После осени. Поздняя РАФ и движение автономов в Германии (ЛП) [Инге Фитт] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

<p>


После осени. Поздняя RAF и движение автономов в Германии</p>


<p>


Инге Фитт, Маргрит Шиллер, Бригитта Монхаупт, Кристиан Клар и другие</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


Как писать про RAF? — Марат Нигматулин, Эвелина Катайцева </p>


<p>


 </p>


<p>


Огонь и пламя. История автономов — Джеронимо</p>


<p>


 </p>


<p>


Введение Джорджа Кациафикаса</p>


<p>


Введение </p>


<p>


Левый радикализм в 1970-е годы </p>


<p>


Движение «Спонти» в университетах</p>


<p>


Краткая история К-групп</p>


<p>


Альтернативное движение</p>


<p>


Городская герилья и другие вооруженные группы</p>


<p>


Формирование автономов в 1980-х гг.</p>


<p>


Антиядерное движение: 1975-81</p>


<p>


Саммит МВФ и Всемирного банка</p>


<p>


1989</p>


<p>


 </p>


<p>


Никогда больше нам не быть такими храбрыми — Инге Фитт</p>


<p>


 </p>


<p>


Пролог </p>


<p>


Глава первая </p>


<p>


Глава вторая </p>


<p>


Глава третья </p>


<p>


Глава четвёртая </p>


<p>


Глава пятая </p>


<p>


Глава шестая </p>


<p>


Глава седьмая </p>


<p>


Глава восьмая </p>


<p>


Глава десятая</p>


<p>


Глава одиннадцатая </p>


<p>


Глава двенадцатая</p>


<p>


Глава тринадцатая </p>


<p>


Глава четырнадцатая </p>


<p>


Глава пятнадцатая</p>


<p>


Глава шестнадцатая </p>


<p>


Эпилог </p>


<p>


 </p>


<p>


Воспоминания о вооружённой борьбе. Жизнь в группе Баадера-Майнхоф — Маргрит Шиллер</p>


<p>


 </p>


<p>


Введение </p>


<p>


Арест в Гамбурге </p>


<p>


Встреча с RAF</p>


<p>


Уход в подполье </p>


<p>


Меня принимают в RAF</p>


<p>


В тюрьме </p>


<p>


Обучение в тюрьме и майское наступление </p>


<p>


Первое испытание </p>


<p>


Свобода </p>


<p>


Реорганизация RAF</p>


<p>


 </p>


<p>


Документы Rote Zora и RAF </p>


<p>


 </p>


<p>


Что такое патриархат? Текст для обсуждения Революционных ячеек 1989 года</p>


<p>


Новое женское движение</p>


<p>


Интервью с Rote Zora (июнь 1984 года)</p>


<p>


Заявление по поводу событий 77-го года — Кристиан Клар</p>


<p>


Стратегические размышления — Бригитта Монхаупт</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Как писать о RAF?


<p>


 </p>


<p>


Знаете, это довольно трудно — писать о RAF. </p>


<p>


В сущности, по тем материалам, которые представлены в этой книге, надо писать монографию. Но мы ограничимся для начала этой заметкой. </p>


<p>


Итак, эта книга рассказывает о деятельности «поздней» РАФ, то есть после 1977 года, после «немецкой осени» и гибели почти всего (кроме Ирмгард Мёллер) первого поколения этой организации. </p>


<p>


Информации на эту тему немного. Почти всё, что собрано в этой книге, рассказывает о деятельности до 1985 года. После этого, после разгрома уже второго поколения во главе с Кларом и Монхаупт, — информация об организации становится всё более фрагментарной. </p>


<p>


Какие же источники мы объединили в этом издании? </p>


<p>


Их несколько. </p>


<p>


Во-первых, это отличная книга «Огонь и пламя», написанная одним из участников автономистского движения 1980-х годов и изданная под псевдонимом. Мы пользовались её англоязычным изданием. </p>


<p>


Главный недостаток этой книги в том, что она не о РАФ, но косвенно затрагивает тему связей третьего и четвёртого поколений этой организации с немецкими автономами и субкультурой сквоттеров. </p>


<p>


Разумеется, тут содержатся лишь выдержки из этой книги. </p>


<p>


Далее это мемуары Инге Фитт — одной из немногих сохранивших до последних дней своей жизни активность и желание писать активисток РАФ. Её написанные на прекрасном немецком языке мемуары приведены здесь лишь с небольшими сокращениями. </p>


<p>


Они, в частности, раскрывают сложную тему Сотрудничества РАФ с властями ГДР и проливают свет на многие неизвестные до этого русскому читателю события из истории организации, а также на некоторые внутренние дискуссии. </p>


<p>


Далее следует отметить мемуары Маргрит Шиллер. Мы использовали их англоязычное издание, так как немецкое успело стать библиографической редкостью. Они куда менее информативны, но всё же весьма оригинальны и заслуживают внимания. </p>


<p>


Затем идут документы. Из них два официальных заявления — одно за авторством Кристиана Клара, другое — Бригитты Монхаупт. </p>


<p>


Мы взяли их из книги «The Red Army Faction: a documentary history. Volume II: dancing with imperialism». </p>


<p>


Затем идут некоторые программные документы феминисткой партизанской организации Rote Zora. Мы взяли их изткниги</p>


<p>


Надо сказать, двухтомник «The Red Army Faction: a documentary history» и «Früchte des Zorns» весьма информативны. </p>


<p>


В первых двух томах собраны различные коммюнике и прочие документы РАФ до 1984 года. Во второй содержатся заявления и документы Революционных ячеек и Rote Zora до начала 1990-х годов. </p>


<p>


Тем не менее, в настоящий момент мы считаем перевод этой книги не вполне целесообразным, так как в отсутствии контекста российский читатель попусту не поймёт многих из этих документов (а их немало). </p>


<p>


Изначально мы хотели включить викингу также воспоминания Биргит Хёгельфельд, а также так называемые «Материары внутренней дискусиии», инициированной Хёгельфельд в 1992 году.</p>


<p>


Суть этого мероприятия состояла с следующем: с разрешения тюремной администрации (которого испрашивали долго), пленным рафовцам разрешили проговорит друг с другом и с некоторыми товарищами с воли под запись. Всего таких разговоров было более 60. В ходе этих дискуссий, продолжавшихся с 1992 до 1994 года, удалось обсудить много важных тем. Материалы этих внутренних споров издавались не раз. Они представляют собой труд знаменитой, почти утерянной сейчас немецкой учёности, во многом продолжают идеи Франкфуртской школы и даже сейчас обладают фундаментальным, стратегическим значением для всех левых. </p>


<p>


По этой причине мы и не включили эти материалы сюда: столь важный труд заслуживает отдельного издания. </p>


<p>


По этой же причине мы не публикуем здесь воспоминания Биргит Хёгельфельд. </p>


<p>


О чем же может узнать читатель из публикуемых здесь материалов? Какую научную новизну они содержат? </p>


<p>


Во-первых, данные материалы развеивают целый ряд мифов, связанных с деятельностью РАФ. Притом мифов как очернительских, так и героических, созданных леваками. </p>


<p>


Рафовцы в своих мемуарах бухают, употребляют наркотики, воруют в магазинах. Многие из них откровенно манкируют своими революционными обязанностями. Это совсем не похоже на сусальные образы из статей Александра Тарасова и других подобных восхвалителей РАФ.</p>


<p>


Тем не менее, в рафовцах из этой книги нет ничего общего и с лубочными злодеями со страниц шпрингеровской прессы. </p>


<p>


Во-вторых, книга впервые на русском языке проливает свет на такую сложную и «мутную» тему, как сотрудничество властей ГДР и РАФ. Тарасов и ему подобные долгие годы старались отрицать наличие такого сотрудничества. </p>


<p>


Тем не менее, оно было. И рафовцы сами нам об этом рассказывают. </p>


<p>


Наконец, в-третьих, данная книга показывает историю немецкой городской герильи под новым углом: не как монументальное повествование о великих героях, а как бытовую и очень личную историю некоторых молодых людей, выбравших однажды (не всегда даже вполне сознательно) очень необычный жизненный путь. </p>


<p>


В-четвёртых (это последнее и бонусное), документы в конце книге дают нам краем глаза заглянуть в мир милитант-феминизма 1980-1990-х годов. Сейчас, когда большая часть феминисток придерживаются либеральных по сути идей Джудит Батлер об исключительно пацифистском и ненасильственном характере феминизма, о феминисткой политике как исключительно политике ненасилия — это смотрится несколько курьезно, но тем не менее, весьма познавательно и полезно с точки зрения расширения собственного взгляда на мир, выхода за устоявшиеся рамки представлений о неких политических явлениях. </p>


<p>


Пожалуй, на этом всё. </p>


<p>


Приятного вам чтения.</p>


<p>


 </p>


<p align="right">


Марат Нигматулин, Эвелина Катайцева </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


Джеронимо </p>


<p>


Огонь и пламя. История автономов. </p>


<p>


 </p>


<p>


Перевод с английского </p>


<p>


 </p>



Введение Джорджа Кациафикаса


<p>


 </p>


<p>


Более чем за десять лет до протестов против ВТО в Сиэтле десятки тысяч людей в Берлине противостояли глобальному собранию Международного валютного фонда и Всемирного банка — самых могущественных волшебников высоких финансов, и они заставили мировых банкиров спешно покинуть свои посты на день раньше запланированного срока. В 1981-1984 годах сотни тысяч немцев вышли на марш за мир и помогли положить конец гонке ядерных вооружений и холодной войне между США и СССР. Среди участников этих и многих других акций была радикальная молодежь, которая заняла сотни заброшенных зданий и бросила вызов патриархату, одновременно борясь с формами господства в повседневной жизни. В союзе с фермерами и экологами они успешно остановили попытку немецкой атомной промышленности производить оружейный уран. Из горнила всей этой борьбы вышло автономное движение, или Autonomen, как сила, противостоящая корпоративной системе в целом и стремящаяся к ее глубокой революции.</p>


<p>


Автономные социальные движения не придерживаются одной идеологии — в их рядах марксисты-ленинцы борются с системой наравне с анархистскими феминистками и антиимпериалистическими турками. Они стремятся не к захвату национальных государств, а к их разрушению. Они хотят упразднить политику в том виде, в котором мы ее знаем — как игровую площадку для генералов, политиков и бизнесменов. Они хотят разрушить существующую систему, потому что видят в ней причину войны, голода, нищеты и ежедневного однообразия.</p>


<p>


У Автономов нет единой центральной организации. Когда действует одна группа, другая вдохновляется, чтобы подняться, а они, в свою очередь, гальванизируют еще одну в числе других в цепной реакции восстания, которую я понимаю как «эффект эроса», как возникновение массовых социальных движений, способных трансформировать гражданское общество. Автономы появляются как «черный блок» на демонстрациях, собираются в региональные ассамблеи, но у них нет ни постоянных организаций, ни постоянных выразителей. За последние три десятилетия они проявили себя в рамках движений за мир и анти-ядерных движений. Сегодня они помогают оживить движение за глобальную справедливость (или против корпоративной глобализации). Снизу миллионы людей по всему миру сформулировали фокус для международной мобилизации: противостояние собраниям элиты институтов мировой экономической системы — практическая цель, универсальный смысл которой можно найти. Как было сказано выше, ни одна центральная организация не диктовала этот фокус. Скорее, миллионы людей автономно развивали его через свои собственные мысли и действия. Точно так же, без центральной организации, около тридцати миллионов человек по всему миру вышли на улицы 15 февраля 2003 года, чтобы выразить протест против второй войны США против Ирака еще до ее начала.</p>


<p>


По мере того, как это глобальное движение все больше осознает свою силу, его стратегия и воздействие, несомненно, станут более целенаправленными. Творчески синтезируя прямые демократические формы принятия решений и воинственное народное сопротивление, грамматика автономии и эффекта эроса в социальных движениях воплощает то, что я называю «сознательной спонтанностью». Ключевые тактические вопросы, стоящие перед движением за глобальную справедливость, содержатся в микрокосмической форме в развитии европейских автономов.</p>


<p>


Редко упоминаемые — и почти никогда в комплиментарных выражениях — немецкие радикалы в конце двадцатого века внесли значительный вклад в дело мира и справедливости во всем мире. В то время, когда большинство людей в богатых странах мира были погружены в прожорливую задумчивость потребительства, многие немецкие молодые люди мобилизовались против этого течения. Более десяти лет движение сквоттеров оспаривало у властей контроль над центрами городов. Устойчивость немецкого движения, его способность находить новых приверженцев из поколения в поколение, нельзя назвать иначе как поразительной. В Соединенных Штатах, после кульминации в 1970 году, движение в основном не смогло возродиться, за исключением активизма по отдельным вопросам, сектантских групп одной догматической системы верований или другой, или индивидуальных проектов. В 1980-х и начале 1990-х годов, когда Мумия Абу-Джамал и другие долгосрочные политические заключенные практически не имели поддержки в США, немецкие автономы предали огласке их дела и привлекли международное внимание к американскому расизму.</p>


<p>


Борьба Автономов с расизмом — одно из самых важных измерений их деятельности. Нигде в политической вселенной Германии люди не сделали ничего, чтобы остановить антииммигрантские погромы 1990-х годов, которые вспыхнули в бывших коммунистических частях страны после объединения. В таких местах, как Хойерсверда и Росток, расистские толпы нападали на вьетнамцев, мозамбикцев и ангольцев. Когда полиция и общественность закрыли на это глаза, автономное движение мобилизовалось, чтобы прорвать осаду немецких расистов. Когда полиция наконец отреагировала, она арестовала антирасистских уличных бойцов, а не нападавших неонацистов, как можно было бы предположить.</p>


<p>


Несмотря на экономическую модернизацию, немцы еще не избавились от своих собственных разновидностей национальной гордости и этноцентризма. Конечно, в обществе широко распространено отрицание и отвращение к незаконным стремлениям Адольфа Гитлера к мировому господству и расовой чистоте, но под поверхностью остается мощная националистическая идентичность. Мы забываем, что, хотя Гитлеру не удалось создать прочный Третий рейх, его кампании по истреблению значительно повлияли на характер и состав выживших немцев. Сегодня мечты об имперском превосходстве Германии значительно уменьшились, возможно, даже исчезли навсегда, но неонацисты, с их целью сохранения воображаемой арийской родословной, остаются силой, с которой необходимо считаться.</p>


<p>


Одним из ярких недостатков самосознания немцев является неприятие собственной нации. В то время как некоторые люди считают себя сначала людьми, а потом членами нации, многие немцы фетишизируют свои национальные особенности, оставаясь запертыми в тюрьме немецкой национальности, если не сознательно, то, по крайней мере, в сделанных предположениях и исключенных возможностях. По-видимому, гораздо легче унаследовать по инерции груз прошлого, чем преодолеть давно устоявшуюся идентичность — даже для лучших из тех, кто хочет помочь человечеству вырваться вперед из наших нынешних затруднений.</p>


<p>


На исходе двадцатого века многие немцы с облегчением читали в прессе сообщения о гибели «Автономов» и надеялись, что движение наконец-то уступило неустанному натиску корпораций. Берлин переживал строительный бум после холодной войны, и старые кварталы Автономов становились все более благоустроенными. Хотя в американских активистских кругах немецкое автономное движение стало чем-то вроде легенды, оно никогда не выходило за рамки той гигантской величины, которую оно принимало за доказательство своей правоты, и, наконец, казалось, что оно находится на грани исчезновения.</p>


<p>


В то же время Партия зеленых, порожденная различными низовыми движениями, стала частью национального правительства. При попустительстве министра иностранных дел «зеленых» Йошки Фишера — бывшего радикального уличного бойца и Шпонти — немецкие войска впервые со времен Гитлера были размещены за пределами страны, и Германия получила давно забытый статус, который любая «нормальная» европейская держава считает само собой разумеющимся. Воздержавшись от англо-американского нападения на Ирак, Германия сыграла активную роль в войне с Талибаном и сотрудничала с великими державами мира на Балканах. За все успехи Германии в качественном превращении из милитаристской империалистической державы в государство, поддерживающее мир и справедливость, мы должны благодарить автономистов.</p>


<p>


Европейские автономные движения вдохновляют американцев — и не только в США. Влияние «Автономов» проявляется в самых разных формах — черные блоки, возникшие по эту сторону Атлантики, пожалуй, наиболее очевидны. В течение многих лет многие люди спрашивали, почему существует только один англоязычный том об автономных движениях (моя собственная книга «Подрыв политики»). Теперь, спустя два десятилетия после своего появления, «Огонь и пламя» Джеронимо, первый немецкий текст из рядов Автономов, в котором систематически рассматривается историческая траектория движения, вышел на английском языке. Этот перевод совпадает с возрождением интереса к «Автономерам», вызванным их «возрождением» после многих лет почти невидимости во время протестов против G8 в Ростоке и его окрестностях в 2007 году. По-видимому, хотя огонь автономного сопротивления несколько угас, его угли быстро разгорелись вновь, превратившись в кон-флагман, который продолжает гореть под фасадом принятия людьми неолиберальной повестки дня мировых лидеров.</p>


<p>


Когда я перечитываю эту книгу, «Огонь и пламя» напоминает мне о том, что когда молодые немцы начали свой марш против институциональной власти, они подверглись ужасным репрессиям как со стороны укоренившихся сил государства, так и со стороны своих бывших коллег (например, «зеленых"), которые участвовали в «долгом марше через институты». Несмотря на очевидное со-избрание «зеленых» через их вхождение в либеральное крыло политического истеблишмента, немецкая общественность все еще далека от принятия автономного движения. Новая Левая партия возникла среди реформированных бывших коммунистов Восточной Германии и воинствующих профсоюзных активистов, уставших от многолетнего предательства социал-демократами своих собственных фундаментальных принципов. Однако ни одна из этих групп не питает особого уважения к антиавторитаризму Автоном. Я хотел бы доказать, что мы ошибаемся, но, похоже, в ближайшем будущем Autonomen не предвидится никакого прорыва — ничего подобного расширению пространства для действий и волне новых сквотов после падения Берлинской стены в 1989 году.</p>


<p>


Книга «Огонь и пламя», написанная давним активистом, всесторонне раскрывает динамику немецкого движения с 1960-х по 1990-е годы. Здесь можно узнать о немецкой внепарламентской оппозиции (APO), франкфуртских спонтанниках, коммунистических сектах, антиядерном движении, движении сквоттеров, движении против расширения франкфуртского аэропорта, ныне мифологизированной Хафенштрассе в Гамбурге, антиглобализационном, антивоенном и антифашистском движениях, вооруженной борьбе и многом другом. Есть даже глава об автономии в Италии.</p>


<p>


Однако на этих страницах в значительной степени (и несколько заметно) отсутствуют автономная борьба женщин и феминистская критика патриархата. Я бы не стала делать вывод из того, что он не упоминает феминизм (это слово ни разу не встречается в тексте), что Джеронимо просто сексист. Я знаю его близко — мы путешествовали вместе, жили вместе, любили, смеялись и, как это иногда бывает у близких друзей, ссорились. Я могу поручиться, что он изучал свою повседневную жизнь в связи с гендерными вопросами; он не считает себя выше женщин и не пренебрегает ими как товарищами.</p>


<p>


Его нефеминистская позиция скорее основана на продуманной политической оценке значения единства автономного движения и необходимости его единства, которому, по его мнению, угрожает то, что он считает пристрастностью феминизма. Вместо того чтобы постигать универсальное в специфике феминизма (или черной культуры, или гей-культуры), то есть то, что мы все выигрываем от борьбы за уничтожение патриархата, он находит универсальное просто в том виде, в котором оно появляется в едином движении. В первое издание своей книги он включил несколько абзацев на тему автономного женского движения. Честно написанный, он мог только заключить: «И поэтому я должен смеяться над своей неспособностью и знанием того, что я никогда не пойму всего, и просто попытаться жить с этим».</p>


<p>


Еще один пробел, который снижает резонанс книги, — это неспособность широко контекстуализировать международный характер движения. Autonomen выросли из восстаний в Голландии, Швейцарии и Италии; в свою очередь, немецкие активисты помогли разжечь подобные движения во многих странах — среди них Дания, Франция, Испания, Чехия, Швеция и Мексика</p>


<p>


Однако на страницах этой книги читатель не встретит этой грани его существования, за единственным исключением Италии.</p>


<p>


Я предлагаю эти критические замечания в адрес «Огня и пламени» в духе дружбы и солидарности. Я от души рекомендую эту книгу и надеюсь, что активисты не только прочтут ее, она заслуживает изучения и обсуждения, подражания и критического преодоления.</p>


<p align="right">


 </p>


<p align="right">


Кванджу, Южная Корея, март 2008 г.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Введение


<p>


 </p>


<p>


Автономы, как они проявляются сегодня, в 1990-х годах, не существовали в 1950-х годах — ни в Федеративной Республике Германии (ФРГ) времен «экономического чуда» [Wirtschaftswunder], ни в сталинистской Германской Демократической Республике (ГДР) Вальтера Ульбрихта. Автономы — это следствие восстаний 1968 года. Эти восстания в основном были вызваны студенческим движением и породили «новых левых», развившихся из критики как политики представительных партий и профсоюзов, так и политических концепций традиционного рабочего движения. Критика была направлена на западноевропейскую социал-демократию, на восточноевропейский большевизм и даже на элементы южноевропейского анархизма. В отличие от капи- талистических условий, восстановленных в Западной Европе после Второй мировой войны, и от наследия традиционного рабочего движения, студенческое движение понимало себя как антиавторитарное. Более того, восстания 1968 года включали в себя восстание женщин против мужского господства. Критика «социалистических идеалов» вдохновила автономное и самоорганизованное женское движение, представляющее собой новое понимание взаимосвязи между повседневной жизнью, субъективностью и политикой. И последнее, но не менее важное: рабочие вели вооруженную борьбу против наемного труда и капитала на автомобильных заводах, что имело последствия для всей Европы.</p>


<p>


Сегодняшние автономы могут быть поняты только в контексте истории Новых левых, которая продолжалась по крайней мере до конца Западной Германии в 1989 году. С европейской точки зрения, теорию и практику западногерманских автономов 1980-х годов можно рассматривать как «вторую волну автономной борьбы» после разгрома западных левых в 1989 году.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Левый радикализм в 1970-е годы


<p>


 </p>


<p>


«Заниматься сквотом — значит разрушить капиталистический замысел наших кварталов. Это значит отказаться от аренды и капиталистической структуры обувных коробок. Это значит строить коммуны и общественные центры. Это значит признать социальный потенциал каждого района. Это значит преодолеть беспомощность. В сквоттинге и в забастовках за аренду мы можем найти стержневую точку антикапиталистической борьбы за пределами фабрики».</p>


<p>


Проектные группы «Рабочего места» надеялись, что борьба за жилье поможет им мобилизовать пролетарскую потребность в коллективизме против капиталистического разделения труда. Они стремились объединить интересы студентов и рабочих через повседневное взаимодействие и общение. Они также надеялись, что общий опыт борьбы и государственных репрессий сплотит людей. Однако реальность борьбы за жилье в начале 1970-х годов была совсем иной.</p>


<p>


Жилищная борьба была наиболее выражена во Франкфурте и Гамбурге, городах, управляемых социал-демократами. Сквоты вызвали осторожную реакцию городских властей, стремившихся казаться ориентированными на реформы. Во Франкфурте СДПГ обещала бороться со спекуляцией землей. В то время как борьба за жилье в городе переросла в широкое социальное движение, борьба в Гамбурге обострилась после выселения сквота на Эхофштрассе 39. Это выселение ознаменовало поражение радикальных левых в городе с далеко идущими последствиями. Это также означало, что сквотинг больше не обсуждался как простая практика бесплатного проживания в пустующих зданиях: в течение нескольких лет сквотинг определял радикальный дискурс в Западной Германии. Развитие жилищной борьбы доказало, что в сфере воспроизводства возможны новые формы борьбы; формы, которые, несмотря на свою незаконность, иногда получали широкую поддержку населения.</p>


<p>


В конце 1960-х годов ведущие банки Франкфурта начали амбициозную реструктуризацию города, превратив его в метрополию банков и сферы услуг. Они намеревались расшириться за счет района Вестенд, который был хорошо связан с центром города. Вестенд был традиционным местом проживания франкфуртской буржуазии. Земельные спекулянты скупили огромное количество недвижимости и сдали ее в аренду семьям мигрантов. Это привело к отъезду большинства традиционных жителей Вестэнда и позволило спекулянтам получать огромные прибыли за счет непомерно высокой арендной платы. Целые кварталы стали безнадежно переполненными, а некоторые дома намеренно оставались пустыми. Студентам было практически невозможно снимать коллективные квартиры в этом районе.</p>


<p>


Именно в этот период, с 1970 по 1974 год, развивалось движение франкфуртских сквоттеров. Движущей силой были антиавторитарные студенты, которые еще во время студенческого движения превратили Франкфурт в центр активизма. Распад отделения SDS привел к появлению сильной сцены Sponti. Многие радикалы также сотрудничали с рабочими-мигрантами, которые входили в группу Lotta Continua в Италии. В 1972-73 годах забастовки за аренду жилья, проводимые в основном турецкими и итальянскими иммигрантами, поддерживались сквоттерами Sponti. Однако это сотрудничество также вызвало конфликт: ограниченная политическая автономия со стороны участников арендных забастовок столкнулась с «менталитетом социального работника и адвоката» со стороны спонти. Кроме того, отношения между группами были основаны скорее на прагматизме, чем на политических убеждениях.</p>


<p>


Франкфуртская сцена спонти, с самой важной группой Revolutionärer Kampf, доминировала в публичном выражении борьбы за жилье до 1974 года. Были организованы разнообразные акции, демонстрации и оккупации. Воинственность была важным фактором. В сентябре 1971 года сквоттеры получили широкую поддержку населения после неудачной попытки выселения. Движению удалось придать импульс дальнейшим оккупациям и арендным забастовкам. Городской совет Франкфурта, возглавляемый СДПГ, был вынужден отменить свое постановление о немедленном выселении.</p>


<p>


Когда весной 1973 года движение рабочих-мигрантов закончилось, дискуссии внутри радикальных левых сосредоточились на защите захваченных домов и на боевой защите массовых демонстраций. Когда сквот на Кеттенхофвег оказался под угрозой выселения, спонтисты выбрали агрессивную политическую кампанию. Полиция ответила на это мерами устрашения, которые были сочтены несоразмерными даже широкой общественностью. Следствием этого стали беспорядки во внутренних районах Франкфурта. Несколько попыток выселения удалось отбить благодаря решимости боевиков и широко распространенной солидарности. В этих конфликтах политические информационные кампании были связаны с формой массовой воинственности, которая была не отделена от целей, а непосредственно связана с ними. Буржуазная пресса была глубоко обеспокоена: «В сердцах наших городов возникают очаги гражданской войны... . . По примеру Франкфурта параллельные правительства могут появиться и в других городах: вчера университетские советы, сегодня жилищные советы, завтра, возможно, «советы оккупированных заводов"« (Frankfurter Neue Presse, апрель 1973 года).</p>


<p>


В конце концов, сквот на Кеттенхофвег был выселен грубой силой. С этого момента боевая защита демонстраций стала основным направлением деятельности франкфуртских спонтистов. Воинственность и контрнасилие горячо обсуждались. Дискуссии были открытыми и напрямую касались широкого движения сквоттеров, что, вероятно, стало одной из причин провала попыток криминализации боевиков в то время. Однако зацикленность на защите боевиков также отодвинула на второй план обсуждение политических перспектив. Отчасти это было вызвано истощением многих активистов из-за продолжающихся репрессий, отчасти — следствием того, что «Revolutionärer Kampf» стала играть все более доминирующую роль. В начале февраля 1974 года другой важный франкфуртский сквот, «Блок», был выселен в результате внезапного нападения 2500 полицейских. Сразу после этого он был снесен. 23 февраля демонстрация собрала десять тысяч человек и привела к самым крупным беспорядкам во Франкфурте в 1970-е годы. Все это не изменило того факта, что активисты получили удар от рук городского совета Франкфурта. Движение сквоттеров в городе практически подошло к концу. Отсутствие политической перспективы описал один из спонти: «Традиционные структуры власти воспроизводились в наших собственных рядах, и люди больше не знали, что делать. Когда вы не допускаете людей к процессу принятия решений, вас не удивляет, что никто не вмешивается, когда вы сбились с пути» (Wildcat, № 40, 1986).</p>


<p>


После окончания борьбы за жилье движение Sponti пыталось сохранить свою политическую идентичность с помощью контркультуры, специальных кампаний и боевых действий. Летом 1974 года развернулась борьба вокруг тарифов на проезд в общественном транспорте, в сентябре 1975 года было совершено нападение на Генеральное консульство Испании, а в мае 1976 года прошла демонстрация трех тысяч человек после смерти Ульрике Майнхоф. Все это время происходила подпольная организация и уличная боевая деятельность небольших групп. Концепция «малых групп» способствовала более эффективному противостоянию с полицией, но она также способствовала фрагментации некогда единой радикальной левой.</p>


<p>


Сильная связь революционных устремлений с уличной боевитостью приводит к пожарам, когда уличная боевитость больше не практикуется. Спонтисты основывали свою политику на индивидуальных потребностях. Это таит в себе большую опасность: когда сложные социальные условия (слабая революционная приверженность, сильные государственные репрессии и т.д.) сделают необходимым коллективное сопротивление, его можно будет не найти.</p>


<p>


История сквота на Эхофштрассе начинается с планов Bewobau, дочерней компании жилищного общества Neue Heimat, снести множество зданий во внутреннем районе города по адресу Хоэнфельде, чтобы построить девятнадцатиэтажные многоквартирные дома с 450 частными роскошными квартирами. Подготовка к строительству заняла годы и включала в себя намеренное выселение долгосрочных жильцов. Студентам предлагалось заселяться по краткосрочным контрактам. На момент захвата Ekhofstraße 39 многие дома в Хоэнфельде пустовали или сдавались в аренду студентам, которые не рассматривались как потенциальные долгосрочные жильцы. Во всем этом Neue Heimat сотрудничал с частными спекулянтами. Недобросовестные методы привели к созданию инициативы десяти муравьев, но петиции, листовки и открытые письма не произвели особого впечатления. Так, 19 апреля 1973 года на Эхофштрассе 39 был организован сквот:</p>


<p>


Это была первая попытка гамбургских спонтистов реализовать свои идеи на практике. Революционное насилие было ключевым вопросом, не в последнюю очередь из-за расширения западногерманского полицейского аппарата и усиления репрессий против левых, подогреваемых борьбой с Фракцией Красной Армии. Бывший сквот «Кеттенхофвег» во Франкфурте показал пример возможности мобилизации широких социальных групп вокруг радикальной и бескомпромиссной политической борьбы. Тот факт, что необходимо ожидать возможной конфронтации с репрессивным государственным аппаратом, уже повлиял на подготовку к оккупации и выразился в появлении активистов, которые принесли с собой каски, балаклавы и дубинки (Грюттнер).</p>


<p>


Вначале было много солидарности с соседями, начиная от пожертвования мебели и заканчивая баннерами солидарности, развешанными на других домах. Сквоттеры установили контакты с жителями района, организовывали встречи, на которых открыто обсуждали свои идеи, и создали районное бюро, а также молодежный центр. Особенно для молодежи района сквот стал важным местом встреч.</p>


<p>


Народная поддержка, которую получили сквоттеры, и их открытая решимость защищать дом боевыми действиями сделали невозможным для городского совета, Bewobau и полиции добиться немедленного выселения. Вместо этого они попытались изолировать и криминализировать сквоттеров. Пропагандистской частью занималась гамбургская пресса Springer, которая постоянно называла скваттеров «странствующими радикалами», «людьми в масках», «политическими рокерами», «террористами» и «бандитами», фабрикуя истории о нападениях скваттеров на других жителей района.</p>


<p>


Всех жителей, посетителей и сочувствующих останавливали и контролировали по пути в сквот и обратно. Многих доставляли в участок и заставляли сдавать отпечатки пальцев. Сквоттеры ответили организованной воинственностью. Однако насильственный конфликт с полицией был недолговечен. Между тем, поскольку сквоттеры были заняты ежедневными стычками с полицией, политическая активность в сквоте практически сошла на нет. С переходом из политической плоскости в боевую, солидарность жителей района также ослабла. Все были серьезно затронуты постоянным присутствием полиции.</p>


<p>


Утром 23 мая 1973 года сквот был оцеплен шестью сотнями полицейских и атакован спецназом, вооруженным автоматами. Более семидесяти сквоттеров были арестованы, и тридцати трем из них были предъявлены обвинения в «членстве или поддержке преступной организации» (§129), по которым впоследствии было вынесено несколько приговоров. Это был первый случай применения данного параграфа при таких обстоятельствах.</p>


<p>


Эти события стали переломными для гамбургского Шпонтиса. Вследствие выселения распался Пролетарский фронт. Члены группы поддержали сквот, хотя он не соответствовал их теоретическим убеждениям; по их мнению, борьба за жилье должна вестись в кварталах рабочего класса и подготавливаться широкой общественной пропагандой. Когда был занят дом на Эхофштрассе, 39, многие жители района уже уехали. В Хоэнфельде было мало, если вообще были, долгосрочных политических перспектив. Тем не менее, Пролетарский фронт попал в одну из ловушек воинствующей политики: воинственность стала в первую очередь индивидуальным испытанием преданности и мо- ральности. В конечном итоге это привело к расколу группы.</p>


<p>


После выселения и последующих государственных репрессий некоторые из сквоттеров на Эхофштрассе решили уйти в подполье. Двое из них, Карл-Хайнц Дельво и Бернхард Рёсснер, входили в состав отряда Фракции Красной Армии, который пытался заставить освободить заключенных Штаммхаймского РАФ нападением на посольство Германии в Стокгольме в Аориле 1975 года. Участие бывших сквоттеров в действиях вооруженной группы сопротивления позволило государству впоследствии представить сквоттинг как «перевалочный пункт для террористов».</p>


<p>


В результате «травмы Эхофштрассе» гамбургские спонтисты в течение нескольких лет не могли организовывать более крупные политические инициативы.</p>


<p>


Ситуация изменилась только в 1976 году в связи с борьбой против строительства атомной электростанции в Брокдорфе.</p>


<p>


 </p>



Движение «Спонти» в университетах


<p>


 </p>


<p>


Положение студентов университетов резко изменилось в первой половине 1970-х годов. Благодаря технократическому «образованию в новой форме» университеты превратились в массовые учебные заведения. Число студентов в Западном Берлине и Западной Германии увеличилось более чем в три раза с 1960 по 1979 год, достигнув примерно одного миллиона человек. В политическом плане ситуация характеризовалась наличием К-групп и левых реформаторов. В то время как К-группы отдавали приоритет «требованиям классовой борьбы» перед «индивидуальными потребностями», многие «левые ученые», пришедшие в академические круги в результате восстания 1968 года, сосредоточились на разоблачении «буржуазной науки», сумев не только сделать академическую карьеру, но и продать свои диссертации как важный вклад в борьбу.</p>


<p>


В середине 1970-х годов антитеоретические и антиакадемические «Спонтис» закрепились в университетском активизме. С помощью нестандартных, веселых и образных акций они бросали вызов академическим структурам: в Мюнстере свинья была избрана президентом университета. В Ульме собака баллотировалась в университетский сенат. На пике своего влияния, в 1977-78 годах, Спонти выступали в качестве представителей студентов в нескольких университетах.</p>


<p>


Движение спонти 1970-х годов характеризовалось богатым и противоречивым набором протестов, бунтов, отказов и эскапистского поведения. Политические идеи представляли собой смесь антиинституциональных, прямо-демократических, автономных и анархистских элементов. Главной мишенью было буржуазное общество.</p>


<p>


В конце 1970-х годов, после разочарований, связанных с «реформаторскими университетами», спонтисты все больше внимания уделяли альтернативной культуре, организации соседских сообществ и антиядерному активизму. Университеты по-прежнему предоставляли относительно свободное пространство, которое использовалось как база для участия в других видах борьбы.</p>


<p>


Описание движения Спонти было бы неполным без упоминания его социально-психологических аспектов: в абстрактных терминах его можно описать как попытку создания коллективного опыта, намекающего на возможность чего-то другого. Если говорить более конкретно, то группы Sponti имели неоправданно высокие коллективные амбиции, которые не раз заканчивались психологической драмой, делающей невозможной любую политическую работу. Идеология «аффектированности» была связана с «новой внутренностью», которая регулярно приводила к отказу от политики и уходу в коллективные дома, группы самопомощи и наркотики. Антиполитическое» кредо спонтистов порой превращалось в простой приватизм.</p>


<p>


 </p>



Краткая история К-групп


<p>


 </p>


<p>


Во время распада АПО несколько фракций SDS уже проявляли симпатии к марксистско-ленинским партийным моделям. Даже группы из антиавторитарной среды обратились к догматизму в поисках новых политических перспектив. Стали циркулировать лозунги типа «Покончим с антиавторитаризмом», и люди заговорили о «пролетарском повороте». На смену «антиавторитарному безумию» в основном студентов среднего класса пришло возвращение к «мелкобуржуазной серьезности» марксистско-ленинских кадров. От индивидуальных идей отказались, а партия подчинилась. Теперь партия — обычно называемая «ведущей партией пролетариата», независимо от личных предпочтений — означала «революционную идентичность», а не личность. Среди множества образовавшихся «групп К» четыре стали особенно влиятельными, некоторые из них установили сильное господство в определенных городах и регионах: в Западном Берлине — КПД-АО, основанная в 1970 году; в Киле и Рурской долине — Коммунистическая партия Германии — марксисты-ленинцы (КПД-МЛ), основанная в конце 1968 года старыми членами КПД; в Гамбурге — Коммунистический бунд (КБ), основанный в 1971 году; во Франкфурте, Гейдельберге и Бремене — КБВ, основанная в 1973 году несколькими учебными группами.</p>


<p>


Помимо фиксации на революционной роли заводского пролетариата, все вышеупомянутые организации объединяла «антиревизионистская» позиция в отношении ДКП и Советского Союза. Влияние маоизма было сильным, а программы в основном следовали политике Китайской Народной Республики и Албании. Некоторые организации даже критиковали Советский Союз за «социал-империализм» и считали эту страну еще большим врагом революционного социализма, чем Соединенные Штаты. КПД-МЛ и другие организации также выступали за воссоединение «социалистического немецкого отечества». Хуже всего, однако, было узкое понимание теорией и практикой К-групп и их организационные структуры; авторитарная и догматическая теория в сочетании с сухими экономическими доктринами свели универсальный горизонт марксизма-ленинизма к вульгарной идеологии распределения имущества.</p>


<p>


Тем не менее, члены групп были убеждены в «ведущей роли партии в борьбе рабочих». Это порождало не только строго иерархические структуры, но и жесткие требования к послушанию, дисциплине и выносливости. К членам партии предъявлялись жесткие требования. Их повседневная жизнь и социальные отношения были полностью регламентированы. Почти все личные доходы передавались партии, устраивались «красные свадьбы», мужчины должны были носить короткие волосы, от людей требовалось посвящать до восемнадцати часов в день «революционной политике партии», а сцена Sponti осуждалась как «элитарная» и «мелкобуржуазная».</p>


<p>


В середине 1970-х годов К-группы сформировали самую мощную внепартийную ментальную силу левых в различных городах. На пике их деятельности в них было организовано более десяти тысяч человек. KBW была самой крупной организацией с тремя тысячами членов, в то время как KB только в Гамбурге насчитывала почти тысячу человек. В 1977 году журнал KBW «Kommunistische Volkszeitung» продавался тиражом более тридцати тысяч экземпляров в неделю. Журнал КБ «Arbeiterkampf» не отставал от него с двадцатью пятью тысячами экземпляров.</p>


<p>


Некоторые организации демонстрировали удивительный уровень воинственности: в апреле 1973 года члены КПД-АО ворвались и разгромили ратушу Бонна в знак протеста против визита премьер-министра Южного Вьетнама. В 1975-76 годах KBW организовала массовые перекрытия трамвайных путей против повышения платы за проезд в общественном транспорте. На ранних этапах общенационального антиядерного движения К-группы направляли большие контингенты хорошо экипированных товарищей, которые оказались очень эффективными в практических столкновениях. Не в последнюю очередь именно их воинственность привела к интенсивным дискуссиям о запрете К-групп, особенно KBW, в конце 1977 года. Митинг поддержки, организованный большинством известных К-групп, за исключением КБ, собрал около двадцати тысяч человек на площади Боннер Марктплац; площадь была завешена красными флагами.</p>


<p>


Вскоре после этого начался распад К-групп. Возвращение к партийным концепциям 1920-х годов и совершенно анахроничному представлению о пролетариате — по образцу мужского рабочего на фабрике — было стратегической шуткой в условиях позднекапиталистического Западной Германии. Кроме того, у К-групп не было ответов на насущные вопросы, поднятые кри- тикой патриархата и новыми социальными движениями (антиядерным, экологическим и альтернативным). Становилось все труднее мо- билизовать новых членов, чтобы они подчинялись авторитарной партийной структуре и соглашались на постоянное вмешательство в их личные дела.</p>


<p>


После распада К-групп некоторые члены полностью отошли от партийной работы. Другие вступили в партию «зеленых». В Западном Берлине в Альтернативном списке (АЛ) бывшие члены КПД-АО в конце 1980-х годов все еще вызывали раздражение своими призывами к «воссоединению немецкого отечества, свободного от сверхдержав». Однако другие бывшие члены группы К, раскаявшись в своих «юношеских революционных грехах» и поклявшись в верности конституционному государству, продвинулись в высшие ряды партии. Внутри гамбургского КБ произошел раскол. Одно крыло сотрудничало с «зелеными», другое продолжало оставаться однозначно коммунистической организацией.</p>


<p>


К концу 1980-х годов существовало лишь несколько остатков бывших К-групп в таких организациях, как Западногерманский коммунистический союз (BWK), Верейнигте социалистическая партия (VSP) и Марксистско-ленинская партия Германии (MLPD). Как заметная политическая сила они исчезли. Однако марксистско-ленинская идеология 1970-х годов все еще играла определенную роль в развитии автономной сцены 1980-х годов — не всегда приятным образом.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Альтернативное движение


<p>


 </p>


<p>


Начало так называемого альтернативного движения в Западной Германии и Западном Берлине было основано на растущем скептическом отношении к политике, ориентированной на рабочие места. Это стало еще более выраженным к концу 1970-х годов. Альтернативное движение, казалось, обеспечивало путь к спасению от государственных репрессий, с одной стороны, и от интеграции в систему, с другой. Оно также предлагало возможность сочетать индивидуальную и коллективную эмансипацию — идеал, который спонтисты сформулировали еще во времена АПО.</p>


<p>


После провала К-групп люди искали новые формы организации. Возникло движение, преследующее своего рода «параллельную культуру», которое пыталось создать практическую альтернативу доминирующему социальному порядку. Оно было наиболее сильным в устоявшихся центрах радикальных левых, особенно во Франкфурте-на-Майне и Западном Берлине.</p>


<p>


Вначале многие из альтернативных проектов рассматривали себя как повседневные структуры поддержки общей политической борьбы: левые книжные магазины, бары, кафе, типографии и т.д. Однако был и сильный «утопический» элемент: все эти проекты должны были служить наглядными примерами будущего социалистического общества, созданного посреди капитализма. В этом смысле начало альтернативного движения было тесно связано с автономным импульсом отказа от наемного труда и сопротивления в повседневной жизни.</p>


<p>


Альтернативное движение развивалось в «объективных условиях» экономических кризисов. Это привело к ряду проблем и противоречий. Неприятие отчужденных и репрессивных социальных структур часто оборачивалось индивидуалистической и циничной самомаргинализацией. В то время как значение мелкого производства и распределения товаров в самоуправляемых проектах идеологически преувеличивалось, реальная политическая значимость альтернативного движения становилась все слабее и слабее. Термин «альтернативная экономика» вскоре стал функционировать в первую очередь как ярлык для капиталистической рыночной ниши. Невероятно дорогие ор- ганические яблоки или биодинамическая морковь также подпитывали зарождающуюся «идеологию здоровья» — еще один капиталистический бонус. Короче говоря, экономическая объективность взяла верх над индивидуальным сознанием. К концу 1980-х годов большинство альтернативных проектов были прочно интегрированы в капиталистическую структуру.</p>


<p>


Автономные круги всегда формулировали сильную критику иллюзий альтернативного движения. Они подчеркивали, что отказ от буржуазного общества не является убедительным, если его социальный фундамент не является с вызовом. Альтернативное движение забрало бунтарей с фабрик и улиц и заперло их в гетто. Оно также добавило идеологически завуалированную самоэксплуатацию к эксплуатации со стороны капитала. Однако эта критика, сформулированная задним числом, остается «объективистской» и не учитывает исторические обстоятельства середины 1970-х годов. Более того, она упрощает сложный феномен. Остаются альтернативные проекты, основанные на принципах автономии, самоорганизации, подлинного выражения потребностей и интересов. Они понимают себя как лабораторию настоящей контркультуры и основу для отказа от капиталистического перфоманс-общества. Карл-Хайнц Рот сказал:</p>


<p>


То, к чему в конечном итоге стремится любой искренний социальный революционер, в настоящее время можно предвидеть только в самых основных формах: общая собственность, эгалитарный доход, как можно меньше обязанности работать и как можно больше самоопределения, преодоление гендерных противоречий, распад нуклеарной семьи, децентрализованное самоуправление без бюрократии и государственной структуры, альтернативные технологии и восстановление природной среды. Я убежден, что первые прямые шаги к ним невероятно важны, потому что они являются началом: началом новых надежд, доказывающих, что однажды разрыв между ограниченными возможностями самореализации и общей социальной целью может быть преодолен.</p>


<p>


В некоторых крупных городах альтернативные проекты позволяют людям и по сей день организовывать большую часть своей повседневной жизни в пространствах солидарности и относительной свободы. Когда в начале 1980-х годов альтернативное движение подверглось резкой критике со стороны движения сквоттеров Западного Берлина, оно по-прежнему обеспечивало экономическую основу движения. Более того, некоторые альтернативные проекты продолжают функционировать как плацдармы для более широкой политической борьбы.</p>


<p>


 </p>



Городская герилья и другие вооруженные группы


<p>


 </p>


<p>


Между средой Спонти 1970-х годов и городскими партизанскими группами «Фракция Красной Армии» (Rote Armee Fraktion, RAF), «Движение 2 июня» (Bewegung 2. Juni) и «Революционные ячейки/Красная Зора» (Revolutionäre Zellen/Rote Zora, RZ) существовали тесные связи, но они не были лишены противоречий.</p>


<p>


Появление спонтистов и вооруженных групп было связано с упадком внепарламентской оппозиции как массового движения, с репрессиями, которым подверглась АПО, и с частичной интеграцией активистов АПО в систему. Вооруженные группы очень четко поставили вопрос о власти: если вы пропагандируете революцию, вы должны прибегнуть к организованному массовому насилию и вооруженной борьбе. Личная целостность и идентичность были центральными аспектами при принятии решения о вступлении в вооруженные группы. Поступая таким образом, человек закрывал все черные ходы для тайного бегства от политической активности. Отступление и отставка больше не были вариантами. Однако моральные аспекты, подразумеваемые при взятии в руки оружия, также делали выбор политической борьбы более ограниченным. К этому добавилась государственная репрес- сия. Все левые оказались под сильным влиянием постоянно усиливающихся репрессий в отношении леворадикальной политики после деятельности вооруженных групп в 1970-х годах.</p>


<p>


Вначале РАФ явно пыталась связать свои действия с воинственной низовой политикой АПО. Коммюнике после освобождения Баадера было ярким примером. Вскоре, однако, группа заявила, что невозможно сочетать массовый активизм с партизанской борьбой. Примерно в то же время, когда появились К-группы, РАФ также стала использовать авторитарные марксистско-ленинские принципы работы с кадрами. Это вызвало раскол между РАФ и антиавторитарными спонтистами, которые отвергали все понятия о лидерстве.</p>


<p>


Своими антиимпериалистическими действиями в мае 1972 года — например, нападением на штаб-квартиру армии США в Гейдельберге — РАФ проверил свои отношения с К-группами, которые они разделяли с К-группами общее наследие АПО. Однако большинство бывших ком-радов АПО дистанцировались от этих акций. Отсутствие солидарности и трусость, с которыми столкнулась РАФ, привели к новой ориентации внутри группы. Теперь в центре внимания стала глобальная антиимпериалистическая борьба. РАФ рассматривал себя в качестве «первой мировой» ветви национально-освободительных движений на «трех континентах» (Африка, Азия, Латинская Америка).</p>


<p>


В 1972 году практически все поколение основателей РАФ находилось в тюрьмах. Тюрьмы стали новыми районами агитации. Члены RAF особенно активно боролись против одиночного заключения, которое они называли «пыткой изоляцией» [Isolationsfolter]. Их главным требованием было совместное содержание [Zusammenlegung] для всех заключенных RAF. Чтобы продемонстрировать свою приверженность, заключенные RAF провели несколько голодовок.</p>


<p>


С 1975 по 1977 год новые члены RAF пытались несколькими акциями заставить своих товарищей вернуться в тюрьму. Однако «Свободный партизан» распался после неудачного «Наступления 1977 года», которое включало акции против влиятельных лиц, таких как Зигфрид Бубак, генеральный прокурор Германии, Юрген Понто, председатель банка «Дрезднер», и Ханнс-Мартин Шлейер, президент Конфедерации объединений немецких работодателей.</p>


<p>


Движение 2 июня в 1972 году представляло себя как «городская партизанская организация, состоящая из нескольких автономных групп». В отличие от РАФ, его политика была направлена в основном на противоречия в самих индустриализированных странах:</p>


<p>


Движение 2 июня базировалось в Западном Берлине, где оно организовало ряд успешных и популярных акций, включая ограбление банка с раздачей зефира в шоколаде. Похищение видного члена ХДС Петера Лоренца привело к освобождению ряда заключенных товарищей. Однако к 1976 году группа сильно ослабла из-за арестов большинства ее членов. В итоге Движение 2 июня разделилось на две фракции: одна придерживалась антиимпериалистического курса РАФ, а другая делала упор на социально-революционный активизм.</p>


<p>


Концепция революционных ячеек и женской партизанской организации «Роте Зора» была схожа с подходом «низовой партизанской организации» Движения 2 июня. В 1981 году некоторые члены организации размышляли об этапе основания Революционных ячеек и их подходе к боевой борьбе:</p>


<p>


В 1973 году, когда первая революционная ячейка взяла на себя ответственность за акцию, мы рассматривали себя как отправную точку массового движения, которое охватит различные слои общества. Для нас было много признаков, которые оправдывали эту уверенность. Волна забастовок на таких заводах, как Hoesch, Mannesmann, John Deere и Klöckner, указывала на новые формы и цели борьбы на рабочих местах в Германии. На заводе Форда в Кельне вырисовывались контуры многонационального и автономно организованного рабочего класса. Во многих районах произошли волнения. Молодежное движение выступало за создание самостоятельных молодежных центров даже в самых маленьких городах. Движение скваттеров доказало готовность людей брать то, что им нужно. Формы сопротивления, которые раньше считались сугубо личными, были политизированы, например, воровство в магазинах или бесплатный проезд в общественном транспорте. Женское движение быстро превратилось в мощную социальную силу, примером чего стала общенациональная кампания против «параграфа об абортах» 218 в 1975 году. ... . . Концепция вооруженной борьбы казалась возможностью поддержать эти тенденции. Действия, проводимые подпольными автономными группами, должны были стать первыми шагами в направлении непрерывной атаки против структур господства. Наша цель заключалась в организации «контртеррористической силы» в небольшие автономные подразделения, которые будут работать, бороться, взаимодействовать и защищать как элементы массового движения. Когда будет достаточно отрядов, партизаны сами станут массовым движением (Revolutionärer Zorn, № 1, май 1975).</p>


<p>


Интересно отметить, что Революционные ячейки никогда не получали того общественного внимания, которое получал РАФ, институционализированный враг западногерманского государства.</p>


<p>


 </p>


<p style="margin-left:35.4pt;">


***</p>


<p>


 </p>


<p>


Слабость левых была и остается в их неспособности раскрыть тонкие механизмы господства и противостоять им с помощью подрывных стратегий. Недовольство было важным элементом «массового успеха» TUNIX. Но это не только недовольство состоянием Западной Германии (которое широко распространено среди населения, по крайней мере, под поверхностью), но и предлагаемые стратегии изменений. Возникла необходимость объединиться с другими людьми, которые чувствуют то же самое.</p>


<p>


Лично мы также были недовольны поведением многих из нас. Мы считали отрицанием своей идентичности отстранение от действий товарищей или стратегические уступки общему политическому климату. В этом смысле, вероятно, был момент неповиновения в нашем призыве к TUNIX; чувство «прямо сейчас мы должны быть особенно радикальными». Наша идентичность — это идентичность радикальных левых. Если мы отрицаем это, остается только цинизм.</p>


<p>


Это настроение было выражено и на заключительном марше митинга. Вот описание из буржуазной Tagesspiegel (29 января 1978 года):</p>


<p>


Впервые за многие годы демонстрация в Берлине переросла в насилие. Когда толпа из примерно пяти тысяч человек собралась, чтобы завершить трехдневное собрание TUNIX в Технологическом институте, в полицию были брошены бомбы с краской у женской тюрьмы на Лертерштрассе и булыжники у здания суда на Турмштрассе Моабита. Среди протестующих были спонтисты, городские индейцы и другие неорганизованные левые. Они приехали из Берлина, Западной Германии и Западной Европы.</p>


<p>


Свастики и руны СС были нарисованы на автомобилях «повшей». Американский дом на Харденбергштрассе был обстрелян камнями. Огромный немецкий флаг с надписью «Modell Deutschland» был протащен по улицам города грузовиком со звуком. На углу Курфюрстендамм и Иоахимсталерштрассе флаг был сожжен под наблюдением полиции и прохожих. ... . . Анархисты несли транспаранты «Штаммхайм повсюду», «Прочь грязь!» и «Мерзость!». На домах вдоль маршрута марша были нарисованы граффити, например, «Освободите печатников Агита» [Агит был коллективом печатников-радистов] и «Анархия возможна». Возле нескольких тюрем протестующие скандировали: «Освободите заключенных!».</p>


<p>


Организаторам TUNIX удалось мобилизовать от пятнадцати до двадцати тысяч человек в течение месяца. Это доказало, что радикальные каналы связи и информации все еще не иссякли. TUNIX стал пиком движения немецких спонтистов. Хотя спонти доказали свою способность организовать массовое мероприятие вскоре после немецкой осени, после встречи сформировалась реальность «Двух культур».</p>


<p>


Термин «Две культуры» пришел из Италии, где он возник в ходе конфликта между движением «Автономия» и Коммунистической партией. В Западной Германии он был впервые использован в качестве пропагандистского термина членами СДПГ, которые разрабатывали новые стратегии интеграции радикальных левых. Намерением было включить, и тем самым умиротворить, сопротивляющиеся и автономные импульсы зарождающегося альтернативного движения в официальный «политический дискурс». Альтернативная культура должна стать «социальной лабораторией», «испытательным полигоном» для культуры большинства. Тогда социал-демократия сделает самые инновационные импульсы выгодными для современного буржуазного общества. К сожалению, идея «двух культур» была также решительно принята частью сцены Sponti, которая казалась плоской от этого признания сверху. Этот термин также укрепил иллюзию, что можно оставить позади «культуру капиталистического большинства», предаваясь «альтернативной контркультуре».</p>


<p>


В 1978-80 годах в Западном Берлине и Западной Германии появилось беспрецедентное количество альтернативных экономических проектов; тенденция, развившаяся после борьбы за жилье во Франкфурте, стала общенациональной. Западный Берлин превратился в тайную столицу альтернативного движения. По данным опроса 1979 года, около ста тысяч человек в городе причисляли себя, по крайней мере в широком смысле, к альтернативной сцене.</p>


<p>


Однако процесс интеграции альтернативной сцены в систему был далеко не гладким. Особенно в Западном Берлине, альтернативное движение также послужило прочной основой для радикального движения сквоттеров, возникшего в 1979-80 годах. В 1981 году, после волны оккупаций, был организован съезд TUWAT [tu was, «сделай что-нибудь»]. Среди прочего, были предприняты попытки связать теории итальянского движения автономии с местной борьбой за жилье. Это был лишь один пример преемственности радикальной истории.</p>


<p>


С 1980 по 1983 год в Западном Берлине и Западной Германии наблюдался неожиданный подъем новых общественных движений. Отчасти эти движения возникли на основе альтернативного движения — по крайней мере, в тех городах и регионах, где оно еще сохраняло контркультурную целостность. Они также развились из некоторых кампаний по отдельным вопросам (антиядерные, сквоттинг, Startbahn-West, мир), которые расширили их политическую перспективу. Наконец, они были вызваны европейскими социальными бунтами 1980-81 годов, особое влияние оказали события в Цюрихе и Амстердаме. Буржуазные социологи и журналисты регулярно говорили о «молодежных бунтах», что вводило в заблуждение. Большинство действующих лиц восстали не из-за своей «молодости», а из-за глубокой социальной и политической неудовлетворенности. Термин «молодежный бунт» также игнорирует политическую историю событий. Без многолетней политической организации так называемый молодежный бунт выразился бы в спорадических вспышках ошибочной юношеской воинственности, а не в акциях против атомных электростанций и аэропортов, протестах против жилищной политики и т. д. Многие старшие товарищи отреагировали на восстание с удивлением, поскольку они предполагали, что после немецкой осени больше не увидят уличной воинственности такого рода.</p>


<p>


Внутри Новых социальных движений сформировалось автономное крыло: боевое, состоящее в основном из молодых активистов. Они находились под сильным влиянием тогдашней установки «Нет будущего», противостояли буржуазным нормам контроля и господства и превратили свои собственные нужды в центральный политический вопрос. Так называемые общие собрания [Vollversammlungen] заменили университетские собрания 1960-х и 1970-х годов в качестве центральной формы коммуникации. Общие собрания создали пространство вне буржуазной общественности для обсуждения политических целей и стратегий. В этой главе будет описана история Autonomen в первой половине 1980-х годов, особенно в связи с Новыми социальными движениями.</p>


<p>


Новые социальные движения пытались найти решения социальных и политических конфликтов, охвативших западные капиталистические государства с середины 1970-х годов. В конце 1970-х годов леволиберальные ученые и студенты использовали этот термин для обозначения продолжения студенческого бунта 1968 года. Однако Новые социальные движения находились под сильным влиянием взглядов среднего класса. В академической оценке Новых социальных движений Партия зеленых часто рассматривалась как успешное политическое проявление низовых течений, подчеркивался «модернистский» импульс Новых социальных движений и их вклад в «смену ценностей». На самом деле, некоторые представители ядерной мафии были благодарны за антиядерные движения, так как оно помогло предотвратить или отложить проекты, которые были неперспективны. Более того, даже директора электростанций любят вести здоровый образ жизни, покупать в магазинах мюсли и есть полезную биодинамическую пищу. В некотором смысле, Weltgeist исследований Нового социального движения смог объединить ранее противоположные политические идеи в новом социал-демократическом «Проекте современности» дядюшки Хабермаса. В зелено-альтернативном полумраке такие термины, как «классовая борьба» или «империализм», казались устаревшими и неактуальными. Важными были «качественные потребности», «участие» и «управление». Ученым даже удалось убедить многих людей, что воинствующая антиядерная борьба Брокдорфа и Гронде, с их сильным антикапиталистическим и антиавторитарным подтекстом, была вызвана ничем иным, как «провалом коммуникации» и «отсутствием участия» в планировании системы энергоснабжения, которая в итоге оказалась очень эффективной и выгодной для всех. Неважно. Не наша проблема, если некоторые ученые считают «Автоном» ничем иным, как «вызовом» альтернативному движению, возникшему на основе «новых взглядов». Это лишь доказывает, что некоторые ученые очень мало знают о том, в чем они должны быть экспертами. Но хватит полемики.</p>


<p>


Новые социальные движения тесно связаны с фордизмом, капиталистической структурой, которая определила большинство западных стран после Второй мировой войны. Фордизм характеризуется отчуждающим массовым производством (олицетворением которого являются конвейеры автомобильных заводов), массовым потреблением и политическим, а также правовым регулированием классовых конфликтов. Институционализация классовых антагонизмов также означает, что переговоры обычно происходят вне сферы производства, особенно в Западной Германии. В этом контексте термин «Новые социальные движения» пытается объяснить состав, потенциал и значение низовых движений, которые неожиданно возникли в то время, когда в стране практически не было открытой классовой борьбы. Антиядерное движение, например, сформировалось в сфере воспроизводства и имело очень сложную классовую структуру. В течение некоторого времени оно оп-позиционировалось официальным рабочим движением, особенно в атомной и энергетической промышленности, где реформистские профсоюзы ДГБ мобилизовали квалифицированных рабочих в решительно проядерные кампании.</p>


<p>


Хотя многие активисты принадлежали к среднему классу, они были очень открыты для эгалитарных структур и антикапиталистических целей. Правда, некоторые лоббистские группы (например, крупные фермеры в отношении антиядерного движения) использовали открытость Новых социальных движений в своих интересах. В конце концов, многим людям все равно, кто поддерживает их в борьбе, которую они считают важной.</p>


<p>


 </p>



Формирование автономов в 1980-х гг.


<p>


 </p>


<p>


против атомной электростанции в их городе), лишь бы их поддержали. Однако это ни в коей мере не умаляет политического значения этих движений. Это лишь показывает, насколько сложным может быть преодоление определенных культурных барьеров в общественных движениях. Товарищи из Красной помощи Западного Берлина сделали очень поучительное заявление в 1973 году после того, как К-группы подвергли критике появление Bürgerinitiativen (BI), «гражданских инициатив»:</p>


<p>


Жесткий антиревизионизм и исключительная концентрация на пролетарской организации привели к тому, что левые потеряли связь с реальностью. Левые полностью игнорировали конфликты в сфере воспроизводства. Появление БИ сделало это очевидным. Однако проблема может быть не только в незаинтересованности. Ликвидация антиавторитарных движений означала, что два важных аспекта политического праксиса были утрачены: низовой активизм в соседних районах и на рабочих местах (часто высмеиваемый как «дилетантизм") и прямое действие (часто высмеиваемое как «спонтанность"). Ни один из этих аспектов не считался полезным для организации рабочего класса; вместо этого они считались выражением мелкобуржуазной культуры. Жесткое использование классовой идентичности делегитимизировало антиавторитарные движения и свело их протагонистов к представителям их социального происхождения. Это произошло даже несмотря на то, что антиавторитарные движения, по сути, преодолели классовые различия благодаря общим массовым действиям. . . . Согласно левой критике БИ, красноречивые и конкурентоспособные активисты среднего класса всегда брали верх. Однако такое строгое определение класса отрицает политический опыт и просто воспроизводит социологические факты. Важен не сам факт того, что представители разных классов объединяются в БИ. Важно то, как это влияет на классовую идентичность, помогает ли это преодолеть классовые различия, и как смешение классового происхождения можно сделать продуктивным в политическом плане. Задачей современного классового анализа было бы изучить, бросает ли общая борьба за конкретные интересы вызов классовым различиям (Kursbuch, № 31).</p>


<p>


Эти строки показывают, насколько обманчивым может быть термин «средний класс». Это проблема, которая также затрагивает радикальные левые и автономные круги. Особенно когда термин «средний класс» используется в упрощенном и уничижительном виде, он может легко скрыть классовые реалии в промышленно развитых странах. Развитие капитализма в Западной Германии принесло рост благосостояния значительной части низших классов, даже если общее распределение богатства остается несправедливым. В 1950-х годах для многих рабочих стало возможным участвовать в «экономическом чуде» в такой степени, что они стали неотъемлемой частью общества потребления. Это в значительной степени способствовало дискредитации оппозиционных и коммунистических сил. Немецкий капитализм сделал классовую идентичность более подвижной, сохранив при этом буржуазную структуру господства. Это в значительной степени способствует стабильности системы. Однако это же развитие создало и новые возможности для действий: «Фордизм предоставляет все большему числу людей время и навыки, необходимые для непрерывного неинституционального действия. . . . Кроме того, растворение традиционных форм организации в церкви или традиционных рабочих организациях, а также рост культурных форм выражения расширяет диапазон индивидуальных действий» (Hirsch/Roth). Сильное присутствие студентов и академиков — то есть людей «среднего класса» — в радикальных левых и автономных движениях является лишь следствием этих изменений.</p>


<p>


Не в последнюю очередь благодаря вызовам, которые они бросали классовой идентичности, Новые социальные движения всколыхнули, поставили под сомнение и бросили вызов многим аспектам существующего социального порядка и, следовательно, открыли пространство, в котором могло возникнуть автономное движение. Хотя Автономы выходят далеко за рамки Новых социальных движений, как в плане политических требований, так и в плане политической практики, они тесно связаны с ними. Термин «Новое социальное движение» также более уместен, чем термин «классовая борьба», для описания феномена автономного движения. Ссылки на класс никогда не пропадали ("Борьба за жилье — это классовая борьба!»), но они часто казались надуманными и никогда широко не использовались.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Антиядерное движение: 1975-81


<p>


 </p>


<p>


Антиядерное движение в Германии стало ответом на новую энергетическую политику, которая последовала за так называемым нефтяным кризисом 1973 года. Атомная энергия приветствовалась как новое решение энергетического кризиса, и атомные электростанции планировались в сельских регионах как дешевые и про- дуктивные опоры энергоснабжения Германии. Крупные корпорации планировали масштабные программы индустриализации, включая сталелитейные заводы и фармацевтические фабрики. Большое внимание уделялось развитию экологически слабых регионов, таких как Унтерельбе и Оберрайн. Перед лицом ужасающего сценария «новых Рурских долин» в пограничном треугольнике Франции, Германии и Швейцарии сформировалось первое широкое народное движение протеста. Строительство нескольких атомных электростанций удалось предотвратить благодаря оккупации строительных площадок — например, в Вайле в Баден-Вюртемберге.</p>


<p>


Сопротивление в Уайле достигло своего пика после штурма и захвата строительной площадки в феврале 1975 года, когда тридцать тысяч человек приняли участие в марше протеста. Масштабы сопротивления застали государство врасплох. Полицейские подразделения, размещенные на стройке, были отозваны. Среди властей распространилась паника. Министр-президент Баден-Вюртемберга Ганс Фильбингер, старый нацист, сказал: «Если этому примеру последуют другие, вся страна станет неуправляемой!». Место оставалось занятым до тех пор, пока решением конституционного суда строительство не было приостановлено окончательно, а власти пообещали амнистию всем протестующим.</p>


<p>


Антиядерные конфликты в регионе Оберрайн в основном велись консервативными, порой даже реакционными, защитниками окружающей среды.</p>


<p>


Радикальные левые стали играть важную роль в антиядерной борьбе, когда возникло движение протеста против запланированного строительства атомной электростанции в Брокдорфе в районе Унтерельбе, еще одной развивающейся территории недалеко от Гамбурга. Множество деревень было разрушено, а их жители «переселены», как это называют технократы; говоря более простым языком, тысячи людей были насильственно переселены, чтобы освободить место для строительства фармацевтических заводов и атомных электростанций. Когда планы строительства еще одной атомной электростанции в районе Брокдорф-Вевельсфлехт были обнародованы, была основана организация Bürgerinitiative Unterelbe Umweltschutz (BUU). Затем последовали аналогичные инициативы, дошедшие до самого Гамбурга.</p>


<p>


30 октября 1976 года состоялась первая демонстрация с участием восьми тысяч человек. Часть запланированной строительной площадки была оккупирована. После наступления темноты оккупанты были жестоко разогнаны полицией. 14 ноября в Брокдорфе состоялась вторая демонстрация. На этот раз в ней приняли участие сорок тысяч человек. Впервые в истории Западной Германии на демонстрации были задействованы подразделения Федеральной пограничной охраны. Это стало возможным благодаря чрезвычайным законам, принятым в 1968 году. Протестующим все же удалось разобрать длинные участки забора безопасности. В итоге полиция атаковала и разогнала демонстрацию газовыми гранатами, выпущенными с вертолетов.</p>


<p>


Однако тактика запугивания не сработала. После вмешательства полиции антиядерное движение быстро выросло, и по всей стране возникли акции против ядерной программы. Несколько строительных площадок были взяты штурмом, а протестующие вступили в ряд столкновений с полицией. Движение смогло объединить сопротивление местного населения с концепциями воинствующей массовой борьбы.</p>


<p>


 </p>



Саммит МВФ и Всемирного банка


<p>


 </p>


<p>


Самым крупным автономистским движением 1986-1988 годов была акция против саммита МВФ и Всемирного банка в Западном Берлине. Она характеризовалась рядом внутренних конфликтов, и не в последнюю очередь вопросом о патриархальных структурах внутри движения. Так и не удалось найти общую почву для сильной и единой мобилизации. Лозунг «Остановить саммит» казался радикальным. Однако многие были не против попытаться «остановить» саммит, когда он уже начался, а не до его начала.</p>


<p>


Кампания также выявила сильные региональные различия между автономными группами. В некоторых городах автономы работали вместе с различными фракциями левых, в то время как автономы в Западном Берлине отказывались сотрудничать с «реформистами». Для многих активистов за пределами Берлина значение саммита МВФ также было в основном символическим. В Берлине ожидалось присутствие четырнадцати тысяч приспешников МВФ и огромного полицейского аппарата. В Западной Германии непосредственное влияние саммита МВФ и политики МВФ в целом было довольно ограниченным. В концеконцов, в сентябре 1988 года прошли различные региональные акции протеста (в Ноймюнстере, Гамбурге, Вуппертале, Франкфурте, Штутгарте, Мюнхене и других городах) наряду с амбициозными «Днями действий» в Западном Берлине.</p>


<p>


Дни действий имели впечатляющую программу и завершились «Международным революционным маршем» с участием восьми тысяч человек. Хотя это можно считать успехом, сам саммит МВФ так и не был поставлен под реальную угрозу, что резко контрастировало с амбициями «Остановить саммит». Независимо от того, использовались ли различные формы организации и мобилизации могли бы привести к другим результатам — вопрос открытый. В любом случае, Дни действий показали, что силы безопасности далеко не контролировали весь город во время саммита — предположение, которое сделали многие активисты. Из этого можно только извлечь уроки.</p>


<p>


 </p>



1989


<p>


 </p>


<p>


Эта глава включена в книгу только по одной причине: 1989 год ознаменовал собой конец (Западной) Федеративной Республики Германии, страны, основанной всего сорок лет назад западными союзниками. Это было выдающимся событием для революционеров: внезапно государство, с которым многие годы боролись и которое отвергали, просто исчезло. И произошло это таким образом, который еще несколько месяцев назад никто не считал возможным. Однако даже в политике иногда все происходит быстро и не так, как вы ожидали. Из того факта, что любого, кто в начале 1989 года предсказал бы скорый конец Западной и Восточной Германии, назвали бы сумасшедшим дураком, можно извлечь важный урок: а именно — больше внимания обращать на мнения сумасшедших дураков.</p>


<p>


Деятельность «Автономов» в 1989 году охватывала широкий круг вопросов. В Гамбурге образцовый товарищ Фриц, редактор автономного журнала «Сабот», был приговорен к одному году тюрьмы по §129а [«членство в террористической организации»] из-за дурацкого дела о законе о печати. Проклятье! В Эссене десять тысяч человек вышли на марш за немедленное освобождение Ингрид Штробль. Тем временем Autonome и анти-импы поддержали двухмесячную голодовку заключенных RAF, которые все еще боролись за совместное содержание (голодовка была отменена, когда двое заключенных были близки к смерти, в очередной раз не добившись от государства никаких серьезных уступок). Сильное и полное молодежи движение «Антифа» возникло после успеха на различных выборах правых «Республиканцев». Мигранты в третьем поколении основали первые независимые организации. И точное значение термина «автономия» по-прежнему обсуждался, теперь все чаще в связи с «антифашизмом», «расизмом» и «антисемитизмом».</p>


<p>


В Кройцберге и Нойкёльне во время второй демонстрации «Революционного 1 мая» произошли серьезные столкновения между протестующими и полицией, а также «пролетарский шопинг». Эти события заставили тех немногих представителей левоальтернативного среднего класса, которые еще не дистанцировались от «Автоном», сделать это. Даже внутри автономного движения не все были довольны беспорядками, несмотря на победу над полицейскими благодаря превосходной тактике уличных боев. Товарищи критиковали «холодное технологическое исполнение» беспорядков и отсутствие иронии, страсти и смеха. Тем временем в Гамбурге Сенат все еще посылал полицию преследовать жителей Хафенштрассе. Это привело не только к нескольким демонстрациям солидарности, но и к тому, что одному из членов Сената сломали нос.</p>


<p>


Возможно, все так бы и продолжалось, если бы внезапно не рухнула Берлинская стена. И тогда ничего не осталось прежним. Вместе с остальным населением Западной Германии, с которым у них было так мало общего, автономы протирали глаза, не понимая, чему именно они стали свидетелями. В конце концов, пришло время задать главный вопрос: «Что теперь?». Было ясно, что вставать на защиту исчезающих национальных государств не очень-то автономно. Но можно ли было сделать что-то еще?</p>


<p>


Ввиду очевидной важности событий была спешно организована демонстрация на Курфюрстендамм. Всего через несколько дней после разрушения стены десятки тысяч восточных немцев, восхищавшихся блестящим потребительским китчем Курфюрстендама, были таким образом угощены демонстрацией западноберлинских автономов, которые достаточно дружелюбно приветствовали их такими лозунгами, как:</p>


<p>


«Денег мало, берите банки!».</p>


<p>


(ссылка на «приветственные деньги», которые получали все восточные немцы при первом посещении Западного Берлина или Западной Германии).</p>


<p>


«Нет Коля, нет Кренца, нет Отечества!».</p>


<p>


(Гельмут Коль был канцлером Западной Германии, Эгон Кренц — председателем Государственного совета Восточной Германии).</p>


<p>


«На Западе они умнее: их стена — деньги!».</p>


<p>


Полдесятилетия спустя, по крайней мере, последний лозунг, сымпровизированный во время демонстрации, не потерял своей актуальности.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


Инге Фитт</p>


<p>


Никогда больше нам не быть такими храбрыми </p>


<p>


 </p>


<p>


Перевод с немецкого</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Пролог


<p>


 </p>


<p>


В зале царила суматоха, и я слышал, как люди снова и снова кричали: «13 лет — это слишком много! Свободу всем политическим заключенным! Свободу Инге!» Конечно, это слишком много, но в тот момент я не мог это измерить. Жизнь плюс восемь лет стояли передо мной до этого приговора, и поэтому облегчение погасило мое затаенное дыхание. Пожизненное заключение плюс восемь лет требовало федеральное обвинение, так что 13 лет — это тяжелый, ужасный приговор, но все же приговор. Худшее уступило место худшему. Приговор к сроку всегда включает в себя вероятность приговора на две трети.</p>


<p>


Как бы я ни подсчитал, это будут годы, которые мне придется пережить в уголке мира, который не создан для жизни, но в котором я хочу выжить. Из которого я хочу выйти, когда бы то ни было, духовно целым, физически и эмоционально здоровым, чтобы вернуться в центр, чтобы снова иметь возможность свободно принимать решения и действовать. До этого дня, однако, «пуговицы, украшения и краска будут сметаться с моей одежды метлами...».</p>


<p>


До тех пор я, возможно, больше не смогу ощущать мир снаружи, или только как странный процесс, который меня больше не касается. К тому времени я проиграю и выиграю бесчисленные битвы против потери моей внутренней свободы. К тому времени я напишу свою книгу. Я еще не могу знать, как я буду выглядеть, когда выйду из стен тюрьмы.</p>


<p>


Характеристика тюрьмы — это не только решетка перед окном, не только стены, ограждающие нас, даже если это может показаться таковым тем, кто находится снаружи, потому что они наиболее очевидны. Это лишь внешние маркеры тюрьмы, показывающие ее пространственное измерение.</p>


<p>


Суть заключения заключается в его силе соблазна над нами. Мы неизбежно и постоянно находимся в его власти. Оно приседает на нас, всегда держится рядом с нами.</p>


<p>


Оно экспроприирует нас до костей, сближается с нами, как хочет, игнорирует нас, как хочет, пристает к нам глупо и самодовольно, дает нам необходимое для жизни в функциональных дозах. Оно постоянно стремится регулировать и контролировать нас. Каждое действие по отношению к нам, каждый необходимый поворот к нам, независимо от того, запрет это или разрешение, является принудительным регулированием, соглашением. Наша жизнь проходит по одним и тем же правилам и формам изо дня в день. Мы — объекты задержания, сделанные безопасными и административно управляемыми. Мы нелюди, наша собственная рациональность и индивидуальность поставлены под сомнение и должны быть взвешены, мы должны принять любую неразумность, навязанность и разочарование, которые появляются и называются правилом.</p>


<p>


Тюрьма считает послушание добродетелью, а любой проблеск самоутверждения — неподчинением. Бесчеловечность тюрьмы заключается не в том, что мы отделены от общества в целом и заключены в отдельную местность, а в том, что мы отчуждены и порабощены во всем. Каждый день, каждый час. Наше существование — это борьба за выживание против цикла слепоты, против ползучей социальной, эмоциональной и духовной группировки.</p>


<p>


И все же у нас есть жизнь. Тем не менее, мы постоянно ищем и находим возможности для удовлетворения своих потребностей. Инстинкт самосохранения силен, нарушает запреты и правила. Он движется в своих собственных катакомбных системах.</p>


<p>


У меня есть опыт, я знаю, что такое тюремное заключение, меня уже третий раз сажают в тюрьму. И все же на этот раз это другая, окончательная история. В 1972 и 1975 годах не было этого ощущения окончательности утраченной свободы, упущенных возможностей, не было уверенности в том, что придется долгие годы организовывать жизнь в этом бесплодном, оккупированном заключении. В то время существовали политические связи, энергия и надежды снаружи и внутри,</p>


<p>


 Романтизм и революционная поэзия, которые высвобождали наши силы и воображение, и которые дважды позволили мне вырваться из плена.</p>


<p>


Но теперь, в это время громко и тихо умирающих альтер-нативов угасающих видений, теперь, когда мы должны похоронить наши мечты о другом, лучшем мире, наши идеалы «так глубоко, что собаки не смогут добраться до них, пока мы не откопаем их снова и не откроем их новой изменившейся реальности», теперь для меня настоящее стало стратегией выживания под тяжелым пурпурным ковром победителя этого времени.</p>


<p>


Поэтому я начинаю записывать свою историю как часть стратегии выживания, хотя иногда я спрашиваю себя: кто, когда я выйду на свободу, будет по-прежнему интересоваться тем, чего мы когда-то хотели? Почему ГДР была нужна и важна? Но неважно, я также пишу против своего собственного загрязнения.</p>


<p>


Если нет сопротивления, то нет и истории, а есть лишь неуклонный процесс внутреннего упадка общества. История — это не действия правителей, это результат борьбы сил друг с другом и друг против друга. Сопротивление всегда подавляется, криминализируется и преследуется, потому что оно посягает на ценности и законы власти. Но без сопротивления нет прогресса. Общество загнивает и огрубевает, оно гибнет духовно, морально, культурно, развивается злоба и мания величия. Германия — это история проигранных революций и побежденного сопротивления. Подобно несокрушимому стальному тросу, кон- сервативное шовинистическое правление тянется сквозь века, сопротивляясь любым революционным преобразованиям. Милитаризм, расовая мания, две мировые войны, ликвидация ГДР и непрерывное стремление к мировой власти свидетельствуют об этом.</p>


<p>


ФК свидетельствует об этом.</p>


<p>


История сопротивления этому была и остается необходимой и образцовой.</p>


<p>


Необходимой и образцовой, но в то же время и ущербной, ничтожной и вечно в меньшинстве.</p>


<p>


Кто сегодня еще сомневается в легитимности крестьянских восстаний? Разве Томас Мюнцер не был выслежен и убит как преступник, предан и выдан церковью? Даже его правящие современники не могли смотреть на его борьбу иначе, чем с отвращением.</p>


<p>


Терроризм» в Федеративной Республике Германии и в других западных государствах также был отчаянным восстанием против разрушительного и бесперспективного капиталистического государства. Я участвовал в этом восстании и имею право говорить о нем так, как я думал и чувствовал в то время. Должно ли пройти несколько поколений, прежде чем появится подлинная контр-история? Должен ли я рассказывать свою историю «критически» и не могу ли я просто рассказать, как это было для меня, для нас? Мне должно быть позволено разделить ту провидческую преданность, то глубоко убежденное чувство жизни, с которым мы вели партизанскую борьбу, независимо от более холодного и критического понимания моего нынешнего опыта. Невзирая также на превознесение в кругах, считающих капиталистические ценности, законы, мораль универсальными и их господство заслуженным.</p>


<p>


Мне приходится преодолевать дистанцию, чтобы помнить и сопереживать моему тогдашнему убеждению в необходимости радикальных действий, но она не так велика, как моя дистанция от капиталистического смысла жизни. Процесс моей истории имеет свои причины и свое оправдание в политических и социальных событиях того времени. В то же время это и выражение дикой субъективности. Это часть истории поколения и в то же время индивидуальное выражение моего собственного освобождения от отчужденного, подчиненного и нелюбимого существования в неприемлемой системе.</p>


<p>


Моя жизнь не годится в качестве морального указателя. Я не могу извлекать политические афоризмы из своих поражений. Те, кто восстает против капитализма, будут искать примеры для подражания в истории, как это делал я. Ошибки всегда будут собственными, а не ошибками образцов для подражания. Каждая эпоха порождает свое собственное сопротивление и свои собственные ошибки. Моя книга не является мессианской. Я пишу, чтобы остаться в живых за стенами.</p>


<p>


Тюрьма — не самое лучшее место для бесцеремонного рассказа о себе и условиях отбывания наказания. Непоколебимая тюремная система оказывает неослабевающее давление и подрывает уверенность в себе своим бюрократическим насилием. Она крадет мое время. Ее жесткий ритм разрушает день, оставляя мне лишь небольшие отрезки времени, чтобы сосредоточиться на себе. Она навязывает мне свою логику. Большая часть моего дня уходит на защиту и борьбу с этой машиной, этим незаменимым аппаратом, в котором я застрял, который занимает меня днем и ночью.</p>


<p>


Он занимает и борется со мной день и ночь своим безжалостным функционированием, которое замедляет мои движения, контролирует мои шаги, искажает мои мысли и взгляды, лишает меня желания следующего дня, которое заставляет признать себя своим колесом правил, предписаний, контроля, бессмысленных приказов и наблюдения, короче говоря: которое давит на меня как на заключенного своей авторитарной властью надо мной.</p>


<p>


Писательству нужна свобода, а здесь ее нет. Я вынужден удерживать то, что от меня осталось, и сжиматься от горечи и ярости, чтобы не потерять связь с людьми, связанными со мной. Я должен сохранять прошлое живым, писать, чтобы не погибнуть, потому что только из него я могу узнать, какие жизненные силы могут пробудиться через революционные видения и действия.</p>


<p>


В тюрьме каждый акт возвышения — это акт жизни и поэзии. Но даже это сияние первых лет гасится холодными камнями. Монотонность тюремного мира, как пепел, просачивается между всеми строительными и глубокими чувствами, делает внутреннее движение однообразным, вялым, теряющим себя, делает мысли тяжелыми и прирученными. Это однообразие покрывает все воспоминания, как серое одеяло, и высасывает из них размеренность. Необходимые вспомогательные средства, информация, факты, даты, время не находятся в свободном доступе, подвергаются цензуре или не разрешены. Я не могу обмениваться мыслями, я не могу обмениваться мыслями. Общение — это состояние исключения. Несмотря на эти препятствия, я хочу записать свою и нашу историю. Это моя защита от угрозы самоуничтожения в пустых годах плена. Это также защита наших мотивов, с которыми я боролся. Их утверждение жизненно важно для будущего человечества.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Глава первая


<p>


 </p>


<p>


Я родился во время войны. Это было 12 января 1944 года, и Европа страдала под властью немецкого фашизма. Военная экономика довела низшие слои населения до голода, и я тоже был выброшен на орбиту как полуголодный маленький червячок. Не желая и не решая, жить мне или умереть.</p>


<p>


Обстоятельства моего рождения и первые годы моей жизни до тех пор оставались скрытыми от меня, и только здесь, в уединении тюремной жизни, во мне проснулся интерес к тому, как я появился на свет. Меня никогда особенно не интересовал вопрос о моем происхождении и обстоятельствах детства, потому что в моей жизни не было ситуаций, в которых было бы важно узнать об этом. В детстве я спрашивал о матери и отце, потому что их отсутствие ставило меня в положение аутсайдера по отношению к другим детям. «Ты сирота», — сказали мне. Это был отказ от моих прав, потребностей и ожиданий. Будучи подростком, я хотел больше не иметь ничего общего со своим детством и забыть его. Как политический активист оно не имело для меня никакого значения, а в ГДР о нем лучше было не думать, чтобы избежать столкновения между моим реальным и придуманным прошлым.</p>


<p>


Даже день моего рождения долгое время оставался неясным. В одних документах говорится о втором, в других — о двенадцатом января. Написание моего имени было столь же произвольным. Неудивительно, что меня ничто не связывало с этими датами и что я часто и легко их менял. Большинство людей</p>


<p>


Большинство людей беспокоятся о том, чтобы их имя сохранилось. Это их единственный след в прошлом и, возможно, в будущем, это надежда на то, что хоть частичка их самих останется.</p>


<p>


В детстве никто не замечал моих дней рождения. Когда мне исполнилось шестнадцать лет, я впервые почувствовала внимание. Гораздо позже я вспомнила про свой день рождения на 15 января. Годовщина смерти Розы Люксембург.</p>


<p>


Любопытствуя, я изучил результаты официальных полицейских расследований и был поражен скрупулезностью и стараниями поискового аппарата. В двух досье я фигурировал как случай предосторожности, в одном — как нормальный юноша со склонностью к рефрактерности, во всех остальных — как «террористический» субъект.</p>


<p>


Сколько следов, отметин, «процессов» я уже ввел в мир с момента своего рождения, я теперь узнал из досье. В этом обществе, организованном веками, ни один человек не приходит в мир и не проходит через него, не оставив свой след в великом неведении. Институты охраняют его постоянно и неусыпно. Даже во время разрушительных войн и социальных коллапсов все идет своим чередом. Бюрократия выдерживает почти любой хаос, и ее функционирование — первое, что должно быть восстановлено, если оно пострадало в отдельных случаях, в отдельных местах.</p>


<p>


Вот как общество держится вместе, вот как конкурирующие силы преследуют друг друга. И кому, как не преследующим органам правосудия, знать, где следует искать и находить эти первые следы...</p>


<p>


Тот, кто хочет схватить своего врага, должен знать, кто этот враг, хочет получить как можно более точную картину, всегда с намерением приблизиться к нему, поймать его». Хорст Герольд, тогдашний глава Федерального ведомства уголовной полиции, в семидесятые годы в своей официальной резиденции в Висбадене создал настоящий паноптикон своих врагов государства в натуральную величину и в самых разных вариациях. Он жил с ними в своем бункере. Вот как далеко это может зайти.</p>


<p>


fБирократические вещи первых лет моей жизни собирали чиновники БКА: свидетельства о рождении, записи об отцовстве, краткие фактические отчеты из бюро социального обеспечения, которые только что переименовали из «Volkswohlfahrt der NSDAP» в «Jugendamter»: В младенчестве меня вместе с тремя сестрами нашли в деревянной хижине из трех стен без крыши. Дети и мать были жалко оборванными, истощенными, вшивыми, больными, ближе к смерти, чем к жизни. Мать лишили ухода, а детей забрали в приют.</p>


<p>


Я ничего не знаю об этой матери, которой пришлось родить семерых детей, которых она не могла ни кормить, ни ухаживать, ни любить. Хотел бы я знать, как она жила без всех нас. Когда мне было двадцать лет, я получил из суда по опеке фрагменты ее жизни, которые пробудили во мне понимание безнадежности ее безбедного существования. Тогда я не хотела ничего слышать, не хотела быть вовлеченной и тронутой этим, сегодня я могу представить, как мы росли как бремя в ее животе, случайные и нежеланные, возможно, проклятые, но неостановимые. Она вытолкнула нас из плена своего чрева в плен последующих состояний.</p>


<p>


Сегодня мне почти грустно, что она не испытала, какое мятежное и честолюбивое сердце она вложила в мир. Возможно, это придало ей смелости и дало новые возможности в жизни. Но, возможно, она также отвергла меня как «преступника», как «террориста», не желая сопровождать меня на моем пути через нелегальность, в тюрьму, в ГДР. Многие матери и отцы сопровождали своих детей через все истины и ошибки.</p>


<p>


Иногда они понимали их, иногда нет, но, несмотря на все преследования, публичные доносы и похищения, они не отпускали их. Товарищи, которые сохранили понимание и любовь родителей к своей радикальной борьбе, никогда не были полностью выкорчеваны. Моя жизнь развивалась и протекала полностью без поддержки семьи и, следовательно, без родительского плана, от которого дети потом пытаются отказаться. Позднее я стал воспринимать отсутствие верховного авторитета как преимущество. Хотя признаюсь, что в детстве мне не хватало этого связующего авторитета, и внутренняя беспризорность заставляла меня чувствовать себя заметно одиноким. Конечно, негативный авторитет, от которого я зависел, тоже наложил на меня свой отпечаток, но он не был обязывающим, он был отталкивающим. Очень рано я сознательно искал дистанцию, скрытое.</p>


<p>


 И я чувствовал себя более защищенным, более невинным, лучше в одиночестве, чем в подлости моего окружения и его привычек.</p>


<p>


Когда люди говорят о моей социализации на публике, меня всегда представляют как домашнего ребенка. Возможно, они думают, что им не нужно объяснять ничего больше, чем то, что это начало прямой линии, ведущей к «терроризму». Какая чушь и какое невежество. На самом деле это лишь свидетельствует о том, как общественное мнение относится к их системе домашнего образования.</p>


<p>


Мы, «террористы», пришли из всех слоев общества, каждый со своим собственным социальным и духовно-культурным прагматизмом. К радикализму нас подтолкнула социальная холодность бессердечного военного поколения, которое отрицало или подавляло свои беспрецедентные преступления, которое было неспособно научить нас ничему, кроме собственничества и конформизма, которое поддержало войну во Вьетнаме, потому что от стратегии уничтожения против «мирового иудейского заговора» оно сразу перешло к стратегии уничтожения против «большевистского заговора», поколения, которое не видело ничего плохого в том, что бывших массовых убийц короновали как героев демократии. Наш отказ участвовать в этом, позволить подкупить себя потребительским климатом и моралью талми, которая, по сути, является ничем иным, как адаптацией к извращенному, порабощенному образу человечества и человеческого существования.</p>


<p>


Наше отвращение к этому коварному элитарному обществу, которое в конечном счете приводит к разрушению в широких масштабах только из корысти, выгоды и власти или из традиционной узости, нашего желания «нагадить перед чемоданом» всего этого гнилого места, объединило нас. Сначала на улицах, в горсадах, в политической деятельности, полной разнообразия, воображения, высокомерия, страсти, энтузиазма, а затем в организованной жесткости. Молодые люди из всех слоев общества, студенты, подмастерья, авантюристы, отчаянные, женщины-крысы и черные невесты, подающие надежды.</p>


<p>


 Выкорчеванные из субпролетариата, философы и профессора объединились друг с другом в надежде возродить это гнилое, похабное общество.</p>


<p>


Именно эта надежда, а не родительский дом, не социализация, является корнем нашего «терроризма». Мать и отец могут понять или отвернуться, если захотят, только если дети порвут с этим обществом. Они не могут поступить иначе и не могут этому помешать. Их планы на будущее своих детей теряют смысл, как и то, что они им дали. Если это было нечто большее, чем просто навязывание устаревших условностей, то это становится частью их собственного плана на будущее.</p>


<p>


В их собственный план будущей истории.</p>


<p>


Я не являюсь воспитанником детского дома, но я провел три ранних детских года в детском доме в Шлезвиг-Гольштейне, достаточно долго, чтобы повреждения, нанесенные мне пренебрежением, зажили. Мои первые осознанные воспоминания относятся к этим годам. Все они настолько счастливые и позитивные, что позже я часто пыталась спровоцировать свое возвращение в дом с приемной семьей. Но, к сожалению, мне это не удалось.</p>


<p>


Когда мне было шесть лет, Управление по делам молодежи отвезло меня в деревню, где я жил.</p>


<p>


Когда мне было шесть лет, Управление по делам молодежи отвезло меня в деревню с населением в триста человек недалеко от Эккернфорде к пожилой паре, у которой уже было два собственных взрослых сына и которая последовательно лишила детей четырех сирот при тех же обстоятельствах, что и я и моя «приемная сестра».</p>


<p>


Они выбрали яркий день для моего вступления в эту беду. Светло-голубой, переливающийся март 1950 года, солнце мягкое и невинное, такое же, как сегодня светит на тюремный двор. Без намека, без предупреждения, оно просто тепло светит с неба и приветствует мое появление.</p>


<p>


Черная служебная машина въезжает в маленький двор, и двое чиновников выпускают меня. Первое, что я вижу, заставляет трепетать детское сердце: с одной стороны двора — красочный сад первоцветов, с другой — загон, полный кур, уток, гусей и индюков, кроличьи домики. В центре — навозная куча и выгребная яма, заполненная до краев, в углу — крошечный тюмпель. Мы стоим перед низким старинным домиком. Его фахверк согнут годами, как старик, соломенная крыша покрыта мхом и многократно залатана. Все выглядит многообещающе. Я еще не могу знать, что откроется за этой идиллией.</p>


<p>


Нет времени для таких эмоций, как страх или вопросы о том, что со мной теперь будет. Из дома выбегает большая, толстая женщина. Она громко и возбужденно говорит со всеми сразу и доминирует на этой странной сцене. Мужчины из Управления по делам молодежи провожают меня взглядом, а женщина хмуро смотрит на меня своими маленькими карими глазами, которые все время шныряют вокруг. Они мне не нравятся, и ее голос мне тоже не нравится, он слишком громкий и звучит странно во многих тонах. Он проникает мне под кожу и поселяется там, как вечно готовый испуг. Сила ее голоса соответствует полноте ее тела. Оперным голосом и с огромной фонетической силой она выкрикивает женское имя в направлении железнодорожных путей. Я совершенно уверен, что ее крики могут соперничать по звонкости с колоколами церкви. Подбегает девочка примерно моего возраста, женщина гладит меня по голове своими толстыми руками и говорит девочке: «Это Инга, теперь тебе не придется играть одной».</p>


<p>


Мы с любопытством смотрим друг на друга, узнаем друг друга по совместному пребыванию в детском доме и невероятно рады, что не являемся незнакомцами. Мы берем друг друга за руки и идем обратно к железнодорожной насыпи, чтобы посмотреть на приближающийся товарный поезд с близкого расстояния.</p>


<p>


На протяжении многих лет мы должны были делить друг с другом почти все: соломенный мешок, эмоциональное бесплодие, миииииллионы унижений и беспомощности перед лицом всего позора и повседневных трудностей, фальшивую, презрительную жалость, терпение унижений и оскорблений, все тяготы, с которыми мы боролись. Но также все игры и маленькие радости, все маленькие секреты и открытия, которые мы, как и все дети, находим повсюду.</p>


<p>


Как описать эту среду, не превратив ее в чудовищный, исключительный мир? Поколение за поколением такая деревенская община живет в унылой гармонии друг против друга и друг с другом: они ругают и позорят друг друга, предают и связывают друг друга, любят и проклинают друг друга, празднуют свадьбы и похороны, беременеют служанки и понукают батраков, непредсказуемы в своих отношениях друг с другом и столь же непредсказуемы в своих отношениях друг с другом. Дочь и сын строят свою жизнь в соответствии с грубым миром матери и отца, а последние — в соответствии с миром матери и отца.</p>


<p>


Дочь и сын строят свою жизнь в соответствии с грубым миром матери и отца, а последние — в соответствии с миром матери и отца.</p>


<p>


Фашизму пришлось вести большие пропагандистские бои в городах.</p>


<p>


Фашизму пришлось вести большие пропагандистские бои в городах, чтобы оторвать пролетариат от просвещения и привлечь его на свою сторону; деревенско-крестьянский мир понимания, с другой стороны, был очень близок к фашистской идеологии. Все чужое, непохожее, подозрительно отвергалось, становилось объектом самых злобных проекций раздора, вины, греха. Все слабое эксплуатировалось, оставлялось в покое, оттеснялось в сторону.</p>


<p>


Фашизм рафинировал эту нечеловечность в бесчеловечность и превратил ее в общие социальные ценности, снял с нее пятна низости, дебильности и безнравственности и наделил ее мифом о сильной расе.</p>


<p>


Я вырос под эхо этой идеологии. «Хайль Гитлер», когда гость входил в дом, «Хайль Гитлер», когда он уходил. Это было нормально.</p>


<p>


Большой поток беженцев в первые годы после войны прошел через нашу деревню в Шлезвиг-Гольштейне бесследно. Никто не поселился здесь, ни одна чужая семья не выдержала и не прорвалась сквозь замкнутое презрение деревенской общины к «голодающим». В первые два года моей учебы в школе деревня все еще была полна беженцев и пострадавших от бомбежек, которых администраторы привезли сюда в поисках пищи, крова и работы. В школу приходило так много детей, что потребовался второй класс. Комнату пришлось оборудовать, и занятия проводились в две смены. Только через несколько лет деревню снова «очистили», и старики оказались между собой. Только мать с двумя детьми с большим упорством пыталась удержаться в деревне. Она нашла работу и небольшую квартиру у фермера. Люди» не простили им, что они были «чужаками», но еще меньше они простили им, что они были единственными католиками на всей округе. Учитель всегда отправлял детей домой, когда начинался урок религии. Другие дети, конечно, набрасывались на них с завистью и укорами. Они вдвоем переносили все издевательства с необычайным стоицизмом, не давали отпор, не били друг друга, почти не разговаривали, позволяли дерьму отскакивать от них и заботились только о себе.</p>


<p>


Они терпели в течение многих лет. Я удивляюсь, как они смогли это вынести. Их мать приняли только как служанку, в социальном плане они были изгоями и до последнего дня оставались «стаей беженцев».</p>


<p>


Когда они внезапно исчезли, никто не спрашивал о них, никто не скучал по ним. Только я. Вот почему моя память такая ясная. Зимой, когда мне приходилось ходить во дворы с газетами, отверженная женщина забирала меня к себе на кухню, заставляла снять резиновые сапоги и снять с ног потрепанные тапочки, чтобы согреть их на плите. Она ставила на кухонный стол чашку горячего мятного чая и полбулки с маслом. Когда я все съедал и согревался, она снова обматывала мои кулаки и иногда говорила: «Я знаю, как болит от мороза». Затем я надевал резиновые сапоги и отправлялся в оставшийся путь. Ее кухня была оазисом доброты и тепла, о котором мне не разрешалось говорить.</p>


<p>


В общинах, закрытых на протяжении веков, легенды, тайные колдовские истории и суеверия остаются живыми. В каждой деревне есть свои полускрытые традиции такого рода, и наша деревня — не исключение.</p>


<p>


Социальная иерархия была фиксированной и неизменной. Было семь больших ферм, некоторые из которых находились в деревне, другие — далеко.</p>


<p>


Было семь больших ферм, некоторые из них находились в деревне, другие были разбросаны далеко за ее пределами, так что мне приходилось каждое утро ходить из школы на большие расстояния, чтобы разносить газеты. Самой популярной фермой была, конечно, BUrgermeisterei^enn деньги и политика похожи на сиарртезианских близнецов, и хирургическая попытка разделить их до сих пор не удалась. Несколько небольших ферм, молокозавод, кузница, два небольших «колониальных магазина», пекарня, школа, несколько коттеджей и семейных домов, а также трактир «Элерс» как общественный центр завершали жизнь деревни. Церковь находилась в соседней деревне, и это не мешало жителям часто посещать ее. Только в церковные праздники, на похоронах и свадьбах торжественные толпы шли в церковь.</p>


<p>


Торжественные толпы проходили мимо нашего дома с дымоходом в соседнюю церковь.</p>


<p>


На нижней ступени социальной иерархии находились хауслер. Это было и наше место.</p>


<p>


Для приемной матери это было бессмысленно. Ее социальное положение в деревенской общине имело особый характер и влияние. Ее не уважали, но ее боялись почти все. Люди старались избегать ее, но это было трудно из-за сети мелких услуг в ее доме. Это делало ее незаменимой, поэтому лучше было быть с ней в хороших отношениях.</p>


<p>


Эта женщина была живым хитросплетением прошлой и настоящей жизни деревни, тайной и публичной. Не было почти ничего, что она не могла бы выведать. Она была в курсе всех уловок и грязных делишек, человеческие и нечеловеческие уловки и пускалась во все тяжкие, когда ей это было выгодно, нередко без какого-либо конкретного плана получения выгоды, часто просто ради удовольствия от разборок. В этом она, казалось, черпала свою жизненную силу. Защитная сила хитрости, сердечности и открытости, которую она расставляла, как ловушку, спокойствия и счастья, злобы и звонкого смеха. Она была злодейкой чисто дьявольского удовольствия, с которой лучше не связываться.</p>


<p>


Даже ее внешность была необычайно внушительной и отстраненной: сильная, высокая женщина. Полнота ее тела нисколько не сдерживала ее жизненную силу, которая могла неожиданно перейти в агрессию. Тяжелые, длинные, блестящие черные волосы были завязаны в густой узел на затылке. Черно-карие глаза метались по полному лицу, которое я уже успел полюбить, когда оно таило в себе следы любви. Ее властность и лукавство делали его неприглядным.</p>


<p>


Не только эффект их мощной внешности заставлял людей обороняться, более глубокой причиной их влияния была аура их предков. Тонкая и табуированная, она сохранялась на протяжении трех поколений и делала женщину неприступной. Те, кто хотел ей отомстить, старались делать это анонимно или обращались к нашим детям.</p>


<p>


Говорили, что ее прабабушка была важной и уважаемой ведьмой, которая управляла деревней и доставляла неприятности всем, особенно крупным фермерам, чтобы соперничать с их властью.</p>


<p>


Наша старая коптильня была построена в первой половине прошлого века. Она была домом прабабушки и стояла у входа в обширную деревенскую территорию. Между домом и деревней на несколько километров простирались луга и поля. Мой путь в школу был долгим.</p>


<p>


Все, кто хотел попасть в деревню или из нее, должны были пройти мимо нашего домика. Была только эта дорога, чтобы попасть в соседнюю деревню, в город. Во времена прародительницы здесь были ворота, где нужно было платить таможенные пошлины, которые вечером закрывались. Поэтому мы до сих пор были «de Liit vom sloten Door», вместе с Якобсенами и пожилой парой, которая управляла маленьким GUterbahnhof.</p>


<p>


Если ведьма-прародительница не была добра к крестьянину, он не мог покинуть деревню невредимым. Могли происходить удивительные вещи: Лошади шарахались от «ведьминого дома» и переворачивали повозку, коровы останавливались и не могли сдвинуться с места, стада свиней разбегались во все стороны, телеги с сеном вспыхивали, и даже сами люди превращались в соль.</p>


<p>


Даже сами люди замерзли, превратившись в соляные столбы.</p>


<p>


Только прабабушка, казалось, могла восстановить эти непонятные условия.</p>


<p>


исправить эти непонятные условия. Она спрашивала людей и требовала от них определенных условий, только после этого она таинственно обращалась сюда, к вещам и элементам, пока все не было улажено.</p>


<p>


Я не думаю, что в деревне был кто-то, кто считал эту легендучистым суеверием. Конечно, она уже не имела никакого значения в повседневной жизни, но все еще окружала старую Кейт и женщину, как неизбежный атмосферный туман. Как ни странно, мы, дети и муж, были исключены из этого процесса. Только она одна, как я обнаружил, имела неоспоримую долю в таинственной силе своей прабабушки.</p>


<p>


Приемный отец рассказал мне эту историю однажды вечером и попросил держать ее в секрете. Уже несколько дней мы выходили из дома рано утром, нагруженные большими топорами, сагами, деревянными и металлическими клиньями, с кирками, лопатами и лопатами. Мы не таскали все туда и обратно каждый день, а вечером укрывали тяжелые инструменты кустами вокруг места наших раскопок. Каждую осень, во время школьных каникул, мы ходили в лес, сваливали кусты в большие кучи, складывали метры древесины и расчищали пни толщиной в несколько метров. </p>


<p>


 Когда мы набирали достаточно, приемный отец брал телегу, и нам требовалось еще несколько дней, чтобы перевезти все в дом. Таким образом мы обеспечивали себя дровами на зиму и одновременно заботились о лесе. Для меня это было чудесное время, и я всегда тосковал по нему, как другие дети по долгому путешествию.</p>


<p>


Мой приемный отец был проблемным человеком, который подвергался насилию со стороны своей жены. Самодостаточный, добродушный человек. Две войны и годы жизни с этой женщиной сделали его молчаливым. Он больше не ссорился со своей злобной, властной женой, которая не могла обойтись без моих ссор. Он сидел, сосал свою трубку и смотрел прямо перед собой, внешне спокойный. Внутри он горел и кровоточил от ран, которые она наносила ему своими уничтожающими словами. Когда он не мог больше терпеть, он брал свою лепту и уходил, не обращая внимания на оскорбления, которые она бросала в него. Я страдал вместе с ним, меня мучила его беспомощность. Редко я видел, чтобы он давал отпор. Он бросил трубку на стол и дал волю своему гневу, не имея ни малейшего шанса поколебать горы сдерживаемого унижения внутри себя. Старый дом, казалось, содрогнулся, но женщина осталась невредимой. Только гром и молния могли заставить ее замолчать, но не мучения человека. Он никогда не поднимал на нее руку. Он любил меня, и мы были негласными союзниками, не способными помочь друг другу в трудную минуту. Он жил в той же страшной покорности, что и я. Его сопротивление было уже давно подавлено, но мое все еще росло. Он не мог помочь мне, не мог защитить меня, да я и не ожидала этого. Я инстинктивно чувствовала, что он не может сделать ничего другого, кроме как защищать сердцевину своего существа. Поэтому мы сражались в одиночку, страдая друг за друга, каждый за себя. Иногда он тайком давал мне что-нибудь, маленькие лакомства, которые жена фермера клала ему в карман, когда он помогал с работой. Кусочек шоколада, сочный бим, ломтик ветчины. Он носил их с собой, пока не появлялась возможность отдать их мне. </p>


<p>


Тогда я был совершенно ошеломлен и ломал свои детские мозги, что я могу для него сделать.</p>


<p>


Я любил его как настоящего деда, но доверие и комфорт изгонялись из дома как нечто странное или неприличное, как только жена делала предложение. Поэтому редкие моменты, когда мы проводили время вместе, оставались в моей памяти как маленькие дружеские островки, часы, когда нам удавалось вырваться из гнетущей атмосферы. Например, летние вечера, когда было слишком холодно, чтобы выключить электрический свет, и слишком темно, чтобы заниматься какой-либо работой. Жена была в деревне или в городе. Приемный отец наслаждался этими часами покоя, сидя в кресле и куря, полусонный. Мне разрешалось сидеть у него на коленях и раскуривать его трубку.</p>


<p>


Мы обсуждали, надо ли крыть крышу, надо ли косить траву, сколько кроликов может быть в хате после последнего приплода, скоро ли созреют вишни. Потом мы ели вместе, пока не начали дребезжать половицы. Пришла женщина. Как будто выпрыгнув из окна, знакомая обстановка исчезла. Наши чувства раздвинулись, как шипы испуганного ежа. Я бросился вон из салона, где мне нечего было делать.</p>


<p>


А потом были дни в лесу. Нас выгнали, как только наступила ночь. Трава, мох и земля еще были покрыты росой, а мы уже были в лесу, забыв о доме, где осталась женщина, включая мою сестру, которая была слишком хрупкой для такой работы.</p>


<p>


Для моего приемного отца шестьдесят лет трудовой жизни в качестве работника полей и лесов уже прошли. Он работал медленно, но уверенно и все еще умел вбивать клинья в пни мощными ударами тяжелого железного молотка. Я передавал ему инструменты, он выкапывал корни, держал клинья для первого удара, не боясь, что он может ударить по ним. Я восхищался тем, как хорошо он знает дерево, как он знает, где оно расколется, а где будет сопротивляться его усилиям. Когда я устал копать, он говорил: «Иди, мой дим, посмотри на лес». Тогда я продирался сквозь папоротники к лисьей норе, искал муравейники, пугал охотника за желудями и себя его криком, ложился в мох и гадал, как близко деревья находятся к небу, наблюдал за бессистемными на первый взгляд тропинками овсянок и насекомых или считал годовые кольца срубленных стволов. Когда я вернулся, мои карманы были полны пчелиных орехов, сосновых шишек и ежевики, он убрал свои инструменты, мы съели бутерброды, выпили кофе и пиво, и я рассказал ему о том, что видел. Лес стал для меня временным, но райским убежищем.</p>


<p>


Когда наступал рассвет, мы укладывали свое рабочее оборудование, приемный отец раскуривал свою последнюю трубку, и мы наслаждались тишиной и покоем, пока не наступала темнота и нам не надо было возвращаться.</p>


<p>


В один из таких вечеров приемный отец рассказал мне легенду о прабабушке.</p>


<p>


Я был поражен и хотел узнать, как хозяйка «Слоотенской двери» развила свою царственность, откуда взялась ее сила. (Еще в детстве я спонтанно предположил, что великие, даже поверхностные способности можно приобрести самому). Он не знал и сказал: «Она была ведьмой». Это меня не удовлетворило, потому что я не могла представить себе сказочную фигуру на метле в доме, где повседневная жизнь была такой по-земному банальной и не было и следа чувственности. Я решила расспросить женщину о тайне прабабушки. Я ждала подходящего часа, чтобы все узнать. Время ее небольших болезней показалось мне подходящим. Какой бы холодной она ни казалась мне обычно, какой бы хнычущей, нуждающейся и немилосердной она ни была, когда заболевала. Она даже требовала от меня жалости и доверия. В такие дни я был по-настоящему счастлив, часто желал ей долгих болезней, но ее несокрушимая жизненная сила обычно противилась моим тайным желаниям. Однажды, собирая вишни, она упала с дерева, ветка сломалась, а под дерево была подставлена лестница. Я видел, как она упала, ее тяжелое тело врезалось в траву и подпрыгивало вверх-вниз, как мячик. После первого кратковременного шока в горло мне ворвалось безудержное ликование, которое я с трудом сдержал: Теперь она должна была лечь в больницу в городе на несколько недель, наступало время свободы...</p>


<p>


Мое разочарование было велико: она ничуть не пострадала. Масса тела распарилась после падения, и она пролежала в постели всего три дня, чтобы вылечить испуг. После этого вишневое дерево было пересажено.</p>


<p>


В один из таких дней я нашел свою возможность, и она открыла мне секрет: «Если ты сможешь прочитать наизусть все семь книг Моисея вперед и назад, то у тебя вырастут такие силы, сказала она мне. Это показалось мне вполне земной задачей, и я сразу же начал с первой книги. Но, должно быть, вскоре я заблудился в море мифов и метафор, потому что после нескольких попыток я отложил это занятие на потом.</p>


<p>


Я отложила все на потом, когда смогу стать ведьмой. Крестьяне приносили мясо своих свиней для копчения в наш коттедж, так было уже более ста лет. Тогда мощные потолочные балки прихожей прогибались под тяжестью куч мяса, тяжелых окороков и бекона. Прихожая была центром дома. Здесь мы готовили, ели и работали, здесь складывали дрова и торф, здесь парковались велосипеды и ручные тележки, здесь спали кошка и собака. Для нас с сестрой это было постоянное место жительства. Только зимой, когда было очень холодно, нам разрешалось входить в комнату во время еды. Нашим спальным местом была комната в коридоре, оборудованная табуреткой и соломенным мешком, подпертым четырьмя досками. В коридоре стояла печь и кухонная плита.</p>


<p>


Это были единственные источники тепла в доме. Ежедневным испытанием, к которому не было привычки, было разжигание огня рано утром. Сильный дым заполнял комнату до пола, и мы кашляли. </p>


<p>


 Мы кашляли беспрерывно, задыхались, глаза слезились. Прошло полчаса, пока густые клубы дыма не вырвались через половицы и боковой вход на открытый воздух, а огонь разгорелся как следует. Но горе ему, если был западный ветер! Он загонял дым обратно в дом и проникал во все щели. Тогда мы высовывались из окна и кашляли от боли в легких. Сырые дрова или неумелое разжигание огня усугубляли мучения. Еще хуже, если я позволял огню погаснуть, возможно, забывал добавить топлива, тогда кочерга била меня по задней стенке печи. Так жена научила меня подбирать ауру.</p>


<p>


Когда огонь прогорал, по потолку стелилась голубая дымка и медленно превращала сырое мясо в деликатесы. Мы привыкли к этому постоянному дыму, он уже не лез в глаза, и мы почти не замечали его запаха. Мы повсюду носили с собой запах дыма, он прилипал к нам так же, как и к окороку. Это вызывало насмешки всех детей.</p>


<p>


На протяжении столетия постоянный дым покрывал потолочные доски жестким, блестящим слоем смолы. Причудливые конусы гудрона прирастали к земле, как сталактиты в сталактитовых пещерах. Летом с них стекала копоть и застревала в наших волосах и одежде. Сырой цементный пол был липким, черным и смолистым. Следы ног вели в каждую комнату, даже через гостиную в спальню взрослых. Время от времени мне приходилось браться за уборку, и к вечеру я, наконец, выбила всю сажу на половицах с помощью мягкого мыла.</p>


<p>


Если фермеры не солили бекон и ветчину достаточно долго и крепко, в них тайно развивались личинки. Мы замечали их только тогда, когда они падали нам на голову. Можно было бы подумать, что на нашем столе было достаточно колбасы и ветчины, тем более что многие крестьяне помимо денег за копчение давали нам еще и пожертвования, но, видит Бог, мы, дети, выросли на свекольном сиропе и моркови. Многие ветчины, многие колбасы отправлялись в Берлин и Кольн, где «настоящих» детей семьи жили там. Но у господ из управления социального обеспечения, которые приезжали из города, всегда была наготове княжеская порция лучших фермерских продуктов. Они приходили примерно раз в полгода, мы с сестрой садились в воскресной одежде, хорошо подготовленные, на диван в гостиной и отвечали «да» на вопрос, все ли у нас хорошо, и «нет» на вопрос, нет ли у нас жалоб. Потом нам разрешали играть, пока в доме находились официальные лица, и развлекали нас. Кто бы не знал, как выглядели служебные отчеты. Я могу прочитать их сейчас в папках. Гостиная была для нас с сестрой другим миром. Там было светло, тепло, стоял диван и кресла на голом страгульском ковре. Зимой мы искали возможности загнать себя внутрь, как скот в теплый хлев. Когда жены не было в доме, приемный отец приводил нас, открывал большую жестянку из-под печенья, наполненную печеньем из оленьих рогов от Рождества до Рождества, и позволял нам залезть в нее. Мы были блаженны, тихо сидели в креслах и наслаждались заговорщицким настроением.</p>


<p>


The. Очарование комнаты заключалось также в полированном мироприемнике, который в то время был таким же большим, как предмет мебели. И, конечно же, «книжная лавка». На стенной полке выстроились в ряд грязные и пожелтевшие толстые брошюры из царства рурского блаженства, героизма мечты и стандартизированной морали. Я тоже тайно, но интенсивно пользовался этим материалом. Через дверь гостиной мы слушали «Рыбаков Капри» и «Песни о доме» Фредди Куинна. Жена любила петь. Когда она не разглагольствовала, не трелировала и не притопывала, она непрерывно пела.</p>


<p>


Летом все окна и двери были открыты, так что радио было слышно даже в самом дальнем уголке сада. В 1953 году, в июне, имена Эйзенхауэра, Олленхауэра, Аденауэра ежедневно гремели над клумбами, перед которыми я сидел за прополкой. Мне было девять лет, и я ничего не понимал. Люди в деревне чаще, чем обычно, стояли вместе у своих садовых заборов и кивали головами. Якобсен, наш сосед, проводил целые дни в гостиной со своей женой, распивая спиртные напитки. Когда он уходил, его «Хайль Гитлер» звучало еще громче, чем обычно.</p>


<p>


Угрожающая грубость имен этих людей сама по себе была признаком беды. Снова и снова я слышал имя Эйзенхауэра и думал о нашем деревенском кузнеце, железном рабочем, о том нетерпеливом, жестоком парне, который бил подмастерьев по горлу и пинал лошадей по мягкому животу своими тяжелыми деревянными башмаками, когда они не могли стоять на месте во время обувания копыт. Издалека доносился идиллический звон молота амбала, бьющего по железу, но когда я подошел к кузнице, я понял, что это не так.</p>


<p>


Но когда я подошел к кузнице, крики измученных лошадей смешались с ним так, что мне захотелось заткнуть уши».</p>


<p>


В школе 17 июня учитель говорил о том, что надо сбросить «большевистское иго», и впал в состояние самоуспокоения по поводу «окончательного уничтожения еврейско-коммунистического образования» к востоку от Эльбы. Он впал в некий экстаз, который ужасно раздражал нас, детей. Он увлекся антисемитскими оскорблениями и жалобами на проигранную войну. Кровь отхлынула от его лица, и он кричал над нашими головами, как будто хотел привести в движение невидимую массу людей. Мы затаили дыхание, сидели ошеломленные и печатали в банках. Вдруг он остановился, снова осознал себя и выбежал, белый как лист. У дверей он крикнул: «Перерыв!», и мы с облегчением вышли во двор.</p>


<p>


На темп и дух деревенской жизни больше не производила впечатления агрессивная политика политических и военных хадардов эпохи Аденауэра. Незаметно, почти осторожно, «экономическое чудо» пятидесятых годов просочилось на фермы. Старые монстры проселочных дорог, бульдозеры, исчезли и были заменены более маневренными тракторами, более интеллектуальные косилки и молотилки облегчили уборку урожая, распространились народные автомобили и мотоциклы. Эпоха лошадей неумолимо подходила к концу. Одна телега за другой исчезали, разлагались и гнили в сараях. Ухабистые, окованные железом дышла отслужили свой срок; теперь была резиновая подвеска для трактора. Вскоре фермеры держали только одну или две лошади, потому что не могли представить себе ферму без лошадей.</p>


<p>


В гостиной фермера-хозяина мелькнул первый телевизор. Деревенская молодежь запела американские хиты, набросилась на Элвиса и стала танцевать рок-н-ролл, девушки носили брюки длиной три четверти а-ля США. Старики по-прежнему говорили «Хайль Гитлер». Никто не расстроился, когда в соседней деревне снова прошли военные маневры. Кроме нас, детей, конечно. Солдаты и их военные сундуки были для нас предметом авантюрного восхищения и непреодолимого влечения. Если была возможность, мы пробирались к их камуфляжным лагерям и глазели на них.</p>


<p>


Нет, наш энтузиазм не был спонтанным. Анекдоты о «железном канцлере» Бисмарке — мы раз в год совершали паломничество к его памятнику — и о старом Фрице с его удивительно выносливыми, верными и храбрыми солдатами заполняли уроки истории и головы наших детей. Ни слова, ни малейшего объяснения о годах фашистского господства, ничего о зверствах и походах немецкой армии по Европе и России. Все это было официально запрещено. Я как-то воспринял это как нечто мрачное, роковое. Несчастье, постигшее Германию по вине евреев и коммунистов, за которое они однажды будут отплачены.</p>


<p>


Конечно, учебный материал в деревне был нетребовательным (я закончил школу после девятого класса с четырьмя основными арифметическими действиями и вычислением простых процентов. Я мог читать и писать сочинения без ошибок, знал, сколько континентов на земле и что Шлезвиг-Гольштейн окружен Балтийским и Северным морями. Все остальное я узнал позже сам или меня научила жизнь.</p>


<p>


Это безответственное упущение исторических и политических разъяснений и информирования о недавней истории, с последствиями которой нам пришлось жить и, как мы увидим, бороться, было общим для ФРГ. В этом отношении невежество девушек, с которыми я позже проводил время в интернате и в школе, было совершенно повальным. Была полная политическая и социальная неосведомленность. До 1970-х годов наше воспитание и образование вообще не давало нам возможности думать самостоятельно, развиваться критически и интеллектуально. Истории просто не было, или она была только в виде дат и до времен кайзера. История — это даты основания империи, сроки жизни соответствующих правителей и генералов, начало и конец войн.</p>


<p>


Классовая борьба, Веймарская республика, социалистическая революция в одной части света, фашистская версия немецкого капитализма, колонизация Африки, Азии и Латинской Америки Западом... Мы ничего об этом не узнали!</p>


<p>


В спортивно-гимнастической школе в Киле, которую я посещал в 1963-65 годах и которая, тем не менее, гордилась тем, что была похожа на университет, ни одного часа не было посвящено обсуждению политики, истории, общества и т.д. Современная история была гражданским предметом и преподавалась в университете. Современная история была гражданской наукой и ограничивалась схематическим преподаванием структурной организации демократии.</p>


<p>


Наше мировоззрение должно было оставаться мрачным, оно должно было оставаться мрачным. У большинства молодых людей был ужасно аполитичный, неисторичный взгляд на мир, который мог измениться только со студенческим бунтом. Без этого неполитического воспитания и образования, которое ограждало человека от социальных процессов и решений, отвлекало его от всех гибельных политических решений, реставрация и перевооружение не могли бы увенчаться успехом. Деполитизированное население стало предпосылкой для этого.</p>


<p>


Потомки военного поколения не должны спрашивать о причинах, а массы должны быстро забыть, что они хотели изменить после 1945 года. Они легко лишились своих надежд и представлений, которые родились из страданий и вины двух мировых войн. Забыты великие программы социализации ключевых отраслей промышленности и финансовых империй, забыто подавляющее большинство за фундаментальные социальные изменения, забыта воля к тому, чтобы раз и навсегда отнять у милитаристов и капиталистов почву для их политики войны и завоеваний. Все забыто! Вместо этого они терпели грабителей, убийц и военных преступников в своей среде, а также на вершине государства. Вместо этого — репрессии, снова воспитание в духе слепого послушания, молчания, нежелания смотреть по сторонам. И снова это варварское удовольствие чувствовать себя лучше, могущественнее, значительнее, ценнее. Лучше, чем «бедные сестры и братья в Восточной зоне», лучше, чем турки и итальянцы, привезенные в страну бурно развивающейся экономикой, «рабочие», которые теперь убирали их навоз и подметали улицы перед их домами. Немцы снова стали теми, кем они были, у них все было хорошо, и они оставили политику «тем, кто наверху».</p>


<p>


Эта деполитизация и быстро растущее благосостояние стали гумусом холодной войны. На этой почве продолжал существовать старый образ врага, вновь возникла де-нацификация гуманистических идей, развивались стратегии ядерного уничтожения, производства избыточного оружия, шляпы и борьбы с ГДР, потому что там класс, ответственный за войну, страдания и эксплуатацию, был радикально и безжалостно лишен власти и призван к ответу.</p>


<p>


На этой почве крики выживших в фашистских тюрьмах, концентрационных лагерях и центрах пыток: «Никогда больше войны! Никогда больше фашизм! Никогда больше милитаризма!» были заклеймены как подстрекательские лозунги с Востока.</p>


<p>


Когда я эмигрировал в ГДР в 1982 году, я прочитал «Die Aula» Германа Канта. Я читал книгу с энтузиазмом и завистью, оплакивая свое собственное потерянное детство и юность. Книга рассказывает об интеллектуальных и политических активистах строительства ГДР. </p>


<p>


 Книга отражает их стремление выйти из рамок и ограничений буржуазного образования, завоевать новые культурные, исторические и социальные горизонты, чтобы прийти к новому, всеобъемлющему взгляду на мир, понять материал, из которого сделана человеческая история, чтобы сформировать историю, отличную от прежней истории войны и эксплуатации. Именно в духе этого содержания, проблем и усилий росла послевоенная молодежь ГДР, в то время как мы на Западе были тупо и аполитично сведены к потребностям класса, ориентированного на власть и прибыль: работать и жить, чтобы покупать, ничего не просить, ничего не знать, быть послушными и довольствоваться заданными потребностями и правами.</p>


<p>


Моей школой был бывший фермерский дом с большой классной комнатой для девяти старых классов. Грубые деревянные скамьи, плотно пригнанные к партам, стояли рядами одна за другой. На них были вырезаны следы и знаки многих поколений учеников. Деревянные доски пола были выкрашены в черный цвет, а зимой посреди комнаты светилась мощная железная печь.</p>


<p>


Школьные часы были моим свободным временем, моим досугом, моим отдыхом, и я боялся каникул. В школе моя жена не имела ко мне доступа; здесь я восстанавливал часть своей самооценки, которую она с огромной энергией пыталась выжать из меня дома. Она знала это и изо всех сил старалась ограничить мои школьные дни обязательными, нередко она шла даже дальше. Экскурсии, школьные поездки, спортивные и игровые праздники, игры после обеда — все то, благодаря чему растет детская дружба и сплачивает детей, было для нас с сестрой лишь мечтой. С некоторыми из них нам приходилось мириться. С годами мы научились умело балансировать между нашими построениями объяснений и удовольствий дома и в школе.</p>


<p>


Я обожала школу, с жадностью поглощая жаждущий материал, отмеренный для жизни в хлеву, в поле, на кухне. Те, у кого были другие планы на своих детей, отправляли их в школу.</p>


<p>


 После четвертого класса я поступил в среднюю школу в районном городе Эккернфорде. Для меня, однако, ничего другого не планировалось.</p>


<p>


Как бедным сиротам, нам приходилось многое терпеть и в школе. Дети могут быть немилосердными и безжалостными, когда хотят самоутвердиться. Не задумываясь, они используют для самоутверждения презрение и пренебрежение к тем, кто якобы слабее их, перенятое от взрослых. С нами им было легко. Одного нашего внешнего вида было достаточно, чтобы вызвать их насмешки. Я уверен, что мы были не очень чистыми. Я не помню много мыла и воды. Поношенная обувь, довоенные модели, поношенная одежда, которую уже износили матери деревенских детей, а потом отдали нам, толстые коричневые длинные чулки, вязанные и набитые множество раз, когда другие девочки уже щеголяли в шелковых чулках.</p>


<p>


У нас не было даже половины старых школьных учебников, только бесплатные. Несколько копеек за «Шиммельрайтер» Шторма, например, не нужны, сказала женщина, вам это не нужно. В школе мы заикались и просили оправданий. Конечно, это были открытые каналы для презрения, в которые люди тыкали без жалости. Но я знала, как защитить себя, если нужно, ударами, но еще больше — используя свое превосходство в классе.</p>


<p>


Мне приходилось бороться за свою сестру. Она была маленькая, хрупкая и не имела никакого желания учиться в школе. Она стоически отказывалась, и нередко у учителя сгорали нервы от ее упрямства. Тогда он дико и безрассудно бил ее по голове, пока я не вскакивал со своего места и не кричал: «Но она ничего не может поделать.</p>


<p>


Она безнадежно проигрывала в каждой жестокой схватке. Но она была умной девочкой, не глупой и не боязливой, она просто не находила ни смысла, ни удовольствия в абстрактном обучении. Ее отчислили из седьмого класса, и она стала служанкой в соседней деревне.</p>


<p>


В восемнадцать лет она вышла замуж за человека, которому приходилось зарабатывать на жизнь в качестве работника муслина, стала матерью, а потом я потерял ее из виду. Она пошла по тому же пути, по которому суждено было пойти мне.</p>


<p>


Наши отношения были скорее симбиотическими, чем прочными. Наше совместное детство до окончания школы не оставило глубокой внутренней связи. Когда мы расстались, я не скучал по ней, да и она не прилагала никаких усилий, чтобы сохранить хоть какую-то общность. Разница в привязанности женщины вызвала тонкую отчужденность между нами на очень ранней стадии; между нами не было крепкой, не было связи, мы слишком любили друг друга. Поскольку женщина благоволила и щадила ее, более глубокая любовь между нами была предотвращена. У нас также сложились два совершенно разных отношения к авторитету: я стал замкнутым и отвернутым, она — приспособляемой и жизнерадостной. Я издевался над ней, как мог, в школе и на улице, а она, полагаясь на свою защиту, брала на себя вину за многие мои «проступки». До четырех и десяти лет мы спали на соломенном мешке, потом это стало слишком тесно, и у нее появилась своя кровать в спальне взрослых. С этого момента отчуждение стало более явным. То, что два полудурка доверяли друг другу и делили перед сном, каждый теперь носил для себя.</p>


<p>


Каждый из них — сам за себя. Наши повседневные дела также становились все более и более разделенными. Я должен был присматривать за домом, садом и скотом, за что брался сразу после школы, а она разъезжала по деревням на велосипеде и, вместе с женой или одна, занималась всеми мелочами, которые объединялись в нашем доме.</p>


<p>


Я до сих пор помню коптильню, газеты, круг чтения, осенние и зимние походы в театр, прачечную. Я уверена, что были и другие вещи. Да, и еще — одалживание потрепанных и порванных книг, которые на самом деле не заслуживали того, чтобы называться книгами. Мне приходилось читать тайком, я не мог попасться. В угольном ящике, под картошкой, в мешке с соломой, в куче дров, в садовой мебели, в беспорядке во дворе... везде я прятал то, что читал. Я крал свое время и радовался ярким лунным ночам. Книги жили во мне своими маленькими, идеальными или авантюрными мирами, а не я в них. Когда я откладывал книгу, я больше не был мечтателем, реальность слишком крепко держала меня в своих тисках.</p>


<p>


В августе начали созревать вишни. В нашем саду росли три больших, старых вишневых дерева, увешанных золотисто-красными плодами. Я мучился, казалось бы, бесконечными летними каникулами. Было пять часов утра, не совсем холодно, но я дрожал, не спал и все еще не замерз. Я сидел на табуретке в задней части дома, держа в руке потрепанное колено, передо мной стояла ржавая и наполовину обрезанная бочка. Я сидел так уже две недели, отпугивая скворцов. Особенно весной они прилетали большими стаями, как саранча над созревающими плодами. Они были голодными и ссорились, поднимая шум при первой же трапезе. Я громко стукнул по бочке барабаном. Птицы испугались и улетели. Ссора усилилась, она продолжалась весь день. Скворцы привыкли к моим методам их запугивания, они стали смелее и толстокожими, они просто сидели и продолжали задавать вопросы или просто вставали на мгновение, кружили один раз над кроной и опускались обратно. Я бегал под деревом, кричал и хлопал в ладоши, разбрасывал камни и палки между ветками, пока их окончательно не прогнали. Я снова сел на табурет и стал ждать следующего роя, который не заставил себя долго ждать. Если я был внимателен, то начинал барабанить, как только приближалась туча черной птицы, чтобы она в испуге отвернулась, не успев улететь.</p>


<p>


Прежде чем она успевала улететь.</p>


<p>


У меня была такая работа. Птицы могли сидеть на деревьях и есть столько, сколько им хотелось, но  их ревность приводила к диким, громким ссорам, которые были слышны на всю гостиную. Тогда резкий оклик подтолкнул меня к стволу: «Deem, wo biist du, horste nicht de Spreen?».</p>


<p>


Сад граничил с одной стороны с новой дорогой Chaussee в сторону районного города, с другой — с дорогой в деревню. Остановка уберландского автобуса находилась прямо у ворот сада. Незадолго до семи собралось несколько человек, чтобы ехать в город.</p>


<p>


Я спрятался за стеной дома. Я больше не хотел, чтобы меня видели, и уж тем более не хотел, чтобы меня слышали. Я смотрел на деревья и умолял скворцов не прилетать сейчас.</p>


<p>


только сейчас. Каждое утро это невыразимое смущение, этот стук на глазах у всех, пока не уехал автобус. Сколько раз мне приходилось выставлять себя на посмешище, когда я вдруг начинала барабанить и кричать, как дикая женщина, а потом резко останавливалась, только для того, чтобы через несколько минут снова начать представление. Головы людей повернулись ко мне, сначала они смотрели вопросительно, потом весело рассмеялись. «Что не так с этой девушкой», — думали люди. Смущение жгло как огонь. Это была ежедневная игра в жмурки.</p>


<p>


Не сегодня, думала я, даже если они придут тысячами. Они пришли. Я с ужасом увидела, что они заняли все три дерева. Если вы только замолчите, — умоляла я, глядя то на открытые окна салона, то на людей. До прибытия автобуса еще пять минут. Птицы начали переругиваться, все громче и громче, все жаднее, как будто им не хватало вишен. Косточки и полусъеденные фрукты падали вниз, как густые капли дождя. Снова и снова они тихо падали в траву. Ситуация стала критической, и раздался призыв: «Диррн! Резкий и угрожающий. Я прижался к стене дома, не двигался, закрыл глаза и уши. Скворцы перелетали с одного дерева на другое, смеялись, спорили и оргиастически задавали вопросы. Подошел автобус, из дома выбежала женщина, люди сели в автобус, в мою руку вложили ладонь.</p>


<p>


«Что здесь происходит, — закричала женщина, — мне что, нужно ударить тебя по голове?</p>


<p>


Я схватил палку и стал бить по стволу. Я барабанил и барабанил, выплескивая ярость из своего живота, кочка за кочкой я бил по нему, кричал и кричал. Я хотел прогнать свою жизнь, мне было наплевать на птиц.</p>


<p>


Вскоре пришли деревенские дети. Они держали в руках футбольный мяч, зажатый на велосипедах. «Мы едем в Бистензее купаться», — кричали они. Я высунул на них язык. «Ну и что?» Внутри меня кипели зависть и тоска.</p>


<p>


В четырнадцать лет я впервые познакомился с любовью и был в полном замешательстве. В воскресенье днем я тайком выбрался из дома и прошел триста километров, чтобы навестить ее.</p>


<p>


Удивленная, молодая женщина позвала меня к себе, принесла чашку чая, печенье и спросила, зачем я пришел. Я молчал, сжимая свои растущие руки и не решаясь ничего сказать. Теперь мне было ужасно неловко сидеть здесь на диване. Наконец, я спросил: «Вы вернетесь в нашу школу на этой неделе?». Красивая молодая учительница ездила в деревни раз в неделю на автобусе и проводила лето, занимаясь физическим воспитанием мальчиков и девочек. По своей доброте и мягкости она была совершенно экзотической для нашей деревни. Все дети были влюблены, и даже учитель и мэр в ее присутствии становились глупыми, как петухи. Я был молчалив и напряжен, но учительница не знала, что со мной делать, и любезно отправила меня домой. Я вернулся пешком за много километров. Я не нашел объяснений ни для учителя, ни для меня, ни, конечно, для женщины, когда я вернулся.</p>


<p>


Моя любовь была настоящим испытанием между раем и адом в течение нескольких месяцев, оставалась запертой и невысказанной, находила свое выражение только в странном поведении и молчании. Я вылезал ночью из окна своей комнаты и бродил по пропитанному росой саду, смотрел на звезды, слушал ночь, плакал, молился и задавал вопросы, но все оставалось по-прежнему. И хотя мне казалось, что я сейчас лопну и все из меня вывалится, ничего не произошло. Я даже бросил школу, до вечера блуждал во сне по полям и не мог вовремя найти дорогу домой. Женщина смотрела на меня и кричала на меня, но это ничего не меняло.</p>


<p>


В какой-то момент это прошло, и я вернулся к равновесию повседневной жизни.</p>


<p>


Фермы Хинрихсена, Феддерсена и Йохансона находились далеко за пределами деревни, и расстояние между ними тоже было значительным. Сразу после обеда мне разрешили отправиться в путь, и у меня было время до ужина. Нужно было собрать деньги на газету.</p>


<p>


Фундук уже почти созрел, было тепло, на полях пшеницы и ржи сияли васильки. Я отправился в путь, не торопясь, и не мог быстро оторваться от дома. Через сто метров дорога изгибалась, и я исчез из поля зрения женщины. Она стояла на дороге, широко расставив ноги, уперев кулаки в копыта, и звала меня: «Только не думай, что сможешь обойти меня стороной».</p>


<p>


Редко когда мне так везло, как сегодня. Чаще всего мне приходилось мыть посуду после ужина, ухаживать за скотом и садом.</p>


<p>


Сначала в Феддерсен, подумал я, «волокнистый мавр», затем через загон для быков в Йоханнсон, наконец, через ручей в Хинрихсен. Все это были короткие пути, и мне понадобилась бы только половина времени. В остальное время я хотел прилечь за кустом терновника и почитать. Я тайком взяла с собой книгу, спрятав ее под юбкой. Я положила ее в карман для газет.</p>


<p>


Я торопилась дойти до деревни и быстро оставила ее. </p>


<p>


Мне не хотелось слышать крики лошадей и видеть их повисшие головы.</p>


<p>


Затем я вышел на тропу, ведущую к болоту. Сначала она вела через тучные луга, еще не совсем болотистые, но достаточно влажные для лягушек и аистов, для высоких разноцветных королевских свечей. Земля под травой была черной. Я не часто ходил этим путем, болото было слишком скрытным, о нем ходили древние истории. Только когда стоило потратить время, как сегодня, и только когда солнце было достаточно высоко, достаточно далеко от вечерней камеры, я выбирал этот путь. Днем невидимое завораживало меня. Никто не встречался мне, я был наедине со старыми историями о болотных трупах, о людях и животных, утонувших в трясине, о заманчивых призраках, о танцующих клубах тумана под ночным ветром. Я думал о наставлениях людей никогда не сходить с проторенного пути, каким бы сухим он ни казался. Болото вокруг меня</p>


<p>


болото вокруг меня. Земля теперь была сухой, темно-коричневой и теплой. Я шел босиком, держа ботинки в руке, сумка с газетами болталась у меня на боку. Вообще-то я хотел сразу пересечь болото и добраться до фермы, но я начал блуждать, плутать. Звуки тишины и лета погрузили меня в слушание, в забвение, я наблюдал за жаворонками, пока солнце не высекло искры перед моими глазами. Я искал в небе маленькие, звонкие черные точки, которые падали и снова поднимались в мерцающую синеву, и опрометчиво пытался подпевать ликующей песне жаворонка.</p>


<p>


Газетный пакет лежал под березой, которая росла и пускала здесь корни без страха. Я сел и поискал глазами вблизи и вдали. Сзади лежал сваленный торф, блестели кусты шиповника. Из сухой травы тянулись бархатисто-коричневые, красивые соломенные луковицы, и я подумал: там, наверное, болото. Вокруг жужжали шмели, а когда они усаживались, цветы колыхались. Ветра не было, только тепло, и в воздухе пахло деревом, землей и маяком. Слепой полз на солнце. Я протянул к нему руку, животное не разбежалось, оно свернулось вокруг моих пальцев, я позволил ему скользить вверх и вниз по моим рукам. Кожа змеи блестела, маленький слепень свернулся и впился прямо в мою руку, я был нежен. Я позволил ему скользнуть в нагрудный карман, где он свернулся калачиком и уснул. На обратном пути я хотел положить животное обратно на солнце прямо здесь.</p>


<p>


Дно болота поглощает каждый шаг. Я не слышал, как пришел Феддерсен, когда он вдруг встал передо мной, болотным фермером, и сказал: «Ну, мой деэм, что ты здесь делаешь?». Я не очень испугался, но мир и покой вокруг меня исчезли. Когда я увидел его, мир стал мрачным. Я знал его и знал, что будет дальше. Вот почему я хотел сначала пойти к нему на ферму, потому что надеялся, что он в это время будет в поле, а жена фермера будет на ферме. Я всегда хотел убежать от него. Теперь мне не повезло, и я встретил его здесь, из всех мест, где никто не остановит его далеко-далеко. Сухое коровье дерьмо прилипло к его резиновым сапогам, брюки застряли в ногах сапог, рубашка и лицо были потными. Он сел рядом со мной и без всякой суеты положил руку мне на бедро. Я сделал попытку вырваться, надел ботинки и попытался встать.</p>


<p>


«Nu blief man noch», — сказал Феддерсен и снова потянул меня вниз. «Ты уже почти взрослый». Я продолжал бормотать, пытаясь снова, борясь со страхом.</p>


<p>


«Вот, вот, теперь ты избавил себя от поездки». Он встал, взволнованно схватил меня за руку, оттащил от тропинки в более высокую траву и уплотнился. Он не был очень жестоким, но я не могла представить себе, что мне удастся хоть на мгновение вырваться от него. Однажды я уже пыталась это сделать, и от его ударов у меня было порвано платье и поцарапаны ноги. Дома я придумала историю об овчарке, которая пыталась меня укусить. Никто никогда не верил в правду. </p>


<p>


 Я позволила этому случиться, повернув голову в сторону, когда он лег на меня сверху. Его дыхание пахло холодным табаком и старой едой. Я лежала неподвижно и ждала, когда он закончит.</p>


<p>


«Убирайся отсюда к черту», — задыхался Феддерсен. Я попытался сделать это, чувствуя себя смешным и глупым, думая, если кто-нибудь увидит это, его со спущенными брюками и меня, как доску, под ним. Я подумал, где можно помыться. После мытья все было не так плохо, и я могла бы быстрее забыть об этом. Вдруг я почувствовал влагу под головой и на плечах.</p>


<p>


«Мы тонем», — затрепетала я, перепуганная до смерти. «Мы в трясине».</p>


<p>


Я услышал бульканье, почувствовал, как земля подо мной размягчается, как трясина тянется ко мне, увидел, как гнутся и темнеют травинки. Колебалась ли земля? Небо потемнело, но это был всего лишь Феддерсен Миитце, упавший мне на лицо.</p>


<p>


«Ах, ват», — услышал я его слова, но мы оба рывком вскочили на ноги и побежали обратно к тропинке. Я добрался туда первым и посмотрел, где он. Он не успел достаточно быстро натянуть брюки и застыл на месте, только снова встал и, спотыкаясь, направился ко мне.</p>


<p>


Я уставилась на то место, где мы лежали, ничего не было видно, все выглядело как прежде, неужели мне это приснилось?</p>


<p>


«Ты не в своем уме», — прорычал Феддерсен. «Играешь в игры, да?» Я наклонил голову и показал ему свои мокрые плечи. «Хм, хорошо», — он не мог скрыть своего испуга, так как знал свою трясину, доверял ей все.</p>


<p>


Затем он отдал мне деньги, пятьдесят пфеннигов дополнительно для меня, и сказал: «Ты никому ничего не должна». Я покачал головой, взял свою сумку и пошел своей дорогой. Затем я быстро полез в карман рубашки, чтобы вытащить маленькую змею. Она была мертва. Феддерсен утолщил ее. На мгновение я забыл о своем стыде. Он был смыт слезами вокруг маленького мертвого животного в моей руке.</p>


<p>


Теперь я хотел сначала пройти через ручей. Я пошел через луга в сторону деревни, свернул на грунтовую дорогу, которая обходила дома и вела к ферме Хинрихсена. Я не хотел никого встретить или быть кем-то допрошенным, поэтому я избегалдороги. Грунтовая дорога закончилась на пастбище. Я пошел дальше через поле, пока не дошел до ручья. Он был не очень широкий и не глубокий, слишком мелкий даже для того, чтобы отражать цвет неба. Прежде чем войти в него, я осмотрелся во всех направлениях, чтобы убедиться, что я один. Затем я быстро сняла обувь и нижнее белье, запихнула все в газетный пакет, завязала юбку выше груди и скользнула в песчано-коричневую воду. Вода была мне до бедер. Я вымылась тщательно, почти ритуально, как будто могла стереть с себя случившееся, как пыль. Затем я подняла мешок над головой и по течению перешла на другой берег, легла на траву, пока кожа не высохла. Мне стало немного легче, но в глубине души остались гнев, отвращение, острый стыд и необъяснимое чувство вины. Когда же это все закончится? Я почти бежал последние несколько сотен метров до двора, вспотел и покраснел, когда вошел в большую кухню с огромной плитой и такими же огромными половниками, лопатками и кастрюлями. Мне было страшно подумать, что через несколько лет я буду стоять здесь или где-то еще, оттирая, поднимая, помешивая и отмывая эти немыслимые вещи. Я стоял там несчастный, перед глазами стояло беспросветное будущее посреди отвратительного настоящего.</p>


<p>


Миссис Хинрихсен любезно взяла у меня газету. «Не пускай корни, мой Дим». Она дала мне деньги за газету, лишнее пенни для меня, но я должен был положить его на стол дома, потому что жена фермера всегда давала мне на пенни больше, и она это знала. Затем она впечатала мне в руку свежеиспеченный кусок хлеба, густо намазанный маслом и сахаром. «Возьми, тебе еще предстоит долгий путь».</p>


<p>


Треть пути — и мой долг был выполнен, только перед Йохансоном. Последние часы до вечера будут моими. Я торопился, шел длинными шагами. Дорога была пыльной, твердой и изрезанной тракторными колеями. Стайки воробьев выпархивали из высохшего, похожего на солому конского навоза посреди дороги. Они ругались на меня из кустов терновника и снова усаживались на землю. Но мои чувства были заблокированы, настроение не возвращалось, комок стыда и отвращения тяготил меня, и еще я думал о пятидесяти пфеннигах из Феддерсена. Куда мне их спрятать? Может быть, на обратном пути отнести их Гансбекеру? Я бы получил за это три палочки торта...</p>


<p>


Я бы получил за это три палочки торта, съел бы две и взял бы одну домой для сестры.</p>


<p>


До Йоханнсона оставалось еще почти два километра. Когда я пересек загон для быков, который теперь был передо мной, он был уже совсем близко. Ферма уже виднелась на другом конце загона, метрах в двухстах, а между ними стояли молодые бычки, около трех больших. Они все еще лежали, спокойно жуя в тени ив, на расстоянии, равном расстоянию, которое я должен был пройти, чтобы добраться до ворот на другой стороне без рога. Если мне повезет, я смогу добраться до середины загона до того, как животные узнают об этом, тогда я легко справлюсь с остальными. Я рисовал, взвешивал, достаточно ли смелости и скорости и стоит ли риск того. В мае прошлого года во время бега я зацепилась за лиану и, споткнувшись, упала на землю. Только случайность спасла меня от мчащегося стада боевых быков: собака Йохансона прыгнула ко мне, громко лаяла, забежала в загон и обратила высокомерие быков на себя.</p>


<p>


Очень осторожно я прополз под электрической изгородью, держась ближе к повороту, который зарос кустами орешника и колючками. Но сейчас мне было не до этого, я наблюдал за быками.</p>


<p>


Я преодолел три четверти расстояния, когда первое животное встало и уставилось на меня. Его уши возбужденно зашевелились, он пустился рысью, и не успели остальные подняться, как первые уже понеслись галопом. Я побежал. Еще пятьдесят метров, и я достиг ворот. На этот раз я добрался легко, запрыгнул на ворота и перемахнул через них. Быки рванули вверх, высоко задрав хвосты, земля разлеталась под их копытами. Они толкались перед воротами, возбужденно царапали землю и взрыкивали. Я торжествующе рассмеялся и побежал во двор.</p>


<p>


Двор сонно смотрел на меня, конюшни были пусты и открыто смотрели в день. Стены, крыша, прогнившие лестничные повозки в разваливающемся сарае — все казалось усталым от жизни. Только остатки жизни, казалось, исходили паром из навозной кучи.</p>


<p>


Сыновья Йохансона остались на войне, дочери не было. Вместе со стариками угасала и ферма.</p>


<p>


Я шагнул в прихожую, деньги лежали на комоде. Я погладил их, положил газету и, не встретив ни души, покинул хутор.</p>


<p>


Молодые бычки были все еще неспокойны, и я пошел по дороге. На полпути к деревне я перелез через ворота. Трава была высокой, скоро созреет второй укос. Я растянулся, посмотрел на небо сквозь пляшущую муть. Я думал о Феддерсене и ему подобных, о женщине, о работе завтра, послезавтра, во все дни. Я стремился прочь, но не знал, куда и к чему стремиться, я не знал ничего другого. Мое существование было тюрьмой, я был заперт и начал осматривать стены в поисках выхода. Я мог убежать, я уже пытался это сделать однажды, но голод заставил меня вернуться той же ночью. Моя храбрость была плачевной, я пробрался назад, и наказание было унизительным. На этот раз я тоже не знал, куда идти.</p>


<p>


Я достал из кармана книгу и погрузился в битвы без птиц в Большом Каньоне.</p>


<p>


Эти книги вывели меня из безмолвной повседневной жизни и погрузили в воображение. В школе мои сочинения вызывали ажиотаж, они находились под сильным влиянием этого материала. Иногда учитель читал их вслух в изумлении, не зная, рекомендовать их как хороший пример или нет. Все они были поражены этими словами и историями, которые настолько выходили за рамки их мира. Они молчали и недоверчиво смотрели на меня. Мне было неловко. Дома я спрятал</p>


<p>


Дома я спрятал эссе, маленькие китчевые истории о потерянных индийских детях, о дружбе до самой смерти, о любви, верности, правде и тому подобном. Случалось, что жена просматривала мои тетради, всегда ища доказательства моего неповиновения, и всегда находила. Она называла меня неуправляемым, непокорным, никчемным, слабоумным и била меня по голове моими тетрадями: Что я себе напридумывал, лучше ли я ее, она выкидывала эту чушь из головы, показывала, где мое место, и гнала меня в курятник, на кухню или во двор, чтобы я наколол дров.</p>


<p>


Она ревновала, шпионила, но не позволяла мне искать иного, чем дала ее собственная жизнь. Как иначе объяснить это внимательное прикосновение, с которым женщина преследовала и наказывала все мои поиски и мечтания как неподобающие, как порочные, беспрестанно внушая мне, что послушание и смирение — подходящие выражения моего ничтожества, что есть, пить и спать — это то, что мне нужно, что все равно со мной ничего не случится и что я могу благодарить Бога, если у крестьянина из деревни когда-нибудь будет такой маленький фрукт с изюмом в голове?</p>


<p>


Мои мысли и чувства пошли совсем в другую сторону. Они мощно, но неясно восставали против скучных границ, упирались в болото и повседневное сопротивление. Я замкнулся в себе, жил в постоянной внутренней защите и дистанцировании от внешнего мира, говорил все меньше и меньше, потому что отказывался пользоваться словами женщины и людей в деревне.</p>


<p>


Потом я начал сопротивляться, когда меня били, и на собственном опыте убедился, что сопротивляться не так уж трудно, что это доставляет мне удовольствие, что это освобождает меня и разрушает бессилие.</p>


<p>


Когда в мае я впервые воспротивился наказанию, чары страха и послушания были разрушены. Это открытие удивило не только меня, но и женщину. Я защищался четко и победоносно, без страха и трепета. Это было в последний год моего обучения в школе, и она пыталась восстановить свою власть надо мной, пока я не закончил школу. Это стало опасным для нас обоих, потому что она боролась с полным набором презрения и жестокости, а я — с яростной решимостью не принимать больше ни ударов, ни унижений.</p>


<p>


В пятнадцать лет, после окончания начальной школы, я сразу же сбежала. Ни при каких обстоятельствах я не хотела менять курс жизни, который я для себя наметила.</p>


<p>


В день конфирмации пастор посетил всех своих конфирмантов в семейном доме. Он также пришел и к нам. Пастор не занимал большого положения в жизни деревни, но все же был уважаемым человеком. Он долго разговаривал со мной. Я чувствовал себя таким торжественным и благочестивым, что не мог произнести ни слова и всегда кивал головой или отмалчивался, когда он спрашивал меня о моем будущем. Женщина сидела со мной, немного отодвинувшись от стола, чтобы у пастора было ощущение, что он говорит со мной наедине. Она слушала, и когда я смотрел на нее, в ее глазах была угроза.</p>


<p>


Этот разговор заставил меня почувствовать себя взрослым, потому что никто никогда не говорил со мной так долго и так серьезно. Пастор, как и все пасторы, много говорил о благодарности, о доверии к Богу и будущему, о вечной милости и помощи Божьей... Я воспринял его слова гораздо серьезнее, чем он мог предположить. Уже через несколько дней после конфирмации я прибежала к нему и растолкала весь ужас жизни в качестве строительной прислуги и ни за что на свете не хотела возвращаться в деревню. В моем детстве со мной не произошло ничего впечатляющего или травмирующего, как с миллионами детей, которые растут на войне, в ежедневном голоде, на улицах или в ежедневных боях, и чье выживание каждый день решается заново. Это была неизбежность ежедневных унижений, накопление недоброты и презрения, произвольная чужая хватка на моем теле и душе, бесстыдная жестокость. Именно психическая и эмоциональная деградация в человеческих отношениях определила первый этап моей жизни.</p>


<p>


Усилия, затраченные на то, чтобы выдержать все это, не оставили места для осознанного стремления к привязанности.</p>


<p>


Из детства я вынес образ золотых пшеничных полей, запах свежескошенных лугов, запах лесной подстилки в любое время года, жужжание и танцы насекомых под мерцающим солнцем, шум дождя в капающем лесу.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>











Глава вторая


<p>


 </p>


<p>


Амис — маленький тихий городок со старыми и всегда аккуратно ухоженными рыбацкими домиками. Это самый маленький городок в Германии, по крайней мере, в западной Германии, и расположен он в Ангельне на северном берегу реки Шлей, где она вливается в Кильский залив.</p>


<p>


Главное здание «Jugend- aufbauwerk» расположено прямо на берегу реки. Сорок девочек из всех районов Шлезвиг-Гольштейна смогли провести здесь двенадцать месяцев в своего рода базовой подготовке к «типичным» женским профессиям. Домашнее хозяйство и уход за детьми. Помощь моего милосердного пастора привела меня сюда, это была дверь в более счастливую жизнь.</p>


<p>


Это был чудесный год для меня, почти райский. Я очень быстро изменилась. Если раньше я приехала сюда вся измазанная, оборванная и гнилая внутри, я не могла открыть рот, не могла смотреть никому в лицо, не краснея. Теперь я стала буйной, энергичной, меня больше не мучили кошмары, я вставала, била по кустам и всегда была впереди.</p>


<p>


Директриса была особенной старушкой. Отношение девочек к ней колебалось между обожанием и боязливым уважением. Ее авторитет был абсолютным, но это не причиняло боли и не вызывало сопротивления. У нее был прекрасный дар обращаться с нами, девочками, в соответствии с нашей индивидуальностью, хвалить, упрекать и наставлять нас в правильном отношении к человеку и делу.</p>


<p>


Тот, кто приходил к ней для моральной порки, выходил наполовину гордым, наполовину раскаявшимся, но всегда немного мудрее. У нее были странные методы, которые обычно приводили к тому, что любой подросток высмеивал и ругал ее. Но все было не так. Например, в любой ситуации она придумывала либо поговорку, либо песню с соответствующим моральным предложением. Затем она пела ее голосом дин тремоло, моргая при этом глазами. Это было немного неловко, но нам это нравилось.</p>


<p>


Она была одной из немногих, кто использовал свой авторитет без этой примеси властолюбия и карательности. Это два типа авторитета, с которыми мы сталкиваемся и которые мы сами можем использовать: произвольный, одолженный функцией, положением и иерархией, заимствованный авторитет, жесткий и угрожающий, в котором может скрываться все, что угодно, глупая маленькая неуклюжесть или низкий, но самонадеянный и безжалостный характер; или* другой, непроизвольный авторитет, который излучается из собственной своенравности, теплоты и компетентности, и который склонен к посредничеству и передаче своей большей мудрости, в то время как первый склонен к господству, а второй — к власти над людьми, в то время как первая нацелена на господство и преимущество, страх и послушание.</p>


<p>


Она скорбела обо мне чуть сильнее. Но не настолько, чтобы я была уверена в том, что займу у нее особое место. Когда все девочки были в доме, меня замечали и относились ко мне как к любой другой девочке. Но во время праздников все было по-другому, я оставалась одна в доме, когда девочки уходили домой. Тогда она давала мне немного семейной атмосферы, приглашала меня на ужин в свои личные мечты, слушала со мной музыку и иногда брала меня в город, чтобы я занималась ее личными делами. Она прекрасно понимала, как создать такие отношения, в которых я не чувствовала себя обузой, но в которых она сама всегда оставалась «уважаемым человеком» с уравновешенной близостью и дистанцией.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Глава третья


<p>


 </p>


<p>


Общество трещало уже несколько лет.</p>


<p>


Магнитные волны бунтарского поколения, наконец, вырвались и из моего эгоцентричного трибниса. Нынешние пути добродетели в больших городах и университетах не достигали провинции как потрясения — а в шестидесятые годы это было еще так.</p>


<p>


Винс — а в шестидесятые это все еще была вся ФРГ за исключением трех-четырех крупнейших городов — но как новости. Каждый день газеты были полны взрывных событий в Берлине. Каждый день они сообщали о чудовищных и невыносимых вещах из прифронтового города: пудовое убийство американского президента, поджог универмага в знак протеста против войны во Вьетнаме, коммунальная жизнь, уличные бои... Воинствующий радикализм овладел молодежью. Теперь все подвергалось нападкам и сомнению</p>


<p>


Все, что навязывало нам послевоенное общество в плане содержания, ценностей и структур. Теперь гнилое, репрессивное образование и воспитание вытаскивалось на свет, гнилая правящая мораль разоблачалась, теперь угнетение обвинялось в соучастии с преступлениями фашизма, а власти объявлялись некомпетентными.</p>


<p>


«Под халатами — затхлость тысячелетняя», — скандировали студенты против профессоров. ... «Долой то, что тебя ломает», — скандировали студенты на митингах.</p>


<p>


Теперь капитализм был подвергнут фундаментальному сомнению, его стратегии эксплуатации стали видимыми, против его классовой справедливости стали бороться. Теперь шпрингеровская пресса как организационный центр массового одурманивания и манипулирования массами, агитации против оппозиционных, сопротивляющихся сил и антикоммунизма была атакована огнем и камнями в коллективном натиске.</p>


<p>


Теперь атаке подверглась старая элита и продолжение ее старых интересов. Теперь речь шла о том, чтобы изменить те отношения, в которых человек является товаром, объектом иностранной прибыли.</p>


<p>


Речь шла об угнетении и эксплуатации бедных стран богатыми капиталистическими государствами, о безоговорочной солидарности с освободительными движениями в Африке, Латинской Америке и Азии. На демонстрациях, на митингах она вновь и вновь звучала из тысяч горл: Солидарность с Вьетконгом! Победа в народной войне! Долой империализм! Да здравствует революция! Да, теперь все дело в революции!</p>


<p>


И так думали не только мы, послевоенное поколение ФРГ, но и молодежь почти всех капиталистических стран мира, которая встала либерально и восстала против войны, против угнетения, патернализма, эксплуатации слабых сильными, бедных богатыми. Мы видели себя как всемирное революционное движение, имеющее огромную возможность отрезать будущее империализма.</p>


<p>


Поначалу я мало что смыслю в политике, но меня влечет суматоха. В них я слышу призыв к свободным отношениям с другими народами, к сопротивлению угнетению, к справедливости, солидарности и самоопределению. Это то, что я искал в течение долгого времени. В течение многих лет я бесцельно и беспорядочно слонялся по городу, с одной стороны, желая различными способами заработать свое состояние, с другой — постоянно блуждая по пропасти ощущения бессмысленности и пустоты с вопросами о смысле и цели. У меня совсем другие желания, чем деньги, потребление, карьера и все, что с этим связано, в плане признания, престижа, власти и авторитета.</p>


<p>


Мои желания не до конца развиты, они немы и скрыты в отвращении к иерархии, к конформизму и подгонке под их правила жизни, которые заземляли меня и всегда сводили только с давящими людьми. Вот почему я нигде не мог долго выдержать, ни в так называемых упорядоченных условиях работы и жизни, ни в полумраке подполья. Я всегда ищу другого, которого я не знаю и не могу определить.</p>


<p>


В мире есть только я сам, поэтому я должен узнать себя, я должен найти это сам.</p>


<p>


Я живу на острове Зюльт и имею работу. Днем я уборщица и горничная для концерта Саротти и его компании по организации вечеринок, вечером я нахожусь в поиске чего-то нового, идеи для чего-то нового, новой любви, новой работы. Я являюсь частью и в то же время отстранена от открытой и тайной охоты и суеты, царящей на этом острове. Здесь все либидинально и не связано между собой: деньги, бизнес, женщины и мужчины, отсутствие обязательств, иллюзии, встречи в барах, на пляже, в роскошных бутиках, удовольствие, разврат. Есть только отношения на заказ, как деловые, так и личные. Я несчастно ищу выход из своего положения и принимаю приглашение молодых людей из Берлин-Кройцберга.</p>


<p>


Почти все улицы в Кройцберге заканчивались Стеной. В 1961 году, после возведения стены, деловой мир оставил свои фабрики и магазины в упадке, поскольку Кройцберг был для них нерентабельной мертвой зоной. За небольшую арендную плату их теперь занимали студенты, художники, хиппи, туристы, сообщества по совместному пользованию квартирами и старомодные альтернативщики. Между ними располагались маленькие магазинчики на углу, колоритные турецкие лавки и старики, которые держались в новой среде. В нашем районе был паб Эма, простой, без пробок рудимент бывшего рабочего паба, совершенно не тронутый красками и тонами новой сцены вокруг него. Эма всегда находила для нас время и сердце, кормила и утешала нас даже поздно ночью и была тихой справочной службой по нашим любовным проблемам. Она не давала советов, она давно знала, что жизнь и мы не будем заботиться о ее советах. Ее лицо было похоже на руины, простоявшие века. Эма налила «Ком» и сказала: «Ну же, Мадель, это пройдет». Она знала, о чем говорила.</p>


<p>


Заводские цеха и цеховые квартиры отвечали нашим потребностям в совместных формах проживания гораздо больше, чем традиционные квартиры. Большие пространства, почти не структурированные, способствовали нетрадиционному, художественному или чисто целевому дизайну. Мы всегда могли построить новые временные сооружения, мастерские, студии или переговорные комнаты, или даже все, что нам было нужно в то время. Это было время, когда мы не хотели оседать, мы были в движении, в движении, квартиры нам подходили.</p>


<p>


Я переехал в квартиру и попал в потрепанную кучку сцены ktinstfeTn, студентов, активистов женского и гей-движения, путешественников в Индию, наркоманов... Наша магазинная квартира была совершенно некоммуникабельным местом в Eisejib^hnstraBe. Никто не приходил сюда с претензией на совместные действия. Здесь мужчины и женщины встречались, чтобы поговорить о последних интересных событиях на «политической сцене», покурить хорошего дерьма, послушать последние пластинки, выпить китайского чая, может быть, вместе сходить в ЛСД-трип, или просто немного покрасоваться, чтобы быть «в теме», когда речь шла об Энди Уорхоле, Коммуне I, Че Геваре или Рави Шанкаре. Здесь не задавались вопросы времени и не пытались на них ответить, но наслаждались новыми формами игры, которые она порождала. Некоторые из дискуссий, вечеринок и сессий были обязательными, большинство из них были необязательными и веселыми. Это был фактически дружеский круг, открытый для всех сторон, иногда даже анархисты заглядывали сюда, чтобы рассказать о последней уличной битве за кружащий косяк. \</p>


<p>


Что меня поражало в Розе фон Праунхайме, так это то, как радикально и прямолинейно он избавлялся от сексуальных клише UriBTbrachT и всегда мог сказать то, что остальные не могли заставить себя сказать. Он обладал тактом и даром не быть ни непристойным, ни обидным.</p>


<p>


Состоялся разговор Александры и Александра. Они уже были женаты несколько лет, но больше не испытывали настоящего желания друг к другу. Они любили друг друга и считали себя раскрепощенными и сексуально раскованными. Мы все обсуждали эту проблему, давали советы то тут, то там, пока Роза фон Праунхайм не спросила спокойно и самоуверенно: «Александра, ты когда-нибудь пробовала трахнуть своего мужа? Ты можешь получить член от Беаты Узе. Может быть, в противоположной ситуации вам обоим понравилось бы гораздо больше». Александра сначала была ошеломлена, потом задумчиво посмотрела на мужа и сказала: «Алекс, мне очень нравится эта идея.</p>


<p>


Фон Праунхайм был одним из немногих в нашем кругу с явно революционными планами и деятельностью. Не в том смысле, что он намеревался изменить социальные условия в целом, как того требовали в то время революционные левые.</p>


<p>


Он хотел освободить гомосексуальность от навязанного ей гетто убожества, вывести ее на свет социальной нормальности, вытащить геев из сети лицемерия, позора и угнетения, которую общество накинуло на них с незапамятных времен. В этом он был очень ясен, радикален и действительно авангарден. Его первые фильмы показались мне ужасно манерными, что и было его намерением, но мне понравилась его личная прямота, его откровенность, его жесткое обнаженное называние «невыразимого».</p>


<p>


В целом, однако, почти ни у кого там не было плана, стремления к ответственности, выходящей за рамки личного благополучия. Возбужденная суета воинственно-политического движения излучала очарование, но мы больше наслаждались драматическим звучанием вещей, чем самими вещами.</p>


<p>


Я танцевал на всех свадьбах одновременно, с энтузиазмом человека, пробуждающегося от наивности и невзгод, который теряет невинность при чрезвычайно приятных обстоятельствах.</p>


<p>


Конкретная революционная деятельность бунтарского движения поначалу играла для меня лишь косвенную роль. Я воспринимал их как источник новых идей и увлечений, в которых я переворачивался. РАФ стал единым, группа «Спрингер» все еще подвергалась нападкам, война во Вьетнаме была центральной темой, борьба с полицией и судебной системой становилась все жестче, а «голубые» организовывались в подполье в «Движение 2 июня». Я участвовала в демонстрациях, лекциях, собраниях и мероприятиях в университете, присоединялась понемногу везде, но с такой же вероятностью меня можно было встретить на необязательных фестивалях, в «Зодиаке», а позже в «Парке», в лесбийских и гей-барах. Я делала то, что было важно для меня и что доставляло удовольствие. j</p>


<p>


Дискуссия: «Ревлюционное насилие, да или нет» по-прежнему требовала/не требовала от меня ответа. Действия Движения 2 июня и РАФ были у всех на устах, но мы обсуждали их скорее как интересный запрещенный фильм. Я не чувствовал себя «призванным» принять чью-либо сторону, но мои старые рамки порядка и ориентации — работа, дом, карьера — все еще оставались нетронутыми, даже если они уже немного прогибались под новое содержание и потребности жизни, свободной от иерархии/самоопределения, которая стала свободной.</p>


<p>


В конце концов, мне было уже двадцать пять лет, я бродяжничал почти во всех человеческих сферах и накопил густой шлейф нерефлексивного опыта, который я не смог перевести в сознание и суверенитет. Они лишь перебрасывали меня с одной оплачиваемой работы на другую, из одного места, от одного человека к другому.</p>


<p>


Они лишь перебрасывали меня с одной оплачиваемой работы на другую, с одного места, одного человека, одного опыта на другой, без того, чтобы моя несогласованность с окружающими меня обстоятельствами растворилась, чтобы я чувствовал себя дома где бы то ни было, чтобы я смог осознать границы своей политической и социальной неясности, и чтобы мне стал ясен смысл моего существования. Последние несколько лет все крутилось вокруг этого вопроса. Он возникал в каждой новой попытке. Здесь, в Берлине, я приближался к ответу на этот вопрос со всем, что я переживал, начинал и предпринимал. Это была причина моего энтузиазма, с которым я запихивал в себя всю информацию, я чувствовал, что это дрожжи для моих вечно туманных мечтаний и задатков фундаментально значимого человеческого существа. Здесь моя внутренняя изоляция растворилась, и я обнаружил, что мое состояние — это состояние моего_поколения и что для этого есть причины. ^</p>


<p>


Дерьмо и марихуана были частью нашей повседневной жизни. Я не наслаждался ими без разбора, чрезмерно или с привыканием. Они сильно помогли мне осознать и преодолеть накопившееся напряжение, закрытость и притворство. В целом, они сделали меня гораздо более чувствительным к страхам, слабостям, психологическим и социальным недостаткам в себе и других. Я использовал ЛСД очень осознанно и несколько раз совершал 24-часовой трип. Опьянение ЛСД — это всегда нечто непредсказуемое, путешествие в неизведанные области сознательного и подсознательного разума, а также психики и воображения, плюс к этому нечувствительность органов чувств.</p>


<p>


Когда я начал работать в политически организованной среде, я курил все меньше и меньше. Но даже позже, в партизанах, мы иногда пускали косяк в ход, когда чувствовали, что борьба пытается сжать наши сигареты и угрожает доминировать в нашем общении. Это было для того, чтобы расслабиться вместе. Лозунг «голубой» эры, который можно было прочитать на бесчисленных берлинских стенах: «Будь на высоте, будь свободен, террор должен присутствовать».</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>





Глава четвёртая


<p>


 </p>


<p>


Я вернулся из многомесячной поездки в Северную Африку. Как индивидуальные туристы-мифлиппи-аллуферрваерены мы отправились в путь на нашем старом автобусе «Фольксваген». Вальтрауд и я. На самом деле, мы хотели наладить наши отношения. Я вернулся совершенно другим. Ожесточенный, возмущенный и больше не готовый ни на йоту поверить в лживые оправдания элиты за их продолжающийся паразитизм на бедных странах. У этой поездки был один фундаментальный результат. </p>


<p>


Богатые и бедные не были для меня новым опытом, как и деградация и эксплуатация, но мы на Западе все больше и больше погружаемся в идею, что это индивидуальная судьба богатых или бедных. Вся официальная информация, учения и объяснения затушевывают ужасную, преступную систему, находящуюся в зависимости от предположений: То, что я увидел во время этой и последующих поездок в неблагополучные регионы мира, разграбленные колониализмом, было не судьбой человека и народа по божественному провидению, а результатом многовековой алчной жадности к обладанию и власти со стороны «цивилизованного» западного мира. Отсюда шли золото и серебро, драгоценные металлы и самоцветы, фрукты и пряности, меха и ткани, лес и изделия из него, кофе и чай, дешевая рабочая сила, художественные сокровища наших музеев. Отсюда идет основа, сырье для нашей роскоши.</p>


<p>


В переулках я перелезал через нищих и армии толмачей и от ужаса уже не мог найти дорогу. У ворот города почти бесконечные плантации европейских и американских корпораций, огромные парки и виллы, обнесенные стеной и защищенные от «люмпенменшен» в их картонных коробках и мешковатых седлах. Голодные и агрессивные толпы детей преследовали меня. Пренебрежительно они выпрашивали что-нибудь полезное. Решительные и готовые разорвать меня на части. Быть белым — значит быть богатым, быть милостивым или властным, означает жить или не жить, означает возможность есть. У них нет другого выбора, кроме как унижать, грабить или даже убивать себя, чтобы выжить».</p>


<p>


Когда я позже прочитал Фанона, я сразу все понял. В то время наша привязанность и солидарность с «третьим миром» была, конечно, также образцовой и обнадеживающей. Мы давали освободительным движениям полное моральное право изгнать белых оккупантов и колонизаторов из своих стран и выгнать их местных сатрапов. Мы смотрели «Битву за Алжир» со страстным сочувствием; победа Вьетконга, падение Сайгона и победа сандинистов были самыми яркими событиями в моей партизанской жизни.</p>


<p>


Снова и снова я раздевался догола, когда возвращался в Европу. В эту жадную пасть, в этого Молоха, который не может остановиться, высасывая другие страны и народы досуха и поглощая их силы, чтобы продавать им свои пары. Есть ли более отвратительное доказательство моральной испорченности западных стран, чем тот факт, что они сбрасывают горы своей неперевариваемой марли, своих токсичных и лучистых отходов за кучу долларов в страны третьего мира, где их непристойные и бессмысленные переливы порождают нищету и страдания?</p>


<p>


Вернувшись из своей первой поездки, я выбросил из своей квартиры всю кройцбергскую мумию. Сигареты и безделушки, перенасыщенность потребительским китчем. Теперь все это тяготило меня, я хотел ясности, eirideuirjgkeit, простоты.</p>


<p>


Я избегал универмагов, роскошных улиц. Они вызывали у меня отвращение. </p>


<p>


Когда Руди Дучке был застрелен в Восточной Германии в 1968 году, это не стало сигналом к организованному сопротивлению для большинства оппозиции вне парламента, а стало ударом, под которым они начали все больше и больше сжиматься и сворачиваться. </p>


<p>


 После того, как их гнев и возмущение вылились в большую коллективную боевую атаку на концерн Springer, началось вялое отступление академического большинства бунтарей, тщательно и мудро направляемое репрессиями и предложениями интеграции со стороны Большой коалиции, а затем социал-либерального правительства.</p>


<p>


Длинный марш через институты» стал лозунгом восстания. Единство восстания было разрушено этим. Оно разделилось на группы, маленькие группы, небольшие партии, комитеты, фракции, инициативы — все в поисках истинной идеологии правильной практики. Разделение шло по вопросам права на сопротивление государству, монополии государства на применение силы, воплощения революционной теории в революционную практику и т.д.</p>


<p>


После покушения на Руди Дучке радикализм лозунга SDS: «Вести борьбу в мегаполисы», укоренился в студенческом большинстве. Другая часть, однако, не хотела расставаться с революционными идеями и возможностями и собралась вокруг RAF и Движения 2 июня, которые, будучи нелегальными организациями, добивались радикализации противоречий вооруженными действиями.</p>


<p>


Особенно в Берлине сторонники и сочувствующие революционному насилию были неакадемической частью молодежного бунта. Эти молодые люди не имели в своем распоряжении залов университетов в качестве места сплочения. Они смогли вернуться к старым отношениям, из которых вырвались несколько лет назад, только потому, что они стали невыносимыми. За годы бунтарской политической деятельности они так много пытались самоопределиться, что больше не были к этому готовы. Мечта о о свободном от эксплуатации обществе, основанном на солидарности, все еще стоила того, чтобы за нее бороться. Для многих она была еще достаточно сильна, чтобы осмелиться что-то дать. Я также принадлежал к этой части движения, в которой я развил следствие: от протеста к сопротивлению, от спонтанности к приверженности.</p>


<p>


 Вьетнамская демонстрация раскачивалась взад и вперед. Мы окружены и вклинились в берлинскую сотню. Кудамм снова стал полем массовой битвы. В кафе «Кранцлер» бюргеры отступили на второй этаж и примостились у окна, чтобы за кофе, кремовым тортом и коньяком наблюдать за нападениями и беспорядками обеих сторон. Во время предыдущих демонстраций водометы иногда попадали во взбитые сливки, а полицейские, подававшие звуковые сигналы, в горячке не могли отличить гостей от демонстрантов, ищущих защиты.</p>


<p>


С тех пор нижняя часть Кранцлера была заперта, и мы больше не можем попасть внутрь, если угроза слишком велика.</p>


<p>


Я вижу, как Сильвию избивают двое разгоряченных полицейских, и хочу вмешаться. Она физически маленькая, но обладает мужеством гиганта и бросилась в прямую конфронтацию. Я гораздо больше опасаюсь альтернативных собачьих команд. Кусающиеся, направленные животные — воплощение дрессированной ненависти и нападения. Я ищу метательное орудие, нахожу брусчатку и делаю сильный замах. Сзади на меня прыгает человек и валит меня на землю. Это полицейский в штатском, который смешался с нами и охраняет строй. Вместе со многими другими меня бросают на грузовик и держат за городом, в кварталах ОМОНа, до следующего утра.</p>


<p>


Это была далеко не первая моя демонстрация, не первая уличная битва, но в этот раз произошло нечто вроде глубокого разрыва, который сделал меня более решительным и агрессивным. Ночью в казарме, запертый, перемазанный, немытый, лежа на койке в одежде, я потерял чувство игривости. Толкаемый как грязь тупыми людьми в форме, с которыми начальство обращается как с непослушными детьми, которых нужно отшлепать только там, где не помогают глупые уговоры, я взял перерыв в игре.</p>


<p>


Я впервые ощущаю очень личное чувство фронта.</p>


<p>


Сам по себе этот арест не является драмой. Но это первый раз, когда государство поймало меня самым конкретным образом. Я не готов ни к этому, ни к возможным последствиям. Некоторых из нас отпускают на следующий день, другие попадают в тюрьму. Перспектива этого сделала мое прежнее воздержание от политической и личной ответственности ясным в течение ночи, и меня беспокоит, что я боюсь в этой ситуации — просто потому, что до сих пор я жил в царстве отсутствия последствий и теперь сижу там удивленный».</p>


<p>


Мы обсуждаем, как вернуться в город. Общественного транспорта в этом районе нет. За ночь наше желание бороться сошло на нет, но теперь, в единении, оно снова пробуждается. Полиция не дает нам говорить по телефону, товарищ настаивает на связи со своим адвокатом и звонит в «Красную помощь». «Мы организуем несколько машин», — обещают они, — «мы вас заберем». Вместе мы отправляемся в путь и встречаем их на проселочной дороге. Зажигают косяк, одна группа поет «Интернационал», другая «Macht kaputt, was euch kaputt macht» Тон Штайне Шербена. Я пою вместе с последним.</p>


<p>


В Берлине я пытался наладить свою жизнь и в течение года работал на фабрике кинопечати в качестве стажера — необходимое условие для того, чтобы впоследствии начать стажировку в кинобизнесе. Но теперь политика становится для меня важнее моей профессии и занимает всю мою жизнь, и в конце концов завладевает всей моей жизнью. Я отказываюсь от работы в компании и провоцирую увольнение. Я часто опаздываю, потому что табель учета рабочего времени также работает против меня. Часто я вообще отсутствую, а если и присутствую, то предстаю перед менеджером по персоналу за «подстрекательскую деятельность». Наша радикальная вотчина учеников упорно борется против авторитарной структуры персонала, против недоплаты и эксплуатации. Мы зарабатываем всего семьдесят марок в месяц и полностью заняты во всех отделах, где есть потребность в рабочей силе. Менеджер по персоналу делает самое простое, что он может сделать: Он без шума выгоняет меня из компании.</p>


<p>


И обретает покой. Меня это устраивает, у меня есть более важные дела. Теперь я провожу время на демонстрациях, в социалистическом центре, в зале ФУ, в коммуне, на учениях.</p>


<p>


 </p>


<p>


На полной скорости я попадаю в пороги воинственности и погружаюсь в них все глубже и глубже, как водоворот, не принимая, однако, спокойные воды за цель. Сначала это спонтанные действия, принимаемые исходя из ситуации, которые иногда срабатывают, иногда нет.</p>


<p>


Мы хотим засыпать пеплом парковку Springer. Мы делаем для этого напыщенную листовку: «Долой монополии смуты...». Это моя первая агитационная работа. Я полон энтузиазма и убежден, что она всколыхнет человечество. Заговорщически, в перчатках и с буквами Letraset, я пишу длинный, пламенный текст. К сожалению, его никто не прочитал, потому что наша ночная атака на концерн Springer провалилась из-за того, что мы не смогли поджечь бензин. Угольные запальники просто исчезают в луже бензина. Тогда нам приходится бежать и пытаться убежать. Ночные сторожа, бродящие по округе, слышали нашу возню и ругань. Они бьют тревогу.</p>


<p>


Я учусь строить и бросать молли. Мы занимаем бывшую больницу БетахТен под социальные проекты и общую жизнь. Мы назовем его в честь Георга фон Рауха. После Петры Шельм он был вторым человеком, арестованным Службой государственной безопасности и принадлежал к Движению 2 июня. За дом Георга фон Рауха велись бесчисленные бои. Снова и снова стотысячная толпа нападала, громила только что построенное и обставленное, выгоняла молодых людей обратно на улицу, в дом или в тюрьму.</p>


<p>


На чердаке дома Георга фон Рауха мы расстреливаем батарею моллисов. Отряды в сто человек сноваатакуют. В штурмовых отрядах, с водометами и собаками. Мы хотим выбросить молли из люка в центр полицейской своры.</p>


<p>


Подошли два товарища:</p>


<p>


«Что ты делаешь, ты с ума сошел? Ты же пострадаешь».</p>


<p>


Каждый день есть раненые и убитые, они должны оставить нас в покое», — брякнули мы в ответ.</p>


<p>


«Прекратите, это конец для нас, если вы сбросите их вниз!».</p>


<p>


Да, нас обманули, мы сделали это, но мы снова дали себя уговорить.</p>


<p>


Мы боремся со всем, что помогает презираемой системе выжить и обрести легитимность: гражданские законы, буржуазная мораль, собственность, государственные СМИ, судебная система, полиция, тюрьмы, господство мужчин, повседневная политика берлинского сената, внешняя и внутренняя политика, и прежде всего банки.</p>


<p>


Мы крайне радикальны, воинственны и с растущим ужасом и «ксбщеу» признаем ход вещей под властью денег.</p>


<p>


Мы серьезно относимся ко всему, что делаем. Это важно. Я важен. Мы важны. Каждый камень, брошенный в стеклянные фасады банков, связывает нас с революционерами всего мира, с вьетконговцами в джунглях, с убитым Че Геварой, с тупамарос в Уругвае, с борющимися африканскими революционерами в Анголе, Мозамбике, Гвинее-Бисау, Намибии и ЮАР, с великими битвами рабочего движения на улицах Берлина. Мы гордимся, мы не боимся, на нас не влияет система, мы знаем, что происходит...</p>


<p>


Я часто гуляю с Вереной. Она рассказывает, как ее арестовали, когда она выкрикивала лозунг: «Долой ...», и до этого она не дошла. Целую ночь сотрудники Службы государственной безопасности донимали ее своим любопытством, что она хотела сказать. Верена молчала. Утром ее выпустили, так как «Долой» нельзя было переквалифицировать в политическое преступление.</p>


<p>


«Что ты хотела написать?» — спрашиваю я. Она озорно смеется: «Долой цены на молоко».</p>


<p>


Мы крадемся по городу в темноте, обклеивая его таинственными наклейками: «Черная невеста идет». Утром витрины магазинов невест и помо заляпаны. Бюргеры трясут грудями. Такие красивые свадебные платья!</p>


<p>


Мы видели «MiBwahlen» в универмагах. Они стали обычаем для увеличения продаж бытовой техники Grundig и других потребительских товаров. Мы произносим революционные речи о сексуальной эксплуатации и обесценивании женщин и снова уходим до приезда полиции.</p>


<p>


У нас нет ни страха, ни уважения к государству или другим властям. У нас свой закон, а это значит: сопротивление миру наживы и солидарность с эксплуатируемыми, бесправными и преследуемыми повсюду!</p>


<p>


Я переезжаю в коммуну «Liebenwalder StraBe». Мы — анархическая группа женщин и мужчин. Вдохновленные идеей подготовки пути к коммунизму в борьбе против старых капиталистических держав. Lieben- walder» является центром «Черной помощи». День и ночь на заднем дворе кипит тайная и не тайная деятельность в пользу мировой революции вообще и в пользу заключенных в берлинских тюрьмах и домах в частности.</p>


<p>


Мы — великие романтики и придерживаемся идеи, что человек, которому больше нечего терять, поднимется и будет бороться за свое достоинство. Мы считаем, что маргинализированные, криминализированные и изгнанные люди могут быть мобилизованы. Преступников, скажем так, не существует, все они — жертвы системы наживы. Стратегия маргинализации! Революционизируйте субпролетариат, пока правители не мобилизовали его против революции! Революция представляется нам несомненной перспективой. Вопрос только во времени, вопрос в интенсивности нашей революционной решимости.</p>


<p>


Красная помощь» считала нас своей младшей анархической сестрой-кровопийцей, так же как «Движение 2 июня» было нелюбимым, одичавшим родственником RAF.</p>


<p>


Красная Помощь была студенческой марксистской, подчеркивала идеологическую правильность и теорию, а мы в Черной Помощи критиковали ролевые модели и политические линии РАФ.</p>


<p>


Все они были оправданы: Роза (Люксембург, Томас Мюнцер, Шиндерханнес, Робин Гуд, iDurruti, Бакунин, Малкольм Икс, Маригуэлла, Фидель Кастро, Че Гевара, Хо Ши Мин, Мао Цзедун. Нас всех злобно называли анархистами, но на самом деле это неправильно. Я помню только одного человека, который занимался анархистской теорией, и это был опустившийся Харальд Зоммерфельд, который после своего первого ареста перешел в Федеральное ведомство по защите конституции.</p>


<p>


Мы искали революционные примеры для подражания, а не закрытые мировоззрения. Мое представление о будущем</p>


<p>


У меня не было фиксированной социальной формы.</p>


<p>


Звонок в дверь. В коридор, смеясь, выходит Верена. Она привела с собой двух незнакомых парней и говорит просто: «Это Боммихинд Кнолле из Движения 2 июня. Они хотят поговорить с тобой — но ни в коем случае не сбиты с толку и не напуганы». Я смотрю на двух мальчиков с интересом и некоторым уважением. Они выглядят как два чудаковатых студента. Так вот они какие подпольщики, городские партизаны, «беззлобные убийцы» из таблоидов. До сих пор я распространял только те листовки движения, которые попали ко мне по конспиративным каналам. Это не без риска, поэтому мы любим сбрасывать их сверху на массовых мероприятиях, а потом исчезать в толпе».</p>


<p>


Бомми и Нолле снимают свои длинные кожаные пальто и невозмутимо кладут оружие поудобнее.</p>


<p>


"Мы давно положили на вас глаз», — говорит Бомми. «Вы очень активны и радикально настроены. Вы никогда не думали о более тесном сотрудничестве с нами?».</p>


<p>


Нет, не думал. Легальная работа и ситуативная воинственность заполняли меня до сих пор, я, конечно, поддерживаю вооруженную борьбу, не сомневаюсь в ее легитимности и необходимости, но, мой джиит, самому вести вооруженную борьбу? Я еще не пришел к такому выводу.</p>


<p>


Бомми, революционер из подполья, ведет себя спокойно. Все ясно, только вооруженная борьба может освободить нас от капиталистической истории, любое другое отношение невероятно, не имеет революционной перспективы...</p>


<p>


Верена почти не вмешивается в дискуссию, и я понимаю, что она уже давно знает, чего хочет. Я удивляюсь тому, как прекрасно ей удается скрывать от меня свои контакты, и вдруг обнаруживаю за озорным девичьим лицом решительную молодую женщину.</p>


<p>


Для меня все очень просто: сколько раз я кричала: «Долой империализм»? Сколько листовок я написала в поддержку Вьетконга, освободительных движений Африки и Латинской Америки? С каким энтузиазмом я поглощаю книги и знания о победах и поражениях в истории освобождения? ... Теперь я тоже хочу присоединиться, теперь я тоже хочу отдать все.</p>


<p>


Мы быстро переходим к организационным практикам и говорим о конспиративной структуре небольших независимых ячеек. Они должны быть способны относительно независимо друг от друга и от нелегалов реагировать на политико-социальные конфликты, в которые вовлечена и левая база. Наша идея заключается в децентрализованной атаке с общей политической направленностью, в организации в целом высокой, но рассеянной воинственности и в повышении ее политической эффективности.</p>


<p>


У нас большие планы большого революционного движения». «Мы дадим вам наши технические знания: как взломать машину, как сделать взрывчатку, как получить деньги, как подделать документы, как обращаться с оружием и т.д., но вы должны будете сами все организовать и добыть. Мы не можем взъерошить вам перья, и, кроме того, 3i5s~ это еще и практический процесс развития ваших навыков и авто-номики...». Так говорят товарищи. Они советуют нам сначала заняться экологическим снабжением, что очень поучительно и означает не что иное, как: Сначала надо ограбить банк. ' ' --</p>


<p>


Я осторожно выделил себя из либенвальдской коммуны. Конституционная защита входила и выходила оттуда, а спецназовцы из политической полиции выбивали наши двери и шлагбаумы так часто, как им хотелось. Вольфганг и Ингеборг из «Черной помощи» исчезли. Исчезли. Было открытым секретом, что они нелегально вступили в RAF. Но никто ничего не знал наверняка. Служба конституционной защиты снова и снова пыталась разыскать их через коммуну Либенвальде.</p>


<p>


Я вернулся в свою квартиру на Айзенбанштрассе, где также жил Люпус, мрачный, сомневающийся в себе и в мире, интеллектуал, мой друг «человек-кто-что-делает».</p>


<p>


Здесь мы основали ячейку Движения 2 июня. Нас было всего четверо, а вскоре стало семь товарищей. К сожалению, большинство из них не знали точно, что они делают и чего хотят. Несомненно, это было приключением и для меня, но я решил пойти на это приключение. Так же поступила и Верена. Сопротивление — это всегда приключение, независимо от того, чем оно заканчивается. Оно уводит нас от привычного в неизвестные области, в опасные зоны, в terra incognita.</p>


<p>


Ограбить банк не так-то просто. Особенно когда все участники не имеют представления о том, как они поведут себя в такой ситуации. Политические мотивы или нет, вы должны войти туда с пистолетом в руке и деньгами, а затем выйти и добраться до безопасного места, не причинив никому вреда. В этом и заключалась наша работа.</p>


<p>


Мы были в ужасе, и я не знаю, сколько попыток нам пришлось предпринять, прежде чем произошло первое ограбление.</p>


<p>


Первую попытку предприняли Люпус, Харальд и я. Мы только осваивали технику и функции нашего оружия. Это были старые винтовки, и никто не думал стрелять из них. Бар позже рассказал мне, что в первый раз они ворвались в банк со старым мачете, и когда люди засмеялись, они одним ударом разрубили телефон у банковской стойки пополам, чтобы доказать свою эффективность.</p>


<p>


Мы отправились в путь утром с чувством, что приближаемся к джиингстенскому дню, выглядя как FiImdgr_Marx Brothen^ntspnmgen. Лупнстн в своем длинном мятом пальто скрывал старую винтовку, в шляпе-боблерке, надвинутой на белокурые кудри, держа в руках пластиковый пистолет для денег, он был похож на Харпо, а Харальд — на Беппоффла с его ковбойским шарфом на шее, приветствием и солнцезащитными очками. Они вышли из машины и несколько минут неуверенно стояли перед входом в банк. Я сидел за рулем и думал: «Боже мой, они выглядят ужасно, и их заметят еще до того, как они войдут внутрь». Но никто не обратил на них внимания, люди на дороге были заняты другими делами. Потом они вернулись, Люпус с нелепым выражением на наглом лице: «Нет, я не пойду в таком виде, наша маскировка просто смешна». Мы ушли, смущенные. И снова не справились. Снова мы не преодолели свой страх.</p>


<p>


Когда это наконец получилось, это выглядело как акт освобождения.</p>


<p>


В январе 1972 года мы услышали новость о резне британской армии в Лондондерри, которая вошла в историю освободительной борьбы IRX как «Кровавое воскресенье»:</p>


<p>


Через несколько дней Бомми пришел к нам. Он хлопнул по столу «Звездой» с фотографиями резни: «Мы должны что-то с этим сделать, это требует солидарности нашего пролетарского интернационализма». Это «большое слово» заполнило комнату и настигло меня, как ураган. Мы были так взволнованы, что хотели сразу же отправиться в британский сектор, чтобы найти там британские объекты. Нелегалы посоветовали нам начать целенаправленную атаку на столовую британских офицеров. Мы обдумали содержание листовки для этой акции солидарности. Она должна была дать понять, что Берлин и ФРГ не могут быть местом отдыха для оккупационной армии, которая уничтожает сопротивление этой оккупационной политике в Северной Ирландии. И выразить, что мы боремся с общим врагом — империализмом.</p>


<p>


На следующий вечер Бомми привел с собой техника Движения 2 июня. Это было очень волнительно. Хайнц сделал для нас бомбу, чтобы научить нас, используя материалы, которые можно было найти в универмагах». В ванне он дал нам маленькие образцы взрывной силы наших смешанных домашних продуктов. Мы были в восторге и увидели, как во все стороны разлетелся офицерский бардак.</p>


<p>


Это была первая и последняя моя встреча с Хайнцем. Через несколько месяцев он был арестован. Его последующее предательство было настолько жалким, настолько болезненным для его товарищей и для него самого, что память о нем просто похоронили, а его имя редко упоминалось. Хайнц был любим и уважаем, но его крах в тюрьме вызвал у товарищей тихую агонию и глубокую неуверенность, которая не имела ничего общего с отказом от части нелегальных структур благодаря его заявлениям.</p>


<p>


 Столовая британских офицеров была пустынна, когда глубокой ночью должны были заложить бомбу. Это была работа Харальда Зоммерфельда, но он сделал нечто совершенно иное.90 Он «vdr~rJie-tur яхт-клуба, который находился на том же месте, и eF «забыл», намеренно или ненамеренно, включить таймер, так что бомба не взорвалась в назначенное время, в два часа ночи. Вместо этого лодочный мастер обнаружил ее на следующее утро, зажал в тиски, чтобы осмотреть, и умер, когда она взорвалась.</p>


<p>


Смерть судостроителя в Британском яхт-клубе не могла нас остановить. Я был расстроен, да. Но я не чувствовал себя ответственным. Это повлияло на меня скорее так, как влияет на человека, в кругу знакомых которого кто-то стал причиной смертельного несчастного случая.</p>


<p>


В следующие несколько дней мы прекратили всякую деятельность и наблюдали за ходом поисков и расследования. Газеты подняли большой шум, полиция говорила об убийстве. Я не чувствовала, что это касается меня. Меня беспокоил только тот факт, что эта злополучная бомба нагнетала адский климат, что было совсем не то, что мы имели в виду, и мы этого не предвидели. Это должна была быть акция солидарности и обсуждение британской оккупации в Северной Ирландии, а не обсуждение невинных жертв и слепого насилия, как это произошло сейчас.</p>


<p>


Пришел Бомми. Он хотел узнать, как мы справляемся с этим непредвиденным поворотом событий, и рационализировал наш дискомфорт: «Это катастрофа, — сказал он, — и, кроме того, все жертвы в Лондондерри были гражданскими лицами,</p>


<p>


Где возмущение истеблишмента?</p>


<p>


Через несколько месяцев, в мае, я оказался в тюрьме. То, как меня арестовали, еще раз показывает ту глупую невозмутимость, с которой я вел всю свою боевую деятельность в то время. Сообщение в газете выглядело примерно так: В Бад-Нойенаре полиция арестовала четырех молодых людей, трех мужчин и одну женщину. Их подозревают в причастности к самым молодым взрывам RAF. Полиция обнаружила подозреваемых спящими в их машине. При осмотре их багажника были обнаружены материалы для изготовления взрывчатки.</p>


<p>


Какое унижение! Какое годичное погружение из моего взлетающего до небес, всепоглощающего состояния души в это мрачное, холодное уединение. Четыре белые стены, металлическая койка, узкий шкафчик, стол, стул, слепое окно, в котором видна тень от решетки, и больше ничего.</p>


<p>


В этой крошечной камере все мое, в упрямой машине, которая движет мной и командует мной, не спрашивая меня. Ни гнев, ни экзальтация, ни отчаяние ничего не изменят. Первые несколько дней в камере я не могу мыслить здраво, я просто бегаю туда-сюда, от двери к стене и обратно, целый день. Так же, как животные, запертые в зоопарке, постоянно бегают вдоль ограды своей клетки, потому что природа создала их для бега.</p>


<p>


Я всеми силами борюсь с этим огромным словом: «Выключить! Все! Оно вот-вот оккупирует меня с головы до ног и зарядит клетку де-прайминговым давлением до самых углов. Я борюсь с этим болезненным чувством, что я все сделал неправильно и уже проиграл, даже не начав. И я подавляю это гнетущее чувство «все бессмысленно». Так я остаюсь в бессознательном состоянии в течение нескольких дней. Затем я прихожу в себя, становлюсь более гибким и справляюсь с практическими нуждами моей новой, крайне неприятной ситуации. Шок проходит, я начинаю воспринимать тюрьму как место, из которого я теперь должен бороться по-другому.</p>


<p>


После преодоления первой фазы уныния и разочарования, мое желание и прежняя энергия возвращаются, чтобы начать борьбу с тюрьмой изнутри. Я рассматриваю тюрьму как школу революции. Я не одинок, политические заключенные есть по всей Федеративной Республике.</p>


<p>


У меня есть братья и сестры по всему миру!</p>


<p>


В 1972 году все еще существовало сильное, очень активное движение заключенных.</p>


<p>


движение заключенных. Оно создавало солидарность, сплоченность и поддержку ориентации. Во многих городах существовали Красные и Черные Аиды, сформировался «Комитет против пыток в изоляции», существовали коллективы заключенных, советы заключенных, о каждом политически заинтересованном заключенном заботились и поддерживали его. Движение заключенных обеспечивало нас преданными адвокатами, присылало газеты, книги, деньги, организовывало свидания, контакты по письмам, информировало о политических процессах и организовывало общественные дискуссии об условиях содержания в тюрьмах.</p>


<p>


Очень скоро меня навестили из Управления по защите конституции. Руне из берлинской госбезопасности по очереди приходил в нашу тюрьму для проведения «дискуссий». Я думаю, что в то время для Управления по защите конституции это была рутинная работа: посещать всех заключенных, которые были вовлечены в деятельность левых боевиков или хотя бы контактировали с ними, сканировать их и, если возможно, вербовать. Часто им это удавалось, и я не уверен, было ли это совпадением или выражением пугающе высокого числа незарегистрированных случаев ИМ в левом движении. В любом случае, с этого момента Харальд Зоммерфельд и Ульрих Шмукер находились на службе в Управлении по защите конституции. Два года спустя Ульрих Шмукер был застрелен как агент Управления по охране конституции. По всей видимости, он погиб от пули, которой так называемые «конституционные стрелки» играли в бильярд и которая затем скатилась с их стола.</p>


<p>


Мой друг Люпус хотел повеситься в тюрьме, что, слава Богу, ему не удалось сделать. Он пришел в отчаяние от своего пессимизма и сокрушенности. Даже возможность революции была для него лишь невозможностью среди всех прочих. Он очень сильно мучился во время суда и тюремного заключения. Я не думаю, что он когда-либо переставал думать, что его ситуация абсурдна. Позже Люпус построил корабль, и я подозреваю, что это должен был быть Ноев ковчег.</p>


<p>


США усилили свою агрессию против Вьетнама, не слушая и игнорируя протесты всего мира. С помощью систематических, варварских бомбардировок гражданских объектов и минирования портов Северного Вьетнама они хотели вернуть страну в каменный век. Затем RAF атаковали американские военные объекты в Гейдельберге с помощью автомобильных бомб. Далее последовали нападения из подполья на штаб-квартиру полиции, на судью Федерального суда, на компанию Springer. Вооруженная борьба перешла в наступление, но уже через два месяца в тюрьмах находилось больше партизан, чем в подполье.</p>


<p>


Бомбардировки вызвали дискуссии о законном сопротивлении войне во Вьетнаме и революционном насилии в целом во всех политических слоях. Безжалостные репрессии государства и судебной системы создали два лагеря, которые призывали к взаимному уничтожению. Мы были полны решимости бороться с государством как инструментом капитализма всеми средствами; государство было готово взять или предоставить себе любое право, чтобы подавить воинственное и интеллектуальное сопротивление внутри и снаружи. Коварным инструментом были научно обоснованные пытки политических заключенных: «белая пытка». Либеральные интеллектуалы были загнаны в один политический лагерь или другой с помощью жестких моральных формальностей. Это было время острейшей поляризации: за или против системы, человек или вина.</p>


<p>


В июне 1972 года мы начали нашу первую общенациональную голодовку за улучшение условий содержания в тюрьмах. Мы голодали в течение шести недель, не добившись выполнения ни одного из наших требований. </p>


<p>


Но за пределами тюрьмы распространилась солидарность с нашей борьбой. Самодовольная, непримиримая позиция государства, вольности и секретность, которыми оно прикрывало свои действия и программы против сопротивления, его неспособность выразить себя иначе, чем через обострение и репрессии, породили в глубине либеральных слоев возмущенную критику и сопротивление зарождающемуся полицейско-государственному развитию под лозунгом «Wehrhafte Demokratie» («Защищаемая демократия»). Радикальные левые развили в себе жажду ярости, которая вылилась в многочисленные нападки на судебную систему и полицию.</p>


<p>


Ульрике Майнхоф была подвергнута «белой пытке». Ее отправили в Кдльн-Оссендорф на «Тотен тракт» (мертвое крыло): незанятое крыло, отделенное от убежища иибриген. Она была акустически и визуально отрезана от всего. Стены ее камеры и вся обстановка были выкрашены в белый цвет, непрозрачное окно можно было открыть только на щель, неоновые лампы горели днем и ночью, а в камере постоянно было недостаточное охлаждение. Ульрике писала о том, что происходило с ней в изоляции: «Ощущение, что твоя голова взрывается... ощущение, что твое тело сморщивается, как печеный фрукт. Ощущение, что ты постоянно наэлектризован, что тобой управляют дистанционно, ощущение, что твои ассоциации взломаны... клетка движется, ты просыпаешься, открываешь глаза, а клетка движется. Вы не можете уложить в голове ощущение движения... ощущение, что вы замолчали, вы больше не можете определить значение слов, вы можете только догадываться... Головные боли, вспышки — структура предложений, грамматика, синтаксис — больше не поддаются контролю ... Чувство выгорания внутри.... ...бушующая агрессия, для которой нет выхода. Это самое худшее. Четкое осознание того, что у вас нет шансов на выживание; полная неспособность к общению; визиты не оставляют ничего. Спустя полчаса можно лишь механически восстановить, был ли визит сегодня или на прошлой неделе...».</p>


<p>


Первое коллективное действие из плена привело мою волю к борьбе в высшую форму. </p>


<p>


 В тюрьме человек прежде всего заключен сам с собой, и поэтому я занимался собой. Я с интересом изучал, как привычка есть, аппетит, а затем и голод могут быть укрощены с помощью воли. «Почему бы вам не поесть сейчас», — каждый день убеждали меня чиновники. Мне нечего было терпеть от них, они относились ко мне дружелюбно, почти по-матерински, не желая добавлять к инструкциям против меня какую-либо личную неприязнь или притеснения. В данном случае, однако, дело было не в моей личной ситуации, и я думаю, что именно это придавало мне особую силу.</p>


<p>


Добровольный отказ от пищи вызывает иной голод, чем недобровольное лишение пищи. Я представляю себе невозможность есть, потому что нечего есть, как физическое ощущение боли. Во время голодовки, однако, голод действует как своего рода навязчивая идея, которую нужно победить в сознании. Первые два-три дня мой желудок урчит, затем мои мысли начинают крутиться вокруг «хочу есть». Я не могу остановиться, и это становится настолько серьезным, что я не могу сосредоточиться ни на чем другом и озабочен только тем, чтобы удержать мысли о еде. В навязчивом ритме все процессы в моей голове сводятся к одному желанию — поесть. Физически я не чувствую ничего особенного. Вот так, я думаю, идея еды занимает вашу голову и хочет сделать вас сумасшедшим или слабым. Если желания и идеи, по которым мы бьем, не мои собственные и не убедительно сильные, то я не побеждаю навязчивую идею в своей голове, и моя воля не есть сопротивляется естественному желанию лишь короткое время. На этом этапе мне приходилось каждый день решать, чего я хочу: есть или бороться дальше. Каждый день приносил мне шаг в гору и учил справляться с мыслями о голоде. Через некоторое время я победил их и смог сосредоточиться на чтении, письме и других вещах.</p>


<p>


Первая голодовка была для меня самой продолжительной. Позже я принял участие еще в двух голодовках. </p>


<p>


 Опыт этой формы борьбы был прежде всего противостоянием с самим собой. Я боролся с голодовкой не только в тюрьме, это было оружие для оказания сильного давления с целью добиться улучшений и политических требований по всей стране. А для многих товарищей в изоляции это было единственное оружие, которое они могли использовать.</p>


<p>


В Берлине — куда меня доставили через четыре месяца после ареста — были и другие способы совместной работы, чтобы добиться чего-то или оказать сопротивление, хотя это часто заканчивалось перекличками. В Берлине они всегда были на месте.</p>


<p>


Верена уже была арестована и находилась в тюрьме Лертер — следствие предательства со стороны Зоммерфельда и Шмукера. После четырех месяцев в тюрьме Картхаус в Кобленце я тоже был помещен в тюрьму Лертер.</p>


<p>


Мое окно (на самом деле это только половина окна) находится высоко, и открыть его можно только с помощью длинного прута, прикрепленного к нему. Мне приходится ставить стул на кровать, чтобы добраться до узкого подоконника. По крайней мере, я могу на нем сидеть. Это запрещено.</p>


<p>


Немногочисленная мебель сделана из серой стали, помятой, ржавой, постоянно скрипящей. Старый, изношенный паркет дребезжит под моими шагами, изношенный умывальник, открытый унитаз — и то, и другое, как мне кажется, уже пережило рубеж веков. Стены выкрашены в тусклый грин снизу и санитарный желтый сверху. Кто жил и продержался в этой столетней тюрьме? Стены, исписанные множеством матов, хранят бесчисленные имена, слова отчаяния, возвышения, покинутости, скрытые в их слоях. Даже сейчас они полны вечной безысходности.</p>


<p>


Камера в Кобленце была более просторной и, как правило, прохладной. Я привыкну. Я наделяю эти семь квадратных метров своей аурой. Первое, что я делаю, это придвигаю кровать к стене и покрываю металлический каркас яркими цветами моей краги. Это запрещено.</p>


<p>


 Я кладу матрасы на пол. Это запрещено. Я передвигаю шкаф в более практичное место — это запрещено. Я передвигаю стол под окно. Это все запрещено. Камера обветшала и всегда переполнена. Может быть, это сухие, бесконечные часы и дни, от которых я задыхаюсь. Но на своем пути из тюрьмы в тюрьму я ночевал в еще более страшных дырах. В дырах, в которых я не хотел спать и предпочел бы остаться стоять посреди комнаты, нетронутым, до следующего утра.</p>


<p>


Здесь, в Лертере, я не один. Так легче переносить это. В нескольких метрах от меня лежат Верена, Ингрид, Моника, Ирен, Кати, Бригитте, Гитте и многие женщины, которые нам сочувствуют. Я не встречаюсь с ними, но в этих старых тюрьмах есть много возможностей общаться друг с другом.</p>


<p>


Я могу разговаривать с Гитте из окна в окно, она лежит по диагонали подо мной. Хотя она мне нравится, я часто стараюсь избегать ее разговоров. Гитте хочет меня политизировать. Она присылает мне огромное количество информации о RAF, которая меня неприятно волнует. Я не хочу быть парикмахером, и я читаю их все, но мне не нравится их читать. Я нахожу их препарирующими, безжалостными. Они отталкивают меня, независимо от того, насколько они правы. Речь идет о том, чтобы выявить и искоренить в нас буржуазный прагматизм и поведение, которые сдерживают нас в процессе эмансипации и коллективизации. Но там я читаю критику, которая кажется порицанием, и самокритику, которая кажется сомнением. Я больше не могу отличить этот радикализм от отсутствия милосердия, как от острых бритвенных лезвий. Я сопротивляюсь, и когда Гитте подзывает меня к окну и спрашивает: «Что ты думаешь?», я отвечаю: «Ну...».</p>


<p>


Позже я разговаривал об этом с Баром. У него была точно такая же проблема. RAF просто увидел в этом конкуренцию. Это показалось нам настолько типичным для их неприкасаемости, что мы потеряли всякое желание обсуждать и выяснять с ними отношения. Мы позволили им быть, а они позволили быть нам, решили мы. До середины семидесятых годов политические условия для вооруженной борьбы допускали такое решение. У нас были стабильные материально-технические структуры в Берлине, обширный круг сторонников и широкая политическая база единомышленников. Это было у RAF в Западной Германии в структурах, сложившихся в борьбе против пыток в изоляции.</p>


<p>


Наша берлинская региональность и экспансия РАФ в ТТРД были не случайным совпадением, а скорее сгущением двух наших политических линий. «В Берлине политика не решается, почему вы прячетесь в политической провинции?» — часто упрекали нас в RAF. «Здесь началась борьба, здесь наша база, здесь мы знаем свое дело», — отвечали мы.</p>


<p>


Мы должны были атаковать на уровне врага, говорили в РАФ, и мы нашли: на уровне прогрессивных слоев масс. Массовый клещ и оппортунизм — вот что было для РАФ. Правда не нуждается в посредничестве, она всегда агитирует, говорили они. </p>


<p>


 Все это понимают... Для RAF вопрос правды был прост: например, похитить президента работодателя Шлейера, крупнейшего магната капитализма, с фашистским прошлым, в чьей военной и послевоенной карьере отразились характер и мораль послевоенной Западной Германии, другими словами, похитить этого человека, было просто правильно и должно быть очевидно для каждого рабочего и каждого прогрессивного человека. Что они оставили в стороне: население, которое поддерживало Гитлера, Геббельса, Гиммлера, прилежно наблюдало за миллионами депортаций и убийств своих еврейских сограждан, не восставало против тысяч смертных приговоров, вынесенных народными судами, не восставало против войны и порабощения своих соседей, население с интеллектуальным классом, которое эмигрировало, вместо того чтобы организовать сопротивление, население, которое через тридцать лет после этих преступлений жило лучше, чем когда-либо, память о котором была похоронена под благосостоянием, с молодежью, которой было позволено вырвать свои свободы, либеральной интеллигенцией, переплетенной с социал-либеральным правительством Шмидта, и слабой радикальной левой, зажатой в полицейских тисках..... Подавляющее большинство этого населения встало на сторону государства, а оставшаяся небольшая часть была ошеломлена, ужасалась и подавлена противостоянием.</p>


<p>


Президент-работодатель или нет, фашистское прошлое или нет, говорили прогрессивные рабочие и левые, за это стреляют в четырех телохранителей и захватывают самолет с двумя сотнями заложников... столько смертей за свободу политзаключенных... </p>


<p>


В революционной ситуации об этом думают иначе, но создать ее невозможно. Мы имеем дело с таким сознанием, при котором народ ФРГ скорее предпочел бы предаться удовольствиям в зале, названном в честь человека, ответственного за нацистский режим, Ханнса Мартина Шлейера, чем увидеть что-либо стоящее в его карьере.</p>


<p>


Каждая атака должна быть проверкой на прочность, заявили в RAF.</p>


<p>


Это «позор революционного движения, сказали мы. Это инсинуация и бессмысленность». </p>


<p>


Итак, РАФ считал наши политические идеи о развитии революционного движения и наши вооруженные действия мелкими и бессмысленными, а мы, Движение 2 июня, наблюдали за их драматическими разборками с государством, качая головой, ожидая разборок. Такова была ситуация между двумя подпольными организациями. Мы редко обсуждали друг с другом политику, а когда обсуждали, то не понимали друг друга и не сближались. Но между нами не было ни вражды, ни подпольной работы друг против друга. Там, где этого требовала ситуация, мы оказывали друг другу взаимную помощь. Это было понятно.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Глава пятая


<p>


 </p>


<p>


После пятнадцати месяцев, проведенных в тюрьмах Кобленца и Берлина, удача предоставила мне шанс вновь обрести свободу. Я решительно им воспользовался. На стене своей камеры я написал изречение: Долг каждого заключенного — бежать. Поэтому я не скрывал своего кредо.</p>


<p>


Условия содержания в нашей тюрьме не могли сравниться с убийственным совершенством изолятора Штамрнейм и 9s5endprfv, но они были радужными! У меня было общее время во дворе с другими заключенными женщинами и два урока телевидения в неделю. Я не могла встречаться с политическими заключенными. Кроме Верены, которая, как и я, принадлежала к Движению 2 июня, в тюрьме находились Моника, Ирен, Катя, Бриджит и Ингрид из RAF. Катя и Ингрид вышли из камеры смертельно больными и вскоре умерли, Верену освободили и через несколько лет снова посадили, Моника отсидела 17 лет, на два года больше, чем требовалось по приговору. Она никогда не сдавалась, и государство заставило ее заплатить за это. Ирен, самый молодой товарищ, освобождалась регулярно.</p>


<p>


Мы, политзаключенные, были отделены друг от друга, но раз в неделю было два общих часа, которые мне разрешалось проводить в телевизионной комнате с несколькими девушками из нарко- и требер-сцены. Даже сейчас, здесь, в Цвайбрукене, я разделяю тюремную жизнь со многими женщинами и девушками, которые больше не знают и не хотят ничего другого, кроме мира наркотиков. Они подвергаются безжалостному циклу приобретения, перед которым не могут долго устоять ни сдержанность, ни внутренние запреты, ни социальные или моральные табу. В ежедневном принуждении к проституции или преступлению в условиях жесточайшей конкуренции их социальные, моральные и духовные способности неизбежно отходят на второй план, не говоря уже об ужасающем физическом разложении. Тюрьмы сегодня полны заблудших, потому что ошибочная политика в отношении наркотиков приковывает их к преступлению вместе с их зависимостью, альтернативой которой является тюрьма или смерть. </p>


<p>


В начале 1970-х годов проблема наркотиков еще не имела такого разрушительного аспекта жестокости и десолидаризации. Наркотики были частью поиска расширения сознания и самопознания.</p>


<p>


Сейчас выходные, и я заперт в телевизионной комнате с небольшой группой. Илона оттаскивает меня в угол и тычет в меня кулаком: «Угадай, что у меня здесь?». Она не дожидается моего ответа и разжимает руки. Она нагло смеется, когда мои глаза чуть не выпадают из головы. В ее руке — напильник, усыпанный алмазными осколками! Мечта старых заключенных. Теперь это не сон, не кино, а твердый, прочный материал. Без единого слова признания она каким-то образом умудрилась засунуть эту штуку внутрь.</p>


<p>


«Что мы будем с ним делать?»</p>


<p>


«Ну, что вы думаете? Мы скажем друг другу, чтобы выходили, и начнем прямо здесь».</p>


<p>


Сначала мы хотим выбраться, мы вчетвером, Илона, Биргит и Гизела. Гизела из дома Айхенхоф, она принадлежит к группе девушек, снявших фильм «Бам-буле» с Ульрике Майнхоф. Через несколько недель она должна предстать перед судом, потому что убила своего отца в порыве страсти. Она и ее мать годами подвергались его садистским пыткам, пока она в отчаянном порыве не положила конец этим мучениям. Судя по положению дел, освобождение вполне возможно, мы снова советуемся, и она решает остаться. Это был правильный поступок. Она действительно была оправдана.</p>


<p>


Илона и Биргит — представители наркосферы. Очевидно, что каждому из нас придется искать себя самостоятельно, если мы окажемся на улице. У меня нет связи с подпольем, меня арестовали как легального активиста, но я никак не смогу навестить легальных товарищей, преследователи добрались до меня быстрее, чем я успел отдышаться. Я до сих пор не знаю, куда пойду, когда выйду на свободу. Мне приходится полагаться на свою интуицию и удачу. Каким-то образом я установлю контакт с нелегальными иммигрантами из Движения 2 июня, потому что именно туда я хочу попасть.</p>


<p>


В телевизионной комнате высокие старые окна выходят прямо на Лертерштрассе. Мы находимся на первом этаже, сейчас лето. Обычно мы все равно сидим у окна, поэтому я сажусь на подоконник и начинаю говорить.</p>


<p>


Папка не оправдывает надежд. Очень быстро он разламывается на две части, мои пальцы кровоточат. Незадолго до десяти наши надежды рушатся, мы не сказали и трети железного прута, и в конце концов мы понимаем, что говорили не на тот прут. Только теперь мы видим, что верхние концы прутьев не замурованы, а лишь прислонены к стене дома. Поэтому нам нужно было сказать только на нижнем конце верхнего прута, но вместо этого мы начали на пруте, который нам пришлось отделить от арматуры с обоих концов. Мы напортачили, но уже слишком поздно, мы сможем снова войти в комнату только через неделю, а шансы на то, что объявленное место не будет обнаружено, крайне малы. Тем не менее, мы маскируем его, как можем, массой пепла и хлеба. Я прячу две части вещей в разных местах.</p>


<p>


Удача была на моей стороне, ничего не было обнаружено, и мы начали снова на следующей неделе. За это время я раздобыл двадцать марок и зашил их в свою одежду. Я взяла шарф в телевизионную комнату, чтобы спрятать волосы снаружи. Они длинные и светлые, что, пожалуй, бросается в глаза. На этот раз поговорка подходит лучше, потому что я намотала пилочку на конец. Так мои пальцы не болят. Тем не менее, незадолго до десяти я только на полпути, пилочка износилась, и мы уже видим, как наша свобода снова становится недостижимой. Тогда я сажусь в люк, держусь за оконную раму и прижимаюсь обеими ногами к верхней, свободной части решетки. Я отгибаю ее в сторону, по сантиметру за раз. Я с трудом верю своим глазам, пытаюсь просунуть голову и плечи — получается! Мы ликуем! «Давай, мы почти свободны!». Мы отдергиваем шторы на окне и обвязываем их вокруг решетки. Стрелы женщин летят от телевизора к нам, они завороженно смотрят, здесь настоящий фильм, а не кино. Никто и не думает бежать на звонок. Я выхожу первым и не успеваю вернуться, как подъезжает милицейский патруль. Мы не успели узнать, через какие промежутки времени она совершает обход. Все пошло кувырком. Теперь я торчу снаружи на решетке, не двигаюсь, затаив дыхание и вознося молитвы к небесам. Это все, что я могу делать.</p>


<p>


Они неторопливо проезжают мимо, не поднимая головы. Я сползаю по решетке радиатора и спрыгиваю оттуда на улицу, не поранившись. Ни машины, ни полицейского, ни души в поле зрения. Я убегаю и непрерывным бегом добегаю до Тиргартена. Подъезжает такси. «В центр, пожалуйста».</p>


<p>


Должен ли я благодарить удачу или судьбу за то, что мне удалось вырваться из плена и спуститься прямо под землю? Нет, как я могу это сказать? Это только помогло мне добиться того, чего я хотел.</p>


<p>


Меня высаживают у Гедахтнискирхе. Уже скоро десять часов, а в тюрьме, кажется, царит чувство недоумения по поводу нашего побега. Вот-вот должен был начаться обыск. Женщины редко вырываются, они привыкли терпеть, ждать и надеяться. Иногда они пытаются раздвинуть рамки своей роли, возможно, им удается сломать их, если хватитсил. Иногда они разрывают жизненную ловушку и вырываются из нее. Но эта железная тюрьма из стали, ключей и бетона, эта концентрация человеческой власти над тем, быть или не быть человеком, эта молчаливая, заброшенная жизнь за стенами, этот сырой, голый угол, в который властители превращают всех, кто не равен их системе жизнеустройства, а также тех, кому они сами не равны, это абсолютное насилие подавляет женщин безнадежной законченностью, не позволяющей и мысли о преодолении.</p>


<p>


 Когда такси оплачено, у меня еще есть несколько марок в кармане, я ищу знакомые и заслуживающие доверия лица в различных левых барах, но нахожу только выпивку и беспечное сплетничанье. Затем я вижу известного левого адвоката, который защищает политических заключенных. Он уже подвергался всевозможным публичным нападкам и является излюбленным врагом государства и конституционной защиты. Он не знает меня, и у меня мало надежды, что он поможет мне, потому что он должен ожидать провокации в любое время. У меня нет другого выбора, кроме как попытаться. Меня уже тошнит, я должен уйти с улицы, меня начали искать, а левые бары — не самое безопасное место для беглого политзаключенного. Через мгновение я говорю с ним, два-три предложения, мое имя, моя ситуация. Он реагирует, как будто испугался, смотрит на меня холодно: «Я вас не знаю». </p>


<p>


«Тогда хотя бы молчите об этой встрече», — разочарованно отвечаю я и быстро ухожу.</p>


<p>


Когда через несколько лет я снова попалась ему на глаза, он сказал мне, что сожалеет, что так отреагировал. Мне нечего было на него обижаться: он вел себя разумно, хотя в тот момент я бы предпочла «спонтанную привязанность». Я могла стать для него провокацией.</p>


<p>


Улица становится для меня некомфортной. Каждый патруль уже может сфотографировать меня. Снова и снова я копаюсь в памяти: кто из моих товарищей и друзей еще не известен Службе государственной безопасности, еще не зарегистрирован в моем контексте, и у кого будет необходимый обзор, спокойствие и солидарность, когда я буду стоять перед дверью? Я перебираю в памяти старые встречи с 69 года, и ни одна из них не кажется мне безопасной.</p>


<p>


Тогда я знаю. Я осторожно двигаюсь по городу. Когда я добираюсь до квартиры, уже полночь. Я молюсь, чтобы кто-нибудь был дома, и звоню в звонок. Дверь открывается, я проскальзываю внутрь и вдруг чувствую, что слегка опьянел. Это женская квартирное сообщество. Женщины узнают меня, готовят еду, варят чай, стригут и красят волосы.] чай, стригут и красят волосы, дают мне что-нибудь надеть и радуются вместе со мной моей вновь обретенной свободе. Их солидарность очевидна и бесстрашна.</p>


<p>


С ними я чувствую себя в полной безопасности и расслабленности, но через несколько дней я снова покидаю их, чтобы избежать риска для них. Но до этого, с их помощью, я могу познакомиться с легальными товарищами, которые, я надеюсь, смогут дать сигнал подпольщикам, где меня искать».</p>


<p>


Чуть позже товарищи рассказали мне, что начали искать меня, как только услышали по радио весть о моем побеге. И действительно, они были намного быстрее и эффективнее преследователей.</p>


<p>


В 1973 году Движение 2 июня все еще пользовалось широкой симпатией и поддержкой в левых кругах Берлина. В среде неакадемиков-отзовистов все еще существовал образ «движения», в котором нелегалы были организованным партизанским ядром взаимосвязанных социально-революционных легальных групп. После того, как студенческая элита начала «марш по институтам» и отвергла революционное насилие, остальная часть цветного политического движения посвятила себя партизанской борьбе и рассматривала подпольную организацию как часть себя, практически и политически поддерживая и защищая ее. Сеть связи между легально и нелегально действующими активистами была надежной и продуктивной.</p>


<p>


Прошло всего несколько дней, как я уже сидел в машине с двумя нелегальными товарищами, с черными слепыми очками на глазах, и меня везли через весь город на заговоренную квартиру. Они были осмотрительны, в конце концов, мы еще не очень хорошо знали друг друга.</p>


<p>


«Ты такая практичная баба, я думал, что ты наконец-то принесешь теоретическую голову на стол.</p>


<p>


«Движение 2 июня», — сказала мне Раша через несколько дней, наполовину позабавленная, наполовину разочарованная.</p>


<p>


«С чего ты взял, — спросил я, — ведь ты вытащил меня из-под старого ящика «Фольксвагена», а не из хдрсаала ФУ». Бар сказал мне, что они часто видели меня в Кройцберге, ремонтирующим мой старый автобус VW и мой древний мотоцикл.</p>


<p>


Я встречался с Бомми и Кнолле до моего ареста. Они оба вышли из движения. Они не собирались вступать в противостояние с государством на грани жизни и смерти. Они играли в полицейских и грабителей, хотели легкой жизни, кайфа и свободы, в окружении своих фанатов. Мы же хотели революции и сказали им, когда они уходили: без революции не может быть эмансипации, революция без эмансипации — это контрреволюция.</p>


<p>


Мы были твердо убеждены, что можем сделать все, если очень захотим. Справедливость была на нашей стороне, она давала нам полную свободу делать то, что было правильно и необходимо, свергнуть старое общество. Так мы думали и так мы действовали. Незаконные заговорщики, готовые на все. Романтизм пенился из нашей программы. Это было прекрасно. Она соответствовала и отвечала нашим желаниям. Это был воздушный корабль без якоря.</p>


<p>


Никто толком не знал, кто ее написал. Она внезапно пришла в движение в начале семидесятых, как коллективная мечта, записанная на бумаге:</p>


<p>


Движение рассматривает себя как начало организации различных автономных групп городских партизан.</p>


<p>


Движение стремится к постоянной революционной практике. Только таким образом оно может претендовать на революционность. Оно рассматривает себя как антиавторитарное, но никогда не должно быть без стратегического плана, теоретических и практических принципов и специфической партизанской дисциплины.</p>


<p>


Движение является авангардным лишь постольку, поскольку оно «одним из первых взяло в руки оружие». </p>


<p>


Одной винтовки и совершения революционных действий недостаточно, чтобы оправдать претензии. Движение должно перейти к действию, осуществлять революционную практику, сделать себя понятным массам через преемственность и опосредованное действие. Оно должно показать, что только действие создает авангард и что любой авангард становится ненужным, когда действия подхвачены народом и измерены.</p>


<p>


В эпоху развитого империализма не было необходимости в новом анализе того, что главной задачей является не строительство партии, а развитие революционного действия, создание организации вооруженного, революционного контрнасилия народа против организованного насилия государственного аппарата.</p>


<p>


Первые задачи движения — систематически посвящать себя действиям, которые оно ведет, даже если они пока ограничены.</p>


<p>


Способность групп и инициатив имеет решающее значение для работы организации. Никакой командный и никакой координационный центр, никакой центральный комитет и никакое общее собрание не имеют права препятствовать авторитету, инициативе группы, нацеленной на начало революционного действия. Однако мы предполагаем, что каждая группа, создав богатую теоретическую базу, способна осуществлять только те действия, которые подходят для служения народу. J</p>


<p>


Военная линия Движения 2 июня не может быть отделена от политической линии и не подчинена ей. Мы рассматриваем обе линии как неразделимые. Они являются двумя сторонами одного и того же революционного дела. Линия Движения 2 июня является единой военно-политической. Она революционная. Легально работающие товарищи работают на низовом уровне, в районах, на заводах, в низовых группах, в школах и университетах и стремятся к объединению городского массового фронта.</p>


<p>


Товарищи движения считают свою работу в массовом фронте, в материально-техническом снабжении и в вооруженных тактических подразделениях как постоянную работу. В условиях усиливающегося фашизма западных промышленных стран, под знаком Прометея и чрезвычайных планов, под знаком ручной гранаты и ужесточения иностранных законов, ввиду милитаризации классовой борьбы со стороны капитала и усиления империалистических усилий монополистического капитала, работа Движения 2 июня заключается в демонстрации революционного вмешательства путем демонстрации революционного вмешательства. Июньское движение должно способствовать разрешению основного противоречия в капиталистических странах путем демонстрации революционных методов вмешательства. Это включает в себя непосредственную поддержку массовой борьбы, распространение методов борьбы национальных и международных масс, зависящих от заработной платы, разъяснение возможностей новых методов борьбы. Поэтому успех революционной практики движения зависит от постоянного, прямого и личного участия членов команды.</p>


<p>


Движение «2 июня» не является вооруженной рукой какой-либо партии или организации. Вооруженные тактические подразделения движения являются независимыми военно-политическими командами организации. Однако постоянной работой легально работающих товарищей движения, которые еще не ушли в подполье, является выдвижение и инициирование создания революционного ополчения в организациях, в которых они работают. Мы не делаем различия между «легальными» и «нелегальными». Успешными являются только те действия, которые правители называют «незаконными». Успешное легальное действие базы будет признано незаконным. Те, кто не принимает этого, не могут называться революционерами.</p>


<p>


Движение 2 июня ни в коем случае не поддалось «романтическому мифу» о подпольной работе. Кадры движения реалистично оценивают свою работу и риски, которым они подвергаются. Они четко осознают тот факт, что вместе с другими партизанскими организациями, такими как RAF, они объявлены высокопоставленными врагами государства как авангард создания народной армии. По мере роста интенсивности классовой борьбы становится ясно. Террор, который сейчас направлен против кадров городских партизан, является лишь подготовкой к существующей классовой борьбе. Война против государства и капитала будет затяжной войной. И именно изучение немецкого рабочего движения ясно показывает нам, что мы должны научиться вести войну. Но научиться воевать мы можем только на практике, а практика для нас означает: создание боевых легальных групп, создание ополчений, создание городских партизан — народная идея.</p>


<p>


Борьба против государства и капитала — это не борьба против масок характера. Это борьба против 1,3% населения, владеющих 74% богатств, вместе с их приспешниками в форме и штатском. Наша цель — не создание «диктатуры пролетариата», а уничтожение власти свиней над народом, уничтожение власти капитала, партий, государства.</p>


<p>


Цель — установление демократии.</p>


<p>


Режим свиней будет свергнут не формулами, а революционной борьбой. Эту борьбу нельзя вести и выиграть в национальном масштабе, она носит общенациональный характер. Движение» сотрудничает со всеми социалистическими партизанскими группами в мире, более того, эта программа основана на программе наших бразильских друзей из MLB. Движение 2 июня является частью всемирного социалистического наступления, сражаясь плечом к плечу с ИРА, флюгерами, Гош Пролетариен, Красными Бригадами и всеми другими партизанскими организациями.</p>


<p>


Создавайте революционную партизанию!</p>


<p>


Противостоять организованному насилию государственного аппарата организованным революционным насилием!</p>


<p>


Победа в народной войне! Вся власть народу!</p>


<p>


Движение 2 июня».</p>


<p>


«Насколько велика наша организация?» — поинтересовался я. «Посмотрите вокруг круга, вы видите нелегалов из Движение 2 июня.</p>


<p>


Я был удивлен. Что я себе представлял — маленькую народную армию? Они убедили меня: решающим фактором является реальное политическое движение. «Мы можем быть только катализатором воинственной, революционной политики».</p>


<p>


«Каковы ваши планы, каковы ваши идеи дальнейшего развития, как, по-вашему, мы можем остановить упадок революционной перспективы левых?</p>


<p>


«Я не знаю. Но я хотел бы освободить заключенных товарищей, вот о чем я думаю».</p>


<p>


«Это не политическая стратегия!»</p>


<p>


Нет. Но в освобождении заключенных заключен весь смысл нашей борьбы, и это бьет по системе с наибольшей жестокостью. Более того, все прогрессивные люди поймут это, и все левое движение будет стоять за этим, если мы сделаем это мудро и неотразимо. Наконец, движение заключенных и борьба против условий содержания в тюрьмах уже начались, отношения между государством и политзаключенными становятся все более и более острыми.</p>


<p>


Нужно было принимать совершенно другие решения. Вернер хотел, чтобы мы поехали в Западную Германию и создали ячейки боевиков в крупных компаниях по примеру «Красных бригад» и «Gauche Proletarienne». Вернер постоянно критиковал нашу недостаточную связь с рабочим классом: «Мы не можем развивать и вести вооруженную классовую борьбу в обход рабочего класса. Революционная стратегия не может развернуться без самого большого обездоленного социального слоя наемных работников. Кроме того, Берлин слишком узок для долгосрочной перспективы подполья. Левая база слишком произвольна, слишком неоднородна и ненадежна в долгосрочной перспективе. Без связи с рабочим классом мы померкнем в безвестности, предсказывал Вернер. Мы с Баром ни при каких обстоятельствах не хотели ехать в Западную Германию. Мы застряли в Берлине и не были готовы или способны разработать и практически начать новую революционную концепцию на совершенно небезопасной почве. Мы заняли позицию, что от фашистской идеологии следует отказаться, передовой антикоммунизм и социал-демократическая партия погасили все революционные потребности рабочего класса. «Мы спросили: «С кем мы будем объединяться, кто нас поддержит?» DKP также будет де-нунсировать боевую активность в рабочих конфликтах, мы не можем на них рассчитывать, потому что они всегда будут опасаться за свое неустойчивое положение в профсоюзах. Нельзя сравнивать ситуацию в ФРГ с Италией и Францией, где всегда было сильное коммунистическое движение и, следовательно, сильно политизированная рабочая сила. Мы также обнаружили, что наши возможности в Берлине еще не полностью раскрыты. Лично я думал, что мы еще и не начинали. Это было неправдой. Другие</p>


<p>


Другие уже прошли через несколько лет подпольной борьбы и избиений. Они несли с собой память о своих погибших, бесчисленное количество раз перестраивали сооружения, сидели в тюрьмах и начинали снова. У нас все еще была сильная база, но политическая дезинтеграция, регресс были повсюду. Меня все это не коснулось. В тюрьме накопились желание и решимость, которые теперь требовали выхода.</p>


<p>


Фриц хотел начать все с нуля: анонимно изучать мир и отношение к нему немецких пролетариев как рабочий среди рабочих. Это была благородная попытка избежать противоречия: будучи интеллектуалом, он не имел чувственного опыта или связи с объектом своей революционной любви. Он должен был восполнить это. Раша хотел, чтобы мы теснее сотрудничали с палестинцами, интернационализировались.</p>


<p>


Мы не пришли к единому мнению, и дискуссии продолжались несколько месяцев. Затем мы решили, что каждый должен начать с того, что считает необходимым. Расстаться, не ссорясь, с возможностью снова быть вместе. Итак, Вернер и Карл Хайнц уехали в Западную Германию, Фриц — работать на сталелитейном заводе, а Раша однажды вечером не вернулась домой. Она была арестована — следствие предательства Хайнца Брокмана. Это была тяжелая потеря, вместе с Рашей враг отнял у нас важного товарища.</p>


<p>


Мы вдвоем, Бар и я, остались в Берлине как последние_легалы Движения 2 июня. Мое решение было очень простым и аполитичным; в Берлине я чувствовал себя как дома. Здесь я стал свободным и знал, как передвигаться по городу. Из всех моих товарищей Бар был моим любимцем.</p>


<p>


Я не знал ответов на неясности и вопросы о перспективах и не находил их в дискуссиях. Но это вовсе не делало меня неуверенным в себе. Очевидное, непосредственное было моим делом, и в его внимательном, умелом управлении все остальные возможности становились очевидными. </p>


<p>


Разработка теорий и обширных концепций не входила в число моих умений.</p>


<p>


Я наслаждался своей новой жизнью под землей. У меня было гордое, сильное чувство полной преданности делу, ради которого веками «лучшие» люди отдавали свои силы и жизни: работать для человека, для общества без классов. Эта цель была подобна туманному, роковому солнцу и в то же время мощному, магнетическому будущему. Революция еще не была реально мыслима, но революционная борьба за эту цель была уже осуществима. Не моей задачей и не моей потребностью было думать о том, будет ли она когда-нибудь достижима. Я был удовлетворен и доволен своим экзистенциальным решением бороться за нее. С этим решением могущественный империализм со всеми своими инструментами подавления мятежников потерял свою власть надо мной: приманка, соблазн, коррупция, полиция, законы, тюрьма, смерть. Его разум и логика больше не доходили до меня. Я был снаружи, я был чем-то новым, чем-то своим. Никогда в жизни я не был более безопасным и бесстрашным, чем в это время в подполье, которое позволило мне быть новым, другим существом вне физического мира. Никогда еще я не был более свободен, никогда еще я не был более привязан к собственной ответственности, чем в состоянии полной отрешенности от государственной власти и социальных ориентиров. Никакой закон или внешняя сила не определяли мое отношение к миру, к моим собратьям, к жизни, к смерти.</p>


<p>


У нас были свои законы. Они основывались на праве противостоять капиталистической истории жадности, эгоизма и разрушения. Это было больше, чем право, это была моральная необходимость.</p>


<p>


Я был частью вечной борьбы, которая оставляет свой революционный след везде, где угнетение больше не выдерживается. След контр-истории. Я связал с ней свою жизнь, кожу и волосы; я был только обязан и ответственен перед ней. Но против правящей системы я был свободен, как птица. Свободен, как птица, свободен от страха преследования, будущего и смерти. Мертвые революции оставляют свою силу и любовь тем, кто продолжает бороться.</p>


<p>


Бар был похож на меня, мы понимали друг друга. Он был моим</p>


<p>


Он был моим братом, и я ему доверял. После раскола мы начали в Берлине наращивать и расширять организацию, не давая прерваться контактам с социал-революционными низовыми группами, проверяя, кто из более близких сочувствующих готов к нелегальной борьбе. У нас уже была следующая цель: освобождение заключенных.</p>


<p>


Проблема была не в том, чтобы найти товарищей, желающих принять участие в вооруженной борьбе, а в том, чтобы выяснить, кто из них горячая голова, болтун, сторонник вокала, авантюрист, а кто действительно серьезно принял решение и осознает его последствия. У Бара было достаточно горького опыта с Кнолле, Бомми, Брокманом и некоторыми другими, а у меня — со Шмукером, Зоммерфельдом и моим другом Люпусом, который сошелся с ними. Поскольку преследования полицейских органов становились все более митровскими, а первое вооруженное столкновение закончилось расстрелом Георга фон Рауха, борьба с нелегальщиной требовала большей дисциплины и конспирации. Изначально плавное общение между легальными низовыми группами и нелегалами должно было быть ограничено, и мы неизбежно также были более функционально сосредоточены на нуждах подполья. Это неизбежно также ограничивало индивидуальные потребности отдельных людей и анонимизировало действия вовне. Бомми и Кнолле не могли этого вынести и ушли в другой, индивидуальный мир. Они попрощались со своими идеями об изменении общества. Группа должна терпеть, а также делать возможным ридикюль. Но что мы взяли у Бомми и расценили как предательство, так это его обличение и искажение «внутренней жизни партизана», без которой, очевидно, невозможно было объяснить или оправдать его бунты.</p>


<p>


Брокман тоже не выдержал условий нелегальности, а затем и тюремного заключения. Он полностью раскрыл следственным органам свои знания, полученные в подполье. Шмукер и Зоммерфельд, находясь в тюрьме, позволили взять себя на работу в Управление по охране конституции, а Люпус сломался в тюрьме из-за неуверенности в себе и тихо отошел от всего.</p>


<p>


На основе этого опыта мы очень внимательно изучили причины решения перейти в нелегалы. Некоторые хотели избежать преследования полиции и проблем с правосудием, но это не было достаточным основанием, потому что ими двигала не внутренняя готовность, а внешнее давление. Причиной было не убежище или ссылка, а фронт.</p>


<p>


Тогда к нам обратился Хохштейн и умолял пригласить его. Он действительно был в розыске, и его ожидало многое, если его поймают. Мы не хотели быть несолидными и несколько раз обсуждали с ним этот вопрос, чтобы понять, чего он хочет. Потом мы отдернули руки от этого захудалого парня. У него был характер потенциального предателя: грубый, неуравновешенный, без самодисциплины, жалеющий себя. Его поведение после ареста, к сожалению, полностью подтвердило наше мнение.</p>


<p>


 Была еще Вольфсбургская коммуна. Авантюрная группа, кишащая провокаторами и резаками, благодатная почва для информаторов госбезопасности. Мы быстро перерезали все провода, когда они отчаянно пытались показать нам свое влияние.</p>


<p>


После ликвидации V-человека Шмукера группа была арестована, и судебный процесс перерос в скандальный, пятнадцатилетний «процесс Шмукера», который стал примером сотрудничества между судебными органами и Службой государственной безопасности.</p>


<p>


Мы были очень осторожны и точны в своих контактах. Потом мы встретили Бенджамина, этого ганзейского джинглика из сквоттерской среды. Он был полон анархистского романтизма до кончиков волос, умен, упрям, изобретателен и твердо решил стать городским партизаном. Он нам сразу понравился, но его молодость заставляла нас чувствовать себя неловко. Из-за этого ему хотелось проявить себя. Тем не менее, Бенджамин был полезен для организации. К нам также присоединились Тилль и Руб. Рубе вскоре стал нашим социальным делом, поэтому нам пришлось отправить его на пенсию. Рубе, этот преступник времен повстанцев, месяцами испытывал наше терпение. «Мы были в бездыханной фазе, каждый час был энергичен, рассчитан и в нашем</p>


<p>


каждый час был энергичен, рассчитан и зафиксирован в нашем ежедневном расписании. Не было времени и желания сидеть без дела, обмениваться сплетнями или передавать косяк по кругу. Но это было самым большим желанием Руба. Он жил полулегально, бродя по сцене, живя то тут, то там, не зная, разыскивает его полиция или нет. Но он и не стремился это выяснить, потому что был так счастлив держать нас в курсе последних интимных фактов из жизни берлинских левых. Руб был политически и социально бездомным. «Блюз» был его семьей. Он хотел сохранить старые времена и с поразительным упрямством игнорировал тот факт, что «Блюз» превратился в вооруженную подпольную организацию. Бар был последним членом его семьи, и он использовал любую возможность, чтобы разделить с ним старые добрые дни повстанцев-гашишистов с ним. Бар нетерпеливо грыз ногти, когда Руб не прекращал рассказывать анекдоты. Он пощипывал кончики своей бороды Обеликса, повторяя про себя, как забытый пенсионер. Он вставал только тогда, когда ему нужно было приколоть булавку, даже чтобы сварить кофе. Мы пытались приобщить его к ручному труду. Невозможно. Он был бесполезен, непрактичен, нестабилен, ленив и не имел никакого желания что-либо делать. На критику он реагировал по-старчески или инфантильно. Он крал наше время, наши нервы и цеплялся за нас. Пока мы не набрались смелости и не сказали: «Рубе, мы не можем этого сделать, мы не можем тебя тащить. Посмотрим, как ты снова легализуешься, когда отсидишь в тюрьме. Если ты останешься с нами, будет хуже и для тебя, и для нас». После этого мы какое-то время платили ему пенсию, а он еще долго обижался на нас, как несправедливый обидчик.</p>


<p>


Мы без устали снова вязали сеть нелегальных и легальных структур, уплотняли и расширяли ее, оттачивали совершенство наших конспиративных рабочих и жизненных будней. Будучи студентами, мы снимали простые квартиры в легкодоступных районах, вдали от центров политической активности. Мы передвигались по городу на неприметных, полностью дублированных автомобилях, обзавелись гаражами, мастерскими, печатным станком, подделывали или печатали документы различных государств, обеспечивали нелегальное медицинское обслуживание, добывали деньги и оружие.</p>


<p>


Когда мы с Баром отправлялись на встречу со сторонниками закона, мы обеспечивали безопасность и охрану мест встречи. Перед этим людям приходилось совершать сложные перемещения вдали от собственных домов, чтобы отпугнуть возможных преследователей.</p>


<p>


Я научился стрелять в лесу Тегель и в Грюневальде. Маленькая, удобная 9-миллиметровая «Беретта» с историей лежала у меня под подушкой по ночам и была засунута в карман, когда я выходил на улицу. Время оставило на его поверхности шрамы от ржавчины. Со временем они стали, подобно следам жизни на коже зрелого человека. Мне нравилось старое, прекрасно работающее оружие. Оно имело вид партизанской борьбы в холодных лесах и горах и передавало историческую преемственность от борьбы юго-славянского движения сопротивления против немецких фашистов до моей борьбы против тех же сил, того же духа, который безудержно и развязано обрушился на народ тридцать лет назад. Возможно, она уже дала приют и безопасность партизану. Она идеально подходила для женской руки. Я заботился о ней как драгоценную реликвию.</p>


<p>


Вместе с Тендером, Али и Полом мы организовали самую большую акцию. Она была не очень опасной, но масштабной по своей подготовке и исполнению. Прежде всего, было важно, чтобы все участники хорошо работали вместе, и это было важно для знакомства друг с другом в исключительных ситуациях. Мы совершили налет на оружейный магазин, чтобы забрать пистолеты и другое длинное оружие. Это было не трехминутное ограбление банка. Один за другим, как покупатели и ротные, мы входили в магазин и «занимали» его. Когда покупателей не осталось, мы быстро повесили на дверь табличку: «Временно закрыт для приема товара». Затем мы надели наручники на продавца и погрузили оружие в морские сумки.</p>


<p>


Со своими зачесанными назад волосами и тонкими усиками Тендер выглядел как бандит из 1930-х годов. Али и Бар примерили тирольские шляпы, а Пол, как охотник за серидами, должен был принести определенный пистолет. Отпирание оружейного шкафа было для нас сигналом. Пол заблокировал. В самый разгар действия — приступ тревоги. Мы все суетились где-то в магазине, готовые к прыжку, но Пол просто смотрел. Ситуация становилась опасно напряженной. Тогда Бар проявил инициативу и взял на себя одеяние Павла.</p>


<p>


Такой опыт в действии необходимо оценивать. Отключение может стать катастрофой для всей группы.</p>


<p>


Павел был хвастуном, и в этом была проблема. Он был громогласен и не способен честно оценить свои силы и страхи. Кроме того, он умудрился напиться на всю ночь в модном пабе, затем заснуть в метро и украсть сумку с документами и пистолетом. Это привело нас в состояние повышенной готовности на несколько дней. Пол был человеком, склонным к эскападам. Ему было трудно расстаться со своими прежними привычками, которые были связаны с пабами, разговорами и выпивкой.</p>


<p>


Мы обещали Красным бригадам две высокоточные винтовки. Мы с Баром поехали в Милан к условленному месту встречи. Ранее Раша вела переговоры с итальянскими товарищами. Она говорила по-итальянски. Это была наша первая встреча, и, к сожалению, она обернулась для нас некоторыми затруднениями. Никто из товарищей не говорил по-немецки, по-английски — только фрагментарно, этого было недостаточно для разговора. С большими усилиями — с завязанными глазами, долгой ездой по городу — мы наконец собрались в кон- спиративной квартире, но разговора не получилось, и на обратном пути я все еще проклинал заблуждение вавилонян относительно будущего с их башней. Вдобавок ко всему, одна из винтовок больше не работала, хотя мы ее предварительно проверили. Это было неудобно.</p>


<p>


Чтобы не проделывать долгий путь с трепетом на границах почти даром, мы решили провести три прекрасных дня в Риме. В праздничной и расслабленной манере мы проехались по оживленному римскому настоящему и древним стенам вечного прошлого. Мы провели день в Колизее, прогулялись по пыльным Казарменным руинам, побродили между каменными арками под жарким солнцем юга и позволили старине погрузиться в себя. Глубоко под нами — арена гладиаторов. Мы представили себе бедных заблудших свиней там, внизу, на которых охотились и разрывали хищные львы под ликование толпы.</p>


<p>


В последующие века человек цивилизовался? Научился ли он рационально контролировать свои архаичные инстинкты и влечения, спрашивали мы себя. Нет. Иначе как можно понять ужасающие преступления фашистов? Эвтаназия, Хиросима, дегуманизация во время войны во Вьетнаме, беспощадное убийство? Архаичные инстинкты мобилизуются сегодня, как и в прошлом, в интересах утверждения власти. Изменились лишь причины их развития. Но так будет не всегда. Не навсегда. После отмены господства денег разум может развиваться и в гуманитарном направлении.</p>


<p>


На обратном пути мы проезжаем через Эссен и навещаем Фрица. Мы не видели его более полугода и были потрясены, увидев его таким. Исхудавший, одинокий и молчаливый. Его комната уныла. Как и наши квартиры, которые мы снимаем на несколько недель, только чтобы подготовиться к определенной операции. «Иногда я хожу к корейскому крепышу. Он работает в том же зале, что и я, и живет совсем рядом. Мы играем в нарды. Это все, на что годятся наши мозги», — говорит мне Фриц. Он полностью изолирован в социальном плане, этот человек, который наслаждается общением и нуждается в нем. Мы хотели бы забрать его с собой в Берлин. «Нет», — говорит Фриц, — «рабочие делают это большую часть своей жизни». Я не знаю, какую клятву он дал кому, чтобы продержаться год в прессовом цехе. Как неквалифицированный рабочий, он выполнял самую тяжелую и грязную работу, наряду с турецкими, марокканскими и корейскими рабочими.</p>


<p>


Фриц обладает глубокой внутренней надежностью, и за его</p>


<p>


За его восторгом от нетрадиционных форм скрывается жесткая, но свободная дисциплина. Это и есть мораль. Фриц имеет мало общего с образом пронзительного коммунистического террора. Его острое, но в то же время тонкое остроумие редко бывает просто ради эффекта и культурной чепухи. Это его метод освещать факты таким образом, что дальнейшие объяснения становятся излишними. Иногда я боялся его интеллектуального остроумия, которое проявляется так вдумчиво и может быть настолько точным. Фриц имел большой опыт общения с людьми и видел насквозь каждую позу, каждую игру, был свободен от громких жестов и громких слов, но при этом ласково добродушен. Я сам был еще в самом начале пути и меня было легко поймать. Но Фриц не гнушался и использовал слабости других для своего блага.</p>


<p>


Он рассказывает о своей работе: «Мы разговариваем по крайней мере, во время перерыва. В виде коротких сухих предложений. В зале слишком шумно. Нам приходится кричать. Но они хотят поставить iRAF к стене, если им есть что сказать».</p>


<p>


«Короткий процесс! Говорят рабочие. Пусть они умрут в тюрьме! Большинство из них за фашистские решения. Они не знают, что происходит, и не хотят знать. Они ничего ни о чем не знают. Кроме денег».</p>


<p>


«Почему вы это терпите?» — спрашиваю я. «Ты не обязан, ты в привилегированном положении, ты знаешь и ты свободен, если хочешь».</p>


<p>


Фриц просто хочет выяснить, что осталось от рабочего класса, что от него еще можно ожидать.</p>


<p>


Мы говорим с ним о Берлине, о том, как хорошо мы снова организованы, рассказываем ему о предстоящей освободительной операции, мы хотим снова возбудить его аппетит, завлечь его. Но он качает головой и остается там на целый год. Он дает нам так же мало шансов, как и себе. Только после операции по освобождению он возвращается. Через полгода он попадает в волну арестов и в третий раз оказывается в тюрьме.</p>


<p>


Выясняется, что Гюнтер Гийом был агентом ГДР на стороне канцлера. После этого Вилли Брандт уходит в отставку и передает бразды правления Гельмуту Шмидту. Шмидт, правый социал-демократ и бывший офицер при Гитлере, становится главой государства. Он проводит еще более жесткий полицейский курс против уличной оппозиции, которая объединяется в антиядерный протест. Против партизан и политических заключенных он проводит курс на уничтожение. Шмидт — это Эберт 1970-х годов, хотя никакая революция не угрожает социал-либеральному правительству Федеративной Республики. Но внутриполитические дебаты отмечены полицейской, судебной, электронной, идеологической и психологической агитацией против вооруженной борьбы, против ее законного спектра и против всех тех, кто публично делает пытки заключенных важнейшим вопросом и берет на себя обязательства перед политзаключенными.</p>


<p>


Движение 2 июня реорганизовалось и снова стало мощным. У него есть стабильная логистика, сеть сторонников и достаточное количество решительно настроенных боевых активистов. Мы можем и хотим вмешаться в столкновения с освобождением заключенных.</p>


<p>


Мы похитим человека из политической элиты, посадим его на несколько дней в «народную тюрьму» и потребуем от заключенных его освобождения.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Глава шестая


<p>


 </p>


<p>


Народная тюрьма» должна находиться в таком месте, где передвижение и пребывание молодых людей является вполне нормальным явлением и где часто можно увидеть людей, носящих туда-сюда какие-то вещи и предметы. В обычном, оживленном районе. Мы решаем открыть магазин подержанных вещей в Кройцберге. Действительно легальный, с лицензией на торговлю и всеми необходимыми условиями. После долгих, тщательных поисков мы нашли то, что нужно. Пустой магазин, только что созданный для нас, с большой квартирой рядом с ним и многокомнатным подвалом под ним. Наиболее благоприятное место для подвала находится за магазином, прямо под гостиной. Мы разрезаем его пополам стеной и превращаем заднюю часть в звуконепроницаемую камеру. На кухне мы пробиваем потолок и делаем вход прямо в звуконепроницаемое помещение. Вход не должен быть заметен из кухни, поэтому мы вписываем люк точно в узор кухонного ковра и ставим на него подставку для цветов, похожую на папоротник. Мы прибиваем ее к люку, как рога, чтобы не приходилось постоянно двигать ее туда-сюда, когда мы поднимаемся и спускаемся.</p>


<p>


Через официальный вход подвал теперь можно осмотреть в любое время. Старые помещения пустуют и не имеют крыши.</p>


<p>


Народная тюрьма» создается без того, чтобы мы знали, кого здесь однажды будут охранять. Сначала мы хотели создать все материально-технические условия, а потом решить, кому «отдать честь».</p>


<p>


Пола — легальная и еще не известная конституционная охрана. Она принимает и управляет магазином подержанных вещей. Дела идут очень хорошо.</p>


<p>


Уже несколько недель заключенные снова объявляют голодовку против пыток в изоляторе. Это уже третья, и единственным ответом со стороны государства является жестокий метод принудительного кормления.</p>


<p>


Ситуация достигла предела и обострилась после смерти Хольгера Майнса. Он находится под хладнокровным надзором системы правосудия и тюремного врача. На последней фотографии он изображен мертвым человеком, истощенным до скелета. В БухенвалеВаушвице, Равенсбруке, Заксен-Хаузене и других концентрационных лагерях.</p>


<p>


Ajngeheurejyut, потрясающее бессилие заставляет нас</p>


<p>


под давлением. Мы хотим нанести ответный удар и думаем о том.</p>


<p>


где и кого мы можем атаковать с самого начала.</p>


<p>


...с самого начала. Мы хотим, чтобы вы почувствовали, что уничтожение наших будет стоить им чего-то.</p>


<p>


Народная тюрьма готова, мы захватим высших судей Берлина и нападем на них.</p>


<p>


Мы захватим высших судей Берлина и посадим их в нее.</p>


<p>


Действие разворачивается иначе. Председатель Берлинского апелляционного суда фон Дренкманн застрелен при попытке к бегству. Движение 2 июня берет на себя ответственность и начинает свою декларацию со слов:</p>


<p>


«Кто сеет насилие, тот пожнет насилие».</p>


<p>


Когда была убита Петра Шельм, мы сказали: Месть за Петру; когда был убит Георг фон Раух, мы снова сказали: Месть за Георга; и мы сказали это за все остальные убийства: Томми Вейббекера, Маклойда, Юргена7ендрТах76иина, Ричарда Эппла и всех «покойников» немецких тюрем. Все они были расстреляны при совместной ответственности судебных органов, прокуратуры, Управления по защите конституции и полиции. Мы так и не смогли дать ответ на эти охраняемые законом преступления. УнгеджеПаролен остался в истинном бессилии. — Во всех тюрьмах Федеративной Республики Германия заключенные подвергаются жестокому обращению и пыткам. Здесь больше, там меньше. Известны только самые серьезные «злоупотребления»: Мангейм, Гамбургер Глок, изолятор Тегель. Некоторые умирают в тюрьме, и никто не знает, почему.</p>


<p>


Вчера революционер Хольгер Майнс стал жертвой судебного убийства. Он объявил голодовку вместе с 42 другими заключенными. Они борются за отмену пыток через изоляцию и за отмену особого режима для политических заключенных. Через 58 дней Хольгер Майнс умер от голода. (...)». </p>


<p>


 На рубеже года мы все собрались на несколько дней для подробного обсуждения. Один сочувствующий предоставил нам свою квартиру. Нас стало девять человек, и мы решили устроить действительно хорошую новогоднюю вечеринку, чтобы, так сказать, положить начало заключительной фазе нашего разгромленного плана освобождения.</p>


<p>


Решение было принято в пользу председателя берлинского ХДС, PeterXorenZj. Мы будем похищены.</p>


<p>


Зачем вы это делаете? В Берлине идет избирательная кампания. Петер Лоренц — главный кандидат от оппозиции. Нам ясно, что решение об обмене заключенных на заложника будет приниматься не в берлинском сенате, а в Бонне, в кризисной команде Шмидта. Простая психология убеждает нас: СДПГ, как правящая партия в Бонне и в Берлине, не может морально позволить себе позволить партизанам расстрелять своего единственного и перспективного соперника по оппозиции и тем самым позволить ХДС выиграть выборы. Петер Лоренц не является центральной фигурой в рядах стратегов антиповстанческой борьбы, он также не является влиятельной политической или экономической фигурой. Он всего лишь правый консервативный региональный топ-политик, который имеет свою меновую стоимость исключительно в нынешней специфической констелляции политических обстоятельств Берлина. Мы ни на секунду не сомневаемся, что правительство заменит его.</p>


<p>


В канун Нового года мужчины начинают готовить и с большим энтузиазмом готовятся к вечеру. Бар — прекрасный повар. Все выясняется и обсуждается, намечается будущий режим переговоров с правительством. Мы не хотим никаких тайных переговоров, но хотим поставить условием публикацию старых контактов и договоренностей через телевидение. Нам нужно еще несколько недель, чтобы отработать информацию о привычках Петера Лоренца, после чего мы сможем атаковать.</p>


<p>


К полуночи у нас уже буйное настроение. Бар и Бенджамин насыпали черный порошок в только что опустошенную бутылку виски. Они хотят допить ее в полночь.</p>


<p>


Они планируют взорвать ее на заброшенной фабрике напротив нашего дома в полночь и собираются целовать симпатичных турецких девушек у входной двери — как два школьника. Али нацепил на свои копыта пушечные снаряды, нанизанные на пояс с боеприпасами. Всегда немного диджей и сорвиголова, он зажигает петарду в приподнятом настроении, думая, что сможет сразу же вынуть фитиль. Но она проскакивает сквозь его пальцы, и первый пушечный выстрел обрушивается на его тело. Али застывает как в рассоле, и мы не знаем, смеяться ли нам от стыда или быть в катастрофическом настроении, когда одна петарда за другой взрываются на его теле в быстрой последовательности. С каждым новым взрывом он совершает жесткий прыжок в воздух, ровно десять раз. Затем наступает тишина. Чудесным образом только его футболка разорвана в клочья, а на коже осталось несколько черных следов. «Ну, Джанго, как все прошло?» — спрашивает Сьюзен Спдтиш. Но с его бледных губ срывается лишь запинка. Голос и самообладание покинули его. Его колени неуверенно подгибаются. Я быстро выхожу в коридор, чтобы посмотреть, не удивлены ли соседи, ведь это прозвучало как оружейный залп. Но все в порядке. Ганс хватает отменное серебряное двуствольное ружье, чтобы выстрелить из него в заводской цех. Он уже тяжело сидит и заправляет «серебряную невесту» под пальто. </p>


<p>


Тендер следит за тем, чтобы все оставалось в рамках, призывает к революционному порядку. Паула и Пауль влюблены, в промежутках мы курим косяк и в полночь все выходим на улицу, чтобы открыть новый год по всем правилам анархистского искусства. Мы находимся в самом центре Кройцберга, и на улице царит интернациональная суета. Наши салюты смешиваются с диким грохотом новогодних фейерверков.</p>


<p>


Мы все выглядели немного похожими на выстиранное белье. Но это ничего не значило, потому что чувствовали мы себя превосходно. Единственное, чего нам не хватало в последние несколько недель, — это сна. Ночи и дни определяли наш ритм. Нам нужен был каждый час. Подготовка шла бурно, приближая день своей судьбы: освобождение товарищей из тюрьмы.</p>


<p>


Бенджамина вырвало перед дверью, и он рухнул еще до того, как мы оказались внутри. Тяжелая сумка с инструментами соскользнула с его плеча и упала на пол. Будильник прогрохотал по всем четырем лестницам и вернулся обратно, не обращая никакого внимания на ранний утренний час. Было четыре часа. Вся ночь ушла на то, чтобы достать последнюю машину и подготовить ее к угону. Бенджамин был измотан, его кровообращение нарушилось. Я затаила дыхание и прислушалась, нет ли в доме какой-нибудь суматохи из-за сигнализации. Все оставалось безмолвным. Алекс вышел из квартиры, и мы затащили Бенджамина внутрь. Алекс быстро вытерла лестничную клетку, а я приготовила чай. Бенджамин уснул раньше, чем вода закипела.</p>


<p>


Я обсудила с Алексом, как прошла ночь.</p>


<p>


Завтра был последний день перед акцией. Мы хотели поспать допоздна, после обеда проверить местонахождение старых машин и дать нашему врачу последнюю информацию для его дежурства. Вечером мы хотели устроить старый ужин и в последний раз подробно обсудить акцию.</p>


<p>


Пока офисы СДПГ и ХДС заполняются, а последняя ожидает приезда своего председателя Петера Лоренца, начинается наша акция.</p>


<p>


Анна, Алекс и Бенджамин едут к дому Петера Лоренца на неприметном «Фиате». Анна сидит за рулем.</p>


<p>


Ганс и Пауль берут грузовик и отгоняют его на условленный угол улицы, где будет проходить акция. На этом углу уже стоит тяжелая машина, на которой Ганс поедет впереди «Мерседеса», чтобы по рации объехать любые блокпосты или другие непредвиденные препятствия.</p>


<p>


Тендер и Али пригонят к месту действия другую машину, мы воспользуемся ею, если нам не удастся...</p>


<p>


 Мерседес или если он станет непригодным для езды. Тендер остается за рулем. Али занимается своей работой по уборке улиц.</p>


<p>


Анна стоит в стороне от дома Петера Лоренца, прямо на первой боковой улице, куда он свернет. Она ждет сигнала от Карлы, которая проверяет выезд Петера Лоренца и вернется в магазин сразу после сигнала.</p>


<p>


Когда сигнал поступает, Анна заводит машину, и менее чем через три минуты «Мерседес» проезжает мимо нее. Алекса и Бенджамина не видно, они лежат плашмя на заднем сиденье. Мерседес едет быстро, она садится за руль. Одинокая женщина за рулем, вполне безобидная. Она молится, чтобы радиосвязь между ними и грузовиком сработала. Если время пойдет не так, мы все сможем вернуться домой и начать все сначала, думает она. Они приближаются к назначенному месту на осторожном расстоянии. Они поворачивают на Кверватенвег, и Анна издалека видит оранжевый свет подметальной машины. Прицепившись к своей метле, он с интересом смотрит в их сторону, затем подметает дальше.</p>


<p>


Они точно определили, у какого номера дома должен находиться «Мерседес», когда Ханс и Пауль тянут грузовик вперед так, что уклониться невозможно, но и столкновение маловероятно. В конце концов, водитель — не новичок. В нужный момент мы даем команду, и тяжелая машина начинает движение.</p>


<p>


И тут девять пар глаз видят, как респектабельный грузовик I неуважительно и незаметно уступает дорогу черному правительственному лимузину, заставляя «Мерседес» резко затормозить.</p>


<p>


Все, что происходит в одно и то же время и в одном и том же месте, кажется, вызвано небольшим дорожным раздражением. Однако на самом деле все рассчитано, спровоцировано, контролируется и выполняет наш план как слаженный ансамбль: в то время как Mercedes вынужден резко затормозить и останавливается перед грузовиком.</p>


<p>


 Анна, не слишком усердствуя за рулем, с легким стуком ставит свой Fiat на неподвижную черную машину и, видимо, в шоке, опускает голову на руль. Алекса и Бенджамина не видно. Водитель озадаченно смотрит назад, выходит из машины, безучастно смотрит на женщину в Fiat и обходит Mercedes, чтобы проверить повреждения.</p>


<p>


В тот же момент с другой стороны улицы подкрадывается дворник: «Что-то случилось?».</p>


<p>


Водитель нагибается к бамперу, Али, подметальщик улиц, достает свинцовую трубу с мягкой обмоткой, надетую на метлу, и сухим ударом сбивает мужчину с ног.</p>


<p>


Анна вышла из машины и подошла к «Мерседесу», несколько секунд спустя Бенджамин и Алекс тоже выходят.</p>


<p>


Когда водитель падает, двери «Мерседеса» распахиваются. Али видит, как водитель снова пытается встать, но потом видит наше оружие, понимает ситуацию и быстро ложится обратно. Отчаянный человек. Его отец с большим удовольствием читал его красноречивые интервью.</p>


<p>


Петер Лоренц отбивается. Он большой, сильный парень и не хочет мириться с этим. Анна и Бенджамин запрыгивают сзади и в мгновение ока откидывают спинку сиденья назад, так что мужчина оказывается лежащим на спине. Он крутит педали, толкается ногами и выбивает ветровое стекло. Алекс садится на колени. Во время потасовки Али на скорости уезжает с разбитым ветровым стеклом. Грузовик снова сдал назад.</p>


<p>


Мотоцикл уезжает вперед, как щупальце осторожности, за ним следует машина с Полом и Тендером.</p>


<p>


Петер Лоренц не перестает брыкаться и кричать: «Вы не имеете права... чего вы хотите... Как вы смеете...»</p>


<p>


«Заткнись, старик», — прерывает его Бенджамин. «У тебя сейчас перерыв, мы достаточно долго тебя ждали».</p>


<p>


 Но он не замолкает, и кто-то говорит: «Хватит бредить, подумай о Юве Дренкмане».</p>


<p>


Это, кажется, приводит его в чувство, и он прекращает сопротивление. Анна коротко и емко объясняет ему, что с ним ничего не случится, если он выполнит их приказ. Они не заинтересованы в том, чтобы причинить ему вред, он всего лишь политическая разменная монета. Во время бешеного путешествия она готовит его к тому, что на следующей станции ему сделают инъекцию, и что было бы неразумно усложнять пересадку, снова оказывая сопротивление. И она добавляет, что они твердо намерены выполнить то, что задумали.</p>


<p>


Питер Лоренц решает быть умеренно сговорчивым, его первоначальная паника прошла.</p>


<p>


Бортовой VW, на котором стоит потертый антикварный предмет мебели, в котором застенчивый, политически столь же антикварный председатель ХДС ожидает своей дальнейшей судьбы, беспрепятственно прибывает в наш магазин подержанных вещей в Кройцберге. Товарищи приобрели профессиональные мебельные ремни. Комод был не очень большой, но очень тяжелый. Поскольку он должен был выдержать вес крупного мужчины, мы использовали дубовую мебель. Когда мы опускали комод, вены у мужчин выскочили из живота, а Петер Лоренц чуть не выпал.</p>


<p>


Наконец он оказывается в доме, и мы вешаем в окне табличку: Временно закрыто в связи с получением товара. Мы вытаскиваем мужчину из комода и спускаем его через люк в подвал. Мы осторожны, не хотим подвергать его лишней боли. Внизу мы отводим его в камеру, снимаем повязку с глаз и наручники. Перед тем как он уснет, мы делаем первую фотографию с надписью: Петер Лоренц, узник движения 2 июня.</p>


<p>


Начало операции прошло замечательно. Мы недовольны. «Держите ноги на земле», говорим мы в тот или иной момент. «Самое трудное начинается только сейчас».</p>


<p>


Петер Лоренц содержится в маленькой чистой камере, со свежим р^зпг^енХигеТ столом, стулом и химическим туалетом. К нему не применяют грубого насилия, ему не делают прививок и не бьют. По сравнению с угрожающим вторжением в жизнь его бюргера, который был спокоен всего несколько часов назад, его положение относительно обыденно. Это восприятие медленно проникает в его немного грустное сознание, когда мы оставляем его в покое, и с некоторым облегчением он устало поддается инъекции наркоза.</p>


<p>


Помимо тактического поведения по отношению к заключенному, тактичное обращение является для нас само собой разумеющимся. Однако мы очень тщательно обсудили наше поведение как важную часть операции.</p>


<p>


В конце концов, политики сами сидят на своих образах, проецируемых и пропагандируемых для «народа». Таким образом, Петер Лоренц представит размытый, огрубленный и немой образ, и глупое понятие «терроризм», которое в действительности будет вызывать страх и недоверие было нашим правильным предположением. Реальная встреча с нами должна сначала растворить эту идею и освободить место для нашей собственной оценки. Важно, чтобы в переговорах с правительством мы были предсказуемы и заслуживали доверия. Он очень хорошо знает государственные органы, полицию. Когда дело доходит до принятия решения об обмене, он принимает их позицию, их жесткую линию, которую он сам, если бы другой оказался в его нынешней ситуации, тоже отстаивал. Но теперь он пострадал, и в наших интересах сломать эту жесткую линию. Он должен найти общий язык с unTerkerffleTl и arier. Прежде всего, он должен выработать убежденность и уверенность в том, что мы хотим спасти его жизнь и способны это сделать.</p>


<p>


Питер Лоренц — рациональный человек. </p>


<p>


Он осознал, что действия полиции по его спасению совершенно неприемлемы, и поэтому не предпринял никаких попыток сорвать наши шаги. Он настроен на сотрудничество, будучи уверенным, что только~auTdeTFiont seiriSretgeTIen люди могут угрожать иррациональным вещам.</p>


<p>


Анна и Алекс пишут первое послание директору. Бенджамин и Павел сидят в подвале перед камерой и охраняют заключенного. Они носят оружие на виду, чтобы Петер Лоренц мог видеть ситуацию совершенно ясно с самого начала и в любое время. Обычно мы носим оружие только тогда, когда выходим на улицу. Паула и Сьюзен являются курьерами и заботятся о группе. Тендер, Али и Ганс ушли домой сразу после первого акта и занимаются своей законной деятельностью. Их задача — отменить «перемирие», которого мы потребовали от полиции.</p>


<p>


Первое послание — самое важное. Оно должно ясно показать нашу уверенность в себе и наше полное видение ситуации. Правительство должно немедленно признать, что у него нет пространства для маневра, составив жестко рассчитанный график. Мы не хотим, чтобы кризисный штаб в любой момент контролировал ситуацию и навязывал нам свой ритм задержки. Мы не хотим давать им возможность контратаковать, допустив ошибку с нашей стороны. Он должен уметь капи- тализировать с первого момента и вести обмен под нашим руководством.</p>


<p>


Мы пишем и добавляем фотографию Петера Лоренца: «Объявление:</p>


<p>


Сегодня утром вооруженные женщины и мужчины из</p>


<p>


Сегодня утром вооруженные мужчины и женщины из Движения 2 июня захватили Петера Лоренца, лидера берлинской ХДС и ее главного кандидата на парламентских выборах 2 марта.</p>


<p>


Похищение пришлось осуществить вооруженным путем, так как Лоренц подготовился к такому развитию событий: его шофер и телохранитель был вооружен пистолетом.</p>


<p>


Петер Лоренц является узником Движения 2 июня. Как 133 солдата его не пытают и не обращаются с ним бесчеловечно, в отличие от более чем 60 000 заключенных в тюрьмах ФРГ и Берлина. Как наш заключенный он будет жить лучше, чем заключенные в государственных тюрьмах, но он не будет наслаждаться комфортом своей виллы в Целендорфе.</p>


<p>


Петер Лоренц будет арестован. Он должен будет дать показания о своих связях с экономикой, с боссами фашистских правительств.</p>


<p>


Лоренц отстранен от должности, потому что, как представитель реакционеров и толстосумов, он несет ответственность за сдельную работу и шпионаж на производстве, за создание заводских охранных и антипартизанских организаций.</p>


<p>


Как лидер ХДС, он стал пропагандистом агрессивной политики завоевания государства Израиль в Палестине и участвует в преследовании палестинского народа посредством визитов и пожертвований.</p>


<p>


Таким же образом он участвовал в кровавом военном перевороте Пиночета и его единомышленников в Чили. Именно его партия, жертвуя деньги, заставляет хунту проводить репрессии, которые безжалостно преследует и кроваво подавляет любую свободную мысль, пытает тысячи чилийцев в концентрационных лагерях и поддерживает свою власть ежедневными кровавыми бойнями.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Глава седьмая


<p>


 </p>


<p>


Мы с Баром прилетели в Бейрут. С отличными пропусками. Но это была единственная уверенность. Бар не мог говорить ни на каком другом языке, кроме своего берлинского немецкого, а я говорил на очень скучном английском. Никто из нас никогда не был на Ближнем Востоке, и мы отправились туда, не имея в голове ничего, кроме расплывчатого названия. Мы отправились как разведчики, чтобы установить контакты и провести переговоры в революционной Мекке с целью найти товарищей, высадившихся в Йемене. Это было имя официального представителя ООП, и с нашими просьбами могли возникнуть сложности, поскольку Арафат уже публично заверил Запад, что хочет прекратить «террористические действия». Однако счастливый исход приема заключенных в Йемене вселил в нас уверенность, что революционно-боевая часть ООП не допустит такого предательства со стороны Арафата. Даже в ФАТХе революционное крыло было еще сильнее, чем крыло умиротворения. Мы полагались на нашу удачу и нашу интуитивную способность говорить и делать правильные вещи в нужный момент.</p>


<p>


Полет прошел не по плану, мы приземлились в Ливане глубокой ночью и отдали себя в руки пьяного таксиста, который обещал найти нам приличный отель. Позже мы узнали, что он взял с нас в десять раз больше денег за ночную поездку.</p>


<p>


Европейские отели находились в западной части, в европейско-христианской части города, конечно же, у моря. Мы были европейцами, поэтому он отвез нас туда. Из нашего номера открывался вид на великолепное Средиземное море. Его яркие пляжи вырисовывались по пологой дуге на фоне пестрого Бейрута, плывущего по воде. На набережной, проходящей мимо отелей, как каменный ров, мы редко видели женщин в чадре. Это был удел европейцев и богатых, ориентированных на Европу арабов. </p>


<p>


После нашего первого восточного завтрака — йогурта с маслинами, тостов, конфитюра и черного чая — мы отправились на поиски мужа в арабскую часть Бейрута.</p>


<p>


Нам не нужно было специальных подсказок, как в Берлине: «Вы покидаете христианский сектор». Мы пересекли невидимую социальную и культурную границу. Границу между богатыми и бедными, между Западом и Востоком. Банки и стеклянные дворцы остались позади, магазины утратили свое сверкающее благородство, стали меньше, скромнее, красочнее и оживленнее. Улицы больше не были мощеными, они стали пыльными, узкими, а сточная канава посередине должна была заменить канализацию. Дети ходили босиком и играли деревянными пистолетами. Женщины больше не носили брюк. Дома стояли вплотную друг к другу, не было ни одного, на стенах которого не было бы революционных лозунгов, сообщающих, что здешнее арабо-мусульманское население поддерживает борьбу палестинцев за освобождение. Перед зданием арабского университета царила праздничная суета. Здание</p>


<p>


Здание университета было сверху донизу покрыто лозунгами — фон для революционной агитации и мобилизации. По улицам проезжали джипы с установленными пулеметами. Нами овладело чувство единства и интернационализма. Мы хотели бы раскинуть руки и крикнуть: «Брайдер и Швестеры, мы тоже революционеры».</p>


<p>


Но тут Бар сказал: «Знаете, люди смотрят на нас так, как будто собираются побить нас камнями». Нам вдруг стало не по себе, и эйфория сменилась неуверенностью. Мы двинулись через переулок с темными, злыми глазами женщин и мужчин, дети направляли на нас свои деревянные винтовки и кричали «Янки, янки».</p>


<p>


Боже мой, Бар, они могут подумать, что мы имперские агенты».</p>


<p>


Мы не думали об этом. Как западные экспатрианты, арабские люди воспринимали нас как представителей мира, который был причиной их несчастий, их бескорневой и как противников их борьбы за освобождение, как представителей господствующего над землей шовинистического мира, который только и делал, что играл с ними грубо. На нас обрушилась вся сила их глубокого недоверия к Западу, и они ни на минуту не выпускали нас из виду.</p>


<p>


Ехали быстро, рядом с нами остановился джип. Из покрытого пылью джипа выскочили ге-рильерос в боевом снаряжении и окружили нас. Они хотели знать, кто мы такие и что мы здесь делаем. «Надеюсь, здесь есть какой-нибудь революционный порядок», — быстро подумал я и сказал им, что мы ищем Красный Полумесяц. Они обыскали нас на предмет оружия. Наполовину как приказ, наполовину как приглашение, они затолкали нас в джип и на бешеной скорости повезли в офис Красного Полумесяца.</p>


<p>


Совершенно разочарованные и неудовлетворенные, мы вернулись в Европу спустя несколько недель. Мы ничего не узнали о товарищах, которые приземлились в Йемене. Мы также не узнали, находятся ли они еще «в» Йемене, и как мы можем с ними связаться. Мы с Баром чувствовали, что потерпели дипломатическую неудачу. Палестинцы оставили нас в беде на четыре недели. Конечно, с максимальным гостеприимством и теплотой. Они не давали обещаний и бесчисленное количество раз ставили нас в тупик, пока мы не пришли к выводу, что они не хотят давать нам никакой информации. Мы начали ощущать последствия усилий Арафата по блокированию международной деятельности. Но почему они не обсуждают это с нами? Мы входили и выходили из штаба Абу Хасана. Он каждый раз заверял нас в своей поддержке. Но ее не было. Мы говорили с Абу Иядом, он заверял нас в своей полной братской поддержке, но ее не было. Мы проводили встречу за встречей, пили огромное количество мокко и сладкого чая, посещали социальные учреждения ООП и рабочие места в Лагеме, больницы Красного Полумесяца — информацию, которую мы искали.</p>


<p>


 Мы не получили желаемой информации. Однако они предложили нам военную подготовку в одном из своих лагерей у сирийской границы. Мы улетели обратно в Берлин, раздосадованные. Мы хотели повторить попытку через несколько месяцев и совместить ее с обучением.</p>


<p>


Во второй раз мы хотели связаться с НФОП. Мы взяли с собой в Бейрут на обучение Ганса, оранжевого человека. Ханс был легальным товарищем и долгое время активно участвовал в движении. Мы с Баром были единодушны в своих чувствах к нему: я смутно подозревал его в пустом словесном радикализме и не мог прояснить это, поскольку он умело уходил в свое легальное существование, когда что-то было неясно. Я подозревал, что он использует это как бастион против нашего требования большей ответственности. В принципе, мы стремились к максимально возможному единству между легальной и нелегальной работой. Оптимально было, если товарищи были привязаны к легальной низовой работе, еще не были объявлены в розыск органами госбезопасности и в то же время работали в нелегальной организации. Ганс находился в таком положении, но нам казалось, что он разыгрывает эти уровни друг с другом, чтобы припечатать себя к фундаментальным решениям и поплясать тут и там из тщеславия. Поэтому мы решили взять его на обучение в Ливан. Там мы оказались в новой ситуации при тех же условиях. Хорошие условия, чтобы прийти к ясному пониманию друг друга.</p>


<p>


Это была наша первая военная подготовка, и мы были очень рады этому. Из Бей-рута нас повезли в горы на джипе. Политические и военные интересы также кипели в борьбе за господство в Ливане. Война между народами Ливана заранее отбрасывала свою тень, и уже начали появляться первые трещины. Красная земля Ливана светилась трещинами и сухостью. Во время нашего путешествия мы проезжали через большие лагеря палестинских беженцев. Плотная картина нищеты, безнадежности и революционного боевого духа, запустения и утешительного революционного духа.</p>


<p>


Не было ни одной деревни без развевающегося флага Фронта освобождения Палестины, ни одной стены дома без революционного лозунга. Как смехотворна была западная демагогия о «террористах»-палестинцах.</p>


<p>


Старый дом служил нам спартанским жильем. Абу Махмуд командовал нашей небольшой группой. Мне показалось, что он был старым, изношенным бойцом, который все еще выполнял свою функцию в этом уютном форпосте. Чалиль и Бассем были нашими инструкторами. Все начиналось хорошо, и мы с большим энтузиазмом и еще большей романтикой ге-рильи приступили к боевой подготовке. Но через несколько дней все закончилось. Наши планы приняли совершенно иной оборот. Утром мы отправились на занятия по стрельбе и метанию ручных гранат. Сначала мы тренировались с манекенами, потом с живыми. Это были ручные гранаты с кольцом на спусковом крючке, которое нужно было пропустить через большой палец бросающей руки, чтобы страховочная линия оставалась в руке, пока граната летит в сторону.</p>


<p>


Ганс, как это часто бывает, немного нерешительный и неуверенный, робко сделал бросок, не крепко схватив рукоятку оружия рукой. Граната выскользнула у него из пальцев и упала на землю позади него. Граната была взведена, и страховочная леска свисала с его большого пальца. Остальные стояли на безопасном расстоянии от метателя и в ужасе смотрели на окаменевшего Ганса. Граната с шипением приближалась к детонации. Я выкрикнул его имя, но он не двигался, и мы бросились на землю. Еще падая, я увидел, как тело Чалила летит к Гансу, словно выпущенная стрела. Могучим прыжком он бросился на него, и они вместе рухнули на землю. Как только они коснулись земли, граната взорвалась. Мы вскочили на ноги и побежали к раненым. Бассем на бегу сорвал с себя рубашку, и пока мы беспомощно боролись за самообладание, он уже был рядом с Гансом и первым перевязал его. Чалиль был тяжело ранен. Он поглотил заряд шрапнели своим телом, под которым оказался Ганс. Он лежал очень неподвижно и приказал Басему сначала позаботиться о Гансе, у которого в ноге было всего два небольших осколка. Чалиль, несомненно, спас ему жизнь, не обращая внимания на свою собственную.</p>


<p>


Оба находились в больнице в течение многих недель. Чалиль выжил. Это событие произвело глубокое впечатление на БСр и на меня. Безоговорочная преданность палестинских товарищей, как рефлекс — постоять за жизнь другого товарища, показала нам их высокую революционную мораль и заставила нас вдруг почувствовать, как далеки мы были от реальности войны, которую мы в ФРГ объявили государству. Для палестинских федаинов это была повседневная реальность. Для нас военная подготовка была романтическим исключением, и поэтому мы стояли там беспомощные и испуганные, не в силах использовать секунды между жизнью и смертью.</p>


<p>


Ганс покончил со своим флиртом с партизанской войной. Мы привезли в Берлин сопливого товарища, который уже привел нас в безграничное смущение своими столичными претензиями в больнице Красного Полумесяца. Он просто забыл, где он находится и кто мы такие. Только его страдающий человек был все еще важен для него. В берлинском госпитале он вел себя как обычный гражданин.</p>


<p>


Госпиталь был переполнен ранеными федаинами. Пока мы ждали, когда Ганса можно будет перевезти, гражданская война обострилась. В Бейруте фалангисты (Катаеб) сражались против Левого фронта под руководством Джумблата. Различные пайастинские партизанские группы также боролись против Фаланги, которая отстаивала политическое и экономическое господство христиан. Запад всегда говорил о войне в Ливане как о религиозном конфликте. Не потому, что он не знал лучше, а чтобы скрыть основной социальный конфликт между не имеющим собственности мусульманским населением и владеющим собственностью христианским меньшинством.</p>


<p>


Мы с Баром должны были пройти через линии огня, если хотели попасть в больницу. Без защиты товарищей, мы больше не могли передвигаться по городу. Похищения были в порядке вещей. Госпиталь был похож на военный госпиталь прямо за фронтом. Каждая койка была нужна, а добрый Ганс все никак не хотел покидать свою. Его рана была незначительной по сравнению с ранами, полученными в уличных боях. Потом мы, наконец, посадили его в самолет и с облегчением отпустили обратно в свой мир в Берлине.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Глава восьмая


<p>


 </p>


<p>


Когда все практические усилия, как и теоретическое поле зрения, направлены только на выполнение важного действия, а не на общую стратегическую, политическую концепцию, после его успешного выполнения возникает вакуум. Возникает вопрос «Что теперь? Что дальше?» Именно так я чувствовал себя после акции освобождения. Мое представление о том, как мы должны развивать вооруженную политику, было совершенно туманным. Вернер был хладнокровно застрелен при попытке построить что-то в Западной Германии, Карл Хайнц попал в плен, был тяжело ранен. Фриц вернулся в Берлин выгоревшим и неспособным дать какой-либо инновационный импульс. Дискуссия о переопределении и перспективах снова была крайне необходима. Но мы хотели отложить ее до возвращения товарищей из Йемена. После того, как война в Ливане утихнет, мы хотели попробовать еще раз. А до тех пор мы считали, что важнее всего обеспечить наше будущее экономическое положение. Так два печально известных ограбления шоколадных банков стали частью вечерней программы Берлина. Двумя группами, в два дня подряд, мы ограбили два банка и предложили присутствовавшим клиентам шоколадные конфеты, чтобы расслабиться. В листовке мы оставили причины нашей акции по экспроприации.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Глава десятая


<p>


 </p>


<p>


Берлин как политическая и постоянная материально-техническая база для подпольной организации был исчерпан уже к 1976 году. Новые антитеррористические законы, §88a, §129a, изощренные методы «драгнетов», психологическая война подорвали многое на нашей территории, но еще большее значение имел повсеместный упадок революционных перспектив во всем левом движении. Партизаны ослабли или перестали подавать надежды. Некоторые переехали в Португалию, где после падения диктатуры революция казалась гораздо ближе и проще, чем в стабильной, богатой ФРГ. Многие обосновались в своих проектах. Их связь с вооруженной борьбой теперь осуществлялась почти исключительно через политических заключенных. Против репрессивной политики государства в отношении заключенных сформировалась сильная гуманитарная, а не революционная приверженность. Значительная часть либеральной интеллигенции</p>


<p>


Значительная часть либеральной интеллигенции встала на сторону против методов пыток в изоляторе, и возможное превращение этой гуманитарной приверженности в политическое качество в поддержку политзаключенных стало большой проблемой для правительства.</p>


<p>


Нелегальный партизан стал для левых не более чем мифом. Это больше не был политический проект, которому давали шансы и перспективы. У нас по-прежнему были единомышленники, но те, кто решил принять участие в вооруженной борьбе, приняли решение о проекте, который был отделен от массы левых, об изолированной борьбе. В этом заключалась разница с 1969/70 гг.</p>


<p>


Движение 2 июня, из которого мы вышли и на основе которого мы основали и развили партизанскую организацию, существовало только в головах разрозненных приверженцев и, прежде всего, в головах заключенных, которые вышли из этого движения. Как практическое политическое движение с латентным революционным характером и широкой революционной боевитостью, оно стало неустойчивым уже задолго до 1975 года. Товарищи, которые пришли к нам в 1974 году и с которыми мы разделили похищение Петера Лоренца, пришли к нам не потому, что их районные группы, их низовые группы стали радикальными. Наоборот! Они хотели спастись от политического разложения, от затуманивания революционных потребностей и целей. Все они присоединились к партизанам как оставшиеся революционные личности, чтобы противопоставить распространяющейся бесцельности и расплывчатости, фрагментации и отступлению революционного насилия свою личную последовательность. В конце семидесятых берлинские узники Движения 2 июня все еще отчаянно взывали к «T\inix» конгрессу, чтобы воссоединиться со старыми добрыми формами сопротивления из истоков движения для обретения нового революционного настроя. В тюрьме они настолько идеализировали эту желаемую идею революционного массового движения, за которое борется решительное вооруженное ядро, что полностью забыли свой собственный практический опыт и решения во время активной нелегальной деятельности. В период с 1973 по 1975 год мы хорошо видели, что разложение революционных потребностей в низовом движении неумолимо прогрессирует. Мы всегда имели в виду нашу первоначальную концепцию, но реальное развитие левого движения уводило нас все дальше и дальше от реализации нашей концепции. Поэтому мы концентрировали свои действия на собственных силах, которые в те годы еще могли достигать и образовывать небольшие островки в движении. Но мы ясно видели массовый исход левых, уходящих от революционного насилия в сторону защищенных проектов и свободных пространств.</p>


<p>


«Движение не может быть просто распущено, как садовый клуб», — воскликнули Бар и Ронни, когда прочитали весьма неловкий «документ о роспуске» подпольного Движения 2 июня. Они были абсолютно правы, но движение возникает из движения, а где есть застой, там нет больше движения. Движение 2 июня, как его понимали заключенные товарищи, которые все еще держали его в уме, существовало уже давно, до этого превратилось в химеру задолго до появления этой газеты 167. Кроме нас — нелегалов первого и второго часа — и после нас, «движение» больше не производило ничего организованного, связующего, потому что его революционные потенции были очень скоро погашены, поглощены искусной социал-демократической политикой и запуганы безжалостной политикой преследования. Наши силы еще питались революционными страстями начала движения 1968 года, но изжили свое революционное существование, что неизбежно и логично привело и к нашему политическому истощению. В 1976 году Движения 2 июня уже не существовало, но мы, небольшой партизанский отряд, возникший из него, все еще существовали. И мы были далеки от мысли сдаться. Когда мы вернулись из Йемена в 1976 году, у нас в сумках были новые концептуальные идеи.</p>


<p>


Возвращаться в Берлин не имело смысла. После арестов 1975 года вся логистика и поддержка рухнули. Почти все технические материалы попали в руки полиции. Нам пришлось начинать с нуля. Кроме того, за прошедшие годы берлинская местность была значительно изрезана следственным аппаратом, Управлением по защите конституции и политической полицией.</p>


<p>


В лагере мы больше думали о внешнеполитических интересах ФРГ, ее европейской политике, роли НАТО, роли ФРГ в ней. Находясь далеко от Германии, мы теперь рассматривали маленького монстра в более широком контексте и стремились укрепить его. Здесь также сыграло свою роль влияние Абу Хани. В целом, связь с освободительной борьбой палестинцев сместила наши политические взгляды в сторону более глобальных соображений. Ведь положение палестинского народа было взрывоопасным несправедливым результатом имперской политики Запада.</p>


<p>


Внутреннее общественное движение стало для нас менее важным, поскольку оно казалось незначительным и не имеющим влияния на судьбоносные решения в стратегических центрах.</p>


<p>


Левые отказались от своих революционных целей, они отказались от партизан, теперь мы отказались от левых и полагались только на себя и узкий круг сочувствующих. Я все еще чувствовал себя достаточно сильным для каждой победы и каждого поражения.</p>


<p>


Каждое новое начинание в нелегальном мире требует сначала обеспечения экономической базы. На этот раз мы хотели закрепить ее, похитив на длительный срок владельца капитала. Ограбление банка больше не было разумным с точки зрения затрат и риска. Технология и меры безопасности для защиты денег были чрезвычайно укреплены и развиты. Мы также не хотели снова выводить на наши следы розыскной аппарат ФРГ с помощью операции по сбору денег. Поэтому мне не казалось разумным проводить похищение в ФРГ. Оно должно происходить в стране, которая не делает такое действие вопросом престижа для государства.</p>


<p>


Вена! Вена — это не город для революционной деятельности. Это город для агентов, мошенников, для азартных игроков и их политиков, как раз подходящий для похищения промышленника.</p>


<p>


Для этого у нас было два человека на примете: глава Porsche и «прачечник» Палмерс. Поскольку мы не хотели тратить слишком много времени на это дело с выкупом, после некоторого расследования мы остановились на последнем. Здесь условия для похищения казались более благоприятными, тем более что мы лучше знали распределение обязанностей в семье. Это могло сыграть решающую роль в переговорах.</p>


<p>


Мы не хотели оставаться в Вене, поэтому часть группы отправилась в Италию, чтобы создать там материально-техническую базу, а шесть или семь товарищей сосредоточились на акции. Материально-техническая база была создана исключительно для этой одной операции по похищению. Она должна была выдержать жесткий розыск до тех пор, пока мы находились в городе.</p>


<p>


 Я узнал и оценил Ковальски во время операции в Вене. Это было его первое большое дело. Мы спланировали и осуществили его точно и творчески. С легкомысленным весельем, без мысли о том, что мы можем добиться успеха. Из похищения Лоренца мы узнали, что самая сложная и решающая часть — это переговоры и контроль над обменом.</p>


<p>


В Берлине в 1975 году мы использовали общественные СМИ для общения с теми, кто принимает решения; теперь важно было максимально устранить СМИ и полицию, чтобы дать семье похищенного свободу решений и передвижения. Мы преуспели в самых важных моментах, поэтому передача денег в такси в центре города прошла гладко и под нашим контролем.</p>


<p>


В день передачи денег три члена семьи Палмеров вышли из дома похищенного в один и тот же час, каждый сел в свою машину и уехал в другом направлении. Они привлекли внимание прессы и полиции, а четвертый член семьи, сын, вышел из дома чуть позже с чемоданом денег и незаметно отправился в указанное нами место. Оттуда мы направляли его в различные другие места и сопровождали его. Вена прекрасно устроена для таких вещей. Множество скрытых ходов под домами из переулка в переулок, узкие улочки, старые кафе как места для отдыха. В какой-то момент мы сказали ему, что он должен взять такси и поехать в такой-то отель. Мы сделали так, чтобы он не мог поймать никакое другое такси, кроме нашего. За рулем сидел товарищ, у которого был дубль чемодана с деньгами, который сын Палмера несколько часов таскал по Вене.</p>


<p>


Когда его попросили, удивленный мужчина обменялся чемоданами, вышел с дублером и продолжил свою одиссею по городу самостоятельно.</p>


<p>


 Передача прошла успешно, и мы с облегчением усадили главу семьи и компании в парке.</p>


<p>


После того, как мы забрали его, мы были оченьпотрясены тем, что Авир вдруг стал таким стариком. По нашим наблюдениям и фотографиям он казался намного моложе. Нас мучила совесть, и мы очень переживали за старика.</p>


<p>


В качестве прощального подарка он хотел подарить Ане свое драгоценное кольцо с бриллиантом. Она отказалась, он плакал и не хотел отпускать свое желание. Тогда она забрала кольцо. В парке, когда для старика все было благополучно кончено, она тайком положила кольцо обратно в его карман.</p>


<p>


В Вене мы совершили много ошибок. Не в самом действии, а в его подготовке. В венской политической среде была небольшая группа сторонников вооруженной борьбы, с которыми мы поддерживали контакты. Нада влюбилась в венского товарища, и мы слишком быстро, слишком непривилегированно вовлекли его в акцию. Что касается личных отношений, то в группе у нас было сдержанное и снисходительное отношение. Часто это было ошибкой, и мы сами расходились во мнениях по поводу нашей вседозволенности в этом вопросе.</p>


<p>


Через несколько дней после похищения он был арестован на границе с Италией с частью выкупа. На допросах он не удержался, под угрозой длительного тюремного заключения дал показания обо всем, что знал. Его приговорили к длительному сроку заключения.</p>


<p>


Пока мы были заняты сбором капитала в Вене, RAF работал над похищением президента лейбористов Ханса-Мартина Шлейера, чтобы обменять его на политзаключенных. Позже меня поразил их ироничный и презрительный вердикт: «Мы делаем политику в ФРГ, а вы хороните себя в Вене с бандитской акцией».</p>


<p>


Часть денег мы отдали Организации освобождения Палестины, а небольшую часть — RAF».</p>


<p>


 Похищение Шлейера также застало нас врасплох, хотя RAF прислали нам информацию о том, что они готовят более масштабную акцию и что нам следует избегать определенных районов ФРГ. Моей первой реакцией было непонимание: как они могли начать такую акцию с четырьмя запланированными смертями! С другой стороны, я чувствовал восхищение и был убежден, что Шлейер — именно тот человек, который нужен для освободительной акции, как главный пример уверенности немецкого народа.</p>


<p>


Шлейер был центральным примером решающего влияния элиты Третьего рейха на ФРГ и заменой востребованным заключенным, высшим функционером экономики.</p>


<p>


После поражения всегда легче осознать, что было сделано неправильно, а с увеличением дистанции критика также становится легче и понятнее. Но в 1977 году я, естественно, был на стороне атакующих партизан. С затаенным дыханием я наблюдал за беспрецедентной эскалацией, вызванной захватом самолета, но в качестве зрителя. Только когда палестинские коммандос были уничтожены, пленные убиты, а Шлейер застрелен, я в шоке подумал: «Боже мой, это была совершенно неправильная акция, как они могли так переоценить себя».</p>


<p>


Даже сегодня моя критика этой акции — это критика бывшего активиста вооруженной борьбы и основана на вопросе о том, что мы, в данном случае RAF, в корне сделали неправильно. Военное решение старых проблем в рамках именно этой политической операции привело к катастрофическим результатам. Обе стороны, государство и РАФ, определяли свои шаги по-военному, но РАФ открыл хоровод и задал уровень убийством четырех телохранителей Шлейера. Эта политическая безответственность была доведена до конца. Она проигнорировала одиннадцать человеческих жизней, не осознавая и не определяя моральных и политических последствий. Вся акция была спланирована для победы. Похоже, никто всерьез не задумывался о том, что Шлейер — высший функционер Экономического и социального комитета — будет убит. </p>


<p>


Все было спланировано. Его захват, переговоры, предстоящий обмен и т.д., но отказ от требований, последующая эскалация похищения аэроплана и реакция на эту эскалацию не были запланированы. События развивались без предвидения и оценки, под давлением возможной катастрофы. Динамика развития событий вышла из-под контроля и вела к катастрофе. Сами RAF не были готовы к своей судьбе.</p>


<p>


Расстрел Шлейера в ответ на смерть заключенных в Штаммхайме был правильным решением для нас в то время. После всего, что предшествовало этому безжалостному акту, не могло остаться места для других чувств. Только теоретики и непричастные могли видеть это по-другому в то время.</p>


<p>


Не было ни одной организованной левой или капиталистически-критической силы, которая могла бы выдержать или даже хотела поддержать столь жестокий уровень противостояния. На последующее разворачивание государственной политики преследования, запугивания и клеветы левые отреагировали испугом, депрессией и отчуждением от партизан.</p>


<p>


В этой политической атмосфере мы обсуждали возможность вызволения двух товарищей из тюрьмы Моабит. Когда Сюзан и Ковальски приехали к нам в Италию с первой информацией об условиях содержания политических заключенных в Берлине, их отчеты звучали несколько авантюрно, но, тем не менее, серьезно. Мы решили, что они вдвоем должны изучить возможность проведения операции по освобождению Андреаса и Тилля, пока не убедятся в ее целесообразности. На самом деле, мы хотели не столько освобождения заключенных, сколько создания прочной рабочей и жизненной логистики в другой европейской стране, из которой мы могли бы спокойно налаживать новые политические контакты в ФРГ. Но шок от исхода похищения Шлейера также вызвал глубокий ужас и у нас. Мы хотели освободиться от него и дать сочувствующим новую надежду. Кроме того, мне казалось преступным отсутствие солидарности, если мы не воспользуемся возможностью освобождения.</p>


<p>


В этой обострившейся атмосфере запугивания, преследования и политической депрессии левых после гибели узников Штаммхайма нам также захотелось решиться на прямое нападение на тюрьму в Моабите.</p>


<p>


Поэтому Сьюзан и Ковальски отправились в Берлин, чтобы изучить возможности освобождения Андреаса и Тилля. Остальные члены группы были заняты в Италии и Бельгии восстановлением технического и материального оснащения: добычей, печатанием и подделкой документов, получением оружия и боеприпасов, созданием складов, разведкой нелегальных пограничных маршрутов, чтобы беспрепятственно попасть из одной страны в другую, сбором политической и практической информации о европейских институтах и т.д. И снова, и снова, обширные экскурсии по пограничным регионам. И снова и снова обширные туры на средиземноморское побережье Франции, чтобы поменять лотерейные деньги в доминах богачей.</p>


<p>


Кристиан, Ингрид и миссис Лауда сделали себя незаконными и теперь были с нами. С точки зрения персонала, 2 июня снова выросли вполне респектабельные крылья.</p>


<p>


Жизнь нелегала в Италии была хороша. Гораздо приятнее, чем среди игривых, статичных немцев. Мы были городскими партизанами и не жили в горах и лесах. Поэтому мы не упускали комфорта и культуры городских удобств, таких как хорошие рестораны и большие, удобные квартиры, когда появлялась возможность. Хотя комфорт не был важным критерием, он был приятным дополнением к нашей беспокойной жизни.</p>


<p>


Италия, в конце концов, страна, полная крайностей, которые сталкиваются в крупных мегаполисах. Буйная архитектура центра Милана и его пригородных кварталов, безмерно дорогая элегантность универмагов, модных домов, торговых улиц, свисающие до края улицы переливы.</p>


<p>


Лица девушек и женщин покрыты гримом, как будто они находятся в фильме Феллини, изображающем декаданс времен падения Римской империи. Крайние политические силы, движущиеся друг с другом и вокруг друг друга без серьезных разногласий. Самые незабываемые дискуссии между коммунистами и старыми сторонниками Муссолини заканчивались красным вином, спагетти и семейными проблемами. А дети с эмблемой Красных бригад на велосипедах дружно играли с другими, носившими эмблему фашистов. Карабинеры, с которыми нельзя шутить, но которых можно отвлечь от контроля очаровательным словом, вспышкой смеха.</p>


<p>


Недалеко от австрийской границы я с госпожой Лаудой въезжаю на одну из этих опасных платных станций. Опасные, потому что пункты взимания платы могут использоваться и контролироваться полицией, как граница. Этот раз не исключение. У каждого шлагбаума стоит карабинер с мотоциклом. Один из них отмахивается от нас. Это свадьба красных бригад и свадьба охоты. Мы не особенно богаты, у нас немецкие паспорта, мы приехали из Австрии, с арендованной в Милане машиной, нагруженной вещами для вывоза. Под всеми вещами — оружие и боеприпасы. Бумаги вроде бы правильные, но молодому карабинеру такой расклад кажется странным. Его лицо неуверенно темнеет. Позволит ли он нам сесть за руль или развернуть машину? Он смотрит на множество вещей сзади, на фотоаппаратуру, нервно теребит в ладонях наши паспорта. Затем миссис Лауда выходит из машины, сверкает на него своими зелеными глазами, просит его о маленькой услуге — розыгрыше.</p>


<p>


Она вовлекает его в очаровательную игру вопросов и ответов, заявляет, что мы — фотографы на пути к завоеванию bella Italia. Она пускает пузыри, она смеется, она играет вокруг него. Он улыбается в ответ, отбрасывает все подозрения и полностью отдается ее очарованию. Затем он желает нам удачи и доброго пути. Мы уезжаем и видим его в зеркале заднего вида. Мы все еще боимся, что он вспомнит свою первую мысль и последует за нами на мотоцикле. Но он обращается к своим коллегам и тянет нас за собой. В ФРГ это было бы не за горами, и мы вряд ли отделались бы дрожащими коленками.</p>


<p>


Кристиан не мог самоутвердиться в группе, не чувствовал себя в безопасности в коллективе. Он пришел в группу вместе с Ингрид, и теперь их давние отношения тихо и неумолимо разрушались. Это было похоже на невозможную фугу. Это еще больше затрудняло его интеграцию. Его размышления были нарочито интеллектуальными, его манера поведения — интровертной.</p>


<p>


На вопрос об отношениях в партизанском движении Бар, Ронни и Фриц со смехом ответили в тюрьме Моабит: «В Движении 2 июня женщины отстали от мужчин, а рабочие — от студентов». Это была шутка. С ядром правды, скрытым во всех хороших шутках. То, что товарищи здесь называют угнетением с подмигиванием, — это активное развитие независимости нас, женщин, всестороннее развитие навыков, к которым мужчины не привыкли от женщин. Даже студенческая привилегия завоевывать позиции за счет интеллектуальных преимуществ оказалась неэффективной из-за практического опыта старых женщин.</p>


<p>


В бою это было неэффективно. Это уже могло запугать того или иного товарища, когда он приходил в группу и сталкивался с подавляющим числом женщин, жаждущих принимать решения. Нигде ему не давали ролевого преимущества. Я не знаю, было ли так с Кристианом, или он просто получил неправильное представление о повседневной жизни в подполье и теперь должен был понять, что все, даже самые опасные шаги, в «Гранде» состоят из маленьких, банальных задач, нанизанных друг на друга.</p>


<p>


Единственное, в чем есть новизна, — это убежденность в том, что это служит высшей цели.</p>


<p>


 Я хотел выяснить, что его беспокоит, но не решался, потому что, возможно, он и сам толком не знал. Спустя всего несколько месяцев нелегальной жизни его арестовали в Швейцарии вместе с Габриэле. У меня было мрачное чувство, что я оставил его одного. Накануне вечером мы встретились на нелегальном пограничном переходе, чтобы забрать кое-какие материалы. Им двоим пришлось долго ждать нас, потому что мы должны были избежать неожиданного патруля на итальянской стороне. «Я знал, что ты приедешь», — спокойно поприветствовал он меня. Значит, он был уверен в себе, и я планировал еще многое сделать с ним непосредственно после его возвращения из Швейцарии. Потом ему пришлось отправиться в швейцарскую тюрьму. С неясной сплоченностью и одиночеством.</p>


<p>


Повседневная жизнь может быть опаснее, чем смелое предприятие. Фрау Лауда, Ингрид и я переехали в новую квартиру. Целый день мы занимаемся уборкой и творчеством, вечером я принимаю ванну, и фрау Лауда забирается в ванну вместе со мной. Мы счастливы, веселы, в прекрасном настроении. Нам нравится Италия, нам нравится квартира, мы нравимся друг другу, борьба все равно продолжается, а завтра у нас гость из Берлина. Жизнь уже началась. Я встаю, чтобы вытереться, и, не оглядываясь, тянусь за махровым полотенцем. В этот момент я снимаю полотенце с полки, и оно скользит в ванну. Кабель включается в розетку. Ток входит в воду и превращает ее в железный пыточный зажим. Миссис Лауда начинает кричать, она по подбородок в воде, а я только по колени в ней и не могу пошевелить ногами. Они закованы в бетон. Инстинктивно я тянусь в воду обеими руками — чтобы вытащить Fdn, но теперь я тоже зажат руками. Я вижу выпученные глаза миссис Лауда, и ужасные мысли проносятся в моей голове. С</p>


<p>


Почти сверхчеловеческим усилием я сопротивляюсь давлению и вытаскиваю руки из железного зажима. Диким движением я выдергиваю шнур из стены.</p>


<p>


 Это вопрос долей секунды. Я кричу, зовя Ингрид. Она не понимает, что произошло, только видит, что миссис Лауда лежит мертвая в ванной. Я тоже не знаю, действительно ли она мертва. Мы несем ее в постель, она тут же вскакивает, мы почти испугались, и бегает вокруг, защищая свое тело, сгибая и скручивая его.</p>


<p>


«Мои ноги, мои руки, я должна посмотреть, все ли еще работает». Мы вздыхаем с облегчением, все в порядке.</p>


<p>


«Еще мгновение, и я бы умерла. Мое сердце вот-вот должно было перестать биться», — тихо говорит она. Потом мы несколько часов не говорим ни слова и занимаемся какой-то бессмысленной деятельностью в полном погружении. Она чистит всю обувь, которую может найти, а я чищу все оружие, хотя оно не используется. Через несколько часов шок проходит. Поздно вечером мы идем в ресторан, чтобы отпраздновать нашу вновь обретенную жизнь. Не многие люди выжили после такого несчастного случая.</p>


<p>


«О чем ты думал в те часы смерти?» — спрашиваю я.</p>


<p>


«Вы не поверите», — отвечает миссис Лауда. «Я просто думала, Боже мой, куда они денут мое тело, когда я умру, как они вообще собираются вытащить меня из квартиры?».</p>


<p>


«Да, да, я вам верю». Это были те же самые мысли, которые проносились в моей голове. Незаконность почти доминировала в нашем подсознании.</p>


<p>


Мы въезжали в ФРГ только через «зеленые» границы. Во время поездок в Берлин и обратно мы тщательно избегали пограничного контроля и путешествовали через социалистические страны. Это было сложнее, но безопаснее.</p>


<p>


Мы решили освободить Андреаса и Тилля из тюрьмы Моабит. Я направляюсь в Западный Берлин. Я прилетаю самолетом из Праги и хочу быстро пройти контроль PaB в Шонефельде, чтобы затем сесть на S-Bahn до западной части города.</p>


<p>


 До сих пор мы всегда проскальзывали через все контрольные пункты социалистических стран, не вызывая беспокойства. Дело не в том, что мы не боялись их и были очень осторожны, имея при себе безупречные документы, но это была скорее неопределенная неуверенность перед неизвестной силой, неизвестным поведением государства. У нас еще не было опыта, и мы не знали, что произойдет, если нам придется иметь дело с этими государствами после разоблачения. Что делало социалистические границы более безопасными для нас, так это то, что не было доступа к западногерманским компьютерам БКА и что общие интересы контроля были направлены больше на документы граждан из нашей собственной страны.</p>


<p>


Сегодня, однако, все не так просто. Полицейский говорит отрывисто и холодно: «Пожалуйста, подождите». И с непроницаемым лицом исчезает с моей бумагой за контрольной будкой. Я жду. Когда все пассажиры прошли регистрацию, я стою в очереди один и очень волнуюсь. Офицер не сводит с меня глаз. Я нервно спрашиваю себя, что, по их мнению, не так с моим паспортом. Неужели они обнаружили фальсификацию штампа? В это трудно поверить, я уже проверил паспорт на многих границах и в аэропортах. Все данные подтвердились. Наконец чиновник приводит меня в небольшую голую комнату и говорит, чтобы я снова ждал. Я пытаюсь прикинуть, к каким неприятностям может привести эта ситуация.</p>


<p>


Дверь с размаху распахивается: «Добрый день, товарищ!».</p>


<p>


Я быстро соображаю: «Товарищ? Значит, ничего плохого быть не может. Его зовут Гарри, у него солидный рост, он крестьянского вида и из госбезопасности ГДР. Он не говорит об этом прямо, но это и не нужно. По его словам, Гарри — болтун, весельчак и давно меня знает. Я поражен, застегнут на все пуговицы, осторожен, но очень любопытен. Он с триумфом сообщает мне, кто я такой. Мои конечности трясутся от ужаса. Но он тут же заверяет меня, что мне нечего бояться. ГДР не одобряли нашу террористическую практику, но предавать нас врагу, который также был их врагом, не соответствовало их коммунистическим принципам.</p>


<p>


Мы беседуем около двух часов. Зондирование. Он хотел знать, были ли мы анархистами, какова наша позиция по отношению к ГДР, к социалистическому лагерю в целом, и он хотел прийти со мной к соглашению. Мы должны были заранее сообщить о своих переходах, чтобы на пограничных пунктах не случилось ничего непредвиденного. Но мне это не нравилось, потому что достаточно того, что они меня знают. Он также хотел знать, планируем ли мы в ближайшее время в Западном Берлине что-либо такое, что могло бы привести к крупному розыску. Я смутно подтвердил это и воспользовался случаем.</p>


<p>


Я смутно подтвердил это и воспользовался возможностью заверить себя в нейтралитете ГДР, если нам придется бежать из города через восточную границу. Нет никакого сотрудничества с полицейским аппаратом ФРГ, которое могло бы угрожать нашей безопасности, — снова пообещал он.</p>


<p>


В квартире меня ждут товарищи по несчастью. Задержка катастрофична, и военных тендеров преследует страх потери. Все испытывают облегчение. Слава Богу, это была всего лишь госбезопасность ГДР. В конце концов, мы тоже очень довольны тем, что из этого вышло: теперь мы можем планировать безопасный маршрут побега на S-Bahn до Фридрихштрабе.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Глава одиннадцатая


<p>


 </p>


<p>


Мы взволнованно прощаемся, желаем друг другу удачи, обнимаемся и целуемся, затем покидаем квартиру, очищенную от всех следов пришельцев.</p>


<p>


Сначала Лаура, Раша и Карла, а через несколько минут Сьюзен и Анна. Никто не видит, как пять женщин покидают дом. Они идут разными путями на определенную улицу, достаточно далеко от квартиры, и садятся в автобус «Фольксваген» с закрытым салоном. За этим тоже не наблюдал посторонний глаз. Лора — водитель, Раша сидит с ней, остальные садятся в багажный отсек, который открыт в кабину водителя. Разговоров больше нет, все сказано, спланировано, разыграно. Открыта только развязка. Действие началось.</p>


<p>


Концентрация настолько острая, что любые дальнейшие слова были бы болезненными. Женщины осознают прохладное, солнечное майское утро. Это будет теплый весенне-летний день. Лаура едет в сторону тюрьмы Моабит. Она высаживает Карлу и Рашу на одной улочке, а Сьюзен и Анну — на другой. Она паркует автобус так, чтобы наблюдать за входом в тюрьму, не будучи замеченной самой.</p>


<p>


Лаура — самая младшая, это ее первая акция, и она еще не знает, что ей предстоит пережить с самой собой. Мы почти потеряли ее на подготовительном этапе. Нам нужен был специальный сварочный аппарат, которого не было в свободном доступе, чтобы изготовить модные пластиковые удостоверения личности, которые адвокаты должны использовать для подтверждения своей личности при входе в тюрьму. Доступ к аппарату имели только представители определенных секторов безопасности и банковской сферы.</p>


<p>


По замысловатой и поначалу многообещающей договоренности, чтобы купить устройство, Лауре его подвезли. Она не могла сразу взять его с собой. Хотя казалось, что все прошло идеально, через несколько дней мы снова все закрепили, прежде чем забрать устройство, и обнаружили, что полиция была уведомлена и ждет Лору.</p>


<p>


Она восприняла это спокойно, не беспокоясь о том, что все обошлось. Она была еще совершенно не испорчена перетиранием песка неудач, множеством новых попыток начать снова и снова с нуля. Давайте поищем другое решение, говорила она, для каждой проблемы есть свое.</p>


<p>


Сегодня, однако, все по-другому. Оставшись одна в машине, она охвачена неуверенностью, начинает сомневаться, что все снова будет хорошо. Она отвечает за успех побега, состоится ли он вообще, выберутся ли Сьюзен и Анна, не вероятнее ли, что они найдут в нем свою могилу? Она так взволнована, что уже не может спокойно выполнять свое задание. Ее мысли мечутся по пунктам, не давая сосредоточиться: Не упускать из виду вход, когда Сьюзан и Анна войдут, проехать обозначенный круг, мимо Раши и Карлы, проехать перед входом, оставить первую передачу; затем они должны выйти. Они должны выйти!</p>


<p>


Она подавляет свой страх. Она снова заглядывает в трюм, в последний раз проверяет, все ли на месте. Там лежит сумка для обмена одежды и для винтовок, документы готовы, она нащупывает свой пистолет. Все так, как должно быть, но она не успокаивается. В зеркале она видит Анну и Сьюзен, которые разговаривают, кажется, целую вечность. Пока Анна рядом, со мной ничего не случится, думает она про себя. Обычно она запрещает себе такие мысли, но сейчас ей хочется побороть свой страх с их помощью.</p>


<p>


Почему бы им не уйти, думает она, ведь ожидание так же невыносимо, как и нерешительность. Адвокат, думает она, конечно, адвокат усадит нас... Но вот они идут, ее сердце подпрыгивает к скальпу, вот они уже у входа, звонят в колокольчик, входят…</p>


<p>


Лаура уже ничего не видит, ее сердце бьется так беспрепятственно и безудержно, что дорога начинает плыть перед глазами. Ее нога соскальзывает со сцепления, когда она пытается включить передачу.</p>


<p>


 Карла и Раша незаметно выходят из машины, надевают пальто и медленно, с благоговением идут к углу улицы, где, кажется, останавливаются, поглощенные разговором. С этого угла открывается отличный вид на улицу Альт-Моабит и вход в тюрьму. Они стоят на расстоянии около семидесяти метров и совершенно незаметны. Оба они одеты в длинные легкие летние пальто, не дающие никакого намека на то, что под ними скрывается. У Раши с собой пистолет-пулемет. На плече у нее по-прежнему висит ее довольно большая сумка, с которой она просто не хочет расставаться. Мы пытались отговорить ее от такого неприличного приспособления, но нет, без сумочки она неполноценна, считала она, к тому же ей хотелось иметь при себе воду, кремы и прочие мелочи на случай, если она попадет в бокс. Раше было трудно решиться на это, и она, пожалуй, меньше всех верила, что это удастся. У нее не было убедительных рациональных или даже политических возражений, которые она могла или могла бы выдвинуть против этого поступка. Это было связано с ней самой. Мы боремся за химеру, говорила она; — никто в Западной Европе не хочет революционных изменений, только мы, мечтатели. Мы ничего не можем сдвинуть с места и поэтому не можем выжить как партизаны. Мы тратим себя здесь на невежество богатых, сказала она. Ее сердце было с палестинцами, где она чувствовала единство с желаниями и сопротивлением народа; где ей не нужно было никому объяснять, почему империализм является врагом человека. На протяжении многих поколений они страдали и голодали под его политикой, борясь за хлеб и человеческое достоинство. Немцы, говорила она, немцы — высокоразвитые слуги своей правящей воли, здесь никогда не родится свобода.</p>


<p>


Однако, наконец, она не захотела остаться в стороне, когда освобождали из плена двух товарищей, ведь и для их освобождения было рискнуто и завоевано все. Она знала, что и на этот раз все может получиться. А если нет... иншаллах!</p>


<p>


В то утро Раша отправилась в бой, а Анна очень хорошо почувствовала слабый запах презрения к смерти. Неужели уже пришло время? Неужели они уже де- сперадо? Ей это не нравилось. С другой стороны, она хорошо знала Рашу. Решение есть решение. Позже они смогут увидеть.</p>


<p>


Карла тоже прятала винтовку под пальто. В руке она несет портфель Samso-nite. Оружие не обеспечивает ей особой безопасности. На самом деле, она не может освоиться с военным делом. Это необходимое зло, с которым ей приходится справляться изо всех сил, потому что, в конце концов, партизаны не могут вооружиться ручками и булыжниками против высококвалифицированной полиции.</p>


<p>


Карла — мозговитый человек, она долго и упорно думает и иногда представляет собой милый образ рассеянного профессора. Ее это немного раздражает. Но она понимает, насколько сильно мы зависим от развития наших технико-практических навыков. Когда нелегалы Движения 2 июня были еще в основном мужчинами, мы, женщины, были очень осторожны, не позволяя типичному распределению ролей вкрасться или даже закрепиться в процессах работы, действий и жизни. И теперь, когда в ходе развития нашей организации мы превратились в чисто женскую партизанку, мы убивали пленных не потому, что нам не хватало мужчин, а потому, что они были нам нужны и мы любили их как товарищей.</p>


<p>


У Карлы особая связь с Тиллом. Когда подготовка к акции освобождения была завершена, возникла горячая дискуссия о том, кто должен покинуть Берлин, чтобы обеспечить безопасность отсталой базы. Один из «старых» должен был быть там, чтобы не прервать и не потерять преемственность опыта, контактов и информации. К «старым» относились Анна, Карла и Лилли. Раша, конечно, тоже, но все уже подозревали, куда она отправится в будущем, что она покинет нас и Европу. В общем, все закончилось тем, что Лилли пришлось уехать из Берлина вместе с нами. Об Анне разговора не было. Проводить операцию по освобождению без нее было — не рассматривалось всерьез. Карла не могла поверить, что акция, в которой участвовал и Тилль, закончится без нее. Кто этого не понимал! Процесс принятия решений и, в конечном счете, обязательное определение того, кто возьмет на себя те или иные задачи в непосредственной работе на месте, часто бывает деликатным и эмоциональным, по крайней мере, так всегда было у нас. На стол ложится возможная самооценка, взвешиваются неуверенность, страхи и «мотивы человека, а также объективные точки зрения, такие как уровень опыта. Нередко в процессе принятия решений происходит разрушение и сборка структур и моделей поведения в группе и у индивида и перекомпоновать их.</p>


<p>


Портфель, который несет Карла, имеет свое собственное значение. Внутри он укреплен стальными стойками. Вход в тюрьму защищен электронной системой замков, которая, в качестве последнего действия, сдвигает стальную решетку перед входом, когда срабатывает сигнализация. Наша конструкция из чемоданов должна быть помещена под решетку таким образом, чтобы она оставалась подвешенной на ней, когда она устремляется вниз, и обеспечивала просвет, чтобы проскользнуть.</p>


<p>


Перед Карлой стоит очень сложная задача — поместить чемодан в нужное место в нужный момент так, чтобы его не обнаружили раньше времени.</p>


<p>


Раша и Карла почти не замечают, что говорят друг другу. Все их чувства сосредоточены на улице, их глаза бесстрастно блуждают до входа и обратно по улице. Где второй адвокат? Андреас дал понять, что обязательно придет в эту субботу. Беккер доставал нас уже несколько недель, и никакие истории не могли убедить его посетить клиента в тюрьме в его святую субботу. Но на этот раз все должно было сработать. По соображениям безопасности мы не можем больше откладывать эту акцию. Андреасу было нелегко убедить адвоката в необходимости визита.</p>


<p>


 Беккер был не из тех, кого можно принудить, и не позволял себе проявлять подозрительность. С адвокатом Тилля все было гораздо проще, и он также удовлетворял особые просьбы, не спрашивая особо о контексте.</p>


<p>


Двенадцать лет спустя я услышал из уст моего адвоката, как все прошло для него в то время, и ему не удалось подавить обвинение в том, что он подвергся насилию. Я был удивлен, но и очень развеселен его докладом, тем более что я совсем не помнил, когда давал ему мандат, что в то время он был адвокатом Андреаса, который чуть не испортил нам все дело.</p>


<p>


«Это, наверное, он», — шепчет Карла, они смотрят на него, наблюдают, как он выходит из машины, запирает ее, неторопливо идет к входу, звонит в звонок и его впускают.</p>


<p>


Их взгляды обращаются к углу Альт Моабит и Шпенерштрассе. Сюзан и Анна вот-вот придут оттуда, перейдут улицу и тоже пойдут к подъезду.</p>


<p>


«Он снова выходит, — объявляет Раша, — Беккер возвращается!» Какая неразбериха. В голове Карлы смешиваются разочарование и облегчение. Растерянность.</p>


<p>


Беккер, очевидно, просто забыл папку с документами, берет ее из машины, тут же возвращается к воротам и его снова впускают.</p>


<p>


Как только Беккер оказывается внутри, ворота снова открываются, и на пороге появляется охранник.</p>


<p>


«Что-что», — шепчет Раша, — «его нет в плане, он все портит».</p>


<p>


«Подожди, мы посмотрим, что делают Анна и Сьюзен; он не может нас видеть, нам здесь хорошо».</p>


<p>


Они смотрят на происходящее, больше не разговаривают, им неспокойно, и они очень сильно чувствуют, что хотели бы вернуться домой.</p>


<p>


Офицер стоит перед воротами в течение нескольких минут, как будто хочет вдохнуть несколько глотков свежего воздуха. Затем он возвращается внутрь. Две пары ее глаз блуждают по Шпенерштрабе; что решат два товарища? Вот ... вот они уже идут, идут к воротам, один за другим, как будто они не принадлежат друг другу. Карла и Раша с напряжением задерживают воздух в легких. «Ради Бога, не оставайтесь внутри», — только и могут подумать они, наблюдая, как Анна и Сьюзен исчезают в глубине склада, словно в замедленной съемке. Они смотрят друг на друга. «Поехали», — решительно говорит Раша.</p>


<p>


В это же время Сьюзен и Анна выходят из автобуса и идут по улице SpenerstraBe в сторону тюрьмы. Улица проходит прямо перед входными воротами Альт-Моабит. Они останавливаются на безопасном расстоянии, разговаривают и ненавязчиво наблюдают за тем, что происходит перед тюрьмой. Адвокат Тилля уже внутри, его машина припаркована на видном месте. И здесь начинается игра в котировки с Беккером: придет он или не придет? Сегодня последний шанс провести акцию, так как в ближайшие дни структурные условия в тюрьме должны быть изменены. Обе женщины выглядят серьезными молодыми женщинами, почти похожими друг на друга, в своих легких летних пальто и со скромными прическами. Под мышками небольшие портфели, два буржуазных адвоката на пути к своим клиентам.</p>


<p>


«Наконец-то Кери идет», — тихо говорит Сьюзен. Она чувствует, что синеет сама, и видит, как синеет Анна.</p>


<p>


«Хорошо», — говорит Анна. «Еще несколько минут, и мы войдем». Они видят, как Беккер исчезает в шлюзе, и пока они собираются, он снова выходит.</p>


<p>


«Это не может быть правдой, этот парень невыносим; почему бы ему не нанести визит Андреасу сейчас», — вмешивается Сьюзен. «Он собирается доставить нам неприятности, отложите это снова, я этого не вынесу».</p>


<p>


«Сохраняйте спокойствие, он просто забыл свои документы».</p>


<p>


Они смотрят на него, следя за каждым его движением, за его шагами к замку, вместе они сгущают.</p>


<p>


Слава Богу, теперь он снова внутри.</p>


<p>


Они едва успели перевести дух, как ворота снова открываются, и из них выходит охранник в синей форме. Синий человек, почему здесь синий человек в выходные? Это не по плану, по субботам здесь только преступники». Они застыли, не сводя с него глаз; он стоит спокойно, засунув руки в карманы брюк, и смотрит по сторонам без особой настороженности. Всего несколько минут, затем он разворачивается и идет обратно в дом.</p>


<p>


«Вы видели пистолет? Я не видел».</p>


<p>


«Нет, не видел. Что нам делать?»</p>


<p>


Сьюзан и Анна смотрят в возбужденные глаза друг друга. Это</p>


<p>


Им не нужно скрывать друг от друга тот факт, что они напуганы. Это очевидно, в конце концов, сегодня может быть их последний день на природе, или последний день вообще. Не бояться — невозможно. Главное — не потеряться в нем, не потерять ориентиры, не позволить ему связать тебя, не позволить ему победить тебя. Я тоже практиковал это перед каждым важным действием. Я позволял себе полностью погрузиться в это чувство, которое мы называем страхом, ощущал его, чувствовал его, проходил через него и всегда находил, что оно переносимо, как и любое другое большое чувство. Именно их подавление делает страх невыносимым, ужасным и непобедимым». Снова и снова обе женщины проходили через замок и коридоры к камерам двух товарищей, наблюдая и слушая друг друга, удивляясь, как страх может играть с ними. Таким образом они становились все более и более уверенными в себе.</p>


<p>


Сьюзен разработала эту акцию гораздо раньше всех остальных. Они с Ковальски терпеливо создавали основу и прорабатывали контуры осуществимости. Вместе с Ковальски она хотела пойти в пещеру Идвена, это то, что они задумали с самого начала; но когда группа приехала в Берлин и было принято конкретное решение о действии, он все больше и больше терял самообладание. Его страх выходил странным образом. Он был не в состоянии встретиться лицом к лицу с Сьюзен.</p>


<p>


 Я не могу этого сделать, я не могу туда пойти, я лучше займусь чем-нибудь другим». Это не обесценивало его, мы это понимали. Но его роль мужчины, единственного, не позволяла ему раскрыться. Он пошел ко дну вместе с ней, не в силах преодолеть ее. Ковальски закончил свою безнадежность «кризисом отношений», затем политическим инакомыслием, затем разрывом с Движением 2 июня.</p>


<p>


Нам потребовалось время, чтобы понять его ссоры, его капризы, его иррациональные аргументы, потому что он, как никто другой, страстно развеял наш первоначальный скептицизм. Он убедил нас с помощью убедительной информации и образных идей. Но чем конкретнее становилась реализация, тем в большее отчаяние приходил Ковальский. Анна взяла дело из его рук. Группа отделилась от него за несколько недель до акции. К сожалению, это не спасло его от суда и осуждения по этому делу. В ходе процесса он все-таки принял участие в освободительной акции и даже оказался в выигрыше. Он не отмежевался, но сохранил свою политическую и личную неприкосновенность.</p>


<p>


Сьюзен, замкнутая, молчаливая и решительная, перенесла уход Ковальски сначала с изумлением, потом с гневом. Она хотела действовать. Анна тоже. Они отчаянно пытались преодолеть паралич, наступивший после катастрофы с похищением Шлейера и гибели узников Штаммхайма, успешной атакой на государственную собственность — тюрьму.</p>


<p>


Они считали это важным.</p>


<p>


Анна и Сюзан доверяют друг другу и чувствуют себя в безопасности друг с другом. Теперь они обе находятся в противоречии друг с другом. Решителен ли синий охранник?</p>


<p>


«Как ты думаешь, мы пойдем? Или это слишком безрассудно?»</p>


<p>


«Я не знаю», — медленно отвечает Анна, а потом: «Давай, пойдем».</p>


<p>


Их лица становятся бледнее. </p>


<p>


Они решительно смотрят друг на друга и переходят улицу по отдельности. Как бы случайно они встречаются у ворот и звонят, чтобы их впустили. Замок открывается, и они входят в пуленепробиваемую комнату. Дверь за ними закрывается.</p>


<p>


Обе молодые женщины хватают чиновника за пуленепробиваемую стойку и бросают в щель свои доверенности и адвокатские карточки.</p>


<p>


Теперь им предстоит увидеть, сколько стоят вложенные ими усилия и воображение. Они затаив дыхание следят за тем, как клерк достает пластиковые карточки, смотрит на них и спокойно передает своему коллеге. Затем открывается вторая дверь, и им разрешают пройти через замок. Они с трудом могут поверить в это. Словно сквозь вату, они переходят к следующему пункту своего плана. Это подмена второго чиновника. Все происходит так, как они воспроизводили снова и снова, и в то же время совершенно иначе. У Анны больше нет чувства времени; сколько они уже там находятся? Клерк не торопится, аккуратно заносит все в свои книги, сравнивает и проверяет. Все в порядке. Двум адвокатам разрешают увидеться со своими клиентами. Два непойманных маленьких воришки.</p>


<p>


Анна смотрит, наполовину изумленная, наполовину не верящая, в прорезь счетчика. Вместе с их удостоверениями личности выплевываются два жетона для внутренней легитимации. Чуть поодаль она слышит, как Сьюзен говорит: «Давай, мы можем идти».</p>


<p>


В тюрьме шло строительство, они знали. Временные помещения позволяли провести операцию. Чтобы попасть в речевые камеры для «нормальных» заключенных, Анна и Сьюзен должны пересечь помещение, которое, собственно, и является их целью. Это предбанник речевых камер для политических заключенных. Поскольку во время визита адвоката камеры остаются незапертыми, в предбаннике сидит чиновник и охраняет их. Анна и Сьюзен готовы к встрече с этим чиновником.</p>


<p>


Они проходят по очень узкому и длинному коридору.</p>


<p>


Здесь нет окон, полумрак и теснота создают атмосферу убежища, как в кинотеатре. Пути гораздо короче, чем ожидалось. Их представление о внутренней части тюрьмы сложилось из собранной ими информации и сложилось в картину, которая в целом была правильной, но отличалась пространственными размерами. Перед массивной дверью в предбанник они стоят гораздо быстрее, чем ожидали. В голове двери имеется небольшое окошко, и они должны поднести к нему свои значки для легитимации. Они не спят и очень взволнованы. Всего несколько, но решительных метров отделяют их от двух их спутников.</p>


<p>


Они слегка распахивают пальто, чтобы быстрее добраться до оружия. У Сьюзен 9-миллиметровый пистолет с глушителем (марка 2 июня) и револьвер для Андреаса. У Анны — маленький удобный MP и Макаров для Тилля.</p>


<p>


Шаги приближаются, ключи звенят, дверь открывается. Они рассчитали, в какой момент достанут оружие. Анна входит первой; как только Сьюзан оказывается внутри, дверь снова открывается снаружи, и охранник хочет войти. Это тот же самый охранник, который стоял за дверью. Сьюзан быстро достает пистолет и собирается попросить его поднять руки. Он спотыкается, затем молниеносно хватает глушитель и пытается вырвать у нее пистолет. Борясь друг с другом, они оба падают. В тот же момент Анна достает пистолет инаправляет его на мрачного охранника, который следит за камерами: «Поднимите руки». Он недоверчиво смотрит на пистолет, на Анну, отказываясь принять ситуацию. Он подходит к ней с детским «Эй, эй, зачем это?» и тянется к пистолету. Снова начинается потасовка. Уголком глаза Анна видит, как Сьюзен падает вместе с охранником. Она вдруг думает: эти парни не воспринимают нас всерьез, потому что мы женщины, они застают нас врасплох, мы должны добиться уважения. С решительным рывком она отталкивает от себя охранника, поднимает ствол шатайи и засовывает сноп в потолок...</p>


<p>


Беккер шел на этот визит довольно вяло, но его клиент сделал это так срочно, в субботу из всех дней. Вот он пришел, а Андреасу совсем неинтересно, он не слушает, лениво, напряженно смотрит по сторонам. Вдруг перед дверью раздается шум, и прежде чем Беккер успевает что-то объяснить, Андреас уже вскакивает и выбегает в дверь»...</p>


<p>


Сьюзен как раз спускается вниз. Она видит, как Анна борется с Грии-неном, и уже собирается отчаяться, когда открывается домофон и выбегает Андреас. Он преследует охранника; она слышит выстрел Анны, короткий сухой залп, Андреас борется с охранником; он физически намного превосходит его, берет верх и приставляет пистолет Сьюзен к его голове, заставляет его вернуться в камеру и запирается с ним...</p>


<p>


Беккер изумленно смотрел на Андреаса. Адвокату по-настоящему знакомо только это чувство, когда его видят, когда от него ждут и в нем нуждаются. А теперь его клиент просто сбежал, не сказав ни слова. Удивленный и наполовину разочарованный, он хочет посмотреть, куда попал, выходит на улицу и вдруг оказывается в гуще схватки: две женщины и его клиентка борются с двумя охранниками, свистят выстрелы, он видит пулемет, развевающееся пальто женщины, в испуге прыгает в угол, чтобы защититься. Его осеняет, что все это приведет к серьезным осложнениям...</p>


<p>


Непосредственный противник Анны приходит в себя и спасается бегством. Она видит другого мужчину, который бродит по комнате, испуганный, закрыв голову руками. Он приседает в углу и тараторит: «Что все это значит?» «Анну это не беспокоит, это, наверное, адвокат», — думает она и устремляется к камере Тилля. Она открывает дверь, а там сидит он. Окаменевший, он не двигается и не произносит ни слова. Его адвокат заполз под стол. Она бросает Тиллю пистолет, кричит ему: «Ты застрял? Давай!» Он наконец реагирует, и она думает: «Нам придется поговорить об этой ситуации позже». Много лет спустя Анна прочитает в газете, что он говорил об этом акте освобождения как о «своем побеге». Это раскрыло всю его болтливость, с которой у Анны были проблемы с тех пор, как они вместе участвовали в движении.</p>


<p>


Сьюзан уныло стоит перед камерой Андреаса. «Они там, мы ничего не можем сделать», — говорит она ему.</p>


<p>


«Мы должны выйти, через минуту здесь будет полно боевиков», — призывает Тиль. Он уже у двери в коридор. Она открыта.</p>


<p>


«Неужели нет никаких шансов?» — спрашивает Анна.</p>


<p>


«Я направил пистолет на голову этого человека», — кричит офицер из камеры. «Если вы взорвете дверь, он не выживет».</p>


<p>


Они слышат, как вбегает толпа полицейских, воют сирены, выкрикиваются команды. «Давай, Сьюзан, беги с Тиллом к шлюзу, я прикрою тебя сзади».</p>


<p>


Двое бегут назад по узкому коридору. Выстрелом из МП Анна останавливает преследователей и бежит за ними.</p>


<p>


Сьюзен, Тилл и Маусольф, охранник, с которым боролась Анна, стоят перед закрытым шлюзом; двух офицеров за пуленепробиваемым стеклом не видно, они укрылись. Двое товарищей держат Мау-сольфа на мушке, сдерживая его своим оружием. В панике офицер уже бежал к выходу перед ними, чтобы позвать на помощь. Теперь он оказался в ловушке вместе с ними.</p>


<p>


«Они не хотят открывать замок, — взволнованно говорит Сьюзен. Ребята просто не хотят двигаться под своими столами».</p>


<p>


Анна тут же обращается к Маусольфу: «Скажи им, чтобы открыли, только быстро!». Маусольф колеблется, падает ботинок и задевает его ногу.</p>


<p>


В отчаянии он кричит своим коллегам: «Открывайте, открывайте, мать вашу, это бесполезно!».</p>


<p>


Первая дверь распахивается, но дверь выхода остается закрытой, решетка тоже опущена. Вниз, на пол. Наш план с чемоданом не сработал.</p>


<p>


Офицеры хотят заманить трех «террористов» в шлюзовую ловушку, но те стоят в уже открытой двери с Маусольфом, снова угрожают и тем самым заставляют открыть выходную дверь и поднять ворота.</p>


<p>


Они выходят из темной тюрьмы в светлое майское утро. Автобуса нет на месте, но он уже мчится к ним...</p>


<p>


Что произошло снаружи:</p>


<p>


Лаура медленно совершает обход, согласовывая время и скорость. Она уже ни о чем не думает, минуты и метры ползут перед ней. В ее голове туман, он пугает ее. Она проходит мимо Карлы и Раши, которые, кажется, непринужденно прогуливаются к той же точке. На уровне входа Карла быстро проносится к воротам и ставит чемодан под решетку. Немного слишком быстро, слишком горячо, видимо, потому что как только она снова оказывается на улице, к ужасу трех женщин, решетка устремляется вниз и просто бросает чемодан.</p>


<p>


Решетка обрушивается вниз и опрокидывает чемодан. Он стоял не по центру. Теперь произошло то, что они хотели предотвратить. Товарищи заперты!</p>


<p>


Раша и Карла быстро садятся в автобус, и Лаура уезжает из поля зрения тюрьмы. Они обсуждают, что делать, теряют голову, не знают, ждать или бежать. Если внутри что-то произошло — а это должно было произойти, иначе решетки не были бы опущены, — почему снаружи все еще так тихо? Они решают подождать еще немного и чувствуют, что ждут ареста. В любой момент может появиться полиция. Полиция вот-вот появится. Тогда они не могут больше терпеть. Они не могут прийти сейчас, давайте уйдем», — призывает Раша. «Мы не можем просто стоять здесь, чтобы нас забрали». Лаура дрожит: «Мы не можем их бросить, может быть, они еще придут», но она уже переключает передачу, тоже хочет уйти и не может больше сопротивляться этому желанию.</p>


<p>


Медленно она отъезжает, теперь тюрьма уже в зеркале заднего вида. Она еще раз оглядывается назад в отчаянии. «Они идут, они идут», — кричит она, включает задний ход и мчится обратно к входу. Карла и Раша выскакивают на дорогу, распахивают дверь машины и держат винтовки наготове, чтобы открыть огонь по любым преследователям. Тилл и Сьюзен бегут первыми. Анна тоже бежит за ними. Они исчезают в автобусе. Раша запрыгивает в кабину водителя, ремень ее сумочки соскальзывает с плеча и наматывается на рычаг переключения передач. Она ничего не замечает. Лора не может включить первую передачу и глохнет. Снаружи все тихо, но внутри машины царит хаос. Все кричат: «Езжайте, что происходит? Боже мой, мы застряли на дороге перед тюрьмой! Лаура потеет и плачет.</p>


<p>


Тилль наглеет и кричит: «Ну и новичок ты там!».</p>


<p>


Анна огрызается: «Как ты смеешь, парень!». Она наклоняется в кабину водителя, видит, что рычаг переключения передач заблокирован ремнем. Спокойно она берет руку Лауры, которая мотается туда-сюда. «Смотри, — говорит она, — сними ремень с рычага переключения передач. Теперь поставь ее на нейтральную передачу». Машина движется вперед, задевает другую машину, припаркованную во втором ряду, и уезжает.</p>


<p>


Всего несколько минут, и они достигают станции метро Lehrter StraBe. Времени достаточно, чтобы сориентироваться, быстро переодеться, уложить винтовки и взять документы.</p>


<p>


Они организованно, но торопливо покидают машину. Лора отгоняет ее на несколько поворотов, чтобы припарковать.</p>


<p>


На платформе к ним навстречу выходит Би. «Мне трудно в это поверить», — радостно смеется она, но затем делает паузу: «А где Андреас?». Два-три предложения объясняют ей ситуацию. Она быстро раздает билеты, берет сумку с оружием и спешит прочь.</p>


<p>


Они запрыгивают в отходящий S-Bahn.</p>


<p>


Анна испытывает жгучее желание убить Сьюзен и себя. В купе густо написан обмен. Они очень хотели увидеть Андреаса, но не хотят, чтобы у Тилля был такой спирт. Он выглядит смущенным и нарушает приглушенное молчание: Да, с Андреасом все хреново, но мы все равно можем быть счастливы, что все получилось так, как получилось. Сьюзен молча смотрит прямо перед собой. В ней нет места для радости, она сомневается, чувствует себя побежденной. Проигранная битва внутри тюрьмы все еще держит ее в полном плену. Она еще не может смириться с этим. Самоуничижение сжимает ее, находясь между истощением и пустотой. Анна видит это и чувствует то же самое. Она берет Сьюзен на руки. «Не мучайся, мы ничем не можем помочь, расслабься, мы поговорим об этом позже».</p>


<p>


Таможенный контроль на Фридрихштрассе проходит гладко. Четверо из нас проходят без проблем, Регина попадает под личный досмотр. Находят пистолет. Я остаюсь с ней, быстро соображаю: никакой суеты с таможенниками, никакой задержки по времени, придерживаться плана транзита! Меня тоже обыскивают и тоже забирают пистолет. Я требую встречи с ответственным офицером, ругаю себя за Гарри и прошу быстро и незаметно проследовать дальше. Так и происходит. Офицер возвращается очень скоро вручает нам документы и пистолеты и желает доброго пути.</p>


<p>


Мы надеялись проскочить незамеченными через ГДР до того, как об освободительной акции затрубят средства массовой информации, и до того, как начнется большой барабанный бой флага. Нам не удалось этого сделать, и нам стало ясно: теперь мы едем под прицелом МФС. Мы хотели этого избежать. Тем не менее, мы не испытываем особой тревоги, потому что знаем, что в ГДР с нами ничего не случится и что они будут счастливы, когда мы наконец проедем. Но мы предпочли проехать тайно, как делали это раньше.</p>


<p>


Мы оставили свой багаж на Восточном вокзале. Здесь мы снова встретились и сели в поезд.</p>


<p>


Поезд, который вез нас через ГДР, ЧССР, Венгрию и Югославию в Болгарию.</p>


<p>


Наше настроение по-прежнему странно двойственное: разочарование и облегчение, усталость и напряжение, но в конце концов расслабленность возвращается. Мы теснимся в купе, боясь, что кто-то еще может потеряться.</p>


<p>


К сожалению, именно это и происходит. На этот раз я попался. Венгерские пограничники не хотят меня пропускать. Без объяснения причин они энергично указывают мне на границу ЧССР и не дают ответа. Я стою перед поездом с чемоданом. В купе мы так и не смогли ни о чем договориться. На платформе на меня смотрят пять пар недоуменных глаз. Поезд начинает движение, я с таким же недоумением смотрю за ним и вижу, как навстречу мне летит шквал непостижимых вещей. Я перетаскиваю свой чемодан через маленький мостик к пограничникам ЧССР. Пытаюсь объяснить им, насколько непонятны мои инструкции. Они совершенно спокойны, очевидно, им знакомы подобные ситуации, и они находят их лишь наполовину такими же сложными, как и я, как человек, которого это касается. Через несколько часов истекает срок моей транзитной визы в ЧССР, я не успею вернуться в Прагу и улететь оттуда на самолете. Кроме того, куда я денусь со своим оружием, если полечу на самолете?</p>


<p>


«Почему бы вам не сесть на автобус до Братиславы, он прибудет через три часа. Оттуда есть рейсы до Софии, вы будете там к позднему утру». В социалистических странах, думаю, ночь в пути — не самое веселое занятие. И как мне найти других в Болгарии?</p>


<p>


Я оставляю чемодан на пограничном пункте и начинаю искать место, где можно спрятать пистолет. Когда-нибудь я хочу его вернуть. Местность совершенно не подходит для моей цели. Я нигде не могу купить или найти упаковочный материал и предмет для захоронения. Вокруг нет ни деревьев, ни кустов.</p>


<p>


 Только пологие холмы, обширные колхозные поля, на которых начинают прорастать семена. Далеко-далеко, ни одного укромного местечка, которое можно было бы обнаружить. Я прохожу мимо цыганского табора и пытаюсь скрыться от настойчивого интереса детей. Время на исходе. Мне нужно возвращаться в автобус, а я все еще не нашел подходящего места. Я кладу пистолет в ржавое ведро, которое лежит под крошечным кустом на краю поля. Небеса знают, найду ли я его когда-нибудь снова.</p>


<p>


На самом деле, я приземляюсь в Софии только на следующий день. В аэропорту я крещу Регину и Рашу у себя на руках. Счастливое совпадение! Они хотели купить западногерманские газеты и узнать о рейсах из ЧССР. Я смертельно устал, я не спал три ночи. Тем временем они сняли бунгало и машину на Солнечном берегу под Бургасом. Наконец-то мы все вместе.</p>


<p>


Под жарким солнцем Черного моря в Болгарии мы чувствуем себя в такой безопасности и вдали от империалистического аппарата безопасности, что совершаем ряд ошибок, последствия которых настигнут нас через несколько недель...</p>


<p>


Такое впечатление, что нам всем нужно что-то подавить. Мы избегаем большой дискуссии о принципах, которую мы хотели провести здесь, в мире. Мы откладываем его до «завтра», как бы невзначай. Сначала мы акклиматизируемся, выздоравливаем, пока не выветрится тюрьма из головы. Мы играем в туристов, ходим на пляж, наслаждаемся морем, бродим по окрестностям, ходим по магазинам, едим и пьем до избытка и гуляем по Бургасу. Меня смущает, что местное население делает из нас дураков и бесстыдно выпрашивает западные деньги. Это шок и первый раз, когда я с этим сталкиваюсь. Это и есть новый социалистический человек?</p>


<p>


Вечером мы обсуждаем прошедший день и делаем организационные приготовления на следующий день. Утром и вечером мы смотрим новости и следим за интервенцией НАТО в Шабе.</p>


<p>


Западный алмазный бизнес под прикрытием элитных бельгийских войск НАТО восстанавливает порядок прибыли. Восстание подавлено при их поддержке. Мы хотим использовать эти недели здесь, в Болгарии, чтобы конкретизировать новую линию нашей политики. НАТО как самый мощный «инструмент поддержания и укрепления империалистического господства — центральный момент в ней. Мы тщательно регистрируем их деятельность, но пока не очень хочется вести интенсивную дискуссию, потому что она должна начинаться с критического обсуждения наших последних действий. Я думаю об этом каждый день, а потом: да ладно, пойдем... Необходимость позволить себе дрейфовать...</p>


<p>


Вдруг становится слишком поздно. Мы не поговорили и не можем найти друг друга снова. Война врывается в нашу черноморскую идиллию и разлучает нас навсегда...</p>


<p>


Сегодня из Берлина приедет Гудрун. Она привезет нам деньги, некоторые документы и другие материалы и примет участие в дискуссии. Элла, Тилль и Анжелика встретят ее в аэропорту Бургаса. После завтрака они отправляются в путь в приподнятом настроении. После обеда они хотят вернуться.</p>


<p>


Мы с Региной отправляемся на пляж, пока они втроем отправляются в Бургас. Раша остается в доме.</p>


<p>


Мы остаемся одни у воды. Загорелые и растерянные, мы играем. Обремененные будущим, но все равно счастливые. Регина ложится на солнце, я сажусь у воды и отдаюсь моменту.</p>


<p>


В море дует легкий и слабый ветер. Он не создает ни большой впадины волны, ни пены, ни гребней воды, только мягкие, нежные, спокойные колыбели на поверхности моря. Мой взгляд блуждает по ним в необозримую даль, туда, где вода несет небо и где эти две стихии, кажется, замыкают мир. Я доверяюсь величию моря и вечности неба. Мои глаза не видят ничего другого, и если бы я мог заглянуть в глубину, то и там увидел бы только вечное величие. Я удаляюсь от всего, что меня держит, и ощущаю неоспоримую вечность, в которой я резвлюсь, в которой я рискую показаться смешным в своих попытках исцелить мир. В этой вечности я — неудачник. Но самое главное: в ней мы — прежние. Мы хорошо и мы плохо живем. Ощущение вечности — полезная, увлекательная штука. Именно поэтому люди изобрели время. Вечность — это опьянение, время — это моя реальность, и в ней я воспринимаюсь через то, что я делаю.</p>


<p>


Я делаю.</p>


<p>


Пустая банка из-под кока-колы выкатывается на пляж.</p>


<p>


Она тихонько дребезжит, перекатываясь по размытым частицам му- шера.</p>


<p>


Это выводит меня из состояния отсутствия, а также рука Регины на моем плече. Она села рядом со мной.</p>


<p>


«Я все время хотела тебе сказать, — начинает она, — но ты, похоже, не хочешь этого слышать».</p>


<p>


«Что именно я не хочу слышать, в конце концов, я не избавлена от этого».</p>


<p>


«В Берлине, перед тюрьмой... я был готов предать все... включая тебя. Мой страх был сильнее всего, я хотел убежать».</p>


<p>


«Но ты этого не сделала». Я хочу успокоить ее. Она носила это в себе несколько дней, как скрытую рану. «Кроме того, вы втроем решили поехать».</p>


<p>


«Да, — тихо говорит она, — но это неважно. Я хотела уйти. В те минуты мне было на все наплевать».</p>


<p>


Она плачет. Я хотела бросить тебя».</p>


<p>


Я должен был спросить ее: Хочешь ли ты принять новое решение, хочешь ли ты найти другое решение, хочешь ли ты уйти? Я не делаю этого, я хочу, чтобы она осталась, и трублю ей полуправду, которая дает ей только поверхностный, поверхностный покой и безопасность.</p>


<p>


«Да ладно, — говорю я, — ты драматизируешь, мне тоже знакомо это чувство — желание уйти в угрожающих ситуациях. Тебе просто не хватает опыта, ты научишься справляться с этим».</p>


<p>


Она молчит.</p>


<p>


Только однажды, несколько недель спустя в Багдаде, она пытается сказать мне, что больше не хочет воевать.</p>


<p>


После обеда мы возвращаемся в дом и удивляемся, почему Раша одна.</p>


<p>


«А где остальные?»</p>


<p>


«Не знаю, наверное, они еще в кафе. Они скоро придут».</p>


<p>


Близится вечер. Мы впадаем в беспокойное, бестелесное состояние. Мы все еще ищем и находим объяснения: Может быть, у самолета большая задержка? Мы звоним в аэропорт. Самолет приземлился вовремя. Может быть, они застряли, может быть, выпили...</p>


<p>


Они не прилетают. Мы сидим у радиоприемника, сканируем немецкие станции. В 10 часов вечера мы слышим страшный, неотвратимый факт: антитеррористическое подразделение немецкой полиции задержало четырех немецких террористов в Болгарии в аэропорту Бургаса. Среди арестованных — Тилль-Майер, который четыре недели назад был освобожден из берлинской тюрьмы.</p>


<p>


Мы с Рашей уже пережили несколько арестов товарищей. Мы почти автоматически начинаем делать ндтигенные вещи. Боль уходит. Теперь это больше, чем боль, это катастрофа, внутренний хаос. Мы ана-лизируем свое положение, шансы на спасение. Вот как это выглядит: Правительство Болгарии предоставило империалистической ФРГ полицейские полномочия на территории стран Варшавского договора. Уникальное, чудовищное событие. Grande и Preis сейчас не важны. Но почему только эти четверо в аэропорту, почему не мы? Болгарские власти знают, что нас семеро, мы зарегистрированы в доме, все наши паспорта находятся в приемной туристического центра, так что они в руках болгарской полиции. Придут ли они ночью? Как нам себя вести? Об ограблении в социально приемлемой стране не может быть и речи. </p>


<p>


 Мы хотим похоронить их, когда станет светло и у нас еще будет возможность. Если мы выберемся из этой страны, то уже без них.</p>


<p>


Новые новости каждый час: Брандт угрожал разорвать старые туристические контракты, если органы безопасности Болгарии не будут сотрудничать. Он купил права на посадку самолета GSG 9, взяв миллионный кредит на расширение туризма. Тилля узнали на пляже немецкого отдыхающего из сектора юстиции и т.д.</p>


<p>


Мы всматриваемся в ночь, прислушиваясь к любому шуму, огибаем дом, чтобы выяснить, не окружены ли мы, не охраняются ли. Ничего не видно и не слышно. К рассвету мы все упаковали, убрали в доме и приняли следующее решение: мы не можем уехать без въездных штампов. Паспорта в руках у милиции. У них было полдня и ночь, чтобы арестовать нас и передать. Они этого не сделали, они хотят, чтобы мы уехали.</p>


<p>


Сейчас мы хороним все, что еще может дать повод арестовать нас за нарушение законов страны.</p>


<p>


Когда мы закапываем, мы чувствуем себя нелепо. Мы слышим звуки, листья и кусты вокруг нас кажутся живыми. Мы знаем, что за нами следят, но не можем просто оставить вещи в доме.</p>


<p>


Затем мы едем в полицейский участок, чтобы получить наши паспорта. Мы дрожим, как животные перед закланием. В кабинете офицера по иностранным делам мы называем имена, под которыми въехали в страну. Офицер отдает паспорта в свой кабинет, ничего не спрашивает. Пока мы ждем, он подходит к окну, поворачивается к нам спиной и говорит: Я очень сожалею о случившемся. Наша страна бедная, социальные силы слабые и разорванные. Я хотел бы, чтобы однажды мы стали достаточно сильными, чтобы не допустить этого снова. Слабость заставляет покупать».</p>


<p>


Это все, что сказано, названо, спрошено, объяснено. У нас есть ощущение, что чудовищные события вчерашнего дня — это тоже поражение для него. Вручая паспорт, он говорит: «Вы можете уехать или остаться. Пока вы находитесь на болгарской земле, вам нечего бояться».</p>


<p>


Мы понимаем, что он говорит. Больше никаких шагов без охраны. Но это также означает: больше никаких шансов для немецких охотников.</p>


<p>


Мы предполагаем, что в стране все еще много следователей BKA в штатском, которые ищут нас, наблюдая за аэропортом. Мы решаем ехать на арендованной машине через всю Болгарию в Софию, а оттуда на самолете через Прагу в Багдад. Прямой рейс из Софии в Багдад был бы слишком прост для слежки.</p>


<p>


Мы находимся в пути почти неделю, останавливаясь в гостиницах, пересекая горные перевалы, проезжая через долины, равнины и леса, всегда в сопровождении машины болгарской госбезопасности, которая следует за нами на некотором расстоянии: У меня в памяти нет ни одной фотографии этого путешествия по болгарской сельской местности, только унылое пустое состояние, с которым я ее пересекал.</p>


<p>


Когда мы получили пропуск и выехали на маршрут, наступает шок. Мы с Региной по очереди садимся за руль. Я веду машину как будто на дистанционном управлении через серое небытие. Есть только дорога и неизменная толстая машина в зеркале заднего вида. Прошлое и будущее отсутствуют. Они разбились вместе и никогда не вернутся. Настоящее смехотворно скомкано, оно лишь переключается и рулит на асфальтовых километрах. Я не могу говорить, не могу смеяться, не могу плакать.</p>


<p>


На третий вечер в гостинице Раша говорит: «Надо выбираться из этой дыры. Спускайся вниз, мы идем на дискотеку». Раша обладает упорной силой отталкивать поражение, просто позволять ему лежать. Мы едим, пьем, танцуем, и я уверен, что танцуем и с болгарской секретной службой. Это гротескно, наше поведение гротескно, оно напоминает мне итальянский фильм: </p>


<p>


 Мать и ее двенадцатилетняя дочь изнасилованы, избиты и чрезвычайно унижены немецкими солдатами на проселочной дороге. Они вынуждены идти дальше и останавливают грузовик, который увозит их. Водитель — итальянец, соотечественник, но мужчина. Он видит их расстроенное состояние, их раны, спрашивает, что происходит. «Немецкие солдаты», — говорит мать. Он понимает и смотрит на нее сбоку. Он начинает петь песню, белокурую ландсерлид. Он просит ее подпевать. Она находится в безнадежной, жалкой и брошенной ситуации, она поет, пока ее голос не умирает от отчаяния.</p>


<p>


В Софии мы забираем машину и берем билеты, мы не хотим регистрироваться до последнего момента, мы не хотим проводить так много времени в аэропорту. Мы не знаем, чего там ожидать. Может быть, они все-таки забастуют, может быть, ФРГ сделала последний шаг, и нас очень удобно и спокойно перехватят на таможенном контроле и посадят на следующий самолет Lufthansa. Мы считаемся со всем, но мы должны пройти. Мы толпой идем на регистрацию, потом на таможенный контроль, пот выступает на наших лицах. Нас досматривают... Потом мы проходим и садимся в маршрутку. Рядом со мной на</p>


<p>


Рядом со мной на платформе стоят двое мужчин, и я поворачиваюсь к ним. Впервые мы смотрим друг другу в лицо, долго и молча. Я понимаю, что это они. Раша, Регина и я поднимаемся по трапу, двое мужчин возвращаются на автобусе.</p>


<p>


В самолете мы с предельным напряжением обсуждаем дальнейшие действия. Это еще не конец. Мы понимаем, что болгары сообщили нам, что в Праге нас примет секретная служба ЧССР. Будут ли они просто наблюдать за нами и позволят нам продолжить путешествие? Или они нас арестуют? Мы уже не в состоянии оценить это и договариваемся, что я буду вести переговоры, если случится худшее. Так и случится. Нас берут под стражу.</p>


<p>


Нас допрашивают в течение трех дней. Они хотят выяснить, не хотим ли мы отомстить социалистическим странам.</p>


<p>


«Это чушь», — говорю я им. Они пытаются узнать о наших структурах и связях. Прежде всего, их интересует Италия, наши отношения с «Красными бригадами», то, что мы знаем о похищении Альдо Моро. Они корректны, не проявляют неуважения, но хотят воспользоваться нашим шатким положением. Мне гораздо труднее иметь дело с социалистической полицией, чем с нашими явными противниками. Мы не хотим доставлять им неприятности, они не враги, но и не друзья. Это не их дело, что мы делаем, как бы это их ни волновало.</p>


<p>


Они не задают вопросы, мы обсуждаем. Они хотят знать наше политическое мировоззрение, нашу оценку политики социалистических государств, насколько силен антикоммунизм среди западногерманских левых. Между ними снова и снова: чего вы хотите в Багдаде, каких палестинцев вы знаете и т.д.? Я смело произношу каждое слово, измеряю смысл и значение каждого предложения.</p>


<p>


Вечером меня отвезли обратно в камеру. О Регине и Раше я ничего не знаю. В конце камеры висит фреска с портретом Ленина. Я подхожу прямо к нему, когда меня ведут по коридору. Это кощунство, думаю я. Но это пока не мое дело.</p>


<p>


На третий день, в самом начале переговоров, я говорю: «Все в порядке, прогоняйте нас, но в социалистическую Германию». Они недоумевают, становятся более осторожными, более дружелюбными, спрашивают, как это сделать, к кому обратиться, не знаем ли мы, что Варшавские государства-участники подписали антитеррористическую конвенцию и обязаны нас арестовать. «Мы не террористы», — говорю я. «Свяжитесь с соответствующими органами в ГДР и попросите предоставить вам возможность реализовать мою просьбу». Меня зовут Инге Фитт».</p>


<p>


Вечером нас выводят из тюрьмы три человека из госбезопасности ГДР. Там же находится и Гарри с его толстым коньячным носом. «Так, так, Мадель, ты занимаешься делами», — бормочет он в машине. «Но теперь ты в безопасности».</p>


<p>


Уже стемнело, когда мы куда-то приехали. Вывеску на въезде в деревню повесили. Нам тоже не очень важно, где мы находимся. Он находится под охраной госбезопасности ГДР, это ясно. Дальше этого наше любопытство не идет. В течение четырнадцати дней о нас хорошо заботятся, мы ходим в сауну, плаваем и занимаемся фитнесом.</p>


<p>


Иногда после обеда я мучаюсь над тем, как поговорить с Гарри. Как и в начале, он по-отечески весел, приветлив и простоват. За этим скрывается его жажда информации. Он хочет знать о нас все, а я так хочу ему что-то рассказать. Я не чувствую себя комфортно в своей шкуре. Социалистические секретные службы тоже пугают меня, они также непостижимы и непредсказуемы. Не то чтобы я прямо боялся, но это та почва, которую я не знаю и которую мне не приходилось знать.</p>


<p>


Меня интересуют аресты в Болгарии, как это могло произойти? Что они знают об этом, и какова позиция других социалистических государств? Но Гарри об этом односложно, он только говорит, что была конференция социалистических государств, на которой было осуждено сотрудничество Болгарии с силами безопасности ФРГ. Я благодарю ГДР за помощь, но настоятельно прошу их позволить нам поскорее уехать. Гарри старается не дать нам почувствовать, что они используют наше нынешнее беспомощное, зависимое положение. Он пытается построить доверие для долгосрочных отношений.</p>


<p>


Моя проблема заключается в двусмысленности ситуации: где я все еще субъект, а где становлюсь объектом? Мы знаем, например, что нас водят за нос в квартире, даже в спальне. «Конечно, — говорим мы себе, — это же домашний сервис». Мы не чувствуем себя наивными. Они нас не знают, они нам не доверяют. Но когда Гарри пытается убедить нас: «Товарищи, мы сражаемся на одной стороне», я соглашаюсь с ним, но не знаю, действительно ли он это имеет в виду или я просто объект его сбора информации.</p>


<p>


Через две недели нас сажают на самолет в Багдад с повышенными мерами безопасности. У нас в голове есть код для последующего возобновления контакта в случае необходимости.</p>


<p>


Мы словно находимся в состоянии эйфории, когда птица поднимается над аэропортом в Шднефельде. После нескольких часов полета сквозь облака мы уже забыли код.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Глава двенадцатая


<p>


 </p>


<p>


Наши товарищи-палестинцы теперь называют нас Раша, Самира и Интиссар.</p>


<p>


Самира и Интиссар расстилают постель на крыше своего дома, зажигают спирали дыма, чтобы отпугивать комаров, и вглядываются в ночь. Эта ночь такая чарующая и странная, какой ее может показать только юг. Воздух пронизан теплом и прохладной свежестью, чувственными восточными ароматами, сладким запахом спелых фиников, мягкими, тающими звуками арабской музыки, женственным лаем стай собак, бегающих по улицам. За пальмами висит узкий полумесяц луны и сияет острым светом. Пальмы стоят как силуэты на фоне неба.</p>


<p>


Это похоже на китчевую открытку или прекрасный сон», — шепчет Самира. «Я не хочу возвращаться в Европу, давай останемся здесь».</p>


<p>


«Этот момент — не реальность, это исключение, красота. Если ты будешь жить здесь, это пройдет. В домах банальная жизнь, как и везде. Только она никогда не станет твоей банальностью, и ты ничего не сможешь с этим поделать. Я хочу вернуться как можно скорее». Таков ответ Интиссара.</p>


<p>


Я нетерпелив и нервничаю из-за жары, которая в обед поднимается до 50 градусов по Цельсию. Это сухая, жесткая жара, и солнце день за днем безжалостно палит с неба. Все, даже ожидание вечерней жары, липкое и изнурительное. Единственное занятие — потеть, принимать душ, пить воду и ждать заката. Наконец, через три месяца Биене приносит нам новые документы и деньги, чтобы мы могли организовать обратный путь. Я чувствую желание вернуться в Европу. Я вырастила приплод кошек в маленьком укромном домике в Багдаде, Рамадан прошел мимо, лаймы и финики созрели.</p>


<p>


Теперь достаточно. Хватит восточного gerahsamkeit и paiastinensi видеть гостеприимство. Я хочу вернуться в более уютное, но домашнее место. Раша не хочет возвращаться, с Европой она завязала.</p>


<p>


«Вооруженная политика маленьких отрядов не может изменить ситуацию в Европе, она обречена на поражение», — говорит она. Но я не могу представить себе ничего другого и думаю, что массовое антиядерное сопротивление и яростное неприятие размещения ядерных ракет открывают новые возможности для фундаментального и воинственного оппозиционного движения».</p>


<p>


«Только когда мы сдаемся, мы терпим поражение, а не когда наши атаки проваливаются», — говорю я.</p>


<p>


Госпожа Лауда ничего не говорит. Она едет со мной и Биене обратно в Париж, где мы оседаем и начинаем все заново.</p>


<p>


Почти все из оставшейся группы были совершенно неопытны и не принесли с собой никаких инновационных импульсов. И что еще хуже, они отказались от своих легальных структур и не оставили нам ничего, на что мы могли бы опереться как нелегальная организация. Ни в плане персонала, ни в плане содержания, ни в плане логистики. Как выяснилось в ретроспективе, их нелегализация создала больше проблем, чем укрепила.</p>


<p>


Би сохраняла постоянную нерешительность в политических и практических вопросах. Она могла принять решение только под давлением, даже в мелких пустяках. В итоге у нее всегда было ощущение, что она приняла неправильное решение. Как будто она пришла на платформу в последнюю секунду и вскочила в уходящий поезд, а потом всю дорогу до места назначения размышляла, не лучше ли было сесть на следующий. Ее барьер был полон бутылок, потому что она просто решила свою проблему в магазине, где купила все в разных вариациях. </p>


<p>


То, на что в повседневной жизни можно было бы не обращать внимания как на прихоть, привело к экзистенциальной неуверенности, когда дело дошло до принятия важных решений. Биене оставила принятие решения на самый последний момент.</p>


<p>


 Биене оставляла свое решение в самый последний момент под давлением необходимости, или сдавалась на волю обстоятельств. Все эти годы она была настроена против RAF, и ничто не могло заставить ее принять участие в дискуссии с RAF. Однако в момент сильнейшей неуверенности в себе она без колебаний присоединилась к сильному и уверенному RAF. Однако на помощь ей пришла любовь. Она влюбилась в Кристиана.</p>


<p>


Время, проведенное в Париже, снова было заполнено повседневными делами, которые были частью жизни нелегалов: обеспечение жильем, создание складов и наблюдение за ними, закупка материалов, дальнейшая разработка техники, изготовление документов, выяснение «зеленых границ». Но вся эта подрывная деятельность незаметно обрела какую-то собственную жизнь. Они стали бесцельными.</p>


<p>


Бесцельными. Я провел несколько недель в библиотеке Центра Помпиду, разыскивая конкретную информацию о НАТО. Когда я думал об их практическом применении, меня все больше одолевало чувство немыслимости того, что я когда-нибудь снова смогу организовать нападение. Я запретил себе эту зарождающуюся смелость и не говорил об этом.</p>


<p>


Мы курсировали между Парижем и ФРГ. Было невероятно трудно снова закрепиться там. У массового сопротивления на улицах была четкая, ограниченная цель: никаких атомных электростанций, никаких ядерных ракет. Оно не нуждалось в вооруженной борьбе, оно развивалось полностью без нас и RAF. Политика снизу и боевое сопротивление снизу прошли мимо нас. Теперь мы бежали за ней.</p>


<p>


Нас интересовали определенные центры НАТО, институты, люди. Мы работали, чтобы закрепиться в ФРГ, спали в убежищах и бог знает каких небезопасных лачугах. Но это были не настоящие проблемы. Стабильное убеждение развивает адекватную энергию в сложных фазах, чтобы овладеть ими. Я больше не был стабильным. Моя уверенность исчезла. A часть осталась в Болгарии, забрав с собой Анжелику и Габи в тюрьму. Одна часть осталась с Рашей в Багдаде, другая была поглощена общим отходом левых от революционных целей, остальные увяли в повседневных заботах подпольной организации, как трава под камнем. У меня больше не было уверенности в коллективной силе группы, а значит, и в своих собственных силах. Да, это было похоже на то, как если бы слабость и отсутствие перспектив каждого отдельного человека навалились на меня и умножили мою собственную. Я был самым старшим, самым опытным и выполнял центральную функцию в группе. Я также олицетворял собой преемственность Движения 2 июня. Товарищи ожидали от меня всего того, чего у них уже не было или еще не было. Ориентации, опыта, безопасности, убежденности. Но я лишь сочувствовал и переживал за них, а где нет ориентации, там нет и смысла в опыте. Все стало заметно захлестывать меня. Это было состояние, которого я никогда раньше не знал.</p>


<p>


Появилось что-то вроде «нелегального образа жизни». Повседневная жизнь характеризовалась, с одной стороны, бесцельной подрывной деятельностью, которая больше не имела никакой перспективы, а с другой — такими естественными и приятными занятиями, как посещение ресторанов, кинотеатров, концертов, прогулки, прогулки по городу, шопинг. Просто парижская жизнь. Я мог бы подтолкнуть группу к действию, они мне доверяли. Но это было бы безответственно, я даже не знал, за что. Их воля к борьбе была абстрактной. Моя была исчерпана, ее уже нельзя было накопить в коллективе, и я больше не решался вступать с ними в боевую ситуацию. Даже когда у нас была накаленная обстановка вокруг</p>


<p>


Даже если бы мы в разгоревшейся ситуации вокруг двойного решения НАТО предприняли военное вмешательство, подобное, возможно, нападению на генерала НАТО Хейга, что это изменило бы для общей изоляции, в которую погрузилась вооруженная борьба?</p>


<p>


Подобно невидимому движению тумана при безветрии, наши желания и потребности незаметно взяли верх, приняли сторону статус-кво. Это не ускользнуло от меня. С тихим ужасом я фиксировал, как с каждым днем из меня все больше и больше вымывается моя прежняя духовная и ментальная сила борьбы. Это раньше я был убежден, что мой метод борьбы с разрушительными капиталистическими структурами был самым основательным, самым последовательным, самым правильным, что он открывал пути и перспективы к реальному завершению разрушительного развития. Теперь, по прошествии десяти лет, все стало узким и мрачным. Партизан был лишь светом для потерянных немногих.</p>


<p>


Париж — город, в котором прекрасно жить нелегально, когда жилье и финансы в безопасности. Город революционных исторических мифов. Метрополия великой борьбы, побед и еще больших поражений масс. Город беспрецедентной концентрации буржуазии на обездоленных массах, которые, вооруженные всего лишь камнями, ручками, косами и мотыгами, одержали победу над господством феодализма на баррикадах.</p>


<p>


Победа над господством феодализма и смерть. Это был город семидесяти двух дней народного правления Парижской коммуны и город поражения десятков революционеров от буржуазии, которая была возвращена к власти прусской армией. Это был также город, где наше восстание против капающего из-под капель всемогущества коррумпированной, извращенной системыкапитала вспыхнуло с наибольшей силой в мае 68 года. Как будто правнуки и внуки Робеспьера и Бланкиса хотели еще раз штурмовать структуры и институты властителей алчности и корысти.</p>


<p>


Но Париж 1979/80 годов был европейской метрополией процветания, которая скрывала все воспоминания. И вот, постепенно, город, с его ни к чему не обязывающими удовольствиями, отвлечениями и развлечениями, спустился на нас, которые на самом деле находились здесь, чтобы выполнять строгую революционную работу. И, конечно, мы ее выполняли. Каждый день мы были на пути к революции, но никто не видел никаких шансов и никто не видел никаких возможностей, не выражал сомнений. Мы должны бороться, просто продолжать бороться — таков был внутренний лозунг.</p>


<p>


Иногда я чувствовал себя глубоко в пустыне. Не заблудившимся, но без воды, изможденным и испытывающим нескрываемый страх, что мои силы могут иссякнуть прежде, чем я доберусь до следующего оазиса.</p>


<p>


Я не желал другой жизни, кроме той, которую вел. Вернее: я не желал альтернативы, которая шла бы рука об руку с примирением и принятием старой жизни. Я был дома в своей принадлежности к всемирным антиимпериалистическим силам. Я также был дома в подполье со всеми его ограничениями и всеми его свободами. Я не хотел никуда возвращаться, но я с трудом шел вперед, потому что бессилие, раздробленность, изоляция нашей деятельности подавляли меня.</p>


<p>


Такова была ситуация, когда мы начали разговаривать с РАФ. И, вот дьявол, они сразу это заметили. Они только что прошли через долгий период обсуждения точно таких же проблем почти всех своих членов. Отделившись от этой группы, они прекратили дискуссии. Опытные и полные решимости сделать еще более глубокий разрез, они начали этот процесс вместе с нами. С решительно настроенной группой, очищенной от разложения и сомнений, РАФ хотел разработать новую антинатовскую эскалацию. Те, кто был не в состоянии это сделать, должны были выйти из активного подполья.</p>


<p>


В гостиной нашей квартиры в Клиши был большой фальшпол. Мы использовали ее как комнату для сна и чтения. Здесь, под крышей, мы месяцами вели мучительные, беспощадные дискуссии с RAF. Комната была низкой, не приспособленной для того, чтобы стоять. Это как-то соответствовало всему процессу, который здесь происходил и определял будущее каждого товарища.</p>


<p>


«Партизан — это линия фронта. Сценическому сознанию здесь не место, это не политика РАФ. РАФ означает наступление, означает атаку. Тот, кто этого не хочет, не РАФ».</p>


<p>


 Не секрет, что РАФ квалифицировал все действия Движения 2 июня в политическом плане как оборонительные, а его массово-ориентированную концепцию — как оппортунистическую. На самом деле, мы практически отказались от этой концепции. Не по убеждению, а потому, что за нами и вокруг нас не было масс, чья потребность в переменах была бы схожа с нашей. В глубине души мы — и особенно я — были привязаны к истории и истокам нашего 2 июня. Я вкладывал всю свою душу в каждое действие. Для меня было невозможно смотреть на это глазами, сознанием РАФ. Я воплощал историю движения 2 июня, и для товарищей из RAF я был иконой.</p>


<p>


Для РАФ я был иконой, которую нужно было свергнуть. В будущем можно было бы найти общий язык, только если бы я был способен к фундаментальной критике.</p>


<p>


Я не хотел прекращать борьбу. По крайней мере, именно это я твердил себе и упорно защищался от РАФ.</p>


<p>


Я тщательно скрывал свое кризисное внутреннее состояние. Разве это не нормально — опустить руки после стольких лет борьбы? Кризисы — это не падения, а временные нестабильные состояния. Нет причин ставить все под сомнение, все бросать и сдаваться. Так я спасала себя и никому не позволяла заглянуть внутрь себя.</p>


<p>


Хеннинг — самый молодой из РАФ. Он приходит на каждое обсуждение. Кажется, ему это нравится. У него есть все стандарты: субъективная воля, двадцать четыре часа борьбы, постоянная революционная самокритика... Он подталкивает Регину и Карин к тому, чтобы заверить их в своей правоте. Они молчаливы. Когда я вмешиваюсь с проверкой, он отталкивает меня: «Смысл в том, чтобы быть кристально ясным в противоречиях. Речь идет о критике ваших коллективных структур, они не революционные, а привычные». Я поражаюсь двадцатилетнему юноше, у которого почти нет опыта. Он постоянно выделяется своей статностью. Когда он говорит, его слова вырезают зарубки в дымной атмосфере, а его мрачные глаза сверкают. Глаза его товарищей смотрят на него благожелательно: Робеспьер! С головы до ног, каждый дюйм: RAF.</p>


<p>


Хеннинг — это бесстыдство, скрытая ката- строфа, думаю я, и меня удивляет, что никто другой не видит его таким. Он толкает себя на выполнение задач, которые даже опытному бойцу показались бы сложными. Это нездорово, это неутолимая потребность в признании и борьба за положение. За его топтанием на месте, за его раздутой самоуверенностью и хаотичным политическим сознанием, лишенным всякой независимости, стоит настолько явная проблема, что для меня не понятно, как она может оставаться скрытой от РАФ. Я осторожно поднимаю этот вопрос. Удивленные товарищи спрашивают меня, почему я нападаю на Хеннинга, говоря, что речь идет не о нем, а о нас. В такие моменты мне хочется подражать Бару: На ранних дискуссиях в начале семидесятых, когда он доходил до такой точки, он натягивал шерстяное одеяло на голову в углу и замолкал.</p>


<p>


В конце процесса обсуждения я должен решить: Остаюсь ли я со своей группой и прекращаю партизанскую борьбу, или я интегрируюсь в RAF? Биене уже перебрался к новым товарищам, с сумкой и багажом. Это меня тоже потрясло. Когда мы начали говорить об объединении «2 июня» и РАФ, я и представить себе не мог, что все так закончится. Я проклинаю тот факт, что мы вообще это начали. Я также понимаю, что процесс всегда открыт, когда собственные силы контролировать его слабы. По большому счету, ситуация не оставляла мне иного выбора, кроме как вступить в профсоюз.</p>


<p>


Разлука с группой означает разлуку с Региной. Когда я смотрю в ее лицо, в нем горят два тоскливых глаза, уже зная, что наше совместное времяпрепровождение скоро закончится. В наших революционных устремлениях нет ничего более предосудительного, чем решиться на свое маленькое счастье. Но нет ничего труднее, чем отказаться от него добровольно, потому что чувствуешь себя приверженцем более великих задач.</p>


<p>


Я мотаюсь туда-сюда, иногда живу со старыми товарищами, иногда с новыми. Это рваное, неприемлемое положение вещей. Иногда я часами бегу по длинным, мертво прямым парижским улицам, которые тянутся, как спрямленные дороги, от окраин к центру. </p>


<p>


Я бесцельно иду по ним, стиснув зубы и устремив взгляд внутрь. Не в силах вырваться из дихотомии нерешительности. Я не хочу ничего терять, я не хочу ни от чего отказываться, я боюсь неизвестности. Шаг в РАФ — это шаг в неизвестность. У меня нет спонтанного чувства открытости, привязанности и доверия к кому-либо в РАФ. Я больше не чувствую себя свободным в их присутствии, а чувствую себя под пристальным вниманием, под наблюдением, прежде всего, одиноким и без связей.</p>


<p>


«У тебя товарное отношение к борьбе, — упрекают они меня. «Ты хочешь видеть успехи и получать за них вознаграждение за то, что ты делаешь. Успех — это не революционная категория. Мы боремся, потому что это единственно правильное выражение против всего дерьма системы. Одна только атака — это самоутверждение». Я глубоко успокоен. Значит, нет ни победы, ни поражения? Только борьба как самореализация? Возможно, мое представление о революции ориентировано на буржуазные идеи политики? Принимаю ли я изоляцию, отрыв партизан от других прогрессивных общественных сил, возможно, только как предлог, потому что в «Гранде» я просто на пределе сил и хочу отдохнуть?</p>


<p>


Откуда взялось это согласие между РАФ и самим собой, когда даже люди, разделяющие наши идеалы, все меньше и меньше согласны с нашей борьбой? Эти мысли застряли во мне, как твердый комок, который никак не хочет рассасываться.</p>


<p>


Арест Регины, Карин, Ингрид, Каролы и Зиглинды в мае 1980 года происходит как молния.</p>


<p>


Они врываются в квартиру в тот момент, когда Зиглинда звонит. </p>


<p>


Короткий телефонный контакт с палестинскими товарищами. Позже это объясняется тем, что арабский предатель передал номер полиции. На этом моя нерешительность заканчивается. Я вступаю в RAF. Я не вижу никакой альтернативы. Биене и я — единственные, кто сделал этот шаг в подполье.</p>


<p>


Теперь я в RAF и пытаюсь ужиться, интегрироваться, не создавая постоянно новых проблем. Я больше не говорю о своем «прошлом», о своей бывшей группе и о потере моих товарищей-женщин, хотя это причиняет мне горькую боль.</p>


<p>


Я боюсь и за них. Совершенно дезориентированные и ошеломленные, они попали в руки полиции. Как бы они пережили изоляцию тюрьмы? Что бы они смогли вынести из нашего общего пути в тисках правосудия и в одиночестве? Были ли они преданы, потому что могли воспринимать все только как ошибку? И, как всегда, когда я оставляю позади непознанные обстоятельства, я чувствую себя виноватым.</p>


<p>


В совместной практической работе мы станем ближе, будем лучше понимать друг друга и доверять друг другу, думаю я, думают товарищи. Когда я переезжаю к ним, Бриджит уже нет. Она все еще вела дискуссии о резолюции 2 июня. На мои вопросы я получаю уклончивые ответы. И тут же я снова чувствую недоверие и ощущение, что меня не принимают. Почему они никогда не говорят о себе открыто? Только много позже я узнаю, что Бриджит тоже переживала экзистенциальный кризис и уехала в Йемен, чтобы подумать о себе и своем будущем.</p>


<p>


Отношения между мной и Биене тоже стали странными и напряженными. Она соскользнула в любовную интрижку и в RAF. Оттуда она теперь смотрит на мои трудности. Наполовину соотношение, наполовину триумф. Во время психополитических дискуссий о моей позиции и поведении в Движении 2 июня (РАФ назвал ее тонко авторитарной), РАФ имеет отношение между Биене и мной как конкурентные отношения, в которых Биене был подорван мной как вторым лидером. Я был совершенно обескуражен этой оценкой, потому что она была совершенно не в тему, в отличие от многих других вещей, которые они видели совершенно правильно. Биене всегда была слишком нерешительной и флегматичной в отношении ответственности за руководство группой. Характеристика как конкурентных отношений была в корне неверной, но Би не отрицала этого, она позволяла этому оставаться в силе. Возможно, потому что это ей льстило. Я отнесся к этой неискренности очень легко. Она могла выкручиваться только за счет моего сильного смущения, и за это я начал тихо презирать ее.</p>


<p>


Мы с Биене вместе поехали в Италию, чтобы забрать деньги из депо. Ковальски и она закопали их там год назад. Это большие деньги, которые безуспешно искали уже два других товарища. Мы уже подозревали, что Ковальский тайно забрал деньги, отвернувшись от Движения 2 июня.</p>


<p>


Поездка прошла в молчании. Мы сидим друг напротив друга без всякого желания говорить друг с другом или делать что-либо еще друг с другом. Вся беспристрастность прошлого исчезла, как несвежая история.</p>


<p>


Мы вдвоем должны были написать историю распада Движения 2 июня, чтобы донести новую ситуацию до общественности и заключенных.</p>


<p>


Формулирование никогда не было свойственно Биене, поэтому она подталкивает меня. Наступательная самокритика политики Движения 2 июня, ответственность за разделение партизан на сегодняшний день, объединение вооруженных сил как выражение силы, наступательная пропаганда политики РАФ — все это должно содержаться в газете. Невозможно! Я не мог этого сделать. Весь злополучный процесс распада, арест женщин-товарищей, уныние восьми человек, которые отделились от РАФ и теперь слепо смотрели в будущее, моя собственная слабость, все это было выражением глубокого кризиса в вооруженной политике. Я не мог ни признать это сильным и перейти в наступление, ни передать это как таковое по пропангандистским причинам. Я оставил это без внимания. Много позже, когда я прочитал «Aufldsungspapier», написанный Бине и RAF, на моем лице появился стыд. Какие фразы самоотречения!</p>


<p>


Это жаркий весенний летний день. Биене и я с рюкзаками направляемся в депо. Он находится недалеко от Вентимильи в необитаемой холмистой местности. У нас с собой этюдник, лопаты и специально сшитые нательные ремни для транспортировки миллиона. После некоторых поисков Биене находит место — сухую землю из твердой как камень глины. Боюсь, что без кирки мы не сможем даже залезть в землю. На небольшом склоне холма стоит единственное дерево на много миль вокруг. Полуразросшееся, с густой кроной, оно стоит как часовой над коричневой, сухой почвой. Там, где заканчиваются его корни, мы начинаем копать. Би-не больше не знает, где именно спрятано депо. Уже утро, мы сели на ночной поезд из Франции в Италию и хотим вернуться нелегально через горы. Несколько часов мы копаемся в сухой земле. На жаре мы сняли одежду и копаемся потными, покрытыми пылью голыми телами. На вершине холма глубина уже три четверти метра. Ничего.</p>


<p>


«Ты его закопал, ты должен помнить, думать, давай не будем просто дико копать», — говорю я Биене.</p>


<p>


«Оно должно быть здесь, должно быть где-то здесь», — отвечает она. Мы продолжаем копать. Когда я встаю, я смотрю прямо в глаза змее. Ее толстое, блестящее черное тело свисает вертикально вниз от кроны, имея внушительную длину. Конец тела скрыт в густых ветвях. Только голова стоит прямо и смотрит на меня, не двигаясь. Библейские ассоциации навязываются мне: вестник несчастья, изгнание из рая. Она висит там в полной тишине, безмолвная в своем солнце и наблюдает за нами. Мы держимся на почтительном расстоянии, она нам не нравится. В какой-то момент она удаляется в пещеру. В какой-то момент отставка овладевает и нами. Мы обыскали весь холм и ничего не нашли. Последние несколько часов мы без надежды ковырялись в земле. Пришло время подумать о пути назад. Измученные и запыленные, мы сидим на выброшенной земле, убежденные, что кто-то должен был найти деньги задолго до нас.</p>


<p>


В приступе былого задора Биене берет маленькую засохшую ветку и бродит вокруг альбема. Ударяет по земле и говорит: «Вот оно». В шутку, наши рюкзаки уже упакованы, я отпускаю две шутки — и попадаю на миллион. Это была Би: в союзе со случайностью, счастливой и несчастной.</p>


<p>


Вскоре после этого она с частью группы уехала в Западную Германию. Я остался в Париже.</p>


<p>


Главной проблемой были «ошибки». Восемь человек сидели и не знали, какие решения группы приведут их в какое будущее. Их коллективное понимание не освободило их от групповой дисциплины и не позволило им принимать индивидуальные решения. Они полностью полагались на активных товарищей, которые пытались организовать для них возможность новой жизни вне Европы.</p>


<p>


«Почему вы называете их ошибками?» — спросил я.</p>


<p>


«С самого начала было неправильно включать их в группу. Это наши ошибки, и мы несем за них ответственность».</p>


<p>


Несколькими неделями ранее Петер Юрген Бук проклял RAF. Он не хотел подчиняться их дисциплине и планировал свой собственный уход. Восемь других, однако, пользовались доверием активистов RAF. Их объединяла идея найти место в молодых африканских странах, освободившихся от колониализма, которое позволило бы им обрести значимое будущее. Никто не хотел унизительного пути предательства. Контакты с Отело де Карвальо открывали перспективу начать все сначала в Мозамбике или Гвинее-Бисау. Но потом паспорта, с которыми восемь человек должны были отправиться в путешествие, потерялись в запутанных каналах международных отношений, и контакты прервались. Куда девать «отщепенцев» — вот в чем был главный вопрос. Его нужно было решить до того, как наступление, которое началось с неудачного убийства Хейга и должно было продолжиться атаками на стратегические военные объекты в ФРГ, вступит в горячую фазу подготовки и осуществления. Этим наступлением RAF хотела, прежде всего, вернуть утраченные политические позиции в низовых движениях и получить гегемонию над политическим направлением уличной борьбы. Готовилась концепция антиимпериалистического фронта.</p>


<p>


ГДР всегда воспринималась нами только как часть социалистического лагеря. Никогда как самостоятельная страна, тем более родственная нам. Теперь же она вдруг очень конкретно попала в поле нашего зрения. Не может ли она помочь нам благополучно приспособиться к «ошибкам»? Моя встреча с госбезопасностью ГДР в 1978 году теперь приобрела свое значение и возможную полезность.</p>


<p>


Я уже являюсь тайной «ошибкой» и открытой проблемой. При любой возможности я могу отделиться. Я молчу в дискуссиях и даже повседневные вещи выражаю лишь молчаливо. Время от времени, и все более резко, со мной советуются по этому поводу.</p>


<p>


А теперь скажи мне, что с тобой не так, почему ты не вносишь свой вклад в коллектив? Чего ты хочешь, хочешь ли ты вообще чего-нибудь?». Эти разговоры вызывают у меня внутреннюю агрессию, оказывают на меня давление. Они происходят почти наугад. По большому счету, я хочу, чтобы они оставили меня в покое, пока я не найду к ним свой собственный путь или не пойму, что мне больше ничего не нужно. Их манера разговаривать со мной не дает мне покоя. После каждого маленького совместного поступка они разбирают мое поведение на части и критикуют меня так, как я не стал бы критиковать даже новичка. Это вызывает у меня смех и чувство несвободы. Я пытаюсь думать о том, что они могли бы думать сейчас, и постепенно отчуждаюсь.</p>


<p>


Мы не доверяем друг другу в двусмысленной форме. Но сейчас ситуация такова, что я, как никто другой, должен представлять RAF в ГДР. Только я в состоянии сделать это, потому что могу опираться на свою предыдущую историю с МФС. В прошлом я не любил путешествовать в одиночку. Делиться опытом в тот момент, когда он происходит, гораздо богаче и насыщеннее.</p>


<p>


В своей жизни я также часто бывал один, мне это не нравилось, но жизнь, которая заканчивалась с самим собой, которой я не мог поделиться, я всегда считал недостаточной, а также пустой тратой времени. Сейчас, однако, я счастлив, что могу совершить путешествие в ГДР самостоятельно.</p>


<p>


Освободившись от групповой привязи, я, как часто делал это в прошлом, предоставил себя своей интуиции, чтобы оживить контакт.</p>


<p>


Коды, которые Гарри дал нам во время полета в Багдад, уже давно затерялись в моей памяти. Поэтому я сразу же позвонил по городскому телефону Министерства государственной безопасности в Восточном Берлине и попросил о посредничестве компетентного офицера, который знал толк в западногерманском левом движении. Меня представили туда и сюда, опознавательный знак «Шпигель». Очень просто, и это сразу сработало.</p>


<p>


Высокий, элегантный и вежливый мужчина представляется представителем министерства внутренних дел и приглашает меня в ресторан. За ужином и вином я убеждаюсь в его компетентности, насколько я могу ее оценить, и прошу соединить меня с отделом, который занимается леворадикальной и вооруженной политикой в ФРГ. Я наслаждаюсь беседой. Мы прощупываем друг друга в непринужденной и увлекательной манере, пока каждый не чувствует себя достаточно уверенно. После кофе он идет звонить по телефону, а затем прощается в своей старой манере: «Вы хороший человек».</p>


<p>


 «За вами заедут через минуту, желаю вам всего наилучшего».</p>


<p>


Гарри хоронит меня, как будто я только что покинула его: «Ну, девочка моя, где ты была все это время? Так ты теперь в RAF? Да, да, мы прочитали декларацию. Это было не очень умно, девочка. Это было не очень умно... Классовому врагу не обязательно знать все... Ну, как тебе нравится быть в RAF?</p>


<p>


Совпадает вообще?»</p>


<p>


Мы выпиваем по паре рюмок коньяка, чтобы отпраздновать. Затем я объясняю.</p>


<p>


Я объясняю ситуацию и прошу его помочь нам с проблемой.</p>


<p>


«Так, так, восемь человек... хм, хм, это довольно много, ну, посмотрим... Солидарность — наш первый долг ... Хм, хм... Да, кто мы такие, если не можем взять себя в руки!». Он стучит себя по коленям и меня сильно по плечу, снова наливает полные стаканы, отчего меня начинает тошнить. «Выпьем, товарищ, мы справимся, вот будет смеху-то...».</p>


<p>


На следующий день я встречаю Хельмута, человека, который занимается фактами и цифрами. Сотрудник секретной службы с амбициями и настойчивостью, который всегда спрашивает немного больше того, что я готов ему рассказать. Чуть позже к нам присоединяется Гинтер, дипломат и политик, человек, который видит общую картину. Я говорю с ним о политической ситуации в молодых африканских странах. Он очень хорошо осведомлен и указывает на проблемы, с которыми приходится сталкиваться восьми европейцам, желающим жить в стране, которая только что стала независимой: Общие условия там нестабильны, контрреволюционные силы все еще сильны и активны, западные секретные службы работают там с максимальной интенсивностью и сохраняют свое влияние на всех уровнях. Восемь вещей рано или поздно привлекут их внимание.</p>


<p>


Прочной безопасности для людей в Африке к югу от Сахары не будет». И после паузы: «А вы никогда не думали о том, чтобы привезти демобилизованных боевиков к нам?».</p>


<p>


Я удивлен: «Нет, мы об этом не думали».</p>


<p>


Мне сразу же нравится эта идея, и мне кажется, что такое решение сведет к минимуму все проблемы.</p>


<p>


Я остаюсь в ГДР примерно на десять дней, ко мне внимательно и уважительно относятся как к гостю государства. Когда я возвращаюсь, уже заложен фундамент для отношений, которые еще никто не знает, как они будут развиваться и какое значение приобретут.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Глава тринадцатая


<p>


 </p>


<p>


Я знакомлюсь с восемью людьми. Силке постоянно плачет, она не может смириться с тем, что стала «ошибкой». Странно, но мне не приходит в голову, что моя ситуация может быть очень похожа на ее. Мне также не приходит в голову подумать о том, могла ли я полюбить ГДР. Борьба против этой системы, которая так тоталитарно деформировала наш мир, — вот моя цель в жизни. Единственное дело, ради которого стоит жить и умереть. Мы дали партизанской борьбе наивысшее посвящение. Выбор ее был высшим уровнем морального и политического сознания, самым резким и окончательным разрывом с интересами извращенного общества. Мысль о возвращении к ней была настолько ужасающей, что даже не приходила в голову. В течение</p>


<p>


Вот уже добрый десяток лет я пребываю в абсолютной уверенности, что занял единственно правильное место, на переднем крае многовековой истории освобождения. У нее нет ни запоминающегося начала, ни конца. Она является противодействием господствующей истории. Это та часть человечества, которая верит в освобождение и развитие человечества, а не в освобождение и развитие архаических сил. Она не перестанет существовать, пока не перестанет существовать человечество. Вот почему борьба не прекращается, вот почему я не могу остановиться и просто заняться чем-то другим.</p>


<p>


Я держусь за все это и не смотрю, когда последствия конкретной повседневной жизни не заботятся о моей совести, а наоборот, все больше ее разрушают. Я не могу смотреть и действительно думать об этом. Перед этим стоит глубокий страх быть выкорчеванным и изгнанным из великой принадлежности. Страх вернуться в пустоту и бессмысленность пустой жизни. Я не вижу ни проблеска альтернативы, которая могла бы побудить меня преодолеть трепет моего положения.</p>


<p>


1980 год — год выборов в Западной Германии. ГДР заинтересована в переизбрании социал-либерального правительства под руководством Гельмута Шмидта. Во всех дискуссиях, развернувшихся после моего первого визита, они стараются оказывать умеренное влияние на деятельность РАФ. Мирное сосуществование» и «конкуренция между двумя системами» — это политические термины для обозначения статус-кво, при котором ГДР считает, что у нее есть пространство для маневра, чтобы сдерживать и ослаблять политическое и экономическое давление. Пространство для маневра, несмотря на повышенную международную напряженность в связи с двойным решением НАТО разместить ядерные ракеты средней дальности в Европе и последующим вторжением СССР в Афганистан.</p>


<p>


Первоначальные надежды MfS, если они действительно существовали в таком явном виде, контролировать политику RAF и, возможно, использовать ее в своих интересах, очень скоро уступили место осознанию того, что не более чем предсказуемость и выборочный обмен информацией будут достижимы. В каждой дискуссии сталкивались два принципиально разных уровня сознания. С одной стороны, было понимание, полное самоуверенности и гордости, что только партизанская борьба имеет значительную ценность — не только как военно-политический компонент, но и как поле освобождения, в котором можно коллективно бороться и жить революцией борющегося субъекта. С другой стороны, существовала вера в стратегическое, втиснутое в партийные резолюции, выработанное из истории борьбы великих держав за международный баланс, которое стремилось держать противника в узде как единство, как цельный блок, и в котором каждое автономное мятежное гнездо означало потенциальное побивание камнями согласованного баланса. Экономическая, а значит и политическая слабость социалистического лагеря вызывала страх перед любой дестабилизацией статус-кво. Обе стороны осознавали эту глубокую разницу в политических взглядах, у которой был только один мост — общий враг.</p>


<p>


Безусловный прием и интеграция, если 8 человек заслужили наше полное уважение. Попрощавшись с будущими гражданами ГДР в Праге, я сам сел на ближайший самолет в Карачи и полетел оттуда через Москву в Суд Йемен, чтобы поразмышлять о своем собственном положении вдали от группы.</p>


<p>


Дважды в неделю приезжает грузовик ScheiBe и выливает в наш сад цистерну, полную ГУЛЛ. Мы распределили его с помощью небольших плотин в своеобразной системе полива. Благодаря нашей заботе в этом саду из пустынного песка растут тропические фрукты. Но, к сожалению, я вынужден признать, что ярко-желтая, удивительно сочная амба на вкус как дерьмо.</p>


<p>


Когда солнце светит на мое открытое спальное место с веранды, оно сжигает меня за пять минут. Иногда я убираю матрас в тень, но светило быстро и неумолимо. Поэтому я встаю под душ, готовлю себе завтрак и сажусь у стены, чтобы поесть. Она все еще находится в прохладной тени на западной стороне сада. Я сижу там и скорблю или читаю в течение дня, пока жаркое солнце не уберет даже этот теневой остаток и не загонит меня в дом.</p>


<p>


Днем я оставляю все двери и окна открытыми, чтобы жара не могла нигде закрепиться. Таким образом, она остается терпимой в тихих сквозняках комнат. Большинство дней я провожу в одиночестве. Время от времени приходит палестинский хозяин и приносит свежие продукты. Абу Салем поздним вечером два-три часа пропалывает сад, а также разводит угли. Мы не можем говорить друг с другом и общаемся на языке жестов. Абу Салем — йеменец и уже заказал сад для английских колониальных хозяев. Он хитрый, и иногда мне приходится следить за тем, чтобы он не унес из сада все, что есть на рынке. Иногда он приносит мне маленькие йеменские деликатесы от своей жены. Я не могу от них отказаться ни при каких обстоятельствах. Мы вместе пьем чай, он рассказывает мне о своих детях, но я ничего не понимаю. Абу Салем хитрит и пытается схватить меня за колено.</p>


<p>


После этого он еще немного молится, и мы забываем об этом событии.</p>


<p>


Дни проходят, кто знает где. Вечером я спрашиваю себя: «Что ты сделал? Всякую ерунду. Думал ли ты о себе? Нет. Было слишком жарко.</p>


<p>


Я приезжаю в лагерь на несколько недель и встречаю трех палестинских товарищей, которых знаю раньше. После смерти Абу Хани международное крыло распалось на разные политические направления. Отсутствие перспектив и скука охватили и здешних товарищей. В одиночестве лагеря они взяли себе товарища по играм: Самира, взрослого и непредсказуемого бабуина. Бывают дни, когда я остаюсь наедине с обезьяной. Его место — крытая веранда за домом. Сейчас она завалена надкушенными яблоками, бананами, овощами, хлебом, игрушками и обезьяньими фекалиями.</p>


<p>


Мы с Самиром только постепенно становимся друзьями. Когда у него плохое настроение, он вдруг начинает кусаться, а я пытаюсь понять, как я могу определить, что у него плохое настроение. Его длинная цепь дает ему широкий диапазон движений. Я сажусь так, чтобы он мог дотянуться до меня, только если я протяну руку. Некоторое время он намеренно игнорирует меня. Я вижу это по его молниеносному взгляду, которым он убеждается, что я все еще здесь. Затем любопытство берет верх, и он подходит ко мне. Сначала я кормлю его, и мы с большим интересом наблюдаем друг за другом. Его глаза меня раздражают. Это не звериные глаза. Они умные, и у меня возникает ощущение, что я имею дело с разумным существом, которое собирается меня обмануть. Его беспокоит, когда я слишком долго смотрю ему в глаза, и он отворачивается от меня. «Самир, иди сюда», — говорю я ему и протягиваю руку. Он подходит, быстро берет ее и тщательно осматривает, нюхает. Интенсивно и со все большей нежной преданностью он ищет легкий пух на моей руке.</p>


<p>


Он протягивает ко мне голову, я придвигаюсь чуть ближе, поглощенный его доверием, и с такой же преданностью обыскиваю его шерсть.</p>


<p>


Это наш первый взаимный акт дружбы. </p>


<p>


Однако его второй поступок восстанавливает мою уверенность. В мгновение ока он хватает мою сандалию, которая свободно болтается на моей покачивающейся ноге, и выхватывает ее. Затем он играет с моими попытками вернуть обувь, пока ее не разобрали. Конечно, я не могу вступить с ним в драку, я должна заманить его, заставить забыть о предмете своей любви, но он видит все мои уловки и, кажется, смеется до полусмерти. Я злюсь на него, как на человека. Он оставляет сандалию себе, и на следующий день от нее остаются только части. Через некоторое время я решаюсь прогуляться с ним по цепочке. До этого мы обменялись многими актами нежности и социальной чистки. Каждый день он перебирал мои волосы, ел со мной и с радостью позволял ему рыться в моих волосах.</p>


<p>


«Когда выводишь его на прогулку, смотри, чтобы он не отвязался», — предупредили меня товарищи. Я еще не успел крепко взять цепь в руку, как он прыгнул на меня, и я испуганно отпустил его. Огромными, бурными прыжками он скачет прочь с горы и отвечает на мои отчаянные крики победным воем. Товарищи уже на пути в Адери. Я не знаю, что делать, и возвращаюсь в дом, к скалам, чтобы посмотреть вниз, в деревню, потому что, конечно, Самир в своем любопытстве спустился туда, чтобы что-то испытать. Проходит совсем немного времени, и я вижу, как он носится по домам и конюшням, устраивая хаос. Дикие крики, ослиный вой, куриные крики, большой переполох. Сверху я вижу, как бабуин врывается в мирную тишину, словно маленький дервиш. Мне становится страшно и тревожно. Остается надеяться, что люди быстро прогонят его из деревни или поймают до того, как он успеет нанести невообразимый ущерб.</p>


<p>


Вечером товарищи возвращаются из города и снова отправляются ловить зверя. Чалил хватает автомат Калашникова.</p>


<p>


«Сейчас я пристрелю этого ублюдка», — злобно рычит он.</p>


<p>


Спустя несколько часов они снова резвятся на веранде.</p>


<p>


В лагере климат немного более сносный, но здесь еще более одиноко, чем в большом доме в Адене. По крайней мере, там у меня все еще есть сад. Здесь всего несколько книг, и я скоро их все закончу. Поэтому я стараюсь вернуться в город.</p>


<p>


Проходит шесть недель. Я не прихожу к решению. Мои мысли обращены к вопросу о том, что я буду делать, когда уйду из RAF. Смогу ли я начать все сначала в другом месте, может быть, здесь, с палестинцами, как это сделал Раша. Я оставляю вопрос о том, хочу ли я продолжать и почему я вообще хочу продолжать, нетронутым, как табу.</p>


<p>


Не добившись никакого прогресса, я улетаю обратно в Европу с полусерьезным планом попробовать еще раз. Я ничего не добился, ничего не заплатил за себя. Я лишь немного больше измотан жарой и изоляцией, но по возвращении так же несвободен и обременен, как и раньше.</p>


<p>


На встрече RAF осторожно выяснили, готовы ли MfS поддержать их финансово и материально. Люди из MfS уклонились от этих пожеланий и вместо этого предложили нам военную подготовку для четырех человек. Ирис, Ганс, Георг и я отправились в ГДР в первые дни весны. Мое участие сильно обсуждалось, но потом было принято решение «за». МФС не должно было быть известно о дальнейших противоречиях в группе. Это могло повлиять на надежность. РАФ хотел выглядеть стабильным, солидным коллективом. Если бы меня там не было, возникло бы слишком много вопросов. Кроме того, это была еще одна возможность, возможно, расти вместе.</p>


<p>


Все четверо из нас уже прошли ту или иную подготовку в палестинских лагерях, но профессионалы в ГДР были необычайно привлекательны. Все было хорошо организовано, но в то же время расслабленно, по-партизански, без милитаристских учений, никакого авторитарного посредничества. Норберт любил будить нас в 5.30 утра свистком и однажды попробовал это сделать в качестве теста. Наше простое невежество не вызвало у него ни малейшей мысли об этом нелепом и неинтеллигентном дисциплинарном подходе.</p>


<p>


Политическое образование не было официальной программой, а неофициальные подходы быстро померкли перед нашей скукой. Марксизм-ленинизм районной или окружной партийной школы не выигрывал для нас ни одного горшка. Винные вечера Гельмута были гораздо интереснее. Он мог предложить всевозможные обоснованные и забавные вещи из истории виноградарства ГДР. И, конечно же, много удовольствия.</p>


<p>


Однажды в выходные мы поехали в Бухенвальд.</p>


<p>


В Бухенвальд. Вечер был запланирован как небольшой праздник с ночевкой в историческом замке недалеко от Веймара.</p>


<p>


Мы прошли по территории бывшего концентрационного лагеря в тихом ужасе. На месте ужаса у нас перехватило дыхание. Свидетельства систематического насилия над людьми и эксплуатации человечества искалечили нас, и мы не нашли другого выражения, кроме безмолвия перед этими чудовищами поколения, которое тянет нас вниз, никогда не признавая своих преступлений, никогда не желая понять, на какой стадии дегуманизации оно находится, и выйти из нее. Поколения, которое искоренило сопротивление этой системе убийств и подавления и даже потом, когда масштабы варварских преступлений уже давно стали известны, все еще осуждало, очерняло и которое и сегодня подогревает, питает и увековечивает этот дух отрицания в своих рядах. Бухенвальд — результат немецкой мании величия, кровавого, тддливого шовинизма.</p>


<p>


Я вижу невероятное. Горы человеческих волос, зубные протезы, очки. Остатки уничтоженной человеческой жизни, рассчитанные на переработку, вырванные у еще живых или уже мертвых. </p>


<p>


 И я думаю, что это за народ, с какой трупной покорностью он смотрел, как миллионы людей гнали на смерть, позволил выжечь себя в огромной слепоте, принял участие в убийствах, грабежах, пытках и порабощении, не примирившись с этими действиями, не испытав после войны желания морального примирения, искупления и коренного изменения старых условий, которые привели его к этим человеческим провалам.</p>


<p>


С какой трусостью и бартером это поколение западной части Германии покрыло свою трясину вулканическим извержением потребления после войны и похоронило все под бешеной погоней за властью, деньгами и влиянием! И как она пыталась перенести свою испорченность, свою беспрекословную покорность на демократические условия, декретированные сейчас, и передать ее нам — своим детям. И как она направила свои волосы, свою энергию против этой части Германии, которая является капиталистической. И еще вот что: на какой основе была предпринята попытка здесь, в ГДР, насадить социалистическую культуру.</p>


<p>


Это сознание, заказанное фашизмом, по праву должно было быть завоевано и побеждено. Те немногие выжившие, которые спаслись от преследований, имели на это полное право. Я не сомневался в этом. Здесь ничто не могло расти снизу, здесь гуманизм был выхолощен и заменен заблуждением немецкого дворянства, которое имело право на порабощение и уничтожение по своему усмотрению. Здесь предпринимались попытки навязать, объяснить и воспитать социальную реорганизацию и старые гуманистические идеалы сверху, в надежде медленно подавить и победить дух народа, организованный национал-социализмом.</p>


<p>


Один старый товарищ, сам бывший заключенный, провел нас через ад тысяч заключенных. В разгар нашего шока он просто и серьезно сказал при нашем отъезде: При социализме никогда больше не будет фашизма, мы ищем счастья для народа.</p>


<p>


Вечером праздник был отменен.  </p>


<p>


Мы сразу пошли в свои комнаты, каждый в свою, и оставили там трех растерянных товарищей. Они не понимали, что пережитое нами расстраивает и не оставляет места для расслабления. Но они тоже не выросли в обществе преемников этих преступников. Они жили в другой истории. Преемственность причин, порождавших и извлекавших выгоду из этого системного человечества, никогда не покидала нас, но так или иначе определяла нашу жизнь и наше решение вступить в вооруженную борьбу.</p>


<p>


Для меня очень сильным было ощущение того, что антиимпериалистическая сила находится у меня за спиной в такой конкретной форме, а не только как объективная величина в стратегических соображениях. Это вернуло меня к традиции преемственности в истории классовой борьбы, в которой я всегда видел нашу борьбу на Западе. Но на Западе эта преемственность все менее и менее ощутима. В конце концов, только в саморефлексии партизан.</p>


<p>


Это чувство усугубляло ощущение нашей общей политической изоляции. А также мой личный дрейф в losgeldstheit. В капитализме я всегда нахожусь на территории, которая занята без остатка. Идеология, мораль, культура, экономика, политика — в какой бы области я ни находился, я остаюсь везде и всегда бесстрастным в мыслях и действиях. Есть только нелегальный революционный коллектив как место самоопределения, но он больше не работал для меня как место самоопределения. Возможно, я был готов к сцене. ГДР дала мне приятное ощущение, что я нахожусь на освобожденной территории.Конечно, люди еще не думали и не жили так, как я хотел бы, чтобы они жили в свободном обществе, но здесь весь взгляд на мир, взгляд на людей и их будущее просто отличался от капиталистического мира. Здесь присутствовали потребность и стремление к социальной справедливости, отслеживание и развитие солидарных жизненных сил.</p>


<p>


У меня не было никаких возражений, когда я был партизаном в партизанском отряде с ГДР как социалистическим регионом на фоне Партизанских действий против Запада. Однако я боялся высказывать такие мысли, скорее как чувство, потому что я потерял фон в ФРГ и был в опасности потеряться без конкретного ориентира. В долгосрочной перспективе я не мог продолжать борьбу без социального и политического встраивания.</p>


<p>


Когда люди из MfS говорили об общих воинственных желаниях, их интерес всегда был направлен на старые и неофашистские организации и людей. Они никогда не теряли из виду фашизм как латентную угрозу и пытались убедить нас в необходимости борьбы с ним. Мы отвергали это как травму. Фашизм в его старых ценностях и формах — связанных с Третьим рейхом — носителями которых были НДПГ и неофашистские организации, был для нас социальным пережитком прошлого, которым можно пренебречь.</p>


<p>


Пережиток прошлого. Не имеющим значения и влияния на решающие политические процессы и будущее развитие ФРГ. Мы, конечно, знали, что МФС была создана антифашистами и коммунистами, которые прошли и пережили нацистские пыточные камеры, тюрьмы и концентрационные лагеря! Их понимание сформировалось под влиянием этого опыта, и они передали этот опыт молодому поколению, с которым мы сейчас общались. Мы с высокомерной снисходительностью и незаинтересованностью реагировали на их, по нашему мнению, устаревшие, фашистские представления и страхи. Тем временем, ход истории исправил меня и доказал правоту их невысказанных предупреждений.</p>


<p>


В моих отношениях с остальными тремя товарищами ничего не улучшилось. Ежедневный ритм держал нас вместе, общие черты определялись тренировками. Внутреннее единство не развивалось. По вечерам я предпочитал играть в шахматы с кем-нибудь из наших учеников, чем сидеть с ними вместе.</p>


<p>


Сегодня мне совершенно невозможно вспомнить последние два года в подполье, разложить их на детали, на этапы. Они представляют собой единый, тусклый и бесформенный блок, из которого, как острые грани, выделяются только период обучения в ГДР и события в Париже. Это были самые жалкие и неумелые годы моей партизанской жизни. Я снова впал в полное отсутствие свободы, безволие, стремление приспособиться, отсутствие воли и ориентации, в болезни, воссоединение и нежелание жить, я снова впал в детство. Как это могло произойти?</p>


<p>


Что происходило сейчас, после всех этих лет, когда мы не чувствовали себя вдвоем, когда мы были в пути в вечном лете, в вечной истине? Ничто не могло объяснить бессмысленность моей сизифовой задачи. Что же теперь стало таким безоговорочно спорным? Революционное насилие как значимое политическое средство, т.е. местная партизанская борьба? Или РАФ, в неприкрытой уверенности его политики и самого себя, которому я не мог противопоставить ничего, кроме регресса? Был ли мой регресс частью или результатом отхода всей левой от революционных перспектив? Или я был просто истощен, перегорел, не способен к регенерации?</p>


<p>


Когда триста тысяч человек выходят на улицы Бонна против размещения ядерных ракет средней дальности, почему они не готовы просто переехать министерство обороны, даже не прорваться через запретительную линию? Что мешает им сделать то, что они хотят, прямо и в момент их наибольшей силы? Страх перед полицией, которой они превосходят сто к одному? Страх перед абстрактной властью государства? Порабощения? Страх перед хаосом? Или это было ужасное, фундаментальное несогласие с системой, в которой они жили? Не были ли эти массовые мирные демонстрации ярчайшим выражением неприятия продолжающейся революционной политики, к которой мы стремились? Кто из этих трехсот тысяч человек на марше протеста хотя бы думает о партизанах в подполье как о как о проблеске надежды на политические перемены? Или как о революционном коллективе, ядре нового общества? Разве мы не идем по пути, по которому вряд ли кто-то из грандов хочет идти за нами и где каждая военная акция все дальше отдаляет нас от социальной реальности?</p>


<p>


«Ты ищешь вонь масс», — обвиняет меня РАФ. «Только ваше сознание является решающим, из него вы должны бороться, вы — революционный субъект».</p>


<p>


Мы имеем лишь очень слабую связь с событиями и движениями на нелегальных политических полях и вегетируем с нашим политическим анализом и разработанными на его основе стратегиями, исправленными, раскритикованными и удобренными ничем и никем, кроме нашего собственного сознания, «объединенный фронт западноевропейских партизан», фактически потемкинский акт сознания, воздвигнутый против военной мощи империалистов.</p>


<p>


Во всех дискуссиях об этой концепции я впадаю в глубокое молчание.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Глава четырнадцатая


<p>


 </p>


<p>


Я не могу найти аргументов ни в пользу, ни против. В принципе, я считаю, что планируемые удары по американским военным объектам Крдсен, Хай-дельберг и Рамштайн — это хорошо, но я больше не связываю их с подъемом революционной борьбы, ни с обострением политического сознания и воли в левых и тем более в либеральных слоях... Это будут атаки с целью самореализации и самоутверждения.</p>


<p>


Вооруженная борьба как самореализация, как жизненный путь, как нишевая политика, как форма существования, не более чем муслянская коммуна, только более опасная и зрелищная. Речь больше не идет о совершении революции, которая становится возможной только с массами, классом, речь идет только о том, чтобы «быть RAF».</p>


<p>


«Кажется, копы следят за нами», — говорят двое, когда приезжают и поспешно объясняют подозрительные, двусмысленные события, от которых они только что отошли. Решено отправиться в лес, поскольку мы находимся в сельской местности.</p>


<p>


Мы спешно уходим. У каждого с собой какой-то рюкзак. Нас четверо. От лесной избушки к лесной избушке через чащу, по лесным и полевым тропинкам. Поворачивая во все стороны, переходим дорогу. Все разгорячены, вспотели, в волосах и одежде полно заусениц и остатков листьев, напряжены до предела и начеку. Если мы встречаем машину, начинаются обходы и объезды. Мне это уже порядком надоело, но я бегу и ничего не говорю. Меня и так критикуют, что мне не хватает осознания опасности, что я не воспринимаю их замечания всерьез и так далее. На самом деле, я часто вижу преувеличения, которые кажутся мне излишними и впечатляющими. Мне никогда не было знакомо чувство преследования, охоты, страха перед полицейскими. Даже сейчас я все время думаю: «Здесь чертовски ощутимая паранойя». Я чувствую себя не в своей тарелке и смешным, кафкианским — пробираясь сквозь подлесок. На самом деле, я хочу остановиться и сказать: никто в этом Eindde не следит за нами, но вокруг меня только интроверты, спешащие вперед. Уже несколько часов. Только усталость высвобождает это желание отбиваться от невидимого противника.</p>


<p>


Почти в каждой обычной ситуации я нахожусь на другой волне.</p>


<p>


Теперь у нас есть дом в Намюре. Стабильная база для отступления, где проводится вся подготовительная работа и откуда, после бесчисленных обсуждений, мы вылетаем в ФРГ.</p>


<p>


Я остаюсь в доме и снова спасаюсь от тесного общения с группой. Один в доме, я бездельничаю, организуя свою собственную программу. Еще нужно собрать, просеять, реорганизовать, обработать документы, опробовать технические новинки, поискать материалы... Все еще есть депо с движения 2 июня. Я ужасно держусь и все же рад, что остался один. Несколько дней я ни с кем не разговариваю. Я больше не думаю, а дрейфую от одной практической задачи к другой. Бывают</p>


<p>


Бывают дни, когда я просто бегу по полям и лесам без цели, без результата. Просто ищу облегчения и отвлечения от отсутствия будущего. Я заболеваю и жалко ползу к телефону, когда раздается контактный звонок.</p>


<p>


«Ты в порядке?»</p>


<p>


«Да, все хорошо», — отвечаю я. Просто никто не приходит, а я не хочу никого из них видеть. Иногда я езжу в Амстердам и меняю немецкие банкноты. Иногда я в Брюсселе, иногда в Париже, занимаюсь тем-то и тем-то.</p>


<p>


На Елисейских полях в Париже я настолько измотан бегом и мучениями моего позвоночного диска, что иду прямо в ближайший магазин и покупаю маленький Suzuki. Это безрассудно, потому что у меня нет на него страховки, и я не могу пройти проверку на дорожном контроле. Но я сразу же сажусь на него и еду на мотоцикле.</p>


<p>


Я зову его Марсель, потому что он француз. Это имя не очень подходит ему и его 83 годам, но он называет меня Сюзанной, и это тоже не подходит. Марсель — живая легенда гражданской войны в Испании. Его имя вошло в историю, и его жизнь по-прежнему связана с революционной борьбой. Он не перестал носить клан-дестин. Он знает, кто я, и просто говорит: «Конечно, ты можешь остаться со мной, пока считаешь, что это того стоит». Квартира довольно большая, темная, шторы задернуты днем и ночью. Несколько запущенный симбиоз дома, книжного магазина и агитпроп-бизнеса. Большие стопки свежеотпечатанных книг, брошюр и листовок занимают не только боковые комнаты, коридоры и углы, но и гостиные и спальни. Некоторые из них устарели и пылятся годами, как будто их забыли или спасли от обыска в доме и оставили здесь. Я оставляю все как есть, только изгоняю Троцкого с дивана, который теперь служит мне спальным местом. В любом случае, я прихожу сюда только спать. Встречаемся мы редко. Старая — уже немощная — камфора всегда в дороге. Когда это случается, я готовлю для него ужин. Мы сидим в полумраке кухни на двух отдельно стоящих стульях и молча едим. Он не говорит ни по-немецки, ни по-английски, а я почти не знаю ни французского, ни испанского. Все важное мы понимаем на разговорном языке.</p>


<p>


И тогда, возле площади Темо, началась история, за которую одиннадцать лет спустя, в августе 1992 года, я был приговорен к тринадцати годам лишения свободы за покушение на убийство.</p>


<p>


Это самое ужасное лето в августе. Я еду в футболке и без шлема. Это запрещено, о чем я по глупости не знаю. Светофор горит красным, я останавливаюсь на широком перекрестке. Два гаишника свистят мне с другой стороны перекрестка. Я думаю: не смотри, сделай вид, что тебе не положено. Они должны перейти широкую дорогу первыми, к тому времени это будет гранит, а тебя уже не будет. </p>


<p>


 Свист становится все громче, и я все больше раздражаюсь. Мои руки выкручивают педаль газа, и я сбрасываю скорость на красный свет. На следующем перекрестке я выезжаю из поля зрения полицейского, который свистит мне вслед. Я думаю, что вопрос исчерпан, но когда через несколько минут я оглядываюсь, то вижу их позади себя. Обоих. И они подходят все ближе и ближе. Suzuki не едет быстрее 65 км/ч, и я проклинаю себя за то, что не разогнался сразу после покупки. Я нахожусь в одном из тех тупиковых прямых, бесконечно длинных уличных каньонов, где нет выхода ни справа, ни слева.</p>


<p>


Ничего, кроме закрытых фасадов зданий по обе стороны, позади меня догоняющие полицейские со своими нелепыми мопедами, впереди — жалкая прямая, открывающаяся только на бульваре Распай. К тому времени они уже догонят меня, думаю я и притормаживаю, чтобы пропустить их. Полицейский, едущий рядом со мной, приказывает мне остановиться, но я пинаю его мопед так, что он падает. Я доезжаю до бульвара Распай. За это время я потерял чувство направления и, не подумав, выехал на бульвар Распай. Через несколько секунд я оказался посреди четырех полос встречного движения. Я мчался не в том направлении. Начинается громкий гудок, в голове проносится мысль: ты этого не переживешь. Какой банальный конец, теперь ты умрешь, как Бине, в хламе на дороге. Но каким-то образом мне удается проскочить мимо мчащихся машин и выбежать на тротуар в переулок. Я оборачиваюсь и думаю: теперь я их потерял, никто не сможет последовать за мной в этой смертельной поездке. Но снова</p>


<p>


я меняюсь. С изумлением и ужасом я вижу, как один из двух полицейских мчится по Raspail, совершая такой же опасный маневр. Что это за охотник?</p>


<p>


Почему он гоняется за женщиной по всему городу только потому, что она не ответила на его свисток? В конце концов, он не может знать, кто его игра, кто я. В лихорадке и полной панике я пытаюсь уйти пешком. Мотоцикл не хочет меня увозить. Я спрыгиваю и оставляю его там, может быть, мне удастся уйти куда-нибудь пешком.</p>


<p>


 Я смогу спрятаться. И действительно, уже обессилев от бега, я вижу подземную парковку и бегу по ней, надеясь найти второй выход. Но его нет. Ради Бога, я в ловушке и хочу снова выбраться. Затем я вижу его, стоящего на улице перед выходом, его мопед между колен. Он звонит в свою рацию. Что мне делать? Прячась за машиной, в полумраке гаража, я наблюдаю за ним. Затем я достаю пистолет, выхожу, направляю его на него и говорю: «А теперь убирайся отсюда». Невероятный, ошеломленный взгляд. Несколько секунд, потом он медленно тянется за пистолетом, невероятно неправильно оценивая ситуацию. Я смотрю на него в изумлении, он становится все меньше и меньше, его медленное движение к пистолету стирает мои глаза, как тень. Затем раздается выстрел. Я выстрелил.</p>


<p>


Вечером Марсель узнал новости. Я тяжело ранил полицейского. Началась охота. Он видит, что я уже собрал рюкзак. «Тебе не нужно уезжать, здесь ты в безопасности», — дает он мне понять. Но я не хочу втягивать его в осложнения и возвращаюсь в дом через зеленую границу.</p>


<p>


Действия — это запланированные события, которые осуществляются обдуманно и вызывают ответную реакцию во всех своих шагах и последствиях. К таким действиям у меня формируется сильное отношение и ответственность. Однако события, которые происходят без собственной воли, особенно подходят для того, чтобы быть подавленными очень быстро и почти без колебаний. Они подобны жестокому, непредсказуемому удару, едва ощутимому в своем неожиданном воздействии, душевная боль едва вибрирует.</p>


<p>


Динамика такого события, несмотря на его вовлеченность, не оставляет ни места, ни времени для самостоятельных решений. Поэтому сознание также отказывается брать на себя ответственность за это событие. Оно вообще отрицает какое-либо эмоциональное отношение к нему. Все эти годы я не испытывал ни малейшего сожаления по поводу застреленного полицейского. Он не был конкретным человеком, даже не был конкретным врагом. </p>


<p>


 Он появился в моей жизни лишь на мгновение, как зависание, и это зависание было определено как его, ситуацией, которая была, по сути, результатом его решений. Крошечное изменение хода событий, и он мог бы стать и моим.</p>


<p>


Только десять лет спустя, когда я готовился к суду по делу о покушении на убийство и изучал все материалы расследования, этот человек стал для меня реальной личностью, человеком из плоти и крови с историей жизни, который в краткий миг нашей встречи был обречен мной на существование в инвалидном кресле и теперь должен был каждый день отвоевывать жизнь заново. Только тогда я смог почувствовать глубокое сострадание, потому что ощутил близость к его судьбе как обделенного и зависимого человеческого существа.</p>


<p>


Что касается меня, то после того дня в Париже мной овладела полная неуверенность. Я спасся, но какой ценой! Не было никаких сомнений в том, что я потерял всякий контроль над ходом событий и лишь позволил себе в панике дрейфовать в сторону катастрофического исхода. Даже до этого события я вел себя как частное лицо. Ошибиться было невозможно: Здесь я имел практический результат своего опустошенного внутреннего состояния, четкое выражение моей бессистемно дрейфующей нерешительности, которая теперь превратилась в безответственность. Я был полон стыда до кончиков волос. Что со мной стало? Не так давно я был центром доверия, ориентиром. Теперь я лежал, беспомощно брыкаясь на спине, как кафр, и не мог охватить ничего, кроме пустоты. Мой образ уже давно был разрушен, я отчаянно цеплялся за части труммера. Я не мог продолжать бороться в таком состоянии, но в то же время не хотел ни от чего отказываться, не мог представить себе ничего другого, кроме как быть подпольщиком.</p>


<p>


Некоторое время я сидел дома, обуза для себя, знак вопроса для товарищей. Они были в Западной Германии, нападали на американские объекты.</p>


<p>


 И снова я на много месяцев уезжаю в Йемен, чтобы найти себя.</p>


<p>


Я застрял в Бомбее. В отеле «Шератон» мне, английской леди, подают изысканные индийские фрукты из драгоценных хрустальных чаш. Толпы голодных детей хватаются за объедки и валяются в пыли на улице перед башней. Оборванцы в городе сами кажутся отбросами жизни. Роскошные европейские отели — это острова в отчужденном, злом мире. Они построены как крепости и одновременно как маяки богатства. Они не позволяют своим гостям заглянуть в мир горечи, голода и болезней. Они предлагают каждому европейцу упорядоченный комфорт и родную культуру своей страны. У французов есть бистро, у англичан — паб, у немцев — австрийский Венский замок, у итальянцев — ристоран, а индийская экзотика предлагается в качестве удовольствия для всех. Все потребности удовлетворены, никому не нужно покидать биотопы первого мира и пугаться страданий третьего мира.</p>


<p>


Удрученный, отчаявшийся и ожидающий, я покидаю самолет в Адене. Горячий, влажный воздух пропитывает мою одежду за пять минут, и я чувствую, как пот струится по моему телу. В мгновение ока все заканчивается. Над пестрой суетой в зале прилета несколько бесшумных вентиляторов крутятся и гоняют густой горячий воздух туда-сюда. И, как часто бывало раньше, меня встречают плакаты с изображением сияющей, уверенной в себе женской бригады социалистической йеменской армии. Попутчик забирает меня и везет в «большой дом». После чая он прощается со мной. Теперь я снова наедине с собой и начинаю вести жизнь отшельника.</p>


<p>


Штаб-квартира ООП находится в Бейруте. Ливан — это печь, на которой уже горит фитиль. Различные палестинские организации группируются вокруг плюсов и минусов политики политического признания Арафата со стороны США. Радикальные силы считают его предателем, поддавшимся на коварство американцев в надежде на то, что они смогут повлиять на военную...</p>


<p>


 Военные намерения Израиля. Израиль неоднократно совершает бомбовые налеты на районы Пайастиненси в Бейруте, чтобы уничтожить партизан или вытеснить их из страны. Это соответствует американской политике, которая также надеется установить мир в Ливане, вытеснив из Бейрута политические и военные штабы. Готовится новая война с целью нанести сокрушительный удар по фюрангу и позициям палестинцев в Ливане. Она станет жестокой кульминацией войны против палестинского народа с ее беспощадными бомбардировками гражданского населения Бейрута и массовыми убийствами фаланги в Сабре и Шатиле на глазах израильских солдат. </p>


<p>


База в Адене опустела. Она потеряла свое значение для обучения и</p>


<p>


После смерти Абу Хани она потеряла свое значение для обучения и организации. Международное крыло было распущено, отдельные части переориентировались, некоторые вернулись к политике НФОП. Политика теперь определяется в Бейруте, а Аден функционирует только как зона отступления и восстановления. Как таковая, база была открыта и для нас, союзников из Европы.</p>


<p>


Я вступаю во владение домом. Осматриваю его сверху донизу. Ничего не изменилось. Товарищ оставил мне ключ от оружейной комнаты. Политическая ситуация неопределенная, даже в Йемене палестинцы не чувствуют себя в полной безопасности от израильских рейдов. «Возьми оружие, чтобы не быть беззащитным», — советует он мне. Я выбираю автомат Калашникова. Он пыльный, и я привожу его в порядок. Вечером я кладу его рядом со своим спальным ковриком, это обеспечивает мне безопасность. Мне трудно представить себе израильское нападение в Адене, но дом легко доступен для любого решительного злоумышленника. Я не хочу быть беззащитным.</p>


<p>


И снова дни, недели, месяцы тают в жаре, бесследно исчезая между пробуждением и изнеможением. Я задаю им ритм, который систематизирует время, чтобы я мог без скуки и меланхолии проводить его с утра до вечера.</p>


<p>


Я провожу время без точной цели. То, чего я никогда не делаю в тюрьме. Там каждая ускользающая минута драгоценна, у меня не остается времени, каждый кусочек, который я могу освободить от своего обязательного назначения, хочет быть прожитым и исполненным. Но там, в доме, под вечно синим бесцельным небом, мое время тоже бесцельно и беспочвенно. Каждый день истекает вечером, каждая ночь сгорает восходящим огненным шаром. В непрерывном повторении. В промежутках я проживаю свою жизнь. Я сею, взращиваю и питаю себя. Я делаю йогурт и творог, пеку хлеб и варю кофе. Я постепенно потребляю пищу из программ Soli в ГДР, консервированные сосиски и, как ни странно, чайные пакетики «Сделано в ГДР». Я гоняюсь за скорпионами и змеями, читаю разные книги и пью чай с Абу Салемом. Иногда я громко пою на весь дом, чтобы не забывать говорить. Иногда в гости приходит товарищ и пытается растянуть свою компанию на всю ночь, но я бываю настолько щедр только один раз. По вечерам я смотрю новости по Deutsche Welle и BBC с помощью своего приемника Small World. Затем я смотрю очень драматичные арабские фильмы о любви и судьбе, транслируемые каирскими телестудиями. Они невероятно китчевые. Прежде чем лечь спать на веранде на втором этаже, я зажигаю антимоскитные спирали вокруг своего лагеря. Мой последний взгляд соединяется с прохладными женскими звездами.</p>


<p>


Я так занят всеми этими ежедневными повторениями, что у меня нет времени думать. Я даже больше не знаю, как можно думать. Мои попытки начинаются с вопроса: хочу ли я прекратить вооруженную борьбу, и если да, то ради чего? Ради какой жизни? И заканчиваются слепым ответом: Я не знаю. Но одно мне стало ясно в тот период: мне не удастся вписаться в чрезвычайно патриархальное арабское общество, которое выбрали некоторые европейские женщины-товарищи и Раша. </p>


<p>


В конце концов, эта уверенность означала мое возвращение в Европу и инициировала решение уехать в ГДР.</p>


<p>


Я не хочу обвинять РАФ в своем недоумении. Я и до этого был в недоумении. Это было связано с застоем революционных надежд и перспектив всей левой, что стало ясно во второй половине семидесятых, особенно после 77-го года. Даже среди левых мы достигли вооруженной политикой лишь маргинальных областей. Новая воинственная массовая борьба была связана не с концепциями герильи, а с конкретными политическими проектами с их собственной динамикой. У вооруженной борьбы не было перспективы, и у меня ее не было. В то время как мы объективно дрейфовали все дальше и дальше в изоляцию, я сам оказался в джунглях несостоятельности, потому что RAF была группой, которая не только не замечала, но и как-то принимала это отсутствие политической и организационной привязки. Это не обсуждалось и превращалось в индивидуальную проблему. Сама борьба, военная атака, была единственной настоящей революционной политикой в сознании RAF, независимо от ее неуклонно уменьшающегося освободительного эффекта в общих социальных конфликтах. Коллективная переориентация была совершенно немыслима. Для отдельного человека сомнение, неуверенность, поиск означали решение уйти.</p>


<p>


Уход девяти человек, почти большинства группы, ни в коем случае не был поводом для фундаментальных размышлений о вооруженной концепции. Уход был личным, но не политически легитимным. И это было связано с полным отрицанием революционной воли.</p>


<p>


Я барахтался в этой скобке два года: не желая уходить, но и не имея возможности противопоставить жесткому интеллектуальному доминированию РАФ новаторскую политическую критику. Из-за этого мне пришлось разрушить свою личность. Только когда я оказался на самом дне, я ушел.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Глава пятнадцатая


<p>


 </p>


<p>


О том, что я родился и вырос в капиталистической Германии, я не могу ни сожалеть, ни оправдываться, но это почти неописуемое счастье, что ход моей истории исправил мое незнание о другой Германии, О жизни там в постоянном противоречии между реализацией и осуществлением социалистических целей, стремлений и образа жизни, об усилиях, идеалах, способностях и неспособностях, истинах и ошибках, которые возникли из этого противоречия и были отмечены им. Только те, кто жил там, могут понять, что было разрушено.</p>


<p>


Левые на Западе не представляют, насколько тяжелым грузом лежит на них отсутствие опыта социалистического государства. История не предоставит им новой возможности. В своем высокомерии они даже думают, что могут позволить себе не признавать этот недостаток. Реальный социализм их времени, в ГДР до их прихода к власти, был единственным шансом для них испытать, как идея социализма, то есть идеал, может и не может иметь реальные социальные последствия. Но они предпочли отстраниться от этого исторического процесса, игнорировать его, издеваться над ним, смеяться над ним. Они предпочли культивировать империалистическую реальность, в том числе и самих себя, своими социалистическими теориями. Они всегда борются с экзистенциальной пуповиной капитализма и не знают ничего другого.</p>


<p>


Буржуазные левые всегда были слишком утонченными для работы перемен, предпочитая придерживаться интерпретации условий, зная, что революционные перемены основаны на грязи, на боли, как чужой, так и собственной, на статичности, сопротивлении и непредсказуемости. Как с этим справиться, не нарушив гигиену чистой идеи и, возможно, не победив самого себя? Вы упустили шанс сделать эту великую историческую попытку снова превратить историю капитала в историю человека.</p>


<p>


Я знаю, что большинство из них не считают это упущенной возможностью. Они говорят из своего аутистического восприятия: «Фу, мне не пришлось там жить». Говоря так, они предпочитают жить в империалистической реальности, а не в борьбе и жажде против нее. В этом и заключается проблема: хотеть участвовать в капиталистических, материальных силах и возможностях, зная, что они являются результатом хищнических отношений. Буржуазные левые обладают менталитетом интеллектуального забора. С невероятным рвением они набросились на разваливающуюся ГДР, с освободительным удовольствием они оценили свое заборное существование в девальвации социалистической истории. Их интересуют только те процессы, которые пошли не так,</p>


<p>


темные углы, в которые запихивали жареное. Они фиксируют абсурды как свидетельство того, что люди 40 лет работали над тем, чтобы испортить их благородные идеи. Единственное, что интересовало их в реальном социализме — это небытие социализма, и с этим интересом они продолжают отрицать возможность существования социализма вообще. Каждый положительный опыт подвергался их девальвации.</p>


<p>


Какое интеллектуальное высокомерие! Какое ограниченное и столь же самонадеянное предположение! С каким вульгарным лицемерием, с какой примитивной жаждой унижения они обрушились на народ ГДР. Как они провозглашали со всех фельетонов близких к государству СМИ: «Мы были фундаментальной оппозицией на Западе, это наше право презирать вас». Я не видел ни одного из этих болтунов в наших рядах!</p>


<p>


Мои восемь лет в ГДР были слишком короткими, чтобы заскучать хоть на один день, слишком короткими, чтобы устать от противоречий, слишком короткими, чтобы потерять оптимизм в отношении дальнейшего развития и ожидать такого катастрофического поражения. Но они были достаточно долгими, чтобы создать связь и нести совместную ответственность за все тяготы и неудачи, за успехи и неудачи в исторически уникальной борьбе за альтернативу капиталистическому обществу и вокруг нее. Эксплуатация и деградация ГДР, ликвидация социалистического бытия, его содержания, структур, социальных гарантий, глубокое падение народа в социальную и политическую недостойность, в экзистенциальную дезориентацию, в унижение и огрубление гораздо значительнее и гораздо бедственнее, чем связанная с этим деградация моей личной свободы.</p>


<p>


Я пристрастен, субъективен и эмоционален. Только так я когда-либо открывал мир для себя, обращался к людям, а люди обращались ко мне. Я не вижу ничего грандиозного в том, чтобы смотреть на исторический ход истории и свою собственную жизнь, вписанную в него, глазами нынешних триумфаторов. Это глаза жуликов, воров и грабителей, чья коллективная система процветает за счет использования более слабых.</p>


<p>


Признание ошибок и заблуждений не требует ни дистанцирования, ни обращения, это ритуалы подчинения, они наносят ущерб достоинству и истине. Не в больших масштабах, но там, где признание происходит как отношения власти.</p>


<p>


Когда первая волна капиталистических навязываний пройдет, воспоминания всплывут, опыт вернется сам собой, и тысячу раз сказанные обличения потеряют свою силу. Люди назовут разрушенную социальную функцию более справедливой и гуманной, они снова будут отождествлять ее как таковую с социализмом, они узнают от капитализма, что социалистическая социальная основа более гуманна и более человечна, потому что она не позволяет людям избивать друг друга, эксплуатировать и унижать друг друга.</p>


<p>


Трое из нас, Ирис, Ганс и я, приехали в Берлин на встречу с MfS. Встреча прошла как обычно: сердечно, в несколько натянутой непринужденности. </p>


<p>


 Для нас, женщин, немного слева и справа, для мужчин — постукивание по плечу. Чашка кофе, коньяк, вторая, потому что на одной ноге стоять нельзя, а в третью я сказал: «Я остаюсь здесь».</p>


<p>


Вольфганг и Вернер удивились, Ирис и Ханс вздохнули с облегчением. Это был наш последний момент, мы сделали расстояние между нами окончательным и неопровержимым, мы освободились друг от друга без сожаления и без боли. «Что значит, ты останешься здесь?» спросил</p>


<p>


Вольфганг, «ты приехал с большим чемоданом?».</p>


<p>


«Да.» Я поставила стакан на стол и вышла. В соседней комнате я расплакалась, потому что меня трясло, я не могла держать себя в руках. Глубокое давление овладело мной, не требуя ни стыда, ни смущения. Последние два года я была сгорблена, как лук, сплетенный и натянутый двумя шестами: Я не хочу возвращаться в систему. Никогда! И: Я</p>


<p>


не могу идти дальше. Политический и личный тупик. Теперь я наконец-то прорвался, не добровольно, скорее от отчаяния, но бесповоротно.</p>


<p>


Вольфганг вошел, сел рядом со мной и спросил немного беспомощно: «Неужели так плохо оставаться здесь?».</p>


<p>


«Почему, я не могу знать, поэтому и не плачу». Он молчал, не давил на меня. Когда я успокоилась и пришла в себя, он спросил, хочу ли я уехать отсюда. Да, прямо сейчас, я не хочу ее больше видеть».</p>


<p>


Дальше все произошло очень быстро. Он отвез меня в дом у озера, он был мне уже хорошо знаком. У меня было много разговоров здесь, в странной атмосфере. Смесь дипломатии, дружбы, осторожности, доверия, общности, дистанции и любопытства. Это всегда было трудно, часто нервировало, и иногда после этого мы напивались, чтобы расслабиться.</p>


<p>


Дом находился в лесу с высокими старыми соснами. В те времена они наполняли воздух молитвенным смолистым запахом. Озеро было соблазнительным и идиллическим, словно мир.</p>


<p>


 Я начала размышлять о своем новом положении и понял, что в данный момент это совершенно излишне, так как решать и улаживать пока нечего. Я был в руках. Все будет улажено. Это было необычно для меня, но не неприятно. Негосударство». Я знал, что это продлится несколько месяцев, и это было необходимо. Я должен был внутренне отстраниться от того, что у меня осталось, и приблизиться к тому, какой будет моя будущая жизнь.</p>


<p>


Во время долгих прогулок по окрестным лесам, лугам и деревням, во время оглядки в торговом центре, в первых осторожных встречах и банальных разговорах о повседневной жизни, которая, конечно, еще не была для меня повседневной, начало развиваться странное новое чувство. Совершенно постепенно и незаметно оно давало о себе знать из самых нижних слоев, и я воспринимал его как приятное состояние души, но усомнился в этом лишь много позже. Здесь я уже начал ощущать свою принадлежность к другой немецкой истории. Да, я уже начинал овладевать ею, как будто я помогал ее создавать.</p>


<p>


Мои предыдущие визиты в ГДР были целенаправленными, официальными, без интереса к стране, ее людям и общественной жизни. Я немного знал о жизни чиновников, все сознание, цель жизни и габитус которых были сформированы и наполнены их особой функцией в государстве. До сих пор ГДР воспринималась мной как политическое отношение, которое имело значение для моих идей и устремлений в отношении ФРГ. Теперь эти отношения изменились.</p>


<p>


Я так мрачно покончил с империализмом, так мрачно провалился в своих собственных попытках предложить ему стимул, начал партизанскую борьбу с Гаддисом и вынужден был признать ее столь прискорбно неэффективной, я пережил разнообразный, но окончательный отход моего поколения от революционных перспектив, что мне пришлось принять почти сорокалетнее упорство ГДР в том, что ГДР должна быть политическим государством, почти нежное уважение к почти сорокалетнему упорству ГДР. Без колебаний я был готов к ответственности и защите, без колебаний я встал на сторону социалистического государства как последней реальной альтернативы. Его утверждение казалось мне остатком осязаемого сопротивления системе, из которой я вышел и которая со своим полым совершенством безостановочно проедает себе дорогу сквозь мир и время, как гниль сквозь яблоко.</p>


<p>


Теперь я внезапно оказался за баррикадой, которая 40 лет препятствовала этой неостановимости. Мне стало чрезвычайно интересно, как все происходило с этой стороны, все эти годы давления, борьбы извне и изнутри, как люди добились этого и чем они стали отличаться от тех, кто живет на Западе. С каждым днем мне становилось все яснее, что мы на Западе понятия не имеем, что на самом деле происходило здесь после войны. Даже мы, которые до последнего боролись с капитализмом и утверждали, что у нас с ГДР политически мирные отношения. На самом деле мы никогда не пытались выяснить, как на самом деле работает социализм внутри страны, как идея века живет как реальный организм. Наш образ ГДР был размытой мозаикой наших собственных политических</p>


<p>


Наш образ ГДР был размытой мозаикой наших собственных политических интересов и леволиберальных предубеждений, которые подпитывались или в основном подпитывались западным и восточным официозом, тем, что говорили и что показывали. Из узкомысленной незаинтересованности от нас также осталось скрытым, как здесь организовалась и дышала самобытная жизнь.</p>


<p>


Странно, что мы боролись против капиталистического содержания и структур и не прониклись желанием узнать, каково было в существующих социалистических. Как в них работают и живут люди, которые после 45-го года начали что-то другое, чем мы. Добровольно, сознательно, но без опыта, или также невольно, пассивно, враждебно и снедаемая тоской по Западу.</p>


<p>


В первые несколько недель я отдыхал, купался, греб по озеру и наслаждался сочным вечерним золотом дней позднего лета. Я был предоставлен самому себе и имел время найти себя и подготовиться к знакомству с новым миром.</p>


<p>


Он был хорош для меня своей простотой. Никаких штопоров, никакого лака. Все самое необходимое было видно без пробелов. Мне также понравились лозунги. Они, конечно, не отличались фантазией, но это не делало их неправильными. Я часто сталкивался с ними неожиданно. В конце поворота дороги на Берлин: Я — рабочий, кто больше? На заброшенных руинах легендарного завода: Стройте социализм! В преддверии 8-го партийного съезда СЕПГ. У деревенского дуба: Присоединяйтесь к нам, защищайте наши деревни, наши города. В школе: Мы выступаем за мир. Всегда они призывали, взывали с простой повторяемостью к вниманию народа, к его инициативе, к его верности социалистическому обществу. Передовая реклама, придуманная не для сезонных хитов и рыночных новинок, не для бывших и хмельных продуктов, не для сиюминутного удовольствия. Их лозунги и слоганы требовали, обещали и утверждали усилия и самоотдачу во имя лучшего будущего. Они содержали в себе тяготы и нередко тщетность прокладывания новых путей, борьбы за новые жизненные ценности. Часто они были выветренными, блеклыми, как будто хотели постепенно сделать себя невидимыми, отступить перед реальностью, которая достаточно часто давала им ложь.</p>


<p>


Нет, я не находил их смехотворными, иногда жалкими, да. Даже старомодными. Но они никогда не могли быть такими лживыми и циничными, как рекламный слоган Kitekat в мире, где 14 миллионов детей ежегодно умирают от голода и эпидемий.</p>


<p>


«Лучшее для нашей кошки». Никогда еще не было более удручающего слогана, чем ежедневный радиослоган: «Bildzeitung — что еще вам нужно?». И также никогда не было более унылого и пологого, чем: «Все Мюллер или что?». Сегодня я могу только смеяться, когда читаю или слышу популярную формулу западных взглядов и маркетинга: «Вездесущая идеологическая пропаганда и индоктринация в ГДР». Какое притупление и отупение их способностей к восприятию!</p>


<p>


Они поглощены товарным обществом и больше не чувствуют, как оно определяет и обременяет их 24 часа в сутки. Куда бы вы ни обратили свой взгляд, свои шаги, свои чувства в капиталистическом обществе, вы сталкиваетесь с его пропагандой. Она следует за вами повсюду, от момента пробуждения до момента отхода ко сну. Улицы, дома, львы, все тела, все поверхности, открытые и тайные желания и мечты детей, женщин и мужчин, их кожа, их волосы, их одежда, их зубы, искусство, образование, наука и культура, все, все является рекламной поверхностью, рекламным объектом, рекламным средством для капиталистической социальной системы. Это то, что я называю вездесущим, и свобода от него была для меня приятным приобретением в качестве жизни.</p>


<p>


Качество жизни.</p>


<p>


Пропаганда в ГДР была невероятно простой, ясной и прозрачной, и все люди понимали ее как таковую. Таким образом, она оставляла каждому свободу закрывать свое сознание от нее, дистанцироваться от нее. Психологически и эстетически изощренная, дифференцированная пропаганда капитала уже не позволяет этого, она прониклаво все внутренние и внешние сферы жизни, она незаметно управляет потребностями и жизненными планами. Она опасна, а там, где она хорошо видна, является наглой помехой.</p>


<p>


Время от времени к нам заходит Вернер. Мы вместе гуляем, вместе едим, обсуждаем или даже просто болтаем. -Он ненавязчиво (как ему кажется) заглядывает ко мне, хочет узнать мои впечатления и как я себя чувствую. Он не спрашивает напрямую, он хочет узнать через картинки.</p>


<p>


«Я только что был в супермаркете».</p>


<p>


«Супермаркет», — терпеливо повторяет он во второй раз. Мы смеемся.</p>


<p>


«Я всегда удивляюсь», — говорю я ему. «Почему-то я думала, что у тебя всего не хватает. Так мы раньше думали».</p>


<p>


«Это, конечно, ерунда, но когда ты здесь долгое время.., ты заметишь, чего не хватает и что не так. Мы все еще далеки от супермаркета».</p>


<p>


«Слава Богу», — говорю я.</p>


<p>


Когда он уходит, он говорит: «Как только ты почувствуешь себя в форме, мы начнем работать. Твоя легенда, твой бераф, твои новые обстоятельства, это будет непросто, начинай думать об этом».</p>


<p>


Я иду в библиотеку, хочу выучить язык ГДР. Каждый разговор выдает меня как «человека с Запада» и ниспровергает мою первоначальную беспристрастность. В Австрии пожилые люди часто спрашивали меня: «Вы из Рейха?». В этом вопросе было такое самоочевидное соучастие, что меня это отталкивало. Я всегда отвечал «нет». Но теперь в вопросе: «Вы из ФРГ?» была уверенность и неуверенность.</p>


<p>


В библиотеке я вступил на новую захватывающую территорию: литература ГДР, социалистическая история, социалистическая философия, искусство ГДР, поэзия, каждая книга приближала меня к ГДР, передо мной лежало этическое понимание социалистической части мира вместе с его материализацией. Без биригеровской фильтрации и интербреттинга. С пачкой книг об экономических и политических структурах, социальных организациях и т.д., ассамблеей Германа Канта и курсом русского языка я вернулся в квартиру и первым делом выучил самые распространенные аббревиатуры: EOS, POS, NSW, SW, AWG, KWV ...</p>


<p>


Даже после полугодовой подготовки я не мог сойти за бюргера из ГДР, мне не хватало бытового языка, и я не мог так быстро избавиться от привычки к западному языку. Поэтому мы остановились на легенде как Ubersiedlerin. Это также дало мне более свободное пространство для общения. Мне не хватало социальных контактов, общительности и общения. Полгода в Берлине я был оторван от повседневной жизни, только по отношению к товарищам из MfS. Но последние два года нелегальной жизни также были очень одинокими и отстраненными. Одиночество в течение столь долгого времени угрожало моей жажде жизни.</p>


<p>


 Тем не менее, нам также было ясно, что многие относились ко мне с подозрением и недоверием, но я решился преодолеть это и предпочел принять это, чем слишком строгую сдержанность и незаметность. Кроме того, я слишком спонтанна и тщеславна, чтобы выдержать чрезмерное дисциплинирование и сокращение своей личности.</p>


<p>


Но это оказалось труднее, чем я себе представлял. Непонимание того, зачем я приехал с Запада на Восток, часто вызывало во мне гнев и неуверенность. В первые годы в Дрездене я иногда чувствовал себя очень неуютно. О Западе нельзя писать. Дискуссии в моем рабочем коллективе обычно заканчивались сравнением внешнего облика: Trabi против Audi, Rugen против Майорки, Западный Берлин против Восточного Берлина, и, конечно, ГДР всегда выбивалась по очкам. Как объяснить овеществление, товарные отношения, социальную холодность, десолидаризацию, как объяснить, что товарное общество делает из людей? Да,</p>


<p>


Сегодня, после многих лет, проведенных под влиянием и на опыте капиталистических ценностей и эффектов, я уже не встретил бы того защитного, неверящего взгляда, который заставлял меня молчать и часто сомневаться.</p>


<p>


Вольфганг был стратегом, его размышления охватывали больше пространства, были грандиозными замыслами, он требовал альтернатив своим собственным мыслям. Он искал решения, а не решения, просто потому, что у него была власть их принимать. За его обычным внешним обликом скрывался человек из секретной службы мира и культуры, мира и культуры. Он был приятен мне, его взгляд был свободен от мелочности и необъективности. Но он разделял удовольствие от ритуала со всеми остальными мужчинами-функционерами: тост или небольшая застольная беседа по особому случаю, официальное оформление юбилеев или событий, политическое заявление, подчеркивающее важность какого-либо процесса, и так далее.</p>


<p>


 Вернер был практичным человеком, работающим над деталями, хитрым лисом, который никогда не раскрывал свои карты. Он был потрясающим комбинатором, неизвестным двойником и ловкачом. Мне было неловко, когда он не замечал, что я вижу его насквозь. Он всегда играл одновременно на многих сторонах, чтобы скрыть, какая из них для него важна. Иногда я играл, чтобы быть лучше, но мне это не нравилось. Это были моменты, когда я чувствовала, что он не воспринимает меня всерьез, он хочет обойти мою волю. Я для него объект, а не товарищ. Но он был и приятным собеседником, с ярко выраженной радостью к гостеприимству и благополучию.</p>


<p>


Даже в самые уютные, дружеские моменты я никогда не забывала, что эти люди — мои «сиделки» с государственным мандатом. Шаг, сделанный в ГДР, означал одновременно и то, что я попала в зависимость от них. Я не боялась этой зависимости, я знала, что она не будет использована.</p>


<p>


«Что ты хочешь делать с нами, какую работу ты хотела бы получить, в каком городе ты хотела бы жить, как бы ты хотела, чтобы тебя называли? Давай посмотрим, сможем ли мы превратить все твои желания в историю».</p>


<p>


«У меня был некоторый опыт работы с репротехнологиями из подполья, «и не ездите в провинцию, если о Берлине не может быть и речи из-за безопасности, то хотя бы отправляйтесь во второй или третий по величине город».</p>


<p>


После шести месяцев подготовки я отправился в Дрезден. Я был полон любопытства, тревоги и волнения.</p>


<p>


«Не думайте, что вы встретите только коммунистов, потому что вы находитесь в социалистическом государстве. Мы уже были счастливы, когда настоящими коммунистами были только бедра старых членов партии. Не ждите политического сознания, как у вас и как вы привыкли от западных левых. Вы встретите совсем другое общественное сознание и социальную ответственность. Не ждите чудес. Сорок лет — это не так много, но достаточно долго, чтобы сделать много ошибок, люди затихли, а ФРГ наседает на нас, тяжелая, как свинец. Вы будете чувствовать себя поначалу чужим, привыкайте. Если не знаешь, что делать, звони, приходи сюда».</p>


<p>


Так Вольфганг и Вернер.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Глава четырнадцатая


<p>


 </p>


<p>


На этот раз это должен был быть Магдебург. Я согласился на это предложение вяло, неохотно. Найти достойную работу для себя было нелегко. Теперь мои предпосылки были лучше, потому что я мог предстать как гражданин ГДР, но: гражданин ГДР моего возраста, с моей независимостью, привычками и социальным мышлением обычно делал, по крайней мере, среднюю карьеру в бизнесе и обществе, учился, выполнял управленческие функции. Но я не имел никакого представления о ГДР на этом уровне. Внутреннее устройство государства и партии, механизмы руководства и функции были мне до сих пор неизвестны.</p>


<p>


В конце концов, однако, мы собрали все вместе, чтобы сформировать аккуратную, круглую легенду: менеджер низшего звена с высшим экономическим образованием, ранее вместе с мужем руководившая семейным бизнесом. После смерти мужа — новая ориентация за пределами семейного круга.</p>


<p>


В этой истории мое прежнее общественно-политическое воздержание было чудесным образом приостановлено. Теперь оставалось только найти для меня такую сферу деятельности, в которой мои недостаточные знания социалистической экономики были бы востребованы не в первую очередь, а то, что мне действительно было нужно: организаторские способности, чутье и гибкость в общении с людьми и отношениях.</p>


<p>


Так я оказался в провинции. В конце концов, я оказался в огромном комбинате, и он казался больше и запутаннее, чем весь город Магдебург. Даже после трех лет работы мне не удалось познакомиться со всеми частями завода и всеми структурами, отнюдь! В ВЭБ Schwermaschinenbau «Karl Liebknecht» строились дизельные двигатели и промышленные установки. Это было место работы и жизни для 9 000 человек. На главном заводе Магдебурга было около 6 000. В первые месяцы я терялся только на территории завода.</p>


<p>


Фабрики и особенно комбайны в ГДР отвечали за все или почти все потребности рабочих и их семей: за комплексное медицинское обслуживание, за социальную и культурную жизнь, за образование и обучение, за жилье, за уход за детьми, за предоставление мест отдыха, за социальную поддержку, за уход за пенсионерами и многое другое. Например, отдел социального обслуживания имел ежегодный культурный и социальный фонд в размере 12 миллионов марок. Это была только доля компании. Профсоюз компании управлял своими собственными фондами. Кстати, он же контролировал и социальные выплаты. Без профсоюза ничего не работало. У меня, как у профсоюзного лидера, не было конфликта интересов с моей функцией государственного лидера в то же время.</p>


<p>


Профсоюзные вопросы были приоритетными. Иногда мы спрашивали себя, кто имеет больше права голоса на заводе, партийный организатор или директор завода. Это решалось заново в каждом случае конфликта. В целом, конфликтующие интересы в ГДР решались не путем конфронтации, а путем балансирования. Это соответствовало политике единой линии и великому социалистическому пониманию кооперативного сообщества.</p>


<p>


Нет, это никогда не было вопросом денег, мы могли тратить деньги с полным правом. Я никогда не видел столько социальных денег в руках сотрудников. Свобода решать, как их потратить, была огромной. В моей сфере деятельности — детские каникулярные биржи, детские лагеря отдыха — в моем распоряжении было более миллиона в год. Я не был очень высокомерным, но с некоторыми суммами я был довольно высокомерен. И почти каждый клерк в соответствующей сфере деятельности мог это сделать.</p>


<p>


Государственная политика «единства экономической и социальной политики» наделила профсоюз и социальную систему предприятия большими идеологическими полномочиями для реализации своих планов. Иногда я получал тайное удовольствие от распаковывания этих полномочий. Когда строительный отдел в третий раз отказал мне в материале, потому что не справлялся со своими ограниченными квотами сзади и спереди и поэтому ставил другие приоритеты, я в конце концов пришел к начальнику отдела с суровым вопросом: «Вы подписали или не подписали политику партии о единстве экономической и социальной политики, товарищ?». Ну, в основном это помогло.</p>


<p>


Командная экономика — это политический термин, который не дает понять ничего, кроме презрения буржуазии к здравой идее. А именно: убрать анархический, ориентированный на прибыль самоуправляемый характер экономики и приспособить ее к социальным, культурным и общественным потребностям. Эта идея действительно не была реализована в ГДР в полной мере, и для этого есть много хороших и плохих причин. Не считая того, что революционным идеям нужны целые эпохи, чтобы созреть на практике, поскольку экспериментов и признания гена недостаточно.</p>


<p>


План — это не приказ. Он может быть ошибочным, несовершенным, нереалистичным или каким-то еще. Его реа-лизация на низовом уровне была возможна только через развитие и мобилизацию отношений, связей, контактов, взаимодействий. Это была наша повседневная реальность, с которой мы выполняли свои обязанности и задачи: Приключение, потому что нельзя было приказывать, командовать или требовать чего-либо. Конечно, это можно было делать благодаря лидерским компетенциям, но с этим ничего не получалось. Всегда приходилось иметь дело с людьми. Нужно было собираться вместе, вступать в отношения, обмениваться интересами. Это интересно и по-человечески, результат, как правило, открытый. Такие категории, как экономически и временно неэффективные, здесь совершенно не подходят. Они из другого понимания жизни, в котором качество жизни отождествляется только с деньгами. Капитализм исключает прямое общение между людьми. Остается общение через машину, через технологию. В ГДР каждый отвечал за старые проблемы. Их регулирование требовало постоянного сотрудничества.</p>


<p>


Когда мне звонят из Gemuse-LPG и просят предоставить места для отдыха их детей, я сначала обсуждаю проблемы снабжения свежими продуктами в лагерях отдыха. Мы встречаемся, знакомимся, договариваемся. Я получаю овощи для лагеря отдыха, они получают свои места.</p>


<p>


Я делю свой кабинет со Штеффи, Петрой и Зигрид. Они встретили меня недружелюбно и хотят сразу показать, что новый начальник им не нужен. Тем не менее, я полон желания решать все проблемы вместе. Я естественно переношу свое понимание коллективной борьбы на практическую повседневную работу. Вы легко отпускаете меня. Я привношу что-то нетрадиционное в их комфортную социалистическую жизнь. Они смотрят на это с подозрением. Я делаю все так, как всегда делали они, и так, как всегда получалось и правильно, и неправильно. Они ревниво следят за своими отношениями в компании, без которых я не могу ничего сдвинуть с места. Особенно Петра. Проработав в компании много лет, она не хочет, чтобы я заглядывала к ней и делилась своими знаниями. Она вертит всем по своему вкусу и интересам. Она умна, коррумпирована, проворна и пользуется всеми преимуществами. Ее не интересуют никакие перемены, это только расстроит ее систему. Она живет в компании и из компании</p>


<p>


Она живет в компании и из компании, как личинка в беконе.</p>


<p>


Мой стол шатается и тянет нитки на брюках.</p>


<p>


Вы прислали мне самую старую и самую маленькую. Я ничего не говорю. Почему это должен получать кто-то другой? В конце концов, я не хотел быть начальником. Первые несколько дней, когда я задаю им вопрос, они просто пихают мне папку и говорят: «Там все есть». Есть два телефона. Они положили их в недоступном для меня месте и каждый раз заставляют меня просить один. Через неделю я у них наготове: полностью загруженный, я говорю им, что происходит, что происходит! </p>


<p>


 Они ведут себя так, будто не понимают, о чем я говорю. Наверное, я попал в змеиную яму, думаю я. Но, по крайней мере, она социалистическая. Мне требуется время, чтобы добиться своего.</p>


<p>


У нас есть база отдыха в Гарце и в Альтмарке. Третий — как объект обмена на Балтийском море. Всего около 1 000 мест для отдыха на лето, включая места по обмену с Польшей и бывшей ЧССР.</p>


<p>


В подготовке участвуют профтехучилище предприятия, районные училища, ФДЖ, профсоюз предприятия, район, округ, коммунальные предприятия, мэры, районные отделы гигиены, отдел по делам молодежи, рейхсбан, медицинский отдел, строительный отдел, дом культуры, отдел графики и агитпроп^ на предприятии, газета предприятия, детская комиссия, транспортный отдел и др, Все они участвуют в подготовке и проведении детского каникулярного лета, которое организуется в моем офисе. Фактически, чтобы предоставить каждому ребенку три недели почти бесплатных каникул, половина республики находится на работе одно лето, а я на работе весь год. Все каникулярное лето длится около десяти недель.</p>


<p>


Социальное обеспечение и образование были сферами деятельности директората. Это были самые идеологизированные области. Когда в 1989 году на заводе начались волнения, первое, что произошло, это то, что на директора напали сотрудники, а затем его свергли.</p>


<p>


Люди в ГДР демонстрировали сильную идентификацию со своей компанией. Все происходит совершенно бессознательно и само собой разумеется. Такая же идентификация, как между двумя людьми, которые долгое время живут вместе, зависят друг от друга и отвечают друг за друга. Они знают свои плохие и хорошие стороны, у них есть свои недовольства, но они не расстаются. В ГДР редко кто уходил в отставку и еще реже кого-то увольняли. Новая компания всегда означает новую сферу жизни, и люди не готовы с этим мириться. Отношения являются долговременными и придают жизни безопасность и смысл</p>


<p>


В Комбинате я постепенно знакомлюсь с иерархией и тем, что я определил как авторитарность в ГДР. Это очень отличается от того, что имеет в виду Westen, когда описывает ГДР как авторитарную страну.</p>


<p>


В своей попытке практиковать и утвердить социализм ГДР среди многих странностей породила и это: нереальный уровень авторитарного и реальный уровень антиавторитарного. Иерархия на рабочем месте имела свой официальный ритуал, свою иерархию сверху вниз, и это также соблюдалось в исключительно ритуальной манере, но личные связи людей на рабочем месте делали иерархию неэффективной, новаторской, часто излишней. Эти связи не позволяли переносить авторитарные структуры на межличностные отношения. В ГДР ни один подмастерье не боялся своего мастера, и мы не боялись Ахима, начальника нашего отдела. Скорее наоборот. А в частном порядке фрау доктор имела свой сад рядом с электриком, герр ди ректор дружит с профсоюзным лидером, который опять же бригадир. А Кристель, будучи хозяйственным клерком, сопровождая детей в лагерь отдыха в Польше в качестве руководителя детективной службы, вдруг получает полномочия выступать и действовать как представитель SKL и ГДР в целом.</p>


<p>


Мое первое партийное собрание было поразительным опытом. Мне пришлось присутствовать как представителю руководства государства, так как темой собрания была работа FDJ в нашем районе и состояние подготовки к летнему отдыху. Директор открыл совещание, кратко обрисовал проблемы и призвал к столь же кратким предложениям по их решению. Секретарь парткома сидит рядом с ним. Так и должно быть. Детлеф, секретарь партии, может произнести речь без перерыва и без всякого содержания.</p>


<p>


речь без всякого содержания. Он делает это и в этот раз, и все молчат. Однако он также является начальником отдела и после своей речи должен рассказать о своей работе. Директор обрывает его речь на полуслове. Ему нужны конкретные факты. Атмосфера напряженная и очень пустая, как будто никто из присутствующих не знает друг друга. Перед встречей все повесили свои личности на крючок. Маргрит, АГЛ, состоит в партии и является окономиякой в главном управлении. А еще она, я знаю, в ссоре с директором, что интересно только потому, что директор не проявляет к ней ни малейшего расположения. Она дает свой обычный отчет. Отчеты обязательно должны быть о двух вещах: о недостатках и о больших усилиях, приложенных для их устранения. Доклад Маргрит резко отвергается как слишком рутинный и лишенный инноваций. У остальных докладчиков дела обстоят не лучше. Затем наступает очередь Штеффи, новоиспеченного секретаря FDJ. Мы долго работали над докладом потому что писать было не о чем.</p>


<p>


Работа FDJ в нашем регионе находится на самом дне. </p>


<p>


Молодежь не проявляет к ней никакого интереса. Штеффи абсолютно аполитична и не имеет особого отношения к партии. Скорее наоборот. Но когда ее спросили, не хочет ли она стать секретарем FDJ, она сразу же согласилась. Удивленный, я хотел узнать, почему. «О, почему?», — сказала она, и я подумал про себя, что это, наверное, социальный престиж.</p>


<p>


Я подумал, что это, должно быть, социальный престиж, который сопутствует такой должности. Штеффи — единственная, кого директор беспокоит за ее лекции. Как молодое растение FDJ, она пользуется почетом. Всех остальных жестко критикуют и приказывают принять необсуждаемые меры с жесткими сроками. Никакого обсуждения не происходит. Никто из собравшихся не обсуждает. А за столом сидят компетентные, красноречивые люди, еще мгновение назад расслабленные и уверенные, а теперь немые, завороженные, преданные.</p>


<p>


Как руководитель самого низкого уровня, я, вероятно, имею наибольшую свободу, наибольшую свободу действий в реализации своих задач. Но с Ахимом, моим начальником отдела, все уже начинается. Когда я пишу протокол, в нем точно указано, что произошло и что не произошло. Затем Ахим переписывает его. Он немного смягчает его здесь, немного нейтрализует там. Он также переводит его на официальный язык. </p>


<p>


 Я не могу убедить его, что они полностью недействительны. Затем его получает начальник отдела. Затем он немного «улучшает» то тут, то там, и у директора на столе лежит бумага, в которой уже нет никаких взрывоопасных проблем.</p>


<p>


Для того чтобы отправить 30 детей на три недели в ЧССР, мне нужно написать план мероприятий, план комплектования, программу содержания, каждый месяц промежуточный отчет о ходе выполнения, курс обучения для членов делегации, организовать несколько встреч с представителями компании, районных и окружных профсоюзов, нужно заполнить семь кадровых анкет, валютные анкеты и т.д. Для детской группы в Польшу также составляется план действий, программа и т.д. Для двух лагерей отдыха, конечно, тоже еще раз. Система отчетности и документации в ГДР была почти террористической и занимала пятьдесят процентов рабочего времени. Когда всем отделам было предложено разработать программное обеспечение для своей области, Штеффи и первой мыслью было разработать программу по плану управления.</p>


<p>


Я не состояла в партии, мне не нужно было подчиняться их прямой власти и не нужно было иметь дело с их ритуалами. Но я мог использовать их авторитет. Когда я исчерпал все свои возможности и не смог добиться от директора по производству выделения людей для сопровождения детских транспортов, тогда я пошел к Эгону, партийному лидеру района, и сказал: «Кто возьмет на себя ответственность, если праздничные транспорты не удастся обеспечить? И поскольку я знал, что партия в конечном счете несет ответственность за все, Эгон взял трубку и взял товарища директора на себя и взял товарища директора в оборот.</p>


<p>


У меня был соблазн, я бы вступил в партию.</p>


<p>


Потому что в ней было так много тех, кого я выгнал, потому что они разжирели в партии оппортунизмом, некомпетентностью, авторитаризмом и застоем. Но мне не разрешили. Нельзя так делать», — говорят товарищи из столицы. «Перед партией мы не можем скрывать вашу легенду, перед партией мы должны спустить штаны».</p>


<p>


В Магдебурге кабаре всегда раскупается на ура, а у меня самые лучшие связи с кабаре. Такие связи на вес золота. Теперь мы всегда ходим в кабаре, чтобы выполнить наш культурный план. Однажды даже директор пошел, потому что не мог представить, что ему придется пережить. В программе остро и остроумно рассказывается об агитационных фразах и примитивной логике аргументации в «партийной литературе». Мы хлопали себя по ляжкам от удовольствия, как и остальные зрители. Наш директор покидает спектакль в отвращении. Он больше не может выносить реальность ГДР, как только она ставится под сомнение.</p>


<p>


Когда ГДР рухнет, я приду к нему и спрошу, что находится в моем кадровом досье. Он знает, как я был интегрирован в компанию, теперь я хочу знать, какая информация содержится в кадровом досье. Неизвестно, в чьи руки попадет кадровое досье.</p>


<p>


«Ваше досье совершенно обычное и незаметное», — говорит он, пока я листаю его. Когда я ухожу, он покорно добавляет: «Всем этим мы обязаны Горбачеву».</p>


<p>


Мне трудно признать общий экономический и культурный застой в ГДР. Я нахожу дефицитные условия, но я не сопровождал их процессы до сегодняшнего дня, я почти ничего о них не знаю. Я воспринимаю государство как новое, а значит, и как изменчивое. Это отличает меня почти от всех жителей ГДР.</p>


<p>


Когда Ханна узнает, что я приехал с Запада, она спрашивает меня: «Что ты думаешь о ГДР? Я долго думаю, какое описание подходит к моим чувствам. «Как на стадии пионеров», — отвечаю я. Для меня социальная реконструкция началась не в 1945 г., а в 1982 г. Я по-прежнему считаю, что все осуществимо. Сорок лет усилий не отягощают мою спину. Я думаю, что сорок лет могут быть только началом эпохальной попытки освободить человечество от капитализма. И я думаю, что в ГДР уже многое произошло. Поэтому моё отношение ко всем явлениям положительное, несмотря на мою старую критику и гнев по поводу некоторых вещей. Но чем прогресс, вырванный у капитализма, лучше ГДР? Не было более глубокой, более развитой альтернативы, чем эта республика. Все, что называет себя социалистическим в рамках капиталистической системы, связано с ней и находится в ее ловушке. Это всегда лишь воображаемая, непроверенная и бессильная утопия.</p>


<p>


«Вы говорите так, как будто только что окончили партийную школу», — говорит Ханна Яхенд, и это звучит так, как будто она говорит: вы полны иллюзий относительно ГДР. Но я просто думаю, что все, чего хочет социализм, лучше и имеет больше будущего, чем то, чего хочет Запад». Ханна — директор кассового центра. Ее отец был фабричным рабочим и сгорел как солдат в Первой и Второй мировых войнах. Ее мать была</p>


<p>


Ее мать была фабричной работницей и воспринимала профессиональный рост своей дочери как необычную удачу. На Западе Ханна, вероятно, была бы фабричной работницей, продавщицей или парикмахером. Ханна — один из многочисленных примеров коллективного подъема рабочего класса в ГДР. Она считает: ГДР стоила этого, моя жизнь стоила этого.</p>


<p>


Мой директор должен отчитываться перед сотрудниками первого числа каждого месяца о состоянии выполнения плана. Отстающие отделы должны объясняться, и им даются специальные задания. Директора не любят. Он авторитарен и работает в своем кабинете до позднего вечера. От своих сотрудников он ожидает такой же дисциплины и преданности компании и социализму.</p>


<p>


ГДР намерена наверстать безнадежное отставание в разработке компьютеров. Все отделы должны разработать программы для своих рабочих процессов. Нас делегируют преподавать в академию компании. Возникает большая суматоха, большая путаница в деятельности. Лаусманн из отдела снабжения ездит по стране в поисках программ, Ахим целыми днями сидит без дела перед единственным компьютером в главном отделе и забывает обо всех других встречах. Штеффи и я заняты своими собственными программами. Мы качаем головами, нашу работу нельзя запрограммировать, она зависит от людей и отношений. По поводу Ca'd-Cam постоянно проводятся специальные совещания. Все в замешательстве и под давлением. Эта лихорадка вспыхнула по всей республике после директивы правительства. Затем, когда начинается лихорадка полетов, начинается лихорадка Кад-Кам. Люди сейчас ждут, когда произойдет что-то более важное.</p>


<p>


В беседе с товарищами из госбезопасности я жалуюсь на низкий уровень политического анализа в партийной прессе и других изданиях. Затем Ганс приносит мне литературу из партийной школы. Через десять минут я засыпаю. В Республике больше не думают, только копируют. Повседневные политические формулировки заменяют теоретические и интеллектуальные дебаты. Мы не можем победить капитализм материально, это становится яснее с каждым днем. Но ГДР пренебрегает разработкой интеллектуального оружия против него. В великой декларации СЕПГ и СДПГ социализм имеет только поникшие уши и виляющий хвост. Экономическое принуждение срывает все демаркации с социал-демократией. Против этого не может возникнуть никакого интеллектуального сопротивления, потому что нет критической дискуссии по этому поводу. Партия больше не хочет убедить людей в коммунизме, а только в себе. </p>


<p>


Она всегда права.</p>


<p>


Стремление к капиталистической плоти захватывает людей.</p>


<p>


людьми. Те, кто остался в стране, смотрят на венгерский сценарий с затаенным дыханием. Что будет делать правительство ГДР? Правительство ничего не делает, партия молчит. Все пущено на самотек. Летом 1989 года в нашем лагере отдыха появились первые признаки распада. Из одного дня в другой исчезали лидеры дружбы, дети ГДР ополчились на детей ФРГ и переехали в лагерь.</p>


<p>


Идём через лагерь: «Бундис вон, Бундис вон». Молодежь из окрестностей душит толпу. В лагере идет пьянка, медицинская помощь рушится, врач тоже едет в Венгрию. Элтем забирает детей с каникул и едет на запад. Каждый день у меня на столе происходит инцидент. Это уже мешает, но все возвращается на круги своя. Кризис? Нет никакого кризиса.</p>


<p>


Я рад, когда каникулярное лето заканчивается и дети возвращаются под опеку родителей». «Зигмар говорит: «В ближайшие несколько лет наши дети будут болтаться по улицам и играть в pièce de résistance, как на Западе. Так оно и есть.</p>


<p>


Уже сейчас десятки тысяч людей переезжают на Запад. На заводах повсюду не хватает людей. Руководители смотрят на партию, партия безмолвствует. В коллективе по-прежнему нет оппозиционных движений, но собрания коллектива проходят в напряженном, пренебрежительном молчании. Заметно, что все ждут момента, возможности подключиться к зарождающемуся восстанию против условий труда.</p>


<p>


Если демонстрации по понедельникам проходят в Лейпциге, то молитвы в соборе по понедельникам проходят в Магдебурге. Мы с Ханной идем туда. Там много народу. Мрачный интерьер собора освещен свечами. Мы с трудом пробираемся через атмосферу катакомб к трибуне. Один оратор за другим берут микрофон. Это действительно только мужчины. Аплодисменты неистовы, когда атакуют партию и аппарат безопасности. Хлопают постоянно. Речи агрессивны, они создают настроение. Мужчина молча стоит под церковной аркой, держа над головой плакат: СЕПГ = криминальная партия. Парень в костюме 68-го года с беретом берет микрофон. Он восхваляет социализм, образование, представляет себя жертвой политики партии и государственной безопасности, поднимает общие лозунги: СЕПГ — вон, Штази — вон, мы — народ... Толпа топает. «Послушайте, я его знаю», — говорит Ханна. Он учитель, педагогический ноль, ленивый бездельник, которому нечего делать здесь, от него никогда не исходило инициативы! Если наше будущее теперь зависит от таких персонажей...». Здесь он играет роль жертвы. «Мы едины. Volk» — скандируют они, и несущийся, полупевучий голос звучит в микрофонах. Он несет молитву в этот горячий шум.</p>


<p>


«Пойдемте, пойдемте», — остракизмом говорю я. «Восемнадцатый век, вот мы и еретики». Мы отталкиваемся, неестественный голос заполняет собор до последнего уголка, подгоняя нас к выходу.</p>


<p>


«Давайте помолимся за мирное объединение с нашими сестрами и братьями в Федеративной Республике Германия...». « Группа церковников в черных рясах преграждает нам путь к выходу. Я сердито пытаюсь прорваться, но они просто прижимаются друг к другу и держат меня, глядя мимо, как будто это пустяк.</p>


<p>


«Не заставляйте меня участвовать в вашем танце мумии», — шиплю я в их безымянные лица и уже готов выбить себе дорогу кулаками. Ханна успокаивает меня. Наконец мы проходим и выходим. Перед башней раздаются фашистские листовки. Небесно-драматическое песнопение передается на соборную площадь через громкоговорители и некоторое время следует за нами по городу. Так я представляю себе контрреволюцию.</p>


<p>


Когда свергают Эриха Хонеккера, она также открыто начинается на заводе. Все новые политические группы там. Демократическое пробуждение, Демократия сейчас, Объединенные левые, Социал-демократическая партия. Новый форум завоевывает доминирующее мнение. Выдвигаются требования увольнения директоров и функционеров, деполитизации завода, СЕПГ (или то, что от нее осталось) и профсоюз подвергаются массовым нападкам, часть рабочих бросает инструменты и марширует перед главным зданием. Генеральный директор упорно гребет между бурными волнами давления и требований, уступая здесь, спасая там, но в целом сохраняя бразды правления в своих руках. Страх и неуверенность воцарились на этажах управления, чья голова будет призвана следующей?</p>


<p>


 Есть иррациональные обвинения, дикие анонимные и открытые доносы, поведение толпы. Газета компании — это форум разума и неразумия. Все это настолько меня расстраивает, что я отказываюсь от своего общественного резерва по политическим вопросам и вступаю в борьбу. Иллюзия, небрежность, с которой все выбрасывается за борт, не имея даже представления о том, что придет на смену, выманивают меня из моего резерва, потому что я слишком хорошо знаю, что меня ждет. Мне больше нечего терять, потому что я не сомневаюсь, что через несколько месяцев вся власть снова будет принадлежать капитализму.</p>


<p>


Я пишу следующую статью для корпоративной газеты «Мотор» газеты «Карл-Либкнехт-Ком-бинат»:</p>


<p>


«Мыслить на перспективу необходимо!</p>


<p>


Коллега Шнелль, отдел социального обеспечения, беспартийный</p>


<p>


В последнем «Моторе» было четыре статьи из «Нового форума».</p>


<p>


И я взял с собой письмо Петера Шумахера. Я должен сказать, что «меня от них тошнит», говоря словами господина Киллингера. Хорошо известно, что у вас нет ответов на насущные проблемы нашей страны, даже нашей компании. С вашей политической «дальновидностью», которая смотрит не дальше, чем на соседний районный офис бывшего МФС, с вашей узколобой и догматичной политикой против СЕПГ-ПДС, это не является сюрпризом для любого думающего гражданина.</p>


<p>


Коллега Киллингер, я хотел бы сказать, что вы спите с открытыми глазами, когда представляете себе возможность появления нового Шницлера, Наси, Штази и т.д. Оглянитесь вокруг. Оглянитесь вокруг? Возможно, вы заметите, как далеко уже зашло стремительное развитие в направлении интеграции с ФРГ.</p>


<p>


уже. И это только начало необратимого развития. Развития, которое должно управляться социальными силами в нашей стране, способными сдерживать связанную с этим нестабильность и рост иррациональных элементов. Если этого не удастся достичь, то скоро в этой стране не останется ничего, что можно было бы праздновать.</p>


<p>


 В этом контексте я хотел бы обратить ваше внимание на статью в газете Volksstimme от 18 января 1990 г: ,... По мнению бывшего высокопоставленного американского дипломата Джорджа Кеннана, насилие в ГДР достигло такой степени, что четыре державы должны подготовиться к необходимости «создания переходного правительства...». Одним из способов предотвращения опасности было бы поддержание порядка в ГДР четырьмя державами — США, СССР, Великобританией и Францией. ФРГ должна участвовать в этом...».</p>


<p>


Уважаемые коллеги Киллингер, Кельх и Вайгельт, в связи с этими возможностями я хотел бы посоветовать вам расширить ваши ящики для защиты Штази, Наси и конституции, включив в них ЦРУ, ФБР, БНД, Штаатсшутц и как бы они ни назывались. Несомненно, наши граждане скоро будут нуждаться в этом более остро. нуждаться в этом. Ваша недалекая, глупая «политика эксплуатации народного гнева» ради непонятных никому целей, полностью упускает суть проблем обновления общества!</p>


<p>


Профсоюзный вопрос, острая проблема, которая в будущем будет связана с вопросом существования рабочего народа!</p>


<p>


Проходят выборы, а рабочий народ не идет. Что такое с нашими рабочими, неужели они вдруг сошли с ума? Мы идем к свободной рыночной экономике в сапогах высотой в милю. Ясно: к капитализму! Без профсоюзной организации как рабочий народ сможет противостоять капиталу? Можно предвидеть, что нашими заводами больше не будет управлять ГД, прошедший социалистическую школу и все еще хранящий в своем сердце уголок стремления к единству экономической и социальной политики, а жесткий менеджмент, в центре действия которого такие понятия, как экономия затрат, получение прибыли, передача прибыли.</p>


<p>


Со стороны работодателей забастовка означает: локаут, увольнение, вычет заработной платы. Нет профсоюза — нет взносов, нет забастовочного фонда. Какой вклад вы внесли в ориентацию рабочих по этим вопросам?</p>


<p>


Петер Шумахер, однако, оказал большую услугу в этом вопросе. В разгар выборов он быстро выбил ноги из-под ног оставшегося кандидата в БГЛ! Браво! Тур де форс дезориентации и отравления! Носить форму заводских боевых групп — это</p>


<p>


Нет ничего почетного в ношении формы заводских боевых групп, или вы хотите одновременно дискредитировать сотни тысяч рабочих? Как начальник цеха, я могу только порадоваться, что вы — бывший профсоюзный деятель.</p>


<p>


А что касается мрачного оркестра, то за ним не всегда стоит новатор. В соборе и затем на улицах я видел и видел массы носителей маленькой зеленой ленточки, которые прекрасно знали, как защитить древние античеловеческие инстинкты, такие как самосуд и похоть палача. Термин «хаот» пришелся бы им по душе.</p>


<p>


Дело в том, чтобы думать наперед, готовиться к новому будущему, обеспечивающему существование каждого гражданина!</p>


<p>


Наши подземные и пригородные вокзалы построены не так, чтобы там могли жить безработные и бездомные. Я также не хотел бы испытать неловкость, когда перед нашими универмагами (или кому они там принадлежат) у одного из бюргеров выпрашивают марку.</p>


<p>


Я прошу всех, кто интересуется политикой, помочь вернуть эмоции, разрядившиеся после многих лет разочарований и обменов, в конструктивные, ориентированные на будущее русла. Все остальное безответственно и упускает шанс построить действительно демократическое, гуманистическое, социальное и антифашистское общество.</p>


<p>


«Приготовься к чему-нибудь», — шепчет мне на ухо Ян в утро выпуска газеты. Он был редактором в течение многих лет и не будет им еще долго. В течение нескольких месяцев «Мотор» был рупором новых политических направлений. Моя статья бьет, как бомба, по моему блефу. Газета приходит в отделы в семь часов. Как раз проходит время чтения двух колонок, и мой телефон начинает звонить. Весь день. Невероятные слова и ругательства звучат у меня в ушах: «Коммунистическая свинья, шлюха СЕПГ, информатор Штази!» и угрозы: «Подожди, мы тебя достанем... Мы повесим тебя на дереве...».</p>


<p>


Сначала я просто удивляюсь, не могу поверить, потом меня охватывает холодная ярость. Никто не называет своего имени, все они просто мужчины. «Идите сюда», — рычу я в ответ, — «покажитесь, подлые ублюдки». Я захлопываю дверь. «Трусливый сброд, фашистская свора, которым сорок лет нечего было сказать, а теперь они нюхают утренний воздух». Я в ярости, и если бы один из этих телевизионщиков вошел сейчас в офис, мы бы все вместе заткнули ему рот.</p>


<p>


Мои коллеги взволнованно стоят замоей спиной. «Сегодня ты не выйдешь из офиса одна, мы пойдем все вместе и возьмем тебя в центре».</p>


<p>


«Да ладно», — успокаиваю я их, «это просто трусливые герои рта, они просто объединились».</p>


<p>


Но они были не единственными, кто вышел на связь, многие другие хотели поблагодарить меня за мужество, которое, по их словам, потребовалось, чтобы опубликовать эту небольшую статью. -Это меня угнетало. Люди уже сдались и боялись противостоять жестокой тяге угнетающих условий.</p>


<p>


В нашем офисе мы работаем только механически. Мы больше не знаем, какой в этом смысл и что будет актуально завтра. Наш директор является объектом критики и агитации. Требуют его головы, защитников почти нет: генеральный директор не хочет жертвовать им без сопротивления и призывает к большим дебатам всех людей из сектора образования и социальных услуг. В конце концов, цеховые управители должны объявить результаты голосования и голосование и пределы.</p>


<p>


Это будет страшный трибунал против директора.</p>


<p>


Главным обвинением будет его диктаторский стиль руководства и, конечно же, его и, конечно, его функция как носителя идеологии СЕПГ. Обвинение правильное, но я все равно ненавижу общагу, в которой громче всех лаются и греются прежние горбачи и водовозы. Я являюсь стюардом цеха и должен дать большой палец вниз для своего отдела. В этом голосовании есть что-то правильное и необходимое, но также что-то подлое и толпообразное, и теперь я должен дать понять, что это не мое личное голосование.</p>


<p>


Агитация боннской политики, нашествие западных товаров и неописуемая закрытая атака западногерманских СМИ на внутреннюю жизнь ГДР оставляют людей без головы и дыхания. Партия спокойно освободила все свои позиции на заводе, ФДГБ находится в процессе распада, формируются заводские советы по западногерманскому образцу, заводская борьба распалась. Таким образом, рабочий класс отказался от всех своих организаций и отдал себя в руки организаторов экономики прибыли почти без защиты и власти.</p>


<p>


Я каждый день надеюсь, что бастионы останутся здесь и там. Правительство Модрова дает мне несколько недель иллюзий, но вскоре становится ясно, что Бонн намерен взять на себя управление ГДР и ни в коем случае не позволит ГДР развиваться самостоятельно. Другими словами, никакой поддержки для обновления ГДР, только последняя битва в 45-летней борьбе за власть. ГДР в кратчайшие сроки объявляется банкротом. Западные СМИ уже победили в республике. Они имеют абсолютное господство над мнением. Со всех сторон народу ГДР становится ясно, что его расточительное государство всеобщего благосостояния на самом деле было банкротом в течение десяти лет, но теперь рухнет через несколько дней из-за неспособности платить. Поэтому больше никаких экспериментов, союза сохранения и быстрого соединения, чтобы спасти страну от неминуемого краха, говорит Коль/Блоб, никакой демократической альтернативы ГДР. Дорожная карта и цель политики ГДР такова:</p>


<p>


Дезинтеграция, разрушение, исчезновение ГДР.</p>


<p>


У людей в ГДР не должно быть больше времени на размышления и меха самостоятельных попыток. Каждый день на них обрушиваются новые разоблачения, скандалы и разговоры Штази, их и их жизнь до сих пор втаптывают в грязь и делают неузнаваемой с силой выжженного сознания победителя: Вас не существует, вас никогда не существовало. Социализма не существовало. Вы с самого начала были ошибкой истории. Ты не жил. Вы жили напрасно. Вас обманули, говорят глашатаи капитализма, но теперь придут деньги, придут машины, видео. Теперь приходит свобода и процветание. Теперь приходит жизнь. Те, кто знал лучше, молчали в бессилии, но, вероятно, большинство населения подсело на эти обещания, как на героин. Они проголосовали за «Союз для Германии».</p>


<p>


Я буду голосовать в своем районе 18 марта. Моя очень милая соседка попросила меня быть работником на выборах. Через три месяца она сообщит обо мне в полицию как о разыскиваемой террористке Инге Виетт. Из лояльности к закону, заверит она меня*. Из лояльности к закону она также потребует от БКА мое вознаграждение — 50 000 марок Д.</p>


<p>


Единственное, что меня интересует в результатах выборов, это то, сколько людей по-прежнему хотят оставаться коммунистами.</p>


<p>


Прежде чем я закрыл глаза в ночь на 18 марта 1990 года, с ужасом разочаровавшись в будущем, в моей голове пронесся первый конкретный вопрос: «Сколько времени им понадобится, чтобы добраться до моего дома? Что еще нужно делать до этого момента?</p>


<p>


С одной стороны, ажиотаж, в котором пребывает половина республики, ошеломляет.</p>


<p>


DM, с другой — первые волны экзистенциальных потерь. На заводах начинаются увольнения. Сначала женщин, стариков и немощных, как на тонущем корабле.</p>


<p>


Нас с Ахимом попросили разработать план рационализации для нашего отдела. Цель — сократить персонал. Рози 55 лет, и все знают, что это значит. «Они не могут просто выгнать меня, если я не уйду добровольно. Я полжизни проработала на компанию».</p>


<p>


 «Нет, Ахим меня не выгонит». Она в замешательстве, она помогла развитию событий.</p>


<p>


Зигрид работает на полставки в моем офисе. Она присматривает за ветеранами компании. «Вы думаете, они меня выгонят? Я уверена, что моя работа будет рационализирована, кто теперь заботится о стариках?</p>


<p>


Кто сейчас заботится о стариках? Но они не могут сделать меня безработной». Она паникует, каждый день принимает транквилизаторы.</p>


<p>


Ахим страдает, он не может заставить себя сказать: ты, ты или ты должна уйти. Я не могу и не буду думать с точки зрения эффективности и прибыли. Что мы должны делать? Ничего не делать и положить план в стол. Кто знает, что будет с SKL и всем нашим отделом завтра?</p>


<p>


Дочерняя компания Krapp хочет заполучить SKL. Совместное предприятие — это новая магическая формула. Она появляется, как рой комет в небе восстановления, чтобы так же быстро исчезнуть под завесой парафраз для дальнейшего развития: ликвидация, обратная передача, холдинговая схема, избыточность... Все нерентабельные отделы в компании должны быть закрыты. Конечно, самыми убыточными являются социально-культурные учреждения. Первыми будут закрыты и проданы детские лагеря отдыха, наш культурный центр будет приватизирован и, получив новое название, очищен от всего содержимого. Теперь он называется «АМО». Ориентированный на рынок. Высший пилотаж.</p>


<p>


В этом состоянии беспорядка мы все еще организуем следующее отпускное лето, не зная, какие коммунальные учреждения еще будут работать, кто еще будет выполнять контракты, что будет действовать завтра.</p>


<p>


Шумы жизни неумолимо приобретают другое звучание. Повсюду теперь пронзительный крик растерянности и тупое чувство бессилия — повсюду гнетущий триумф победителей, где новое древнее наступает на рушащееся, увядающее. ГДР распахивается, а капиталистические культуры разрастаются, как сорняки.</p>


<p>


 Ханну Грунт снимают с поста директора. Она «близка к системе». Она больше не борется за свое положение, у нее нет надежды на то, что будет дальше. Управление образованием уже находится в руках ХДС. Социалистическое содержание жестко искореняется и заменяется консервативно-буржуазным.</p>


<p>


Бегство для меня не вариант, хотя я уверен, что очень скоро рты членов парламента будут направлены на меня и кто-то крикнет: «Не двигаться, вы арестованы!». Я чувствую, что заканчивается эпоха, к которой я принадлежу. Я не могу избежать этой гибели. Куда я могу пойти? И куда еще? Капитализм повсюду. Побег от угрозы тюремного заключения был бы побегом в полную бессвязность. В политическую, историческую и личную ничью землю. Иллега- тивность имеет смысл только как политическая позиция; как место бегства от правосудия она хуже тюрьмы, потому что обнажает меня как политическую личность и навязывает мне жизнь, в которой мне больше нечего делать, кроме как следить за тем, чтобы меня не обнаружили. Нет, о будущем существовании в качестве беглеца для меня не может быть и речи; я бы предпочел столкнуться с неумолимо приближающимся арестом. Но я также слишком поглощен процессами, происходящими в моем окружении, чтобы внутренне подготовиться к этому. Я позволяю этому прийти ко мне.</p>


<p>


Сначала это приходит к Сюзанне Альбрехт. СМИ неистовствуют и преподносят ее открытие как сенсационное доказательство «преступной деятельности» MfS. Возбуждение не поддается описанию. Люди приходят ко мне в офис с Bildzeitung: «Только представьте, даже террористы жили у нас».</p>


<p>


Вечером я в гостях у друзей. Фотография с моим флагом появляется в новостях в большом количестве. Я настолько потрясен, что проливаю молоко и поспешно отвлекаюсь от телевизора.</p>


<p>


Идет обратный отсчет. Мы едем домой очень поздно. Ханна со мной. По дороге в квартиру во мне просыпается старая чувствительность. Только как предчувствие, которое не до конца проникает в мое сознание. Там, где мы выезжаем на городскую кольцевую дорогу и въезжаем в мой район, нас обгоняет «Лада», полная молодых людей. Я воспринимаю ее с оттенком теневого чувства. Она исчезает через мгновение, лишь вспышка почти утраченного воспоминания о прежних временах. Медленно я осматриваю парковку в поисках свободного места. Все занято, но тут из очереди выкатывается машина и уезжает. Снова, на вдохе, это предчувствие проносится в моей голове, но я рад, что место свободно, и паркуюсь. Мы заходим в дом, Ханна спускается по лестнице к лифту, я хочу быстро опустошить почтовый ящик. И тут они там! Перед лифтом раздается топот и стук, что-то падает на пол, это очки Ханны. Я слышу ее крики: «Помогите, полиция, нас ограбили! Помогите! Полиция!» и «Как вы смеете!». Прежде чем я успеваю оглянуться, я чувствую, как рот автомата упирается мне в голову. «Не двигаться! Вы арестованы!»</p>


<p>


Это 12 июня 1990 года.</p>


<p>


ГДР еще существовала, и поэтому я, как Дон Кихот, храбро боролся против экстрадиции в Федеративную Республику. Прокурор ГДР слабо смеялся над моим упорным отстаиванием суверенитета ГДР. Марионеточный режим де Мезьера только что организовал экстрадицию 17 миллионов бюргеров ГДР в Бонн, чего еще я мог ожидать? Судья из ГДР пожал плечами, когда я попросил объяснить пункты ордера на арест в ФРГ. Он их не знал. Это были уголовные законы Федеративной Республики.</p>


<p>


"У вас нет законных оснований для моей депортации», — возмущенно сказал я. «Я гражданин ГДР». Он согласился со мной. Но это уже ничего не значило: его компетенция была только у машинистки. Неофициально ГДР уже была упразднена после победы на выборах «Союза за Германию».</p>


<p>


Поскольку я не хотел ехать на Запад добровольно, после четырех недель заключения в ГДР в семь часов утра в мою камеру вошли пять вооруженных до зубов людей и силой перевезли меня в Западную Германию.</p>


<p>


 Из вертолета я смотрела в безоблачную низину и прощался с бескрайними колхозными полями. Теперь я исчез еще раньше, чем исчезнут они. Это был мой последний вид на зрелое коллективное поле на долгие годы.</p>


<p>


Я был измотан, опустошен и принял всю эту суету с «ново-ротовым терроризмом» с напряженным безразличием и жесткой внутренней дистанцией. Он бросился на меня с бессмысленным и беспочвенным усилием, рутиной, которая, как мне казалось, катапультировала меня в другое время. Эта функционирующая машина была для меня ФРГ. Теперь она снова была на моей спине. Днем и ночью я не мог от нее убежать.</p>


<p>


Они встретили меня в Западной Германии с институционально подготовленной враждебностью. Стальные ворота, стальные двери открывались и закрывались. Обтянутые кожей охранники следили за каждым моим шагом. Ни одно движение моего тела не оставалось незамеченным.</p>


<p>


Я ждал, когда меня наконец отведут в камеру, чтобы отделить от корыта враждебных, чужих тел. Передо мной стояли две официантки. Одна была без выражения, другая — с вызовом. Тихо покачиваясь на пятках, она с легким, угрожающим стуком шлепала резиновой дубинкой по ладони левой руки, глядя на меня с вызывающей уверенностью государственного превосходства. Я повернулся к ней спиной, воздерживаясь от того, чтобы сказать ей, насколько нелепым был ее бунт против меня. Я решил, что смириться с накопившимися представлениями обо мне как о террористе потребует огромной эмоциональной дисциплины, но будет необходимо, чтобы сдержать эту иррациональную атмосферу против меня. Мы были далеко друг от друга. Их мир был мне известен, и это было преимуществом, о моем же они имели лишь преступное представление. Порядок их мира и их представления</p>


<p>


Порядок их мира и их представлений теперь навязывался бы мне в течение многих лет, лишал бы меня всего и боролся бы с моими собственными жизненными делами как с беспорядком. Вся моя личная жизнь была бы низвергнута им, она была бы всегда незаконной. Тем не менее, я должен был бы организовать свою жизнь в этом аппарате, создать для себя маленькие оазисы как свое собственное пространство. Так я думал, пока меня раздевали, обыскивали и нагружали вещами заключенных. Рассыпной, кастрюля, ложка, чашка ... и т.д. Измерение безличного.</p>


<p>


Наконец я остался один в камере и стал созерцать свою новую компанию. Стол, стул, шкаф и кровать смотрели на меня прохладно, но не недружелюбно. Окно, большее, чем в любой тюрьме, сразу же приняло меня в свои объятия, хотя оно не могло предложить ничего, кроме унылой серой стены с колючей проволокой. По крайней мере, оно пропускало солнце и окрашивало комнату тенями от решеток. Поскольку так или иначе должно было быть, я решительно и быстро овладел камерой. Я хотел попытаться</p>


<p>


сделать эту маленькую комнатку своим замком, а также раковиной улитки.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Эпилог


<p>


 </p>


<p>


В тюрьме время — это круговое, быстро движущееся состояние, кажущееся вечным вращение систематического однообразия. Я находился в этом состоянии и видел, как внешнее время проносится мимо меня. Оно приходило ко мне фрагментами: во время свиданий, в письмах и — часто как состояние — через средства массовой информации. Внешнее время больше не принадлежало мне, я больше не существовал в нем.</p>


<p>


Каждый вечер я оглядывался на прошедший день, не в силах удержать ни малейшего следа, достойного упоминания. Через неделю, месяц, год я заметил, как в ретроспективе время сократилось до нескольких «сухих событий», которые оставались осязаемыми: та или иная экстраординарная ситуация, товарищ по заключению, который выделялся среди «нормальных персонажей», свидания, суд, болезнь. Между ними — пустота, которая в ретроспективе уже не захватывается памятью, она просто исчезает. Это создает ощущение крайней пустоты прошедшего времени. Феномен поглотителя времени. </p>


<p>


Воспоминания привязываются только к событиям, и эти несколько событий, нанизанные вместе, заполняют лишь очень короткий отрезок жизни, хотя объективно я прожил долгий этап. Разница украла у меня тюрьму, хотя я не переставал бороться за каждый кусочек своего времени.</p>


<p>


Первые четыре года заключения пролетели мимо, как торопливо плывущие облака, торопливо, взволнованно, на эмоционально неустойчивой почве, часто в чередовании боевитости и полной покорности, шатаясь между тремя духовно-культурными уровнями или, возможно, временами. С одной стороны, это было время, когда мне пришлось стать свидетелем истощения, отказа и отрицания антикапиталистической и революционной истории, глубокого поражения социализма в моем абсолютном бессилии, и в то же время мне пришлось пережить всемирное шоу империализма: войну в Персидском заливе, распад Югославии, мафиозную политику и экономику Запада по укреплению и расширению мира, захвату новых сфер власти, развязыванию варварства на Востоке и Западе.</p>


<p>


Завоеватели с оружием в руках оставляют черные следы, проходя по завоеванным землям: сожженные деревни, разбомбленные города, выжженные леса, опозоренные люди. Победители холодной войны разрушили прошлое и будущее людей, заперли их в страшном настоящем без какого-либо осмысленного возвращения или перспективы, ввергли их в философское страдание.</p>


<p>


Они начали стирать все, что окружало этих людей, с чем они до сих пор связывали свою жизнь: ценности, привычки, структуры, ценные бумаги... и они печатают что-то другое на всех уровнях: для ценностей — товар, для привычек — странность, для безопасности — незащищенность. Они полностью экспроприированы. Это состояние экспроприации породило огромную армию дезертиров, и это дезертирство на Востоке и Западе сделало меня почти больным в первые годы моего пребывания в тюрьме. Моя собственная конкретная ситуация характеризовалась дезертирством: Почти все бывшие члены РАФ, арестованные в ГДР, раскрыли свои истории, предали и извинились перед другой стороной.</p>


<p>


Я сама находилась под давлением с разных сторон, чтобы окончательно сдаться, и мне приходилось снова и снова бороться, чтобы не упасть и не сдаться засасывающей силе времени.</p>


<p>


Во-вторых, это был временной уровень подготовки к суду, работа над воспоминаниями о старой истории, а также о своем детстве; размышления о том, как все собрать воедино, защитить и отстоять, от чего я должен отказаться и сдаться, какую ответственность возлагает на меня суд, или я вообще не хочу никакой ответственности, хочу все забыть, стать свидетелем короны. Я хочу стать коронным свидетелем, чтобы всю оставшуюся жизнь ускользать от своих знаний и совести о вещах в мире.</p>


<p>


Мой процесс имел две функции для государства: юридически и обличительно размотать историю городских партизан и дискредитировать ГДР путем криминализации МФС. Сначала я не очень ясно осознавал вторую функцию, а когда она стала мне ясна, я не отверг ее достаточно ясно. Я вел этот процесс из крайней оборонительной позиции. В конце концов, я почувствовал облегчение от того, что не вышел еще более подавленным и не пришлось оглядываться на жизнь, которая является частью исторической горы грязи, подтвержденной передовиками и предателями, которые перенесли свою борьбу за более гуманное будущее туда, потому что в свете победителей она вдруг оказалась «неправильной», или «бессмысленной», или «навязанной» жизнью.</p>


<p>


Когда суд закончился, моя внутренняя неуверенность, этот страх рухнуть, столкнулся лицом к лицу с отсутствием перспективы, и я начал организовывать свою стратегию выживания на ближайшие годы в неволе.</p>


<p>


Тюремная жизнь стала третьим уровнем, а посредничества со стороны других уровней почти не было. В моей повседневной ситуации с женщинами-заключенными мало что выходило за рамки их собственной жизни, не было знания и понимания контекста, выходящего за рамки их потребностей и интересов.</p>


<p>


Меня разместили в конце коридора небольшого крыла безопасности. Когда я выходила из своей камеры, этот коридор был воротами в мир заключенных, в котором мне разрешалось участвовать. Заключенным, напротив, запрещалось входить в мою камеру. Это была постоянная попытка администрации не дать им познакомиться с моим миром и держать наши встречи под контролем.</p>


<p>


Борьба политических заключенных за улучшение условий содержания в тюрьме всегда шла по двум направлениям: Консолидация или интеграция в обычную тюремную систему. Движение 2 июня боролось за интеграцию до середины семидесятых годов, и я также выступал за это.</p>


<p>


 Однако у меня всегда были такие же условия, как и в берлинской тюрьме Лертер в 1970-х годах: быть интегрированным вместе с другими политическими заключенными.</p>


<p>


Мое пребывание в групповой тюрьме Цвейбрик было шести с половиной летним периодом психической изоляции, который потребовал от меня много энергии, чтобы не потерять мое политическое мышление и мои социальные интересы. Неизбежная и постоянная озабоченность социальными и психологическими проблемами женщин оставляла мало места для концентрации на себе. Мне постоянно угрожало исчезновение части меня самой, потому что тюремная жизнь с 15 другими женщинами — все в невольном сообществе — настолько доминирует по времени и чувствам, что мой собственный мир может поддерживаться только с величайшим усилием. Помещение политического человека одного в групповую тюрьму с социальными заключенными — это, в конечном счете, самый перспективный способ деполитизировать и нейтрализовать его. Я должен был противостоять этой опасности. 17 января 1994 года я записал в своем дневнике: «При посещении тебя эмоции пробегают по всем нервным окончаниям. Чувства бушуют и поднимаются, как тяжелое море во время шторма. Эти полтора часа утомили меня, как бессонная ночь или десять часов работы. Я ничего и никого не люблю здесь, в тюрьме, мои чувства — это неиспользованные дорожки, заросшие постоянной защитой и обороной. Только на дорожке бессилия и возмущения все еще мечется туда-сюда... Когда ты там, часть моего мира, часть меня... и снова уходишь, изгнанный приказом... когда меня снова ведут в мое ложе... Я падаю на кровать... и закрываю все — глаза, уши, губы, каждую пору... ...и сплю до тех пор, пока бешеный шиииит не перестанет двигаться. Я жажду отдыха, эта жизнь здесь сильно растягивает меня. Иногда я чувствую трепет: отпустить все это, расслабиться, сдаться... Никогда! Никогда! Только не здесь. Это не место для отдыха».</p>


<p>


 </p>


<p>


Все эти годы</p>


<p>


вся эта малость</p>


<p>


сгибала и растягивала меня</p>


<p>


Как мне</p>


<p>


найти свою форму снова</p>


<p>


в открытом темном пространстве?</p>


<p>


Каждое растение тянется к свету, что тянет меня вперед, когда я выхожу в супермаркет?</p>


<p>


в супермаркет?</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


Маргрит Шиллер </p>


<p>


Воспоминания о вооружённой борьбе. Жизнь в группе Баадера-Майнхоф </p>


<p>


 </p>


<p>


Перевод с английского </p>


<p>


 </p>



Введение


<p>


 </p>


<p>


Представляя автобиографию члена группы Баадер-Майнхоф, необходимо решить ряд трудных и сложных вопросов. Во-первых, как называть группу — «Фракция Красной Армии» или «Группа Баадера-Майнхоф», и обычно предпочтение отдается последнему варианту, поскольку он относится к основателям и лидерам группы. Она описывала себя как революционную городскую партизанскую» группу, которая занималась вооруженным сопротивлением против государства, которое, по ее мнению, было фашистским по своей природе. Официально RAF была основана в 1970 году Андреасом Баадером, Гудрун Энсслин, Хорстом Малером, Ульрике Майнхоф, Ирмгард Моллер и другими, а Маргрит Шиллер присоединилась к ней в 1971 году, и уже через несколько недель была арестована и заключена в тюрьму». </p>


<p>


Возникает вопрос: зачем издавать такую книгу? Ответ заключается в том, что понимание того, что побуждает людей вступать в вооруженную борьбу против государства, по-прежнему остается важным вопросом. Проведение различия между революционерами и тем, что в одних кругах называют «терроризмом», а в других — «борцами за свободу», — это теоретический вопрос, который имеет значение для всех. Подход «Баадер Майнхоф» к революции и вооруженной борьбе был весьма спорным в 1970-е годы и до сих пор разделяет мнения по всей Европе. Работа Штефана Ауста о группе и фильм, созданный на основе его исследования, «Комплекс Баадер-Майнхоф» (2008) также вызвали споры. </p>


<p>


Исторические и политические вопросы, которые ставит такая работа, сегодня так же важны, как и в 1960-е годы, когда на Западе впервые возникли антиимпериалистические движения. Послевоенная Германия была особым случаем в мировой политике из-за ее роли во Второй мировой войне и исторического наследия нацизма. Члены «Баадер Майнхоф» рассматривали свободу бывших нацистов как прямое оскорбление демократии и революции, и это послужило мощным стимулом для их борьбы.</p>


<p>


Как отмечает Освальдо Байер в своем прологе, многие из тех, кто сидел за столами и отдавал приказы в нацистской Германии, остались невредимы, и, насколько многие во фракции Красной Армии были в курсе, в немецком государстве все еще работало много бывших нацистов, которые проводили антидемократические и пронацистские акции. Именно на основе этого анализа и критики американского империализма Фракция Красной Армии разработала свою теорию о необходимости вооруженной борьбы и о необходимости связать все антиимпериалистические действия на Западе и в развивающихся странах. Эти уникальные факторы сделали подъем Баадер-Майнхоф качественно отличным от политических движений в других западных странах.</p>


<p>


Автор пытается осмыслить политические обстоятельства, давление и силы, которые заставляют людей не только проявлять политическую активность, но и вступать в вооруженную борьбу во имя политических целей. Это дискуссия, которая имеет мощный резонанс в современном культурном климате и делает историческое понимание таких политических мотивов еще более важным. Шиллер описывает силы и идеи, которые побудили ее действовать так, как она действовала, и это делает книгу ценным вкладом в литературу по данному вопросу. Книга также представляет собой важный взгляд на эпоху, когда политическая культура переосмысливала себя и сталкивалась с призраками поколения «Освенцима». Широкомасштабные политические потрясения 1960-х годов отчасти стали реакцией на американский империализм, на антиколониальную борьбу, развернувшуюся во многих странах, и на появление «новых левых», критически относившихся к старому Советскому Союзу. Это было связано с контркультурными студенческими и молодежными движениями, которые были революционными в самом широком смысле, и которые были озабочены как освобождением личности, так и политическим освобождением. Фракция Красной Армии возникла из этих сил, но считала, что просто культурная и политическая революция недостаточна для противостояния силе американского империализма и немецкого государства. В частности, считалось, что консервативные СМИ в Германии были сильно пристрастны к реформам и де-нацификации, поскольку принадлежали и контролировались реакционерами, такими как Аксель Шпрингер, чьи газеты были непримиримо против студенческого радикализма. Климат 1960-х годов был очень напряженным, напряженным и, казалось, революционным, что породило атмосферу, в которой фракция Красной Армии получила большую поддержку, даже за вооруженную борьбу и убийства бывших нацистов и промышленников. Это, вероятно, можно понять только в специфическом немецком контексте, где обсуждение нацистского прошлого сильно подавлялось. Поколение Шиллера восставало не только против империализма и несправедливости, но и против своих родителей, из поколения, которое, как оказалось, было причастно к нацистской эпохе и к «забвению», которое было частью культуры.</p>


<p>


Одним из аргументов группы Баадер-Майнхоф было то, что западногерманское государство на самом деле не является демократическим, и что путем вооруженной борьбы революционная группа заставит государство раскрыть свою истинную, фашистскую, сущность. Эта линия аргументации была принята многими левыми в то время и привела этих революционных боевиков к позиции, когда вооруженная борьба рассматривалась как единственный путь вперед.</p>


<p>


Общее отношение группы Баадер-Майнхоф резюмирует Ричард Хаффман:</p>


<p>


Речь шла не только об убийстве американцев и свиней, по крайней мере, вначале. Речь шла о нападении на незаконное государство, которому служили эти пешки. Речь шла о том, чтобы соскоблить буколическую почву и обнажить фашистский, нацистский фундамент, на котором зиждется современное западногерманское государство. Речь шла о войне с силами реакции. Речь шла о революции».</p>


<p>


Менее воинственные революционеры, выступавшие за «долгий марш через учреждения», были отвергнуты группой Баадер Майнхота как ошибающиеся и дилетанты. В их первом же обращении после ухода в подполье это стало очевидным: «Вы должны ясно понять, что утверждать, что империализм... позволит... проникнуть, водить себя за нос, быть побежденным, запуганным, быть ликвидированным без борьбы. Дайте понять, что революция не будет пасхальным парадом, что свиньи, естественно, будут наращивать средства до предела».</p>


<p>


Эти заявления отражают вызывающий и агрессивный взгляд группы Баадер Майнхоф и, возможно, частично объясняют их привлекательность для отчужденной молодежи и недовольных радикалов. Приманка насилия, немедленного, мощного действия, неопосредованного сложностью или противоречиями, всегда представляет опасность для молодых радикалов и была интересно проанализирована в недавнем немецком фильме The Edukators.</p>


<p>


В течение нескольких лет после нападений группы все ее лидеры были арестованы и заключены в тюрьму, а в 1972-77 годах в специально построенном тюремном комплексе проходили печально известные «Штамрнхаймские тропы». Это породило новых преемников, которые взялись за дубину от имени Фракции Красной Армии, второго и третьего поколения вооруженных революционеров, которые продолжали действовать вплоть до 1990-х годов. Ульрике Майнхоф, Андреас Баадер, Гудрун Энслин умерли в тюрьме Штаммхайм, убитые государством, согласно этому рассказу. Умершие находились в разных тюремных камерах, за которыми велось постоянное наблюдение. Видеозаписи их последних часов так и не были найдены. Смириться с наследием группы Баадера-Майнхоф и со всеми политическими вопросами, поставленными их действиями, — это все еще очень важная дискуссия.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Арест в Гамбурге


<p>


 </p>


<p>


21 октября 1971 года. Последние четыре недели я дневал и ночевал в квартире в Гамбурге, скрываясь от полиции. 25 сентября произошла перестрелка с полицией на парковке вокзала во Фрайбурге. Я был там, но не стрелял. Несмотря на ордер на обыск, мне с большим трудом удалось добраться до Гамбурга. Там я уже некоторое время жил нелегально.</p>


<p>


В этот день 21 октября в одной из гамбургских квартир должна была состояться встреча с некоторыми членами RAF. Мы собирались обсудить политические вопросы и нашу следующую кампанию. Речь шла и обо мне. Я не знал, хочу ли я по-прежнему оставаться в RAF. Был ли у меня выбор?</p>


<p>


Для RAF Гамбург стал опасным местом. Астрид Пролл была арестована в мае, Петра Шельм была убита в июле в перестрелке с полицией, во время которой был арестован Вернер Хоппе. Такая же участь может постигнуть любого из нас в любой момент. После перестрелки во Фрайбурге полиция лихорадочно искала меня.</p>


<p>


Мне впервые пришлось покинуть свое убежище, чтобы присутствовать на собрании. Чтобы меня не обнаружили, я коротко остригла свои рыжевато-каштановые волосы и покрасила их в черный цвет. Я надела красное мини-платье, а поверх него — черное пальто длиной до колена. Я чувствовала себя так, будто замаскировалась. В полицейском описании меня было сказано, что я носила только длинные брюки. Я накрасилась, чтобы скрыть высокие скулы и изменить цвет глаз.</p>


<p>


В сумочке лежал пистолет, который был у меня совсем недавно. Я никогда в жизни не стреляла из пистолета. Охота на человека представляла для меня угрозу. С пистолетом я чувствовала себя в большей безопасности, но надеялась, что мне не придется его использовать.</p>


<p>


Мы решили отправиться на встречу в ранний вечерний час пик, чтобы нас не заметили. Когда мы втроем добирались до квартиры, где должна была состояться встреча, рядом с торговым центром Alstertal, было уже темно. Мы шли окольными путями, несколько раз пересаживались на метро и городскую электричку и внимательно наблюдали за происходящим вокруг, чтобы убедиться, что за нами никто не следит. Последнюю часть пути мы проделали от станции городской электрички Альстерталь.</p>


<p>


В квартире один за другим появлялись Ульрике Майнхоф, Ян-Карл Распе, Ирмгард Мёллер, Манфред Грашот, Хольгер Майнс, Клаус Юншке и еще три или четыре человека. Пришли ли Гудрун Энсслин или Андреас Баадер позже или остались в Берлине в тот вечер, я не помню.</p>


<p>


Квартира выглядела как все квартиры RAF: несколько поролоновых матрасов и покрывал, телефон, две рации, несколько чемоданов и сумок, инструменты, оружие, боеприпасы, взрывчатка. Окна были завешены кусками ткани, в них были прорезаны щели, через которые мы могли видеть улицу перед многоквартирным домом.</p>


<p>


Все присутствующие отложили оружие в сторону. Я поставила свой саквояж у одной из стен. Все внимательно осмотрели мой новый наряд. Одна из раций была настроена на полицейское радио, которое один из нас всегда внимательно слушал. Если что-то происходило по радио, другие подходили ближе, чтобы услышать, что именно происходит. Планировалось, что мы все останемся на ночь, а на следующий день один за другим покинем квартиру.</p>


<p>


Было уже за полночь, когда Хольгер, которого я не видел несколько недель, спросил меня, что произошло во время перестрелки во Фрайбурге. Я только начал объяснять, когда он прервал меня и агрессивным тоном спросил: «А почему вы не стреляли?» Я перевел дыхание, был полностью ошеломлен, покраснел и замолчал. До сих пор никто меня об этом не спрашивал, да и я сам себя не спрашивал. Я действительно думал, что товарищ, с которым я был, стрелял слишком быстро и чрезмерно. Я не ответил. Вопрос о том, почему я не стрелял, волновал меня даже после того, как Хольгер заговорил о планируемом ограблении банка.</p>


<p>


Затем вошла Ульрика: «Мне нужно воспользоваться телефоном. Ты, пойдем со мной», — сказала она Герхарду Мюллеру и, оглядев комнату в поисках того, кто должен ее сопровождать, указала на меня: «Давай, ты тоже». В Гамбурге Ульрике всегда чувствовала себя в особой опасности, ведь она провела в этом городе большую часть своей жизни и была здесь хорошо известна. В квартире был телефон, но мы никогда не звонили из одной квартиры в другую. Мы были уверены, что за телефонами ведется тщательное наблюдение. Ульрика хотела пойти к телефонной будке.</p>


<p>


Мы втроем вышли из квартиры, разделившись у входной двери; Ульрика пошла одна, мы с Герхардом шли на расстоянии, но держали ее в поле зрения. Многоквартирный дом, из которого мы выходили, был Г-образным и смотрел в сторону торгового центра с двумя большими парковками, которые вели на улицу под названием Хеегбарг.</p>


<p>


Ульрика перешла Хеегбарг, и мы пошли вдоль обочины автостоянки в том же направлении, куда шла она. Когда мы дошли до второй парковки, Герхард тихо сказал мне: «Осторожно, вон тот «Форд» с приглушенными фарами! В нем сидят два парня, и они, вероятно, свиньи». Ульрика, похоже, не заметила машину светлого цвета, потому что она скрылась за кустами перед плоским зданием. Мы продолжали идти.</p>


<p>


Через одну или две долгие минуты Ульрика вышла на тротуар на другом конце здания. Мы сразу же перешли на другую сторону улицы, чтобы быть ближе к ней. Форд светлого цвета двинулся вперед — фары теперь были включены на полную мощность — и медленно выехал с парковки. На первом же перекрестке Ульрике повернула налево на Заселер Дамм и перешла дорогу по диагонали, а мы стояли на месте, пока свет не сменился на зеленый. Затем мы тоже продолжили движение, уже не за Ульрике, а прямо по Хеегбаргу. Форд, единственный автомобиль, который был виден в любом направлении, не последовал за нами, а повернул на Сазелер Дамм, где находилась Ульрика.</p>


<p>


Внезапно все стало громко. Мы услышали шаги, отдающиеся эхом, визг шин. Мы встали на месте и обернулись: Ульрика бежала к нам и кричала: «Черт, это свиньи!».</p>


<p>


Затем «Форд» на большой скорости выехал из-за угла, проехал мимо Ульрике, попытался преградить ей путь, а затем остановился прямо на тротуаре. Пассажирская дверь распахнулась, из нее выскочил человек в штатском и закричал: «Стоять! Не двигаться! Полиция!» Ульрика оказалась быстрее, успела обойти машину и крикнула: «Быстрее, уходим отсюда!» и помчалась вниз по Хигбаргу. Герхард тут же последовал за ней, быстро догнал ее, и они оба скрылись по тропинке, которая примыкала к ряду домов. Один из полицейских последовал за ними. Я застыл на месте, наблюдая за происходящим.</p>


<p>


Полицейский добежал до Ульрике и сумел схватить ее за сумочку. Она на секунду споткнулась, но вырвалась. Герхард, который теперь бежал впереди Ульрике, остановился, повернулся с оружием в руках и выстрелил. Раз, два, еще и еще. Полицейский упал, а его коллега, который следовал за ними втроем, бросился на землю. Я услышал еще выстрелы, а затем Ульрика и Герхард исчезли в темноте.</p>


<p>


Я видел, что произошло, и не мог поверить: это была та же ситуация, что и четыре недели назад во время перестрелки во Фрайбурге.</p>


<p>


Когда все стихло, я пришел в себя. Я увидел пустую машину полицейских в штатском: двери были широко открыты, и я услышал тихое кваканье полицейской рации. В несколько шагов я оказался рядом с машиной, увидел, что ключ все еще в замке зажигания, сел за руль и уехал. Они не могут преследовать Ульрику и Герхарда без их машины, подумал я про себя.</p>


<p>


Мне и в голову не пришло использовать машину для собственногопобега.</p>


<p>


Я припарковал ее на следующей темной улочке. Дальше я пошел пешком.</p>


<p>


Я думал о том, что я могу сделать. У меня не было ответа. Моя голова была словно зажата в тиски. Мысли двигались так же, как и ноги: медленно, неуверенно, покалывающе. Должен ли я позвонить другим жителям соседней квартиры и предупредить их? Смогу ли я найти номер в телефонной книге, если вспомню имя хозяина квартиры? Могу ли я вернуться в другую квартиру, где я прятался несколько недель? Найду ли я их?</p>


<p>


В голове было пусто, кроме мысли о телефонном звонке. Я даже не думал о том, что мои друзья в квартире слушают полицейское радио и уже предупреждены.</p>


<p>


Я медленно шла по улице, навстречу мне ехала полицейская машина с мигающими синими огнями и сиренами. Я знал, что все кончено, что сейчас меня арестуют.</p>


<p>


Не зная, что делать, я зашел в телефонную будку. Я снова и снова листал телефонную книгу, снимал трубку, снова клал трубку. Ничего не приходило мне в голову — ни имени, ни улицы, ничего вообще.</p>


<p>


Рядом с телефонной будкой остановилась машина. Из нее вышел мужчина с пистолетом в руке и сказал: «Полиция, ваши документы». Когда я полезла в сумочку, чтобы найти свою десятку, полицейский выхватил у меня сумку и обнаружил пистолет.</p>


<p>


Дальше все пошло как по маслу.</p>


<p>


Люди в штатском провели личный досмотр в поисках другого оружия. После того как на меня надели наручники, меня затолкали на заднее сиденье машины и отвезли в следующий полицейский участок. Меня завели в комнату, где за мной наблюдали двое полицейских с пистолетами наизготовку. Один из них снова обыскал меня и, когда я запротестовал, сказал: «Здесь у вас нет абсолютно никакого права голоса». Дверь постоянно открывалась. Входили люди в штатском и люди в форме, чтобы осмотреть меня. Они сказали: «Это она, та самая, которая убила нашего коллегу». Так я узнала, что полицейский, который почти поймал Ульрике, был мертв, другой был легко ранен. Человек был мертв. Я знал, что такое может случиться.</p>


<p>


Через один или два часа меня доставили в штаб-квартиру полиции. Там всю ночь продолжалась суматошная возня туда-сюда — впервые в пока еще короткой истории RAF был застрелен полицейский. Даже после того, как быстро выяснилось, что выстрел был произведен не из моего оружия, на меня возложили ответственность за смерть. Ордер на мой арест, выданный несколько часов спустя, был выдан за убийство и покушение на убийство.</p>


<p>


Уже вскоре после моего ареста появились предположения, что из-за моих размеров я должна была быть той Маргрит Шиллер, которую они искали. Я слышала, как они говорили, что мои родители должны были помочь им опознать меня. И они помогли. Я не ожидала от них ничего другого.</p>


<p>


Полиция работала надо мной несколько часов, чтобы расстроить меня обвинениями в убийстве. Кто были двое других? Кто стрелял? Откуда я взялся и кто мои сообщники? Они сказали: «Ты хорошая, симпатичная девушка, возможно, ты ввязалась в это дело через своего парня. Скажи нам, кто остальные, где мы можем их найти, и с тобой ничего не случится. Ты быстро выйдешь на свободу». Чем дольше они говорили со мной и засыпали меня вопросами, тем спокойнее и увереннее я себя чувствовала. Что бы они со мной ни делали, я молчал. Ничто не могло заставить меня говорить. Я думал о том, что теперь меня посадят в тюрьму на десять лет или на всю жизнь. Это меня не пугало.</p>


<p>


Мои друзья в RAF часто говорили об аресте и тюрьме. Они рассказали нам, что знали об опыте уругвайских «Тупамарос», связанных с пытками и тюремным заключением. О психологических пытках и использовании таких препаратов, как Пентатол, чтобы заставить заключенных говорить. Имея все это в голове, я, тем не менее, никогда не мог представить, каким будет для меня арест, как я буду реагировать на пытки. Я понятия не имел, что значит провести годы в тюрьме.</p>


<p>


Теперь, когда меня арестовали, я не чувствовал страха. Пока полицейские суетливо бегали вокруг и забрасывали меня вопросами, я оставался спокойным и молчаливым. Я чувствовал особое спокойствие и серьезность внутри.</p>


<p>


Что мне было терять? У меня не было никаких планов, которые арест разрушил бы, у меня все еще не было ощущения, что я все сделал неправильно. Однако мне нужно было многое обдумать: события последних недель застали меня врасплох, я влезла не в свое дело. В какой-то момент я сделал неправильный для себя шаг, который выбил все из колеи.</p>


<p>


В моей сумочке нашли удостоверение личности. Только фотография на нем была настоящей. После того, как они узнали, кто я, они захотели записать меня в протокол: фотографии, отпечатки пальцев. Я поняла, что это поможет им в поисках моего последнего места жительства и в полицейском розыске моих друзей. Я решил протестовать против этого всеми возможными способами. Еще и потому, что мне грозила усталость после долгой ночи, проведенной в такой напряженной ситуации. Мне нужна была эта конфронтация, чтобы не заснуть, подвести черту и подготовиться ко всему, что должно было произойти.</p>


<p>


Несколько полицейских грубо потащили меня к умывальнику. Я сильно сопротивлялся, и в последовавшей за этим потасовке было разбито несколько плиток. Полицейские пытались преодолеть мое сопротивление, душили меня, рвали волосы и пытались разжать мои пальцы, которые были сжаты в кулак. Когда у них ничего не получилось, они так разозлились, что чуть не задушили меня. Они даже испугались этого и отпустили меня.</p>


<p>


С меня тоже было достаточно, и я больше не оказывал активного сопротивления. Когда меня фотографировали, я вытягивал лица, чтобы сделать свое лицо неузнаваемым. Хотя в этот момент они сделали несколько фотографий, которые позже использовали в розыске, полиция Гамбурга придумала план, как сделать более качественные снимки.</p>


<p>


Рано утром надзиратели внезапно удалились. Дверь открылась, и вошел толстый, отвратительный человек с последними светлыми волосами, приплюснутыми на лысой голове. «Доброе утро, меня зовут Роллманн, я представитель в Бундестаге и друг ваших родителей», — представился он. Он сказал, что он адвокат и что мои родители попросили его помочь мне. Он не защищал террористов, сказал он, но из-за дружбы с моими родителями... Итак, моим родителям не оставалось ничего другого, как бросить меня с одним из своих парней из ХДС. Я прервал этот поток слов. «Я ни за что не позволю, чтобы моего адвоката выбирали мои родители. Иди к черту!» Мой резкий тон дал ему понять, что дальнейшие разговоры ни к чему не приведут. Он захлопнул свой портфель и исчез.</p>


<p>


В течение утра вдруг начались странные приготовления, которые вызвали у меня подозрения. Меня подняли на лифте на верхний этаж высотного здания полиции на Берлинер Тор. Полицейские, окружавшие меня, были напряжены и, казалось, чего-то ждали. Примерно через десять минут они спустили меня на один этаж вниз.</p>


<p>


Дверь в большую комнату была открыта, и на меня выскочили люди с фотоаппаратами и кинокамерами. Я позволил себе упасть. Охранники, стоявшие по обе стороны от меня, не ожидали этого. Они схватили меня в удушающий захват и потащили за волосы, руки и ноги. Я дико сопротивлялся, но они втащили меня в большую комнату, где ждали еще больше фотографов и кинокамер. Фотографии с этой «публичной выставки» были показаны по телевидению вечером и опубликованы во всех газетах на следующий день.</p>


<p>


Это был план шефа полиции Гамбурга Гюнтера Реддинга — предложить меня в прямом эфире и без предупреждения прессе, чтобы с их помощью полиция могла получить несколько хороших фотографий для публичного розыскного дела. Это укрепило мою уверенность в том, что мне удалось сорвать их план. Из-за моего сопротивления они быстро отменили шоу. </p>


<p>


Пришел полицейский врач, чтобы проверить, не пострадал ли я во время попытки полиции сделать фотографии. После этого они оставили меня в покое, пока днем меня не отвезли в следственный изолятор в Хольстенглацисе.</p>


<p>


Я вошел в здание тюрьмы с наручниками за спиной, в слишком коротких брюках и рубашке, так как мне пришлось отказаться от собственной одежды. Старое, высокое здание, кордон надзирателей в форме мужчин и женщин, длинный, темный, зеленый коридор со множеством тяжелых дверей, затем лестница и снова коридор с еще большим количеством дверей. Начальница женского отделения, одетая в туфли на шпильках, пестрое, элегантное платье, как будто она собиралась на прием, и сильно накрашенная, открыла дверь одним из своих многочисленных ключей, и я вошла в камеру. Дверь закрылась за мной, ключ повернулся, и замок защелкнулся с громким щелчком. Я огляделась. Напротив двери было высокое окно с решеткой. Ниша окна показывала, насколько толстыми были старые стены — это был бункер. В камере не было ничего, кроме кровати, стола и стула. Были умывальник и унитаз. Это было все. Я чувствовал сильное беспокойство, усталость, но и уверенность. Именно здесь мне предстояло провести следующие дни, месяцы, годы.</p>


<p>


Я сделал глубокий вдох. Пахло осенью. На протяжении последних двадцати пяти лет меня всегда охватывало глубокое чувство тревоги, когда я чувствовал запах осеннего воздуха.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Встреча с RAF


<p>


 </p>


<p>


Когда я вернулась в свою квартиру, там сидели Ульрке Майнхоф, Андреас Баадер, Гудрун Энсслин и Ян-Карл Распе. Хотя за несколько дней до этого я подробно изучил плакат о розыске, я никого из них не узнал.</p>


<p>


У Гудрун была привлекательная афроприческа, которая хорошо сочеталась с ее худым лицом и большими глазами. Ульрика казалась маленькой и миниатюрной, носила косынку, курила одну сигарету за другой и постоянно возилась с пальцами. Андреас выкрасил волосы в светлый цвет, что очень бросалось в глаза, и его черные корни уже начали проявляться Ян, высокий худой человек с очень серьезным лицом мальчика, стоял, прислонившись к стене, в то время как остальные сидели или лежали на моей кровати. У всех четверых были очень бледные лица, как будто они никогда не видели солнечного света. Они усмехнулись и спросили: «Итак, что ты хочешь узнать?». Я чувствовал себя неловко, у меня не было никаких конкретных вопросов: «Да, ну, чем вы занимаетесь. Я хочу узнать вас поближе». Они хотели узнать, знаю ли я, кто они такие, узнаю ли я их. Я покачал головой. Они спросили, могут ли они продолжать пользоваться моей квартирой. Я кивнула в знак согласия. Итак, это были люди, которые спровоцировали крупнейший полицейский обыск в истории Федеративной Республики, чьи фотографии постоянно появлялись в прессе и чьи имена были у всех на устах. Я чувствовала себя запуганной ими, но они также заставляли меня чувствовать себя важной персоной.</p>


<p>


Андреас, который до этого момента молчал, теперь сказал мне: «В любом случае, чтобы обезопасить себя, лучше тебе не знакомиться с нами поближе. А если свиньи когда-нибудь узнают, что мы были здесь, то для тебя будет лучше, если ты будешь знать меньше». Когда Андреас говорил, он казался напористым, полным энергии. Они спросили, знаю ли я, почему они создают городскую партизанскую организацию, в какой ситуации они находятся и что контакт с ними может иметь для меня последствия, например, арест и тюрьму. Я был застенчив и вызывающ одновременно и не смог точно ответить ни на один из их вопросов. Но я настаивал на одном:</p>


<p>


Если я собираюсь позволить вам пользоваться моей квартирой, то я хочу знать, во что я ввязываюсь». Я хотел узнать их поближе и выяснить, что они думают, насколько это было возможно.</p>


<p>


Они отослали меня из комнаты, чтобы я мог обсудить все между собой. Через некоторое время они перезвонили мне и сказали, что согласны с моими условиями. Однако было одно условие — я должна была исчезнуть, когда они будут говорить о вещах, которые меня не касаются. Я также не должен был пытаться выяснить, кто есть кто среди них. У каждого из них было вымышленное имя, и мне этого было достаточно. «Важно то, что человек делает, а не то, как он называется или откуда он родом. Мы все происходим из одного и того же старого дерьма, вот почему мы решили бороться; важен не человек, а группа. Приняв решение бороться и жить нелегальной жизнью, наша личная жизнь стала функцией в этой борьбе. То, что было раньше, уже не имеет значения».</p>


<p>


Они рассказали мне, что, в частности, в Латинской Америке в шестидесятые годы сформировались сельские партизанские группы, а в Уругвае — городские партизаны. Там тоже было так, что члены отрядов коммандос знали друг друга только по псевдонимам. Если кого-то из них арестовывали, то под пытками они не могли назвать имена остальных.</p>


<p>


С этого момента и до июня 1971 года они вчетвером и Хольгер Майнс регулярно приходили в мою маленькую подвальную квартиру на Уферштрассе. Лишь в редких случаях они приходили все вместе; в основном они приходили поодиночке, по двое или по трое, чтобы читать, писать и разговаривать. Они изучали технические чертежи и карты улиц, чистили оружие или просто хотели отдохнуть, расслабиться и послушать музыку. Они спорили, смеялись и шутили друг с другом. Например, о том, что Ульрика, которая большую часть своей жизни провела за печатной машинкой, теперь быстрее всех и искуснее всех взламывает машины. Все они любили комиксы про Дональда Дака и читали их вместе, смеясь, как дети. Андреас и Гудрун могли дурачиться и хихикать, как подростки. Если их было четверо или пятеро и у них было время, они вместе готовили. Однажды Ульрика приготовила Sauerbraten (маринованную говядину), одно из ее любимых блюд. Она была удивлена, что я не знаю, как приготовить мясо таким образом, так как я приехала из Рейнской области, которая была практически родиной Sauerbraten. Она редко пила алкоголь, предпочитая курить гашиш. Она говорила, что это гораздо лучше и что она может подавить эффект, который он на нее оказывает, если понадобится. Иногда я обращался к знакомым, чтобы они купили ей что-нибудь хорошее для курения.</p>


<p>


Я никогда раньше не сталкивался с такими людьми, как они. Почти все, что они делали и как они это делали, было для меня новым: их политические дискуссии, то, как они обращались с оружием, их шутки, то, как они разговаривали друг с другом и как относились друг к другу. Я никогда не видел ничего подобного ни в «Освобождении», ни в СПК, ни где-либо еще до этого. Казалось, у них было одно общее чувство, одна длина волны, почти одна общая голова. Я не был частью их близости, их энергии, но та сильная связь, которую они имели друг с другом, сильно повлияла на меня.</p>


<p>


Пока они были заняты, я часто сидела за своим столом и заполняла карточки для Института психологии университета. Андреас подходил, любопытствуя, и смотрел на то, что я пишу. «Почему ты занимаешься такой ерундой?». «Это моя работа — я должен на что-то жить». «Разве ты не можешь поискать что-нибудь получше?». «Ты собираешься платить мне зарплату?». Андреасу пришлось рассмеяться. С этого момента он без комментариев соглашался, когда я садился за печатную машинку, чтобы напечатать индексные карточки. Андреасу нравилось подшучивать над другими и провоцировать их. И ему нравилось получать в ответ равноценный ответ. Если кто-то уступал ему, он раздражался.</p>


<p>


Они, конечно, знали, что я регулярно хожу в СПК с начала года и что я там участвую. Однажды, когда мы остались одни, Ян завалил меня вопросами о СПК. Что я там делаю, что я там чувствую, почему я туда пошел, что я об этом думаю. Потом он много рассказывал о себе, о том, что он пережил в студенческом движении и о своей работе в одном из первых «Киндерладенов» в Берлине. Это была одна из немногих продолжительных бесед, которые я вел с каждым из них в первые недели.</p>


<p>


Где-то по пути мои новые друзья сказали мне, что приехали в Гейдельберг, чтобы установить контакт с СПК. Разумеется, это должно было произойти незаметно и под прикрытием. Готов ли я был помочь им? «Прежде всего мы подумали, не следует ли Ульрике переодеться в косынку и очки и пойти прямо в СПК, к Губеру. Но все это довольно горячо — представьте себе, Ульрику разыскивает полиция, и прямо перед штаб-квартирой свиней она идет в самое посещаемое здание во всем Гейдельберге. Довольно смело. Было бы лучше, если бы это сделали вы, вы ведь каждый день входите и выходите оттуда. Единственная проблема — поверит ли тебе Губер, когда ты скажешь ему, чего ты хочешь. Что скажешь?» Я провел свои «индивидуальные агитации» с Вольфгангом Хубером и хорошо с ним поладил. Я, по крайней мере, хотел попробовать.</p>


<p>


Весной 1971 года в СПК полным ходом шел процесс радикализации. Все считали, что организация против государства и капитала необходима и законна, как и применение насилия. Однако я не знал, что в СПК уже существовала группа, которая готовила боевые действия.</p>


<p>


На следующей встрече с Вольфгангом Хубером я осторожно затронул эту тему. Я немного затянул разговор, блуждал вокруг да около, пока, наконец, не перешел к делу: возможно, СПК заинтересован в установлении контактов с RAF? Хьюберт посмотрел на меня, жестом предупредил, чтобы я больше ничего не говорил, и указал на телефон рядом с нами. Он был убежден, что в нем стоит жучок. Затем он взял лист бумаги и написал: «Запишите то, о чем вы хотите меня спросить, одновременно говоря о чем-то другом». Я насторожился. Записать что-то? На что он был нацелен? Это показалось мне гораздо опаснее, чем разговор. Он нацарапал на своем листке бумаги, что мы немедленно сожжем в пепельнице все, что запишем. Мне это показалось разумным, и мы начали записывать наши вопросы и ответы на листках бумаги, которые мы толкали вперед и назад, пока Вольфганг рассказывал о болезнях и их причинах в обществе.</p>


<p>


Несколько недель спустя он сказал мне, что именно из-за моей абсолютно наивной и эмоциональной реакции, когда я заподозрил, что он предлагает что-то записать, он поверил, что у меня действительно есть для него послание от RAF. Я так и не узнал подробностей того, как продолжался этот контакт. Поскольку публичная радикализация СПК усилила интерес полиции ко всем, кто регулярно посещал СПК, мои новые друзья попросили меня немного отступить: если меня проверят, они не смогут больше пользоваться моей квартирой.</p>


<p>


Я никогда не знал, появятся ли мои шесть «соседей по квартире» у меня дома и когда. У них не было ключей. Они не хотели его иметь, чтобы избежать обнаружения моей квартиры в случае ареста одного из них. Поэтому мы договорились, что они будут приходить только по вечерам или ночью, так как тогда я почти наверняка буду дома. Они так осторожно входили и выходили из подвала на Уферштрассе, что мой хозяин не догадывался о моих новых, нерегулярных гостях. Но я больше не мог приводить домой друзей.</p>


<p>


Сильнее всего это задело меня с Габи. Я сказала ей: «У меня дома есть люди, которые этого не одобрят...». Габи заметила, что я превращаюсь в другого человека. Ей было ясно, что я не скрываю от нее другой любовный интерес. Она не спрашивала меня, но мы оба знали, что она догадывается, в каком направлении я двигаюсь. Вопрос об организации нелегальной деятельности в те дни решался в Гейдельберге довольно открыто, по крайней мере, в СПК. Она ясно дала понять, что это не то, чего она хочет, что она этого боится. Я уважал это, и это ничего не изменило в нашей дружбе.</p>


<p>


Однажды Гудрун спросила меня о Габи. Она заметила, что у Джей с ней особые отношения: «Вы близки друг с другом, я имею в виду, физически?». Когда я нерешительно ответила «да», Гудрун сказала мне, что некоторые женщины из RAF имеют лесбийские отношения и что все к этому относятся нормально. Студенческие восстания и первые шаги к автономной организации среди женщин также привели к попыткам жить по-другому, с новыми ценностями и идеями. Женщины часто опережали мужчин в этом процессе принятия и реализации своих чувств. Появились новые формы организации своей жизни и новое понимание. Я была поражена тем, как открыто Гудрун говорила обо всем, и мне это понравилось. Я чувствовала, что мои переживания и чувства в порядке вещей.</p>


<p>


Газеты, особенно «Bild2», спотыкаясь, публиковали клеветнические статьи о женщинах в RAF: все они были сошедшими с ума вираго, авторитарными, помешанными на оружии, лесбиянками, жесткими, черствыми и рабынями Андреаса. Они даже распространили ложь о том, что Ульрика умерла от опухоли мозга. Они говорили, что Ульрика покончила с собой, потому что была в отчаянии из-за разногласий в группе. Истории, которые они придумывали, были бесконечными, мерзкими, невероятными. Они не имели ничего общего с людьми в моей квартире, которые были совершенно другими. Почему ненависть к женщинам была так сильна? Я поговорила об этом с Гудрун и Ульрике. «Когда женщины восстают и ведут решительную борьбу, это сотрясает систему до основания: женщины — основа воспроизводства в системе. Предполагается, что женщины должны быть пассивными, покорными, доступными и следить за тем, чтобы все оставалось на ровном месте. Женщинам, которые выходят из формы, отказываются играть свою роль или даже берут в руки оружие, не разрешается существовать. Вот почему они нас так ненавидят».</p>


<p>


Ульрике очень расстроилась из-за заголовков, в которых говорилось, что она покончила с собой из-за разногласий в группе: «Эти ублюдки, это их проекция, это их путь! Они готовы использовать любые уловки своего ЦРУ, чтобы подорвать нас. Они следуют одной и той же схеме по всему миру, чтобы сделать так, чтобы ревнители выглядели неправдоподобно и чтобы они казались сумасшедшими».</p>


<p>


Я не знаю, чем занимались друзья, когда не сидели у меня дома. Я смутно представлял себе их цель — добиться совершенно иного, справедливого общества, что можно было сделать только незаконными методами. Поэтому у них было оружие, они угоняли машины, грабили банки и ни при каких обстоятельствах не могли быть пойманы полицией и арестованы. Они не пытались уговорить меня бороться с ними теми же методами. Но они спросили, не хочу ли я снять для них квартиру в другом городе. Я согласился. В то время члены РАФ в основном жили в квартирах, которые снимали люди, не вызывавшие подозрений у милиции. В рамках расследования деятельности партизан Федеральное ведомство уголовной полиции (BKA) проверяло законность сдачи квартир на обширных территориях, удостоверяясь, что люди, сдающие квартиры, зарегистрированы в соответствии с законом.</p>


<p>


Гудрун и Андреас остановились в моей квартире, чтобы присмотреть за моей собакой. Они были не очень довольны этим, но что мне было с ним делать? Я поехал на поезде в Гамбург. Хольгер Майнс забрал меня на вокзале и привез в небольшую гостиницу. Мы купили кипу газет с объявлениями о продаже квартир. Он сказал мне, что им больше всего подходят квартиры в многоэтажных комплексах. Никто из живущих там не знал, что происходит в соседних квартирах, и люди могли постоянно приходить и уходить, не вызывая особого интереса у тех, кто там живет. Вскоре мы нашли подходящую квартиру на Мексикоринге в районе Сити Норд, быстро развивающемся районе на окраине, где расположены офисные здания и офисы, несколько жилых домов. «Андреас и Ульрика могут стоять в лифте рядом с плакатом о розыске без грима, и никто их не узнает. Люди, которые здесь живут, слишком заняты своими проблемами на работе или проблемами со старушкой и детьми». Мне понравилось его сухое чувство юмора и его манера излагать суть дела короткими и отрывистыми предложениями. Хорошо, позвоните по номеру и скажите, что хотите посмотреть квартиру».</p>


<p>


На следующий день — это было начало марта 1971 года — я отправилась в офис жилищной ассоциации. На мне была юбка, я накрасилась и завязала волосы в аккуратный хвост. «Ты должна выглядеть неинтересной, скучной, как секретарша», — сказал Хольгер и дал мне немного денег. Один из сотрудников жилищной ассоциации пришел со мной в квартиру на Мексикоринге, и я рассказала ему, что в апреле начинаю работать в Гамбурге и поэтому должна переехать из Гейдельберга в Гамбург. Пока мы ехали туда, я постоянно следил за тем, не преследует ли нас полиция и не случилось ли чего-нибудь неприятного, как внушал мне Хольгер. Мне казалось абсурдным следить за возможным наблюдением полиции. Я бы даже не узнал их, если бы они не ехали в двух шагах позади меня на машине с маркировкой Квартира была небольшой, однокомнатной. Я подписал договор аренды и заверил, что буду ежемесячно пунктуально вносить арендную плату почтовым переводом. Я пошел со своим удостоверением личности в бюро регистрации жителей, чтобы зарегистрировать Гамбург как мое второе место жительства. — В квартиру на Мексикоринге я смогла войти только один раз, четыре месяца спустя, после того, как сожгла свои документы и личные бумаги и стала нелегалкой.</p>


<p>


После этого Хельгер несколько раз приходил ко мне в Хайдельберг и оставался на всю ночь. Нам было хорошо вместе. В первый раз, когда я встретила его в своей квартире, я увидела в его глазах, что я ему нравлюсь. И тогда я подумала: «Значит, как и все остальные парни, интересуется только внешностью». Потом я узнала, что он думал обо мне так, как никто другой в группе, и что он пытался понять, кто я и что мне нужно. Он был очень визуальным человеком, обладавшим особым талантом концентрироваться на моменте. Когда я был с ним, у меня было чувство свободы, которое раньше было мне неведомо. Когда я была с ним, я чувствовала себя хорошо, когда его не было рядом, я не скучала по нему. Со своей стороны, он знал, что у меня есть другие любовные интересы, и не проявлял никаких признаков ревности или собственничества. Мне это нравилось. Я ненавидела ревность и ненавидела, когда кто-то считал, что я принадлежу ему.</p>


<p>


Что особенно привлекало меня в товарищах из RAF, так это их абсолютная серьезность. Они жили тем, о чем говорили, они не играли в игры. То, что они говорили, и то, что они делали, были едины. Я все еще не мог полностью понять политический аспект того, во что они верили, но я был очарован их преданностью своему делу». Позже Гудрун назвала это «глубоко прочувствованной свободой воли». Я смотрел на то, как они спорили друг с другом с открытостью и прямотой, которых я никогда не испытывал, и как они боролись за себя и за всех в группе.</p>


<p>


Однажды днем Андреас, Гудрун и Ян пришли вместе ко мне в квартиру. Я в это время слушала музыку и читала. Все трое были напряжены. Они тренировались в стрельбе в лесу, и на подобных занятиях у каждого из них было особое задание: Андреас отвечал за угнанную машину и пулемет, который всегда был под рукой во время поездок. Ян отвечал за наблюдение и охрану «стрельбища», а Гудрун должна была следить за тем, чтобы после окончания учений ничего не было оставлено. Когда они вошли в квартиру и освободили сумки, Гудрун увидела, что пистолет Андреаса отсутствует. Они оставили его в лесу, и Андреас был в ярости. Теперь им снова придется идти в лес за оружием, которое, возможно, уже было найдено кем-то другим. Андреас возложил вину на Гудрун, сказав, что она ни на что не годится: «Ты полная идиотка, для чего тебе голова? Если мы сейчас наткнемся на блокпост, мне придется позволить им застрелить меня». Гудрун была абсолютно спокойна. Андреас кричал дальше, и я боялся, что он в любой момент ударит Гудрун. Гудрун ничего не говорила, но сжималась под шквалом оскорблений и угроз.</p>


<p>


Я была потрясена этой сценой и разозлилась на Андреаса за его крики и угрозы. Я сразу же встала на сторону Гудрун: «Оставь ее в покое!», — крикнула я Андреасу. Позже Гудрун отвела меня в сторону. Андреас тоже облажался, он сам отвечает за свой пистолет. А потом все эти крики — пустая трата энергии. Но, знаешь, хуже всего для меня то, что я это терпела. Я должен был хотя бы возразить. С моей стороны было глупо просто поддаться ему и не реагировать. Ты понимаешь, о чем я?» Я действительно не понимала.</p>


<p>


Когда Андреас обнаруживал, что кто-то совершил ошибку, он мог быть очень вспыльчивым и оскорбительным. Он сам жил в соответствии с критериями, по которым критиковал других, поэтому все в группе принимали его острый язык и вспышки гнева. В то время я еще не мог представить, как трудно мне будет впоследствии справляться с его критикой.</p>


<p>


Однажды ночью Андреас и еще один член группы пришли ко мне домой. Они были на улице и занимались угоном машин. Когда они пытались взломать одну из них, внезапно появился полицейский с пистолетом.5 Андреас, который остался в машине, которую они взяли с собой, чтобы быть начеку, бесшумно вышел из машины, подкрался к полицейскому с пистолетом наизготовку, пригрозил ему и крикнул другому парню: «Быстро, уходи отсюда!» Оба побежали к машине, Андреас сделал первые шаги, идя спиной вперед с пистолетом, все еще направленным на полицейского. Затем они запрыгнули в машину и уехали. Выстрелов не последовало.</p>


<p>


Теперь они оба сидели, задыхаясь, в моей квартире. Они то и дело подходили к окну и нервно смотрели вниз на улицу. Андреас был в ярости. Он обвинил другого парня в капитуляции: «Почему ты не достал оружие? Или бросился за машину? Или и то, и другое?» Он повернулся ко мне: «Просто стоял там, как тупое животное, ожидая, когда его запрягут». Потом снова к другому парню: «Что с тобой? Ты хочешь драться. Или чего ты хочешь? Свинья могла бы легко достать тебя. Как мы можем полагаться на такого парня, как ты, который трусит, как испуганная собака, когда это важно? Ты должен разобраться, что с тобой не так». Андреас сел, а затем снова вскочил в порыве гнева. Другой парень прикуривал одну галузу за другой и ничего не говорил. Должно быть, он чувствовал себя дерьмово.</p>


<p>


Использование оружия обсуждалось снова и снова. Когда можно стрелять и в кого? Этот вопрос стал активно обсуждаться, когда во время операции по освобождению Андреаса из тюрьмы в мае 1970 года был тяжело ранен один человек. В частности, Ульрике в своих публичных заявлениях снова и снова обращалась к вопросу о пределах применения насилия. В первом манифесте RAF «Концепция городской герильи», который в основном был составлен Ульрике, она дала категорическое «нет» в качестве ответа на часто задаваемый вопрос о том, прошла бы акция по освобождению Андреаса так же, если бы освобождающие его предвидели ранения или смерть людей, находящихся в стороне.</p>


<p>


Однако эта статья появилась только через одиннадцать месяцев после освобождения Андреаса, а это значит, что многие левые уже составили свое мнение о RAF, как я видел на примере моего парня и Армина Гользема. Гораздо большее место в их памяти и памяти других занимало заявление Ульрике, сделанное на пленке через три недели после освобождения Андреаса, в котором она сказала: «...мы говорим, что полицейские — свиньи, мы говорим, что человек в форме — это свинья, а не человек, поэтому мы должны с ним бороться. То есть мы не должны с ним разговаривать... конечно, может быть стрельба».</p>


<p>


Однажды Ульрика пришла одна. С собой у нее была пишущая машинка и большая кипа бумаг, она села и начала писать. Она работала день и ночь, почти без сна. Она курила и пила кофе литрами. Беспокойство, с которым она печатала одну страницу за другой, поразило меня. Я бы никогда не смогла так работать, и я не знала никого, кто бы обладал такой же решимостью и сосредоточенностью, как она, чтобы закончить работу. Она дала мне прочитать несколько страниц: «Я хочу услышать, что вы об этом думаете». Работа называлась: Концепция городского партизана», и я упорно продирался сквозь текст. Мне потребовалось много усилий, чтобы понять, что там написано. Когда я закончил, я вернул ей листы и сказал: «По-моему, очень хорошо». Ульрика была раздражена. «Я не хочу слушать комплименты, дерьмо, я хочу знать твое мнение». Это было то, чего я не могла сделать.</p>


<p>


Ульрике и Андреас часами спорили о тексте, спорили друг с другом, но и смеялись вместе. Им нравилось сравнивать себя друг с другом, и они яростно обсуждали разные вещи. Если Ульрике казалось, что Андреас нападает на нее слишком резко, она огрызалась: «Тогда ты пиши!». А он смеялся над ней: «Ты прекрасно знаешь, что я не могу выразить все так, как ты. Я хорошо представляю, что нужно сказать, но никто, кроме тебя, не может это написать».</p>


<p>


Когда друзья спорили, обычно все становилось очень тяжелым, как в борцовском поединке. Таким образом, они подталкивали друг друга к более острому мышлению и более точному выражению своих мыслей. Андреас, в частности, был беспокойным, постоянно что-то искал, он не мог оставаться на одном месте от секунды к секунде, его голова была полна деа.</p>


<p>


Я спросила Ульрике о параграфе, посвященном освобождению Андреаса. Да, сказала Ульрике, ответ на вопрос, который так часто задают нам, должен быть дан. Было ошибкой передавать кассету с фразой «...и, конечно, разрешена стрельба», не обсудив ее предварительно еще раз.</p>


<p>


В «Концепции городской партизанской войны» есть параграфы, которые мне особенно понравились, например: «Самоуверенность студенческого движения пришла не из классовой борьбы, а из осознания того, что мы являемся частью международного движения, в котором нам противостоит точно такой же враг здесь, как и вьетконговцам там — те же бумажные тигры, те же свиньи». И: «Мы отказываемся полагаться на некую спонтанную антифашистскую мобилизацию перед лицом такого рода государственного террора и фашизма. Мы также не считаем, что выбор пути законности обязательно ведет к коррупции. Мы осознаем, что наша политическая практика может давать подобные предлоги для нетерпимости и угнетения..... Еще один предлог для нетерпимости к нам — то, что мы коммунисты. Любые прогрессивные изменения зависят от организации и борьбы коммунистов. Поэтому, вызывают ли террор и репрессии только страх и отставку или провоцируют вооруженное сопротивление, классовую ненависть и солидарность. Будет ли все идти гладко в рамках государственной империалистической стратегии или пойдет по другому пути. Все это зависит от того, настолько ли глупы коммунисты, чтобы просто лечь и позволить всему случиться с ними, или они готовы использовать доступные законные средства для организации нелегальной борьбы — в отличие от того, что они делают в настоящее время, то есть делают вид, что вооруженная борьба — это просто какой-то фетиш или причуда».</p>


<p>


В тексте в нескольких местах упоминались «Черные пантеры» в США, и, поскольку они часто упоминались во время дискуссий, особенно Гудрун, я спросил ее о них однажды, когда мы остались наедине. Гудрун рассказала мне, что в Западной Германии существует сеть солидарности для глз, с которыми она работала в шестидесятые годы. Она организовывала фиаты, документы, деньги, нелегальное пересечение границ для глов, которые дезертировали, потому что не хотели воевать во Вьетнаме. Она столкнулась с черными солдатами, которые были «Черными пантерами» и пытались организовать сопротивление в армии США. Во время бесед с этими «Черными пантерами», которые выпускали нелегальную газету, она узнала больше об истории и идеях черных организаций в США. Вынужденный развал</p>


<p>


Черные пантеры» привели к появлению черной партизанской организации — Черной армии освобождения.</p>


<p>


Была и другая партизанская организация, Weathermen, которая, как и RAF, возникла на основе студенческого движения и протестов против войны во Вьетнаме. Гудрун сказала, что хотела бы полететь в США и встретиться с Weathermen. «Мы думаем, что их развитие очень похоже на наше. У флюгеров и у нас из RAF появились очень похожие идеи и практики, потому что некоторые условия одинаковы. Западная Германия и США сегодня являются наиболее высокоразвитыми промышленными центрами с сильной рабочей аристократией и коррумпированным профсоюзным руководством. Там, как и здесь, широко распространены неофашизм, потребительский террор и контроль над СМИ».</p>


<p>


От Гудрун я узнал, что в Европе наиболее интенсивные дискуссии велись среди итальянских товарищей, многие из которых вышли из традиционно сильной Коммунистической партии, а некоторые начали организовывать вооруженное политическое движение. Их идеи были направлены в первую очередь на уже существующее широкое итальянское рабочее движение. Те, кто рассматривал себя в интернационалистском контексте, как РАФ, отвергали ведение вооруженной деятельности городскими партизанами в настоящее время. Для них это был тяжелый удар.</p>


<p>


Гудрун, Ульрике и Андреас часто рассказывали о своих поездках по Италии, где они принимали участие во многих дискуссиях. Я не помню деталей этих дискуссий, потому что в то время мне было трудно уловить суть того, о чем они говорили.</p>


<p>


Была еще одна выдержка, которая мне понравилась в газете РАФ, где приводилась цитата из Ленина: «Рабочие классы потрясены убогостью жизни в России. Чего мы еще не придумали, так это способа собрать все капли и струйки этого негодования...» используется применительно к ситуации, сложившейся в то время в Западной Германии: «Фактически, единственной группой, которой до сих пор удавалось собирать «каждую каплю и струйку» убогости жизни в Германии, была корпорация «Шпрингер», которая затем умудрилась еще больше усугубить эти страдания».</p>


<p>


Днем 30 апреля 1971 года Ян и Хольгер пришли с толстой пачкой «Концепции городской партизанской войны». Символ RAF — три буквы над пулеметом — выделялся, а текст был напечатан на бумаге хорошего качества. Мне это очень понравилось. Оба они светились от гордости и радости. Ян сказал мне, что газета должна была быть распространена на демонстрации первого мая на следующий день. «Как ты думаешь, ты сможешь разложить пачку в универе так, чтобы никто тебя не увидел? Ты должен любой ценой избежать того, чтобы на них остались твои отпечатки пальцев. Лучше всего было бы взять их завернутыми в газету, а потом, когда вы их положите, аккуратно убрать газету. Другие будут раздавать их в разных местах одновременно. Все должно происходить в одно и то же время, чтобы никто не был пойман. Ты должен разложить их в нужный момент — ни минутой раньше, ни минутой позже». Я гордился этой газетой так же, как если бы сам участвовал в ее создании. Верхний экземпляр был моим, и вечером я садился и снова читал его в тишине и покое. Конечно, мне хотелось помочь в их распространении. На следующее утро, взволнованная, я вышла из дома со своим свертком, завернутым в пластиковый пакет. Когда я добралась до университета, я пришла слишком рано. Я долго бродила по территории, сердце колотилось, а руки начали дрожать. Наконец, пришло время положить сверток. Я колебался: стоит ли мне оставаться поблизости, чтобы посмотреть, что произойдет? Моя нервозность победила. У меня было ощущение, что все видят, что я кладу здесь пачку запрещенных газет. Я немного походил вокруг, а потом вернулся в свою квартиру.</p>


<p>


Я продолжал ходить в СПК, на рабочие группы, участвовать в дискуссиях и предлагать свою поддержку против предстоящего запрета СПК. Я участвовал в ночных дежурствах, которые были призваны предотвратить внезапную эвакуацию милицией. Ночами напролет мы обсуждали империалистическую систему и ее разрушительные последствия. Я узнал, что американские войска участвовали в жестокой войне не только во Вьетнаме, потому что считали, что имеют право решать, что должны думать другие народы и как им жить. История интервенций США по всему миру была длинной, о которой я до сих пор почти не имел представления. Почему я так мало знал об этом? Почему против нее было так мало сопротивления? Чтобы оправдать марш 30 000 американских солдат в Доминиканскую Республику, президент США Джонсон заявил: «Мы не можем и не допустим создания еще одного коммунистического правительства в Западном полушарии». Они всегда тянули со словом демократия, но когда дело касалось их экономических и политических интересов, они появлялись с бомбами,танками и палачами. Я заметил, как во мне поднимается ненависть и ярость: Мне лгали всю мою жизнь. Теперь мне открывались причины и контекст исторических событий, и я хотел что-то с этим сделать.</p>


<p>


Черпать силы для борьбы из страданий — это было то, с чем я мог себя отождествить. Поднять свое одиночество и отчаяние, как камень, и бросить его против первопричин. Причина лежала в капиталистическом обществе. Мы считали болезнь центральным определением революционных идей: «Превратить болезнь в оружие!» — таков был лозунг СПК. На одной демонстрации в центре Гейдельберга против войны во Вьетнаме и вторжения американских войск в Камбоджу ораторы один за другим говорили о ситуации во Вьетнаме, борьбе Вьетконга и преступлениях американских войск, когда я вдруг схватил микрофон и крикнул: «А что с нашей борьбой здесь, дома? Почему вы всегда говорите о других, а не о революции здесь, в Европе?». Язык, который мы использовали в наших брошюрах, становился все более радикальным. Революция должна произойти сегодня, и любой, кто этого не понимает, — идиот или эксплуататор. Мы презирали всех тех левых, кто смотрел на вещи не так, как мы.</p>


<p>


Благодаря СПК и РАФ я за короткий промежуток времени познакомился с совершенно другой жизнью. О многом я не мог говорить, чтобы не подвергать никого риску. Андреас, Гудрун, Ульр и Хольгер предупреждали меня, когда им казалось, что я недостаточно осторожен. Они были самыми востребованными «преступниками» в Западной Германии и уже несколько недель пользовались моей квартирой. Никому больше не разрешалось навещать меня дома, потому что я никогда не знал, появятся ли они и когда. Я должна была с подозрением относиться к каждому новому встречному и, по возможности, никому не говорить, как меня зовут и где я живу. Я отдалилась от своего хозяина, через окно которого мне приходилось проходить, чтобы попасть в свою квартиру. Мне было трудно придерживаться этих мер предосторожности, я чувствовала, что они ограничивают мою свободу. Однако я видела необходимость в них и придерживалась правил.</p>


<p>


Не только Габи, но и другие люди, знавшие меня, замечали, что со мной происходит. Одна университетская подруга, которая мне очень нравилась, однажды удивила меня предложением выйти замуж: «Давай поженимся, вместе закончим учебу, а потом заведем детей». Это было именно то, чего я не хотела, и после того, как он высказал свои три желания, это стало для меня более очевидным, чем когда-либо прежде. Мой другой путь, мой новый жизненный путь был уже ближе, я не знала, куда он меня приведет, он мог закончиться тюрьмой или смертью, но впервые в жизни у меня было ощущение, что я живу так, как хочу.</p>


<p>


У меня было не так много времени, чтобы все обдумать. Внезапно все накалилось, и события приобрели свой собственный импульс. В конце июня 1971 года произошла перестрелка с полицией на участке леса недалеко от Гейдельберга. Несколько членов СПК были арестованы.</p>


<p>


Мы организовали наше последнее собрание, на котором призвали к вооруженной борьбе. Арест примерно восьми членов СПК мы расценили как произвольный акт возмездия со стороны полиции и, чтобы показать, как мы к этому относимся, некоторые из нас вырвали фотографии из наших удостоверений личности и заменили их фотографиями Че или Хо Ши Мина. Мы кричали: «Малер, Майнхоф, Баадер — это наши кадры!» и использовали это событие для призыва к созданию нелегальных структур. Мы читали вслух из «Городского партизана» РАФ: «Классовый анализ, который нам нужен, невозможен без революционной практики, без революционной инициативы». Мы выкрикивали эти лозунги в университетской аудитории, не имея никакого реального представления о том, что мы пропагандируем. Процесс радикализации в СПК происходил чрезвычайно быстро. Наша готовность действовать, наша убежденность в том, что политическое не может быть отделено от личного, нашли свое прямое выражение в лозунгах: «Уничтожайте то, что уничтожает вас» или «Бросайте камни из почек в банки!»6.</p>


<p>


В июле прошла вторая волна арестов. СПК был вынужден распуститься. Перед моей квартирой внезапно появилась полицейская машина наблюдения. Мои друзья из РАФ уже взяли у меня отпуск за несколько дней до перестрелки.</p>


<p>


Я пересмотрела свои возможности. Завершать учебу не имело смысла. СПК распался, люди, которые мне нравились, либо ушли в подполье, либо были арестованы. То же самое могло случиться и со мной, если бы выяснилось, что я снимал квартиру в Гамбурге для RAF. Если бы полиция проверила мои документы, то обнаружила бы, что в удостоверении личности я указал второе место жительства. Я не хотел просто торчать в своей квартире и ждать, пока меня арестуют.</p>


<p>


Я попрощалась со своим прошлым, родителями, друзьями, своей прежней жизнью. Теперь у меня был только RAF.</p>


<p>


Я пришла к Бернду и сказал ему, что хочу сжечь все мосты с моей прежней жизнью и что я хочу вступить в RAF. С некоторой неуверенностью, но все же уважая мое решение, он попытался удержать меня: «А ты не боишься? Есть и другие возможности что-то сделать. Если копы узнают о квартире в Гамбурге, ты получишь несколько месяцев в завязке». Это дерьмово, без сомнения, но разве ты не понимаешь, что случится, если ты пойдешь другим путем? Перестрелки, аресты, сядешь надолго. Ты этого хочешь?» Боишься? В отличие от него, у меня не было страха. Наоборот, я чувствовал себя сильным, что было для меня ранее неведомо.</p>


<p>


Я поговорил с Габи. Мы договорились, что она постепенно и незаметно вывезет все из моей квартиры. В какой-то момент она скажет хозяину, что со мной произошел несчастный случай и я больше не вернусь. Мы с Габи сожгли в туалете все мои фотографии, личные вещи и письма. Я знала, куда теперь ведет меня моя жизнь: в Гамбург и квартира на Мексикоринге.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Уход в подполье


<p>


 </p>


<p>


В тот же день Хольгер Майнс пришел в квартиру на Мексикоринге. RAF уже некоторое время не использовали ее. Товарищи не были уверены, что меня может проверить полиция и арестовать. В связи с этим они собирались освободить квартиру.</p>


<p>


Хольгер привел меня в другую квартиру. Через некоторое время Андреас</p>


<p>


Баадер и Гудрун Энсслин зашли поговорить со мной. Шторы, длинные полотнища темной ткани, были задернуты на окнах, и мы сидели в полумраке. Ни один из них не выглядел очень довольным моим присутствием, и Андреас сразу перешел к делу: «Итак, расскажите нам, чего вы хотите. О чем вы думали, просто так явившись сюда?». Я сказал им, что полиция следила за моей квартирой и что я ожидал, что меня в любой момент могут арестовать. Я подумал, что это покажется ему приемлемой причиной, но он хотел услышать больше: «Как вы думаете, что вы можете сделать здесь, с нами. Есть ли что-то, что вы можете сделать, что кажется вам хорошей идеей?». У меня не было ни малейшего представления. «Тогда скажите нам, что вы думаете о нас в политическом плане. Каков ваш анализ ситуации? Расскажите нам». Когда я не смог произнести и двух слов на эту тему, Андреас начал сильно раздражаться.</p>


<p>


Он ходил взад-вперед, курил галушки и разглагольствовал:</p>


<p>


Ты дура, ты думаешь, что можешь просто прийти сюда и стать одной из нас? Кто мы, по-твоему, такие? Ты думаешь, то, что мы делаем, — это детские игры? Только не говори мне, что у тебя в голове нет ничего другого, кроме этого! </p>


<p>


Однако. Я действительно не задумывался над этим вопросом, и когда это стало ясно ему после бесконечных перебежек туда-сюда, он сказал, раздраженный и взбешенный: «Если бы не было чего-то реального, за что тебя можно арестовать, мы бы сегодня же отправили тебя обратно в Гейдельберг. Что нам теперь с вами делать? Ради всего святого. Это не принесет ничего, кроме проблем».</p>


<p>


Он был прав, но в тот момент я этого не понимал.</p>


<p>


Я оставалась в той квартире несколько дней, пока Хельгер не приехал и не забрал меня. Мы поехали во Франкфурт. Там мы жили в нелегальной квартире с женщиной, которая работала вместе с RAF. По ночам мы с Хельгером выходили на улицу, и он показывал мне, как находить машины для угона. Они должны были быть припаркованы в темных местах. Место для парковки должно было находиться на некотором расстоянии от многоквартирных домов, откуда можно было бы наблюдать за кражей, а также далеко от полицейского участка, так как полиция могла быстро прибыть на место преступления, если ее предупредить. Вы также должны были знать, когда полиция совершает ночные обходы в этом районе.</p>


<p>


Хольгер показал мне инструменты, которые он использовал для взлома машин: это был своего рода штопор с двумя винтами, которые были приварены друг к другу в противоположных направлениях. Взломав машину, вы вставляли его в замок зажигания и полностью выкручивали, быстро и без особых усилий.</p>


<p>


Мы говорили о том, что у Хольгера было оружие, а у меня — нет. Хет считал, что это плохая идея — находиться вместе в таких условиях. Тем не менее, я не должен был пока иметь оружие. Хелгер сказал мне, что, если появится полиция, я должен немедленно броситься на землю и не двигаться ни на дюйм. Тогда меня арестуют, но это будет не более чем несколько месяцев тюрьмы. Мне не очень хотелось носить оружие.</p>


<p>


Через несколько дней мы вернулись в Гамбург. Когда мы приехали туда, я узнал от Ульрике Майнхоф, что еще три человека из СПК объявились после отъезда из Гейдельберга, потому что они хотели заниматься незаконной деятельностью. Ульрике предложила, чтобы мы с остальными тремя сформировали свою собственную группу. Другие члены СПК не имели ни большего представления о том, что делать, ни большего опыта, чем я. В RAF подумали, что будет лучше, если мы создадим свое собственное дело. Они бы нам помогли.</p>


<p>


Я знал троих из СПК, но до этого момента не имел с ними ничего общего. РАФ выделил нам квартиру, где мы и жили. Там было тесно, и мы сидели вместе, не зная, что нам делать друг с другом. Ни у кого из нас не было четкого представления о том, как действовать дальше. Мы были «легальными нелегалами», все еще бегающими с собственными удостоверениями личности. Товарищи из РАФ надеялись, что мы сможем что-нибудь придумать. Правда, все четверо из нас были из СПК, но мы почти не знали друг друга и, оказавшись вместе в этой ситуации, ничего между нами не произошло. Мы, три женщины, находили единственного парня среди нас немного идиотом, но это нас не сближало.</p>


<p>


Ульрика навестила нас с Кармен Ролл. Она дала нам немного денег и сказала: «Это революционные деньги, и я хочу точно знать, на что вы их потратите, они не должны пропадать зря». Ульрика была строгой, напористой и нетерпеливой. С Кармен дело пошло легче. Мы знали ее по СПК. Она была круглым сгустком энергии, нахальной и остроумной. Обе женщины посоветовали нам путешествовать и систематически гулять по Гамбургу, используя карту города, чтобы мы могли познакомиться с городом, в котором живем. Ульрика сказала, что мы должны начать взламывать машины, и рассказала нам, в каких местах и в каких районах города лучше всего это делать.</p>


<p>


После этого мы часто ходили по двое. Мы шли и шли до боли в ногах, ища быстрые машины. Ульрика принесла нам «штопор» и, используя старый замок зажигания, который она привезла с собой, показала нам, как он работает и как мы можем заводить машины. Мы отправились на поиски «двойника» машины, которую хотели угнать: машины той же марки, цвета, дизайна и года выпуска. Когда мы ее нашли, нам нужно было выяснить данные владельца машины. Мы позвонили в отдел регистрации транспортных средств и сказали, что мы из отдела автомобильной инспекции и они должны предоставить нам всю имеющуюся у них информацию о владельце автомобиля. Эта информация была необходима для оформления документов на автомобиль. Ульрика проверила выбранное нами место, чтобы убедиться, что мы не допустили никаких ошибок. Теперь нам нужно было тихое место, лучше всего гараж, чтобы хранить машину сразу после угона. Нам также нужна была машина, которую мы могли бы использовать для побега, если что-то пойдет не так. RAF дал нам эту машину «во временное пользование». В ней мы могли слушать полицейское радио и таким образом заранее узнать, если нас кто-то обнаружит и сообщит в полицию. Мы раздобыли прекрасные тонкие перчатки, в которых можно было работать, не оставляя отпечатков пальцев.</p>


<p>


Когда наконец пришло время и мы покинули квартиру втроем, я очень нервничал. Двое из нас подкрались к выбранной нами машине — единственной, которую мы украли на тот момент, — а я припарковала нашу машину для побега неподалеку, чтобы остальные могли меня видеть. Казалось, прошла целая вечность, пока они открыли маленькое боковое окно с помощью тонкого куска проволоки. Вдруг мимо проехала другая машина, и им двоим пришлось броситься за «нашей» машиной. Когда они наконец оказались в машине, все пошло очень быстро. Они поехали впереди меня в условленное место, на тихую тупиковую улицу в другой части города, а я поехал следом. Мы открутили номерные знаки и поставили новые, которые украли с другой машины некоторое время назад. На следующий день мы купили новый замок зажигания и, убедившись, что за угнанной машиной никто не наблюдает, установили новую деталь. Каждый день машину переставляли, чтобы избежать беспорядков.</p>


<p>


Даже после нашей первой совместной акции отношения между нами четырьмя не заладились. Не было никаких разговоров, мы не придумали ничего, что хотели бы сделать вместе, и у нас не было никаких идей для совместных действий.</p>


<p>


Однажды мы сели за стол с Яном-Карлом Распе. Мы говорили о том, как получить деньги. «Нужно четко понимать, что мы не будем давать вам деньги вечно. Вы должны сами встать на ноги. Вы уже думали об этом? Есть разные возможности: перевозчик денег, посыльный из супермаркета, банк», — сказал Ян. «Вы должны посмотреть, с чем, по вашему мнению, вы могли бы справиться, и понять, подходит ли это вам». Он предложил осмотреться в районе Большого Гамбурга, возможно, в Хильдесхайме. RAF уже начал проверять возможности там и мог дать нам несколько советов. «Что бы вы ни решили, всегда нужно работать по карте города. Где находится следующий полицейский участок, сколько времени им нужно, чтобы добраться до места, где вы находитесь, если кто-то их предупредит. Самое главное — это маршрут побега, где можно припарковать машину для побега, как можно сразу скрыться из виду, где можно незаметно сменить машину и где хранить деньги». Таковы были основные правила деятельности по добыванию денег.</p>


<p>


В Хильдесхайм мы ездили поочередно группами по два человека. Мы выезжали на поезде рано утром. По возможности, мы должны были отправиться сразу после подъема, как нам сказали, и сразу же выбросить билеты, чтобы, если тебя арестуют, никто не знал, откуда ты приехал. Мы сели на поезд в Гамбург-Харбурге, доехали куда-то в окрестности Ганновера или до Шидельбусе, а оттуда поехали в направлении Хильдесхайма. Близился конец лета, и когда мы приезжали в Хильдесхайм около полудня, всегда было очень тепло. Первой нашей целью была главная касса универмага. Мы попытались выяснить, есть ли какие-то закономерности при перевозке выручки. Ян рассказал, что деньги из главной кассы часто приносили в банк в полдень, а посыльный, который их приносил, всегда пользовался одной определенной лестницей, которая вела из отдела кадров на улицу. Один из нас как можно незаметнее занимал позицию на другой стороне улицы, напротив входа, откуда была видна лестница, и ждал там полчаса. Мы не должны были задерживаться дольше этого времени, чтобы не вызвать подозрений. Так мы делали несколько дней, но ничего не узнали. И мы не могли продолжать в том же духе, потому что все было так сложно: долгий путь из Гамбурга, и мы не знали никого в Хильдесхайме, кто мог бы дать нам какую-то информацию или помочь нам. Наблюдение за универмагом с улицы через некоторое время стало слишком очевидным и, следовательно, слишком рискованным. Поэтому мы стали проверять банки. Я часто уезжал из Гамбурга утром, а возвращался вечером, чувствуя усталость и разочарование.</p>


<p>


Наконец, мы нашли банк, который показался нам подходящим для ограбления: у кассы было только очень низкое стекло, через которое можно было легко перепрыгнуть, за прилавком явно было много денег, полицейский участок находился на довольно большом расстоянии, и были различные пути отхода. Мы рассказали RAF о наших наблюдениях, и один из них отправился в Хильдесхайм, чтобы убедиться, что мы ничего не упустили из виду. Следующим шагом было снять квартиру. Я часто ездила в Хильдесхайм одна или с одной из женщин из нашей небольшой «группы». Мы обращались в организации, занимающиеся поиском квартир, и просматривали объявления о сдаче жилья в местных газетах.</p>


<p>


Много путешествовать на поезде было мучением. Я часто уставала и бесконечно жевала жевательные конфеты, которые портили мне зубы. Я не мог представить себе никакой цели, которая давала бы хоть какое-то представление о том, что мы делаем. Моя голова была пуста, у меня не было воображения. Все было серым.</p>


<p>


В промежутках мы ездили в родные города, чтобы поддерживать связь с друзьями и искать поддержки для нелегальной организации. Я навещал своих родителей в Бонне, чтобы они не искали меня в Гейдельберге. Я также увидел нескольких старых друзей, но я уже заранее знал, что никто из них не пойдет по тому же пути, что и я. Я спрашивал их, чем они занимаются, но слушал их ответы лишь вполуха. Я почти ничего не сказал о том, чем занимаюсь, и вскоре снова уехал.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Меня принимают в RAF


<p>


 </p>


<p>


В течение лета 1971 года полиция арестовала нескольких членов RAF и вскрыла некоторые их квартиры. Используя документы, найденные в различных квартирах, следователи выяснили, что РАФ передвигался в основном по северу и западу Западной Германии, а также в Западном Берлине. В связи с этим друзья придумали план: чтобы отвлечь внимание от повышенного внимания следствия к Гамбургу, Рурской области и Западному Берлину, нужно было создать ложные следы, ведущие в другие районы Западной Германии. В середине сентября угнанный BMW с отпечатками пальцев Андреаса Баадера и Ульрике Майнхоф должен был быть брошен в окрестностях Фрайбурга, именно потому, что это был район, где RAF в то время не действовал. BMW должен был сопровождаться второй машиной, чтобы водитель первой машины благополучно скрылся.</p>


<p>


Товарищи искали водителя для BMW, который жил в другом городе в таких же условиях, как и я. Они спросили меня, буду ли я водить вторую машину, Volkswagen, который был нанят под вымышленным именем. Никому не показалось проблематичным использовать не угнанную, а легальную машину, потому что вся эта история представлялась несложной: две машины едут куда-то, одну бросают, как будто она сломалась, оба водителя незаметно исчезают на второй машине. Все это казалось обычным делом, поэтому некоторые важные базовые правила не соблюдались.</p>


<p>


После того как мне объяснили, что я должен делать, я согласился. Я должен был взять с собой пистолет на случай, если нас остановит полиция. Я взял пистолет, хотя до этого момента никогда не держал в руках оружия. Они вкратце объяснили, как им пользоваться, при этом курок был в спущенном положении, готовый к применению. Я положила его в сумочку рядом с документами, удостоверяющими личность, которые всегда носила в сумочке.</p>


<p>


Никому не пришла в голову идея снабдить нас фальшивыми документами на случай, если нас все-таки остановит полиция. Правда, официально меня еще не искали, но я была в так называемом списке сочувствующих БКА и с августа жила нелегально, то есть уже не была зарегистрирована в полиции.</p>


<p>


Поздним вечером 25 сентября 1971 года мы отправились в путь и где-то после полуночи достигли условленного места назначения — автостоянки Бремгартен на автостраде Франкфурт — Базель. Товарищ, ехавший впереди меня, выключил двигатель и дал BMW катиться, пока она не остановилась у левого края поверхности автостоянки, а затем выключил фары. Остановка на левом краю парковки была преднамеренной тактикой, поскольку это противоречило правилам дорожного движения, а значит, машину быстро заметят обычные контролеры дорожной полиции.</p>


<p>


Я остановила Volkswagen примерно в пятнадцати метрах позади BMW — также на неправильной стороне дороги, не думая об этом.</p>


<p>


Я едва успела выключить зажигание и фары, как вдруг увидел, что сзади ко мне приближаются сирены. Они постепенно приближались и остановились позади моего Фольксвагена. Фары не погасли, пассажирская дверь открылась, и из машины вышел полицейский в форме: «О, черт!» подумала я. Одной минуты нам хватило бы, чтобы оставить BMW на месте и убраться оттуда. Ровно через эту минуту появились свиньи.</p>


<p>


Полицейский стоял рядом с моей дверью с фонариком в руке: «Могу я посмотреть ваши водительские права и документы на машину. Есть ли проблемы с машиной, или почему вы стоите на неправильной стороне дороги?». Я уже опустил боковое стекло. Я что-то заикнулась, потянулась к сумочке, трясущимися руками мимо пистолета в ней, нашла водительские права и протянула их в окно. Другой полицейский прошел мимо: «Здесь что-то не так. Кто-то сидит в BMW впереди. Почему ни у одного из них не горят фары?». Я не могу точно вспомнить, что произошло в последующие минуты.</p>


<p>


Знаю только, что полицейский рядом со мной что-то крикнул, раздались выстрелы, и он исчез из моего поля зрения. Вокруг меня разбивалось стекло. Пуля пролетела мимо меня на сантиметры, и переднее и заднее ветровые стекла разлетелись вдребезги. Дверь водителя была открыта, и парень, с которым я приехал, закричал: «Давай, нам нужно выбираться отсюда!». Я бросился за ним через парковку. Мы пригнулись, чтобы избежать пуль, выпущенных в нас, и поспешили через кусты на обочине дороги. Я никогда в жизни не бегал так долго и так быстро. Мы бежали по полям и через кусты в незнакомой местности и не могли определить, в каком направлении мы бежим, из-за темноты. Всякий раз, когда мы видели вдалеке свет фар, мы бросались на землю. Мое сердце колотилось, голова кружилась. Я не мог говорить. После того, как мы бродили по округе около часа, мы услышали вертолеты, увидели яркий конус света, сирены выли со всех сторон. Поиски нас велись в полную силу, и нам нужно было как можно скорее убираться оттуда, пока все не было перекрыто.</p>


<p>


Мы продолжали бежать, казалось, целую вечность. Вдруг мы наткнулись на припаркованную машину. В ней сидела пара, прощаясь с третьим человеком, который жил в отдаленном доме. Мы подошли к машине и спросили, не могли бы мы подвезти их до следующего города. Двое молодых людей в машине согласились взять нас с собой. Мы сели в машину. Мы рассказали им какую-то историю, чтобы объяснить, почему мы оказались там в темноте. Они, казалось, не испытывали к нам подозрений, принимая наши слова.</p>


<p>


Когда мы добрались до следующей деревни, мы придумали план: Я должен был спрятаться в темном дверном проеме, пока парень со мной искал телефонную будку. Оттуда он должен был заказать такси под вымышленным именем, чтобы приехать по адресу, где я стоял. Мы продирались сквозь кусты, через поля, по лужам и грязи. После того как такси было вызвано, мы ждали вместе, напряженно затаившись в темном углу подъезда. Нас могли обнаружить в любой момент.</p>


<p>


Спустя целую вечность такси прибыло. Мы заставили себя сесть медленно и спокойно, пробормотали что-то о поломке машины и о том, что хотим попасть во Фрайбург. Такси уехало в направлении автобана. На съезде с дороги стоял полицейский блокпост. Я весь напрягся. Мы не подумали об этом. Все машины были остановлены, но наше такси пропустили. Во Фрайбурге было то же самое: полицейский контроль, каждая машина должна была остановиться, только такси пропускали. Мы всю дорогу боялись, что наш таксист что-то заподозрит. Его автомобильное радио постоянно передавало полицейские сообщения о том, что ведется розыск пары. Наша мокрая одежда начала вонять в теплой машине. Но водитель не заподозрил ничего плохого. То, что мы позвонили с точного адреса, по которому он потом нас забрал, сделало свое дело.</p>


<p>


Мы вышли во Фрайбурге, обсудили дальнейшие действия и разошлись, так как решили, что так мы будем менее заметны, поскольку полиция искала пару. Разделившись, мы оба смогли пройти через все контрольные пункты и добраться до вокзала. Было раннее утро, начался час пик. Мы купили билеты до Штутгарта. Там мы пересели на другой поезд, сделали еще одну пересадку во Франкфурте и сели на поезд, который должен был доставить нас прямо в Гамбург. На протяжении всего пути мы оставались порознь, лишь время от времени переглядываясь, чтобы убедиться, что с другим все в порядке.</p>


<p>


Около полудня, когда мы уже ехали между Франкфуртом и Гамбургом, я сидел в полностью заполненном купе и чувствовал себя мертвым на ногах, но в то же время бодрствующим. Мужчина, сидевший на месте у окна, поставил на откидной столик маленький радиоприемник, из которого в купе тихо доносилась музыка. Обычная программа внезапно прервалась на специальный полицейский бюллетень: в нем сообщалось о перестрелке, произошедшей ночью на автостоянке, во время которой были ранены двое полицейских. Я дождался конца сводки, чтобы сообщить информацию, которую мы слышали по автомобильному радио во время поездки в такси: разыскиваются мужчина и женщина лет двадцати пяти. Дальше было еще хуже: диктор назвал мое полное имя, описал мой рост, длину и цвет волос и то, во что я была одета.</p>


<p>


Мне стало одновременно холодно и жарко. Я закрыла глаза, ожидая, что все в купе уставятся на меня и покажут пальцами: «Это она». Когда ничто не шелохнулось, я попыталась наблюдать за другими пассажирами по очереди с почти полностью закрытыми глазами. Изменилось ли выражение их лиц или то, как они сидели? Делает ли кто-нибудь движение, чтобы покинуть купе? Ничего не происходило. Все было по-прежнему. Никто не отреагировал на полицейский бюллетень и не заговорил о нем. Некоторые из них дремали, другие продолжали свои разговоры, мужчина с радиоприемником продолжал слушать музыку. Никто не обратил внимания на то, что я был человеком, который подходил под описание во всех деталях. Через некоторое время. Я успокоился.</p>


<p>


Полиция нашла все мои документы на земле на парковке. За исключением водительских прав, которые я передала полицейскому перед выстрелами, все они были в моей сумочке, которая упала на землю. Позже я узнала, что полицейские были у моих родителей, которые дали им точное описание того, как я выглядела за неделю до этого во время моего последнего визита к ним.</p>


<p>


Мои родители почти ничего не знали об изменениях, произошедших в моей жизни. С момента моего первого контакта с Освобождением я рассказывал им только то, что не вызывало ссор дома, ничего не говоря о своей новой жизни и идеях. Я знал, что они отнесутся к этому с презрением, отвергнут все. Они отождествляли себя с западногерманским государством в той форме, которую оно должно было принять в сознании преданных членов ХДС. Мой отец не мог и не хотел вести с нами, детьми, какие-либо дискуссии, в которых мы не соглашались с его взглядами. Меня не удивило, что мои родители сразу же помогли полиции в моих поисках, но, тем не менее, было больно.</p>


<p>


Я вышел из купе. В туалете я сняла куртку, сунула ее в сумочку, уложила волосы и повязала на голову шарф. Затем я пошла в конец поезда и надеялась, что на меня смотрит как можно меньше людей.</p>


<p>


В квартире в Гамбурге Ирмгард Мёллер ждала нас. Она уже знала по радио и телевидению, что наш план провалился. Я рассказал ей, что произошло и как нам удалось скрыться. «Почему вы оставили документы лежать в машине? И почему они вообще были у вас с собой?». Тот факт, что никто не понял, насколько безумным и безответственным было сочетание оружия и соответствующего удостоверения личности, мы не стали обсуждать. Все, что она сказала: «Теперь они охотятся за тобой, и ты участвуешь в этом так же, как и мы».</p>


<p>


Я узнал, что это означало на самом деле, когда в 8 часов вечера вышла программа Tagesschau. Перестрелка была одним из заголовков. С экрана телевизора на меня смотрело мое лицо, я снова услышал описание себя и почувствовал, как будто кто-то выпрыгнул из телевизора и показывает на меня. Одним махом я стала публичной персоной, чье имя со следующего утра также публиковалось в газетах: «Маргрит Шиллер, член РАФ».</p>


<p>


Я не могла поверить в происходящее. Я не была готова к тому, что на меня обрушится нечто подобное.</p>


<p>


Друзья из RAF привезли меня в другую, более просторную квартиру и посоветовали мне не выходить на улицу в течение следующих нескольких недель. Мой рост 6 футов 2 дюйма, большие глаза и высокие скулы говорили о том, что меня заметят, даже если я изменю свою внешность. Я коротко остригла свои длинные волосы, покрасила их в темно-коричневый цвет и научилась краситься.</p>


<p>


И вот я здесь, без малейшего представления о том, что делать. Я только начала свою новую жизнь, а уже была ее пленницей.</p>


<p>


Квартира использовалась в основном как мастерская по изготовлению фальшивых паспортов. Там я познакомилась с Манфредом Грашотом. Он всегда был дружелюбным и терпеливым, но в то же время замкнутым и отстраненным. Он скорбел по своей девушке Петре, которая была убита в июне. Во время масштабной охоты на членов RAF Петра Шельм попала на блокпост 15 июня 1971 года. Когда она начала стрелять, пытаясь убежать, ее застрелили полицейские.</p>


<p>


Я как-то не могла заставить себя затронуть эту тему с ним. Я должен был научиться делать фальшивые «настоящие» документы. В комнате уже стоял большой чертежный стол для изготовления подделок, на нем были аккуратно разложены различные инструменты и материалы. Сверху лежала толстая пачка печатных форм с мастерами для официальных печатей нескольких городских, муниципальных и региональных властей Западной Германии. Имелся инструмент для удаления фотографий из паспортов, чтобы можно было вклеить новые с помощью акоблеровского дырокола. Имелись чернила разных оттенков и прозрачная пленка, на которой сначала печатался соответствующий штамп, а затем ставился на новую, замененную фотографию в документе, соответствующего размера. Требовалась большая практика, чтобы не испортить паспорт или водительское удостоверение.</p>


<p>


Через несколько дней в квартиру пришла женщина из Западного Берлина. В отличие от меня, ее знали все, потому что она общалась со многими из тех, кто в Берлине теперь принадлежал к RAF. Она проявила ко мне детское любопытство, но мы не поладили, и нам нечего было сказать друг другу. В любом случае, теперь мы вместе учились подделывать документы и практиковались на перепечатках, которые нельзя было использовать. Мне было очень трудно сосредоточиться на том, что я делаю.</p>


<p>


Когда я не мог больше работать, я пытался читать. Но даже это было почти невозможно. Мне было очень трудно все время находиться в квартире, но я не осмеливался выходить. Меня пугал розыск. Это было похоже на огромный груз, который кто-то положил мне на голову и плечи, придавив меня. Мне отчаянно хотелось с кем-нибудь поговорить, но никого не было.</p>


<p>


Люди постоянно входили и выходили из квартиры, и я была единственной, кто застрял там, словно замурованный. Моя голова становилась все пуще и пуще. Я сидел там, часами смотрел на воздух перед собой и бесцельно и бессмысленно проводил время. Ульрика огрызнулась: «Ты абсолютно ничего не делаешь!», а затем ушла, прежде чем я успел сказать ей хоть слово. Она была там больше всех, так как тоже жила в этой квартире. Однако незадолго до этого у нее начался роман с одной из других жительниц квартиры, и те несколько часов, которые они проводили вместе, они проводили за закрытой дверью. Другая женщина иногда присаживалась на минутку рядом со мной: «Я понимаю, что ты чувствуешь себя дерьмово, нам действительно нужно найти время, чтобы сесть с тобой и поговорить обо всем. Но, знаешь, у меня нет времени. Ты же видишь, что у меня слишком много дел.</p>


<p>


Ульрика никогда не торопится. Она всегда хочет сделать все сразу, никогда не позволяет себе передохнуть. А когда у нас здесь есть час тишины и покоя, я просто хочу побыть с ней». Я понял, что она имела в виду, и устало кивнул с улыбкой. Но, поскольку она была слишком занята другими делами, она не могла мне ничем помочь. Поэтому иногда я просто злилась на них обоих.</p>


<p>


Однажды Ульрика пришла с несколькими купленными цветными кусками ткани. Она разложила их на матрасах, а затем повесила на окна в качестве занавесок: «Я буду проводить достаточно времени в уродливых, серых камерах. Это место и так не должно выглядеть как тюрьма». Она совсем не была тщеславна собой и носила любую старую темную и непривлекательную одежду, которая совсем не подходила, даже не задумываясь об этом.</p>


<p>


Я чувствовал себя совершенно одинокой и не знала, как мне выбраться из этой дыры без чьей-либо помощи. После того как я перестал ждать, что Хольгеру придет в голову идея самому явиться в квартиру, я попросил его приехать. Я надеялся, что он поможет мне снова встать на ноги. Однако остальные отклонили мою просьбу, сказав, что Хольгер нужен куда более срочно в другом месте. Кроме того, они сказали, что я должен забыть о том, чтобы мои проблемы решал товарищ, с которым я был в постели. Я был возмущен, но ничего не сказал. Меня очень задел их ответ. Я не хотел, чтобы Хелгер был в моей постели, я хотела поговорить с ним. Я знала, что он имеет какое-то представление обо мне и моей ситуации. Он казался мне единственным, с кем я могла поговорить, подумать о том, что мне теперь делать.</p>


<p>


Однако мое отчаяние было вызвано не только ситуацией, в которой я сейчас находился, розыском и чувством потерянности в этой квартире. Перестрелка во Франкфурте тоже давила на меня. Я не был готов стрелять в себя, но у меня было с собой оружие. Я не стрелял, но выстрелы падали из-за меня, и в меня стреляли. Все выстрелы были ужасными, невероятно жестокими. Эта сцена снова и снова проносилась в моей голове, и воспоминания о выстрелах парализовали меня еще больше каждый раз, когда я думал о них. Мне казалось, что товарищ направил свой пистолет на полицейских и разрядил весь магазин, пока тот не опустел. В своем шоке я действительно ничего не видел. Однако я знал, что никогда не смогу забыть эти кадры и пролетающие мимо пули.</p>


<p>


Спустя почти четыре недели Ульрика пришла с сообщением: «Мы встречаемся в другой квартире. Ты тоже должна прийти, потому что мы хотим обсудить, что с тобой делать». Я пошла с кем-то, кто оказался в квартире, в ближайший торговый центр и купила платье, пальто, туфли и колготки. Встреча, о которой говорила Ульрика, состоялась 21 октября 1971 года и закончилась перестрелкой и моим арестом.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



В тюрьме


<p>


 </p>


<p>


23 октября 1971 года. Когда я проснулась на следующее утро после первой ночи в тюремной камере, в нише в стене горела маленькая лампа, излучавшая неприятный, холодный, голубоватый свет и защищенная проволочной марлей. С тех пор она горела там каждую ночь.</p>


<p>


Перед сном у меня отобрали синюю тюремную форму и дали на ночь белую рубашку, которая была слишком короткой.</p>


<p>


Когда меня вывели на первую прогулку по двору, мне сковали руки наручниками за спиной. Они сказали, что я жестокий и очень опасный, и что по этой причине на меня надевают наручники каждый раз, когда мне нужно выйти из камеры. Когда они открывали дверь камеры, их всегда сопровождал тюремный надзиратель-мужчина. Позже две женщины-надзирательницы должны были постоянно стоять перед дверью. Каждый день на 30 минут они выводили меня на крошечный треугольный дворик между внешней стеной и женским блоком, чтобы подышать свежим воздухом. Ходить нормально было невозможно, потому что, в какую бы сторону я ни пошла, я оказывалась прямо перед стеной. Вооруженные охранники окружали двор и следили за каждым моим шагом. Их я ненавидела больше всего. И их ненависть ко мне была осязаема.</p>


<p>


Они заперли меня в камере в конце длинного коридора рядом с административным крылом. Камеры рядом с моей, а также камеры выше и ниже меня были пусты. Никому из других заключенных не разрешалось разговаривать со мной или вступать со мной в контакт. Прежде чем открыть дверь моей камеры, все остальные заключенные должны были исчезнуть из коридора.</p>


<p>


В моей двери было отверстие размером с книгу с плотно закрытой решеткой. Через это отверстие за мной наблюдали 24 часа в сутки через нерегулярные промежутки времени: когда я бодрствовал или спал, когда читал, писал или думал о чем-то, когда делал гимнастику или сидел в туалете, когда грустил, злился или хотел плакать.</p>


<p>


Я находился под огромным давлением, окруженный стенами, оружием, взглядами других людей, контролем. Я ожидал засады в любую минуту. Я потерял голос, остался только шепот. Раньше я часто стоял на пути самого себя, чувствовал себя неуверенным и нерешительным. Но теперь я обнаружил в себе огромную силу, о которой раньше не знал. Мне нужно было защитить себя, и я знала, что смогу это сделать.</p>


<p>


Я ничего не знал ни о жизни в тюрьме, ни об опыте других заключенных. В первые несколько дней я думал, что с каждым заключенным обращаются так же, как со мной. В то время ни у кого не было опыта изоляции. До моего ареста было всего несколько случаев ареста членов партизанских отрядов или других левых революционных групп. Только после того, как я впервые поговорил с адвокатами, которых товарищи организовали для представления моих интересов, я узнал от них, насколько необычными были условия моего заключения. Судья, к которому меня направили, распорядился: «Строгое одиночное заключение; руки Маргрит Шиллер должны быть скованы наручниками за спиной, когда она находится вне камеры; она должна оставаться в наручниках и во время перерыва для упражнений; камера должна освещаться днем и ночью, без перерыва; все светильники должны быть убраны из камеры; тюремная одежда вместо личной; тюремная одежда должна сниматься на ночь». Подобные строгие условия всегда существовали для заключенных, которые поднимали восстание; однако применение их таким систематическим образом, с первого дня и затем на долгосрочной основе, было особым обращением, которое использовалось особенно в отношении членов партизанского движения.</p>


<p>


Мои адвокаты сделали все возможное в рамках закона, но столкнулись с отказом на всех уровнях юрисдикции, вплоть до Федерального суда.8 Они выдвинули обвинения против судьи, который распорядился об одиночном заключении, написав в своих основаниях для таких обвинений: «Эта мера не имеет никакого оправдания.</p>


<p>


Единственноеобъяснение этому заключается в том, что Маргрит Шиллер систематически и преднамеренно подвергается пыткам, лишается свободы и унижается, а ее наказание является публичным примером, призванным сдержать других, с целью измотать заключенную до того, как она даст показания». Более того, обстоятельства моего ареста были «ужасающим продолжением так называемой пресс-конференции, на которую главный суперинтендант Гамбурга устроил так, что арестованную Маргрит Шиллер вели насильно, как животное. Направление, которое здесь было выбрано, должно быть четко признано таким, какое оно есть. Нельзя мириться с тем, что судьи и чиновники, присягнувшие на верность конституционному государству и конституции, сегодня виновны в совершении актов жестокости и насилия, которые откровенно игнорируют все законы, установленные нашим Основным законом, и которые до сих пор были мыслимы только в связи с деятельностью бывшего гестапо и откровенно фашистских режимов».</p>


<p>


С момента моего ареста со мной обращались как с врагом государства, несмотря на то, что федеральная прокуратура правильно заявила, что я был лишь «на задворках группы Баадера-Майнхоф». Однако социал-демократическая судебная система Гамбурга пошла на большие расходы и усилия ради этой роли в кулуарах. После моего ареста постоянное охранное патрулирование тюрьмы было усилено десятью людьми и двадцатью сторожевыми собаками, а внешние стены тюрьмы Хольстенгласис были так освещены прожекторами, что было светло как днем. Законные власти оправдывали такие меры тем, что они должны были предотвратить мое освобождение с применением силы.</p>


<p>


Директивы, изданные судьей по вопросам содержания под стражей, также означали, что после посещения моих адвокатов я должен был раздеться догола в присутствии двух надзирательниц, а затем подвергнуться личному досмотру. Во время этих действий я весь напрягся. Заставить меня раздеться должно было лишить меня достоинства и заставить подчиниться.</p>


<p>


Я сосредоточился на том, чтобы сделать броню из своего лица, своей кожи, броню, которая отражала бы все их взгляды. Внешне я оставалась холодной и жесткой, а внутренне собирала все свои силы для самозащиты. Для женщин-надзирательниц в Гамбурге также было в новинку ежедневно проводить личный досмотр пнсонера. Некоторые из них стыдились и старались не смотреть на меня. Мне пришлось терпеть это унижение в течение нескольких недель, пока окружной суд не отменил это решение.</p>


<p>


Уже через несколько дней после ареста я получил свою первую почту. Многие письма приходили от людей, которых я совсем не знал. Инцидент с удушением перед камерами на следующий день после моего ареста вызвал ожесточенные общественные дебаты о том, как далеко может зайти полиция, о нарушениях человеческого достоинства и конституционного верховенства закона. Во многих письмах люди свидетельствовали о своем возмущении и солидарности. Отдельные лица, адвокаты и группы выдвигали обвинения. Заместитель министра юстиции земли Северный Рейн — Вестфалия Ульрих Клуг назвал все произошедшее «жестоким актом полицейского насилия», и многие ему аплодировали. Один человек, работавший в порту Гамбурга, обвинил главного суперинтенданта в использовании «методов гестапо», за что через несколько месяцев был оштрафован за клевету. Я также получал письма, в которых люди выражали свое уважение к тем, кто начал вооруженную борьбу.</p>


<p>


Мое имя стало известным в одночасье. Газета Stern напечатала статью на нескольких страницах с фотографиями, которые им дали мои родители.</p>


<p>


Другие женщины-заключенные наблюдали за мной из окон своих камер, любопытные и дружелюбные, когда я была внутри своей камеры.</p>


<p>


Когда они выходили на зарядку, смеялись и болтали вместе, я наблюдала за ними из своей камеры. Несмотря на то, что вступать в контакт со мной было запрещено, не одна из них здоровалась со мной или показывала мне знак победы вторым и средним пальцами. По вечерам, когда все были заперты в своих камерах, женщины переговаривались друг с другом от окна к окну. Они также обращались ко мне, спрашивали, как у меня дела, откуда я и скоро ли меня освободят. У меня не было своего радио, но в каждой камере был громкоговоритель, и мы могли слушать любую радиопередачу, которую выбирал директор тюрьмы. Когда ставили хорошую музыку, я подключал наушники, включал громкость на полную и танцевал, насколько позволял кабель. Музыка пронизывала все мое существо, давала мне энергию, немного раздвигала стены. Каждая песня напоминала мне о людях, моментах, чувствах. Голос Рода Стюарта напомнил мне, что Ульрика всегда включала усилитель, когда по радио звучала одна из его песен. Позже она досадовала, что ей так нравилась его музыка.</p>


<p>


Жизнь в тюремной камере казалась мне чем-то знакомым. Больше всего в детстве и в подростковом возрасте я переживал одиночество. Это изменилось только за последние годы в университете и в Гейдельберге. В тюрьме, как ни странно, я поначалу чувствовал себя менее одиноким, чем когда жил дома. Однако это оказалось иллюзией, поскольку я еще ничего не знал о полной изоляции, тюрьме внутри тюрьмы.</p>


<p>


Уже в ночь ареста я отказался делать какие-либо заявления. Постановление о заключении под стражу показало, что судебные органы надеялись измотать меня жесткостью. После нескольких дней, проведенных в камере, распорядок дня был прерван.</p>


<p>


Я уже отсидел свой срок во дворе, когда за мной пришел надзиратель и провел меня в пустую камеру по соседству. Там сидели два офицера из Федеральной криминальной полиции (СКА): «Мы хотели бы поговорить с вами в тишине и покое. От одного человека к другому. Вы знаете, что против вас выдан ордер на арест за убийство и покушение на убийство и в связи с перестрелкой во Фрайбурге, но все не должно оставаться так, как есть. Возможно, вы поможете нам прояснить, как все это могло произойти. Однако мы не хотим, чтобы такая умная девушка, как вы, жила в таких условиях дольше. Пожалуйста, садитесь! Итак, расскажите нам, с кем вы были на автостоянке в Бремгартене». Я выслушала их, все время стоя, потом тихо сказала, что мне нечего им сказать, ни единого слова, и прошла мимо надзирателя, который ждал у двери, и вернулась в свою камеру.</p>


<p>


Примерно через неделю, когда я как раз возвращался в камеру со двора, люди из БКА повторили попытку. Они разговаривали со мной на глазах у всей команды тюремных надзирателей, которые были собраны вместе. Я пришел в ярость и закричал, чтобы они наконец оставили меня в покое и что я брошу им в голову первый попавшийся предмет, если они снова появятся там.</p>


<p>


После этого они оставили меня в покое. Однако судебные власти пытались найти другие способы расправиться со мной. Однажды утром, в начале декабря 1971 года, я только что поменял свою ночную рубашку на тюремный комбинезон, как вдруг они сказали: «Собирайте только то, что вам действительно нужно. Вас переводят. Остальные вещи мы отправим дальше». Когда я спросил, куда меня переводят, ответа не последовало. Перевели? Почему? Мои адвокаты не сказали об этом ни слова. Как обычно, на меня надели наручники. Несколько надзирателей подвели меня к машине без опознавательных знаков, которую сопровождала колонна машин с опознавательными знаками во главе и в хвосте. Они промчались по городу с мигающими синими огнями и воем сирен, не обращая внимания на красные огни, и подъехали к территории спортивного комплекса, где ждал вертолет с уже запущенными роторами. Я стоял посреди этого огромного полицейского присутствия, все с оружием наперевес, и не знал, смеяться мне или плакать. Полицейские, все в штатском, были нервными и суетливыми. Они боялись, что будет попытка освободить меня. Массовое присутствие полиции при переводе заключенных из партизанского отряда должно было продемонстрировать, что возможные попытки освобождения заключенных будут встречены насильственными мерами. Но это была и демонстрация силы.</p>


<p>


Вертолет пролетел некоторое расстояние до автострады и приземлился на зеленом участке земли посреди перекрестка автострад. Там ждали несколько полицейских машин без опознавательных знаков. В течение нескольких часов колонна ехала в южном направлении. Водители и пассажиры отдельных машин поддерживали радиосвязь друг с другом, по маршруту следования были контрольные пункты. Я старался впитать все, что мог, от проносящейся мимо сельской местности, от машин и людей. Я подозревал, что еще долгое время не смогу увидеть никакой сельской местности и только очень мало людей.</p>


<p>


Места, где мы останавливались, например, чтобы сходить в туалет, были оговорены заранее. Везде, куда бы мы ни поехали, нас ждали маркированные машины. Когда полицейские выходили из машин, они брали с собой свои автоматы, которые в противном случае лежали на полу во время езды.</p>


<p>


После одного из перерывов в пути вдруг раздался громкий взрыв. Два милиционера справа и слева от меня и тот, что сидел на пассажирском сиденье впереди, подняли свои автоматы, пригнулись и толкнули меня вниз между двумя рядами сидений. Водитель вильнул и с визгом шин выехал на обочину. Двое полицейских выскочили из машины с автоматами наготове и бросились в кюветы на обочине. Следующая машина в колонне затормозила, из нее выскочили полицейские, также с автоматами наготове. Затем один из них крикнул: «Шина! Посмотрите на шину!» Прошло мгновение или два, пока все поняли, что произошло, и тогда они начали смеяться, испытывая облегчение. Одна из задних шин автомобиля лопнула, что прозвучало как выстрел. Мне пришлось остаться сидеть в машине, пока они меняли шину, затем путешествие продолжилось.</p>


<p>


Поздним вечером мы увидели большое старое здание тюрьмы: Айхах недалеко от Аугсбурга. Это был мрачный старый разрушенный монастырь, превращенный в тюрьму. Подходящая перемена, с горечью подумал я. Мне пришлось сдать свою одежду, которую мне дали в дорогу, и мне выдали темно-синее тюремное платье с белым воротничком и белый фартук, который был мне слишком мал. Я отказалась его носить. Все остальные заключенные к моменту моего прибытия были вывезены. Женщины-надзирательницы, которых я встречала по пути в свою новую камеру, либо отворачивались, как от сглаза, либо смотрели на меня так, как будто я была настоящим чудовищем, с которым они предпочли бы не сталкиваться на воле.</p>


<p>


На следующее утро в мою камеру вошел толстый, отвратительный мужичина, директор тюрьмы. Он сказал, что не знает, зачем меня туда привезли. Он также не знал, как долго я там пробуду. Однако, пока я там, сказал он, я должен строго следовать его указаниям, и «надеюсь, ты скоро уедешь отсюда». С этими словами он исчез.</p>


<p>


Камера представляла собой темную дыру. Все было прикреплено к стенам, и ничего нельзя было сдвинуть с места. Я замерзал, так как единственное отопление было от трубы, которая выходила из потолка, шла прямо вниз и затем исчезала в стене. По утрам и вечерам по трубе текла горячая вода или что-то еще. В остальное время она оставалась холодной, потому что большинство заключенных днем работали вне камер.</p>


<p>


Утром меня привели в другую камеру, где два человека в штатском хотели поговорить со мной. Я снова сказал им, что мне нечего им сказать. Но я хотел узнать, что я делаю здесь, в Айчахе. Они не ответили. Разговор был окончен.</p>


<p>


Через два или три дня наконец пришел один из моих адвокатов и сообщил мне причину моего перемещения. Я должен был участвовать в опознании полицейского, который хотел проверить мои документы на автостоянке в Бремгартене и был ранен несколькими выстрелами. Прокуратура уже несколько недель пыталась провести этот опознание без присутствия моего адвоката. Именно поэтому судья, содержащий меня под стражей в Гамбурге, ничего не сказал заранее о моем переводе. Однако, как и планировалось, встреча превратилась в фарс. Полицейский уже заявил в протоколе, что я та самая женщина, чье удостоверение личности было найдено в «Фольксвагене». И, как я позже узнала из материалов следствия, парад личности планировалось провести совсем не так, как предписывал уголовно-процессуальный кодекс. Рядом со мной не должны были стоять другие женщины моего роста и телосложения — я должна была предстать перед полицейским одна.</p>


<p>


Еще до того, как я узнала об этом, я уже решила, что не буду добровольно участвовать ни в одном из мероприятий, предусмотренных судебной системой. Я не ожидал ни правосудия, ни справедливости. Моим намерением было создание четко очерченных фронтов. Каждый день в тюрьме подтверждал то, что говорили друзья из RAF в первых беседах в Гейдельберге: Государство борется с революционерами всеми доступными ему средствами, в том числе и незаконными. Кроме этого, я, естественно, не был заинтересован в том, чтобы полицейский узнал меня, когда я окажусь с ним лицом к лицу. Мои документы и отпечатки пальцев в машине были доказательством того, что я пользовался машиной. Но это не означало, что я должна быть той женщиной, которая дала полицейскому свое удостоверение личности.</p>


<p>


Через неделю или около того мне снова сказали собирать вещи, и на этот раз меня привезли в мужскую тюрьму во Фрайбурге. Меня посадили в последнюю камеру в ряду пустых камер в конце коридора. У запертой двери стояла женщина-полицейский. Это было странно и угрожающе — быть единственной женщиной в мужской тюрьме. Я слышала голоса мужчин и их крики вокруг.</p>


<p>


На следующее утро меня привели в комнату в административном блоке тюрьмы, где было только два стула и стол. Весь день они пытались всякими уловками устроить «случайную встречу» с раненым полицейским. Под разными предлогами меня выводили из камеры. Они вели меня по лестницам и коридорам в туалет; они врали мне, что пришел мой адвокат. Когда мне стало ясно, чего они добиваются, я просто отказался выходить из камеры, даже когда они хотели привести меня к судье. Тогда он подошел ко мне и очень разумно сказал. «Без присутствия вашего адвоката вы не обязаны принимать участие в допросе или опознании, организованном прокуратурой».</p>


<p>


Когда мой адвокат наконец появился, его также пришлось привести ко мне. А когда он подал официальную жалобу на форму, в которой должен был проходить парад личности, им пришлось признать поражение.</p>


<p>


Затем в моей камере появился Гюнтер Текстор, Специальной комиссии по делу РАФ Штутгартского государственного управления уголовного розыска. Этот человек, который доходил мне только до плеч, расхаживал передо мной, наиболее взрываясь от ярости, и кричал: «Вы еще не у власти! Вы еще не в состоянии делать все, что хотите!».</p>


<p>


Затем они привезли меня на железнодорожный вокзал Фрайбурга. Мне пришлось вспомнить свою первую встречу с этим вытянутым зданием за три месяца до этого. Тогда мне удалось сбежать. Правда, теперь я был у них в руках, но это не означало, что борьба прекратилась.</p>


<p>


Специальная комиссия заняла купе. Я сидел посреди офицеров, без наручников, чтобы никто не заметил, кто едет с ними. В коридоре стояли надзиратели, которые неоднократно пытались завязать со мной разговор или хотя бы спровоцировать меня на какую-то реакцию. Они спрашивали меня, какая тюрьма хуже — Гамбург, Фрайбург или Айхах? На этот вопрос я, по крайней мере, мог ответить, но я молчал.</p>


<p>


В Гамбурге полиция очистила часть вокзала, куда прибыл наш поезд. Полицейская машина подъехала прямо к платформе, чтобы забрать меня, и снова, как и во время поездки из Гамбурга, мы поехали по улицам в колонне с мигающими синими огнями, через красные фонари в тюрьму Хольстенгласис. Был уже глубокий вечер, и когда полицейская машина въехала во двор мужской тюрьмы, освещенный прожекторами, сотни заключенных ревели и стучали в окна, приветствуя меня, создавая огромный шум.</p>


<p>


Я был совершенно измотан перевозками, массовым наблюдением, переездами в тюрьму и теми усилиями, которые мне пришлось приложить, чтобы не попасть в полицейские ловушки. Я собрал все силы, которые у меня были, и выжил в любой ситуации, как и планировал. Вернувшись в Гамбург, где я знал свое дело, я сломался в ответ на какую-то нелепость:</p>


<p>


Я попросил чашку кофе, который я любил только с молоком. Но молока не было. Во время моего двухнедельного путешествия из одной тюрьмы в другую я пил все, что попадалось под руку. Обычный водянистый тюремный кофе, который на вид и на вкус напоминал посуду. Или растворимый кофе без молока. Или воду. А теперь, поскольку у меня не было молока, я разрыдалась. Когда я немного взяла себя в руки, я была потрясена своим срывом и мне стало стыдно.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Обучение в тюрьме и майское наступление


<p>


 </p>


<p>


Оставшись одна в камере, я много думала о своей семье, о своем детстве и о том времени, когда я была подростком.</p>


<p>


Основные причины, побудившие меня перейти из «Освобождения» в СПК, а затем в РАФ, были связаны с тем, как я относился к жизни в то время, с тем, что я пережил в семье, в школе и в обществе. Ни в одном из этих мест я не смог найти свое настоящее «я». Жизнь не имела для меня смысла. Куда бы я ни посмотрел, я видел ложь, зажатость, насилие, и я не хотел просто принять это.</p>


<p>


Я искала личность, которая обладала бы чувством политической и личной морали, и эти поиски привели меня в RAF.</p>


<p>


Теперь я сидел, запертый в камере, и снова и снова оказывался лицом к лицу с этими двумя ситуациями: перестрелкой на автостоянке в Бремгартене и перестрелкой в Гамбурге. Это было похоже на кошмар, который не оставлял меня в покое. Я вскакивал каждый раз, когда слышал взрыв, и всякий раз, когда по ту сторону тюремных стен раздавались полицейские сирены, меня охватывал страх и чувство паралича. Хольгер Майнс спросил меня: «Почему ты не стрелял?». Да, почему нет? Я был не в состоянии сделать это или смог бы, если бы ситуация была иной? Я считал, что применение насилия оправдано, так почему же я сам не применил насилие? Был ли я неспособен принять участие в вооруженной борьбе? Реальная ситуация, когда это произошло, полностью подавила меня. И даже воспоминания о ней нахлынули на меня снова и снова, и я не смог отделить себя от произошедшего. Мысль о том, что перестрелка в Бремгартене была ненужной и даже жестокой, и что я даже не хотел стрелять, — это то, в чем я не мог себе признаться. Я также не мог признаться себе, что я был не тем человеком, который сопровождал Ульрике Майнхоф в тот вечер.</p>


<p>


Я решил использовать свое пребывание в тюрьме для обучения. Однако прошло некоторое время, прежде чем судья разрешил мне заказать какие-либо книги, поэтому Хайнеманн, директор женского отделения гамбургской тюрьмы, предложила мне принести книги, которые были у нее дома или в тюремной библиотеке. Она спросила меня, какие книги я хочу. Хайнеманн совсем не соответствовала моему представлению о директоре тюрьмы. Она была дружелюбна, информировала меня о судебных процедурах и пыталась реализовать на практике идеи о сыне как возможности для ресоциализации.</p>


<p>


Я попросил у нее книги о нацистском периоде, так как хотел больше узнать об этом времени. До моего освобождения из тюрьмы в феврале 1973 года история Германии в ХХ веке оставалась центральной темой моих исследований: от Веймарской республики до нацистской эпохи, вплоть до основания Федеративной Республики Германии и того, что было после. Прежде всего, я читал все, что попадалось мне в руки о гитлеровском фашизме: академические книги из США и СССР, биографии реакционеров, социал-демократов, коммунистов, а также романы.</p>


<p>


Когда я учился в школе, наши уроки истории останавливались на Первой мировой войне, и мои родители молчали, когда мы, дети, задавали вопросы о временах нацизма и Второй мировой войне. У меня всегда было ощущение, что в то время в их жизни происходили важные события, но нам не разрешалось говорить об этом. Единственное, что мы слышали снова и снова, это: «Мы ничего не могли сделать с тем, что сделал Гитлер» и «Мы не знали, что происходит».</p>


<p>


Моей матери в конце войны был 21 год, отцу — 32. Они не состояли ни в одной национал-социалистической партийной организации, но отождествляли себя с нацистской идеологией. После военного освобождения от фашизма 8 мая 1945 года их мир рухнул, как их материальное положение, так и все, во что они верили.</p>


<p>


В юности мой отец мечтал учиться музыке, но отец запретил ему это делать, так как не считал музыканта достойной профессией. Поэтому он стал учиться на учителя, которое бросил во время войны и, разочаровавшись в любви, добровольцем ушел на фронт. Сталинградская битва и победа советских войск вызвали решительный перелом в его жизни. Его уверенность в себе и мировоззрение были разрушены навсегда. Когда в 1957 году он стал профессиональным военным в только что созданном западногерманском бундесвере, он смог вернуться к тому, на чем остановился в 1945 году и где для него все рухнуло. Он бесстрастно выполнял свою работу в кельнской штаб-квартире Службы военной контрразведки (MAD) в бундесвере и в полевых условиях. Он топил свои воспоминания в алкоголе.</p>


<p>


Моя мать первой подала заявление на право посещения. Однако я не хотел ее видеть. Она писала мне письма, но я не отвечал. Мои родители помогали полиции в поисках меня и рассказывали обо мне в прессе. Это подтвердило мое мнение о них и усилило мое презрение к ним. Мир, в котором они жили, был теперь дальше, чем когда-либо прежде, между нами не было взаимопонимания. Мне было больно, и я плакала, когда читала письма матери, полные страданий, угроз и эмоционального шантажа. Но я не видела никакого моста к ним и завидовала другим, у которых были родители, понимающие и поддерживающие их. Любовь моей матери ко мне была такой, что она готова была преследовать меня по всему земному шару, чтобы найти меня и запереть дома. Мой отец никогда бы не стал меня искать, но тоже запер бы меня дома.</p>


<p>


Я также получала письма от друзей из Бонна, которых я знала в школе или во время учебы, а также от моего бывшего парня и его жены. Писали мне и другие политзаключенные. Первым был Вернер Хоппе, который сидел на другом конце тюрьмы в мужском блоке. Он был в машине с Петрой</p>


<p>


Шельм, которая столкнулась с полицейским блокпостом 15 июня 1971 года. Петра была застрелена, а он был арестован. Вернер писал мне так, как будто мы всегда знали друг друга, хотя мы никогда не встречались. Он писал мне очень эмоциональные письма, называл меня своей «сестрой, другом, товарищем», мысленно посылал мне тысячу объятий и дал мне первые советы, которые помогли мне смириться с моим новым положением заключенного в изоляторе. Он сказал, что я должен регулярно заниматься спортом, чтобы оставаться в хорошей физической и умственной форме. Я сразу же начал это делать и за все годы, проведенные в тюрьме, не пропустил ни одного дня. Он выписывал стихи Бертольта Брехта, писал о коммунизме в Веймарской республике, об Эрихе Мюзаме или Максе Хольце. Он рекомендовал книги и даже присылал мне две или три, пока это не было запрещено. Он также много читал о фашизме и Веймарской республике, и поэтому мы могли обмениваться мыслями и вопросами в наших письмах. Близость и теплота, которые он сумел создать между нами, очень помогли мне, и я почувствовал, что наши вопросы и мысли часто были очень похожи. Один товарищ на воле, который писал нам обоим, сказал мне позже: «Меня всегда восхищало, когда я получал письма от вас обоих, отдельно и независимо друг от друга, и встречал в них почти одинаковые мысли и чувства. Подобное я испытывал и с другими заключенными из RAF».</p>


<p>


В мужском блоке, где находился Вернер, также располагался лазарет, куда отводили женщин, когда им требовался врач. Однажды я захотела пойти к врачу, и была проведена тщательная подготовка, потому что, чтобы попасть туда, я должна была пройти через мужской блок. Поскольку другим заключенным не разрешалось меня видеть, все заключенные, чьи камеры находились в коридорах, через которые мне предстояло пройти, были заперты до того, как я отправился в путь. По пути к врачу я прошел почти через все здание в сопровождении нескольких тюремных надзирателей и надсмотрщиков, когда из-за угла впереди появилась такая же группа с заключенным в наручниках. До этого момента я никогда не видел Вернера, который в то время был единственным, кроме меня, заключенным RAF в гамбургской тюрьме. Однако мы сразу узнали друг друга, бросились друг к другу и успели обняться, прежде чем удивленные надзиратели добрались до нас и разорвали нас.</p>


<p>


Пытаясь идеально спланировать и выполнить каждый шаг, раздутый аппарат безопасности завязал себя в узлы и сделал возможным именно то, чего он стремился избежать: встречу двух врагов государства. Из этой встречи я почерпнул много сил, которыми питался в течение нескольких месяцев после нее, и это уменьшило эффект, который оказывали на меня многие оскорбления.</p>


<p>


Это было чувство удовлетворения от провала тюремного и охранного аппарата и ощущение, что я встретил в пустыне еще одного человека.</p>


<p>


Я организовал свою жизнь в тюрьме. Мой распорядок дня был следующим: не менее часа гимнастики, затем после завтрака я изучал сложные тексты: классиков рабочего движения, таких как Маркс, Энгельс, Ленин, Лукач, Роза Люксембург или новых теоретиков из Франции, Италии, Германии, США и репортажи из стран третьего мира. В полдень я слушал часовые новости и репортажи по радио. В полдень писал письма. После этого — чтение газет. В промежутках — автобиографии и романы. В семь часов вечера еще один час новостей по радио, а после этого, возможно, тематический репортаж о странах третьего мира.</p>


<p>


Каждые 14 дней мне разрешалось посещение на полчаса.</p>


<p>


Некоторые из надзирательниц не скрывали своей неприязни ко мне. Другие просто держались на некотором расстоянии или даже были дружелюбны. Одна из них пришла ко мне в камеру — тайно, так как надзирателям не разрешалось оставаться со мной в камере наедине — и засыпала меня вопросами. Она хотела знать, за что мы боремся, что мы хотим изменить, какая у меня семья и почему я отказываюсь с ними видеться. Она приносила мне фрукты и другие угощения. Поскольку она часто проводила со мной время, ее визиты не остались незамеченными, и вскоре после этого ее перевели в другую тюрьму. На прощание она подарила мне свои часы. Другой надзиратель иногда на секунду открывал мою дверь и передавал мне записку, спрашивая, не может ли она мне что-нибудь принести. Поскольку она никогда не разговаривала со мной, ее так и не узнали.</p>


<p>


Для меня началась новая эра, эра совершенно особого взаимодействия с другими людьми. До этого я никогда не испытывал подобного: Я не только переписывалась с другими заключенными, но и получала много почты из разных городов Западной Германии, от людей, которые были членами политических групп, о которых я до этого не знала. Они рассказывали мне о своей работе, присылали свои политические брошюры и газеты и хотели знать, что я о них думаю. Из своей камеры я участвовал в их дискуссиях, мои мысли и идеи выслушивались, имели значение. Ко мне приходили люди, которых я никогда раньше не видел, и мы сразу же нашли общий язык. Я еженедельно писал письма Штефану из Гамбурга, и он регулярно навещал меня. Он состоял в Пролетарском фронте, был учеником и активно участвовал в профсоюзе. Несмотря на все это, он по-прежнему находил время для чтения и письма. Он искал что-то другое, и вооруженная борьба казалась ему вполне реальным вариантом, поэтому он и написал мне. Кристиана из Франкфурта была активной участницей женской группы «Революционная борьба». Она училась на учителя, участвовала в сквоттинге и работала в низовой группе в районе, где жила. Поскольку она жила во Франкфурте, она не могла часто навещать меня, но мы писали друг другу каждый месяц. Она была возмущена тем, как меня таскали по прессе после ареста, и условиями моего заключения, поэтому она и написала мне свое первое письмо. У нее были свои сомнения в том, имеет ли смысл вооруженная борьба.</p>


<p>


У Кристиана, Стефана и меня были особые отношения друг к другу, потому что мы чувствовали, что находимся на одной стороне, борясь против одного и того же врага: против государственной машины, против империализма. И ситуация, в которой мы познакомились друг с другом, придавала нашим отношениям особую интенсивность. Каждое письмо проверял судья и делал копию для прокуратуры. Свидания проходили в камере в центре женской тюрьмы, которая была полностью опустошена, кроме стола и четырех стульев. Мы должны были сидеть на противоположных концах стола, а прямо за нами сидели женщина-надзиратель и кто-то из Управления государственной безопасности, которые слушали все, что мы говорили, постоянно делая записи. Эта ситуация требовала большой концентрации, чтобы держать свои мысли вместе и не позволять им разрываться на части.</p>


<p>


2 марта 1 972 года я, как обычно, лежал на кровати и слушал по радио ежечасные новости, когда диктор сказал: «Сегодня во время полицейской проверки в Аугсбурге был застрелен 23-летний Томас Вайсбекер, а сопровождавшая его женщина, Кармен Ролл, 24 лет, была арестована».</p>


<p>


От этой новости у меня перехватило дыхание. Я встречался с Томми один раз, когда он был в квартире в Гамбурге, где мы подделывали паспорта, незадолго до моего ареста. Я сжал кулаки и заплакал. Третья смерть одного из нас за такое короткое время»: Петра Шельм, Георг фон Раух и теперь Томми. И я ничего не мог сделать. Я был заперт в этой дыре, разъяренный, но в то же время полный страха. То же самое могло случиться и со мной. Когда Георга застрелили, я замерзал в Айхахе; новость о его смерти дошла до меня из новостей, передаваемых по тюремным громкоговорителям, но тогда я еще не осознал, что произошло, потому что был полностью напряжен, ожидая нападения в любой момент. Теперь мне нужно было думать и о нем.</p>


<p>


Я знал Кармен из СПК, она тоже была в Гамбурге до моего ареста. Она была единственной, кто в то время предпринял какие-то попытки подойти ко мне в моем одиночестве и беспомощности и показать, что она понимает, что я переживаю. Теперь она была в Айхахе. Я мог себе представить, как она себя чувствовала в этой средневековой, закрытой усыпальнице, и я сразу же написал ей. В камере ей пришлось сделать общий наркоз, чтобы снять отпечатки пальцев, и при этом она едва не погибла. Ее адвокаты и семья протестовали против этого чудовищного акта: дать сопротивляющемуся заключенному общий наркоз, чтобы облегчить работу полиции в области судебной экспертизы, в условиях, не гарантирующих никакой экстренной помощи. Однако, поскольку никому не пришлось смотреть на такую сцену по телевизору, реакция общественности была минимальной.</p>


<p>


Мой брат Дитер навещал меня два или три раза. Он не знал, что делать со своей жизнью. Он изучал экономику бизнеса, но это был очень сухой предмет, и он был недоволен им. Он искал меня, чтобы я дала ему какое-то направление, свою старшую сестру, которая часто заменяла ему мать. Он хотел знать, каковы условия заключения и как я справляюсь. Он хотел знать, что я думаю и почему я предприняла шаги, которые привели меня в тюрьму.</p>


<p>


Мы пытались вспомнить, как мы жили в детстве во временном, запущенном жилом комплексе за Оберурселем, недалеко от Франкфурта. Моих родителей выкосила война. Семья моей матери бежала из Померании, а мой отец не хотел и не мог жить со своей семьей во Франкфурте после возвращения с войны. После того, что он там пережил, он больше не чувствовал себя способным стать учителем и устроился работать садовником к пожилому родственнику моей матери, который был немного странной рыбой. Его работа была на окраине Оберурселя, где находились казармы. В этом гнетущем месте бедности, насилия и безнадежности наши родители внушали нам, что мы отличаемся от других детей в жилом квартале, мы лучше, и что мы должны держаться от них на расстоянии. Наш отец был вспыльчивым, жестоким, недовольным жизнью, неразговорчивым и, как и все другие отцы в этом районе, не знал, что он сделал, чтобы заслужить в жизни только это. По ночам наша мать работала дома, пришивая сверкающие бусины к тканям, потому что того, что зарабатывал отец, было недостаточно, чтобы содержать нас. Она ненавидела работу по дому, часто забиралась в постель с книгами и стихами и позволяла мне присматривать за братьями и сестрами и выполнять работу по дому, хотя я была еще очень маленькой.</p>


<p>


Спустя годы, когда я пошла в гимназию, все перевернулось: внезапно я стала одной из тех, кто приехал из того жилого района для переселенцев, у кого не было хорошей одежды и денег ни на что. Школа стала для меня кошмаром.</p>


<p>


Мы вспоминали, как в 1958 году переехали в Бонн и поселились в новом жилом комплексе. Один многоквартирный дом (tenements) за другим. Соседи почти не знали друг друга, семьи, жившие там, редко ладили друг с другом. Вы могли слышать каждое радио, каждое громкое слово и знали, кто и когда кого бьет. В квартале позади нас в квартире с тремя крошечными комнатами жила семья с десятью детьми. Мужчина был католиком, и его жена беременела каждый год, с каждой беременностью все больше и больше отчаиваясь. Когда она забеременела одиннадцатым ребенком, однажды она вышла на улицу и бросилась под поезд. Через некоторое время после ее смерти муж снова женился на молодой женщине, которая стала матерью его десяти детей.</p>


<p>


Я рассказала Дитеру о том, с чем столкнулась, читая автобиографии и романы нацистского времени и о нем. В детстве и в подростковом возрасте мы часто занимались музыкой. Все трое нас, детей, обучались игре на фортепиано и диктофоне, и мы пели вместе. Сейчас я обнаружила, что многие из этих песен были взяты непосредственно из репертуара нацистских песен или использовались нацистами. Осознание этого стало для меня таким шоком, что я больше никогда не хотел петь немецкие песни. Сразу же я понял, как нацисты завладели важной частью немецкой культуры. Они использовали Шиллера и Гете так же, как и традиционные народные песни, чтобы прославить свою идеологию «крови и почвы».</p>


<p>


Мы говорили о пережитом насилии и здесь мы понимали друг друга. Однако я не мог посоветовать ему, что делать с его жизнью теперь. Пропасть между его миром в Бонне и моим миром была слишком велика. Некоторое время я ничего не получал от него, пока моя мать не написала мне, что мой брат находится в кататоническом состоянии и ей пришлось поместить его в психиатрическую клинику. Она сказала, что сама подумывает о самоубийстве и что это все моя вина. Мне потребовались все силы, чтобы не дать себя уговорить на угрызения совести из-за всех этих уговоров и обвинений, не дать себе запутаться в старых шаблонах вины и раскаяния.</p>


<p>


Я бросилась изучать и читать. Я хотел знать, что представляет собой этот новый мир, в который я вхожу, и в каком направлении будут развиваться события. Я начал лучше понимать новое измерение борьбы — интернационализм, на который мои друзья из RAF оказали значительное влияние, приняв решение в пользу вооруженной борьбы. Впервые я прочитал книги о войне во Вьетнаме, о борьбе против шаха в Иране, о борьбе за свободу в Африке и о партизанских движениях в Латинской Америке. Я открыл для себя тупамарос в Уругвае, ФРЕЛИМО и Амилкара Кабрала в Африке. Я начал понимать, откуда взялось огромное богатство в Западной Германии, в Европе и США и какие преступления совершил империализм в мире.</p>


<p>


Когда я читал о преступлениях, совершенных американскими военными во Вьетнаме, во мне зародилась глубокая ненависть, которая искала выхода и возможности воплотить свои идеи в жизнь. Когда я читал, как американские самолеты и американские корабли отправлялись на войну против народа Вьетнама с немецкой земли и из немецких портов, когда я обнаруживал в книгах, как немецкие деньги, немецкие компании вместе с североамериканскими, французскими и британскими компаниями уничтожают страны третьего мира и все больше грабят их население, чтобы правящие круги Европы и США становились все богаче и богаче, я все больше и больше убеждался, что вооруженная борьба, даже в Западной Германии, была правильной и оправданной.</p>


<p>


Я почувствовал сильную симпатию и солидарность с борцами за национальную свободу на всех континентах. Когда я читал тексты иранских, африканских или латиноамериканских партизан, мне казалось, что мы говорим на одном языке. У нас был один и тот же враг во всем мире: игроки и акционеры колониализма и империализма. «Вы сражаетесь... в сердце зверя», — говорил Че тем, кто сражался в Европе и США.</p>


<p>


Книга Франца Фанона «Проклятьем заклеймённые», рассказывающая об опыте тех, кто участвовал в борьбе за свободу в Алжире против французской колониальной власти, и предисловие к ней, написанное Жан-Полем Сартром, укрепили мою уверенность в том, что я сражаюсь на правильной стороне за правильное дело, используя необходимые средства. Мне не нужны были объективные, отстраненные теории. Я страстно встал на сторону бедных и угнетенных, которые боролись за свои права.</p>


<p>


А поскольку нас было так мало в Германии, в Европе, а преступления были так огромны, единственным законным средством было контрнасилие. Желание мирно бороться против насилия правительств, армий и крупных корпораций казалось мне наивным, слепым и бессмысленным. Насилие в странах третьего мира становилось все более отточенным благодаря технологическому прогрессу и институционализировалось. Голод там был обратной стороной нашего отвратительного богатства здесь. Самонадеянность и высокомерие были бесконечно жестокими. Оружие, команды и часто солдаты для войн, которые велись на континентах, где было так много страданий, поступали из метрополий.</p>


<p>


В пятидесятые годы началось движение за прекращение истории колониализма: освободительные движения и национальная борьба в странах третьего мира организовывали их и боролись за них.</p>


<p>


Третий мир организовывал их и боролся за свою независимость от старых европейских колониальных держав или США.</p>


<p>


В семидесятые годы это привело к изменению международного баланса сил. Европейский и североамериканский империализм больше не мог просто делать то, что хотел, в Третьем мире — самой большой части мира. Появились освобожденные территории и освободительные движения. В то время мы не могли себе представить, насколько быстро и насколько абсолютно движение за национальную независимость столкнется со своими ограничениями, но мы осознавали, что ни один регион в Третьем мире не сможет получить и сохранить свое освобождение, если экономическая и военная мощь метрополий Европы и США останется непоколебимой. Мы, и не только мы, были убеждены, что можно расшатать эти метрополии и нарушить их способность функционировать. Разве здесь не было исторической возможности для мировой революции?</p>


<p>


Когда и где было оправдано применение насилия? Многие левые говорили, что освободительные движения в странах третьего мира могут вести вооруженную борьбу, но не в Европе, где существует демократия. Но что это была за демократия, которая действовала только внутри страны и не распространялась на внешний мир? Являлись ли люди в странах третьего мира классом человеческих существ с меньшей ценностью? Всегда ли насилие законно и законно ли оно только тогда, когда совершается государством?</p>


<p>


Эти вопросы занимали меня, и я пытался через них найти другую мораль для себя и найти другой путь в жизни. Мне было ясно одно: любой, кто ввязывается в это дело, пачкает руки и должен взять на себя ответственность, что бы ни случилось. Если бы передо мной встал выбор между созерцанием и вовлечением, я бы без сомнений решил не созерцать, авовлечься. Несмотря на все ошибки, которые могут быть сделаны.</p>


<p>


Я хотел внести свой вклад в то, чтобы те, кто несет ответственность за столько страданий в мире, не могли спокойно спать, пока их оружие убивает людей в других частях земного шара.</p>


<p>


И тогда началось «Майское наступление» RAF. 11 мая 1972 года три бомбы разорвались в штабе 51-го армейского корпуса США во Франкфурте, убив одного офицера. 12 мая 1972 года бомбы взорвались в штаб-квартирах полиции Аугсбурга и Мюнхена. 15 мая 1972 года бомба взорвалась под машиной федерального судьи Вольфганга Будденберга, который отвечал за внедрение практики изоляции политических заключенных. Бомба ранила его жену, которая в тот момент находилась в машине. 19 мая в офисном блоке издательства Springer в Гамбурге прогремели взрывы. Предупреждение о бомбе, сделанное заранее, было проигнорировано, и несколько сотрудников получили ранения. 24 мая в Гейдельберге бомбы взорвались в европейской штаб-квартире армии США, где погибли трое солдат.</p>


<p>


Этому не было конца. Мне было трудно следить за всем этим и осмысливать происходящее. Предвидел ли я подобные действия, когда, читая в своей камере, решил, что вооруженная борьба — это правильно? Стал бы я сам принимать участие в их организации? В результате нападений на американские военные базы в Гейдельберге и Франкфурте погибли четыре американских солдата. Война против Вьетнама велась с этих баз, военные самолеты и солдаты летали отсюда и отсюда. Они контролировали миссии для бомбовых ударов, арестов, пыток, произвольных убийств стариков, женщин, детей и вьетконговцев. Я считал оправданными любые средства, чтобы остановить все это. Однако я не мог радоваться тому, что происходило, потому что у меня было чувство, что я сам не способен применить насилие.</p>


<p>


Западногерманское правительство отреагировало на это величайшей в истории Федеративной Республики охотой на людей, которая на целый день остановила все движение в стране. Правительство США прислало «специалистов» по борьбе с повстанцами. В конце мая поступила угроза взрыва, якобы от RAF, в которой говорилось, что 2 июня в оживленном центре Штутгарта будет взорвано несколько бомб, чтобы жители этого города смогли на собственном опыте испытать то, что пришлось пережить жителям Ханоя во время американских бомбардировок. Я подумал: RAF никогда бы не сделал ничего подобного. В моей квартире в Гейдельберге друзья обсуждали, что действия должны быть направлены на тех, кто несет ответственность, и что, хотя это может повлиять на тех, кто их защищал, это никогда не должно быть направлено на население в целом. Почему должно произойти нечто подобное? Все мои органы чувств переключились в режим тревоги. RAF немедленно выступила с заявлением, что они не имеют никакого отношения к этим угрозам: «Эти ложные заявления по своему содержанию, намерению, духу и способу их распространения, скорее всего, исходят от самих свиней». Однако это заявление так и не было обнародовано.</p>


<p>


В середине моих размышлений обо всем этом 1 июня были арестованы Андреас Баадер, Хельгер Майнс и Ян-Кар Распе, 7 июня — Гудрун Энсслин, 15 июня — Ульрике Майнхоф и Герхард Мюллер, 20 июня — Бригитте Мёнхаупт и Бернхард Браун, а 8 июля — Ирмгард Мёллер и Клаус Юншке.</p>


<p>


С этой волной арестов были арестованы все члены-основатели RAF. Неужели все уже закончилось? Были ли в РАФ другие товарищи, которых я не знал и которые продолжали бы борьбу?</p>


<p>


Сразу после ареста Ульрика была отправлена в «Мертвое крыло» (Toter Trakt) в Кельн-Оссендорфе, где до сих пор находился Астр д Пролль. Это было заброшенное, побеленное медицинское крыло, отделенное от других тюремных зданий. Ульрика не видела там других заключенных, не слышала никого, кроме тюремных надзирателей. Акустическая изоляция. Сенсорная депривация. Белая пытка. Позже она описала в письме: «Ощущение... что твоя голова взрывается... Ощущение, что твоя камера движется... Ты не знаешь, дрожишь ли ты от жары или от холода — ты просто замерзаешь.</p>


<p>


Разговор на нормальной громкости требует усилий, которые обычно нужны, чтобы говорить громко, почти таких же усилий, которые нужны, чтобы кричать — вы больше не можете определить значение слов, можете только догадываться о них... головные боли... При письме: две строки — к концу второй строки вы не можете вспомнить начало первой — чувство внутреннего выгорания». И в другом письме: ««...в абсолютной, абсолютно воспринимаемой тишине вся сила сопротивления не (имеет) никакого объекта, кроме самого себя. Поскольку вы не можете бороться с тишиной, вы можете бороться только с тем, что происходит с вами, с самим собой, то есть в конечном итоге вы боретесь только с самим собой». Это и есть цель «Мертвого крыла»: добиться самоуничтожения заключенных».</p>


<p>


Опираясь на немногочисленную информацию о «Мертвом крыле», опубликованную адвокатами в первые недели, я тщетно пыталась представить себе ситуацию, в которой находилась Ульрика. Моя изоляция в Гамбурге была иной. Мне не разрешалось находиться вместе с другими заключенными, но я могла слышать их, видеть их, принимать косвенное участие в их жизни. По вечерам я вела с ними долгие беседы от окна к окну, иногда кому-то из них даже удавалось передать мне что-то на веревке: страницу из газеты, сигарету, что-то сладкое. Так я узнал, почему одна женщина кричала, плакала и разглагольствовала часами в своей камере. После трехчасового рассмотрения доказательств суд приговорил ее к десяти годам. После долгих лет отчаяния и унижения она зарезала своего мужа, который избивал ее и детей каждый раз, когда напивался. Дети были помещены в приют. Назначенный судом адвокат, которого она впервые увидела на суде, не подал ни одного ходатайства на процессе.</p>


<p>


Это был не единичный случай. В небольшой женской тюрьме в Гамбурге находились три женщины с похожей историей, которых гамбургский судья также приговорил к десяти годам. Я передал адрес моего адвоката одной из женщин через одного из надзирателей, который был готов оказывать подобные услуги, чтобы он мог помочь ей хотя бы в апелляции и, возможно, даже добиться повторного суда. Курт Гроневальд был преданным своему делу адвокатом, который часто навещал меня в течение всего моего пребывания в тюрьме, помогая мне в трудные моменты.</p>


<p>


В сентябре 1972 года палестинское подразделение спецназа «Черный сентябрь» напало на жилье израильской команды во время Олимпийских игр в Мюнхене, убив двух спортсменов и взяв в заложники девять израильтян. Отряд требовал освобождения 200 арабских заключенных, содержащихся в израильских тюрьмах. Когда полиция попыталась освободить заложников в аэропорту Фюрстенфельдбрюк, это привело к кровавой бойне. Девять израильтян, пять членов отряда коммандос и полицейский были убиты. Мировая аудитория могла видеть все в прямом эфире по телевидению. У меня не было телевизора, но я следил за всем происходящим по радио. Я был потрясен жестокостью противостояния и не понимал его причин. Это событие побудило меня больше узнать о возникновении Израиля и изгнании палестинцев из их собственной страны. Жестокость, которую применило здесь государство Израиль, возмутила меня, и мои симпатии перешли на сторону палестинской борьбы за освобождение.</p>


<p>


20 октября другое палестинское подразделение спецназа похитило самолет авиакомпании «Люфтганза» и потребовало освободить трех оставшихся в живых членов подразделения спецназа, осуществившего захват заложников в Мюнхене. Все закончилось без кровопролития, когда трое палестинцев были вывезены из страны.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Первое испытание


<p>


 </p>


<p>


Начало моего судебного процесса приближалось.</p>


<p>


Судья по лишению свободы был заменен судьей по уголовным делам, и было внесено несколько изменений в условия заключения. Людям, которым раньше отказывали, теперь разрешалось посещать, даже друзьям из бывшего СПК. Мы были очень рады снова увидеть друг друга, и во время свидания нам приходилось смеяться снова и снова, несмотря на то, что ситуация была совсем не смешная: маленькая камера в центре тюрьмы и сотрудники госбезопасности, которые следили за каждым жестом и прислушивались к каждому слову, каким бы незначительным оно ни было. Я помню, что в один из случаев два друга смогли прийти одновременно. У нас был бал, и мы чувствовали себя почти как на воле.</p>


<p>


В тюрьме моя изоляция была немного ослаблена: сначала мне разрешали смотреть телевизор с другими заключенными в течение двух часов раз в неделю, во время которых я должен был сидеть на воле с надзирателем рядом со мной. Позже мне также разрешили проводить свои полчаса во дворе, так называемый «свободный период», вместе с другими. Из своего окна я часто видел молодую турецкую женщину, которая всегда ходила одна, и во время вечерних разговоров из окна в окно узнал, что она была обвинена в убийстве. Она зарезала своего мужа. Поскольку она приехала в Германию совсем недавно, она не знала ни слова по-немецки. По ее лицу было видно, что она много плакала, но при этом от нее исходило чувство гордости, которое я заметил сразу же. Я подошел к ней однажды во время нашего пребывания во дворе, мы сразу же понравились друг другу и пытались общаться друг с другом с помощью пальцев, рук и глаз. Я начал учить ее немного немецкому языку, и нам разрешили продолжать занятия по часу в день в пустой камере. Это оказалось довольно сложно, потому что Фатима не умела писать. Однако со временем она научилась говорить и писать по-немецки. Я выучила турецкий язык и заказала немецко-турецкий словарь.</p>


<p>


Я также начал готовиться к судебному процессу. Моим вторым адвокатом был Армин Гользем, с которым я познакомилась во Франкфурте в 1970 году с моим тогдашним бойфрендом. У него была хорошая репутация острого на язык адвоката по уголовным делам в политических процессах, всегда готового обнаружить несоответствия в доказательствах и перейти в атаку.</p>


<p>


Мне предоставили доступ к моим делам, всего пять или шесть толстых томов, которые я начал изучать страницу за страницей. Я хотел знать, что известно прокуратуре. Я искал несоответствия и ошибки, чтобы указать на них адвокатам. Мы вместе обсуждали, какие заявления будут поданы и какой стратегии мы хотим придерживаться в суде.</p>


<p>


В начале 1 972 года прокуратура уже отменила ордер на арест за убийство и покушение на убийство. Однако это показалось мне незначительным, так как я думал, что они все равно найдут способ приговорить меня по меньшей мере к 10 годам.</p>


<p>


Мне были предъявлены следующие обвинения: пособничество преступной организации согласно параграфу 129, владение оружием без разрешения, подделка документов, пособничество в покушении на убийство в связи с перестрелкой на автостоянке в Бремгартене.</p>


<p>


Для меня было ясно одно — я не собираюсь делать никаких заявлений по поводу этих обвинений. Я предполагал, что на судебном уровне судьи и прокуроры имеют право принимать решения и что они будут утверждать их, исходя из идеологических и политических критериев. Правосудие было классовым. Тем, как я вел себя на суде, я хотел показать, что я думаю об этом правосудии: что оно не обладает легитимностью, чтобы осудить меня сегодня с его нацистскими традициями и практикой. Ни один судья времен нацизма никогда не был осужден, многие из них оставались на своем посту, а параграф 129, на основании которого против меня выдвигались обвинения, возник еще в догитлеровские времена.</p>


<p>


Я подготовил заявление для зачитывания на суде и, когда закончил, хотел узнать, что думают о нем другие заключенные из RAF, поэтому отправил его им через своего адвоката. Реакция Андреаса была следующей: «Декларация — дерьмо, абсолютно аполитичная». Гудрун сказала: «Оставьте ее в покое, она такая». Хорст Малер предложил несколько изменений. От остальных я ничего не слышал.</p>


<p>


Суд начался 15 ноября 1972 года. Не в суде, расположенном непосредственно рядом с тюрьмой, а в Гамбурге-Вандсбеке. Силы государственной безопасности посчитали, что так будет безопаснее, и специально для суда расширили здание суда. Они доставили меня туда утром в день суда при огромном присутствии полиции. Я был напряжен и нервничал, когда вошел в зал суда, который был полон репортеров и других людей, большинство из которых я не знал. Многие приветствовали меня поднятыми в приветствии кулаками и демонстрацией сочувствия Полный зал людей стал для меня настоящим шоком после столь долгого одиночества, но это также придало мне сил. Пока адвокаты и суд — суд присяжных с тремя профессиональными судьями и судьями-непрофессионалами — вступали в юридическую перепалку друг с другом по поводу переноса суда в Вандсбек и ограничения доступа посетителей на процесс, я взглянул на зрителей. Несколько из них подали мне тайные знаки солидарности; некоторые принесли цветы. Затем я зачитал свое первое заявление на суде:</p>


<p>


«Четыре месяца назад мой брат Вернер Хоппе был приговорен к десяти годам изоляции и принудительным работам. После 33 «дней на суде» насилие было объявлено законом. Этот «взрывной приговор», как его называли в либеральной прессе, особенно ясно показал, что абстрактное конституционное государство и суд, который является верным подданным государства, — две разные вещи. Кошмар судьи Шмидта лег в основу его решения. Важно то, что эти «взрывные устройства» ежедневно закладываются в каждом зале суда так незаметно, что, когда они срабатывают, это выглядит как несчастный случай на производстве. Тот, кто сует руку в механизм, — всегда виноват. Виновен тот, кто не может иначе реагировать на насилие, которое уничтожает его ежедневно, кто не может реагировать иначе, чем направлять это насилие на себя, передавать его подсознательно и спорадически или дать отпор. По меньшей мере четыре раза в этом году судья Шмидт в одиночку вызывал такой взрыв в тюрьме, где я пробыл в заключении 13 месяцев, взрыв, который уничтожил десять лет жизни человека...</p>


<p>


Моя солидарность, солидарность революционных интеллектуалов с теми, кто эксплуатируется, угнетается, чья жизнь стала нелюбимой, проистекает из осознания того, что жизнь в нашем обществе возможна только за счет больных, угнетенных и эксплуатируемых; что каждый из нас является частью насилия и угнетения, и для нас нет выхода. Каждый человек в нашем обществе воплощает в себе конфликт, в котором он либо должен быть инструментом власти, либо сам быть управляемым и угнетаемым. Это значит, что он должен решать! Единственное оружие против насилия власть имущих — это насилие и солидарность угнетенных!».</p>


<p>


Если вы отвергаете насилие, если вы действительно ненавидите его — а я ненавижу насилие! — то это означает не что иное, как сделать все, чтобы избавиться от этого ненавистного насилия. Насилие, которое преобладает, — это насилие бесчеловечности и угнетения, насилие против него — это насилие против бесчеловечности и угнетения, то есть гуманное и освобождающее насилие. Мы должны бороться и преодолевать нашу приобретенную, парализующую слезу применять насилие самостоятельно, потому что оно парализует только нас, не затрагивая ни капитал, ни его защитников...</p>


<p>


С тех пор мы ездили туда и обратно три раза в неделю, я в «Грюне Минна» («Черная Мария»), маркированная машина впереди и машины без опознавательных знаков позади нас, через дорожные блоки и красные фонари.</p>


<p>


Здание суда было закрыто группой из примерно ста полицейских; каждый посетитель суда должен был предъявить удостоверение личности.</p>


<p>


После тринадцати месяцев изоляции каждый день на суде был для меня огромной физической и эмоциональной нагрузкой, хотя я ничего не делал, только сидел часами и ничего не говорил. Присутствие стольких людей, их шум и запахи, необходимость концентрироваться на словах других — я просто не мог к этому привыкнуть, и это отнимало у меня все силы. Если меня приводили в камеру после обеда или вечером, я падал на кровать, трясясь от усталости, не в силах что-либо делать. Мне даже не удавалось больше читать газету.</p>


<p>


Дни судебного процесса проходили в выступлениях свидетелей и допросах экспертов. Свидетельства зачитывались, адвокаты подавали заявления, а суд принимал решения. В качестве свидетеля выступила одна женщина, которую я никогда раньше не видела. Она рассказала, как попала в RAF, как жила там и почему потом вернулась к своей семье. Ей было примерно столько же лет, сколько мне, и ее история напомнила мне мою собственную: никто ее ни к чему не принуждал, когда она присоединилась к берлинским товарищам из RAF. Как она могла жить с самой собой теперь, когда вернулась в объятия своей семьи и стала государственным свидетелем? То, что кто-то больше не хотел или не мог продолжать, было возможно, но предательство? Свидетельствовать против собственных друзей, чтобы спасти свою шкуру? Это было то, к чему я мог испытывать только презрение.</p>


<p>


Я ни слова не сказал о «деле», но сделал несколько заявлений, прежде всего об условиях содержания в гамбургских тюрьмах, положении политических заключенных и шумихе вокруг судебного процесса. В зрительской зоне часто происходили стычки, и суд закрыл доступ посетителям на процесс.</p>


<p>


17 января 1973 года заключенные из RAF начали свою первую голодовку против практики изоляции, которой подвергались все примерно шестьдесят политических заключенных. Когда я узнал о начале голодовки, я не был уверен. Никто не сообщил мне об этом заранее, и я никогда не думал о том, чтобы самому объявить голодовку. Должен ли я присоединиться к ней, несмотря на продолжающийся суд? Опасна ли голодовка? Можете ли вы заболеть или умереть? Разрешалось ли принимать жидкость? В камере у меня лежали банки с еженедельными покупками. Что мне с ними делать? Запихнуть их под кровать? Выставить за пределы камеры?</p>


<p>


Когда я сказал своему надзирателю, что собираюсь принять участие в голодовке, через несколько минут появилась врач-сын. Она сказала мне, что голодовка очень опасна, что меня почти наверняка исключат из процесса, и, если я настаиваю на голодовке, мне следует хотя бы пить много чая с сахаром. Все, что она мне говорила, не было правдой, но я поняла это только позже. И скорее всего, если бы я последовал ее совету и принимал сахар, я бы испортил свое здоровье».</p>


<p>


Тюремная администрация отказалась забрать коробку с едой из моей камеры, поэтому я положила ее под кровать. Через день я уже страдал от головокружения, и у меня были еще большие проблемы с концентрацией внимания, чем раньше. Я почувствовал голод, а коробка лежала под кроватью. Я немного поел. После трех дней борьбы с собой я сдался.</p>


<p>


На суде я зачитал декларацию солидарности с голодовкой с требованием «прекратить изоляцию» и «вывести Ульрике из «Мертвого крыла». Затем я хотел, чтобы меня исключили из суда и я больше не принимал в нем участия. Но суд не исключил меня. Тогда я стала громко разговаривать и досаждать, пока не был отдан приказ насильно удалить меня из зала суда. Тут посетители зала суда выразили свою солидарность со мной, и все закончилось дракой.</p>


<p>


5 февраля 1973 года был вынесен приговор: два года и три месяца лишения свободы с отсрочкой до вступления приговора в силу. Я больше не присутствовала на суде и сидела в ванной, когда надзиратель постучал в дверь и сказал: «Вас освобождают, госпожа Шиллер». Это было не то, чего я ожидала. Однако, как это часто бывает в решающие моменты, я сохранила спокойствие и полностью сосредоточилась на том, что сейчас произойдет. Я быстро вытерлась, и меня привели в камеру, где я бросила все свои вещи в пластиковый мешок. Затем пришли мои адвокаты и проводили меня к боковому выходу.</p>


<p>


Журналисты ждали перед воротами тюрьмы с работающими телекамерами или фотоаппаратами наготове. Меня также ждала небольшая группа друзей и товарищей, среди которых была мать певца Вольфа Бирманна. Она жила в Гамбурге и дружила с моим адвокатом. Мы прошли в демонстрации с флагами до близлежащего греческого ресторана. Один глоток красного вина, и у меня уже было красное лицо и горячие щеки.</p>


<p>


Я не знала, что мне теперь делать.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Свобода


<p>


 </p>


<p>


9 февраля 1973 года, в день моего освобождения, началась трехдневная голодовка солидарности адвокатов и членов семей заключенных РАФ, которые сами уже объявили голодовку. Акция протеста была проведена на оживленной улице напротив здания Федерального суда, который в большинстве случаев принимал решения о сроках и условиях заключения. Эта забастовка была одной из первых публичных акций друзей и родственников против пыток в изоляторе.</p>


<p>


Я решил присоединиться к ней. На следующий день я отправился на поезде в Гейдельберг с моим адвокатом Куртом Гроневольдом и одним из его коллег. Там нас забрали с вокзала два других адвоката, и мы поехали на их машине в Карлсруэ. Был уже вечер, и мы говорили о положении заключенных, о моем опыте и опыте адвокатов. Они рассказали мне, как обстоят дела у заключенных, которых они знали лично. Внезапно, в середине нашего разговора, я почувствовал смертельную усталость. Почему я должен был заснуть именно сейчас, когда было так много нового, что нужно было услышать, понюхать и увидеть? Изо всех сил я боролся с этой необъяснимой усталостью, пока мне не удалось ее преодолеть. Я посмотрел на часы и увидел, что уже ровно час дня. В течение полутора лет свет для меня гас именно в это время суток, и это условие преследовало меня в моей жизни вне тюрьмы. Тюрьма еще не закончила со мной.</p>


<p>


В Карлсруэ я встретил первых членов семьи, которые поддерживали своих братьев и сестер и детей в тюрьме: Венке, сестру Ульрике Майнхоф, Кристиану, сестру Гудрун Энсслин, Нину, мать Андреаса Баадера. Я также встретил там Габи и других друзей из бывшего СПК, которые посещали меня в тюрьме. Мы беседовали с очень молодыми людьми, которые начали интересоваться положением заключенных и партизанской борьбой и которые с большим вниманием слушали такого «старика», как я, когда я им что-то рассказывал, когда мне было что им рассказать. Они жили неподалеку от Федерального суда и разрешали голодающим ночевать у себя.</p>


<p>


Днем мы стояли на улице перед зданием суда с транспарантами. Адвокаты надели свои черные мантии, и прохожие заводили с нами разговоры. Даже когда разговоры становились жаркими, я не чувствовал агрессивного отторжения с их стороны. Это должно было произойти позже.</p>


<p>


После окончания трехдневной голодовки Габи дал мне немного денег, чтобы я мог прожить первое время после выхода из тюрьмы. Я поехал в Бонн на поезде, чтобы навестить своего больного брата, о котором я давно ничего не слышал. Я хотел узнать, что случилось с ним за последний год, и выяснить, могу ли я ему помочь. Сначала я зашел к нему в квартиру, но его сосед по квартире сказал мне, что днем он ходит на групповую терапию в местную больницу.</p>


<p>


Я нашел его на просторной территории университетской клиники в открытом психиатрическом отделении. Он почти не отреагировал, когда увидел меня; его движения были медленными, а лицо — безэмоциональным. Очевидно, ему дали сильные седативные препараты. Я спросил его, хочет ли он меня видеть, и он ответил, что хочет, но мне придется подождать два часа, так как он еще не закончил групповую терапию. Поздним вечером мы поехали к нему на автобусе, купили продукты и вместе приготовили еду. Я расспросил его о терапии и о прошедшем годе. Он ответил на мои вопросы гораздо более подробно и непринужденно, чем я ожидал.</p>


<p>


На следующий день мы сильно повздорили друг с другом. Когда я спросил его о его давней подруге и их расставании, он начал кричать и разглагольствовать так сильно, что я подумал, что он сейчас окончательно выйдет из себя. Сам того не зная, я затронул очень болезненную точку. После этого я не могла с ним разговаривать и боялась ненароком спровоцировать его. Поскольку я не хотел больше ни с кем встречаться в Бонне, я вернулся в Гамбург, обеспокоенный и печальный. Там я жил в маленькой подвальной квартире в доме моего адвоката.</p>


<p>


Раз в неделю я должен был являться в местное отделение полиции в Гамбурге, чтобы выполнить условия моего испытательного срока. Если я хотел куда-то поехать, я должен был предварительно получить разрешение у своего надзирателя. Если он разрешал поездку, я должен был явиться в местный полицейский участок в том городе, куда я ехал.</p>


<p>


Через несколько недель после освобождения впервые проявились последствия изоляции. После нескольких месяцев постоянного одиночества жизнь на воле привела меня в состояние постоянной нервозности. Я был очень возбужден внутренне, и у меня были проблемы со сном. Мне по-прежнему было трудно сосредоточиться, а писать было просто невозможно. Гастрит, начавшийся во время моего пребывания в тюрьме, стал хроническим. Когда меня арестовали, менструация прекратилась с одного дня на другой и продолжалась в течение всего срока заключения. Через неделю после освобождения месячные снова резко начались. Однако, очевидно, мои гормоны каким-то образом изменились, потому что я больше не могла принимать таблетки, с которыми у меня не было проблем до ареста. Я чувствовала, что я изменилась, сама не зная как. Я также заметила, что мир за пределами тюрьмы тоже изменился за время моего отсутствия. Мне пришлось собрать все силы, чтобы снова установить отношения между собой и этим изменившимся миром.</p>


<p>


Мне также было очень трудно смириться с тем, что я внезапно стал публичной фигурой. Мой высокий профиль был в основном «создан» прессой и не имел ничего общего с тем, что я действительно сделал. Я больше не мог просто пойти куда-то, присоединиться и послушать. Теперь меня рассматривали и относились ко мне как к кому-то особенному. Это только усиливало чувство отстраненности от моего нового окружения, которое было создано тюрьмой. Люди узнавали меня везде, куда бы я ни пошел. Домохозяйки с сумками для покупок улыбались мне в метро, потому что знали мою фотографию из газеты BILD. Люди на улице показывали на меня пальцем или здоровались. Все они были дружелюбны, и никто не реагировал на меня агрессивно.</p>


<p>


Я поехал в Аугсбург, чтобы навестить Хельму, которая написала мне первое письмо после того, как меня силой протащили перед прессой в Гамбурге, и с которой я с тех пор интенсивно переписывался. Она также навещала меня и посылала мне подарки на день рождения и Рождество в тюрьму, объявив себя моей приемной матерью. Она жила с мужем и сыном в Аугсбурге в маленькой и очень скромной квартире. Она много лет была больна, почти не могла двигаться и чувствовала себя очень одинокой в этом консервативном городе. Наша дружба придала ей новое мужество в жизни. Когда она смотрела на меня сквозь толстые линзы своих очков с незадаваемым, тревожным вопросом в глазах о том, что я буду делать после освобождения, я не могла ничего сделать, кроме как с любовью обнять ее.</p>


<p>


Я также навестил своего бывшего парня, который теперь жил со своей женой в Мюнстере. Они оба неоднократно навещали меня в тюрьме и хотели помочь мне сейчас. Они дали мне немного денег, чтобы у меня было время на поиски.</p>


<p>


На каждом шагу, где бы я ни путешествовал, у меня была «компания». Однажды, когда я поехала в Гейдельберг, наблюдение со стороны Специальной комиссии Баден-Вюртемберга было массированным и угрожающим. Они ехали за мной на своей машине прямо по пешеходной дорожке, демонстративно следуя за мной, куда бы я ни пошел. Когда однажды вечером я выходил из своей квартиры вместе с Габи, где мы встретились со старыми друзьями и членами бывшего СПК, мы сразу же стали искать на улице машину наблюдения. Ее нигде не было видно. «Пойдем, узнаем, где они припаркованы», — сказал я Габи. На углу следующей улицы мы увидели одну из машин, которая часто следовала за нами, припарковавшуюся на парковочном месте. Мы пригнулись, поползли вдоль домов и подкрались к припаркованной машине. Мы не вставали, пока не оказались рядом с машиной: на откинутых передних сиденьях лежали двое криминалистов. Испугавшись, они вскочили, нажали на дверные замки, чтобы мы не могли открыть двери снаружи, и завели двигатель, дав ему полные обороты. Мы с Габи стояли там, совершенно ошеломленные их реакцией: они боялись нас.</p>


<p>


В Гамбурге наблюдение со стороны оперативной группы Специальной комиссии было гораздо более незаметным, и я натренировался определять тех, кто следил и наблюдал за мной из толпы людей и машин вокруг меня. Я быстро учился и заметил, что у меня развивается шестое чувство: машины или люди, которые пересекают твой путь более одного раза, глаза, которые, казалось бы, не ищут ничего конкретного, движения, которые кружат вокруг меня или тянутся ко мне.</p>


<p>


Пребывание в тюрьме, особенно в изоляции, порождает сильную потребность в человеческой заботе и нежности. В последние недели моего пребывания в тюрьме я полюбила Кея. Он навещал меня, когда я находился в тюрьме, а после моего освобождения он стал для меня связующим звеном между жизнью на воле и на свободе. Кей был моложе меня и имел небольшой политический опыт. Я познакомился с кругом его друзей, все они были молоды и интересовались политикой, но не могли быть втянуты в иерархические, жестко структурированные левые группы ML, которые возникли.</p>


<p>


Мой арест и тюремное заключение дали мне возможность пройти и быстро наверстать пропущенные политические шаги. Я мог видеть себя присоединившимся к одной из политических групп, которыми я занимался, находясь в камере.</p>


<p>


В апреле 1973 года во Франкфурте состоялась встреча адвокатов, левых интеллектуалов, бывших заключенных, родственников и посетителей политзаключенных, на которой планировалось создать комитет защиты. Идея исходила от Андреаса, Гудрун и Ульрике, которые также написали об этом статью. На встрече велись жаркие споры о термине «политзаключенный». Был ли это термин, который разделял заключенных, или он относился к тем, кто стал преступником по политическим убеждениям? Я был против использования термина «политзаключенный», так как мне казалось, что он отделяет их от других заключенных. Позже я понял, что разделение не происходит, если описывать различия так, как они есть. Через несколько дней после этой встречи во Франкфурте я подвергся резкой критике со стороны Андреаса: «О чем ты думал, задерживая и дезориентируя все собрание только потому, что не имеешь ни малейшего представления о том, что к чему. Закрой свой рот и начни учиться, прежде чем открывать его снова!».</p>


<p>


Помимо нескольких небольших групп, тогда существовали две большие политические организации, которые не принадлежали к догматическим новым партиям: Пролетарский фронт (ПФ) в Гамбурге с Карлом Хайнцем Ротом и, во Франкфурте, группа «Революционная борьба» (РК) вокруг Даниэля Кон-Бендита и Йошки Фишера.12 Я читал газеты обеих групп и переписывался со Штефаном и Кристианой, которые были их членами.</p>


<p>


В первый раз я пришел на собрание Пролетарского фронта в Гамбурге, где проходило пленарное заседание. Карл Хайнц Рот открыл собрание, представив меня и попросив выступить, чего я никак не ожидал. Я был застигнут врасплох и чувствовал себя не в своей тарелке. У меня не было опыта публичных выступлений, и, поскольку я пришел послушать, я отклонил его предложение.</p>


<p>


Я часто видел Карла Хайнца снова. Мы обсуждали положение рабочих, так как Пролетарский фронт проводил среди них большую политическую работу. В тюрьме я также переписывался с одним докером, который написал мне после ареста. Мне было важно поговорить с Карлом Хайнцем, потому что он много знал и хотел узнать обо мне больше. Он работал врачом и писал политические книги, и его работоспособность была огромной. Он был интеллектуалом, который хотел воплотить свои идеи в жизнь.</p>


<p>


Через несколько недель после моего освобождения мне принесли сообщение, прошедшее через многие руки, о том, что кто-то из RAF хочет меня видеть. Кто-то должен был помочь мне стряхнуть с себя слежку, чтобы убедиться, что за мной нет хвоста. Сообщение сбило меня с толку. Я почему-то думал, что после ареста 1 972 года RAF прекратила свое существование. Кто же остался и что они могли хотеть от меня теперь? Я не ожидала, что меня попросят прийти на встречу. Однако я без колебаний согласился. Неважно, кто они и что им от меня нужно, они были моими товарищами.</p>


<p>


Я собрался вместе с Кеем, мы изучили карту города и разработали план. Мы отправились в путь за несколько часов до назначенного времени. Некоторое время мы бесцельно колесили по городу на машине, которую одолжили у друга, чтобы выяснить, какие машины наблюдают за нами, а затем стряхнуть их. Я накрасилась и в том месте, где нас не было видно, неожиданно вышла из машины и, накинув пальто и платок, через щель в заборе перебежала к городской электричке, прибытие которой мы заранее проверили по расписанию. Из городской электрички я пересел на метро и далее на автобусы, все по четко организованному расписанию. Я не мог нигде задерживаться и должен был быстро пересаживаться с одного поезда на другой или на автобус.</p>


<p>


В условленном месте встречи в небольшом городке недалеко от Гамбурга я сел за столик в выбранной пиццерии. Через десять минут высокий, худой, черноволосый мужчина с усами и в солнцезащитных очках подошел и сел рядом со мной. Согласованной вывеской была французская газета Le Monde. Он коротко улыбнулся и снял очки. Я его не знал. Он хотел узнать, чем для меня была тюрьма, что я знаю о других заключенных и что я думаю о политической ситуации на воле. Он сказал, что, возможно, я также познакомлюсь с людьми, которые заинтересованы в поступлении в RAF, и если это так, то я должен установить контакт между ними. Он также спросил меня, не хочу ли я встречаться с ним время от времени. Он явно устал и нервничал. Он часто оглядывался на другие столы и на окно, чтобы понять, не наблюдают ли за нами. Примерно через час мы разошлись в разные стороны.</p>


<p>


В Гамбурге пестрая компания молодых людей поселилась в пустующем доме на Экхофштрассе, среди них были и друзья Кей. Сквоттеры хотели превратить его в молодежный центр, но полиция быстро и жестоко его очистила. Жесткая реакция полиции и Сената Гамбурга привела к радикализации многих молодых людей, и некоторые из них впоследствии стали членами RAF.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


После того, как я познакомилась с Пролетарским фронтом в Гамбурге, я также хотела взглянуть на группу «Революционная борьба» во Франкфурте. Когда я приехал туда, Даниэль Кон-Бендит пригласил меня остановиться у него. Я принял его предложение и пробыл там несколько дней. Он жил вместе с Йошкой Фишером и другими в большой квартире в старом здании. Я завтракал с ними, а по вечерам мы ходили из паба в паб. С Кон-Бендитом было трудно о чем-то сосредоточенно говорить, потому что он устраивал небольшое шоу для каждого, кто проходил мимо и здоровался с ним. Он не отвергал полностью вооруженную борьбу в Западной Германии, но его больше интересовало обсуждение того, когда и как. Йошка Фишер был категорически против. Девушке Кон-Бендита было интереснее говорить со мной о его мачо-поведении и ее бесконечной борьбе с ним. Ей казалось, что он не воспринимает ее всерьез, что он ведет важные дискуссии с мужчинами, а она существует для того, чтобы ложиться с ним в постель и ухаживать за ним, хотя она тоже принимала активное участие в работе группы.</p>


<p>


Я познакомилась с несколькими людьми в «Революционной борьбе»: с членами группы компании Opel13 и женской группы, одна из которых писала мне в тюрьму, и я приняла участие в дискуссии о сквоттинге. Речь шла о том, следует ли использовать боевые средства для защиты сквотов и какие столкновения с полицией должны провоцировать сквоттеры. Незадолго до этого произошли уличные драки из-за сквота, и на вечерних пленарных заседаниях высказывались самые разные мнения о том, что делать: сдерживаться, отложить захват новых домов, использовать пассивную оборону или перейти в наступление, воинственно защищать дома и продолжать искать новые дома для сквота. Как отреагируют городской совет и полиция?</p>


<p>


Это было время серьезных конфликтов, борьбы между группами левых за то, в каком направлении двигаться, а также борьбы за власть внутри левых. Вопросы о том, как двигаться дальше и с кем объединить усилия? Была ли надежда на успех в борьбе за сквоты? Должны ли левые идти на фабрики к «настоящему» пролетариату? Есть ли будущее у революционной организации среди докеров в Гамбурге? Насколько значима была борьба женщин для нашей собственной организации?</p>


<p>


То, что я часто испытывал, когда собирался вместе с левыми, отразилось в небольшой сценке, которую я никогда не забуду. Однажды во Франкфурте в квартиру зашла женщина из «Революционной борьбы», с которой я раньше никогда не встречался. На стене висел плакат с моей фотографией. Когда женщина неожиданно налетела на меня в своей квартире, она была в полном смятении. На самом деле она не хотела находиться так близко к «политику», которым она украшала свои стены. Я быстро забыла о нашем разговоре.</p>


<p>


Члены левых групп часто обращались со мной как с экзотическим существом. Сам того не замечая, мифологизация РАФ уже началась. Я был «революционером» до моего времени, кем-то, кто имел «реальный» опыт, потому что я был одним из первых политических заключенных. Но лишь немногие из них были действительно заинтересованы в том, что мог сказать такой человек, как я. Многие из них боялись и делали шаг назад, отдаляясь от партизан.</p>


<p>


Теперь я осознал, что аресты основателей РАФ, доносы на них и на идеи партизан, а также условия пыток изоляции в тюрьме оставили свой след. Люди боялись. Всем стало ясно, что революционная борьба может иметь личные последствия, вплоть до смерти.</p>


<p>


Для многих в Летте концепция партизанства была закрытой дверью, неудачным начинанием. После ареста ее основателей некому было продолжать борьбу. Страх дышал людям в затылок. Была ли концепция городской партизанской борьбы неудачной, а государство слишком сильным, чтобы его можно было победить? RAF смотрела на конфронтацию, последствия которой она не могла преодолеть. Была ли сама идея ложной? Или что-то не так с тем, как она была реализована на практике?</p>


<p>


В первые годы партизанщины многие, и не только левые, испытывали огромное уважение и даже благоговение перед теми, кто начал бороться против государственного аппарата, кто осмелился сделать шаг от анализа и разговоров к практике, рискуя при этом собственной жизнью. Ко мне тоже относились с таким уважением и благоговением, однако, в отличие от ситуации 1970-1972 годов, почти никто не видел для себя будущего в партизанской борьбе.</p>


<p>


Я видел все по-другому. Несмотря на то, что я сидел в тюрьме, я не боялся последствий. Для меня вооруженная борьба только началась, и времени с момента основания RAF прошло слишком мало, чтобы понять, действительно ли концепция городского партизана вметрополиях капиталистического мира имеет шанс или нет. Мне было ясно, что мне не хватает политического опыта и что вооруженная борьба требует высочайшей степени специальных навыков, знаний и политической осведомленности для достижения успеха. Но кто еще мог вести революционную борьбу в Федеративной Республике Германия? Разве не правда, что большинство трудящихся превратилось в рабочую аристократию, которая к тому же наживается на эксплуатации стран третьего мира? Какой интерес может быть у них в разрушении империалистической системы, которая гарантировала им уровень жизни, построенный на колонизации огромных континентов? Кого в Германии волновали войны, резня, пытки и обнищание в Азии, Африке, Латинской Америке?</p>


<p>


Кто несет за это ответственность?</p>


<p>


В начале апреля 1973 года Гельмут Поль был освобожден из тюрьмы. Я хотел с ним встретиться. Когда я позвонил его матери во Франкфурт, она сказала: «Хорошо, что вы позвонили, он очень хочет вас видеть». Я сел на следующий поезд до Франкфурта. Хельмут ждал меня на платформе, и это была очень напряженная встреча. У нас обоих за спиной была тюрьма, и никто из друзей, с которыми мы были вместе два года назад, не был на свободе. В последующие дни я оставался во Франкфурте. Он снова открыл для себя чувство свободы, и мы говорили о себе, о наших чувствах, о наших планах. Он ясно дал понять, что хочет как можно скорее вернуться в партизаны. Он также сказал, что те, кто сидит в тюрьме, должны быть освобождены, они полны решимости, и он хочет продолжать борьбу вместе с ними.</p>


<p>


Через некоторое время после этого я снова встретился с товарищем из RAF. И снова я тщательно подготовился к поездке, используя карту города, другие карты и расписание. На этот раз друг Кея провез меня часть пути на мотоцикле, чтобы я мог избавиться от тех, кто постоянно преследовал меня.</p>


<p>


Я рассказал о своих путешествиях, о Хельмуте и о людях, которых я встретил. На этот раз товарищ был более открытым и более расслабленным. Он сказал мне, что РАФ теперь представляет собой небольшую группу, для которой жизнь стала очень трудной после арестов в 1972 году. У них больше нет того политического и практического опыта, который был у членов-основателей, и левые боятся иметь что-либо общее с РАФ с тех пор. Он спросил меня, считаю ли я, что заключенные должны быть освобождены. Для новых членов было ясно, что без Андреаса, Гудрун, Ульрике, Хольгера и Яна они никогда не смогут развить силу, необходимую для борьбы в Западной Геннании. Возможно, я знал, что Андреас сказал им, что вначале они должны быть осторожны в отношениях со мной. Тем не менее. они все равно хотели знать, хочу ли я им помочь. Речь не шла о том, чтобы я стал членом RAF или партизаном, но они хотели знать, буду ли я создавать инфраструктуру, чтобы те, кто сидит в тюрьме, могли передвигаться после освобождения. Я согласился это сделать.</p>


<p>


Больше я Гельмута почти не видел. Я предположил, что он тоже встретился с товарищами из RAF и готовился уйти в подполье. Позже я узнал, что так оно и было.</p>


<p>


Когда я встретился с товарищем из RAF в третий и четвертый раз, он сказал: «Скоро начнется акция по освобождению заключенных. Мы предполагаем, что после нее многие люди будут арестованы в качестве превентивной меры или из мести. Почти наверняка среди них будете и вы. В любом случае, никто из тех, кто известен свиньям, не сможет какое-то время свободно передвигаться. Нам нужно завладеть квартирами, и все, кто находится в группе риска, должны будут уйти в подполье, прежде чем мы начнем. Вы хотите?»</p>


<p>


Я понятия не имел, что за действия они планируют, и не чувствовал, что имею право спрашивать. Это было делом тех, кто жил нелегально, частью которых я не был — да и не хотел быть. По соображениям безопасности и из принципа ("Каждый из нас должен знать только о том, в чем он сам принимает непосредственное участие"), меня не должны были информировать об этом. Однако я хотел, чтобы заключенных выпустили из тюрьмы.</p>


<p>


Я никогда не думал, что мне придется так быстро принять решение «уйти в подполье». Я хотел уделить больше времени себе, получить больше политического опыта, добиться каких-то успехов, а теперь мне предстояло неожиданно сделать шаг. Но почему бы и нет? За три с половиной месяца после освобождения я так и не нашел группы, к которой хотел бы присоединиться. Куда бы я ни пошел, все было не так, как я себе представлял, находясь в тюрьме. Я видел себя перед выбором: либо поддерживать других заключенных после их освобождения, либо самому вернуться в тюрьму. Я рассказал о своих путешествиях, о Хельмуте и о людях, которых я встретил. На этот раз товарищ был более открытым и более расслабленным. Он сказал мне, что РАФ теперь представляет собой небольшую группу, для которой жизнь стала очень трудной после арестов в 1972 году. У них больше нет того политического и практического опыта, который был у членов-основателей, и левые боятся иметь что-либо общее с РАФ с тех пор. Он спросил меня, считаю ли я, что заключенные должны быть освобождены. Для новых членов было ясно, что без Андреаса, Гудрун, Ульрике, Хольгера и Яна они никогда не смогут развить силу, необходимую для борьбы в Западной Геннании. Возможно, я знал, что Андреас сказал им, что вначале они должны быть осторожны в отношениях со мной. Тем не менее. они все равно хотели знать, хочу ли я им помочь. Речь не шла о том, чтобы я стал членом RAF или партизаном, но они хотели знать, буду ли я создавать инфраструктуру, чтобы те, кто сидит в тюрьме, могли передвигаться после освобождения. Я согласился это сделать.</p>


<p>


Больше я Гельмута почти не видел. Я предположил, что он тоже встретился с товарищами из RAF и готовился уйти в подполье. Позже я узнал, что так оно и было.</p>


<p>


Когда я встретился с товарищем из RAF в третий и четвертый раз, он сказал: «Скоро начнется акция по освобождению заключенных. Мы предполагаем, что после нее многие люди будут арестованы в качестве превентивной меры или из мести. Почти наверняка среди них будете и вы. В любом случае, никто из тех, кто известен свиньям, не сможет какое-то время свободно передвигаться. Нам нужно завладеть квартирами, и все, кто находится в группе риска, должны будут уйти в подполье, прежде чем мы начнем. Вы хотите?»</p>


<p>


Я понятия не имел, что за действия они планируют, и не чувствовал, что имею право спрашивать. Это было делом тех, кто жил нелегально, частью которых я не был — да и не хотел быть. По соображениям безопасности и из принципа ("Каждый из нас должен знать только о том, в чем он сам принимает непосредственное участие"), меня не должны были информировать об этом. Однако я хотел, чтобы заключенных выпустили из тюрьмы.</p>


<p>


Я никогда не думал, что мне придется так быстро принять решение «уйти в подполье». Я хотел уделить больше времени себе, получить больше политического опыта, добиться каких-то успехов, а теперь мне предстояло неожиданно сделать шаг. Но почему бы и нет? За три с половиной месяца после освобождения я так и не нашел группы, к которой хотел бы присоединиться. Куда бы я ни пошел, все было не так, как я себе представлял, находясь в тюрьме. Я видел себя перед выбором: либо поддерживать других заключенных после их освобождения, либо самому вернуться в тюрьму.</p>


<p>


 </p>



Реорганизация RAF


<p>


 </p>


<p>


Через четыре месяца после моего освобождения из тюрьмы в начале июня 1973 года я вернулся к жизни под землей. Мне удалось избавиться от последователей, которые постоянно ходили за мной по пятам, разработав точный план общественного транспорта, которым я буду пользоваться, и когда и где я смогу пересесть без всякого ожидания. Хотя в тот раз стряхнуть их было довольно легко, я еще несколько часов после этого проверял, чтобы убедиться, что мои «молчаливые спутники» ушли навсегда. Затем я села на поезд до Берлина и отправилась в «заговоренную» квартиру.14 Там меня ждала женщина, которая должна была мне помочь. Она подстригла и обесцветила мои волосы, сфотографировала меня и использовала это для изготовления фальшивого паспорта, который уже ждал меня. Это всегда было проблемой из-за моего роста. Вооружившись новыми документами, я отправилась в Голландию, где должна была встретиться с некоторыми людьми.</p>


<p>


В квартире в Роттердаме я встретил Хельмута Пола и еще двух человек. Они ждали новостей от палестинцев и рассказали мне, что вместе с людьми из штаб-квартиры АИ-Фатх в Ливане разработали план освобождения заключенных путем угона самолета. Израильский самолет должен был быть захвачен в Амстердаме группой под командованием палестинцев, в которую входили члены RAF.</p>


<p>


В это время радикальным элементам в палестинских группах стало ясно, что они нуждаются в поддержке радикальных левых в Европе, потому что решающая материальная поддержка, которая сделала возможным существование Израиля, исходила из Европы и США. Начиная с шестидесятых годов, Ближний Восток становился все более важным фактором для Запада из-за его нефтяных скважин. Для нас Израиль был, прежде всего, империалистическим бастионом нефтезависимых промышленных стран. Ульрике однажды рассказала нам, как до 1967 года она активно поддерживала Израиль и, в частности, движение кибуцев. Память об Освенциме также означала, что она требовала материальной поддержки Израиля, которую западногерманские правительства после 1945 года выплачивали лишь неохотно и медленно. Однако во время Шестидневной войны в 1 967 году, когда шпрингеровская пресса, больше других газет, высмеивала бегущих арабов с издевательским расизмом, восхваляя эффективность израильской армии, многие левые изменили свою позицию по отношению к Израилю. Судьба палестинского населения стала значимой, когда после изгнания Израилем они были вынуждены жить в огромных лагерях, без будущего, без страны, используемые лишь как пешка в стратегических интересах других, в том числе арабских государств. В 1970 году палестинские партизанские группы решили угонять самолеты, чтобы привлечь внимание к своему бедственному положению и оказать давление на Израиль с помощью мирового сообщества. Угон самолетов достиг своей цели, и до 1973 года никто не пострадал. Мы рассматривали их как законные нападения на государство, попирающее фундаментальные права другого народа.</p>


<p>


Только спустя годы мы поняли, что это не может быть принято как форма действий революционеров, потому что с самого начала под угрозой оказываются жизни многих людей, не имеющих никакого отношения к борьбе. Однако наше осознание этого заняло годы.</p>


<p>


Когда я приехал в Роттердам, операция уже была полностью спланирована и подготовлена. Палестинцы приехали в Амстердам, чтобы доработать детали, и привезли с собой оружие, в основном пулеметы. Израильский самолет, который приземлился и взлетел из Амстердама по расписанию, должен был быть захвачен смешанной группой, состоящей из двух палестинцев и двух немцев. Все, чего мы ждали, — это сигнала к старту.</p>


<p>


В течение нескольких недель мы ждали сообщения от палестинцев. Когда ничего не пришло, а мы не хотели больше ждать, один из наших представителей полетел в Ливан к ответственному палестинцу Абу Хасану, который сообщил нам, что ситуация на Ближнем Востоке обострилась на всех уровнях. Это означало, что в настоящее время никакие совместные операции не могут быть проведены. Абу Хасан был начальником службы безопасности Васера Арафата и представлял радикальное крыло в АИ-Фатх, которое выступало за сотрудничество с RAF. Сам Арафат всегда был против. В 1 973 году Израиль усилил свои атаки на Ливан — главную базу для лагерей беженцев и для АИ-Фатх. Это вызвало острый конфликт среди палестинцев по поводу того, как действовать в дальнейшем. Мы не могли понять ответ Абу Хасана. Уже было несколько задержек в подготовке операции. Мы подумали, что палестинцы, возможно, не хотят проводить совместные операции с нами, но не хотели говорить об этом прямо. Только в октябре, когда на Ближнем Востоке разразилась четвертая война — Йом-Кипур, мы поняли, что имел в виду Абу Хасан, когда сказал нам, что обстановка накаляется на всех фронтах.</p>


<p>


Позже, когда я снова оказался в тюрьме, я прочитал в газете, что этот палестинский друг, который был важен для нас, был убит спецназом Моссада, израильской секретной службы.</p>


<p>


Все наши планы и идеи были сосредоточены на этом угоне, и когда вся надежда на осуществление операции исчезла за горизонтом, у нас появились другие мысли. Что мы могли сделать теперь? Снова и снова нам становилось ясно, что нам нужно больше членов. Мы говорили о людях, которых мы знали и которые, по нашему мнению, могли бы захотеть работать вместе с RAF. Один из нас поехал в Гамбург, связался с товарищами и организовал квартиру, а за ним последовали остальные. Я был самым известным среди тех, кого искали в Западной Германии, и поэтому находился в наибольшей опасности. По этой причине, а также потому, что остальные гораздо больше общались друг с другом, принимали гораздо большее участие в планировании захвата и были полны решимости реализовать свою политику на практике, как RAF — оружие. Я остался один в квартире в Роттердаме. Может быть, ожидаемый сигнал все же придет из Ливана.</p>


<p>


Неопределенность и ожидание были очень тяжелыми для меня. Я сжег за собой все мосты, что же мне теперь делать? Я вернулся к нелегальной жизни, чтобы подготовить почву для освобождения заключенных товарищей, завести новые знакомства, найти квартиры и подделать документы. Этих занятий больше не существовало, и если я действительно хотел, чтобы товарищи были освобождены, я должен был создать условия для этого, сам спланировать и провести операцию. Эта идея мне не нравилась, но я не видел другого выхода.</p>


<p>


Примерно через две или три недели кто-то пришел к толстяку и сказал, что я должен вернуться в Западную Германию и что у них есть новое место. Я взял оружие, которым обладал уже некоторое время, но которое никогда не носил с собой, когда гулял по Роттердаму, спрятал его под шарфом в сумочке и отправился поездом в Гамбург. Там я узнал, что установился более тесный контакт с Кристой Экес, с которой я познакомился во время суда. Она работала помощником моего адвоката. После долгого пребывания с троцкистами она теперь покинула их. Она искала возможность применить свою политику на практике, так как ей надоели все эти теоретические споры. После моего процесса она заинтересовалась RAF и заключенными.</p>


<p>


За время моего отсутствия мы также продолжали беседовать с Кей. И Криста, и Кей хотели присоединиться к группе. Криста также привела с собой еще одного человека, Вольфганга Бира, которого она знала уже довольно давно. Он также был активен в рядах троцкистов, но покинул их одновременно с Кристой. Острая конфронтация вокруг дома на Экхофштрассе послужила для них последним стимулом прийти в RAF.</p>


<p>


Мы были неорганизованной толпой с наихудшими предпосылками для достижения чего-либо. Ни у кого из нас не было политического опыта и знаний для организации нелегальной работы. Мы почти не знали друг друга, не имели опыта общения друг с другом. Что нас объединяло и толкало вперед, так это общая воля к освобождению заключенных. Мы не сомневались, что без основателей RAF мы не сможем многого добиться, и что их присутствие было решающим для дальнейшего существования концепции городского партизана. Нам было ясно, что нам потребуются годы, чтобы приобрести политический опыт и знания, которыми обладали Андреас, Гудрун, Ульрике, Хельгер и Ян. И сомнительно, что мы когда-нибудь сможем развить в себе воображение, инициативу и стремление, которыми обладали они.</p>


<p>


Нам не хватало всего, у нас не было ни политической, ни материальной поддержки. У нас не было ни инфраструктуры, ни логистики, ни квартир, ни оружия, ни денег, были проблемы с удостоверениями личности и паспортами. Мы пытались справиться со всем сразу. Двое или трое в Гамбурге, двое или трое во Франкфурте, двое или трое в движении, угоняя машины, подделывая документы, проверяя банки, пытаясь установить политические контакты, организуя оружие, читая политические заявления и газеты, проводя дискуссии о наших ошибках и перспективах.</p>


<p>


И мы попали в настоящую передрягу со всем этим. Мы собрали все силы, которые у нас были, в попытке применить себя и воплотить наши идеи в жизнь, стать практичными и делать больше, чем просто говорить. Но это было слишком — давление со стороны государства, которое искало нас всеми силами, давление со стороны левых, которые хотели, чтобы мы остановились, и давление, которое мы оказывали на самих себя. _,</p>


<p>


Мы не нашли времени, чтобы узнать друг друга или получить больше практического опыта. Мы сразу же разделились. Поскольку я был известным человеком в Гамбурге, я отправился во Франкфурт с Кеем, чтобы попытаться получить там квартиру, деньги и оружие и установить контакт с людьми, которые могли бы нас поддержать. Хельмут, который приехал из Франкфурта и поэтому считал, что его могут там обнаружить, остался в Гамбурге с Ильзе Стаховяк, которая осталась от группы RAF, арестованной в 1972 году. Криста, которая не была в списке разыскиваемых лиц и имела больше всего контактов в Гамбурге, также осталась там. Еще один из нашей группы был арестован во время одного из многочисленных пересечений границы еще до того, как мы приступили к работе. После того как Вольфганг присоединился к группе, он тоже некоторое время жил в Гамбурге, откуда он был родом и где знал дорогу.</p>


<p>


Мы с Кеем начали осматриваться во Франкфурте. Хельмут и Ильзе часто навещали нас или мы ездили в Гамбург.</p>


<p>


Мы посещали людей, с которыми я познакомился во время своих путешествий после освобождения из тюрьмы. Мы также посетили некоторых людей, с которыми мы больше не поддерживали связь после арестов в 1 972 году и о которых нам сообщили те, кто присылал нам секретные сообщения. Поэтому однажды мы случайно оказались перед мастерской «Пфирсиха» — так прозвали Дирка Хоффа. Он обрадовался, когда мы рассказали ему, кто мы такие. «Блин, как же это было хреново, когда их всех арестовали! Сначала я думал, что они и меня схватят, а после того, как от вас так долго ничего не было слышно, я решил, что вас больше не существует. Что вы сейчас планируете? Что вам нужно?» Так он поприветствовал нас и позвал свою девушку, североамериканку, маленькую, с короткими светлыми волосами, очень симпатичную, чтобы мы могли познакомиться и с ней. «Она замечательная, мы все делаем вместе». Первым делом он сварил несколько «штопоров» для нас, чтобы мы могли угонять машины. Потом он помогал нам ремонтировать и модифицировать оружие, в чем он был мастер. И все это время он хотел поговорить с нами об ошибках прошлого и наших перспективах на будущее. Позже, после моего ареста и прочтения его заявлений в прессе, я не мог в это поверить. Он утверждал, что Хольгер Майнс под дулом пистолета заставил его сотрудничать с ними. И он подтвердил все клише, которые были частью психологических инструментов войны: Андреас Баадер, глупый, громогласный главарь банды, который сделал именно то, что не должен был делать в своей ситуации; Хольгер, ледяной убийца.</p>


<p>


Никто не спросил, почему он продолжал работать с нами после того, как те, кто якобы заставил его работать с ними, уже больше года находились в тюрьме.</p>


<p>


Мы встретили друзей, которые часто работали вместе с Ульрикой Майнхоф и другими заключенными и которые полагали, что после волны арестов все закончилось. Когда мы пришли, они смотрели на нас с подозрением, потому что думали, что полиция обнаружила их и пытается устроить ловушку. Когда мы заговорили, они поняли, что нам можно доверять, и помогли нам найти квартиры или связаться с теми, кто нас поддерживал. Из других вопросов, которые мы обсуждали, особый интерес для меня и Кея представляли истории об этапе основания RAF.</p>


<p>


Однажды я поехал в Карлсруэ, чтобы разыскать людей, с которыми познакомился во время голодовки, организованной адвокатами перед зданием Федерального суда в феврале. Я не мог вспомнить ни их полных имен, ни их фактических адресов, только район, в котором они жили. Я несколько часов ходил по городу, пытаясь найти их квартиры и надеясь, что, возможно, встречусь с ними. В какой-то момент я встретил кого-то, кто сказал мне, что они переехали. Спустя долгое время после моего второго ареста они вступили в RAF.</p>


<p>


Мы также ходили в группу, которая в то время организовывала солидарность с ИРА. В шестидесятые годы в Ирландии и в Стране Басков вновь вспыхнула борьба с использованием партизанских методов. В беседе с товарищами мы говорили о политических противоречиях внутри ИРА и хотели узнать, заинтересованы ли они в сотрудничестве с нами. Они не были против вооруженной борьбы, но и не выступали за RAF.</p>


<p>


Мы обращались к интеллектуалам и писателям, к сыну Генриха Болла и его жене-индианке или к Карин Штрук. Мы не знали их лично, но из их заявлений мы поняли, что они нам симпатизируют. Мы хотели узнать их поближе и понять, будут ли они с нами работать. Они отнеслись к нам дружелюбно, но отказались от какого-либо сотрудничества.</p>


<p>


Когда Хельмут и Ильза приехали во Франкфурт, мы не очень хорошо ладили с ними. Они считали, что мы с Кеем плохо работаем, что мы не добились никаких результатов и что у нас нет правильного отношения к людям. Мы с Кей считали, что они работают ничуть не лучше, чем мы. Мы отдалились друг от друга и стали соперничать. Мы чувствовали себя в невыгодном положении, потому что нас было только двое, и нам приходилось работать в городе, который был нам практически неизвестен, в то время как в гамбургской группе было четыре человека, двое из которых хорошо знали город.</p>


<p>


По различным каналам мы проводили беседы с Андреасом Баадером и другими заключенными. Нам не хватало технических знаний, и мы спрашивали их совета, например, о подделке паспортов и угоне автомобилей. Мы спрашивали совета у заключенных о наших планах по их освобождению, но то, что они предлагали, выходило за рамки наших возможностей и способностей.</p>


<p>


Мы снова и снова обсуждали, как мы можем освободить тех, кто находится в тюрьме. Возможно, мы могли бы похитить кого-то важного? Но кого? Бизнесмена или политика? Немца или американца? Мы никогда не шли дальше этих вопросов.</p>


<p>


После того, как мы были вынуждены забыть наш план с палестинцами и захватом самолета, Андреас разработал точный план его освобождения. Однако для его реализации нам потребовалась бы совершенно другая структура и другая логистика, которую мы не смогли организовать. Вместо того чтобы разрушить его план, потому что мы никогда бы не смогли его осуществить, потому что мы никогда не смогли бы воплотить его в жизнь, ни тогда, ни позже, мы сохранили его, как и многие другие вещи. Когда нас арестовали в феврале 1974 года, план был найден полицией, и Федеральная прокуратура использовала его по максимуму, чтобы доказать, что всегда существовали планы освобождения заключенных.</p>


<p>


Он был использован для оправдания продолжения бесчеловечных условий содержания заключенных в Штаммхайме. Этой ошибкой мы передали органам госбезопасности именно то, что они искали. Андреас жестко критиковал нас за то, что мы не предложили никаких идей, планов или действий. Он был прав. Но мы не могли этого изменить, и он тоже.</p>


<p>


В конце концов Андреас убедил своего адвоката Эберхарда Беккера присоединиться к нам. Эберхард был недоволен своей адвокатской работой, и оба они считали, что Эберхард решительно улучшит нашу ситуацию и наши возможности. Конечно, это было не так. Скорее, у нас в «группе» появился новый человек, которого мы почти не знали, и, более того, он был полон идей Андреаса о том, в каком направлении нам следует двигаться. Они не имели никакого отношения ни к нашему групповому процессу, ни к нашему поиску энтеозиса. Соревновательные бои и конфликты между нами становились все хуже и почти привели к полному разрушению группы.</p>


<p>


Чтобы решить наши денежные проблемы, мы решили организовать ограбление банка — законное, с нашей точки зрения, средство использовать деньги, украденные у людей, для нашего дела. Ульрике однажды написала об этом: «Некоторые люди говорят, что ограбление банка не является политическим. Однако с каких пор финансирование политической организации не является политическим вопросом? Городские партизаны в Латинской Америке называют ограбление банка актом экспроприации». Никто не утверждает, что ограбление банка само по себе что-то изменит в режиме эксплуатации. Для революционной организации это, прежде всего, средство решения проблемы финансирования. Это логистически правильно. потому что проблема финансирования не может быть решена никаким другим способом. Это политически правильно, потому что это акт экспроприации. Это тактически правильно, потому что это пролетарский акт. Это стратегически правильно, потому что служит для финансирования партизан».</p>


<p>


Мы должны были найти подходящий банк, а затем заранее угнать машины для побега. Мы угоняли машины тем же способом, который я наработал до тюрьмы, но пробовали и другие методы. Однажды мы долго наблюдали за владельцем большого белого «Мерседеса» и выяснили, что он всегда ездит по плохо просматриваемому участку дороги в одно и то же время каждый день по дороге домой. Мы догнали его, остановили машину, притворившись, что нам что-то от него нужно, и попросили его выйти, сказав, что нам нужна его помощь. Затем мы запрыгнули в его машину и уехали. Один из нас поехал следом на второй машине, слушая полицейское радио, просто чтобы убедиться. Мы заранее арендовали гараж и теперь парковали там «Мерседес», чтобы можно было без помех менять его внешний вид.</p>


<p>


Сейчас, более 25 лет спустя, я уже не могу вспомнить подробности ограбления банка. Я похоронил их глубоко на задворках своего сознания, чтобы больше не подвергать никого риску. Теперь, когда возможность подвергнуть кого-либо опасности больше не существует, я просто не могу вспомнить эти воспоминания.</p>


<p>


Единственное, что я вижу перед собой, это следующая сцена: мы все выпрыгиваем из банка в автобус Volkswagen, который ждет нас с включенным двигателем. Водитель увеличивает обороты двигателя и заезжает за следующий поворот так быстро, что на мгновение автобус балансирует на двух колесах, и мы грозим опрокинуться. Пока мы переодеваемся в приготовленную одежду, я замечаю глубокий порез на бедре Кристы. Она совершенно спокойна и в мгновение ока отрывает откуда-то полоску ткани, туго перевязывает ее вокруг бедра, а затем продолжает переодеваться в новую одежду, как и все мы, как будто ничего не произошло. Из-за этого глубокого пореза Криста — единственная из нас, кого позже осудили за ограбление банка, а травму использовали как косвенную улику. Переодевшись, мы расходимся, и я сажусь в автобус с еще одним человеком из нашей группы. Деньги, полученные в результате ограбления банка, мы несем в пластиковом пакете, как будто только что пришли за покупками в супермаркет.</p>


<p>


Во Франкфурте мы несколько раз встречались с Вильфридом «Бони» Бойсом и Бригиттой Куэльманн. Они как раз занимались организацией собственной нелегальной структуры и созданием Революционных ячеек (RZ). У них были политические и организационные идеи, которые отличались от идей RAF. Они считали важным, чтобы все члены РЗ</p>


<p>


 </p>


<p>


оставались легальными как можно дольше, оставались в своих обычных условиях и продолжали ходить на работу. Уже по одежде, которую они носили, можно было понять, что они были на другом типе «левых». Мы считали всю эту сцену невозможной, несерьезной. Мы думали, что они только играют с идеей революции, не имея никакого реального интереса к тому, чтобы сделать что-то практическое. Мы были убеждены, что их концепция дает Управлению по защите конституции слишком большие возможности для проникновения к ним.</p>


<p>


Мы обсуждали проведение скоординированных действий с РЗ из-за военного путча в Чили в сентябре 1973 года. Мы из RAF хотели атаковать под прикрытием транспорты с оружием, которые направлялись в Чили через порты Гамбурга и Бремерхафена. В итоге нам пришлось отказаться от этих планов, так как подобная операция потребовала бы от нас концентрации всех наших сил и, следовательно, еще больше отдалила бы нас от нашей цели — освобождения заключенных. Итак, в ноябре 1973 года AZ провела свою первую операцию против американских филиалов ITI в Западной Германии из-за их поддержки военного переворота против чилийского правительства. Бриджит и «Бони» также помогли нам заполучить оружие. Почти три года спустя они оба погибли в Энтеббе, где израильское военное подразделение атаковало самолет Air France, угнанный палестинским отрядом коммандос, в который входили «Bony» и Бриджит. Угонщики требовали освобождения 53 заключенных в разных странах, включая шестерых из Западной Германии. Все члены отряда погибли в аэропорту Энтеббе. Когда потом газеты сообщили, что пассажиров разделили на евреев и неевреев, я не мог в это поверить. Мне показалось, что это обычная ложь прессы. Только позже я начал задумываться о том, как трудно пройти между антисемитизмом и антисионизмом.</p>


<p>


У нас не было никаких контактов с Движением 2 июня, конгломератом различных воинствующих групп в Берлине, которые объединились в начале 1972 года. Мы сами никогда не ездили в Берлин, но знали, что между Андреасом и Гудрун и членами «Движения 2 июня» были ожесточенные споры о критериях, по которым определялись политические операции, которые закончились тем, что они разошлись в разные стороны. RAF назвал «Движение 2 июня» популистским, сказав, что они «искали только аплодисменты людей». RAF хотел проводить стратегические операции, направленные против центров власти, в частности, против США, которые «вели себя так, словно находились в колонии» в Западной Германии.</p>


<p>


Двое из нас отправились в Италию, чтобы встретиться с товарищами из «Красных бригад». Я с другим человеком поехал во Францию, чтобы поговорить с членами вооруженной организации из Португалии, которые попросили о встрече с нами, потому что им нужна была помощь в подделке документов. Мы говорили друг с другом по-французски, которым я владел довольно хорошо. Тем не менее, было трудно понять друг друга, потому что французский язык, на котором говорили два товарища из Португалии, звучал довольно по-португальски, и их манера выражаться тоже была нам незнакома. Их язык состоял из смеси маоистско-марксистской лексики, которую мы так не использовали. И еще меньше мы знали о том, что они нам говорили: они в основном организовывались в португальской колониальной армии. Оба товарища уже участвовали в войне в Африке, хотя они были еще молоды, примерно того же возраста, что и мы, только чуть больше двадцати. Они говорили, что именно оттуда пришли силы для свержения португальского режима Салазара. Они работали вместе с африканскими освободительными движениями в Анголе, Мозамбике и Гвинее-Бисау.</p>


<p>


В основном мы проводим акты саботажа. Многие товарищи из нашей организации были замучены и убиты. Но борьба долго не продлится, фашистский колониальный режим скоро падет. Вести политическую работу в армии — это то, что мы даже не могли себе представить. Армии всегда были частью другой стороны. Во время войны во Вьетнаме американские солдаты находили помощь среди немецких левых, чтобы дезертировать, но то, что мы сейчас услышали от этих португальцев, показалось нам чуждым.</p>


<p>


Мы встретились на улице, а затем отправились в парк на прогулку. Вдвоем они постоянно нервно наблюдали за окружающей нас местностью. Я передал им документы о подделке после того, как объяснил основы наших методов. Перевести все было несложно: они сказали, что уже организовали это. «Вам нужно оружие?» — спросили они. Они сказали, что одной из их важнейших задач было снабжение африканских освободительных движений оружием, которое они украли из запасов португальской армии. Они могли бы достать что-нибудь для нас, если бы мы захотели.</p>


<p>


Мы договорились встретиться с ними через несколько недель, но из этой встречи ничего не вышло.</p>


<p>


Осенью 1973 года какой-то парень в Гамбурге, который снял для нас квартиру, написал на нас донос. Гамбургское управление по защите конституции решило не арестовывать первого вошедшего в квартиру, а вести за ней длительное наблюдение, чтобы выявить всех, кто живет нелегально, и затем поймать их всех вместе в ходе одной большой операции. Петля затягивалась все туже и туже.</p>


<p>


Однажды мы с Кей ехали в машине по Кельну. Я вел машину. Вдруг я увидел в зеркало заднего вида машину позади нас, в которой сидели два парня, от одного взгляда на которых у меня кровь стыла в жилах. Я поняла, что это свиньи. С этого момента мы стали систематически проверять, проезжают ли мимо нас машины или останавливаются рядом с нами. Через некоторое время стало ясно, что за нами наблюдает большой отряд мощных машин. Мы задумались о том, как нам сбежать. Мы не так часто бывали в Кельне и не знали дороги, и единственное, что нам пришло в голову, — это поехать в подземный гараж у собора.</p>


<p>


Сначала мы попытались переманить машины наблюдения в другой район Кельна. Затем мы как можно быстрее доехали до подземного гаража, припарковали машину на промежуточной парковке и побежали к лестнице, ведущей прямо на соборную площадь. На бегу мы сняли пальто, и я повязала шарф на волосы. Когда мы спешили через дорогу, то увидели, что машины наблюдения оцепили подземную парковку. Никто не обратил на нас внимания, потому что предполагали, что мы все еще находимся на парковке.</p>


<p>


Даже после того, как нас арестовали, мы так и не смогли понять эту попытку поймать нас. Позже из материалов дела мы узнали, что это была конкурентная борьба Федерального ведомства по защите конституции, которое хотело само прославиться успешным «арестом террористов». Это противоречило планам Гамбургского управления по защите конституции арестовать нас всех одним махом после длительного наблюдения за нами.</p>


<p>


Ограбление банка прошло успешно, но, кроме этого, мало что из того, что мы пытались сделать, получилось как надо, и ничего из того, что имело отношение к нашей реальной цели — освобождению Андреаса, Ульрике и остальных, не прошло успешно. Вместо этого мы начали спорить друг с другом, недоверять друг другу, чем больше они наблюдали за нами, и не смогли сделать из всего этого никаких выводов. Мы не дали шанса людям, которые хотели с нами работать. Мы не смогли превратить полезные контакты в устойчивые отношения. Это было ужасно.</p>


<p>


В это время, а также в то время, я относился к другим людям самоуверенно, высокомерно и унизительно. В своей убежденности, что я выбрал единственно возможный и правильный путь, я мерил все и всех своим мерилом. Одна женщина, с которой я давно общался, работала в важном американском военном учреждении. Она осмотрелась и выяснила, какие у нас есть возможности осуществить взрыв в компьютерном центре, а затем попросила принять активное участие в нападении на центр. Я отреагировал на ее просьбу чистым отказом. Я заклеймил ее желание как полную переоценку собственных возможностей, раскритиковал ее в пух и прах и, по моему приказу, мы разорвали с ней все контакты.</p>


<p>


В зимние месяцы все мы заметили, что находимся под наблюдением, но сначала мы не думали, что это имеет к нам какое-то отношение. Мы просто не могли представить и не хотели признавать, что полиция могла взять наш след. Позже, когда встречи со следопытами и попытки арестовать нас стали происходить чаще, у нас появилось крайне субъективное видение ситуации, которое часто было далеко от объективных событий. Любой, кто видел полицейских, хотел отступить от борьбы; любойС , кто чувствовал, что за ним следят, имел проблемы с идентификацией с незаконностью. Мы водрузили себя на собственные лопатки, объявив реальность проекцией, созданной нашим собственным разумом.</p>


<p>


В ночь на 4 февраля 1974 года четверо из нас (Вольфганг и Эберхард были во Франкфурте) ночевали в заговоренной квартире на чердачном этаже нового многоквартирного дома. Внезапно нас разбудил шум и яркий свет. Квартира была окружена огромным количеством полиции, а все здание было освещено очень яркими прожекторами. Мы слышали, как над нами пролетел вертолет, и голос из громкоговорителя приказал нам дать выйти из квартиры без оружия, раздетыми и с поднятыми вверх руками. В это же время дверь в квартиру с громким стуком распахнулась, и через окна мы увидели вооруженных полицейских на крыше.</p>


<p>


Точно в это же время Криста, Ильзе и Гельмут были арестованы в Гамбурге. Из-за даты нашего ареста нас с тех пор называли «группой из 4.2». В моей голове была только одна мысль: очевидно, что все должно было закончиться именно так после дерьмовых предыдущих шести месяцев.</p>


<p>


Мы все четверо вошли в подъезд квартиры, голые и с поднятыми руками. Вся лестничная площадка была заполнена вооруженными полицейскими в защитной одежде. Я была единственной женщиной, и на полпути вниз по лестнице мне пришлось стоять голой в окружении молодых полицейских. После того как первоначальное напряжение спало, первые свиньи, стоявшие вокруг меня, начали делать замечания по поводу моего тела. Прошло около получаса, пока старший офицер накинул на меня пальто. Я чувствовала себя абсолютно униженной и оскорбленной.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


Документы Rote Zora и RAF </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Что такое патриархат? Текст для обсуждения Революционных ячеек 1989 года


<p>


Перевод с немецкого </p>


<p>


 </p>


<p>


Южноафриканский гендерный порядок или исчезновение черных женщин</p>


<p>


 </p>


<p>


Говорят, что черные женщины подвергаются тройному угнетению: как чернокожие, как рабочие и как женщины. На этом с ними покончено. Широкий поток анализа перекатывается через них и погребает их под собой. Приходится царапать землю ногтями, чтобы найти их измельченными и минерализованными, как соль земли или покровительствуемыми как дочери Африки. Питательная среда или мужское творение, в любом случае всегда без«я». Над их исчезновением работает не только белый, но и черный человек.</p>


<p>


Начнем с южноафриканского пространственного порядка, который в первую очередь является гендерным порядком. Пресловутые резервации — это прежде всего женские лагеря, в которых четыре миллиона черных женщин заперты вместе со своими детьми, с депортированными стариками и депортированными инвалидами труда, чей всесторонний уход навязывается им как нечто само собой разумеющееся и ради чьего экзистенциального выживания они вынуждены работать в самых экстремальных условиях. Таким образом, большинство женщин из резерваций питаются исключительно и только своим семейным контекстом и при этом остаются незрелыми на всю жизнь — парадоксальное определение, которое, тем не менее, заставляет их в очень реальных условиях находиться под постоянной опекой мужчин, часто их собственных сыновей. В то же время, эта целенаправленная девальвация делает их абсолютно нищими, которые, как правило, не владеют ни землей, которую обрабатывают, ни домом, за которым ухаживают, ни скотом, за которым ухаживают, ни даже собственной зарплатой. Ведь согласно древним племенным кодексам чернокожего мужчины, быть женщиной — это не быть полноценным человеком, это состояние неполноценности, которое уничтожает все права, кроме права на необходимую пищу и одежду на теле. Примечательно, что этот вызывающий тревогу фаллократический кодекс — единственный, который патриархальный режим СА вырезал из сложной паутины обычаев некогда автохтонных племенных ассоциаций, чтобы сегодня злорадно навязать его юридически как кодекс Бантурехта или Наталя насильственно разрушенным и разорванным на части черным контекстам жизни в резервациях. В этом вероломномакте не обязательно подкупать чернокожего человека рабом, а скорее раскрывается сущностьрасистского капитализма. Становится очевидным, что он хочет с помощью чрезмерного насилия создать абсолютно бесправный и бесконечно исчерпаемый рассадник черных женских тел и черного женского труда, чтобы влить их в свою машину в качестве безвозмездной передачи энергии и первичного топлива. Именно это выражает в перспективе стремление депортировать и интернировать всех черных женщин как не-ценность. Интернирование как гендерная перспектива, которая представляет самые нескромные из всех отношений эксплуатации со средствами разделения, ограждения и полного лишения женщин собственности, чтобы выжать чистую и голую сверхприбыль из труда черных женщин.</p>


<p>


На это указывают жесткие барьеры для иммиграции и постоянно ужесточающаяся сеть депортационных указов, которая затягивает женщин городских гетто. Поскольку они теряют право на независимое проживание через брак, если только они не берут мужчину из того же района, вводится фактический запрет на создание черных семей, что является беспрецедентным инструментом демографической политики. Аналогичным образом, развод или вдовство ведут к депортации женщины, как и столь же неопределенный и всеобъемлющий ярлык «ленивый банту». Лень — это общий термин режима СА для обозначения самых разных фактов: например, отсутствие оплачиваемой работы, несмелость ее выполнять, отказываться от работы или часто менять ее, организовывать или даже бастовать.</p>


<p>


Это приводит нас в область женского наемного труда и, следовательно, непосредственно к центральной фигуре администратора труда. В кафкианском всемогуществе и произволе он может выдать, отказать или отозвать разрешение на работу и, таким образом, автоматически отдать приказ о высылке. Однако именно в силу характера работы, навязываемой чернокожим женщинам, очень немногие из них способны легализовать свое существование в Южной Африке. Едва ли кто-то из них может доказать десятилетнюю непрерывную работу у одного и того же работодателя, что делает их нелегальными в собственной стране.</p>


<p>


Таким образом, некоторые из женщин зарабатывают на жизнь как торговцы и рыночные женщины, как продавцы газет и пивные королевы Скокиан, как проститутки, магазинные воришки и грабители. Однако мелкая торговля не обязательно является выражением новых женских привилегий. Скорее, это единственный вид деятельности, который не требует первоначального капитала или способностей, денег, постоянного места жительства или защиты. (Б.Коссодо) Эти предпосылки, однако, создают необходимую мобильность в нелегальности, это особенно верно для растущего числа молодых женщин, которые специально и все более профессионально зарабатывают на жизнь воровством и кражами из магазинов. Довольно много молодых женщин, большинство из которых имеют очень хорошие перспективы на будущее (!), впали в пьянство и ведут жизнь постоянных нарушителей закона, с тревогой жалуется христианский социальный работник Кузвайо. </p>


<p>


Наемный труд черных женщин радикально обесценивается в системе господства белых мужчин; в любом случае, зарплата черного мужчины удваивается и утраивается, а белого — даже более чем в двадцать раз. Крошечное городское меньшинство черных женщин работает учителями, медсестрами, секретарями или продавцами в магазинах — фаллократические отражения слишком хорошо знакомых нам проблем одомашненной женщины. От десяти до двадцати процентов — никто не хочет знать точно — вынуждены работать в пограничных отраслях, южноафриканской версии свободных производственных зон с их пресловутыми особыми условиями и бесправием рабочей силы, в условиях, столь же одиозных, сколь и нормативных. Границы — это результат последних стратегий капитала, направленных на получение чрезвычайно высоких прибылей за счет бедности резерваций. Подобно железному кордону, они змеятся по краям резерваций, чтобы выжать из них наемный труд чернокожих женщин для производства текстиля, продуктов питания, обуви, напитков и табака. Места, где приостановлено действие всех трудовых законов, где нет минимальной заработной платы, где людям предлагают зарплату, которая значительно ниже законодательно установленной черты бедности, чтобы эксплуатировать бедность за гранью бедности.</p>


<p>


Однако самой несчастной и отвратительной из всех работ остается работа в поле, особенно в той форме, в которой ее ожидают от женщин. Без каких-либо существенных технических приспособлений он превращается в тяжелый, изнурительный, бесконечный изнурительный труд, который слишком часто оплачивается некачественными натуральными товарами. Поденщики и сезонные рабочие, согнутые, измученные, подверженные самым экстремальным погодным условиям, с детьми на руках, которым приходится помогать без оплаты, — эта суровая реальность обнажает желчную суть мифа о том, что женщины ближе к природе и земле; действительно, они трудятся в поте лица своего и согнуты под непосильной нагрузкой. Бурная индустриализация сельского хозяйства, которая жестко выметает мелких черных арендаторов с их участков и решительно сокращает и механизирует мужской сельскохозяйственный труд, одновременно всасывает огромное количество тел черных женщин, из которых она извлекает материал для финансирования человека и машины. Таким образом, эти два явления не противоречат друг другу, а являются брожением одной и той же динамики. Чем больше тяжелый компонент полевой работы превращается в специфический женский труд, тем устойчивее он исчезает из социального и аналитического восприятия. Как и все, к чему прикасаются женщины.</p>


<p>


Совершенно без тени — это черная армия женщин, которая ежедневно исчезает в домах белого господства. Как только она переступает порог, ее буквально пожирают, лишая физической субстанции и человеческого присутствия. Святое семейство из патриархата группируется вокруг работы черного женского персонала таким образом, что навязчиво и без усилий превращает черные тела в абсолютные пустоты, а души — в мертвые описи без имен. Согласно Гегелю, динамика отношений между хозяином и служанкой заложена в постоянном стремлении стереть сознание служанки. В этом отношении расшифровывается парадокс, что из всех вещей, существа, которые наиболее радикально обесценены и наиболее решительно разделены на социально-политической территории, в свою очередь, включены в самую частную, самую интимную и самую священную сферу белых господ и вынуждены отрабатывать все свое воспроизводство. Как бессознательные существа, чей взгляд ничего не значит.</p>


<p>


Домашнее обслуживание — это тотальный институт, говорит Нобенгази Кота. Домашний труд бесшовный, без временных контуров, без свободного пространства, без места уединения, которое необходимо каждой человеческой личности. Домашние работники перемещаются непрерывно, полностью изолированы и постоянно контролируются на чужой и враждебной орбите, которая не подчиняется никаким правилам, кроме правил произвола господства.</p>


<p>


Домохозяйка осуждается как худший работодатель в стране. Она заставляет своих слуг работать в среднем семьдесят два часа в неделю и платит им столько, сколько может выжать из своей домашней казны после оплаты бакалейщика, мясника и так далее. Хотя это старая жалоба черных слуг из США, и в ней белые домохозяйки ошибочно обвиняются исключительно в историческом и тотальном институте домашней работы, она очень точно отражает условия труда более восьмисот тысяч горничных в Южной Африке сегодня, особенно спящих домохозяек. Горничная равно девочка, равно уничижительное клеймо хозяина на горничной, на чернокожих женщинах всех возрастов, преимущественно единственных кормильцев в среднем семи человек, прикрепленных к ним. Некоторые из них работают более восьмидесяти часов в неделю — безграничная пустыня работы без каких-либо гарантий, без медицинского, социального страхования или страхования по старости. Если они серьезно заболевают или стареют, сообщает Эллен Кузвайо, они часто попадают в транзитные лагеря для полностью обездоленных чернокожих на пути к депортации.</p>


<p>


Интернирование как гендерная перспектива женщин является самым острым инструментом режима СА в отношении трудовой и демографической политики чернокожих женщин. Их неумеренная эксплуатация в пограничных отраслях и на полевых работах уже в значительной степени осуществляется из резерваций. Домашняя работа в домах белых правителей сама по себе является изоляционной тюрьмой, ограничивая многих женщин цементными камерами помещений для прислуги. Даже женское население черных гетто, так называемые женщины из Параграфа 10, имеющие гарантированные права на проживание, больше не имеют надежного плацдарма. Все более узкие и изощренные депортационные решетки выхолащивают их права и жестко отсеивают в поисках конкретной формы пригодности. Определенный контингент молодых, бездетных, незамужних, трудолюбивых, неорганизованных девушек-женщин нужен абсолютно и исключительно, то есть абсолютно эфемерное состояние женской рабочей силы, в котором уже заложено последующее исчезновение.</p>


<p>


Депортация из Южной Африки того самого пола, который производит и воспроизводит черный род, призвана всеми силами добиться резкого сокращения автохтонного населения. Две трети черных женщин уже одиноки в результате систематического разрушения их жизни. Замужнее меньшинство живет вдовьей жизнью, по крайней мере, в резервациях, где раз в год появляется мужчина в качестве гостя в вечной миграции; если он вообще появляется.</p>


<p>


Радикальное разделение полов направлено прежде всего на то, чтобы заставить серьезно сократить рождаемость и вообще блокировать появление новых черных поколений. Уже сейчас в резервациях умирает в семь раз больше новорожденных, чем в гетто. Среди умерших младенцев опять-таки на двадцать процентов больше женщин, чем мужчин, потому что строгий традиционный кодекс господства требует, чтобы, особенно в чрезвычайных ситуациях, последние женские силы переходили в мужской принцип. В этой логике смерти, в которой определенный правительством лишний аппендикс должен быть уничтожен всеми средствами, аборты, конечно, запрещены, потому что черные женщины ни в коем случае не должны владеть своим телом, и с этим запретом растет желаемое принуждение к стерилизации.</p>


<p>


В мире существует поистине жестокий репертуар государственных мер контроля рождаемости и демографической политики. По тщательно продуманному и жестокому интернированию женщин мы не знаем аналогов. Это беспрецедентно. Однако чернокожие женщины не исчезают в резервациях только потому, что их туда помещают. Они становятся невидимыми и полностью исключаются из социального восприятия благодаря своей работе: женской работе, которая не означает женский наемный труд. Наемный труд регистрируется, измеряется и оценивается даже на самых низких позициях. Он появляется на рынке труда и придает своему носителю определенную значимость. Производство видов в самом широком смысле, напротив, происходит в абсолютной тысячелетней тьме; оно предстает не как труд, а как проклятие. В общепринятом координатном кресте политической экономии это явление ошибочно переводится как докапиталистическое. Благодаря сохранению докапиталистического сектора, из которого все больше извлекался мужской труд и в котором должны были доминировать женщины, присвоение труда стало возможным при невероятно низких затратах. Издержки, которые обычно несет капиталист, несли исключительно докапиталистический сектор. Говоря простым языком, женщины обеспечивают то, что в других странах называется страхованием по безработице, пенсионными фондами, образованием и подготовкой новых работников, медицинским обслуживанием и оплатой больничных листов. (Айви Мацепе).</p>


<p>


Это все еще не исчерпывающее определение женского труда. Однако бросается в глаза, что вышеупомянутые системы ухода в основном и всегда обеспечиваются женщинами, исторически варьируется только степень. Это ни в коем случае не докапиталистическая система, наоборот. Это вершина капиталистической рациональности — сделать все возрастающую армию человеческой рабочей силы бесполезной, потому что машина эксплуатации требует все большего количества неоплаченного труда. Важно отметить, что в этом контексте говорят о феминизации труда, потому что полное, абсолютно безвозмездное извлечение женского труда является оригинальной моделью для получения тотальной сверхприбыли. Мы понимаем, что сексизм является матрицей58 для расизма.</p>


<p>


И поэтому в своей женской политике режим СА не опирается на богатый докапиталистический жизненный и производственный контекст черных племен, а безжалостно и бесконечно жестоко устраняет его. Резервации являются насильственными капиталистическими неологизмами и по своей структуре столь же современны, сколь и разрушительны. Через них связь между производством и воспроизводством намеренно разрывается не только пространственно, но и с точки зрения извлечения стоимости; ведь непомерная прибыль может быть извлечена через радикальное отрицание затрат на воспроизводство.</p>


<p>


 </p>


<p>


Исчезновение всех женщин, или Что такое патриархат?</p>


<p>


 </p>


<p>


Остается вопрос, почему воспроизводство вида может быть так радикально отменено? И почему именно тот пол, который его воплощает? Давайте вспомним.</p>


<p>


Женщины обеспечивают то, что в других странах называется страхованием от безработицы, пенсионными фондами, образованием и подготовкой новых работников, медицинским обслуживанием и оплатой больничных листов. Мы критиковали этот список, потому что, и это не случайно, в нем отсутствует важнейший пункт: женщины производят на свет потомство.</p>


<p>


Этот неизбежный биологический факт, насколько нам известно, никогда не получал того аналитического внимания, которого он заслуживает, потому что он был ограничен левыми, мужским взглядами противостоит представлениям о равенстве и создает неразрывное гендерное различие. Одна только Симона де Бовуар взялась вырвать этот взрывоопасный факт у биологов, которые выковывают из него вечную апологию патриархата. Она пишет, а мы резюмируем.</p>


<p>


Как и мужчина, женщина — это ее тело; но ее тело — это нечто отличное от нее. От полового созревания до менопаузы она является ареной процесса, который происходит внутри нее, не затрагивая ее. Фактически, в цикле менструации нет никакой индивидуальной цели, поэтому его иногда называют проклятием. Верно лишь то, что женщина постоянно осуществляет исполнение беременности в виде ежемесячной крови и боли. В период беременности в нее вселяется другой, который питается ее субстанцией, она одновременно является собой и другим. Это изнурительное представление, которое сотрясает весь организм и не дает женщине никаких частных преимуществ. Напротив. Конфликт между видом и личностью, который иногда превращается в драму во время родов, придает женскому телу тревожную уязвимость. Людям нравится говорить, что в теле женщины есть болезни; это правда, что она несет в себе чужеродный элемент — вид, который разъедает ее. Вид, в котором дети остаются неспособными обеспечить свои собственные потребности еще долгое время после того, как их перестают кормить.</p>


<p>


Таким образом, телесная работа женщины не заканчивается на внутренних границах ее чрева; одно только перерезание пуповины отнюдь не делает новорожденного самостоятельным, жизнеспособным существом. Эта особая хрупкость человеческого рода вынуждает к сложной системе заботы, и фактически женский пол, производя на свет новое поколение, производит и охрану старого. Однако характер и степень этого бремени не являются природными константами; они уже отражают исторические и властные отношения. Жизнь женщины не обязательно должна быть непрерывной цепью губительных беременностей в тяжелейших условиях жизни и крайнего физического износа. Это уже перевод биологической детерминанты в социальную.</p>


<p>


А царство исторического и власти начинается там, где отношение общественного труда навязывается специфически женской способности к производству жанра. Отношение общественного труда, которое навязывает гендеру все поле человеческого воспроизводства и порабощает его в нем. В этом акте насилия Гегель самодовольно видит субъективный элемент в мужчине, в то время как женщина остается замкнутой в роде. Эта замкнутость женщины в роде проистекает не из ее природы и не из мифа, а скорее из чего-то твердого конкретного и рукотворного: принуждение женщины к бесконечному труду в еде, одежде, жилье, гигиене, здоровье, болезни, детстве и старости, короче говоря, ко всему труду общества, который по иронии судьбы предстает как частный. Как это возможно? За исключением мимолетного момента соития, мужчина полностью свободен от работы тела, в котором запечатлена необратимая разница между полами. Двусмысленная свобода, потому что свободен от судьбы и свободен от бремени жанрового производства. Этот избыток в экономике тела, этот избыток62 индивидуальной и гендерно-коллективной свободы действий используется мужчиной для захвата социальной территории и формирования из нее пространства власти, из которого он насильственно изгоняет пол со свойствами и принуждает его к игу общественного труда. В этом первом историческом отношении принудительного труда гегелевский субъективный момент проявляется в мужчине как его насильственно принудительное освобождение от всякого общественного труда, чтобы быть свободным для труда, расширяющего его пространство власти; женщина же остается замкнутой в роде постольку, поскольку она насильственно изгнана из общественного пространства власти и заключена в недра бесконечного использования в общественном труде. Следовательно, возможно, что целый пол не появлялся как социальный с незапамятных времен. Отсюда исчезновение женщин.</p>


<p>


Акт социального уничтожения женщин, однако, двоякий: принуждение, превращающее общественный труд в невидимый женский труд, продолжается в радикальной девальвации этой работы. Изгоняя, подобно Эвридике, женщин, и труд, выжженный в их плоти, в оркус, после чего ему не позволено оглядываться, мужчина нивелирует операционную основу модели господства в обществе в целом, которая явно всегда организует труд как порабощение и эксплуатацию и вводит его в историю как рабство, крепостное право вплоть до капиталистического выжимания прибавочной стоимости, не раскрывая его происхождения: сверхприбыли, которую он извлекает из женщин. Грабеж, который не проявляется как таковой и поэтому никогда не был предметом анализа. Ведь женский труд, и это не означает женский наемный труд, изменчив, он не складывается в твердую форму, он не объективируется в каком-либо продукте, который можно обменять. В этом отношении его нельзя соотнести, его нельзя измерить, он остается неизмеримым, а без измерения, опять же, невозможно сравнение, все основания отнимаются от эквивалента.</p>


<p>


Однако труд, не знающий эквивалента, не создает стоимости, потому что она в нем не выражена. Он ничего не стоит и делает невозможным извлечение прибавочной стоимости. Тем не менее, прибыль, получаемая от него, ускользает от всякого накопления. Мы видим: Женский труд не создает стоимости, из него нельзя извлечь никакой накапливаемой прибыли, и все же это бесконечный общественный труд. Конечно, он не остается неизменным в своей форме, а подвержен серьезным историческим и социальным изменениям. Однако все проявления, в которые втискивается женский труд, содержат одно и то же твердое ядро: его суть и его носитель обесцениваются до неузнаваемости. С этим радикальным отрицанием мы сталкиваемся во всех идеологических системах, анализах труда и теориях стоимости. Оно удалено и стерто из всего правящего комплекса категориальных дискурсов . А то, что там не существует, также социально стерто, поскольку его артикуляция систематически блокируется.</p>


<p>


Пол, который не может символизировать себя в чем-либо и не может создать для себя социальную репрезентацию, — это пол, который не является таковым, говорит Люс Иригарай. Ведь человек — это не природный вид, а историческая идея. А историческая идея по-прежнему знает только человека. Это становится значимым во всех современных революционных теориях с их обещанием равенства, которое на самом деле является угрозой. Ибо что это означает, кроме того, что еще более решительно отрицается необратимое различие полов, отрицание, которое может быть успешным только через полное нивелирование женщины. Через нивелирование женщины мужчина намеревается избавиться от своих оков и перейти из царства необходимости в царство свободы своего третьего, как меры всех вещей. Различие аннигилируется в экономике одного и того же, единого, одного и того же, и стирается в величайшей общности в саморепрезентативных системах мужского субъекта. (Иригарэй)</p>


<p>


Теперь мы понимаем, что гендерный антагонизм имеет совершенно иное измерение, чем классовый антагонизм. Более того, приравнивая эти два понятия, мужское превосходство сознательно хотят зафиксировать на вечные времена; сознательно подавляя экзистенциальный избыточный труд женщин, который продолжает существовать вне всех отношений господства. Классовые антагонизмы несут в себе, по крайней мере в перспективе, возможность их упразднения. Не существует никакого исторического закона, никакой неизменности, которая заставляла бы человека эксплуатировать человека. Единственный непреложный факт, однако, заключается в том, что оба пола никогда не будут равны. Мужчина никогда не станет мерой всех вещей, если он не уничтожит женский пол с присущей ему способностью. Это желание скрыто в его столь же агрессивном и навязчивом стремлении аннулировать, ассимилировать расхождение полов с помощью средств технологического воспроизводства, чтобы живая женщина в конце концов стала ненужной. С какой целью, спрашивает он себя, он сверг богов, если не в желании быть единственным и неповторимым на земле?</p>


<p>


Здесь мы обнаруживаем поразительную согласованность, которая включает в себя революционного человека: согласованность, которая пронизывает все его контрпроекты. Официально отвергнув своих богов и их несостоятельную загробную жизнь, чтобы создать самого себя, он проворно воскрешает старые цепкие и пронзительные парадизы в этом мире в своих революционных утопиях, для своего царства является, в конце концов, от мира сего. Мы смотрим в то же самое здание мысли, только хозяин сменился. Революционер патетически провозглашает царство свободы, равенства, конец всякой эксплуатации человека человеком. Он не может иметь в виду конец эксплуатации женщин мужчинами, потому что этот конец разрывает все предыдущие революционные замыслы как макулатуру, выставляя их тем, чем они являются: мужскими левацкими идиллиями господства. Конец эксплуатации женщин означает конец возможности выбивания мужской власти из экзистенциального прибавочного труда женщин. Власть без власти — таков конец исторического человека.</p>


<p>


В китайских легендах говорится, что великие мастера входят в свои образы и исчезают. Женщина не является великим мастером. Поэтому ее исчезновение никогда не будет полным. Она появляется вновь, занятая своим исчезновением.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Новое женское движение


<p>


Перевод с немецкого</p>


<p>


 </p>


<p>


Все личное — политическое» — один из центральных лозунгов нового женского движения с конца 1960-х годов. Он выражает сочетание субъективного опыта угнетения с политическими требованиями, из которых это движение изначально черпало свою политическую взрывную силу. Личное давление было сильной движущей силой для требования социальных и политических потрясений.</p>


<p>


В первой большой кампании за отмену § 218, начатой новым женским движением в 1971 году, практическая поддержка женщин, желающих сделать аборт (например, поездки в Голландию, где действовал более либеральный закон об абортах), сочеталась с требованием права женщин на самоопределение и в то же время атаковала эксплуатацию и дискриминацию женщин в патриархальном обществе через двойную нагрузку, насилие над женщинами, оплату по легким зарплатным группам и т.д. Женская кампания была также политической кампанией. Женщины признали социальные причины своего ранее индивидуально воспринимаемого угнетения и потребовали изменений в частной и общественной жизни.</p>


<p>


Из потребности в автономных пространствах, свободных от репрессий, куда мужчины не имеют доступа, в течение 70-х годов развивается широкая сеть женских проектов; основываются женские центры, женские кафе и женские книжные магазины. Когда в середине 70-х годов насилие в отношении женщин стало одним из центральных вопросов женского движения, женщины создают центры экстренной помощи и женские приюты для поддержки и защиты избитых и изнасилованных женщин.</p>


<p>


Чем больше разочаровывались надежды на быстрые изменения как в частной, так и в общественной сфере, тем больше женщины уходили в эти структуры, обеспечивающие защиту от прямого сексистского угнетения. Цель и надежды на изменения в обществе в целом отошли на второй план. Некоторые женщины использовали свои силы, чтобы облегчить участь тех, кто подвергался прямому насилию; другие отделяли себя от патриархального общества, занимались магией и спиритизмом в поисках корней женской идентичности и ролевых моделей, идеологизировали естественное женское миролюбие и новую внутреннюю сущность.</p>


<p>


К 1980-м годам женское движение раздробилось и потеряло свою привлекательность для многих. В то же время женщины, работающие в смешанных левых группах, подхватили феминистское содержание. В качестве примера можно привести дискуссии в центральноамериканских группах о положении женщин в Никарагуа после победы освободительного движения.</p>


<p>


Но требования женского движения были подхвачены и государственными структурами, например, агентствами равенства, которые ставят своей целью определенную степень эмансипации женщин и стремятся интегрировать радикальные позиции из женского движения.</p>


<p>


Лесбиянки, которые составляли решающую часть женского движения в течение 1970-х годов, также развивали свои собственные структуры и позиции, хотя продолжалось сотрудничество с женщинами из смешанных политических контекстов.</p>


<p>


Красная Зора относится к женскому движению из самовосприятия его участников как феминисток, но в то же время критикует его ограниченность и сведение к специфическим женским проблемам. При первых нападениях и женщины из Революционных ячеек, и «Красная зора» поддержали кампанию против § 218. Однако в своем интервью в июне 1984 года женщины из «Красной зоры» заявляют.</p>


<p>


Мы не хотим левого разделения труда по принципу женщины занимаются женскими вопросами, мужчины — общими политическими вопросами. Мы не позволим им снять с себя ответственность за изменение нашей повседневной жизни! и направляют свои атаки, с одной стороны, против торговцев женщинами и секс-шопов, а с другой — против Siemens Electronics, компьютерной компании Nixdorf и центра обработки данных Verband der Vereine Kreditreform как сопротивление против производства оружия, слежки и экономической реструктуризации.</p>


<p>


В 1985 году они берут на вооружение сопротивление женщин против генетических и репродуктивных технологий и фокусируют свои атаки почти исключительно на этой области.</p>


<p>


Центральным элементом их политики является солидарность с женщинами стран третьего мира. По аналогии с Революционными ячейками, женщины Красной Зоры рассматривают анализ антиимпериализма как необходимое условие для понимания всемирных механизмов угнетения и разделения и способности развивать эффективное сопротивление.</p>


<p>


В своих действиях против компании по производству одежды «Адлер» они воплотили эту позицию на практике и успешно</p>


<p>


Значительная часть продукции компании Adler производится в свободных производственных зонах Юго-Восточной Азии. Когда южнокорейские работницы объявили забастовку за повышение зарплаты и улучшение условий труда, «Роте Зора» в поддержку корейцев подожгла немецкие филиалы «Адлера», сначала 21 июня 1987 года в главном офисе в Хайбахе, а затем 15 августа 1987 года одновременно в девяти филиалах в Хальстенбеке, Бремене, Ольденбурге, Изернхагене, Касселе, Хольцвикеде, Нойсе, Франкфурте и Ахене.</p>


<p>


Свою связь с революционными ячейками объясняет Rote Zora в интервью 1984 года.</p>


<p>


В своем развитии мы определили собственное содержание, поэтому мы организованы автономно, как женщины, но мы опираемся на опыт RZs. Более того, сотрудничество между радикальными группами может усилить боевое сопротивление в целом. Были продуктивные формы сотрудничества, такие как акции в связи с визитом Рейгана и дискуссионный документ о движении за мир. Есть также всегда раздражающие дискуссии.</p>


<p>


Потому что мужчины, которые иначе переводят свой радикальный разрыв с этой системой в последовательную практику, часто пугающе далеки от понимания того, что означает антисексистская борьба и какое значение она имеет для социально-революционной перспективы. Среди нас, женщин, также спорят о том, где проходят границы, на которых сотрудничество укрепляет нас или парализует нашу женскую борьбу. Однако мы считаем, что наша феминистская идентичность объединяет нас с некоторыми женщинами из РЗ.</p>


<p>


В ретроспективе видно, что хотя Революционные ячейки уже назвали борьбу за освобождение женщин частью своей политики в Революционном гневе № 1 от мая 1975 года, практическая реализация была оставлена женщинам Революционных ячеек и Роте Зора.</p>


<p>


Из новых текстов РЗ видно, что, с одной стороны, они начали новую дискуссию об антипатриархальной борьбе с тематизацией расизма и сексизма, а с другой стороны, Роте Зора отказалась от сотрудничества с Революционными ячейками и отделилась от них.</p>


<p>


Поскольку декларации о совместных действиях Революционных ячеек и «Красной Зоры» отнесены к другим координационным центрам, эти нападения упомянуты здесь еще раз для полноты картины</p>


<p>


Март 1981 года распространение поддельных билетов в Рурской области.</p>


<p>


Июнь 1982 года по случаю саммита НАТО и визита президента США Рейгана, поджоги и взрывы против нескольких американских компаний и учреждений: Клубы офицеров США в Бамберге, Франкфурте, Гельнхаузене и Ханау; ITT Ганновер; IBM, Дюссельдорф; Control Data, Дюссельдорф; Германо-американский институт, Тюбинген; Bourns-Ketronic, Гамбург; McDonnell Douglas, Кельн.</p>


<p>


Август 1984 г. Нападения на компании Kreutzer и Koch, продукция которых производится в тюрьмах и психиатрических отделениях.</p>


<p>


Апрель 1985 г. Нападение на компанию Siemens, Изернхаген.</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Интервью с Rote Zora (июнь 1984 года)


<p>


Перевод с немецкого</p>


<p>


 </p>


<p>


Вопрос</p>


<p>


Давайте начнем с того, кто вы на самом деле? </p>


<p>


Зора 1</p>


<p>


Если вы имеете в виду лично, то мы — женщины от 20 до 51 года, некоторые из нас продают свой труд на рынке возможностей, некоторые берут то, что им нужно, другие еще не попали в социальную сеть. У одних есть дети, у других нет. Некоторые женщины — лесбиянки, другие любят мужчин. Мы делаем покупки в отвратительных супермаркетах, мы живем в уродливых домах, мы любим гулять или ходить в кино, театр, на дискотеку, мы отмечаем вечеринки, нам нравится ничего не делать. Конечно, мы живем в противоречии, что многие вещи, которые мы хотим сделать, хотим добиться, не могут получиться спонтанно и по принципу козла. Но после успешных действий мы очень счастливы.</p>


<p>


Вопрос</p>


<p>


Как вы получили свое имя? </p>


<p>


Зора 2</p>


<p>


Рыжая Зора и ее банда, это дикое отродье, которое ворует у богатых, чтобы отдать бедным. А создание банд, выход за рамки закона — это, похоже, мужская прерогатива и по сей день. Однако именно тысячи частных и политических оков, которыми мы, девушки и женщины, связаны, должны превратить нас в бандитов, отстаивающих нашу свободу, наше достоинство, нашу человечность. Законы, справедливость и порядок в корне против нас, даже если мы упорно боролись за некоторые права и должны бороться за них каждый день заново. Радикальная женская борьба и законопослушность не сочетаются!</p>


<p>


Вопрос</p>


<p>


Но ведь не случайно ваше имя имеет те же начальные буквы, что и имя Революционных ячеек.</p>


<p>


Зора 1</p>


<p>


Нет, конечно, нет. Red Zora также призвана выразить, что у нас те же принципы, что и у RZ, та же концепция построения нелегальных структур, создания сети, выведенной из-под контроля и хватки государственного аппарата. Только таким образом мы можем осуществлять подрывные и прямые действия в сочетании с открытой, легальной борьбой различных движений. Мы дадим отпор! Этот лозунг женщин мая 68 года сегодня является бесспорным в отношении индивидуального насилия над женщинами. Однако он является весьма спорным и в значительной степени табуированным как ответ на отношения господства, которые постоянно порождают это насилие заново.</p>


<p>


Вопрос</p>


<p>


Какие действия вы предприняли до сих пор и на каком фоне? </p>


<p>


Зора 2</p>


<p>


Женщины РЗ начали в 1974 году с бомбовой атаки на Федеральный конституционный суд в Карлсруэ, потому что мы все хотели отмены 218 года, а не этого индикативного решения, которым можно манипулировать в любое время. В Вальпургиеву ночь 77 года мы привели в действие взрывное устройство в Федеральном медицинском союзе, потому что оттуда всеми силами пытались оттеснить даже эту сокращенную реформу абортов. Затем нападение на компанию Schering во время процесса по делу Duogynon.3 И снова и снова нападения на секс-шопы. На самом деле, один из этих порномагазинов должен гореть или подвергаться вандализму каждый день! Поэтому мы считаем абсолютной необходимостью вырвать эксплуатацию женщин как сексуальных объектов и производителей детей из частной сферы и показать наш гнев и ярость по этому поводу огнем и пламенем.</p>


<p>


Зора 1</p>


<p>


Однако мы не ограничиваемся структурами прямого, то есть явного, угнетения женщин. Как женщины, мы в равной степени подвержены влиянию социальных отношений насилия в целом, будь то разрушение городов, окружающей среды или капиталистически организованных форм производства, т.е. отношений, которым подвержены и мужчины. Мы не хотим левого разделения труда по принципу: женщины занимаются женскими вопросами, мужчины — общими политическими вопросами. Мы не хотим, чтобы с нас снимали ответственность за изменение нашей повседневной жизни! Именно поэтому, например, мы подожгли великолепные кареты адвокатов рентной акулы Каузена, которые несли ответственность за целую серию жестоких выселений из домов. Именно поэтому мы ввели немного нулевого тарифа, перепечатав настоящие билеты, которые мы распространяли вместе с RZs в Рурской области.</p>


<p>


Зора 2</p>


<p>


Наши последние атаки были направлены против Siemens и компьютерной компании Nixdorf. Они продвигают все более изощренные способы производства войны и борьбы с сопротивлением, разрабатывая новые технологии господства. Кроме того, нас беспокоила их новаторская роль в реструктуризации труда, особенно на спинах женщин во всем мире. Подобно тому, как женщины изолированы друг от друга надомной работой, каповазом4 и неполным рабочим днем и подлежат более выгодной эксплуатации без социальной защиты с помощью технологий этих компаний, женщины в так называемом 3-м мире буквально изнашиваются в производстве этой электроники. В возрасте 25 лет они полностью изнашиваются, выбрасываются!</p>


<p>


Вопрос</p>


<p>


Эта связь с 3-м миром, эксплуатация женщин там, насколько это важно для вас?</p>


<p>


Зора 1</p>


<p>


Мы объясняли эту связь во всех наших нападениях до сих пор, в том числе против торговцев женщинами и посольства Филиппин в прошлом году. Мы боремся не за женщин в странах периферии, а вместе с ними, например, против эксплуатации женщин как товара. Эта современная работорговля имеет свой аналог в отношениях супружеской собственности здесь. Формы угнетения разные, но корни у них общие. Мы больше не хотим, чтобынас разыгрывали друг против друга. Разделение между мужчинами и женщинами имеет свой международный аналог в разделении между народами 1-го и 3-го мира. Мы сами извлекаем выгоду из международного разделения труда. Мы хотим разорвать наши путы с этой системой и найти то общее, что у нас есть с женщинами других стран.</p>


<p>


Вопрос</p>


<p>


Вы объяснили, как вы понимаете свою практику. Почему вы организуете свою деятельность в контексте РЗ, однако, не внутри РЗ</p>


<p>


Зора 2</p>


<p>


Главная причина в том, что эта политика была разработана РЗ, и мы по-прежнему считаем ее правильной. В своем развитии мы определили собственное содержание, поэтому мы организованы автономно как женщины, но мы опираемся на опыт РЗ. Более того, сотрудничество между радикальными группами может усилить боевое сопротивление в целом. Было продуктивное сотрудничество, например, акции в связи с визитом Рейгана или дискуссионный документ о движении за мир ("В опасности и высшей необходимости средний путь несет смерть!»). Также всегда есть раздражающие дискуссии. Ибо мужчины, которые иначе воплощают свой радикальный разрыв с этой системой в последовательную практику, часто пугающе далеки от понимания того, что означает антисексистская борьба и какое значение она имеет для социальной революционной перспективы. Среди нас, женщин, также спорят о том, где проходят границы, на которых сотрудничество укрепляет нас или парализует нашу женскую борьбу. Но мы считаем, что с некоторыми женщинами из РЗ нас объединяет наша феминистская идентичность.</p>


<p>


Вопрос</p>


<p>


Значит ли это, что вы считаете себя феминистками? </p>


<p>


Зора 1</p>


<p>


Да, конечно, мы исходим из того, что частная сфера является политической. Поэтому, по нашему мнению, все социальные, экономические и политические условия, которые структурируют и закрепляют так называемую частную сферу, являются приглашением к борьбе, особенно для нас, женщин. Это те цепи, которые мы хотим разорвать. Но слишком недальновидно делать угнетение женщин здесь, в ФРГ, единственным стержнем политики и игнорировать другие отношения господства и насилия, такие как классовая эксплуатация, расизм, истребление целых народов империализмом. Такое отношение не позволяет понять суть беды, заключающейся в том, что угнетение женщин и гендерное разделение труда являются предпосылкой и основой для эксплуатации и господства в любой форме в отношении других рас, меньшинств, стариков и больных и, прежде всего, в отношении повстанцев и неукротимых.</p>


<p>


Зора 2</p>


<p>


Для нас трудности начинаются там, где феминистские требования используются для требования равенства и признания в этом обществе. Мы не хотим видеть женщин на мужских должностях и отвергаем женщин, которые делают карьеру в патриархальных структурах под прикрытием борьбы за права женщин. Такие карьеры остаются индивидуальным актом, от которого выигрывают лишь несколько привилегированных женщин. Ибо управление, формирование власти, дается женщинам в этом обществе только в том случае, если они представляют интересы мужчин на этих должностях или если соответствующая сфера ответственности не допускает интересов женщин в первую очередь.</p>


<p>


Вопрос</p>


<p>


Женское движение было довольно сильным в 1970-х годах. Оно многого добилось в правовом отношении. Ключевые слова — борьба против 218, предание гласности насилия над женщинами в браке и семье, изнасилование как акт власти и насилия, создание автономных контрструктур. Почему тогда вы заявляете о необходимости вооруженной борьбы?</p>


<p>


Зора 1</p>


<p>


Конечно, женское движение добилось многого, и я думаю, что самым важным результатом является то, что в обществе сформировалось широкое понимание угнетения женщин. И что женщины больше не переживают свое угнетение по отдельности и даже не винят себя в своих страданиях, но что женщины собрались вместе и ощутили свою общую силу. Кроме того, то, что было создано женским движением, женскими книжными магазинами, женскими центрами, женскими газетами или такими встречами, как Летний университет и конгрессы — все это теперь является частью политической реальности и неотъемлемой частью дальнейшего развития нашей борьбы.</p>


<p>


Зора 2</p>


<p>


Некоторые успехи также были скорее выражением социальной ситуации, в которой женщинам можно было дать свободное пространство; очевидно, что когда женщин хотели видеть на производстве и в офисах, создавалось больше мест в детских садах. Это не привело к фундаментальным изменениям в жизненной ситуации женщин. Для этого необходимо непрерывное движение, цели которого не могут быть интегрированы, бескомпромиссная часть которого не может быть втиснута в правовые формы, ярость и решимость которого выражается непрерывно во внепарламентской борьбе и антиинституциональных формах. </p>


<p>


Зора 1</p>


<p>


Легального пути недостаточно, потому что обычные структуры угнетения и насилия — это, в конце концов, законность: когда мужья бьют и насилуют своих жен, это законно. Когда торговцы женщинами покупают наших сестер из стран третьего мира и продают их немецким обывателям, это законно. Когда женщины вынуждены выполнять монотонную работу за прожиточный минимум и при этом разрушают свое здоровье, это законно. Это все условия насилия, которые мы больше не готовы терпеть и которые нельзя отменить простым осуждением. Общественное осознание масштабов насилия в отношении женщин — важный шаг, но он не привел к его предотвращению. Это феномен, когда кричащая несправедливость, с которой сталкиваются женщины, наталкивается на невероятный уровень невежества. Это толерантность, которая разоблачает мужское благодеяние. Это нормальное состояние связано с тем, что воинствующего сопротивления почти нет. Угнетение становится видимым только через сопротивление. Вот почему мы саботируем, бойкотируем, наносим ущерб, мстим за пережитое насилие и унижение, нападая на виновных.</p>


<p>


Вопрос</p>


<p>


Как вы оцениваете нынешнее женское движение? </p>


<p>


Зора 2</p>


<p>


Мы считаем, что говорить о женском движении неправильно. С одной стороны, под женским движением понимается то, что стало результатом старых структур и того, что от них осталось — от проектов, митингов до мистики. Существует множество течений, но они не дополняют друг друга плодотворно, а частично исключают и борются друг с другом. С другой стороны, новые политические импульсы приходят из других контекстов, где женщины как женщины осознают свое угнетение, которые радикально ставят под сомнение патриархальные структуры и делают политику в интересах женщин, например, женщины в латиноамериканских группах, во внутренней борьбе, в антиимпериалистических группах. Вот почему фраза «женское движение умерло, да здравствует женское движение» верна. Потому что женское движение — это не частичное движение, как движение за атомные электростанции или борьба за жилье, которые выживают, когда атомные электростанции уже не строят, а спекулятивные объекты уже недоступны. Женское движение относится ко всей совокупности патриархальных структур, к их технологии, организации труда, отношению к природе и, таким образом, является явлением, которое не исчезает с устранением отдельных эксцессов, а только в длительном процессе социальной революции.</p>


<p>


Зора 1</p>


<p>


Женское движение никогда не анализировало должным образом свое поражение по 218 и по государственному финансированию таких проектов, как женские приюты. Налицо отсутствие пренебрежительного отношения к государственной политике. Кроме того, поворот в семейной политике был предвосхищен волной нового материнства в женском движении. Классовый вопрос также всегда оставался в стороне, социальные различия отрицались равенством сексуальной эксплуатации. Это затрудняет, особенно в условиях нынешнего кризиса, реагирование на ухудшение условий труда и усиление эксплуатации, а также на реакционную семейную политику. Отсутствие перспективы действий для адекватного ответа на кризисную атаку приводит к дилемме: либо предпринимать наступательные действия против реакционной политики, либо просто спасать разворачивание субъективности в женских свободных пространствах. Мы не можем разрешить это противоречие теоретически, а практическое следствие, заключающееся в создании женских советов в настоящее время, не является проактивным решением. Опыт показывает, что мы, женщины, не добиваемся власти теми способами, которые как раз и предназначены для исключения женщин, для обеспечения и поддержания патриархального господства. Поэтому мы считаем, что женсовет, который предназначен для организации влияния в партиях и институтах, — это неправильный путь. </p>


<p>


Зора 2</p>


<p>


Но между тем существуют и другие важные подходы к обсуждению и анализу среди женщин, которые касаются будущего развития общества. Например, усиление эксплуатации с помощью новых технологий рассматривается с точки зрения перспективы снизу, новые формы заработной платы и труда анализируются в их последствиях для женщин, все более точно фиксируются косвенные структуры насилия над женщинами. Повседневная война против женщин, жесткая волна порнографии и растущая пропаганда, пренебрежительно относящаяся к женщинам, а также социальный призыв к большей матриархальности большей женственности четко осознаются и отвергаются многими женщинами. Точно так же кризис и новые стратегии капитала имеют своей предпосылкой эту регрессивную женскую и семейную политику. Политика народонаселения, и мы включаем сюда поправку 218, является попыткой оказать качественное влияние на развитие населения. Вместе с финансируемой государством генной инженерией одной из целей является увеличение числа здоровых немцев среднего класса — отбор, который необходимо предотвратить. Сегодня, как никогда ранее, нам необходимо радикальное женское движение, способное конкретно предотвратить и разорвать социальное и общественно-политическое окружение не только женщин, но и других групп населения, таких как иностранцы и меньшинства. Женское освободительное движение, которое не позволит надежде на революцию превратиться в красивую мечту.</p>


<p>


Вопрос</p>


<p>


Считаете ли вы себя частью женского движения или частью партизанского, или и того, и другого, и как вы видите эту связь?</p>


<p>


Зора 1</p>


<p>


Мы являемся частью женского движения, мы ведем борьбу за освобождение женщин. Помимо теоретического сходства, есть еще одна связь между нашей практикой и легальным женским движением, а именно: субъективная радикализация, которая может побудить других женщин к сопротивлению, что способствует тому, что женщины воспринимают себя и свое сопротивление всерьез. Чувство силы, когда ты видишь, что можешь сделать что-то, чего раньше боялась, и когда видишь, что это дает результат. Мы также хотели бы передать этот опыт. Мы не думаем, что это должно происходить в тех формах, которые мы выбрали. Например, женщины, которые сорвали пип-шоу в Берлине, оставив после себя женские знаки и зловоние, такие действия ободряют нас, укрепляют нас, и мы надеемся, что другие женщины будут учиться на наших действиях.</p>


<p>


Мы мечтаем, чтобы повсюду существовали маленькие женские банды, если бы в каждом городе насильник, торговец женщинами, избивающий муж, издатель женоненавистнической газеты, торговец порнографией, чванливый гинеколог должен был ожидать и бояться, что банда женщин выследит его, нападет на него, сделает его публично известным и высмеянным, т.е. кто он такой, что он сделал на своем рабочем месте, на своей машине Женская власть везде!</p>


<p>


Вопрос</p>


<p>


Своими действиями вы можете поставить под угрозу жизнь посторонних людей. Как вы можете это оправдать?</p>


<p>


Зора 2</p>


<p>


Откуда взялась инсинуация, что тот, кто использует травку или взрывчатку, выбросит за борт все, что является самоочевидным для вас, для женского движения, для левых? Наоборот! Именно возможность подвергнуть жизнь опасности заставляет нас быть особенно ответственными. Вы не хуже нас знаете, что мы могли бы собрать вещи, если бы вы были правы в своем вопросе. Было бы парадоксально бороться против системы, которая ценит человеческую жизнь лишь настолько, насколько она может быть использована, и при этом стать такими же циничными, такими же жестокими, как и условия. Существуют десятки действий, от которых мы отказались, потому что не могли исключить угрозу для невинных людей. Некоторые компании прекрасно знают, почему им нравится вить гнезда в оживленных домах. Они спекулировали на нашей морали, когда устраивались в многоквартирных домах, чтобы защитить свою собственность.</p>


<p>


Вопрос</p>


<p>


Что вы скажете на аргумент о том, что вооруженные действия вредят движению? Они способствуют тому, что за женским движением следят и шпионят больше, чем раньше, что оно может быть опорочено как террористическое, отделено от большинства женщин и изолировано?</p>


<p>


Зора 1</p>


<p>


Под ущербом движению вы подразумеваете начавшиеся репрессии. Не акции вредят движению, наоборот, они должны и могут напрямую поддерживать движение. Например, наша атака на торговцев женщинами способствовала тому, что их бизнес стал публичным, что они чувствуют угрозу и знают, что им придется ожидать сопротивления со стороны женщин, если они продолжат свой бизнес. А если господа знают, что им придется ожидать сопротивления, то это укрепляет наше движение.</p>


<p>


Зора 2</p>


<p>


Отделение и изоляция радикальных секций любыми средствами, чтобы ослабить движение в целом, всегда было стратегией борьбы с сопротивлением. Мы испытали в 1970-е годы, к чему это приводит, когда часть левых берет на себя пропаганду государства, когда они начинают обвинять тех, кто борется без компромиссов, в государственных преследованиях, разрушениях и репрессиях. При этом они не только путают причину и следствие, но и неявно оправдывают государственный террор. Тем самым они ослабляют свою собственную позицию. Они сужают рамки своего протеста, своего сопротивления как такового. Зора 1: Наш опыт таков: для того, чтобы оставаться непредсказуемыми и защитить себя от хватки государства, необходим связующий союз. Мы больше не можем позволить, чтобы каждая группа повторяла все ошибки. Это должно быть</p>


<p>


Создайте структуры, в которых можно обмениваться опытом и знаниями и приносить пользу движению.</p>


<p>


Вопрос</p>


<p>


Как неавтономные/радикальные женщины должны понять, чего вы хотите? Вооруженные действия имеют сдерживающий эффект.</p>


<p>


Зора 2</p>


<p>


Почему когда парень продает женщин, это не имеет сдерживающего эффекта, а когда горит его машина — имеет? Причина в том, что социально узаконенное насилие принимается, а соответствующий отпор является сдерживающим фактором. Возможно, женщин, которых с ранних лет учили быть жертвами, пугает, когда они сталкиваются с тем фактом, что женщины не являются ни жертвами, ни мирными. Это вызов. Женщины, которые ощущают свое бессилие, гневно находят себя в наших действиях. Потому что точно так же, как каждый акт насилия в отношении одной женщины создает атмосферу угрозы в отношении всех женщин, наши действия, даже если они направлены только против отдельных виновных, способствуют развитию климата Сопротивление возможно!</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Заявление по поводу событий 77-го года


<p>


Перевод с английского </p>


<p>


 </p>


<p>


Здесь мы должны снова поговорить о 77-м, в частности, о политической стратегии, лежащей в основе первой фазы вооруженной борьбы, в которой произошли нападения, и о том, как из этого конфликта развились новые условия для революционной политики. Мы также должны сказать несколько слов о том, что произошло, когда мы взяли Шлейера в плен и потребовали заключенных в обмен на него.</p>


<p>


После арестов 72-го года и акции в Стокгольме социал-демократическое государство надеялось на перестройку, которая положит конец полному отрицанию партизанами капиталистической системы и разрыва, который она представляет. Партизанщина должна была остаться инцидентом с участием пары парней, исторически связанным с ситуацией вокруг войны во Вьетнаме и, возможно, с критикой старого стерильного антифашизма — как если бы он был задуман как последняя форма измены, чтобы предотвратить возможность революционной борьбы здесь в качестве точки отсчета. В 76-м мы пришли к цели углубить партизанский проект и развить понимание разрыва в метрополии, возобновив борьбу — приведя революционный процесс в движение и сделав разрыв необратимым. Цель реструктуризации партизан в 77-м году была связана с борьбой заключенных.</p>


<p>


Продолжающаяся социал-демократия была внешним условием, при котором мы боролись в 70-е годы; против стратегии СДПГ, которая с 1914 года много раз ломала спину пролетарской революции, которая разоружила рабочий класс перед лицом фашизма, которая после 45-го года, направляемая американским капиталом, была снова внедрена в класс как опора поддержки капитала, которая, как современная форма империалистического правления, институционализировала все социальные противоречия, политическую борьбу и автономные движения. Именно в этих политических условиях мы провели первые атаки RAF. Эти действия были частью практики, которая разрушала «объективное единство буржуазии», воссоздавала условия для классового сознания и развивала стратегическую военно-политическую борьбу.</p>


<p>


Другое условие: после консолидации Октябрьской революции национальная классовая борьба не смогла выработать ничего, что правильно разъясняло бы текущий конфликт между пролетариатом и капиталистической системой или показывало, как ее свергнуть. Капитал еще больше интернационализировался.</p>


<p>


А различные формы колонизации на юге и в метрополии сформировали различные реалии, которые разделили их социально и политически. Таким образом, отношение к угнетению в метрополии было стабилизировано на десятилетия благодаря интернационализации производства, и было политически закрыто социал-демократией и профсоюзами, ограничивающими рабочее движение чисто экономической борьбой. Эта относительная стабильность была нарушена освободительной борьбой во Вьетнаме. Прежде всего, поскольку эта успешная борьба за национальное самоопределение и социальное развитие была связана с мировыми переменами, она создала барьеры для капитала. Но что более важно, освободительная борьба Вьетнама изменила политические условия. Одним из аспектов этой деколонизации было то, что она одновременно включала в себя противостояние империализму США, и по этой причине эта война выявила тотальность и единство всей империалистической системы, впервые после консолидации Октябрьской революции. Это способствовало разрыву с долгой историей ревизионизма. Вьетнам превратил мировой революционный процесс из борьбы отдельных национальных классов во все более единую международную классовую борьбу, объединяющую борьбу на всех фронтах. С тех пор это стало контекстом, в котором происходит вся борьба, противостоящая капиталистической системе. Они различаются только уровнем конкретных условий, в которых и при которых они ведутся.</p>


<p>


В начале 77-го года вопрос заключался в том, сможет ли ситуация продолжать развиваться, или ее ждет дальнейший откат.</p>


<p>


После военного решения партизанской борьбы, которое было использовано против коммандос в Стокгольме, все те, кто решил не уезжать, также решили не допустить, чтобы революционная стратегия снова была изгажена в штатах метрополии. Это было решение противостоять стратегическому замыслу социал-демократов, который состоял в том, чтобы уничтожить партизан деполитизацией, разжиганием розни и репрессивной нормативностью, используя массовый контроль и современный фашизм в полную силу. Брандт сказал, что контрстратегия должна перестроить «иммунную систему общества», то, что социал-демократия представляет собой больше, чем что-либо другое. Поэтому самая важная рекомендация, которую американская контрстратегия могла дать СДПГ, заключалась в том, чтобы как можно глубже закопать узников Штаммхайма. С этой целью открыто ликвидаторская линия государства определила скорость и интенсивность, с которой партизаны должны были реорганизоваться и развивать наступление.</p>


<p>


Борьба заключенных имела самостоятельную политическую цель. Она возникла из противоречия, которое прояснило как политические предпосылки для разрыва, так и глубину, которой он мог здесь достичь. В то же время 77-й год стал точкой, где закончилась первая фаза партизанской борьбы и где тем самым была установлена политическая цель этой фазы — разрыв в метрополии.</p>


<p>


Взяв Шлейера в плен, мы поставили государство ФРГ перед проблемой легитимности — используя этого бюрократа из Третьего рейха и его преемника, государства, которое было полностью сформировано извне и навязано изнутри. Акция столкнула ФРГ с этой проблемой легитимности — исторические условия для свержения этой системы уже созрели, и она стояла спиной к стене — потому что переговоры заставили ее признать своих противников. И акция столкнула федеральное правительство с антифашизмом, который в какой-то степени уже существовал в Западной Европе, и который не был просто историческим фактором, а был порожден заново как реакция на новые и всепроникающие претензии ФРГ на «легитимность» власти. Шмидт заявил в парламенте: «Надежда на то, что воспоминания об Освенциме и Орадуре1 начнут исчезать в странах за пределами Германии, не оправдается. Если террорист будет застрелен нами... мы столкнемся с вопросами, с которыми другим странам не придется иметь дело».</p>


<p>


Фактически, старый антифашизм здесь рухнул без сопротивления, потому что его поддерживали левые, которые тридцать лет ждали Штрауса, чтобы кричать о фашизме, но до сих пор не поняли, что всему, что пытался сделать ХДС, они научились у СДПГ. А в Западной Европе за пределами Германии она потеряла свою силу в той степени, в какой ориентировалась на надвигающуюся революцию в одной стране и рассматривала это как типичное явление для Западной Европы. Такое отношение к власти заключалось в слабости старого антифашизма в тот момент, когда новый антифашизм, возникший в результате антиимпериалистической борьбы, еще не был достаточно развит. Это позволило государству достичь своей цели — вести войну против врага внутри — «цивилизация или варварство», гиперпреступность — и разрешить ситуацию военным путем, в соответствии с навязанной директивой Шмидта, по крайней мере, в те недели: обществу нельзя было позволять обсуждать политику партизан.</p>


<p>


Поскольку социал-демократия имеет свои исторические корни в предательстве рабочего класса, она особенно чувствительна к проблеме легитимности, с которой сталкивается капиталистическая система. Это было проиллюстрировано конфликтами внутри антикризисной группы. СДПГ хотела рассматривать ситуацию как чрезвычайное положение, не объявляя об этом. Вехнер настаивал на том, чтобы люди перестали открыто говорить о государственном кризисе. ХДС/ХСС были готовы отказаться от этой линии — например, ХСС предлагал позволить заключенным выйти на свободу, а затем объявить чрезвычайное положение, чтобы подавить мобилизацию, которую вызвала эта ситуация. Или идея Ребмана ввести военное положение и расстрелять заключенных партизан. Шмидт рассчитывал на эффективность не традиционного фашизма, а институционального. Он тоже хотел использовать заключенных в качестве заложников, но на законных основаниях.</p>


<p>


Законом о запрете контактов. Он тоже хотел военного решения, но чтобы войну вела полиция, сопровождаемая созданием необходимой идеологической надстройки. Цель была одна и та же. В результате все внимание было сосредоточено на заключенных, потому что они не могли добраться до коммандос.</p>


<p>


8 сентября 1977 года антикризисная группа разрешила Die Welt потребовать выполнения плана Ребманна. 10 сентября газета Süddeutsche Zeitung опубликовала то же самое, как отражение дискуссии внутри земельной группы ХСС, которая хотела, чтобы заключенных расстреливали с интервалом в полчаса, пока Шлейер не будет освобожден. Днем позже газета Frühschoppen потребовала ввести кровавые пытки, отметив, что таким образом были побеждены партизанские отряды в Латинской Америке. На следующий день «Шпигель» предоставил платформу для Бехера и Циммермана из ХСС, чтобы выразить свое желание смерти узников Штаммхайма. 13 сентября та же идея была выдвинута СДПГ через Хайнца Кюна, но в более деликатной форме: «Террористам необходимо дать понять, что смерть Ханнса Мартина Шлейера будет иметь серьезные последствия для судьбы жестоких узников, которых они надеются освободить своими позорными действиями».</p>


<p>


Далее состоялись дебаты о плюсах и минусах смертной казни, в которых участвовали от католической церкви до Штерна. В газете Süddeutsche Zeitung Штраус потребовал устроить погром против заключенных, потому что «тогда полиции и системе правосудия не придется больше этим заниматься». 16 октября во всех средствах массовой информации была вновь выдвинута линия психологической войны БКА, заложившая основу для операции на седьмом этаже. На следующий день, используя материалы госбезопасности, Spiegel заявил, что Андреас был организатором нашей акции. Любой журналист мог легко увидеть, что этот материал был подделан. В тот же вечер в программе «Панорама» Голо Манн потребовал, чтобы с заключенными обращались как с заложниками и расстреляли их. Все это было частью публичного шоу команды по управлению кризисом, подготовительной пропаганды. Ребман служил для того, чтобы соединить эту публичную линию с оперативными возможностями, возникающими в результате из вакуума, созданного запретом на контакты.</p>


<p>


Решение Федеративной Республики занять жесткую линию лучше всего понять в свете той роли, которую эта операция играла в глобальной реконструкции империалистической политики для контрреволюционного возрождения. Функция ФРГ заключалась в том, чтобы взять на себя ведущую роль в реакционной перестройке Западной Европы с целью создания континентального полицейского государства. Частью цены, которую пришлось заплатить Федеративной Республике, чтобы предотвратить любое возрождение революционной политики в центре власти Западной Европы, был крах старой социал-демократической идеологии и политики. Все это было связано с вопросом обмена пленными. На государственных похоронах Шеель сказал, что если пламя не будет немедленно погашено, то оно, как лесной пожар, распространится по всему миру, и освобождение заключенных стало бы его отправной точкой. Из-за этой неудачи в течение следующих лет нам пришлось разрабатывать новые способы борьбы вместе с заключенными.</p>


<p>


Решение Федеративной Республики отказаться от обмена стало возможным только благодаря мобилизации всех мыслимых форм институционального фашизма и политическому путчу БКА — короче говоря, благодаря превращению политической ситуации в военную. Отчасти это было достигнуто путем манипулирования парламентом и Федеральным конституционным судом, отчасти путем превращения СМИ в официальные государственные органы, а отчасти путем запрета новостей, якобы необходимого для безопасности Шлейера. В связи с этим в видеозаписи от 14 сентября Шлейер сам сказал, что для своей безопасности он хочет общаться с общественностью. После этого команда кризисного управления приняла решения, которые противоречили его интересам, они действовали, прежде всего, чтобы предотвратить переговоры и не допустить никаких публичных дебатов, которые могли бы помешать выбранному ими решению. В любом случае, после пяти недель безостановочной возни, опрос общественного мнения показал, что столько же людей поддерживают обмен, сколько и выступают против него. Но был только один возможный способ быстро разрешить кризис, учитывая, что федеральное правительство потеряло способность действовать: решение НАТО. Запрет на контакты был средством, с помощью которого команда по управлению кризисом получила контроль над ситуацией, а также предоставила Ребману все необходимые ему возможности. Это не было направлено на защиту Шлейера, а скорее на защиту плана Группы управления кризисом.</p>


<p>


В 77-м году форма и содержание государства ФРГ стали одним и тем же. Его политическое содержание: постнацистское государство и антикоммунистический оплот в структуре НАТО. Его форма: диктаторское сердце натовской демократии, государство национальной безопасности, государство, которое истребляет людей, чтобы защитить их от самих себя. Учитывая его сырую неопосредованную структуру, с самого начала было очевидно, что в ФРГ пролетарская политика потребует автономной борьбы, то есть нелегально организованной вооруженной борьбы. Однако обновлению подверглись не только старые структуры и формы, но и сам фашизм. СДПГ уже настолько продвинулась в процессе институционализации, что официально объявленное чрезвычайное положение стало ненужным. Как и в Штаммхайме в 75-м, это не было представлено как вопрос государственной измены, потому что это обвинение содержало слишком много политического содержания. В 74-м году Брандт сказал: «С тех пор как у власти находится социал-либеральная коалиция, были приняты основные меры предосторожности для внутренней безопасности государства». Помимо легализации контрповстанческих действий, он имел в виду программу, которую партийный партизан Герольд предвидел еще в 68-м: фашизм в историческую эпоху автоматизации и обработки данных, институциональное проникновение в общество, чтобы парализовать его — фашизм, который больше не требует мобилизации масс или идеологически мотивированных фашистов, а только бюрократов и технократов на службе империалистического государства. В чрезвычайной ситуации 77-го года весь его потенциал был мобилизован. За фиктивным разделением властей и парламентской процедурой скрывается Maßnahmestaat (глубинное государство) — реальная структура власти, где полицейские и военные органы контролируют анализ — учитывая их «привилегированный доступ к информации» — и таким образом формируют политику.</p>


<p>


Чрезвычайная часть кризисной структуры — Кризисный кабинет и т.д. — была распущена после военного решения. Однако это не было просто специальным репрессивным развертыванием со стороны государства в ответ на особенно интенсивное партизанское наступление. Скорее, это разворачивание процесса, который Маригелла уже определил в опыте латиноамериканской городской герильи: столкнувшись с сопротивлением, которое ставит под вопрос само его существование, государство трансформирует политическую ситуацию в военную. Именно это происходит сегодня на международном уровне. Империализм повсеместно теряет способность решать проблемы политическим путем, поэтому он милитаризирует свою стратегию. С точки зрения империализма, для общества в целом это означает, что государственная безопасность — с ее центрами, специальными отделами, психологическими кампаниями и т.д. — обеспечивает значительную структурную поддержку его правления. Таким образом, она также модифицирует государственную идеологию и осуществляет проекты «внутреннего мира», разработанные в первую очередь социал-демократами, чтобы перейти в наступление для уничтожения всех политических проявлений социального антагонизма. Государство признает разрыв, за который изначально боролись партизаны. В конце 77-го года Фогель сокрушался о «непоправимом разрыве». Это было поражение, которое они потерпели, которое запятнало образ, созданный ими своей внутренней и внешней политикой, и которое также привело к деградации их идеологии, открыв возможности для действий левых.</p>


<p>


Эти изменения не были результатом только 77-го года. Они стали результатом процесса, начатого первыми атаками RAF и голодовками заключенных, а также ответом на действия тех, кто решил продолжить борьбу после 77-го года. В этом отношении особенно важными были действия осенью 81-го года. После 77-го года и по сей день предпринимаются попытки обратить разрыв вспять. После нейтрализации либерализма и антифашизма событиями 77-го года, эту позицию сегодня занимает новая левая, которая находится где-то между «партизанами и государством» и пытается предъявить свои собственные претензии на парламентские действия. </p>


<p>


Однако эта левая не имеет никакого значения. Не только потому, что политико-экономический кризис оставляет реформизму объективно еще меньше пространства для маневра, чем в 70-е годы, но и потому, что здесь требуется левая, которая находится вне их досягаемости, которая была политизирована, чтобы понять смысл 77-го года, и которая может найти свои ориентиры в ситуации, когда государство нацелено на любую фундаментальную оппозицию. Это сопротивление должно быть основано на понимании того, что реформизм здесь ограничен не экономикой, а политикой, которая, в свою очередь, должна быть направлена на революционную деятельность.</p>


<p>


Разрыв метрополии остается необратимым». Киссинджер также говорит об этом изменении в отношениях, которое произошло менее чем за десятилетие, характеризуя СДПГ как все еще преследующую «идею внутреннего мира» в 76-м году, но отмечая, что в 84-м году «по обе стороны Атлантики нам угрожает опасность того, что внутренняя политика затмит всемирную стратегию». Это его автоматический ответ на то, что империализм с его глобальным проектом увековечивания капиталистической системы не только ограничен освободительной борьбой на Юге, но и сдерживается внутренним фронтом.</p>


<p align="right">


 </p>


<p align="right">


Кристиан Клар </p>


<p align="right">


Штаммхайм, 4 декабря 1984 года</p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>



Стратегические размышления


<p>


Перевод с английского</p>


<p>


 </p>


<p>


В «Передовой газете» мы заявили, что революционная стратегия — это стратегия против их стратегии. Мы решительно исходим из этого, основываясь на нашей собственной ситуации и на том, что характеризует ее с 77-го года: военное наступление, из которого империализм надеется выйти как мировая система.</p>


<p>


Это определение имеет фундаментальное значение, потому что война — понятие, на котором основана наша реальность, — это понятие, которое необходимо каждому революционному движению для того, чтобы иметь возможность бороться. «Война — это ключ», — сказал однажды Андреас по этому поводу, — ключ к практической перспективе, как сейчас — да, исторически мы действительно находимся на высшей стадии империализма — ключ к поиску пути к социальной революции. Как таковой, он является способом борьбы против условий, с которыми мы сталкиваемся.</p>


<p>


Мы говорим, что пролетарский интернационализм — субъективная связь между существующими бойцами и стратегия для тех, кто коллективно и сознательно берет на себя цель всемирного освобождения и выступает против империалистического проекта по установлению глобального фашизма — это способ, которым те, кто желает окончательной фундаментальной революции, предвосхищают ее и конкретизируют ее посредством атак, продвигаются вперед, чтобы разрушить и измотать систему в каждом секторе, вместе во фронте. Это стратегическая цель и политическая задача, которая определяет нашу практику; международную и аутентичную, основанную на специфическом опыте и функции партизан метрополии.</p>


<p>


Борьба RAF всегда основывалась как на глобальном балансе сил, так и на конфликте в метрополии. Война — это не просто эскалация в наиболее развитых секторах, это реальность всей империалистической системы, и она будет таковой до победы. Для нас это вопрос революционной войны и того, как мы можем довести ее до уровня, который будет мощным, чтобы действительно довести эту систему до разрушения: как международную классовую войну в форме затяжной борьбы.</p>


<p>


Цель определяет жестокость, с которой империализм ведет свою войну на всех уровнях и на всех фронтах. Они рассматривают ее как решающую битву, потому что после прорыва, открытого Вьетнамом, они почувствовали, что единственным способом обеспечить свою власть будет полное уничтожение всех источников антагонизма — партизан, освободительных движений, государств, добившихся национального освобождения, и в конечном итоге социалистических государств на Востоке. Сейчас мы находимся на середине этого этапа. Они атакуют повсюду: размещают ракеты и ведут войну против партизан в Западной Европе, пытаются подавить палестинскую революцию, Гренаду, Сальвадор, кровавые войны против Никарагуа, Мозамбика, Анголы и Камбоджи.</p>


<p>


Они еще не завершили свое объединение в однородный контрреволюционный блок, как они должны сделать, если хотят политически выстоять в военном наступлении, и нет никакой гарантии, что они это сделают. Однако верно и то, что революционная борьба, находясь в разных условиях и достигнув разного уровня развития, уже ощутила на себе последствия наступления, призванного помешать им достичь своих целей. Нью-Джерси осуществил самую мощную бомбардировку со времен войны во Вьетнаме в попытке обеспечить американскую победу. После этой атаки американский чиновник заявил, что цель заключалась в том, чтобы сделать Ливан похожим на лунный ландшафт. Для этого они вывели войска из Сальвадора, где недавно создали базу с целью подавить гражданское население и изолировать партизан. Вся машина, которая постоянно пытается усовершенствовать эту политику уничтожения, достигает своего предела на границе, установленной одновременной борьбой и балансом сил, который в результате постоянно смещается. Плавное разворачивание их проекта власти разбивается об эту диалектическую реальность.</p>


<p>


Условия борьбы в каждом секторе оказывают непосредственное влияние на все другие сектора, потому что конфликт в корне изменился. Вьетнам победил. Партизанщина политически укоренилась в Западной Европе. События на Ближнем Востоке приобрели новые и более мощные масштабы в рамках широкой арабскойреволюции. В Латинской Америке — где в течение десяти лет повсюду устанавливали военных диктаторов, потому что у партизан была массовая база — теперь они столкнулись с новой борьбой и с людьми, которые больше не принимают легких решений, которые не проявляют страха перед лицом фашизма, потому что опыт фашизма сформировал их сопротивление. А никарагуанская революция разорвала хватку реакции на всем континенте. Ничто не умерло и не исчезло. Пятнадцать лет назад Тупамарос объяснили, как они использовали опыт Че для разработки концепции городской герильи, а два года назад Сальвадор Карпио дал понять, что ФМЛН извлек уроки из борьбы Тупамарос и развил их. Единой международной стратегии не существует, но есть процесс обучения на основе различного опыта и политических событий, и очевидно, что в своих взглядах и отношениях комбатанты рассматривают каждую атаку как практический строительный блок в стратегии открытия новых возможностей.</p>


<p>


Военная стратегия сегодня является объединяющим фактором и основой для империалистической перестройки. Они выдвигают на передний план Западную Европу и Японию, потому что им нужна единая система для их глобального наступления. Этот урок они извлекли из Вьетнама, и теперь они понимают, что агрессивные войны и интервенции имеют последствия для их собственного общества — они служат для мобилизации людей. Не осталось места, где они могли бы надеяться на легитимность или поддержку. Формирование единой системы зависит от того, смогут ли они держать под контролем «политические издержки», создавать легитимность, основанную исключительно на военной мощи блока в целом, и противопоставить эту мощь собственному обществу. Именно поэтому вторжение на Гренаду последовало по просьбе карибских государств, почему интервенция НАТО в Ливан прошла под рубрикой «многонационального миротворчества», и почему до самого конца Уайнбергер пытался привлечь десять различных государств, чтобы избежать вывода войск. Они надеются достичь гибкой структуры военных коммандос в основных империалистических государствах — США, ФРГ, Великобритании, Франции и Японии — которая может адаптировать свой ответ к стилю и требованиям соответствующих региональных государств. Немецкая ассоциация внешней политики, которая проводит исследования совместно с ведомством федерального канцлера, министерством иностранных дел и министерством обороны, потребовала этого в начале 81-го года. Члены совета — от Столтенберга, Вайцзеккера и Шмидта до Зана, Бейца и Феттера, все они — промышленность, политические партии и профсоюзы — занимаются необходимой внутренней подготовкой. С размещением ракет, формированием французских и британских подразделений RDF и интеграцией Японии в военную стратегию НАТО военное ядро объединилось.</p>


<p>


Для них наступление превратилось в решающую битву, а реформистская версия — социальная демократия и тайная война — разворачивается на всех уровнях. Амбициозный проект СДПГ институционально похоронить весь антагонизм никак не удался: ни внутри государства и общества, ни на международном уровне. Пообещав гарантировать внутреннюю стабильность модельной Германии путем национализации конфликта между капиталом и трудом (согласованные действия, межгрупповое посредничество, профсоюзы как равноправные члены экономических объединений), они столкнулись не только с экономическим кризисом, но и с политикой классовой борьбы — результатом влияния национально-освободительной борьбы на метрополию.</p>


<p>


В июне 68-го года Шиллер поздравил правительство и бизнес за сотрудничество между государством, промышленностью и профсоюзами, которое предотвратило «распространение социального конфликта на рабочую силу в ФРГ, как это произошло во Франции». Они считали, что благодаря Брандту и амнистии им удалось деполитизировать рабочий класс и реинтегрировать студентов, подвергшихся уголовному преследованию, что принесло их обратно в орбиту государства. Но политизация, достигнутая борьбой фронта, была сильнее этого.</p>


<p>


Алжир, Вьетнам, Южный Йемен, Че и тупамарос восстановили то, что в метрополии было объявлено давно мертвым: новое интернационалистское сознание и вместе с ним перспективу борьбы здесь — борьбы в одном фронте с ними. Позже Сартр назовет это решающим политическим открытием на Западе, и это было правдой. И вот вооруженная борьба началась в Германии, а при других условиях и в Италии. С тех пор социальная революция стала частью цели, преследуемой движениями за национальную автономию, такими как ЭТА и ИРА.</p>


<p>


Больше всего первая акция RAF угрожала институциональной стратегии СДПГ по обеспечению внутреннего мира, а вместе с ней и политическим предпосылкам для плавной интеграции западноевропейских государств. По этой причине, а также из-за того, что реформистская политика в этом государстве имеет лишь очень узкое поле для маневра, чтобы вернуться на прежний путь, антагонизм должен был быть ликвидирован — вот почему реакция против нас стремилась нас уничтожить. Это противоречие в конце концов сломало спину СДПГ. Они не смогли его разрешить. Победа над партизанами была бы возможна только в том случае, если бы мы отказались от борьбы. Конфронтация с революционной политикой сделала реинтеграцию и деполитизацию левых 68-го года неактуальной. Она показала институциональную стратегию СДПГ такой, какой она была: война, приспособленная для метрополии. Экспортировалась не модель Германии как самая передовая форма империалистического правления, а жестокость государства национальной безопасности. В Италии это известно как «германизация», и это то, чем государство СДПГ известно во всем мире с 77-го года — революционеры знают Германию как самую передовую тактическую позицию империализма, а реакционеры знают ее как государство с самым современным и всепроникающим репрессивным аппаратом. Теперь не израильтяне повсюду обучают антипартизанские отряды, а инструкторы из GSG — от Форт-Брэгга до Таиланда. Их план по навязыванию мира на фронте Север-Юг. </p>


<p>


Используя деньги и противоповстанческие действия, они не смогли скрыть противоречия. Голод и лишения слишком велики, а разрыв между богатыми и бедными слишком велик и глубок. В прошлом году, когда Крайский предложил новый план Маршалла, подобный тому, что был после 45-го года, Шульц ответил, что он наивен, поскольку условия, существовавшие в опустошенной Европе, не идут ни в какое сравнение с бедностью в бедных странах.</p>


<p>


Американский журнал Foreign Policy писал, что империалистическое решение кризиса — т.е. бесконечные долги и зависимость от политического диктата основных государств — отбросило развитие целых континентов на сорок или пятьдесят лет назад. Комиссия Брандта «Север-Юг» больше не говорит о глобальном партнерстве или новом мировом экономическом порядке для гармонизации конфликтующих интересов, а говорит о необходимости спасения банковской системы. Больше не осталось ничего, что можно было бы согласовать между различными сторонами, потому что ясно, что не может быть нового мирового экономического порядка без мировой революции. Существует только одно решение экономического кризиса — политическое: разрушение системы голода и отчаяния, репрессий и эксплуатации. В долгосрочной перспективе социал-демократическое вмешательство не смогло закрепиться нигде, какие бы формы оно ни принимало — попытка Баха в 76-м году использовать денежные выплаты, чтобы отвести освободительные движения от военной борьбы, или попытка использовать Фридриха-Эберта-Штифунга для создания фигур, которые могли бы стать «демократической оппозицией» после успешной революции, или давление на новые национальные государства, т.е. финансовая помощь в обмен на антикоммунистическую внешнюю политику. Их идеология была разбита реальностью войны. Конфликт распространился слишком далеко.</p>


<p>


Они также потерпели неудачу на линии фронта Восток-Запад. В шестидесятые годы в США произошли национальные революции в Юго-Восточной Азии, Латинской Америке и Африке, и быстрая победа над СССР перестала быть возможной, поскольку у него тоже была атомная бомба, что заставило США еще раз изменить свою позицию по вопросам внешней политики. Сначала целью было победить в освободительных войнах, чтобы получить свободу рук, с помощью которой можно было бы принудить СССР к конвенциональной войне, которая оставалась бы ниже атомного порога, чтобы не спровоцировать контрнаступление. Это привело к политике разрядки, и здесь СДПГ сыграла важную роль. Именно СДПГ должна была проводить новую линию и принять границы, установленные в 45-м году, линию, которую ХДС в то время не могла ни провести внутри своей партии, ни — после двадцати лет реваншизма — убедительно представить социалистическим государствам. Она была призвана поставить СССР между молотом и наковальней: политика сосуществования и затишье в гонке вооружений в обмен на прекращение поддержки освободительных движений в сочетании с надеждой, что рынок, потребление и пропаганда будут изнашивать социалистические государства изнутри, постепенно дестабилизируя их политически. Это тоже не сработало. Самое главное, они не разработали ничего, способного уничтожить вьетнамскую революцию. Вьетнам стал примером революционной войны, затяжной войны и непрерывности атак через неудачи и победы.</p>


<p>


Со времен Вьетнама стратеги противоповстанческой борьбы говорят, что самое главное — это борьба с сознанием, потому что именно сила народного сознания является решающим фактором для победы в затяжной войне, а не оружие. Это метод, который работает на нас, потому что это процесс, который продвигает революционное дело и делает его необходимость и реальность очевидными и понятными. Это было целью всей национально-освободительной борьбы, и это уже видно на опыте западноевропейских партизан.</p>


<p>


Поскольку они знают, что всегда проигрывали и должны проиграть эту борьбу за сознание против освободительных движений, нынешняя военная стратегия принимает это как факт и полагается на атомный блицкриг. Общее наращивание вооружений направлено на достижение абсолютного военного превосходства над СССР. Учитывая, что они больше не могут вмешиваться в дела СССР, не спровоцировав ядерную атаку, они должны нейтрализовать его способность противостоять им. Именно это стоит за «глобальной войной на многих фронтах», о которой говорит Уайнбергер, за размещенными здесь ракетами средней дальности и РВСН. Они предназначены для того, чтобы быстро довести дело до конца. Такова природа конфликта. Поскольку политическая победа для империализма уже невозможна, единственным вариантом остается короткая тотальная война.</p>


<p>


Революционная война — это качественная концепция. Она не только рассматривает конфликты, происходящие на разных уровнях, но и требует сознательного решения в свою пользу, сознательного решения в пользу пролетаризации и отмены частной собственности. Мы боремся не с каким-то абстрактным пониманием империализма, как будто это нечто, не имеющее отношения к нашей жизни: мы боремся, потому что знаем, что это такое, потому что через разрыв каждый из нас испытал на себе всю глубину его разрушения и отчуждения. Наша борьба основана на понимании системы, которое коренится в осознании нашей собственной ситуации, и это основа нашего стремления к освобождению — потому что тот факт, что метрополия созрела для революции, переживается на личном уровне: нельзя жить в системе, где существование основано на истреблении, где любая идея и любая человечность могут быть утверждены только насильственно, через революцию. И мы основываем наши атаки на анализе существующих здесь условий: империалистический центр, преемственность германского империализма с 45-го года в реакционном союзе с господствующей сегодня капиталистической державой, формирование империалистического блока и единого военного командования.</p>


<p>


В последние годы в левом движении наметилась тенденция к формированию различных линий, основанных на таких понятиях, как антиимпериализм, интернационализм и социальная революция. Но поскольку они касаются одного и того же, эти понятия нельзя ставить в противоречие друг с другом — иначе они превращаются в карикатуру на самих себя: интернационализм сводится к призывам к солидарности с революцией где-то еще, чтобы вопрос о том, хотят ли люди революции для себя, не поднимал свою уродливую голову; антиимпериализм как исследование империализма, где абстракции не позволяют решить практический вопрос о том, как ему противостоять; социальная революция как синоним социальных вопросов, которые должны быть решены для удовлетворения потребностей людей, что может закончиться только реформизмом, пока игнорируется ключевой вопрос, а именно, какие властные отношения должны быть разрушены, чтобы люди во всем мире могли удовлетворить свои потребности. Такой подход только блокирует любой процесс обучения или практику, которые могут привести к объединенному наступлению.</p>


<p>


Цель фронта в метрополии интернационалистическая: освобождение — социальная революция и антиимпериализм, основанный на антагонистическом отношении к властным структурам.</p>


<p>


РАФ развивал свои атаки по обеим этим линиям фронта: против внутренней структуры власти, империалистического государства, и против его оплота, военного аппарата США. Это была наша фундаментальная отправная точка: тот факт, что революционный процесс может быть осуществлен только с использованием антагонистической силы, если наша стратегическая цель учитывает единую природу империалистической системы — социальная революция как мировая революция. Если система не разрушена полностью, социальная революция не может реализовать свои потребности или цели ни в одном секторе. Конечно, не в метрополии. Здесь, похоже, никто этого не понимает.</p>


<p>


Мы хотели конкретизировать это в 77-м, потому что это была практическая точка, в которой оба совпали, и их стратегическая идентичность стала ясна. Они сошлись в той мере, в какой вопрос о власти, поставленный государством ФРГ, заставил всю систему отреагировать и мобилизоваться. В этот момент и впервые они открыто основывали свои действия и решения на реальности международной классовой войны, потому что, атакуя это государство, мы также атаковали его функцию в рамках большого империалистического проекта, который заключается в создании необходимых условий здесь, в Западной Европе, для осуществления их глобального наступления, и потому что для того, чтобы действовать на этом уровне, они должны делать это как единая система.</p>


<p>


Их решение как альянса не участвовать в обмене заключенными было следующим стратегическим решением, которое затрагивало основной характер их военного проекта: вопрос о том, смогут ли они осуществить его здесь. Для них это был вопрос о том, чтобы сделать все необходимое для сохранения первой фазы западноевропейской унификации, которая произошла до 77-го года — интеграции полицейских сил и централизации борьбы с повстанцами — потому что это внутренняя предпосылка для второй фазы, вооружения и формирования западноевропейских государств как центров войны.</p>


<p>


Победа партизан в ФРГ, стране, которая возглавила этот процесс и продвигала его вперед, поставила бы несколько основных вопросов. Это в корне изменило бы баланс сил здесь и везде. Поэтому Шмидт дошел до момента, когда ему пришлось высвободить фашизм метрополии как внутри страны, так и за рубежом, используя его для того, чтобы привести в движение следующую фазу. В Лондоне 28 октября, через десять дней после Штаммхайма и Могадишо, он потребовал закрыть бреши в ракетной системе и разместить в Западной Европе новые американские ракеты средней дальности.</p>


<p>


Именно общая ситуация определила интенсивность противостояния в 77-м году, а также его размеры: каждый шаг согласовывался с Картером, Жискаром16 и Каллагеном17 , источником Шмидта для каждого слова, которое попадало в официальные документы федерального правительства; группа по управлению кризисом Госдепартамента США Группа кризисного управления Госдепартамента США все это время дежурила в Бонне; угрозы поступали в адрес стран, которые, по словам заключенных, были потенциально готовы принять их; в конечном итоге действия империалистов были объединены, чтобы дать возможность GSG-9 действовать против палестинских коммандос в Могадишо.</p>


<p>


Поскольку это было стратегическое решение, принятое на уровне всей системы, интересы западногерманских бизнесменов в спасении одного из них также были преодолены. Задача Шмидта состояла в том, чтобы согласовать внутренние приоритеты с бизнесом и оппозицией. На практике это выразилось в том, что он привлек Зана и Браухича к работе в антикризисной команде, включив их непосредственно в процесс принятия решений. Такие согласованные действия также привели к поездке Штрауса в Саудовскую Аравию, где он публично пообещал саудовцам танки «Леопард» для использования против Сомали. Сомали была той страной, которая на тот момент публично заявила, что примет пленных, и тем самым разоблачила ложь Вишневского. Это выяснилось, когда много позже саудовцы спросили, где находятся «Леопарды», и ни Шмидт, ни Коль не смогли продвинуть этот вопрос благодаря произраильскому лобби в парламенте. Шлейер, естественно, полностью доверился Браухичу, о чем свидетельствует его письмо. Это было само собой разумеющимся, поскольку более или менее все важные фигуры в Бонне были пойманы в политические сети этих компаний, о чем он хорошо знал. Все это было лишь второстепенным, и любые обязательства делового мира по отношению к нему никогда не были более чем показухой. В той фазе, в которой мы сейчас находимся, решающими являются не интересы различных фракций, а интересы всей системы. Преемник Понто Фридрихс сказал: «Проблема возникает только тогда, когда она затрагивает материальное ядро», то есть не тогда, когда она затрагивает одного или двух самых важных людей, а только тогда, когда под угрозой оказывается функционирование самых центральных аспектов их структуры власти, потому что тогда нарушается работа всей машины.</p>


<p>


Аналогично, Шмидт перед парламентом: «Если бы герр Коль или я когда-либо оказались в подобной ситуации, мы были бы обречены на такую же жертву, как известно всем присутствующим в этом зале». В других местах Шмидт говорил, что эта ситуация установила стандарт и что после 77-го года ни одна страна НАТО не сможет отступить от этого решения. В 77-м году это стало доктриной для Западной Европы, как Киссинджер уже объявил в 74-м году. Это не имеет ничего общего с силой. Вся жесткая линия исходит из необходимости сделать все возможное, чтобы предотвратить революционный прорыв в метрополии. Противодействие этой возможности и использование законов о чрезвычайном положении против партизан — как они сделали здесь в 77-м, а также в Италии в 78-м и 822-м — кажется им меньшим из двух зол. Настоящая проблема заключается не в освобождении заключенных, а в том, что их освобождение будет означать признание революционного процесса в метрополии как политического факта. Купперман, который является советником по планированию чрезвычайных ситуаций и</p>


<p>


борьбы с терроризмом в американском Агентстве по контролю над вооружениями и разоружению, сказал на антитеррористической конференции в Гамбурге вскоре после акции Шлейера: «Я думаю, что вопрос переговоров и то, как он разворачивается на политическом уровне, требует от нас невероятной твердости, по крайней мере, со стратегической точки зрения. Правительства не могут реагировать так, чтобы сдать свой суверенитет пчелиному рою, чем и являются террористы по сравнению с вооруженным государством». </p>


<p>


Но это совершенно относительно, потому что всегда зависит от конкретных условий, то есть от того, насколько актуальна акция и как долго она длится, что акция может надеяться мобилизовать и какие трения и долгосрочный политический эффект она создает. Решающим аспектом действия, которое не ограничивается военным нападением, является то, какой новый уровень действий оно сделает возможным; это начинается с вопроса о власти и развивается из него. Таким образом, определение следующего шага на основе нового политического качества — не в военном смысле, а скорее в целом, в преддверии новой фазы — это единственный способ, которым военная атака может иметь политическое значение. Это самый важный урок, который мы извлекли из акции Шлейера.</p>


<p>


Поскольку военная стратегия стала стержнем, политика теперь мертва — или, возможно, она достигла своего «чистого выражения». Штюмпер уже сказал, что политика безопасности стала политикой выживания для империалистических государств. Государство национальной безопасности — это форма, которую эта политика выживания принимает внутри страны: это превентивная реакция, основанная на глобальном усилении напряженности между империализмом и революцией — против «национальной и международной борьбы этого десятилетия», против «эпохального переворота», против возможности «международной гражданской войны». </p>


<p>


На фоне мировой революции они формулируют свою концепцию реакционного мирового государства. Когда несколько лет назад Майнгофер говорил о глобальной внутренней политике и глобальном обществе, где нет революционеров, а есть только преступники, а Ребман говорил о грядущем международном законодательстве, предназначенном для преследования освободительных движений, это была не просто их фантазия о тысячелетнем империалистическом рейхе; она имеет реальную, бескомпромиссную основу. Западноевропейская стратегия, европейская БКА и внешняя политика НАТО, «которая говорит одним голосом», должны стать теми ногами, на которых она будет стоять. Она является неотъемлемой частью общего наступления, острием которого является военная стратегия. Она также отражает гнусную сущность реформистов: они относятся к империалистической войне как к безумию и иррациональности, сводя ее к непонятному и сюрреалистическому апокалипсису, потому что они действительно не хотят ее — не хотят быть взорванными — но еще меньше хотят борьбы против нее. Это не совсем иррационально. У нее есть элементарная и точная цель — уничтожить всемирный антагонизм, обеспечив при этом свое личное выживание. А является ли это нереальным или нет, можно ответить только в процессе борьбы. В любом случае, на данный момент этот вопрос остается открытым, и именно он является ключевым вопросом, лежащим в основе сегодняшнего конфликта. Западноевропейская партизанка одновременно сталкивается со сложными стратегическими возможностями и особенно трудными условиями. Мы сталкиваемся с чрезвычайно интенсивным военным присутствием, имеющим в своем распоряжении невообразимую огневую мощь, с хорошо вооруженным полицейским аппаратом, который пытается доминировать над всем обществом, с хорошо интегрированными СМИ и т.д. — и борьба начинается с ситуации массовых жертв и критических поражений революционной борьбы. Пролетариату здесь всегда противостояли два вида врагов: контрреволюция, война и фашизм, с одной стороны, и различные методы социал-демократии, потребления и государства — с другой. Они ничего не получают от всего этого, но история и опыт метрополии, тем не менее, дают им школу, где они могут научиться всему, что им нужно знать, чтобы понять врага.</p>


<p>


Западноевропейские партизанские группы начинали свою борьбу в других условиях и с другими перспективами. За последние пятнадцать лет они сблизились друг с другом в результате практического процесса обучения на основе развития событий и друг у друга. «Идентичность через различия», — так назвал это Ян, и так должно быть и сейчас, если мы надеемся сделать этот этап вторым этапом для партизан в метрополии и утвердить стратегию в метрополии как западноевропейскую стратегию, которая лежит в основе каждого нашего шага.</p>


<p>


 </p>


<p align="right">


Бригитта Монхаупт </p>


<p align="right">


Штаммхайм, 4 декабря 1984 года</p>


<p align="right">


 </p>


<p align="right">


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>


<p>


 </p>