Снежник [Александра Елисеева] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Александра Елисеева Волчьи ягоды. 2. Снежник
1. Великие волки
В ту ночь пришла голубая луна. Нежданная, тревожная. Опалила своим мёртвым светом понурые ели, заискрилась в снегах и во льдах. Запахло в воздухе смятением, беспокойством. А она, нежданная гостья, засияла гордо, с отвагой разгоняя мрак. Дурная предвестница — так называли её… — Не боюсь, — сказал он, щурясь на небо. То был старый волк, чьё имя уже никто и не вспомнит. С голубыми глазами-льдинками на седой, дрожащей морде и серой шерстью, искрящейся, будто снег. Безымянный. Тот, кто помнил то, что и знать не положено. Он, уставший, с тоскою смотрел на луну. Она, полная и круглая, ярко светилась и не думала растаять, подобно миражу. Третий раз он видел её на своём веку… И каждый раз она приносила несчастья… — Вы верите?.. В предзнаменования? — послышался позади мягкий, хрустящий голос. Дарина, одетая в простое белое платье, аккуратно ступала босыми ногами по наледи. Лёгкая ткань струилась, подобно туману. В светло-русых волосах, стянутых по-человечески в косу, змеями вились тёмные ленты. — Мне ли не верить, дитя. Мне ли не верить… — повторил он, а затем смолк. Не стоит кликать беду. Она принесла ему ужин. Дарина… молодая волчица с горячим сердцем, что помнила о старике, которого все предпочли забыть. Милая, добрая Дарина… Пощадят ли тебя те перемены, что придут с голубой луной?.. Пока старик ел, она сидела рядом, задумчиво теребя косу. Потом прибежали волчата — Алейна и Веслав. Те, что родились ещё этой весной, принялись беззаботно играть друг с другом, кувыркаясь в снегу. После, набегавшись, они устали и сели, прижавшись к ногам матери. — Матушка, расскажи сказку… — попросила маленькая Алейна, с надеждой заглянув в глаза. Услышав просьбу сестры, Веслав тоже заканючил: — Сказку!.. Сказку!.. — громко заскулил он. Дарина, уставшая от домашних хлопот, тяжело вздохнула. Каждый вечер она рассказывала детям истории, но те, которые она знала, постепенно подходили к концу. Волчица задумалась, чтобы ещё поведать щенкам, как её спас старик: — А хотите, я поделюсь с вами рассказом? — сказал волк. Много всего он ведал. Но, хотя его истории многие считали тяжёлыми, все неизменно с замиранием ловили каждое слово. — А там будет любовь? А даану? — восторженно спросила Алейна, завиляв хвостом. — А сражения и великие подвиги? — проявил интерес её брат. Старик хитро улыбнулся: — История эта старая… Много всего в ней переплетено. Волчата вместе со своей матерью замерли в ожидании. — Говорят, что случилось это давным-давно, задолго до моего рождения и до вашего. Говорят, что тогда Айсбенг не слыл таким суровым и холодным краем, а на северных равнинах цвели пряные травы, которые так любят солнце. Но уже тогда здесь жили великие волки, чья кровь и сейчас льётся по нашим жилам. Они, наши предки, все были бравыми воинами: и женщины, и мужчины искусно владели оружием, и не находилось равных им в бою. И каждый… каждый! владел особым названным клинком, вылитым из живой стали. Великие волки защищали свой мир от тех, кого боятся в ночи. О них складывали легенды, пели песни… Ими восхищались, их боялись… Но зависть взыграла в сердце заморского короля Найвена, названного в честь горного кремня. В его владениях росли удивительные растения, но не цвели они столь прекрасно и не давали таких вкусных плодов; его воины казались сильными, но не настолько, как великие волки; а женщины в стране рождались красивыми, но не такими чарующими, как северные волчицы. И захотел король покорить Айсбенг, подчинить его своей воле. И совершил страшное… Найвен обратился к подземному властелину за помощью, а у того — девять дочерей-валькирий. Пообещал властитель подземного мира, что не пройдёт и года, как полуостров уже никогда не станет прежним, и отдал в помощь королю свою дочь, Калукк. Говорят, современники находили её необыкновенно красивой: волосы, тёмные, словно ночь, опускались волнами за плечами, а изумрудно-зелёные глаза ярко сияли. От блеска доспехов валькирии возникало северное сияние, разливаясь водными красками по небу. С гривы коня падала священная роса, пробуждавшая к жизни, а меч озарял непроглядную тьму пламенным светом. Неудивительно, что король в неё вскоре влюбился. Но не желала дочь подземного властелина становится тому женою, её сердце жаждало свободы, как ястреб в небе, и лишь посмеялась она над глупым смертным. Началась война. Люди, которых защищали великие волки, обнажили против тех мечи. Лилась кровь… Воины Найвена, наделённые небывалой мощью, не прогибались под тяжестью волчьих клинков, и не страшились мастерства, с которым орудовали айсбенгские воины зачарованными клинками. Гибли люди, гибли волки-оборотни… Лишь по полю боя летала на крылатом коне Калукк да подбирала умерших. Души тех отправлялись к отцу девы за чертог. Валькирия же лишь беззаботно смеялась. Не было дела ей до хлопот смертных. Люди, наделенные мощью подземного властелина, рушили дома своих недавних защитников, убивали их малых детей. Всюду царили лишь смерть и насилие. Несокрушимые воины погибали. Не существовало тогда отдельных стай, все волки объединились под началом одного вожака. Того звали Хейльден. Никто не мог сравниться с ним ни в мастерстве ведения боя, ни в мудрости и отваге. С болью он смотрел, как люди, в чьих глазах поселилось безумие, рушили всё ему дорогое. Волки не могли победить этой тьмы. Осознав, что поражение неизбежно, зверь позабыл о собственной гордости и направился к той, в чьих силах было всё изменить… Каждый волк несгибаем, горд и выбирает смерть отступлению. Лишь вожак не может думать о своей гордыни, для него стая дороже собственной шкуры. Склонив голову, встал Хейльден пред Калукк. В её изумрудных глазах разгорелся интерес. Она внимательно выслушала просителя. Для бессмертной валькирии жизнь человека, да и волка, ничего не значила, но отчего-то она согласилась помочь смертному. Причину этому она и сама тогда не знала… Война остановилась. Люди, одуревшие от мощи, подаренной подземным властелином, покорно сложили оружие. Калукк развеяла пелену чар, и воины Найвена увидели свои руки, алые от звериной крови. Великих волков не осталось: одних уничтожили, других — не смогли удержать, когда те решили, что отныне люди сами в силах за себя постоять. Воспользовавшись помощью Калукк, стая ушла. Найвен победил в сражениях, но выиграл ли он войну? Прекрасный Айсбенг пал жертвой его гордыни. Не увидеть нам более здесь цветущих садов, не послушать чудесного пения птиц. Прекрасный полуостров умер с уходом прежних хозяев. А волку, любому волку, не знать отныне дружбы с человеком.Глава 1
Искрится, переливается свежий снег. Это Айсбенг. Суровый север, вражеский солнцу. В нем властвуют стужа и холод. Айсбенг — мой дом, выкованный изо льда. Негостеприимен он да неприветлив. Ветер колюч, а снег, что трясина, вниз тянет. Бежать в нем непросто, то и дело вязнешь. Небо над головой темно, а земля всюду бела. Не знает Айсбенг иных цветов кроме черно-белой палитры. Но зрение мое сумеречно: не различить красок тому, кто был рожден во тьме. Во мраке нет иных ориентиров помимо слуха и нюха. Я слышу зов своего брата, и я спешу к нему. Этой ночью нам предстоит охота, пьянящая и изнуряющая. Как вдруг… Этот запах. Сначала лишь слегка уловимый, потом усиливающийся. Терпкий и резкий. Отдающий горечью и оставляющий оскомину во рту. Так пахнет только один зверь. Ему не место здесь, в Айсбенге он чужак. Человек. Шерсть на загривке дыбом встает. Первое мое желание — скрыться. Спрятаться от этого ужасного запаха, зарыться носом в свежий снег. Почувствовать холодный привкус его вместо человечьего духа. Убежать от шума, что соседствует рядом с людьми. Не дать человеку оказаться рядом со мной. Бежать! Бежать, что есть мочи. Не позволить им даже понять, что я здесь была. Странное дело, что люди эти двинулись на север. Но даже если и так, не задержатся же они тут. Не гостеприимен Айсбенг, не ведает жалости… А ночи холодны, да так холодны, что даже волкам с их шубами сейчас не сладко. Куда там человеку! Но вместо того, чтобы бежать в противоположную от чужаков сторону, я делаю крюк. Лапы мои ведут меня к семье. Моя жизнь не так важна, как жизнь моей стаи. Я бегу так быстро, как только способна. Завыть и то позволить себе не могу — тут же обнаружат. Приходится переставлять лапы по знакомым тропам. Из густого ельника выбираюсь на старую поляну, где раньше было наше дневное лежбище. И словно оказываюсь в другом мире. Мне в нос сразу же ударяет запах — еще более резкий и сильный, чем раньше. Уши оглушают звуки. Глаза слепят огни. Еще одни люди! Да сколько же их?! И что делают здесь? А главное: почему я со своих нюхом заметила их, только столкнувшись нос к носу? Не учуяла ни их терпкого запаха, ни костровой гари? — Волк! — кричит один, заметив меня. — Как прошел только? — ворчит второй, вставая со шкур. Серебрится клинок его в черноте ночи, горит, что белый огонь. — Ха, давненько я мечтал о волчье шкуре! Я рычу, когда один из них делает шаг ко мне. Убежать бы, да тяжело поворачиваться спиной к арбалету, что нацелен на меня. Но не пустятся же они вдогонку? Я не дичь, на которую охотится человек. Он боится меня. Должен бояться. Я позволяю себе развернуться, чтобы пуститься в бег. Делаю пару шагов, как вдруг бок пронзает резкая боль. Но я нахожу в себе силы переставлять лапы. Еще. Еще. Пока не понимаю, что я пала на землю. А снег мягок…* * *
— Сдалась же тебе шкура волчья, Сат, — укоряет его Ильяс. Глаза его, что айвинский песок, светлые, внимательно смотрят во тьму. — А ты-то что за мной пошел? — набычившись, отвечает Саттар, поглаживая рукоятку кенара. — Да жаль тебя, дурня. Волки коварны. А мне твоя шея пока что дорога. На снегу, что алая лента, лежит кровяной след. Не уйти далеко зверю с такой-то раной. Слышат они рядом протяжный стон. — Ильяс!.. — пораженно восклицает Сат, что шел впереди. Сначала тот ничего не видит, кроме крови, что вино, пролитой на снег. Потом понимает, что черное рядом — это не проталина, а темные волосы, что разметались по земле. Со снегом, чисто-белым, совсем слилась обнаженная бледная кожа. Но врут глаза ему, врут. Ибо на земле истекает кровью совсем не угольно-черная волчица.* * *
Я слышу хруст снега под их сапогами. Люди. Мерзкие люди. Как ненавижу я вас. Нет зверю врага более подлого. Сама шелохнуться не могу. Хо-лодно. Зубы сводит. Стреляйте! Бейте! Не мучайте больше… — Ильяс!.. — снова говорит один из них. А больше… больше я ничего не слышу. Не могу. Не в силах я держать глаза открытыми. Очнувшись, я удивилась. Еще дышу. Живая… Не прибили. Меня несут. На руках несут, а не волокут тело по снегу. Силы были бы — вывернулась. Но мне и глаза открывать тяжело: веки тяжелые-тяжелые. А рана в боку огнем горит. Но все равно холодно. В Асйбенге по-другому не может быть. Мы снова вернулись в человеческий лагерь. Я понимаю это по запаху гари, что въедается в нос, и по громкому шуму, что соседствует рядом с людьми. — Саттар! Ну, хитрец! Пошел за волчицей, притащил бабу. Шум смолкает. И сам говорящий, видимо, понял, что произнес. Человек в сердце Айсбенга, что вода в айвинской пустыне: вроде и может найтись, но чаще миражем вдали видится. А я теперь понимаю, почему Саттар этот не идет, укутанный в черную жесткую шубу, а бережно держит меня в руках. Как глупо попалась… И меня снова настигает тьма. Потом бред… Веки тяжелые. Вижу лишь тени, снующие всюду. Бок обжигает боль. Она столь сильная, что выгибаюсь дугой. Но держат меня крепко, что и не вырваться. Думаю лишь об одном: лишь бы стая не искала меня. Лишь бы он не искал меня. Как только открываю глаза, я вижу лицо. Он не стар и не малый щенок — человеческий возраст определять я не сильна. Глаза у него черные, как небесный свод, и смотрят внимательно, настороженно. Холодно мне от его глаз. Спрятаться хочется. И пахнет еще горько-хвойно. По-другому. Мужчина протягивает руку к моему лицу, но я дергаюсь, и он убирает ее. — Меня зовут Ларре Таррум. И ждет. Но я молчу. Еще чего, показать, что я знаю этот жесткий человечий язык. А выговор у него другой, не такой как у людей с Живой полосы. Другое дело, почему он думает, будто я его понять могу. Он улыбается. Но от улыбки этой дурно. — Имя у тебя есть? Я не слушаю его больше. Вернее, пытаюсь. Сама зорко смотрю по сторонам. Мы в шатре. Я такие видела только снаружи: когда торговцы приезжали на Живую полосу. Тогда я пряталась в тени лиственниц и смотрела, как немногочисленные люди, что живут на границе с Кобрином, покупали товары, каких у нас не сыскать. Людей в Айсбенге, кроме как на Живой полосе, не найти. На границе теплее, но все равно холоднее, чем в любой стране Эллойи. А севернее и того студенее. — Ты уйдешь только, если я тебя отпущу, — говорит Таррум, замечая мой тоскливый взгляд, направленный на виднеющийся позади него выход. Голос его тут же меняется. Кажущийся мягким баритон обрастает инеем. — Ешь, — ставит передо мною чашу с какой-то кашей и повторяет, — ешь. Не отравлено. Или предпочитаешь кусок свежего мяса? Знаешь ли, тут у вас не Лиес: дичи не так много, только волки все попадаются. Бросает на меня беглый и последний взгляд, а затем — удаляется. В шатре я остаюсь одна. Может иной бы и побрезговал подачкой от человека, но не я. Айсбенгу два слова синонимы, и один из них — голод. К тому же, как выбираться отсюда, еще надо подумать, а не на пустой желудок это делать приятнее. Человеческую еду я прежде ела. Когда живешь на крайнем севере, даже вековая вражда покажется зыбкой. Вот и стае приходится, скрипя зубами, выходить на контакт с людьми. Обычно на Живую полосу отправляли меня. Не каждому волку дано обретать человечью плоть. Вот только дар это или проклятье не знает никто. Менять волчью шкуру мне неприятно. Жила бы я поюжнее, не стала бы точно. Но Айсбенг суров. И эта немилосердность его толкает порою на такие поступки, что от себя самой тошно… Когда умирает волк старый и немощный, вся стая вздохнет с облегчением. Лишний кусок отпадет прибылым[1], больше шансов, что они переживут свою первую зиму. Моя стая большая, возможно, даже самая крупная среди всех поселений волков. Иначе в Айсбенге не выжить. У нас и матерых не пара, а куда больше. Обычно такие, как я, живут семьями или небольшими группами: волки не приемлют соперников и не терпят чужаков. Но на севере иные законы. Моя стая… Не дать врагам добраться до нее — это все, что я могу сделать. Жаль, не могу тут же обернуться волчицею. Если сделаю это сейчас, кровь из раны мигом хлынет и деться я никуда не смогу. Кутаюсь в шерстяную накидку. Пахнет овцами, краской и потом женщины, что надевала ее до меня. Шерсть щекочет и царапает голую кожу. Мне не нужно откидывать полог шатра, чтобы узнать человека, охраняющего выход. Это Ильяс, что шел по моему следу. А рядом явно сидит охотник Саттар. — Не велено… не велено выпускать вас, — неуверенно говорит первый, замечая меня. Он хмурится, смотря на меня, и отчего-то избегает моего взгляда. Лицо у Ильяса обветрено на ветру, и все обросшее светлой щетиной. Проведи я по ней — непременно покраснеет и поцарапается кожа. Но он не боится меня. А вот Саттару неуютно побольше него. Запах страха выдает его, и хочется обнажить клыки. Он — слабая жертва. — Вам не дали… одежду? — с недоумением произносит Ильяс. Его взгляд задерживается на моей руке, придерживающей накидку, чтобы та не сползла. Отвечать я не собираюсь. Вместо этого я смотрю прямо в его светлые глаза, забавляясь и смело бросая вызов. Боязни он ко мне чувствует, но ему неуютно. — Бросай разговоры с ней, Ильяс! Мало ли, что от твари этой ждать можно! — зло бросает мужчина из лагеря. У него курчавые грязные волосы и седые виски. Но под моим взглядом смолкает. Боится меня, а от того и злится. Будто я причина всех его бед. В лагере помимо них я вижу еще с дюжину человек. Но их будет куда больше — стоит еще три больших шатра. И люди все вооруженные, а с их орудиями биться собрату моему — задача непростая. — Норт, — почтительно говорят они при виде Таррума. Ларре их будто не замечает и смотрит лишь на меня. Недобро щурится. И холодно мне, холодно. Не то от присутствия его рядом, не то от ветра нещадного. — Разве я велел ее выпускать? — выговаривает страже моей, а затем бросает мужчине с седыми висками, — смолкни, Тош. Ильяс жестами велит мне вернуться. Я подчиняюсь. Не потому что он вправе приказывать мне, а лишь затем, что не время пока что бороться. Не могу я уйти от них, скрыться ночью среди теней и вернуться к семье своей. Таррум раздает указания, а затем за мной следует. — Поела-таки? — говорит. Удивляет его это или нет, не могу понять. Ларре касается моих волос. Рядом с ним неуютно: хочу дернуться, но он удерживает меня. — Черные. И шерсть твоя черная, если люди мои не слепы. Что делает среди льдов волчица темная, что ночь? Я могла бы ответить ему, что нет-нет да рождаются у нас щенки с шерстью, углю подобной, — наследие прошлого, старых времен. Кровь сильна, и даже через несколько веков не перевелось у нас темных волков. Но я молчу, лишь зубы скрепят. Неприятна мне близость его до мурашек, до дрожи в коленях. Он сильнее, опаснее. Страшный противник. Он отпускает меня. — Принесла? — спрашивает у женщины, что входит в шатер. Она столь крупна, что в обхвате будет как три меня. — Да, господин, — отвечает. У самой голос дрожит, да все на меня поглядывает. — Что замерла, Аина! Шевелись. Женщина пахнет, как шерстяная накидка на мне. С той лишь разницей, что сейчас в ее запахе страх. Аина кладет передо мной вещи. Глаз моих избегает, все в пол смотрит. Легкая добыча. Она разговаривает не со мной, с нортом: — Наряды мои ей велики будут. Но юбки ушить могу. Взяла вещи мальчишки Бели — по ней не сядут, но хоть спадать не будут. — Одевайся, даану, — велит Таррум и словно наотмашь бьет. Откуда человеку с южных земель ведомо будет, как обратиться к «старшей» самке из стаи? Снимаю накидку и натягиваю принесенные Аиной вещи. На белой рубахе, по краям рукавовтянется вышивка: в каждой нити, вплетенной рукой мастерицы, висит довесок с защитой. Выбираю не брюки, а тяжелую юбку: двигаться в ней не так легко, вниз тянет, но зато в ней ощущаю себя свободно, а ткань не режет кожу. А еще тревогу Аины мне лишь хочется подстегнуть. Трясущимися руками женщина делает метки и тут же при мне, не раз уколяя пальцы иглою, подбивает юбку мне по размеру. Волки любят играть, а еще провоцировать. Соревнуемся и с другими, и с самими собой. А страх на жертву нагнести дело привычное. Смогу ли еще сильнее испугать? Еще больше? Таррум наблюдает за мной. В его глазах — любопытство. Рядом с ним я чувствую себя, как с доном чужой стаи. Он волк матерый, хоть и человек. И меня загрызть запросто сможет. Но ему это ни к чему. Волчицы вне соперничества своих мужей, у них свои игры и игры порою более жесткие. Но я чувствую силу Ларре. Она сгибает, но я стою прямо. Он хищник, его тоже влечет страх. Достойный противник. И первый человек, к которому я испытываю уважение. — В Кобрине подберем тебе платья получше, — замечает он, не рассчитывая на мой ответ. Он не собирается меня убирать. Ему я нужна. Сама не ведаю почему, но нужна. Но планы его не волнуют. В Кобрин? Тем лучше. По дороге убежать куда проще, чем из лагеря, где стража сторожит каждый мой вздох. Он отпускает Аину. Она и рада уйти, еще немного и в бег пустится, лишь бы не встречаться взглядом со мной. А противник тем временем так быстро оказывается рядом, что и шагу в сторону не успеваю ступить. И также ловко Ларре надевает мне на палец кольцо. Словно почувствовал. Будто услышал мысли мои. Волшба. Не принять мне облика привычного, звериного, пока надевший металл мне на палец, того позволения не дарует. А кольца мне не снять. Проклятый Таррум!* * *
Она должна была вернуться и не пришла. Серебристо-серый волк идет по ее следу, надеясь, найти ее живой. Моля, уткнуться еще раз носом в ее черную шерсть и почувствовать запах, что не может не пленить его. Если ее не станет — он не выдержит. Она сильная, ловкая и побыстрее многих будет. Она просто не имеет права пасть. Его волчица… Его… Он замирает, уловив человечий дух. Люди в Айсбенге… Немыслимо! Так просто не может быть. Хорошо, хоть фетор шел с иной стороны. С другой. Не там, где был ее след. Но он не сбивается с пути. Потом рядом чувствует ее запах сильнее. Но он другой. Кровь… А рядом витает дух чужаков. Странный… Вроде и не было его, а потом раз — появился. Сильный, резкий. Такой за версту почуешь. Дальше волк идет осторожно. Внимательно носом водит и прислушивается к каждому шороху. Нет сомнений — люди совсем рядом. Только зачем человеку отбивать собственный дух? Зверь почувствует и не сунется. А так… случайно забрести проще простого. К людям он подходит сзади. Они не видят его, увлеченные своими делами. Потом замечает… ее. Раненая, в людском облике, но живая. Не почувствует его присутствия в этой шкуре. Сама скинуть волчий облик не пожелала бы, а значит, пришлось. А рядом с людьми колдовство рядом витает, ненасытное. Отбили след свой да ее, родную, заманили…* * *
Я смотрю на людей Ларре и вижу, что они чего-то ждут. Прислушиваются, бросают друг на друга взгляды и не знают, чем себя занять. Таррум сидит в шатре со мной и читает книгу, сквозь листы поглядывая на меня. Я чувствую себя, что в клетке. С каждой секундою стены из ткани все больше давят и душат. И мечусь туда-сюда. Ларре уходит. Неожиданно без него, без его молчаливого присутствия в шатре пусто. Вместо него появляется Ильяс. Он садится и вытягивает ноги. Выглядит усталым, под глазами — чернильные тени. Ильяс говорит мне: — Не мельтеши, Лия. Как он меня назвал?! — Должно же быть у тебя имя, — улыбаясь, говорит он. Он молчит. На щеках его тени от белесых ресниц. — Не бойся меня, — просит Ильяс, удивляя меня того больше. Мне хочется сказать, что рядом с ним теплее, чем с любым из людей. — Прости, что ранили тебя. Если бы я знал… Я бы остановил Сата. Он не злой. Просто иногда… перегибает. Теперь Таррум тебя не отпустит. Сейчас для него ты, что нежданный подарок. Никак не выпустить из когтей. Я хочу узнать, для чего я нужна норту, но друг охотника смолкает. Когда я снова кидаю взгляд на него, то вижу, что Ильяс дремлет. Во сне он выглядит спокойным и безмятежным, совсем не как человек, рискнувший отправиться в царство Морфея, когда рядом — опасный хищник. Звери не ведают жалости, но сейчас я напасть не могу. Или же не хочу… Голос Тоша столь резок, что хочется заткнуть уши руками. От шума просыпается Ильяс, в удивлении глядит на товарища. Я же чувствую запах злорадства — смрад, что исходит от воина Таррума. Хочется гнать его из шатра. Тош не скрывает ехидства: — Сучку Таррум зовет, — и многозначительно добавляет, — ворон пришел. Вороном кличут дона красноглазых волков, что живут восточнее наших, у берегов реки Эритры. Я рычу и скалю клыки. Так бы и вцепилась в горло. Ворон извечный противник, а волки стаи его — враги и мне, и семье моей. Красноглазый на чужой земле. Территория не его, моей стаи. Тош ведет меня. Вижу Ворона, и из горла вырывает рык. Хочу сойтись с ним в борьбе, но чьи-то руки удерживают меня. Ильяс. Не смей трогать меня. Не смей… — Не сейчас, — шепчет так, что только мне дано слышать. Ворон смеется. У него снежно-белые длинные волосы, а цвет глаз мне не различить, но я знаю, что в любом облике у волков его стаи они ржавые, алые, будто кровь. — Рад, видеть тебя, волчица, — приветствие на моем языке. Он пахнет уверенностью, силой, за которую хочется растерзать. И на волчьем наречии отвечаю ему: — Ты на чужой земле, — мой голос хрип после рыка. — Пока что, — смеется Ворон. Сам смотрит прямо в глаза — вызов. Я взгляда не отвожу. — Я передумал, — произносит он на людском языке, — отдай мне ее, Таррум. Такой платы желаю я больше. Волна силы, что исходит от Ларре, едва ли не сносит меня. Подчинение. Он испытывает подчинение на доне красноглазых. Таррум не зверь, а повадки его будут все-таки волчьи. — Нет, — так жестко говорит норт, что не будь я даану непременно бы заскулила. — Вы получите лишь то, что было обговорено ранее. Ворон злится и зубами скрипит. Он не привык уступать, но сейчас сдается: — Ладно, че-ло-век. Ладно… Таррум приказывает меня увести. Хочу остаться за стеной шатра Ларре и подслушать разговор с волком. Тош не дает мне, раздраженно хватает меня за рукав. После встречи с врагом злость моя столь велика, что кровь в жилах просто кипит. Ярость застилает глаза. Хочу стать волчицей, но кольцо не дает мне. — Надо было норту отдать тебя Ворону, — ехидничает Тош. — Нам тут волчьи суки совсем не нужны. Зря он это сказал. Зря позволил себе глумиться надо мной. Слабый не смеет перечить более сильному. Я нападаю на него. Кусаю совсем по-звериному, и ощущение крови во рту лишь больше меня будоражит. Сбиваю Тоша с ног так, чтобы он оказался ниже. Я должна, я должна заставить глупого выскочку поджать хвост. Пусть боится. Пусть молчит. Не могу остановиться… Меня отдирают. Я вижу — этот воин, этот мужчина, что посмел себя ставить себя выше меня, обмочился, как малый щенок. И уже не Тош, а я ощущаю злорадство. Я выше тебя. Я сильнее. Затем следует боль, обжигающая кожу лица. Размашистая и унизительная пощечина, которая меня отрезвляет. Красный след от руки Ларре на моем лице. Такой сильный удар, что в ушах моих — звон. Норт зол. За Таррумом я вижу голую спину Ворона. Враг прыгает и волком приземляется в снег. Дон красноглазых уходит. Черные глаза Ларре рядом с моим лицом. Кажется, сейчас зарычит. — Увести, — приказывает. Все. Я могу спокойно дышать, а не переходить на звериный рык. Но ударь меня кто-то иной — я бы билась. До конца билась, даже если б не смогла победить. Забыв о боли и обещании держаться, чтобы сбежать. Просто ярость — она такая горячая, что невозможно ей отказать. Но удар Ларре я стерпела. Как если бы меня приструнил мой дон. Ему позволительно. Остальным унижать меня — нет. Кто ты такой, Ларре Таррум? Кто ты такой, что волк ты больше, чем человек?..Глава 2
Дни стоят нынче морозные, но ночи — того хуже. Когда тьма опускается, греет лишь кровь, текущая по жилам. День короток, а ночь длинна. Переживать ее каждый раз — то еще испытание. Там, где властвует холод, соседствует страх. Глаза прикрыть без боязни нельзя, еще тревожнее — когда закрывает их кто-то другой. Цена сну не много ни мало жизнь, это наша кровавая дань, которую мы, сами того не желая, платим зиме. Сначала она принялась за наших детей. Первым погиб первенец Серелуны — щенок, не успевший открыть глаза. В ушах стоит ее рев — отчаянный крик, который пронесся по лесу до самой Живой полосы. Потом была старая Нарда, что стала мне второй матерью. Смерть подступала, и с каждой ночью нас становилось все меньше. Надвигался холод, становясь все крепче и крепче. Каждый раз лето становилось все короче, а зима — могущественнее. Пока не пришла та, которой нет конца. Поглотила зима, подмела да окрасила Айсбенг сплошь в белый цвет. Мелькают лишь одни вековые хвойные деревья, да серебрится под ногами снег. Еловые ветви не защищают от нещадного ветра, не прячут от снега, оседающего на шерсть. А до земли под ногами далеко — ее покрывает толстый слой вековой мерзлоты. Быстроногим коням в ледяной айсбенгской пустыне нет места. Вместо бешеной скачки — увязанье в снегу, вместо стремени — деревянные снегоступы. Люди Таррума идут на таких легко, я же — то и дело проваливаюсь, падаю, цепляясь за корни. После стычки с Тошом настроение в лагере только упало. Кто-нибудь да взял бы за шкирку, да выкинул меня к красноглазым, но никто не решается. Смотрят-смотрят, кривятся, да не могут отважиться под взглядом темных глаз норта. Но за мной следят. Следят за каждым вздохом и шагом. Хотя на двух ногах да по снегу мне далеко не уйти… С каждым падением все больше я злюсь. Так и хочется сломать снегоступы. Кольцо на руке крутить пытаюсь, но оно словно приросло, прилипло, и не снять его мне никак. Зато у Тоша топор увидала. Такой взять… раз! И вот она свобода, родимая… И жду. Жду, когда отвлекутся да отвернуться. Но до Живой полосы воли мне не видать. То и дело ловлю задумчивый взгляд Ларре. Норт смотрит, а взор его словно парализует, и от глаз холодных его мне деться нельзя никуда. От тяжелой дороги к вечеру я чувствую себя настолько усталой, что засыпаю, упавши в снег. Охота и та не выматывает столь сильно. А еще бодрствовать днем не привыкла, пока светит солнце — пора человека, волк же — порождение ночи. Просыпаюсь, лежа на еловых лапах. Рядом — костер, и даже запаху гари рада. Без теплой шкуры мне тяжело, и огонь превращается в верного друга. Кто-то меня перенес, я думаю, Ильяс — иной бы побрезговал. Он садится рядом со мной. — Есть хочешь, Лия? — задает он вопрос. — На, держи, — протягивает кусок вяленого мяса. — Наши кашу делали… Не стал будить. По правде — та еще мерзость. Не знаю, зачем Аина в отряде сдалась — готовить она та еще мастерица. Но съели все подчистую. Сама думаю: «Да даже если б не голод… Люди Таррума давились бы, но съели бы все. Чтоб крошкой и той со мной не делиться». Только Ильясу я отчего-то сдалась… Знала бы, почему. Но вяленой оленине — я рада побольше прогорклой каши. Волку мяса — только всласть. Пока я ем, Ильяс любуется танцем огня. — Знаешь, Лия… Не зли норта. Рука у него тяжелая, а на расправу он скор. У вас, у зверей, иные законы, а у нас… не столь просто. Это в Айсбенге тебе что-то с рук сойти сможет, а в Кобрине такого не будет. Потом Ильяс уходит и возвращается с новым поленом. На минуту огонь затухает, а потом снова пускается в пляс. — День тяжелый завтра будет. Ложилась бы спать. Хочешь, сказку тебе расскажу?.. И рассказал. Про багряные барханы и дюны, про палящее солнце, что так горячо. Про холодные ночи, про небо с множеством звезд… Про белую пустыню, где живут красные волки, а люди редки и смуглы… И спала я так сладко, как не спала я давно. А на страже сидел волк с рдяной шерстью, не давая кошмарам проникнуть в мой сон…* * *
Утро столь солнечно, что больно мне даже глаза открыть. А с первым лучом холодного айсбенгского солнца отряд Таррума снова продолжает свой путь. Все также я вынуждена идти вместе с ними, плененная извечным врагом — человеком. Белым светом горит снег под ногами, а холодный ветер терзает голую, лишенную шерсти кожу. Поблизости чувствую жар от шагающих рядом людей. — Не смотри, — говорит Ильяс, заметив, как внимательно я гляжу на торчащую рукоятку топора Тоша. Сам встает, закрывая меня спиной, чтобы Тош, почувствовав чужой взгляд, и подумать не смел на меня. Только одно волнует меня в тебе, Ильяс. Отчего ты, человек, улучив мой интерес, не спешишь выдавать меня своему господину? — Я знаю про кольцо, Лия. Если вздумаешь избавиться от него таким способом, рискуешь потерять достаточно крови. А даже капли ее достаточно, чтобы норт тебя снова нашел. И тогда… и тогда он не будет милостив. Будто в Кобрине меня ждет лучшая доля. Будто Таррум вправе иметь надо мной власть. Пусть умру, попытавшись. Все равно я мертва с тех пор, как вышла на ту поляну. — Упрямица… Вот же дикарка, все равно сбежишь. Эх, Лия… Сгинешь же, — вторит Ильяс моим нерадостным мыслям. — Я попытаюсь тебе помочь. Удивлена? Не место тебе будет в Кобрине, только беду накличешь. Хоть выглядишь по-людски, все равно не обманешь — звериное нутро превыше. Я знаю, что ты понимаешь меня. Играть ты в лесу не привыкла, и ложь мне твоя видна. Да и Таррум видит, что ты знаешь наш язык, хоть и позволяет пока водить себя за нос, — признается мужчина. — Слушай меня, волчица. До вечера обожди, тьма — всякому хищнику сила. Взойдет луна, тогда помогу я тебе. Довериться ли мне тебе, человек? Довериться ли, чтобы выжить? Рискнешь ли ты, Ильяс, пойти против воли самого норта, да ради кого? Волчицы! Но незачем тебе мне лгать. Нет выгоды тебе в этом. Остается мне лишь одно — верить. И иду дальше. По снегу столь мягкому, что не один зверь не станет касаться его лапой, оставляя следы. Как наметет, так стоит выждать и лишь тогда отправиться дальше. Лишь человеку невдомек о ценных звериных привычках. Кусаю губы, пока не чувствую вкуса собственной крови. Мы идем вроде бы по территории моей стаи, но там где наши патрули очень редки. Мой дом, нещадный Айсбенг — ледяной полуостров на севере Эллойи. Выйти к материку можно лишь на западе, через Живую полосу, а для этого нужно пересечь целиком наши владения. Тарруму ведомо, как выбирать дорогу. Только узнать он мог лишь из одного источника. Красноглазые. Те, что живут бок о бок с нами. Враги, которых не извести. Волки, посмевшие пойти на сделку с человеком. Знать бы еще, что затеяли они, какую игру начали. И чем это обернется для моих волков. Ведь я не просто волчица, я даану. А значит, в ответе за судьбу своей стаи. Вор-р-рон. Я убью тебя, пролью жгучую, проклятую кровь, что цвета радужки твоих глаз. Я должна преломить твой хребет, уничтожить, смять, подчинить. — Завтра достигнем живой полосы. Наконец-то! — слышу голос из-за спины. — Устал как собака. Этот вйанов холод… Как тут вообще жить можно? А снег?.. Второй день идем, вернее, не идем — волочимся. — Эх, Инне, и надо же было нам всем тащиться… — Не слова больше! — непривычно резко бросает ведущим беседу Саттар. — Надейтесь, чтобы о вашем разговоре не узнал норт. И охотник прав. Одного человека в Айсбенге попросту бы загрызли, а на небольшую группу нападать бы не стали. Но волки признают силу, титулы для нас не значат ничего. И если Таррум желал встретиться со стаей восточных берегов Эритры, прежде всего, ему стоило эту силу показать. Поэтому вместо пары-тройки человек Ларре Таррум привел с собой куда больше людей. Знаешь что, норт? Для чужака ты знаешь слишком много о таких, как я. Слишком много. С теми двумя друг Ильяса дальше ведет разговор. Саттар делится с ними, как любит охоту. Завалить зверя, пустить болт ему в сердце или стрелу точно в глаз. Ему нравится это чувство триумфа, когда дичь повержена и не может дать ему отпор. Нравится гнаться за зверем на лошади, а потом есть приготовленную на вертеле плоть. Он не говорит о последней охоте. Тщательно избегает рассказа о том, как завалил угольно-черную волчицу, а на снегу обнаружил отнюдь не звериное, а женское тело. Его не спрашивают. Но в мыслях у них лишь этот эпизод. Они пришли к волкам, но не были готовы увидеть их без шкуры. Они не знали, что возможно обретать иную плоть. Мы их удивили. Но зла я на Саттара не держу. Кому как не мне дано разделить его страсть к охоте? Легко могу я понять этот азарт, что овладевает хищником всякий раз в погоне за добычей. Думая об этом, вспоминаю, как охотилась со стаей в свой последний раз. Тогда бежала я так быстро, что только и проносилась чернильно-черным пятном моя шкура. А олени ведь тоже были быстры, очень быстры. Впереди только и мелькали их зеркальца с темной каймой. Их казалось и не догонишь. Как вдруг на счастье свое я заметила, что один из них, молодой самец, тяжело дышал, не выдерживая темпа погони, и хромал на одну из ног. Казалось, вот же он, совсем рядом. Да только неверно это, что олень беззащитен и слаб. Своим сильным и острым копытом, на самом деле, он запросто может проломить даже твердый и крепкий волчий череп. Подобралась к нему я совсем близко. Рядом со мной был Китан — моя пара, моя любовь, моя поддержка. Он подстраховывал меня. Быстрой стрелой я кинулась вперед, целясь в нежную оленью шею. И удалось сомкнуть мне челюсти на его шкуре. Мой волк был все это время рядом, помогая мне повалить сеголетку. В тот раз охота удалась. Стае удалось повергнуть еще двух оленей. А не ели тогда мы уже больше недели. Еще не слишком большой срок, но уже и не слишком приятный. Людям Таррума не знакомо, каково это — голодать. Идти на охоту, от которой зависит судьба не только твоя, а всей твоей стаи. Забыть о сытости и усталости. Ведь правда состоит еще и в том, что Айсбенг — это наша тюрьма. Если могли бы мы, то уже давно бы сбежали — да только на юге волчья стая не одна. Чтобы отправиться вглубь материка, туда, где в Эллойе будет вдоволь еды для моего брата, нужно занять чьи-то владения. Уничтожить тех, кто жил бы там до нас. И дело не в жалости — звери такого слова не знают. Правда в другом. Ее страшно признавать. Мы свирепые хищники с севера, чьи стаи самые крупные на материке. Но в то же время, мы не в силах одолеть наших сытых и сильных соперников. Айсбенг убивает своих жильцов и день за днем делает нас слабее. Наши кости уже торчат так сильно, что даже шерсть не может этого скрыть. А холод — оружие зимы, которое мы никак не в состоянии побороть. Я вижу, как звери в Айсбенге все больше копят в себе злобу. Настанет день, когда потеряв всякий страх, хищники с полуострова, обессиленные и ожесточенные, в отчаянии двинутся на материк. Они погибнут. Не все, так большинство. Но сперва плодородные южные земли наберут крови немало. И я боюсь этих времен. Да только, хоть я и даану, мне нечего предоставить зиме. Остается лишь петь поминальную песнь над еще одним поверженным ею волком… Признаюсь, была у меня тщедушная мысль, что одной на материке будет проще. Но выжить волчице удастся лишь, если найдет она себе достойную пару. Только тогда там, где солнце более милостиво, возможно, мне удалось бы встретить старость, а не пасть, ощущая, как холод добрался до сердца. Еще могла бы послушной стать воли норта. Как знать, может, люди тоже не позволили бы мне голодать. Но все же… Покориться человеку! Немыслимо. Не могу я побороть свою волчью гордость. Не могу и трусливо сбежать одна, бросив стаю в плену айсбенских льдов. Невероятно представить, что я могла бы вместо любимого волка с серебристой шкурой отдать предпочтение кому-то еще. Ведь я люблю его, моего Китана. Мне нравится чувствовать себя желанной, равной кому-то в могуществе, разделять с ним победы и поражения. Вместе наделены мы с ним силой, какой не обладаем по одному. И здесь, окруженная чужаками, я чувствую себя как никогда одинокой. Скоро ли я смогу прижаться к твоему теплому боку, мой волк?.. Вечером люди, усталые, обессиленные от тяжелой дороги, разводят огонь. И даже те из моего караула, что как коршуны следили за каждым неосторожным шагом, становятся менее бдительными, хоть и из виду бросать меня не спешат. Саттар берет в руки дощечку — таких я еще не видала: вся гладкая, будто литая, из темного дерева, с узорами светлыми, искрящимися на свету. Она натерта до блеска, без острых углов, без зазубрин, что могли бы оставить занозы, саднящие в коже. А посередине блестят на ней тугие нити, всего пять штук, и каждая тоньше волоса с моей головы. — Сыграй же нам, Саттар! — просит охотника мальчишка Бели. Его слова подхватывает общий слаженный гул. Когда слышу музыку, не веря озираюсь по сторонам. Мои уши ласкает мелодия, не похожая ни на пение птиц, ни на волчий тоскующий вой. Никак не понять мне, как эта дощечка из мертвого дерева способна издавать звуки, сливающиеся в столь прекрасную песню. Саттар трепетно держит деревяшку в руках, и под его пальцами рождается творение, какого не знала прежде я никогда. Поистине чудесно! Мелодия обрывается. Сама я будто бы пробуждаюсь от наваждения и замечаю, что в лагере, кроме меня, музыканта и Ильяса, все спят. И воздух уже не полон чарующих звуков, а раздирается от дружного, слаженного мужского храпа. — Торопиться нужно, пока норт отошел, — тихо говорит Ильяс. Тогда становится ясным мне, что Таррума среди спящих нет. Какой не была бы магия Сата, но не смогла она бы подействовать на сильного и уверенного в себе господина. — Лия… Не мог сказать тебе этого раньше, но мне жаль, что все так вышло, — говорит мне охотник. Хоть и не злюсь на него, но признание слышать мне довольно приятно. Но торопиться стоит, чтобы сбежать. Пока нет норта, пока он не успел окатить меня холодом своих глаз. Немного нужно, чтобы вернуться к своей семье, увидеть Китана, воротить жизнь на круги своя. — Еще можно передумать, — неуверенно произносит Ильяс, беря в руки топор Тоша. Он не желает причинять мне боли, хоть и не мягок и всякого успел повидать. Но я непреклонна. Не могу позволить себе уйти, ведомая врагами своими на юг. — Нет, — также тихо говорю я, уверенно кладя свою руку. — Красивый же голос у тебя, волчица, — зачем-то говорит мужчина, занося топор. Моя рука лежит на полене, и все пальцы сжаты в кулак. Только один, тот, на котором нежеланный подарок Норта — кольцо, лежит на дереве прямо, готовый выдержать тяжелый удар. Боли я не боюсь. В Айсбенге я научилась ее не страшиться. Лезвие топора пронзает воздух со свистом — таким леденящим звуком, сродни ветру, завывающему в айсбенских лесах. Это длится мгновение, но, кажется, вечность. Вижу, как отвернулся Саттар, смотря на небо, скрытое пеленой облаков. Слежу, как кусок металла, серебрящийся в лунном свете, танцуя, опускается, готовый легко рассечь мой палец. Всего миг, но какой долгий. Появляется Таррум — бесшумный, что хищник, подбирающийся к жертве. С подветренной стороны, как зверь, скрывающий свой дух. Но даже если и так, за время, проведенное в человеческом лагере, я поняла, что люди, чужаки, пришедшие с кобринских земель, научились свой запах скрывать. Пройдя там, где редко бывает мой брат, они надеялись, что мы, звери, знающие каждый прутик, лежащий на нашей земле, не обнаружим когда-нибудь их присутствия. Они ошибались. Даже, если б не почувствовали их мерзкого человечьего духа, мы, волки, все равно нашли бы следы чужаков. Только Тарруму это было неведомо. Он свято верил, что его колдовство может обуздать чувствительный волчий нюх. Ларре думал, достаточно будет того, чтоб уйти людям скрытыми от моей стаи. И все же япопалась к ним случайно. Так вышло, и норт вдруг отчего-то уверился, что я могу оказаться полезной его величеству, не знающему отказа. И даже сейчас он против того, что я могу сказать ему «нет». Раздается глухой звук. Это топор в твердых руках Ильяса вдруг стал непослушным под взглядом темных глаз норта. Вместо того, чтобы отсечь мой палец, лезвие пронзает дерево, на котором он лежит. Перед колдовством одного человека бессильна теплая, почти горячая магия Ильяса и Сата, не в силах дать отпор и то спокойное, холодное волшебство, что дремлет в моей крови. А могущество норта почти что сминает. Вижу, как бледнеет Ильяс, наблюдая, как топор вдруг стал строптивым в его руках. Потом они оба, и Ильяс, и Саттар, смотрят на колдуна. И так, в упор, смотреть им никак нельзя. Кожа становится их белой, словно айсбенский снег, почти обескровленной. Ощущая слабость, впервые поймавшие меня люди, обессиленные, оседают на землю. И даже странно как-то — мне их жаль. Никогда не чувствовала жалости. Презренное чувство. На иного я бы напала, не раздумывая бросилась бы, кусая, вперед. Но этого противника мне не одолеть. Его сила такая, что даже я, даану, не могу ее не признать. Страшный человек ты, Ларре. И эту битву с тобой я, еще не начав, проиграла. — Я ожидал, что ты покажешь клыки, — признается Таррум. — Но что мои люди ослушаться могут, помогая тебе… Немыслимо! Ты удивлен, Ларре? Не видишь, что верные тебе и те понимают, что в Кобрине волчице нет места. Надев на меня женское платье, ты не сделаешь меня человеком. Он подходит ко мне так близко, что ощущаю холод от его кожи. На ресницах его осели снежинки, а сам он похож на ледяную скульптуру. Мне хочется сделать шаг назад, но я борюсь с этим чувством. Мужчина смотрит мне прямо в глаза. Это вызов. Но я не могу его встретить, говорю себе «не сейчас», опуская лицо. Он стоит, ощетинившись. Так зол, что, кажется, по-звериному зарычит. И я слышу рык. Но не его, Ларре. Это рычание сейчас милее мне музыки Саттара и не может не ласкать слух. Счастье по венам разливается теплой волной. «Я здесь, — говорит зверь. — Я помогу тебе». За спиной чужака стоит серебристо-серый волк. Дон моей стаи. Китан. Темные глаза Ларре вдруг сверкают во тьме. Он берется за кенар, весящий на поясе. Я выхватываю из ослабевших рук Ильяса древко топара. Таррум бросает Саттару: — Буди. Живо! В тот же миг волк нападает. Зажатый между мной и моей парой, норт вынужден повернуться ко мне спиной. Я заношу топор для удара, но сзади кто-то наваливается на меня и валит на землю. Чую, что Ильяс. И теперь он прижимает меня к земле, а под весом тела мужчины вывернуться мне нелегко. Снег всюду: за шиворотом и даже во рту. Змеей извиваюсь, пытаясь избавиться от тяжелой ноши, но айвинец сдаваться мне не желает. Напрямую пойти против своего господина Ильяс ни за что не решится. Но он слаб. Спасибо за это Ларре, постарался. Мне удается ударить противника, а после — скинуть его с себя. Китан сражается с Таррумом. Блестит клинок норта, едва не коснувшись шеи моего волка. Но Кит быстрее. Он то отступает, то нападает снова, изнуряя соперника и выискивая его слабые места. Жаль только это непросто. Пробыв в плену у Ларре, я начала сомневаться, что они у него есть. Но все же у норта кровоточит плечо — левое, а кенар у него лежит в правой. У моего дона тоже есть рана, зияющая на боку. Они кружат друг против друга — свирепый волк и опытный воин. Каждый не готов уступить. Когда просыпается лагерь от дурманящих, насланных снов, появляются остальные волки. Не медля, они тут же нападают и встречают достойный отпор. Люди, заспанные, хватаются за оружие, а волки бросаются на них, целясь в тонкие шеи, не защищенные от их острых зубов. Пытаюсь помочь своей семье в этой битве, а это не так уж и просто — в непривычном-то, человеческом теле. Рублю топором, но для бывалых вояк я — лишь помеха, назойливая, докучная, от которой нужно лишь отмахнуться рукой. И все же я радуюсь, если удается отвлечь кого-нибудь из врагов от прыжка волков на его спину. Прежде всего, мне стоит подобраться к норту. Китан силен, но против чужака выстоять тоже не столь просто. И все же, если удастся одолеть вожака — победу можно отпраздновать над всей стаей. Даже для людей этот закон непреклонен. Я снова вижу их — черную и серебристую тень. Человек сражается против хозяина этих земель — волка. Рядом с нортом кружится вьюга, покорная его несгибаемой воле. Таррум — чужак, колдовством подчиняющий неистовый Айсбенг. — Отзывай своих волков, дон, — не просит, приказывает мужчина. «Нет», — упрямо отвечает зверь, подбираясь, чтобы снова напасть на врага. В глазах Китана неистово пляшет огонь, что погасит лишь гибель противника или смерть, унесшая силу его самого. Эта схватка бешенная и тяжелая, и кажется, что нет ей конца. И даже пусть норт откажется от меня, трофея, добытого средь северных льдов, не сможет это унять буйство пламени, поселившегося в доне айсбенских волков. Вот только ярость моего волка слепит, а ошибка, пусть даже одна, может жалить очень уж страшно. — Сдавайся, — говорит норт. — Вам не победить, вы слишком слабы. Уходите! Не сможет Китан поджать хвост, он дон, матерый волк, а не переярок[2]. В нас гордости столько, что всякому хватит с лихвой. Только ей погубить нас совсем ничего не стоит. Я целюсь ни в шею, ни в сердце норта и даже не надеюсь переломить его железный хребет. Только пытаюсь ударить так, чтобы хватило одного раза. Мне нужно занести свой топор по правой руке врага, что держит клинок, пьянеющий от нашей звериной крови. Вместо отдачи чувствую боль. Кенар прорезал жесткую ткань, до крови поранив мое плечо. Пресек на корню мой выпад жесткий удар, под которым легко оседаю на землю. Таррум вонзает холодную сталь в тело противника — сребристого волка. Китан, хрипя, падает в снег, что тут же темнеет под ношей. «Побежден», — шепчет Ларре одними губами, не произнося ни звука. Слышен дружный, слаженный волчий вой. Средь него громче всего слышен тот, что вырывается из моей груди. Эта песня проносится по предателю Айсбенгу, что не смог уберечь живущих среди его льдов. Мы хозяева этой земли, и сегодня мы проиграли. Наш дон пал, пораженный клинком чужаков. И я вижу, как зима поглощает последний его вздох.Глава 3
Впереди начинает расступаться лес, и уже виднеются огни Живой полосы — единственного места на севере, где осмеливаются жить люди. — Как красиво… — мечтательно говорит Бели, юноша с копной светлых волос. — Даже небо другое тут — будто бы ярче. Лазурно-голубое… — Не стой, мальчишка, замерзнешь, — насмешливо отвечают ему. — Меньше думай, а то останешься один здесь, хм, красоты созерцать. — Брас, ну что же вы!.. Я никогда столько снега не видел. Не знал, что он может вот так глаза слепить. Айсбенг прекрасен, поистине прекрасен. А вы бывали здесь раньше? — Слава богам, нет. И надеюсь, что еще раз мне не придется посещать север, — ухмыляясь, отзывается собеседник. — Ну и мечтатель ты, мальчик! Ты бы не о возвышенном думал, а о другом. Холод убивает… лишает воли даже того, у кого ее было с лихвой. Если б не помощь Кобрина, люди с Живой полосы и те бы померли. Что говорить о крайнем севере… В этот миг путников окрикивает пролетающая мимо сойка. Сверкая голубым зеркальцем на крыльях, птица тут же уносится прочь. Ее зачаровано провожает взглядом Бели. — И все же воздух здесь волшебства полон. Кто бы подумать мог, что волки могут скидывать шкуры! — Тише, — шикает на мальчишку Брас. — И не смей волчице в глаза смотреть. Вон, Ильяса, чертовка, как приворожила! Эх, думал я, айвинца, ничто не возьмет… В пустыне, откуда он родом, всякого ведовства достаточно. А вон как вышло… А ты вообще малец городской. Такого волкам на зубок! — А зверя вы все же одолели, — восхищается Бели. — Да, — не без довольства подтверждает вояка. — Хотя вон, Инне, двоих завалил! Только руку мне гаденыш прикусил. Болит, зар-раза. Но как бы не ворчал Брас, по-детски наивная восторженность Бели ему льстила. Хотя, как по мне, гордиться ему особенно нечем. Победитель волков великий! Тоже мне, нашелся хвастун. Велико дело — завалить переярка. А у самого шкурка белая Рата болтается на плече. На волчьей морде виднеются черные, прожженные овалы глаз. Жить бы да жить волчонку. Убить его столь же низко, что прихлопнуть мальчишку Бели. Сражаться нужно лишь с равным, иного можно лишь приструнить. Когда я рычу, Бели испуганно отворачивается. Юный и чистый мальчик, любующийся красотами Айсбенга. Воспитанный сказками, он все еще верит, что добро непременно побеждает зло. Для него в моей стае сплошь чудища, поверженные славными и честными рыцарями. Рат тоже таким был. Верил, наивный, что не все люди нам враги. И даже вчера, думаю, до последнего не бросился на вояк, убежденный в своей правоте. Только оружие в руках людей Таррума легко разрушило эту уверенность… Так странно — смотреть на освежеванную волчью шкуру тем временем, как рядом виднеются отпечатки лап на чистом белом снегу. Волки, как всегда, прошли след в след. Но мне, хорошо знающей свою стаю, ничего не стоит догадаться, что то было три переярка: Рат, Диен и Ясна — неразлучная троица. Только Рата больше нет… Любопытные молодые волки, что часто наведывались на Живую полосу. И не голод гнал их туда, а интерес. Столь жаждали посмотреть на людей, что шли тайком, завлеченные. Удержать таких и не стоит пытаться, все равно с цепи сорвутся. Мне стоило бы гнать свою стаю оттуда прочь. Не дать им сразиться с людьми, не дать пасть пронзенными их клинками. Как горько… Закрываю глаза и вижу Китана. Не того волка, что мчится рядом со мной, разгоняясь так быстро, что, кажется, ветер вслед не может угнаться. Другого… Тень у ног норта. Поверженный, гордый волк. Мертвый… Надеюсь, там, где властвует Алланей, подземный бог, страшный и сильный, не узнаешь ты, Китан, больше голода, не будешь мерзнуть, скуля, на ветру. Нет. Не мысли больше. Невыносимо об этом даже вспоминать. В лицо дует беспощадный северный ветер, заставляя от холода слезиться глаза. Непослушные пальцы наощупь не теплее осколков айсбенгского льда. Ноги кажутся ужасно тяжелыми, и поднимать их каждый раз невероятно тяжело. Но нужно сделать шаг. Еще один… А потом новый… До того дерева… А затем до другого… И идти, хотя хочется рухнуть. Не щадить себя. Не поддаваться жалости. На снегоступах я неуклюжа, а сук словно специально обвивается вокруг ноги и тянет, удерживая. В глазах рябит. Руки точно сами снег загребают. Они кажутся обагренными алой кровью. Кровью моих волков. Нет, не хочу видеть эти следы. Не хочу! Были бы они не ладны. Я смотрю наверх. Снова начинает идти снег, и сейчас он словно благословенье. Падают перья… Белые, как из подушки, на которой спит человек. Они оседают, заметая волчьи следы. Вместо них на земле лежит сплошное снежное покрывало. Будто и не было никакого глупого, наивного переярка Рата… А вдалеке воют волки. И песнь их полна горечи, печали и смирения перед смертью, что завлекла их родных. Хочется уши заткнуть, чтобы не слушать больше этого тягостного, надрывного воя.* * *
Айсбенг жаден до душ: не пощадил он ни храбрых волков, ни чужаков, пришедших издалека. Вчера забрал себе он с половину отряда. А тех, кого пощадили волчьи клыки, добивает студеный ветер, терзающий кожу. Дородную Аину, кухарку, что отдала мне свою большую, тяжелую юбку, лихорадит с прошлого дня. Упрямо цепляясь за жизнь, она идет, едва поспевая за остальными. Она часто дышит, рывками глотая ледяной воздух. От озноба Аина все больше кутается в шерстяную шаль, но та не спасет от жара. Болезнью разит от женщины издалека. И чую я, что не суждено ей добраться хотя бы до Живой полосы. На привале кухарка сидит полудремля. Бледная, что неживая, лишь из обветренных губ вырывается облачко пара. Считаю биенья ее слабого сердца. Наконец, оно замирает, замороженное зимой навсегда. Что Аины не стало, другие замечают не сразу. Лишь потом понимают, что больная не разлепила глаза, не поднялась, чтобы снова отправиться в путь. Тело оставляют там же, где женщину сморил сон. Лишь снег кутает ее останки белым саваном. Пришедшая издалека, Аина навсегда останется гостить в беспощадном холодном Айсбенге. По ней не горюют. Только сетует Брас, что некому будет больше готовить кашу. Больше кухарку не вспоминают. Отряд трогается в путь. Чем ближе к Живой полосе, тем быстрее идут люди, а мне тяжелее за ними поспевать, передвигаясь на неудобных деревянных снегоступах. — Побыстрее бы в тепло, — жмурясь на свету, говорит Инне. — А там… Пройдем полосу, а до Кобрина рукой подать. — Что бы там мальчишка не жужжал про распрекрасный Айсбенг, на материке все же милее, — кивает ему в ответ Брас. — Тепличные вы все травки, — понуривает их Аэдан, хитрый лис, верный норту. — Ге-ро-и, — нараспев произносит он. — Морозов испугались! Бегите, бегите в столицу. Может, от вас там хоть прок будет. Молчаливый Аэдан безликой тенью следует за нортом. Вынюхивать он горазд, а все, что узнает, непременно докладывает хозяину. А сам не просто хитер — коварен, и всюду у него найдется свой интерес. — Смотри-ка смолкли, — жизнерадостно бросает Аэдан зачем-то мне. — Крысы! — подмигивает словно другу. — Красивые глазки у тебя. Янтарные. С искорками. Интересно… хе-хе! На твоих волков я вчера насмотрелся: сплошь светлые с голубыми льдинками глаз. Ты одна такая у них. Необычная. С твоей темной шкурой среди снега, наверное, нелегко, да? От его лживого участия мне становится дурно. Не хочу давать ответ, но тут вмешивается норт. Нигде не спрятаться от него: он вечно, словно по волшебству, появляется рядом. Голос его сух и хрустит, словно снег. Таррум велит отвечать. После вчерашнего глупо притворятся, что не способна их понимать. А если бы хотела, норт не даст. Его провести больше никак не выйдет. На севере всякий зверь имеет светлую шерсть. Только ходит молва, что так было не всегда: прежде шкуры носили иные. А моя — наследие великих волков, что когда-то покинули Айсбенг. Кровь сильная не сгинет и через века. Так говорят… Но людям, жадным и любопытным, не следует рассказывать легенды наших земель. Вместо этого я говорю: — Черную шерсть легко спрячут тени. А что до глаз: рожденные во тьме цветов не различают. Янтарь или лед — того не ведаю я. Их грубое, жесткое наречие отдает горечью после мягкого, древнего языка. Ложь дается легко и, кажется, умело слетает с языка. Может, зрение мое и сумеречно, но по рассказам я ведаю, каков цвет глаз моих или волков с восточных берегов Эритры. Слышу неверие в голосе норта: — И что же в человеческой шкуре тоже красок не видишь? — недоверчиво спрашивает он. — Я не человек, — едва не рыча отвечаю. — Я волчица. Оборотной древней крови, что текла в жилах великих волков, сейчас в моих братьях с каплю. Перевелась, изжилась она с уходом защитников-воинов. Теперь есть даже такие из нас, кто вид людской принимать уже не способен. А щенки, рожденные последней весной, все сплошь такие. И я, не знавшая проку от оборотного дара, не могу не испытывать зависть. Таррум прекращает расспросы, когда видит дорожку из крови на девственно-чистом снегу. Она тянется к жалкому Тошу, чей кончины давно я желаю. Изворотливый трус, после битвы с волками раненный в ногу, пытался скрыть след от волчих зубов. Об этом давно знала я, по запаху, что рядом с ним вьется. Но Тарруму, человеку, его выдала кровь, неустанно из раны текущая. Едва следуя вровень за всеми, Тош тайком делал себе перевязки. Чую, боится, боится, трусишка, навеки остаться заточенным в ледяной тюрьме. А Таррума его хитрость в ярость приводит: он-то не желает, чтобы звери впредь шли по нашему следу. Отогнать кровяной дух любая волшба бессильна. Я прячу улыбку, но ее видит внимательный Аэдан. Недобро щурится, но ничего мне не решается говорить. Знаю, сострадания он тоже не ведает. Тош кричит и скулит, как жалкий щенок: — Помилуйте, норт Таррум! Помилуйте! Прошу вас… Но кто вздумает пойти против норта? Таррум сам вонзает клинок в тело Тоша. Тот смолкает, так и оставив разинутым рот. Лицо мертвеца остается застывшим в просящей посмертной маске: стеклянные глаза взывают к пощаде, язык отчего-то вываливается наружу. На него смотреть никто не желает. Мне же противно: после смерти он еще более мерзок. Я чую, что каждый из выживших сейчас возносит хвальбу богам за их позволенье покинуть проклятый полуостров. В воздухе же витает облегчение. Облегчение от того, что в снегу лежит Тош, а не кто-то из них. Слишком боятся люди повторить судьбу своего попутчика. Мы уходим, оставляя тело Тоша мерзнуть во льдах — точно как поступили с Аиной. Хотя люди привыкли своих мертвецов придавать земле, копать многолетнюю мерзлую твердь никому не с руки. Ненависть Инне я чувствую за версту: — Добилась-таки своего, гадина, — шепчет он так тихо, что слышу его только я. Но, странное дело, я не ликую, хотя смерть этого трусливого человечишки после тяжелой ночи должна быть отдушиной для меня. Тоска по стае так захватила меня, что не оставила места для торжества.* * *
Наконец, мы выходим на Живую полосу. В людях загорается радость, и я ощущаю их облегчение от того, что они вернулись назад живыми. И не зря: на полуостров зашло с два десятка народу, а вышло всего семеро человек. Тех, кто не пал в бою, поглотил холод, а смерти, подобные сегодняшним, за время, проведенное в Айсбенге, они видели не в первый раз. Нас встречают недружелюбным лаем собаки. Они скалятся, но поджимают хвосты при виде меня. Не решаются подходить к дикому зверю, а людей порываются ухватить за штанины. Их разгоняет магия Таррума, и псины, скуля, убегают все прочь. В деревне блестят позолоченные солнцем пологие скаты крыш, а из труб валит сизый дым. Дома утопают в выпавшем за ночь снегу. — Как в шапках зефира, — вдохновенно подмечает мальчишка Бели. Над ним смеются. — Где ел-то его? — иронизирует Брас. — Ильяс привозил… — тут же сникает юноша. Я вздрагиваю. Не хочу слышать этого имени. Нет-нет-нет, мальчик, зачем напомнил мне о той ночи? Ни Ильяс, способный проявить к врагу милосердие, ни искусный музыкант Саттар не должны были погибнуть. Усталый и изнуренный сражением норт пылал злостью. Ведь Ларре не терпит, когда кто-то ему перечит, осмеливается возражать. Нет, Таррум ждал, что я, его пленница, попытаюсь сбежать. Но поразило его, что помощь мне пришла внезапно от верных ему людей. Удивило, что даже клятвы, данные пред богами, не сумели их остановить. «Запомни волчица, — злорадно сказал тогда он мне. — Это не я их убил. Это ты их убила!» И его голос даже сейчас отдает звоном в моих ушах… Деревенские жители поглядывают на отряд настороженно. При виде меня жена старосты Заряна бледнеет. Это тут же подмечает Аэдан: от правой руки норта не скроется ничего. Пересвет, ее муж, приглашает путников пройти в дом. Внутри все пылает жаром от печки. В доме вкусно пахнет едой и терпко-пряно сушеными травами. Дверь оставляют открытой, и внутрь вливается зимний студеный воздух. Кто-то из путников пытается закрыть ее на засов, но хозяйка препятствует: — Нет, не надо, — дрожащим голосом просит она. Знает, что волки, привыкшие к звездному небосводу над головой, не ведают стен, не желают быть заточенными. И как всегда заботится обо мне, даже сейчас, когда пришла я к ней в дом не по своей воле. С ней так тепло и уютно, будто снова я здесь по делам своей стаи. И если б не ощущаемый запах, смогла бы легко я представить, что никаких чужаков рядом нет. А Аэдана любопытство все гложет: — А отчего вы зимнюю стужу в свой дом пускаете, хозяева добрые? — Так почему не пустить, — разводит руками Пересвет. — Не гоже зиму прогонять, она и, негодница, обидеться может. С ней ласково надо, по-отечески. Тем временем Заряна накрывает на стол и привычно для меня говорит: — Садитесь, в ногах правды нет. Поешьте сначала, а после разговоры вести будем. Готовить же она настоящая мастерица. Даже мне, не терпящей ни костровой гари, ни запаха дыма, ее стряпня очень лакомой кажется. Другие же едят, никак не насытившись. А после горелой аиненой каши деревенские блюда особенно вкусны для языка. Сама не ведаю, брать ли людские приборы, выдавая, что в этом доме я частая гостья. Хитрый лис Аэдан предвкушающее глядит на меня. У самого него лукаво смеются глаза. Тон норта, напротив, привычно суров: — Не мучай ни себя, ни нас. Не заставляй смотреть, как будешь руками есть. Я чувствую, как лицо опаляется жаром. Щеки чудятся горячее угля в печи. Хочется наперекор Тарруму отложить вилку в сторону, но тут вспоминаю, каким снежно-белым сделалось лицо Ильяса после вмешательства его господина. А норт может… может сделать то же самое с милой улыбчивой Заряной. А я, хоть и зверь, но благодарности к ней полна. Не могу знать, кто поведал чужаку, что часто я наведывалась в этот дом, сложенный из бревен. Что Заряна не дала мне опуститься до варварства, как называла это она, — поедания ее еды руками, научив держать вилку. Что люди не раз делились со стаей пищей, когда в особенно голодное время им приходила провизия с материка. Хотя все же не все с Живой полосы были этим довольны, староста настоял, что помощь нужна и зверям, какими б дикими они не были. Но в Айсбенг закрался предатель. Что же, какой бы долгой не была наша вражда, перед лицами чужаков с Эллойи нам стоило бы объединиться. Выходит, только красноглазым волкам иное кажется. Они задумали нечто, что и самих их может погубить. Тут уж каждый за себя. После сытного обеда Заряна потчевает господ воздушными пирогами с мясом. Позже затевается разговор. — Спасибо вам, хозяева, за хлеб и соль, — благодарит норт. Пересвет по-доброму ему улыбается и говорит: — Угодить путникам всяко радость. Что же, гости дорогие, решили дело, с которым пожаловали? — Да, — кивает Таррум. — Решили. С вашей-то помощью. Его слова бьют меня сильнее удара. Перед глазами будто мутнеет, в ушах слышу лишь звон да частые удары своего сердца. Неужели староста чужакам помогал? А Заряна? Не уж-то врали мне все это время, а сами со свету желали нас сжить? — …Нам баньку бы растопить. — Так растопим! Сейчас же. Заряна! — мигом откликается Пересвет. — Сделаю все, дорогие мои. — А ты, деточка, тоже иди, — вдруг говорит хозяин. — И верно, — вдруг соглашается Ларре. — Наши разговоры слушать ей ни к чему. Я иду вслед за Заряной, понурая, не желая видеть врага в ней. Она же как всегда бодрая, полная радости быстро движется впереди. — Сейчас баньку затопим, а пока нет никого, и ты там побудешь. Я ничего ей не говорю. В банную печь Заряна кладет затравку из щепы и нескольких бревен. Дерево, словно нехотя, разгорается лениво, не торопясь. — Эх, волчья девочка! Чую в беду ты попала, хоть со мной ты молчишь. — Неужели того сами не знаете? — резко, с откуда-то взявшейся злостью ей говорю. — Да если бы! — вскликивает Заряна. — Твой брат обычно неуловим для чужаков. Как кто-то новый кажется, вас, волков, захочешь — не сыщешь. А тут сама с ними путь держишь. Ладно бы четырьмя лапами землю топтала, а ты нет — по-людски на двух идешь. — Будь на то моя воля — ни за что б сама не пошла, — отвечаю. — Знаю я, лесная гостья, что сама ты иной раз из леса носа не кажешь. А чужаков же чуешь ты за версту. Но тут ты с ними, а значит — стряслось что. Тут я слова выдавить из себя не могу. В горле — ком, и дышать тяжело. Заряна думает вслух: — Коль с людьми ты идешь, то не по своей воле. Тогда… — хозяйка смолкает. — Ишь какие!.. Да я их… Вот же ироды городские свои порядки чудить удумали! — ругаясь, замечает она. — Против силы, что теплится в норте, мы с вами бессильны. Прошу вас, — вдруг пылко прошу. — Не спорьте с ними. Не время. Не сможем мы дать им отпор. — Девочка, а как же волки твои?.. А Китан? Не уж-то не в силе? Я горько смеюсь. Хочу плясать от тяжести этой. — Китан мертв, — опускаю глаза. — Ох, девочка! — всплескивает Заряна руками. — Да как же так, а? «Да как же так?», — звучит у меня в голове. Как мог мой самый сильный и крепкий волк уступить чужаку? Почему погиб хозяин земель, а не наказан за дерзость чужак? Что за напасть… Как же так?.. Больше мы ни о волках, ни о людях не говорим. Заряна берет в руки гребень, из дерева, с изящной резьбой. Прикосновения человека мне вынести нелегко, но мириться с ними приходится, как бы ни хотела я зарычать. Заряна ругается, нещадно деря мои длинные волосы. Ее пальцы ловко распутывают колтуны, вытаскивают застрявшие хвойные иглы и тонкие ветки. От боли вырывается рык, раздается скрежет зубов — это я держусь, чтобы не вцепиться ей в руку. Затем ставит катку с теплой водой. Трет кожу мне с мылом, до красноты. Моет волосы, смывает с них грязь. — Этакие у тебя волосья… — приговаривает она. — Столько времени отходила, а жира на них нет. Волчица — одно слово. Когда эта изящная человечья пытка кончается, хозяйка дает мне другую одежду. Тоже свободную, но из ткани помягче, не режущей столь сильно мою непривычную нежную кожу. После нерешительно говорит: — Девочка, не знаю, что за дела привели кобриских господ к нам в Айсбенг, того Пересвет мне не сказывал. Но, может, тебе он это не утаит да и поведает, пока мужи эти париться будут. А ты не серчай на нас, старых… Не хотели мы зла для вас, хоть звери вы дикие… Слезы женщины во мне не вызывают жалости. Но трогают — не хочу видеть ни тени печали на ее старом лице. Возвращаемся в дом. Мужчины поднимаются с лавок и идут в баню. Вижу старосту: Пересвет после разговора с чужаками весь осунулся и будто бы постарел. На меня смотрит и горько так произносит: — Не хотели беды да сама нашла она нежданная… Теперь уж и не выгонишь никак — столько дел натворили. — Расскажете? — прошу. — А что бы не рассказать… Теперь уж. Кто знал, что поганец без шкуры увидит вас?.. Эх, — взмахивает староста рукой. — Поздно все… Он замолкает, собираясь с тяжелыми мыслями. — Когда пришли люди с материка, сразу вздумал, что добра от них не дождешься. Коней расседлали да овса им оставили — велели нам приглядеть. Самих же есть — накормили, спать — уложили. Баньку вон, как сегодня, им натопили. Много их было — целый отряд. Ни то что сейчас осталось. Но ни тогда не сейчас не можем перечить. Сама пойми: кобринцы! Если бы не их император, с голоду бы у нас померли все. И вы бы померли — вам-то тоже перепадало. С нас платы за все никто не просил. Условие-то одно было: за провизию оказать помощь имперцам, если попросят. Мы посмеялись тогда. Какой от нас может быть прок! В Айсбенге-то… А недавно пришел этот отряд. Так вот, хотели они дело темное провернуть. — Что за дело? — тихо спрашиваю у замолчавшего старика. — Дело… Не говорят такого при свете дневном. Но беда уже к нам пришла — не прогонишь. Через Айсбенг, да-да, Айсбенг! Должен путь держать один человек. В Кобрин… — Через Айсбенг? Как, как это возможно? — пораженно вскрикиваю, потом догадка приходит ко мне. — Через море? Слышала я, что человек способен обуздать даже неукротимый океан, пускает шхуны, что диво — не тонут. Только трудно поверить в такие истории. Неужели сказки верны? — Да, права ты волчица. Только к нам отродясь никто не плыл. А тут с этой… как ее… Назании? Надании?.. О такой земле я даже не слышал. Я тоже не знала, хотя волчьи сказы корнями крепки и уходят так далеко, что человек тех времен и не вспомнит. — Хотели они, чтоб этот человек смерть свою нашел здесь, в Айсбенге. Да так, чтоб с людьми его ничего не случилось иль несчастье настигло не всех. Чтобы остались те люди, что смогли б рассказать… ни об бесчинствах!.. о том, что смерть пришла ни от чужой руки… — Ни от кобринцев, — понимающе киваю я. — Да, — подтверждает Пересвет. — Они попросили этого человека с другого материка отравить? — Нет, — рассмеялся старик. — Яд вызовет подозренье. Всякую отраву кладет рука человека. Такой исход — тень на Кобрин. Любое несчастье, чтоб погубило этого беднягу, случайностью своей вызывает ненужные мысли. Нет, Таррум просил иного. Такого, чтобы все знали наверняка: имперцы того не творили. — Чего же? — спрашиваю, хотя сама уже знаю ответ. — Волки. Волки!Глава 4
Лишь пока гости в бане мы можем спокойно поговорить. На дворе вечереет, и хозяевам приходиться жечь кобринские свечи. Огонь мерно мерцает, словно яркий неживой мотылек. А пахнет — мягко-медово. — Они думали на чужеземца волков натравить, — дальше рассказывает Пересвет. — Сами не ведали как, но хотели. Погибель от ваших клыков — вот идеальное преступление. Тогда вспомнили и о нас… Как по деревне в студеной мороз волки бродят. Да только разве трогал нас из зверей кто? Вы ж свои… И даже этот… охотничий справочник эти ироды приволокли! Загнать матерого, притравить на человека… Так объяснили. Про вас ничего господам не сказал. Сам пошел… — К Ворону? — недовольно уточняю у старика. — Нет, к красноглазым потом явился. По волчьим тропам ступал, чтобы сразу приметили. Знал, какие метки оставить, чтобы тотчас нашли. Не то что эти чужаки, — голос старосты полон печали. — Столько дней провели в самом сердце Айсбенга, а скольких своих потеряли… Нет, лесная гостья. Прежде всего я пошел к твоим волкам. К Китану. Я удивленно смотрю на него. Сама я о том впервые слышу. Заряна тем временем заваривает северных трав, и дом наполняется их чарующим, маняще-пряным ароматом. — Ты не серчай на него, — сокрушается хозяин. — Те волки, что нашли меня первыми, думали, что пришел я с вестями об откупных. Ты тогда, видно, совершала обход. Только одному волку из стаи просьбу поведал я — твоему. Он был зол. Сказал, что не будет мириться с прихотями господ и не даст никому из своих вершить их темное дело. И был Китан прав. Если бы мы уступили даже за новые поставки на север, после эти же люди в Айсбенг б явились убивать моего брата. Этот гость, которому мы должны, как им думается, хребет переломить, тоже будет непрост. А чтобы кобринцам вину с себя снять, нужно затем будет покончить с убийцей. — И мне пришлось обратиться к красноглазым. Сама уже поняла: они согласились. Только глупый волчонок, этот их дон… Решил перед нортом покрасоваться: скинул шкуру да в людском обличье сам вышел к Тарруму. Я морщусь. Ворон любит произвести эффект, не помышляя, к чему тот приведет. Задаю старосте вопрос: — А что тогда делали люди на наших землях? — Дон красноглазых желал обсудить все на своей территории. Пришлось норту идти, а путь его лежал по владениям твоей стаи. Да и плату нужно было обещанную волкам принести… Плату! Болт в спину — вот ваша плата. Только когда все свершится, иные люди придут мстить, губя волков без разбору. А прежде всего тех, кто ближе к Живой полосе. Мою семью. Мою стаю. — А потом Тарруму ты уж попалась… Помочь бы тебе да никак не могу — он пригрозил. Сама знаешь. За себя не боюсь, за людей своих. Ты уж прости, дочка. Но кому, как не тебе, меня понимать. И прав Пересвет — я его понимаю. Как никто другой понимаю. Возвращаются чужаки. Староста нашел всем дома, в которых можно остановиться. Таррума, меня, Аэдана и часть людей из отряда селят в пустующее жилище. Пересвет с грустью говорит норту: — Мало-помалу люди с полосы уезжают. Лучшего здесь уже никто и не ждет. А молодые не рады уже жить на севере, все хотят сбежать из Айсбенга в Кобрин. Этот дом, — поясняет староста, — не один. Таких пустых у нас масса. Многие еще с тех времен, когда сам был ребенком. Только все избы, оставшиеся без хозяев, для жилья уже не годятся. Отсюда недавно владельцы ушли, тут темноту переждать еще можно. Мы остаемся на ночь на Живой полосе, чтобы утром, выспавшись, отправиться в империю. Даже смыкая глаза, Ларре неустанно ведет за мной слежку. Перед сном, угрожая, шипит: — И не вздумай бежать. Я тебя всюду найду, волчица. Не сможешь уйти — я почую. А если снова сбежать попытаешься, в этот раз пощады не жди. Я огрызаюсь: — Я слышала, люди перед сном обычно желают хороших снов. Слышу тихий смех Лиса. Аэдан весело подмечает: — Смотрите-ка, норт, в лесу манерам обучают получше элитных школ! Кровь моя закипает. Так и хочется вцепиться в кого-нибудь да порвать, но сила Таррума подминает. А он вроде бы спит, но некрепко, прислушиваясь к каждому шороху. И просыпается, недобро на меня щурясь, когда я вроде бы тихо едва-едва шевелюсь. Я засыпаю, но пытаюсь просыпаться почаще. И каждый раз, когда мое дыханье меняется, норт открывает глаза. Вот же… неуемный! Потом посреди ночи мне шепчет: — Напрасно стараешься. Если б даже тебе удалось от меня скрыться, я бы прежде уничтожил всех тех, кто тебе дорог. Пожалуй, начал бы с семьи старосты. Не слишком ли крепко они привязаны к тебе? Дальше то ли от его угроз, то ли от усталости сплю я крепко. Мне снится Китан. Во сне мы вместе, я и он, дома, в айсбенгском лесу. Бок оба бежим то медленно, то ускоряясь и переходим на рысь. Свобода пьянит. Настигаем оленей. Они мерзнут и жмутся теснее друг к другу. Многие объедают кору. Невкусную, жесткую, но единственно доступную пищу. Звери быстро нас замечают, но мы не охотимся, так, наблюдаем. Олени отходят немного, но дальше не двигаются. Знают, сегодня мы не опасны. Лишь самый мощный самец с грузным телом и рогами ветвистыми недобро разворачивается к нам. Мы с моим волком огорчены, но удивления нет: не находится в стаде больных или увечных животных — легкой добычи для стаи. Вдруг чуем чужака. Волк. Матерый. А силы у него — много больше, чем стоило ожидать. С подветренной стороны сидит, тоже поглядывая на оленей. У него темные, почти черные глаза и серая жесткая со светлыми подпалинами шерсть. Тоже нас замечает. Мы рычим: чужак все-таки. Посмел зайти на наши владения. Волк встает и движется к нам. Хвост поджать матерый не спешит. Уходить тоже не хочет, а с Китаном драку завязывает. Мой волк выступает вперед, защищая меня. Они скалятся и кружат друг около друга. Оба крупные, закаленные в битвах. Я против чужака выступить не могу — не моя схватка. Делаю вид, будто прячусь под защиту своего волка. А на самом деле, закрываю любимому горло. Одичалый самец не станет нападать на меня. Но в пылу схватки не чужак, а Китан падает навзничь. Я скулю, подзывая его встать, и лижу его морду. Но все бестолку: мой волк умирает. Ощущаю ненависть к матерому, не весть как забредшего сюда. И я чувствую странный запах: крупный страшный самец пахнет, ни как должен, а как человек. Как Ларре. И у зверя его лицо. Я просыпаюсь в холодном поту. Странный, бессмысленный сон. И все-таки от бессилия мне хочется выть… Дальше от него заснуть не могу. Похоже, теперь Ларре преследует меня и во снах, и наяву. Правду он говорит — не скрыться от него никуда. Скоро просыпаются люди. Позавтракав, мои тюремщики решают отправиться в путь. Идут брать лошадей, что оставили местным. Но вместо нужного числа коней стоит меньше. Таррум гневается, хотя нам столько лошадей все равно не с руки. Староста лишь руками разводит: — Никто не верил, что вы вернетесь в том же составе, что и ушли. — И что с лошадьми-то сделали? — злится норт. — Да съели их… — спокойно сообщает местный житель. — Но только самых слабых, вы не подумайте. А лучшие вот они, здесь. — Съели! — пораженно восклицает Таррум. Ему, живущему в сытости, тяжело представить, на что люди могут пойти, когда рядом — свежее мясо. При виде меня кони беснуются. Еще бы — волчицу чуют. Некоторые гарцуют, другие — встают на дыбы. — Пока снежно в санях поедешь. А потом — повозку возьмем, — обещает Аэдан. Затем Лис окидывает меня задумчивым взглядом и говорит: — Сейчас уж не скажешь, что рана когда-то была. А Саттар ведь метко стрелял. Даром, что говорят на вас, песьих детях, заживает все быстро. — Я не собака, — скалюсь в ответ. — Разумеется, нет, — ухмыляется поверенный норта. — Но человек от раны так скоро не отойдет, хоть и сперва тебе с ней помогали, — намекает Аэдан о колдовстве, что вывело меня из беспамятства. — Вроде только охотник тебя подстрелил, а уже скоро силы бежать были. Тон его меня злит, но в перебранку я не вступаю. Зверь не может позволить себе слабости. Иначе найдется тот, кто легко его одолеет. Если уступить хоть на миг, то рискуешь слечь навсегда. Таковы законы мест, откуда я родом. Мы еще не покинули Айсбенг, но я уже тоскую по нему: по борьбе с холодом, по красоте вечных льдов. Но прежде всего, я скучаю по стае — моей семье, которую еще раз могу не увидеть. И с грустью вспоминаю о своей потерянной свободе… Пока мы еще не успели отъехать, ко мне подбегает Заряна. Ее лицо розово и румяно, ко лбу и вискам липнут волосы. Жена старосты сует мне кулек. Он горяч, и на морозе из него тянется пар. — Там пирожки. Как ты любишь, — заботливо мне поясняет. Но это ненужно — я давно почуяла запах печеного теста и мяса. С благодарностью беру из рук ее ношу. Тут же женщина горько вздыхает и просит: — Ты уж побереги себя, лесная девочка. Кобрин опасностями полон, а защиты сыскать тебе будет непросто. И все же предчувствую, что и там, в империи, полной людей, Ларре Таррум тоже будет моей главной бедой. Заряна же будто мысли читает. Она совсем тихо шепчет: — Берегись норта. Я знаю, что людей волки не думают опасаться, но это может обернуться напротив. А Таррум опасен… И так смотрит: хищно, исподлобья, будто бы зверь. Такой не ведает жалости. Он легко может тебя погубить, но в твоих силах не допустить этого. И совсем неожиданно для меня добавляет: — Волчица… Тебе тяжело, но не враждуй с ним столь рьяно. Возможно, и он к тебе иначе относиться будет. Попробуй обернуть его силу против неприятелей, а не тебя. У нас как говорят: держи друзей близко, а врагов — того ближе. А там уж как сложится… Может, и перестанешь видеть в нем одно только зло. Ее просьба меня сердит: не могу стать милостивой к своим врагам. Тем, кто погубил мою стаю, убив сильных молодых волков. Но Заряна не дает мне перечить и отдает последний свой дар — мазь из жира и трав. — Вот, тебе приготовила. Раньше шкура тебя от ветра нещадного защищала. А кожа нежная его боится. Раньше меня удивляло, как щепетильны люди в уходе за собой. Теперь, в их облике с лихвой побывав, начала понимать их страсть к грумингу. Лицо и правда от ветра щиплет и ноет, а кожа на нем, шелушась, отпадает. — Береги себя! — на последок просит Заряна. Она уходит, и я остаюсь одна, наедине с теми, кто мне ненавистен. Впервые познала я это страшное чувство — одиночество. Мне, привыкшей к поддержке стаи, к тому, что близкие всегда находятся рядом, нелегко расстаться с ними и отправиться в путь. Туда, где меня не ждут. На материк, где сплошь чужаки. С тяжелым сердцем я сажусь в сани. Таррум поглядывает на меня сверху, водрузив свое мощное тело на серого в яблоках большого коня. — Волчица! — кличет он меня. — Какое твое настоящее имя? Нарекают же как-то ваших волков. Я внимательно смотрю на него, пытаясь понять, есть ли в вопросе для него какая-то выгода. Наконец, отвечаю: — Ивира. — Вот что, Ивира, — будто пробуя мое имя на вкус, медленно произносит мой враг. — Забудь его! Это северное наречие для волчицы со льдов. Оставь для империи то имя, что дал тебе Ильяс. Отныне ты кобринская девушка Лия, которую мы подобрали в пути. Вот и все. Бросаю последний взгляд назад, любуясь лесом, виднеющимся вдалеке. Деревья, припорошенные снегом, стоят и жмутся друг к другу. А рядом бежит дорожка оленьих следов и уходит дальше, вглубь леса. Прощай, Айсбенг. Мы отправляемся на материк.* * *
В тот момент счет шел ни на секунды, а на биения его сердца. И все же Ильясу удалось остановить его — до того, как это сделал бы его норт. Дальше он ничего не помнит. Но очнулся, в снегу, едва не на смерть замерзший. Значит, люди сочли его мертвецом и ушли. А главное — айвинским тактикам удалось провести Ларре Таррума. Норт сделал ошибку — бесчисленную за время, что провел в Айсбенге. Словно холод губит не его тело, а разум. С самого начала Ильяс не понимал, зачем мужчине сдалась волчица из леса. Ясное дело, этот опрометчивый шаг погубит не только Лию, но самого норта. Тот сам еще этого не осознал, но Ильяс ощущает промах столь четко, как если бы мог видеть сквозь пелену времени. Место господ в довольстве, зверей же — в диких лесах. А волку, познавшему дух свободы, ошейник служит лишь удавкой на шею. А в Кобрине Лия будет чахнуть, изнемогать в тоске по своей стае, слабеть взаперти. Закончится эта пытка только тогда, когда зверь покажет клыки. И тогда — кто кого: ее убьет в слепой ярости норт или же она сумеет найти способ прервать жизнь своего господина. Тело Саттара, все окоченевшее, лежит рядом. Ему даже не потрудились закрыть глаза несмотря на то, что южанин преданно служил своему норту и даже прикрывал тому тыл в Красной битве. Оттуда втроем живыми вышли. Не дружили — какое приятельство может быть с господином? Но все же чувствовали, что совместно пролитая кровь их сплотила. А когда все кончилось, норт сам предложил взять двоих на службу. Слово свое он сдержал, да только жизнь сохранить обещаний никто не давал. Лицо Саттара покрыто слоем льда. Кожа вся синяя, с искорками блестящих снежинок. Самому бы избежать еще такой доли… Снег мягок, а встать, когда в грудь дует ветер — то еще испытание. Особенно, если учесть, как он слаб. Если бы не горячая кровь да умения, что некогда передал учитель, Ильяс так и остался бы умирать на земле. Волки воют вдали. Он смеется — представил, что человека, обманувшего самого Ларре Таррума, может ждать смерть от острых, что бритва, волчьих зубов. Надежда на одно, что стая не станет идти по следам чужаком. Иначе одинокий путник станет отдушиной для душ зверей, жаждущих мести. А путь его лежит на Живую полосу. В холодном Айсбенге попросту некуда деться. Радует, что Таррум будет спешить, а значит — не выйдет случайной встречи с «восставшим» из мертвых. По крайней мере, так думает Ильяс. А еще надеется, что в деревне жители самого его не прибьют. Хотя почему же так? Скорее правильнее говорить «добьют» с его-то дурным состоянием. Боги, как тяжело же идти. Он не сходит с пути, по которому шли бывшие спутники. Идет строго по их следам: там, где протоптано и куда не должны сунуться волки. Особенно тяжело емуночью: до ужаса страшно заснуть, не проснувшись. А еще Ильяс чувствует дрожь, когда будто бы рядом слышится голос волков. Хорошо в карманах подбитого мехом плаща держал во время дороги с Таррумом вяленые колбаски. Если б не привычка в радости ждать горя, с голоду б сдох. В пути находит два тела. Мертвецы, посиневшие, лежат, укутанные снегом. Ильяс старается на них не смотреть, не думать, как близок он стать таким же почившим. Когда деревья редеют, ему хочется от счастья кричать. Осталось немного, но уже сейчас он близок к тому, чтобы рухнуть. Но нет: откажут ноги — будет ползти. Ведь если поддастся жалости, то тоже встретит смерть в ненавистном сияющем Айсбенге. На подходе к деревне Ильяс пытается закричать, чтоб его слабого, замученного холодом заметили местные жители. Но из его горла не вырывается ни звука. Делает шаг и тут чувствует, что силы теряют его. Меркнет свет в глазах. И вроде бы тихо, но даже шум ветра кажется столь громким, что оглушает. Вспышка. Ильяс проваливается во тьму. А она только и рада распахнуть ему свои объятья… Последняя мысль проносится в голове: «Неужели все было напрасно?» Боги посмеялись над ним, дав шанс. А выходит он так и останется в Айсбенге, найдет свой покой там же, где и его друг.Глава 5
Сперва пейзажи мелькают все те же. Оглянешься — повсюду белым-бело. Но чем дальше, тем ощутимее становится меньше снега. Как и обещал Лис, меня усадили в широкие сани. Только об одном утаил — разумеется, меня привязали. Не трущей до зуда крученой веревкой, которую б могла перегрызть, а пугающим колдовством, жестко оплетающим тело. Тарруму оно нелегко дается: вижу испарину на благородно-бледном лице. Понятно, почему чародейством своим вздумал воспользоваться в последний момент. Рядом со мной, на санях усадили наивного Бели. Он-то умеет и держаться в неудобном седле, и пустить вскачь строптивую своенравную лошадь. Но, несмотря на все волшебство, кто-то должен следить за мной: вдруг ненароком спрыгнуть решу, а удавка быстро сожмется на шее. Старую кобылу мальчишки закололи жители полосы. Он весь серый был, стоило Ларре ему сказать. Так и сидит рядом, понурый, а смотрит с огнем — будто я клячу ту завалила. Вначале мне даже нравится ехать в деревянных санях, быстро скользящих по снегу. Потом меня обуревает тоска, что одна не могу пробежаться. То ли дело самой выбирать путь, наслаждаться погоней за быстро летящим ветром. Но накинутая нортом злосчастная тугая удавка отлично напоминает, что свобода моя осталась далеко позади. Упрямые глупые лошади недобро на меня фырчат, а на первых порах порываются даже всадников понести. Но мне за тем наблюдать только в радость. Потом тяжелые плети касаются их узких точеных спин. Тогда враждебные звери теряют свой пыл: приходится им смирно выполнять громкие приказы наездников, никак не щадящих своевольных ретивых коней. Чем дальше от Айсбенга удаляемся, тем скучнее становится юному Бели. Но хоть он и любит поговорить со всеми, со мною начинать разговор не спешит. Боится, сидит, весь напуганный угрозами Браса. Я же и зачаровать могу! Да только, коль была б я столь сильна, давно бы дома была, раны зализывала. О том месте, куда направляюсь, я знаю ничтожно мало. Лишь то, что жители там не ведают холода, не знают, как выглядит вечно голубой лед. В империи климат мягкий, приятный: летом не случается губительной засухи, зимой теплые течения, омывавшие восточные берега Кобрина, не дают наступить ужасной и лютой мерзлоте. А у людей своя иерархия — такая, что мне не понять. Волк подчиняется тому, кто кажет свою могучую силу. Люди же не имеют воли пред теми, кто родился в иной семье. Если бы кто сказал мне, что такое бывает — я бы смело ему заявила: такое существование обречено на провал. Но все же человек не знает горестей, живет почти что без бед. В Кобрине белое снежное покрывало сменяется на тянущуюся за копытами лошадей грязь. Падающие сверху мягкие хлопья быстро таят, едва коснувшись земли. Вокруг проносятся деревья сплошь голые, с будто изрезанной темной корой. Едва мы достигаем империи, меня пересаживают в крытую маленькую повозку, что короб волочащуюся за лошадьми. Мне остается смотреть только в узкое кривое окошко с мутным дешевым стеклом. Серые унылые пейзажи быстро пролетают, сменяясь один за другим. В самой кабине ужасно тесно, так и хочется из нее выбраться да самой куда-нибудь побежать. А она тяжело скачет, ударяясь об камни, то и дело взлетая вверх. Каждый день в пути похож один на другой. Но однажды вечером, проезжая по чужому лесу, я слышу манящий, влекущий вой. Это зов не моей стаи, но даже он заставляет сердце в груди биться чаще и чаще. В повозке меня сторожит Аэдан. — Мы едем в столицу, — сообщает он. — Знаешь, как она называется? Аркана. Один из самых крупных и древних городов Эллойи. Легенды рассказывают, что она существовала еще тогда, когда все материки были слиты воедино. Его речь мне надоедает, но, словно назло, он никак не желает замолкнуть. Когда опускается тьма, Лис произносит: — Ехать осталось всего ничего. Сегодня на ночь в таверне останемся. Думаю, на настоящей кровати ты никогда не спала — на полосе же почивали на лавках. В Аркане на перине спать будешь. А она так мягка! — восклицает он и добавляет. — И еще, волчица. О том, кто ты, будешь молчать. Самой начинать разговор с незнакомцами норт тебе запретил. А сможешь сбежать — он не поленится в Айсбенг вернуться покончить с твоей семьей. В таверну я вхожу будто бы под конвоем. Плотным кольцом меня окружают беспощадные воины Таррума. Пока готовят комнаты на ночь, мы идем ужинать. Нам подают кашу с тушеными куриными потрохами. Такое я ем впервые: в Айсбенге птиц не держали. Помимо нас здесь столуются и другие путники. Большинство, как и мы, движутся по главному тракту в Аркану. Объявляется музыкант — менестрель из гастролирующего театра. Он начинает играть, и музыка его что оазис в пустыне. Она льется, только лаская слух. Но даже с ней в этом душном, полном людей помещении мне до тошноты дурно. А в воздухе стоит вонь от их потных тел, от кислого вина, что несут подавальщицы. — Кра-са-а-вица! — раздается над ухом. Едва морщусь от близкого присутствия пьяного человека. «Уходи», — думаю, «Что же ты стоишь? Подавальщица уже вперед давно ушла». Но он по-прежнему находится у меня за спиной и не пытается двигаться с места. — Кра-са-а-вица! — повторяет мужчина. В этот момент его рука, вся жирная и сальная, оказывается на моем плече. Кто позволил ему, недалекому человечишке, коснуться меня, даану? Я сбрасываю его грязную пятерню и встаю, вся пылая гневом. — Составишь компанию? — нетрезво выговаривает он, пытаясь обнять меня и притянуть к своей пылающей жаром волосатой груди. Рубашка его расстегнута, и я явственно чувствую аромат нечистого потного тела. А еще ощущаю в воздухе запах. Его… похоть. Он испытывает возбуждение… ко мне? Как он может не понимать, что я чужачка? Неужели не чувствует мой дикий звериный дух? Неужели человек вот так, не зная, может принять волчицу за человека? Это все не укладывается у меня в голове. Люди ведь тоже должны чуять меня. Разве нет? Хотя ведь этот… мужчина пьян. От вина захмелел, и теперь не может отделить правду от лжи. Нападать на такую падаль желания нет. Лишь брезгливо морщусь, легко выворачиваясь. Слышу скрип, с которым за нашим столом отодвигается скамья. И чую чужую ярость, столь заразительно-сильную, что самой хочется зарычать. — Отойди от нее, — слышу грозное. Этот голос, что искорки от пожара. В глазах норта столбами клубится тьма. — Тоже хочешь ее? — мужской хохот. — Так и быть, потом ее тебе уступлю. Тогда Таррум бьет его — сильно, размашисто, от души. Бьет, никак не насытившись. Но пьяница уже после первого удара оказывается возле ног норта. Потом только Ларре останавливается и вытирает с костяшек пальцев кровь. В таверне все глазеют на нас, а я во все глаза пораженно смотрю на мужчину, меня пленившего. И причина даже не в том, что уязвлена, не давши обидчику отпор. Просто… зачем защищать ему меня? Норт смотрит презрительно прямо в глаза и резко с грубостью мне бросает: — Пошли. Потом сам волочет меня за руку. Мы выходим из таверны. Я жадно глотаю свежий воздух, с наслаждение делаю каждый вдох. Таррум набрасывается на меня — быстрый и ярый, словно буря. Даже шага в сторону не дает ступить. А потом… а потом его губы накрывают мои. Пытаясь вывернуться: мне неприятна его близость. Но разве кто-то может препятствовать сильному, разрушительному ненастью? Сначала думаю: задохнусь. Потом удушье проходит. Он дает мне сделать маленький вдох. Потом снова его губы терзают мои. Чужой язык врывается внутрь. В него вонзаюсь зубами. Они остры, но недостаточно: этот укус — ничто в человеческой шкуре. Ощущаю привкус чужой крови. Она кажется странной. Но почему? Эта мысль ускользает… Наконец, Ларре отстраняется от меня. Он тяжело дышит, в общем-то, как и я. Что это было? Неужели ему это так же тяжело далось, как и мне? Я рычу и впиваюсь когтями ему в кожу. Клыки задействовать не решаюсь. Мало ли снова решит повторить? Из царапин на его щеке сочится кровь. Он бросает мне: — Дура! И уходит, но удавка, снятая в таверне, возвращается на шею. Только поводок длиннее. В бессилии опускаюсь на землю. И отчего-то чувствую себя еще так гадко, будто вся извалялась в грязи. Прикладываю руку к опухшим губам. Что это было? И главное: почему позволил пролить его ценную, благородную кровь? Мои щеки горят. Ощущаю себя, как в лихорадке. Сердце гулко бьется в груди. Что он со мной сделал? Делаю шаг вперед, но удавка предупреждающе напрягается, врезаясь в кожу. В это время из таверны выходит приезжий с подавальщицей. Девушка громко смеется. На ее талии лежит сильная мужская рука. И в тот момент, когда я уже хочу отвернуться, мужчина склоняется, накрывая ее губы своими. Я жадно смотрю. Но кажется, что эта удушливая близость им даже нравится. Вожделение, что дурман кружит им головы. Мужчина нежно проводит рукой по ее мягкой щеке. А на смотрит на него доверчиво, ласково и одновременно страстно. Легко притрагивается к его длани губами, и это касание подобно дрожанию крыльев хрупкого невесомого мотылька. Они выглядят отрешенными от всего внешнего мира, и я отвожу взгляд, словно увидела нечто, непредназначенное для меня. Но потом раз и этот волшебный момент разрушается, бьется подобно стеклу. Из таверны выходит хозяин и грозно кричит паре: — Хватит миловаться! Сначала поцелуи, потом в подоле приносите, негодницы! Иди работать, вертихвостка, — и для мужчины добавляет. — А ты ишь какой наглец! Еще один. Всех девок нам тут поперепортили! — в сердцах произносит он. Выходит, это был… поцелуй? В Айсбенге мне не случалось видеть, как целуются люди. При мне они так себя не вели. Но то, что творил со мной Таррум… Столь жесткое, что даже губы болят. Жадный, ненасытный порыв, не оставляющий права на выбор. Совсем непохожий на ту нежность, которую незнакомец дарил приглянувшейся девушке. Неужели это был всего лишь один обычный человеческий поцелуй? А если так… Зачем же он это сделал? Если бы речь шла о волке, то я бы подумала, что после случившегося в таверне это проявление собственничества. Метка, что я принадлежу ему. Чтобы не повадно было кому-то претендовать на понравившуюся самку. Но Таррум человек. А поведение людей мне не столь знакомо. Его же понять сложно вдвойне. Голос Лиса будто бы отрезвляет: — Тут ночевать собралась, Лия? Пойдем. И подобрался ведь еще так тихо, что даже я не успеваю заметить. Он ведет меня назад, в таверну, но я идти не хочу. Засыпать в тесной удушливой комнате — удовольствие не для таких, как я. Ведь вместо серого, поросшего плесенью потолка привыкла я видеть бескрайнее синее небо, а вместо пропахшего сыростью белья — ощущать мягкость свежего снега. Лежу на старой скрипящей кровати. Смыкаю глаза, но сон не идет. За стеной, в другой комнате слышу чужой разговор: — …и надо же было тебе обязательно внимание к себе привлечь, — голос Лиса. — А что я должен был сделать? — огрызается норт. — Ничего, — спокойно говорит Аэдан. — Иногда лучше всего не пытаться вообще что-то делать. Не геройствуй зазря. У девчонки самой зубы есть, забыл? И весьма остренькие. — Не забыл, — недовольно сообщает Таррум. — Но она бы внимание привлекла побольше, чем я. — А все из-за какого-то ничтожества. — Не стоило нам останавливаться здесь. Тут сброда разного достаточно. По некоторым так и плачет виселица. — Другого выхода не было. Никто не должен знать, что ты отбывал из столицы, — говорит Лис. — И, кстати, Ларре. Кто тебе личико разукрасил? Не наша ли принцесса, которую ты спас сегодня от грозного дракона? — Не твое дело, Аэдан, — холодно отвечает ему собеседник. — Разговор окончен. — Только кажется мне, что скоро к нему мы вернемся… Больше ни звука не слышу. Но сегодня я выяснила одну важную вещь: Аэдан приблизился к норту ближе, чем смела я даже предполагать. Говорить привык Лис, не боясь господского гнева, а общался сейчас, пока нет никого, с Таррумом будто на равных.* * *
Как только небо светлеет, мы тут же трогаемся в путь. Пока люди седлают своих лошадей, вижу вчерашнюю пару. Мужчина, как и мы, уезжает, а девушка стоит с порозовевшим и опухшим лицом. Глаза ее влажно блестят. И веет от нее… так тоскливо. — Он вернется? — спрашиваю и тут же пристыжено смолкаю, испытывая неловкость за свое неуемное любопытство. Не нужно мне, волчице, лишний раз общаться с людьми. — Нет, — отвечает Аэдан, странно поглядывая на меня. — Но она же… понравилась ему, — недоумеваю я. — Не настолько, чтобы остаться. Это не укладывается у меня в голове. Как можно оставить борьбу за ту, что тебе мила? Не могу понять, как человек легко отбрасывает то, что некогда ему было дорого, обращается с другими хуже, чем с собственным камзолом. Но ведь это не должно меня удивлять. Всякий волк знает, что ненавистный нами враг не ведает верности, не знает, каково быть истинно преданным кому-то. Ведь предавший однажды не сохранит надежности впредь. И все-таки мне не хочется в это верить. Надежда — вот, что мне остается. Мы, волки с севера, слишком привыкли ею питаться, чтобы потом отступать.* * *
После смерти во льдах Ильяса ждет чернильная тьма, поглощающая его без остатка. Он поднимается, обессиленный, слабый, и, пошатываясь, делает шаг. — Очнулся? — слышит рядом мягкий шелестяще-звенящий голос. — Кто вы? — тихо спрашивает. — Я мертв? — Что ты, мальчик! Сплюнь. Стольких уберегла я от смерти… Ложился бы. Слабость, небось, замучила. Снова переиграл черную вестницу. Она же не чаяла его будто к себе отвести. Неужели он жив? Сам поверить не может. — А меня Голубой кличут, — представляется женщина, чьего лица он не видит — один лишь непроглядный мрачнеющий в ночной темноте силуэт. — Знахарка я. — Спасибо вам, — искренне молвит. До него доносится смех: — Рано благодарить меня, мальчик. Сперва сил наберись, — и добавляет. — А тебя-то как звать? Спасенный нерешительно медлит, не зная, стоит ли честно ответить. Но все же решается: — Ильяс. — Южанин? — хмыкает женщина. — С виду похож. Он кивает: — Айвинец. — Вот оно как… А все же ложился бы спать. Утро вечера мудрёнее будет. — Лягу, — соглашается Ильяс. Ночь придала ему сил: наутро встает бодрым и свежим. Знахарка тут же отварами поит. Терпко-пряные, горчаще ложатся они на язык. — Как вы нашли меня? — интересуется рожденный в Айвине. — Шла я — вижу: чернеет что-то в снегу, — охотно рассказывает Голуба. — Сперва решила, что зверь прибился, лежит — дохнет, несчастный, в сугробе. Потом разглядела, что человек. На помощь молодцев позвала: те мигом тебя и вытащили. Ко мне в избу принесли, я печь растопила. Тебя ведь отогреть надобно было. — Вы спасли меня, — до сих пор не имея мочи поверить, с удивлением он говорит. Она лишь рукой на то машет: — Как не помочь?.. На севере, где властвует стужа, люди всегда добрее всего. Последнее отдадут, но другому помогут. Будто холод губителен для всего дурного, плохого, что селиться привыкло в человечьих сердцах. — Почему не спросите, что меня привело? Знахарка мигом серьезнеет. Лоб ее рассекает морщина, ложась резкой пронзительной складкой. — Мое дело — тебя полечить. А чем норту своему насолил, я ведать того не желаю, — уверенно отвечает спасительница. — Гнать же тебя не хочу, но придется: по твоим стопам беды идут. На ноги встал, да боги поберегут. А конь для тебя найдется. — Вы и так с лихвой угодили. Так и быть поспешу. — Зла не будешь держать? — спрашивает Голуба. — Да как держать? — искренне изумляется Ильяс. — Вы сделали больше, чем смел ожидать. Женщина с облегченьем вздыхает: — Пути тебе легкого, мальчик. Пусть уж боги поласковее будут с тобой.* * *
Уже к обеду мы достигаем Арканы. Город обнесен каменной крепостной стеной. Она поднимается так высоко, что кажется, касается потемневшего серого неба. А на нем тушью нарисованы тяжелые свинцовые облака. От них на купола башен спускаются грозные черные тени. Когда Таррум проходит через охрану, он называет ненастоящее имя. Также поступает и Аэдан. Остальные же скрываться не думают и идут не утаивая, как их зовут. Моя повозка проезжает вперед, затем останавливается. Стражник распахивает дверь в кабину и кричит мне: — Имя! Я молчу, не желая испытывать на себе людские игры. Ларре зло на меня смотрит и отвечает сам: — Лия. — А родовое? — не унимается мужчина. — Ты, в самом деле, думаешь, что у этой девки оно есть? — издает норт смешок. Стражник растерянно замирает и неуверенно произносит: — А держится, как гордячка, словно из благородных. И ручки не труженные, — подмечает он. — Просто умело может себя подать… или продать. Понимаешь о чем я? — иронично говорит норт. Его голос приторно-сладкий от злой лжи, но, даже чуя ее, мне хочется на него зарычать. И пахнет он еще как-то горько, что запах режет мне нос. — Отчего не понять, — понимающе кивает страж. — Да и надела бы госпожа, в самом деле, драное платье. Эй, Мико! Пропускай, давай! Так мы попадаем в Аркану. Запахи сносят меня: чувствую вонь нечистот, въевшихся в сизо-серый булыжник, вдыхаю резкий смрад сточных вод. Всюду веет сырым холодом от каменных городских стен, пахнет дымом и стелющимся туманом. Никуда не деться мне и от удушливой горечи копоти. А повсюду, что крысы, снуют люди — никогда их столько не видела. И у каждого свой особенный рьяный запах, разливающийся по грязным столичным улицам. К горлу тут же подкатывает тошнота. Мерзкие человеческие поселения! Боги, это зловонье ощущать мне поистине тяжело. Как можно жить здесь, в этом каменном вонючем склепе? Открываю дверь повозки и вываливаюсь наружу. Невидимая веревка на шее вдавливается в кожу и душит меня. Я хриплю. Мутнеет в глазах. Рядом оказывается Таррум, крепко вцепляется руками мне в плечи. Держит меня, ослабляя свои чары. Но я не думаю бежать. Я того осуществить еще не пыталась. Меня выворачивает прямо на мостовую. После горло неприятно саднит. Норт брезгливо морщится, с омерзением смотря на меня. Губы приходится вытереть своим рукавом, и тот пропитывается отвратительной рвотной вонью. Аркана для меня не лучше сущей отравы. Она, что яд, проникает сквозь кожу и медленно мучительно убивает, лишая сил и легко пробивая защиту. А пленивший меня человек насильно сажает в повозку. Ложусь, клубком сворачиваясь, на дно узкой кабины, ощущая сквозь одежду неровный холодный пол. В душе моей селится тягостное, жгучее опустошение, теплится горькая досада к накатившей недавно слабости. Я позволяю себе поскулить, зная, что никто все равно не услышит. Этот город хуже охотничьего капкана, а я только что в него угадила. Острыми зубцами он вонзается в тело, мучая и терзая его. Мой нюх, острый даже в человеческом облике, слаб перед его яркими резкими запахами. Они неистово изводят меня, кружат голову, без труда лишают сил. А звуки снаружи никак не походят ни на бархатный хруст снега под лапами, ни на грустную волчью песнь, ни на мягкий шум холодного моря. Город гудит: слышны громкие крики, гулко грохочут повозки, ударяются о камни железные подковы на лошадиных копытах. Аркана звучит столь сильно, что уши с непривычки закладывает. Никогда не слышала такого пронзительно-громкого шума. И в этом живом неугомонном городе я одна против всех этих лживых людей. И кажется мне, что выстоять будет непросто. Что же, теперь я знаю, как чувствует себя зверь, которого пленили и посадили на цепь. Ныне я сама в такой оказалась. А от внешнего мира отделяют меня всего лишь покатые стены повозки. И то ровно до момента, пока Таррум не откроет в ней дверь. Но вскоре он и это делает. Тогда привыкшие к полумраку глаза ослепляет ворвавшийся внутрь солнечный свет. Я иду вслед за Таррумом, за его мускусно-хвойным запахом, переставляя отяжелевшие от бессилия ноги. Мы поднимаемся по ступеням в мое новое, но временное жилище. Ведь если не буду так думать, от безнадеги точно помру. Впереди возвышается грозно сооружение из безликого серого камня — столичное поместье самого норта Таррума. Этот уродливо-страшный дом и есть моя новая клетка, в которую заточит меня враг. А в ней невзгод достаточно будет. Но жди меня, Айсбенг, я обязательно вернусь. К твоему холоду и ветру, продирающему до костей. К свежему воздуху и многовековой мерзлоте. И даже голод не страшен более мне. Ведь главное — на севере меня обязательно будут ждать. А силы найдутся: никакому человеку не дано сломить мятежного духа волка, привыкшему к свободе и к вольной, хоть и тяжелой жизни. Так будет всегда, ибо могущество любого колдовства не способно одолеть силу одного чувства — надежды. И я вернусь. Не поджав хвост, сбежав, рискуя облечь на родных гнев моего ненавистного врага-человека, а победив его в этой жестокой изощренной игре. Тогда и возвращусь в Айсбенг. К своей семье, к своей стае.2. Лунный город
Говорят, что в те времена всей Эллойей правил один император, а дочь его была столь хороша, что любой мужчина был беззащитен пред ее чарами. Голос ее был прекрасен и мягок, как пение птиц, волосы сияли, что золотое руно, а стан тонок и гибок. Когда она смеялась, всем становилось немного легче, и улыбка ее согревая вызывала в чужих сердцах радость. При рождении дитя нарекли Луной. Пока девочка росла, она была окружена лишь вниманием и заботой. И было сердце ее добро, душа крепка, а дух полон благодати. В Эллойе ее все любили, и сам император не мог нарадоваться своей красавицей-дочкой. А жила она, не ведая бед и не видев горестей. Когда девушка расцвела, повзрослела, то из-за моря стали съезжаться к ней женихи. Приносили они в дар тяжелые сундуки, полные блестящего золота, ценных камней и мягкого редкого меха. Обещали преподнести императору плодородные бескрайние земли и молили, чтобы тот позволил им взять в жены Луну. Но суровый правитель Эллойи был непреклонен. Раз за разом он отвергал претендентов, не желая расставаться со своей любимицей-дочкой, так похожей на покойную красивую мать. Однажды отправился весь двор на охоту. Сам император мчался на лошади, желая завалить быстроногую лань. Как вдруг в листве мелькнул серый бок матерого волка. Увидел зверь прекрасную деву да так и замер, остолбенев. Влюбился матерый столь сильно и крепко, что в миг забыл о былой вражде с коварными изменниками, предателями — людьми. Днём позже во дворец прибыли дары новые, роскошные, богатые, каких ещё никто не мог преподнести никогда. Среди них были украшения такие искусные, каких не видели в Эллойе за все времена. Даже самого императора поразило богатство неизвестного, таинственного дарителя. И алчность так одолела его, что понял — наконец-то нашел достойного наследнице жениха. Тогда же пообещал он отдать в жены любимую дочку. И тотчас с жаром поклялся властитель, что рука златокудрой Луны принадлежит отныне лишь одному — дарителю щедрому, хозяину несметных редких сокровищ, даже будь тот не благородных королевских кровей. С наступившим рассветом пришёл к императору волк, и молвил он слово: — Пришёл я за твоей дочерью, человек. Обещание дал ты мне, теперь пришла пора выполнять. В ответ дарую я тебе столько золота, сколько ты пожелаешь и столько бесценных камней, сколько будешь просить. Но отец красавицы-дочери не мог ожидать, что даритель придет к нему не человек. И правитель разгневался, глядя на явившегося к нему щедрого жениха: — Ты, видно, обезумел, зверь, — презрительно сказал ему император. — Разве могу я отдать свою дочь в жены какому-то волку? А Луна же, как только увидела своего нареченного, в него тоже влюбилась — судьба есть судьба. Но фатум изменчив и порою бывает ужасно жесток. Однако матерый, узревший злой умысел человека, отступать от любимой никак не желал. Уверен был зверь, что данные клятвы нужно всегда, обязательно без подлости исполнять. И вздумал тогда он, обманутый, выкрасть Луну. И решил, что боги ему непременно сподобят. Да только, что за дело им до одного наивного волка? Предчувствовал исход такой обещание давший правитель. Обратился он к известному своими могучими чарами коварному, темному колдуну. Так не хотел отец, чтобы пошла дочь в жены дикому волку, что готов был расстаться с той навсегда. Решил, опозорила наследница честь своего древнего рода, поддавшись соблазну, связавшись с врагом. Пришёл за любимой зверь из дремучего леса да только поздно было уже — волшба состояться успела. И на глазах его, слепо влюблённого, Луна исчезла и возродилась на темном небе ночном. Тогда обманутый императором волк завыл в горе. До любимой коснуться ему впредь больше не суждено. Пообещал в отчаянии зверь колдуну все блага. Но тот в ответ вымолвил только, что назад Луну ему не вернуть уже никогда. Император же так испугался волчьего гнева, что воздвиг новый город, обнесенный огромной из камня стеной. И была она столь высока, что волку из стаи самому преодолеть ее никак не под силу. А землю, где вершилось страшное колдовство, звери впредь стали обходить стороной. Этот город-крепость и поныне живёт. И назван он грозно — Аркана. А на небе ночном Луна и поныне сияет. На нее до сих пор люди, привороженные, смотрят, поражаясь ее неземной красотой. Волки же в память о той любви своего предка и сейчас поют песни и любуются ликом ее бледным, бессмертным.Глава 6
Ее визг меня оглушает. Прижимаю руки к ушам, чтобы не слышать этого омерзительно громкого крика. А служанка все не смолкает. Тело другой лежит у моих ног. — Убийца! — визгливо обвиняет меня. Сама же стоит, вся вжатая в стену, замерев в ожидании, будто я нападу. Только зачем мне? Теперь резона мне нет, но спорить с напуганной женщиной я не спешу. А все же она неправа: другая лежит отнюдь не мертва. И слышу, как бьется сердце упавшей. Ударить ее наперед не хотела — сама обстановка вынудила меня. Стоило только незнакомо пахшей служанке оказаться у меня за спиной, как это уже начало волновать. А потом она сама виновата: зачем, дуреха, коснулась меня? Тогда во мне взметнулись инстинкты, и было их уже не унять. Сама не помню, как взяла статуэтку. А потом запустила ее неприятелю в лоб. Могла убить, но служанка живая. Только это не я милосердие проявила, это ей повезло. Знала бы только прежде она, как опасно к зверю подходить со спины. Правда, в поместье для всех я лишь человек — очередная игрушка для норта. А другая все верещит, но замолкнуть бы ей не мешало. В комнату врывается хозяин жилища. За ним тенью следует Лис. Он тут же бросается к женщине у моих ног и касается сосуда на шее. Аэдан выглядит хмурым, но произносит без лукавства: — Живая. Таррум тут же бросает команду своим людям, что по приказу замерев на пороге стоят: — Уведите их обеих и немедленно окажите помощь Тае. Потом мне говорит: — Твое положение в этом доме зависит лишь от меня. Захочу — в шелка одену, пожелаю — в тряпье полы мыть будешь. Ему в ответ хочу засмеяться. Будто дело мне есть в чем ходить одетой. Но он продолжает: — Или розгами избить прикажу. Отныне я твой хозяин, и величать меня будешь не иначе как «норт». Поняла? Сквозь зубы ему отвечаю: — Да. Тут вмешивается Аэдан: — Да, норт, — поправляет меня. Я покорно за ним повторяю, хотя так и хочется переврать. — Да, норт. — Хорошо, — говорит Таррум. Они уходят, дверь запирают на ключ. Окна и те в моей комнате зарешечены: из нее не деться мне никуда. Из коридора улавливаю яростный разговор. — Одумайся, Ларре! — уговаривает Аэдан. — Ты держишь дома не девушку, а дикого волка! И повадки у нее дикие, звериные, хоть и обмануться хочется, видя женское тело. Тон Таррума холоден, как зимний студеный ветер: — Для вас, Аэдан, я не Ларре, — одергивает Лиса хозяин дома. — Вы, верно, забыли, как следует обращаться ко мне. — Простите, норт, — пораженно говорит собеседник. — Но молю меня выслушайте. Сегодня Лия едва не убила служанку. А что будет дальше? Разве сможет кто ее удержать? — Разве я желал услышать вашего мнения? Смолкните Аэдан, пока мне не пришлось вам приказать. И, по шагам слышу, уходят. С сего дня слуги начинают меня бояться. Бледнеют, стоит мне показаться. За спиной слышу я их тихий шелестящий шепот. И кличут ведьмой еще, думая, я не услышу. А сами, глупые, об истинном колдовстве не ведают ведь ничего. Острый слух ловит докучливые лживые сплетни, которыми, что шерстью, я обросла. Не знала я, что и взглядом проклясть могу, и проказу кому навести. Но зато одевать меня никто помогать не спешит, и волосы завивать, как столичной барышне, желающих нет. А норт же обо мне будто не помнит и занят делами, что скопились за время отъезда. Только на ужине меня видеть меня почему-то все же желает. Вечером я надеваю платье из легкой струящейся ткани. По запаху чую, что до меня его никто не носил. Вопреки светским суровым канонам, оно без шнуровки, туго доспехами оплетающей стан. Волосы гребнем расчесываю, как учила Заряна. Иначе они комьями виснут, причиняя достаточно неудобств. По коридорам меня ведет Лис. Как и Ильяс, Аэдан не верит, что в Аркане могу я, волчица, прижиться. Только помогать, как айвинец, верный вояка норта мне не спешит. Лишь, чувствую, достаточно бед причинить может. И сейчас, после того как с Ларре повздорил, враждебностью вообще от него несет за версту. По пути люди расходятся, стоит мне на виду показаться. Одни слуги пытаются скрыться прочь, другие — наоборот, жадно внимают, чтобы было о чем другим рассказать. Вижу, как одна служанка неповоротливо отступает, почему-то прикрывая руками живот. Глаза ее, что у испуганной лани, глядят со страхом и широко. А вместо одного сердца, я слышу двое: ее и детеныша, растущего в чреве. Глупая, даже мы, звери, без надобности нападать не спешим. А уж волки тем более не тронут понесшую самку. Хотя она об этом не знает, опасается не меня — колдунью во мне, о кой слышала со слов остальных. Только будь я действительно истинной ведьмой, ей тем паче я была б не страшна. Ведь ягши, рожденные с чародейством в крови, ценят дар жизни побольше всех остальных и до безумия им дорожат. Я даже завидую ей — этой служанке. Ибо я прежде мечтала, что этой весной в моем логове родятся волчата — слепые, беспомощные и ласки просящие, комочки, покрытые сплошь пухом мягким и серым. Но Таррум, мой неожиданно обретшийся враг, разбил вдребезги все, о чем я смела прежде желать, и вожделенное будущее тотчас исчезло, унеслось легко, будто пыль. И никогда не будет такого, что Китан, мой волк, учить примется охотиться прибылых, а я не смогу окружить заботой наших желанных детенышей. Теперь все мечты превратились лишь в прах, а меня ждет лишь клетка, сотворенная мне человеком. Тяжелые мысли преследуют меня столь сильно и яро, что замечаю, как остановился Аэдан, лишь налетев на него. А он на меня тут же озлоблено и свирепо шипит: — Послушай меня, девочка. Не знаю, что ты сделала с нортом, раз он вдруг одержимым столь стал и тебя при себе держит вопреки здравому смыслу. Да ладно просто б у себя поселил! Тебе ж с рук все так и сходит. Как занятны бывают чужие думы, но еще удивительней человеческая гибкая память. Иногда забыть приятнее прошлое и верить в другое, если есть в этом свой интерес. Вот и Лис, стоило Ларре показать зубы, нашел виноватого — меня. И теперь вдруг не помнит, что моей воли пойти вслед за Таррумом не было. Нет, Аэдану сейчас слишком удобно верить, будто норт воспылал приязнью ко мне. Я-то знаю, что это не так. Пусть даже если б взбрело врагу осыпать мое тело сплошь при всех поцелуями, ложь я почую от него в тот же миг. И всегда рядом с противником ощущаю, как несет от него жгучей и яростной ненавистью, столь сильной, что она дурманит его. Хотя он и сам ведать не может из-за чего это так происходит. Нет, все дело в другом. Аэдан страшится, что Таррум перестал доверять своей тени. И я чую, что есть в том резон. И если раньше Лис был со мной мягок, пока я не вставала, как он думал, у него на пути, то теперь вдруг стал врага во мне видеть. Удобно ведь винить не себя, а кого-то еще. А между тем Аэдан говорить продолжает: — Не смей мешать мне. Я знаю, у тебя найдется в этом корысть, — с угрозой предостерегает меня. — Я всегда найду способ избавиться от тебя, что никто и не вздумает, кто виноват. А вот этого бояться мне стоило: от изворотливого и хитрого Лиса удар из-за спины могу получить. Если он и впрямь считает, что во мне таится причина изменения отношения к нему норта Таррума, то ожидать от подлого неприятеля можно всего. Но при Ларре Аэдан со мной ведет себя по-прежнему благодушно. И когда мы входим в столовую общую залу даже, как это у благородных принято, придерживает мне тяжелую дверь. Странное дело, почти все лица я вижу те же. Хотя аристократы обычно не жалуют низшую кровь. Впрочем, и в Айсбенг отправиться они чаще всего не стремятся. А Таррум не боится и жгучих морозов, и не брезгует усадить волчицу рядом за стол. Но жареной оленине я рада безумно, хоть и лучше б мне дали кусок свежего мяса. И пока ем, даже исподволь кидаемые взгляды, мне насытиться совсем не претят. Ведь сколько не дай тому, кто познал истинный голод, вдоволь наесться никогда он не сможет. Остальные выбирают не одно только мясо. Только Таррум, как я, овощей не берет. Я пью воду, он же запивает вином, темнеющим в кубке, блестяще-серебряном, холодностью соперничающим с айсбенгским голубым льдом. В напитке дух винограда оплетает горьковато-приторный запах, который, только принюхавшись, могу различить. Большинство за столом — верные воины Ларре. Имена одних мне знакомы, других я знаю только в лицо. Вот напротив Инне сидит, за ним исподлобья на меня Брас глядит. А рядом с ними в тарелке ковыряется немой воин, которого я Молчуном прозвала. Вместе с другими он прикрывал спину Ларре, когда они отправились в дальний путь в Айсбенг. А некоторых вижу лишь в первый и единственный раз. Тем временем в залу входит сутулый седовласый слуга, в руках неся зеркальный посеребренный поднос. На нем лежит конверт из плотной белой бумаги, запечатанный киноварно-восковым сургучом. Распечатав письмо, Таррум пристально вглядывается в ажурно-чернильные строчки. Мне их смысла никак не понять, ведь меня читать по-людски никто не учил. Норт же хмурится, всматриваясь в послание, но, о чем оно, не говорит никому. Между тем Аэдан с издевкой, обращаясь ко мне, произносит: — Лия, отчего пирожные не ешь? Таррум же нашего разговора будто не замечает, весь поглощенный в собственные нелегкие занятные мысли. А вопрос Лиса тихо комментирует Инне, но мой слух ему провести не дано: — Волк сладости дивиться не будет… — бормочет друг Браса. От десерта исходит приторный запах, и попробовать его я, действительно, не желаю. Ведь что человеку вкусное лакомство, то волку принесет один только страшный вред. А иным кушаньям мне мясо дичи дороже. Аэдан, напротив, отправляет пирожное в рот: — Девушки сладости рады обычно, — глумится он надо мной, зная, что суть свою истинную по приказу норта я не смею показывать. Хочу ему в ответ лишь дерзить, но при Тарруме я не решаюсь. — Обычно не значит всегда, — откликаюсь, игнорируя колкости неприятеля. Пригубив вина, норт откладывает письмо и тут же сжигает, поднося его к горячей свече. Вечером его лицо кажется особенно бледным, подобным неживой восковой маске. А на ней зияют непроглядно-черные глаза и смотрят пристально, щурясь недобро. Когда ужин оканчивается, норт встает, но походка его нетверда. Напоследок в глазах его замечаю лихорадочный блеск, а на щеках — нездоровый румянец. Провожаю взглядом его удаляющуюся фигуру, впервые за время, проведенное с ним, чувствуя прекрасное злорадное чувство — радость победы. Ловлю заинтересовано-лукавый взгляд. Молчун мне дарит кривую усмешку и, пока никто не видит, салютирует хрустальным бокалом. Пальцы его, прижатые к узорчатым стенкам, хранят все тот же горьковатый, едва уловимый приторно-чарующий запах, что был в серебряном кубке Ларре. И я позволяю себе улыбнуться. Кто ж знал, что Таррум не одной только мне досадил?..* * *
В мутно-белом тумане отныне виднеется все для него. Неловкой поступью Ларре сначала направляется в свои покои, затем оседает, теряя дух. Его тут же под руки подхватывают — и думается ему, что это Аэдан — воин, которому верит больше других. Но все же чувство доверия Тарруму не знакомо, он привык ждать предательства от всех, кто вокруг. И чудное дело, недуг напал на Ларре внезапно, как странный ужин прошел. Набросился, легко пробивая защиту. А сначала нахлынула на него легкая слабость, потом его одолел страшный озноб. И в мозгу все стучит чужое, тревожное: «Вино отравлено было… Яд!». А еще слышится яростный крик: «Лекаря! Немедленно!». Но Ларре уже глубоко ныряет, с головой погружаясь во влекущий за собой тягостный бред. Тело горячее его, словно в огне. Будто под ним — раскаленные угли. Перед собой видит разноцветные пестрые пятна, и кружатся они в безумном путаном танце. А среди них самым ярким мелькает отцовское бледно-голубое лицо, каким он его видел в последний лишь раз. И смотрит Ларре в глаза, при жизни сиявшие, как драгоценные небесно-грозовые сапфиры, а после кончины превратившиеся в стеклянные и ледяные пустышки. Смотреть в них так страшно, что озноб до самых костей продирает. А видел ведь он столько смертей, что и сам искупался в жгуче-алой горячей крови. И все же родного человека терять все равно страшнее. Хоть и умер тот, по милости богини Морзаны, легко и мгновенно, храбро, в бою, в тяжелых доспехах, как истинный воин. Мечтать бы о такой смерти… Но то случилось зиму назад. А призрак отца, и в посмертии неугомонный, все равно витает где-то рядом. Иначе, отчего он не отпускает сына своего, не дает жить спокойно? И даже в бреду, в лихорадке он снова видит этот страшный посмертный лик. Никак не избавиться от него, от этих невидящих мертво-стеклянных глаз. И смотрят они ведь еще так ужасно насмешливо. Будто сейчас мертвец разинет рот, изогнет, ухмыляясь, синие губы и скажет ему: — Ну что, сдался? Готов подохнуть? Отравы наелся. Ну, не постыдно ли тебе, моему отпрыску, так позорно по-предательски помирать? И будет ведь прав. Бороться нужно хотя бы, чтобы виновного наказать. А ведь за тем столом, помимо волчицы, были все те, от которого удара в спину норт Таррум не ожидал. За Лией же он все то время следил, незаметно, придирчиво, не давая ей ощутить его взгляд. У нее шанса отравить Ларре не было, но у других зато таких возможностей было с лихвой. И кто из них, кто?.. Кто среди тех, кто вместе с ним воевал, провел годы, служа своему господину? А ведь яд мог подсыпать не каждый. Рядом оказывались вовсе не все. Но все же отраву в кубок подмешали непременно во время злополучного ужина: ведь личная посуда норта хранится отдельно от остальной. Думай, Ларре, думай… Кто?..* * *
Весь следующий день я провожу запертой в своей комнате-клетке. Мечусь в ней туда-сюда. Потом отворяется дверь и влетает Аэдан. Он тут же яростно кидается на меня. Я рычу, вырываюсь, кусаю. Но это ничто по сравнению с крепким мужским кулаком. Мне бы шкуру волчью, привычную: вот тогда против меня и Лис бы не вздобровал. Но сейчас повержена я, а вовсе не мой противник. Лежу на скользком гладком полу, а он в приступе гнева молотит ногами мое человечье хрупкое тело, оставляя на нем подтеки из крови и жалящее-сизые кошмарные синяки. Мне больно ужасно, но я не скулю. Нельзя, чтобы он ощутил мое пораженье. У самого глаза дикие, яростные. Потом останавливается и мне ненавистно, неистово говорит: — Уничтожу тебя, сука! Убила, гадина, норта… И снова замахивается, размашисто бьет. Пока потом его вдруг некая сила от меня отбрасывает далеко прочь. Лис вырывается, истошно вопя. Во мне же подняться сил нет ни капли. И кажется, будто внутри меня лишь месиво, талая мягкость, порожденная его твердым, железным большим кулаком. А я ведь даже голову и ту не могу повернуть. Улавливаю звонкий громкий хлопок: это Аэдану с силой влепляют затрещину. Слышу отрешенно громкий скользящий звук. Могу догадаться, что держат его, но все же он пытается выйти вперед. И чей-то низкий и раздраженный голос рвет по шву царящую тишину: — Да успокойся ты! Жив, твой норт, жив! Лекарь сказал, самое страшное теперь позади. Я издаю стон, полный разочарования и боли от нещадных ударов. Спасли… Они спасли Ларре, хотя эту ночь он не должен был пережить. Видно, боги, шутя, играют со мной. До чего же обидно! — Сука! Она Тарруму яду подсыпала, — яростно орет в припадке Аэдан. С ним не согласны: — Еще выяснить нужно, кто в действительности это сделал, — холодно ему отвечают. — Может, девчонку зазря ты избил… Но напавший на меня мужчина не сдается: — Да знали бы вы, кто она! — опустошено произносит он. — Какая разница? А вот кто виноват — это норт будет думать. — Я знаю, что это она, — сплевывая, упрямо говорит Лис. — И что бы ни решил Таррум, она за это ответит… Это последнее, что я успеваю услышать. Ведь дальше тяжело слипаю распухшие веки и в тотже миг проваливаюсь в бездумно холодную тьму…* * *
Пробуждение Ларре настигает не из приятных. Очнулся он, ощущая сухость и мерзкую горечь во рту. Видя, что больной пришел в себя, лекарь тут же дает ему воду, пряно пахшую целебными горчащими травами. Голос Таррума слабый и хриплый: — Сколько? — почти беззвучно, одними губами он произносит. — Ничего не говорите, норт! Силы берегите, — советует лекарь. — Сколько я здесь пролежал? — Ларре с трудом повторяет вопрос. — Три дня вы не размыкали глаз, норт. И еще столько же он не может подняться с постели, ощущая непосильную тяжесть своего тела. Но приказ приближенным все же быстро дает: всех, кто присутствовал в тот день за длинным деревянным столом, подливал ему в кубок отравленное вино, рубиново-красного цвета, велит не выпускать пока из поместья. А самому думать обо всем этом противно. Неприятно и мерзко искать виноватого, по крупицам восстанавливая события того злосчастного, досадного вечера. И все же подозрения у норта имеются, они крутятся у него в голове, что юркие и неуловимо-быстрые вьюны, черные и скользкие. Но Ларре пытается гнать неприятные мысли от себя прочь, подальше, чтобы не мучить себя и без того еще больше. Слишком давно норт Таррум перестал полагаться на людскую благодетель. А ведь, как любил сказывать его покойный отец, вера в добро погубила куда больше людей, чем иные кровавые войны. И еще обуревает его огненно-красная злость. Ведь сидела за столом дурная лесная шавка. Сам, дурак, ее усадил! Не могла она не почуять отраву в терпком вине. Но смотрела, как он глоток за глотком сам верную смерть в себя неспешно льет. Глядела, молчала да, видимо, наслаждалась: его-то смерть ей только в радость будет. Сука. И все же среди тех, кто был с ним в тот вечер, только одному под силу безошибочно указать на виновного. С ее-то нюхом этого и не знать! Но соврет ведь, гадина, специально умолчит. Позлить его для нее лишь одна безумная, веселая злая потеха. Хотя все же есть способ заставить ее лживый язык говорить то, что действительно истинно…* * *
Это из-за Таррума волнение охватило весь дом, из-за него сбился с ног, обессилел молодой лекарь, и из-за него, врага моего, никто в поместье покоя не знал. Почти. Одну лишь меня накрывала нещадная изнуряющая дурнота, когда слышала за стенами тихие перешептывания. Это слуги воодушевленно рассказывали друг другу, что их драгоценный, чудесный норт, наконец, открыл глаза, очнувшись из крепкого, смертельного забытья. Про меня же, запертую в своей конуре-клетке, все забыли, оставили в кои-то веки в покое и бросили одну… помирать. А что я выжить могу без ценной лекарской помощи, никто из них и думать не смеет. Мне же не привыкать справляться в одиночку с недугом. Черные саднящие синяки сходили с меня будто бы нехотя. Но сейчас вместо них на моем теле красуются лишь уродливые бледные пятна. А еще теперь могу глаза разлепить, заплывшие после накрывшего меня марева лисьего гнева. Меня беспокоят лишь ребра: бока-то Аэдан мне знатно помял. Поломанным хрупким костям нужно время срастись, стать снова едиными, целыми. Но спустя неделю долгожданного покоя обо мне вспоминают. В мою комнату-клетку входит сам норт. Уверенный, собранный, будто он и не лежал недавно, умирая в бреду. Кожа его идеально и гладко выбрита, и пахнет он по-человечески сильно и приторно-ярко. Цепко, пристально он оглядывает меня, подмечая безобразные пятна на коже и полосы от заживающих ссадин. Его глаза в тот же миг темнеют. И я чувствую от него странную помесь — мягкое и сладкое удовлетворение вперемешку с сильным и бурным гневом. Он не говорит мне сперва ничего, сжимая сухие губы в тонкую линию. Садится неспешно в большое светлое кресло. Ведь, хоть и силится всем показать свою мощь, я по-прежнему от него ощущаю слабый душок болезни. Потом иронизирует: — Вижу, тебе без меня не слишком сладко было, — ухмыляясь, он мне сообщает. И Таррум неправ: устройте мне бойню того пуще, хлеще, но избавьте меня от назойливых людей-насекомых, всюду исступно преследующих меня. Не могу больше находиться среди них, их навязчивого яркого запаха. — Хотел тебе сказать «спасибо» за то, что предупредила о яде заранее меня. — Ларре нагло продолжает. — Но об этом, похоже, уже позаботились и без меня. Пришел задать тебе лишь один вопрос. Кто подсыпал отраву в вино? Я смеюсь ему прямо в лицо. А оно тут же искривляется, пораженное яростью. — Думаешь, скажу тебе? — с ненавистью бросаю ему. Норт смотрит мне прямо в глаза, нагло, нахально. Кидая мне вызов. И с довольством мне уверенно отвечает: — Да. В тот же миг мое тело скручивает в пружину тугая досадная боль. Я морщусь, но прямо стою, хотя ноги от его мощи трясутся. Норт давит силой, заставляя упасть и поджать хвост. Но кем бы он ни был, меня, даану, ему не сломить. Я родилась с такой же силой в древней, могучей крови. Хотя иной другой бы уже давно, подчиняясь, ниц пред ним пал, на духу выкладывая все, что он знает… — Кто? — повторяет он. Отступать норт Таррум отнюдь не привык. И тут у меня, его магией лишенной сил, рождается странная, безумная мысль. Сама, как он желает, встаю на колени, на холодный дощатый ледяной пол. Всем телом ощущаю его радость от моего пораженья. И с поддельной яростью, будто он меня действительно одолел, легко вру: — Аэдан. На его бледно-неживое лицо падает тень. Предательство бьет его сильнее кинжала. А думаешь, Ларре, не больно мне было, когда ты убивал моего дона? Легко, когда твои люди один за другим резали моих волков, окропляя чистый снег их жгуче-горячей кровью? Твои мучения, мой норт, мне слаще всего иного. Пусть тебе будет больно, пусть! Как хочу, чтоб сторицей тебе вернулись все несчастья, на которые ты меня обрек. Только тогда успокоюсь. А тем временем Таррум встает, и поднять ему непросто отяжелевшее от болезненной слабости тело. И он покидает покои, опостылевшие мне, не проронив больше ни слова. А я с облегчением перевожу дух. Не поймал! На моей лжи меня не поймал. Удалось мне-таки его провести, убежденного в своем собственном непоколебимом могуществе. А на следующее утро я узнаю, что волей Таррума Лиса не стало. Ларре убил-таки его за измену, клятвопреступничество. Ведь всего более претит непоколебимому холодному норту предательство. А у меня стало на одного врага меньше. И все ближе я к своей такой желанной, но все еще далекой цели.Глава 7
Когда я вижу эти светлые глаза с искорками, мне становится дурно. Потому что гляжу прямо в лицо Ильяса. И у призрака, стоящего предо мной, такие же волнистые мягкие волосы, что цветом не темнее песка, и те же, будто высеченные кенаром, острые скулы. А пахнет мужчина… знакомо, но не так. И стоит понять мне это, как наваждение быстро спадает. Тогда я понимаю, что глаза незнакомца не столь ярки, как были у Ильяса, а кожа моложе и глаже. Другой. Не тот, что желал мне помочь вопреки воле всесильного норта. — Дарий! — слышу за спиной громкий грохочущий голос. — Инне! — приветствует его незнакомец. Они обнимаются, будто друзья. И я чувствую исходящую от обоих невесомо-сладкую радость. Только в запахе Инне она смешивается с неприятной и затхлой горечью… — Вот, слышал — вернулись вы, — делится Дарий. — Повидаться приехал. А Ильяс, не знаешь, где? Инне встречается со мной взглядом. От него веет злостью и леденящим холодом боли. Он молчит, не спеша дать ответ на нежеланный, неприятный вопрос, повисающий в воздухе. И избегает смотреть на приехавшего издалека старого друга. — Дар… — наконец, Инне с трудом произносит. — Ильяс… Он… Он… погиб. С нами нет его больше… Кожа Дария будто сереет. Он разнимает вмиг онемевшие губы и тихо шепчет: — Ты шутишь, да? — сам себе не веря, он говорит. — Шутишь?.. — Нет, — отвечает твердо Инне. Дарий вытирает вдруг выступившие на лбу капельки горклого пота. Его сердце стучит бешено, быстро. — Он не мог умереть. Не мог! — кричит мужчина отчаянно, и в голосе его мне чудится пронзительно острая талая боль. — Он жив! — не в силах найти в себе силы поверить, он машет головой. — Нет, — подходит к нему вдруг появившийся Брас. — Твой брат мертв. Мы все видели. — Как? — едва-едва произносит весь бледный, словно неживой Дарий. Инне смотрит на меня с яростной поглощающей ненавистью и сквозь зубы шипит: — Волки его загрызли. Потухший взор брата Ильяса вдруг проясняется: — Какие волки в Кобрине? — спрашивает он, и в его тихом голосе мне чудится след появляющейся надежды. Вот только он не ведает, где, на самом деле, скончался светлоглазый айвинец… — Что ты говоришь, Инне? — ругает приятеля Брас и почти беззвучно, чтобы Дарий не слышал, угрожающе добавляет. — Таррум услышит — за такие слова следом отправишься за почившим, — и только после мужчине, узнавшему страшную весть, поясняет. — Ильяс ослушался приказа норта. А тот, сам знаешь, на расправу скор… — Ослушался? — Дарий, не веря, переспрашивает. — Ильяс?.. — Да, — отвечает Инне, смотря куда угодно, но не на того, кому говорит. — Да быть того не может! — гневно восклицает брат погибшего. — Ильяс воевал с Таррумом в Красной битве! Прикрывал ему спину! Верен был! — Твой брат хорошо служил своему норту, — примирительно говорит Брас. — Но все-таки обстоятельства сложились так, что он вынужден был поступить так, как поступил. — Приказа, сказываешь, ослушался! Да что сделал Ильяс такого? Почему Таррум не проучил его, не сослал моего брата долой с глаз в провинцию? Почему норт предпочел выбрать ему смерть? Ведь Ильяс не раз жизнь тому спасал, раны чужие на себя принимая. — Не могу рассказать тебе, Дарий. Прости. Но за тот приказ, поверь, убить норт вправе был. — Лжете вы! — кричит Дарий с яростью. — Дар, послушай… — просит Инне. Но друг его прерывает: — Нет! Ни слова больше! Дарий уходит. Лишившийся сил, он ступает тяжело, грузно. Звук его шагов уносит вдаль по коридору звучное эхо. А на темнеющий впереди силуэт смотреть мне столь нелегко, что в грудной клетке чувствую, как боль изнутри режет. — Как бы дел не натворил, — бормочет Инне. — Не натворит, — машет Брас головой, а затем мне ожесточенно, пока нет никого постороннего рядом, бросает. — Что застыла, шавка? Чего вылезла из своей конуры? Я рычу, скаля клыки. И хоть не страшна я должна быть ему, Брас все равно на шаг отступает. Но все же в чем-то он прав: сама жалею, что здесь оказалась. Не хочу до дрожи, до одури видеть больше брата Ильяса, глядеть в белесо-светлые знакомые большие глаза. И сама я виновата, что из комнаты вышла. Мою дверь-то закрывать прекратили, жаль только из поместья так легко не выберешься — тут за мной неустанно следят: прислушиваются к каждому едва слышному шороху, внимательно наблюдают за малейшими колебаниями черных теней, не давая мне и шанса, намека, на такой желанно несбыточный и прекрасный побег. Ведь зверя сколь не корми, все равно его, дикого, в лес тянуть будет…* * *
Поморщившись, норт пьет холодную горькую воду. Оскоминой ложится она на язык, жалит его иглами. Но все же проглатывает Ларре неприятное и терпко-кислое лекарство, вяжущее рот. А сам ведь уже ни слабости, ни сил упадка не чувствует. Между тем лекарь его поучает: — Виллендский снежнеягодник крайне опасен, — терпеливо разъясняет он. — А плоды его самые ядовитые среди кустарников этого рода. Вам, норт, повезло, что у меня оказался нужный антидот. А яд этот ведь очень коварен: если вы сейчас прекратите отвары пить, недуг к вам вскоре вернется. Меж тем перед глазами Ларре стоит лицо бывшего друга. Того, что сам отраву в вино терпкое ему и добавил. Предал он своего норта. Не пожалел. Не поскупился на яд. И до последнего ведь свое участие отрицал. Божился, клялся, обещанья давал. А лицо ведь до боли честное, что так поверить ему и хочется. Лицемер. Обыграл Ларре да как легко! А подчинить его, как прежде волчицу, Таррум уже не мог — не в силах был. Больной, он и Лию-то с трудом прижал, а как она рвалась, гадина! Сдавленная силой его могущества, солгать ему не могла — пришлось ей поверить, не пытаясь снова прибегнуть к дремлющему в крови беспокойному колдовству, не пытаясь на Аэдана-предателя его нагнести. А рука у норта ведь чуть не дрогнула. Чего стоило ему держать ее прямо, протягивая другу чашу с гадкой презренной отравой, что пришлось у лекаря взять. И Аэдан принял ее, обхватил, дрожа всем телом. Заглянул в злюще-черные глаза своего господина и тихо так произнес: — Пусть это будет последняя ваша ошибка, норт. Береги себя, Ларре! Береги себя… Таррум безумно смеется, вспоминая. Чего ради ему сейчас думать об этом? Родителей давно унесла незрячая, а друзей и подавно нет. Одна служба тягостная теперь осталась ему. Ларре закрывает глаза. И сквозь тонкие на них веки видит, как оседает Аэдан и хрипит, хватаясь за горло. Изо рта его катится белая буйная пена, а малахитово-серые глаза закатываются и наверх смотрят. На белках виднеются кровяно-красные извитые ленты-сосуды. Лопаясь, они все сплошь в страшно-алый окрашивают. Аэдана рвет, выворачивает прямо на пол, на дорогой прежде мягкий бергский ковер. Его не жаль. Жаль, что Ларре доверился ему, этому мерзкому, гнусному ничтожеству. А тот ведь не выдал таинственного врага даже, умолчал, кого ради старался. Интересно, Таррум тоже валялся так, в бессилии хватаясь за горло, будто желая то разорвать? «Мучайся, друг, — тогда подумал Ларре. — Страдай, как я!» Потом жизнь в глазах Аэдана погасла: сперва напоминала она тлеющий уголь, затем огонь силы притих, чтобы навсегда исчезнуть. Поверженное тело предателя унесли слуги. Ларре не желал знать, что с ним стало потом. Сейчас Таррум думает о другом. О письме, что в тот проклятый вечер, когда отравили его, за ужином получил. Которое читал, наслаждаясь лиеским выдержанным рубиново-блестящим вином. Его просили приехать как можно скорее. А он подвел из-за яда, что в кубке серебряном был. Спешить придется ему только сейчас. Садится Ларре в глухую карету. На двери виднеется высеченный родовой герб — колючий чертополох, овивающий крупного матерого волка. Тот самый геральдический знак, что еще прадед придумал. А Таррум ведь не принадлежит ни к древней, близкой к императору ветви, ни к иному старому кобринскому роду. И потому сиятельным ему никогда не стать. Остается ему лишь ощущать снисходительность высшей знати да ловить их надменные, презрительно колкие взгляды. Много крови еще уйдет прежде чем, наконец, род Таррумов избежит этой ядовитой чванливой спеси. А крышу покатую глухо бьются холодные дождевые капли. Размеренно, негромко стучат они, ударяясь о пласт ровный железа, блестящего даже в тусклом свету. Слушает Ларре их песнь и думает, что зима в Аркане совсем не похожа на ту недавно увиденную им, невообразимо, бескрайне прекрасную. Другую — морозную, студеную, снежную. Ту, что царствует в ледяном воинственно суровом далеком Айсбенге. И нет ведь в зимнем Кобрине только чарующего волшебства, что и сейчас манит на полуостров так сильно. А Айсбенг все не желает его отпускать. Легко же забыться, так просто перестать мыслить о холоде, сводящем с ума, и о голоде, сводящем желудок. И о волках, что его так рьяно, так яростно, сильно всем духом своим ненавидят… Айсбенг прекрасно немилосердно жесток. И любого погубить запросто может. Но не его. Ларре выбрался из этой липкой, приставучей узорчатой паутины. Да только как перестать думать о ней? На снежный сияющий холм похож виднеющийся вдали арканский дворец императора. А выше этого здания в Кобрине не сыскать. По фасадам его обрамляет изящная, искусная колоннада — тридцать мраморных статуй натиров, тех самых, что по преданиям на сильных плечах своих держат тяжелое бескрайнее небо. А стены дворца не просто светлые, как принято в Кобрине, они как белила ярко искрятся. Белый — цвет императорского древнего рода. По велению покойной императрицы окружает двор прекрасный сад, которого нигде больше не сыщешь. Деревья растут в нем сплошь светлых пород, а по весне виднеются цветы лишь с белыми лепестками. Их столь много, что как зацветут — кажется даже, будто все засыпано снегом ярким, слепящим глаза. Раньше Ларре так тоже думал — пока на полуострове далеком не побывал. Теперь дворец потерял для него былую прелесть: поглощающее очарование больше не кажется норту бесконечным и сильным. И чудится Тарруму в нем, в каждом холодном камне и в каждой светлой ветви — обман. Ларре проходит уж мимо него, как, вздрогнув от страшной разящей догадки, назад оборачивается. А изящные кроваво-багряные ветви все никак не желают скрыться от его зоркого, цепкого взора… — Что это? — спрашивает норт у прислуги. — Господин, это снежнеягодник или снежник по-нашему, — охотно поясняет садовник. — Вы не смотрите, что ветви красные. Это сейчас он такой. А как зацветет… Цветы у него молочно-белые и пахнут, что дурман, а плоды, как снег упавший… Он еще продолжает рассказывать про редкий и ценный кустарник, но Ларре его больше не слушает. Уходит, стараясь не думать, что, возможно, именно с этих ветвей некогда собрали те округлые сочные ягоды. А они ведь лишили его верного друга и едва не погубили его самого… Во дворце Таррум проходит, не заглядываясь ни на вычурные богатые фрески, ни на бесценные картины, висящие в старинных напыщенно-золотых рамах. Идет он уверенно, твердо, направляясь в холодное западное крыло, и минует скучающую охрану, несущую пост в форменных мантиях. А ведет его Кастар, личный секретарь сиятельного лорда Вингеля Альвеля. И сразу же провожатый бесхитростно затевает с появившимся Таррумом непростой разговор: — Слышали новость, норт? — делится с Ларре Кастар, — На днях во дворец налару явился. — Как? — удивляется Таррум. — Наданию отделяет от нас… — произносит он было. Но его, не слушая, в тот же миг уверенно, но без злого умысла прерывают: — Океан, знаю, — вмешивается секретарь сиятельного лорда. — И оттуда до Эллойи плыть, вйан знает, сколько времени. Только Амислер Вайссел не плыл, а легко перенесся. Но Ларре в это трудно поверить: — Да быть того не может, Кастар! Разыгрываете вы меня, — недоуменно он говорит. Собеседник догадку же не подтверждает: — Если бы так, норт. Кого хотите — спросите, все подтвердят. Да только оказывается, некоторым доступны такие силы, о которых обычные люди и помыслить не могут… — И что же вы, Кастар, хотите меня убедить в то, что в Надании живут сплошь одни колдуны? — хмурясь, иронизирует Ларре. — Отнюдь нет. Что вы, норт, — сокрушаясь, советник качает головой. — Но правитель их, налару, все же относится к таковым. Кто и подумать мог только? Кто и подумать, действительно, мог? А Кастар ведь не тот человек, что врать будет, придумывать, домысливать или хитростно сочинять. И все же сейчас поверить ему Тарруму трудно. А тем временем советник Альвеля говорить продолжает: — Вайссел прибыл к нам злющий, как вйан, — рассказывает дальше Кастар. — Ну и страху же он на дворец нагнал! Один император наш не дрогнул, не испугался. А налару дурную весть узнал, вот и примчался. Подумал, что мы, кобрицы в том виноваты. — Что за весть? — спокойно спрашивает Ларре, хотя в его душу, черство привычную, когтями вцепляется жалящий холод. — Говорят, посол наданский ехал к нам, Новвел, — отвечает ему собеседник. — Он приходился молочным братом налару. Да прибили его. Только оказалось, что не у нас это было, а на полуострове, в Айсбенге. Разобрались — волки вроде загрызли. А мы ни при чем. Жаль не знаю я, поверил ли Вайссел нашему императору, но уехал он с миром. — А уехал когда? — Вчера на ночь глянули в покои его — исчез. Видно, тем же путем домой отправился… «…Если бы не отрава в вине, с налару я встретился, — думает Ларре. — А тот, говорят, и мысль чужую уловить легко может, что мотылька, и узнать даже самую бережно хранимую страшную тайну». Только мог ли помыслить о приезде правителя Надании человек, что так ловко распоряжался Аэданом, побуждая преподнести своему норту крепкий яд, коварный и подлый?.. Или это случайность, нелепое совпадение? А Кастар тем временем отворяет тяжелую резную дверь, что открывается будто нехотя, с пронзительным и режущим скрипом. Ведет же она в зеленый императорский кабинет, где заседает сиятельный лорд Вингель Альвель. Уходит секретарь, чтобы предупредить своего господина о прибытии Таррума. Затем провожатый назад возвращается и прощается с Ларре. Кастар исчезает, легко затерявшись среди путаных, бесчисленных коридоров дворца. Норт же находит Альвеля, сидящим в мягком глубоком кресле. Вингель приглаживает свои знатные густые усы, завивающиеся кольцами на острых концах. Сиятельный в своих думах не замечает, как начинает постукивать пальцами по громоздкому столу, сделанному из благородного дуба. А руки его, несменного, закаленного жестокими битвами, грубые, в мозолях и трещинах. Вингель никак не походит на других приближенных лордов кобринского императора, на тех, что и кенара никогда не держали. Только опасны другие сиятельные пуще клубка разъяренных змей, а росчерком их перьев вершатся судьбы иных людей, не столь родовитых. — Сиятельный, — склоняется Таррум в чинном, благородном поклоне. — Таррум! — радуется встречи с ним Альвель. — Давненько не слышал я о тебе! Говорят, недавно к праотцам тебя кто едва не отправил? Ларре скрежет зубами, вспоминая о предательстве бывшего друга. Лорду не без горечи отвечает: — Как видите, жив, хоть и лекарю моему пришлось слегка поднапрячься. Альвель же только смешок издает да рукой на него машет: — Сколько шкур с тебя не сдери — все бегать будешь, — сетует Вингель, хотя и сам отнюдь не привык себя щадить: приходится лорду порою вставать с постели да раненому идти воевать. Но даже слабый врагу он никогда не дается. Прибить самого Вингеля Альвеля, вояку бывалого, это каким не воином, мастером, нужно непременно противнику быть? Норт же Вингелю говорит: — Ваше письмо, мой лорд, ко мне пришло вовремя, а дальше я валялся в забытье. Вы писали, что дело срочное… Надеюсь, еще все возможно решить? — Какое письмо, Таррум? — удивляется Альвель. — Ничего я тебе не писал! Или то в бреду тебе это приснилось? Таррум стоит ошарашенный. — Разумеется, нет, — машет он головой. — Почерк был ваш да и вензель стоял. — И где же оно? Не мог же я, право, забыть? — хмурится лорд. — Тут суматоха такая была… Налару явился. — Слышал, — Ларре кивает. — Кастар рассказал, пока шли. А письмо… Поступил, как вы прежде велели. Сжег я его. — Так, — твердит Альвин. — Все же мне думается, что ничего я тебе не отправлял. Но Ларре стоит на своем: — Оно было. А лорд передразнивает: — Было-было, — иронизирует он. — Не мешало бы тебе отдохнуть, норт. — А если мне писали не вы? — решается предположить Таррум. — Почерк мой, говоришь, был? Ларре кивает: — Да. И вензель стоял. — Да кому только нужен ты так во дворце, чтобы так изгаляться? — не верит норту лорд. — Нет, скорее ты просто устал. «…Или кто подставить меня пред налару желал, — думает Ларре, — если знал о приезде». Но все же то не сходилось. Неужели мастер такой найдется, что повторит знакомый до каждого завитка аккуратный лордовский почерк? А нет пусть, могло ли Тарруму потом показаться таинственное письмо в изнурительном безумном бреду? Но норту приходится отступить: — И что же каким показался вам Амислер Вайссел? Встречались с ним? — заговаривает с Альвелем норт о другом. — Виделись, — не скрывает лорд. — Налару же как скала — ни за что не отступит. Воздух от силы его, что не трещал. Даже наши лишенные чародейского духа люди то ощущали. А что говорить о фасциях… Они брезгливо лишь морщились, но против Вайссела выступить не решались. Куда там мощи их инквизиции! С таким врагом они еще не боролись… — Тогда, выходит, нам лгали, что налару мысли читать может, — заключает Таррум. — Отчего же врали? — недоумевает Альвель. — Для Вайссела думы наши совсем не загадка. — Но как же… А ваши? — холодеет Таррум. — И мои, — со спокойным неживым безразличием отвечают ему. Норт восклицает: — Сиятельный!.. Но как же Айсбенг? — А что Айсбенг? — хмурится Альвель. — Не думаешь ли ты, норт, что я могу быть причастен к убийству? — с угрозой он заключает. «Именно вы меня о нем и молили», — скользит в голове у Ларре неуемная, беспокойная мысль. Но Альвель же слушать его не желает. Только зачем ему сейчас, наедине, притворяться? С осторожностью норт произносит: — Но налару в том кобринцев винил. Разве нет? — Ты прав, — успокаивается сиятельный лорд. — Но он узрел наши мысли. Помыслами все мы были чисты. А люди нашего императора Надёна расследование честное провели. По совести. Ничего от чужеземца не хотели скрывать. «Чисты? — удивляется Ларре. — Неужели я и вправду вконец сошел с ума, стал действительно больным и безумным?» Но стоит ли доверять словам сиятельного лорда, что обычно стоит в стороне от изящных дворцовых интриг? Может ли быть так, что он решил убить Ларре, а сейчас отчего-то решил разыграть странный и блестящий спектакль? И все же то зачем-то присланное письмо у Ларре из головы не выходит…«Светлого дня вам, норт. Вынужден вас просить приехать во дворец как можно скорее. Не буду таить, возможно, вопрос касается нашего прежнего дела.В.А.»
* * *
В последнее время думы в голове у Вингеля смешались. Иной раз кажется ему, что какая-то неумемная мысль, что назойливая летающая муха, препятствует его покою. Но стоит ему ее поймать, ухватить за тонкий угасающий хвост, так она тут же от него ускользает, улетает далеко прочь. Когда Таррум уходит, это ощущение вновь возвращается. А потом вновь сполна повторяется в странных, будто насланных снах. После них он встает изнуренный, будто после долго бега, покрытый гадкой и липкой испариной. И ощущает внутри пустоту. Словно кусок его вырвали, оставив лишь истекать, умирая, жгучей, горячей кровью. А он ведь не помнит ничего после этих сновидений. Только чудятся ему горящие глаза-изумруды, насыщенно-зеленого сочного цвета. Блестящие, что молодая трава. И налитые теплым живым и таким манящим его, что по ночи мотылька, ярким светом… И до чего же хочется ему заснуть снова. Только там, в своих снах, он ощущает, наконец, настоящий покой. Тихий и дурманящий, сладкий…Глава 8
Мне повезло родиться весною, ощутить волшебный запах талого снега, насладиться ароматом мигом зацветших северных трав. В логове матери нас было трое: я, моя сестра да наш непутевый брат. Родились мы, как и все волчата, слепыми, а разлепить веки сумели только спустя пару недель. Все это время мы жили, лишь пользуясь нюхом. Благо волка тот не подведет. Шерсть наших щенков поначалу темно окрашена. Но в помете черной осталась одна моя только шкура. У остальных она посветлела, стала едва ли не такой яркой, как белый, лежащий в Айсбенге снег. Как подросли, мы со взрослыми пошли на охоту. Сперва матерым только мешали, потом научились им помогать. После с другими долго играли, кувыркаясь в мягком и свежем снегу. А весна к нам больше не приходила, оставив у зимы Айсбенг в суровом плену. И вернулись холодные ночи, что сменялись леденящим недлинным днем. Однажды мой брат не проснулся, не разлепил тонких кожистых век. С сестрой моей, Сияной, мы лизали его застывшую морду, пока не поняли, что прибылой давно уже безвозвратно стал мертвецом. Тогда впервые я страх ощутила. Поняла, что рассказы матерых не докучливые трусливые сказки, а лишь то, чего я не желала так долго вопреки признавать. Правда же меня ужасала, била, оставляя болящие гнойные раны. Когда мать обнаружила окоченевшее тело нашего брата, это едва не подкосило ее. Тогда она выла, горько, надсадно, глядя на бездушно холодный лик далекой луны, проклиная жестокий безжалостный Айсбенг и моля его проявить милосердие к нам. Поддержали ее и другие волки. Скорбная, горестная песнь их летела по северу. А в моем сердце разгоралась пугающая досадная пустота. Так и жили. Пока как-то наша мать, волчица, не вернулась с обхода. Отчего вышло так, нам с Сияной матерые не сказали. И все же для нас в том тайны не было. В каждом рыке, грозном скрежете острых звериных зубов нам слышался лишь один звук — красноглазые. Им будут наши беды в лишь радость. Ведь мы — их сильные и непримиримые противники, которых пока они не в состоянии одолеть. А отец наш на глазах угасал… Прежде темная его морда поседела, шерсть окрасилась старческим серебром. Потом же он сам стаю покинул. Ушел далеко к скалам, на запад, без нас помирать. Мы с сестрою одни остались. Хорошо, с нами стая была. Иначе не знаю, как выжили бы. Потом настали суровые, нещадные времена. Желудок постоянно сводило от голода, а холод проникал даже сквозь густую жесткую шерсть. Волки гибли один за другим, а иные звери двигались дальше, на юг, ускользая вглубь бескрайнего материка. Нам же такая роскошь была недоступна. И когда надежды уж совсем не осталось, в Айсбенг пришла короткая, что вспышка, долгожданная согревающая весна — вторая, что за всю жизнь повидать я сумела. Тогда в стаю с материка пожаловал незнакомый и сильный матерый. Наш дон сам напал на него. Первым. Хоть и знал, что выстоять против чужака постаревшему, обветшавшему волку не суждено, ни по силам. Мы наблюдали за их боем, смотрели, как незнакомец из Эллойи раз за разом нерешительно отступает, не желая убивать храброго и повидавшего достаточно битв вожака. Но наш дон сам матерого провоцировал, желая в битве погибнуть: от его острых клыков, от опасных и жгучих когтей. Понимал он, что только сильная и новая кровь сможет спасти потерявшую на надежду уцелеть стаю. Ведь хоть и пришла в Айсбенг снова весна, никто не верил, что продержится она долго. А суждено ли нам увидеть снова другую, никто и не смел предсказать. Сражение матерых между тем стремительно продолжалось. Они кружились, насмерть бились, то нанося безжалостный и точный удар, то быстро, незаметно для всех отступая. Бой их тянулся, никак не кончаясь, пока чужак наконец не повалил нашего мудрого дона. Из горла его вырвался хрип, брызнула терпкая кровь, прожигая насквозь заледеневший от холода снег. А из пасти разгоряченного битвой победившего волка валил клубами сизый и теплый пар. И стал пришедший издалека незнакомец нашим новым могущественным доном. Назвал он всем свое диковатое имя, что для нас, северян, ложилось на язык непривычно. Было она звучное, что шелест листьев в лиеских лесах, пьянящее, как родниковая вода после зноя. А звали его так — Китан. Уверенный волк из Эллойи, без которого едва ли бы выжила моя стая. И как-то сразу так вышло, что он заприметил меня. Я стала той, кто бегал с ним по лесу, смотрел на бескрайнее небо, слепящее блеском далеких и ярких звезд. Подолгу мы оставались наедине рядом друг с другом, и меня, больше других одиночество жаждущей, его присутствие никак не тяготило. Вместе мы слушали лес, что никогда не молчал: всюду он пел, и каждый раз его баллады были новые, разные. Внимали мы, как переговаривались меж собою летящие птицы, как пищали под снегом шустрящие мыши. Я прижималась к теплому волчьему боку, когда где-то там, вдали, разносился грозный медвежий вой… Под нашими лапами хрустел рыхлый, мягкий снег, а ветер шелестел, перебирая шерсть на загривке. Рядом с Китаном я наконец-то нашла такой манящий и теплый покой. И был он со мной, уютный, родной, пока в нашу жизнь с моим волком не ворвался стремительно, резко, сметающий все вокруг ураган — человек.* * *
В Ларре я не могу понять лишь одного: зачем норт держит меня при себе? Ведь не отпустит же, бережет, а самому, зачем я сдалась, понять не могу. Иной раз пройдет мимо меня и сверкнет взглядом. А мое присутствие рядом его и злит, и радость приносит — мучить меня ему лишь дикое, странное развлечение. С тех пор как на моем пальце очутился чародейский перстень, я сама не своя. До чего же скучаю по лесу! По воздуху свежему, по снежному духу. По завыванию холодного ветра. Устала носить наряды из ткани вместо мягкого меха, облегающего стан. И чувствую еще себя так среди людей… одиноко. Тоскливо мне без волков. Вижу Инне, как всегда идущего с Брасом. Со злорадством он щурится и мне говорит: — Велели тебе, сучка, вниз спускаться, — не рискуя приближаться поближе, он сообщает мне. Я ухожу, но ощущаю, как спину буравит недобрый взгляд Браса. Думая, что не слышу уже я, он говорит хмурому Инне: — Это зачем еще? Тот ему не без резкости отвечает: — А я почем знаю? Самого его любопытство ведь тоже гложет, оно скользкой змеей в черном сердце сидит. Но вместе со мной не решается спуститься вниз. Запах его оплетает липкий и приставший крепко-накрепко страх. Иду туда, ожидая увидеть Ларре, заглянуть, что в бездну, в его ледяные глаза. Но, спускаясь по лестнице, замираю в удивлении намертво, не почувствовав ни такого привычного уже его духа, ни запаха постороннего, чьего-то еще. Сперва я думаю, что нет в нижней зале неприятных мне людей, как вдруг слышу угасающий, тихий, неясно трепещущий шум. Там я нахожу незнакомого, чуждого человека, и мне хочется подбежать к нему да прижаться носом к молчащей, не пахнущей коже. Должна я ведь убедиться, что прежде верный нюх меня не подводит. Не ощущая запаха чужака, я чувствую себя беззащитной и слабой. Словно часть меня выдрали да отбросили за ненадобностью далеко прочь. А глаза незнакомца на меня зорко глядят из-под накинутого белесого капюшона. Его кожа испещрена черными изгибами вен. Они бьются вьюнами по бледной пергаментной, ссохшейся коже. На одном его глазу вижу мутное, уродливое бельмо, оплетающее бесформенной кляксой темный и широкий зрачок. А на щеке нежданного гостя красуется старый изогнутый шрам. Незнакомец приоткрывает рот мне в улыбке, и я замечаю острые, будто звериные, конусы белых зубов. И хоть его дух мне никак не почуять, в его оскале ощущаю неприятный смрад опасности. Мужчина чудится мне похожим на застывшего ящера, покрытого чешуйками сухой кожи, ороговевшей от сильного ветра. Он стоит, будто готовый в любой момент сделать резкий прыжок и молниеносно, без заминки напасть. А ногти на его грубых и жестких руках похожи на звериные твердые когти. Под ними я чую застывшую грязью чужую железную кровь. Биенья его неживого сердца не слышу. Будто ничто не разгоняет по его венам вяло текущую и грязную кровь. Я чураюсь его страшно мертвого присутствия, не желая завести разговор. Он искал меня? Этот отвратительный ящер? А мое сердце за двоих в комнате бьется, разбавляя осевшую инеем мрачную тишину. Он тянет ко мне свою руку с изогнутыми корявыми пальцами, осеняя мое тело странным, немыслимым знаком. От нее отделяется крючьями тень и, что змея, по стене ползет, медленно движется. По-звериному я рычу, с тут же осевшей во мне неприязнью, отгоняя ее. И ощущаю, как копится во мне, теплится, мрачное омерзение. А она похожа на огромного черного паука, что водится в южных пустынях. Там, где вечно стоит зной, а земля горит жаром. Солнце слепит, оставляя, что пламень, на теле пятна ожогов. А небо бескрайнее, огромное, яркое. Сердце стучит. А призрачная рука будто касается его и крепко сжимает. По моим вискам катится холодный пот, остужающий горящую кожу. А тело от чужого неживого присутствия оковывает прутьями сильный и поглощающий ужас. А сердце все громко, оглушающее бьется в груди. Айвин. Пустыня. Тепло. Ильяс… Страх перед тенью назад отступает. Я делаю жадный глоток, вдыхаю желанный и кислеющий воздух. Чувствую, как он проникает далеко внутрь, расправляя туго сжатые легкие. Позволяю надавить дремлющей в крови древней силе и изгнать, отторгнуть из себя прочь враждебный мне, страшный чернеющий дух. С хлопком тень вырывается из моей груди и, что стрела, летит назад, к своему господину. А тот с удивлением глядит на меня. — Сильна, — со странной угрожающей похвалой мне говорит. Как раздается другой, спасительный голос: — Что вы здесь делаете? — Таррум стоит, словно подернутый инеем, не шелохнувшись. — Норт, — почтительно кланяется ящер, убирая опасное оружие — тень, вводя ее в призрачные, незримые ножны. — Вы не ответили, — холодно отвечает Ларре. — Долг привел меня в ваш дом, — отвечает ящер, и голос его по-змеиному тихо шипящ. — Зова не было, фасций, — отрезает Таррум. Ящер шипит в ответ, а я вздрагиваю, как от удара. Инквизитор. Так вот, кто он! Недаром таких, как он, ягши столь сильно боятся. Только что он делает в доме норта? — Не было, — соглашается фасций. — Вы правы, мой господин. Но, видно, лишь потому, что вы сами, норт, правды еще не узрели. Вас ведьма околдовала. Это меня-то он ведьмой назвал? Меня, волчицу из леса?.. Хотя для Кобрина, лишенного красок, любое, даже невесомое и легкое колдовство — лишь дерзкая и темная сила. Ее готовы и с корнем содрать, и целиком безжалостно вырвать, даже не боясь рук поранить об изогнутые шипы с острым краем. В серой империи магия — это нечто, запретное и опасное, то, что нужно лишь поскорей уничтожить. И тогда кобринцам на помощь приходит верный меч, пожирающий всякие чары, — каратель. Говорят, что все инквизиторы уж давно мертвы, и нет в них ни искры пламенной жизни. Рассказывают, что они годны, лишь чтобы мучить и насмерть забивать нечистую силу. Что не осталось в них жалости или состраданья, а от чужих мук они наполняются только клокочущей и страшной радостью. И во все эти россказни мне поверить легко. Ибо сердце инквизиторское не бьется, не раздается в каменной неживой тишине ни редкого, ни затухающего удара, а глаза его полны безумной и ледяной одержимости. А еще он столь не похож на человека, что ощущаю в нем лишь силу гадливого ящера, порождающего во мне дурноту и приторно вязкое омерзение. Все ли они такие, эти инквизиторы в серых плащах с белой вышивкой по краю, я не знаю. Ведь это первый фасций, которого я успела повидать. Для него, презирающего всякие даже зыбкие чары, что волчица, что ягши — все едино. Ведал бы он, что волки, когда-то выжитые его предками из негостеприимной, недоброй Кобринской империи, нашли пристанище среди айсбенгских прозрачных голубых льдов. Знал бы, что люди, веками живущие на Живой полосе, поделятся с теми зверями последним, но не дадут помереть им от нещадного голода, терзающего невыносимо их дух. Тогда каратели бы уничтожили Айсбенг. Погубили его, чтобы впредь колдовство, против воли растущее, сгинуло б прочь. Только знали б они, что чем больше волшбу губить примешься, тем сильнее и более рьяно она будет расти. Ведь даже самое дрянное и темное колдовство — лишь неизбежное продолжение жизни. Но пока инквизиторы губят не магию, а один только Кобрин. С каждой зимою все больше сгущаются над ним тяжелые мрачные тучи, и тусклее становится свет, прежде яркий, от летнего слепящего солнца. А земля все твердеет и иссыхает, покрываясь изломанными глубокими трещинами. Прихотливые травы на ней тяжело растут. И приходится даже в теплую благодатную пору закупать урожай из далеких землей: из еретичного Лиеса и враждебно настроенного сильного Берга. А те не чураются древними силами, колдовскими, могучими. Что не спасают, а изводят прежде великую империю, карателям, убежденным в своей правоте, объяснить нелегко. Они-то верят, что приносят одно лишь добро и благодетель. Вот только, чтобы познать инквизиторам истинное лицо страшной одержимости, заглянуть им, прежде всего, стоит в стекло, горящее зеркальным блеском … И не одной только мне страшиться нужно их. Если почует объявившийся фасций в крови Ларре крупицы старого возродившегося волшебства, то и его, благородного, слушать не будут. Но на Таррума плащ серый страха никак не наводит. Норту хватает духа твердить, смело встречаясь с пришедшим глазами: — Могу я узнать, чем вызвано столь серьезное обвинение? — хмуро он говорит. Фасция же вопрос не вводит в смущенье: — Разумеется, норт, — отвечает. — Известно нам стало, что в приграничных с Лиесом лесах объявилась ведьма с горящими, как у кошки, глазами. Цвета они желтого янтаря. Боялись мы ее вторжения на наши земли. И, разумеется, мы были готовы к ее вероломному нападению. — Дальше, — велит норт. — Стража заметила при въезде с вами странную женщину: простоволосую, как презренные нами ягши, одетую по-простецки, но с не тружеными руками. И глаза. Глаза! Главное, были все те же. А я чувствую гнев, и он лишь растет, подстегиваемый яростью Ларре. Но люди, что стоят на въезде в Аркану, — лишь глаза острые вездесущей, омерзительной мне инквизиторской власти. — Вот что, фасций, — недовольно замечает Таррум. — Я тоже слышал о той ведьме. Но, сколь помню, ее зрачки были вовсе не круглые, а вытянутые, узкие. — Непостижимы чары ягши, — не стушевывается собеседник. Норт того более злится. Еще немного и заклубится рядом с ним его сила. Но вижу, как он нехотя сдерживается, прячет ее, было выскользнувшую наружу, прочь. — Эта девушка останется вместе со мною, — почти по-звериному он рычит. — Она моя кузина, что осталась совсем сиротой, — легко он врет. Зря, Таррум, зря. Льстивый, подобострастный взгляд фасция тут же меняется. Глядит он на норта презрительно, но и цепко, внимательно. Ведь, если и не был уверен инквизитор, что я не чиста, то, сама как не знаю, подкрепила лишь подозрения, отогнав приставучую мерзкую тень. — Если это правда, — угрожающе молвит каратель, — то вы не просто ведьмин пособник, норт, что укрывает колдовское отродье вопреки священной воли инквизиции. В вас может течь та же скверная, нечистая кровь. И вас самого надлежит уничтожить. — Она не ведьма, — выговаривает Таррум. — А что до вас, фасций… Не желаю впредь вас больше видеть и слышать. Вы оскорбили честь моего рода. — Я желал вас спасти, — отрицает ящер. — Уходите. Вон! — кричит Ларре. — И не смейте больше приходить в мой дом, оскорблять мой род и мою двоюродную сестру. — Я уйду, — шипит каратель, сверкая на меня глазами. — Но ее все равно найдут другие. Этот будто мертвый, не имеющий запаха человек уходит. Слышу, как хлопает за ним дверь. Ая словно наконец могу спокойно дышать. По полу скользит сквозняк, и кости от его незримого присутствия тут же зябнут. До меня доносится тихий и приглушенный шепот: — Я запомнил твой запах, демоново отродье, — напоследок шелестит принесенный ветром голос карателя. И впервые в жизни я чувствую дрожь.* * *
Покинув дом знахарки, Ильяс скачет на лошади, уходя все дальше, вглубь родного материка, давно им покинутого. Он движется по западному кобринскому тракту, не желая встречаться со столь неприятным теперь ему нортом. А у самого нет ведь даже жалкого медяка: не раздается в карманах его громкого монетного звона, не отяжеляет ничего износившегося дрянного плаща, полного, что проплешин, круглых дыр. Ночевать на студеной земле он давно уж привык, но его припасы скоро закончатся. По побережью лежит его путь, там, где из путников лишь шайки разбойников да снуют одни бедняки, сродни ему самому. А война ведь выковала, закалила его железное сердце, не оставив места робеющему пред неясностью жгучему трусливому страху. Умеет же он лишь одно — убивать. Жалить противника острым тяжелым кенаром, кружиться, что в вихре, в опасном, губительном танце. А в согласии, в спокойном, желанном мире, жизнь такому вояке, как он, дается лишь в неприятную тягость. Он находит в пути через Кобрин неприметную и косую лачугу. Над ней черным маревом быстро воронье кружит. И Ильяс заходит в рухлый дом, когда иной бы мимо прошел. Он зовет: — Рогвор! Ему навстречу выходит не человек, а полудохлый кот с седой мордой усатой. Шерсть зверя клоками торчит, а по бокам его темнеют плешивые пятна. Котяра громко мяучит, и этот резкий звук нещадно бьет по ушам. Ильяс, брезгливо морщась, вслух говорит: — Прекрати, Рогвор. Зверь тут же меняет облик. Он стоит с трудом, одной рукой опираясь о стену, а другой — хватаясь за больную спину. И смотрит вроде бы прямо, но далеко. Его глаза почти что слепы, и, кажется, будто выцвели, посерели. Старик, щурясь незряче, молвит Ильясу, сокрушаясь с тоской: — Прости. Давно уж я не был человеком, — сожалеет. — А что со спиной? — сочувствует айвинец коту. — Да пришли тут одни в дом мой, ночь скоротать… Я не против был, но меня не спросили. А один сапогом с силой пнул, чтобы я ему, с дороги уставшему, впредь не мешался. Ильяс ругается сквозь сжатые зубы. Старику ведь показываться не стоило вообще пред забредшими путниками. Кто знал, кем они могли статься. Этот вред — самый меньший, что мог случиться с Рогвором. А так и на инквизиторов-то можно нарваться. Со стариком же мелочиться не будут. Они колдуна давно ищут. А тот, хоть и нашел заклинанье, как скрыться, стать дрянным, оборванным котом, не сможет с лживым и жестоким фасцием никак совладать. Рогвор же, упрямец, не хочет покинуть ему родной Кобрин — немилосердную и лживую землю. А в Лиес отправиться он тоже не горит желаньем. И он живет в империи там, где почти уж никого не бывает. Надеется, старый, в Кобрине помереть. Самому же сил колдовских едва ли хватает. — Недавно смерть тебе подарила свой поцелуй, — глядя сквозь Ильяса, Рогвор замечает. — Но удержать она не сумела… — тот молвит в ответ. И затем говорит: — Пойдем со мной. Сам знаешь, куда, — просит. Старик лишь качает седой головой: — Нет, — улыбается. — Ответ ты мой знаешь и так. Меня не проси. — Я волков видел, — делится Ильяс. — Помнишь, ты говорил? Рогвор вопросу не удивляется: — Спас? — спрашивает колдун, хотя знает ответ. — Нет, как и ты предрекал. — Но по совести сделал, — в голосе старика скользит невесомо приятная другу похвала. — По-другому не смог. — Ничего. Путь волчицы в Кобрин лежал. Давно уж пора… — бормочет Рогвор. Айвинец переспрашивает его: — Что? — Не думай об этом. Случилось с ней, что было давно предрешено. А Ильяс лишь сожалеет: — Как же мог я сразу тебе не поверить… О волках. Но как же тяжело видеть пред собой человека, а думать о звере! — От них людского только личина. Не мое это зыбкое заклинанье… Я человек, но котом могу статься. А они — дикие звери, какое обличье надеть не решат. Я тебе ж говорил, — старик сообщает. — Было дело… А что ее, волчицу ту, ждет? Колдун беззубо улыбается, расправляя губы хоть в страшной, но добродушной ухмылке: — То узнает лишь только она. Время придет… А тебе говорить я не вправе. — Предрекатель, — посмеивается без злобы айвинец. Помедлив, старик говорит: — А брат ведь о «смерти» твоей вскоре узнает. Побыстрее написать ему нужно письмо. — Перьев нет? — серьезнеет Ильяс. — Там, — машет рукою колдун. — Были. Айвинец пишет письмо, затем в руки другу дает. Старик алым, что кровью, сургучом на нем ставит печать. Сквозь оконную раму, старую, сгнившую, летит к ним чернеющий ворон с сизым блеском на мощных боках. К его лапе срочное послание они тут же тонкой бечевкой крепко и туго вяжут. Птица назад вылетает, наружу, и стремительно исчезает вдали. — Найдет? — сомневается Ильяс. — Найдет обязательно, — старик подтверждает и журит мужчину. — В Айвин, домой, хочешь вернуться? — спрашивает. — Да. Скоро удастся? Предсказатель уверенно молвит в ответ: — Никогда. Слово больно бьет Ильяса плетью, но без страха он колдуну задает вопрос: — Умру? — Не надейся так скоро. Но в Лиесе наконец ты обретешь душевный покой. Айвинец облегченно вздыхает, но, что домой однажды он не захочет, верится мужчине с трудом. «Прощай, Ильяс… Больше тебя не увижу, друг», — беззвучно шепчет старик.Глава 9
Едва различимый слышится звук в тишине: — Шшш…. Это тихо, вытягивая тонкий раздвоенный язык, шипит в стеклянном резервуаре удав. Весь он покрыт ржаво-бурыми круглыми пятнами, что яркой радугой отливают в приглушенно неярком свету. Скользит он бесшумно по гладким и влажным камням, изгибая разноцветный блестящий свой хвост. Ему в аквариум кидают дымчато-серую мышь, издающую писк, едва уловимый и тонкий. Змея ту легко заглатывает и в тот же миг, расширяясь, раздвигает внутри себя ребра. — Радужный удав, не так ли? — раздается у двери клокочущий голос. — Он самый, — отвечает хозяин змеи. — Встречали? — Видел на островах, — поясняет гость, объявившийся к ночи. Собеседник, лишь удивляясь, приподнимает вверх бровь: — Странствовали в Ашахане? — интересуется. — Нет. Жил там… давно, — раздается в ответ ему голос. — Загадок вы полны… господин. — Довольно, лорд Донвель. Не за тем я сюда пришел. — О скандале слыхали, что в Кобрине был? — сиятельный задает вопрос. — Как, Эйрих, мог я не слыхать? — щурит гость глаза-изумруды. — В том ведьмы замешены? — серьезно спрашивает сиятельный лорд Эйрих Донвель. Пришедший недавно пристально на хозяина смотрит: — Был у них интерес. Погибший Рикардо Новвел, что из Надании был, страсть, как ягши не любил. Эйрих ругается, проводя рукой по лысеющей седой голове: — Вот демоновы дочери… Фасциев на них нет. А на границе еще одна колдунья у нас объявилась. Из Лиеса, гадина желтоглазая, вылезла. — Знаю ее. Хочет в княжества вернуть старую веру. — Там и так раздолье черной волшбе… — недовольствует лорд. — А старых богов из рода, что предки верны были, в Лиесе давно позабыли. А верят сейчас же, страшно подумать, во что. — Инквизиторам давно стоит Лиес посетить, — сетует Эйрих. — Их не пропустят, — спокойно ему сообщают. — Глупцы… Но, господин, мне скажите, зачем ведьме запускать в империю свои грязные, загребущие когти? — И здесь того же хочет она. Играет… — тихо сетует гость. — Знаете ее имя? — Слышал лишь только, что Ищейкой прозвали ее. — Отчего? — Говорят, женщин сбивать с пути она мастерица. Сестер новых, ведьм, по всей Эллойи находит. — Спасибо, дорогой господин. Ведьму мы уничтожим. Гость уходит. На его хитром и лукавом лице горит улыбка, что довольства полна. А глаза, зелено-травянистые, ярко и слепя от радости блестят. — Поиграем наконец уже вместе, родная… — беззвучно шепчет он, исчезая. А щуплый и низкий ростом сиятельный лорд веселится, что сумел обдурить колдуна. Он садится в свое любимое мягкое кресло да курить начинает в трубке дурную траву из богатого лиеского леса…* * *
Служанка в темноте ниши стоит, в испуге прикрывая ладошкой свой рот. Смотрит, как некто, кого сам сиятельный лорд величал господином, на глазах ее вмиг пропадает. Будто с усталости то и привиделось… А за дверью Донвеля раздаются шаги. Хоть бы он не заметил! Только знает ли он, что сам, магию нетерпящий на духу, пригласил к себе могучего черного колдуна? Как лист на ветру, она трясется… Страшно. Как бы кто не увидел ее. Знала бы, убираться ни за что б не пошла. Только думала, не будет лорда в покоях. А потом услышала то, о чем не смела даже мыслить. И интересно же. Любопытство сводит с ума, отравляя ее ядом. Кого мог сам сиятельный лорд, что лишь пред императором склонить может колени, ни много, ни мало уважительно величать господином?..* * *
Фасций с бельмом на черном глазу, одетый в серую мантию, по краям с белой узорчатой вышивкой, заходит в кабинет старшего инквизитора. Того самого, от чьего имени, словно в припадке, трясутся бесстыжие коварные ведьмы. Того, чей сверкающий во тьме меч, горящий священным холодным огнем, разит неверных и уничтожает нечистых созданий, рожденных в темный и колдовской час. Его лица никому не дано различить. Оно словно подернуто, что белой вуалью, невидимой мутнеющей дымкой. А его твердый голос никто не может запомнить, лишь слова, беззвучные, врезаются в память. — Покажи, — не шевеля губами, приказывает зашедшему. Воспоминания, что цветные стеклышки в искусном калейдоскопе кружатся перед ними, переставляются, накладываются одно на другое. Одно из них, теплое и янтарное, никак не желает идти к ним в руки: ощетинивается, вырывается. Те осколки памяти, что наполнены колдовством, всегда не похожи на остальные. Старший внимательно всматривается в янтарное стеклышко, крепко его держа, не позволяя рукам, в которые вцепляются острые зубы, разжаться. Наконец он заключает: — Это не ягши, — без сомнений он говорит. Младший фасций, не скрывая своего удивления, отвечает ему: — Но она смогла отразить теневую атаку! Кажется, будто могущественный инквизитор с нисхождением ему, более слабому, дарит скупую улыбку. — Не одним только ведьмам такое под силу. Есть и другие лесные дети… — Другие? — переспрашивает человек с неживым и будто пергаментным лицом, рассеченным изогнутым шрамом. — Да, те, чья кровь колдовская достаточно сильна и крепка. Коварные волки, например. И ты, младший, недавно напал на такого зверя. — Таррум назвал ее своей сестрой… — недоумевает фасций. — Тебя сбить со следа хотел. — Волчица могла на норта чары нагнать? — спрашивает у главного карателя. — Нет, — молвит тот. — Не по зубам Ларре Таррум ей будет. В нем самого разной крови достаточно… Инквизитор, чье имя воспето в древних легендах и вдохновенных сказаниях, облетевших весь материк, смолкает. — Послушай мое слово, Баллион, — затем молвит. — Волчицу надлежит уничтожить. Но прежде нужно кое-что у нее вызнать. Дети леса помнят, что прежде было нами забыто. Младший задает ему вопрос: — Что именно, Ультор? И тут же получает ответ, нагнетающий на безжалостного и жестокого инквизитора страх.* * *
По спине Ларре катятся капельки пота, стеклянным бисером скользят по его обнаженной горячей коже. Но их я не вижу, а лишь чую из-за стены. И слышу приглушенные и томные стоны. А еще несет из комнаты жгучей, горчаще сладостной похотью, оплетающий воздух цепким вьюнком. В запахе ощущаю примесь от женских ярких духов. Они пахнут цветами, которых не знаю, и пряной манящей корицей. Потом снова до меня доносится шорох одежды. Ткань шелестит и трется о кожу. Брезгливо я морщусь. Люди не слишком щепетильно выбирают партнеров. Открывается дверь, тихо скрепя. Запах, подобный цветам, лживый, ненастоящий, волною разливается в коридоре, проникает сквозь щели в мои покои. Слишком приторно, сладко… Душит. Шелестят юбки. Дама уходит. А моя дверь отворяется: — К норту зовут. Иди, — приказывает мне Брас. Вижу, как на другом конце коридора исчезает в темноте женщина Ларре. Лишь ярким и светлым пятном горят в полумраке ее длинные завитые локоны. Слепит свет из комнаты Таррума. — Что смелость всю растеряла? — смеется он. — Хватит на пороге мяться моем. Заходи. От него веет запахом страсти. Его дух приподнят, и чувствую я насыщенную сочную радость, завладевшую им целиком. — Что морщишься? — мне говорит. Честно я отвечаю: — Пахнет очень уж рьяно. — Давно стоило тебя наказать за острый язык, — щурится на меня Ларре. Ворот рубахи его по-простецски расстегнут. И я вижу бугрящийся шрам, что белым полозом скользит по его широкой груди, овивает сердце в древнем утерянном знаке. Метка. Одна из тех, какие волки встречают в замороженном, заколдованном Айсбенге. Та, чьего значения я не знаю. Отметина, вырезанная на его теле. И оплетающая корнями сильное сердце Таррума. Сковывающая его, будто в узкую, тесную клетку. Как давно она у него?.. — Что смотришь? — спрашивает, замечая мой пристальный и внимательный взор. Не хочу проявлять любопытства, но оно, неуемное, крепко мной завладело. Отвожу взгляд от белесого шрама, до которого меня так и манит коснуться, провести пальцем по старой, зажившей давно уже ране. Встречаюсь взглядом с сумрачно-серыми глазами норта. — На теле мужчин, волчица, иногда тоже отметины от битв остаются, — смеясь надо мной, говорит. Досадное и липкое наваждение спадает с меня. А норт мне сообщает: — Я приглашен на прием к леди Сетлендской. Тебе надлежит пойти вместе со мной. Ощути Ларре сейчас мой тягучий волчий запах, задохнулся бы от душащего горячего гнева. Но он того не может знать, лишь спокойно глядит в мои подернутые яростью желтеющие глаза. — Приведи себя в порядок, — издевается. — Я не человек, — рычу на него. Мои клыки серебрятся в сумрачном свете. Во рту же я ощущаю жаркий привкус собственной крови. А Таррум равнодушно бросает: — Волчицей ты в Айсбенге была. Здесь, — с нажимом он произносит, — все иначе. Затем приказывает стоящему поодаль Брасу: — Уведи.* * *
На лице у Ларре ходят от злости желваки. Инквизиторы ведь сунули всюду свой нос. А приписка от леди Сетлендской, в конце выведенная ее витиеватым и крупным почерком, перед глазами стоит. Укоряет его сиятельная, что очаровательную сестру свою от всех утаил, да просит взять ее на грядущий прием благородных… Старой стерве спокойно совсем не живется, с фасциями она связалась. И ведь знает, что придется ему пойти на поводу у нее, Лию с собой взять. Ку-зи-на. Она ведь держаться совсем не умеет! Манерам изысканным не обучена, сложную беседу поддержать не сможет. Он-то скажет, конечно, что из глуши девку привез. Бедную, несчастную сиротинушку это гнездо чешуйчатых змей пожалеет, снисходительно покивает. Да за спиной по всему его роду пройдется, все припомнит… А ведь кузина у Ларре и правда на счастье имелась. Ее он помнил только маленькой шуганной девочкой, боящейся взрослых, как настигающего обжигающего огня. По углам в своем доме она испуганно ото всех пряталась, а смотрела на него, тогда подростка, по-звериному испуганно широко… Странная она была, Лилиана. Таскала в дом, кого не попадя: то щенка чахлого и больного притащит, то уродливых бородавочных жаб. Ее нещадно лупили тонкими ивовыми розгами, до крови, до остающихся на девичей чистой коже уродливых шрамов. Но она не прекращала поступать наперекор родительской воли, будто слова взрослых да их наказанья для нее ничего не значили. Постоянно только молчала, звука за все время не произнесла. Говорить не могла. Не то, что, как положено благородной, чарующе петь. Немая. Но об этом в Кобрине никто не знал. Ото всех Лили прятали, никому не желали показать. Стыдились ее, непохожую на других детей. А когда помер дядя, его дочь из дома тоже улизнула куда-то. До сих пор не могут найти. Но Ларре не верит, что кузина его жива до сих пор. Хотя теперь она нашлась. Лие придется занять ее место… А если игра не удастся, гнева фасциев опасаться нужно будет не только ей, но и ему, сильному норту, что не знает такого слова, как «проиграть».* * *
Заснуть не могу. Лезут в голову ненужные и пустые упрямые мысли. Сама верчусь на мягкой пуховой перине, укрытая тяжелым одеялом, сковывающим меня будто рыбацкой сетью. И думаю. Зачем понадобилось Ларре вести меня на прием благородных? Неужели инквизиторы снова вылезли из своих темных укромных нор? Воспоминание о встрече с уродливой инквизиторской тенью надо мной коршуном кружит, подбираясь, чтобы напасть. Мне от него никуда не деться, не спрятаться. А черные тени на гладких стенах будто бы разевают рты, показывая кривые и острые зубы. И ощущаю я смрад от их гнилого дыханья … Не могу. Душно мне, тесно. Выхожу в пустующий коридор. Как обманчиво… Будто легко из дому убежать, а на самом деле всюду поместье окружает бдительная и опасная стража. С кенарами, которые легко могут преломить мой хребет, рассечь нежное горло. Что мотылек на огонь впереди лечу. Перехожу на бег, тяжело, надсадно дышу. Врезаюсь в кого-то. Запах знакомый. Дарий… Он держит меня в своих сильных руках. Близоруко щурится в полумраке: — Вы? — слышу удивление в его мягком хрустящем голосе, похожем на сладкий айвинский лукум. Его губ касается легкая, нежная улыбка. Словно он видит стародавнего друга, с которым уж и не ждал давно повидаться. — Простите меня, — извиняется предо мной Дарий. По моим вискам катится пот, сердце неуемно и часто, гулко звучит. — За что? — говорю после бега я хрипло. До чего теплы его светлые глаза… В них обжигающая горячая пустыня. Нагретый солнцем белый песок. Бескрайние барханы и дюны. И такие же они теплые, согревающие, как у его старшего брата — Ильяса… — Помешал? — по-доброму надо мной Дарий смеется. Не извиняюсь. Не могу я, не умею. Лишь почему-то грубо у него спрашиваю: — Что вы здесь делаете? Его мягкое лицо вдруг становится ранимым и грустным. — По правде, мне пришлось. Пока что… — признается. В моем голосе сквозит липкое терпкое недоумение: — Почему? — удивляюсь. — Книжник я… — объясняет Дарий. — А в поместье Таррума есть библиотека с ценными рукописями. Еще прабабка его собирала. Меня отправили сюда из-за них. — Биб-лио-тека, — пробую на вкус это незнакомое и сложное слово. — Были в ней? — спрашивает. — Нет, — я машу головой. — Теперь хочу посмотреть. — Пойдете, — приглашает он следовать меня за собой. И ведет. Иду я за ним по запутанной сети из длинных и мрачных коридоров да узких и низких ходов. Пока не оказываемся мы в старом крыле, мне незнакомом. Дарий отворяет тяжелую дверь. Пыль щекочет мне нос, и я отвернувшись громко чихаю. Первое, что вижу я, — это искусный витраж, закрывающий собой всю высокую стену. На нем вижу я волчицу. Ее яркие глаза изнутри подсвечены льющимся светом полной луны. И выглядит она спокойной, расслабленной, но все же готовой показать свою силу. А ее шерсть темна, но не так черна, как моя. У мощных лап растет колючий чертополох с крупными корзинами пушистых соцветий. — Красиво, да? — с какой-то странной гордостью Дарий говорит мне. — Жаль, никого здесь не бывает. А я любуюсь каждый раз, как захожу. И глаза ведь такие у зверя синие… Вечно бы в них смотрел. Я подхожу вплотную и провожу по стеклу руками, стираю с него осевшую серебристо-серую пыль. Смотрю на свои грязные пальцы, на появившийся темный ободок под отросшими и длинными ногтями. Как горько. Ведь этот прекрасный витраж годами был похоронен под слоем напавшей губительной пыли. — Говорят, такие серо-бурые волки в Вилленском княжестве водятся, — бормочет Дарий. В Айсбенге таких уж точно не найти… — Узнать бы, что за мастер делал этот витраж, — с грустью, мечтательно произносит айвинец. — Так вы не знаете… — с сожалением почему-то я говорю. — Искусник свой знак оставил. Видите? Рядом с вами, внизу… Мне только он незнаком. А вот я его повидала достаточно. Встречала в ледяном Айсбенге на острых скалах, на бездушных холодных камнях. Была нарисована на них древняя метка, и поныне пахшая железной кровью, могущества которой истинного не знает никто. И видела я знак, лежащий шрамом, на сильном теле Таррума. Старый рубец, от которого колдовством рьяно веет. А теперь здесь. Витраж. Библиотека. Волки… — В эту библиотеку, кроме норта, никто уж теперь не захаживает, — рассказывает Дарий. — А он весь в войне погряз, не до книжек ему. Я отрываю свой внимательный взор от искусной картины, сотворенной из тонких осколков стекла. Повсюду от меня стоят высокие стеллажи, заполненные рядами старых и пыльных книг. На их корешках выведены чудные буквы незнакомых мне таинственных языков. Но витраж по-прежнему манит меня. Зачаровывает, влечет… — Глаз не оторвать? — ухмыляется Дарий. Он прав… А черно-бурая волчица лишь лукаво глядит на меня. В библиотеке я ощущаю покой, уютный, родной. Каким не стал мне ни один угол в холодном огромном поместье. А Дарий будто пылает мирным и спокойным огнем. Так и хочется протянуть к нему холодные, остывшие руки. Погреться… — Спросить я вас хотел… — нерешительно он говорит, тяжело собираясь с нелегкими мыслями. Предчувствуя, вселяется в мое тело колючий озноб. Не хочу слушать, что он мне поведать решился. Но Дарий не желает молчать: — Вы же были там с ними… — подбирать слова ему трудно. — Шли вместе с Таррумом. Знаете, что сталось с моим старшим братом, Ильясом? Из моего горла не вырывается ни одного предательского, постыдного звука. С отчаянием я кричу себе в мыслях: «Нет! Нет! Нет!» А сама ему отвечаю наоборот: — Нет, — лгу, ощущая, как в горле копится душащий ком. — Нет… — выговариваю тяжело. — Я с вашим братом тогда не встретилась. Норт позже меня отыскал. Не знаю сама, почему ему не сумела признаться. Но вру человеку, не желая того пуще ранить. Хотя должна бить его больше, сильнее. Ведь люди же все одинаковы. Нет?.. Дарий стоит одинокий, потерянный. Студеная скорбь одолела его жаркое сердце, погасила неуемную яркую пламень. И он сам будто бы высечен из айсбенгского прозрачного льда. Потом мне говорит: — Ну что же… — голос брата Ильяса хриплый и тихий. — Раз уж так… Погибших назад не вернуть. Молвит, а сам, чую, верить мне не желает. Но не укоряет ни словом за мою наглую, злую и бесстыжую ложь. А я ощущаю во рту режуще-кислый привкус. Мы молчим. Я провожу руками по старым кожаным книгам. Вглядываюсь в непонятные и тонкие строчки. Потом Дарий задает мне вопрос: — Умеете читать? — спрашивает наигранно бодро, без талого, будто весенний снег, уныния. Говорю ему честно: — Нет. В его взгляде любопытство бесцветной тенью скользит: — А хотели бы? — он проявляет свой интерес. Ощущаю я смятенье, дать мне ответ нелегко. — Не знаю… — произношу неуверенно. Вдруг это знание поможет одолеть Ларре? — Могу научить вас, — улыбается Дарий. — Пока я здесь, в этом доме… От признания айвинца, которого ждать я не смела, стынет моя звериная, дикая кровь. А улыбка его ровно та, что была у Ильяса, его брата… Только не ведает он, кто на самом деле погубил его сильного родича. А тот ведь тоже когда-то легко мне, врагу, легко на помощь пришел, хотел спасти зверя от верной гибели… А в голове по-прежнему я слышу голос сильного колдуна. «Запомни волчица, — сказал Таррум мне в тот проклятый день. — Это не я их убил. Это ты их убила!» И все дальше я понимаю сильнее, насколько он прав.* * *
За ней гонится матерый чужак. Сама она бежит, переставляя от усталости тяжелые лапы. Подстегивает ее лишь остужающий ветер, летящий следом за телом. Волку же мчаться, преследуя ее дивный запах, в одну только всласть. Легко ловит он яркий след, и разгоняется, несется вперед. За ней, за волчицей, быстрой, что ветер. «Си-я-яна», — доносится вкрадчивый и чарующий голос. А она все вперед бежит. Не желая думать о том, что он несется позади. Быстрее, быстрее… Сейчас нужно ей перепрыгнуть через огромный валун. И дальше к пепельно-серым и острым скалам, где бушует безумствующее холодное море… И он все ближе. Почти что с ней рядом. «Си-я-на», — доносит нещадный паршивый предатель — неистовый ветер. Слышит, как его лапы касаются твердой, заледеневшей земли. Совсем близко он, чужак, матерый. «Сияна!» — кричит ей, а сам почти что смеется. И в тот же миг ее легко достигает. Догнавший, он валит волчицу на снег. Некуда деться, некуда спрятаться, скрыться… Везде ее он отыщет, найдет. Она вырывается и слышит, как недовольно щелкают его острые зубы. «Влас… отпусти», — она не просто просит, а отчаянно молит. Его тело трясется лишь едва уловимо. Это он смеется странно по-волчьи. Ее слабость чарует его. До чего же прекрасно бессилье волчицы! Так и хочется его ощутить, носом почуять. А запах ее страха ведь столь желанен и свеж… Кровь в теле горит от него. «Борись, маленькая волчица, — по-звериному молвит матерый, громадный волчара. — Мне твой страх слаще и желанней дурмана…» И встречается она носом с его мордой. А глаза — что провалы. Безумные, дикие. Огонь в них стоит. А их цвета не дано ей различить, но люди зовут его багряным и красным… «Попалась», — радуется противник, нападая на нее.Глава 10
От лохани с горячей водой вздымается пар. Воздух, влажный, тяжелый, мне тяжело вдыхать — обжигает. А из-за влаги, всюду повисшей, вокруг все мне видится мутным, неясным. Рядом со мной стоит дородная Ольда, уперев руки грозно в бока. Пахнет от нее женским жарким потом и пряно резким чабрецом. Волосы женщины убраны под светлый чепец с пожухлыми кружевами. Она мне приказывает: — Залезай, — ее голос повелительный, властный. Я зубами скриплю. Не уступаю. — Нет, — ей отвечаю упрямо. Рядом с Ольдой стоит служанка помладше. Исподлобья глядит испуганно на меня, прижимая к сердцу мочалку, пышную, жесткую. Боится ко мне она подходить. А стоит на девицу мне глянуть — взгляд она неуверенно опускает. Низшая, слабая… На скулах у Ольды от ярости пятна появляются. Она переходит на крик: — Залезай! Немедленно. Я рычу. Юная девица на шаг назад отступает, а Ольда с места не желает сдвинуться даже на перст. Девушка ее, едва не моля, жарко и горячо просит: — Госпожа, может, пустое это? Оставим ее, — и, тараторя, шепотом добавляет. — Приворожила она нашего норта… Ее, ведьму, инквизиторам нужно отдать. Те-то зазря не будут приходить! Ольда грозно шикает на служанку: — А ну, смолкла! Узнаю, что болтать будешь еще такое, — на пустую воду одну посажу, — угрожает она. — Поняла? — Да, — тихо говорит ей девица. — Как скажете, госпожа. — То-то же, — протягивает Ольда довольно. — А ты, чего глазенки вылупила? — заявляет мне. — Мигом в воду залезла! Сдаваться я ей не желаю. С вызовом смотрю прямо в глаза, мечущие яркие искры. Друг против друга мы стоим уже с час. И кажется он длинным, бесконечным и долгим. Передник Ольды уж мокрый давно, и от брызг намокло платье юной служанки. Лишь моя голая кожа по-прежнему остается сухой. — Ну, негодница! — возмущается Ольда, пытаясь с силой в воду меня затащить. Но куда ей, пожилой женщине, воевать против строптивой и сильной волчицы? На ее руке, правой, горит след от моих острых зубов, но я кусаю не больно ее, ни до жаркой крови, пахшей железом. Молодая служанка верещит во всю глотку. Хочется мочалку закинуть в ее рот. Режет ее пронзительный визг мой нежный и тонкий слух. До чего тяжело… — Прекрати! Замолчала, чтобы немедленно. — Ольда недовольна девицей. Та выбегает из господской парной. — Ну что прикажешь с тобой делать? — качает грустно женщина своей головой, глядя на меня с тоскою. — Отпустите, — устало советую. — Нет, — затравлено она говорит. — Не могу. Норта приказ вымыть тебя. Как на прием ты пойдешь, сестрица его? Слышу иронию, оплетающую кружевной паутиной заданный ею вопрос. Если даже слуги Тарруму не решатся поверить, пойдут ли на то хитрые лорды? Ольда тяжко вздыхает: — Инне держать тебя придется просить. Я недовольно и свирепо рычу. — Сама не пойдешь ведь? Вот мне и приходится… Пожилая женщина выходит из горячей парной приговаривая: — Вот ведь свалилась на седины мои… Она отворяет тяжелую дверь, впуская внутрь студеный воздух. От холода я морщусь да думаю, как изнутри запереть. Что касания Инне, что Ольды, что кого-то еще — одинаково мне омерзительно, гадко. А бежать куда-то — смысла ведь нет. Поймают меня и обратно затащат. В узкой клетке тугие прутья все сжимаются тесней и тесней. Что делать мне, не успеваю решить. Время же меж пальцев легко ускользает — стремительно, быстро. В парную влетает весь взъерошенный норт. Таррум гневно сверкает глазами, а по его благородному лицу ходят буграми вздымающиеся желваки. Он закатывает рукава белой рубахи, оголяя сильные руки по локти. Удивленно смотрю на него. Будет бить?.. Нет, он мне говорит угрожающе: — Давай-ка в воду немедленно залезай. Церемониться с тобой я не буду. А сам на меня не желает смотреть, не кидает вызова, прямо глядя в глаза. Все куда-то в сторону взор отводит. Что это с ним? — Еще чего, терпеть твои прикосновенья, — не могу ему не дерзить. От моих слов на его бледной коже появляются пятна: — Ваши, — поправляет меня. — Ваши, — соглашаюсь я, усмехаясь. — Да что б я, норт, у кого-то в служанках ходил! — восклицает яростно он. Затем с отчаянием Таррум в тот же миг добавляет: — Никто моей лжи на приеме том не поверит… Я злорадно смотрю на него. Приятно и его затащить в могилу. Моя злость задевает его, распыляет сильнее. — Залезай, ж-живо, — шипит на меня. Да давит все колдовской силой. Отступать назад мне уж поздно давно. Я покорно залезаю в лохань. Морщусь, когда кожа обжигается от горячей воды. Позволяю Ларре к себе подойти. Подпускаю к лохани, но, предупреждая, громко рычу. Он начинает нещадно тереть мое тело, будто желая в отместку еще больше боли мне причинить. Проводит мочалкой из пеньковых веревок по коже до скрежета, до потемневшего цвета. От боли зубы плотно смыкаю, не желая показать свою слабость ему. Кожу мне щиплет, саднит. Жжет ее чайное мыло, мелкие ссадины легко обжигает. А вода темнеет от грязи, стекающей с тела, и появляются в ее толще взвеси и муть. Начинает остывать влага в лохани. Теперь она как прежде не горяча. Но с Ларре злость все сходит: — Кто мог бы подумать, что я, благородный, заместо служанки голых девиц мыть примусь! — пыхтит с недовольством мужчина. В ответ ему не молчу: — Я не человек, — ненавистно напоминаю ему. Таррум тоже безмолвствовать не желает: — Да у барышень родовитых гордости поменьше будет, чем у блохастой волчицы! — разражено бросает он мне. Ему я больше ничего говорить не решаюсь. Негодуя, вслух ни слова не произношу. Но Ларре, напротив, начинает успокаиваться. Его движенья становятся не столь жестоки и резки. Уверенно он принимается мыть мои густые и черные волосы. Осторожно перебирает, их мылит. Распутывает появившиеся за ночь колтуны. Чую, как постепенно его злость переходит в умиротворяющий, уютный покой. И даже неожиданно чувствую вдруг, что его руки теплы и мягки. Он смывает с моей головы мыльную пену, промывает с осторожностью волнистые длинные пряди. Я жмурю глаза, чтобы едкое мыло их не драло, не щипало. Но все равно ощущаю, что мне больно глядеть. А в парной стоит тишина, спокойная, не ведающая тревоги. Лишь падают капли с моей головы да разбиваются, стекая по голой коже. Воздух все также горяч, но к нему уже я привыкла. Почти я могу спокойно дышать в этом жаре и губительном, душащем зное. Снаружи же тихо шумит обычный для Кобрина дождь. Едва слышу, как по пологим карнизам стучат холодные капли и как свистит вдалеке безмятежный, спокойный ветер.* * *
И тогда я думаю. Вот живу же с людьми и почти что не ведаю горя. Не помню уже, каково голодать, гнаться за быстро бегущей дичью, увязая в рыхлом, глубоком снегу. Засыпать, страшась лютых морозов. А по утру не решаться глаза открывать, чтоб узреть, кто из моих волков проснуться, замерши, не смог… Пусть позабуду я, каково это — мчаться, обгоняя встречный стремительный ветер, дышать свежим воздухом, айсбенгским, родным. Пусть я не стану нуждаться в ласке родных мне волков и песни наши петь отучусь. Пусть. Только людям верить давно отучилась… Помню тех, которые на Живой полосе в Айсбенге жили. Что приносили волкам откупного, и не чурались дикому зверю помочь. А еще помню, как пришла на полуостров зима столь лютая, что мы перестали надеяться наперекор всему выжить. Впрочем, даже тогда мяса нам снова передали — ведь поставкам из Кобрина холода, даже самые страшные, отнюдь не мешали. И первым накинулся на него наш молодняк: переярки и прибылые. А мы, постраше, не лезли вперед, позволяя им сперва погрызться между собою. Ведь выживаемость всей стаи важнее, чем гибель одного из нас… Они ели, ели, никак не насытившись. Пока куски, недавно проглоченные, не полезли назад… И малых волчат рвало с кровью на белый и чистый снег. Пенившись, слюна шла изо рта. В глазах лопались тонкие сосуды, окрашивая в темный белок. Только самые слабые и хилые прибылые сумели тогда выжить. Им злополучного мяса просто не получилось достать… До чего же злы были матерые волки! Как выли волчицы, теряя детенышей … Людей, увидев, мы едва не загрызли. А те с нами бороться разве могли? Вышла вперед них одна баба. Презренно и зло посмотрела на нас. И вдруг жутко она рассмеялась, сказала: — Вкусно вам было-то, песьи дети? Тогда же нам не дали напасть на нее. Вперед Пересвет, деревенский староста, вышел. Говорил ей: — Что же, Бажена, ты наделала? — сокрушался. От нее не пахло раскаянием, только веяло бесконечно и тягостно зло. — А что ты хотел? Надоели мне твои подачки. Каких-то зверей кормишь получше, чем тех, кого должен. А людям твое мясо нужней! — громко, развернувшись ко всем, закричала Бажена. Пересвет на нее с тоской поглядел да изрек: — Разве ль ты голодала? — и воскликнул для всех. — Иль еще кто? Никто не вышел вперед, стояли все люди, глядя на светлую землю, сплошь укрытую покрывалом из снега. Но женщина, что нас решила всех потравить, униматься никак не желала. С кислой желчью сказала она: — Да зачем голодать, когда твои люди могут вдоволь питаться? — завистливо выговорила Бажена. — Иль зверей диких, Пересвет, ты боишься? Да только я, женщина, нашла способ справиться с ними. А ты, мужик, и не можешь? Да только, может, ты и не мужик? Неужто на всей полосе не найдется такого, что б с вилами на этих диких псов пошел? Мы зарычали, зубами заклацали. Только женщине то и надобно было. — Али не видишь, как опасны твои ручные питомцы? Мы наступали. Пока Китан не приструнить вздумал волков: «Стойте, — обратился он к нам. — Сперва нам надлежит подумать, убивать ли ее». К нему вышла волчица Дарина: «Что думать? — возмутилась она. — Сегодня из-за нее я потеряла долгожданного сына!» Волки одобрительно зарычали, залаяли. Но Китан сохранял в сердце покой: «Мы отомстим ей, и люди решат, что все, сказанное ею, правда. Что нас надлежит лишь уничтожить, изжить». «Так давайте же сами порвем этих людишек!» — подозвал кто-то из стаи. Другая матерая волчица тоже вышла вперед: — Если мы начнем войну с людьми, они прекратят давать нам откупного. И мои дети, прибылые, погибнут. Голод убьет их, что клинок… К Китану Пересвет подошел. С мольбой попросил: — Пойдем, поговорим, волк… Мой дон за человеком пошел. В доме старосты захлопнулась за ними деревянная дверь. Там, обернувшись иным ликом, вел мой волк разговор с Пересветом. А после вышли они оба, и сказал мудрый староста: — Не должны люди повторять ошибки своих отцов. С волками в мире жить надлежит. А ты, Бажена, мое слово нарушила… Женщина рассмеялась зло, широко: — Кто ты князь иль король, чтоб жизнь мне вершить?.. — Ты сама его выбрала старостой, — не согласился с ней кто-то с Живой полосы. — Да, сама, — гордо произнесла Бажена. — И что с того? Прежде он думал о нас… Ей кто-то тут же сказал: — И все же старостино слово надлежит выполнять… Она сплюнула в снег и ненавистно вскричала: — Никто он мне! Никто! А вы, — обратилась она к жителям полосы. — Лучше б думали побольше, а не кидались слепо его приказы выполнять. Пересвет выслушал предательницу и вынес ей приговор. Изгнали ее, в Айсбенг, в самое сердце изгнали… А мы, волки, так и не тронули ее. Предоставили ей ту смерть, которую женщина так страшилась, боялась. А умерла она, мучаясь от нестерпимого холода. И главное — одолел ее голод такой, что пришлось ей нас, ненавистных зверей, молить о пощаде… Но мы не пришли. Тогда я поняла, что удара ждать можно от человека, к которому прежде был полон доверия. Что в подачке от него может быть подлый, смертельный яд. И сейчас даже я не верю в милость к нам Пересвета. Ведь, по правде, Бажена всем истину молвила: староста до дрожи в коленях боится наших острых клыков. А там, хоть дочкой называет, хоть кем… Страх я почую всегда.* * *
Ларре дает мне плотную ткань, с мягким и мелким ворсом — полотенце из Берга. Сам по-прежнему не глядит на меня, смешно, по-человечески, чураясь моей наготы. Волки же к такому привычны. Это людская одежда моему брату смешна. А сама вспоминаю… Айсбенг. Волков, что подыхают от голода. Красноглазых, что, должно быть, теперь над ними власть обрели. Подмяли под себя мою стаю, поглотили… Страшно. Что с моими родными будет теперь? — Ларре, — вдруг по имени его называю. — Чем ты Ворону за помощь тебе оплатил? Он меня не одергивает как обычно, не просит обращаться к нему не иначе, как к норту. Удивлен. А я сама ошарашена того больше. Услышал в моем голосе нечто такое, отчего честно мне дает ответ: — Твоего дона убить, — без лжи и притворства он произносит. Я застываю. Вот оно как… До чего же все просто! Об этом вожак красноглазых ведь грезил давно. А где гибель дона, там и власть над всей его стаей будет. А сама же что наяву слышу голос того мне мерзкого волка — Ворона: «Я передумал. Отдай мне ее, Таррум. Такой платы желаю я больше…» И ведь заполучить меня ему было бы разумнее, выгоднее. Если бы он распоряжался моей жизнью, смог бы найти способ, как ослабить моего свирепого, сильного волка. А там повергнул бы он Китана… сам. А его права повелевать моей стаей тогда бы никто оспорить не смог. И назвался бы Ворон нашим могучим доном, и не нашлось бы волка, что стал бы против него. Но пока… Не казал еще красноглазый своей истинной силы, не доказал, что его могущество непреложно и неоспоримо. Ведь Китана смог повергнуть не Ворон, а чужак, пришедший с материка. — Ларре. Его и победа была та.* * *
Сижу в другой комнате, чувствую, как по спине, между острых лопаток, стекают капли с моих мокрых волос. А влажные те ведь кажутся того темнее, чернее, будто снятая с печки густая и липкая смола. Отворяется дверь, появляется грозная Ольда. На меня своими глазами сверкает, но не решается мне ни слова сказать. Кладет на кровать платье, по моде кобриской с тугим и узким корсетом. На меня глядит женщина с тоскою, с печалью. А сама я на нее смотрю будто затравленно, дико. Она осеняет меня странным, чудным знаком и уходит, тихо шепча: — Поберегли бы твои боги тебя, девочка… В ее волосах светится, огнем горит светлая лента, блестящая серебром. Стучит за Ольдой дверь, и успеваю я подумать, что в Кобринской империи не привыкли верить во всесильных богов. Остерегаются рожденные здесь бергских золоченных храмов, лиеских старинных обычаев, напевных молитв, вознесенных к найриттам. А Ольда богов всевидящих чтит. Носит в своих поседевших волосах узорную ленту, помнит знаки, которые в Кобрине для всех не в чести. И даже просит найриттов меня поберечь… А те ведь покровительствуют не только людям, но и могучим, лютым волкам. Часы в передней бьют гулко и громко. Стучат они звучно, как мое сердце. Перебираю, чешу резным гребнем Заряны темные подсохшие пряди, раздираю в них путаные и мелкие узлы. Возвращается Таррум. Мне велит: — Одевайся. И что-то опасливое он читает во взгляде моем. Потому добавляет: — Если ты будешь выглядеть ни как нари, это вызовет подозрения. Или ты хочешь инквизиторов посетить? Не боюсь, сразиться я с кем-нибудь в жестокой схватке, клыки показать. Не боюсь помереть от удара противника, что ломит хребет. Не страшусь смерти я, не боюсь острой ноющей боли, от которой сжать, терпя, хочется белые зубы. Но фасциев… Не переношу на духу я, не способна найти силы увидеться с ними снова, побороться с их силой, гадкой и скверной. Ощущая себя мерзко, противно, я облачаюсь в женское платье с пышными воланами из блестящей ткани. Тереблю давно уж надетый Таррумом перстень, не дающий мне вернуть прежний облик да домой возвратиться. А Ларре тянет прочные и крепкие ленты, и корсет все туже жмет мою грудь. Дышать не могу, все мутнеет перед моими глазами. — Хватит! — молю. Но он властно настаивает: — Нет, еще надо. Корсет обхватывает мой торс столь узко и плотно, что лишает меня возможности сделать желанный, пьянящий вдох. Пошевелиться в нем я едва ли могу. А сам он в платье выглядит обманчиво мягко, но в карманах приятной и нежной ткани спрятаны жесткие и упругие пластины. И пахнет от них так знакомо… будто бы морем. — Что в нем? — спрашиваю. — Китовый ус, вроде бы… — неуверенно говорит Ларре. — Сейчас у дам высшего света пошла мода на платья со вставленными корсетами. Раньше их носили отдельно, с нижними сорочками. А верхние платья приходилось им шнуровать отдельно, мелко и часто, тончайшими шнурками и лентами. Как по мне, человеческие женщины зачем-то придумалисебе каждодневною ужасную пытку, хуже, чем в пугающих инквизиторских подземельях. — Волосы в порядок твои нужно еще привести. И хочешь не хочешь, а придется потерпеть прикосновения Ольды… Зубами скриплю: — Ладно, — соглашаться мне тяжело. Женщина снова приходит. Жалостливо мне говорит: — Хочешь ленту, как у меня заплету? — с участием мне произносит. Я провожу пальцами по блестящей узорчатой ткани, серебрящейся, будто луна. Та, что светит на безоблачном айсбенгском небе. Дом… — Да, — признаюсь Ольде я, на нее не смотря. Только так я могу согласиться. Норт же глядит на пожилую женщину с сомнением, тягучим недовольством. Но все же ничего не решается ей говорить. А она осторожно заплетает мои густые и черные волосы, вплетая в них широкую ленту, вьющуюся, будто змея. И чешуей на ней серебрятся россыпью мелкие знаки, что древней защиты полны. Смотрюсь я в стекло, большое, зеркальное, и вижу, что светлая материя лунным серпом в моих прядях горит. По волосам рукой я провожу, и ощущаю в тот же миг такой странный и желанный покой. Мои боги со мной… А Таррум между тем мне говорит: — На приеме будут сиятельные лорды, — сообщает. О них я знаю немного. Только то, что лорды эти верные гончие кобринского императора Надёна II. И семеро их, будто глаз у свирепого подземного пса, лежащего у ног властелина смертей Алланея. А Ларре будет льстиво и лживо им кланяться всем, подгибая низко, до пола колени. Хоть и в нем самом течет родовитая, благородная кровь. Он же рассказывать мне продолжает: — Будет там Вингель Альвель, которому верно служу я. Умелый воин, не жалующий чванливости, льстивости. Эйрих Донвель посетит поместье еще, чьи хитрость и лютое коварство могут запросто тебя погубить. А оба ведь любого колдовства на дух не переносят. Возможно, прибудет и кто-то из рода Валлийских. И разуется, чета Сетлендских, что устраивают этот прием. Особливо опасайся их. Таррум прерывается, и после паузы недолгой мне говорит: — Кузины моей след потеряли давно уж. Когда дядя погиб мой… Будут спрашивать, скажешь, в поместье на западе Кобрина тебя я поселил, пока неспокойным было то время. Вот переждали, и позволенье мое в свет выйти ты «получила». Назовешься ты Лилианой. — Хорошо, норт, — покорно ему отвечаю. Он с подозрением щурит свои серые, темные глаза и придирчиво оглядывая мой человеческий облик. Его внимательный взгляд, словно омут глубокий, легко утягивает меня. — Похожа на человека? — хмурюсь. Его волнение перед вечером, нам предстоящим, пристает ко мне, будто цепкий, колючий репей. А Ларре вдруг растягивает губы в улыбке: — Вполне, — говорит, точно не замечая мной завладевшей нервозности, и затем добавляет с хитрецой в своих глазах, обычно суровых. — Ты думай не о том, что лорды зверя в тебе почуют. — А о чем же тогда? — недоуменно я спрашиваю его. Он внезапно смеется: — Да того, что вышивать ты не мастерица и со сребристыми пяльцами обращаться не умеешь. Его забавляет мое тревожно ошарашенное лицо. Мы спускаемся вниз, по ступенькам. И иду я медленно, с трудом волоча ноги, путающиеся в длинных и пышных юбках. А каждый вдох в тесном и узком ужасном корсете дается мне мучительно, тяжело. Мои ребра ноют от стягивающего их китового уса, словно от недавних жестоких побоев. Спустя время, прошедшее медленно, впервые выхожу я из клетки — поместья. Вдыхаю городской воздух, грязный и влажный, и вдруг оседаю. Мутнеет у меня все пред глазами. Кто-то, не вижу, но чую, что Ларре, легко подхватывает меня, не дает моему человечьему телу упасть на холодную, жесткую землю, замарать дорогое красивое платье. Открываю глаза, ощутив душок мерзкого духа. Сама нос ворочу, но вонючую вату, подобную маленькому снежку, убирать не спешат. — Может, не стоит ей ехать? — говорит тихо лекарь. Таррум ему грозно и свирепо сквозь белесые зубы рычит: — Это не обсуждается. Я поднимаюсь, и меня придерживают, не давая упасть. Ребра корсета тисками впиваются в кожу. Воздух глотаю, будто морская рыбешка, выброшенная на пологий берег. — Норт, — обращается к Ларре лекарь. — Возьмите, — протягивает он пузырь, пахший странно пряно и смолисто. — Пусть госпожа выпьет. Таррум недоверчиво смотрит на лекарство и с подозрением спрашивает его: — Что это? — Отвар багульника. У нас этот кустарник по моховым болотам, лесным топям растет, — поясняет лекарь. — Его при простудных болезнях пить стоит. Бронхи он расширяет… Может, и госпоже он поможет полегче путы женского корсета перенести. Ларре приказывает мне: — Пей. Я глотаю неприятное, горькое снадобье, надеясь, что меня оно спасет. Кучер отворяет мне дверь в поджидающую нас с нортом карету. На дверце мелькает лик темной волчицы, и у ее ног, высоких лап, растет колючий, упрямый чертополох. Мы садимся в повозку, и отправляемся в нелегкий нам путь. За окном начинает снова накрапывать дождь…Глава 11
Пылает неистовым гневом оскаленная морда поверженного, израненного зверя. И мерещится даже яростный лязг его устрашающе острых зубов. Глаза, что выжжены смертью, горят углями. Но взгляд мертвых очей ненависти полон. Беспощадно пожирает он душу. Хладнокровно, жестоко переломлен крепкий и мощный хребет, а бока того пуще изорваны варварски. На белый, нетронутый снег, льется чистая кровь. И она густа, остывшая, хладная. Ложится вязко она на землю треугольным платком, а среди этого красно-рдяного марева ярко белеет жесткая волчья шерсть. В морозном воздухе разливается железный запах конченой битвы … А охотник криво усмехается. До чего же прекрасно убивать кровожадного, дикого волка! А сколь тяжело… Коварны дети белых айсбенгских лесов да хитры. Выслеживать нужно их постоянно. Как почуяли его, чужака, так тут же все затаились, исчезли. Будто и нет на ледяном полуострове, вечно мрачном, никакого лютого, опасного волка. Вокруг заблудшего человека лежат тела его страшных противников. И он бьет равнодушно ногами теплую тушу ближайшего матерого волка. Тот вдруг надсадно и горько хрипит. «Жив еще», — думает удивленно немилосердный охотник. И руку заносит он для последнего, губительного удара… «Скоро, совсем скоро…» — проносится у него в голове.* * *
После горькой, постылой трагедии, жизнь унесшей брату налару Надании, на полуостров отправили с десяток имперских отважных охотников. А вместе с теми пришел и посланный Вайсселом странный мужчина, похожий на громадного чудовищного медведя. Зверей же крушить он принялся одного за другим с нечеловеческой, страшной силой. А смертей ему было все мало, нуждался он в них того еще больше и ужасней. Оттаскивают его сейчас от звериных туш и заклинают уйти с полуострова прочь, оставить это ледяное и проклятое место в покое. Но наданец все рвется вперед. Дальше рвать ненавистных волков, зубами вцепляться в их плоть, податливо мягкую, железным мечом рубить их здоровые тела. И битвы безумие его все сильней, горечей распыляет… Берсеркиер этот, бешенством одержимый, ужас вселяет в кобринцев, которые вместе с ним на север явились. Они давно бы уже назад повернули, но он держит их, не оставить. Как взглянет — своими очами сверкнет, что блестят лихорадочно. А один глаз охотника сер, будто остывший пепел, другой же — подобен искристо-голубому айсбенгскому льду. И на дне его взгляда плещется ярость, от которой никому не спастись, не уйти, не избавиться…* * *
Экипаж увозит нас с Таррумом из зловонной Арканы и везет на восток. Там в окружении повисших, плакучих ив, таится от посторонних глаз усадьба старинная рода Сетлендских. Мы достигаем уже к обеду ее. Я выхожу из повозки и вдыхаю свежий и влажный воздух, так непохожий на стоящий в столице удушливый смог. И тогда мне хочется рысью пуститься вперед: земли, укрытой талым снегом, коснуться длинными лапами, с бушующим ветром наравне побежать. Думаю, и в тот же миг ощущаю, как на шее узлом ложится тугая удавка. Ларре на меня настороженно смотрит: — И не вздумай сбежать, — привычно и хладно предупреждает меня. Я лишь плечами в ответ передергиваю. Он тянет меня за собой, в мрачный дом, полный омерзительных, страшных людей. Ведомая, иду вслед за ним. В усадьбе пред нами учтивые лакеи распахивают двери и кланяются, избегая глядеть напрямую в глаза. Нас ведут — но я и сама дорогу б сумела найти. Слышу шум — человеческий гомон. Перед нами открываются двери, и яркий, лучистый свет меня ослепляет. — А вот и он! Ларре, — слышу приветливый голос. И чую знакомый запах, что тихо, едва уловимо, по коже мужчины неизвестного вьется. Да тут же его сильней ощущаю: он рядом на нас волной наступает. Цветочный и сладостно-резкий… Я слышу голос, воркующе мягкий: — Ну, наконец-то! Все тебя заждались, — заговорчески, игриво сообщает Тарруму женщина. Светлые волосы незнакомки убраны в прическу, прикрытую блестящей сеткой. А глаза возбужденно сверкают. — Не представишь? — просит Ларре ее спутник. Таррум ему улыбается: — Знакомься, друг мой, Лилиана, — называет меня. — Вот уж встреча! — говорит ему мужчина. — Твоя блудная кузина, стало быть, объявилась? — и ко мне поворачивается. — Вы не подумайте, я рад встречи. — Он порою бывает ужасно самонадеянно глуп, — порицает его дама, стоящая рядом. — Мой муж полагает, что его грубость можно простить, поддавшись коварному обаянию. Тут Ларре вмешивается в их бурный разговор: — Лия, позволить представить моих близких друзей. Этот мужчина бестактный — норт Лени Бидриж. — Можно просто Лени, — прерывают его. — Вот же, наглец! — его супруга наигранно гневно сверкает глазами. — А столь пылкая дама — жена его, нари Асия Бидриж. Она мне дарит широкую улыбку: — Позвольте мне, как Ларре, звать вас коротко Лия? Хочу сказать ей, что мне все равно. Именем меня при рождении другим нарекли, волчьим. Но вместо этого ей сдержанно улыбаюсь: — Как вам угодно, — произношу сухо. Она громко хлопает в ладоши и радостно мне говорит: — Ну вот и чудно! Только помните — для вас я Асия и никак иначе! Оставьте светскую льстивость для чванливых лордов. Лени Бидриж на жену с укором смотрит, аккуратно оглядываясь вокруг — не услышал ли кто. И понизив голос, гневно одергивает ее: — Асия! Нари лишь отмахивается от него и мне продолжает рассказывать: — До чего скучно было здесь! Но теперь все будет не так. Готовьтесь: для старых перечниц вы теперь, словно игрушка, о которой давно уже забыли. Но как та им сама в руки упала, так и былые забавы вспомнить настало самое время. — А вот ты ей в том и поможешь, — тут же находится Таррум. Ему вторит муж нари: — На женской половине без тебя уже давно заскучали. Асия брезгливо морщится: — Зато я по ним нет. Там нет разговоров, одни только сплетни. Мой муж, у вас тут, — она улыбается хитро. — Все интересней гораздо. Лени только возносит глаза к небу: — Вот же посчастливилось мне! — сокрушается. — Деловые разговоры ей нравится слушать больше, чем крестиком вышивать или читать романтичный роман. За что мне так с женой повезло? — сетует Бидриж, хотя в его голосе слышится нежная и терпкая гордость. Асия лишь на то сверкает глазами да подстрекательски мне говорит: — Лия, дорогая, пойдем. Женщинам эти надменные мужчины не рады. Я вынуждена за ней идти. Таррум немного удавку на мой шее ослабляет и кидает, предупреждая, свой мрачный взгляд. А за нари летит следом сладкий, цветочный шлейф …* * *
Таррум с Бидрижем остается наедине. Друг с него взволнованного взгляда не сводит. — Хочу я узнать, что за дама с тобою пришла. — Лени шепчет тревожно. — В сказку про кузину, объявившуюся внезапно, я верю с трудом. Но сейчас и не время, не место. — Ты прав, друг мой, — ему отвечает Ларре. — В другой раз я тебе расскажу, — обещает и сам думает, что волчицу не выдаст даже лучшему другу. — Пойдем уж тогда! Асия правду сказала. Тебя уж, действительно, давно заждались. В зале стоит удушливый дым табака. За дубовыми столами играют в карты. Приемы Сетлендских тем знамениты, что за баккара порою разрешали дела и заключали важные сделки. Приглашение в усадьбу иным благородным было сыскать за счастье. Ларре вдруг замечают. — Таррум! — увидев его, кричит лорд Вингель Альвель. — Сиятельный, — почтительно норт произносит. И в глубоком голосе Ларре нет ни лести, опасной и лживой, ни скользкой дурманящей фальши. Но замечает вдруг норт, что сиятельный лорд изрядно и тяжело пьян. Резко и неприятно разит от него за версту. Но, наклонившись к уху Таррума, Альвель ему говорит: — Проигрываю я, Ларре, — доверительно он произносит. Таррум морщится, ощущая запах кислого пота и разящего от мужчины спирта. И сухо ему обещает: — В другой раз вам, сиятельный, повезет. Тот, пошатываясь, головой упрямо качает: — Мне давно не везет. Как я встретил ее. И игра уж эта давно началась… — О чем вы? — хмурится Ларре. — Знаешь что? — качается лорд. — Только тебе я скажу. Император что-то подозревает. Да только что? Я не ведаю. Но для него теперь я в опале… Лорд разворачивается, к другому столу уходя. Ларре его догоняет: — Что вы имели в виду? Император узнал? Вингель Альвель горько и безумно смеется: — Сам я не помню ни-че-го. Ничего, понимаешь? Только чую, это ее рук дело. Хотя что б еще с ней встречался, тоже совсем нет воспоминаний … Таррум непозволительно резко сиятельному лорду задает вопрос: — Кто она, лорд? — произносит он отрывисто. — Если я б знал… — Вингель икает. — Как же я пьян! Нет, я не должен был тебе ничего говорить. Ларре понижает свой голос. — Вы, действительно, не помните ничего? — спрашивает он шепотом. — Об Айсбенге. Альвель зло отвечает: — Вот ведь заладил! Как попугай с Ашаханы. Айсбенг, Айсбенг! — лорд восклицает. — Только знаешь, что Ларре — беги. Император еще не почуял, что в моих делах ты вечно замешен. А раз уж он на меня ополчился, не сдобровать и тебе. Тихо норт ему говорит: — Спасибо. Но тот уж уходит, не слыша. — Вот ведь напился! Сиятельный ведь, а такое себе позволяет, — слышит Таррум позади себя голос. — Да кто он! Позор империи только. — Этот «позор», — звучит так холодно голос, словно это айсбенгский, колючий ветер. — Из войны Кобрин вывел победителем. Ларре оборачивается, ощущая гнев, видя двух юнцов — сына леди Сетлендской и его друга, не менее знатного рода. А рядом с ними, щуря свои хитрые глаза, стоит сиятельный лорд Эйрих Донвель. — Норт Таррум, не так ли? — говорит он величественно. Ларре кланяется. Но напряжение в нем нарастает. — Истинно так, сиятельный, — отвечает. — Вы воевали ведь тоже, — задумчиво говорит ему Донвель. — Дитя войны. Таким, как вам, привычным к звону оружия, порою в мирное время бывает отнюдь не легко. Осторожным, норт, будьте, — предупреждая, бросает лорд и тут же уходит. Слышится шум. Набрав девять очков, победу одерживает хозяин усадьбы. Лорд Сетледский уже пожилой, но не теряет сноровку в баккара. Рядом с Таррумом снова оказывается его друг Лени. — Пойдем, новая партия сейчас начнется, — зазывает.* * *
С Асией я иду по длинному мрачному коридору. Она начинает со мной странный разговор. — В этом сезоне чрезвычайно моден бордо, — зачем-то сообщает мне нари. — Хотя еще недавно его считали верхом безвкусицы. Страшным моветоном было надевать платье этого цвета, — рассказывает она мне. — А вот лиловый совсем вышел из моды, не находите? Не дождавшись ответа, она быстро в тот же миг продолжает: — Его сейчас находят вульгарным и пошлым. А вам самой какой оттенок больше нравится: лиловый или бордо? Эти разговоры вызывают у меня лишь головную боль. Признаюсь Асии, надеясь, что она не будет больше мучить меня: — Цветов я почти что не различаю. Она восклицает: — Бедняжка! — сочувствует мне. — Недаром вы кузина Ларре. Он ведь протаноп… Не дано красный ему отличить, — поясняет. — Нелегко вам, наверное, с гардеробом. Но знайте: мне кажется, вам пошел бы бордо. Мы заходим в светлый зал. Навстречу мне подскакивает одна нари в богатом и пышном платье. Она кричит: — Лилиана! И тут же предо мной нерешительно замирает. — Кто вы? — тихо, с тоскою говорит мне. — Лия, — коротко отвечаю ей. — Вы не Лилиана, — уверенно замечает незнакомка. Нари Бидриж ее прерывает: — Пенни, ну что же такое ты говоришь, — повелительно произносит. — Это кузина Таррума, та самая Лилиана. Недоверием своим ты обижаешь ее. Вот скажи, — Асия спрашивает, — давно ли вы в последний раз виделись? Девушка хмурится. — Мне было лет десять… — с сомнением она говорит. — Но, — замечает. — Слишком уж она изменилась. Да и Лилиана разговаривать не могла… Асия злится и гневно Пенни ругает: — То было давно. Твоя Лили выросла. Да долго она не могла говорить, но потом языку разумела. Повзрослела и прошел ее страшный недуг… Ты не знала? — с горчащим ядом укоряет ее. Бидриж уверенно стоит на своем, защищая меня перед Пенни. Хотя о странной болезни кузины Ларре, узнала впервые. Впрочем, Таррум мне говорил, что об этом никто не ведал — позор в его семье скрывали. Только мне с девушкой, с Лили лично знакомой, увидеться повезло… Цепким, что стервятница взглядом, одна леди оглядывает меня. В ее крученой прическе серебрятся седые нити, а кожа вся в следах прожитых лет. Асия, едва не шипя, шепчет мне: — Книксен! — подсказывает она. Я стою, замерев, не сгибая колени. Глядя женщине с хищным и глубоким взглядом, пронзительно также в глаза. Она, поджимая тонкие, бледные губы, с усмешкой презрительной мне говорит: — Даром, что порицают провинциальное скудное воспитание, — брезгливо осматривает меня. — Впрочем, ваша репутация и без того не столь хороша. Благодаря тонкому слуху, улавливаю чей-то шепот, тихо, змеею скользящий: — Неизвестно где была кузина Таррума все это время… — Теперь уж она, верно, обесчестена. Нахожу говорящих своим холодным взглядом. Те замолкают в тот же миг и понуро опускают головы. А по позвоночнику каждой катится ледяной пот … Я поворачиваюсь к знатной даме. Она пренебрежительно сидит, держа голову горделиво и высоко. Я даану. Я не позволю столь низко и грубо обращаться с собой. Асия же стоит рядом неживая. В испарине ее тонкие руки. Она шепчет мне на ухо: — Перед сиятельной извинись. Женщина гадко ухмыляется: — Ваши подсказки, нари Бидриж, — гадко чеканит слова она, — ни к чему. Тут уж видно, что даже помощь учителей не помогла. Впрочем, — глаза леди победно блестят, — род Таррумов ведь молодой… Не столь давно к знати они примкнули, — с осуждением молвит она. — Благородные! Что намешано в их грязной крови? Откуда восходят Таррумы, не напомните? Асия говорит едва слышно: — Из Виллендского княжества, сиятельная. Та в пышном платье сидит, не шелохнувшись, не двигаясь. А ее спина пряма, словно сосны ровной ствол. — Верно, — сухо она подтверждает, хотя чую я — итак сама помнила. — Бастарды! — осуждающе морщится. — Хотя удивляться тут нечему: Лиес — оплот для похоти и разврата. А я будто вся побираюсь. Кобринцы не любят Лиес за то, что ведьм и сильных колдунов там чтят. Боятся их, нелепым предрассудкам веря. Нари Бидриж тактично поправляет даму: — Виллендское княжество сейчас не входит в состав Лиеса, сиятельная. Леди поднимает на Асию глаза и глядит прожигающе. Злится, что жена Лени на ошибку ее указала. А та лишь затравленно в сторону смотрит. — Это пока, — властно произносит она. — Некоторые вещи никогда не меняются. И одна женщина, что находится поодаль, ее слова подтверждает: — Вы совершенно правы, леди. Подобострастно, приторно… Асия уводит меня. Ее руки нервно, будто замерзши, дрожат. Вдали от остальных мы садимся, но ощущаем ото всюду взгляды, смотрящие на нас выжидательно, хищно. Затем нари мне говорит: — Вышивка или книги? — спрашивает, со страхом озираясь назад. Вспоминаю слова Ларре. Отвечаю ей: — Книги. Она подает мне женский роман. Бездумно листаю страницы, затем остаюсь на одной. Гляжу на нее. Скучно мне и досадно тоскливо… Нари Бидриж тихо мне говорит: — Будьте поаккуратнее с леди Сетлендской, — советует. — Это иные женщины пред супругом робеют, но не она. Сиятельная опасна и, будто черная гадюка, страшна и ядовита. А ее муж выполнит все, что она пожелает. Ответа от меня жена Лени не ждет. Осторожно у меня забирает книгу, вынимая из рук. Затем, перевернув наоборот, возвращает назад. И тогда сочувствие в ее нежном голосе мне чудится: — На западе многие чтению не обучены, — говорит она горько. — Я знаю… У меня вся семья там. И впервые мне не мерещится в этой женщине фальшь.* * *
— На юго-востоке опять неспокойно, — рассказывает сиятельный лорд Лаорий Валлийский. — Участились случаи жестоких и варварских нападений на торговые обозы. Бергцы, разумеется, утверждают, что они ни при чем. Елар Сетлендский, хозяин усадьбы, гневно бросает: — Они всегда ни при чем! А потом острым кенаром по спине империи бьют. Эйрих Донвель задумчиво змеиные свои глаза щурит: — Думаете, снова биться нам с ними придется? — у Валлийского спрашивает. — Кто знает… — неуверенно отвечает Лаорий. Лени Бидриж говорит тогда Ларре: — Слышал? — уточняет у друга. — Может, вскоре придется тебе оставить свою кузину. Таррум его звонко хлопает по плечу: — Не за меня волнуйся, а за себя. Думаешь, сможешь надолго покинуть жену? И вопрос его остается без ответа повисать в душном, пахнущем горечью табака воздухе…* * *
Когда Асия уходит, я остаюсь одна против женщин, получающих удовольствие от чужих страданий, против гиен, наслаждающихся зловонной и мерзкой падалью. И они соревнуются, кто принизит другого сильнее, кто добьет, больнее уколет. Будто дурные самки во время гона грызутся. А я интерес представляю для них. Как же, новая жертва! Только взглянут в мои волчьи глаза и подойти не рискнут. От безделья замучившись, от них ухожу. Кружу по коридорам усадьбы — дальше поводок Таррума держит. Как вдруг слышу за одной дверью странные, надрывные звуки. Пред ней становлюсь. Чую, что Лени жена за той стенкой. Сначала медлю, но потом коварное любопытство одолевает меня — я захожу туда. Асия стоит у окна на ветру. По щекам катятся соленые капли, а воспаленные глаза от меня, посторонней, она прячет. Затем глухо так просит меня: — Нари… Простите мне мою несдержанность, — утирает слезы с лица. Я не свожу с нее внимательного взора. Сама думаю: «Поддержать игру или нет?» Но пытливость мне не дает удержаться. Говорю ей: — Что же случилось у вас, нари Бидриж? Она закрывает руками лицо. Искусна ее игра — как не поверить? Из ее груди вырывается стон. Почти как тогда — в той комнате с Ларре… А ведь ее запах я сразу узнала. Тот же цветок, ненастоящий и приторный, да южная терпкая корица с ним вместе. Она горько, надсадно вздыхает: — Как рассказать мне вам? Тяжко… А сама ведь ждет, что я буду просить ее поделиться. И правила партии я принимаю. Легко ее я укоряю: — Ну что же вы! Не волнуйтесь — мне довериться вы можете. Она лишь всплескивает руками: — Не подумайте! Вам я доверяю. Да только до больного стыдно мне об этом говорить. Отвечаю я ей, будто с заботой: — Не бойтесь. Асия глаза опускает и затем со мной делится, будто нехотя, осторожно: — По правде, помочь вы мне можете, — объясняет. — А дело как было: мой отец, соблазну поддавшись, с азартом сыграл с одним человеком в баккара. Да сильно он проигрался … Денег много оставил, а вместе с ними кулон — из лунного ашаханского камня. Сейчас, вы знаете, ценится он высоко. Но проблема не в том — его мать, покойная, мне завещала. Память… — И как же в этом нелегком деле я могу вам помочь? — задаю ей вопрос. Она с мольбою глядит на меня: — Его выиграл Ларре. Я удивленно гляжу нее: — Вот как! И что же Таррум помочь жене друга не может? — равнодушно у нее узнаю. Она старается — вся будто трепещет. Хороша ее странная, мастерская игра. — Я просила, — она сокрушается. — Но он отказал — у самого сейчас проблемы с деньгами. После войны империя вся обнищала… А мой муж к другу с мольбой не пошел. Сказал, что карточный долг — дело мужской чести, не моего ума дело. Она замолкает. Потом продолжает: — Понимаете, этот кулон для меня очень дорог. Прошу вас, умоляю! — жарко произносит она. — Помогите! Вы Ларре — кузина. А родни не столь много у норта. В ваших силах на него повлиять. Я смеюсь горько и грустно: — Вы ошибаетесь. — Пусть так, — она признает и затем с осторожностью намекает мне. — Но у вас есть доступ к его вещам… — потом вскрикивает. — О нет, то, чего я прошу, до чего недостойно! — Хотите, чтобы я передала вам эту вещь? Без ведома Таррума? — уточняю. Она смотрит на меня, и в ее глазах нет ни единой застывшей слезинки. Сухи они и холодны. Один трезвый и смелый расчет. Собравшись с духом, нари мои слова подтверждает. И я знаю, понимаю, что нари Бидриж до мелких мелочей продумала заранее все, подгадала и нашла подходящий момент. Одно необычным мне кажется: почему любовника, ночи с которым любила проводить, сама не попросит? А Асия мне все обещает: — Вы не подумайте, — говорит, — для вас я все сделаю. Деньги найду. Задумчиво гляжу на нее: — Ваши монеты мне не нужны, — также расчетливо, надеясь на выгоду, я ей отвечаю.* * *
Оставшись одна, нари Бидриж достает бумагу из дубового секретера. Шелестеть она начинает белыми, чистыми листами и принимается срочное письмо тут же строчить. Водит пером, заточенным остро, и убористо пишет:«У., Сделала все, как Вы просили. Похоже, что Ваша затея удалась.Затем Асия подзывает слугу. Не говоря ничего, протягивает ему в руки конверт. Тот кивает и покидает ее. И послание вовремя достигает опасного адресата.А.Б.»
Последние комментарии
1 день 7 часов назад
1 день 9 часов назад
2 дней 14 минут назад
2 дней 15 минут назад
2 дней 5 часов назад
2 дней 9 часов назад