Каширское шоссе [Андрей Монастырский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Андрей Монастырский Каширское шоссе

Зимой 1982 года я начал сходить с ума, тщательно записывая свои переживания в дневник. Впоследствии, обратившись к святоотеческой литературе, даосским диаграммам «внутренней алхимии», суфийскому тексту Аншари «100 стоянок», я с удивлением обнаружил, что, за исключением незначительных отклонений, обусловленных окружающей меня действительностью и особенностями моей психики, процесс изменения моего сознания двигался «по плану», соблюдалось большинство тех технологических подробностей, которые указаны в традиционной литературе.

Я несколько раз пытался свести дневниковые записи к единому тексту, но мне это не удавалось — в языке описания постоянно доминировал субъект проявления, то есть я никак не мог дистанцироваться от самого себя, текст получался «больным», а иконографические пространства, которые должны быть объектом проявления этого текста, замутнялись посторонними рассуждениями, ненужными подробностями и т. п. В конце концов оказалось, что эти пространства значительно проще было реализовать в событии, что и было сделано в серии домашних акций КД, описания которых помещены в третьем томе «Поездок за город». Записки «Каширское шоссе» представляют собой как бы предысторию этих акций, индивидуальный опыт переживания пограничных психических состояний, на основе которого было сделано большинство акций третьего тома.

Все началось с того, что с осени 81-го года, ощутив очень сильный творческий и духовный кризис (после акции «Десять появлений»), я в неумеренных для светского человека масштабах начал заниматься православной аскезой: молитва — два-три часа в день по молитвеннику и почти постоянно Иисусова молитва, пост, регулярное посещение богослужений, исповеди в монастыре, чтение книг исключительно духовного содержания и т. п.

ДО БОЛЬНИЦЫ

1

Довольно неожиданно наступил такой момент, когда я стал плакать, даже бурно рыдать, перед иконами о своей «нечистоте» и грехах. Первые слова молитв прерывались плачем, я закрывал лицо руками, не в силах смотреть на иконы. Надо сказать, впрочем, что этот плач не был горьким, безнадежным, напротив, он был как бы блаженным, облегчающим душу, таким, который принято называть «благодатный». В этом плаче впервые для меня открылась иная психическая реальность восприятия внешнего мира: он чудесным образом вдруг изменился, стал напряженным по отношению ко мне. Сквозь его видимость я физически чувствовал токи трансцендентных, как мне тогда казалось, энергий, которые окрашивали все вокруг меня особым светом и значением. Особенно это касалось ликов икон и лиц людей. В их выражениях происходили тогда еще едва заметные и все же уже видимые мне как бы содрогания, вибрации, намекающие на присутствие в них второго, внутреннего плана, другой ипостаси. Они превращались для меня в своего рода окна, в которых вот-вот готовы появиться неизвестные мне существа, живущие по другим законам и в другой реальности. Это было захватывающе, страшно и надвигалось на меня неотвратимо.

За несколько дней до начала этого «светопреставления» у меня было довольно интересное переживание, связанное с необычным ощущением своего тела. Во время этого переживания восприятие внешнего мира не было искажено, но оно поразило меня своей необычностью и новизной.

Это произошло 13 января 1982 года, когда я ехал домой в метро из сокольнического храма, где слушал акафист св. Серафиму Саровскому. Стоя у двери вагона, я вдруг почувствовал, что могу отделиться, причем куда-то «вверх» (хотя и не пространственно) от своего физического тела. Я решил дать волю этому «чувству отделения» и ощутил, что, действительно, моя личность, мой принцип сознания начинает отделяться от тела, которое стало дивно легким и я его практически не ощущал, не был с ним, как обычно, отождествлен. И тот факт, что оно все еще меня слушается — шевелит рукой, двигается куда надо — меня чрезвычайно удивлял. Особенно это переживание усилилось, когда я поднимался по эскалатору станции «ВДНХ»: я чуть было не «улетел» окончательно. Степень «легкости» и «отделенности» настолько усилилась, что, вероятно, если бы в тот момент кто-нибудь заговорил со мной, я, указав рукой вверх, пригласил бы его обратиться туда — личность моя пребывала где-то там, наверху, а здесь, внизу, на эскалаторе осталось только тело, безгласный механизм, автоматически совершающий привычные движения. В конце концов я испугался, что, если дальше так будет продолжаться, то я совсем «улечу», а тело выйдет из повиновения и упадет. Усилием воли я прекратил углубляться в это состояние.

2

Не помню точно, сколько длился период «плача» — два, три дня, но я явно перемещался в другую, внутреннюю реальность, чему немало способствовала работающая вместе со мной в литературном музее Аня Аронович, тоже, как и я, занимающаяся практикой «духовного делания». Незадолго до очень важного для меня путешествия с Петровки, где расположено здание Литературного музея, на Садово-Кудринскую, в музейную фототеку, я раза два уже ощутил довольно странное энергетическое взаимодействие с Аней. Мы сидели за своими столами в комнате методического отдела — ее стол стоял слева от моего — я время от времени посматривал на Аню, она сидела, облокотившись о стол и закрыв руками лицо, и вдруг я почувствовал, что «лечу» куда-то вниз, в бездну, причем ощущение было столь физически сильным, что меня чуть не вырвало. Оно было значительно сильнее переживания на эскалаторе и, кроме того, носило отрицательный по состоянию характер. В тот же день Аня вызвала меня в коридор и после паузы многозначительного молчания спросила меня что-то вроде: «Чувствуешь ли ты, что между нами Господь?». И опять меня подхватила волна этого странного, внутреннего ветра, опять я почувствовал, что куда-то лечу, падаю, отделяюсь от реальности. Таково было мое первое знакомство с гайстпарунгом, с суггестией Аниной «сердечной» молитвы, дающей такой странный физиологический эффект.

Однако окончательное мое «падение» произошло только на следующий день. А тогда спасло меня скорее всего то, что, несмотря на, казалось бы, чисто духовные отношения между нами, природа, естественность в тот день еще не до конца от меня отвернулась; близость симпатичной и возбужденной (пусть прямо противоположными мотивами, но все же возбужденной) женщины подействовала на меня естественным, так сказать, ощутимо эрекционным образом. Впрочем, возможно, я и преувеличиваю ее значение — каждый человек и даже предмет в то время был для меня необычен, двойственен.

3

На следующий день я пришел на работу с полной уверенностью, что должно произойти что-нибудь необыкновенное. Я был готов к чудесам и настроен только на них. Минут через пятнадцать в нашей комнате раздался телефонный звонок. Звонила из музейной фототеки Беликовская, сотрудник научно-методического отдела. К телефону подошла другая наша сотрудница и, переговорив с ней, сказала присутствующим в комнате, что Беликовская предлагает всем желающим идти в фототеку. В контексте нашей музейной повседневности такое приглашение выглядело довольно необычным. Но тогда этот звонок и приглашение я понял как тайный знак. Фототека, в которой я много раз бывал по делам, представилась мне почему-то сакральным местом, где в особые дни собираются чуть ли не святые или, во всяком случае, люди мистической, тайной жизни. Это приглашение я понял как команду присоединиться к ним, посетить их собрание, где мне должны что-то открыть, посвятить в тайну.

Когда вскоре на работу пришла Аня, я сказал ей, что нужно идти в фототеку. Она восприняла это предложение, скорее даже приказание с моей стороны как должное, никаких сомнений, недоумений у нее оно не вызвало. Она не спросила, почему нужно идти и зачем.

Была вторая половина января, шел мелкий снег. Я уже окончательно осознавал себя каким-то духовным воином, борцом в «невидимом мире», ибо видимый мир все больше и больше отступал от меня в своем обыденном значении и все его предметы и явления я воспринимал не по их объективным функциям, а как орудия, антураж и обстоятельства, связанные с духовным процессом, который происходил внутри меня.

На моем рабочем столе лежал красный, остро отточенный карандаш и я решил взять его с собой именно в качестве духовного оружия. Это мистическое мини-копье я предварительно показал Ане, уверенный, что она знает, нужно ли его брать с собой. Я был уже совершенно заворожен алогичной реальностью и был под воздействием стройной, как мне тогда казалось, системы алогичных мотиваций и целеполаганий, которая создавала впечатление новизны, свежести познания абсолютно мне ранее неизвестной стороны жизни. На передний план сознания вышли натурализовавшиеся представления о невидимых, воображаемых духовных сферах. Началось необычное путешествие по мирам коллективного сознательного и я тогда стоял в самом начале этого путешествия, у истоков потрясающих открытий.

Итак, я молча показал Ане карандаш, потом спросил: «Взять?». Она не выразила к нему никакого интереса, но я все же положил карандаш в карман пальто. С этого момента Аня совершенно лишилась для меня притягательности в нормальном, эротическом смысле, превратившись в силовой знак, в какую-то служебную силу вроде ангела-проводника.

4

Как я теперь понимаю, Аня не осознавала, что я нахожусь в отстраненной психической реальности, но безотчетно и согласно — под суггестией какой-то скрытой от нас третьей силы неизвестного нам психоделического сюжета — выполняла роль поводыря, проводника, ведущего меня по «внутреннему» маршруту моих представлений, знаковость которого была для меня значительно эмпиричнее обычной действительности.

Мы спустились в музейный гардероб. Я одел свое черное пальто и сунул в карман красный карандаш. Когда мы выходили из музея, сторож и гардеробщик Артем Иваныч — весьма колоритная музейная фигура с вытянутой как огурец, лысой головой — сказал кому-то, тоже находящемуся в фойе, фразу: «Через месяц пробку откроем, еще рано». Эта невинная и, на первый взгляд, не относящаяся к делу фраза была понята мной как своего рода «знамение», она смутила меня и долго мучила потом, связавшись с другими, услышанными мной фразами и «знамениями» на протяжении всей этой истории, и стала означать для меня, что, мол, все это еще рано, не пришел еще для меня мой срок и я не готов присоединиться к тайновидцам из фототеки и что вообще мне грозят большие неприятности.

Выйдя из музея мы пошли пешком на Садово-Кудринскую через Пушкинскую площадь. Я был уже целиком во власти Ани и принимал ее за одного из этих тайновидцев, очень близких к невидимому миру, к ангелам и т. п., в существовании которых у меня не было никакого сомнения, ибо я много месяцев читал им акафисты, каноны и молитвы.

На площади Пушкина, рядом с новым зданием «Известий» возник очень смешной (теперь, разумеется, смешной) момент, когда она вдруг ни с того, ни с сего заговорила об имении Бунина где-то под Орлом и я решил, что мне придется, возможно, туда отправиться с какими-то тайными, духовными целями — на помеле ли, или каким другим более «ангельским» или хотя бы человеческим способом — мне было непонятно, но, помню, что мне очень не хотелось туда ехать. Причем все эти предположения, сомнения и внутренние рассуждения я выражал не в прямом словесном контакте с Аней, а внутренне, как бы голосом мысли, пропущенным через сердце, которое, опираясь на внешнее паралингвистическое поведение Ани, других прохожих и прочие тонкие влияния и знаки давало мне то или иное направление мыслям.

5

Чем дальше мы уходили от музея, тем глубже я погружался в бред отношения и в искаженное восприятие действительности, или, как тогда я это называл в согласии с православной аскетической традицией — в прелесть. Прелесть — это очень коварная вещь, вроде «прихода» у наркоманов. Восприятие искажается как бы в хорошую, положительную сторону — все кажется необычным, новым, захватывающим дух. Помню, в то время я очень боялся прелести, но не умел ей противостоять — уж очень тотальные, необыкновенные и сильные возникали эффекты.

Аня совсем уже превратилась для меня в какой-то ангел-паровоз: я держал ее под руку, вернее, моя левая ладонь как неодушевленный, механический предмет была засунута между ее локтем и телом, и я тащился за ней, чуть позади нее, ощущая рукой металл ее тела. Я чувствовал, что внутри нее работает какой-то поршневой двигатель, мотор вместо сердца — как поршень он стучал в ней, и через руку мне передавались его вибрации, колебания нечеловеческой силы. Время от времени она довольно громко и без видимых причин топала сапогом об асфальт. Одним словом она была не человек, а именно какая-то машина, ангел-тягач, который меня и тянул вперед. Меня поразила и подчинила тогда эта сила и мощь. Свою собственную слабость, подчиненность тем колоссальным энергиям, среди которых я вдруг очутился, я чувствовал еще и физиологически: у меня очень сильно, через определенные промежутки времени, сводило, спеленывало и подкашивало ноги. Я был неустойчив в такие моменты как пьяный. Чувство «спеленутости» было необычным, как во сне, мне приходилось прилагать усилия, чтобы как-то контролировать свое движение. Как будто я снова превратился в младенца и учился ходить (вероятно, тогда я физиологически переживал метафору «спеленутый грехами», часто встречающуюся в молитвенных текстах, т. е. ее мыслеформу).

Однако, тогда этот эффект, как бы отсутствия во внешнем мире, выпадения из него был весьма приятен и комфортен, я чувствовал какую-то безопасность: внешний мир как бы изолирован, он не может причинить вреда, ибо как-то чудесно замедлен и умален в людях и в предметах, подавлен моей раздувшейся ментальностью, стихией ума, которую я тогда воспринимал совершенно эмпирически. Все это очень походило на рассказ Уэллса «Новейший ускоритель», где под влиянием волшебного эликсира, замедляющего время, персонажи рассказа совершенно изолированы от окружающего мира другой временной длительностью. Но тогда, разумеется, никаких аналогий с этим рассказом не возникало, я был полностью поглощен необычностью происходящего со мной. Ощущение безопасности было и радостно, и в то же время казалось объективным. Например — и так бывало не однажды впоследствии — в страшной толкучке часа пик на какой-то станции метро, где у эскалатора скопилась чуть ли не тысяча плотно прижатых друг к другу людей, я, находясь в самой гуще, был окружен как бы запретным пустым пространством — никто ко мне не прикоснулся за те 8 — 10 минут, пока я добирался до эскалатора. Как объяснить эту «неприкасаемость», не прибегая к допущению возможной взаимосвязи, определенно настроенного сознания и предметной реальности через объективно существующее психоэнергетическое поле коллективного сознательного (то, что в теологии называется «Логосом»), особенно в их пространственно-временных, в сущности, довольно абстрактных контаминациях, я не знаю.

6

По дороге в фототеку мы подошли к Дому художника на Гоголевском бульваре. Аня вошла внутрь, а я остался ждать ее возле здания. Подходя к подъезду, она, помню, многозначительно сказала мне, отвечая на мой вопрос, зачем она туда идет: «По делам отца». Я это понял, разумеется, в мистическом смысле, то есть по делам Бога-Отца или что-то в этом роде, хотя и знал, что она пытается устроить выставку своего покойного отца-художника.

Итак, на Гоголевском бульваре я уже был совершенно «запеленутым». Когда мимо меня прошли трое военных в черных мундирах, видимо, высшие морские офицеры — у них были малиновые канты и нашивки — то, услышав реплику одного из них, нечто вроде «Черт знает что у них там происходит» и далее в том смысле, что неправильно, не вовремя кто-то что-то сделал, я связал эту фразу со сказанным Артемом Иванычем о «месяце раньше срока» и тоже отнес ее к себе. Впрочем, дело было даже не в том, что они говорили, не это меня поразило, а то, что я видел их в совершенно необычном, серебристо-малиновом, блестящем сквозь снег свете. Видел их как бы «внутреннюю» сущность, ангельскую или даже иерархически еще более высокую в «невидимом» мире.

Всплески этого волшебного, дивного света, высвечивающие окружающие предметы, людей, деревья, небо показывали мне мир в его идеальной, эйдетической сущности, от красоты которой у меня захватывало дух. Конечно, это был свет прелести, так светился мой «расширенный» ум, который еще не был «сведен в сердце», не был претворен в обычное чувство согласия, любви, в чувство положительного смысла.

7

Когда мы подходили к фототеке, Аня спросила меня, к кому мы туда, собственно, идем. Я сказал, что к Беликовской. Ее лицо выразило испуг и она сказала, что это невозможно. На мой вопрос, почему невозможно, она ответила что-то вроде: «Но она же Великан!». Несмотря на явную недостаточность и странность этого объяснения, тогда я был совершенно им удовлетворен. Я «понял», что Беликовская — великан во «внутреннем» смысле, правда, для меня осталось неясным — черт ли она высокого ранга или ангел.

Мы все-таки дошли до фототеки. Там никакой Беликовской не оказалось и мы пошли назад, в музей. Надо сказать, что впоследствии у меня было очень настороженное отношение к Беликовской, которое усилилось еще и в связи с одним странным случаем. Как-то, уже после больницы, запутавшись в отдельских папках во время ремонта в музее — мне нужно было перенести их из одной комнаты в другую — я бессмысленно (правда, бессмысленно не для постороннего взгляда) переходил с места на место, не зная куда сунуть эти папки. Вдруг я услышал за спиной слова: «Так и будешь по кругу ходить?». Оглянувшись, я увидел Беликовскую. Она прошла мимо (комната была проходной), совершенно на меня не глядя. Выражение ее лица не давало никаких оснований думать, что это она сказала про «круги», хотя голос был явно ее. Такая неожиданная слуховая галлюцинация «по функции», помню, меня тогда чрезвычайно озадачила и удивила.

Итак, возвращаясь назад в музей, где-то в районе Калининского проспекта, мы увидели невдалеке от нас лежащего на снегу в крови человека — над ним склонились два-три прохожих. Я решительно дернулся туда, думая помочь, но Аня еще решительнее остановила меня, положив мне руку на спину и подтолкнув меня вперед. При этом она многозначительно сказала: «Здесь что-то происходит».

Своеобразная, как-то мистически осведомленная и очень мне приятная, оберегающая власть Ани стала как бы еще более крепкой, очевидной. В связи с упавшим человеком мне припомнился сейчас еще один интересный случай, который произошел много времени спустя. Я шел на вечернюю службу в церковь «Всех скорбящих», которая находится недалеко от Третьяковской галереи, и увидел, как метрах в ста от меня, на углу Ордынки и какого-то переулка, упал пожилой пьяный человек с хозяйственной сумкой. Помню, я некоторое время колебался — идти ли мне его поднимать или поспешить в церковь, я опаздывал к началу службы. Но этические соображения взяли верх и я твердым шагом направился к упавшему. Я подошел к нему, нагнулся, схватил за локоть и стал поднимать. Я никак не мог его поднять, он все время выскальзывал, что-то бормотал и явно собирался тут уснуть, прямо посреди тротуара, по которому шло довольно много народу. Я долго с ним возился, переворачивал с боку на бок, как куклу, и все никак не мог поставить на ноги. Наконец, мне пришло в голову помолиться, я стал повторять про себя «Господи, помилуй». Мгновенно пьяный пришел в себя, встал почти без моей помощи, я его только чуть придержал, и со словами: «Вот так-то, вот так-то» пошел от меня, немного покачиваясь, и скрылся за углом. Молитва у меня в то время уже была «сердечной», то есть она проявлялась не на словесном уровне, а скорее в чувственных энергиях. По моим наблюдениям, это как раз та стадия трансформации языка, на которой происходит сцепление индивидуального словесно-образного мышления с психоэнергетическим, причем артикулированным полем коллективного сознательного.

Вернусь к нашему путешествию. Когда мы подошли к Пушкинской площади, спеленутость моих ног была очень сильной — как будто их связали друг с другом резиновым жгутом. На Пушкинской, помню, меня особенно сильно поразила, даже как-то пронзила серебристость света, дня, чистота сверкающего снега.

Мы посидели некоторое время на лавочке напротив памятника Пушкину, поговорили о Григории Синаите и пошли в музей.

По дороге Аня, кроме того, что время от времени топала ногами и тащила меня вперед, иногда развлекалась расчленением слов — любопытная мистическая игра или, скорее, способ словесного созерцания. Суть этой игры в том, что слово становится как бы медитативным предметом, который можно рассматривать с разных сторон, заглядывать в него, разбирать на части. Отдельные его части становятся достаточными для того, чтобы целиком ими заняться и для собственного развлечения, и в разговоре с человеком, особенно с тем, кто сам подвержен вспышкам такого «смотрения». В каждом куске слова как бы обнаруживается абсолютное значение — семантическое ядро слогов за счет энергетики фонем расширяется до бесконечности значений с бесконечными рядами ассоциаций. Помню, я поразил этой игрой Сорокина, разговаривая с ним по телефону. В сущности, мой разговор заключался в повторении одних и тех же коротких слов, но я им придавал — интонацией, тембром голоса, его усилиями — сакральный смысл, переводя их бытовое значение в возвышенно-теологическое. Вероятно, гипнотическое воздействие заклинаний как раз и построено на таком отношении суггестатора к словам.

8

На Петровке мы зашли в кафе, где я обычно обедал. Это небольшое кафе самообслуживания с постоянным набором: сосиски, кекс, сметана, изредка какой-нибудь салат. Мы постояли немного в очереди и Аня взяла себе полстакана сметаны и булочку. Причем как-то довольно грозно спросила меня: буду ли я есть? Я робко отказался и она молчаливо одобрила мое решение не есть. С этого момента драма «Хождение грешной души по мукам в сопровождении ангела» вступила в фазу развернутой экспозиции. Мы сели за грязный, пошатывающийся столик в плохо освещенном зале кафе, я молчал, Аня ела сметану. Потом вдруг она сказала мне, что у нее такое чувство, как будто она сама себя ест. И далее произошло совершенно невероятное, поразившее, пригвоздившее меня в изумлении и страхе к стулу событие: она прикрыла ладонью лицо, потом приоткрыла медленно его верхнюю часть — лоб, брови и глаза, наклонила голову чуть вбок и спросила: «Ты меня узнаешь?». Это было сказано довольно вкрадчивым голосом и в то же время прозвучало для меня как гром. Я ее действительно «узнал»: передо мной был точь-в-точь ангельский лик, причем в грозном, красноватом отблеске, точнее — лик Казанской Богородицы, изображенный на моей иконе, перед которой я молился у себя дома и в последнее время не мог смотреть на нее в слезах сокрушения о грехах, взвинчиваемый все больше и больше покаянными молитвами и канонами. Разумеется, на риторический вопрос: «Узнаешь ли меня?», как бы узаконивающий эту галлюцинацию и выводящий наружу внутренний контекст всего происходящего со мной, мне нечего было ответить и я довольно долго сидел в немом ошеломлении, тупо уставившись в преображенное радиирующим светом лицо Ани.

В тот момент я не оценил этот эффект как «дьявольский», а просто столкнулся с волшебством и был совершенно уничтожен самим фактом его реальности. Потом уже я прочел у кого-то из аскетов, что «ангел света» появляется в красноватых отблесках, причем там шла речь о чисто визуальных галлюцинациях. В моем же случае произошла своего рода созерцательная галлюцинация, искажение реального лица, причем подтвержденная словесно в согласованной аудиальной реальности. Некоторое время спустя, после больницы, я спросил у Ани, помнит ли она тот эпизод в кафе и свой вопрос. Она сказала, что помнит, но описала его обычно, в том смысле, что никакого мистического подтекста в своем странном вопросе не имела в виду, то ли пошутила, то ли еще что-то в этом роде. Однако, сам факт того, что вопрос этот был задан, она подтвердила. Разумеется, я не стал ей рассказывать о том визуальном контексте, в котором прозвучал для меня ее вопрос.

9

Надо сказать, что в дальнейшем, о чем я еще буду говорить, я привык к подобного рода «видениям», они шли у меня сплошным потоком в течение нескольких месяцев. Интересно, что до определенного момента эта система «видений» саморазворачивается, действует как бы автоматически и таким образом, что созерцание мыслеформ в рамках традиции происходит строго иерархически и не зависит от твоей воли. В ее разворачивании есть своя энергетическая логика и естественность — «по восходящей». Происходит своего рода созерцательное «вознесение» по бесплотным чинам, причем каждый этап этого вознесения длится определенное время. Потом я подметил, что длительность этапа зависит от распространенности мыслеформы. Так, наиболее известные и чаще всего употребляемые в речи мыслеформы ангелов и архангелов «созерцались» мной соответственно где-то около 4-х и 2-х месяцев, серафимы и херувимы — значительно меньше, не говоря уже о коротких созерцательных переживаниях таких малоизвестных мыслеформ как престолы, царства, господства, сияния и т. п. Когда этап неконтролируемых, саморазвертывающихся созерцаний прошел (у меня в конце концов выработалась довольно стабильная волевая автономия оператора-наблюдателя), то наступило, правда, ненадолго, время, когда я мог усилием воли переводить свое «видение» с одного чина на другой. Помню, однажды, увидев Аню в «архангельском» стоянии — это бесполая, очень энергетически мощная и властно-угрожающая мыслеформа — я, используя свой предыдущий опыт воплощенных представлений, усилием воли «перевел» ее в богородичный чин (в то время у меня уже начался период «божественных» созерцаний и архангел, неожиданно, «не по чину» вдруг проглянувший сквозь Аню, меня, помню, очень раздражил). Такой «перевод», разумеется, мог быть осуществлен только после утраты пиетета к «волшебным изменениям» и четкой установки на них как на тонкие галлюцинации, порождаемые контаминацией, диффузией моего подсознания и психоэнергетического поля коллективного сознательного. Мне кажется, что многие, аскетически настроенные монахи, достигая этого этапа в своей созерцательной жизни, так и живут «среди ангелов». Однако насколько неустойчива эта жизнь — ибо где ангелы, там и бесы — я очень хорошо испытал на себе. В сущности, психический баланс созерцательной жизни такой же, как и в обычной жизни, просто в первом случае положительные и отрицательные впечатления носят гипертрофированный — по сравнению с таковыми же впечатлениями в согласованной реальности — характер.

Интересно, что мыслеформы бесплотных сил — ангелов, архангелов, херувимов — носят какой-то искусственный, трансцендентный действительности оттенок, в то время как более высокие мыслеформы — Богородицы, Христа. Бога-Отца — несут в себе черты определенной живости, хотя и в них чувствуется запрограммированность, отстраненность модели.

Вообще, когда я сейчас все это пишу, я чувствую себя каким-то атеистическим шпионом, с самой современной аппаратурой, проникшим в святая святых православной аскетической традиции, буквально пролезшим на «небеса» и теперь составляющим отчет о проделанной работе. В каком-то смысле так оно и есть. Во-первых, потому что самые высокие святоотеческие инстанции считают все эти «небеса» прелестью, а во-вторых, эта «работа» была невероятно тяжелой — «адских» переживаний в моем путешествии было значительно больше, чем «небесных». Я испытал огромное облегчение, когда, наконец, выбрался из этой системы мыслеформ с помощью установки на Дао, которое «предшествует Небесам» со всеми их иерархическими чинами. После такого революционного поворота сознания я опять очутился среди обычных живых людей.

Впрочем, вся эта история «вознесения» развернулась значительно позже. А тогда, в кафе, произошел мой первый контакт с этой иерархической системой «служебных сил» и не я ее контролировал, а она меня со всеми вытекающими отсюда чудовищными «посмертными» переживаниями.

10

Выйдя из кафе мы вернулись в музей. Вечером того же дня, после работы, Аня повела меня в церковь «Всех скорбящих». Я пристроился у свечного ящика, по-прежнему со «спеленутыми» ногами и так во внутренней немоте простоял всю службу. Народу было довольно много, служба шла в правом приделе, в полумраке. Царила атмосфера сосредоточенности, обычная для мест, где собираются все «свои», без посторонних праздных наблюдателей. Аня пела на приходском клиросе — профессионалы в тот вечер не пели, служба была не праздничная. Посреди придела стоял аналой с большим раскрытым молитвенником, за него время от времени вставал псаломщик, чтобы прочитать молитву по ходу богослужения. И вдруг в какой-то момент у меня возникло такое впечатление, или даже полная уверенность в том, что за аналоем, в центре зала стоит гроб и в нем лежит мое тело. Это была не галлюцинация, а уверенное чувство, что я присутствую на своем собственном отпевании. Замечу, что еще днем, когда мы с Аней сидели на Пушкинской, она несколько раз ни с того, ни с сего произносила фразу «отпевать душу». Она была абсолютно убеждена в том, что я погубил свою душу до такой степени, что ее необходимо отпеть еще до того, как умрет мое физическое тело. Вероятно, она этим и занималась, когда я стоял у свечного ящика со «спеленутыми» ногами. Ее убеждение и дело (молитва) каким-то образом передались и мне, причем в таком наглядно-картинном виде с «гробом».

Отчетливо помню дьякона на этой службе и мое обостренное, пронзительное восприятие его громких молитв, резких, отточенных движений и, главное, тот особый световой оттенок пространства, в котором все это происходило, воздух был пронизан каким-то плотным золотистым свечением. Ощущение «светопреставления» на той службе у меня усилилось, хотя вершину его я пережил значительно позже, где-то через месяц после этого. Со светом у меня вообще связаны самые поразительные переживания (ведь свет — это как бы метамыслеформа во всей этой системе духовных метафор) — в общих словах я бы описал «световые» переживания как постепенное «замедление» света и впоследствии полная его «остановка». Конечно, трудно понять, что такое «остановленный свет», ведь такое понятие как «скорость света», сам факт его динамики чрезвычайно абстрактно. Мы знаем об этих его свойствах, но знание это не опытное, а чисто теоретическое. И однако я несколько раз переживал его «остановку», а вместе с ним и остановку самого времени, причем переживал чувственно и осознанно. Ведь скорость мысли, скорость света и время — это один проблемный узел и, вероятно, центральный для понимания природы созерцательных актов. Я не исключаю того, что представление превращается в энергетическую мыслеформу именно потому, что сознание начинает работать в другом временном режиме.

11

Итак, служба закончилась. Прихожане стали расходиться по храму, прикладываясь к наиболее чтимым иконам и уходили. Храм опустел, остались только несколько женщин, певших на клиросе. Они одевали свои пальто и шубы возле скамьи, неподалеку от меня. И вот я, влекомый странной, неестественной для меня решимостью, как-то с трудом оторвался, отклеился от ящика, на который все время опирался спиной и с усилием, преодолевая тяжкую «спеленутость» ног, пошел под благословение к священнику — пожилому, крупному мужчине со шрамом на правой щеке. Для этого мне надо было пересечь весь храм из конца в конец — священник уже собирался уйти внутрь левого придела. Но я успел. И вот в тот момент, когда я целовал ему руку, я услышал, как он говорит двум женщинам, стоящим рядом с ним: «Не отказал». Кроме этой фразы, я ничего больше не расслышал из их разговора. Но она прозвучала для меня как-то громко, отчетливо и как будто была сказана мне. Я понял ее таким образом, что сказал мне ее сам Господь устами этого священника и обозначала она не больше, не меньше как то, что Он, Господь, не отказывает принять меня в моем покаянии. Причем говорит он это не совсем впрямую мне, а душам или, скорее, ангелам, которых в этой трагикомедии олицетворяли стоящие с ним две женщины и Аня (хотя ее и не было рядом, но именно она подразумевалась главным ходатаем за меня перед Ним). И в то же время из контекста разговора священника с женщинами, который я не понял, но почувствовал, следовало опять же, что «мытарства» мои начались раньше времени, слишком рьяно «ангелы» за меня взялись, слишком резко, потому-то я и чувствую себя неважно со своими «спеленутыми» ногами.

12

Кроме этого синдрома вычленения из обычных разговоров слов и фраз, из пунктира которых и создавался мистический сюжет, замечу еще и о довольно тяжелом переживании слов, особенно звучащих в составах молитв, которое у меня часто возникало в начале моего путешествия по христианским «небесам». Аудиальные и психофизические деформации восприятия слова, его фонетической мыслеформы, рожденной традиционной христианской установкой на него как на сотворяющее начало («в начале было Слово») и как на Бога («…Бога-Слово рождшая…») приобретали совершенно фантастические масштабы и выходили за всякие воображаемые пределы. Слышимые мной и мной же произносимые слова в моем восприятии — на фоне этой вскрытой глубинной установки подсознания — переживались как невероятно мощные орудия, энергетические сгустки необычайной силы. Мой ум и чувство воспринимали их металлическую, режущую твердость, сокрушающую крепость и остроту. Это были какие-то звенящие кинжалы слов. Они звучали, звенели не только у меня в ушах и голове, но и во всем теле, выворачивая меня наизнанку, иссекая меня снаружи и изнутри. Тело становилось тяжелым, свинцовым, и чтобы управлять его движениями, нужно было прибегать к сознательным и довольно значительным мускульным усилиям. Я чувствовал себя каким-то стальным тяжелым гигантом, внутри которого работает генератор на тысячевольтных напряжениях. Однако вначале, когда дело касалось слов культурных, вполне приличных, это не было неприятно, а скорее даже интересно впечатляющей грандиозностью эффекта, его новизной. Впоследствии же, когда на смену возвышенным и мистическим словам пришли матерные и похабные выражения, их неконтролируемое кручение в голове и теле доставило мне много неприятностей. Это было время неописуемого словесного ада. Мое сознание извергало чудовищную брань нескончаемым потоком. Я тогда очень хорошо понял замечание одного монаха, прочитанное мной в пятом томе Добротолюбия, которое как раз в тот период попалось мне на глаза. Это было замечание о том, что перед смертью и некоторое время после нее, человека начинают мучить слова. Постороннему мистическим переживаниям человеку эта фраза вряд ли понятна — о каких здесь, собственно, словах идет речь. Моя брань порождалась моим сознанием, я это отчетливо понимал, хоть и не мог ее прекратить. Это не были слуховые галлюцинации, а просто навязчивое состояние. В моей голове звучали самые чудовищные, непристойные, похабные выражения типа «Пососи…», «За… ее!» и т. п. Причем все это адресовалось Богородице. Эти фразы повторялись тысячу и тысячу раз, сопровождаясь ощущением их вышеописанной металлической «орудийности», «кинжальности», и с той же, но теперь уже насмешливой по отношению ко мне настойчивостью, с которой я незадолго до этого повторял слова «Богородица, дева, радуйся!». Этот «обратный» эффект молитвы, особенно Иисусовой, когда человек миллион раз повторяет «Господи, помилуй», в общем-то, понятен: от бесконечного и ритмического повторения одного и того же в мозгу образуется постоянно воспаленный участок, импульсы, порождающие мысли, и слова начинают возникать там автоматически, независимо от воли, сюда же подключается механизм «духа противоречия» и вместо «Господи, помилуй» и «Аллилуйя» у вас непроизвольно возникает «Какого хуя» или еще что-нибудь в этом роде. В сущности, это обычный синдром психической навязчивости. Но на религиозной почве, из-за того, что он неадекватно переживается «молельщиком», на фоне комплекса возникающего ужаса и стыда, он приобретает гипертрофированные, устрашающие размеры. И вряд ли людей, не занимающихся молитвенной практикой, перед смертью и «после нее» ждет такое словесное истязание. Кроме того, эротическая похабщина, возникающая в этих бранях, вероятно, связана с семантикой слова «помилуй» (от слова «миловать», которое прежде всего отсылает подсознание в сферу любовно-сексуальных переживаний).

13

Когда мы вышли из церкви, по дороге в метро я сказал Ане, что подходил под благословение. Она страшно возбудилась и начала настойчиво меня спрашивать, к кому я подходил, кто это был. По выражению ее глаз, ждущих чуда, я понял, какого ответа она от меня ждет, но все как-то не решался произнести это Имя, ибо чувствовал, что, если я скажу, то тем самым впервые открою другому человеку свою внутреннюю реальность, перейду из состояния контролируемого сумасшествия (мало ли что у меня в голове!) в неконтролируемое. И однако желание поделиться необыкновенной «информацией» с человеком, который, как мне казалось, сам находится в похожем состоянии (раздвоения личности), взяло верх над остатками здравого смысла и я, на волне возвышенной эйфории, понукаемый к тому же настойчивым: «Ну, кто, кто же это был?» — ответил ей: «Господь». По сдержанно-восторженной реакции Ани я понимал, что она именно этого ждала. Она деловито, как если бы речь шла о цене на церковные свечи, спросила меня: «И что же Он тебе сказал?». У меня возникло некоторое затруднение. Я чувствовал нелепость в том рифмованном ответе, который я должен был ей сказать: сказал — не отказал, однако, плюнув, повторил ей эту фразу о «не отказал». Она обрадовалась, пробормотала что-то вроде «Слава Богу» и мы вошли в метро.

Мы расстались с Аней на платформе станции «Новокузнецкая». Я поехал к себе на ВДНХ, а она на Курский вокзал. Она жила под Москвой, в Электроуглях и каждый день ездила домой на электричке с Курского вокзала. На прощание она сказала мне: «До встречи в Духе» — и радостно, многозначительно улыбнулась. Ясно, что после всех вышеописанных переживаний, я отнесся к этой фразе с чувством больших ожиданий, которое впоследствии меня не то, чтобы обмануло (встречи состоялись), но привело и меня, и Аню к тяжелым психическим расстройствам. Я лежал в сумасшедшем доме один раз, она, увы, подозреваю, что не без моей помощи, уже три или четыре раза.

14

Было около восьми часов вечера. Народу в метро ехало довольно много. Я вышел на станции «Рижская» и внизу, у эскалатора, меня неприятно поразил вид раненого человека. Он, с разбитой головой, обвязанной окровавленными бинтами, стоял, прислонившись к будке дежурного по эскалатору. Серьезность его ранения, обилие крови на бинтах, покрывавших почти целиком его голову, как-то странно, скандально не вязались с мирной, обыденной обстановкой вокруг. На него никто не обращал внимания. Эта его зловещая изолированность, отделенность от обычного мира и сама кровавая живописность символа несчастья, от которого все сторонятся, стараются не замечать, была созвучна и моему положению, моей отделенности, придавая ей мрачный, трагический оттенок.

Когда я вступил на эскалатор и начал подниматься, я вдруг почувствовал, что мне то ли под правое, то ли под левое ребро — точно не помню — какая-то посторонняя сила засунула нож или копье. Чувство вхождения в мою плоть инородного, режущего тела было удивительно достоверным, но физически совершенно безболезненным. Это чувство «засунутого копья» длилось минуты полторы, оно меня как-то тупо ошеломило, ничего подобного я раньше не испытывал — ни в состоянии бодрствования, ни в сновидениях. Надо сказать, что потом подобного рода «умные» переживания сложились у меня в картину «Голгофских страстей» — с протыканием копьем, умиранием, запеленыванием и положением во гроб. Правда, степень неосознанного «вживания» в образ Христа у меня не доходила до той силы, когда появляются стигматы. Главное же, что эти переживания возникали неожиданно и в момент появления никак не интерпретировались мной — я был целиком поглощен ими, не рефлектировал, не анализировал их, как это делаю здесь, имея теперь вполне определившийся «взгляд со стороны» на происходившее со мной в ту зиму.

15

Домой я вернулся взвинченный и сел смотреть телевизор вместе с Верой (мы тогда жили вместе) и дочкой Машей. Помню, что показывали мультфильм про Красную Шапочку. Мультфильм был как раз для меня. Там есть такой эпизод, когда пионер Витя, действующий на «внутреннем» экране, где протекает сюжет сказки, сходит с него в зрительный зал, откуда он время от времени попадает в сказку. И вот то, что пионер Витя находился то в одной реальности, то в другой, меня чрезвычайно увлекало и возбуждало — это было точь в точь наглядным изображением того, что происходило со мной. Я был в эйфорическом восторге от этого совпадения, оценивая его, разумеется, не как случайное, и по ходу мультфильма делал довольно странные замечания, так сказать, метафизического свойства, чем очень раздражал Веру. Но Маше почему-то нравились мои комментарии, смысл которых вертелся вокруг того, что происходит с человеком после смерти. Я проводил аналогии между посмертным существованием и той внешней, «кинозальной» средой мультфильма, куда время от времени спрыгивал с экрана пионер Витя. Конечно, я отдавал предпочтение «посмертному существованию» как более реальному по сравнению с жизнью, которая, таким образом, представлялась мне «внутренним» сюжетом фильма, сказкой о Красной Шапочке.

16

Когда я лег спать на свой диван, у меня начались дикие переживания, связанные, в основном, с Аней. Темой их была эротика, но носили они какой-то отстраненно-картинный характер бесплотного сладострастия, перемежаясь с мистическими фантазиями. Волны бесплотного сладострастия (у монахов это называется «блудной бранью») совершенно непохожи на знакомые всем приступы похоти, на люст. Оно носит обобщенный космический характер, причем переживается не только на уровне чувств, но и ума. Ты попадаешь как бы в стихию эротических мыслеформ. Возникает всепоглощающее томление,энергетический эрос. Его длительная острота до такой степени превосходит все знакомые тебе состояния и эмоции, что как бы отторгает тебя от твоего же тела и ты, отброшенный от себя этой силой, наблюдаешь за собой со стороны, в то же время содрогаясь, купаясь в волнах этого мучительного, пронизывающего тока любовной энергии, непонятно откуда взявшейся, но явно исходящей не от тебя. Части тела, и прежде всего половые органы, символизируются. Член — это уже не просто приспособление для полового акта, а натурализованная идея, своего рода космический приемник-передатчик эйдетической энергии любви.

Одна из мистических фантазий той ночи заключалась в том, что мы с Аней странным образом и в странном пространстве совокуплялись. Вернее, я со своей стороны предпринимал как бы обычные сексуальные действия, а она — или какая-то посторонняя нам сила — переводила их в другую, не эротическую сферу представлений. Так, например, лежа на ней, я обнаруживал себя вдруг в положении младенца, пьющего молоко из ее грудей — причем все это в грандиозных, символическо-обобщенных масштабах: из обеих ее грудей изливались фонтаны молока, а я был не ребенком, а именно взрослым мужчиной колоссальных размеров, лежащим на такой же огромной женщине. Получилось так, что наши еще не начавшиеся сексуальные отношения перешли в отношения мистического материнства. Надо сказать, что эти отношения материнства как натурализация мыслеформы «Мадонна с младенцем» в различных вариантах проигрывались впоследствии между нами довольно длительное время. Они были наиболее стабильными (вероятно из-за широкой их распространенности и, следовательно, сильной энергетичности этой иконографической мыслеформы), хотя рядом с ними возникали и совершенно противоположные отношения и соответствующие им грандиозные переживания. Например, не очень распространенный иконографический сюжет, где Христос (как мужское начало, с которым я независимо от своей воли отождествлялся) изображен держащим на руках душу своей матери в виде запеленутого крошечного младенца, или даже еще более «высокий» сюжет — сидящий Бог-Отец, окруженный серафимами, приветствует подходящую к нему маленькую фигуру взрослой Марии. Кроме того, были переживания и множества промежуточных сюжетных сцеплений на уровне «бесплотных сил» разных рангов, о которых я буду подробнее писать в дальнейшем.

Все эти видения, включая и описанный «молочный» эпизод, не носили характер галлюцинаций, сновидения или обычных фантазий перед засыпанием. Это были очень яркие, яркие прежде всего в чувственном отношении, психосоматические представления, развертывающиеся в незнакомом мне до того созерцательном пространстве. Может быть, правильнее всего описать это пространство как алаявиджняну («сознание-хранилище» — своего рода момент созерцания, где взаимодействуют «единое сознание», нечто вроде коллективного сознательного, и индивидуальный манас, манифестирующий свои видения в алаявиджняну в порядке самоочищения, т. е. здесь имеется в виду аюрведическая концепция манаса. В таком случае описываемые здесь переживания можно отнести к самому первому, низшему уровню манаса — кшипта, который, собственно, еще называется не манасом, а разумом, находящимся в наибольшей степени подверженности чувственным объектам). Не знаю, правильно ли назвать это пространство алаявиджняну, во всяком случае это было совершенно незнакомое мне пространство самоощущения, в бездны которого я засасывался как потерпевший крушение психонавт.

Вторая картина той ночи, кажущаяся весьма неприличной, на самом деле была совершенно лишена какого-либо эротического наполнения. Мы совокуплялись с Аней, стоя лицом друг к другу в той же позе и масштабах, в каковых описываются совокупления богов в Бардо Тодоле. Божественная тяжесть моей партнерши была столь велика, что эпизод этот закончился плачевно и смешно: мой каменный член отломился и, упав на землю, превратился в мраморную колонну, ствол которой был украшен желобками наподобие колонн Парфенонского храма.

Питье молока вместо оргазма, отломившийся член — все эти видения я понимал тогда как кульминационные события моей сексуальной жизни, символически знаменующие снятие проблемы эроса не только в наших с Анной отношениях, но и вообще в моей дальнейшей жизни.

17[1]

Наша фантастическая связь закончилась в ту ночь довольно неожиданно: я почувствовал, что Аня превратилась вдруг в черную пушистую кошку и спрыгнула, метнувшись куда-то вниз, с моего сердца. Ощущение этого облегчающего спрыгивания с груди было очень реальным. Далее я стал переживать уже совершенно другое.

Лежа на животе, уткнувшись головой в подушку, я вдруг ощутил у себя на спине, в области лопаток, две культи — как если бы у меня там сначала что-то было, а потом это отрезали и остались культи. Причем что это было, в первый момент я никак не мог определить, и потом только определил как остатки крыльев. При этом ощущении — очень ясном и длительном (как с протыканием копьем на эскалаторе) — у меня перед плотно закрытыми глазами образовалась какая-то абсолютная темнота как закрытие, завеса, за которой — свет, но не обычный, наружный, а иномирный, внутренний, но, как я тогда почувствовал, невыносимый пока еще для моего зрения. Интересно, что защитная эта темнота была одновременно и безгранично объемной в глубину.

Интересно, что много позже этого переживания, на работе в музее, ко мне подошла Аня и с воодушевлением сказала мне: «Чувствуешь ли ты свое новое тело, крылья за спиной? Я чувствую!» Помню, мне было довольно трудно убедить ее в том, что ее ощущение иллюзорно. Я доказывал ей — тогда еще в рамках христианских представлений — что у человека, в том числе и у его души не может быть крыльев, что крылья — чисто символический атрибут ангелов, «служебной силы», а человек, созданный по образу и подобию Божию, и крыльев иметь не может. Однако в результате этих убеждений моя собственная рана была растревожена и я, придя в тот же день к родителям, стоя на кухне возле раковины, вдруг ощутил у себя за спиной огромные крылья, заполнившие всю кухню — я даже покачнулся от их воображаемой тяжести и только значительным усилием воли «сбросил» с себя эту чувственную галлюцинацию.

18

После описанных диванных переживаний я ненадолго заснул и проснулся в пять часов утра. В комнате было темно и тихо. Я зажег настольную лампу, взял Библию и стал читать Бытие, а затем одно из посланий апостола Павла. То, что я читал, впервые наполнилось для меня понятным и абсолютно истинным смыслом, причем совершенно новым.

Я ясно «видел», что в Библии не написано бесконечно больше, чем написано и, главное, что там зашифрована настоящая природа людей, что «люди» — это маскировка неких грандиозных космических сил. Я был переполнен чувством эйфорического восторга — как те сумасшедшие в рассказе Эдгара По, распихавшие по палатам врачей и на время занявшие их место. Смысл этого восторга был в том, что, мол, как отлично мы вас обманываем, вы думаете, что мы люди, а на самом-то деле мы — петухи, лягушки, пробки от шампанского и чайники. Этот экстатический восторг от знания «истины», что на самом-то деле я чайник с крыльями, а не человек, восторг от того, как хорошо я это скрываю, притворяясь человеком, во многих местах составляет пафос Библии и особенно посланий Павла — предводителя сумасшедших (разумеется, все здесь сказанное не имеет никакого отношения к церковному, конфессиональному ап. Павлу), занявшего место главврача психбольницы после «переворота» и поучающего свою сумасшедшую паству, «говорящую на иных языках», «различающую духов» и прочее. Разумеется, тогда я не мог позволить себе таких кощунственных сравнений, ибо сам был целиком проникнут этим пафосом и восторгом «крылатого чайника», буквально кипел и брызгал, упиваясь мудростью недомолвок, умолчаний, хитрых противоречий библейского текста, сопровождая свое шизофреническое понимание внутренними радостными кивками — ага, вот в чем дело, оказывается, наталкиваясь то там, то сям на тонкие намеки «темных мест», которые мне были абсолютно понятны. Одним словом, в моем сознании произошел полный переворот — вместо экзистенциального переживания витальности я стал экзистенциально переживать Логос, знаковую систему, что дало мне впоследствии возможность «различать духов», «созерцать бесплотные чины» и т. п.

Одновременно накатывали на меня и волны духовного благочестия и строгости, чувство необходимости духовного служения, которое, как я тогда решил, должно заключаться в ежедневном вставании в 5 часов утра, чтении молитв и Библии. Питаться я должен был только просфорами и святой водой. Мне казалось это вполне достаточным, все остальное должен был мне заменить «святой дух».

Отложив книгу и продолжая сидеть на диване в приятных мечтаниях о своей будущей «святой» жизни, я вдруг заметил, что левая штора на окне стала раскачиваться, причем она раскачивалась, когда я думал, что вот сейчас она будет раскачиваться. Телекинез этот меня напугал и я перестал на нее смотреть. И в тот же момент наткнулся взглядом на пару войлочных сапожек, носы которых выглядывали из-под правой шторы. Отчетливо помню, что в комнате, верное у меня в голове, сразу образовалась атмосфера фильмов ужасов. Первой моей мыслью была мысль, что за шторами кто-то стоит. Набравшись храбрости, я подошел к окну и обнаружил, что за шторой стояли детские зимние сапоги. И все же часть моего сознания не согласилась с таким прозаическим объяснением и я как-то приглушенно продолжал считать, что это было «знамение», и что в какой-то момент там действительно стояла душа Ани, благословляющая меня на духовный подвиг служения.

Интересно, что в последние дни моего пребывания в сумасшедшем доме мне «объяснили» происшествие с раскачивающимися шторами. Некто Стасик (он всех уверял, что он совершенно нормальный, так как у него в голове не летают вертолеты), прогуливаясь со мной по длинному больничному коридору, указал мне на раскачивающуюся оконную штору и значительно, как бы намекая на мне известное, сказал: «Видишь, от ветра раскачивается», — и обратил мое внимание на приоткрытую форточку, откуда, видимо, действительно, шла струя воздуха и раскачивала штору. Так, вероятно, было и у меня в комнате. Замечу, что мы с ним ни о чем, кроме погоды, никогда но разговаривали, изредка вместе и молча прогуливались по коридору. И то, что он вдруг ни с того, ни с сего заговорил о шторе, причем таким многозначительным тоном, как будто ему известен тот смутивший меня эпизод, было, разумеется, еще более удивительным. Призывая меня не искать чудесного там, где все можно объяснить рационально — таков был подтекст его замечания — он как бы в насмешку продемонстрировал мне еще более чудесное явление ясновидение. Конечно, все это вполне можно объяснить случайным совпадением. Но эти неотвязные, акцентированные совпадения преследовали меня тогда на каждом шагу.

19[2]

Наконец рассвело и Вера с ребенком встали. Мы позавтракали и я пошел в магазин за продуктами. Выйдя на улицу, я еще острее ощутил, что нахожусь в измененной реальности. Опять сыпался этот серебристый, светлый, нездешний снежок. Мне было одновременно и неуютно, и интересно. Кроме того, я чувствовал незнакомые мне раньше внутренние силы, энергетическую заряженность собственного тела и окружающих меня предметов. Эта инородность, новизна среды придавала всем моим ощущениям и восприятию своеобразный привкус «посмертности». Казалось бы, все на своих местах — дома, деревья, прохожие, земля, небо, снег — но реальность была другая, непохожая по ощущению ни на сновидение, ни на обычную согласованную реальность. Помню, что я ее тогда определил как «ангельскую».

Тотальная новизна среды, воздуха, всей окружающей меня действительности, выстроенная вокруг меня до степени экзистенциальной достоверности, рождала довольно сильное чувство неуютности, оголенное™, несмотря на то, что, как я уже говорил, и тело мое — соответственно новой среде — я ощущал более энергетически заряженным, чем обычно. Оно было как бы снабжено дополнительными средствами жизнеобеспечения, соответствующими новой среде. Ощущая на себе этот «скафандр», я не чувствовал смертельной угрозы, но был открыт неожиданностям, приключениям, причем скорее на уровне видений и чувств, чем событий. Я отдавал себе отчет в том, что реальность, в которую я попал — это не реальность неизвестной планеты, а психоэнергетическая реальность неизвестных мне ранее состояний сознания.

Итак, войдя в магазин, я с большим облегчением пристроился в очереди в молочный отдел за спиной пожилого мужчины. От него исходила защитная, благоприятная для меня энергия. Я его еще на улице, у магазина отметил как «ангела» в этой моей «ангельской» реальности. Вероятно, подсознательно я не забывал, что, согласно христианской традиции, сатана «достигает архангельского чина». И, действительно, я чувствовал на себе воздействие неблагоприятных токов. Так, стоя в очереди, я усиленно старался не обращать внимания на подозрительных молодых людей, собравшихся в небольшую группу у окна (в согласованной реальности — обычных утренних алкоголиков). От них довольно чувствительно исходила враждебная по отношению ко мне настороженность. В энергетическом смысле это была группа бесов, которые составляли, как я потом в этом убедился, довольно значительную часть населения «ангельской» реальности.

И все же в то утро и на улице, и в магазине во мне преобладало необыкновенно приятное чувство от хрустящей, искрящейся чистоты воздуха, света, всей окружающей меня атмосферы. Как будто метеорологические условия приобрели вдруг чисто душевные качества сочувствия и благорасположенности и сводка погоды по этим качествам давала самые лучшие показания.

20[3]

Я вернулся домой и разобрал продукты. Все было спокойно. Ни Вера, ни Маша не подозревали, что внутренне я так же далек от их психической реальности, как если бы находился где-нибудь на Марсе.

Вера попросила меня отвезти ребенка к бабушке на Кировскую улицу и заодно захватить с собой большую чертежную доску, распилив ее предварительно на две части. В то время она давала уроки нескольким ученикам и хотела приспособить чертежную доску под мольберты.

Я принес доску на кухню, положил ее на табуретки, провел по линейке черту — и вспомнил, что на Пушкинской площади Аня говорила мне вчера о какой-то черте. Она сказала, причем вне связи с нашим разговором, что «должна быть какая-то черта». Я тогда, разумеется, не понял, о чем идет речь. А за неделю до этого, на исповеди в Загорском монастыре, монах о. Алексей тоже говорил мне о черте. Очень хорошо помню его таинственную фразу, которой окончился наш с ним разговор: «Перейдешь черту, тогда узнаешь!». Что это за черта, и что я должен узнать, я тогда, конечно, не понимал. Естественно, что, проводя линию по чертежной доске и находясь в «ангельской» реальности, составленной из натурализованных символов, эта карандашная черта связалась у меня с мистическими «чертами», о которых они мне говорили.

Итак, я стал пилить доску с таким чувством, как если бы я перепиливал свою собственную судьбу. Меня поразила точность и сила, с которыми я проделал эту операцию: я распилил толстую и широкую чертежную доску не останавливаясь, одним духом (отметив, конечно, про себя двусмысленность этой идиомы). Я распилил ее без малейшей усталости, идеально прямо по черте. Но когда в самом конце доска под собственной тяжестью развалилась на две половины, произошел небольшой разлом и на одной половине доски получились выщерблены. Я приложил половины одну к другой, так что выщерблены эти оказались снаружи, связал доски крест-на-крест и мы с ребенком, одевшись, вышли на улицу. Кроме досок, в другой руке у меня была еще довольно тяжелая авоська с вещами.

21

Мы вышли из подъезда, завернули за угол и пошли между высокими сугробами по тротуару улицы Кондратюка. Немного погодя на меня вдруг опять накатил приступ плача. Я остановился и начал всхлипывать — из глаз моих потекли слезы. Так я стоял посреди тротуара, вокруг шли люди, я стоял в зимней шапке с опущенными ушами, в одной руке держал доски, в другой сумку и плакал минут пять. Ребенок мой находился рядом и время от времени каким-то не детским, совершенно спокойным голосом и с улыбкой, говорил мне: «Зачем же плакать, не надо». По-моему, именно из-за необычной ее реакции на мой плач (ей было тогда 4 года) я начал постепенно приходить в себя. Потом она вдруг сказала, что сейчас придет мама. По ее странной, отвлеченной интонации — она как-то равнодушно, незаинтересованно сказала об этой «маме», — я понял, что она вряд ли имела в виду Веру. Скорее всего либо мою мать, которая должна меня успокоить, либо какую-то мистическую, «служебную» маму — нечто вроде Богородицы. Я мгновенно перестал рыдать и спросил у нее, о какой маме идет речь. Она мне ничего не ответила, улыбнулась, сказала: «Ладно, пойдем!», потерла варежкой выщерблены на доске и мы пошли дальше.

Плакать же я тогда начал, вероятно, о своих грехах как бы совсем в близком преддверии суда за них. Причем грехи воплотились для меня в тяжесть вещей, которые я нес, то есть в доски и в сумку. Выщерблены на одной доске представлялись мне почему-то особенно тяжкими грехами. Одна половина распиленной доски олицетворяла мои грехи, другая половина — грехи моей жены. Именно на ее доске были эти выщерблены, означающие аборты (религиозное сознание, к сожалению, крайне эгоистично до определенного этапа). Впрочем, к моему «греховному грузу» принадлежала еще и тяжелая сумка. Интересно, когда я сейчас описываю все это, о некоторых эпизодах мне писать приятно, другие же, напротив, вспоминаю с трудно преодолеваемой скукой. Я подметил, что приятные для описания эпизоды, это те, где я вспоминаю состояние нерефлексирующего сумасшествия, в сущности, счастливейшие, всепоглощающие состояния безумия, те времена подлинного, натурального сумасшествия, проникнутые полнотой веры, по которым у меня и теперь возникает ностальгия (возникала во всяком случае некоторое время после «возвращения»).

22

В полной уверенности близкой расплаты за грехи, понурив голову, я перешел широкую мостовую перед кинотеатром «Космос» и вышел в сквер по пути к метро «ВДНХ». Маша шла рядом со мной, держась за сумку, по-прежнему торжественно, сосредоточенно и серьезно улыбаясь. Посередине сквера у меня было одно важное переживание, связанное с «опредмеченными» грехами. Мне было все труднее, тяжелее их нести, особенно доски. Я остановился и, не выпуская их из рук, стал молиться. Почему-то было важно, чтобы я держал их до конца, то есть до тех пор, пока рука сама, от невыносимой тяжести, не разжалась и доски не упали на снег. Это странное на первый взгляд упорство — в нормальном состоянии я бы их, конечно, просто поставил на снег, чтобы передохнуть, — было связано, вероятно, с выданным к исполнению программой коллективного сознательного императивом «претерпевший до конца спасется». Разумеется, тогда эта фраза никак не фигурировала в моем сознании — происходило ее психодраматическое переживание. Мне было просто важно, непонятно почему, претерпеть до конца режущую боль от веревок, которыми были связаны тяжелые доски, что я и сделал. Помню, мне было не только физически невыносимо мучительно, но и страшно. Но зато потом, подняв вывалившиеся у меня из рук доски, я с удивлением отметил, что они почти ничего не весят, и я уже не замечал их тяжести до самого конца пути. В конце этого трудно «выносимого» эпизода я опять расплакался от горя, правда, уже с некоторым облегчением.

Маша снова сказала мне: «Зачем же плакать, не нужно!», и мы пошли дальше. Подходя к ротонде метро, она меня оттащила от грузового фургона, который медленно, задом подъезжал к табачному киоску. Я видел, что стою на пути машины, но был настолько погружен в себя, что и не подумал отойти в сторону. Вообще с этого момента меня вел по городу четырехлетний ребенок. Вел он меня очень уверенно и твердо, пожалуй, даже с большей уверенностью, с большей какой-то механистической силой, чем та, которую я чувствовал в Анне на пути в фототеку и обратно. Думаю, что впечатление этой силы создавал не ребенок сам по себе, а его принадлежность к законам согласованной реальности, к ее функциональности. Я же, в своей зыбкой «ангельской» реальности, болтался где-то внизу, как привязанная за веревочку игрушечная собачка на колесиках, которую тянула за собой четырехлетняя девочка. Я был погружен в нефункциональное «видение», а не в делание, действование, как окружающие меня люди. Я остро чувствовал невероятную, недоступную мне мощь их реальности — их тел, действий, голосов — и мою собственную отделенность от них, изолированность. Несмотря на то, что я был в очень подозрительном виде, заплаканный, с опущенной головой и со стороны должно было быть очень хорошо видно, что не я веду ребенка за руку, а он меня, никто из множества людей около метро, в поезде и на станциях не вмешался, не поинтересовался, в чем дело.

Я был настолько дезориентирован, что не знал, на какой станции выходить. Мы проехали с ней нужную нам станцию «Кировская» и, вероятно, я, на мгновение опомнившись, сообразил это. Мы вышли на станции «Площадь Ногина» и пошли по переходу, чтобы ехать обратно. Этот переход на «Площади Ногина» остался в моей памяти как чисто метафорический, как «переход» из одного мира в другой: ребенок-ангел переводит своего отца на Ту сторону. Причем так совпало, что в то время по переходу шло непривычно много детей за руку со взрослыми. Интересно, что каждый такой «переход» (всегда по-разному метафоризованный) был «переходом» в более высокие силовые миры, т. е. я все время переходил вверх из слоя в слой ментальной атмосферы коллективного сознательного.

23

Мы вышли из метро на станции «Тургеневская». Воздух был пронизан светлым искрящимся снежком. Войдя во вхутемасовский двор, у подъезда мы столкнулись с бабушкой (матерью Веры), собравшейся идти в магазин. Она взяла у меня ребенка, а мне дала ключи от квартиры. Лифт был сломан и я пошел пешком на 3 этаж с тяжелыми досками и сумкой. Помню, что я почему-то оглушительно, с большим вкусом, как слон: топал, поднимаясь по лестнице. Подъем давался мне легко, несмотря на высоту дома и тяжесть вещей. Причем я был полон чувства мистической приятности от очередного «вознесения», т. е. подъем по лестнице был также метафоризован, как и «переход». Оставшись, наконец, один, я ощущал себя необыкновенно мощным — под стать своему слоновьему топанью, а может быть, и наоборот, топал от избытка этой мощи, звериной какой-то силы. Постепенно, по мере подъема звук топанья приобрел магическое значение: я то ли оповещал «невидимые силы» о своем прибытии, то ли распугивал их. Во всяком случае, войдя в темную квартиру, где жили еще несколько соседей, я ничуть не ослабил своего топанья, напротив: с жутким, сладострастным грохотом архангела Гавриила, явившегося в силе своей, прошелся по коридору к нужной мне двери — уж тут явно с целью распугать невидимые враждебные силы в настороженном полутемном коммунальном коридоре. Однако на мой чудовищный шум никто не появился и я благополучно, без скандала, вошел в комнату, где когда-то жили П. Митурич и сестра Вел и мира Хлебникова Вера Владимировна, сел на диван напротив окна и стал рассматривать какие-то книги по искусству.

Нечего говорить — и комната, и вид из окна, и особенно свет, пронизывающий все вокруг, и книги, которые я перелистывал — все было иное, с каким-то налетом физически присутствующей вечности, идеальности и грандиозности. Я как бы попал в высочайшую обитель, забрался на такую духовную высоту, откуда все видится в свете божественности, чистоты и покоя. Но одновременно я чувствовал себя одиноко, как бы не на своем месте. Это «не мое место», куда я случайно попал, представлялось мне находящимся совсем недалеко от тех возвышенных над нашей реальностью мест, откуда осуществляется ее проектирование и моделирование, от того места, где хранятся, трансформируются и возникают эйдосы, которые затем, проходя сквозь миры, воплощаются и становятся обычным множеством знакомых нам предметов.

На этой вышине проблема существования высшего Божества, Творца была совершенно снята достоверностью его благодатного присутствия — через покой и свет. Создавалась такая упокоенная полнота бытия, в которой тонут и растворяются малейшие движения ума в сторону того, что отсутствует здесь — будь это сам Бог или что-то из области бытовых забот. Этот мир еще невоплощенных идей и окутывающая его атмосфера достаточности существования «здесь и теперь» был где-то совсем рядом со мной, отсвет этого мира падал и на меня, и все же я был вне его. Я, мое сознание, было как бы первой ступенью воплощения, отступления от этого высочайшего мира. Отделенный от него, я был одинок, но зато мне давалась возможность почувствовать его существование, реальность. Мое сознание было как бы окуляром для Того, Кто выше меня и одновременно во мне, и сквозь линзы этого окуляра можно было видеть — причем всегда в «толькочтосозданности», свежести, пыльный детский мяч из синей резины, валяющийся на ковре, коллекцию бабочек в стеклянном ящике, накрытом куском зеленого бархата, павлиньи перья в вазе, детские рисунки многолетней давности, комнатные растения в горшках, стены, окна и крыши соседних старых домов, маленькие фигурки людей внизу, башни вдали, новые строящиеся здания и так далее, так далее.

Вот, оказывается, как здесь, над миром, можно просто сидеть в кресле и удовлетворяться одним бесконечным смотрением, бесстрашным разглядыванием, как будто мир — это всего лишь коллекция диковинных отполированных тропических ракушек в картонной коробке из-под обуви.

24

Но вот вернулись Эра Ефимовна с Машей и я поехал домой. Спустившись в «мир», я совершенно обнаглел и в своих действиях стал целиком руководствоваться «внутренним видением». После всех этих переживаний «наверху», я определил «ангельскую» реальность как служебную, координационную, промежуточную между программирующей реальностью Высшего Эйдоса и согласованной реальностью физических проявлений запланированных в Эйдосе идей.

До моего первого активного «координирующего» поступка на Рижской площади, у меня было несколько интересных деформаций восприятия, из которых я, к сожалению, помню только одну. Поднимаясь вверх по эскалатору станции «Рижская», уже где-то ближе к середине, у меня опять очень остро возникло ощущение, что я еду вверх не на поверхность земли, а на очередные «небеса». Сначала я закрыл глаза и с наслаждением отдался этому ощущению. Но далее это представление стало настолько физически ощутимо в своей достоверности, что я уже и с открытыми глазами не терял возникшей и устойчивой — и внутри, и вокруг меня — метафорической реальности «вознесения». Никаких визуальных галлюцинаций не было, крылатые существа не витали вокруг меня, но была сильнейшая галлюцинация аутентичности окружающей меня духовной реальности.

Поднимаясь по эскалатору, я одновременно «поднимался» внутри самого себя на новую энергетическую ступень. В моем сознании в тот момент не было ничего постороннего этому представлению, в нем не было места, свободного от этой иллюзии, с которого я мог бы осознать ее как иллюзию — то есть была полная экзистенциальная достоверность происходящего «вознесения». В результате такой уверенности у меня возникло странное раздвоение, расщепление восприятия одного события на два, которые происходили в один и тот же момент. Подъезжая к верху эскалатора, я опять закрыл глаза и вдруг почувствовал, что то ли мои ноги, то ли сама лента эскалатора начинают углубляться по отношению к тому месту, где, как мне казалось, должен был быть уровень верхней площадки, пол верхнего вестибюля станции. У меня возникло полнейшее убеждение, что мне сейчас, если я не подпрыгну или хотя бы не открою глаза, срежет по колени ноги зубьями, под которые уползает лента эскалатора. Однако я решил преодолеть этот страх и так, не открывая глаз, со сдвинутыми, неподвижными ногами въехал на мраморный пол как лодка на пологий берег. Ощущение облегчения после всего этого было невероятно сильным — ведь я был абсолютно уверен, что мне сейчас отрежет ноги.

25

Из метро я вышел в еще чуть более «светлую», «высокую» реальность по сравнению с той, в которой я только что ехал в метро. После «эскалаторного вознесения» мне как будто сменили фильтр в голове, сквозь который сверкание снега казалось еще более ярким, пространство более грандиозным, а «внутренние» сущности людей, прохожих, населяющих эту новую реальность, — более «высокими», «силовыми». «Всевидящее око», или «третий глаз» сканировало мне их только в тех поворотах, которые создавали картину следующей ступени «небес» — по возрастающей шкале новизны всего комплекса впечатлений и соответствующих им возникающих у меня чувств, ранее мне незнакомых.

Выйдя из метро, я направился к автобусной остановке. Я шел мимо гигантских мартовских сугробов, всюду валялись глыбы черного, грязного льда. Но оттого, что сверху, в воздухе было очень светло — по-прежнему сыпался этот серебристый, легкий снежок — сугробы и глыбы льда не загораживали дальность пространства, во всем сохранялась праздничная просторность расширенного и возвышенного мира.

У остановки 76-го автобуса я увидел высокого пьяного парня в вываленном в снегу пальто. Своим «внутренним» взглядом я определил его как «падшего ангела» или грешную душу, всунутую в телесную оболочку — понятие «человек» для меня тогда уже не существовало, а было только видимостью, фикцией. Его пьяный, раздрызганный вид, шатание и заляпанное снегом пальто почему-то привели меня в ярость. Я встал напротив него и начал неотрывно, грозно и в упор смотреть ему в глаза. В обычном состоянии я человек скромный и даже трусливый. Во всяком случае я никогда бы не решился вот так вот грозно, нахмурившись, смотреть в глаза пьяному здоровому парню. Парень тоже уставился на меня и, видимо, испугался моего дикого взгляда. Как бы защищаясь, он несколько раз произнес: «Ты что? Ты что?», перестал шататься и по бежал к подошедшему автобусу. После этой победы над «падшим ангелом», установив, так сказать, порядок на небесах, я тут же, на виду у стоящих на остановке и смотрящих на меня людей, размашисто, с поклоном перекрестился на храм, находящийся метрах в трехстах от метро «Рижская». Презрев, таким образом, нормы общественного поведения, я с этого момента дал себе волю: «чайник с крыльями» закипел, забулькал, а так как он забрызгал кипятком не на кухонной плите сумасшедшего дома, а неожиданно обнаружился в местах общественного пользования, то становился опасным. Но до того, как меня «сняли с огня» инъекциями мелипромина, я вдоволь насладился свободой безумия, чувством ничем не сдерживаемой «окрыленности».

26

Вскоре после того, как пьяный парень уехал, подошел и мой автобус. Я залез в него, и моя поездка «на тот свет», начатая на эскалаторе, Продолжилась. С мыслью «как бы чего не вышло» я решил руководить этой поездкой, для чего пробрался сквозь толпу пассажиров к кабине водителя, пристроился около стекла кабины и стал нагло, не отрываясь и так же грозно, как на пьяного парня, смотреть в глаза водителю через зеркало заднего вида, которое висит у него над ветровым стеклом. Он тоже уставился на меня. Мы въехали на Крестовский мост, а так как он неотрывно и удивленно смотрел на меня через зеркало, он уже не мог как следует управлять автобусом. Автобус начал вилять, создалась довольно опасная ситуация. Мой неотрывный грозный взгляд сумасшедшего, видимо, как-то его гипнотизировал.

Тогда я начал стучать по металлическому поручню, за который держался. Я стучал для того, чтобы он прекратил на меня смотреть и следил за дорогой. Мне, разумеется, и в голову не приходило самому отвести от него взгляд: ведь я-то своим взглядом как бы внушал не водителю, а его «ангельской» сущности, что, мол, смотри, Харон, не плутуй, вези меня куда надо, подразумевая под этим «куда надо» следующий небесный уровень. Краем уха я слышал недовольные возгласы пассажиров, реагирующих на опасное вихляние автобуса («да что он, дрова что ли везет» и т. п.) — мы действительно в тот момент были недалеки от того, чтобы отправиться на тот свет, свалившись вместе с автобусом с Крестовского моста на железнодорожные пути.

Однако мое стучание по поручню, как мне тогда казалось, действовало отрезвляюще и на «телесную оболочку» водителя — он выравнивал автобус, но тут же снова — как будто его притягивало магнитом — начинал смотреть мне в глаза, автобус соответственно заносило, я снова стучал по поручню — и так продолжалось все время, пока мы ехали по мосту. Наконец, мой стук (да я еще и ногой, по-моему, притоптывал, как Аня), надоел пассажирам и одна дама попросила меня прекратить стучать — я как раз стучал у нее над головой. Я послушался — мы уже переехали мост — и отошел от кабины. Встав рядом с кассой, я занялся созерцанием окружающих меня пассажиров, точнее — их «душ». Тогда я еще не разбирался в иерархии «видений» и они мне представлялись просто какими-то небожителями, переезжающими, как и я, с одних небес на другие. Созерцание мое носило довольно робкий характер по сравнению с действиями. Иноприродность, грандиозная духовность окружающих меня «ангелов», особенно женского пола, меня подавляла. То есть если раньше «иномирность» окружающих меня людей проявлялась чисто энергетически, как бы через невидимые трансцендентные потоки, то теперь, в автобусе, мое визуальное восприятие каким-то образом трансформировало пластику лиц: форма каждого лица была сведена как бы к своему эйдосу, идеалу. И почему-то основной чувственной характеристикой этих лиц была не красота (она была как бы само собой разумеющимся и не важным делом), а вечность. Все эти пассажиры воспринимались мной как бы вне потока времени, но не символически, а чувственно. Это-то меня больше всего поражало, приводя в состояние робости и опасливости.

27

Сойдя с автобуса на остановке «Улица Цандера» напротив ресторана «Звездный», я стал подниматься вверх к своему дому. И вот тут промелькнуло одно «видение», которое окончательно убедило меня, что я нахожусь «на том свете», в обширных иносветных областях, которые как-то накладываются на нашу действительность, стыкуются с ней в разных моментах и местах: тот свет как бы наплывает на этот и наоборот.

В момент одного такого «наплыва» я вдруг увидел в идущем навстречу мне старике своего покойного деда. Я видел не призрак деда, а незнакомого мне старика, но которого независимо от воли и совершенно неожиданно отождествил с дедом с полной достоверностью. Объяснить это очень сложно. Как я уже говорил, «телесная» оболочка человека с некоторых пор превратилась для меня в фикцию. Истинно сущими для меня стали эйдосы, данные мне в чувственном восприятии в моменты наплыва на действительность эйдетической «иносветной» реальности. То есть слово, имя, образ были для меня в моменты таких наплывов более достоверными в онтологическом смысле, чем физические явления нашего обычного мира. Я видел, что навстречу мне идет незнакомый старик, но знал и чувствовал, что это мой покойный дед, что через тело этого старика со мной в контакт вступил мир «мертвых» в лице моего деда, причем вступил только в «сигнальный» контакт и не по моей воле. Мне как бы дали «оттуда» понять, что реальность «того мира» более реальна и достоверна, чем реальность этого — они относятся друг к друг у как фотография пейзажа (наш мир) к оригинальному пейзажу (тот мир), с которого была сделана фотография. Энергетическое и экзистенциальное преобладание того мира над этим в моем восприятии было абсолютным. Старик был только куклой, которой манипулировали «оттуда» таким образом, что он и понятия не имел о том, что им манипулируют. Мой покойный дед как бы вскользь «глянул» на меня через этого старика, «просигналил» мне оттуда. Это произошло мгновенно, но создало во мне полное впечатление достоверности того мира как более реального по сравнению с нашим.

Последствия этого «контакта» чуть не окончились для меня катастрофически. Мне нужно было перейти улицу и я, ошеломленный этой встречей, этой новостью о «том свете», тем, что он более реален, чем наш, ступил на мостовую напротив подъезда моего дома. Справа приближался троллейбус на довольно большой скорости. Я все еще находился в состоянии энергетического «наплыва» на меня «иномирности» и чувствовал себя совершенно бесплотным, абсолютно был убежден в своей бесплотности, точнее, мне было совершенно плевать на «плоть». В полной уверенности, что со мной ничего случиться не может, я, опустив голову, не смотря в сторону мчащегося на меня троллейбуса, с каким-то даже сладострастием пошел спокойным шагом прямо ему под колеса. Объехать он меня не мог — улица узкая, вероятно, на самом деле он просто успел тогда затормозить — как я сейчас это понимаю. Тогда же я в буквальном смысле слова ощутил, что прошел сквозь троллейбус. Хорошо помню, что чувствовал, как он прошумел сквозь меня, не снижая скорости и шум его затих вдали в конце улицы. Либо троллейбуса вообще не было, а была его галлюцинация, либо он, действительно, успел затормозить. Но почему тогда не выскочил водитель, чтобы как следует меня обругать или хотя бы послать меня куда подальше из окна своей кабины? Может быть, действительно, подобные «иномирные» наплывы в определенном психическом состоянии бывают на самом деле и в тот момент я «исчез» из физического мира и троллейбус проехал сквозь пустоту? (Скорее всего, это было, конечно, просто искажение чувства расстояния).

Этот эпизод был для меня в высшей степени критическим и породил в сознании любопытную аберрацию: войдя в дом и поднимаясь по лестнице я был совершенно уверен, что мое физическое тело осталось под колесами троллейбуса на мостовой, а я уже окончательно перешел в статус души и нахожусь в посмертной реальности, практически ничем не отличающейся от обычной: она только как бы сдвинута по отношению к нашей назад во времени.

28

Я отпер дверь, вошел в квартиру и, не обращая внимания на Веру, бухнулся на колени перед иконами. Почему-то я стал не молиться, а слушать радио: передавали постановку какой-то чеховской пьесы. У меня была мысль, что, поскольку я уже «перешел черту» и нахожусь на «том свете», мне вроде бы и незачем молиться, ведь все, что говорится в этом мире, говорится как бы Богом или в Боге. Как бы я уже приехал, куда надо и теперь должен получить указания, что мне делать дальше. Стоя на коленях перед иконами, я с наслаждением прислушивался к «небесному» голосу диктора, описывающего в тот момент подмосковную усадьбу, в которой происходило действие чеховской пьесы. Описание этой усадьбы я понимал как описание райской обители, где мне предназначено жить в дальнейшем, после выполнения неясного мне еще «служения». Со стороны я представлял собой тогда совершенно невменяемого человека с лихорадочно блестящими глазами. Вера, естественно, испугалась, оделась и ушла. У меня промелькнула мысль: интересно было бы увидеть ее реакцию, когда она увидит напротив подъезда на мостовой мой раздавленный труп. С другой стороны, я подумал и о том, что, поскольку я нахожусь уже на «том свете», точнее — в другом мире, то и Вера теперь уже не совсем та Вера, а существо из мира эйдосов и, следовательно, она не может увидеть мой труп, так как в этом мире его нет, он остался в том, который я покинул. С моим трупом дело будет иметь другая Вера, оставшаяся в том мире. Одним словом, концепция мира как эйдетического слоеного пирога тогда меня вполне устраивала. Чувственная достоверность того, что я попал в другой слой этого пирога, была столь сильна, что интеллектуальная подозрительность этой конструкции, ее неувязки и противоречия, хоть и смущали меня, но, полагаясь на Бога, который может сделать все, что угодно, включая и этот «слоеный» пирог, я особенно не вдавался в рассуждения, а просто стал ждать дальнейшего развертывания событий.

Через какое-то время позвонил Сорокин. Прежде всего я назначил ему свидание у метро «Сокольники», чтобы повести его в церковь. В моей голове была одна-единственная навязчивая мысль: срочно приобщить всех, кого только можно, к волшебному миру, в котором я оказался. Во мне горел апостольский и профетический дух. Патетическая волна «высокого служения» захлестнула меня с такой силой, что я с трудом мог говорить и, в основном, в разговоре с Сорокиным по телефону многозначительно молчал. Сорокин почувствовал, что происходит что-то неладное и спросил меня: Где Вера? (имея в виду мою жену). Я же на его вопрос, без капли иронии, ни к селу ни к городу ответил: Вера в твоем сердце! (имея в виду веру в Бога). После такого ответа он окончательно убедился, что я сошел с ума и уже как сумасшедшего, успокоительным тоном, спросил меня: Может быть, ты чем-то расстроен? Я ответил: «да, я расс-тро-ен», произнося слово «расстроен» по слогам и имея в виду (по аналогии с «раздвоен»), что я мистически «расстроился» на Бога-Отца, Бога-Сына и Духа Святого. В эмоциональном смысле я, конечно, был не расстроен, а наоборот, очень и очень воодушевлен. Разговор наш был бы смешным, комичным, если бы в моем голосе была хоть капля иронии, игры. Но все, что я говорил, имело для меня смысл откровения, к которому я приобщал Сорокина. Дело еще усугублялось тем — одновременно и в комическую, и в драматическую стороны — что Сорокин, заикаясь от природы, тоже, как и я, произносил слова по слогам, расчленяя их по физиологическим, а не по мистическим причинам, как это делал я. Он невольно подыгрывал моему бреду. Помню, у меня в процессе нашего разговора возникло желание излечить его от заикания с помощью «духовной», заклинательной силы. Для этого я в конце разговора, прощаясь с Сорокиным, произнес слово «пока», расчленив его на «по» и «ка» и внутри этой длительной паузы между двумя слогами представил себе мысленно, что в нее, в эту паузу, должна войти и раствориться мыслеформа его речевого дефекта. Разумеется, ничего из этого у меня не вышло и Володя по-прежнему продолжает заикаться.

Вскоре после этого разговора пришел Коля Панитков. Оказывается, Вера позвонила ему и попросила посидеть со мной. Сначала я вел себя более-менее нормально, даже шутил ипредлагал ему относиться к тому, что происходит со мной как к своего рода перформансу. Он, как человек, по семейным обстоятельствам опытный в обращении с сумасшедшими, старался мне поддакивать и подыгрывать. Много времени спустя, вспоминая эту сцену, он особенно подчеркивал необычайное выражение моих глаз в том смысле, что «один глаз у тебя был нормальный, даже хитрый и насмешливый, а другой — подернутый мутной пленкой безумия и отстраненный».

Поговорив с ним какое-то время на посторонние моему религиозному безумию темы, я предложил ему, а точнее — приказал прочитать акафист св. Николаю Мирликийскому. Он не решился возразить, и мы встали перед пианино — на нем у меня были расставлены иконы. Я взял молитвенник и мы начали читать попеременно — абзац он, абзац я. Меня страшно раздражало его невнятное чтение — он мямлил и проглатывал слова и я постоянно его поправлял своим — как мне казалось — «звенящим», «кинжальным» голосом.

И вот постепенно, в процессе чтения, все больше и больше воодушевляясь, у меня возникла непреодолимая потребность в ритм чтению похлопывать себя ладонью по груди и кричать. Чем далее я читал, тем сильнее и чаще хлопал и стучал по своей грудной клетке, а мои вскрикивания становились все громче и громче. Под конец акафиста это хлопанье было уже столь сильным, что я испытывал какую-то сладострастную боль. Двигательный рефлекс этого движения вышел из-под моего контроля и хлопанье стало совершаться автоматически с невозможной для обычного состояния скоростью, частотностью — прямо-таки шестьдесят четвертые в темпе престо. В моей груди все звенело — как будто тысяча бесов колотили там в огромный гонг. Я уже не обращал внимания на то, что читаю, а предавался опьянению этой дьявольской, невероятной барабанной дроби и спазматическим воплям.

Но вдруг чисто эмоциональное наслаждение ритмом и звуком «осмыслилось» для меня мистическим значением этих стуков. Я вспомнил о топанье Ани по пути в фототеку, о своем топанье, когда поднимался на Кировской на восьмой этаж, распугивая «нечистую силу», о стучании по перекладине в автобусе в то утро. Стук обрел для меня смысл «пробуждения» души. То есть через меня как бы какая-то высшая сила пыталась таким образом пробудить в Коле его истинную природу «падшего ангела», ставшего — поскольку он принимал участие в чтении акафиста — на путь покаяния. Коля, конечно, был напуган моими воплями и стучанием, особенно его интенсивностью и невероятной частотностью. Выражение этого испуга в его помутневших глазах я понял как первый признак «пробуждения» от «чар» плоти. Я, помню, внимательно следил за выражением его глаз и теперь думаю, что это помутнение и возникающее время от времени какое-то отстранение в его взгляде, как бы западание «внутрь», было следствием слабого, но все же возникшего тогда гипнотического воздействия моих шаманских криков и стуков — в его глазах я читал явные приметы легкого транса. Уловив эти признаки транса, которые он сам наверняка не сознавал, я усилил свое рвение, бросил молитвенник на пианино и начал, усиливая громкость стука, со всего маху и с жуткими звериными воплями колотить по стенам и предметам, находящимся в комнате. Наконец, совершив круг по комнате, я приблизился к оконному стеклу. В мистическом экстазе, забыв о Коле и вообще обо всем на свете, я размахнулся и, уверенный почему-то, что ладонь моя волшебным образом не встретит сопротивления стекла, пройдет сквозь него, стал, сначала, правда, не очень сильно, но потом все сильнее и сильнее стучать по стеклу до тех пор, пока оно с дребезгом не разбилось. Я был несколько обескуражен, однако успокоился на том, что, хоть стекло и разбилось, но зато на моей ладони не оказалось ни малейшей царапины — все-таки «чудо»!

Но, несмотря на все мои старания, Коля не «пробудился», а схватил меня за руки и начал успокаивать. Мы сели на диван и стали раскачиваться. Причем, по-моему, инициатива этого раскачивания принадлежала ему. Зачем он начал это делать — непонятно. Скорее всего, атмосфера безумия, наполнявшая комнату, передалась и ему, поэтому он и стал меня укачивать как мать ребенка, вместо того, чтобы сразу дать мне френолон, который, как обнаружилось часа два спустя, был у него с собой. Я эйфорически шутил. Сравнивал, помню, себя и его с двумя даосами, плывущими в лодке во время весеннего разлива — волны, мол, нас раскачивают и так далее, в таком же поэтическом роде. Временами Коля совершенно забывал, что находится в обществе буйного помешанного и поддавался на мои «игры», смеялся и подыгрывал мне с удовольствием. Особенно нас увлекла любопытная магическая игра с «выбрасыванием» из форточки разного рода «миров». К сожалению, не помню ее подробностей. В общих чертах она заключалась в том, что я делал руками пантомимические движения как бы что-то выбрасывая из форточки и одновременно с этим говорил, например: «мир цветов». Коля дул в форточку (по собственному почину), после чего я говорил «Готово!». То же самое мы проделали с «миром запахов», «миром слов», «миром значений» и еще с какими-то мирами, названия которых теперь не помню. Однако несмотря на го, что Коля с увлечением принимал участие в этой «игре», дул в форточку и вообще «забывался в чаду нестройных чудных грез», несмотря на все это, когда раздавался телефонный звонок (весть о том, что я сошел с ума, быстро распространилась по моим знакомым), он серьезным и скорбным голосом на вопрос о моем самочувствии отвечал: «Плохо».

Кроме прямого словесного и игрового контакта с Колей я вступал с ним в своеобразное «духовно-метонимическое» общение, связанное с его именем и ростом. Этот уровень нашего «общения», а точнее — моего созерцания, совершенно от него скрытый, тайный был для меня самым интересным. Его «ангельская» сущность представлялась мне очень стойкой в смысле преданности христианскому учению. Я видел в нем «запакованного» в плоть ангела-хранителя веры. Эта его функция «стража» на уровне психоэнергетического созерцания проявилась для меня как результат наложения двух его характеристик: высокий рост и худоба («копье») и имя «Коля» (Николай — «победитель», Коля — «колоть»). В итоге из Коли у меня получился какой-то «ангел-копье», который, кроме прочего, выступал еще и в символической роли вертикального бруса креста, врытого в землю и в мистическом смысле как бы связующего Распятого с землей, «прикалывающего» его Дух к земле, к форме, к воплощению. Эта неожиданно открывшаяся мне «служебная» функция Коли как Ангела-копья, соединяющего, скалывающего по замыслу Бога-Отца Небо и Землю и то, что ангелы, как служебная сила, могут, оказывается, символизироваться не только как антропоморфные существа, но и как предметы (в данном случае вертикальный брус креста), все это меня чрезвычайно поразило. В голове у меня все время вертелись слова «копье», «колоть», «приколоть», «прикол» и т. д. В конце концов этот мой внутренний прикол к мистической этимологии разрешился внешне удивительным поступком Коли, который, перед уходом, взял английскую булавку, подошел к оконным шторам, сдвинул и сколол их в самом верху этой булавкой.

29

На протяжении нескольких часов, проведенных с Колей, я постоянно прикладывался к святой воде, чтобы поддержать в себе «дух»: на полке у меня стояли две пол-литровые банки с крещенской святой водой, которую я выпил в тот день всю до капли, то есть целый литр. Крещенская вода в православной традиции считается самой «сильной» святой водой. Представление о «нездешней» чистоте святой воды натурализовалось у меня в тот день до такой степени, что я буквально видел и ощущал ее сверкающую, прозрачную, действительно нездешнюю магическую чистоту. Впрочем, впоследствии такую же «нездешность», идеальность я часто чувственно воспринимал и в обычных предметах и даже в еде.

Ближе к вечеру приехал Никита Алексеев. Он сел на стул и, насколько помню, сидел неподвижно и молча, не поддаваясь на мои попытки вовлечь его в «игру». У него было торжественно-скорбное и несколько ошеломленное выражение лица. Его неизменное застывшее выражение лица и короткая стрижка навели меня на мысль, что он во «внутреннем» смысле то ли буддист, то ли воплощение самого Будды. Эта ассоциация неожиданно развернулась в целую драматическую сцену. Я вдруг сам отождествился с Буддой и стал громогласно, уже абсолютно серьезно, обращаясь как бы к своим ученикам в лице Никиты и Коли, читать им какую-то проповедь, касающуюся необычайно важных вещей. Не помню содержания этой проповеди, но помню удивительный феномен раздвоения сознания во время проповедования. Я говорил так, как никогда раньше не говорил, и осознавал произносимое мной еще и со стороны, одновременно с говорением. Я был и актером, который вжился в свой образ до полного отождествления, и посторонним зрителем, поглощенным наслаждением от прекрасной игры, которая уже была не игра, а подлинное бытие. Я как бы столкнулся с чужим человеком в самом себе и безгранично удивлялся его незнакомой мне лексике, построением фраз, его мыслям, интонациям и, главное, его уверенности в том, что он говорит. Мне демонстрировалось через меня самого говорение о жизни и смерти с точки зрения абсолютного знания — это было основным, эта интонационная волна учительства, которую я невольно «поймал», сам же озвучивая ее речью и слушая то, что получалось. Думаю, что в ранних религиозных общинах общение между учителем и учениками происходило на подобной волне профетического воодушевления. Но в данном случае «учитель и ученики» были представлены одним лицом — мной, «общинное» единение этим и ограничивалось. Коля и Никита, разумеется, воспринимали мои речи как бессмысленную болтовню безумца, что с их конвенциональной позиции было совершенно справедливым. Так что мне пришлось одному наслаждаться древним духом говорящего Будды.

Полнота веры дает иногда ощущение удивительной ясности. Чувство, что ты находишься в «пазу» истины (а не в привычной экзистенциальной «возможности»), ни с чем не сравнимо. Если бы оно было стабильным в обыденной жизни (об этом много говорится в древних духовных текстах), то ничего лучшего нельзя придумать в смысле внутреннего самоощущения, растворения в происходящем вместе со всеми своими естественными и социальными функциями — будь ты философом или ассенизатором — в «пазу» истины подобные различия не имеют никакого значения.

30

Кончив свою «буддийскую» проповедь, я стал настойчиво требовать, чтобы мы приступили к совместной молитве. Причем меня совершенно не смущала эклектика моих конфессиональных проявлений. К этому времени приехали Маша Константинова и Вера. Все собравшиеся волей-неволей подчинились моему требованию, встали кружком у пианино, я зажег лампаду и прочитал несколько молитв.

В конце концов Коля догадался дать мне две таблетки френолона и я угомонился. Сидел неподвижно на стуле, уставившись в потолок. В таком виде меня застала моя мать. Она подошла ко мне, прижала мою голову к своему животу и стала всхлипывать. Я же, разумеется, не понимал, что мое поведение классифицируется окружающими как реактивное состояние, шуб, а «видел» только мистическую сторону дела. Когда мать прижала мою голову к своему животу, у меня опять возникло интересное психоделическое переживание. Я почувствовал внутри ее живота какое-то большое, вздрагивающее и чуть ли не медленно вращающееся тело (печень, вероятно) и «понял», что в этот момент совершилось как бы мое «рождение обратно», что там, у нее в животе находится теперь моя плоть, а я, сидящий на стуле и прижимающийся щекой к ее животу, приобрел через эту тайную инициацию еще более высокую ступень «бесплотности». Открылся как бы новый этап на пути моего «развоплощения».

Тут же началась серия «посмертных» переживаний. Мои ладони покрылись непонятно откуда взявшейся маслянистой благоухающей жидкостью — что-то вроде масла, каким, вероятно, умащивали мертвое тело на востоке перед пеленанием. Ощущение этого масла было абсолютно эмпирически достоверным, более того, я видел и чувствовал его и на руках матери. Надо сказать, что это было очень приятно.

Итак, я решил, что настало время «пеленания», а так как никто меня пеленать не собирался, то я сам расстелил на диване постель, лег в нее, погасив свет и оставив только лампаду (все присутствующие, кроме матери, перешли в другую комнату), завернулся в простыню, вытянулся на спине во весь рост со сложенными крест-на-крест на груди руками и в буквальном смысле, физически, почувствовал себя трупом. Сначала я чувствовал свое тело мраморно-тяжелым и как бы посторонним мне. Потом я совсем впал в сенсорную нечувствительность тела и каталепсию. Однако, почему-то «умерев» телесно, я стал удивительно хорошо, отчетливо и здраво воспринимать все происходящее: бред ушел на соматический план, сознание стало работать более нормально, возникло понимание, что нужно скрывать свои мистические переживания, говорить, что я стал чувствовать себя нормально и, главное, нормально себя вести. К этому времени Коля как раз вызвал психиатрическую бригаду. Когда они приехали, я был уже в состоянии хитрить и прикидываться совершенно здоровым.

Однако внутренний бред не утихал, мыслями я был по-прежнему прикован к тому, что происходило в измененной реальности. Визит псих-бригады я воспринимал в двух планах: «истинном», понятном только для меня и «ангельской» сущности психиатров, и «ложном» — обыденном, понятном всем. Бригада состояла из трех человек — врач и с ним два санитара. Когда они приехали, я все еще лежал на диване под простыней. Врач сел за низкий круглый стол, слева от меня. Это был молодой человек в белом халате лет тридцати с небольшим, с бородой. В моей метафорической реальности это был никто иной как сам Христос. Пожилой санитар — лысоватый, крупный мужчина лет 50–60 — Бог-Отец — расположился на стуле посреди комнаты, а молодой санитар лег 20–25 — Святой Дух — пристроился у дверного проема в комнату, прислонившись к косяку. У него были небольшие усики и в течение всего визита он неподвижно и молча со скрещенными на груди руками простоял у дверного проема.

Святая Троица предстала передо мной (вернее, я перед ней) в полном составе и в моей «ангельской» реальности начался — как это принято называть в мистическом христианстве — «частный» или предварительный суд. Такому суду подвергается душа на том свете перед общим Страшным Судом, следующим после всеобщего воскресения. Надо сказать, что тогда я не знал о существовании этого «частного» суда, однако происходящее со мной развертывалось именно по сценарию посмертных «мытарств» души. Этот эпизод я определил как «частный суд» уже позже, когда узнал о его существовании в литературной традиции.

Задавал вопросы врач (Христос). Внешне я отвечал совершенно нормально, ну, там, мол, почувствовал себя скверно, возбудился, стекло разбил случайно, потеряв координацию при попытке закрыть форточку, а сейчас чувствую себя хорошо, хочу спать и т. д. Но в то же время у нас с ним шел и «внутренний» диалог. Я уже описывал феномен или синдром связи между мыслями и определенным образом выделяемыми моим слухом словами и фразами в речевом потоке говорящего человека — как это было с гардеробщиком Артем Иванычем, офицерами на Гоголевском бульваре, в церкви и т. д. Мысленно я каялся перед врачом-Христом, перечислял свои грехи. Каждое такое мысленное перечисление обязательно комментировалось им вслух. Например, у меня, в числе прочих, промелькнула мысль о грешности моих четырех женитьб. «Вот, вот, именно» — не преминул отметить вслух врач. Его фраза, разумеется, относилась к какому-то аудиальному высказыванию — либо моему, либо еще чьему-то. Но удивительным образом каждая его фраза соответствовала и моим мыслям, как будто он их слышал все до единой. Он записывал то, что я ему говорил о своем состоянии, как обычно пишут врачи при визитах к больным, но я «понимал», что записывает он мои «грехи». Пожилой санитар, сидящий посередине комнаты на стуле (Бог-Отец), за все время нашего разговора с врачом сказал только одну фразу в конце: «Писал бы лучше!», которую я понял как выражение соболезнования по отношению ко мне в том смысле, что аскеза — не мое дело и что я рано забрался «на тот свет», в «ангельскую реальность», надо было продолжать заниматься литературой. В плане же согласованной реальности фраза, вероятно, относилась к врачу, который, возможно, отвлекся от своих записей, а тот его поторопил. Но тогда согласованная реальность была для меня иллюзией, прикрытием, а существенное, экзистенциальное совершалось в «ангельской» реальности «суда». Торжественную фантастичность моих переживаний (все-таки как-ни-как явление Троицы верующему человеку!), разумеется, передать невозможно.

Интересно, что «Бог-Отец» в лице пожилого санитара, хоть и проявил полную осведомленность о моей жизни (я понял это по интонации его фразы), не осуждал меня, в отличие от врача — Христа, что, кстати, тоже соответствует традиции. Молодой санитар — Святой Дух — как ему и следовало, вообще не вмешивался в наш «внутренний» разговор.

Вскоре суд надо мной закончился. Грехи мои, видимо, были признаны не очень тяжкими. В качестве «наказания» врач посоветовал дать мне еще таблетку френолона и отказался сделать укол, на котором настаивала моя мать. То есть мое психическое состояние они не сочли тяжелым — внешне я говорил и вел себя при них вполне разумно. На прощание они сказали мне, чтобы утром я пошел в свой районный ПНД и уехали. Разумеется, если бы я тогда признался перед ними, что вижу в них судящую меня Троицу и попросил меня избавить от этого наваждения, вероятно в тот же вечер я оказался бы в больнице. Но я не мог в этом признаться, во-первых, потому, что был уверен в истинности «ангельской» реальности и, во-вторых, был в ней заинтересован, да и никаких мучительных или просто неприятных переживаний у меня тогда еще не было. Они появились значительно позже.

Бригада уехала. Мать, далеко не уверенная, что со мной все в порядке, вызвала на ночь моего отца, чтобы он меня караулил. Он лег на раскладушке у окна, в комнате, где я спал.

Все угомонились и я притих на диване в полудреме, вздрагивая иногда от раскатистого громового кашля спящего на раскладушке отца. Причем мои вздрагивания были результатом испытываемого мной чувства священного ужаса. Дело в том, что после визита психиатров, когда у меня произошла раскладка ипостасей Троицы по возрастам, мужчины пожилого возраста натурализовались для меня (в психоэнергетическом созерцании) в мыслеформу Бога-Отца. Тем более это касалось моего отца. Соответственно этой натурализации у меня возникли сильнейшие семантико-акустические искажения: кашель отца приобрел для меня космическое звучание, буквально грохот, его раскаты были чудовищны. Я очень хорошо тогда прочувствовал природно-равнодушную, не вмешивающуюся в людские дела, мыслеформу Демиурга.

31[4]

Утром, когда я проснулся, отец уже ушел на работу. Было где-то чуть больше семи. Мой новый этап обживания мира бесплотных сил в то утро начался с того, что я пошел в кладовку и оделся в синий цвет — синюю рубашку, синий свитер, синие брюки. Каждый цвет у меня ассоциировался с определенным духовным уровнем той или иной «бесплотной силы», в частности, — синий цвет — с серафическим чином, к которому я тогда почему-то себя причислил.

Способ соотношения цветов с «чинами» заключался в том, что я мысленно «вопрошал» о цветовой маркировке того или иного «чина». В соответствии с этим «вопрошанием» «всевидящее око» (программа коллективного сознательного) наводила меня на цвет, акт же верификации исполняло сердце, дающее мне эмоцию достоверности или недостоверности «наведений». Надо сказать, что я около года таким образом «верифицировал» свои гностические изыскания, пока, наконец, не восторжествовал здравый смысл и я не вступил в настоящую апофатическую войну со своим сердцем, которая с переменным успехом длится и по сей день.

К сожалению, не помню сейчас подробностей иерархии цветов, которая у меня тогда выстроилась. Помню только, что черный — это цвет «актуального отсутствия», красный — «ангельский», синий — «серафический», малиновый — «херувимский» и одновременно цвет «прелести», желтый — цвет святых, коричневый — неслужебный «божественный» (неактуальный) цвет, маркирующий к тому же человеческую согласованную реальность. Цветовой «гнозис» привел меня позже к чудовищным мучениям, во время которых я понял предостережение монахам, сделанное, если не ошибаюсь Симеоном Новым Богословом в одном из его аскетических сочинений. Наставляя монахов, он пишет, что нужно «держать ум бесцветным». До определенного момента мне эта фраза была непонятна. Потом, когда, правда, было уже поздно, я ее очень хорошо понял.

Но в то утро я, разумеется, не подозревал о «цветовой» ловушке и с увлечением составлял различные геометрические коллажи из цветных бумаг, проводил разноцветные линии, наслаждаясь «духовной» энергетикой цветов. Через самодостаточное созерцание цвета высочайший мир божественного смысла, в котором все предметы утратили функциональную эмпиричность, раскрыл передо мной свою эйдетическую, нетленную и «силовую» сущность с новой стороны.

Кроме цветов, которые соотносились у меня со «стоянием бесплотных умных сил», связанных с человеческим сознанием, т. е. проявляющихся через человека, я созерцал также и еще более «высокие» силы или энергетические стихии, не имеющие отношения к сознанию как к их носителю (маркированные «ангелами», «серафимами» и т. д.), а субстанциональные сами по себе. Эти силы, не имеющие антропоморфных мыслеформ, проявлялись, в основном, через металлические предметы — серебряные или позолоченные. Помню, я долго созерцал никелированные колеса детской игрушечной коляски. Меня гипнотизировала (совершенно как сороку блестящие поверхности) их «сверхумная» энергия и закрытая для моего понимания служебность в иерархии сущностей (по христианской систематике «чинов» я сначала определил этот уровень энергии как «силы», но скорее это было созерцание «эонов» или «сияний»). Созерцание этих «сил» можно сравнить с загоранием на пляже, когда тебя ничто не тревожит и ты растворяешься в приятном, расслабляющем тепле. Но вместо солнца источником этого (не теплового, конечно, а психоэнергетического) излучения было никелированное колесо — я смотрел на него не меньше часа. Причем смотрение не сопровождалось мыслями, а только каким-то «умным» чувством, что что-то постоянно и напряженно происходит, но то, что происходит, не нуждается в конкретизации — одного этого чувства «происходящего» было вполне достаточно.

Я до самого обеда просидел на стуле, созерцая предметы «новыми глазами» — совершенно ранее неизвестный мне способ существования, приносящий полное удовлетворение. Со стороны, конечно, казалось, что я нахожусь в трансе, в отсутствии — на самом деле внутри меня происходила насыщенная «духовная» работа. Я «понимал», определял и, главное, созерцательно жил в новом для меня мире метафорической реальности.

32[5]

Перед обедом Вера попросила меня постирать вещи в стиральной машине. Мало сказать, что стирка превратилась для меня в магический ритуал, она стала поистине грандиозным, космическим действием. В самой стиральной машине я прежде всего видел сложнейший духовный агрегат (соединение разного рода «сил»). Грязные рубашки, майки, трусы, носки и полотенца, которые я запихнул в машину, превратились для меня в грехи мира. Метафоризация обыденных предметов и действий достигла высшей степени. На своей маленькой кухне я чувствовал себя в мировом фокусе, пронизанным энергиями чудовищной силы, соматико-эмоциональное восприятие окружающего было столь необычным, что создавался эффект какого-то пространственно-временного мерцания, вибрирования, в котором я плавал от раковины до стиральной машины и обратно. Моими руками как бы совершалось очищение мира, его духовная стирка. Теперь я думаю, что через эту стирку я переживал мыслеформу «Сошествие Христа во ад и изведение им оттуда душ человеческих». Эта же мыслеформа продолжала развертываться и после стирки, когда я занялся выбрасыванием мусора из помойного ведра. Находясь все в том же пространстве, пронизанном энергиями невероятных, космических мощностей, я расстелил на полу кухни политическую карту мира (она висела у меня в уборной, была уже рваная и я решил ее использовать в качестве оберточной бумаги) и вывалил на нее из ведра — в форме кулича — мусор. Но это был не мусор, а духовная грязь мира — целые Гималаи духовной грязи. Карта превратилась в энергетический духовный слепок — копию земного шара. Дух старой, загрязненной грехами Земли, которую я должен был обновить, выбросив мусор, заключался в этой карте.

Геомагический акт выбрасывания на помойку перевязанного крестом свертка с мусором дал мне возможность впервые почувствовать себя в «служении», т. е. в том состоянии, когда ты уверен в том, что высшие силы, манипулируя твоим телом и сознанием, делают какую-то недоступную твоему разуму работу. Недоступна же она потому, что ты и твой участок жизненных проявлений являются лишь ничтожной точкой в грандиозно-безграничной тайной телеологии божественного домостроительства, охватывающей бесчисленное количество миров.

Совершив это «художество» (так монахи называют подобного рода гностическую брань) и вернувшись с помойки, я решил узнать, что же «на самом деле» написано в книгах (обычных) с точки зрения их божественности. Возникшая у меня к этому времени установка на божественность окружающих меня вещей создавала совершенно достоверное впечатление новизны, непознанности мира, в котором я нахожусь. Я взял с полки первую попавшуюся книгу — это оказался Тютчев — и стал читать. Все, что я читал, я воспринимал как написанное и сказанное Богом, как если бы перед текстом подразумевалась библейская фраза: «И сказал Господь». Но, в отличие от пророческих «громов и молний» после этого подразумеваемого вступления шли строки, передающие различные состояния божественных ума и чувства: сквозь слова и мысли тютчевских стихов на меня били потоки трансцендентных энергий.

Через какое-то время, отложив книгу, я стал смотреть на полку с иконами на противоположной стене. Под иконой «Неопалимая купина», на торце полки у меня был приколот булавкой нательный серебристый крестик. Я смотрел на «Купину» и на этот сияющий под солнечным лучом крест и ум мой возносился как на каком-то небесном лифте все выше и выше. Ощущение «подъема» было постоянным и очень напряженным. Устройство, которое осуществляло это непрерывное вознесение моего ума, состояло из сверкающего крестика, как бы соединенного в одно целое с красным евангелическим ромбом «Купины». Вершина ромба, устремленная на северо-запад, то есть влево и вверх, да и вся эта форма, напоминающая крестообразную птицу, создавала впечатление направленного полета, какого-то поднимающегося воздушного змея, и мое сознание, соединенное с ним через нательный крест, прикрепленный под «Купиной», летело вслед змею вверх и вверх, сквозь «умные» небеса. У меня даже возникла непроизвольная маркировка этих «небес» по ощущению их увеличивающейся энергетичности. Вознесение закончилось, по-моему, на цифре «12», то есть на «двенадцатом небе» движение прекратилось. Возможно, эта цифра была случайной (хотя теперь, зная, какую мощь в коллективном сознательном представляет собой И ЦЗИН, я подозреваю, что цифра 12 возникла потому, что под этим номером в И ЦЗИНЕ стоит гексаграмма «Упадок»). Однако не случайным было само переживание ряда количественно измеряемых энергетических уровней, которые я преодолевал.

За этим странным занятием меня застал отец Веры, Май Петрович. Со стороны, я, конечно, представлял собой сумасшедшего с остановившимся взглядом, направленным в одну точку.

В процессе «вознесения» сознание мое было уже сильно изменено и мои редкие попытки «играть в нормального», попытки контакта на обычном уровне — я что-то предлагал ему посмотреть, какие-то журналы по искусству — производили нарочито искусственное, вымученное впечатление. Было очевидно, что я поглощен чем-то совершенно иным, «витаю в небесах». В данном случае выражение это как нельзя более кстати подходило к моему состоянию.

Время от времени я смотрел на него так, как если бы смотрел откуда-то снизу, как смотрят на высокий памятник. Дело в том, что своим «внутренним» духовным зрением я видел в нем не человека, а «бесплотную силу», причем очень высокого «чина». Сам я, по своей маркировке, находился в тот момент на 12 небесах, а он — еще выше. Образно говоря, я видел только его «ноги». От него исходила такая энергетическая мощь, баланс наших психических сил, преображенных в моем сознании в духовные, был нарушен до такой степени, что я воспринимал его как иноприродное существо, с которым у меня нет общего языка, коммуникативного канала. Чтобы как-то преодолеть этот барьер и не выглядеть уж совсем полным идиотом (ведь одновременно я чувствовал клинику своего поведения в согласованной реальности и понимал, что нужно стараться вести себя нормально, преодолеть заторможенность), я, чтобы «достичь» его энергетического уровня, время от времени смотрел на «Купину». Механизм «вознесения» опять срабатывал, я «поднимался» выше, но одновременно и уровень Мая Петровича поднимался — и барьер между нами оставался по-прежнему.

Замечу здесь, что к энергетической однопорядковости себя (моего сознания) и мира я вернулся только где-то спустя год. На протяжении года у меня были постоянные колебания в сторону то «уменьшения», то «увеличения» (по терминологии суфийских «100 стоянок»), то есть иногда я чувствовал свой психоэнергетический (духовный) уровень выше, сильнее согласованной реальности, иногда ниже, слабее.

В конце концов Май Петрович справедливо решил, что со мной дело действительно плохо и вызвал знакомого психиатра, зам. главврача 15-й психиатрической больницы, расположенной на Каширском шоссе почти напротив онкологического центра.

33

Врач приехал часа через полтора. Одновременно и Маша Константинова пригласила своего знакомого психиатра. Состоялся консилиум, и было решено немедленно положить меня в больницу. Я не сопротивлялся по двум причинам. Во-первых, таково было решение «ангелов и серафимов» — врач, приглашенный Маем Петровичем, был для меня «серафимом», вероятно, потому, что одежда его состояла из синего свитера и синих брюк. Во-вторых, я был готов «пострадать» в согласии с христианской традицией. К этому времени приехал Сережа Ромашко и вызвался сопровождать меня в больницу. Надо сказать, что мне было интересно ехать в сумасшедший дом, я ждал от будущего самых любопытных приключений. Мое постоянное энергетическое опьянение порождало во мне равнодушие к тому, где жить — дома ли, в больнице, в тюрьме — мое безумие было со мной и оно доставляло мне массу удовольствия, все вокруг сверкало волшебством и неизведанностью новизны.

Еще до того, как приехали врачи, во время обеда, массу удовольствия и удивления мне доставила еда. Я ел маринованные красные помидоры с макаронами. Но ел я их не в естественном так сказать, виде, а в духовном — я ел их духовную сущность. Эйдосом сверкающей никелированной вилки небесной красоты я протыкал крест-накрест эйдетическую атласную кожицу идеального помидора, наслаждался созерцанием эйдетического узора из проткнутых дырочек, затем сжимал своими эйдетическими губами вершину этого волшебного помидора и втягивал в себя божественную влагу помидорного маринада. Аккуратно и тоже с неописуемым удовольствием я наматывал на ментальные зубья серебристой вилки эйдетические трубочки макарон и поглощал их с огромным наслаждением. Обыденность была полностью сакрализована по всем эмпирическим параметрам — умозрительность трансцендентного переживалась мной с абсолютно достоверной чувственностью. То же самое касалось и всей другой еды — хлеба, чая, конфет и т. д.

Большое значение, помню, придавалось раскладке и расстановке ножей, вилок, чашек, тарелок и салфеток. Все эти предметы были как бы связаны невидимыми энергетическими лучами со всем остальным божественным космосом и эту связь я ощущал чувственно через переживание какой-то странной полноценности этих предметов. Геометрические сочетания одного предмета с другим, их общее расположение на столе, перемещения с места на место и образование новых геометрических фигур из предметов создавали впечатление космических констелляций, калейдоскопа орнаментов, которыми можно было без конца любоваться как высочайшими проявлениями божественного искусства. Вообще все происходящее носило характер идеальности, все воспринималось мной так, как вероятно, и было задумано Богом, когда он создавал мир, точнее как мы представили бы себе существование в раю. Вот это представление и натурализовалось для меня в реальности, по этим законам стройности, цельности, полноты, экзистенциальной достаточности, красоты, и, главное, абсолютной и постоянной новизны я и воспринимал все окружающее. Все это было как бы результатом воздействия на мое сознание «Начал» Дионисия Ареопагита, «умных сил», устанавливающих восприятие строго по божественным принципам и законам. В иерархии «Девяти ангельских чинов» они расположены как раз над архангелами и определяют принципы («начала») райского существования как восприятия обыденного в самом близком к нам «райском круге», вход в который «сторожат» архангелы.

34

Итак, мы все вместе выпили чаю и началась предотъездная суета. Мне велели одеваться. Брутальная реальность взяла свое, «райское» чаепитие окончилось и меня мгновенно «смыло» с духовных вершин. Я почувствовал себя обычным человеком, страдальцем, который «за святое дело» должен претерпеть муки сумасшедшего дома. Я впал в эйфорическо-героическую истерику, стал суетиться, спешить. Вспомнив о том, что Христос омывал ноги своим ученикам накануне Голгофы, я, не имея таковой возможности, но горя желанием сделать что-нибудь, что могло бы заменить эту процедуру, этот необходимый сценарный эпизод страстей, схватил зимние сапоги Веры и, преклонив колена, стал их натягивать ей на ноги. Потом я одел в прихожей пальто, вернулся в комнату, взял с книжной полки толстую зеленую Библию и, подняв вверх указательный палец, сказал: «Все мы должны кончить на кресте!».

Выходя из прихожей квартиры я окинул ее прощальным взглядом. Она представилась мне какой-то грязной, обшарпанной, прошлой, как будто я навсегда расстаюсь со своим ненужным мне теперь домом. Слезы подкатились к глазам, я прижался к одежде, висящей на вешалке, потрогал дверь в уборную и вдруг почувствовал, что все эти предметы — шубы, пальто, дверь — стали за меня цепляться — как в дурном сне или в сказке о заблудившейся в ночном лесу девочке, когда за нее цепляются ветки деревьев и не дают пройти. Произошло какое-то мгновенное искривление пространства прихожей, пальто, висящие на вешалке, раздулись, стены распухли, дверь сортира больно задела мне по плечу. Волна сентиментальности тут же схлынула с меня и я, уже в героическом сопротивлении вещам, спустился вниз по лестнице, где у подъезда нас ждало пойманное Ромашко такси.

Сев в машину на заднее сиденье рядом с Ромашко (Вера сидела впереди), я закрыл глаза и не открывал их до больничной приемной. На вопрос шофера: «Куда ехать?», я сказал: «На Краснобогатырскую». Дело в том, что там есть церковь и я решил, забыв, что меня везут в сумасшедший дом, поехать в церковь, чтобы там, на месте и сразу окрестить Веру и Ромашко. Я не расслышал как кто-то из сопровождающих меня сказал, что нам нужно на Каширское шоссе и всю дорогу — так как ехал с закрытыми глазами — думал, что мы едем на Краснобогатырскую. И все же какая-то часть моего сознания знала, что мы едем в больницу. Всю дорогу я вслух молился и заставлял то же самое делать Веру и Ромашко. Вероятно, чтобы меня не раздражать, они тоже — к удивлению и развлечению шофера — вместе со мной бормотали «Господи, помилуй!» Часто у меня возникало впечатление, что наша машина летит по воздуху над городом как самолет — в такие моменты я еще громче начинал молиться и домолился в конце концов до того, что у меня на губах выступила пена (Панитков потом решил, что пена у меня появилась от френолона).

И вот наш небольшой «ангельский хор» подъехал к приемному отделению 15-й психиатрической больницы на Каширской. Глаза я по-прежнему не открывал — знал, что подъехали к больнице, но тайно надеялся, что в каком-то мистическом смысле «внутренней» топографии мы окажемся сейчас у ступеней храма. Мое желание, чтобы это оказалась церковь, и знание того, что мы подъехали к больнице, смешались в моей голове таким странным образом, что у меня возникла наиболее приятная для меня иллюзия предстояния перед дверью «небесной церкви». Чтобы продолжить эту иллюзию, я по-прежнему не открывал глаз и Вере с Сережей пришлось вести меня под руки по ступеням вверх к двери больницы. Из внутреннего помещения слышались чьи-то голоса и мое искаженное акустическое восприятие нарисовало мне картину, что мы стоим в дверях огромного полутемного зала и где-то в самой дали его идет торжественное богослужение.

Войдя в приемную и на мгновение приоткрыв глаза я, естественно, не обнаружил никакого зала и опять их закрыл, продолжая громко молиться. Меня вели по коридору, затем по ступенькам вниз. И вот когда мы стали спускаться по ступенькам вниз, на меня накатила волна чувства чудовищной греховности. Это чувство мгновенно обрело колоссальный физический вес. Волна этой тяжести буквально вырвала меня из рук моих провожатых и я низринулся вниз по ступенькам с удивительным сладострастным воплем, сотрясшим меня до самой глубины моей «падшей» души. Тут уж действовали космические энергии ада, бессмертия вечных мук и титанического демонизма, в которых мое человеческое «я» барахталось как муха, попавшая в ураган. Мое падение лицом вниз на каменные ступеньки, сопровождающееся «воплем динозавра», падение с закрытыми глазами было замедленно, как в фильме, и я отчетливо, уже во время падения чувствовал и сознавал себя чертом. Как тогда, ночью, я ощущал у себя на спине культи от крыльев, так теперь я физически ощущал рога на своей голове, хвост и копыта — отождествление с чертом было абсолютным. Вопль, который издала моя пробудившаяся «демоническая» сущность, по силе своей был неизмеримо мощнее и страшнее тех криков, которые я издавал накануне во время нашего совместного с Колей чтения акафиста Николаю Мирликийскому.

С моим сознанием происходила постоянная вибрация отождествлений. То я чувствовал себя ангелом, то чертом, то серафимом, а когда меня привели в больничную раздевалку, сняли одежду и с большим трудом сорвали с шеи крест (я держался за него по тому же принципу, как и за доски у метро ВДНХ, т. е. пока пальцы сами не разожмутся) — и начали напяливать на меня больничную пижаму, а лотом ватник и ушанку (надо было ехать в отдаленный корпус по улице, было холодно), я вдруг так же физически, с полной достоверностью, ощутил себя пятилетним ребенком. Я чувствовал, что я маленького роста, надо мной наклонялись, напяливая на голову шапку-ушанку, говорили что-то вроде: «ну, Андрюша, перестань, как тебе не стыдно», а я капризно хныкал и топал валенками об пол, но уже не с мистическими целями, а так, как топает ногами недовольный ребенок.

Немного раньше этого отождествления с ребенком, еще до переодевания, меня осмотрел дежурный врач. Причем самой глубинной частью сознания я принимал его за Бога-Отца. Видимо, «тайный» смысл путешествия в такси с постоянной молитвой, в ожидании приезда в «небесную церковь» и вообще вся «внутренняя», бредовая логика этого пути естественным образом должна была разрешиться встречей с Богом — в его роли и оказался дежурный врач. Я продолжал бормотать молитву, а он выслушивал стетоскопом мое сердце. Я решил, что он проверяет, сошла ли моя молитва в сердце. Видимо, «услышав» в моем сердце молитву — как я тогда это понял — он сказал: «Ну, все в порядке». И я прекратил молиться. На самом деле, разумеется, он проверял, смогу ли я выдержать шоковую терапию, которой он собирался купировать приступ.

Итак, одетого в ватник и ушанку, меня вывели на улицу и запихнули в санитарную машину. Я опять закрыл глаза, и мы поехали к 4-му корпусу, где мне надлежало пройти курс лечения.

Я был уже в полном физическом изнеможении. Голова моя болталась из стороны в сторону, пока не прислонилась к карбюраторному кожуху «уазика». При резком повороте я оцарапал лоб о какой-то выступ. Боль от царапины я принял с каким-то страстотерпным наслаждением и усиливал ее, нарочно водя ранкой по металлу кожуха.

Но вскоре мне стало неприятно, неуютно, видимо, я как-то очухался от этой боли и понял, наконец, что попал в серьезный переплет, из которого теперь так просто мне не выбраться.

В БОЛЬНИЦЕ

35

Четвертое мужское отделение больницы, куда меня привезли, располагалось на третьем этаже. Меня поместили в первую палату, предназначенную для больных, находящихся в состоянии приступа. В дальнейшем, в зависимости от выздоровления, больных переводили из одной палаты в другую. Пятая палата считалась самой лучшей — оттуда выписывали домой.

Я уже не сопротивлялся, поэтому меня не хватали, не привязывали, а попросили лечь на койку. Их было в палате штук 15 — все впритык друг к другу. Мне сделали укол в руку и я потерял сознание. После укола я не сразу пришел в себя, а постепенно, этапами — пробуждаясь и опять падая в обморок. Причем перед тем, как впасть в очередной обморок, я испытывал дикие муки — тело выгибалось дугой, рот спазматически раздирало так, как будто я собирался проглотить собственную голову. Наступал момент, когда я не выдерживал напряжения и мертвел, терял чувствительность и проваливался в темноту. Потом опять приходил в себя и так раза три-четыре. Все это было результатом инъекции то ли галоперидола, то ли мелипромина без корректора.

Наконец шоки прекратились и мне принесли поесть. Есть я не хотел, к тому же вид манной каши с куском селедки был крайне неаппетитен.

И тут я увидел, что напротив меня, за тумбочкой, сидит бородатый молодой человек в белом одеянии. Увы, шоки не вывели меня из моей внутренней, «ангельской» реальности и, увидев этого человека, у меня не возникло никаких сомнений, что во внутреннем, знаковом смысле это Христос. Он глядел прямо мне в глаза, опершись локтями о тумбочку.Потом протянул мне кусок черного хлеба с воблой и сказал повелительно: «Молчи и ешь?».

Постепенно я стал оглядываться. Разумеется, меня окружали «апостолы» в белых одеяниях. Один из них зажимал конец носа простыней (как я потом выяснил, если его не зажимать, то он у него сильно болел). Другой все время очень жалобно звал какую-то Машу, сидя на койке и прислонившись спиной к стене с запрокинутой головой; третий пел песню, от которой веяло жутью пустыни, другие лежали неподвижно по койкам. Один лишь «Христос» (как оказалось впоследствии, какой-то ленинградский полудиссидент, полунаркоман) соблюдал трезвое и строгое молчание. Его взгляд, устремленный на меня, как бы говорил: вот, брат, такова наша судьба, терпи и жди лучших времен.

Впрочем, скоро я отвлекся от лицезрения сонма святых и стал рассматривать круглый плафон лампы над входным проемом палаты (дверей там не было). Меня поразили на нем странные вспышки.

Они появлялись в определенном ритме в разных местах на матовой поверхности плафона и я «понял», что наблюдаю не что иное, как атомную войну. Плафон почему-то превратился для меня в модель земного шара, а вспышки — во взрывы атомных бомб. Больше всего вспышек я насчитал в районе Европы. Причем я так и не понял — то ли действительно сейчас идет война на Земле, а я, вместе с «апостолами» нахожусь в «посмертном» сумасшедшем доме, то ли это эффект ясновидения и я наблюдаю за ходом будущей атомной войны. Во всяком случае я долго и с интересом наблюдал за вспышками, пока не заснул.

36

Проснулся я ночью часа в три. От метафорической реальности не осталось и следа. Вокруг храпели сумасшедшие и я остро осознал всю неприятность своего положения. Ко мне возвращался мой обычный характер слабовольного, привыкшего к комфорту, ленивого человека.

Я вышел в темный больничный коридор. В дверях, на кресле, сидела дежурная сестра, разрешившая мне выйти прогуляться по коридору. Я стал ходить по коридору туда-сюда, уныло шаркая растоптанными больничными тапочками. Я чувствовал себя как в тюрьме или в казарме, чувствовал, что вляпался глубоко и надолго.

Шарканье моих тапочек гулко раздавалось по коридору и наконец разбудило какого-то психопата из 4-й палаты. Он выскочил, подбежал ко мне и выразил намерение «проучить» меня за то, что бужу людей ночью. Но за меня вступилась дежурная сестра и все кончилось мирно. Я ушел к себе и заснул.

Проснувшись часов в 8 утра, первое, что я увидел сквозь дверной проем — голубую стену и больных, расхаживающих парами. Видимо, синий цвет стен и то, что они ходили парами, опять всколыхнули во мне метафорическую реальность: «Вот, — как-то уже, правда, вяло, подумал я, — парами спасаются, по апостолу Павлу» (в одном из посланий ап. Павел, действительно, советует спасаться парами).

Лекарства, впрочем, сделали свое дело. На следующий день я чувствовал себя нормально, целиком в согласованной реальности. Поэтому ничего особенно интересного для этих записок в те три недели, которые я провел в 4-м отделении, не происходило.

Уже на второй день меня перевели во вторую палату. Там лежали почти нормальные люди или тихие помешанные. Мой сосед по койке, Геннадий, мужчина лет 50, страдал слуховыми галлюцинациями и был частым пациентом больницы. В молодости, в шахте, где он работал, произошел обвал и ему повредило голову и позвоночник. С тех пор он начал слышать голоса. Однажды они, по его рассказу, заставили его уехать из Москвы на Кавказ, в горы. Он провел там целых три года, скитаясь по диким местам, жил в пещерах и ни с кем не виделся. Я выспрашивал у него подробности о «голосах», но он скрывал, сказал только, что они иногда заставляли его пить тухлую воду из вонючих болот и показывали ему «плохие чудеса». Что это за «плохие чудеса», он мне так и не рассказал. Характер у него был добродушный, разве что он легко впадал в раздражительность от любого проявления несправедливости, вранья и т. п.

Большинство 4-го отделения составляли алкоголики и легкие психопаты. Их любимым занятием было варить чифирь в сортире в пустых жестяных банках из-под консервов, подогревая их горящей бумагой. Часто они попадались и им вкалывали под лопатки сульфазин — взвесь серы в персиковом масле. После инъекции у наказуемого температура поднималась до 40, тело ломило от страшных болей и, как они говорили, «прочищался мозг».

Почти все больные страдали так называемой «неусидчивостью» — следствием химиотерапии. Она заключалась в том, что ты не можешь сидеть на одном месте более 5 минут. Тебе надо двигаться, ходить, иначе начинаются нервические спазмы. Поэтому больничный коридор был полон ходящими туда-сюда больными.

Из наплывов метафорической реальности за эти три недели помню только два, но весьма показательных. В отделении работали посменно две медицинских сестры. Они делали уколы, раздавали таблетки, мерили температуру, дежурили по ночам и т. д. На белом халате у одной сестры, на груди над карманом красными нитками была вышита монограмма «АТ», а у другой — «АГЛ», что означало соответственно Анна Трофимовна и Ангелина Львовна. Анна Трофимовна («АТ») воспринималась мной как представительница ада. У нее был и соответственный характер — жесткий и строгий. Именно она делала мне первые шоковые уколы. Но главным атрибутом олицетворяемого ею мира ада был странный запах. Я всегда его чувствовал, находясь рядом с ней. В последний день моего пребывания в 4-м отделении, проходя мимо кресла, где она сидела и жаловалась на зубную боль, меня обдала исходящая от нее волна сильного серного запаха. Натурализация качеств ее характера, подкрепленная ее именной монограммой, создали удивительно яркий и впечатляющий психоделический эффект «ангела ада», в то время как Ангелина Львовна с монограммой «АГЛ», хоть и была «ангелом» и в мистическом смысле, и по причинам своего веселого, доброго нрава, однако не натурализовалась в такой эффектный образ — ее «светлая» энергетика была приглушена общей атмосферой неблагополучия и страданий, естественной для сумасшедшего дома.

37

Два раза в неделю, по субботам и средам в отделение пускали посетителей. Первой меня навестила Аня. Она пришла вечером второго (не приемного) дня моего пребывания в больнице. Разумеется, ее не пустили в отделение, но она подсунула под дверь записку и попросила одного из больных передать ее мне. Я подошел к двери и сквозь протертое маленькое, величиной с 3-копеечную монету, окошечко в закрашенном стекле, увидел черный, большой глаз Ани и какие-то темные, развевающиеся тряпки, в которые, как мне показалось, она была одета. Было удивительное впечатление, что за дверью трепыхается черная огромная птица. Через дверь говорить было неудобно и я просто поблагодарил ее за визит. В записке было написано что-то вроде того, что она очень рада, что я могу теперь отдохнуть.

Меня регулярно навещали мои родители, Вера и друзья. Я все время ныл и требовал, чтобы меня немедленно выпустили или хотя бы перевели в санаторное отделение. По сравнению с 4-м, санаторное отделение было раем — оттуда выпускали не только гулять по территории больницы, но и в «отпуск» домой на один, два или три дня.

В конце концов добились моего перевода в это отделение. Перед тем меня посмотрел профессор — пожилая женщина. Как опытный врач, хорошо знакомый с подобного рода помешательством, она задавала именно те вопросы, ответы на которые могли бы дать ей ясное представление о моем состоянии. Так, она задала вопрос, казались ли мне окружающие меня люди святыми, богами или апостолами. Я сказал, что нет, сообразив, что положительный ответ мог бы задержать меня в этом отделении. Я говорил только о легких синдромах и в такой терминологии, по которой стало бы ясно, что я отношусь к ним как к проявлению болезни. Я сказал, что у меня была «истерика покаяния» и «бред двоемирия», а мечтаю я только о том, чтобы жить нормальной жизнью, работать, заниматься сугубо семейными делами и т. п. В результате я был признан почти излеченным и меня перевели в 8-е санаторное отделение.

В 8-м отделении лежали больные на экспертизе и психосоматики. По сравнению с переполненным 4-м отделением, в 8-м было просторно, чисто и светло: пустынный, широкий, с высокими потолками коридор, занавески на окнах, цветы на подоконниках, тишина, а главное — почти свободный выход на улицу. Мне перестали давать мелипромин и оставили только азофен и маленькие дозы циклодола. Внешне я вел себя совершенно нормально, но на самом деле только и ждал, когда, наконец, выйду из больницы и снова начну ходить в церковь, продолжая свои духовные подвиги.

38[6]

В один из своих двухдневных отпусков домой я позвонил Ане. Во время нашего с ней телефонного разговора произошел удивительный эффект «двоебредия», совпадения наших психических внутренних состояний на одной волне индукции. Я уже описывал в сцене с Колей, как при чтении акафиста мне казалось, что мой голос обладает необыкновенной ясностью. Он как бы звенел (для меня), а голоса других людей, посторонних моей внутренней реальности, кокону моей мыслеформы, слышались мне какими-то тусклыми, «застенными».

И вот тут, разговаривая с Аней своим «просветленным» голосом, я услышал, наконец, в ответ такой же «чистый», «умный», «тот самый» соприродный мне голос. Но дело было даже не столько в его тембральных и мелодических особенностях, а в некоей тайной суггестии, тайной осведомленности, которую я в нем слышал, осведомленности о метафорической реальности моего внутреннего мира. (Вообще шизофреники, которые более-менее контролируют свое безумие, по разным причинам оказавшиеся в рассогласованной психической реальности, чувствуют в ней себя очень одиноко и всеми силами хотят затащить туда еще кого-нибудь, получая от этих «духовных контактов» необыкновенное удовольствие. Например, вся история с командами «воинов» у К. Кастанеды и т. п.).

Ее голос целиком принадлежал к моей реальности, моему субъективному пространству, причем к самой светлой его половине. Наконец-то наяву осуществилось прощальное пожелание «До встречи в Духе!», высказанное Аней при нашем расставании в метро «Новокузнецкая». Только тогда, в момент осуществления этого контакта, сначала по телефону, а потом и с глазу на глаз, я понял, что ожидание его и было экзистенциальным стержнем моего существования на протяжении всех этих неприятных больничных дней. В конце нашего короткого разговора по телефону мы условились, что она навестит меня через день.

К назначенному часу я вышел на территорию больницы. В ожидании я прогуливался по заснеженному парку, настроение у меня было приподнятое и в то же время довольно спокойное. На прогулке со мной случилось одно необыкновенное происшествие. Проходя мимо невысокого оголенного дерева с корой синеватого отлива, я стал рассматривать его. И вдруг синеватый отлив коры усилился в яркости, дерево буквально начало излучать волны ясного синего света. Красота дерева была столь невероятной, что у меня начало физически ломить, давить сердце. Я стал «западать» от этой проясненности и красоты — окружающий мир исчез и осталась только засасывающая, невыносимая, светоносная красота дерева.

Я очнулся от коматозного состояния, услышав позади себя громкий стук по льду тропинки: ко мне приближалась какая-то женщина — она-то и топнула ногой. Я понял это топанье не как случайное, а как предназначенное мне, как сигнал моего «духовного проводника» или скорее своего рода оплеуху, чтобы я пришел в себя. Женщина прошла мимо, не обратив на меня внимания. В результате этого странного совпадения звука топанья с моим состоянием и его действенность — я ведь сразу очнулся, пришел в себя, у меня резко изменилось суждение об этих знаках-топаньях. Я пришел к выводу, что и Анино топанье на пути в фототеку, и мои собственные хлопанья по груди и предметам (когда я разбил окно), и этот звук, который вывел меня из «западания» есть не что иное, как знаки «бесплотных сил», призывающие меня к выходу из моей внутренней метафорической реальности (психоделической «прелести») в согласованную внешнюю. Меня таким образом как бы «пасут» бесплотные силы, не позволяя мне окончательно выпасть из действительности. Думая теперь о природе этих знаков или «сил», я допускаю, что это проявление самых глубинных слоев субъекта установки (с детства и лет до 20 я был убежденным материалистом и интересовался исключительно естественными науками), которые заставили меня именно так проинтерпретировать, означить психоделическую событийность субъектно-объектных границ.

Эта линия «отрезвляющих» знаков по ходу развития моей истории менялась, и от грубых резких одергиваний с помощью топаний, а затем специфических причмокиваний знаки трансформировались в едва заметные паралингвистические указания, осуществляемые пальцами рук (моих собственных или других людей), своеобразным поглаживанием предметов или разных мест тела. Но этот период настал значительно позже, когда у меня начались сильнейшие вербально-мысленные «брани», на которые и реагировала эта, в сущности, довольно таинственная знаковая система «бесплотных сил» или субъекта установки.

Абсолютное и единственно подлинное значение внешней реальности для нормальной жизни я осознал только где-то через год после выхода из больницы, находясь под постоянным воздействием этой паралингвистической атаки.

39

Условленное время встречи давно прошло, Ани не было. Я погулял еще немного по парку, размышляя о «знаках» и их природе, и вернулся в отделение. Войдя в холл, я сразу же увидел Аню, сидевшую в ожидании меня на стуле. Мы с ней каким-то образом разминулись в парке, хотя, помню, я все время следил за подходом к подъезду — она, видимо, проскользнула в дверь как раз тогда, когда я «рассматривал» дерево.

Аня, на мой взгляд, выглядела очень красиво, — черный шерстяной облегающий костюм, красиво уложенные длинные черные волосы, изящно наманикюренные красным лаком ногти, приятное, улыбающееся лицо. Она бодро приветствовала меня, сказав какую-то фразу по-английски, была спокойна, открыта, иронична и весела.

Я предложил провести наше свидание в саду. Мы оделись и вышли из больничного корпуса. Я повел ее к заснеженной беседке, где мы уселись на перилах.

Светило солнце, блестел снег, напротив меня сидела дивная, божественная женщина. Я не мог оторваться от удивительно теплого, радостного света, струящегося из ее глаз. По-моему, еще не начав разговора, я снова, как недавно у дерева, стал «западать» в Анину нездешнюю красоту, но теплота, излучающаяся из ее глаз, не давала эффекта «засасывания» и я просто в ней с наслаждением барахтался, переворачивался и валялся как кот на солнце. Все же, пересилив желание только созерцать, я заставил себя болтать с ней о чем-то незначительном, испытывая в то же время радость от состоявшегося, наконец, визуального и взаимного «понимания» того, что наши метафорические реальности сомкнулись, что состоялась, наконец, «встреча в Духе» лицом к лицу.

Свидание длилось недолго. Она сказала, что спешит. Мы встали и я пошел проводить ее к выходу. По дороге, когда мы шли по узенькой ледяной тропинке — я шел позади нее, — она раза два-три топнула ногой о лед совершенно так же, как топала на пути в фототеку. Я сказал ей что-то вроде: «Не хватит ли топать?». Прекрасно помню, что она оглянулась и ответила: «Заметил?». И действительно, с тех пор ее «знаковое» топанье прекратилось. Это был уже второй, после сцены в кафе с «Узнаешь меня?» открытый словесный контакт между мной и тем слоем «расширенного» сознания Ани, который давал эффект обьективации «ангельской реальности» на вербально-смысловом уровне. В дальнейших наших с ней отношениях я обнаружил, что сознательно она ни о каких «знаках» понятия не имела. «Понимающий» механизм ее мозга никогда не включался в «ангельские отношения», но зато она вся, целиком, как медиум, становилась иногда как бы «рупором» того или иного уровня «сил» (коллективного сознательного), которые артикулировались через мой субъект установки, вовлекая в процесс этой артикуляции коммуникативные точки окружающего меня мира, хотя сознательно я того и не желал. Система или программа развертывалась независимо от меня в процессе «вознесения» или «расширения» (точнее — сужения) моего сознания. Правильнее всего, по-видимому, этот процесс следует сформулировать так: иерархия психоэнергетических установок коллективного бессознательного, носителем которой является каждый человек, артикулировалась в языке моего восприятия через мое подсознание, «опредмечиваясь» таким образом в коллективное сознательное.

Что касается Аниного отношения к этому делу, то лишь однажды, в том же кафе, незадолго перед тем, как попасть в больницу, она, сидя за столиком рядом со мной, с каким-то странным выражением в голосе, полушутливым, полусерьезным, а скорее — отстраненным, сказала мне: «Пора бы нам уж общаться на языке бесплотных сил». Она и не подозревала, что с моей стороны это «общение» уже давно началось и что принцип этого общения совершенно отличен от наших обычных интерсубъективных связей и на «сознательном» уровне это «односторонняя» связь: «бесплотный» партнер общения не индивидуален и его «артикуляционный аппарат» — это весь окружающий мир в целом, точнее — его коммуникационные механизмы (только эта особенность отличает эффект «духовного общения» от обычных слуховых галлюцинаций).

40

После солнечного, чудесного свидания в беседке и открытого «внутреннего» контакта, перед самым расставанием Аня вдруг впала в неприятно поразивший меня бред. Лицо ее затуманилось, глаза помутнели и поплыли, она стала нести какую-то чушь, что-то бессвязное про благословение, служение, ожидание и т. п. Я же чувствовал себя сильным, свободным, как бы в подлинной полноте бытия (уже понимая, что «внешне» нужно общаться только по законам нормального, общепринятого функционирования, избегая всяких «духовных» тем) — и вдруг вместо только что сияющей мне в ответ ясности, чистоты обыденного — безумие и косноязычие!

Я грустно молчал, выслушивая ее бессвязные поучения и совершенно отчетливо видел, что она глубоко больной человек: эйфория мгновенно сменилась у нее депрессией и бредом. Мне тогда и в голову не приходило, что я совершенно такой же, только амплитуда колебания между моими состояниями значительно больше, чем у нее и что я просто стараюсь контролировать своё сумасшествие. Но тогда я не придумал ничего лучшего, как прибегнуть к концепции «бесовского стояния ума», основой которой была моя уже прежде «открытая» фундаментальная идея о человеке как о «падшем ангеле» (это ведь теперь я рассуждаю о коллективном бессознательном и сознательном, а тогда ничего такого не было).

Эта «идея» наглядно развернулась передо мной в ночь после нашего свидания. Заснув где-то часов в 11 вечера, в два часа ночи я проснулся и первое, что увидел перед собой на расстоянии полуметра — голую задницу моего соседа по койке. Он лежал на боку, спиной ко мне, без одеяла, выставив прямо мне в лицо свою жопу. Она зловеще белела в темноте, вызывая во мне своей бесстыдной оголенностью какое-то оцепенение. Я буквально не мог от нее оторвать взгляда и был как примагниченный. Кроме того, в разных местах палаты время от времени раздавались громкие звуки пердения. На двух кроватях я заметил «адские» красные огоньки горящих сигарет (больные иногда курили ночью в постелях). Меня стал затягивать кошмар — я отчетливо осознавал и чувствовал, что нахожусь среди бесов и со мной сейчас произойдет что-то ужасное. Вдруг — в наиболее критический момент фобии — я почувствовал удар по лицу. Рядом со мной, впритык, стояла койка соседа слева — это он, во сне, повернувшись на другой бок, случайной) задел меня рукой по лицу, причем довольно основательно, и вывел тем самым меня из состояния кошмара. Через некоторое время я опять заснул. Но с той ночи у меня произошло — на уровне «созерцания» — разделение больничного населения палаты на две категории: на «бесов» — их было большинство и они меня «искушали», и ангелов-хранителей — их было всего трое: сосед слева, «разбудивший» меня ночью, Стасик, о котором я уже рассказывал, и еще один инженер.

На протяжении почти всего следующего дня я молился Иисусовой молитвой (про себя, разумеется), испытывая восхитительные состояния, так называемые «сердечные радости», иногда прерываемые неприятным созерцанием татуированных и грудоволосых «бесов», тоже по временам выходивших прогуляться по коридору. Разумеется, это были не рогатые черти, а обычные люди, но мое подсознание как бы накладывало на них силовую психоэнергетическую кальку, сквозь которую я и воспринимал их энергетику как угрожающую.

Вообще до того времени, когда я сам стал «внутренним бесом», о чем подробно потом расскажу, «искушения» и «сердечные радости» были взаимосвязаны: чем сильнее «радости», тем страшнее «искушения».

Вечером следующего дня я пошел в комнату отдыха посмотреть телевизор. Передачи, которые я смотрел, я воспринимал как передающиеся с «того света». Каждая сцена какого-нибудь скверного советского детектива была исполнена невероятного значения, это были притчи, касающиеся как меня, так и вообще гностических проблем, которые мне открывались «вторым планом» по ходу передач. Все события и персонажи были символизированы: мой ум, его интересы и подсознательные установки буквально руководили тем, что происходило в телевизоре, покрывали изображение тонким слоем ассоциативно-семантических галлюцинаций, удивительно мне приятных и увлекательных.

Я уставился в телевизор и вдруг чувствую, что сбоку кто-то ко мне подходит, рядом стоял свободный стул. Я мельком оглянулся — это был недавно поступивший в отделение молодой человек, не помню его имени. Внешне он был совершенно нормален, исправно исполнял общественную работу, мыл полы, разносил посуду и т. п. И вот он подсаживается ко мне и, вместо того, чтобы смотреть телевизор, начинает в упор, с улыбающимся оскалом неотрывно смотреть мне в глаза. Я сначала как-то не очень удивился, мало ли что, человек со сдвигом. Но в какой-то момент я вдруг увидел, что его лицо окаймлено фиолетовым сиянием, и особенно глаза, которые буквально горели фиолетово-красным огнем. Если видение Ани в кафе было «ангельским», в мерцающе-золотистом излучении, то здесь совершенно очевидно на меня смотрел сам сатана. Его лицо превратилось в завораживающую, мерцающую маску, лярву, окруженную, пронизанную фиолетово-красным сиянием. Надо сказать, что я выдержал эту световую галлюцинацию стойко и спокойно — просто отвернулся от него и продолжал смотреть телевизор. Но факт сильнейшего «искушения» или явления мне через этого парнишку «ангела света» был осознан мной однозначно — как продолжение бесовских искушений прошедшей ночи, их следующий важный этап.

41

Следующее утро у меня началось со странных созерцательных «упражнений». Я ходил из конца в конец по коридору отделения и наблюдал за восходом красного зимнего солнца в восточном торцевом окне коридора. Причем это было не просто наблюдение, любование восходящим солнцем, а магическое действие.

Горизонт закрывали темные облака, а то место, где вставало солнце, было особенно загрязнено черными облачными сгустками: сквозь них едва-едва проглядывал огромный багровый диск. Я ходил по коридору и усиленно молился. Подходя к восточному окну, я отмечал, насколько солнце поднялось над горизонтом и какова степень его покрытия этими грязно-черными, постепенно серевшими сгустками.

В свое время, еще задолго до больницы, как-то раз, смотря на солнце, закрытое облаками, мне пришла в голову мысль, что, вот, как облака закрывают солнце, так и наши грехи закрывают от нас Бога. Вероятно, эта метафора: солнце — Бог, облака — грехи, и натурализовалась тогда в удивительном переживании.

Я выхаживал по коридору и отмаливал свои грехи — облака у солнца — Бога. Длилось это моление не меньше часа. Молился я сердцем, то есть слова молитвы произносились мной и воспринимались не в голове, а в груди, в сердце. Там же они трансформировались в чувство. Мое сердце было наполнено молитвенной чувственной энергией — я физически ощущал в груди ее пульсацию, кружение, бурление как если бы мое сердце было наполнено каким-то теплым, пьянящим газом.

Каждый раз, подходя к восточному окну, я с радостью отмечал, что солнце поднимается все выше, а черных облаков-сгустков становится все меньше. Наконец оно совершенно от них освободилось и засверкало ослепительным желтым светом на голубом небе. Я испытал невероятную радость и прекратил молиться.

Важность этого «очищения» солнца была для меня столь велика что я решил, что стал почти что святым, отмоленным от грехов, что называется «чистым перед Богом».

Роковой вывод о «чистоте», о том, что моя душа, мое сердце освобождены от «грязных» энергий, привел меня в дальнейшем к скверным последствиям с точки зрения ортодоксии и здравого смысла, но зато открыл для меня новый период фантасмагорических приключений.

Дело в том, что каким-то таинственным образом, если в процессе умного делания (молитвы и борьбы с неконтролируемыми представлениями) ты уверен, что достиг определенного духовного уровня «святости», окружающий мир, точнее твое восприятие мира, искажается («прельщается» или попросту психоделизируется) соответственно новой установке, свет «шахтерского фонаря», направленный в твое подсознание (или «верхней чакры над головой») меняется таким образом, что в этом новом свете ты и видишь, и чувствуешь все по-иному, как будто попадаешь в совершенно другой мир.

42[7]

Итак, я стал «святым Андреем» и тут меня как раз выпустили на два дня в отпуск. Я приехал домой, был субботний день, я вел себя тихо и как бы только краем глаза, чтобы не выдать своего эйфорического состояния, наблюдал за красотой «святого мира», который вдруг открылся во всем, что меня окружало. В совершенно привычных вещах я отчетливо видел и чувствовал их принадлежность к объемному пространству живой, движущейся иконы, в которую превратился для меня весь мир со всеми его бытовыми подробностями.

Я с нетерпением ждал следующего утра, чтобы пойти на раннюю службу в Сокольнический храм. Встав часов в пять утра и прочитав утренние правила и канон к причащению, я зашел за какой-то одеждой в маленькую комнату, где спали Вера и ребенок. Поскольку я был «святым», то есть как бы уже законно чувствовал себя своим человеком я мире бесплотных сил — и бесовских, и ангельских, — то мало удивился, в сущности, невероятному происшествию. Выходя из кладовки в комнату и проходя мимо машиной кровати, я вдруг увидел, как спящий ребенок, лежа под одеялом на боку лицом к стене, вынул руку из-под одеяла и несколько раз помахал мне ей, продолжая при этом спать, лежа лицом к стене. Я довольно однозначно прочитал смысл ее жеста — она мне таким образом пожелала счастливого пути. Вполне возможно, что я ее не то, чтобы разбудил, а как-то мог привести в полусонное состояние и она мне чисто механически помахала рукой. Не знаю. Тогда у меня сложилось полное впечатление, что она крепко спала, и я воспринял это как «чудо», как внимание со стороны невидимого, расположенного ко мне мира ангелов.

Подбодренный «ангелом», я направился по еще ночной, темной, морозной Москве к метро. Небо было звездным, под ногами поскрипывал снег, я чувствовал свежесть, радость, новизну, был полон ожидания необычного. Никогда в жизни я не испытывал такого торжественного благочестия, бодрости и приятия мира, грустно теперь вспоминать то ясное и спокойное волшебство окружающей меня тихой ночи, звезд, снега.

Войдя в почти пустой Сокольнический храм, я сразу же присмотрел себе подходящего «ангела» — женщину в черном, и пристроился у нее за спиной к группе исповедующихся. Женщина привлекла меня четкостью и точностью ритуальных действий. Я старался все делать так, как она. Во время общей исповеди на меня опять накатила волна покаянной истерики. Я искренне, вслух, так же, как и многие окружающие меня старушки, всхлипывал со слезами, подробно вспоминая свои «злодеяния», чувствовал свою «нечистоту» (забыв на это время о «святости») и, когда настала моя очередь, весь в слезах подошел под разрешительную молитву. После этой процедуры я пошел в левый придел церкви, где шла ранняя литургия.

Через какое-то время, по ходу службы, как обычно, появился дьякон и все прихожане запели под его руководством «Верую». Я запел вместе со всеми. И вот где-то ближе к середине молитвы с моим восприятием произошла удивительная трансформация. Звуки пения начали постепенно застывать, превращаясь в свет. Звучание перешло — через паузу как бы полной остановки времени — в золотое свечение, в застывший золотой ветер. Я очутился в световой среде, причем я отчетливо осознавал природу этого сияния как трансформированного звучания слов молитвы. Но я не только не различал слов, их значения, но и просто ничего не слышал — вокруг меня стояла полная тишина, абсолютная световая золотистая тишина и безвременье. Свет сиял все сильнее и сильнее, но это был не обычный визуальный свет, освещающий предметы, а именно очень плотная световая радиация, наиболее мощным источником которой являлись раскрытые царские врата в алтарь и справа от них — икона Иверской Богородицы. Дьякон, стоящий на возвышении перед царскими вратами, совершенно растворился в этом свечении. Я не видел ни его лица, ни одежд. Вместо него на возвышении сверкала, переливалась золотом, излучалась какая-то гигантская жар-птица, лишенная очертаний.

К сожалению, доступным мне языком описания я не могу передать точно впечатление от этого света, каким именно образом я его воспринимал, во всяком случае не в первую очередь через зрение, так как свет был именно звуковой трансформацией. Точнее всего сказать, что я слышал молчание этого золотого света, он заполнил меня остановленным временем, вечностью, и я застыл в нем как муха в янтаре. Это было «умное» и в то же время совершенно эмпирическое переживание.

Я очень хорошо помню границу этого переживания, когда оно стало перемещаться на обычные звуковые и визуальные планы восприятия.

Это произошло через включение визуального впечатления, вероятно, галлюцинационного характера. Вдруг где-то высоко, под куполом, боковым зрением я заметил метнувшийся справа налево черный сгусток, мазок, вихрь темноты, как бы клочок абсолютного мрака — он мгновенно скользнул по застывшему световому звучанию, и именно он, этот зловещий промельк повернул остановившееся колесо времени. Оно стало медленно раскручиваться. Как бы из глубочайшей дали я начал различать звуки молитвы, свет ослабевал, пение становилось все громче, уже были понятны слова «Верую». Молитва как раз подходила к концу.

Сейчас я довольно спокойно описываю это «видение» и даже пытаюсь его анализировать. Но тогда я был так им поражен, что не мог никому рассказать о нем в течение месяца, если не больше — у меня буквально все внутри сводило от благоговейного ужаса, когда я пытался рассказать кому-нибудь об этом случае. Трансцендентное пахнуло на меня с такой силой, что парализовало все мои способности рассуждать и даже просто описать то, что произошло.

Должен отметить, что в тот момент, когда со мной это происходило, я не был испуган. Вся эта звуко-световая фантасмагория не была ни зловещей, ни мучительной, а скорее благодатной — передо мной как бы разверзлись небеса, а не бездна. «Бездна» в виде метнувшегося черного сгустка выскочила только в конце этого события, вернув меня из вечности во время. Так называемый «свет прелести», часто встречающийся в сочинениях аскетов, описывается красноватым с фиолетовым отливом, пугающим и сопровождающимся громкими звуками. Я уже описывал такой свет выше в эпизоде с молодым человеком у телевизора в больнице, и в дальнейшем я неоднократно с ним сталкивался. А здесь, в церкви, ничего подобного не было — только застывший золотой ветер, полнейшая тишина, покой и мир.

Несмотря на чувство благодатности, которым сопровождалось это переживание, результатом его явилось сильнейшее искажение восприятия. Когда я подошел к причастию и проглотил хлеб и вино, я был ошеломлен вкусовым ощущением: вместо вкуса хлеба я отчетливо почувствовал у себя во рту кусочек живой плоти, который я с содроганием проглотил, запив вином с сильным привкусом крови. Так у меня воплотились во вкусовые ощущения метафоры о хлебе-плоти и вине-крови. Правда, мгновенно сработала и защитная мысль об «агнце» или просто «ягненке с того света», кусочек которого мне дали попробовать благосклонные ко мне «бесплотные силы». Возникшая было неприятная мысль о мистическом каннибальстве потухла. Успокоенный объяснением возможности «транспортации» еды с «того света» (хотя на самом деле это была обычная, «запланированная» заранее психоделикой традиции «прелесть», вкусовая галлюцинация), я вдруг почувствовал необыкновенную силу — и духовную, волевую, и физическую. Я ощутил свое тело как бы сделанным из металла и в то же время легко им управлял, свободно пружиня и передвигаясь на своих столбообразных металлических ногах.

Я вышел из церкви. Погода была великолепна, сияло солнце, искрился снег — во всем окружающем меня мире, включая людей, собак, птиц, машины, здания и т. д., я видел только одну одухотворенную, мощную красоту.

При выходе из церкви возникло интересное происшествие, вернувшее меня к проблеме «святости». Проходя по церковному двору, я как-то сначала не обратил внимания, не придал значения тому, что впереди меня, на расстоянии шагов десяти идет высокий молодой человек в меховой шубе и меховой круглой шапке — тряпичный верх ее был инкрустирован желтым крестом, сделанным из какой-то красивой, переливающейся под солнцем материи. То, что я иду за ним как привязанный, и что он, в сущности, является моим символическим поводырем, сменившим «ангела» в черном, который недавно руководил мной в церкви на исповеди, я осознал только подходя к церковной ограде. Он как бы «вывел» меня за пределы территории церкви, за ограду, «протащил» меня за собой еще метров 50 по переулку, потом повернулся, прошел мимо меня, улыбнувшись в русую бороду — высокий, красивый и даже царственный какой-то — и вернулся опять в церковь: оглянувшись, я увидел, как он входил в ворота. То есть весь его проход был явно нефункционален. Я решил, что это какой-то святой или даже дух св. Пантелеймона, как бы воплотившийся на время в этого молодого человека с удивительной шапкой на голове и через него «приветствовавший» меня улыбкой. Это означало для меня не что иное, как тайное посвящение в «святые» — как бы официальное подтверждение моим притязаниям на святость: ведь я только что был «просвечен» нетварным золотым божественным светом благодати, а слово «святой» происходит, как известно, от слова «свет».

Кроме смешной, претенциозной и психопатологической стороны, в этом деле все же есть и рациональное зерно, если относиться к святости (с маленькой буквы) не как к харизматической и нравственной категории, а как к определенному психоделическому состоянию. Я испытывал это состояние множество раз, но, увы, спонтанно и ненадолго. Святость как состояние — это внутренний комфорт видения и самоощущения. Когда в процессе «умного делания» все каналы восприятия расшатаны, раз-объективированы и подвижны, но при этом не затронут волевой центр сознания, можно при длительной практике научиться контролировать множество параметров восприятия, добиваясь наиболее комфортных сочетаний восприятия цвета, звуков, глубины пространства и т. д. Причем стабильность этого баланса может быть обеспечена только бесстрастием и полным «безмыслием», отсутствием рефлексии. В этом случае возможно реальное созерцание «вторым вниманием», т. е. ненапряженное и автоматическое. Созерцание должно быть не на первом плане, а как бы подкладкой твоего повседневного существования. Однако это искусство восприятия и настроения крайне сложно. Монахи, разделяя духовный путь на три этапа, пишут, что овладение этим искусством приходит только на третьем этапе, когда чистым (бесстрастным) сердцем (чувством) обуздана вся стихия ума, вся толща бессознательного. «Мысленный рай» реален, но, на мой взгляд, кроме тяжкого труда самодисциплины и горячей веры, не последнюю роль в достижении его стабильности играет простое везение — психические данные, подходящий характер, темперамент и множество других обстоятельств. Мой характер, психическая конституция и образ жизни оказались более подходящими для «мысленного ада», который тоже, увы, реален.

43

После столь знаменательного для меня посещения сокольнической церкви я заехал к родителям. Ощущение духовной мощи и идеального физического самочувствия не покидало меня всю дорогу. У родителей произошло как бы тайное празднование моего самопричисления к «лику святых». Мать и отец напекли для меня кучу пирожков — их вкус и вид в моей сдвинутой вкусовой и зрительной реальности был более чем восхитителен. Разумеется, я тщательно скрывал свои переживания от родителей и не сказал им, что был в церкви.

Вернувшись в больницу, я провел там еще дней пять. Обычно после завтрака и до обеда нас заставляли заниматься трудотерапией: мы собирали, скручивали вилки для электрических розеток. После «светопреставления» в церкви все, что было связано со светом, с электричеством, приобрело для меня двойное значение. Эти самые вилки, которые я составлял из деталей и свинчивал, превратились для меня в тайные «подключатели» к божественному свету, в знаково-предметные проявления небесных Умов, осуществляющих тайную связь между Богом и людьми. Технологический процесс сборки превратился в магические манипуляции. Каждую вилку я наделял определенным именем — родственников и друзей — и во время ее сборки молился за того человека, чьим именем называл вилку. В молитвах я просил о причислении называемого кандидата к «лику святых». Собранную вилку я помещал в специальный ящик. Таким образом я «спас» человек 50, одновременно и выиграв в тот день социалистическое соревнование по сбору вилок, что, кстати, было отмечено в журнале сестрой-хозяйкой. Надо сказать, что духовное напряжение во время этой непрекращающейся двухчасовой молитвы (про себя, «сердцем») было чудовищным — в конце работы подо мной сломался стул и я с шумом грохнулся на пол. Вероятно, я превысил свои «духовные полномочия» — как я тогда это понимал — и поломка стула была знаком, чтобы я прекратил молиться.

Еще одно интересное приключение произошло со мной на следующий день. Молодой парень из соседней палаты сломал ногу, когда ходил за обедом в другой корпус. Он поскользнулся на льду возле кухни. Надо было перетащить его в палату. Я предложил свою помощь. Вместе с медицинской сестрой и еще одним больным мы вышли на улицу. Мы его удивительно долго искали, заглядывали в разные подсобные помещения по всей территории больницы — и нигде его не было. Долгое и совершенно нефункциональное наше блуждание в конце концов натолкнуло меня на мысль, что на самом деле сестра ведет меня в какое-то таинственное помещение, где мне выдадут одежду «святых». Однако этот бредовый наплыв довольно быстро схлынул и вскоре мы, в одном из домиков, среди каких-то агрегатов непонятного мне назначения обнаружили пострадавшего. Он сидел на стуле и курил. Мы посмотрели на его ногу. Сбоку, чуть выше лодыжки, распирая кожу, торчал огромный шишак — сустав выскочил из гнезда и выпирал в неподобающем месте ноги — удивительно дикое зрелище! Хоть боль была очень сильной, дер жался он мужественно, не вопил и не стонал. Помню, меня буквально пригнуло к его ноге желание исцелить вывих «наложением рук». Однако я вовремя остановился, в противном случае я наверняка пролежал бы в больнице еще какое-то время: сестры внимательно следили за поведением больных и записывали всякие отклонения в специальный журнал, который ежедневно читали врачи.

Все последние дни моего пребывания в больнице я старался как можно больше «послужить своему ближнему»: кормил с ложки полупарализованного, трясущегося в паркинсонизме старика, брил Стасика электрической бритвой, раздавал свои продуктовые передачи, одним словом услуживал каждому как только можно. Однако делал все это не из естественных или нравственных побуждений, а из духовных — как необходимый элемент своего «духовного пути к Богу».

В самое утро выписки я чуть было не сорвался. Случилось так, что в то утро наше отделение посетило сразу шесть психиатров. Когда они вошли в палату, на меня накатил дикий приступ внутреннего смеха, готового вот-вот прорваться наружу — истерического какого-то смешливого рыдания. На то, правда, были и причины. Дело в том, что, как я уже говорил, население нашей палаты было разделено для меня на семь «бесов» и трех «ангелов». И вот эти «бесы» так громко, нагло и дико отвечали на вопросы врачей, так намеренно и похабно шутили и предъявляли нелепые претензии, что на меня в конце концов и напал этот приступ — я давил его, прикусывал до боли губы, отворачивался к окну. Однако «искушение смехом» все усиливалось, я чувствовал, что сейчас не выдержу, меня прорвет, я захохочу и меня не выпишут. Тогда я поискал глазами своих «ангелов-хранителей». Я увидел, что они равномерно, опустив головы и заложив руки за спины ходят в проемах между койками туда-сюда, совершенно синхронно друг другу, а все «бесы» стоят кучкой неподвижно и орут. И вот я тоже заложил руки за спину, опустил голову и начал ходить по палате. Желание хохотать сразу же исчезло, истерика прошла. Но вообще это была какая-то нелепая странность: ведь именно наше поведение ходящих туда-сюда — синхронно и в одинаковых позах — в присутствии врачей было очевидным признаком ненормальства, в то время как спокойно стоящие и разговаривающие с врачами — пусть на повышенных тонах — остальные, «бесы», должны были производить впечатление нормальных людей. Однако несмотря на мое странное, подражательное хождение, врачи, после соответствующего опроса, признали меня полностью выздоровевшим.

ЗВЕНИГОРОД

44

Из больницы я выписался 25 февраля, а на работу должен был выйти первого марта. На эти свободные дни я поехал со своей матерью под Звенигород к дальним родственникам. В детстве я часто жил у них летом. Поездка оказалась для меня пронзительной в смысле полной открытости тому созерцательному миру, куда я опять погрузился к концупребывания в больнице. У меня было полное, достоверное ощущение, что я нахожусь на том свете. Особенно это ощущение усилилось, когда мы с матерью, вместо привычной платформы в Звенигороде, вышли из поезда в незнакомом месте (железнодорожную платформу, с тех лор, как я был там последний раз в 78-м году, перенесли в сторону).

Новое местоположение станции как бы и физически утвердило мое «новосветское» положение. Все вокруг было покрыто огромными серебрящимися сугробами. Снег, воздух, дали пространства, людей, шумы, транспорт и все остальное я воспринимал абсолютно по-новому. Чувство, которое я испытывал при этом, можно сравнить с чувством ребенка, попавшего в гигантский волшебный универмаг, где все вокруг грандиозное, неизвестное и манящее.

Когда мы еще ехали в поезде, при том внутреннем взгляде как бы с «очищающим» фильтром, дающим эффект «ангельской» реальности, я украдкой время от времени отрывался от книжки Лескова, лежавшей у меня для маскировки на коленях, и смотрел на мать. Эта обычная, усталая, пожилая женщина выглядела и вообще проявлялась по всем моим сенсорным параметрам восприятия как какая-то Нефритовая Гуанинь. Я видел эйдетические формы ее лица, очков, одежды, книги, которую она читала (что-то по садоводству). Редкие, банальные слова, произносимые ею, имели для меня невероятный божественный смысл, не говоря уже о звучании ее речи. Но они были и по смыслу связаны с моим внутренним говорением, размышлениями о том, что, вот, я оказался в этом сверкающем мире и что же будет дальше, как все будет разворачиваться. И в то же время я понимал, что не должен подавать виду, что воспринимаю все иначе, чем другие люди, подтверждение чему постоянно находил в «знаках», на которые меня наводило мое «всевидящее око», контролирующее события в этой внутренней «ангельской» реальности. Я отчетливо понимал, что только ум мой оказался в другом слое «мирового слоеного пирога», а физическое тело и нормы внешнего поведения, включая высказываемые вслух мысли, замечания и соображения должны относиться только к обычному, физическому миру. «Новый свет» был полной, достоверной натурализацией отвлеченных идей, связывающихся в «ангельскую» реальность.

До тех пор, пока я нс понял, что в «ангельской» реальности не о чем говорить, что это область чистых эмоций и созерцаний, у меня была неотвязная мысль найти себе партнера, чей ум принадлежал бы к той же реальности и с кем я мог бы разделить свое волшебное одиночество, поделиться впечатлениями. Однако в то время единственным моим «партнером» был весь физический мир в целом. Единое тело мира постоянно находилось со мной в паралингвистическом контакте, ежемгновенно реагируя на мое внутреннее говорение. Я оказался как бы лицом к лицу с тысячеглазым и тесячеруким существом, которым был весь окружающий меня мир. С одной стороны это единое тело убеждало меня с помощью знаков в экзистенциальной подлинности моей внутренней реальности, в подлинности произошедшего во мне сдвига восприятия, с другой стороны как бы и подчеркивало скандальность ситуации — ведь моя «подлинность» мировосприятия зависла в абсолютной космической пустоте, в одиночестве и мне совершенно не с кем было ее разделить. Только после того, как я постепенно начал глубоко осознавать, что мне и не нужно ни с кем ее разделять, чувство одиночества стало ослабевать, знаки «единого тела» редуцироваться, начался процесс акклиматизации и в конце концов, сначала с усилием, а потом как-то само собой я стал соединяться своим чувством «подлинности» с обычным миром, с его конкретными проблемами и делами, как это было прежде, до раскрытия «врат созерцания».

45

Но тогда, в поезде, до какой бы то ни было «акклиматизации» было еще очень далеко. Созерцание шло полным ходом, колеса раскручивались, происходили постоянные аберрации восприятия. В то время я все еще находился в состоянии расслоения образов на «темные» и «светлые». Глубинная установка ума на существование этих двух начал порождала довольно частую смену впечатлений: после созерцания «ангелов» я вдруг натыкался на «бесовские», демонические взгляды, направленные прямо на меня: огромные, клубящиеся дымкой в глубине глаза мужчин и женщин, ехавших в вагоне поезда. Поездка эта была настолько сплошь «духовная», что ее трудно описать в подробностях — не было никаких сравнительных, замеченных мной бытовых ориентиров, чтобы описать какие-либо конкретные события. Надо сказать, что такая полностью смещенная реальность — как темное, незнакомое помещение — дает реакцию специфического страха, точнее — постоянного напряжения. Это не определенный страх чего-то конкретного, а фобиальный настрой восприятия, чувство обнаженности и постоянное ожидание неизвестно чего.

Со звенигородской платформы до дома отдыха «Связист», где жили родственники, нужно было добираться на автобусе. Путь мне был хорошо знаком. Однако автобус поехал по другому, объездному маршруту, так как на прямом пути, вероятно, велись дорожные работы. И опять то, что автобус поехал неизвестной мне дорогой, еще больше усугубило, подчеркнуло «новосветность» моего положения.

Как нарочно, продолжая ряд неожиданных для меня совпадений, подтверждающих необычность происходящего, автобус вдруг остановился на пустом, узком шоссе, где не было никакой остановки, и стоял очень долго. Как раз ко времени этой стоянки автобус превратился для меня в пушкинского беса, который «крутит, вертит» и везет нас неизвестно куда. Моя мать тоже была обеспокоена изменением маршрута, а у меня так просто началась паника. Загадочную остановку автобуса на пустой дороге (вокруг к тому же раздавались голоса пассажиров «почему стоим», «в чем дело» и т. п.) я понял как данную мне Провидением возможность улизнуть из подозрительного автобуса, к тому же из-за кручения и верчения автобуса по незнакомым дорогам у меня сложилось впечатление, что место, где мы остановились, совсем недалеко от нужного нам дома. Я сказал об этом матери и предложил ей вылезти и дойти пешком. Но она сомневалась, действительно ли мы поблизости от дома. Чтобы не выглядеть ненормальным в своей настойчивости, я подавил, хоть и с трудом, паническую волну и замолчал. Мимо нас проехал грузовик. Оказывается, автобус остановился, чтобы его пропустить — дальше шоссе было совсем узким.

46

Двухэтажный многоквартирный дом из белого кирпича, где жили родственники, стоял в самом глухом углу территории дома отдыха, за ним начинался лес, отделенный от дома глубоким оврагом. По краю оврага тянулись маленькие сарайчики и заборы, окружающие крошечные огороды.

Небольшая квартира № 11, куда мы пришли, отличалась чистотой и аккуратностью. Приятным орнаментом сиял линолеумный пол, блестели под зимним солнцем зеленые листья комнатных растений на подоконнике. Обитатели квартиры — дядя Алексей и тетя Надя — искренне обрадовались нашему приезду. Чтобы чем-нибудь заняться, я взял подшивку газеты «Труд» и стал тупо перелистывать страницы, не находя ничего интересного. Потом дядя Алексей указал мне на колонку под шапкой то ли «Происшествия», то ли «Новости». Я углубился в сообщения о довольно странных, как мне показалось, нелепых случаях. Поскольку все, что я читал, связывалось с моим внутренним говорением эсхатологического характера, смысл прочитанных рассказиков сложился у меня в голове в какую-то грандиозную картину духовной подготовки к коренной перестройке мира. Я понимал эти короткие заметки как информацию от «своих» — тех святых или «внутренних», которым доступны тайны божественного домостроительства. Это были своего рода репортажи с попей духовного делания, предназначенные для тех, кто «имеет уши». Вот, думал я, «наши» и в газетах, оказывается, публикуются. Я внимательно прочитал фамилии под заметками, а так как, в основном, это были, вероятно, псевдонимы, то, естественно, авторы выбирали фамилии позвучнее — какой-нибудь «Небов», «Светов» и т. п. Подбодренный тем, что «на полях страны» вовсю идет духовная жатва и сев, я решил срочно приступить к пропаганде спасения души среди родственников. Но взгляд мой упал на полочку, прибитую к стене. На ней стояли забавные рыночные поделки — маленький пенек с торчащим из него крошечным топориком с надписью: «Не руби с плеча» и бревно на козлах с воткнутой в него трехсантиметровой двуручной пилой, по полотну ее шла надпись: «Семь раз отмерь, один отрежь». Я прочитал эти пословицы как призыв к осторожности и отложил религиозную атаку.

К вечеру мать уехала в Москву, а мы втроем сели смотреть телевизор. Волшебное смотрение телевизора было уже знакомо мне по больнице. А тут еще дядя Леша подлил масла в огонь, сказал, что, вот, интересно смотреть телевизор, можно увидеть много чудес. Я внимательно просмотрел литовский фильм «Соната над озером» и, разумеется, увидел черт знает что своим «внутренним зрением»: когда я пристально вглядывался в происходящее на экране, то вместо актеров видел ожившие и действующие иконные лики.

Те едва заметные содрогания, вибрации, намекающие на присутствие в лицах людей внутренней ипостаси, другой реальности, о чем я писал в самом начале повествования, не обманули меня, эти лица — ставни, которые, как я тогда чувствовал, вот вот готовы открыться, действительно были теперь широко распахнуты передо мной, с каждого лица как бы была сброшена лягушачья кожа и перед моим остекленевшим взглядом предстали существа иной реальности, блистающие великолепием, царственностью и невероятным духовным (силовым, энергетическим) превосходством над нашим миром. Однако этот «божественный» фантомный план («прелесть») я воспринимал с большим усилием, как если бы поселившийся во мне дух видения еще не настроил чувственный механизм восприятия на нужную волну и оттого создавалось много помех, значительно больше помех, чем ясного изображения. Ясность возникала внезапно, наплывами, а потом гасла и растворялась в обычной реальности стертого и серого мира — серого по сравнению с действительностью мира оживших метафор.

47

После вечернего чая я с опасением лег спать один в комнате. Я боялся темноты и ночных «кошмаров-раскрутов» — как я их тогда называл. После больницы у меня был период недели в две-три, когда я каждую ночь просыпался от ужасных сновиденческих переживаний. 8 основном это был один и тот же сюжет (синдром «непросыпания»): я «просыпаюсь» в своей же темной комнате, мне страшно темноты, я пытаюсь встать с дивана, чтобы зажечь свет, но не могу — тело сковано, не слушается Огромным усилием воли я сбрасываю себя на пол. Во время падения я «переворачиваюсь» вокруг себя — как в волшебных сказках: «ударился о землю, перевернулся и превратился в орла или коня и т. п.» — от этого переворачивания становится легче, в комнате светлее, я поднимаюсь на ноги, еще раз «переворачиваюсь» вокруг себя и так несколько раз, пока не обрету достаточной силы, чтобы подойти к выключателю и зажечь свет. Свет зажигается, но все равно это все еще тусклый сновиденческий свет. Здесь я уже осознаю, что сплю, и только тогда просыпаюсь и включаю настольную лампу у изголовья.

Однако ночь прошла спокойно, без «раскрутов» и я встал довольно рано. Проснулся я по-прежнему в раздвоенной реальности. То есть с одной стороны, я находился в обычной комнате, с другой, все ее пространство было напряжено и как бы интенсивно пронизано излучениями символической реальности. Источниками излучения, прожекторами-символами являлись практически все предметы в комнате. Желтые занавески на окнах излучали благоприятный «святой» свет. Трехрожковая люстра с матовыми стеклянными плафонами под потолком была интенсивным знаком Троицы, ее иконой. Я оказался как бы в эзотерической церкви, окруженный иконами предметами и как бы создающими иконографическое пространство, где я находился под непосредственным воздействием небесных бесплотных сил, проявляющихся энергетически через окружающие меня бытовые вещи. Я пребывал на знаковых небесах, в знаковых энергиях. Достоверность и подлинность этого состояния я находил в собственном теле и сознании — они целиком были поглощены «знаковостью» — я сам был ее частью, эмпирически принадлежал к символическому миру, был его действующим лицом. За завтраком вместо обычной жареной картошки я ел ее знак, вместо чая пил знак чая. Все это было необычно и заставляло меня все время оставаться в напряжении.

Покончив с завтраком мы пошли с тетей Надей прогуляться к Саввинскому монастырю. Стоял сильный холод, даже мороз. Мы вышли на край обрыва неподалеку от входа в монастырь и оказались перед расстилающейся внизу снежной равниной: вдалеке серели домики небольшой деревушки, перед ней из конца в конец поля извивалась впадина занесенной снегом речки.

Снизу, с долины на нас дул ветер — дурной, продирающий меня до костей, без порывов — ровный, непрекращающийся и мертвящий душу поток ледяного воздуха. Скорее, я воспринимал его даже не как ветер, а как застывшую волну едва выносимого постоянного ужаса, как беззвучный вой пустого белого пространства внизу, отделяющего меня от мира природы, тепла, жизни. Я был до краев наполнен этим безнадежным, смертельно-спокойным ужасом и покачивался в пустоте над обрывом как баллон на веревке, не в силах оторваться, отлепиться от края обрыва.

Я очнулся, когда к нам подошла старушка в перевязанной платком меховой круглой шапке, какие носили, наверно, лет двести назад. Она завела с нами разговор о монастыре, сказала, что была в нем, когда он еще действовал. Ее допотопный вид и тема разговора привели меня в нервозное состояние, я видел в ней не современную нам, живую старуху, а что-то вроде призрака монахини. Мне стало тоскливо, разговор с ней казался невыносимым и я поспешил домой, увлекая за собой тетю Надю.

Проходя мимо санаторского клуба, я увидел афишу американского фильма «Наваждение» — его должны были показывать вечером. Меня привлекло название фильма, как нельзя более отвечающее моему состоянию.

Вечером я пошел в клуб. Народу было немного и я сел на свободное место сбоку, поближе к выходу, чтобы в случае чего убежать из зала. Фантасмагорическое, раздвоенное смотрение фильма довело меня в один момент — когда героиня в темной комнате разбирает драгоценности своей погибшей матери — до такой степени коматозного ужаса, что меня чуть не вырвало. Меня неожиданно спас дружный и громкий хохот зрителей, сидящих наверху за мной — он меня отрезвил, хотя объективно (я смотрел этот фильм год спустя в нормальном состоянии) в том эпизоде не было ничего смешного. Но этот хохот, а точнее звонкий, холодный смех очень меня выручил, совершенно также, как меня спасли от приступа истерического смеха три «ангела-хранителя» своим хождением по палате в день выписки из больницы.

Кстати, концовка фильма меня чрезвычайно обнадежила: долгожданная и трогательная встреча героев, триумфальный хэппи-энд я понял как залог своего будущего избавления, возвращения в рай на постоянное местожительство. Однако напряженное слежение за мистическим подтекстом фильма, полная сенсорно-мысленная погруженность в метафорическую реальность совсем меня измотали. Возвращаясь в темноте под редким холодным светом неоновых фонарей по пустынным дорожкам дома отдыха я твердо решил немедленно ехать в Москву — так мне было одиноко и дискомфортно.

Но в Москву меня не пустили, напоили валерьянкой и уложили спать. Рано утром я влез в ведомственный автобус, полный офицеров и офицерских жен. В автобусе я очень резко чувствовал их согласованную реальность, чужеродную мне общность пассажиров, составленную в давящую меня энергетическую массу из больших тел, громких голосов, иномирных лиц. К этой их общности, реальности я не имел никакого отношения — одиночество мое было ужасным, безнадежным.

48

В поезде на пути в Москву я сидел у окна напротив мужчины, одетого в ватник. На рукаве его ватника блестела медная пуговица с пятиконечной звездой. Неожиданно у меня в голове начало развертываться грандиозное гностическое построение относительно «крестного» пути и пути «пентакля». Оказывается, как я тогда «понял», наш воплощающийся мир не брошен на произвол судьбы, а развивается под постоянным незримым божественным руководством и знаком этого руководства является пентакль — звезда мудрости Соломона. То есть телеология мировой общности существует и прогрессирует не под знаком креста, а под знаком пятиконечной звезды. Я неотрывно смотрел на рукав в ваг нике, на советскую звезду и отчетливо «понимал», что, оказывается, наша страна — так далеко по видимости отстающая от ясного «крестового» пути — в тайном, мистическом смысле есть самая передовая, продвинутая на путях божественной икономии, ибо, огороженная пентаклями в духовной топографии она представляет собой методологическую модель, демонстрирующую, как Бог может избавиться от Самого Себя. Реализация в России государственного атеизма как потенциальной возможности общественного сознания как бы в проекте предвосхищает приход «тысячелетнего царствия Христа», о котором в Евангелии сказано, что там не будет храмов, ибо некому молиться. Разумеется, все это касалось только общественного сознания, но не материального бытия — его положительные модели создавались исключительно на западе, а мы, по моей тогдашней теории занимались отработкой наиболее сложной, мрачной и темной части божественного плана — своего рола избавлением от Агни. Уяснив духовное положение советской идеологии в божественной икономии и сведя таким образом концы с концами я, помню, очень радовался своей герменевтической осведомленности и какое-то время смотрел на окружающую идеологическую действительность совершенно иными глазами. К тому же я вспомнил, что тогда, до больницы на исповеди в Загорске именно после того, как я признался, что часто позволяю себе негодовать на Советы, монах и сказал мне о «черте»: «Перейдешь, мол, черту, тогда и узнаешь». И вот, глядя на золотистый пентакль на рукаве ватника, я «перешел» эту «черту» и понял, наконец, советского «черта», проблема социальной теодицеи была для меня разрешена. Я описал типичный пример гностической брани. Вообще в тот период, когда я еще не пришел к апофатике по отношению к «божественному», подобного рода «откровения» у меня были довольно частыми.

В какой-то момент размышлений над смыслом советскою пентакля я рассеянно взглянул в окно — поезд в это время стоял на перегоне между станциями, чтобы пропустить встречный скорый, — и вздрогнул от ужаса: как раз там, где я сидел, под моим окном встречное полотно железной дороги соединялось с тем, на котором стоял наш поезд. В сущности, ничего странного в этом не было. Во время ремонтных работ на железной дороге иногда соединяют два полотна в одно и встречные поезда по очереди проезжают одноколейный участок. Но дело было в том, что вагон, в котором я ехал, застрял как раз на месте стыка двух полотен. В принципе этого быть не могло, я что-то перепутал, и все же тогда я видел именно так: встречные рельсы загибались и исчезали под моим окном. Я уже начал различать приближающийся грохот встречного поезда, который, по всей видимости, неминуемо должен был врезаться в наш вагон. Некоторое время я оцепенело сидел, уставившись на пересекающиеся под моим окном рельсы, паника росла, наконец я вскочил с места и быстро пошел, почти побежал по вагонам к голове поезда. Я добрался до первого вагона, сел на скамью и смотрел как встречный поезд благополучно проносится мимо нашего — разумеется, никакого столкновения не последовало. Вероятно, перекрещивающиеся рельсы «перекрестились» только в моей голове. И все же я до сих пор не понимаю, что же произошло тогда с моим зрением или с моей способностью оценивать связи, отношения между предметами. Скрещивающиеся рельсы были абсолютной визуальной достоверностью. Если это и была галлюцинация, то, думаю, она родилась из гностических построений о пентакле и «крестовом» пути. Расширенные, неизвестно с какими силами связанные слои моего сознания наглядно продемонстрировали мне смысл креста, смысл смерти как исключительно психического события, не затрагивающего мира форм, которые принадлежат не только к одной нашей реальности. Эта наглядная притча как бы демонстрировала, что форма — место сцепления многих или во всяком случае двух реальностей: встречный поезд благополучно миновал место «скрещения», «крушения» и смерти и промчался дальше.

В Москве по дороге домой я заехал к родителям и посмотрел по телевизору фильм о Василисе Прекрасной. Провидение как будто специально заставило меня посмотреть этот фильм, чтобы я утвердился в разнообразии «неисповедимых путей» пентакля: «духовные» судьбы язычников слагались из тех же «высших» эзотерических архетипов, что и христианские.

Но почему-то несмотря на то, что я все более и более убеждался в том, что к Богу ведет множество путей, а не только тот, по которому шел я (возможно потому, что я тогда еще не понял, что к «богу» ведут все пути), я в течение нескольких дней маниакально приставал к Вере, заставляя ее креститься. Тяжелые состояния фобий, в которые я тогда время от времени впадал, не были так глубоки и постоянны, какими они стали впоследствии (из-за углубления гностических браней, самых страшных из всех существующих), а «ангельская» реальность была столь захватывающей, что я стремился кого только можно «затащить» туда, где находился сам.

ДОМА И НА РАБОТЕ

49

После возвращения из Звенигорода, буквально на следующий день я стал осуществлять свое намерение затащить в свой мир Веру. Причем свой маниакал я осуществлял довольно странным образом. Основным козырем моей религиозной пропаганды являлось тогда ясновидение. В то время «контакт» между мной и «бесплотными силами» проходил на примитивном уровне — с помощью звуков и стуков. Мое внутреннее говорение, разного рода вопрошания непременно связывались с возникающими в окружающей среде звуками, если мои «наводящие» мысленные вопросы совпадали с желаниями «незримых ангельских сил». Я был тогда целиком во власти мандалы руководства этого нижнего чина христианского коллективного сознательного. Дело в том, что «сердечная» молитва не только сводит «ум в сердце», соединяя мышление с чувственной сферой, но и порождает эффект калачакры, связывающий процессы внешней коммуникации с мышлением. Коммуникационные отношения согласованной реальности какой-то своей частью начинают диффузировать с мышлением, оно их как бы абсорбирует, втягивает в себя и в результате ты оказываешься в расширенном семантическом пространстве, возникает эффект своеобразного «наружного» мышления.

Например, звук проезжающей за окном машины звучит не только во вне как не имеющий к тебе отношения (в знаковом смысле), но и внутри сознания, где он приобретает значение «ответной мысли», воспринимаясь в этом случае не как посторонний звук или мистическое «знамение», а как продолжение твоей мысли утвердительного характера, аффирмативность которого подтверждается определенной «согласной» реакцией сердца. Это, собственно, и есть те «уши», имеющий которые «да слышит». Причем интересно, что в общей христианской мандале бесплотных чинов эта сила имеет свой особый «дом», который называется «власти». При «входе» в этот дом, ум «созерцателя» в каком-то смысле выходит из-под власти этих «властей», понимая их относительность и природу (разумеется, только в том случае, если «созерцатель» мыслит незнание как конечный пункт своего гностического путешествия). «Власти» — это психоэнергетическая артикуляция на уровне знаков отношений «руководства» и «управления», в сферу действия которых заброшено человеческое сознание и чистое трансцендирование их в сферу коллективного сознательного.

Итак, в то послебольничное время я «думал» не только обычными мыслями, имеющимися у меня в голове, но и «внешними» — стуками соседей, звуками капающей воды, проезжающими за окном машинами и автобусами, из которых составлялась аффирмативная паралингвистика между мной и «бесплотными силами». Негативная азбука была более сложной и вырабатывалась постепенно: особые звуки причмокивания, высовывание языка, довольно смешной знак «опухоль щеки» — надавливание языком на внутреннюю поверхность щеки, так что на щеке возникал бугор и т. п. Но все эти негативные «знаки», «подающиеся» мне через окружающих меня людей, возникли позже, когда у меня начались страшные мысленные брани и в моем уме творился полный хаос. Эти «знаки» меня как бы отрезвляли и пытались отвлечь от того, что происходило у меня в голове, вывести в реальность из навязчивых состояний непрекращающегося гнозиса и беспрерывного потока разных «хульных» браней.

Размышляя о том, как же мне убедить Веру креститься, я — с помощью звуков и стуков — в конце концов додумался поразить ее своими духовными «дарами» (в данном случае ясновидением). План заключался в том, что я должен был совершить с ней половой акт и при этом в нее кончить. Потом я должен был сказать ей, что опасность беременности полностью исключена, настаивая на своем достоверном об этом знании. План был разработан совместно с «ангелами», причем я, надо сказать, сначала сомневался, но «ангелы» были настойчивы и гарантировали своими стуками в стены и потолок (с помощью соседей) и шумом проезжающих по улицам машин, что успех операции обеспечен. Помню, я раз десять подряд «спрашивал», гарантирован ли благополучный исход дела (в смысле опасности беременности), на что непременно раздавался подтверждающий стук в потолок, стену и т. п. Поскольку частотность этих стуков выходила за всякие рамки возможного ряда совпадений, я в конце концов решился на этот план и в точности его выполнил (теперь я думаю, что просто мое подсознание настойчиво требовало прекратить мою слишком затянувшуюся половую аскезу).

Вера, разумеется, была обеспокоена тем, что я не предпринял никаких мер предосторожности. Начались напряженные дни волнений и беспокойств. Прошли все сроки, а менструация у нее не начиналась. Где-то на шестой день задержки моя уверенность поколебалась, не говоря уже о том, что сама Вера была убеждена в том, что забеременела. На 7 день я подошел к иконам и высказал в «сердце» недоверие и даже раздражение в адрес «ангелов», на что немедленно получил множество паралингвистических упреков в маловерии и опять был обнадежен, что все кончится хорошо. Я подошел к Вере и как можно более убедительным тоном сказал, что «я точно знаю, что ты не беременна». И действительно, на десятый день у нее началась менструация. Однако факт моего «ясновидения» она свела к шутке и совпадению. Я огорчился, что все мои волнения пошли впустую, подошел к подоконнику и тут что-то подтолкнуло меня выдрать с корнем из цветочного горшка растущую в нем фиалку. Я пошел с выдранной фиалкой на кухню, на глазах у Веры оборвал листья ее любимого цветка, бросил ствол и корни в помойное ведро, а листья сунул черенками в банку с водой. Вера подняла скандал, однако я был совершенно спокоен и, засовывая последний лист в банку, произнес многозначительным голосом сакраментальную фразу о том, что зерно должно умереть, чтобы дать плоды. Действительно, через день на черенках листьев показались маленькие корешки и я рассадил их по нескольким цветочным горшкам.

50

Кроме ночных кошмаров-раскрутов, о которых я уже писал, всю первую половину марта по ночам, во сне мне как бы демонстрировали мир дьявола. Передо мной развертывались бескрайние серые пустыни, участки ровных, сдавленных, безжизненных поверхностей, на которых эпизод за эпизодом, отчетливо, как в учебных фильмах, происходили бесконечные метаморфозы рассыпанных по пустыне сюрреалистических форм и интерьеров. Это были хаотические части тел и предметов, старавшиеся обрести цельность. Со страшным напряжением они копошились на сером песке, возникали то тут, то там в различных уродливых сочетаниях, но тут же рассыпались, исчезали и на их месте начиналось новое мучительное копошение. Ощущение муки, страдания всего этого дела возникало как раз от того, что все эти стремящиеся быть куски тел и предметов не могли осуществить своего желания, не могли организоваться в устойчивые структуры. У них не было программы, плана, который мог бы объединить их в гармоничное целое, все их мучительные попытки заведомо были обречены на провал — там как бы не действовал закон становления, а только закон распада, поэтому все эти кратковременные сюжеты на серых пыльных поверхностях носили характер мгновенно исчезающих спазм, импульсов и возникали у самой поверхности, сантиметров на 30–40 высовываясь то тут, то там из серого песка. Но интересно, что в течение нескольких ночей просматривая этот «фильм», сам я всегда оставался посторонним наблюдателем, хотя обычно в сновидениях мы тем или иным образом принимаем участие в действии или хотя бы испытываем какие-то эмоции, связанные с происходящим. Здесь же ничего подобного не было. Этот серый, вечно распадающийся мир был совершенно чужд моему психическому опыту и моей природе.

То, что я наблюдаю иную реальность, построенную по другим законам, я отчетливо осознавал и во сне. Причем мир этот не был миром ада, где мучаются грешники, несмотря на то, что в метаморфозах участвовали части человеческих тел — головы, ноги, кости и т. д. Это была вселенная дьявола, вотчина его «домостроительства» и мир его сознания — хаос и перманентный распад. Удивительно и то, что «сериал» закончился и больше никогда не возникал сразу же после того, как на «экране» появился портрет создателя этого мира: неожиданно весь экран сновидения заполнило по грудное изображение живого, неотрывно смотрящего на меня не моргающим взглядом «дьявола». Одет он был вполне современно, в пиджак и коричневый свитер со стоячим круглым воротником, черты его лица напоминали лицо знакомого мне ленинградского художника Лисунова — незаурядной личности с ярко выраженным «демоническим» характером и экзотической внешностью. Однако сходство было только внешним. Медиум и хранитель Хаоса в моем фильме был фигурой грандиозной, масштабной не по внешнему виду, а по излучающейся из его неподвижного, застывшего лица энергии зла, гибели, а главное — абсолютной посторонности нашему миру. Этот заключительный кадр-портрет длился непривычно долго, его длительность и застывшая отчетливость совершенно скандально не вязались с обычным протеканием сновидения, где все скачет, меняется, накладывается одно на другое. Из-за длительной неподвижности кадра у меня создалось впечатление, что молча смотрящий на меня «дьявол» имеет силу останавливать течение сна, вмешиваться в психические процессы как автономная мыслеформа, хотя и не может переступить из своей реальности в мою. Он не мог покинуть свою реальность как рыба воду, но и меня не мог в нее затащить, однако в его силах было оставаться в поле моего зрения сколько угодно (по моему субъективному ощущению, разумеется), в то время как я не мог по собственному желанию отвести от него взгляда. В конце концов изображение исчезло так же неожиданно, как и появилось.

В дальнейшем я убедился, что этот серый мир распада с его персонифицированным создателем не самый «низовой» на просторах моего «расширенного» ума. В нем все-таки были какие-то попытки форм, попытки безнадежных построений, отлипаний от хаоса и пустоты. Но когда я познакомился с мирами «провалов», с черной засасывающей радиацией, энтропирующей сознание на усиливающейся, а потом исчезающей волне космического ужаса, тогда для меня и этот серый мир казался относительно комфортным, а его «начальник» — архонтом Абраксасом, просто по невежественному заблуждению принимающим себя за Бога-творца и подменяющим онтологический план существования психологическим.

Однако мои путешествия по ночным хтоническим мирам всегда оканчивались благополучно — я просыпался в изумительной, надежной реальности бодрствования и благодарил Бога за то, что она существует.

51

Впрочем, и в состоянии бодрствования растревоженные хтонические миры моего подсознания давали о себе знать, неприятно деформируя восприятие реальности в неожиданных для меня местах. К тому же в тот период я жил в совершенно ином кругу представлений о мире. Сейчас, когда мой ум более-менее вернулся к своим обычным границам, я пишу, что все странные эффекты восприятия, чувства и видения порождались моим подсознанием. В тот же период я нисколько не сомневался, был абсолютно убежден в существовании невидимого мира сил с его «ангельским» и «бесовским» населением, причем мира, по всем своим силовым параметрам вечности неизмеримо превосходящим нашу согласованную реальность.

Уличное и дворовое пространство, видимое из окон моей квартиры, включая и окна соседнего дома, представляло собой батальное поле духовной, энергетической битвы между мной и «бесами». Когда я выглядывал из окна, я обязательно натыкался то на группу мужчин, стоящих на углу здания ателье под вывеской с изображенным на ней большим черным женским сапогом, то на балконную дверь соседнего дома, которая непременно в тот момент, когда я на нее смотрел, начинала открываться и оттуда появлялась человеческая фигура. И от групп, и от отдельных человеческих фигур исходили как бы невидимые лучи неблагоприятной, фобиальной энергии и устремлялись на меня. Такое иллюзорное угрожающее воздействие окружающего мира на больного — в общем-то типичный шизофренический синдром. Больные с подобным синдромом часто жалуются на соседей, что те их «душат», травят какими-то излучениями и т. п. Но поскольку я был задействован в систему духовного делания, где «искушения» и сражения с «дьяволом» — необходимая часть программы и я отчетливо различал, что одно дело — люди, а другое — бесы, действующие через людей, то мне и в голову не приходило относиться ко всем этим эффектам как к проявлениям психоза и бреда. Я воспринимал их как узаконенное тысячелетней традицией бесовское наваждение и успешно боролся с ним мистическими средствами — рисовал на оконных стеклах пальцем, смоченным святой водой, кресты и молился. Поскольку я абсолютно верил в силу молитвы и Креста, то, соответственно, и «бесы» утихомиривались — исчезали угрожающе-фобиальные «лучи». Более того, было даже два удивительных совпадения и на физическом, событийном плане. Во-первых, подойдя однажды к кухонному окну и увидев, что под вывеской с сапогом собралась компания разговаривающих между собой мужиков, позы и жесты которых действовали на меня крайне угрожающе, я быстро нарисовал на стекле пальцем крест, произнес несколько раз про себя слова Иисусовой молитвы и мужики тут же разошлись в разные стороны. Я возликовал.

Второе удивительное происшествие случилось в тот же день у балконного окна. Я поливал цветы, стоящие на подоконнике, и, случайно посмотрев на соседний дом, находящийся на расстоянии метров 40 от моего, увидел, что открылась балконная дверь квартиры, расположенной на четвертом этаже, как раз напротив моего окна, и из темного пространства комнаты на балкон вышла женщина. Я не мог разглядеть подробностей ее внешности, но тут же почувствовал исходящий от нее невидимый угрожающий луч, направленный мне прямо в сердце — я физически ощущал его гнетущее воздействие, сердце буквально распухало от посторонней, наполняющей, давящей на него энергии. Женщина неподвижно стояла на балконе и смотрела на меня — чуть сверху, так как моя квартира находится на третьем этаже. Я протянул руку к книжной полке, там у меня стояла банка со святой водой, окунул в нее палец и нарисовал на стекле крест, сопровождая его рисование словами молитвы. Как только я нарисовал крест, женщина наклонилась, присела и исчезла за перилами своего балкона (стала, наверно, мыть там пол или что-то в этом роде). Я смотрел на балкон еще в течение минуты-двух, но она так и не появилась. Сердце мое было совершенно свободно от только что распирающей его неприятной энергии.

52

В то время меня очень сильно занимала духовная «чистота» и «нечистота» предметов. «Духовным» зрением я видел во многих предметах энергетические изъяны, возникшие как следствие воздействия на процесс их изготовления «бесовской» силы. Меня раздражали не только изображения бесов на открытках, висящих над рабочим столом Веры (иранские миниатюры и репродукция с картины какого-то голландца), не только предметы, окрашенные в черный цвет, но и иконы-олеографии, которые во множестве стояли на моей иконной полке. В один из вечеров я собрал все эти иконы, завернул их в бумагу, вышел во двор и выбросил сверток на помойку. Когда я в темноте бросал их в ящик, из-за ящика с громким мяуканьем выскочила черная кошка. «Вот бесовская сила!» — подумал я, удивленный быстротой ее прыжка.

Впрочем, довольно скоро я осознал, что «перегнул палку» и с иконами, и с кошкой, и с черными предметами. Постепенно, в процессе дехаризматизации моего ментального пространства у меня происходило «исправление имен», символическая напряженность вещей исчезала, мир постепенно раскручивался, пространство расширялось и я все больше и больше находил в нем не только приятных, но даже божественных вещей и созданий. Дьявол же оттеснялся в мир абстрактных представлений. Однако потом оказалось, что из ада я поднимаюсь в небеса, минуя землю. И пока я не осознал, что только обыденное и естественное является нормальным, прошло очень много времени. С «небесами» оказалось бороться труднее, чем с «адом».

Однажды днем у меня было интересное видение «дьявола» в его абстрактно-отвлеченной, цвето-световой ипостаси. Я стоял на кухне у окна и смотрел вниз на гуляющего среди голых деревьев молодого папашу с завернутым в малиновое атласное одеяло младенцем на руках. Он ходил туда-сюда по снежной дорожке, то появляясь, то исчезая из поля моего зрения. Не помню сейчас всех подробностей моих мысленных манипуляций, но в результате довольно сложного процесса «топографического» мышления мысль о дьявольской прелести натурализовалась в конце концов малиново-розовым атласным одеялом, в которое был завернут младенец на руках гуляющего папаши. Отныне в иерархии цветов розовый цвет означал для меня «прелесть» как отрицательное, искусительное понятие. Обычная прелесть восхитительного нежного розового цвета обернулась для меня тогда опаснейшим цветом дьявольского прельщения.

Где-то через полчаса перед моим внутренним зрением предстал и сам Люцифер в новом для меня «розовом» свете. Случилось это там же, на кухне, когда я смотрел в окно. Папаши с младенцем давно уже не было. Я смотрел на пустынную улицу, голые деревья, грязноватый мартовский снег и вдруг над всем этим пейзажем нависло светящееся малиново-розовым светом прозрачное брюхо. За окном на мгновение как бы вспыхнула другая реальность и осветила мне нижнюю часть малиновой туши нависшего над миром чудовища, размеры которого выходили за всякие пределы видимости, но не визуальной видимости, а духовной, энергетической, в лучах которой мне и предстало это видение. Скорее всего, видение возникло вследствие моего долгого созерцания розового свертка с младенцем: впечатление от него неожиданно спроецировалось в гигантски увеличенном масштабе на небо и верхушки деревьев. Я просто «видел» вынесенную из моей памяти во внешнее визуальное пространство проекцию нижней части розового одеяла, свертка, поэтому-то у меня и возник образ сатанинского брюха, нижней части какой-то розовой светящейся туши, нависшей над деревьями, крышами домов и занявшей собой весь видимый мне из окна участок неба. Вскоре после этого эпизода у меня начались «цветовые брани», но о них я уже писал в эссе «Закрытый город» (третий том «Поездок за город»).

53

После чудовищной цветовой брани, степень мучительности которой можно оценить по тому, что, уже лежа на диване перед тем как заснуть и, подумав о том, что завтра у меня может быть то же самое, я от этой мысли совершенно непроизвольно как бы съежился в эмбриональной позе у подножия воображаемого спасительного Креста и со слезами и словами: «Только не это, только не это!», провалился в сон.

Глубокой ночью я проснулся от чувства, что по моему телу, по кровеносным сосудам, как бы внутри них скользит какой-то длинный предмет, очень похожий на красный карандаш, фигурировавший в моих добольничных переживаниях. Я физически ощущал его медленное продвижение по сосудам ног, груди, рук и одновременно с этим чувствовал, что это «зондирование» кровеносных сосудов имеет очистительное значение: мистический катетер в виде красного карандаша обновлял, прочищал протоки сосудов. После этой духовно-ментальной операции, длившейся минут пять, я на самом деле почувствовал телесное обновление — легкость, упругость мышц, более свободное дыхание.

Утром я проснулся рано, легко, как в детстве, вскочил с постели и пошел в ванную. Я был в одних трусах и когда нагнулся над ванной, чтобы облить холодной водой шею, грудь и спину, то поразился своему телу — оно было накачено такой физической мощью, которую можно сравнить с мощью какого-нибудь бегемота, но никак не человеческой. От малейшего движения плеч, рук исходила энергия этой невероятной физической силы, как если бы моя кожа скрывала под собой другое тело, сила и упругость которого превосходили все возможные о них человеческие представления.

С тех пор я заметил, что период очередного адского истязания обязательно заканчивался своеобразным внутренним возрастанием моих духовных сил. Внутренний космос имел свое собственное время и возрастные периоды, состоящие из инициаций, ступеней, по которым я переходил с одного духовного уровня на другой — в следующий слой ментального «пирога». В каждом таком слое было и свое «население», отличающееся от предыдущего более мощной энергетикой. Это было постепенное развертывание программы коллективного сознательного, которую можно назвать «Бог сил» (по молитве «Боже сил и всякие плоти…»).

К тому времени, уловив механизм этого «восхождения», я уже начинал понимать, что «бесы» — те же «ангелы», служебные умные силы, выступающие в функции устрашения. Страх был своего рода бичом, подгоняющим меня вверх. И все же, догадываясь об этой их природе замаскированных ангелов, одетых в страшные маски, каждый раз, встречая их лицом к лицу я видел их в новом обличье — степень исходящих от них фобий всегда превышала мою готовность им противостоять: служба «Страха Божия» работала без срывов как хорошо отлаженный механизм, способный бесконечно —как мне тогда казалось — увеличивать свою интенсивность и эффективность воздействия.

54[8]

Одним из центральных переживаний послебольничной весны было «чудо богообщения», непосредственное лицезрение мной живого Бога в небольшой деревянной церквушке на Краснобогатырской улице.

В одно из воскресений я договорился с двумя приятелями поехать в эту церковь на позднюю литургию. Обстоятельства, однако, распорядились так, что никто из них не приехал. Я один вошел в церковь и, как обычно, по мере необходимости принимал участие в литургии — молился, крестился, пел «Верую» и т. д.

Я стоял довольно близко от иконостаса, справа от царских врат, как раз напротив большого, больше человеческого роста, распятия. Вырезанный и раскрашенный телесным цветом деревянный контур Христа еще раньше, в прежние мои посещения церкви, раздражал меня натурализмом — тщательно выписанными складками набедренной повязки, живописными полутонами, придающими телу иллюзию подобия живому телу, одним словом его вопиющая неиконность, секулярность дурно действовали на мой аскетизированный вкус того времени.

И в этот раз я старался не смотреть на распятие. Во время службы я ощущал себя на очень высокой духовной волне, тело мое как бы плавало в приятных энергиях песнопений и знаков, пронизывающих помещение храма. Я не очень следил за подробностями службы, а скорее находился в состоянии приятной, рассеянной созерцательности, определяя ментальный слой, в котором я тогда находился как уровень «чистых душ». Во время службы для меня наглядно, чувственно натурализовалось понятие «Небесной церкви». В православной традиции община верующих является как бы потенциальными сочленами ряда святых, образующих деисусный чин иконостаса. Но от живого человека до изображенного на иконе святого, идама — длинный путь. Внутренняя алхимия православной аскезы и состоит в том, что ум верующего совершает этот путь, проходя постепенно по «бесплотным чинам» или «умным» силам, пока, наконец, не пресуществляется в «ум Христос», не достигнет «возраста Христова» (здесь имеется в виду внутренний, духовный возраст подвижничества). В дальнейшем этот «ум» должен быть сведен «в сердце», также предварительно очищенное путем тяжелейших истязаний и обузданий. С этого этапа православная аскеза перестает отличаться от индуистского, буддистского или даосского духовных путей, ибо во всех этих традициях «сведение ума в сердце» считается целью аскезы. Раньше всего именно в выражении «свести ум в сердце» эта цель была сформулирована в одной из «Упанишад». После этого предполагается, что человек начинает нормально функционировать в культурной традиции, в которую он заброшен (этическая автономия, обычное познание вместо «знания», аннигилируемого установкой на апофатическое «незнание», естественность и т. д.).

Итак, «плавая» в силовой среде «Небесной церкви» в какой-то момент я почувствовал, что посторонняя мне, невидимая сила повернула мою голову и направила мои глаза вверх, прямо на лицо возвышающегося надо мной Распятого. Я увидел совершенно живое лицо Бога, его глаза — сияющие, лучащиеся жизненной силой. Свет жизненной энергии, мощи, изливающийся из его глаз непрерывным потоком, неизмеримо превосходил по своей силе, чувственной трансцендентности, надмирности, все те волшебные эффекты, с которыми я встречался до сих пор. И все же несмотря на космическую грандиозность, поразительность этого явления у меня не было никакого остолбенения, волнения или напряжения. Выражение направленного на меня живого взгляда и наполнявшее его чувство любви и благосклонности ко мне, свет, исходящий из глаз, был тихим, дружеским.

Этими дружескими, улыбающимися глазами — сверху и в упор — он смотрел на меня минуты две. Далее произошло еще более поразительное. Глаза исчезли, остался пустой черный зрачок лика, совершенно мертвая черная краска двух кружков на иконе. Причем я успел заметить, что живые глаза, смотревшие на меня сквозь иконные зрачки как в дырочки, в окошки, исчезли куда-то влево. А через несколько секунд, уже откуда-то справа опять появились глаза и глянули на меня из этих зрачков-окошек. По выражению новых, выглянувших глаз и по их свойствам мне было ясно, что они принадлежат другому лицу. Взгляд другого «бога» был более отстраненным, не улыбающийся, скорее равнодушно-любопытный, но также в своем абсолютном спокойствии благосклонный ко мне. Причем я отчетливо видел, что глаза эти принадлежат лицу, значительно старшему по возрасту. Смотрел он на меня всего несколько секунд, потом исчез вправо, откуда и появился. На месте живых глаз осталась ровная пустая и черная поверхность нарисованного зрачка. Я отчетливо «понял», что во второй раз зрачками лика распятого как своего рода биноклем воспользовался сам Бог-Отец, чтобы посмотреть на меня «оттуда», после того, как на меня посмотрел Сын.

На этой примечательной для меня литургии «контакт с Богами» произошел у меня уже второй раз, но теперь уже на визуальном уровне, а тогда, перед больницей, во время визита психбригады и «суда троицы» — на вербальном. Если роль Духа Святого перед больницей исполнял молодой санитар с усиками, натурализовывая ее через свое абсолютное, значимое молчание, то здесь Дух Святой проявился в свете, в потоках которого на меня смотрели сначала Бог-Сын, а потом Бог-Отец.

В принципе, не так уж трудно объяснить произошедшее со мной приключение. Во-первых, в Евангелии есть определенное указание на то, что «чистые сердцем узрят Бога». Участвуя в литургии, я, разумеется, не думал, не повторял постоянно про себя, что я «чист сердцем» и готов «узреть Бога», я даже вообще об этом никогда не думал. Однако эта формула была мне известна, как и всем окружающим меня в храме людям. Никто из нас, православных христиан, не сомневался в ее истинности. У верующих эти блоки сознания, связанные с евангельскими откровениями, всегда как бы включены, гудят, работают на холостом ходу, особенно когда мы принимаем участие в совместном богослужении. Поэтому мы как бы постоянно окружены морем силовых потоков, порождаемым работой этих блоков. Во-вторых, к этому времени у меня произошел целый ряд мистических глубоких переживаний, всякого рода истязаний и так далее, которые я понимал как «очищающие сердце». В моем сознании образовался мощный блок, заполненный мыслеформой «очищенности», который так же постоянно работая, вливал свою энергию в окружающее меня море психических, энергетических сил, всегда потенциально готовое дать выплеск в натурализацию духовных форм и событий, т. е. готовое к чуду. Постоянная открытость чуду, его ожидание — одна из основных характерных черт религиозного сознания.

Наверняка в тех молитвах, которые пелись или читались перед самым моментом моего «богообщения» проскользнуло что-то, связанное с формулой «чистые сердцем узрят Бога». Это не обязательно была сама эта фраза, а что-нибудь ассоциативно близкое к ней. Поскольку я был в состоянии полного погружения в окружающее меня силовое море, то не следил за конкретными молитвами и мало обращал внимания на произносимые тексты. В тот момент, когда было произнесено или пропето что-то похожее на эту фразу, окружающее меня силовое море коллективного бессознательного взволновалось и сцепилось с неосознанно для меня работающим в моем сознании блоком-передатчиком «очищения», его «цунами» как бы проложило канал для волн моего передатчика, направив их на лик распятия. Я же, абсолютно уверенный и достоверно чувствующий превосходство духовных энергий над механической функциональностью физического мира, как бы в принципе уверенный в этом пока еще на уровне среды, атмосферы, но не конкретных в ней действий, находился в таком состоянии, что был значительно более чувствителен к духовным воздействиям, чем к нормам функционального физического поведения. Когда произошло сцепление окружающей меня среды с моим «блоком-передатчиком» мои двигательные механизмы целиком подчинились воле коллективного бессознательного — отсюда у меня возникло ощущение, что мою голову насильно повернули по направлению к распятию, направили мой взгляд на его лик. Дальше уже развертывался чувственно натурализованный архетип «чистого сердца», которое «зрит Бога». Все окружающие меня блоки верующих заработали на этой волне, направили моего оператора-наблюдателя на эту встречу (артикуляцию), причем развернули ее через интереснейшую мыслеформу «Сына, сидящего одесную Отца», придав переживанию моего «богообщения» окончательную чувственную и объективную достоверность. Ведь дело не ограничилось только тем, что на меня смотрел Христос. Сам Бог-Отец, сидящий «там» (в нашем коллективном сознательном) слева от Христа, тоже посмотрел на меня, появившись, соответственно моей пространственной ориентации наблюдателя, с правой стороны в зрачках лика распятия.

Выражение любви в глазах Христа было обеспечено формулой «Бог есть любовь», а покой, отстранение и в то же время благосклонность во взгляде Бога-Отца, включая его старшинство, так же были обеспечены соответствующими традиционными мыслеформами, характеризующими Создателя «видимых и невидимых».

Но разумеется, тогда я не только не анализировал виденное и пережитое, но был так поражен им, что никому долгое время о нем не мог рассказать и даже в дневнике записал об этом спустя месяц, зашифровав случившееся со мной фразой: «Встреча у о. Геннадия» (отец Геннадий — настоятель этого храма).

55

Богообщение было не единственным чудесным переживанием на той литургии. После «встречи» все оставшиеся песнопения службы я странным образом воспринимал как обращенные непосредственно ко мне, причем я фигурировал в роли Господа. Отождествление с адресатом гимнов было полнейшим и совершенно непроизвольным. Энергетические потоки звучания, а главное конкретного текстового смысла вдруг сконцентрировались в невидимый, но чувствуемый мной луч и оказались направленными в одну точку. Этой точкой, целью было мое сердце со «сведенным в него умом». Я оказался, как это ни скандально звучит, в целеполагаемом центре всего этого дела, стал живой иконой Христа, мгновенно заняв в «небесной иерархии» столь высокое место. Для верующего человека, который не просто механически повторяет слова молитвы, а со всей силой религиозного чувства направляет их как бы вверх, в трансцендентное, в совершенно для него определенное место Бога, такое переживание выходит за всякие рамки опыта — все чувства реагирования замолкают. Обнаружив место Бога у себя в сердце (что-то вроде короткого замыкания), причем чувственно и сознательно, я претерпел своеобразное «смысловое распинание» — не мог «пошевелиться» ни мыслью, ни чувством, а только как-то отстраненно наблюдал за энергетическим смысловым потоком, вливавшимся в меня. Все эти местоимения с большой буквы в молитвах — «Ты», «Твое», «Его» и т. д. относились непосредственно к моему «я».

После окончания литургии, в полном внутреннем онемении я стал пробираться к выходу из церкви. У стены, в маленьком коридорчике стоял молодой человек с бородой и блестящими экстатическими глазами — тоже постоянный обитатель церковного региона, состоящего из трех-четырех церквей, расположенных в районе Сокольников. Коля Панитков называл его «физиком», предполагая в нем сдвинувшегося на религиозной почве студента, инженера или что-то в этом роде. Знаком я с ним не был. И вот, когда я проходил мимо него, он отделился от стены и, часто крестясь, стал мне кланяться, приборматывая что-то вроде: «свершилось, свершилось…». Тогда я был этим несколько испуган, как если бы кто-то вдруг узнал о моей тайне и дает мне понять, что он в курсе дела. Я отшатнулся от него и быстро вышел из церкви. Теперь я думаю, что он тоже был, что называется, «пробитый» (тогда я называл таких людей «внутренними»), то есть у него был вскрыт «канал», связывающий его с индукцией коллективного бессознательного/сознательного, в сфере которого только что произошла артикуляция моего отождествления с идамом. Поэтому-то он, так же, как и я, чувствительный к «энергиям» сыграл своего рода роль Симеона Богоприимца. Впоследствии я так привык к подобного рода «сознательным» (артикуляционным) проявлениям коллективного бессознательного, частью которого все мы являемся, что перестал удивляться, а скорее раздражался на персонифицированные проявления этого Тысячеголового и Тысячерукого — как его и изображают в древнеиндийской иконографии — чудовища культовых реликтов.

Невольное отождествление с Христом в конце концов обратилось для меня печальной утратой. Столь любимые мной посещения церкви теперь, когда в моем сознании заработал механизм, замыкающий на себя трансцендентную доминанту молитв, потеряли сокровенный и экзистенциальный смысл, ибо слово «Господь» стало для меня с тех пор лишь ритуальной формулой в игре сил «Небесной церкви». Как бы поднимаясь по лестнице, я уперся головой в непробиваемый потолок. Пустое место, всегда бывшее впереди меня, оказалось заполненным мной самим (на том этапе) и дальше идти было некуда — это рождало чувство скорби и безнадежности. Глупо выслушивать самому себе гимны и молитвы, но еще глупее самому же их произносить. Впрочем, вскоре это оказалось не только глупым, но и опасным. Несмотря ни на что, я все же продолжал молиться и вызывал в коллективном бессознательном чудовищные турбулентные вихри, которые швыряли меня из одного ада в другой, в жуткий хаос психоэнергетических потоков, искажающих мое восприятие реальности и заставляющих предпринимать меня дикие «духовные» авантюры. И в то же время, помимо всех этих гигантских скачков отождествлений шел постоянный, медленный, многомесячный процесс продолжающегося «очищения» (метанойи), в мельчайших подробностях развертывался сюжет моего «вознесения». Скачки вроде описанного отождествления с Христом были лишь рекламой фильма, а сам фильм со мной в главной роли мне еще предстояло увидеть.

56

На протяжении всего первоначального периода «вознесения» у меня одновременно происходило изменение восприятия окружающего мира по нескольким направлениям. Во-первых, удивительные трансформации неодушевленных предметов («Престолы»), во-вторых, трансформации людей (бесы-души-ангелы и т. д.) в их визуально-чувственном преображении, в-третьих, сами параметры восприятия — цветовые, световые, пространство, время и т. д., и, наконец, постоянный «паралингвистический» контакт с коллективным бессознательным (становящимся «сознательным» через мандалу «Властей» или просто мыслеформу Логоса как такового).

Переходу с одного этапа на другой обычно предшествовало переживание «остановленного» времени в различных вариантах. Первое такое выпадение из времени я уже описывал в эпизоде с «золотым» светом на литургии в сокольнической церкви. Но после моего отождествления с «местом Христа», которое я обнаружил в своем собственном сердце, где сходились все энергетические нити «небесной церкви», само понятие «церковь» расширилось и включило в себя абсолютно все проявления окружающего меня мира. Я как бы стал постоянно жить в церкви — есть в ней, спать, испражняться, говорить с другими людьми, испытывать тайные духовные инициации. Моя квартира, работа, улицы, по которым я ходил — все это было церковью, произошло полное «оцерковление» мира, полная переобъективация действительности по всем сенсорно-семантическим параметрам. Совершенно сменилась и экзистенциальная подлинность этого нового для меня бытия, жизнь оказалась наполненной новой логикой, она раскрывалась исключительно во внутреннем движении изменяющихся видений и состояний. Я перестал нуждаться в «духовной подкачке» церковных служб лично для себя и посещал церковь лишь изредка, как своего рода «тайный штаб», центр управления исключительно для того, чтобы помолиться за своих знакомых, не «перешедших черту», «не вскрытых» и внешних по отношению к моему оцерковленному миру. Мне очень хотелось затащить кого-нибудь в этот волшебный мир, особенно Аню, так как мое либидо, ставшее к тому времени космическим, настойчиво требовало себе выхода, партнера, шакти.

Итак, следующую «остановку времени» я испытал днем у себя в комнате. Я стоял у окна, на улице было светло и снежно. И вдруг в моей голове возник как бы блистающий, безграничный вглубь и очерченный только краями моего сознания крутящийся поток внешней реальности, как бы неожиданно вспыхнула мыслеформа всей реальности, неожиданно оказавшаяся внутри моей головы. Удар, взрыв этой внутренней картины был столь мощен, что я покачнулся и тут же впал в полную неподвижность, каталепсический транс. Колесо времени, которое все двигает вокруг нас, вдруг застряло, остановилось в моей голове. Вместе с ним остановилось и мое чувство реальности, чувство моего собственного существования: я абсолютно отсутствовал по отношению к чему бы то ни было. Это был полный конец всему, так как мир, оказавшийся внутри меня, лишился своего целеполагания в моем осмыслении себя, застыл в бессмысленности амфиболии — дальше просто некуда было раскручиваться, некуда течь, ибо я, как точка его приложения, исчез, растворился в полном небытии. Произошло как бы выжигание самых глубинных пластов моего «я». И вот тут, несмотря на высшую степень эмпиричности мыслеформы, обнаружилась линия раздела (чисто языковая) мира и мысли, субъективного и объективного. Полная остановка этого колеса длилась какие-нибудь миллионные доли секунды, я успел только ощутить спазм небытия, а колесо опять стало раскручиваться, движение его убыстрялось, пока не приняло обычную, внешнюю линеарность. Как бы вихрь потока времени (как натурализованной мыслеформы) «на время» залетел в мою голову, покружился там, застыл на мгновение, потом опять раскрутился и вылетел наружу, вернув мне окружающий мир — его предметы, отношения, процессы и т. п.

Интересно, что вместе с возобновлением течения времени я почувствовал, что вновь возникший поток внешней реальности начал протекать во временной фазе, опережающей мое собственное временное ощущение — я как бы отшатнулся и пропустил этот поток перед собой вперед, а сам от него отслоился и оказался в такой реальности восприятия, откуда отчетливо «видны» вечные контуры материального мира, то есть я стал воспринимать предметность, отношения и т. д. как бы с привкусом «вечности».

Надо сказать, что сам момент остановки я воспринял как спазм энтропирующего мое «я» ужаса и первые секунды выхода находился в полном ошеломлении и дезориентации — я не понимал, где нахожусь. Однако в физическом, бытовом плане все было нормально — под ногами пол, вокруг мебель и стены, все совершенно обычное и надежное. Первым делом я почему-то подошел к полке, на которой у меня стояла старая маленькая эмалька, изображающая какую-то святую. И изображение, и надпись стерлись от времени, местами эмаль потрескалась и вообще на прежний мой нормальный взгляд представляла собой неуклюжую деревенскую работу. Теперь же, глядя на нее, под внешней пленкой изображения я видел невероятной красоты живой мир, иномирные дали страны блаженных, превосходящих своей телесностью, жизненной наполненностью наш мир, наш модус бытия как бы предварительный по отношению к тому, который я увидел. Причем там не было никаких «световых» эффектов — абсолютно спокойные дали, спокойные пространства.

57

Идеальные контуры другого мира стали просвечивать и сквозь обычные предметы, пейзажи, одежду, вещи и т. д. Просвечивания, всплески стали интенсивнее, выше, пока не достигли, наконец, относительной стабильности видения «ангельской» реальности — я вошел в ангельские слои как космический корабль в стратосферу. Сквозь лица людей на меня глядели уже не «души», а «ангелы» — совершенно другой энергетический уровень, другая степень телесного преображения и жизненной силы, и, как ни странно, чудовищно возросшая либидозность, чувствительность — весь этот слой пронизывал постоянно дующий теплый ветер космического эротизма (причем следует учесть, что если режим восприятия в обычной реальности протекает как бы на «бытовом» напряжении — 220 вольт, то в реальностях, начиная с «ангельской», он протекает на тысячевольтных напряжениях, причем по возрастающей от слоя к слою).

Этот эротизм был определенно связан с молитвенным деланием, с моей «сердечной» молитвой, а именно с ее очувственным через сердце словом «помилуй». Возможно, что именно сердечной «чакрой» (как ритмо-и-мирообразующим механизмом) все мы связываемся друг с другом через «ядро» коллективного бессознательного.

Интенсивная сердечная молитва действует завораживающе на людей, которые во время молитвы оказываются рядом с тобой. Я не раз в этом убеждался, особенно в транспорте. Во время молитвы я постоянно «слипался» глазами со взглядами окружающих меня пассажиров, мое зрение блуждало вдоль невидимых магнитных линий, связывающих мои глаза и глаза других людей. Этот луч зрения от глаз к глазам как какой-то зрительный вертел ощущался мной физически — именно как теплый луч, и чем интенсивнее я молился, сопрягая в сердце слова с любовным чувством платонического эротизма, тем этот луч становился теплее.

Вскоре меня начало смущать то обстоятельство, что люди, с которыми я вскользь обменивался взглядами, хоть и не могли отвести глаза В сторону от моих, будучи к ним как бы примагничены, но на лицах их я видел судороги, подергивания, как обычно бывает, когда сладострастие переходит степень физической выносимости. Своими судорогами она давали мне понять, что я занимаюсь не чем иным, как духовным хулиганством, безобразием. Одна молодая женщина в автобусе, стоящая рядом со мной (я сидел), смотрела на меня сверху вниз, прямо мне в глаза не меньше минуты, изливая на меня через свои широко открытые большие коричневые глаза потоки чудовищного, горячего эротизма, в котором я с наслаждением плавал, плескался и нырял, причем прекрасно отдавая себе отчет в том, что ни в коем случае не должен никому пристально и долго смотреть в глаза, чтобы не показаться сумасшедшим. Я ежемгновенно и как бы случайно, с отстраненным выражением на лице перескакивал с одного взгляда на другой. Женщина же эта была так накрепко ко мне примагничена, что все время, не отрываясь, смотрела вниз на меня, зараженная, индуцированная (через молитву) моим внутренним любовным сумасшествием, которое ей передалось и с которым, в отличие от меня, справиться она не могла.

Однако эти связывающие нас теплые лучи не носили характер физического вожделения, похоти. Любовные потоки были просто естественной средой для «ангелов» как воздух естественен для людей. Вскрытые ангельские мыслеформы, среди которых я оказался, просто проявлялись таким образом по своим «ангельским» свойствам (кроме того, видимо, работала и мыслеформа «возносящийся Христос в окружении ангелов»). Я как бы приподнял угол рогожи, внешней телесности, и черви (в данном случае — ангелы) закопошились, обнажились и заволновались, лишенные привычной своей защиты от «дневного света». Вскрытие ангельского слоя в человеческом сознании произвело как бы переполох в муравейнике, ангелятнике. Спровоцированные моим молящимся сердцем, они выглянули в наш мир, я выманил их наружу, но среда, реальность, куда я их непроизвольно выманил, была не их реальностью — отсюда и возникли эти судороги, корчи и дерганья на лицах.

У женщины, которая стояла рядом со мной и на которую я время от времени поглядывал, уже начинались какие-то подозрительные трепетания всего тела, первые его вздрагивания, как у хлыстов во время радений. Я поспешил встать и отойти от нее подальше. Пробираясь к выходу, к передней двери и продолжая молиться, я наткнулся взглядом, точнее невидимая сила, как тогда в церкви на Краснобогатырской, ткнула меня в надпись над кнопкой звонка водителю. Там было от руки написано: «Ты мне больше не звони». У меня совершенно непроизвольно пронесся вопрос в голове: «В смысле, чтобы я больше не молился?». И одновременно с этим вопросом я услышал рядом с собой резкое «Да!». Это сказал мужчина, стоящий за мной, отвечая на чей-то вопрос позади него, выходит ли он на следующей остановке. Разумеется, это совпадение, это «да» было понято мной как запрещающее молиться, исходящее то ли от самого настоящего Христа, то ли от Бога-Отца. Во всяком случае это типичный механизм артикулирования «Властей», как бы регулирующих процессы, происходящие в мандале христианского коллективного бессознательного.

Испуганный совпадением, я действительно прекратил молиться. Но буквально на следующий день, пересекая Звездный бульвар, опять принялся за Иисусову молитву. Шагах в десяти от меня впереди шел какой-то мужчина. Мы одновременно с ним вступили на тротуар, я молился, а он поперся, не глядя и как-то боком, как согнутая креветка, прямо на мостовую, где его чуть не сбил зеленый «Москвич». Водитель успел затормозить, высунулся из окна и, обращаясь почему-то в мою сторону, крикнул: «Ты тут не в царствии небесном!». Довольно странная ругань для шофера, который чуть было не задавил человека. Одним словом я эту фразу адресовал тоже к себе и с тех пор позволял себе молиться только находясь один в комнате или каком-нибудь помещении. Однако я «намолил» в свое сердце столько любовной энергии, что она время от времени выплескивалась из меня автоматически, без молитвы, создавая вокруг меня эротическое море и вовлекая меня в удивительные и мало приятные приключения.

58

В один из мартовских дней по делам службы я поехал в Исторический музей. В отделе комплектования, где работало несколько девушек, я должен был оформить документы на старинные флаги, нужные нашему музею для новой экспозиции.

Уже подходя к Историческому музею, я чувствовал, что меня «раздувает». Сердце распухло от переполнявших его теплых, любовных энергий. Войдя в отдел комплектования и усевшись там на стул, я совершенно непроизвольно, как если бы мной, направлением моего зрения руководил центр безусловных рефлексов, «влипал», скользил взглядом от одной девушки к другой, притягиваемый к их ногам, грудям, спинам, глазам и т. д. Я пытался справиться с «блудной бранью» — как я тогда называл этот эффект — погрузившись в документы, которые я должен был написать, подписать и оформить. Однако из этого ничего не выходило. Одна из наиболее симпатичных девушек с великолепной фигурой подошла к соседнему столу, прямо перед моим носом облокотилась руками на стол, разговаривая со своей коллегой, и выставила мне в морду свой зад, обтянутый брюками из зеленого вельвета. Зад ее покачивался перед моими глазами как завораживающий эротический маятник, капюшон кобры, и никакими силами я не мог оторвать от него взгляда. Я уже описывал приключение с голой задницей соседа по койке в сумасшедшем доме, но там его жопа вызывала во мне скорее ужас, здесь же был не ужас, а какое-то всасывание в мое сердце и голову красоты, формы ее задницы. Ужас был в том, что я не мог оторваться от нее и очень хорошо чувствовал мощь внешней силы, которая держала мой взгляд на ее заду. Собственно, все дело, вся битва заключалась в противоборстве, слабом и безнадежном с моей стороны, и силами «блудной брани» (которые, в сущности, я сам же и порождал, точнее, мое подсознание), обрушивающими на меня потоки трансцендентного эроса.

Наконец я нашел в себе силы встать со стула, вышел в коридор и пристроился у большого зеркала. Под зеркалом на тумбочке стоял телефон. Он тут же зазвонил. Из комнаты вышла девушка, только что занимавшаяся со мной оформлением бумаг. Из всей женской команды отдела комплектования она была самая невзрачная, что называется «ни рожи, ни кожи». Она сняла трубку — я стоял рядом — и стала говорить. И вдруг с ее голосом началось черт знает что твориться. Это был буквально невероятно сладострастный половой акт по телефону. Синкопы ее вдохов и выдохов, тембровые и ритмические импульсы словоизвлечений воспринимались мной как бесстыднейшие и сладострастнейшие вербальные фрикции. Потом голос ее начал дрожать, прерываться, она буквально задыхалась от оргаистической дрожи. Я стоял на месте как прикованный и плавал в этом вербальном эросе. Я уже давно держал руку в кармане брюк, пытаясь скрыть, прижать к ноге набухший член. Весь красный, безнадежно засасываемый эротическим мэйнстримом, я не знал что делать, как спастись от приближающейся эякуляции, оргазма. Девушка же все время усиливала свои хрипы, постанывания и голосовую дрожь. Наконец мне пришло в голову помолиться. Я молился со всей силой сердца как из бездны. Это помогло. Сладострастие ее голоса начало затухать, последние фразы по телефону она произнесла уже обычными, деловыми интонациями. Член мой съежился и опал. Девушка положила трубку, вошла в комнату, я за ней. Мы быстро оформили бумаги и я в ускоренном темпе выбрался из музея.

59

Несколько дней спустя я отправился сдавать вещи в химчистку на улицу Цандера — маленький уютный подвал, где обычно бывает немного народу. На этот раз там собралось человека четыре. У меня был очень сильно включен «ангельский» план видения людей. А все предметы, которыми орудовала приемщица — метры с металлическими никелированными концами, иголки, булавки, ножницы, нитки, карандаши — все эти инструменты я воспринимал как наделенные необычайной мощностью Силы, по своим параметрам значительно превышающие энергии ангелов-людей, сдававших свои юбки, пальто, брюки и т. д. «Ангельская» сущность людей — как я тогда видел и чувствовал по напряженно-враждебной атмосфере, царившей в химчистке (при полном, разумеется, приличном внешнем поведении находящихся там людей) — не очень склонна была не только терпеливо и согласно (во «внутреннем» смысле) пребывать в кругу воплощенного бытия, но вообще как «духовность» демонстративно, напряженно противилась воплощению, все время порываясь как-то уклониться, сделать что-нибудь не так в мелочи, раздражиться, вырваться из заколдованного предметами — «Силами» материального мира форм. Все эти дерганья, «ангельское» недовольство я подмечал по едва различимым угрожающим, набухающим вспучиваниям энергетического поля, то ли полностью иллюзорного, эмалируемого моим подсознанием, то ли на самом деле существующего на определенном уровне переобъективации действительности в коллективном бессознательном — не знаю. Тогда я переживал его наличие столь же эмпирично, как воздух, свет и т. п.

Я очень ясно «видел», что предметы, лишенные сознания, свободы, эти «Престолы» Бога были как бы целиком послушны замыслу воплощения, являлись могущественными талисманами Бога, выступая по отношению к «ангелам» в виде «Сил» — прутьев той клетки, в которой находился силовой мир «ангельской» сущности людей, склонный к мятежу и недовольству. Одним словом, маленький подвал химчистки на ул. Цандера предстал мне внутренностью ящика Пандоры, где я увидел вечную борьбу сил, стремящихся к хаосу, и сил, оберегающих функциональную гармонию окружающего нас мира.

В тот же день, к вечеру я ворочал у себя на балконе, занимаясь уборкой, разные бутылки, доски, санки, табуретки, ощущая их именно как «Силы» — я чувствовал их внутреннюю ментальную массивность, тяжесть, которая возрастала и совершенно сковывала мои движения по мере моей сосредоточенности на них именно как на «Силах», и уменьшалась, ослабевала, когда я старался об этом не думать — они прекращали сковывать меня, давить и становились «Престолами» — опорой, фундаментом «духовного» бытия, то есть бытия все еще с оттенком созерцательности, медитативности. Полный комфорт, освобождение и легкость протекания жизни я стал ощущать только тогда, когда совершенно избавился от созерцательности, вернулся к быту — соответственно и предметы перестали быть «Престолами», превратились в обычные предметы домашнего обихода.

Однако выбраться из силовых миров сразу, одним усилием, одним отстранением мысли было невозможно — сознание эволюционировало по силовым мирам, мирам натурализованных символов, постепенно переходя из одного мира в другой. Калачакра как зависимость восприятия мира от мысли и силового его на тебя воздействия оказалась реальным феноменом артикуляции коллективного бессознательного в сознательное.

Поздно вечером того же дня я уже разгуливал в грандиозном, космическом мире гигантских «Престолов» в виде памятников у метро «ВДНХ», здании гостиницы «Космос», мостов и эстакад, высотных зданий — они гудели, вибрировали, излучали чудовищной силы космическую энергию, как бы рассчитанную на космогонизирование больших духовных масс, духовных скоплений, наделенных сознанием, то есть людей-«ангелов».

Необходимость своей волей способствовать быстрейшему «прокручиванию» этого этапа созерцания, как-то выбраться из психоделики «Престолов» я ясно понял и ощутил некоторое время спустя на Рижской эстакаде. Я шел по ней и думал о «Престолах» и обо всем, с этим связанным. Восприятие мое опять настроилось на «престольную» волну видения, в уме пронеслась мятежная мысль «ангела»: я подумал, что, вот, мол, какая-то хуйня под ногами болтается (имея в виду эстакаду). И тут же получил «удар бичом», испытал животный «ужас ангела» — я буквально физически ощутил колебание эстакады, она завибрировала, к сердцу и глазам подступила какая-то другая искаженно-распадающаяся реальность и от чудовищного страха, что эстакада сейчас на самом деле рухнет и я вместе с ней, у меня задрожали и подогнулись ноги, сердце сжалось, я схватился за поручни и не знал, что делать — я боялся продолжения своей собственной мысли, ее разрушающей силы (продолжением моей мысли была, собственно, сама эстакада). Состояние, разумеется, было иллюзорным, психоделическим, чтобы я не думал, эстакада, если бы к тому не было физических причин, не рухнула бы, но мое сознание вполне могло бы «рухнуть» вместе со мной и «эстакадой» (как продолжением моей мысли). С огромной осторожностью, буквально неся свой ум в руках как чашу с водой, боясь пролить хоть одну каплю, все силы употребляя, чтобы не думать о «Престолах» как о «хуйне», ускоренным шагом я сошел с эстакады.

Я погулял немного в Сокольническом парке. Нужно было возвращаться. Я не отважился опять пешком проделать путь по эстакаде и сел на автобус. Когда мы въехали на эстакаду, я почувствовал, что приступ «отрицания престолов» опять у меня начинается. Силовой ангельский мир вокруг меня заволновался. Ангельская сущность пассажиров автобуса, составлявшая со мной как бы единое силовое поле, буквально дрожало от страха вместе со мной и всеми силами старалось отвести меня от навязчивой мысли о «Престолах» как о «болтающейся под ногами хуйне». Пассажиры усиленно кашляли, старались громким разговором между собой, в котором чаще всего проскальзывали слова типа «не надо» и т. п., отвлечь меня от навязчивого состояния. Кроме того, усилилась «ангельская» визуализация лиц: прекрасные глаза «ангелов» смотрели на меня с ужасом: я читал на лицах окружающих меня пассажиров тот же самый «ужас ангела», который сам испытал час назад.

Мы благополучно переехали эстакаду и я вышел у Рижского вокзала.

В психоделическом смысле, особенно в первое время, созерцание «Престолов», разумеется, страшно увлекательно (как разновидность «прелести»), степень новизны восприятия колоссальна, но оно становится крайне опасным и дискомфортным, если затягивается. Это как экспедиция на дно океана, когда первые радости открытия новизны прошли, а вокруг все та же, в общем-то неприспособленная для человеческой жизни муть и однообразие водяной бездны, из которой ты не можешь выбраться по каким-то техническим причинам.

«Престольный» период моего «вознесения» был довольно затяжным. Не однажды я ехал на эскалаторах метро со спазмами страха, что лестница обрушится, и со стыдом и ужасом видел «ангельскую» зависимость других людей от моей слабости, от моих мыслей, состояний. Мои фобии отражались на едущих со мной «ангелах» напряжением их лиц, непроизвольными дерганьями. Со стороны же бесстрастных «Властей» — более высоким и отстраненным состоянием коллективного-сознательного, также артикулируемым через те же физические тела людей, жесты и слова, реакция на мои фобии выражалась активным похлопыванием руками людей по поручням с насильственным наведением моего взгляда на эти знаки, которые означали требование вернуть свою мысль к бытовому, функциональному восприятию мира. Но это было не так-то просто. Пробиться к быту тогда было для меня просто невозможно и я топил свои фобии в абстрактных мыслеформах, в основном из китайской даосской литературы, как наиболее приближенных к естественности, реальности.

60

Невозможно во всех подробностях описать эмпирику «бесовских» видений периода «ангельской реальности». Видение «бесов» было ежедневным и крайне разнообразным. Куда бы я ни посмотрел, всюду я натыкался на красные огоньки, сверкающие в глазах людей, на высунутые языки, угрожающие позы. Довольно часто возникал эффект как бы «зловонного ветра», волны которого я вдруг чувствовал от того или иного прохожего, чаще всего почему-то от мужчин.

Однажды, спускаясь по Рождественскому бульвару к Трубной площади, я увидел стоящее у светофора маршрутное такси. Мне нужно было доехать до Покровских ворот. Я побежал к нему. Вдруг, на бегу, я увидел, что шофер такси поднял над головой скрещенные руки и так некоторое время их держал. Давно уже живя в мире «знаков», я «понял», что мне не следует садиться в такси — это почему-то было опасно. Однако я пренебрег «знаком», подбежал к такси и сел. Мы пересекли Трубную площадь и стали подниматься в гору по Рождественскому бульвару. Дорогу покрывал скользкий мартовский лед, но шофер такси мчался, вихляя из стороны в сторону и обгоняя другие машины на большой скорости, как будто был пьян. От этих вихляний и непривычной скорости мне стало не по себе. Я взглянул на пассажиров. Их было четыре — три мужчины и женщина. На переднем сиденье с шофером сидел еще молодой парень. Выражения и фантомный слой их лиц был совершенно «бесовским» — глаза сияли красно-фиолетовыми огоньками и напряженным возбуждением. Тут же мое сознание вычленило из контекста разговора между молодым парнем и шофером фразу: «Смотри, не долго ты будешь радовать их своим земным существованием». Разумеется, в той реальности знаково-силовых вычленений я принял сказанное на свой счет. Я «понял», что, несмотря на предупреждение (перекрещенные над головой руки шофера — знак «стоп!», как бы поданный мне «властями»), я сел в такси, возможно, обреченное на катастрофу по тем причинам, что «неисповедимыми путями» в нем подобралась компания «плохо воплощающихся» ангелов — и Небеса решили их «убрать», угробить в автомобильной катастрофе. Вся эта бредовая логика была для меня в тот период совершенно достоверна. Я испугался и стал усиленно молиться.

Разумеется, по молитве такого «святого», как я, бесплотные чины, хотя и намеревались убрать «падших», все же не осмелились и мы благополучно доехали до конечной остановки. Интересно, что на полдороге один из «падших» попросил шофера его высадить — и как-то буквально юркнул, шмыгнул из «рафика» как фольклорный бес, обернувшись на меня с оскаленной улыбкой, мол, спасибо, спас, оттянул наказание.

61

Интересно само то пространство, в котором происходили «чудеса» восприятия и бредовые сюжетные сцены. Это пространство чем-то напоминает сновиденческое и расположено как бы между согласованной реальностью и миром воображения. Механизм воображения трансформирует символы и образы в «силы» и наслаивает эту «силовую» пленку на явления согласованной реальности.

Я ехал как-то в метро и раздумывал о том, что хорошо бы перепечатать для одного моего приятеля сборник молитв. Напротив меня, держась за поручень, стоял пожилой мужчина с авоськой. В голове моей пронесся вопрос, а стоит ли это делать, то есть перепечатывать молитвы? Тут же я увидел, что мужчина с авоськой кивнул. Причем движение его — кивок, наклонение вперед головы, чуть ли не прижимание подбородка к груди я увидел как бы в другом пространстве, очень схожем со сновиденческим. Сам кивок и его утвердительное значение по отношению к моей вопросительной фразе не вызывал никаких сомнений в том, что он был совершен, а вот то визуальное пространство, в котором он был совершен, носило явно иллюзорный, отслоенный от согласованной реальности характер. То есть пространство, в котором происходили все эти «чудеса», было психоэнергетической артикуляцией коллективного бессознательного.

По ходу развертывания процесса «вознесения» это иллюзорное зрительно-сенсорное (но не языковое и сюжетное, о чем речь впереди) пространство постепенно — в течение нескольких месяцев — как бы собиралось внутрь моей головы, «силовая» пленка стягивалась с окружающего мира, все менее и менее искажая восприятие действительности, в то же время усиливая дискомфорт моих внутренних состояний ума и чувства, погружая меня в хаос «внутренних» браней. Объектом чудовищных трансформаций становился я сам, мое мной же самим воображаемое тело, его образ — «внутренне» я постепенно становился сатаной, в то время как окружающая действительность становилась все лучше, приятнее и удивительнее (правда, это длилось недолго).

Особенно мне запомнился один день необычных состояний, день Отстранения, когда я был совершенно отслоен от окружающего, включая и силовые «бесплотные» вихри. Я ехал в троллейбусе в районе Самотеки, когда вдруг почувствовал начавшуюся изливаться на меня массу покоя — такой невероятной силы, что она, эта нирваническая масса, совершенно отделила от меня силовой мир «ангелов» и прочих бесплотных фантомов коллективного сознательного.

Переживание этого грандиозного, тотального (вернее — танатального) покоя трудно назвать комфортом или наслаждением. Я как бы обрел полную нерефлектированность и бесчувственную завершенность, когда все видимые, а главное — невидимые (энергетические, силовые) миры отстранены, и твое остановленное «я» в уме и чувстве незаинтересованно созерцает окружающее. Мир как бы разделился на две равноценные части, существование которых зависело друг от друга. С одной стороны — бытие во всем его разнообразии видимых и невидимых проявлений, с другой — небытийный, несуществующий я. Мое «я» как бы целиком заняло место успокоенно-небытийной половины мира — во всей его космической полноте.

Я сидел на переднем, высоком кресле справа от кабины водителя, погруженный в это живоенебытие, в завершенность, и мое сердце иногда только каким-то подтверждающим чувством равнодушного родства отзывалось на массивную вечность камней, из которых были построены дома, видные из окна троллейбуса. Все живое, движущееся — люди, их невидимые энергетические матрицы ангелов, серафимов и т. д., даже деревья и трава — были чем-то легким, текучим, незавершенным и чуждым мне из-за этой своей незавершенности. Колоссальные бесплотные энергии, в которых варилось все это движущееся бытие, не касались моего покоя, не проникали в меня, ибо физиологическое чувство завершенности, целиком поглотившее мой ум, было неизмеримо сильнее любых других энергий, участвующих в телеологии развертывающегося бытия, где предметность каждой отдельной единицы (особенно людей) была двусмысленной, ибо являлась как бы полусредством в этом грандиозном фантомном процессе «домостроительства», в то время как предметность камней как чистого средства, из которых складывались настоящие дома, была совершенно реальной. Я как бы выпал из бреда бытия, из Логоса (в котором протекает наша жизнь) в реальность сущего, где действуют только законы нормального функционирования предметности и где чувство тоже предметно (то есть чувство завершенности, покоя и согласия становится самодостаточным «чувством-предметом», предметно связывающим его в переживании родства с другой предметностью).

Можно сравнить то мое состояние, причем значительно уменьшив его «космичность», с дремотой сделанного из алмазной глыбы огромного слона, на которого, как снежок, сыпятся крошечные пушинки и перышки серафимов и херувимов, невидимо управляющих видимым миром. Энергия этих титанических мыслеформ была просто неощущаемой мной пылью — столь велико было силовое отстранение завершенности, покоя.

Позже, днем в этом же состоянии нирваны, завершенности я продвигался — именно продвигался, как ледокол, а не шел, — по улице Кирова. Голова была совершенно пуста, светило солнце. Чувствительность к предметности окружающего мира, к приятным мужчинам и женщинам, детям, собакам, деревьям и т. д. была включена только на уровне «небытийного» контакта с бытием в целом, внутренне расстояние чувственно-предметного мироощущения между мной и ними, между моим одиночеством и их общностью было значительно большим, чем расстояние от центра вселенной до ее края, который вряд ли существует.

Я пребывал в этой отстраненности несколько часов. Иногда, правда, она уходила, и тогда, лишенный энергетической защиты мыслеформы «завершенности» я сразу же попадал в лапы «черта» — у меня вскрывались каналы взаимодействия и реакций на «низовые» энергетические волны, которые в состоянии «дремлющего алмазного слона» были совершенно перекрыты.

Например, продвигаясь вниз по Кузнецкому мосту, я зашел в сберегательную кассу на углу Кузнецкого и ул. Жданова, чтобы заплатить за квартиру (реальная, бытовая внешняя жизнь шла сама собой). Я стоял в очереди, облокотившись о барьер и прислонившись щекой к стеклу, за которым сидели служащие сберкассы. Я чувствовал, что сила покоя уходит из меня как воздух из воздушного шара.

Вдруг сзади я услышал очень громкий и ясный женский голос: «Ну, как дела?». Я обернулся и увидел высокую, красивую женщину, которая подошла к двум подругам, стоявшим за мной. Она смотрела на меня в упор. Глаза ее были огромны и блистали тем самым «светом прелести», фиолетово-красным сиянием, о котором я уже упоминал. Но здесь он буквально брызгал из ее глаз. Кроме того, ее вопрос, обращенный как бы к ее подругам, но смотрела она при этом почему-то на меня, прозвучал для моего слуха оглушительным громом, громыханием, что тоже, по аскетическим традициям, является отличительным признаком «явления дьявола».

Несколько мгновений этот роскошный, блистающий невероятной, захватывающей дух красотой «ангел света» неотрывно смотрел мне в глаза с лучезарной улыбкой — я был буквально оглушен и примагничен к ее глазам. Однако я нашел в себе силы отвернуться первым от этой галлюцинации, которая как одежда облекала совершенно обычную женщину.

Я довольно долго, тщательно и упорно смирял свою реакцию, бурю в сердце, которая поднялась во мне от контакта с этой «неземной» красотой, от наглости вопроса «Ну, как дела?» — как будто сатана насмешливо спрашивал меня, как, мол, я себя чувствую в его силовых мирах. В психоделическом отношении этот «контакт» мне был неприятен еще и потому, что только что я переживал состояние покоя по мыслеформе «бога, почившего от всех дел своих», а тут мне опять что-то в морду тыркается. Своей комфортной мощью состояние «завершенности» перекрывало интерес к любым «духовным» приключениям, включая и переживания «небесной» красоты. Вообще с тех пор в моем сознании образовался как бы очаг эмоционального (и ментального) опыта этого покоя, к которому я впоследствии всегда подсознательно стремился как к «высшему» состоянию. По сравнению с ним сам принцип «происходящего» уже как бы заранее был для меня девальвирован, включая даже и какие-то интересные впечатления и переживания. Вероятно это и было (с одной стороны) самым тяжелым психическим поражением, которое я получил в результате всей этой истории, так как все приятное, комфортное, что предоставляет нам иногда обычная жизнь, не может меня удовлетворить в моей подсознательной склонности к этому состоянию «завершенности». В этом смысле испытанное мной тогда состояние «дремлющего алмазного слона» можно расценивать как самый сильный, сокрушительный удар «брани», «прелести». Хотя у этого неоднозначного опыта есть и свои положительные стороны, но говорить о них не имеет смысла, так как это сфера экзистенциального и необщезначимого.

62

В то время я еще не мог спокойно и отстраненно созерцать свои собственные энергетические галлюцинации, а был полон запала и решимости заняться в этом «внутреннем мире» каким-то делом, тайным апостольством, своего рода магическими махинациями и манипуляциями, в результате которых я должен был втянуть в этот мир Аню. Мне было невыносимо одиноко в измененной реальности. Причем тогда мне было совершенно «ясно», что нужно делать, чтобы это осуществить. Я не принимал в расчет реальность — естественные склонности, культуру, предметность, экзистенциальную свободу намеченной мной «жертвы» в лице Ани. Тогда я думал, что Аня не могла попасть в мой мир метанойи (измененного состояния ума), потому что не была достаточно искренней в своем покаянии (скорее всего, она то же самое думала про меня — православная аскеза подозрительно относится к предметности и в отношениях между мужчиной и женщиной здесь как бы заранее задается рассогласованность). Однако тогда мы принадлежали к одному духовно-идеологическому ареалу, к одной мандале руководства коллективного сознательного и у нас с Аней возникали всевозможные «контакты», индукция, двойные аберрации и вообще «духовные битвы», подробно описать которые невозможно да и не нужно. Духовная реальность была тогда для нас не миражом, не перевалом, а целью. Стена иллюзий, отгораживающая нас от реального мира, возвышалась в «небо» до бесконечности — ангелы, архангелы, начала, власти, силы, царства, господства, престолы, разного рода «боги», херувимы, серафимы, наконец Бог в различных языковых ипостасях. Надо было обладать невероятной наглостью и нахальством, чтобы относиться ко всем этим силам, мыслеформам (включая сюда и сатану, дьявола) как к перекладинам лестницы, к подсознательным установкам твоего собственного ума, чтобы во что бы то ни стало преодолеть эту стену и вернуться опять к нормальному человеческому состоянию, нормальному функционированию и предметности. У меня эта наглость, вероятно, возникла из-за переживания «алмазного слона», откуда и наметился «курс» на предметность, необщезначимость и экзистенциальную самодостаточность «здесь и теперь». Дело здесь, думаю, в том, что в системе христианских мыслеформ «бог, почивший от всех своих дел» — мыслеформа для мужчины, в то время как для женщины «высшей» мыслеформой является Богородица — в каком-то смысле служебная сила. Насколько я знаю, только в буддизме и индуизме (Вирадж) существует аналогичная мыслеформа завершенности для женщины, возможность физиологического и ментального согласия и «духовного» равенства. Хотя в своем окончательном опыте «ментальных» странствий я совершенно достоверно обнаружил, что область реального согласия между мужчиной и женщиной — это естественность и культура, которые в равной степени доступны и той, и другой стороне для нормальных отношений, а все архетипы и мыслеформы рассогласованности, которые существуют в коллективном бессознательном, могут быть лишь предметом отстраненного рассмотрения как «низовые» с этой площадки согласования — естественности и культуры. Но до этой точки зрения мне было тогда еще очень далеко, я был заброшен в самые глубины рассогласованности, где, увы, чаще всего и протекает вся наша жизнь, не проявляясь, конечно, в таких клинических формах, как у меня, но незаметным образом большинство наших мотиваций и «сознательных» поступков коренятся именно в этих глубинах коллективного бессознательного.

63

В один из тех зимних дней я пришел на работу в музей в 9 часов утра, когда еще никого из сотрудников не бывает. Только Аня оказалась на месте в маленькой комнате массового отдела на первом этаже. Когда я вошел в комнату, она сразу сообщила мне, что была на «ранней» (литургии). Я сел в кресло рядом с ее столом, намереваясь немного с ней поговорить. Но она неожиданно встала, схватила со стола свою сумку и, бросив на ходу, что сейчас вернется, вышла из музея. Прошло минут десять. В коридоре раздался громкий стук сапог, дверь открылась и в комнату влетела Аня. На щеках ее двумя серебрящимися полосками блестели следы слез, выражение лица было мучительным, напряженным. Она швырнула сумку на стол, села и стала неподвижно смотреть мне в глаза. Я сидел рядом, развалившись в кресле, вытянув ноги. Вдруг я почувствовал на своих ногах сплошную, непрерывную волну ледяного ветра, исходящего слева от меня, как раз оттуда, где сидела Аня. Однако этот энергетический ветер, хоть и был очень ощутим, не пронизывал меня насквозь, до костей, как тогда в Звенигороде над обрывом и не рождал эффекта «спеленутых ног», как это было до больницы. Он, этот ветер «рассогласованности», как бы я его теперь назвал, овевал меня снаружи как очень сильная энергетическая струя холодного воздуха. На какое-то время вокруг моего тела образовалась как бы плотная воздушная среда, «ментальная» атмосфера усиленного давления. К тому времени я уже привык к этим «волнам» и потокам и умел снимать их внутренним психическим сопротивлением — обычно через какую-нибудь мыслеформу покоя и отстранения, а удачнее всего — относясь к этому «эффекту» как к патопсихологии и направляя свою мысль на житейские детали, бытовые подробности ситуации, в которой я в данный момент находился (лучшая защита от любой, даже натурализованной суггестии), то есть я просто старался не думать об этих «потоках» — и они сами исчезали. Так случилось и теперь. Довольно скоро давление этого «злого» ветра стало ослабевать, впечатление «разбухающей» реальности, которое обычно сопровождало этот эффект, исчезало.

Аня сидела за столом в полузабытьи. Глаза ее то меркли, погружаясь в глубь себя, то прояснялись. Она несколько раз назвала, вернее позвала меня моим уменьшительным именем, произнося его тихим, дрожащим и зовущим голосом, крайне напряженно-эротичным. В нем были те же самые вздрагивающие, вербально-оргазмные интонации, как и у девушки в Историческом музее. Но удивительное дело Никакого эротического воздействия на меня ее «зовы» не оказывали — член мой оставался в состоянии полного покоя — я это помню, с гордостью про себя отметил.

Дело, вероятно, было в том, что на нее накатила волна «блудной» брани, «космической» либидозности. Но, в отличие от девушки из Исторического музея (которую я сам индуцировал своей «намоленностью» или что-то и этом роде), Аня понимала, что с ней случилось, хотя и не могла сразу побороть в себе эту волну. Наконец глаза ее окончательно прояснились и она сказала мне совершенно ясным голосом: «Ты что, не чувствуешь, что с тобой говорит змея?». Она придавала абсолютное значение всем этим чувственным аберрациям, совершенно не интересуясь их психофизиологической природой. Змеи, дьяволы, ангелы и прочее были для нее неопровержимой реальностью. На ее вопрос я постарался как можно спокойнее ответить, что почему же змея, змеи живут в лесу, в пустыне, а здесь ничего этого нет, просто у тебя, мол, возникла такая чувственная аберрация, отождествление, и в конце концов быстро перевел разговор на что-то постороннее, бытовое. Но она была настолько измучена и обессилена своей эротической вспышкой, что положила голову на руки и выключилась из разговора. Я ушел к себе наверх.

Происхождение «блудной» брани мне кажется довольно простым. В молитве «Господи, помилуй», слово «помилуй» — полисемантично, в нем есть значение «миловать» (давать наслаждение), из-за этого значения у молитвенника начинает сильно фонить основной физиологический центр «милования» — половой. Если бы на русский язык Иисусова молитва переводилась «Господи, прости!», вряд ли бы появлялись «блудные» брани. Скорее всего у молитвенника возникало непреодолимое желание пойти в милицию, в КГБ и вообще влечение к милиционерам, следователям и т. п.

64

Как-то раз я стоял у окна пустого музейного зала и смотрел на улицу. Вскоре ко мне подошла Аня. Она сказала, что ей подарили новый образок Николая Мирликийского. Я попросил показать, повертел его в руках и вернул ей. Она встала рядом со мной, облокотившись на подоконник и некоторое время смотрела вниз на улицу. Вдруг она выпрямилась, повернулась спиной к окну и довольно громко, измененным голосом, как из бочки, сказала: «Ну как тебе в том пространстве, куда ты гак рвался, нравится?». При этом она стояла ко мне в профиль. И с этим ее профилем стало происходить что-то ужасное. Он стал буквально наливаться и оплывать какой-то кошмарной энергией. Отливающая тусклой бронзой кожа застыла и лицо превратилось в металлическую маску космического зла. Я не мог себе представить, что человеческие формы, да и просто формы могут целиком поглощаться, лишаться своей предметности и наполняться живым символическим отношением абсолютного демонического зла. Передо мной стоял совершенно живой, достоверный демон. Это было не уродство, не выражение лица, а просто само лицо поглотилось этим абсолютно злым началом, ни на кого конкретно не направленным, в том числе не направленным и на меня. Она просто стояла рядом со мной, молча, и от ее радиирующего бронзой лица в пространство излучалась эта жуткая металлическая энергия. Самое интересное, что я был не испуган — настолько это было нереально, иномирно, — а поражен грандиозностью этой преобразившей симпатичную, милую девушку силы зла. Отождествление длилось недолго. Космические потоки зла постепенно схлынули с ее лица, произошло какое-то его размагничивание, очеловечивание форм. Она как бы очнулась от кошмара, отсутствия: у нее потекли слезы, она грохнулась на колени, достала с груди новый образок, который только что мне показывала, поцеловала его, потом, пошатываясь, встала, и, оглянувшись на меня с выражением безнадежной тоски, поплелась, понурив голову, в комнату.

Это была самая сильная визуальная концентрация «бесовских стояний» моего собственного «расширенного» ума из всех, с которыми я сталкивался. Не случайно, что она осуществилась через Аню. Ведь для Ани бесы были достоверной духовной реальностью и ее психические контуры очень чувствительно реагировали на мои подсознательные визионерские установки, были наиболее податливыми в пластическом смысле для выражения тех мыслеформ, которыми я был пропитан.

Позже на том же самом месте я увидел ее в другой крайности. Все произошло так же, как и в тот раз. Я стоял у окна, она вышла из комнаты и подошла ко мне. Теперь я все это вспоминаю немного в комическом свете, как бы демонстрацию мод, когда женщины выходят на подиум и показывают публике новые модели одежды. Здесь же, вместо одежд, мне показывались различные «бесплотные чины», силовые уровни «прелести». На этот раз передо мной предстал «херувим». Не знаю, почему эту визуально-чувственную галлюцинацию я назвал херувимской, ведь в традиции херувимы чаще всего изображаются огнедышащими чудовищами вроде быков со множеством крыльев или, в более поздней иконографии, в виде голов с четырьмя или шестью крыльями. В этой поздней традиции отсылка на «умность» мыслеформы херувима более определенна. Кроме того, в просторечии бытует выражение «красив как херувим», а частотность употребления и распространения подобных метафор наиболее сильно влияет на формирование артикуляционных созерцаний мыслеформ в сфере коллективного бессознательного. Поэтому я и решил так маркировать то, что произошло у меня с Аней.

Она подошла к подоконнику и, ни слова не говоря, встала совсем близко ко мне, причем в глаза не смотрела, а как-то очень трогательно (она немного ниже меня ростом) чуть опустила голову. Первое, что я увидел, это ее волосы. Но это были не обычные волосы, а эйдос волос. Их красота была пронзительна. Через них выражалась суть красоты каждым извивом, локоном, цветовыми оттенками и отсветами. Затем я перевел глаза на кожу ее лба и щеки. От них исходил ровный, нежнейше-розовый духовный свет, именно тот «нетварный» свет, который хоть и видится отчетливо, зрительно, но не глазами, а умом и сердцем. Формы лба, щек, носа, губ были столь одухотворены этим светом, эйдос лица был столь живой, длящийся, что никакого сомнения в реальности этого преображения у меня не было. Причем красота эта не была ужасна, она не затягивала в невыносимость как дерево в зимнем больничном парке, когда синеватая радиирующая красота его коры ввела меня в транс. Здесь эта нежно-розовая небесная красота была скорее пронзительно-трогательная. Совершенно непроизвольно и неожиданно для меня в моем сердце вдруг прокрутилась фраза: «Как ты красива!» (вслух я ее не произнес). Одновременно с тем, как у меня в сердце возникла эта фраза, в конце ее, у Ани по всему телу прошла судорога, ее передернуло — особенно плечи — как от электрического разряда. Эта судорога вывела ее из сомнамбулического состояния, розовый свет сошел с лица, оно побелело и приобрело свои обычные формы. Ни слова не говоря, она повернулась и ушла в комнату.

Надо сказать, что прелести «красоты» опаснее «демонических», ибо воспринимаются как «положительные» и потом отделаться от установки на них труднее. Если не относиться к ним как к «прелести», то визуальный период браней затягивается.

65

Очень интересные эффекты взаимодействия возникали между моим «говорящим», гиперсенсированным сердцем и внешним поведением Ани. Однажды, по пути в ресторан «Будапешт», где мы время от времени вместе обедали, я заметил странную вещь. Мы шли рядом с ней вниз по Петровке и я вдруг обратил внимание, что расстояние между мной и Аней зависит от состояния моего сердца. В те моменты, когда мое сердце — а оно представляло собой (тогда) вечно кипящий, бурлящий чувствами котел, — успокаивалось и наполнялось не то чтобы любовным, а скорее нежным отношением к идущей рядом со мной Ане. Она очень заметно, даже резко приближалась ко мне, как будто притягиваемая магнитом и мы шли с ней тогда совсем близко, соприкасаясь руками. А как только сердце начинало бурлить бранью, Аня резко отскакивала, вернее ее что-то отшвыривало от меня и мы шли тогда на расстоянии метра-полтора друг от друга. Причем все эти примагничивания и отшвыривания происходили в полном молчании. У меня возникало ощущение, что ее тело — кукла, чье движение зависело от состояния моего сердца, управлялось им. Эта зависимость доходила до такой степени, что не однажды она в моменты «примагничивания» входила в лужи, не обращая на них никакого внимания. Для меня это было удивительным переживанием, потому что я ощущал Аню, ее тело и поведение как продолжение самого себя, буквально как один из членов моего собственного тела. Кстати, нечто похожее моделировалось нами еще до моего сумасшествия в акции «Н. Алексееву». Там я тоже иногда вдруг чувствовал, когда вел за собой Никиту, что мы с ним составляем как бы две части одного взаимосвязанного механизма движения. Но тогда это было только намеком, в приличных, допустимых масштабом замысла и художественного эффекта размерах, а здесь, с Аней, это выходило за всякие нормы обыденности — ее зависимость была совершенно незапланированной и до жути реальной. Потом однажды и с Верой у меня повторилось то же самое, когда мы с ней гуляли где-то в районе Сокольников.

Но самым ярким проявлением такой зависимости был следующий случай. Мы шли с Аней рядом по залам музея, о чем-то разговаривая, причем разговор наш не касался религиозных тем. И вдруг у меня в сердце, совершенно для меня неожиданно, прокрутилась фраза: «Давай поебемся!». Аню мгновенно как ветром от меня отбросило, метра на три. Она остановилась и некоторое время смотрела на меня вытаращенными глазами, потом повернулась и пошла обратно, к себе в комнату. Я прекрасно отдавал себе отчет в том, что эта фраза прозвучала у меня только в сердце, вслух я ее, разумеется, не произносил.

Вообще, когда у меня начался период внутренних словесных браней — похабных, религиозных, национальных или просто ругательных, а начался он именно тогда, когда внешняя визуальная реальность для меня стала «ангельской» (в этом-то и состоял весь ужас, если бы я еще болтался в «бесовской» реальности, так и брани эти были бы не так для меня ужасны) — когда начался этот период, я стал испытывать чудовищные муки стыда, невероятный ад, потому что вся моя неконтролируемая ругань непременно отражалась на тонкой галлюцинаторной ангельской пленке, которой были тогда покрыты для меня все окружающие люди — знакомые и незнакомые. Особенно меня донимали национальные брани, более всего направленные почему-то против евреев и национальных меньшинств (вероятно, из-за особенностей регионального коллективного бессознательного). Обида и каверза состояла в том, что эта брань не распространялась на русских (хотя сам я весьма относительный русский). Стоило мне было в тот период увидеть в музее или среди своих знакомых человека нерусской крови, как тут же у меня в сердце начиналось: «Ах ты… пархатая, жидовка…!» или «Татарин…!» или «Ах ты мордва…!» и тому подобное, до бесконечности. Впрочем, такие же высказывания адресовались и всем «бесплотным чинам», включая всех возможных богов. Реакция на все эти мои чудовищные брани всегда была одинакова: ругаемый мной «ангел» обязательно высовывал мне язык, или выпячивал языком щеку с внутренней стороны или смотрел на меня укоризненным «ангельским» взглядом.

Что же касается Ани как самой «пробитой», чувствительной ко всем этим моим браням, так однажды произошла такая история. Я вхожу в массовый отдел вслед за Аней. Она уже вошла в маленькую комнатку отдела, а я, переступая порог, с ужасом «слышу» слова, проговариваемые моим сердцем, что-то вроде «жидовки…», точно не помню. Вместо того, чтобы не обращать внимания на эту брань, я умственным усилием пустил на это бранное «сердечное колесо», сразу же вслед за руганью слова «Прости, ради Бога!». Эффект был удивительный. Аня повернулась ко мне с улыбкой и сказала: «Ничего, ничего, пожалуйста». Причем во время этого одностороннего парапсихологического контакта (между мной и коллективным сознательным в лице Ани) вся маленькая комната массового отдела была пронизана какой-то странной, серебрящейся энергией, как бы раздувающей и напрягающей пространство комнаты (моего ума, вероятно), в которой (в котором) мы с Аней находились.

66

Кроме постоянных странных «контактов» с Аней у меня шел и непрерывный контакт в том же духе и со всем окружающим меня миром. Особенно любопытны были переживания, которые я назвал в дневнике переживаниями «Незнакомого города». Суть этих переживаний состояла в необычайно ясном, неожиданном и новом, ранее неизвестном мне восприятии улиц, домов, неба и т. п. Время от времени я натыкался взглядом на такие участки городской топографии, которые я никогда раньше не видел, причем в тех же самых местах, по которым я тысячу раз ходил. То возникал неожиданный ракурс, то очень сильно увеличивалась пространственная перспектива. Меня как бы на короткие мгновения выбрасывало в экстраверсию и та архитектурная и пространственная предметность, на которую я натыкался, была для меня совершенно новой. Вероятнее всего, в результате всей этой бури в моем мозгу, на поверхность выплывали давно забытые слои памяти, содержащие в себе информацию о детском визуальном восприятии.

67

Весной, перед тем, как уехать летом в Кясму, у меня было множество психоделических «контактов» с Аней — их просто невозможно и неинтересно описывать. Это были сплошные «чудеса». Например, такого типа. Однажды мы пошли с ней по служебным делам в типографию Музея революции, на улицу Горького. Мы ждали, сидя в фойе на скамейке, когда нам принесут работу, приглашение на какой-то литературный вечер. В фойе стоял холодильник. Аня подошла к нему, открыла и полюбопытствовала, что там внутри. Холодильник был пустой. Вообще Аня ходила туда-сюда по фойе, а я сидел на скамейке и как-то вдруг с грустью и сожалением подумал про себя: «Что же, так мы с тобой и будем ангелами, нельзя ли придумать что-нибудь поинтереснее?». И как только у меня возникла эта мысль, укоризна, Аня подошла ко мне, наклонила голову и посмотрела на меня взглядом, полным невероятной силы и превосходства над тем «ангельским» уровнем, на котором мы с ней тогда болтались. Взгляд ее был наполнен энергией, силой, которая шла сквозь ее глаза как бы откуда-то сверху, с недоступных мне «небес». Я был смущен и раздавлен этим взглядом. И действительно, как впоследствии оказалось, у коллективного сознательного было еще много разных «уровней», с которыми мне предстояло познакомиться.

РЕУТОВСКАЯ ЛУЖА

68

В 20-х числах августа 82-го года, после того, как я вернулся из Кясму, и после расхода с Верой я пережил наиболее тяжкую психоделику, что-то вроде «тьмы внешней», куда я оказался выброшенным. Но прежде, чем оказаться в этой «тьме», со мной случилось довольно важное отождествление, расщепление, которое совершенно отшвырнуло меня от согласованной реальности. В ночь с 19 на 20 (я был на больничном по ОРЗ) я лежал в постели и мучился кошмарной словесной и образной бранью. После трехчасового терпенья в моем уме возникла, въехала на эти чудовищные сквернословные колеса, вращающиеся у меня в голове, фраза: «Отец во мне и я в нем». Одновременно с тем, как эта фраза «въехала» в мой ум (к которой я подключился и сознательно, с полной верой), я почувствовал, как в область темени, как бы откуда-то сверху в меня проникла искра — я ее физиологически ощутил как какую-то энергию, причем энергию такой силы, которая мгновенно остановила во мне колеса брани. Сквернословие прекратилось, тело наполнилось силой и покоем и я быстро уснул — как совершенно нормальный человек, как будто только что и не мучился в аду слов.

Утром я проснулся в полном убеждении, что я Бог-Отец, которого непонятно зачем разбудили. Отождествление было полным. Я был недоволен и раздражен — ведь известно, что я «почил от всех дел своих», а тут меня почему-то опять разбудили. Причем пробудился я, что называется, в «силах», го есть чувствовал себя окруженным энергиями бесплотных сил самых высших чинов (серафимами и херувимами), которых сам «расставил» вокруг себя, перед тем, как почить. Бред был полный и достоверный, с комическими эффектами. Кроме того, что я был погружен в непрерывные энергетические галлюцинации (бесплотные мыслеформы силы), меня мотало еще и по чувственным галлюцинациям: на одно мгновенье я ощутил у себя во рту привкус как бы птичьих перьев, поняв это таким образом, что один из неосторожных невидимых херувимов залетел ко мне в рот и я его случайно изжевал — что-то в этом роде.

Я встал, оделся, поел и с чувством совершенной моей ненужности в этом мире (ведь я уже как бы все создал!) поехал покататься по городу, посмотреть, что это за мир получился. Получилось что-то не совсем то. В «Бытии» я как бы создал вполне нормальные вещи — землю, деревья, животных, людей, после чего и почил. А тут меня стало мотать по тем мыслеформам, которые мне уже потом приписали — в основном ангелы и какие-то устрашающие апокалипсические агрегаты, как бы топографические зоны страха, в одну из которых — в районе Преображенского рынка — я влез. Это было как бы иконографическое пространство (иконографический район, составленный из нескольких домов, будок-трансформаторов, дворов и прочих сооружений) конца света и страшного суда. Это было совершенно нежилое по ментальному ощущению пространство, по которому я некоторое время в удивлении бродил. Потом сел в трамвай и поехал к себе на ВДНХ. На одной из остановок в трамвай влезла целая толпа каких-то фабричных девушек. У всех у них были одинаковые сверхкрасивые ангельские личики, как бы плачущие от блаженства. То есть индукция мыслеформы «Бога-Отца» действовала на коллективное бессознательное и на мое восприятие либо устрашающими артикуляциями, либо стаями ангелов, а по большей части провалами в ощущение космической ненужности (поскольку в деятельном смысле Бог-Отец не так часто встречается в анналах Логоса). Кроме того, меня стало мотать по другим традициям коллективною сознательного, в основном, по ведическим.

69

Утром следующего дня я проснулся от того, что солнце било мне в глаза. Я встал, подошел к окну и стал смотреть на лучи солнца, пробивающиеся сквозь листву деревьев. Через какое-то время смотрения на эти лучи у меня опять началось «светопреставление» — солнечный свет стал как-то застывать внутри меня, опять этот солнечный неподвижный ветер пронзил меня насквозь. И вдруг я почувствовал — физически — как на затылке у меня расползаются — по вертикали — кожные и черепные покровы. Это было не то, чтобы больно, но ощутимо и не очень приятно — как операция под наркозом. Когда расползание этого «третьего глаза» окончилось, я очутился в остановленном времени. Точнее, возникло ощущение, что все находится внутри моей головы, весь видимый мир — со всей землей, солнцем и т. д. Возникла как бы полнота роскошной, солнечной вечности. Внутри как бы полная обеспеченность, остановка, а снаружи — движение, интерес, бесконечность. Как бы вечность в бесконечности. Иллюзия этого раскрытия была настолько сильной (вероятно, из-за очень хорошо разработанной традиции «третьего глаза» в индуистско-буддийском регионе коллективного сознательного), что я буквально видел окружающий мир — комнату, предметы, окно, деревья — из глубины головы и как бы одним глазом, углубленным в область затылка. Я как бы выглядывал из тыквы с дыркой, края которой были краями моего черепа.

После того, как раскрылся «третий глаз» я сразу же почувствовал себя каким-то многоруким и многоногим божеством колоссальной силы (Вишну или Шивой). Я был лучезарен и мощен — только непонятно было, зачем мне столько рук и ног, которые я оплотненно как-то чувствовал у себя.

Я уже говорил, что был в это время на больничном по ОРЗ и лечился у участкового врача по фамилии Песок. Когда я приходил к ней на прием, ее фамилия напоминала мне фразу, сказанную однажды монахом в лавре на покаянии: «Покаяние должно быть таким, что, выйдя с исповеди, ты должен чувствовать, что грехов в тебе столько, сколько песку на берегу моря». До раскрытия «третьего глаза», сидя перед врачом Песок, когда она мерила мне давление, я чувствовал себя конфузливо и робко — мой бред трансформировал врача в символ «песка грехов». В день же, когда я почувствовал себя светоблещущим Шивой и вышел на улицу, мне как раз навстречу попалась эта очаровательная Песок — невысокого роста женщина с миловидным лицом и красивыми коричневыми глазами. Я вперил в нее свой блещущий безумием и древностью взор мощного бога и она, надо сказать, как более молодая библейская сила и традиция, представилась мне маленькой и слабой, в то время как раньше, будучи «песком грехов», действовала на меня угрожающе.

С ней у меня возник эпизод, аналогичный случаю с парнем на остановке автобуса перед больницей. Во взгляде моем, видимо, было действительно что-то странно притягательное. Песок, двигаясь мне навстречу, тоже неотрывно смотрела мне в глаза, как будто находилась на привязи какого-то ощутимого для меня луча благорасположения и силы, на который я ее «поймал». Выражение лица ее было удивленным, но не устрашенным, как тогда у парня на остановке. Вероятно, для нее это был взгляд веселого, радостно-энергичного сумасшедшего.

То есть с этого момента я опять впадал в полную клинику и терял над собой контроль.

70

Вернулся я домой снова в качестве Демиурга и приступил к своим непосредственным обязанностям — занялся проблемами и перспективами Творения. Я зачем-то воткнул в щель своего письменного стола портняжную металлическую линейку с делениями от 0 до 24 — она была у меня своеобразным духовным инструментом, я соотносил с ней (не помню каким образом) свои планы и выводы о судьбах мира, взял кипу мелованной бумаги и начал бредить в письменной форме. Главной моей задачей, насколько помню, было воплотить в Слове и знаках все свои рассуждения. По-прежнему чувствуя себя окруженным «бесплотными силами», я как бы эманировал через себя информацию о своих коррекциях Творения с тем, чтобы, когда я опять «почию», эти «силы» корректировали направление развития уже на практике, так как я, так сказать, работал только на уровне Творения, замысла, а уж как конкретно они это будут осуществлять, меня не касалось, это их было дело. Какая-то часть моего сознания все-таки понимала, что я брежу, что у меня шуб, но выражалось это только в чувстве: я чувствовал, что богом быть плохо и видел в «богах» какое-то неполноценное, одинокое бытие. Более того, я почему-то «знал», что половина «богов» вообще пребывает в каком-то неприятном «небытии». Причем «боги» мыслились мной не как отдельные сущности, а как одна из ипостасей людей, имеющаяся у каждого человека. Половина «небытийных», причем большая — это те, что умерли и ждут воскресения. Я тогда, кстати, нашел способ, чтобы все были в «бытии» — почему-то для этого необходимо было создать робота. Там были, помню, очень сложные умственные манипуляции с тем, куда поместить налично необходимое «небытие» — и вот его-то я и поместил внутрь «робота». Одним словом, когда я, наконец, «добрался» до того места, до того рабочего стола, за которым проектируется объективная действительность, возле которого я впервые ощутил себя на Кировской перед больницей, у меня в голове была невероятная гносеологическая каша. Очень важными мне тогда казались отношения между мужчиной и женщиной и я придумал довольно сложную сексуальную янтру наподобие тантрических, которую назвал янтрой «Коня». Создание этой янтры было вершиной моих «коррекций». Причем эта янтра обладала еще таким свойством, что при ее реальном осуществлении человек как бы на самом деле уебывает куда-то из этого мира. А поскольку мне этого очень хотелось, а партнерши для осуществления «уебывания» не было (я уже говорил, что в состоянии «демиурга» основным чувством было чувство ненужности в этом мире), то меня опять начало мотать по каким-то «низовым» состояниям, как только я «разотождествлялся» с состоянием «демиурга». Причем в эти моменты я оказывался целиком во власти своего подсознания и чувствовал себя куклой, которую передвигает непонятно какая сила. Так, вскоре меня что-то подняло со стула и поставило лицом к иконе Христа Вседержителя. Я уставился на нее, на нимб, из которого вдруг в мой мозг — причем и визуально уже — стала проникать какая-то фиолетовая лучистая энергия, все усиливающаяся по интенсивности. Затем эта же сила подвела меня к книжной полке, я вытащил монографию о Магрите, на обложке ее изображен человек, у которого вместо головы — сияние. Я уставился на это сияние и в меня опять полился фиолетовый свет. Мне стало физически невыносимо, я отбросил книгу и повалился на диван спиной, навзничь, закрыв глаза. Точнее сказать, глаза мои сами плотно сжались — вряд ли я своими силами смог бы их тогда открыть, — и внутри визуального поля моего зрения, внутри этой темноты, разросшейся до бесконечного космического пространства, начались — в области висков — фиолетовые вспышки, пульсации, я как бы летел сквозь бездну космического пространства, а вокруг меня полыхали эти фиолетовые пульсирующие всполохи, масса которых была невероятна: какие-то взрывающиеся сверхновые звезды. Одним словом, в голове у меня был открытый космос, вселенная, сквозь которую я, в соответствии с законом красного смещения Хаббла, летел со скоростью света, пока не застыл — опять остановилось время и я открыл глаза.

После чего я снова отождествился с Демиургом, рассматривая Монастырского со стороны, и начал называть, лежа спиной на диване и с закрытыми глазами, причем как-то чисто бюрократически, отстраненно, имена моих знакомых женщин и мужчин, как бы ментально трансформируя на них янтру «Коня», причем помню, что никак не мог подыскать пару для Кизевальтера и был очень раздражен — с «небесной» бухгалтерией что-то не ладилось. Но мне тут же как бы беззвучно «нижние чины» объяснили, что, мол, необходимо с той и другой стороны иметь разорванные цепи, так как два крайних члена «отсюда» сцепляются с двумя небытийными «оттуда» и цепь «замыкается» («оттуда», вероятно имелся в виду «тот свет»). Мне, в качестве Демиурга, было, в сущности, глубоко наплевать на технические детали, сцепляется ли там чего или не сцепляется. Ко мне опять вернулось чувство брезгливой какой-то обиды, что, вот, мол, пробудили меня и заставляют заниматься черт знает чем. Во время этой дикой вселенской «магии» должен был странным образом проучаствовать царь правды Мельхиседек, который оказался каким-то вечно неприкаянным бродягой. Мне нужно было почему-то разорвать его пополам и одну его половину «поместить» в женщину, а другую — в мужчину. На моем круглом столе, покрытом красной бархатной скатертью, я «внутренним оком» — это была не галлюцинация, а «силовое» представление, — вдруг почувствовал как бы кружение по краю стола, кружение какого-то тела необычайной силовой мощи, как бы какой-то маятник в виде шара, который медленно, но, повторяю, со страшной массой, силой крутился, катался по краю круглого стола — это и был Мельхиседек. Но поскольку моя мощь Демиурга превосходила любую другую, то я его как-то расчленил, разделил. Он остановился и исчез. Исчез и я в виде демиурга. У меня опять возникло желание уебать из этого бреда с помощью янтры «Коня». Тут же последовала классическая средневековая сцена совокупления с суккубом (или инкубом — не знаю). Все еще лежа на спине с закрытыми глазами, я поднял руки, которые до этого бессильно лежали на диване и вдруг ощутил, что глажу ими бедра Ани, которая сидит на мне, поджав ноги, в виде женской половины янтры «Коня» (руки подняты над головой и сцеплены пальцами как бы «замком», причем пальцы расставлены таким заборчиком в виде пятирядного креста). Я от удивления — страха не было — приоткрыл глаза и там, где должна находиться ее голова и поднятые руки — увидел ее как бы светящуюся фигуру — на мгновение, потому что скоро это мистическое совокупление перешло в какое-то странное онанирование. Член мой был напряжен, но тактильно я его не трогал, так как мои руки «лежали» на Аниных воображаемых бедрах. Зато я все время повторял слово «анечка, анечка», но имея в виду при этом не Аню, а как бы ласкательно-уменьшительное имя бога Онана. Тут у меня в голове что-то промелькнуло от «демиурга»: что, вот, мол, чтобы монахи онанизмом не занимались, и вообще, чтобы разрешить ситуацию совокупления в «духовном смысле» и придумана эта янтра «Коня». В том смысле, что нужно нормально совокупляться, не хрена идти против естественности.

Интересно, что оргазма, поллюции у меня не было, все как-то само собой исчезло. Но еще интереснее то, что на следующий день, на работе, совершенно задвинутая и не разговаривающая ни со мной, ни с кем другим Аня, неожиданно и многозначительно сказала мне фразу: «А я там была». Я, конечно, это понял так, что часть ее подсознания «была» на «коне» у меня в комнате, когда со мной происходил этот кошмар. Более того, для нее эта глубинная «бесплотная» индукция оказалась очень стойкой (я ей ничего об этой янтре никогда не рассказывал). Месяца два спустя я курил в музейном сортире, стоя около зеркала. У противоположной стены курила молодая пара. На меня опять тогда нахлынули какие-то сквернословные брани, что-то вроде «вот, блядь, все ебутся, только и думают, как бы поебаться — и т. п.». Имея в виду эту курящую пару. Тут в курительную сортира входит Аня, подходит к зеркалу, поднимает руки к волосам, чтобы как бы пригладить их, и вдруг я вижу, что, вместо того, чтобы приглаживать волосы, она незаметно, так, чтобы это видел только я, положила обе свои руки на голову и скрестила расставленные пальцы, правда, не поднимая рук, но очевидно напоминая мне о янтре и тем самым как бы упрекая меня в моей брани по поводу.

71

Сразу же после манипуляций с «конем» мне надо было «зачать» идею робота тоже на уровне пространственной янтры. Опять потребовалось вмешательство Демиурга. На этот раз отождествление было невероятной силы, а работа по «зачатию» совершенно кошмарной для тела и сознания Монастырского, потому что тут дело касалось не взаимоотношения полов, а небытия. Это был ужас, ибо самому Демиургу было довольно тяжело через меня это делать: включились энергетические мощности «черной дыры», которые надо было «обуздать». Само дело, янтра, заключалось в том, что Демиург как бы через меня медитировал на небытие, которое «запирал» следующим образом. Из положения навзничь Монастырский был поднят в сидячее положение. Затем мои руки сложились на коленях и я положил на них голову, расставив ноги таким образом, что внизу образовался как бы закрытый ящик, в который и помещалось небытие, и этот ящик транспонировался на идею «робота». Страшно было то, что я, нависший над этим вакуумированным у меня между ногами небытием, чувствовал его затягивающее ничто в космических масштабах, как если бы меня втягивала в себячерная дыра — коллапсирующая звезда. Причем это продолжалось минут десять, да еще все время происходили перебросы в остановку времени. Как я тогда совсем не лишился разума — непонятно. Спасло, видимо, отождествление с Демиургом: в самые критические невыносимые мгновения засасывания я чувствовал переход в облегчение. Все-таки «демиургическая» сила была как бы «выше» силы небытия и какая-то обеспеченность, безопасность была.

Когда небытие было «заколдовано», упрятано в герметический ящик, то почему-то у меня возник образ снеговика с ведром на голове, с морковью вместо носа и т. д., то есть я это понял как смешную, игровую сторону «робота». Через этого снеговика я постепенно и вылез из этой черной дыры гнозиса — больше у меня отождествлений с демиургом не было. Я вообще обратил внимание, что самые «высшие» герменевтические и гностические переживания очень легко переходят в каламбуры, комизм и банальность (в смысле «от великого до смешного — один шаг»). Вообще в Логосе и «знании» все зыбко, потому что нереально и, в сущности, «высшие» профетические откровения от лица «Бога» стоят на одном уровне с какой-нибудь детской считалкой, ибо одинаково относятся к сфере языка.

72

Почувствовав себя отпущенным, наконец, от «онтологических» дел, я, в совершенно клиническом состоянии, вскочил с дивана, бросился к двери, не погасив свет и не заперев за собой дверь — было уже часов 12 ночи — выскочил на улицу, поймал такси и поехал к Курскому вокзалу, чтобы срочно ехать в «Электроугли» к своей «небесной» подруге: мне было невыносимо одиноко.

На вокзале я купил два букета цветов и сел в первый попавшийся поезд, не интересуясь, идет ли он в Электроугли, где жила Аня. Психическая тюрьма, отстранение от внешнего мира всасывала меня все глубже и глубже по мере того, как я отъезжал от Москвы в ночной электричке. Люди вокруг казались мне какими-то нереальными существами, ничем со мной не связанными. Причем мне стало совершенно наплевать на реальную топографию. Поезд остановился на какой-то станции, я понимал, что это не Электроугли, но мне было наплевать — пейзаж за окном был похож на Угольный, — этого для меня было вполне достаточно, чтобы вылезти из поезда и быть уверенным, что каким-то чудесным образом я обнаружу здесь либо сам городок Электроугли, либо — Аню: перелетит ли она сюда по воздуху, на ст. Реутово (так она называлась), или уже где-то ждет меня здесь, таинственным образом зная, что я прибыл. Я целиком отдался во власть бреда потому, что знал, что, в сущности, мне не на что рассчитывать: не мог же я действительно приехать ночью к своей сослуживице по музею, с которой у нас и особо дружеских отношений-то не было!

Я подошел к ограде платформы справа от станционной кассы, левой рукой уцепился за поручень, а правую, с двумя букетами цветов, слал медленно, с закрытыми глазами, поднимать вправо вверх от тела, в ожидании, что сейчас Анина рука коснется моей и возьмет у меня цветы. Естественно, никакой руки не появлялось, однако я, будучи полностью уверен, что Аня находится все-таки здесь каким-то незримым образом, стал разжимать ладонь — очень медленно — пока букеты не начали выскальзывать у меня из руки. Они выскальзывали медленно, странно как бы застывая и никак не падали. В конце концов они так и не упали, а мягко выскользнув, медленно соскользнув с моей раскрытой ладони, как-то плавно и невесомо оторвались от меня и прилипли к решетке забора — крест-на-крест, — где и остались висеть.

73

Вдруг опять во мне шевельнулась «демиургическая» сущность, причем теперь уже на более «низком» уровне — «мельхиседекском» (одна из половин разорванного Мельхиседека оказалась во мне) и мгновенно вернула меня к бредовым делам «творения» робота: его мыслеформа должна была развернуться в янтре действия, исполнителем которой должен быть уже не я, а какой-то персонаж из согласованной реальности, т. е. должна быть сделана как бы инъекция этой идеи коллективному бессознательному. Эта «мельхиседекская» сила как бы встряхнула меня, выводя из сомнамбулизма бессмысленного ожидания, и повернула мою голову направо: я увидел спину человека в черной одежде, который как-то быстро и одиноко удалялся от меня вдоль платформы. В голове у меня довольно вяло прокрутилась мысль о том, что это вот и есть артикуляция идеи робота, которую я эманировал у себя на диване. Причем интересно, что его «небытийная» сущность, двигательный механизм представился мне в виде какой-то металлической тележки, которую этот человек толкает, катит перед собой, врезаясь, вдавливаясь с ее помощью в самый край бытия, пролагая себе дорогу сквозь хаос, приблизительно так, как это делает железнодорожный снегоочиститель, пробиваясь сквозь снежные сугробы. Этот металлический клин-тележка, которую он толкает перед собой, обладает невероятной мощью, пробивной силой и обеспечивает защищенность, комфортность развертывающегося в бесконечность бытия — так мне все это представилось в ощутимых мыслеформах на реутовской платформе.

Однако созерцание этой янтры не отвлекло меня от моих личных проблем. Я оторвал себя от перил забора и спустился с платформы на дорогу, действительно, очень похожую на дорогу в Углях. Я двинулся по ней — было уже совсем темно — в бессмысленной надежде найти все же Анин дом. В то же время накапливалась безнадежность — ясной частью своего сознания я все же понимал, что в Реутово не могут быть Электроугли, но деваться вроде было некуда и я шел по грунтовой дороге в полной темноте, пока не дошел до лужи. Дорога упиралась в большой пустырь. Вокруг него были навалены кучи земли, какие-то бетонные секции, строительный мусор — за пустырем возвышался еще не достроенный огромный белый панельный дом, очень длинный, подъездов на 20. Посередине этого пустыря была большая грязная лужа с глиняными берегами. Не помню, задержался ли я на берегу этой лужи или сразу вошел в нее — во всяком случае, как-то махнув на все рукой, я вошел в эту осеннюю холодную лужу прямо в ботинках, она была не очень глубокой, чуть выше щиколоток. Я неподвижно застыл посередине лужи, не в силах двинуться ни вперед, ни назад. В голове моей пронеслись какие-то странные мысли о том, что, вот мол, низ у нас водяной, а верх — голубой, что-то в этом роде. Я посмотрел вверх, на небо. Оно представилось мне недостижимой родиной, откуда я свергнулся в эту лужу. Я чувствовал себя каким-то спеленутым колосом, свалившимся с неба на нежилую твердь Богом, духом, парящим над бездной, над библейской водой. И я был чудовищно один. Вокруг не было ни единой живой души, и не только живой души, но даже деревьев, травы, зверей, звезд, света — ничего не было, просто они еще не были созданы, не были еще созданы даже их идеи, эйдосы. Эта полная небытийность засасывала меня все глубже, ужаснее, я не мог пошевелиться, мне хотелось умереть, но умереть мне было некуда, смерть еще тоже не была создана, она торчала на том берегу лужи в виде толстого витого стержня, которые используют в бетонных плитах, воткнутая в земляную насыпь — так тогда ассоциировалась у меня смерть — и я не мог до нее дотянуться, выбраться из этой мелкой лужи. В голове было пусто, вязко, темно, тело сковано холодом, от которого я не дрожал, а застыл. Я смотрел на строящийся дом — там мигали холодным светом вспышки электросварки, холодным, мертвым светом, видимо, работали в ночную смену. Но мне казалось, что там работают только механизмы, живых людей нет, и что вообще это какой-то пограничный бытию и хаосу «дом», идея какая-то скорее, а не дом, передний край домостроительства вселенной, где как раз и работает этот самый робот с тележкой. Над моей головой высоко пролетел такой же безжизненный, механический самолет. Одним словом я чувствовал себя как бы и «до» времени и «после» него, на краю круга, внутри которого — жизнь, бытие, а снаружи — сзади и спереди — небытие, хаос, в котором я и увяз. Я переживал мыслеформу «несотворенности» и «прежде всех век» из православного символа веры.

Вдруг в голове пронеслось слово «Отец». Я стал его повторять про себя, это была не молитва, а зов из «добытийности» и довременности, я повторял это слово, потом оно трансформировалось у меня в «Отцы». Я долго взывал про себя к каким-то «Отцам», пока из «отцов» слово не превратилось в «отссы», причем это «отссы» пришло как бы «сверху», как совет, что ли. Я расстегнул ширинку и, действительно, помочился в лужу, отчего — в полном соответствии с народной поговоркой (опять переход «высшего» в самое расхожее и банальное!) — на душе у меня стало легче. Когда я ссал в лужу, пространство, в котором я находился, и я сам стали как бы теплеть, в этой луже (мировом водяном хаосе) появилась органика, содержащаяся в моей моче. Я как бы «оплодотворял» мировой океан — что-то в этом роде.

Я застегнулся и почувствовал, что могу двигаться, давящее космическое одиночество, кошмар стал немного отпускать и я, загребая ногами воду, медленно выбрался из лужи назад, на дорогу.

74

Выйдя на дорогу я как бы начал постепенно возвращаться в круг бытия, в жизнь, все еще неся в себе только что пережитый ужас Ничто, нежизни и в то же время бессмертия — чудовищного, невыносимого бессмертия на краю застывшей вечности. Я прошел мимо деревянного домика, окруженного палисадником. В окне нижнего этажа горел свет, но людей не было, была пустая комната. Но свет был уже как бы тепловатый, желтый, жилой. Во мне мелькнула «икономическая» мысль, что, вот мол, все начинается со света, людей, правда, еще нет, но свет уже есть. Вообще я возвращался из реутовской лужи по мыслеформам Шестоднева. И свет в комнате деревянного домика был первой мыслеформой «Да будет свет!».

Я отошел от домика и направился к платформе. Сначала на ней было пусто, часы показывали два часа ночи, поезда уже не ходили. Я не знал, что мне делать. На здании кассы висел желтый милицейский телефон. Я снял трубку и стал слушать гудки, они были отрывистыми как при «занято». Я звонил Богу, хотел спросить, что мне делать, куда идти, но телефон был занят и я положил трубку на место.

Вдруг вдали на платформе появилась фигура человека — парень какой-то. Но фигура была странной, как бы отслоенной от меня, находящейся в другой реальности. Она воспринималось мной только на уровне какой-то кристаллической структуры, не было и речи, чтобы подойти и спросить его о чем-то (люди-то еще не были «созданы»). Фигура поболталась немного на платформе, поскрипывая своими кристаллическими частями и исчезла куда-то.

Я перешел по мосту железную дорогу, спустился с платформы и пошел назад, вдоль железнодорожного полотна, в сторону Москвы. Идя рядом с кустами и высокой травой, я трогал руками листья и стебли — они были как бы только что сделанные, искусственные — это была еще только идея растительности, а не она сама. В виде эйдосов я видел и рельсы, и резину под ними — я оказался среди эйдосов материи, и от этого мне было, с одной стороны, чудовищно одиноко, с другой — как-то торжественно-дико.

Но реальность постепенно проступала — на небе возникали звезды, послышалось пение птиц. Я вышел на асфальтированную дорогу. Она была довольно широкая и шла как-то кругом. У меня возникло ощущение, что я двигаюсь как бы по спирали, все время разматывая круг бытия, внутри которого — жизнь, сам же я находился все еще на краю и тяжесть этого «развертывания бытия» была очень сильной. Изредка по дорогам проезжали машины и свет их фар мне очень помогал, я как бы опирался на их свет своим умом, как на посох, и так медленно брел в сторону Москвы, кружась по широким асфальтовым дорогам, взбираясь на мосты, пока, наконец, не увидел зеленый огонек приближающегося такси.

Я сел в такси и мы поехали в Москву. Таксист был первым человеком, с которым я встретился после реутовской лужи. Я иногда боком, вскользь взглядывал на него. Его лицо поразительно менялось по двум формам. То оно напоминало мне — один к одному — лицо моего знакомого Толи Аникеева (православного христианина и как бы «брата по духу»), то лицо моего брата Игоря (брата по крови). Эта расщепленность и достоверность галлюцинации тогда меня очень поразила. Но внешне я вел себя совершенно нормально. Денег у меня с собой не было и когда мы подъехали к моему подъезду, я попросил шофера подождать, сбегал к себе на третий этаж (обнаружив, что дверь не заперта и в квартире горит свет), вернулся, расплатился с шофером. Было, наверно, часов пять утра.

Дома первым делом я снял ботинки и пошел их мыть в ванной — они были все в глине. Меня поразила аберрация восприятия воды — она казалась мне органической, живой и даже какой-то жирной. Я лег спать все еще в состоянии «открытого космоса», а утром поехал на работу в музей.

Внешне вел я себя вполне нормально, но восприятие людей у меня было чудовищно искаженным. С большим трудом — в течение нескольких дней — мне пришлось воссоздавать нормальное восприятие живой плоти. В первый день я вообще видел людей только как тряпичных кукол. Их телесность для меня ничем не отличалась от ковра-паласта, лежащего на полу в нашем отделе. Время от времени на меня накатывали волны невыносимой ненужности, заброшенности в какой-то чужой космос, мир. Причем вокруг меня происходила какая-то странная дисфункциональная (на мой взгляд) возня, люди совершали какие-то нелепые поступки, был какой-то мелкий хаос, неразбериха и рассогласованность. Сам же я вел себя как автомат, все делал по функции, но, видимо, распространял вокруг себя поле индукции и мне казалась, что уже не я схожу с ума, а люди вокруг меня с ума сходят.

Как-то выйдя из музея днем, я решил пойти к родителям и вдруг опять внутренне застрял в ощущении ненужности, которое перешло в чувство отсутствия пространства передо мной, отсутствия пути. То есть я начал переживать «путь» как мыслеформу, и застрял в ней. И тут навстречу мне идет высокий мужчина в каком-то очень хорошем, серого цвета, видно иностранном костюме, с черной папкой в руке. Проходя мимо меня (а я как раз был в состоянии «застревания»), он совершенно отчетливо кивнул мне головой, как бы приветствуя меня. Лицо его было похоже на лицо европеизированного китайца, чрезвычайно культурного, как бы даос, но больше конфуцианец, причем очень современный по-западному. Эта странная «встреча» и его кивок вывели меня из «застревания» и переживание пути, дао как мыслеформы, прекратилось, вновь возникло пространство и цель — пойти пообедать к родителям.

С этого момента вся моя «целевая» психоделика (выбраться в согласованную реальность) развертывалась уже по даосским и буддийским мыслеформам. Хотя побочно продолжалось и «вознесение» по христианским «бесплотным чинам» и их созерцание, с которыми я пытался бороться разными махакалами и вообще какими-то мной самим изобретаемыми мыслеформами — от «красных гантелей» до звезды Бетельгейзе.

75. ЭПИЗОДЫ[9]

•••

Описать все иконографические пространства, в которые я попадал, все эти янтры действия, «брани судьбы» и просто психоделические эффекты невозможно. Опишу только некоторые, которые наиболее запомнились.

Среди странных общений «на расстоянии» с Аней было одно очень любопытное, которое я назвал «сердечный телеграф». Аня в это время снимала квартиру где-то в районе Савеловского вокзала. Однажды вечером я лежал у себя на диване и мучился своим «говорящим» сердцем — оно у меня само по себе молилось Иисусовой молитвой, то есть в ритме сердцебиения у меня по слогам в сердце складывались слова молитвы. Я разными способами пытался подавить эту самопроизвольную молитвенную деятельность своего сердца, но ничего не получалось. Вдруг среди Иисусовой молитвы стали пробиваться какие-то другие слоги, складывающиеся в странные слова, а именно: «У-ме-ня-есть-без-ру-ка-воч-ка-я-жду-ма-му» и т. д., повторяясь. Я сделал волевое усилие сознанием и «спустил» на это молящееся и телеграфирующее сердечное колесо вопрос: «Это-кто-соб-ствен-нно?». И тут же получил тем же способом, внутри своего сердца, ответ: «Аня». Я спросил: «Ин-те-рес-но-и-что-же-ты-де-ла-ешь?». И тут же ответ; «Жду-ма-му». Меня этот эффект страшно заинтересовал, уже как бы с научной точки зрения, причем этот интерес тут же погасил эффект «телеграфа» — сердце замолчало. Я встал с дивана, достал записную книжку и позвонил Ане. Она оказалась дома. Я, как ни в чем не бывало, спросил ее, ну, как поживаешь, что делаешь? Она сказала: «Жду маму». Меня это несколько ошеломило — ведь только что она мне сообщила об этом через мое сердце! Я сказал: ну, ладно, пока, — и повесил трубку.

Второй похожий «контакт» — но уже через голову — произошел следующим образом. Со мной иногда, по ночам, случались приступы «умирания», я начинал впадать как бы в кому или кататонию. Но в одну из ночей это «умирание» достигло такой степени, что я уже как бы и на самом деле стал умирать, физически. Тело начало холодеть, становилось мраморно тяжелым — я не мог пошевелить ни одним членом. Жизненная сила — в виде каких-то странных потоков энергетического тления как бы испарялась из тела. Я очень хорошо ощущал процесс опустошения своего тела от жизненной энергии. Одновременно опустошалась и голова — пространство внутри головы становилось бесконечно огромным и совершенно пустым, а тело все больше и больше застывало и каменело. И вдруг, когда я уже был на грани полного растворения (причем у меня страха никакого не было) откуда-то из самых дальних глубин этого огромного пустого пространства, образовавшегося у меня в голове, возник, сначала тихо, а потом все громче и громче, часто повторяющийся, на высокой ноте женский крик: «Боюсь-боюсь-боюсь-боюсь — и т. д.». Голос был наполнен чувством ужаса и, усиливаясь, как бы возвращал меня к жизни. И, действительно, тело стало теплеть, пространство и пустота внутри головы исчезать, умирание прекратилось. Голос был очевидно Анин. Теперь у меня нет никаких сомнений, что мы были с ней связаны (или я с её во мне «проекцией») тогда индукцией гайстпарунга на каком-то довольно глубоком уровне нашего подсознания, и когда мое «умирание» дошло до этого уровня, то включилась Анина (или «проекция» Ани у меня в голове) реакция на него в виде страха. В отличие от меня, она не готова была еще умирать и своим криком «вытащила» меня из этого состояния.

•••

Зимой мы недели две жили с Аней (в разных комнатах и без какого бы то ни было телесного контакта) на Кировской. Однажды к нам в гости пришел Володя Сорокин. У меня был тогда как раз период «архангельских» созерцаний. Ментальное пространство этих созерцаний было довольно отвратительным, силовым и в то же время уже как бы и смешным для меня, потому что к этому времени, зная, что нужно выбираться из этих пространств, я относился к ним как Алиса в стране чудес к своим зазеркальным приключениям. Итак, явился Сорокин в виде архангела — краснолицый, с грозным взглядом небесного воина и как бы окруженный плавающими вокруг него невидимыми «духовными» военными причиндалами, которые он, как «архангел», эманировал вокруг себя в виде чистых силовых энергий, а мой ум уже артикулировал их в мыслеформы. Особенно поразила и рассмешила меня одна артикуляция его воинственной атрибутики — нечто вроде гигантских (длиной метра два и весом, наверно, в тонну или больше) красных гантелей, которые вращались вокруг нас (но не визуально, а как психоэнергетические представления в моем уме). Мне стало смешно и я, чтобы не рассмеяться при Володе и Ане (не мог же я им объяснить причину своего смеха!), быстро ушел в другую комнату, зарылся лицом в подушку и некоторое время беззвучно хохотал, пока не прошел истерический приступ смеха.

Я, наверное, в течение месяца «проходил» сквозь «архангельский» слой коллективного сознательного, который был наполнен всякого рода устрашающими орудиями и чтобы как-то преодолеть этот слой, вырваться из него мне пришлось «водить» перед собой (на улицах) как собачку на веревочке мыслеформу махакалы. Я «эманировал» его перед собой метрах в трех в виде золотой массивной скульптуры на металлической овальной подставке, которая как бы плыла над асфальтом как на воздушной подушке. Таким образом, я как бы прокладывал себе путь в этом «архангельском» слое ментального пирога. Во всяком случае, когда я сосредоточивался на махакале, все эти «орудия» в моей голове исчезали и я не испытывал никакого психоэнергетического сопротивления, продвигаясь таким образом по улицам.

Итак, после приступа хохота, я вернулся в маленькую комнату и мы втроем попили чаю. Потом Володя ушел вместе со своими «красными гантелями». Я сидел напротив большого овального зеркала, Аня — справа от меня за столом. И тут у меня возникло созерцание — через Аню — загадочной мыслеформы «Царств». Причем я не сразу понял, что это такое. Мы молчали, я помешивал ложкой чай. Потом взглянул на Аню и встретился с ее взглядом, направленным неподвижно на меня. Но, точнее сказать, — не встретился. Она смотрела на меня вполне осмысленно, взгляд ее был совершенно нормален, даже как бы сверхнормален, ясен, но совершенно не имел ко мне никакого отношения. Спокойная, глубинная и какая-то «горизонтальная» ментальность и энергетика ее взгляда вообще не предполагала адресата, моего присутствия и возможности какого-либо контакта — на любом уровне. Отстранение от диалога, встречности, было абсолютным, но оно шло не «сверху», а именно как-то со стороны, несмотря на то, что взгляд был направлен именно на меня, и не «сквозь» меня, а совершенно нормально и обычно. Дистанция между нами скорее была временной, а не энергетической — какая-то тысячелетняя или трехтысячелетняя дистанция. Это был взгляд древнего рода, племени, древнего какого-то царства — библейского, или царства Чжоу, или даже древнеегипетского. Этот взгляд совершенно не предполагал никакой ответное™, ее просто быть не могло. Я тогда подумал про себя: «ну, дружочек (имея в виду коллективное сознательное), это уже выходит за всякие пределы — даже ментальных созерцаний, это как бы и совсем ненужно и невозможно». Впрочем, перцепция эта была не долгой, хоть и очень убедительной, и мы как-то постепенно разговорились на какие-то обыденные темы.

Уже позже, внимательно разбираясь в структурах коллективного сознательного, я обнаружил, что «Царства» — очень положительная ментальность, которой обладают только некоторые как бы «центростремительные» (в отличие от «центробежных» «Господств») народы — китайцы, индусы, евреи и т. п., в истории которых были очень хорошо проработаны периоды «царств». Это как бы не личная, а национально-государственная мыслеформа, не участвующая в мировом развитии, мировой «икономии», а сохраняющая традиции. В то время как мыслеформа «Господств» (которая визуально практически никак не созерцается, а проявляется лишь ситуационно и особой «судьбинной» энергетикой, о которой мне писать здесь не хочется по личным соображениям) — ментальность, напротив, участвующая в глобальных политических процессах в силу своей «центробежности». Это тоже не личная, а национально-государственная мыслеформа, причем разных типов, с разной степенью исторической «отработанности» и в зависимости от этого с разной степенью вовлеченности в глобальные геополитические структурные изменения. Индивидуальные носители этой мыслеформы (если она уже исторически «отработана» — итальянцы, англичане, французы, немцы и в какой-то степени русские) тяготеют к «царствам», причем чаще всего через древнеегипетские мыслеформы (по чисто географическим и культурным причинам), действующие же и развивающиеся «Господства» (в настоящее время более всего — американцы и арабы), осуществляют, так сказать, свое «стояние» в этом «бесплотном чине» коллективного сознательного в чистом виде. Коммуникационные артикуляции этих мыслеформ, насколько я заметил, «подчиняются» И ЦЗИНУ как своей мандале руководства, которая постепенно «переводит» их на уровень «Царств», когда они «отрабатывают» свое «Господство» в каких-то конкретных исторических ситуациях (речь здесь, в сущности, идет о «физиологии» нации). Вообще для коллективного бессознательного очень важно понятие «рода», потому что именно оно (как относительно «бессмертное») артикулирует для индивидуального созерцания все эти «слои», ментальности коллективного сознательного, трансцендирует их как «вечно» существующие эйдосы и сущности, скрепляя их в единую, причем меняющуюся (так как «боги умирают») сложнейшую систему богов, миров и т. д. Созерцателю, «залетевшему» в эту знаковую иконографическую «реальность», выбраться из нее довольно трудно (т. е. «погасить» свои видения), хотя практически в каждой хорошо разработанной традиции есть мыслеформы «выходов» из этих миров: в ведах — «дыхание», в даосской традиции — «пустое небо», в христианстве — апофатика (незнание), в медицине — психотропные средства (в некоторых тяжелых случаях — единственный «выход»).

•••

Мне приходилось почти постоянно заниматься «умным деланием», т. е. «хранить ум» в бесплодных попытках остановить поток разнообразнейших внутренних браней. Но интересно, что, если мне удавалось с помощью какой-нибудь мыслеформы остановить на недолгое время внутреннюю ругань или похабные фантазии, то я немедленно натыкался на другой вид «брани» — более, как мне казалось, «внешней», галлюцинаторной. Вот несколько примеров.

Я ехал с Петровки вечером домой на троллейбусе, сидя на заднем сиденье напротив кассы. Народу было много. В голове у меня, как всегда, вертелись матерные фразы. И вот в попытке сосредоточиться на чем-то другом, отвлечься, я представил себя одним из даосских небожителей с известной фрески, держащим обеими руками металлический брусок. Я как-то очень хорошо, соматически, отождествился с этим персонажем и, действительно, брань утихла. Мой ум как бы вошел в ментальную силу и неподвижность. Прошло минуты две спокойного внутреннего самосозерцания и фиксации. Троллейбус остановился, двери раскрылись. Моя голова непроизвольно повернулась влево. Глядя прямо мне в глаза, широко улыбаясь, к кассе подходила высокая женщина. Ее лицо, улыбка и вся голова были пронизаны и окружены радиирующим золотым свечением, лицо выражало радость встречи. Энергетическая, сияющая мощь ее «явления» была абсолютно внешнеположена мне. Вероятно, своей медитацией я индуцировал коллективное бессознательное на артикуляцию «даосских небес», и одна из входивших пассажирок «сыграла» со мной в небожительницу. Но тогда я не понимал, в чем дело. Эмпиричность этой «тонкой» галлюцинации была очевидной, а, главное, она была по духовной силе мощнее моего отождествления. Этот эффект можно сравнить с погружением в батискафе: вдруг луч прожектора выхватывает из мрака какое-то морское чудовище, которое значительно сильнее тебя, больше и живет в иной среде, а ты, только благодаря толстой броне оказался здесь, в его владениях. И, не будь брони, тебя бы тут же раздавило. Вот этот эффект «разнопорядковости» энергетического, силового существования всегда присутствовал в моих «внешних» созерцаниях и был основным их качеством, порождающим неожиданность и незнакомость «видений». Тогда, в троллейбусе, на меня, действительно, смотрело как бы более высшее существо, несмотря на то, что его «появление» сквозь эту женщину я сам спровоцировал своим «умным деланием». Подобного рода «внешние» созерцания — это путешествие в разные слои коллективного сознательного. «Батискафом» в данном случае служит сосредоточенность на отождествлении с какой-нибудь янтрой, распространенной в той или иной традиции, а вместо «воды», океана — световые и энергетические аберрации.

•••

Очень мучительный вид браней — совпадение смысла говорения (внутреннего) с внешними высказываниями окружающих людей. Приведу несколько наиболее ярких примеров. Как-то я стоял на Петровке и ждал 69-го троллейбуса, проделывая в уме — независимо от своей воли — какие-то немыслимые манипуляции со своим хуем. Это напоминало фантастический эксгибиционизм. Хуй то вырастал до размеров десятиметрового бревна, круша все вокруг себя — людей, стоящих на остановке, чугунную ограду, квасной ларек, проезжающие мимо машины. То этот воображаемый гигантский хуй оплетал меня самого как удав. В конце концов дело дошло до того, что хуев стало несколько и они вращались вокруг меня как вертолетный пропеллер. Когда подошел троллейбус, я был совершенно измучен этим фантазированием и в моей голове крутилась фраза: все это от хуя, его нужно оторвать! Я вошел в троллейбус с мыслью, что нужно оторвать хуй, бросил деньги в кассу и услышал за собой женский голос: «Сами оторвете или вам помочь?». Вероятно, опустив деньги в кассу и поглощенный мыслью о том, что нужно оторвать хуй, я замешкался у кассы и мешал женщине, стоящей за мной, оторвать билет. Однако совпадение было удивительным!

Еще два ярких примера таких совпадений. У меня был период, который я называл «топтанием троицы». Я уже писал о том, что жил тогда в «означенном» мире. Если мне попадались навстречу три мужчины, то я видел в них «троицу», причем видение было энергетическим, подавляющим и я никак не мог от него избавиться. Меня страшно раздражало, что я никак не мог выбраться из этого иконографического пространства в обычное, рассеянное состояние ума. Однажды я выходил из сквера ВДНХ и мне навстречу шли три мужика довольно развязного вида. Они о чем-то разговаривали друг с другом. Разумеется, я опять ощутил энергетическую привязанность к ним как к «троице» и начал ругаться про себя: «… в рот, сколько это может продолжаться, как от этого избавиться, ведь они и на самом деле могут меня уебать ни за что, ни про что, это же, блядь, шпана — и т. д.» В это время они как раз проходили мимо меня и один другому говорит: «Да живи спокойно, никто тебя не тронет!». Ясно, что он рассказывал что-то своим спутникам и настоящий контекст его фразы был совершенно иной. Но одновременно эта фраза была совершенно очевидно связана и с моей мыслью.

Значительно позже, когда синдром «троицы» у меня уже исчез, я ехал в автобусе, стоя около передней кассы. Около меня сидели две женщины, третья стояла рядом у окна. Все они были одеты в черные шубы. Они о чем-то разговаривали друг с другом, я не вслушивался. Но глядя на них у меня возникла идиотская мысль о трех Инь как о женском варианте «троицы» (вероятно, из-за того, что на них была черная одежда). Я подумал: «Вот, блядь, три Инь сидят… их в рот!». И тут же услышал; «И чего только на бедных людишек не придумают». Интересно, что только эта фраза была услышана мной из их разговора и как раз сразу же после мысли о «трех Инь».

Такие «комментарии» к своим мыслям я имел почти постоянно и они меня страшно раздражали.

Из-за всего этого непрекращающегося кошмара и часто возникающего чувства моей ненужности, у меня выработалось какое-то умилительное отношение к 48-му году (я родился в 49, в конце, а в 48 я еще не был зачат, то есть меня вообще как бы не было), который ассоциировался у меня с состоянием нирваны. Как-то недавно, разговаривая с Верой, я в шутку сказал, что, вот, мол, все хреново, хорошо бы застрелиться. И тут же с наслаждением подумал про себя о 48 годе. Вера тут же сказала: «А представляешь, если тебе сделают 48 операций на сердце и ты останешься жить калекой?». Причем я никогда Вере не говорил о своем приколе к этой цифре.

Особенно тягостные ментальные пространства я стал переживать в связи с комментаторским слоем к И ЦЗИНУ, когда мы начали использовать его в своих акциях. Самым сильным было переживание гексаграммы «Поражение света» (№ 36), когда мне как раз исполнилось 36 лет. Я ехал на такси по Шереметьевской улице и вдруг почувствовал, что весь мой внутренний ментальный созерцательный объем стал меркнуть, пошел как бы снег из черных хлопьев, он потемнел и угас (все это образно, разумеется, никакого реального черного снега и потемнения не было, было как бы затемнение и уничтожение ментального объема ума). Я очутился как бы в голой реальности, угасла сама среда иллюзий. Однако, это оказалось не совсем так — начался этап «апофатических» созерцаний, причем если раньше это было «вознесение» вверх по «чинам», то теперь — «нисхождение»: от самых «верхних» — серафимов — до «нижних», ангелов. Место Бога заняла черная дыра (отсутствие) и поэтому «высшие» чины, которые ближе всего находились к этой дыре, несли, соответственно, и очень тяжелое бремя «знания» об «отсутствии» Бога и соответствующую тягостную энергетику, как бы загораживая собой это «отсутствие» от «нижних» чинов и эманируя на них энергетику «незнания», в результате чего происходило как бы самоистребление, самоуничтожение вообще всей этой иерархии «бесплотных сил». Ее «духовная» функциональность сливалась с реальной, существующей среди людей, где каждый занимает свое место в социуме, не траспонируя его на «небеса». Причем интересно, что, если созерцание «по восходящей» длилось у меня чуть ли не год, то «апофатическое» созерцание произошло за какие-нибудь два — три дня (в смысле психоэнергетического переживания самоистребляющихся мыслеформ).


Москва 1983–1986

Примечания

1

В дальнейшем психосоматическое переживание «отрезанных крыльев» послужило отправной точкой к выстроенной мной целой концепции о совмещении ангельского (причем падшей его части) невидимого мира с видимым миром в человеческой душе — то есть в гностическом «откровении» мне стали ясны подробности той стороны души, которая связана с «небом». В религиозных мистических кругах концепция такого «совмещения» довольно распространена. Вероятно, ее источник — идея ангельского присутствия в человеческой жизни, приставленности ангела к человеку. Но это, так сказать, экзотерический, догматический аспект проблемы. У эзотериков линия «душа-небо» — обширнейшая область опытного познания, полигон различнейших «браней», в том числе и гностических. Причем, если гносеологическая линия «душа-земля» — бесконечна (область культуры), то познание линии «душа-небо» — конечно и осуществляется оно в рамках духовных практик. Конечный результат этого познания состоит в освобождении от гностических иллюзий и в достижении состояния покоя молчащего, не вопрошающего ума (что-то вроде нирваны). Но на пути к этому молчащему уму возникает множество гносеологических иллюзий, одна из которых — идея внедрения падшей служебной небесной силы в человеческую душу. Телеология этой иллюзии имеет эсхатологическое завершение. Подтверждение тому можно найти у Макария Египетского. В одном из своих сочинений он рассказывает о видении ему ангела в образе красивого мальчика, которого он неожиданно обнаруживает у себя за спиной. Макарий спрашивает у ангела: «когда наступит конец света». Поначалу робкий ангел, в соответствии с Писанием говорит, что знание сроков конца — не человеческого ума дело. Но потом намекает, правда, довольно туманно, что конец света наступит сразу же, как только количество святых сравняется с количеством падших ангелов. Эта арифметика вполне удовлетворяет Макария и он, не вдаваясь в технологические подробности, отпускает от себя ангела. Вся эта история в тексте Макария окутана тайной и недомолвками. Интересно, что мне попался этот текст много позже того, как у меня выстроилась аналогичная концепция. Для человека, верующего в «заселенные небеса», склонного к рефлексии и уже знакомого с эффектом натурализации «бесплотных чинов», к тому же находящегося под постоянным воздействием «бесовской силы», не трудно прийти в конце концов к мысли, что твоей душе была сделана своего рода «прививка», введена определенная доза темного хаоса под названием «падший ангел» (вспомним «ангела сатаны», который мучил ап. Павла). Период «браней» таким образом становится для аскета чем-то вроде периода иммунитетной борьбы.

(обратно)

2

Может быть, лучше всего следует пояснить природу этой «ангельской реальности» через систематичность явлений, свойственную нашей действительности и создающую впечатление привычной гармонии происходящего. Вообще систематичность — основная характеристика реальности. Так вот, в этой «ангельской» реальности, в которой я тогда себя осознавал, была постоянная систематичность, но отличная от систематичности согласованной реальности. В обычной реальности ваш взгляд свободно блуждает по предметам и вы свободно отмечаете, оцениваете то или иное в зависимости от принятых норм и вашего вкуса (красивое-некрасивое, интересное-неинтересное и т. д.). В этой оценке «того или иного» заложена очень широкая систематичность данного нам мира. Когда же я попал в свою «ангельскую» реальность, то, хотя взгляд мой и блуждал также свободно по предметам, но отмечал я и оценивал значительно в более узком спектре, а именно в том, в котором и составлялась эта самая реальность. Данная мне систематичность была значительно уже обычной. Я как бы натыкался своим вниманием исключительно и только на «красивые позы» — ничего другого я не видел не потому, что не хотел видеть, а просто не имел возможности, как мы не имеем возможности видеть сквозь стену. «Заброшенность» (как чувственный экзистенциал) в этот мир и задетерминированность узким спектром впечатлений создавали чувство другой реальности — она была дана мне со своими законами, над которыми я не был властен. Я определил бы ее как избирательную умную реальность, так как она строилась у меня не на свободном уровне широкой общесогласованной систематичности, а в узком спектре выделения вниманием определенных поворотов действительности (по восточной традиции — самый начальный период эффекта калачакры). Обрабатывающий, интерпретирующий чувственную информацию механизм моего мозга главенствовал над аппаратом механического восприятия и предшествовал ему. Я смотрел только на то, что отмечал. Но это «отмечание» уже как бы предшествовало «смотрению» и становилось видением, созерцанием. Руководство же этим моим «отмечанием», как сплошным перцептивным потоком, осуществляли какие-то неизвестные мне силы моего подсознания (то, что в традициях называется «всевидящим оком», «третьим глазом» и т. д.). Они-то — через постоянное сканирование моим «отмечанием» только определенных сторон действительности — и создавали «систематичность» новой реальности, подчиняясь, вероятно, какой-то своей глубинной программе (коллективного сознательного), которая мне была неизвестна и, следовательно, воспринималась мной как сторонняя, исходящая не от меня. Ничего кроме этой программы я просто не замечал, никаких других поворотов действительности, которые выходили бы за рамки этой программы, моделирующей «ангельскую» реальность, для меня просто не существовало. Причем этот заново для меня описанный мир и воспринимался мной по-новому всеми органами восприятия. Особенно поразило меня ощущение воздуха, которым я дышал — у него был запах новизны, причем это не метафора, а именно обонятельная характеристика.

(обратно)

3

Эффект «черты», «перехода» и т. п. является обязательным инициационным моментом практически во всех духовных практиках (например, этап «Ворота» у суфиев). Вообще в сфере хорошо проработанного, артикулированного коллективного сознательного (как, например, в православной аскетической традиции, буддизме и т. п.) все этапы созерцаний мира мыслеформ (мира сил) отчетливо отделены друг от друга с помощью очень интересного эффекта калачакры — взаимодействия психического и объективного мира в точке их субъектно-объектной связи. Программа коллективного сознательного, вскрывающаяся в сознании созерцателя способна каким-то образом воздействовать на коллективное бессознательное, в психоэнергетическое поле которого погружена наша согласованная реальность, и оно, в свою очередь, всегда находит способ откликнуться, овеществить метафору коллективного сознательного каким-либо знаком, совпадением и т. п. Наиболее отчетливо этот эффект работает на коммуникационных связях, особенно паралингвистических.

(обратно)

4

«Серафимы» — тип служебного (в божественной икономии) сознания, представляющий собой такой вид психической артикуляции «божественного» бытия, который скрывает «божественную» сущность (т. е. свободную, не служебную часть того же «серафического» сознания), с помощью различных метафизических спекуляций. Т. е. свобода этого уровня сознания (точнее — коллективного сознательного) обеспечивается постоянным ускользанием своего истинного предмета (сущности, экзистенции) в говорении о нем («бытии»). «Серафическое» сознание — наиболее расщепленное сознание, склонное к патопсихологии. В психоэнергетическом смысле это источник гносеологической жажды. Через него (в гносеологической традиции) происходит становление Логоса — наиболее общих представлений и перспектив мышления. Порог самоактуализации такого сознания — пространственно-временное созерцание, по отношению к которому он становится его субстратом, «природой». В социоструктуре — это чаще всего контролирующие себя шизофреники, не утрачивающие относительно «полезной» для общества работоспособности в сфере философии, науки, искусства, причем в их самых пограничных областях. При «обратном», возвращающемся (апофатическом) созерцании, оператор-наблюдатель, проходя сквозь уровень серафического сознания, оценивает его как особо тягостные смысловые и созерцательные пространства (небытийные), так как при обратном развертывании программы коллективного сознательного именно на этот уровень созерцания ложится вся тяжесть знания о божественном отсутствии (переживания коллапсирующей «черной дыры», «поражения света» и т. п.).

(обратно)

5

Это очень интересный, но трудновыразимый эффект — что-то вроде непрерывной произносимости мыслей и чувств, постоянной их внутренней трансформации в речь. Но это «речение» сквозь систему письменного языка воспринималось мной не слухом, как воспринимается речь, а, как ни странно, через глаза — какой-то ранее мне неизвестной частью сознания. Можно объяснить это с помощью «верхней» или трансцендентной чакры отстранения, которая обычно изображается в восточной традиции «духовного тела» над головой. В результате духовной аскетической практики происходит своего рода «психический взрыв» — психические силы качественно перерождаются в то, что обычно называют духовными энергиями, сознание как бы «расширяется»и какая-то его часть, слой начинает воспринимать трансцендентным «я» — как своего рода «внутреннее небо». Это отслоение «я» и можно определить как верхнюю чакру. Эта верхняя чакра — как неожиданно вспыхнувший над головой шахтерский фонарь — начинает излучать качественно перерожденную энергию. В ее дополнительном «свете» статичный, напечатанный текст начинает восприниматься «нижним», обычным сознанием как произносимый, динамичный — его форма и смысл постоянно напряжены. Понятие «свет» я использую здесь как метафору. Излучаются именно смысл и форма в виде психоэнергетического формо-смыслового потока. Но в результате того, что этот поток начинает бить и сиять под воздействием духовной энергии раскрывшейся верхней чакры — как кусочек зеркала начинает сиять от лопавшего на него солнечного луча — возникает достоверное впечатление, что форма и смысл носят трансцендентный характер, произносятся откуда-то «оттуда». Переживается не столько содержание прочитываемого, сколько факт того, что ты погружаешься (а не слышишь со стороны) в глас Божий как бы в совершенно достаточное сияние алмаза, которое целиком поглощает твою потребность восприятия и понимания. Конкретные же значения и смысл читаемых мной тютчевских стихов можно сравнить со своего рода великолепной оправой этого алмаза, блеск которого мерцал и переливался в каждом слове стихотворения. Стихи как бы заново сотворялись во время их чтения, причем природа их была исключительно чувственной, а не смысловой: через это «слышание глазами» я впрямую созерцал самый дух поэзии.

(обратно)

6

Надо сказать, что эти «знаки» довольно редкий феномен даже в аскетической практике. В православной аскезе этот эффект называется «ангельским руководством», осуществляемым определенным чином «бесплотных сил», его иногда называют «Власти». У суфиев это называется «проводник» или просто «способность понимать знаки». Отставив в сторону психопатологическое объяснение этого феномена (по причине его малой привлекательности для нашего повествования) я предпочитаю относиться к этому явлению как к объективному, но существующему только в той зоне понятия «объективность», где его семантическое ядро размыто до степени диффузии с субъективными областями наших впечатлений и рассуждений (ведь можно понимать кантовскую дорецептивность или хайдеггеровское предпонимание не как границы, а как зоны, слои, обладающие определенным объемом интерпретации). Возможно, что этот феномен — своего рода обобщенно-конституирующий выход психической энергии коллективного бессознательного, его возможности к структурированию, в сферу индивидуального подсознательного, к глубинным слоям субъекта установки, где на выходе в сознательное оно артикулируется как знак. В месте этой диффузии коллективное бессознательное «сужается», превращаясь в коллективное сознательное, а субъект установки, напротив, «расширяется» (поэтому и говорят о «расширенном сознании»). В дальнейшем, в период активного внутреннего «говорения» (гносеологической жажды) и разного рода «браней» я много мучился с этими «властями» или «знаками», точнее с моей способностью их «понимать» и неспособностью отвязаться от них, и в конце концов пришел к выводу, что единственная их «полезность» (при условии, если они будут «удачно» поняты, т. е. при достаточно развитом критическом аппарате рефлексии) состоит в «выталкивании» человека из его психоделических «западаний». Они несут как бы пограничную функцию (эволюционную) на грани психического космоса и хаоса. Всякого рода гадание по этим знакам с целью получить «тайное знание» приводит к гностическим построениям, может быть и забавным как герменевтические курьезы, но к реальному знанию отношения не имеющим: потолок любого «серьезного» гнозиса — полное незнание, апофатика (в отличие от реального, динамического познания) Одно время я много занимался такого рода «гаданием» по знакам, что приводило меня к сильнейшим гностическим «браням». Механизм этих гностических «браней» в окультуренном виде может быть представлен в шизоанализе — текстах с нулевой аутентичностью, но зато со стопроцентным аутизмом. Эти тексты, кроме курьезности, выявляют «метафизичность» как таковую — автономию метафизики по аналогии с автономией эстетики и этики (типичный пример такого текста — мое эссе 1986 года «ВДНХ — столица Мира»).

(обратно)

7

Мне приходит в голову два объяснения этого феномена. Во-первых, натурализация метафорической молитвенной формулы из «Верую»: «И во единого Господа Иисуса Христа, сына Божия, Единородного, иже от Отца рожденного прежде всех век: Света от Света…». Вероятнее всего, именно в этом месте молитвы, — «Света от Света» и началось перевоплощение звука в свет. В таком случае мое переживание можно расценивать как звуко-световую галлюцинацию. Второе объяснение — это то, что мое сознание каким-то образом оказалось способным воспринять возможный генезис света, точнее натурализацию его идеи, светового эйдоса. Если мысль как-то сопричастна становлению бытия (а ускользающее сущее всегда неизвестно) и процесс этого становления перманентен («дхармичен»), то в определенном, расширенном модусе своего протекания мысль может как бы «подсоединиться» к этому процессу и чувственно означить его в акте умственного восприятия. В таком случае можно сказать, что я пережил мыслью (но не наблюдал, не следил, так как был полностью поглощен этим процессом, находился внутри него) момент, когда звук порождает свет. То есть фонема расщепляется на «фотонему» и «морфему». И то и другое — семантические звенья или эйдосы, но морфема ведет к «семеме» и образованию языка и речи, а «фотонема» — к образованию светлого начала (ян), а затем и света как энергии. Интересно, что эта концепция может быть и теологической, и атеистической в равной мере. В начале Ветхого Завета мы читаем, что Бог сказал: «Да будет свет!», т. е. в начале был звук, речение, которое породило свет. Причем это был еще не реальный, освещающий свет, а эйдос света, так как солнце и звезды были созданы несколько позже. Такова теологическая концепция. Древнеиндийская философия и современная физика предлагают другую гипотезу. В начале был священный слог «АУМ», из которого затем все произошло, причем его произнесение не приписывается какой-либо персонифицированной первичной силе, Богу. (Практика произнесения «ом мани падме хум» в значении «драгоценный камень в сердце лотоса» подразумевает, кроме прочего, онтологизацию, «опредмечивание» чувства любви и согласия, обретение константности чувства и его автономизации — то есть на психологическом уровне решается то, что в метафизике было заявлено Кантом как «автономия морали») Современная физика говорит о реликтовом звуке, породившем как материю, так и материальные энергии, включая энергию света. В таком случае мое «выпадение из времени» во время этого «светопреставления» можно объяснить слиянием течения моей мысли со светом, с его скоростью, а мы знаем, по Эйнштейну, что тело (в данном случае «тело мысли»), достигшее скорости света, выпадает из потока времени. Возможно, что именно это «выпадение» я тогда и переживал.

(обратно)

8

«Сведение ума в сердце», в эту алхимическую печь, которая преобразует мысль в чувство, а потом дает обратный эффект чувственного видения мысли или целого мысленного комплекса (мыслеформы), открывает доступ оператору-наблюдателю индивидуального «я» в область коллективного бессознательного. Эта область (по Юнгу) является вместилищем архетипов. Попадая туда, оператор-наблюдатель как индивидуализированная оценивающая и артикулирующая часть сознания как бы «наращивает», исходя из своего формально-чувственного опыта, архетипические схемы, наполняющие резервуар, вместилище коллективного бессознательного, которое в процессе этого «наращивания» становится коллективным сознательным, превращается в необъятную страну мыслеформ, в мир, странствуя по которому оператор-наблюдатель встречает натурализованные мыслеформы совершенно с такой же степенью достоверности и объективности, как мы в лесу можем встретить зайца. Но для того, чтобы открылся доступ в эти сферы перцептивных артикуляций коллективного бессознательного как сознательного, человек должен быть уверен в реальном существовании тех или иных духовных сущностей и в действенности того пути, который к этим сущностям приводит — пост, молитва и т. д. Естественно задаться вопросом, где же находится вместилище этих архетипов, коллективное бессознательное? Никакого топографического ответа на этот вопрос не существует, так как очевидная подвижность границ сознания, неуловимость мест сцепления объективного и субъективного при их полной в то же время раздельности всегда будет выводить наши рассуждения по этому поводу в чисто языковую область. Решение этого вопроса всегда будет оставаться в сфере экзистенциального.

(обратно)

9

Поскольку все, что я здесь описываю, касается исключительно сферы коммуникаций и в конечном счете отношений между людьми, и если мы принимаем, что для человека нормальным функционированием является экзистенциальная открытость к диалогу, предполагающая автономию от любой коммунальности, то по отношению к этой открытости, пользуясь спортивной терминологией, можно сказать, что все «нижние чины» коллективного сознательного — это как бы «недобросы», а «Царства» и «Господства» — «перебросы». Причем уровень «Царств» не предполагает экзистенциального общения потому, что отдельная личность сталкивается здесь с целым народом (в другой личности), а уровень «Господств» — потому, что личность, заброшенная в эту ментальность, вовлечена как функция в развертывающийся национальный поток и по отношению к процессам, происходящим в этом потоке, ее экзистенция является «прикладной», а не целевой (она находится как бы в «лапах судьбы»). Уровень же «Бога» по отношению к нормальному экзистенциальному функционированию вообще съедает всякую экзистенцию, так как «духовный» контакт между людьми на уровне «Бога» — это всегда контакт с самим собой, монологическое общение.

(обратно)

Оглавление

  • ДО БОЛЬНИЦЫ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17[1]
  •   18
  •   19[2]
  •   20[3]
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  •   28
  •   29
  •   30
  •   31[4]
  •   32[5]
  •   33
  •   34
  • В БОЛЬНИЦЕ
  •   35
  •   36
  •   37
  •   38[6]
  •   39
  •   40
  •   41
  •   42[7]
  •   43
  • ЗВЕНИГОРОД
  •   44
  •   45
  •   46
  •   47
  •   48
  • ДОМА И НА РАБОТЕ
  •   49
  •   50
  •   51
  •   52
  •   53
  •   54[8]
  •   55
  •   56
  •   57
  •   58
  •   59
  •   60
  •   61
  •   62
  •   63
  •   64
  •   65
  •   66
  •   67
  • РЕУТОВСКАЯ ЛУЖА
  •   68
  •   69
  •   70
  •   71
  •   72
  •   73
  •   74
  • 75. ЭПИЗОДЫ[9]
  •   •••
  •   •••
  •   •••
  •   •••
  • *** Примечания ***