Дома моей души [Вера Позднякова] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Вера Позднякова Дома моей души


Глава 1

Самый первый дом


За несколько месяцев до своего рождения я уже путешествовала по реке.

Отец с матерью работали на пассажирском пароходе. Эта сибирская река с непонятным названием Обь и стала моей малой родиной. Когда мы заходили на очередную короткую стоянку у красивой деревни на яру, мне захотелось родиться. Мать отвели в тамошнюю больницу, и пароход ушел. На обратном пути забрали уже нас двоих, довольных случившимся обстоятельством.

С тех пор, как только я подросла и смогла осознать, сказанное родителями, я всегда с трепетом ожидала приближения этой красивой деревни, понравившейся мне ещё до рождения. На коротких стоянках мы с мамой пытались пробежаться по деревне, делая забеги на длинную дистанцию от пристани вдоль главной улицы, широченной и длинной, проложенной с истинно сибирским размахом.

По дороге я пыталась разглядеть свою малую родину. Все здесь было подстать главной улице, большое, широкое и весёлое.

От пристани дорога, поросшая травой и огромными лопухами вдоль заборов, вела наверх. Большие дома, все в черемухах, щурились на меня своими смешливыми окнами. Добежать мы успевали только до магазина. Он был таким же, как и всё здесь, огромным, тихим и залитым солнцем.

До больницы, моего первого пристанища в этом мире, мы так ни разу и не добежали.

Мой первый дом, где я родилась и прожила несколько дней, так и остался для меня, похожим на дома, мимо которых мы пробегали, большим и светлым, с сочащейся от жары из бревен смолой, сверкающей на солнце. Он так и остался для меня незнакомым и притягательным.

Зимовали мы вместе с нашим пароходом в Моряковке, в доме моих бабушки и дедушки. Дед только к нашей зимовке демобилизовался из армии, пройдя всю войну и задержавшись на службе в Кёнигсберге.

Радость его возвращения была сдобрена моим рождением. Родные хотели назвать свою первую дочь и внучку необычно, значимо, и каждый день звали меня по-разному, не останавливаясь ни на одном имени. Так длилось несколько месяцев. Потом дед сказал, хватит издеваться над ребенком, и внес свои коррективы, предложив назвать меня Победой.

Победой я пробыла уже дольше, несколько недель. Потом родные сообразили, что это как-то немного официально, и решили назвать меня Звездой. Отчество у меня было подходящее, плавное, Васильевна.

Когда уже пошли в Загс, работавшая там мамина подруга сказала:

– Это, конечно, ваше дело. Но вы подумали, что вы накликаете на своего ребенка? Ведь её всю жизнь, хорошо ещё, за глаза, будут называть по созвучию.

Родные, моментально прокрутив в голове это созвучие, ахнули. Такого они своему чаду не хотели. Друг и однополчанин деда, приглашенный на семейное торжество, сказал:

– Хватит вам изгаляться над девчонкой, назовите её простым именем, Вера. Оно трудно поддается всяким созвучиям и опять же редкое, как вы и хотели.

Так из Звезды Васильевны я превратилась в трудно поддающуюся всяким неблагозвучным созвучиям Веру Васильевну.

Все-таки, мы отличаемся и от Востока и от Запада. Чрезмерной переливностью нашего языка что ли. Или чрезмерной нашей любовью ко всяким созвучиям. Или, и тем, и другим, и ещё многим-многим.

Ведь ходят по свету миллионы всяких там Астер и Эстер. Звезд и Звездей. И только мы, русские, понимаем, что живи они в России! И им бы пришлось задуматься, а правильно ли родители им выбрали имя? Нашлись бы быстро умельцы, созвучившие и их имя черт-те-с чем.

Это витало в воздухе вокруг меня с того памятного дня моей регистрации в человеческое сообщество.

Весь первый год моего рождения прошел для меня тихо и мирно, чего не могу сказать о моих родных. Дед нашел себе зазнобу, решив наказать свою жену по – мужски, а там и затянуло. Дед не простил её «слабость», так он объяснял всем свою.

Тем делом, долгой суровой зимой, родители сообразили мне братика.

В год его появления на свет пароход, вместе со всей командой, перевели на зимовку в новую базу – караванку. Попросту, в Затон, тоже поселок речников, но уже в пригороде другого крупного порта, Новосибирска.

Навигация закончилась, когда уже шла шуга1. Пароходы пошли по местам своих зимних стоянок, чтобы встать вдоль берега затона, небольшой бухточки, вырытой земснарядом.

Мы была с родителями до конца навигации. Нам было хорошо, тепло, светло, много горячей воды и корабельный медик, положенный по штату на пассажирском пароходе.

Как бы то ни было, на новое место жительства мы прибыла с комфортом.

Как сейчас говорят, полные больших надежд на будущее, но врать не буду, ничего про те свои надежды не помню.

Для экономии топлива котлы пароходные быстро затушили, и наша жизнь резко похолодала.

Как и всегда в нашем благословенном государстве, решение приняли в одном месте, а выполнять его доверили совсем в другом, где не очень-то могли сообразить, как с помощью одного лишь решения, без других подручных материалов, расселить почти полсотни человек команды с женами и детьми, неизвестно куда.

Сидя в темноте враз промерзших кают, потерпев еще немного, как это всегда принято у нас, «мужики», в основном двадцати с небольшим лет пошли «бить кулаком» о красное, а, может быть, зеленое (теперь уж этого не установить) сукно на столе начальника караванки. Но, то ли не дошли, то ли их там не ждали совсем, тоже не помню.

Зато помню, как иногда отец с гордостью рассказывал, как они решили занять клуб. Там тепло и светло.

Слава КПСС и тому теплом клубу, спасшим нас. Причем почти в прямом смысле. Огромный лозунг «Слава КПСС» висел через всю сцену, и мы ежедневно находились под его защитой и благословением.

Лозунги, развешанные по всему периметру в клубе и были моим первым осознанным чтивом. Мама отвечала на мои вопросы, что это за буквы, в перерывах между кормлением брата и беганием по очереди с товарками до столовой, где им разрешали сварить для нас и для себя кашу.

Когда я слышу иной раз анекдот про чукчу, мучающегося таким же вопросом, как я тогда, кто такой Слава КПСС, я не могу смеяться над ним, по – детски наивным. Я не могу смеяться над своим детством и восторгом от больших красивых золотых букв на красной материи. Именно тогда буквы стали волшебным образом складываться в слова. И любовь к обучению вошла в меня навсегда тоже тогда, вместе с моим первым детским осознанным восторгом от красоты и мощи знаний на огромном красном кумаче, которые я схватывала буквально на лету, от пробегающих мимо взрослых. Хотя им было не до нашего обучения.

Главное, попали в тепло и больше не околеваем. Почему-то тогда синоним холода был глагол «околеть».

Много позже я узнала истинное значение этого слова. Уже в школе, «русичка» при разборке какого-то произведения, употребила его в новом для нас смысле. И мы вдруг поняли, что этот глагол, означает не жуткий холод, а смерть животного.

Если животное домашнее, то говорят, скотина околела. Так я, вместе со всем моим классом, узнала правильные значения часто употребляемых тогда в Сибири слов.

В моем доме эти слова употреблялись редко, но слышала я их вокруг часто.

Хотя скотины, даже простейших домашних животных, у речников тогда не было.

С семьей плавать было можно, а с животными нельзя.

Слово же употреблялось часто, и смысл его был иным, более нам понятным. Скотина – это человек, не умеющий себя вести, пьяница или дебошир. Когда мы, по наивности и смелости, сказали это учительнице, она ответила нам так, что мы запомнили это на всю жизнь. Не надо оскорблять скотину, приписывая не свойственные ей качества.

Мы тогда были любознательные, безграмотные и наивные « Хви-и –ли – и – пеоки».

Впрочем, о чем это я? Наверное, моё подсознание вспомнило то, душу ублажающее тепло, в которое я тогда попала.

И снова пелена младых лет навсегда укрыла от меня мелкие события того времени.

И опять рассказ мамы, как нам, уже в конце зимы, дали, наконец, собственное жилье.

Слава богу! Вернее, тогда еще слава КПСС!

История постройки нашего первого полученного жилья ушла в небытиё, как и многие частности моей тогдашней жизни.

Но я помню этот … барак на высоких ножках, возведенный наспех по зимнему морозу, из свежего желтого горбыля, с высоким крыльцом и длинным широким коридором.

Помню, примерно, расположение нашей комнаты. Как зайдешь, налево, через 3 двери от входа.

Некоторые картинки из жизни в этом бараке остались в памяти навсегда.

Мне года три. У меня есть друг, чуть старше меня и очень любознательный. Он живет в конце барака. Мне купили куклу, довольно-таки большую, голую пупсиху. Радость распирает меня, и я иду к другу ею делиться. Теперь я понимаю, что меня к нему привлекало, наш общий с ним дух исследователя.

А давай её «подожгём2»! – говорит он, – Посмотрим, горит или нет.

Не помню, что я ему сказала, согласилась с ним или нет? Он подносит спичку, пупсиха ярко вспыхивает. Через пару мгновений в руке моего друга осталась одна нога, которой он машет как ошалелый. Кроме этих завороживших меня мгновений, в памяти от пупсихи ничего не осталось. Какая она была? Красивая? Наверное. Было моё горе, мама ругала? Но всё перехлестнул восторг от ярко горящей куклы… и загустевшая темнота вокруг неё.

Еще помню очень ясно, как зародилась во мне страсть к писательству.

Отец после работы ходит учиться в речной техникум в город. Это далековато, а напрямки, через реку, поближе. Плотину ещё не построили, и зимний лёд был крепкий.

Моя красивая, светловолосая, мама сидит за нашим единственным столом на кровати и что-то шьет. Лампа без абажура светит ярко, тепло. Маленький Вовка бессовестно дрыхнет.

Поздно. Но мама не гонит меня спать, она знает, что я затаюсь, и все равно буду ждать.

А, может, ей одиноко, и грустно, и боязно за отца. И моя болтовня отвлекает её от грустных мыслей. Мне никогда этого уже не узнать.

Все эти мысли приходят мне на ум при просмотре очередной, ярко высвеченной в калейдоскопе моей памяти картинки. Когда я иной раз не могу уснуть после того, как чье-то слово, кадр из фильма или просто яркая лампочка в этом кадре вдруг остро, до боли, напомнят мне ту, единственную и неповторимую, яркую и лучистую лампочку нашей комнатки, лампочку моего детства.

А тогда я была вся в ожидании моего папы.

Я хожу в углу за потрескивающей печуркой и пишу ярко-красным карандашом ему письмо. Мама меня не ругает за безнадежно изрисованные стены, но … здесь мое рабочее место, и я не балуюсь, и ничего не порчу. Ведь я пишу письмо папе. А как иначе он может там, в техникуме, узнать, что я хочу, чтобы он принес из такого незнакомого мне, таинственного, города, ведь без этого письма он не догадается. Я советуюсь с мамой, как лучше написать свою просьбу, чтобы папа понял меня наверняка. Я волнуюсь, старательно выводя черточки. Мама проверяет меня, говорит, пиши ровнее, а то папа не поймет, да и не купит. Я жму на карандаш и от усердия повторяю с каждой новой черточкой вслух свою просьбу:

– Папа, купи мне булочку!

Весь мой «папирус» из горбылуса уже изрисован корявыми рядами черточек. Я ищу между ними свободное место, стараясь писать ровнее и … ярче. Я мусолю карандаш во рту, старательно исправляя корявость моих строк. Пытаюсь неровность горбылей перекрыть яркостью моего самого яркого, самого красного карандаша. Мама учит меня считать мои черточки:

– Как мы их сосчитаем, – говорит она, – папа придет.

Я пишу, повторяя свою просьбу и считая, два, четыре, пять, семь, одинацать.

И… вот распахивается наша дверь, клубы белого мороза, похожие на высокий сугроб входят в нашу комнату. А внутри него папа.

Он быстро закрывает дверь, на минуту становится холодно, но наша печка волшебная и белый мороз убежал от неё, а папа стоит у печки в своей черной шинели и, не раздеваясь, греет руки. Мама суетится с кастрюлькой, стоящей весь вечер скраешку на плите, чтобы не остыть.

Мои глаза распахнуты навстречу чуду. Но вдруг ее, булочки, сегодня нет? Этого не может быть, но всё же! Мое волнение и страх почти не переносимы, но … я жду, когда руки и губы у папы оттают, и он сможет улыбнуться, чтобы я всё поняла.

И, … сейчас папа полезет рукой внутрь шинели, и достанет оттуда её. Это волшебство, и мой папа делает его для меня. Булка слегка подмёрзшая, но самая вкусная, самая сладкая. Я грызу ее, слушая разговор мамы и папы. Но вот сон сморил меня, хотя я еще не доела и тру глаза, чтобы еще раз откусить и насладиться.

Когда я просматриваю эти картинки моей жизни, они как слайды, ведь их можно переставлять местами, смотреть по-порядку, или взять и просмотреть вразброс.

Они особенные. Они яркие, как мой первый карандаш, и одновременно весёлые и грустные картинки моей памяти.

В них все оживает вновь, как на экране. И даже более того. Я физически ощущаю на своей щеке тепло от яркой лампы, холод от отцовой шинели и его оттаивающую улыбку, счастье моей мамы и мою безграничную радость от кусаемой мною булки.

Мы были счастливы тогда, в такие вечера.

И эта булочка из техникумовского буфета, не съеденная моим отцом, согреваемая им внутри тельняшки и все же промерзаемая вместе с ним, которую он, голодный, прижимал к себе, пытаясь согреть, предвкушая распахнутые моему большому детскому счастью глаза. Эта булочка, замерзая вместе с ним, помогала ему зимней ночью возвращаться домой, бежать по льду реки, с каждой минутой сокращая время до возвращения домой.

Что я сейчас буду грызть с таким восторгом?

Ничто уже не сравнится с той подмерзшей булочкой, совершенно не вспомненного мною, вкуса, из дешевого студенческого буфета.

Что может быть счастливее своей юности? Только юность твоих родителей, твое младенчество и вожделенная булка.

И в то же время грусть, невольно вползает мне в сердце.

Сейчас, в который раз, вглядываясь в эти картинки я понимаю, почему мой отец всю жизнь проболел.

Побегай– ка в шинельке, как говорили тогда, на рыбьем меху, при сорокаградусном морозе, на бегу замерзая так, что приходилось оттаивать у печки, прежде, чем раздеться.

Рыбий мех мне представлялся чем-то сказочным и волшебным. Я много раз пыталась его разглядеть, изучая шинель, висящую в углу, но родители, застав меня за этими исследованиями, смеялись и говорили:

– Станешь постарше, увидишь! Рыбий мех могут видеть только взрослые.

Про рыбий мех отец объяснил мне, когда я уже училась в школе.

Он такой тонкий, что принимает температуру окружающей среды, т. е. совсем не греет, т.е. его совсем нет.

Я не помню, где я еще гуляла теми холодными послевоенными зимами и веснами, но ясно вижу себя стоящей на краю огромной застывшей лывы, яркого желто-оранжевого цвета. Лыва находилась сразу позади или вернее сказать, сразу впереди нашего барака, если идти к центру поселка.

Это была лыва замерзшей мочи, над которой, скорее всего, трудились многие жители нашего и соседних бараков. Мама запрещала мне по ней ходить, но я не могла удержаться, чтобы не постоять у её краешка, замирая от восторга при виде золотых искор, которыми переливалась она, когда лучи солнца попадали прямо в неё.

Весной лыва таяла, но не исчезала, а превращалась в большущую лужу, такого же почти оранжевого цвета, яркого и прозрачного. И сквозь неё просвечивали редкие травинки. Я стояла, заворожено рассматривая эти травинки. Но ходить, как и зимой не решалась.

Когда взрослые спешили к сооружению, называемому почему-то не два, а «три очка», то зимой они шли очень медленно, боясь расшибить нос, а в остальные времена года очень быстро, чтобы не застрять в вязкой жиже.

Я не хотела ни того, ни другого, почему-то безоговорочно поверив запрету взрослых на слово.

Самого достославного сооружения я не помню.

Запрет на хождение по этой достопримечательной лыве я так ни разу и не нарушила, а вот благоговейный трепет перед ней остался у меня на всю жизнь.

До теплых туалетов нам с родителями еще ой-как далеко.

Мне шёл четвертый год, когда отцу и маме, как передовикам трудового фронта, дали жилье, значительно комфортнее и выше рангом.

Прощай дом любимый, здравствуй дом новый!


Глава 2

Счастье – это фундамент


Наше новое жилище было несомненно продвинутым жильем, с уровнем комфортности значительно превышающим наше предыдущее пристанище.

И все же это был … опять барак. Зато какой!

Он стоял в самом центре нашего поселка на высокой насыпи и был сделан на мощном, высоком, кирпичном фундаменте, с теплыми, не продуваемыми, стенами из толстенных деревянных брусьев.

Коридор этого барака был тоже теплым, по сравнению с улицей. Мы, ребятня, любили в нем играть в догонялки и «цепи кованы». Взрослые не ругали нас, ведь в каждой семье нас было много.

Наша комната находилась в центре барака, и это было очень хорошо, больше сберегалось тепла от печки. И снизу не дуло, благодаря фундаменту. Я слышала этот разговор родителей и мое сердце впервые осознанно, по-взрослому, радовалось такому благу, свалившемуся на нас, как фундамент.

Кроме того, невдалеке от наших окон, тут же на этой насыпной горушке стояли наши сараи. Каждой семье – отдельный. Вот счастье-то. Теперь наши дрова лежат ровными рядами в нашем родном сарае, там же стоят козлы для дров. И не надо переживать, что кто-то возьмет наши дрова без спросу или что они совсем отсыреют под снегом на улице.

Мне еще несколько лет до школы. Кто не имел, тот понимает, что означает слово иметь.

«А здеся !». Тогда, в самом начале пятидесятых, это был почти рай на нашем кусочке Земли, называемом Затоном.

« А здеся» я уже помню много чего. Мир расширился, и столько было интересного повсюду, некогда было и спать, да глаза к вечеру сами закрывались.

Жизнь моя кипела и бурлила, и сколько неимоверной энергии надо было иметь, чтобы не пропустить ничего.

Не то, что самое интересное, этим самым интересным было всё!

Я очень любила ходить в гости к моей соседке по бараку.

При всей своей открытости я была очень стеснительна.

Но в эту семью меня тянуло. Их комната была угловой, но они только радовались этому, она была значительно шире всех остальных, а, значит, больше. В ней стояло много узких железных кроватей со спинками.

Кровати были застелены голубенькими блёклыми покрывалами, на них всегда сидело по вечерам много народу. Моя новая подруга была девушка – подросток.

У неё было много сестер и, наверное, при таком большом потомстве, запущенном в жизнь, были и родители. Но я никого из них не помню.

Зато я хорошо помню, что очень любила у них сидеть долгими зимними вечерами, наблюдая, как растут горы шелухи от семечек, которые они дружно грызли. Сначала горки были под ногами у каждой девицы. Они росли, потом начинали осыпаться вширь, заполняя всё пространство между кроватями и даже заползая под них. Потом кто-то говорил команду «спать» и девицы сразу с нескольких концов начинали сметать эти горки в большую кучу по центру.

Вот это и завораживало меня, я с замиранием ждала этого момента и следила, как из многих небольших кучек растет большая куча. Затем всё это богатство совком кидали в открытую дверцу печки, шелуха вспыхивала золотыми точками. А печка поглощала всё новые порции, казалось, этой феерии не будет конца. Но все быстро заканчивалось. От шелухи не оставалось ничего. И только дрова, раскаленные до красна, на минуту переставали гудеть от возмущения, что их забрасывают шелухой, и начинали тихо потрескивать. Дверцу закрывали, концерт, ради которого я сюда приходила, был окончен.

Я шла восвояси. В этой семье рано ложились спать.

Не помню, угощали ли меня семечками, и грызла ли я их. Я шла домой ужинать, папа еще был в караванке или на учебе. Мама заканчивала возиться с моим братиком. Я ужинала в одиночестве или с мамой, если брат к тому времени засыпал. И с восторгом рассказывала, какие кучи шелухи наплевали сегодня дружные сёстры. И как она ярко и звонко горела.

У нас в семье семечки не грызли и ничего на пол не плевали. Скучно.

Спать неохота, но брат спит, шуметь нельзя. А я еще в наш сарай не успела, проверить мои секретные фанты для игры и для обменялки. Ну, да ладно, завтра!

Сейчас иногда добрый бог сна Морфей жалеет меня и помогает мне своим волшебством взглянуть на милых моему сердцу людей. Он всего лишь добрый волшебник из будущего, он помогает нам, людям, увидеть свои мысли, проецируя их в пространство, и оно расцвечивается яркими картинками.

А пока я, взрослая тётя, сплю, во мне бодрствует маленькая любознательная девочка, четырех лет от роду.

Какой сладкий дурман. Вот оно путешествие во времени. Я вижу эту девчушку. И эта девчушка я сама. Кажется, протяни руку и сможешь коснуться её – себя в прошлом, но между нами невидимая, но очень-очень крепкая стена, как фундамент нашего второго барака, и мне её не преодолеть.

Недавно мне пришла в голову мысль.

Мы всю свою жизнь живем в двух ипостасях, не знаю, какое слово лучше подойдет сюда.

Да-да, мы двойные, как простая русская матрешка. Внутри каждого из нас есть еще одна.

Недаром же одним из символов Руси служат матрешки, а ведь это всего лишь игрушка, но игрушка с секретом, с ожиданием чего-то неожиданного. Вот и получается, с одной стороны игрушка, а с другой взрослая дорогая вещь.

Вот респектабельный господин, преуспевающий бизнесмен. А внутри него он сам, но юный, несмелый парнишка, которому соседский мальчишка не дал прокатиться на велике. Засыпает на шёлковых простынях богач, а внутри него горько плачет за углом маленький мальчишка. Хоть бы два метра прокатиться!

Ничто в этой взрослой жизни не сравнится с той, давней мечтой. Потом друг, накатавшись, сам даст ему прокатиться. Но пропасть горя уже навсегда отделила его от вершины счастья, к которой он потом стремится всю жизнь. И ничто уже не заставит его замереть в том первородном восторге. И только иногда, сидя на могильной плите своих предков, заказанной им где-то, то ли в Италии, то ли в Испании, он вспоминает рассказ своей матери. Рассказ ему, уже взрослому и состоявшемуся человеку, как она плакала, глядя из окна их дома, понимая его горе.

И от этого, горе этого взрослого богача становится еще невыносимее.

Но тот велик – невозможная мечта его детства уехал.

А, впрочем, мне уже пора вставать. Ночь кончилась, и мамка будит меня, гонит за хлебом.

Я протираю глаза. Начинается новый день. Что там впереди?

Зима, холодно, но я уже не жду папу с булочкой. Я уже большая, мне пятый год, и я сама хожу в булочную. Но мама всегда дает деньги на булочку.

Хотя в нашем затонском магазине таких булочек, как приносил мне папа, не продают. Они вкусные, но не та-ки-е.

А пока я выхожу из нашего теплого жилища на улицу. Солнце светит невыносимо. Про то, что есть очки от солнца? Знали ли о них тогдашние взрослые?

Я не могу смотреть на бесконечное сверкание снежных сугробов и щурюсь ленинским прищуром. Правда, я пока не знаю об этом. Мне про это скажут мои однокурсники. Но до института мне еще далеко по времени. А до булочной я уже почти дошла, по расстоянию.

Булочная! Это одно из главных сооружений, на мои те, детские впечатления.

И обыкновенный бревенчатый магазинчик начала пятидесятых лет, но довольно-таки вместительный и светлый внутри, на мои сегодняшние мерки. Но мои мерки выросли вместе со мной. А тогда мои мерки были вровень со мной. И дома, и деревья тогда все были большие.

Я пробегаю небольшой тамбур и наметанным глазом заядлого очереденщика определяю,

где в её завитках хвост.

«Кто последний» – громко и звонко выпаливаю я, боясь, что кто-то вот сейчас, в это мгновение, опередит меня таким же вопросом.

Уф! Очередь занята, я исподтишка запоминаю тётку, стоящую впереди. В очереди мне скучно и не интересно, но чем ближе к прилавку, тем занимательнее. Всем вешают буханку хлеба на 5 рублей, но иногда хлеб оказывается легче и тогда продавщица кладет на весы довесок, добирая вес до 5 рублей.

Но вот уже слышатся крики, не давайте ей столько. Очередь сразу же загудела, как потревоженный улей. Моё сердце ёкнуло. Я была уже совсем близко, и уже видела и слышала всё, что происходило за прилавком. Булочки заканчивались!

И, как всегда, их сначала давали по одной на каждого члена семьи, потом только на детей. И всегда перед самой кончиной этих булочек тетки начинали ругаться, а мы дети молча, но с большим волнением слушали. Однажды, когда уже подошла моя очередь, и продавщица положила передо мной взвешенную буханку и всего две симпатичные булочки, тетка, стоящая за мной, увидев, что ей не хватит, заорала истошным голосом, не давайте ей столько, её брат еще маленький.

Очередь разделилась, кто «за», кто «против», но продавщица громко сказала, закон для всех. Перед смертью не надышишься.

Вот и сейчас булки закончились, и чей-то истошный голос констатировал это всем ясней ясного. И вот уже я подаю смятую синюю пятерку, продавщица расправляет её и кладет куда-то в глубину прилавка. Я сколько ни встаю на цыпочки, всё равно он выше меня и шире, чем наш стол. И ничего не видно. Что там? Иногда, когда очередь идет уже последнюю финишную прямую, мы, дети, пытаемся найти хоть маленькую щёлку, чтобы подглядеть. Да где там, среди тёток, плотно стоящих друг за другом, нам детям достается ровно столько места, сколько мы занимаем сами. Особо не разглядишься.

Моя буханка взвешена, и она тянет ровно на пять рублей. Продавщица передает её мне, и мои глаза красноречиво всё ей говорят. Она берет из кучки нарезанных довесков горбушку, взвешивает её и говорит:

– Давай из тех, что на булки.

Не берусь вспомнить, сколько это было, она сама отсчитывает деньги на моей руке и сама зажимает мне пальцы с их остатками. Благодарность к этой доброй тёте захлёстывает меня. Я бормочу, спасибо, тётя, и вылажу из очереди, прижимая к себе хлеб, довесок и зажатый кулак со сдачей. По дороге домой, мы, пацанва, которым не досталось булок, жуем свои довески. Мягкие и хрусткие, они тают во рту, и мы сосём получившуюся во рту кашицу, чтобы подольше не съесть, и чтобы её хватило до самого дома. Сегодня у меня не совсем удачное, но всё же удачное утро. Не всегда достаются и довески.

Я не помню случая, чтобы кто-то из нас посмел откусить от буханки или съесть булочку по дороге. Зато довесок полагалось нам съесть именно по пути домой, как поощрение за наш труд. Мы старшие в семье, помощники и работники.

Совсем недавно моя знакомая, ездившая в Армению, рассказала мне смешную историю. Когда она шла по тамошнему рынку, то увидела продавца, торгующего кастрюлями.

С чувством соразмерности у него всё было в порядке. На большущих кастрюлях лежали картонки с коряво, но ярко выведенными надписями «Каструл». На кастрюлях среднего размера с тем же старанием и с той же орфографией « Каструла». И, правильно вы уже догадались. На маленьких лежал такой же транспарант, возвещающий для не верящих своим глазам, что это «Каструлка». Поистине сказка « Машенька и три медведя» в тогдашнем великом и дружном Советском Союзе изучалась всеми первоклашками

на века, не зависимо от их пола, национальности и вероисповедания. И сейчас эти знания, крепко вбитые в детские головы учителями, как теперь говорят, совковыми, пригодились все же на отделившемся от нас красочном армянском рынке. Ну а ошибки в русском языке? Кто же их сейчас не делает среди нас, русских. Стоит только повнимательнее послушать разговоры по радио и по телевизору. Это тебе даже не «Каструлка».

Теперь я понимаю, почему раньше хлеб назывался буханкой, а сейчас булкой. Теперь он и выглядит как булка перед дородной, почти в два раза выше и шире буханкой, мягкой, хрустящей, ароматной. Ароматом настоящего русского хлеба, вымешанного руками.

Но вот моя утренняя работа закончилась, и мама отпускает меня погулять. Скорее в сарай, к моим фантикам! Как они там!


Глава 3

Кино и рубль


Скорее, скорее в сарай, проверить свои сокровища, как они там.

Чтобы не толочься дома, и не мешать родителям, мы перемещались в свои сараи, которые были практически открыты весь день. И, по сути, являлись нашими резиденциями. Мы ходили друг к другу в гости, хвастались куклами и иногда менялись фантиками, когда у кого-то появлялись новые.

Мы не знали, что такое детский сад, хотя таковой в нашем густонаселенном Затоне имелся. Нас, детей, его не посещавших было значительно больше. И все наши попытки бесхозных детей проникнуть на его территорию пресекались работниками детсада. Хоть бы одним глазком взглянуть! Как там?

Это мне удалось значительно позже, когда родилась моя младшая сестра, и в мою обязанность вошло, забирать её оттуда. Но табу так крепко въелось в мои мозги, что я не смела двинуться дальше порога. Так этот детский сад остался одной из нераскрытых тайн моего детства.

Однако наша жизнь, детей, предоставленных самим себе, нашими мамками, занятыми младшими детьми или работой по дому, была перегружена интересными событиями. Были дела и поважнее, чем наши набеги на детсад. А фантики!

Это, всего лишь, была дань тогдашнему модному у девчонок увлечению. Насколько я помню, ни один фантик тех времен не поразил меня своей красотой.

Они появятся значительно позже, красивые, красочные, яркие. Впрочем, это, второе поколение фантиков дожило до наших дней. Вполне заслуженно. Короче, о тогдашних фантиках мне вспомнить нечего.

Зато игра в «Фанты»! Она всегда впечатляла меня своим вступлением. Выбранный ведущий торжественно говорил:

«Вам барыня прислала голик, да веник, да триста рублей денег. Велела не смеяться, не улыбаться. Да и нет не говорите, чёрно с белым не берите. Вы поедете на бал?»

Да?– начинал он тут же спрашивать.

Дальше ведущий задавал вопросы, на каверзность которых ему хватало фантазии. Многие срезались сразу же на первом, вы поедете на бал? Особенно малышня, от трех до пяти. Мы пятилетки и старше смотрели на них свысока.

Некоторые из старших проходили все вопросы ведущего и, по правилам, сменяли его, когда тот иссякал.

Никогда и ни над кем мы не смеялись. Мы были добры друг к другу. Ведь эти малыши были наши младшие братья и сестры. Фанты- задания проигравшим были простенькие, кукарекнуть, мяукнуть, и ничем не отложились в моей памяти.

Мы уже смутно понимали слово «барыня», а голик3 еще знали точно. Не у всех тогда были веники. В семье моей взрослой подруги семечки мели уж точно голиками. Сейчас все знают слово «барыня», а «голик»? Я сомневаюсь. Насчет голика к лучшему. А вот насчет барынь, не знаю. Вот оно, назад в будущее.

Игры сменяли друг друга, включая «Прятки», со знаменитой считалкой «На золотом крыльце сидели….».

Игра «День и ночь» была мне также по душе. Вот где уж мы старались покривляться и изогнуться. От души. Помню своё искреннее удивление, когда один новенький мальчишка стоял, как вкопанный. На наши вопросы, посыпавшиеся на него, он ответил, чего зазря напрягаться. Мы его не поняли. А он уже тогда всё осмысливал по-своему. Мы же были полны здорового коллективизма, в лучшем смысле этого слова.

По сути, у нас было истинное, детство, если учесть современную теорию, что время измеряется количеством информации. Тогда мы, дошколята имели её мало, и были наивны, в первородном значении этого слова, хотя такое благо, как радио уже имелось почти в каждой простой семье, параллельно с персональным сараем. А собраний, являвшихся источником всех новых знаний, мы дошколята еще не посещали. Хотя, вот мы-то как раз горели любопытством на этот счет, пытаясь увязаться за родителями, нехотя собирающимися на них.

Слова: телевизор, холодильник, стиральная машина, персональный компьютер и прочие, означающие блага современной цивилизации, были еще впереди. И взрослым и старикам тоже. Эти слова еще для нас не родились, как и сами предметы.

Впрочем, слово персональный тогда нам было ни к чему. Нам вполне хватало слова «наш».

Уф! Обед и игры сменились вечером. И вот тут-то!

Случались такие вечера, которых я ждала с таким же трепетом, как раньше папиной булочки.

Уже сразу после ужина, я смотрела на маму с нетерпением конькобежца на старте. И мама никогда не забывала про меня. Она доставала из комода рубль и давала его мне.

В дверь заглядывала моя лучшая подруга. Я уже была одета и дергала её за руку. Скорее.

По дороге шли такие же счастливчики, как мы. Мы почти бежали.

«Кино! Кино! Кино! Кино! Оно на радость нам дано!»

А перефразируя Маяковского, я бы сейчас сказала так:

–Мы говорим Клуб, подразумеваем Кино!

– Мы говорим Кино, подразумеваем Клуб!

Это было самое значительное сооружение нашего посёлка. Оно стояло на высоком яру. Окна его фойе ярко светились. Клуб был еще и самым высоким сооружением нашего Затона. Он был самым-самым и родным с тех пор, как я спала в нем на сцене и учила буквы по лозунгу «Слава КПСС». Я мчалась впереди поспешающей за мной подруги, не обращая внимания ни на какие преграды в виде снежных накатов. Вот и тамбур, холодный, но ярко освещенный. Как находить в зигзагах очереди её хвост и спрашивать последнего, я уже знала. Вскоре прибегала моя подруга. Мы шли в очереди к маленькому окошку кассы, а волнение не унималось, вдруг не хватит на шесть, а позже уже нельзя, не пустят. Но вот билеты у подруги в руках. Дверь в фойе открывается и нас, счастливцев, начинают пропускать внутрь. Все мои усилия было направлено на то, чтобы встать на цыпочки, проходя мимо билетерши и стать выше, чтобы меня не уличили во младости лет. Я уже не маленький ребенок. Я почти дошкольница. Все билетерши хорошо нас знали и улыбались при виде нашего тандема. Мы мчались через фойе в зал и искали свои места. Но чаще всего, билет у нас был один. Подруга садилась, а я взбиралась к ней на колени. Чтобы мне было лучше видно, говорила она. Случалось, когда народу было немного, мы сидели рядом, и никто мне не мешал видеть экран.

Иногда билетов не хватало. Но и тогда нам по-своему везло. Когда начинался обязательный перед фильмом киножурнал, начинали продавать билеты входные, т.е. без мест и нас запускали в фойе, где мы ожидали конца журнала.

И вот дверь в зал распахивается. Свет в нём загорается на минуту, высвечивая ярко освещенный кумач с золотыми, такими родными, буквами «Слава КПСС», и гаснет. Мы бежим к замеченному нами свободному месту или ищем, как бы притулиться у одной из дверей выхода или в простенке между ними, жалея, что на это потрачены драгоценные минуты уже идущего фильма. Стоять просто в проходе было нельзя, мы могли счастливцам с билетами в задних рядах заслонить экран.

Вау! Как сладко предвкушение нового фильма. С какого продолжить мой рассказ?

Нет-нет! Я не права. Тогда мы еще на знали этого дурацкого для русского человека слова, вау. Не вау, и не господа. А ура, товарищи!

Так с какого же фильма начать? Пожалуй, это «Молодая гвардия»!

Билетов нам в этот раз действительно не хватило. И входных тоже. Мы их выплакали искренне и неподдельно, вместе с другими такими же несчастными невезёхами.

Руководство клуба сжалилось над нами и продало нам дополнительные.

Фильм уже давно шёл, но даже этот урон не омрачил нашей радости. Мы вошли в зал и не поверили себе, кругом плотной толпой шли люди. Вереница начиналась на экране и двигалась по залу. Мы долго не могли втиснуться в эту толпу беженцев, как сказали с экрана. Голос за кадром говорил о тяжком испытании для людей вынужденных, покинуть свои дома. Мы просмотрели фильм на одном дыхании. Слезы лились по нашим щекам.

Зажегся свет. И мы увидели, что все проходы в зале действительно забиты людьми. Молча, не спеша, все выходили на улицу, только там спохватываясь, что фильм закончился.

Я до сих пор не освободилась от ощущения, как сейчас бы сказали, стереоформатности фильма. Просто с высоты моего тогдашнего роста толпа на экране практически слилась с толпой в зале. Я все понимаю теперь, но до сих пор не могу отделаться от ощущения присутствия в кадре. А, может, это добрые инопланетяне сделали тогда для нас такой подарок, заменив обычный фильм на стереоформатный. Так сказать, в виде эксперимента над нами. Войди мы в зал раньше или позже, вряд ли я получила бы такой эмоциональный удар.

Что же на втором месте? Конечно, это «Дело Румянцева»!

Мы подошли к кассе рано, еще кассирша не кричала, сколько осталось рядов. Довольные мы пошли к фойе. Но сегодня на входе стояла какая-то другая тётя, схватившая меня за плечо:

– Ты куда, девочка!

Подруга пришла мне на помощь, прокричав:

– Я с ней!

Но билетерша была неумолима и, крепко взяв меня за плечи, выставила из фойе. Я была ошарашена, что происходит? Подруга тоже вышла и мы растерянно стояли рядом со входом. Вот уже свет в зале погас и начался журнал. Опоздавшие по одному проходили в фойе.

Мы стояли возле неумолимой тётки, в который раз упрашивая её пропустить нас в зал, ведь у нас есть билет, хоть и один, но мне – то еще можно и без него. Тётка в который раз объясняла нам, что фильм до шестнадцати, и она не имеет права пустить меня.

Журнал закончился, счастливчики помчались рысью в зал.

В отчаянии мы стали по новой объяснять тете, как мы любим кино и как нам, ну совсем нельзя, его, это «Дело Румянцева» не посмотреть! Мы плакали, но тетка была неумолима. Мы сжались в комок и встали у выхода, готовые к последнему крику в наш адрес. От безысходности слёзы высохли. От пережитого волнения мы тихо умирали, цепляясь одной ногой за порог. Мы окаменели. Казалось, пройдут часы прежде, чем наша нога, поднимаясь с неимоверным усилием по миллиметру в час, сможет его, этот порог, перешагнуть. И мы очутимся в царстве вечного горя.

Наверное, новая билетерша не была сволочью и все поняла. Поворчав для порядка, что раз фильм для взрослых, хотя бы уж два билета купили, она махнула нам рукой и повела в зал. Мы впервые не бежали вприпрыжку, а шли за ней, как побитые собачонки, волоча ноги, изо всех сил пытаясь не рухнуть на пол до входа в зал. Уж тогда нас точно не пустят! Открывшаяся дверь в зал высветила нам два свободных места совсем рядом со входом. И мы рухнули на них. Не окажись рядом мест, мы сели бы на пол. Сил шевелиться, а тем более искать себе иное место, у нас не было.

– Вот оно счастье!

Неожиданная радость возвращала нам силы. Фильм уже близился к середине, но, несмотря на пропущенное, сюжет захватил нас целиком. Я до сих пор помню каждый кадр, увиденный мною тогда. Фильм нам очень понравился. Мы радовались его счастливому концу и восприняли его как личную нашу награду.

Дома я не смогла ужинать и свалилась спать. Утром я рассказала маме, как нам пришлось туго. Нам опять не доставалось два билета, хотя мы и бежали с подругой, обгоняя всех, а достался только один билет, а фильм был для взрослых. И нас не пускали, но потом пожалели, а фильм был такой хороший.

Но фильмы были не только грустные. Были фильмы, запавшие в душу по иным причинам.

И лидер в этой номинации, несомненно, «Девчата»!

Желающих посмотреть этот фильм опять было море и нам, действительно, достался последний билет. Когда на экране показали тамошний клуб, зал ахнул – так это же наш клуб и наши танцы! Только танцуют незнакомые люди. Восторг от того, что фильм про любовь, про нас и наш клуб, и нашу вечернюю школу один к одному, и наши общежития победил. Наш же здравый смысл говорящий нам, что фильм про лесорубов, а у нас и леса-то нет, потерпел поражение.

Мы поняли, что лес в фильме придумали, чтобы было интереснее и смешнее, а все остальное – правда и про нас.

Мне еще два года до школы.

И много позже я узнаю от мамы, что есть бедные и богатые.

Разве такое может быть!

И мама мне расскажет, почему нам с подругой частенько доставался один билет.

На второй у неё просто не было денег.

Когда я пошла в первый класс, моя подруга, окончательно выросшая для взрослой жизни, уехала. Я стала ходить в кино одна. Или с братишкой.

Что было дальше с моей подругой, любившей кино так же по-детски самозабвенно, как и я? Не разлюбила ли кино? Я этого никогда не узнаю.

Но в моей памяти так и остались жесткость её колен, яркость горения шелухи, наплёванной её сестрами, и наша общая безграничная любовь к кино.

Как я долгое время не различала этих бедных и, с позволения сказать, богатых? А так ли уж велико было это различие? У моей взрослой подруги частенько не было рубля на кино, но и мы не могли позволить себе роскошь подарить ей рубль.

Иногда я вижу прекрасный сон.

Я еще не пошла в школу, и еще не лишилась привилегии на бесплатный проход в кино со взрослым. Мы стоим с моей старшей подругой в очереди за нашим общим билетом, и вновь переживаем, достанется он нам или нет?

И нас переполняет предвкушение счастья.


Глава 4

Зеленые звезды Танет


«Над дорогой …, как твои глаза,

Две холодных звезды … моих судьбы»

(перефразировка из Б. Окуджавы)


– Савишна! Не оставьте, мою Танет! Умоляю Вас!

– Да что Вы, барыня, ей богу, надумали! Говорите такое! Я же Вас вырастила, господь с Вами, что вы удумали! Да куда ж я без Вас-то! – запричитала Савишна. – Вот скоро уже приедем к моим-то, отдохнём, отъедимся. Вы уж, Галина Михайловна, не пугайте нас с Татьяной Васильевной-то. А то вон у неё, у дитятки Вашей, и слёзки уже собрались. Обойдется всё! Вы же такая молодая, красивая! Василий Николаевич найдет вас обязательно! Я вон старуха и то бодрюсь!

– Устала я, Савишна! Спасибо Вам за всё! Тане – т …!

По вагону уже шли солдаты с санитарами, снимать тифозных и умерших. Савишна держала в своих руках нежную ручку своей милой дитятки Галины Михайловны. Санитары долго не могли оторвать от покойницы обезумевшую от горя старуху.

– Да и то понятно, дочку потеряла, сердешная. Дочка-то уж больно хрупкая, если бы не простая одежда, совсем бы походила на буржуйское отродье. А так жалко.

Поезд набирал скорость, паровоз гудел на переездах. Савишна оцепенело прижимала к себе маленькую барыню:

– Вы поплачьте, Татьяна Васильевна! Поплачьте! – Но слёз у обеих не было.

Через несколько дней приехали в Омск. Как добрались до Ишима, обе не могли вспомнить.

Переступив порог родного некогда дома, Савишна обмякла и рухнула кулём на пол. Два дня они лежали без сил, в забытьи. Танет лежала рядом со Степанидой на чудной лежанке за печью, которую все звали полатями4. Ей не хотелось шевелиться, хотелось не открывать глаз и спать, спать. И во сне видеть её, красивую, в бальном платье и слышать:

– Моя милая, Танет, не кажется ли Вам, сударыня, что Вы злоупотребляете благоволением Савишны, которая Вас чрезмерно балует!

– Мамочка, но я люблю пирожки Савишны. Они такие вкусные!

– Никак твоя девка на поправу пошла, пироги вспоминает. Да время – то не пироговое,– слышит она.

Брат Савишны, который зовёт сестру без отчества, просто, Степанида, пугает Танет своей угрюмостью и бородой. Савишна уже поднялась, и потихоньку все говорят за столом.

Танет пытается не дышать. Но Савишна уже склонилась над ней:

–Барыня, Татьяна Васильевна! Голубка моя. Очнитесь, не пугайте уж и Вы меня!

Танет открывает глаза и на минуту ей кажется, что ничего дурного не было. Вот Савишна будит её и сейчас войдет мамочка, пахнущая духами и скажет ей:

– Милая Танет! Пора! Папа нас ждет в столовой к завтраку!

–Ну, слава богу, глаза открыла. Сейчас, дитятко моё, покушаешь и совсемна поправку пойдешь. Вставай потихоньку, сердешная моя. Я уже пирожков тебе непременно сделаю.

Брат Савишны подходит к Танет, смотрит, пугая её своей пристальностью:

– Ты, это, Степанида, себе скажи и своей барыньке малой, что сейчас нет барьёв. Сейчас всеобщее равенство. И, если ты, Степанида, дура и не возьмешь в толк это, так хоть малую пожалей. Какая она теперь барыня! Танька она, твоя «внучка», а «дочка» твоя по дороге от тифа умерла. И не эта у неё фамилия, что ты сказала, а Кожанова она, как мы.

И документы Ваши в поезде украли, а эти, что ты, дура, сюда притащила я уже сжёг.

Вставай, сердешная, неча валандаться! Слышала, что я вам тут сказал. Запомни это накрепко, коли жить хочешь, да на нас зла не накликать.

Так на полати свалилась без сил юная графинюшка Татьяна Васильевна, неполных десяти лет, с одной из известнейших фамилий, а встала Танька Кожанова, прислугова «внучка», «прижитая» дочкой Степаниды от рабочего на заводе, где они-де работали в Питере, да пострадали за революцию.

Савишна намывала Таньку в лохани и просила её не обижаться на грубость её новых родственников. Не со зла они, а ради её же пользы.

– Я всё поняла, Савишна. Вы не волнуйтесь. Ой! Бабушка, ты не волнуйся!

Они обнялись и слёзы мешали им видеть друг друга.

– Неча тут сырость разводить! Корми девку!– брат Савишны говорил сердито, но Танет, нет, Танька его уже не боялась.

Федор Савич работал шкипером в порту. Весь их род испокон был связан с рекой, баржами и пароходами. Пропитание зарабатывал не плохое. Всё, что надо, в доме было. Да семья большая и все девки мал мала меньше, внучки, сын-то помер две навигации назад, а за ним и матка его, бабка ихняя. Да ничего, сдюжим. Огород кормит.

Теперь золовка может идти в порт работать, Степанида дома управится, да и девки помощницы будут. А новые документы у новой власти выправим. Власть – то, говорят, наша.

Федор Савич ушел, а Савишна стала разбирать вещи. Барское им не к чему, что перешьют. А что и продать можно. Да и вещей-то, ать-два, и обчёлся. Ещё в поезде меняли на хлеб и картошку. Да и взяли – то, что попроще, дачное. Чемодан сменяли первым, завязав всё в шаль, а теперь узел совсем тощий стал. Только один маленький ларец красного дерева, темный от старины и паровозной копоти сохранился Таньке на память о доме.

В нем барыня взяла с собой фотографии, да украшения свои. На черный день пригодятся, говорила перед дорогой барыня. Да ей – то, сердешной, ничего не пригодится уже.

Савишна взяла с собой колечко, а вернулись они с Пелагеей, золовкой, с полкулём муки.

Вечером, когда вернулся хозяин, ужинали пирогами с капустой.

Танька потихоньку изучала новое жильё и новых родственниц, которые принялись было за столом хихикать, пока не услышали:

–Цыц вы, болтухи! Спать пора!

Уже лёжа на полатях, Танька услышала:

– Ты, Степанида, аккуратней с кольцами, не ровён час! А фотки порви, от греха подальше.

Утром Степанида позвала Татьяну, посмотреть последний раз на маменьку с папенькой, да дедушку с бабушкой.

–Уж больно фотки красивые, нельзя такие держать. Слёзы застыли в глазах у обеих.

– Как рвать такое и бросать в печку. Рука не поднимается. Вот это фото, где твоя мама просто с косой, без прически. Помнишь, после купания в деревне, спрячь, милая. Кто спросит, скажешь нашла в поезде. Спрячь в газетку, да на дно ларца. Ларец-то отмывать не будем покамест. Пусть хранится, все память тебе. Да хранит тебя бог! Да вязанье недоконченное твоей маменьки, учись Танечка, пригодится, вязать – то.

– А я уже умею, мама учила.

– Вот и вяжи себе с богом, милая! Работа, она лечит! А нитки маменька твоя в дорогу брала для вязания, вот и пригодятся. Пойдем ларец – то под полати поставим.

Прошло несколько лет. Танька пошла работать в порт учетчицей. В комсомол её приняли единогласно как хорошую работницу и активную участницу хора. Её красивый голос звучал звонко и весело:

«Наш паровоз вперёд летит, в коммуне остановка.

Иного нет у нас пути, в руках у нас винтовка!»

Да ещё: «Мы все из тех, кто наступал на белые отряды ..»

Теперь в её сундучке, сверху нескольких фотографий в газетке, лежали листки с песнями для хора и скопилось их уже немало. Их хор выступал на всех праздниках, и Танька частенько была запевалой.

А сундучок уже хранил в себе не только маменькино недовязанное кружево и Танины песни, но и её, Танины кружева, которые она долгими вечерами все эти годы вязала, повторяя каждый мамин завиток, подолгу рассматривая их. Особо удачные экземпляры, почти полностью повторившие маменькино кружево, Таня хранила. В память о мама.

Многие кружева разошлись на подзоры, накидушки5 и прошвы6 по соседям за плату, кто чем мог.

Федор Савич хвалил:

–Молодец девка! Верный кусок хлеба.

«Сестры» двоюродные вязали с ней наперегонки, но её узор им давался хуже.

На праздники пекли пироги. У Савишны пироги даже с «таком 7» были самыми вкусными и Танька была её первая помощница.

На шестнадцать лет Савишна подарила Татьянке ситчик на платье, да фотку маленькой девочки в платьице с кружевным воротником.

– Спрячь себя – то малюткой подальше, не бередить чтоб душу.

– Савишна, милая, значит не сожгла?

– Молчи ужо, придёт время, отдам остальные, коли бог на то будет согласный.

А пока тебе лучше не знать, где они.

На следущее седьмое ноября Татьяна с сестрами впервые пошли на танцы в свой же клуб речников, где все они пели в хоре.

Там на неё всё время заглядывался какой-то взрослый парень. Помощник капитана, все говорили почтительно.

Танька уже оформилась, несмотря на свои неполные семнадцать лет. Коса почти до колен и красивые зелёные с искрами глазами (вся в маменьку, говорила Савишна).

Парня звали Иван Сурловин. Он, как и Кожановы, был потомственный речник.

Увидев Татьяну, он уже не отходил от неё. На крыльце он схватил её за косу и сказал, что зашлет сватов. Таньке было смешно и интересно, неужели и вправду она так понравилась.

Ей парень показался симпатичным, хотя и взрослым. Да и Федор Савич сказал о нём, хороший он водник, потомственный.

Расписались они под Новый год. Танька переехала к Ивану в его комнату, которую ему выделили в порту.

Переезжала Татьяна налегке со своим старым сундучком, как её новая родня называла ларец. В сундучке лежали её новые подзоры, большая кипа песен, да на самом дне подарок секретный от Савишны. В узел из новой шали, подаренной Татьяне Федором Савичем, ей завернули две простыни без подзоров (сама пришьёт), да, кроме её барахлишка, пару отрезов ситчика на шторы или на платье. Там ей видно будет!

В комнате уже стояли стол, кровать и три табуретки.

–Зажмурь глаза, – Иван подвел Татьяну к углу, где спрятанная за кровать стояла новая швейная машинка.

– Ванечка! – только и смогла сказать молодая жена, и глаза её сияли.

С началом навигации Иван Егорович, как все уважительно звали Татьяниного мужа, переселился на пароход со своей молодой женой.

Капитан, прослышавший, какая Татьяна рукодельница, предложил ей должность повара, почетную на пароходе. Вскоре про Татьянины пироги стали ходить легенды и матросы норовили записаться на их пароход.

Татьяна успевала все, шить, готовить. По вечерам, сидя на корме, она вязала и пела, вспоминая, как она маленькая пела с Савишной, а маменька, заходя поцеловать её на ночь, говорила:

– Савишна, Вы хорошая певунья.

Маман садилась рядом и слушала Савишну, вглядываясь куда-то вдаль.

Татьяна, бывшая Танет, в такие вечера тоже вглядывалась вдаль. За бортом проплывали берега, одетые в темные одежды деревьев, лунная дорожка бежала за пароходом. Таинство вечера на реке окутывало всех чарами пронзительности нежных звуков песни, которую молодая женка счастливчика пела тихонько, для себя. Вечер угасал и переходил в ночь, и Татьяна вглядывалась в последние отблески зари, отраженные волной. Что там впереди, пытаясь вызвать в памяти образ той далёкой, нежной и любящей её, черты которой в такие вечера проступали в её памяти и наводили грусть:

–Как бы они сейчас радовались моему счастью, вместе ли папа и мама, не смотрят ли они сейчас сверху на неё?

В такие вечера команда застывала на своих местах, не в силах оторваться от прекрасной картины, нарисованной вечерней грустью молоденькой красавицы с длинной пушистой косой и ясными зелеными глазами.


Глава 5

Бабушкина война


Через несколько месяцев после окончания навигации, почти в свои именины, Татьяна родила дочку, светленькую и голубоглазую, всю в папу. Дочку назвали Галиной, в чью честь так никто и не понял.

Татьяна была счастлива в своем браке.

Любящий муж. Заботливый, работящий. Уже давно капитан буксира.

Она по-прежнему шьет на своей машинке, подарке от мужа, обновки всей семье. И достаток позволяет им с дочкой шить на праздники даже шёлковые платья.

Татьяна придумывает фасоны сама.

Она вспоминает строчки на маминых платьях. И пытается повторить их по памяти. И тихо радуется, когда это ей удается.

В её руках всё горит. И огород около их дома. И пироги.

По вечерам она любит вязать. Всё в их доме радуется хозяйке-мастерице.

Муж частенько в рейсе. И уже давно Таня не работает рядом с ним.

Подрастают её малыши. Вслед за дочкой, бог дал им сына. А потом и еще двух.

Так что работы хватает и дома. Малышня мал-мала меньше.

Но недавно к ней пришёл заврестораном:

–Татьяна Васильевна! Выручай! Твои пироги ходят в легендах! Помоги! Дело-то у нас стоящее. Народ жить начал. Вот и ресторан осваивать надо. А детям с садиком поможем.

Таня не смогла отказать, хотя сердце её болело за детей.

Но всё обошлось к лучшему.

А, когда детвора пошла в школу, то все прибегали к ней на кухню. Где она кормила их своим, да еще чуток прибавленным обедом.

Зато вечерами, особенно зимними и длинными, она пекла дома пироги, чтобы её архаровцам хватило на весь следующий день. Всё равно «таском»8 питаются, их дома не удержишь.

По воскресеньям зимой все дружно шли в кино.

Галина и её погодок Мишка идут впереди. А младшие-братья, меж отца с матерью.

В воскресенье Татьяна встает раненько, еще совсем затемно. Пока все спят. Их будит запах пирогов:

– Вставайте быстрее, в кино опоздаем!

Весной их палисадник весь зарастал цветами. И соседки просили:

– Таня! Посади ты нам, Христа ради, своими руками рассаду. Под твоими руками всё прёт без удержу.

И вдруг … война.

Ивана забрали в первый день. Ресторан сделали столовой.

Кормились с пайков, да с огорода. И ягод из леса.

На третий год войны Галя закончила школу и поступила в медицинский, в Томске. Рано утором ей приходилось ехать на катере в город и возвращаться оттуда затемно.

Старшего сына после школы забрали в армию.

Близнецы ходили в школу.

И материнское сердце Татьяны обливалось слезами от их исхудавших личик.

Татьяна приносила домой всю свою пайку с работы, но детвора росла, и этого было мало.

Она давно продала почти все свои и Галины шёлковые и уже и не шёлковые платья.

На четвертом году войны в затоне случилась эпидемия дифтерита. И Татьянины мальчишки подхватили её. Татьяна мечется между работой и больницей.

А малышам всё хуже. Их исхудалые, измученные личики глядят на неё с мольбой:

– Мама! Помоги нам!

Татьяна бежит к врачу, нянькам и снова на работу.

Там все ей сочувствуют. И заведующий не ворчит, знает, она и ночью свою работу доделает. Не бросит.

Однажды пришли проверяющие …оттуда. Татьяны не было на месте, и ей решили оформить саботаж в военное время, чтобы другим неповадно было бегать.

Её забрал «воронок »9 и отвез аж в сам Томск.

Татьяна плакала и валялась в ногах:

– Я не прогульщица! У меня дети в больнице!

Но в ответ слышала:

– То-то про тебя написали, что шёлковыми платьями торгуешь!

Но потом следователь сжалился над ней и посадил её не в лагерь, а в тюрьму.

Галине пришлось бросить институт и ухаживать нянькой за братьями – близнецами.

Ночью они оба, друг за другом умерли.

Галю пустили со слезами к матери на свиданья. И она не узнала свою красивую мамку.

Материн начальник помог вырыть на кладбище могилу, одну на двоих. Стояла ранняя весна. Могилу вырыли на взгорке. Весеннее солнышко припекало маленькие посеревшие личики перед тем, как их закрыли крышками.

Сразу после дня победы Галину мамку выпустили в честь праздника.

В Татьяне в чём только держалась душа.

Они пришли с дочерью и Семенычем, бывшим начальником Татьяны, на кладбище.

Майское солнце лупило нещадно. Из соседнего лесочка неслись птичьи трели. Бугорок начал зарастать травой.

Татьяна рухнула на землю, и казалось, что она сейчас отправится к праотцам вслед за своими сынками- последышами.

Семёныч влил Татьяне в рот стакан самогонки, с трудом разжав её зубы.

Домой её волокли вдвоем. Встречные, видя такую картину, почти вслух говорили:

– Ишь надралась!

Дома Татьяна пролежала почти в беспамятстве два дня, пока не пришла жена Семёныча:

– Вставай, Таня! Работа вылечит.

Татьяна, как робот пекла и варила, не ощущая вкуса. И только поздно вечером она садилась перекусить. И ей стало хватать полпирога и полстакана водки, чтобы заглушить жжение в груди. Немного боль отступала, Татьяна валилась дома на кровать, не в силах сама накрыть себя.

Галя не пошла больше в институт, насмотревшись за время работы в больнице на смертников.

Её подружки давно работали в мастерских по ремонту пароходов.

Галя забрала свои документы и сдала их в речное училище.

Хоть и недоучку, но всё же из института, её взяли в контору, считать и писать.

Послевоенное лето было в разгаре. Галя нашла в сундуке свое нарядное платье, которое мамка запрятала в войну. Да так про него и забыли. Платье было чуть большевато, но очень ей шло.

Галя учила техникумовские задания, бегала на работу, а вечерами встречала мамку, обещавшую, что больше не будет.

Галя укрывала её, рухнувшую без сил, и подолгу сидела, глядя в окно, не в силах заснуть от запахов и шорохов послевоенного лета.

Однажды её школьная подружка зашла к ней в гости и силком вытащила её в кино. Кино было трофейное, веселое. Все шептались, что это сама Ева Браун в нём.

На выходе они столкнулась нос к носу с каким-то парнем. Потом, на работе Галя увидела его снова, но прошла мимо.

Вечером парень поджидал её. И Гале стало казаться, что они с ним знакомы давным-давно.

У него было красивое имя, Вася. Он читал ей стихи неизвестного поэта. Галя их не узнавала, хотя училась хорошо. А Василий смеялся над ней, подтрунивая, почему она их не знает.

Стихи были грустные, о войне, об отце какого-то мальчишки и о его матери, которую он не знал. Однажды вечером встретились не только они, но и их глаза. И Василий увидел в них тёплый свет, встрепенувший всю его душу.

Они шли до Галиного дома, рассматривая звезды. Осень подкралась незаметно.

Галина мама немного отошла. Они вдвоем пололи огород и копали картошку.

Брат и отец писали, что пришлось подзадержаться, но через год демобилизуют.

Татьяна работала как заведенная. По-прежнему всё горело в её руках, на работе и дома.

И горело внутри. Хотелось хоть немного залить, чтобы боль отступила.

В начале зимы тихоня Галина объявила матери вместе с подоспевшей подружкой, что она расписалась с Васей.

Татьяна сидела и слушала молча щебет Галининой подружки, когда дочка потупилась и краснела.

Жених, а вернее муж, пришел в воскресенье.

Татьяна впервые за многие годы испекла вновь дома пирогов.

Таиска, верная подруга, трещала без умолку. Галя сидела со своим Васей рядом, боясь поднять глаза.

Татьяна налила всем выпить за молодых. И пока молодежь чему-то смеялась, подливала себе понемногу.

Зять ей понравился. Она достала из сундука шерстяные носки, связанные ею для него из старых детских предыдущей ночью. Василий, смущаясь, зарделся.

Татьяна долго сидела на кухне, вязала кружево, боясь шорохом помешать молодым.

Весной Василий и Галина ушли в рейс на пассажирском пароходе.

Они прибегали к ней в короткие стоянки, и вскоре мчались назад, боясь опоздать на пароход.

Куда вы, оглашенные, бежите?

Ведь тебе, Галя, совсем это ни к чему, потише ходи-то.

Сердце Татьяны немного оттаивало. И она рвала старые простыни на пелёнки, обвязывая их крючком.

Её думы длинными, летними, одинокими вечерами стали поворачиваться понемногу к жизни. Она мечтала, как скоро приедет, её Ванечка. И прижалеет её. И вместе их горе станет легче.

В самый разгар лета её Галя родила дочку. Татьяна отпросилась к ним на рейс. На пароходе была горячая вода, и не надо было её греть для купания. Галя ухитрялась между кормлениями работать.

Татьяна радовалась самостоятельности Василия. Его уважали. Он уже был помощник капитана и ему прочили капитанское будущее.

Осенью молодая семья с внучкой прибыли в Моряковку на зимовку вместе с пароходом. А вскоре прибыл и Ванечка, Иван Егорович. Татьяна впервые за всё это время улыбалась, пекла пироги и прижималась к своему Ванечке.

Иван отдыхал дома недолго. И пошел вновь в свою караванку, где его ждал родной буксир.

Сердобольные соседки встречали Ивана с уважением. По простоте душевной пожалели ему его Татьяну. Мол, и понять её можно, детей потеряла по пьяни. А потом уж ничего сделать нельзя было. За пьянку и прогулы и посадили её, горемычную. Правда, радетельницы перепутали причины со следствием. Но Ивану было неприятно это слышать, ведь такого никогда не было.

Дома он стал ругать Татьяну, не смогшую удержать свою жёнину честь. Татьяна плакала всю ночь, отвернувшись к стене, глотая тихо слёзы, чтобы не разбудить Ванечку.

Утром Иван молча ушёл на работу, так и не дождавшись от Татьяны мольбы о прощении.

Она молчала и ни о чём не просила Ивана.

Иван не простил Татьяне смерть мальчишек, а объяснения дочки только подливали масла в огонь:

– Ишь, заступница!

Маленькая внучка примиряла их немного с действительностью.

А весной и внук подоспел.

Однажды Иван встретил свою давнюю знакомую, которая давно сохла по нему, еще с юности.

Захотелось забыться.

Перед навигацией Иван объявил, что уходит в рейс, а осенью его, чтоб не ждали.

Татьяна молча собрала ему чемодан. И просидела, окаменев до утра.

Дочку с зятем переводили вместе с пароходом в другой затон, на этой же реке, но уже под Новосибирском.

Сердце Татьяны, измученное от потерь, кололо иголками под самый дых. Жить ей не хотелось.


Глава 6

Михайлов сын


-Ва-а-а-ська ! Шельма! Слезай! Убью-ю-ю! А-а-а-ю-ю-ю! – тетка орала давно, но Васька знал, что слезать нельзя. Нет, слезать нельзя, он хорошо знал, что слезать никак нельзя.

Васька был уже большой, ему было пять лет, и он уже был ученый.

Прошлый раз он слез, а тетка его за это отвалтузила и сказала, что, когда он окончательно порвет свои штаны, она новые ему не сошьет. Но он был ученый, он и без нее знал, что не сошьет, шить – то не из чего, ту материю, что тетке дали сшить новые штаны, ему, Борьке и Кольке, она давно сменяла и сшила себе новую кофту, красивую, синюю в горох. Ваське кофта очень понравилась.

А штаны у него и правда скоро развалятся, вот он и решил, что пока он в штанах, надо прогуляться, он хитрый, он с вечера спрятал шапку, чтобы утром потихоньку выбраться из дому, а то скоро зима, снегу навалит, штаны могут не выдержать мороза.

Тетка и братья еще спали, а он тихо-о- онько выбрался и пошел далеко, аж на дорогу в город.

Там интересно, то телега проедет, а то и машина, прошлый раз какой – то дядька увидел его, подозвал и говорит:

– Ты никак Михайлов сын, чего ж ты в такой холод раздетый, без шапки и валенок.

–Да тетка на всех не покупает, а сегодня валенки очередь носить Кольке, а шапку Борьке, а ему тоже хочется на улицу, ведь скоро зима.

Васька так и не понял, чего это дядька снял с себя еще такую хорошую шапку и сказал ему:

–На, Михайлов сын, носи, у меня еще есть.

Васька открыл рот от удивления, вот это да, вот это повезло.

Шапка – то целая, теперь можно не ждать своей очереди, а каждый раз бегать на улицу, без всякой очереди.

И большая, как ноги совсем замерзнут, можно залезть в стог и сунуть ноги в шапку, вот они и согреются, а потом можно опять побегать.

Чего это тетка не понимает, что сейчас на улице самое интересное, лужи – то замерзли и на них здорово кататься, оттолкнулся пяткой и так скользишь, как – будто летишь.

Васька катается и думает, чего это ему так везет, вчера дядька шапку подарил, а сегодня утром ему ловко удрать удалось, накатался он всласть, аж думал пятки от холода отвалятся.

А тут другой дядька и опять:

–Ты никак Михайлов сын, чего ты тут от холода делаешь ?

Ваське нравилось, что он Михайлов сын. Он этого Михайлу и в глаза не видел, но знал, что он его сын, и знал, что, если кто говорил ему, что он сын Михайла, то, значит, ему повезет. Вот и сейчас. Дядька поглядел на него и говорит:

– Давай , Васька, твою шапку, халву любишь?

–Не знаю, – Васька сначала испугался, неужели этот дядька сейчас шапку заберет, но потом смекнул, что-то тут не так, и протянул дядьке шапку, не зря же тот сказал ему, что он Михайлов сын.

И тут, Васька даже и представить себе такое не мог. Дядька достал с воза большой мешок, развязал его и … насыпал ему целую шапку каких-то больших коричнево-серых комков:

– Ешь, это вкуснее и слаще, чем сахар, это – халва.

Васька смотрел на халву и не верил своим глазам.

От восторга у него даже дух захватило. Вот это да !

Васька взял большой кусок откусил от него бо – ольшущую часть, что еле уместилась во рту.

Такого блаженства Васька не помнил в своей жизни. Даже, когда он бегал к своей бабушке в соседнюю деревню, и та, украдкой от тамошних дядьки и тетки, совала ему шаньгу или пирог, Васька их так быстро съедал, вернее, они так быстро исчезали во рту, что Васька не успевал и почувствовать вкуса. А сейчас халва своей сладостью залепила ему весь рот, и сладость эта не исчезала в мгновение ока, а, наоборот, нарастала, и Васька, едва только во рту освобождалось место для нового куска, просовывал туда этот кусок, сквозь растопыренные губы и жевал.

Да, такое может только примечтаться.

Васька теперь понял, что такое сахар, а то говорили, сладко, сладко. А теперь Васька точно понял, что такое сладко, так как халва пролетала внутрь, а вкус оставался, во рту стало так сладко и липко, что язык перестал шевелиться и залип на месте.

Когда Васька почувствовал, что он в первый раз в жизни наелся до отвала, да еще халвы, он понял, что и околел он тоже сильно. А шапка была все еще занята халвой.

Васька припустил домой, но ноги задеревянели и бежали не так шибко, как утром. Да бежать – то не так уж и далеко.

Он с разбега уперся в дверь. Но дверь не открылась. Васька удивился, она у них редко закрывалась на засов. Он дергал ее со всей силы, но она не поддавалась. Васька колотил в нее руками, но он так окоченел, что вместо стука получалось мышиное царапанье. А потом он понял, тетка не откроет, ведь она грозилась ему прошлый раз не открыть, да брат Борька потихоньку пустил его, за что тетка поддала ему затрещину заодно с ним, Васькой.

Но Васька знал, что сегодня такой особенный день, что он обязательно что – нибудь должен придумать.

Он огляделся вокруг, уже темнело, но откуда – то прорвался единственный лучик солнца и посветил ему, Ваське, дорогу.

–Ура ! – Васька совсем закоченел, и рот у него слипся напрочь от халвы и от холода. И ура у него пропищало где – то в брюхе, но он уже лез по лесенке на чердак, вот и последняя ступенька, вот и сено, перестало дуть, стали гореть уши, но ноги были еще ледяными и не сгибались.

А-а-а-ю-ю-ю, Васька слушал истошные крики тетки, решившей-таки пустить его в дом, ноги его от холода и страха перестали совсем слушаться, но на его счастье стемнело, и тетка ушла в дом.

Васька обматывал ноги сеном, тер их посиневшими руками и дрожал. Дрожь стала пробивать его всего, и тут он вспомнил, что они с братьями спрятали здесь коробок со спичками. Спичек было много, может семь, или три, или десять.

Васька не умел считать, но знал, что спички очень полезная вещь. Когда в прошлый раз сосед привез сено, закинул его на чердак и сел внизу на лесенке закурить, тетка позвала его и он ушел. а коробок остался на перекладине. Васька сразу его увидел, тогда было лето, тепло, и старший, Колька , сказал, что дядька, наверное, забыл про них, а спички – вещь нужная. Можно пойти осенью в поле, разжечь костер, напечь картошки и наесться до отвала.

Васька потянулся, подпрыгнул на своих одеревеневших ногах и ухватил – таки спички со стрехи.


Он расчистил площадку от сена, потом сложил из этого сена костерок и подпалил его. Здорово! Спичка с треском загорелась и чуть не выпала из Васькиных рук, но он удержал ее -таки и сунул внутрь сенца. Сено сначала зашуршало, а потом появился огонек. Васька добавил еще сенца, костерок уже ярко горел.

Васька был счастлив, он навалился над костерком, его руки уже совсем свободно шевелились, и Васька мог уже пальцами держать большую соломину и мешать ею свой костерок.

Рот Васьки тоже отогрелся, и тут он понял, что сильно хочет пить. Так пить Васька не хотел никогда. Он это знал точно. Вот есть так Васька хотел часто, а пить – первый раз.

Ноги стали отходить, их стало сильно щипать, слезы брызнули из Васькиных глаз от боли и от жажды.

Он взял соломинку и попытался смести с крыши иней, смекалка и тут не подвела его. Он стал лизать заиндевевшие сосульки. Он держал их над костерком, сосульки таяли, и Васька слизывал капли с них.

Кругом стало светло и тепло. Васька был доволен. Он подумал, что хорошие, видать, были у него мамка с папкой. Мамку он тоже не помнит, но знает, что мамки – добрые.

Мамка бы его пустила домой, и он, Васька, уже раздал бы всем по большому куску халвы, которые для них специально оставил и, наверное, она по такому случаю и кипятку бы вскипятила.

Васька согрелся, один язык был холодный и шершавый, он высунул язык и погрел его над костром, он сегодня так устал, что, сморился, едва нализавшись сосулек, и лег спать.

Ему было так тепло и хорошо на душе, что даже сквозь это тепло и дрему он не сразу заснул, а еще раз успел подумать про мамку Настю и папку Михайлу, а еще он поспит, и братья тоже узнают, какая она халва.

Васька не слышал шума и криков, он спал сладко и крепко.

Когда он проснулся, был уже день, и его сердечко забилось, попадет от тетки.

Но вдруг он увидел, кругом все чужое, только знакомый дядька улыбается:

–Ну, как халва?

–Липкая.

Назавтра их всех троих отправили в город, в детдом, Васька сначала испугался этого слова, но потом рассудил, что он нигде не пропадет.

А какая- то тетка сказала, что там им каждому дадут целые, не дырявые, штаны и валенки. Может, она и не соврала, думал Васька.

С тех пор прошло много лет, и знаменитый капитан парохода Василий Михайлович смотрел с улыбкой на своих детей, уплетающих халву. Но ни разу он не смог пересилить себя и попробовать хотя бы маленький кусочек.

Он только пил крепкий чай, чтобы заглушить в себе этот терпкий вкус сладкой халвы.


Глава 7

«Отец, отец! Ты слышишь? Или нет?»


После седьмого класса детдома Василия отправили в речное ремесленное училище в пригороде Томска. Старший Борька к этому времени учился в педагогическом техникуме. А младший так и затерялся где-то на пересылках между детдомами.

Васька был парень видный, стройный, красивый, с волнистым, приглаженным, как у военных чубом. Он учился, легко познавая премудрости матросских знаний.

Когда прозвучала в динамике их ремеслухи песня «Вставай, страна огромная …», все парни пошли в военкомат, проситься на фронт. Но Ваське еще не было и семнадцати.

–Учись, пацан! – сказали ему.

ФЗУ почти перешло на казарменный режим. Стало голодно. Еще местных мамки подкармливали картошкой. А таким, как Васька, приходилось проделывать новые дырки в грубом фэзэушном ремне.

Учеба двигалась. И вместе с ней дырки в ремне. А война все продолжалась.

Однажды кто-то из своих же спёр у нескольких парней все их карточки. Поиски ни к чему не привели. А доносить они не привыкли.

Месяц предстояло не есть. И это было невозможным.

И хотя все речники имели бронь, и были на почти военном положении, Васька снова пошел в военкомат, там шло формирование новой части.

Васька сказал, что учится в ФЗУ и соврал, что ему исполнилось 18 лет, хотя ему не хватало несколько месяцев. На этот раз всё обошлось. Его взяли без проволочек. Медкомиссию он прошел. Назавтра предстояло придти на сборный пункт. Васька попал служить на Северный флот. Из их затона на Север отправляли целый пароход, укомплектованный такими же, как он, новобранцами и бравыми вояками, прибывшими за пополнением.

Пароход должен был ходить там по северным морям, вдоль берегов, забирая грузы с союзнической помощью и развозя их по морским базам.

И вот пароход резво плюхает колесами по воде, держа курс – норд. Васька впервые за многие дни отъелся. Харчили на пароходе хорошо.

Смышленый парень стоял свои вахты на капитанском мостике у руля. Всё-таки не просто новобранец с улицы, а обучался в ФЗУ.

А пароход рассекал волны уже в устье реки, враз разлившейся так широко, что местами и берегов было не видно. Стоял октябрь. Океан поразил Ваську своими полярными сияниями, волнами выше рубки их парохода и льдинами толще их трюмов.

В месте их дислокации выяснилось, что какая – то баржа затонула, хоть и почти у берега, но с зерном. Когда построили всю команду и объявили, кто доброволец, Васька вышел первым.

Они ныряли по очереди, вытаскивая каждый раз по мешку. Выпивали норму водки и снова в ледяную воду. Когда подняли все мешки, их отправили на отдых в каюты.

Ночью Васька свалился с сильным жаром, и его отправили в госпиталь.

То ли белье не просохло, то ли не во что было переодеться, Ваську стукало о борта грузовика, и его шинелька встала на нём колом.

В госпитале таких, из добровольцев, оказалось несколько. Да еще раненых подвезли. Когда очередь из вновь поступивших у военврача дошла до Васьки, ему помощь уже не понадобилась. Его вытащили в коридор, положили на пол вместе с такими же, и накрыли простыней.

Сколько Васька так пролежал?

Когда, наконец, решили всех вытащить в морг, Васька застонал.

Да ты живучий! Молодец!

Так спустя почти три дня Васька попал в тепло госпитальной палаты, с него сняли обледенелую шинель и начали лечить.

Васька то уплывал куда-то, то вновь возвращался к горизонтам жизни. Но молодость победила. Спустя месяц Васька возвратился на свой пароход. Больше зерно не тонуло.

Спустя два года, весной объявили Победу. И пароходы пошли потихоньку по своим местам приписки. Капитан дал Ваське отличную характеристику, и Васька с блеском сдал все экзамены в своей ремеслухе, получив свой первый рабочий документ.

Начальник ФЗУ, вручая документ, пожал ему руку и назвал, Василий Михайлович. Это имя прижилось. Салаги, не нюхавшие войны, смотрели на Василия с завистью.

Васька жил на пароходе безвылазно и только в лютые морозы его поселили, наконец, в общежитие водников. Он по-прежнему мерз в своей шинельке, мечтая купить себе теплое исподнее.

Вечерами Василий сидел дома, читал книги и писал стихи:

Отец, отец! Ты слышишь или нет?

Опять пришел к тебе я на свиданье.

Прости меня, что не был столько лет!»

Однажды его друзья вытащили в клуб, в кино. У входа Василий столкнулся с девчонкой с глазами, как весеннее небо и волосами цвета соломы.

Он догнал её после кино. Девчонку звали Галя. Она жила с матерью в собственном доме. Отец и брат её, к счастью, были живы, но продолжали служить. Оба где-то под Кенигсбергом.

Васька встречал эту девчонку после работы и провожал домой. Однажды они, не дойдя до дома, решили еще погулять. Небо вызвездило. Снег радостно хрустел под ногами. Кровь разгонялась в жилах. Проходя мимо поселкового Совета, Галя сказала:

– А вот здесь моя подружка работает. А я замерзла. Давай зайдем, погреемся.

– Давай, – Васька хотел обнять весь мир и был рад для этой девчонки достать все яркие звёзды с неба.

Подружка почти не удивилась:

– Что замёрзли? Я вот сейчас распишу Вас, чтобы неповадно было шляться ко мне просто так!

И она весело засмеялась своей шутке.

–А что, правильно! Чего раздумывать! Галина, паспорт у тебя с собой?

– С собой.

– Да Вы что! Я пошутила!– подружка заартачилась.– И вообще уже конец работы.

– Вот и будешь еще нашей свидетельницей тоже, – Василий как-то сразу почувствовал себя совсем взрослым и ответственным.

Церемонии тогда заключались в одном бумагомарательстве в какой-то толстой книге и в простановке штампов в паспортах.

Через пять минут новоиспечённые супруги и их весёлая сваха, а по совместительству секретарь поселкового Совета выкатились, смеясь, на улицу.

Василий довел свою молодую жену и её подругу до дома и побежал, греясь на ходу, в свою общагу. Ему хотелось петь. И зимние огромные звёзды переливались над ним в своём небесном, праздничном, хороводе.

Той далекой послевоенной зимой яркие, мерцающие от холода, звёзды светили радостно и весело молодому и красивому, любящему и любимому, перед которым впереди расстилалась вся его жизнь.

Новоиспечённый супруг Вася, нет, Василий Михайлович, бежит не зная, что они с его юной женой такие, по-теперешнему, несовременные. Не знающие, что сначала «спят», а потом, может быть, расписываются. Он про это совсем не догадывается.

Завтра Василию предстояло знакомство с тещей, но веселая сваха обещала помочь и торжественно объявить тетке Тане о регистрации брака.

Теща обрадовалась зятю – помощнику в их доме.

На свадебном ужине молодежь смеялась. Татьяна Васильевна подарила новоиспеченному сынку связанные за ночь пушистые тёплые носки.

Отныне в её доме появился новый сынок – защитник и помощник.

Василий, Михайлов сын, обрёл дом. И почти незнаемое им чувство семьи. И впервые его ноги не подмерзают на бегу, а радуются вместе с ним тёплым носкам.

Он еще ничего не знает о нас, что мы с братом захотим родиться у таких хороших родителей.

Но я знаю всё. Впереди наша счастливая жизнь на реке с таким таинственным названием Обь.


Глава 8

Ты не трогай Пыха …


Отец всю зиму вместе с другими караванщиками10 следил за своим пароходом. Скалывал лед вдоль корпуса, с палуб сбрасывал снег. Весной красил. Вот уже и команда укомплектована. Ледоход прошел. И вот торжественный день, запустили котлы. Ходовые испытания выдержаны. Расписание выверено. Все эти дни отец с утра до вечера был на своем пароходе, а ночевать приходил домой, усталый, но радостный. И наступил день, когда он сказал маме, всё, собирайтесь.

Утром мы загасили тщательно свою печь, собрали пожитки и пошли на пароход. Из всех моих тогдашних ощущений не было ничего слаще этого момента. И вот мы все вновь живем в каюте отца, а на ночь нам с братом выделяют отдельную, как взрослым каюту во втором классе. Живём в каюте, громко сказано. Весь день мы предоставлены себе вместе с другими нашими сверстниками и лётаем по палубам, лазая везде, включая трубы, машинное отделение, пристани. И нас зазывают в каюту лишь на обед и ужин. Иногда к вечеру у нас не остается сил на ужин, так мы набегались и напрыгались.

Впрочем, все пароходские предпринимали попытки пристроить своих чад к бабушкам, если таковые имелись, или оставляли дома жен и детей.

Такая попытка была предпринята и моими родителями, когда я еще не могла заявить свое желание. Это было мое третье лето. С первым рейсом меня высадили к бабушке в благословенную Моряковку, где я не родилась, но где мне поставили штамп о регистрации в человеческое общество.

После ухода деда к зазнобе, перевода моей матери с мужем в другой город, моя молодая бабка, Татьяна Васильевна, осталась одна со своим домом, огородом, круговертной работой и …одиночеством по вечерам и длинными ночами, без привычного нам всем сейчас компаньона – телевизора. Её горькие воспоминания давили на сердце, душа стенала и горела. Как не залить! Одинокая зима – тяжкое испытание. И моя бабушка, 40 с совсем небольшим лет от роду, его плохо выдерживала.

Но вот и весна. И внучку, т. е. меня, поручают её присмотру на всё лето. Бабка воспряла духом. Она летает и все в её руках горит. Не одна, да и дочка ходит рейсами мимо Томска, каждую неделю будет наведываться. В крупных городах стоянки длинные.

Пароход уходит, а я обследую дом, огород, улицу поселка. Здесь все знают друг друга. Машин нет, редкий грузовик проедет. Рай тихий и зеленый. Бабушка уходит на работу в свою столовую, где она заведует производством. Её пироги хозяйки раскупают вмиг, хотя и сами пекарши отменные. Я уже знаю, где бабушка работает. Все излазив в столовой и наевшись пирогов, я бегу на улицу, там интересней. Я бегаю где ни попадя, несмотря на свои три года. Устав я бегу домой и лезу на кровать. Бабушки все нет. Но вот и она веселая, мы с ней поем песни, снова едим пироги и засыпаем в обнимку.

Утром я сплю долго и просыпаюсь от яркого солнца, скорее к бабушке! Пироги уже меня ждут.

Радость поселилась в измученном сердце Татьяны Васильевны, моей бабушки. Она долго держалась после моего появления, но ведь чуть-чуть с устатку не вред, а польза. Я уже и выспалась после обеда и проголодалась, и снова пошла к бабушке.

Мой красный сарафан парусил на мне от бега. Вечерняя заря добавляла яркости и блеска новому сатину на сарафане. Бабка за вечер сшила мне их два. На всё она мастерица.

По улицам гонят стадо коров. Они идут степенно и важно, и мне понравилось идти за стадом. Интересно, как они хвостами крутят. А сиски по земле почти волокутся. Тётки и дядьки встречают своих любимиц и угощают их хлебцем. Я еще больше захотела есть и побежала. И вдруг сзади. Я оглянулась, бык, совсем близко и глаза его не добрые. Он заревел, я испугалась и … помчалась вдоль улицы.

Как я сейчас понимаю, это и была коррида, где я выступила в роли тореадора, не ведая об этом, не зная, что это такое. Бык среагировал на мой сарафан и погнался за мной во всю прыть.

Как я не упала ему под копыта и рога? Как я бежала от быка? Это первое мое знакомство с ужасом. И этот свой марафон я хорошо помню. А дальше провал. И развитие событий я уже знаю со слов матери.

Глаза быка налились кровью, я орала на всю улицу благим матом. Все шарахались от быка, не рискуя его остановить. И быть бы трагичному концу, если бы не один мужик, который выхватил меня почти из-под рогов.

Меня несли домой, я продолжала орать и дергаться. Мужик прижимал меня к себе, я билась в конвульсиях. Дома бабушки все еще не было. Меня положили в кровать и разошлись по делам. Я лежала в темноте, сил орать не было, я всхлипывала и хотела пить, но боялась шевелиться. Бык стоял перед моими глазами и, шевельнись я, он бы меня растерзал. Дальше опять провал. Я очнулась на руках у мамы.

И опять рассказ мамы, которую мы любили слушать под стрёкот её ручной машинки долгими зимними вечерами, пока папа еще не пришёл с работы. Однако, это она рассказала под моим натиском, когда я уже стала оформляться в девицу и обратила внимание на свою внешность.

Так вот. На следующее утро пароход раненько пришвартовался в Томске и родители с полной сумкой сластей своему чаду и маманьке из пароходского буфета сели тут же на соседней пристани на пригородный катер, идущий первым рейсом.

Дома было темно, дверь настежь. Я лежала не раздетая на кровати и выла во сне. Меня взяли на руки и чуть не уронили от страха. Меня били конвульсии, всё лицо было перекошено и непроизвольно дергалось. Мать прижимала меня к себе, пытаясь меня разбудить. Наконец, я открыла глаза. Вместо синих глаз на них смотрело два чужих, один карий, другой зеленый. Скрипнула дверь. Моя проспавшаяся на рабочем диванчике бабка, примчалась, не чуя под собой ног. Меня тут же повезли к врачам в город. Я не могла говорить. Лицо стало асимметричным и дергалось. Мать списалась с парохода, и начались её мытарства с ежедневными поездками на катере до города и обратно со мной почти на руках. Все врачебные консилиумы не помогли. Увидев отчаяние моей матери, один доктор, рискуя своей карьерой, тихонько сунул ей в руки адрес и сказал, если эта бабка не поможет, то мы бессильны.


Лекарка жила недалеко, всего «каких-то» одиннадцать километров по прямой от нашего посёлка. Завязавшая со спиртным, Татьяна Васильевна не знала, чем угостить дочку, меня и Вовку, «списанному» вместе с матерью. Мать исхудала, пироги застревали у неё в горле. В меня вталкивали еду кусочками, пытаясь попасть в такт с конвульсиями. Только мой братец пил молочко, ел вкуснющие бабушкины пироги и поправлялся.

Вездесущие бабы прознали, что сказали врачи, и утром сердобольный дядька подогнал матери телегу с сенцом.

Знахарка долго смотрела на меня и что-то говорила маме.

Дальше мать рассказывала. Знахарка велела ей, моей мамке, ходить со мной к ней дважды в день на утренней и вечерней росе. Почему-то босиком. Это меня в рассказе мамы удивило. Пришлось моей мамке ходить со мной на руках по холодной росе, прижимая меня к себе и дрожа от озноба и страха. Почти бегом одиннадцать километров туда и … почти еле волоча ноги, без сил, оттуда, рано утром и поздним вечером. Что со мной делала ворожея, мать и сама смутно помнит. Чем-то поила, чем-то брызгала, что-то шептала. Лицо выровнялось, перестало дергаться, я заговорила и даже без заикания, как боялась мать. И, наконец, я засмеялась.

В этот день знахарка сказала. Девка твоя идет на поправку, но тебе надо еще месяц побегать, чтобы выправить цвет глаз. Это глубинный испуг. Она у тебя будет либо полной дурой, либо сильно умной.

Однажды, когда мамка бежала со мной рано утром, её нагнал мужчина и сказал, надо же волк вас пропустил, а на меня зарычал.

–Какой волк, – со страху и озноба слова у матери еле выговаривались.

– Да вон, в том кусту у дороги!

Этим вечером мать свалилась в сильнейшей лихорадке, заработала на холодных сибирских росах сильнейшее воспаление лёгких, а пережитый страх послужил катализатором, и её увезли в больницу.

Второй раз уже с двумя внуками на руках бабка, к счастью, не запила. Благодаря этому, мы с братом выжили. Мать выжила, благодаря её беспокойству о нас, помощи дальних родственников и своей молодости. Отец на стоянках в Томске бежал в больницу к матери и мчался к нам, проводя с нами все время до отплытия последнего катера, на котором он успевал к отходу парохода. Он мчался к катеру, порой впрыгивая на него после того, как убрали трап. К концу навигации мы все потихоньку поправились.

Наступала ранняя осень, ни о каких бегах по росе после болезни матери не могло быть и речи.

Так в глазах моей юной мамы навечно поселилась грусть. А в моих глазах – радуга из двух цветов.

Мне это очень нравилось. Все ужасы были мною забыты, благодаря лечению у знахарки. Я вновь была любознательной непоседой и хохотушкой.

Только значительно позже, когда мои одноклассники стали приставать ко мне с расспросами, я атаковала этими расспросами мать. С тех пор я стала стесняться поднять на собеседника глаза, ожидая каждый раз простодушныхвопросов, ответы на которые я не знала. Глядеть в глаза собеседнику и отвечать при этом на бестактное любопытство, не смущаясь и не переживая, я училась долго. Почти всю свою жизнь.

Так мы провели лето в гостях у бабушки. Я всю жизнь жалела и понимала её. Мама тоже. Мы простили её. Но она себя нет. Опять впереди длинная зима, одиночество, слухи о хорошей жизни её мужа с новой женой. Работа, где есть буфет со спиртным, а на закуску ей давно хватало полпирога. Не пить было незачем.

На следующее, четвертое моё лето, мы с началом навигации вновь собрали пожитки, но доехали только до Томска. Мама в это лето решила не работать, мы еще были малы, а испытывать судьбу второй раз ей не хотелось. Да и слухи из Моряковки приходили не радужные. Но родительский дом помогает и голыми стенами. И вновь мы едем на катере к бабушке. Я пою и кручусь юлой. Лето, навигация!

Вот и мамкин родительский дом. Я помню его смутно. Помню отчетливо лишь старые, потемневшие от времени бревна и, что дом был большой. На окнах много гераней, на столе нас ждали горы пирогов, разложенных по разным тарелкам по видам начинок. Картошка, капуста, морковка, повидло, ливер. И, конечно же, шаньги11. Ради нас бабка сбегала к соседям за молоком. Свою корову она уже не держала, не для кого. Довольные, мы уплетаем все подряд. Брат запивает цельным молоком, а мы с мамой пьем с молоком чай. Бабушка сидит напротив и ничего не ест. Она только смотрит на нас как-то необычно, из глубины души. Радость от встречи поднялась изнутри к горлу и, кажется, вот-вот сдавит ей грудь. Она оперлась щекой на ладонь и смотрит на нас, смотрит. О чём она думает? Если б вернуть то время и спросить. Но мы не спросили. Мне четыре года, а брату три. Спросила ли мама? О чем они обе думали в сумерках, глядя на нас под звон ходиков, нарушающих тишину некогда шумного и весёлого дома, да под мое неинтеллигентное, как сейчас бы сказали, швырканье чая с блюдца. Если б знать!

Это лето я уже помню сама, а не с рассказа мамки. На улицу я ходила редко, только с мамкой в магазин или к бабушке на работу. Одна боялась. Соседи маме говорили про бабушку, Васильевна-то ожила, как вы приехали.

А я для всех была известная по прошлогодним волнениям личность, почти всем родная.

Помню стрёкот швейной машинки, на которой, то мамка, то бабка шили нам с братом обновки из яркого ситчика, а то и сатина, которые мать и бабушка прикупали зимой, по возможности. И мамке кое-что выкроилось.

Сейчас я думаю, как бабушке удавалось одновременно работать, попивать втихую, содержать в порядке огород. И печь для нас шаньги с пирогами.

И длинными зимними вечерами вязать из простых белых тонких катушечных ниток, юрков, как говорили все тогда, красивые подзоры12 на кровать. И не только себе, но и нам. И всем соседкам, кто ни попросит. Нитки только неси. Бабушка шила, вязала подзоры и в наш приезд, сидя с нами длинными летними вечерами на крыльце. И пела. Голос её стерся из моей памяти, но осталось ощущение таинства, присутствующего в её песнях, в их словах и мелодии. Не помню ни одной. Только протяжность и мелодичность, и горестность их запали мне в душу. Если б вспомнить хоть одну и спеть в память о тебе, бабушка! Моя милая бабка! Собирательный образ этих мелодий снится мне порой по ночам, что-то еле уловимое. Вот-вот вспомню! И … не могу. Но щемящее таинство тех летних прозрачных, сибирских вечеров бередит мне душу до сих пор.

Но это вечера. А дни так наполнены всякой разностью, что и вечер приходит быстро.

Что делал днями брат, не помню, но, наверное, наши интересы разделились, и он мне не мешал.

Себя я помню исключительно на задах дома, за которым сразу начинался огород. Это была неизведанная мне раньше терра-инкогнито, которую мне бог представил первой для знакомства с его и моим, и нашим удивительным миром.

Огород был огромный, какой-то светлый, веселый. И весь ухоженный. Я мало что помню в доме, кроме стола с пирогами, но что было на огороде!

Рядом с задней стеной дома, без окон, длинной, огромной, росли большие лопухи. Бабушка их опалывала и оформляла в клумбы. Для красоты, говорила она. Их величина поразила нас с братом и мы играли там в прятки. Бабка не ругала нас. Хотя сейчас я думаю, что урон мы им, наверное, наносили. А, может, и нет. Могучая силища в них, была.

Дальше шли грядки, ровные, аккуратные, большие. По-сибирски, высокие. Всё это великолепие обрамлялось рядами картошки, ровно окученной, с высокими, кудрявыми кустами. Каждое утро я бежала туда и ждала чуда. Я верила, что так и будет.

Дело в том, что я была не только заядлая киношница, но и не менее заядлая радистка. От слова «радио». Все зимние утра я крутилась около радиоприемника, ожидая знакомый голос:

– Здравствуй, дружок, я расскажу тебе сказочку!– голос Оле-Лукойле был заворажи-вающий и добрый. Он был волшебник и сказки его были волшебные. Вот опять зигзаги памяти, многие радиопостановки я помню до сих пор. Голос Оле-Лукойе помню, а бабушкин нет.

Одна их этих сказочек была про девочку, которую бабушка послала в огород за репкой.

Девочка прошла грядки с луком, прошла грядки с морковью. Вот и репка. Только она склонилась над самой большой. Как вдруг услышала:

– Пых, ты не трогай Пыха, будет тебе лихо! Пых!

Я помню все перипетии этой сказки до сих пор, хотя не помню названия. Я помню, как Оле-Лукойе произносил это, пых. Я верила каждому его слову. Я боялась вместе с этой сказочной девочкой и бежала вместе с ней к её бабушке. Только вот, что это оказался ёжик, который сидел и пыхтел внутри репки, я не поверила. Просто добрый Оле превратил злого волшебника в ёжика. Уж ел бы репку, но не пугал других.

Так вот, как только я попала в первый день приезда в бабушкин огород, я поняла, что волшебник Оле всё знал. Это про бабушкин огород он говорил:

– Прошла грядки с луком, грядки с морковью. Вот и репка!

Это её, моей бабушки огород волшебный. Я вытащила бабку в огород, я хотела убедиться в своих догадках. Всё было именно так, как по радио. И я потащила бабушку искать Пыха. Замороченная бабка, ровно ничего не понимающая, облазила все репки на грядках. Я боялась и визжала от страха всякий раз, как моя бабка раздвигала мощные листья репок. Но Пыха мы не нашли.

– Спрятался, – сказала бабушка.

Каждое утро я бежала в огород и подолгу затаивалась около грядок с репкой. Вдруг Пых меня не заметит и начнет просто так пыхать. Сердце моё заходилось от страха и … любопытства. Не может быть, чтобы в таком огороде и Пыха не было. И однажды я услышала его и с воплем побежала к бабушке. Но, когда мы вернулись, Пых убежал.

Так все лето я обследовала огород, помогая иногда бабушке полоть всё, кроме репки. Боязно!

Сколько интересного я увидела на этом огороде! Бабочки, стрекозы! Я гонялась за ними с воинственными визгами. Я изучала цветы, заглядывая в самую глубь их мохнатой серединки. Частенько я ложилась на землю и разглядывала облака, что там, за ними?

Но иногда, какие-то ошалевшие от солнца букашки летели прямо на меня, пытаясь, наверное, присесть на мне, как на цветке. Моя психика не выдерживала этого. Подсознание живо вызывало во мне память о том ужасе, который я пережила, когда бык летел за мной. Я инстинктивно начинала махать руками, чтобы отогнать любознательных букашек. В отличие от многих детей, я никогда не любила и не исследовала живую природу. Я с любопытством наблюдала всяческую живность в руках других детей, испытывая при этом чувство некоторой радости, что я не соприкасаюсь с ними. Сколько потом ни пытались положить мне на руку какую-нибудь стрекозу, которой я только что любовалась, я с ужасом отдергивала руку и мертвела от страха. И родители не стали меня приучать к такому общению. Бог миловал меня и от каверз моих сверстников.

Я не помню, чтобы кто-то мне досадил, пытаясь посмеяться над моими страхами.

Уже в конце лета, в августе, когда сибирское небо становится совсем высоким и пронзительно- прозрачным, со мной произошел случай всё на том же огороде.

Уже вечерело. Я в который раз стояла около репки в своих надеждах. Огород был огорожен длинными жердями. Пакостников, от которых сейчас ставят частоколы тогда не было. И вдруг, что-то привлекло меня на заборе нашего огорода. Что-то непонятное, необычное. Я помчалась поближе, рассмотреть.

Оказавшись близко, я затормозила и уставилась на это зрелище, как под гипнозом. Я стояла, не шевелясь, пялясь во все глаза. Это было нечто, похожее на человека, только одетого не как мы. Он был весь в белом, мохнатом облаке и казался мягким, как плюшевый медвежонок. Только он был большим, и человеком, и стоял на жердине нашего забора, не боясь упасть, не держась ни за что. И он махал мне, зазывая меня к себе. Я это точно знала. Но махал он мне не руками, а … рамой от картины, большой и темно-коричневой. Он держал её двумя руками за короткую сторону, двигая ею так, что рамка вращалась вверх-вниз, завораживая меня, своим равномерным движением. Я стояла как вкопанная и пыталась понять, как он такой большой, и не падает, и стоит легко, не боясь упасть. Он звал меня беззвучно, но я знала, что звал. Я его совсем не боялась, но шевельнуться не могла. Когда я пришла в себя, то без оглядки бросилась домой. Мамы не было, я рассказала бабушке, потащила её в огород. Вот здесь было … это, с рамкой, как облако. Бабка лишь вздохнула:

– Ну и фантазёрка, ты, Верка!

Но я почему-то до сих пор искренне верю в эту свою «фантазию».

Иногда вечерами мы рассматривали бабушкино богатство, хранящееся в маленьком сундучке, отмытом ею до блеска, сияющем темными переливами благородного красного и бордового, который бабушка называла чудным и сказочным словом «ларец». Но нам с братом это было неинтересно. Мы не могли понять, чего это мамка и бабка так долго разглядывают чудно одетых незнакомых дяденек и тетенек и чего это бабушка плачет, молча, пытаясь скрыть слезы от нас с братом. Мы затихаем, жалея её, непутёвую. Так её называли некоторые тёти-соседки.

Кто эти непутевые, мы не знаем. Наверное, те, кто плачет, разглядывая неинтересные карточки, старые, с облезлыми краями. Нам хотелось поиграться с сундучком, проверить, плотно ли прикрывается крышечка, хотелось оторвать красивые бомбышечки, похожие на змеек по её краям. Стόящих карточек было совсем немного, тех на которых был пароход с какими-то дядьками и красивой молодой тетей с косой между ними. Пароход был с трубой и дым валил из неё, как взаправдашний. Стόящий13 пароход. Вскоре мы изучили эту карточку наизусть, другие мы смотреть не хотели, не интересно.

Каждый раз наша бабка прятала свой ларчик в шкаф под ключ, и, на наше канючение, дать его поиграть, говорила, успеете еще. Но мы не огорчались.

Нас ждал Пых в огороде и большие лопухи для пряток.

Сибирское лето заканчивалось.

Отец забрал нас от бабушки, пароход шел последним рейсом в наш Затон. Она долго машет нам рукой и не уходит с пристани.

Мы едим конфеты и не понимаем, почему наша бабушка стала грустной, ведь так весело ехать на пароходе домой, где нас ждут наши друзья.

Больше этот дом нам не пришлось увидеть.

На следующий год бабушка распрощалась со своей престижной работой и пошла работать на пароход простой поварихой. Она не выдерживала больше одиночества в опустевшем доме.

И почему-то попросилась на буксир.


Глава 9


Остяк, стерлядка и рогожа


Следующее лето мы с братом проводили на трех пароходах попеременно, у мамки с папкой, иногда у деда, и у … нашей бабушки на буксире.

Мы давно нашли себе занятия по интересам. Брат почти прописался в машинном отделении, а я на мостике.

И я вновь с папой на капитанской14 вахте.

Я закрываю глаза на минутку, свет бакенов впереди и радуга брызг моих любимых плиц15 во сне сливаются в одну феерическую картину.

И вдруг громкий голос над туманной дымкой утренней реки, разносящийся эхом к еще не высветленным первыми лучами берегам:

– Эй, капитань, купи стелядку!

– Да мы вчера покупали!

– Купи, капитань, свезий, клупный! – голос остяка в обласке взывал к самому сердцу почти бога, проплывающего мимо их тихого, без света и радио селенья, на шумном, ярко освещенном пароходе- видении, которое вот-вот скроется в утренней дымке, и ему никогда уже его не догнать. Как не догнать и сегодняшнего везения, только вытащил сети с крупным уловом, а тут и пароход.

Я сразу же просыпаюсь и кричу:

– Папа, не покупай! Я не хочу!

– Но что делать, команда хочет есть, а остяку надо помочь.

Пароход останавливается, матросы подают чалку остяку. Я смотрю сверху на шевелящееся, сверкающее в утренних лучах месиво из крупных рыбин, заполнившее обласок почти до краёв, и не смею перечить отцу. Понимаю, что остякам надо помогать.

Вахтенный матрос разбудил артельного16.

Матросы быстро перегрузили стерлядку и перенесли в обласок провизию, завернутую в серую, грубую, оберточную бумагу. Последним матросы выносят ящик из грубых занозистых досок с жигулёвским пивом, подарок от капитана.

Остяк обмяк от свалившейся на него удачи, он щурит свои узкие глаза в лучах утреннего солнца и кричит, задирая голову наверх:

– Эй, капитана! Спасиба!

Я до сих пор помню все происходящее.

И вижу глаза остяка, смотрящие вверх на капитанскую палубу и на моего отца с невыразимой, щемящей душу радостью.

И моего отца, стоящего у края мостика, пытающегося жестом выразить уважение к этому безвестному рыбаку из глухой таёжной деревни. И глаза матросов и редких пока пассажиров, смотрящих на человека, стоящего на краю капитанского мостика в развевающейся шинели, похожего в эту минуту на прекрасное изваяние.

Поистине, я рада своим глазам разного цвета. Благодаря им, я вижу всё как обычно и одновременно вижу ауру души каждого человека и предмета. Но, пока мне пять лет и я не понимаю этого, считая, что так у всех.

Много позже я пойму свой дар, видеть все, как в замедленной съёмке, переносясь зрением души назад и вперёд по времени. Я вижу чувства и желания человека и могу вызывать их из своей памяти, как из архива цветных слайдов, вновь и вновь радуясь или огорчаясь пережитому не только мною, но и людьми, с которыми я соприкасалась по жизни.

Вот и этот пожилой остяк, получивший поистине королевский по тому времени подарок. Я вновь радуюсь вместе с ним, и моё сердце щемит, вместе с его сердцем от тех, нахлынувших на него чувств, состоящих из смеси восторга и непонятной грусти от проплывающей мимо чужой, не похожей на его жизнь, соприкоснувшихся

на несколько мгновений.

И моё сердце щемит от безысходной грусти при виде моего отца, молодого и красивого, похожего в утренних розовых лучах на памятник самому себе. Милый мой, папка! Как вам там живется с мамкой? Я знаю, вы вместе и скучаете по нас, как и мы.

Но между этими моими мыслями и мыслями той шустрой, любознательной девчонки лежит много лет. Чем не машина времени, везущая нас в один конец!

А пока! Обласок отплывает, и остяк смотрит на нас как на «Бегущую по волнам». Мой папка командует машинному отделению через переговорную трубу, завлекающую меня своей таинственностью не меньше, чем колёса с плицами и само машинное отделение. Пароход набирает ход, и я, дрожащая на утренней речной росе без своего тулупа, не пропустившая, несмотря на это, ни одного мгновения из развернувшегося только что действа, понимаю, что всё интересное закончилось и жестокая проза жизни неумолимо требует к ней уважения. Я спускаюсь вниз на пассажирскую палубу первого и второго класса. Бреду к лестнице, ведущей на нижнюю палубу, и тащусь в тоске мимо закрытого ещё буфета, мимо распахнутой настежь двери пассажирской кухни, где уже вовсю готовят еду для ресторана первого и второго классов и для столовой пассажиров третьего и четвёртого класса. Следующая закрытая дверь и есть дверь камбуза для плавсостава.

Наши мамки уже поделили на всех рыбу и мы, старшие, подтягиваемся уже к своей Голгофе.

Вот и мой старший друг, матрос, берет свой тазик с рыбой и начинает её чистить. Я пристраиваюсь рядом. Мамки уходят по своим делам. Не люблю я это дело, чистить стерлядку. Мне её жалко, но я боюсь быть смешной и с содроганием приступаю к экзекуции над бедной стерлядкой. Её шкура грубая и шершавая на ощупь, но, несмотря на это она так и норовит выскользнуть из рук. Боковые пластины, служащие стерлядке вместо панциря, не поддаются мне. Я с трудом отдираю их по одной, содрогаясь своему варварству, но мамка мне даст затрещину, если я не почищу. Наконец, мой верный рыцарь почистил своих рыбин и принялся за пластины на моих. Некоторые любопытные пассажиры заглядывают к нам, спрашивая:

– А будет ли уха и для них?

– Наш капитан разделил на всех, – слышат они.

Вот и наши мамки, как будто точно знающие, когда конец нашим мучениям. Они гремят кастрюлями, шумно набирая в них воду из под кранов множества моек, расположенных по периметру, вдоль стен кухни. Благо, водичка вот она, отменная речная, проточная, прозрачная и вкусная. Моя мамка говорит моему рыцарю:

– Беги за своей кастрюлей, сварю, всё равно себе буду варить. Её товарки уже уставляют свои кастрюли на большущей печке в центре камбуза, всем места хватит.

Дружка моего в мгновение смыло с камбуза. Ещё бы, так как Галина Ивановна не готовит никто. Мамка еще только ставила нашу кастрюлю, а он уже прилетел со своей.

– Идите отсюда, не мешайте, я тебя позову, – говорит она моему рыцарю. – А ты, она уже обращается ко мне, – иди, посмотри, встал ли Вовка.

Я, довольная концом мучений, бегу вприпрыжку в каюту второго класса, где мы с братом спим. Каждый вечер я иду к кастелянше, которая смотрит на доску, где сиротливо висят ключи от не раскупленных пассажирами кают, она что-то размышляет про себя, выдает нам белье и ведёт нас, показывать наши очередные апартаменты. Приходит мамка и стелет нам постель, забирая наш ключ. Мы спим, как барья, говорит бабушка. Ключей нам не дают, потеряем. А жаль, вот мы бы уж поназакрывались всласть.

Моя утренняя работа будить и одевать брата. Я вхожу в каюту. Брат уже встал, он сидит на полу, на маленьком коврике, обязательном для всех кают. На нем облупленные в боях с друзьями за мяч ботинки, одетые на разные ноги. Левый на правую, а правый на левую. Он пыхтит, всовывая в дырочку изнахраченные концы шнурков, которые ощериваются метлами при попытке всунуть их в узкие дырочки. Я снимаю ботинки с брата, переобуваю его, и мы вместе с ним еще долго мучаемся со шнурками. Приходит мамка и зовет нас к раннему обеду. Впереди стоянка. На нижней палубе не разгуляешься с кастрюлями, чтобы подогреть. Мы идем в папкину каюту, состоящую из двух комнат, кабинета с письменным столом и спальни, где стояла их с мамкой неширокая кровать и столик, где мы собственно и обедали, сидя на этой кровати. Есть не хочется, впереди уже маячит пристань.

Там сейчас главное!

Я ем уху, как метеор. Брат по моей сосредоточенности тоже смекнул, что надо поспешать, и спешит, проливая половину на себя. Наша мамка, втолкнувшая в нас дневной рацион, выпускает нас, мокрых и замурзанных. Не до нас, впереди стоянка, а она багажный кассир. Не до нас.

Я гляжу на свою детскую фотографию, где мы с братом сидим рядом с нашей мамкой на скамейке верхней пассажирской палубы. На брате грязная от пролитой очередной ухи курточка и запомнившиеся мне ботинки, с облупленными носами, которые видно даже на фотографии. Наша мамка присела с нами на минутку, когда кто-то из команды решил запечатлеть всех пароходских по очереди. Я помню, как мамка нас отловила и велела сесть рядом с ней. Нам было страшно некогда, солнце било в глаза, а дядька долго настраивался. И это капитанские дети, скажете вы, глядя на этих мурзиков?

Се ля ви, как говорят французы. Но мы ни тогда, ни позже, ни сейчас французскому не обучались. И это бабкино « се ля ви», которым она иногда ругалась на нас, будучи почти «слегка» в подпитии, означало для нас непонятное ругательство, которое бабка в пьяном виде не объясняла, а в трезвом не могла вспомнить.

Одежку всю, от пальто, до штанов нам шили, стиральных машин со стиральными порошками тогда не было. Нашу мамку все звали чистоплюйкой, вкладывая в это слово положительный смысл и уважение к ней. Утром нас выпускали во всем чистом, а вот уж, где мы лазили днем и в каком виде? Се ля ви! Те наши приятели и приятельницы, которые совершали однорейсовое турне без мамок, работающих на берегу, с одними папками, были многократно «се ля ви». Вся их имеющаяся одёжка, любовно переданная их мамками вместе с ними самими на стоянке в порту приписки, т. е. по нашему месту жительства, была замурзаема ими в первые дни рейса. Мы носились по пароходу, не замечая таких мелочей, пока наши мамки не отлавливали нас, чтобы накормить или переодеть, когда степень загрязнённости подходила к критической отметке. При этом, если безмамковая детвора попадалась под руки, она кормилась вместе со своими и переодевалась, несмотря на поросячьи визги сопротивляющихся гавриков.

Дисциплина для нас, ребятни, на пароходе была строгая, хотя и периодическая. Ежеминутно нас не блюли, но несколько раз в день проверяли.

Но и мы не смели нарушать пароходские табу, впитанное нами с материнским молоком.

По коридорам и балкону первого и второго класса не бегать, на стоянках далеко от парохода не уходить, и не шуметь там, где пассажиры.

Вот мы и роились на капитанском мостике, сзади за трубой, дым из которой порой накрывал нас полностью, и в машинном отделении около спускной лестницы, поручни которой были черны от мазута и угольной пыли, да в грузовом трюме среди грязных мешков с рогожей и пенькой.

На стоянках в грузовом порту нам вообще строжайше запрещалось шевелиться. Но об этом нам не приходилось даже напоминать.

И вот мы причаливаем к пристани грузового порта. Дежурный вахтенный штурман через судовое радио вежливо просит пассажиров оставаться в своих каютах или на прогулочных балконах, объясняя, что все буфеты, рестораны и столовые будут открыты после отхода от пристани.

Все пассажиры понимают это и молча толпятся на балконе первого и второго класса, наблюдая за происходящим. Мы проныриваем между ними, рассредоточиваясь для лучшего обзора. И вот широкая длиннющая лента транспортера подтянута к грузовой палубе. Все ждут, когда лента вздрогнет и её верх покатится от парохода, а низ помчится к нему.

Я не люблю стоять наверху, среди праздных зрителей и спускаюсь незаметно, чтобы брат не потащился за мною. Я прошмыгиваю по левому борту грузовой палубы до грузового трюма, ведь разгрузка идет с правого борта. Я прячусь среди раскрытых створок ворот трюма и гляжу в щелку между ними. Глубокий полутемный трюм, знакомый нам до мельчайших закоулков, ярко освещен и по трапу в него спускаются матросы с одетыми на спины деревянными подставками17 на кожаных лямках. Внизу на эти подставки им кладут тюки с рогожей и они тяжело поднимаются по соседнему трапу наверх, доходят до транспортера и ловко сбрасывают эти тюки на скользящую, как огромная змея, ленту.

Все в поту они переходят по грузовому трапу с пристани на пароход, вновь спускаясь вниз и вновь поднимаясь наверх. Конвейер из живых людей с тюками на их спинах сливается с конвейером на пристани в одно целое, равномерно колеблющуюся ленту плывущих тюков.

Наконец разгрузка закончена, и конвейер, поскрежетав своими большущими роликами, начинает течь наоборот, неся к пароходу мешки с непонятным содержимым. Едва успевшие перекурить матросы вновь надевают свои ранцы на плечи, и колеблющаяся лента мешков течет в трюм парохода.

Моя мамка стоит внутри трюма и что-то пишет и считает. Я знаю, ей мешать нельзя, она главная по грузам. Матросы обтекают её с двух сторон, стараясь не задеть ненароком.

Опустевший было, трюм вновь наполняется до верху.

Мамка идет на пристань, за документами, а матросы сидят почти вповалку, жадно прикуривая. Мой друг – матрос сидит вдалеке от меня, но мне видно, как дрожат его руки, когда он жадно, кашляя и поперхаясь, закуривает, наверное, впервые в жизни. Как тут не закурить.

Я стою, не шевелясь уже несколько часов, мои ноги устали и мне хочется тоже свалиться и лечь на палубу, но я боюсь пошевелиться, выжидая, когда никто не будет смотреть в мою сторону. Подсматривать нехорошо, но я не могу оставить моих друзей матросов, непонятным образом переживая тяжесть их груза на своих плечах.

Возвращается моя мамка, трюм закрывают, и я иду с ней в каюту. Мамка тоже устала.

Я падаю на родительскую кровать, а мамка идет искать брата. Мы ужинаем холодной ухой и спим до ночи на постели родителей.

Уже зажглись первые звёзды. Наш пароход идет к пассажирскому порту, но сил смотреть на погрузку пассажиров нет. Сквозь сон я слышу привычный гомон пассажиров, достающих билеты, и звон ключей, открывающих каюты.

Поздно ночью мать будит нас и тащит сонных во второй класс, где нам оставили каюту.

Мы засыпаем, чувствуя убаюкивающую негу чистых простыней, мягких матрасов и легкого подрагивания парохода. Мои любимые плицы говорят мне, что мы снова в рейсе. Но я их не слышу. Сон сморил нас, как только мы коснулись подушки. Все угомонились после трудного дня, и усталые матросы, и довольные пассажиры.

Моя мамка идет в свою багажную кассу, считать на бумажках мешки и тюки, но сон и усталость клонят её голову к столу.

Ночь и река, бакена и створы18. Тучи и луна, играющие друг с другом.

Сладко убаюкивающее подрагивание парохода. Гудки встречных пароходов.

Музыка, впитанная мною с детства, слаще которой для меня нет ничего. Мы с братом спим сном счастливого детства.

Мне снится лента транспортера, нестерпимый запах огромных тюков с рогожей и улыбающийся остяк, едущий на транспортере, восседая на тюке.

Только ночная вахта во главе с капитаном привычно делает свою работу, в машинном отделении и на капитанском мостике. Самая трудная вахта. Капитанская.


Глава 10


Мой дед, бабка Нина и ободранный кот


После вчерашнего, тяжелого для всех дня, ребятня встала поздно, что явно было в радость, как команде, так и пассажирам.

Заботливые родители давно уже получили на камбузе для команды у поварихи тёти Лены и завтрак, и обед.

Этих порций с лихвой хватало их чадам, да и им самим доставалось.

Отъевшись от пуза, мы все собрались на нашем месте, за трубой, на мостике.

Мы обсуждали вчерашние впечатления, внимательно рассматривая все встречные пароходы, и пассажирские, и буксиры, и самоходки.

У каждого парохода был свой гудок и по нему вся команда, еще не видя впереди ничего, определяла, кто встречный. Пароходы равнялись, снижали ход, и команды переговаривались между собой. Особенно, если это был пароход из «соседнего» затона, где осталось много друзей и родственников.

Навстречу нам шёл буксир, старенький, потемневший от времени, но всё еще мощный, сиявший надраенными до блеска металлическими поручнями и трапами. Иногда, редко,

попадались совсем нам незнакомые пароходы. Этот был одним из таких. Мы знали, что вахтенные на мостике непременно обменяются при подходе друг к другу обязательными приветствиями – гудками и через рупор свежими сообщениями.

Это было время дневной вахты капитанов, с двенадцати до двух дня19.

И вдруг, стало происходить что-то невероятное, буксир развернулся и стал пришвар-товываться своим бортом к нашему пароходу. Это было очень редкое событие. Пассажиры сбежались на один борт, впрочем, как и свободные от вахты члены команды.

Всем было интересно, что же такое происходит. Событие в размеренном течении дня.

К нам на мостик поднимался капитан буксира, пожилой, статный, со смешными усиками, в сверкающей лычками форме, чем-то неуловимо похожий на свой надраенный буксир.

Из своей багажной кассы бежала наша мамка.

Команда потихонечку подтягивалась к мостику, а пассажиры пытались снизу, с прогулочной палубы заглянуть наверх, особо отчаянные дамочки – пассажирки оккупировали лестницу к капитанскому мостику.

Мы ребятня подтянулись к месту встречи двух капитанов в числе первых.

Мой отец и незнакомый пожилой дядька-капитан пошли на сближение, и тут моя запыхавшаяся мамка, взлетевшая на мостик, закричала:

– Папа!

Так я вновь увидела моего деда, а по – совместительству мамкиного отца и бывшего бабкиного подлого мужа.

Взрослые радостно обнимались и переговаривались, все зрительницы- пассажирки почти рыдали от бесплатного спектакля, команды двух пароходов тут же нашли общих знакомых. Мы с братом придвинулись поближе, ожидая, когда нас заметят, исподтишка разглядывая незнакомого нам деда.

И вот, дед сказал:

–Ну, показывайте! А то, поди, не узнаю. Верку-то видел, когда ей было два года, а Вовку и того меньше.

Отец повернулся и махнул нам рукой. Мы с братом засмущались.

Дед поднял брата на руки, и Вовка смешно дрыгал ногами.

Я ждала своей очереди на знакомство. Но вот Вовка стоит на своих ногах, а дед прижимает меня к себе.

Взрослые снова о чем-то говорят, и тут дед поворачивается ко мне:

– Поедешь со мной?

Вовка заныл:

–И я хочу!

– Ты в следующий раз,– говорит папка.

А мы с мамкой уже летим вниз, в каюту, собираться.

И вот уже пароход с родителями еле виден, я стою с дедом на мостике, и мне стало вдруг грустно.

Дед повел меня в столовую, где почти вся команда ужинала, знакомиться.

На следующий день мы пришли в Томск, и дед повез меня к своей бабке. Они жили с

ней ровно напротив знакомого мне поселка, послужившего мне местом приписки в этот мир. Поселок назывался смешным именем Самуськи. И был один к одному поселком водников с обязательными затоном и караванкой.

Если свою бумажную родину я помню в основном изнутри дома и огорода моей бабушки, то этот я до сих пор помню весь.

Помню расположение улиц, и даже домов дальней родни своей новой бабки.

От пристани мы идем с дедом вдоль широченной, покрытой низенькой травой улицей. Эта улица похожа на мою прародину. Но здесь чувствуется, что это не разморенная солнцем деревня в полуденной дрёме. Здесь много народу, магазинов, столовых, здесь большущий рабочий поселок, хотя дома похожи на деревенские дома моей прародины.

Они такие же большие, светлые, окруженные палисадниками с лавочками, и на них также сидят старенькие бабушки.

Я горда, что я взрослая, мне пять лет. И я совсем по-взрослому иду рядом с дедом20.

–Егорыч, никак внучка твоя, – уважительно обращаются они к моему деду.

Я смотрю на моего «деда», который моложе меня нынешней лет на пятнадцать, и опять вижу то, что дед пытается скрыть от всех. Но понимаю его только сейчас, глядя на трепет, с которым смотрит на свою внучку, не родную мне, мой муж.

А тогда я вижу, как дед идет прямо и торжественно, и я рада, что дед гордится мной, такой красавицей, в парадном, хоть и вылинявшем на солнце платье. Но ведь это совсем не важно. Важно, что платье на мне – самое парадное. С лентой, выползшей из моих непослушных кос, как дед не пытался освоить это дело, ведь у него были в основном одни сыновья, а его единственную дочь – мою мамку заплетала моя бабушка.

И я иду рядом с ним такая же гордая за него, что у него замечательная внучка. И гордая своей радостью, что я, впервые за свою длинную жизнь, иду в гости к своему родному деду. И я рада, что мой дед наверняка рад моей несказанной красоте, свалившейся на меня в виде моих глаз разного цвета. Ведь мне они нравятся, а значит, и всем тоже.

Да, поселок большой, даже больше ставшего мне родным Затона. Множество перекрестков, значительно больших, чем площади города, где я живу сейчас. Отсутствие всякого транспорта, не отяжеляло тогда никому жизнь. И сейчас, стоя на остановке в стайке школьников, ждущих автобус, чтобы проехать две малюсеньких остановки до школы, я понимаю, как по-иному мы жили тогда.

Хуже или лучше? Ответа не знаю, мы тогда еще не знали, что через несколько десятков лет наступит всеобщая автомобилизация и эта волна докатится и до поселков.

Мы просто шли с дедом, наполненные с ним одинаково до краев радостью нашей встречи и предвкушением будущих радостей, его, моей, его бабушки, в общем, нашей общей радости в доме деда.

Вот и дедов дом, почти в конце этой длинной улицы. Такой же большой и красивый, как все. С таким же палисадником, полным цветов, и лавкой вдоль палисадника, перед калиткой. Меня поразил дедов двор, крытый по периметру крышей на высоких столбах. Такого я не видела ни у кого, хотя домов мы прошли ужас, сколько много. И дедова бабка, яркая, не похожая ни на кого из нас. Черные волосы, черные брови, черные глаза и крашенные губы, с прорисованным сердечком не шли ни в какое сравнение с моими, совсем незавидными перед её красотой, мамкой и бабкой, с их светлыми, пушистыми волосами и прозрачными зелено-голубыми глазами. Волосы этой, второй бабки были сложены какими-то кренделями и блестели, как налакированные. На мой вопрос, почему её волосы лежат так красиво, бабка ответила, что это прическа из парикмахерской.

Теперь, по-прошествии времени, я с грустью думаю о моей первой, «непутёвой» бабке и о моей мамке, путёвой, но вряд ли ходивших тогда в парикмахерскую, просто сделать прическу к приходу мужа. Когда с этим мужем второй бабки жила первая, ей досталось не то время, не те возможности. Ей досталась куча ребятишек, работа до изнеможения и война. Теперь моей непутевой бабке делать прическу было не для кого, а моей мамке некогда и негде. Парикмахерских на пароходах тогда не было, а вьюжными зимами, крутясь между детьми, топкой печи и готовкой обеда ни у кого из женщин нашего небольшого Затона не возникало желание долго ждать редкий автобус на продуваемой ветрами остановке, потом ехать в промерзшем автобусе в город. Искать парикмахерскую, сидеть там в длиннющей очереди, чтобы тебе накрутили волосы на обжигающие бигуди или сожгли их щипцами. Все эти радости уже вполне испытала я, когда мы с одноклассницами, по достижении старших классов, подвергали себя экзекуциям с палением наших волос, ушей и шей. Но что ни сделаешь ради своей несказанной красоты перед танцами в нашем незабвенном клубе. По накалу страстей, мечтаний, надежд, вполне могущему тогда поспорить с современными элитными клубами.

Но это потом. А сейчас я впервые вижу этакую красоту, потрясшую меня до глубины души, на голове яркой тети, которую дед назвал бабушкой Ниной.

Я смотрела на новую бабку во все глаза, чем, наверное, и заслужила её благосклонное ко мне отношение. В мой первый приезд в дом деда меня поразило всё.

Я помню почти до мельчайших подробностей красивую русскую печку, большую, внушительную, где новая бабка варила щи, пекла чудные коврижки и где она мыла нас.

Я помню расположение и убранство большой кухни и огромной залы, где все спали и торжественно обедали супом из собственной курицы и пили чай из самовара, огромного и красивого, для которого в наши приезды мы, детвора, собирали сосновые шишки из соседнего небольшого соснячка.

Дед торжественно засыпает шишки в самоварную трубу и качает воздух сапогом. Самовар начинает гудеть и пыхтеть, у печки колдует бабка Нина. И вот мой любопытный нос чует незнакомый, завораживающий меня дух.

На мое:

– Что это так вкусно пахнет?

Я слышу:

– Коврижка.

Как что-то пропустить! Я верчусь у обоих под ногами.

Наконец дед несёт поспевший самовар в залу, на стол, бабушка вынимает коврижку и ставит её, огромную, пышущую здоровьем, источающую необыкновенный аромат. Ненадолго я даже выбываю из действительности

Так я познакомилась с дедом, бабкой Ниной и коврижкой, оставшийся в моей памяти ароматом дома моего деда.

Мы пили чай с коврижкой, ставшей навсегда эталоном, так и не достигнутым мною. Коврижка стала для меня и моих брата с сестрой в один ряд шедевров, наряду с большими пирогами из рыбы и черёмухи нашей бабушки и мамки, и их шаньгами.

На мою просьбу испечь коврижку, как у бабки Нины, мои знатные кулинарки, мама с бабушкой, находили какие-то отговорки. Став постарше, я отстала с просьбами сама.

Позже, в те редкие дни, когда отец, мать и мы – детвора наезжали ненадолго к деду в гости, мы уже втроем мешались под ногами, снуя от деда с самоваром во дворе, в кухню к бабке Нине и печке. Потом мы все торжественно сидели за большим, праздничным столом, ощущая значимость этой коврижки и самовара.

Дед доставал заветную наливочку и между чайком взрослые чёкались и смаковали её. Но она нам была не интересна.

Мы пили пахнущий соснами чай и ели коврижку, стараясь не уронить ни крошки и, наверное, рассчитывали, глядя на коврижку, сколько кусков нам еще достанется. Просить добавки в гостях мы были не приучены и никогда не нарушали этого правила. О том, что новый кусок, который бабушка клала каждому из нас на блюдце, что этот кусок может оказаться нам лишним, у нас даже мысли не пробегало. Но вот чаепитие заканчивается, и наша святая обязанность помочь взрослым убрать со стола. Потом мы идем на пристань, провожать папку и мамку, а завтра и деда. А мы остаемся с бабкой Ниной до следующего прихода нашего парохода.

Но это потом, а пока я приехала с дедом одна. Брат еще совсем мал, а сестра еще не родилась.

Я познакомилась с красивой бабкой, и пока она, радостная, от встречи с дедом и со мной, накрывает на стол в зале, я кручусь под ногами, разглядывая всё в свои оба разных глаза. Я разглядываю красивый большой стол и красиво изогнутые спинки стульев. Большой фикус в углу и фотографии в красивых рамках на стенах. Фикус у нас дома был, а фотографии лежали в верхнем ящике комода. В простенках между окнами стояли красивые шкафчики со стеклянными дверцами и такие же, как стулья диваны, все деревянные с так же красиво изогнутыми спинками и подлокотниками. Я расспрашиваю новую бабку, что такое парикмахерская и сокрушаюсь, что в нашем Затоне её нет. Наверное, поэтому мои мамка и бабка ходят без красивых причесок, а плетут свои длинные косы. Ведь, если бы была парикмахерская, из их-то волос, сколько таких блескучих бомбышек можно накрутить. Теперь я понимаю, как я своей простодыростью капала моей новой бабке на мозги. А пока я та самая простота, которая …

Я перевозбуждена от всего увиденного. Коврижки съедено столько, что еще не впихнуть ни кусочка, а еще столько осталось. Бабушка Нина подкладывала и подкладывала, пока дед не сказал:

–Не мучь её, еще заболеет. Завтра длинный день, съест.

Осоловевшая от всех потрясений, я засыпаю на венском стуле, не в силах слезть с такой красоты и уйти от такой вкусноты. Дед уносит меня на постель. Я сплю, и мне снится, что наша комната в бараке стала большой, как у деда, и вместо одного, хоть и большого, нашего окна стало много окон. У каждого окна стоит венский диван и венский стул. На каждом диване лежит по коврижке, и я радуюсь, что такую вкуснятину от пуза наедятся все, и нашей бабушке оставим. Я вдыхаю запах коврижки и любуюсь красотой венских шедевров.

Утро меня радует солнышком и характерными звуками у печи:

–Вставай, Вера! Я новую коврижку тебе пеку, чтоб хватило.– Это вошла бабушка Нина, услышав, что я завозилась.

Вот оно счастье!

Мои одиночные гостевания или нас троих архаровцев у деда и его гостеприимной бабки Нины в течение последующих лет были всенепременным атрибутом нашей летней жизни.

И вот я снова у них. И снова меня разбудил запах незабвенной коврижки.

Мы завтракаем, и бабушка говорит мне, что я уже совсем своя и не должна стесняться, а есть коврижку, сколько хочу.

Я ем и слушаю разговор деда и бабки. Они решают, в какой магазин им лучше идти. Я начинаю волноваться:

–А я?

– Куда же мы без тебя! Собирайся! Мамка твоя сказала, что ты совсем выросла из пальто, Идем покупать! Подарок тебе к первому классу.

Мы идем по той же главной улице, почти до пристани, но сворачиваем на большую площадь, где много каменных здоровенных домов, аж в два и три этажа. У нас таких нет.

Около одного, самого большого снует много людей.

–Это универмаг,– говорит бабушка.

Я смутно помню это универмаг, но я помню, как я стою перед большим зеркалом, и на меня дед надевает самое красивое пальто, синее, с хлястиком, с красивым воротником.

Они с бабушкой просят продавщицу принести ещё одно, побольше, на вырост, но большего размера нет, а это тика в тику. Бабушка ищет на вешалках другие, но я не хочу снимать с себя это. Дед с бабкой смиряются, и я иду домой с большим пакетом, прижимая его к себе и, сияя от счастья. Это первое своё покупное, а не сшитое бабушкой, и красивое пальто я часто вспоминаю. Мне приятно вновь вспомнить тот восторг. Я носила это пальто много зим, попеременно с тонкими шубками из каких-то зверьков, название которым я забыла. Родители каждый год покупали нам обновы в низовьях Оби в магазинах городков, имеющих дефицитное северное снабжение. Но шубки быстро издирались от катания на горках, и я вновь влазила в добротное пальто от моего деда.

В шестом классе оно больше походило на курточку, из которой торчали мои выросшие руки и ноги. Когда перед седьмым классом мне купили новое пальто на вырост, с большущим воротником, я плакала и просила маму не покупать мне это некрасивое большущее пальто, ведь мне совсем не холодно и еще налазит на меня и даже не рвется это чудное пальтишко – дедов подарок.

А пока мне семь лет, и я скоро пойду в школу. Подарок деда и его бабки лежит на венском стуле. И я любуюсь им, первородно нетронутым будущими снежными баталиями.

Дед уходит по делам, а я вновь и вновь не могу отказать себе в удовольствии и продолжаю рассматривать залу, переходя от дивана к дивану, от фотографии к фотографии. На одной из них была бабушка Нина, молодая и красивая, с выбражулистой прической, в пальто с красивым воротником.

– Бабушка! А из чего это у тебя такой красивый воротник? – Я с покупкой мне пальто чувствую себя знатоком польт.

– Из кота.

–Как?

– Да я решила пальто шить, а воротника не было. Тут я увидела на улице кота с красивой, блестящей шерстью. Я его приманила. Пошла в лес, повесила и ободрала. Воротник получился красивый.

Я обомлела и ничего не могла сказать. Чтобы бабка не заметила этого, я снова убежала в комнату. А потом выскользнула во двор. Я не могла понять, как такая красивая тетя, которая приходится мне бабушкой, могла драть котов?

Я не возненавидела её, я почувствовала впервые, что не все тети и дяди похожи на моих маму и папу. Она была иная, я чувствовала это всеми фибрами своей души. Я смотрела на неё, как сейчас бы сказали, как на инопланетянку. Я уж и не помню, как получилось, что с годами, с каждым приездом в этот гостеприимный дом я все чаще звала её Нина Иосифовна. Мне казалось, что бабушек таких не бывает. Я по-прежнему обожала коврижку, но не могла есть в том доме ничего мясного. Мне казалось, что мясо в супе непременно начнет мяукать.

В этот вечер я впервые не донимала деда с бабкой расспросами. Я рано легла спать. Во сне мне снилось, что бабка Нина хохочет надо мной, и её ярко-красная помада растекается с её губ и вот-вот капнет на меня.

На мое счастье дед утром сказал,что буксир готов к новому рейсу и мы уезжаем.

Не знаю, почувствовала ли перемены во мне моя новая бабка – кошкодралка.

Еще несколько лет мы приезжали к деду и его бабке в гости. Но я никогда больше не приезжала одна. Мы приезжали шумной толпой всей нашей семьей. Радушная Нина Иосифовна привечала ласково всех нас. Со мной, как со старшей, уже в наши последние приезды она делилась своими заботами. Но для меня она так и осталась человеком из другого, непонятного мне мира. Даже болезни у неё были странные, необычные. И я этому не удивлялась, ведь по другому у неё и быть не могло. Рассказчица бабка Нина была знатная. Вечером, после ужина, мы, ребятня, с мамой сидели вокруг стола и раскрыв рот слушали, что и где у неё болит. Особенно меня поразил рассказ о том, что у нее опустились почки и еле на чем-то висят. Она во всех подробностях живописала нам, как ходила к знахарю и как тот поднимал ей их и прицеплял к нужному месту с помощью каких-то зерен. У нас от этого триллера только что слюна не текла, с таким усердием мы слушали. Вскоре дед вышел на пенсию, они продали дом и уехали к сыну Нины Иосифовны далеко от нас на Урал. Сын оказался непутевый, промотал все их добро. Наш дед умер. Бабка Нина осталась одна, без деда, сын уехал еще дальше, и Бабка Нина по старости уже не смогла за ним гоняться. Её хоронила моя мамка со своим братом.

Когда дед написал нам, что продает дом и уезжает, мама ездила к нему и просила не уезжать. Ведь его все знали и уважали, а там, в большом городе он всем чужой и незнакомый.

Но дед был заколдован бабкой, её яркой красной помадой.

Мама несколько раз ездила к ним в гости на их новое жительство, но мы уже их больше не видели.

Денег на поездку для всех у нас не было.

Несколько лет назад в результате одной из новомодных диет, я резко похудела и почувствовала себя плохо, на обследовании выяснилось, что из-за резкого сброса веса одна почка здорово опустилась, что и причиняет мне боль.

Это известие меня даже несколько обрадовало, оно неким образом реабилитировало бабку Нину, рассказчицу, а … может, и котов никто не драл?

Коврижку и вечера у деда мы иногда вспоминаем с сестрой. Наши попытки испечь такую же не привели к успеху. Я не смогла полюбить бабку Нину.

Дед был у нас в гостях незадолго до его выхода на пенсию. В его распоряжении до отъезда буксира было всего два часа. Наше общее чаепитие с ним было грустным, похожим на прощание. Больше мы его не видели.

Зря дед уехал от нас далеко, мы поумнели, но разбогатеть так и не смогли, чтобы приехать и согреть его с его второй бабкой своим теплом.

Читала давно одну детскую книжку про Овидия, про его последние годы жизни в ссылке на окраине римской империи, то бишь на границе со Скифией, где автор приводил его письмо к родным:

«– Странные люди эти скифы, при расставании плачут, а потом писем друг другу не пишут».

Меня очень поразила эта фраза своей щемящей искренностью. Ведь это истинная правда про всех нас. Столько сотен лет прошло, две тысячи лет. А ничего не изменилось в нас.

Как часто многие из нас выходят в голую степь свого сознания, чтобы всмотреться в дальний костер, где сидят чужие нам люди. Нам к ним незачем, а свои далеко, хоть частенько и рядом. И ни один костер больше не соберет вокруг себя когда-то родных и близких. Только поминальный, а жаль.


Глава 11

О черёмухе, обновке и лупцовке


Мое торжественное возвращение из первого гостевания у деда произошло по тому же сценарию, что и недавнее убытие. Бесплатный спектакль для пассажиров, встреча двух капитанов, сверкающих лычками, была не менее театральной. Но все величие этой сцены смазывала я, идущая за руку с дедом и матрос, вызвавшийся помочь деду нести мои пожитки и обновки.

Вскоре пароходы разошлись, попрощавшись гудками. Мама и брат разглядывали подарки от деда и бабки Нины. Мне это было совсем не интересно.

Наступал вечер и капитанская вахта. С тех пор я люблю идти лунными вечерами по улице и смотреть, как луна бежит за мною, не желая оставлять нас всех одних.

Есть люди, которые боятся полной луны, но ведь она такая яркая, большая и красивая, только и осталась неизменной. Она одна осталась с нами навсегда из нашего детства.

В такие вечера мне хочется оглянуться и почувствовать там, сзади, в сгустившихся сумерках, лунную дорожку, бегущую за кормой парохода.

Но до этих мыслей еще ой как далеко, а сейчас я сижу в своем тулупе. Впереди как всегда мигают створы и слышится родное, плиц-плиц.

Просыпаюсь я уже в каюте. Встаем мы с братом поздно. И понимаем, пароход опять стоит. Мы одеваемся и идем в папину каюту. Папка спит после вахты, и будить его нельзя. Мамки нет. Мы идем к ней в её багажную кассу, где мамка разглядывает свои бумажки, считает их.

Увидев нас, мамка кормит нас тут же в каюте и ведет мыться в душ. Мы стоим в Томске долго и она хочет сводить нас в город.

Я впервые надеваю шелковое платье, которое мне сшили еще зимой на вырост. Платье красивое, белое с редкими мелкими незабудками, с поясом. Я кружусь и подол платья развевается. Я счастлива обновке. И вот мы торжественно идем по трапу нарядные и праздничные. Берег высокий и с пристани в город ведет длинный деревянный виадук, огороженный перилами. Наконец, мы проходим здание речного вокзала и оказываемся на шумной площади перед ним. Недалеко от выхода множество тёток и бабок торгуют разной всячиной с огородов. Мы видим тётку, торгующую таежной черемухой, и мамка покупает нам по кулёчку, свернутому из листов, выдираемых из какой-то толстой книги. Наше счастье продолжается. Мы обгрызаем черёмуху, выплёвывая косточки, брат на дорогу, я в руку. Дойдя до очередной урны, я бросаю, прилипшие к ладошке косточки, машинально вытирая слипшиеся ладошки о подол нового платья.

Каких бы ягод я не пробовала после, до сих пор нет для меня ничего слаще тех таежных черемух с их неизбывным ароматом.

Густое, тягучее тепло сибирского августа, высоченное, бездонное небо, одуряющее солнце, пыль от трамвая, и мы с братом идем с обеих сторон от нашей мамки, обсасывая косточки от черемухи, липкой, сладкой, огромной, сочной и брызгающей густым соком.

Мы идем пешком, нам близко до центра. А вот и вход в Ботанический сад. Это красивая, старинная, высоченная арка с лепниной и вензелями. Чугунная, старинная же ограда, кованая, и тоже в узорах и вензелях. Ограда такая высокая, что деревья из этого сада свешивают через неё только свою крону.

С обеих сторон центральной арки – входы из арок поменьше.

Но нас это совсем не интересует. Просто моя память, утаивающая от меня до сих пор многие важные события моей жизни, а может быть, отправившая уже эти события в небытие, не захотела закрыть пеленой беспамятства этот день, и я его помню. Так, как-будто вижу его в кино про себя.

Нас с братом ограда совсем не интересует. Рядом со входами в этот ботанический сад, с обеих сторон стоят киоски-будочки … с мороженым.

К ним тянется очередь из мам с ребятишками. Всё кругом вертится и жужжит. Палит августовское солнце, руки слиплись от сладкого черемухового сока, и на них налипла пыль от трамвая. Очередь тянется как огромная высоченная анаконда, колыхаясь, и вспухая, в тех местах, где ребятня, устав, начинает ныть и канючить. Мы с братом стоим молча, цепляясь за мамку, за её подол, почти вися на ней и на нём. Мы устали, но в наших слипшихся и полурасплавленных мозгах даже и намека на мысль, чтобы закончить эти муки под палящим зноем и уйти, не возникает.

За оградой тень и прохлада. Мы её видим, но ощутить её невозможно.

Как-то мама купила нам с братом билеты в этот сад и велела идти туда, сесть под деревом и ждать её. Войдя в спасительную, шумящую прохладу, мы не смогли пройти и нескольких метров, как прилипли к ограде, наблюдая за мамкой.

Душевные муки оказались неизмеримо сильнее палящего солнца и густого пыльно-знойного воздуха.

Расстояния между прутьями тоже были старинные, не рассчитанные на некультурное поведение юной поросли коммунизма. Мы просочились сквозь них наружу и оказались на кирпичной кладке основания ограды, нагретой почти, как печь. Покинуть же сад, за вход в который мамка купила билеты, не использовав их, мы не могли. Я не помню, сколько это стоило, но я не помню случая, чтобы мы посмели просто так выкинуть деньги на ветер.

Мы искренне понимали, что не осмотри мы сад, все мамкины деньги унесет ветер. А этого мы никак допустить не могли. Мы скакали по этой кирпичной сковороде, боясь покинуть наблюдательный пост и выпустить мамку из виду.

Сколько длилась эта экзекуция, я не помню, как не помню, как мы были спасены.

Я помню неизбывный вкус тающего нежнейшего мороженого, любовно слизываемого нами из нежнейшего вафельного стаканчика, бережно зажимаемого нами в одной руке и счастье, слизываемое нами из него с каждым движением нашего черного от черемухи языка. Счастье такое же бездонное, как палящее небо над нами и такое же долгое, как наш путь назад на пароход.

А если еще учесть, что во второй руке мы с братом держали по второму стаканчику этого чудесного продукта богов!

Мы шли, слизывая по очереди из обоих стаканчиков, боясь повредить их нежную твердь.

Бесподобный вкус которых являлся мощным заключительным аккордом нашего мороженого счастья.

Ела ли мороженое наша мамка, хотелось ли нам пить, что было вокруг?

Тогда для нас ничего вокруг не было, мы лишь еще и еще прокручивали в голове картину начала нашего счастья: мы у прилавка, изо всех сил тянемся на цыпочках к нему- нашему счастью, и тетя кладет нам из деревянной большой бочки мороженое, легко уминая его в стаканчике, чтобы больше влезло.

На пристани наша юная, усталая мамка замечает издержки наших парадных одеяний.

Видать, её нервы дают слабину, она лупит меня братовой курточкой. Мне не больно, но ужас охватывает меня от её слов, что платью моему пришел конец.

Наши губы, щеки, руки и еще многое чего в черемуховых пятнах, которые даже с рук еле смываются уже в рейсе через несколько дней.

Мамка ругает нас и плачет над тазиком с безвозвратно погибшим нашим «парадом».

Подлая память частенько держит меня перед этим слайдом воспоминаний. Моя мамка над тазом в постирочной. И мы пытающиеся тереть, что есть силы, вместе с ней.

Такого красивого, белого, шелкового платья у меня никогда больше не было. Было из штапеля, маркизета, но почему-то я никогда не хотела платья из шелка.

Мы по-прежнему каждый рейс ходили есть мороженое. Но уже никогда я больше не вытирала руки о свою одежду, какие бы липкие они не были.

Бумажные салфетки? О чём Вы?

А мама никогда больше не покупала нам билеты в Ботанический сад.

По времени же мы успевали что-то одно, либо в сад, либо мороженое.

Я никогда, нигде больше не ела такое мороженое. Я думаю, его просто нигде не могло быть.

Уже в средних классах, мы плавали с отцом без мамки.

Примчась на знакомое место встречи с чудом, мы обнаружили в знакомых киосках, у знакомых арок тех же теток, торгующих мороженым. Но … бочек не было, мороженое доставалось уже готовое из коробок, и было оно самого обычного вкуса, как везде. Больше, подъезжая к Томску, наше сердце не ёкало в предвкушении неземного вкуса.

И нам не хотелось бежать вприпрыжку за счастьем.

Подсознание подарило мне подарок, взамен утраченного чуда, и показало мне то, что запомнило оно, а не я.

Я вижу юную мать двух детей, спешащую с замурзанными детьми в одежде заляпанной черными пятнами и разводами, на которые осела пыль, и сияющие от великого счастья глаза этих двух мурзиков, с восторгом слизывающих божественный сок счастья детства.

Когда много – много лет спустя провидение повторило этот день для меня вновь, я долго не могла уснуть.

Был чудесный августовский день. Мы шли с моей малышкой в наш красивый зоопарк.

Я вдруг увидела его вход, похожий на тот арочный вход моего детского счастья, как будто время повернуло вспять. Около него сидели тетки и продавали в кульках … черемуху.

Я купила дочери и себе, но черемуха не дотягивала до эталона. Она была и поменьше и не такой сахаристой и сочной. И не таежной. На моей дочери было одето новое белое шелковое платье с мелкими незабудками. Дочь не знала, что раньше, когда деревья вокруг меня были большими, тогда черемуха была сочней и слаще.

Она ела с наслаждением эти липкие ягоды и одна упала из кулька, и прокатилась по всему платью, упав на землю, и подняв несколько пылинок.

Моя аккуратистка-дочь заплакала, ей было жаль обновки, за которой мы с ней выстояли длинную очередь в «Детском мире», и в её небогатом детстве покупка его была для нас событием. Я утешаю её, но отстирать платье так и не получилось.

Я металась во сне, и видела слёзы моей милой дочки и моей мамки над этим платьем.

Я искала слова утешения им обеим и … не находила. Боль потихоньку ушла, а грусть осталась со мной навсегда. Она спряталась, но иногда всплывает, когда я чему-то радуюсь. И иногда боль от того, что я не смогла их утешить, бередит мне душу.

Но память спешит вскоре утешить меня.

И я вижу старинные своды белоснежных бывших купеческих особняков, колоннады знаменитого Гостиного Двора, чудесный, лучший в России Ботанический сад с прорисовывающимся сквозь ограду зданием старинного университета, где работал знаменитый ученый, папин двоюродный брат.

Его интересные рассказы пройдут мимо нашей памяти, а наше глупое детство и всепоглощающая любовь к мороженому, к тому мороженому, застрянут в этой памяти навсегда. Как и аромат таежной липко-сладкой черемухи.

А пока! Столько еще интересного.

Уже довольно поздно, Вовка спит. А я еще не сделала вечерний обход своих присутственных мест. Надо успеть, а то мамка загонит спать. Но мне навстречу идет она сама:

– Пойдем, надо примерить! А то осталась ты без платья, а завтра твой день рождения.

Я бегу с мамкой в её багажную кассу. Здесь стоит машинка, она всегда берет её с собой.

Мамка шьет мне юбку. Черную в складку. Белая кофточка уже висит наживуленная. Я меряю обновки. И остаюсь с мамкой, как уйти, когда я нужна. Сколько платьев в моей жизни мамке приходилось шить как царевне – лягушке за ночь. Как я сейчас понимаю, это были весьма незатейливые прикиды. Но, слова мода, подиум! Мы тогда понимали лучше слово – новое. Так я и уснула в мамкиной каюте на узеньком диванчике, впрочем, для меня он был в самый раз. Утром я проснулась довольно поздно. Мамки не было. Но вот она открывает дверь. С ней Вовка, он уже одетый. Мамка сегодня в честь моего дня рождения сама одела его. Они принесли поесть от тети Лены – поварихи. Мы пьем какао из жестяного чайника и заедаем его хлебом. Вкусно! Накормив, мать выпроваживает нас со словами:

– Идите, мне надо работать! Да смотри, Верка, не извазюкайся!

Получив напутствие, гордая от одетых обнов, я степенно иду, держа Вовку за руки. Но скоро ему это прискучило и он удрал вниз, в машинное отделение.

Там мы, ребятня подолгу разглядывали шатуны, размером с каждого из нас. Они были чистые и блестящие и двигались с такой мощной силой, что мы, не зная еще смысла этих слов, с почтением и восторгом наблюдали за ними. Обсуждая при этом, вот эта бомбышка тянет эту, а эта толкает ту. Весь механизм состоял для нас на то время из бомбышек, больших и маленьких. И только самый большой мы знали, как звать: шатун. Вовка отправился на наш наблюдательный пост. Но сегодня мне было не к чему, мазать руки о вечно заляпанные поручни лестницы в машинном отделении.

Я шла в размышлении, что же мне делать с моим днём рождения. И во мне проснулась женщина, как похвастаться своей чудной юбочкой и кофточкой.

Но навыков я в этом совсем не имела, и пребывала на распутье своих размышлений.

– Верка! Чего это ты вырядилась? – Это дядя Саша, наш боцман, шел мне навстречу.

Я обрадовалась такой неожиданной подмоге: А у меня сегодня день рождения! Вот мама мне и сшила!

– Да ну! Тогда пойдём со мной! – он взял меня за руку, мы шли с ним как на параде. Сейчас я бы сказала, как на светском рауте, на мне были неотразимые одежды. Я бы сказала, неотразимый прикид, но тогда я не знала и этого слова.

Дядя Саша завёл меня в буфет, где торговали пивом, конфетами, сигаретами и печеньем для пассажиров и всех желающих.

– Ну – ка, Любезная! Завесь – ка нам сто грамм «Ласточки»! У нас сегодня день рождения!

– Да ну! Что ты говоришь!

Я стояла, потупив взор, смущаясь и радуясь одновременно. Мои обновки заметили, да еще и подарок меня ждет. Дядя Саша торжественно вручил мне кулёк с подарком, а тетя Люба сказала:

– Вот тебе, Верка и от меня конфетки!

– Спасибо, дядя Саша! Спасибо тётя Люба! От смущения я не могла поднять глаз, но, как не взять подарка.

– Кушай на здоровье!

Я шла с кульком впереди себя, неся его как хрустальную вазу. Но таковая у нас появится еще ой как нескоро. И она, одна единственная за всю мамкину и папкину жизнь, будет украшать наше жилище в гордом одиночестве потом многие годы.

Я шла несвойственным мне шагом, плавным, боясь уронить кулёк. Мне сделали впервые в жизни неожиданный подарок. Не прошло и получаса, как все знали, что у меня день рождения и в честь него обновки. Не заметить мой необычный проход было невозможно. С лёгкой руки дяди Саши все вели меня в буфет и кулёк мой каждый раз пополнялся на несколько конфет. Через час тетя Люба поменяла мне кулёк на больший. Когда я пришла к мамке, она хотела вернуть мой кулёк тете Любе, ругая меня за проявленную инициативу в покупке стольких конфет.

Но тётя Люба сказала, что я тут не при чём. И кулёк мне вернули.

Это нисколько не омрачило мне праздник, я знала, что это мне подарок. За свою жизнь таких нежданных подарков я получила совсем немного. Этот был первым. И я помню, как мы с Вовкой долго сортировали в маминой каюте конфеты по фантикам, цвету, боясь укусить такую красоту. Потом мы долго смаковали с ним каждый вид. А конфет было еще много!

Мы с Вовкой спим и не знаем, что конфеты снова поджидают меня, но совсем в другом месте. Впереди по курсу бабушкин буксир.


Глава 12

Артельный, шалман и ридикюль


Моё перемещение на бабушкин буксир происходило не столь парадно, как на дедушкин.

Я бы сказала даже совсем прозаически, буднично. Короче, в памяти об этом событии не отложилось ничего.

Но свое вступление в царствование на этом буксире я помню очень хорошо и отчетливо.

Как только мы с бабушкой водружались на её буксир, пароходы расходились. И каждый шел в своем направлении. Бабушка, не дождавшись, когда папкин пароход уйдет из виду, шла на камбуз.

Я махала рукой, пока пароход отца не превращался в точку. И моя шкала радостей жизни тут же резко взлетала вверх, одержав победу над грустью расставания.

Я бежала на камбуз к бабке21, рядом в столовой уже собралась почти вся команда. Я здоровалась со всеми друзьями еще с моих прежних визитов. Никто не удивлялся, что нет в столовой лишь моей бабушки.

Но и никто, включая меня, не волновался по этому поводу.

И вот…. Открывается раздаточное окно из камбуза в столовую. И бабушка звонко зовет:

– Дежурный! Принимай!

На окне появляются большие суповые тарелки, наполненные горками жареных пирожков внушительных размеров, пышущих жаром, источающих аромат бабушкиной сдобы.

Волна ликования юных матросов и служивых рангом постарше перекатывается с каждой тарелкой, переданной по цепочке.

Первая тарелка, конечно же, их маленькой принцессе, виновнице торжественного ужина.

Я впиваюсь зубами в первый пирог, держа второй наготове.

Горячущий чай со смородой, набранной в тайге. Капитан сидит вместе со всеми. Сегодня праздник – День вступления в золотой период, период моего гостевания.

А это значит, что команда будет посажена на счастливую для всех диету пирожков на завтрак, огромных пирогов со свежей рыбой на обед и блинами на ужин, с разными вареньями, которые умеет печь и варить только она, моя бабушка.

Мы все лопаем от пуза, а счастливая бабушка мечет и мечет на наш длинный стол:

–А эти с печенкой!

–А эти с картошкой!

А эти …..

Магия её пирогов столь велика, что все мы понимаем, что мы попухли, но остановиться не можем.

Когда ест бабушка, и ест ли, я не помню. Тогда я об этом не думала. Как такие пироги не есть!

Но услужливая память, сфотографировала всё в запасники. И сейчас, ночами, вновь выдает мне свои снимки для просмотра своих архивов.

Веселый гул и хруст пирогов стоит в столовой, все раскраснелись от перемены меню в ресторанную сторону. И моя молодая бабушка, освободившаяся, наконец, от плиты, оперлась на раздаточное окно и молча смотрит на всех своими зелеными с поволокой глазами, иногда моргая украдкой.

Капитан уходит первым, понемногу расползаются и все остальные. Кто спать, кто на вахту.

Я валюсь с ног на бабушкину кровать и проваливаюсь в сон, где бабушка говорит мне:

–Намаялась, дитятко! Завтра что хочешь-то?

Я счастливо улыбаюсь, прижимаюсь к бабушке на её узкой кровати. Мне снится река, она перекатывает свои волны и говорит мне:

– Спи, спи!

И я сплю, сплю сном безмятежного детства, еще не знающего потерь.

Просыпаюсь я от нестандартной на пароходе ситуации. Буксир бабушки явно стоит. И по шуму снаружи я понимаю, что мы стоим в каком-то порту. Хотя наша с бабушкой каюта находится в матросском кубрике в трюме парохода, солнце лупит в иллюминатор каюты во всю мощь

сибирского палящего лета. Я понимаю, что, скорее всего, дело движется к обеду. И мчусь к бабушке на камбуз.

Там непривычно тихо. Бабушки нет. И ничего не варится и не жарится. Я стою молча и соображаю, как это? Ничего вкусного?

Появляется бабушка и говорит, что все уже давно позавтракали вчерашними пирогами. Вон в тарелке тебе оставили, возьми. И сейчас мы с артельным идем за провиантом.

– А я ? – воплю я.

–Как без тебя, и ты с нами.

Такие походы глобального закупа происходят редко. Лимит строго ограничен. Но сейчас как раз такой случай, что пора.

Вскоре мы выступаем торжественной процессией в поход.

Мы трое сходим по трапу на причал и двигаемся вглубь настоящего живого организма, который все называют «грузовой порт». Это не просто большой порт. Это очень большой порт с его правилами и распорядком жизни. Мощные стрелы кранов размеренно стаскивают с приведенной нами баржи какие-то огромные ящики, тюки и еще много чего, которое я не знаю, как зовется. Снуют паровозики, бегая почти под ногами этих огромных кранов. Они свистят, краны пыхтят. Множество грузовиков бибикают. Кругом полно народу, и все чего-то делают, машут руками, кричат, матерятся. Мы выныриваем от одного крана, стараясь не попасть под паровоз. И мимо нас пробегает полуторка. Шофёр высунулся оттуда и что-то кричит нам. Пока мы на него смотрели, на нас чуть кран не наехал.

– Бабушка! А где мы?

– Как где? Мы в Тайге!

– А разве это тайга? Тайга где много деревьев, а здесь ни одного.

Бабушка с артельным смеются:

– Станция это такая, Тайга сортировочная.

Мы шарахаемся от паровоза к грузовику. Глаза у меня по полтиннику. И я невольно висну на бабкиной юбке.

Наконец, стало потише и поспокойней. Появились какие-то огромные дома без окон и длиной в несколько наших бараков.

–Слава богу! Пришли!

–Бабушка! А куда мы пришли!

–Как куда, на склады!

Мы заходим в один из них, и я понимаю, что кроме фундамента, есть и еще сооружения, не уступающие фундаменту по своей основательности.

Кругом огромные стеллажи с коробками, банками, бидонами и еще с тем, чего я и назвать не знаю, как.

Артельный Петька достает какую-то бумагу и подает её дядьке в синем халате. Дядька долго читает.

И ведет нас к полкам, командуя, что артельному можно брать.

Тот достал большой, припасенный, мешок и аккуратно водружает туда все, что ему дают. Иногда они спорят с дядькой. И тогда бабушка говорит:

–Ты, мил, не скупись. Сам знаешь, редко нам что перепадает.

Дядька уламывается нашей командой и выдает бабушке что-то очень нужное в большой коробке. Такой, что и в мешок не помещается.

Мешок большой заполнен, и бабушка достает свой самодельный мешочек. Туда складывается совсем важное, поясняет мне бабушка.

Вся эта важность меня не очень занимает, мне запрещено здесь бегать, но я верчу головой, пытаясь разглядеть, а что там, высоко-высоко на полках. И низко-низко, на полу под полками.

Наконец, мы двигаемся к выходу. Дядька напоследок опять что-то пишет. И велит артельному взять тачку:

– Не донесёте, ведь! Надо же, бабу прислали! Что, мужиков больше нету.

Бабушка берет инициативу в свои руки и говорит:

– Степаныч! Ну, ты же сам знаешь, как мужиков посылать, то масло постное забудут, то крупы.

А мне готовь потом с «таком». Ты же нас давно знаешь! Нако тебе гостинцев!

И бабушка передает ему узелок, пахнущий тестом и рыбой.

– Ну, Васильевна! Ну, как тебе отказать!

– Так и я тоже тебе говорю!

Мое внимание переключилось на тачку, которую наш артельный подогнал:

– А меня прокатишь?

– Куда без тебя!

Тут вмешивается бабушка:

– Нечего её такую здоровую таскать! Сама дойдет! Спасибо тебе, Степаныч! Прощевай до следующего захода!

Я было приготовилась возмутиться, меня же Петька – артельный, сам, согласился везти.

Да тут Степаныч вдруг говорит:

–Ты, Васильна, погоди. Девка-то, чай твоя внучка? Шустрая, молодец!

Степаныч подходит к каким-то коробкам, сворачивает из бумаги кулёчек и сыплет туда конфеты. Я начинаю понимать, что это дело неплохое. И двигаюсь к нему поближе?

– Ай хитрюга! Сообразила! На-ко тебе гостинцу от меня!

– Спасибо, дяденька!– я тушуюсь, стесняюсь, но желание посмотреть, что же там, пересиливает.

Я заглядываю внутрь кулька и разглядываю подарок, выбирая, с какой начать.

Тут я слышу голос бабушки:

–Верка, ты Петра-то угости тоже, а то ведь и ему охота.

– Да ладно, чего там, у малой отымать, Петька – артельный, восемнадцати лет отроду, строит из себя взрослого мужика.

– Степаныч! А и то, уж сыпни ты нам на всех, возьми уж пару тушенок назад! Чего она одна будет есть!

– Бабушка! Я не одна! Я всем дам!– я говорю искренне. В Сибири не поделиться – большой грех. И это мы впитали с детства.

– Дашь, дашь!– говорит бабушка, да давать-то на всех нечего.

– Ну ты, Васильна, секёшь, момент! Ладно, чёрт с Вами. Он берет большой лист обёрточной бумаги, сворачивает из него большой кулёк. Они идут с Петькой к коробкам, и Степаныч сыплет из каждой в кулёк. Я стою между ними, пытаясь чуть ли не влезть в кулек, от усердия всё разглядеть. Но вот кулек почти полный. Степаныч говорит:

– Ну, объегорили меня! Ну, Васильевна! Ну, шустра, лиса! И внучкой меня подманила!

– Степаныч, ты не серчай на нас, редко перепадает! Мальцы ведь совсем, после ремеслухи, да без отцов от войны.

– Да знаю я сам! Идите уж, а то с других буксиров придут, всем-то дать не смогу.

– Спасибо! Степаныч! – мы почти хором благодарим его и выкатываемся, поспешая за тачкой.

Степаныч смотрит нам вслед, подставив руку ко лбу, как козырёк:

– Эх! Васильна! Сама – то еще не бабка, а уже внучка – кобылка растет.

Петька катит тачку, не чуя под собой ног, я не посмела водрузиться на мешки. Ведь в одном из них лежал заветный кулек с конфетами:

– Васильна! Как без Вас ходить! И половину не дали бы, – радуется по взросло- детски Петька.

Мы сосём с Петькой конфеты, во рту становится сладко и радостно.

Ни одной конфеты я не помню, ни на вид, ни на вкус. Я помню ощущения, сладости, радости и полноты бытия и счастья.

Петька вертит тачку между машинами и кранами как заправский артельный. Мы долго пробираемся назад к нашему причалу.

И вот он причал. Причал-то наш, а нашего буксира нет. А стоит совсем другой, чужой и некрасивый.

Мы тормозим и начинаем вертеть головами. Я пугаюсь:

– Бабушка! А куда они ушли? Без нас!

Петька храбрится и степенным голосом вещает нам:

–Щас, найдём!

Тут подходит грузчик:

–Вы с буксира «Иван Кожедуб»? Они выгрузились, причал потребовался, и они пошли на грузовую эстакаду.

Петька храбрится:

–Ничего, Васильна! Домчимся!

Каким зрением я видела и запомнила этого, по-сути, еще мальчика, тащащего грубую деревянную тачку из тяжелых досок, на двух ржавых, скрипящих, не смазанных колесах. Колеса буксуют и не хотят перелазить через рельсы, паровозы свистят нам угрожающе. Мы уже втроем втаскиваем тачку со шпалы на шпалу. Но мы даже не понимаем, что мы устали.

Недаром говорят, своя ноша не тянет.

Мы предчувствуем, как удивим всех своей прытью и везением, и порадуем небывалым приварком.

Петьке еще предстоит путь назад. Бабке кашеварить для усталой команды ужин. А мне всё это записать в памяти моего сердца несмываемыми чернилами переживаний.

Впереди показалась мощная бетонная эстакада- причал. И где-то глубоко внизу рядом с ней качался на волнах наш буксир.

Качка, почти не заметная на обычных причалах, они были вровень с пароходами, проявлялась на этой ровной стене эстакады, как на проекторе.

В лучах закатного, хотя еще высокого солнца, наш буксир ходил вверх-вниз рядом с ровной гладью стены эстакады.

Внизу, на уровне буксирных палуб на эстакаде сделан приступочек, шириной на один кнехт22. Два кнехта, слева и справа, стояли на этом приступочке и между ними как раз помещался буксир.

Матросы набросили носовую и кормовую чалки на эти кнехты. И буксир качался на волнах, которые были здесь не убаюкивающими, а злыми. Волны злились, что их родные берега сковали бетоном и им не приласкаться друг к другу.

Невиновный буксир ходил на этих волнах вверх-вниз, стукаясь бортом о бетон. Ему тоже приходилось не сладко.

Увидев свой родной буксир и вкатив тачку наверх эстакады, мы враз почувствовали усталость. Но сейчас не до неё. Мы подходим к краю эстакады и кричим вниз. Вахтенный нас услышал, взобрался на вышку буксира и подал оттуда нам доску. Трап тащить очень тяжело на такую верхотуру.

Петька прилаживает доску, пока бабушка развязывает мешки. Наконец, Петька с вахтенным начинают переносить наши богатства на буксирную вышку. Парни ловко держат двумя руками коробку или пакет, или бутыль с маслом и идут по доске, как заправские жонглёры, балансируя грузом.

Доска прогибается под каждым их шагом, скрипит, начинает качаться и расходиться под их ногами волнами. Парни пробегают по доске друг за другом, давая ей немного успокоиться.

Наконец, из груза остались бабушка и я.

Я подхожу к доске, она еще колышется от бега парней. И я слышу, как она скрипит:

–Сброш-шу!

Я ору благим матом, боясь даже приблизиться к ней. Петька прилетел к нам на помощь. Он встал посреди доски и стал качаться на ней, как на качели. Доска подкидывала его, и он, то взлетал вверх, то доска уходила из-под его ног вниз. Это зрелище произвело совсем не тот эффект, на который рассчитывал Петька. От ужаса я готова была просто прыгнуть на буксир, чем встать на эту доску.

Моя бабка, видя это, подволокла меня, и через силу толкнула на неё. Я стояла на доске на самом краю эстакады. Невдалеке лежали штабелями огромные, длинные доски и брёвна.

Мне казалось, что они вот-вот начнут свой неумолимый раскат. Покатятся к краю эстакады и сметут меня в шалман 23. Внизу зияла пропасть. Чёрная, глубокая – шалман.

Там была тишина, и в ней вязли эти злые волны. Шалман даже им не давал шевелиться и тащил их на дно. Вода в шалмане была густая, вязкая, как в болоте и тянула всех и всё в себя.

Стоя наверху, на краю доски я чувствовала притяжение шалмана. Он манил и готов был принять любого без возврата.

Я сделала шажок, пытаясь не дышать и не шевелить ничем. Мне хотелось, чтобы ноги мои переставлялись сами собой, без моего участия совсем. Я шла над жутким шалманом и понимала, что одно неверное движение, и меня расплющит нашим буксиром об эту суровую эстакаду. А, если и не расплющит, то всё равно – спасенья не жди.

Шалман утащит меня под дно буксира без возврата вместе с моими драгоценными фантиками в кармане и моим богатством – зеркальцем, которое мне, как заядлой франтихе подарили матросы. Доска начала раскачиваться и пытаться спружинить, и подбросить меня над ней.

Я села на корточки, встала на колени и поползла, почти по-пластунски.

Мои фанты вылетели из кармана вслед за зеркальцем. Они медленно кружились над шалманом, приближаясь к нему всё ближе. Моё зеркало разрезало воду как масло и без всплеска тихо вошло в шалман, замаливая его не трогать меня.

Внизу меня подхватили матросы, сбежавшиеся на помощь. Как второй раз мои разные глаза не сменили свой цвет снова, и не стали одинаковыми, я удивляюсь до сих пор.

И всё-таки я вновь регистрирую всё происходящее на долгую-долгую память. Моя бабушка, стройная и красивая идет по доске. И доска, залюбовавшись ею, почти не качаясь, пропустила её на буксир.

Все рады концу происшествия.

Я слышу, как капитан почти виновато говорит моей бабке, что им определили здесь место стоянки. Завтра здесь будут грузить их баржу лесом и мы будем стоять рядом, на рейде, на якоре. А ночью погрузки не будет.

Матросы волокут провиант, и каждый пытается посадить меня к себе на плечи и прокатить. Но я не могу разжать рот, и мне кажется, что мои зубы пилят друг друга. Я валюсь в нашей каюте без сил. И, похоже, нахожусь в глубоком трансе.

Бабка трясет меня за плечи и зовет ужинать. Она тащит меня силком. И я впервые не прыгаю впереди неё, а плетусь сзади молча как сомнамбула.

Ужин у нас в этот раз скромный, тушенка с макаронами. Но зато десерт!

Петька с другом разделил конфеты на всех. И каждому досталось почти по целой тарелке.

Парни беззлобно шуткуют друг над другом и предлагают мне свои богатства. Но бабушка строго говорит им:

– Вы чего это? Хотите девку без зубов оставить? И кое-что слипнется!

Я сижу перед своей тарелкой и швыркаю пустой чай. Я боюсь, что мои руки будут трястись, и все подумают, что я кур воровала.

Сейчас я понимаю, что эта фраза – шутка. А тогда, за пару лет до этого происшествия, я услышала кем-то рассказываемый анекдот. И поняла всё с точностью, до наоборот.

Да и куры вышли из сибирского дефицита, уже, когда я училась в институте.

Но мой ум не может сидеть без дела, я представляю свою грешную дырку, всю залепленную конфетами и потихоньку смеюсь. Все видят это! Хруст изгрызаемых молодыми зубами конфет, перекрывает тихий шепот шалмана. Петька просит меня поменяться фантиками, и мы начинаем с ним безденежную торговлю ими.

Все обсуждают, как, у кого, и что слипнется. Капитан давно ушёл незамеченный за гвалтом полудетей-полумужиков, чтобы дать всем без смятения расслабиться.

Моя бабушка разгоняет всех спать:

–Цыть, вы, архаровцы!

Я собираю фантики и мы идем с бабушкой спать. Наша каюта на другой стороне от шалмана.

И добрые волны, которым достается от этого шалмана, снова поют мне:

–Спи! Спи!

Лет десять назад одна неплохая певица-эмигрантка, вернувшаяся после нашего всеобщего поворота назад, в наше новое будущее, вернувшаяся к нам за деньгами и публикой, спела впервые для меня какую-то блатную песенку, где звучало слово шалман. И о том, как некая девица там плохо поживает. И я подумала:

– Милая! Да знаешь ли ты, что такое настоящий шалман?

Шалман затягивает безвозвратно и в нём совсем никак не поживают.

А волны убаюкали нас с бабкой. Мы спим.

Утром я просыпаюсь опять от мощного грохота. Мы стоим на якоре недалеко от эстакады.

На нашем месте стоит огромная баржа. Огромный же кран захватывает своими клешнями бревна и несет их своей стрелой к барже. На барже бревна кажутся еще длиньше и толще. Их укладывают и крепят. Горы штабелей из брёвен растут. Баржа заметно оседает.

Я никогда больше не видела таких исполинов, пахнущих тайгой, смолой и кедром.

Как вскоре перестали грузить и в мамкины трюмы тюки с рогожей и пенькой, пахнущие остро и неповторимо … рогожей и пенькой.

Запах реки, пеньки, рогожи и бревен. Запах тайги вдоль берегов реки. Запах таежных ягод.

И неуловимый запах душевного человеческого братства. Братства неимущих, перед которыми лежали все их общие богатства. Всё это и есть запах моего детства.

Буксир вновь идет по реке и толкает впереди себя баржу с бревнами.

Бабушка вновь печет пироги. Матросы лихо скачут с буксира на баржу и назад, гарцуя в этом искусстве друг перед другом. Но мне не страшно за них. Здесь кругом наша родная река. И нет шалмана. Я стою на носу буксира и разглядываю бревна. Река ворчит рассекаемая таким тяжеленным тандемом.

Луна вновь бежит за нами, пытаясь обогнать. Встречные пароходы вежливо здороваются. Один длинный, три коротких гудка. Я долго не иду спать, и мы вместе с бабушкой смотрим на реку и лунную дорожку в ней.

Скоро мы оставим свою баржу и возьмем другую с большущими ящиками и снова придем в Томск.

В этот раз нам не надо идти с артельным за провиантом.

Все свободные от вахты двинулись в город. И мы с бабушкой тоже. Она повела меня в огромный магазин.

Мы ходили с ней по его залам. И бабушка долго искала что-то, не объясняя мне, в чём дело. Наконец, всё прояснилось, бабушка увидела то, что хотела. А я увидела, что хотела бабушка. Это было красивое, голубое в белый горошек платье из какой-то ткани со сложным названием и с круглым воротником.

В примерочной бабушка попросила продавщицу отрезать ценник, вытащила из своей сумки и одела на мое новое платье красивый вязаный воротничок. А на голову мне вязанную же шляпку, которую я категорически не хотела надевать, считая это чистым выбражульничеством.

У нас таких дразнили:

– Выбражуля номер пять вышла в садик погулять!

Но бабушка была неумолима, и я смирилась.

Она вновь причесал меня перед зеркалом. Положила мне в карманчик платья приготовленный кружевной платочек:

– Настоящая принцесса! –вздохнула она.

Когда я почти на выходе увидела в этом красивом магазине ридикюль24, я от неожиданности и от радости завопила:

– Бабушка! Не надо мне платье! Купи мне ридикюль и пудру, как у тёти!

Ридикюль я впервые увидела на папином пароходе. Одна важная пассажирка прогуливалась, с ним на руке, по палубе, а все наши пароходные женщины шептались, спрашивая друг у друга, что это за сумка. И одна знала:

– Это ридикюль!

Незнакомое, сейчас бы я сказала, экзотическое название и сам вид этого ридикюля поразили меня до глубины души, и запали в неё навсегда..

Хотя у нашей мамки была красивая дамская сумка, синяя, с плетеными ручками. Да и у других тетей они тоже были, но ридикюль поразил меня в самое сердце.

Обычно застенчивая, я вопила почти на весь магазин. И бабушка не очень долго упиралась:

– Откуда в тебе всё это?

Из магазина мы вышли в новом платье и с ридикюлем на моей руке. В ридикюле лежала новенькая пудра «Красная Москва», с красивой кисточкой сбоку.

Я уже знала из сказок, что все принцессы красавицы. И шла, гордая собой, своим новым платьем. А главное, моим настоящим ридикюлем.

Бабушка сказала, что такую красоту надо сфотать. В фотографии дяденька-фотограф долго усаживал нас с ней. На обратном рейсе мы забрали свои карточки. На них сидели рядом девчонка, похожая на меня, в красивой вязаной шляпке и с красивым воротничком. Из кармана торчал красивый кружевной платочек. Рядом сидела гладко причесанная женщина в стареньком, вылинялом, ситцевом платье с горестными морщинками на лице. Бабушка поставила карточку на тумбочку около нашей кровати и долго смотрела на неё перед сном.

Я вижу в калейдоскопе своей памяти эту грустную сценку из жизни. И только сейчас понимаю, что бабушка примерила, как всё могло бы быть. Боясь кому-либо рассказать об этом. Я смотрю на эту карточку в простенькой рамке и шепчу:

– Прости нас бабушка!

Скоро конец лета. И прощание с молодостью моей не старой бабки.

И прощание с душевным теплом давно забытых мною людей.


Глава 13

Прощание славянки


Возвращение моё от бабушки на отцов пароход прошло для всех почти незаметно. Узелок с моими пожитками и тазик с пирожками бабушка передала через борт моей мамке и как только меня перекинули через перила прогулочной палубы, пароходы разошлись. Мамка с бабушкой что-то успели сказать друг другу, а Вовка увлекся тазиком и не успел попрощаться.

К вечеру братец набегался и залез в большой рулон из ковровой дорожки, свернутой под большим зеркалом в пассажирском коридоре первого класса. Все были заняты генеральной уборкой перед приходом в порт приписки.

Уже поздно вечером мамка хватилась брата, но в этот день наши с ним пути не пересекались.

Я весь день ходила в гости к знакомым, а Вовке это было не интересно.

Когда мамка осознала, что брата нигде нет, она побежала к отцу на мостик. Вскоре все свободные от вахты искали братца. Пароход остановили. И особо рьяные матросы стали нырять с борта, надеясь на чудо.

Пассажиры, не спавшие до поздна, недоумевали, что за тревога? Им объясняли, учебная. Команда любила своего капитана.

Когда однажды отец оставил, как всегда, на столе своей каюты приоткрытым окно, а на нём «раритетные сейчас» часы «Победа», у многих тогда не было еще никаких часов.

Что по силе положения в обществе сравнится с этими часами?

Бумер, яхта, домик на …дцать комнат?

С этой «Победой» не сравнится ничто. Отец рассказывал нам, сколько там камней. Мы смотрели на стрелки и слушали тиканье.

Тогда на пароходе не закрывали и не запирали ничего. Сначала отец велел нам не баловать, и не шутить. Потом он сказал, что нам ничего не будет, если мы их разбили.

Но часов не было, и отец понял, что мы ни при чём.

Он велел нам никому ничего не говорить, найдутся часы.

Но мы с Вовкой сказали об этом нашим лучшим друзьям – матросам по секрету.

Вскоре весь пароход, включая пассажиров, знал, что обокрали капитана. Парни-матросы пришли к отцу и сказали, что они найдут, чего бы это не стоило.

Утром часы лежали на своём месте. Отец удивился и вызвал вахтенного. Дальше я историю не помню.

Эта неслыханная дерзость, обокрасть капитана, была по тем временам верхом наглости.

Как молодые матросики нашли вора? Что с ним сталось? Весь следующий день все только и обсуждали находку. Но для нас с братом, это выпало из памяти.

Пропажа нашлась, а наши интересы всегда лежали далеко от взрослых разговоров.

Вот и сейчас матросики ныряют в реку, готовые, кажется, прорыть тоннель вдоль её дна. Пароход всё больше и больше сдает «назад, малый ход». И еще немного, и за борт готовы были прыгнуть добровольцы из числа пассажиров. Хотя команда старалась не шуметь, но дерганый, рваный ход парохода разбудил некоторых пассажиров, уснувших после ужина. Один, взъерошенный со сна, дяденька подошел к проводницам, шушукающимся на лестнице, подальше от кают. Когда он понял, с чем связано «ученье», то спросил:

–А Ваше «ученье» не с тем ли пацанчиком связано, что спит в дорожке. При мне залезал?

Когда моя белая, как полотно мамка вытаскивала Вовку за ноги, он не мог понять, чего все собрались около него. Наш друг понёс его, разоспавшегося от сытных бабушкиных пирогов в папкину каюту.

Пароход уже набирал ход. Стекла в окнах кают потихоньку дребезжали радостную мелодию.

К нам бежала кастелянша с ключами от свободной каюты. Отец на мостике что-то говорил матросам. Те были горды своим речным братством. Потихонькувсё утихомиривалось. Вовка так до конца и не проснувшись, сладко дрых в «нашей» с ним ночной каюте.

И мамка, без сил упавшая на моё место в этой каюте, впавшая в целительное забытьё, не заметила, как я счастливо улизнула к отцу на вахту.

Запасной тулуп ждал меня. Мягкая кожаная лавка в капитанской рубке была в моём распоряжении. Я высунула из тулупа только свои глаза и взлохмаченный «чуб».

Рулевой крутил штурвал. Папка о чем – то разговаривал по переговорной трубе с машинным отделением.

И вновь из глади реки чудесным образом появляются приветливые бакена. Мои любимы плицы тихо поют гимн воде и пароходу.

Я прикрыла глаза, и створы с бакенами стали мигать всё ярче и чаще.

А снизу доносилось:

–Спи-и! Плиц-плиц!

Начиналась новая капитанская вахта.

Но всё когда-то или заканчивается или начинается. Закончилось моё последнее гостевание у деда с его бабушкой.

Мое царское пальто, их подарок, лежит в свертке, рядом со всеми нашими вещами, приготовленными мамкой, чтобы не оставить их на пароходе. И моя школа из некоей неопределённой и незнакомой мне зоны нависла надо мной необходимостью добровольного списания из рейса.

Шли последние дни августа перед моим поступлением в школу.

Нам с мамкой и Вовкой предстояло впервые покинуть пароход задолго до конца навигации.

Мы шли в порт приписки.

На следующий день мы втроем сошли на дебаркадер перед отходом парохода дальше в рейс. Мы долго машем отцу и всем друзьям руками под «Прощание славянки», несущееся с парохода.

И до сих пор, когда звучит «Прощание славянки», я вижу, совсем рядом, капитанский мостик и палубы парохода. Рукой подать до спасательных кругов с надписью «Механик Акимов». Но шалман между пароходом и дебаркадером расширяется и уже не впрыгнуть даже на корму, хотя между нею и дебаркадером еще каких-то полметра. А нос уже давно делает крутой разворот.

«Как провожают пароходы, совсем не так как поезда,

Ночные медленные воды, не то, что рельсы в два ряда…».

Пароход, развернувшись, взял курс на следующий город. Волны, радостные, что шалман скукожился и пропал, весело бьют о деревянный борт дебаркадера.

Провожающие смотрят на резво удаляющийся пароход. И машут платками. Еще видно, что на корме, на пассажирских палубах, столпились отъезжающие и машут ответно белыми платками. И вот уже не различить силуэтов. И видны только взмахи платков.

На корме капитанского мостика сквозь белые леера просвечивает черное пятно. Мы знаем, что это наш папка одел шинель. Он заступает на свою вахту. Августовские ночи в Сибири прохладные.

Мы не спешим уходить. Ведь только что вместе с пароходом, красиво развернувшимся, рядом с дебаркадером, вместе с ним ушла в вечернюю дымку частичка нашего бесшабашного, счастливого лета.

Усталые, мы бредем вдоль тихой обезлюдевшей улицы с пассажирского на пригородный плавучий дебаркадер. Мамка тащит большой узел с нашими пожитками и еле волокущего ноги Вовку. Я цепляюсь за узел, пытаясь помочь. Как сейчас я понимаю, моя помощь была дополнительным к узлу грузом.

Но мамка не ворчала на нас, непутёвых. Она уговаривает Вовку не засыпать на ходу:

–Скоро придём!

Вот и пригородный вокзал на взгорке. Он каменный и светится окнами. Но окон в нём гораздо меньше, чем на пароходе. И эти окна светятся тускло и невыразительно. Грустно.

И нам троим грустно остаться без парохода, без друзей – матросов и проводниц. Без сияющих огней пассажирских прогулочных палуб. Без приветливо мигающих створов. Без приветствий встречных. Без моих любимых плиц. Я представляю, как они сейчас весело и убаюкивающее бормочут всем:

–Спать-спать! Плиц-плиц!

А вот и наш катер причалил. Мы бежим с вокзала по большущим длинным трапам с перилами вниз, на дебаркадер, и прямиком на катер.

Катер, подождав еще немного, отходит от этой плавучей пристани и набирает ход.

Мы идем вниз, в трюм катера, и присаживаемся на деревянные лавки с красиво изогнутыми спинками. Пассажиров немного. И мамке не приходится сидеть с нами на коленях. Вовка быстро растягивается на свободной лавке и бессовестно дрыхнет.

Прямо напротив, на другой стороне реки наш Затон.

Пристани там нет, и мы сходим по трапу на песчаный пологий берег. Вовка, совсем уснувший под убаюкивающий треск катерного мотора и плеск волн, хнычет что-то под нос. Мамка тянет его и узел вдоль пустынной улицы. Уличным освещением в те далекие послевоенные годы не сильно грешили.

По счастью, нам светила огромная луна, и мы видели все лужи и камни в них. Я иду самостоятельно. Где-то на половине пути Вовка окончательно просыпается. Сибирские августовские ночи бывают свежи. Мы идем с ним молча, давно покрытые пупырышками от ночной прохлады. Но молчим. Нам понятно, что просить мамку достать наши одежки – лишняя морока в этой ночи. Вот и центр Затона. И наш барак на красивом фундаменте.

Мы почти без сил вваливаемся в свою комнату. Остывшую без нашего тепла. Лапочка светит тускло и не весело.

Окончательно проснувшиеся мы требуем от мамки еды. Не страдающие тщедушностью, наши организмы были всегда готовы потребить энергию. А тратили её мы всегда без остатка.

Мамка идет на колонку за водой, наливает её в умывальник. Достает пучок зеленого лука, который она купила у какой-то бабушки на вокзале. Она моет нам лук и ставит на стол солонку.

Я не понимаю сегодняшних закормленных и балованных детей. То им не сё, и это не это.

Нам хотелось есть, и мы дружно начали изгрызать перья лука, макая их в соль. Нам нравилось, что лук доблестно не сминался, а уходил в наши чрева почти стоя.

Где-то на 5-6 пере мы почувствовали жжение в горле и дикую оскому от лука. Мы враз заныли, что хотим хлеба.

Как мать ни уговаривала нас лечь спать и подождать до утра, мы требовали, как сейчас бы сказали, «продолжения банкета».

– Заесть! – вопили мы.

Скорее всего, было уже около трёх часов ночи.

Мать вышла из комнаты и вскоре принесла нам полбуханки хлеба. Мы пили сладкий чай с луком, и заедали всё это хлебом. По мере нашего насыщения, наши глаза соловели, и мы начали клевать носом.

Не знаю, почему. Но иногда, когда меня заедает грусть, я наливаю себе крепкий сладкий чай. Беру кусок черного хлеба, чищу луковицу. И нет слаще лакомства! Я оказываюсь снова там, в комнате нашего барака, рядом с моей мощной защитой – мамкой, помогающей в такие минуты разрешить все мои проблемы. Я увлечена разговором с ней и с моим братом. Я снова телепортировалась туда, в детство. Я ем с прежним, с тем аппетитом.

Когда мои близкие застают меня поздно вечером за такой трапезой, уплетающей от всей души эти яства, то я слышу:

– Ты чего, с голодного мыса прибежала?

А также:

– Неужели так вкусно?

Иногда мой пример настолько заражает их, что они наливают себе чай, но не пытаются повторить заказ на мой ассортимент.

И, наверное, это хорошо! У них свои, другие воспоминания. Ведь я уплетаю любимое яство своей Души. У них – свои любимые яства.

А тогда. Мы валимся в глубокий, царский сон.

Во сне я снова вижу папкин пароход. Его корма еще почти рядом с дебаркадером. А нос уже далеко впереди. Моё пароходное детство отплывает навсегда.


Глава 14

Мамкино платье


Утром мы идем записываться в школу.

Радость переполняет нас с Вовкой. Его маленькое, доброе сердце бьется в унисон с моим, он забегает вперед меня:

–Верка! Я тоже буду с тобой учиться!

Мой дорогой маленький «Хви-и-ле-и-пеок », не повезет тебе с учителями. Но мы с тобой еще не знаем этого.

Школа старинная, двухэтажная, из потемневших брёвен. С огромными, таинственными окнами. Она, как и клуб, стоит на берегу, но не реки, а затона. Слева клуб, справа караванка. Около неё зимой стоят на приколе пароходы.

Высокое, представительное крыльцо и резные перила ведут в просторный холл. Я ничего не помню о процессе моей записи в школу.

Я помню много детей, чаще всего с мамками. Строгие учительницы с кружевными воротничками. Приглушенный, благоговейный, но всё же гвалт. И всё.

И уже мы идем с мамой домой. Но я не бегу играть. Мы начинаем собираться в школу. Вовка помогает мне собирать портфель, разыскивая нужные причиндалы, как говорила наша мама.

Все к школе мне давно куплено в городах, где наша стоянка была подольше.

Я любовно рассматриваю карандаши, коробочку с перьями, пару простеньких ручек к ним. Тетрадки, резинку. И прочие надобности. Потом мы с Вовкой рассматриваем мой букварь, там столько всего интересного. Мама суетится за столом. Она прикидывает так и сяк ткань мне на форму, но что-то не получается. Она села за стол и задумалась.

Я помню убранство нашей комнаты в бараке очень хорошо, так нам было так тепло и уютно.

У входа направо печка с большой трубой и маленькой плитой. Посредине стол. У окна комод, где собственно хранилось всё наше добро, тщательно постиранное хозяйственным мылом, отглаженное паровым утюгом, любовно и аккуратно разложенное по ящикам, с учетом предназначения. Ящик с постельным бельем, в нём пара смен из белоснежных простыней и таких же наволочек. Ниже в ящике наше нательное белье, как у нас говорили «ношобное»25, опять же аккуратно разложенное на каждого члена семьи.

Самый нижний ящик- это мамины и, значит, всей нашей семьи, запасы. Здесь отрезы ситчика, кружевные подзоры и прошвы, вывязанные мамой и бабушкой впрок.

Старые Вовкины и папкины штаны, протершиеся кое-где до дыр. Штаны ждут длинных зимних вечеров для перекройки или штопки.

Подзоры и прошвы тоже ждут своего часа, великих праздников нашей страны, чтобы обозначить эти праздники пришиванием их вместо старых кружев на подзорах и на наволочках. Или даже к совсем новым белоснежным тканям из сатина или мадепалама.

Лежат папкины и Вовкины носки, ждущие штопки. В уголочке, в коробочке, подаренной мне какой-то богатой, как все говорили, пассажиркой моё добро: фантики, красивые пуговки и камешки, найденные или обменянные.

По двум сторонам от окна, или можно сказать, по двум сторонам от комода, вдоль стен, стояли родительская железная кровать, и на другой, две наши впритык друг к другу.

Вида кроватей не помню, скорее всего, они были качеством таким же, как и у моей киношной подруги. Но мы жили гораздо «богаче». У нас на кровати лежали настоящие, ватные, добротные магазинные матрасы, а не старые самоделки из отслуживших свой срок ватников, как у некоторых других, и как у моей подруги с немерянным числом сестер. Немерянное для меня, я тогда не знала числа, которое обозначало их количество.

Наши кровати были «богатыми» из-за подзоров. На матрасе стелилась белоснежная простыня. На ней укладывалось стеганое нашей рукодельницей – бабкой и мамкой под её руководством ватное одеяло. Сбоку к проходу любовно устилался подзор, причём его положение выравнивалось в струнку относительно пола. Всё любовно расправлялось руками – гладилось ими, убирая всякие складочки.

Сверху стелилось красивое, уж и не помню из чего, то ли полотняное, то ли гобеленовое покрывало. Оно стелилось с особым искусством и шиком. Посреди кроватей покрывало складывалось вдоль всей длины складкой. Складка убирала ненужную ширину покрывала. Ведь его край должен был пройти ровно, аккуратной вдоль подзора на уровне начала кружев на нём

На покрывало клались наши подушки, числом по количеству носов, добротные, перьевые. Перед их торжественным водружением на дневную дислокацию их тщательно взбивали. Надевали на них верхние наволочки с кружевными прошвами и красиво укладывали в передней части кровати. Соблюсти правила их укладки было также крайне необходимо. Они, пышно взбитые укладывались мягко и бережно, и аккуратно подтыкались кулаками с боков, что придавало им еще большую высоту и идеальную форму.

У некоторых моих подруг подушки были пожиже. Одеяла их я не могу описать, т.к. они были сверху застелены покрывалами. Но скромные подзоры с нешироким простеньким кружевом и у них присутствовали. Постель без подзоров застилалась только уж совсем пьянчугами бессемейными, да в общежитиях ФЗУ. Где в основном училась послевоенная безотцовщина из деревень. И у их матерей не всегда были дефицитные на то время нитки. Ведь деревня – не город. А те маманьки, которые попробовали снабдить подзорами казённые кровати своих сынков, так, скорее всего, и не узнали, куда делись эти подзоры. Откуда им было знать, что они были сменяны на пятачке перед нашим главным магазином на какое- нибудь сьестное, приварок к фэзэушному стандартному меню, набившему давно парням оскому.

А бывали и случаи кражи у нерасторопных, положивших мамкин подарок под свою подушку, впрок.

Я помню до мельчайших подробностей процесс изготовления наших одеял. Практически я даже спокойно могу их и сейчас самостоятельно изготовить.

Действо проходило зимой, в тепло натопленной комнате, когда блеск от снега слепил глаза. И яркое зимнее солнце лупило в наши окна со всей своей мощи.

Мамка и бабка готовили загодя обедо- ужин к приходу нашего папки из караванки. Доставали из нижнего ящика куски нового сатина, заранее купленного и разные маленькие кусочки – остатки от прежних пошивов чего-нибудь. Мамка доставала из-под кровати тюк со специальной ватой, продаваемой там же в магазинах, где и ткани. Вата была в виде рулонов, широких и толстых и представляла собой, по-моему, первичное изделие из хлопка-сырца. В беловато-серовато-коричневатых ватных пространствах иногда попадались, как говорили мама и бабушка, остяки. Они их выбирали и расстилали рулон, определяя размер одеяла. Вата была легкая, хотя и не пушилась, как современные материалы.

Потом всё полотно ваты покрывалось тканью. И, если её не хватало, бабушка ловко сшивала квадратики из кусочков прежних богатств. Которые опять же виртуозно пришивались к основной ткани, чтобы получилась некая достойная комбинация из квадратов. Все схватывалось « на живульку»26 ручной иглой. И дальше начинался процесс художественного простегивания, с одновременным сшиванием всех полотен друг с другом.

Искусство простегивания в виде цветков, веток и даже парохода с трубой было у моей бабушки непостижимым. Мама многое переняла от неё. Но моя бабушка, как говорила мама, жила в мамины годы получше, чем мы. Она могла дать мамке кусок ткани, на обучение, и не боялась, что та напетляет, потом будет пороть это петляние, и случайно что-то порвёт.

Моя мамка не могла позволить себе дать мне ненужный кусок для обучения. Да и их, ненужных кусков у нас не оставалось.

И еще, я так понимаю про себя, что они видели, что мне давать что-либо для порчи не стоит.

А особого шитья у меня не получалось.

Так в силу разных обстоятельств и отсутствия прилежания на поприще швейного дела, я осталась подмастерьем навсегда.

Моя задача была наживулить или распороть.

Хотя все азы рукодельных искусств я прошла под руководством моих родных мастериц на микрообрезках, которые им всё равно приходилось выбрасывать. Таким образом КПД использования тканей был очень высок, но я никак не могла увидеть результаты своего труда из-за микроскопичности поля деятельности. Это здорово меня охладило от рукоделий.

В общем, как пел один кот в моих любимых радиопостановках, «семь классов прошел, восьмой коридор». Про себя в рукодельном искусстве я могу сказать, что я как профессор из анекдота. Могу рассказать досконально, как сделать, благодаря цепкости моей памяти. Но сделать…!

Это для меня – подвиг Геракла.

Но вот мы с Вовкой собрали мой портфель, каждый из нас прошёлся с ним по комнате с боевой выправкой. После этого мы еще пару раз всё в нём переложили и попробовали на зуб. Мы пролистали все – две мои тетрадки, разглядывая в них линейки и клеточки.

С тех пор я прониклась к тетрадным полям, очерченным красной линией, большим уважением. Не помню каверз про знаменитую непроливайку, мама не доверила нам её, сама залила из пузырька чернила и водрузила её на дно портфеля в самый угол, после чего запретила трогать портфель. Нам хотелось бы и поесть, аппетитом мы явно не страдали. И моя любовь к кашам пронесена через всю мою жизнь.

Но мамка сидела какая-то необычная, задумчивая. И мы не решились её просить, понимая, что всё равно, она сейчас нас не услышит. Она глядела на стену над своей кроватью. Там висела её и наша гордость. Высоко на гвозде были зацеплены плечики, а на них висело МАМКИНО ВЫХОДНОЕ платье. Синее из тонкой дорогой шерсти. Оно очень шло нашей зелено-голубоглазой мамке. Когда к нам приходили гости, или родители шли в гости, мамка одевала это платье, заплетала свои косы и укладывала их высоко на голове. Она брала духи «Красная Москва» и прижимала к горлышку пузырька палец, чтобы не пролить. Потом этим пальцем мазала свои волосы. Платье она никогда не мазала, боясь его испортить.

И мы с Вовкой были с ней согласны, такую красоту с разными строчечками нельзя портить.

По нашей красивой от кружев комнате растекался аромат духов. Мамка радовалась празднику.

А мы радовались возможности поскакать втихаря на постелях после ухода родителей. Мы их расправляли «на ночь» и валтузили на них друг друга пока не сваливались спать.

Я и сейчас заправлю любую кровать получше любой горничной. Их заправка была первой моей обязанностью уже с пяти лет. Так что к школе я была асом в этом деле, как, впрочем, и все другие девчонки.

Мамка наша была аккуратисткой. Её все побаивались на пароходе.

Нас воспитывали в свободном режиме. Но! Что касалось порядка и уборки в доме!

До сих пор я не лягу спать, если где-то непорядок. Я просто физически не смогу этого сделать.

Но …Она велела нам не мешать, ведь ей надо шить мне форму. Фартук купили, а форму не получилось.

Мы завалились спать, и вскоре дрыхли без задних ног.

Утром на гвозде, высоко на стене над мамкиной кроватью, висела моя отглаженная форма. Синяя, из тонкой дорогой шерсти.

Увидев такую красоту, мы с Вовкой от радости поскакали немного на кроватях. И я стала торжественно собираться в школу. Платье оказалось мне в самый раз. И я вопила от радости «Ура». Мамка заплела мне косы, ленты из них, почему-то, норовили выскользнуть прочь.

С трудом ей удалось собрать мои волосы. Торжественным маршем, по одному, мы двинулись к школе. Мимо шли такие же гордые красавицы и красавцы. Но формы у всех были коричневые. Мамка оправдывалась соседкам, что не смогли пока «достать» мне фабричную».

Услышав это, я завопила, что эта лучше и другой мне не надо. Ведь моя форма из парадного платья. Значит, и форма парадная.

Когда моя дочь, заставляя меня одеть что-либо на простой проход на работу или в магазин, слышала в ответ, что это у меня парадное, она всегда спрашивала, на какой парад я собираюсь.

Мои «выходные», «парадные», прикиды частенько старились или выходили из моды, так и не прогулявшись на парад. Но я не могла себя пересилить и одеть просто так, всуе, парадный прикид. Это почти святое. К сожалению, моя жизнь так и не привела меня к парадам. И почти всю её я пробегала в скромных юбчонках. Иногда любуясь «парадом», ожидающим в шкафу своего звёздного часа.

А тогда, я шла в парадном строю школьников в лучшем моем и … мамкином платье. И моя радость, по истине, не знала границ.

Наша мамка так больше и не сшила себе такого красивого, парадного, платья. На все праздники она долгое время одевала свое обычное, пришивая к нему кружевной воротничок.

Папкина форма висела на большой вешалке в углу за дверью, вместе со всеми нашими одеждами, и моим шикарным пальто, подаренным дедом и его бабкой.

На гвоздь мамка повесила веточку искусственного винограда на картонке, которую папка привез из поездки на курорт.

Я забыла многие свои лучшие платья, но это, висящее на гвоздике, мамкино, любовно расправленное на плечиках, платье, я частенько вижу почти наяву. Оно манит меня своей непостижимой красотой. И я вновь вижу нашу мамку, глядящую на свой «парад», и двух ребятишек, перебирающих богатства в новом портфеле.


Глава 15

У дороги чибис …


Я не помню почти ничего из своего первого дня в школе.

Но я очень хорошо помню ощущение счастья во время моего парадного прохода до школы.

Я смутно помню свой класс, своих сотоварищей в первом классе. Но я хорошо помню нашу учительницу, строгую и с большущей золотистой косой. Пушистой и сияющей. Её коса была побогаче мамкиной и бабкиной.

Не помню, что мы делали в классе. Но на переменке мы все дружно поскакали осваивать школьный двор. Уж где мы нашли глубокую, свежевырытую, длинную канаву, осыпающуюся под нашими руками добротной смесью глины и песка. Мы скакали в ней, как оглашенные, пока за нами не пришла наша учительница, и не велела нам строиться во дворе. Я умудрилась еще поскакать и прибежала последней.

Оказывается, школа пригласила фотографа. И сейчас мы все будем фотографироваться. Пока очередь нашего класса еще не дошла, учительница расфасовала нас для приглядности будущей фотографии, и велела всем отряхнуть с себя последствия наших баталий в канаве. Она поправили всем девчонкам косички, а мальчишкам их чубчики, расчесав всем волосы своим красивым гребнем. Когда дошла очередь до меня, выяснилось, что моя красивая синяя лента выскользнула во время баталий. Я к такой мелочи, как прическа, не привыкла. И не заметила пропажи. К нам шёл уже фотограф со своей треногой.

Учительница взяла свой гребень и собрала им мои волосы спереди, а сзади скрепила их «наживульку» одной из своих шпилек. Она поставила меня рядом с собой. И велела не шевелить головой. Так мы и вышли с ней на снимке обе растрепанные, она от падающей мощи её волос, освободившихся от сдерживающего их гребня. И я с её гребнем, оказавшимся мне большим, из-под которого торчали мои вихры, выбившиеся из него в своем стремлении к бегу.

И еще. Я помню мой первородный восторг от получаемых знаний. Я неслась домой всё-всё пересказать, показать. Похвастаться!

Я читала запоем букварь. Причем каждый следующий урок, я готовила от начальной корки до текущего момента. Моя жизнь в школе катилась с открытым ртом от усердия на уроках, с кучей песка в волосах от перемен. И символической лупцовкой меня за очередную потерянную ленту.

Мне нравилась наша школа, наш дом, наша улица и все канавы, которыми почему-то изобиловал в тот год наш Затон. Физзарядка, часть которой наша учительница тратила на чтение или чистописание, нам практически была ни к чему. Мы с радостью писали. Но ничто не могло заставить нашу армаду из нескольких классов послевоенной радости наших родителей устоять от соблазна заняться физкультурой дополнительно, в свободное от школы время. Наши портфели оказались крепкими. Ноги быстрыми. И многочисленные фобии и запреты сегодняшних родителей к счастью нас и наших родителей еще не зародились в нашем государстве и не могли никого пугать. Мы были счастливы своим первородным незнанием никаких страхов. Мы скакали и прыгали как первородное счастье.

Зима пришла суровая и снежная. Морозы стояли за сорок. Иногда нам говорили, чтобы мы завтра не приходить в школу, т.к. мороз очень сильный.

Это было счастье, подаренное нам просто так, даром. Мы дружно собирались почти всей школой, поклассно, вместе с нашими меньшими братьями и сестрами на яру у клуба и катались с него вниз, выезжая на реку и соревнуясь в дальности заезда. Ветер свистел в ушах, обжигающий снег облеплял нас с головы до пяток. Наши шапки, завязанные под подбородкам на обувных шнурках, представляли собой шлемы древнего воинства, и блестели на солнце своим ледяным панцирем. Наши рукавицы трижды мокрые и трижды покрытые льдом из снега, растаявшего от жара наших рук, наши штаны, сшитые нашими мамками из чертовой кожи, как и рукавицы трижды заледенели. Снег в валенках наоборот растаял и хлюпал при беге. Наши шеи, торчащие из побеленных снегом и льдом воротников, не знавших, что такое шарф, были дубового цвета и жарили нас теплом замерзающей плоти. И, только, солнце, клонящееся к закату, констатировало конец нашему иерихонскому светопреставлению.

Мы дружно разворачивались в сторону поселка. И армада санок выбивала музыку победного шествия ледяных фигур. Ближе к дому наше шествие заметно ослабляло стремительность нашего татаро-монгольского продвижения. Мы шли уже скованные, окончательно застывшими на морозе штанами и рукавицами. Перед самым домом мы не могли себе позволить даже рысь, спеленатые морозом.

И…! Мы дома. С трудом стягиваем рукавицы и валенки, обледеневшие снаружи и внутри, пальто. Наши штаны стоят колом. Начинающие оттаивать у печки чулки жгут холодом коленки. Наконец, мы одели наши байковые, теплые домашние одежды, и тогда холод взял реванш. Уже здесь, дома, пока мы стягивали с себя ледяные доспехи, он пробрался в самую глубь нас и колотил нас изнутри. Мы почти прижались к раскаленной плите, но это не спасало нас от трясучки внутри. Наша мамка уже пришла с работы из караванки, и жарила блины. Мы не могли ждать, когда она снимет очередной блин, и хватали его голыми руками, подцепив за середину. Мы насыщались как динозавры, выжившие после оледенения. Постепенно тепло возвращалось в нас по мере нашего насыщения. И мы рухнули на свои кровати. Я еще сквозь закрывающиеся веки вижу радужный свет вокруг нашей лампочки. И, наконец, тепло прокатывается по всем моим жилам. Мамка развесила на веревке около печи наше обмундирование. И жарит блины отцу. В доме тепло. Вовка сопит потихоньку во сне, и мамка укрывает его поверх одеяла своим «пальтом».

Я еще слышу, как пришел отец. Слышу, как он говорит:

– Опять эти архаровцы на яру катались. А я встретил их учительницу, она сказала, завтра опять им не приходить.

Я засыпаю. Мне снится наша учителка, летящая с горы на санках с развевающейся косой и в мокрых штанах из чертовой кожи, как у нас.

Кто из нас будет спорить про то счастливое время, когда оно было густым и тягучим.

До школы, школа. Обед и после обеда. Время до прихода родителей, потом до ужина. После ужина и перед сном. Я нахожу всему этому мистическое объяснение. Наш клубок отмерянной нам жизни был новым, нитки нашей жизни лежали в первородной плотности и разматывались с небольшой скоростью. К старости клубок сильно поредел, ведь из нитей, данных нам Творцом в Земной путь, мы уже сплели огромное кружево своей жизни. Каждый из нас сплел своё. Своей вязью. И клубок жизненной энергии стал реденьким и не таким тугим. И разматываться он стал так быстро и стремительно, что мы иногда подсознательно уходим от суеты, чтобы не потратить последние нити на ненужные петли.

А тогда, когда деревья и мы были одинаково «большими», мы тратили свою жизненную энергию и нити времени с таким энтузиазмом и лёгкостью, ведь перед нами лежала всего лишь первая осознаваемая вечность – целых десять лет школьной жизни. И сколько еще вечностей было впереди.

На следующее утро мы с братом просыпаемся от тепла поленьев, затрещавших в печке от возмущения, что их бросили на холодную, остывшую за ночь решетку.

Моя школьная программа легко вписывалась между катаниями с яра на реку, между походами в кино и в гости к бабушке. И о ней, об этой программе мне вспомнить нечего. Я давно уже читала свой букварь спереди назад и сзаду наперед. С моим братом, которого я с большим энтузиазмом обучала всему почерпнутому мною, мы давно пересчитали всё в нашем доме и вокруг. Глотки у нас были луженые, и мы частенько пели с ним вдвоем школьное задание по пению. Вернее, втроем, т.е. вмести с нашим неиссякаемым энтузиазмом: «У дороги чибис, у дороги чибис. Он кричит, волнуется чудак. Ах, скажите, чьи вы, ах, скажите, чьи вы…».

Песня нас неимоверно захватывала своими перипетиями и драматизмом.

Кто такой чибис, я и сейчас представляю смутно. Но для меня он остался, этот чибис, навсегда таким серо-коричневым и заботливым.

Как наша мамка выдерживала эту артиллерийскую канонаду наших песенных способностей, я не знаю. Но думаю, что это была одна из основных причин, почему нас не держали дома.

Когда сейчас дети скучают и растут хлюпиками, мне их искренне жаль. Вместе с первородной наивностью незнания в них пропал огонь радости узнавания.

Почему-то очень хорошо помню выборы. 5 декабря. Веселье было разливанное. С утра все ребятишки бежали в клуб. Это был единственный день в году, когда с утра до вечера показывали разные фильмы. И все бесплатно. В одни из таких выборов я познакомилась с Галиной Вишневской. И пронесла любовь к ней через всю жизнь.

Мы с братом вошли в зал, когда уже шел её фильм- концерт. Меня поразило всё. Красота этой женщины. Рояль. И её платочек, которым она вытирала губы после каждой песни. Платочек почему-то больше всего. Но после голоса. Он действовал на меня, как флейта на змею. Я не могла оторвать глаз от экрана и впитывала её песни и арии. Её голос вошел в меня и пропитал всю насквозь. Я потом очень долго пела весь её репертуар по просьбе моего отца. Я канючила много лет купить мне пианино. Но родители почему-то не озаботились моими мольбами.

Где-то, в классе пятом, во время летних каникул на пароходе одна пассажирка поучила меня чуть-чуть и вселила в меня уверенность, раз я так сильно хочу, то мне обязательно купят пианино. Но этого так и не случилось.

Итак. Утро и день выборов. Мы бежим в клуб, и впереди меня ждет чудесная встреча, о которой я даже еще не догадываюсь, с неземным голосом. Но путь нам преграждает здоровенный обоз из множества лошадей, запряженных в грузовые сани. На санях стоят большущие бочки с бардой. Бочки сплошь покрыты застывшими потеками этой барды. Возчики в огромных тулупах покрыты облачками морозного пара. Заиндевевшие лошадиные гривы торчат колом. Обоз идет медленно и степенно. Наши мамки успевают купить у возниц круги молока, застывшего в больших суповых мисках и принявшего их форму.

Меня впечатляет слово «бар-да». Мамка мне тогда все объяснила. Но я так до сих пор и не поняла. То ли это с завода по выпуску дрожжей или еще чего-то похожего отходы везли коровам в пойло. То ли это, наоборот, продукт отжима чего-то на молочных фермах везли на завод для производства чего-то. Так эта «барда» и осталась для меня загадкой.

А теперь уж вряд ли кто объяснит мне, что это такое. Так этот могучий обоз из огромных заиндевелых лошадей, возниц и бочек и остался в моей памяти элементом мощи. Мы ребятня смотрели на этот обоз как на неземное чудо. Некоторым из нас посчастливилось прокатиться. Но меня ни разу ни один дядька не пригласил, а сама я стеснялась напрашиваться, ожидая следующих выборов и обоза с бардой, которые почему-то часто совпадали по времени. Много лет надеясь на чудо – прокатиться на санях рядом с плескающейся в бочках бардой.

Вскоре обозы перестали проезжать наш Затон, то ли барда закончилась, то ли нужда в ней.

Но вот именно сейчас обоз проезжает, и мы бежим в клуб.

Когда после пяти-шести фильмов у нас начинает трещать башка, мы несёмся к нашей бабушке. Она переехала вслед за нами и за своим буксиром. И ей выделили комнату в полуподвале дома, через улицу от нашего. Комната была светлая, с печкой и полатями, которые бабушка соорудила сама по своим задумкам.

Она ждет нас и начинает готовить нам вкуснятину.

Это, я так думаю, был, «приэкономленный» бабушкой от рейсов, яичный порошок. Из которого она готовила нам большущую сковородку чего-то пышущего жаром и ароматно булькающего. Бабушка священнодействовала при нас. Она лезла на полати. Доставала оттуда маленький мешочек, топила на плите молочный круг, специально купленный у бардовозов. И мешала несколько ложек порошка из мешочка с молоком и еще с чем-то.

Мы уплетали огромную сковородку, не заботясь об этикете, нам было некогда. Выборы продолжались, а значит, и кино тоже.

Зима пролетала так быстро, что мы не успевали насладиться ни военными баталиями в построенных нами снежных крепостях, ни катанием на замерзших лужах на своих задницах, первоначально прикрытых новенькими дохами из каких-то зверьков, маленьких и тоненьких. Название которых я забыла. К весне моя задница, как и моего брата, и других обладателей этих дохлых дешевеньких дошек, купленных нашими родителями в низовьях реки за бесценок, как пошив из отходов, вновь ехала лишь на штанах из чертовой кожи. И на остатках той самой мздры, о которой шутит Задорнов, из которой когда-то в начале зимы торчали ворсинки меха. Сам мех оставался к этому времени на плечах и на груди. И все мы напоминали в конце зимы викингов, вернувшихся из похода с клочками шкур на их торсах. Мое «парадное» пальто было предназначено исключительно для школы.

Так я с моими друзьями – однокашниками и отскакала весь свой первый класс по ямам, канавам и снежным горкам нашего детства.


Глава 16

Брат мой, Вовка!


Парой лет позже брат тоже поступил в школу, но нисколько не поразил ни себя, ни меня этим событием. Ведь мы это уже с ним проходили.

Мы росли с ним, не обременяя друг друга, как близнецы.

Вовка был худеньким, задумчивым и большеглазым. Он таскался за мной всюду и нигде не отставал. Поэтому то, что я осваивала в пять лет, ему приходилось осваивать в три года.

И, как я сейчас понимаю, он нигде не подвел меня, а вернее, не доставил мне хлопот.

На пароходе он самостоятельно отсыпался в укромных уголках, куда и взгляд-то проникал с трудом.

На яру он катился самостоятельно без подмоги и не разбивал себе нос. Иначе я запомнила бы такие моменты. Простывать ему также приходилось редко. В отличие от меня.

Я помню нашу комнату после нашего марш-броска на горку во время очередного лютого холода. Наша лампочка, с еще не купленным абажуром, была завешана мамкиным старым платком. Мне даже этот свет бьет в глаза. Когда я всё же иду на поправку и просыпаюсь из болезненного забытья, я вижу около себя плачущего худенького мальчика. Он прижался к спинке кровати. Слёзы текут по его лицу медленно, крупными горошинами. Он не содрогается в рыданиях. Он тихо и горестно сопереживает, боясь причинить мне беспокойство. Он почти слился с прутьями кроватной спинки, и только на его лицо падал свет от лампы.

Друг мой славный, брат мой!

Когда ему случалось увидеть порез и кровь на чьем-то пальце, он бледнел и оседал точно так же, как на моей кровати, тихо и безмолвно.

Когда ему было года три или четыре, мальчишки-матросики научили его залихватскому мату.

Они подучили его прятаться за угол и при подходе кого-либо выскакивать оттуда и выпаливать встречному все свои новоприобретенные знания.

Эффект был потрясающий. При виде худенького херувимчика с огромными ангельскими чистыми глазками, высовывающегося с отборной бранью, народ опешивал. Матросики смеялись от возбуждения, что это дело им удалось. Мой несмышленыш – брат радовался, что он всё выучил, как надо. И юные матросики, а для нас совсем взрослые дядьки – учителя были им довольны.

Сколько длился этот спектакль, я не помню, но разведка, видно, донесла моей мамке суть дела и дислокацию «хохмачей». Скорая на расправу и затрещины наша мамка отвалтузила брата, который не понял, за что. И орал благим матом. Мне, попытавшейся за него заступиться, тоже попало. Мой друг- матрос вскоре по-свойски разобрался с хулиганами. И я помню то собрание команды, когда этим «хохмачам» досталось не хуже Вовки. Правда, обошлось без рукоприкладства. Но их нагло-малиновые морды я запомнила. Как и запомнила эти слова- характеристики для них, сказанные кем-то из команды.

Вовка еще частенько при виде этих ребят, желая показать, что он достойный ученик, выпаливал свои знания. Но эффект получался обратным. Профком постановил, что еще раз, и их спишут с позором на берег. И парни бежали сами от Вовки, как от чумы.

Я вижу картину, как два тщедушных горе-матросика, еще сами мальчишки, пошедшие в первый рейс после ФЗУ, бегут от моего брата, палящего им вдогонку пулеметные очереди полученных знаний. И как, попадающиеся им на пути, члены команды покатываются с хохоту над «хохмачами», а Вовка понимает это как знак признательности ему и старается еще больше. Что сталось с этими большими мальчишками, не понявшими разницу между шутками в своем фэзэушном туалете и на пароходе, где царило речное братство, и где слова с лозунга «Честь и достоинство …» претворялись в пароходскую жизнь всем естеством дружного и сплоченного коллектива.

Как Вовка отучился материться, я не помню. Но я не помню, чтобы он потом вообще это делал.

Когда моя взрослая подруга уехала, и я стала одна ходить в кино, я почувствовала, что уже и сама большая, почти взрослая. Я загодя выходила в клуб, до которого было далеко, сначала шла до перекрёстка, по нашей улице, затем вдоль «терра-инкогнито», т.е. вдоль детского сада. И уже по параллельной улице по символическому тротуару, протоптанному множеством ног вдоль дороги, и отгороженному от неё высокими деревьями. С другой стороны тротуара, вдоль невысокой ограды, отделявшей тротуар от прочих построек, росли кусты. Я шла вдоль этих кустов и мое сердце уходило от страха в пятки. Улочка была малопроходимой. А догадаться идти главной улицей, где стоял наш барак, а напротив, чуть наискосок бюст Сталина, где впереди были два наших магазина и школа?

Но то было дальше, а здесь ближе. В кустах следом за мной что-то шумело. Я припускалась бежать, переводя дух уже в воротах нашего стадиона, в конце которого стоял наш знаменитый клуб, а за ним наше место катания на яру, а также место летних прогулок взрослых парочек.

Как только я обретала радость от миновавших меня страхов и припускала в радостной подтанцовке-прыжках к клубу, я вдруг слышала:

–Верка! А я здеся!

Я, то ли лупила Вовку по спине своими кулаками, то ли орала на него от безысходности. Но, бросить своего меньшого брата зимним сибирским вечером одного, я не могла.

Вовка стойко выносил экзекуцию. Я хватала его за руку и мы бежали с ним проторенной дорогой, практически забывшие о инциденте. Вовка сидел у меня на коленях. И нас спасала его худоба. Мы шли домой счастливые, и я требовала, чтобы он, малец, от меня взрослой – третьеклассницы, отстал. Вовка сопел, и ныл, и соглашался.

И всё же частенько, перед воротами стадиона, брат объявлялся, довольный своим партизанским марш-броском. Где-то до седьмого класса мы ходили с ним в кино вместе.

И мама даже отпускала нас по воскресеньям в город на рейсовом автобусе, пыльном и дребезжащем, промерзшем насквозь и морозящим всех нас пассажиров. Нам давали каждому деньги на два мороженых и на два сеанса. Домой мы возвращались с больной головой и липким языком. Вовка никогда не жаловался. Но перед тем, как нам упасть на кровать, мы успевали съесть все, что нам давали.

Сейчас, когда пишу эти строки, я вижу своего маленького, самого родного брата, своего верного друга, и рыцаря, и соратника, худенького мальчика в сшитых мамкой или бабкой, а затем продранных и починенных шароварах из чертовой кожи, на резинке вверху и внизу, чтобы зимой меньше забивалось в валенки снега.

Я помню своего маленького брата, выручавшего нас, когда нам в городе не хватало денег на новый заход на полюбившийся фильм.

Он доставал из валенок спрятанный пятак. И мы шли в зал смотреть кино, довольные, что впереди снова фильм. И еще по мороженому. И, если лизать медленно, и слизывать вовремя все капли, тающего от тепла зрительного зала мороженого, то его хватит почти на полфильма.

Братишка!

Не бежать нам больше в этой жизни из кино по темным улицам городской окраины, стуча зубами, сначала от страха, а потом и от холода. Не отмерять нам больше свой страх пробегаемыми, притихшими посёлками, которые были для нас верстовыми столбами, отмечающими наш путь до дома.

Не нестись нам по высокой двухкилометровой дамбе через застывшее болото, с которой нам некуда было деться, и мы жались друг к другу, уступая дорогу последнему рейсовому автобусу, обогнавшему нас и даже не заметившему в окружающей бесфонарной мгле две детские фигурки заядлых киношников, почти на краю обрыва с этой узкой дороги. Мы даже не подозревали, что можно поехать зайцем. А все наши билетные деньги мы излизали в виде мороженых.

Не переживать нам, замерзшим от пронизывающего ветра, на бегу, о предстоящей порке от мамки, которая отпустила нас на дневной сеанс. А добрые тёти, кассир и контролер, в городском кинотеатре только смеялись, как мы выискиваем в своих валенках «экономки» на следующие сеансы.

Вовке совсем не повезло ни с первой, ни с последующими учительницами. Они не дотягивали до моей учительницы по своей заразительности к обучению. Я долго пересказывала Вовке свои знания, пока его учительница не возмутилась Вовкиной самостоятельностью в обучении. Он ей отвечал не её трафаретами, которые она вдалбливала своим ученикам без объяснений.

Её метода была зубрежка. Он отвечал разумной логикой моей учительницы в моём вольном пересказе. И Зубрилке не понравилась не зазубренная вольность в пересказе осмысленных знаний.

Спасибо тебе, моя первая и она же последняя учительница!

Учившаяся вместе с нами, и бегавшая, как раньше мой папка и его товарищи, через реку в большой город, в институт.

Я помню, как уже в средних классах, наша с братом общая учительница по химии и подруга моей матери пыталась выровнять положение с Вовкиным образованием.

Но, поезд тяги к знаниям уже прошел мимо него.

Однажды она, наша химичка – худенькая, строгая дама пришла в наш класс и вызвала меня к доске. После ответа на пятерку, она сказала:

– Нехорошо это, что ты, сестра, ходила вчера в кино.

Я стала возражать, что я выучила и пошла.

– Так-то оно так! Да вот я твоего брата вызвала к доске, а он ничего не знал. И, когда я ему пару поставила, он возмутился:

– Я не виноват, что Верка сбежала без меня в кино, и я поэтому не выучил!

Класс смеялся над моим братом.

А у меня до сих пор щемит сердце. Как мне жалко этого доброго, наивного мальчишку, которому не повезло с его первыми учителями.

А пока, мы бежим с моим маленьким братом по продуваемой дамбе в безмолвии темного зимнего вечера, еще не тронутого плодами цивилизации в виде постоянного транспортного сообщения и дорожного освещения.

Вот и конец дамбы и одновременно начало нашего родного и такого любимого Затона.

Впереди лупцовка от мамки. Папкина защита, если он уже дома. Сытный ужин и шум в ушах на всю ночь от запомнившегося воя вьюги.

Впереди наш новый дом. Впереди наши с Вовкой новые победы и новые огорчения.

Впереди новая весна и новая навигация! И мы снова вместе с тобой, брат мой, Вовка!


Глава 17

Мой мир радужных брызг

Не спится!

В окне, в просвет между шторами, показалась полнющая луна. Сегодня моя ночь! Радость от встречи с этой неземной красавицей всегда приятно будоражит меня. Луна манит меня к себе. Я люблю полнолуние, как одно из немногого в этой жизни. Я верчусь, мечтая заснуть. И не могу оторвать глаз от посетившей меня давней, моей доброй, феи. Калейдоскоп моей памяти крутится сам по себе, мешая разные картинки, разных лет моей жизни.

Но в них обязательно светит яркая и добрая, завораживающая и увлекающая за собой фея. Луна!

Там, в мире этой волшебной феи Луны, там я не думаю о своих повседневных заботах.

Там мои радости не сменяются огорчениями.

Там еще нетневозвратных потерь.

Там я живу в моём особенном мире радужных брызг с моими друзьями плицами!

Радужный свет обволакивает меня, и я опять перевоплощаюсь, то в маленькую девочку, то в странное существо, выросшее из этой девочки, которое все называют моим именем и отчеством. И я могу всё! Смотреть на всех со стороны, подглядывать, и проникать в их нутро.

И я снова на своём посту. На своем капитанском мостике.

Кругом ночь, все дети спят. Раньше я боялась, что папа прогонит и меня спать, но потом поняла, что ему нравится нести вахту со мной.

И, когда я прихожу на мостик, папа просил вахтенного матроса выдать мне запасной овчинный тулуп.

Я укутываюсь в тулуп целиком и оттуда торчат только мои глаза.

Ти-и-хо. Большая луна, как живая, бежит за пароходом и освещает дорожку в реке. Тайга кругом стоит чёрная-пречёрная и молчаливая.

Мне очень интересно, почему это пароход идет так быстро, а луна не отстаёт и усыпляет всех и меня тоже. А спать совершенно невозможно, ведь капитанская вахта дело ответственное и ничего нельзя пропустить.

Бакена горят впереди, загадочно появляясь из водной глади. Я уже знаю, что их никак нельзя спутать. Тогда, того и гляди, зайдешь не в ту протоку и посадишь пароход на мель.

Я считаю бакена, а в разлитой кругом тишине, где-то далеко внизу колеса так ласково и усыпляюще бормочут:

– Плиц – плиц.

Как-то на стоянке я залезла в дверцу, ведущую к колесу. Колесо было из множества деревянных широких досок, нижние из них были в воде и светились оттуда жёлтым прозрачным цветом, а верхние доски уже подсыхали и последние капли воды срывались с них, падали в воду и тогда нижние на мгновенье исчезали под кругами воды и тут же показывались вновь.

Это несказанно завораживало меня. И я почти на всех стоянках часами просиживала на кромке борта внутри колеса, скрытая от всего мира этим волшебным колесом, пытаясь понять его тайну, и тихо радовалась, что колесо подружилось со мной.

Однажды мой друг – матрос, на вопрос, как зовут эти красивые доски у колеса, сказал:

– Плицы.

– А, это потому, что они разговаривают между собой, и каждый раз, входя в воду, говорят:

– Плиц!

Матрос почему-то засмеялся, а потом сказал:

– Вот скажу отцу, что ты сидишь здесь, попадет тебе!

Но я знала, что он мой друг и не выдаст меня. Да и сидеть здесь можно только на стоянке. А вот, когда пароход идет по реке, и плицы, стукаясь о воду, выбивают столько брызг, что кругом ничего не видно, тогда можно только стоять, вцепившись в дверцу, прижавшись к корпусу парохода.

Восторг и ужас вселялись в меня. Казалось, что мои любимые, такие мокрые на ходу, такие красивые, горящие янтарным светом, плицы проходят в своем движении совсем рядом с моим носом, обливая всю меня с головы до ног холодными, сверкающими, радужными брызгами.

Но это был не ужас страха. Это был ужас величия происходящего. Я стояла, боясь сорваться в мощный, сверкающий водоворот, понимая, чем это мне грозит, и не могла шевельнуться под больными ударами перламутровых струй. Я понимала, что мне не дойти по кромке бортика до дверцы из колеса, что я сорвусь. Ужас во мне и красота снаружи.

Мой экстрим заканчивался, когда мой верный рыцарь, друг-матрос восемнадцати годков, пошедший в первый рейс после ремеслухи, не найдя меня нигде, открывал на ходу дверцу, просовывал в неё голову, получая удары мощных брызг, пытаясь разглядеть меня, сквозь радужные фонтаны. По кромке борта, прижимаясь спиной к содрогающемуся корпусу парохода, он бесстрашно проходил полтора метра, отделяющие меня от спасения, подавал мне руку и мы начинали с ним двигаться к заветной дверце, вжимаясь спинами в корпус парохода, хлестаемые струями воды. Дойдя до дверцы, он, как истинный рыцарь проходил по кромке чуть дальше её, до тех пор, пока моя рука не вцеплялась в высокий бортик двери.

Я перелазила через этот бортик, и мой рыцарь делал последний рывок вслед за мной. Затем он тащил меня за руку на корму, где был крошечный прогулочный балкончик для пассажиров, едущих третьим и четвертым классом, короче, для тех, что ехали в пассажирских трюмах. Там он вламывал мне по первое число, я не понимала его, чего он кричит на меня, ведь не упали же.

Да, красота это великая сила! Что бы я только сейчас ни отдала, чтобы вновь постоять на узеньком бортике внутри колеса. Но и пароходы эти давно стали реликвией, да и я вряд ли умещусь на этом бортике.

Это был большой наш секрет, никто не знал о нём. Наша искренняя дружба с колесом была естественной как дыхание и светлой, как радуга брызг.

Не спится.

Я перепрыгиваю через годы и приглядываюсь к этой, знакомой мне девчонке. Я могу понимать, что творится у неё в душе.

Вот я в старших классах и уже не могу так часто навещать своих таинственных друзей.

А вскоре колесные пароходы поставили на прикол в затоне, на смену им пришли дизельэлектроходы, но меня это не радует.

Я скачу вместе с этой девчонкой по лестнице её жизни, карабкаясь или даже взлетая с разбега наверх. Или падаю, больно ушибив колени.

Я жмурю глаза, и по комнате вновь начинает гулять радужный свет, порхая вокруг меня, как возле лампочки.

Я верчусь, ища и не находя равновесия в своей душе. И я сплю, наконец-то, в этой обыкновенной жизни полугипнотическим сном.

И я вновь там.

И мне вновь горько и обидно за своих старых друзей – пароходы с колесами и плицами.

А впереди и нас с братом тоже ждут крутые и не очень перемены в нашей жизни.

Они будут вторгаться и в мой личный, таинственный от всех других, мой мир радужных брызг с моими друзьями – плицами.

Но он никогда не предаст меня.

Частенько, в минуты задумья, откуда-то из глубины моего тайного мира я слышу:

– Не горюй, мы не забыли твоей дружбы, время не властно над нами, мы здесь с тобой в каплях росы и дождя, в радужных брызгах волн.

Я прислушиваюсь и явственно слышу “плиц – плиц“.

Примечания

1

Шуга – месиво изо льда

(обратно)

2

Пишу как говорили

(обратно)

3

Голик – веник из прутьев

(обратно)

4

Полать – лежанка из досок между печью и стеной, чаще всего почти под потолком

(обратно)

5

Накидушка или накидка – кружевная или тюлевая накидка на подушки

(обратно)

6

Прошва – кружево, вшиваемое как верхняя часть к тканому полотну наволочки

(обратно)

7

Пирог с таком – без всяческой начинки

(обратно)

8

Питаться таском, т. е. таская куски из дома, на ходу.

(обратно)

9

Воронок – машина органов НКВД

(обратно)

10

Караванка – база управления пароходами во время их зимней стоянки ( простонародное выражение). Командный состав пароходов, следящий за их состоянием во время этой стоянки называл себя караванщиками

(обратно)

11

Шаньга – сибирская ватрушка. Чаще всего с картофельным пюре.

(обратно)

12

Подзор – украшение для кровати, стелилось под верхнее покрывало так, чтобы кружева, как обязательный элемент подзора, были видны из-под покрывала. Это кружево было главным украшением кровати. И подзора в частности Хозяйки соревновались в мастерстве по вывязке кружев для подзоров. Некоторые пришивали к полотну подзора не свои кружева, а магазинное простенькое шитье.

(обратно)

13

Ударение на «О»

(обратно)

14

Капитанская вахта – с 22 до 04 часов, считается самой трудной и ответственной

(обратно)

15

Плицы – доски колеса, деревянные

(обратно)

16

Артельный – выборное лицо из членов команды, контролирующий закуп провианта для команды

(обратно)

17

Да простит меня, уважаемый Читатеь! Я забыла, как этот, по сути, ранец – подставка для груза, назывался на профессиональном языке

(обратно)

18

Створа – сигнальное устройство, установленное в отличие от бакенов на берегу, чаще всего на высоком, треугольной формы, сооружении из тонких столбов

(обратно)

19

Однако, эта вахта не называется капитанской

(обратно)

20

Что для меня сейчас сравнится с этим моим проходом, сквозь зрителей. Выражаясь современным языком, с моим первым дефиле

(обратно)

21

Мамин – Сибиряк как-то писал по этому поводу «мои дети зовут нас «мамища» и «папища», что не умаляет их любви к нам.

(обратно)

22

Кнехт – чугунное устройство для закрепления причального каната, попросту, чалки

(обратно)

23

Шалман – вода между причалом и бортом парохода. Считается, что вода в шалмане обладает зазасывающими на глубину свойствами. Так ли это? Но я верю с детства в это свято

(обратно)

24

Ридикюль – дамская сумка с одной ручкой в виде широкой петли, носилась на запястье руки.

(обратно)

25

Ношобное – от слова носить

(обратно)

26

Живулька – предварительный пошив крупными стежками для возможности быстрого убирания живульных ниток из готового изделия

(обратно)

Оглавление

  • *** Примечания ***