Горюч-камень [Авенир Донатович Крашенинников] (fb2) читать постранично, страница - 6


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

лошади-то, — с трудом выговорил старик, с надеждою косясь на сына.

— Доберемся как-нибудь. Не к спеху.

— На одной телеге доедем, — сказал неожиданно Еремка, выходя из кузни.

— Вернулся! — Моисей шагнул к нему, стукнул по плечу.

— Вот оно и есть, — вздохнул тот. — И куда их бросишь? Верно ты рассудил. Трое их у меня, и Глаша опять в тяжести…

Он, немного сутулясь, глядел сверху на Моисея. В серых беспокойных вечно глазах его сквозила лютая тревога.

Смущенно подергав бороду, отец повел Буланку домой.

— Сыну родному пожалел, — всхохотнул кабатчик Сирин, который тоже собрался на новые места, вслед за своими должниками.

Еремка свирепо раздул ноздри:

— Чего гнилушки скалишь, упырь?

Сирин отшатнулся, замахал на него руками, пригрозил:

— Не придешь ли ко мне, Еремушка.

— Мать у Моисея хворая, — угрюмо сказал Еремка, обернувшись к мужикам.

Безлошадные толпились тут же, с завистью поддакивали. У каждого на душе царапались кошки. Ехать в неведомое место, без кола, без двора, с пустыми руками было всего страшней. Столько лет жили, землю потом своим поливали, деды и прадеды на погосте покоятся, всякая былинка родная. Худо жилось, скудно, а все ж таки охота довековать там, где в купелю обмакнут.

Сумрачный и тихий вернулся Моисей в избу, достал укладку, вынул заветные камни. Подержал на ладони пестрый, как яичко жаворонка, гранит с примесью железной руды, беловатый кварц с чуть приметными глазу золотниками, позеленелый кусок медного колчедану.

Вспомнился Трофим Терентьич Климовских, старый рудознатец. Был он сломлен временем и ходил, словно вглядываясь в земные жилы. Медно-зеленый быстрый старик ласково беседовал с рудами, будто винясь перед ними, что вот, мол, достал их для человека.

— Ты гляди, — поучал он Моисея, бродя с ним по извилистым берегам Полуденного Кизела, — гляди: у каждого камня свой норов, своя душа… И ежели ты с корыстью к нему, в руки не дастся. Какая бы та корысть ни была: для богачества ли, для облегчения своего хребта… Только для человеков — и она выйдет к тебе, руда земная, выйдет…

Он щедро открывал Моисею тайны рудных дел, осторожненько приговаривал:

— Глазок у тебя, Мосейко, верный и душа чиста. Сохранишься — станет тебе удача. Гляди, во-он посреди кустов-то валун лежит. Лоб-то у него какой! Порохом не прошибешь. А что проку? Оторвался от родной горы, мохом зарастает. Смекай.

Как-то Трофим Терентьич сидел у костра, глядел на пыхающие синеватым огоньком уголья. Нудно зудела мошка, безнадежно скрипел коростель. Старый рудознатец прислушался, вдруг по-молодому поднялся, положил корявую ладонь на плечо Моисея:

— Пора мне, вьюнош… Наследье мое принимай. Может, дождешься доброго времени.

Он снял с шеи крестик, надел на Моисея и исчез. Долго кликали его Моисей и Еремка, но только эхо отзывалось на разные голоса.

— Хозяйка позвала, — решил Еремка.

Лес торжественно и строго молчал. Но в этом молчании чудилась Моисею скорбная и могучая молитва земли. И хотелось пойти вслед за учителем к этой неведомой земле, припасть к ее груди горячим лбом, преклонить перед ней колени. А на травах, видимых человечьему глазу, пробуждались уже предутренние шорохи и вздохи, едва уловимые запахи тумана, возгласы птиц.

Когда рассвело, Моисей и Еремка накидали на место костра каменный холмик, срубили березовый крест…

— Наследье, — прошептал Моисей, бросив камни в укладку. — А руки крепкой веревкой скручены.

— О чем ты? — спросила Марья. Она собрала в дорогу весь немудреный скарб и сидела теперь на лавке пригорюнясь, не зная, куда деть руки.

— Трофима Терентьича вспомнил. — Моисей потрогал крестик, который носил с тех пор, не снимая.

3
На утро длинный обоз выполз из села. Громко, будто по покойнику, голосили бабы, хныкали ребятишки, плакали собаки. Блаженненький Прошка бежал подле Еремкиной телеги, напевал свою песню.

— Недоброе Кеминым либо Юговым предсказывает, — ужасались бабы.

Многие шли пешком, держа за руки детишек, оглядываясь на осиротевшие кладбищенские кресты, на кособокую унылую церковку.

Дорога петляла через лесистые увалы, малые ручейки и речки, пузыристые гати. По вечерам жгли костры, готовили варево, молча жевали, укладывались спать. Утренняя сырость будила людей, и снова открывался долгий путь, край которого растворялся в безнадежных далях. Ни разговоров, ни песен, словно это был обоз мертвяков. Только скрип телег да пофыркивание лошадей нарушали морок.

Еремка брел рядом с Моисеем, в глазах бегали недобрые огоньки. Брат Игнатия Воронина, служившего в Петербурге солдатом Преображенского полка, повесился ночью на оглобле. Еремка вынул его из удавки. Жену и двух ребятишек вместе с упокойником порешили отправить назад, испросив на то дозволение у сопровождавшего обоз офицера.

— Вот кому беду-то Прошка накликал, — плакали бабы, совали в руки сирот припасенную на дорогу снедь.

— Всем беда будет, —