Воспоминание... [Михаил Афанасьевич Булгаков] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Михаил Афанасьевич Булгаков Воспоминание...
У многих, очень многих есть воспоминания, связанные с Владимиром Ильичем, и у меня есть одно. Оно чрезвычайно прочно, и расстаться с ним я не могу. Да и как расстанешься, если каждый вечер, лишь только серые гармонии труб нальются теплом и приятная волна потечет по комнате, мне вспоминается и желтый лист моего знаменитого заявления, и вытертая кацавейка Надежды Константиновны... Как расстанешься, если каждый вечер, лишь только нальются нити лампы в 50 свечей, и в зеленой тени абажура я могу писать и читать, в тепле, не помышляя о том, что на дворе ветерок при 18 градусах мороза. Мыслимо ли расстаться, если, лишь только я подниму голову, встречаю над собой потолок. Правда, это отвратительный потолок — низкий, закопченный и треснувший, но все же он потолок, а не синее небо в звездах над Пречистенским бульваром, где, по точным сведениям науки, даже не 18 градусов, а 271, — и все они ниже нуля. А для того, чтобы прекратить мою литературно-рабочую жизнь, достаточно гораздо меньшего количества их. У меня же под черными фестонами паутины — 12 выше нуля, свет, и книги, и карточка жилтоварищества. А это значит, что я буду существовать столько же, сколько и весь дом. Не будет пожара — и я жив. Но расскажу все по порядку.Был конец 1921 года. И я приехал в Москву. Самый переезд не составил для меня особенных затруднений, потому что багаж мой был совершенно компактен. Все мое имущество помещалось в ручном чемоданчике[1]. Кроме того, на плечах у меня был бараний полушубок. Не стану описывать его. Не стану, чтобы не возбуждать в читателе чувство отвращения, которое и до сих пор терзает меня при воспоминании об этой лохматой дряни. Достаточно сказать, что в первый же рейс по Тверской улице я шесть раз слышал за своими плечами восхищенный шепот: — Вот это полушубочек[2]! Два дня я походил по Москве и, представьте, нашел место. Оно не было особенно блестящим, но и не хуже других мест: так же давали крупу и так же жалованье платили в декабре за август. И я начал служить. И вот тут в безобразнейшей наготе предо мной встал вопрос... о комнате[3]. Человеку нужна комната. Без комнаты человек не может жить. Мой полушубок заменял мне пальто, одеяло, скатерть и постель. Но он не мог заменить комнаты, так же как и чемоданчик. Чемоданчик был слишком мал. Кроме того, его нельзя было отапливать. И, кроме того, мне казалось неприличным, чтобы служащий человек жил в чемодане. Я отправился в жилотдел и простоял в очереди 6 часов. В начале седьмого часа я в хвосте людей, подобных мне, вошел в кабинет, где мне сказали, что я могу получить комнату через два месяца. В двух месяцах приблизительно 60 ночей, и меня очень интересовал вопрос, где я их проведу. Пять из этих ночей, впрочем, можно было отбросить: у меня было 5 знакомых семейств в Москве. Два раза я спал на кушетке в передней, два раза — на стульях и один раз — на газовой плите. А на шестую ночь я пошел ночевать на Пречистенский бульвар. Он очень красив, этот бульвар, в ноябре месяце, но ночевать на нем нельзя больше одной ночи в это время. Каждый, кто желает, может в этом убедиться. Ранним утром, лишь только небо над громадными куполами побледнело, я взял чемоданчик, покрывшийся серебряным инеем, и отправился на Брянский вокзал. Единственно, чего я хотел после ночевки на бульваре, — это покинуть Москву. Без всякого сожаления я оставлял рыжую крупу в мешке и ноябрьское жалованье, которое мне должны были выдавать в феврале. Купола, крыши, окна и московские люди были мне ненавистны, и я шел на Брянский вокзал. Тут и случилось нечто, которое нельзя назвать иначе как чудом. У самого Брянского вокзала я встретил своего приятеля. Я полагал, что он умер. Но он не только не умер, он жил в Москве, и у него была отдельная комната. О, мой лучший друг! Через час я был у него в комнате. Он сказал: — Ночуй. Но только тебя не пропишут. Ночью я ночевал, а днем я ходил в домовое управление и просил, чтобы меня прописали на совместное жительство. Председатель домового комитета управления, толстый, окрашенный в самоварную краску человек в барашковой шапке и с барашковым же воротником, сидел, растопырив локти, и медными глазами смотрел на дыры моего полушубка. Члены домового управления в барашковых шапках окружали своего предводителя. — Пожалуйста, пропишите меня, — говорил я, — ведь хозяин комнаты ничего не имеет против того, чтобы я жил в его комнате. Я очень тихий. Никому не буду мешать. Пьянствовать и стучать не буду... — Нет, — отвечал председатель, — не пропишу. Вам не полагается жить в этом доме. — Но где же мне жить, — спрашивал я, — где? Нельзя мне жить на бульваре. — Это меня не касается, — отвечал председатель. — Вылетайте, как пробка[4]! — кричали железными голосами сообщники председателя. — Я не пробка... я не пробка, — бормотал я в отчаянии, — куда же я вылечу? Я — человек. Отчаяние съело меня. Так продолжалось пять дней, а на шестой явился какой-то хромой человек с банкой от керосина в руках и заявил, что, если я не уйду завтра сам, меня уведет милиция. Тогда я впал в остервенение.
Ночью я зажег толстую венчальную свечу с золотой спиралью. Электричество было сломано уже неделю, и мой друг освещался свечами, при свете которых его тетка вручила свое сердце и руку его дяде. Свеча плакала восковыми слезами. Я разложил большой чистый лист бумаги и начал писать на нем нечто, начинавшееся словами: Председателю Совнаркома Владимиру Ильичу Ленину. Все, все я написал на этом листе: и как я поступил на службу, и как ходил в жилотдел, и как видел звезды при 270 градусах над Храмом Христа, и как мне кричали: — Вылетайте, как пробка. Ночью, черной и угольной, в холоде (отопление тоже сломалось) я заснул на дырявом диване и увидал во сне Ленина. Он сидел в кресле за письменным столом в круге света от лампы и смотрел на меня. Я же сидел на стуле напротив него в своем полушубке и рассказывал про звезды на бульваре, про венчальную свечу и председателя. — Я не пробка, нет, не пробка, Владимир Ильич. Слезы обильно струились из моих глаз. — Так... так... так... — отвечал Ленин. Потом он звонил. — Дать ему ордер на совместное жительство с его приятелем. Пусть сидит веки вечные в комнате и пишет там стихи про звезды и тому подобную чепуху. И позвать ко мне этого каналью в барашковой шапке. Я ему покажу совместное жительство. Приводили председателя. Толстый председатель плакал и бормотал: — Я больше не буду.
Все хохотали утром на службе, увидев лист, писанный ночью при восковых свечах. — Вы не дойдете до него, голубчик, — сочувственно сказал мне заведующий. — Ну так я дойду до Надежды Константиновны, — отвечал я в отчаянии, — мне теперь все равно. На Пречистенский бульвар я не пойду. И я дошел до нее[5]. В три часа дня я вошел в кабинет. На письменном столе стоял телефонный аппарат. Надежда Константиновна в вытертой какой-то меховой кацавейке вышла из-за стола и посмотрела на мой полушубок. — Вы что хотите? — спросила она, разглядев в моих руках знаменитый лист. — Я ничего не хочу на свете, кроме одного — совместного жительства. Меня хотят выгнать. У меня нет никаких надежд ни на кого, кроме Председателя Совета Народных Комиссаров. Убедительно вас прошу передать ему это заявление. И я вручил ей мой лист. Она прочитала его. — Нет, — сказала она, — такую штуку подавать Председателю Совета Народных Комиссаров? — Что же мне делать? — спросил я и уронил шапку. Надежда Константиновна взяла мой лист и написала сбоку красными чернилами:
Прошу дать ордер на совместное жительство.
И подписала:
Ульянова.
Точка. Самое главное то, что я забыл ее поблагодарить. Забыл. Криво надел шапку и вышел. Забыл.
В четыре часа дня я вошел в прокуренное домовое управление. Все были в сборе. — Как? — вскричали все. — Вы еще тут? — Вылета... — Как пробка? — зловеще спросил я. — Как пробка? Да? Я вынул лист, выложил его на стол и указал пальцем на заветные слова. Барашковые шапки склонились над листом, и мгновенно их разбил паралич. По часам, что тикали на стене, могу сказать, сколько времени он продолжался: Три минуты. Затем председатель ожил и завел на меня угасающие глаза: — Улья?.. — спросил он суконным голосом. Опять в молчании тикали часы. — Иван Иваныч, — расслабленно молвил барашковый председатель, — выпиши им, друг, ордерок на совместное жительство. Друг Иван Иваныч взял книгу и, скребя пером, стал выписывать ордерок в гробовом молчании.
__________
Я живу. Все в той же комнате с закопченным потолком. У меня есть книги, и от лампы на столе лежит круг. 22 января он налился красным светом[6], и тотчас вышло в свете передо мной лицо из сонного видения — лицо с бородкой клинышком и крутые бугры лба, а за ним — в тоске и отчаяньи седоватые волосы, вытертый мех на кацавейке и слово красными чернилами — У л ь я н о в а. Самое главное, забыл я тогда поблагодарить. Вот оно неудобно как... Благодарю вас, Надежда Константиновна. М и х а и л Б.
Комментарии. В. И. Лосев
ПУТЕВЫЕ ЗАМЕТКИ
Впервые — Железнодорожник. 1924 № 1—2. Печатается по тексту журнальной публикации.Ленин, как определяющая политическая личность, несомненно, был в поле политического зрения Булгакова. Не раз пытался он проникнуть в замыслы этого сложного человека, внимательнейшим образом следил за состоянием его здоровья во время болезни (аккуратно вырезал из газет правительственные сообщения о здоровье предсовнаркома и хранил их). И о том, какое значение придавал писатель этой личности, свидетельствует его дневниковая запись о смерти вождя: «22-го января 1924 года. 9-го января 1924 г. по старому стилю. Сейчас только (пять с половиною часов вечера) Семка сообщил, что Ленин скончался. Об этом, по его словам, есть официальное сообщение». Тщательно выписаны и подчеркнуты дата записи (старый и новый стиль) и время получения сообщения (с минутами). Хотя Ленин довольно продолжительное время был не у власти, однако его существование было символом большевизма здравствующего. И вот Ленина не стало. Булгаков прекрасно понимал и ощущал значение таких событий. Тем более в ситуации, когда буквально накануне была отстранена от власти (фактически) другая «знаковая» фигура большевизма — Л. Троцкий. По этому поводу дневниковая запись Булгакова (8 января 1924 г.) была также красноречивой: «Итак, 8-го января 1924 г. Троцкого выставили. Что будет с Россией, знает один Бог. Пусть Он ей поможет!» Но помимо ясного понимания серьезности политической ситуации в стране Булгакова интересовала реакция народа на нее, прежде всего на кончину Ленина. И судя по его репортажу из Колонного зала и с прилегающих к нему улиц («Часы жизни и смерти»), на Булгакова это скопление сотен тысяч людей, пришедших проводить Ленина в последний путь, несмотря на лютый мороз, произвело сильное впечатление. Он называет Ленина «великим Ильичом» и предрекает ему народное поклонение «в течение веков». В связи с этим значительным событием Булгакову вспомнился и важный для него эпизод, косвенно связанный с именем Ленина и напрямую — с именем Н. К. Крупской, и с душевной теплотою он написал об этом рассказ. Рассказ этот как бы открывает знаменитую булгаковскую тему, в основе которой — «квартирный вопрос». Желание получить нормальные жилищные условия стало для Булгакова «малой целью» в жизни и отразилось довольно ярко в его творчестве. Но в начале 20-х гг. речь шла не о нормальных жилищных условиях, а о возможности иметь крышу над головой. О борьбе Булгакова за комнату в «проклятой» квартире № 50 в доме № 10 по Большой Садовой и повествуется в рассказе «Воспоминание...».
Последние комментарии
2 часов 25 минут назад
11 часов 27 минут назад
1 день 10 часов назад
1 день 11 часов назад
1 день 11 часов назад
1 день 11 часов назад