Сингапурский квартет [Валериан Николаевич Скворцов] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Скворцов Валериан Сингапурский квартет
Основные действующие лица
Лев Севастьянов, он же Войнов, финансовый специалист Петраков, руководитель холдинга «Евразия» Людвиг Семейных, сотрудник «Евразии» Ли Тео Ленг, он же Амос Доуви, сингапурский делец Бэзил Шемякин, журналист и частный детектив Наташа, жена Шемякина Павел Немчина, дипломат Клава, жена Немчины Оля, жена Севастьянова Джефри Пиватски, специалист-электронщик Ольга Пиватски, вторая жена Пиватски Клео Сурапато, он же Лин Цэсу, глава компании «Лин, Клео и Клео» Сун Юй, его жена Лин Вэй, его сын Лин Цзяо, его отец Бруно Лябасти, он же Дитер Пфлаум, глава фирмы «Деловые советы и защита» Рене де Шамон-Гитри, его жена Жоффруа Лябасти, его сын, шеф Индо-Австралийского банка Ийот Пибул, он же Крот, бухгалтер Индо-Австралийского банка Барбара Чунг, журналистка Рутер Батуйгас, частный детектив Ефим Шлайн, полковник ФСБ Капитан Сы, офицер китайской армии Сы Фэнь, его сын Николай Дроздов, консул Капитан Супичай, контрразведчик Юнкер, его агент-стажер Випол, его агент Ли-старший, глава юридической конторы Эфраим Марголин и Клив Палевски, адвокаты Титто, резидент Бруно Лябасти в Триесте Нго, глава мафии в Сайгоне Нуган Ханг, бывший агент ЦРУ, банкир Фриц Доэл, студент-хакер, агент спецслужбыОт автора
Предлагаемая история — стопроцентный литературный вымысел. Любые совпадения, в том числе в названиях официальных и частных учреждений, их адресах и адресах каких-либо квартир, обозначениях должностей и званий, следует считать только совпадениями, ничего общего с действительностью не имеющими. Это относится и к персонажам книги, которые полностью подпадают под приговор Оскара Уайльда, некогда сказавшего: «Единственные реальные люди — это люди, никогда не существовавшие».Глава первая ЖУРАВЛИ НА ХОЛОДНОМ ВЕТРУ
1
Просека сквозь ельник, сползавший к Волге, контуром походила на чашу. В чаше до краев стояла ночная река. Когда Севастьянов, дробя шаг, скатился по рыхлой крутизне на зализанный водой песок, на другом берегу запустили трактор. Кормившиеся среди отвалов пахоты чайки лениво запрыгали от осветившейся кабины. Катер-паром обдал вонью солярки, пролитой на горячую палубу. С борта вода казалась жестяной. Чеканка, выдавленная на ней кормой, долго держалась в безветрии под июньским небом. Светила яркая луна, а ещё вечером небо провисало от набухавших туч. «Погода больно изменчивая, давление резко скачет. Старикам плохо, вот и помер», — сказал, нажимая на «о», участковый по телефону. Он говорил о Петракове, на дачу которого Севастьянов теперь спешно добирался из Москвы. Штурвальный, перекрикиваясь со швартовщицей, ругал за пролитую солярку тракториста, которому слил горючее в долг. Проблесковые всполохи сигнального фонаря на ходовой рубке выхватывали из темноты фиолетовую козу, привязанную к леерному ограждению. Дом стоял двумя километрами ниже пристани. Еще издали Севастьянов разглядел, что у изгороди топчутся четверо или пятеро. Человек, стоявший затылком к луне и потому как бы не имевший лица, сказал: — Сука. Никого не подпустит. — Чепуха какая-то, — ответил другой. По голосу Севастьянов определил Борис Борисыча — бывшего летчика, впавшего в огородничество, и друга покойного. — Одинокий был человек. Слабел… Овчарки, в особенности сучки, это понимают и опекают хозяина. Как собаковод заявляю научно, — настаивал человек без лица. — А теперь он помер. Подавно не подпустит. По её мнению, мы съедим труп. — Что?! — почти крикнул Борис Борисыч. Он сделался глуховат. — Съедим труп, говорю… А вы кто? Любопытствующий? — Это относилось уже к Севастьянову. — В каком смысле? — Ну, кто вы такой? Собаковод, оказавшийся в сером камуфляже без знаков различия, и второй милиционер — участковый лейтенант, звонивший в Москву, — отвернулись от овчарки за оградой и всматривались теперь в Севастьянова. — Меня вызвали по телефону… — Это вас, стало быть, Борисыч назвал, — сказал лейтенант. — Значит, ко мне… Овчарка, тревожно тянувшая морду в их сторону, взвыла. Рядом с ней в шезлонге, завалившись на бок, лежал покойник. — Кем он был-то? — спросил собаковод. — В каком смысле? — спросил Севастьянов. — В каком смысле, да в каком смысле… Ну, чтобы вот так жить? Собаковод дернул подбородком на бревенчатое строение с балконом вокруг второго этажа и колоннами под ним в стиле барской усадьбы из кино. — Все живут как могут, — сказал Севастьянов. — Крутой был? — Да вам-то что? Уймите собаку. — Придется застрелить. Давно уж ждем… не подпускает, — сказал собаковод беззлобно. Судя по интонации, он уважал упорство овчарки. — Тогда — я, — сказал Севастьянов. — Мы не имеем права доверять оружие, — проокал лейтенант. — Да я не о том. Я сам её успокою… Бумажник, полученный на день рождения неделю назад в этом доме, зацепился застежкой в кармане пиджака. Севастьянов рванул его. Может, шершавая слоновая кожа сохранила запах живого, и собака поймет? Лейтенант, перекинув руку за калитку, мягко оттянул задвижку. Фамилии его Севастьянов не помнил, хотя тот назвался по телефону. Года два назад участковый появлялся на петраковской даче, интересовался: не довелось ли видеть в заводях угнанную лодку. — Приближайтесь приседая, — посоветовал собаковод. Овчарка вдруг легла на живот и, поскуливая, поползла к Севастьянову, оставляя на траве темную полосу. От шерсти остро несло прелью. Или она уже пропахла разложением? Жесткое темя и загривок, жалостливо нырнувшие под ладонь, были мокрыми от росы. Пока Севастьянов враз пропахшими псиной пальцами мял и давил себе переносицу, чтобы не расплакаться, участковый, собаковод, Борис Борисыч и какой-то человек в темном халате обходили их с обеих сторон. Собака дернулась. Севастьянов ухватился за её ошейник, бессмысленно подпихивая бумажник под крупитчатый нос. Севастьянов и собака видели, как четыре человека подхватили шезлонг с Петраковым. Парусина провисла и с треском лопнула, покойник окоченел согнутым. Овчарку била дрожь. Севастьянов расстегнул брючный ремень, вытянул и захлестнул за ошейник. Когда поднялся с колен, собака тяжело привалилась к нему всем телом. — Ну, пойдем, возьмем что-нибудь на прощание, — сказал Севастьянов. Он силился вспомнить кличку собаки. В доме всегда пахло старым деревом и сухим войлоком. Строился он в тридцатые годы, добротно, из выдержанных бревен. Правда, балясины под перилами балкона сгнили, там же понадобилось перестилать полы. Хозяин, выйдя год назад на пенсию, неторопливо совершил замены. Севастьянов получил его дела, но не кресло в совете директоров банка, и, может быть, тогда-то по-настоящему осознал, как крупно не повезло бывшему начальнику. В любом финансовом заведении складываются, бывает, обстоятельства, когда за неудачу кто-то должен ответить. Иначе её не закрыть… Севастьянов протащил собаку через столовую. Подумал, что в последний раз видит комнату, в которой они с Петраковым просиживали многие часы — не столько за яствами, сколько за бумагами. В простенке между окнами — картина «Товарищи Сталин, Молотов и Ворошилов слушают чтение Горьким поэмы «Девушка и смерть», авторская копия. Библиотечка журнала «Огонек» за пятидесятые годы. Розовые, с махрами по краям, конверты древних грампластинок. Патефон марки «Пате», на коробке которого покойный сиживал, разжигая камин. Приемник «Телефункен» сороковых годов и на нем радио «Сони» с электронной памятью. Телевизор «Шарп». Видеомагнитофон. Полка с кассетами. Дом Петраков унаследовал от отца. Петраков-старший входил в штат помощников Сталина и в редкие приезды на дачу спал преимущественно днем, поскольку в Кремле сложилось обыкновение работать ночью. Теперь Петраков-младший тоже умер, и дача не отойдет никому, потому что у отставного директора банка, давно потерявшего жену, помимо Севастьянова и собаки, близких не оставалось. Последнее время должность Петракова в банке занимал Людвиг Семейных. Узнав о внезапной кончине предшественника, Людвиг, напустив приличествующий вид, заявил, что с ним ушла целая эпоха. И добавил: — Слава Богу, безвозвратно. Закрывая за собой дверь отдела, усушенного после отставки Петракова и размещающегося теперь в одной комнате, Севастьянов услышал и другие предназначенные вроде бы не ему слова. Людвиг вслух рассудил, что после того как Петраков и Севастьянов заварили в Сингапуре всю эту кашу, лучшего исхода, чем смерть Петракова, не придумаешь. А каша заварилась только потому, как бы поразмышлял вслух Семейных, что оба они — Петраков и Севастьянов — не догадались поделиться с кем следует. В лифте, где вентилятор лишь перемешивал все, что застоялось в нем за шесть лет существования банка, Севастьянов до онемения пальцев сжимал кулаки. Он едва смог расслабить руку, чтобы сунуть электронную карточку в приемник турникета перед дверями из бронированного стекла, за которыми расстилалась безликая и загазованная Смоленская площадь. Для Петракова все началось там, где теперь и кончилось. На Волге, в Тверской области, близ Новомелково. Директора московского банка, имевшего здесь дачу, местные воротилы часто приглашали на рыбалку или охоту. Близился к концу 1996 год. На пароходе-пансионате, поставленном на вечный прикол в заводи Свердловского плеса, компания из Конаково завершала осенний сезон. Ждали моторку, отряженную за рыбой. Кто-то, закусывая баночный джин-тоник, сказал: — И без рыбца неплохо. Креветки с океана, французская ветчинка, турецкие оливки, баварское пивцо… Дерите с них побольше за нефтишку и газок, товарищ банкир! — А если нефтишки и газка не хватит? — весело откликнулся Петраков, удивив Севастьянова. Обращений «товарищ» от малознакомых начальник не допускал, разговоров «на темы» избегал и вообще в веселящихся кампаниях предпочитал исключительно малозначащий треп. — Как это? — Взял газок да кончился. — Россия богатая… — Это мы с вами богатые, — загадочно ответил Петраков. — Чего уж за всю-то матушку дебелую бахвалиться… Тратится на нас, а могла бы зарабатывать. Пока неторопливо, наслаждаясь солнечным холодноватым вечером, тянули на моторке от пансионата к даче, Петраков в нескольких фразах изложил Севастьянову простую, как огурец, идею. Банк, в сущности, не имел ясной перспективы для накопленных средств, превращавшихся в «безработные деньги». Выходом, хотя бы временным, могли стать кредитные операции за рубежом. Как раз в ту пору Петраков был назначен в Сингапур заместителем представителя холдинговой группы «Евразия», в которую входил банк. Будучи ответственным за валютно-расчетные операции, он исподволь приступил к осуществлению своей идеи. Москва осторожно и с оговорками, которые всегда спасают сидящих в центре, поддержала. Обстановка складывалась благоприятная: строительная лихорадка в Сингапуре, Бангкоке, Куала-Лумпуре и Джакарте перерастала в ритмичный бум. Кредиты дорожали. Будущую прибыль Петраков на этом и строил. Он верно рассчитал тактику — завязывал отношения с фирмами-близнецами, то есть такими, которые считались дочерними ответвлениями одной крупной. Кредит выдавался под залог недвижимости. Петраков не рассчитал двух моментов: нервозности азиатских бирж и психологической нестойкости холдингового руководства. Земля, стройматериалы и оборудование были горячим товаром — их лихорадочно покупали, столь же лихорадочно продавали и снова покупали. Новый источник кредитования подлил масла в этот огонь. Многие партнеры скажем так, Петракова, а позже в Москве иначе не говорили — наглотались неликвидов, которые не смогли переварить, и обессилели. Прекращались выплаты по процентам, потом по самим долгам. Некоторые залоги оказались фиктивными. Петраков ринулся к фирмам-маткам, чьи дочерние филиалы вымирали на глазах. Севастьянов, работавший у Петракова помощником, существовал на кофе, чае и сигарах, которые ему предлагали днем в конторах, а вечерами страдал за бесконечными обедами, устраивавшимися должниками. Утром он сдавал под расписку подарки, походившие на взятки. Выматывала переписка с Москвой, на которую оставались ночи… Для фирм-маток, если сравнивать их с крупными кораблями, дочерние предприятия служили «отсеками», которые, получив пробоину и оказавшись затопленными, давали, однако, основной корпорации возможность держаться на финансовом плаву. И даже не сбавлять скорости в оборотах. Некоторые фирмы, подметив скованность Петракова и Севастьянова, которые не могли действовать без разрешений холдинга, на пробу отписали в Москву лицемерные слезницы: выплаты по обязательствам перед «Евразией» соблюдаются, соответствующие уведомления передаются господам Петракову и Севастьянову в Сингапуре, а как далее складывается судьба документов и платежей — внутреннее дело холдинга. Если необходимо, аудиторы из Москвы будут приветствоваться фирмами в любое время. Их допустят к бухгалтерским книгам, где все отражено в лучшем виде. Если же непорядок обнаружится в петраковских книгах, то, очевидно, в этом случае спросить нужно будет с его бухгалтеров, а не с кого-либо еще. Иногда, чтобы наказать хозяина, бьют собаку — так охарактеризовал ситуацию глава адвокатской фирмы «Ли и Ли», которая вела сингапурские дела Петракова. Самого Петракова трогать не стали, а вот Севастьянова отозвали в Москву, где стали мелочно проверять счета по его командировкам из Сингапура в Бангкок, Куала-Лумпур, Джакарту и Гонконг. — Старик, не волнуйся. У тебя все чисто, — сказал Семейных, неделю изучавший подшивки пестрых бумаг и компьютерных распечаток. — Я не волнуюсь… Но когда специальная комиссия неделю изучает чьи-то финансовые отчеты — это месяц всяких разговоров всяких людей. Петраков, предугадавший такой поворот, ещё перед посадкой Севастьянова в самолет в сингапурском аэропорту Чанги, сказал на прощание: — Деньги не пахнут. Да их и не нюхают. Их считают. Принюхиваются к людям, которые состоят при счете. Помни это… Судя по реплике Семейных, намеренно высказанной, когда Севастьянов ещё не прикрыл за собой дверь отдела, принюхиваться продолжали. После проверок расходов по севастьяновским командировкам ревизоры приступили к контрактам, заключенным Петраковым. По всем затеянным операциям, задуманным профессионально и в общем итоге обернувшимся прибылью, начальник отчитался до последнего цента. По всем, кроме одной. С финансовой группой «Ассошиэйтед мерчант бэнк»… Она и теперь, эта операция, здесь, на даче Петракова, напоминала о себе закладкой во французской книжке «История кредита» брошенной на письменном столе. Закладкой служил сплющенный меж страниц виниловый пакетик из тех, в которых ресторан «Династия» на сингапурской Орчард-роуд подавал клиентам палочки для еды. На пакетике оповещалось иероглифами: «Мы бросаем вызов. Человек чести обязан принять его. Отведайте утку по-пекински нашего приготовления. И если закажете повторно, вы не только победите в чемпионате вкусов, вы получите скидку!» Севастьянов и Петраков обедали в «Династии» в кампании Ли Тео Ленга, представлявшего «Ассошиэйтед мерчант бэнк». Последняя утка по-пекински для Севастьянова. А через год и Петракова вернули из Сингапура, на пенсию… Севастьянов намотал ремень на запястье, чтобы полистать книжку про кредит. Овчарка, сидевшая у ноги, зарычала. — Придержите собаку, раз уж она вас признала, — попросил участковый в дверях. Бросил взгляд на книгу в дорогом переплете. — Хочу предупредить… Теперь здесь имущество, подлежащее описи, а не вещи вашего друга. Все следует опечатать. И так не по правилам… Севастьянов почувствовал, что краснеет. Он положил книжку на стол. — Не по правилам? — Не по правилам. Борисыч, заметив беду, побежал по бестолковости на Ленинградское шоссе — перехватывать дорожный патруль. Это чуть ли не пять километров отсюда. Нам позвонили в отделение только после того, как собака не подпустила фельдшера из «скорой». Два часа собирали понятых, потом ждали вас. Полагали, что вы родственник. Разве по правилам? — Что ж, что ждали… Я — единственный близкий покойному человек. — Но вы не родственник. Борисыч задурил меня на этот счет. Только в свой протокол я вас все равно не включил. Поэтому прошу покинуть дом. Собаку разрешаю увести… У летнего умывальника во дворе наткнулись на собаковода. Он звякал сливным штырем, плескал водой себе в лицо. Отершись рукавом, запричитал: — Ах, собачка, такая собачечка! Что же теперь делать, куда подеваться, ай-яй-яй, такая собачечка… Ай, осиротела! Собака тянула сухую оскаленную пасть, подергивая крыльями ноздрей и черной губой над клыками. От милиционера, наверное, пахло другими собаками. — Может, возьмете? — неожиданно для себя спросил Севастьянов. — Так откуда деньги? — Бесплатно. Собаковод оглянулся в сторону сарая, на двери которого участковый клеил полоски бумаги. — А можно? Севастьянов ослабил ремень. Собака обнюхала косолапо стоптанные полуботинки, вскинулась к бахроме на манжете камуфляжной куртки. За домом хлопнула дверца «скорой». Кто-то крикнул под жужжание стартера: «Мы повезли!» Участковый отозвался от сарая: «Давай!» За опечатываемой дверью стояла моторка Севастьянова с подвесным мотором «Джонсон». Петраков сам предложил ему держать там лодку. — Вот, блин, и печати-то у меня нет, — подосадовал лейтенант, когда Севастьянов подошел заявить насчет лодки. — Приложите гербом пятирублевик, — сказал он. — Чем-нибудь помажьте, хоть пастой из шарикового карандаша, и приложите. Настоящую печать поставите потом… Участковый вскинул голову. — Ох, финансисты… Шариковый карандаш, однако, взял. Севастьянов ничего не сказал про лодку. Назад через Волгу перевез собаковод на казенной моторке. Овчарка поскуливала на воду. На платформе Завидово ветер раскачивал единственную лампочку, горевшую над расписанием. Электричка из Твери на Москву приходила через час десять. Севастьянов сел на скамейку и почти явственно ощутил в себе умирание жизни. Тело будто вознесло взрывной волной, круто и плавно, а сердце осталось внизу, само по себе… Он слышал про генетическую память. В каком возрасте умирали крестьянские предки? Теперь ему пятьдесят девятый. Наверное, в среднем как раз… Гены вспомнили, что час пришел? Он посидел, сложившись пополам, как Петраков в шезлонге, и уткнув лицо в ладони. …Прожектор электрички высветил линялый плакат «Выиграешь минуту, потеряешь жизнь!» Человек, прыгавший с платформы под колеса допотопного тепловоза, экономил минуту и терял жизнь в этом месте с тех пор, как Севастьянов принялся ездить к Петракову. Впрочем, места были знакомы с детства. Пионерский лагерь, куда выезжала на лето их школа, располагался поблизости, в Новомелково. Утром, днем и вечером кормили баклажанной икрой, а чтобы её ели, гоняли на военные игры, после которых хотелось сгрызть алюминиевую ложку. На сероватом черенке ложки стояла штамповка — орел со свастикой в когтях. Трофейные ложки выдавались несколько лет и после войны, но потом их заменили — как раз после того боя, который оказался последним: пионерским лагерям указали на чрезмерное увлечение военной подготовкой. Как сказал старший вожатый, велели играть во что-нибудь созидательное… В том бою Леве Севастьянову выпало идти в засаду. Лежа под папоротниками, уткнувшись в жирные комки земли, по которым ползали красные жучки, он ждал свиста Михаила Никитича, однорукого матроса с Волжской флотилии. Таиться приходилось особо из-за доставшегося по жребию цвета погон — белого, издалека заметного. Противник носил синие. Один сорванный погон означал ранение, два — геройскую гибель… Когда разгромленных «синих» построили в понурую колонну, Михаил Никитич сказал севастьяновскому приятелю Вельке: — А ты отойди. Ты — убитый. Топай индивидуально. В бою Велька лишился обеих бумажек с плеч. Но в свете одержанной победы его «смерть» не представлялась обидной. Тем более что прибежал начальник лагеря майор дядька Галин. Он был безруким, поэтому, когда хотел на что-то указать, тянул носок начищенного сапога. Лягнув в сторону колонны убитых, дядька Галин заорал: — Мишка! Ты кто, военрук или начальник похоронной команды? Что у тебя братская могила отдельно марширует?! Победа на всех одна! Кто бы теперь крикнул так про Петракова… Одряхлевшего Михаила Никитича Севастьянов неожиданно встретил на Волге после своего отзыва из сингапурского представительства. Матрос сидел на подпиленной табуретке в облупившейся «казанке» с булями. Пустой рукав футболки уныло трепыхался. Севастьянов ещё подумал: если с утра ветрено, к вечеру натянет дождь… Второй мужик, в темных очках, стоял, упершись коленками в переборку, и жарил на обшарпанном немецком аккордеоне с залатанными мехами. Складно выводил «Тихо Дунай свои волны несет…». Удочек или кошелки, чтобы идти в Свердловский магазин на косогоре, у них с собой не было. Просто давали концерт реке. Доживали век где-то поблизости, может, и в богадельне… Севастьянов, сбавив обороты движка, обошел их на красной пластиковой лодке, за которой тащил японскую леску. Бывший военрук облысел, в складках рта поблескивала слюна, но посадка головы осталась властной. Слепца же Севастьянов в этих местах ранее не встречал, хотя знал многих. Притулились друг к другу вымиравшие фронтовики? Стараясь держаться подальше, Севастьянов обошел их «казанку». От рождения и в поинерлагере он носил другую фамилию. Глупо, конечно, остерегаться опознания спустя без малого пятьдесят лет. Сработал, скорее, профессиональный инстинкт… Из-за того, что он знал в этих местах многих и многие знали его, особенно как владельца красной лодки с мощным «Джонсоном», осторожность вошла у Севастьянова в привычку. Впрочем, для скрытности была и ещё одна причина. Как раз тогда тянулась эта странная, душевно его надорвавшая, другого слова и не найдешь, история. По субботам они ходили с Клавой на лодке на острова ниже Конакова. Волга там — море. Десятки островков, километры простора, разве что иногда протянется парус или цепочка байдарочников. Странное, кружившее голову ощущение воли… Половину отпуска они провели там, меняя стоянки. Всякое пристанище становилось открытием. Но ложь, обреченность угнетали так сильно, что у Севастьянова началась бессонница, он не верил ни единому слову Клавы. Отсыпался днем, пока загорали… Однажды, терзаясь страхом перед наступавшей ночью, Севастьянов рассказал Клаве об этом и услышал в ответ странный рассказ. Мама сказала ей: «Ты хочешь знать, кто твой отец? Ты видела его, могла видеть… Среди наших знакомых, на моей работе. Но знать, кто именно, не нужно. Возможно, он и не догадывается про дочь, про тебя. Мне хотелось иметь ребенка… От этого человека, именно от него. Не волнуйся. Или нет не расстраивайся из-за нас. Это достойный человек. Он вполне достоин любви». Клава спросила: «Почему ты не вышла за него?» Ответ был: «Еще года три-четыре, и объясню…» Клава присматривалась к мужчинам, приходившим к ним в дом, в том числе и к женатым, являвшимся с супругами, к тем, которые вместе с мамой работали в министерстве иностранных дел или конторах, связанных с заграницей. — Знаешь, как я решила? — Как? — спросил Севастьянов, которому этот простоватый рассказ окончательно отравил существование. — Я стала примерять на себя… Ой, я ерунду говорю! Ну, пятидесятилетних мужчин из маминого окружения. В кого-нибудь я ведь должна была влюбиться, если я — её дочь. Вот это и будет папочка… — Влюбилась? — Да, в тебя. — Я действительно тебе в отцы гожусь… — Вот и молодец, что не стал им. Повезло! Сырой от росы полог палатки провис, сделался прозрачным, и сквозь него проступал расплывчатый круг луны, освещавший лицо Клавы. Он не знал, имеет ли право велеть ей не плакать. Может, думала, не видит? Проснулись они до рассвета, оба сразу, и больше не засыпали, а когда Севастьянов сошел к берегу и собрался зачерпнуть воды, мелкая рябь прибила к его ногам первый в том году желтый лист. Август стоял в середине. Был последний день отпуска и последний их день вместе. Он не позвонил потом. И она тоже. Больная совесть сделала внимательнее к Оле. Жена любила ездить за город погулять. Наезжали и к Петракову. Старик, зимовавший в Москве, охотно давал ключи от дачи. Ручей, впадающий в Волгу, промерз до дна и провалился. Льдины, разламываясь, сползали с крутого берега на завалившийся боком отбуксированный зимовать на мелководье бакен. Оставив Олю на берегу, Севастьянов спустился к ручью и вышел на Волгу. Ввинчивая бур второй раз, расстегнул куртку. В первой лунке уже стыли три поплавка. Жена крикнула с берега: — Лева, там камни подо льдом, рыбы не будет! И вдруг Севастьянов подумал: кто я такой в этой стране? Человек с чужим именем. С присвоенными документами. В обличье бухгалтера, бухгалтера и рыболова-спортсмена. Только с Олей мне хорошо, она — моя защита, моя надежная пристань, моя любовь… Единственное неподдельное в нынешнем моем существовании. Как чудовищно менять это на дикую примерку привязанностей чьей-то непутевой матери! Он собрал удочки, подхватил бур, полез по ледяному косогору. Когда растапливали березовыми дровами камин в даче Петракова, Оля сказала, чтобы Лева не очень-то изводил энергетические запасы старика… Петраков любил Олю. Теперь Петракова не стало. И Волги не будет. И в Сингапур ему ехать на должность бухгалтера, почти что счетовода, без права самостоятельной работы, тоже одному. Оля оставалась на несколько месяцев. За окном электрички проскочила надпись «Крюково». В немытом стекле больше не отражались лица пассажиров. Рассвело. Севастьянов подумал, что теперь, когда на работе с ним определились, следовало бы уведомить своего оператора о командировке в Сингапур.2
Подпихнув под спину пуховые подушки и набросив на ноги край перины, Джеффри возлежал на широченной кровати номера-люкс в гостинице «Шератон» возле франкфуртского аэропорта. Улыбаясь, он читал на розоватом листочке с наивным зайчиком, обнимавшим зайчиху в верхнем левом углу: «…в старые времена, Джефф, если человек приходил и говорил, что у него есть тысяча долларов, ты мог настоять, чтобы он их предъявил. Ты мог пересчитать зеленые бумажки или металлические кругляки. Или, если речь шла о закладе, ты мог поехать и посмотреть землю этого человека, постоять у ограды ранчо, пересчитать коров, на худой конец. На совсем уж худой конец, Джефф, ты мог испытующе заглянуть в открытое честное лицо ковбоя и просто-напросто попросить, чтобы он предъявил какую-нибудь правительственную бумажку, из которой явствовало бы, что перед тобой действительно Беделл Смит или Смит Беделл. Теперь — иначе. Состоятельность человека подтверждается бликом на экране, который посылает разжиревший от информации компьютер. Этому экрану не нужно показывать особую бумажку в подтверждение того, что на таком-то счету в таком-то банке имеется столько-то деньжат. Ткни в несколько клавиш, и бездумный работяга либо отнимет что-то от общей суммы, либо что-то к ней прибавит. Но, Джеффри! Твой компьютер не обладает главным, что необходимо иметь финансисту, инстинктом. И, кроме того, он ни за что не определит, кто из твоих клиентов достойный человек, а кто замышляет сволочную подсадку, мастером которых ты признан…» Ну, мастера-то в этом смысле не я, а боссы — Клео Сурапато и Бруно Лябасти, подумал Джеффри, грубые практики, вульгарные жулики, необузданные сластолюбцы, химики от финансов, живущие, как точно подметила Ольга, крокодильими инстинктами, основной из которых — заглатывать что попадется. «…Бруно недавно звонил и говорил о том, как он ошибался, отговаривая тебя от поездки в Рурский университет в этой Германии — да благословит её Господь за то, что мы в ней встретились. Оказывается, ему подвернулся журнал, в котором описывались достоинства тамошних выпускников как специалистов по методам управления. Сказал, что в смысле чутья на технический прогресс ему и Клео до тебя далеко. Тогда я спросила Бруно, как насчет прибавки за это чутье к твоему окладу или хотя бы годовой премии, и он распрощался… Я наслаждаюсь иллюзией, что ты отправился к немцам не только за их опытом, но и с затаенной целью посмотреть на места, где у нас все началось…» Такие вот письма получаешь от жены, подумал Джеффри. Продиктованные любовью, как утверждает Ольга, чью славянскую фамилию — Пиватски — он теперь носил. Письма Ольги оставались единственными рукописными текстами, которые ему приходилось читать в нынешней жизни. Для разрядки настроения Джеффри помесил воздух кулаком правой руки, не забывая, что в левой зажаты письмо и очки. Поболтал, выпростав из-под перины, ногами в красных носках. Ольгин подарок. Условленный стук в дверь из смежного номера раздался точно в назначенный срок — секунда в секунду. Джеффри открыл. — Господин Пиватски, — сказал юноша с такой густой черной бородой, что лицо не было никакой возможности запомнить. Только походку. Или свитер. Или прыщики на висках. — У меня складывается впечатление, что поставленная вами задача решена. Нам удалось добиться этого несколько раньше контрольного времени, но мы… Как все компьютерные специалисты-иностранцы, он говорил по-английски правильно, но с ужасным выговором. — Взглянем… Они прошли в соседний номер, где пятеро студентов гнездились вокруг ноутбука, который привез Джеффри, — кабель от компьютера тянулся к телефонному аппарату. Бородатый набрал на клавиатуре двенадцатизначный номер, выдерживая между цифрами долгие паузы. На экране монитора затанцевал зеленоватый паучок. — Вот, господин Пиватски… — Что ж, — сказал Джеффри, скрывая удовольствие. — Что ж, что ж и ещё раз что ж… Вы, ребята, подлежите преследованию по общей со взломщиками статье уголовного кодекса. Вы подкрались к банку компьютерной информации фирмы «Сименс» в Гамбурге. Той самой фирмы, которая обещала ящик шампанского «Лансон» всякому, кто выявит входной электронный код этого банка… Таким образом, вы удостоверились на практике, что случаи дешифровки самых сложных кодов методом ультраскоростного просчета вариантов реальны. По крайней мере, в пределах одной среднестатистической человеческой жизни. Итак, мы с вами можем брать за горло любых умников. — Это все-таки аморально, хотя и захватывающе, — пробормотал один из студентов. — Моралью обладают все. По крайней мере, изначально, — не позволяя ему развить мысль, сказал Джеффри. — Талантом же — только избранные. Не стоит жертвовать талантом ради морали. Только в этом случае приходит удача, мои юные господа! Вытянув шеи, университетские выпускники наблюдали, как на экран, словно подталкивая друг друга, выпрыгивают не привычные арабские, а латинские цифры. Весьма нетривиальный код. И они взломали его! — Потрясающе! — воскликнул бородатый. — Но мне кажется, что теперь кто-то перебивает нас… Как встречный удар! Это замечательно, господин Пиватски! Это вызов! Джеффри не любил восторгов. Он вообще не любил волнений, ажиотажа, эмоциональных стрессов. Чтобы погасить нервный подъем, он прочел студентам короткую лекцию о подслушивании электронного шепота компьютеров. Вопросов о моральной оценке такого рода операций больше не последовало. Джеффри особо наблюдал за бородатым. Парень представлялся находкой для Клео и Бруно. На сероватом экране отлились строчки. Студентам понадобилось время вникнуть в английский текст, и Джеффри рассмеялся ещё до того, как молодые немцы сообразили, в чем дело. «Черт тебя побери, Джеффри! И твою хакеровскую сходку тоже. Есть новости, — мерцал текст. — Позвони. Для твоего сведения передаю несколько пассажей из сегодняшней финансовой колонки «Стрейтс таймс», подписанной Барбарой Чунг. Содержание…» — Это послание из Сингапура на модем моего компьютера, только и всего, господа, — сказал Джеффри. — Мы гордились, что заграбастали кого-то, а заграбастали нас, отозвался бородатый. — Успокойтесь, — сказал Джеффри. — Из Сингапура нас не отлавливали. Там знают здешние номера телефонов… Сначала попробовали номер в моей комнате, а затем решили поискать здесь. Только и всего. Он сохранил послание в памяти машины. — Наша встреча завершается, коллеги. Спасибо. Каждый получит уведомление о её последствиях. Не сочтите навязчивым повторение просьбы относительно доверительного характера моего интереса к вам и вашего — ко мне. До свидания. Желаю успехов! Бородатый задержался у двери, покручивая ручку, как бы пробуя, нормально ли она действует. Теперь стало приметным, что брюки на нем со складкой и кремовые ботинки тщательно начищены. До глянца, отдающего глубиной. Для такого глянца требуются терпение и навык, приобретаемые только в одном месте. В казарме. — Господин Пиватски, — сказал он, прокашлявшись. — Мне нравится это занятие. Я считаю ваш интерес к нашему клубу хакеров большой честью. Я хотел бы заполучить у вас работу, если она такого же рода. — Не скрою, приятно слышать… Бородатый просительно смотрел из коридора, пока не закрылась дверь. Твои ботинки выдают тебя, подумал Джеффри. Можешь натянуть вместо черных хоть кремовые, хоть зеленые штиблеты, но надраить их ты не забудешь, потому что это вбили в тебя в военном училище, куда ты пришел, скорее всего, из деревни. Военные разведки всего мира — карьера для провинциалов. Это Джеффри усвоил крепко. Капитан Джеффри Пиватски, бывший летчик ВВС, крепко усвоил это очень давно — за шахматными партиями с человеком, который формально считался капелланом пультовиков, имевших допуск к пусковым ключам ракет с площадок близ Штутгарта. Джеффри и капеллана сближало отвращение ко всякого рода развлечениям. У священнослужителя оно носило, конечно, идеологический характер. А Джеффри это отвращение привила первая жена, добившаяся для него перевода из летной части в ракетные войска, модные и лучше оплачиваемые, к тому же стоявшие в Европе. Через год гарнизонной жизни он выродился в полнейшего, как тогда говорили, светского выпивоху. Он последним уходил с вечеринок, на которых непременно оказывался кто-нибудь с генеральскими погонами или обратным авиабилетом в Вашингтон. Этого хотела жена. Скука приучила Джеффри много читать — даже в постели после возлияний. Он уверился, что возбужденное состояние помогает острее переживать содержание книги. Постепенно Джеффри догадался, почему люди его круга сбиваются в тусовки. Они задыхались от собственной пустоты. А у некоторых, как выразился капеллан пультовиков, от страха перед одиночеством просто струится пот, но словно бы с другой стороны кожи, изнутри. Это была жизнь гарнизона ракетчиков, осажденного во времени и пространстве. Жизнь, если так можно сказать, в аквариуме. На вечеринках, теннисных кортах и полях для гольфа. Наверное, им жилось бы ещё веселее, если бы они и спать укладывались под общее одеяло в одну громадную кровать. Через кровать, в сущности, все и произошло. Кровать, которую Джеффри делил с женой командира полка. Эта любовь, приведшая к их браку, началась со слез. Жена командира плакала в спальне одного лейтенанта, предоставившего им приют. Отгородившись от Джеффри скомканными чужими простынями, она плакала и плакала по-настоящему, а не из сожаления, или каприза, или раздражения. Плакала от несчастья. — Что же это, Джефф? — сказала она, успокоившись. — Неужто больше не бывает долгих-долгих разговоров, долгих-долгих прикосновений, поцелуев, мучений — а уж потом все остальное? Ты напился, я была пьяная, ты затащил меня сюда, как продавщицу, к которой привязался в дискотеке, и вот мы протрезвляемся в этой конуре… Муж Ольги, безупречный профессионал, жесткий, справедливый и хитрый, манипулировал подчиненными ради служебных целей. Джеффри он держал крепко. В послужном списке капитана значилась драка в баре офицерского клуба. Драка из-за Ольги, когда кто-то произнес двусмысленность в её адрес. Возможно, Джеффри инстинктивно защищал не репутацию, а нечто ему самому неясное в женщине, которая не размахивала руками на ходу, не выворачивала ногу бедром вперед, не орала приятельнице в дверях насчет ста лет разлуки… Не исключено, что муж Ольги догадался обо всем раньше самого Джеффри. Ведь полковнику предстояло защищать свое, а капитану — отнимать чужое. Дома Джеффри не знал, куда деваться от растерянности. — В средние века, — разглагольствовал он перед женой, — воин надевал панцирь. В прошлой войне обволакивались дециметровой броней в танке. Теперь вояк распихали по бункерам. Сидя в кротовьих норах, мы ждем приказа вставить и повернуть стартовые ключи… Ни одна военная цивилизация не располагала такой убойной силой, как один я в своем склепе! А философия у нас кухонная, древняя и панцирная. На твоем уровне, Джойс. Ах, милочка, ты мне эту пакость, так я отвечу вот тем… А ведь приказ мне отдаст президент Америки. — С чего бы это тебе разонравились мои рассуждения? И даже хорошо, что они как у президента… Джойс считала, что понимает его состояние. — Ты с похмелья и разозлился, что не добрался самостоятельно, заночевал у подчиненного… Ты слабеешь, Джеффри. Ты, капитан, водишь дружбу с лейтенантами вместо майоров и ввязываешься, как петушок, в драки. А вообще хочу напомнить тебе, что Америку для того и открывали, чтобы каждый свободно говорил что хочет и свободно воевал с кем хочет. — В том числе и свободно плевал на Америку, — сказал он глупо. — В том числе и плевал на Америку, господин капитан, если эта Америка помешает мне сделать из тебя то, что я хочу сделать. Сначала полковника, потом увидим… И, кстати, все это предусмотрено конституцией. — Мои предки появились в Америке триста лет назад. Воевали с индейцами и между собой из-за черных, чтобы дать свободу всем, кстати, и твоим родственникам, заявившимся на континент намного позже, на готовенькое… Все казалось обустроенным. И все норовят теперь это испортить. — Ты просто одурел с похмелья! — Мои предки поднимали страну! — Теперь твоя очередь поднимать ракеты! — Когда я вербовался в военно-воздушные силы, я думал не об этом. Я думал о честном поединке с кубинцем, с русским, с самим чертом… Честном и во имя Америки… — В голубом небе, — ехидно сказала Джойс. Он действительно выглядел дураком и грохнул чашкой об стол. — В голубом и чистом небе! Вместо же этого — бункер, саван. А поднимать ракеты куда? И ведь получим сдачи… — Бог с ней, со сдачей, Джефф. И со всем остальным… Я приглядела дом в округе Риверсайд, в Калифорнии. Страшно престижно. Большие траты возбуждали её. Она подошла к нему. В кимоно, на котором не было пуговиц. Джеффри вдруг испугался ещё больше из-за того, что натворил накануне. Сказал, что разламывается голова, пусть Джойс простит. И сообразил, что больше не сможет, во всяком случае в ближайшие дни, заниматься любовью ни с кем, кроме Ольги. Через месяц они решили пожениться. — К какому на этот раз приятелю? — спросила Ольга в тот знаменательный день, когда он выруливал её «фольксваген» на автобан в сторону Штутгарта. Ну и личная жизнь у тебя, капитан… С одной ты занимаешься любовью в самых случайных и незащищенных местах. А с другой будешь делать то же самое в страшно престижном… В собственном доме в этом… округе Риверсайд. — Ольга! — Что — Ольга? Твоя умная обольстительная энергичная жена сделала великолепное приобретение. Капеллан на последнем коктейле, явно от зависти, разглагольствовал по сему поводу о незыблемости семейного очага… Декстер высоко оценил этот деловой шаг. Даже поставил мне вроде бы в упрек, отчего не я… Он сказал, что вообще твои дела идут блестяще и твое повышение уж точно не задержится… Но я-то знаю правду, Джефф. В прошлую готовность из тринадцати офицеров только двое сразу же вставили ключи. Остальные перепроверяли сигнал и рассуждали… Декстер был просто сражен! Он вдруг увидел, какие люди под его командой составляют большинство, и в этом большинстве, как я поняла, тебя, конечно, не оказалось. Декстер и сам, я почувствовала, принадлежит к ним… к этому большинству. Ты-то ведь не будешь рассуждать. Так сказал Декстер. Любящие мужья всегда все объясняют женам. Он — мой любящий муж… — Что ещё наговорил про меня твой Декстер? Какие ещё сплетни он нашептывал в спальне? — Джеффри! — Что — Джеффри? Ты вроде и забыла, что ты значишь для меня! — Я твоя любовница… Декстер считает, что мы тоже купим дом в округе Риверсайд. Твоя жена — классный авангард! Ты соблазнил меня, а она соблазняет калифорнийских агентов по недвижимости! Вы отличная пара! И мы с Декстером отличная пара! И ты со мной отличная пара… Они долго молчали в «фольксвагене». И вдруг, перебивая друг друга, заговорили о том, насколько их браки несостоятельны, о том, что придется проходить через гласные формальности, иначе не покончить со старым и не начать новое, а конкретного плана и возможностей устраивать такую генеральную чистку у них нет и, Бог его знает, будут ли. — Я процветаю, Ольга, процветаю, — иронизировал Джеффри. Узел с собственными простынями, которыми они обзавелись, лежал под её локтем, проминался, и плечи их соприкасались в крохотном европейском автомобильчике. — Но какой ценой! Хотел летать, а прогресс загнал в бетонную нору в обнимку с ракетой. Хотел честного боя, а стал пультовиком, готовым нанести ядерный удар. Хотел красивой любви, а должен раздевать жену командира либо в машине, загнанной в кусты, либо на чужой квартире… Мы не можем найти приют даже в задрипанном мотеле, потому что нас засекут армейские агенты безопасности. А ведь во мне хорошая кровь. Почему же я стал таким хилым? — Знаешь, давай поженимся, милый! — Вот ты и сделала мне предложение, — сказал Джеффри и развернул «фольксваген», не посмотрев в зеркало заднего вида. В гостиницу им позвонил Декстер и сказал: — Джеффри, ты уверен, что у вас обоих не дурь? Твоя жена сидит у капеллана. Но это ваше с ней дело. Капеллан потом собирается ко мне… Что касается Ольги, то ты, возможно, кое-чего не знаешь… Ну… иногда она требует к себе совершенно особенного отношения. Совершенно особенного. Ты понимаешь, Джеффри? Такое отношение она встречала только с моей стороны… Джеффри показалось, что командирплачет, и он первым положил трубку. Позвонив на базу, он продиктовал штабному сержанту рапорт с просьбой перевести его в авиацию и отправить в Индокитай, где шла война. А позже Джеффри понял, какое особенное отношение требуется Ольге. Она вдруг принималась строчить от руки в своем блокноте детские истории, которые следовало читать и обсуждать. Потом проходило… Возможно, в прошлом она не выдержала какого-то внутреннего разлада. В таких случаях, объяснил ему полковой психиатр, сожительство разумного идеала с неразумной действительностью камнем лежит на душе. Психика может примириться с этим лишь за счет подбора ложных понятий, чувств и представлений. То есть, сказок… Чтобы вычеркнуть из памяти прошлое, полностью и до конца, Джеффри принял девичью фамилию Ольги. Так появилась чета Пиватски. Семейная устроенность давала счастливое ощущение свободы, а оно упрощало окружающую жизнь. Вдруг проснулся интерес к науке. Она открывала широкие возможности. Большие, чем религия, на которую вначале уповал Джеффри, чтобы помочь Ольге… К этому выводу его привела работа в закрытом центре в Бангкоке, куда он летал из Дананга в Южном Вьетнаме на испытания сверхсекретного в те времена компьютера, за секунды обрабатывавшего кучу данных для выбора оптимального боевого решения. Был декабрь, кондиционеры в просторном здании на бангкокской Ашока-роуд крутились в полурежиме. Окна открывать запрещалось. Но и сквозь противосолнечную пленку на стеклах Джеффри видел, как далеко на западной окраине, в заречье, плавятся в багровом закате россыпи бетонных коробок и редкие островки зелени. Пожелтевший воздух искажал цвета на экране компьютера, строчки текста и графики казались из-за этого гуще и чернее. Джеффри Пиватски почти физически ощущал мощь прибора, с которым он работал. Мощь, из которой рождалось величие. «Мужчина, человек чести, должен уподобляться Господу Богу нашему, то есть властвовать как над людьми, так и над прочими тварями, прибирать к рукам земные богатства и обладать ими, — философствовала Ольга в последнем своем рассказе. — Властвовать, обуздывать дикую силу… Оператор мясобойни не чета матадору. Если бы смысл жизни заключался в насыщении желудка, в героях ходили бы мясники. В конечном счете, главное — выстоять до последнего вздоха. Это и есть бессмертие». Он окреп в военно-воздушных силах… Джеффри собрал в опустевшем номере оборудование. Перенес компьютер в свою комнату. Включив, вызвал на экран текст Барбары Чунг из «Стрейтс таймс». Усмехаясь, читал: «Компания «Лин, Клео и Клео» готовится заработать в ближайшее время честные пять миллионов. Нет, лучше скажем так: честные пять миллионов на бесчестном черном рынке. Она покупает у частного коллекционера величайшую реликвию. Деревянный позолоченный кулак, венчавший некогда древко знамени китайских повстанцев, называвшихся «боксерами». Бесценную вещь увезли как трофей в Германию. Возвращение в Азию через российские Советы, захватившие деревяшку в Берлине в конце второй мировой войны, сопровождалось многократным увеличением цены этого старого куска дерева с каждой милей. Чтобы в конце пути выразиться в миллионах, которые сейчас, попав в качестве выручки за это произведение искусства из нечестных в честные руки, становятся, таким образом, честными. Другими словами, отмытыми. Стоит ли писать об этом случае? Видимо, стоит. Хотя бы потому, что денег, нажитых вокруг нас на черном рынке, становится все больше и больше. Денег, которые боятся дневного света. Денег, так сказать, в надвинутой на глаза шляпе. Это пугливые, нелегальные деньги, которые ищут обходные пути, чтобы стать настоящими и полными достоинства. Хотя бы через приобретение исторических ценностей… Я долго размышляла: разве этот случай — повод для финансовой колонки в нынешний четверг? Размышляла, пока не получила другого сообщения, касающегося «Лин, Клео и Клео». А именно, что эта компания никак не связана со строительными подрядными фирмами «Голь и K°» и «Ли Хэ Пин». Мы же наивно считали, что такая связь имеется, и безудержно смело покупали акции обоих. Так вот, мне доподлинно известно, что акции «Голь и K°» и «Ли Хэ Пин» подогреты на одном, как говорится, пару. Реальной ценности у них нет. Завтра к вечеру, за несколько минут до закрытия биржи, ребята «горячих денег» будут сбрасывать эти акции руками и ногами. Пока всех вокруг не охватит паника. И ночью начнутся сердечные приступы, а утром подтвердится, что для этого имелись основания. Но за «Лин, Клео и Клео» нам переживать не придется. И знаете, почему? Она-то заплатила за позолоченный кулак как раз акциями «Голь и K°» и «Ли Хэ Пин». При этом, щадя витающего в мире чистого искусства бывшего владельца приобретенного раритета, «Лин, Клео и Клео» помогла ему через одного парня сбросить эти акции. То, что акции сбрасывал неведомый рынку искусствовед, ввело в заблуждение обычно настороженных маклеров. Они прозевали начало атаки. И кусок исторического дерева, и деньги, вырученные по существу за клочки бумаги, то есть акции «Голь и K°» или «Ли Хэ Пин», оказались теперь в руках управляющих «Лин, Клео и Клео». На самых законных основаниях. И мы их поздравляем! Когда я позвонила в компанию «Лин, Клео и Клео», старший клерк сказал, что сейчас к ним поступает множество запросов от ценителей древностей, желающих осмотреть приобретенный предмет. «И какой же ответ вы даете?» спросила я. «Он один для всех, — сказал мне старший клерк, — никаких проблем, приезжайте скорее, порадуемся вместе!» Джеффри погасил экран, поднял трубку телефона и набрал сингапурский номер. — Джеффри? — спросил Клео Сурапато. — Поздравляю, — сказал Джеффри. — Ха-ха-ха… О, прохлада на склонах горы Фушань! Если бы мог, принес на веере в город, как красавицу на руках… Вот уж действительно, подумал Джеффри, тайна каждой национальности не в кухне или одежде, а в манере понимать вещи. Китаец Клео никогда не лгал, но ему бы и в голову не пришло сказать правду. Строка древних стихов была произнесена, как раз чтобы ничего не сказать. Однако Клео, это уж точно, спешно разыскивал Джеффри во Франкфурте вовсе не ради того, чтобы поделиться поэтическими переживаниями. Следовало сосредоточиться. — Как погода? Снег? — спросил Клео. — Одного снеговика слепить определенно хватит… На условном жаргоне так обозначались дипломники Рурского университета. — Это лучше, чем искать там, где солнце светит за тучами. «Солнцем за тучами» называлась Япония. В трубке затянулось молчание. Клео откашлялся. — Я ещё хотел сказать… В Москве умер Петраков. Его помощник Себастьяни отстранен от серьезных дел. Отправляют на отсидку к нам в их холдинговом представительстве. Об этом сообщил мой крот в их банке на Смоленской. Крот напоминает, что Себастьяни с дурным характером. Крот сообщает, что экономическая контрразведка в Москве проявила интерес к Себастьяни. Если необходимо, есть возможность подогреть этот интерес. Ты меня понял, Джеффри? Странные, непредсказуемые, алчные и завистливые в денежных делах русские, подумал Джеффри. Пусть даже Петраков и этот его помощник положили по кушу на счета в Швейцарии — что тут плохого? Странные моральные ценности, благоприобретенные при коммунизме. Зачем в таком случае ключевые посты в банке? Конфуцианское представление об идеальном управляющем. Россию напрасно считают европейскими задворками. Она — задворки азиатские. — Фамилия этого человека произносится Севастьянов, — сказал Джеффри в трубку. И с легким отвращением подумал, что больно уж далеко простираются кротовьи ходы его второго хозяина.3
— Почему вы решили, что выбранное поприще — ваше призвание? Так спросил в приемной комиссии финансового института преподаватель, читавший научный коммунизм. Профессионалы стеснялись выспренних вопросов. Но именно на этом вопросе Севастьянов почти засыпался. Что вас побудило стать паровозным машинистом? В 1951 году отец, уволенный из армии кавалерийский сержант, преподал Левушке первый урок взаимоотношения с необычной вещью — деньгами. Мать нахваливала ему сына, который, на удивление соседям, приносил ей в больницу мед, масло, белый хлеб и однажды шоколадку. Окрыленный похвалой, Севастьянов, носивший тогда другую фамилию, вытащил из-под матраса, на котором спала мать, шесть перетянутых проволокой пачек, всего шестьсот восемь тысяч рублей, и в придачу три нераспечатанных колоды трофейных, как тогда говорили про все иностранное, игральных карт, купленных у пленных венгров. Отец, забывший от удивления снять второй сапог, выпорол Севастьянова узким, вдевавшимся в галифе ремнем. В школе за партой Лева не сидел, а изображал вопросительный знак, поддерживая зад на весу полусогнутыми онемевшими ногами. Все знали, что он — поротый. Но никто не посмел смеяться. Из-за отца. Отец вытащил всю кучу денег вместе с картами на балкон и, полив керосином, сжег. А ведь эти деньги пришли к тогдашнему не-Севастьянову не так уж легко. Поднаторев в военных пионерских играх, они с Велькой, подобрав отряд из одноклассников-переростков, по причине войны отставших в учебе на два, а то и три года, держали под контролем кассы кинотеатров «Родина», «Победа» и «Строитель», а также входы в две бани. Особенно большой куш взяли, когда в «Строителе» пустили «Дети капитана Гранта». Скупили билетные книжки и перепродали штучно по пятикратной цене. Распарившимся после бани подсовывали мороженое — снег, облитый сахарином. За клубом в зарослях крапивы вытоптали площадку, где крутили рулетку. Играть приходили и фраера, и блатные «в законе». Когда случалась разборка, дрались беспощадно, брали числом и сплоченностью. Участковый говорил про эти дела Михаилу Никитичу. Но бывший матрос считал, что — пусть. Ведь не воровали. А все, что можно взять боем или лихой смекалкой, того достойно. Денег становилось больше. Сила же их предстала волшебной, когда мать увезли на операцию: жмых, который она ела, обернулся воспалением желчного пузыря. Два месяца никто не командовал Левой дома, никто не напоминал про уроки. Мать плакала, когда он приносил мед и масло, стеснялась есть в палате при всех. Лева сидел рядом, пока она, как говорила про себя, питалась, словно сторожил от других. Если спрашивала, где взял, отвечал одним словом: «Алямс». Алямс был фронтовым другом отца. Он держал рулетку на базаре, где ставки доходили до нескольких пачек перетянутых проволокой красных тридцаток или серых полусотенных. Если в банке ничего не оставалось, Алямс объявлял «великий хапок», то есть сгребал брошенные на новый кон деньги в карман. Это считалось справедливым. Алямса — при нашивке за тяжелое ранение и двух орденах Славы — менты во время облав не трогали. Ноги у него оторвало миной. Перемещался Алямс в ящике, поставленном на четыре шарикоподшипника. Он с грохотом колесил в этом ящике, отталкиваясь от земли — будь то зимой, весной, летом или осенью — огромными голыми кулаками. Какая-то бабка, сослепу приняв инвалида за нищего, бросила однажды ему в кавалерийскую фуражку с синим околышем папироску «Северная Пальмира», самую крутую в те времена, и Алямс, тогда ещё Коля, стушевавшись перед свидетелями за эту ласку, сказал неизвестно почему: — Алямс! Цигарочка! Так прилепилось прозвище. Алямс действительно ссужал Леве деньги, когда приходила деловая необходимость. Отдавать велел из общих, спросив разрешения у ребят. У него же Севастьянов перенял манеру читать книжки — не учебники, а про любовь. Первая книжка, выданная Алямсом с возвратом по первому требованию, была замызганная «Княжна Мери». Про Печорина в предисловии говорилось, что он лишний человек. Звучало плоховато… Но обсуждать любимого героя приходилось только с Алямсом, который перед войной проходил книжку в школе. Остальные ничего не читали. Михаил Никитич похвалил отца, когда тот пришел справиться об успехах сына. — Пори, не пори, это бесполезно, — сказал бывший матрос бывшему кавалеристу, рассуждая на тему неприемлемости в семье и школе телесных наказаний. — По себе знаем. Только поболит, а потом пройдет да и забудется. А вот сила боевого примера… Ну, то есть примера, вообще примера… Это да, впечатляет, тоже по себе знаем. Столько денег! Раз и — нету! Дым и восторг! Будет жить память в веках! Когда умер товарищ Сталин, Михаил Никитич взял власть в школе. Отпер в военном кабинете два железных шкафа и раздал винтовки с просверленными затворами, но со штыками, всем школьникам от шестого класса и старше, поскольку считал обстановку крайне опасной. В вестибюле, в дверях учительской и коридорах поставил часовых. Враги народа и шпионы, как стало ему известно, готовились выйти из подполья, усиливали происки. Следовало ответить боевой готовностью, сжать зубы и кулаки, подавить рыданья. На траурном митинге Михаил Никитич ласково прикрикнул даже на старушку-директоршу: «Чтобы я ни одного плачущего большевика не видел! Тут не музей Маяковского!» И лично утвердил текст резолюции: «Смерть за смерть империалистам, а также врачам-вредителям!» Красное полотно с этими словами растянули морозным утром над входом в школу, на углах которой били валенок о валенок озлобленные ужасом великой утраты часовые, готовые пырнуть штыком всякого подозрительного. Поскольку боеспособные требовались для караульной службы, на похороны отрядили таких, с кем в общем-то не считались. Ополчение сняли после благодарственной телефонограммы райкома комсомола. Потом пришла первая любовь. Старая жизнь как провалилась… Где все те люди? А память о силе денег осталась. На институтской практике, отправленный в числе немногих отличников в Пекин, с которым ещё не умерла великая дружба, он ощутил, как хороша выбранная профессия. Революции в Китае исполнилось едва десять лет. На руках у многих оставались кредитные письма, акции, чеки, и они приходили на улицу Ванфуцзин в бывшее здание французского Индокитайского банка, где разместилось советское торгпредство. В фойе банка неизвестно почему стоял бильярдный стол, за которым по вечерам и в обеденное время сражались в американку сотрудники. В рабочие часы назначенный для приема визитеров студент-практикант Севастьянов, носивший тогда другую фамилию, сгорая от любопытства, рассматривал выкладываемые на зеленое сукно бильярдного стола финансовые инструменты ведущих банков мира. Бумагам порой не имелось цены. Их следовало хватать со страшной силой, как говорил на производственных совещаниях руководитель практики Петр Петрович Слюсаренко, в жену которого Севастьянов тайно влюбился. Торгпред возражал. Он отмечал, что не следует забывать о микробе буржуазного разложения в период, когда империализм как раз и вступил в загнивающую стадию. В условиях торжества идеалов социализма и национально-освободительного пробуждения скупка таких бумаг, по мнению торгпреда, была адекватна заготовке навоза по цене бриллиантов. Слюсаренко не спорил. Как и Петраков много лет спустя. И купил бриллиант по цене навоза в одном из переулков у Запретного города — в нетопленой ювелирной лавке, промерзшей под студеным ноябрьским ветром с Гоби. На втором этаже, в жилой половине, высохший старик в меховом халате, стеганых штанах и матерчатых туфлях на толстой подошве, разворошив кучку одежды в сундуке, вытащил лакированную коробочку с желтоватым кристаллом. На лице Слюсаренко появилось выражение, словно бы он собирался с духом немедленно прикончить и китайца с пергаментным лицом, и Севастьянова. Слюсаренко не говорил ни по-китайски, ни по-английски. Севастьянов понадобился как переводчик. Он же принес из «победы», в которой приехали без водителя, два чемодана бумажных денег. Когда они вернулись, женщина, которую Севастьянов боготворил все больше — практика завершалась, — повисла на шее у мужа, поняв по невесомости чемоданов, что дело выгорело. Слюсаренко умер через три года в Америке. За рабочим столом. Вот и Петраков теперь умер… В кооперативной квартире в Беляево-Богородском, которое он ненавидел за безликость, Севастьянов минут двадцать подремал в горячей ванне. Черный или темный костюм решил не одевать. Теперь он сам как Петраков. Что же носить траур по самому себе? Петраковские «грехи» отныне на нем одном. Выбрал твидовый пиджак, голубую сорочку и черный вязаный галстук. В полдень Севастьянов вошел в приемную генерального директора банка, в которой ему не случалось бывать уже несколько месяцев. Секретарша оказалась новая. Волосы стянуты в тугой пучок. На сухих пальцах массивные серебряные кольца, маятником раскачивался на цепочке кулон с бирюзой. Склонившись над столом, секретарша раздраженно ворошила пачку документов. Отбросила, схватила трубку, набрала номер и быстро заговорила: — Ребров! Рабочие не появились. Я же просила вынести кресла… Ну кто держит теперь в приемной кресла? Что же, выходит, у нас ждать заставляют? Бросила трубку. — Моя фамилия Севастьянов. Скажите генеральному… Она щелкнула длинным ногтем по клавише компьютера, покосилась на экран. — Вам не назначали, у меня не значится… Я справлюсь и позвоню. Вы ведь есть в телефонном списке? Он тронул ручку двери к генеральному. — Лев Александрович! Вернитесь! — прошипела секретарша. На его пальцы легло нечто вроде размятого пластилина, теплое и облепляющее. — Возвратился? — сказал Людвиг Семейных, выходивший навстречу, от начальства. Его лоснящееся, выбритое до пор лицо вызывало такое же ощущение как и ладонь, сжимавшая пальцы Севастьянова. — Я тут проектик некролога занес… Ну, давай, давай, вдвигайся. Я с тобой назад… — Проектик некролога, проектик объяснения в любви… — Что ты говоришь? — Проектик некролога есть проектик объяснения в любви покойному. — Все шутишь? Ну, ну… На такую тему… Не совестно? — Не топчитесь в дверях, — велел генеральный. — Сквозняк… — Валентин Петрович, — сказала секретарша из дверей, — Ребров не убирает кресла. Говорит, они так и значатся в инвентарной описи как кресла для приемной. Ребров не понимает, как актуально, когда в приемной ни стульев, ни кресел! Генеральный помахал в воздухе рукой — мол, оставьте нас в покое — и пригласил усаживаться. — Севастьянов посетил дачу, где скончался Петраков, — доложил Семейных. — Оперативно… Расскажи. — Умер без мучений. В шезлонге. Сердце. На даче никого не было. Да и некому… Увезли в Тверской морг. — Дачу опечатали? — спросил Семейных. — Растащат моментально. Надо охрану туда… — Об этом позже, — сказал Валентин Петрович. Грузно лег локтями и грудью на столешницу. Сокрушенно помолчал. Поднял тяжелые коричневые веки на Севастьянова. — Не стало, значит… Да, вот так вот. Дела земные и суета, а потом все… Искоса взглянул на Семейных. — Вы оповестили? — Да когда же, Валентин Петрович? — Значит, так, Лев Александрович… Сегодня на утреннем заседании совет директоров утвердил ваше назначение… Не скрою, пришлось пробивать. Несколько акционеров полагают, что вы с Петраковым оказались… ну, как-то уж слишком глубоко втянуты в историю с сингапурскими кредитами. Не скрою, они пытались объяснить случившееся не только завышенными деловыми амбициями, но и личными интересами. Фигурировал список подарков, которые вам преподносились в Сингапуре… Лучше я вот так, прямо, а? К счастью, коллеги отнеслись к этому, я бы сказал, равнодушно. Действительно, домыслы… — Петраков говорил, что всякий бухгалтер когда-нибудь да получает повестку в прокуратуру, — сказал Севастьянов. — Тут, может, не прокурор бы вызвал, — вздохнул Людвиг Семейных. Федералы интересовались, если уж откровенно и до конца. Помолчали. — Да, возникал один, — сказал генеральный. — Некто Ефим Павлович Шлайн, полковник из экономической контрразведки. Ну, да ладно, все, слава Богу, позади… Собирайтесь и вылетайте. Дела сдайте Семейных. Он определит, кому поручить теперь… В Сингапуре же ради вас самого и благополучия вашей семьи помните: к старому не возвращаться… Петраковское забыто. Обычная серьезная работа. Серьезная! Надеюсь, это понято… Севастьянов молчал. Генеральный подумал, развернулся с креслом к железному шкафу, вытянул ящик и достал пластиковую папку. Перебросил через стол Севастьянову. Внутри лежала переданная по факсу газетная вырезка. Поверху красным фломастером аккуратным почерком значилось: «Стрейтс таймс», 2 июня, раздел официальных оповещений». — Вчитайтесь… прямо у меня. А я пройдусь по некрологу, — сказал Валентин Петрович. Текст был из раздела официальных сообщений:«В Верховный суд Республики Сингапур. Дело о банкротстве номер 1848 за 1998 год. Касается: Ли Тео Ленга, бывшего партнера «Ассошиэйтед мерчант бэнк». Повод: петиция о банкротстве от 6 числа мая 1998 года. Адресуется: г-ну Ли Тео Ленгу, последнее место проживания Блок 218, Западный Джуронг 21, Сингапур 2260. Примите к сведению, что в отношении Вас в Суд представлена петиция о банкротстве со стороны «Ассошиэйтед мерчант бэнк», юридический адрес Батарейная улица, 9, здание «Стрейтс трайдент», Сингапур. Суд предписал направить Вам копию указанной петиции совместно с копией постановления Суда о рассмотрении дела равно как и публикации настоящего извещения в местной ежедневной газете. Примите далее к сведению, что петиция о Вашем банкротстве назначена к слушанию в девятый день августа 1998 года в 10.30 и Вам надлежит быть явленным в суд. Неявка может повлечь принятие судом решения о рассмотрении петиции и вынесение приговора против Вас в Ваше отсутствие.Ниже почерком Людвига пояснялось:Кристофер Чуа, Чи Киан, помощники регистратора».
«Ли Тео Ленг, пользовавшийся услугами «Ассошиэйтед мерчант бэнк» в размещении капиталов, а также получавший от этого банка гарантии по своим займам, по всем признаком лицо подставное. В суд не явится. Его банкротство — последний шаг по утайке сумм, взятых в свое время Ли Тео Ленгом на основании резолюции Петракова для себя, а на самом деле для «Ассошиэйтед мерчант бэнк». Обанкротив по суду Ли Тео Ленга, «Ассошиэйтед мерчант бэнк» отмывается от своего долга перед нами».Когда Севастьянов поднял голову, Валентин Петрович ещё шевелил губами, вчитываясь в некролог. О покойном или хорошо, или ничего. Людвиг считался признанным мастером «ничего». — Что скажете, Лев Александрович? — спросил, вздохнув и отодвигая листок, генеральный. — Юридическая контора «Ли и Ли», которая обслуживала нас в Сингапуре, без труда размотает этот узелок из дымовых струй. «Ассошиэйтед мерчант» принадлежит индонезийскому китайцу Клео Сурапато… Бросается в глаза необычность иска. Он направлен против того, от кого «Ассошиэйтед мерчант» и получила деньги. А ведь логичнее — когда судятся с тем, кто взял и не отдает… «Ассошиэйтед мерчант» отрубает руку, которой загребла деньги. После решения суда о банкротстве Ли Тео Ленга, который и стал этой рукой, фирма закопает её, а скажет, что похоронено все тело. Вне сомнения, Ли Тео Ленг ни в какой суд не явится. Можно смело вмешаться в процесс. Те, кто его затеял, рассчитывают провести дело беспрепятственно, потому что уверены мы с нашими претензиями в суде не появимся… — Вот-вот, — раздраженно сказал генеральный. — Вот-вот… Будто не слушали меня, Севастьянов! Довольно вмешательств! Такой, с позволения сказать, проект действий — это авантюра. Да! А я-то отстаивал вас! Да и не я один… Он кивнул на Семейных. — Я прошу… нет, требую не касаться этих дел! В силу вашего упрямства и ложно понимаемого престижа… Я не имею в виду ослушания… этого последнего я и не допускаю… да, и оставаясь под влиянием ошибочных, да, именно ошибочных… Это ведь никоим образом… ну… не принижает нашего глубокого уважения к покойному… Не так ли, Людвиг Геннадиевич? Генеральный ещё раз двинул от себя проект некролога. — Нет, не принижает, — сказал задушевно Семейных. — Да, спасибо… ошибочных выкладок. Я ведь не употребляю иной формулировки, которая ставила бы под сомнение наше доверие к вам, Севастьянов, и тем более к Петракову… — Это — определенно, — согласился Семейных. — Ваша будущая должность, Севастьянов, и есть ваша охранная позиция. Ваши идеи, а они у вас возникают… перед реализацией будут подлежать утверждению старших по должности, которые ничего, кроме добра, как и все мы здесь, вам не желают… — Диалектичная похвала, — сказал Семейных. Внешне он удивительно походил на Клео Сурапато. Прежде всего, повадкой. Он постоянно что-нибудь выделывал ручками. Запускал в затылок. Доставал ножнички для ногтей. Протирал очки. Таскал себя за уши, будто вытрясал воду после купания. Тянулся поправить галстук собеседнику. Потирал ладони. Простирал объятия, если не видел человека полдня. Развертывал и складывал носовой платок. Рассматривал расческу на свет. Развинчивал и свинчивал авторучку… За десять тысяч километров от Москвы Клео копировал у Семейных невинную суетливость в жестах, но был иного склада. Он не приспосабливался, а присматривался, чтобы выявить главную слабину в человеке, банке, фирме, организации или группе, для которых становился «доверенным другом». А когда жертва вызревала к забою, орава «горячего реагирования» стремительно набрасывалась на неё по сигналу «друга». Клео подавал сигнал в конце недели, когда банковские и юридические эксперты играли в гольф, рыбачили или посещали вторых, а то и третьих жен, телефоны к которым скрывались. Клео сбрасывал акции на бирже и в добрую пятницу — еврейский выходной, и в канун рождества, и на китайский лунный новый год. Самый жестокий из его ударов пришелся на праздник Семи сестер, когда китаянки воскуривают в кумирнях жертвенные палочки Ткущей Девственнице в надежде заполучить достойного мужа. В тот день известная всем сингапурским бонвиванам на пенсии мисс Ку, бывшая «мама-сан» популярного притона, прибравшая за тридцать лет тяжких стараний половину аналогичных заведений в городе, рассталась с нажитым за полтора часа. Клео верно рассчитал, что, пока самая богатая невеста в стране, пятидесятилетняя мисс Ку, молится о ниспослании супруга, никто не сунется к ней в храм с докладом о делах… Да, Людвигу Семейных было далеко до китайца. — Не ходи за предшественниками, когда ищешь то же, что искали они, сказал Севастьянов. — Что это? — спросил генеральный, удивленно откидываясь в кресле. — Слова Кобо-дайоси, буддийского проповедника. Японец, жил тысячу лет назад. Духовный отец современных компьютерщиков. — Хоть самураев не цитируете… И на том спасибо. Семейных мягко ткнул ногой под столом. А генеральный расхохотался. Ему стало легче, что Севастьянов пообещал взяться за ум. В приемной секретарша показала Севастьянову на лежавшую возле телефона трубку. — Только не долго… Минуту уже ждет… — Лева, ну как? — спросила Оля. — Я тебя по всем записанным у меня номерам ищу… Он отвернулся к окну. Солнце ослепило. «Ну, ты, жалкая никчемная слабовольная шпионская шкура, — велел он себе. — Ну, ты…» Он мял переносицу пальцами, как тогда, когда овчарка привалилась к ноге на даче Петракова. Теперь он некстати вспомнил её кличку. Жульетта. Жулька. — Скончался в полузабытьи, — сказал Севастьянов, надеясь, что не обманывает жену. — Судя по всему, не мучился… Смерть была, я думаю, легкой. — Вот и смерть стала легкой, — сказала Оля. Пластилин облепил свободную руку Севастьянова. Переполз на спину и прилип к шее. — Секунду, — сказал Севастьянов жене, думая: не красные ли у него глаза? — Что тебе? — спросил он Семейных. — Прости… У меня вечером будет человек, очень интересный для тебя, между прочим. Едет в твои края, первым секретарем в посольство… — Господа финансисты, — сказала секретарша. — Это все-таки служебный телефон. Нельзя ли покороче? — Сейчас, Мариночка Владленовна… Скажи Олечке, что я ужасно извиняюсь, но хочу заполучить тебя вечером на часок, а? — Оля, — сказал Севастьянов, — тут Людвиг кланяется… Семейных… Просит меня забежать вечером к нему. Есть разговор, говорит. — Сходи, конечно, раз просит. Он просто так не приглашает… Севастьянов положил трубку. — Ты забыл сообщить Олечке, что твоя командировка утверждена, — сказал Семейных в коридоре и без перехода и паузы продолжил: — Это Шлайн принес генеральному копию факса с газетным уведомлением насчет судебного иска о банкротстве. Просидел полчаса… — Какой ещё Шлайн? — спросил Севастьянов. — Полковник из экономической контрразведки. — И, подмигнув, Семейных повертел пальцем у виска. Дескать, бдят не там, где нужно. Севастьянов неторопливо прошелся от Смоленской-Сенной по Бородинскому мосту на другую сторону Москвы-реки к Украинскому бульвару, где жил Семейных. При зрелом размышлении приказ генерального, который отнюдь не плохо относился к Севастьянову, действительно казался продиктованным заботой. Предостережение из добрых побуждений… Петраков потерпел неудачу… А Севастьянов, да ещё в одиночку, — ему не чета. К тому же этот эфэсбэшник, наверное, напугал малость генерального… Севастьянов запаздывал. Шел уже восьмой час. Вреднейшее время для раздумий, как учил Петраков, откладывавший серьезные решения на утро. Дерматиновую дверь с медными пуговками открыл высокий сутулый человек лет сорока с волнистой шевелюрой, чем-то напоминающий писателя Максима Горького. Из угла рта свисал янтарный мундштук с сигаретой. Под сощуренными от табачного дыма глазами лежали, будто грим, коричневые тени. — Вы, должно быть, Севастьянов, — сказал он. — Старик! — заорал из глубины квартиры Людвиг. — Это Павел Немчина, первый секретарь посольства в Бангкоке! Вам предстоит встречаться! Дружите! Я — сейчас! Я по дороге зацепил в гастрономе потрясающую селедищу! Провонял до невозможности… Вот-вот кончаю разделывать! Дружите и беседуйте! — Пошли к нему на кухню? — предложил Севастьянов. — Как раз оттуда… Пошли, — ответил Немчина. Он улыбался, улыбался и Семейных, которому дипломат только что рассказал анекдот про журналиста, работающего в Бангкоке, некоего Шемякина. Престарелый бедолага, повторил Немчина, заснул на оперативном совещании. Кто-то потихоньку заклеил ему очки наслюнявленными клочками газеты, а борзописец так и сидел. Сообщение же делал посол… Севастьянов вдруг подумал, что напрасно, наверное, оказался в этой компании. Исподволь он опять перехватил испытующий холодноватый пригляд смеющегося дипломата. После нескольких пронзительных звонков телефона знакомый Севастьянову голос, в котором прибавилось хрипотцы, крикнул откуда-то из недр квартиры, скорее всего, из спальни: — Павел! Возьми трубку! Тебя… — У Машеньки опять мигрень, просто беда, — сказал Семейных про жену. Когда Севастьянов заходил в этот дом, правда, не часто и не надолго, так получалось всегда… Мигрень. Севастьянов и сам не знал, хочет ли видеть супругов Семейных вместе. Впрочем, связанные с этим обстоятельства относились к давным-давно прошедшему времени. Немчина медленно поднял трубку. Жмурясь от дыма, выслушал и ответил: — Еще часок, Клавочка. Людвиг селедку приготовил собственными руками. Примем по паре стопок и распадемся… С хорошим и полезным человеком. Потом расскажу. Положив трубку, он сказал: — Забрел полгода назад на одни посиделки у коллеги и познакомился нежданно-негаданно с будущей женой… Вот как случается! Немчина заменил сигарету в мундштуке, и глаза его ещё больше сощурились от дыма, пока он смотрел на Севастьянова. Ощущение, что Людвиг только затем его и пригласил, чтобы показать дипломату, окрепло. — Дружите, други мои, — сказал Семейных, разливая коньяк по хрустальным стопкам. — В одни края едете. Ох, как близкие человечки нужны, когда мы там… Ох, как нужны! Вот за это! — Будете наезжать в Бангкок из Сингапура? — спросил Немчина. — Как начальство прикажет, — ответил Севастьянов. — Пару раз появится точно, — сообщил Семейных. — Тогда милости прошу ко мне, — сказал Немчина, но куда — домой или в посольство — уточнять не стал. — Вы меня извините, — сказал Севастьянов. — Я сегодня ночь не спал. Спасибо, Людвиг, за угощение и за то, что познакомил… Думаю, Павел, я вам пригожусь… Кажется, не слишком искренне прозвучало. — И я вам, — ответил глуховато Немчина. Когда дверь за Севастьяновым закрылась, он спросил: — Вот этот потрепанный хлюп? — Вот этот потрепанный хлюп. — М-да… Ну, спасибо, Люда, показал орла… — У него очень дурной характер, очень… Он только внешне потрепанный. Ты меня понял, Павел? Накопившаяся за сутки усталость и две рюмки коньяка нагнали сон в метро по дороге в Беляево. Очнувшись, Севастьянов ясно подумал: Немчина будет его подстерегать. Именно подстерегать. Семейных обозначил его дипломату. Но зачем?
4
Искусно склеенный воздушный змей — золотой с красными плавниками карп — парил в белесом небе над шестнадцатиэтажным домом на сингапурской Орчард-роуд. Теснившиеся вокруг двухэтажки под черепичными крышами отбрасывали густую тень, в которой то раскалялись, то остывали автомобильные стоп-сигналы. А крыши зданий полыхали, окрашенные закатом. Окна в просторной зале, откуда Клео Сурапато смотрел на город, держали настежь. Здесь, на холме между Елизаветинской больницей и главной магистралью города, продувало круглые сутки и все сезоны. Прохлада стояла естественная. Не из кондиционера. И что за удача! Золотая рыба, вихляясь на бечевке, набирала и набирала высоту. С балкона шестнадцатиэтажки кто-то, чтоб его собаки разорвали, очень ловко приноравливался к ветру! Верно подчеркивал философ Лао Цзы: не человек человека, а натура, естество сущего вразумляет истинному и достойному. Запускавший карпа жил в гармонии с окружающим миром. Он чувствовал ветер, как Клео — жизнь биржи. Клео испытывал, однако, и легкую досаду. Раздражали доносившиеся из комнаты сына дикие фразы — китайский мешался с английским. Сын беседовал с дружком из университета. Просвещенный коллега, видимо, вел родословную от кантонцев и выворачивал произношение иероглифа, обозначавшего имя семьи, из Лин в Лун. Китайское имя Клео Сурапато было Лин Цэсу, а сына звали Лин Вэй. Дружок из университета представился как Ван Та, вполне достойное имя. Но на визитной карточке по-английски стояло «бакалавр Та Ван», а это западное манерничанье — перестановка семейного иероглифа на второе место после имени — выглядело смехотворным. В переводе на тот же английский такое написание могло означать «Бандитский князь». Кантонец, прихихикивая, расписывал холостяцкие похождения: — Я представился клерком из кондитерской компании. Намекнул, что учусь по вечерам в университете, исследую важную проблему. Выясняю, кто первый придумал макароны… Марко Поло завез сюда из Италии или, наоборот, увез из Китая в Европу секрет выпечки древних… — И поверила? — Ха! Я сразу разобрался, что барышня-то из дансинга «Сотня счастий». Ну, дорогой Лун Вэй, я и повел себя соответственно. Сразу к ней. Будто ждала! И все оказалось прекрасным — и секс, и потом кухня — собачий хвост, лошадиное копытце, тигровое винцо, словом, вся северная варварская кухня… — Ах, негодник! — громко сказал Клео. Сын выглянул в зал. — Это лишь фигура речи, отец. Бакалавр Та Ван прекрасно осведомлен, что наши корни северные, из Пекина. Но что плохого, когда маньчжурскую кухню называют варварской? Разве мы маньчжуры? Клео, наблюдая, как рыба все выше и выше забирает в небо, ставшее из белесого желтым, загадал: если ночь упадет раньше, чем воздушный змей потеряет высоту, будущее сына будет путевым. Голоса зазвучали приглушеннее. В наступавших сумерках Клео мог видеть через открытую дверь руку сына с клубным перстнем на пальце, высвеченном зажженной лампой. Лампа медленно вращалась под вальс, который наигрывал вмонтированный в подставку магнитофон. Синие, красные и зеленые искорки разгорались и затухали в пластмассовом плафоне. Единственная вещь из современных, которую терпел отец. Он держал на своей половине тиковую кровать с противомоскитной сеткой, квадратные стулья и сундуки для одежды и бумаг. На мягкой мебели, говорил отец, он чувствует себя как на коленях толстой женщины, а если спит без москитника — голым в снегу. Что же касается шкафов для одежды, то они представлялись ему тюремными камерами. Два поколения, между которыми — Клео. Странно, что внук и дед при этом весьма уважают друг друга, проявляя обидную снисходительность к нему самому. Он-то знал! Через час следовало везти отца к врачу, наезжавшему в Сингапур два-три раза в год из Гонконга. Девяностодвухлетний Лин Цзяо задыхался от кашля. Раскрашенные цветочками эмалевые плевательницы, в которые он отхаркивался, гремели под ногами по всей квартире. Клео опасался, что откроется рана, полученная отцом в перестрелке под Кашгаром, в Гобийской пустыне, где бандиты капитана Сы, как волки, крутились вокруг их каравана… В 1948 году Клео, сыну спекулянта, перепродававшего пенициллин, бензин и консервы, было четырнадцать. То время запомнилось необыкновенным числом повешенных на пекинских улицах. Отец поднимался вверх на волне революционных перемен. Он был в числе трех тысяч двадцати пяти народных депутатов Национальной ассамблеи, на заседания которой ездил в Нанкин. В апреле, вернувшись в Пекин, отец рассказывал про голодовку оппозиционеров в зале заседаний. Закрыв глаза, они дремали в креслах перед яствами, которые парламентские приставы меняли каждые два часа. И тогда генералиссимус Чан Кайши сделал гениальнейший ход: прислал каждому именное приглашение пообедать с ним. Тщеславные приняли приглашение, но, удостоившись трапезы с главой государства, лишились чести. Клятва угаснуть на глазах нации во имя принципов оказалась порушенной. В августе американский доллар стоил двенадцать миллионов юаней. Ежедневно в переулок Диких голубей возле Западных ворот, где депутат Лин Цзяо занимал часть двухэтажного дома, являлся солдат с винтовкой. Из-под каски струился пот. Дав Клео подержать винтовку, солдат грузил на рикшу восемь брезентовых мешков с бумажными деньгами, которые отвозились в казарму капитану Сы. Поскольку батальонные суммы в железном ящике капитана проверялись раз в неделю, в промежутках они передавались отцу для запуска в оборот. Мешки с деньгами обычно сопровождал Клео, скорее в качестве заложника. В присутствии солдата нищие не приставали. Они избегали людей с оружием, те голодали не меньше и быстро нажимали по этой причине на спусковой крючок. После денежной реформы капитан перестал присылать солдата. Армейские деньги обменивались на новый юань, за который давали двадцать пять американских центов. Все встало на место, как сказал отец, поскольку деньги приравняли к золоту. За продажу золота и вешали. Капитан Сы вполне мог поступить таким же образом с отцом, чтобы упрятать концы в воду. Но генерал Фу Цзои, командующий пекинским гарнизоном, двинул боеспособные демократические части против наступающих коммунистов Мао. Капитан исчез из северной столицы. В октябре вместо обычной пыли ветер с Гоби вдруг принес в Пекин снег. Лин Цзяо, тогда ещё коренастый и сильный, прилаживая маузер под ватной курткой на спине, сказал сыну: — Ранний снег — счастливая примета. Я знаю, что предпринять… На рикше они проехали Мебельную, Посудную, где поджидавшие седоков другие рикши злобно ругались на того, который их вез. Одетый в лохмотья парень, обзываемый яйцом сифилитичной черепахи, собачьим калом и похлеще, наклонив голову, только чаще перебирал ногами, обмотанными лыком. Проезжали район чужой для него и потому враждебный. Рикша рассчитывал подождать их у лавки «Точнейшие весы для драгоценных металлов», просил гроши, если поедут на нем обратно, но отец расплатился сполна. Клео, оглянувшись, увидел, как коляску, едва они с отцом отошли, окружают оборванцы с метелками — беженцы, готовые разорвать на куски любого безоружного. Метелками они выскребали рисовые зерна из-под шпал. В окруженном коммунистами Пекине продовольствие возили на трамвайных платформах. Грузчики на складах под наблюдением интендантов дырявили мешки. Офицеры продавали главарям нищих право выметать рис из-под рельсов. Чтобы достать деньги на пошлину, беженцы грабили рикш. Клео сказал отцу: — Рвань видела, как ты платил ему. А то бы пришлось откупаться нам… — Юноша наблюдателен и достоин прозорливости высокочтимого родителя, сказал лавочник. — Он, конечно, отправится в путь с уважаемым депутатом? Давно не доводилось наслаждаться таким чаем! По вискам ювелира бежали струйки пота. Потеющих людей Клео не видел с лета. В городе не оставалось не только чая, но и угля, чтобы затопить печь или согреть воду. У ювелира и то, и другое водилось в избытке. — Проценты обычные, — сказал лавочник отцу. — Пятнадцать от прибыли ваши. — Шестьдесят от прибыли, — ответил отец. — Невозможно. Отец пересказал услышанный от хвастливого капитана Сы гениальный стратегический замысел генерала Фу Цзои по защите столицы. В ближайшие два-три дня предстоял отход без боев на заранее подготовленные позиции, тянувшиеся от Летнего дворца к Яхонтовому фонтану, далее к Миньским могилам и до моста Марко Поло. И после этого, сконцентрировав силы, предполагалось развернуть контратаки. Батальон капитана Сы уже переведен к железной дороге Пекин — Тяньцзин. То есть, ещё неделя — и единственный остающийся коридор во внешний мир через пекинские Восточные ворота окажется блокированным. Ну, а тогда разговоры о затеваемом деле, если владелец лавки не проявит благоразумную сговорчивость, вообще потеряют смысл. Сошлись на сорока четырех процентах, обе цифры вместе составляли сумму «восемь», обозначающую мистический источник богатства. После соглашения лавочник имел право командовать: — В пути не спускайте с товара глаз. Запомните, депутат Лин Цзяо! Каждый листик чая, гвоздик или замочек должны остаться в сохранности. Спите в обнимку с тюками. Не спускайте глаз с товара. Помните — это залог вашего будущего. Нет товара, нет будущего… Встреча в Яркенде, стране таджиков. Мой человек опознает вас там по прибытии. Все ему и передадите. — Когда выходить в путь? — спросил отец. — День сообщу. Нужно спросить астролога… Домой не возвращайтесь. Поживете до отъезда в публичном доме «Дворец ночных курочек» — в южной части, близ Храма вечности. Рядом квартал заморских дьяволов, посольства и миссии,вокзал, большие гостиницы, людно, вы затеряетесь там… Сейчас из-за осады ассенизационные обозы бездействуют, все загажено нечистотами. Иностранцы протестуют. По договоренности тех же иностранцев с коммунистами власти выпустят за городские ворота один обоз с отбросами. Две пароконные повозки в нем будут наши. Их и нагрузим товаром вместо дерьма… — Кто договаривается? — Профессор Ку из университета. Либерал. Его студенты и обеспечивают для правительства посредническую связь с коммунистами. Эти же студенты поведут обоз из города, ваши повозки тоже. Вожжи примете у них за линией фронта. И правьте себе в Яркенд. — Как мы подсядем к студентам? — Во «Дворце ночных курочек» вам дадут знать особо… От меня уходите через заднюю дверь. Отныне, депутат Лин Цзяо, избегайте дважды пользоваться одной дорогой или посещать второй раз одно и то же место. Это закон. Отец поклонился. Вечером принесли записку с предложением встретиться в маньчжурской харчевне на Рынке восточного умиротворения. Распорядитель подавальщиков, когда отец назвался ему в дверях, завел депутата с сыном на второй этаж, поставил блюдце с тыквенными семечками и исчез. Внизу, в общей зале, стоял пар от пампушек, баранины, разваренного риса, чая и подогретого шаосиньского вина. В осажденном-то городе! Чавкали и рыгали, будто свиньи. — Приветствую почтенных, — прозвучал за их спинами сиплый голос. Прошу извинить за опоздание… Нужно было обменять расписки на деньги, а многие банки, оказывается, позакрывались… Разыскал один на улице Ванфуцзин. Ужасные порядки… Банкиры не живут в том же доме, а приходят делать деньги в определенные часы… Записка была от меня. Я — Цинь, мастер-караванщик. Он оказался мастером скоростного лузганья семечек, шелуху от которых сплевывал между балясинами на головы сидевших в нижнем зале менее состоятельных посетителей. В углах губ редкие усы прикрывали рваные шрамы, будто однажды караванщик перегрызал струны цитры. Темя покрывала седая щетина. Он по-мусульмански выбривал голову. Подавальщики споро принесли кастрюлю-самовар с тлеющим углем в поддоне, расставили миски с бараниной, черными яйцами «Столетнее наслаждение», маринадами, луком, красной капустой, котелок с дымящимся рисом и пиалы с соусами. Свинину не подали. Поэтому отец удивился, когда принесли и вино. — Шаосиньское? Для всех? — Послушай, депутат, — сказал Цинь развязно, — запомни: три мусульманина — один мусульманин. Два — половина его. А один — и вовсе не правоверный… Он, конечно, напрасно пытался показать свое превосходство над отцом, который не спускал вульгарной непочтительности. Отец не спускал этого даже могущественному капитану Сы. У Клео возникло безотчетное предчувствие, что однажды отец убьет караванщика. Еще он подумал: кто будет платить по счету? — А что будем есть в пути? — спросил Клео. — Если как сегодня, ничего лучше не придумаешь! — Будем глотать то, что перед этим съедят, переварят и высрут верблюды… Цинь отпустил под овчинной курткой ремень на штанах. Рыгнул. Подмигнул Клео. Разговаривал он с набитым ртом, брызгая слюной. Если попадался горячий кусок, втягивал с шипением воздух сквозь редкие зубы. Сплюнув капустный лист назад в пиалу, назвал, как бы между прочим, место встречи, когда повозки с товаром минуют линию блокады Пекина. В городке Баотоу на реке Хуанхэ. И стремительно, чуть ли не давясь, нажравшись до отрыжки, ушел первым, сказав, чтобы отец расплатился за обед, поскольку стоимость ужина, устраиваемого для знакомства, входит в оплату услуг караванщика. Такова традиция. Вышло так, что отец, депутат первого в истории Китая парламента, ставил угощение такому ничтожеству! На улице мела поземка. В жарко натопленной гостиной «Дворца ночных курочек» девицы слонялись в американских ночных рубашках и купальниках, некоторые вообще в одних чулках. Карнавал для офицеров осажденного гарнизона шел ежевечерне. Каморки девиц занимали второй этаж. Над косяком двери, которая вела в предоставленную им комнату, висела красная табличка с золочеными иероглифами: «Белоснежная Девственность». Сама Белоснежка, переехавшая к товарке, вызвалась готовить им завтрак по-пекински, как значилось в меню заведения. Жидкая пресная каша, почти рисовый отвар, распаренные овощи и сливовый компот. Девушка оказалось такой красоты, что депутат, усмехнувшись, велел сыну закрыть рот, пока в него не залетела муха. Во «Дворце ночных курочек» они прожили четыре дня. Белоснежная Девственность плакала, когда узнала об отъезде Клео. Он стеснялся сказать отцу, что происходило между ними, когда депутат отлучался по делам. Белоснежка затаскивала Клео на себя, нежные пальцы обшаривали его обнаженное тело, он переживал долгие минуты мучительного ожидания, прежде чем оказывался в «лоне нежнейшего лотоса». Это называлось «принц в пламени негасимого наслаждения» и стоило дорого. Клео купался в «пламени» безвозмездно, по любви. Белоснежная Девственность продиктовала адрес, по которому умоляла писать, чтобы облегчить ей боль неминуемой разлуки. — Как же ты прочтешь письмо, если не знаешь иероглифов? — удивился Клео. Белоснежка ответила, что попросит прочитать подругу. И продиктовала: — Девице по имени Белоснежная Девственность во «Дворце ночных курочек» рядом с винным заведением «Ворчливая жена» на улице Восьми достоинств к югу от ворот Чиэн в Пекине. С ассенизационным обозом, возчиками в котором действительно оказались студенты, они проехали Восточные ворота. Порывистый ветер крутил в их нефе повешенного, казавшегося невесомым и иссохшего, словно осенний лист. Возница-студент, завернувшийся в маскхалат и одеяло поверх американской ворсистой шинели, сморщив нос от трупной вони, сказал: — Нужны решительные меры по спасению родины от расхитителей и спекулянтов, а также других себялюбцев. Возможно, высокие слова предназначались для офицера, выводившего обоз до линии фронта. Офицер и коммунистический командир обменялись на ветру какими-то свертками, не обращая никакого внимания на объезжавшие их телеги, совсем не походившие на ассенизационные. Клео удивился: вокруг на много сотен шагов не было ни одного солдата и стояла оглушающая тишина. Где же фронт? Студент, оказавшийся дезертиром по имени Чжун Цы, рассказывал о боях своей 60-й армии во Вьетнаме, потом в Чунцине и Пекине. Второй студент, с удивительной для его учености сноровкой подправлявший навозные мешки под хвостами крепких лошадок, важно качал головой и повторял, что эти исторические подробности непременно следует занести в дневник. В университет, по его словам, он приехал в начале учебного года и из-за осады ни на одной лекции ещё не побывал. Несколько раз пролетали самолеты. Красных так и не повстречали. Караван распадался. Дезертир сказал несостоявшемуся первокурснику: — Слезай, приехал. Двигай отсюда и не оглядывайся! — Постыдись, Чжун! — сказал отец. — Он такой же студент, как и ты. — Да нет, ошибаетесь, почтенный. На самом-то деле я капрал Ли Мэй, сказал первокурсник. — Охранный батальон. Думаю, что с вооруженными силами я, как и солдатик Чжун Цы, попрощался навсегда… Может, сгожусь вам? За одну еду, хозяин? Первую ночь простояли в поле. Капрал, назначенный отцом в караул, грелся под брюхом лошади. Клео, к которому сон не шел из-за грез о Белоснежной Девственности, вылез из повозки. Спросил: — Ли Мэй, непременно нужно вешать людей? Проще, наверное, расстрелять? — Ты про кого? Если про висевшего в Восточных воротах, то он в действительности сам наложил на себя руки. Я знаю всех, кого вешали последние две недели по приговору. Наш батальон как раз и выполнял эту работу… Нет, тот был самоубийцей. — Кто же решается на такое? — Красные запрещают курить опиум. Подвоз в город истощался. Этот бедолага маялся, маялся, да и повесился. Из чувства протеста. Я так думаю… Все несчастья от запретов. У красных их много… Например, по их религии запрещено красть, потому что запрещено также и иметь. Когда же нечего или не у кого красть, остается украсть собственную жизнь… Капрал хихикнул. Очень опасный, подумал Клео. Но отец-то опаснее. Каким долгим-предолгим окажется путь, он понял в Баотоу. Поначалу городок показался обычным, как все такие городки: глинобитные заборы, роющиеся в талом снегу свиньи и собаки, замотанные в рванье дети, тесные улицы, стены угловых домов покорежены телегами. И вдруг ослепительное солнце над раскинувшимся в поле караван-сараем. Сотни, тысячи верблюдов, лошадей и ослов на хлюпавшем под копытами, вязком, словно болото, лугу. Караванщики паковали товары, нагружали тюки, чинили сбруи, слонялись, разговаривали, сбивались кучками вокруг драчунов, брили ножами головы. Ржание, мычание, топот, вопли, свист… Лошадь вскинулась и мотнула гривастой головой. Кто-то схватил её под уздцы. Державший вожжи отец привстал на передке. Задирая на спине куртку, потянулся к маузеру. — С прибытием к началу великого шелкового пути! — крикнул караванщик Цинь, обходя лошадь. Свежевыбритое темя лоснилось, голые в синих венах руки, заросшие рыжим волосом до подмышек, торчали раскорякой из кожаного жилета, под которым не было рубашки. На горле ошейником вилась татуировка, уберегающая от насильственной смерти. Поистине загадочный человек! Мусульманин с буддийской отметиной… Верблюды, к которым он их привел, оказались густого красного оттенка с черными кругами вокруг глаз. Четыре. Высокие, крепкие и такие же надменные как Цинь. — Все мои. Настоящие таджикские, — сказал он отцу. — Будешь заводить собственную связку, покупай таких. — Я слышал, иногда берут пристяжного на мясо, — сказал отец. — Может, купить пятого? Цинь сплюнул, два раза обкрутился вокруг себя. Вводил в заблуждение дьявола, если тот оказался рядом и услышал непотребное. — Запомните, почтенный Лин Цзяо, погонщики не едят верблюжьего мяса. Не выделывают и не продают верблюжьих шкур. Верблюды и погонщики — это единый мир. Со своими общими богами и законами… Он посмотрел на Клео. — Мир не меньшего значения и не худшей цивилизации, чем страна ханей Китай, Срединное государство Вселенной. — Спасибо, брат Цинь, — сказал отец. — Всякая беседа с вами поучительный урок. — Уроки будут позже, — ответил брат Цинь торжественно. — Тысячи ли через пустыню. Жажда, которая превратит кишки в известь. Огромные мухи, пьющие кровь. Зимник через монгольский перевал Смерти. Бандиты, вырезающие спящих… Караванщик молитвенно сложил руки, на которых ветерок, пропахший вонью караван-сарая, ремней и кож, чеснока и рыбного соуса, снега и навоза, дыма и мочи, шевелил отвратительные рыжие волосы. В изгибах верблюжьих шей, в надменных мордах с раздувающимися ноздрями вдруг увиделось нечто драконье, таинственное и грозное, сродни ликам в кумирнях, где Клео всегда становилось тревожно от воскурений. Цинь вдруг заорал на него: — Взбирайся, малыш, на своего таджика и возвращайся через год богатым и сильным! И делай то, что должно быть сделано… Вперед, малыш! И только вперед! — Я не малыш, — сказал Клео. — Я уже сообщал вам. Мое имя Лин Цэсу. — Вот как? — Караванщик подвыпил, — шепнул отец. И умиротворяюще предложил Циню познакомить их с прекрасными животными. Первого, небольшого и казавшегося козлоподобным, звали Вонючкой. Второго, покрупнее, — Ароматным. Самый высокий, третий, носил кличку Тошнотворный. А четвертого, более бледной масти, именовали Сладенький. Все семилетки. Лучший возраст, как пояснил Цинь, для тяжелых дальних путей. Вонючка считался самым выносливым. Ему предназначался груз Циня пачки прессованного чая, шелк, американские сигареты, упаковки с ручными часами, мотки электропроводов, три радиоприемника, пенициллин, противозачаточные средства, вакцины от венерических заболеваний и запаянный бак с виргинским табаком. Груз отца — гвозди, подковы, петли для дверей, замки — по объему меньше, но тяжелее, раскладывался на остальных трех. Паковали вьюки следующим утром, когда рассвело полностью. Существовала примета: в сумерках души погибших бандитов высматривают содержимое тюков и потом от неутоленной когда-то жадности наводят живых грабителей. К полудню оставалось поднять груз на верблюдов. — Полагаю, мастер Цинь, — сказал отец, — задерживаться в Баотоу на виду у этого сброда опасно. Двинемся? — Я занял очередь в публичном доме для себя, этих… ваших военнослужащих и для вас. Дух не должен оставаться угнетенным из-за воздержания. Шаг караванщика тверд, если облегчены чресла… — Значит, в путь только завтра? — Завтра, депутат. — Я остаюсь с товаром. — Пусть останется малыш и один военный. Потом сменится. — Лин Цэсу погуляет. Когда ещё доведется? Вы идите… Я останусь при товаре. Таков мой приказ, мастер Цинь. — Слушаюсь, почтенный депутат! Караванщик сцепил ладони перед грудью и с легким поклоном повел ими в сторону отца, как принято изъявлять покорность мандарину двора. Опять напился, подумал Клео. Он прошел городишко насквозь и миновал Западные ворота, от которых с обрыва открывалась Хуанхэ. Широченная река исходила паром в серовато-синем стылом мареве. Мачты джонок и катеров протыкали клочковатый туман. Над причалом разметывало клубы пароходного дыма. По берегам ржавым пунктиром обозначались межи рисовых чеков. На коричневых дорогах в снегу клонились навстречу ветру черные путники. И тут Клео увидел стайку журавлей над рекой. В этот зимний месяц! Он промерз на холодном ветру, а клочок пергамента с адресом Белоснежной Девственности был теплым, когда Клео достал его из нагрудного кармана в почтовой конторе на пристани. На куске бумаги, за который взяли целый юань, он написал стихи: «Гляжу на стайку журавлей в зимнем небе над рекой безо льда. Отчего же декабрьский ветер студен, а течение чувств, как у летней воды?» — В Пекин? — усомнился почтарь. Но красный штемпель на конверте притиснул и, поскольку марки с портретом Чан Кайши в Баотоу после прихода коммунистов не разрешались, в квадратике «место для марки» указал причал, где платеж состоялся.Глава вторая ПЕЧАЛЬНЫЙ ГОНГ
1
Все нервничали в караване, хотя и без видимой причины, когда спустя восемь недель после выхода из Баотоу верблюды, надменно задирая морды и раздувая ноздри на забытый запах печного дыма, втягивались за глинобитные укрепления городка Шандонмяо. Цинь объяснил: по-монгольски «шандон» ручей. Однако на китайской карте значилось — Сан Тям Мяо, то есть «три храма» какого-то святого, а какого именно, Клео не понимал, поскольку не знал последнего иероглифа, да и отец тоже… Ни души. Глухие ставни на окошках мазанок. Тянувший от заката ветер свистел в переулках, закручивал смерчи колючей пыли на перекрестках. Цинь утверждал: если охраны в Восточных воротах не встретили, то и Западные без часовых, а это значит — в городе нет власти. То есть, какая-нибудь, конечно, существует, возможно, бандитская, или же признали красных, но без стражников такая власть ничего не стоит. — Начиная с этого места и дальше на запад уважают только законы Гоби, то есть силу винтовки и денег, — сказал караванщик. Лагерь разбили, пройдя Шандонмяо насквозь, за городской стеной, у Западных ворот. Утром Клео разбудил скрип их распахнутых створок, мотавшихся на ржавых петлях под усилившимся шквалистым ветром. Слежавшийся на морозе песок сверкал до горизонта. И Клео догадался о причине вчерашнего беспокойства. После восьми недель открытых пространств загаженный городишко, огороженный стеной, плотно заставленный домами, стиснул их, как в ловушке. Цинь верно поступил, устроив лагерь вне укреплений. На краю пустыни, в которой бушевала буря, спали спокойно. Едва подняли вьюки на верблюдов, в воротах возник валившийся вперед, преодолевавший жестокий встречный ветер человек, тянувший в поводу лошадь. Полы овчинной шубы взметались до лопаток. Странник из последних сил подволакивал отяжелевшие от грязи галоши на стеганых сапогах. Видимо, он целую ночь гнал мохнатую лошадку под армейским седлом с притороченным японским карабином и чересседельными сумками, а когда коняга вымоталась, слез и повел её в поводу. Капрал Ли принялся разматывать тряпицу, которая предохраняла затвор карабина от пыли. — Вот я вас догнал, — сказал человек, напустив скверной улыбкой сухих морщин на шелушившиеся щеки. Алчно тронул грязной ладонью Ароматного, на котором лежали вьюки отца. — Капитан Сы в двух днях пути с пятнадцатью людьми. Смекаете, хозяин? Сбрую на лошадке сшивала казенная клепка, армейская, как и седло. Стремена с подпругой тоже были стандартные, кавалерийские. Перекидные сумы плоско свисали, выпуклостями обозначая обоймы с патронами. Клео нагнулся за спиной пришельца, будто собирался подправить кожаные обмотки на икрах. Отец поощрительно кивнул и толкнул незнакомца, который, перевалившись через спину Клео, упал, выдергивая маузер из-под шубы. Лошадь отпрянула. Цинь осадил её за повод так, что она присела. Грохнул выстрел. Клео видел, как отлетел выбитый пинком из руки кавалериста маузер, и собрался пырнуть валявшегося ножом, но отец крикнул: — Стой! — Стой, змееныш! — завизжал и солдат, на всякий случай перекатившись так, чтобы увернуться от кинжала или пули. Под разметавшейся шубой на его поясе виднелись три гранаты, кожаный мешочек для табака с трубкой и порыжевший патронный подсумок с выдавленной английской надписью «США, морская пехота». — Я сам к вам пришел! Я сам к вам! Я убежал от ублюдка Сы… Предупредить! — Откуда Сы узнал наш путь? — спросил Цинь, присаживаясь на корточки. — Капитан получил письмо из Баотоу. Бумага попала сперва в винное заведение «Ворчливая жена», а оттуда принес посудомойщик. Мы тогда уже перешли в Красную армию. Сы заполучил мандат на захват имущества каравана как народного достояния, поднял полувзвод и понесся на Баотоу, а оттуда путей у вас было немного. Только два… Отец ударил сапогом пленного по лицу. Цинь расстегнул и вытянул из-под кавалериста пояс, перекинул себе на шею вместе с гранатами, подсумком и кожаным мешочком. — От кого письмо? Говори, от кого письмо? — кричал отец. Кровь у истощенного преследователя казалась водянистой. — Все, что знаю, скажу! Письмо — из кабака «Ворчливая жена». В Баотоу капитан выколачивал из мамы-сан борделя сведения о вас. Сколько верблюдов, какие, с каким грузом… Требовал показать, чем расплатились за услуги потаскух твои люди, хозяин… Но кто написал письмо в Пекин, не ведаю. Действительно, не знаю, хозяин. — И чем же они расплатились? — Не убивай, хозяин! Я говорю правду… Гвоздем. Клео впервые в жизни видел, как у отца дрожат пальцы. Депутат, торопясь, плохо справляясь, отколупывал от коробочки, в каких прячут амулеты, крышку с медной инкрустацией танцовщицы в развевающихся одеждах. — Таким? — Что вы присохли с гвоздем, хозяин? Капитан говорит, вы везете несметные богатства. Кто погонится за железками? Первому, кто обнаружит вас, причитаются две доли вместо одной. Разве мои сведения не стоят большего? Что ж… Убей меня! Ну! Убей, хозяин! Убей скорее! Все в этом городе будут знать об этом. Они расскажут капитану Сы, и он опять возьмет ваш след… — Почему хочешь перебежать? — Не желаю служить у красных. — Вот и заврался, почтенный, — сказал отец, успокаиваясь. — Мой товар капитан не сдаст коммунистам. Он сам уже, наверное, считается у них дезертиром. Ты ведь знаешь! Говори! Видел нас до этого? Доложил капитану? Болтаешь — тянешь время? На этот раз Лин Цзяо попал носком сапога в ухо лежавшему. — Если не околел, — сказал он капралу Ли, — прирежь… Проткни насквозь штыком. В печень. Страдания перед уходом в рай — заслуга… Наглый лазутчик. Стрельбы достаточно… Уходим! — Пока живой, — сказал Ли. — Я думаю, депутат Лин… лишний солдат это ещё один солдат. Я так считаю. И какой расчет ему лгать? Мог высмотреть и вернуться к капитану Сы, который обошел бы нас и устроил засаду… Не повернул. На четвертый день с основной перешли на северную тропу, про которую Цинь сказал: больше пустыни, но меньше пути. Теперь Гоби была грудами скал и камней, черных и серых. Камни до горизонта покрывали плоские, как озера, долины, переходившие в утыканные колючками барханы, от подъемов и спусков по которым в глазах метались, словно навозные мухи, зеленоватые кляксы. Ничего не осталось в памяти — ни Пекина, ни коварной Белоснежной Девственности, ни угрызений совести за невольное предательство отца. Даже злобы на караванщика Циня, который страдал наравне со всеми. Приходилось удивляться, что, пережив множество раз тяготы путешествия через мертвую пустыню, он снова и снова суется в края, на которые не позарился ни один из земных властителей. По ночам стоял сухой мороз. Лежали под овчинами, просыпались от озноба, прижимались к верблюдам. Гнедая кавалериста становилась белой от инея. Звезды сыпались с неба, которое к утру желтело и вдруг накрывало пустыню голубым куполом. — Большой привал скоро… У райского озера Сого-нур. Оно, правда, не стоит на месте. В дни моего детства было восточнее, — сказал Цинь. — Там потеплеет. Озеро обмануло караванщика. Исчезло совсем. И поэтому в полдень не остановились, как ни устали верблюды. Тревога погоняла на заход солнца, к другому озеру — Гашун-нур. Сначала показался табор кочевников, а уже потом берег. Место оказалось занятым. В латаных юртах кишели оборванцы, называвшиеся таджиками. Дикари исповедывали буддизм, но, по словам караванщика, грешили против заповедей Просветленного — употребляли в пищу плоть животных. Цинь считал таджиков ничтожествами, поскольку они проявляли равнодушие к собственности и позволяли вольно обращаться со своими женщинами. Караванщик не советовал соваться к грязнулям без презерватива. Головы детей, сновавших по табору, покрывала короста наследственного сифилиса. Сняв вьюки с верблюдов, проспали сутки, за исключением отца, караулившего как обычно товары. Пробудившись, с наслаждением плескались, далеко забредя в мелкое холодное озеро. Смывая псиную засаленность, Клео почувствовал, насколько пропитался за эти недели вонью верблюдов, кожи, попон и овчины…. Кроме обмотавшего чресла тряпкой правоверного Циня, все были голыми, с коричневыми от грязи и загара «ошейниками» и «перчатками», с посиневшими в не снимавшихся сапогах ступнями. Они орали и плескались, не обращая внимания на холод и ветер. Цинь возбужденно рассказывал, какие впереди теперь легкие тропы, да и весна вот-вот, а неподалеку от Яркенда, до которого рукой подать, как раз находится назначенное место встречи с агентом хозяина лавки «Точнейших весов для драгоценных металлов». После купания таджик с клочковатой бородой завалил барана, из глаз которого потекли слезы, и, по локоть вдавив руку в разорвавшуюся под пальцами кожу на брюхе, вытянул из-под ребер живое сердце. Религия запрещала ему орудовать ножом. Терпеливо ждал, когда туша истечет кровью. Хозяин юрты помолился перед трапезой на своем языке и вдруг сказал на хорошем пекинском диалекте: — Пусть простит нас. Для этого съедим его без остатка. Верно, мальчик? — Я не знаю, господин, — ответил Клео, пораженный грамотностью дикаря. — Баран отдал нам все, его жизнь перейдет в нашу… — Что же, выходит, смерти нет? — спросил Цинь. — Всякая тварь поедает другую, мастер Цинь. Сильная слабую. А сильнее всех человек. Но и он становится добычей, кормит собою землю. Цинь брезгливо опустил под усами углы рваного рта. Кочевник из юрты говорил глупости. — Выходит, — сказал Клео, — самый сильный тот, кто не хочет умирать, не стремится в рай? Тогда что же, не следует желать, по-вашему, достойного свидания с предками? — Смерти нет, — сказал удивительные слова кочевник. — Всякая видимая смерть, и твоя тоже, мальчик, не более чем путь Будды от хорошего к лучшему, и так без конца. В проеме под закатанным пологом, словно на картине, были видны овцы, повернувшие головы на желтый круг солнца, прикоснувшийся к озеру. Пастухи на конях смотрели туда же. Клео стало страшно. Таджик ловко нанизывал баранину на шомполы, совал их в огонь, подставляя под бездымное пламя. Мясо темнело, сжималось, жир шипел и выпаривался, не долетая до золы и углей. — Видишь, мальчик, — сказал кочевник, — мясо готово. Что в нем? Жизнь… Она перейдет в новорожденного однажды, когда, возмужав, ты зачнешь его… — Ну, хватит тебе, старик, жратва вкусная, а вот от разговоров тошнит, — сказал караванщик Цинь. Надсадно чихнул, вытерся рукавом куртки. — Не надо было купаться… Вот чихаю. Все болезни от воды. Хорошо хоть… ха-ха-ха… тут нет изобретения заморских дьяволов… Ну, знаете, вода брызжет сверху. — Брызжет сверху? — спросил таджик. Караванщик выпятил усы. Редким сообщением он превзошел кочевника в беседе. Последнее слово осталось за ним. — Брызжет сверху из трубы на голову, ты голый и вымазан мылом, закрепил он успех. — Ох, Будда! — сказал человек из юрты. — Да, под брызжущей сверху водой… От этого все болезни! — Не так, — сказал солдат, который предал капитана Сы в Шандонмяо. Он стал тугим на ухо после депутатского пинка и получил прозвище Глухой. — В армии заморский инструктор выстаивал под душем каждое утро. И не болел… — Потому что имел длинный нос, — сказал капрал Ли. — В их носах застревает все. Они высмаркивают вредные элементы в платки и отдают в стирку… Да! Отара и всадники на берегу разом, как вспугнутые птицы, бросились галопом вдоль Гашун-нур. Срезая по мелководью берег, они поднимали искрившиеся радугой брызги. Раскатились винтовочные выстрелы. Капрал Ли вскочил, напрягая синюю жилу на шее, закричал: — Тревога! В ружье! Всем в цепь! Интервал… — Капрал! — привел его в чувство депутат Лин Цзяо, прикрываясь от слепившего закатного солнца ладонью. — Капрал! Прекратить! Ты, ты и ты… Толкался, пихал заметавшихся, сбивая в кучку. Верблюды недвижно лежали, пережевывая жвачку. — Капрал и Глухой! Э-э-э… Чжун тоже! Выдвигайтесь за стойбище. Разглядите, кто там, и известите. Ясно? Найдете меня здесь. Бегом! Да не тряситесь! Противник тоже боится… Быстрее, ещё быстрее! — А поклажа и верблюды, отец? — спросил Клео. — Если обойдется, никуда не денутся… Здесь в верблюдов не стреляют. Ваше мнение, уважаемый Цинь? — Это не бандиты. Мы на другом краю пустыни. Разбойники сюда не таскаются… в юртах поживиться нечем… — Что скажешь ты? — спросил отец таджика. — Торговцы платят и не стреляют. Бандиты забирают и тоже не стреляют. Мы нужны им. Мы не нужны солдатам… Солдаты приходят в пустыню убивать, а поэтому грабят подряд и убивают подряд. Это они. Потому что стреляют в баранов… Отец распустил ремни на вьюке, выдрал сверток, обмотанный одеялом. От озера на своей лошади охлюпкой летел Глухой, валясь с боку на бок без стремян. Крикнул издалека: — Хозяин! Кавалерия! Человек десять! Едут медленно… Регулярные. Стреляли в баранов. — Дай мне винтовку, отец, — сказал Клео. — Заткнись… Цинь крякнул, сплюнул. У него начиналась икота. — Скажи капралу Ли так. Дождитесь кавалерии. Сразу застрелите начальника. У него кожаные сапоги, а не стеганые… Да ты знаешь, как одет Сы. Убьете командира, остальные замешкаются. Если же не убьете, отступайте, тяните солдат на себя, покажите, что вас только трое. Постепенно обратитесь в бегство. Ясно? Вокруг озера. Сделайте так, чтобы убить вас им показалось важнее, чем сразу лезть в стойбище. Ясно? А когда мы увидим их спины, ударим с тыла. Ясно? Глухой, лягнув пятками лошадь, пустил её в галоп. — Вот такой разговор по мне! — сказал караванщик. Лин Цзяо развернул одеяло, потом овчину. С хрустом загнал магазин в автомат «люгер 07», второй магазин сунул за ремень на спине. Цинь, дернув затвор, дослал патрон в карабин, обхлопал карманы с обоймами. — Дай мне твой маузер, отец, — попросил Клео. — Возьми, — сказал депутат. — Прежде чем стрелять, сдвинешь вот этот предохранитель. Потом нажимай и нажимай… Не целься. Тяни дуло на человека, пока не ощутишь… не ощутишь… В общем, пока не ощутишь, что попадешь! Они залегли на полу юрты, прислушиваясь, как движется по берегу бой. — Вот что, сынок, — сказал отец. — Если со мной что случится, забирай верблюдов и уходи с таджиками. Если Цинь не будет отдавать, убей его… и уходи с дикарями. Останешься жить. Это моя воля. В углу зашелся криком младенец. — Повернули вдоль озера, — доложил Цинь от двери. — Раз… два… пять… шестерых вижу, депутат! — А вот и капитан Сы, черепашье яйцо! Да его не узнать! Как высох-то, — пробормотал отец. — Не подстрелили, значит… Караванщик, выскочив из юрты, вскинул карабин. Водил стволом нелепыми кругами. Отец, ползая на коленях у входа, бил из автомата, дергавшего его руки. Вонючие гильзы сыпались на голову и плечи Клео, который, сжимая маузер, тщетно высматривал врагов. Снаружи что-то вдавилось в полог юрты, по которому пошли рваные дыры. Отец, остановив стрельбу, отогнул приклад «люгера». Приложился щекой. Долгие секунды выцеливал… И вдруг крикнул: — Не достать! Ушел, чтоб паршивые псы разодрали всех зачатых им выродков в утробах его потаскух! Ушел капитан Сы! Клео тоже чувствовал разочарование. Пострелять не удалось. Разметавшись, у юрты валялся Цинь. Клео пошел за отцом к озеру, потом вдоль воды. Депутат пробовал ногой тела убитых. Глухого, судя по всему, застрелили на лошади, которая стояла над ним. Отец шлепком отогнал её. Труп успели обыскать. Карманы шубы и штанов были вывернуты. Нашли и Чжуна, которого прикончили гранатой. Капрал Ли зигзагами мотался вдоль берега — рылся в карманах, подсумках и вещмешках убитых, комками совал деньги за отворот кителя. Издалека покачал головой на немой вопрос депутата: есть ли пленные? Верблюды, продолжавшие лежать, заплевали им сапоги жвачкой, когда они вернулись к юрте осмотреть вьюки. Отец сел, привалившись к туше Вонючки. Вздохнул. Велел Клео: — Взгляни на Циня. Если живой, пусть отнесут на берег, к воде. Клео сказал старому кочевнику, топтавшемуся возле юрты: — Подними караванщика. — Он уходит в вечность. Оставь его в покое, мальчик… — Хочешь туда же за компанию? Клео навел маузер. Отец одобрительно кивнул. Раненый Цинь, когда таджики перенесли его к озеру, сказал отцу: — Смерть друга всегда огорчение, уважаемый депутат Лин Цзяо… Утешайтесь мыслью, что она приходит ко всем. — Может, мусульманский бог ещё оставит тебя нам на несколько минут, почтенный Цинь, для разговора… Пленных не захватили. А мучает вопрос: откуда отродье сифилитичной черепахи Сы узнал, что мои гвозди и подковы не гвозди и подковы, а золото, черненное краской? Иначе бы он не стал преодолевать смертельные трудности конного похода через Гоби в погоне за караваном. — Я расплатился гвоздем с мамой-сан, — сказал с натугой Цинь. — Мне дал образец хозяин лавки… Я не выдержал и пустил его в оборот. Кровь запеклась в шрамах по углам его рта. Усы походили на комки засохшей глины. Красные пузырьки выдувались и опадали в ноздрях. Пуля сидела в легких. — Зачем? — Не оставалось денег, пришлось поменять на них гвоздь… — Я не спрашиваю, почему ты пустил его в оборот. Я спрашиваю, зачем хозяин лавки снабдил тебя образцом. Мы договаривались, что тебе о грузе не скажем. Что же задумано за моей спиной? Зачем тебе образец? Проверять вьюки, когда бы ты, собака, прикончил нас с сыном в конце пути? Лавочнику не понравились мои большие проценты? А не ты ли тот самый человек, который и должен опознать нас у Яркенда? Отец поднялся с колен. Отошел к капралу Ли и сказал: — Отправимся в погоню за собакой Сы. Он не успокоится, вернется. Не сейчас, так потом… Счет нелегко давался капралу. Шевеля губами, он расправлял купюры, собранные с трупов. Депутат усмехнулся и принялся набивать магазин «люгера». — Капитан Сы выдающийся воин, — ответил, наконец, Ли. — Мы не выиграем против него боя вдвоем. Он сейчас в полной готовности. И подкараулит. Забудьте про него. Ему бы самому теперь унести ноги. — Эй, малыш… Эй, — едва слышно окликнул караванщик Цинь оставшегося с ним Клео. — Когда я потеряю сознание и буду умирать, скажи всем, чтобы отвернулись. Я не хочу, чтобы глазели люди другой религии. — У этого мусульманина у самого кошачьи зыркалки, — сказал капрал, услышав просьбу караванщика. Цинь силился поднять голову. Отец рывком разодрал тесемки на его рубахе. Обшарил окровавленную грудь. Вытащил кисет, из кисета пергаментную карту. Всмотрелся в бумагу. Потянул ремень «люгера», передвигая автомат на грудь. Однако выстрелил не отец. Цинь, выгнувшись, как скорпион перед смертью, вытянул из-под спины браунинг и полыхнул из него, когда депутат ещё передергивал затвор. Грохнул второй выстрел. — Караванщик погиб достойно. В бою, — сказал, грузно оседая, отец. На его шее, ободранной пулей, словно синий червяк билась артерия. Капрал Ли притащил от юрт старуху. Приладив ременными петлями к голове раненого бараньи кости, ведьма залепила получившийся каркас от груди до щек овечьим навозом, который размачивала слюной. Несколько часов, бормоча заклинания, мазала медом лоб впавшего в беспамятство Лин Цзяо. Пока она это делала, спустилась ночь, а к утру кочевье растворилось в пустыне. Старуха исчезла. Возле юрты, на полу которой метался в жару отец, оставалось лишь бродячее озеро.2
И полвека спустя Клео в подробностях помнил очертания пологих гор, нависавших выше облаков над черной каменистой долиной, по которой они медленно, две недели, двигались на Яркенд. Отцу следовало чаще отдыхать. Он мотался притороченным на Вонючке, с которого сбросили вьюки Циня. Все эти бесконечные сутки Клео спал урывками. Мучил страх — за каждым валуном мерещился подстерегающий Сы. На десятый день депутат сказал: — Теперь груз наш, полностью… Я выживу. В Яркенд прибудем вдвоем. Если я потеряю сознание, скажешь привратной страже, что напали бандиты и перебили всех… Кроме нас. Двоих. Понял? Тусклые вечерние огни пригорода застали Клео врасплох. Поэтому, когда стрелял капралу в затылок, рисковал — могли услышать. Яркендские монахи-ламы расплавили гвозди и подковы, разлили драгоценный металл по кокилям, которыми пользовались ещё до Чингисхана. Купцы попрятали эти кокили, меченные их личными иероглифами, в монастырях, поскольку монгольские правители ввели монополию на торговлю золотом. Слитки со старыми метами принимались ювелирами от Тибета до Японии без перепроверки. За работу ламы спросили треть от ста двадцати брусочков. Они же снабдили меховыми жилетами со множеством внутренних карманчиков, по которым рассовали оставшиеся слитки. Отец торопился убраться из Яркенда, хотя рана затягивалась плохо. Удалось купить трех лошадей у солдат отступавшей на юг, в сторону Бирмы, второй дивизии генералиссимуса Чан Кайши. Пять недель двигались осыпающимися тропами, задыхаясь на высокогорье. В Непале обменяли несколько слитков на шесть килограммов драгоценных камней. Дальше, на юге, прибыль от перепродажи пестрых кристаллов получилась тройная. В Таиланде Лин Цзяо попытался в районе Чианграя купить сортовой опиум «пять пятерок». Но у деревни, где заключались такие сделки, из-под обрыва, будто злые духи «пхи», возникли трое в куцых клешах и стеганых фуфайках. Карабины висели на животах дулами вниз. Ножи в бамбуковых ножнах примотаны к ляжкам. Без единого слова или жеста исчезли, как и появились, словно провалившись в пропасть за кромкой обрыва, над которой ветер раскачивал стебли с головками дикого мака. Отец немедленно развернулся… На лаосской территории, потом во Вьетнаме, в Каобанге, Клео ощутил, как велика родина. Обогнув с юга полмира, они вернулись к её границам. Вывески всюду писались иероглифами, хотя купцы говорили на юньнаньском наречии, разбирать которое оказалось не просто. Из Хайфона, северо-вьетнамского порта, спускались на юг на французском пароходе. Шла вторая осень с тех пор, как они выехали из Пекина. Над морем водили хороводы летающие рыбы. В городе Хюэ, где ржавые борта парохода отражались в изумрудном глубоководье устья реки Ароматной, Клео вдруг понял язык, на котором перекликались кули, принимавшие груз на лодки. В порту вьетнамской королевской столицы унизительную работу выполняли соотечественники за миску риса. — Посмотри на них, сын, и запомни, — сказал Лин Цзяо. — Они будут гнуть спину несколько лет, чтобы вернуть долг за оплату дороги из Китая до этих мест. Шестнадцать часов в день сновать с тяжестями… Для большинства вообще лучше бы вернуться на родные поля, но там красные… Запомни этих трудяг! Не продавай свое время, как они. Продавай товар! Ночью Клео, прислушиваясь к клокотанию моря за металлической обшивкой, лежал с открытыми глазами в темноте каюты, слушая хрипловатое дыхание отца на нижней койке. Жилеты со слитками, засаленные, провонявшие, закатанные в джутовые мешки, уложенные в изголовье, напоминали о тысячах ли, которые они проделали из сердца Поднебесной в эти варварские окраины. А впереди лежали новые дороги и страны, где, как говорил отец, нет снегов и песков, и под ногами людей, обутых в сандалии, жирнейшая в мире земля, на которой растут райские плоды, где обычай предписывает иметь четырех жен, а иностранцы становятся князьями. За спиной Клео были пустыня и горы. Теперь он пересекал море. Он казался себе крепким, способным завладеть богатством и вернуться домой, как сказал покойный мастер-караванщик Цинь, могущественным и сильным… А Лин Цзяо слабел. Его выматывали рана и чужбина, где он был никто. Клео подметил вялость отца ещё в Хайфоне, где бывший депутат пристрастился следить по газетам за новостями на ипподроме. Он делал ставки словно сидел на трибуне, тщательно взвешивая возможности лошадей и жокеев. Хватал следующие выпуски и либо радовался несуществующему выигрышу, либо отчаивался из-за такого же проигрыша. Рассуждал о несправедливости судьбы, взяточничестве владельцев конюшен, пересказывал сплетни о бесчинствах зазнавшихся жокеев. У отца появилась и другая странность. Он закрывался на несколько замков и, сидя с ногами на деревянной кровати, пересчитывал золотые слитки. В Сайгоне они устроились в Шолоне, чайнатауне, близ церкви святой Катерины. Снова появились газетные кипы. Теперь отец вырезал передовицы, в которых конкурирующие листки поносили друг друга. Над кроватью повесил в рамке статью из «Южного всемирного вестника». В ней рассказывалось, как в декабре 1949 года, уже после захвата Мао Цзедуном Пекина, Чан Кайши, отходивший со своими силами на юг, отправился на рыбалку в Чэнду. Первый же заброс сети принес карпа пяти футов длины. Генералиссимус расценил улов как предзнаменование и сказал, намекая на политическую ситуацию, что «последнее слово не сказано». Разменивая очередной слиток на кредитки, Лин Цзяо, страшившийся проесть остатки своего золотого запаса, теперь бормотал: — Последнее слово не сказано! В день, когда по настоянию генерального консула Тайваня, именовавшегося консулом Китайской республики, китайским эмигрантам во Французском Индокитае предоставили право экстерриториальности, Лин Цзяо позвонил в консульство и напомнил о своем депутатстве. Чиновник, попросив подождать, продержал его с трубкой возле уха минут десять, после чего раздались сигналы отбоя… Результат пережитого унижения был странен: бывший депутат и отъявленный великоханьский шовинист отправил сына в школу, где преподавали на французском. Но чему было учиться у напыщенных прощелыг, вьетнамских преподавателей? Клео выработал навык, уставившись на классную доску, спать с открытыми глазами или размышлять о своем. Оживлялся иногда на математике. Интерес вызывали задачи про такое-то число мешков с рисом, купленных за столько-то пиастров, перевезенных на рисорушку и проданных за такую-то сумму «подсчитайте полученную прибыль». Дважды или трижды в неделю Клео ездил на паровом трамвае во французскую часть Сайгона. На бульварах Соммы, Шарнэ и Боннар, на проспекте Зиа Лонга, площадях Гарнье и Пиньо де Боэн, на узкой роскошной Катина обретались, вне сомнения, небожители. У собора Клео впервые в жизни ощутил аромат европейских духов. Ему исполнилось восемнадцать. Вьетнамка, источавшая райский запах, втиснулась, томно изгибаясь, в крохотное такси и укатила в сторону набережной — там высилась гостиница «Мажестик», обиталище совсем уж верховных богов. Они обладали золотом, но, в отличие от отца, который тоже обладал им, наслаждались богатством, не дожидаясь, когда будет сказано последнее слово… Иногда Клео усаживался в липучее пластиковое кресло в холле гостиницы «Каравелла» в верхней части Катина. Рубашка и брюки из белой фланели, европейская шляпа с синей лентой служили достоверным пропуском. Подслушивал, запоминал, сопоставлял внешний вид людей и повадку. Пробирался и в «Мажестик», вращающиеся двери которого охраняли европейцы. Другие отели — «Восточных добродетелей» и «Новый сад несомненных достоинств», прибежище состоятельных холостяков, — он освоил раньше. Основной вывод относительно белых заключался в том, что большинство, оказавшись в Азии, не отличают правду от лжи. Обычно Клео принимали за сына состоятельного купца, гида, иногда полицейского осведомителя. Ему удавалось многое, если он оставался внутренне хладнокровным и внешне невозмутимым. Однажды в ливень, накрывший Сайгон, Клео провел два часа в операционном зале Индокитайского банка. Он не вызвал тревоги даже у французских жандармов возле стальной сетки, за которой совершались операции с наличностью и другими ценностями. Клео вдруг сообразил: этот банк — место для белых, и если его охраняют внутри, то значит, от белых же… Воры-азиаты шныряли на рынках, улицах, подстерегали жертвы в магазинах и ресторанах, кишели на толкучках. Если в роскошных гостиницах и, конечно, банках, где азиатскому отребью делать нечего, жулики и водились — а не водиться там, где для кражи все имелось в изобилии, они не могли, — то эти жулики несомненно были белыми. Клео иногда думал, что по внешнему виду он смог бы выявить некоторых. Но полной уверенности не ощущал. Трудным оказывалось подметить детали европейского костюма или повадку. Все французы казались одинаково грубы и одинаково роскошно одеты, если носили галстук… Клео не решался идти на сближение, даже когда чувствовал и видел, что перед ним действительно вор, белый вор. Но, как говорили в Шолоне, в любой местностикаковы лягушки, таковы и птицы. — Эй, желтенький! — окликнул однажды Клео француз в синей панаме, надвинутой на толстенный нос, из-под которого топорщились седые усы с капельками мороженого. Костюм сидел на нем в обтяжку. — Примечаю, крутишься тут частенько, а? В услужении? Клео молчал. Они стояли возле кадок с пальмами в фойе гостиницы «Каравелла». Слизав синюшным языком остатки мороженого с усов, Мясистый Нос спросил: — Хочешь заработать? Клео кивнул. Требовалось сходить на почтамт и сдать в третье окно синий конверт. Взамен, ничего не спросив, ему вручили такой же. Потолще. Он принес его на террасу гостиницы, где Мясистый Нос пил коньяк с содовой. Француз разорвал упаковку и дважды, не доверяя сохранности конверта, пересчитал оказавшиеся там банкноты. Клео не обиделся. Пятисотенные, которые перебирал волосатыми пальцами Мясистый Нос, были коричневого цвета. Рыхлой бумаги. И без портрета. В городе же ходили сине-желтые, хрусткие, с изображением грудастой Марианны в колпаке и выводка азиатских младенцев, символизирующих Вьетнам, Камбоджу и Лаос, тулящихся к её ляжкам. Мясистый Нос протянул сотенную. — Приходи через неделю, — сказал он. — Будет еще. — Расплатись со мной вон теми, — попросил Клео, дернув подбородком на конверт. — Ба, да ты не немой! И не дурачок… Ну, идет. Я дам такую купюру, но с тебя причитается в этом случае, желтенький сынок, сдача. Четыре сотни. Купюра особенная, да не ломай головы… Все по справедливости. Отдай бумаженцию папочке. Он похвалит. Клео легко насобирал по карманам четыре сотни. Мясистый нос оценил это. В отделении банка «Небесная гарантия преуспевания» на улице Благочинных философов в Шолоне он попросил разменять купюру. — Сожалею, — сказал приказчик. — Эти деньги отменены… Ненавистные японские оккупанты выпускали их до сорок пятого года. На улице ты можешь продать эту купюру за двести пиастров, ну двести пятьдесят… Вот и все. — А у вас есть такие же, господин? — Да, девять штук. — Отдайте мне по сто восемьдесят. — Я тебя предупредил относительно этих денег. Согласен. Но скажи о том, что ты хочешь сделать, почтенному бывшему депутату, твоему уважаемому отцу. Ты несовершеннолетний, я не хочу выглядеть ловкачом. Клео сбегал домой. Где лежат деньги отца, который ушел за вечерними газетами, он знал. Через неделю Клео с утра поджидал у веранды «Каравеллы» Мясистого Носа. По дороге на почтамт он внимательно осмотрел синий конверт. Никаких надписей или пометок. На полученном взамен стоял ханойский штемпель. Только и всего. Завернутые в листок с мелкими буквами двести или двести пятьдесят японских банкнот из конверта ловко скользили в коротких, словно обрубки, пальцах француза. Закончив подсчет, Мясистый Нос выдал японскую пятисотенную без напоминания и даже сказал, что сдачи не надо. — Почему ты обожаешь эти купюры? — спросил Клео. — Прочти-ка, желтенький умник, — сказал хвастливо Мясистый Нос и протянул мятый листок, испещренный мелковатым шрифтом. Типографский текст оповещал: «Индокитайский банк настоящим уведомляет о приеме к паритетному обмену 500-пиастровые банкноты, выпущенные японскими оккупационными властями до 1 августа 1945 года от имени Индокитайского банка Франции. Учитывая настойчивые представления гражданской и военной администрации Китайской Республики (Формоза — Тайвань), располагающей таковыми банкнотами, они могут быть обменены по паритету на имеющие хождение в любом отделении Индокитайского банка Франции в течение шести месяцев, начиная с даты публикации этого ордонанса… Жан Лоран, генеральный директор ИБФ». — Помалкивай пока об этом, — посоветовал милостиво француз. Содержание листочка появится в газетах послезавтра… Торопись наменять таких купюр, пока они идут за полцены… Ну, беги, богатей! Дух караванщика Циня воскрес во французе. Этому духу следовало вернуться в преисподнюю. — У моего дяди, — сказал Клео, — таких около тысячи с лишним. Мне он не даст. И моим рассказам не поверит. А тебе продаст и по сто пятьдесят за штуку. Тридцать процентов прибыли мне… Мясистый Нос вытянул губы, усы ушли вверх, в ноздри. Сгрыз вафельный рожок от мороженого. Тронул галстук, оставив на узле пятно. Или оно уже было? — Где твой дядя? Клео подумал, носит ли француз оружие. — В Шолоне, возле церкви святой Катерины. — Едем! За мостом через канал У Кэй тянется длинная безлюдная улочка, где с одной стороны — опутанный поверху колючей проволокой забор одеяльной фабрики «Ласковый тигр», а с другой — сточная канава заводика льда, лимонада и пива. Водитель мотоколяски не услышал или притворился, что не услышал харкающее кряканье Мясистого Носа, когда Клео саданул доверчивого дурака ладонью в горло. Вытащил из кармана его пиджака конверт с купюрами. Ткнул в спину моторикшу: — Остановись. Этому человеку плохо. Помоги выволочь из коляски… Француз оказался очень тяжелым. Может быть, потому что это был первый труп белого, с которым Клео имел дело. Потом трупы белых не казались особенными, даже из-за веса… — Ты здесь не был и никого не видел, — сказал Клео рикше. — Пошел отсюда! Расплатиться означало бы проявить страх. Тело он утопил в сточной канаве. На спине, за брючным ремнем, Мясистый Нос носил солдатский кольт вроде тех, которые были у официантов в яркендском ресторане, где барышники, купившие верблюдов, угощали Клео, пока отец отлеживался в монастыре у лам. Деньги отца Клео вернул на место. Написал записку, что по протекции учителя математики подыскал место помощника счетовода в текстильном магазине на рынке Бентхань. Добавил, что начинает самостоятельную жизнь, дабы не сидеть на шее у родителя, к стопам которого повергает почтительные сыновние извинения за доставленные ранее и теперь огорчения. Клео снял комнатушку на седьмом этаже дешевого дома на стыке французской и «туземной» половин Сайгона. В супной на первом этаже сторговал за двадцать тысяч пиастров дочь хозяина от наложницы. На девушке-подростке болталось платье из тех, которые выбрасывают француженки. Его стоимость входила в цену товара вроде упаковки. На правой щиколотке приобретения позванивал браслет, за который с Клео взяли ещё полторы сотни. Бедра у Сун Юй были тоньше рук. Наверное, её вообще не кормили. Клео заказал в супной куриную лапшу. Велел поднять миски в комнату. Сун Юй дернулась нести фарфоровые ложки и палочки для еды, а также коробок со специями, но Клео велел, чтобы обслужила старая ведьма. Сун его наложница, и за его деньги ей следует угождать, как и ему самому… Старой ведьмой была мать девушки. Клео приметил, как задрожали ресницы у Сун Юй. Это ему понравилось не меньше, чем двойные ямочки на щеках и длинноватый для китаянки нос. Он приказал ей съесть обе порции. Пока девушка тихонько хлебала, Клео пересчитал свои деньги на столе так, чтобы она их видела. Ночью Сун Юй лежала справа, как и полагается пристойной девственнице, одеревеневшая от страха, но он её не тронул. Только вежливо справился, действительно ли девственница, как заверял её отец. Он откормил и приодел Сун Юй, сводил в салон причесок. Снова появился на веранде «Каравеллы», уже с ней, и это снимало вопросы о причинах его «выхода в свет». Цены за девушку предлагали серьезные. Могли и отнять, но Клео решил рисковать, ждал друзей Мясистого Носа. Должны же спохватиться… Плотный француз в шелковой рубашке со шнуровкой вместо пуговиц присел за их столик и спросил, куда исчез человек, с которым Клео видели несколько раз и с которым они однажды вдвоем уехали на моторикше? Клео ответил, что Мясистый Нос попросил свести его со знакомым вьетнамцем у церкви святой Катерины в Шолоне. Там он их и оставил… Клео знал, что люди с улицы Катина не сунутся в Шолон, как это сделал от жадности Мясистый Нос, — по той же причине, по какой люди из Шолона не совались на Катина. Французам французское, китайцам — китайское, вьетнамцам — вьетнамское. Клео сказал французу, что ищет компаньонов. Объяснил характер своих услуг — складское хранение в Шолоне — и назвал цену. Полгода его испытывали. У Клео прятали краденое, и только. Первое настоящее дело с французами стало и последним. Через минуту после закрытия в ювелирную лавку «Двойное процветание» в переулке Фамкинь, выходившем на Катина, постучался запыхавшийся интеллигентного вида молодой человек: срочно нужен подарок матери невесты. Наивная избранница в сиреневом платьице смущенно улыбалась рядом. Конечно, стальную решетку в дверях раздвинули… Остальное считалось делом троих французов, вломившихся из-за спин Клео и Сун Юй. Как и начало операции, отход прикрывал Клео. Но случилось непредвиденное. Он угодил ногой в сточную канаву. Боль пронзила лодыжку. Убегавшая за французами согласно плану Сун Юй вернулась, хотя он её не окликал. Подобрала его пистолет, угрожая им, придержала ринувшегося на Клео хозяина с сыновьями. Младшего расчётливо ранила первым. Едва тот упал, семья кинулась к подростку. Пятясь, подпирая Клео, Сун Юй отступала с выставленным пистолетом до центральной улицы Катина. У обувного магазина «Батя», освещенного и заполненного покупателями, остановила такси. Какой-то дурак восхищенно сказал: «Революционеры…» Действительно, азиаты в этом районе не грабили. Ночью в клетушке на седьмом этаже, где электрический вентилятор на потолке месил густой влажный воздух, пропитанный ароматами с рынка Бентхань, они впервые стали близки. Богатые и сильные, они вернулись к депутату Лин Цзяо. В течение нескольких дней соседи, отец Сун Юй и его родственники, мать Сун Юй и её родственники гуляли на свадьбе — объедались, дремали или, перекрикивая грохот гонгов и визг скрипок нанятого оркестра, прикидывали будущее молодоженов, хвастались и лукавили, опьяненные беззаботностью и ленью. В разгар торжеств суповщик сказал Клео, что может познакомить его с одним человеком, который занимается особым товаром. Человек присматривает себе разъездного агента. — Не крути, — сказал тестю Клео. — Какой именно товар? — Оружие, — ответил суповщик. — Кому от кого? — Солидная фирма. Отправляет коммунистам. Для тебя операция чисто денежная. — Никакой политики? — Никакой политики. Через полтора месяца Клео повел по протокам от камбоджийской границы низко сидящую баржу. Сун Юй предупредила, что её отец за награду донес о транспорте с оружием в жандармерию на Соборной площади. Предстояла интересная игра с тестем, французской армией и коммунистами. …Кашель из-за пули, которую караванщик Цинь всадил в шею бывшего депутата Лин Цзяо, клокотал в скрюченном старике. Кантонец и сын поддерживали старца под локти. Расслабленные пергаментные ладони, усыпанные коричневыми веснушками, раскачивались в такт шаркающим шагам. Клео протянул отцу карманную плевательницу. — В лифт на руках, — попросил он парней. — Не беспокойтесь, господин Сурапато, — ответил кантонец. В углу темно-вишневого «роллс-ройса» Лин Цзяо казался крохотным и безвесным, золотистое сиденье под ним не проминалось. — Джордж, — сказал Клео одетому в красное пальто индусу-привратнику, державшему черный цилиндр в руке. — Скажи госпоже Сун Юй, чтобы распорядилась… Нет, пусть сама закроет окна в моей комнате и запустит кондиционер на малый. Малый! Понятно? — Разумеется, сэр. Будет исполнено, господин Сурапато, сэр. Клео пожалел, что забыл перед уходом взглянуть на воздушный змей — как он там? Да Бог с ним. С утра бодрило чувство удачи, и этой возбужденностью, возможно, и объяснялась сладкая рассеянность. Бесценная реликвия, деревянный позолоченный кулак, венчавший знаменное древко восставших «боксеров», отныне его собственность. Беспокоили трещинки на поверхности. Разумнее, наверное, держать в кондиционированном воздухе. Во всяком случае, следовало бы посоветоваться с экспертами в национальном музее. — Пусть едет медленно, — велел отец. — Езжай мягко, — сказал в переговорное устройство Клео водителю. — Понятно, хозяин, — ответил тот и покатил с холма к Орчард-роуд мимо мусульманской молельни на первом этаже гостиницы «Наследный принц». Старый Лин Цзяо, воспользовавшись передышкой от кашля, задремал. В полузабытьи он наслаждался блаженным состоянием расслабленности и безопасности. Он вяло подумал: в жизни всякого человека есть время быть, а есть время иметь, он был когда-то, а теперь он имеет все, но его-то практически нет. — Отец, — сказал сын в слуховой аппарат, — мы приехали. Ты пойдешь сам? Или приказать коляску? — Что так сотрясает землю? — спросил Лин Цзяо, тревожась из-за вероятности того, что сотрясает только его. — Строят метро. Вбивают сваи. В Сингапуре расширяют сеть метро, отец. Поезда ходят по подземным рельсам. Клео с отвращением смотрел на желтые щиты с красными полосами, за которыми машины вбивали в грунт стальные сваи. Строители вывесили плакат: «Мы идем за вами дорогой прогресса!» Клео не удалось заполучить подряд на подземке. Чиновники, боявшиеся малейшего подозрения в коррупции, которая в любых размерах каралась пожизненным заключением, предпочитали не связываться с ним. Лица европейцев в вестибюле гостиницы «Мандарин» казались зеленоватыми в сполохах реклам. Голова отца наоборот — синей. Кровь на белых и желтых тоже выглядит иначе, подумал Клео. На трупах азиатов она маслянистее… Злость не отпускала его. Про золоченый кулак Клео забыл… Привратники внесли отца в гостиницу. Сержант, сдававший от дверей назад черный «мерседес» с тремя звездочками на номерной плашке — видимо, генеральский, — придержал машину, пропуская их и Клео. Несколько черных автомобилей с военными номерами выстроились в линейку там, где парковаться не разрешалось. Клео разыскал глазами своего водителя, повел подбородком в сторону военных. Знак: расспроси осторожно водителей. Телохранитель кивнул. Приезжий из Гонконга доктор-травник появлялся в Сингапуре два раза в год. Конечно, и местных лекарей было достаточно на улице Телок Эйр, где врачи, набравшиеся социалистических идей, выставляли в окнах контор плакаты с надписью «Давайте станем некурящим народом!» Но, в отличие от них, гастролер не набрасывался с вопросником для закладки ответов в компьютер, а отвешивал по старинке полный «коу-тоу», то есть складывался в глубоком поклоне. Как и полагалось ученому мужу, он ни о чем не спрашивал. Смотрел и понимал. Гонконгский травник обладал несомненными признаками мудрости. Пучок волосков произрастал из ухоженной бородавки на левой щеке. Очки в стальной оправе впивались в переносицу и виски. Бугристый шрам на шее Лин Цзяо не вызвал у него никакого интереса. Внешние признаки для врача, повидавшего всякое, несущественны. Травник не подвел. Долго ощупывал запястья отца, лодыжки. Отогнул веки. Зацепив пальцами, вытянул язык больного и надолго задумался в этой позиции. Лин Цзяо пучил глаза от невозможности сглотнуть. Затем доктор неторопливо отвинтил колпачок авторучки пекинского завода «Процветание». Золотое перо выводило красивые иероглифы: «Напряженная и длительная борьба, работа, невоздержание и приверженность к излишествам, включая половые, поставили пациента в положение, когда его личное время истекает быстрее общего. Силы исчерпываются, обгоняя смены сезонов». Почтительно, двумя руками он протянул отцу листок. Лин Цзяо прочитал диагноз, посидел несколько минут с закрытыми глазами. Правилами игры предполагалось глубокое осмысление ученых суждений травника и затем изъявление согласия с ними медлительным кивком. Дальше происходило самое важное — писание рецепта, поскольку именно к нему прилагался счет. Клео, скрывая зевоту, посмотрел в окно двенадцатого этажа. Далеко внизу ненавистная стройка линии метрополитена уродовала проспект. Как шрам. — Пожалуйста, рецепт для вашего уважаемого отца, — произнес секретарь травника. К розовому листку была пришпилена ещё и записка. Обращались в ней к Клео его китайским именем — Лин Цэсу, что допускалось только для домашних. С сайгонских времен Клео Сурапато считался яванцем, ставшим гражданином Сингапура. Он негодующе поднял глаза. — Вам, — сказал нагловато секретарь травника. В бумаге говорилось:«Уважаемый господин Лин Цэсу! Примите наилучшие пожелания от давнишних друзей, имена которых, вам, известному финансисту, вполне справедливо покажутся малозначительными. Возможно, вам доводилось среди несомненно важных и неотложных забот слышать о братьях из «Бамбукового сада…»Клео перевел взгляд в конец страницы, на подпись:
«Капитан Бамбуковых братьев Сы, сын капитана Сы».
3
За забором верфи «Кеппел» скрежетало судовое железо, с которого обдирали ржавчину. Отвратительный шум проникал в просторный вестибюль биржи. Бруно Лябасти, переговорив со своим брокером, вышел на улицу, и, пока он шел к стоянке такси, у него совсем заложило уши. Китаец за рулем «мазды» выжидающе смотрел в зеркало заднего вида, с которого свисала гроздь амулетов. Бруно улыбнулся зеркалу и сказал: — По окружной, пожалуйста, вокруг залива. — Первый раз в этом городе, сэр? Туризм, бизнес? — Да как сказать… И то, и другое. — О-о-о! И то, и другое… О-о-о! Сингапурская вежливость холодна, как дверная ручка. Она замешана на материальном интересе, и только. Нечто вроде этикетки. Всякому товару своя. Восторг был обязан выгодному маршруту в «мертвый» час. Радио, по которому диспетчер на пекинском диалекте оповещал о пассажирах, скрипело и взвизгивало. — Делаем деньги, сэр? Дурацкий вопрос входил в дежурный комплект приемов поддержания вежливой беседы. — А сколько сам зарабатываешь? — сказал, переходя на китайский Бруно. — О-о-о! Зарабатываю! — повторил таксист, поглощенный сообщениями рации. Потом спохватился. Полуобернувшись, пытался сообразить: ослышался или заморский дьявол действительно говорит на языке Поднебесной? — Вы спрашивали, сколько я зарабатываю, сэр, — ответил он на всякий случай по-английски. — Если говорить о расходах… Бруно опередил: — Налоги, взнос за квартиру, семья, дети в колледже, да ещё содержанка, разумеется, молоденькая и требующая французской парфюмерии… — О-о-о! Французской парфюмерии… Сэр и ещё раз сэр! — Что значит — ещё раз? — Вы, наверное, большой писатель, сэр, а значит я должен обращаться к вам «сэр и сэр»… С двойным почтением. О-о-о! Откуда вы знаете про парфюмерию? Дом, дети, стареющая подруга жизни, наложница, неприкасаемый банковский депозит, предназначенный для дорогостоящего гроба: в мир предков следует явиться преуспевающим… Как однотипны эти ребята! От воротил до «младших братьев» всемогущего «Бамбукового сада», в общак которого с каждого доллара, набрасываемого электронными счетчиками сингапурских такси, автоматически отчислялись пятнадцать центов. Из этих пятнадцати два цента шли лично ему, Бруно Лябасти. …Давным-давно специалисты из отдела планирования его фирмы «Деловые советы и защита» с дотошностью профессионалов, уволенных по возрасту из нескольких разведок нескольких стран, перетряхнули подноготную двух сингапурских банд. Отцами-основателями обоих были главари шанхайского и кантонского землячеств, занимавшихся извозом со скоростью собственных ног. Внуки рикш превратились в таксистов, землячества — в кооперативы, а гангстерский рэкет внутри каждого землячества оставался неизменным: или плати, или становись инвалидом. Ничего необычного. Необычными оказались размеры столетних накоплений банд — недвижимость и банковские счета, а также оборот теневых инвестиций и получаемые прибыли. Бруно понимал, кому бросает вызов. Белый, заморский черт дальневосточной мафии. Впрочем, это только так звучало — выспренно. В Сингапуре бросают вызов идиоты. Нормальные люди тщательно примериваются и затем нападают. Без предупреждения. Чтобы победить до битвы. Сотрудники или, как формально назывались их должности, «практикующие юристы» фирмы Бруно обеспечивали по контрактам скрытую охрану, скрытое наблюдение за служащими своих клиентов, скрытую проверку благонадежности их партнеров, а также вели расследования случаев, которые клиент считал сугубо личным делом. На особицу предоставлялись услуги по защите компьютерной информации. Неформально и за плату по специальному коэффициенту — прорыв скрытого охранения, подкуп служащих и тому подобное, как говорится, ровно наоборот первому набору услуг. В октябре 1969 года «практикующих юристов» запустили в работу по проекту, которому присвоили кодовое обозначение «Бамбуковый сад». Лябасти базировался тогда в Сайгоне, откуда перебрался в Сингапур в 1973 году, поскольку, в отличие от правительств, видел в фактах только факты и не пытался их переиначивать. Захват красными Сайгона уже тогда стал очевидным — по крайней мере, для него, бывшего капрала французского Иностранного легиона. В тот день, тридцать лет назад, поступил телекс о стычке у сингапурского кинотеатра «Одеон» между двумя бандами — «Скелетами» и «Драконами белого золота». В поножовщине были убиты двое. По коэффициенту значимости потери приравнивались к уничтожению двух, а то и трех десятков бойцов где-нибудь в Европе. Китайские мафиози не убивают. Обычно разваливают ножом спинные мускулы. Жертва возвращается из больницы ползающим пауком, ничтожеством на заплеванном тротуаре, назидательным примером последствий предательства или ослушания. А тут — двое убитых сгоряча… Бруно усмотрел в этом свидетельство деградации банд и потери боссами контроля над бойцами. Обе группировки, не способные поделить сферы влияния и найти компромисс, да ещё изнуряющие себя бездарно ведомой войной, созрели для перехода к новому хозяину. Тогдашние люди компании «Деловые советы и защита» были первой волной оставшихся не у дел профессионалов из разведок, которые свертывали операции сначала после войны с японцами в конце сороковых, потом с китайцами в Корее в пятидесятые, затем с коммунистами в Малайзии и Индокитае в конце шестидесятых. Бойцы сингапурской мафии в сравнении со служащими Бруно казались стадом дрессированных бабуинов, не более. «Юристы» Лябасти подумать только, тогда ещё пользовались пишущими машинками и телексами! сообщали в рапортах о мандаринах «скелетов» и «драконов», кандидатах в мандарины, их любовницах, женах, детях почти все, что могло его заинтересовать. Где казначей «скелетов» шьет костюмы, какое оружие у свиты, кто из «драконов» влюбился в красотку в «чужом» районе, в какой день и сколько поступает в общак. А главное — сколько в этом общаке, кто, как и где его крутит… В начале 1970 года Лябасти попросил своего компаньона и друга Клео Сурапато пригласить на банкет в Сайгон мандаринов сингапурских мафиози, которым тот помогал размещать деньги «с надвинутой на глаза шляпой». Разумеется, с оплатой полета первым классом и гостиницей люкс. Главарей кланов заполучить не удалось, но оба казначея — «скелет» и «дракон» прибыли. Вместо Клео, китайца, на встречу с ними в ресторан «Счастливая лапша» явился Бруно, «заморский длинноносый дьявол», который, прежде чем предложить гостям ознакомиться с меню в сто страниц, выложил на вертящуюся столешницу папку не меньшей толщины. Когда гости полистали бумаги, предусмотрительно переведенные на китайский, Бруно сообщил, что может помочь своим гостям избежать подобной утечки секретных сведений в будущем. Отужинали в подавленном молчании. Переговорив по телефону со своими боссами перед десертом, оба казначея заявили, что, во-первых, в свою очередь хотят угостить Бруно в ресторане «Императорская кухня» в Сингапуре, а, во-вторых, там же, в отдельном кабинете, выслушать его сообщение относительно новейших методов обеспечения секретности. Скажем, через неделю. Через неделю Бруно от имени своей фирмы «Деловые советы и защита» предъявил сингапурцам ультиматум. По прикидкам его «юристов», боссы обеих группировок должны были согласиться: он, Бруно, явился как посредник, который выразил их общую заинтересованность в прекращении распрей и ужесточении дисциплины среди рядовых бойцов кланов. Только и всего. Миротворец Бруно Лябасти получил за свою идею и труды два процента из общака объединившихся банд. Созданный синдикат, названный «Бамбуковый сад», процветал и в результате этого обильного цветения среди его побегов появилась качественно новая поросль. С университетскими дипломами. С опытом работы в финансовых заведениях Европы и Америки. Научившаяся искусству стремительных операций на токийской бирже. Туманившая теперь головы таким, как этот увалень за рулем «мазды», россказнями о деньгах, которые, подобно амебам, размножаются делением, едва подыщешь им благоприятную биологическую, то бишь банковскую среду… Бруно отпустил такси напротив обелиска павшим в двух войнах. Бриз с залива приятно согревал после выстуженной кондиционером машины. Но скрежет и грохот одолевали и здесь. Метростроевцы вгоняли в ракушечник стальные опоры. И зачем, господи, тянуть дорогостоящий подземный ход вдоль набережной королевы Виктории? Наверное, Бруно слишком сросся с этим чудесным городом. Полюбовавшись струей, бившей из пасти цементного льва у впадения речки Сингапур в пролив, Бруно потащился к причалу Раффлза. Странно, он не спешил туда, где помыслами был с самого утра, едва проснулся. Боялся? Он, давно забывший, что такое страх вообще? — Прости, ты уже здесь, — сказал он женщине в просторной голубой рубахе навыпуск, доходившей до колен, и узких, в черную и белую полоску брюках. Ему показалось, что его извинение прозвучало заискивающе. — Представляешь, Бруно, прожив в этом городе жизнь, я не удосужилась покататься на джонке! О каком прощении ты говоришь? Я все равно дождалась бы тебя, а нет — покатила бы одна следующим рейсом… Прекрасная идея назначить встречу именно здесь! Она отвела прядь, брошенную ветром на глаза. По руке скользнули браслеты из речного жемчуга. Барбара Чунг вела родословную из Гонконга, а там дети смешанных браков, если, конечно, это были браки, носили фамилию матери. Напротив, выходцы из Шанхая или сингапурцы получали отцовскую — обычно английскую или португальскую. Капитана джонки, на лакированную палубу которой они шагнули с пирса, звали Чан да Суза. — О небо! Какое восхитительное удовольствие! — выкрикнул коренастый Чан, воздевая короткие руки над штурвалом, из-за которого цепко следил за проверкой билетов и рассадкой пассажиров. — Господин Лябасти! Госпожа Чунг! Как поживаете? Рад вас видеть на борту! Духи Барбары на палубе улавливались острее. Да Суза, сын португальца и китаянки, считал себя добрым католиком, но над рубкой держал алтарь буддийских святых. Море непредсказуемо, а ведь Богородице тоже случается вздремнуть, и тогда в нужный момент ей будет не до тебя. Тут-то и помогут лакированные доски с золотыми иероглифами… — Выглядите преуспевающим, господин да Суза, — сказал Бруно. — Ох, спасибо, господин Лябасти! Какое преуспевание! А вот вы выглядите молодым и здоровым… Как это хорошо! Но вы-то знаете, что огорчает всех ваших друзей. У вас один сын. Всего один! Не подумывает ли уважаемая старшая жена господина Лябасти подыскать ему ещё и младшую, ради приумножения потомства? — Рули внимательней, — сказала Барбара, беря с подноса, принесенного юнгой, стакан с лимонным соком. — Уж не считаешь ли ты, да Суза, старый хрыч, что мадам Лябасти метит в меня? Они рассмеялись все вместе. Да Суза чуть круче, чем нужно, переложил штурвал, расходясь с моторным сампаном, увешанным гроздьями матросов в увольнении. Барбару прислонило к плечу Бруно. — Присядем где-нибудь? — спросила она. Они едва нашли два свободных пластиковых стула, привинченных к палубе. Волосы Барбары забрасывало на щеку Бруно. — Нас становится слишком много на этой земле, — сказал он. — Помню времена, когда Чан отваливал с десятком туристов и благодарил богов за хороший бизнес… А теперь не протолкнешься на палубе! — Появилось больше стариков с деньгами на развлечения перед смертью, вот и все… Вокруг нас пенсионеры. Род людской стареет, а потому и увеличивается. Чуть отвернувшись, она смотрела на море. Стариков действительно прибавляется, подумал Бруно о себе. И мягко усмехнулся: в его шестьдесят девять то, что он собирался предпринять, на языке остряков его бывшей родины называется «суетой перед закрытием ворот». — Зачем ты хотел видеть меня? — спросила Барбара на французском. На этом языке «ты» звучало подчеркнуто. Она торопилась. Наверное, чтобы побыстрее покончить с деловой частью встречи. — Можно я потрачу ещё несколько минут на подбор слов? — спросил Бруно. — Мне нравится думать, что ты — француз… Хотя я знаю, что ты вовсе не француз, даже имея французский паспорт, который французский консул считает подлинным. Но кто ты на самом деле… Они обходили верфи «Кеппел». — «Дальний берег»… «Дальний Восток»… «Марина Раскова»… — Барбара вслух разбирала огромные надписи на бортах сухогрузов в ремонтных доках. Может, и русский, сбежавший на свободу, верно? Бруно положил тронутую рыжеватой порослью руку на её локоть. Барбара мягко провела пальцами по щеке Бруно. — Хватит, дорогой. У нас ничего не получится… — Я испытываю глубокое чувство, Барбара. — Видимо, это правда… Я сожалею об этом. — Сожалеешь? Почему? Да Суза правил мимо острова Сентоза, на холмистой вершине которого лорд Маунтбеттен принял капитуляцию генерала Итагаки в сорок пятом. Как раз когда Бруно начинал карьеру, если можно назвать карьерой оказавшуюся в сущности нелепой и, как теперь выясняется, не совсем счастливой жизнь. А Барбаре только ещё предстояло появиться на свет через пятнадцать лет, и поэтому первая война в её жизни была во Вьетнаме. Какая же по счету для него? Он вдруг почувствовал себя по настоящему постаревшим. — Бруно, дорогой, ты-то знаешь, что для нас, евроазиатцев, западная ах-любовь просто ничто… — Вот об этом и сожалею. Сентоза уходил влево. Мористее, над серыми трубами нефтеперегонных заводов вырывалось, зависало на несколько секунд в небе и гасло желтое пламя. — Ты такая вдумчивая, Барбара, и торопишься, не взвесив… Ветер обрывал слова, которые он почти шептал от отчаяния. — Ну, пожалуйста, Бруно… Ты хочешь правды? Так вот… Какую цену за любовь платит мужчина, настоящий мужчина? Если за ночь с леди-для-удовольствия, то кое-какие деньги. В других случаях оплата выражается определенными условностями, вроде букета и ужина… Секс в Азии — развлечение, удовольствие. Как тонкое вино, изощренная пища. А я не на один обед, Бруно. Мне нужно нечто большее, чем восхищение твоей силой и могуществом, твоей элегантностью и щедростью. Возможно, я как раз такая женщина, которая вообще не нуждается ни в условностях, ни в могущественном защитнике. И потом… — Мой брак, Барбара, давным-давно формальность. Позже я смогу получить развод. — Дорогой, на любовницах в Азии никто и никогда не женился… Ко всему прочему, я стала бы тебе плохой подругой. Ведь ты ищешь любви, а у меня её нет. Мое притворство разрушит нас обоих… Когда я встречу человека, для которого просто захочу быть всем, чем он только пожелает, сделать для него все, что попросит, вот тогда… По островку Кусу, где да Суза высаживал туристов смотреть кумирню, построенную прокаженными, она водила Бруно за руку, как ребенка. Не отпустила, когда черный козел, обретавшийся при монахах, перегородил тропинку и Бруно обводил её стороной. У Барбары болело за него сердце. И он почувствовал это. Худшего поражения не могло быть. Хитрый да Суза прислал ему пива. Когда Бруно оглянулся, чтобы поблагодарить, капитан сочувственно развел руки, закатив глаза к небу. Он словно сетовал на то, что боги Бруно заняты чем-то более важным, им не до господина Лябасти, а потом, конечно, уже будет поздно помогать ему. — Ты была первым и главным пунктом в моем большом плане, — сказал Бруно на пирсе. — Видишь, значит план у тебя все-таки есть… Вычеркни первый пункт и начни со второго. Пусть он и будет считаться первым. — Пообедай со мной, — попросил он. Ресторан на набережной назывался «Вечное процветание». Под полом волны плескались о сваи. Место принадлежало лодочникам. Столик обслуживал школьный знакомый Барбары по прозвищу Триста Фальшивок. Мать продала его пятилетним за триста долларов, оказавшихся поддельными. Барбара заказала только чай. Она догадывалась, что перед выносом из кухни подавальщик, как это повелось у них, плюнет в её блюдо или, чтобы не попасть под дурной глаз, попросит сделать это посудомойщика. Потому что она, Барбара Чунг, дочь китаянки и белого, пришла с заморским дьяволом. И не для того, чтобы потом лечь с ним в постель ради денег. Именно поэтому подавальщик и плюнет. Если бы за деньги, Триста Фальшивок понял и зауважал бы её. Бруно тронул узел трикотажного галстука. Она наблюдала, как он пьет свое пиво, едва заметным движением губ обсасывая седоватые усы. Крутой подбородок с косым шрамом. Необычайной синевы глаза, какие Барбара видела только ещё у одного северного варвара. Интересно, позвонит этот северный варвар или нет? Если позвонит, наверное, лучше одеть что-нибудь обычное, скажем, приталенное платье. Приталенное, но не слишком… Триста Фальшивок нервничал. Клиенты говорили по-французски. Помимо отдельных слов, язык не понять. А о пустяках они болтать не могли. Триста Фальшивок обладал памятью магнитофона. За пересказы платил Мойенулл Алам, бенгалец, державший под наблюдением пирс и причалы у Меняльных аллей по лицензии всемогущего «Бамбукового сада». — Улетела далеко, — сказал Бруно. — Прости, задумалась, — ответила, улыбнувшись своим мыслям, Барбара. Приходится… Сингапур крохотная страна, из-за этого все любят сплетни, а, в сущности, кроме денег, здесь и сплетничать-то не о чем. Все знают друг друга. Она коснулась пальцами своей чашки, искоса наблюдая за Тремястами Фальшивками. — Скажи, Барбара, ты могла бы начать серию статей? Громких статей, как раз о денежных сплетнях. Я снабжу материалом. — Не любишь терять время… Не удалось свидание, тогда — дела? О чем же писать? — Мафия. — Ох, это не тема в Сингапуре. — Почему? — Если профессиональных мафиози разоблачить и их уберут, образуется вакуум. Неизвестно, заполнят ли пустоту люди почище… Всех устраивают те, кто есть. Он улыбнулся. — А как насчет разоблачения меня самого в качестве их главаря? — Слава Богу, к тебе вернулось чувство юмора. — И все же… Барбара, материал густой. Такой густоты, какой твоя «Стрейтс таймс» никогда не заваривала. И региональная пресса не заваривала. А ты заваришь. После этого тебе позвонит корреспондент «Нью-Йорк таймс» и попросит встретиться, ты втянешь и его в публикации своих данных… — Ее… Это женщина, она базируется в Бангкоке. Сюда только наезжает. — Вот и пусть наедет. Она клюнет, увидишь, проглотит наживку, сожрет с крючком и ещё попросит добавки. — Бруно, это странный разговор. Но даже если и так, то что взамен? Лябасти покрутил пальцем над кружкой, чтобы Триста Фальшивок принес новую. Бруно пил бочковое. Привычка людей, наживших оскомину от консервированных продуктов в молодости. Пожал плечами. — Теперь ничего… Ты уже ответила на джонке. — Материал, который ты предлагаешь, — это что же, второй пункт большого жизненного плана? — Обрати внимание, я выпил пока одну, не считая выданной капитаном в плавании. Значит, ещё скромен… И все же говорю: грандиознейшего плана! Но поскольку пункт первый не состоялся, должен вступить в силу не второй пункт, а как раз самый последний. — Последний? Триста Фальшивок принес на подносе кружку с пивом. — Плевал я в могилу твоих предков, обглоданная кость, — прошипел он по-кантонски со сладкой улыбкой, не глядя на Барбару. Возвращенный ему с чаем плевок мог стать наихудшей приметой, сулил невзгоды, а чашка с этим чаем оказалась отодвинутой на край стола. Притрагиваться к нему Барбара не собиралась. — В последнем пункте плана речь о том, что мне хотелось бы заполучить в последнюю очередь. А придется, при складывающихся обстоятельствах, заполучать в первую. Только и всего, — ответил Бруно. И переспросил подавальщика: — Что ты там бормочешь под нос, приятель? — Леди угодно что-нибудь еще? — Дай мне отхлебнуть у тебя, — сказала Барбара по-французски. Бруно отмахнулся от Триста Фальшивок. — Если это уличная мафия, большая мафия, то есть с сотнями солдат, то может быть… — сказала Барбара. — Такую и предлагаю. — Тогда попробуем… И знаешь, можно запустить материал даже за бывший железный занавес. У них теперь все население мафия… Им будет любопытно почитать про передовой опыт. Бродит тут один парень из Москвы. Поделиться с ним? — Гремите тамтамы! Да откуда он свалился? Разве у русских выходят газеты? Ха… Но будь осторожна. Держись подальше. В Москве из убитых журналистов набивают чучела и выставляют в прихожих воротил, которым они досадили… К вырезке с грибами Бруно не притронулся. По эскалатору они поднялись на переход через улицу и спустились к пассажу «Гэллери». У магазина «Таймс» Барбара протянула Бруно руку. — Мне хочется сделать тебе подарок, — сказал он. — Что-нибудь из фамильных драгоценностей, конечно? — Стопка исписанной бумаги. Я её марал то карандашом, то ручкой с чернилами в Африке, потом в Индокитае. Дневник… Захотелось отдать в достойные руки. Старею, видно… — Спасибо, Бруно. Может, я не стою такого дара? — Тогда никому. — Ну, хорошо. И — спасибо! Хочешь совет умудренной женщины? Мужчины… как бы это сказать… не носят своего возраста так заметно, как мы, женщины. Понял? Так что помалкивай о своем столетии… Она пыталась ободрить его! В подвальной стоянке отделения «Банк де Пари», ставшего клиентом его фирмы три недели назад, Лябасти имел право на бесплатную парковку. Сторож-бенгалец с выведенным на нагрудной бляхе именем — «Мойенулл Алам, старшина безопасности» — выгнал его голубой «ситроен». Выруливая на набережную, Бруно увидел за огромным оконным стеклом магазина «Таймс» Барбару, разговаривавшую с продавщицей. Подумал: «Вот и распрощался».4
В холл гостиницы «Амбассадор» врывались удары грома, шум проливного дождя и клокотание в сточных трубах, а через раздвижные двери с Сукхумвит-роуд, главной бангкокской магистрали, весело смотрело ясное утро. Шелест ливня усилился, когда Севастьянов вышел на залитый солнцем двор, обставленный вольерами с попугаями… Конечно, дождя не было — сотни пестрых птиц на свой лад вспоминали тревожную ночь, хором воспроизводя дробь тяжелых капель по жестяной кровле клеток и по-тропически длинные громовые раскаты. Ливень, под которым Севастьянов добирался из аэродрома до гостиницы накануне вечером, шел до утра. Всполохи молний будто прожигали оконные шторы. Дребезжало стекло в стальной раме. Сон прерывался несколько раз. Однако разбитым Севастьянов себя не чувствовал. Возможно чуть возбужденным. Встречей со старым приятелем, с Бангкоком. Так случалось, что здесь, в этом городе, у него всегда появлялся какой-то шанс при любых, самых безвыходных обстоятельствах. И теперь этот шанс, на который он почти не надеялся в Москве, мог стать реальностью. Главное, он в Бангкоке, а там посмотрим. Предписание остановиться в Таиланде генеральный сделал неожиданно, будто по чьей-то подсказке, и перед самым отлетом, когда прямой билет до Сингапура оставалось только получить в агентстве «Аэрофлота». Пришлось перезаказывать билет и ещё запрашивать тайскую визу. Людвиг Семейных растолковал, что задание, которое предлагалось выполнить в Бангкоке, безнадежное, а потому надрываться не рекомендуется. Согласно памятке по командировке, Севастьянову разрешалось провести осторожные переговоры с тамошним отделением Индо-Австралийского банка и представителем «Бэнк оф Америка» по старым делам. Оба банка гарантировали займы, выданные Петраковым, земельной собственностью. Часть займов осталась не взысканной. Семейных, шлепнув по затылку пухловатой ладошкой, сказал: — Наш генеральный остряк… Что он собирается взыскивать? Бангкокская земля, которая залоговая, нам не нужна, в какой бы цене она не оказалась. Ну, отсудим её, а вместе с ней и мороку. Налоги на недвижимость, содержание адвоката, издержки… Все такое. Да и вообще выскакивать на переговоры о возвращении долгов по нынешним временам, когда вся Россия и все русские в долгах как в шелках… э-э-э… вне сезона, что ли. — Ясно, — сказал Севастьянов. — Будем дураками, но сделаем вид, что большие умники. Больше недели я там не останусь. — Недели? Ха-ха! Разогнался! Только три дня. Семейных нравилось, когда другие, как говорится, слишком о себе понимали и представлялась возможность их осадить. Он открыл сейф-недомерок, стоявший возле тумбы письменного стола, и, порывшись в верхнем отделении, достал замызганный конверт с фирменной маркой банка «Чейз Манхэттен». — Здесь три с половиной тысячи американских. Присмотри на Силом-роуд бриллиантовый сет, а? Мне к одному юбилейчику нужно. Отдашь Павлу Немчине, он уже в Бангкоке, перешлет с оказией. Ему большой привет… И — бросил короткий взгляд, словно испытывал. …Теперь, в Бангкоке, после деловых звонков, беспокоиться практически не о чем. Из Индо-Австралийского банка обещали сообщить о встрече, когда определятся со временем. В представительстве «Бэнк оф Америка» поинтересовались, сколько дней отведено у него на Бангкок, и пригласили на завтра. В посольстве Павел Немчина готов увидеться в любой день. Севастьянов отошел от гостиницы, чтобы не брать такси. Перехватил на загазованной Сукхумвит-роуд дешевую трехколеску «тук-тук». Улыбающийся водитель в темных очках, покрытых слоем пыли, понесся в сторону Саторн-роуд, вихляя между машинами, которых заметно прибавилось в городе. На меблирашках «Королевский отель», в которых в петраковские времена по неизвестной причине обязывали останавливаться российских командированных, провисало посеревшее полотнище с надписью — «Можно на короткое время». В воротах, показавшихся низкими и закопченными, торчал мусоросборочный грузовик. Когда-то казавшееся невероятно роскошным место пронеслось мимо, оставив в душе чувство неясной грусти. Вход в посольство для частных посетителей был устроен теперь через приемную консульства.Развалившийся на диване лохматый парень в трусах и майке рассматривал рекламную брошюру на английском «Ночная Москва». Он нехотя поджал ноги, пропуская Севастьянова через узкий проход к двери с полукруглым окошком. На обшарпанной котомке лежал паспорт с тисненым кенгуру на обложке. — Вы и есть Севастьянов? — спросила полная женщина, когда он заглянул в окошко. — Да. Я и есть. Мне к Немчине. — Вас ещё консул желает видеть. Дроздов. Николай Дроздов, сидевший в фанерной выгородке за крохотным столом, был настолько долговязым, что пряжка его брючного ремня располагалась над столешницей. Глаза щурились от табачного дыма. Курил консул, что называется, без рук. Сигарета перегонялась время от времени из одного угла губ в другой. — Добро пожаловать, — сказал он. — Москва предупреждала о вашем появлении. Севастьянов невольно вскинул брови. С чего бы это предупреждать контрразведку о его явлении здешним народам? Что-то застывшее, неподвижное, словно вода в бочаге, стояло в дроздовских серых глазах. Еще явственнее и напористее ощущалась их пристальность. Севастьянов улыбнулся. — Почему вы улыбаетесь? — Радуюсь, что заделался персоной, о которой уведомляют спецслужбы. Приятно. Окружаете заботой по старинке? Не сбегу… Я без казенных денег. Дроздовские губы изобразили усмешку, которой не было в его глазах. — Не утешайтесь преждевременно, — сказал Дроздов. — Вы лично никого здесь не интересуете, а вот ваше дело — возможно. Вы ведь по банковской линии работаете? Бухгалтером в сингапурское представительство вашего холдинга едете? Он отлепил створку массивного сейфа, в котором на полке лежали печать и одна единственная тетрадка. Аккуратным почерком Дроздов вписал в неё Севастьянова. Дата прибытия в консульский округ, предполагаемая дата отбытия, номер паспорта. — Зачем это? — Вы ведь с Петраковым работали? Это походило на прокачку. В таких случаях вопросы отбивают вопросами. — Вы знали его? — спросил Севастьянов. — Петракова? Встречался. Берегли как могли. От чужих… — Что значит — от чужих? — От своих не имели права. Вот свои и съели… Ведь он на пенсии? — Умер он, — сказал Севастьянов. Тетрадка аккуратно легла назад в сейф. Дроздов сложил ручищи перед собой. Повертел одноразовую зажигалку. — Болел? Севастьянов пожал плечами. Консул лез не в свое дело. Все же ответил: — В ночь после кончины я ездил на дачу, где он помер. Думаю, случилось в одночасье. Может, во сне. — Вот чем утешаемся… В этих краях вы бывали. Так что, наверное, вопросов ко мне нет. Так? — Так, — сказал Севастьянов, отгоняя симпатию к опасному, судя по всему, человеку, которого интересовало, болел ли Петраков перед смертью. — Какие планы у вас здесь и вообще, если не секрет? — Хочу повидаться с Немчиной, первым секретарем. Я, собственно, к нему и заявился сюда. Несколько деловых встреч завтра-послезавтра. И — в Сингапур, на место. — Сейчас найду вам Немчину… В кабинете его определенно нет. Погуляйте несколько минут по психодрому… — Погулять где? — По психодрому. Дорожка вокруг клумбы перед зданием посольства. Ошалеет дипломат от бумажек, выскочит, походит, подышит на воле — и снова за стальную дверь бумагу строчить… Да-а-а… Севастьянов кивнул. У двери, открывающейся на территорию посольства, стоял аромат кофе, густой и давнишний. На тронутом ржавыми пятнами холодильнике попыхивала кофеварка. — Может, кофе? — сказал вдогонку Дроздов. — Нет, спасибо, — ответил Севастьянов и вышел на российскую территорию в Таиланде. Солнце ослепило, а когда глаза привыкли к яркому свету, он различил давно знакомое старинное здание с верандой, похожее на колониальную виллу, и асфальтовую дорожку между магнолиями и бугенвиллеями, по которой шла Клава. Дроздов ладонью попробовал стеклянный отстойник кофеварки. Плеснул кофе в чашку. Ложки не разыскал, куда-то пропала. Зацепил сахар щепотью. Размешал концом шариковой ручки. Ссутулившись, чтобы глядеть не в стену, а в окно, отхлебнул, обжигаясь. Бухгалтер на посольском дворе шел прямиком к Клаве Немчине, работавшей библиотекарем. Дроздов наблюдал, как двое сошлись на крыльце. Он поставил чашку на холодильник. Вернулся в кабинетик. Набрал две цифры по внутреннему телефону, сказал в трубку: — Павел? Тут только что гость к тебе миновал меня… Кто? Севастьянов. Есть такой бухгалтер международного уровня… Что? Валютчик? Ха-ха… А-а-а, ты с ним знаком… Где сейчас? Да во дворе, с женой твоей разговаривает… Алло, алло! Дроздов помотал головой. Когда консул вернулся к чашке с кофе, в окне никого не было видно. Из-за проезжего бухгалтера что-то тянуло душу, как для себя определял такие состояния Дроздов. Напоминание о Петракова? Горечь от поражения, которое потерпел этот несомненно сильный человек? Севастьянов, конечно, мелочь. Не шевельнулся, чтобы побороться за справедливость, хотя работал вместе с Петраковым. Да и один он совсем, наверное. А если быть справедливым до конца? Он, Дроздов, на севастьяновском месте — что, шевельнулся бы? Нет, не шевельнулся. Как ничего не предпринял, когда его привлекли к участию в оперативном расследовании «дела Петракова», хотя обозначить дело следовало бы другим именем… Затеянные Петраковым операции развертывались формально под руководством человека, о котором говорили как о динамичном и авторитетном, как о носителе новых идей, выношенных ещё в комсомоле. Дела велись широко и смело. Петраков, его заместитель, мог радоваться. Известно было, что позже Петракова стала настораживать лишняя, ненужная в денежных делах личная близость «авторитетного» начальника к Амосу Доуви, советнику, ведавшему техническими вопросами оформления сделок. Петракову-то невдомек было, что начальник не смельчак, а развращенный вседозволенностью и вознесенный московской женитьбой провинциальный властолюбец. Складывалось исподволь так, что Доуви отчасти определял, кому и сколько выдавать московских кредитов в Сингапуре, а смельчак добивался утверждений этих проектов на совете директоров холдинга и одновременно значительных финансовых выделений из бюджетных потоков в Москве. На самом же деле Доуви брал деньги через подставные фирмы для себя, а перед наступлением срока платежей скрылся с аргентинским паспортом. В Сингапуре открыли уголовное дело. По стечению обстоятельств Интерпол арестовал проходимца в лондонском аэропорту Хитроу. Сработала система предупреждений: электронная память компьютера отреагировала на фотографию, когда таможенник выборочно подставил паспорт под сканер проверочного устройства. На суде Доуви показал, что, сбегая из Сингапура, действовал по заданию российской службы внешней разведки. А так называемое «мошенничество» с подставными фирмами служило прикрытием для передачи ему крупных сумм. Оператор Доуви из службы внешней разведки России, а именно Петраков, имеющий генеральский ранг, приказал ему скупить акции трех американских банков, через которые осуществляется финансирование оборонных исследований для НАТО. Поскольку Доуви считался гонконгцем, подданным британской колонии, тогда ещё не возвращенной Китаю, суд определил ему десятилетнюю отсидку в Гонконге. Раковая опухоль, поразившая финансовую машину Петракова, не стала смертельной только потому, что даже операции, совершавшиеся по протекции Доуви, подпадали под действие жестких правил, разработанных профессионалами высокой пробы, в том числе и Петраковым. Но сам Петраков должен был сгореть. Чтобы спасти бывшего комсомольского лидера, отозванного в Москву и передвинутого в нефтяную компанию, Петракова из заместителей перевели в руководители проекта. Он должен был зачищать и выправлять допущенные огрехи, но не переделывать. Переделка означала бы бесповоротный приговор бывшему петраковскому шефу, которого готовили в министры. В сущности, оба — и «комсомолец», и Петраков — оказались жертвами. Одного назначили туда, куда не следовало. Второго сделали поначалу заместителем там, где ему следовало руководить. Этот вывод в дроздовском проекте закрытой записки по поводу истории с Доуви оказался вычеркнутым, как не относящийся к существу дела. Он же сам, Дроздов, и вычеркнул. Бессмысленно бодаться с решением, принятым на самом вверху. Служба безопасности не полномочна возбуждать дело. Чтобы не пропадать трудам, Дроздов передал дискету с материалами по сингапурским кредитам в департамент экономической безопасности ФСБ, где она попала, как сказали, по назначению — к полковнику Ефиму Шлайну… Холдинговое объединение «Евразия» предложило Петракову перепрыгнуть пропасть в два прыжка. Возвратить украденные Доуви деньги и одновременно продолжать дела так, будто исчезнувшие сто восемнадцать миллионов долларов остаются в активах. Самым же убийственным было то, что изобретенная Петраковым система кредитования не имела официального идеологического оформления. Давать доллары в рост, когда страна опутана долгами? Пока дела шли, такой вопрос не задавали. Пока дела шли… Дроздов, которому доводилось работать за рубежом нелегалом и в одиночку, знал какая огромная потенциальная сила накапливается в человеке в таких обстоятельствах. В обстоятельствах абсолютно неблагоприятного окружения — и в Сингапуре, и в Москве. Петраков был одинок, почти одинок. Поддержка всегда запаздывала к нему, а когда приходила, особой роли не играла — победа была уже видна… Но её настоящую цену никто не знал, кроме самих победителей и побежденных. Дроздову доводилось попадать в оба разряда. Собственно, в контрразведке он и оказался после своего первого разгрома. Поражения куют победу. Так любил высказываться, отправляясь за очередным нагоняем к начальству, вечный невезунчик, закадычный друг и заводила нежелательных происшествий в погранотряде лейтенант Бобров. Дроздов был уже старшим лейтенантом. Его службу на пограничной заставе считали образцовой. В разгар лета с «другой стороны» пришли трое, захватили солдата. Профессионалы оглушили лопушка-первогодка, поглощенного высматриванием щавеля, и утащили. Очнувшись в чужом расположении, солдатик исхитрился развязать путы, прихватил четыре заграничных карабина и тихонько вернулся на родную заставу. Но его-то «калашников» остался за кордоном. И чужое оружие лишь усугубляло положение, ибо случившееся могло быть расценено как результат отсутствия всякой воспитательной работы по повышению бдительности среди вверенных Дроздову людей, а то и ещё чего похуже. В служебные обязанности начальника погранпоста не входит обмен оружием с сопредельной стороной, даже в пропорции один к четырем. С солдата же спрос солдатский, ниже должности нет и куда похуже таджикской границы не вышлешь. Солдат доложил о случившемся Боброву. Бобров не доложил никому. Вместе с солдатом ушел за кордон. Вернулись они с «калашниковым», который плачущий солдат волок заодно с Бобровым, получившим кинжальное ранение в живот. Во всех рапортах и на всех допросах первогодок несдвигаемо показывал, что находился на посту в окопчике, куда прибыл для проведения инструктажа лейтенант Бобров. В это время и напали четверо. Нарушители получили отпор в рукопашной скоротечной схватке, обратились в бегство, побросав карабины. Однако, лейтенант Бобров оказался тяжело раненым в живот, отчего вскоре скончался. Солдат клялся отомстить безупречной службой по охране государственной границы. Он глядел на Дроздова, потом на прибывшую вертолетом комиссию лишенными всякого выражения глазами и стоял на своем. Перед смертью в санчасти Бобров сказал Дроздову: — Помнишь, приезжал старикашка-лектор про Персию рассказывать? Запомнились мне его слова… Там, где много людей согнано в одно тяжелое государственное стадо, тоже есть свобода — от инициативы, ответственности и милосердия. Теперь сюда понаедет столько народу на разборки… А в данном случае нужны милосердие и ответственность. Если я скажу солдату, чтобы говорил правду, чем для тебя кончится? Чем для него кончится? Судом. Не жди милосердия и ответственности… — Брось, Бобрик! Брось… — только и мог сказать Дроздов, держась за синюю, холодную уже руку друга. И когда вышел из медпункта, жить не хотелось, ибо не оставалось на этой заставе и на этой земле правды для Дроздова, хотя все справедливо и правильно, даже то, что солдат стоял на своем. Когда военврач пригласила прощаться, Дроздов услышал: — Дрозд, обещай на пацана не давить. Он мне слово дал, слово перед смертью. Все будет рассказывать как рассказывает. Хоть убей его самого. В училище пойдет… Так что ты воспитал мне достойную смену. — Какую смену? Ты чего городишь? Еще поживем, Бобрик! — Давай прощаться… Я военврачу сказал, что хочу увидеться с тобой, пока в сознании… Выполни мое последнее желание… — Ну что ты, Бобрик… — Очень хотелось пройти по Красной площади. Да не просто. Просто ходил по ней в ГУМ… В параде. По случаю Дня Победы. Мой дед участвовал в самом первом, в сорок пятом. Даже Сталина, отца народов, лицезрел… Добейся, чтобы пройти тебе самому, а на марше обо мне думай… Ну, а дома у меня обойдутся. Нас четверо братьев, мать-отец не осиротеют. А девушки нет… То есть были, но не такие, чтобы письма писать… — Бобрик, что ты, ну оставайся живым, а?… Пройду… Пройду по площади… И твой портрет пронесу! — Не положено лейтенантские фотокарточки на парадах выставлять… Это я точно представляю… Но пройди. И думай про меня… Дроздов никогда не добился бы участия в параде на Красной площади, если бы бобровские слова невольно не подслушала военврач-майор, муж которой был генералом. Шел Дроздов в строю с чужим подразделением и перед концовкой команды, когда запел её колонновожатый на высочайшей ноте, на срыве голоса, когда уже ничего не остановишь, пришпилил спрятанный в рукаве снимок друга в черной «двенадцать на двенадцать» стандартной рамке к груди своей шинели. А из-за роста Дроздов шел правофланговым, и внимательные люди, стоявшие за солдатской линейкой перед мавзолеем, приметили траурный прямоугольник и даже сфотографировали. В Лефортовских казармах Дроздова провели по длинному коридору и усадили на табуретку в каморке, куда с улицы доносились слабые удары то ли церковного колокола, то ли курантов. После разговора, который состоялся с вежливым человеком в красивом штатском костюме, представившимся полковником службы безопасности, отсидев две недели дисциплинарного ареста, не старший больше, а младший лейтенант Дроздов явился по предписанному адресу. Старичок-эфэсбэшник попросил повторить в подробностях случившуюся на заставе историю, качнул головой и сказал мудрено: — Вызвать раскаяние — влияние, а заставить признаться — принуждение… Не хочу ни того, ни другого. Хочу верить, что, рассказав до конца о происшедшем с лейтенантом Бобровым, вы испытываете чувство облегчения. Больше такое бремя на себя не взваливайте. Ложь во спасение тоже ложь, тут даже молитва за погибшего боевого друга положения не меняет… В одиночку не намолишься. А так… что вам сказать? Учитесь. Получилось, что друг вас сюда привел. Случай-то небывалый! А кто даст гарантию, рассуждал Дроздов, что Севастьянов втихаря не молится за Петракова? Что это его понесло на дачу к бывшему, да ещё пребывавшему на опальной пенсии начальнику, едва стало известно о его кончине? Поговаривали и худые вещи про Петракова. Не боится, значит, бухгалтер, хулы и подозрений? Это-то и тянуло душу. Дроздов перебросил два листка на настенном календаре. На втором, предшествующем дню, когда Севастьянов должен был уехать в Сингапур, сделал загогулину, в его личной шифровальной грамоте переводимую как «непринужденное общение в присутствии третьего». Какого третьего? Может, Павла Немчины? Они знакомы… Вспомнил улыбку Севастьянова. Легкая, но глаза какие-то погасшие. Дроздов вдруг отчетливо подумал: не удастся этому бухгалтеру то, что не получилось у Петракова. Найдутся ли в нем неимоверное терпение, холодная рассудочность и мастерство интриги? Ощутит ли грань между дозволенным и преступным? Но что-то подсказывало: этот будет, будет мстить. Опыт говорил Дроздову, что назначение Севастьянова бухгалтером в представительство холдинга в Сингапуре может быть и чьей-то игрой. Дроздов опять вспомнил Ефима Шлайна. Неужто полковник экономической контрразведки приложил руку к назначению бухгалтера? Нет, не получается… Во-первых, Севастьянов в кадрах спецслужбы не состоит, и во-вторых, на сотрудничество с органами не пойдет, потому что никогда и раньше на это не шел, хотя осторожные подходы к нему делались. Но все равно, чью-то игру исключать не следовало. Дроздов ещё раз обвел шариковым карандашом свою загогулину и отправился наливать себе кофе. Наклонившись над кофеваркой, увидел в окне, что сингапурский бухгалтер и Клава Немчина снова объявились на веранде у входа в посольское здание. И о чем им разговаривать? — Не верю я ни в какие случайности, — говорил в это время Севастьянов Клаве. Ее глаза, губы, вся она, облепленная под сквозняком из посольских сеней просторным льняным платьем, была перед ним. Протяни руку — и дотронешься. — Мы можем встречаться в этом городе, — сказала она твердо. — Может, предложишь сбежать с тобой в Новую Зеландию? Здесь близко… Думаешь, о чем ты говоришь? — Действительно, не думаю. Но и в Новой Зеландии назначают свидания… — Вон идет твой муж, — сказал Севастьянов. — Кого ты собираешься обманывать — его или меня? — На Волге ты так не рассуждал. А я тебе таких вопросов не ставила… — Севастьянов! Привет! С приездом в достославный Бангкок! — сказал её муж. — Что там мне прислали? — Имею от Семейных передать конвертик и просьбишку насчет бриллиантов для диктатуры сексуальных меньшинств, — сказал он почти грубо. — Вообще-то он меня просил купить, потом отдать вам для отправки, да я подумал, что женщина с этим справится лучше, вот прошу Клаву… Ходили сплетни, что Семейных «голубой». Немчина склонил с высоты своего роста голову над ними, улыбнулся одними губами. — Сделаем… Могу сразу и в гостиницу отвезти. Где вы на постое? — «Амбассадор», — сказал Севастьянов. — Комната шестьсот восемьдесят шесть…5
Увидев юнкера военно-морского колледжа, капитан контрразведки генерального штаба Супичай кивнул в сторону своей каморки. Он продержал там стажера две минуты одного перед столом с пишущей машинкой и бланками протоколов, помеченными сверху знаком «гаруды» — священной птицы, символизирующей достоинство и честь Таиланда. Потом капитан вошел сам, но не сел. Распорядился начинать доклад. Он прохаживался за спиной стажера, отметив, что стрижка юнкера выглядит вполне гражданской. Рассказ изобиловал подробностями. Но капитан не прерывал. Не юнкеру решать, что существенно в его наблюдениях, а что нет. Для ведения слежки за «объектом» стажер выбрал провинциальный костюм. Просторная домотканая рубаха скрывала широкую грудь и натренированный пресс живота. Штаны с пузырями на коленях не привлекали внимания. Но кожаные сандалии, хотя и заношенные, не могли принадлежать человеку с крестьянскими ступнями. Обувь полагалась бы резиновая, подешевле. — Что вы пили, когда сидели в забегаловке? — Кофе, господин капитан. — Посмотрите на свои ноги и спросите себя: что бы я подумал, если бы увидел человека, пьющего кофе, с такими ступнями? Вы ответите: я подумал бы, что это хвост. Следовало заказать рис с овощами, либо пиво со льдом, либо уж мороженое… Человек с окраины или деревни не станет тратиться на кофе. Для него кофе не праздник и не обыденность, кофе для него ничто. Человек выбранного вами обличья попотчует себя в городе пивом или мороженым… К костюму нужны резиновые шлепанцы, но обуйте уж кеды. В шлепанцах, если понадобится, далеко не сбегаешь… Итак? — Женщина прибыла и уехала на «тук-туке». Имела пакет с маркировкой универмага «Новый мир», который на Балампу. Красного цвета. Это сегодняшний цвет, я проверил. Они выпили пепси, после чего объект расплатился. Они вышли, взяли такси и там поцеловались. Такси отвезло их в «Амбассадор», номер 686. Окно во двор. Резервирование было сделано электронной почтой из Москвы. Все, господин капитан. — Почему они целовались в машине? — Думаю, чтобы не делать этого на людях, господин капитан. А в машине на заднем сиденье они остались наедине. — Европейцы свободно делают это на людях, юнкер. Если им не нужно скрывать свои отношения. Двое не стеснялись, как это сделали бы вы с подружкой, а остерегались. Они желали сохранить свои отношения в тайне. Работайте в этом направлении. Не навязчиво. Пока я ничего не вижу. Просто набирайте факты. Главное, присматривайтесь: нет ли у вас конкурентов из какой-либо другой… службы, особенно зарубежной. Это понятно? — Понятно, господин капитан. Юнкер сделал поворот кругом. Работа не обещала быть тяжелой. Севастьянов лежал, вольно разбросав руки по траве. Перевернулся на живот и увидел далеко внизу, в котловане, ползущую по насыпи зеленую змею электричку. Ее единственный глаз — прожектор — светил против солнца. Стояла ясная, ветреная и холодная погода. С этим ощущением он проснулся и вздрогнул. — Мне пора, Лева, — сказала сидевшая над ним Клава. Белые полоски, оставленные купальником, выделялись на загорелых плечах. Случаются такие дни, когда просыпаешься себе на горе. С ощущением непоправимого несчастья. Зачем он откликнулся на её звонок из универмага? Сорвался, примчался, ничего не соображая от волнения, в забегаловку на Рачждамнен-роуд, привез её в гостиницу. Зазвонил телефон. Лев перекатился по широченной кровати к аппарату. — Пожалуйста, говорите, — сказала телефонистка. Потом включился, прокашлявшись, человек, для которого английский вряд ли был родным языком. — Господин Севастьянов? — У телефона, — ответил Лев, чувствуя, как струя прохладного воздуха, бьющая из кондиционера, упирается в спину между лопатками, а солнце, пробив задернутые жидкие занавески, слепит. Клава наклонилась, мазнула Льва губами по щеке и, перешагнув ворох его и своей одежды на полу, семеня, ушла в ванную, на ходу зашпиливая волосы. — Говорит Лябасти, Жоффруа Лябасти-младший, Индо-Австралийский банк. Приветствую вас в этом городе! — Приветствую вас, господин Лябасти, рад вас слышать. Большое спасибо, что позвонили… — Вы не располагаете временем сегодня около шести пополудни? Мы могли бы встретиться в нашем отделении на Уайрлесс-роуд. Полагаю, переговоры не помешают нам потом вместе отужинать? Клава появилась из ванны, сбросила полотенце, присела на кровать. Прикрыла собой от кондиционированного сквозняка. Лев почувствовал, что она открыла флакон с духами. — Договорились, — сказал Севастьянов. Часы на столике возле кровати показывали три пятнадцать. Севастьянов положил трубку, но не оглянулся, слушая, как Клава шуршит платьем. Вновь пронесся аромат её духов. Стал острее. Она наклонилась. — Я пошла. Утром позвоню… Ничего не говори. Он и не собирался. Однажды они ездили в Таллинн ночным поездом и перед рассветом увидели овальное зарево. Проводник объяснил: отражение озера Юлемисте. Но они не поверили. А следующим вечером, уже в городе, в северной части неба опять появился серебряный овал, тронутый пятнами черных облачков… Запомнилась красная лампа над аптекой на углу Ратушной площади, собака-попрошайка, крутившаяся под ногами людей в узких пальто возле позеленевших каменных ваз у бара «Каролина». Эти детали, вернувшись в Москву, он рассказывал Ольге в ответ на её распросы про командировку через час после того, как расстался у Ленинградского вокзала с Клавой… Не хотелось думать, как теперь, вернувшись из «Амбассадора», Клава будет изворачиваться и врать Немчине. Ложь могла войти в его жизнь. Но эта ложь марала только его. Он лгал один. Теперь врала и она, грязь ложилась на Клаву тоже, в этом-то и заключалась для Севастьянова суть непоправимого несчастья, случившаяся катастрофа. С той же злостью, что и на затянутой льдом Волге, он думал, сколь расчетливо и практично она устроила их встречу в Бангкоке. Вдруг Лев устыдился своего озлобления. Какая разница, расчетливая ложь или вынужденная? В обоих случаях — ложь. Оставляя мокрые следы на малиновом ковре, он вернулся из ванной к зазвонившему телефону. — Господин Себастьяни? — спросила женщина. — Моя фамилия Севастьянов, через «в» и в конце тоже «в», если позволите… — О! Прошу прощения, господин Севастьяви… Теперь верно? Господин Лябасти-младший просил сообщить… Я — Нарин, помощник господина Лябасти-младшего. За вами приедет автомобиль к пяти тридцати в гостиницу. Водитель будет дожидаться у входа. Его зовут Випхават. Спасибо, до свидания. Попугаи в вольерах расшумелись перед закатом. Опять гремел гром, обрушивался ливень, дробно отзывалась кровля. Гвалт затих на минуту, но один какаду продолжал упорствовать, изображая захлебывающуюся водосточную трубу. Привратник в синей ливрее с золочеными пуговицами спросил: — Господин Себастиан? Водитель в кителе, сняв картуз, открыл дверцу «ситроена». Сигналя свистком, приклеившимся к сухим от жары губам, охранник с дубинкой в ременной петле, втиснувшись между бампером «вольво» и ржавым крылом сундукоподобного «лендровера», буквально телом придержал поток машин в крайнем ряду на Сукхумвит-роуд. Водитель «ситроена» вильнул в брешь. Можно было бы выключить мотор. Сомкнувшееся стадо пестрых автомобилей выволокло бы само по себе, подталкивая, к центру. Севастьянов открыл на коленях папку с условными буквами, означавшими «Отношения Индо-Австралийского банка с Амосом Доуви». Досье не относилось к служебным бумагам, конторе не принадлежало. Подшитые листы заполнялись в разное время Петраковым. Страница первая. «Амос Доуви.» «Находится в гонконгской тюрьме Стенли. Отбывает десятилетний срок за мошенничество. Обратился к правительству США с прошением о поддержке своего ходатайства о досрочном освобождении. Обращение отправлено в Вашингтон через американское генконсульство в Гонконге. Ссылается на соглашение британского правительства с правительством США о взаимной выдаче преступников. Угрожал канцелярии британского губернатора территории — до передачи Гонконга континентальному Китаю — иском о возмещении материального и морального ущерба. Четыре года назад. Бывший почтовый служащий. Состояние нажил на бирже. Преступление, за которое отбывает наказание, состоит в тайной перепродаже акций внутри собственной финансовой компании «Мосберт холдингс», а также в ведении фальшивых бухгалтерских книг и публикации заведомо ложных сведений о своей компании. Источник: публикация в «Бизнес уик» Саймона Маклина (псевдоним Барбары Чунг из «Стрейтс таймс»)». Страница вторая. «Рассуждения». «Четыре года или пять лет назад? Если пять лет назад, тогда банкротство Ли Тео Ленга, то есть разрыв с ним «Ассошиэйтед мерчант бэнк» завязан и на компанию «Мосберт холдингс». По той простой причине, что Ли Тео Ленг и Амос Доуви — одна и та же личность. На сингапурском паспорте банкира Ли и гонконгском паспорте финансового эксперта Доуви абсолютно идентичные фотографии… Возможный контур воровской операции: «Ассошиэйтед мерч. б.», объявив банкротом Ли Тео Ленга, вычеркивает свой долг ему из своих бухгалтерских книг. Деньги, составляющие этот «долг», улетают в неизвестность. Связь этих сумм с именем Ли Тео Ленга разорвана. Когда Амос Доуви, он же исчезнувший и объявленный банкротом Ли Тео Ленг, выходит из-за решетки, то принимается «искать» улетевшие суммы, составляющие сто восемнадцать миллионов долларов. Где он будет искать? Где бы я искал на его месте? В финансовой компании «Лин, Клео и Клео», принадлежащей Клео Сурапато. Компания является маткой по отношению к «Ассошиэйтед мерчант бэнк». «Лин Клео и Клео» также имеет пакет акций Индо-Австралийского банка. Бангкокское отделение Индо-Австралийского банка (директор Ж. Лябасти, сын крупного сингапурского дельца) по поручению «Лин, Клео и Клео» выступает гарантом по сделкам «Ассошиэйтед мерчант бэнк». Вывод: это — круг, в котором растворились 118 млн., потерянные мною (рекомендация Доуви) в виде займа Ли Тео Ленгу, гарантированного Индо-Австралийским банком по поручению «Ассошиэйтед мерчант бэнк». Итак — Клео Сурапато? Не доказать пока…» Севастьянов закрыл папку. Теперь доказывать к тому же запрещено генеральным. Севастьянов достал из портфеля блокнот с перечнем вопросов, которые, по поручению Москвы, он должен был задать Индо-Австралийскому банку. Вопросы стандартные и довольно глупые в условиях всеобщих невозвращений долгов в России — об условиях сотрудничества в кредитовании совместных предприятий, в особенности экспортно-импортной фирмы с неограниченным списком товаров. Задание пристрелочное, скорее техническое. Оценив поставленные вопросы, Лябасти-младший не захочет говорить об Амосе Доуви. Узость севастьяновских полномочий банкир ощутит немедленно. А если начать с петраковских забот? Шофер в картузе вежливо хихикнул, привлекая внимание. — Да? — спросил Севастьянов. Рука в белой перчатке описала полукруг в сторону переулка Нана, населенного палестинцами и ливанцами. Стены покрывали арабские вывески. В густеющих сумерках по спаянным в форме сердца неоновым трубкам переливался малиновый огонь. Сердце обрамляло девушку с букетиком хризантем, сидевшую на высоком табурете. Ридикюлем она прикрывала синяк на коленке. Зеленоватая вывеска оповещала — «Почему бы и нет?» — Вполне красива, Випхават, — сказал Севастьянов. И хохотнул, как научился у китайцев в Сингапуре. Кроме пустоты и цинизма, за этим смехом ничего не скрывалось. Водитель поклонился зеркалу заднего вида. Севастьянов усмехнулся. Его реакция будет доложена. В особенности, то, что запомнил имя шофера. Белым обычно такое не под силу. Черточка, как говорится, к психологическому портрету. Жоффруа Лябасти переминался перед зеркалом шкафа в крохотной комнатушке, примыкавшей к его кабинету. В зеркале с интервалами в полсекунды билось отражение мигалки над автостоянкой сервисного центра «Тойота» под окном. Мигалку установили с полгода назад и, когда её иной раз выключали на ночь, Жоффруа не спалось, если он оставался здесь до утра на узкой кушетке. Он был психом, в мать, спокойствие вызывало в нем страх. Комнатушка называлась на французский лад «гарсоньеркой», кроме уборщика в неё никто не допускался. Неписаное правило: частная жизнь остается потайной даже в банке… Это, вероятно, было от отца, на которого тоже находили припадки уединения. Правда, в таких случаях Лябасти-старший отлеживался в логовах, разбросанных по гостиницам от Бангкока до Канберры. Жоффруа остановил выбор на белом пиджаке в серую полоску, синей сорочке, черных брюках. Галстуки в семье носили темных оттенков и непременно трикотажные, плебейские, прихоть отца. Возможно, чтобы досадить матери, генеральской дочери, тоскующей не столько по Парижу, сколько по светлым шелковым одеждам Сайгона, называющегося теперь странным словом Хошимин. Кажется, таково было имя ведущего в тех краях марксиста. До встречи с бывшим марксистом из Москвы оставалась четверть часа. В том, что Севастьянов правоверный коммунист, сомневаться не приходилось. Согласно справкам, рассылаемым информационными агентствами для банков, российские финансисты в прошлом и настоящем — красные шишки. Иначе откуда бы у них водились деньжата? Жоффруа завернулся в шелковое кимоно. Дернув за шнурок, опустил шторы. Вдавил клавишу, запустив электронную защиту компьютера. Какие-то импульсы, природа которых оставалась доступной пониманию лишь дяди Пиватски, предупреждали перехват сведений при вызове их на экран из электронной картотеки Индо-Австралийского банка. Что же за спиной у русского с корсиканской фамилией? Жоффруа набрал код допуска в банк данных. Когда в веренице малозначащих сведений на экран выплыла фамилия Петракова, его сделки с «Ассошиэйтед мерчант бэнк» и преследование по суду Амоса Доуви, знакомство с Клео Сурапато и связи с Индо-Австралийским банком, стало ясно, что можно и промахнуться, недооценив собеседника. Требовалась основательная подготовка. Жоффруа включил «глаз» телекамеры, установленной в операционном зале. На экране, вмонтированном в панель рядом с компьютером, возникли подголовник кресла и стол старшего бухгалтера. У стола в кресле, ожидая подпись на кассовом ордере, томился китайский джентльмен в линялых трусах, майке и шлепанцах. Он прижимал к животу четыре или пять пачек гонконгских долларов, стянутых резинками. Старинный клиент, который не доверял чекам, вообще не доверял никаким бумажкам, кроме дензнаков, и менял валютную наличность на наличность… У прилавка кассира бородач с сигарой, французский консул, и прилетевший из Парижа бледный, с синяками под глазами, полицейский комиссар в темном костюме, похожий на де Голля, перебирали пачки счетов. Откладывали те, что были подписаны контролером, выбросившимся с восьмого этажа четыре дня назад. Странная смерть, растрат за контролером не осталось… Впрочем, в Бангкоке некоторым фарангам, как азиаты называют белых, на роду написано выброситься или быть выброшенными с балкона высотки. Если человек отправился в Азию, как говорит дядя Пиватски, не исключено, что он отправился именно за смертью и не нужно искать иных объяснений. У всякого на шее невидимая петля — с датой, когда эта петля затянется. Карма. Судьба… Куда же запропастился бухгалтер? Жоффруа снял трубку телефона внутренней связи. Набрал 02. — Слушаю, шеф, — сказал старший бухгалтер. — Через десяток минут привезут русского. Если к этому времени я не появлюсь внизу, встретьте его, пожалуйста. Скажите, что я ненадолго задерживаюсь. Поговорите о чем-нибудь. Так, вообще… О московских долгах, например. Для разогрева. Бухгалтер молчал. Это, во-первых, означало: зачем меня учить, молодой хозяин? И во-вторых: ваш отец, молодой хозяин, появляется на деловых свиданиях пунктуально. Не исключалось, что отец предоставил этому китайскому педанту канал контроля за выходом его, Жоффруа, личного компьютера на базу данных и бухгалтер видит на своем экране, чем интересуется директор отделения. Поэтому Жоффруа не клал трубку, ждал хотя бы формального изъявления послушания. — Будет исполнено, патрон, — сказал бухгалтер. Он носил прозвище Крот, поскольку обитал в подземном, грунтовом мире Индо-Австралийского банка, высовываясь на поверхность лишь в исключительных случаях. Такие случаи на жаргоне служащих банка классифицировались как «явление привидений». Это значило, что в операционном зале объявлялись фигуры, выпадавшие из системы нормальных финансовых операций, ими-то и занимался исключительно Крот. Гонконгский миллионер в нижнем белье и полицейский комиссар в пиджачной паре из Парижа входили в этот разряд. Ожидавшийся московский гость, пожалуй, тоже. Крот, обретаясь в подземельях, обладал обостренным чутьем на любые отклонения от нормы, проявлявшиеся на поверхности, в реальной жизни. Изощренный, «скользкий» финансовый документ, даже сваренный из подлинных цифр, непременно застревал на его столе. Эта прозорливость имела объяснение. Банковские агенты и биржевые маклеры, то есть «ребята горячих денег», как называл их дядя Пиватски, поговаривали, будто бухгалтер имеет собственных «кротов», роющих на недосягаемых глубинах чужих замыслов повсюду в мире, благодаря чему и обваливаются любые хитроумные подкопы к деньгам отца, его «старинного друга» Клео Сурапато и «боевого товарища» дяди Пиватски. При этом успешно прокладываются сапы к чужим денежным средствам. Жоффруа набрал сингапурский номер такого «крота». Услышав в трубке знакомый голос, он с сожалением подумал, что приходиться слышать его только по делу. — Барбара? Это говорит парень, который пять лет назад набрался наглости сказать ведущей финансовой пифии в клубе журналистов исторические слова: «Весна, мадам, и поэтому неимоверно хочется познакомится с совершенно нескромной особой». — А что ответила газетная зануда? — Она ответила: «А также с каким-нибудь бездельником, чтобы сбежать от этих умников на свежий воздух поиграть в крикет». — И тогда бездельник призвал: «Мадам, примерим наши намерения!» Какие они у тебя сейчас, Жоффруа? — Барбара, меня интересует подоплека дела Амоса Доуви. — Ах, русские! В голосе Барбары ему послышалось оживление. — Отчего энтузиазм? — спросил Жоффруа. — Русские, как говорят некоторые, в том числе и Доуви, не считают денег. У меня же такое ощущение, что эти ребята вдруг начали их недосчитываться. Вот и твой звонок… По правде говоря, я ждала… то есть жду из Бангкока другого звонка. Как раз от русского. Но это не к делу. Ты напомнил мне о весне… Она назвала Жоффруа код выхода на банк данных, которые его интересовали. — Ты так щедра, Барбара. Спасибо большое! — Только потому, что мы чуть было не стали родственниками, Жоффруа. — Ты пыталась купить акции нашего семейного банка? — Была на пути к тому. Несколько часов назад твой отец сделал мне формальное предложение… Она отключилась. Жоффруа дважды сбивался с порядка, в котором следовало набирать цифры закодированного телефона в Сингапуре с выходом в информационные запасники газеты «Стрейтс таймс». Отец предпринял странный и неожиданный шаг. Странный и неожиданный… Деловой расчет исключался. Тогда — возрастная дурь? Блажь провести остаток жизни вместе с элегантной, умной, обаятельной и загадочной метиской? Несколько лег сексуальной агонии в объятиях красавицы и — пропади все пропадом? Жоффруа минуты две читал и не понимал вызванного на экран текста. Заставил себя сосредоточиться. На мониторе компьютера мерцали строки: «Барбара Чунг, доверительно тем, кого это касается. Мой источник из Вашингтона. Попытку российской внешней разведки прибрать к рукам калифорнийские банки, в которую вовлечен бывший сингапурский делец Амос Доуви, едва удалось сорвать принятием соответствующего закона. Два демократа от Нью-Йорка, а именно сенатор Дэниэл Мойнихен и член палаты представителей Чарлз Шумер, выступили с законопроектом. Он стал откликом на сообщение о потрясающей операции русской внешней разведки. О самой этой операции пронюхали журналисты «Нью-Йорк таймс». Законодательную инициативу поддерживает управление контрразведки, входящее в ФБР. Управление и стало источником сведений для публикации. Согласно «Нью-Йорк таймс», российский агент попытался скупить акции трех банков в Северной Калифорнии и подбирался к четвертому. Агент осуществлял часть плана русских по проникновению в коммерческие и технологические секреты. В настоящее время в США нет препятствий для покупки иностранцами четверти акций финансовых или банковских компаний, что равносильно фактическому приобретению их в собственность. В законопроекте предусматриваются требование о предоставлении в этом случае сведений относительно национального происхождения средств покупщика и наказание за ложные данные. Проведено расследование, из которого следует, что контрразведывательным службам США подкладывается следующая версия. Некто Амос Доуви вознамерился приобрести акции нескольких американских банков. Средства на это он получил в виде кредитов от представительства российской холдинговой группы «Евразия» в Сингапуре. Фактическим распорядителем кредитов является Петраков, генерал бывшего КГБ, ныне высокопоставленный оперативник службы внешней разведки России. Сначала Доуви перевел полученные им лично от Петракова 118 миллионов долларов в Панаму, где открыл счет в «Пасифик Атлантик бэнк». Оттуда он отправил эти деньги в «Юнион бэнк», Нашвилл, штат Теннесси. Приехав в Нашвилл, Доуви перевел свои миллионы в Сан-Франциско. Появившись в этом городе, он и развернул операции по скупке акций «Пенинсула нэшнл бэнк», «Ферст нэшнл бэнк оф Фресно», «Тахо нэшнл бэнк» и «Камино Калифорниа», выдавая себя за нашвиллского дельца. Затем — арест Доуви в Сан-Франциско по розыскному запросу из Гонконга, его побег из-под стражи и повторный арест в Лондоне с последующим судом. Клифф Палевски, адвокат Доуви, заявил, что не может быть сомнений в чистосердечности признания его клиента в работе по принуждению на российскую внешнюю разведку. Другой его адвокат, Эфраим Марголин, сказал на суде, что, если бы банки попали в руки Москвы, это распахнуло бы ей ворота к секретам оборонных предприятий в Силиконовой долине. Доуви, утверждают его адвокаты, — невинная жертва интриг Петракова. Приговор о мошенничестве должен быть отменен, и клиента следует выпустить на свободу. Однако суд счел недостаточными доказательства правдивости утверждения Доуви о его принудительной вербовке службой внешней разведки России. Позиция русских. Петраков, известный в финансовых кругах Сингапура предприниматель из России, в частных беседах отрицает причастность Москвы к действиям Доуви в США. Тем не менее он признает выдачу частями 118 миллионов долларов в качестве кредитов по рекомендациям Доуви, работавшего советником у Петракова. Гарантом по кредитам выступал «Ассошиэйтед мерчант бэнк». «Ассошиэйтед мерчант бэнк» объявил банкротом своего клиента, некоего Ли Тео Ленга. Это имя — деловой псевдоним Амоса Доуви, которым он пользовался для собственных сделок с фирмами, пользовавшимися его рекомендациями в отношениях с русскими партнерами. Ведущая из этих фирм «Лин, Клео и Клео», владелец Клео Сурапато. Посредничество обеспечивало бангкокское отделение Индо-Австралийского банка. Русский директор, формальный начальник Петракова, был отозван из Сингапура в Москву, где против него возбудили дело по обвинению в коррупции, халатности и растратах. Однако осужден он не был и сейчас занимает высокий пост в одной из естественных монополий России. Это стало основным поводом для утверждений адвокатов Доуви, что Петраков действительно манипулировал Доуви, который и стал невольной жертвой московских интриг». — Слушаю, патрон, — сказал в телефон приторным голосом Крот, когда Жоффруа позвонил ему в приемную. — Мы как раз беседуем здесь с господином Севастьяви… — Когда «Ассошиэйтед мерчант бэнк» подал в суд о банкротстве Ли Тео Ленга в Сингапуре? — Два месяца назад, патрон. — А когда судебное заседание? — Через четыре месяца инеделю, патрон. Жоффруа бросил трубку и включил трансляцию разговоров в приемной. — Финансирование совместных предприятий, — говорил по-английски почти без акцента русский, — одно из основных наших занятий. Сойдемся в деталях, сойдемся и в принципиальной договоренности. — Значит, совместные кредиты тоже? — спросил Крот. — Почему нет? У нас есть опыт в этой области. — Вы, кажется, работали в прошлом с господином Петраковым? Жоффруа придержал палец, лежавший на кнопке выключения системы прослушивания. — Да, работал. Услышав ответ, Жоффруа надавил на кнопку. Пора было ему самому появиться в приемной. Спускаясь по мраморной лестнице в операционный зал, к которому примыкала гостиная, Жоффруа испытывал чувство тревоги. Отец считал секретность в делах одним из решающих условий успеха. А оказывается, что сведения об одной из самых темных связей Индо-Австралийского банка, банка его отца, — связи с Ли Тео Ленгом, то есть Амосом Доуви, через Клео Сурапато — заложены этой всезнайкой Барбарой Чунг в банк данных известной газеты. Жоффруа почувствовал себя актером в театре теней, где зрители по ошибке расселись с закулисной стороны занавеса, а его отец, Клео Сурапато и он сам, Жоффруа Лябасти-младший, не подозревая этого, разыгрывают перед ними подсчет денег, манипулируя раскрашенными клочками бумаги. С тем большим радушием Жоффруа протянул руку русскому. — Господин Севастьянов! Спасибо, что позвонили! — Я только что узнал печальную весть, — скромно перебил Крот. Господин Петраков, которого мы все хорошо знали и высоко уважали, оказывается, скончался несколько дней назад. Невосполнимая утрата! Сокрушенно ссутулившись, Крот встал и поклонился. — Прошу извинить, господин Севастьянов. К исходу дня копятся заботы… С вашего разрешения, патрон… Крот переиграл и Севастьянова, и хозяина. Уходом он показал, что не интересуется предложениями посетителя, а если у того есть другие, более серьезные идеи, их следует адресовать иным людям, и при этом не Лябасти-младшему. Отсутствие преемственности в беседе показало Севастьянову, что новый партнер по разговору откуда-то подслушал её начало. Жоффруа не стал лицемерить. Он понимающе улыбнулся русскому и развел руками. — Что, ж… В таком случае нам остается только договорить за ужином! Огромное окно подвального зала ресторана гостиницы «Шангри-Ла» смотрело в реку. За толстыми стеклами в коричневой воде роились и кишели представители диковинных существ, обретающихся в омывающей Бангкок Чао-Прае. Рыбешки и рыбины, тритоны, пауки, пиявки, бесцветные гады и плоские огромные лягушки, привлеченные подсветкой, ошалело тыкались в невидимую преграду, сослепу забросив охоту друг за другом. — Отвратительно, верно? — спросил Жоффруа Лябасти-младший Севастьянова. — И представьте, популярнейшее место встреч местного делового мира… Большинство ведь китайцы. — Я видел в некоторых китайских домах деревянные теремки под стеклянными колпаками, заселенные белыми мышами. Хозяева наблюдают за их жизнью, родами и смертями, грызней… Словно сериалы смотрят. — Мышиный театр с намеком на человеческое бытие, а? В зале царила прохлада, и не верилось, что вода за стеклом может быть теплая, как суп, а на улице выше тридцати жары, влажность и духота. Когда обсуждали меню, Севастьянов удивился вкусу банкира. Француз, сын француза предпочитал немецкую кухню. — Ваша семья, что же, эльзасцы? — Нет, мы парижане. Мама, правда, из Шампани. Вернее, мой дед, генерал де Шамон-Гитри… Но ведь это все равно Иль-де-Франс… Мама родилась в Сайгоне, как и я… А что? Жоффруа подумал, что русский, наверное, ощущает недоброжелательную настороженность со стороны руководства Индо-Австралийского банка. Да пусть! Что таится в скрытном сибирском уме, даже Крот не в состоянии предсказать. Поэтому барьер, возникший на пути серьезных переговоров, — возможно, благоприятный исход для банка. И обеспечил его — по своей воле или же случайно — не кто иной как Крот. Впрочем, в его поступках никогда и ничего случайного не бывает. Так что все в порядке. Между русскими и банком отца такая же непроницаемая перегородка, как аквариумное стекло, занимающее половину ресторанной стены. Если же поставить себя на место русского, то у него, конечно же, есть право на неприятный разговор об обеспечении Индо-Австралийским банком кредитов, невозвращенных московской холдинговой группе с диким названием «Евразия». Но когда упоминалась кончина Петракова, Севастьянов не воспользовался предлогом, чтобы развить тему кредитов. Видимо, и не собирался развивать. Финансовый клерк без полномочий поставит крестики в перечне вопросов, которые ему велели задать, и укатит в Сингапур, довольный, что роскошно поужинал не на свои. Утопая в диване, обтянутом шерстяной плетенкой, поглядывая на гигантский аквариум, Жоффруа развивал фантастический проект перестройки финансового хозяйства отца. Схему превращения Индо-Австралийского банка со всеми связями и интересами в замкнутый операционный цикл. «Замкнутые круги в финансах? Не понимаю…» — сказал бы Петраков. Он всегда ставил вопросы в таком стиле на официальных обедах, где полагалось не только вкушать, но и изрекать. Повторял утверждение собеседника с сомнением, а потом сообщал, что не понимает его. После этого, пока тебе разжевывают какую-то проблему, можно спокойно, ограничиваясь кивками, наслаждаться лакомым кушаньем. Севастьянов привычно повторил прием. — Превратить банк в самодостаточную систему без подпитки извне, исключить постороннее, в том числе и правительственное вмешательство. Уплата налогов — вот и все отношения с администрацией, с нацией, если хотите. Только в этом случае, господин Севастьянов, ваше дело останется вашим, а ваши люди останутся вашими людьми… Кажется, вы уже делаете нечто подобное в России? — Абсолютная финансовая монархия… — Метко сказано. Отец утверждает, что существование такой системы сбережет жизненность и независимость банков. И нам, деловым людям, не придется по-солдатски воспринимать фельдфебельские команды правительств, которые сами все глубже погрязают в долгах. Дурь бюрократов не будет калечить реальный мир реальных интересов и забот, пусть даже эту дурь нашептали прямо в ухо премьер-министру… — И что же, ваш отец следует своим намерениям? — Мы говорим о теоретических посылках, господин Севастьянов, а не о намерениях Индо-Австралийского банка, верно? — сказал Жоффруа и, доставая из бумажника кредитную золотую карточку, поманил официанта, чтобы расплатиться, не спрашивая счета. Из «Шангри-Ла» Севастьянов, сняв галстук и сунув его в нагрудный карман сорочки, пешком пошел в джазовый бар «Сахарная хибарка». До него было рукой подать. Он ни о чем не думал. Просто пил бочковое и слушал музыку. …В полночь он вышел из такси за квартал от гостиницы, напротив Тридцатого переулка Сукхумвит-роуд, в этот поздний час безлюдной и продуваемой влажным ветерком. Зеленые, красные и синие всполохи ещё не выключенных реклам бликами отражались на крышах редких автомобилей. «Подведем итоги первого дня?» — сказал себе Севастьянов. С подворья буддийского храма, где, возвышаясь над оградой, стоя спал слон, едко несло хлевом и воскурениями. Слон раскачивался взад-вперед, пошевеливая в такт лопастями ушей. Тягучий и заунывный гул гонга возник, разросся и ушел куда-то за цементные коробки, на задворки, где начинались заболоченные пустыри. Человек в махровой панаме и футболке, поверх которой болтался камуфляжный армейский жилет, преградил дорогу. — Молодые леди скучают, сэр. Вот фотографии… — Я дурно болен, братец, — ответил Севастьянов. На Востоке впрямую не отказывают. Как и ему никто и ни в чем не отказывал весь этот день. Ни в любви, ни в деловом партнерстве. Понурый гонг ещё слабо гудел вдали, когда портье «Амбассадора» услужливо открыл Севастьянову дверь. В номере, приняв душ, он сел за составление послания своему оператору. Закончив, соединил ноутбук с телефоном и передал сообщение о состоявшейся встрече в Индо-Австралийском банке. Судя по электронному адресу, который он получил в Шереметьево от своего оператора за несколько минут до отлета, его послание адресовалось кому-то в Бангкоке. Связник был в этом городе, рядом. Возможно, и наблюдал сегодня за ним…Глава третья ЧЕШУЯ ДРАКОНА
1
Джеффри Пиватски, бывший пилот, дважды с перерывом в три минуты приметил, как самолет ложился на правое крыло. Вписывались в коридоры. В общеевропейском доме воздушные пути прокладывались для своих и чужих. Для чужих — углами, уводившими нежелательных соглядатаев в сторону от военных объектов, будто давным-давно не летали спутники… В его эскадрилье один пилот до перехода в бомбардировочную авиацию водил истребитель, приспособленный ослеплять космических шпионов. Просто сбивать их запрещало международное право. Спутники давно привлекали внимание Джеффри как возможный объект финансового обслуживания. Скажем, страхование гражданских спутников. В том числе и от ослепления. Экспертиза рисков и правовое обеспечение. Кажется, эта деловая ниша достаточно свободна… Почему бы и нет? Собственное дело. Первоначальный капитал взять у Бруно и Клео, которые, возможно, войдут и в долю, потому что ума не приложат, как отмывать изобильные наличные, низвергающиеся обвалами со всех сторон. «Спейс Иншуранс» — отличное название! А специалистов он наберет… В иллюминаторе «боинга» облака застыли, будто заснеженные гряды гор, которые Джеффри с курсантских времен называл Клондайком, хотя в настоящих горах никогда не бывал, а о безлюдных холодных пространствах знал из романов про золотоискателей. Казалось, игрушка-самолетик подвешен над «Клондайком» на невидимой нити, раскручивающейся то в одну, то в другую сторону. Нитка удлинилась, «боинг» продавился сквозь облачность, и Джеффри наблюдал теперь плоские поля. Внизу тянулась Сербия на подходе к Белграду. Как и во Вьетнаме, который он бомбил, деревни жались к церквям, неизменно торчавшим на перекрестках. Джеффри представил, как под черепичной крышей одного из домов, среди мрачноватых, неряшливых и плохо выбритых славян в овчинах, ютились предки его жены, фамилию которой он теперь носил. Отупляющая работа в поле, пастьба скотины, церковная служба и кабак как единственное развлечение для людей, из поколения в поколение производящих зерно и мясо, возможно, ещё сыр и вино. Такой ли вспоминает Ольга прародину? Какие драмы разыгрываются вон под той отполированной холодным дождем кровлей? Впрочем, это вполне могло относиться и к его собственной семейной жизни, в которой рядом с наивной, чистой сердцем, отважной и умной Ольгой он постоянно чувствовал свою закомплексованность. Сноб-технократ, искушенность которого парализует побуждения и чувства. Чем он-то отличается от туповатых, грубых, простодушных или злобных, кто их разберет, увальней, бравших в жены прабабок Ольги? Галстуком и блейзером? Ну, а у тех овчинные жилетки и пестрый шнурок под вышитым воротником… Какая разница? Нет, времена не меняются. Меняется человек, но и то лишь внешне и не полностью, внутренне всякое существо неизменно. Непоколебимо желание владеть, подчинять, размножаться, одурманиваться. Время — это океан вроде того бескрайнего простора, который открывается из иллюминатора «боинга». Океан, в котором плавают люди-рыбки… Люди-рыбки в извечном, Богом данном океане времени. Он пристально всматривался в приближающуюся землю одной из бывших последних коммунистических стран, на которую впервые залетел без боевого задания обнаружить и уничтожить цель. Здесь эту работу делали уже ребята другого поколения. «Боинг» чиркнул шинами по взлетно-посадочной полосе и понесся мимо контрольной башни. Промелькнула груда кое-как поставленных авиеток, за которыми серо-зелеными тушами выделялись на серой бетонке останки «дакот» и русских Ли-2 времен второй мировой войны. У аэровокзала приподнималась на лапах гигантская черная черепаха — укрытие, под которым стоял зачехленный истребитель-спарка. Русский МИГ? Джеффри вспомнил, как перемещались на экране локатора осы, пробивавшиеся сквозь облака, чтобы отогнать его Б-52 от Хайфона… А он пропахивал математически точно нацеленными бомбами пятикилометровые борозды по рисовым полям, дорогам и порту. Направляясь к автобусу, который должен был перевезти пассажиров в аэровокзал, Джеффри с любопытством рассматривал солдат почетного караула в салатовых мундирах, собиравшихся кого-то встречать. Перчаток им не выдали. Желтые ремни топорщились на плечах. Барабанщик отбивал жидковатую скучную дробь, под которую музыканты военного оркестра врассыпную тащились на построение. Последним семенил пожилой второй барабанщик, на ходу поправлявший на спине портупею лакированной колотушкой. Этот жест, такой домашний и мужицкий для человека в военной форме, разочаровал Джеффри. Он порадовался бы, скорее всего, если бы ощутил нечто зловещее в облике вражеского солдата. Возможно, из-за неосознанного раздражения, первый вопрос, который он задал встречавшему его человеку, был о билете на самолет до Франкфурта, откуда он и планировал затем вылететь домой, в Сингапур. Высокий брюнет с красноватыми пятнами на щеках — видно, наспех побрился электробритвой говорил по-английски с итальянским акцентом. Он был в пальто с откинутым капюшоном, не имел галстука и шаркал резиновыми сапогами. В Белград приехал специально из Триеста. Звали его Титто и, когда брюнет представился, губы Джеффри тронула улыбка. — От известного президента этой страны меня отличает только лишнее «т»… Титто был резидентом фирмы «Деловые советы и защита» в Триесте, через который проходила завершающая часть финансовой тропы, начинавшейся в Сингапуре, — через третьи банки или юридические конторы, переводами или посылками с наличностью на номерные счета в швейцарских банках. Тропа, принадлежавшая Бруно Лябасти, приносила обильную выручку. Титто, будучи последним в цепочке, сводил данные о вкладах и передавал их в электронную память фирмы, в которой они классифицировались лично Бруно Лябасти. Дальнейшее Титто не касалось. Компетенция итальянца предполагала, что за его работой наблюдает «глаз», известный одному Бруно. Будучи профессионалом, умудренным многолетним опытом предыдущей работы в итальянской военной разведке, резидент определенно знал это, и его предложение встретиться на территории, лежавшей за пределами «тропы», ничего, кроме желания повидаться с Джеффри вне досягаемости «глаза», означать не могло. Недружественная или нейтральная земля — например, Белград — в таких случаях наиболее безопасна. Так это дело растолковал для себя Джеффри, когда согласился сделать немалый крюк и потратить полтора дня в ответ на приглашение, протелеграфированное Титто во Франкфурт. Стародавний способ выхода на контакт в обход электронной почты триестского резидента лишь подтверждал догадку. — Где поселимся? — спросил Джеффри. Титто уверенно направил красную «альфа-ромео» по окраине огромного поля, примыкавшего к аэродрому. Под колеса неслись обрывки бумаг, какое-то тряпье, к черным деревьям липли грязные пластиковые пакеты. Отворачиваясь от пронизывающего ветра, вдоль кювета топтались полицейские в синей форме, выстроенные для охраны ожидавшейся персоны. — Гостиница «Славия». Улица Светог Саве. Шестой этаж. Окна во внутренний двор. Человек, с которым я предлагаю вам поговорить, придет в банк на улице князя Милоша завтра в девять тридцать утра. Ваш самолет во Франкфурт в двенадцать без четверти. — Вы не сказали, какой именно банк на улице князя… — Милоша… Здесь нет других банков, занимающихся валютными операциями, кроме государственного, — сказал Титто. — Контакт? — Если вы захотите, чтобы он состоялся, обратитесь за советом относительно обмена мексиканских долларов на динары к человеку, который, рассматривая доску с курсами валют, будет тыкать тростью в линию, обозначающую стоимость местных денег в немецких марках. Здешние деньги и называются динары… Он сделает это несколько раз, как бы по бестолковости, соображая и высчитывая. — Допустимо ли махать тростью у табло с валютными курсами? Жест мог бы быть поскромнее, что ли… незаметнее. Титто передернул плечами, удобнее устраивая капюшон между спиной и сиденьем. — В банке на улице князя Милоша курсы пишут мелом на черной доске. Курс утверждается начальством раз или два, может, три раза в течение банковского дня. В табло нет необходимости… Я думаю, где-то в недрах банка, где сидят эти начальники, табло, видимо, есть. Но оно для посвященных. Титто деликатно замолчал, уважая раздумья начальника. А мысли Джеффри, спровоцированные рассказом о порядках в белградском банке, крутились вокруг новости о возвращении в Сингапур Севастьянова. Русский сам воспитывался на подобных диктовках валютных курсов для грифельной доски. Насколько Джеффри помнил покойного Петракова и его молчаливого помощника Севастьянова, этим ребятам нельзя отказать в финансовом целомудрии и операционной дисциплине. Но, анализируя действия обоих в пору их активности на кредитном рынке, Джеффри пришел к бесспорному выводу: рывок в финале операции всегда отличался замедленностью, русские словно топтались перед целью, когда до неё уже рукой подать и она фактически достигнута… Психороботы русских банкиров не указывали на отсутствие смелости. Оставалось предположить другое: кто-то сбивал их с толку, а может, и останавливал, не давая санкции на действия. В их стране права финансистов нуждались в такой же защите от олигархов, как и права человека от диктатуры бюрократов. Кто такой Севастьянов? Чтобы выжить после потери ста восемнадцати миллионов, он подписал вместе с Петраковым документ, объясняющий, почему обстоятельства на кредитном рынке в Сингапуре сложились хуже, чем предполагалось. Корпоративная двойная бухгалтерия сработала: петраковское дело списано финансовым холдингом, хотя деньги зависли в неизвестности. Их не потеряли ни Петраков, ни Севастьянов, поскольку русские работают не за проценты или премиальные. Им начисляются твердые оклады соответственно должности. Остальное они воруют. Назначение Севастьянова, очевидно, свидетельствует о понижении доверия к нему из-за неудач покойного Петракова. И если допустить, что Севастьянов вознамерится тронуть «старые струны», Москва сама же его осадит. Джеффри зевнул. Титто тихонько насвистывал шлягер времен вьетнамской войны «Для влюбчивого сердца впереди опасность». Гостиница оказалась на площади, сползавшей к Дунаю. Ветер остро пропах весенней рекой. Шаркая сапогами, Титто обошел «альфа-ромео» и, вытащив из багажника чемодан Джеффри, поставил на асфальт. Привратник в расстегнутом мундире с галунами оценивающе присматривался к машине, сапогам Титто, его пальто с капюшоном, дорогому чемодану и роскошному кожаному футляру персонального компьютера. Нехотя спустился на две ступени и рукой показал, куда подтащить вещи. — Я поставлю машину на стоянку, это во дворе гостиницы, — сказал Титто. — Дайте ключ привратнику, он отгонит… — Тут этого не делают. Подождите несколько минут… Запах реки смешивался с ароматом какой-то острой пищи, дымом очага, топившегося углем. Стеклянные двери ресторана при гостинице запотели, и Джеффри заметил, что через окошко, протертое рукавом в мутном стекле, его рассматривает усач с сигаретой. Пиватски поднял воротник плаща под пронизывающим ветром. Он начинал злиться, и это долгожданное чувство принесло облегчение. Титто отнес его чемодан к двери номера. Кивнул коротко и сказал: — Через пятнадцать минут вы услышите стук кулаком в стену с моей стороны. Я обитаю в соседней комнате. Через минут пять после этого спускайтесь в вестибюль. Примитивные средства сигнализации — перестукивание и подмигивание — в век электронной слежки восстанавливались в правах. Джеффри улыбнулся, немедленно вызвав ответную улыбку Титто. Резидент фирмы «Деловые советы и защита» обладал чувством юмора и умением устанавливать взаимопонимание. Свидетель и информация, которую он хотел сообщить, обещали быть интересными. Титто припарковал «альфа-ромео» перед узкой улочкой, заставленной вынесенными из кафе столиками, за которыми люди в дешевых куртках и плащах несмотря на ветреную погоду распивали пиво. Отсюда начиналась пешеходная зона. Старинные дома и магазинчики на первых этажах напоминали фильмы из жизни французской провинции. И Джеффри не удивился, когда у входа в парк пришлось обходить памятник солдатам первой мировой войны с французскими надписями. Титто достал из кармана пальто пластиковый пакет, постелил его на влажную скамейку, жестом пригласил сесть. С обрыва открывался Дунай, представлявшийся Джеффри шире. С ним сливалась другая река, поуже. На водном перекрестке в борьбе с течением и ветром выбивалась из сил самоходная баржа. Она почти стояла, вонзив ржавый форштевень в грязный бурун. Под крепостной стеной парни в дутых куртках состязались в глупой игре, суть которой состояла в отгадывании, под каким из трех спичечных коробков окажется горошина. Совали друг другу в карманы мятые банкноты, сторожко оглядывались. Вероятно, азартные игры в общественных местах здесь, как и повсюду, возбранялись. Титто вытянул из-за голенища резинового сапога пленку, вставил в портативный магнитофон, присоединил к нему провод наушника. Предупредил: — Одновременно со звуком идет стирание. Текст не касается технического обеспечения операций, проводимых через Триест, господин Пиватски. То есть к вашим прямым обязанностям отношения не имеет. Речь не идет и о моей работе… Титто подбирал слова. — Я слушаю, — подбодрил его Джеффри. — Мне кажется, обнаруживается серьезная утечка информации из конторы господина Лябасти в Сингапуре. Я не рискнул сообщать это обычным каналом, опасаясь перехвата сообщения лицом… лицом, обеспечивающим утечку. — По вашему, злоумышленник проник в наши ряды? Титто пожал плечами, достал из внутреннего кармана пальто журнал. — Выводы такого рода не в моей компетенции, господин Пиватски. Желаю всяческих наслаждений от этой музыки… Голос итальянца, записанный на пленке, сообщал следующее. Обеспечивая транспортировку документов, наличности, золота и других ценностей через швейцарскую границу частными авиетками, Титто обязан постоянно следить за режимом на кордоне. Естественно, его внимание привлек арест в Базеле, на швейцарской территории, двух секретных агентов французской таможенной службы Бернара Рюи и Пьера Шульце. Оба обвиняются в нарушении суверенитета нейтральной страны, так как действовать на швейцарской территории они не имели права. Французы пытались добыть список соотечественников, которые с целью уклонения от налогов держат средства на анонимных счетах в банках Цюриха. Поскольку эти банки являются также адресатами финансовых ценностей, безопасность пересылки которых из Сингапура через Италию и Югославию обеспечивает он, Титто, базельский случай немедленно был поставлен им на контроль. Действия французских агентов вполне могли по касательной тронуть интересы его сингапурских патронов, поскольку какая-то часть ценностей, за переправку которых в Швейцарию отвечал Титто, могла также принадлежать гражданам Франции. Из сведений, полученных Титто за взятки, явствовало, что Бернар Рюи и Пьер Шульце обладали серьезными полномочиями вплоть до применения оружия, скрытого фотографирования и инструментального подслушивания телефонных разговоров. Они могли вызывать вертолеты и быстроходные катера. Но для Титто самым главным представлялось другое: высокопоставленные агенты распоряжались по своему усмотрению, то есть совершенно свободно, ассигнованиями на платных осведомителей. Титто немедленно прошел «вниз по течению» — прозвонил связи собственных осведомителей, пытаясь выявить, не работают ли они на французскую таможенную службу. Через этих осведомителей французские финансовые контрразведчики могли выскочить и на финансовую тропу Лябасти. Титто действовал через частные сыскные конторы — его стараниями туда обратились несколько ревнивых жен, подозревающих мужей в похождениях на стороне. Мнимые мужья были осведомителями Титто. Как удалось узнать Титто, на закрытом следствии по делу Рюи и Шульце выяснилось, что французы несколько месяцев назад выкрали один список потайных счетов сограждан в Цюрихе. Этим людям предъявили во Франции иски, взыскали крупные штрафы за сокрытие доходов и заставили вернуть швейцарские вклады домой. Ответная мера последовала незамедлительно. Подставной швейцарский агент пообещал французам второй список, заманил их в буфет на базельском вокзале, и Рюи с Шульце были схвачены за руку в момент передачи им сведений. Чтобы суд вынес обвинительное заключение, список иностранных анонимных вкладчиков, которым манипулировал швейцарский агент, должен был быть подлинным. Лишь в этом случае вступал в действие закон 1934 года, согласно 47-й статье которого нарушение тайны анонимного вклада влекло уголовную ответственность — в данном случае для французских агентов. Имена вкладчиков могли знать только члены совета директоров банка. Титто немедленно принялся добывать копию списка, послужившего приманкой. Если документ покинул сейф банкиров, теоретическая возможность его перехвата существовала. Титто воспользовался знакомствами в швейцарской службе безопасности, где его знали как «практикующего юриста», способствующего приумножению азиатских вкладов в цюрихских банках. Титто был уверен, что не найдет в списке новых для себя имен. Он полагал, что знает всех анонимных клиентов швейцарских банков, обслуживаемых фирмой «Деловые советы и защита», и доставал списки исключительно из чувства служебного долга. «Подстраховывается, — подумал Джеффри о резиденте. — Прикрывает свои действия заявлениями о лояльности, чтобы на него самого не пало подозрение. Показаться излишне любопытным, то есть двойным агентом, — вечный страх профессионала, и всякий из них — всегда двойной, ибо иначе таким, как Титто, не выжить на стыке интересов». …Титто, как он сообщал в записи, столкнулся, однако, с сюрпризом другого рода. Он обнаружил в списке два счета у одного и того же клиента фирмы «Деловые советы и защита». С первым счетом было все ясно. Титто знал о нем. Второй же был резиденту неизвестен, и именно потому, что средства на него поступали помимо «тропы». Последняя сумма поступила на счет наличными — американскими долларами, — причем, вне сомнения, из Сингапура. Эти деньги пришли — что потрясло Титто окончательно — упакованными в фирменные пакеты Индо-Австралийского банка, принадлежащего Бруно Лябасти, хозяину фирмы «Деловые советы и защита». Как и первый, второй счет принадлежал некоему Ли Тео Ленгу, которого «Ассошиэйтед мерчант бэнк» намерен по суду объявить банкротом. А «Ассошиэйтед мерчант бэнк», как также известно Титто, является клиентом фирмы «Деловые советы и защита» и, более того, держит часть её акций. Пленка кончилась. Оставались вопросы. Зачем Бруно, полновластному диктатору Индо-Австралийского банка, пересылать наличность Ли Тео Ленга втайне от своего резидента в Югославии и Италии, минуя каналы собственной же фирмы «Деловые советы и защита»? Почему двадцать миллионов франков наличными отправили на второй тайный счет человека, которого сами же намерены объявить несостоятельным должником? Допустить мысль о том, что это произошло за спиной Бруно, что кто-то использует специальные конверты Индо-Австралийского банка, в которые пакуется наличность, без ведома Бруно, Джеффри не мог. Технически такое не получилось бы. — Информация интересная, Титто, — сказал Джеффри. — Спасибо, господин Пиватски, — ответил итальянец. — Вы поняли, почему я посчитал долгом встретиться с вами. В списке, который приготовили швейцарские агенты для приманки французов, указаны действительно крупные суммы… — Вы проявили профессиональную сноровку, наблюдательность и осторожность. Вы толковый резидент, Титто. Макиавелли гордился бы вами… — Новый человек в руководстве фирмы, господин Пиватски? — М-да… — Итальянцев в таких делах всюду становится больше, — сказал Титто. Джеффри перекрутил пленку в исходное положение, вновь надавил клавишу воспроизведения. В наушнике послышалось шуршание, каждые три с половиной секунды оно прерывалось щелчком. Стандартный пароль фирмы «Деловые советы и защита» свидетельствовал, что запись стерта и невосстановима. — Теперь забудьте эту историю, — сказал Джеффри. — Но приготовьтесь вспомнить, если мне, именно мне захочется повторно услышать данную музыку в вашем личном воспроизведении. Я должен понять, почему столь значительные суммы Ли Тео Ленга, клиента нашей фирмы, идут по параллельному каналу Индо-Австралийского банка из Сингапура в Триест и затем Цюрих… Особые конверты Индо-Австралийского банка были гордостью Джеффри Пиватски, работавшего над защитой их подлинности несколько недель по прямому заказу Бруно Лябасти. На конверты наносились полоски оптического кода из двух строк с буквами и цифрами, какие компьютерные принтеры печатают на адресных наклейках. Но обычным шрифт казался только внешне. Выполненные особым способом надписи на конверте опознавал только электронный считывающий «глаз» на столе кассира цюрихского или бернского банка. «Глаз» определял также номер счета или сейфа, для которых предназначалось содержимое конверта. Если пластиковую оболочку над листком с оптическим кодом попытались бы надрезать, она темнела от соприкосновения с воздухом. Величайшая загадка состояла в том, как пакеты Индо-Австралийского банка попадали в Берн, минуя Титто в Триесте. Да ещё иным путем, чем транспортный канал фирмы «Деловые советы и защита», для них же и устроенный? Бруно Лябасти любил цитировать высказывания великих, надерганные из наставлений для французских унтер-офицеров, считающихся интеллектуалами в глазах своих полковников, которые эти наставления и пишут. В присутствии Пиватски Бруно как-то сказал Клео: — Наполеон ценил честность как средство обмана и не терпел лжи, считая её посягательством на свою власть. И я не потерплю мошенничества по отношению к себе даже от тебя, Клео! Ты схватил кусок у вожака стаи… Мне не жалко куска. Но я дорожу своим правом на него! Бруно случалось, как и многим другим, оказываться жертвой биржевых посягательств закадычного партнера и друга. А Клео ответил: — Деловые партнеры — как муж и жена, вступившие в брак по расчету. Они делят постель, но не сны… Что ты взъелся, Бруно, на человека, присвоившего несколько твоих тысяч? Я не обещал разделять твоих снов… Уведи у другого в два раза больше и считай, что мы квиты. — С кем? — С жизнью. Бруно и Клео не опускались до личных счетов. Они сводили счеты с жизнью! Условности, именуемые порядочностью или корпоративной этикой, для обоих ничего не значили. И если они не поставили его, Джеффри Пиватски, своего эксперта по электронной безопасности, в известность о каких-то параллельных операциях через Триест, что тут обидного? Но если Титто наткнулся на след этой операции, значит её мог рассекретить и чужой, а случайно или с намерением — не имеет значения. — Обычно конверты Индо-Австралийского банка из Сингапура вам доставляет пилот «Эр Франс». Так ведь? — Из рук в руки, — ответил Титто. — Мы знаем друг друга. — А конверты из этого… ну, бокового канала… через кого поступили они? — Их получает в Белграде и переправляет через Триест в Швейцарию человек, который завтра будет водить тростью по доске с курсами в банке на улице князя Милоша. На него меня вывели швейцарцы. — Почему он согласился разговаривать с вами и встретиться со мной? — Я захватил его в Триесте, одел наручники и привез в свою квартиру. Из своего компьютера вышел на базу данных Индо-Австралийского банка. Банк включился. А если я знаю сверхзасекреченный номер, то, значит, пользуюсь полным доверием Индо-Австралийского банка, который и его нанял пересылать пакеты… Какие у него могли быть сомнения? Он просто подумал, что раз я приказываю ему ехать в Белград, то он и должен ехать. — А не успел он просигналить тем, от кого получает конверты Индо-Австралийского банка, что вы пронюхали о нем и взяли на крючок? — Мог. Но если это люди Индо-Австралийского банка, чего мне беспокоится? Я проявил бдительность? Проявил… Это и есть моя работа. — Допустим. — Если я вляпался во что-то, куда не следует совать нос, что ж… Пусть тогда глубже припрячут концы в воду, чтобы не попадались, как попались мне. Это хорошо, что попались мне, а не кому-либо еще. Я так считаю… В общем, встречаться с этим человеком или нет, решать вам, господин Пиватски. Он приезжает из Триеста ночью, утром будет ждать моего звонка и только за несколько минут до встречи, если она вам будет угодна, узнает насчет явки в банк на улице князя Милоша. Если вам не нравится предложенный мной сигнал идентификации на встрече, он будет заменен по вашему указанию… В любом случае, состоится встреча или нет, я сам отвезу его потом в Триест на машине, итальянская граница открыта… Джеффри молчал. — Возможно, господин Пиватски, вы считаете свой приезд в Белград нецелесообразным? — спросил Титто. От волнения его итальянский акцент усилился. — Вы поступили правильно, — сказал Пиватски, почти не дав Титто закончить фразу. Он постарался, чтобы его голос прозвучал теплее. — Вы сомневались, а сомнения в нашем деле признак здоровья. Общими усилиями разберемся… Я отправлюсь на встречу с этим человеком на улицу князя Моллюска… — Это произносится Милош… — А! Милоша… Спасибо. Вы оставайтесь в гостинице. Как только он вернется из банка в свой номер, увозите его в Триест. Я покину этот город сам по себе. Разговор, как я говорил, забудьте до поры. Свой долг вы выполнили… Отвезите меня теперь в гостиницу и распрощаемся. Больше никакого интереса ко мне. Ясно, Титто? — Да, господин Пиватски. Джеффри не ночевал в Белграде. Сразу после прослушивания пленки и разговора с Титто, он вернулся в гостиницу, рассчитался за номер и заказал такси, на котором добрался до аэропорта. Поглядывая через дребезжащее боковое окно машины, марку которой было невозможно определить, на тусклое освещение славянской столицы, экономившей на электричестве, Бруно пытался собрать воедино свежие впечатления. Но память подсовывала обрывочные образы, из которых общей картины не складывалось. Например, как кассир гостиницы считал банкноты, одновременно разговаривая с портье и рассматривая женщин в холле. Ни Джеффри, ни деньги его, судя по всему, не интересовали. Коротковатые, покрытые черной порослью пальцы, ловко перебиравшие пачку местных денег, на которые пришлось менять доллары, чтобы расплатиться, жили независимой жизнью. Портье, на этот раз подхвативший чемодан, отказался от подачки. Джеффри не покидало странное ощущение, что все служащие гостиницы, с которыми он сталкивался в последние часы, просто изнывали от чувства собственного превосходства и скуки. Билет он взял на первый западный рейс, оказавшийся лондонским. Из Хитроу вылетел в Сингапур рейсом индийской авиакомпании. Допустим, что Титто и загадочной личности с тростью нельзя доверять и они, обнаружив его исчезновение из гостиницы, начнут что-то предпринимать. Это произойдет только через десять часов, но Джеффри все равно опаздывал. Истекал временем, как кровью. Титто и тип могли появиться в Триесте раньше, чем он увидится с Бруно Лябасти, поскольку обсуждать полученные сведения по телефону было бы безумием. Да, именно с ним. Не с Клео Сурапато. Ведь не Клео, а непосредственно люди Бруно отправляют в Швейцарию наличность в конвертах Индо-Австралийского банка в обход обустроенного пути, причем охраняемого собственной, их же хозяина фирмой «Деловые советы и защита». Но — с какой целью?2
Барбара сбросила туфли, пинком откатила табуретку, на которую в сумерках налетела коленкой, зажгла свет. Оторвала ленту, выползшую из факса. Волоча бумажную полосу по ковру, прошла к дивану. Большая часть ленты — биржевые сводки. Два заказа на статьи из Джакарты. Дальше шло сообщение, подписанное «Крот-18». Судя по индексу, оно было отправлено с края земли. Какой-то сумасшедший передавал из белградской гостиницы «Славия». Каким чудом в тех краях завелись финансовые новости? подумала Барбара, поправляя прядь. В тексте говорилось: «Кого касается. Конфиденциально. Здесь стало известно, что через четыре дня в Швейцарии последует освобождение из-под стражи двух секретных агентов французской таможенной службы Бернара Рюи и Пьера Шульце. Обоих заманили в западню, расставленную в буфете базельского вокзала. Приманка — список номерных анонимных счетов иностранцев в банках Берна. Швейцарские власти согласились отпустить французов под негласное твердое обещание Парижа не засылать впредь агентов на швейцарскую территорию». Сведения показались существенными. За массивной перегородкой, обтянутой такими же обоями, как на стенах, стоял «Мефисто», её компьютер, в память которого Барбара и отправила сообщение. Скомкала и подожгла факсимильную ленту, прошла с факелом в туалетную и утопила его в сливе. Сняла лосьоном грим, стерла губную помаду. По потолку обширной комнаты, составлявшей её жилище — сразу спальню, столовую, кухню и гостиную, — водили хоровод отблески рекламы малайского ресторанчика напротив. Надавив на крышку автоматического термоса, Барбара нацедила чаю. Французская рукопись, брошенная на подлокотнике дивана, старомодно называлась «Записки». Ниже пояснялось ровным, почти ученическим почерком: «одного легионера по имени Бруно Лябасти». Она попыталась представить этого человека с седеющими усами, шрамом на выпуклом подбородке и голубыми глазами молодым, в камуфляжной форме, обвешанным оружием, злым и напористым… Кажется, на выходную форму легионеров вешались красные эполеты с бахромой, а под короткой оливковой курткой навертывался синий широкий кушак? Барбара рывком поднялась, зашла в ванную, вгляделась в зеркало. Это было честное зеркало, оно отразило её лицо до мельчайшей морщинки, высветило все оттенки на губах, под глазами, на щеках… Образ Бруно вызвал в памяти лицо другого человека, слегка асимметричное, с сухими губами и голубыми глазами, такими голубыми, какие, казалось, невозможны у человека на земле. Что он тогда плел за кружкой пива в журналистском клубе на двадцать втором этаже бангкокской гостиницы «Дусит Тхани»? К нему цеплялся Гари Шпиндлер из «Бизнес уик», по совместительству работавший и на «Файнэншл таймс». Гари срывал свое никудышное настроение на этом человеке, задавая ехидные вопросы о Ханое и Бангкоке, где этот человек, русский, жил… — Тебе, Барбара Чунг, тридцать восемь. Запомни! — сказала она отражению в дорогом зеркале, потому и дорогом, что оно не способно было по техническим своим данным лгать относительно чьей-либо внешности. Русского звали Шемякин, Бэзил Шемякин. Барбара расширила пальцами глаза, выставила подбородок и басом снисходительно сообщила зеркалу: — Мое имя Бонд, мадам… Джеймс Бонд. Шемякин, Бэзил Шемякин. Корреспондент то ли московской, то ли кельнской, то ли ещё какой-то газеты, статей которого никто из его коллег, обретавшихся между Бангкоком, Сингапуром, Джакартой и Манилой, не видел и не читал. Но ведь здесь никто не знал русского языка и не видел восточноевропейских газет. Хорошее прикрытие, верно? Да и вообще, Россия это очень далеко, оттуда, с тамошних холодов, обычно являются одни шпионы и мафиози. Скорее шпион, чем мафиозо, Шемякин жил в Бангкоке, где имел собственную квартиру в престижном кондоминиуме. Он собрался в Джакарту по своим туманным делам, намеревался остановиться в Сингапуре, и Барбара, как дура, обещала ему показать город. Который он определенно хорошо знал. Надо будет одеть что-то традиционное, может, даже в талию… Звонок запаздывал, по её расчетам, на четыре дня. Все-таки Шемякин — скорее всего, русская мафия. Госслужащие — а кто ещё все эти агенты правительственных разведок? — держат себя иначе, их интересует политика. Шемякин сосредотачивался на экономической информации, это было заметно. Свет лампы высвечивал листки «Записок одного легионера по имени Бруно Лябасти». Ну, что там? «…Легионер является получать жалованье в парадном белом кепи при всех обстоятельствах. Даже если, кроме кальсон, на тебе ничего нет. Выкрикиваешь, вытянувшись, имя, звание, срок службы и ссыпаешь монету в кепи. Кругом и — в кабак! Я — легионер. Пишу записки ради практики в языке, поскольку этот язык теперь мой родной. Правда, я легионер первого года, не имею права вести дневник. Я не имею права делать многое. Но старослужащие, которых в полуроте зовут «старыми горшками» (у них за погонами больше чем по пяти лет и они стали французскими гражданами с французскими именами), пьют шнапс и играют в карты в казарме, спят на посту с открытыми глазами… Но по порядку… Некий мальчик Дитер Пфлаум, то есть я, из Зеленгофа, на юго-западе Берлина, работал на ферме «Доман», которая поставляла молочные продукты в квартал богачей Дальхелм. Хозяином был Рихард Пагановска, счета вела его жена Лизбет. На ночь из-за бомбардировок все трое прятались в подвале на Кениг-Луиза-штрассе. Туда же заводили наших битюгов Лизу и Ганса, которых мне приходилось запрягать в пять утра. Собачка Полди увязывалась со всеми. Остававшееся не выкупленным к полудню молоко мы сдавали зенитчикам. Господин Пагановска говорил, что нам беспокоится нечего. Действительно, главный показатель непобедимости рейха оставался незыблем. Хозяин имел в виду парадный портрет, который можно было увидеть, если заглянуть в окно гостиной любой виллы в квартале Фриденау, где жили наши самые выдающиеся клиенты — правительственные чиновники. Портреты вождя продолжали висеть. Мы возили молоко также в Кренцберг, пастору Лекшейдту из церкви Мелантхон. Тот с утра играл на органе, чтобы заглушить вой сирен, грохот зениток и рев американских самолетов. Хозяин Пагановска, сгружая для пастора бидон, подпевал «Из самой глубины страждущего сердца взываю». Кстати, я теперь не лютеранин. Перешел в католичество. С испанцами, которых в полуроте треть, ифилиппинцами веселее. Ну вот, у Лекшейдта на дворе обретались беженки, которыми руководила врачиха Мария Дюрант-Вевер. Имя показалось мне таким прекрасным, что наших трех коров я переименовал — Мария, Дюрант и Вевер. Все немецкие женщины, обещала врачиха, будут более или менее изнасилованы русскими монголами, если они придут. Хозяин Пагановска, которому она никогда не платила за молоко, сказал, что жаднющая баба сама мечтает быть более или менее изнасилованной более или менее несколькими русскими монголами сразу. Я ещё подумал, что мой хозяин пораженец и следовало бы сказать об этом пастору. Теперь подхожу к главному. На рассвете 22 марта 1945 года в Берлине похолодало, стоял туман. В районе Рейхштрассе мы тащились в хвосте колонны грузовиков с ящиками, обтянутыми стальной лентой, а также картинами, мебелью и скульптурами. Машины шли медленно. Я спрыгнул с нашей телеги, уцепился за борт последнего и снял с него какой-то футляр. Охраны не было. В футляре находился деревянный кулак, покрытый позолотой… Поразительно, что этот предмет ещё остается у меня. Но о его значении — позже… 28 марта самолеты впервые прилетели бомбить Берлин с востока, а не запада. Из-за этого зенитные батареи вступили с опозданием. Летчики действовали иначе, чем американские. Резали крыльями по крышам, а не сбрасывали бомбы с высоты. «Русские», — сказал хозяин Пагановска и впервые отправился в бомбоубежище днем. Хозяйка же отказалась уйти из очереди за пайком и получила его на удивление быстро, потому что почти все разбежались, чего раньше не бывало. После этого к нам поступило распоряжение перегнать коров на территорию зоопарка. Горилла Понго за два дня русских налетов потеряла 22 кило из своих 240. Господин старший зоолог доктор Вальтер Вендт считал её в общем-то в безопасности. Воровали на мясо многих животных, но жрать гориллу все равно как людоедствовать. 30 марта на святую пятницу перед Пасхой на меня одели форму фольксштурма. С Пагановска я распрощался. От русской канонады сама по себе принялась выть сирена воздушной тревоги на посту наблюдения, который мы охраняли. А в понедельник рухнула от снарядов церковь Мелантхон. Пастор Лекшейдт служил общую панихиду над братской могилой. Мне нужно было поговорить с ним о своем будущем. Мне исполнилось четырнадцать, я был сирота, поскольку отец погиб в Польше, а мать отравилась от жадности старыми консервами. Пастор заменял мне родственников. Но после панихиды к нему подошла девочка, которая плакала, потому что её брат был эсэсовцем и не признавал церкви. Она хотела узнать, можно ли за него молиться. Пастор сказал, что Господь не отворачивается ни от кого. Чтобы поблагодарить за доброту к брату, девочка отдала пастору плакат, из которого можно было делать кульки для пайка. Обычный, с надписью «Германия победит!» Девочка выглядела такой жалкой, что я решил драться с русскими всерьез, а то эти монголы в случае своей победы в самом деле её изнасилуют. Говорят, что у них на уме только шнапс да бабы. Все остальное, в том числе и собственность, у них запрещены. Пастор подарил мне бутылку шампанского, наказав не пить, а чистить зубы. Порошка больше не выдавали, а запас вина в церковном подвале сохранился. Я распил бутылку с Рудольфом Решке, коллегой по фольксштурму, с которым потом мы покатили трамваем в последний работавший кинотеатр в Шарлоттенбурге, где показывали «Большой номер» про цирк, да ещё в цвете. 21 апреля командир фольксштурма Дитер фон Хальт построил на Олимпийском стадионе всех, кто оставался после тяжелых боев в живых и на ногах. Он сказал, чтобы каждый шел куда заблагорассудится. Перед этим нам прислали итальянские патроны, которые к нашим винтовкам не подходили… Пастор Лекшейдт после всего, что пережил наш батальон, показался мне идиотом. Он теперь жил в подвале, куда ему перетащили из дома пианино. Когда я подошел к подвалу, он пререкался с экономкой. Ему хотелось петь псалом девяностый со слов «Ибо пред очами Твоими тысяча лет, как день вчерашний…», а она настаивала на сорок шестом — «Бог нам прибежище и сила…» Я решил не заходить и подался в кондитерскую в районе Дальвитц-Хофф-гартен. Старик-подавальщик сказал, что осталось лишь три бутылки с сиропом. Я достал «люгер» и спросил: «Кафе это или не кафе?» Из-под прилавка появилась банка с сардинами. Я их сожрал прямо у стойки. Тогда одна посетительница стала возмущаться, что член фольксштурма ведет себя, как американский гангстер. Мне не мешали есть в окопах даже мины, чего там обращать внимания на старую задницу! Вторую банку сардин я не стал просить, а просто зашел за стойку и взял. Там было их штук пять, завернутых в газету «Фолькишер беобахтер». Я ел и читал оказавшееся на обрывке сообщение, что разведкой перехвачен приказ русского маршала Жукова. Берлинцы, не погибшие на баррикадах, будут депортированы в трудовые лагеря в Сибири, а женщины отданы во вторые и третьи жены русским монголам в мусульманской Киргизии. От сытости я задремал. А когда выбрался из заведения, вспомнил, что спросонья оставил на столике «люгер». Но эта смешная вещица в боях только мешала. Зато оставались три заряда к панцерфаусту. Несколько раз я намеревался выбросить из ранца деревянный кулак. Но почему-то не решался. Сухое дерево было легким. Может, поэтому. И кроме того, я стал относиться к этой чурке, как к талисману… Рано утром следующего дня на перекресток у Кюрштрассе, охранявшийся взводом эсэсовцев, к которым я прибился из-за жратвы, выскочил русский танк. Он едва развернул башню, когда схлопотал прямое попадание. У оставшегося в живых водителя в карманах нашли снимки главных монументов Берлина. Странно, но этот первый в моей жизни военнопленный выглядел спокойнее нас, которым предстояло его прикончить. Он оказался белесым и очень похожим на Решке, которого засыпало у Шпиттельмаркета, когда мы отсыпались в развалинах. Рыжий фельдфебель похлопал танкиста по плечу и показал жестом, что он может идти куда хочет. Русский попытался вроде улыбнуться, а когда повернулся спиной, рыжий кончил его одним выстрелом. Я решил, что буду таким же милосердным в будущем. После этого со мной произошло нечто странное. Начался страшный бой. Я истратил заряды. Я будто не слышал и не видел ничего вокруг. Меня просто начало затягивать в сон. Я отыскал лаз в подвал и улегся на полу. Мне приснился парад гитлерюгенда в 1943 году, когда мы в едином порыве кричали слова горячей любви к фюреру. Никогда не забуду этот день! Счастливейший в жизни. Я пробудился с ощущением чего-то ненормального. Выбравшись, чуть не ослеп от яркого солнца. И всюду трупы. Самое невероятное, что они оказались уложены рядами, возле каждого винтовка или панцерфауст… До захода солнца мне удалось пробраться к Шарлоттенбургу. Из разговоров эсэсовцев выходило, что где-то здесь кончалось русское окружение. Но я все равно дважды пересекал их линии. Наверное, из-за моей молодости я прошел беспрепятственно. Наших они строили в рабочие команды. В одном месте я наткнулся на труп гражданского. Снял с него серый костюм. Ботинки его уже украли. В кармане пиджака оказался пистолет Р-38. Я выстрелил в лицо трупа три раза или сколько, не помню, и сунул в свой брошенный рядом мундир мое удостоверение фольксштурма. О таких трюках я слышал тоже из разговоров эсэсовцев. Больше Дитер Пфлаум не существовал. Думал, если так пойдет и дальше, доберусь до швейцарской границы, лишь бы разжиться жратвой. В Сибирь к киргизам в трудовые лагеря мне совсем не хотелось. Неподалеку от Регенсбурга я забрался в стог сена. Мне показалось, что я вовсе не спал, когда почувствовал острую боль в заднице. Кто-то колол стог штыком. Не следовало бы поднимать руки, а я это сделал. И, кроме того, я оставил себе Р-38. Передо мной стояли четверо, в американской форме, но со значками «Свободной Франции». На немецком они потребовали бумаги. Я ответил по-французски, что у меня их нет. Конечно, они вытянули пистолет из моего кармана. Да и сапоги на мне оставались. Старший сказал: «Иди с нами, без глупостей, иначе — пуля». Деревянный кулак, повертев, бросили назад в мой мешок. У Штутгарта меня сдали полевой жандармерии, опять обыскали и втолкнули в каменный сарай, где набралось человек пятьдесят наших. Утром покормили и перевезли на территорию Франции только тех, кто выглядел физически здоровым и имел боевой опыт. Поместили за колючую проволоку возле Лиона. Обрили головы, под мышками и в паху. Не дали даже палаток. Полевые жандармы допрашивали круглосуточно. Вопросы всем были одинаковые: в каких войсках и где воевал, боевой опыт. Сверяли с фотографиями. Один оказался на кого-то похожим, и больше его не видели. Десять дней жрали одну свеклу. Еще день-два, и я бы решился развести костерок из позолоченного кулака. Ночи стояли холодные… На одиннадцатый выстроили на плацу, где польский сержант с нашивками 13-й полубригады Иностранного легиона выкрикивал команды по-немецки. Он орал, что Легион для нас единственное возможное будущее, при этом национальность и гражданство не имеют значения. Добровольцы после истечения срока вербовки получают французский паспорт. А закончил поляк заявлением: или легион, или подыхайте на свекле в лагере. Из трехсот пятидесяти человек, гнивших за колючей проволокой, вызвались более сотни. Думаю, им что-то приходилось скрывать… Я сказал, что мое имя — Бруно Лябасти. Так звали преподавателя французского языка в школе, хотя он считался чистокровным немцем. Я заявил также, что мне восемнадцать… Жандарм сказал, что не восемнадцать, а двадцать, иначе я — несовершеннолетний. Так мне прибавили шесть лет. Учебный лагерь, где я пишу сегодня, 4 января 1946 года, располагается в Алжире, у Сиди-Бель-Аббеса. Новый год мы отпраздновали броском с полной выкладкой на 50 километров по пустыне. Никто в походе не сказал нам, когда наступил новый год, а часов у меня, да и у других нет. Я встал в очередь на татуировку «Легион — моя родина». Вовсю бреюсь. Говорят, послезавтра отправка, но куда — никто не знает… Кормят здорово.» Начиная дремать над рукописью, Барбара подумала, какая никчемная и грустная жизнь складывалась у поколения Бруно. Пачку тонкой, почти сигаретной бумаги он, наверное, сворачивал в трубку, которою расплющило в ранце. На сгибах обветшавшие листки протерлись. В те далекие времена писали чернильными карандашами, строчки от жары и влажности расползлись кляксами. Когда зазвонил телефон, часы показывали двенадцатый час ночи. Барбара перепроверила время на ручных часах. — Говорит Клео Сурапато, госпожа Чунг, — услышала она в трубке. Доброй ночи. Простите за позднее беспокойство. Хи-хи-хи… Самые почтительные извинения. — Какие церемонии, почтенный господин Сурапато! Весьма лестно внимание такой особы… Говорили по-китайски, поэтому диалог не казался приторным. Возможно, он был даже излишне формальным, учитывая давность их деловых отношений. Барбара провела ладонью по лбу, следовало сосредоточиться. Старая финансовая гиена Клео Сурапато вылезала из зарослей только за добычей. — Над чем работает уважаемая госпожа? Завтра опять прочтем в газете нечто несомненно талантливое и острое? Хи-хи… — О, большое спасибо, вы незаслуженно переоцениваете мое скромное дарование… Итак, господин Сурапато? — Госпожа Чунг, вас, возможно, заинтересует тема преследования серьезных финансистов со стороны… скажем… скажем… — Людей, которые хотели бы подсунуть в их авуары крупные, однако, стыдливые деньги… — С надвинутой на глаза шляпой! Ха-ха-ха! Вы запустили в обиход журналистскую находку, которой теперь пользуются все! Так как насчет беседы, скажем, около двух пополудни завтра? — В субботу вы не отдыхаете, господин Сурапато? — Ай-я… Отдохни денек — и одни убытки. — Я хотела бы поздравить вас с удачной покупкой. — Ай-я… Кулак с древка героических высокочтимых предков? Неоценимо лестно ваше несомненно талантливое сообщение об этом примечательном явлении в деловой и художественной жизни! Спасибо и спокойной ночи, возобновляю почтительные извинения… «Приглашение прогуляться с бандитом», подумала Барбара. И вспомнила деревянный кулак с позолотой в записках Бруно… Значит, раритет ведет происхождение с тех далеких лет и появился в здешних краях вместе с Лябасти? Другими словами, строительно-подрядные дутые компании «Голь и K°» и «Ли Хэ Пин», акциями которых расплатились за реликвию, — совместная афера Бруно и Клео? Барбара спустила ноги с дивана, нащупала шлепанцы, уменьшила, проходя мимо кондиционера, скорость подачи прохладного воздуха, раздвинула ширму, прикрывавшую «Мефисто». Она запустила компьютер и вызвала справку из электронной «Британской энциклопедии»: «Знамена восставших в начале века китайских националистов — «боксеров» — после их разгрома объединенными европейскими силами подавления достались немецкому контингенту и были вывезены в Берлинский исторический музей». Затем Барбара заложила в память компьютера догадку о совместной афере Сурапато и Бруно как версию под грифом «Только для себя». Включила было копировальную машину, да вспомнила, что записки отданы насовсем. Но почему так решительно и бесповоротно Бруно сбрасывает свое прошлое? Необычным для людей его круга казалось теперь и приглашение на прогулочную джонку, а не на частную яхту, чтобы сделать такое серьезное предложение… Будто ищет для себя новый путь. Путь в новую жизнь? И хлопает дверью, всучив простакам акции «Голь и K°» и «Ли Хэ Пин», не стоящие даже той типографской бумаги, на которой отпечатаны? Вновь станет немцем, Дитером Пфлаумом? Документ вызывал теперь интерес. После длинного рассказа об Алжире шли короткие заметки. «…20 января 1947 года. Прибыли в Марсель, который встретил снегом. Расселили в казармах, вода только холодная, совсем не роскошь после Африки. Бездельничаем, отчего падает дисциплина. Сделал себе третью татуировку: львиную морду на правой ключице. Получил на это право — отличился на стрельбах. 13 февраля. Борт парохода «Жоффр». На него загнали в 10 утра. Перед этим несколько часов под мокрым снегом, вытянувшись цепочкой, передавали из рук в руки личное барахло по трапу. Не проще было бы, если каждый тащил свой мешок сам? В отсеке выбрал лежбище в четвертом ярусе коек. Приходиться заниматься акробатикой, чтобы, залезая туда, не расшибить череп о какой-то стальной выступ, зато выше меня — никого. Могу спокойно разложить вещи на трубе, и есть место на кронштейне для моего «кулака». Я считаю его талисманом. Подумать только, я ни разу не был ранен! Когда отходили, на пирсе жалкая кучка провожающих — в основном, офицерские «курочки». Родственников нет ни у кого! Поэтому никто и не вышел из трюма посмотреть, как отваливаем. Так и валялись на нарах, драли горло обычным репертуаром вроде «Будэна». Я перекрестился на Нотр-Дам-де-ля-Гард, потому что уже полтора года как католик. …Берег Сицилии похож на сад, всюду лимонные деревья. У кромки прибоя длинный красивый пляж, над которым тянутся дворцы и виллы, множество лодок на песчаном пляже. Впечатление бесконечного спокойствия, счастья, вечной солнечности. Когда-нибудь вернусь сюда и закончу дни в ничегонеделанье. Французы говорят, что люди здесь глупые и ленивые. Ну и что? Так чудесно будет у голубого моря, среди зелени, в роскошном доме погрязать в лени и глупости! 24 февраля около 5 утра притащились в Джибути. Устроили смотр белья, оружия и прочего, поскольку фельдфебели не знали, чем заняться. Еще в море начались склоки. Я уже подрался с тем, который спит подо мной. А ведь он тоже немец… …Первый раз видел летающих рыб! Как раз на подходе к Сингапуру, в порту которого здания поднимаются из воды. Вижу множество бакенов, скопления джонок, домишки, горбатые мостики через ручьи и реку. А ночью разразилась феерия огней — красных, синих, зеленых, желтых! Снялись с якоря до рассвета. Думаю, потому, что могли начаться побеги. 27 февраля, четверг. Прошли острова Пуло-Кондор, это опять Франция, но азиатская. Говорят, что там есть тюрьма. Под голубым небом изумрудные волны. Сильная качка. В снастях свистит. На губах соль. Вечером встали напротив мыса Сен-Жак в ожидании, когда поднимется вода в реке Сайгон. …В Сайгоне есть все! Рис, чай, кофе, кожаная обувь, пара которой стоит сто двадцать пиастров, но действительно отличная. Командиру полубригады здесь платят одиннадцать тысяч франков в месяц. Мое жалованье не сравнить. Но и оно может стать значительной суммой, если знать, как менять пиастры на франки. Когда пиастры высылаешь во Францию, за один дают семнадцать франков вместо обычных десяти. А если их выслать, скажем, в Марсель «курочке», потом вернуть и снова обменять и так далее? Эта мысль не дает мне покоя. Обдумал её со всех сторон, усевшись на табуретке за кофе со льдом в китайской супной на рынке. Мимо гнали черных поросят, сквозь их продырявленные уши была пропущена бечевка. Уток гоняют тоже стадом по улицам! Да и в гарнизоне жратва не в пример африканской или марсельской. На завтрак сегодня были настоящий кофе, хлеб с маслом и бананы, в полдень дали мясо с рисом, сардины, салат и настоящий чай, а вечером — опять… Никогда не видел такого огромного количества дураков в администрации. Здесь для них рай. 13 марта. В шесть утра выехали на бронемашине, колеса которой приспособлены для движения по рельсам. Мы — боевое охранение поезда. За столько месяцев впервые оказался на природе среди деревьев, пусть хоть и чужих… Перед закатом встали. Ночью джунгли не спят. Москиты летают, цикады, даже поют какие-то птицы. И время от времени из зарослей — странные вопли, то ли совы, то ли огромной ящерицы, то ли ещё каких-то тварей. Чтобы успокоиться, намечал три-четыре ориентира и наблюдал — движутся или нет? Чуть не выстрелил в огромную крысу, шуршавшую в траве… Раньше думал, что тамтамы есть только в Африке. И тут ночью гудят, но в другом ритме. Командир сказал, что местные передают сообщения о нашем передвижении. Вдали разрозненные пулеметные очереди… Прочитали приказ: запрещено иметь более одного автомата на разведгруппу, запрещено брать тяжелые пулеметы на прочесывание деревень. Чтобы не попали в руки противника. Однако все знают: запрещено, чтобы не продавали пулеметы этому противнику… Старший сержант за сорок процентов от выручки подписывает акт о пропаже, скажем, в болоте пулемета «Бренн», который особенно ценят вьетнамцы…» Барбара процарапала ноготком отметину возле рассуждений о разнице курсов французского франка и индокитайского пиастра при переводе денег легионерами в метрополию. Зеленоватое насекомое на часах трепыхало крылышками вокруг цифры «три».3
К шести вечера выцветшее от зноя небо над Сингапуром сгустилось, стало янтарным. В западной стороне полыхали яростные зарницы. Бруно набил «сверхлегким» табаком трубку, постоял, делая глубокие затяжки, возле окна. Его всегда тянуло устраивать потаенные лежбища на верхних этажах прибрежных гостиниц. С двадцатого этажа «Герцог-отеля» город и море расстилались до горизонта, порождая ложное ощущение безграничной свободы в безграничном пространстве… Правда, вечерами этому чувству долго жить не приходилось. Бруно по опыту знал, что янтарь быстро превратится в багрянец и акваторию порта зальет кроваво-красный закат, в котором, словно в раскаленном металле, расплавятся суда на рейде. Потом упадет мгла, начнется пляска проблесковых огней катеров и джонок, пульсация всполохов нефтеперегонных заводов за островами, побегут неоновые надписи над гостиничным комплексом «Мандарин» за заливом. Накатит щемящее чувство одиночества, почти обиды на рекламные обещания праздника, который никогда не приходит. Предполагал ли Бруно, всматриваясь в эту гавань и этот город полвека назад с ржавой палубы «Жоффра», накренившегося от скопления солдат на одном борту, что кончит свои дни именно здесь? Сумасшедшие закаты наступают в тропиках в апреле. И первый такой закат, увиденный Бруно, совпал с мыслью о смерти. …Грациозная гадина с синей головой и медными пятнами на лоснящейся зеленоватой шкуре скользнула из-под ботинка. Раздраженно шурша пожухлой листвой, исчезла в кустарнике. Бруно придержал шаг, отставая от цепи. На задворках вьетнамской деревушки, которую прочесывали легионеры, влажный ветер гнул высокую траву и бутоны ярких цветов, хлопал выстиранным бельем на бамбуковой жерди. Бруно огляделся. Вокруг раскачивались пологие волны холмов. На самом высоком в чаше бетонного лотоса восседал каркас недолепленного Будды. Внизу коричневым шарфом, брошенным на зеленые рисовые чеки, вилась дорога, на которой стояли бронетранспортеры. По огромному небу простирался закат, цветовыми ужасами похожий на атомный взрыв из учебного фильма. Бруно отлично помнил, в какую тоску он впал в тот ничем не примечательный, в общем-то, день. Он вдруг уверовал в неминуемую гибель в чужой и враждебной стране. Позже врач объяснил ему, что подобные настроения связаны с непривычно резким для северян переходом в тропических широтах от света к ночи. По диаграммам действительно выходило, что если бой шел на закате, потери возрастали без видимых причин именно в сумерках… Закат угас, оконный глянец вылизывали отражавшиеся в нем языки пламени. Бруно жег личный архив.4
Потеря казенного грузовика возле паровой рисорушки на набережной канала У Кэй повлекла не только разжалование в рядовые. Канцелярия 13-й полубригады внесла Бруно Лябасти в список кандидатов на увольнение из Иностранного легиона. Следовало благодарить бога и взводного, лейтенанта Только-Что-Из-Борделя, за заступничество — дело едва не отправили в военно-полевой суд. Французское гражданство спасало от бродяжничества, но не от материальных затруднений. Франция «с честью принимала новых сыновей», однако не более того. Позаботиться о трудоустройстве предстояло самостоятельно. Бруно выгодно продал полученный от Клео слиток. Пенициллиновая сделка обеспечивала два-три года безбедного существования. Но положенный в банк миллион франков давал ничтожный процент. Узнав, что сержант лишился нашивок, отринут от материальных ценностей и ждет отставку, Клео Сурапато утратил к нему интерес. Бруно задумался. Завести мастерскую по ремонту радиоаппаратуры или американских холодильников, открыть кафе, скажем, «Свидание легионеров», получить, наконец, на льготных условиях плантацию гевеи — эти пути отталкивали занудным бесцветным будущим. Да и из Сайгона — вообще из Вьетнама — рано или поздно придется выметаться. Следовало взяться за нечто, что сулило бы скорый и обеспеченный отъезд в Европу. Рене де Шамон-Гитри подсказала выход. Она переписала найденный на отцовском столе документ, озаглавленный «Программа ввоза из США оборудования по коммерческой инициативе на 1953 год». Администрация Французского Индокитая разрешала частным лицам и компаниям закупку американских станков, транспортных средств или промышленных материалов на сумму до одиннадцати миллионов американских долларов. По курсу Индокитайского банка эта сумма составляла двести двадцать миллионов пиастров, а по курсу черного валютного рынка — пятьсот пятьдесят миллионов, то есть более полумиллиарда! Банк, конечно, не выдавал во Вьетнаме американскую валюту в обмен на франки. Платеж следовало производить во франках, а уже затем банк выплачивал доллары продавцу оборудования и материалов в Париже или США. В Сайгоне это тоже допускалось, но при соблюдении двух условий — платеж осуществлялся только под золотое обеспечение и только французским гражданином. — Ты располагаешь французским паспортом, — сказала Рене. — А твой желтенький дружок Клео — золотом. Сложите один плюс один и получите пять… Она набрала номер телефона Клео и протянула трубку Бруно. Китаец понял с полуслова. Последовало приглашение отобедать в кабинете ресторана «Золотой дракон». На какие высоты, оказывается, забрался бандит! Инкрустированную перламутром столешницу подавальщики сплошь уставили, как говорили в Шолоне, «лучшими десятью». Две разновидности редких водорослей — «морской дракон» и «речная лошадь», травы великой питательной и врачующей силы, в которых вываривалась баранина или свинина. Затем собачьи хвосты, половые органы тюленя и тигра, восстанавливающие генетические силы в необыкновенной пропорции. Ящерицы, доставленные из китайской провинции Гуанси. Копытца жеребенка пони из китайской же провинции Юньнань. Распаренные фрукты и внутренности угрей из Кантона. Первосортные ласточкины гнезда с островных утесов в Андаманском море. Высокая разливальщица с позолоченной чашкой на цепочке, свисавшей с самого выдающегося бюста в городе, катала этажерку с винами, настойками на тигровых костях и сосудом, в котором густо лоснилась кровь только что ободранной на глазах у клиентов молодой кобры. Бруно и Рене оказались единственной европейской парой. Вьетнамцы и китайцы, приведенные Клео, выстроились цепочкой, по-деловому вручили визитные карточки и получили в обмен захваченные Рене картонки отца с золочеными генеральскими звездами. Никто не обратил внимания ни на эти звездочки, ни на приписку под именем де Шамон-Гитри — «генерал». Неотесанные друзья Клео попрятали карточки в потертые, несменяемые из страха потерять удачу бумажники. Рене попыталась завести светскую беседу о блюдах, от ароматов которых её мутило, но никто не отозвался на восторги по поводу внешнего вида не опробованных ещё кушаний. Клео, покивав, быстренько подложил Рене куски, достойные, по его мнению, генеральской дочери, заправил травами, намешал соусов в блюдце и жестом пригласил наслаждаться. При этом бесцеремонно лазил в тарелку Рене своими палочками. Бруно несколько раз перехватывал беззастенчивый, оценивающий взгляд Сун Юй. Жена Клео заявилась в золотистом шелковом платье с воротником стойкой. Это был не вьетнамский «ао-зай», а доподлинное китайское платье с высокими разрезами, в которых сверкали нейлоновые чулки. Именно Сун Юй вывела Бруно из Сайгона, после того как пенициллин был доставлен в европейскую часть города. Она же дирижировала свидетелями, показавшими французским жандармам, что воинский грузовик ограбили коммунистические бандиты. Клео, вне сомнения, перепродал бесценное лекарство именно им. В Азии собираются вокруг стола для еды, а не разговоров. Чем изысканнее и богаче угощение, тем нелепее болтовня или, хуже, деловая беседа. Рене не притрагивалась к палочкам для еды, больше пила и входила в свое обычное на светских сходках состояние. Вьетнамцев и китайцев, Бруно знал, такое не коробит. Выпивка, как и еда, оплачены заранее, поэтому от них ничего не должно остаться. Да и невежливо по отношению к хозяину стола оставлять недоеденное и недопитое. Отчего по этой причине и не перебрать? Проглотив компот из лотосовых семян, Бруно спросил Сун Юй по-французски: — Вы знаете, что такое бескультурье, мадам? Она щебетала на кантонском с морщинистой старухой, обладательницей лысины на коротко стриженой, по-птичьи крохотной голове. В ушах облезлой макаки поблескивали бриллиантовые серьги, которые в сумме, если их сложить, возможно, оказались бы крупнее её лысины. Сун Юй неторопливо повернулась к Бруно. Двойные ямочки на щеках, когда она улыбалась, копируя гримасу мужа, делали её круглое лицо совсем кукольным. Крупные, пригнанные друг к другу передние зубы отблескивали желтизной. Подрубленная над бровями челка усиливала кукольное сходство, но в узких, черных, влажных глазах, в разлет уходившим к вискам, стояли презрение и ненависть. — Что же такое? Просветите! Видимо, Сун Юй за последнее время подучилась французскому языку. На канале У Кэй во время отступления Бруно с золотом из Шолона она едва подбирала глаголы. — Бруно, не кокетничай с мадам Баттерфлай! — сказала с другого края стола Рене, сидевшая по правую руку от Клео. — Меня зовут Сун Юй, мадам Доуви… Бруно покосился на китаянку. Что за прозвище она дала его жене? — Мадемуазель де Шамон-Гитри, — поправила Рене. — Так что же такое бескультурье? — Бескультурье, мадам, на мой взгляд, есть потеря культуры своей деревни или становища… Человек из деревни в таком скопище, как город, пытается обезьянничать, перенимать внешние признаки окружившей его массовой культуры и становится нелепым… Пришлые в городе, те, которые держатся землячествами, крепче стоят на ногах и остаются личностями, какими и были. Не так ли и в китайских кланах? — Хотите выведать, кто собрался? — спросила Сун Юй. — Нет, не земляки. Клео и его уважаемый отец — с севера, пекинцы. А я из нищенствующей семьи сайгонских кантонцев второго поколения… Безродная. — Значит, совместные деловые интересы? — Ах, дорогой! — сказала Рене, бесцеремонно облокотившись обнаженной рукой на плечо низенького Клео. — Ты пытаешься очаровать мадам… мадам… — Меня зовут Сун Юй, мадам Доуви. — Мадемуазель де Шамон-Гитри, я же говорила… Рене захохотала. У китайцев и вьетнамцев это признак раздражения. Француженка жила в Сайгоне, она знала это. Клео с непроницаемым лицом осмотрел почти опустевшие блюда, размышляя, что бы ещё подложить к нетронутым кускам на тарелке Рене. — Вы не ответили на мой вопрос, мадам Сун Юй, — сказал Бруно. — Не торопитесь заворачивать огонь в бумагу, — ответила жена Клео. Бруно посмотрел на Рене и подумал, что эта женщина, пытающаяся, приоткрыв от напряженного внимания рот, вникнуть в произношение Клео Сурапато, старше его на тринадцать лет. И что она ждет ребенка через три месяца. Китаянка сказала: — Вы и Рене прекрасная пара. — Все ли ваши китайские друзья говорят сейчас на своем языке между собой именно так, хотел бы я знать… — Сплетничают, конечно. — Что именно они говорят? Ужасно интересно! Бруно, единственному за столом, принесли кофе. Отменно сваренный. Чашка была из тонкого фарфора. Клео улыбнулся и покрутил за головой Рене ладонью, давая понять, что следует оставаться за столом, когда другие встанут. Бруно кивнул. — Вон тот господин с золотыми зубами считает, что ваша супруга… как бы поточнее перевести… словом, она — белое куриное мясо. А его собеседник справа от вас кричит ему, что нет, ваша уважаемая супруга как раз куриное мясо с соусом карри. Это термины, относящиеся к сексуальным достоинствам. Кроме того, тот, который с золотыми зубами, считает, что вы привели не первую, а младшую уважаемую жену, может быть, даже наложницу, поскольку она… она… столь свободно выпивает, ну и тому подобное. — Они так и говорят — его уважаемая жена? — Они говорят — куриное мясо уважаемого заморского дьявола… — Из почтения ко мне? — Из почтения к Клео. Он ведь платит за угощение, а не вы… Не огорчайтесь. Если сплетничают, значит считают своими. О посторонних у нас вообще не разговаривают. Не стоит тратить время. Какой интерес? — Спасибо, мадам, — сказал Бруно Сун Юй. Она перевела все точно. Бруно знал и китайский, и вьетнамский. — За что принято у вас благодарить в таких случаях? — За перевод и урок юмора… Китаянка торопливо тронула золотое колье, треть которого состояла из нефритовых пластинок. Желтовато-зеленый камень защищал от сглаза. Вдруг Нефритовый император на небесах спит и не убережет от голубых заморских очей? Клео громко сказал по-французски: — Господа и дамы! Конфуций предостерегал иметь друзей, которым мы не ровня. Ужин устраивался, чтобы ввести в наш интимный круг моего старинного друга и компаньона, с которым мы имеем процветающее общее дело, но почти не встречались семейно… Его зовут Амос Доуви! Некоторые китайцы крестились и, случалось, носили европейские имена. Бруно осмотрелся, ожидая, кто из присутствующих встанет или покивает. Встала Сун Юй. Она обошла стол, склонилась над Рене, что-то прошептала и вывела её из кабинета. Больше никто не вставал. Все смотрели на Бруно. Все, кивая, улыбались Бруно. — Господин Доуви! Перед вами члены объединения. Присутствующие дамы либо старшие сестры, либо жены участников, не явившихся сегодня или не появляющихся по ряду причин никогда… Наш глава — уважаемый господин Нго. Клео поклонился человеку с золотыми зубами. Бруно на всякий случай кивнул. Нго кивнул в ответ, и все за столом повторили кивок. Может, Клео не хотел сообщать этой компании подлинное имя Бруно? Но тогда зачем понадобилась комедия с обменом визитными карточками? Впрочем, они с Рене представили только генеральскую визитку… Опять Клео берет врасплох, как на канале У Кэй? — Господин Доуви, — сказал Клео. — Присутствующие понимают французский, но не решаются объясняться на нем… Лгал, конечно. Никто из этого расфуфыренного желтого отребья, конечно, не говорил ни на одном европейском языке. А если и говорил, то постеснялся бы сообщить об этом, поскольку для переводов существуют младшие клерки. — Поэтому я изложу то, что имеет сообщить уважаемый господин Нго. Нго пустил скороговорку на китайском, полагая, что Бруно не понимает: — Все согласились отдавать заморскому дьяволу три процента. Помните это! Все кивнули Бруно. Бруно кивнул им, выжидая что последует дальше. — Значит, так, господин Доуви, — сказал Клео по-французски. — На Катина, ты знаешь, бары, рестораны, кафе и другие подобные заведения принадлежат корсиканцам. Как и вокруг этой улицы. Плюс гостиницы «Южный крест», «Империаль», «Континенталь», «Отель де насьон» и прочие. Господин Монастерио из Индокитайского банка передаст тебе полторы тысячи адресов родственников этих корсиканцев во Франции. Ты получишь определенную сумму от уважаемого господина Нго. Распределив на полторы тысячи порций, отправишь почтовыми переводами в Европу. Отправка в индокитайских пиастрах. Родственники получат переводы уже во франках по официальному курсу, то есть в два раза выше реальной стоимости пиастра здесь. Далее… Все деньги соединяются в одних руках. — Каким образом? Кто гарантирует порядочность полутора тысяч получателей? — спросил Бруно. — Верный вопрос, — сказал Нго по-китайски присутствующим и оскалил золотые коронки. — Монастерио заверил, что, если имеешь дело с одним корсиканцем, считай, твои партнеры — вся Корсика. Я доверяю ему. — А гарантии доверия? — спросил Нго. Все кивнули в знак согласия с замечанием. Бруно поймал себя на том, что и сам многозначительно вжал подбородок в узелок галстука. Принял в кресле более независимую позу. За спиной Клео Сурапато в распахнутом окне была видна серо-коричневая река Сайгон. Она изнемогала под ржавым миноносцем, буксирами и кучкой торговых судов. Марево колебалось над болотами и протоками заречья, расстилавшегося ковром мангровых зарослей на многие километры в сторону дельты, где несколько недель назад сошлись жизненные пути Клео и Бруно… Почему же — Доуви, Амос Доуви? На реке утробно взывала сирена полицейского монитора. — Гарантия следующая. Монастерио открывает в Индокитайском банке счет на имя Амоса Доуви и кладет на него сумму, которая будет переслана в Европу корсиканцами. После того как корсиканцы возвратят приумножившиеся деньги в Сайгон, счет будет сохранен за господином Доуви. Мы не сомневаемся в его готовности в любой момент вернуть наши средства. — Принято, — сказал Нго. И улыбнулся Бруно. — Далее… Далее господин Амос Доуви подписывает контракт с сайгонской фирмой «Туссен Тор» на поставку из Америки девяти тысяч тонн удобрений для кукурузных плантаций и совершает соответствующую предоплату со своего счета во французских франках… По прибытии в Сайгон парохода с удобрениями таможенники выяснят, что химикалии содержат высокую концентрацию аммиачной селитры. Власти не только запретят разгрузку, они предпишут судну немедленно покинуть порт. На этой территории ещё идет война. Аммиачная селитра — исходный материал для изготовления взрывчатых веществ… По распоряжению фирмы «Туссен Тор», которая не проконтролировала содержание аммиачной селитры в удобрениях, банк возвращает франки, полученные по сделке. Груз же ещё до этого будет предложен покупателю в Гонконге и сразу уйдет туда. Что мы имеем? Опять франки, которые вернутся к господину Доуви в удвоенном количестве. Почему? А вот почему. Когда будут оплачиваться удобрения, франки переведут в доллары. При возврате платежа доллары будут переведены обратно во франки. А доллар за это время сильно вырастет по отношению к франку… Вот так вот все просто! — А дальше? — спросил Нго. — А дальше это повторится столько раз, сколько сочтем выгодным. Что же касается денег… Это вполне ясно. Деловые операции будет вести французский гражданин Амос Доуви, который вправе помещать деньги в любой банк Европы. Мы вольны, если сочтем необходимым, рекомендовать Амосу Доуви, в какой именно. Господин Доуви будет отчитываться перед участниками предприятия, представляя соответствующие банковские документы. Предприятие можно обозначить словом «Круг». Мы ведь кружок партнеров? Клео сел. Нго стал быстро переводить суть изложенного на кантонский диалект. Двенадцать мужчин и женщин вьетнамского и китайского происхождения внимательно слушали. — Для чего этот камуфляж, Клео? — прошипел Бруно через стол. — Что за дьявольщина? Я согласен участвовать в операции. Но мое имя сгодилось бы не хуже вымышленного! — Бруно, счет Амоса Доуви в Индокитайском банке существует восемь лет. Его открыли после капитуляции японцев в сорок пятом. Все эти люди торопились припрятать нажитое в оккупации, пока вернувшиеся французы и англичане полностью не вникли в обстановку в переменившейся стране… Деньги-то подлежали конфискации! Все эти орлы видели Амоса Доуви три, от силы четыре раза в жизни. Для тебя азиаты казались ведь на одно лицо, когда ты здесь появился? Так? Для нас заморские черти в равной степени… Связь с этим Доуви поддерживал один вьетнамец, он и свел меня с Амосом. Недавно этот вьетнамец умер от… ну, скажем, от болезни желудка. Документы на право распоряжения счетом Амоса Доуви ты получишь. О подмене будут знать только двое. Ты и я. — Сун Юй знает тоже. Она демонстративно называла Рене при всех мадам Доуви… — Сун Юй — это я. — А этот Доуви уезжает отсюда, что ли? — Доуви удалился на Запад. На Запад, на закат тянулась дорога мертвых. Так считалось в этой части света. Бруно хотелось верить, что его ответная улыбка выглядела такой же безмятежной, как у Клео. Из примыкавшего к обеденной зале салона прорывались обрывки пения под аккомпанемент пианино. Рене терзала инструмент мелодией «Счет на сто поцелуев». Менеджер ресторана, потакая вкусам клиентуры, втиснул венское пианино в тиковую коробку с резными пейзажами — слоны на лесоповале, крестьяне в конусовидных шляпах на рисовых чеках, волны Тонкинского залива и перепончатые паруса джонок. Тик, не поддающийся даже термитам, уничтожил смысл существования инструмента. Тяжелая резная оболочка, годившаяся на добротный китайский гроб, глушила музыку. Пианино в ней задохнулось. Инструмент словно символизировал то, что Клео проделывал с Бруно Лябасти, втискивая его в шкуру Амоса Доуви, покойника. Внимая диким для его уха звукам, господин Нго скалил золотые зубы с выражением деланного эстетического наслаждения. Бруно доводилось наблюдать, как и белые ахали от мелодий, которые один полупьяный проходимец в придуманном им же национальном костюме извлекал из кустарного «кена», бамбукового органчика. Распоясавшаяся Рене, правда, никого преднамеренно не дурачила. Новые друзья жаждали приобщения к западному искусству. Рене и демонстрировала им достижения, о которых знала… Вдруг к голосу Рене присоединились рулады Сун Юй, чего Бруно никак не ожидал. — И на рассвете, мадам, при тайном прощании, ваш счет на сто поцелуев моих, о-о-оу… — подхватила китаянка припев на октаву выше. Между Рене и Сун Юй наконец-то возникло взаимопонимание. — Клео, — сказал тихо Лябасти, — как ты оказался в этой компании? Лакированные ботинки жали бандиту ноги. Он сидел в красных носках и шевелил пальцами. — Однажды им понадобился китаец с французским языком, чтобы держать связь с Амосом Доуви. Вьетнамец, который обеспечивал это раньше, умер… я тебе говорил… Доуви был их «собственным» французом, он им принадлежал полностью. А у меня оказался под рукой свой француз, да ещё со многими преимуществами. Во-первых, военный. Это очень хорошо, ибо гражданские продажны и ненадежны. Я имею в виду, в глазах самих французов. Во-вторых, небогатый, но с видами. И в-третьих, со связями в сферах, о чем говорит визитная карточка генерала де Шамон-Гитри и пение Рене… Клео так и сказал — «в сферах». Это спектакль представлялся ему переговорами дипломатического уровня. Переговоры между бандитом и выгнанным из Легиона сержантом… Бруно невольно усмехнулся. — Но у того Доуви, наверное, тоже была жена? — Действительно, они её видели. Брюнетка. А Рене рыжая. Я нашептал Нго, что ты развелся и завел жену постарше. — Ты мог предупредить меня заранее об этой комедии? — Ха-ха, друг… Я хотел сначала убедиться, что они поверят в Доуви, который сядет с ними за стол. Бруно хохотнул в ответ. Трудно было представить, что он дожил бы до утра, если бы «объединение» обнаружило подмену. При этом мерзавец Клео ничем не рисковал. — Ты уверен, что сошло? — Потерпи с полчаса. Доказательства будут. Бруно усмехнулся. Странно, но он не злился. Клео уверенно шел вперед к намеченной цели. Еще более странным казалось Бруно то, что он, пожалуй, даже стал ему доверять. — Ну, хорошо, Клео… А откуда эти деньги? Скажем, у Нго? И почему он не может обойтись без нас? — Где кровь голубая, а богатства старинные, там такие стиральные машины, как мы с тобой, и в самом деле не нужны. — Что значит — стиральные машины? — Нго и остальные напрямую или через сборщиков получают пакеты с наличностью. От сорока до семидесяти процентов с каждого стакана вина, каждой кружки пива, каждой комнаты в гостинице… если хочешь, с каждого счета на сто поцелуев, ха-ха… Словом, со всякого бизнеса, скрытого от налогов. Иногда это дань за спокойствие, которое гарантируется даже голубым деньгам. — Гангстеры? — Они сущие дети по сравнению с организацией, которую имеют здесь кантонцы. Здесь, а также в Сингапуре, в Бангкоке, на Пенанге… Не вникай в детали, чтобы не насторожить твоих новых… ха-ха… друзей. Будешь класть грязные деньги на свое чистое имя в банке и отстирывать… Ты дорогая прачка, вот и все. — Ну, хорошо, с удобрениями, с другим товаром — это понятно. Пускай, сказал Бруно. — Мне на это наплевать. А как с моим-то делом, с золотом? О нем не сказано ни слова… В городе полно драгоценных металлов, достаточно пройтись по ювелирным лавкам твоих соотечественников, да и вьетнамцев! Вот где обороты! А время уходит, да и не мы одни такие умники. — Потерпи. Обед ещё не кончился. — Что значит, не кончился? — Когда человек двигает челюстями, он, конечно, ощущает вкус пищи. Но это преддверие истинного наслаждения. Нужно, чтобы внутренние соки полностью переварили питательные и оздоровительные компоненты проглоченного. Вот тогда наступает наслаждение высшего порядка… Полагается подождать, а не дергаться… После того, как Нго переведет дух после дармового угощения, он отвезет нас в порт к причалу, где швартуются крупнотоннажники. Он распорядился, чтобы ты ехал с женой… Ха-ха… Она ему приглянулась! Бруно не почувствовал обиды. У этих людей своя манера шутить. Нго воспылал, в сущности, не к Рене, а к определенному типу женщины, только и всего. Это так же допустимо, как и вожделеть к чужим деньгам вообще, а не к деньгам компаньона или близкого земляка, который с тобой «в деле». Поэтому Бруно сказал: — Белое куриное мясо. — Учишься языкам? — спросил Клео. Возле огромного буфета, на полках которого среди бессчетной фарфоровой мелочи европейские пивные кружки с серебряными крышками походили на крестоносцев, врезавшихся в восточное войско, старший официант вслух зачитывал счет. Выкрикивал названия блюд и стоимость. — Чего он так кричит? — спросил Бруно. Клео рассмеялся. — Это не для нас… Он оповещает других официантов. Таков обычай… Дает понять, что не прикарманивает чаевые, которые идут в их общую кассу. — Не проще ли поделить сразу? — Нельзя. С них тоже берется процент. В пользу Нго, других… — О, господи, — сказал Бруно, сообразив, что с этой минуты он тоже получает проценты с ресторанных платежей и чаевых — тех самых, о которых старшина подавальщиков оповещает свою команду. Нго сам правил «паккардом». Эти машины, с рычагом переключения передач на рулевой колонке, недавно появились в Сайгоне. Гангстер цепко обхватывал пластмассовый набалдашник рычага пергаментным кулачком со старческими веснушками. Пластик тоже был новинкой. Бруно видел раньше только костяные, деревянные или металлические насадки на рычагах. Сидения передвигались, и Нго с тщеславием ребенка, получившего редкую игрушку, показал, как это делается, чтобы дать простор длинным ногам Рене, которую усадил рядом. Бруно мысленно подсчитывал, сможет ли он купить такую тележку. Пожалуй, получалось. — Бруно, — сказала Рене, — это «паккард». Американская роскошная безвкусица. Как же претенциозна их техника… Дочь французского генерала не могла подумать иного. Бруно хотел напомнить, сколько раз бронетранспортер американского производства спасал жизнь её мужа, но тут заговорил Нго. — Господин Доуви, — сказал он, полуобернувшись. Рене не удивилась. Видимо, Сун Юй предупредила её об имени. — Да? — почтительно подался вперед Бруно. — Вы обещаете хранить тайну, которую вам сейчас доверят? — Обещаю. — Мадам Рене, обещаете хранить тайну, которую вам доверят? — спросила Сун Юй, наклонившись к затылку его жены. Китаянка сидела между Клео и Бруно на заднем сиденье. — Предупреждаю: от этого будет зависеть здоровье и благополучие вашего супруга, а также членов вашей семьи, как нынешних, так и будущих. Итак, обещаете? — Обещаю, — сказала Рене. — Но я не вмешиваюсь в деловые операции мужа. Он все решает сам… В этих… этих начинаниях просто участвуют деньги моего отца. Как доля. «Ах, умница!» — подумал Бруно. Никаких денег отца Рене ни во что не вкладывала. Да и не могла вложить. У генерала ничего не было, кроме пенсии… Старый горшок располагал ничтожным счетом в отделении Швейцарского банка на бульваре Соммы. Ежемесячный поход в это отделение совершался в полной генеральской форме. Все должны были видеть, что семья де Шамон-Гитри держит деньги только у швейцарцев. У ворот порта машина въехала в узкий коридор между передвижными рогатками, затянутыми колючей проволокой. Бруно поглубже откинулся на сиденье. Броневики охраны принадлежали Легиону, хотя проверкой документов занимались жандармы. Не хотелось встретить знакомых. Однако Нго предъявил сиреневый пропуск, и машину пропустили без проверки пассажиров. За желтоватым административным зданием, по крыше которого полз декоративный дракон, обозначенный во всех туристических справочниках как произведение великого искусства, небо коптили пять труб гигантского «Пастера». Пакетбот водоизмещением в сорок четыре тысячи тонн служил «военному туризму» — возил между Марселем, Сайгоном и Хайфоном войска, оружие, отпускников и инвалидов. Чайки с криками пикировали на грязные надстройки пакетбота. Возможно, с камбузов выносили помои… Пока машина разъезжалась с армейскими грузовиками, джипами и тягачами, тащившими пушки вдоль пирсов, Клео вполголоса вводил Бруно в курс нового предприятия. Полковник Беллон, военный комендант на борту «Пастера», уполномочен обменивать военным, прибывающим или убывающим на пакетботе, индокитайские пиастры на доллары или британские фунты и наоборот. Курс судовой кассы двадцать три пиастра за доллар. Черный рынок дает пятьдесят. Беллон получает доллары для обмена по определенной норме на каждого пассажира согласно списку принимаемых на борт. Обменивают же деньги далеко не все офицеры и солдаты. Одни не ведают о своем праве, а другие, которых большинство, спускают жалованье ещё на берегу, поскольку так повелось в армии. Полковник, отметив в списке, что все пассажиры воспользовались правом обмена, отправляет невостребованные доллары и фунты на черный рынок. Операции такого рода привели Беллона к людям уважаемого господина Нго. Прижатый легким шантажом, полковник согласился отчислять «законный» процент мафии. Однако его вежливо освободили от поборов и попросили о другом переправлять на «Пастере» кое-что в метрополию, минуя таможню. Обычно полковник поднимался на борт в сопровождении носильщиков с его личными чемоданами. Конечно, ни один пограничник не решался остановить этот караван из пятнадцати, а то и двадцати человек. Но, подавая пример дисциплины младшим офицерам, Беллон требовал, чтобы его вещи досматривали так же, как и всякую другую поклажу, поднимаемую на борт. Чемоданы действительно открывали. Только никому из таможенников не приходило в голову распороть засаленные куртки носильщиков. Но даже если бы и распороли? Какое отношение к контрабандисту-кули мог иметь полковник Беллон? «Паккард» уперся никелированным бампером в ворота пакгауза 18-С. Кули в просторной куртке и куцых клешахвсмотрелся в машину, наклонившись к ветровому стеклу. Ворота распахнули четверо, с натугой передвигая тяжелые створки. Проехав несколько метров по пакгаузу, машина снова уперлась в экран из гофрированного металла с огромной надписью на китайском и французском — «Опасно для жизни! Ждать разрешения! Высоковольтные установки!» — Выходим, — сказал Клео. Взвыл электромотор. Экран пошел вверх. Несколько десятков керосиновых ламп едва освещали просторный ангар, в середине которого за длинным столом два десятка человек возились с какими-то тряпками. На досках матово поблескивали ровные желтоватые бруски. Стоял приторный запах то ли прогорклого масла, то ли гниющих продуктов моря. — Фу… Чем это так неприятно пахнет? — капризно сказала Рене. — Это лучший запах в мире, мадам, — ответил Нго. Бруно взял со стола небольшой брусок, оказавшийся неожиданно тяжелым. Поднес к керосиновой лампе. В квадратной вдавленности стояло клеймо «Р4883». Австралийское золото! — Такие слитки называются «путешествующими», — сказал Нго. — Не подумайте чего… Бруски действительно отлиты австралийским казначейством. Их безоговорочно примет любой банк мира. Тысяча унций раскладывается по кармашкам одной куртки. Куртки одеваются на тело, под одежду. Выстирать не всегда успеваем, потому и запах… Мы его ценим. Европеец-таможенник воротит нос от азиатского грязнули. — Какой нежный и ласковый, — сказала Рене, поглаживая слиток. На другом краю стола в распоротые по шву канистры из-под горючего паковали стянутые бамбуковым лыком стопки красных банкнот с изображением лаосского короля. Человек в специальной выгородке, рассыпая искры, «зашивал» заполненные канистры сварочным пистолетом. Вот где шла настоящая жизнь! Не на пирсах, где по трапам тащатся на «Пастер» искалеченные вояки, одурманенные разговорами о величии Франции и обобранные собственными командирами. Слава Всевышнему и китайским богам новых компаньонов, что ему, Бруно, повезло иначе выйти из грязной войны. Нет, он не встанет в очередь, тянущуюся на борт пакетбота… Придет день, и он прокатит Рене до Европы на самом роскошном лайнере в мире, причем только в первом классе. Да, его место здесь, в Азии. С Востока он не уедет. Кули, набивавший подкладку куртки слитками, сказал соседу, возившемуся с пачками лаосских денег: — Посмотри, братец Сы, как одеваются бабы у заморских чертей… Будто на ней ничего нет. Сун Юй, по привычке державшаяся в стороне и готовая прикрыть мужа от любой случайности, прислушалась. — Ха, это что, — ответил братец Сы. — С моей стороны заморская чертовка вообще похожа на черепаху, с которой содрали панцирь… Могу сказать, что волосы у неё везде рыжие. Они ведь не бреют там. Просвечивает… — Ты! — вполголоса сказала ему Сун Юй. — Заткни свой протухший рот. Нго никогда и ничего не упускал из виду, в таких местах особенно. — Этого человека зовут Сы Фэн, госпожа Сун Юй, — сказал он. — Принят месяц назад. Переплыл с материка на наволочке, набитой шариками для пинг-понга. Прихватил заодно две тысячи шестьсот унций и представил гарантии, что он не предатель и не красный агент. Абсолютно надежные гарантии, проверено. Здесь никого не знает, поэтому полезен… — Сы? — спросил Клео Сурапато. Он поднял керосинку к лицу упаковщика. Парню от силы лет двадцать. — Редкое имя… Кто твой отец? — Мой отец Сы, господин. — И все? — Он Сы. Служил в армии красных. Скончался от старости и ран… Я давно поддерживал связь с людьми уважаемого господина Нго в Кантоне. Ведь это так, господин Нго? Подтвердите, прошу вас… — Что ты ещё знаешь о своем отце, Сы? Не вспоминал ли он о путешествии в страну таджиков, когда красные пришли в Пекин? Как пишется твой семейный иероглиф? — Господин Нго, я должен отвечать этому человеку? — Ответь этому человеку. Я тоже хотел бы послушать. Бруно заметил — у китайцев случилось непредвиденное. Он зашел так, чтобы Рене оказалась за его спиной. — В чем дело, Клео? — окликнул он Сурапато. — Отец говорил об участии в долгом и неудачном походе в западном направлении… Кажется, в Тибет, господин, — сказал спокойно Сы. — Деталей не знаю… Он поддерживал отношения с ювелирами в Пекине и Тяньцзине. С их золотом и их рекомендациями я и появился здесь. Вот и все. Наш семейный иероглиф пишется так же, как иероглиф «мертвый». А что? — Ничего, работай, — сказал Клео. И, подойдя к Бруно, пояснил по-французски: — Этот паренек вел себя непочтительно и принес извинения…. — Для Нго и остальных вы не понимаете ни вьетнамского, ни китайского, помните об этом постоянно, — прошипела Сун Юй в другое ухо Бруно. К «паккарду» Клео и Сун Юй шли последними, приглушенно обсуждая что-то между собой. Несколько раз послышалось имя «Сы». Итог разговору подвел Клео, сказав, что написание иероглифа совершенно иное. Бруно запомнил это, у него была цепкая память на мелочи… И почти натолкнулся в полумраке на Нго, открывавшего дверь «паккарда» для Рене. Старый китаец наклонился и достал из перчаточного ящика тонкую кожаную папку. Протянул её Лябасти. — Ваш тесть, господин Доуви, — сказал тихо Нго, — может подняться завтра на борт «Пастера» с этой папкой и предъявить находящийся в ней коноссамент на груз золота, который прибыл для генерала из Марселя. Его превосходительство генерал де Шамон-Гитри получит ценный груз незамедлительно от капитана пакетбота и отвезет его директору сайгонского отделения Индокитайского банка. Документы по закупке американских удобрений через «Туссен Тор» также в папке. По получении золотого обеспечения и этих документов банк даст распоряжение о выдаче генералу одиннадцати миллионов долларов. Чек на эту сумму я жду послезавтра утром. Ибо я и есть фирма «Туссен Тор». Договорились? — Так точно, патрон, — сказал Бруно, старясь казаться возможно более спокойным. — Дожидаться, пока обернутся корсиканские деньги… — Значит попусту терять время, — закончил подошедший Клео. — Пусть это будет параллельная сделка. Не обижайся, но документы на твоего тестя готовил заранее я… ха-ха… Это значило, что золото в нательных куртках кули, которые понесут завтра утром чемоданы полковника Беллона на борт пакетбота, завтра же и вернется с пакетбота в сейф Индокитайского банка. — Поздравляю, вы получаете свой треугольный флаг, — сказал Нго. Кажется, мы напрасно затягивали решение о привлечении вас к более тесному сотрудничеству, господин Доуви. На жаргоне кантонских мафиози «треугольный флаг» означал, что Бруно Лябасти получал свой феод, на котором был в полном праве обирать кого хочет и сколько хочет, нанимать и выгонять подчиненных, казнить и миловать. Феод на стыке двух королевств — гибнущего французского и вечного, неизменного и непоколебимого королевства кантонских триад, узы Бруно с которыми отныне могла разорвать только его собственная смерть. Тридцать лет спустя, превращая в пепел свое прошлое, Бруно поджидал Клео, который теперь, наверное, отдал бы девять десятых всего, чем обладал, чтобы сесть в машину времени и вернуться назад — в тот самый день в Сайгонском порту и в тот самый пакгауз 18-С. Вернуться, чтобы убить черепашье яйцо от капитана Сы, о котором и Бруно, и Клео и думать забыли через минуту после того, как его увидели… Клео постучал в дверь номера. Какое-то время они оба молча стояли у окна, в котором отражались их лица. — Сегодня в гостинице, когда я возил отца к травнику, на меня выскочили Бамбуковые братья, эти… из банды «Бамбуковый сад», — сказал Клео медленно. — У тебя с ними или у них с тобой счеты? — Назвали одного. Капитана Сы… — Что за личность? — Длинная история. Человек долго гонялся за отцом в сорок девятом, пытался вырвать золото, которое и нам-то ещё не принадлежало… Думаю, что это кто-то из его потомков или людей, которым он передал сведения перед своей собачьей смертью. — Вымогательство с использованием сведений такой давности?! — Самое грубое и прямое. — Успокойся… — Легко советовать. Бруно вычистил трубку в пепельницу, спрятал её в замшевый кисет. Набил новую из пачки «Боркумского утеса». Поворошил кочергой догоравшие бумаги. Пламя вспыхнуло ярче. — Мне действительно легко советовать, — сказал он. — Завтра или послезавтра я начинаю крупномасштабное побоище тех, кто восстает против власти Круга в «Бамбуковом саду». Уничтожение. Начнет пресса. Теперь без неё не обходятся. Напустим информационного дыма. Расправы свалим на мелких бандитов. — Я звонил Барбаре, — неуверенно сказал Клео. — Барбаре? Барбаре Чунг? — Что ты так взвился? Договорился встретиться, снабжу её материалами. Я тоже, как и ты, подумывал о прессе. По акватории порта хлестанул прожекторный луч и тут же погас. Кому-то придется платить приличный штраф, подумал Бруно. Промашки вахтенных в сингапурском порту не сходили даром. — Почтенный Лин Цзяо пятьдесят лет назад присвоил ценности, — сказал Бруно, стараясь придать голосу теплоту. — Кому-то стало известно, где он доживает дни. И вот налет, чтобы вырвать из слабеющих рук богатство, которое эти руки, некогда молодые и сильные, тоже отняли у кого-то. Это цикл, Клео. Молодость и устремленность, старость и смерть… Вот так, друг. — Цикл должен быть прерван! — Считай дело решенным, — сказал, незаметно усмехнувшись, Бруно. Хочешь что-нибудь выпить? — Нет, друг… Клео рассмеялся. Искренне, а потому горько. Бруно ощутил, каким страшным бывает предчувствие разгрома. — У нас, у китайцев, считается, что число драконов, живущих в мире, неизменно, — сказал Клео. — Всякий дракон вечен… — Это ты к чему? — Большие богатства подобны драконам. Человек не в силах изменить их предназначение… Добытое отцом может оказаться утраченным. Отец взял его как часть чужого богатства. Приумноженное мною, оно сделалось, как написала эта способная чертовка Чунг, деньгами с надвинутой на глаза шляпой. Впрочем, твои деньги тоже такие… Закон их не защитит. Деньги уйдут от нас. Драконы своего не отдадут. — У тебя просто шок, Клео. От усталости, не от страха… И вот что… Бруно догадался, как можно повлиять на китайца. — Скажи-ка, друг, драконы меняют кожу? — Кожу? — Ну, да, как змеи. — Как змеи? Не знаю… Дракон имеет чешую. Это я знаю. А вот меняет ли кожу… — Что ж, пусть дракон имеет чешую… Клео, друг мой, если мы хотим, чтобы наши деньги стали богатством, стали большим и настоящим, открытым, законным и известным, как ты определил, драконом… нам нужно сменить кожу! Видел, как это делает змея? — Нет, кажется… Нет. Бруно видел. Ввинчиваясь меж двух камней, мучительно содрогаясь, розоватая, словно кость в изломе, гадина сдирала шелушившееся обветшавшее одеяние. На расстоянии вытянутой руки от затаившегося в засаде легионера Бруно Лябасти. Пронзительный, похожий на лай вопль обезьян несся из зарослей. Безошибочный сигнал о приближении противника… — Да и неважно, — сказал Бруно. — Дракон это делает, может, как-то иначе. Но я уверен — делает! — Ты говоришь загадками, Бруно… — Тогда приготовься выслушать отгадку… Помнишь, я звонил тебе из гостиницы «Шангри-Ла» на Пенанге в Малайзии, куда якобы увязался за одной «леди четырех сезонов»? — После последнего собрания Круга? После последнего собрания Круга…Глава четвертая ИЗУМРУДНЫЙ ХОЛМ
1
Капот старенькой «тойоты» обдала рыжая волна. Накатившая следом достала ещё выше, усеяв лобовое стекло оспинами грязи. Волны гнал встречный автобус. По затопленному наводнением бангкокскому проспекту Плоенчит бампер в бампер ползли автомобили с зажженными фарами, и у некоторых фары светили из-под воды. Мотоциклисты плескались в потоке, лягая стартеры захлебнувшихся движков. Илистая жижа с ошметками помоев затекала в лавочки и конторы. На перекрестке, где вода стояла по грудь, предприимчивые ребята переправляли пешеходов в плоскодонке с подвесным мотором. А дождь шел и шел. — Такая картина — каждые три-четыре года в это время, — сказал Севастьянову сидевший за рулем «тойоты» Шемякин. Так совпало, что журналист вылетал в Сингапур тем же рейсом. Консул Дроздов свел их, и Шемякин заехал в гостиницу за Севастьяновым, чтобы вместе отправиться в аэропорт. По пути предстояло завернуть в посольство, где Шемякин оставлял «тойоту», когда улетал из Бангкока. Насколько Севастьянов понял из разговоров на ужине у Павла и Клавы Немчины, куда он был приглашен вместе с Дроздовым, мужик со странным именем Бэзил ломал в этих краях третью пятилетку, причем на самых невероятных ролях. Гнил в ханойских склепах под американскими бомбами. Вслед за первым танком въехал в захваченный красными Сайгон. Просочился в Пномпень к Пол Поту, где копал себе могилу перед расстрелом. Ночевал у пограничников заставы, через которую утром прошел главный удар китайцев в глубь Вьетнама. Не позднее чем за неделю предсказывал смены правительств в Бангкоке… Говорили об эмигрантском происхождении Шемякина и его службе в Иностранном Легионе. Но говорили как-то неопределенно и снисходительно, потому что годы шли и шли, а карьера у этого человека, ставшего теперь журналистом, все не шла и не шла. Даже медали не удостоился, между тем во Вьетнаме они полагались даже уборщицам. — Так и сопреет в тропиках, — сказал про Шемякина Дроздов. — За мытарства могли бы перевести… ну, хоть в Португалию. И, закинув огромные ручищи на загривок, консул мечтательно, явно имея в виду себя, протянул: — Эх… Лиссабон! Алентежу! Клава приготовила «океанский стол» — креветки, лангусты, крабы, устрицы… Расстаралась для Дроздова и приезжего, лицо которого, как она сказала, было ей знакомо. Вероятно, встречались, поскольку банк Севастьянова находился рядом с МИДом, на Смоленской-Сенной. — Вот ведь, насколько могу судить, — сказал Дроздов, когда они продолжили перемывать кости журналисту, — и пишет интересно, при этом не загибает, про связи не говорю… и с местными ладит, а это очень нелегко, сам знаю, он же ладит и знает от них много… тем не менее собственная газета, да и вообще Москва его не жалуют… Не любят. Что-то простить или забыть то ли не могут, то ли боятся. А местные, наоборот, почитают. Отчего так? Кто у заграничных хорош, дома — негож… — Начальству виднее, — сказал Севастьянов. — Журналистика представляется мне областью занятий, — назидательно вставил муж Клавы, — где характеристики специалистов вообще затруднительны. Вообразите! Я попросил этого Шемякина задать некий специальный вопрос на пресс-конференции. Мне как раз нужно было подготовить одну справку… И что он мне ответил? Я, говорит, старик… так и сказал — старик… если бью лису, то на царскую шубу… Что он имел в виду? Во-первых, я намного моложе, значит не старик для него, во-вторых, я первый секретарь посольства и в Москве его в упор не увижу. Точно известно, что у него никаких связей в России нет. Он вообще не москвич, из Кимр… И прошлое имеет подмоченное. В молодости он подвизался наемником в Африке и ещё где-то здесь, в Юго-Восточной Азии, это не домыслы, это правда! «Он глуп, — подумал Севастьянов про Немчину, стараясь не встречаться глазами с Клавой. — И говорит в расчете на консула. Доносит по-мелкому. Царскую шубу приплел…» — Вот в армии, — сказал Дроздов. — Там сложные характеристики вообще неуместны. Офицер или сержант считается толковым, усердным, подтянутым. Бывает наоборот… Увалень, лодырь. Людей, с точки зрения управленческого аппарата, следовало бы делить на типы с заранее подогнанными к ним формулировками. Верно? — И тогда не будет необходимости разводить канитель в личном деле, заметил Севастьянов. — Достаточно указать гриф для данного типа, и все. А то ещё вытатуировать его вместе с личным номером на запястье… Сбережем уйму времени и бумаги. — И для определенных грифов предусмотреть введение телесных наказаний, — подхватила Клава. — Вообще, профилактическую порку в кабинете у руководства. Все рассмеялись. А Севастьянова охватил малодушный страх, почти паника, хотя он силился улыбаться. Как получилось, что он оказался в этой компании? Нынешняя жизнь, в которой Севастьянов дошел до обедов у мужа любовницы и тупой покорности в деле Петракова, опустился до бесчестья и трусости, вдруг представилась ему безысходно испоганенной. Хуже некуда. Хуже, чем у этого злосчастного Шемякина, личности, видно, настолько жалкой, что, когда говорить не о чем, моют ему кости, словно бы разговаривают о пустяках вроде погоды… Злосчастная личность, ловко объехав заглохшее такси и вписавшись в поворот, хмуро поинтересовалась: — А вы с какими учреждениями тут имеете дело? Дроздов рассказал мне захватывающую историю про ваши финансовые дела. Правда, в общих словах… Выходит, консул оценивает этого типа серьезнее, чем показывает внешне? — На этот раз — с представительством Индо-Австралийского банка. Организация совместных предприятий и все такое… Да не подумайте чего! Я маленький человек. Мои полномочия — технические вопросы. — Успешно? — Пока для меня это рабочая альтернатива, не больше. — Знаю я этот банк, — сказал Шемякин. В его голосе Севастьянову послышалась ирония — Верно подмечено. Рабочая альтернатива… Это оценка. — Говорите, знаете? — Да-а-а… Последний раз кредитное извещение о переводе мне денег из Москвы там держали за пазухой так долго, что пришлось напомнить. Деньги сюда идут через Лондон. Москве удобно отговариваться, что задерживают именно там. Рабочая альтернатива причины задержки… Они встали у светофора, и улыбающийся таец в рваной панаме сплющил нос о стекло машины. Он поднимал и опускал, подпихивая животом, букеты чайных роз, которые держал в охапке. Темная «ватерлиния» на выгоревшей рубашке показывала высший уровень городского затопления. — А много вам переводят из редакции, если не секрет? — Какой секрет… Шемякин, покрутил ручку, опуская стекло. Жара, гарь, вонь, влажность и рев моторов вдавились в кондиционированное пространство «тойоты». — У меня был случай, — сказал он. — Час ждал женщину. И она меня ждала, только у другой двери… Когда все-таки встретились, она швырнула на землю протянутую мной чайную розу… Знаете, бестолковость от излишнего волнения. Но это уже не имело значения. Главное, что ждали. Оба ждали. Так что я в полном ощущении своего счастья подобрал цветок, и со второй попытки его приняли… Как бы дав выход пару, свидание начали сызнова… Тут часто на перекрестках предлагают розы. Он сунул тайцу кредитку с изображением его короля и выбрал из охапки воскового оттенка бутоны, которым ещё предстояло распуститься. — Где же в Бангкоке назначают свидания? — спросил Севастьянов. Он искоса посмотрел на журналиста — тот впился взглядом в дергающийся перед «тойотой» джип с забарахлившим из-за потопа карбюратором. — Какой дурак назначает свидания в этом городе? — ответил Шемякин. Дело было совсем в другом месте… А эти розы для заведующей канцелярией в посольстве. Она распечатала мне рукопись с дискеты, а подарков брать не желает… С нищих гениев, говорит, грешно. Мол, хочу только, чтобы в энциклопедии рядом упомянули. Такие вот шуточки выслушиваем… — Да, — сказал Севастьянов, — действительно, какой дурак будет назначать свидания в Бангкоке… Мало ли мест на свете… — Как говорит наш консул Дроздов, отчего это нас как отличников боевой и политической подготовки не переводят в Европы, или на худой конец в Португалию, просто не понять… Вот где надо назначать свидания! Скажем, поехать вместе на электричке в город Порто за разливным портвейном. Или заглянуть на дегустацию в музей виноделия… Скажем, в Алентежу. — Конечно… В отличие от Шемякина, жалкой личности, Севастьянов назначал свидания в этом городе. И, чтобы отвлечься от тягостных воспоминаний, сказал: — Что-то я хотел спросить у вас… Ах, да! Сколько, вы говорите, вам переводят из редакции? — Десять, иной раз двенадцать тысяч долларов… — А знаете, сколько можно из них сделать, скажем, за неделю? — Половину? — В худшем случае… Кто из менеджеров подписывает ваши кредитные извещения? Один ус газетчика кривовато пополз вверх. Севастьянов приметил: Шемякин не умеет улыбаться. Губы растягиваются вкривь, а глаза неподвижные, без выражения. Трудно поверить, что этот человек способен от волнения перепутать место свидания и час торчать на виду у всех с розой в руке. — Некто Ийот Пибул из отдела поступлений и кредитования. — Костистый, поддергивает брюки на ходу локтями, смотрит вниз, да вдруг уставится в лицо. Он? Крупные кисти рук с узлами вроде ревматических на пальцах… Лобастый… — Да… Сидит на втором полуэтаже справа от входа в операционный зал, за металлическим столом. Лобастый и пальцы шишковатые, это верно. Шемякин явно имел в виду старшего бухгалтера Индо-Австралийского банка, который начал разговор с Севастьяновым до прихода Жоффруа Лябасти. Проходимец нейтрализовал беседу и удалился, едва пожаловал хозяин… С задержками платежей — серийный трюк. Деньги заносят в бухгалтерскую книгу, которая скрыта за семью замками, и они крутятся в какой-нибудь «черной лотерее» через подставное лицо, пока не наступает критический срок возвращения в легальную ипостась и в официальную книгу, открытую аудиторам, то бишь контролерам. — Посольство пользуется тем же банком? Журналист промолчал. Пожал плечами — мол, меня это не касается. И припарковал «тойоту» у двери консульства с английской вывеской «Открыто». Под дождем, один за другим, словно солдаты под огнем, они перебежали в приемную, где, казалось, торчали те же посетители, что и два дня назад. Они снова перебежали под дождем по кокетливо извивающейся дорожке из консульского флигеля в барочное здание посольства, и дежурная из-за пуленепробиваемого стекла сообщила в микрофон Севастьянову, что его ждет телекс из Москвы. Надорвав бумажный квадратик, Севастьянов прочитал: «В ходе переговоров в Бангкоке можете коснуться вопросов обеспечения непогашенных кредитов земельным залогом. Семейных». Следовало ли это понимать как реакцию на два его послания — вчерашнее и позавчершнее? На бангкокский адрес электронной почты, который дал ему в Шереметьево московский оператор, он отправил сообщения о встречах в Индо-Австралийском банке и в отделении «Бэнк оф Америка». Минувшим утром с пяти до восьми часов Севастьянов просидел в постели, уместив на коленях свой ноутбук, — освежал досье Индо-Австралийского банка. Записал беседу с Лябасти-младшим. В отдельный файл занес философские высказывания, касающиеся планов папаши Лябасти. За досужими разглагольствованиями сына проступало намерение создать особую финансовую структуру, которая стала бы инструментом впрыскивания в легальные денежные потоки грязевых инъекций гангстерской налички. Намерение могло остаться абстрактным и умозрительным проектом, а могло стать рабочей схемой. Например, в рамках структур, подобных «Ассошиэйтед мерчант бэнк». Переговоры в отделении «Бэнк оф Америка» на Силом-роуд по результативности оказались ещё ничтожнее, чем с Жоффруа Лябасти-младшим. Представители отделения были готовы пойти на продажу земельных участков, заложенных у них «Ассошиэйтед мерчант бэнк». Однако, при двух условиях. Первое: необходимо судиться. Второе: перед этим следует в суде же определить саму возможность судиться вообще. То есть сказали и да, и нет. А отсрочка продажи земли с аукциона им обходится недешево. Обслуживание залога — налоговые платежи, содержание и прочее — тоже стоит денег. Севастьянов чувствовал, что банку выгоднее выжидать. Чего именно? Того момента, когда Амос Доуви, набравший кредитов от имени «Ассошиэйтед мерчант бэнк», окажется на свободе? То есть можно допустить, что деньжата, сто восемнадцать миллионов долларов, все же не испарились? Беседу в этом направлении Севастьянов провел на свой страх и риск. Однако теперь телекс из Москвы определенно предписывал сделать именно это. Такое распоряжение могло быть дано только с ведома генерального. И пусть команда поступила задним числом, действия Севастьянова будут сочтены в любом случае правильными, потому что теперь они не самовольные. Хоть здесь облегчение и просвет от московских подзатыльников. Как сказал бы Петраков — ничтожный, но кредит доверия. Кто там поддержал его, Севастьянова? Или наоборот — кто сует палки в колеса, отправив столь важный для петраковского дела телекс с заведомым опозданием? С другой стороны, опоздание могло и не быть заведомым. Оператору Севастьянова после получения его электронного послания тоже ведь требовалось время, чтобы через своего агента влияния в российских банковских структурах подтолкнуть дирекцию «Евразии» к нужному решению. Дроздов, появившийся за стеклом рядом с дежурной, кивнул на бумажку с телексом и спросил в микрофон: — Тучи рассеиваются? Или как? Он, что же, втихую прочитал телекс? Севастьянов пожал плечами. Дроздов помахал рукой, чтобы Севастьянов его дождался. А когда появился, с высоты своего роста как-то странно спросил: — По дому не заскучали? — Через три-то дня? — усмехнулся Севастьянов. — Тоска по дому — чувство патриотическое. Его можно классифицировать даже как вполне государственное переживание… Об этом принято говорить за рубежом с консулами… Духовно очень здоровое чувство. — И сладенькое, — добавил появившийся уже без чайных роз Шемякин. Он исчез, пока Севастьянов читал телекс. — Обратите внимание, как приторны мелодии про любимую родину… А? Или я не прав? — Дерзишь? Вытираешь ноги о святое? — спросил Дроздов. — Да ещё коррумпируешь техаппарат загранучреждения, подсовывая цветы и расточая комплименты заведующей канцелярией, находящейся при исполнении? Не боишься вести себя опрометчиво? Наглость и распущенность прессы безграничны… Они перебежали под дождем назад, в консульский флигель. Вымокший Дроздов курил в обычной манере — не вынимая сигареты изо рта. Его глаза щурились от дыма. «Ну и тип», — подумал Севастьянов. Сквозняк от кондиционера шевелил список телефонов внутренней посольской связи, приклеенный скотчем на стене. Пятым стоял номер библиотеки. Напротив указывалось — «К. Немчина». Аппарат стоял прямо под списком. — С твоего разрешения я перегоню машину с улицы в посольский гараж? спросил Шемякин Дроздова. — Постоит недельку, можно? — Запрещено правилами безопасности. Но не разрешаю по личным мотивам. Из ревности. — Тогда спасибо за разрешение не по личным мотивам. Скажу дежурному, чтобы пропустил в ворота! Теперь они остались втроем — Севастьянов, консул и где-то в глубине старого особняка, почти невидимого за дождем, Клава у телефона под номером пять. — Хотел спросить… хотел вот что спросить, — сказал Дроздов. — Кофе на дорожку попьем? — Да когда же? Сейчас борзописец загонит машину, заберу из багажника чемодан, и на аэродром. Нужно ещё такси перехватить. Времени в обрез… — Вот тоже герой, — сказал врастяжку Дроздов. — Кто герой? Шемякин? — Ну, да… Только у него увели жену, а ты уводишь чужую… Севастьянов ощутил отвратительную оскомину во рту, да и что было говорить? Консул отошел к зарешеченному окну, согнулся, всматриваясь в дождь. Добавил скучным голосом: — Дар у него редкий. Может, стервец, писать с натуры. И пишет. В газете, конечно, гибнет, там это не нужно… Работай он в Европах или Америках, ну хоть в Япониях или Китаях, все было бы нормально. А тут дикость и отчуждение для женщины с образованием и взглядами. Даже не Лиссабон. И не Алентежу. Вот Шемякин и остался один… А вы, значит, давно знакомы с Клавой Немчиной? — Разве заметно? — Ее мужу стало заметно вчера, — ответил Дроздов буднично. Возможно… возможно, я не должен этого говорить, но он мне пожаловался… Впрочем, вчера и мне это стало заметно. Еще больше, чем ему. Вы ведь встречались в этом городе? Я не имею в виду вчерашний ужин… Не подумайте плохого, никто за вами не следил, и никто на вас не настучал. Я уже сказал: это было заметно. — Спасибо за откровенность. — Вот так-то, — молвил Дроздов. — Компания у вас с Шемякиным самая подходящая… Получилось, что он жалеет сразу обоих — Шемякина и Севастьянова. — Можете набраться наглости и попросить передать прощальный привет, сказал Дроздов, придавливая сигарету в пепельнице с окурком, на котором алела губная помада. Курила в посольстве только одна женщина, к которой и ходил с розами Шемякин. Перехватив взгляд Севастьянова, консул добавил: — Заведующая канцелярией — моя жена… А у Немчин я был вчера один, потому что мы отправляем курьеров в Москву и у неё много работы… Ну что, Бэзил, готов? Вопрос относился к Шемякину, вернувшемуся со своим и севастьяновским чемоданами. — Под ливнем сложно ловить такси, — сказал Дроздов. — Радуйтесь! Даю машину с водителем… Разговаривать в консульском лимузине при водителе не хотелось, но Севастьянов превозмог себя. Не из вежливости. А потому, что лучше ни о чем не думать и говорить о пустяках. — Извините… э-э-э… Бэзил, — сказал он. — Почему вас зовут этим странным именем? — Хэ! Василием я был давным-давно, никто и не помнит, когда, хотя по паспорту я, конечно, Вася. Сложилось… Учился в иностранной школе, в Шанхае, родители до войны оказались в эмиграции… Я хочу сказать, до второй мировой войны. А теперь при моей работе здесь это удобно. Бэзил сподручнее произносить. Машина стояла в раздвинувшихся посольских воротах — у водителя не получилось втиснуться в транспортный поток, вырвавшийся из-под светофора на Саторн-роуд. — Черт бы их побрал! — сказал водитель. — Что? — спросил Шемякин. — Да черт бы побрал это движение! — Не тужи, старина… В Москву вернешься — увидишь: там теперь такое же. Успеем, не нервничай. Все-таки они припозднились, хотя скоростную дорогу в аэропорт Донмыонг наводнение не затронуло. Дикторский голос взывал из-под сводов зала вылетов: — Следующих рейсом Ти-Джи четыреста тринадцать Бангкок-Сингапур-Джакарта господ Чон, Кау, Тан, Ео и Ю, а также Себастьяни и Шем Ки Ян просят срочно пройти на посадку, ворота четыре! Господ Чон, Кау, Тан, Ео… Шем Ки Ян… Последний вызов! Шаркая по кафелю лакированными штиблетами, придерживая локтями развевающиеся полы клубных блейзеров с золочеными пуговицами и неимоверными разрезами до лопаток, оглядываясь и кланяясь кому-то позади, к пограничному контролю семенили господа Чон, Кау, Тан, Ео и Ю с коробками беспошлинного коньяка. Севастьянов и Шемякин ринулись следом. Самолет тронулся с места, когда тайка-стюардесса, улыбающаяся от счастья видеть на борту «запоздавших господ», рассаживала их в салоне. — Здесь ваш капитан, — сказали динамики голосом первого пилота. Добро пожаловать на мой борт, я и экипаж сделаем все, чтобы ваш полет был приятным. Полетим над экватором, я предупрежу… — Давайте на «ты», — сказал Севастьянову журналист. — Идет? — Буду звать тебя Бэзил? — А на дядю Васю я, может, и не отреагирую! — Значит, ты до Джакарты? — Вообще, туда. Но на сутки остановлюсь в Сингапуре… Визы у меня нет. По правилам, дадут в аэропорту на двадцать четыре часа. В Сингапуре управляют законники… Да ты знаешь, наверное. Тебя будут встречать? — Должна быть машина из представительства. Поедешь со мной до города? — По обстановке… Тамошний коллега обещал показать биржу… Говорят, она синхронизирована с Чикагской и Токийской с поправкой на разницу во времени. — Верно говорят, — сказал Севастьянов. И подумал: «Не бывать мне больше на этой бирже. Не по чину теперь». — А в Джакарту надолго? — Недели на две… Севастьянов взял у стюардессы два стакана. Шемякин покачал головой, отказываясь от своего. — Принципиально непьющий или закодирован от запоев? Это же «Алексис Паншин»! Оч-ч-чень советую… Французское сухое. — В походе ни грамма, — сказал Бэзил и взял «Перье». — Выгонят на пенсию — буду строчить воспоминания. Каждая минута должна запомниться… Никаких загулов до тех пор! Только танцы… — Простите? — спросила стюардесса по-английски. — Может, станцуем, красавица? — сказал Шемякин на русском. И по-английски: — Все в порядке! Нам бросилась в глаза ваша красота, мисс… — Панья… Ах, большое спасибо! Кофе или чай, пожалуйста? Едва допили жидковатый «мокко», на столики легли опросные листки пограничного и таможенного контроля в Сингапуре. В красном квадрате, оттиснутом в центре бланка, жирными буквами значилось: «Предупреждение! Провоз наркотиков в соответствии с сингапурскими законами карается смертной казнью!» «Боинг» круто пошел вниз, в иллюминаторе встал на дыбы Малаккский пролив — зеленые волны, бакены и створы, старый миноносец и сотни судов на рейде. Море провалилось, мелькнула зелень травы и кустов вдоль взлетно-посадочных полос аэропорта Чанги, показались дренажные каналы с мостками и контрольная башня с крышей, напоминающей парадную шапку пекинского мандарина. Потянулись стальные пальмы — мачты освещения, между ними высовывались гармошки трапов. — Подумать только, — сказал Шемякин, — взлетно-посадочные полосы проложены на ссыпанных в море городских отбросах! А вон там, — он ткнул авторучкой в стриженые холмы, — японцы держали концентрационный лагерь, в котором сидели пленные англичане, австралийцы и новозеландцы. — И индусы тоже, — сказал Севастьянов. — На ссыпке мусора для наращивания берега их потомки заработали тут больше всех… Сикх в черной чалме, с аккуратной бородкой, в отутюженной форменке автоматически штемпелевал паспорта за деревянной конторкой. Казалось, это не он, а припрятанный в его усах и бороде магнитофон твердит: «Следующий, пожалуйста… следующий…» Севастьянов шел за Шемякиным. Журналист вытянул из потрепанного бумажника паспорт, авиабилет и конверт с деньгами. Разложил на стойке. — Старший! — окликнул сикх слонявшегося вдоль конторок высокого китайца в форменке без погон. И сказал Шемякину: — В сторону, пожалуйста, господин Шемякин! Давно не виделись! В сторону, пожалуйста… На Севастьянова напирали со спины, и, когда он оглянулся, увидел горевшие любопытством глаза не протрезвевших командированных господ Чона, Кау, Тана, Ео и Ю. Действительно, не каждый день увидишь, как у паспортного контроля останавливают перевозчика героина, проникающего в Республику Сингапур. Классное зрелище — русская мафия! Севастьянов положил свой паспорт. — Следующий! — провозгласил сикх, мазнув по паспорту Севастьянова печаткой. Господа Чон, Кау, Тан, Ео и Ю выложили кучкой тайваньские паспорта. Не разбирая, где чей, пограничник, шевеля коричневыми губами, пересчитал их и, развернув веером, обстучал печаткой. — Я тебя подожду, — сказал Севастьянов Шемякину. Китаец медленно листал паспорт журналиста, всматриваясь в штампы и надписи. Толстый шемякинский документ с многочисленными вклейками пестрел треугольниками, кругляками и квадратами всевозможных цветов. — Вы ведь журналист, господин… э… Шем… Кин? Зачем вам сутки в Сингапуре? Цель вашей поездки — Джакарта, как я понимаю из визовой отметки, — сказал китаец. — Похоже, я просто имею на это право согласно закону. Вот билет на завтрашний рейс, вот наличные в доказательство, что меня не придется кормить в качестве неимущего беженца… — Значит, по-прежнему журналист, — протянул старший. Севастьянов с удовольствием прислушивался к его английскому произношению. Американское в Бангкоке всюду резало ухо. — Все в порядке, — сказал китаец, и сикх, не глядя, пристукнул печатью шемякинский паспорт. Когда Севастьянов и Шемякин спускались по эскалатору к змее транспортера, ворочавшейся с чемоданами, господа Чон, Кау, Тан, Ео и Ю быстро отвели от них глаза в сторону багажа. — Лев Александрович? — спросил человек, который появился в поле зрения Севастьянова сначала ковбойским ремнем с бляшками, затем спортивной рубашкой в цветочек с погончиками, корейским галстуком, потом широченной грудью, мощной шеей и только в завершение рыхлым лицом, которое невозможно запомнить. — Я водитель представительства… — Поезжай, — сказал Шемякин Севастьянову. — Я доберусь до гостиницы на такси. Нет проблем… Остановлюсь в «Стрэнде». Если что, звони… и вообще. — Счастливого плавания, — ответил Севастьянов. И подумал, что Дроздов может подтрунивать над этим человеком, но смеяться не будет. А Немчина, возможно, ещё его и боится. Капитан Супичай приехал в бангкокский аэропорт Донмыонг за полчаса до посадки пассажиров рейса TG-413. Как руководитель практики, он намеревался принять зачет у юнкера, экзаменационным билетом которого был русский банкир. Ничего специального. Рутинное наблюдение за работой практиканта на проводах подопечного. Русский улетел в компании журналиста, и теперь юнкер стоял перед капитаном в каморке, предоставленной пограничной стражей. — Вы не сдали зачет, юнкер, — сказал Супичай. — Сожалею. Свободны! Когда юнкер вышел, капитан достал из портфеля портативную рацию, вытянул прут антенны и, условными щелчками дав сигнал вызова, сказал: — Внимание, Випол! В секторе бэ-двенадцать, повторяю, в секторе бэ-двенадцать подвальной автостоянки будет садится в синий «ситроен» человек с бородкой… Нет, не фаранг… Азиат. Двигайся за ним. Мне нужно знать, какая птица летает в этой машине и, в особенности, куда она направится сейчас. Как понял? Хорошо… Бородач фотографировал телеобъективом Севастьянова, когда тот вместе с другим русским устремлялся к паспортному контролю. Капитан зевнул и потянулся. Поразмыслив, отправился на второй этаж в ресторан для летного состава. В Бангкок торопиться не стоило. Шел пятый час пополудни. Пробки, да ещё наводнение… Ему хотелось спокойно выпить кофе. В конторе это не удавалось. …В Чанги, у выхода из аэропорта к стоянке такси, Шемякин набрал на плашке кнопочного телефона-автомата семизначный номер. — Это Бэзил говорит, — сказал он в трубку. — Я прилетел…2
…Осенью в Голицыно стали заметнее припозднившиеся с отлетом скворцы, вокруг которых крутились, поджидая высвобождения птичьих угодий, суетные синички. Кошки, задирая головы на это изобилие дичи и дергая хвостами, ползали в жухлой траве и, оставшись без маскировки, орали от нервного перевозбуждения. Под Москвой предотлетные стаи тянут с убытием дольше, чем в других местах. После прогулки по дачным просекам, называвшимся проспектами Мира, Комсомольским, Маяковского и Коммунистическим, куртка Шемякина пропахла дымом горевшей листвы. Синюшные костры чадили между развалюх и подновленных усадебок, гарь стлалась над узкими выщербленными «проспектами» — словно здесь только что проскакала орда с факелами. В дыму, как остатки разгромленного войска, появлялись в обнимку или ругаясь между собой пьяные, возвращавшиеся из ресторана «Иверия» на Минском шоссе. Шемякин ждал гостью в доме творчества. Но никто не приехал. Одичав за две недели сидения над рукописью, Бэзил завел выданный во временное пользование Ефимом Шлайном «москвич», стоявший во дворе у котельной, и покатил в Звенигород. На выезде в сторону Лесных Полян он две минуты слушал безответные гудки в телефонной будке. Потом проехался вдоль Москвы-реки и мимо монастыря, стены которого белели сквозь безлистные деревья, вдоль поймы и капустных грядок, на которых топтались люди в резиновых сапогах. На середине Москвы-реки одинокий байдарочник выгребал против ветра, рябившего серую воду. Бэзил потихоньку рулил, поглядывая на реку. Когда он на обратном пути остановился возле почты и перезвонил, телефон опять промолчал. Шемфкин купил пестрый туристский журнал, выставленный за стеклом над почтовым прилавком, и прочитал там же, стоя, собственную корреспонденцию из Малакки. Он отправил её два с лишним месяца назад, в начале августа, перед отъездом в отпуск. А были времена, когда материалы давали с колес. Первую свою журналистскую премию в России он получил за репортаж, который передал по рации, висевшей на спине у «красного кхмера» под Пномпенем. Присевший на корточки боец накинул конец клетчатого шарфа, который кутал его голову, на обшарпанную коробку китайского передатчика, прикрывая его от палящего солнца. С кончика мотавшейся под ветром антенны рвался улететь зеленый лоскут с номером батальона. И с неё же уходил на никому не известные ретрансляторы, потом на Центральную московскую станцию и дальше в редакцию текст Бэзила: «…Март 1975 года выдался в Кампучии жарким. Раскаленное солнце сухого сезона сжигает траву и листья латаний. Буреет и жухнет бамбук. Скрипуче трутся друг о друга его потерявшие сочность стебли. Иссохло озеро Тонлесап, обмелел Меконг, и там, где обычно ходят суда, песчаные языки зализывают фарватер. А здесь, у южных застав Пномпеня, река представляется адом. Течение тащит чадящие пятна мазута, волочит полузатонувшие баржи и боевые катера, сквозной огонь крупнокалиберных пулеметов прошивает берега в обе стороны и косит сахарные пальмы…» Едва успел отправить, как газета потребовала — «Еще!» И, сумев заполучить в Ханое разрешение лететь в захваченный коммунистами Дананг у людей, чьи права и обязанности с трудом угадывались, но через которых и добывались места в военных транспортниках, он помчался туда, а из Дананга, на ломавшемся каждые сто километров наемном «рено», рванул в сдававшийся красным Сайгон… Не беда, что взявший с места танк антенной, словно хлыстом, расколол ветровое стекло машины, покрывшееся «изморозью» нераспавшихся осколков… Не беда, что спал, сторожась змей и прочей нечисти, на крыше «рено»… Не беда, что от пота и грязи синевато-золотистые пятна расползались под мышками и в паху, что болел живот и рвало… Он зарабатывал не только деньги, но ещё и право когда-нибудь, хоть через несколько лет, приехать в Россию насовсем. Теперь, состарившись, он и осуществлял это право. В другой России. Где иностранные новости интересовали теперь, в основном, туристические агентства. Коньяк, купленный из «Иверии», он распил с классиком поэзии некоей республики — «субъекта федерации», — который жил в Голицыно месяцами и слагал исключительно по-русски, поскольку никакой другой письменности не знал. Цельной натуре поэта, исполненного национальной гордости неведомого Бэзилу народа, можно было позавидовать: ничего заслуживающего внимания, кроме литературы, застолья и страстей человеческих, для него в мире не существовало. Бэзиловскуютрагедию отвергнутого ухажера он расценил как ситуацию, имеющую вполне достойный выход. Классик советовал, как только хмель продышится, заправить «москвич» и мчаться в Москву. Не уговаривать. Умыкать. И вызвался не только сопровождать, но и вызвать из Зеленограда силы поддержки. Родная его республика, оказывается, держала резерв таковых именно в этом городе и в достаточном количестве. Заснувшего за столом классика Бэзил перенес на узкую кровать в своем номере, а потом два часа таскался по голицынским улицам, вдруг просветлевшим под молодым месяцем. Вернувшись, он увидел напротив дома творчества припаркованную «Волгу» с вывернутыми вправо колесами — сигнал срочной встречи. В машине на заднем сиденье дремал, накрывшись пальто из дешевой свиной кожи и надвинув на нос фуражку «под Жириновского», Ефим Шлайн. — Нашатался? — сказал он ворчливо в полуопущенное окно. Вышел из машины, открыл багажник, достал узкий портфель-сейф, обтянутый поверху кожей, и термос с кофе. Жестом пригласил в «Волгу». — Может, пройдем ко мне? — спросил Бэзил. — У тебя в комнате теперь вытрезвитель, — сказал Шлайн. — Сам виноват… Будешь читать здесь, вот кофе. А я буду дремать и потом отвечать на вопросы. Ефим развернул «Волгу» и, проехав сотню метров, втиснул её между деревом и домом с плашкой «проспект Маяковского». — Новости о Наташе есть? — спросил Бэзил. — Лечение продолжают. Я звонил, перед тем как отъехать сюда… Состояние прежнее. Ломка… Шлайн разлил по пластиковым стаканам кофе из термоса. Не пил, грел пальцы. Вздохнул. Не деланно. С ним случались припадки сочувствия и вселенской скорби, если того требовали обстоятельства. Внимание к семейным или денежным заботам агента было административной мерой поддержки агентской морали, осуществляемой в целях сохранения его нормального функционирования. Посчитав сцену такой поддержки отыгранной, Ефим перешел к материальным гарантиям успеха. — Это лучшее лечебное заведение такого рода, — сказал он. — В былые времена там лечили жен деятелей не ниже министров, заведующих отделов ЦК и секретарей обкомов… — Платить нужно? — спросил Бэзил. — Если я скажу, что не нужно, ты же настоишь, верно? Это ведь сугубо твое личное дело, верно? Твоим друзьям на это наплевать, верно? — ответил серией вопросов Шлайн. — Я ведь знаю, отчего ты тут засел. Ты сжег свой дом в Кимрах, верно? Из-за того, что какая-то дура-соседка приучила Наташу пить, верно? — Верно, — согласился Бэзил. — У мужей рабынь и жены рабов… Такая вот жена и подвернулась в подружки. Деревня. Все пьют… Ладно. Проехали. — Ты вбил в дом все деньги, которые заработал у меня… — Это мой выбор. После кончины мамы и так все пошло наперекос… На том базар закончим. Врачи обещают поправку? — Говорят, что выздоровление возможно. Женщины от этого недуга излечиваются труднее, чем мужчины. Эмоциональный настрой и все такое… Они молча выпили по второму стаканчику кофе. Шлайн переложил портфель с компьютером на колени Шемякину, вышел, справил в кустах малую нужду и устроился на заднем сиденье в прежней позе. Экран специального ноутбука «Тосиба» с корпусом, выдерживающим, если нужно, пинки и падения без последствий для начинки, воспроизводил рукописный текст. Сосканированный с подлинника, файл назывался «Показания». Почерк крупный и четкий, без наклона: «…Теперь мое будущее неясно. У меня нет Родины и дома, хотя достаточно денег. Играть с любым государством — бесперспективное дело, а с российским вдвойне. Я ставил на кон не только судьбу, но и жизнь! И вполне представлял расплату в случае проигрыша. Видел, как на причале в Сухуми морские пограничники сдавали с катера грузинам человека, оравшего на весь порт… Бедолага, наверное, часами высиживал на пляже, прячась в кустах, изучал режим работы прожекторов. Я понял тогда: прорыв через морскую границу вблизи наземной обречен. Разбег для прыжка нужен издалека. Откуда кажется почти невероятным. Я перебрался севернее, в Анапу. Здесь, в отличие от Сухуми, патрулирование на пляже прекращалось в полночь. Прожекторов меньше. Спустя пять лет, в 1994 году, в Анапе все так и осталось… В 1988 году я шел из Сухуми в Анапу катером. Присматривался к морю. С причала прошел на пляж. Закат. Фланирующая публика. Выпивохи на гальке. Чтобы они не расползлись, как тараканы по свету, вдоль границы отсюда и до бесконечности на запад и восток расставлены солдаты с автоматами и собаками. На горизонте силуэты сторожевых катеров. Лучи прожекторов хлещут по морю и производят сильное впечатление. Я снял в городе комнату и на рассвете организовал свой передвижной наблюдательный пост. Осторожно, как бы меняя места на пляже и прогуливаясь, перемещался по берегу. Четыре дня спустя я знал распорядок несения караулов, даже окрасы овчарок. Активный поиск велся с собаками вдоль берега до полуночи. Но только через несколько лет мне предстояло узнать, что отсветы прожекторов просматриваются чуть ли не с середины Черного моря… Я принял решение оборудовать тайник в пионерлагере. Пограничники не заворачивали на его территорию, проходили мимо, напрямик, через пляж. В ту августовскую ночь на задворках лагеря, примыкавших к берегу, я закладывал в яму, обложенную клеенкой, надувную лодку в тальке, тент-сиденье, пластиковые весла, рюкзак с консервами и две пластиковые канистры с пресной водой. Неожиданно явилась группа вожатых с вином и водкой. Пришлось лежать, выслушивая дурацкие выкрики и песни, пыхтение совокупляющихся, под конец разборку с матом. В те часы и родилась идея не полагаться на надувную лодку, а собрать продолговатый плот из пинг-понговских шариков в особой оболочке. Локаторов я не опасался. Мое плавсредство и снаряжение не имели металлических деталей. Но в стране тотального дефицита я не мог сразу найти шары и подходящую ткань для оболочки, которая сливалась бы с морем в луче прожектора. Летом 1989 года я вернулся к тайнику, заложил в него шарики и оболочку. Но выйти в море не хватило духу. Штормило. А потом, когда волны успокоились, ветер ещё долго оставался порывистым и противным. Кроме того, мне мерещилась слежка, даже во сне. При сложившейся погоде и с такими нервами я не выгреб бы далеко за одну ночь. Пришлось опять перенести операцию на следующий год. Однако жизнь внесла поправку и в этот срок, выход в море затянулся на пять лет… В феврале 1994 года, когда я приехал в Анапу, пионерский лагерь пустовал, палаты зияли выбитыми окнами, задворки, примыкавшие к пляжу, заросли рыжим жилистым бурьяном и гигантскими несрубаемыми репейниками. Температура воды была, конечно, не августовская. Предвидя это, я прихватил из Москвы итальянский утепленный гидрокостюм, в котором рассчитывал выдержать две недели в зимнем море… Конечно, границы страны тогда уже открылись. Но так получалось, что опять не для меня. Сто дней после октябрьского побоища в Белом доме я отсиживался на конспиративной квартире, или, как говорили мои работодатели, на «кукушке» в доме на улице Черняховского у метро «Аэропорт». Состоял при портфеле со стодолларовыми купюрами. Ждал, что явится кто-нибудь, кому я мог бы сдать деньги по паролю… Квартира считалась снятой аудиторским кооперативом, сотрудника которого меня и наняли изображать. Хозяйка жила в Израиле, плату за два года вперед наличными я передал её мужу, писателю, который, не пересчитав, сунул деньги в пиджачный карман и битые полчаса повествовал о дружбе с Константином Симоновым, жившим в том же подъезде… Сто дней я сидел в пустой квартире. Выходил рано утром и поздно вечером. Здесь, видимо, я должен сообщить о своих работодателях. С 1985 года я служил в отделении «Внешэкономбанка» на улице Чкалова рядом с Курским вокзалом. В банк меня, что называется, «слили» из престижного внешнеторгового объединения, где я был главным бухгалтером. На общеминистерском совещании дернуло меня за язык предложить скорректировать расчеты всех внешнеторговых объединений применительно, образно говоря, к новой биологии доллара. Всего-то и сказал, что денежные артерии мировой торговли окрашиваются в «зеленый цвет», что финансовый мир становится однополярным и доллар должен стать, пока не поздно для наших же интересов, если не инструментом, то во всяком случае мерилом внешнеторговых расчетов внутри социалистического лагеря. Рубли и валютные сертификаты я назвал игральными фишками без реальной привязки к хозяйственной жизни. Меня окрестили «польским Валенсой в системе советской внешней торговли». Во «Внешэкономбанке» я деградировал как специалист. Я стал невыездным, я чувствовал. От меня ушла жена. От прикосновений к затертым карточкам текущих счетов советских загранработников, которые с ночи выстраивались в очереди за валютой или сертификатами для валютных магазинов, у меня началась аллергия. Я задыхался в Москве, вообще в России, где, как раковая опухоль, разрасталась национальная финансовая пирамида в силу того, что правительство и население по взаимному сговору обманывали себя и друг друга. Прыжок в пропасть состоялся с закрытыми глазами, поэтому, пока не разбились, ещё надеялись. Припадкам аллергии обычно предшествовал один и тот же сон: в могилу под кремлевской стеной гроб генсека тянет за собой ковровую дорожку, на которой покорно стоят собравшиеся на Красной площади, и только я мечусь, пытаюсь зацепиться за что-нибудь… Я пристрастился к бутылке. Пил сухие вина, но начинал за завтраком. Появление в Сухуми и потом в Анапе было бегством. Я решил пробираться морем в Турцию. Как специалист, я бы нашел работу на Западе. Осенью 1988-го мне стало очевидным приближающееся банкротство «Внешэкономбанка». Директор отделения постоянно отсутствовал. Для замедления выплат наличных с валютных счетов под разными предлогами сократили треть операторов. За дверями банка в очередях начались драки. И в один из вечеров, когда я возвращался домой, на станции метро «Курская» у эскалатора меня придержал за руку плаща человек в форме майора артиллерии. Он представился сотрудником министерства обороны и предложил встретиться на следующий день: ему нужна консультация по бухгалтерской отчетности, услуга может быть выполнена во внеурочное от банковских обязанностей время. Я предполагал, что он из «органов», но не разволновался. Если бы мой тайник в Анапе выследили и даже проверяли меня после возвращения в Москву, зачем разводить церемонии? Около двух месяцев я закрывал личные счета в валюте по переданному майором списку, в котором последний порядковый номер был 1935. Проход сквозь очередь у дверей отделения эти люди обеспечивали себе сами. Обычно один получал наличные с пяти-семи счетов сразу в зависимости от размеров общей суммы. Едва закончили список, как двери «Внешэкономбанка», по крайней мере, на улице Чкалова, закрылись навсегда. Весной 1989 года я уволился с государственной службы. Аудиторский кооператив назывался «Аврора». Мне выдавали копии бухгалтерской отчетности, исключительно копии и без грифов организаций, для составления по ним объективной аудиторской экспертизы. Помимо майора-артиллериста, в квартире на Черняховского появлялись два капитана, летчики, и подполковник, армейский прокурор или как там называют этих людей. Первые двое, как правило, приносили портфели с наличностью, которую я пересчитывал, учитывал, приводил в порядок и конвертовал с указанием сумм. Подполковник забирал портфели. Без пароля, сообщавшегося артиллерийским майором, я не имел права открывать сейфовую дверь в квартиру ни капитанам, ни подполковнику, ни кому-либо вообще. В экстренных обстоятельствах следовало звонить с использованием автопамяти в телефонном аппарате — нажать «единицу» и ждать ответа абонента, номера которого я, конечно, не знал, да и не пытался узнать. Пользоваться этим каналом не пришлось до октября 1993 года. А когда я, обеспокоенный недельным отсутствием работодателя, позвонил через «единицу» и потом повторял звонок в течение ста дней утром, пополудни и вечером, я слышал только длинные гудки. 15 февраля 1994 года я вылетел в Адлер. Из Адлера на леваке добрался в Анапу. Снял комнату на неделю. В ночь с 23 на 24 февраля, когда два ближайших прожектора прекратили работу, возможно, по случаю праздника Советской Армии, а расчет на возможность подобного послабления и делался при выборе дня выхода, я быстро спустил плот на воду. Мощными гребками погнал его в ночь. Ветер тянул от берега. Я зацепил концом весла рюкзак с провиантом, и он полетел за борт. Драгоценные минуты ушли на его вылавливание. Мощные прожекторы береговой охраны то медленно тащили лучи по морю, то метались по волнам. Едва полоса света надвигалась, я резко разворачивал плотик так, чтобы меня прикрывала спинка сиденья, сооруженного из надувного матраца. Гидрокостюм был под цвет моря, лицо я замазал синей краской. Несколько раз лучи упирались в плотик. Он оставался неразличимым. Курс я старался держать на юго-восток. Ориентировался по огням Анапы. Когда они пропали, ветер усилился, высота волн достигала, наверное, двух метров. Ледяная вода перехлестывала через плотик. Однако, холода я не чувствовал. Ни голода, ни усталости тоже. Нервы напряжены до предела. Достигну я нейтральных вод к утру или нет — вопрос жизни и смерти. Офицеры из «Авроры», вполне вероятно, оказались причастными к обороне Белого Дома, попали под следствие или скрывались, и я мог быть в розыске заодно с ними. Именно по этой причине я не решился на легальный уход из России — опасался проверки на пограничном контроле. Да, впрочем, и загранпаспорта у меня не было. Из-за волн да ещё ночью сориентироваться по компасу не удавалось. Но я нашел Большую Медведицу, потом Полярную Звезду. Я не давал себе ни минуты отдыха. Утро принесло облегчение. Морская стихия не казалась безнадежной и пугающей. Волны утихали. Мой план состоял в том, чтобы выйти на судоходную линию Стамбул — Новороссийск. Я ведь не моряк, пунктирная линия на карте была единственным ориентиром для меня. И обернулась опасностью. Не следовало беглецу соваться на большую дорогу. В сумерках на исходе третьего дня я услышал и затем увидел, как огромное пассажирское судно движется точно на меня. Я греб, выбиваясь из сил, чтобы убраться в сторону. Чудом мне это удалось. Обессиленный, я привалился ко дну плота и смежил веки. На рассвете меня разбудил гул вертолета. На его брюхе красовалась красная звезда. Я с головой накрылся своим синим матрасом. Погоня? Шли часы, но вертолет не вернулся. Перед заходом солнца высота волны достигла трех-четырех метров. Чтобы плотик не перевернуло, приходилось держать его носом или кормой к волнам, против ветра. Силы мои иссякали. Я догадался сделать из початой пластиковой канистры плавучий якорь: привязал один конец бечевки к носу плотика, другой — к ручке канистры и бросил посудину в море. Теперь плотик сам держался против ветра. А шторм разгуливался. Иногда я просто оказывался под волной. Страх терзал меня. Я приготовился к смерти. Проверил застежки-карабины, которыми прикрепил себя к плотику с первой же минуты плавания. Потом впал в беспамятство и в этом состоянии пробыл около шести часов. Очнувшись, увидел, что море утихает. И я снова уснул. Проснулся перед закатом, немного поел и забылся то ли в беспамятстве, то ли во сне. Мне грезились поляны, густая листва, молчаливая девушка… На четвертое утро я втянулся в ритм движения. Два часу гребу, полчаса отдыхаю. Так 16–18 часов кряду. Может быть, поэтому я не чувствовал холода. Вообще мне казалось, что воздух постепенно теплел. Да и лодка становилась день ото дня легче, продовольствие и вода иссякали. Я видел дельфинов. Ночью их фырканье будило меня. Я считал, что пересек судоходную линию, и внутренне расслабился. Везло и с погодой. Море утихло. Я жил словно бы вне времени. В одном бесконечном морском пространстве. Чтобы перебороть страх, который часто охватывал меня, я напряженно вспоминал свою жизнь в мельчайших деталях с первых дней, как только помнил себя. Из-за этого начались болезненные галлюцинации. Я бросил воспоминания и сосредоточился на вариантах будущей встречи с турками. На одиннадцатый день я увидел несколько судов, потом два самолета. На выброшенную консервную банку внезапно и с криком спикировала чайка. Земля приближалась! Ветер с постоянством дул мне в спину, от российских берегов. Но внезапно наползли тучи, посыпал мокрый снег, волны стали круче, плотик подбрасывало на высоту трехэтажного дома. В одно из таких подбрасываний мне привиделись огни. Потом их стало больше. Волны и ветер несли меня на какие-то освещенные мощными фонарями причалы на высоких сваях. Я выбивался из сил, греб как мог чаще, чтобы плотик выбросило рядом с ними, на землю. Иначе я просто размажусь по бетонке или металлу. Меня перевернуло прибойной волной на мелководье. Подхватив рюкзак, в котором оставалась в непромокаемом пакете только одежда, я на мягких, отвыкших от движения ногах бросился к берегу, то бредя, то плывя, пока прибой подхватывал меня и нес вперед или смывал назад. Мне кажется, на преодоление прибоя ушла целая вечность. Но я уже понимал, что спасен. Выбравшись на песок, я полежал, чувствуя как впервые за все путешествие меня пробирает озноб. Земля оказалась холоднее моря. На спину падал мокрый снег с дождем. Грудью и животом я ощущал заледеневший, утрамбованный прибоем и ветром песок. Я сел и выбрался из гидрокостюма. Сменил егерское шерстяное белье на свежее, поверх натянул толстый свитер, куртку-ветровку, мягкие спортивные шаровары, натянул носки, зашнуровал кроссовки. Ни души. Вдали мерцали огоньки в домиках на узкой улочке. К ней я и побрел. …Город назывался Алачам. Но это мне предстояло узнать позже. Ничему не удивившийся таксист отвез меня в полицию. Заспанный дежурный равнодушно выслушал, что-то сказал водителю, и мы снова поехали. В центральный участок. Там опять едва выслушали, что-то сказали водителю, и он поехал в жандармерию. Не знаю, понимали ли все эти люди английский, мне они ничего не отвечали… Дежурный жандарм тоже. Он отправил меня в камеру, куда принесли горячую еду и чай. Я мечтал о душе, но его не было. Кровать оказалась с чистым бельем и удобной… Утром ранняя побудка, я едва встал. Обильный завтрак, такой же обед, за которым на меня и решил, наконец, взглянуть начальник жандармерии. Этот уже разговаривал. Высказался в том смысле, что и в Турции думают — лучше там, где нас нет… Вызванный следователь секретной полиции увез меня вечером в город Самсун, где меня провели с завязанными глазами через расположение воинской части и поместили в камеру военной тюрьмы. Явился доктор и осмотрел меня. От опрелостей на теле и соленых ожогов на лице дал мазь. Далее фотографирование, дактилоскопия, анкета, заведенное дело под номером таким-то, бесконечная череда внешне ничего не значащих разговоров с одними и теми же вопросами, которые повторялись с небольшими вариантами по десять-пятнадцать раз. На третий день появился мрачный пожилой усач с тронутыми оспинами лицом и приказал написать автобиографию — от рождения до высадки на турецком берегу — во всех подробностях, какие вспомню, и непременно печатными буквами по-русски. Говорил он на этом языке без акцента. Я писал целый день. Работу в «Авроре» опустил. Обозначил себя в канун бегства из Анапы «отчаявшимся безработным интеллигентом». Мне завязали глаза, провели по двору, посадили в микроавтобус и повезли. Через полчаса повязку сняли. За окном — пятна снега, сухая трава, ржавые контуры гор. Остановились у родника, размялись, напились ледяной водой. И снова повязка на глазах. По частым остановкам, уличному гулу, многочисленным поворотам я догадался, что приехали в большой город. Так и было — Анкара, которую я не увидел. С завязанными глазами меня вывели из микроавтобуса, завели в помещение, раздели и осмотрели. Только в камере повязку сняли. Я осмотрелся. Ковер на полу. Отдельный туалет. Ванная. На постели комплект одежды — тюремная пижама. Наутро начались допросы. Спрашивали вздор: где родилась бабушка по отцу, например… Из меня явно лепили опасного шпиона. Прогнали через испытание бессонницей — шесть следователей парами менялись каждые полтора часа. Потом, скорее всего от досады, побили, довольно умело, не оставляя следов на теле. Предлагали подтвердить, что я «послан КГБ для взрыва нефтеналивных баков и насосов в Алачаме», о чем «у них есть сведения из самой Москвы». Отвели в помещение, где стояла железная койка, приказали раздеться догола и лечь, перетянули брезентовыми ремнями и присоединили электроды к ступням и запястьям. Орудуя реостатом, доводили до исступления — мышцы сводили судороги, от боли я терял сознание. И все те же вопросы в присутствии трех молчаливых, корректно одетых людей в штатских костюмах. Затем меня пропустили через детектор лжи и оставили в покое на несколько дней в камере, похожей на склеп. Ни звука, ни полоски света. На ощупь стены казались войлочными. Три раза в день выводили в туалет. Кормили в склепе. Через трое суток вернули в обычную камеру. Не успел я освоиться с нормальным освещением, как мне выдали бланк, чтобы я написал «объяснение» по-русски. Мне понадобилось шесть страниц. Едва я закончил, как объявился мрачный усач, взял из-под моих рук написанное, стоя, прочел бланки, медленно разорвал их сначала полосками вдоль, потом поперек и выбросил в унитаз, спустил воду. Крикнул что-то повелительно в коридор. Мне выдали под расписку рубашку, брюки и кроссовки, пиджак поддевочного вида, пальто из синтетического бобрика, вязаный колпак, все дешевое. Приказали собираться. Выводили с повязкой на глазах. Ехали в машине долго. Когда сняли повязку, мы стояли на берегу живописного пруда с легким ледовым припаем. Зашли в ресторанчик. Обед был обильный — бутылка турецкой водки, кока-кола, пиво, закуски, мясные блюда. Появилась потом и вторая бутылка. Я догадался, что от меня ждут, и напился до свинского состояния. Это была разновидность допроса. Уточнялись детали. Меня заверяли, что теперь, после всех испытаний, которые я, как они говорили, успешно прошел, политическое убежище в Америке мне уж точно обеспечено. И отвезли в лагерь для беженцев в Йозгате, где я сидел с африканцами, азербайджанцами и бангладешцами два с половиной года…» Кавычки обрывали текст. С отступом имелась приписка:«Остальное происходило при вашем участии.Шпионский туризм под «крышей» журналистики, научных и культурных контактов, торговли и тому подобного — предприятие убыточное по соотношению затрат и результатов. К нему прибегают за неимением лучшего. Разведка требует полной самоотдачи. Отвлекаться на нечто другое значит заведомо снижать качество конечной продукции. Сомерсет Моэм и Грэм Грин, Ле Карре и Любимов, ставшие известными писателями, были сановными разведчиками, не более того. Настоящие на поверхности появляются редко, если появляются вообще. Поэтому матерые профи посматривают на пописывающих коллег со смешанным чувством отстраненности и удивления: во-первых, разговорчивость у них не в чести, и во-вторых, правда, которую они знают, принадлежит не им. К тому же их работа действительно требует напряжения всех без остатка творческих, физических и психических сил, как заложенных от рождения, так и благоприобретенных. Только предельная сосредоточенность, не оставляющая ничего лишнего в помыслах и действиях, сосредоточенность хищного животного, обеспечивает прорыв за черту дозволенного законом или моралью и позволяет максимально приблизиться к цели, будь то информация, материальный объект, влияние или вербовка. Конечно, максимальное приближение — тоже относительное понятие. Космос для разведки ближе, чем, скажем, канцелярия премьер-министра Габона. При наличии высокотехнологичного оборудования информация, передаваемая через спутник, успешно перехватывается. Взлом хакерами компьютерных заслонов в генштабах или банках и выкачивание электронной информации отводит на второй план прорывы или проникновения в бронированные комнаты, а инструментальное подслушивание и подсматривание оставляют агентов наружного наблюдения без работы. Но, как это ни парадоксально, достижения разведывательных технологий ещё больше, если не многократно, поднимают котировку живой машины из плоти и крови, именуемой шпионом. В этой жизни и на этой земле постоянно прибавляется всякой всячины, которую только он и способен заполучить в нужное время и в нужном месте. «Максимальное приближение» в таких случаях означает ровно то, что должно означать — возможность дотянуться и взять информацию, или некую физическую сущность, или доверие другого человека, а выход на позицию точного приближения обеспечивается только артистизмом разведчика. Великие шпионские операции удавались при наличии двух факторов тщательной подготовки дебюта и талантливой импровизации агента, которую нередко называют удачей, в эндшпиле, на завершающей стадии игры. Ефим Шлайн подсовывал Бэзилу показания бежавшего через границу финансиста, который как личность отличался четырьмя качествами. Первое классный профессионал с международным опытом. Второе — инстинктивное чувство нового. Третье — предрасположенность к авантюрным выходкам. И четвертое — завидная стойкость и способность выживать в одиночку, то есть самодостаточность высочайшей пробы. Из этого следовал простой, как помидор, вывод: сбежавший из России везунчик получит от Ефима, если ещё не получил, предложение пережить финансовое приключение — теперь уже за хорошие деньги. Скорее всего, это приключение будет за бугром, в структуре, в которой везунчик уже устроился и считается своим — там ему сподручнее дотянуться до цели, интересующей Шлайна. Понятно и другое: Ефим показал материал Шемякину не от избытка чувств, а с прицелом — поработать оперативным мостиком между везунчиком и Шлайном. Другими словами, у Ефима появился редкий шанс использовать не только своих «туристов», рассаженных по торговым представительствам и корреспондентским пунктам. Заполучив стационарно встроенный внутри какой-то финансовой группы источник, Шлайн приступит к развертыванию какой-то операции, возможно даже, давно лелеемой…. Этим и подобным выкладкам Бэзила Шемякина натаскивали на Алексеевских информационных курсах имени профессора А. В. Карташева под Брюсселем, где преподают этнические русские, вышедшие в полную отставку из американских, европейских, израильских, австралийских и бывших подсоветских органов. Курсы примечательны тем, что тамошним преподавателям досконально известны повадки ведущих спецконтор мира не теоретически, а по собственному участию в их операциях. «Немногих достойных», в число которых попасть сложнее, чем в нобелевские лауреаты, мэтры вооружают уникальными навыками. Ротационная реинтеграция выпускников курсов в службы, откуда уволились наставники, обеспечивает обновление данных, о доступе к которым возмечтали бы богатейшие спецконторы, если бы знали об их существовании. При этом предполагается — при полном осознании наивности этого предположения, — что алексеевцы ещё послужат Третьей России, которая явится (если, конечно, явится) после Первой — монархической и Второй — нынешней. Бэзил учился на этих курсах два десятилетия назад, когда преподавание там ещё неукоснительно велось на русском. На этом же языке вдохновенно читал свой предмет, выспренно называемый «Искусство идентификации», бывший специальный агент «великий Боткин», четверть века отпахавший в ФБР. Огромный, под два метра ростом, толстый и подвижный, Николас Боткин «высчитывал» агентов противника по выведенной им формуле «приближения к цели». Для этого ему следовало сообщить цель, на что заказчик исследования, назовем эту работу так, далеко не всегда соглашался. Боткин имел для подобных случаев и другую, как он сам определял её, сырую формулу. Для выявления неизвестного «икса» в сырую формулу вставлялись все известные данные о всех сотрудниках учреждения, в котором появились признаки несанкционированного проникновения, и контактирующих с ними людях… Следуя учению великого Боткина, в показаниях Войнова представлялись примечательными два момента. Турецкий пленник не сообщил Шлайну, куда перед уходом из России пристроил портфель с долларами, а у турок промолчал о работе на кооператив «Аврора». Бог с ними, с турками, а вот по отношению к Ефиму позиция выглядела странноватой. Беглец наивно соблюдает неписаное правило порядочного человека «чужой секрет — не мой секрет»? Или ведет игру со Шлайном, чтобы вернуться к портфелю в России? Или портфель стал тем рычажком, посредством которого Ефим и ворочает Войновым на данный момент? — Ни то, ни другое и ни третье, — сказал Шлайн, выслушав Шемякина и зевнув в рукав своего дешевого кожаного пальто. — Официально этот парень остался в России. Он никогда никуда не убегал, и вообще ни «Авроры», ни портфеля с долларами, ни всего остального, о чем ты читал, не было. Он работает в московском коммерческом банке. Был принят по рекомендации частной финансовой структуры, в которую когда-то ушел из «Внешэкономбанка». Кстати говоря, успешно, и даже очень, поработал для своей фирмы в Сингапуре. Сейчас в Москве. — Значит, ты на ночь глядя потащился с Лубянки в Голицыно исключительно для того, чтобы предложить сюжет для литературного выступления на два голоса? — Нет, — серьезно сказал Ефим, укладывая компьютер в портфель. Поговорить. Об этом парне. Как он тебе приглянулся — в смысле человеческого материала? — Я сказал тебе, какое впечатление складывается у меня по поводу того, как ты собираешься использовать парня. Он нужен тебе для близкого подхода к каким-то банковским данным или финансовым кругам. Если моя догадка верна, такой инструмент, как Войнов, у тебя в единственном числе, и потому как человеческий материал он уникален только потому, что другого выбора нет… Независимо от того, что я скажу, он останется в деле. Так? А у парня серьезные недостатки. Щепетилен по части денег, что говорит о мелочности. Прирожденный борец за торжество истины, да ещё такой, которая соответствует его понятиям о прогрессе, то есть практически неуправляемый. Назовем его самураем. Беззаветно умрет согласно кодексу чести. Например, если его изнасилуют сокамерники в тюряге… Поэтому как наемник и агент он никакой. Да ты и сам об этом догадываешься… — Бэзил, Войнов — твой коллега. Он закончил Алексеевские курсы. Минувшим летом меня пригласили прочитать там несколько лекций о работе экономической контрразведки в России… Он помогал мне с переводом. — С переводом? Каким переводом? Ах, ну да… Пять лет назад курсы стали платными, и преподавание стали вести на английском. Российская ориентация Алексеевского заведения, основанного профессором Карташовым при поддержке Врангеля, обрела товарное качество. На курсы теперь поступают, оплачивая занятия по семестрам, причем большими деньгами, те, кому предстоит в роли «практикующих юристов», то есть частных следователей или детективов-оперативников, соприкасаться с российскими делами, или таковые деятели, у кого подобная перспектива не исключалась. Бэзил узнал об этом из рекламной статьи в британском журнале «Правоохранительные службы», подвернувшемся в самолете на перелете из Кельна в Москву. Кто-то заткнул журнал в карман на спинке сиденья, а обслуга не удосужилась убрать оттуда мусор. После чтения Шемякина до самого Шереметьево не покидало чувство, будто он оказался обобранным. Теперь, после утраты Алексеевскими курсами характера закрытого учебного заведения, его собственный диплом становился на порядок дешевле… Некоторое время Бэзил утешался мыслью, что статья — не слишком изощренный трюк, чтобы прикрыть случившуюся утечку информации о существовании курсов. Когда-нибудь такая утечка должна была произойти. Преподавание на английском и открытый набор — это вроде верхушки айсберга, а главное, то есть подготовка кадров для служения Третьей России и бесценная база данных, притоплены поглубже, перепрятаны от ведущих спецконтор мира, готовых на все это наброситься. Впрочем, такая мысль служила плохим утешением. Она отдавала паранойей. Это и была паранойя. Полковник ФСБ, выпускник высшей школы КГБ Ефим Шлайн теперь читал для Третьей России свои чекистские лекции… Ефим потянул Шемякина за рукав. Они вышли из «Волги» на волю. Занимался рассвет. Ефим подал сигнал с маленького пультика на брелоке, и в машине с легким звоном включилась противоугонная система. — Давай прогуляемся, — сказал Шлайн. Коротковатый Ефим всегда допрашивал или разговаривал, слоняясь по помещению или гуляя. На ходу он соображал острее. Шемякин приметил это ещё во время их первого контакта пятнадцать лет назад в Бангкоке, в консульстве тогда ещё советского, а не российского, посольства, куда он, преодолев многомесячные колебания, явился просить визу. Поначалу Шемякин было подумал, что Шлайн разволновался, посчитав его подсадной уткой. Однако, прокрутив пленку с записью беседы, вникнув в вопросы генконсула и вслушавшись в интонации его голоса, Бэзил пришел к иному выводу. В контактной практике Шлайна, тертого в отношениях с такими же, как он, чиновниками казенных спецконтор, будь они американского, британского, израильского или ещё какого разлива, Бэзил Шемякин оказался первым «фрилансером», частным детективом, выживающим на собственный страх и риск, да ещё русским. По советским стереотипам, он считался «с другой стороны, от белых», хотя ни к белым, ни к зеленым, ни к фиолетовым Бэзил отношения не имел. Поработав на Шлайна несколько лет, Шемякин нащупал в его характере некую особенность, присущую одаренным разведчикам и потому редко выявляемую. Ефим родился психом. Психовал он внешне неприметно и только при планировании операции. Психовал, одержимый обычным для толкового бюрократа страхом — страхом системной ошибки. Когда же полагалось бы и понервничать, то есть в деле, он становился предельно спокойным, почти фаталистом. Пожалуй, это качество и делало Ефима приемлемым если не оператором, то, назовем это так, работодателем, достойным доверия. Впрочем, Шемякин сомневался, чтобы его доверие или недоверие когда-либо принимались Шлайном во внимание. Ефим специализировался на проникновении в финансовые круги, а также на анализе стратегической хозяйственной информации. Он тщательно и заранее готовил подходы к цели и имел под рукой две-три группы профессионалов, спаянных железной субординацией государственных служащих — а кто же ещё эти агенты, если не госслужащие? Бэзила Шемякина Шлайн вводил в дело в тех случаях, когда опасался утечки у себя в конторе. «Грязной работы» у контрразведчиков становилось невпроворот, платили им копейки, и, когда собранные секреты тянули на сотни тысяч долларов, они на личной основе предлагали «подопечным» структурам получить назад бесценную информацию, но в обмен на пару-другую тысяч. Хозяйственные преступления к предательству Родины не приравниваются. Какие тут угрызения совести? Бэзил не любил быстрой ходьбы. Ефим же тащил его с ускорением по «проспекту», вдоль оград, за которыми в предрассветных сумерках тлели багровые угли догоравшего мусора. Шемякин догадывался о причинах этой прогулки: Шлайн хотел, чтобы он быстрее протрезвел. — Ты когда возвращаешься в Бангкок? — спросил Ефим. — Через месяц, два… Кому я там нужен? Газета и не вспомнит обо мне, если я вообще исчезну. Здесь ли, там ли… Кому в России нужны мои корреспонденции из Азии? — Я слышал, что у газеты появилась хорошая финансовая поддержка. — Значит, через месяц, — сказал Шемякин. — Вот и хорошо… Донеслись гул моторов и гудение шин по бетонке. Завидев сквозь редкий кустарник мечущиеся полосы света на Минском шоссе, Шлайн развернулся в обратном направлении. — Этот Войнов, — сказал он, — появится в поле твоего зрения ближе к весне. В крайнем случае, в начале следующего лета. У него теперь другая фамилия. Работает в финансовом холдинге, в котором не столь давно случилась пропажа ста восемнадцати миллионов долларов. Деньжата провалились в Сингапуре. Я вытащил Войнова из дерьма, в котором он сидел в Турции, устроив его на Алексеевские курсы. Так что будешь иметь дело с однокашником. — Что значит — иметь дело? — Наш договор о том, что ты работаешь всегда один, в силе… Он о тебе ничего не будет знать. — Мне наблюдать за ним? — И да, и нет, если говорить в обычном смысле. — Ефим, нельзя ли определеннее? Что нужно делать и сколько я получу за работу? Они подошли к «Волге». Забыв про противоугонную систему, Ефим открыл дверцу ключом. Завыла сирена, замигали подфарники… Шлайн судорожно обхлопал карманы пальто в поисках брелока. Наконец, вытащил его, нажал на кнопку. Машина затихла. Шемякин помотал головой и сказал: — У вас продается славянский автомобиль? — Собственный продан, — ответил, хмыкнув, Ефим. — Езжу на казенном. Кофе? В термосе ещё немного осталось. Шлайн был явно поглощен какими-то своими выкладками. Главное, подумал Шемякин, мне ещё предстоит услышать. — Ты верно подметил, — сказал Ефим. — Самурай. Кодекс чести на уме. Агент он никакой. Но нюх-то, нюх-то… И — авантюрье… Я рассчитываю осторожно… все произойдет как бы само собой… поставить парня в положение, в котором его характер сработает так же, как сработал во внешнеторговом объединении, на службе в банке и потом в этом… как его…. — В кооперативе «Аврора», у вояк. — Да, там… Тебе, Бэзил, поручаю присматривать за ним. И все. Вмешаешься, когда в этом действительно будет нужда. Для дела. Дело же в том, чтобы вернуть сто восемнадцать миллионов. Охранять бесценную жизнь финансиста — не твоя забота… Будут убивать — пусть. Вздумает опять сбежать — пусть… Вмешаться придется, если придется… сам не знаю при каких обстоятельствах, как и когда. Тебе это подскажет чутье. — Достоевщина какая-то, — сказал Шемякин. — Конечная цель? — Когда Войнова начнет корежить желание восстановить попранную в Сингапуре истину, в московском холдинге воленс-ноленс высунет головку из норы тот самый кротик, который обслужил увод миллиончиков изнутри холдинга. — Туманно все это, — сказал Шемякин. — Туманней некуда. Больше того, я тебе не назову даже его нынешней фамилии. Если парень сработает без отклонений, ты окажешься не нужен. Верно? А тогда зачем тебе знать от меня больше положенного, так? Ты ведь умный, сам все узнаешь. Если же что, если же что… — Если же что, то — что? Выгнувшись на сиденье «Волги», Шлайн задрал полу пальто и достал старый потертый бумажник. Из бумажника извлек пластиковый пакет, перетянутый резинкой. Протянул пакет Бэзилу. — Ты всегда рад такому, Бэзил… Здесь десять тысяч долларов. Истратишь, если понадобиться. В том случае, о котором мы говорили…. Не понадобится, я отчета не спрошу. Деньги станут твоим гонораром… Он легонько толкнул Шемякина в плечо. Бэзил потянул ручку двери и выбрался из машины. Ефим со скрежетом воткнул, иначе про «Волгу» и не скажешь, первую скорость, только после этого запустил мотор и зажег габаритные огни. Ездил Шлайн точно так же, как стрелял из своего «Стечкина»… Поджидая у дома творчества, пока заспанный вахтер с грохотом сбросит по другую сторону двери один за другим тяжелые, словно в тюрьме, засовы, Бэзил Шемякин подумал: «Что Бог ни делает…» Женщина, которую он так трепетно ждал вчера, утром казалась чужой и ненужной. Утром многое из того, что ночью представлялось важным, становится никчемным. Главное — дотянуть до рассвета. Классик из комнаты исчез. Бэзил помолился за исцеление жены, посидел за столом перед погашенным компьютером и лег отсыпаться до завтрака. Снился ему Бангкок… …Крунг Тхеп, как называют его тайцы, значит «Город ангелов». Небоскребы и золотистые пагоды. Осевшие до надстроек, едва не тонущие в великой грязной реке Чао-Прая баржи с рисом, ползущие мимо старых вычурных дворцов, утопающих в густой зелени, и раскалившихся на солнцепеке небоскребов. Зловонные каналы, замусоренные задворки, травянистые переулки и загазованные проспекты, с рассвета до полуночи закупоренные ползущими автомобилями. Улыбки на лицах и, едва закрыта дверь, лица, омертвевшие от отчаяния. Продажность, не ведающая границ, и беспечная доверчивость. Скопище людей фантастических занятий и рынок профессий, которые не определишь ни одним известным словом. Мешанина звуков и ароматов. Самый перенаселенный город в мире, которым начинается и которым кончается жизнь для миллионов мечущихся людей, мечтающих о ближайшей деревушке с сахарной пальмой как о заграничном курорте. Жизнь Бангкока всегда представлялась Бэзилу, четверть века бывавшему в нем наездами, а то и жившему по нескольку лет кряду, неким подобием театра теней. Если ты чужак, нужно редкое умение, чтобы оказаться допущенным к пониманию языка темных жестов, где и намек — тоже тень. Такое умение приходит, если вообще приходит, после долгого существования в этом городе, и существования, которое принято называть выживанием. Обычно же испытательный срок тянется и тянется, между тем всякому человеку присущи ошибки, а помимо врожденного такта и нажитого опыта, требуется ещё и здоровье, а уж оно для пришлого в Азии, как говорится, и подавно от Бога. Иногда Бэзилу казалось, что он и родился-то в Бангкоке… В конце войны родители вовремя успели забрать его из пансионата для детей малоимущих эмигрантов в Шанхае, куда отец, получив телеграмму от монашенки-китаянки, благоволившей Бэзилу, неделю добирался автобусами из Харбина в обход красных армий. Выхватив «смит-и-вессон», папа заставил убраться с дороги двух околоточных приставов с бамбуковыми дубинками, которые торчали у ворот обшарпанной виллы — там из-за эпидемии дифтерита был объявлен карантин. Потом, когда Бэзил висел у него на груди, обняв руками и ногами, отцу пришлось стрелять под ноги прибежавшему полицейскому подкреплению… Эпидемия не успела тронуть Бэзила. Отстаивая благодарственную обедню, он удивился, как горячо молится отец. В костеле толкались только китайцы. Босой францисканец с подвешенным на шее ящиком для пожертвований покосился, когда они перекрестились щепотью справа налево, но ничего не сказал. Даже кивнул, когда отец, слегка дернув подбородком в его сторону, как бы спросил: «Ничего, что мы так?» — Толковый… — бормотнул отец Бэзилу. — Бога, сынок, только дураки делят. Окна двухкомнатной квартирки, которую они снимали на харбинской Модягоу, старой, заставленной одноэтажкамиулице, выходили на развороченные груды земли, среди которых стояли трамвайные вагоны без колес. Рельсы разобрали и увезли на переплавку ещё японцы. Это было их последнее постоянное пристанище в Китае, где отец прожил пятнадцать лет. Мама вообще родилась там — в семье кассира Восточно-Китайской железной дороги. Великий вождь тогдашнего Китая Чан Кайши не подписал Ялтинских соглашений, по которым союзники обязались после разгрома Германии вернуть эмигрантов в СССР. К югу от Великой Стены генералиссимус Чан никого не отдал генералиссимусу Сталину. Предусмотрительные все же убирались из Харбина и Шанхая от греха подальше в Индокитай, а если были связи и деньги — ещё дальше: в Австралию и Канаду. У родителей денег не было. Поэтому путь был один — в Индокитай… Бэзил помнил рассказ отца про березовый сок, нацеженный им в последний раз в Бычках, в российском лесу, подступавшем к холму, на котором стояла его деревня Барсуки. Это было весной 1930 года. Отец шел через Бычки в Мятлево, чтобы сесть на поезд… Он рассказывал, что с утра на востоке взошло огромное тусклое солнце, а на другом краю неба висела окутанная туманом горбушка луны. В 1929 году восемнадцатилетний Николай Шемякин, бежавший из теплушки, в которой перевозили семью на северное поселение, добрался до Владивостока. Когда баржа, на которую погрузили вагоны, плыла у Хабаровска через Амур вдоль торчавших из воды гигантских ферм взорванного железнодорожного моста, завязался разговор с человеком в путейской фуражке. Попутчик работал машинистом паровоза, постоянно жил в Харбине, считался «коренным», как он сказал про себя, на Восточно-Китайской железной дороге. Имел на руках бумагу советского консульства, в которой печатью заверялось, что такой-то заявил о желании стать гражданином СССР. Бумагу пришлось выправлять для поездки в Тулу — продавать дом, который остался после умершего вдовым и бездетным брата. Железнодорожник сулил большие заработки, если Николай сумеет перебраться через кордон на китайскую сторону. Николай сумел. Правда, решился на это после того, как на Владивостокском вокзале у него украли мешок со всем имуществом. Вымотанный скитаниями, он заснул на скамейке, овеваемый бризом. Мешок вытянули из-под головы, подменив чурбаком. Через год Николай сумел перебраться назад, в Россию. В те дни, когда он шел с контрабандистами через сопки, Особая Дальневосточная армия и солдаты маньчжурского «молодого маршала» Чжана Сюэляна изматывали друг друга в никчемных столкновениях под Хайларом. «Нас побить, побить хотели, нас побить пыталися, а мы тоже не сидели, того дожидалися…» — горланили ушедшие от войны живыми демобилизованные красноармейцы, висевшие на подножках переполненных вагонов, которые изношенный паровоз с черепашьей скоростью тянул по скрипучим наплавным переправам — они заменяли взорванные до самого Урала мосты. В Барсуках Николая живым не считали. Родня разлетелась по ссылкам. Родительский дом уцелел, нового хозяина ещё не нашлось… Сельсоветский сторож Трифон, приходившийся Шемякину двоюродным дедом, поднял китайские деньги и пачку харбинских папирос «Сеятель», которые вывалились из шерстяных брюк Николая перед глажкой. Сощурившись, дед сунул находку в кисет. Ночью Шемякина предупредили: из сельсовета послали за милиционерами в Мятлево, днем приедут забирать его «как шпиона». Николай рассмеялся. Потом представил, что придется многое объяснять и доказывать — причем, наверное, всю оставшуюся жизнь и не на свободе… И ушел обратной дорогой, через березовый лес. Сыграло роль и то, что он обещал маме вернуться в Харбин. Бэзил долгие годы с горечью думал о том, сколько усилий тратится втуне, чтобы вырваться из ловушек, которые расставляют страх, зависть, ненависть, тщеславие, жадность и трусость, присущие людям его земли. И чванливое невежество… Размышляя о родителях, он как бы примеривал судьбу отца и мамы. Он представлял себя врачом, выучившимся медицине по самоучителю. Наемником в русском полку английского сектора иностранного сеттльмента в Шанхае. Партнером богатых старух на танцульках в гонконгских дансингах. Барабанщиком и исполнителем «степа» в джазе, набранном из русских балалаечников, при ресторане ханойской гостиницы «Метрополь». Вышибалой в ночном клубе Сайгона. Учетчиком, обвешанным пистолетами, в бангкокском порту… А как жилось маме? И что было бы, не встреть она его отца? Устроила бы жизнь как-нибудь, может, и перестала бы быть русской… Вместе отец и мать давали друг другу силы оставаться людьми. Удивительная удача, против которой оказались бессильными и бедность, и злоба, и случайность, особенно опасные вдали от родины. Ни умерший первым отец, ни покойная теперь и мама при нем этой темы не касались. А может быть, он просто не помнил. Бэзил вообще начал помнить себя поздно. В памяти хранились только обрывки… Юная мама. В светлом платье, кажется, из китайского шелка, и белой панаме. Узкие ремешки туфель обвивают сухую лодыжку. Был ли жакет? Мама держит Бэзила за руку. Июньский пыльный ветер задирает на затылок воротник матроски. Они ждут у кирпичной тумбы, где трамвайная линия, соединяющая харбинскую Пристань и Новый город, делает поворот у виадука через железную дорогу. — Смотри, — говорит мама, — супер-экспресс «Азия»… Мешают клубы синего пара, Бэзил едва замечает вагон со стеклянной башенкой-фонарем, из которого их разглядывают то ли китайские, то ли японские офицеры в песочных кителях. С визгом тормозит трамвай. На землю ловко спрыгивает отец. На нем светлые брюки, темный пиджак, запонки в воротничке, желтое канотье с голубой лентой. Когда он наклоняется к Бэзилу, видно, что шляпа, лихо сдвинутая вправо, и длинные волосы едва прикрывают обрубок уха. Мама чему-то смеется. У неё широкая свободная походка, и Бэзилу нравится смотреть на её легкие туфли, на щиколотки, красиво обвитые ремешками. Комбинированные штиблеты отца рядом кажутся огромными. Папа оттопыривает локти «фертом», вставив ладони в карманы короткого пиджака. Ветер теперь заходит с Сунгари, в лицо, и воротник бэзиловской матроски лежит ладно… На Китайской улице под белым балконом ресторана «Модерн» папа приподнимает канотье, мама опять смеется, а Бэзил, кажется, канючит, пытаясь подтянуть их к резной кассовой будке кинотеатра «Крылья молодости», обвешанной афишами. Вероятно, это относилось к тому времени в самом конце войны, когда на русских, даже на тех, кто вступил в отряды бывших царских генералов Шильникова, Анненкова или Глебова, сотрудничавших или делавших вид, что сотрудничают с японцами, власти Харбина начинали посматривать косо. Но отца это не волновало. Среди местных воротил он считался крупным врачевателем… Как говорила мама, несуществующих недугов. Однажды, когда Бэзила ещё звали Василий и он ходил в детский садик, среди ночи его подняла смутная тревога. Ему впервые в жизни приснился сон. Серая старуха рвется в их дом на Модягоу, а он едва-едва удерживает обитую войлоком дверь… Сердце сильно билось, и это было единственное, что оставалось от яви, когда он сообразил, что произошедшее случилось с ним в иной жизни. В спальне — горячий шепот отца: — Как я могу опозорить себя, если отряд выступает по договору, по найму и будет биться на стороне одного чванливого маршала против другого такого же? Это, конечно, стыдно… Я понимаю. Вообще стыдно… Но знаешь, сколько они заплатят? Ты бросишь у Вексельштейна работу, которая тебя изматывает. Ваську определим в хорошее учение, в гимназию Генерозова… Вексельштейн управлял помещавшейся на Мостовой улице редакцией газеты «Маньчжурия дейли ньюс», куда мама иногда брала с собой Василия. Когда бы они не высаживались из тесного японского автобусика возле двухэтажного дома редакции, ставни-жалюзи верхнего окна со скрипом распахивались, свешивалась густая взлохмаченная шевелюра, сверкало пенсне, и густой баритон вопрошал по-английски: — Как дела, миссис Шемякин? Как поживает юный сэр Бэзил? Вероятно, Вексельштейн неуклюже пытался ухаживать за мамой. Он угощал Бэзила конфетами, видимо, в надежде, что мальчик поделится с матерью. Однажды управляющий подарил им два килограмма сухого молока и пачку американского яичного порошка. И конфеты, и сухое молоко, и яичный порошок считались при японцах страшным дефицитом и не всякий день имелись в Харбине даже у состоятельных. — Пожалуйста, прошу вас, разрешите ему принять, мадам Шемякин, говорил застенчиво Вексельштейн протестовавшей маме. — По всей вероятности, это будет полезно и твоему папе, Бэзил… Миссис Шемякин, не так ли? Отец продавал кровь китайской лечебнице. В трех кварталах от Китайской улицы, на Конной, обычно пустынной ранним утром, Бэзил трижды в неделю ожидал отца с велорикшей у госпитального барака. Побледневший, осунувшийся отец полулежал в коляске, которую велел везти тихо, и рассказывал что-нибудь забавное о богатых китайцах, покупавших его кровь. — Ни один мандарин не согласится расстаться с оперированным аппендиксом. Его кладут в баночку со спиртом, где он и хранится столько, сколько понадобится, пока не придет время положить это сокровище вместе с хозяином в гроб. Бедняк умрет от истощения, но ни за какие блага не станет донором крови. Перед небесным Нефритовым императором благочестивый верующий обязан предстать в полном комплекте. Ну, а мы без предрассудков… Как насчет того, чтобы завернуть в амбулаторию на Малой Сквозной? Там покупают скелеты по завещанию. А? Хотя, наверное, много не дадут. Скелетов и без завещаний в наши дни с избытком… — А как же евнухи, папа? Которые при императорском дворе? Куда девается отрезанное у них? Отец хмыкнул. Наверное, туда же, куда и аппендиксы… Что ты читаешь теперь? Бэзил научился читать рано, ещё в три года. — «Набат поколения», «Сердце и печень Конфуция и Мэнцзы», «Армия и революция», «Оглянись»… На китайском. У соседской стряпухи остались от покойного мужа. — И разбираешь без словаря? Не привираешь? — Чунь сказала, что у меня каменный живот. — Каменный живот? — Ну, да. Она считает, что память у человека в животе. А у меня память хорошая… Отец опять хмыкнул. Потом, как всегда, моментально помрачнел. — Эх, ты, русский человечек… Тебе бы про Илью Муромца, а ты — печень Конфуция… Когда мама укутывала отца в овчинный тулуп на продавленном диванчике, он смешил её, рассказывая, как на приеме состоятельные китаянки заливаются краской и опускают глаза, показывая на фигурке из слоновой кости, где ощущают боли. И быстро засыпал. Лицо его становилось бесцветным. — О, Господи, — говорила мама. Она подолгу смотрела в окно на пустынную Модягоу. После ночи, когда Бэзил увидел первый в жизни сон, отец исчез на полгода. Мама уволилась из «Маньчжурия дейли ньюс». Вексельштейн приехал на Модягоу на мотоцикле, в клетчатых галифе, в жестких крагах на икрах и руках. Уговаривал остаться в редакции, говорил, что и ему противно публиковать ерунду, да что делать… Мама сказала, что пока перебьется. Отряд русских наемников, в котором Николай Шемякин считался фельдшером, в ходе бестолкового боя попал в окружение близ Ичена в провинции Хубэй, был рассеян и затем частью уничтожен, частью пленен. Продев проволоку под ключицу командиру отряда поручику Неелову, а остальных нанизав на неё ушными раковинами, солдаты погнали русских наемников, подкалывая штыками, на север, на продажу. В четвертую ночь, сползшись на мокрой глине в кружок, голова к голове, каждый отгрыз соседу ухо. Разоружили конвой, захватили три автомобиля и на них умчались «к своим» в сторону Ухани. За автомобили, захваченные документы и лихой рейд получили от китайского хозяина полуторную плату, которая вместе с содержимым казначейского ящика, взятого вместе с документами и скрытого от хозяина, обеспечила каждому безбедное существование года на три. — Меня спасли ты и твоя мама, — сказал отец Бэзилу. — Вы ждали, вот я и вырвался… Потом начался долгий путь по Азии, завершившийся для отца в Маниле, на Филиппинах. Он покончил жизнь самоубийством. Мама умерла в чужой для неё России, куда Бэзил привез её в девяносто втором. Она вспоминалась теперь всегда одной и той же — такой, какой была в Харбине: юной, возле виадука и ресторана «Модерн» на Китайской улице, в шелковом платье, белой панаме, с лодыжками, обвитыми тонкими ремешками туфелек. Остальное куда-то ушло, вытеснилось… Все это было прошлой, теперь далекой осенью — и Голицыно, и обманувшая ожидания московская случайная дама, и Шлайн с пачкой долларов, и воспоминания… В Бангкок он вернулся в октябре прошлого года вместо ноября по плану… Повесив на место трубку телефона-автомата на выходе из зала прилета в сингапурском аэропорту Чанги, Бэзил Шемякин помедлил, выжидая, пока «тойота» представительства московского холдинга с финансистом Севастьяновым на заднем сиденье выберется из пробки перед выездным шлагбаумом аэропортовской стоянки. Ефим Шлайн не очень-то ловко наводил тень на плетень в Голицыно, скрывая имя своего героя… Севастьянов. Так прозывался теперь шлайновский самурай из самоучек, беглец-везунчик, борец за прогресс в международных расчетах и авантюрье Войнов. Зачем вот только тертый Шлайн затевал эту дешевую игру на рассвете в Голицыно? «Тойота» представительства скрылась из вида. Шемякин поднял руку, подзывая такси.Владимир Войнов,18 октября 1994 года, Брюссель»
Последние комментарии
21 часов 24 минут назад
21 часов 59 минут назад
22 часов 52 минут назад
22 часов 57 минут назад
23 часов 8 минут назад
23 часов 21 минут назад