Брат Лучерта [Габриэле д`Аннунцио] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

его по ветру, ребенок глядится в него, как в зеркало, смеется, слегка раскачивает прозрачный шарик и наконец отделяет его от соломинки, а потом не спускает глаз со своего радужного пузыря, пока тот, поднимаясь все выше и выше, не блеснет в последний раз на солнце и не исчезнет.

Монах слушал как зачарованный. Эти звуки врывались в его темную келью, словно живые голоса самой природы. Нежная минорная мелодия пробуждала в душе его дремавшие в ней бесчисленные видения. Ему казалось, будто он уже слышал ее когда-то, будто она, неясная, далекая, звучала в бессонных ночах его ранней юности… О, эта могучая юность, опаленная солнцем, там, среди зеленеющих виноградников Спольторе,[7] когда он тоже пел, соперничая с неугомонно стрекочущими кузнечиками!

Мена со своими подружками удалялась по тропинке, бежавшей вдоль берега реки между тополями. До него еще доносился бодрый веселый припев:

Лари, лира, да здравствует любовь!
Потом зазвучало последнее ми, а потом замерло уже все, лишь вода журчала в ближайшей запруде.

Брат Лучерта зажег масляный светильник, взял потрепанный молитвенник и преклонил колена перед распятием. Но он ощущал, что между ним и Христом стоит сейчас нечто отталкивающее его назад. В гневе на самого себя он склонился еще ниже, попытался молиться:

— Господи боже мой, не удаляйся от меня. Обрати ко мне лик свой, господи, и помоги мне, ибо томят меня суетные помыслы и великий страх…

Но тщетно: сладостное ми, протяжное, властное, ускользающее, еще звучало у него в ушах:

Лари, лира, да здравствует любовь!
Он встал с колен, взял библию, открыл ее на книгах Соломоновых и горящими глазами стал читать «Песнь песней».[8] Сладостные запахи волнами вливались в открытое оконце.

«Сотовый мед каплет из уст твоих, невеста; мед и молоко под языком твоим…»

Бедному монаху было всего тридцать пять лет. Он ощутил во всем своем теле трепет, показавшийся ему преступлением.

— Боже мой! Боже мой!

Он закрыл старую книгу, выскользнул из кельи, прошел через темные коридоры и очутился у выхода.

Июньское полнолуние заливало белым сиянием уснувшие поля.


Прошло несколько дней, пережитых им в лихорадочном трепете, в жгучих сновидениях, в жестоком сомнении и тоске. Даже среди своих цветов не обретал он былого глубокого забытья. Тщетно искал он в мощных созвучиях Природы ту человеческую ноту, то самое ми, которое, вырываясь из горделиво поднятой груди Мены, томило его плоть и жгло ему кровь.

— За что, господи, за что? — с трепетом вопрошал он, падая среди ночи на колени перед распятием.

Иногда, сидя под портиком в безмолвном дворике, он мысленно созерцал всю свою прошлую жизнь с той поры еще, когда он носился по полям, словно дикий жеребенок, и рвал растущий среди колосьев мак для Марии, девушки с волосами рыжеватыми, словно метелки кукурузы. О, как помнится, как помнится ему эта Мария! Юные годы предстали теперь перед ним, словно озаренные вспышкой молнии. Ему казалось, что и тогда он испытывал подобный же трепет, так же пылала его голова, такие же мурашки пробегали по спине. Но как это все было сладостно в те дни, за колючей живой изгородью, когда Мария сворачивала у трех дубов в сторону и шла одна, с охапкой травы на голове! Он же перерезал ей путь, громко крича, чтобы испугать девушку, а потом увидеть ее широкую улыбку — белые зубы, сверкающие между двумя алыми губками, свежими, как майская земляника.

Позднее отец отправил его в монастырскую школу, чтобы дома он не болтался без дела. Воспитание у монахов наложило печать на его душу: он стал мрачным, одиноким, задумчивым. Через несколько месяцев, в одну летнюю ночь, отец его умер от оспы. Все, что тогда произошло, он доныне помнит так, словно это было вчера: отец с хриплым стоном вызвал его из соседней комнаты, стиснул его руки своими пальцами, точно клещами, пристально уставившись на него остекленелыми глазами, — говорить он уже не мог. О, эти глаза! Они оставались открытыми и после того, как бедный старик испустил дух, — у сына не хватило, да, не хватило мужества закрыть их.

Он остался совсем один. Матери он вообще не знал: она уже восемнадцать лет покоилась под тисом на кладбище Сан-Донато. Он был одинок и постригся в монахи.

Брат Лучерта верил с каким-то исступлением, которое одуряло его, порождая галлюцинации. Он опьянялся необычайными видениями, возникавшими в его душе, как в свое время — солнечным светом и запахом цветущей люцерны. Когда его плоть и кровь бунтовали под монашеской рясой, он простирался ниц перед своим черным распятием, извиваясь, как змея с перебитым хребтом. Он молил бога о милости и лил слезы жаркие, как лава, которые обжигали ему веки, оставляя на щеках глубокие борозды. Потом на него нисходило величавое спокойствие, ясность духа от горделивого сознания принесенной жертвы: он с радостью преодолевал прежние