Оценку не ставлю, но начало туповатое. ГГ пробило на чаёк и думать ГГ пока не в может. Идет тупой набор звуков и действий. То что у нормального человека на анализ обстановки тратится секунды или на минуты, тут полный ноль. ГГ только понял, что он обрезанный еврей.
Господи)))
Вы когда воруете чужие книги с АТ: https://author.today/work/234524, вы хотя бы жанр указывайте правильный и прологи не удаляйте.
(Заходите к автору оригинала в профиль, раз понравилось!)
Какое же это фентези, или это эпоха возрождения в постапокалиптическом мире? -)
(Спасибо неизвестному за пиар, советую ознакомиться с автором оригинала по ссылке)
Ещё раз спасибо за бесплатный пиар! Жаль вы не всё произведение публикуете х)
Все четыре книги за пару дней "ушли". Но, строго любителям ЛитАниме (кароч, любителям фанфиков В0) ). Не подкачал, Антон Романович, с "чувством, толком, расстановкой" сделал. Осталось только проду ждать, да...
Июль месяц. Еду по Волге в астраханские степи описывать чуму по поручению редакции.
Публика на пароходе довольно серая – поговорить не с кем. И за весь рейс от Ярославля до Нижнего меня заинтересовал только один человек, или, лучше сказать, бывший человек, о котором я и рассказываю.
Пароход остановился у Кинешмы. Погрузился. Сняли сходни. Стали отваливать. Пока происходила погрузка, обратил невольно мое внимание на себя молодой человек, жилистый, оборванный, босой, с котомкой за плечами, а на котомке болтался жестяной чайник. Он как-то особенно спокойно стоял на краю пристани, даже не интересуясь суетой и движением вокруг.
Исхудавшее лицо, темное от загара, и с обеих сторон распухшая шея: какие-то два громадных желвака от ушей до плеч.
Едва убрали сходни и пароход двинулся, как он с тем же совершенно спокойным видом сделал прыжок и очутился на пароходе и через минуту так же невозмутимо сидел на нижней палубе на скамейке, рядом со старухой-богомолкой.
Я подсел к ним и открыл табакерку.
– Угостите.
Бродяжка нюхает и чихает, любуется табакеркой.
– Под чернетью. И внутри позолота ладная… А шалниры-то какие. У меня дядя серебряник, я знаю.
– А что у тебя с шеей?
– Давно это у меня так. Застудил, так и осталось. Да оно не мешает мне.
– Откуда? – спрашиваю.
– Из Ростова-Ярославского.
– А далеко?
– Пока не ссадят. Куда-то в Астраханскую. Забыл город, сейчас посмотрю.
Он вынул из тряпки бумагу, посмотрел и сказал:
– В Енотаевск. Уж придумали городок, язык переломишь. Енотаевск… Чтоб ему ни дна, ни покрышки…
Дальше – больше, разговорились. Оказался знакомый тип: человек с волчьим видом.
– Да уж документик сподобили, иди, пока не умрешь. Иди, на сутки поработать нигде нельзя остановиться, или воруй, или грабь, или умирай, если Христа ради не подадут. Вот он настоящий волчий паспорт, пожалуйте-с.
И подал мне печатный документ с приложением печати.
Это был вид, но не вид на жительство, а вид на право идти без остановок. Законный вид на бродяжничество, волчий паспорт, с которым всякий обладателя его имеет право гнать из-под своей крыши, из селения, из города. Я целиком списал этот вид и привожу дословно:
«Проходное свидетельство, данное из Ростовского полицейского управления, Ярославской губернии, административно высланному из Петербурга петербургскому мещанину Алексею Григорьеву Петрову, на свободный проход от г. Енотаевска Астраханской губернии, в поверстный срок с тем, чтобы он с этим свидетельством нигде не проживал и не останавливался, кроме ночлегов, встретившихся на пути, и по прибытии в г. Енотаевск явился в тамошнее полицейское управление и предъявил проходное свидетельство».
Подпись, которую, как и все подписи на документах, разобрать было невозможно. Я возвратил вид на бродяжничество и спросил:
– Почему именно в Енотаевск?
– Да вот в Енотаевск, чтобы ему ни дна, ни покрышки…
– Кому – ему? Енотаевску?
– Нет, чиновнику.
– Какому?
– Да в Ростове. Вывели нас из каталажки, поставили всех в канцелярии. А он вышел, да и давай назначать кого куда. Одного в Бердичев, другого в Вологду, третьего в Майкоп, четвертого в Мариуполь. Потом позабыл город, потребовал календарь, посмотрел в него, потом взглянул на меня да и скомандовал:
– В Енотаевск его пиши. И остальных по календарю, в города, которые называются почуднее, разослал… Шутник.
– За что ж тебя из Петербурга турнули?
– Из-за дворника. Дворнику как-то на пару пива не дал, он и обещал попомнить. Ну, и попомнил. На заводе у нас беспорядки были, и я тоже в толпе был и не шумел, а вот попал. Когда стали арестовывать, дворник и попомнил, указал на меня. На восемь лет и выслали… четыре года хожу, а четыре еще осталось.
Это благодетель-чиновник из Харьковской губернии меня в Колу махнул. И натерпелся. Через Архангельск да по тундрам. Коты на ноги дали… Из Колы опять этапом в Городище Пензенской губернии махнули… А оттуда в Ростов… Через Казань пошел, по Волге, через Нижний, в казанской больнице лежал…
В Нижнем я стою на палубе парохода и смотрю на выходящих пассажиров, у которых капитан строго отбирает билеты.
Мой бродяжка подходит ко мне и жалуется, что после Нижнего зайцем больше ехать нельзя, контроль будет строгий. И делает движение, чтобы уйти. Я вынимаю пять рублей и сую ему в руку:
– Купи билет и поезжай спокойно.
Он зажал деньги и смутился. Что-то хочет сказать и, видимо, не может. Затем он запустил руку к себе в карман, вынул мою табакерку, сунул ее в карман моей тужурки, где я ее обыкновенно ношу, и без оглядки бросился бежать сквозь контроль, оттолкнув матроса, который чуть не упал… И сразу пропал где-то… Шум-гвалт… Потом все успокоились. Он исчез…
И понять не могу, как он в одну минуту так ловко выудил из кармана мою табакерку.
* * *
С историей моей табакерки и этим бродягой еще раз связана моя последняя в жизни, любимая мною с юных дней степных скитаний охота на волка в угон, давно-давно забытая. Охота эта калмыцкая и казачья, потому что для нее нужны волк, степь и лошадь. Да еще особая нагайка, волчатник. От обыкновенной казацкой нагайки она отличается тем, что она длиннее наполовину и втрое толще, хотя сплетена также из тонких сыромятных ремней, а иногда в нее вплетали кусок свинца. Только это совершенно лишнее – и без свинца удар такой нагайки страшен, а с коня, на скаку, она разбивает волчий череп, а то и хребет можно перешибить.
Десятки лет эта моя старая приятельница по охоте хранится у меня…
И вот – это было в последний год прошлого столетия, поздней осенью – я был на зимовниках сначала в задонских степях, а потом и проехал в ногайские и зеленчукские степи, на хутор к молоканину овцеводу и коннозаводчику, по его просьбе я помог купить как-то для его табунов двух английских жеребцов-производителей.
Там– то случайно и пришлось поохотиться, еще раз повторяю – последний раз в моей жизни, в угон на волка, и удалось залобанить такого матерого, каких я никогда и не видывал. Степной волк, широкий, могучий, шерсть у него короткая и густая. Шкура этого волка лежала у меня в кабинете ковром до самой первой революции – и все как новая.
Осмотрев табуны, производителей и жеребят от них, я собирался уже ехать в Москву и с рассветом просил приготовить лошадей.
Накануне, по обычаю благочестивейшего молоканского семейства человек из десяти, мы сели за ужин часов в восемь вечера, ели после разных закусок лапшу из индейки, жареных кур, баранину жареную, соленые бараньи язычки, пшенную кашу с молоком и на закуску по полной тарелке взвара, т. е. компота из свежих персиков, груш, яблок и вишен…
После ужина я отправился в комнату для почетных гостей спать до рассвета.
Комната большая, светлая, с коврами и двумя кроватями. Высота кроватей в рост человека, потому что на них распухли в три ряда пуховики, и по шести подушек в головах. Забираться на такую постель приходилось с особой специальной скамейки, а как ляжешь, как охватят тело пуховики – так и заснешь сразу. Да на том боку, на который лег, и проснешься – спишь как убитый…
Еще не рассветало, а мы уже пили чай, опять вся семья вместе, за тем же огромным столом с ведерным самоваром, с печеньями, закусками, холодными и дымящимися: тут и гора белых горячих пышек, и блюдо бараньих язычков, и нога холодной баранины, и дымящиеся блюда с нарезанными большими кусками легкого, сердца и печенки – и опять передо мною та же батарея наливок… А хозяйка уже уложила мне всяких съестных припасов и бутылок в корзину на дорогу… так думаю, пятерым до Москвы хватит.
И вдруг во время чаепития вбегает чабан и жалуется, что у него ночью волк барана утащил и жрет его в бурьянах, за балкой около старой базы, а база эта верстах в двух от хутора.
Я обратился к старику:
– Поседлайте Наяду…
Это прекрасная полукровка, дочь знаменитого Дирбоя, на которой я ездил по его табунам.
– И я поеду, – сказал старший сын Федя, наездник и охотник.
Через пять минут мы подъезжали к базе, окруженной бурьянами. Сзади бежал чабан и указал нам место:
– Там он залег, бирюк-то!
– Действительно, зашевелились полосой бурьяны и в полосе замелькал убегавший волк…
Солнце зазолотило седло и головы Эльбруса.
Утро тихое, чудное, холодное…
Волк вырвался из бурьянов и мчал по голой степи. Мы неслись за ним, намеренно держась от него шагах в двухстах. Степь на бесконечное пространство гладкая, без кустика, даже без бурьянов. Все на виду… Волк мчится, не оглядываясь. Он чувствует… Он инстинктом чувствовал, когда мы прибавляли хода, – и усиливал свой бег… Мы сдерживали коней, а он все удирал – и наконец, оглянулся и пошел потише… Мы опять несколько сажен пустили порезвее, и он помчался… Так играли с ним долго… Он шел к горам – они верстах в ста от нас, – шел по прямой линии, как стрела… Он шел шагах в трехстах от нас – и мы скачем.
Он все ближе и ближе… Голову держит вбок… Мы видим его высунутый язык… Мы опять немного сдержали…
– У меня лошадь захромала, езжайте.
И спутник мой слез с коня. Я оглядываюсь. Ведет лошадь в поводу – она припадает на правую ногу. Он что-то кричит мне и машет рукой. Мне не до него. Скачу.
Через минуту я все забыл, кроме волка, и мчался за ним, не оглядываясь. Настали минуты горячие… Я то догонял его, то давал передышку лошади, а он драл вовсю по прямой линии. Волк знал, что свернуть в сторону – значит сократить расстояние в пользу врага…
Но он ошибался: у лошади, у этой чудной Наяды, бравшей барьерные призы на скачках и не боявшейся ни выстрелов, ни зверя, запас сил был огромный… Притом она отдыхала то и дело на переменном аллюре, а он лупил без передышки и стал выдыхаться… Язык его волочился чуть не по земле…
Впереди затемнелись две узкие и длинные полосы бурьянов, росших по неглубокой балке, близко от меня переходившей в степь, а вправо тянувшейся далеко по направлению к горам… Во время дождей туда гоняют табуны… Я налег в карьер… Волк шагах в ста от меня. Видимо, зарьял, но торопится к балке… По всей вероятности, он знал это убежище… Я еще ближе к нему, шагов на пятьдесят… Вот он в бурьянах близ оврага – только ему нырнуть – и спасен…
На самом берегу балки на момент остановился, воззрился на меня – я круто повернул лошадь к горам и сделал несколько скачков вправо, вдоль оврага… Волк нырнул и скрылся…
Я знаю привычки зверя давным-давно… Еще с юных моих шатаний в задонских степях. И я не ошибся.
Повернув кругом лошадь, я скачу по краю балки влево от гор и вижу: серый с вытянутым языком лежит посредине балки и, увидев меня – все это измеряется секундами, – вскочил, зашатался и тяжело захлюпал к выходу в степь… Я свищу, гикаю, держу его от себя шагах в тридцати и вижу, что он выдохся и сейчас упадет…
Это не в моих расчетах: к лежачему или сидячему волку подходить нельзя – бросится и зарежет коня… Я даю ему выбраться на простор степи, посылаю Наяду, и мы скачем с ним рядом, не убавляя резвости: волк зарьял, язык беспомощно болтается…
В два прыжка я догоняю его и бью по черепу плетью. Он тычется носом в землю… Я быстро повертываю ловкую Наяду, чтобы быть сзади головы волка, чтоб снова его догонять, но он исходит слюной и беспомощно скребет лапами по траве… Рискую и еще раз бью его по голове, и отскакиваю в сторону… Он продолжает лежать на брюхе, вытянув задние ноги и судорожно шевеля передними, на которых лежит голова с вытянутым языком… Я объезжаю в сторону и кружу шагом, давая отдыхать уставшей Наяде… Посматриваю издали на волка и наслаждаюсь понюшками табаку…
Волк не шевелится. Объезжаю кругом. Не шевелится… Еще раз бью его по голове, а потом поперек хребта, около почек. Готов серый…
Слезаю с Наяды, разминаю ноги…
А кругом глухая степь. Ни табунов, ни отар овец, ни птички… Только вдали-вдали шевелится точка – это тушканчик сложил молитвенно лапки, но и тот скоро ушел в нору… Высоко-высоко появился орел… Потом другой… Они кружат надо мной, но не спускаются… Вдали появился третий…
И как это они учуяли добычу… И не ошиблись… Они знают что знают – знают, о чем и мечтать не смеет наша мудрость!
Вдали движущаяся точка. Пара лошадей, запряженная в нетачанку… Это Федя с кем-то торопится… Лошади прекрасные, несутся вскачь…
Я со скуки полтабакерки вынюхал… Федя радуется:
– Ну, взяли-таки зверяку. А я кричал вам, чтобы не допускали до балки… У меня конь сплечился… Все-таки доехал и за вами приехали… Ну, ловко…
Осмотрели волка.
– Череп разбит. Думаю, что с первого удара… А хорош, ах хорош. Как вы его не упустили… Доберись до балки – ушел бы в горы…
– Да не ушел вот!
– Ловко…
И обратился к казаку:
– Митро, а ну-ка свежуй.
– Ну и брюхо набил. Знать, целого барана стравил! – бормотал Митро, сдирая волчью шкуру.
Я ехал шагом на Наяде с нетачанкой, рассказывая подробности охоты, к великому удивлению Феди, и получил одобрение от Митро, старого охотника, который не удержался и перешел на «ты»:
– Бирюка перехитрил. Вот так черт!
– А ты нечистого не призывай и черных слов не произноси, – сделал ему замечание Федя, правоверный молоканин.
Навстречу нам низко и торопливо летели два орла.
– На обед едут, – указал кнутовищем казак.
Я оглянулся… Штук десять орлов и коршунов кружились над редкой в это время добычей, а влево Эльбрус покрывался темными тучами.
– Снег будет, – сказал Митро.
* * *
После обычного обеда, такого же, как и вчерашний ужин, с добавкой только гуся с яблоками и горы куропаток на огромном блюде, мы ходили по конюшням, пили чай, и после чая Митро на прекрасной паре золотистых корольковских персюков мчал меня под густыми тучами на Богословскую станцию.
Ногайская степь, как и всегда в это время, была мертвая, безжизненная, холодная и безмолвная. Разве встретится стадо молоканских овец, поднимется орел, сорвется стая куропаток, да иногда промчится на коне ногаец, потомок бывшего властителя этих степей, – а там опять тишь, мертвая тишь зимней степи, безлюдная, безмолвная…
На половине дороги начался снежный пурган… Коней не видно!
Но вот мелькнул красный диск, вдали слышится свисток паровоза и сразу переносит от мира и покоя беззаботной степи в безалаберную суету столицы, где приходится быть осторожнее, чем здесь, в этой дикой пустыне, между степными волками и вооруженными жителями…
Лишнее слово, иногда лишний стакан вина, неосторожное движение – и погиб скорее, чем в глухой ногайской степи…
Одновременно с бежавшим и пыхтевшим поездом, побелевшим от снежной пурги, я подъехал к вокзалу и, тоже весь заледенелый, покрытый снегом, прямо бросился к буфету, чтобы как-нибудь согреться. Был второй час ночи. Оказалось, что пришел сильно запоздавший от сильной метели скорый поезд, идущий на север. Через три минуты он отправляется. Придется ужинать и согреваться в поезде. Беру ужин: белый хлеб, колбасу, бутылку водки и две бутылки пива. Подарок поберегу до Москвы – жаль откупоривать. Митро тащит за мной багаж. Бросаюсь в первый попавшийся вагон первого класса и вваливаюсь в пустое купе. Чемодан и корзинку с гостинцами бросаю на сетку, волчью шкуру, связанную шерстью вверх, на пол и прощаюсь с Митро. Кондуктор входит за билетом и говорит:
– Вам бы в другой вагон, это старинный, неудобные диваны, жестко да и трясучий… Рядом пульмановский, тоже пустой идет.
– Э, все равно, – отвечаю.
Колеса заскрипели по рельсам, загромыхали на стрелках, и поезд потянулся на север.
Я старался взглянуть в окно, да оно все было бело от снега и льда. Мелькнула в памяти моей не сходившая несколько дней с моего горизонта голова Эльбруса, и сделалось как-то грустно…
С помощью кинжала я разрезал колбасу, причем добрая половина ее упала на пол и откатилась к двери, где на полу лежала мерзлая волчья шкура. Я посмотрел на нее, но, усталому, было лень протянуть руку. Выпив и съев колбасу, я хотел достать упавшую половину, но ее не было: укатилась под мой диван.
Дорожа каждым лишним движением, я взял бутылку пива и поставил ее на пол, чтоб можно было достать легко рукой, и лег, сделав несколько глотков. Лег и вытянулся.
Это блаженство, которого я давно не испытывал. Я стал уже забываться, как вдруг волчья шкура, лежавшая на полу у двери, зашевелилась.
Уж не дух ли какого-нибудь кабардинца или ногайца вселился в волка?
Затем стоявшая рядом с диваном бутылка с пивом кланяется горлышком к окну, причем выливается несколько капель на пол, и исчезает.
Исчезает на глазах. Уползает под мой диван. Я нюхаю табаку и соображаю – что такое. Вдруг под собой слышу:
Буль… буль… будь…
Кто– то пьет под моим диваном. Приподнимаюсь, чтобы вскочить, и вдруг вижу вылезающее из-под дивана горлышко бутылки, а затем чью-то руку, старающуюся аккуратно, без шума водворить бутылку на прежнее место.
Моментально вскакиваю, запускаю обе руки под диван и вытаскиваю оттуда злополучнейшего из людей. Несчастный, оборванный, бледный.
Шепчет:
– Не убивайте меня!
Я поднял его, крепко встряхнул для острастки и с размаху усадил на противоположный диван.
– Попался, дьявол!
Он умоляюще смотрел на меня и молил о пощаде… Я встал, проверил, заперта ли дверь, и открыл занавеску половины фонаря, осветив противоположный диван.
Передо мной сидел, дрожа и щелкая зубами, оборванец в лаптях, в башлыке, окутавшем плотно голову.
Он воззрился на стол, ткнул пальцем на табакерку, на которой ярко сверкала золотая буква Г. И рот раскрыл в недоумении.
– Ведь это она! Это, значит, вы?!
Упал передо мной на колени.
– Теперь я вас узнал… Ведь это я… Вот шея-то, поглядите.
Сорвал башлык. Громадные желваки от ушей до плеч.
– Это я.
И вспомнился мне пароход на Волге.
– Я вот тогда у вас ее, – показывает на табакерку, – за ваше добро у вас из кармана стырил… Я хотел на ней доехать до Астрахани… Это за хлеб-то за соль вашу… Поили, кормили, а я… Весь век мучаюсь, как поминаю…
Бормотал он нескладно, отрывисто, без умолку. Я молчал и слушал и, наконец, в знак мира открыл табакерку и поднес ему.
– Черт с тобой, прощаю. Садись!
Сразу повеселел. Понюхал, чихнул, сел на диван и все бормочет, бормочет нескладно и жалобно, в грехах своих кается…
Я подал ему бутылку с водкой. Он жадно потянул и закусил хлебом, а я наклонился под диван и ищу колбасу.
– Вы колбасу? Я ее стравил. Я давно уж ничего не ел.
Затем он доел весь хлеб, допил пиво и начал рассказывать свои похождения, стараясь доказать первым делом, что залез на станции в вагон без всякой цели грабежа и убийства, а только чтобы погреться и добраться до станции Кавказской…
– Ну что? Все еще с волчьим паспортом? – спрашиваю я.
– На кой он. Нешто к зиме с ним можно? Давно бросил. Лучше бродягой называться, до весны просидеть, а то в степи замерзнешь теперь.
– А перо зачем? – спросил я, указывая на валявшийся на полу нож.
Он сконфузился – не смел мне врать. Это чувствовалось. Молчит.
– А ежели бы не я, а женщина одна ехала в купе? А если бы я уснул? Сонного пришить легко ведь…
– Что вы… что вы… Нешто вас можно?! Вот табакерка-то, как увидал ее, так и… так и узнал вас сразу по золотой букве… Нешто я ее забуду когда, во веки веков, – бормочет.
– Так значит, стой на столе табакерка боком или дном кверху, так… Ну да плевать, расскажи ты мне, где побывал после Нижнего…
– Ой, да уж что говорить. Везде… Ведь два года с гаком прошли… Ну тогда, после вас, на зевекинском пароходе я сбежал на низ… К зиме проходное бросил – сказался на Псков. Этапом послали… К весне опять вышел. В Питере опять в полицию… Послали в Яренск… А я под Любань к сестре Варваре ударился, всю зиму у ней околачивался… Весной опять на Волге маячил, к зиме к дяде серебрянику в Питер, а оттуда вот этим летом выслали в Пермь, а я сюда подался… Все лето здесь по хуторам околачивался… Было – и хорошо пожил, у молокан работал. Да дело одно не вышло… Ухрял… Только ту зиму у сестры Варвары и отдохнул, за дворника работал и за кашевара…
Просит о пощаде, клянется и божится, что больше никогда не будет.
А чего «никогда не будет» – не говорит.
Поезд загромыхал по стрелкам станции Кавказской и остановился.
– Ну, убирайся… Вот тебе на разживу.
Дал опять пять рублей и выгнал. Уходя, он нагнулся, чтобы поднять свой нож, но я наступил на него ногой:
– Ножа не дам. Пошел вон.
Исчез. Лезвие ножа, узкое, остро наточенное, вершка четыре длины, ручка роговая кольчатая, дагестанской работы. Кожаные ножны я нашел после под диваном. Потом оказался простым железным, и я им до сего времени разрезаю книги…
Я видел, как он выскочил из вагона в противоположную дверь на неосвещенное полотно дороги и побежал за дрова.
Это был бродяга по закону. Такие не имели возможности пристроиться где-либо в одном месте, а обязаны были идти и идти без дороги, без цели, без конца. Идти до смерти.
Нередко весной в донских и кубанских степях, особенно после снежных зим, находили трупы оборванцев, а иногда только кости, растасканные зверями и собаками.
В большинстве случаев эти несчастные бродяги по закону, не привыкшие к местным условиям, погибали от холода, голода и метелей.
С наступлением холода много их появлялось на станциях Владикавказской железной дороги. Изможденные, оборванные, измученные, дрожащие в отрепьях от холода, они вечно осаждали начальников станций и жандармов просьбами довезти их до следующей станции.
Масса краж из вагонов, грабежей около станций железных дорог совершалась ежедневно по линии, и хотя далеко не все совершали их «бродяги по закону», но все сваливалось на них.
Да и удобно: люди без настоящего и будущего, которым тюрьма – дом, кандалы – игрушки.
Люди с волчьим видом.
– Почет тебе, как волку бешеному: ни тебе работы, ни тебе ночлега – мандруй без останову, пока не сдохнешь! – объяснил мне откровенно один из таких.
И тоже припомнил сестру Варвару, как и тот мой бродяжка.
И я разыскал эту удивительную сестру Варвару.
Действительно, близ Любени, станции Николаевской железной дороги, жила сестра Варвара в основанной ею же пустыньке, приюте для проходящего, скитающегося люда.
Эта пустынька – истинное благодеяние. Сестра Варвара, украинка по рождению, богатая помещица, блиставшая когда-то в обществе, прекрасно образованная, долго жившая за границей, после смерти мужа вся отдалась служению несчастному, страждущему люду. Она изучила трущобы, поняла быт бесприютных скитальцев, людей с волчьим видом, и создала им приют на пути следования из Петербурга в глубь России.
Уже несколько лет существовал этот приют, состоящий из домика, где накормит и напоит бесприютных сестра Варвара.
Во время обеда она читала своим оборванным беспаспортным гостям книги или что-нибудь рассказывала, выслушивала злоключения каждого, ищущего услышать слово человеческое, ободряла его.
Приходили дождливой осенью и холодной зимой полунагие, голодные, грязные…
Принимала людей грязных, зловонных, которых все сторонятся, людей без паспортов, с темным прошлым, готовых на преступление, которых все гонят от себя, боясь за свою собственность и жизнь.
А сестра Варвара принимала их, как своих родных, обмывала их, перевязывала их раны, даже выстроила им баню.
Это было давно. В прошлом столетии. О дальнейшей судьбе сестры Варвары я с той поры не слыхал.
Последние комментарии
39 минут 4 секунд назад
1 час 7 минут назад
1 час 14 минут назад
2 часов 49 минут назад
4 часов 17 минут назад
5 часов 57 минут назад