Спираль [Гурам Иванович Панджикидзе] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Гурам Панджикидзе Спираль Роман-фантасмагория


ПРОЛОГ

Стоял тихий и теплый октябрьский вечер. Солнце еще не зашло. Временами чуть шевелились пожелтевшие листья деревьев. Только по их почти неуловимому движению можно было догадаться, что откуда-то тянет легким ветром. Он наплывал иногда, с довольно большими перерывами. Земля как будто мирно дышала, и выдох ее, уподобясь ветерку, ласково овевал прохожих.

Ветерок был настолько слаб, что по движению листьев никто бы не определил, откуда он дует. А листья даже не шевелились, они вздрагивали. Они вздрагивали, словно по телу огромных платанов пробегала приятная дрожь.

С самого утра непонятное настроение владело академиком Давидом Георгадзе, он поражался собственному возбуждению. Иногда ему казалось, что его переполняет какое-то возвышенное чувство, а иногда наваливалась гнетущая, щемящая тоска. Привычного спокойствия как не бывало. Работа валилась из рук. Не находя себе места, он наскоро отдавал распоряжения. Поминутно снимал телефонную трубку и тут же опускал ее, не в силах припомнить, кому и зачем он собирался звонить.

«Что со мной творится?» — недоумевал старый академик, пытаясь понять, тяготит его или доставляет удовольствие это престранное, экзальтированное состояние. Затем ему словно открылось: он полон ожиданием чего-то. Однако ни интуиция, ни разум не подсказывали, что его ждет, радость или огорчение.

Из института астрофизики он по обыкновению вышел один. Академик терпеть не мог ни попутчиков, ни провожатых. Машина ждала директора у подъезда. Худой усатый шофер лет сорока читал газету.

Давид Георгадзе открыл заднюю дверцу. Шофер сложил газету, бросил ее рядом на сиденье и повернул ключ зажигания.

Академик замешкался. Он передумал садиться, его почему-то вдруг потянуло прогуляться. Взглянул на небо — ни облачка.

— Я пойду пешком! — неожиданно сказал академик и захлопнул дверцу.

Удивленный шофер заглушил мотор, распахнул дверцу, выставил на тротуар одну ногу и, боком вылезши наружу, поглядел на начальника поверх машины. Лицо его выражало полнейшее недоумение, он как будто собирался спросить, что стряслось.

В декабре исполнится десять лет, как он возит директора. За эти годы он досконально изучил его характер и привычки. Он знал, что академик ведет себя как отлаженный механизм, будто весь его жизненный уклад запрограммирован раз и навсегда.

За эти десять лет академику никогда не приходило в голову отправиться домой пешком.

Давид Георгадзе оставил без ответа удивленный взгляд шофера (возможно, не заметил его) и решительно сделал шаг. Но тут же, будто вспомнив что-то, вернулся, снова открыл заднюю дверцу и поставил на сиденье свой набитый книгами изрядно поношенный портфель.

— Отвезешь домой. Моим скажи, что я скоро. Самое большее через час. — Академик закрыл дверцу и неторопливо пошел по улице.

Шофер некоторое время провожал его удивленным взглядом, потом сел за руль, не спеша, впрочем, трогаться — кто знает, вдруг директор передумает и вернется.

Наконец он все же завел машину, нагнал начальника и притормозил, стесняясь обгонять его, — развернул машину и поехал к дому директора кружным путем.

Академик погрузился в раздумье. Он шел по улице, не замечая прохожих. Его мысли были поглощены научными разработками и нерешенными проблемами. Потом он словно очнулся и разбранил себя — время ли думать о науке? Разве не затем он отправился домой пешком, чтобы насладиться прелестью этого осеннего вечера? Он энергично качнул головой, словно стряхивая мысли, и удивленно посмотрел на желтеющие листья. Желтая листва убеждала, что год незаметно катился к концу.

Академик сразу почувствовал усталость. Приблизился к витрине магазина и прислонился к стене. Он не мог свалить усталость на возраст. У семидесятичетырехлетнего ученого доставало энергии, беда была в том, что последние годы он почти не ходил пешком.

Он стоял и смотрел на прохожих. Одни торопливо проходили мимо него, другие прогуливались не спеша. Громко балагуря, беззаботно шагала молодежь. Девушки, видимо студентки, держали цветы. Загорелые до черноты мускулистые юноши гоготали, как породистые жеребцы.

«Какое красивое и рослое поколение, — дивился старый ученый, — как они прекрасно одеты, как беспечны и жизнерадостны».

Он вспомнил свои студенческие годы, невольно пытаясь представить себе студента Давида Георгадзе в потертых, обтрепанных брюках, в выцветшей, прохудившейся на локтях рубашке, длинного, тощего, как чахоточный, с запавшими щеками.

Скрежет тормозов всегда раздражал академика. Но сегодня на удивление самому себе он любовался сверкающим разноцветьем машин. Они, словно живые существа, как бы усиливали мажорное настроение прохожих, прибавляя улице праздничный ритм и красочность.

Будничная, примелькавшаяся горожанам картина повседневности раскрылась перед академиком неким волшебным миром. По мостовой навстречу друг другу катили две металлические реки. По берегам их текла сплошная пестрая толпа. Эти встречные течения ничуть не мешали общему движению. Красные, желтые, зеленые, синие, голубые, серые, черные и не сосчитать какие еще цвета кишели, вспыхивали, сверкали.

«Почему мне до сих нор не приходило в голову хотя бы однажды пройтись до дому пешком?» — пожалел в душе Давид Георгадзе.

Институт, кабинет, лаборатория, дом — таков его ежедневный маршрут, изредка нарушавшийся командировкой, симпозиумом или заседанием Президиума Академии.

У директора астрофизического института было столько забот и головоломных задач, что он отвык смотреть на улицу даже из окна автомобиля. Стоило ему устроиться на заднем сиденье машины, как он моментально погружался в мысли. Хотя, откровенно говоря, он и до машины не расставался с ними. Он двигался автоматически — выходил из института, открывал дверцу, садился — ни на миг не отрываясь от возникших в лаборатории идей, сознание старого ученого было без остатка занято исследуемыми проблемами. Все остальные действия совершались им машинально. В коридоре института он мог поклониться двадцати встречным, но спроси его, с кем он только что здоровался, Давид Георгадзе скорее всего не вспомнит ни одного из них.

Академик вполне отдохнул, прислонившись к стене, однако не спешил идти дальше — он наслаждался красотой улицы. У него сложилось впечатление, будто в институте астрофизики, в его сумрачных лабораториях, работали совершенно другие люди, непохожие на этих, за которыми он наблюдал сейчас, праздно фланирующих по улице. Этим, казалось, незнакомы ни строгие стены учреждений, ни скука однообразной работы.

Неожиданно внимание академика привлек желтый трепещущий листок. Хватило мимолетного ветерка, чтобы оторвать его от ветки. Академик проследил за его полетом. Листок, будто вальсируя, совершал пируэты, на миг набирая высоту, и все же медленно планировал на землю.

Когда желтый лист упал на тротуар и был растоптан ногами прохожего, Давид Георгадзе скорбно покачал головой. Ведь он сам, изношенный трудом семидесятичетырехлетний ученый, походил на этот листок. И ему, видимо, тоже довольно малейшего дуновения ветерка, чтобы навсегда покинуть этот мир.

Он тяжело вздохнул и медленно двинулся дальше.

…Темнота упала сразу. Солнце померкло так внезапно и неожиданно, словно его погасили поворотом выключателя. Все вокруг потускнело. Люди застыли в тех позах, в которых застал их поворот выключателя. Машины замерли на месте. Листья на помертвевших деревьях уподобились безжизненным осколкам тонкого цветного стекла.

Смутный, сочившийся непонятно откуда свет, скупо озарявший улицу, окрасил все мертвым цветом.

Академик вытер холодный пот, не в силах постигнуть случившееся. На тротуаре столпились сотни статуй. Полные пластики, они на первый взгляд четко передавали движения людей, но стоило приглядеться повнимательнее, как возникало страшное ощущение, что в их пластике сквозит не жизнь, как в каменных или бронзовых изваяниях, но смерть. Они словно изображали триумф смерти, конвульсию последнего мига.

Академик, обливаясь от страха потом, брел среди этих мертвых статуй. Он старался обойти их так, чтобы никого не задеть. В душераздирающей тишине слышались только звуки его шагов, одышки и сердцебиения.

С каждым шагом страх все тяжелее давил на него. Георгадзе оглядывался по сторонам в надежде напасть взглядом хоть на одно живое существо, на один движущийся автомобиль, на один трепещущий лист, но тщетно. Эти еще минуту назад полные жизни люди как будто разом превратились в бездушных механических болванов, приводимых в действие солнечной энергией или электрическим током. И когда невидимая рука выключила солнце, они застыли на ходу и окаменели.

Старый академик споткнулся о плиту тротуара и налетел на женщину лет сорока.

— Виноват! — в смущении и испуге воскликнул Давид Георгадзе. Женщина была холодная. Она была холодная как лед. Ее мертвые, остекленевшие глаза бессмысленно уставились вдаль.

Академик почему-то повернулся и побежал назад, если позволительно назвать бегом трусцу семидесятичетырехлетнего старика.

Он сам удивлялся, почему бежит назад, — видимо, инстинкт самосохранения гнал его подальше от этого страшного места.

Через несколько минут академик выбился из сил и остановился, судорожно переводя дыхание. Он понял, что бежать не имеет смысла, — повсюду царила смерть. Он беспомощно огляделся. Рядом стоял мужчина с портфелем в руке. Его как будто выключили в тот момент, когда он поднял правую ногу, чтобы сделать шаг. Чуть дальше застыла женщина с ребенком на руках. Глаза ее были устремлены в том направлении, куда указывал палец малыша, прижавшегося к ее груди. Давида Георгадзе снова передернуло от страха и жути.

Больше всего угнетал академика бессмысленный взгляд окаменевших людей. Из погасших, неподвижных глаз глядела смерть. Гробовая тишина казалась невыносимой. Он чувствовал, что барабанные перепонки не выдерживают ее. В ужасе он зажал уши ладонями.

И тут послышались звуки шагов. Надежда сразу поборола отчаянье.

Радость: «Видимо, кто-то остался в живых!» — постепенно вдохнула жизнь в тело, он повернулся, всматриваясь туда, откуда доносились звуки шагов.

И никого не увидел — одни каменные истуканы заполонили улицу.

Шум шагов нарастал.

А может быть, не шагов?

Все равно, что бы там ни было, лишь бы в этом окаменевшем, мертвом городе увидеть нечто живое.

Нет, это действительно были звуки чьих-то шагов. Кто-то быстро и энергично приближался к академику. Вот он уже где-то здесь, совсем рядом, отчего же никого не видно?

И вдруг не более чем в пяти шагах академик увидел очень молодого человека, высокого, ладного, крепко сбитого. Длинные и прямые каштановые волосы, крупные светло-карие глаза и нос с небольшой горбинкой придавали лицу выражение наглой самоуверенности.

Он шел неторопливым, но твердым шагом. Шел не сводя глаз с академика. У него был такой грозный взгляд, что вместо радости Давида Георгадзе обуял страх. Как будто именно этот юноша выключил солнце, парализовал жизнь на всей планете и сейчас с гневным недоумением вглядывался в старика, не понимая, как тот избежал общей участи. Звуки шагов оборвались. Подбоченясь, юноша стоял перед академиком, пристально глядя в его глаза. Он был на голову выше Давида Георгадзе. Два острых лазерных луча, исходящие из его зрачков, беззастенчиво шарили по клеткам головного мозга старого ученого.

Ноги Давида Георгадзе подкосились, он чувствовал — еще немного, и он упадет.

Внезапно, как будто солнце включили снова, улицу залил золотистый свет — разом сорвались с места машины, пришли в движение люди, затрепетали деревья, заколыхались листья; рокот моторов, смех, хохот, громкий говор вытеснили владевшее всем холодное безмолвие.

И только они стояли неподвижно среди уличной суеты — тщедушный академик Давид Георгадзе и широкоплечий незнакомец лет двадцати трех.

Академика подавляли и рост, и наглый, насмешливый взгляд молодого человека. Он машинально достал из кармана платок, вытер потный лоб и насилу выдавил из себя:

— Что вам угодно, молодой человек?

— Что мне угодно? — презрительно процедил тот. — Наоборот, дедуля, наоборот! Это мне интересно, что вам угодно?

— Мне?.. — смешался ученый. — Ничего!

— С какой же стати вы меня остановили?

— Я — вас? — окончательно стушевался Давид Георгадзе.

— Именно вы!

— Господи боже мой! Прошу прощенья… Извините, виноват! — Академик еще раз поднял глаза на насмешливо улыбающегося юношу и заторопился прочь. Он даже сделал шаг, но тут же повернулся к незнакомцу — Я действительно остановил вас?

— Представьте себе, действительно!

— Покорнейше прошу извинить, еще раз приношу извинения!

Академик удалился.

Молодой человек, полуобернувшись, проводил взглядом незнакомого старика, пожал плечами, удивленно покачал головой и двинулся своей дорогой.

«Когда и зачем я остановил его?

Отчего мне почудилось, что выключили солнце и весь мир застыл на месте?

Галлюцинации или временная потеря сознания?

Завтра же к доктору, он, вероятно, знаком с подобными симптомами!

Когда видение напугало меня и сбило с толку, я, должно быть, и остановил этого юношу, должно быть, хотел просить его о помощи?»

Давид Георгадзе не заметил, как начал размышлять вслух. Не по возрасту быстро шагал он, жестикулируя и громко разговаривая сам с собой. Он не замечал иронических усмешек прохожих, впрочем, не только усмешек — он не видел сейчас ни самих прохожих, ни машин, ни деревьев.

«Сколько лет я не показывался на улице? Вероятно, переутомление и непривычная обстановка вызвали галлюцинацию. Скорее всего, у меня закружилась голова, и я на время потерял сознание», — решил академик.

Решил и поверил.

Поверил и успокоился. Будто сбросив тяжелую ношу, ощутил огромное облегчение. Усталости как не бывало, он бодро и энергично шагал к дому.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Зураб Торадзе, немного отодвинув от стола тяжелое кожаное кресло, глубоко и удобно сидел в нем. Глаза его были устремлены к потолку. В руке замерла сигарета. Пепельница помещалась на подлокотнике массивного кресла. Торадзе, видимо, глубоко задумался. Потом как будто вспомнил, что курит. Затянулся. Сигарета потухла. Зажигалка лежала рядом, на столе, но он почему-то раздумал курить и бросил сигарету в пепельницу. Переставил ее на стол, подтянул к нему кресло, уперся локтями в край стола и уткнулся лицом в ладони.

Тяжелая, обтянутая дерматином дверь осторожно приоткрылась. Вошла секретарша. Увидев главного врача в глубокой задумчивости, она остановилась, не зная, как быть. Наконец решила повернуть обратно.

— Слушаю! — не поднимая головы, сказал вдруг Зураб Торадзе.

Секретарша поняла, что ее появление не ускользнуло от внимания главврача. Она пригладила свои светлые волосы и тихо, почти шепотом доложила:

— К вам корреспондент.

— Корреспондент?

— Да, из Агентства новостей.

— Мне сейчас не до корреспондентов. И вообще, тебе хорошо известно, что я не люблю беседовать с корреспондентами.

— Я все объясняла — ссылается, что у вас договоренность с их начальством.

— Откуда? — быстро, словно вспомнив что-то, спросил Зураб Торадзе, поднял голову и откинулся на спинку кресла.

— Говорит, из Агентства новостей.

— Да, да, действительно… Припоминаю… Проси! Кстати, предупреди, что смогу уделить не больше десяти минут.

— Как скажете…

Секретарша была уже в дверях, когда ее догнал голос главного врача:

— Мужчина или женщина?

— Молодая женщина.

— Хорошо, хорошо, пусть войдет!

Секретарша оставила дверь кабинета открытой и, распахнув дверь в приемную, улыбаясь, пригласила журналистку.

Корреспондентом оказалась весьма юная особа, почти девочка, с модной стрижкой. На запястьях, пальцах и груди искрились дешевые, но со вкусом подобранные украшения.

Она сразу понравилась Зурабу Торадзе. Понравились ее длинные руки, коротко подстриженные волосы и весь облик. Девушку нельзя было назвать красавицей, однако спортивная осанка и энергичное выражение лица придавали ей броско-современный вид. Толстый блекло-желтый, грубой вязки свитер ниспадал на голубоватые брюки.

«Интересно, какие у нее ноги?»— было первое, что подумал Зураб Торадзе и поднялся, когда девушка приблизилась вплотную к столу.

— Здравствуйте! — сказала она, протягивая руку.

— Здравствуйте! Прошу садиться! — Зураб вышел из-за стола и указал собравшейся сесть девушке на кресло у маленького столика в углу кабинета. Проводил ее туда, выдвинул кресло. Усадив девушку, он вернулся к письменному столу. Забрал сигареты, зажигалку, пепельницу, расположил их на маленьком столике и опустился в кресло напротив гостьи.

Все здесь казалось юной журналистке необычным. Кабинет главного врача не походил ни на один из виденных ею до сегодняшего дня. Большие прямоугольники темного стекла в толстых бетонных стенах, конструктивные балки, между которыми спрятаны лампы дневного света длинный, непропорционально длинный на первый взгляд кабинет, полки с книгами, утопленные в стены, мягкая кожаная мебель и тяжелые струганые столы черного дерева придавали всему здесь очень строгий вид. Со всем этим как-то не вязались добродушное лицо Зураба Торадзе, его большие зеленоватые умные глаза.

Внимание журналистки привлекла коричневая железная дверь в задней стене. Странно, но у нее не было ручки. А над дверью за толстым узким стеклом мерцали красные и зеленые лампочки. Они вспыхивали и гасли, сменяя друг друга с очевидной закономерностью. Главный врач не обращал на них никакого внимания. Весь кабинет был выкрашен под слоновую кость, а потолок сверкал белизной. Но и эти краски не смягчали надменность и холодность, царящие в кабинете. Каждый угол, каждая пядь пространства были отмечены какой-то таинственностью и вызывали в случайном человеке неприятное чувство, может быть, даже страх.

— Не закурите? — Зураб Торадзе протянул гостье пачку сигарет.

В знак признательности девушка состроила непонятную гримасу, и пальцы ее кокетливо поплыли к пачке.

Главврач поднес ей зажигалку, пододвинул пепельницу.

Журналистка глубоко затянулась, одновременно доставая из голубоватой спортивной сумки блокнот и ручку.

Недавнее воодушевление Зураба Торадзе развеялось. Каждое движение девушки было настолько стандартным, а манеры настолько фальшивыми, что он понял — ее внешность и духовный мирок бесконечно далеки друг от друга. И уныло сказал:

— Что вас интересует? У меня время ограничено.

На лице журналистки отразилась досада. Она не спеша положила сигарету на край пепельницы и взяла ручку:

— Насколько мне известно, в вашей лаборатории успешно проводятся операции на животных по пересадке головного мозга.

— Правильно.

— Есть реальные результаты?

— Как вы изволили сказать — в нашей лаборатории успешно проводятся операции по пересадке мозга. Значит, у нас есть и реальные результаты.

— Как долго живут животные с пересаженным мозгом?

— Первую успешную операцию мы провели три года назад. Та собака живет и здравствует по сей день.

Над железной дверью внезапно вспыхнул желтый свет, и раздался странный звон колокольчика. Зураб Торадзе встал, подошел к письменному столу и нажал кнопку дистанционного управления. Тяжелая коричневая дверь медленно поползла вверх, исчезая в бетонной стене. В кабинет вошел молодой врач. Старомодные очки в позолоченной оправе, оседлав топорно вырубленный нос, отражали электрический свет. Такие очки юная журналистка видела только в кино. Врач, устало шагая, приблизился к Зурабу Торадзе и протянул ему проявленную пленку. Главный врач заправил ее в какой-то аппарат и нажал кнопку. Пленка осветилась. Журналистка не могла понять, откуда исходит свет. Она то наблюдала за напряженным лицом Торадзе, на котором время от времени проступало довольное выражение, то переводила взгляд на молодого человека в очках.

Зураб Торадзе выключил аппарат, осторожно извлек пленку, вернул ее молодому коллеге, одобрительно кивнул ему и дружески похлопал по плечу.

Врач в очках повернулся и скоро скрылся за дверью.

Зураб Торадзе нажал кнопку дистанционного управления — тяжелая железная дверь медленно опустилась.

Избалованная вниманием русоволосая девушка обиделась. Она поняла, что очкастый эскулап просто-напросто не заметил ее. А если и заметил, то отнесся как к пустому месту.

Зураб Торадзе вернулся к своему креслу и выразительно посмотрел на журналистку, словно давая понять, что он очень занят, а посему — что ее еще интересует?

— В городе ходят слухи, что вы уже можете пересаживать мозг и людям. Это правда?

— Возможно, что будет правдой, — засмеялся главврач.

— Кому-нибудь пересаживали? — Девушка не могла скрыть любопытства.

— Нет, пересадить мозг не так-то просто. Мы достигли только того, что способны заменять отдельные участки поврежденного травмой мозга.

— Вы не могли бы привести конкретные примеры?

— Это исключено. Больные, исцеленные трансплантацией части мозга, не желают предавать свое имя гласности. Я могу объяснить вам только идею и механизм операции.

— Я слушаю! — Девушка приготовилась записывать

— В области пересадки различных человеческих органов медицина, несомненно, продвинулась очень далеко, и все же возможность распространения этого метода на ткани головного мозга остается для многих сферой фантазии. Однако достижения в нейрохирургии последних пяти лет позволяют нам пересаживать мозговую ткань. Это приобретает исключительное научное значение, поскольку способность регенерации нервной ткани весьма ограничена. Эта ограниченная способность «самоисцеления» нервной ткани обусловлена прежде всего тем, что у млекопитающих деление нервных клеток — нейронов — прекращается в стадии зародыша. Это само по себе означает ограничение возможностей самоисцеления поврежденной нервной ткани. Но было бы ошибкой считать, что при повреждении центральная нервная система абсолютно беспомощна. Как обнаружилось, здоровые нервные волокна, соседствующие с поврежденными, начинают расти и занимать их место.

Главный врач глубоко затянулся сигаретой и после некоторой задумчивости продолжал:

— До сегодняшнего дня остается неясным, как здоровые нервные волокна «узнают», что необходимо заменить поврежденные, и как они находят соответствующее «освободившееся» место. На эти вопросы ищут ответы нейробиологи, исследующие механизм развития мозга, то есть того, как происходит и организуется связь между отдельными нейронами и отдельными отрезками нервной системы. Проводя исследования в этой области, мы придерживаемся метода пересадки ткани. Нам думается, что пересадка мозговой ткани в лечебных целях станет обычным делом ближайшего будущего.

Главврач замолчал, увлеченный какой-то мыслью.

Журналистка записала последние слова и взглянула на Зураба Торадзе.

Наступила минутная тишина.

Девушка поняла, что главный врач глубоко ушел в свои мысли, и не решалась открыть рот.

Вдруг Зураб Торадзе тряхнул головой, словно отгоняя навязчивую мысль, и снова поднял глаза на собеседницу:

— Вам все понятно из моих объяснений?

— Почти все! — улыбнулась та. — Только я должна еще кое о чем спросить вас.

— Раз кое о чем, значит, о последнем, не так ли? Слушаю вас. — Произнося эти слова, Торадзе насупился. Его явно раздражали и сигарета, манерно зажатая в холеных пальцах девушки, и ее закинутые одна на другую ноги.

Мрачное и угрюмое выражение настолько не соответствовало доброму лицу главного врача, как будто он натянул на себя взятую напрокат маску.

— Сколько приблизительно потребуется лет, чтобы пересадить мозг одного человека другому?

Торадзе внимательно посмотрел на журналистку. Пауза затянулась, обычно речистого врача девушка уже не интересовала, и он колебался, дать ей пространный ответ или стандартной фразой отделаться от стандартной личности, одежды и дарования корреспондентки.

— На этот счет пока ничего определенного нельзя сказать.

— Государственная тайна?

— Отнюдь.

— Что же нам мешает?

— Многое. Я выделю лишь два главных фактора. Первый: пересадка мозга — сложнейшее дело. Второй — еще более сложно и трудно решить проблему, имеем ли мы право пересаживать мозг одного человека другому.

— Почему? — Журналистка поднесла к губам красивую японскую авторучку.

Тут Торадзе посмотрел ей в глаза. И снова ее взгляд показался ему лишенным интеллекта — поверхностным и претенциозным.

«Да стоит ли с ней откровенничать?» У ученого, всегда красноречивого и пылкого собеседника, окончательно пропало желание разговаривать.

— Можно же пересаживать почки и сердце? — продолжила журналистка предыдущий вопрос.

— Дает ли нам право пересаживать почки и сердце если не бог, то хотя бы природа, человечеству пока неясно. Мозг же не почка. Учеными давно созданы искусственные сердце и почки. Но искусственный мозг создать невозможно. Сердце — деталь, точнее, мотор тела, понимаете помпа, насос. Сердца у всех одинаковы, разница возможна с точки зрения здоровья. Но мозг — это сам человек, его характер, интеллект, талант и, кто знает, возможно, и душа…

— Вы верите в бога?

Зураб Торадзе вздрогнул. Вопрос девушки удивил и как бы привел его в чувство.

— Читателей газеты интересует ответ и на этот вопрос? — Он с ироничной улыбкой посмотрел на журналистку.

— Нет, этот вопрос задан не для читателей, мне самой интересно.

— Я верю в мышление человека. Наряду с другими чудесами оно создало и самого бога.

Какое-то жужжание нарушило царившую в кабинете тишину.

Журналистка обернулась к железной двери, но тут же сообразила, что звук издает пульт управления, находящийся на столе главного врача.

Зураб Торадзе встал, подошел к письменному столу, сел в кресло и нажал одну из кнопок на пульте.

Лампы в кабинете погасли. Темно-зеленый свет, чуть брезжущий из двойных окон, едва позволял различать предметы.

«Неужели я на втором этаже?» — поежилась журналистка. Она поняла, что все это время не солнце заливало кабинет своими лучами, — от дневного света здесь отгородились двойными темными стеклами.

Послышался шорох. Правая стена как бы разделилась посредине, раздвинулась, за ней мерцал голубоватый свет. В действительности же разошлись две деревянные панели, выкрашенные под цвет стен, а голубоватый свет обернулся мерцающими телеэкранами. Журналистка насчитала их двенадцать — три ряда по четыре экрана. На каждом мелькали изображения каких-то электродиаграмм.

Зураб Торадзе напряженно вглядывался в каждую из них; в голубом свете, излучаемом экранами, лицо его казалось более рельефным и полным таинственности.

Девушке стало страшно. Сначала ей представилось, что она находится безнадежно глубоко под землей, в затемненном, душном бункере. Затем почувствовала, что кабинет главного врача совершенно не похож на бункер. Тогда она мысленно нарисовала себе подводную лодку, опустившуюся в глубину океана.

Вдруг засветился еще один экран, значительно больше остальных. На нем вместо диаграммы возник тот молодой врач в очках, который недавно появлялся в кабинете.

— Осторожно, понизилось давление! — проронил вдруг главный врач.

— Знаю, большая потеря крови, — ответил с экрана очкастый.

— Диаграмма стабилизируется, думаю, ничего страшного. Однако переливание крови необходимо.

— У нас все готово.

Рядом с молодым врачом журналистка различила на телеэкране еще двух женщин и темный силуэт больного на железной кровати, втиснутой среди сложнейшей аппаратуры.

Зураб Торадзе отдавал короткие распоряжения. Для журналистки многое оставалось неясным, хотя, откровенно говоря, она и не старалась разобраться, вникнуть в суть распоряжений главного врача. Ее больше занимали мерцающие на экранах диаграммы и движения молодого врача. Замечалась какая-то связь между его движениями и изменением диаграмм. А все вместе: затемненный, мрачный кабинет с его бетонными балками, напряженное лицо главного врача и мерцающие экраны — создавало настроение, полное таинственности и неведомого ожидания.

Вдруг экраны разом погасли, и кабинет снова озарился дневным светом. Панели медленно сошлись, заслонив телеэкраны, и стена обрела прежний вид. Напрасно журналистка старалась разглядеть хотя бы тоненькую линию, отделяющую раздвижные двери от стены, — все было подогнано с исключительной точностью.

Зураб Торадзе снова подошел к столику, только на сей раз не опустился в кресло, а нагнулся за сигаретами, протянул их девушке.

— Благодарю, не хочется! — отказалась та.

Главный врач взял сигарету, щелкнул зажигалкой и жадно закурил.

— Что еще вас интересует?

— Ничего! — Журналистка положила в сумку ручку и блокнот. — Мне просто обидно, что интервью не состоялось.

— Почему?

— Вы не позволите опубликовать самое главное и сенсационное.

— Виной тому не мой каприз. Я недавно объяснял вам, что беседа на эту тему больше связана с моральным фактором.

— Понятно! — улыбнулась, поднимаясь, девушка.

— Сожалею, что обманул ваши надежды!

Журналистка поняла, что последнюю фразу Торадзе произнес чисто механически, из вежливости. И не ошиблась. Психологически он уже завершил беседу с посетительницей и в ту же минуту переключился на свои дела. Он вспомнил о Давиде Георгадзе, лежащем с инфарктом в особой палате.

— Можно задать вам еще один вопрос?

Голос девушки сразу оторвал Торадзе от мыслей.

— Ради бога!

— Как здоровье академика Георгадзе?

— Академика Георгадзе? — встрепенулся главный врач.

Резкая смена выражения на лице Торадзе не осталась незамеченной.

— Да, Давида Георгадзе, что-нибудь серьезное?

— Как вам сказать? — подавил волнение главный врач. Голос его стал по-прежнему спокоен и тверд. — Ситуация сложная. Десять дней назад с ним случился инфаркт, что еще сказать вам? Не все зависит от нас. Если справимся с инфарктом, тело старого академика не должно подвести нас.

— Значит, есть надежда.

— Разумеется. Упаси нас боже от безнадежности. Уважаемый Давид ваш родственник?

— Нет, я почти не знакома с ним. Если помните, три месяца назад в Тбилиси проходил международный симпозиум астрофизиков. Я брала у академика интервью для нашего Агентства. Этот старый ученый мне очень понравился, редко случается беседовать с таким внимательным, остроумным и образованным человеком. Я слышала, что десять дней назад с ним случился инфаркт. И очень расстроилась. Давид Георгадзе был увлечен грандиозной проблемой. Он, как и вы, не пожелал преждевременно распространяться о своих исследованиях. Только обещал, что первое интервью после выступления на Президиуме даст мне. Даже записал мой телефон. Я огорчена до глубины души…

— Болезнью Давида Георгадзе или интервью, которое возможно, не состоится? — насмешливо улыбнулся Зураб Торадзе.

— И тем, и другим! — вызывающе бросила журналистка, задетая насмешкой главного врача. — Счастливо оставаться!

Она повернулась и зашагала к двери. Торадзе чувствовал, что девушка обиделась, но не придал этому особого значения. Иное тревожило его. Когда за девушкой захлопнулась дверь, он подошел к столу, сел в кресло, положил локти на стол и снова уткнулся лицом в ладони.

«Давид Георгадзе, боже мой! Что это? Телепатия? Ведь в тот самый миг, когда у меня в голове промелькнули имя и фамилия больного, она спросила, как Давид Георгадзе? Может быть, случайное совпадение и ничего больше? Почему именно сегодня?.. Именно в тот момент, когда я. вспомнил о нем?..»

Торадзе встал, швырнул окурок в пепельницу и снова потянулся к пачке.

«Академик Давид Георгадзе!.. Как будто простое совпадение. Почему она в начале не спросила или где-нибудь в середине разговора? Ей вспомнилось именно в тот миг, когда в моей голове мелькнули его имя и фамилия. Может быть, ей передался какой-то импульс, или, напротив, мне передался ее импульс, и я заранее предчувствовал, заранее догадался, чьим здоровьем она поинтересуется?.. Совпадение… Нет, это не просто совпадение…»

Зураб Торадзе постепенно убыстрял шаги и наконец забегал по кабинету.

На лице его выступили капельки пота. Сердце учащенно билось. Он почувствовал усталость и только тут заметил, что исступленно носится по кабинету. Остановился, тяжело дыша, вытер пот платком и поспешил к креслу.

Сзади, над железной дверью, снова вспыхнул желтый свет, сопровождаемый странным звуком колокольчика.

Главный врач как будто не слышал.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Погруженную в темноту белую больничную палату освещали только зеленые и красные огоньки медицинской аппаратуры. Среди этого оборудования в центре палаты стояла кровать. Она представляла собой сложный механизм, позволявший по мере необходимости придавать ей нужные наклон и высоту. Вокруг кровати оставалось достаточно места, чтобы не мешать действиям врачей. В изголовье кровати вполоборота к стене мерцал телеэкран, на котором с четкой закономерностью переплетались линии, отражавшие ритм работы сердца. Эти переплетающиеся, похожие на какие-то симметричные фигуры линии беспрерывно бежали от одного края экрана к другому и пропадали в черном пространстве.

На кровати лежал старик, обросший бородой. Изнуренный болезнью, он с первого взгляда оставлял впечатление человека, давно перешагнувшего за восемьдесят. На самом же деле ему едва минуло семьдесят четыре. Он лежал неподвижно, глядя сквозь очки в потолок, и нельзя было понять, спит он с открытыми глазами или отрешенно думает о чем-то.

Этим обессиленным стариком был больной Давид Георгадзе, который вот уже третий месяц боролся со смертью. Его сердце не выдержало внезапного удара, нанесенного несчастьем, случившимся с его единственным сыном.

Поначалу никто не надеялся, что он выживет, но врачи справились с болезнью. Теперь все зависело от организма. Только могло ли вернуться здоровье к ослабевшему от трехмесячного лежания, истощенному тяжелейшим больничным режимом телу старого ученого?

У Давида Георгадзе были правильные черты лица, резкие и холодные, хотя в повседневной жизни он отличался мягкостью и внимательностью. В волосах и бороде, несмотря на возраст, не проглядывала седина, если не считать слегка посеребренных висков. Глядя на него, можно было даже заподозрить, что старый академик красится. Смоляные волосы и борода вместе со строгим выражением лица придавали ему облик ветхозаветного пророка.

Георгадзе одолевала слабость — следствие долгой неподвижности, и глаза его, большие, черные, умные глаза, глубоко ввалились. Они так ввалились, будто сами по себе покоились на дне запавших от худобы глазниц, ничем не соединенные с теми. И невольно возникало опасение, как бы глаза больного не выкатились, подобно шарикам, на кровать или на пол, когда его станут переворачивать.

Однако достаточно было кому-нибудь заговорить с ним, как лицо Давида Георгадзе сразу наполнялось энергией и иронией, и в такие минуты посетители и врачи переставали замечать его обметанные густыми тенями глаза и выпирающие от худобы скулы. Что же придавало энергию лицу академика? Лаконичная, упругая и яркая фраза, искрометность по-юношески живого ума и огонь, озарявший его глаза во время беседы…

Где-то в глубине палаты таинственно заскрипела и отворилась дверь. Яркая дорожка электрического света в ширину двери протянулась по полу.

В палату вошел главный врач. Он осторожно притворил дверь, и дорожку будто сразу скатала невидимая рука.

Едва коричневатая металлическая дверь закрылась, как справа над кроватью загорелась небольшая лампочка. Свет ее падал на больного сзади и освещал только лицо академика. Сейчас он больше походил на покойника в склепе, нежели на больного в больничной палате.

По свету лампочки Давид Георгадзе догадался, что в палату кто-то вошел. Он уже знал, что этот «кто-то» — главный врач.

Зураб Торадзе бесшумно приближался к пациенту.

Давид Георгадзе лежал по-прежнему неподвижно, не сводя глаз с потолка. Даже света маленькой лампочки оказалось достаточно, чтобы больничная палата, заставленная холодной аппаратурой, сразу обрела уют.

Зураб Торадзе осторожно подошел к кровати и еще более осторожно опустился на стул рядом с нею.

Больной не повернул головы, продолжая смотреть в потолок. Электрический свет, отражаясь от стекол очков, не позволял увидеть его глаза.

Главврач старался не нарушать тишину, хотя отлично знал, что больной не спит: аппараты на интернациональном языке диаграмм беспрерывно доносили ему не только о сне и бодрствовании больного, но и о его настроении, о степени возбуждения или депрессии.

Зураб Торадзе чувствовал, что, пока он не заговорит, больной не откроет рта.

— Доброе утро, батоно[1] Давид!

— Уже утро? — не сразу отозвался академик.

— Да, девять часов.

— Девять часов у вас называется утром? — чуть заметно усмехнулся больной. Вернее, пытался усмехнуться, но не смог. Только интонация произнесенной фразы позволила врачу понять, что у пациента возникло желание иронически усмехнуться.

— Нам известно, что ваше утро начиналось в пять.

— Вы пришли сюда не затем, чтобы пожелать мне доброго утра, — голос академика звучал холодно. — В конце концов, я категорически требую, чтобы вы откровенно обрисовали мне возможности моего изношенного организма. Я кровно заинтересован знать, и вы обязаны сказать мне как на духу, сколько я еще проживу, если мне вообще суждено пожить. Я не боюсь смерти! Я боюсь одного — не успеть сказать того, что должен, не успеть дать соответствующие указания коллегам и друзьям, которым предстоит продолжать начатое мною. Инфаркт набросился на меня как бешеная собака из кустов. Я не собирался умирать, и во множество замыслов, в значительности которых я не сомневаюсь, я никого не посвятил. Я не хочу, чтобы они сгинули вместе со мной, понятно вам? Поэтому вы не имеете права скрывать от меня что-то.

— Не волнуйтесь, батоно Давид, у вас нет оснований для беспокойства. Убедительно прошу вас, не нервничайте. Мы должны полностью исключить все факторы напряжения, волнений, переживаний, если хотим встать на ноги и продлить жизнь. И еще одно: вам не следует волноваться, я знаю, кто вы. Я отдаю себе отчет, с кем имею дело. Поэтому мне хочется, чтобы вы верили каждому моему слову.

— Вы бывали в Риме? — спросил вдруг академик.

— Что вы сказали? — сбился главврач. Ему показалось, что он ослышался.

— Я спрашиваю, бывали ли вы в Риме?

— Да, бывал!

— В таком случае вы должны помнить, что у тамошних туристических фирм есть программы — «Рим за три дня», «Рим за пять дней» и так далее. Я должен точно знать, на сколько — три, пять — дней я могу составлять свою программу действий. Как долго я проживу? Сколько дней, месяцев или лет?

Зураб Торадзе смешался. Он не ожидал острого, как фехтовальный выпад, вопроса. Замялся, не найдя сразу что ответить.

— Молодой человек, если вы не готовы, я могу подождать несколько минут.

Это обращение — «молодой человек» — резануло слух пятидесятидвухлетнего врача.

Возможно, преклонный возраст позволял академику выразиться именно так, но Зураб Торадзе понял, что возраст здесь ни при чем. Высокомерное «молодой человек» больше походило на обращение человека, привыкшего к положению патриарха.

— Ни в коем случае! Я готов ответить на ваш вопрос. Моя кратковременная пауза объясняется неожиданным поворотом беседы. Я вдруг сбился с мысли… Скажу вам прямо: в результате почти трехмесячного интенсивного лечения вы выкарабкались из кризиса.

«Выкарабкались», — горько улыбнулся в душе академик.

— Недели через две мы разрешим вам садиться. А месяца через полтора-два выпишем вас.

— Вы полагаете, что я вылечусь полностью?

— В вашем возрасте после инфаркта полностью вылечиться невозможно.

— Говоря «полностью», я имел в виду, что проживу по крайней мере год.

Молчание.

Главный врач пожал плечами.

Давид Георгадзе не видел ни его движения, ни гримасы, промелькнувшей на лице, но молчание было достаточно красноречиво.

— Все ясно! — спокойно и твердо (уместнее, видимо, было бы сказать — резко) подытожил он. — Посему я еще раз повторяю, нет, не повторяю, а категорически требую, чтобы вы ответили определенно, сколько дней или месяцев я проживу?

Академик повернул голову и в упор посмотрел на Зураба Торадзе. Главный врач увидел, как за стеклами очков в темных впадинах глазниц, будто заряды динамита, полыхнули огнем два больших глаза.

— Я, кажется, говорил, что вам нельзя нервничать. — Зураб Торадзе удивился непреклонности собственного голоса. — Осложнения возможны в любую минуту. Не исключение и сегодняшний день, он также может стать роковым для вас. Шансы на вашу выписку — восемьдесят против двадцати. При нынешней ситуации у нас нет сомнений, что эти двадцать процентов мы сократим до пяти. Однако когда мы вас выпишем, самое худшее может случиться в любой день. Ваше сердце как тяжелая гиря на паутинке.

— Ясно, — прервал врача Давид Георгадзе. — Это уже деловой разговор. Я сегодня же начинаю действовать. Прежде всего, распорядитесь, чтобы ко мне пригласили профессора Отара Кахишвили.

— Ваша беседа, знаю, будет острой и эмоциональной. Позволить ее смогу не раньше чем через два дня. Никакой спешки. Тем более что сегодня нам предстоит нелегкий разговор. Две утомительные беседы одна за другой будет чересчур.

Твердый и самоуверенный голос главного врача вывел академика из себя:

— Молодой человек, вспомните Марка Аврелия: «Во что вложу я ныне душу свою?» Во что я, я вложу душу в эти самые дни? Поэтому категорически настаиваю, чтобы ко мне сегодня же доставили профессора Кахишвили. У меня каждый миг на счету.

— Как вам будет угодно! Ваше желание легко выполнимо. (Пауза.) Хотя мне… Как я уже говорил, мне хотелось бы побеседовать с вами о более важном деле.

Давид Георгадзе снова взглянул в глаза главному врачу. За стеклами очков опять вспыхнули два динамитных заряда.

— Слушаю вас!

Лоб Зураба Торадзе покрылся испариной. Он не знал, как начать разговор. Куда-то запропастились убедительные, доходчивые, сто раз обдуманные предложения, в муках рожденные двумя бессонными ночами.

Главный врач сидел в тени, но больной словно увидел, что в лице того нет никровинки.

«О каких важных вопросах можно беседовать с умирающим?» Академика одолевало нетерпение. Он подсознательно чувствовал, что Зураб Торадзе собирается сделать ему значительное, более того, весьма значительное, из ряда вон выходящее предложение.

— Я весь внимание. Только, будьте любезны, выключите лампочку над моей головой, а то вы как снайпер в засаде, а ваш покорный слуга как живая мишень.

— Извольте!

Главный врач выключил лампочку. В палате снова забрезжили только зеленые и красные огоньки аппаратуры. Силуэты собеседников отливали зеленовато-красным цветом.

— Я слушаю! — повторил Давид Георгадзе.

— Благодарю вас!

Главный врач собирался с духом.

— То, что я скажу вам сейчас, — начал он после недолгой паузы, — может показаться невероятным, но, покорнейше прошу, не прерывайте меня, выслушайте до конца, а потом выскажете свои соображения. Даже если сочтете реальным мое предложение, все равно не спешите с ответом. Взвесьте все, проанализируйте до конца. Еще одна предварительная оговорка — если в моем предложении вы увидите святотатство, не оскорбляйтесь. Мы оба — ученые, к тому же ученые незаурядные. Поэтому, естественно, сложность и притягательность проблем и задач, нуждающихся в решении, требуют от нас смелости и самопожертвования.

Академик повернул голову и взглянул на Зураба Торадзе. Не видя того в темноте, он тем не менее чувствовал, что мускулы на лице главного врача дрожат от волнения. Это волнение не было вызвано страхом или нерешительностью. В голосе Торадзе сквозила гордость, вера в себя, предвкушение торжества. Именно в такие минуты патетика переполняла его. Задумчивый и степенный на первый взгляд врач, обуреваемый радостью, напоминал экзальтированного юнца. Душа его воспламенилась настолько, что начинало чудиться, будто он вот-вот разразится слезами.

Последние слова Торадзе сопровождались затянувшейся паузой. Он как будто ожидал, что Давид Георгадзе включится в разговор. Но академик не произносил ни слова. Только повернутая голова да направленный на врача пристальный взгляд свидетельствовали, что речь Торадзе оказывает на него должное впечатление. От зорких глаз главного врача не укрылось напряженное, полное интереса выражение лица больного, он еще явственнее ощутил свое могущество, а испытующий взгляд академика будил в нем новые энергию и уверенность.

— Ваше имя известно во всем мире, — твердо продолжил Зураб Торадзе, — и меня, не сочтите за бахвальство, хорошо знают и в Союзе, и за рубежом. Мои монографии издавались в Соединенных Штатах Америки, в Англии, Германии, Японии. Не буду перечислять другие страны. В сфере пересадки мозга животных моя лаборатория пользуется репутацией лучшей в мире. Если в прессе вы обращаете внимание на информацию медицинского характера, то наши достижения небезызвестны вам.

— Может быть отчасти, но мы знакомы с вашими достижениями, — спокойно ответил академик.

Его ровный голос еще больше воодушевил Зураба Торадзе. Он заметил, что академиком овладевает любопытство. Последняя фраза свидетельствовала о готовности Давида Георгадзе к серьезной научной беседе. Со стороны, правда, казалось, будто академик не проявляет живого интереса, но главный врач понял, что его собеседник старается не показывать свою заинтересованность.

Главный врач не ошибся. Действительно, Давид Георгадзе пока еще не догадывался, куда и к чему клонит Торадзе, но чувствовал, что ему предстоит услышать нечто необычайное.

— Прекрасно! Если вы знакомы с проблемами нашего исследовательского института хотя бы отчасти (последние слова главный врач подчеркнул, заметив, что академик собирается что-то сказать)… Да, хотя бы отчасти! Тем смелее я решаюсь открыть вам, что я и мои ассистенты уже сегодня готовы к пересадке человеческого мозга.

— Что вы говорите! — воскликнул Давид Георгадзе, порываясь присесть в кровати.

— Успокойтесь, прошу вас! — вскочил на ноги врач и пресек попытку больного подняться. — Вот так… Если хотите, положу вам под голову подушку. Убедительно прошу вас не волноваться!

Давид Георгадзе подчинился врачу, точнее сказать, судьбе… Он понял, что прошло то время, когда он мог со свойственной ему живостью вторгаться в беседу или дискуссию.

— Я прекрасно понимаю, что разговариваю не с рядовым, ординарным человеком, — опустившись на стул и несмотря на заминку, Зураб Торадзе с прежней торжественностью продолжал прерванную речь. — Вы, как смелый исследователь, психологически давно подготовлены к любым новшествам и революционным шагам в науке. Не думайте, что пересадка мозга людям — для науки менее революционное явление, чем, скажем, в астрофизике открытие нестационарности вселенной.

— Вы не станете отрицать, что у меня никудышное сердце, но мозг сейчас более здравый и живой, чем даже в молодости. Может быть, лучше подумать о пересадке сердца? — Академик окончательно понял, куда клонит Зураб Торадзе. И главный врач понял, что его подопечному все ясно.

Наступила минутная тишина. Только слышалось приглушенное жужжание аппаратуры.

— Вы не хотите понять меня… Точнее, вы прекрасно поняли, что я хотел предложить вам. Пересадка сердца сегодня легкое дело, настолько легкое, что превратилось в заурядную операцию. К сожалению, ваш организм очень немощен. Немощен и, не сердитесь на меня за откровенность, по-стариковски дряхл. Ваши кровеносные сосуды настолько сужены и жестки, что могут раскрошиться от одного прикосновения скальпеля. Ваше тело никогда не приспособится к чужому молодому сердцу. Скажу вам больше, ваше тело обречено на смерть в самом ближайшем будущем. Это тем печальнее, и прискорбнее, что у вас действительно молодой мозг и идеальные реакции!

Зураб Торадзе не заметил, что красноречие завело его слишком далеко. Глаза его разгорелись, голос окреп, темп речи убыстрился. Он совсем забыл, кому говорит о смерти. У него было такое впечатление, будто они вдвоем обсуждают участь кого-то третьего.

— Довольно! — не выдержал Давид Георгадзе. — Довольно!

Он отвернулся и снова уставился в потолок.

Стекла его очков отражали мерцание зеленых и красных огоньков аппаратуры.

Зураб Торадзе смешался. Он понял, что зашел слишком далеко.

— Прошу извинить меня, я действительно не соизмерил… — понизив тон и вдвое замедлив темп разговора, скис врач. — Разумеется, с моей стороны было бестактностью заводить такой прямой разговор касательно жестокой действительности. Но вы такая личность… Вы не рядовой человек… Не имеет смысла говорить с вами обиняками. Ваша образцовая научная биография и огромный интеллект спровоцировали меня, я набрался смелости открыто затронуть столь тягостную для вас тему.

— Оставим реверансы, ответьте прямо, что вы мне предлагаете? — горько усмехнулся, вернее, постарался усмехнуться старый ученый.

Зураб Торадзе смешался окончательно. Он не знал, что сказать.

— Почему вы замолчали? Мне же все понятно, — спокойно и отчетливо произнес Давид Георгадзе. — Еще раз спрашиваю, чем вы меня попотчуете?

— Сейчас я вам все объясню, — облегченно вздохнул главный врач. Он понял, что легко преодолел основной барьер, самое трудное уже сказано, и далось это легко, ценой небольшого внутреннего волнения. Торадзе прокашлялся и снова взял октавой выше: — Я и мои ассистенты пришли к заключению, что ваш мозг — разумеется, с вашего согласия — необходимо пересадить какому-нибудь молодому человеку.

— Было бы гораздо деликатнее сказать, что к моему мозгу вы подберете молодое тело.

— Я очарован и восхищен вашим чувством юмора в самую критическую для вас минуту! — не скрывал восхищения главный врач. Помимо юмора больного, его энтузиазм подогрело и то обстоятельство, что он подбил академика согласиться на операцию.

— И кого же вы собираетесь осчастливить моим мозгом и интеллектом?

— Вы смеетесь надо мной?! — вспыхнул Зураб Торадзе. На сей раз ему показалось, что в ироническом тоне больного отразилось несерьезное отношение как к его предложению, так и ко всей предшествующей беседе.

— Нет, я спрашиваю совершенно серьезно.

В палате установилась тишина. В тусклом свете огоньков главврач не мог прочитать по лицу больного, насколько искренни его слова.

— Сначала мне хотелось бы знать, согласны ли вы, чтобы ваш мозг пересадили молодому человеку? — Голос главного врача, словно река, вернувшаяся после половодья в старое русло, стал по-всегдашнему твердым и спокойным.

— Мне представляется несколько наивным требовать немедленного согласия на такое предложение. Скажу больше, научно наивным! Оно настолько неожиданно и необычно, что стоит на грани серьезного и розыгрыша. А я, как канатоходец, балансирую на тонкой нити, разделяющей их. Чтобы получить мое согласие, вы должны убедить меня, что подобная операция вообще возможна. (Пауза.) И еще — коли вы делаете мне такое предложение, следовательно, молодой человек, которому вы собираетесь пересадить мой мозг, уже здесь, у вас, и, что главное, не возражает против операции. Мое согласие на ваше предложение понятно и логично. В конце концов, что я теряю? Благодаря вашей завидной откровенности я уже знаю, что проживу самое большее три-четыре месяца. Но почему тот молодой человек идет на такой риск? Может быть, за его согласием кроется какая-то тайна. И второе… Расставим точки над «i». Итак, ответьте мне на второй вопрос. Кто тот молодой человек, который не довольствуется своим мозгом и рвется обрести более умный и более просвещенный? Шутка сказать, несколько часов операции, и он вдруг становится обладателем тех знаний, на приобретение которых я затратил десятки лет, автором тех научных открытий, ради которых я пожертвовал здоровьем, нервами и, в конечном итоге, всей жизнью. — В голосе больного, как две реки в едином русле, сливались ирония и горечь. Он говорил негромко и спокойно, но в каждом слове чувствовалось волнение его больного сердца.

— Батоно Давид! — воспользовался паузой главный врач. — Я обнажаю голову перед вашей логикой. Но со своей стороны хочу объяснить одно — для личности тело не имеет никакого значения. Прошу вас, выслушайте меня внимательно. Я хочу, чтобы вы вникли в мою главную мысль. Тогда мои доводы перестанут казаться вам странными и абсурдными. Главное, чья душа и чей мозг водворен в тело. Главное, кто мыслит в сложнейшем механизме плоти, крови, костей, нервов. А значит, молодое тело не будет кем-то другим, оно станет вами, академиком Давидом Георгадзе, всемирно известным ученым! — У Зураба Торадзе заблестели глаза, он был уверен, что произвел эффект.

— Вы рассуждаете так просто и легко, словно речь идет о покупке отреза на пальто, — улыбнулся глазами академик.

Слова Давида Георгадзе сразу охладили разгорячившегося врача.

— Вы, главный врач и весьма уважаемый профессор, — после некоторого молчания продолжал академик, — считаете пересадку мозга одного человека другому не более как медицинской операцией, величайшей победой хирургии и медицины вообще. Да, я подчеркиваю, величайшей, невиданной, небывалой, невероятной победой. Но человек не животное, он существо мыслящее.

— Полностью согласен с вами.

— Я признателен, что вы разделяете мои соображения, но вы взвесили, что произойдет, когда вы пересадите разум, эмоции и реакции одного человека в тело другого, чьи индивидуальные свойства и проявление их в корне отличны от первого?

— Минуту назад вы изволили пошутить, но в вашей шутке заключалась большая философская истина. В самом деле, физически мозг одного переносится в тело другого, но фактически мы только помещаем его в иную черепную коробку. С точки зрения физиологии, тут вы совершенно правы, фактически чужое тело прививается к вашему мозгу. Вот именно, тело уже не будет тем, кем и чем оно было до той минуты, но становится тем, чей мозг направляет его дальнейшие действия! Да, человек — мыслящее существо. Чем оно мыслит? Позвольте расширить мои недавние доводы, высказанные столь куце. Итак, чем оно мыслит? Мозгом! Я убежден, то, что называется душой, есть мозг. Точнее, мозг — средоточие разума и души. Вглядимся в процессы или, если угодно, в проблемы — в результате операции мозг меняет оболочку, меняет, грубо говоря, квартиру… Чем человек отличается от остальных животных? Мозгом, и только мозгом. Иначе говоря, мозг есть сам человек. Каков мозг, таков и его обладатель. Можно заменить сердце, почки, легкие, руки, ноги… Даже полностью обновленный человек останется прежней личностью, но стоит ему заменить мозг — перед нами другой человек. Тело целиком становится принадлежностью того, чей мозг помещен в нем. И с этой минуты, как автомобиль новому шоферу, оно подчиняется пересаженному мозгу. Несомненно, тело превращается в того, другого человека, чей мозг водворен в его черепную коробку.

— Согласен с вами. Полностью согласен. Ваши суждения дельны и логичны, но чем провинился тот молодой человек, в здоровое тело которого собираются пересадить мой, допустим, по-молодому мыслящий, но утомленный преклонными летами, напряженным трудом мозг. Может быть, этот молодой человек — завтрашний художник или музыкант? Или, скажем, представитель технической сферы. Возможно, будущий ученый. Для успеха научной карьеры необходимы годы, годы, полные напряженного труда, но и счастья. Почему мы лишаем его радости творческого процесса? Да и вообще, с точки зрения морали, разве справедливо пересаживать молодому человеку с современными взглядами и вкусами, с любовью и привязанностями мозг старика, правда, известного ученого, академика, но, увы, отставшего от современности, старомодного и достаточно консервативного по меркам сегодняшнего дня?

— Батоно Давид! — заговорил врач с такой улыбкой, будто заранее предвкушал торжество своих неотразимых доводов. — У меня, естественно, нет ни малейшего желания выглядеть в ваших глазах суетливым и недалеким человеком. Уж не думаете ли вы, что идея пересадки мозга осенила меня, когда вы оказались в моем исследовательском институте? Находись передо мной не вы, а сами, надеюсь, вы не обидитесь, бессмертные Ньютон и Эйнштейн, я бы не отважился на подобный шаг, не будь у меня за плечами трех десятилетий, безраздельно отданных решению этой проблемы.

Идея пересадки человеческого мозга зародилась у меня, когда я еще учился в школе. Поэтому я выбрал медицинский факультет. Одна мысль не давала мне покоя ни во сне, ни наяву — если можно пересаживать кожу, сердце или почки, то почему нельзя пересадить мозг? Раз сердце пересаживается, значит, вопрос принципиально решен.

Вы вот астрофизик. Человек уже побывал на Луне, пройдет время, и, я твердо верю, он достигнет другой планеты Солнечной системы. Пройдут еще годы, вероятно, достаточно долгие годы, и он окажется гостем другой солнечной системы нашей галактики. Так и в медицине — пересадка почек, пересадка сердца… Логично и реально, что мозг тоже пересаживается. Если сопоставим наши примеры, сравним пересадку сердца с полетами на Луну, тогда пересадку мозга позволительно приравнять к экспедиции на какую-нибудь планету Солнечной системы или даже вне ее.

— Вы не ответили прямо на мой вопрос и увели обсуждение в другую сторону. Успокойтесь, не волнуйтесь, к первому вопросу я еще вернусь. А сейчас, поскольку вы перевели разговор в иную плоскость, не менее интересную для меня, давайте, по крайней мере, завершим его. Посему позволю себе высказать одно предположение. Полет человека на другую планету Солнечной системы, скажем, на Марс или на Венеру, невозможен, как минимум, в ближайшее десятилетие. Если операция по пересадке мозга равнозначна такому полету, как вы справедливо изволили заметить, и даже более того, не окажется ли, что претворение вашей операции в жизнь станет реальным лет через десять?

— Задай мне подобный вопрос филолог или музыкант, я бы не удивился. Но вы, один из выдающихся ученых современности, должны, на мой взгляд, мыслить более аналитически!

Главный врач забыл, что разговаривает с больным. Уверенность и ощущение собственной силы рождали в нем полемический задор.

— Разве для вас новость, что одни отрасли науки и техники стремительно движутся вперед, а другие, напротив, остановились на уровне прошлого двадцатилетия?

— Не горячитесь, я не сказал ничего обидного! — Спокойный тон больного умерил пыл разгорячившегося врача. — Пусть вас не задевают мои даже доходящие до наивности вопросы. Представьте на миг, что я намереваюсь пересадить ваш мозг в череп некоего юнца. Уверен, что и ваши вопросы не были бы ни глубоко научными, ни до конца проанализированными. Ваше предложение настолько невероятно и необычно, что многие бы подняли вас на смех или сочли его неудачной шуткой. Если я с первой же минуты поверил вам, это кое-что значит.

Давид Георгадзе выпростал из-под одеяла руку и с трудом снял очки. Затем, не отпуская их, вытянул руку поверх одеяла.

В зеленовато-красноватом полумраке врач отчетливо видел глаза больного, черными шариками лежащие в лунках глазниц. Лицо старика казалось беспомощным и безжизненным. Куда исчез искрометный, как динамитный взрыв, огонь, да что там огонь, в этих глазах, в этом пепельном лице как будто угас последний проблеск жизни.

— Не обессудьте, вы не протрете мне очки? Фланелька вот там, на тумбочке.

Зураб Торадзе живо вскочил, взял очки и нежным, полирующим движением тщательно протер их.

«Он, вероятно, и оперирует как ювелир», — наблюдая за врачом, решил Давид Георгадзе и улыбнулся в душе собственному сравнению. Традиционное, издавна привившееся понятие — как ювелир. Мастерство какого ювелира сравнится со сложнейшими, филигранными операциями, проводимыми Зурабом Торадзе?

— Надеть вам очки?

— Нет, благодарю вас, вложите мне в руку.

Главный врач был раздосадован, что налаженный разговор оборвался в самый неподходящий момент.

В глухую тишину палаты снова вторглось монотонное жужжание аппаратуры.

Зураб Торадзе, не зная, как связать заново прерванную нить беседы, уставился на телеэкран. Там был полный порядок — симметрия и периодичность диаграмм не нарушалась. Они свидетельствовали об улучшении состояния и душевном покое больного академика. Долгая полемика, неожиданное, поразительное, трудно представляемое предложение почти никак не отразились на диаграммах, фиксирующих работу сердца.

Давид Георгадзе закрыл глаза и повернул голову к стене.

«Уснул», — с жалостью подумал главный врач. Настроение было отравлено, недавнее чувство приподнятости исчезло, пропало желание продолжать разговор.

— На чем мы остановились? — будто издали донесся голос академика.

Зураб Торадзе снова воспрянул духом.

— Вы, может быть, устали? Давайте отдохнем и договорим завтра.

— Нет, я не ощущаю усталости; прошу вас, доведем разговор до конца.

— Лучшие свои годы я пожертвовал проблеме пересадки мозга, — продолжил Зураб Торадзе прерванную речь. — Мои взгляды, как я говорил, разделяет весь мир. Каждый день на протяжении двадцати лет я производил эксперименты. Мы с коллегами первыми разработали и практически ввели в обиход операцию по пересадке тканей человеческого мозга. Впервые в мире я пересадил мозг собаке, эта операция принесла мне Государственную премию. Та собака жива по сей день.

— Искренне поздравляю вас! — Давид Георгадзе повернул голову и через силу надел очки. — Однако прошу вас во время операции учесть, что то была собака, а я человек.

Главный врач смешался, не понимая, шутит Давид Георгадзе или таким странным образом дает согласие на операцию.

— Конечно! — растерянно продолжал он. — Конечно. Я объясняю вам, что идея пересадки мозга посетила меня отнюдь не тогда, когда вас доставили в мой институт. Уже два года я безоговорочно верю, что и научно, и психологически, и практически я в состоянии провести сложнейшую операцию пересадки мозга человека. Не сосчитать, сколько трупов я изучил, сколько сотен и тысяч деталей уточнил. Вам известно, что нашим законодательством пока не предусмотрено право на пересадку мозга. Кто ответит, сколько пройдет лет, а возможно, и десятилетий, прежде чем пересадку человеческого мозга узаконят. Официальные круги только тогда сочтут пересадку мозга целесообразной и необходимой, когда человечество глобально поверит и психологически будет готово к подобной операции. А я уже сегодня способен провести эту сложнейшую, небывалую операцию. С какой стати я должен дожидаться постепенного назревания вопроса? С какой стати я должен поступиться первенством? Да, я человек, и мне присущи человеческие слабости, и меня гложет червячок лидерства. Мое честолюбие ни с какой стороны не предосудительно. Я — ученый, мне хочется сказать свое слово сегодня и первым. Не буду обманывать вас и скрывать — я заранее торжествую мою победу, мой триумф!

— Что ж, и я заранее приветствую вашу победу, хотя, насколько мне представляется, один из ее лавровых венков принадлежит мне. Однако позвольте спросить вас вот о чем. Если пересадка мозга не разрешена государственными законами, как вы решаетесь на операцию?

— Об этом не беспокойтесь! — Главный врач почему-то понизил голос до шепота, хотя его приглушенная речь не утратила ни силы, ни убедительности. — Я и мои ассистенты проведем операцию втайне. Они многим мне обязаны. Их карьера и будущее в моих руках. После операции они становятся непосредственными участниками сговора. Поверьте, мы сумеем сохранить тайну.

— Если об операции никто не узнает, каким же образом вы получите мировое признание?

— Как только закон позволит пересаживать мозг, я сразу открою тайну. И в тот же день представлю обществу молодого академика Давида Георгадзе.

— Вы полагаете, что к десятилетней годовщине вашей операции человечество непременно сочтет законной пересадку человеческого мозга?

— Не сомневаюсь. Может быть, даже раньше, но максимум — десять лет. К такому выводу подводят меня сегодняшние темпы и возможности развития медицины.

— Если операция пройдет успешно, то до разглашения тайны вы будете вынуждены обеспечить мне особый уход и изоляцию. Однако может случиться, что я умру от какой-нибудь болезни или погибну в автомобильной катастрофе.

— Вы все шутите, батоно Давид, а я горю на медленном огне! — обиделся главный врач.

— Извините, но я спрашиваю вас безо всякой задней мысли!

— Если после операции вы проживете даже десять дней, нам не составит труда подтвердить наш приоритет, об этом не беспокойтесь.

— Еще раз прошу извинить меня!

Недолгое молчание.

— Я вижу, вы уверены в своих силах, — начал Георгадзе, — уверенность — залог победы, однако вы не учитываете возможности неудачи.

— Не стану скрывать. Вы должны знать все. Шансы на успех — восемьдесят к двадцати.

— Точнее говоря, четыре к одному.

— Больше, батоно Давид, значительно больше. Я говорил о пределе.

— Пусть девять к одному, однако есть шанс не проснуться.

— Моя неудача не имеет для вас почти никакого значения. Вы теряете три, максимум четыре месяца жизни. Зато при успешном исходе операции вы обретаете вторую жизнь, вторую молодость, неугомонную, темпераментную. Учтите и то, что молодость вернется к вам в период огромных знаний, опыта и интеллектуального триумфа. Согласитесь, риск стоит того!

Последние фразы Зураб Торадзе выпалил, блестя глазами. Удивленный столь пламенной речью, больной повернул голову к главному врачу:

— Браво, профессор, браво! Я восхищен не только вашим научно-практическим искусством, но и отвагой и непоколебимой уверенностью. Счастье благоволит к решительным! (Пауза.) Знаете, в зеленой младости я был влюблен в одну девушку, решительную и несколько странноватую. Я терялся и не решался жениться на ней. После долгих колебаний я, наконец, поверил свои мучения другу. Упросил его пойти со мной, познакомиться с моим кумиром и высказать свое мнение.

Давид Георгадзе снова отвернулся и уставился в потолок.

— А дальше? — неожиданно спросил главный врач. Его не столько интересовала любовь академика, сколько ее непонятная связь с научной смелостью.

— Дальше ничего не было. Через неделю они поженились. Вот и все.

Неприятное чувство охватило Зураба Торадзе. Он не мог понять, подтрунивает над ним академик или развлекает себя беседой. Расстроившись, он потерял охоту разговаривать, полагая, что все его старания были напрасны. Чувствуя усталость, врач собирался встать, но голос академика снова приковал его к стулу.

— Кто тот юноша, в чье тело вы соизволите водворить мои душу и интеллект?

За шутливостью этой фразы Зураб Торадзе уловил настороженный серьезный вопрос.

— Молодой человек двадцати трех лет, полный сил. Студент третьего курса заочного отделения физического факультета университета. Крупный, высокий, атлетического сложения. Резкая мужская красота гармонирует со спортивной фигурой.

— Как его фамилия?

— Коринтели. Рамаз Михайлович Коринтели.

— Коринтели! Не придерешься. Фамилия хорошая. Значит, при благоприятном исходе операции я стану Рамазом Михайловичем, не так ли?

— Да, — тихо подтвердил главный врач, будто не замечая иронии собеседника. — Но это до тех пор, пока мы не откроем нашу тайну.

— Теперь мне хочется вернуться к вопросу, заданному мной в самом начале. Тогда вы не ответили мне, уведя разговор в сторону. На сей раз я жду исчерпывающего ответа.

— Я, видимо, недопонял ваш вопрос. Я ничего не боюсь, проблема пересадки мозга изучена мной всесторонне. Я понимаю, что ее воплощение помимо медицинских проблем сопряжено с морально-психологическими проблемами.

— Совершенно верно. Вы приблизительно поняли мою озабоченность. — Давид Георгадзе замолчал, отдышался и продолжал: — Недавно вы изволили сказать, и я полностью разделяю ваши соображения, что человек есть мозг. Да, мозг, ибо мозг мыслит, мозг определяет интеллектуальную потенцию человека, его характер, стремления, любовь, ненависть и тысячи иных свойств, которые отличают его от животного. Одним словом, мозг — это человек. Каков мозг, таков и человек, и если вы действительно собираетесь пересадить мой мозг в голову молодого человека, то как вы поступите с его мозгом? Видимо, пересадите в мою?

— Да, вы правы.

— Таким образом, не грешим ли мы здесь перед богом? Вы пересаживаете мой мозг в молодое тело, и я, академик Давид Георгадзе, становлюсь двадцатитрехлетним студентом, а с пересадкой его мозга в мое старое, немощное тело он тут же превращается в дряхлого Рамаза Коринтели, которому через три-четыре месяца предстоит покинуть сей мир. Одним словом, ваша операция делает из двух людей одного. Но имеете ли вы, врач, служитель самой гуманной профессии, моральное право на подобную операцию? И есть ли у меня, ученого и общественного деятеля, даже просто человека, право присваивать чужую жизнь?..

Не успел академик высказаться, как на лице Зураба Торадзе появилась улыбка. Он понял, что тревожило старого ученого, и не замедлил с ответом:

— Несколько минут назад я говорил вам, что у меня все учтено и проанализировано. Можете быть спокойны. Два месяца назад Рамаз Коринтели получил неизлечимую травму. Его ударил по голове крюк мостового крана в цехе инструментального завода. Как мы ни старались, какие меры ни предпринимали, вернуть этому молодому человеку сознание мы не смогли. Только после этого я решил пересадить в его здоровое тело ваш здравый мозг, а в ваше хилое, немощное и умирающее тело его парализованный, фактически мертвый мозг. Уважаемый ученый, можете быть спокойны, вы будете правы перед богом, людьми и самим собой.

Зураб Торадзе заранее ликовал. Он понимал, что загнал академика в угол.

Тишина тянулась довольно долго. Главный врач не пытался нарушить ее. Чем дольше промолчит Давид Георгадзе, тем яснее станет ему неоспоримость доводов врача.

Академик вдруг шевельнулся, перевалился на бок, пытаясь присесть. Торадзе вскочил со стула:

— Осторожней, осторожней, вам нельзя делать резких движений!

— Поверните меня к стене.

Зураб Торадзе бережно просунул руку под спину больного и, приподнимая другой рукой плечо, повернул его к стене. На стул он уже не сел. Он стоял и пристально смотрел на академика. Все было сказано. Сейчас только один вопрос оставался без ответа: согласен Давид Георгадзе на пересадку своего мозга или нет.

Главный врач стоял и раздумывал, задать ему этот вопрос в лоб или поискать окольные пути.

— Допустим, морально мы правы перед юношей, — с расстановкой произнес академик.

— Несомненно! — напрягся Торадзе.

— И будем правы вообще перед богом? Вы верите, что в будущем сильные мира сего не обратят во зло человечеству это величайшее достижение человеческого разума?

— Вы верите в бога? — Главному врачу невольно вспомнился вопрос, который задала ему корреспондентка Агентства новостей около двух с половиной месяцев назад. Жгучее любопытство переполняло его: как знаменитый астрофизик ответит на этот вопрос, насколько различными или сходными окажутся их взгляды.

— В бога? Нет, в бога я не верю. Откровенно говоря, из ученых к богу ближе всего именно физики и астрофизики, а я и тот, и другой. Вам известно, что я астрофизик. В бога я, естественно, не верю, но верю в космические порядок и закономерность, верю в силу природы, в глобальные балансы, созданные ею. Не слишком ли рьяно мы вмешиваемся в дела природы, начиная со всяких грандиозных предприятий и кончая вашей операцией? Не забываем ли, что мы сами дети природы и наша создательница не простит нам чрезмерной дерзости?

— Я не боюсь бога. Дело, представляющее собой торжество человеческого разума и идущее на благо человечества, не должно вызывать страх. Я бьюсь ради прогресса человечества, ради счастья человека. Совесть моя чиста, я уверен в своей правоте!

— Вот и хорошо! Мои вопросы исчерпаны.

— В таком случае у меня есть вопрос! — Главный врач был доволен естественным продолжением беседы.

— Слушаю вас.

— Вы согласны на пересадку мозга?

Молчание.

Врач напряженно ждал. Даже в жужжании аппаратов он отчетливо различал стук собственного сердца.

— Не спешите с ответом, если хотите, подумайте до вечера, в крайнем случае до завтрашнего утра, — время уже не терпит.

— Необходимо ли пересаживать в мою голову его парализованный мозг?

Торадзе остолбенел от изумления. Такого вопроса он не ожидал.

— Необходимо. В противном случае ваше тело умрет в тот же миг. Вы выдающийся и известный человек. Будет назначена правительственная экспертиза. Представляете, какая поднимется буча, когда в вашем черепе не найдут мозга. Простите за грубость и натуралистичность объяснения. Лучше с первых шагов посмотреть в глаза правде.

— Ваша цель превратить меня, семидесятичетырехлетнего старика, в двадцатитрехлетнего юношу благородна. Моему старому мозгу вы подберете полное энергии и темперамента тело. Прекрасно. Как они приспособятся друг к другу? Если мозг подчинит себе тело, какой смысл имеет операция? Стариковский, со старомодными взглядами, с когда-то авангардистским, но относительно консервативным по меркам сегодняшнего дня мышлением, мой мозг быстро состарит молодое тело. А если тело подчинит себе мозг, тогда я уже не буду самим собой. Тогда мои опыт, знания, талант и способности, мышление и интеллект окажутся в рабском служении молодому телу. Разве это не обернется трагедией личности, которая, вполне возможно, приведет меня к самоубийству?

— Одну минуточку…

— Прошу вас, не прерывайте, пока я не выскажусь до конца.

Академик замолчал. В палате снова установилась тишина, но главный врач не решался нарушить ее.

Слегка приподнявшись, Давид Георгадзе знаком попросил врача перевернуть его на спину. Тот помог ему. Академик с трудом положил голову на подушку и снова уставился в потолок.

— Я понимаю вас, — начал он слабым голосом. — Вы — хирург. Великолепный специалист, ученый, жаждущий поисков и находок, смелый практик и вообще смелый человек. Вас в первую очередь прельщают сама сложность операции, добытые результаты. Ваша амбиция ученого и искателя будет полностью удовлетворена, когда сложнейшая операция увенчается успехом.

— Не обижайтесь, я не только хирург, который бахвалится и кичится удачно проведенной операцией. Мой выбор пал на вас потому, что я сожалею о вашей смерти. Наряду с экспериментом мне хочется спасти ваш интеллект. Я непоколебимо уверен, что молодое тело и ваш по-юношески живой мозг создадут полностью гармоничную личность. Хотя мне до сих пор не приходилось пересаживать мозг человеку, я уверен, не сочтите за хвастовство, что операция пройдет успешно. Меня соблазняет именно то, что с помощью чужого мозга и чужого тела я сотворю первого в мире уникального человека. Создам человека, уже в юные годы без труда получившего большие знания и опыт. Я уверен в величии сотворенного. Я уверен, что не нарушу гармонию провидения. А если поставить вопрос более приземленно, более бухгалтерски, то из умирающего академика и заурядного юноши с парализованным мозгом я создам одного, но человека величайших знаний, таланта и интеллекта!

— Я первый, к кому вы обращаетесь с вашим предложением?

— Да, да, вы первый. На все есть свои причины. У меня были кандидатуры, но я воздержался по двум соображениям. Во-первых, мозг должен стоить спасения. И второе — не все понимают величие этого гигантского шага в науке, к тому же не все так бесстрашны, как вы.

На этот раз Давид Георгадзе сумел усмехнуться.

— Я не переношу и не ценю бесстрашных от природы людей. Я такой же трусливый, как каждый нормальный человек. Героизм — это именно преодоление страха. Итак, предположим, что операция удалась. Кем я стану после нее?

— Вы останетесь самим собой, — обиделся Зураб Торадзе. — Начинать все сначала? Разве мы не договорились, что такое человек? Человек — это мозг, а все остальное — подсобные детали этого сложного организма.

— Я спросил вас о другом. Кем я буду официально, по паспорту?

— Пока мы не откроем тайну, Рамазом Коринтели, но какое имеет значение написанное в паспорте?

— Очень большое. Первое — официально я уже не буду самим собой, у меня обнаружатся молодые родители, братья, сестры…

— Только сестра, единственная сестра, которая живет отдельно. В вашем распоряжении однокомнатная, точнее полуторакомнатная, квартира на проспекте Важа Пшавела.

— Видите ли, у меня будет единственная сестра, но я же должен знать имена и фамилии родителей, бабок и дедов, соседей, друзей, знакомых, однокурсников?

— Не беспокойтесь, батоно Давид, не беспокойтесь об этом. Все у нас учтено и предусмотрено. — В голосе главного врача прорывались нотки радости. Он чувствовал, что академик недалек от согласия. — Как только вы достаточно окрепнете, мы с вами обсудим все детали. Медицина знает множество примеров, когда после мозговой травмы к пострадавшему возвращались сознание и разум, но он напрочь забывал прошлое. Вы будете вежливы со всеми, но со скорбной миной будете говорить, что никого и ничего не помните. Почему вы качаете головой, вы не верите мне?

— Не знаю, что и сказать. По-моему, создается весьма щекотливая ситуация. Я забыл сестру, друзей, близких, собственное имя. Вместе с тем я прекрасно помню астрофизику, множество научных проблем, иностранные языки, чего Рамаз Коринтели не знал никогда. Между прочим, говорят, что я хорошо играю на пианино. Вам, вероятно, известно, что мои родители были музыкантами. Отец играл на скрипке в симфоническом оркестре. Он всей душой желал, чтобы из меня вышел музыкант. Заставил меня окончить музыкальную школу. Моя же душа тянулась к физике. Хотя я и музыкой не мог поступиться. Музыка единственный для меня способ отдыха и разрядки. И вот после операции в один прекрасный день моя сестра, друзья и знакомые видят, что я сажусь за пианино, разве это не странно?

— Это препятствие устранимо легче всего — в течение месяца, пока вы не «вспомните» всех из вашего окружения, воздержитесь проявлять свои исключительные способности и знания. Потом мы все вместе создадим легенду, что в результате особого лечения ваш разум обнаружил поразительную способность восприятия. Вы засядете за физику и астрономию и в несколько месяцев убедите всех, что ваши способности раскрылись с невиданной и поразительной силой. Люди любят сенсации. Любят, когда рушится рутина повседневности. Я уверен, вы так убедите всех, что вам самому станет смешно. В двадцать пять вы защитите докторскую. Ваше имя окутает ореол славы, вы сделаетесь популярнейшим человеком, кумиром женщин…

«Женщин», — во второй раз умудрился усмехнуться академик, хотя сейчас ирония довольно явственно была разбавлена каким-то приятным чувством, очевидно, как-то связанным с женщиной.

— Да, да, ваши семимильные шаги в науке создадут вокруг вас ажиотаж и сенсационные истории!

Главный врач замолчал, вынул из кармана платок, вытер со лба пот и негромко, но твердо проговорил:

— Вы согласны?

— Допустим, через несколько лет операция по пересадке мозга будет официально разрешена. — Опережая ответ, академик продолжал: — Тогда ведь вы обнародуете тайну?.. Тогда ведь…

— Понимаю, что вы хотите сказать. Да, тогда мы откроем, кто вы такой. Представляете, какая поднимется буча? Вы моментально станете уникальным, популярнейшим человеком, вы, Давид Георгадзе, чей мозг пересадили первым во всем мире, навсегда останетесь в памяти нынешнего и грядущего поколений нашей планеты!

Давид Георгадзе не отрывал глаз от потолка.

— Итак, вы согласны? — вдохновенным полушепотом спросил врач.

— Не так-то легко переварить подобное предложение, тем более дать согласие.

— У нас уже нет времени, времени! Хорошо, батоно Давид, подумайте еще. Взвесьте все основательно. Сегодня же вечером вы должны ответить мне, в крайнем случае завтра, в девять утра. Вы меня понимаете?

Молчание.

— Вы меня понимаете? — повторил врач.

— Не сердитесь. Вечером вы получите ответ, до утра нечего обдумывать. Мне не хочется проводить ночь в размышлении, я хочу выспаться.

— Прекрасно! Мне импонирует ваше спокойствие. Вы никогда не теряете чувства юмора. Это указывает на твердость и мужественность вашего характера! — У Зураба Торадзе поднялось настроение. — Хочу сказать вам еще нечто, по-моему, очень значительное. С сегодняшнего дня я веду подробную фиксацию всех документов и событий, связанных с операцией, начиная с момента моего появления у вас. Весь наш разговор записан на магнитофонную пленку. Его размножат в пяти экземплярах и сохранят в пяти разных местах до тех пор, пока у нас не появится возможность обнародовать тайну.

— Мне нравятся ваши предусмотрительность и оперативность. Я верю, что операция пройдет успешно.

— Благодарю вас, батоно Давид, ваша уверенность придает дополнительные силы. С сегодняшнего дня вы становитесь исторической личностью, ваше имя прогремит на всю планету. Не огорчайтесь, но пересадка мозга принесет вам большую известность, чем ваши астрофизические открытия и теории.

— Я никогда не гонялся за славой. Меня привлекает то удивительное, невероятное превращение, которое последует за пересадкой мозга. Привлекает только и только с точки зрения науки.

— Я и не представлял иного. И, как видите, не ошибся в выборе. Пожелаю вам всего хорошего. В девять часов вечера мы встретимся. Я верю в вас. Заранее знаю, что вы согласитесь.

Давид Георгадзе закрыл глаза. Ему хотелось остаться одному. Он ни о чем не думал. Он ждал, когда затихнет шум шагов главного врача. Вот с жужжанием открылась тяжелая железная дверь и снова закрылась.

Больной облегченно вздохнул, кое-как перевалился на бок. Диковинный, невообразимый до сегодняшнего дня диалог, видимо, утомил его. Сон тут же сморил академика.


Зураб Торадзе сел в кресло. Уперся по обыкновению локтями в письменный стол и спрятал лицо в ладонях. Здесь же находились его верные друзья и коллеги, будущие участники секретной операции, двое мужчин и две женщины. Все четверо не сводили напряженного взгляда с главного врача. Они не пропустили ни одного слова, записываемого на магнитофон. Когда Торадзе появился в кабинете, всем хотелось броситься к нему, поздравить с почти окончательной победой, но у главного врача было такое усталое, осунувшееся лицо, такие запавшие глаза, что никто не решился произнести ни звука. Друзья его не ошиблись. Во время беседы с академиком Зураб Торадзе вкладывал в каждое слово, в каждую фразу столько энергии, душевного напряжения и эмоций, что, переступив порог кабинета, сразу почувствовал, как он вымотан и опустошен. Все тело казалось раскаленным, как выкипевший на огне чайник. Он даже не вспомнил о сигаретах. Он сидел и молчал.

Врачи как будто застыли на стульях. Никто не решался шелохнуться.

А Зураб Торадзе словно забыл о их существовании. Он сидел неподвижно, стараясь ни о чем не думать, чтобы дать отдых голове.

Вдруг зазвонил телефон. Четыре пары глаз, как пули, вонзились в белый аппарат. Только Торадзе пребывал в неподвижности.

Врачи растерялись — что делать, как поступить, снять трубку и протянуть начальнику или ответить самим? А может быть, положить ее рядом с аппаратом?

А телефон звонил и звонил. Каждый звонок заставлял всех вздрагивать.

Наконец телефон умолк.

Прошло еще несколько минут, несколько напряженных и отягощенных молчанием минут.

— Гия! — произнес вдруг главный врач, не поднимая головы.

— Слушаю, батоно Зураб!

— Надзор за академиком на вашей ответственности. С сегодняшнего дня всем, включая его супругу, отказано в посещении. А чтобы не пугать ее и близких друзей, причина должна быть сравнительно простой. Скажем, поднялось давление.

— Ясно, батоно Зураб.

— Сегодня в семь вечера всем быть в моем кабинете. Вам, надо думать, понятно, кому всем?

Врачи согласно закивали.

— Психологическая подготовка и тренаж у вас в порядке, но с сегодняшнего дня настраивайтесь на операцию. Вы, вероятно, слушали наш разговор. Я твердо верю, что сегодня в девять вечера Давид Георгадзе даст согласие на операцию. До великого шага остается несколько дней.

Главный врач поднял голову и оглядел единомышленников:

— Не испугались?

— Наоборот, батоно Зураб! — возразил Гия.

Остальные просто улыбнулись в ответ.

— В таком случае прошу вас удалиться и ненадолго оставить меня одного!

Все поднялись и на цыпочках вышли из кабинета.

Зураб Торадзе посмотрел на пульт управления и нажал зеленую кнопку. Медленно, с еле слышным шорохом раздвинулась стена. Главный врач выключил свет и прошелся взглядом по телеэкранам. Все было так, как он ожидал. Торадзе заранее знал, что напряженная беседа обернется определеннойнервной нагрузкой для больного, которая, впрочем, не перерастет в существенные изменения организма. Предположение опытного врача подтвердилось, Давид Георгадзе сравнительно легко перенес большой эмоциональный и психологический стресс.

Зураб Торадзе выключил аппаратуру и взглянул на часы. Ровно одиннадцать. До окончательного решения академика оставалось десять часов.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

— Вы счастливы? — неожиданно спросила академика молоденькая журналистка.

— Неужели грузинских читателей интересуют даже такие подробности? — улыбнулся Давид Георгадзе.

— Представьте себе, интересуют, — девушка пригладила волосы, — когда личность популярна, штрихи ее жизни, отдельные детали и нюансы придают творческому портрету ученого более законченный вид.

Академик внимательно посмотрел на собеседницу, пытаясь понять, сию минуту родилась в ее головке эта ходульная фраза или, подхваченная еще в годы учебы в университетской аудитории, заученным предложением вылетела на божий свет.

Девушка, приложив ручку к губам, не сводила с академика испытующего взгляда.

— Мне представляется, что я счастлив. Видимо, потому, что я никогда не был несчастлив и, откровенно говоря, никогда не задумывался над подобным вопросом. Наверное, вечно не хватало времени. Или оттого, что пе смотрел на жизнь с философской точки зрения и не анализировал пройденные годы. Разумеется, я счастлив. У меня прекрасная лаборатория и превосходные условия для работы. Много, очень много радости приносили мне мои исследования и открытия. Что еще нужно ученому?

Давид Георгадзе закрыл глаза.

«Что еще нужно ученому?

Что еще нужно…»

Он никак не мог избавиться от этой назойливой фразы. И из головы не выходило лицо девушки-журналистки, посетившей его около полугода назад, чтобы взять интервью.

«Что еще нужно ученому?

Многое, очень многое.

Где сейчас мой сын? Где он скрывается? Может быть, его задержала милиция, а от меня утаивают? Сколь счастлива была моя жена, моя Ана. Как она вечно благодарила бога за доброту и покровительство. А теперь… Взорванной скалой рухнула ее жизнь. Потеряла единственного сына Дато. Потеряла мужа.

Самое большее я проживу три-четыре месяца. Даже если операция пройдет успешно, я все равно навсегда потерян для нее.

Жив ли Дато? Если жив и арестован, его, видимо, посадят лет на шесть, на семь. Может быть, скостят немного. Может быть, даже раньше выйдет. Хоть он будет с Аной.

Несчастная! — горько вздохнул академик, — Карточным домиком рассыпалась моя жизнь».

Он боролся с мыслями, лезущими со всех сторон. Отгонял их, пытаясь дать отдых голове, собраться с силами.

Это как будто удалось. Как будто сгинули рати черных вопросительных знаков.

«В некотором смысле одиночество хорошая вещь, никто не мешает думать и мечтать!

Но одинок ли я?» — Академик горько усмехнулся в душе. Он знал, что его сердце, легкие, вены и бог знает какие еще органы подключены к сложнейшей аппаратуре, чьи экраны мерцают за стенами палаты. Иногда его охватывало такое ощущение, будто его разъятое, расчлененное тело находится сразу в нескольких комнатах.

Единственным, что пока еще не отражалось на экранах мониторов, были его мысли, мысли, которых он сейчас бежал.

Обычно академик любил думать. Любил по совершенно естественным причинам. В мыслях он вступал в борьбу с головоломными проблемами, в мыслях находил средостение их запутанных дорог. А после инфаркта произошло нечто странное. Он воочию видел то, о чем думалось. Видел самую мысль. Когда он размышлял об абстрактных, бестелесных предметах, видел и эти бестелесные предметы. Что были они? Он, наверное, не смог бы рассказать, не смог бы описать их словами, но в процессе мышления действительно видел их.

Сейчас всеми фибрами души академик старался не думать ни о чем. Ни об осиротевшей жене, ни о бесследно пропавшем сыне, которого разыскивает милиция. Ему хотелось забыться. Хотя бы на несколько минут остановить тот неугомонный телетайп, который беспрерывно стучал в мозгу и безостановочно печатал на невидимой ленте непрекращающийся поток бессвязных, бессистемных мыслей.

На какие-то минуты ему это удалось. Он уподобился машине, отключенной от электросети. На какие-то считанные минуты он избавился от всего на свете. Потом невидимая рука снова включила его, снова в мозгу академика завертелась сложная система зубчатых колес. Где-то снова ожил вулкан, лавиной хлынули несметные черные вопросительные знаки. Они взмыли ввысь и рассыпались, как рассыпается во время салюта единый букет праздничного фейерверка. А затем, словно раздувшиеся, тяжелые бомбы, заскользили вниз.

Давид Георгадзе в испуге зажмурился. Он не хотел видеть миллионы вопросительных знаков, миллионами бомб сыплющихся на него.

Неожиданно он понял, что кошмарное видение исчезло и можно открыть глаза.

В палате пчелиными ульями все так же жужжали аппараты. Все вокруг было освещено их немногими красными и зелеными лампочками.

Академик несколько успокоился. Вытер ладонью влажный лоб и тяжело вздохнул.

«Вы счастливы?» — опять услышал он знакомый голос молоденькой журналистки.

— Вы счастливы? — неожиданно спросила академика молоденькая журналистка.

— Неужели грузинских читателей интересуют даже такие подробности? — улыбнулся Давид Георгадзе.

— Представьте себе, интересуют, — девушка пригладила волосы. — Когда личность популярна, штрихи ее жизни, отдельные детали и нюансы придают творческому портрету ученого более законченный вид.

Девушка, приложив ручку к губам, не сводила с академика испытующего взгляда.

— Мне представляется, что я счастлив. Видимо, потому, что я никогда не был несчастлив и, откровенно говоря, никогда не задумывался над подобным вопросом. Наверное, у меня вечно не хватало времени. Или оттого, что не смотрел на жизнь с философской точки зрения и не анализировал пройденные годы. Разумеется, я счастлив. У меня прекрасная лаборатория и превосходные условия для работы. Много, очень много радости принесли мне мои исследования и открытия. Что еще нужно ученому?

— Ваша последняя блестящая научная победа возвращает нас на десять лет назад. Затем для академика Давида Георгадзе наступил продуктивный, но спокойный период научной и организационной деятельности. И, если мой термин не покажется вам искусственным, я бы сказала, что взрыв давно уже не имеет места. Большая организаторская работа — вы ведь являетесь директором колоссального исследовательского института, и, прошу прощения за бестактность, ваш возраст, видимо, и обусловили десять лет научного спокойствия.

Давид Георгадзе улыбнулся, уставился в стол, задумался.

У журналистки был гордый вид. Ей чрезвычайно нравился заданный вопрос. Еще бы, знаменитый ученый тяжело задумался. Полная профессионального достоинства, девушка терпеливо ждала ответа академика.

— Наоборот… Как ни покажется парадоксальным, все произошло наоборот. Мои самые важные теоретические расчеты и последующие экспериментальные подтверждения их осуществились именно сейчас, в этом году, точнее, в нынешнем году я смог найти подтверждение той теории, над которой бился последние пять лет.

Давид Георгадзе встал, в задумчивости прошелся по комнате, снова сел и посмотрел в лицо девушки.

— В одном вы правы. Сейчас, после вашего вопроса, я мысленно окинул взглядом историю научных открытий. Почти все авторы революционных теорий и экспериментов были молодыми людьми. Однако исключения, видимо, неизбежны. Я не равняю себя с величайшими умами человечества. Просто разговор зашел обо мне. Последнее исследование, которое, вероятно, я в скором времени обнародую, думается, будет самой значительной научной ценностью в моей жизни. И, не сочтите за хвастовство, не только в моей.

— С удовольствием беру свои слова обратно. Авансом поздравляю вас с победой и льщу себя надеждой, что вы скажете читателям несколько слов по поводу вашего нового открытия.

— Вы из какой газеты? — спросил вдруг академик.

— Из Агентства новостей.

— Вот как! Следовательно, вашу статью опубликуют в разных по характеру изданиях, не так ли?

— Да. В масштабе всего Советского Союза.

— Я бы предпочел, чтобы вы представляли какую-то конкретную газету. Исходя из своеобразия газеты и интересов ее читателей, я бы знал, в каких границах и сколь глубоко могу формулировать высказывание. А сейчас мне надлежит подыскивать нечто усредненное, не так ли?

— Не стоит загонять себя в рамки. Каждая статья найдет своего читателя! — улыбаясь, успокоила академика журналистка.

— Прекрасно. Тогда попрошу вас слушать внимательно.

Академик задумался. Молчание продлилось довольно долго. Девушка приготовилась записывать, но Давид Георгадзе не спешил. Может быть, он прикидывал, как покороче сформулировать будущее высказывание? Нет, академик думал о другом. В первые минуты журналистка очень понравилась ему. Постепенно он разглядел, что девушка не так красива, как показалось вначале. Видимо, ее внешность, прическа, одежда и манеры производили всего лишь минутный эффект.

«А вдруг ее знания и журналистское чутье столь же эфемерны? На каком уровне, насколько глубока должна быть моя беседа с корреспонденткой Агентства новостей и вообще с корреспондентами, которые похожи друг на друга, будто скроены по одному шаблону?»

— Знаете, чего я боюсь? — спросил вдруг Давид Георгадзе.

Удивленная девушка подняла голову и посмотрела на ученого.

— Давайте согласуем один вопрос. Когда вы напишете статью, непременно дадите мне прочитать ее. Я боюсь, как бы у нас не вкралась научная неточность.

«У нас», — журналистке понравилась тактичность старого академика.

— Непременно, если не завтра, то послезавтра принесу вам.

— Вот и прекрасно. Итак, начнем. Мои теоретические соображения, подтвержденные экспериментами, уже написаны и лежат в сейфе. Осталась сущая мелочь, чтобы привести их в божеский вид. Я думаю осенью выступить в Академии с отчетом и опубликовать плоды своей работы.

— Судьба, видимо, благоволит ко мне. Мне выпало счастье первой поведать читателям о вашем открытии.

— Мне трудно сочинить газетный вариант. Хотя я постараюсь сформулировать суть открытия в самой доступной форме.

Академик снова уставился в стол. Корреспондентка заметила, как на его висках набухли жилы.

— В тысяча восемьсот девяносто шестом году была открыта радиоактивность. Что такое радиоактивность? Объясняю, если не вам, то во всяком случае тем читателям, которые интересуются подобного рода информацией, что сущность радиоактивности состоит в самопроизвольном изменении состава атомного ядра, то есть в определенном распаде его, вызванном его неустойчивостью. Между прочим, из двух тысяч известных в настоящее время изотопов различных химических элементов только триста устойчивы. Все остальные радиоактивны. До сих пор, то есть до сегодняшнего дня, известны четыре формы излучения: альфа-распад, все варианты бета-распада и спонтанное деление ядер. Распад четвертого типа известен еще со времен Резерфорда. Это — протонная радиоактивность.

Давид Георгадзе поднял голову, откинулся на спинку кресла и устремил на журналистку не по возрасту блестящие глаза.

— Я рассчитал радиоактивное излучение пятого типа. Естественно, пока только теоретически. С той поры прошло пять лет, пять лет неустанных трудов. Чтобы подтвердить теорию экспериментом, я почти не выходил из лаборатории. Для других проблем в моем мозгу не находилось ни малейшего уголка. Вы недавно упомянули об организационно-административной работе, так вот, даже во время этой работы я думал только о новом, пятом типе излучения.

— Эксперимент подтвердил истинность вашей теории? — неожиданно вклинилась в его объяснения журналистка.

Удивленный Давид Георгадзе заглянул в ее накрашенные глаза:

— Мне кажется, я уже уведомил вас, что эксперимент подтвердил теоретические выкладки, и плоды моего труда, описанные, лежат в сейфе.

— Извините, я, видимо, не так выразилась, — излучение какого типа представляет открытая вами радиоактивность?

Горящие глаза академика, словно в них сбросили напряжение, медленно потухли.

— Какой факультет вы закончили?

— Филологический, — и после паузы добавила: — Отделение журналистики.

— Если я объясню вам радиоактивное излучение пятого типа, не знаю, насколько вы постигнете его физическую природу.

— Мы, журналисты, все постигаем своеобразно, — улыбнулась девушка. — Пишем о теории относительности, не зная, что такое эта самая теория, пишем о квантовой физике, не имея представления, что такое квант. Так что я могу свободно писать о радиоактивном излучении пятого типа, даже не подозревая, что такое радиоактивность.

— Мне по душе ваша откровенность. А в довершение ее, может быть, будет лучше, если вы воздержитесь от опубликования нашего сегодняшнего интервью. Пока я не придам исследованию законченный вид и не сделаю доклад в Академии, не стоит создавать ажиотаж. Мы люди не привередливые, но публикация такого открытия в виде газетной информации представляется мне упрощением проблемы.

Девушка не скрывала досады:

— Значит, мне уходить от вас несолоно хлебавши. Вас, наверное, что-то обидело.

— Что вы? Я вдруг понял, что не стоит публиковать простую информацию.

Корреспондентка сунула в сумку ручку и блокнот.

— Еще раз прошу вас, не обижайтесь! — не на шутку встревожился академик.

— Не обижусь, если пообещаете мне кое-что, — улыбнулась девушка.

— Слушаю вас.

— После того, как вы опубликуете ваше открытие, первое интервью даете мне.

— Обещаю! — облегченно вздохнул Давид Георгадзе.

Девушка встала, элегантно поклонилась академику и откинула назад упавшие на лоб волосы.

— Всего хорошего! Надеюсь, вы не забудете о своем обещании.

— До свидания!

Давид Георгадзе проводил ее. Девушка шла за ним, поражаясь его шаркающей походке, худобе и дряхлости. Только сейчас до нее дошло, что, когда она разговаривала с ученым лицом к лицу, его энергичный вид и живые глаза скрадывали, нейтрализовали старческую немощность.

Давид Георгадзе распахнул дверь кабинета и улыбнулся:

— Надеюсь, ваша обида прошла?

— Что ей еще остается? — улыбнулась и девушка. — До будущей встречи!

Академик провожал посетительницу взглядом, пока за той не захлопнулась дверь приемной. Секретарша встала, будто в ожидании распоряжений. По лицу Георгадзе медленно блуждала улыбка. Он притворил дверь, подошел к столу и тяжело опустился в кресло.

В памяти всплыл вопрос корреспондентки: «Вы счастливы?»

Поразительно, он никогда не думал об этом. Вспомнил свой ответ, что не ощущал себя несчастным, а посему, стало быть, счастлив, и остался доволен им, четким, как формула. Удовлетворенно покачал головой.

И вдруг испугался. Может ли человек быть счастливым на протяжении всей жизни? Неужели в эту нервную, напряженную, полную ежедневных напастей эпоху случаются исключения? В конце концов, что такое счастье?

Старый академик видел свое счастье в научной работе, и только в ней, и считал себя счастливым потому, что он, директор огромного исследовательского института, не был обделен ни условиями для работы, ни научным чутьем, ни радостью открытий, ни признанием, ни славой.

Ему исполнилось сорок пять, когда он обзавелся семьей. Ана была на десять лет моложе. К тому времени ни Ане, ни ему самому уже не верилось в возможность обрести семейный очаг. Они поженились совершенно неожиданно.

Знакомство их было давним. В глубине души Ана как будто симпатизировала Георгадзе, но никогда не предполагала стать его женой. Она почему-то была уверена, что немолодой ученый так и останется в холостяках, что ему просто-напросто не до семьи.

Как-то абсолютно случайно они встретились в квартире друзей. На правах старых знакомых рядом сели за стол. После ужина Давид вызвался проводить Ану. В машине ему стало плохо, он почувствовал дурноту и сердцебиение.

— Что с тобой? — встревожилась Ана, беря его за запястье. Пульс заметно частил. — Сейчас же поворачивай машину! — почти командирским тоном крикнула она шоферу, — Сначала отвезем батони Давида!

Это церемонное «батони» предназначалось специально для шофера.

Ученый не возражал. Водитель развернул машину.

— Что с тобой? — повторила вопрос Ана.

— Пустяки, переутомился, сложный выдался день.

— Зачем же пошел в гости?

— Неудобно было не пойти. Я же не думал, что мне станет плохо. Думал, наоборот, отдохну, развеюсь немного.

Странное, блаженное чувство овладело Давидом Георгадзе от нового прикосновения Аны сначала к его руке, потом ко лбу.

— Температуры у тебя, кажется, нет, хотя пульс частый.

— Во всем виновато переутомление.

У подъезда шофер осторожно затормозил, проворно выскочил из машины, открыл заднюю дверцу и помог ученому выйти. Давид не почувствовал, как Ана подхватила его с другой стороны.

— Не провожайте меня, я сам поднимусь! — Он повернулся к шоферу. — Отвезешь калбатони[2] Ану домой. Завтра, как обычно, к половине девятого.

— Я тебя так не оставлю, поднимусь с тобой, напою валерьянкой и уйду! — отказалась Ана.

По ее голосу Давид Георгадзе понял, что протестовать напрасно, и подчинился. А шоферу сделал знак, чтобы тот оставался в машине.

Врач не испытывает неудобств, помогая больному раздеться. Он исполняет свой профессиональный долг, и только. И Ана лишь тогда оглядела заставленную книгами комнату Давида, когда уложила его в постель.

В другое время Давид Георгадзе никому, тем более женщине, не позволил бы помогать ему раздеваться. Но сегодня, не протестуя, он послушно выполнял все указания Аны. Ученый вдруг почувствовал, что прикосновения Аны приятны ему, а от ее заботливости у него кружится голова.

Ана принесла стул и села у изголовья кровати.

— Тебе получше?

— Сейчас ничего, сам не понимаю, что на меня накатило.

— Ты просто-напросто перетрудился. Завтра не ходи на службу.

Давид Георгадзе закрыл глаза. Впервые он остро ощутил свое одиночество. Сердце его сжалось. Ана встала. Не открывая глаз, он чувствовал, что она собирается уходить.

— Ана! — неожиданно громко вырвалось у него.

— Слушаю! — Странная интонация его голоса поразила Ану. Она замерла, глядя на Давида.

В комнате воцарилась тишина.

Давид лежал, по-прежнему зажмурившись.

— Я слушаю тебя! — спокойно повторила Ана и подошла к кровати.

Каким покоем, каким теплом веяло от ее голоса.

— Ана! — опять проговорил Давид, не раскрывая глаз. Он боялся, увидев Ану, растерять все слова. Так было лучше. Как будто разговариваешь в темноте. Никто и ничто не мешает, когда глаза закрыты.

Женщина тоже молчала. Она напряглась, полная неведомого ожидания. Ожидания чего? Ответ нашелся: она предчувствовала, что скажет Давид Георгадзе.

— Ана, оставайся со мной. Оставайся навсегда!

Давид Георгадзе понял: раз его сердце выдержало это признание, то отныне ничто ему не страшно; он сразу успокоился, от сердца отлегло, он даже не чувствовал его биения.

Ана медлила с ответом.

Давид был спокоен. Он почему-то верил, что Ана не откажет ему.

Женщина снова присела в изголовье и положила руку на руку Георгадзе. Он почувствовал, как дрожат пальцы Аны, и на его глазах выступили слезы.

Ана оказалась покорной и любящей женой. Она преданно заглядывала мужу в глаза, гордилась его успехами. Старалась освободить ото всех домашних дел, лишь бы не мешать его научной работе. Для человека, с головой погруженного в свои исследования, и жена, и родившийся через год сын скоро отошли в разряд обыденных явлений. Точнее, Георгадзе самозабвенно любил и жену, и единственного сына, но заботы словно разделились между супругами. Хозяйство и воспитание ребенка целиком легли на Ану. Она оставила работу в больнице ради создания покоя и идеальных условий для мужа. Давид Георгадзе не знал, что такое домашние проблемы, не подозревал о сотнях мелких и крупных дел, неизбежных в семейном доме, не имел понятия, сколько труда они требуют. Завтрак, обед, ужин, кабинет, сон — вот чем была для него семья.

Однажды, академику тогда уже перевалило за шестьдесят пять, он вернулся домой раньше обычного. Открыв дверь, Ана обомлела. За все эти годы Давид ни разу не возвращался домой в рабочее время. Давид Георгадзе успокоил встревоженную жену, сказав, что скорее всего он где-то подхватил грипп, и шагнул в холл.

В квартире все было вверх дном. Стулья громоздились на столе, большой ковер в столовой свернут в рулон. Пораженный, академик застыл на месте. Оглядел комнаты. До него не сразу дошло, почему стулья оказались на столе, почему выдвинут резной сервант, почему сняты шторы…

Посреди залы — куча мусора. Удивлению Давида Георгадзе не было границ. До сей минуты он не представлял, что в квартире может скопиться столько пыли и мусора. Недовольно покачав головой, ученый прошел в кабинет. Поставил на стол вместительный портфель, опустился в кресло. Настроение было испорчено. Нервничая, дождался, когда все в квартире приняло прежний вид. Жена, повязавшая платок на манер деревенской бабы, раздражала его. В тот день академик понял, что семья живет своей жизнью, в которую он не вносит никаких коррективов. Как будто только сейчас вспомнил, что уже с месяц не видел сына. Когда он просыпался, тот спал. Когда ложился спать, сын еще не возвращался домой. Он уже давно не слушался мать. Та даже была вынуждена пожаловаться мужу, что их единственный отпрыск не думает жениться, а вместо этого пропадает бог знает где до трех ночи, а нередко и до утра. Давид Георгадзе сам женился поздно, вероятно, поэтому и не придал значения словам жены. Дато учился в сельскохозяйственном институте. Академик никогда не был высокого мнения о способностях сына, но твердо верил, что его Дато не пойдет по плохой дороге. Вернее, он даже представить себе не мог, какая напасть подстерегает его.

И вот сейчас ему, в раздраженной задумчивости сидящему в кресле, словно открылось, что у него нет ничего общего с семьей. Жена женой, он не представлял жизни без нее, но никогда не заглядывал ей в душу. Он всем сердцем любил жену и сына, но сознание его пребывало в ином мире, в таинственном мире физики элементарных частиц. Ему было не до знаков любви и внимания. Жена никогда и ничем не обременяла его. Наоборот, она старалась, чтобы неприятные истории не доходили до ушей Давида. Лишь иногда с ее губ срывался упрек в адрес сына. Но отведя душу, она тут же сожалела о сказанном. Обрывала на полуслове начатый разговор, делая вид, что все это сущие пустяки. Давид Георгадзе тут же забывал об огорчениях супруги и снова погружался в свои книги.

Так и теперь, запершись в кабинете, он переключился на свою науку. Выбросив из головы думы о семье, академик успокоился, погрузился в повседневные научные заботы. Он никогда не страдал манией величия. Он сам был первым и неподкупным оценщиком своих научных открытий. Он лучше всех сознавал значение своих исследований и прекрасно понимал, как прогремит в мире его последнее открытие.

«Может быть, я утратил чувство меры?

Может быть, от стольких успехов голова у меня пошла кругом и я раздуваю значение моего нового открытия?»

Нет, еще пять лет назад в голове ученого родилась мысль о возможности излучения из ядра не одного, а одновременно двух протонов или нейтронов. В первый момент он даже испугался, настолько дерзкой показалась ему собственная гипотеза. Он старался не думать над этой проблемой, навсегда забыть о возможном излучении одновременно двух частиц.

Увы!

Как будто некий невидимка нашептывал ему — не трусь, научное чутье никогда не подводило тебя!

Потом обдумывание. Сутками напролет.

Прошли месяцы, годы…

Теоретическая часть постепенно вырисовывалась. Тысячи экспериментов подавали надежду, что очень скоро он приподнимет завесу тайны. Анализ свойств атомного ядра убеждал, что должны существовать десятки изотопов парных элементов системы Менделеева, обладающих двухпротонной радиоактивностью. Чем дальше друг от друга ядра этих элементов, тем дольше они живут и тем легче излучают по два протона одновременно.

На пятом году теоретическое предположение Георгадзе подтвердилось. Академик знал, что открытие нового, пятого типа радиоактивности поставит его в ряды всемирно известных ученых.

Радовал ли его такой успех?

Разумеется, радовал, хотя в душе он гордился, что поспешность не свойственна ему. Другой на месте Георгадзе давно бы растрезвонил по всему свету.

Академик не торопился. Ему хотелось оформить труд надлежащим образом, уточнить мельчайшие детали, да и стиль научной работы, по его мнению, должен был быть безупречным.

Но именно тогда, когда все оставалось позади, академика подвело сердце. Написанный и перепечатанный труд — листки с описанием тысяч экспериментов, диаграммы и пленки — был помещен в огромный старинный сейф немецкого производства.

* * *
— Вы счастливы? — неожиданно спросила академика молоденькая журналистка.

— Неужели грузинских читателей интересуют даже такие подробности? — улыбнулся Давид Георгадзе.

— Представьте себе, интересуют, — девушка пригладила волосы, — когда личность популярна, штрихи ее жизни, отдельные детали и нюансы придают творческому портрету ученого более законченный вид.

Академик внимательно посмотрел на собеседницу, пытаясь понять, сию минуту родилась в ее головке эта ходульная фраза или, подхваченная в годы учебы в университетской аудитории, заученным предложением вылетела на божий свет.

Девушка, приложив ручку к губам, не сводила с академика испытующего взгляда.

— Мне представляется, что я счастлив. Видимо, потому, что я никогда не был несчастлив и, откровенно говоря, никогда не задумывался над подобным вопросом. Наверное, вечно не хватало времени. Или оттого, что не смотрел на жизнь с философской точки зрения и не анализировал пройденные годы. Разумеется, я счастлив. У меня прекрасная лаборатория и превосходные условия для работы. Много, очень много радости приносили мне мои исследования и открытия. Что еще нужно ученому?..


Было три часа ночи, когда раздался звонок.

Давид Георгадзе только пошевелился от его звука. Он привык к поздним возвращениям сына. Дверь, как заведено, открыла Ана, которая вот уже пятнадцать лет одна занимала спальню. Академик предпочитал спать в своем кабинете на специально купленном широком диване, поставленном у окна рядом с письменным столом.

Ана медленно встала, надела длинный халат, протерла глаза и отправилась открывать.

Звонок повторился.

— Иду! — коротко отозвалась Ана.

Она открыла дверь, даже не посмотрев, кто стоит у порога. Отступила в сторону и снова протерла глаза, ожидая, когда сын войдет. И вдруг услышала незнакомый голос:

— Извините, калбатоно!

Вздрогнув, она только сейчас увидела, что в дверях стоят трое мужчин — двое в милицейской форме и один в штатском, высокий, суровый на вид молодой человек лет тридцати. Испуганной Ане сразу бросилось в глаза его не по возрасту степенное выражение лица. Он стоял впереди милиционеров и, по-видимому, был их начальником.

— Что случилось? — в страхе закричала Ана, ударяя себя ладонями по щекам.

— Не волнуйтесь, ничего страшного! Разрешите войти?

— Проходите! — насилу выдавила Ана и кинулась в кабинет к мужу. — Вставай, милиция!

— Милиция? — удивился академик, спросонья нашарил на столе очки, надел их и быстро встал.

У него закружилась голова. Испугавшись, как бы не упасть, он ухватился за стол и переждал немного.

Ана уже вышла в столовую. Молодой человек сидел на стуле у стола. Милиционеры стояли около двери и разглядывали столовую.

Их бесстрастные лица несколько успокоили Ану. Тем временем показался и Давид. Молодой человек встал и поклонился академику:

— Я следователь милиции, Гиви Накашидзе.

— Что случилось, несчастье? — спросил в ответ Георгадзе.

— Просим извинить нас за ночное вторжение, но у нас не было иного выхода. Что поделаешь, такая у нас служба.

— Живой? — спросил Давид Георгадзе, жестом предлагая следователю садиться.

— Не волнуйтесь, живой! — ответил тот.

— Что же случилось?

— Мы сами не знаем. Все несчастье в том, что мы не знаем, — следователь продолжал стоять. — Машиной вашего сына сбит человек. Мы пока не установили, кто находился за рулем, ваш сын или другое лицо. Как показывают свидетели, в машине находился один человек. После столкновения он выскочил из машины и скрылся. Я думал, может быть, кто-то угнал машину. Но поскольку вашего сына нет дома, у нас появились веские основания подозревать, что за рулем находился именно он. Хотя мое предположение вовсе не означает, что за рулем непременно сидел ваш сын. Возможно, что он где-то с друзьями и даже не подозревает, что его машину украли. Не скажете ли вы нам, хотя бы предположительно, с кем может быть ваш сын в такое позднее время?

— К сожалению, ничем не могу вам помочь, я не знаком с его товарищами.

— Он часто садится за руль выпивши?

— Не знаю.

Первый страх прошел. Академик понял, что сын жив. Ему стало стыдно. Он окончательно убедился, что совершенно незнаком с жизнью сына, что никогда не интересовался его характером, целями и стремлениями. Он очень любил своего мальчика, наивно полагая, будто самой родительской любви уже вполне достаточно.

— Жаль! — недовольно покачал головой следователь.

— Может быть, кто-то в самом деле угнал машину нашего сына, а сам он с кем-то из друзей или у женщины.

«У женщины», — Давид Георгадзе поежился. Он слышал от жены, что у сына интрижка с какой-то женщиной. Тогда он не придал значения словам Аны, настолько естественным казалось ему поведение сына, которому, слава богу, уже под тридцать, а потом и вообще забыл о них. Он почему-то был убежден, что его отпрыск не способен сбиться с правильного пути. Такую невнимательность нельзя целиком сваливать на научную, доходящую до самозабвения работу академика. Сам он в юные годы был тихоней и не давал родителям повода для беспокойства. Видимо, поэтому он не представлял, что воспитание состоит из каждодневной заботы, из каждодневной бдительности и внимания.

— Может быть, все может быть, — пожал плечами следователь, — однако у меня слишком мало оснований предполагать, что машина угнана.

— Почему?

Следователь достал из кармана ключи от машины и протянул их академику.

— Кто дал их угонщику? Чрезвычайно сомнительно, чтобы ваш сын оставил ключи в машине.

— А кого сбила машина?

Следователь вытащил из кармана пиджака паспорт в целлофановой обертке и подал академику.

Давид Георгадзе раскрыл паспорт и обмер. Сердце сдавило. Фотография была запятнана кровью. Некоторое время он не мог разобрать, кто на снимке, мужчина или женщина. Вернее, он смотрел в паспорт, но ничего не видел. Окровавленный паспорт жег пальцы. С большим усилием Давид Георгадзе взял себя в руки и разглядел фотографию. С нее смотрел на него мужчина лет тридцати. Он показался чем-то знакомым. Георгадзе содрогнулся и, не в силах вынести его пристальный взгляд, нашел имя и фамилию. Нет, не знаком. Взглянул на дату рождения, подсчитал в уме.

«Пятьдесят пять лет, — с жалостью подумал академик, — Паспорт, видимо, получил лет пятнадцать назад».

— Очень пострадал? — спросил он севшим голосом.

Молчание.

Следователь взглянул на академика, потом на его супругу. Оба ожидали ответа, будто смертного приговора. Он заметил, что у обоих дрожат лица.

— Он очень пострадал? — громче повторил вопрос академик. Ему показалось, что в первый раз следователь не расслышал. С тяжелым сердцем закрыл паспорт и протянул следователю.

— Скончался на месте.

— Скончался?!

Лавина черного снега сорвалась с горы и с грохотом покатилась вниз. Академик увидел — огромная волна вздыбилась над головой, но не мог сдвинуться с места. Окаменев, как загипнотизированный, взирал он на летящую гору черного снега. Еще миг — и холодная черная лавина обрушилась на него. Накатила гигантская волна и потащила в бездну. Тонны холодного снега давили на грудь. Академик задыхался. Он силился закричать, но крик застревал в горле. Бушующая лавина со страшной скоростью волокла его в бездну. Сорвалась, рухнула на дно пропасти, и, как от взрыва тысячи бомб, качнулась земля.

— Помогите! — закричала Ана, бросаясь к мужу, без чувств распростертому на полу.

— Осторожно, не трогайте его! — Следователь подхватил ее и поставил на ноги. — Я сейчас вызову «скорую», у него, видимо, инфаркт!

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

В девять часов вечера Зураб Торадзе стоял у постели академика.

Давид Георгадзе спал глубоким сном.

Главный врач не стал будить его, решив подождать, пока больной откроет глаза. Взял стул, бесшумно переставил его поближе к кровати и неслышно сел.

Он волновался, несмотря на то что твердо верил, точнее, был убежден, что академик согласится на пересадку мозга. Но чем ближе подвигались стрелки к девяти часам, тем сильнее его донимали сомнения.

«Не дай бог в последнюю минуту испугается!

Невозможно! У него просто нет пути на попятный!

А вдруг он вообразит, что я его обманываю, говоря о трех-четырех месяцах!..

Смотрите, как сладко спит! Железные у него нервы. Человек с такими нервами и волей назад не повернет».

На академике не было очков. Без них его хрящеватый, с небольшой горбинкой нос казался больше.

«Куда он дел очки?» — спросил себя врач, не видя их на постели. Осторожно встал. На цыпочках обошел кровать. Очки лежали на полу. Академик, видимо, снял их и держал в руке. Когда он уснул, очки выпали.

Зураб Торадзе поднял их, на цыпочках вернулся к стулу, сел и уставился на суровое одухотворенное лицо больного.

Академик, словно почувствовав упорный взгляд, заворочался, веки его дрогнули и открылись. Поначалу он ничего не видел, но глаза постепенно привыкли к темноте палаты, и в зелено-красном свете аппаратуры обозначился силуэт Зураба Торадзе.

Тот встал и протянул больному очки:

— Добрый вечер!

— Вы уже здесь? Кстати, сделайте одолжение, наденьте их на меня.

— Я пришел точно в девять, но не стал вас будить. Точность непременное свойство нашей профессии. Причем точность двойная, точность времени и действий, вы, вероятно, понимаете, что я имею в виду операцию! — Главный врач надел ему очки и снова опустился на стул.

Академик взглянул на него. На сей раз он разглядел черты энергичного лица главного врача, его живые добрые глаза.

— Когда вы решили начать операцию? — спросил он вдруг. Спросил как бы между прочим, словно интересовался походом в кино или на стадион.

— Я имею право заключить, что вы согласны! — вырвалось у Торадзе.

— До согласия мне хочется выяснить некоторые вопросы, разобрать некоторые проблемы. Но, скажем, мы все выяснили и согласовали. Когда вы практически можете начать операцию?

— Через четыре дня. Уже три года я готов к пересадке мозга. А ваше здоровье позволяет нам взяться за нее.

— Итак, никакого риска?

— Я этого не говорил. Однажды я сказал вам и повторяю: шансы на успех — восемьдесят к двадцати. Или, как вы изволили выразиться, четыре против одного. И еще хочу добавить — мы подвергаем себя не меньшей опасности. В случае вашей гибели нас легко вывести на чистую воду. Представляете, какие деньки ожидают нас тогда. И люди, и власть наверняка предадут нас анафеме, придется держать ответ перед Уголовным кодексом, но мы все равно идем на риск. Мы вроде Юлия Цезаря — Рубикон перейден! — бросаем судьбу на весы, но верим в победу.

— Операцию будут делать четверо?

— Помимо меня четверо.

— И те четверо разделяют ваши мысли и верят в победу подобно вам?

— Как один! По-другому и быть не может. Только фанатики своего дела, уверенные в собственных силах, способны на такую самоотверженность. В течение многих лет я подбирал молодых людей, беззаветно влюбленных в медицину. Сегодня они уже не молодые, некоторым за сорок. Многолетний совместный труд и общие взгляды навечно спаяли нас, одна цель и одно стремление связали наши души.

Молчание.

— Как я замечаю, наша утренняя беседа не оказалась исчерпывающей, — снова нарушил его главный врач. — Какая еще проблема тревожит вас и заставляет задуматься?

— Допустим, что операция прошла успешно. Я становлюсь Коринтели, он — Давидом Георгадзе, Давидом Георгадзе с парализованным мозгом. В течение дня вся Грузия узнает о новом несчастье с академиком. Это, мне думается, не страшно. Ваша авторитетная группа заявит, что у меня кровоизлияние в мозг или нечто в этом роде… Однако главное в том, что тело ученого, приводимое в движение мозгом Рамаза Коринтели, проживет еще два-три месяца, возможно ли, что за это время к нему вернется сознание?

— Это исключено по двум причинам: я досконально исследовал мозг Рамаза Коринтели — шансы на его возрождение равны нулю. Второе: допустим, мы ошиблись на какую-то сотую. В этом случае на частичное восстановление мозга потребуются годы. А ваше тело, как я уже объяснял вам, проживет самое большее четыре месяца.

— Сколько времени я пробуду в больнице после операции?

— Месяца два, если не дольше.

— На протяжении этих месяцев могу ли я, тогда уже Рамаз Коринтели, повстречаться где-нибудь со своим старым телом?

— Гарантирую вам, что этого не случится.

Молчание.

— У вас еще есть вопросы?

— Миллион! Но я воздержусь. Точнее, считаю бессмысленным столько вопросов и ответов.

— Отчего же так?

— Может быть, операция провалится. К чему заранее нервировать себя и ломать голову?

— Итак, вы согласны?

— Да, я согласен. Скажу вам больше, я был согласен с первой минуты, как вы сделали мне такое заманчивое предложение. Я рад, что даже в случае неблагоприятного исхода операции мое старое и дряхлое тело все-таки пригодилось науке. Благодаря ему дальнейшие операции пойдут гораздо успешнее. Всю жизнь мой мозг служил науке, а на пороге смерти я и телом не остался в долгу перед нею.

— Тот, кому в самую критическую минуту не изменяет способность здравого суждения, значительная, очень значительная личность! — в неподдельном восхищении произнес Зураб Торадзе. — Я уверен, что смогу уберечь большой талант и интеллект этой личности!

Он вскочил на ноги. У него, разгоряченного восторгом, так билось сердце, что он, опасаясь, как бы больной не услышал гул его ударов, отступил от кровати.

Давид Георгадзе пошевелился, пытаясь повернуться. Врач сразу забеспокоился:

— Вам помочь?

— Поправьте подушку.

Торадзе выполнил его просьбу.

Наступила тишина.

Академик понял, что главный врач не собирается уходить.

— Я согласен. У меня нет иного выбора. На сей раз, кажется, и вы хотите что-то сказать мне.

— Вы угадали. Осталась одна неизбежная формальность. Вам нужно подписать заявление, что вы по собственной воле согласились на пересадку вашего мозга в черепную коробку Рамаза Коринтели.

— Извольте, если хватит сил написать.

— Текст уже написан и перепечатан. Под ним нужна ваша подпись.

— Браво, молодой человек! Я не сомневаюсь, что операция пройдет успешно. Давайте текст!

— С вашего разрешения, я зажгу свет.

Главный врач нажал кнопку. Вспыхнула та лампочка, которая располагалась над головой больного.

Свет ударил академика по глазам. Он несколько раз жмурился и снова открывал глаза, ощущая, как тяжелые, будто ороговевшие веки царапают сухую оболочку глаз.

Глаза исподволь привыкли к свету.

— Давайте текст. Одновременно хочу обременить вас одним поручением.

— С превеликим удовольствием!

— Я должен написать завещание и два письма. Принесите мне бумагу и три конверта.

— Сейчас или сначала прочтете заявление?

— Сначала прочту. Посмотрю, к чему прикладываю руку. Если операция пройдет успешно, вы вернете мне все три конверта, если же я умру, один, с завещанием, сдадите в институт, а остальные два уничтожите не читая. Вам ясно?

— Ясно.

— Более подробно поговорим, когда вручу вам конверты. А сейчас давайте текст.

Зураб Торадзе протянул ему лист глянцевой бумаги.

Академик с трудом поднес лист к глазам. Прочитал текст и горько усмехнулся:

— Я всегда гордился своим грузинским языком. Сей текст я не подпишу. Дайте ручку, я отредактирую.

Главный врач достал из кармана японскую авторучку.

— Вы прекрасный врач, но не дока грузинского языка.

— Вы же знаете, что со специальной литературой приходится знакомиться на русском или иностранном языках. Неудивительно, что я постепенно утратил чутье к родному языку.

— Язык есть честь, товарищ главный врач, а честь нельзя утрачивать!

Зураба Торадзе прошиб холодный пот; как наказанный ребенок стоял он у постели академика. Он наверняка никогда не чувствовал себя столь беспомощным. Беспомощным и виноватым. Академик дотошно выправил текст. Потом положил ручку на листок и пальцами сделал знак врачу, чтобы он забирал заявление.

— Как видите, я основательно выправил стиль. Не переношу манерный слог. По кудрявым строчкам с трудом продвигается кровь автора. Перепечатайте заново. Мне хочется оставить свою подпись — «академик Давид Георгадзе» — на заявлении, написанном достойным грузинским языком.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Голос Зураба Торадзе звучал торжественно:

— Сегодня вы уже можете встать! Через две минуты к вам приведут парикмахера. После бритья наступит историческая минута, которая навечно запечатлеется в вашей, и не только в вашей, памяти! Она навечно запечатлеется в истории медицины и человечества вообще. Вы посмотрите в зеркало и станете свидетелем поразительной метаформозы!

Молчание.

Зураб Торадзе приглядывался к лицу академика в надежде прочесть по глазам больного, какой эффект произвели его слова.

Лицо Давида Георгадзе помрачнело. Этой минуты он дожидался целый месяц, ждал с особенным страхом, нет, страх не то слово, с особенным трепетом.

Придя в сознание через несколько дней после операции, академик сразу ощутил инородность тела, молодого, сильного, значительно больше того, которое было у него в юности. С тех пор ему часто казалось, будто в постели вместе с ним лежит кто-то еще. Он старался не думать о своем, вернее, о новом теле. Ценой нечеловеческих усилий и борьбы с самим собой он мысленно переносился в мир науки. И когда удавалось достигнуть желаемого, мысли в основном вертелись вокруг его последнего исследования. Он уточнял в уме некоторые детали, оттачивал стиль уже написанного труда, шлифовал и придавал фразам большуюгибкость, вспоминал прошлые симпозиумы и научные диспуты. Дальше был тупик. Он проникался ощущением, что, кроме мыслей, у него не осталось ничего своего.

Им владел страх. Он понимал, что омолодился, убеждал себя, что спасся, приобрел новую и долгую жизнь, и все же его не отпускал страх, страх превратиться в другого человека. Непривычно сильное тело словно всасывало и растворяло личность академика. Поэтому он старался не думать об операции, о своей синтезированной или привитой личности, не думать о супруге и судьбе единственного, бесследно пропавшего сына.

Второе, что повергло в неменьший ужас, был собственный голос. Непривычный баритон сразу привел его в такое замешательство, что он уже не помнил, какие слова произнес в первый раз. У него рождалось странное чувство, будто за него говорит кто-то посторонний. Потом он понял, что глуховатый от болезни, но мощный и молодой, не присущий Давиду Георгадзе голос исходит из его гортани. Он невольно хватался за горло. И снова покрылся холодной испариной — собственные горло и шея оказывались неестественно крупными и мускулистыми.

До сегодняшнего дня он видел только «свои» руки — широкие запястья, длинные энергичные пальцы. Он изо всех сил старался не смотреть на них, но ничего не выходило. Когда он впервые увидел эти крепкие руки молодого человека, они показались ему чужими. Невольно он начал искать в постели хозяина этих рук. Каково же было удивление Давида Георгадзе, когда сильные, молодые руки подчинились его воле. В первый раз — ему захотелось смахнуть пот со лба — почудилось, будто рука неизвестного молодого человека подняла со стула у кровати носовой платок и заботливо обтерла его влажный лоб.

До него не сразу дошло, что эта сильная рука молодого человека была его собственной правой рукой.

Тогда же его ждало новое открытие — на безымянном пальце левой руки красовался перстень с агатом. Душа академика перевернулась от отвращения. Он нажал кнопку звонка, вызвал главного врача и почти истерическим голосом потребовал сию же минуту избавить его от этой мерзости.

Зураб Торадзе вечером снова принес перстень и заметил:

— Батоно Давид, вам пора осваиваться с новыми жизнью и судьбой. Пусть этот перстень пока полежит здесь, в ящике тумбочки, но помните, со временем вам придется надеть его.

— Верните мне очки! — ответил Давид Георгадзе.

Главный врач умиротворяюще улыбнулся:

— Очки вам уже не нужны, батоно Давид, не забывайте, что отныне вы не семидесятичетырехлетний Давид Георгадзе, а двадцатитрехлетний Рамаз Коринтели. Будет еще лучше, если вы позволите обращаться к вам по вашим теперешним имени и фамилии.

— Довольно! — Академик нервно перевернулся на другой бок. Вместе с ним изменило положение и незнакомое, сильное тело.

— Хорошо, хорошо, успокойтесь! Депрессия очень скоро сменится радостью! — утешил его главный врач.

Но случилось иначе. Депрессия усилилась. Академик сутками не открывал глаз, чтобы не видеть рук. Еще явственнее ощущал он чужое тело, лежащее в его постели. Он не мог дождаться того дня, когда он увидит в зеркале омоложенного себя, точнее, себя, переселившегося в молодое тело. Давид Георгадзе понимал, что понадобится долгое, может быть, безнадежно долгое время, прежде чем он до конца осознает и приспособится к невероятному результату скоропалительного решения и дерзкого шага.

— Сегодня вы увидите в зеркале поразительную метаморфозу, происшедшую с академиком Давидом Георгадзе! — по привычке витийствовал Зураб Торадзе, с актерским мастерством выделяя каждое слово, точно и скупо расставляя акценты. — Семидесятичетырехлетний старец превращается в юного студента физмата Тбилисского государственного университета Рамаза Коринтели. Превращается, оставаясь по-прежнему академиком и Давидом Георгадзе. Именно так, уважаемые товарищи! — Вошедший в азарт главный врач забыл, что его аудитория состоит из одного-единственного слушателя. — Превращается, оставаясь по-прежнему Давидом Георгадзе! Превращается, ни на йоту не претерпев изменения как личность, не потеряв ни толики знаний, ни крупицы эмоционального и интеллектуального потенциала академика!

Торжественный голос врача донельзя раздражал Давида Георгадзе.

«Что со мной? Почему я не нахожу себе места? Почему сердце давит предчувствие чего-то ужасного? Разве я не предвидел, что все так и будет? Разве не учитывал вероятность неприятных ощущений? Что со мной? Не я ли очертя голову бросался в эксперименты, часто рискуя собственной жизнью? Не я ли всегда парировал уколы завистливых коллег, уязвленных моей научной смелостью?»

Давид Георгадзе зажмурился.

«В конце концов, разве мое согласие на неслыханную операцию не было результатом научной и душевной воли? Разве не проявился здесь личный героизм, милостью которого я внес большую лепту в разрешение огромной, почти невероятной проблемы? Разве я не жертвовал собой? Главврач, правда, предупредил меня, что я проживу всего месяца четыре, но ясней ясного, что означают для больного четыре оставшихся до смерти месяца. Не планируй они операцию, кто бы проговорился об этих четырех месяцах? А человек живет надеждой».

Главный врач заметил нездоровый цвет лица больного и его подавленное настроение.

— Вы плохо чувствуете себя? Может быть, перенесем на завтра и наше вставание, и зеркало?

— Не имеет смысла, — открыл глаза Давид Георгадзе. — Мои ипохондрия и волнение легко объяснимы, сегодня мне предстоит в первый раз познакомиться с самим собой, с самой уникальной на свете личностью. Я ведь только мозгом и сознанием академик Давид Георгадзе, а телом, по паспорту и прочим официальным данным — Рамаз Коринтели! Рамаз Михайлович Коринтели…

— Как врача меня ничуть не удивляют ваши подавленность и волнение, но я верю в вашу выдержку. В самую критическую минуту вы не теряли чувства юмора. А оно нагляднее всего отражает силу человеческого духа. Итак, вы разрешаете привести мне парикмахера?

— Сделайте милость.

— С одним условием. С сегодняшнего дня, с этой минуты вы должны забыть, что месяц, точнее, двадцать восемь дней назад вы были академиком Давидом Георгадзе. Кто вы и что вы, должно остаться нашей тайной. Как вы только что сами заметили, с сегодняшнего дня вы официально становитесь — и отныне я буду называть вас именно так — Рамазом Коринтели!

Зураб Торадзе собрался уходить.

— Повремените-ка. Ответьте мне на один вопрос.

Главный врач остановился.

— Несколько дней назад вы сказали мне, что и вторая операция прошла успешно.

— Как по маслу.

— Как он… — Академик запнулся.

— Недурственно, только парализованное сознание осталось парализованным.

— Домашние справлялись о нем?

— Только супруга. От сына никаких известий.

— И что же?

— Ничего. Я объяснил ей, что у академика мозговое кровоизлияние, что, вероятно, клетки пораженного мозга не справляются со своими функциями.

— Обнадежили, называется!

— Какой смысл обнадеживать зря! — Врач беспечно махнул рукой. — Ей лучше сразу примириться с тем, что потерявший сознание муж проживет считанные дни.

— А дальше?

— Что дальше?

— Как восприняла супруга Георгадзе ваше ужасное объяснение?

— Эмоции нормальных людей приблизительно одинаковы. Разница только в форме выражения их. Для одних характерен артистизм, другие безмолвно вопиют в душе. Супруга академика Георгадзе интеллигентная женщина. Истерик не закатывала. Не произнесла ни слова. На миг мне даже показалось, что ее лицо окаменело. Глаза наполнились слезами. Села на стул и долго, очень долго не сводила глаз с осунувшегося, оплывшего, как огарок, лица супруга.

Молчание.

Академик, пребывающий в теле Рамаза Коринтели, внешне сохраняя спокойствие, проглотил застрявший в горле ком.

Зураб Торадзе не знал, как ему быть. Считать диалог законченным и идти за парикмахером или подождать, пока академик спросит что-нибудь еще?

— Вы если не поэт, то наверняка писатель! — неожиданно обронил Давид Георгадзе.

— При чем здесь писательство? — развел руками главврач.

— Так, к слову пришлось. Судя по стилю вашего мышления, у вас, должно быть, рука набита на писании прозы.

— Писательство — слабое место врачей, — признался Зураб Торадзе.

Молчание.

Давид Георгадзе снова смежил веки.

На сей раз врач решил, что разговор окончен, повернулся и двинулся к выходу.

Не успел он сделать и двух шагов, как глухой, полный боли голос пациента снова приковал его к месту:

— Он встает?

Главврач понял, кого подразумевает академик.

— Пока еще нет. Дней через десять, вероятно, сможет встать.

— Сознание будет отсутствовать полностью?

— Он будет мыслить на уровне инстинктов.

— Как долго я пробуду здесь?

— Если ваше здоровье будет улучшаться такими же темпами, то через месяц мы вас выпишем.

— Есть ли шанс, что мы где-нибудь встретимся?

— Не понял.

— Есть ли, спрашиваю, шанс, что я встречусь с ним?

— A-а, ни малейшего. Я перевел его на другой этаж.

— На какой? Мне необходимо знать все.

— На седьмой. Вы пока на первом. Скоро переведем вас на второй.

Молчание.

— Вас что-нибудь еще интересует?

— Ничего. Можете идти.

— Слушаюсь. Только лишний раз напоминаю: не забывайте, кто вы. Парикмахер обслужит вас без зеркала. Мне не хочется, чтобы маленькое зеркало испортило весь эффект. После бритья поставим вас на ноги и подведем к большому зеркалу, которое специально принесли сюда утром, — главный врач указал пальцем на стену.

Проследив взглядом за его пальцем, Давид Георгадзе увидел зеркало в рост человека, приставленное лицевой стороной к стене. Неприятная дрожь пробежала по его телу, и нервы напряглись до предела в ожидании чего-то неведомого.


Из зеркала глядел юный, высокий, мускулистый шатен. У него были карие глаза и нос с легкой горбинкой. Заметно удлиненный подбородок и энергичное очертание губ придавали лицу Рамаза Коринтели суровое выражение.

Поначалу академик даже не мог представить, что отражавшийся в зеркале юноша — он сам. Подумав, будто главный врач привел какого-нибудь молодого ассистента, попытался найти за ним себя. Но, когда на поворот его головы отражение ответило тем же, он понял, что видит Рамаза Коринтели.

Академик невольно вскинул руку и на миг задержал ее. Затем провел тыльной стороной кисти по вспотевшему лбу. Юноша в зеркале исправно повторил его движения. Сомнения отпали, ученый поверил, что чудо свершилось, что это он, превращенный в двадцатитрехлетнего молодого человека, стоит перед зеркалом, в испуге и изумлении разглядывая себя.

Перед тем как больному встать, главный врач снял с него пижаму и натянул на него спортивные трусы. Во время этой процедуры Давид Георгадзе не открывал глаз, ему не хотелось видеть свои нынешние ноги и тело, не хотелось знакомиться со своим преображением по частям. Лучше сразу увидеть в зеркале, что он отныне представляет из себя.

Главный врач, словно прочитав мысли пациента, торжественно произнес:

— Видите, во что мы превратили вас? В цветущего двадцатитрехлетнего атлета. И еще добавлю самое главное — в вашем новом, прекрасном теле воистину заключена прекрасная душа. Мы придали красоте огромные талант, знания и опыт. Разве не чудо совершено нами?!

Давид Георгадзе спокойно вытер лоб. Потом правая рука его соскользнула к мощной груди, прошлась по ней, ощупала бицепсы левой. Вместо радости сильное тело вызвало сначала тоску, сменившуюся затем испугом:

«Где я? На какой из полок этого живого шкафа?»

Он боялся вымолвить слово. Он приблизительно знал, какой у него теперь голос. Все эти дни, разговаривая, он не видел тела. А сейчас никак не верилось, что в теле юного мужчины, отражавшегося в зеркале, находится он сам, и внушительный, молодой баритон, рождавшийся в недрах этой широкой груди, лишний раз подчеркнул бы, что академика Давида Георгадзе уже не существует. А если и существует, то он проглочен этим здоровым и мощным юношей.

«Где же я? — снова засвербила зловещая мысль. — Где я существую и где мыслю?»

Взгляд академика непроизвольно задержался на лбу юноши в зеркале.

«Я там, в этом черепе, запертый, замурованный. Я мыслю и существую за этим лбом. Вот и все!»

По телу забегали миллионы муравьев. Георгадзе ощутил миллионы жгучих уколов.

«Если я только за этим лбом, если я навечно заточен в эту черепную коробку, почему я ощущаю эти уколы? Почему холодная и скользкая глыба, давящая на сердце, толкает меня к пропасти?»

Незаметно для главного врача Давид Георгадзе ущипнул себя за бедро.

Больно.

Снова и на сей раз сильнее ущипнул себя.

Стало еще больнее.

«Я чувствую тело. Отсюда следует: сомневаться не приходится. Эти богатырские грудь, руки и ноги в самом деле подчиняются и принадлежат мне.

Но…

Но мой мозг руководит телом или тело мозгом?

Разумеется, мозг — телом.

Откуда же это подозрение, что я навсегда закупорен в чей-то череп?

Вот хочу погладить себя по голове и глажу!

Что мне пожелается, тело тут же исполняет!»

Георгадзе несколько успокоился и даже улыбнулся своему отражению. Когда же на устах юноши появилась улыбка, он внезапно насупился. Ему почему-то не хотелось, чтобы главный врач заметил, как улыбается молодой академик.

Все это время Зураб Торадзе держался в стороне, с тем, чтобы не появляться в зеркале. Ему не хотелось отвлекать внимание больного отражением собственной персоны. Он понимал, что, если ему не мешать, Давид Георгадзе быстрее придет в себя, быстрее и легче освоится как со своим новым телом, так и со своей новой участью. Однако он не спускал с пациента внимательного взгляда, стараясь по выражению его лица, по гримасам, по движению рук и глаз угадать его душевное состояние, переживания и мысли, чтобы вернее и продуктивнее проводить дальнейшее лечение.

Опытный врач, он уловил момент, когда настала пора вмешаться:

— Вы не устали?

Больной как будто только сейчас вспомнил, что главный врач рядом. Он живо повернулся к нему. Повернулся и сам удивился той стремительности, с какой это произошло. Он был еще слаб от долгого лежания и не восстановил силы после тяжелой операции, однако движение показалось ему на диво бойким и молодым.

— Да, немного устал! — признался академик молодым баритоном. На сей раз ему уже не казалось, будто его словами говорит кто-то посторонний.

— Все произошло как я и ожидал, — главный врач нащупал пульс больного, — вы почти безболезненно восприняли свое преображение. Пульс в норме, на лице не заметно волнения. С сегодняшнего дня мы разрешаем вам вставать ежедневно, чтобы вы могли побольше времени проводить перед зеркалом и привыкать к своему телу.

Давид Георгадзе был довольно крепким стариком, болел редко, зато многие годы мучился зубами. Поэтому сейчас, снова повернувшись к зеркалу, тайком от врача он слегка оскалился и оглядел зубы. Здоровые, один к одному, они сияли белизной.

И тут он засмеялся. Смех постепенно перешел в хохот. Георгадзе шагнул к постели, упал на нее ничком, уткнулся лицом в подушку. Он не понимал, что заставляло его смеяться, трагизм немыслимой до сегодняшнего дня, невероятной участи или радость омоложения. А возможно, ни то и ни другое. Он чувствовал, как хохот перерастает в истерику. Не оттого ли хохотал он во все горло, что в этой поистине фантастической ситуации, еще не уяснив до конца, во сне все происходит или наяву, не разобравшись толком, кто он отныне: по-прежнему академик Давид Георгадзе или двадцатитрехлетний Рамаз Коринтели, он первым делом вспомнил о зубах?

Как громко хохотал он! Громко и жутко!

Да он ли это хохотал?

Может быть, это надрывался со смеху Рамаз Коринтели, потешаясь над поселившимся в его черепе и сидящим там, как наседка на яйцах, Давидом Георгадзе?

Может быть.

Может быть, победивший дьявол хохотал над больным, соблазненным новым телом?

Академик, теряя голову, зарылся лицом в подушку, вжался в нее изо всех сил и разом заглушил свой голос, как деревянная затычка заглушает струю воды, хлещущую из отверстия бочки.

— Что с вами? — в отчаянии закричал врач.

Остолбенев от испуга, он не додумался ни поддержать больного, ни уложить его в постель.

«Не дай бог резкое движение причинит вред новопересаженному мозгу!

Вдруг мы где-то ошиблись, и мозг Георгадзе перестанет мыслить?!»

— Батоно Давид, чему вы смеетесь? — боязливо прикоснулся он к трясущемуся плечу пациента.

«Батоно Давид!» — Разве не он сам недавно предупреждал академика, что с сегодняшнего дня тот становился Рамазом Коринтели и к нему будут обращаться только так?!

«Я, видимо, с перепугу обратился к нему как к академику Давиду Георгадзе, а не как к телу, со старым обладателем которого никогда не разговаривал».

— Что с вами, батоно Давид, прошу вас, возьмите себя в руки!

Отчаянье, сквозившее в голосе Зураба Торадзе, неприятно подействовало на успокоившегося академика. Плечи его изредка вздрагивали, и главный врач понял, что больного перестал бить смех. Давид Георгадзе приподнял голову, прижался щекой к подушке и кротко сказал:

— Не волнуйтесь, доктор. Я чувствую себя достаточно хорошо!

Кровь, свернувшаяся и застывшая в жилах, разжижаясь, медленно заструилась по телу Зураба Торадзе.

Опустилась тишина.

Давид Георгадзе о чем-то думал.

Главный врач, не решаясь заговорить, присел на стул, сгорбился; поступок больного поразил его своей странностью, на какой-то миг он вообразил, что все погибло.

— Оставьте меня, и вы успокоитесь, и я отдохну! — после недолгого молчания попросил окончательно пришедший в себя Давид Георгадзе.

Главный врач потерянно встал. Ему было стыдно, что он впервые за все это время поддался отчаянью, впервые утратил уверенность и позволил страху — вдруг столько мучений пойдет насмарку! — овладеть собой. Он не стал ни проверять пульс пациента, ни прикладывать ладонь к его лбу, и без того было видно, что Давид Георгадзе чувствует себя хорошо.

— Я собирался сказать вам нечто приятное или неприятное, но, мне кажется, лучше отложить это до завтра.

— Говорите сейчас! — глуховато, но твердо потребовал Георгадзе.

— Инга упорно домогается свидания с вами, — в голосе главного врача уже не слышалось недавних торжественных интонаций. — Бедная девочка не находит себе места, и неудивительно, она целый месяц не виделась с вами.

— Что еще за Инга? — удивился Давид Георгадзе.

— Ваша сестра, Инга Коринтели.

— A-а, моя сестра! — улыбнулся больной.

— Если вы не против, дня через три мы можем разрешить ей доступ в палату, а завтра я навещу вас, и мы еще раз пройдемся по вашей биографии. Правда, вы, Рамаз Коринтели, после травмы полностью «потеряли» память, но в жизни человека есть такие явления, такие острейшие впечатления, которые естественно обязаны «восстановиться», как только вы исцелитесь. А теперь, с вашего позволения, я покидаю вас!

Зураб Торадзе подошел к зеркалу, повернул его лицом к стене и вышел.

— Три часа никого не впускайте! — крикнул вдогонку Георгадзе.

— Как вам угодно!

Тяжелая железная дверь закрылась. Давид Георгадзе облегченно вздохнул.

Он удивлялся собственному спокойствию. И был рад, что остался один — никто не мешал ему думать, разбираться в сегодняшнем своем состоянии и оценивать его.

«Неужели все обошлось так легко? — недоумевал академик. — Неужели я настолько выжат и опустошен, что играючи освоился со своей диковинной, неслыханной участью? Может быть, все эти предварительные обсуждения, споры с главным врачом, мысленные прикидки еще до операции примирили меня с необычайностью ожидаемой жизни?

А может быть, все дело в эмоциональных границах? В ограниченной способности восприятия трагического и радостного?»

И вдруг… Лоб оросило холодным потом. Он присел на кровати, тревожно глядя на дверь.

— Нет, нет! — пробормотал он, тряся головой, и снова уткнулся в подушку. — Невозможно, невозможно!

Он подавил рвущийся из груди крик, зная, что аппаратура включена и врач все видит.

Зажмурился, стараясь забыться и ни о чем не думать. Напрасно. Неторопливо встал, зажег большую лампочку, подошел к зеркалу, повернул его, отступил на несколько шагов, упорно разглядывая свое отражение.

«Господи, где я видел этого молодого человека?

Может быть, я ошибаюсь?

Нет, не ошибаюсь. У меня такое чувство, будто я когда-то даже разговаривал с ним».

Академик приблизился к зеркалу, уперся в него одной рукой и пытливо заглянул в глаза своему двойнику.

Слабость охватила тело. Не поворачивая зеркало, только выключив по пути свет, доплелся до кровати, осторожно прилег; закрыл глаза, напряг память, пытаясь вспомнить, где доводилось встречать этого высокого, красивого, но нагловатого с виду шатена, в чьем теле, как подводная лодка в верхних слоях воды, находилась сейчас его душа.

«Откуда я помню колючий взгляд этого молодого человека?

Откуда мне запомнилась его дерзкая улыбка?

Откуда? Откуда? Откуда?..»

Он не мог вспомнить.

«Допустим, вспомню. Что из этого следует? Тбилиси невелик, может быть, где-то сталкивался с ним?

Но тогда я не мог знать… не мог вообразить, что пройдет время, и…

Может, мне кажется. Я настолько возбужден и раздражен, что могло почудиться черт-те что!» — наконец решил он и моментально, словно отключился, заснул глубоким сном.

* * *
Давида Георгадзе, сегодняшнего Рамаза Коринтели, одолевало незнакомое чувство.

Что же произошло с ним?

Отчего встреча с сестрой привела в смятение его душу и разум?

Он не мог разобраться, обрадовался или испугался, увидев Ингу.

Разве Инга Коринтели на самом деле была его сестрой?

Хотя с того дня, точнее, с того мгновения, как он стал Рамазом Коринтели, он сделался братом Инги.

Не было ничего неестественного, что во время первой встречи им овладело волнение. Он старался обуздать себя, взять в руки. Ничего не вышло.

Предугадывая заранее, какие трепет и смятение принесет свидание с сестрой, он за два дня как будто подготовился к нему.

Видимо, не подготовился.

«Может быть, никакая психологическая подготовка не в силах унять волнение при встрече с сестрой?

Свидание с нею взбудоражило душу и рассудок или?..»

Испуганный этим открытием, он зажмурился. Старался перевести мысли на другое, но перед глазами стояла Инга, белокурая, среднего роста девушка. С поразительной ясностью видел он ее голубые, наивные, прекрасные глаза. Слегка удлиненный, как у брата, подбородок придавал ее нежному лицу некоторую непропорциональность, но именно эта диспропорция нравилась Рамазу Коринтели. Инга больше походила на шведку или норвежку, чем на грузинку. Облик чужестранки, грациозные движения тонких длинных рук странно тревожили и будоражили его.

Рамаз Коринтели боролся с нахлынувшими чувствами. Ему хотелось обвинить во всем необычность своей судьбы. Пустое. Снова и снова вспоминались ему нежная грудь сестры, легкое тело, воздушные движения, и он понял, что в голове молодого человека одно колесико завертелось не в ту сторону.

Когда ему сказали, что главный врач позволил Инге навестить его, он решил встретить ее сидя на постели. Он даже сел, но затем почему-то передумал и вытянулся на спине. Закрыл глаза. Откуда-то издали доносился до него стук собственного сердца. Он старался преодолеть волнение, переключить мысли на что-то другое, думать об институте и приближающемся международном симпозиуме. Ему как будто удалось совладать с собой, но тут до него донеслось знакомое жужжание двери.

Он моментально открыл глаза.

Дверь закрылась так же тяжело и основательно, как и открылась.

На фоне темного металла отчетливо выделялась белокурая, тоненькая, воздушная девушка, держащая в руках цветы и сетку с фруктами.

Некоторое время она растерянно топталась у двери, не зная, куда идти. Странная конструкция комнаты, более напоминающей склеп, нежели больничную палату, смущала ее. Наконец в сумеречном свете она разглядела диковинную механическую кровать и сама, видимо, не помнила, как рванулась к ней. На ходу бросила цветы и фрукты на тумбочку и, подлетев к кровати, жарко обняла брата.

Рамаз Коринтели зажмурился. По судорожной дрожи прильнувшей девушки он понял, что Инга плачет от радости.

Именно тогда вспыхнуло в душе Рамаза Коринтели странное чувство. Дрожащее тело девушки доставляло поразительное блаженство. Маленькие упругие груди жгли его грудь. Прикосновения нежной щеки будоражили его, как порывы ветра зыбят гладь реки.

Он замер, поняв, что это не было братской любовью, не было тем чувством, которое будят объятия и поцелуи сестры.

Он сразу опомнился, будто пронзенный насквозь струей ледяной воды. Эта вода, шипя, испарялась на раскаленных до красноты, уподобившихся железным струнам нервах. Шипение постепенно стихало, натянутые струны меркли, остывали — Рамаз Коринтели отошел и успокоился.

— Не задуши меня! — были первые слова, сказанные им сестре.

— Я совсем забыла, что ты еще слаб, от радости совсем потеряла голову! — Инга поправила одеяло и пересела на стул. — Ты представляешь, что я пережила? Мы почти потеряли надежду. И вдруг — такое счастье! Удивляюсь, как я еще с ума не сошла!

Инга вскочила, поставила цветы в хрустальную вазу с водой.

Рамазу Коринтели стало смешно: утром он не мог понять, для чего главный врач принес эту хрустальную вазу, до половины наполненную водой. Вернее, взволнованный предстоящей встречей с сестрой, он мельком взглянул на нее, не подумав полюбопытствовать, чего ради Зураб Торадзе водрузил ее на тумбочку.

— Фрукты хочешь?

— Нет, лучше поговори со мной. Поесть я всегда успею.

— Не верю, что ты поправляешься. Ты не знаешь, сколько я пережила. Больше всего меня убивало, что я ничем не могу помочь тебе. А сейчас ты так хорошо выглядишь! — Инга соскочила со стула и снова припала к брату.

Снова раскалились стальные струны. Грудь молодого человека снова ощутила прикосновение маленьких упругих грудей, и ровную гладь реки снова смял порыв ветра.

— Будет тебе! Тебя же предупреждали, чтобы поосторожней со мной!

— Прости! — Инга нежно поцеловала брата в щеку и присела на стул. — Ходить можешь?

— Еще как! Если хочешь, сейчас же встану, только я сегодня много гулял по палате, и главный врач запретил мне подниматься до завтра.

— Нет, не вздумай вставать! — испугалась Инга. — Я скоро уйду. Не переутомляйся. Знаешь, я не верила, что ты выкарабкаешься. И не могла понять, отчего меня не пускали целый месяц. То одним успокаивали, то другим. Я не верила, что операция поможет. А теперь я такая счастливая, кажется, будто все во сне. Ну ладно, мне пора. Боюсь, как бы ты не переволновался. Когда захочешь, я снова приду к тебе.

— Если сможешь, приходи каждый день! — вырвалось вдруг у Рамаза Коринтели. — А сейчас лучше ступай!

Инга нежно поцеловала брата и ушла. Железная дверь отворилась, как только девушка приблизилась к ней.

Рамаз Коринтели догадался, что главный врач наблюдал за их свиданием. И хотя он считал естественным интерес главного врача, его все-таки покоробило.

Инга повернулась, улыбаясь, помахала брату на прощанье и вышла из палаты.

Тяжелая железная дверь медленно закрылась.

Рамаз Коринтели закрыл глаза.

Ему вспомнились его последние слова: «Если сможешь, приходи каждый день», — и он вздрогнул.

Собственные слова напугали его.

«Почему каждый день?

Всего час назад мне до смерти не хотелось встречаться с ней!

Что же случилось?

Может быть, сознание сразу подчинилось новому телу и, как только я увидел ее, братская любовь ожила во мне?

Любовь! — дрожью пробежало по телу. — Может быть…»

Рамаз Коринтели боялся думать дальше. Но только на минуту воздвиглась дамба, только на минуту остановился мощный поток реки.

И с новой силой нахлынули мутные волны.

«Может быть, разум в самом деле подчинил себе тело…»

Он не продолжил мысль, будто снова ощутил вдруг прикосновение маленьких упругих грудей…

Открыл глаза. Над ним стоял главный врач, что очень удивило его. Он не слышал, когда тот вошел.

— Не спите?

— Нет, просто закрыл глаза.

— Как прошла первая встреча?

Самодовольный вид и понимающая улыбка врача покоробили Рамаза Коринтели.

— Вам прекрасно известно, как она прошла!

— Разумеется, известно. Вас не должно шокировать, если ваша палата подключена и я слушаю ваши разговоры. Каждое ваше слово, колебание настроения, тоска или радость снабжают меня обильной информацией, исходя из которой я направляю дальнейшее лечение. Если мы подвергнем анализу мои наблюдения, то убедимся, что у меня есть все причины для радости. Уже чувствуется ваше душевное оживление, к вам возвращается легкое и радостное настроение. Встреча с сестрой вызвала у вас только положительные эмоции. Вы должны признать, что я нрав!

Рамаз Коринтели в упор посмотрел на главного врача. Ему хотелось вычитать в круглых зеленоватых глазах Зураба Торадзе, уловил ли тот бессознательное, странное ощущение, овладевшее пациентом в объятиях сестры.

«Он, кажется, ни о чем не догадывается.

Откуда ему догадаться!

И о чем он должен догадываться, разве я в самом деле…» — Коринтели не закончил мысль, ему не хотелось ни доводить ее до конца, ни называть своими словами то ощущение, которое он пережил, когда груди сестры прикоснулись к нему. Само по себе непростительно, что совсем недавно он мысленно произнес слово «любовь».

Что из того, что Инга ему не сестра, она сестра телу, в котором сейчас обитает душа Давида Георгадзе. Отбросив остальное, семидесятичетырехлетнему мозгу трудно, точнее, аморально и грязно представить сексуальное возбуждение, вызванное прикосновением груди и по-детски нежной щеки девушки, годящейся ученому во внучки.

Он снова заглянул в глаза главному врачу. В упоенных победой глазах того переливались искристые лучи.

«Он, разумеется, ни о чем не догадался, да и о чем ему догадываться», — успокоился наконец Рамаз Коринтели.

— Действительно, следует признать, что я прав! — после затянувшейся паузы повторил главный недавнюю фразу.

— Если наша беседа доставила вам обильную информацию, вы должны знать, что я устал и мне не до разговоров!

— Добро! Я ухожу. Отдыхайте, вечером я к вам загляну. И главное, батоно Рамаз… — Слово «батоно» несколько стесняло Зураба Торадзе, ему казалось неуместным величать им двадцатитрехлетнего юнца, несмотря на то, что фактически он обращался не к студенту Коринтели, а к академику Георгадзе. — Да, самое главное, что я ухожу обрадованный, полный уверенности в победе! А сейчас, с вашего позволения, мы снова захватываем вас в плен, снова подсоединяем вас к нашей аппаратуре. Сегодня моих ассистентов ожидает большая работа, предстоит проанализировать, как ваше тело и мозг перенесли сильные эмоции и переживания сегодняшнего дня. Хотя могу сказать вам заранее, что у нас нет оснований для волнения и тревог.

Включив последний аппарат, главный врач выпрямился и улыбнулся больному:

— Я ухожу. Приятных сновидений, батоно Рамаз!

«Батоно Рамаз!» — горько усмехнулся тот.

Врач ушел. Тяжело опустилась железная дверь. По желанию Кормители был выключен свет. Только там и тут по-прежнему мерцали красные и зеленые лампочки аппаратуры.

В палате, толстыми бетонными стенами напоминавшей склей, воцарилась тишина. Но это впечатление было обманчиво. Очень скоро отчетливо заявило о себе монотонное, похожее на пчелиное, жужжание аппаратуры.

Мучительная тоска охватила Рамаза Коринтели. Он снова представил себя расчлененным, разложенным по мерцающим телеэкранам в разных комнатах.

Жужжание аппаратуры оборвалось вдруг. Погасли зеленые и красные огоньки. Все поглотили жуткие тьма и безмолвие.

Рамаза Коринтели обуял страх. До сих пор он был твердо уверен, что у тишины нет своего голоса. А сейчас… Он явственно улавливал странный голос тишины, рождавшийся как будто где-то далеко-далеко и вместе с тем очень близко, возле самого уха.

Рамаз провел рукой по лицу, стараясь избавиться от влажной темноты, парным облаком облепившей кожу.

И тут послышался шум. Коринтели вздрогнул. Шум не походил на привычный звук отворяемой железной двери. Прямо перед ним содрогнулась и треснула бетонная стена. Трещина блеснула, будто молния. Расширилась. В образовавшуюся щель просунулись вдруг чьи-то две огромные лохматые руки и со скрежетом раздвинули стену. В палату хлынул солнечный свет. Яркое солнце резануло по глазам, но они исподволь привыкли к золотистому сиянию.

И вдруг…

«Господи, не мерещится ли мне?»

Он увидел озаренную солнцем Ингу. Улыбаясь, шла она в белом платье, вокруг ее головы светился голубоватый нимб. Шаг ее был плавен и спокоен, как в замедленном кино. В руке она держала большой букет ромашек, голубой пояс охватывал талию. Только сейчас Коринтели заметил, что Инга идет не по земле, а по парадному ковру солнечных лучей.

И вдруг словно кинолента завертелась в обратную сторону — солнечный свет потек вспять, увлекая за собой Ингу. В проеме стены взметнулись и пропали огромные, обросшие шерстью руки. Раздался прежний скрежет, щель медленно сузилась, стена опять срослась.

Пораженный и испуганный Рамаз Коринтели попытался встать… Но тут кто-то вцепился ему в волосы и приковал к постели. Под чье-то злорадное хихиканье длинные, мокрые, как щупальца, пальцы сдавили горло. Воздуха не хватало, он силился закричать и не мог. Невозможность вздохнуть обостряла боль. Мокрые щупальца обвили шею как петля. Эта скользкая петля все сужалась. Еще миг — и хруст позвонков отозвался в ушах. Кто-то ударом молота вогнал в мозг железный штырь.

Рамаз собрал последние силы, вцепился что было мочи в лохматые мокрые щупальца. Напрасно. Как он ни бился, пальцы скользили по слизи. Кто-то снова ударил молотом по штырю. Снова вспыхнули и разлетелись искры. Он плавал в холодном поту. Отчаявшись от боли, он в последний раз вцепился в мокрые щупальца, впился в них с нечеловеческой силой и отодрал от горла.

Вздохнул полной грудью, ощущая в легких живительный поток кислорода.

Открыл глаза.

Первым, кого он увидел, был Зураб Торадзе. За ним стояли еще двое врачей.

«Кто зажег свет, когда они вошли? — поразился Рамаз Коринтели. — Неужели все это привиделось мне?»

— Если бы вы знали, как напугали нас! — улыбаясь, сказал Зураб Торадзе. — Сейчас хорошо чувствуете себя?

Коринтели показалось, что вымученная улыбка как мыльная пена растеклась по озабоченному лицу главного врача.

— Плохой сон приснился, видимо, поэтому метался! — глухо ответил он. — Можете быть спокойны, я сносно чувствую себя.

Последние слова Рамаз произнес твердо. Напряженные лица врачей раздражали его. Ему хотелось остаться одному.

— От плохого сна и здоровый не застрахован. Прошу вас, ни о чем не думайте, ничего опасного нет.

Зураб Торадзе повернулся. Врачи, пропустив начальника вперед, молча последовали за ним.

Тяжело опустилась железная дверь.

Рамаз Коринтели закрыл глаза. Душу сжимала тоска. Съежившись в чужом теле, воспаленный мозг Давида Георгадзе улавливал тревожные импульсы. Больной чувствовал: случилось нечто непредвиденное. Он понимал, что все гораздо сложнее, чем представлялось ему и главному врачу.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

— Вот, это ваша квартира! — распахнул дверь Зураб Торадзе и так посмотрел на своего подопечного, словно хотел сказать, что для академика Давида Георгадзе не ахти какие хоромы, но для молодого человека вполне сносное жилье.

Это случилось неделю назад.

Главный врач еще с вечера уведомил Коринтели, что завтра утром его выпишут.

Всю ночь Рамаз почти не сомкнул глаз. Он волновался, даже испытывал некоторый страх, понимая, что с завтрашнего утра фактически вступает в новую жизнь.

Ровно в девять часов в палату вошли Зураб Торадзе и трое молодых врачей. У всех четверых был весьма торжественный вид, но особенно сияло лицо главного врача.

— Наступила историческая минута. Через полчаса вы покинете здание больницы и вступите в совершенно новую жизнь.

«Не будь он врачом, из него бы получился незаурядный актер», — подумал Рамаз Коринтели.

— С сегодняшнего дня вы будете жить дома, но наша опека отнюдь не уменьшится. В течение первого месяца я и мои коллеги, по всей вероятности, будем ежедневно навещать вас, как ни крутись, контроль необходим. Правда, никакой опасности для вас нет, но береженого бог бережет. А сейчас, с вашего позволения, мы вручим вам ваши три конверта. Как видите, завещание вам не понадобилось, — главный врач, вынув из кармана белого халата конверты, протянул их больному.

На лице Рамаза Коринтели появилась какая-то безликая, ничего не выражающая улыбка. Он протянул руку и, как будто конфузясь, принял конверты. Улыбка медленно сошла на нет. Он тщательно просмотрел их. Два положил в карман пижамы, а третий порвал, засунул обрывки в карман и поднял глаза на главврача.

— Теперь попрошу вас одеться. Вот ваш костюм, — Зураб Торадзе взял у одного из врачей сумку и собственноручно выложил из нее одежду. — Вам помочь?

— Нет, я сам оденусь.

Рамаз Коринтели внимательно перебрал одежду и понял, кому она служила раньше. Как он ни крепился, не мог сдержать брезгливой гримасы, но, ничего не сказав, взялся за брюки.

Его брезгливость не ускользнула от глаз Торадзе, и тот сразу постарался отвлечь пациента:

— Во дворе вас ждет Инга. В квартире уже наведен порядок. Она даже еду вам приготовила. Я поставил ее в известность и написал, чем вас следует кормить в ближайший месяц. А в остальном, откровенно говоря, мы вас не ограничиваем. Ваше здоровье даст нам веские основания позволить вам даже немного вина.

«Инга!» Слова главного врача проняли Коринтели до глубины души.

Почему столь остро подействовало на него упоминание об Инге? Почему его охватило безотчетно-сладостное ожидание? Первое, что ощутил Рамаз, была радость, вызванная скорой встречей с сестрой.

Тогда какое же чувство горячило кровь?

«Дурак!» — обругал он себя, стараясь думать о чем-то постороннем.

Ничего не вышло, перед глазами стояла белокурая, голубоглазая Инга.

И когда в больничном дворе Инга повисла у него на шее, он понял, что ожидание не обмануло. Прикосновение маленьких упругих грудей, нежной щеки девушки снова зажгли его страстью. Рамаз Коринтели не только чувствовал, как заструилась по жилам горячая кровь, он как будто даже видел бурное круговращение ее алых потоков.

Он не ответил на поцелуй Инги, радующейся выздоровлению брата, и грубо отстранил ее. Она же, потеряв голову от счастья, даже не заметила его грубости.

«Вот, это ваша квартира!» — снова послышалась ему фраза, произнесенная главным врачом неделю назад.

Рамаз Коринтели огляделся. Он словно впервые видел свою одно-, вернее, полуторакомнатную, просто обставленную квартиру, словно не знал наизусть все ее уголки и закутки.

Все семь дней он или лежал, или, обосновавшись в кресле, приводил в порядок лезущие со всех сторон мысли. Ему хотелось собрать их воедино, слепить в один комок эти летящие, словно гонимые пургой снежинки, мысли. Он чувствовал, что снежный ком получается гигантским, величиной со снежную гору, грозящую раздавить все вокруг.

«Вот, это ваша квартира!»

Полуторакомнатная.

Одно окно выходит на улицу, другое — во двор.

Дешевый абажур под потолком.

Диван, два кресла, книжный шкаф, миниатюрный сервант, низкий гардероб, стол, шесть стульев.

«Сие, видимо, так называемая „жилая комната“», — подумал Рамаз, глядя на пустой книжный шкаф. Только на одной из его полок небрежно валялось с пяток книг и общие тетради.

Одна стена кухни, там, где помещены газовая плита и раковина, равно как и туалет с ванной, была выложена белым кафелем. В кухне находились маленький голубоватый стол, две голубоватые же деревянные табуретки и холодильник.

Это было имущество Рамаза Коринтели. Все в квартире выглядело простеньким и дешевым, но заботами Инги оставляло впечатление простора, чистоты и уюта.

На этом фоне особенно, точнее, неуместно шикарным казалось содержимое гардероба. Первые шесть дней Рамаз Коринтели не интересовался, что представляет собой его имущество, ощущая своеобразную брезгливость ко всем вещам. Он брезговал постелью, на которой лежал, брезговал креслом, в котором сидел, брезговал посудой, из которой ел…

Лишь на седьмой день решился он открыть дверцу гардероба. Неприятный запах нафталина обдал его. Он распахнул окно и снова вернулся к гардеробу. Канадская дубленка, кожаное пальто, кожаные же пиджак и куртки, по паре летних и осенних дорогих фирменных костюмов, фирменные рубашки, свитера, джинсы и туфли, спортивные «адидасовские» костюмы разных цветов и фасонов, спортивная обувь. На дне гардероба стояла сумка, тоже «адидасовская», в которой оказались костюм для тенниса и теннисная ракетка.

Рамаз выдвинул ящик. Вытащил из него стопку дорогих полотенец. Она была тяжелая. Он сбросил ее на стол и принялся разбирать.

И вдруг остолбенел, совершенно пораженный, — в середине пачки обнаружился полиэтиленовый пакет, набитый пистолетными патронами.

Озадаченный, он опустился в кресло с пакетом в руке.

«Интересно, от какого они пистолета?» — подумал он, запуская руку в пакет.

Покатал на ладони увесистые патроны.

«Похоже, что от ТТ», — решил он и высыпал из пакета на постель. Патронов оказалось пятьдесят штук.

«Где патроны, там должно быть и оружие», — подумал он. Лихорадочно обшарил всю квартиру. Не найдя ничего, немного успокоился. Прежде чем сесть, открыл книжный шкаф. Там неряшливо валялись пять книг, всего-навсего пять. Все они оказались полураспотрошенными учебниками физики и высшей математики.

Рамаз Коринтели горько усмехнулся. И так же небрежно свалил книги обратно.

«Кто такой Рамаз Коринтели?

Вернее, кто такой я?»

Патроны, расхристанные учебники и дорогая одежда наводили на размышление.

Наконец, набравшись духу, вынул из ящика паспорт Рамаза Коринтели. В нем лежали водительские права.

Когда в больнице главный врач показал ему этот паспорт, он даже мельком не взглянул на него. Зураб Торадзе, почувствовав, какая буря волнений поднялась в душе академика, сразу спрятал паспорт в карман. А доставив пациента в квартиру, демонстративно положил документ в ящик.

С фотографии паспорта и водительских прав смотрел еще более молодой их владелец. Рамаз Коринтели почувствовал, как растет его отвращение, хотя не мог понять, почему столь неприятны ему фотографии энергичного, здорового, довольно красивого юноши. И ответил себе — вопреки долгим раздумьям и анализу, академику всеравно трудно поверить, что этот зеленый юнец, вызывающе глядящий со снимков, он сам.

Он небрежно бросил документы в ящик и опустился в кресло.

«Круглый сирота, опекун младшей сестры, студент-заочник, где он работал, чтобы иметь источник доходов на приобретение столь дорогостоящей, модной одежды? Разве рабочие на инструментальном заводе получают такую зарплату?

Может быть, родительское наследство?

Насколько я информирован врачом, вся наследственная собственность сына — отчий дом в деревне, и тот не продан».

Рамаз Коринтели тоскливо усмехнулся. Отныне и тот «дом» принадлежит ему.

«Нет, честным трудом молодому человеку так не разжиться!»

Вскочив как ужаленный, он сунул пакет с патронами в полотенца и положил их на прежнее место.

Первые два дня Инга не отлучалась от брата, помогая ему чем могла. Рамаз Коринтели чувствовал, что при каждой встрече с сестрой его тело будоражит горячая кровь. Он боролся с самим собой. Ему не хотелось называть своим словом возмущавшее его чувство, не хотелось признаваться себе, что он любит сестру… не как сестру, но как женщину.

Наконец, не совладав с нервами, он безо всякой причины хватил тарелкой об пол, только осколки брызнули в разные стороны.

— Что с тобой? — перепугалась Инга.

— Ничего! — подавленно ответил Рамаз. — Сам не пойму, что со мной. А ты уходи сейчас. Приходи раз в три дня. Так будет лучше. Видишь, я еще не в норме. Все меня раздражает, все выводит из себя. В одиночестве я более уравновешен. Память медленно возвращается. Извини, что невольно расстроил тебя.

— Лишь бы тебе было хорошо. Я сейчас уйду.

Инга собрала осколки, высыпала их в ведро и вынесла. Вернувшись, подошла к брату.

— Сейчас как? — грустно улыбнулась она.

— Лучше. Еще раз извини. Поверь, я не хотел обидеть тебя. Сам не понимаю, что на меня накатывает.

— Пустяки. Все образуется. Если буду нужна, звони, не стесняйся.

— Обязательно. И вообще, не приходи, пока не позвоню. Договорились?

Инга улыбнулась в ответ, поцеловала его и ушла.

Она ушла, и квартира сразу опустела. Тоска сжимала сердце Рамаза. Мучительное чувство томило его. Тело чего-то требовало. Он не мог понять, чего не хватает ему. Одно было ясно: телу непременно требовалось «что-то» именно в те минуты, когда он находился во взвинченном состоянии. И вот сейчас, после ухода Инги, он как будто сидел на углях, так горело все тело.

Как выжатый свалился он на диван, закрыл глаза и отдался мыслям.

Чего недоставало телу? Может быть, женщины?

Разумеется, и ее тоже. Но то, что терзало его сейчас, не имело к женщине ни малейшего отношения.

Тяга к женщине то радовала, то смущала его.

Вспышку страсти он впервые ощутил на десятый день после операции, когда медсестра делала ему укол. У маленькой, упитанной, как осенняя перепелка, девушки загнулся внутрь отворот белого халата, обнажив крепкую грудь.

Его кинуло в пот, щеки вспыхнули, казалось, что они горят на бледном пламени спиртовки. Им владело одно желание — протянуть руки, уложить ее на постель, стащить этот белоснежный халат и прильнуть к ее груди.

И сейчас же его охватило чувство ужасного стыда, сознание невидимой веревкой связывало его по рукам и ногам, лишая возможности пошевелиться. Страсть морским отливом уползла вспять. Рамаз Коринтели жестоко разругал себя и стал думать о другом.

Сначала ему мнилось, что он легко совладает с собой, но оказалось, что за отливом следует прилив. Море словно поднималось на тысячи ног и медленно, но упорно надвигалось на берег.

Только сейчас, в этот миг он осознал, что в его существе разгорелась упорная борьба между разумом и телом.

Ведь и ему было когда-то двадцать три. Разве тогда у него было меньше темперамента?

Он никогда не жаловался на недостаток страстности, но умел держать себя в руках. Ему не приходилось обуздывать себя.

А сейчас!

Сейчас, когда он переселился в чужое тело, по-старому ли подчиняются ему чувства и одолевающие его страсти?

Может быть, невыдержанность и экспансивность свойственны телу Рамаза Коринтели? Заложены в его генах?

Какие еще особенности обнаружатся в этом теле?

Если в двуедином организме Георгадзе-Коринтели возникает антагонизм, если юношеский организм и остепененный семью с половиной десятками лет ум не сумеют притереться? Если не сбалансируются темперамент и интеллект, тогда?

«Тогда?..

Тогда?..

Тогда?..»

Рамаз Коринтели вскочил и сжал ладонями виски. Ему, уязвленному до глубины души, хотелось раздавить, истребить эти кружащиеся, как стая летучих мышей, мысли.

* * *
Как будто медленно рухнули стены. Куда-то исчез весь город, рассыпавшись в безбрежной пустыне. Лежащий на железной больничной койке глядел ввысь. Сверху с бесконечной высоты на всю ширь окоема опрокинута полусфера черного мрака.

Внезапно край полусферы охватила пурпурная полоса. Между чернотой и пурпуром протянулся по всей окружности блекло-синий, вернее, голубоватый пояс.

Пурпурный цвет подтягивался снизу к голубому, постепенно поднимая его все выше и выше, тесня черный. Наконец пурпур изгнал черноту, вознеся голубизну, сгустившуюся на вершине купола, и сам превратился в купол, увенчанный в центре голубым нимбом.

Откуда-то донесся глухой разговор.

«Боже мой, кто это?»

По голосам можно было определить — переговариваются четверо или пятеро.

Они глухо и деловито обменивались словами. Один как будто отдавал распоряжения. Ясно слышалось звяканье каких-то железных инструментов.

На мгновение он ощутил тело, разговор показался более громким. Голова как будто долго лежала на охапке крапивы, и вдруг кто-то принялся по одному выщипывать волосы.

Потом по телу неожиданно разлилось тепло, и оно, утратив вес, привольно воспарило в пространстве. Пурпурный купол вознесся еще выше, медленно принимая вид гигантского конуса, острие которого сдвинулось в центр голубого нимба и пробило черное, лоснящееся пространство. Чья-то невидимая рука, как завесу, сдернула густую черноту, и острие конуса дотянулось до звезд.

У Давида Георгадзе закружилась голова, он понял, что со страшной, безудержной скоростью несется в безбрежном просторе.

Он не знал, сколько времени летал так вверх и вниз.

Кругом царила жуткая тишина. До ушей доносился только еле слышимый шорох. Потом тело, как будто исподволь тяжелея, заскользило в пропасть. Шорох усилился, уши заложило, виски готовы были разорваться. Охваченный страхом, он взглянул на небо. Звездный купол исчез. Все было залито лоснящейся чернотой. Внизу он разобрал огромную скалу, которая медленно поднималась навстречу. Он зажмурился от ужаса и через мгновение со страшной силой рухнул на ее склон. Открыв глаза, он отчетливо увидел, как эхо удара мощным фонтаном взлетело на необозримую высоту.

Потом и склон исчез, вокруг простиралась пустота. Это не было пространством. Это была сплошная, абсолютная пустота, лишенная тех атрибутов, начиная с гравитации, которые сегодняшняя астрономия понимала под временем и пространством. Вселенная превратилась в ничто.

«Может быть, это смерть?

Операция, видимо, не удалась. Двадцать процентов, кажется, взяли верх над спасительными восьмьюдесятью.

Если я умер, то как же мыслю?

Душа? Может быть, действительно существует она, устремленная за грань времени и пространства?

Сколько прошло времени? Но движется ли оно там, где его не существует?

Что за голоса? Как будто кто-то разговаривает в этой невообразимой на земле тишине?»

Операция почти завершилась, когда он открыл глаза. Они, как объективы фотоаппарата, бесчувственно впитывали все. Мозг еще не включился.

Прошло несколько часов, и тело ощутило чуть уловимую боль, которая постепенно усиливалась. Глаза уже фиксировали предметы, фиксировали их смутными, одноцветными, сливающимися друг с другом. Телу, перенесшему операцию, медленно возвращался естественный цвет. Сначала ожили щеки, затем губы, нос, наконец, и веки обрели признаки жизни.

Чья-то невидимая рука неуловимо медленно, но все-таки настраивала фокусы глаз.

Больной лежал неподвижно, не моргая глядя перед собой, и видел только те предметы, которые оказывались в границах зрительного конуса, исходящего из его зрачков.

На переднем плане он разобрал пять белых фигур.

«Что такое! Где я?

Почему я не могу пошевелиться? Зачем меня связали?

Будь я связан, я бы все равно смог шевельнуться.

Может быть, меня приклеили к доске каким-то дьявольским клеем?

Кто или что эти белые фигуры? Неужели люди?

Отчего так мерзнет голова?»

У него было такое ощущение, будто его голову обложили толстыми плитами льда.

Лед медленно таял. Тепло коснулось кожи, затем просочилось в мозг.

Кто-то еще подправил фокус.

Сомнения отпали, над ним склонились пятеро в белых халатах.

Весь лед растаял, мозг согрелся. Больной ощутил некоторое облегчение, но оно было временным. Если до сих пор голову сжимали ледяные клещи, то теперь она наполнилась горячим паром, обжигающим затылок и виски.

От головной боли померкло в глазах. Шипящий пар словно стремился вырваться через уши и виски.

Давление росло с каждым мигом. В ушах стреляло. Височные жилы уподобились древесным корням, бугрящим асфальт.

Вдруг кто-то, как электродрелью, просверлил в голове иголочное отверстие, в которое устремился горячий пар.

Больной ощутил неописуемое облегчение. Поверхность ошпаренного и разбухшего мозга медленно ужалась. Он с удивлением уловил похожий на шепот, но отчетливый, деловой разговор. Напрягаясь, прислушался к отрывистым фразам. Сомнений не было: распоряжения отдавал Зураб Торадзе.

«Что же теперь делать?»

Это, видимо, был миллионный по счету и в то же время первый вопрос, который он задал себе после операции.

— Что же теперь делать? — повторил он его пришедшему с очередным визитом Зурабу Торадзе.

— Как что делать? — удивился главный врач и достал из кармана сигареты. — Такой-то вопрос задает двадцатитрехлетний юноша и в то же время академик?

— Дело, уважаемый доктор, оказалось сложнее, чем представлялось нам.

Торадзе затянулся, выпустил из ноздрей две струи дыма и принял такой вид, будто подталкивал подопечного — говорите, слушаю вас.

Рамаза Коринтели снова охватило знакомое неприятное чувство, острый утробный голод, накатывающий в те моменты, когда он особенно нервничал. Организму чего-то недоставало, а Рамаз не мог понять, что требовалось телу, чем заглушить тягостное ощущение, отравлявшее настроение и лишавшее по ночам сна.

Но стоило ему уловить запах никотина, как сознание сразу просветлело, и он понял, чего недоставало телу.

— Дайте мне сигарету!

Зураб Торадзе вытащил из кармана пачку и протянул ему. Рамаз так мастерски выдернул сигарету, так картинно закурил, что несказанно поразился своим движениям.

Какая благодать — первая затяжка! С каким блаженством он выдохнул дым!

— Как, вы курите? — очнулся вдруг врач.

— Кто «вы»?

— Вы… — осекся Зураб Торадзе, неприятно пораженный злым выражением лица Рамаза Коринтели.

— Вот видите, даже вы не в силах разобраться, кто же я такой в конце концов? Академик Давид Георгадзе не курит, а тело Рамаза Коринтели не может жить без живительного воздействия никотина. В течение всего этого времени меня что-то мучило, что-то угнетало. Я никак не мог разгадать, что гложет меня. Я не догадывался, поскольку не знал, что именно тоска по никотину переворачивает меня всего, дурманит голову, отравляет настроение. И вот сейчас, после третьей затяжки, я чувствую поразительное облегчение. Если бы сейчас вы не закурили при мне, чего не делали раньше, я бы, вероятно, до выхода на улицу так и не понял, что меня терзает. Вот что волнует и бесит меня!

— Это же естественно! — попытался улыбнуться главврач.

— Гораздо, значительно больше чем естественно! — вышел из себя Рамаз Коринтели. — Давайте расставим все по своим местам. Я никогда не курил. Вы же уверяли меня, что человек — только мозг, мозг управляет телом, остальные органы — детали. Как видите, у деталей есть свои особенности, свои потребности. Между прочим, причина моего теперешнего остервенения кроется в сердце и нервной системе этого тела. Никто в мире не видел прежде остервеневшего Давида Георгадзе.

Опустилась тишина.

Зураб Торадзе тянул время, не зная, что сказать.

— Безусловно, — начал он таким тоном, будто оправдывался, — многие явления, точнее будет сказать, многие мелочи мы никак не могли предусмотреть. Разумеется, что тело, а вместе с ним молодость и здоровье этого тела, обнаруживают множество особенностей, свойственных молодости, которые поначалу представляются вам непривычными и неуместными. Ведь со дня операции прошло каких-то несколько месяцев. Юность и зрелость не так просто придут в равновесие. Мне думается, через несколько месяцев, самое большое через год, определенный функциональный антагонизм вашего существа обернется постоянной гармонией. Еще сигарету?

Рамаз кивнул. Вытащил сигарету из протянутой пачки и снова жадно задымил.

— Лучше оставьте мне всю пачку. Вы себе по дороге купите, — с нахрапом потребовал, как приказал, он.

Главный врач достал из кармана только что опущенную туда пачку сигарет и подал молодому человеку.

Рамаз принял пачку и небрежно бросил ее на стол.

— Может быть, презентовать вам эту японскую зажигалку?

— Буду весьма признателен.

Торадзе достал зажигалку и протянул Коринтели.

Тот внимательно осмотрел ее, щелкнул несколько раз, наконец положил на стол и насмешливо спросил:

— Чем еще вы готовы ублажить меня?

— Я отлично понимаю причину вашей нервозности, — после некоторой паузы с грехом пополам выдавил из себя призадумавшийся врач, — сейчас в вас происходит борьба двух характеров, двух личностей. Нет, я преувеличил. В вас не две личности, а одна, только сложная, двойственная. Двойственная пока что, двойственная временно, в течение месяцев, максимум года. Двойственная по причине чужого тела, которое пока еще не воспринимается вами как свое, к которому вы не можете приспособиться. Вы же вставляли себе зубы?

— Кто? Я, Рамаз Коринтели? — насмешливо осклабился молодой человек, демонстрируя Торадзе здоровые, крепкие, белые зубы.

— Я совершенно не расположен шутить! — нахмурился вдруг главный врач. — Вы, Давид Георгадзе, вставляли ведь себе зубы? После того, как вам их вставили, вы же привыкали к инородному телу во рту. Часто требуется два и даже более месяцев, чтобы вставленный металл стал органической частью вашего тела. Разве можно пересадку мозга приравнивать к подгонке зубного протеза? Нет, нет и нет. Тысячу раз нет! Так что не волнуйтесь. Время предаст забвению все ваши неприятные ощущения.

— Предаст ли? Я что-то сомневаюсь. Не знаю, что случится завтра или послезавтра! — снова обозлился на врача Рамаз. Крупные светло-карие глаза, недавно так не понравившиеся Зурабу Торадзе, снова засверкали злостью. — Я до операции смирился, что переселюсь в чужое тело. Я знал, что какая-то девица, которую я никогда не видел, станет моей сестрой. Зато моя супруга не будет моей супругой. Мой сын окажется не моим сыном. Я лишусь регалий, званий, премий, наград. Сразу после операции я становился Рамазом Коринтели. Да, уважаемый доктор, я отлично подготовился к такому преображению. Более того! Не кажется ли вам, что моя теперешняя жизнь смахивает на положение шпиона или закоренелого уголовника, который резвится с чужим паспортом? Замечу, что в их случаях паспорт не меняет существа дела. Я же сначала сменил тело, а за ним и паспорт. Да, я во всем отдавал себе отчет и смирился. Но главное, как оказалось, было впереди. Кстати, а как мои университетские дела? — сменил вдруг Рамаз тему разговора.

У врача отлегло от сердца. Он понял, что неприятный разговор завершен.

— Хорошо, очень хорошо! Ректор внимательно выслушал меня. Откровенно говоря, он не поверил моему заявлению о ваших знаниях и таланте. В сентябре вам дадут возможность закончить третий курс, затем поставят на особый учет. Одним словом, перед вами большое будущее! — Зураб Торадзе заговорщицки ухмыльнулся. — А до тех пор, вот, пожалуйста… — И протянул Коринтели конверт.

Тот вопросительно посмотрел на главного врача.

— Немного денег. Прошу вас, без церемоний. Вместе с бюллетенем вам причитается часть зарплаты. Если вы не по собственной халатности получили травму, простите, если Рамаз Коринтели не по собственной халатности получил травму, вам полагается пенсия по инвалидности. Бюллетень вам не подмога. Поэтому вы ежемесячно будете получать определенную сумму. У вас же нет никакого источника доходов. Здесь не столько, чтобы хватило академику Давиду Георгадзе, но достаточно, чтобы удовлетворить Рамаза Коринтели.

— Жестоко ошибаетесь, уважаемый главный врач, — Коринтели уже успел заглянуть в конверт и не считая определить, сколько там денег. — Предложенной вами суммы за глаза хватило бы академику Давиду Георгадзе, но студенту третьего курса Рамазу Коринтели этого и на неделю недостаточно. Так что придется вам увеличить предложенный дар раз в пять, — он засунул деньги в карман, а конверт вернул Торадзе.

— Как вас понимать?

— Разве я двусмысленно выразился?

— Нет, но…

— Никаких «но»! — отрезал Рамаз.

Зураба Торадзе снова ошеломило презрительно-угрожающее выражение, появившееся на лице юноши.

— Вы прекрасно знаете, во что обходится прокорм подопытных кроликов и собак. А такого «экспериментального материала», поверьте, нет ни у кого на свете. Я дарую вам научное бессмертие. Так будьте добры увеличить мою норму в пять раз. А сейчас соизвольте удалиться, а к вечеру доставьте мне сигареты и единовременное «пособие». И помните, сумма должна быть солидной. К тому же не забывайте, что законом не предусмотрена пересадка головного мозга. Не заставляйте меня прибегать к шантажу. Не делайте больших глаз. Сейчас с вами разговаривает не сознание Давида Георгадзе, а гены Рамаза Коринтели!

И снова в глазах собеседника врач уловил злобные искры.

* * *
На следующий вечер Рамаз Коринтели внезапно решил выйти на улицу. Он пренебрег наставлениями главного врача, советовавшего еще дней пять воздержаться от прогулок. Нетерпение одолевало его. Он стремительно вскочил на ноги и направился к гардеробу, стараясь сдержать волнение и боясь, как бы не передумать.

Распахнул дверцу гардероба и оглядел одежду. Снял с вешалки брюки защитного цвета, облюбовал фирменную рубашку с погончиками и быстро оделся. Лечебная физкультура в больнице и недельные прогулки во дворе быстро восстановили форму молодого человека спортивного сложения. Он еще не совсем поправился, но гибкость и сила юного тела одаряли его блаженной истомой. Он рассовал по карманам деньги, японскую зажигалку, сигареты и спокойно открыл дверь. Неторопливо спустился по лестнице, хотя слабость в ногах давно уже прошла.

Подошел к стоянке такси.

— На Руставели! — небрежно бросил шоферу, откинулся на спинку сиденья и с наслаждением закурил.

Время приближалось к пяти часам вечера. Несмотря на конец мая, было довольно прохладно.

Через несколько минут такси затормозило на площади Руставели. Рамаз вышел, расплатился, не спеша шагнул на тротуар и огляделся. Из знакомых никого не увидел. И снова им овладело волнение — сколько лет не был он на проспекте Руставели? Лет двадцать, если не больше. Снова со всех сторон нахлынули черные мысли, снова нахмурилось небо, но солнечные лучи тут же прорвали тяжелую, мрачную тучу, и сознание озарилось голубым светом. Его становилось все больше. Мрачная, разбухшая от влаги, безбожно тяжелая туча скрылась за горами.

На душе стало легко и отрадно. Упругость тела доставляла удовольствие. Он чувствовал, как весело струится в жилах кровь. Слабость уже не сковывала его. Легкость и сила тела наполняли блаженством. Все нравилось ему — и шум машин, и шорохи шагов, и девушки, с грациозным, как у балерин, изгибом шеи, и несколько вызывающе горделивые юноши, беззаботно прогуливающиеся в толпе.

«Как они красивы, как пластичны, какое чудесное и славное поколение растет у нас», — замечал он про себя и тут же чувствовал, что и сам он их возраста, их ровесник. Что из того, что у него суждения и образование солидного человека, разве это не красит еще больше его как личность?

Рамаз Коринтели почувствовал, что сегодня, сейчас, в этот миг, он впервые ощутил чужое тело полностью своим; впервые два изображения слились в одно, ясное, четкое, как это случается, когда наводят фокус фотоаппарата.

Он легко, но размеренно шагал по проспекту. Смотрел по сторонам в надежде увидеть кого-нибудь из знакомых. Желание встретить кого-нибудь было настолько сильным, что он не задумывался, как поступит, столкнувшись со знакомым, — поздоровается, остановит, заговорит?

Замедлив шаг, он приосанился еще больше, расправил плечи, поглядывая вокруг так, будто хотел внушить всем юнцам свое превосходство.

Кто-то поздоровался с ним.

Он не узнал. Степенно кивнул.

«Видимо, шапочное знакомство, не слышал о моей болезни, иначе бы остановился, расспросил», — решил Рамаз и сразу смешался, вдумавшись в свои рассуждения. Он догадался, что тот, кто поздоровался с ним, был знакомым Рамаза Коринтели, и вывод, сделанный им сейчас, принадлежал Коринтели, а не академику Давиду Георгадзе. Он понял, что отныне стал подлинным Рамазом Коринтели.

Вдруг чей-то взгляд забуравил спину.

Он остановился, затем как ни в чем не бывало невозмутимо обернулся.

Незнакомый парень, упрямо не сводивший с него глаз, стоял перед зданием «Зари Востока».

Рамаз Коринтели поднял глаза на незнакомца, но тут же отвел их. Взгляд парня жег его, как солнечные лучи, собранные лупой в одну точку, жгут подставленную ладонь.

«Ишь как вперился, словно знает меня!»

Обеспокоенный, он так же невозмутимо отвернулся и по-прежнему неторопливо продолжил путь.

«Если друг или знакомый, почему не подошел и не поздоровался?

Может быть, ждал, когда я поздороваюсь?

Болел-то не он, а я. Если он в самом деле друг или знакомый, должен был остановить и расспросить меня.

Может быть, показалось? Или спутал меня с каким-нибудь случайным знакомым?»

Шагов через тридцать Рамаз обернулся еще раз.

Ни здания редакции, ни того подозрительного субъекта не было видно.

«Конечно, спутал с кем-то!» — облегченно вздохнул Коринтели.

Он почему-то решил вернуться и окончательно убедиться, что его взгляд случайно встретился со взглядом неприятного парня.

Шагов через десять показалось здание редакции. Небольшое, но все-таки беспокойство охватило Рамаза.

«С чего я волнуюсь? Уверен, что там никого нет, — решил он вдруг, и неожиданная злость подавила волнение. — Если он еще там и так же зыркнет на меня, подойду и пришибу к чертовой матери!»

Никого не было.

Рамаз спокойно огляделся. Ничего подозрительного.

«Конечно, принял за знакомого, вот и уставился, — окончательно решил он. — Какие, однако, у него странные глаза».

Издали он заметил двух девушек, стоящих перед Академией. Его внимание, видимо, привлекли их экстрамодные наряды, которые в другое время наверняка показались бы ему вульгарными и вызывающими.

«В другое время!»

Он уже понимал, что «другое время» никогда не вернется.

Обе девушки были красивы, но особенно приглянулась ему та, что стояла слева, теребя лямку переброшенной через плечо сумки.

«Интересно, на каком море она успела загореть в мае месяце?» — подумал Рамаз.

И тут случилось настоящее чудо. Их взгляды встретились. Лицо девушки радостно вспыхнуло, она оставила подругу и поспешила навстречу Коринтели.

— Рамаз!

Он не успел опомниться, как оказался в ее объятиях:

— Как ты, Рамаз, когда тебя выписали? — сыпала вопросами девушка, целуя его так, словно на улице, кроме них, не было ни души.

Рамаз окрылился и воспарил — чувствовал, что его целуют не как друга или родственника…

— Как ты, бессовестный? Три раза приходила навещать тебя. Не пустили. Вообще запретили приходить. Потом я смоталась на море. Рановато, конечно, но выхода не было. Я всегда в августе ездила в Гагры, а в этом году мой племянник в институт сдает — в августе придется тут куковать. Вот и выхлопотала двухнедельную путевку на начало мая. И все же здорово я загорела, а? Нелли! — вдруг закричала девушка подруге, стоящей в двух шагах от них. — Нелли! Это тот самый Рамаз Коринтели, о котором я тебе столько рассказывала.

— Очень приятно! — Нелли приблизилась к молодому человеку и томно протянула ему руку. — Лали, я ухожу!

«Лали!» — запомнил Рамаз.

— Куда уходишь? Прогуляемся втроем. Ты свободен? — вдруг спросила Коринтели девушка.

— Свободен! — Рамаз уже не скрывал радости и не сдерживал улыбку.

— За полмесяца в Гаграх я Нелли все уши прожужжала о тебе. Ты малость бледный, но выглядишь хоть куда. Когда тебя выписали?

— Две недели назад. — Рамаз сделал вид, будто был на седьмом небе от встречи.

По правде сказать, он не притворялся. В блаженном тумане уже не замечал никого на всем проспекте. Не слышал ни шума машин, ни смеха гуляющей молодежи.

— Завернем в «Иверию», в кафе?

— Как прикажете!

— Я ухожу! — заявила Нелли.

— Почему же? — из вежливости запротестовала Лали. Хотя по лицу ее было видно, что ей не терпится остаться наедине с Рамазом.

— Срочное дело. Подруга ждет. Будьте здоровы!

— Всего вам доброго! — корректно поклонился Коринтели.

Лали взяла юношу под руку и повела его к подземному переходу.

— Прямо не верится, что вижу тебя!

— А вы как? — спросил вдруг Рамаз.

Девушка остолбенела на месте, ошарашенно глядя на молодого человека:

— Ты что, смеешься надо мной?

— С какой стати я должен над вами смеяться?

— А с каких это пор ты со мной на «вы»?

Рамаз понял свою оплошность и громко рассмеялся.

— Болезнь виновата. Господа врачи приучили меня «выкать». Заодно хочу предупредить тебя на будущее — у меня с памятью неладно. Не помню многого. Пока только твое лицо и имя ожили в памяти. И то, возможно, потому, что встретил тебя. Вчера, к примеру, я тебя не помнил, да что там вчера, сегодня, пока не столкнулся с тобой, не помнил.

— Правда? — Девушка с искренним сочувствием посмотрела на него.

— Ничего не поделаешь. Главное, я выкрутился. Наверняка все уладится, и рано или поздно я стану прежним Рамазом Коринтели.

Девушка так же моментально успокоилась, как и огорчилась минуту назад. У нее, судя по всему, был легкий характер.

Не переставая болтать, они прошли подземным переходом и скоро оказались в вестибюле «Иверии». За эти минуты девушка успела рассказать, как ей отдыхалось, что случилось с ней за тот период, когда Рамаз Коринтели лежал в больнице, упомянула до двадцати имен юношей и девушек, которых, как вытекало из ее болтовни, Рамаз должен был близко знать. Некоторые, по всей вероятности, были его друзьями.

В кафе «Иверия» Давид Георгадзе никогда раньше не был. В вестибюле он растерялся. Глаза забегали по сторонам. Он не знал, куда идти теперь, и решил пропустить девушку вперед. Лали смело направилась к винтовой лестнице. Рамаз по пятам следовал за ней. Они еще не успели подняться, как девушка вытянула шею, вглядываясь в прогал между перилами.

— Наш столик свободен! — радостно сообщила она, почти бегом преодолевая последние ступеньки.

«Ага, тут, оказывается, есть наш, в частности мой, любимый столик», — улыбнулся в душе Коринтели и оглядел зал. В глаза сразу бросилось, что за столиками находилась одна молодежь. Все почему-то смеялись, громко разговаривали. Пелена табачного дыма висела в воздухе.

Рамаз механически достал из кармана пачку сигарет.

— Ты что, на «Космос» перешел? — поразилась Лали.

— А что я должен курить? — смутился Коринтели.

— Ты же два года кроме «Винстона» ничего не признавал!

— Ты права, но утром я искурил последние. Что поделаешь, закончились. Ходить мне не разрешали. Завтра, наверное, принесут.

— В больнице ты, я вижу, и от вежливости отвык.

— Почему это?

— Дай мне сигарету.

— Извини. Пока мне надо все прощать. Я же говорил тебе, что потерял память. Со временем, наверное, все восстановится, — с горькой улыбкой ответил Коринтели, протягивая девушке пачку.

«Значит, „Винстон“! Гигант, Рамаз Коринтели! Интересно, что еще я особенно любил?»

— Видишь Гоги? — указала Лали на противоположный угол.

— Какого Гоги?

— Нашего, Челидзе; делает вид, будто не замечает нас. Разошелся с женой, а теперь липнет к этому мешку с сеном.

— Что будете заказывать? — Уставшая за день от галдежа, дыма и работы официантка оперлась о столик, перенеся тяжесть тела на левую ногу, чтобы дать немного отдохнуть правой.

«Не попасть бы снова впросак!» — подумал Рамаз и вопросительно посмотрел на девушку.

— Ты же шампанское любишь. Его и выпьем.

— А из еды?

— Какая в кафе еда? Пусть принесет закуски и пирожки с мясом.

Официантка ушла.

«Итак, шампанское и „Винстон!“»

— Вон Резо с Наной идут! — заблестели глаза у Лали.

— Какие Резо с Наной?

— Резо Донадзе и его Нана, фамилии не помню.

Рамаз оглядел поднимающуюся по лестнице парочку.

— Не показывай ему, что ты обижен.

— А на что я обижен? — встревожился Коринтели.

— Не помнишь, что в тот день вышло?

— Не помню.

Рамаз снова посмотрел на парочку. Обняв девушку, Резо искал взглядом свободный столик.

Кто-то в знак приветствия замахал им. Кое-кто поднялся, приглашая их к столу.

Резо приветствовал всех поднятием руки. В зале уже не было свободных столиков. Ему не хотелось уходить, но и не мог решить, за каким столиком устроиться. Отовсюду ему махали, приглашая к себе.

Вдруг поднялся какой-то приземистый толстяк, подошел к Резо, протянул ему руку:

— Пожалуйста к нам! — Произнося эти слова, он смотрел на девушку, и по круглому щекастому лицу его можно было прочесть: этот колобок уверен, что ему не откажут.

Резо и Нана молча направились к его столику.

Рамаз понял, что сидящие в кафе были тут завсегдатаями и прекрасно знали друг друга.

— Как я счастлива, что снова сижу рядом с тобой! — услышал он голос Лали.

Официантка проворно накрыла на стол.

Лали сняла жакет и повесила на спинку стула. Рамаз наполнил бокалы шампанским.

Девушка подняла бокал — «За нас!» — улыбнулась, подмигнула и красиво поднесла его к губам.

Ее загорелая шоколадная грудь, красивые крепкие руки ослепляли Рамаза. А белая полоска платья, ниже которой скрывались под платьем молочно-белые груди, сводила с ума. Он не видел открытую спину девушки, но чувствовал, как гладка блестящая коричневая кожа. Он быстро осушил бокал. Ему хотелось подавить забытую за давностью лет, охватившую его сейчас блаженную дрожь. Он налил себе еще.

— Ты что не пьешь?

В ответ девушка отпила половину бокала и поставила его на столик. Рамаз наполнил его до краев.

После третьего бокала он почувствовал, что опьянел. Вино шутя справлялось с отвыкшим от алкоголя и ослабленным болезнью организмом. Он больше не владел собой. Лучи, бьющие из его разгоревшихся глаз, бесцеремонно ласкали шоколадное тело. Соблазнительно блестели белая полоска и ложбинка между грудями. У него было одно желание — дотянуться руками до застежек, оборвать их и жадно припасть губами к белым холмикам, резко выделяющимся на загорелом теле.

— Заберем шампанское и поедем ко мне! — бухнул вдруг Коринтели.

— Посидим немного. Девяти еще нет, куда спешить.

— Разбирает меня. Изголодался по тебе.

— Постой, Резо к нам идет.

— Какой еще Резо? — недовольно проворчал Рамаз.

— Донадзе, о котором я тебе говорила. Умоляю, только не затевай драку.

— С какой стати?

— Тише, услышит!

Резо подошел к их столику и, улыбаясь, протянул руку Коринтели:

— Здравствуй, Рамаз!

— Здравствуйте! — вскочил тот.

— Что случилось, почему на «вы»?

— Извини, шампанское виновато, перебрал немного.

— Привет, Лали! — Молодой человек наклонился и поцеловал ее в щеку.

Лали не ответила, только с улыбкой кивнула ему, подняла бокал с шампанским, картинно поднесла к губам и принялась потягивать.

Резо, не дожидаясь приглашения, пододвинул свободный стул и подсел к столику.

Коринтели продолжал стоять.

— Тебе неприятно, что я пришел?

— Что ты, как можно! — смутился Рамаз и сел.

— Я был неправ. Ребята разобрались. Поэтому извини меня, но и ты был неправ.

— В чем я был неправ, молодой человек? — возмутился Коринтели.

— Издеваешься? — сверкнул глазами Резо.

— Почему издеваюсь? — опешил Рамаз и понял, какой насмешкой звучит это «молодой человек», обращенное к ровеснику

«Я теперь Рамаз Коринтели. Ни на минуту, ни на миг не должен забывать, что я теперь Рамаз Коринтели, Рамаз Коринтели и никто другой!» — вдалбливал он себе.

— Извини, вино подвело. От травмы я утратил память. С большим трудом припоминаю все. Я как в тумане, то, что ты сказал, напоминает сон, давнишний забытый сон.

Официантка принесла Резо бокал. Тот взял бутылку и наполнил его.

— Виноват! Я должен был налить! — встрепенулся Рамаз.

— Пустяки. За твое выздоровление! Денька через два позвоню тебе. Поговорим на трезвую голову. Почему между нами должна пробегать черная кошка?

Резо выпил.

И Рамаз Коринтели осушил бокал до дна. Он уже захмелел, но тело требовало алкоголя.

— Не буду докучать вам. — Резо элегантно поклонился Лали, поднялся и посмотрел в глаза Коринтели: — Хорошо будет, если ты мне позвонишь.

Он вернулся к своему столику. Рамаз проводил его взглядом, снова наполнил бокал и спросил Лали:

— Почему, в чем я был неправ?

— Не помнишь?

— Мне кажется, я тебе уже говорил, что напрочь лишился памяти. — В голосе Коринтели прорывалась злость.

— Знаю, но теперь ты поправился.

— Разумеется, поправился, но многого не помню.

— Что не помнишь, не стоит и вспоминать. И я не буду.

— Я хочу знать, что произошло в тот день? — гневом вспыхнули глаза Коринтели.

— Ничего особенного. Если бы ты не вытащил револьвер, все бы сошло.

— Револьвер?! — не поверил своим ушам Рамаз.

— Да, револьвер! Чему ты удивляешься?

— Вспомнил, вспомнил. Не совсем ясно, но вспомнил-таки! — Коринтели уставился на полный бокал, задумался и после недолгой паузы спросил: — А я не стрелял?

— Нет, не стрелял. Ребята тебя вовремя утихомирили.

«Револьвер, боже мой! Кто же в конце концов такой Рамаз Коринтели? Вернее, кто же такой я?»

— Зачем мне понадобилось доставать оружие?

— Не помнишь — и не вспоминай. Ничего такого не было. Он и сейчас при тебе?

— Нет, не захватил! — сказал Рамаз и дотронулся бокалом до бокала Лали.

Выпил, не произнося ни слова. Поставил бокал. Призадумался.

«Откуда мог захватить? Дома ли он? Не думаю, все углы обшарил, револьвера не нашел. Видать, у кого-то из моих дружков. A-а, отобрали и, наверное, не вернули».

Ом горько усмехнулся.

«У кого-то из дружков!»

Крепкая грудь Лали снова попалась на глаза. Снова взыграла кровь. Рамаз махнул официантке, чтобы та подошла.

— Заверни нам две шампанского и шоколад с собой.

Официантка молча повернула назад.

Рамаз встал, приглашая Лали последовать за ним.

Лали бросила сигарету в пепельницу, достала из сумки зеркальце, поправила волосы, ловко подвела губы и поднялась.

Официантка встретила их у лестницы с шампанским и шоколадом в целлофановом пакете.

— Сколько с меня? — спросил Рамаз.

— Уже заплачено, Резо рассчитался.

Рамаз оглянулся на тот столик, за которым предполагал увидеть Резо.

— Пожалуйте на минуту! — крикнул тот.

Лали тронула локоть Коринтели, и они направились к столику Резо.

Парни поднялись, учтиво приветствуя гостей. Только две девушки да бородатый иностранец продолжали сидеть. Рамаз с удивлением окинул взглядом светловолосого, средних лет бородача. Он прекрасно помнил, что раньше его тут не было. Не видел его и входящим в зал. И этот парень в полосатом свитере тоже появился бог весть откуда.

«Они, видимо, позднее пришли!» — решил Рамаз, принимая от Резо бокал шампанского.

— Не будем вас задерживать — дружно выпьем за ваше здоровье! — с улыбкой сказал Резо, в знак приветствия высоко поднимая бокал.

Парни негромко поддержали его и осушили бокалы.

— Э, давай! — Резо хлопнул иностранца по плечу, показывая — за гостей, мол.

Бородач понял, что требовалось от него. Поднял бокал и произнес тост на немецком языке.

— Вы немец? — спросил по-немецки Рамаз.

— Да! — расплылся в улыбке бородач, услышав родную речь.

— Очень приятно! Как вы оказались среди этих ребят?

— Совершенно случайно. Я хотел пройти в ресторан, но меня не пустили, сославшись на отсутствие мест. Вон тот молодой человек в пестром свитере, видя мое затруднение, привел меня сюда.

Лали вместе с остальными окаменела от удивления. До этой минуты никто и представить себе не мог, что Рамаз Коринтели знает немецкий.

А немец тем временем достал из квадратной сумочки, висящей у него на запястье, записную книжку и шариковую ручку. Рамаз написал ему номер своего телефона. Затем с улыбкой откланялся:

— Нам пора. Большое спасибо за приглашение и вообще за все!

Последние слова предназначались Резо Донадзе. Рамаз Коринтели имел в виду его щедрый жест.

— Стоят ли благодарности такие пустяки? — засмеялся Резо и похлопал Рамаза по плечу.

— Почему ты никогда не говорил, что знаешь немецкий? — спросила Лали, когда они вышли на площадку перед «Иверией».

— А зачем? — Только тут Рамаз понял, какое впечатление произвел на парней его немецкий язык.

— Почему никто из нас этого не знал?

— До сих пор не выпадало случая говорить по-немецки, вот никто и не знал.

— Ты заметил, ребята чуть не попадали?

— С чего падать! Мало ли в Тбилиси знают немецкий?

— Знают многие, но что ты знаешь, никто не ожидал.

— Почему? — остановился Рамаз, с насмешливой улыбкой глядя в глаза девушке.

— Потому что ты — это ты.

— Что значит — я это я? — Рамазу не понравилась формулировка, определяющая его личность. Ему не хотелось расспрашивать и ломать голову над тем, кем же был Рамаз Коринтели. Он чувствовал, что ни к чему хорошему это не приведет, ни от кого не услышит он ничего утешительного.

— Ты прекрасно понимаешь, что это значит.

— Тогда просто доведу до твоего сведения, что я еще прекрасно знаю английский и французский.

— Не врешь? — воскликнула совсем сбитая с толку девушка.

— Найди на проспекте какого-нибудь англичанина или француза, и я моментально развею твои сомнения.

— Рамаз! Ты меня пугаешь!

— Не бойся, милая. Вон такси!

— Сколько времени?

— Восемь.

Такси затормозило прямо перед ними.

— Рамаз! — донеслось из машины.

Смуглый, усатый парень открыл дверцу, выскочил и облапил Коринтели:

— Слышал, что ты здоров. Очень рад видеть тебя.

На сей раз Коринтели не подкачал. Он в свою очередь расцеловал незнакомца, хлопнул его по плечу.

— Тебе куда? — спросил тот и крикнул шоферу: — Постой, не уезжай!

Потом снова обратился к Рамазу:

— Не поворотить ли нам? Сколько времени не встречались! — Он многозначительно посмотрел на Лали: — Но если ты занят, это такси доставит тебя до места.

— Большое спасибо, но мне в самом деле некогда.

— Понятно. Тебя никакая болезнь не исправит, — ухмыльнулся черноусый, еще раз покосился на Лали, достал из кармана десятку, бросил ее на переднее сиденье такси: — Отвезешь их куда скажут.

— Спасибо! — неловко поблагодарил Рамаз.

— Ты прекрасно выглядишь, — сказал в ответ парень, — отойдем-ка на минутку.

Незнакомец взял Рамаза под руку, отвел в сторону и вытащил из кармана пачку денег.

— Я не знал, что встречу тебя. Пока отдаю две тысячи. Остальное, если хочешь, занесу завтра.

Рамаз оторопел.

— Бери, бери! Игрок должен уметь и проигрывать, и платить. Как скажешь, хочешь, остальное завтра занесу.

— Заметано. Если сможешь, приноси. Мне сейчас деньги позарез нужны, — сказал Рамаз, поражаясь собственным словам.

«Боже мой, когда такая фраза запала в голову?»

— Завтра позвоню в восемь. Ты дома будешь?

— Дома. Только чтобы не ждать.

— Ну, всего!

Коринтели положил деньги в карман, подошел к такси, помог сесть Лали, потом сел сам. Машинально потрогал оттопырившийся карман брюк.

«Итак, две тысячи!» — с удовольствием произнес он про себя и обнял девушку.

* * *
— Сначала в ванную, приму душ.

— Не надо, терпений лопается.

— На две минутки, Рамаз, умоляю!

В ответ Коринтели расстегнул на ней платье и поцеловал грудь.

— Постой, не порви, сама сниму.

Через минуту они были в постели. Рамаз отшвырнул простыню и набросился на девушку.

— Осторожней! Больно! Ты что — ошалел?!

Но он, ничего не слыша, страстно целовал шоколадное, крепко сбитое тело. Лали нравились его сильные, мускулистые руки. Длинными пальцами она нежно гладила закрывшего глаза любовника. Хриплое дыхание одурманенного блаженством мужчины временами заглушал нежный, страстный стон девушки.

* * *
Проснулся он поздно.

Открыл глаза.

Не мог понять, где он.

Заметил на столе две пустые бутылки из-под шампанского.

Сразу все вспомнилось.

Лениво приподнялся, голова трещала.

Вчерашняя ночь промелькнула перед глазами. Рамаз поежился от удовольствия. Пожалел, что отпустил Лали.

Один стакан — Лали! — был полон. На блюдечке лежали три дольки шоколада.

«Господи, сколько же я выпил!» — подумал он вдруг.

Встал, прошел в ванную и пустил холодную воду. Как приятно! Замерев, стоял он под душем. Сначала холодная вода заставляла вздрагивать, затем оживила, вернула телу энергию.

Перед глазами встали вчерашние сцены. Он почувствовал, что его опять тянет к загорелому, упругому телу, и опять горько пожалел, что отпустил Лали.

Вдруг он вспомнил о деньгах, врученных черноусым незнакомцем.

Наскоро вытерся, подбежал к шкафу, проверил тот карман брюк, где, по его предположению, находились деньги.

«Интересно, в самом деле две тысячи?»

Пересчитал. Ровно две.

«Игрок должен уметь проигрывать и платить», — вспомнил он слова незнакомца, и на душе стало пасмурно.

«Кем же был Рамаз? В какую драку ввязался? И где мой („мой!“) пистолет? Почему Лали сказала, что в Тбилиси многие знают немецкий, но никто не ожидал, что его знаю я? Кто такой, в конце концов, Рамаз Коринтели? И сколько еще должен мне („мне!“) черноусый?»

На сером фоне затуманенного похмельем сознания снова замельтешили вопросительные знаки, похожие на высыпавших из траншеи солдат, которые пригнувшись упорно бегутвперед.

Внезапно все сгинуло, и спину Рамаза снова прожгли два лазерных луча, бьющие из безжизненных, как линзы, глаз молодого человека, стоявшего перед зданием «Зари Востока».

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Рамаз Коринтели проснулся в пять часов утра. Вернее, не проснулся, а, странно вскрикнув, вскочил на ноги. Некоторое время он бессмысленно озирался вокруг, затем понял, что все было сном, диковинным, жутким сном. Он видел себя на мельнице, на старой водяной мельнице. Смутный свет луны, брезживший через открытую дверь, призрачно озарял щелястое дощатое помещение. Он сидел один и старался подобрать музыкальное сопровождение неровному ритму коника[3]. Больше всего к милым с детства постукиванию коника и прерывистому скрипу жерновов подходила «Хабанера» Бизе.

И вдруг все стихло. Оборвался звук коника. Захрипев, как умирающий человек, остановились огромные круглые жернова.

«Что стряслось?» — удивился Рамаз и, выскочив наружу, подбежал к покатому деревянному желобу. На мгновение он оторопел, страх коснулся его холодной рукой. В мельничном желобе вода остановилась. Река спала глубоким сном. Ему показалось, что вместе с водой у него остановилось и сердце. Кровь выцеживалась из мозга и свертывалась в жилах. Кто-то неведомый, будто компрессором, нагнетал в голову холодный влажный воздух. Коринтели в отчаянии схватил свое тело и потряс его, как остановившиеся часы. Припал ухом к безжизненной груди. Ни звука. Охваченный ужасом, он изо всей силы затряс тело, затряс так неистово, что сам испугался, как бы оно не распалось на части и не рассыпалось по земле. Снова прижал к уху бездыханную грудь, до предела напрягая слух. Сердце застучало, застучало медленно, тяжело, но все-таки застучало. Именно тогда он закричал, то ли от радости, то ли от безысходности, и вскочил. Придя в себя и убедившись, что все пережитое было только сном, снова лег в кровать.

Однако заснуть не удалось. До семи проворочался в постели. Потом, убедившись, что сон не придет, встал, побрился, умылся и сварил кофе.

Сел за стол. Дипломный проект был уже написан. Точнее, он наскоро восстановил одно из исследований, ныне находящееся в директорском сейфе на одной полке с «Пятым типом радиоактивности». Сейф стоял в кабинете директора института. Рамаз понимал, что по своей научной ценности его исследование в сто раз превосходит необходимое для диплома. С таким исследованием можно шутя защитить докторскую диссертацию. Поэтому он намеревался, если университет даст свое «добро», до конца января сдать экзамены за три оставшиеся курса и превратить защиту диплома в защиту кандидатской диссертации. Он был твердо уверен в успехе и понимал, что это будет первой сенсацией на заре его новой научной карьеры.

Исследование, объяснявшее механизм прерывистого теплового радиоактивного излучения из созвездия Геркулеса, было завершено академиком Георгадзе год назад. Он не спешил с его публикацией, так как основное исследование — установление пятого типа радиоактивности — захватило его без остатка, затянуло, как колеса зубчатой передачи, заставив забыть все остальное. Сейчас, когда настала насущная необходимость начать с триумфа новую научную карьеру, важнейшее, но не опубликованное в свое время открытие, несомненно, произведет большой эффект.

«Может быть, в самом деле судьба, что я затянул с публикацией завершенного исследования?

Может быть, в самом деле меня остановила рука божья?

— Божья! — поморщился он. Как раньше, так и сейчас он не верил в бога. — Если бог и впрямь для сегодняшнего дня приберегал исследование, сделанное год назад, если он внушил мне не выносить открытие на научный совет, выходит, что он знал о предстоящей операции. Выходит, что бог позволил человеку вторгаться в созданный его помыслом мир и преступать установленные им законы жизни и смерти!

Что такое? Когда я увлекался философией? Что творится со мной? Существуй бог, разве он не пресек бы в зародыше эту операцию? Ведь пересадка мозга — самое дикое святотатство из всех святотатств!»

Рамаз отпил кофе, который уже успел остыть. Плюнул и поднялся из-за стола.

Заниматься зарядкой было лень. Он даже не проделал того минимума необходимых движений, которым врачи специально научили его.

Четвертый день он работал не поднимая головы. Все были предупреждены, что эту неделю его нельзя беспокоить.

Позвонил он и главному врачу. Сказал, что пишет автореферат кандидатской диссертации, и просил не отвлекать его чрезмерным вниманием. Если случится необходимость, он сам найдет его.

Снова устроился за столом, но душа — нет и нет! — не лежала к работе.

Сон есть сон, но временами ему казалось, что сердце у него вправду останавливается.

«Что со мной?

Наверное, переутомился. Все вполне естественно, сколько месяцев я не занимался наукой!» — успокаивал он себя.

Его труд — значительное и кропотливое исследование — был закончен. Главное теперь — превратить его в дипломную работу, а фактически — в реальную диссертацию.

Отсутствие литературы создавало массу помех. Он запасся множеством книг из университетской библиотеки, но той новейшей иностранной литературы, которая осталась в квартире Давида Георгадзе, нельзя было найти ни у кого в Тбилиси.

Сердце опять остановилось. Опять он ощутил в голове холодный и влажный воздух.

«Нет, мое состояние не объяснимо утомлением, я не чувствую ни малейшей физической или умственной усталости!

Тогда отчего накатывает на меня эта жуть?

Кто знает, сколько еще непредвиденных напастей поджидает меня впереди?!»

Рамаз Коринтели не ошибался, интуиция молодого ученого улавливала импульсы, предвещающие нечто ужасное.

Стараясь развеять тягостные мысли, он приблизился к окну, выглянул во двор.

Дворик, зажатый четырьмя огромными бетонными кубами, был полон легковых машин.

Листья деревьев нехарактерно для середины июля побурели. Стоящие в квадратных выемках раскаленного асфальта деревья тянулись ввысь в надежде вырваться за бетонные стены. Их непропорционально тонкие стволы и устремленные к небу чахлые кроны хирели от постоянного жара асфальта и чада машин.

Рамаз прижался виском к стеклу приоткрытой створки окна. Ему вспомнился ректор университета, высокий, худощавый, с посеребренными висками профессор, столь скептически отнесшийся поначалу к способностям заочника.

Двумя неделями раньше Зураб Торадзе предупредил ректора, что сведет его с молодым человеком феноменальных таланта и знаний. Главврач так расписал бывшего пациента, что ректор счел его просто фантазером и, в общем-то, даже не выслушал толком. Недоверие ректора задело Торадзе, и он запальчиво бросил:

— Вы, видимо, не принимаете всерьез мои слова. Вам представляется, что я нахваливаю Рамаза Коринтели, как сотни родителей и ходатаев своих отпрысков и протеже. Лучше я приведу его, и вы сами с ним поговорите. Полагаясь на вашу непредвзятость, я верю, что вы не сочтете зазорным для себя признать, что он феноменально одарен и в высшей степени образован.

И на это заявление ректор не обратил особого внимания. Он хорошо знал пристрастие Торадзе к пышным и пылким речам. Не проявляя интереса к его протеже, он не вызвал декана и не поинтересовался у того личностью «феноменального» юноши.

Настал день, когда ректор принял Торадзе вместе с его бывшим пациентом.

Он встретил обоих стоя, обоим подал руку, затем опустился в мягкое вращающееся кресло, пригладил посеребренные виски и с чуть заметной насмешливой улыбкой адресовался к Рамазу:

— Итак, это вы обладатель феноменальных способностей и знаний?

— Я Рамаз Коринтели, — вызывающе отрубил молодой человек, — Рамаз Михайлович Коринтели.

Ректора несколько смутили странновато вспыхнувшие глаза посетителя.

— Я, кажется, не сказал вам ничего обидного?! — недоуменно пожал он плечами и посмотрел на Торадзе, словно призывая того в свидетели.

— Рамаз Коринтели не обиделся, — понял его главный врач, — он просто чересчур чувствителен и самолюбив.

У ректора испортилось настроение, он пожалел, что предварительно не переговорил с деканом или не ознакомился с личным делом студента.

— Вот и хорошо, — сказал он слегка обиженным, слегка смущенным голосом. — Итак, вы хотите сдать все предметы за три курса и в конце января защитить диплом? Вы понимаете, какое это нарушение всех правил и установок?

— Да, но разве не встречаются исключения? Мергелян, например, в восемнадцать лет стал академиком.

— Мергелян, Мергелян… — протянул ректор, откидываясь на спинку кресла и глядя в потолок. — Мергелян, молодой человек, редчайшее исключение. Дай вам бог дотянуться до него и даже более того!

— Уверяю вас, батоно Серги, Рамаз Коринтели никому не уступит. Может быть, вы снизойдете и побеседуете с ним? — У Зураба Торадзе дрогнул голос.

— Вы уже пишете диплом? — спросил вдруг ректор, глядя прямо в глаза Коринтели.

— Уже написал, уважаемый, — принял вызов Рамаз.

Для него не составило труда понять, что ректор с самого начала выражает ему недоверие. На глазах это недоверие перерастало в раздражение. В душе молодого человека вспыхнуло мстительное чувство. Он решил язвить на каждом слове.

Ректора подавляли сверкающие глаза юноши. На его счастье, зазвонил телефон. С быстротой молнии он повернулся в кресле и поднял трубку:

— Алло!

Пауза.

— Да!

Пауза.

— Да. Да!

Пауза.

— Вас понял! Всего хорошего! — Вот и все, что он произнес довольно нервозно, и повесил трубку. — Меня вызывают в Министерство просвещения! — задумчиво объяснил он и снова повернулся к Коринтели. — Прекрасно, что вы закончили диплом, но позвольте не как ректору, а как коллеге спросить вас, какую тему вы выбрали без руководителя и безо всякой помощи?

— Постараюсь объяснить вам поподробнее, тем более что я уверен: решенная мною проблема крайне заинтересует вас.

— У вас, значит, проблема даже решена? В дипломной работе мы не требуем сразу постановки и решения проблемы. Но коли вы решили, естественен мой интерес, что это за проблема и почему она должна заинтересовать меня?

— Я сейчас же могу вам доказать, что проблема решена мной окончательно. Говоря, что вас заинтересует мой диплом, я, думается, не ошибся. Я решил вопрос, с которым лично вы так и не смогли справиться.

— В частности? — Ректор был заинтригован. Потаенная ирония, заметная лишь искушенному взгляду, перестала морщинить уголки его глаз. Он чувствовал, что столкнулся со странной и непреклонной личностью. Только не мог догадаться, сколько неожиданностей ждет его впереди.

— В частности? — опять зло блеснули глаза Коринтели. — В частности, я умышленно взял проблему, к которой вы не подобрали ключа. Взял специально, так как, во-первых, предвидел наперед, что моя «феноменальность» вызовет у вас только насмешку, а во-вторых, я знаю ваше отношение к молодежи. Не вообще, в масштабе университета, но в частности, к вашим молодым коллегам. В масштабе университета вы играете роль снисходительного и любящего молодежь ректора.

— Молодой человек, вам не кажется, что ваша дерзость переходит всяческие границы? — Возмущенный ректор с таким видом повернулся к Торадзе, словно требовал от него ответа за невоспитанность подопечного.

В ответ врач беспомощно развел руками. Он прекрасно понимал, что его вмешательство еще больше распалит Рамаза Коринтели.

— Может быть, уважаемый, может быть, я в самом деле хватил лишку. Но отложим вопросы этики до лучших времен. Давайте вернемся к рентгеновскому излучению из созвездия Геркулеса. Ваш труд, если вы помните, начинался фразой, что в 1971 году один из спутников зафиксировал мощное рентгеновское излучение из восточного сектора созвездия Геркулеса. Ученых поразила одна странность: излучение неожиданно прекратилось. И вот после восьмимесячного перерыва аппаратура снова зафиксировала его, испускаемое каким-то телом сферообразной восточной группировки созвездия. Ваш взгляд оказался ошибочным в силу ряда обстоятельств: вы не смогли обнаружить, не нашли тело, вокруг которого вращается источник излучения. Ни вы, ни ваши коллеги в международном масштабе не обнаружили его по той простой причине, что не пытались искать там, где нужно. За объяснением вашей проблемы вы обратились к иным сферам и посему отклонились от пути к истине.

— А вы? В каком направлении вы ведете работу?

Рамаз понял, что победил, — ректор с напряженным интересом и почтительностью ловил каждое его слово.

— Вы и ваши коллеги проглядели одно. Вещество звезды обладает плазмой высокой температуры, вдобавок еще и электропроводимой. Звезда начинает рентгеновское излучение, и здесь ее что-то «возмущает». Вы лучше меня знаете, что, согласно общепринятой модели, часть массы главной звезды стремится к нейтронной звезде и во время сближения ее скорость несколько падает, что способствует так называемому термическому, рентгеновскому излучению. Я обнаружил нейтронную звезду, которая обращается вокруг исследуемой звезды Геркулеса с периодом один и семь десятых дня, — Он внезапно замолчал, испытующе глядя на ректора, словно хотел узнать, какое впечатление произвели его пояснения на всемирно известного, но сверх меры самоуверенного ученого. — Если угодно, я готов предъявить мою дипломную работу, которая поможет вам детально ознакомиться с моими соображениями, расчетами и выводами, — неожиданно коротко закруглился Рамаз и протянул ректору аккуратно сложенные листки.

Ректор надел очки и стал читать. В кабинете воцарилась тишина. Зураб Торадзе повернулся к Коринтели, ему хотелось подмигнуть и улыбкой поздравить бывшего пациента с победой, с большой победой, но Рамазу и в голову не пришло взглянуть на него. Он сидел будто окаменев, уставившись сверлящим взглядом в лоб ректора, словно пытаясь проникнуть за лобную кость и увидеть, как в мозгу того рождаются и роятся мысли.

Ректор чувствовал на себе жар его глаз. Он явно тянул время. В третий раз перелистал семистраничный труд, хотя для разбирающегося в проблеме ученого все было ясно после первого же прочтения.

— Видите, сколь очевидной представляется сложнейшая проблема после ее решения и объяснения?

— Вы совершенно правы! — поднял голову ректор, снял очки и посмотрел на молодого человека. — Скажу вам откровенно, я не знаю, хорошо это или плохо. Я никогда не интересовался этим вопросом с философской стороны. Каждое великое открытие столь легко и просто трактуется в школе и в студенческой аудитории, словно оно так же шутя и играючи появилось на свет божий. Наверное, из-за этого наука никак не может сравняться с искусством.

— Вы правы, каждое научное открытие есть новая ступень бесконечной и неровной лестницы. Ступени могут быть существенно различны по величине, но они всего лишь ступени. А великие образцы искусства представляют собой независимые миры.

— Замечательно, мой друг, именно, воистину так! — горячо воскликнул ректор, но моментально опомнился, и вспыхнувшее лицо его сразу потускнело. Он вспомнил, что разговаривает не с кем-то из ученых своего ранга, а со студентом-заочником третьего курса. — Очень хорошо, молодой человек, очень хорошо! Зураб Торадзе, как всегда, не ошибся. Вы действительно очень талантливы. Я как ученый должен признать, что решение вашей проблемы реально. Полагаю, эксперимент подтвердит существование нейтронной звезды, которая обнаружена вашей поразительной интуицией и вычислена теоретически. Диплом воистину будет блестящим, и я постараюсь поставить вопрос о присвоении вам сразу звания кандидата физико-математических наук.

— Я счастлив, батоно Серги, что вы так высоко оценили моего бывшего пациента. Хочу присовокупить, что помимо грузинского и русского Рамаз Коринтели великолепно владеет английским, немецким и французским.

— Это правда? — спросил ректор Рамаза.

— Вы можете проверить!

— Что вы, я верю и искренне радуюсь нашему знакомству. За долгие годы моей деятельности мне редко выпадало счастье встречаться с таким самородным талантом, как ваш. К тому же найти в вашем лице человека просвещенного и знающего, наделенного несомненным исследовательским даром. Считайте, что ректор университета на вашей стороне. Добро пожаловать первого сентября, мы составим конкретный график экзаменов.

Ректор встал.

Зураб Торадзе проворно вскочил и придвинул свой стул к столу.

Рамаз неторопливо поднялся, но даже в его вялых движениях сквозило потаенное ликование, вызванное победой.

— Мне забрать работу или оставить вам?

— Разумеется, она должна быть у вас! — Ректор подчеркнуто старательно сложил листки и протянул их Коринтели.

— Может быть, лучше представить исследование на рассмотрение Академии? Не исключено, что до моей защиты, то есть до января, кто-то другой решит эту проблему?

— Вы правы, — смутился ректор, — совершенно правы. Знаете что, лучше всего сдайте завтра свой труд в канцелярию Академии, а я переговорю с президентом.

— Счастливо оставаться, товарищ ректор!

— Всего доброго, батоно Серги, большое спасибо за внимание! — не скрывал радости Торадзе.

Коринтели стремительно распахнул темно-каштановую дверь длинного кабинета. Пропустив вперед врача, он закрыл ее и с ехидной и несколько угрожающей улыбкой снова вернулся к ректору:

— И все-таки тогда вы поступили неправильно, уважаемый!

— Вы о чем? — не понял тот.

— Вы, говорю, поступили неправильно, предлагая соавторство академику Давиду Георгадзе.

Ректор побледнел, мешком опускаясь в кресло.

— Не понимаю, о каком соавторстве речь?!

— Все вы прекрасно понимаете и знаете, товарищ ректор! Вы предлагали себя в соавторы Давиду Георгадзе в случае открытия им пятого типа радиоактивности, обещая за это добиться присуждения всесоюзной Государственной премии. Вспомните, не так ли все было? Хотите, я точно укажу, где родилась у вас блестящая идея соавторства? В Москве, на сессии. В буфете Дворца съездов вы пригласили старшего коллегу на ананасовый сок. На вас был зеленоватый вельветовый, по последней моде костюм фирмы Кардена. Припоминаете, что ответил вам Георгадзе?

Ректор как оглушенный бессмысленно уставился на наглого, невесть откуда свалившегося на его голову молодого человека.

— Не помните? Сейчас напомню. В ответ академик достал деньги и расплатился за ананасовый сок.

— Откуда вы это знаете?

Как из другого мира донесся до Коринтели глухой голос ректора.

— Я знаю все. Знаю, что разговор о соавторстве вы задумали не в тот день. Двумя днями раньше вы подготовили почву. Вспомните, как вы были в гостях у академика Владимира Сергеева на Кутузовском проспекте? Вам хотелось показать Давиду Георгадзе, как вы близки с этим известным ученым, от которого фактически зависит судьба государственных премий в области физики и астрономии. Знаю и то, что лифт не работал. На четвертом этаже, прежде чем позвонить, вы передохнули. Давиду Георгадзе сказали, что не хотите являться запыхавшимся, а сами незаметно нащупали в кармане флакон «Шанели», предназначавшийся супруге хозяина.

— Кто вы такой? — прохрипел ректор.

— Вы, наверное, помните — была ужасная жара. Галстук у вас был ослаблен. Передохнув, вы затянули узел потуже и нажали звонок. По полнейшему безмолвию вы оба поняли, что ток отключен. Поэтому-то не работал лифт. Вы осторожно постучали в дверь и еще до того, как ее открыли, почтительно склонились.

«Допустим, Давид Георгадзе все рассказал ему, но не с такими же подробностями? Он так живописует, словно находился рядом и все видел сам», — глаза у ректора становились все круглее.

— Прежде чем открыли дверь, вы обтерли платком потное лицо.

— Довольно! — вскочил на ноги ректор. — Чего вы добиваетесь? Если задумали шантажировать меня, то крупно просчитались. То, что вы рассказали, пусть даже это правда, не кажется мне преступлением, и потом, где у вас доказательства?

— Я не собираюсь ничего доказывать, товарищ ректор, кроме одного. Помните, с какой ироничной улыбочкой вы процедили: «Итак, это вы обладатель феноменальных способностей и знаний?» Мне захотелось доказать вам, что я знаю все, знаю такое из вашей жизни, что вы даже представить себе не можете. Однако закончим это. Хочу довести до вашего сведения, что Давид Георгадзе не доказал существование пятого типа радиоактивности, хотя интуиция вывела его на правильный путь. Возможно, что проблема была бы им решена, не вмешайся несчастный случай, вы, видимо, знаете — кровоизлияние в мозг, и вероятность благополучного исхода равна нулю. Зато я открыл пятый тип радиоактивности. Труд мой написан и ждет своего часа. До той поры вы должны уладить мои дела. Если вашими заботами мне в январе вместе с дипломом присвоят звание кандидата, я принимаю предложение, сделанное вами академику Георгадзе. Я, будьте уверены, не оставлю вас с носом и не стану расплачиваться за ананасовый сок. Согласитесь, что для молодого человека Государственная премия значит очень многое! Счастливо оставаться, товарищ ректор!

От стука двери ректор вздрогнул, как от внезапного выстрела. Он не помнил, сколько просидел, погруженный в раздумье. Затем разом встрепенулся, мгновенно обретая энергичный вид. Нажал кнопку селектора и вызвал проректора заочного отделения.

— Слушаю, батоно Серги!

— Принесите мне все документы студента третьего курса заочного отделения физического факультета Рамаза Михайловича Коринтели!

Через десять минут проректор с папкой в руке вошел в кабинет ректора.

— Вы знаете лично этого молодого человека?

— Знаком.

— Что он из себя представляет?

— Последний двоечник и лодырь. Второго такого трудно найти — хулиган и чуть ли не состоит на учете в милиции.

— Да что вы такое говорите?! — вскричал пораженный ректор.

Проректор смешался. Он не понял, что возмутило начальство.

— Вы не путаете? Мне нужны сведения о Рамазе Михайловиче Коринтели.

— Именно о нем я и докладываю вам. Дважды дело этого молодчика фигурировало в товарищеском суде.

— Боже мой! — простонал ректор, утыкаясь головой в руки.

«Хулиган, сомнительная личность, товарищеский суд, лодырь и двоечник… Откуда же в таком случае это великолепное знание физики и астрономии? Как же он справился со сложнейшей научной проблемой, откуда знает иностранные языки?»

Испуганный проректор боялся пошевелиться. Молчание затянулось надолго.

— Я могу идти? — наконец почтительно осведомился он.

Ректор кивнул.

Проректор облегченно вздохнул и осторожно поднялся.

— Передайте секретарше, пусть вызовет мне машину и позвонит в министерство, что я не смогу прибыть на заседание, неважно себя чувствую! — крикнул ректор вслед уходящему на цыпочках проректору.

* * *
Во дворе заработал мотор «Жигулей». Рамаз очнулся, отошел от окна, сел на стул.

Почему на сердце такая тяжесть? Может быть, потому, что, глядя по утрам во время бритья в зеркало, он не может привыкнуть к своему новому лицу? Нет, подобные проблемы его уже не волновали. Прилив энергии, юношеская жизнерадостность и темперамент давно сделали свое дело.

Но что же случилось сегодня, отчего так тягостно душе и телу?

Что-то знакомое было в этом состоянии — он понял, что его организм воспринимает сигналы бедствия. Сигналы летели отрывисто, импульсами, и каждый импульс пулей прошивал сердце, оставляя за собой раскаленный ход.

Холодный кофе не выпит и до половины. Готовить новый не было ни сил, ни желания.

Внезапно в комнате померк свет.

Удивленный Рамаз повернулся к окну.

«Вечереет или светает?»

В полном недоумении он торопливо вскочил и подошел к нему.

Лишенное голубизны небо подернулось мерцающей чернотой. Давно взошедшее солнце не озаряло ни небо, ни землю. Среди россыпей звезд оно походило на крупную медную монету.

Рамаз кинулся к стоящим на письменном столе часам. Ровно восемь. Темнота не убывала. На улице не было ни единой живой души. Импульсы тревожного сигнала как дробью пробивали его.

Он метнулся к транзистору.

Голос диктора несколько успокоил его. Он понял, что жизнь не совсем вымерла в городе. По радио передавали последние известия. Дикторы ритмично сменяли друг друга. Голоса обоих были хорошо знакомы Рамазу, хотя он не знал ни имен, ни фамилий обладателей этих голосов.

Вдруг голоса как будто удалились. Точнее, они как будто пробивались издалека, с другого конца преображенной, плавающей в черном пространстве земли, на которую сверху смотрело остывшее солнце цвета ржавой меди.

«Неужели все сбежали, неужели, кроме меня, никого не осталось?» В испуге и отчаянии Рамаз опустился на стул. Ему показалось, что стул странно качается. Опасаясь, как бы не упасть, он до боли в пальцах вцепился в сиденье. Окаменев и обратившись в слух, он не сводил глаз с транзистора, подсознательно чувствуя, что именно он излучает мощные, всепроникающие импульсы — сигналы бедствия. Нервы были натянуты и напряжены. Он чувствовал, что кровь струится по жилам в два раза быстрее обычного. Даже не струится, а как будто два мощных насоса посылают навстречу друг другу потоки горячей крови. Голос диктора, доносящийся издали, внезапно заглох совсем.

Рамазу показалось, тишина растянулась на целый век.

— Вчера, в десять часов вечера, — прорвался вдруг издалека неприятный голос диктора, — после тяжелой непродолжительной болезни скончался известный грузинский ученый, действительный член Академии наук СССР, почетный член многих иностранных академий, директор астрофизического института Академии наук Грузии…

Потеряв сознание, Рамаз соскользнул со стула и растянулся на полу.

Очнувшись, он не мог понять, как долго пролежал без сознания. Сел, потом кое-как поднялся на ноги, добрел до постели и навзничь свалился на нее. Бьющее в окно солнце отражалось в зеркале. Со двора и улицы доносились обычное урчание автомобильных моторов, скрежет тормозов и детский гомон. По радио передавали скрипичный концерт. Рамазу вдруг показалось, что музыка Мендельсона не льется из транзистора, а несет ее из необозримого пространства золотой поток лучей, протянувшихся от солнца до зеркала. «Не почудилось ли? — засомневался он. — Почему небо так почернело, а солнце не излучало тепло? Когда я терял сознание, мне, должно быть, привиделись чернота неба, гибель земли и солнца. Может быть, и по радио не передавали известие о смерти академика Георгадзе?»

Он кинулся к телефону, позвонил Зурабу Торадзе.

Главный врач тут же снял трубку. По испуганному срывающемуся голосу он понял, что его пациент уже знает о кончине Давида Георгадзе.

Врач прекрасно понимал, какое ужасное впечатление произведет на Коринтели смерть старика. Поэтому с первых слов постарался придать голосу бодрое звучание, чтобы хоть как-то облегчить тяжесть свалившегося несчастья и смягчить ее. Он давно подготовился к этой минуте. Откровенно говоря, убиваться было не из-за чего, он даже испытывал радость. В живом теле академика он уже не нуждался. Главное, чтобы Рамаз Коринтели не поддался депрессии. Посему нужно было поддержать его и нейтрализовать тяжелые эмоции.

— Вы уже слышали? — весело осведомился врач.

— Вам еще и смешно? — гневно процедил сквозь зубы Рамаз.

— Подумайте, о чем нам горевать? — не сдавался Торадзе. — Вам, правда, доведется пережить несколько неприятных дней, но зато вы раз и навсегда успокоитесь: где-то в больнице больше не прозябает тело, некогда бывшее вашим.

— Я лишний раз убедился, что у врачей нет сердца.

— Хорошо, пусть так, не спорю. Один совет — не принимайте близко к сердцу известие о кончине академика. И не читайте газет. Если почувствуете себя неважно или вами овладеет какое-нибудь неприятное чувство, тут же дайте мне знать, а сейчас я, как всегда, должен провести утреннюю пятиминутку. Часа через два заеду навестить вас.

— Не нужно. Прошу вас, оставьте меня в покое на эти дни. Если понадобится, я сам позвоню. Когда похороны?

— Через четыре дня, в четверг.

— Счастливо оставаться!

Рамаз положил трубку и рухнул на постель.

* * *
Наступил четверг.

Рамаз вздохнул с некоторым облегчением. Он понимал, что сегодня все кончится.

Четыре дня он пластом пролежал в постели, четыре дня не смыкал глаз. Четыре дня нервы были натянуты и гудели, словно телеграфные провода, передающие сразу тысячи известий. Четыре дня у него был выключен телефон. Четыре дня он преодолевал соблазн спуститься вниз и вынуть газеты. Его интересовало все: кто сообщил о его кончине, как сообщало о ней правительство, сколько некрологов и на какой странице публиковали газеты.

В «Вечернем Тбилиси» должно быть и извещение семьи.

«Вместе с женой, видимо, и сын извещает о кончине Давида Георгадзе», — подумал он, и у него заныло сердце.

«Если он жив, может быть, тайком приедет в Тбилиси и проводит отца в последний путь».

«Может быть, спрячется под париком. Я все равно его узнаю, обязательно узнаю, только бы приехал… Но кто знает, может быть, скрывается где-то в России и не слышал о смерти отца…»

Желание увидеть газеты со страшной силой охватило его. Он вскочил, отпер дверь квартиры, вынул связку ключей и спустился на первый этаж.

В почтовом ящике едва помещались газеты за четыре дня. Он тут же нашел нужный номер «Коммунисти», но разворачивать не стал, укротил любопытство, неторопливо поднялся к себе, запер дверь квартиры на ключ, сел, отдышался и только потом развернул газету. С третьей страницы из середины обведенного черной рамкой некролога в упор смотрел на него Давид Георгадзе. Сердце сжалось, он быстро сложил газеты и зажмурился.

«Умер!» — изо всей силы закричал он в душе, словно в глубине ее еще теплились какие-то сомнения. Словно до сей поры он метался между кошмаром и реальностью. Портрет выправил фокус и конкретно зафиксировал смерть Давида Георгадзе.

Ему уже не хотелось ни видеть некролог, ни думать о собственной смерти, но неведомая сила толкала его, и он снова развернул газету.

Снова Георгадзе в упор уставился на него. Он с трудом подавил смятение, даже несколько успокоился. Узнал в портрете свою двухлетней давности фотографию, сделанную перед поездкой за границу.

«Почему именно ее поместили?! — обиделся Рамаз. — На этой фотографии Давид Георгадзе меньше всего похож на самого себя».

Постепенно его внимание перешло на текст. Сначала он пробежал глазами фамилии, жирным шрифтом набранные под некрологом. Он не скрывал удовольствия, что наряду с членами правительства некролог подписали все известные ученые, даже заклятый враг академика профессор Михаил Гиорхелидзе.

Самое меньшее трижды прошлись его глаза по фамилиям. Затем он прочитал текст. И здесь не к чему было придраться, ни один этап большой и интересной жизни ученого не был забыт.

Рамаз откинулся на спинку стула, запрокинул голову и закрыл глаза. По-прежнему держа в руке развернутую газету, он задумался. Думы были бессмысленны, бессмысленны и отрывисты. Он никак не мог ухватиться за какую-то одну цельную мысль. А мысли неслись со всех сторон, но, словно ударяясь о лоб Коринтели, рассыпались искрами и бесследно исчезали.

Рамаз швырнул газету на кровать и засмеялся. Поначалу смех его был негромок, но постепенно набрал силу и, наконец, превратился в истерический хохот. Он уже не мог держаться на стуле — тело ходило ходуном, — вскочил на ноги и заметался по комнате. То громко хохотал, запрокинув голову, будто его смешил потолок, то сгибался пополам, надрываясь от хохота и кашля.

Странные тяжелые звуки прорывались в хохоте, становясь все громче — хохот перерастал в рыдания. Рамаз и хохотал, и плакал. Стремглав подлетел к кровати. Схватил газету, разодрал в клочья, рухнул на постель и уткнулся лицом в подушку. Он боролся со слезами, как борются с живым существом, стремясь схватить врага за горло, придушить, заткнуть подушкой.

Плечи, руки, голову сотрясала дрожь, словно через его тело проходил высоковольтный ток. Затем, будто напряжение в сети упало, дрожь унялась, рыдания стали глуше и, наконец, смолкли совсем.

Он не помнил, сколько времени пролежал так. Из окопов опять полезли вопросительные знаки и, как пригнувшиеся солдаты со штыками на изготовку, со всех сторон устремились на него.

И вдруг — что же случилось? В испуге они разом кинулись назад и молниеносно пропали за горизонтом.

Рамаз заснул как убитый. Четыре дня бодрствовавшее сознание переваривало напасть, и, словно лишившийся питания элемент, отключились пылавшие, раскаленные докрасна нервы в извилинах мозга.

Не меняя позы и не двигаясь он проспал четыре часа.

Открыв глаза, поспешно взглянул на часы. Было начало первого. Не вставая с кровати, включил телефон. Позвонил главному врачу и приказным тоном велел сейчас же прибыть к нему. Положил трубку, уставился в потолок. И только тут ощутил немыслимое облегчение. Пытка закончилась. От нее не осталось и следа. Он походил на выдоенное вымя коровы. Он мог быть спокоен до тех пор, пока «вымя» снова не наполнится мыслями.

Стоявшую в комнате тишину нарушил звук звонка. В первый раз ему показалось, что он ослышался.

Звонок повторился.

«Так скоро?»— удивился Рамаз.

«Наверное, я совсем потерял ощущение времени».

Он лениво поднялся, не торопясь отворять. Зашел в ванную. Глянул в зеркало. На щеках, как брызги краски, следы слез. Ополоснул лицо водой, тщательно вытерся и еще раз посмотрел в зеркало. На миг словно возвратились те переживания, которые он окончательно позабыл месяц назад. В первые дни он боялся зеркала, никак не мог привыкнуть к своему новому лицу. Во время бритья старался смотреть только на те его участки, по которым водил электробритвой.

Не спеша открыл дверь. Даже не посмотрев, кто стоит у порога, повернул назад.

— По глазам замечаю, что смерть академика очень на вас подействовала, — сказал, входя в комнату, Торадзе.

— Вам это кажется неестественным? — Рамаз предложил гостю стул.

— Как вам сказать, — сев, врач вытер платком пот со лба, — по правде говоря, подобное волнение естественно, но только не для такого человека, как вы.

— Как вас понимать?

— Очень просто! — Торадзе вздернул правую бровь и обрел свою обычную тональность. — Вы великий исследователь и теоретик. Вашему уму покорилось множество серьезнейших проблем, в вашей голове родилась не одна смелая, почти революционная гипотеза, ваш талант овладел пространством в миллионы световых лет, вселенной, проник в первооснову материи. Психологически вы готовы к самым неожиданным и эпохальным открытиям. Поэтому мне казалось, что месяцев за пять после операции вы шутя преодолеете эмоциональные стрессы, вызванные случившимся с вами превращением. Я, однако, не виню вас. Существовала одна вещь, которая мешала вам до конца изжить неприятные переживания. Да, вы не могли забыть о теле, о вашем бывшем теле, семидесятичетырехлетнем пристанище ваших сознания и души. Сейчас, когда ваше бывшее тело почило в бозе, вам не составит труда за каких-нибудь двадцать дней избавиться от всех без исключения психологических травм и комплексов!

Главный врач продекламировал эту тираду, не глядя на Рамаза Коринтели. Точнее говоря, он не отрывал от Рамаза пристального взгляда, только взгляд его был устремлен куда-то далеко сквозь собеседника в молочное пространство. Зураб Торадзе наслаждался своим красноречием!

Он передохнул и теперь по-настоящему посмотрел в глаза Коринтели. Главврача интересовало, какое впечатление произвел его монолог.

Рамаз со слегка насмешливой улыбкой следил за ним. Он думал и не мог понять, почему ученых и особенно врачей гложет червь писательства и актерства. Он был уверен, что Зураб Торадзе сочиняет если не стихи, то пьесы.

Главный врач заметил в уголках его губ ироничную улыбку, но и глазом не моргнул — сейчас он походил на сорвавшуюся с горы лавину, которую ничем не остановить.

— Сегодня мы вместе с вами отправимся на похороны вашего бывшего тела. Когда вы воочию убедитесь, что оно умерло, вы окончательно избавитесь от сомнений и эмоций, пчелиным роем окруживших вас. Разве ваша душа не переполняется гордостью, когда вы сознаете, что вы первый и единственный на планете человек, который сопровождает собственный прах по вечной дороге, ведущей к кладбищу?! Да, милостивый государь, вы не только вновь начали и повторили жизнь, нет, вы навечно бессмертны!

Торадзе вновь горделиво взглянул на Коринтели. Насмешливая улыбка, таившаяся в уголках губ юноши, бесследно исчезла, глубокая скорбь, проступившая на молодом румяном лице, выглядела так неестественно, словно кто-то на скорую руку набросал ее кистью художника. Взгляд Коринтели был устремлен куда-то далеко, в бесконечность. Врач не мог понять, слушает его Рамаз или нет. Настроение у него испортилось, он сник, как проколотая гвоздем шина. Но оружия не сложил.

— Сегодня, в психологически тяжелые минуты, я буду рядом с вами. Не потому, что с вами может что-то случиться. Просто я тоже хочу быть свидетелем этого исторического события. Думается, вы не сочтете бахвальством, если я скажу, что имею на это право, потому что именно я автор этого пока еще первого и единственного эпохального эксперимента!

Коринтели с каменным лицом по-прежнему глядел в пространство.

Главному врачу нечего было добавить. Он понял, что Рамаз Коринтели не проронит ни слова. После столь торжественных слов ему не хотелось оставаться здесь, в неловкой, гнетущей тишине, и он поднялся:

— Вынос в пять часов. В четыре мы заедем за вами. Попрошу вас быть готовым к нашему приезду.

Зураб Торадзе повернулся, нервно заторопился к двери, словно подхлестываемый жгучим желанием как можно скорее убраться отсюда. Не оглянувшись, он захлопнул за собой дверь.

Коринтели даже не попытался встать, только холодно проводил взглядом уходящего врача. Звук захлопнувшейся двери заставил его вздрогнуть. Он как будто очнулся от тяжелого раздумья, стремительно поднялся, подошел к кровати и снова лег на нее ничком.

* * *
Гроб академика Давида Георгадзе установили в вестибюле института перед двумя мраморными колоннами. Ниша, образуемая этими колоннами и двумя ветвями лестницы, ведущей на второй этаж, была задрапирована черным бархатом. Именно в глубине ее поместили большой живописный портрет Давида Георгадзе, выполненный известным художником по фотографии. Под портретом углом к нему были пришпилены две белые гвоздики. На площадке, объединявшей обе лестницы на уровне пятой ступеньки, стоял микрофон. За ним под портретом выстроились члены похоронной комиссии.

Лестницы, ведущие на второй этаж, были забиты сотрудниками института.

Место для родственников отвели внизу, справа от гроба. Супруга академика сидела в кресле, выдвинутом вперед. Остальные женщины располагались за ней, на стульях, а за их спинами стояли мужчины.

Рамаз Коринтели еще в машине попросил главного врача оставить его одного, как только они войдут в вестибюль. Зураб Торадзе согласно кивнул и добавил, что ничего опасного нет, но на всякий случай он будет неподалеку, а на кладбище они отправятся вместе на его машине.

Главный врач оставил машину довольно далеко от института, метров за сто до зоны, установленной милицией. Он понимал, что скоро машины запрудят улицу, и выбрал удачное для маневра место. На сей раз он приехал не на служебном автомобиле. Ему хотелось быть наедине с Коринтели.

Перед институтом толпился народ. Очередь пришедших попрощаться с академиком растянулась метров на пятьдесят. Почти каждый второй здоровался с Торадзе. Все с чуть заметными улыбками подавали ему руку и с таким удивлением косились на Рамаза, словно каждого подмывало спросить, что это еще за родственник известного врача, которого они до сих пор не встречали.

Рамаз решил незаметно ускользнуть от своего провожатого. Он уже жалел, что поехал на похороны вместе с ним. Его бесила самодовольная физиономия Торадзе, как никогда хотелось избавиться от его опеки, остаться наедине с самим собой.

Зураб Торадзе, увлекшись рукопожатиями, пе скоро понял, что Коринтели уже не следует за ним, и поспешно обернулся. Их разделяло шагов десять.

Движением руки Рамаз успокоил его.

Главный врач подмигнул ему и тут же поздоровался еще с одним знакомым.

Коринтели встал в очередь и терпеливо ждал той минуты, когда дойдет до знакомого вестибюля. Он удивлялся своему спокойствию, но чем ближе подходил к институту, тем отчетливее чувствовал, как гложет сердце густо облепивший его клубок ненасытных червей.

И вот он уже в проеме огромной двери.

Первое, что бросилось в глаза, — худое, восковое лицо академика. Гроб, стоявший на высоком, увитом цветами постаменте, позволял видеть высокий лоб ученого, его поредевшие, подернутые сединой и все-таки не по возрасту черные волосы и нос с небольшой горбинкой.

Рамаза обдало холодным потом, все внутри задрожало. Неуемные черви, казалось, проникли в глубь сердца. Не в силах сделать шаг, он застыл в неестественной позе витринного манекена. И только ощутив напор очереди, уловив недовольное ворчание, он пришел в себя, собрал все силы и с таким трудом потащил ноги по полу, что можно было подумать — обе его нижние конечности разбиты параличом.

Не успев еще как следует прийти в себя, он оказался прямо перед супругой академика. Убитая горем Ана походила на мумию — щеки ввалились, слезы иссякли от долгих рыданий. Оцепенело сидела она, бессмысленно глядя на подернутое чернотой восковое лицо мужа.

Рамаз не понял, что произошло с ним. Он прошел мимо Аны, содрогнувшись от отвращения. Мыслимо ли представить, что эта одряхлевшая женщина была когда-то любимой Давида Георгадзе? От стыда лицо молодого человека пошло пятнами.

Он не узнавал многих из родственников академика, а кого узнал, мимо тех прошел равнодушно. Затем отделился от толпы и остановился возле лестницы. Вокруг находились знакомые, друзья и коллеги. Он понимал, что здороваться не следует, но все-таки невольно кивнул нескольким некогда очень близким людям. Те даже смутились, не понимая, кто этот молодой человек и почему он присоединился к членам похоронной комиссии. Скоро Рамаз завертел головой, высматривая, не стоит ли где-нибудь сын Давида Георгадзе, прячущийся под париком. Особенно внимательно присматривался он к тем, кто был в темных очках. Ни один не походил на сына академика.

«Жив ли он?» — снова накинулись на измученное сердце бесчисленные черви.

Вокруг стояло множество друзей и знакомых. Но на их лицах не было следов переживаний и душевной боли. Всех как будто одолевало скорее любопытство, нежели горе и печаль. Они внимательно следили за текущейочередью и громко называли друг другу фамилии известных людей. Порой они шептались и даже тихонько прыскали в кулак.

Неожиданно откуда-то вынырнул профессор Нико Лоладзе. Месяцев десять назад, в Москве, во время симпозиума, он занял у академика триста рублей. Интересно, вернул он этот долг семье Георгадзе?

Он снова покосился на гроб. Рамазу уже не верилось, что этот черный, с лицом как из фарфора человек был академик Давид Георгадзе.

Вокруг с грустью вспоминали его имя. Никто не обнаруживал особой скорби, но все почтительно отзывались об усопшем, ни у кого не сорвалось с языка ни одного предосудительного слова.

У Рамаза даже поднялось настроение. Отведя взгляд от гроба, он снова принялся оглядывать всех вокруг в надежде отыскать сына академика. Никого похожего. Удрученный, он посмотрел на жену Георгадзе. И опять его смутило недавнее, такое неприятное и странное чувство. Наконец-то до него дошло, что отравляло душу. Это было естественное отвращение молодого человека к старухе, с которой он некогда делил постель и как безумный целовал ее грудь.

Классическую музыку сменяло грузинское хоровое пение, народную песнь — снова классическая музыка. А народ все шел и шел.

Без десяти пять прекратили доступ в вестибюль.

Рамаз обернулся туда, где столпилась похоронная комиссия. Он понимал, что сейчас появятся члены правительства, президент Академии наук и прочие должностные лица. И точно, первой на лестнице он заметил просвечивавшую сквозь редкие седые волосы лысину президента Академии. Именно этот человек являлся председателем комиссии по похоронам Давида Георгадзе. Затем он узнал среди приехавших на похороны московских профессоров — Сергея Орлова и Михаила Вайнштейна, остальные приезжие были незнакомы ему.

Все эти люди собрались на площадке у гроба. Президент Академии приблизился к микрофону, достал из кармана лист бумаги и махнул кому-то рукой.

Динамики моментально замолчали.

Президент откашлялся, не спеша начинать. Совершенно спокойный, он смотрел на гомонящую в вестибюле толпу и ждал, когда прекратятся движение и шепот. Наконец каждый отыскал себе место, откуда хорошо видны микрофон и стоящие на площадке люди, и в огромном помпезном вестибюле астрофизического института установилась тягостная тишина.

— Дорогие друзья! — хрипло начал президент. Недовольно покачав головой, он поднес к губам кулак, прокашлялся и повторил — Дорогие друзья!

Рамаз понял, что динамики вынесены и на улицу. Из огромных открытых окон уже не доносился гул стоящей на улице толпы.

Президент говорил медленно и четко. Его слова были такими же заурядными и трафаретными, как те, которые ныне покойный академик и сам произносил множество раз и множество раз слышал от других. Однако придраться было не к чему, он почти полностью перечислил научные заслуги Давида Георгадзе и отвел ему достойное место среди выдающихся сынов грузинского народа.

Президент объявил траурный митинг открытым и предоставил слово следующему оратору.

Во время короткой паузы сменился и почетный караул.

Неожиданно Коринтели затылком почувствовал чей-то буравящий взгляд. Он невольно оглянулся. В нескольких метрах от него стоял высокий чернявый и бровастый парень и, приоткрыв рот, упорно смотрел на него.

Мутный взгляд незнакомца наводил оторопь, и Рамаз поспешил отвернуться. Однако глаза незнакомца по-прежнему обжигали затылок. Рамаз резко обернулся. Бровастый парень все так же упорно смотрел на него. В открытом рту виднелись неровные, как запавшие клавиши, зубы.

Рамаз сразу отвернулся и посмотрел на площадку. Охваченный каким-то неприятным чувством, он не заметил, как у микрофона сменился оратор. Сейчас выступал заместитель академика по институту Отар Кахишвили. Бледный как полотно, он то и дело запинался, голос его дрожал.

«Отчего так побледнел этот вечно краснощекий человек, почему у пего дрожит голос? — попытался переключиться на другое Рамаз Коринтели, встревоженный мутным взглядом незнакомца. — Неужели от горя? Не думаю. Записной демагог, он всегда считал себя незаурядным оратором, и кончина директора не заставила бы его голос так вибрировать, тем более что скорбь, вызванная смертью академика, в данном случае исключается полностью. Итак, почему он волнуется? Почему набухли вены на висках? Экая загадка! Сегодня он впервые держит речь в качестве будущего директора исследовательского института астрофизики. От этой речи многое зависит. Где еще он найдет подобную аудиторию? Члены правительства, президент Академии наук, вице-президенты, множество прославленных ученых и исследователей!.. Неужели он сменит академика Георгадзе на этом посту?!» — Рамаз взглянул на своего второго зама, на секретаря институтского парткома, на заведующих отделами. Недовольно покачал головой. Он понимал, что институт, двадцать лет назад с огромными баталиями сколоченный Давидом Георгадзе, в дальнейшем окрепший и прославившийся во всем мире исследовательский центр, отныне покатится под откос и превратится в рядовое провинциальное научное учреждение.

Затылок снова обожгли два острых луча, пущенные из мутных черных глаз.

Рамаз сдерживал себя, чтобы не смотреть назад. Перед глазами и без того маячили долговязая фигура, черные волосы, густые брови и неприятно круглые глаза незнакомца.

«Где я видел эти глаза? — подумал вдруг Рамаз. — Видел же, действительно видел где-то!»

Заместителя академика сменил Сергей Орлов, Орлова — ученый из Армении.

Рамаз думал о незнакомце, почти не слыша выступающих, но временами по задевшим внимание фразам понимал, что все как один плывут по трафаретному течению.

«А не показалось ли мне?»— невольно усомнился он и повернул голову назад. Взгляд черноволосого верзилы ударил его, как камень, пущенный из пращи.

На этот раз Рамазу удалось сохранить внешнее спокойствие. Как ни в чем не бывало он перевел взгляд на других, осмотрел около двадцати человек и лениво отвернулся.

«Кто он, что ему нужно от меня?

Может быть, ему нужен настоящий Рамаз Коринтели?»

На сердце лег пласт льда. Поначалу тонкий, он становился все толще и плотнее.

Рамаз даже не услышал, как закончился митинг.

Не заметил, как рядом с ним очутился Зураб Торадзе.

Когда тот положил ему на плечо руку, он дернулся, словно от удара током. Ему показалось, что это незнакомец дотянулся до него неестественно выросшей рукой, непропорционально длинной по сравнению со всей фигурой.

— Выйдем! — тихо, почти шепотом бросил врач.

Только сейчас дошло до Коринтели, что из динамиков черным туманом плывет траурный марш Шопена. Он молча подчинился Торадзе, и через три минуты они выбрались на улицу.

— Пошли сядем в машину. За процессией не потащимся. Для чего нам мучиться? Поедем на кладбище другой дорогой.

— Пусть сначала вынесут. А потом поедем, как вам угодно.

Зураб Торадзе кивком головы согласился с ним и тут же, расплывшись в улыбке, поздоровался с кем-то.

Ровно в пять гроб вынесли из института. Когда сходили по ступенькам портала, голова академика несколько раз качнулась.

Рамаза передернуло. Оставив главного врача, он протиснулся ближе к гробу.

«Неужели это почерневшее, как передержанный в огне фарфор, чучело когда-то было академиком Давидом Георгадзе?»

Сам не зная как, он придвинулся к гробу и сменил какого-то молодого человека.

Он не мог и предположить, что истощенное тело академика окажется таким тяжелым. Через несколько шагов он понял, что с его стальными мускулами смешно говорить о тяжести гроба. Десница Рамаза Коринтели удержит не только край гроба, но и весь сумрачный небесный свод. Он чувствовав, что в глазах у него темнеет. Потом ходуном заходила грудь. Сердце от перегрузки гудело, словно перегревшийся мотор, и казалось, вот-вот разорвется.

— Все закончится через час. Второго такого тяжелого дня в вашей жизни уже не будет, — своим обычным приподнятым тоном произнес Торадзе, когда машина выехала на свободную магистраль и покатила к кладбищу.

— Давайте не будем об этом говорить, — грубо оборвал его Рамаз, — и вообще, мне надоели ваши сентенции. Я не маленький. И не считайте меня, бога ради, двадцатитрехлетним студентом. Вам прекрасно известно, что я сознательно пошел на такой шаг и ничуть не жалею. Я приблизительно знал, что делаю и что последует за пересадкой мозга. Но, видимо, в спешке не учел всего. И вы, уважаемый главный врач, учли не все!

— В частности?

— В частности? Сейчас объясню. Мой мозг вы пересадили в голову Коринтели. Я превратил его тело в интеллектуального, мыслящего человека, о таланте и способностях которого скоро заговорит народ. Взамен он одарил меня своими опозоренными именем и фамилией, скандальной биографией, шлейфом преступлений, может быть, уголовных преступлений и даже убийств!

— Что вы?!

— Дайте мне договорить! Я в своем праве. У моих подозрений реальная почва.

Перед глазами Рамаза с такой отчетливостью возникли мутные глаза черного верзилы, что он невольно оглянулся на едущие рядом машины, не сидит ли в них какой-нибудь соглядатай, сопровождающий его на кладбище.

«И все же где я его видел? Откуда помню эти глаза? А ведь точно видел и знаю?!»

На кладбище они прибыли рано. Процессия, наверное, не прошла и половины пути.

Зураб Торадзе поставил машину в удобном месте.

— Давайте договоримся об одном, — сказал он, прежде чем выйти. — Не будем сегодня трепать друг другу нервы. Заранее предупреждаю, как бы вы ни старались вывести меня из равновесия, у вас ничего не получится. Сегодня у меня праздник, который завтра или послезавтра сделается всемирным. Я, Зураб Торадзе, первый и пока еще единственный в мире ученый, создал человека, вышедшего из чрева двух матерей, создал человека, который нес собственный гроб, провожал в последний путь свой прах.

— Прикуси язык, не то задушу, как бездомного щенка! — зарычал Рамаз Коринтели.

Яростный взгляд юноши не на шутку испугал врача. Он сразу сник и жалко посмотрел на Коринтели. Увидев его горящие злобой глаза, перекосившееся от омерзения лицо и трясущуюся челюсть, он с ужасом понял, что рядом с ним сидит кровожадный убийца.

Траурный митинг продолжался на кладбище.

До конца процессии, как водится, не дошла и пятая часть пришедших на похороны, однако у могилы собралось достаточно много народа.

Рамаз стоял очень далеко. Голоса выступавших не долетали до него. Никто из говоривших его не интересовал. Сзади, в трех шагах от него, облокотился о дерево Зураб Торадзе.

— Убедительно прошу вас, оставьте меня и вообще не вяжитесь, пока не позвоню! — процедил Рамаз.

Врач усмехнулся и повернул к выходу.

— Еще одно! — пригвоздила его к месту посланная Коринтели фраза. — Я — единственная в мире личность, вышедшая из чрева двух матерей, посему мне нужно денег в два раза больше, чем ваша подачка. Убедительно прошу, учтите это с сегодняшнего дня!

Торадзе не произнес ни слова. Несколько мгновений он в бешенстве смотрел в спину юноши. Затем повернулся и поспешил к машине.

Народ начал медленно расходиться. Не слышалось ни туманных, монотонных речей выступающих, ни траурного марша Шопена. Наконец у могилы остались только несколько родственников да могильщики. Те поправили холмик, накрыли его венками, наскоро выпили за упокой души академика.

Рамаз по-прежнему стоял вдалеке. Он не спешил подойти к могиле. Наконец, когда все ушли, тяжелым шагом приблизился к ней. Остановился и с печальной улыбкой уставился на усыпанный цветами холм. Сколько всего сквозило и мешалось в этой улыбке — и ощущение бренности человека, и сегодняшняя неопределенность собственной личности, чувство сожаления от прощания с прошлым, неясность сущности и целей предстоящей жизни, ожидание непредвиденных, непредсказуемых сегодня проблем и сюрпризов.

И тут его озарило. Он вспомнил, где впервые увидел того длинного черноволосого парня с мутными глазами, который так упорно глядел на него в вестибюле института.

Перед глазами сразу ожил тот первый день, когда он вышел на улицу, здание редакции «Зари Востока» и торчащий на его углу смуглый верзила с неприятным взглядом. Он совершенно отчетливо увидел два острых лазерных луча, бьющих из его мутных, круглых глаз.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Рамаз Коринтели лежал на спине. Голова Лали покоилась на широкой груди молодого человека. Оба спали.

Царившую в комнате тишину нарушил звонок телефона.

Лали открыла глаза. Рамаз спал как убитый. Девушка не знала, как быть. Брать трубку не хотелось. И Рамаза было жалко. Однако непрерывный звонок телефона все равно разбудит его. Она взглянула на часы. Двенадцать.

«Кому приспичило звонить среди ночи?»

Звонки не прекращались.

Коринтели, не открывая глаз, протянул левую руку к стоящему на полу около кровати телефону.

— Слушаю! — хмуро бросил он в трубку, понимая, что серьезный человек не станет звонить в полночь.

— Привет!

— Привет! Кто это?

— Знаю, ты с Лали, но дело неотложное, надо повидаться.

— С кем я говорю?

— Сосо я. Лучше вообще отошли Лали домой.

— Какой Сосо?

— Выходи — и узнаешь. Полпервого заеду.

— Ладно, полпервого встречу внизу. — Теряясь в догадках, Рамаз недовольно покачал головой, бросил трубку на рычаг телефона и спросил Лали: — Сколько времени?

— Начало первого. Кто звонил?

— Вставай, одевайся. Тебе пора домой. Проводить не смогу. Надо кое-какие дела уладить.

— Среди ночи я одна пойду? — вскинулась девушка.

— Можно подумать, что тебе это впервой!

— Что это еще за тон? — возмутилась Лали.

— Ладно, будет тебе, извини. Знаешь же, я не люблю рассусоливать. Одевайся и ступай!

Оба встали.

Рассерженная девушка пошла в ванную. Коринтели быстро оделся и через пять минут был готов. Подошел к окну, выглянул. Дворик, стиснутый четырехугольными бетонными коробками, заполонили машины.

Прошло еще минут пятнадцать. Лали не спешила покидать ванную. Нервы сдавали медленно, но основательно. Больше всего его бесило то, что из ванной не доносилось ни звука. Он не мог понять, что там делает Лали.

Посмотрел на часы. Машина неизвестного вот-вот подъедет.

— Ты что там застряла? — закричал он, стуча в дверь ванной.

— Да выхожу я, не бесись!

— Давай, давай! Делать нечего, я тут ни при чем, прости меня! Позвони завтра утром, я тебе все объясню.

На пороге Рамаз поцеловал Лали в шею, быстро захлопнул дверь и бросился к окну, выходящему на улицу.

Внизу никого не было. До появления машины ему не хотелось выходить из дому и дожидаться неведомого Сосо внизу.

Вдруг на улице появилась Лали. В ночной тишине стук ее каблуков долетел до четвертого этажа.

У Коринтели снова разыгрались нервы. Они успокоились только тогда, когда Лали скрылась из виду. И тут он неожиданно для себя открыл, что Лали уже приелась ему. И даже более того, если еще и не опротивела, то ее красивое, но туповатое лицо изрядно действует на нервы.

Наконец у подъезда остановились красные «Жигули».

«Он?»— спросил самого себя Коринтели.

Из машины никто не выходил.

«Он!» — утвердительно ответил на свой же вопрос Рамаз, резко повернулся, прошел в ванную, умылся и медленно спустился по лестнице. Ему не хотелось торопливостью выдавать свое волнение.

Выйдя на улицу, он, прежде чем отправиться к машине, вынул из кармана сигареты, не спеша закурил, затянулся и ленивым шагом приблизился к «Жигулям».

Кто-то изнутри распахнул дверцу.

— Садись! — раздался чей-то грубый голос.

Рамаз как ни в чем не бывало без колебаний сел в машину и окинул взглядом салон. Там он никого, кроме Сосо, не увидел, если перед ним действительно был Сосо.

Незнакомец запустил мотор, и машина стремительно сорвалась с места.

— Покрышки не облысеют? — нарочито небрежно спросил Рамаз.

— С каких пор ты стал таким бережливым?

В машине было темно, темнота мешала Рамазу разглядеть сидящего за рулем. Контур профиля казался знакомым, но Рамазу не удавалось восстановить в памяти, кто это может быть, откуда он знает его и где видел. И голос незнакомца ни о чем не напоминал. Временами, улучив подходящий момент, Рамаз поглядывал на Сосо, если водитель машины в самом деле являлся Сосо. Коринтели подсознательно понимал, что им предстоит серьезный разговор, темой которого, вероятно, послужат прежние похождения Рамаза Коринтели. Небрежно откинувшись на спинку сиденья, он беззаботно дымил сигаретой, не желая обнаруживать волнение.

«Интересно, кто он и сколько ему лет? Видимо, лет двадцать семь».

— Вы будете Сосо? — Рамаз не позволил себе обратиться к незнакомому человеку на «ты».

— Что, не узнаешь?

— Нет, — ответил Рамаз, выбросил окурок за окно и как бы между прочим добавил — Я ведь совсем потерял память!

— Ничего-таки не помнишь?

— Ничего. Иногда, когда мне напоминают, с трудом восстанавливаю в памяти.

Сосо испытующе взглянул на него.

Рамаз смотрел вперед, однако заметил взгляд Сосо.

Позади остался Ваке-Сабурталинский проезд. С проспекта Чавчавадзе свернули вправо, к Палиашвили.

Неожиданно Сосо остановил машину, заглушил мотор и открыл дверцу. В салоне вспыхнул свет.

— А ну, погляди на меня, и теперь не признаешь?

Рамаз чуть не вскрикнул от удивления и страха. Его лицо обожгли два острых лазерных луча, бьющие из круглых черных глаз Сосо.

— Вы?!

— Признал, слава богу! Только не обязательно на «вы»!

— Нет, не узнал! Я не знаю, кто ты. Я лишь узнал человека, который пялился на меня на похоронах академика Георгадзе.

— Рамаз, ты в самом деле не узнаешь меня? — не скрывал ошеломления Сосо.

— Нет.

— Ладно, пойдем ко мне.

Сосо жил на четвертом этаже. До часа ночи оставалось совсем немного. Лифт уже не работал. На площадке третьего этажа Сосо достал из кармана ключи. У основательной железной, выкрашенной в белый цвет двери обнаружилось три замка. Две лампочки ярко освещали площадку. «И. Шадури», — прочел Рамаз на медной, прикрепленной к двери дощечке. Теперь он уже знал фамилию незнакомца и имя — Иосиф, Сосо Шадури. Волнение бесследно пропало. Замышляй незнакомец что-то плохое, он бы не привел его домой. Место волнения заступило любопытство. Рамаз чувствовал, что через несколько минут приоткроется завеса над одним немаловажным и характерным эпизодом из прошлого Рамаза Коринтели.

«А этот кем может быть? — спросил он себя и сразу ответил — Разумеется, один из закадычных дружков Рамаза».

— Садись туда! — Сосо указал гостю на кресло.

Квартира Шадури была богато и со вкусом обставлена.

Рамаз внимательно огляделся. Он не скрывал удивления. Редко ему доводилось видеть, чтобы в богатых домах присутствовал вкус, а вместе с тем облик Сосо Шадури, его густые черные брови, круглые, глубоко сидящие глаза и пуленепробиваемый лоб казались инородными в этих роскошных хоромах.

— Не выпить ли нам?

— А стоит?

— Сколько не видались. Больше семи месяцев минуло после той истории. И не пожелать друг дружке благополучия?

«После какой истории?» — заинтересовался Рамаз, но не издал ни звука, не сделал вопросительного лица. Его мучило любопытство, однако он предпочел промолчать.

«Он, видимо, намекнул на какой-то весьма значительный случай, — решил он в душе, — не стоит спрашивать, сам все расскажет…»

Хозяин открыл бар серванта.

— Есть «Сибирская», под икру и колбасу сама льется. Открываю?

— Как угодно.

— Теперь-то хоть узнал меня?

В ответ Рамаз уклончиво улыбнулся.

— Что улыбаешься?

— Просто так, как ни приглядываюсь, не могу узнать, — ответил Рамаз, хотя его подмывало ляпнуть хозяину квартиры, что он никогда не был знаком с ним, не то по гроб жизни не забыл бы его черные брови и неровные зубы.

Сосо оторопел. Бутылка и две рюмки, которые он собирался поставить на стол, застыли в его руках.

— Шутишь?

— Я совершенно не настроен шутить.

Шадури расставил на столе «Сибирскую» и рюмки. В глаза Коринтели бросились его непропорционально длинные руки.

— Я было подумал, что ты смеешься! — В голосе хозяина слышалась злость.

— С чего мне смеяться?

— Как же, Лали, небось, вспомнил, а меня не можешь?

— Кто тебе сказал, что я ее вспомнил? Она сама подошла и напомнила о себе. Она столько рассказала мне о наших отношениях, столько эпизодов нарисовала, что в конце концов я даже смутно припомнил их.

Шадури долго испытующе смотрел на гостя, желая прочесть по глазам Коринтели, врет тот или говорит правду. Затем он круто повернулся, прошел в кухню, открыл холодильник.

Внимание Рамаза привлек гобелен на стене.

Сосо скоро вернулся, неся тарелку с колбасой и плоскую плетеную хлебницу. На ней вместе с хлебом лежали тарелки, вилки с ножами, стояла открытая баночка икры.

— Не мое дело хозяйничать! — сказал Шадури, переставляя на стол баночку икры, и протянул гостю тарелку.

Нож и вилку Рамаз взял сам. С удовольствием вдохнул приятный запах черного хлеба и не церемонясь взял тонкий ломтик.

— Масла у тебя нет?

— Сейчас принесу, — сказал Сосо и опять отправился на кухню.

Рамаз снова поглядел на гобелен. Сванский пейзаж, вытканный грубыми кручеными нитками, притягивал взгляд.

Войдя в комнату, Сосо заметил интерес Коринтели:

— И гобелен не узнаешь? Помнишь, как он тебе нравился?

— Да, что-то припоминается, — неуверенно буркнул Рамаз, будто в каком-то полузабытьи. Интуиция подсказывала ему, что пора кое-что «вспомнить» и «восстановить в памяти». — Только… — не договорив, он наморщил лоб.

— Что «только»?

— Только не помню, чтобы он висел на этой стене.

Ответ был удачен, Рамаз попал, что называется, в «яблочко».

— Вот видишь! Уже вспоминаешь. Прежде он висел у меня в кабинете. Месяцев пять назад перевесил, — обрадовался Шадури.

«В кабинете? — улыбнулся в душе Рамаз. — Скажите, пожалуйста, для чего этому кретину с бронированным лбом нужен кабинет?» И после некоторого молчания обронил:

— Да, вспоминается как во сне.

— А ну, пройди в кабинет. Знакомые вещи, думаю, помогут тебе вспомнить нашу старую дружбу.

«Дружбу!» Рамаз положил свой кусок обратно в хлебницу и тяжело поднялся.

И кабинет оказался обставленным со вкусом, только принцип подбора и расположения книг на полках с первого взгляда позволял определить, что представляет из себя обладатель этих сокровищ.

— Выходи, все готово! — донесся голос Шадури.

Рамаз вернулся в столовую, устроился в кресле и взял приготовленный хозяином бутерброд. Шадури наполнил рюмки.

— Ты, наверное, помнишь, что я не любитель произносить тосты, но одно все-таки хочется сказать — за твое спасение!

— За спасение! — Рамаз чокнулся с Сосо и залпом выпил.

После третьей рюмки даже Шадури с его густыми черными бровями и неровными зубами показался Рамазу славным малым. Только его длинные, как у орангутанга, руки продолжали вызывать отвращение.

— Скажи, как на духу, ты в самом деле не узнаешь меня? — спросил Шадури, в четвертый раз наполнив рюмки. Не дожидаясь ответа, он сходил на кухню и принес новую бутылку, хотя в старой оставалось еще достаточно хмельной влаги.

— Не откупоривай. Я столько не выпью. Не забывай, что я недавно из больницы.

— В самом деле не узнаешь? — повторил Сосо недавний вопрос.

— Твое лицо никак не восстанавливается, хотя в голосе ловлю знакомые интонации.

«Знакомые интонации, — повторил он про себя. — Не слишком ли сложно для этого идиота я изъясняюсь? Да и возможно ли когда-нибудь забыть его взгляд!»

— Ты совсем потерял память?

— Полностью, — беззаботно ответил Рамаз, вертя в руке рюмку.

«Интересно, сколько же лет товарищу Шадури? Вероятно, тридцать».

— Когда после лечения пришел в себя, о чем думал?

— Почти ни о чем. Наверное, потому, что не знал, о чем думать.

— И разговаривать разучился?

— Разговаривать? — растерялся Коринтели. — Представь себе, разучился!

— В первые дни ни одна мысль не приходила в голову?

— Как не приходила, я думал.

— О чем все-таки?

— Удивлялся, где я, кто эти люди в белых халатах.

— Как ты думал?

— Как все думают, так и я.

— Нет, я не о том. Когда человек думает, он думает на каком-то языке. Чаще всего на родном. Отсюда выходит, что сознание, мысли оформляются словами. А ты?

— Что я?

— Раз ты забыл слова, как же ты думал, как выражались твои мысли? Ты только что сказал — «кто эти люди в белых халатах», как ты думал о «белых халатах», если растерял слова?

«Ого, товарищ Шадури не круглый идиот», — улыбнулся в душе Рамаз.

— Откровенно говоря, не помню, как я думал. Помню, что сначала было трудно разговаривать. Не находил слов. Одно мне помогло. Часов по четырнадцать в день доносились до меня голоса врачей. Они то переговаривались, то справлялись о моем самочувствии. И так — в течение нескольких месяцев. После выхода из больницы я многое вспомнил, но, видимо, не так отчетливо, как когда-то возникало в памяти или, скажем, как я помню вчерашний и позавчерашний дни. Многие случаи из прошлой жизни являются мне туманно, бессвязно, кусками. Я не теряю надежды, что со временем все поправится.

Молчание.

— Хочешь верь, хочешь нет, свою сестру и то не узнал! Налей! — сказал вдруг Рамаз.

Сосо наполнил рюмки и откупорил вторую бутылку.

— Говорил же, не открывай!

— А меня так-таки и не вспомнил? — не отставал Шадури.

Рамаз пристально посмотрел на него.

«Кто он и что связывает Коринтели с этим человеком?»

И вдруг он решил рискнуть:

— Где мой пистолет?

У Шадури просияло лицо. Рамаз понял, что снова попал в десятку.

— Помнишь?

— Нет. Не понимаю, как я его потерял. Найдя дома патроны, я долго ломал голову — видимо, у меня был и пистолет. Вот и сейчас, как в тумане, брезжут пятна автомобильных фар, пробиваются в уме какие-то воспоминания. Вот как будто…

Молчание.

— Как будто… Нет, ничего не вижу! — раздосадованно тряхнул головой Рамаз. — Пистолет у тебя?

Шадури встал и вышел в спальню. Коринтели проводил его взглядом. В душе он праздновал первую победу.

«Если сам не станет рассказывать, надо подбить, чтоб выложил как можно больше», — решил Рамаз.

Минуты через две Сосо вернулся и положил перед гостем пистолет.

Рамаз некоторое время молча разглядывал хромированный ТТ. Потом осторожно взял его в руки.

— Заряжен, обойму вынь!

Коринтели сам поразился, сколь мастерски вытащил ее.

— Что же все-таки произошло в тот день?

— Ты в самом деле не помнишь?

— Не помню. Меня скоро инфаркт хватит от всех этих «помнишь», «не помнишь», — рассердился Рамаз. — С какой стати и какой смысл мне обманывать тебя?

— Если не помнишь, стоит ли напоминать?

— Я должен знать, что произошло. Из разговора с тобой я уяснил одно: со мной произошло что-то важное. Может быть, твой рассказ заставит меня вспомнить больше, чем один этот эпизод.

Шадури недоверчиво заглянул ему в глаза.

Рамаз выдержал два тонких раскаленных луча, брызнувших из его зрачков.

— Стоит ли вспоминать?

— Не только стоит, обязательно!

Молчание.

— Не нужно. Лучше выпьем. Все равно ничего радостного и приятного я не расскажу. Я сам как кошмар вспоминаю то, что с нами случилось. Мне неизвестно, совсем ты выздоровел или нет. С какой стати я должен расстраивать тебя? (Молчание.) Очень хорошо, что ты ничего не помнишь!

Шадури встал, взял пистолет и направился в спальню.

— Ты его не вернешь мне? — спросил Рамаз, когда Сосо снова сел за стол и наполнил рюмки.

— Я тебе другой достану. От спрятанных патронов избавься — выброси или отдай мне. Милиция, естественно, знает марку револьвера. Если дело раскроется и при обыске найдут патроны, нам всем хана.

— Почему же ты прячешь у себя? Если засыпемся, разве твою квартиру не станут обыскивать?

— Я прячу его у приятеля в гараже. Сегодня принес, чтобы тебя уважить. Один обещал мне обменять его на «вальтер», завтра утром доставлю.

— Я хочу знать, что случилось в тот день! — почти приказным тоном выпалил Рамаз.

— Если ты знаешь, но прикидываешься, бог с тобой! Если не знаешь, еще раз повторяю, не спрашивай. Чем скорее забудется неприятное, тем лучше. Знай одно — тебе следует быть более сдержанным. Выстрелить легко, концы в воду прятать трудно.

— Да, в конце-то концов, что произошло? — По лицу Рамаза бурей пронесся гнев.

— Раз ты не отстаешь, скажу. Мы подломили сейф седьмого строительного треста. Все шло по плану. Но почему-то сработала одна из сигнальных сирен. Наводчик, видимо, сам не знал о ее существовании. Остальные мы перерезали и отключили. Если помнишь, касса находилась на втором этаже. В здание мы залезли через заднее окно. После операции мы, естественно, думали уйти этим же путем. И были уже в безопасности, когда за нами погнался сторож. Ты почему-то обернулся и трижды выстрелил. Сторож растянулся в коридоре. Еще раз повторяю, мы были в безопасности. Незачем было его убивать. Затем выяснилось, что он не убит. Месяц он промучился. Нам повезло, он умер, не приходя в сознание. И вообще, чего тебя рука опережает, что ты за манеру взял в последнее время стрелять по три раза подряд? Впредь тебе лучше оружие не носить. В сложной ситуации ты, видимо, теряешь контроль над собой!

— Что произошло после того дня?

— На следующее утро ты пошел на работу. Может быть, ты не помнишь, что трудился на инструментальном заводе? Всю ночь ты не спал, убийство, видимо, подействовало на тебя. Ты же не знал, что сторож спасся, если месячную отсрочку можно назвать спасением. Мостовой кран сигналил тебе, а ты ничего не слышал. Ты, видимо, был не в себе. Как нарочно сунулся под крюк…

Вечером ты не пришел на условленное место. Мы зашли к тебе домой. Узнали о твоем несчастье и помчались в больницу. Ничего утешительного не услышали. Нам сказали — может быть, спасем, но рассудок к нему не вернется.

Шадури встал и в который раз прошел в спальню.

Рамаз едва дышал.

«Боже мой, в какую историю я впутан. — Сердце, зажатое ледяными глыбами, казалось, вот-вот остановится. — Кто я такой? Бандит и убийца, налетчик, ворюга?! Кто знает, каких еще дел натворил…»

Шадури вынес из спальни коричневую кожаную сумку:

— Здесь семнадцать кусков.

«Семнадцать тысяч!»

Сосо протянул сумку гостю. Рамаз, откинувшись на спинку кресла и вертя в руках сигарету, не шевельнулся. Он не сводил глаз с лица Шадури.

— Все это время прятали. Много раз нужда поджимала — копейки не взяли.

Сосо понял, что Коринтели не собирается брать сумку. Будто все было в порядке вещей, он поставил ее перед гостем, а сам сел в кресло.

«Неужели он взаправду ничего не помнит? — Сомнение грызло душу Шадури. — Может быть, задумал отколоться от нас? Может, боится, как бы дело не раскрылось, и пытается выйти из игры?»

— Почему ты два месяца преследовал меня? — спросил вдруг Рамаз, не спуская глаз с Сосо.

— Почему? — пожал плечами тот.

Рамаз не повторил вопроса вслух, однако он остался у него на лице.

— Грузинская пословица гласит, что от осторожности голова не болит! — ответил, иронически улыбаясь, Шадури.

— Ого, ты и пословицы знаешь?

— Ты, видать, и впрямь запамятовал, что я не терплю таких шуточек! — вспыхнул Сосо.

«Кажется, я поспешил высунуться из окопа», — улыбнулся в душе Рамаз.

— После твоего выздоровления я несколько раз специально попадался на твоем пути. Ты не узнавал меня. Мне было известно, что ты потерял память. Одно смущает меня: ты, оказывается, многое помнишь, а многое напрочь забыл.

— Неужели ты и сейчас сомневаешься в правдивости полученной информации? — Рамаз, беззаботно кинув окурок в пепельницу, вызывающе выпустил дым в лицо хозяина.

Водка изрядно одурманила его. Если раньше он испытывал отвращение, то теперь непропорционально длинные руки, густые черные брови и кривые зубы Шадури раздражали его донельзя. Он интуитивно догадывался, что этот Сосо претендует на роль главаря, и, видимо, таковым является.

Шадури делал вид, что ничего не замечает. Ему не хотелось обострять ситуацию. Он знал, что многое еще предстоит выяснить и утрясти.

— Тебе никогда не представить, как я издергался, пока ты лежал в больнице. Ты же в беспамятстве если не все, то такое мог выболтать, что милиции с лихвой бы хватило, чтобы утопить нас. Я оказался в пиковом положении. Потом я узнал, что ты потерял память. И вот ты несколько раз не узнаешь меня. Два месяца я следил за тобой, приглядывался, прикидывал, когда с тобой можно будет переговорить. — Шадури взялся за пачку сигарет.

«Глядите, как стройно и логично расписывает все этот бронеголовый!» — искренне поражался Рамаз.

— А что привело тебя на похороны академика? — вдруг перевел разговор Шадури.

— Что могло меня привести? Ты-то не потерял память. Я же физик, вдобавок и астрофизик. Не обязательно было лично знать покойного академика Давида Георгадзе. Что удивительного, если я пошел на похороны известного во всем мире ученого и коллеги?

— «Коллеги»! — хмыкнул Шадури. — А я подумал, что тебя другое привело.

— Что другое? — удивился Коринтели. Он понял, что слово «коллега» прозвучало не к месту.

— Извини, сам не знаю, что сказать. Просто я удивился, обнаружив тебя там.

— Ладно! Я все-таки физик. А ты как там оказался?

— Я и не думал туда ехать. Я незаметно следовал за тобой, когда ты садился в машину главного врача, моя находилась в двадцати метрах сзади. Я и представить не мог, что у тебя возникнет желание пойти на похороны какого-то Георгадзе.

— Отдавая дань уважения Давиду Георгадзе как ученому и гражданину, я только выполнил свой гражданский долг.

— «Гражданский долг»! — насмешливо и громче, чем минуту назад, хмыкнул Сосо. — Я ушам своим не верю, что эти слова произносишь ты, ты, Рамаз Коринтели. До потери памяти ты так не рассуждал. И «гражданский долг» тебя не тревожил. Насколько я знаю, ты вообще не подозревал о существовании этого академика. Ни разу с твоего языка не срывались его имя и фамилия. Во всяком случае, если ты и слышал о нем, при его жизни тебе было плевать на него. В больнице тебя, очевидно, вылечили не только от болезни, не только вернули способность шевелить мозгами, но и запустили кое-какие детали, которые до тех пор ржавели от безделья.

— Издеваешься? — Рамаз гневно бросил взгляд на пуленепробиваемый лоб Шадури.

— Куда там! Я вообще радуюсь всяческому прогрессу, хоть в медицине и профан. Но одно поражает меня — как получилось, что ты что-то целиком восстановил в памяти, а что-то напрочь не помнишь? Ты забыл самого себя и свой образ жизни. Откуда такое рвение выполнить гражданский долг — раньше ничего похожего тебе и в голову не приходило — вдруг вспыхнуло в тебе?

— Меня тоже это удивляет, представь, даже волнует. После долгих размышлений я пришел к одному выводу. Тебе не приходилось встречать умственно неполноценных людей, обладающих поразительной способностью в какой-то области? Например, в музыке, в математике. Я знал полоумного, точнее, сумасшедшего, который играл в шахматы на уровне кандидата в мастера. К тому же безо всяких тренировок и теоретической подготовки.

— Я рад, что тебя хоть к шахматам не тянет! — ехидно процедил Шадури.

— Кто тебе это сказал? — не менее ехидно отозвался Рамаз. — Наоборот! В твоем доме есть шахматы? Держу пари, что из ста партий я выиграю у тебя все сто. Точнее, если у тебя появится желание, я сыграю с тобой вслепую.

— Ладно, скажем, я не знал, что ты так хорошо играешь в шахматы. Но если после травмы ты столького не вспомнил, как же не забыл шахматную игру?

Рамаза насторожили злорадные нотки в голосе Шадури. Он понял, что хватил через край, и лишний раз убедился, что за бронированным лбом шарики крутятся довольно исправно.

— Представь себе, не забыл! — беззаботно ответил Рамаз. Он сделал вид, будто ему нипочем, что Шадури едва не загнал его в угол.

— А вот меня все-таки так и не узнал. Либо меня более сложно вспомнить, чем шахматы, чего ни ты, ни я не думаем, либо я настолько мизерная личность, что меня и вспоминать не стоит.

Ледяная интонация в голосе Шадури не понравилась Рамазу.

— Что поделаешь, не могу вспомнить и все! Не буду же я тебе врать! Когда смотрю на тебя и слышу твой голос, мне представляется, что когда-то давно я видел тебя во сне.

— Я бы рад поверить, а все равно не верится. Я хочу поверить. В нашем деле необходима откровенность.

«В нашем деле!» — отложилось в какой-то клетке мозга Коринтели.

— А я что — не откровенен? — наивно поразился он, залихватски махнув рукой Шадури, дескать, наливай еще по одной. — Разве я виноват, что сознание одно восстановило, а другое стерлось начисто? Может быть, таково свойство организма, защитный инстинкт, забывается то, что ему вредно, что не вызывает необходимых положительных эмоций?

— Я привез тебя сюда не затем, чтобы обсуждать медицинские проблемы. К сожалению, еще до несчастья не раз подтверждалось, что с друзьями, которые, между прочим, все сделали, чтобы спасти тебя, ты никогда не бывал откровенен.

— А конкретно?! — настолько искренно возмутился Рамаз, что, сразу опомнившись, едва сдержал улыбку.

— Конкретно? Сейчас я тебе разжую. — Шадури наполнил рюмки. — Ты никогда не говорил нам, что так хорошо знаешь немецкий язык. Как мне передали, ты, оказывается, еще говоришь и по-французски, и по-английски. И кто? Ты! Ты, который и грузинский-то якобы знал с пятого на десятое. Это одно. Теперь второе: мне сомнительно, что ты, досконально восстановив в памяти знание чужих языков, не можешь вспомнить, как всадил в сторожа три пули!

Рамаз поднял рюмку, не спеша ни пить ее, ни отвечать хозяину.

Молчание затянулось.

Шадури понял, что его вопросы заставили Коринтели призадуматься, и в душе торжествовал победу.

«Интересно, что он ответит? Как выкрутится? Неужели все эти годы он играл, скрывая от пас свои знания и способности? Если я попал в точку, то зачем ему это было надо, какую цель он преследовал? Зачем ему понадобилось маскироваться под узколобого забулдыгу?»

Шадури заметил, что Рамаз зажмурился.

«Любопытно, что он скажет? Как выберется из тупика?»

Однако Рамаз сразу открыл глаза, выпил водку, поставил рюмку на стол.

— Не знаю, с чего тебя прохватили подозрения, — энергично и дерзко начал он вдруг, пристально глядя на пуленепробиваемый лоб Шадури, словно пытаясь рассмотреть, какие мысли родятся сейчас за этакой броней. — Но учти, эту тему я обсуждаю с тобой в последний раз. В дальнейшем ты не услышишь от меня ни слова. Ты волен верить, волен не верить тому, что я скажу тебе. Я понимаю, твои подозрения больше всего усугубило мое знание языков. Между прочим, дражайший Сосо, ты не оригинален. На протяжении нескольких месяцев мне довелось множество раз выслушивать подобные соображения. Еще больше, видимо, шептались за моей спиной. Мне думается, что люди, претендующие на просвещенность, должны знать, что человеческий мозг состоит из миллионов, а может быть, и миллиардов клеток. После лечения большинство их, видимо, восстановилось, а те, на которых были запечатлены ты и иже с тобой, атрофировались. Что поделаешь, от судьбы не уйдешь!

— Еще и насмехаешься!

— Мне и в голову не приходило насмехаться. Я просто расставляю точки на «i». Заодно, чтобы потом не явилось неожиданностью, добавлю: я хорошо играю на пианино, о чем вы — ты и остальные мои дружки, чьих имен и фамилий я не помню, — понятия не имеете. Не имеете по одной очень простой, но для вас трудно постижимой причине — у меня никогда не возникало желание сесть за пианино в вашем присутствии.

Рамаз почувствовал, что страх прошел, наэлектризованные нервы разрядились. На душе как будто полегчало. Он ощущал удовольствие от своего категоричного, несколько насмешливого тона. Потянулся к сумке с деньгами и так поднял ее, словно подчеркивал, что забирает принадлежащее ему.

— Не будь сейчас глухая полночь, я бы продемонстрировал тебе свое исполнительское искусство. Короче говоря, как только выдастся случай, я сяду за пианино, и ни ты, ни остальные мои коллеги не стройте изумленных глаз!

«Коллеги!» — С какой насмешкой и многозначительностью произнес Коринтели это слово! Он чувствовал, что держится достойно и мужественно. Мужественно и дерзко.

Сосо Шадури не был ни легковерным, ни легко признающим свое поражение человеком.

Два подозрения не давали ему покоя. Первое даже самому Шадури казалось беспочвенным. «Да Рамаз ли это Коринтели?» — возникла мысль, и он досадливо отогнал ее.

«А кем еще он может быть? Двойником Рамаза? Близнецом? Исключено. В больницу мы проводили настоящего Рамаза Коринтели и оттуда получили его же», — успокаивал он себя.

«А Рамаза ли Коринтели получили? — снова врывалось в окно выставленное в дверь подозрение. — Я же не присутствовал при его выписке. Услышав от приятелей о странной перемене с ним и знании языков, я воздержался от встречи, покуда все не уточнил. В самом деле, Рамаз ли это?»

«Конечно Рамаз!» — как будто окончательно отверг он первое подозрение еще в ту минуту, когда после долгих колебаний решил встретиться с Коринтели.

Со вторым он ничего не мог поделать, да и причина, откровенно говоря, была куда как веская.

«Он всегда казался нам туповатым, но настырным и отпетым парнем. Неужели все три года он водил нас за нос? Если водил, какую преследовал цель, что замышлял?»

Ум Сосо Шадури напоминал песочные часы. Когда, казалось, все мысли и подозрения перетекли из верхнего конуса в нижний, чья-то неведомая рука тотчас же переворачивала их, а опустошенная голова сызнова наполнялась подозрениями. Шадури никак не мог проникнуть в замыслы Коринтели, никак не находил объяснение и толкование поступкам давнего дружка. И только в одном он был убежден — после болезни Коринтели невольно выдал себя. Сосо уже понял, что за птица этот Рамаз. Теперь оставалось выяснить одно: для чего понадобилось ему скрывать свои знания и образованность? «Какую цель преследовал желторотый юнец, прикидываясь перед друзьями балбесом? Может быть, нищий парень мечтал урвать свой куш, а потом сделать нам ручкой?»

Сосо чувствовал, что чем больше он думает, тем сильнее запутываются тропки темного и душного лабиринта.

Одно было ясно — Рамаза следует остерегаться, доверять ему нельзя!

«На сегодня довольно! — решил вдруг Шадури. — На следующем сеансе авось раскопаю глубже. Встретится с ребятами, там увидим, чем он дышит».

— Из твоих слов я не вынес никакого вывода, но жизнь впереди, — примирительно сказал он и щелкнул пальцами.

Рамаз понял, что Шадури подает кому-то знак. И не ошибся. Из спальни вышли двое. Один молодой, лет двадцати двух. Второму лет сорок, а может быть, все пятьдесят.

Рамаз смешался и возмутился. ПоступокШадури показался ему предательством, но он понял, что не стоит вставать на дыбы. Он должен пройти еще одно испытание на выдержку. Полуобернувшись, он как ни в чем не бывало внимательно оглядел вошедших. Юнец не походил на тбилисца. Из западной Грузии, должно быть, решил Рамаз. Второй — типичный столичный житель. Молодой, видимо, еще не нюхал пороха, зато по виду тбилисца можно было безошибочно определить, насколько тот беспощаден и жесток.

Рамазу почему-то хотелось обнаружить на лице пожилого шрам.

Не нашел.

«А подошел бы ему!» — улыбнулся он в душе.

Боясь выдать нахлынувшее волнение, Рамаз не решался заговорить. Наконец удачно найденная фраза убедила его, что он вполне держит себя в руках. Он снова откинулся на спинку кресла, беззаботно поставил кожаную сумку на стол и невозмутимо заметил:

— Долго же сидели они у тебя взаперти.

— Я их снабдил, чтоб не скучали.

— Вот что значит откровенность! — Рамаз спокойно, но твердо и выразительно посмотрел на Шадури.

— Не доверял тебе, вот и…

«Ого, „не доверял“. А теперь якобы доверяет».

— Я давно понял, что не доверяешь.

— Не доверял исключительно из-за твоей травмы. К тому же пришлось напомнить тебе о разных неприятностях, у тебя мог случиться сердечный приступ или начаться судороги…

— Понятно. Остальные объяcнения, господа, излишни.

Рамаз понял, что ждать пощады от этих людей не приходится.

— Ребят-то хоть узнаешь? — спросил Шадури.

— Мне кажется, ты прекрасно видишь, что не узнаю.

— Не узнаешь Нодара и Серго?

— Который из них Нодар и который Серго?

— Серго Хазарадзе! — представил Сосо пожилого горожанина, которому, по мнению Рамаза, подошел бы шрам.

— Нодар Миминошвили!

Ни один из них не кивнул, они неподвижно стояли у двери.

— Если хотите, ступайте обратно! — с какими-то атаманскими нотками в голосе разрешил Шадури.

Оба повернулись и исчезли в спальне.

— Пусть бы остались, зачем ты их выставил?

Коринтели специально подчеркнул слово «выставил», давая понять Сосо, что признает его за главаря.

— Какое имеет значение, где они будут. — Шадури сел и деловито посмотрел на Рамаза. Он решил придать беседе больше искренности и интимности. — Мне не хочется, чтобы наши дружеские и деловые отношения отошли в прошлое. Ты уже понял, почему я не хочу. Обойдись последнее дело без крови, ты бы мог устраниться от нас, хотя я этому не верю. У тебя тогда появился бы шанс на иную жизнь. Но кровь пролита. Я не знаю, насколько на суде тебе помогут травма и потеря памяти. Я знаю, что грозит остальным. Поэтому и завтра мы должны быть вместе. Тем более что именно ты выстрелил. Со всех нас спросится одинаково, однако ты поторопился. Стрелять не было нужды. Мы уже находились в безопасности. За этот выстрел тебя следовало бы заложить. Нам повезло, он скончался, не придя в себя. Я знаю, тебе не по нутру мои слова, но дело есть дело.

Рамаз окончательно убедился, что от Шадури и его дружков легко не отделаешься. Он с самого начала понял, что преображение Рамаза Коринтели послужило веской причиной недоверия и подозрений. Ясным было и то, что если в своем новом качестве он не примет участия хотя бы в одной бандитской операции, его непременно убьют.

Опустилась тишина, острая, напряженная тишина, как перед ударом грома.

Неожиданно движением руки Рамаз выразил свое согласие и твердо спросил:

— Что ты мне предлагаешь?

Сосо Шадури, облегченно вздохнув, приготовился говорить. Волнение Рамаза унялось. Он дивился в душе, что предстоящая деятельность в одной компании с Сосо и его присными совсем не тревожит его. Наоборот, он даже испытывает своеобразный интерес.

С каждым днем он все больше убеждался в просчете главного врача. Человек не только мозг, а остальные органы не только служебные детали. Что было бы с Давидом Георгадзе, сделай ему аналогичное предложение несколькими месяцами раньше?

Что же все-таки произошло? Мозг повлиял на тело и гены Рамаза Коринтели или, наоборот, гены Коринтели изменили натуру Давида Георгадзе? Может быть, не образование, не мозг, а неведомые внутренние импульсы управляют человеком, заставляя его принимать участие в таких делах, которые он сам считает преступными? Может быть, именно эти импульсы, а не один голый мозг есть человек?

Или, может быть, они вместе создают единую сложную мыслящую и эмоциональную систему?

«Что ждет меня? Еще одна метаморфоза? Или просто не пришли в равновесие разум Давида Георгадзе и гены Рамаза Коринтели?»

Рамаз вышел из задумчивости и, с ненавистью глядя на хозяина, вдруг подумал:

«Интересно, какого калибра пуля продырявит этот бронированный лоб?»

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Рамаз Коринтели шаг за шагом поднимался по лестнице. Он медлил нарочно, желая справиться с волнением. Иногда останавливался и отдыхал. Нервно затягивался сигаретой. Был момент, когда он даже решил повернуть назад. Разумеется, он предвидел и эту нервозность, и остроту переживаний. Он заранее смирился с ними, однако не думал, что будет так трудно явиться гостем в дом Давида Георгадзе.

Два дня назад Рамаз позвонил вдове академика. Представился корреспондентом, пишущим статью о покойном ученом. Поначалу рука не поднималась к диску телефона, а услышав голос супруги, он задохнулся и онемел.

— Слушаю, алло, слушаю вас! — несколько раз повторила Ана, дуя в мембрану, чтобы улучшить слышимость.

Кое-как он справился с волнением и ответил ей.

Пошел шестой месяц, как Рамаз не слышал ее голоса.

Они договорились, что через два дня, в пять часов вечера он сможет встретиться с вдовой ученого.

Когда Рамаз повесил трубку, ему показалось, что теперь он вздохнет свободно, но он обманулся. Нервозность, овладевшая им, когда он решился позвонить супруге, постепенно усиливалась. Всю ночь его будоражили тревожные сны. Он метался, ворочался с боку на бок. Несколько раз, вскрикнув, садился в постели и бессмысленно таращился в темноту.

Утром Рамаз встал рано. Солнце еще не взошло, но уже стояла удручающая жара. Он вымыл «Жигули», купленные неделю назад у какого-то музыканта. Сосо Шадури посоветовал приобрести машину у какого-нибудь приличного человека, и сам привел музыканта. Впервые садясь за руль, Рамаз очень волновался. Семнадцать лет он не водил машину. В свое время он был недурным водителем, однако семнадцать лет не шутка, и реакции стали не те, и многое подзабылось. Поэтому самому оставалось удивляться, как быстро он освоился с «баранкой» и как мастерски раскатывал по улицам среди густого потока автомашин.

С удовольствием оглядев напоследок блестящие красные «Жигули», он устало сел в них и подъехал к дому. Запер машину и направился к лифту.

Посмотрел на часы, стоявшие на столе, недовольно покачал головой… Время шло медленно. Повернулся, поплелся в ванную. Дольше обычного простоял под душем. Было жарко, но горячая вода, как ни странно, приносила облегчение. До ванной отчетливо донесся телефонный звонок. Но даже тогда, когда, распаренный, он снова лег на кровать, ему и в голову не пришло снять трубку. Тщетно старался он уснуть. Не спалось. Беспокойному и непривычно возбужденному, ему казалось, что он навсегда лишился сна.

В половине четвертого небо нахмурилось, и пошел дождь. Поначалу мелкий, он вдруг хлынул потоком. Ворвался через открытое окно в комнату, но Рамаз не встал, не закрыл окно. Он надеялся, что хоть теперь станет прохладнее. Но в комнате не убывала жара, словно сплошная стена дождя не пускала ее наружу.

Рамаз взглянул на часы. Десять минут пятого.

На машине до дома академика от силы двадцать минут езды.

«До тех пор наверняка прекратится, — подумал Рамаз, — а не прекратится, тем лучше!»

Половина пятого. Лило все так же. Застойная духота стремилась вырваться в распахнутое окно, но стена дождя по-прежнему препятствовала ей.

Рамаз решил облачиться в костюм, зная, какое значение придает одежде досточтимая Ана.

Бросив последний взгляд в зеркало, он пригладил волосы и подошел к книжному шкафу. Достал спрятанную за книгами деревянную шкатулку, поставил ее на стол. После минутного размышления решительно открыл ее, из двух заклеенных конвертов выбрал один, положил его во внутренний карман пиджака. Закрыл шкатулку, поместил ее за книгами на старое место, глубоко вздохнул и вышел из дому.

Спустившись вниз, необычайно удивился. Дождь уже кончился. Из разрывов туч водопадом лились солнечные лучи. Дождь как будто специально до хрустального блеска промыл задымленный городской воздух.

Подъехав к дому академика, Рамаз то ли не решился, то ли не пожелал оставлять там машину. Снова завел мотор и остановился у крайнего подъезда соседнего здания.

Волнение охватило его сразу, как он вступил в знакомый подъезд.

Все здесь было таким, каким он его помнил, и тем не менее показалось иным, холодным и незнакомым.

Рамаз подошел к лифту, нажал кнопку, но передумал и, не дожидаясь, пока тот придет, неторопливо ступил на лестницу. Академик Давид Георгадзе почти никогда не поднимался на лифте. «Я и без того битый день просиживаю в кабинете, моя зарядка — на четвертый этаж пешком», — говаривал он. Лифтом он пользовался только тогда, когда валился с ног от усталости.

Перед квартирой академика Рамаз надолго остановился. Переждал, пока подкатившее к горлу сердце опустилось на свое место. Множество раз прочитал два выгравированных на металлической пластинке слова — «Давид Георгадзе».

Наконец собрался с духом и нажал кнопку. От неприятного звонка, отчетливо донесшегося из-за двери, он вздрогнул и отрезвел. В ожидании, когда ему откроют, одернул пиджак, пригладил волосы и проверил в кармане конверт.

Не успел звонок смолкнуть, раздалось шарканье шагов. Рамаз понял, что вдова с нетерпением ждала его.

Забренчала цепочка, и дверь открылась.

Рамаз вздрогнул, не в силах сделать шаг. Он даже забыл поздороваться. «Что привело меня сюда?» — спросил он вдруг самого себя. Безумное желание повернуться и убежать охватило его, но ноги как будто отказывались служить.

Вдову академика поразило пепельно-бледное лицо гостя, его трясущийся подбородок и лихорадочно блестящие глаза. «Может быть, мой убитый вид так подействовал на него?» — подумала он и попыталась изобразить нечто вроде печальной улыбки.

— Вы корреспондент?

— Да! — как будто именно это слово стояло в горле, мешая Рамазу дышать. Стоило ему вылететь, и легкие ощутили живительную силу кислорода.

— Пожалуйте!

Рамаз вошел в холл и остановился, не зная, куда идти, в гостиную или в кабинет.

Вдова академика заперла дверь и проводила гостя в кабинет.

На первый взгляд в квартире Давида Георгадзе все оставалось по-старому. Только в кабинете над письменным столом висел увеличенный портрет академика. Именно тот, который нравился ему самому и живописную копию которого он впервые увидел в институтском вестибюле в день похорон Давида Георгадзе.

— Садитесь! — указала Ана на зеленое кресло, стоящее в углу. Сама опустилась в точно такое же по другую сторону финского столика. Давид Георгадзе не курил. За исключением редких праздничных сборищ здесь даже гостям не разрешалось курить, но маленький стол неизменно украшала внушительная, абстрактной формы пепельница цветного стекла.

— Вы из какой газеты? — поинтересовалась хозяйка.

— Из Агентства новостей! — ответил Рамаз, вспомнив вдруг ту светловолосую журналистку со штампованными мозгами, которая некогда брала интервью у академика Давида Георгадзе. — Наши материалы для грузинской и союзной прессы публикуют различные газеты.

Рамаз улыбнулся в душе. Он понял, что его сознание ассоциативно воспроизвело тогдашнее интервью. Волнение как будто прошло. Вместо него тяжелая печаль сдавила сердце. Рамазу уже не терпелось поскорее закончить дело. Непроизвольно он снова потрогал тщательно запечатанный конверт.

— Вам не затруднительно писать по вопросам науки?

— Видимо, нет, иначе меня не направили бы сюда.

— Вы журналист или закончили что-то по технической части?

— Нет, к сожалению, нет. Я журналист, но часто пишу о научных проблемах.

— Интересно.

Рамаз не понял, что интересного нашла в его ответах вдова академика и почему, но вместе с тем он остался доволен, что она не спросила его имя и фамилию.

Предваряя такой вопрос, он невольно решил на всякий случай назваться чужим именем. С быстротой молнии он выбрал его — Гоги Миндели.

— Что вы должны, что собираетесь писать о моем супруге?

Неприятное чувство усилилось еще больше.

— Откровенно говоря, мне пока не совсем ясна и полностью не обдумана структура статьи. Сначала мне бы хотелось основательно ознакомиться с некоторыми эпизодами из жизни уважаемого академика, которые неизвестны широкой публике, но сами по себе интересны и немаловажны. Затем я собираюсь обогатить его огромное научное наследие личными качествами и в совокупности нарисовать научно-гражданский, психологический портрет ученого и общественного деятеля.

— Чем я могу помочь вам?

— Разрешите осмотреть вашу квартиру. Для меня каждая мелочь имеет значение.

— С большим удовольствием!

— Тогда начнем с кабинета. Я хочу все запечатлеть в памяти. Представьте себе, что даже самые незначительные с первого взгляда детали имеют значение для создания психологического портрета ученого — какие и по какому принципу подобраны на полках книги, какая литература в данный момент находится непосредственно на письменном столе. До каких книг можно дотянуться, не вставая из-за стола.

— Интересно! — снова сказала Ана.

«Когда она подхватила это слово?» — вдруг озлобился почему-то Рамаз.

Первое, что он подумал, решившись посетить квартиру Давида Георгадзе, — как встретится с Аной. Он опасался, что ему станет дурно, что он не сможет сдержать волнение и выдаст себя. Старался представить, какой будет их встреча, воображая и прокручивая в мозгу тысячи вариантов. Что толку?! Реальность оказалась совершенно иной и неожиданной. Он как будто обрадовался, увидев любимую жену академика. И вместе с тем горько пожалел осиротевшую Any. Тяжелая тоска овладела им. Каково ей сейчас? Муж умер, сын бесследно пропал. Она осталась одна, одна-одинешенька. Распорядок жизни супруга, с головой погруженного в науку, отдалил от них даже самых близких людей. У Давида Георгадзе ни для кого не оставалось свободной минуты, научные исследования и институтские заботы — вот то, что отнимало львиную долю его времени.

«После смерти мужа родственники, наверное, в кои веки из вежливости заглядывают к ней.

Что ж, и семья академика ни из-за кого не расшибалась в лепешку. Стоит ли претендовать на чье-то внимание?

У Давида Георгадзе не хватало времени для общения с близкими, для гостеприимства и церемоний. Поэтому многие, вероятно, и обижены».

На душе стало еще тяжелее.

«Что со мной? — удивлялся Рамаз. — Слабости я не ощущаю, волнение улеглось. Отчего же так муторно на сердце?»

И тут до него дошло, что ему противно видеть вдову академика. Едва мысль нашла точное русло, он сразу понял, что седые волосы Аны, ее поблекшее лицо, по-старушечьи отвисший второй подбородок и венозные ноги вызывают отвращение. Ему не хотелось употреблять это слово — «отвращение», но правде не замажешь глаза. Он не мог представить, что когда-то Давид Георгадзе делил ложе с этой старухой.

— Если можно, я на минутку покину вас! — сказала вдруг Ана и, не дожидаясь согласия, удалилась в гостиную.

Рамаз сразу отогнал удручающие мысли. Подошел к стеллажу, снял с одной из полок второй том астрономической энциклопедии и раскрыл его. С книгой в руках заглянул в дверь гостиной — Ана не собиралась входить. Выхватив из кармана конверт, Рамаз бросил его в книгу и захлопнул ее. Затем как ни в чем не бывало поставил толстый том в зеленой обложке на прежнее место и отошел к противоположному шкафу.

«Мне казалось, что я сильнее разволнуюсь при виде этого кабинета», — с сожалением покачал головой Рамаз.

— Извините, что оставила вас.

— Что вы, калбатоно Ана! — Он стремительно повернулся к вдове.

— Я вам не докучаю, может быть, вы предпочитаете побыть один?

— Напротив, калбатоно Ана, напротив! Позвольте мне задать вам несколько вопросов, и сегодня этим ограничимся.

— Слушаю вас.

— Приходили ли к вам коллеги вашего супруга по институту? Какую помощь они предлагали? Может быть, уже чем-то помогли вам?

— Чем они могли мне помочь? Моего супруга похоронили за государственный счет. По правде говоря, я не хотела никакой помощи. Не хотела и не нуждаюсь. Самое главное, чтобы привели в порядок научное наследие моего супруга и позаботились об издании его трудов.

— Вы не скажете, кто именно был у вас?

— Трижды меня навещал Отар Кахишвили, новый директор института, в четвертый раз он нанес визит вместе с сотрудниками. Однажды некий молодой человек, кажется секретарь комсомольской организации, занес книги и кое-какие вещи моего супруга.

— Что же все-таки говорил Отар Кахишвили?

— Он был обеспокоен. У Давида в сейфе заперты какие-то секретные документы.

— И что же? — встрепенулся Рамаз.

— Он сказал, что не знает шифр сейфа. А мне-то откуда знать?!

«Подонок!» — вскричал в душе Рамаз. Он сразу смекнул, какие документы интересовали его заместителя.

— Когда я не смогла назвать ему шифр, он очень огорчился и предположил, что Давид, может быть, унес те документы домой. Весь кабинет обыскал.

— Нашел что-нибудь?

— Ничего. Ушел как в воду опущенный. На протяжении недели еще дважды наведывался. И все впустую. А на прощание сказал, что не миновать ему строгого выговора.

«Побирушка!» — снова во весь голос вскричал в душе Коринтели. Он насилу сдержался, чтобы не передернуться от злости.

— Он больше ничего не сказал?

— Ничего.

— Не заводил с вами разговора о последних исследованиях вашего супруга?

— Нет, не заводил. Сказал только, что скоро соберутся и наметят мероприятия по увековечению памяти моего мужа.

— После этого пришел вместе с другими?

— Да.

— Он говорил что-нибудь еще?

— Повторил все тот же вопрос, не нашла ли я что-нибудь, не попадались ли мне какие-нибудь документы или научные труды.

— Он спросил это во всеуслышание, не так ли?

— Да, — смутилась хозяйка, — вы полагаете, что он не должен был спрашивать?

— Нет, калбатоно Ана, мне кажется естественным, что он именно во всеуслышание спросил вас, — попытался улыбнуться Рамаз. — Что вы ему ответили?

— Что я могла ответить? Сказала, что не попадались.

— О сыне ничего не слышно? — Рамаз неожиданно переменил тему разговора.

— О сыне? — Ана вздохнула и вытерла набежавшие на глаза слезы. — Ничего!

— Кто-то говорил, будто бы он в парике приходил на похороны отца и прятался в толпе.

— Кто говорил? — сразу встрепенулась Ана.

— Не знаю. Я не знаком с этим человеком, встретил его на похоронах вашего супруга. Уже и не помню, как он выглядел. Случайно услышал краем уха, он говорил кому-то, что, кажется, сын академика пришел на похороны и прячется где-то в толпе.

— Не думаю. Он бы не уехал, не позвонив мне или не прислав кого-то из приятелей, чтобы успокоить меня.

— О нем совершенно ничего не слышно?

Ана снова горько вздохнула и громко разрыдалась.

— Извините, ради бога извините меня, калбатоно Ана, что я невольно задел вас за больное.

— Для чего мне жить, ума не приложу. Человек, оказывается, как собака, не так-то легко ему умереть, я все же надеюсь, что он где-то скрывается и когда-нибудь объявится, — она судорожно вздохнула. — Только бы знать, что он жив, а там пусть совсем не показывается, если хочет.

— А милиция? Неужели и она молчит? Не навещали вас с расспросами, не приносили каких-нибудь известий?

— Как же, много раз расспрашивали. Я писала им, с кем он дружил, какой у него характер. Одним словом, что знала, то и написала.

— К какому же заключению они пришли?

— Они уже не сомневаются, что того несчастного задавил мой сын, а сам с перепугу бросил машину и скрылся.

Вдова академика, уже не сдерживая слез, достала из кармана носовой платок и вытирала их.

— А почему вас интересует мой сын? — неожиданно опомнилась она и подозрительно пригляделась к гостю. — Вы, случайно, не знакомы с ним?

— Извините, калбатоно Ана, я без всякой задней мысли спросил о вашем сыне, зная, что академик именно из-за него получил инфаркт. Прошу прощения, что невольно разбередил вашу рану!

Рамаз встал, но, поняв, что уходить сейчас нельзя, это вызовет у женщины еще большие подозрения, снова подошел к книжным полкам.

— Насколько мне известно, академик Георгадзе, устав от научных трудов, отводил душу игрой на пианино.

— Да. А вы откуда это знаете? Мой супруг замечательно играл. Ничего необычного здесь нет. Давид из семьи музыкантов. Родители его питали надежду, что сын пойдет по их стопам.

— Я знаю еще, что в такие минуты академик любил выпить чашечку черного кофе без сахара.

— Интересно!

«Интересно! — снова передернуло Рамаза. — Она, видимо, недавно подхватила это словечко».

— Сейчас я ухожу, калбатоно Ана.

Вдова поднялась.

— Мне предстоит многое обдумать. Очень хочется, чтобы статья вышла как можно интереснее. Мне уже ясны та среда и атмосфера, в которых приходилось трудиться академику Георгадзе. Я оставлю за собой право еще раз побеспокоить вас, если у меня возникнут какие-то вопросы.

— Когда потребуется, тогда и заходите.

Ана проводила гостя до двери.

— Воспользуйтесь лифтом.

— Предпочитаю на своих двоих, калбатоно Ана. Весьма признателен вам за позволение прийти и за вашу чуткость. Всего вам доброго!

Рамаз сбежал по лестнице. Ему хотелось как можно быстрее оказаться подальше от этого здания, которое он успел возненавидеть за какие-то двадцать минут.

Выйдя на улицу, он вздохнул полной грудью, настроение сразу поднялось, и он поспешил к машине. Издали увидел свои красные «Жигули», как верный друг поджидавшие его на улице. Через две минуты он был рядом с машиной. Любовно оглядев ее, открыл дверцу.

Его подгоняло одно желание — как можно скорее оказаться на другой улице. Было неприятно ехать по этой, где каждое дерево, каждый дом напоминали ему о прошлом, уже тяготившем его.

Ага, вот он и избавился от этой улицы, от этого квартала. Беспричинная радость окрыляла его. Им овладело такое чувство, будто он разом вырвался из прошлого, погруженного глубоко-глубоко во мглу воспоминаний, и попал в совершенно новый мир.

Неожиданно он заметил в зеркальце серую «Волгу».

Машина показалась знакомой.

Он сейчас же вспомнил, что, когда вышел из дома Георгадзе, она маячила неподалеку, метрах в тридцати от подъезда.

«Меня, кажется, преследуют!» — невольно отметил он.

Серая «Волга» следовала за ним метрах в двадцати — двадцати пяти.

Рамаз сбавил скорость. Серая машина сохранила дистанцию.

Сомневаться не приходилось.

«Кто это может быть?!» — подумал Рамаз, резко тормозя перед книжным магазином.

«Волга», не останавливаясь, прошла рядом.

На мгновение Рамаз увидел сидящего за рулем молодого человека с седыми висками и болезненным лицом.

Кроме него, в машине никого не было.

«Почему он преследовал меня?» — пожал плечами Рамаз, снова запуская мотор.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Научно-исследовательский институт астрофизики.

Кабинет академика Давида Георгадзе.

В огромном помпезном кабинете с колоннами все было сохранено в неприкосновенности. На стенах по-прежнему висели портреты Эйнштейна, Ньютона, Бора и Эйлера; старинный письменный стол на каких-то слоновьих ногах, старинные мягкие стулья, кожаный диван в углу, новый, но сделанный под старину длинный стол, примыкающий торцом к письменному, по-старому располагались в кабинете директора института.

Было только одно, но весьма значительное изменение. В директорском вращающемся, массивном, обтянутом черной кожей кресле вместо академика Давида Георгадзе восседал профессор Отар Кахишвили.

Отодвинув кресло от стола и барски откинувшись на мягкую спинку, новый директор закинул ногу на ногу. Держа в руках очки, он несколько растерянно смотрел на молодого человека, остановившегося в дверях.

Этим молодым человеком, на лице которого играла наглая улыбка, был Рамаз Коринтели.

Внимание Отара Кахишвили сразу привлек его очень дорогой белый костюм.

«Интересно, какое дело привело его ко мне?» — подумал он.

В течение двух дней директор ждал встречи с незнакомым юношей, но, увидев его в кабинете, все-таки смешался и ощутил волнение. Он сам не понимал, что это на него накатило.

Не интуиция ли сигнализировала ему о каком-то значительном скором событии?

Не дожидаясь приглашения, Рамаз быстро подошел к столу, выдвинул мягкий стул, удобно расположился в нем и только после этого сказал:

— Здравствуйте!

Директор в знак приветствия склонил голову.

* * *
Рамазу Коринтели, три дня назад впервые наведавшемуся к новому директору, снова попалась на глаза полная грудь личной секретарши директора Марины Двали. На молодой женщине было все то же черное платье с глубоким вырезом. Марина прекрасно понимала, что в вырезе черного платья матовая белизна ее груди выглядит особенно заманчиво.

Разведенная, добропорядочная молодая женщина находила своеобразное удовольствие в страстных взглядах мужчин. Некоторые приходили в приемную безо всякого дела, чтобы только лишний раз окинуть жадным взглядом ее грудь. Страсть, излучаемая их вспыхнувшими глазами, будто жаркая мужская рука, нежно ласкала ее.

— Директор пришел? — довольно развязно спросил ее юноша.

Его бесцеремонность удивила Марину. Она привыкла: кто бы из мужчин, рассерженных или поглощенных делом, ни вошел сюда, у каждого при взгляде на ее грудь в уголках губ непременно возникала улыбка.

— Сегодня приема нет!

— Я об этом не спрашиваю. Я спросил, пришел ли директор?

— Директор пришел, но никого не принимает, заперт.

— Вы его заперли?

— Я не расположена шутить!

Рамаз понял, что Марина взбешена не его наглостью, а невниманием.

— А я вас давно знаю.

— Не думаю!

— Я, к примеру, знаю, какая картинка висит над вашей кроватью.

— Картинка?! — Марина была поражена.

— Да, картинка, «Балерины» Дега. У вас есть еще торшер в желтый горошек.

— Откуда вы это знаете? — От волнения пышная грудь Марины сделала попытку вырваться из разреза дорогого черного платья.

— Я знаю все. Впустите к директору?

Марина встала из-за стола, многозначительно посмотрела на парня, ошеломленно кивнула и вошла в кабинет директора.

Рамаз поправил галстук.

Секретарша скоро вернулась.

— Пройдите! — разрешила она, в полнейшем недоумении садясь за свой стол.

Вступив в кабинет, Рамаз ощутил волнение, лицо его вспыхнуло, в сердце вцепился огромный клещ, алчно высасывая кровь.

Отар Кахишвили терпеливо смотрел на юношу.

Рамаз как будто запамятовал, зачем пришел к директору. Жадным взглядом окинул кабинет и остановил его на сейфе. Там, в старинном немецком сейфе, стоящем в дубовой нише, лежало его исследование «Пятый тип радиоактивного излучения».

Мысли захватили его с такой силой, что он забыл о директоре.

— Что вам угодно, молодой человек! — послышался вдруг голос Отара Кахишвили.

В конце предложения новый директор научно-исследовательского института от восклицательной интонации перешел к вопросительной, выразив свое раздражение, вызванное беспардонностью посетителя.

Рамаз очнулся и сразу перенес взгляд на директора. Он взял себя в руки, успокоился, хотя возбужденные глаза все еще блестели.

«Кто сидит в кресле академика?» — ни с того ни с сего разозлился он.

— Молодой человек, что вам угодно? Я не располагаю временем!

— Я пришел по очень важному делу, батоно Отар! — Слово «батоно» Рамаз иронически подчеркнул. — Если сегодня вам недосуг, я приду завтра, в крайнем случае послезавтра. Но, когда вы меня примете, уделите мне полчаса.

Отар Кахишвили ничего не ответил. Он не знал, что сказать. «Наверняка очередной псих, изобретший вечный двигатель», — подумал он, решив сейчас же избавиться от незнакомца.

— В чем же заключается ваше дело, если его нельзя уложить в две минуты?

— Когда вы меня примете, я все вам объясню.

— Вы, по-видимому, не совсем поняли меня. — Директор заговорил тоном ниже, настолько подавляли его глаза Коринтели: — Меня интересует тема предстоящей беседы. Может быть, мне стоит подготовиться заранее?

— Я полагаю, что ученому вашего ранга не нужно заранее готовиться к беседе с молодым человеком.

— Хм! — недовольно повел головой Отар Кахишвили, посмотрел на календарь и после недолгого раздумья сказал: — Жду вас послезавтра в шесть вечера.

— Премного благодарен! — Рамаз резко повернулся и ушел.

Директор пожал плечами. Когда за юношей закрылась дверь, он медленно поднялся и подошел к окну.

На улице стояли красные «Жигули», о которые опиралась красивая девушка с белокурыми распущенными волосами. Отару Кахишвили было трудно разобрать отсюда ее национальность.

«Видимо, русская, а может быть, из Прибалтики, хотя не исключено, что и грузинка, — думал он, — разве мало среди наших светлых и голубоглазых?»

Директор пришел к двум выводам: несмотря на брюки, нетрудно заметить, что у девушки очень красивые ноги, и она дожидается того молодого человека, который только что покинул кабинет. Он не ошибся. Скоро показался и его недавний посетитель. Девушка оторвалась от автомобиля — Отару Кахишвили бросились в глаза ее стройные, обтянутые узкими брюками ноги, — обошла машину, открыла переднюю дверцу и села на место водителя. Не успел молодой человек захлопнуть за собой дверцу, как «Жигули» стремительно сорвались с места.

Кахишвили проводил взглядом сверкающую красную машину. Молодой человек явно заинтересовал его. «Следовало бы сегодня выслушать его, кто знает, что он собирался сказать мне». Хотя он сейчас же понял, что интерес к молодому человеку появился после того, как он увидел белокурую красотку. Директор грустно вздохнул и поспешил к креслу. На ходу покосился на сейф — огромный старинный сейф, где, по его убеждению, находились труды академика Давида Георгадзе. И сразу забылись и странный посетитель, и белокурая длинноногая девица, и профсоюзное собрание, где ему предстояло выступать с речью, и объяснительная записка на имя президента Академии, в которой ставили вопрос об ассигновании средств на ремонт института и о строительстве нового корпуса. Отар Кахишвили понимал, что к просьбе новоиспеченного директора в начале его деятельности отнесутся более благосклонно.

Вот о скольких заботах заставил забыть старинный немецкий сейф, стоящий в нише, облицованной дубовыми панелями. У директора было такое ощущение, будто он сам уподобился громоздкому сейфу.

Новый директор был сметлив и реалистически воспринимал происходящее. Он отдавал себе отчет, что здесь, в институте, много ученых его ранга, а может быть, и повыше. Он помнил о двух достойных исследователях-грузинах, подвизавшихся в Москве и Новосибирске. Кахишвили понимал, что, вырази они согласие возглавить институт, никто бы не встал им поперек пути. Правда, он захватил бразды правления институтом, но авторитет…

Отар Кахишвили судил здраво. Он прекрасно разбирался в людях и понимал, что директорство в исследовательском институте не дает никакого ощутимого преимущества перед другими, если в науке он не будет стоять хотя бы на одном уровне с сослуживцами. А если к этому уровню добавится директорская должность, тогда и его научные исследования станут котироваться намного выше. Намного выше, чем они того стоят. Профессор Кахишвили прекрасно понимал это.

И вот рядом, в немецком темно-коричневом сейфе, покоится исследование, способное на десять голов возвысить профессора над коллегами и заставить заговорить о нем весь мир.

Отар Кахишвили не забывал, что и сотрудники института приблизительно знают, что может находиться в директорском сейфе. Поэтому он не спешил создавать комиссию по изучению научного наследия академика Георгадзе.

Академик умер и унес в могилу тайну шифра, позволявшего проникнуть в сейф. Кахишвили был не в состоянии угадать ту единственную комбинацию из миллиона или миллиарда сочетаний пяти цифр, которая позволила бы нелегально ознакомиться с содержимым сейфа. Если же пригласить мастера из Москвы, все пропало — на открытие сейфа соберется целая комиссия.

Кахишвили раз побывал у вдовы академика. Уже в первый свой визит он не смог преодолеть соблазн и завел разговор о шифре, ссылаясь на то, что у покойного супруга Аны и их весьма почитаемого директора остались запертыми в сейфе кое-какие секретные документы. Если эти документы срочно но передать в надлежащие органы, над дирекцией разразится гроза. А посему не сможет ли уважаемая Ана напрячь память и вспомнить, нет ли где-нибудь этого шифра.

Напасть на след не удалось. Зато он убедился, что вдова академика ничего не знает о шифре.

И здесь Кахишвили осенило:

«Может быть, он и не думал запирать свои труды в сейф?

Может быть, они здесь, в квартире, в папке, в каком-нибудь ящике?»

Холодный пот прошиб новоиспеченного директора. Он вытащил из кармана платок, вытер свою лысеющую голову, затем снял очки, подышал на них и тщательно протер. Во время этой процедуры он лихорадочно соображал, как подавить волнение и приступить к разговору.

— Калбатоно Анна! — выдавил он наконец из себя, напирая на двойное «н», снова извлек платок и на сей раз промокнул щеки.

Печальная женщина грустными глазами смотрела на нового директора института.

— Калбатоно Анна! — невнятно повторил он. — Мне очень трудно вам это говорить, но другого выхода нет. Может быть, уважаемый Давид принес домой те секретные документы? Естественно, вам трудно даже прикасаться к вещам мужа, тем более вспоминать что-то, связанное с ними. Вы должны простить меня, калбатоно Анна, простить. Я полагаюсь на ваше снисхождение. Ничего не поделаешь, служба есть служба, а секретные документы — секретные документы. Мы и так очень опоздали сдать их по назначению. В эти трудные минуты мне хочется прийти вам на помощь, и, если вы позволите, я сам осмотрю ящики письменного стола и книжные полки, тем более что я знаю, какую документацию искать.

Вдова глубоко вздохнула, вытерла выступившие на глазах слезы и дала понять Кахишвили, что она согласна.

— Я всегда верил в вашу истинную интеллигентность, калбатоно Анна, — проворно вскочил со стула директор института и горячо облобызал руку вдовы. Лобызание продлилось дольше, чем это принято.

До чего же в эту минуту не походил на самого себя приземистый, как казанок, профессор. Единственной интеллектуальной деталью на его грубом, словно вырубленном бездарным резцом, тупом лице были очки. Все его напыщенные фразы и необычные, смешные телодвижения напоминали бензиновые пятна на поверхности лужи. Неестественность манер нового директора вызывала улыбку еще и потому, что во всем его облике выдавали себя энергия и хватка провинциала, приехавшего в столицу пробивать себе дорогу.

Отар Кахишвили сел в кожаное кресло, стоящее за письменным столом.

У вдовы сжалось сердце. Впервые после смерти супруга в его кресло кто-то сел. Ана смахнула набежавшие на глаза слезы и вышла в гостиную.

Отар Кахишвили облегченно вздохнул и плотоядно запустил руки в ящики. «Если завершенный труд заперт в сейфе, то, даст бог, хоть черновики найду!» — надеялся он, лихорадочно роясь в столе. Сердце билось так часто и громко, что директор опасался, как бы вдова в соседней комнате не услышала его удары. По лицу стекали капли пота. Чтобы не терять времени на доставание платка, директор смахивал их рукой.

В течение двух часов он обшарил все, ища рукопись даже среди книг. Ничего. Разочарованный и убитый, он снова опустился в кресло. И сразу почувствовал, как страшно хочется пить.

Вдова скоро вернулась. Увидев осунувшееся лицо Кахишвили, она испугалась:

— Что с вами, батоно Отар, вам плохо?

— Вы не принесете мне воды?

Перепуганная женщина не по возрасту быстро принесла ему воду.

— Неужели эти документы — такая экстренность? — обеспокоенно произнесла она, когда Кахишвили выпил.

— Экстренность, да еще какая! Если вас не затруднит, я еще раз приду и поищу более внимательно.

— Ради бога!

Отар Кахишвили еще дважды наведывался к вдове академика. Еще дважды все переворачивал в ее квартире и не нашел не только черновиков, но даже следов их.

После трехдневных безрезультатных поисков отчаявшийся директор пришел к заключению, что завершенная и переписанная набело работа академика хранится в сейфе, в том самом сейфе, к которому он не знал как подступиться, чтобы без лишних свидетелей открыть его.

После этого, где бы ни находился Отар Кахишвили, все его думы были поглощены старинным немецким сейфом и тем, как можно было бы открыть его. Часто, смотря телевизор, Кахишвили спохватывался, что видит не происходящее на экране, а тяжелый, громоздкий, коричневый сейф.

Если в свободную минуту он пил кофе, непременно проделывал это у сейфа, то с яростью, то с мольбой вперяясь в пять металлических кружков, позволяющих набрать миллиард цифровых комбинаций.

На заседаниях большого ученого совета института несколько раз высказывали мысль, что пора бы уже создать комиссию по изучению научного наследия академика. Вполне оправданная настойчивость коллег приводила Кахишвили в расстройство чувств, и он раздраженно отвечал, что прежде надо дать остыть покойнику.

Он прекрасно понимал, что от сослуживцев не укрылась непривычная нервозность нового директора. И дома ему не было покоя. Почти каждую полночь он вставал, терзаемый бессонницей, шел в кабинет и, устроившись там, курил сигарету за сигаретой. Обеспокоенная супруга не раз уже сетовала на его теперешнюю должность, которая вовсе не нужна, если он и дальше будет так дергаться и замыкаться в себе.

Ответ всегда был один: дай время — я освоюсь и с новым окружением, и с большой нагрузкой, и с ответственностью.

* * *
Элегантный белый костюм молодого человека привлек внимание Отара Кахишвили еще во время его прошлого визита — ничего похожего директор ни у кого не видел, и это только подхлестнуло его любопытство.

«Он один или снова с белокурой длинноногой девицей?» — промелькнуло в голове директора. Он степенно оставил кресло, не спеша подошел к окну и выглянул на улицу.

Красные «Жигули» стояли на старом месте перед институтом, точно и не уезжали. Белокурая девушка сейчас не опиралась о машину, а, скрестив руки на груди, прохаживалась около нее. На сей раз на ней была белая мини-юбка и голубоватая майка. Кахишвили не обманулся, у девушки в самом деле оказались прелестные ноги. На красном фоне сияющей машины ее золотистые волосы выглядели еще более эффектно.

Директор института, стараясь скрыть свою заинтересованность, невозмутимо отвернулся от окна.

— Ничего особенного! Обычная стандартная девчонка! — насмешливо заметил Рамаз.

Кахишвили бросило в краску. Он не предполагал, что молодой человек поймет, зачем он выглядывал в окно.

Кахишвили не обладал ни артистизмом, ни чувством юмора, чтобы разрядить обстановку и выкрутиться из неловкого положения. Он чувствовал, что странный гость без труда раскусил его, и предпочел промолчать. Как будто не слыша, что сказал молодой человек, директор с задумчивым лицом подошел к креслу, немного отодвинул его назад и с видом глубокого утомления тяжело сел.

— Слушаю вас! — негромко сказал он, кладя ногу на ногу и откидываясь на спинку кресла.

— Ваши слова позволяют мне надеяться, что вы готовы к получасовой беседе со мной?

— Да.

Отар Кахишвили воображал, что деловая поза и краткие, односложные реплики придадут ему строгий и академический вид.

— Одновременно я надеюсь, что никто не помешает нашей беседе. — Коринтели спокойно достал сигареты. — Вы позволите?

— Курите, — директор взглядом указал на пепельницу.

— Вы, правда, предпочитаете «Космос», но, может быть, на сей раз не побрезгуете «Винстоном»? — Рамаз с многозначительной улыбкой протянул ему пачку.

«Откуда он знает, что я люблю „Космос“?» Кахишвили в недоумении оглядел стол, полагая, что посетитель, видимо, заметил на нем пачку «Космоса», иначе трудно объяснить осведомленность незнакомого человека, но не нашел ничего, даже пепельница была пуста.

— Я много чего знаю. Однако давайте познакомимся. Вернее, я хорошо знаю вас, профессора Отара Кахишвили, ныне директора астрофизического института. Вы же не имеете представления, кто я.

Кахишвили не понравилась насмешливая улыбка, змеившаяся в уголках губ.

— Я — Коринтели, Рамаз Михайлович Коринтели. Студент третьего курса заочного отделения физико-математического факультета университета.

— Очень приятно. Чем могу служить?

— Вас беспокоит повышенная желудочная кислотность, не так ли?

— Допустим, вы правы, — поразился и рассердился Кахишвили, — неужели мое здоровье так тревожит вас? Я уверен, что вы пришли ко мне не затем, чтобы посочувствовать.

— Ваша взяла! Скажу прямо. Вы должны принять меня на работу.

— На работу?! — Больше всего Отара Кахишвили возмутило ультимативное требование гостя.

— Да, на работу!

— Как я могу принять вас? Во-первых, у нас вообще очень мало мест, соответствующих вашим знаниям; во-вторых, все штаты заняты и свободного места не предвидится.

— Вы являетесь директором солидного исследовательского института. И что стоит профессору Отару Кахишвили создать еще одну штатную единицу?! Зато наша совместная работа принесет вам немалую пользу.

Нервы Кахишвили натянулись до предела, его подмывало вскочить и взашей выставить этого молодчика, но он сдержал себя, подавив злость. Немного успокоившись, прищурил один глаз и иронично спросил нахала:

— Значит, наша совместная работа принесет мне немалую пользу?

— Да, именно вам! Разумеется, и мне тоже. Я уверен, что вы не пожалеете, не только не пожалеете, но и поймете с течением времени, какое доброе дело сделали самому себе!

— Нельзя ли узнать заранее, какое все-таки доброе дело я сделаю самому себе? — Директор института постарался вложить в произнесенную фразу в сто раз больше иронии, чем позволял ее объем.

Рамаз пренебрег нарочито подчеркнутой насмешкой. Он знал, что в несколько минут одержит ошеломляющую победу. Он наслаждался уничижающим взглядом бывшего заместителя. И понимал, что, чем больше Кахишвили будет третировать его, чем больше будет унижать иязвить, тем более впечатляющей и триумфальной будет победа, тем слаще окажется месть.

— Я могу сделать для вас не одно и не два добрых дела. Перечисление их заведет нас слишком далеко. Вы же отвели мне всего лишь полчаса.

— Назовите хотя бы одно из этих добрых дел. Вы же видите, что мое сердце готово от радости выпрыгнуть из груди, как испуганная птичка.

— Ого, у вас есть чувство юмора, — искренне поразился Рамаз. — О нем-то я действительно не подозревал!

— Как вы могли подозревать, когда мы с вами не знакомы.

— Я должен знать все. Тем более о вас. Я же ясновидец.

— Ясновидец? — Отар Кахишвили сначала улыбнулся, затем разразился хохотом.

— Да, ясновидец! — На лице Рамаза не дрогнул ни один мускул.

— Если бы у нас было побольше времени, вы бы рассказали мне что-нибудь занятное из того, что помогло вам увидеть ваше ясновидение, не так ли?

Директор института решил, что перед ним очередной сумасшедший, и, позволив себе саркастически произнести последнюю фразу, сразу потерял интерес к незнакомцу. Он решил, что пора пресечь этот дурацкий диалог, и посмотрел на часы.

— У нас еще много времени! Не прошло и пяти минут, как я вошел к вам, — невозмутимо заметил Рамаз.

Странное спокойствие молодого человека и негромко, но твердо произнесенная фраза взбесили Отара Кахишвили. В гневе он посмотрел прямо в глаза Коринтели. Он уже готов был закричать, чтобы тот убирался из кабинета, но осел так же стремительно, как и вспыхнул. Злые глаза Рамаза Коринтели двустволкой в упор нацелились на него и пригвоздили к месту.

— Я уже сказал вам, что времени у нас более чем достаточно, — все так же спокойно проговорил Рамаз. В углах его губ по-прежнему играла насмешливая улыбка.

Директор понял, что его не так-то легко выставить, и покорился судьбе.

— Раз уж вы выказываете желание, я с удовольствием расскажу вам кое-что. Хотите сигарету?

— Я лучше свой «Космос» покурю! — Директор выдвинул ящик стола и достал сигареты. — Вы справедливо изволили заметить, что я предпочитаю «Космос» всем сигаретам. Откровенно говоря, я уже поверил в ваше ясновидение и горю желанием узнать, добыта ли столь ценная информация с помощью этого дара?

— Воздержитесь от иронии, господин профессор. Отправляясь к вам, я максимально напряг сознание и заглянул в самые темные уголки вашей души.

— И что же? Увидели что-нибудь интересное?

— Еще раз предупреждаю, выслушайте меня внимательно, я не хочу, чтобы ваша поспешная ирония обернулась для вас вечным сожалением.

— Как вы смеете! — Кахишвили хватил кулаком по столу и в ярости вскочил на ноги.

Рамаз и бровью не повел. Выпустил из ноздрей дым и посмотрел прямо в глаза директору.

— Мною движет одно доброе желание, профессор, и ничего больше. Поэтому мне не хочется, чтобы через какие-то несколько минут вы пожалели о своей иронии и опрометчивости.

— Может, мы все же закончим на этом? — Отар Кахишвили вторично понял, что злость ни к чему не приведет. Раздражение могло вылиться в скандал. А скандал в начале карьеры обрадует многих, да еще как!..

— Я смогу закруглиться в две минуты! — спокойно начал Рамаз, когда директор обреченно опустился в кресло. — Только я должен предостеречь вас, что потом вы сами захотите продолжать разговор. А я не могу обещать, что пойду навстречу вашему желанию.

— Приступайте, и закончим! — с бессильной злостью буркнул Кахишвили.

— Начиная с того самого дня, как преставился академик Георгадзе, а особенно с того момента, как вы вступили во владение директорским кабинетом, вашу душу и сознание терзает только одно желание, одно адское желание. Желание, которое ночами лишает вас сна, а днями — покоя. — Рамаз затянулся и выпустил дым в лицо директору.

Слова молодого человека так ошеломили Кахишвили, что он не замечал клубящийся дым.

— Да, вас терзает адское желание узнать шифр сейфа.

Невидимый художник одним взмахом кисти окрасил багровое злое лицо Отара Кахишвили в серый цвет. Сейчас в его глазах застыли ужас, смятение и любопытство.

— Там, — не оглядываясь, Рамаз указал большим пальцем через плечо на сейф, — на второй полке в серой папке лежит отпечатанный в двух экземплярах тот самый труд, который так смущает ваше сознание.

Рамаз Коринтели замолчал. Внимательно посмотрел на директора. Ему хотелось узнать, какое впечатление произвели его слова.

Отар Кахишвили растерянно таращился на него.

— Да, — еще спокойнее и насмешливее продолжал Рамаз, — теоретически с блеском решенный и сформулированный труд, с еще большим блеском подтвержденный экспериментом. Вполне возможно, что вам известно название исследования — «Пятый тип радиоактивности». Да, академик Георгадзе открыл пятый тип радиоактивности. Предсмертный труд ученого — это первоклассное исследование мирового масштаба, непременно заслуживающее как минимум Государственную премию. И у вас, у Отара Кахишвили, — голос Рамаза поднялся на октаву выше, — нет возможности прибрать к рукам исследование академика, находящегося под боком, в сейфе, в каких-то пяти шагах от вас!

После некоторой паузы Рамаз снова на октаву понизил голос:

— Я вижу, как, оставшись один, вы подбираетесь к сейфу, как злобным взглядом буравите его пять никелированных кружков. Среди миллиона комбинаций, которые можно составить с помощью этих кружков, есть какая-то одна, которая без забот принесет вам научную славу. Вот что мучает вас и будоражит вашу душу.

Тишина, недолгая, но напряженная тишина установилась в кабинете директора астрофизического института.

— И это ваше ясновидение? Это же поклеп, шантаж! — с беспомощностью застигнутого на месте преступления попытался отпереться Кахишвили.

— Нет, многоуважаемый Отар, — слово «многоуважаемый» было щедро сдобрено иронией, — вы прекрасно понимаете, что у меня и в мыслях не было шантажировать и наговаривать на вас! Будь мои слова поклепом, вы бы не усидели, а в ярости вытурили бы меня за дверь. А у вас даже голос сел, пропал и теперь долетает до меня из такой глуши, словно вы разговариваете со мной, забившись в глубокую нору. В ваших глазах и лице поселился страх. Это обнадеживающий признак. Значит, по природе своей вы порядочный человек. Да, то, что я сказал вам, не поклеп. Это факт! В одном я безоговорочно согласен с вами. Я мог логическим путем прийти к своему заключению, безо всякого ясновидения, а наблюдая человеческие слабости. Тем более что проблема, над решением которой работал академик Георгадзе, не являлась тайной. Сейчас, с вашего позволения, если вы не утратили желания выслушать меня, попытаюсь убедить вас, что я не маньяк, не психопат и не шантажист. Мне хочется убедить вас, что ваш покорный слуга действительно ясновидящий. Позвольте мне сейчас же провести один сеанс и на ваших глазах, сию же минуту восстановить один день вашей жизни, один эпизод. Выбор оставляю за вами. Хотите, это будет прошлогодний день, хотите — позапрошлогодний.

Рамаз снова задымил сигаретой.

Кахишвили молчал. Он не знал, что сказать и как поступить.

— Я жду вас! — улыбнулся Рамаз.

— Предоставляю выбор вам, — покорно откликнулся директор.

— Хорошо, будь по-вашему! Давайте возьмем какой-то день двухлетней давности.

Рамаз уткнулся головой в руки. В молчании, воцарившемся в кабинете, слышался только таинственный голос тишины.

Молодой человек резко поднял голову и впился глазами в Отара Кахишвили. Странно просветлевшие горящие глаза Коринтели наводили дрожь на директора, гипнотизировали его, приковывали к месту, отнимали желание протестовать…

— Я вижу… Да, я в жу…

Кахишвили затрясло от кликушеского голоса Рамаза.

Тот. высоко вскинув голову, уставился в пространство.

— Да. да, Москва… Люкс гостиницы «Будапешт». Осень. Прекрасный, теплый и солнечный октябрьский день. В номере двое — вы и академик Георгадзе… Вы, — Рамаз протянул правую руку в угол, — сидите в кресле. На вас темно-синий финский костюм… Под ним я вижу серый пуловер… Давид Георгадзе поправляет галстук перед зеркалом…

Рамаз поднялся на ноги. Глаза его по-прежнему смотрели куда-то в горнее пространство. Отступив на два шага, он замер.

Пораженный Отар Кахишвили не отрывал взгляда от напряженного, наэлектризованного лица молодого человека.

— На нем… На нем, — снова заговорил Рамаз, — серые брюки. Такой же жилет… На манжетах белой рубашки сверкают подаренные вами запонки с александритами. Если не ошибаюсь, вы купили их за границей, точнее, в Стамбуле.

Отар Кахишвили плавал в поту. В поту страха. Вытаращив глаза, смотрел он на Коринтели, стараясь не пропустить не только ни одного слова, но и ни одной его гримасы.

— Вижу накрытый стол. Точнее, остатки вчерашнего застолья… Стол, по-видимому, накрывали на четыре персоны. На нем — начатая бутылка коньяку, водка, пустая бутылка из-под боржома. Полная бутылка боржома стоит в холодильнике… Вы довольны, у вас лицо счастливого человека. Одна из приглашенных вчера, очевидно, была дамой… Так и есть, высокая, очень худая, но привлекательная дама… Сорока нет… Лариса Владимировна… Я не ошибаюсь! — Горящие глаза Коринтели встретились с переполненными страхом и удивлением директорскими глазами. — На пальце у Ларисы Владимировны, — не дождался ответа Рамаз, — японское колечко с жемчужиной, преподнесенное вами накануне.

— Хватит! — закричал вдруг Кахишвили, вскакивая.

— Не мешайте мне! — таинственно прошептал Коринтели, махая левой рукой, чтобы директор сел, и снова уставился в потолок.

Отар Кахишвили покорно подчинился, сел в кресло и сейчас же заметил, что глаза молодого человека, возведенные к потолку, закрыты, лоб орошен крупными каплями пота, а лицо бледно.

— Да, вы довольны, потому что Лариса Владимировна очень понравилась и академику. Вот, вижу… Георгадзе кое-как справился с галстуком… Провел ладонью по свежевыбритым щекам, подошел к гардеробу, снял с вешалки пиджак… «Налейте», — говорит он, не глядя на вас… Вы тотчас встаете и беретесь за бутылку с коньяком. «Да не коньяк, боржому», — останавливает вас академик. Вы снова ставите бутылку на стол и направляетесь к холодильнику. Отчетливо вижу, как вы поскальзываетесь и спиной падаете на пол… Краснея, поднимаетесь с пола. «Пустяки», — успокаиваете вы академика; вот слышу шутливый голос Георгадзе — слегка жестковатый от старости баритон: «В самом деле пустяки, не волнуйтесь, бывает и хуже. Скажите спасибо, что не растянулись вчера на глазах у Ларисы Владимировны». Я не путаю? Академик произнес эту фразу?

— Да-a, произнес! — промямлил Кахишвили.

— Я устал! — сказал вдруг Рамаз и опустился на стул. Вытер платком влажный от пота лоб, и лицо его как-то сразу стало спокойным. Выключился ток высокого напряжения, и валы, вращавшиеся за его лбом постепенно сбавляли обороты.

— Кто вы и что вам нужно? — жалобно спросил директор исследовательского института.

— Кто я, вам уже известно, сейчас скажу, что мне нужно! — Рамаз закурил.

Перед Отаром Кахишвили снова сидел заурядный молодой человек, беспечный и нагловатый. Таинственное, экзальтированное выражение его лица, минуту назад тяжко подавлявшее директора, сошло на нет, как клок распушенного ветром тумана. Сейчас он больше походил на бездельника, любителя побалагурить в кругу дружков, чем на человека, отмеченного сверхъестественным даром.

— Вы берете меня лаборантом. На большее я пока не претендую. Я, правда, третьекурсник, но в январе сдам экзамен за три оставшиеся курса и защищу диплом. Точнее, кандидатскую диссертацию. О ее уровне не беспокойтесь! Вполне возможно, что за мои исследования мне и докторскую присудят. Я категорически требую, чтобы именно вы уладили все технические вопросы. В ответ я постараюсь сторицею воздать профессору, порадевшему молодому человеку. Вы станете соавтором моих будущих трудов. Соавторство же моих открытий, дорогой профессор, молниеносно принесет вам мировую славу и упрочит тот авторитет, которым вы как директор среди коллег не пользуетесь.

— Как, у вас готов еще один труд? — Кахишвили на сей раз не решился иронизировать.

— Его не нужно готовить. Он написан и лежит в сейфе, — не оглядываясь, Рамаз снова ткнул большим пальцем в сторону сейфа.

— А дальше?

— Что «дальше»?

— Вы хотите присвоить чужой труд?

— Так же, как и вы! К тому же на фоне директора исследовательского института я выгляжу весьма благородно. Вы спите и видите себя единственным автором чужого труда. Я же предлагаю вам соавторство.

— Мне ничего не надо!

— Многоуважаемый директор, — и на этот раз слово «многоуважаемый» было обильно пропитано иронией. — Вы, кажется, забыли, кто я такой. Одна большая просьба — не заставляйте меня рыться в вашем пронафталиненном сундуке со старьем!

— Я ведь могу и милицию вызвать.

— Не можете, ничего вы, к вашему прискорбию, не можете, вернее, не вызовете по двум простым причинам. Не волнуйтесь, уймитесь, я не собираюсь драться с вами. — Рамаз в упор посмотрел на директора и многозначительно продолжал: — Я предлагаю сделку, выгоднейшую сделку, которая принесет вам мировую славу. А милицию вам не вызвать по двум, как я уже сказал, причинам. Первая — допустим, вы вызвали милицию. Что вы им скажете? Доказать затруднительно. К тому же, разве я не убедил вас, что у меня хорошо подвешен язык? Не дай бог мне раскрыть рот. Теперь второе — если вы обратитесь в милицию, я категорически потребую срочно открыть сейф. В этом случае пальма первенства в открытии пятого типа радиоактивности останется за покойным академиком.

Рамаз Коринтели встал. Бросил окурок в пепельницу и одернул пиджак.

— Поразмыслите, не порите горячку. Давид Георгадзе сошел в могилу с достаточно громкой славой. А у нас все впереди. Вам ведь нет еще пятидесяти четырех. Я надеюсь, что к двадцать седьмому января, к вашему дню рождения, мы сделаемся друзьями, связанными общим серьезным делом, и я смогу выпить за ваше здоровье старинную чашу с выщербленным краем! Вот моя визитная карточка. Через три дня жду вашего звонка. Встретимся где пожелаете. Я предпочитаю ваш кабинет или мою квартиру. Счастливо оставаться, товарищ директор!

Рамаз небрежно бросил визитную карточку и направился к выходу.

Отар Кахишвилн не поднялся. Окаменев, он продолжал сидеть в кресле, провожая глазами уходящего посетителя.

Рамаз взялся за ручку тяжелой дубовой двери, но, словно передумав открывать ее, повернулся к директору.

— Как у вас продвигается немецкий? — спросил он вдруг на немецком языке. — Если не ошибаюсь, вам никак не удается слово «цуферзихтлих»[4]. Но не это главное, в конце концов, вы легко можете обходиться и без этого слова. Главное — ваши потуги говорить без акцента претенциозны, но беспочвенны, а посему — смешны, запомни те это хорошенько, молодой человек!

«Молодой человек!» — вздрогнул Кахишвили. У него возникло такое чувство, будто дверь кабинета закрыл за собой не кто иной, как покойный академик Давид Георгадзе.

— Что случилось, Отар? — встревожилась супруга, когда, открыв дверь, увидела бледное и измученное лицо мужа.

— Ничего, переутомился, — нехотя ответил Кахишвили, подавая ей портфель.

Лия Гоголашвили, супруга новоиспеченного директора исследовательского института, была известным в Тбилиси врачом. Ее наметанный глаз сразу заметил, что мужа обуревают какие-то неистовые страсти. Обеспокоенная, она отнесла портфель в кабинет. Супруг, следуя за ней по пятам, подошел к письменному столу и тяжело опустился в кресло.

Лия привыкла, что, не переодевшись и не умывшись, Отар никогда не входил в кабинет и не усаживался в столовой.

— Дай-ка пульс!

— Отстань, бога ради!

— Мне не нравится ни цвет лица, ни твой вид. Давай пульс!

Кахишвили было не до препирательств, и он покорно протянул жене руку.

Лия немного успокоилась — пульс у Отара был нормальный. Она притронулась ладонью к его лбу и вздрогнула, настолько тот был холодный.

— Сейчас же парить ноги и в постель. Еду принесу в спальню.

— Я не хочу есть, в институте обедал.

Отар врал. Он не обедал. Однако и голода не чувствовал.

— Тебя кто-то расстроил?

— Никто меня не расстраивал. Мне не плохо. Просто переутомился. Вот и все.

— Тебе плохо, Отар, с тобой что-то происходит. С первого дня, как тебя поставили директором, ты весь на нервах. Отчего ты не поделишься со мной, почему не облегчишь душу? Ты никогда не любил болтать, но всегда был со мной откровенен.

— Я переутомился. С утра проводил сложный эксперимент. Не присел. Результата — никакого. Тебе не кажется естественным, что в такие дни у человека портится настроение? Я разбит. И душевно, и физически. А лягу с удовольствием. Если удастся, посплю часок.

— Твою болезнь легко вылечить, Отар! Ты не болен. Тебя что-то мучает. Почему ты скрываешь от меня? Открой душу, может быть, полегчает.

— Прошу тебя, хоть ты не трепи мне нервы, у меня своих забот хватает!

— Хорошо, успокойся! Пойду приготовлю воду.

«Что это было, сон или явь?» — гадал Кахишвили в постели.

Горячая вода немного успокоила его. Супруга несколько раз наведывалась к нему. Осторожно приоткрывая дверь, она входила на цыпочках. Глаза Отара были закрыты. Так ему легче думалось. На появление жены он не реагировал. Лежал неподвижно, будто спал.

Успокоенная Лия на цыпочках выходила из комнаты.

«Кто он? Привидение? Вампир? Живой человек?»

Отар Кахишвили не верил в сверхъестественные способности людей. Слыша от приятелей или коллег поразительные, почти невероятные истории о ясновидцах или телепатах, он только скептически улыбался. Оспаривать подобные россказни он считал верхом глупости и несерьезности.

Откровенно говоря, он был прав.

«Тогда кто такой Рамаз Коринтели? Ясновидец или аферист? Человек, одаренный сверхъестественной способностью, или прожженный шантажист?

Может быть, все, что он сказал, заранее и тщательно подготовленная ловушка? Может быть, он специально собирал сведения обо мне? Допустим, он детально разузнал о том случае, но у кого? У кого можно выведать, финский или английский костюм был на мне в Москве два года тому назад? Может быть, сам Давид Георгадзе все рассказал ему? Как, где и когда?»

Отар Кахишвили перевернулся на другой бок.

«Немыслимо! Давид Георгадзе вообще не был болтуном. Даже с теми, с кем общался ежедневно, он никогда не откровенничал. Где он мог столкнуться с ним, когда и зачем мог выложить незнакомому молодому человеку давнишнюю московскую историю? Двадцать лет я работаю в институте. На протяжении двадцати лет мы почти каждый день бывали вместе, я и Давид Георгадзе. Никогда я не заставал у него Рамаза Коринтели. Никогда академик не упоминал имя и фамилию этого молодого человека. О родстве и говорить лишне! Тогда откуда ему известны такие подробности?

Предположим, они где-то встречались. Скажем, сошлись за столом, — ситуация достаточно необычная для академика, но теоретически, именно только теоретически, можно допустить, что тот принялся делиться с зеленым юнцом некоторыми эпизодами своей жизни. Да, но не так же детально, чтобы не забыть даже о цвете рубашки и галстука! Невероятно!»

Кахишвили издали услышал шаги жены. Лия тихонько приблизилась к постели и заботливо посмотрела на повернувшегося к стене мужа. Кахишвили не шелохнулся. Лия с легким сердцем все так же на цыпочках покинула спальню.

«Предположим, что Георгадзе рассказал ему о своих теоретических выкладках и результатах экспериментов. Невероятно, более того, даже думать об этом несерьезно, но, допустим, академик в самом деле сказал нашему двадцати — двадцатитрехлетнему оболтусу, что его исследование заперто в сейфе. Допустим, рассказал, как я растянулся в номере или какое кольцо купил Ларисе Владимировне. Но откуда он узнал, что оно японское, — я ведь ни словом не обмолвился о нем академику? Возможно, Лариса Владимировна проговорилась. Хорошо, допустим, она проговорилась. Скажем, академик сообщил мальчишке и о немецком, сколь потешно звучит мое — „без акцента“ — произношение. Скажем, он от кого-то узнал, что у моей фамильной чаши отбит край. Скажем, специально собирал сведения, со всей серьезностью готовился к встрече со мной, чтобы заманить меня в капкан, но когда он успел так замечательно выучить немецкий? Заочник третьего курса знает, над какой проблемой работал покойный академик. К тому же в совершенстве владеет немецким языком! Редкий, однако допустимый случай…»

Отар Кахишвили осторожно перевернулся на другой бок.

«А как быть с деталями? С теми поразительными, не похожими на рассказанные деталями. С какой скрупулезностью описал он одежду! А стол? Он словно в самом деле видел, где стоял начатый коньяк, а где пустые бутылки из-под боржома. Как детально обрисовал стоящего у зеркала Георгадзе. Невероятно, чтобы академик до таких мелочей рассказывал кому-то случившееся в тот день! Господи, с какой точностью, с каким динамизмом он обрисовал все — как академик подтягивал галстук, как я сидел в кресле, как Георгадзе попросил меня налить, как я взялся за коньяк, как он, не оглядываясь, поправил меня — не коньяк, а боржома из холодильника. У меня было такое впечатление, будто этот Коринтели прокрутил назад пленку видеокассеты двух последних лет и остановил точно на том дне.

Что делать?

Может быть, сейчас же позвонить ему и завтра в моем кабинете переговорить обо всем?

Или лучше наведаться к нему? Может быть, его квартира даст мне какую-то информацию, поможет разобраться, наведет на верный путь?!

А может, лучше поехать за город? И там на лоне природы или в машине туман рассеется быстрее, и я лучше узнаю, кто такой Рамаз Коринтели, что он за человек?

Может быть…

Господи, я с ума сойду!»

Мысли, мелькавшие в голове Кахишвили, словно попадавшие в громоотвод и разряжавшиеся в землю молнии, ударяли прямо в сердце. Вместе с болью всю нервную систему пронзали щелчки и потрескивание электрических разрядов, бивших в сердце.

«Завтра же позвонить! Завтра же встретиться! Нечего медлить. Потом будет поздно. И сердце не выдержит такой нервотрепки!

Может быть, Коринтели известен и шифр? — вдруг стукнуло в голову Кахишвили, — Как я до сих пор не додумался до этого?! Разумеется, известен, если он и вправду ясновидящий!

Если не известен — сомнений нет, специально собрал сведения, чтобы подстроить мне ловушку.

Сейчас же повидать его, сейчас же звонить! — Кахишвили решительно поднялся. — Нет, нельзя. Надо успокоиться. Но годится обнаруживать волнение, интерес да и… страх вдобавок, — признался он самому себе. — Не то совсем осмелеет и обнаглеет, захочет связать меня по рукам и ногам, подчинить целиком и диктовать свои условия!»

Сидя в кровати, Кахишвили откинулся на подушку. Стараясь успокоиться, уставился в потолок.

«Надо побороть себя!

Надо побороть!

Только через два дня позвоню ему, только через два дня! И ни часом раньше! Поспешность погубит дело!»

Окончательное решение как будто немного успокоило.

Кахишвили почувствовал голод. От души отлегло. Он понял, что осилил волнение, укротил нервы, и тело естественным образом напомнило о себе. Он спокойно опустил ноги и потянулся за спортивным костюмом, лежащим на стуле.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

В серых «Жигулях» сидели двое — Рамаз Коринтели и Сосо Шадури. На углу Хобской, параллельной Ладожской улице и отделенной от нее четырьмя кварталами, остановились на несколько минут. Они прибыли точно в предусмотренное планом время — без пяти четыре. Через две-три минуты должен был показаться «КамАЗ» с Серго Хазарадзе за рулем.

Шадури и Коринтели только что проехали по Ладожской, внимательно осмотрев ее. Ничего подозрительного не заметили. Чуть подальше высадили Нодара Миминошвили. В случае непредвиденной опасности он подает знак Серго, и «КамАЗ» не останавливаясь промчится по Ладожской, сам Нодар сядет в «Жигули», следующие по пятам за грузовиком, и машины разъедутся по разным улицам.

Стояла душная, мглистая ночь. Днем не было ни облачка, немилосердно пекло солнце, а к вечеру небо обложило тучами. Струящееся от размякшего асфальта тепло тяжело навалилось на город.

Рамаз вытер пот.

«Неужели я волнуюсь? Но если волнуюсь, то почему чувствую себя легко и свободно?»

Он не понимал, что происходит с ним. Одно было ясно: предстоящая операция и ее сложность доставляли ему истинное удовольствие.

Может быть, параллель не совсем точна, но он ощущал такое сладостное, смешанное со страхом волнение, будто спешил на свидание с прекрасной незнакомкой, ожидая его с сердечным трепетом и опасаясь, что она может и не прийти.

Вдруг донеслось урчание «КамАЗа».

Сосо вылез из машины, поверх номерных знаков прикрутил проволокой толстые картонки с другим номером, надежно скрыв старые, сел на место, завел мотор и, пропустив вперед нагнавший их «КамАЗ», метрах в тридцати последовал за ним.

У Рамаза зачастило сердце. Настроение, однако, не изменилось, наоборот, ему не терпелось побыстрее приступить к операции.

Через два квартала они выехали на Ладожскую улицу. Рамаз издали заметил Нодара Миминошвили. Несмотря на плохое освещение улицы, он отчетливо увидел, как тот сделал знак Серго — все, мол, в порядке.

Рука Рамаза невольно скользнула к револьверу и замерла на бедре.

— Будь осторожнее, он на предохранителе, не начни стрелять с бухты-барахты, как в прошлый раз! — опасливым шепотом предостерег его Сосо.

— Не боись! Это так, на всякий случай. Я уверен, сегодня нам не придется стрелять! — негромко хмыкнул Рамаз.

* * *
Все завязалось несколько дней назад. Сосо Шадури остановил машину и пошел покупать сигареты. Вернувшись, он обнаружил в ней незнакомого тощего, неприятного на вид парня лет двадцати — двадцати двух.

— Меня зовут Робертом! — сказал тот, едва Шадури сунулся в машину.

— И что же?

— Хочу навести тебя на дело.

— Ты? — Шадури насмешливым взглядом окинул тощего бледного парня с лихорадочными глазами.

— Да, я!

— Ты кто, я тебя знать не знаю!

— Откуда тебе меня знать, я из магазина.

— Из какого? — заинтересовался Сосо. Он интуитивно почувствовал, что тут нет никакого подвоха.

— Из «Радиотехники», что на Ладожской. Сегодня получили из Японии партию видео- и портативных магнитофонов последней модели.

— А, так это о тебе на днях мне говорили?

Парень кивнул.

Сосо все стало ясно.

— Знаешь, где я живу?

— Знаю.

— Силен! — искренне удивился Шадури.

— Я тебя давно приметил. Два раза хотел предложить дело, да не решался.

— Приходи в восемь вечера. Постарайся, чтобы никто не видел тебя.

Ровно в восемь Роберт сидел за столом в столовой Сосо.

С противоположной стороны стола, у стены, в мягком кресле, поджав ноги, расположился хозяин дома. Он дымил сигаретой и изучающе посматривал на бледного парня с лихорадочными глазами.

Нодар с Серго сидели поодаль на стульях.

— Что нужно для дела? — спросил Сосо.

— Грузовик.

— Для чего? — Вопросы задавал только Шадури.

— Возможен единственный вариант — вышибить витрину грузовиком.

— Разве не достаточно разбить ее камнем?

— Камнем разобьешь стекло, за ним железные жалюзи.

— Понятно.

Шадури посмотрел на приятелей. Ни один из них не издал ни звука.

Нодар Миминошвили не отличался большим воображением, зато считался идеальным исполнителем. У него были железные нервы и абсолютное отсутствие страха. К тому же он не забывал даже о самой незначительной мелочи. Поэтому в составлении планов Нодар не участвовал. Зато потом в готовый план вносил весьма существенные поправки.

Серго вообще ни во что не вмешивался. Никогда не знакомился с планом до конца. Его стихией был эпизод, и, как эпизодический актер, он заучивал только свою роль. К этому добавлялся еще один недостаток. У Серго было лицо убийцы. Даже чисто выбритый, он казался небритым. Огромный, как у коровы, язык не умещался во рту и вечно торчал наружу. Зато Серго отличала неумолимая беспощадность. Он мог прирезать любого человека как овцу.

— Мощный грузовик найдешь? — обратился к нему Сосо.

— Найду. У меня дружок в «Метрострое» работает. У него одолжу.

— Надежный?

— Кто берет, всегда надежный.

— Я о другом. Милиция, сам знаешь, начнет таскать, почему машина оказалась дома и все такое. Могут расколоть. Выдержит?

— За него не беспокойся, выдержит.

— А согласится?

— Говорю же, не беспокойся!

— Лады! — спокойно бросил Шадури и повернулся к парню: — Давай выкладывай, что от нас требуется?

Роберт подробно ознакомил их с планом ограбления магазина.

Шадури долго молчал. Потом закурил и задумчиво сказал:

— Завтра заглянем в твой магазин. Кое к чему приценимся у тебя. Нам нужно своими глазами осмотреть все.

— Во сколько придете?

— Когда ты скажешь.

— Думаю, в двенадцать, в это время в магазине больше всего народу толчется.

— Заметано. Будем в двенадцать.

— Лучше всего заходите поодиночке.

Роберт ушел.

— Хорошее дельце подвалило! — беззаботно заметил Нодар Миминошвили.

— Ступай приведи Рамаза Коринтели, — повернулся к нему Шадури.

— Сначала позвоним. Сейчас он должен быть дома, — все так же беззаботно ответил Нодар.

— Тогда чего телишься, иди и звони! — разозлился Сосо, недовольный тем, что сам не додумался до такой простой вещи.

Нодар набрал номер и протянул трубку Шадури.

— Рамаз! Рамаз, ты?

— Да!

— Сосо звонит, Шадури.

— Слушаю!

— Надо повидаться.

— Когда?

— Сейчас же!

— Зачем?

— Не телефонный разговор. Приезжай ко мне.

— Сам приезжай. Я однажды уже был у тебя.

Сосо как громом хватило.

Нодар Миминошвили понял, что Шадури что-то встало поперек горла, и его беспечное пустое лицо сразу наполнилось интересом.

— Ладно, еду! — Шадури старался не обнаруживать в голосе злости.

Через четверть часа они подкатили к дому Рамаза.

— Вы оставайтесь в машине, ждите меня здесь!

Сосо быстро взбежал по лестнице и нажал кнопку звонка.

Из квартиры доносились звуки пианино.

Он снова нажал кнопку.

— Иду! — послышался голос Рамаза, и Сосо успокоился.

Не успел хозяин отворить дверь, как Шадури обдало запахом шампанского.

Принюхиваться не стоило. Рамаз держал в руке ополовиненный стакан, и глаза его странно блестели.

— Милости просим!

Его насмешливый тон не остался незамеченным, однако Сосо, не подавая вида, что задет, прошел в комнату. По ополовиненному стакану он заключил, что Рамаз не один, но, увидев в кресле белокурую девушку и ее смело закинутые одна на другую ноги, невольно смутился.

— Я, кажется, не вовремя?

— Не беспокойся, досточтимый Сосо! Сначала познакомьтесь — это Мака!

Сосо Шадури отвесил церемонный поклон.

— А это — Сосо Шадури, Иосиф Владимирович Шадури собственной персоной. Мой старинный друг и коллега.

Мака не тронулась с места. В одной руке она держала сигарету, в другой — пепельницу и на поклон Шадури ответила улыбкой. Тот понял, что бледная мимолетная улыбка означает и приветствие, и радость знакомства.

— Я действительно ворвался в неурочный час, — холодно сказал он, задетый насмешливым тоном Коринтели, — я ухожу, зайду завтра утром.

— Никаких «ухожу»! Мака уже собирается. Я знаю, ты один не ходишь. — Рамаз повернулся к гостье. — Мака, внизу увидишь машину, серые «Жигули». В них обнаружишь двух интеллектуальных индивидуумов. Скажешь им от моего имени, чтобы отвезли тебя домой. Ясно?

— Ясно.

— Один из них, правда, смахивает на убийцу, но ты не трусь. Форма не всегда соответствует содержанию, не так ли, уважаемый Сосо?

Шадури насупился. Дерзость и ехидство Коринтели выводили его из себя, но он крепился.

Мака поняла, что ей пора отправляться восвояси. Недавняя улыбка, словно пририсованная бездарным художником, снова появилась на ее губах. Бросив окурок в пепельницу, она поднялась.

Рамаз проводил ее до двери, поцеловал в щеку, обещал позвонить завтра утром и не закрывал дверь до тех пор, пока девушка не вышла из парадного.

Когда он вернулся в комнату, Шадури уже сидел в кресле и курил.

— Выпьем?

— Я по делу.

— Дело подождет.

— Не подождет. Ступай ополоснись холодной водой.

— Не суетись. Не настолько я пьян, чтобы не выслушать тебя. А лицо, однако, умою. Очень жарко. Не знаю, сколько раз сегодня умывался. Наливай и пей, догонишь меня — будем на равных!

Рамаз ушел в ванную. Шадури налил шампанского и выпил. Холодное шампанское было приятно, его потянуло опорожнить еще стаканчик, но он не позволил себе.

— Пей, пей, у меня в холодильнике еще есть! — вытирая лицо и голову полотенцем, вернулся в комнату Рамаз. — Исключительно из уважения к тебе я сунул голову под холодную воду, пей!

— Не люблю пить перед разговором. Даже один бокал чреват непоправимой опрометчивостью, — Сосо поставил на стол полный бокал.

— Как я вижу, у тебя действительно серьезное дело.

Сосо внимательно поглядел на Рамаза. Глаза у того прояснились, от хмеля не осталось и следа.

— Не бойся, я и одной бутылки не выпил, — понял его Коринтели.

— Очень хорошо! — Шадури погасил сигарету и подался вперед. — Прекрасное пианино ты купил.

— Да, «Рёниш».

— Это ты недавно играл?

— Да, я. Я, милый Сосо, без музыки жить не могу.

— Раньше мог.

— Раньше было иное. Изменилось время, изменились цели, стремления, желания, взгляды…

— Когда я поднимался по лестнице, слышал звуки пианино. Мог ли представить, что это ты играешь?

— Я, кажется, как-то говорил тебе, что играю. Выходит, что ты не поверил.

— Поверил, но не думал, что так хорошо.

— Я счастлив встретить истинного ценителя, — иронически усмехнулся Рамаз. — Откровенно говоря, после больницы пальцы не слушаются меня. Я насилу справился с ними, хотя еще не играю так, как мог бы.

— Дай срок, пальцы подчинятся, но не это главное.

— А что же главное? — Рамаз, кинув полотенце на кровать, приготовился слушать. Он понял, что Шадури собирается сказать что-то важное.

— В нашем деле главное — откровенность! — негромко начал Шадури.

— Это я уже слышал.

— Я, как человек до конца откровенный с друзьями, и сейчас откровенно скажу, что не верю тебе.

— Чему же не веришь? — улыбнулся Рамаз.

— Не верю, что ты — это ты.

Рамаз громко рассмеялся в ответ.

— Если ты это ты, то есть если ты Рамаз Коринтели, то я почему-то уверен, что ты задумал окончательно порвать с нами. Мы, конечно, не вправе препятствовать тебе, но ты отколешься от нас не раньше, чем примешь участие еще в одном деле.

— Это «одно дело» имеет решающее значение?

— Решающее. После травмы ты все перезабыл, а после выздоровления вообще порвал с прежней жизнью, с прежней биографией, чистеньким, можно сказать, выпутался из дел.

«Все перезабыл… Чистеньким выпутался!» — зафиксировал в какой-то клеточке мозга Рамаз Коринтели.

— Я имею в виду последнее дело. У нас нет гарантии, что не сегодня завтра оно раскроется. Предательства ни я, ни ребята не простим тебе. Я не темню. Ты отлично знаешь, что таков наш закон!

— Я слушаю тебя! — сказал Рамаз.

Сосо понял, что хозяин квартиры внимает ему со всей серьезностью.

— Сначала сядь!

Рамаз послушно сел в кресло напротив.

— Днями мы собираемся на дело, — начал довольный его покорностью Шадури, — ты непременно должен принять участие в этой операции. Ты, наверное, понимаешь, о чем я говорю. Мы были вместе с тобой до того, как ты потерял память, и вместе теперь, когда память у тебя восстановилась.

— Ты только что разглагольствовал об откровенности. И я буду откровенен — не думал, что ты такой башковитый.

— Сейчас не время для колючих комплиментов. После операции ты волен остаться, а волен навсегда распрощаться с нами.

Рамаз испытующе заглянул гостю в глаза. Он понял, что отказаться нельзя. Отказ означал смерть одного из них, но Шадури приехал с приятелями, перевес явно на их стороне.

— С чего ты взял, что я хочу поставить крест на своем прежнем ремесле? А ну выкладывай, что вы решили?

Сосо пристально посмотрел на него. Ему хотелось выяснить, шутит Коринтели или говорит правду. Одновременно его поражала неожиданная смелость Рамаза. Как нагло он ведет себя! Изумленный, он так и не понял, может ли после травмы настолько измениться характер у человека.

По-прежнему Шадури сутками ломал голову, пытаясь разобраться, что произошло, какая волшебная палочка коснулась Рамаза Коринтели и превратила тупоголового невежду в просвещенного мужа. В конце концов он пришел к заключению, что Рамаз всегда был таким. Когда возникали затруднения и нужда в деньгах, он бежал к Шадури. Студент, видимо, задался целью через определенный срок, вернее, после накопления определенной суммы, пойти по иной дороге. Поэтому он и играл роль придурка. Ухлопав человека во время последней операции, он, видимо, перетрусил. Вот и решил выехать на травме и потере памяти и окончательно отделаться от дружков. Лучшего объяснения Шадури не находил. Если Рамаз откажется участвовать в предложенной операции, все станет ясным, и тогда… Тогда Шадури ничего не остановит.

— Выкладывай, что тянешь?! — повторил Рамаз.

— Кончай шутить. Дело сложное и серьезное. Потребует сугубого риска. Поэтому слушай внимательно, чтобы мы все хорошенько обмозговали. Если упустим самую пустяковую деталь, можем погореть.

— Тем с большим удовольствием слушаю тебя.

— Очень хорошо! — Шадури подвинул к себе лежащие на столе сигареты, закурил, разогнал рукой дым. — На Ладожской есть магазин «Радиотехника». Ты его знаешь?

— Знаю.

— Два дня назад они получили японские портативные и видеомагнитофоны последних моделей. Меня навел один продавец.

— Стоящее дело. Дальше?

— Дело действительно стоящее. Однако самое слабое место операции — витрину придется высаживать грузовиком.

— Грузовик есть?

— Серго пригонит. У него приятель работает в «Метрострое». В четыре часа ночи Серго машиной разобьет витрину. А в половине пятого шофер даст знать милиции, что у него угнали машину.

— Шофер надежен?

— Серго говорит, что надежен.

— Я не могу слепо довериться Серго, нам нужно самим увидеть этого человека и переговорить с ним. Повидаемся, поглядим, устоит ли он перед натиском милиции. Следователь первым долгом заинтересуется, почему машина оказалась около дома шофера, когда по правилам он должен оставлять ее в гараже. И второе, зачем через полчаса звонить в милицию?

— Это все пустяки. Если ты лихой парень и с головой, отпереться нетрудно! — возразил Шадури.

— Повидаемся, поговорим, мы сами должны договориться с ним.

— Конечно, на одного Серго полагаться нельзя.

— Витрина разбита, включается сигнализация ведомственной охраны — через сколько появится милиция?

— Через пятнадцать минут.

— У вас проверено?

— Нет. Продавец сказал.

— Плохо!

— Что плохо?

— Он может не знать точного времени, поэтому нужно обязательно проверить, И второе, не стоит шоферу через полчаса звонить в милицию.

— Почему?

— Поразмысли логически. Уже шито белыми нитками, что шофер нарушил внутренний распорядок и вместо гаража оставил машину дома. Разумеется, такие нарушения бывают. Но в нашем случае это особенно осложнит дело. В четыре часа ночи, точнее, без пятнадцати четыре, кто-то угоняет машину. Ровно в четыре угнанная машина разбивает витрину. А через полчаса шофер звонит в милицию и заявляет об угоне. Он или сразу, как только заведут мотор мощного грузовика, должен понять, что машину увели, или рано утром, когда проснется, а машины «не окажется» на улице. Гораздо лучше, чтобы шофер «не услышал», как ее угоняют, поэтому он вообще спит непробудным сном. Милиция быстро установит хозяина машины, явится к нему домой и поднимет с постели. Ты должен согласиться, что мой план лучше.

— Соглашаюсь! — не скрывал изумления Шадури.

— Вот и хорошо! Итак, парень из магазина уверял, что милиция прибудет только через пятнадцать минут?

— Да.

— Много! Не верится! Необходимо проверить. Мы должны точно установить, через сколько прибудет милиция. Четверть часа большой промежуток. Ничего не поделаешь, я сомневаюсь.

— Как мы можем проверить?

— Скажу! — Рамаз схватил пачку сигарет. — А пока продолжай: чем мы занимаемся, когда витрина проломлена?

— Мы на «Жигулях» — ты, я и тот парень — стоим рядом. К нам присоединяется и Серго, который прямо из «КамАЗа» влетает в магазин. Мы тут же грузим товар в «Жигули» и, чтобы никто не заподозрил, по главной магистрали движемся в Глдани.

— Где мы сможем продать столько товара и кому?

— Один человек купит все оптом. Не самим же торговать?!

— Дельно! — одобрительно кивнул Рамаз.

— Говори, что тебя смущает? Мы должны все обмозговать.

— Да, у меня есть еще два замечания! — Рамаз чувствовал, что обсуждение и уточнение деталей операции доставляет ему удовольствие. Он радовался в душе, что лучше Сосо оценивает обстановку. — Два, к тому же весьма существенных замечания!

— Не тяни душу, говори, что не укладывается у тебя в голове? Еще раз повторяю, я тут затем, чтобы заранее предусмотреть все мелочи.

— Первое — тому парню нечего делать с нами.

— Как «нечего»? Мы ему за одну идею будем платить? Он должен делить ответственность наравне с нами.

— Уймись. Побереги нервы. Тебе нельзя нервничать. Если парень прав и милиция подкатит через пятнадцать минут, то через пять минут они обзвонят всех служащих магазина. Как его зовут?

— Робертом.

— Не возникнет ли щекотливая ситуация, когда высокочтимого Роберта не окажется дома? Сдается мне, ты согласен, что милиция сразу возьмет точный след.

Сосо Шадури не скрывал восхищения:

— Молодец, ты совершенно прав. В последнее время ты отучил меня удивляться, но, скажу откровенно, никак не ожидал от тебя такой прозорливости!

— Не беспокойся, тебе еще не раз придется восхищаться мной, — Рамаз бросил окурок в пепельницу, налил шампанского и выпил. — Теплое. Сейчас льду принесу.

— Не до этого теперь!

— Не горюй, все успеется. В нашем деле торопливость ни к чему.

Рамаз открыл холодильник и бросил в стакан кусок льда.

— Хочешь?

— Мне не до шампанского. Сначала давай закончим дело.

— Одним словом, Сосо… если не ошибаюсь, Владимирович, так? Одним словом, Иосиф Владимирович, коли мы начнем играть с огнем, досточтимый Роберт, как и шофер «КамАЗа», должен нежиться в постельке. Этот Роберт сослужит нам совсем иную службу. Завтра днем мы по одному являемся в магазин. Его задача — искусно показать нам, где, в каком углу подсобки лежит товар, какие коробки мыдолжны грузить в машину. Может быть, там или в другом месте будет висеть замок, который понадобится ломать. Вот что должен показать нам товарищ Роберт. Ты согласен?

— Согласен. Заодно выкладывай и второе замечание.

— Люди! Вы не предусмотрели роль людей во время операции и вообще роль масс в нашей жизни.

— Я не понимаю твоих шуток.

— Я не шучу. Звук разбитой витрины будет подобен взрыву бомбы. Нам придется наплевать на законный и заслуженный сон измочаленных за день тружеников, которые тут же кинутся к окнам. Ты уверен, что на том отрезке Ладожской улицы, где расположен магазин, не живут работники милиции или фанатики-пенсионеры? Поэтому, когда мы врываемся в магазин, товарищ Серго с оружием в руках должен находиться на улице, чтобы в зародыше ликвидировать всевозможные недоразумения. Грузить товар придется мне, тебе и Нодару Миминошвили. Ладожская улица будет похожа на театр без партера. Зрители в основном заполнят ярусы. Они непременно возьмут на заметку цвет и марку машин, но вовсе не обязательно, чтобы они запоминали и номера.

— Номера мы сменим.

— Ни в коем случае. Смена одних номеров другими и обратно потребует времени. На номерах мы укрепим картонки с другим номером, снятие которых потребует одного движения руки. Куда повезем товар?

— К Нодару Миминошвили, в Глдани.

— Отлично. Теперь скажи, что нам предстоит красть и на сколько могу рассчитывать лично я?

— Пятнадцать видео и двадцать пять модных портативных, но мощных магнитофонов. После всех трат пятерым участникам операции, включая и Роберта, должно достаться по лимону чистоганом.

— Стоит рискнуть! — искренне сказал Рамаз. — Давай сейчас вернемся к вопросу, который мы затронули в самом начале. Приезд милиции через пятнадцать минут кажется мне фантазией. Очень большой срок. Может быть, Роберт просто не в курсе и милиция нагрянет через пять или десять минут? Ты же знаешь, от осторожности голова не болит.

— Как нам проверить?

— Проверить просто. За два дня до операции разобьем витрину камнем. Только таким путем мы сможем точно установить, через сколько появится милиция.

— А мы не насторожим милицию и дирекцию магазина?

— Наоборот. Усыпим их внимание, и вот почему. Завтра находим камень, каких полно на тбилисских мостовых. Лучше всего булыжник, из тех, что часто застревают между покрышками грузовиков. Это дело Серго должен взять на себя. Ни я, ни ты не должны размениваться на мелочи.

«Ни я, ни ты не должны размениваться!» — Шадури не по нраву пришлась эта оброненная как будто главарем банды фраза.

— Пусть Серго завтра же добудет булыжник, который мог бы застрять между задними скатами грузовика. Пусть хорошенько оботрет его, только в резиновых перчатках, чтобы не оставить отпечатков пальцев. Потом пусть подложит его под какой-нибудь грузовик. На камне должны оставаться четкие следы шин. В три или четыре часа ночи он вместе с Нодаром проедет по Ладожской и запустит булыжником — только опять-таки в перчатках — в витрину магазина. Мы должны быть уверены, что эксперт определенно установит случайность происшедшего. На камне не обнаружится отпечатков пальцев. Вместо них следы покрышки наглядно подтвердят, что камень вылетел из-под колес автомашины. Шофер не услышал звон разбитой витрины. А если и услышал, натурально, поспешил удрать. Понятно?

— Понятно.

— На следующий день наш Роберт детально поведает нам, что произошло, как произошло, через сколько прибыла милиция, что она предприняла… Одним словом, выложит все до мелочей, чтобы мы могли учесть все возможные осложнения.

— Слова твои близки к разумному, но, повторяю, какая у нас гарантия, что история с разбитой витриной не насторожит дирекцию магазина?

— Не думаю. Хотя и это не исключено.

— Не лучше ли прокрутить операцию так, чтобы управиться максимум в десять минут? В конце концов, что там особенного грузить? Сорок коробок. Портативные магнитофоны — каждый забирает по пять штук за заход. Думаю, десяти минут хватит, чтобы вынести и погрузить товар в машину.

— Ни под каким видом! В таком случае мы никак не успеваем обчистить магазин. Нам необходимо уехать по крайней мере за пять минут до появления милиции, чтобы не напороться на них и не дать сесть нам на хвост. А кстати, ты уверен, что помимо сигнализации ведомственной охраны у них там не вмонтированы другие приборы? К примеру, скрытая кинокамера, которая включится вместе с сигнализацией и запечатлеет наши вдохновенные лица на память милиции и потомкам? Вы полагаетесь на Роберта? Если полагаетесь и вся помеха только в сигнализации, я готов хоть завтра идти с вами на операцию.

— Но знаю. Твои доводы заставили и меня усомниться.

— Тогда отложи ответ до утра. Нам нужно встретиться и с товарищем Робертом, и с шофером «КамАЗа». И завтра же обследуем магазин. Запомни, входим по одному. Запоминаем каждую мелочь. Этот стакан пью за тебя и твои грядущие успехи! — Рамаз опорожнил стакан до дна.

— Пока я у вас главный! — с обидой, в которой звучали нотки угрозы, проговорил Шадури. — Утром придешь ко мне, там и составим окончательный план.

— Не кипятись, Иосиф Владимирович. Хочется — будь главным. У меня нет ни малейшего желания оспаривать у тебя первенство. А заодно заруби на носу, вообще-то главным должен быть тот, кто умнее, наблюдательнее и решительнее. Так лучше для дела!

* * *
«КамАЗ» Серго задним ходом двинулся к витрине. «Жигули» замедлили скорость.

Рамаз оказался прав.

Два дня назад, когда разбили витрину, милиция была у магазина через десять минут. На следующий день Роберт принес желанное известие: экспертиза обнаружила на камне только следы шин и пришла к заключению, что камень вылетел из-под колес автомобиля. Предположить иное было трудно — какой смысл разбивать витрину, когда за стеклом опущены железные жалюзи. Зато десять минут заставляли призадуматься. По новому плану наши друзья во что бы то ни стало должны были уложиться за три минуты, чтобы избежать встречи с милицейскими машинами, по тревожному сигналу сигнализации спешащими к магазину. Вместе с тем необходимо оторваться от прибывшей на место происшествия милиции минут на восемь. По пустынным ночным улицам на полной скорости до сельского дома Нодара Миминошвили — полчаса езды. А через десять минут никто не поручится, что какая-нибудь милицейская машина, принявшая оперативную радиограмму, не преградит им путь. Риск был велик, но ни один из компании не пошел на попятную.

* * *
«КамАЗ» медленно приближался к витрине.

«Жигули» еще больше замедлили ход и остановились метрах в пятнадцати от магазина.

Сосо Шадури, не глуша мотор, жал на педаль тормоза. Прищурив один глаз, он не отрывал взгляда от грузовика, стараясь справиться с волнением.

Расстояние между витриной и задним бортом машины медленно сокращалось.

Рамаз взглянул на часы. Четыре.

— Приготовились! — шепнул он Сосо.

— Тсс! — приложил палец к губам напряженный как струна Шадури.

«Давай, давай!» — подгонял в душе Рамаз. Он знал, что его крика никто не слышит, но все-таки устыдился, поймав себя на мысли, что одержим только одним желанием — скорей бы!

До витрины не оставалось и метра.

Нодар Миминошвили, сидящий в грузовике, давал Серго какие-то указания.

Рамаз понимал, что самый большой стресс вызовет грохот выдавленной витрины.

Миг — и огромное стекло взорвалось, брызнув осколками.

К его ужасному звону добавились вой и писк сигнальной сирены.

«КамАЗ» шутя снес железные жалюзи и остановился.

Рамазу почудилось, будто на их машину обрушился каменный свод, в который угодила бомба. Он невольно зажмурился.

Первое, что он увидел, открыв глаза, был полувонзившийся в витрину «КамАЗ».

Серго моментально выскочил из кабины, выхватил револьвер и встал перед грузовиком. Пробежал глазами по этажам, где уже вспыхнул свет. Оживших окон становилось все больше.

Шадури подал «Жигули» багажником к разбитой витрине. Оба быстро выскочили и бросились в магазин. Там они налетели на Нодара Миминошвили. Он уже тащил четыре коробки, над которыми виднелись только его глаза и лоб.

— А ну, в темпе! — крикнул Сосо, кидаясь к коробкам.

На третьем заходе Рамаз взглянул на часы. В их распоряжении оставалась минута. Он почувствовал тошноту.

«Что за чертовщина, я вроде даже страха не испытываю».

И тут же понял, что на него не столько действует возможное появление милиции, сколько выворачивает душу вой и писк сигнальной сирены.

— Быстро, быстро! — кричал Шадури.

Нодар Миминошвили захлопнул багажник и с трудом влез в нагруженный коробками салон.

Сосо сел за руль и запустил мотор. Рамаз, весь потный, плюхнулся рядом. Его тошнило. Он сдерживался страшным напряжением воли. Боялся произнести хотя бы одно слово, понимая, что едва откроет рот, как сразу начнется рвота.

Позже всех к машине подбежал Серго. Среди беспорядочно наваленных коробок не оставалось свободного места, и он втиснулся прямо на кучу магнитофонов.

— Айда! — Сосо с места взял бешеную скорость.

Вой и писк сирены некоторое время догонял их.

Наконец, как только этот ужасный вой пропал вдали, Рамаза отпустило.

Через пять минут они были в десяти километрах от магазина.

— Револьвер убери, чтобы в нас не выпалил! — крикнул Нодар Серго, скрючившемуся на коробках.

— Чем орать, лучше разбери коробки, может, как-нибудь сяду!

Рамаз посмотрел на часы.

— Через пять минут милиция будет у магазина.

— Еще пять минут нам нечего опасаться. Через пять полетит радиограмма, и нас примутся искать по всему городу. Зрителей много собралось? — повернулся он к жалко пристроившемуся в углу Серго.

— Каких зрителей? — растерялся тот.

— Много народу проснулось?

— Много. Все поняли, чем мы занимаемся.

— Никто не спустился.

— Кто решится?! — жутко хмыкнул Серго.

— Спрячь револьвер. — Рамаз снова посмотрел на часы. — Милиция у магазина.

— Теперь до них дойдет, кто и зачем расколол камнем витрину, — иронически усмехнулся Шадури.

— Сбавь скорость, чтобы не вызывать подозрений, по Тбилиси уже разлетаются радиограммы, — сказал ему Рамаз.

Он радовался, что никто не заметил, как он нервничал. Знал, что первый шаг, ведущий к лидерству, он проделал с силой и эффектом.

Когда его тошнило в магазине, а затем в машине, он не думал об этом. Какое уж там лидерство?! По правде говоря, ему не хотелось стать предметом насмешек Шадури и его подручных, а на лидерство он плевал. Он просто не мог перенести, что всем заправляет Сосо Шадури.

Машина уже въехала на узкие улочки Глдани.

— Сюда не то что ночью, днем инспекция не заглядывает, — сказал Серго, — прежде чем они досюда доберутся, мы будем в безопасности.

Еще несколько минут, и машина остановилась на темной, тесной улочке перед воротами деревенского дома. Там их уже ждали. Железные ворота сразу распахнулись. Серые «Жигули» свернули во двор. Массивные, выкрашенные голубой краской железные створки ворот сошлись за их спиной неторопливо и бесшумно.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

— Вы не заболели? — сразу после приветствия спросила Отара Кахишвили его личная секретарша.

— Заметно что-нибудь? — попытался улыбнуться директор исследовательского института.

— Вы немного осунулись, — смутилась секретарша.

— Вчера поздно уснул. Переутомление, видимо, — снова выдавил улыбку Кахишвили.

Улыбка директора еще больше подкрепила предположение Марины Двали. На постной физиономии Кахишвили улыбались только губы. Глаза потухли. У этого кряжистого, здорового на вид человека лицо подернули исчерна-зеленоватые тени, а в глазницах будто высохла влага — каждое движение глаз словно сопровождалось скрежетом.

Кахншвили стремительно пересек приемную, вошел в кабинет, заперся изнутри, поставил портфель на маленький столик, тяжело опустился в кресло и задумался. Вчерашние, выстроенные с закрытыми глазами планы действий в кабинете, при свете дня развалились все до единого.

Несколько минут он сидел неподвижно. Старался заново собрать разлетевшиеся мысли, заново слепить планы, восстановить хотя бы половину из них или придумать взамен что-то новое.

Потом, словно очнувшись, повернулся и нажал клавишу селектора.

— Слушаю вас! — раздался голос секретарши.

— Зайдите! — коротко бросил он. Встал. Отпер дверь кабинета. — Мне никто не звонил? — возвращаясь к креслу, спросил он вошедшую Марину.

— Никто.

— Совсем никто?

— Совсем никто.

Обычно, спрашивая секретаршу, не звонили ли ему, Кахишвили подразумевал вышестоящие органы. Поэтому он и повторил вопрос — дескать, вообще не было звонков?

Опустив голову, директор уперся взглядом в стол. Пустые, без начала и конца мысли одолевали его. Долго сидел он понурившись.

Секретарша не знала, как ей быть. Повернуться и выйти она не решалась. В то же время не решалась спросить нового директора, можно ли ей идти.

— Марина! — неожиданно сказал он.

— Слушаю вас!

— Мне может позвонить один молодой человек, Рамаз Коринтели!

— Рамаз Коринтели, — проговорила секретарша, будто запоминая, а скорее, чтобы не стоять в тягостной тишине, потому что Отар Кахишвили снова умолк.

— Именно, Рамаз Коринтели! Тот представительный, симпатичный юноша, который был у меня вчера, помните?

— Помню, — растерянно ответила Марина.

«Рамаз Коринтели!» На этот раз охваченная волнением женщина по-иному повторила в душе имя и фамилию странного молодого человека, смутившего вчера ее душу и разум.

— Выслушайте его внимательно и хорошенько запомните, что он скажет. Только не записывайте, как у вас заведено.

— Как скажете!

— Не давайте ему почувствовать, что вы его узнали. И не говорите, что я справлялся о нем. Вы поняли?

— Я не знакома с ним, батоно Отар.

— Я говорю не о знакомстве, а об узнавании. Вы делайте вид, что не догадываетесь, с кем говорите. Попросите повторить имя и фамилию. Разговаривайте таким тоном, будто никто не называл вам его имени и фамилии и вы вообще слышите их в первый раз. Когда он придет, вы притворитесь, будто ни сном ни духом не знаете, что он Рамаз Коринтели. Вы поняли?

— Я поняла вас. — Странное поручение директора еще больше возбудило интерес к личности Коринтели.

— А сейчас вызовите ко мне моих заместителей, секретаря партийного комитета и председателя месткома.

— Сию минуту!

Отар Кахишвили проводил секретаршу таким взглядом, будто впервые видел ее. Звук захлопнувшейся двери перенес директора института в другую, куда как знакомую стихию. Глаза его тут же обратились к сейфу. Высокий, метровой ширины, тяжелый, мрачный сейф спесиво выглядывал из обшитой дубовыми панелями ниши. Не менее высокомерными казались круглые никелированные ручки и пять дисков под ними. Достаточно знать только одну цифру, угадать по одной на каждом из кружков, всего-навсего одну, и…

Отар Кахишвили встал, медленно подошел к окну и выглянул наружу. Ему почему-то казалось, что внизу он увидит красные «Жигули» и прислонившуюся к ним длинноногую блондинку, но увидел лишь знакомого дворника, подметавшего тротуар.

Улица Вашловани, на которой располагался институт астрофизики, выходила на городскую окраину, к подножью горы. Короткая, довольно широкая, она никогда не была ни многолюдной, ни переполненной транспортом, но такой пустынной Кахишвили никогда не наблюдал ее.

Он вернулся к столу, сел в кресло, еще раз взглянул на сейф и уткнулся лбом в сложенные на столе руки. Перед глазами опять возник Рамаз Коринтели. Нахлынули прежние мысли, поползли прежние подозрения.

«Я должен увидеть его. Мне надо непременно повидаться с ним. Только не сегодня. Необходимо взять себя в руки, скрыть заинтересованность. Другим путем мне не одержать победы, не одолеть его, не подчинить себе, и только себе. Позвоню ему завтра. Лучше пусть приходит сюда. Визит к нему домой или прогулка за город даст мне больше информации. Семейное окружение, книги, стиль жизни или беседа в машине позволят узнать о личности Рамаза Коринтели больше, чем кабинетная беседа, но я все-таки предпочитаю встретиться с ним здесь. Заявиться к зеленому юнцу домой означало бы поставить его на одну доску с таким человеком, как я, к тому же с директором научно-исследовательского института астрофизики. — Кахишвили стукнул кулаком по столу и встал. — Именно для дальнейших отношений выгоднее, чтобы он пожаловал сюда, и, по-моему, ни в коем случае не надо звонить ему. Я как бы пренебрег его вызовом. Тем более преждевременно звонить ему завтра и приглашать сюда. И вообще, пусть наведается по личной инициативе. Я обязан преодолеть соблазн, обязан держать нервы в узде!

А допустим, он не позвонит, что тогда?

Тогда»…

Отаром Кахишвили снова овладело отчаянье.

«Тогда я сам вынужден звонить ему…

Я сам…»

На селекторе вспыхнула лампочка приемной. Кахишвили нажал соответствующую клавишу.

— Слушаю!

— Все собрались. Им входить?

— Пусть войдут.

Отворилась дверь. Первым в кабинете показался новый первый заместитель директора Арчил Тевдорадзе.

Директор всех приветствовал улыбкой.

Невольно взгляд Кахишвили задержался на Арчиле Тевдорадзе, тучном, седом симпатичном человеке в очках. На первый взгляд в нем ничего не было от ученого, хотя его исследования котировались в научных кругах более высоко, чем исследования самого Кахишвили. Во всем Союзе Арчил Тевдорадзе пользовался славой первоклассного экспериментатора и если не был оценен, как другие коллеги его ранга, то это объяснялось скромностью самого ученого.

«Этот никогда мне не изменит. Достойный, некриводушный, но пойдет ли он со мной в бой?» — подумал вдруг Кахишвили и спросил:

— Где же остальные?

Все пожали плечами.

Он снова нажал на клавишу селектора и повторил вопрос секретарше:

— Где остальные?

— Я вызвала всех, о ком вы говорили! — послышался в кабинете голос Марины.

— Пригласите ко мне заведующих отделами и секретаря комсомольского бюро.

В ожидании недостающих в кабинете воцарилась тишина.

«Зачем я созвал совещание? Разве я вчера намечал провести его? О чем я стану говорить?»

Кахишвили понял, что в нем хозяйничает какой-то второй Отар Кахишвили или кто-то еще. Именно он заставил собрать совещание, он же вызвал людей. Он отдавал распоряжения, не обдумав, зачем все это нужно.

Он недовольно покачал головой.

Все молчали. Раньше такого не наблюдалось. До начала совещания все разговаривали друг с другом, правда, вполголоса, соблюдая этикет, но тем не менее разговаривали. Шутили. Негромко смеялись. Так было при жизни академика Георгадзе, так продолжалось и после него. Что же произошло сегодня? Почему все как воды в рот набрали? Почему всеми овладело траурное настроение?

«Может быть, все до единого читают по моему лицу, что терзает меня? И утром секретарша испугалась при виде меня. Неужели у меня такой трагический и болезненный вид, что отбил у людей охоту даже перешептываться?»

Директору неудержимо захотелось посмотреть на себя в зеркало. Молчание становилось невыносимым. Он поднялся из-за стола. Не дожидаясь прихода заведующих отделами, прошел в комнату отдыха. Едва закрыв дверь, сдернул очки, положил на стеклянную полочку и кинулся к зеркалу. Усталый, надломленный мужчина глянул на него оттуда. Кахишвили не смог смотреть в глаза собственному отражению и перевел взгляд на синюшные губы.

«Что со мной? Откровенно говоря, с какой стати мне нервничать? Что, в конце концов, сказал мне Рамаз Коринтели, чтобы впадать в панику? Прибегая к терминологии дельцов, просто-напросто предложил войти с ним в долю, вот и вся недолга! И разве до его появления я не нервничал? Что портит мне кровь? Разумеется, исследование, исследование академика Давида Георгадзе. Весьма значительный научный труд, который во что бы то ни стало я должен заполучить».

Он уже поручил одному московскому другу найти мастера по сейфам. Разумеется, он утаил, что собирается конфиденциально договориться с мастером о тайном вскрытии сейфа. Через месяц после того, как труд академика перекочует в ящик письменного стола нового директора, можно будет снова вызвать мастера в Тбилиси и устроить торжественную церемонию открытия.

«Разумно ли доверять незнакомому мастеру?» — засомневался Кахишвили.

«Мой замысел, безусловно, связан с большим риском. Что если Рамаз Коринтели действительно одарен сверхъестественной способностью?! Он же заранее раскусит мой замысел! Тогда остается поставить крест на своей жизни».

Кахишвили открыл кран умывальника. Сначала промыл холодной водой глаза, затем ополоснул лицо и стащил с вешалки полотенце.

«Имеет смысл взять его на службу, приглядеться получше. Если он в самом деле ясновидящий, он узнает и шифр. Если же нет, я разоблачу его и выставлю со службы как шантажиста. Главное, следить за всем, что говорю, чтобы избежать провокации в будущем. Когда труд окажется в моих руках, я вторично проведу успешные, уже проверенные академиком эксперименты. А дальше что бог даст. Мне, вероятно, будет нетрудно развязаться с Коринтели. На худой конец, если не удастся, возьму его соавтором. Среди ученых все равно заговорят обо мне. Я, и только я буду главным героем прессы, радио- и телепередач, всевозможных интервью. Никто и не вспомнит фамилию безвестного молодого человека».

Словно стряхнув с плеч тяжелый груз, директор приосанился. Душа его воспарила, и он подвел итог:

«Черт с ним, если другое не удастся, возьму соавтором. В глазах всех истинным автором буду все-таки я. Я, директор института астрофизики, профессор Отар Кахишвили, а не вчерашний студент и зеленый лаборант Рамаз Коринтели, выпестованный, поставленный на ноги и выведенный на научную арену именно мною. В конце концов, его рост и выход на широкую дорогу науки запишутся на мой счет, на счет воспитателя, ищущего таланты, заботящегося о будущем нашей науки, на счет бескорыстного человека, истинного сына отечества, ученого и деятеля, разделившего лавровый венок со своим учеником и ассистентом».

Директор почувствовал, как кровь веселее заиграла в жилах. Снова посмотрел в зеркало. Заметил с радостью, что в глазах появился блеск. Протер лежавшие на стеклянной полочке очки, тщательно заправил дужки за уши и уже собрался идти в кабинет, как сердце его снова сжалось, снова обнаружились на небе черные тучи.

«Но… но чиста ли душа этого Коринтели? Не связан ли он с нечистой силой?

Все возможно, и моя дорога ведет не в рай».

Отар Кахишвили провел рукой по волосам, энергично распахнул дверь и вступил в кабинет.

Все, кроме Тамаза Челидзе, заведующего центральной лабораторией, как сговорившись, сидели и молчали. Челидзе курил у окна. При появлении директора он подошел к столу, раздавил сигарету в пепельнице и сел на стул у окна.

— Мне кажется, вы заждались, я прав? Прошу прощения! — Улыбаясь направо и налево, Кахишвили устроился в кресле и оглядел собравшихся, не торопясь начинать заседание. Он чувствовал, что все же волнуется, и не хотел, чтобы это обнаружилось, когда он начнет говорить. — Вы, видимо, удивлены. Сегодня мы не собирались заседать.

Директор остановился. Он как будто ждал, что кто-нибудь выскажется. Но ни у одного из сидящих не замечалось желания задать вопрос или обнародовать свое мнение. Избранные представители института не принимали всерьез главенство равноценного им ученого. Поэтому на заседаниях не ощущалось той теплой, деловой атмосферы, которая, бывало, царила здесь во времена академика Георгадзе. Все шли на заседание в кабинет Отара Кахишвили, словно исполняли обязательный, но в то же время абсолютно бессмысленный ритуал.

— Сегодня мы не будем говорить о научных или текущих организационных вопросах. Со дня кончины Давида Георгадзе прошел почти месяц. К сожалению, из-за вступления в новую должность нам было некогда вспомнить об академике. Хотя смело можно сказать, что мы не обходили вниманием ни его могилу, ни семью. Все прекрасно понимают, с какими сложностями связана передача столь крупного исследовательского института в другие руки, что само по себе дело сложное и трудоемкое. К тому же требовалось утрясти множество формальностей. Я как будто хорошо знал структуру, своеобразие и проблемы нашего института, однако, столкнувшись вплотную с делами, был поражен, сколько оказалось незнакомого. Естественно, я обязан был быстро вникнуть в тысячи мелочей. К сожалению, не могу утверждать, что во всем разобрался. Многие вопросы еще требуют глубокого изучения и осознания. Но так или иначе, основная работа проведена, и сегодня мы уже можем обсудить, что нужно сделать для увековечения имени Давида Георгадзе. Правда, сейчас август, многие наши коллеги в отпуске, но давайте тем составом, что есть, выскажем свои предложения. Откровенно обменяемся мнениями, что мы сделаем и как будем действовать. Обстоятельно обдумаем каждое предложение и вынесем необходимое решение.

Кахишвили чувствовал, что волнение улеглось. Его улыбка уже не была вымученной и деланной. Ощущая полную раскрепощенность, он закурил, откинулся на спинку кресла и с удовольствием затянулся.

Установилась тишина. Никто не спешил изливать душу.

— Высказывайте ваши соображения. Никто из вас, вероятно, не думал над этим вопросом, я тоже не думал. Прямо сейчас, в импровизированной беседе, вероятно, скорее родятся живые и практические предложения.

Кахишвили не кривил душой. Он действительно пребывал в полном неведении, когда загорелся собрать сотрудников. Он не знал, о каких вопросах, о каких проблемах поведет разговор. В тот миг, когда он вызывал людей, ему в самом деле казалось, что «кто-то», именно «кто-то», вселившийся в него, диктовал ему провести собрание. Как по наитию, он вдруг начал разговор о покойном академике, неожиданно, необдуманно, сплеча. Видимо, так и нужно, решил он, полный спокойствия. Чувство удовлетворения овладело им. Он понял, что первый практический шаг к осуществлению его замысла сделан. И уже не имело никакого значения, сделал он его самостоятельно или вчерашняя беседа с Рамазом Коринтели подвигнула его на этот шаг. Главное, что первый шаг сделан. Сделан достаточно энергично и целенаправленно.

Он покосился на сейф, на коричневый, украшенный завитушками, но все равно угрюмый сейф, который, точно арестант на суде, стоял в углу, в обшитой дубом нише. Стоял хоть и смирно, но гордо и с достоинством.

— Почему вы молчите? Неужели вам нечего сказать?

Многие пожали плечами.

Только Тамаз Челидзе выразил желание высказаться и встал.

— Что нам сказать? Откровенно говоря, я не думал над этим вопросом. По-моему, обессмертить Давида Георгадзе должны его собственные научные исследования. Все остальное сделано, в чем, в первую очередь, заслуга правительства и Академии наук. Одна из тбилисских улиц будет названа именем академика, какой-нибудь из средних школ Тбилиси присвоят имя Давида Георгадзе. Будет проведен всесоюзный симпозиум, который по срокам совпадет с годовщиной его смерти. Президиум Академии позаботится и о научном наследии академика. Что еще зависит от нас?

— Вы правы, — директору явно не понравилась речь Тамаза Челидзе. — Но кто конкретно позаботится о приведении в порядок научного наследия Давида Георгадзе? Разумеется, мы! Сын академика пропал бесследно. Вдова Георгадзе, уважаемая Ана, так немощна и убита горем, что сомнительно, чтобы она в чем-то оказалась нам подмогой. Мы должны просмотреть архив ученого, изучить его, привести в порядок, подготовить к публикации. Согласитесь, что многотомное издание трудов Давида Георгадзе — необходимое и неотложное дело.

— Архив подождет. Первым долгом следует найти и опубликовать последнее исследование академика! — выкрикнул Нодар Одишария, заведующий отделом физики элементарных частиц. Одновременно он выразительно посмотрел на Тамаза Челидзе, словно говоря: если ты закончил, позволь мне.

И, словно уступая ему дорогу, начальник центральной лаборатории сел и закинул ногу на ногу.

Нодар Одишария неторопливо поднялся.

— Не надо вставать, говорите сидя.

— Спасибо! — Одишария снова опустился на стул. — Насколько мне известно, пять последних лет жизни Давид Георгадзе отдал расчетам и доказательству существования радиоактивного излучения нового типа; мне думается, что ни один из нас не знает, на каком этапе прервал он исследование. Если вспомнить фрагменты из замечаний академика, позволительно предположить, что проблема была им решена. Если он даже не довел дело до конца, то, по-моему, был в шаге от цели. К подобному заключению, вероятно, пришли все. В последний год жизни глаза Георгадзе вечно лучились радостью. Он как будто стал более энергичным и темпераментным. Больше открывал перед нами душу, раньше ему это не было свойственно. Мне кажется, что подобное оживление было следствием огромной научной победы. Я не специалист в этой области, радиоактивность далека от сферы моих исследований, сие есть ваша специальность, батоно Отар, но я с огромным интересом ожидаю обнародования труда Давида Георгадзе. Где последнее исследование академика? Где теоретические выкладки и материалы непрерывных экспериментов, проводившихся на протяжении пяти лет?

У Отара Кахишвили вспухли жилы на висках. Кровь горячо ударила в голову. До взрыва оставалось всего ничего. Он понял, куда клонит Нодар Одишария. Специалистом по радиоактивному излучению был сам Отар Кахишвили, хотя новый директор не имел ни малейшего представления ни о теоретических соображениях академика, ни о результатах его экспериментов. Если не считать общего, ничего не говорящего названия — «Пятый тип радиоактивного излучения», — он не знал больше ничего: ни какой природы было излучение пятого типа, ни в каком направлении вел исследования бывший директор. Боясь потерять контроль над собой, Кахишвили, не сгоняя с лица улыбку, с деланным спокойствием повернулся к Тамазу Челидзе.

— Как видите, я был прав, главное предстоит уладить именно нам, — он оглядел всех. — Как вы полагаете, где может находиться последнее исследование Давида Георгадзе?

— Где может находиться? — вызывающе повторил вопрос Нодар Одишария и встал. — Или в лаборатории, где академик в течение пяти лет работал при закрытых дверях, или в этом кабинете, или у него дома.

— Я ведь просил, будем разговаривать сидя. У нас не производственное совещание и не большой совет. Давайте побеседуем спокойно, без эмоций и примем практические и необходимые решения, как дань уважения нашему большому другу и коллеге!

Все уловили, что в спокойной фразе директора сквозила злость.

— Извольте! — Одишария с нарочитой дерзостью сел и откинулся на спинку стула так, что передние ножки его немного оторвались от пола. — Вы, если я не ошибаюсь, не один раз наведывались в лабораторию академика. Не обнаружилось ли там каких-то фрагментов труда или части результатов экспериментов?

— Честно говоря, я бывал в лаборатории три раза вместе с Арчилом Тевдорадзе и секретарем партийного комитета. Бывал к тому же после назначения меня директором. В период болезни академика, вы это хорошо помните, лаборатория была опечатана комиссией. Арчил Тевдорадзе и секретарь парторганизации, вероятно, подтвердят, что мы ни к чему не притронулись, а только осмотрели лабораторию. Вот и все.

— Тогда, может быть, искать и не придется, — весело бросил Одишария, — может быть, исследование академика действительно где-то в лаборатории.

— Вполне возможно! — отозвался кто-то.

— Я, товарищи, так не думаю, и вот почему. Инфаркт с Давидом Георгадзе случился четырнадцатого января, а сознание он утратил, — директора так и подмывало сказать, что, судя по разговорам, академик повредился в уме, но он вовремя понял, сколь нетактично прозвучит такое заявление, — в конце марта. В течение двух месяцев мы, правда, не часто навещали его, и те, кому посчастливилось встречаться с ним, могут подтвердить, что академик мыслил по-прежнему здраво. Когда я сказал ему, что его лабораторию опечатали, этот разговор может подтвердить Арчил Тевдорадзе, и мне кажется, что я во всеуслышание говорил о нем, академик улыбнулся и сказал мне, что этого не стоило бы делать. Я прав? — повернулся директор к заместителю.

Арчил Тевдорадзе подтверждающе кивнул головой.

«Да выдави ты из себя слово!» — закричал мысленно взбешенный Кахишвили.

— Если бы теоретические обоснования или материалы экспериментов находились в лаборатории, — продолжал он, — академик не преминул бы вызвать нас или своих лаборантов, наказал бы все собрать, привести в порядок и перенести в его кабинет или к нему домой. Находясь в больнице, Давид Георгадзе давал нам множество поручений, интересовался сотнями крупных и мелких проблем, а о своем исследовании умалчивал. Отсюда позволительно сделать один простой вывод, — голос директора постепенно обретал твердость, — что его, Давида Георгадзе, собственное исследование и результаты экспериментов были уже помещены в надежном месте и он ждал, когда встанет на ноги.

Дома, к сожалению, нам не удалось ничего обнаружить. Уважаемая Анна оказала нам всяческое содействие, но Арчил Тевдорадзе и батони Ростом, секретарь нашей парторганизации, могут подтвердить, что, к сожалению, мы не нашли даже самого незначительного фрагмента труда академика. Что же касается кабинета, то в него я вошел вместе с четырьмя товарищами. Ими были Арчил Тевдорадзе, парторг, председатель месткома и секретарша директора. Мы описали все, составили акт, личные вещи передали вдове академика через Марину Двали. Найди мы где-то исследование Давида Георгадзе, мы, естественно, оповестили бы всех.

— Где же оно может быть? — воскликнули в один голос несколько человек.

Отар Кахишвили, не спеша продолжать, внимательно оглядывал сослуживцев, словно желая знать, что они думают, не зародились ли подозрения в ком-то из них.

«Почему никто не вспоминает о сейфе?

А вдруг они знают, что труд спрятан в сейфе, и устраивают мне провокацию?

Не выйдет, господа!» — погрозил он всем в душе и торжественно начал:

— Товарищи, вы не забыли, что в кабинете находится старинный немецкий сейф, изготовленный во время оно известнейшей фирмой «Крупп и компания»?!

Директор многозначительно замолчал, с улыбкой оглядывая сослуживцев.

Упоминание о сейфе и впрямь произвело ошеломляющий эффект. Все сразу уставились на нишу, воззрились на круглые никелированные ручки. А те, кто сидел к сейфу спиной, повернулись вместе со стульями и с таким видом вперились в пять металлических дисков, словно впервые видели их.

— Почему бы нам не предположить, что труд Георгадзе находится в этом сейфе?! Не оттого ли старый академик был так спокоен? Вплоть до утраты сознания, наш бывший директор ни разу не усомнился, что выздоровеет и вернется в институт. В противном случае он непременно написал бы завещание, еще будучи в больнице, потребовал бы извлечь исследование на божий свет и зарегистрировать его. Он пригласил бы представителей прессы. Думается, я прав, что скажете?

— Разумеется, правы! — заговорил, наконец, Арчил Тевдорадзе.

— Правы, правы! — кивнул и Нодар Одишария.

— Откровенно говоря, я не сомневался, что исследование, аккуратно перепечатанное, скрупулезно оформленное, как это было свойственно Давиду Георгадзе, находится там, в сейфе, на одной из его полок. Однако как нам быть? Как открыть сейф? — улыбаясь, продолжал Кахишвили. Он понял, что попал в цель, и окончательно успокоился. Удобнее подвинув директорское кресло, беззаботно покрутился на нем вправо-влево, напрочь сбрасывая груз стесненности. — Да, мы стоим перед проблемой: как открыть сейф? Тайну пятизначного шифра академик Георгадзе унес в могилу. Кто из миллиарда комбинаций угадает сочетание тех цифр, которые набирал бывший директор? Согласитесь, что подобная проблема не по силам даже отцу небесному. Я подозреваю, что у нас не найдется мастера, способного открыть такой сейф. Специалистов должно искать в Москве и Ленинграде. Давайте поищем, напишем в соответствующие организации. Думается, что найти нужного человека и доставить сюда будет нетрудно. Прежде чем открыть сейф, создадим комиссию. Помимо наших сотрудников пригласим в нее хотя бы одного, если не двух, представителей Академии. Утряся техническую сторону, назначим день торжественного открытия сейфа, созовем работников прессы и телевидения, публично составим опись хранящихся в сейфе исследований, документов и вообще всего, вплоть до незначительных и личных вещей.

Отар Кахишвили снова оглядел сослуживцев. И снова прочел на лицах согласие и удовлетворение. Его еще больше окрылила радость победы.

— Итак, если вы согласны, мы с Арчилом Тевдорадзе свяжемся с Москвой.

— Да, и как можно скорее! — встал Нодар Одишария. — Кто поручится, что в ближайшее время какой-то другой ученый не решит проблему, исследованию которой Давид Георгадзе пожертвовал пятью годами? Почему мы должны терять приоритет?

— Вы правы. Считайте, если не успеем сегодня, то завтра до десяти утра мы известим Москву о нашей просьбе. А сейчас, если ни у кого нет желания высказаться, будем считать совещание оконченным.

Кабинет быстро опустел.

Отар Кахишвили неподвижно восседал в кресле. Лицо его выражало гордость и удовольствие. Когда дверь кабинета захлопнулась за последним человеком, он включил селектор и распорядился до разрешения никого не пускать к нему.

«Неужели я один догадался, что исследование академика в сейфе? Возможно ли поверить, что ни одного не посетила такая мысль? А если и посетила, почему никто не высказал ее? Почему даже Арчил Тевдорадзе не высказал свои соображения, когда мы осматривали кабинет и откладывали вещи для передачи вдове? Может быть, это испытание? Может быть, все ждали, как я поступлю, что предприму? Тем в более глубокую лужу они сели. Тем сильнее я ошеломил их».

Радостно возбужденный, ликующий директор лихо ткнул пальцем в клавишу селектора.

— Слушаю! — прозвучал голос секретарши.

— Мне кто-нибудь звонил?

— Нет.

— Совсем никто?

— Совсем.

Кахишвили не мог видеть, как губы Марины Двали тронула ироническая улыбка. Личная секретарша, прекрасно разбирающаяся в человеческой психологии, понимала, что новый директор ожидает звонка Рамаза Коринтели. Хотя и она сама с неменьшим интересом ждала, когда позвонит или появится этот кареглазый, высокий, атлетически сложенный и непонятный молодой человек.

«Он наверняка знает о нашем сегодняшнем совещании. Интересно, что он подумает? Поймет ведь, что я плюю и на его ясновидение и на его провокационные или соблазнительные предложения? Неужели не поверит, что я не собираюсь присваивать исследование академика и тороплюсь открыть сейф, чтобы вовремя обнародовать труд бывшего директора?»

Отар Кахишвили поднялся и заходил вдоль длинного стола, торцом приставленного к письменному.

«Как можно скорее привезти мастера, чтобы он открыл сейф! Уладив дело, договорюсь с ним, что через два месяца повторим то же самое в официальной обстановке. Я ничего не пожалею, но разумно ли доверять незнакомому человеку? Вдруг он испугается или вознаграждение за молчание покажется ему недостаточным? Может быть, мастер, которому доверяют подобные дела, одержим дурацкой порядочностью или щепетильностью?»

В душе Отара Кахишвили как будто то и дело прыгала стрелка напряжения.

«Переговорить с глазу на глаз. Он не должен знать, кто я и сейф какой организации прошу открыть. Сначала подберу надежного человека, познакомлюсь с ним и только затем доверюсь. Если не согласится, придется искать другого. С официальным приглашением могу тянуть до двух месяцев, но если за это время никого не уговорю, все погибло», — стрелка напряжения сникла до нуля.

«Что же тогда будет?

Рамаз Коринтели?

Может, ко всему, он знает и шифр?

Если он настоящий ясновидец, ему известен мой замысел, и узнать о моих переговорах ему раз плюнуть!

Рамаз Коринтели!

Господи, защити меня!

Завтра же нужно принять его на работу, завтра же! Если он и впрямь ясновидец, завтра же может узнать шифр. Если же нет и я пойму, что он аферист и ни сном ни духом не подозревает ни о моих намерениях, ни о содержании секретных переговоров, мне просто не о чем беспокоиться!

А ну как он натуральный ясновидец, что тогда?!

Тогда…

Тогда, с одной стороны, дело облегчается, мы безболезненно потрошим сейф, но с другой — мне не избежать его соавторства!

Хотя…

Хотя не будем забегать вперед!

Главное сейчас — решить две проблемы. Первая — как можно дольше оттянуть официальный приезд мастера, а за это время постараться открыть сейф. Вторая — срочно разобраться: ясновидящий Рамаз Коринтели или нет. Если только я имею дело с шантажистом, вытолкаю его взашей. После нынешнего совещания никто не поверит, что я намеревался присвоить труд покойного академика. Как удачно я собрал его! Кто подтолкнул, кто надоумил меня провести его? Бог? Провидение? Я угодил точно в десятку, это факт! — Кахишвили удовлетворенно потер руки. — Вторую проблему необходимо решить завтра или в ближайшие дни. Я изыщу штатную единицу, сделаю вид, что мы договорились, а тем временем основательно покопаюсь в его сверхъестественном даре».

Отар Кахишвили энергично подошел к своему столу, сел в кресло, нажал клавишу селектора.

— Слушаю! — раздался голос Арчила Тевдорадзе.

— Арчил, у нас, кажется, должно быть свободное место лаборанта?

— На это место мы же ту девицу берем…

— Какую еще девицу? — вспылил директор.

— Да ту, насчет которой звонили из академии.

— A-а! — вспомнил Кахишвили и задумался.

— У нас есть свободное место препаратора! — напомнил Тевдорадзе.

— Очень хорошо! — оживился Кахишвили. — Сейчас же переговори с бухгалтерией, пусть переделают его в штатную единицу лаборанта. Завтра или на этой неделе мы должны принять одного очень талантливого парня, заочника физико-математического факультета. Тот, кто ходатайствовал за него, все уши мне прожужжал, какой он талантливый. Нам на роду написано поддерживать таланты, тем паче юные. Если не ошибаюсь, его зовут Рамазом Коринтели. Точно, Рамаз Михайлович Коринтели.

— Рамаз Михайлович Коринтели! — повторил заместитель. По его интонации было нетрудно догадаться, что он записывает имя и фамилию.

— Хорошо бы к завтрашнему дню утрясти дело с перекройкой штатов.

— Сделаем!

Под клавишей селектора погасла лампочка.

— Рамаз Михайлович Коринтели! — проговорил директор. — Поглядим, вдруг и впрямь окажется ясновидцем. Тогда?..

Кахишвили задумчиво поднялся, приблизился к окну,посмотрел вниз.

И тут его передернуло и обдало холодным потом.

Точно на том же месте, что вчера и четыре дня назад, стояли красные «Жигули», а белокурая и длинноногая девица, опершись об открытую переднюю дверцу, беззаботно разглядывала прохожих.

«Интересно, когда он приехал?» — едва успел подумать Отар Кахишвили, как видение куда-то исчезло.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Рамаз Коринтели стремительно распахнул дверь кабинета. Секретарша вздрогнула и невольно поднялась.

Глаза молодого человека странно сверкали.

— Зайди в кабинет, ему дурно! — на ходу бросил он и быстро вышел из приемной.

Его «зайди» не понравилось Марине. Но заглянув в открытую дверь, она увидела, что сейчас не до препирательств, и кинулась в кабинет директора.

Завалившись набок и запрокинув голову, Отар Кахишвили застывшим взглядом уставился в потолок. Лицо его пошло пятнами. Он прерывисто дышал. Между вдохом и выдохом простиралась такая пауза, что Марину Двали охватил страх, как бы директор не отдал богу душу у нее на глазах.

— Что с вами? — В испуге и тревоге секретарша приложила ладонь ко лбу Кахишвили и вздрогнула — его лоб так пылал, что женщине показалось, будто она дотронулась до раскаленного утюга. — Чем вам помочь? — чуть не плача спросила она.

— Заприте кабинет, никого не впускайте! — через силу проговорил директор.

Марине, растерявшейся от беспомощности, просьба Кахишвили показалась истинным спасением. Она тут же подбежала к дверям, заперла их обе — ту, что выходила в приемную, и ту, что открывалась непосредственно в кабинет, и снова остановилась перед директором:

— Не вызвать ли врача?

Кахишвили отрицательно замотал головой.

Марина бессмысленно топталась на месте, не зная, что еще предпринять. В ожидании нового распоряжения она напряженно смотрела на директора.

— Может быть, кофе приготовить?

— Не надо! — Кахишвили уперся локтями в стол и уткнулся лицом в ладони.

«Сон это был или явь?

Все, разумеется, случилось наяву.

Кто такой Рамаз Коринтели? Человек? Сатана?»

В том, что Коринтели был ясновидцем, Кахишвили уже ни на йоту не сомневался. Но почему лучи, бьющие из пылающих глаз молодого человека, обжигали лицо?

* * *
Утром Кахишвили явился на службу в прескверном настроении, невыспавшийся, с тяжелой головой. Всю ночь его мучили сны. Вернее, один бесконечный, прерывистый сон. Откуда-то прилетал дятел, огромный черный дятел, долбил длинным клювом висок, а он, вскакивая от боли, пытался поймать его, но ничего не получалось — дятел улетал. Он запер все окна, но тщетно: едва начинал засыпать, как огромный черный дятел снова упорно старался продырявить ему висок.

И только в шесть часов утра Отар Кахишвили избавился от проклятого сна. Встал раздраженный, умылся, побрился и сел за работу. Голова была свинцовая, думалось вяло и тяжело.

— Отар! — заявила супруга за завтраком. — Я всерьез озабочена состоянием твоей психики. Видимо, руководство институтом не твое дело. Не лучше ли сейчас же написать заявление и вернуться на прежнюю должность?

— Хоть ты не трепи мне нервы! — заскрипел зубами Кахишвили и в сердцах хватил рукой по стакану. Стакан разбился, горячий чай полился со стола на пол.

Кахишвили вскочил, нашел портфель и — на работу. Лия сидела не шевелясь. Она не понимала, что происходит с мужем.

— Звонил кто-нибудь? — прямо с порога спросил Кахишвили секретаршу.

— Никто не звонил.

— Совсем никто?

— Совсем никто.

Кахишвили прошел в кабинет, портфель по привычке поставил на маленький столик сбоку и достал сигареты.

Шел шестой день — Рамаз Коринтели не появлялся. Четыре дня назад Кахишвили решил сам позвонить странному юноше, но ценой огромного волевого усилия сдержал себя. Он успокаивал себя тем, что тот непременно позвонит, но от Коринтели не было никаких вестей.

«Может быть, он маньяк или сумасшедший и думать обо мне забыл?» — родилось предположение.

«Нет, Рамаз Коринтели не похож ни на маньяка, ни на сумасшедшего», — возразил он сам себе, и перед глазами возникла высокая длинноногая блондинка, опершаяся о красные «Жигули».

В распухшей голове с трудом прорезалось элементарное решение — а не позвонить ли самому? Оно как будто принесло облегчение, Кахишвили переключил телефон на себя и стал набирать номер. Передумал. Решил, что за него это сделает секретарша, незачем равнять себя с каким-то молокососом, и нажал клавишу селектора.

— Слушаю!

— Соедините меня с Рамазом Коринтели.

— Я не знаю его номера.

— Сейчас скажу.

Директор института взглянул на визитную карточку и продиктовал Марине номер коринтелиевского телефона.

В кабинете воцарилась тишина.

В ожидании звонка нервы Кахишвили напряглись до предела.

Не прошло и минуты, как клавиша селектора засветилась.

Кахишвили нажал на нее:

— Слушаю!

— Рамаз Коринтели у телефона! — доложила секретарша.

Дрожащей рукой директор поднял трубку и снова переключил телефон на себя.

— Слушаю, батоно Отар. Если не ошибаюсь, это вы звоните, не так ли?

— Да, я велел вам позвонить, — смешался Кахишвили.

— Между прочим, я ждал вашего звонка несколько дней назад.

— Я вообще не собирался звонить вам, но секретарша сказала, что мне звонил какой-то молодой человек… Я подумал, уж не вы ли…

— Зря подумали! Я, кажется, ясно сказал — если мое предложение устраивает вас, позвоните. Вы не позвонили. Хотя на следующий же день провели заседание и решили пригласить из Москвы мастера по сейфам. Не воображайте, что я так же наивен, как ваши сослуживцы. Сначала вы договоритесь с мастером, чтобы он тайком открыл для вас сейф. И только прибрав к рукам труд академика и надежно его спрятав, вы позволите открыть сейф официально. Не удивляйтесь, досточтимый директор, — слово «досточтимый» Коринтели опять щедро и подчеркнуто сдобрил иронией, — удивляться нечему. К слову, хочу пояснить, что мне не понадобилось никакого ясновидения, чтобы раскусить вашу немудреную хитрость. Немного информации, немного анализа, и ваши не совсем достойные планы ясны для меня как день.

— Минуточку, выслушайте меня… — пытался перебить Кахишвили. Слова молодого человека так проняли его, что он барахтался в сети собственных нервов как рыба в неводе.

— Сначала вы выслушайте до конца, а потом говорите сколько вам заблагорассудится. Скажу откровенно, я считал вас умнее. Вы отвергли мое джентльменское предложение. Жаль, очень жаль! Снизойди вы до моего тысячекратно проанализированного предложения, все проблемы разрешились бы легко, мирно и не оставляя следов. К прискорбию, вы оказались натуральным крохобором, досточтимый директор, именно натуральным крохобором. Не обижайтесь, загляните в собственную душу и наглядно убедитесь, что я прав. За мою неоценимую услугу вы не захотели расщедриться даже на соавторство. И чьего труда? Был бы хоть ваш собственный! Ничего не поделаешь. С сегодняшнего дня я начинаю действовать самостоятельно. Признаю, что схватка со столь сложным делом в одиночку очень нелегка, но иного пути мне не остается, и я добьюсь своего — не мытьем, так катаньем. А вам, уважаемый директор, даже обещать не могу, что вы со своей жадностью не останетесь у разбитого корыта!

— Вы можете прийти ко мне? — У Кахишвили срывался голос.

— Какой смысл?!

— Зайдите, поговорим, обсудим со всех сторон.

Недолгое молчание.

— Алло, вы меня слышите?

— Не волнуйтесь, прекрасно слышу. Я только думаю, стоит ли еще раз встречаться с вами? Вы не верите в мои возможности, видимо, потому что не смогли ощутить их и понять. Сомневаюсь, что теперь поймете.

— Пожалуйте ко мне, здесь переговорим. Выезжайте прямо сейчас.

— Вы будете откровенны?

— С этой минуты — только откровенность; вас уже ждет место лаборанта. Если сойдемся, сегодня же оформим вас.

— Ого! Значит, вы не так наивны, как мне показалось вначале.

— Вы приедете?

— Еду!

Кахишвили положил трубку и облегченно выдохнул. Затем включил селектор и предупредил секретаршу, что сегодня никого не примет. Ему необходимо составить записку на имя президента Академии, но как только появится Рамаз Коринтели, пропустить его без проволочек.

На этот раз Коринтели понравился ему больше. Каштановые волосы, нос с легкой горбинкой, густые брови и карие глаза придавали юноше спокойное и, к удивлению Кахишвили, даже простодушное выражение.

Директор стоя приветствовал вошедшего и предложил стул. Подождал, снова устроился в кресле и в упор посмотрел на молодого человека.

На какое-то время установилась тишина. Ни одному не хотелось начинать разговор первым.

Неожиданно в глазах Коринтели промелькнул гнев. Кахишвили вздрогнул. Он понял, что его ждет трудный и напряженный разговор. Только что привидевшиеся спокойствие и простодушие молодого человека оказались всего лишь отражением заветных желаний директора.

— Хорошо, что вы пришли, — Кахишвили первым нарушил неловкое молчание.

— Плохо, что дни потеряли.

— Потерянного не воротишь. И потеряли не напрасно. Мы переделали штат препаратора в штат лаборанта.

«Штат!» — усмехнулся Рамаз.

— Хорошо, что хоть с этим утрясли. Однако лучше перейдем к главному и главнейшему. В нашем деле необходим а откровенность, искренность. По-другому ничего не выйдет.

«В нашем деле!» — не понравилось Кахишвили.

— А вы неискренни. Вас подмывало начать переговоры со мной, но вы изо всех сил сдерживали себя. Хотели убедить меня, что вас не трогает мое предложение. Вот что такое неискренность. Если такое повторится в дальнейшем, у меня пропадет всякое желание иметь с вами дело. Возможно, я останусь внакладе, но и вам придется проститься навсегда с исследованием покойного академика.

— Я стану искренен тогда, когда вы убедите меня до конца. Никто нам не мешает. Убедите меня, сделайте так, чтобы я вам поверил, и, даю слово, между нами не будет ни одного утаенного шага.

Рамаз верил, что в данную минуту директор чистосердечен. Но хорошо понимал, что только в данную! Он выдержал небольшую паузу, чтобы придать своим словам больший вес, и спокойно начал:

— Чтобы прояснить дело с самого начала, еще раз сформулирую вам мои требования. Между прочим, весьма нормальные и приемлемые требования.

— Слушаю вас!

— Первое: вы зачисляете меня на должность лаборанта. Как вы недавно изволили выразиться, эта проблема уже решена вами, я не ошибся?

— Нет. Считайте, что решена.

— Второе: до первого сентября вы должны сходить к ректору Тбилисского государственного университета и сказать ему, что я уникально одаренный физик, что у меня готов не только диплом, но и кандидатская диссертация.

— Уже?!

— Да, уже! Во время нашей прошлой встречи вы, видимо, не очень хорошо меня слушали или не придали моим словам никакого значения. Ректор должен разрешить мне до января сдать экзамены за три оставшихся курса и, что самое главное, вместе с дипломом защитить и кандидатскую диссертацию. До января я успею придать ей законченный вид и с вашей помощью опубликовать ее в трудах института. Как видите, и второе требование несложно и не так уж невыполнимо!

— Да, но как вы сможете сдать экзамены сразу за три курса, и должен же я ознакомиться с вашими трудами?! Я — ученый. Правда, не столь великий, как академик Георгадзе, но достаточно известный ученый. Не могу же я вслепую дать вам рекомендацию?

— С моими трудами вы не можете ознакомиться сейчас же, в эту минуту. Да это и ни к чему. А насколько я знаю физику, математику, теоретическую механику и прочие предметы, я могу продемонстрировать вам сегодня, сейчас же, в данную минуту. Я детально знаком с вашей книгой «Полярное сияние нейтронной звезды». Помните, как здесь, в этом кабинете, вы с ныне покойным Георгадзе вычитывали ее окончательный вариант? Как академик красными чернилами испещрял ваш труд, помните?

— Вы… Откуда вам это известно? — Кахишвили чуть не свалился с кресла.

— Имейте терпение, все узнаете со временем… Если я не ошибаюсь, он выражал сомнение, что торможение, вызванное разовым падением миллионотонной массы на нейтронную звезду, сказывается на ее температуре. Вернее, он сомневался в площади падения. Вы учли замечания академика и уточнили соображение: поток материи в сто миллиардов тонн на квадратный километр в секунду; я не ошибаюсь?

— Нисколько!

— Хотите, вспомню и скорость падения? Сто пятьдесят тысяч километров в секунду… Помните, да? Вы сидели вон там. Был ноябрь. На вас темно-синий костюм. Когда замечания академика загнали вас в тупик, вы нервничали и, оттого обильно потея, извинились перед Георгадзе и сняли галстук. Помните?

— Помню, — прохрипел потрясенный Кахишвили.

— Теперь, думается, вы верите, что я могу до января сдать за оставшиеся курсы. Не бойтесь, товарищ директор, смело идите к ректору. Я разрешаю считать меня открытым вами талантом. В дальнейшем моя научная карьера зачтется вам, ваша опека не забудется. Еще можете сказать ректору, что я свободно говорю по-немецки, по-английски и по-французски. Относительно моих знаний немецкого, по-моему, у вас нет сомнений. В английском и французском вы не можете меня испытать. Вам не мешало бы продолжить занятия английским языком, к которым вы приступили два года назад и забросили через пару месяцев. Помните, с каким энтузиазмом вы начали? Вы намеревались пожертвовать целым отпуском на его изучение, но повстречались в Пицунде с одной дамой и…

— Хватит! — во весь голос закричал Кахишвили.

— Неужели вас так раздражает воспоминание о вашем прошлом?

— Не улыбайтесь! Не улыбайтесь так насмешливо! Не мое прошлое, а ваши слова раздражают меня. Откуда вам в таких подробностях известны эпизоды моей жизни? Кто рассказал вам, кто выложил вам мою жизнь до самых незначительных мелочей?

— Не становитесь в позу, угомонитесь. Выпейте воды. В конце концов, я пришел к вам, чтобы наладить дружбу и сотрудничество, а знаю я многое, очень многое. Успокойтесь, умерьте пыл!

— Я только тогда успокоюсь, когда узнаю, откуда вам до мелочей известна моя жизнь. Известна не только по сути, но и зрительно. Как будто запечатлена у вас на слайдах, какой захотите, тот и спроецируете на большой экран!

— Успокойтесь, директор, успокойтесь и приготовьтесь выслушать еще более поразительные вещи.

Отар Кахишвили замолчал, вперив в Коринтели испытующий взгляд. Всем своим существом он ощущал, что молодой человек готов сказать нечто очень значительное. В широко раскрытых, выкатившихся глазах директора института застыли ожидание и страх.

— Слушаю вас! — почти шепотом проговорил он.

Рамаз встал, оперся руками о директорский стол, вытянул шею и также шепотом, показавшимся Кахишвили змеиным шипением, отчетливо произнес:

— Я могу открыть сейф!

— Что вы сказали? — От ужаса Кахишвили двинулся вместе с креслом назад.

— Я знаю шифр и могу открыть сейф сейчас же, через миг! — Рамаз выпрямился, но садиться не стал, задвинул стул и многозначительно улыбнулся Кахишвили.

Чего только не было в этой улыбке — и торжество, и злорадство, и отвращение, и насмешка, и угроза.

— Не верите?

Директор института обалдело молчал.

— Вам не дурно? — заботливо поинтересовался Рамаз.

Отар Кахишвили не шевельнулся, он словно окаменел.

— Может быть, воды? — не на шутку встревожился Коринтели.

— Вы в самом деле можете? — ошеломленно, испуганно, жалобно исторглось из Кахишвили.

— Да, могу! — Рамаз закурил. — Вам не понять, ценой какого расхода энергии я угадал шифр академика. Представляете, как трудно в миллиарде комбинаций узреть, именно узреть единственное сочетание цифр, открывающих доступ к сейфу? После этого труднейшего испытания я две недели был выжат как лимон. Каждое ясновидение, даже самое простое, уносит определенное количество энергии, для восстановления которой необходимо время. Отыскав шифр, я две недели пролежал пластом! За разгадку этой цифровой комбинации я засел на другой день после похорон Давида Георгадзе. На следующий день меня осенила идея, как осуществить тот план, который я имел честь предложить вам.

— Так в чем дело? Почему вы раньше не появились?

— Сначала надо было угадать шифр. Потом, я уже говорил вам, две недели пролежал не вставая. В последующий период я расшифровывал вас, да, не пугайтесь этого слова, я расшифровывал и изучал вас. Изучив и всесторонне проанализировав, я пожаловал к вам.

— Вы уверены, что действительно узнали шифр?

— Не сомневаюсь.

— И вы можете сейчас открыть сейф?

— Разумеется!

— Не верю, хоть убейте, не могу поверить!

— Стоит ли вас убивать? А если увидите открытый сейф, поверите?

— Господи, что со мной? Я, кажется, сплю!

— Закройте дверь на замок! — таинственным шепотом распорядился Коринтели.

У Кахишвили отнялся язык, он походил на стереофото. Прошло время, прежде чем он встал, затрусил к двери, дважды повернул ключ и затем кинулся к сейфу.

Коринтели неторопливо приблизился к стоящему в нише огромному коричневому сейфу, повернулся к директору:

— Попрошу отодвинуться на пять метров! — и взялся за ручку.

Кахишвили, как под гипнозом, подчинился приказу, сделал несколько шагов назад, нащупал за спиной стул и одной рукой уперся в его спинку. Колени дрожали, и он боялся упасть.

Рамаз осторожно, чрезвычайно осторожно повернул первый диск, устанавливая против стрелки нужную цифру.

Кахишвили вытянул шею, силясь рассмотреть со своего места, какая цифра соседствует со стрелкой, но ничего не вышло. С пяти метров невозможно было разобрать ни одной цифры.

Рамаз мягко взялся за второй диск, будто лаская его, медленно, томительно медленно, почти незаметно повернул нужной цифрой к стрелке. После небольшого перерыва прикоснулся пальцами к третьему диску.

Отар Кахишвили окаменел в нелепой и смешной позе. У него даже веки парализовало. Только частые удары сердца, отчетливо слышные даже Рамазу, позволяли догадаться, что это не манекен, а живой человек.

Коринтели повернул третий диск.

Тучный коренастый манекен вдруг шевельнулся, испуганно хватаясь обеими руками за грудь в надежде заглушить удары сердца. Напрасно. Директору, потерявшему голову, продолжало чудиться, что стук его сердца доносится не только до Рамаза Коринтели, но и до секретарши, по ту сторону надежно запертой двери.

Многозначительно взглянув на директора, Рамаз подкрутил цифру к стрелке. Оставалось два диска. Он извлек из кармана платок, сначала вытер потный лоб, затем, как пианист, — пальцы, опустил платок в карман и коснулся четвертого диска. Медленно, очень медленно повернул его, подведя к стрелке какую-то очередную цифру.

Остался один, один-единственный диск; если Коринтели впрямь отгадал шифр, он повернет пятый, и…

В комнате будто стемнело, словно чья-то невидимая рука опустила на окнах кабинета тяжелые темные шторы. Массивный коричневый сейф освещался только двумя парами лучей, исходящих из глаз двух мужчин. И вот после недолгой передышки, показавшейся директору веком, Рамаз взялся за пятый диск. Он почему-то заколебался, прикрыл глаза, наморщил лоб и, прижавшись щекой к холодной металлической стенке, провел левой рукой по верху сейфа, не спеша поворачивать диск.

«Забыл?! — обмер Кахишвили. — Вдруг забыл или не знает пятую цифру?

Что он тянет?!»

Молодой человек, будто лаская диск, погладил его. Медленно повернул. Вот и пятая цифра встала против стрелки.

Рамаз оглянулся на директора института. Увидев его трясущуюся челюсть, он зло улыбнулся и шепотом, однако ясно и отчетливо произнося слова, сказал:

— Сейф открыт!

Выпрямился, нажал на массивную ручку, повернул ее вправо и распахнул толстую, выкрашенную в коричневый цвет дверцу.

— Господи! — вырвалось у директора, и он впился глазами в те полки, где выстроились в ряд разноцветные папки. Сердце, совсем недавно стучавшее так громко и страшно, сейчас будто остановилось. Кахишвили шагнул вперед, горя желанием запустить руки в сейф и шарить по всем полкам, покуда не отыщется вожделенная рукопись, но ноги подвели его, еще секунда, и он бы грохнулся на пол. Вне себя от страха, директор снова ухватился за спинку стула, испытывая жуткое ощущение, словно все кости в теле превратились в труху, и он сейчас свалится на пол бесформенной грудой мяса.

Рамаз с удовольствием наблюдал за волнением кахишвилиевских страстей, представлял, как мечется, словно угодившая в мышеловку мышь, мелкая, убогая душонка директора института. Еще немного, и директор упадет в обморок.

Резко повернувшись, Рамаз захлопнул дверцу.

Кахишвили хватил удар. Хотел что-то закричать, но не смог. Он как будто онемел. Беспомощно развел руками. Попробовал шагнуть, но и тут потерпел фиаско.

Рамаз прекрасно видел, какой пожар бушует в груди обезножевшего вдруг директора. Он догадывался, как обмирала душа его при обратном повороте каждого диска. Видимо, этим и объяснялась его медлительность — ему хотелось продлить мучения Кахишвили. Повернув последний диск, Коринтели с улыбкой насладившегося торжеством мстителя отошел от сейфа.

И сразу в парализованные легкие директора исследовательского института ворвался воздух.

— Что вы наделали, зачем вы заперли! — во весь голос закричал он.

Кахишвили понял, что, пока Коринтели не пожелает, открытого сейфа ему не видать!

— Почему вы заперли, почему?!

Едва прохрипев эти слова в третий раз, директор осел на пол.

С насмешливой улыбкой Рамаз подошел к нему, крепко ухватил под мышки и потащил к креслу.

— Почему, спрашиваю, заперли?! — снова умудрился крикнуть директор. Затем силы как будто вернулись к нему, он соскочил с кресла, смешно вцепился в мощные плечи молодого человека и принялся трясти его. — Почему вы заперли, почему, почему?! Сейчас же откройте, я приказываю вам, сию же минуту откройте, слышите, сию же!

Громко расхохотавшись, Рамаз одним движением сбросил руки директора, стальными пальцами сжал его плечи и, как ребенка, приковал к креслу.

— Уймитесь! Уймитесь, и спокойно обговорим планы на будущее. Я, правда, запер сейф, но шифр-то не забыл! Успокойтесь и соберитесь с мыслями.

Мог ли Отар Кахишвили успокоиться и собраться с мыслями?

— Мне думается, — продолжал Коринтели, — вы окончательно убедились в моих возможностях. Вероятно, поняли и то, что без меня вам не обойтись. Разумеется, есть еще выход — официально пригласить мастера, открыть сейф и обнародовать труд Давида Георгадзе. Вы, естественно, не пойдете на такой шаг. Не пойдете именно потому, что он бессмыслен. Запоздалая слава не осчастливит усопшего, а вы потеряете многое. Вы и я! Как я полагаю, сейчас все карты открыты, задача ясна и решается просто, если между нами установится искреннее, горячее и истинное содружество! Если вы не в силах побороть себя и отвергаете мою дружбу, то все равно ничто не препятствует нашим деловым отношениям. Труд академика в наших руках. Напоследок хочу напомнить и предупредить, что с сегодняшнего дня, с этого часа, с этой минуты все зависит от вас, только от вас, от директора института астрофизики, профессора Отара Кахишвили.

— Что зависит от меня?

Кто-то убавил огонь, и душа, готовая, как закипающее молоко, перехлестнуть через край, медленно осела.

— Многое, очень многое. Только, повторяю еще раз, в первую очередь нужны искренность и согласованные действия.

— Как, мы не возьмем труд сегодня?

— Ни в коем случае, батоно Отар, ни в коем случае!

О, какой насмешкой звучало это «батоно Отар», каким отвращением были полны глаза Коринтели. Кахишвили чувствовал, как надменный юнец свысока посматривает на него, торжествуя, что загнал в ловушку директора исследовательского института астрофизики.

— Смею спросить, почему? — Кахишвили понял, что иного пути у него нет, смирился с судьбой и решил как-то умерить свое нетерпение. Фраза была произнесена не очень твердо, но по сравнению с недавними намного спокойнее.

— Почему? Неужели вы не понимаете, почему?

— Сейчас не время для загадок, выкладывайте ваши условия! — оживился Кахишвили.

— Ого! — усмехнулся Коринтели. — Вот это мне нравится. Разве отчаянье и столбняк достойны мужчины? Приободритесь, соберитесь с силами, нам сейчас не до обмороков. Не желаете сигарету, в хлопотах мы совсем забыли о бодрящем сизом дыме табака?

Директор института, на сей раз не ища свой «Космос», так жадно затянулся рамазовским «Винстоном», будто целый год не курил.

— Если я снова открою сейф и вручу вам труд академика Георгадзе, какие у меня гарантии, что вы не присвоите исследование? Разве логично и разумно тешить себя надеждой, что вы, директор института астрофизики, профессор, возьмете в соавторы студента третьего курса заочного отделения физико-математического факультета Тбилисского государственного университета? Даже если бы я не сомневался в вашем расположении, чести и рыцарском благородстве, то все равно, каким образом лаборант, только сегодня принятый в ваш институт, вдруг становится вашим соавтором? Разве люди слепы? О нет, они поймут, где собака зарыта, ибо приблизительно знают, над какой проблемой бился бывший директор института.

— Как же нам быть? Я готов пойти к ректору университета, готов выполнить второй пункт ваших требований, чтобы вы смогли в оставшиеся полгода сдать за три курса, защитить диплом, и сразу поставлю вопрос о присвоении вашей дипломной работе кандидатской степени. Я верю, что она этого заслуживает. Я незнаком с ней, но, клянусь вам честью, верю искренне. Я не замедлю с рецензией и с рекламными статьями в прессе. Но вы же прекрасно понимаете, что до конца января нам не избежать неслыханных доселе баталий. Я самое большее на два месяца могу оттянуть открытие сейфа. Никто не даст мне права на большую проволочку.

— Я понимаю, я прекрасно понимаю, что через два месяца сейф непременно откроют.

— Затем, как вам ясно, все погибнет. Нельзя ли нам дня за два, пусть за день до официального открытия взять труд и приберечь его? А когда сейф откроют официально, когда опишут и оформят актом хранящиеся в нем материалы, мы снова запрем в него наше исследование № 13. Как вам мой план? — Глаза Кахишвнли блестели от радости. Он был уверен, что нашел единственно приемлемый выход.

— Я, к сожалению, не могу разделить ваш восторг! — Рамаз бросил окурок в пепельницу. — Допустим, мы изъяли труд академика не за два или один день, а даже за час до открытия. Куда мы денем папку, куда пристроим исследование мирового значения? Где поместим бесчисленные данные экспериментов? У кого будет храниться труд, у вас или у меня?

— У ко-о-ого? — растерялся директор.

— Да, у кого? Я с первой минуты вдалбливаю вам, что главное в наших отношениях — откровенность. Поэтому поговорим начистоту. Я не доверяю вам и не могу доверить исследование ныне покойного академика. А вы? Вы доверяете мне? Если доверяете, весьма польщен. Я забираю труд, сохраняю его и возвращаю в сейф, едва закончится официальная опись документов и вещей бывшего директора. Доверяете?

Кахишвили беспомощно поднял глаза на Коринтели. Но тут же, почувствовав стыд, понурился и уставился в стол.

— Вот видите, я не обманулся, и вы не доверяете мне. Скажу вам больше, если доверяете, я принесу вам свои извинения и сейчас же перестану считать вас серьезным человеком.

— Что же нам делать? Еще раз повторяю вам, я могу оттянуть открытие сейфа на два месяца. Пятого октября — семьдесят пятая годовщина со дня рождения академика. Считайте, что пятое октября — крайний срок. Вы видите какой-нибудь выход?

— Вижу.

— А именно?

— Сейф нужно опечатать.

— Какой здесь резон? Академия назначит день открытия, создаст комиссию, доставят из Москвы мастера и откроют сейф. Им не помешают наляпанные нами сургучные печати.

— Сейф не откроют еще два года. Более того, два года с двумя месяцами.

— Почему не откроют?

— Не думайте, что я сейчас, сию минуту придумал то, что говорю вам. У меня все заранее обдумано, взвешено и решено.

Спокойный и уверенный вид Коринтели внушал надежду директору института.

— Открытие сейфа состоится только через два года и два месяца, в семьдесят седьмую годовщину академика, точнее, пятого октября, в двенадцать часов ноль-ноль минут.

К сожалению, велеречивая фраза Коринтели разочаровала Кахишвили.

— Почему же не раньше?

— Потому что старый академик оставил завещание, один из пунктов которого гласит — открыть сейф на третий год после моей кончины, в день моего рождения, ровно в двенадцать.

— Завещание?! Где оно?

— Я знаю где.

— Вы действительно знаете?

— Какой мне смысл врать? — рассмеялся Рамаз.

— Ясновидение? — Страх снова приковал директора к креслу. — Я вам верю, всему верю, однако…

— Опять «однако»? Как ни усердствую, никак не заслужу вашего доверия.

— Что вы, мой милый?! Как можно, извините меня! Я просто сбит с толку, сегодняшнее испытание явилось для меня полнейшей неожиданностью. Однако…

— Все-таки «однако»? — вспыхнул Рамаз.

Директор института потерял почву под ногами. Коринтели разговаривал с ним как с подчиненным, и затравленный Кахишвили чувствовал, что у него уже не хватает ни энергии, ни воли указать тому, кто здесь старший. Он понимал, что вожжи в руках молодого человека и тот правит куда ему заблагорассудится.

— Нет, вы меня не поняли! Я только хотел спросить, где завещание?

— Я объясню вам. Только одно условие: за завещанием должны идти трое — вы, Арчил Тевдорадзе и секретарь партийного комитета.

— Зачем? Что я скажу им, почему так коллективно и почти официально?

— Не волнуйтесь. Наберитесь терпения и слушайте меня внимательно. Вы завтра же начнете сокрушаться, что давно не навещали вдову академика. Играйте роль доброго, внимательного, благородного человека, воздающего предшественнику по заслугам. Неплохо будет, если захватите с собой и председателя месткома. И причина есть. Вы должны ознакомить вдову усопшего с результатами недавнего совещания и доложить о мероприятиях, призванных увековечить память академика.

— Да? — Разинув рот, Кахишвили воззрился на молодого человека.

— Лучше побеседуйте с ней в кабинете. Расспросите уважаемую Ану о житье-бытье. Успокойте ее, между прочим расскажите о совещании, во время разговора естественным движением снимите с полки второй том астрономической энциклопедии.

— А дальше? — истерически взвизгнул директор, настолько невыносимой показалась ему короткая пауза, выдержанная Коринтели.

— Дальше — ничего. Во втором томе найдете запечатанный конверт.

— Допустим, нашел! Дальше?

— Никаких «допустим», — снова вспыхнули глаза Коринтели, — В первый момент изобразите приятно взволнованного человека. Письмо отдайте вдове, а когда несчастная отведет душу слезами, спокойно скажите: «Уважаемая Ана, может быть, вы предпочитаете ознакомиться с завещанием без лишних свидетелей? Если вы желаете, мы ни на минуту не задержимся».

— А вдруг она захочет читать одна?

— Не тревожьтесь. Она не захочет по одной простой причине. На конверте написано: «Дирекции Тбилисского института астрофизики». А если она все-таки выразит желание прочитать письмо в одиночестве, еще лучше, оно написано так, что после прочтения она непременно позовет вас и вручит его лично вам. Если придется идти к ней вторично, чему я не верю, ни в коем случае не ходите один. Возьмите тех людей, которых я назвал.

— Я уверен, вам известно, что написано в этом письме или завещании.

— В завещании черным по белому, крупными буквами, как это было свойственно академику Георгадзе, написано: «В случае моей смерти, по определенным научным соображениям, сейф открыть через два года, в день моего семидесятисемилетия, пятого октября, в двенадцать часов дня». В завещании есть еще несколько пунктов, но для нас главный этот. Понятно?

— Понятно, но до меня не доходит, какая нам выгода от этого завещания. Два года — это целый век для современной науки. Какую ценность будет иметь исследование Георгадзе через два года?

— Вы нетерпеливы, товарищ директор. Прошу вас, напрягите волю, и спокойно взглянем на дальнейшие планы, за выполнение которых нам придется вести бой с этой самой минуты. Боржому не желаете?

— Нет. То есть да.

Рамаз лениво поднялся, подошел к холодильнику, достал боржом, налил в стакан и протянул его директору.

— А вы?

— Я, с вашего позволения, из горлышка.

Кахишвили жадно осушил стакан.

— Умоляю вас, не тяните. Сил моих больше нет.

— Засим, милейший, вы приносите завещание Георгадзе в институт, собираете открытое собрание и зачитываете его.

— А потом? — Кахишвили безропотно проглотил насмешливое «милейший», понимая, что возмущаться не имеет смысла. Он давно залез в болото и с каждым часом все глубже погружался в него.

— А потом надлежит выполнить завещание покойного. От вас же требуется одно: чтобы сейф был надежно опечатан.

— Я никак не пойму, какую пользу принесет нам опечатывание? Не лучше ли просто-напросто уничтожить завещание?

— Простите, но мне казалось, что у вас более гибкий ум. Сейчас слушайте меня внимательно и не прерывайте. Если бы у вас хватило терпения, вы бы уже поняли, что я хочу сказать. Да, в течение двух лет сейф будет опечатан и неприкосновенен, но отнюдь не для нас.

— Как?

— Очень просто, милейший, очень просто. Я, кажется, просил не перебивать меня?! Сургуч на сейфе буквально за несколько дней примелькается так, что ваши посетители со временем перестанут замечать не только печати, но и сам сейф. В конце января мы с вами откроем его. Заберем все, что нам требуется, оставив ненужное в целости и неприкосновенности. А прилепить на место сургуч для меня такой же пустяк, как покупка коньяка в винном магазине. Через два года, когда сейф откроют официально, там не обнаружится ничего, кроме второстепенных исследований и описаний неудачных экспериментов. Мы же к тому времени будем знаменитыми людьми. А через два года многие страсти, столь неистовые сегодня, улягутся и забудутся. Вам ясно?

— Ясно, — буркнул директор.

— Рад слышать, — Рамаз встал.

— Почти ясно, — уточнил Кахишвили.

— О, господи! — не выдержал Рамаз. — Сегодня ночью пораскиньте мозгами, проанализируйте положение дел, и завтра утром все станет ясным как божий день. Я ухожу, чтобы не мешать вашей серьезной научной и административной деятельности.

Рамаз ждал согласия директора.

После недолгой паузы Отар Кахишвили поднял голову и сказал, глядя на молодого человека:

— Завтра утром принесите заявление и справку из университета.

Рамаз залез во внутренний карман пиджака.

— Вот, пожалуйста, и заявление, и справка.

Директор удивленно и одобрительно покачал головой.

И вдруг в глазах у него потемнело, кабинет завертелся, и Кахишвили вместе с тяжелым письменным столом вознесло к потолку.

— Что с вами? — подскочил к нему Коринтели.

— Ничего… Вы ступайте. Марине скажите, пусть срочно зайдет ко мне. Завтра с утра приступайте к обязанностям лаборанта.

— На вас лица нет.

— Ничего. Пришлите Марину. И как можно скорее покиньте институт. Придется, видимо, вызвать мне «скорую». Я не хочу, чтобы этот приступ связывали с вашим визитом. Вы поняли?

— Понял! — ответил Рамаз и почти бегом выскочил из кабинета.

Телефон зазвонил чуть свет.

Рамаз открыл глаза и тут же посмотрел в окно.

Солнце еще не взошло.

«Кто звонит в такую рань?»

Он протянул руку к телефону, стоящему на полу, и тяжело поднес трубку к уху.

— Слушаю вас.

— Разбудила тебя?

Рамаз узнал голос Инги, и сон моментально слетел с него.

— Слушаю тебя, Инга!

— Мне нужно срочно повидаться с тобой.

— Случилось что-нибудь? — испугался Рамаз.

— Ничего особенного. Просто нужно кое о чем переговорить с тобой. Я сейчас приеду и приберусь у тебя. Столько времени ни ты не звонил, ни я не заходила.

— Тебе не стоит приходить сюда. Не тревожься, у меня все в порядке. Утром я должен убежать по делам. В двенадцать встретимся у Дворца спорта или перед зоопарком.

— В двенадцать? — задумалась Инга.

— Не можешь?

— Как не могу! Ровно в двенадцать у зоопарка.

Рамаз приехал на полчаса раньше. Оставив машину перед телецентром, пешком спустился к зоопарку. Чем ближе подходило время к назначенному сроку, тем больше и больше охватывало его волнение. Он не знал, откуда появится Инга, поэтому выбрал такое место, которое позволяло держать в поле зрения обе стороны улицы.

Издали заметил он Ингу, идущую со стороны телецентра. Девушка с напряженным вниманием смотрела по сторонам, ища глазами брата. И, когда их взгляды встретились, она, едва сдержав радостный крик, подбежала к Рамазу и повисла у него на шее.

От прикосновения ее груди Рамаза снова обдало электрическим током. В глазах потемнело, и тяжелая тоска сразу сжала душу.

— Что с тобой, что-нибудь случилось? — спросила испуганная Инга, не сводя с брата озабоченного взгляда.

— Ничего, — постарался улыбнуться Рамаз. — Пошли сядем в машину. Прокатимся немного. Хочешь, поднимемся на фуникулер?

— Не могу, это долго, — с сожалением сказала Инга.

Как прекрасна была она, произнося эти слова, как нежна, чиста и наивна! Жгучее желание пронзило Рамаза — подхватить ее на руки как малого ребенка и прижать к груди. Для него уже не существовало ни улицы, ни автомобилей, ни людей… Снова увидел он Ингу в ореоле солнечного света на фоне голубого неба, снова услышал шелест ее длинного белого платья…

— Жалко, но мне в самом деле некогда. Пора на работу возвращаться, — отрезвил его голос сестры.

— На работу?

— Да, на работу.

— Я отвезу тебя.

Машина пересекла площадь Героев и выехала на набережную.

— Рамаз, — необычайно серьезно начала девушка. — Я себе места не нахожу. Вчера была у подруги на дне рождения. Там был один человек. Лет тридцати. Я заметила, что он хочет сесть рядом со мной. Это мне не понравилось. Я старалась, чтобы он не сел, а он все равно пристроился рядом. И спросил: «Как Рамаз?..»

— Не помнишь, как его зовут? — оборвал сестру Коринтели.

— Как же, специально поинтересовалась у подруги. Она-то и напугала меня, он, оказывается, следователь из милиции, Лери Долидзе.

Упоминание о милиции насторожило Рамаза, но он не подал виду:

— Лери Долидзе! Не знаю, не слышал.

— А у меня сложилось впечатление, что ты знаешь его.

— Может быть, и знаю, но не помню. Ты же знаешь, что я многое забыл. А что ему нужно было?

— Как прекрасно ваш брат знает иностранные языки, сказал он.

— А ты что ответила?

— Сказала, что это глупые шутки. «Как, разве вы не знаете, что Рамаз свободно изъясняется по-французски, по-немецки и по-английски?» Я рассердилась и замолчала.

— А дальше?

— Он не отстал. «Неужели вы и того не знаете, что он прекрасно играет на рояле?» Я рассердилась и отрезала, что мой брат не мишень для насмешек. Между прочим, он сказал, что до твоей болезни никто не знал, что ты такой образованный. «Оказывается, и вы не знаете!» Потом покачал головой: «Интересно!»

— А ты что ответила?

— Больше ничего. Еще с час посидела за столом. На него и не глядела. Уходя, спросила у подруги, кто этот Лери Долидзе, она сказала, что знакомый ее брата и работает в милиции. Я испугалась. Как вышла, сразу позвонила тебе. Был первый час, но ты не ответил. Всю ночь я продумала.

— О чем?

— О многом. Почему он насмехался над тобой?

— С чего ты взяла, что он насмехался? Может быть, я в самом деле прекрасно знаю языки и в самом деле прекрасно играю на пианино?

— И ты смеешься надо мной?! — широко открыла глаза Инга.

Снова у Рамаза закружилась голова, снова овладело им жгучее желание прижать к груди эту удивленную девушку.

О, какое наслаждение целовать ее удивленные глаза, пухлые губы, пальцы нежных рук…

— Я немного знаю иностранные языки. И на пианино играю, представь себе!

— Ты это серьезно? — еще больше удивилась Инга.

— Серьезно!

Долгий и пристальный взгляд был ответом на его заявление.

— Что, не веришь? — улыбнулся Рамаз.

— Когда же ты выучился языкам и игре?

— Когда поселился отдельно, учил потихоньку. Ты же меня знаешь, я не люблю хвалиться и выскакивать.

— Ты не шутишь?

— Нисколько!

— А вот поклянись!

«Поклянись!» Каким теплом отозвалось это слово во всем теле!

— Клянусь тобой!

— Мне страшно, Рамаз!

— Что страшно?

— Не обижайся, но я боюсь тебя!

— Меня?

— Ага, тебя!

— Почему?

— Сама не знаю. Вернее, я знаю, что до того несчастья ты был совсем другим.

— Каким?

— Грубым, дерганым. Никогда у тебя не было желания ни читать, ни учиться. О любви уже не говорю, мне все время казалось, что ты ненавидишь меня, а у меня, кроме тебя, никого нет на этом свете. А сейчас… Сейчас в каждом твоем взгляде сквозит нежность. Я не могу понять, что произошло.

— Ничего не произошло. В моем мозгу шарики вертелись не в ту сторону, а от удара мостового крана они сразу заработали как нужно. Вот и все! — Рамаз постарался облечь свои слова в шутливую форму.

У Сионского собора Рамаз затормозил. Инга работала рядом, в этнографическом музее.

— Я пошла! — улыбнулась она и, поцеловав брата, открыла дверцу машины.

— Постой, не торопись, у меня для тебя есть небольшой подарок, — Рамаз достал из кармана коробочку и протянул сестре.

Инга радостно взяла ее, открыла и вытащила колечко с бриллиантом.

— Настоящий! — расширились у нее глаза.

— Разве я позволил бы себе преподнести вашей светлости подделку? — улыбнулся Рамаз.

Инга, положив кольцо в бархатный футляр, захлопнула его и испуганно посмотрела на брата.

Острой болью в груди отозвались увиденные им вдруг слезы, катящиеся по щекам сестры.

— Инга, что случилось?

— Как ты мог купить такую дорогую вещь?

— Инга!

— Не надо, Рамаз, я боюсь, я очень боюсь!

— Чего ты боишься? — Рамаз, улыбаясь, старался успокоить сестру.

— Откуда у тебя эта машина? Где ты взял столько денег?

— Машина не моя. — Он вытащил из кармана документы и подал сестре сложенный листок — Вот доверенность. Один знакомый одолжил мне ее на несколько месяцев. Он уехал в заграничную командировку.

— Не хитри, Рамаз, разве я не знаю, как делаются подобные доверенности?

— Я не хитрю, Инга, я хочу, чтобы ты верила мне!

— Я все равно боюсь. Очень прошу тебя, верни машину хозяину.

— Хозяин машины уехал работать в Алжир. Вернется, тогда и верну.

— И кольцо верни в магазин.

— Кольцо-то почему? — обиделся Рамаз.

— Если любишь меня, сделаешь, как я прошу! — Инга шире открыла дверцу машины.

— Какой из себя тотчеловек? — спросил вдруг Рамаз.

— Какой?

— Тот самый, Лери Долидзе.

— Высокий, болезненно худой, — Инга задумалась — да, еще виски у него не по годам седые.

— Высокий, болезненно худой?

— Знаешь его?

Рамаз отрицательно покачал головой.

— Я пошла. Вечером позвоню тебе.

Инга вышла из машины и направилась к Сиону.

Рамаз проводил ее взглядом. На желтоватом фоне Сионского собора фигурка сестры казалась еще изящнее. Подойдя к храму, она обернулась. Не видя брата за стеклами машины, она тем не менее улыбнулась и помахала ему.

Неистовое желание толкало Рамаза выскочить из машины, зайти вместе с Ингой в храм, зажечь свечи, помолиться, затем усадить ее обратно в машину и умчаться далеко-далеко.

Еще миг, и Инга скрылась из глаз.

Страшная тяжесть навалилась на сердце Рамаза. Упершись локтями в баранку, он обхватил голову руками.

«Следователь из милиции, Лери Долидзе! — вспомнилось ему вдруг. — Высокий, болезненно худой…

Виски не по годам седые…

Где я видел этого человека?

Видел же, в самом деле видел».

Рамаз снова взглянул на храм.

— Подай, сыночек, Христа ради!

Он повернулся на голос — женщина в черном держала на руках грудного ребенка. Рамаз механически залез в карман, не считая сунул женщине деньги и тронул машину с места.

«Высокий, болезненно худой мужчина…

Седые не по возрасту виски…

Где я видел этого человека?

А ведь видел, как пить дать видел!»

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Кабинет директора института астрофизики постепенно заполнялся народом. Отар Кахишвили, не произнося ни слова, терпеливо ждал. Куря сигарету, он от порога до стула провожал каждого глазами.

— Все собрались? — наконец спокойно спросил он и обвел взглядом присутствующих. Он спросил так, между прочим, прекрасно видя, что все приглашенные уже заняли стулья.

Сотрудники тем не менее переглянулись, словно проверяя, не опаздывает ли кто-нибудь.

Многие громко отозвались: «Все!»

Кахишвили прокашлялся и встал. Он не спешил начинать, упорно глядя на одного из заведующих, который все никак не мог поудобнее усесться на стуле.

— Вам известно, что со дня кончины уважаемого Давида Георгадзе прошло больше месяца, — размеренно и негромко начал он, когда в кабинете установилась абсолютная тишина. — Смею доложить вам, что мы с помощью вышестоящих органов и Академии наук сделали почти все возможное, чтобы увековечить его память. Осталось несколько вопросов, решение которых было и есть связано со временем. Вы знаете, что покойный академик исследовал очень сложную проблему. Он полагал, что помимо известных на сегодняшний день четырех типов радиоактивности существует и пятый. Ни раньше, ни во время болезни он ни словом не обмолвился о результатах своего исследования. Пять лет он бился над подтверждением теоретически осмысленной проблемы. Довел ли он дело до конца? Обосновал ли экспериментально свои теоретические соображения? Может быть, гипотеза и предложение академика Георгадзе оказались ошибочными? Мы не знаем. Ни в доме ученого, ни в лаборатории, ни в кабинете нами не обнаружено ни клочка бумаги, позволяющего прийти к какому-либо заключению. Совершенно естественно появление и такой мысли, что академик завершил свое исследование и сейчас оно, подготовленное для доклада в Академии и публикации, находится в этом огромном немецком сейфе, открыть который, как бы нам ни хотелось, пока, увы, невозможно. Академик унес в могилу тайну шифра, представляющего собой комбинацию пяти цифр. Буквально на днях дирекция провела совещание, посвященное увековечению памяти Давида Георгадзе, и мы все согласились, что необходимо вызвать из Москвы мастера, специалиста по подобным старинным уникальным сейфам. Нами было решено создать комиссию, открыть сейф и взять на учет все документы до самых простых незначительных рукописей и вещей… Естественно, если обнаружится последнее исследование Давида Георгадзе, оно тут же будет рассмотрено на большом совете в присутствии представителей Академии и самого президента. Однако случилось непредвиденное…

Последнюю фразу Кахишвили произнес значительно повысив голос и обвел взглядом сидящих в кабинете сослуживцев. Его интересовало, какую реакцию вызовет неожиданный поворот.

Особого оживления он не заметил. Все в институте уже знали и историю с обнаружением завещания, и подробное содержание его. Несмотря на категорическое требование, почти приказ директора, кто-то выдал тайну.

— Вчера мы с моим заместителем и руководителями партийной и профсоюзной организации навестили семью покойного. Все как обычно: поинтересовались здоровьем вдовы академика… В будущем, товарищи, нам необходимо уделять уважаемой Анне больше внимания. — Нодар Одишария слегка улыбнулся, услышав русифицированное произношение этого имени. — Это наш научный и человеческий долг. И вот, когда мы сидели в кабинете Давида Георгадзе, среди беседы вдова расплакалась. Чтобы как-то выйти из создавшегося неловкого положения, я снял с полки второй том астрономической энциклопедии. Свершилось чудо! В книге оказался конверт, на котором было написано: «Дирекции Тбилисского института астрофизики». Вот он!

Кахишвили высоко поднял конверт.

Белый квадратик приковал взгляды всех присутствующих.

Оживление сотрудников ободрило Кахишвили.

— Увидев конверт, уважаемая Анна очень расстроилась… Естественно, возникло желание тут же вскрыть его. Так волею случая завещание Давида Георгадзе оказалось в наших руках. Актив нашего института собрался здесь, чтобы узнать последнюю волю покойного, затем мы ознакомим с нею и Президиум Академии наук.

Кахишвили бережно извлек из конверта письмо и приступил к чтению. Читал он внятно и спокойно. После каждой значительной фразы выдерживал паузу, чтобы слушатели основательнее прониклись волеизъявлением покойного академика. Наконец дошел до абзаца, содержавшего самое важное и самое значительное для работников института желание покойного. Голос Кахишвили утратил твердость и предательски дрогнул:

— «В случае моей кончины настоятельно требую опечатать сейф и открыть его через два года, в годовщину моего семидесятисемилетия, пятого октября в двенадцать часов».

Затем директор прочитал несколько незначительных фраз заключения и с облегчением подытожил:

— Вот и все!

Кахишвили, как и в начале, высоко поднял листок, чтобы все удостоверились, что в нем больше ничего нет.

И хотя все заранее знали содержание завещания, чтение и вид листка, написанного рукой академика, вызвали всеобщий интерес. Отныне завещание покойного директора стало для всех окончательно достоверным и реальным. Все желания Давида Георгадзе были понятны, кроме одного: почему с открытием сейфа нужно тянуть еще два года.

Кабинет зажужжал как улей. Все зашептались, кое-где уже громко и темпераментно спорили, постепенно переходя чуть ли не на крик.

Отар Кахишвили никого не успокаивал, не призывал к тишине. Он понимал, что завещание произвело фурор. Сейчас это было самое главное. Откинувшись на спинку кресла и прищурив один глаз, он с едва заметной насмешливой улыбкой наблюдал за волнующимися, горячо спорящими, раскрасневшимися сослуживцами.

Через несколько минут, когда спорщики — по мнению директора — несколько отвели душу, он постучал по столу и призвал собравшихся к порядку.

Стук и призыв директора не возымели желаемого действия. Никто не знает, сколь долго продлился бы спор сослуживцев, если бы Нодар Одишария не крикнул с места:

— Каким числом датировано завещание?

Действительно, каким числом оно датировано? Если оно написано в больнице, кто вынес его и вложил во второй том астрономической энциклопедии?

Отар Кахишвили поднялся, все так же бережно извлек завещание из конверта, сначала вслух прочитал дату, потом показал ее собравшимся. Оказалось, что завещание было составлено за десять дней до инфаркта.

Этот факт еще больше подхлестнул спорщиков:

— Почему?

— Предвидел инфаркт?

— Простое совпадение или предчувствие?

— Успокойтесь, товарищи, успокойтесь! — Отар Кахишвили энергично постучал пепельницей по столу.

Собравшиеся постепенно угомонились.

— Вчера мы долго обсуждали дату письма. Каково было наше заключение? Предчувствие подтолкнуло академика написать завещание или произошло простое совпадение? Мы не смогли разобраться в этом вопросе, да он и не имеет существенного значения. В данную минуту нам предстоит решить более важную проблему. Что вы скажете, как нам быть?

— А собственно, в чем проблема? Разумеется, мы обязаны поступить так, как наказывает академик Георгадзе. Разумеется, если завещание написано им самим, — вызывающе, как, впрочем, и всегда, заявил Нодар Одишария.

— Кому знаком почерк академика, тот ни на йоту не усомнится, что завещание написано его рукой. Во избежание кривотолков мы, разумеется, представим письмо на экспертизу.

— Я вовсе не об этом! — вскочив на ноги, запротестовал Нодар Одишария.

— Только не думайте, что завещание передается экспертной комиссии из-за высказанного вами подозрения. Таков порядок. Еще вчера на квартире академика мы вместе с его вдовой договорились обязательно проверить подлинность завещания экспертизой. До тех пор каждый может ознакомиться с ним и еще раз лично прочитать его. Желательно, чтобы все убедились, что завещание написано нашим уважаемым Давидом.

Отар Кахишвили протянул письмо сидящему справа от него Арчилу Тевдорадзе, показав, чтобы тот пустил его по кругу. Арчил, еще вчера не менее десяти раз прочитавший письмо академика, даже для виду не пробежал его глазами и передал сидящему рядом пожилому доценту.

Завещание переходило из рук в руки, все дотошно разглядывали его и перечитывали.

— Осторожнее, товарищи, осторожнее, не помните, по испачкайте! — предостерегал директор института.

Настала очередь Нодара Одишария. Он внимательно изучил подпись, прочел, как все, сам текст, передал завещание сидящему сбоку коллеге и странновато усмехнулся.

— Что вы ухмыляетесь? — не выдержал Кахишвили.

— Достойно удивления! — вставая, провозгласил Нодар.

Все разом смолкли.

— Что достойно удивления? — сердито спросил директор.

— Не думайте, что я сомневаюсь в реальности завещания. Я хорошо знаком с почерком академика, завещание действительно написано им. Меня поражает одно — убедительно прошу не осуждать и не считать меня Фомой неверующим, — почему Давид Георгадзе вложил его во второй том энциклопедии, а не в один из ящиков письменного стола, где по смерти академика было бы куда легче обнаружить его?! Для уважаемой Анны (эти два «н» — явная насмешка над директором), насколько мне известно, астрономической энциклопедии попросту не существует. И сын Георгадзе — дай бог ему найтись — не наживал горб над книгами по астрономии. Кабы не счастливый случай, завещание академика могло не обнаружиться еще сто лет. — Одишария пожал плечами. — И второе: почему академик не оставил шифр сейфа?

— Нам не составит труда развеять ваше последнее сомнение, — поднялся Арчил Тевдорадзе. С той поры, как он сделался заместителем директора, ему впервые предоставилась возможность произнести пространную речь, и он хотел, чтобы она прозвучала как можно весомее. — Академик, вероятно, предполагал, что завещание может попасть в руки какого-то одного человека. Или — реши он открыть тайну шифра коллективу, ему пришлось бы посвящать в нее несколько человек одновременно. Чтобы избежать всяческих недоразумений, он в завещании, или посмертном письме, можно рассматривать его как угодно, не написал шифр. Наш бывший директор был хорошо осведомлен, что в Москве есть прекрасные мастера по сейфам. Поэтому стоило ли ему пускаться на элементарный риск? Мне это соображение кажется убедительным. Не так ли?

— Несомненно! — первым поддержал его Кахишвили. Многие закивали в знак согласия.

— Что же касается первого вопроса, здесь все сложнее, но, в конце концов, какое имеет значение, где находилось письмо? — разошелся вдруг Арчил Тевдорадзе. — Ваше недоумение заслуживает внимания. В самом деле, почему академик Георгадзе вложил завещание во второй том энциклопедии, а, скажем, не в первый? Или хотя бы не в ящик стола? Но есть ли вообще смысл решать эту проблему? Главное, что завещание существует и оно у нас в руках. Лично я требую завтра же опечатать сейф.

— Не завтра, а сегодня же, — отрезал Кахишвили. — Утром я разговаривал с президентом Академии. Их представитель, в частности вице-президент Александр Чиковани, прибудет к нам в шестнадцать часов. Мы соберем комиссию и опечатаем сейф. Дело это несложное. Что же до завещания, то, хочу сказать вам откровенно, вчера я целую ночь продумал, почему все-таки наш директор спрятал конверт в книжном шкафу, почему именно во втором томе астрономической энциклопедии. После длительных размышлений я пришел к такому заключению. Письмо написано за десять дней до инфаркта. Почему? Может быть, интуиция, предчувствие неотвратимого несчастья заставили его составить завещание? Не думаю. Нет ничего удивительного, когда семидесятичетырехлетний человек садится за завещание. Он, по-видимому, пишет его на всякий случай и, ощущая себя абсолютно здоровым, кладет его не в ящик стола, а во второй том астрономической энциклопедии, которая, может быть, лежит у него под рукой. Отсюда позволительно сделать первое заключение — над академиком не довлело трагическое предчувствие. Отсюда же вытекает, что мы можем допустить и второе — он нарочно не положил конверт в ящик. Разве приятно самому или членам семьи каждодневно во время уборки или работы натыкаться на конверт, в котором помещено завещание? Поэтому он и положил его в такую книгу, где в нужный момент его легко найти и трудно забыть. Можно спорить, почему он, будучи в больнице, никому не сказал, где оно спрятано, или не поставил нас в известность о своем желании. Я глубоко убежден, что Давид Георгадзе не обмолвился о завещании по одной причине. Он, видимо, действительно не хотел, чтобы мы называли завещанием одну страничку текста. Он и сам нигде не пишет слово «завещание». Фактически он писал письмо дирекции института, в котором просил опечатать сейф на два года. Если бы академик составлял настоящее завещание, оно, вероятно, состояло бы минимум из ста пунктов. А в больнице, когда к нему вернулось сознание, он с первой минуты был уверен, что выздоровеет, и ни на минуту не сомневался, что вернется в институт. Трагедия разразилась сразу, в одно мгновение. Главный врач Зураб Торадзе сообщил нам, что академик, не успев произнести ни слова, потерял сознание от кровоизлияния в мозг. Одним словом, меня волнует не существование завещания, не место его нахождения, но содержание. Почему сейф должны открыть приблизительно через два года после его кончины и непременно в день рождения, в двенадцать часов пятого октября? Имеет ли дата какое-то символическое значение, или бывший директор института — прости меня, господи! — пытается нас запутать? Не волнуйтесь, я еще не закончил! — Отар Кахишвили поднял обе руки, призывая к тишине слушателей, загомонивших при его последней фразе. — Минутку, товарищи, позвольте мне закончить и потом выскажите свои соображения!.. На протяжении пяти лет академик пытался решить уже известную вам проблему. Если его исследование доведено хотя бы до середины или пути решения наполовину найдены и расшифрованы, тем более если проблема теоретически решена до конца и подтверждена экспериментально, не лучше ли, чтобы мы сейчас же ознакомились с нею, опубликовали или, как его последователи, продолжили работу и довели эксперименты до конца? Какова гарантия в условиях стремительного темпа современной жизни, что кто-то другой не решит облюбованную им проблему? Нельзя ли предположить, еще раз прошу прощения у светлой памяти Давида Георгадзе, нельзя ли предположить, что академик потерпел фиаско? Что он не смог получить желаемых теоретических и экспериментальных результатов. Еще раз, товарищи, прошу вас, не сочтите святотатством мои предположения. В конце концов, мы ученые, и нам надлежит мыслить здраво. Если мы убедимся в противоположном, поверьте, товарищи, что это обрадует меня не меньше, чем кого-то другого, и я с удовольствием возьму свои слова обратно. Да, проблема, которой Давид Георгадзе пожертвовал пять лет своей жизни, видимо, не далась ему. Уважаемому академику, вероятно, не хотелось, чтобы его безрезультатная работа обнаружилась сразу после его смерти, и этим завещанием или письмом, — директор снова высоко поднял листок, — и опечатыванием сейфа намеревался вызвать некий ажиотаж. А через два года наша жизнь, перегруженная ежедневными мелочами, утихомирит и сведет на нет многие сегодняшние страсти. Исполнение предписания академика — открытие сейфа — превратится в незначительное рядовое явление. После такого завещания лично я уверен, что никакого открытия или, на худой конец, неоконченного труда в сейфе не обнаружится. Прости меня, господи, но иначе я не могу объяснить требование академика. Еще раз повторяю, если вы убедите меня в противном, не сомневайтесь, я буду счастлив!

Сослуживцы молчали, с напряженным вниманием слушая нового директора.

Кахишвили понял, что в кабинете установилась тишина согласия.

— Если никто не желает высказаться, давайте немного отдохнем. В четыре часа нам придется собраться еще раз. Из Академии приедет вице-президент, и специально выделенная комиссия официально выполнит последнюю волю академика.

Все поднялись.

Директор института облегченно выдохнул и опустился в кресло. Он лишний раз отдал должное таланту и интуиции Рамаза Коринтели. Он понимал, что вера в гениальное исследование Давида Георгадзе подорвана, что в сердца коллег заронена искра сомнения, того самого сомнения, которое со временем превратится в уверенность.

Кахишвили был безмерно доволен самим собой.

Оставшись один в кабинете, утомленный, душевно измученный, он с трудом поднялся, подошел к окну. И сразу отпрянул. Внизу, на старом месте, стояли красные «Жигули», о раскрытую дверцу которых опиралась длинноногая блондинка, лениво разглядывавшая прохожих.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Все случилось вдруг.

Профессор Отар Кахишвили уехал в Академию на заседание Президиума. В приемную заглянули несколько сотрудников-мужчин с единственной целью — поглядеть на пышную грудь директорской секретарши.

Марина Двали скучала, ее донимала хандра. Чтобы как-то убить время, она звонила по телефону.

С мужем Марина пять лет как развелась. Несмотря на то, что жадных созерцателей ее прелестей было пруд пруди, претендентов на руку не находилось. Главное, видимо, заключалось в одном — двадцатипятилетняя женщина сама поставила крест на замужестве. Она даже представить себе не могла, что ей снова придется целовать мужчину. Однако она носила открытые черные майки или джемпера с глубоким вырезом, специально стараясь настолько приоткрыть грудь и ложбинку между грудями, чтобы сводить мужчин с ума.

С первых дней работы секретарша директора стала замечать, что, разговаривая с ней, мужчины смотрят не на нее, а жадно косятся на ее грудь, стараясь запустить взгляд за край выреза.

Она испытывала садистское удовольствие, наблюдая их затуманенные страстью глаза. Это не было удовольствием, вызванным вниманием сильного пола и сознанием собственной красоты. Это была месть бывшему мужу и всем мужчинам вообще, в чьих алчных и плотоядных глазах она видела только животный инстинкт.

До чего же жалки эти мужчины! Даже не жалки, а мерзки! Как мокрицы, с головы до ног покрытые слизью. Сослуживцы, посетители, прохожие на улицах — все одного пошиба, все, как половинки разрезанного яблока, похожи один на другого. Смешны их одинаковые презенты — шоколадные конфеты, французские духи, цветы… Смешны шаблонные слова и однообразные намеки. С первого же дня после развода она заметила, что мужчины удесятерили свое внимание. Глаза самцов смелее лезли в соблазнительную ложбинку между грудями. Взгляды похотливее ощупывали несколько полноватые, но красивые плечи. При рукопожатии они подолгу не выпускали ее холеную руку. Более многозначительно заглядывали в глаза, больше подтекста вкладывали в комплименты.

Марина Двали вышла замуж по любви. Тогда она считала себя счастливейшей из женщин, но через несколько месяцев почувствовала омерзение ко всему мужскому роду и окончательно уверовала в то, что любовь слепа.

Вторым, кто вселил в Марину отвращение к мужчинам, был старший научный сотрудник института Шота Бедашвили, пятидесятипятилетний тучный, будто составленный из двух шаров мужчина. Нижний, мясистый, изрядного диаметра шар покоился на двух толстых обрубках. Верхний, в котором расплывшимся свечным огарком дотлевал его интеллект, значительно уступал в размерах нижнему, но был столь прочно посажен на него, что ни разу не свалился. Шеи не намечалось, да наш уважаемый ученый, по всей видимости, и не нуждался в ней. Этот не упускал случая потискать Маринину руку и сладострастным взглядом побродить по ее груди. Как только достопочтенный Шота покидал директорскую приемную, Марина вытирала руку французским одеколоном. У нее оставалось ощущение гадливости, будто она подержала в руке жабу.

— Я могу одарить вас безбрежным счастьем! — сказал однажды досточтимый Шота, застав Марину одну и зная, что директор в Академии и вернется не скоро.

— Чем одарить? — с полубрезгливой улыбкой переспросила она, удивляясь, как это не сваливается верхний шар, когда Бедашвили склоняется в таком поклоне.

— Безбрежным счастьем, именно безбрежным счастьем, как мужчина и как интеллигент. Я знаю цену вашей красоте, драгоценная Марина!

Насмешливая застывшая улыбка некоторое время не сходила с лица женщины. Затем она мгновенно сменилась бешенством, как один диапозитив сменяется другим.

— Убирайтесь отсюда, пока не заработали пощечину.

— Уважаемая Марина! — побагровел маленький шар.

— Вон отсюда!

— Марина Тарасовна! — отскочил достопочтенный ученый, боясь, как бы кто-нибудь не услышал слова секретарши. — Успокойтесь, умоляю вас, успокойтесь! Я только хотел…

— Не знаю, чего ты хотел, — Марина взяла себя в руки, — лучше ступай домой, напяль фартук и помоги благоверной мыть посуду!

Марина Двали испытывала особенное счастье, когда ей удавалось выставить в смешном свете примерных семьянинов, которые возвращались с работы нагруженные картошкой, молоком и кефиром.

Издерганная, потерявшая надежду и веру в любовь, махнувшая на будущее рукой, она еще вчера не могла себе представить, что ее тело, утратившее, казалось, все женские чувства, вновь наполнится поразительной, почти неукротимой страстью.

Да, все произошло сразу и вдруг.

Неожиданно дверь раскрыл Рамаз Коринтели.

Марина вздрогнула. При виде этого если не писаного красавца, то энергичного, спортивно сложенного молодого человека она испытывала необъяснимое чувство. Она не понимала, нравится или противен ей самоуверенный и нагловатый парень. Несомненным было одно: ее охватывало волнение и она становилась сама не своя. С того дня, как они впервые увиделись, ее мучило любопытство, откуда Рамазу Коринтели известно, какая картинка висит у нее на стене и какой торшер украшает ее комнату?

Вот, в общем, и все. Коринтели почти не разговаривал с ней. Он направлялся прямо в кабинет директора, даже из вежливости не глядя в ее сторону. А уж о приветствии и говорить не приходилось.

После долгих размышлений Марина пришла к выводу, что новый сотрудник института если и не противен, то откровенно раздражает ее. По правде говоря, он ничем не провинился перед Мариной. Сладострастно не пялился на ее грудь, не делал сальных намеков… Может быть, ее раздражало, что он без доклада ломился в дверь директорского кабинета?

Проходили дни. В институте астрофизики Рамаз Коринтели становился притчей во языцех.

Замкнутый, энергичный молодой человек с первых дней привлек внимание сослуживцев. Одним нравился этот холодный, скупой на слова, но корректный, воспитанный юноша. Другие не выносили его, хотя он не давал ни оснований, ни повода для подобного отношения, — им почему-то не нравились его светло-карие, на первый взгляд добрые глаза. Не потому ли, что они казались добрыми только на первый взгляд?..

А поводов для пересудов было хоть отбавляй. В начале сентября исследовательский институт посетили американские ученые, через две недели — французы. В обоих случаях на приемах переводил Коринтели. Как степенно и безукоризненно держался он! Ни на мгновение не замечалось в нем кичливости или высокомерия, вызванных знанием языков. Он переводил спокойно, доходчиво и корректно. Только иногда позволял себе исправлять те ляпы, которые допускали директор или кто-нибудь из сотрудников института.

Проходили дни, сенсация громоздилась на сенсацию. Рассказывали, что в течение месяца Коринтели сдал экзамены за два курса университета. Знали и то, что в январе он завершит последние и защитит диплом.

И в университете не утихали разговоры о феноменальном таланте молодого человека. Характеризуя Рамаза Коринтели, многие прибегали к слову «гений».

А Марина Двали ясно чувствовала одно — несмотря на очевидную неприязнь, ее очень интересует каждый шаг Рамаза. И сейчас, когда он распахнул дверь, у молодой женщины еще больше испортилось настроение.

— Директор в Академии и, скорее всего, не вернется! — холодно доложила она, хотя Коринтели ни о чем не спрашивал.

Будто не слыша ее, Коринтели подошел прямо к ее столу.

— Если у вас появится желание, завтра прогуляемся в Мцхету, — бесцеремонно и дерзко предложил он молодой женщине.

Директорская секретарша в изумлении уставилась на него.

— Что вы сказали? — только и сумела вымолвить она наконец.

— Если у вас появится желание, завтра, говорю, прогуляемся в Мцхету! Я позвоню вам ровно в одиннадцать.

Не дожидаясь ответа, Рамаз круто повернулся и вышел.

Ошеломленная его дерзостью, Марина как будто язык проглотила. Она растерялась, не зная, как ей быть: сейчас же позвонить Коринтели и смачно отчитать его или проигнорировать предложение, а в дальнейшем не здороваться с ним.

Когда она вернулась домой, ею овладело раскаяние, почему она не задержала его и не дала ему достойную отповедь. Неожиданно ее взгляд упал на балерин Дега, висящих на стене. Она долго смотрела на картинку, потом тряхнула головой и твердо решила — если завтра в одиннадцать он позвонит, она выдаст ему все, что он заслуживает.

Успокоившись, заглянула в ванную, помешкала там и отправилась на кухню. Ей казалось, что она отошла и успокоилась. Но скоро поняла, что не так-то просто выбросить из головы (а может быть, из сердца) образ Рамаза Коринтели.

Марина зачем-то надушилась французскими духами, приблизилась к зеркалу, тщательно причесала волосы, расстегнула до конца халат и гордо оглядела высокую, упругую грудь. Повернулась правым боком, затем левым, внимательно и пристрастно рассматривая себя, словно давно не гляделась в зеркало. Полная внутреннего удовлетворения, она напоследок еще раз окинула себя взглядом, включила телевизор, устроилась в кресле, закурила и стала смотреть на экран. Только через час до нее дошло, что она не видит ничего, происходящего на нем. Перед глазами молодой, охваченной волнением женщины снова стоял Рамаз Коринтели — дерзкий, самоуверенный, заносчивый.

Возмущение Марины росло, она уже всем сердцем ненавидела самоуверенного молодого человека.

В первый же день она заметила ту длинноногую блондинку, которая вместе с Коринтели раскатывала в «Жигулях». После нее множество других девиц наведывалось в институт к новому, но самому популярному сотруднику.

«Не принимает ли он меня за одну из своих пассий? Узнал, видимо, что я в разводе, и обнаглел?!»

В ней постепенно поднималась злость, злость и отвращение.

Она взглянула на часы. Ровно десять. Сгорая от нетерпения, она мысленно подгоняла время, чтобы завтра в одиннадцать отругать Рамаза Коринтели последними словами.

Марина выключила телевизор и попробовала читать. Чтение на ум не шло. Она отправилась в кухню. И там нечего было делать. Вернулась в комнату. Снова включила телевизор.

Однокомнатная квартира ее была обставлена со вкусом. В углу стояла внушительная керамическая ваза с сухим камышом — точно такую же она видела в немецком журнале.

«Как он посмел?! Если я разведенная, значит, такая же, как его приятельницы?» — без конца возвращалась она к одной и той же мысли.

В постели Марина долго ворочалась. Сон не шел к ней.

Стала считать.

На девятой сотне поняла, что считает механически, а из головы не выходит Рамаз Коринтели. В ушах все время звучал его дерзкий голос: «Если появится желание, завтра прогуляемся в Мцхету!»

«А если я действительно ему нравлюсь? — неожиданно подумала она. — Может быть, в самом деле нравлюсь?

Случается же так, что человек неожиданно понимает, вдруг обнаруживает, что ты ему нравишься?!»

Марина встала с кровати, зажгла торшер, сбросила длинную ночную рубашку и подошла к зеркалу. В приглушенном свете торшера еще прелестнее блестела ее и без того атласная кожа. В прерывистом взволнованном дыхании поднималась и опускалась пышная упругая грудь. Марина провела руками по распущенным каштановым волосам, перекинула их через плечо. Немного полноватые ноги, довольно тонкая для некогда замужней женщины талия и высокие бедра наполняли ее чувством удовлетворения, собственное отражение приковывало взгляд.

Наконец она отошла от зеркала, выключила торшер и, довольная собой, юркнула в постель.

Она не могла понять, почему ей приятно лежать голой. Не потому ли, что она размечталась о молодом человеке?

«Может быть, я в самом деле нравлюсь ему?

Он, видимо, не заговаривал со мной, пока не убедился, что я действительно ему нравлюсь».

Блаженная истома охватывала тело женщины.

Она поняла, что ей не так уж неприятен чересчур самоуверенный молодой человек.

И его предложение уже не казалось ей дерзким и оскорбительным.

К ней, погруженной в дремоту, уже подкрадывался сон. Она чувствовала, как трепещет все ее тело. Правая рука непроизвольно прошлась по упругой груди. До этой минуты она была твердо уверена, что ее тело никогда не затомится по мужчине.

И ощутив, как в теле пробуждается страсть, блаженно потянулась.

«Кто знает, может быть, я в самом деле нравлюсь ему?!»

Она чувствовала, что тает в блаженном угаре. Потом ее подхватил теплый молочный туман, и Марина уснула как убитая.

Утром ее разбудили солнечные, пробившиеся в окно лучи. Марина взглянула на часы — начало десятого! Она вскочила, боясь, что до одиннадцати не успеет принять ванну, привести себя в порядок, и сразу смутилась, осознав, что внутренне приняла предложение Рамаза Коринтели.

Сдернула со стула комбинацию, но раздумала надевать и голая подошла к зеркалу. Вчера при свете торшера она больше нравилась себе, более упругим и юным казалось ей тело. Немного взгрустнув, она побежала в ванную.

* * *
Приближалось одиннадцать часов. Волнение молодой женщины усиливалось с каждой минутой. Ей не хотелось признаваться даже самой себе, что она с нетерпением ждет звонка. Ее тянуло подсесть к аппарату, но той, второй Марине Двали, которая вчера ужасно ненавидела Рамаза Коринтели, стало стыдно, и она, не решаясь сесть рядом с телефоном, все равно крутилась поблизости от него.

Точно в одиннадцать телефон зазвонил. Марина сразу схватила трубку и тут же пожалела, что торопливостью выдала себя — Коринтели ничего не стоило догадаться, как она ждала его звонка.

— Слушаю! — после недолгой паузы произнесла Марина. Ей хотелось хоть как-нибудь исправить свою оплошность.

— Здравствуйте, Марина!

— Здравствуйте!

— Не узнаешь?

— Здравствуйте, Рамаз! — Марина поняла, что притворяться не имеет смысла.

— Ровно через пять минут я буду у твоего парадного.

Женщине не понравилось столь скорое обращение на «ты».

— Однако вы не спросили, еду ли я?

— Не сомневаюсь, что едешь.

— Почему это вы не сомневаетесь? — обиделась Марина.

— Почему? Не стоит по телефону. В машине все объясню. Одним словом, через пять минут жду внизу.

— Я еще не приняла ванну, затем мне нужно одеться, — соврала Марина.

В ответ Рамаз рассмеялся.

— Что вы смеетесь? — смешалась Марина.

«Он, видимо, понял, что я одета и с замиранием сердца жду телефонного звонка».

— Да так! Сам не знаю, что меня рассмешило. Хорошо, будь по-твоему, только ровно в половине двенадцатого спускайся.

— У моего дома не останавливайтесь. Ждите метрах в пятидесяти за аптекой. Я приду, только учтите, что мое согласие не дает вам права на далеко идущие выводы.

— Слушаюсь! — снова засмеялся Рамаз.

«Далеко идущие выводы» было любимым выражением академика Георгадзе. За многие годы директорства в институте он, видимо, не одну и не две своих фразы намертво вколотил в головы сослуживцев.

Марина положила трубку и сама не поняла, как очутилась перед зеркалом. Ей почему-то разонравилось платье, которое она облюбовала час назад.

«Оно придает мне вид немолодой солидной дамы, а я и так если не старше Рамаза, то его сверстница. Это платье старит меня».

Марина быстро стянула его, бросила на кровать и кинулась к гардеробу.

«Может быть, брюки?»

Но и от этой мысли пришлось отказаться. После замужества она располнела и понимала, что брюки уже не идут ей.

Наконец она выбрала платье спортивного типа, поверх натянула голубой джемпер с глубоким вырезом. Сунула ноги в голубые спортивные туфли, надела на запястье широкие белый и голубой браслеты. Выбрала сумочку в тон наряду и остановилась перед недавно приобретенной, еще ни разу не надеванной тонкой кожаной курткой. Выглянула в окно. Стоял последний день октября, но было необычайно для этой поры жарко. Город заливало солнце.

«До вечера вернемся. Куртка ни к чему», — пожалела она.

«Все-таки возьму. Перекину через сумочку. Вдруг похолодает.

Куртка подразумевает, что я готова остаться до вечера, а я самое большое — на два часа», — думала Марина и не верила себе.

Она посмотрела на часы. У нее еще оставалось минут десять. Не зная, за что приняться, как убить время, Марина снова подошла к зеркалу. На сей раз, в спортивной одежде, она понравилась себе больше. Неожиданно ее взгляд упал на обручальное кольцо. Морщась от отвращения, она торопливо стянула его с пальца и спрятала в ящик гардероба. Подошла к столу, отыскала в хрустальной вазочке массивный серебряный дагестанский перстень с зеленым камнем и надела на место обручального кольца. Время тянулось медленно. Марина села в кресло и потянулась за лежащей на столе пачкой сигарет. Она старалась думать о чем-нибудь постороннем и не нервничать. Но сердце, не слушая увещеваний, билось все сильнее и сильнее.

* * *
До Авчала ни один из них не произнес ни слова. Женщина, бережно придерживая лежащий на коленях букет, временами украдкой поглядывала на спутника. Ей явно нравились его волевое лицо, крепкие, сильные руки и крупные лежащие на руле ладони.

— Почему вы были уверены, что я непременно поеду с вами? — вспомнила Марина оставшийся без ответа вопрос из телефонного разговора.

— О-о, это не так просто объяснить, — улыбнулся Рамаз.

— Почему?

— Приедем в Мцхету, там расскажу.

— Какая у нас в Мцхете программа?

— Программа — твое желание. Хочешь, в миллион первый раз осмотрим миллион раз осмотренные храмы, хочешь, сразу поедем обедать.

— До обеда еще далеко. Самое меньшее два часа. Я с удовольствием в миллион первый раз осмотрю миллион раз осмотренные храмы. Только мне не хотелось бы попасться на глаза кому-то из знакомых.

— Тогда махнем в Пасанаури. Не думаю, чтобы в конце октября мы столкнулись там с кем-то знакомым.

— В Пасанаури? — задумалась Марина.

— Да, в Пасанаури. Не пройдет и часа, как будем там.

— Сколько вам лет? — с улыбкой спросила вдруг Марина, тем самым как бы соглашаясь с предложением Рамаза.

— А ты сколько дашь?

Очередное «ты» снова резануло слух Марины Двали. Самого Рамаза ничуть не удивляли ни собственное «ты», ни Маринино «вы». Все семь лет, проработанные Мариной у Георгадзе, академик и его секретарша всегда разговаривали так: он называл ее на «ты», она его — на «вы».

— Сколько дам?

— Да, очень интересно, как тебе кажется?

— Сколько? — Марина прищурила глаз и оценивающе присмотрелась к своему молодому спутнику, — Вероятно, года двадцать три.

Рамаз искренне расхохотался.

— Чему вы смеетесь? Вам больше?

— Значительно больше.

— А все-таки? — Его ответ обрадовал Марину Двали, одна заноза в сердце не давала ей покоя — не намного ли Рамаз моложе ее.

— Да уж семьдесят шестой пошел.

— Не смешно! — надулась она.

— Я не смеюсь. Придет время, и ты убедишься, что я сказал чистейшей воды правду.

В машине установилась тишина. Рамаз ушел в свои мысли. И Марина приумолкла. Она не знала, о чем говорить. Осталось позади село Натахтари. «Жигули» мчались по Военно-Грузинской дороге.

Рамаз всмотрелся в зеркальце. Едущая следом за ними серая «Волга» постепенно сбавляла ход. У Рамаза екнуло сердце, он тоже сбросил скорость, не спуская с «Волги» глаз.

«Где я ее видел? Откуда мне знакома эта „Волга“?»

И тут до него дошло, что она преследует его от самого дома. Когда он выехал на главную улицу и остановился у перекрестка на красный свет светофора, серая «Волга» чуть не врезалась в него. Сейчас всплыло в памяти, что по дороге «Волга» несколько раз нагоняла его, но он не обращал на нее внимания. Не поинтересовался, кто сидит за рулем, кто преследует его, если его в самом деле преследуют.

Неожиданно «Волга» развернулась и покатила обратно.

«Где я видел ее? Где видел?

Сдается мне, что она как-то уже преследовала меня».

И здесь его осенило. Кинокадрами проплыло перед глазами, как после посещения вдовы Георгадзе он вышел на улицу и как серая «Волга» ехала за ним по пятам.

«Неужели эта та самая „Волга“?

Кто знает, сколько раз она следовала за мной, а я не обращал внимания, но если она преследует меня, почему не преследует до конца?

Здесь машины несутся вовсю. Видимо, подумал, что я легко замечу преследование.

А вдруг мне показалось? Одна ли серая „Волга“ на свете?

Как пить дать показалось!» — решил Рамаз и махнул рукой, словно отгонял в окно неприятные мысли.

— Почему же все-таки вы были уверены, что я обязательно приму ваше приглашение? — в третий раз спросила Марина.

— Почему? — лукаво улыбнулся Рамаз.

— Да, почему?

— Да потому, что в последний раз, когда я вас увидел, провидение внушило мне любовь к вам.

— Опять шуточки?

— Нет, Марина, я не шучу, я ясновидящий.

Молодая женщина несколько обиженно посмотрела на него. Ей хотелось сказать, что его шутка довольно неудачна, но, увидев напряженное лицо, набухшие на висках жилы, похожие на древесные корни, бугрящие асфальт, она вздрогнула. В полнейшем замешательстве она то смотрела вперед, то снова переводила взгляд на Рамаза. Ей почему-то стало страшно, и она исподтишка покосилась на спидометр, не желая, чтобы Рамаз заметил ее испуг. Откровенно говоря, сто километров в час — не бог весть какая скорость, но больше скорости женщину пугало напряженное лицо молодого человека.

О чем думал Рамаз Коринтели?

Во-первых, он понял, что странное чувство овладело им — он не может без волнения смотреть на Марину Двали. Безграничная радость окрыляла его.

«Может быть, я люблю ее? — подумал вдруг Рамаз и окинул женщину жадным взглядом. — Может быть, я и впрямь влюбился, может быть, я спасен?..»

Перед глазами возникла Инга. Словно на слайде видел он девушку, машущую ему рукой на фоне стены Сионского собора.

«Может быть, я полюблю Марину. Может быть… Может быть, она поможет мне забыть Ингу…»

Рамаз не заметил, как выехал на встречную полосу. Прямо на них несся огромный «КамАЗ». Сначала Марине казалось, что Коринтели видит приближающийся к ним грузовик, но когда расстояние стало стремительно сокращаться, она взглянула в лицо молодого человека. Поняв, что он находится в прострации, она отчаянно закричала:

— Рамаз!

Коринтели сразу очнулся и вывернул руль вправо. На миг перед Мариной мелькнуло испуганное, перекошенное лицо шофера «КамАЗа». Она как будто даже услышала, как он послал их последними словами, и поняла, что они с Рамазом спаслись. Закрыв глаза, Марина без сил упала на спинку сиденья.

Рамаз притормозил, съехал на обочину и остановился.

Марина открыла глаза. Огляделась. Они еще не доехали до первого поворота на Душети.

«Зачем ему понадобилось останавливаться здесь?» — удивилась она.

Рамаз открыл дверцу.

— В чем дело? — испуганно спросила Марина.

— Ни в чем. Выйду покурю.

— Дайте и мне.

Он протянул ей сигареты.

Марина жадно затянулась.

— Лучше бы ты не курила! — сказал Рамаз, вышел из машины и почему-то пошел назад. Ему, видимо, не хотелось, чтобы за ним наблюдали.

Марина осталась в машине, только поправила зеркальце и через него следила за медленно удаляющимся Коринтели.

Рамазом владело неистовое желание излить кому-то душу.

Подобное чувство много раз накатывало на него, и он, доходя до отчаянья, громко разговаривал сам с собой.

Самое удивительное, что он несколько раз жаловался тому, в ком его мучения вместо сочувствия вызывали удовольствие. Он понимал, что делится с врагом, и все же жаловался. Жаловался потому, что в такие минуты никого другого не было рядом. Сердце просило снять с него камень, напряженные нервы требовали разрядки.

А теперь?

Теперь он остался один. Рядом нет человека, которому можно было доверить хотя бы сущую мелочь, не говоря уже о тайне, принадлежавшей не ему одному.

И о какой тайне!

Мог ли он заранее знать, что последует за раскрытием этой тайны перед лицом общественности или власти?

Оставшись в полном одиночестве, он понимал, что обязан хранить ее в глубине души, понимал, но временами его охватывал страх, что однажды он во всех подробностях выложит ее кому-то.

Вот только что его подмывало открыться во всем Марине. Соблазн был велик, но он вовремя одернул себя, вовремя покинул машину. Он старался перевести мысли на что-то другое, и ценой огромного нервного напряжения ему это удалось.

Настроение выправилось, на душе полегчало, он вспомнил, что в машине сидит Марина.

«Может быть, я полюблю ее, может быть, она спасет меня и избавит от душевной опустошенности…»

Рамаз выбросил окурок иповернулся к машине.

Марина Двали не отрывала от зеркальца глаз. От нее не ускользнуло ни одно движение Коринтели. От сердца женщины отлегло, когда по бодрым, энергичным шагам и по выражению лица она поняла, что Рамаз справился с каким-то тяжелым душевным волнением.

— Прошу прощения! — весело сказал он спутнице, садясь за руль.

* * *
Зал ресторанчика был почти пуст. Только за двумя столиками в молчании обедало несколько человек.

Рамаз предложил устроиться на веранде. Марина заколебалась.

— Решайся, тебе же так не хотелось попадаться на глаза знакомым.

— Хорошо, пойдемте на веранду!

Пока Рамаз заказывал официанту, Марина смотрела на гору. Огромное облако окутывало ее вершину.

— Что будем пить? — услышала она голос молодого человека.

— Что вы сказали? — не вдруг поняла задумавшаяся женщина.

— Я спрашиваю, что будем пить?

— Все равно. Я больше одного бокала не пью.

— Бутылку шампанского и льду, — повернулся к официанту Рамаз. — В жару лучше всего шампанское, не правда ли? — пояснил он, когда официант отошел.

— Да, разумеется, хотя мне абсолютно все равно. Я уже сказала, что больше одного бокала не выпью. А ты пей сколько хочешь.

Ее обращение на «ты» поразило Коринтели.

— Уже на «ты» перешла?

— Не ты ли с первой минуты принялся «тыкать»?

Рамаз засмеялся.

— Над чем ты смеешься?

— Ты семь лет говорила мне «вы», поэтому меня так задел о твое «ты».

— Семь лет?! — снова обиделась Марина. — Ты сегодня не в ладах с юмором. Или я не понимаю стиль твоих шуток.

— Махнем на все рукой. Сегодня ты обязана выпить.

— Я не пью, я вообще не люблю пить.

— Я знаю, что ты любишь пить!

— Что?

— Ананасовый ликер.

— Откуда ты знаешь? — изумилась Марина.

— Тебе хочется, чтобы я рассказал все до конца. Что же, только не перебивать! Итак, ты любишь ананасовый ликер. Вот я вижу стоящий в углу торшер. Внизу у него есть бар. В нем стоит бутылка ананасового ликера. Ты берешь ее, идешь к югославскому серванту, достаешь из него три бокала. Три высоких, на тонких ножках бокала. Подходишь к холодильнику, достаешь лимон, режешь его на доске с русским орнаментом…

Рамаз задумался. У него снова набухли жилы, на лбу и на висках местами выступил пот.

Марина в испуге и изумлении не сводила глаз с его напряженного лица. Страх и любопытство владели ею.

— Вот ты подходишь к холодильнику, достаешь кубики льда, по одному бросаешь в бокалы, наполняешь их ликером и говоришь. Стоп. Кому ты говоришь?.. Да, за столом вас трое — ты, твой супруг и… Прости, не могу разобрать, кто третий… Одно ясно, это — мужчина преклонного возраста. В углу вижу большую керамическую вазу, в ней — камыш или бамбук.

— Рамаз! — воскликнула Марина.

— Постой, не мешай! — Несколько капель пота, скатившись со лба Коринтели, упали на стол. Сильнейшим напряжением памяти он старался представить до мельчайших деталей какой-то далекий день. — Уже вижу. Твой гость — академик Георгадзе. Твой муж Гиви вырядился в тренировочный костюм. Костюм красного цвета. Ты долго умоляла его одеться поприличнее, ведь сегодня в гости к тебе придет директор. Он не поверил. Вернее, терзаемый подозрениями, нарочно оделся так вызывающе. Он неприязненно встретил академика. Не улыбнулся, угрюмо стиснул поданную руку. Я ясно вижу — он ревнует тебя к престарелому академику. Во всяком случае, ему не по нраву приход начальника супруги.

— Рамаз! — громко и умоляюще вырвалось у Марины Двали, и она тут же оглянулась по сторонам, не слышал ли кто ее возгласа.

— Что нужно старому академику у тебя? — продолжал Коринтели, делая знак женщине, чтобы она не мешала ему. — Кажется… Кажется… Конечно, ошибки не может быть, он принес тебе новую работу, чтобы ты ее перепечатала, ибо никому, кроме тебя, он не доверяет ее печатать, хотя и тебе не доверяет. Он подсел к тебе и сам диктует текст…

— Рамаз, мне страшно!

У Марины сорвался голос, глаза наполнились слезами. Взгляд ее начинался не от зрачков, а из какой-то глубины за ними.

— Он сидит близ тебя! — продолжал Коринтели, будто не слыша умоляющего голоса женщины. — Ваши колени иногда соприкасаются. Ты вся ушла в работу и не чувствуешь прикосновения колена старика. А академику уже все едино, женского колена касается он или ножки стола. Вижу твоего мужа — видный, крепкий, симпатичный на первый взгляд, но ограниченный и обойденный интеллектом малый. Озлобленный ревностью, он расхаживает взад и вперед по кухне. Смалит сигарету за сигаретой. От острого взгляда академика не укрылось бешенство твоего супруга, но он не принимает его близко к сердцу. Спокойно и четко диктует тебе текст. Слышу звонок телефона. Трубку снимает твой супруг. Ты продолжаешь печатать, однако обратилась в слух, стараясь по ответам мужа понять, кто и зачем звонит. Твой муж вдруг прикрывает ладонью трубку и кричит тебе: «Марина, через десять минут мы должны выходить!» Академик не слышит. Кипя от злости, твой Гиви орет: «Марина, извинись перед уважаемым академиком, через десять минут нам выходить!»

Ты сгораешь от неловкости, у тебя вспыхивают щеки. Ты допечатываешь последнее слово. Точка. Ты в растерянности — что делать? Георгадзе и бровью не ведет. Ты теряешься в догадках, слышал директор или нет громогласную, нарочито подчеркнутую фразу Гиви. Твой муж топает к гардеробу, снимает костюм и уходит на кухню переодеваться. Академик помалкивает, упрямо уткнувшись в листки. От неловкости ты готова сквозь землю провалиться. Вдруг академик снимает очки, собирает листки и кладет их в свой тяжелый портфель. Потом неторопливо поднимается, подходит к столу, берет стакан и пробует ликер. Отпивает один глоток и спокойно говорит, что на сегодня достаточно. Снова звонок телефона. Из кухни в одних трусах выскакивает твой благоверный и хватает трубку. От стыда ты не можешь выдавить ни слова, с тем и провожаешь директора до двери. Твой супруг, разговаривая по телефону, намеренно поворачивается к вам спиной, не обращая внимания на уходящего гостя.

— Перестань! — вскочила на ноги Марина.

Рамаз поднял голову. Глаза его были мутны, будто он ничего не видел — ни возвышающейся над ними горы, ни домов, ни Марины. Перепуганная женщина схватила его за руку, надеясь, что ее прикосновение разбудит его и вернет на землю.

И в самом деле, прикосновение Марины как будто сняло напряжение и отрезвило Коринтели, возбужденное лицо его сразу успокоилось, опали вздувшиеся на висках жилы, на губах появилась улыбка, мутные глаза посветлели.

Марина собралась что-то сказать, но подошел официант и начал накрывать на стол. Подожду, пока уйдет, решила она, безучастно следя за его действиями.

— Я не испугал тебя? — улыбнувшись, спросил Рамаз, когда официант удалился.

Марина поразилась, настолько спокойным было его лицо, а взгляд по-детски наивен и добр.

— Откровенно говоря, до смерти!

— Я устал! — Рамаз схватил пачку сигарет и протянул Марине.

— От чего?

— Каждое такое видение уносит колоссальное количество энергии. Недели две, наверное, потребуется, чтобы собрать новую дозу. — Рамаза уже не удивляла собственная ложь. Наконец он заметил за собой еще одно: он сам верил в свою красивую выдумку.

— Ты всегда способен видеть?

— Способен всегда, но энергия… Автомобиль всегда способен двигаться, только без бензина ему не проехать и метра. Каждое видение дается мне ценой потери большого количества энергии. Если бы у меня хватало ее на один сеанс в день, все тайны мира оказались бы у меня в руках. Поэтому я стараюсь расходовать накопленную в течение недели энергию только на значительные вещи.

— Значит, через два-три дня не сможешь провести новый сеанс?

— Нет, однако сравнительно легкие и короткие эпизоды удается оживить.

— А будущее можешь предсказывать?

— Я не предсказатель. Я могу увидеть какой-то день, который случится через пятнадцать — двадцать лет. Воочию увидеть, что он мне принесет — счастье или несчастье. Естественно, могу лицезреть и свой последний день, день смерти.

— А дальше? — спросила пораженная и испуганная Марина.

— Что дальше?

— Каково твое будущее?

— Я никогда не стараюсь обогнать время. Это мой твердый принцип. В противном случае жизнь теряет смысл.

— Ты прав. Если все знать заранее, жить будет неинтересно. Но можно же внести коррективы в наше будущее, например, избежать автокатастрофы?

— Разумеется. Но никому не дано предвидеть каждый день, каждую минуту. В пределах человеческой энергии — выбрать какой-нибудь один, скажем, такой, как сегодня, день — двадцать первое октября, — ожидающий тебя через двадцать лет. Можно легко обнаружить, что в этот день тебя уже нет в живых. Перед тобой может предстать твоя собственная могила. Однако давай поедим, уже половина второго. — Рамаз наполнил бокалы шампанским. — Вместе с тем хочу уведомить тебя, что я человек суеверный и верю, что в жизни все идет так, как угодно провидению. Я верю, что ничего невозможно изменить и от судьбы не уйдешь.

Рамаза удивляло, почему он не стыдится произносить такие речи, почему не испытывает ни малейшей неловкости. Разве именно его жизнь не была надругательством над самим провидением?

— За нас! — коротко произнес он и выпил.

Марина не прикоснулась ни к еде, ни к шампанскому.

Она все еще не сводила глаз с Коринтели, не в силах разобраться, во сне это происходило или наяву.

— Ты по-настоящему видел мои бокалы и керамическую вазу?

— Конечно, видел! — Рамаз снова задумался, двумя пальцами вращая на столе бокал. — Я видел не только вазу, стол и тебя, не только твоего мужа или старого академика; не только твоя комната со всей обстановкой стояла перед моими глазами, я видел желтоватый на кухне и розовый в ванной кафель, зеленый маленький коврик перед кроватью, японский кофейный сервиз за стеклом серванта, рисунок твоего маленького племянника на книжной полке, золотистый, под старину, телефонный аппарат.

— Хватит, Рамаз, умоляю тебя, хватит!

Рамаз в упор взглянул на Марину. Глаза молодой женщины были полны страхом и трепетом.

— Если тебе неприятно, я больше не пикну.

— Уйдем отсюда!

— Не пообедав?

— Нет, мне страшно, я больше не могу находиться здесь! Хотя даже не страшно, нет, это называется не страхом, у меня странное чувство, будто я попала в иной мир, где у меня нет ни родственников, ни друзей, ни знакомых, вокруг все странное и чужое, вернее, непривычное! Даже деревья по-иному ветвятся и по-иному шелестят…

— Успокойся, Марина, раз хочешь, встаем и уходим!

Рамаз поднялся и пошел искать официанта.

Марина повесила на плечо сумочку с перекинутой через нее курткой, медленно пересекла веранду, спустилась во двор и подошла к машине.

Скоро показался и Рамаз. Открыв дверцу, он сел за руль, с обеих сторон опустил стекла, чтобы проветрить салон.

Марина спокойно наблюдала за его действиями, не садясь в машину до тех пор, пока Коринтели не распахнул ей дверцу.

* * *
С цветами в руках Марина остановилась перед зеркалом. Переложив цветы в левую руку, она правой привела в порядок растрепавшиеся в машине волосы. Затем, снова взяв цветы в правую руку, внимательно оглядела себя.

Прелестная молодая женщина смотрела на нее из зеркала.

Улыбаясь от удовольствия, Марина Двали поставила цветы в хрустальную вазу, быстро скинула одежду и побежала в ванную.

В однокомнатной, но просторной квартире Марины все было почти таким, как описывал Рамаз Коринтели. Только перед кроватью отсутствовал зеленый коврик да за рисунком племянника находился другой, большего формата.

Марина вышла из ванной, закутанная в широкое цветастое полотенце. Снова остановилась перед зеркалом. Медленно сняла полотенце и еще раз оглядела обнажившуюся грудь. Довольная собой, бросила полотенце на стул и юркнула в постель.

Думать ни о чем не хотелось. Она зажмурилась в надежде побыстрее предаться сну. Но каждая клетка мозга была настолько возбуждена, что она поняла — пока не уляжется волнение, ей не уснуть. Стоило закрыть глаза, как тут же представлялся Рамаз Коринтели. С поразительной ясностью видела она то доброе, то нахмуренное лицо молодого человека. То по-детски наивное, то отрешенное, немного злое выражение его. Нет, оно не было злым, злое лицо Рамаза Коринтели — отзвук тогдашнего ее настроения, когда она не выносила чересчур уверенного в себе парня.

А теперь?

Если не считать временами набухающих висков, мутных глаз и тяжелеющего при волнении взгляда, Коринтели казался по-детски наивным и милым.

Что творилось с женщиной? С той самой женщиной, у которой долгое время каждый мужчина вызывал только отвращение и дрожь? Не Марина ли Двали, униженная и оскорбленная мужем, целых пять лет отводила душу местью?

Неужто все переменилось? Неужто она влюбилась в Рамаза?

А может, и не любовь это вовсе, а просто мужчина пробудил ото сна ее здоровое и пышное тело? Тело, которое в руках бесчувственного хама ни разу не утолило пыл в водовороте блаженства…

Из Пасанаури до Тбилиси ехали в полном молчании. Рамаз снова замкнулся. Машина шла на большой скорости. Марина с опаской поглядывала то на спидометр, то на водителя. У Рамаза был такой угрюмый и грустный вид, что она не решалась произнести ни слова.

Отдавшись мыслям, Рамаз как будто запамятовал, что рядом с ним находится Марина Двали. Иногда он нагибался за пачкой сигарет, а остальное время упорно смотрел на дорогу. Нетрудно было догадаться, что, поглощенный мыслями, он механически управляет машиной.

Постепенно и Марина погрузилась в задумчивость. Кто такой Рамаз Коринтели? Спору нет, он одарен сверхъестественной способностью. Существовала еще проблема, над которой Марина ломала голову. Ей хотелось разобраться, любит она Рамаза или боится обладателя такого, странного, невероятного дара?

Рамаз остановил машину метрах в пятидесяти от аптеки, на том самом месте, где утром посадил Марину. Остановил и посмотрел на молодую женщину. Та смешалась, не зная, как ей быть. Всю дорогу она думала, что ответить Рамазу, если тот станет напрашиваться в гости. Но неожиданно вдруг успокоилась, почувствовав, что он не собирается провожать ее.

Она облегченно вздохнула, мило улыбнулась Коринтели, поправила сумочку и потянулась к дверце.

— Я люблю тебя, Марина! — сказал вдруг Рамаз.

Женщина так отдернула руку от дверцы, словно ее ударило током.

— Что вы сказали? — почему-то перейдя на прежнее «вы», спросила она, хотя слышала все, что он сказал.

— Я люблю тебя!

Марина собиралась что-то ответить ему, но Рамаз приложил палец к губам:

— Сегодня — ни слова! Подумай хорошенько и завтра или послезавтра дашь мне ответ.

Марина сидела не двигаясь, от растерянности не зная, что теперь делать. И вдруг нашла выход — энергично распахнула дверцу и ловко вышла из машины:

— Счастливо оставаться!

И захлопнула дверцу.

Рамаз, улыбнувшись, кивнул в ответ. Марина повернула назад, к дому. Он в зеркальце следил за ней, уходящей неверными шагами. Марина знала, что молодой человек не сводит с нее взгляда и не уедет, пока она не скроется в подъезде…

* * *
По телу пробежала дрожь, Марина вытянулась на животе и закрыла глаза.

«Подумай хорошенько и завтра или послезавтра дашь мне ответ», — не сосчитать, в который раз прокручивалось в голове предложение Рамаза Коринтели.

— Послезавтра! — громко сказала она вдруг. Снова перевернулась на спину, устремила глаза в потолок и улыбнулась туда, в пространство.

«Почему послезавтра? Или почему завтра? Может быть, я согласна сегодня, сейчас, сию же минуту?»

Голова кружилась от счастья и блаженства, и молодая женщина искренне боялась проснуться, чтобы случившееся сегодня не оказалось сном.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Приглушенный свет торшера озарял однокомнатную квартиру Марины Двали.

Было десять часов вечера.

На улице уже стемнело, однако шторы на окнах были задернуты.

Когда первая страсть улеглась, Рамаз перевернулся на спину и закурил. Марина, прильнув щекой к его груди, смежила веки. Молодая женщина блаженствовала — ее голова покоилась на мускулистой груди молодого человека, которая поднималась и опускалась от его дыхания.

Рамаз с таким расчетом поставил пепельницу на пол, чтобы она была под рукой. Когда приходилось стряхивать пепел, к ней не нужно было примериваться взглядом, так точно было выбрано место.

Марина, закрыв глаза, ощущала себя счастливейшей женщиной. Самый любимый человек лежал рядом с ней. Время от времени молодая женщина целовала шею Рамаза, длинными красивыми пальцами поглаживая его грудь.

Как быстро все совершилось! Перед глазами Марины встали дни их знакомства. Зажмурясь изо всех сил, она напрягла память, стараясь не пропустить ни малейшей детали из запечатленного на крутящейся сейчас видеоленте.

Через пять дней после поездки в Пасанаури Марина позволила Рамазу остаться у нее на ночь. Она в себя не могла прийти, стыдилась, что, до сих пор испытывая неловкость, говоря Коринтели «ты», уже лежит вместе с ним в постели. Волевая женщина, ни разу за долгие после развода годы не подумавшая разделить ложе с мужчиной, не могла понять, чем обворожил и подчинил ее этот странный и заносчивый молодой человек.

Прежде чем она сняла платье, Рамаз окутал ее угаром блаженства. Голова закружилась, она чуть было не потеряла сознание. Но сильные руки юноши подхватили ее и уложили на постель. Когда все вернулось на свои места, она поняла, что впервые ощутила мужчину. Ощутила и до умопомрачения полюбила человека, превратившего ее в полноценную женщину. С первого дня она решила, что живая не расстанется с Коринтели. Разлуке она предпочитала смерть. Она поняла, что, дожив до двадцати пяти лет, никого не любила по-настоящему. Смешными показались ей увлечения школьных и девичьих лет. Поначалу казалось, что она любит мужа. Может быть, она и любила его, но можно ли сравнить ту любовь с любовью к Рамазу Коринтели? Она как бы прозрела — до этого дня все было иллюзией и имитацией. Сегодня она впервые ощутила любовь, сегодня впервые зародился в ней жгучий страх, от которого нет спасения, — а вдруг чувство Рамаза Коринтели несерьезно, а вдруг ее первая и последняя любовь обречена на гибель. Причин для сомнений как будто не было. После работы они почти не разлучались. Почти каждую ночь Рамаз оставался у Марины. Внимание и ласки его не скудели. Не успевала она запереть дверь, как он уже исступленно целовал ее. Может быть, Рамаз Коринтели со всеми бывал так же ласков и страстен? Но можно ли, не любя женщину, выказывать столько любви?

Может быть, ему просто льстила любовь зрелой, побывавшей замужем женщины? Что будет потом, когда увлечение пройдет?

«Нет, нет, этого не случится!» — протестовала измученная женщина и тут же успокаивала себя, крепче прижималась к его груди и горячее целовала крепкую шею.

Шли дни. Пока они пылали одним огнем, пока бывали вместе, сомнения не терзали ее, но юноша уходил, и оставшейся в одиночестве женщиной сразу овладевали страх и трепет. Страх, изгнанный из комнаты во время пребывания в ней Рамаза Коринтели, вползал обратно, рос и заполнял комнату своей чудовищной, черной и липкой плотью.

«Почему он боится, как бы кто-нибудь не узнал о наших отношениях?»

Вот что давало повод для самой большой тревоги, вот что рождало самые жгучие подозрения.

Рамаз постоянно оставлял машину далеко от ее дома. Первой, разумеется, в квартиру входила Марина. И только пятнадцать — двадцать минут спустя Коринтели открывал незапертую дверь. Когда они ездили за город, он не заходил за ней. Он ждал ее в двух автобусных остановках от дома. Они выбирали такие места, где не бывало ни малейшего шанса встретить знакомых. А в последнее время он как будто опасался ездить и за город. В институте только по неотложным делам переступал порог директорского кабинета. А когда они порой нечаянно сталкивались в буфете, здоровался холодно и сдержанно.

«Может, он просто бережет мою честь?

Или полагает, что увлечение скоро пройдет, и старается не марать мое имя?»

О, что в такие минуты творилось с сердцем! Оно то останавливалось, то судорожно билось. Воздух словно не доходил до легких, и Марина задыхалась.

«Не может быть, не может быть!» — кричала она в душе страшным истерическим голосом, и сердце сразу принималось биться. Сжавшиеся легкие сейчас же начинали жадно вбирать в себя живительный воздух.

«Намерен ли он жениться на мне? Если намерен, обмолвился бы хоть одним словом. Любит ли он меня? А если не любит, если эти нежность и внимание — лишь уловки человека, потерявшего голову от страсти?

Нет, он любит меня, любит по-настоящему! Хотя любовь вовсе не означает, что он собирается жениться на мне. Он, видимо, до тех пор будет со мной, пока не перегорит, пока не исчезнет увлечение.

Что тогда? Останется одно — наложить на себя руки. Я должна спросить, спросить непременно сегодня, что у него на уме».

Но Марина ни разу не спросила Коринтели, что он собирается делать, как представляет их будущее; когда он приходил, молодая женщина снова теряла голову, снова отдавала себя во власть рукам Рамаза и не осмеливалась ни о чем спрашивать.

— Ты меня любишь? — вот единственный вопрос, который она задавала ему в постели.

— А как ты думаешь? — отвечал Рамаз, неистово целуя ее.

— Очень любишь?

— Очень, жизнь моя!

И у нее, погруженной в туман блаженства, пропадало всякое желание спрашивать.

Дня четыре назад вера ее вновь пошатнулась, вновь овладели ею тоска и безнадежность.

— Марина, мне необходимо серьезно поговорить с тобой! — начал вдруг Рамаз.

Прильнувшая к его груди женщина сразу подняла голову и испуганно посмотрела на него. Ей не понравился его голос.

Рамаз, глядя в потолок, продолжал курить. Он как будто избегал смотреть Марине в глаза. Полная ожидания женщина склонилась над ним.

— Мне нужна твоя помощь.

— Моя помощь? — каким-то обреченным голосом повторила женщина. И сразу ее пронзила одна мысль — не ради ли этой помощи он играл с ней в любовь? Какая может быть помощь от беспомощной секретарши?

— Да, помощь.

— Ты же знаешь, я не откажу тебе ни в чем, что в моих силах.

— Знаю. Поэтому и воздерживался. Пытался провернуть это дело без тебя. Как ни крутился, какие ключи ни подбирал, ничего не вышло.

— В чем же она заключается? — испуганно спросила женщина.

— Пустяки. Нужны лишь твое согласие и поддержка.

— О какой поддержке ты говоришь, Рамаз, ты же знаешь, что ради тебя я в Куру брошусь.

— Знаю, дорогая! — Рамаз приподнялся и поцеловал Марину в глаза.

Она сразу растаяла, чувство страха исчезло. Достаточно было Коринтели приласкать ее, и все сомнения улетали куда-то далеко-далеко, за тридевять земель.

— Слушаю тебя, Рамаз!

— Все, что я скажу, должно умереть в твоей душе.

— Как тебе не стыдно? Разве меня нужно предупреждать? — обиделась женщина.

— Знаю, что не нужно, этим предупреждением мне хочется дать тебе почувствовать всю серьезность дела! — Рамаз бросил сигарету в лежащую на полу пепельницу, резко прижал Марину к груди. Не видя ее глаз, ему было легче говорить. В то же время он понимал, что в его объятиях женщина скорее теряет способность взвешивать и рассуждать.

— Что же это за дело, которое нуждается в подобных вступлениях и предосторожности?

— Сущие пустяки, разумеется, если ты согласна.

— Ты не чувствуешь, что обижаешь меня такими словами? — растаяла Марина.

— Прости, я не имею права обойти серьезную сторону этого несложного дела.

— Ты меня любишь? — неожиданно спросила женщина, энергичным движением освободившись от его объятий и глядя ему в глаза.

— Разве ты сомневаешься в моей любви?

— Ты веришь, что я люблю тебя?

— Еще бы! Не понимаю, почему ты говоришь такие глупости, — якобы оскорбился Рамаз.

— Если ты в самом деле любишь меня и веришь, что я тоже безумно люблю тебя, к чему все эти предисловия? Разве ты не знаешь, что я без оглядки, без раздумий сделаю все, что ты скажешь? Говори прямо, в чем и как я могу тебе помочь?

— Я знаю, что ты любишь меня. Мне кажется, что и ты не сомневаешься в моей любви. Тем более я считаю обязательным, чтобы ты знала, на какое дело я толкаю тебя. Большая любовь — это полная откровенность и ответственность за судьбу другого! Поэтому не удивляйся моим словам.

Марина, словно успокоясь, прильнула к груди Рамаза, закрыла глаза и после паузы медленно проговорила:

— Я слушаю.

— Через два дня Отар Кахишвили едет в Москву. Мне необходимо незаметно для всех попасть в его кабинет. Ты должна будешь запереть дверь, чтобы кто-нибудь неожиданно не вошел.

— А что тебе нужно в директорском кабинете? — искренне удивилась Марина и, не поднимая головы и прижимаясь щекой к груди юноши, открыла глаза.

— Скажу, все скажу. Вот видишь, как ты заинтересовалась! Значит, я был прав, когда решил до мелочей ознакомить тебя с сутью дела, — Рамаз потянулся к лежащим на полу сигаретам. — Кахишвили отправляется в Москву якобы но институтским делам. На самом же деле он старается втихомолку найти мастера по сейфам. Ты хорошо знаешь, что покойный директор распорядился в завещании открыть сейф через два года. Кахишвили подбирается к чему-то в сейфе. Это «что-то», видимо, то научное исследование, которое Давид Георгадзе не успел опубликовать. Новый директор хочет заполучить готовый труд и присвоить его. Ты поняла?

— Поняла.

— Я хочу установить в директорском кабинете миниатюрный японский передатчик, а принимающий магнитофон дать тебе. Как только к директору проходит кто-то подозрительный, ты нажимаешь на клавишу магнитофона и записываешь их беседу. Кроме бесед с гостями и подозрительными людьми меня очень интересует, для чего Кахишвили и его заместитель Арчил Тевдорадзе запираются на целые часы. Одним словом, я хочу знать все, что происходит у директора в кабинете. Кассеты ты забираешь домой. Я их прослушиваю здесь. Интересное прячу или запоминаю.

— Ты и без этого можешь все услышать и разузнать. Зачем идешь на такой риск? Ведь уборщица или директор могут обнаружить передатчик. Что будет тогда?

— Не бойся…

— Я не боюсь, — прервала его Марина. — Я о тебе забочусь!

— Ничего опасного нет. Я знаю, где установить передатчик. Там его сто лет никто не найдет. А через месяц я снова незаметно проберусь в кабинет и уберу его. Я знаю: то, что должно произойти, произойдет в течение месяца.

— Ясно, все ясно. Однако ты не ответил на мой вопрос. Разве благодаря своему сверхъестественному дару ты без этих ухищрений не можешь узнать все?

— Не могу. На одно видение уходит столько энергии, что ее в две недели не восстановишь. Могу ли я каждый день напрягать сознание и «прослушивать», о чем они говорят часами? Мой дар и энергию нужно беречь. Только в безвыходных ситуациях я вправе напрягать мозг. А безвыходных ситуаций в жизни столько, что на все меня не хватит. Ясно?

— Дай закурить! — был ответ.

Рамаз поднес сигарету к губам Марины. Та жадно затянулась.

В комнате стало тихо. Сигарету курили по очереди. Молодой человек посчитал разговор завершенным, бросил окурок в пепельницу и впился в губы женщины.

* * *
Было почти десять часов, когда Рамаз заперся в директорском кабинете. Первым долгом он подошел к сейфу. Он утаил от Марины, что намеревается открыть его. К чему болтать? Женщина должна знать только то, в чем она принимает непосредственное участие.

Рамаз удивлялся собственному спокойствию. Ему казалось, что он будет больше нервничать. Войдя в кабинет, он слегка волновался. А когда заперся изнутри, волнение вмиг пропало. Он знал, что может пробыть здесь целый день и никто не помешает ему, ни у кого не возникнет подозрения.

Рамаз поднес спортивную сумку к сейфу, достал из нее резиновые перчатки, натянул на руки, потом снова запустил руку в сумку и нашел большие ножницы. Осторожно перерезал ими проволочку, с помощью которой сургуч был прикреплен к ручке сейфа. Снял ее с ручки и положил в сумку. Затем набрал шифр. Надавил на ручку. Помедлил. Он все-таки испытывал легкое волнение. Обеими руками повернул ручку и потянул на себя. Тяжелая дверь легонько скрипнула. Сейф был набит папками, различными документами, дареными книгами, сувенирами, копиями писем. Рамаз ни к чему не притронулся. Он вынул из сейфа только те зеленые папки, в которых находились его работа и результаты экспериментов, аккуратно положил их в сумку, неторопливо закрыл дверцу сейфа и никелированными дисками набрал прежний код. Снова склонился над сумкой, вынул электроплитку, металлическую печать — точную копию той печати, которая была оттиснута на сургуче около ручек. Снять копию не составило Рамазу труда. Дней десять назад, когда директора вызвали в Академию на заседание совета, Рамаз сказал Марине, что ему нужно поговорить по прямому телефону об одном деле. Могла ли Марина отказать? Войдя в кабинет, он запер дверь изнутри, подошел к сейфу и осторожно прилепил пластилин к отпечатку на сургуче. Ему понравилось качество изображения, полученного с первой попытки, но он на всякий случай сделал еще две пластилиновые копии.

В тот же вечер он отыскал мастера и попросил изготовить печать.

— Без официального отношения я ничего не делаю, — холодно отказал мастер, отодвигая предложенные ему немалые деньги.

— Сколько еще? — спросил Рамаз.

— Я уже сказал…

Не успел мастер закончить фразу, как Рамаз приставил к его лбу пистолет и угрожающе повторил:

— Сколько?

Мастер, не испугавшись пистолета, собирался закричать, но, взглянув в полыхающие злобой глаза Коринтели, пошел на попятную и, загипнотизированный взглядом молодого человека, кивнул в знак согласия, взял пластилин и внимательно изучил его.

Положив сургуч на стальную пластину, Рамаз быстро растопил его и так ловко опечатал сейф, что сам остался доволен.

Первое и главное дело было закончено. Рамаз немного передохнул, вынул из кармана сигареты, но курить раздумал, боясь насорить пеплом, и сунул их обратно в карман. Поднял сумку, достал японский миниатюрный, но на диво чувствительный передатчик. На углы его он заранее прикрепил четыре маленьких магнита. Силы их притяжения вполне хватало, чтобы надежно удерживать передатчик. Место для него было выбрано заранее — средняя часть большого, старинного директорского стола. Если кто-нибудь что-нибудь уронит под стол и полезет за этой вещью, все равно не удастся углядеть прикрепленный снизу передатчик величиной со спичечную коробку — стол не позволит поднять голову и взглянуть наверх.

Рамаз залез под широкий старинный письменный стол и снизу привинтил шурупами к столешнице стальную пластину, загодя просверленную по углам. Вылез из-под стола и удовлетворенно перевел дыхание. Дело было почти закончено. Автоматически снова достал из кармана сигареты, но сразу решил, что покурит выйдя из кабинета, положил пачку в карман, взял лежавший на столе передатчик и опять полез под стол.

От близости стальной пластины сила притяжения четырех магнитов едва не вырвала передатчик из рук Рамаза. Надежно прилипший передатчик он подвинул на середину пластинки.

Рамаз был доволен остроумным решением дела. По окончании рабочего дня Марина заберет передатчик домой, а утром, до прихода директора, снова приклеит его к стальной пластине. Можно, конечно, и оставлять, уборщица все равно не обнаружит его. Но во избежание всяких случайностей пусть лучше Марина каждый вечер забирает его домой.

Рамаз внимательно оглядел кабинет, не оставил ли он чего-нибудь, еще раз окинул взглядом сейф и взялся за сумку. Если в приемной или в коридоре кто-то покажется, Марина поднимет трубку подключенного к селектору телефона. Селектор молчал. Рамаз повернул ключ в двери и выглянул в приемную.

Марина, стоя в дверях, следила за коридором. Улыбкой она дала понять ему, что в коридоре никого нет и он может идти.

Покидая приемную, Рамаз громко сказал, что позвонит через полчаса, и вышел в коридор.

Через пять минут он уже сидел в машине и ехал домой, временами поглядывая на спортивную сумку, в которой нашли временный приют старое исследование, переделанное недавно в дипломную работу, и, что самое главное, завершенный и перепечатанный вариант «Пятого типа радиоактивного излучения» с материалами экспериментов. Восстановить и написать заново теоретическую часть последней работы не составляло труда, но результаты экспериментов, собранные ныне в одной папке, нельзя было восстановить по очень простой причине — их немыслимо воспроизвести по памяти, а проводить все эксперименты с самого начала требовало длительного времени. На худой конец, за год работы в лаборатории можно повторить результаты проведенных когда-то экспериментов, но при одном условии — работать придется вместе с Отаром Кахишвили. В этом случае директор института поневоле становится соавтором его исследования. И, что самое смешное, первым или главным соавтором.

Больше всего Рамаза радовало, что отныне, когда бы ни открыли сейф, никто не найдет в нем исследования академика. Вместо этого все убедятся, что у Георгадзе не осталось никакого исследования, что на протяжении пяти лет тот тщетно старался доказать существование пятого типа радиоактивности. Лишний раз станет ясно, почему покойному директору хотелось, чтобы сейф открыли через два года.

Надо было предусмотреть еще одно. Естественно, все удивятся и начнутся расспросы, как в столь короткое время Коринтели умудрился обнаружить существование пятого типа радиоактивности.

Рамаза не волновали возможные разговоры и взрыв страстей. Он заранее, еще до смерти академика предвидя будущее, создал документ, который, по его мнению, устранит все недоразумения. А с сегодняшнего дня, благодаря передатчику, он ежедневно будет знать, что собирается предпринять Отар Кахишвили. Рамаз был уверен, что новый директор института пустится во все тяжкие, чтобы тайком открыть сейф. Поэтому от Марины не должно укрыться посещение директора каким-нибудь незнакомцем. Искусством включения передатчика и записи разговора через приемник на магнитофон секретарша директора уже овладела в совершенстве. До весны, пока Рамаз не представит в Москву свое новое исследование, Отару Кахишвили не должна удаться афера с сейфом.

Конечно, не выдержав ожидающего его удара, Кахишвили может потерять способность здравого суждения и устроить скандал. А весной он может официально обвинить молодого ученого в присвоении чужого труда. Все равно у него ничего не выйдет — заранее написанный документ скажет свое веское слово.

* * *
— Мне страшно, Рамаз!

— Что тебе страшно? — улыбнулся в пространство Коринтели.

— Вдруг ты меня не любишь.

Он повернулся к женщине и прижал ее к груди.

— Неужели я даю основания так думать?

— Нет, но я все равно боюсь!

— Выбрось из головы эти глупости!

— Я уже не могу жить без тебя! Если ты меня бросишь, я покончу с собой, так и знай! Не думай, что я пугаю тебя. Не пойми меня неправильно. Я просто хочу, чтобы ты знал, без тебя я и дня не вынесу.

— Что с тобой? Может быть, ты что-то узнала обо мне? — Положив руки на плечи женщины, Рамаз отстранил ее и заглянул в глаза.

— Когда я с тобой, я не боюсь. А ты уходишь, и… Уходишь, и я не нахожу себе места…

В ответ молодой человек рассмеялся:

— Брось глупить. Как мне еще доказать, что я люблю тебя?

«Сказать ему все? — не решалась Марина. — Почему не познакомит меня хотя бы с одним из своих друзей? Почему старается, чтобы никто не узнал о нашей любви? Так будет вечно? Вечно с такими предосторожностями будем таиться в моей квартире? Может быть, я ему нужна только пока записываю на магнитофон разговоры в директорском кабинете? Может быть, только поэтому он и сошелся со мной?»

Марина снова положила голову на грудь Рамаза.

«Почему мне кажется, что он не любит меня? Разве можно, не любя, так ласкать? Может быть, я ослеплена и не замечаю, что его любовь притворна, а слова — наглая ложь?»

Марина не понимала и не могла понять, как Рамаз Коринтели старается по-настоящему полюбить ее. Вернее, убедить самого себя, что любит Марину. Разве могла понять она, какую горькую чашу выпало испить Рамазу Коринтели? Как был бы счастлив он, если бы действительно полюбил ее!

И вот сейчас, целуя глаза молодой женщины, Рамаз мысленно был с Ингой. Он уткнулся лицом в грудь Марины, боясь, как бы та не заглянула ему в глаза и не догадалась, какой огонь бушует в его груди. Опасливо зажмурясь, он исступленно целовал Марину, надеясь избавиться от мыслей об Инге, но все было напрасно.

Рамаз понял, что Марина, к сожалению, не та женщина, которая позволит ему забыть Ингу.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Едва войдя в аудиторию, Мака Ландия привлекла внимание всех присутствующих там. Она пришла на целых пятнадцать минут раньше назначенного часа, но аудитория, амфитеатром огибающая кафедру, была уже переполнена. В первом ряду сидели в основном ученые, с лысинами, седые, в очках. Молодежь занимала верхние ряды. В аудитории стояла необычайная тишина, тишина ожидания чего-то невероятного, сенсационного.

Вступив в аудиторию, Мака почувствовала, что натолкнулась на две сотни любопытных глаз. Лучи, бьющие из такого множества зрачков, кололи тело, словно она лежала на пляже под жгучим солнцем.

Делая вид, что она ничего не замечает, Мака спокойно шла, оглядывая аудиторию в поисках свободного места.

Она была довольно высокой девушкой. Худой ее не назовешь — настолько рельефны были ее грудь и бедра. Пластика движений, несколько непропорционально удлиненное лицо, распущенные пепельные волосы и удивительно выразительные глаза придавали ей вид иностранки.

Какой-то ученый в первом ряду узнал дочку Георгия Ландия, весьма влиятельного должностного лица. Он тут же встал, шагнул ей навстречу и указал на свое место.

— Благодарю вас, не беспокойтесь, я устроюсь где-нибудь наверху! — вежливо отказалась Мака.

— Ну что вы, садитесь сюда!

— Откровенно говоря, мне не хочется сидеть впереди. Меня прислали с телевидения. Лучше сесть повыше, откуда легче воспринимается вся аудитория и яснее становится сценарий будущей передачи.

— Воля ваша, я провожу вас.

Пожилой ученый проводил Маку наверх. Махнул рукой какому-то из своих студентов, чтобы тот уступил гостье место.

— Благодарю вас, извините за беспокойство! — Мака пожала руку своему пожилому провожатому и признательно посмотрела на студента, уступившего ей место.

Двадцать два года есть двадцать два года, и, естественно, Маке было приятно, что она вызвала живой интерес такой большой аудитории, хотя в душе она весьма сожалела, что вынуждена присутствовать на защите диплома каким-то вундеркиндом. Маку Ландия не прельщало и то, что молодой ученый в один месяц сдал экзамены за три курса, а за дипломную работу ему собираются присвоить звание кандидата физико-математических наук.

Ее, заместительницу главного редактора сценарного отдела студии телевизионных фильмов и молодую сценаристку, больше привлекали музыка, живопись и литература, нежели физика и математика.

Но что поделаешь, председатель комитета столь торжественно дал ей задание, что отказаться было невозможно.

Председатель комитета Ираклий Ломидзе, которому было уже за шестьдесят, симпатичный мужчина в очках, встретил юную сотрудницу посреди кабинета, сам пододвинул стул к длинному столу и указал жестом — извольте садиться!

— Я хочу доверить вам одно весьма важное и, по-моему, значительное задание! Нужно написать сценарий для документальной одночастевки. Заранее могу вам сказать, что объект телефильма не оставит вас равнодушной.

Мака Ландия с вежливой улыбкой внимала председателю комитета.

— Сегодня в научном мире только и говорят об одном молодом человеке, двадцатитрех- или двадцатичетырехлетнем Рамазе Коринтели. В прошлом он отличался лишь хулиганством и ленью, учился на заочном физико-математическом факультете университета, работал на инструментальном заводе, где получил тяжелую травму. Его ударил по голове крюк мостового крана. Юноша полностью утратил память. Врачи уже не надеялись спасти его. А в случае спасения никто не рассчитывал, что к нему вернется сознание. Произошло чудо. Всего через несколько месяцев после травмы он сдает экзамены за три курса, заканчивает университет и защищает дипломную работу, за которую ему присвоят звание кандидата физико-математических наук. Каково? — От возбуждения у председателя так забавно блестели глаза, что Мака не могла сдержать улыбку.

Председатель принял ее за выражение согласия.

— Вы же знаете, как я верю в ваши способности и энергию.

Ираклий Ломидзе был в таком восторге, что Мака не решилась отказать ему. Девушка с нежной, поэтической натурой, она всегда считала, что физики и математики лишены национального характера. Отсюда следовало, что они лишены эмоций и неинтересны.

Ее не удивил головокружительный успех какого-то вундеркинда. За свои двадцать два года она была знакома с несколькими людьми, которых в детстве считали восходящими звездами науки, но проходили годы, а они оставались на прежнем уровне, не сделав и шагу вперед.

Рамаз Коринтели с первого взгляда понравился Маке. Интуиция подсказывала девушке, что этот высокий атлет с каштановыми волосами, немного горбатым носом и продолговатым подбородком, придающим ему энергичное выражение, должен отличаться от своих однобоко развитых коллег. Манера говорить, гибкость фразы и легко подмечаемый внутренний темперамент настолько преобладали над бьющим в глаза статичным, даже несколько туповатым выражением лица, что в целом Рамаз Коринтели показался ей интеллектуалом, полным жизни и энергии.

Мака Ландия не понимала, о чем говорил молодой физик. И из выступлений других ученых она тоже ничего не поняла. Одно только было ясно — молодой человек докладывал о каком-то значительном научном открытии. Остальные искренне поддерживали значение этого открытия и единодушно требовали присвоить Рамазу Коринтели звание кандидата физико-математических наук. В памяти застряли всего несколько фраз, повторявшиеся почти всеми выступающими, — «импульсное рентгеновское излучение», «термальное рентгеновское излучение», «предполагаемое магнитное поле нейтронной звезды» и еще несколько предложений, которые она наверняка не поймет и не постигнет за всю жизнь, да, откровенно говоря, и не имеет ни малейшего желания постигать.

Защита диплома близилась к концу. Мака только сейчас заметила, что среди членов приемной комиссии и научного совета на приподнятой полукруглой площадке сидит иректор университета.

— Кто еще хочет выступить? — Председатель приемной комиссии встал и обвел глазами аудиторию. Он обращался исключительно к сидящим в первых трех рядах. От остальных он не ждал выступлений.

— Разрешите? — встал усатый приземистый толстяк.

Рамаз узнал доцента университета Макара Бочоришвили, бывшего научного сотрудника института астрофизики, выгнанного из него за интриги десять лет назад. Он понял, что этот ничего хорошего не скажет.

— Прежде всего мне хочется заявить, что за свою дипломную работу Рамаз Михайлович Коринтели несомненно заслуживает звания кандидата физико-математических наук, — сказал Макар Бочоришвили и с затаившейся под усами улыбкой оглядел членов приемной комиссии. — Если мое соображение занесено в протокол, я попытаюсь сформулировать свой вопрос. Дорогие товарищи, на втором курсе я читал Рамазу Коринтели электронику. Правда, он не посещал лекции, отведенные заочникам, а если и посещал, то, увы, не блистал ни поведением, ни знаниями. А на экзаменах, я могу смело сказать, мы ставили ему тройки из чистой благотворительности…

Некоторые громко рассмеялись, кто-то даже свистнул.

— Тише! — встал председатель приемной комиссии.

Макар Бочоришвили не оглянулся, прятавшаяся под густыми усами улыбка медленно сократилась, уменьшилась и наконец совсем исчезла. На лице его, будто огромными буквами на миниатюрном круглом плакате, было написано — видите, в каком обществе приходится вращаться?!

Аудитория постепенно утихла.

Председатель комиссии подал знак Бочоришвили, чтобы тот продолжал.

— Так вот, товарищ Рамаз Коринтели был заурядным, — он не осмелился сказать умственно ограниченным, — студентом. Что же произошло затем? Чему приписать сию удивительную, невероятную метаморфозу? Уважаемый Рамаз Михайлович, может быть, вы объясните нам, когда вы успели выучить языки, когда столь глубоко, фундаментально и творчески овладели сложнейшими проблемами физики и астрофизики? Когда вы успели исследовать, решить и обосновать с превосходной научной логикой столь сложную проблему?

В зале установилась тишина. Все словно приросли к месту, никто даже не моргнул. Было ясно, что всех одинаково интересует странная и молниеносная научная карьера Рамаза Коринтели.

Рамаз второй раз в жизни слышал голос тишины.

— Уважаемый председатель экзаменационной комиссии, уважаемые члены совета, — с улыбкой начал молодой ученый, — как видите, научные прения постепенно переросли в интервью.

Все засмеялись.

Некоторые захлопали.

Председатель тут же вскочил на ноги и взмахом руки призвал аудиторию к спокойствию.

«Какая у него добрая улыбка! — подумала Мака. — Добрая и великодушная!» — уточнила она. Девушка чувствовала, что вместе со всеми нетерпеливо ждет, что ответит Рамаз Коринтели.

— Если уважаемый председатель сочтет целесообразным изменение жанра, я с большим удовольствием отвечу уважаемому Бочоришвили.

Рамаз посмотрел на ректора университета, который весь превратился во внимание, на напряженные лица членов комиссии, обвел глазами преисполненную ожиданием аудиторию. Отыскал взглядом сидящего во втором ряду Зураба Торадзе, подмигнул ему и повернулся к Макару Бочоришвили:

— Батоно Макар, в этой аудитории многие, вероятно, хотели бы задать мне ваш вопрос. Особенно те, кто знал меня раньше. Давайте разделим мою жизнь на две части — до и после травмы. До травмы, как вы изволили заметить, я был плохим и ленивым студентом, вдобавок еще и хулиганом. Естественно ваше изумление, что после нее я остепенился и оталантился. Вот здесь, во втором ряду, сидит мой лекарь и спаситель, прославленный профессор Зураб Торадзе.

Аудитория зашевелилась, молодежь в задних рядах приподнялась, чтобы видеть главного врача самой большой в республике больницы.

Растроганный и полный благодарности Торадзе приподнялся, скромно поклонился аудитории и снова сел.

— Да, батоно Макар! Не целесообразнее ли адресовать вопрос о причинах моей метаморфозы уважаемому главному врачу? Может быть, удар стокилограммового крюка мостового крана в самом деле оказывает на человека волшебное действие? Может быть, от такой затрещины клетки головного мозга сначала утрачивают способность мыслить, а затем вдруг обретают гениальность?

По залу снова прокатилась волна смеха, кое-где раздались хлопки.

— Да, уважаемая публика, многих поражает волшебное преображение ленивого и хулиганистого студента Рамаза Коринтели. Хочу объяснить вам, что Рамаз Коринтели никогда не был ни хулиганом, ни ленивым и слабым студентом. Он трудился по двенадцать часов в день, овладевал языками; влюбленный в свою профессию, он занимался день и ночь, чтобы глубоко и основательно овладеть всеми необходимыми предметами. Хочу извиниться перед несколькими лекторами, но именно они, уча Рамаза Коринтели, а затем принимая у него экзамены, были откровенно слабы. Я не мог заставить себя послушно сидеть перед ними и со всей серьезностью сдавать им экзамены. Ни образованием, ни интеллектом, ни человеческими качествами они не стояли выше меня. Я же со всей серьезностью должен был утверждать себя перед ними. Вы можете осуждать меня, считать мое поведение никчемным, но я хочу быть откровенным. Хотя бы потому, что знаю: еще много раз возникнет желание задать мне аналогичный вопрос. Я издевался над ними, высмеивал их. Не скрою, я с садистским удовольствием ждал, как в один прекрасный день они, шокированные, узнают, кто я в действительности. Может быть, мое вызывающее поведение было протестом выросшего в сиротстве парня, у которого, кроме сестры, нет никого на свете. После травмы во мне действительно произошли большие изменения. Я заглянул в лицо смерти. Борьба с ней сразу заставила меня повзрослеть, сразу изменила мои взгляды. Человек настолько беспомощен перед смертью, что не имеет права, пока он жив, не быть добрым, достойным и великодушным. Когда я убедился, что спасся, я основательно проанализировал свою недолгую жизнь. Мне стало стыдно за мои юношеские браваду и цинизм. Преждевременно умудренный встречей со смертью, я шутя одолел эту болезнь молодежи. Одним словом, я хочу разочаровать любителей сенсаций — в Рамазе Коринтели не произошло никаких изменений, он просто-напросто изменил жизненную позицию.

Коринтели повернулся к председателю, давая понять, что он кончил и ему больше нечего сказать. Председатель комиссии долго не мог успокоить аудиторию. Речь молодого физика произвела большое впечатление. Кое-где вспыхнули споры. Для одних личность Рамаза Коринтели стала ясна, для других его незаурядная образованность и тайна внезапного научного прозрения покрылись еще большим мраком.

Ректор университета вынужден был подняться сам. Шум стал стихать и наконец прекратился совсем.

— Дорогие товарищи! — начал председатель. — Только что все члены комиссии, и я в их числе, высказали свои соображения относительно дипломной работы Рамаза Коринтели…

Мака Ландия задумалась. Выступление молодого дипломанта произвело на девушку удивительное впечатление. Удивительное и жуткое. Рассыпанными кубиками представали перед ней то добрая, то ироническая улыбка, то честный и откровенный, то ядовитый смех Коринтели, то полные мужского обаяния, то зло вспыхивающие глаза, то спокойные, точные движения рук, то почти угрожающе стиснутые кулаки, то отмеченное мыслью лицо, то примитивный облик хулигана.

Из этих кубиков она пыталась сложить единого, цельного, доброго, думающего Рамаза Коринтели — ничего не выходило. То не получалась добрая улыбка, то исчезали полные мужского обаяния глаза.

Наконец Мака, подобно нетерпеливому ребенку, смахнула кубики и рассыпала их. Она не слышала, как председатель закончил речь и как разошлись люди. Она почувствовала вдруг, что ей не хватает воздуха. Хотелось только одного — поскорее выбраться на улицу.

Спускаясь по амфитеатру вниз, она еще раз заметила Рамаза Коринтели — окруженный людьми, он принимал поздравления.

Девушке не понравилось сияющее радостью лицо молодого физика. По мнению Маки Ландия, молодой человек такого таланта и ранга, как Рамаз Коринтели, не должен был выказывать столько радости от защищенного с огромным успехом, даже на кандидатском уровне, диплома.

Мака Ландия была поражена. Щеки вспыхнули, ей стало стыдно за себя. Поначалу скептически настроенная, девушка явно признала большой талант молодого человека.

Ректор университета первым поздравил Рамаза Коринтели, пообещав, что при их содействии ему присудят звание кандидата в течение одной недели.

Дипломант почтительно благодарил всех.

Самым последним ему пожал руку Макар Бочоришвили:

— Вы на меня не в обиде?

— С какой стати мне обижаться? Вы поступили так, как должны были поступить.

— Вы не знаете, молодой человек…

— Я многое знаю, батоно Макар, знаю и то, как десять лет назад академик Георгадзе вызвал вас к себе в кабинет и на ваших глазах разорвал написанные вами анонимки. Вы думаете, что он уничтожил все документы, свидетельствующие о вашей непорядочности? Два письма, пропитанные обычными для вас желчью и ядом, Давид Георгадзе на всякий случай спрятал в сейф, в тот самый сейф, который откроют в октябре будущего года.

Словно кто-то зеленой краской окатил сверху Макара Бочоришвили — со лба и висков она медленно стекла на щеки.

— Счастливо оставаться, уважаемый товарищ доцент!

— Не думал я, что сегодня буду пить! — Рамаз залпом осушил полный стакан водки.

— Хороша все же зимой эта благословенная! — сказал Зураб Торадзе и тоже опорожнил стакан. Затем крикнул официанту, чтобы тот принес шампанское.

— А это еще зачем? — спросил Рамаз.

— Хочу выпить за ваши успехи, не с водкой же произносить тосты?!

Рамаз горько усмехнулся.

— Чему вы усмехаетесь? Настанет день, и о нас заговорит вся планета.

— О вас — да, наверное, и обо мне тоже, но у меня нет гарантии, что меня не объявят аферистом международного масштаба.

— С чего это? — искренне удивился Торадзе.

— Разве то, что произошло сегодня, не было аферой? Разве совершенное мною сегодня похоже на поступок честного человека, к тому же ученого, академика?

— Не могу согласиться с вами. Если так подходить к вещам, опошлять, обесценивать, превращать в ничто истинные ценности… — по привычке на высоких тонах заговорил Зураб Торадзе.

— Давайте оставим философские разговоры! Вы хороший врач, философия и рассуждения не ваше дело. Ответьте мне откровенно на единственный вопрос.

— Разве вы когда-нибудь замечали за мной неоткровенность? — обиделся Торадзе.

— Когда вы разговариваете со мной, с кем вы говорите?

— Как «с кем»? — не понял Торадзе.

— С Давидом Георгадзе или с Рамазом Коринтели?

— Разумеется, с Давидом Георгадзе.

— У-у! — не понравилось Рамазу.

— На что вы обижаетесь, разве я неправильно поступаю? Разве вы не Давид Георгадзе?

— Я — Рамаз Коринтели и хочу, чтобы со мной разговаривали как с Рамазом Коринтели. Я молодой, полный сил человек, только что начал жизнь, большую жизнь. Мне сейчас хочется наслаждаться любовными и научными победами. Я содрогаюсь при мысли, что в городе живет шестидесятипятилетняя седая, немощная женщина, с которой я некогда спал в одной постели!

— Вы не шутите? Вы искренне желаете, чтобы я разговаривал с вами как с Рамазом Коринтели?

Рамаз побледнел. В зале как будто сразу опустилась темнота, и на экране появилась улыбающаяся Инга. Светловолосая, голубоглазая, святая и непорочная, как ангел. В белом платье, озаренная солнечным ореолом, она, как на замедленных кинокадрах, медленно шла по голубому ковру.

Боже, чего бы не сделал Рамаз, чтобы не быть братом Инги! Он бы не задумываясь поступился жизнью, чтобы на один только день иметь право любить Ингу Коринтели!

— Итак, вы не шутите? — повторил вопрос главный врач. — Вы искренне хотите, чтобы я разговаривал с вами как с Рамазом Коринтели? Ваше сегодняшнее желание для меня — новое открытие. Я ведь не только хирург, мне не менее интересны психологические аспекты развития явлений и процессов.

Кинолента вдруг оборвалась. На экране уже не видно было озаренную солнечным ореолом Ингу, которая шла по небесному ковру. В зале вспыхнул свет. Рамаз снова увидел перед собой ненавистное лицо главного врача, из темноты снова возникли зал ресторана и пьяный люд за столиками, наполнявший гомоном все вокруг.

Глаза Рамаза загорелись гневом; горе и ненависть, отражавшиеся на лице, казалось, вот-вот прорвут плотину.

— Берегись, Зураб Торадзе, — сквозь зубы процедил он, — берегись, никогда не порть мне настроение, не то перережу глотку, как свинье.

Рамаз неожиданно встал, хищно посмотрел в глаза побледневшему от страха Торадзе и быстро оставил ресторан.

Рамаз Коринтели отыскал сценарный отдел студии телефильмов, легко нашел сто семнадцатую комнату и энергично открыл дверь.

В комнате, украшенной цветами в горшках, стоял всего один стол. За ним сидела молоденькая девушка.

— Проходите, батоно Рамаз! — встала она и указала гостю на стул.

«Господи, где я ее видел? — задумался тот. — Узнала меня. Видимо, мы где-то знакомились…»

— Благодарю, я ищу Маку Ландия, — сказал он как бы вскользь. — Точнее, не я ее, а она меня.

— Я Мака Ландия! — улыбнулась девушка.

— Вы? — поразился Рамаз.

«Откуда я ее знаю, где встречал? Однако я в самом деле знаю ее».

— Да, я, почему вас это удивляет?

— Такая молодая и уже заместитель главного редактора сценарного отдела?

— Мне странно, что это удивляет вас. Вас, который в двадцать три или двадцать четыре года заставил говорить о себе всю Грузию.

— Дипломной работой я добился звания кандидата наук, но не должности. Я ничуть не сомневаюсь в вашей одаренности, хотя не знаком с вашим творчеством. Можно мне закурить?

— Курите.

Рамаз достал из кармана пачку «Винстона» и протянул девушке:

— Хотите?

— Спасибо, я не курю.

— Виноват, тогда и я не буду курить.

— Курите, несмотря на маленький стаж заместителя, я уже отвыкла от мужской деликатности.

— Вы не дочь Георгия Ландия? — Рамаз опустил пачку в карман.

— Да.

— A-а, все понятно!

— Что понятно?

— Просто я понял, как вас назначили заместителем главного редактора.

— Почему вам кажется, что меня назначили незаконно?

— Еще раз повторяю, я не сомневаюсь в вашем таланте, но для должности необходим опыт. Вам сколько лет?

— Двадцать два исполнилось.

— Следовательно, вы начали работать после окончания университета. И в этот же год вас назначили заместителем главного редактора сценарного отдела. Положа руку на сердце, ответьте мне, скольким талантливым и заслуженным людям по праву принадлежало место заместителя главного редактора, через головы скольких людей вам помогли перепрыгнуть? Разве вы сами не понимаете, что, не будь ваш отец высоким должностным лицом, вас бы распределили на работу в район.

Глаза девушки наполнились слезами. Она пригладила рукой выкрашенные в пепельный цвет волосы и попыталась улыбнуться.

— Извините, я задел вас. Меня нужно понять. Я беспризорный сирота, кроме сестры, у меня никого нет на этом свете. Не обессудьте, если я говорю от имени тех талантливых людей, которым из-за своей вот такой беспризорности суждено до самой смерти прозябать в тени.

Мака Ландия не произнесла ни слова. Уставясь взглядом в стол, она длинными красивыми пальцами вертела ручку.

Рамаз понял, что пора встать и попрощаться с жестоко обиженной девушкой. Он вдруг пожалел о своих словах. Он чувствовал, что ему не хочется уходить, хотя и не мог понять, что притягивает его к этой не очень красивой, но эффектной девушке. Может быть, выразительные, умные глаза? Может быть, длинные точеные пальцы и нежные руки? Может быть, выражение лица, сдержанная манера разговаривать, обаятельная улыбка? Или все вместе?

«Марина куда красивее, но разве ее глаза бывают так глубоки?

Интересно, какие у нее ноги, хоть бы вышла из-за стола!

Инга? — кольнуло вдруг его в самое сердце. — Сравнить ее с Ингой? Нет, Инга одна единственная на свете.

Господи, за что ты так караешь меня? Я должен забыть Ингу! Непременно забыть! — настроение Рамаза было отравлено. — А если все-таки не забуду, что тогда? Тогда что? Что мне тогда делать?

Единственный выход — пулю в лоб!»

И вдруг его осенило:

«Вот кто может спасти меня от Инги! Вот кто поможет мне забыть непонятную любовь к собственной сестре!»

Мака нарушила затянувшуюся паузу:

— Я не представляла, что наша встреча будет такой.

— Я должен извиниться перед вами. Поверьте, я не нарочно обидел вас. Покорнейше прошу, забудьте слова обделенного жизнью человека!

— Беда в том, что вы правы.

Горькая улыбка и грустные глаза девушки окончательно вселили в Рамаза надежду на спасение.

— Еще раз прошу меня извинить!

— Не за что. К сожалению, вы совершенно правы. По окончании института меня назначили редактором. Я, так сказать, с собой принесла эту штатную единицу. Очень скоро заместителя главного редактора спровадили на пенсию, а меня определили на его место. Сначала мне было не по себе от столь быстрого выдвижения. Потом привыкла. Я уже не ощущала неловкости от того, что штатная единица, появившаяся вместе со мной, была щедрым жестом моего папы. Еще ни один человек не дал мне почувствовать, что меня продвигают незаслуженно. А сама я уверовала в справедливость своих действий и отвыкла по глазам читать мысли других.

Рамаз постепенно подпадал под ее очарование. Он понял что она душевно чиста, умна и искренна, справедлива и добра.

— Сегодня же вечером поставлю своих в известность и завтра подам заявление, чтобы меня перевели в простые редакторы.

— Ни в коем случае! — запротестовал вдруг Рамаз.

— Почему? — Мака была удивлена.

— Я не хочу быть причиной дурацкого шага.

— Не знаю, насколько деликатно насчет «дурацкого шага», но я не понимаю вашу позицию.

— Если откровенно, рядом с вами мне хочется говорить правду — мои мысли весьма разнятся с моими поступками.

Девушка в растерянности не сводила взгляда с Рамаза.

— Грузины, да, видимо, и не только они, пока еще не готовы ценить человеческое благородство.

В кабинет заместителя главного редактора влетела какая-то девица в очках. Увидев незнакомого юношу, она извинилась и стремительно выскочила за дверь.

— Да, — продолжал Рамаз прерванный разговор, — мы всех и во всем призываем к благородству. О благородстве твердят по радио и телевидению, в прессе. Прозаики и поэты воспевают его. А на деле…

У Рамаза разгорались глаза.

Мака Ландия как будто постепенно выходила из тумана. На защите диплома Коринтели то нравился ей, то раздражал ее. Целый вечер и два дня затем она старалась разобраться в своих чувствах. Ничего не вышло. А сейчас ей явно нравилось и возмущение юноши, и его горящие глаза, и разыгравшийся темперамент.

— К сожалению, мы нередко отдаем предпочтение тем людям, которые бессовестно и беспардонно достигают намеченной цели. Нам, разумеется, мерзок их нахрап, наша душа полна отвращения и злости. А уважать их мы не перестаем. И чем больше мы их уважаем, чем с большим пиететом относимся к ним, тем больше они наглеют и хамеют. Одним словом, милая Мака, мы еще не созрели, чтобы ценить человеческое благородство. Не пишите заявление. Ваш моральный героизм никто, к сожалению, не встретит аплодисментами! — Рамаз встал. — Не знаю, зачем вы пригласили меня, но приблизительно догадываюсь, зачем приглашают людей на телевидение. Я пока не совершил ничего такого, чтобы бить в бубны и кимвалы и булгачить людей. Кроме того, я по своей натуре не любитель сенсаций.

— Прошу извинить меня за напрасное беспокойство! — улыбнулась Мака, в свою очередь поднимаясь и выходя из-за стола.

Рамаз улучил-таки момент рассмотреть ее ноги.

Мака Ландия была стройной и высокой. Она оказалась даже выше, чем представлялась ему вначале, и почти не уступала ему в росте. Под толстым свитером угадывалось тонкое, гибкое тело.

— Напротив, это я приношу извинения, что обманул ваши ожидания. Счастливо оставаться!

— А знаете, я была на защите вашего диплома или диссертации, — сказала в ответ Мака.

В голове Рамаза сразу прояснилось:

— Знаю, вы сидели в предпоследнем ряду, с краю. На вас было палевое платье и толстый, тоже палевый джемпер.

— Вы действительно заметили меня? — поразилась Мака.

— Неужели вы сомневаетесь?

— Вы запомнили лица всех, кто там был?

— Всех, кто раздражал или интересовал меня.

— А какие эмоции вызвало у вас мое лицо?

— Сначала вы скажите, какое впечатление произвел на вас я?

— Честно?

— Разумеется.

— Я ничего не смыслю в физике. А как человек, не обижайтесь, но вы мне не понравились.

— А теперь?

— Я еще больше укрепилась в своем мнении.

— Благодарю за искренность!

— Теперь ваша очередь. Какой я, Мака Ландия, запомнилась одаренному феноменальными способностями молодому ученому с блестящим будущим, заинтересовала или вызвала раздражение?

— Вы показались мне по-настоящему интересной личностью.

— Вот сейчас, когда мы стоим лицом к лицу и вы знаете мое мнение о вас, ваше мнение обо мне изменилось или окрепло?

— Окрепло.

— Спасибо, вы меня очень обрадовали, даже если это слово продиктовано рыцарством и мужской деликатностью.

— Я сказал совершенно откровенно. Я не люблю ложного рыцарства.

— Ценная черта. Разрешите задать вам один вопрос?

— Пожалуйста!

— Недавно вы сказали, что приблизительно знаете, зачем шли сюда. Во всяком случае, я ясно объяснила секретарю вашего партбюро, что хочу снять о вас документальный фильм.

— Да. Я приблизительно догадывался, для чего вам нужен.

— Прошу вас, ответьте мне откровенно. Вы в самом деле заранее решили отказаться от телефильма или мои молодость и неопытность толкнули вас на этот шаг?

— И то, и другое. А вернее — ни то, ни другое!

Рамаз двусмысленно улыбнулся.

— К сожалению, мне все ясно! — огорченно сказала Мака, направившись к двери.

— Ничего вам не ясно!

Мака повернулась и заметила, что Рамаз не двинулся с места.

— Еще раз повторяю вам, я не люблю шума и сенсаций вокруг моей особы, но я не оставил бы вашу просьбу без внимания, когда бы не опасался одного.

— Чего же вы опасаетесь? — оживилась Мака.

— Откровенно?

— Да.

— Я боюсь влюбиться в вас!

Девушка взглянула в глаза Рамаза Коринтели. Ей хотелось прочитать по его лицу, шутит он или говорит правду.

Рамаза удивил строгий вид Маки.

— Неужели так страшно влюбиться в меня?

— Вы меня неправильно поняли. Может быть, вы, телесценаристка, не найдете ничего привлекательного в молодом ученом, погруженном в физику. Тогда на свете не будет более трагической личности, чем я. Счастливо оставаться!

И Коринтели по обыкновению энергично захлопнул за собой дверь.

* * *
За одним концом стола сидела Мака, за другим — ее отец, Георгий Ландия.

Мака была молчалива, непривычно молчалива. Мать сразу, как она вошла, заметила, что дочь не в духе.

— Ничего, просто устала! — коротко отрезала та.

Отец ничего не заметил. Он ел, наклонив голову, и, вероятно, был занят своими мыслями.

Мака не притронулась к ложке. Упершись локтями в стол, она положила подбородок на кулаки. Сидела и упорно смотрела на отца, терпеливо ожидая, когда он оторвется от дум и заметит, что его единственная и любимая дочь не ест и на ее лице нет обычного беззаботного выражения.

Многоуважаемый Георгий ничего не замечал. Высокая должность, уважение и почтительность окружающих изменили его характер. Привыкший начальствовать, он и дома не мог преодолеть приобретенной в кабинете инерции.

— Доченька, у тебя суп остынет! — забеспокоилась мать.

Даже возглас супруги не подтолкнул отца обратить внимание на дочь. Держа теперь маленькую чашечку, он смаковал кофе по-турецки.

— Папа! — сказала наконец Мака.

Многоуважаемый Георгий поднял голову и показал дочери глазами, что слушает ее. Погруженный в задумчивость, он даже не заметил, как срывается от волнения ее голос.

— Папа! — твердо и категорично произнесла дочь.

Только сейчас поднял Георгий на дочь удивленный взгляд. Ему хотелось сказать ей, чтобы она выкладывала побыстрее, что там у нее, что ему недосуг, пора уходить, но, увидев лихорадочные глаза дочери, он прикусил язык.

— Слушаю тебя, что случилось?

Холодно произнесенная фраза заставила девушку усомниться, стоит ли говорить, поймет ли он, опьяненный своим высоким положением, то, что смущает ее душу.

— Слушаю, доченька!

На сей раз голос отца показался Маке теплее.

— Я написала заявление!

— Какое заявление?

— Я не хочу оставаться заместителем главного редактора. Прошу перевести меня в простые редакторы.

— Ты уже подала его?

— Я только час назад написала. Завтра утром подам председателю комитета

— Ты окончательно решила?

— Да, окончательно.

— Что же, в таком случае, требуется от меня?

— Я посчитала нужным сказать тебе.

— Тебе трудно? Не справляешься с работой?

В столовую вошла мать и подсела к столу, испуганными глазами глядя на дочь.

— Нет, работа мне по силам.

— В таком случае, что произошло?

— В сценарном отделе много редакторов, которые по стажу и творческому опыту больше меня достойны должности заместителя. Я не хочу пользоваться твоим влиянием. И не хочу бросать на тебя тень, чтобы кто-то говорил, что ты злоупотребляешь должностью. Хочу добиться всего самостоятельно. И не желаю быть притчей во языцех.

— Рта никому не замажешь.

— Главное, что я хочу достичь всего сама, без протекции влиятельного родителя. Я знаю, что твои имя и фамилия все равно будут помогать мне, облегчат дело, обеспечат почет и уважение, но тут ничего не поделаешь — от чего не убежишь, не стоит и бежать. Мне хочется, чтобы ты согласился со мной, что мы плохо поступили, когда сразу назначили меня на такую должность.

Отец ничего не ответил. Поднес чашечку ко рту. Отпил кофе.

— Когда ты надумала написать заявление?

— Сегодня.

— Тебя и прежде смущало твое выдвижение или что-то произошло вдруг?

Мака смешалась. Она не могла обманывать отца. И поняла, что от его проницательных глаз ничего не укрылось.

— Какое имеет значение, когда и почему я решила? Главное, что решила.

— Я искренне приветствую твое решение. Я всегда верил в твой талант и благородство. Я рад, что ты не похожа на иных молодых людей, обнаглевших по милости родителей. Я согласен, чтобы ты начала все сначала. Только одно заставляет меня серьезно призадуматься. Еще вчера подобные мысли тебе и в голову не приходили. Что произошло в течение последних двадцати четырех часов? Мне кажется, и у меня есть основания подозревать, что ты что-то недоговариваешь. Если и потом ты не изменишь свое решение, тогда смело переходи свой Рубикон.

Отец встал, подошел к дочери, поцеловал ее в лоб и повернулся к раскрасневшейся от волнения супруге, которая все это время слушала их диалог.

— Не переживай. Я доверяю Маке. Моя умная девочка так просто не оступится. Ну, а я снова на службу!

* * *
Председатель комитета долго вертел в руках заявление, не в силах понять, что произошло, почему Мака вдруг решила из замов перейти в простые редакторы.

— Может быть, ее кто-то обидел? — допрашивал он главного редактора сценарного отдела студии телефильмов.

— Наоборот, пылинки с нее сдували, на цыпочках вокруг нее ходили.

— С работой, что ли, не справляется, должность не по силам?

— Мака — талантливая девочка и хороший организатор.

— В таком случае, что стряслось? В заявлении она не указывает причин, по которым просится в редакторы. И не говорила, с чего она вдруг?

— Ничего не сказала, кроме того, что в заявлении, — хочу быть обыкновенным редактором.

Председатель комитета снял очки и пожал плечами.

— Где она сейчас?

— Там сидит, в приемной.

Ираклий Ломидзе нажал клавишу селектора и велел секретарше попросить Маку к нему.

Дверь кабинета открылась. Мака вошла и остановилась у порога.

— Проходите, Мака! — улыбаясь, пригласил ее председатель комитета, встал, сделал несколько шагов навстречу девушке, выдвинул стул. — Садитесь, пожалуйста!

— Благодарю вас! — Мака села.

— Как прикажете понимать ваше заявление? Может быть, вас кто-то обидел? Может быть, вы услышали о себе что-то плохое или недостойное?

— Нет, батоно Ираклий, никто меня не обижал. К сожалению, я в свое время не учла, что должности заместителя прежде меня достойны более опытные и заслуженные люди.

— Да, но… — смешался председатель комитета. — А ваш отец знает?

— Знает, я ему вчера сказала.

— И что он?

— Согласен.

Председатель комитета взял лежавшие на столе очки и принялся тщательно протирать их. Они были чисты, но он не знал, какое принять решение, и старался оттянуть время, чтобы найти выход из положения.

— Я все-таки должен позвонить ему, — председатель комитета снял трубку и набрал номер. Разговаривать долго не пришлось — Георгий Ландия был на заседании коллегии.

Председатель комитета положил трубку на аппарат, покачал головой, это означало, что он ничего не понимает, и после некоторого молчания повернулся к Маке:

— Значит, ваш папа согласен. Если таково ваше желание, я не против, но меня поражает ваше решение. Поражает, ибо я не могу понять ваш замысел, вашу цель. Мне почему-то кажется, что вы совсем по другой причине решились на подобный шаг. Воля ваша. Только договоримся об одном — я пока воздержусь с резолюцией. Подумайте до понедельника. Если и тогда вы не перемените решения, я подписываю, и в тот же день издаем приказ.

— Считайте, что сегодня понедельник и решение мое не изменилось. Заранее благодарю вас!

Мака встала, учтиво откланялась и повернула к двери.

«Какая балерина вышла бы из нее!» — подумал председатель комитета, не сводя глаз с плавно идущей высокой тоненькой девушки, пока та не скрылась за дверью. Тогда он будто сразу очнулся. Снова перечитал заявление, пожал плечами и сказал главному редактору сценарного отдела, что ничего не понимает.

* * *
Решение Маки привело в удивление весь сценарный отдел. Никто не понимал, что случилось. Рождались сотни версий, выкапывались тысячи причин, но все тут же убеждались в несостоятельности своих подозрений и выдумок. Ни одна из причин не могла объяснить счастливый вид девушки. Маку всегда отличали доброе выражение лица и золотой характер, но сейчас ее глаза были полны незнакомой радостью и полнейшее счастье отражалось на ее лице.

— Мака, что произошло, как ты решилась на такой шаг? Никто ничего не понимает! — говорила Лия, близкая подруга Маки на студии.

— Я не представляла, что мое решение вызовет столько толков. Во-первых, у нас много людей более заслуженных, чем я, которым в первую очередь надлежит возглавлять редакцию. Я знаю, мне не верят, что я только поэтому написала заявление, не верят — и не надо. Скажу и о другой причине. Двадцать два года мне исполнилось не так давно. Хочу быть свободной. Серьезности и ответственности мне и завтра хватит.

Сотрудники студии верили и не верили словам Маки. Они не отрицали, что объяснения девушки звучат правдоподобно и убедительно, но вдохновенный и счастливый вид Маки все-таки давал повод сомневаться.

Маку Ландия ничуть не волновали ни удивленное лицо председателя комитета, ни разговоры сотрудников сценарного отделения студии телевизионных фильмов. Радость девушки, что она впервые сделала серьезный самостоятельный шаг, не имела границ. Впервые ей захотелось встать лицом к лицу с жизнью, впервые она поняла, какое счастье приносит успех, добытый своими силами и способностями.

«Что скажет Рамаз Коринтели, узнав, что я сама себя понизила?»

Мака вздрогнула.

«Почему я вспомнила о нем?

Меня ведь не интересует, кто и как относится к моему решению?

Может быть, Коринтели пришел на ум потому, что после разговора с ним я протрезвела и по-иному взглянула на жизнь?

Конечно, поэтому!

Стоит ли обманываться, в душе-то я чувствую, как мне интересно, что он скажет, услышав о моем решении?»

«Я боюсь влюбиться в вас!» — вспомнились ей вдруг слова Рамаза Коринтели.

Мака невольно оглянулась. Эта фраза прозвучала настолько отчетливо, что она испугалась, не услышал ли ее кто-то еще. Она даже забыла, что, кроме нее, в кабинете никого нет.

«Уж не запал ли мне в душу этот высокий, статный парень, больше смахивающий на ватерполиста, чем на ученого?»

Собственное предположение смутило девушку, хотя она уловила некое приятное чувство, будто ласковый ветерок обдавшее ее щеки.

Мака заперла дверь. Еще несколько дней — прежде чем назначат нового заместителя, а ей отведут стол в общей комнате — Маке придется занимать кабинет зама главного редактора. Она достала из сумки зеркальце и заинтересованно посмотрела в него. Девушка лучше всех знала, что она из себя представляет. Не сказать чтобы красива, но умные глаза и особенно запоминающийся взгляд придавали ей некую загадочность и романтичность. В ней было нечто такое, что невозможно передать словами. Поставьте ее в шеренгу женщин, и первой, на ком остановится ваш взгляд, непременно окажется Мака Ландия.

«Боюсь влюбиться в вас!» — снова услышала она голос Рамаза Коринтели.

«Что скажет он, узнав о моем решении?» Мака поняла, что не имеет смысла обманывать себя. Она призналась, что ей очень интересно мнение молодого ученого.

«Как он воспримет? Поразится? Удивится? Обрадуется?»

Снова ощутила она на лице приятную ласку ветерка.

«Обрадуется?

С какой стати он должен обрадоваться?

Допустим, обрадовался, какое мне дело до радостей незнакомого человека?

Или все-таки есть дело? Или все-таки меня интересует его мнение? Как мне назвать такую собственную дотошность?

Любовью?

Скажем, любовью. Ну и что? Все это и есть любовь?

Может быть, мое нынешнее состояние — злорадство оскорбленной девушки? Вчера он оскорбил меня. Откровенно говоря, если не считать бестактным бросание оскорблений в лицо, правда на его стороне. Может быть, мое решение не более чем реакция, не более чем ответ на его бесцеремонную, неуместную правду. Может быть, для того я и загорелась, чтобы до него дошла весть о моем шаге? Если я поняла свою ошибку и с сегодняшнего дня постараюсь жить по-другому, что мне до того, узнает о моем решении или нет какой-то Рамаз Коринтели, с которым, можно сказать, я вообще не знакома?»

«Боюсь влюбиться в вас!» — опять громко прозвучал голос Рамаза.

Мака вдруг увидела встроенный в шкаф телевизор.

С экрана прямо на нее воззрился солидный седой мужчина. Девушка оторопела. Ею овладело такое чувство, будто этот седой тайком прокрался в кабинет, бессовестно подслушал и подсмотрел.

Звук телевизора был приглушен до конца, однако седой мужчина с таким упорством смотрел с экрана, словно застал девушку на месте преступления.

Разнервничавшись, она с силой ткнула пальцем в кнопку и выключила телевизор. Несколько минут оцепенело смотрела на погасший экран, затем огляделась, не пробрался ли в кабинет кто-нибудь еще.

«Может быть, все это и есть любовь? — невольно продолжала размышлять Мака. — Невероятно! — тут же решила она. — Любовь не может заключаться только в чувстве приязни к человеку!»

Девушка сунула в сумку зеркальце, откинулась на спинку стула и зажмурилась.

«Да, может быть, это начало! Может быть, так и начинается любовь!»

Мака Ландия встала и улыбнулась в пространство. Она не понимала, что произошло, не могла заставить себя анализировать чувство, посетившее ее.

Главное, она чувствовала себя бесконечно счастливой.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

— В Москву собираешься? — спросил Рамаза Сосо Шадури.

— Через два дня.

— Что случилось?

— Тебе очень интересно?

— Ты, кажется, прекрасно знаешь, что я не люблю, когда со мной так разговаривают.

— Мне кажется, и ты прекрасно знаешь, что я не люблю, когда суют нос в мои дела.

— Я в твои дела не суюсь. Меня интересует, будет ли у тебя время, можем подкинуть одно стоящее дело.

— Ты же сомневался, что я настоящий Рамаз Коринтели.

— Никогда не сомневался. Слава богу, я пока еще не жалуюсь на склероз, знаю тебя и жареного и пареного. Я подозревал, что ты решил отколоться от нас, наплел про потерю памяти, чтобы не отвечать за прошлое. Одновременно я убедился, что ты многое замалчивал. Многое утаил от нас, не раскрывался до конца. Был одним человеком, а играл другого. На защите твоего диплома или диссертации я получил ответ на многие неясные вопросы.

— На защите я тебя заметил. Почему не подождал меня?

— На поезд опаздывал. Менял на месяц местожительство.

— Ладно, ты, скажем, думал, что я воспользовался несчастным случаем, чтобы выйти из игры и не нести ответственность за прошлое. Однако после того я принял участие в не очень-то пустячной операции.

— Я не препираться пришел. У тебя большое будущее. После той операции можешь совсем отвалить от нас. Можешь даже не прощаться. Такому человеку, как ты, не место среди нас. С сегодняшнего дня ты свободен. Просто я хотел подкинуть тебе одно стоящее предложение. Солидное дело. Нам без тебя зарез. Если согласишься, облегчишь нам операцию.

— Чем?

— Нужен человек, знающий языки.

— Сколько принесет операция?

— Сто тысяч долларов!

— Долларов?

— Да, долларов, которые я за неделю превращу в триста тысяч рублей.

— На дело с иностранцами не пойду.

— И не просим.

— Тогда откуда доллары? — Рамаз с отвращением посмотрел на густые брови и волосы Сосо Шадури, прикидывая, как когда-то, какого калибра пуля может прошить его бронированный лоб.

— Расскажу подробно. Одного нашего кореша в Москве познакомили с иностранцем, если не ошибаюсь, с английским дипломатом, который ищет уникальные марки. Он перечислил моему дружку около двадцати тех, которые, по его расчетам, должны быть у московских филателистов. Мой друг…

— Как зовут твоего друга?

— Роман Гугава!

— Роман Гугава! — повторил Рамаз, словно стараясь навсегда запечатлеть в памяти это имя.

— Роман Гугава два года угробил на поиски этих марок. Познакомился и переговорил чуть ли не с полутысячей филателистов. В конце концов напал на след одного московского грузина, у которого оказалась одна из этих двадцати марок, «Трафальгар», посвященная Трафальгарской битве.

— Ты знаешь, какая битва произошла при Трафальгаре? — искренне удивился Рамаз.

— Я знаю, как называется марка, стоящая сто тысяч долларов. Марки теперь дороже любой картины, иконы и золота, а вывезти их за границу легче и безопаснее.

— Сто тысяч долларов! — повторил Коринтели. — Деньги — высшая форма демократии. Я как ученый боготворю демократию. Сколько человек входят в дело?

— Я, ты и Роман Гугава.

— Всем поровну?

— Гугаве на десять тысяч больше.

— Что от меня требуется?

— Перво-наперво переговорить с иностранцем.

— Гугава не разговаривал?

— Нет. Он не знает языка.

— Откуда же в таком случае знает, что требуется англичанину?

— Один человек сосватал его. К сожалению, сейчас тот малый в отсидке.

— Как мне найти англичанина?

— У Романа есть все его координаты. Позвонишь и договоришься.

— Делим поровну! — сменил Рамаз тему разговора.

— Почему?

— А мой английский не стоит денег? Что из того, что Роман Гугава наводит на дело? Сумей он сам ловко прокрутить операцию, он не позвал бы нас.

— Без Гугавы ничего не скажу. В Москве обсудим.

— Кто владелец марки?

— Старый физик, сейчас на пенсии.

— Фамилия и имя у него есть?

— Варлам Гигошвили. Живет на улице Сибирякова, второй подъезд, четвертый этаж, двухкомнатная квартира.

— Он точно знает, что у товарища Гигошвили есть «Трафальгар»?

— Один из самых известных филателистов сказал.

— Сам он почему не берется?

— Кто?

— Твой Роман Гугава! — насмешливо пояснил Рамаз и, наклонившись, взял со стола пачку «Винстона». Он давно решил порвать с Сосо Шадури, но чувствовал, что предложенное дело исподволь прельщает его.

— Ему никак не удается установить контакт со стариком. Варлам Гигошвили замкнут и недоверчив. Только самых близких пускает в квартиру.

Рамаз задумался.

Шадури понял, что Коринтели уже включился в дело, и с его души свалился камень. Он в свою очередь потянулся за «Винстоном» и закурил.

— Что еще известно по поводу этого дела? — спросил вдруг Рамаз.

— Сейчас в Москве несравненная Лия Рамишвили, внучка сестры Варлама Гигошвили. Ей приблизительно тридцать. Замужем. Муж — начальник какого-то управления, Леван Рамишвили, отец — очень большая шишка…

— Ясно, я понял…

— Думаю, что Лию Рамишвили можно использовать в качестве ключа к квартире старого физика. Гугава установил, что она проживает в гостинице «Будапешт» и пробудет в Москве еще дней десять.

— Почему не остановилась у Варлама?

— Не знаю. Наверное, предпочитает пожить на свободе. А с Варламом они часто прогуливаются и ужинают в ресторане «Будапешт».

— А если после операции у нее возникнут подозрения и она выдаст меня?

— Женщины — твоя сфера. Мы не мороковали об этой части операции.

Рамаз снова задумался.

Сосо Шадури встал. Чтобы не мешать приятелю, он прошел на кухню, открыл дверцу холодильника и отыскал боржом.

Разработка предстоящей операции постепенно поднимала настроение Рамаза.

Сосо вернулся в комнату с двумя стаканами, один поставил перед Рамазом, из другого отпил сам.

— Придумал что-нибудь?

— Придумал, если Лия Рамишвили не знает меня в лицо.

— Откуда ей тебя знать?

— По единственному портрету в молодежной газете, может быть, он запомнился кому-нибудь!

— Ты прав. Хорошо, что тебя хоть по телевизору не показывали.

— Видишь, как пригодилась моя скромность. А сколько журналистов гонялись за мной! Есть риск, что в ресторане или на улице мы столкнемся с каким-нибудь знакомым грузином.

— Ты под чужой фамилией собираешься знакомиться?

— Нет, я должен познакомиться под видом иностранца. Женщины почему-то воображают, что те лучше нас умеют любить под одеялом, и вместе с тем больше гарантий навсегда замести следы. Несравненная Лия знает какой-нибудь язык?

— Английский с пятого на десятое, вот ее дядюшка или дедушка, тот лучше говорит по-английски.

— Еще какой-нибудь знает?

— Лия?

— Нет, ее дядюшка или дедушка.

— Не думаю.

— Сегодня же позвони в Москву высокочтимому Гугаве. Если они говорятпо-английски, я буду французом, а то поймут, что я не англичанин. Я стану французом, который хорошо знает английский. Понятно?

— Понятно. А дальше что?

— Дальше я должен как-то познакомиться с Лией. Если бог поможет и она окажется мещанкой, ты представляешь, что значит для мещанки француз! Жерар Говен или хотя бы Мишель Леруа… Однако нет, никак не Леруа! Гораздо импозантнее Мишель де Леруа. Тебе известно, что означает для женщины это самое «де»? Оно придает фамилии совсем другое звучание. Конечно, так гораздо звучнее — Мишель де Леруа. И слух ласкает, и тебе легче запомнится.

— Рамаз, я не терплю таких штучек!

— Что поделаешь, мой милый, такой у меня стиль.

Злость обожгла Сосо Шадури; когда он проглатывал застрявшую в горле матерщину, она исцарапала ему гортань, как острая кость.

— Допустим, ты познакомился. Что дальше?

— Дальше надлежит заслужить доверие, чтобы меня пригласили в дом моего советского коллеги. Затем приглашаю их в ресторан. Хотя театр или консерватория лучше ресторана, там не встретишь знакомых. Заруби на носу, уважаемый Сосо, на тот случай, если знакомство состоится: сия категория людей не изнуряет себя хождением по театрам и симфоническим концертам. Придется мне два оставшиеся до поездки дня употребить на разучивание какой-нибудь новейшей галльской песенки, а на фортепьяно я подберу современное французское попурри.

— А дальше?

— Дальше? — вдруг вышел из себя Коринтели. — Немного пошевели мозгами, которые ты замуровал за своим пуленепрошибаемым лбом!

Ради ста тысяч долларов Шадури и на сей раз проглотил застрявшие в горле злобу и брань, и опять острая кость исцарапала ему гортань. Он понимал, что без Рамаза Коринтели дело не выгорит, иначе вцепился бы ему в глотку или наделал дел похуже.

Рамаз понял, что переборщил.

— Потом мы со стариком провожаем обворожительную Лию в Тбилиси.

— Дальше?

— Ты еще не понял, что нам делать дальше?

— Понял. Я сам вижу, что по-другому нам не выкрутиться.

— Лия — необходимое звено нашей операции, к тому же самое ненадежное. Выход один. Обворожительная Лия должна познакомиться с моим темпераментом. Разве дочка такого отца и супруга, мужественного из мужественных, предаст огласке свои любовные похождения?

— Какая есть гарантия, что приберешь ее к рукам?

— Надо попробовать. Во всяком случае, нам необходимо сблизиться с ней, чтобы познакомиться со старым физиком. Однако я не теряю надежды, что уважаемая Лия не отвергнет жестоко любовь молодого человека. Понятно тебе?

— Понятно.

— Тогда будем считать наш сегодняшний разговор основой операции. Детали, видимо, уточним в Москве. Сейчас набросаю текст визитной карточки. У тебя, кажется, есть человек в типографии, отнесешь ему, пусть срочно изготовит… А впрочем, к черту! Никакой не француз и никакой не англичанин! Мне будет трудно играть роль иностранца целые семь дней. Один неверный шаг, и все полетит к чертовой матери. Поэтому в Москве я буду… хотя бы Нодаром Барамидзе! Завтра вечером вылетай в столицу и забронируй мне номер в «Интерконтинентале». Вы представляете, уважаемый Сосо, как звучит для молодой дамы слово «Интерконтиненталь»! — Рамаз взял полный стакан боржома и жадно выпил его.

* * *
— Позвольте поздравить вас, молодой человек! — Академик Владимир Матвеев похлопал Рамаза по плечу. — За ваше дипломное исследование научный совет единодушно присвоил вам звание кандидата физико-математических наук.

— Благодарю вас, Владимир Герасимович!

— Но главное не это! Я воодушевлен вашим вторым замечательным исследованием. Пятый тип радиоактивности, открытый вами, за две недели станет известен всему миру.

— Я счастлив слышать от вас такую оценку, Владимир Герасимович!

Матвеев еще раз потрепал Коринтели по плечу, затем неторопливым, вернее, нетвердым шагом выдохшегося человека подошел к креслу и отдуваясь опустился в него.

«Как он сдал за эти три года!» — с сожалением подумал Рамаз.

Большая дружба связывала Давида Георгадзе с академиком Владимиром Герасимовичем Матвеевым. Особенно московский коллега помог грузинскому ученому, когда по инициативе Георгадзе в Тбилиси создавали исследовательский институт астрофизики. Сначала Матвеев оказывал помощь аппаратурой и научно-техническими консультациями, затем взял к себе семерых молодых физиков из Тбилиси для прохождения соответствующей практики. В дальнейшем они вдвоем разработали множество совместных тем, провели несколько симпозиумов и встреч. Обмен командировками и мыслями превратился в обыкновение.

Владимир Герасимович Матвеев с виду походил скорее на бывшего баскетболиста, нежели на всемирно известного астрофизика. До двух метров ему не хватало десяти сантиметров. Бородка «буланже» и очки очень шли ему. Как-то, находясь в больнице, он сбрил бороду, и ни домашние, ни сотрудники не могли его узнать. Золотистая «буланже» настолько органично выглядела на его лице, что казалось, он вышел с ней из материнской утробы. Поэтому всем, видавшим его детские фотографии, казалось удивительным отсутствие у него в детстве привычной бородки.

— Послезавтра в двенадцать часов я вынесу ваш вопрос на научном совете института. До той поры дам прочитать вашу работу двум профессорам и подготовлю их к выступлению. Заранее хочу поздравить вас и объявить, что послезавтра после двенадцати вы, двадцатичетырехлетпий юноша, официально встанете в один ряд с избранными, знаменитыми советскими учеными!

Владимир Герасимович подавил волнение, поднялся и заходил по комнате.

— Мне много раз доводилось встречаться с талантливыми людьми. Встреча с талантом — счастье. К сожалению, человеку не часто выпадает подобное счастье. Истинных дарований мало, крайне мало. Сейчас много образованных, интеллигентных ученых, несравненно больше, чем было двадцать или даже десять лет назад. Знают языки, играют на музыкальных инструментах, обладают изысканными манерами, одним словом, очень хороши как интеллектуалы, но, к несчастью, очень плохи как теоретики и экспериментаторы! Есть и другая категория: вышедшие из деревень провинциалы, рвущиеся прошибить лбом любые стены и во что бы то ни стало занять место среди ученых. И прошибают-таки! Армия их довольно велика, и, к прискорбию, общий уровень наших ученых, как это ни покажется парадоксальным, сегодня более провинциален, чем был сорок или тридцать лет тому назад. Сегодня, когда сужаются специализации и возникает столько новых областей науки, общий уровень, видимо, понизится больше прежнего.

Лицо академика омрачилось. Какое-то время он молча и задумчиво прохаживался по кабинету, затем махнул рукой, подошел к креслу и тяжело опустился в него.

«Как он сдал!» — снова подумал Рамаз.

— Да, не часто выпадает счастье встретить истинный талант. О большом таланте и говорить не приходится. Может пройти вся жизнь, и ни разу не ощутишь радости от встречи с большим, ярким талантом. Мне повезло, молодой человек, определенно повезло. Вы — большой, яркий талант. Во-первых, потому, что вам двадцать четыре года. Вундеркиндство исключено. Вместе с тем, вашего дипломного исследования, тем более — открытия пятого типа радиоактивности, вполне достаточно, чтобы стать известным ученым. Но я чувствую, что у вас все еще впереди. Знайте, пока я жив, двери моего института открыты перед вами. Мы создадим вам все условия для настоящей научной работы. Прекрасно, что вы в совершенстве знаете языки. Вам уже не придется терять время на их изучение. Семья у вас есть?

— Пока нет.

— Худо! — с сожалением покачал головой Матвеев. — Чем скорее вы женитесь, тем лучше. Вы человек, полный энергии и темперамента. Когда я впервые увидел вас, я подумал, что вы чемпион по каратэ. По всей вероятности, из-за своего юношеского темперамента вы много времени тратите впустую. Ничего не поделаешь, молодость! Поэтому нужно создавать семью. Семья на несколько часов в день увеличит бюджет времени для вашей научной работы. Вы знали академика Георгадзе? — вдруг переменил тему разговора Матвеев.

— Очень хорошо.

— Да, совсем запамятовал, вы же работали с ним в одном институте.

— Нет, с ним я никогда не работал. В тбилисский институт астрофизики меня приняли лаборантом после смерти академика. С академиком Георгадзе я познакомился в больнице. Я хорошо знал его труды. Он был поражен моими знаниями. В то время я был студентом третьего курса заочного факультета.

— Насколько я знаю, Георгадзе разрабатывал аналогичную проблему. Он как-то говорил мне, что нащупал новый тип радиоактивности. Это было давно, если не ошибаюсь, года четыре или пять тому назад.

— Вы правы. Огромная научная интуиция академика предугадала наличие нового типа радиоактивности, но он направил работу по ошибочному пути. Он не предположил, что возможен такой распад ядра, когда из него вылетают не только протоны, как думали ученые раньше, но и пары частиц — протоны и нейтроны. Анализ атомного ядра убедительно показал нам, что в действительности существуют изотопы сотен элементов, обладающие двухпротонной радиоактивностью. Придя к такому выводу, я понял, что ключ к проблеме в моих руках; если бы академик Георгадзе представил двухпротонную радиоактивность, он бы раньше меня установил новый тип ее. Ядра атомов элементов, обладающие двухпротонной радиоактивностью, живут довольно долго. Я предположил и не ошибся, что гораздо легче выбить из этих ядер несколько протонов, чем отделить их друг от друга.

— Допускаю, что идея существования двухпротонной радиоактивности родилась у вас самостоятельно, но четверть века назад предполагали ее наличие.

— Возможно, не спорю. Но правильная идея была забыта по совершенно объективной причине: ни у нас, ни за рубежом двухпротонное расщепление ядра не удалось.

— Ясно! Еще раз искренне поздравляю вас с огромной победой!

— Приношу вам сердечную благодарность. Я не ожидал подобного внимания. Я до смерти ваш должник.

«До смерти!» — повторил про себя Матвеев и сказал:

— Вам ли думать о смерти? Вы не представляете, как на меня подействовала кончина Георгадзе. К сожалению, я не смог приехать. Находился в заграничной командировке. Хорошо, что хоть мой заместитель был на похоронах.

— Владимир Герасимович, — неуверенно начал Коринтели после недолгого молчания.

— Вас что-то смущает? Не бойтесь, говорите! Говорите прямо, что вас мучает.

— Академик Георгадзе перед смертью написал вам письмо.

— Где же это письмо?

В ответ Рамаз достал из кармана конверт.

— Давайте-ка побыстрее! — оживился академик Матвеев. Он снял очки, надел другие, вскрыл конверт и начал читать письмо.

Рамаз внимательно наблюдал за ним. Его удивляло, с какой быстротой на лице академика сменяют друг друга грустное и радостное выражения. Наконец тот поднял голову и обиженно взглянул на Коринтели:

— Почему вы до сих пор не отдали мне его?

— Я приблизительно догадывался, что в нем. Вероятнее всего, вам рекомендуют меня. Я решил вообще не показывать вам письмо. Но не осмелился — может быть, в нем есть нечто такое, что касается лично вас. Поэтому я решил, что отдам его, как только с моим вопросом будет полная ясность. Я не люблю прокладывать дорогу протекциями и рекомендациями.

— Прочитайте! — Матвеев протянул ему листок.

Рамаз взял письмо и стал читать, будто знакомился с ним впервые.

«Дорогой Владимир Герасимович!

Я, вероятно, умру через несколько дней. Пишу письмо из больницы, прикованный к койке. В конце концов, я, неверующий и неисправимый атеист, теперь выясню, насколько вселенная материальна. Но поглядим, может быть, моя душа и впрямь вознесется куда-то. В этом случае мне не миновать ада.

Одним словом, я завершаю жизнь. Немного, оказывается, семьдесят четыре года. Но ничего не поделаешь. Я все равно не хулю судьбу.

Теперь хочу обратиться к вам с одной просьбой. В больнице я познакомился с талантливым молодым человеком — Рамазом Михайловичем Коринтели. Вам недосуг запоминать все, но, возможно, вы помните, что я предполагал существование пятого типа радиоактивности. Как выяснилось, предположение мое было правильным, а путь решения проблемы — ложным. И вот этот молодой человек, с которым судьба свела меня в больнице (как видите, все мы перед смертью, сдается, становимся идеалистами), по-моему, нашел правильный путь решения этой проблемы. Если я выживу и выберусь отсюда, я сам присмотрю за этим талантливым парнем. Если нет — отсылаю его к вам. Я полагаюсь на вашу большую и добрую душу, на вашу святую научную совесть.

Всегда ваш Давид Георгадзе».

Рамаз дочитал письмо, но головы не поднял, словно одолеваемый печалью и задумчивостью.

— Видите, каким человеком был Давид Георгадзе? Сейчас такие люди перевелись.

— Если бы я заранее знал содержание письма, я бы ни за что не отдал его вам.

— Вы уже большой ученый, и неуклюжее самолюбие мальчишки вам не к лицу, — со всей строгостью распек Рамаза академик.

— Вы не позволите мне, Владимир Герасимович, снять копию письма? Мне хочется сохранить его как реликвию.

— Я непременно сниму и послезавтра на большом совете вручу вам. А вы не волнуетесь в ожидании большого совета?

— Естественно, волнуюсь.

— Не беспокойтесь, все будет хорошо. Более того, обсуждение вашего исследования завершится триумфом. Меня больше волнует другое.

— Слушаю вас.

— Ваш внезапный взлет начался в январе. Послезавтра, через каких-то три с половиной месяца, вас ждет новый и огромный успех, выдержит ли ваша психика? Прошу извинить меня, но не задерете ли вы нос, не вскружит ли вам голову всемирное признание? Фанаберия и спесь сбили с пути много истинных ученых.

— Я не собираюсь становиться жертвой фанаберии.

— И еще один совет. Не поддавайтесь журналистам, прессе и телевидению. Помните, что вы не поэт и не деятель культуры. Главное в науке — популярность среди коллег.

— Большое спасибо за совет, Владимир Герасимович!

— А сейчас ступайте отдохните хорошенько и готовьтесь к послезавтрашнему дню.

— Еще раз огромное вам спасибо за отеческий прием. Всего вам доброго.

Рамаз направился к двери. Дойдя до нее, остановился, обернулся и спросил академика:

— Как ваш внук Володя? В больнице академик Георгадзе очень переживал, что мальчик страдает почками.

— Внимательным и отзывчивым человеком был дорогой Давид! — растрогался Матвеев. — Благодарю вас, как будто поправляется. Врачи весьма обнадеживают нас.

— Счастливо оставаться, Владимир Герасимович!

Рамаз Коринтели закрыл за собой дверь кабинета.

* * *
Спальня уютного, роскошно обставленного люкса «Интерконтиненталя» была погружена в красный полумрак.

И юноша, утоливший любовный пыл, и молодая женщина лежали навзничь с закрытыми глазами, хотя ни один из них не спал.

В соседней комнате тихо играл магнитофон. Настолько тихо, что создавалось впечатление, будто ветерок откуда-то очень издалека доносит волшебные звуки музыки.

Женщина собиралась встать, но ей показалось, что молодой человек уснул, и она побоялась разбудить его.

Она как будто только в эти минуты осознала, что впервые за семь лет замужества изменила мужу, и была поражена открытием, что не жалеет о своем преступлении. Не жалеет сейчас, в данный момент, когда, утолив страсть, может здраво судить и оценивать совершенный шаг.

В блаженном забытьи она и тогда не открыла глаз, когда Коринтели встал и вышел в гостиную. По просторному, широкому номеру-люкс разлилась нежная музыка. Молодой человек, по-видимому, исполнял на фортепьяно какую-то французскую мелодию. Он, словно нарочно, подбирал тихие, умиротворяющие напевы.

Еще раз и навсегда женщина заключила, что не жалеет об измене мужу. Если подумать, впервые ли она изменяет ему? Разве сигареты, выкуренные тайком, не были маленькой изменой? Она же знала, с каким отвращением относится муж к курящим женщинам, как прохаживается насчет их мужей!

Разве не тогда началась измена, когда однажды, укладывая в постель пьяного мужа, она пожалела, что не вышла замуж за Важа Муджири, который три года добивался ее руки? Могла ли она когда-нибудь предположить, что придет время и Важа станет известным ученым?

Разве не мечтала она всю жизнь полюбить настоящего мужчину, страстного, сильного и в то же время упоительно поэтичного и утонченного? Точно такого, как Нодар Барамидзе.

Все радовало Лию Рамишвили, все услаждало сердце. Ей было радостно нежиться в люксе «Континенталя», обставленном белой английской мебелью, ей было радостно, что рядом с ней — настоящий, утонченный мужчина.

«Что-то будет завтра?» — мелькнуло вдруг в голове Лии Рамишвили, и она досадливо тряхнула головой — сегодня, в угаре неописуемого блаженства, думать о завтрашнем дне представлялось ей таким же нелепым, как о будущем веке.

* * *
Войдя в свой номер, Лия сразу заметила белые и красные гвоздики в стоящей на столе вазе и очень им удивилась.

«Кто мог принести их?»

Она поспешила подойти к столу. На конверте с золотыми разводами, прислоненном к вазе, было что-то написано на иностранном языке. Она схватила конверт и не дыша открыла его. В нем обнаружилось небольшое письмо и визитная карточка.

Лия поняла одно, что письмо написано по-французски, но что написано в нем, оставалось тайной. На визитной карточке она прочитала по-русски и по-английски: «Нодар Барамидзе, Тбилиси, астрофизик».

— Нодар Барамидзе! — громко повторила она.

«Кто он и почему пишет мне по-французски?

Не разыгрывают ли меня? Или спутали с кем-нибудь?»

Лия сняла трубку и позвонила дежурной — кто заходил к ней и кто принес цветы?

Дежурная ответила, что заходил какой-то молодой человек и просил передать, что зайдет в пять часов.

Пораженная — «Кто это может быть?» — она положила трубку и села в кресло.

«Видимо, спутал меня с кем-нибудь, — решила она вдруг, и у нее отлегло от сердца, — безусловно, ошибся адресом!»

Она аккуратно вложила письмо в конверт и приставила его к вазе. Затем встала, сняла с себя платье, прошла в ванную, умылась и расчесала волосы.

Лия улыбнулась своему отражению в зеркале. Двадцативосьмилетняя женщина выглядела как девочка-подросток. На матовое лицо упали пряди распущенных черных волос.

«Интересно, а этот Нодар Барамидзе красивый?» — невольно подумала она.

Выйдя из ванной, достала из сумочки сигареты, закурила и устроилась в кресле.

«Сказал, что придет в пять. Который сейчас час?» Лия быстро встала, прошла в спальню, взглянула на часы, лежащие на тумбочке у кровати. Ровно три.

«Посмотрим, посмотрим, что за астрофизик явится ко мне!» — шаловливо подумала она и улыбнулась.

Вернувшись в гостиную, она перекусила на скорую руку, даже не разобрав вкус сморщенной сосиски. Подошла к холодильнику, достала «Пепси-колу», открыла и напилась прямо из горлышка.

«Сосну часок», — решила она. Пошла в спальню, разделась и, поставив рядом телефон — она ждала звонка из Тбилиси, — вытянулась на постели.

Утомленная масштабами и непривычным ритмом огромного города, Лия быстро уснула. Ее разбудил телефонный звонок. Протирая одной рукой глаза, другой она подняла трубку — «Слушаю!» — и покосилась на часы.

И чуть не подпрыгнула — было без двадцати пяти пять.

«Вот это поспала!»

Звонил супруг. После первого вопроса перешли к делам. Лия волновалась, поминутно глядя на часы. Гость появится через двадцать минут, а она еще должна одеться.

Лия собиралась поделиться с мужем случившимся, но моментально передумала — успеется, нужно будет, потом расскажет.

Едва положив трубку, соскочила с постели, кинулась в ванную, ополоснула лицо, придирчиво оглядела его в зеркале. Тряхнула головой, распушив черные волосы, подхватила их обеими руками и высоко подняла. Обе прически ей шли. Поднятые волосы подчеркивали высокую красивую шею. А распущенные придавали большим блестящим глазам какое-то божественное выражение. Однако раздумывать было некогда.

«Хотя бы знать, сколько ему лет!» — с сожалением подумала Лия и предпочла распустить волосы, чтобы гость не догадался, что она специально готовилась к его приходу.

Она достала из гардероба брюки и черную блузку без рукавов. Лия отдавала себе отчет в том, что брюки будут полнить ее, мать двоих детей, но понимала и то, какое впечатление произведет на искушенного мужчину обтянутая черной блузкой грудь. Она быстро натянула блузку и брюки, а толстые красно-белые полосатые французские носки и спортивные туфли лет на пять омолодили и без того молодую и элегантную женщину. Найдя перед зеркалом маленький изящный флакон «Шанели», она несколько раз провела его пробкой за ушами, по шее и груди и снова взглянула в зеркало.

«Хороша!»

«А вдруг он запоздает?» — подумала она и посмотрела на часы. Почти пять. Не зная, чем занять себя, она села в кресло, поставила пепельницу на подлокотник, закурила и раскрыла книгу.

Точно в пять в дверь постучали.

— Кто там? — крикнула по-русски Лия и почувствовала, как оборвалось сердце.

Стук повторился.

Лия поднялась, положила книгу на стол, а сигарету — в пепельницу и неторопливо пошла к двери. Когда она взялась за ручку, волнение ее усилилось до предела. Она машинально перекрестилась и отворила дверь. У порога стоял представительный, безукоризненно одетый молодой человек с букетиком фиалок в руке. Он улыбался.

Лия почему-то не подумала о том, что гость может оказаться моложе ее.

Улыбка на лице молодого человека медленно сходила на нет и наконец совсем исчезла.

— Виноват, я, кажется, ошибся адресом, — сказал он по-французски.

Окончательно смешавшись, Лия не могла выдавить из себя ни слова и только неловко улыбалась.

— Вы говорите по-немецки? — по-немецки спросил гость.

Лия так же неловко отрицательно покачала головой.

— По-английски?

— Немного! — пискнула она с ужасным акцентом.

— Может быть, знаете русский?

— Русский я знаю хорошо. И русский, и грузинский! — кое-как пришла в себя Лия.

— Вы грузинка?

— Да. Проходите, пожалуйста!

— Ничего не понимаю! — Молодой человек, смущаясь, прошел в номер.

— Между прочим, и я в том же положении.

— Прежде чем мы разберемся в случившемся, позвольте представиться — Нодар Барамидзе! — Он протянул женщине руку.

— Лия Рамишвили!

— О-о, я вижу, вы не притронулись к моим гвоздикам!

— Как я могла, они же предназначались не мне. Присаживайтесь. — Лия показала гостю на стул.

— Цветы принадлежат тому, в чьей вазе стоят. Примите и этот букетик фиалок. — Рамаз протянул женщине цветы. — Письмо же, с вашего позволения, я заберу.

— Справедливо ли присваивать чужие цветы? — кокетливо произнесла Лия, принимая букетик.

— Не стоит беспокоиться, ту, которую я ищу, мне, видимо, не найти.

— Она, наверное, молода и обаятельна?

— Наверное. Откровенно говоря, я ее не видел. Она моя коллега из Алжира. Мы оба работаем над одной проблемой и хотели поделиться друг с другом результатами эксперимента, — Рамаз вытащил из кармана миниатюрную записную книжку. — Все как будто сходится: гостиница, этаж, номер… Хм! — Он с сожалением усмехнулся.

— Случилось что-нибудь? — встрепенулась Лия. Она заметила, как у гостя испортилось настроение.

— В моем возрасте непростительна подобная рассеянность, — мне нужно было искать коллегу не в «Будапеште», а в гостинице «Бухарест».

— Жаль! — посочувствовала Лия. — Но беда не велика, вы можете позвонить отсюда.

— Мне неловко злоупотреблять вашим вниманием.

— Что вы, как можно, прошу вас!

Рамаз поднял трубку и набрал номер телефона Романа Гугавы.

Роман ждал его звонка. Он сразу взял трубку и, убедившись, что звонит Коринтели, стал поддерживать разговор, глухо бубня только одно слово «да».

Лия разглядывала гостя. И признавалась самой себе, что молодой человек очень ей нравится. Может быть, ее больше всего очаровывало то, что он говорил по-французски. Может быть, пленяли его атлетическая фигура и дорогой, безупречно сшитый, фирменный костюм, чрезвычайно идущий ему?

Видимо, все вместе.

Молодая женщина не знала французского, но, глядя на Нодара Барамидзе, понимала, что он прекрасно владеет языком. Время от времени тот обаятельно смеялся и несколько раз взглянул на часы.

«Наверное, свидание назначает!» От зависти у молодой женщины сжалось сердце.

Гость положил трубку и посмотрел на Лию:

— Вы не позволите мне позвонить еще раз?

— Сколько угодно!

Рамаз достал сигареты:

— Вы не желаете?

— Благодарю! — изящным жестом Лия выудила сигарету из пачки.

Рамаз поднес ей зажигалку, закурил сам и набрал номер.

На сей раз он разговаривал с Романом по-русски.

Из этого одностороннего разговора Лия вывела заключение, что ее гость беседует с вице-президентом Академии наук.

— Вы астрофизик? — спросила она, когда он положил трубку.

— Да.

— Я почему-то не могла представить себе молодого астрофизика. К тому же такого молодого, как вы.

— Почему?

— До сегодняшнего дня я была искренне уверена, что астрофизики пожилые и скучные люди.

— Если я правильно понял вас, они, по вашему мнению, родятся прямо стариками?

— Да, — рассмеялась Лия, — примерно так я и представляла.

— Мне кажется, что я отнимаю у вас слишком много времени, — Рамаз встал.

— Времени у меня хоть отбавляй, — улыбнулась Лия и встала следом за ним.

«Наверняка никогда больше не увижу его», — пожалела она в душе.

Рамаз изысканно поцеловал женщине руку.

«Какие манеры!» — вздохнула та в душе.

Рамаз вышел в холл и взялся за дверную ручку.

Лия была убита, она не думала, что уход незнакомца так огорчит ее.

Но тот остановился. Отпустил ручку и повернулся к ней.

— Позвольте мне называть вас Лией. Вы так юны, что я не решаюсь обращаться к вам ни со словом «калбатоно», ни по отчеству.

— Благодарю вас! — Лия была явно польщена.

Перед двадцативосьмилетней женщиной еще не вставала проблема возраста, но обращение по отчеству, да еще из уст молодого человека, естественно, не могло бы понравиться ей. Поэтому ее сердце взыграло от таких слов.

— Я человек суеверный и убежден: то, что мы часто приписываем случаю, предрешено на небесах. Я, как физик-идеалист, склоняю голову перед лапласским детерминизмом.

В ответ Лия только улыбнулась. Она не знала, что за штука лапласский детерминизм. Зато она уже знала, что молодой человек непременно пригласит ее куда-нибудь, и заранее знала, что не сможет ему отказать.

— Не поужинать ли нам вместе?

Лия заколебалась; всей душой порываясь ответить «да», она в то же время чувствовала, сколь неловко сразу изъявлять согласие на первое приглашение.

— Не вгоняйте меня в конфуз, этого не только я, сам бог не простит вам!

Женщина рассмеялась:

— На боге вы меня поймали!

— Где мы поужинаем?

— Я не знаю. Где вы предпочитаете?

— Если угодно, в «Интерконтинентале», я там живу. А хотите, спустимся в ваш ресторан.

От Рамаза не укрылось, какое впечатление произвело упоминание об «Интерконтинентале».

— Мне наскучили одни и те же лица.

— Тогда я иду заказывать столик и ровно в восемь жду вас перед гостиницей.

* * *
— Дедушка Варлам, я к тебе с гостем! — еще в дверях заявила Лия бабушкиному брату Варламу Гигошвили, снимая кожаную куртку и делая знак Рамазу, чтобы и он раздевался.

— Гостя?! — удивился тот, окидывая подозрительным взглядом молодого элегантного мужчину.

— Твой коллега, физик, не хмурься, неудобно.

— Проходите! — через силу улыбнулся старик.

— Спасибо! — сказал Рамаз, окидывая цепким взглядом двухкомнатную квартиру пенсионера.

— Вы, стало быть, физик? — спросил вдруг Варлам, словно проверяя сказанное Лией.

— Да, физик, точнее, астрофизик.

— Проходите, пожалуйста!

Рамаз сел и достал из кармана сигареты:

— Вы разрешите?

— Разумеется, пожалуйста!

— Не желаете?

— Нет, я не курю! — Старик принес пепельницу и поставил ее на стол перед гостем. — В какой области вы работаете?

— Я в основном занимаюсь проблемами радиоактивности.

— Понятно, понятно.

— Прошу прощения за беспокойство, вы, кажется, отдыхать собирались?

— Да я только и делаю весь день, что отдыхаю. Необходимые магазины на первом этаже этого, подобного целому городу, здания. Я заперт в его бетонной коробке и живу воспоминаниями. Где вы познакомились с моей внучкой?

— Я ее давно знаю. После ее замужества мы почти не встречались. А столкнулись в гостинице и очень обрадовались. А вы давно живете в Москве? — спросил в свою очередь Рамаз.

— Почти двадцать пять лет! — призадумался старик. — Большого ученого из меня не вышло. И жизнь не задалась. В моей квартире ничего нет, кроме самых необходимых вещей. Библиотека, правда, неплохая.

— Только ли библиотека, дедуля? Разве твоя коллекция марок не уникальна?

У Рамаза дрогнуло сердце:

— Вы филателист?

— Вернее, был когда-то. Несколько лет не приобретал ничего нового.

— У дедушки Варлама с тысячу уникальных марок.

— Я в филателии профан. Тысяча марок, вероятно, считается большой коллекцией?

— Ценность коллекции определяется характером марок, а не количеством. У меня есть хорошие марки, но не настолько, чтобы считать мою коллекцию уникальной. Хотя есть у меня одна марка, она-то моя настоящая гордость! — У старика заблестели глаза. — Пройдемте в кабинет. Я хочу показать вам ее.

Все прошли в кабинет. Рамаз сразу увидел множество марок, выставленных за стеклом. Он взял себя в руки, стараясь не обнаруживать волнения. Напустив на себя вид, будто марки его не интересуют, он подошел к книжным полкам и вытащил первый том старинного издания истории математики.

— Ну, пожалуйста, а то дедушка обидится! — шепнула ему Лия.

— Иду, иду! — Рамаз подошел к заполненной марками витрине. — Извините меня, но я увидел такие книги, что глаз не мог оторвать.

Он напряг внимание, подхлестываемый страстью поскорее увидеть марку, стоящую сто тысяч долларов.

— Вот моя гордость, мой «Трафальгар»! — Варлам открыл малахитовую коробочку и показал гостю бережно завернутую в целлофан марку. Глаза старого физика озаряла радость, морщинистое лицо его было преисполнено гордости.

— Во сколько же оценивается ваш «Трафальгар»? — как бы вскользь поинтересовался Рамаз.

— В значительную, в весьма значительную сумму. Многие, имей они желание, не смогли бы купить ее! — захихикал старик. — Между прочим, мне как-то не по себе становится, когда люди, несведущие в филателии, ценят марки только за их стоимость.

— Я уже говорил, что не имею о филателии представления. Поэтому не знаю, в чем ценность марки. В красоте? Но марки в витрине намного красивее вашего «Трафальгара»! — как бы с досадой заметил гость.

— Вы правы, полностью правы. Мой «Трафальгар» стоит приблизительно около двухсот тысяч долларов.

— Что ты говоришь, дедушка! — вскричала Лия.

— Да, да, двести тысяч долларов!

— Этот клочок бумаги? — якобы не поверил Рамаз.

В ответ старик захлопнул коробочку и спрятал ее обратно в секретер.

— Марки не ваша стихия, лучше я вам покажу книги. — Варлам Гигошвили, по-видимому, был уязвлен в самое сердце.

— Вы правы. Филателия для меня настоящая китайская грамота. Мне вспоминается анекдот или истинное происшествие, рассказанное мне в Париже два месяца назад. Если я не злоупотребляю вашим вниманием, готов рассказать.

— С большим удовольствием слушаю вас, с большим удовольствием!

— Вы не обидитесь? Анекдот о филателисте.

— Тем более приятно, я весь внимание.

— Жил в Лионе некий молодой человек, с детства увлекавшийся филателией. До сорока лет прожил он, не зная женщин. Представляете себе француза, до сорокалетнего возраста не знавшего женщин? — Рамаз подмигнул Лии.

— Истинное чудо! — хихикнул старик.

Лия рассмеялась. От старого физика не укрылось, какими глазами смотрит на гостя его внучка, и он укоризненно погрозил ей пальцем.

— В один прекрасный день наш лионский филателист приехал в Париж, — продолжал Рамаз. — Там он встретился с одной женщиной и впервые познал вкус любви. Он тут же кинулся к телефону, соединился с матушкой в Лионе и велел ей сейчас же выбросить его марки в огонь. «У меня переменилось хобби, я узнал вкус любви!»

— Замечательно! — смеялся Варлам. — Истинно французский анекдот. Однако, милый мой, я не похож на вашего филателиста. Я никогда не был записным ловеласом, хотя любовь и меня несколько раз заставляла терять голову. А ты, Лиечка, приготовь нам чай. Вы нагрянули неожиданно, у меня, увы, особенно нечем вас угостить.

— Что ты! Наоборот, это мы извиняемся за беспокойство.

— Лия, мне пришла в голову одна мысль, — сказал Рамаз. — Давайте завтра пообедаем втроем.

— Я с большим удовольствием схожу с вами в ресторан, — обрадовался Варлам.

Лии явно не понравилось предложение Рамаза, но делать было нечего.

— Как хотите, — сказала она.

— Куда пойдем? — Рамаз словно не заметил досаду молодой женщины.

— Это я обдумаю! Когда вы пожалуете завтра ко мне, предложу вам свой вариант, разумеется, если вы согласитесь.

— Мы полагаемся на ваш выбор! — засмеялся Рамаз. — Лия, завтрашнее заседание в академии закончится примерно в половине пятого, я прихожу к тебе, а к половине шестого попросим нашего дорогого хозяина быть готовым. До свидания, батоно Варлам!

Лия молчала, пока они не сели в такси.

— Зачем тебе вздумалось приглашать дедушку? — спросила она, удобно устроившись на сиденье.

— Он мне понравился, прелестный старик. Люблю поговорить со старыми интеллигентами. И, главное, хотелось тебе угодить.

— Ты не забыл, что у нас осталось всего-навсего два дня? С какой стати я должна делиться этим временем пусть даже с самыми близкими людьми?

— Почему всего-навсего? Разве у нас впереди не целая жизнь? — наивно удивился Рамаз.

— Нет, жизнь моя, — как маленького ребенка, приласкала его Лия. — К сожалению, у нас осталось только два дня. Больше нам уже не встречаться друг с другом. Я знаю, для меня настают очень тяжелые дни, мне очень горько расставаться с тобой, но что поделаешь, через себя не перепрыгнешь. Бог, видимо, не разбрасывается счастливыми минутами. Я благодарна ему и за те несколько дней, которые провела с тобой. А ты, я уверена, поступишь так, как подобает истинному интеллигенту и рыцарю! Ты понимаешь меня?

— Я понимаю лишь одно. Если твое решение окончательное, я теряю человека, подобного которому никого и никогда не любил, хотя, откровенно говоря, я верю, что бог не оставит меня.

* * *
— Все в порядке? — спросил, выйдя из такси, Рамаз.

— Как и договаривались, двадцать минут назад вошел с каким-то мужчиной, — ответил Роман Гугава.

— Он сидит за соседним столиком. На нем темно-синий костюм и темно-красный галстук, — полушепотом рассказывал Сосо Шадури. — Ты садись за стол справа, ближе к нему. Здесь так тесно, что столики стоят совсем рядом. Вас никто не услышит.

— Ладно, все будет в ажуре. Глядите веселее, бросьте шептаться.

Метрдотель встретил гостей в дверях и проводил их к заранее заказанному и уже накрытому столику.

Рамаз издали обратил внимание на высокого, светловолосого англичанина. Спокойно подойдя к столику, он выдвинул стул и сел, даже не повернувшись в его сторону.

— Я, кажется, говорил, порадостнее лица! — улыбаясь, процедил сквозь зубы Рамаз. — И, главное, не пяльтесь на них.

Сосо с Романом сидели напротив Рамаза, лицом к англичанину.

Прошло минут десять, а Рамаз по-прежнему никак не обращался к нему.

— Пора заговорить с ним, они всего полчаса пробудут в ресторане.

— Не горячитесь, мне хватит пяти минут. За успех нашего дела! — Рамаз высоко поднял бокал и как бы между прочим повернул голову в сторону англичанина.

Англичанин, как по уговору, перехватил его взгляд.

Рамаз закурил и чуть слышно сказал по-английски:

— Через четыре дня выпьем за «Трафальгар».

Роман Гугава кивнул, будто Рамаз разговаривал с ним.

— С удовольствием чокнусь с вами!

— Нужно окончательно договориться.

— Разве мы не все согласовали?

— С кем вы согласовывали, тому долго отдыхать. Мой компаньон не понимает по-английски, а вы почти не понимаете по-русски. Есть грузинская пословица — от осторожности голова не болит. Еще раз обговорим условия.

— Ваши предложения?

— «Трафальгар» заслуживает двойную радость. К тому же, вы знаете, задержка за валютные операции с иностранцами вдвойне опасна.

— Я знаю, но вам придется удовлетвориться одной радостью, — англичанин тоже закурил. — На большее не рассчитывайте.

— Ваше слово окончательно?

— Окончательно. А взамен я готов продолжить наши отношения.

— Продолжение отношений — дело будущего.

Рамаз знаком подозвал официанта:

— Почему второе запаздывает?

— Ждем ваших указаний, — вежливо ответил тот. — Сейчас несу.

— Где, как и когда? — спросил Рамаз, повернувшись к англичанину, и, высоко подняв бокал, перевел взгляд на Сосо Шадури.

— В «Национале», в гардеробе, при сдаче пальто, — с улыбкой сказал англичанин своему спутнику, но так, чтобы слышал Рамаз, и, смакуя, осушил бокал шампанского.

— Нет. В коктейль-баре. Лучше, чтобы вы зашли в ресторан.

— А когда вы выйдете из коктейль-бара?

— Как только вы или ваши друзья появитесь там и закажете «Шампань-коблер». Недоразумения исключены?

— Мы — англичане.

— Нас не боитесь?

— Я полагаю, что имею дело с достойными джентльменами!

— Благодарю за доверие. Как произойдет обмен?

— Это самое легкое. Видите мою сумку?

Рамаз резко оглянулся на висящую на его стуле небольшую кожаную сумку.

— Да.

— Я купил ее в вестибюле. Приобретите по возможности такую же. В коктейль-баре, я полагаю, будет нетрудно поменяться ими.

— Ясно!

— Вы недавно соизволили привести хорошую пословицу, что от осторожности голова не болит, так что на всякий случай мы примем свои меры. Порядок есть порядок, профессионал всегда профессионал, хотя, повторяю, я нимало не сомневаюсь в вашей порядочности.

— Доходчиво!

— Теперь у меня один вопрос.

— Переждем официанта, — сказал Рамаз и, взбешенный повернулся к приятелям: — Да разговаривайте вы, ешьте, поднимайте бокалы, какого черта окаменели, как бездарные статуи.

Официант сначала поменял всем тарелки, затем положил каждому по фирменному бифштексу.

— Принеси еще три бутылки вина, — Рамаз залез в карман, достал деньги и протянул официанту десятку. — Передай это оркестру, пусть сыграют что-нибудь французское.

Официант ушел.

— Слушаю вас! — берясь за нож и вилку, по-английски сказал Рамаз чуть в сторону.

— Я надеюсь, операция пройдет чисто?

— Разумеется!

— Существует пословица под стать вашей — доверяй, но проверяй.

— Если мы не придем, вам все станет ясно, но этого не случится. Даже если мы погорим, вы можете быть спокойны.

— Мы ценим слово джентльмена. Желаю вам успеха. До встречи в «Национале»! — Англичанин поднял бокал шампанского и выпил.

— За успех! — Рамаз чокнулся с сотрапезниками и осушил бокал до дна.

Оркестр заиграл какую-то французскую мелодию. На сцену вышла высокая певица в длинном платье.

Рамаз как будто заслушался. Он подпер голову рукой и, отдавшись мелодии, полуприкрыл глаза.

Оркестр взял последние аккорды. Саксофонист повернулся лицом к Коринтели и слегка поклонился ему.

Рамаз спокойно и бесшумно похлопал в ладоши. Затем взялся за свой бокал:

— Вы что, втихомолку пьете?

Покосился на соседний столик — англичан уже не было.

— Ого! — одобрительно сказал он. — Видели, когда они ушли?

— Я видел! — ответил Гугава.

— А теперь выпьем! Напиться охота!

— Выпьем! — Шадури наполнил бокалы.

— За успешное завершение нашей операции!

— За успешное! Роман, ты немного погодя выйдешь и купишь сумку, такую же, как у англичан.

Все трое чокнулись и осушили бокалы до дна.

Рамаз понял, что успех операции в его руках, и воспрянул духом.

— Мне почему-то захотелось водки.

— Пусть принесут! — Шадури повернулся, нашел глазами официанта и жестом поманил его: — Какая водка у вас есть?

— «Сибирская», «Столичная».

Шадури посмотрел на Коринтели, предлагая ему выбрать.

— «Сибирскую», — обратился Рамаз к официанту. — Только поживее.

Официант исчез.

— Не заказать ли оркестру что-нибудь грузинское? — сказал Роман Гугава и потянулся к карману.

— Уважаемый Роман, — насмешливо остановил его Рамаз, — не стоит лишний раз мозолить глаза обслуживающему персоналу. Никогда не забывай, что скромность украшает человека.

Роман Гугава был очарован Рамазом Коринтели. Он, не спуская с него восхищенных глаз, ловил каждое слово.

Рамаза же Гугава не интересовал. Ему хотелось сбить спесь с Сосо Шадури, поставить на место и раз и навсегда убедить этого молодца с бронированным лбом, что Рамаз Коринтели ему не по зубам.

— Что ты молчишь? — раздраженно спросил Шадури.

— Это я-то молчу? — рассмеялся Рамаз и выпустил дым ему в лицо.

— Я не о тостах. Что скажешь о деле?

— Пора, Сосо Владимирович, выучить английский. Вот Роман Гугава прекрасно понял, о чем мы говорили.

От злости у Шадури заиграли желваки на скулах.

— Уймись, все в порядке! — успокоил Рамаз взбешенного компаньона. — Сейчас давайте поговорим о деле. Англичанину что, мы меняемся с ним сумками, и делу конец! Чистый барыш у него — сто тысяч долларов, если не больше. А мы куда денем доллары? Никогда не имел дела с валютой.

— Я за десять дней превращу наши доллары в триста тысяч рублей.

— Маловато! — На этот раз Коринтели выпустил дым в лицо Роману.

— Можно в четыреста тысяч, только придется долго ждать. Вместе с временем растет и опасность. Избавиться от валюты надо побыстрее. У меня есть человек, который немедленно заберет ее у нас.

— Прекрасно! Я — за! Как делим деньги?

— Десять тысяч сверху берет Роман Гугава за наводку.

— Я, джентльмены, ни в какую не согласен.

— Почему? — удивился Гугава.

— Слово есть слово, я обещал Роману! — вызывающе бросил Сосо Шадури.

— А я? Разве я соглашался? Как я мог давать согласие до основательного знакомства с делом?!

— Сколько ты просишь?

Официант принес водку. За столиком воцарилось молчание.

— Сколько ты просишь? — повторил вопрос Шадури, когда официант ушел.

— Роман Гугава позвал нас потому, что ему одному эта операция была бы не по зубам, так ведь, батоно Роман?

— Так, — согласился тот. — Одному не провернуть такую сложную операцию.

— Дело не только в количестве. Людей и здесь можнонабрать. А операцию не проведешь. Я не хвалюсь и не набиваюсь на благодарность. Но без меня у вас ничего бы не вышло. Я требую на десять тысяч больше. Остальное поделим на троих. Если Сосо Шадури мучает совесть за нарушение договора, он может уплатить мне разницу из своей доли. Я требую свое. Вы можете соглашаться, можете не соглашаться. В последнем случае я выхожу из игры. Буду довольствоваться тем, что Лия Рамишвили полюбила меня.

— Ты неправ! — Взбешенный Шадури чуть не разбил бокал об стол.

— Побереги нервы, юноша! — негромко, но свирепо отрубил Рамаз.

— Я согласен! — заявил вдруг Роман Гугава. Он явно боялся, как бы спор не перерос в стычку. — Предложение правильное. Если операция пройдет успешно — заслуга Рамаза. Я согласен. Десять тысяч — ваши, остальные делим на троих. Очень прошу вас, успокойтесь. А я пойду куплю сумку.

Рамаз взглянул на Шадури. Тот был мрачен. Его изводили не десять тысяч долларов — он бесповоротно убедился, что Коринтели претендент на первенство.

— Не кисни, Иосиф Владимирович, — понял его Рамаз. — Скоро ты снова будешь лидером. «Трафальгар» — моя последняя операция. Затем я навсегда покидаю вас. Мне хватит тяжб и интриг с учеными. И в том мире многое приходится брать с бою.

Сосо не понравилось, что Коринтели раскусил, какой червь гложет его душу. Он ничего не ответил, предпочитая промолчать. Тем временем вернулся Роман.

— Позвольте, джентльмены, считать ваше молчание знаком согласия. Выпьем, а то мы затянули с тостом. А ну, откупорьте водку, — сказал Рамаз, разглядывая сумку, висящую на спинке стула, где сидел Гугава.

Роман запил водку боржомом:

— Двадцать лет живу в Москве, а никак не могу привыкнуть к проклятой!

— Давайте доработаем сейчас некоторые детали операции. Кое-что изменилось. Я убедил Лию Рамишвили, что не стоит провожать ее до аэропорта. Не дай бог влюбленная женщина не выдержит и ударится в слезы. А во Внуково полно грузин — друзья, знакомые. Так что запомните: рано утром я должен навестить ее. В одиннадцать Роман заезжает за мной в «Будапешт». До половины двенадцатого мы будем у старого физика, а к двенадцати вернемся назад, в гостиницу. Лия встретит нас сидя на чемоданах. Несмотря на твое двадцатилетнее жительство в Москве и великолепное знание русского языка, ты, Роман, ни под каким видом не раскрывай рта. Одна фраза с грузинским акцентом может провалить нашу операцию. Ты с твоей «Волгой» прикреплен ко мне руководством Академии наук. Ты остаешься в машине, мы со стариком идем к Лии. Трогательная сцена прощания, и посадка Лии Рамишвили в такси займет час. Едва такси скрывается из глаз, мы с Варламом садимся в твою машину. Остальное пойдет как по нотам.

— Лучше бы обойтись без крови! — покачал головой Роман.

— Если бы можно было без крови, ты бы нас не позвал, — усмехнулся Рамаз. — Хотя можешь быть спокоен, крови не будет. Старика нужно душить так, чтобы не осталось следов насилия. Когда его найдут в реке, среди множества версий одна должна перевесить все остальные — одинокий и дряхлый пенсионер утопился. Поэтому, войдя в квартиру, ни к чему не прикасаемся, забираем только марку.

— Не лучше ли сначала привязать какой-нибудь груз, а потом бросить в реку? — осмелился вставить слово Роман Гугава.

— Мы уже договорились однажды и пришли к согласию. Теперь начнем сызнова? Если старик исчезнет, милиция станет копать глубже. Когда же найдут труп и не обнаружат на нем следов насилия, а в квартире все окажется на своих местах, предложенная нами версия превратится в официальный факт. Привязать к трупу железную болванку — пара пустяков. — Рамаз одним духом выпил свою водку. — Если тебе что-то не нравится в моем плане, обсудим его еще раз, только то, что решим, пусть будет законом.

— Может быть, лучше проводить домой и там повесить? В этом случае все подозрения отпадут, — предложил Шадури.

— Вот видите, чем больше слов, тем больше глупостей. Я, скажем, довожу его до дому и предлагаю проводить до квартиры. Он же наотрез откажется. И у нас уже не будет шансов еще раз заманить в машину осторожного и трусливого старика.

— Ты прав, извини! — признал сконфуженный Шадури. — Но один вопрос остается невыясненным, всего один. Его близкие знают о существовании «Трафальгара». Не найдя марку в секретере, они же поймут, что старика убили?

— Близкие знают, что у Варлама есть «Трафальгар», но понятия не имеют, что он сделал с этой дорогостоящей и редкостной маркой. Может быть, продал? Может быть, подарил кому-нибудь? В квартире все будет на своих местах, на месте и тысяча марок, собранная стариком за всю жизнь. Вариант похищения марки из дому отпадает. А теперь представьте себе — убийца задушил старика, завладел вожделенной маркой, затем стащил труп с четвертого этажа и бросил его в Москву-реку! Согласитесь со мной, такое невообразимо. Теперь следующий вариант. Старик по какой-то причине, скажем, чтобы продать, выносит из дому «Трафальгар». Кто-то его убивает, вытаскивает из кармана марку, а труп бросает в реку. Предполагаемый вариант для нас особенно хорош. И третий, самый лучший вариант. Кто из родственников одинокого пенсионера вспомнит о его «Трафальгаре», а вспомнят — подумают, что продал или обменял на несколько марок. Не все разбираются в филателии. Увидят, что на трупе нет следов насилия, квартира не тронута, девятьсот девяносто девять марок по-прежнему в витрине и в секретере…

— А Лия? Существует же Лия Рамишвили — она привела тебя в гости на квартиру старика и вместе с тобой видела «Трафальгар» в малахитовой коробочке? Что делать с Лией? — лихорадочно сыпал словами Шадури, в полной уверенности, что на сей раз нашел неотразимый аргумент и загнал Коринтели в угол.

Рамаз насмешливо ухмыльнулся; выразительно глядя на официанта, высоко поднял пустую водочную бутылку.

— Вы, скажу вам, что-то дрейфите. Да-с, господа, и не трепыхайтесь. Плюнем в таком случае на «Трафальгар» и вернемся каждый к своим делам.

— Ты прекрасно знаешь, что я не трус! Осторожность не трусость! — раскипятился Сосо Шадури. — Ты же знаешь, что я люблю до конца, до малейших нюансов разработать операцию.

— Согласен, ты, Иосиф Владимирович, мужик геройский, но одновременно никудышный психолог.

Рамаз знал, что Шадури больше всего бесит это «Иосиф Владимирович». Тот понимал, сколько яда и ехидства вкладывает Коринтели в два эти слова.

— Докажи!

— Попытаюсь, дорогой Сосо, попытаюсь. Сегодня меня что-то тянет на пословицы. Ты слышал: попытка — половина удачи. Лия Рамишвили слова не проронит по следующим соображениям: во-первых, она не догадается, что «Трафальгар» похищен мною. Если же догадается, как вы думаете, откроет ли эта повелительница образцового супруга и высокопоставленного отца свою связь с убийцей? Насколько целесообразной будет ее попытка разоблачить меня? Давайте выпьем за женщин во главе с Лией Рамишвили! — Рамаз не оставил в рюмке ни капли. По телу разлилось тепло, оно исполнилось легкости, глаза посветлели, оживились и повеселели.

— Не пей больше, ты уже пьян. А мы еще не разработали план до конца.

— План разработан до конца, так что кончайте толочь воду в ступе. Ты запомни одно, — Рамаз повернулся к Роману, — как только выедешь на Ленинградское шоссе, я до стадиона «Динамо» избавлю старика от бремени этого мира. Сосо будет поджидать нас немного дальше стадиона. Твоя задача — вести машину так, чтобы не останавливаться перед светофорами, а то из соседнего автомобиля могут заметить, каким делом мы занимаемся!

— Не боись! — усмехнулся Гугава.

Рамаз жадно осушил еще рюмку. Уже вторая бутылка была опорожнена почти до дна. Сосо с Романом и половины не выпили. Глаза Рамаза будто подернулись пленкой — лица людей расплывались.

Он вдруг усмехнулся и понурился.

— Ты что смеешься? — спросил его Шадури.

— Как легко я рассуждаю об убийстве! — Рамаз налил себе остатки водки.

— Хватит, Рамаз, ты уже перебрал.

— Сам ты перебрал! А если не перебрал, выпей еще!

Он снова опрокинул рюмку в рот.

— Знаешь, какое у меня настроение? Мне хочется петь, танцевать, только нам не следует забываться, не надо, чтобы обслуживающий персонал ресторана нас запомнил.

— Поэтому не пей. Лучше рассчитаемся и уйдем.

— Побудем еще. Обо мне не беспокойтесь. Да, что я говорил? Я намереваюсь убить человека, а настроение мое — как ни в чем не бывало — превосходное. Помните, как в армии, в сорок втором году, мы захватили предателя?

— Кого захватили? — улыбнулся Роман.

— Изменника Родины. Я тогда был сержантом. Офицер приказал мне расстрелять его. Я побледнел, ноги сделались как ватные, меня трясло. Подвел его к дереву. Навел автомат — не могу выстрелить, и все. Пот течет по лицу. Вдруг меня оглушил выстрел. Душа моя ушла в пятки. Предатель рухнул. Я обернулся. Один мой дружок пожалел меня и выручил. Мог ли я тогда представить…

Смех прервал Рамаза на полуслове. Он вскинул голову — Роман Гугава хохотал, чуть не падая со стула.

— Ну и артист же ты, Рамаз!

Коринтели пришел в себя. Понял, что сболтнул не то, и принялся смеяться. Не смеялся один Сосо Шадури. Затаившееся в душе подозрение вырвалось наружу, подобно истомившемуся во мраке молодому бычку. Он внимательно вглядывался в Рамаза Коринтели. Ни один мускул не дрогнул на его лице. Оно сделалось похожим на грубо намалеванную маску смеха, из дырочек под бровями которой пронзительно глядели чьи-то недобрые глаза.

* * *
Лия Рамишвили посмотрела на часы. До отъезда в аэропорт оставалось около часа. Она села и достала сигареты. Сердце сжимала острая тоска. Прошедшей ночью она думала, что не жалеет о случившемся, и была уверена, что угрызениям совести не мучить ее, но вот занялся нынешний день, и она сразу ощутила, сразу поняла всю преступность свершенного ею. Видимо, с первого дня ее подспудно мучил сделанный шаг. Зачем же она оспаривала, зачем убеждала себя, что совершенно не жалеет об измене мужу?

А сегодня, когда она воочию представила себе, как через несколько часов в тбилисском аэропорту ее встретят муж и дети, все теории, построенные ею после знакомства с Рамазом Коринтели, рассыпались карточным домиком.

Рамаз постучал ровно в одиннадцать.

Лия взглянула на часы и грустно произнесла:

— Войдите!

Рамаз осторожно открыл дверь. В руке он держал три белые завернутые в целлофан гвоздики.

Небольшой изящный чемодан и сумка стояли у стола. Рамаз положил на него цветы, подошел к Лии, запустил пальцы в волосы поникшей, изнывающей от тоски женщины, запрокинул ее голову, нагнулся поцеловать ее, но яростные, как у рыси, глаза пригвоздили его к месту.

— Что с тобой, Лия? — Опомнясь, Рамаз отступил назад.

Нетрудно было догадаться, что за прошедшую ночь в молодой женщине произошла разительная перемена.

— Нодар, — начала Лия после некоторого молчания. — Я знаю, ты незаурядный человек. Я ценю твое блестящее образование и культуру. Но я надеюсь, что все, сказанное мною, сейчас же, сию минуту умрет.

— Лия!

— Очень прошу тебя, не мешай. Позволь мне высказаться до конца.

По щекам молодой женщины катились слезы.

— Я не знаю, какого ты мнения обо мне. Я сама не понимаю, что произошло со мной, какая сила толкнула меня на роковой шаг. Я не упрекаю тебя и ни в чем тебя не виню. Во всем виновата я. К сожалению, невозможно забыть того, что произошло. Несколько дней, как будто принесших мне счастье, оставят в моей душе вечный след.

Лия вытерла слезы и, словно передохнув за эту краткую паузу, продолжала более твердо:

— Я по-прежнему высокого мнения о тебе. Мне искренне хочется верить, что я не была для тебя очередной женщиной-, а дни, проведенные нами вместе, не были для тебя очередной любовной интрижкой. Я надеюсь, что ты найдешь оправдание моему поступку. Найдешь и навсегда забудешь меня! А теперь спустимся вниз!

— Лия!

— Очень прошу тебя, ни слова больше! Дедушка здесь?

— Да, ждет нас внизу.

— Хоть бы он не приходил! — вздохнула Лия, взяла сумку и направилась к двери.

— Я не хотел брать его, как только не уговаривал, но он заладил, что должен проводить тебя, чем еще может уважить старый пенсионер.

Лия только раз взглянула на гвоздики, но не взяла их. Ими, остающимися в гостиничном номере, она как бы ставила точку на тех днях, о которых не хотелось вспоминать и которые уже, к сожалению, невозможно забыть.

Варлам Гигошвили, устроившись в мягком кресле в вестибюле гостиницы, читал газету.

— Здравствуй, дедушка! — остановилась перед ним Лия.

— Ты уже спустилась? — поразительно живо для его лет поднялся Варлам, свернул газету, положил в кресло и нежно прикоснулся губами к подставленной ему щеке. — Такси уже ждет тебя?

— Минут десять как ждет.

— Номер-то знаешь?

— Знаю, наизусть помню.

Стоял тихий, облачный майский день. В одном месте потертых, как старая ткань, облаков проглядывал золотистый диск солнца.

Шофер такси профессиональным чутьем узнал своих пассажиров и взял у Рамаза чемодан.

Они втроем подошли к машине. Рамаз открыл заднюю дверцу.

— До свидания, дедушка!

— До свидания, доченька! Смотри, будь умницей! — Варлам снова и так же нежно поцеловал подставленную щеку.

— Прощай, Нодар!

— Прощай, Лия! — Рамаз наклонился и сказал ей на ухо: — Я хочу, чтобы ты верила — я никогда не был так счастлив, как эти пять дней. Прощай!

Таксисту казалось, что в аэропорт едут все трое. Он удивился приказу женщины и повернулся к ней:

— Поедем?

— Поедем, и как можно быстрее!

Такси скоро скрылось из глаз. Варлам и Рамаз долго махали ему вслед.

— Уехала! — обронил вдруг старый физик.

— Да, уехала, батоно Варлам!

— Тяжелая штука одиночество, молодой человек! Кто знает, когда еще навестят меня родственники из Грузии. С соседями у меня нет ничего общего, большинство друзей перемерли, другие одряхлели. Я почти совсем потерял с ними связь. Книги и телевизор — единственное мое развлечение уже до самой смерти.

— А семьи у вас нет, батоно Варлам?

— Была жена, рано умерла. Детей мы не нажили. Остался один как перст.

— Пойдемте, отвезу вас домой. Моя машина тут неподалеку.

— Пойдем, сынок! — вздохнул Варлам.

Через несколько минут они выехали на улицу Горького.

Варлам задумался о чем-то. В машине царила тишина.

Рамаз несколько раз смотрел то на него, то на подушку, лежащую на переднем сиденье рядом с Романом Гугава.

«Меня совсем не огорчает отъезд Лии? — спросил он вдруг себя. — И совсем не грызет совесть, что я безбожно врал ей? Если она когда-нибудь поймет, а она наверняка поймет, что я обманул ее, что она сделает? Наложит на себя руки?»

Рамаз убедился, что совесть совершенно не беспокоит его. Напротив, ловко разыгранная любовь доставляла удовольствие. Он никогда не думал, что в нем столько внутреннего артистизма.

«Наверное, плачет втихомолку в такси».

Он снова посмотрел на Гигошвили. И сейчас не ощутил угрызений совести, хотя и знал, что через несколько минут несчастный старик будет холодным трупом.

Он перевел взгляд на Романа. Тот напряженно сидел за рулем, и подбородок его заметно дрожал.

«Господи, неужели я так переменился, неужели я могу так спокойно сидеть в машине, когда через несколько минут примусь душить бедного старика?!»

Рамаз невольно покачал головой.

«Что же произошло? Неужели Давид Георгадзе так просто обрек бы человека на смерть? Да и обрек бы вообще? Могла ли прийти ему в голову мысль о воровстве и бандитизме?

Что же произошло?

Разве у меня изменились взгляды? Разве я не прежнего мнения о человеколюбии, о милосердии, о достоинстве? Разве я не оцениваю поступков, разве не понимаю, что творю, в какую топь погружаюсь?

Тогда что со мной? Почему я не чувствую отвращения к самому себе?

Стоит ли говорить об отвращении, когда мне даже нравится мое поведение, мои дела!

Кто я? Рамаз Коринтели, Давид Георгадзе или кто-то иной, третий?..

Кто-то иной, третий…

Не наступило ли время сказать, признаться, кто я?

Что тогда произойдет?

Невозможно!

Это будет предательством по отношению к Зурабу Торадзе. А на предательство и у генов Коринтели и у интеллекта Георгадзе, видимо, сходные взгляды!

Какое счастливое совпадение! — горько улыбнулся в душе Рамаз. — Допустим, я открылся, кто я есть. Как воспримет меня общество? Не сделаюсь ли я редким, экзотическим животным, на которое все показывают пальцем?

Нет, нет, невозможно!» Рамаз недовольно тряхнул головой, отогнал мысли и снова перевел взгляд на старика.

Через пять минут они будут на Ленинградском шоссе.

Рамаз вытащил из кармана своей черной кожаной куртки тонкие лайковые перчатки и натянул на руки.

— Сегодня прекрасная погода, тепло, — сказал вдруг Варлам, — вы, видимо, непривычны к прохладе!

— Мне не холодно. Просто я обожаю перчатки.

Машина вылетела на Ленинградское шоссе.

Роман кашлянул.

Рамаз огляделся вокруг. На хвосте у их «Волги» сидели зеленые «Жигули».

— Пропусти!

Гугава сбросил скорость, зеленые «Жигули» проскочили вперед. Сзади уже не было ни одной машины. Светофор временно остановил железный поток.

Рамаз перетащил к себе небольшую подушку.

Варлам удивленно посмотрел на нее. Он не понимал, для чего в машине эта вещь.

Тем временем Рамаз осторожно просунул левую руку под плечи старика, еще раз огляделся вокруг, не видно ли поблизости машин, сильным движением опрокинул старика на свои колени и накрыл его лицо подушкой.

— Все в порядке! — донеслась до Варлама грузинская речь.

Перед смертью старик, вероятно, все понял. Несчастный немощно барахтался, скреб ногами, хватался за сильные руки молодого человека.

Рамаз еще крепче прижал подушку к его лицу.

— Осторожно! Приближаемся к светофору, — предостерег Роман.

— Не суетись, делай свое дело.

Силы постепенно оставляли старика — сначала упала одна рука, затем — другая. В последний раз дернулись ноги.

Красный свет собрал много машин. Гугава медленно приближался к ним и наконец совсем остановился. Он волновался, глаза бегали по сторонам.

— Не кончился? — нервно крикнул он и обернулся. Увидев злобную улыбку Рамаза, он испугался и, съежившись, вернул голову в прежнее положение.

— Кажется, кончился, больше не дергается. На всякий случай подержу подушку до следующего светофора.

Не успел погаснуть желтый, как строй машин с ревом и скрежетом рванулся вперед. Роман Гугава опять тронулся последним и поехал позади всех.

Рамаз приподнял подушку и заглянул под нее.

Омерзительное зрелище являло собой безжизненное лицо Варлама Гигошвили. Рамаза чуть не вырвало. Он снова накрыл лицо подушкой. Поддерживая правой рукой труп, чтобы тот не сполз вниз, левой обшарил карманы. Вернул на место поношенный кожаный бумажник с паспортом и семью рублями — вода все равно в несколько дней испортит документ, зато у милиции рассеются подозрения, будто Гогишвили кто-то убил и бросил в воду. Они решат, что преступники непременно бы забрали паспорт, чтобы надежнее замести следы.

В другом кармане оказались только два ключа на металлическом колечке.

Рамаз покрутил их в поднятой руке.

Роман улыбнулся ему в зеркальце.

Рамаз спустил труп на пол, накрыл его мешковиной, лежавшей под задним стеклом машины, и осторожно поставил сверху ноги.

Скоро показался и стадион «Динамо». Сосо Шадури стоял на условном месте. Роман медленно вырулил к тротуару, и машина остановилась прямо перед Сосо.

Тот открыл переднюю дверцу, сел рядом с Романом и тут же повернулся к Коринтели.

— Как дела? — машинально спросил он, хотя по безмятежной улыбке приятеля понял, что все в порядке.

В ответ Рамаз позвенел ключами.

— Сопротивлялся? — поинтересовался довольный Шадури.

Рамаз махнул рукой — какое там сопротивление! — и достал из кармана сигареты.

Сосо перегнулся и заглянул за спинку сиденья. Он как будто хотел убедиться, что труп в самом деле в машине.

— Не смотри не надо. Успеешь налюбоваться, когда потащишь его к реке.

— Лучше подумаем о ста тысячах долларов! — неожиданно ляпнул Роман. Он уже успокоился, и подбородок его больше не трясся.

— До ста тысяч — две операции. Первая — избавиться от трупа.

— Через час труп будет в реке. Я давно приглядел место, — усмехнулся Роман.

— У метро останови. Я лучше вернусь в гостиницу. Вы сами присмотрите за Варламом. С трупом обращайтесь аккуратно. Не забывайте — немощный пенсионер утопился по собственной воле.

— Понятно! — сказал Гугава.

— А я немного отдохну, в пять мне нужно быть в институте. В десять я вас жду у себя.

Роман подвел машину к тротуару и остановился.

— Выйди, встань у дверцы, чтобы никто не заметил труп! — сказал Рамаз Шадури. Тот проворно выскочил и загородил собою дверцу. Рамаз осторожно выбрался из машины.

— К десяти приходите в гостиницу и ждите внизу!

Шадури сел в машину.

Рамаз зашагал к метро.

* * *
— Рамаз! — робко окликнул Роман Гугава.

Коринтели не ответил. Он тупо уставился в бокал. В его голове вспять прокручивалась видеокассета.

Десятый раз он видел один и тот же эпизод: высокий, представительный молодой человек спокойно входит в лифт и поднимается на пятый этаж. На лестничной площадке закуривает сигарету, оглядывает подъезд, нет ли в нем кого-нибудь. Убедившись, что нигде нет ни одной живой души, спокойно, но глубоко затягивается, медленно сходит на четвертый этаж и приближается к двери, на почерневшей от старости латунной пластинке с трудом разбирает надпись: «В. И. Гигошвили», тушит сигарету о лестничные перила и аккуратно убирает окурок в сумку. Затем достает из кармана связку ключей и осторожно, очень осторожно руками в перчатках открывает сначала один замок, затем — второй. Еще раз осматривается вокруг, не спеша кладет руку на дверную ручку, медленно нажимает вниз, бесшумно отворяет дверь и на цыпочках вступает в тесную прихожую. Осторожно запирает дверь изнутри и вытирает с лица пот. Он уже в безопасности. А сердце все равно частит. В комнате темно, свет не горит. Осторожно делает несколько шагов и бесшумно садится в кресло. Едва успокоившись, сразу встает, на цыпочках пробирается в кабинет, идет прямо к секретеру — фонарик не потребовался, настолько светло было в комнате от уличных фонарей — и осторожно тянет на себя дверцу. Сердце снова частит. Он прекрасно знает, что зеленая малахитовая коробочка здесь, в секретере, но все же боится, а вдруг старик перепрятал ее или совсем унес куда-нибудь.

Коробочка на месте. Успокоенный, он нежно берет ее обеими руками, закрывает дверцу секретера и на цыпочках спешит в ванную; зажигает свет, закрывает за собой дверь и поднимает крышку коробочки.

Теперь он успокаивается окончательно. Аккуратно завернутый в целлофан «Трафальгар», как живое существо, выглядывает на свет.

Он выходит из ванной, выключает свет, кладет коробочку в сумку и идет к двери. Открыть ее — и операция завершена.

Только открыть.

Снаружи не доносится ни звука. Если кто-то войдет в подъезд, Роман поднимется наверх и кашлем предостережет, чтобы он повременил покидать квартиру.

Он осторожно отворяет дверь — на лестнице никого не видно. Быстро проскальзывает наружу и бесшумно закрывает дверь — автоматически срабатывает замок. Теперь можно спускаться или вызывать лифт. Но раз никого не видно, он запирает дверь на второй замок и идет к лифту.


— Рамаз, сегодня не пей. Завтра чуть свет надо уезжать в Тбилиси.

— Сколько денег принесли? — спросил вдруг Коринтели, пристально глядя на Сосо.

— Сколько ты требовал.

Рамаз насмешливо хмыкнул.

— Сейчас же поднимемся в номер, и вы заберете разницу. Я пошутил над вами. Деньги делим поровну.

— Ты же больше заслужил! — не согласился Роман.

— Деньги делим поровну! — твердо и непреклонно повторил Рамаз.

Роман Гугава искренне полагал, что Коринтели причитается больше, но увидев его вспыхнувшее лицо и потемневшие глаза, он счел за лучшее прикусить язык.

— Заодно, джентльмены, хочу сообщить вам, что «Трафальгар» был моей последней операцией. В сентябре мне присвоят звание доктора, а до января выберут профессором. Неудобно, профессор душит людей в машине или грабит магазин радиотоваров. Я прав, Иосиф Владимирович? — Рамаз не отрывал глаз от бокала, словно занимался гаданием.

Сегодня Сосо почему-то не обиделся на «Иосифа Владимировича».

— Скоро, видимо, женюсь. Одним словом, наши пути расходятся бесповоротно.

— Жаль! — вздохнул Роман Гугава. — Где сегодня найдешь такого партнера, как ты?!

— Что сказал тебе академик? — спросил Шадури.

Рамаз не слышал вопроса, кадры видеомагнитофона побежали в обратную сторону, и он увидел такой эпизод.

…— Дорогие друзья, мне хочется поздравить с успехом совсем молодого ученого, — торжественно говорит академик Матвеев. Объектив медленно отъезжает назад. В кадре видны все сидящие в зале. За столом около двадцати академиков и профессоров. С краю его стоит высокий симпатичный парень. Он скромно потупился. — Мы сегодня же за его исследование можем присвоить ему звание доктора, — четко, громко и торжественно продолжает академик. — Исследование уже утверждено советом. Я лично прошу директора тбилисского института астрофизика товарища Отара Кахишвили оказать всестороннее содействие талантливому молодому человеку и как можно скорее уладить все формальности. Прежде чем закончить, мне хочется зачитать вам письмо академика Георгадзе, написанное им за несколько дней до смерти.

Матвеев берет со стола письмо. Объектив по очереди обходит полные внимания и любопытства лица ученых. Все они, кроме двух людей, старые друзья Давида Георгадзе.

— Как видите, друзья, — академик кладет письмо на стол и снимает очки, — дорогой Давид был не только выдающимся ученым, но и прекрасным человеком и замечательным воспитателем молодого поколения. Я уверен, что открытый им самородный талант — присутствующий здесь Рамаз Коринтели — достойно продолжит великие начинания академика Георгадзе. Давайте встанем, друзья, и минутой молчания почтим светлую память нашего Давида Георгадзе!

Все поднимаются…

— Что сказал академик? — повторил вопрос Шадури.

Рамаз дернул головой — не мешай! Перевел назад кассету видеомагнитофона и снова вгляделся в заключительный эпизод.

…— Я уверен, что открытый им самородный талант — присутствующий здесь Рамаз Коринтели — достойно продолжит великие начинания академика Георгадзе. Давайте встанем, друзья, и минутой молчания почтим светлую память нашего Давида Георгадзе!..

— Ты что-то спросил? — повернулся вдруг Рамаз к Сосо Шадури.

— Ничего, Рамаз, ты, вижу, очень устал. Роман правильно говорит, поднимись к себе, выспись и отдохни.

— Да, ты прав, поднимемся в номер. Мне хотелось, чтобы мы расстались по-другому, более торжественно.

— Может, так оно лучше. Ты не наш человек. Понятно, что у тебя другая дорога, — на глаза Романа Гугавы навернулись слезы. — Но знай, все равно мы твои братья и, когда понадобится, всегда будем с тобой.

— А я желаю тебе никогда не нуждаться в нас, — добавил Шадури.

Рамаз взглянул на него и понял, что Сосо сказал это искренне.

— Пошли наверх!

— Нам незачем подниматься!

— Нам надо поделить деньги, которые вы мне принесли, я совсем упустил из виду, что вы можете совершить какую-нибудь глупость.

— Ладно, Рамаз, успокойся! — улыбнулся Шадури, — У нас было желание сделать тебе какой-нибудь дорогой и оригинальный подарок на память о прошлой жизни и бывших друзьях. Мы хотим, чтобы ты каждый день вспоминал, что ты, всемирно известный человек, был одно время нашим другом и жил нашей жизнью.

Рамаз улыбнулся и дружески похлопал обоих по плечу.

В вестибюле они еще раз расцеловались.

— Прощай, Рамаз! — растроганно сказал Гугава.

— Прощай, Роман!

— Не забывай нас! — сказал Шадури.

Рамаз тепло улыбнулся в ответ.

Они пошли.

Коринтели, застыв, глядел им в спину, навсегда прощаясь с прежней жизнью.

Вдруг Сосо повернулся, бросив Роману, что он на минутку, и снова подошел к Рамазу:

— Рамаз, у меня к тебе вопрос. Только ты должен ответить откровенно! — Взяв приятеля под руку, он отвел его в свободный угол вестибюля.

— Слушаю тебя!

Схватив Рамаза за обе руки, Сосо спросил:

— Не обманывай меня, скажи честно, ты действительно Рамаз Коринтели?

В ответ Рамаз громко расхохотался.

— А кем я могу быть? Я еще не развеял твои сомнения?

— Не знаю, может быть, ты — его близнец. Или двойник! Ничего не могу с собой поделать, мне никак не верится, что ты Рамаз, Рамаз Коринтели!

Коринтели снова рассмеялся.

И снова Сосо Шадури забил озноб. Ни один мускул не дрогнул на лице Рамаза. Оно смахивало на грубо намалеванную маску смеха, в круглые отверстия под бровями которой смотрели чьи-то недобрые глаза.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Гоги Ломидзе сразу не понравился Рамазу. Точнее говоря, увидев восторженное лицо сестры, он понял, что Инга самозабвенно влюблена в молодого человека, — именно это и не понравилось Коринтели.

Да выражают ли слова «не понравилось» то чувство, которое охватило Рамаза при виде незнакомого юноши и влюбленной Инги?!

Сестра позвонила утром — у меня к тебе срочное дело, приходи непременно. Рамаз чувствовал себя утомленным, выходить из дому не хотелось. Голос сестры сразу взбодрил его, заставив странно трепетать сердце.

«Господи, когда наконец я справлюсь с собой?!» — подумал он в смятении.

— Как ты? — спросил он Ингу, и ему самому не понравился собственный срывающийся голос.

— Превосходно!

«Превосходно!» Подозрение резануло Коринтели по сердцу.

— Да, превосходно! Приедешь ко мне? Знай, я буду не одна. Оденься получше.

— Кто будет еще?

— Только один человек. Мне очень хочется, чтобы ты ему очень понравился.

У Рамаза перехватило дыхание, он растерял все слова.

— Слушаю!

— Что, Рамаз? Что с тобой? — Ледяной голос брата поразил Ингу. — Алло, алло! Я слушаю, Рамаз!

Рамаз понимал, что рано или поздно наступит роковая минута. Его охватил страх, что Инга выйдет замуж. Что тогда будет с ним? Вместе с тем одна мысль ободряла его: может быть, замужество Инги навсегда вытравит из его сердца то странное чувство, которое он испытывает к сестре.

Он всегда боялся думать о замужестве Инги. Но, может быть, было бы лучше почаще думать о нем, переварить свое чувство и исподволь свыкнуться с ожидаемым ударом судьбы.

— Алло, алло, Рамаз!

— Слушаю!

— Что с тобой, Рамаз, что случилось?

— Ничего, я слушаю тебя! — Рамаз старался превозмочь нахлынувшие чувства, боясь, как бы Инга не догадалась о них. — Какой человек, что ты говоришь?

— Я хочу познакомить тебя с одним человеком.

— Может быть, вы придете ко мне? Я что-то неважно себя чувствую.

— Во сколько нам прийти?

— Сейчас сколько?

— Одиннадцать.

— Приходите в двенадцать.

«Познакомить тебя с одним человеком!» Рамаз повалился на кровать и закрыл глаза. Он не заметил, как из комнаты исчезло солнце. Грянул гром, и полил дождь. Он чувствовал, что стало темно. Гром гремел все сильнее, молнии бороздили небо. Громыхнуло где-то совсем рядом. Струи дождя через открытое окно попадали в комнату.

«Хочу познакомить тебя с одним человеком!»

«С одним человеком…

Может быть, к лучшему, что скоро случится то, что должно было случиться? Может быть, я с корнем выдеру из сердца то страшное чувство, которое пристало ко мне как смола!

Я должен взять себя в руки, должен обуздать нервы. Иначе нельзя!» — решил он вдруг и живо вскочил на ноги.

Комнату опять заливало солнце. Уже не слышался шум дождя.

«Неужели почудилось?»

Рамаз подошел к окну — дворик, зажатый бетонными четырехугольными стенами, весь был в лужах. Ярко зеленела юная листва деревьев.

«Когда он перестал, почему я этого не заметил?»

Он взглянул на небо. Тучи куда-то исчезли. Очищенный дождем воздух был приятен, небо ярче прежнего отливало голубизной.

Одна-единственная туча, плывущая с востока, напоминала огромный невод, руками какого-то голиафа влекомый на город, — еще немного, и Тбилиси окажется в этом гигантском, свинцового цвета неводе.

Рамаз с детства любил майский дождь, любил потому, что даже в самый неистовый ливень ощущал радость и душевный подъем. Внезапное извержение водяных потоков, гром, молнии, просвет в тучах, разноцветная воздушная арка радуги, постепенно озаряемый солнечными лучами умытый город наполняли его безграничными счастьем и энергией. Им овладевало такое ощущение, словно некогда погрузившийся в море город снова всплывал наверх, свободно дышал, ширился и, сотни лет ожидавший солнца, купался в солнечных лучах.

Снова прогремел гром.

Комнату опять залило солнце, и Рамаз понял, что дождь отступил к Ортачала.

Он посмотрел на часы — без пяти двенадцать, подошел к другому, выходящему на улицу окну. Ему хотелось сверху увидеть того «одного человека», которого собиралась привести Инга.

На улице виднелись редкие прохожие.

Рамаза одолевало волнение.

Он подошел к зеркалу. Не понравился сам себе. Тоскливые, безрадостные глаза обведены темными кругами.

«Может быть, одеться получше?

Не стоит. В чем есть, в том и встречу!

А вдруг Инга обидится?

Так все равно лучше. Зачем придавать их визиту особое значение?! Тем более что Инга не сказала, что это за „один человек“».

Он ясно понимал, что помимо злости в слово «визит» подмешана изрядная доля насмешки.

Звонок зазвенел неожиданно.

Тело пронзило током, опешивший Рамаз невольно подумал, не подсоединен ли он к электрическому звонку.

Тяжелым шагом он подошел к двери и повернул ключ.

Не успел Рамаз увидеть гостя, как Инга повисла у него на шее и принялась целовать. Затем, будто опомнилась, разжала объятья и представила ему незнакомого юношу:

— Познакомься, это Гоги Ломидзе!

— Очень приятно! — Рамаз протянул ему руку. — Проходите!

Гоги вздрогнул от прикосновения холодной как лед руки хозяина.

— Садитесь! — Проведя гостей в комнату, Рамаз предложил им стулья.

— Как я соскучилась! Ты почему сразу не позвонил, как приехал? Я, видите ли, из газет должна узнавать о его успехах? Все радуются, все от души поздравляют меня. И Гоги очень рад.

«И Гоги очень рад!»

Гоги с первой минуты не понравился Рамазу, видимо, потому, что очень понравился. Он с завистью смотрел на его выразительные глаза, на хрупкую, но пропорциональную и изящную фигуру. Не обошел вниманием и длинные анемичные пальцы.

«Наверное, музыкант!» — подумал Рамаз, пристально глядя на юношу.

— От всего сердца поздравляю вас, — улыбаясь произнес Гоги, почтительно приподнимаясь со стула и снова садясь.

— Спасибо!

Юноша был одет просто, но со вкусом. За голубым джемпером не ощущалось и признаков мускулов. Да и вряд ли этому тонкому, одухотворенному лицу подошла бы развитая мускулатура.

— Где вы работаете? — спросил вдруг Рамаз.

— Я музыковед. Работаю в консерватории.

Раздосадованному хозяину было не до того, но все-таки стало приятно, что он угадал его профессию.

— Он и статьи пишет! — с гордостью поддержала юношу Инга.

Искрящиеся счастьем глаза сестры окончательно испортили Рамазу настроение.

Инга напряженно вглядывалась в лицо брата, стараясь прочитать единственное — нравится ли ему Гоги Ломидзе.

Рамаз чувствовал, как отяжелевшее сердце медленно опускалось вниз и погружалось в какую-то мрачную бездну.

Он снова окинул юношу завистливым взглядом.

Худое, но выразительное лицо, слегка удлиненная голова, глубокие добрые глаза, нежный взгляд, тонкие запястья, длинные худые руки и ноги — все это в отдельности, вероятно, оставляло бы неприятное впечатление болезненности, но вместе создавало обаятельный облик настоящего интеллигента.

Рамаз ясно видел Гоги, прогуливающегося в антракте по фойе оперного театра, слышал его рассуждения, подкрепленные изящной мимикой. Ему даже нравились нежные движения его слабых рук и длинных выразительных пальцев.

Видел, как Гоги берет интервью у иностранных музыкантов: изысканны его манеры, доброжелательны улыбки.

Видел, как на приеме «а-ля фуршет» Гоги, в черном костюме, в белоснежной манишке, держа в руке высокий хрустальный бокал с шампанским, непринужденно стоит в группе элегантных дам и мужчин.

Зато, как ни старался, не мог увидеть его на трибуне стадиона, в расстегнутой до пупа рубашке, с горящими от футбольных страстей глазами.

Не мог увидеть его и в ресторане, разгоряченного, взбудораженного вином.

Не видел на улице среди развязных и нагловато хохочущих парней.

Не видел его с ружьем в руках, крадущегося за сеттером по жнивью дманисских полей.

Рамаз посмотрел на сестру.

Инга сияла. Каждая черточка на ее лице словно вопрошала Рамаза, как ему нравится Гоги.

Сердце опустилось еще глубже. Одно желание владело Рамазом — вскочить и на месте придушить этого юнца.

— Рамаз, — неловко начала Инга. Она была настолько беспомощна и неотразима в своей слабости, что на Рамаза накатило неудержимое желание упасть на колени перед сестрой и покрыть поцелуями ее руки, — Гоги хочет поговорить с тобой.

Рамаз, ничего не отвечая, закурил. Он даже не вспомнил, что следовало предложить сигарету и гостю.

— Я слушаю! — помолчав, бросил он холодно и нервно.

Юноша шевельнулся. Подался вперед, уперся локтями в колени, сцепил длинные пальцы. Посмотрел в глаза хозяину дома и, словно устыдившись, стал рассматривать собственные пальцы. Возможно, Гоги был не в силах вынести взгляда пронзительных горящих глаз Коринтели. Он как будто язык проглотил. Установилась неловкая тишина.

Инга смотрела то на брата, то на Гоги. Она волновалась и не пыталась скрыть волнение. Девушка выглядела такой беспомощной, что от жалости переворачивалась душа. На ее глазах выступили слезы, а губы улыбались.

— Я люблю вашу сестру! — с большим трудом, глухо произнес Гоги и сразу свободно вздохнул. Главное было сказано. Дальнейший разговор, видимо, пойдет сам по себе.

Воцарилась тишина. Инга испуганно посмотрела на брата. Сердце ее сжалось. Чувствительная от природы, девушка по глазам и лицу брата ясно уловила накатившую на того ярость.

— Я слушаю! — повторил Рамаз.

Гоги поднял голову и посмотрел ему в глаза:

— Я люблю вашу сестру, и она любит меня. В конце месяца мы собираемся пожениться. Мы надеемся, что вы не будете против.

— И она вас любит?

— Разумеется, любит.

— Очень любит?

Инга чувствовала, что еще миг, и запруженный поток сметет плотину.

— Не знаю, — смущенно улыбнулся Гоги, — наверное, очень, я ведь ее очень люблю.

— И ты его очень любишь? — повернулся к сестре Рамаз.

— Очень! — искренне вырвалось у Инги.

Как подброшенный пружиной, Рамаз вскочил, вцепился в горло Гоги, свалил вместе со стулом и принялся бить головой об пол… Еще немного, и, опьяненный сладостью мести, он бы задушил тщедушного юношу, если бы его не отрезвил страшный крик Инги.

Рамаз сразу опомнился. Выпустил юношу, поднялся на колени, медленно встал, шагнул, рухнул в кресло и зажал ладонями лицо. Сейчас, придя в себя, он стыдился поднять голову.

— Зверь, зверь! — отчаянно рыдала Инга.

Рамаз зажмурился изо всех сил. Уничтоженный, сгорающий от стыда, он решил не открывать глаз, пока эти двое не уберутся из его квартиры.

Громко рыдая, Инга бросилась к юноше. Слава богу, что Рамаз не видел, как она ласкала его, как прижимала к груди страдающего от боли, оскорбленного, но все равно извинительно улыбавшегося Гоги.

— Не надо, успокойся! — Юноша с трудом поднялся на ноги.

Инга уже не плакала, а только всхлипывала.

Гоги погладил девушку по голове, нежно поцеловал ее и отряхнул брюки. Ему мучительно хотелось коснуться измятого, ноющего от боли горла, но он держался, не желая лишний раз волновать Ингу.

— Мы уходим! — бесстрастным голосом сказал он вдруг, посмотрев на зажмурившегося Рамаза. — Я хочу понять вас и постараюсь это сделать. Случившееся сегодня ни в коей мере не поколеблет моей любви к вашей сестре. До свидания!

Рамаз нервно дернулся от стука захлопнувшейся двери. Постепенно наэлектризованные клетки мозга как будто разрядились, напряжение спало, он наклонился вперед, сорвавшиеся с подлокотников руки свесились до полу и обессилели, словно лишившись всех мускулов.

«Я хочу понять вас, — вдруг донесся до него голос Гоги. — И постараюсь это сделать!»

На губах Рамаза появилась насмешливая улыбка.

Над кем он потешался? Над Гоги Ломидзе?

Нет, над самим собой.

«Я хочу понять вас!»

Эх, Гоги, Гоги, есть ли на земле человек, который мог бы понять меня?

«Я хочу понять вас…»

— Мака! — вскричал он вдруг, вскакивая на ноги. — Мака, только Мака спасет меня от гибели, Мака, и никто другой! Только Мака поможет мне забыть Ингу!

Взволнованный, переполняемый энергией, Рамаз закурил. Возбужденно подошел к окну и выглянул во двор. Сердце снова наполнилось радостью, разум проникся надеждой.

Дворик высох после дождя, звенели голоса высыпавших поиграть ребятишек.

Рамаз смотрел на все вокруг и ничего не видел. Его глаза механически, как объектив фотоаппарата, запечатлели весь двор с его тянущимися к небу деревьями, с газоном, безбожно изрезанным шинами, с автомобилями, с играющими детьми и греющимися на солнышке пенсионерами.

И вдруг он увидел Маку…

Маку Ландия… Высокую, хрупкую, летящую…

Может быть, выше нормы…

Может быть, с более умным, чем полагается красивой девушке, взглядом.

Может быть, ее уму недостает мечтательной нежности и наивности.

Может быть…

Как на замедленных кинокадрах, колебалось в воздухе ее высокое, гибкое тело.

Чья-то невидимая рука выключила гигантский экран.

Бесчувственные, как объективы фотоаппарата, глаза опять увидели двор, огороженный бетонными прямоугольниками стен, и играющих детей, машины на изрытом газоне, пенсионеров, греющихся на солнце.

В уши сразу ударили неумолчный шум моторов, крики детворы.

— Мака, только Мака может спасти меня! — вслух решил Рамаз.

Решил и вздохнул с облегчением.

* * *
Кабинет Отара Кахишвили походил на газовую камеру — одна спичка, и от взрыва все разлетится в прах.

Директор института как привязанный сидел в кресле, высоко подняв голову и не сводя глаз с двери.

На улице дул сильный ветер, стекла окон противно дребезжали. Солнце то выглядывало, то пряталось в густые тучи. Кабинет то сразу наполнялся светом, то погружался в мрачную тень. Уже пять минут Кахишвили ждал Рамаза Коринтели, с каждым мигом все больше наливаясь злостью.

Рамазнеожиданно отворил дверь и направился прямо к директору. Не дожидаясь приглашения, развязно выдвинул стул, подсел к столу и уставился на Отара Кахишвили:

— Слушаю вас!

Его вызывающий тон привел директора в страшное замешательство. Пока он был один, злость делала его смелым и мужественным. В мечтах он колесовал и четвертовал Рамаза Коринтели. Но стоило увидеть горящие глаза молодого человека, как от его смелости не осталось и следа. Он уже не знал, как начать разговор.

— Слушаю, батоно Отар!

— Мне звонили из Москвы.

— Вы выглядите очень взволнованным и радостным, приятное известие, не так ли?

— Меня поздравили с вашим большим успехом и просили, чтобы я уладил все формальности, связанные с вашей докторской диссертацией.

— Безгранично вам благодарен за столь приятную новость. Надеюсь, вы не оставите без внимания просьбу академика Матвеева?

Отар Кахишвили медленно закипал от бешенства. Сердце так колотилось, что, казалось, разорвется, как ручная граната.

— Злорадствуете?

— Почему вы позволяете себе такие непотребные слова?

— Боже мой, как я обманут. Разве я с первого же дня не понимал, что в ваших жилах клокочет кровь Иуды?!

— Скажу откровенно, я потрясен вашим ораторским искусством. Оказывается, вы с первого дня знали про иудину кровь, клокочущую в моих жилах. Великолепно! Браво, профессор, браво! Но я гораздо раньше знал, что в ваших, Отара Кахишвили, жилах течет не кровь, а помои.

— Подонок! — Кахишвили с такой силой хватил по столу ладонью, что сам скривился от боли.

Рамаз с издевкой улыбнулся:

— Поосторожней в выражениях, как бы не пришлось пожалеть о них. Учтите, что мой лифт поднимается вверх, а вы застряли в темной шахте.

— Я вижу, вы уже не стесняетесь людей, окончательно потеряли честь и совесть, но что вы ответите богу, богу?!

— Бог принимает нас только в загробном мире, а я еще не собираюсь туда!

— Отец столько не делает для сына, сколько я сделал для вас. Я не отрицаю вашего таланта и способностей, верю и в ваш сверхъестественный дар, но сколько я крутился, чтобы пробить вам дорогу! В полгода вы сдали программу за три курса, за дипломную работу сразу получили звание кандидата! Вам невдомек, сколько инстанций я поднял на ноги, сколько пробил бюрократических заслонов, вспомните, какую рекламу я создал вам! Я уже не упоминаю о принятии вас на работу и о предоставлении вам огромной лаборатории для экспериментов. И что же я получил за это, вы даже не поблагодарили меня!

— Благодарность — привилегия сильных. Я рад, что вы считаете меня сильным человеком. За ваши большие труды и заботу приношу вам глубокую благодарность. Обещаю вам, что непременно отведу вам место в своих мемуарах.

— Насмешки надо мной строите?

— Мне думается, что наоборот, уважаемый директор, и вообще, я не могу понять, за что вы меня поносите, чего вы хотите от меня?!

— Не знаете-таки?! Сейчас напомню. Вы, воспользовавшись моими порядочностью и простодушием, опечатали сейф. А затем проникли в мой кабинет, сняли сургуч, украли труд Георгадзе и сбыли его в Москве как свое исследование!

— Мягко говоря, обвинение ваше, товарищ директор, чистейшей воды клевета! — безмятежно, с ехидной улыбкой проговорил Рамаз.

— Вы воображаете, что я уступлю без борьбы? — Кахишвили выдвинул средний ящик стола и достал из него бумагу. — Я уже написал заявление в вышестоящие органы. Я официально заявляю, что вы воровски пробрались в мой кабинет, вскрыли сейф и украли исследование Георгадзе «Пятый тип радиоактивного излучения». Потом заперли сейф и, прибегнув к каким-то уловкам, которые не внове вам и вам подобным, снова опечатали его. На первый взгляд, план ваш прекрасно разработан. Сейф откроют только в октябре будущего года, а до той поры вы успеете пролезть в известные ученые. И потом, когда его откроют, там ничего не найдут. Одним словом, легенда об исследовании Георгадзе лопнет как мыльный пузырь. Но вы ошиблись, уважаемый Рамаз Михайлович, не предусмотрели одной пустяковой детали. Всему институту известно, какое исследование проводил Георгадзе. Пятый тип радиоактивного излучения — вот тема исследования нашего бывшего директора. Как случилось, что ваше исследование полностью совпадает с теоретическими предположениями и результатами экспериментов академика Георгадзе? — Глаза Кахишвили подернулись влагой, лицо приняло такое выражение, будто ему хотелось спросить — что ты на это ответишь? — Я официально обвиняю вас в тайном проникновении в мой кабинет, во вскрытии сейфа и похищении труда академика Георгадзе. Из-за чрезвычайного и нетерпимого положения, созданного вашим вероломством, я требую, вопреки завещанию академика, вскрыть сейф и возбудить в отношении вас уголовное дело!

Рамаз сначала улыбнулся, потом тихонько засмеялся и наконец расхохотался во все горло. Поначалу разгневанный, затем растерянный и наконец испуганный Кахишвили смотрел на него, жалко хлопая глазами.

Рамаз сразу оборвал хохот, и лицо его исказил гнев:

— Вы этого не сделаете, дорогой профессор, не сделаете потому, что не сможете сделать!

— Почему это не смогу? — Кахишвили и сам почувствовал, что его голосу недостает металла.

— Начнем сначала, — Рамаз закурил, отодвинулся вместе со стулом назад и закинул ногу на ногу. Недавнее гневное выражение мгновенно сменилось деловым видом. — Вы не бездарны, товарищ директор, достаточно хороши как ученый, но в человеческих взаимоотношениях, то есть в сложной дипломатии, каждый ваш шаг опрометчив. Нет, нет, прошу вас не возражать, я выскажусь до конца. Договорились? Значит, договорились! Недавно вы изволили сказать, что в моих жилах клокочет кровь Иуды. Хвала вам и честь! Теперь я попытаюсь доказать, что и в ваших жилах не менее темпераментно клокочет та же иудина кровь. Не становитесь на дыбы, еще раз покорнейше прошу вас не перебивать мою речь, не то я перейду прямо к действиям. В этом случае я буду вынужден причинить вам дополнительные неприятности. Мы окончательно договорились, не так ли?

Кахишвили выразил согласие молчанием.

— Вы предали академика Георгадзе, который проявлял о вас пусть не огромную, но достаточно большую заботу. К сожалению, люди легко забывают добро, и вот, когда академика надежно предали земле, вы решили прибрать к рукам последнее исследование бывшего директора института и выдать его за свой труд. Сам ваш замысел был уже предательством, товарищ директор, предательством! К тому же предательством не только по отношению к Давиду Георгадзе, но и к научной этике и к человечности вообще. — Рамаз бросил сигарету в пепельницу и заглянул в глаза директора института: его интересовало, окончательно или нет сломлен Кахишвили. — Вы предали друга, начальника и коллегу. Не смейте отпираться! Вам трудно смириться с моим обвинением, но если сегодня ночью, перед сном, вы проанализируете нашу беседу, то поймете, что я прав. А вы вне себя бросаете мне в лицо, что с самого начала поняли, что во мне клокочет кровь Иуды. Как легко подметить недостатки другого! Если бы человек был способен замечать собственные недостатки, как замечает их у других, на свете давно установился бы всеобщий мир. — Рамаз встал, подошел к окну, оперся руками о подоконник: — Вы с самого начала поняли, что я прохвост и предатель, однако все равно стали моим союзником. Говоря языком юриспруденции, связь со мной — отягощающее обстоятельство вашей виновности. Одним словом, — Рамаз вернулся к столу и сел на стул, — вы предали академика Георгадзе. К сожалению, вы не остановились на одном предательстве, вы предали и меня, вашего союзника.

— Ложь!

— Не ложь, товарищ директор! Загляните себе в душу, поковыряйтесь в ней, дайте слово забившейся в уголок искренности. Две недели назад вы звонили в Москву некоему Андро Кахишвили. Судя по фамилии, он должен быть вашим родственником. Если желаете, я могу напомнить вам номер его телефона: семьсот двадцать три — двадцать пять — сорок пять. Правильно, не так ли? Отчего вы вздрогнули? Разве вы не просили этого Андро тайком привезти в Тбилиси мастера по сейфам? Разве не отсылали ему предварительно тысячу рублей?

— Товарищ Рамаз! — вскочил на ноги директор института. — Это клевета, натуральная клевета, вам не удастся этого доказать!

— Уймитесь, дружок, уймитесь! Покорнейше прошу вас, уймитесь и сядьте обратно в свое мягкое кресло, вот так!

— Вам не удастся этого доказать! — прежде чем опуститься в кресло, повторил Кахишвили. Повторенной фразе явно недоставало давешних гнева и угрозы.

— А я и не собираюсь доказывать. Надумай я с вами схватиться, мне известны факты повесомее. Я просто хочу доказать вам, что вы первый предали меня. Привезли из Москвы Бориса Морозова, искусного мастера по сейфам, устроили его в гостинице «Сакартвело», в пятьсот десятом номере. Привели сюда, в кабинет, показали сейф, откровенно посвятили в свой замысел и предложили две тысячи за труды. Он потребовал у вас три. Сошлись на двух с половиной. Морозов скопировал печати, дотошно изучил сейф и попросил неделю сроку. Вы сказали, что неделя — слишком много, что его заметят в институте, что он должен открыть сейф на другой день после изготовления печатей. Все как будто утряслось, но через два дня Морозов известил вас по телефону, что отказывается от предложенного ему грязного дела, и уехал обратно в Москву. Ну-ка, положа руку на сердце и глядя мне в глаза, скажите, согрешил ли я хоть в одном слове?

Молчание, гнетущее молчание.

Кахишвили смотрел куда-то вдаль, в пространство, лоб его покрылся испариной, а щеки нервно вздрагивали. Невыразимая мука кривила его лицо.

— Одним словом, — спокойно подытожил Рамаз, — думается, вы уже согласны со мной, что у вас нет права называть меня предателем, именно нет права, потому что сами вы — дважды предатель. Если я открыл сейф, почему вы не предположили, что я проник в ваш кабинет после того, как узнал о вашем вероломстве?

Едкую насмешку и отвращение струили его глаза. Он немного передохнул, будто давал время Отару Кахишвили детально разобраться в собственных грехах.

Директор, потупясь, уставился в стол.

«Он, кажется, отказался от борьбы? Сейчас выложить ему мои козыри или сначала посмотреть, что он предпримет?»

Рамаз предпочел молчание.

Он ошибся — Кахишвили не отказался от борьбы.

— Вы правы, я такой же подонок и предатель, как вы, но хочу, чтобы вы знали одно: я вас не пощажу! Я все равно не отступлюсь и на этой же неделе с комиссией открываю сейф. Не забуду я и о вашем сверхъестественном даре, я перед всем обществом выставлю вас страшной личностью, провокатором, докой шантажа! Вам не доказать, что я намеревался присвоить труд покойного академика. Вы знали шифр сейфа. Не знаю, с помощью какого ясновидения вы ухитрились узнать его, однако факт — знали! Где гарантии, что вы не употребите свой сверхъестественный дар на какие-нибудь невиданные злодеяния? Мы должны разоблачить вас и разоблачим! Публично сорвем с вас маску и откроем ваше истинное лицо!

Директор института вскочил на ноги. Лицо его пылало. Он был убежден, что нагнал страху на Рамаза Коринтели, уничтожил его, сровнял с землей, стер в порошок. Каково же было его удивление, когда он увидел ироническую улыбку на абсолютно спокойном лице молодого собеседника.

— Вы кончили, товарищ директор?

— Да, я кончил!

— Мне понравились ваши пафос и темперамент. Но, к прискорбию, ораторское искусство — одно, а юриспруденция — другое. Вам будет трудно доказать ваши обвинения.

— Не трудно! — погрозил пальцем Кахишвили, испытывая жгучее желание броситься на Рамаза и сорвать с его лица кривую, змеящуюся улыбку.

— Трудно! — погрозил пальцем и Рамаз. — Во-первых, кто поверит в мое ясновидение? О нем я пока еще никому не проронил ни слова. Если я говорил что-то вашим сотрудникам, уверяю вас, каждая история, касающаяся меня, будет передана понаслышке. Чем вы докажете, что я знал шифр? Не сможете, зато я смогу объявить вас клеветником и… прошу прощения… — Рамаз покрутил пальцем у виска. — Да-да, самое меньшее этим самым. Во-вторых, если я знал шифр, почему вы столько времени молчали об этом? Чего вы дожидались? Почему сразу не разоблачили меня? Не было ли между нами сделки или тайного сговора, которые я нарушил? Да, сударь, я подонок и клятвопреступник, а кто вы? Не чувствуете, что стоите по уши в грязи и медленно погружаетесь еще глубже? Ведь это конец вашей научной и административной карьеры! Стоит ли пусть даже блестящий труд Георгадзе подобной жертвы? Тем паче, что он окончательно потерян для вас. Если вы уличите меня в плагиате и обворовывании сейфа, труд по справедливости останется за его законным владельцем, академиком Георгадзе. Да и враждовать со мной не советую, пусть не ослепляет вас сладостное, пьянящее чувство мести, оно минутно, как любое другое, порожденное темным разумом и телом недостойных, трусливых и честолюбивых людей!

— Вы не остановите меня, не окажете на меня никакого давления. Сегодня же, сейчас же я иду куда следует!

— Что поделаешь, скатертью дорога! Я искренне посоветовал вам не делать этого рокового шага; очень скоро вы убедитесь, что я желаю вам только добра. — Рамаз беззаботно закурил. — Вы обозвали меня предателем. Я не протестую против этого обвинения, за которое можно убить человека. Не протестую потому, что временно принимаю его, только временно, на один час! Убедительно прошу вас, запомните хорошенько, только на один час. Это весьма заурядный полемический прием, я докажу вам, что вы сами предатель, к тому же предатель дважды! Совсем недавно вы признались в своем преступлении. Признались не потому, что вас мучила совесть, но потому, что от фактов никуда не денешься. Да, да, не возмущайтесь и не пытайтесь протестовать. Зарубите себе на носу, что у меня целая цистерна терпения и меня не так-то легко вывести из равновесия.

Рамаз встал, подошел к холодильнику, достал боржом, сначала налил директору, затем наполнил стакан себе.

— Очень холодный, попробуем погреть! — Он зажал стакан в ладонях.

— Кончайте говорить, мне некогда! — Директор института чувствовал, что больше всего его бесит спокойствие Коринтели.

— Вы правы: слишком затянули пустяковое дело. — Рамаз выпил боржом и поставил стакан на стол. — На сей раз постараюсь доказать вам, что я не изменник. Слышите, уважаемый Отар, я за две минуты докажу вам, что я не изменник. А вы возьмете свои слова обратно и извинитесь передо мной! Терпение, уважаемый товарищ, наберитесь терпения! Хочу доложить вам, что я не открывал сейф. Да, не открывал. И открывать его не имело смысла. Никакого исследования в сейфе не было, так как академику не удалось решить ту проблему, которую он точно угадал интуицией ученого, но целых пять лет подбирался к пятому типу радиоактивности ошибочной дорогой.

— Ложь! Бессовестная ложь! Уж конечно в сейфе не будет труда Георгадзе. Вы украли его, переписали, а затем, естественно, уничтожили.

— Я заранее знал, что вы скажете. И подготовил подобающий ответ. Прошу вас прочесть последнее письмо академика Георгадзе академику Матвееву. Оригинал его в Москве в сейфе академика. Владимир Герасимович сам прислал мне копию письма. Коль скоро вы посчитаете письмо подложным, можете позвонить в Москву или потребовать экспертизы. Еще раз повторяю вам, оригинал хранится у академика Матвеева. Прошу вас!

Рамаз подал Кахишвили письмо. Тот хищно схватил его. Сначала лицо его побледнело, потом чья-то невидимая рука в мгновение ока окрасила его в зеленый цвет. Директор сбился со счета, в который раз читал один и тот же абзац: «В больнице я познакомился с талантливейшим молодым человеком, Рамазом Михайловичем Коринтели. Вам недосуг запоминать все, но, возможно, вы помните, что я предполагал существование пятого типа радиоактивности. Как выяснилось, предположение мое было правильным, а путь решения проблемы ложным. И вот этот молодой человек, с которым судьба свела меня в больнице (как видите, все мы перед смертью, сдается, становимся идеалистами), по-моему, нашел правильный путь решения этой проблемы…»

«По-моему, нашел правильный путь решения этой проблемы»…

«Правильный путь…»

— Так вы были знакомы с Давидом Георгадзе? — спросил убитый Кахишвили, глядя в письмо, в котором не разбирал уже ни одной буквы.

— Мне кажется, у нас нет повода сомневаться. Мы вынуждены верить академику Георгадзе.

— Он и шифр сейфа открыл вам?

— Нет, с какой стати он должен был открывать мне его? Шифр узнал я, я узрел пятизначную комбинацию!

— Если это письмо действительно написал Георгадзе, почему вы не захотели открыть сейф? В письме ясно говорится, что не он, а вы нашли правильный путь решения.

— У меня не было никаких гарантий, что вы проявите обо мне ту же заботу, что и академик Георгадзе. Не буду врать, мне достаточно было взглянуть на вас, чтобы понять, что вы за штучка. Я знаю все — как вы ходили в дом академика, как искали подлежащие возврату в высшие органы так называемые секретные документы. На самом же деле вам хотелось напасть на след георгадзевского труда. Я не верил, и, как оказалось, не напрасно, что вы протянете руку помощи молодому таланту. И я пошел на авантюру. Не отрицаю. Мне было нужно, чтобы вы проложили мне дорогу, помогли установить связь с Москвой, закончить в полгода три курса, представить дипломную работу в качестве кандидатской диссертации, утрясти многочисленные формальности и устранить бюрократические рогатки. Не заключи я с вами грязный контракт, не пообещай сделать вас соавтором труда Георгадзе, стали бы вы помогать мне? Не стали бы. И на работу бы не приняли, и из кабинета бы вытолкали взашей, угробили бы мой талант и призвание, и совесть бы вас не мучила. Попробуйте хотя бы раз победить сидящего в вас маленького человечишку и признаться, что я прав.

— Я признаюсь только в одном! — после недолго молчания сказал Кахишвили. — Я признаюсь, что побежден. И поделом мне, не поддавайся соблазну!

— Спасибо! — Рамаз встал.

— А вы, вы… — Директор не находил слов. — Я не знаю, кто вы, человек или сатана. Я не верю ни одному вашему сегодняшнему слову. Я знаю, что и в эту минуту вы врете. Пусть письмо написано Георгадзе, но я уверен — он вас не знал и в глаза не видел. Вы издалека околдовали и загипнотизировали его. И вас не гложет совесть за то, что к намеченной цели вы идете по кривой дорожке?

— Среди дорожек, ведущих к цели, самая быстрая — кривая, батоно Отар! А письмо покойного академика, могу поклясться, написано самим Георгадзе. Хотите — верьте, хотите — нет, мне все равно. Я удаляюсь и надеюсь, что сразу по моем уходе вы порвете написанную вами жалобу. Вы прекрасно понимаете, что так оно лучше и для вас, и для вашей научной карьеры. Счастливо оставаться, товарищ директор! — Рамаз грациозно поклонился и направился к двери.

— Позвольте один вопрос? — остановил его Кахишвили.

— Слушаю вас! — с готовностью повернулся Рамаз.

— Когда-нибудь в своей жизни вы бывали откровенны?

— Я откровенен только с богом. И то потому, что его нет.

* * *
Два месяца прошли в ожидании.

Почему в ожидании? Разве Мака Ландия кого-то ждала?

Рамаз Коринтели внес смятение в жизнь девушки. По сей день Мака не могла понять, симпатизирует она этому высокому атлету с каштановыми волосами или ненавидит его. Бывали минуты, когда ей нравился открытый нрав Коринтели, а то вдруг страшно возмущал его самоуверенный, категоричный тон. В такие минуты она боялась его глаз, казалось, что из них, как из темного ночного окна, смотрит кто-то неведомый.

И все-таки она ждала.

Может быть, Маку интересовало мнение Коринтели о ее решительном шаге?

Если к человеку равнодушен, какое значение имеет его мнение?

«Боюсь влюбиться в вас!»

Не эта ли фраза будоражила сознание?

Случались минуты, когда ей казалось глупым и бессмысленным думать о молодом ученом. Любить его представлялось смешным. И уж предел несерьезности — верить фразе, кокетливо брошенной во время непринужденной беседы: «Боюсь влюбиться в вас!»

«Хватит, кончено, мне никогда больше не придется встретиться с Рамазом Коринтели. И нет ни малейшего желания выяснять, кто выглядывает из его глаз, как из темного окна?»

Мака Ландия сидела в общей комнате.

В этой не особенно большой, вечно нагретой солнцем комнате стояли столы еще трех редакторов.

— Мне никто не звонил? — спрашивала Мака, возвращаясь с задания.

— Никто!

И в глубине души девушка ощущала разочарование

Чьего звонка ждала она?

Не стоило обманывать себя, ее интересовал только звонок Рамаза Коринтели.

Однажды утром, по дороге на службу, недалеко от здания телецентра, перед входом в зоопарк, на ее пути встала цыганка:

— Дай погадаю!

— Некогда! — резко бросила Мака, понимая, что вежливый отказ только придаст цыганке наглости.

— Дай погадаю, у тебя хорошие руки и глазки, протяни ручку!

— Очень прошу, отстань от меня! — рассердилась Мака.

Рассердилась скорее всего потому, что ужасно захотелось протянуть гадалке руку.

О чем сразу подумалось ей?

Она тряхнула головой, не желая придавать особое значение тому, что моментально вспомнила о Коринтели, избавилась от гадалки и ускорила шаг.

— Мне никто не звонил? — по обыкновению вместо приветствия спросила она.

— Кто позвонит в такую рань? — рассмеялся совсем еще молодой, но уже совершенно лысый редактор.

— Дай-ка мне газету!

— Пожалуйста!

Со второй страницы на Маку смотрело знакомое лицо. Она узнавала и не узнавала. Пробежала глазами заголовок: «Большой успех молодого ученого», — ощутила сердцем — Рамаз Коринтели. Почему он показался ей изменившимся? Почему трудно было узнать его? Может быть, потому, что у него появились усы? Они явно шли ему, как будто делали старше и придавали степенности лицу молодого человека. Мака залпом проглотила статью. Потом начала сначала, неторопливо, внимательно, вдумываясь в каждую фразу и взвешивая ее, прочла все. Особенно много раз она возвращалась к одному абзацу: «Открытие пятого типа радиоактивности — величайший успех молодого грузинского ученого, а самое исследование смело можно поставить в ряд с выдающимися научными открытиями».

Мака снова перевела взгляд на снимок. Интересный молодой человек смотрел прямо на нее. Какие у него добрые глаза, добрые и умные! Она, разумеется, ошибалась, его взгляд не вызывал к ней отвращения.

«Люблю?

Или нравится?

Может быть, ни капельки не нравится, а просто хочется наказать его за пренебрежение?

Как и чем?

Нужно, чтобы он влюбился в меня. Да-да, чтобы влюбился! И тогда мой отказ будет лучшей местью!»

«Боюсь влюбиться в вас!» — послышался вдруг голос Коринтели.

«Точно! Нужно, чтобы он влюбился в меня. Отказ будет лучшей местью!

А за что мне мстить ему? В чем он виноват? Неужели я злюсь на него за то, что он сказал правду прямо мне в лицо? Или я такая злопамятная? Всю жизнь не могла терпеть злопамятных и мстительных людей!

Неужели люблю?

Невозможно!»

Звонок телефона.

Мака вздрогнула.

Звонок повторился.

Девушке почему-то было страшно снять трубку.

— Мака, ты что, не слышишь? — крикнул лысый.

Она сняла трубку, бог весть почему уверенная, что звонит Коринтели.

— Слушаю!

— Мака, это вы?

— Да! — По телу девушки пробежала дрожь, она узнала голос молодого человека.

— У вас телефон изменился?

— Да.

— Узнали меня?

— Узнала.

— Я хочу видеть вас, у вас есть время?

— Сначала не мешало бы спросить, согласна ли я?

— Извините! Вы согласны?

— Допустим, согласна! — Она с самого начала знала, что будет согласна. И сейчас, слыша голос Коринтели, окончательно убедилась, что Рамаз нравится ей, а может быть, она даже влюблена в него…

— Через полчаса я подъеду к главному входу телецентра. Прошу вас выкроить для меня хотя бы пару часов.

Мака взглянула на часы. Было десять.

— Почему вы молчите?

— Откуда вы знаете, что я так рано читаю газеты?

— Какие газеты?

— Вы что, не читали?

— Что я должен был читать?

— Статью о вас, «Большой успех молодого ученого».

— Клянусь сестрой, не читал.

Мака счастливо засмеялась. Она поверила, что молодой человек клялся искренне. И сама клятва сестрой понравилась ей.

— Поздравляю вас!

— Большое спасибо. Вы согласны?

— Хорошо. Приезжайте в одиннадцать.

* * *
Ведя за собой гостя, Мака открыла двери большого павильона. С потолка огромного помещения свисали «юпитеры». Оно было совершенно пустое — ни людей, ни вещей. И лишь черный рояль в углу казался незаметно пробравшимся сюда буйволом.

— Вам нравится? — спросила девушка Рамаза.

— Я восхищен!

— Усы придают вам совсем другой вид.

— Плохой или хороший?

— Не знаю. Мне непривычно.

— Если вам не нравится, сейчас же сбриваю.

— Не стоит ради меня принимать столь радикальное решение, — засмеялась Мака. — Пригляжусь, может быть, привыкну.

— Стукнуло в голову, вот и отпустил. Отпускать нелегко, целый месяц уходит на это. Сбрить — минутное дело.

— Пойду принесу стулья.

— Не лучше ли нам прокатиться на машине?

— Я вас не знаю, и нас ничто не связывает. Я даже не знаю, какое у вас ко мне дело. Только раз между нами могли завязаться деловые отношения. Вы почему-то не пожелали сниматься в документальном фильме. Прочитали мне нотацию и — с приветом. Если у вас какое-то дело ко мне, зачем куда-то ехать? Развернуться в этом павильоне есть где. Там, за роялем, в углу, должны быть стулья, сядем и побеседуем.

— Курить здесь, разумеется, нельзя! — попутно выяснил Рамаз.

— Вы угадали!

Они сели на стулья.

— Не думала, что усы так меняют человека. На улице я не узнала бы вас.

— Видимо, безобразят меня, раз вы вторично возвращаетесь к ним.

— Наоборот, придают вам солидности и степенности. Слава богу, что вы в таком возрасте, когда выглядеть старше, видимо, доставляет удовольствие.

— Я давно перешагнул за седьмой десяток.

— Мне следует прийти в восторг от вашей шутки?

— К сожалению, я не шучу.

— Хорошо, оставим пустословие. Ответьте прямо, почему вы позвонили мне?

— Я люблю вас, Мака!

— Что вы сказали? — смешалась девушка.

— Я люблю вас, Мака, и пришел просить вашей руки!

«Я люблю вас, Мака, и пришел просить вашей руки!»

— Я совсем вас не знаю, Рамаз! — проговорила Мака и тут же прикусила губу. Она сразу выдала себя — что, как не согласие, означают ее слова?! И попыталась исправить оплошность: — Мне просто интересно, можно ли полюбить так, с первого взгляда. Любовь с первого взгляда всегда казалась мне чистой воды литературщиной.

— Настоящая любовь бывает только с первого взгляда, все остальное — приспособление, сделка, расчет, анализ! А любовь с первого взгляда — истинная любовь, чуждая анализа, привычки, торга с самим собой.

Мака ничего не ответила, только испытующе посмотрела на молодого человека.

— Вы знаете, что я написала заявление? — наконец нашлась она.

— Какое заявление? — не понял Рамаз.

— Потому и изменился мой телефон. Я же была заместителем главного редактора. Но, вняв вашим нотациям, перешла в рядовые редакторы.

— Вы шутите? — растерялся он.

— С какой стати? Поэтому я не смогла принять вас в своей комнате, где нас теперь четверо.

— Зачем вы совершили такую глупость?

— Затем, чтобы ни вы, ни другие, ни в глаза, ни за глаза не могли сказать обо мне те слова, которые вы сказали мне в тот памятный день. Но не это главное. Главное то, что вы были правы. Главное в том, что я хочу своими силами, а не папиным авторитетом прокладывать себе дорогу.

— Господи боже мой!

— Вы огорчены? А я думала, обрадуетесь!

— Я обрадован, я очень обрадован, я восхищаюсь вашим благородством, но…

— Что «но»?

— Но я огорчен. Кто оценит ваш поступок? Да какая там оценка, ваше благородство еще не подняли на смех?

— Я не ждала никаких благодарностей и оценок и не собиралась никого поражать своим «моральным героизмом», — Мака подчеркнуто иронично произнесла слова о «моральном героизме». — Мне достаточно, что я права перед самой собой… И еще перед тем человеком, который меня любит.

— Я могу считать, что тот человек я?

— Не знаю, ничего не могу вам сказать. И не воображайте, что всякий блицкриг завершается победой!

— А вам не кажется, что я сам — жертва блицкрига?

Мака засмеялась.

— Поздравляю вас с большим успехом! Поверьте, что он меня искренне обрадовал.

— Благодарю. Верю, что он вас обрадовал.

— Вы всемирно известный ученый, а вместе с тем совершенно молодой человек. Не подумать ли нам снова об одночастевке?

— Мака, я более двух месяцев думал и готовился к сегодняшнему дню. Очень прошу вас, не опрощайте драгоценные для меня минуты.

— Вы очень любите вашу сестру? — спросила вдруг Мака.

Рамаз побледнел, глаза у него остекленели, огромный павильон сразу подернулся мраком.

— Почему вы спрашиваете о ней?

— Недавно вы с такой любовью поклялись вашей сестрой, что у меня слезы навернулись на глаза. Скажу вам откровенно — эта клятва предопределила нашу встречу. Ваша сестра красивая?

— Очень красивая, светлая и святая, как мадонна!

— A y меня нет ни сестры, ни брата! — искренне пожаловалась Мака.

Зал снова наполнился светом.

«Только Мака спасет меня, только она поможет мне избежать пропасти!»

— Я люблю вас, Мака!

— Скажу вам откровенно, — улыбнулась девушка, — мне приятно слышать ваши слова. Предупреждаю, что моя откровенность не дает вам права на ошибочные выводы. Просто я женщина, и мне радостно слышать приятные слова.

— Можно я сыграю?

— Вы играете?

— Попробую.

Рамаз сел за рояль. Осторожно поднял крышку, задумался на мгновение. Видимо, выбирал, что сыграть. Наконец выбрал «Серенаду» Шуберта.

Маке никогда не нравилась эта грустная и приторная мелодия. А сейчас, что случилось сейчас? В эти минуты она как будто услышала ее впервые. Не потому ли, что «Серенаду» исполнял Рамаз?

Девушка окончательно убедилась, что любит Коринтели. Вернее, до нее дошло сейчас, что она полюбила его с той минуты, когда впервые увидела его на защите диплома.

Рамаз осторожно опустил крышку рояля и встал.

— Я, кажется, злоупотребляю вашим вниманием? — сказал он с печальной улыбкой.

— Наоборот, вы доставили мне безграничную радость. Я не предполагала, что физик может так играть.

— Физик еще многое может, но давайте поговорим о деле. В какое время мы сможем встретиться завтра?

— Завтра? — задумалась Мака, — Завтра, видимо, я не смогу. Есть кое-какие дела.

— Мака, очень прошу вас, придерживайтесь моего правила: никогда не делайте завтра того, что можно сделать послезавтра.

— Гениально! — рассмеялась Мака.

— Итак, в котором часу позвоните мне? Я буду точно знать, когда освобожусь.

В павильоне вдруг ожил громкоговоритель:

— Мака, танцоры двадцать минут не могут войти в зал!

— Ухожу! — крикнула девушка, хотя прекрасно знала, что микрофоны в павильоне не включены и ее никто не слышит.

В фойе толпились танцоры. Одни сидели, другие поправляли костюмы, некоторые отрешенно прыгали, отшлифовывая какие-то движения.

Краснея от неловкости, Мака ощутила на себе несколько пар неприязненных глаз. Косые и завистливые взгляды рассердили ее. Чувство неловкости сразу исчезло; высоко подняв голову, она так красиво несла через толпу свое высокое, тонкое, гибкое тело, что Рамаз окончательно решил: «Только Мака спасет меня от гибели. Только Мака, и никто другой».

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

— Рамаз, у нас будет ребенок! — сказала Марина, заглядывая в глаза молодому человеку.

— Что ты сказала? — Едва не закричав от отчаяния, Рамаз сел на постели.

Марина вздрогнула, что-то недоброе почудилось ей в выражении его лица.

— У нас будет ребенок, Рамаз! — мягко повторила она.

Рамаз ошеломленно уставился на нее, словно ожидая — вот сейчас она рассмеется и скажет, что пошутила. Когда он понял, что Марина не шутит, ему на сердце как будто свалили кузов горячего асфальта. Страшное желание — вцепиться в горло женщины и задушить ее — обуревало его.

Насилу справившись с нервами, он откинулся на спину и закрыл глаза.

В комнате установилась тишина, жуткая, напряженная тишина.

Марина не знала, как быть. Опершись на локоть, она окаменела в постели, не решаясь произнести ни слова, боясь пошевелиться. В испуге и отчаянии она смотрела в лицо Рамаза, лежавшего рядом с ней. Подводное волнение моря не ощущается на поверхности, и состояние Коринтели она почему-то сравнивала с глубинным неистовством морской стихии.

— Ты не оставишь ребенка! — глухо сказал Рамаз, не шевелясь и не открывая глаз.

— Я очень хочу ребенка! — донесся до него умоляющий голос женщины.

— Ты не оставишь ребенка! — тише, но гневно и угрожающе повторил он. — Сегодня же найдешь врача.

— Уже поздно, Рамаз! — помолчав, ответила Марина.

— Почему? — Рамаз открыл глаза и вопросительно посмотрел на нее.

— Я на пятом месяце.

— Врешь!

— Клянусь тобой, не вру!

— Тогда почему ничего не заметно?

— Но ты два месяца не видел меня. А вот сейчас пришел и…

— А о чем ты раньше думала?

— Я хочу ребенка, Рамаз!

— Ты-то хочешь, а я? — И снова на Рамаза нахлынуло неистовое желание схватить ее за горло и задушить на месте. — Разве я когда-нибудь обещал тебе, что женюсь, разве у нас был разговор о ребенке? Как назвать твой поступок? Шантаж? Авантюра?

— Ты же любил меня, Рамаз?!

— «Любил»! — передразнил взбешенный Рамаз. — Да, любил и сейчас люблю. Любовь — одно, а договор и обязанность — другое! Ты воспользовалась моей любовью и сделала то, чего я боялся больше всего на свете!

Собственная сдержанность удивляла Рамаза, и он понял, что вместе с бешенством им овладело отвращение к этой женщине.

«Как я мог ложиться с ней в одну постель?»— невольно подумалось ему.

В комнате снова сгустилась напряженная тишина.

Марина, не в силах вынести его взгляд, чуть не плача, уткнулась лицом в подушку.

Рамаз понял, что еще минута, и у Марины начнется истерика.

Он стянул с нее одеяло и присмотрелся к животу.

Ничего подозрительного не было заметно, у этой цветущей женщины он всегда округло выдавался вперед.

Рамаз едва сдержал себя, чтобы не вскочить и не пнуть ее ногой в живот.

Немного спустя Марина накрылась одеялом.

Она как будто позволила Рамазу убедиться, что не обманывает его. Бледная как полотно, беззвучно плача, лежала она с закрытыми глазами и ощущала на себе взгляд Рамаза. Женское чутье подсказывало ей, что она противна ему. Понимала, что все кончено, все погибло, что она сама подвела себя к краю пропасти. Остановившись на краю, заглянула вниз и замерла от ужаса, увидев ощетинившееся каменными глыбами далекое дно мрачного, мглистого провала. Она отступила назад, сделала несколько шагов прочь от края и с надеждой посмотрела на яркие лучи прятавшегося за горами солнца.

— Не думал я, что ты такая дрянь! — сказал вдруг Рамаз.

Сгинул сияющий букет лучей невидимого за горами солнца, будто там выключили прожектор. Многоцветные горы разом почернели.

— И это говоришь мне ты?! — после недолгой оторопи вырвалось у Марины. — Хотя так мне и надо! Ты, наверное, прав, ослепленная любовью, я поддавалась тебе и сделалась соучастницей твоих махинаций! Неужели за все это время нельзя было почувствовать, что ты не любишь меня?! Разве трудно было понять, что я потребовалась тебе для твоих темных дел? А я не понимала, ничего, к сожалению, не понимала! Сначала одурела от любви, потом где уж было раскусить, что мужчина, одаренный сверхъестественным даром, первоклассно может обманывать наивную, обездоленную женщину!

— Я и сейчас очень люблю тебя, Марина! — негромко сказал Рамаз. Он вдруг понял, что не стоит усложнять дело. Не стоит сгоряча отрубать пути назад. Сначала следует хорошенько все обдумать, внести в дело ясность. Решения под горячую руку до добра не доведут. — Ты сомневаешься, что я по-прежнему люблю тебя?

— Я не верю тебе, — всхлипнула несчастная Марина.

Рамаз успокоился. По голосу беспомощной, отчаявшейся женщины он понял, что она готова ухватиться за соломинку.

— Я тебя очень люблю, — более спокойно повторил он. — Известие о ребенке было для меня как гром среди ясного неба. Я растерялся и рассердился. Разве ты не понимаешь, что мне сейчас не до ребенка, и вообще, интересовалась ли ты когда-нибудь, что я думаю на этот счет?

— Рамаз!

— Давай не будем сегодня говорить на эту тему! — оборвал он Марину. — Потерпи немного, бог даст, я переварю и, смирюсь с тем, что ты сказала, или найду какой-то выход.

У Марины сразу отлегло от сердца. Она хоть и не верила словам Рамаза, но все равно цеплялась за единственную паутинку надежды.

Рамаз снова положил голову на подушку и закрыл глаза. С закрытыми глазами он мыслил более здраво и быстро.

Марина внимательно смотрела на него. Когда в первый раз после двухмесячной разлуки она увидела его с усами, сердце ее дрогнуло. Она подсознательно почувствовала, что в выражении лица Рамаза изменилось нечто гораздо большее, чем могли изменить отпущенные усы.

Рамаз чувствовал, что Марина пристально смотрит на него. Нервы разгулялись, но он старался, чтобы на лице ничего не отражалось, и сам удивлялся, как ему удается сохранять спокойный вид, в то время как он взбешен до глубины души.

Лицо у него было холодное и неподвижное, словно у статуи. Но в голове с быстротой молнии возникали, метались и путались мысли, как в озере, скованном тяжелым льдом, снуют и мечутся задыхающиеся от нехватки кислорода рыбы.

«Погибло, все погибло!

Если Мака узнает про ребенка, надеяться не на что!

А она, конечно, узнает, что утаится в Тбилиси?»

Больше двух месяцев Рамаз не виделся с Мариной. Он и до этого собирался как-нибудь отделаться от нее. Сначала долгая поездка в Москву, потом миллион, как он объяснял Марине, дел мешали ему навещать молодую женщину. Ее подозрительность он убаюкивал ласковыми словами. Ему не хотелось, чтобы их разрыв сопровождался скандалом. Рамаз понимал, что Марина пойдет на все, только бы не выпустить его из рук. Поэтому и старался, чтобы она исподволь смирилась с ожидаемым несчастьем. Главное — выиграть время и обнадежить Марину, чтобы никто не узнал об их романе.

Рамаз понимал: если до Марины дойдет весть о его отношениях с Макой Ландия, она в отчаянии ни перед чем не остановится. Нетрудно догадаться, что Марина предаст огласке тайну с передатчиком и не преминет намекнуть на его причастность к сейфу. Еще хорошо, что ей неизвестно, как он орудовал в нем. Если же она откроет тайну с японским передатчиком, нет никакой надежды, что директор института не раструбит об этом по всему свету. С тех пор как он отправился в Москву, не было нужды пользоваться этим передатчиком. Все было улажено, его уже не интересовали разговоры и замыслы Кахишвили. И все-таки стальная пластинка под столом директора оставалась уликой. Снять ее нетрудно, но следы шурупов — достаточно веское доказательство.

Чем чреват скандал? Сплетнями, которые сами по себе не сплетни, пересудами, бесчестьем, но главное — рухнет надежда на звание доктора. Разумеется, со временем он добьется своего. Никто не скажет, что он не разбирается в физике. Лекциями, статьями, новыми исследованиями он укрепит репутацию талантливейшего ученого. Никто не отнимет у него знания языков, но сколько времени и труда, борьбы и энергии потребуется опять для завоевания уже достигнутого. Да что там, с научной карьерой как-нибудь устроится, но придется окончательно распрощаться с мыслью о Маке Ландия. Рамаз прекрасно понимал, что с первой минуты скандального разоблачения Мака не захочет даже слышать его имени, гордая Мака, которая призвана спасти его от любви к собственной сестре.

На лбу выступили капельки пота, затем они высыпали по всему телу. У Рамаза было такое чувство, будто из-под его кожи моросит дождик.

«Марина должна умереть!» — громко крикнул кто-то ему в уши.

Он в испуге открыл глаза и посмотрел на женщину.

У Марины было такое измученное лицо, такой несчастный вид, что только железное сердце могло не пожалеть ее.

«Может быть, оставить все как есть, пока не женюсь на Маке? — как будто немного оттаяло оледеневшее сердце Рамаза. — А потом?

Допустим, я уговорю ее и женюсь на Маке. Чем это грозит? Как отнесется Мака к всесоюзному, а может быть, и большему по масштабам скандалу? Обождать с женитьбой? Мака — известная в Тбилиси девушка, дочь знаменитого отца. А мое имя сейчас у всех на устах. Разве я смогу довести дело до загса так, чтобы Марина оставалась в неведении? Конечно нет!

Как быть? Что делать? Как избавиться от Марины?

Путь один… Марина должна умереть».

— Рамаз!.. — страшным голосом закричала Марина.

Произошло чудо. Марина не угадала, даже не прочитала мысль Коринтели, а увидела, как эта мысль родилась в его голове, подобно тошнотворной, бесформенной красной слизистой медузе.

Истерический крик Марины вернул Рамаза к действительности. Злоба, горящая в его глазах, померкла, будто в лампочке до предела упало напряжение. Он закрыл глаза.

— Что ты кричала?

— Посмотри мне в глаза!

Рамаз разлепил веки, посмотрел на Марину и вздрогнул. Он понял, что молодая женщина проникла в его решение. Попытался улыбнуться. Улыбки не получилось.

— Что ты задумал, Рамаз?!

— Что я задумал?

Его удивленный взгляд сначала смутил Марину, затем успокоил, и наконец она ощутила укол совести:

«С чего я решила, что он собрался убить меня? Разве просто убить человека?»

— Ты лучше уходи! — сказала немного пристыженная Марина и накинула на себя халат. — Поодиночке мы, наверное, скорее успокоимся.

Она встала и прошла в ванную.

Рамаз с чувством гадливости проводил ее взглядом.

О, с каким удовольствием он утопил бы ее в ванне, если бы мог скрыть следы.

«Что делать? Что предпринять?

Надо держаться, взять себя в руки. Я должен медленно и постепенно, будто смирившись с судьбой, улестить ее — если сейчас пригласить ее за город, она может заподозрить неладное, испугаться и не поехать. В течение недели я якобы успокоюсь и примирюсь со всем, а вернув ее доверие, снова повезу в Пасанаури…

Лучше в ущелье Армази. Где-нибудь пристукну и сброшу в Куру.

Господи, и эту в реку!

Бог свидетель, я не вижу иного выхода. В чем я виноват? Разве я что-то обещал и не сдержал слова? Пусть за все пеняет на себя?» Его решение было твердым и окончательным.

* * *
От радости Рамаз воспарил на седьмое небо — Мака Ландия пригласила его домой. Сгоряча он решил приодеться, но тут же передумал. Ему не хотелосьобнаружить перед кем-то свое ликование и волнение. Он оделся по-спортивному и посмотрелся в зеркало. «Неплохо!» — убедился он в правильности выбора: в кожаной куртке он выглядел более подтянутым, рослым и сильным. Собрался было сбрить усы, но немедленно решил, что не стоит этого делать, не то Мака вообразит, что он раб всех ее желаний. Временами на него, полного радости, накатывала тоска. Воспоминания о Марине были как нож в сердце, и у него опускались руки. Он даже не желал думать о том, что в ее утробе шевелится его ребенок.

Отчаянье быстро сменилось надеждой, твердой надеждой и ликованием; уверенность в будущем и ощущение собственной значительности оттесняли неприятные переживания в какой-то дальний угол души.

На рынке, неподалеку от стоянки, он купил белые гвоздики и положил их в машину. Поглядел на часы — время было рассчитано так, чтобы появиться у Ландия точно в восемь часов.

На мосту Челюскинцев он увидел толпу. Все смотрели вниз. Он остановил машину посреди моста и вышел. Волнение и любопытство обуревали наблюдавших.

— Что случилось? — спросил Рамаз у ближайшего молодого человека.

— Труп в Куре. В камнях застрял. Видимо, откуда-то принесло.

— Труп? — Что-то случилось с сердцем Рамаза: ему показалось, что оно разбилось на куски, словно стекло витрины от брошенного камня, и осколки посыпались в живот. Он быстро протолкался к перилам и поглядел вниз.

Внизу он отчетливо разобрал руку застрявшего в камнях трупа. На берегу Куры, оттеснив любопытных, стояла милиция. Там же, около привязанной лодки, то и дело указывая на труп, пылко толковали о чем-то трое молодых людей. Голоса их до моста не долетали, но не стоило обладать большой смекалкой, чтобы понять, что они совещаются, как лучше подобраться к утопленнику.

Рамаз отпрянул от перил, будто его ударило током. Сел в машину и поспешил уехать.

Молодой человек проводил его иронической улыбкой и снова перевесился через перила.

Рамаз напряженно гнал машину. Он вспоминал Марину и свой безжалостный приговор, вынесенный беспомощной женщине. Вспоминал и твердо кивал головой — никакая сила не заставит его изменить решение. Потом стал думать о сегодняшнем вечере.

Перевести мысли, подчинить их себе удалось легко, и он сразу забыл и о застрявшем в камнях трупе, и о Марине.

«Как вести себя?

Высокомерно?!

Не годится!

Лучше быть самим собой и в разговоры, пока не обратятся, не встревать.

Мои имя и фамилия все равно привлекут всеобщий интерес.

А особого внимания самой Маки будет достаточно, чтобы я сделался главной фигурой вечера».

Неприятное чувство бесследно испарилось, уступив место радости.

Рамаз быстро приближался к дому Маки, и волнение его усиливалось, волнение и приятное ожидание встречи с незнакомым окружением, с незнакомым обществом и, если хотите, с незнакомым миром.


Дверь открыла Мака.

— Я первый? — с улыбкой спросил Рамаз, вручая ей цветы.

— Наоборот, вы пожаловали позже всех.

— Но я не опоздал? — Обеспокоенный Рамаз посмотрел на часы и вступил в холл.

— Не волнуйтесь. Мне не хотелось томить вас в незнакомом обществе, поэтому остальных я пригласила на полчаса раньше.

Мака Ландия недоговаривала: ей не хотелось представлять Рамаза каждому приходящему гостю в отдельности. Ее снедало любопытство, какой эффект произведет на всех его запоздалое появление. По правде говоря, она не поделилась с ним своим замыслом еще и потому, чтобы не выдавать своего восхищения им, молодым ученым, что, естественно, пока было преждевременным.

— Мне нравится ваша предусмотрительность, — шутливым тоном похвалил Рамаз хозяйку и добавил: — Вам очень идет белое платье!

— Правда? — Взгляд обрадованной девушки метнулся к зеркалу.

Белое вечернее платье придавало Маке еще больше хрупкости и изящества.

Она увидела в зеркале, что почти не уступает Рамазу в росте. Несмотря на это рядом с мощным, сильным Коринтели она выглядит еще нежнее и женственнее.

«Какая танцовщица вышла бы из нее!» — мелькнуло в голове Рамаза, когда Мака пошла вперед, ведя его в зал. Он был не первым, кому при виде Маки Ландия приходило в голову такое сравнение.

Рамаз обрадовался, увидев в зале всего десять или одиннадцать человек.

Они разделились на две группы. Двое мужчин играли в нарды, трое стояли около них, наблюдая за игрой. Женщины беседовали, сидя в креслах.

Высокий, представительный мужчина негромко, но деловито разговаривал с другим, приблизительно одного с ним возраста. В руках оба держали узкие, на длинной ножке, бокалы с минеральной водой.

При появлении Рамаза в зале установилась тишина. Рамаз понял, что все ждали его, и от внимания молодого человека не ускользнуло любопытство, вспыхнувшее в каждом взгляде.

Вдруг из глаз молодой женщины, как из двуствольного ружья, вылетели две пули. Рамаз вздрогнул — против него в коричневом кожаном кресле сидела Лия Рамишвили. Ее рука с сигаретой, поднесенной к губам, словно окаменела.

Рамаз на мгновение опешил, но тут же взял себя в руки. Как ни в чем не бывало, улыбаясь, обвел взглядом всех гостей и, наконец, остановил его на высоком, представительном мужчине. Не только по солидности, возрасту и росту, но и по выражению его лица он догадался, что это отец Маки Ландия.

Георгию Ландия перевалило за пятьдесят, но живота у него даже не намечалось. На первый взгляд фигура этого высокого мужчины казалась как будто худой и слабой, но ощущение собственного достоинства, выработанное долголетним пребыванием на высоких постах, придавало ему вид уверенного в себе, сильного человека. Он так артистично держал в руке высокий бокал, что не оставалось сомнений в изысканности его манер.

— Рамаз Коринтели! — улыбаясь, не без торжественности объявила Мака и первым представила гостю отца: — Рамаз, познакомьтесь, мой папа, Георгий Ландия.

Рамаз поклонился и подождал, пока ему протянут руку.

— Я, правда, химик, — с улыбкой обратился к нему хозяин дома, — но, поверьте, прекрасно постиг глубину вашего открытия.

— Ваша оценка — большая честь для меня! — благодарно поклонился Рамаз.

— Уважаемого Ираклия Беришвили вы, вероятно, знаете, — известный всей Грузии кардиолог и наш сосед по лестничной площадке.

— Очень приятно! — Рамаз протянул руку кардиологу.

— Это мои закадычные школьные и университетские подруги. Сегодня я пригласила самых близких людей.

Девушки встали, по очереди протянули руки Коринтели, внимательно рассматривая его.

Рамаз чувствовал, что понравился им.

Его смелость и самоуверенность возросли еще больше. Подойдя к креслу Лии Рамишвили и чувствуя, что не испытывает при этом ни малейшего волнения, он совсем расхрабрился.

— Рамаз, позвольте вам также представить близкого друга нашей семьи и нашу соседку по этажу Лию Рамишвили. Скоро придет и ее супруг.

— Очень приятно! Рамаз Коринтели! — открыл он Лии свои подлинные имя и фамилию.

Лия не поднялась с кресла. Она скованно кивнула Рамазу и картинно поднесла ко рту сигарету.

«Неужели не узнала?

Она не видела меня с усами».

На мгновение их взгляды встретились, и Рамаз сразу почувствовал, что творится в душе молодой женщины, но, не подавая виду, последовал за Макой.

— Гиви Кобахидзе, главный редактор нашей студии.

— Очень приятно! — Рамаз протянул руку молодому, но уже обрюзгшему мужчине и почему-то не смог сдержать насмешливой улыбки.

«Чем мне не понравился главный редактор? Видимо тем, что он начальник Маки», — решил он.

Игроки уже сложили нарды и отодвинули их в сторону.

— Мои друзья по школе и университету!

— Очень приятно! — повторял Рамаз, пожимая всем руки, однако ему и в голову не приходило запоминать их имена.

— Можете сесть сюда! — Мака указала на кресло.

Рамаз опустился в него и достал из кармана пачку «Винстона». При виде этих сигарет у Лии Рамишвили округлились глаза.

«Неужели это он? Неужели он?»— завертелась в ее голове одна фраза.

— Если не ошибаюсь, в вашем возрасте еще никто не защищал докторской диссертации? — обратился к Рамазу Георгий Ландия.

Рамаз понял, что никто не осмеливался начать разговор раньше главы семьи.

— Откровенно говоря, я не интересовался этой проблемой.

Он закурил.

Мака принесла пепельницу. Рамаз взял у нее разрисованную драконами пепельницу и поставил на широкий подлокотник кресла.

— Действительно никто не защищал! — авторитетно заявил профессор-кардиолог.

— Хочу напомнить, что я не защищал диссертации, — Рамаз смелел с каждой минутой. Он чувствовал, что голос становится тверже, а волнение отступает. — Я просто представил мое новое исследование. В Москве посчитали, что мой труд заслуживает как минимум докторского звания. За него же в будущем году меня, вероятно, выдвинут на соискание Государственной премии. Во всяком случае, такое решение принято в Москве.

Мака не сводила с Коринтели восхищенных глаз. Ей нравилась его манера сидеть, раскованность в разговоре и даже движение руки, стряхивающей пепел в пепельницу.

— Вам и кандидатское присвоили без защиты! — сказала вдруг Мака.

— Да, я защищал только диплом. Научный совет признал меня достойным кандидатского звания.

— Недавно я говорил вам, что, как химик, постиг глубину вашего исследования, и должен откровенно признаться, что я поражен — вы достигли такого успеха в свои двадцать три — двадцать четыре года. Вы уже сделали то, чем многие ученые могут достойно завершать свою карьеру.

— Еще раз хочу принести вам свою благодарность. Как я недавно говорил, ваша лестная оценка — большая награда для меня.

— Многие ученые обнаруживают свои способности весьма поздно, — начал вдруг один низкорослый, рыхлый юноша, — а вундеркинды, как правило, после первого успеха выдыхаются и в дальнейшем становятся заурядными, ординарными учеными.

В зале воцарилась тишина. Обществу не понравилось бестактное замечание молодого человека.

Уязвленная Мака, не скрывая своего неудовольствия, с уничижающей насмешкой посмотрела на школьного товарища.

«Он, видимо, в детстве был влюблен в Маку. Должно быть, любовь к девушке, которая выше его на целую голову, не исчезла до сих пор, и зависть к сопернику вывела его из равновесия!» — с насмешливым сожалением решил Рамаз. Он с первых минут заметил, что от гостей не укрылась симпатия Маки к Коринтели. Она ни одним словом не выразила своего отношения к нему, но ее красивые, сияющие любовью глаза говорили красноречивее всяких слов.

— Вы, Гия, музыкант, — улыбнулся глава дома, — поэтому простительно, что вы не разбираетесь в физике, но непростительно выносить поспешные суждения о человеке, подвизающемся в незнакомой вам сфере науки.

Рамаз почувствовал, что уважаемый Георгий не позволил себе прямо сказать молодому человеку — «нетактичные и ошибочные суждения».

— Я сказал и еще раз повторяю: таким великим открытием многие знаменитые ученые могли завершить свою карьеру. А Коринтели, прибегнем к спортивной терминологии, превратил финиш в старт.

— Я бы не смог лучше сформулировать ответ, батоно, Георгий, за что приношу вам большую благодарность, и вообще мне кажется, что мы наскучили обществу разговорами о науке, — вежливо, но твердо произнес Рамаз. В его голосе явно сквозил холодок. Он обратил к Гие вспыхнувшие глаза. — Говорить о двадцатичетырехлетнем — вундеркинд, а мне, между прочим, уже пошел двадцать пятый год, несколько смешно. Вместе с тем на современном уровне развития науки, в частности физики и астрофизики, браться за какие-то проблемы, имея за собой лишь задатки вундеркинда, смехотворно. Сегодня самую незначительную проблему не решить без капитальных знаний, глубокого анализа ее и точно поставленного эксперимента. Само по себе, уважаемый… — Рамаз вопросительно посмотрел на музыканта.

— Гия! — подсказали несколько человек.

— Да, уважаемый Гия. Само по себе знание — в науке почти нуль, если у вас нет единой системы восприятия и анализа этого знания. Друзья, — Рамаз с улыбкой повернулся к остальным, — не думайте, что я выгораживаю себя, просто возник вопрос, и я высказал свое мнение.

— Между прочим, дорогой Гия, Рамаз прекрасно играет на пианино! — торжествующе повернулась к школьному другу Мака Ландия.

— Ого! Очень приятно! — насмешливо воскликнул тот.

От Рамаза не укрылась злость, мелькнувшая в глазах молодого человека.

— Убедительно прошу вас, Гия, не принимайте на веру слова Маки. Она просто хотела сказать, что я лучше разбираюсь в музыке, чем вы в физике.

Все, кроме Лии Рамишвили, засмеялись. Макой еще больше овладело чувство гордости, и, сияя глазами, она выражала гостю явную симпатию… Более того, восхищение.

— У меня, батоно Рамаз, к вам один вопрос, — почтительно начал вдруг кардиолог.

— Слушаю вас! — Рамаз замечал, что самое большое уважение проявляют к нему ученые. Других преимущественно волновал факт сенсационного успеха молодого ученого.

— Вот вы, оказывается, прекрасно играете на пианино. А насколько правомерным представляется вам не столь давний спор физиков и лириков? Есть для этого спора реальные основания?

— Батоно Ираклий, во-первых, оценка Маки по поводу моей прекрасной игры кажется мне несколько преувеличенной. Во-вторых, меня ничто так не возмущает, как притянутые за уши, надуманные проблемы. И спор «физиков и лириков» лишь результат хаоса, царящего в мозгах журналистов. Никто, товарищи, ни с кем не спорит. Для чего мы создаем искусственный ажиотаж? Зачем сражаемся с ветряными мельницами? Неужели v нас нет других тем, чтобы преподнести их читателю? Неужели мы настолько осветили все интересные проблемы, чтобы сбивать с толку людей высосанными из пальца дискуссиями? — У Рамаза разгорелись глаза, он энергично жестикулировал, ерзал в кресле, одолеваемый желанием вскочить на ноги. — Я не понимаю удивления по поводу того, что Эйнштейн играл на скрипке; не понимаю, в чем смысл сенсации, что Макс Планк был превосходным пианистом. Почти три десятилетия назад, точнее, в 1959 году, в Киеве, я впервые встретился с Гейзенбергом и был поражен философскими тезисами великого физика. С того самого дня я верю, что в каждом физике дремлет философ…

— Простите, в каком году? — прервал его хозяин дома.

— В 1959 году в Киеве, на международном симпозиуме, посвященном физике частиц высокой энергии! — не понял своей оплошности Рамаз. Смутившись, он обвел глазами удивленные лица слушателей. Особенно его обеспокоили пылающие щеки Маки.

— Да, но… — не находил слов Георгий Ландия, — вам же двадцать четыре года?

— Да, недавно исполнилось, пошел двадцать пятый.

— Господи! Как вы могли встретиться с Гейзенбергом в Киеве, когда вас еще и на свете-то не было? Вы, видимо, говорите в каком-то переносном, символическом смысле, не правда ли?

Рамаз опомнился. Он понял, что его занесло, что он потерял над собой контроль и не рассчитал сказанного.

Замешательство его длилось не больше мгновения. Моментально найдясь, он беззаботно рассмеялся:

— Вот видите, какое влияние оказывают на нас журналисты. Я произнес целую тираду на посрамление их, а сам даже не заметил, как начал мыслить их терминами и штампами. Вспомните, что мы часто слышим с телеэкрана… «Сегодня нас ждет встреча с Мерилин Монро» или «Каждая новая встреча с Ингмаром Бергманом — большая радость для истинного любителя киноискусства». Да, моя первая заочная встреча с Гейзенбергом произошла всего пять лет назад, именно тогда я познакомился с материалами киевского симпозиума 1959 года. Да, друзья, в каждом физике дремлет философ, — как ни в чем не бывало продолжал прерванную речь Рамаз. Мгновенно убедившись, что на всех без исключения лицах бесследно исчезли недавние замешательство и недоверие, он понял, что легко выбрался из лабиринта. Успокоившись, он глубоко вздохнул и продолжал с прежним азартом: — Итак, почему нельзя представить, что в каждом физике дремлет поэт или музыкант? Или, наоборот, в каждом поэте, художнике или музыканте, может быть, дремлет физик? Я лично знаком со многими поэтами и музыкантами, которые глубоко интересуются вопросами и проблемами физики, астрономии, генетики… Человек не может овладеть всеми отраслями знаний. Из множества профессий он выбирает одну. На другие не остается времени. Литература, живопись, музыка — больше, нежели специальность. Вот почему, я глубоко убежден, в каждом человеке дремлет художник…

В гостиной показалась симпатичная, просто одетая женщина.

— Позвольте прервать вашу интересную беседу, — с улыбкой сказала она, — покорнейше прошу за стол!

Все поднялись.

Мака представила матери гостя:

— Мама, это — Рамаз Коринтели!

— Очень приятно! — сказала женщина, протягивая ему руку.

Рамаз поднес ее руку к губам и поцеловал.

Вдруг кто-то вскрикнул.

Все обернулись.

Рамаз отпустил руку хозяйки и повернулся вслед за всеми.

Перевесившись через подлокотник кожаного кресла, потерявшая сознание Лия Рамишвили бессмысленным взглядом уставилась в пол.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Рамаз Коринтели видел какой-то странный, путаный сон, когда раздался телефонный звонок.

Он не среагировал на него, даже не понимая, во сне звонит телефон или наяву.

Звонок повторился.

Сон пропал. Рамаз медленно просыпался.

До слуха уже отчетливее донесся звонок телефона. Рамаз не шелохнулся. Уставившись в потолок, он старался воскресить в памяти недавний сон.

Странно, раньше не проходило недели, чтобы ему не снилась мать и их старый дом.

А теперь?

Почему после операции ему ни разу не приснился старинный родительский дом с просторной гостиной, украшенной орнаментом, и сидящая за роялем мать?

Почему каждую ночь его посещают нелепые, кошмарные сны?

Может быть…

Может быть, он видит чьи-то чужие сны?

Почему чужие? Разве этот «кто-то чужой» не есть он сам?

«Кто была та девушка в гимназической форме?» — вдруг вспомнил Рамаз свой сон. Он закрыл глаза и вновь отчетливо увидел девушку в белом фартуке, с улыбкой идущую ему навстречу.

Сон как будто продолжался.

«Боже мой, это же мама!»

Улыбающаяся девушка медленно приблизилась к нему, и случилось чудовищное — она на глазах постарела, сразу превратившись в дряхлую старуху. Точно такой мать запечатлелась в памяти в день ее смерти.

Рамаз в испуге открыл глаза.

Страшно видеть дряхлую старуху, вырядившуюся в форму гимназистки!

Телефон не умолкал. Кто-то упорно звонил ему.

Не открывая глаз, Рамаз протянул руку к стоящему на полу аппарату:

— Слушаю!

Его передернуло — с первых слов он узнал голос главного врача. Фу-ты, черт! Рамазу вообще было не по душе все, что напоминало об операции и о прошлом. Он старался, перечеркнуть старую жизнь, вытравить ее из всех клеток мозга, забыть окончательно. Он знал, что нужно смотреть в будущее, и был уверен, что оглядываться нельзя. Но прошлое преследовало его по пятам и стремилось обвить своими длинными, сильными щупальцами.

Даже воспоминание о голосе главного врача бросало Рамаза в дрожь. Достаточно было Зурабу Торадзе позвонить по телефону или попасться где-нибудь на глаза, как настроение бывало отравлено.

— Вы никуда не собираетесь? — спросил тот.

— Который час?

— Восемь.

— Что вы звоните в такую рань? — разозлился Рамаз и сел на кровати. Сон окончательно пропал.

— Неотложное дело. Никуда не уходите. Мне необходимо уточнить кое-какие факты. В десять буду у вас! — И, не дожидаясь ответа, главный врач дал отбой.

Рамаз раздраженно бросил трубку.

Изменившийся голос Торадзе насторожил его.

«Что могло случиться, чтобы будить меня в такую рань?»

Рамаз быстро побрился, принял холодный душ и, завернувшись в полотенце, остановился около зеркала в прихожей. Глубоко вздохнул. Выпятил грудь, напряг мускулы. Полюбовался собой и перенес мысли на Маку Ландия.

Вчера они окончательно договорились. Решили, что поженятся в конце месяца. Сегодня в семь вечера родители Маки ждут Коринтели. Он специально просил девушку, чтобы не собирали много народу. Мака обещала, что на помолвке будут только две ее ближайшие подруги. Знай она его желание раньше, и их бы не пригласила, с улыбкой сказала девушка.

«Люблю ли я Маку?

Конечно люблю!

Не любил — не женился бы. Слава богу, не должность ее папаши прельстила меня! Высокий пост, разумеется, имеет большое значение, но не такое, чтобы я женился не любя. Разве благополучие заменит любовь жены? Разве протекция и карьера стоят того, чтобы тебя коробило при одном виде жены? В конце концов, Георгий Ландия может только года на два приблизить те успехи, которых я все равно добьюсь своим талантом и способностями».

Рамаз еще раз оглядел свою атлетическую фигуру, улыбнулся самому себе, подмигнул и подошел к гардеробу.

«Что сегодня надеть?

К уважаемому Георгию — непременно в костюме. Не шокировать же его с первого дня!»

Перед глазами снова возникла Мака.

«Она, наверное, будет в белом. Значит, белый костюм отпадает.

Может быть, синий?

Жарко, я буду похож в нем на руководящего товарища из деревни.

Лучше всего надеть полосатый спортивный пиджак и серые брюки».

Рамаз достал их из гардероба, тщательно оглядел и повесил на спинку стула.

«Я же не выдумываю. Я в самом деле люблю ее.

А вдруг мое чувство — лишь минутное увлечение? Мало ли их было у меня?

Нет, я люблю Маку. Действительно люблю. Сегодня мало таких, как она.

А Инга?»

Снова в сердце шевельнулась заноза.

«Разве Инга хуже Маки?! Что из того, что она выросла в сиротстве? У кого еще на этом свете, кроме Инги, глаза богородицы?

Инга совсем другая, Инга на земле одна!»

Пораженный, Рамаз сел в кресло. Он не мог понять, почему в споре с самим собой он встал на сторону Инги. Вернее, понял, потому и поразился.

«Разве я еще думаю об Инге?

Никакой Инги! Инга моя сестра. Я за нее жизнь отдам. Но она только моя сестра и ничего больше.

Я люблю Маку, мою летящую, красивую, чистую Маку!»

Рамаз тут же представил, как удивительно плавно идет по улице эта девушка. Она, может быть, выше, чем нужно. Ну и что! Редко увидишь такое пластичное тело. Редко увидишь, чтобы движения словно бы слагались в один музыкальный аккорд.

Он почувствовал облегчение. Подошел к окну. Не было девяти, но уже стояла изнурительная жара.

Владельцы автомобилей седлали своих железных коней, столпившихся на изрытом газоне. Рокот моторов и скрежет тормозов неприятно резали слух. Вот тронулась одна машина, за ней последовала вторая, третья… Еще несколько минут, и во дворе осталось считанное количество автомобилей.

Рамаз оглядел сверху свои красные «Жигули», затем отошел от окна и снова устроился в кресле.

На душе опять потяжелело. Недавнее облегчение оказалось минутным.

«Что со мной? Может быть, голос Торадзе испортил мне настроение?

Нет, как вчера расстался с Макой, так сразу и навалилась тоска.

Видимо, перед большой радостью непременно наступает депрессия».

Тщетно старался он успокоить себя.

Встал, подошел к дивану, отодвинул телефон, лег ничком.

Он не хотел признаться себе, но осознавал, что гложет душу.

Сегодня же вечером по всему Тбилиси разнесется весть о его помолвке с Макой Ландия. Если не завтра, так послезавтра бурливая волна докатится и до института. Докатится, и, Рамаз прекрасно понимал, разъяренную Марину Двали уже ничто не удержит.

«Надо было раньше развязаться с ней. Раньше надо было рвать связь».

Он махнул рукой, сожалеть о прошлом не имело смысла.

«Если не завтра, то послезавтра надо кончать с ней, иного выхода я не вижу!

Может быть, завтра утром навестить ее? С грехом пополам успокою ее, приласкаю, постараюсь убедить. Пообещаю не оставлять без помощи…

Нет, не стоит. Все равно ничего не выйдет. Зачем бросать судьбу на весы? Разве я виноват? Разве я обещал жениться на ней и отступился от своего слова? Разве не она сама пошла на шантаж? Почему ничего не говорила мне, пока не оказалась на пятом месяце?

Никакого риска! И вообще, с чего я столько думаю о какой-то примитивной бабе, о какой-то секретарше?! Завтра же нужно покончить со всем!» Рамаз успокоился, убедившись, что не отступится от своего решения.

Он поднял голову, по привычке взглянул на часы, лежащие на стуле, — до прихода главного врача осталось полчаса.

«Какого черта нужно Торадзе? Не даст хоть один день побыть счастливым!»

Рамаз снова старался думать о Маке.

Он не без удовольствия предвкушал, что женитьба на Маке Ландия поможет уладить множество важных дел. По мановению руки молодому человеку предоставятся всевозможные блага, которых достигают к глубокой старости, да и то лишь энергичным и самоотверженным трудом. Ученому, едва перешагнувшему за двадцать пять лет, гарантированы оплачиваемая творческая свобода и идеальные условия для научного труда. Не нужно терять времени и на тысячи домашних мелочей, которые так претят натуре Коринтели.

Еще пять минут, и придет главный врач.

Рамаз встал, решил одеться. Тут же передумал. Он считал, что Торадзе не заслуживает того, чтобы встречать его при полном параде.

Ровно в десять раздался звонок. Рамаз пошел открывать дверь. В прихожей еще раз остановился перед зеркалом. Сейчас ему не понравился взгляд юноши, смотрящего из зеркала. Орлиные светло-карие глаза почему-то не сверкали огнем, как всегда, а походили на кратеры потухших вулканов.

Снова звонок. На сей раз на кнопку жали более настойчиво.

Рамаз открыл дверь. У Торадзе был такой убитый вид, что он сразу понял — главный врач пришел со страшной новостью.

— Что случилось?

Рамаз быстро закрыл дверь и пропустил гостя вперед.

Торадзе тяжелым шагом прошел в комнату, неловко опустился в кресло и горестно вздохнул.

— Я, кажется, спрашиваю тебя, что случилось? — Во второй раз на протяжении их долгого знакомства Рамаз обратился к Торадзе на «ты».

Главный врач затравленно посмотрел на него.

— Случилось то, к чему долгое время вы и я были внутренне готовы! — Торадзе извлек из кармана белоснежный носовой платок и вытер лоб.

— А все-таки?

— Конечно, человек жив надеждой, однако…

— Кончай говорить обиняками! — закричал выведенный из терпения Рамаз.

— Я надеюсь, что вы мужественно встретите несчастье. Четыре дня назад нашли вашего сына, вашего Дато.

— Мертвого?! — прохрипел Рамаз, как подкошенный падая в кресло.

— Мертвого! — понурился Торадзе, теребя носовой платок.

Упала тишина, страшная напряженная тишина. Главному врачу искренне казалось, что вот-вот грянет гром, но он не решался поднять голову, ощущая на себе пристальный взгляд Коринтели.

Молчать не было мочи. Торадзе поднял голову и взглянул на Рамаза. Почерневшие глаза молодого человека, как два ствола, были нацелены на него. Он вздрогнул и окаменел, как под гипнозом, покорно ожидая выстрела двустволки, но скоро понял, что Коринтели не видит его. Огромные слепые глаза юноши напоминали выключенные приборы.

— Где и когда его нашли? — глухо спросил вдруг Рамаз.

— Четыре дня назад, в Куре, у моста Челюскинцев.

Сердце Рамаза, как это уже было однажды, разбилось вдребезги, словно витрина от удара камнем, и осколки полетели в темную пропасть бездонного тела.

— Значит, это был мой сын? — прохрипел кто-то из горла молодого человека.

Торадзе охватил ужас. Он отчетливо видел, что губы Коринтели не дрогнули, а голос донесся откуда-то из глубины и был голосом покойного академика.

— Как, вы присутствовали при обнаружении трупа в Куре? — спросил потрясенный Торадзе.

— Ошибка исключена? — Рамаз оставил без ответа вопрос главного врача. — Неужели за столько времени труп не разложился? Может быть, все же ошибка? Может быть, кого-то спутали с ним? Может быть…

— К сожалению, ошибка исключается. Эксперт легко установил личность погибшего. И Ана Георгадзе сразу признала своего сына. Видимо, Кура занесла его песком, поэтому труп хорошо сохранился. А где-то в конце мая — в начале июня вода прибыла и стронула труп с места. Предполагают, что этого несчастного где-то неподалеку сбросили в воду.

— Сбросили?

— Да, сбросили. Его сначала убили, потом капроновой веревкой привязали кусок рельса и сбросили в Куру.

«Боже мой, снова река!»

— Что говорит эксперт, как его убили?

— Тремя выстрелами из пистолета. Он даже марку установил — ТТ! Одна пуля — в грудь, две — в живот.

— Тремя пулями из ТТ? — вырвалось у Корин-тели.

— Да, тремя пулями.

«И вообще, чего тебя рука обгоняет, что ты за манеру взял в последнее время стрелять по три раза подряд?» — раздался вдруг в ушах голос Сосо Шадури.

— Не может быть, слышишь, не может быть! — завопил страшным голосом Рамаз Коринтели, подлетел к главному врачу, схватил его за лацканы пиджака и рывком вознес в воздух. — Не может быть, слышишь, не может быть!

— Что не может быть?! — жалко барахтался перепуганный Торадзе.

— Не может быть, слышишь, не может быть! — Рамаз отпустил главного врача, и тот без сил, со всего размаха плюхнулся в кресло.

Рамаз сел на диван и уткнулся лицом в ладони. Испуганный врач, не осмеливаясь моргнуть, смотрел на трясущиеся плечи молодого человека.

— Где он сейчас?

— В доме академика, — Торадзе не решился сказать — в вашем доме.

— Что говорит милиция, за что его убили? — глухо спросил Рамаз.

Его голос донесся до главного врача будто из какой-то дали.

— Следователь выдвинул приблизительно такую версию. Ваш сын… То есть сын академика Георгадзе, Дато Георгадзе, — главный врач окончательно запутался, — оказывается, и раньше был замечен в азартных играх. Предполагают, что он выиграл у кого-то значительную сумму, а проигравший убил его и сбросил в Куру. Потом похитил машину убитого и, заметая следы, нарочно сбил человека. Бросил машину около жертвы и убежал. Таким образом, он добился своего. Расследование пошло по ложному следу. Ни у кого не возникло сомнений, что того несчастного сбил Дато Георгадзе и в ужасе где-то скрылся.

«И вообще, чего тебя рука опережает, что ты за манеру взял в последнее время стрелять по три раза подряд?»

— У них есть какие-нибудь доказательства, за которые можно ухватиться?

Зураб Торадзе смешался. На лбу высыпал пот. Настало время сказать бывшему пациенту кое-что пострашнее известия о смерти сына.

— Как вы себя чувствуете? Если плохо, я все захватил с собой. Я знаю, до вас и без меня бы дошло прискорбное известие о гибели сына. Поэтому я счел за лучшее первым уведомить вас. Эти дни я неотлучно буду при вас. Что делать? Трагедия ужасная, но надо держаться. Не стоит предаваться отчаянью.

— У милиции есть какие-нибудь доказательства? — гневно повторил Коринтели, сверля врача своими мутными глазами.

Торадзе не находил себе места. Искаженное лицо Рамаза пугало его. Он не знал, как быть.

— По лицу вижу, что ты что-то скрываешь! — Взбешенный Коринтели снова вскочил и сильными руками схватил Зураба за отвороты пиджака.

— Я все скажу, сейчас же скажу! Только уберите руки! — попытался освободиться Торадзе.

Рамаз отпустил его, но с места не сошел. Врач жалко посмотрел на него снизу:

— Прошу вас, отступите на шаг. Не стойте надо мной как палач!

«И вообще, чего тебя рука опережает, что ты за манеру взял в последнее время стрелять по три раза подряд?»

— Скорей, терпенье лопается!

— Нет смысла что-то скрывать. Все равно они сами явятся и сообщат обо всем. Поэтому, прошу вас, соберитесь с духом, то, что я скажу, страшно слушать, но делать нечего, выше головы не…

— Говори прямо, к черту вступления!

— Вчера ко мне в больницу приходил молодой следователь.

— Не помнишь, не на серой «Волге»?

— Да, когда он ушел, я выглянул в окно, он действительно садился за руль серой «Волги».

— Болезненно худой, с седыми висками, да?

— Да, да! Откуда вы знаете?

— Продолжай, вопросы потом!

— Следователь заставил меня принести историю болезни Рамаза Коринтели. — Торадзе лишний раз подчеркнул, что разговаривает не с Рамазом Коринтели, а с академиком Георгадзе. — В ту минуту я понятия не имел, что найден труп Дато Георгадзе. Следователь подробно расспросил меня, не упоминал ли Коринтели в больнице имени Дато Георгадзе, не говорил ли об аварии. Вам не нужно объяснять, что я ответил. Оказывается, следователь и раньше подозревал вас, тайком следил за вами. Он приблизительно знал, кто играл на деньги с Дато Георгадзе. Всех вызвал и допросил. Вчера в полдень кто-то позвонил ему по телефону и сказал, что в тот роковой вечер Дато Георгадзе выиграл у Коринтели большую сумму, потом они вместе поехали куда-то на машине Георгадзе.

— Больше ничего?

— Больше ничего.

— Если кто-то донес на Рамаза Коринтели, почему следователь не пришел ко Мне?

— Нелегко допрашивать такого известного всему миру человека, как вы. Нужны юридические основания для допроса — анонимный телефонный звонок не доказательство. Не имея достаточно улик, следователь, видимо, не осмеливался прийти к вам. К тому же, почему мы должны верить, что Дато Георгадзе убит Рамазом Коринтели? Почему не предположить, что настоящий убийца пытается навести расследование на ложный след? Тем более, он уверен, что не так-то просто тронуть сенсационно известного молодого ученого…

— А если Дато Георгадзе убит мной? — закричал Рамаз.

— Как вы можете быть убийцей, когда вы — академик Георгадзе?!

— Эти руки убивали! Гены убивали! Те самые гены, которые с первого дня подчинили себе, уничтожили мозг Давида Георгадзе!

— Ради бога, замолчите!

— Если бы я верил в бога, то не попал бы в такое положение.

— Не кричите, соседи услышат!

— Пусть слышат. Теперь уже все равно!

— Еще ничто не потеряно. Что значит одна фраза, сказанная кем-то по телефону? Я уверен, что настоящий убийца намеренно наводит на вас. Все уладится, ни о чем не беспокойтесь! Я все улажу.

«И вообще, чего тебя рука опережает, что ты за манеру взял в последнее время стрелять три раза подряд?» — с поразительной отчетливостью снова прозвучал в ушах голос Сосо Шадури.

— Не стоит представлять дело так трагически, как оно выглядит на первый взгляд.

— Заткнись! — взвыл Рамаз. — Заткнись! Не хочу больше слышать тебя! Понял, что я говорю? Я, по-твоему, предстану перед правосудием и стану отбиваться — не я, мол, трижды выстрелил из пистолета в живот собственного сына?!

— Пока же не установлено, Рамаз Коринтели убил Дато Георгадзе или нет. Я еще раз повторяю — анонимный телефонный звонок не имеет никакого значения. Я убежден, что убийца старается сбить следствие со следа, спрятаться за ваш авторитет. Он уверен, что из уважения к вам не будут ни рыться, ни углубляться в старое дело. А если, паче чаяния, все-таки установят страшный факт, что Дато Георгадзе убит Рамазом Коринтели, вы, естественно, окажетесь в ужасном положении, но это вовсе не означает, что убийца — вы! — Торадзе остановился и снова платком вытер орошенный потом лоб.

Рамаз с брезгливостью посмотрел на него.

— Да, — продолжал врач, — если факт подтвердится и вы предстанете перед судом, я не спрячусь в кусты — я несу ответственность за свое создание. Пусть карают меня! В конце концов, я провел пересадку мозга с вашего согласия. Если помните, оно скреплено вашей подписью. От Рамаза Коринтели, вам хорошо известно, мы не смогли бы добиться подписи. Естественно, мне будет трудно доказать, что исцелить парализованный мозг Коринтели не представлялось возможным, но вы-то знаете, что я прав. Пусть меня судят, я все равно прав перед совестью — я пошел на этот шаг во имя развития медицины, науки, во имя счастья человека. Так что с этой стороны вам не о чем беспокоиться. Я публично заявлю о своей операции, заставлю поверить и суд, и весь свет, кто вы такой на самом деле!

— Вам не придется совершить такой подвиг, уважаемый эскулап! — Рамаз медленно поднялся, подошел к шкафу, выдвинул ящик и засунул в него руку. Глаза его полыхали огнем, на лице дрожал каждый мускул, дрожала и рука, засунутая в ящик, но он не спешил вытаскивать ее.

Торадзе не отрывал от ящика глаз. Не надо было иметь семи пядей во лбу, чтобы догадаться, что Коринтели не вытащит из него ничего хорошего.

— В первую очередь вас, уважаемый врач, должно покарать за то, что вы ополчились против провидения!

Рамаз медленно вынул руку из ящика. У Торадзе отнялись ноги. Он не мог ни вздохнуть, ни выдохнуть. В руке обезумевшего Рамаза поблескивал длинный финский нож.

Рамаз загнал ящик на место и медленным, очень медленным шагом двинулся на врача.

Торадзе беспомощно озирался. Между ним и дверью находился стол. Стой он у двери, и тогда бы не удалось убежать — дверь была заперта на замок с железным засовом. Мозг лихорадочно работал, но Торадзе не находил выхода. Закричать? Ни в коем случае! Коринтели разъярится еще больше. Он понял, что осталось одно — молить о пощаде.

— Батоно Давид! — жалостно скривился Торадзе. Он точно рассчитал, что ему следует адресоваться не к Рамазу Коринтели, убийце Дато Георгадзе, а к убитому горем академику.

И тут на Рамаза напал хохот, страшный, леденящий кровь хохот. Хохотало как будто все его тело, грудь сотрясалась, а глаза полыхали гневом.

— Нам уже ни перед кем не придется нести ответственность, уважаемый лекарь! — хохотал Коринтели, шаг за шагом приближаясь к жертве.

— Батоно Давид! — в отчаянии закричал врач и заметался вокруг стола. Он пять или шесть раз обежал его и понял, что Коринтели упивается местью, иначе он в два шага догнал бы жертву. Да и догонять-то не надо, протяни руку — и хватай врача за жидкие волосы.

Рамазу как будто доставляло удовольствие видеть искаженное страхом лицо, он словно наслаждался мольбой и заклинанием, застывшими в глазах врача.

Торадзе чувствовал, что силы оставляют его. Не бессмысленная беготня, не ужас перед сверкающим ножом, а жуткий хохот Коринтели подавил и парализовал его.

— Умоляю, заклинаю, не убивайте! — взвыл он вдруг жалким, слезливым голосом и упал на колени.

Хохоча, Рамаз остановился перед ним. Медленно занес нож, но опускать не спешил; он стоял, чуть расставив ноги, и сотрясался от хохота так, будто был подключен к току высокого напряжения.

Вдруг чья-то невидимая рука вырубила ток. Хохот оборвался. Опустилась цепенящая тишина.

У Торадзе затеплилась надежда: может быть, Коринтели опомнится и уймется. Он не знал, как быть. Умолять о пощаде или молчать. Он не решался даже пикнуть, чтобы, не дай бог, не разозлить безумца снова. Стоя на коленях, он лишь просительно смотрел на Коринтели.

Окаменевший Рамаз не сводил с врача остановившегося взгляда. И вдруг, дико взревев, левой рукой вцепился Торадзе в волосы, а правой вонзил в горло нож. Из перерезанной артерии хлынула кровь.

Торадзе издал было вопль, но разъяренный Рамаз одним движением вспорол ему глотку, и вопль оборвался. Страшное хрипение, рвущееся из перерезанного горла, не отрезвило Коринтели: он до тех пор стискивал волосы врача, пока фонтан крови, медленно иссякая, наконец не прекратился совсем.

— Околел! — процедил он, разжимая пальцы.

Рамаз с трудом втащил отяжелевшее тело в узкую дверь и свалил его в ванну. Даже не подумав вымыть окровавленные руки, он тут же выскочил за дверь, схватил со стола нож и метнулся к длинному зеркалу, висевшему в прихожей.

В зеркале во весь рост отразилась атлетическая фигура красивого молодого человека. Правая рука и грудь его были заляпаны кровью. Окровавленный нож еще больше бесил и разъярял Рамаза. Он тяжело дышал — мощная грудь часто вздымалась и опадала.

О, как ненавидел он эти сильные, мускулистые руки, стройные длинные ноги, высокую шею, густые каштановые волосы, нос с легкой горбинкой и светло-карие глаза. Где, где он видел прежде этого молодого человека? И сердце вдруг дрогнуло — пораженный, он едва не издал крик. Он вспомнил, как будто все было вчера, сразу вспомнил тот день, когда он решил пойти с работы пешком. Враз возникла длинная, просторная улица, заполненная окаменевшими людьми и застывшими на месте машинами, едва освещаемая тусклыми, неведомо откуда льющимися лучами, окрасившими все мертвым цветом. Вот и он, Давид Георгадзе, растерянно мечущийся среди холодных статуй. А вот доносятся до него неожиданные звуки шагов, и он отчетливо видит молодого человека лет двадцати — двадцати трех. Тот, не сводя глаз со старого академика, приближается твердой поступью. У него такой грозный взгляд, что академиком овладевает не радость от встречи с живым человеком, а страх, что именно этот юноша только что выключил солнце, именно он остановил жизнь на планете и сейчас с удивлением и гневом разглядывает старика, недоумевая, как тому удалось спастись.

«Боже мой, разве еще тогда, в больнице, едва заглянув в зеркало, я не заподозрил, что где-то видел этого молодца? В тот день мне не удалось вспомнить, не удалось восстановить в памяти. А сейчас… Почему сейчас, почему сегодня? Судьба?»

Чувство мести снова переполнило его. О, как хотелось искромсать, изувечить, превратить в кровавое месиво это бесконечно ненавистное тело человека, который нахально пялился на него из зеркала.

Он высоко поднял окровавленный нож и остановился. Представил, как Рамаз Коринтели всаживает три пули в Дато Георгадзе, как привязывает к нему капроновой веревкой отрезок рельса, как топит в Куре.

— Поздно, сынок, но все же настал миг расплаты!.. — простонал он. Еще помедлил, еще раз окинул взглядом красивое, мускулистое тело, издал страшный, нечеловеческий крик и изо всей силы вонзил нож в живот.

О, какое облегчение!

Думал ли он, что месть столь сладостна!

Он тут же выдернул нож из живота и снова поднял его. Упершись рукояткой в стену, приставил острие к сердцу и всем телом рванулся вперед. Длинный, отточенный нож сначала как будто замер, затем разом вошел в тело и коснулся острием сердца. Какое блаженство! Он чувствовал, как сильное, тренированное сердце молодого человека дергается попавшим в ловушку зверьком, бьется о ребра, но не может увернуться от ножа. Еще один, последний толчок — и ненавистное тело превратится в безжизненный труп.

О, какую сладость доставило ему это движение! Припавшая к стене грудь издала стон — насаженное на острие, пронзенное насквозь сердце вздрагивало, как жабры выброшенной на берег рыбы.

Он повернулся и, не вытаскивая всаженного по рукоять ножа, медленным, очень медленным шагом двинулся в комнату. Ему не хотелось рухнуть в прихожей. Он кое-как доплелся до порога и осторожно опустился на пол.

Душа, душа Давида Георгадзе билась об изрезанную мерзкую плоть, как испуганная птица бьется о прутья клетки в надежде вырваться из ненавистного плена.

«Ещенемного, Дато, потерпи немного, и я буду с тобой! Ты отомщен! Сейчас главное — как-нибудь выбраться из этой падали. Потерпи немного, сынок!»

Давид Георгадзе понял, что нож мешает ему избавиться от умирающего тела Рамаза Коринтели. Пальцы обхватили рукоятку ножа. На большее недостало сил. Ужас овладел им — вдруг не удастся выбраться из этого омерзительного трупа и он должен будет умереть вместе с этой падалью?!

Он собрал последние силы, крепче сжал рукоять и медленно потянул. Следом за ножом поднялась загустевшая кровь и закупорила рану.

Его охватило отчаяние. Ничего не получилось. Душе не было выхода.

И еще раз он собрал едва уже тлеющие силы и волю, в последний раз пытая счастье. Он понимал: или сейчас освободится, или навечно застрянет в ненавистном теле.

Еще раз рванулся в изрезанную грудь, как загнанный в клетку леопард.

И вдруг ощутил удивительную легкость и свободу. Вдохнул живительный, полный кислорода воздух. Неужели он избавился от тела Коринтели?

Еще одно старание, еще один рывок — и душа академика Георгадзе взмыла в небо.

— Иду, сынок, иду! Скоро буду с тобой! — кричал он ввысь.

Миллионным эхом разлетался голос Георгадзе по безбрежному простору.

А его несло все выше и выше. Стремительно пронзал он черное пространство, словно стремясь догнать собственный голос, который тонул и исчезал далеко-далеко в бесконечности.

Мерцающая чернота неба постепенно уподоблялась огромному, бескрайнему кладбищу, где над каждой могилой сияла звезда.


Примечания

1

Батоно (иногда — батони) — вежливая, почтительная форма обращения, зачастую заменяющая несвойственное грузинской речи обращение по отчеству.

(обратно)

2

Калбатони, калбатоно — вежливая, почтительная форма обращения к женщине.

(обратно)

3

Коник — деревянная палка, опирающаяся на верхний жернов и при движении его трясущая лоток, из которого сыплется зерно.

(обратно)

4

Уверенный (нем.).

(обратно)

Оглавление

  • ПРОЛОГ
  • ГЛАВА ПЕРВАЯ
  • ГЛАВА ВТОРАЯ
  • ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  • ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  • ГЛАВА ПЯТАЯ
  • ГЛАВА ШЕСТАЯ
  • ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  • ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  • ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  • ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  • ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
  • ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  • *** Примечания ***