Страсть к диалектике: Литературные размышления философа [Виктор Владимирович Ерофеев] (fb2) читать постранично


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

А.Ф. Лосев. СТРАСТЬ К ДИАЛЕКТИКЕ Литературные размышления философа

Л79 Лосев А. Страсть к диалектике: Литературные размышления философа. – М.: Советский писатель, 1990. – 320 с.

Сдано в набор 20.02.89.

Подписано к печати 05.01.90.

Тираж 30.000 экз.

Цена 1 р. 10 к.

Виктор Ерофеев. Последний классический мыслитель

Пока рукопись этой книги готовилась к печати, А.Ф. Лосева не стало. Почтеннейший возраст покойного ученого, родившегося в 1893 году, не позволяет мне говорить о его кончине как о некоей надмирной «несправедливости», но мысль о другой, куда более земной, несправедливости не оставляет меня в моих размышлениях о судьбе философа.

Хоронили А.Ф. Лосева в ясный весенний день 1988 года, выдавшегося в истории нашей страны необычно свободным. Согласно последней воле покойного, его отпевали по православному обряду. Он лежал в гробу в своих профессорских очках, совершенно неотделимых от его облика, над ним читали псалмы и пели литию, и едва ли уместное на похоронах чувство умиротворения нашло на меня на тесной аллейке Ваганьковского кладбища: это было «человеческое» погребение.

Года за три перед тем, готовя беседу с Лосевым для «Вопросов литературы», я ездил к нему на дачу, и там, на веранде, в проеме его рубашки блеснул мне в глаза заповедный крестик. Помню, я нимало не удивился этому открытию, почувствовал, что так и должно быть и что загадка моей «трудной» беседы с ним кроется во внутренней борьбе и скрещении его различных «вероисповеданий».

Беседа была действительно трудной. До нее я с Лосевым не встречался, но мне давно хотелось разобраться, на чем основывается его видение любезной ему античности и почему так пристрастна, безжалостна его критика возрожденческого субъективизма. Он принял меня поначалу с рассеянной доброжелательностью, но затем, по мере нарастания моих вопросов, вдруг ощетинился и едва не выгнал за дверь. Я лез ему в душу – и он не стерпел. Я был не столько беспардонным, сколько въедливым, в моем поколении это считалось вполне нормальным, в его – грозной провокацией.

Мы жили в разных мирах, хотя и в одной системе, только я помещался на оттаявшей ее стороне, а он – на ледяной и смертельной. У него были свои взаимоотношения со временем: оно двигалось и стояло на месте, оно двигалось и возвращалось внезапно к той точке, где в первый раз остановилось. Оно остановилось для него не потому, что фаустовская душа исследователя заключила сделку с дьяволом, а потому, что дьявол XX века вообще терпеть не мог фаустовскую душу и целенаправленно шел к ее истреблению.

В ответах Лосева была то дерзость, не доступная позднейшему, осмотрительному и «редуцированному» уму, то паническая осторожность, для человека 80-х годов казавшаяся заведомо излишней. Он жил сразу во всех десятилетиях нашего века и своей жизни. Его физическая слепота позволила ему как бы разменять возможность передвижения в пространстве на возможность беспрепятственного движения во времени. Я видел перед собой то восторженного почитателя своего современника Вяч. Иванова, то безжалостного, задиристого борца с позитивизмом, молодого автора «Философии имени», то погорельца военного времени, то создателя титанического труда по истории античной эстетики, но возникали попутно лакуны, недомолвки, несуразицы, ведущие к недоразумениям.

Он предложил озаглавить беседу «В борьбе за смысл» – я только глазами заморгал и стал спорить, но он настаивал, и я настаивал; было нелепо: название словно пришло со страниц журнала «Под знаменем марксизма»; эти «знамена» с двойным профилем давным-давно пронесли; их зловещий шелест навсегда остался у него в ушах. Он нехотя сдался.

Мне рассказывали, в 20-е годы он был театралом, по восемь раз на неделе ходил на спектакли (в воскресенье – дважды), я поинтересовался:

– Что значил для вас Мейерхольд?

Он вдруг заорал (буквально):

– Ты о ком меня спрашиваешь?! Его же вместе с женой Сталин зарубил!!!

Он сидел через стол, взволнованный и негодующий – на меня, на себя – ведь он проговорился, отношение вырвалось: «зарубил». Открывши рот, утратив на время дар речи, я смотрел на него.

– Алексей Федорович! – вскричал я, приходя в себя. – Так Мейерхольд давно уже реабилитирован!

Из мглы 30-х, влекомый магическим словом, он вдруг вынырнул в «предрассветный туман» середины 50-х.

– Реабилитирован? – с живейшим интересом, как будто последняя новость.

– Ну да!

Он обрадовался. Его беспамятство было слишком избирательно, чтобы объясняться лишь возрастными причинами, он наизусть цитировал и любимых поэтов, и прозаические пассажи из Розанова, дело было в другом: память о «зарубленном» Мейерхольде была бесконечно глубже памяти о его реабилитации, залегла на совершенно ином экзистенциальном уровне: одна память готова была «зарубить» другую бесчисленное количество раз, как в ночном кошмаре.

Но