Народные русские сказки [Александр Николаевич Афанасьев] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Как новые кварталы, стесняясь классического слова «переулок» (стеснение и стыд не без оснований), предлагают нам в качестве замены некий почему-то «проезд» – так происходит и с бабушкою, и с няней. Даже простые пушкинские Никитские ворота, ликвидировав свою безграмотность и ряд ненужных зданий – например, славный когда-то гастроном «Три поросенка», – стали «площадью Никитских ворот». И как округлая площадь вообще иногда перестраивается в бездушно огромный перекресток, который пользуется, по существу, чуждым ему именем, – так и здесь. С одной стороны, Арина Родионовна и переулок, а с другой – радионяня и проезд. И драматизировать это не надо. Надо просто понять, что поджарой пятидесятилетней женщине в тренировочном костюме «Адидас» и кроссовках для утренних пробежек все эти занятия, все ее умные журналы и садово-огородный участок не так уж много оставляют времени вспомнить сказку. А учебники и «Родная речь» не могут ведь распухнуть. Поэтому им некогда напомнить людям о том, о чем во времена, когда еще не было «стрессов и страстей», люди вспоминали постоянно:

…И начну у бабки
Сказки я просить,
И начнет мне бабка
Сказки говорить:
Как Иван-царевич
Птицу-жар поймал,
Как ему невесту
Серый волк достал…
Это из тех стихов, откуда мы знаем только «Вот моя деревня, вот мой дом родной, вот качусь я в санках по горе крутой», – с окончанием, если по нынешним букварям, на довольно сомнительном итоге: «мне в сугробе горе, а ребятам смех». Эти деревенские ребята жестоки и злы; и вы, «трулялята», должны быть гораздо человечнее – даже, говоря уж совсем попросту, толерантнее. Но Иван Захарович Суриков (речь о нем, речь о всеобщем) не спешит этому поверить, не хочет этого никому внушить и продолжает о чудесном:

И во сне мне снятся
Чудные края.
И Иван-царевич —
Это будто я.
Вот передо мною
Чудный сад цветет;
В том саду большое
Дерево растет.
Золотая клетка
На сучке висит;
В этой клетке птица
Точно жар горит;
Прыгает в той клетке,
Весело поет,
Ярким, чудным светом
Сад весь обдает.
Вот я к ней подкрался
И за клетку – хвать!
И хотел из сада
С птицею бежать.
Но не тут-то было!
Поднялся шум-звон;
Набежала стража
В сад со всех сторон.
Руки мне скрутили
И ведут меня…
И, дрожа от страха,
Просыпаюсь я.
Уж в избу, в окошко,
Солнышко глядит;
Пред иконой бабка
Молится, стоит.
…Весело текли вы,
Детские года!
Вас не омрачали
Горе и беда.
О, сироту Сурикова омрачали те еще горе и злосчастье. Но со сказкой и одиночка не одинок.

* * *
Чистое детство, чистое слово, чистые сны – это не вымысел. Это то, чем дорожили люди умные. Это те сокровища, бережностью к которым проверялась не только народность человека, но и его интернационализм. Тютчев ведь по заслугам воздал хвалу Гильфердингу, «хоть родом он был не славянин». Скольким мы обязаны этому собирателю народных сокровищ! Пожалуй, не меньше, чем сладкопевцу Фету; хотя их разница по «происхождению», казалось бы, невелика, дело ведь не в нём. А Даль? А фольклорист-патриот Орест Миллер? А неприязнь либералов к Степану Шевыреву – первому, кто посягнул поставить русского богатыря не ниже «Цида» (Сида), да еще сравнить двух великих героев по нравственной красоте, по чувству долга, по их совсем несхожему отношению к родному отцу?[1]

Чистые сказки-сны. Там Василиса Прекрасная и Премудрая, там ленивец Емеля, без советов деловито-сухого прагматика Штольца сотворивший, когда приспело, немало лихих дел – и лихих, и удачливых. Там Илья Ильич Муромец, способный не хуже любого иного оспорить Илью Ильича Обломова. Да, и это вроде спор; но спор этот, так сказать, не со стороны. А если сказать словами Пушкина, то давнишний, добрый спор славян между собою («Клеветникам России») – то есть спор без злорадства над «нелепым» и «невежественным». Там же калики перехожие, Сивка-бурка. Там и другие товарищи казака вместе с ним в дозоре на дальнем пограничье. Там бывалый солдат, Смерть его не берет, суп он варит из топора и черт ему не брат; там ушлый Жихарка бросает Бабу-Ягу в печь. Издалека наезжает порой и нечисть; откуда-то возникают и тать, и вор, и семиглавый Змей-Горыныч, и наглый Сокольник – он Илье Муромцу хоть оказывается и сын, но тоже заслуживает суровой расправы, которую позже творил над отступником и старый Тарас Бульба. Залетает и разбойничающий Соловей; он еще не пишет стихов помодернее, но проучивают его все равно за дело – и снова лихо, с улыбкой. Настигнутый Кащей дрожащими руками протягивает Иванушке чуть ли не паспорт: не тронь меня, я Бессмертный… Что ж, это надо еще проверить; и наглую, трусливую ложь иного,