Загадочная Пелагея [Василий Михайлович Сухаревич] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]


ВАСИЛИЙ СУХАРЕВИЧ
ЗАГАДОЧНАЯ ПЕЛАГЕЯ Рассказы

*
Рисунки М. АБРАМОВА


© Издательство «Правда». Библиотека Крокодила. 1982 г.



Дружеский шарж В. МОЧАЛОВА


Автор достаточно натерпелся от людей серьезных. Они то и дело его попрекали, как это он, написавший сотни статей о театре, кино, изобразительном искусстве, то и дело грешит юморесками, всегда готов к шутливым речам и проделкам, хотя ему уже и стукнуло 70 лет.

А он остепеняться не желает. Он упорно следует славным, добрым традициям. Возьмите карандаш в руку и подсчитайте — большая половина классической русской литературы — сатира и юмор. Как началось это с Фонвизина, так и пошло — Грибоедов, Гоголь, Островский, Салтыков-Щедрин, Сухово-Кобылин, Чехов, Маяковский, по праву уже входят в этот ряд Зощенко, Ильф и Петров, Булгаков… Кроме того, ведь все до одного наши классики писали легкий, живой и даже, простите, легкомысленный юмор. Поэтому, может, и не следует гордиться нынешним повсеместным и весьма заметным креном в серьезность. Тем более, что один из наших — Анатоль Франс — как-то обронил: постоянная серьезность — укрытие посредственности.


ЗАГАДОЧНАЯ ПЕЛАГЕЯ

Борис, может, и не пошел бы в эту компанию, но пробивной и стремительный Шурик, приглашая его, сказал: «Будут почти все из пединститута, в котором, как известно, преобладают девицы. Поэтому все парни там тихие и затравленные. Представляешь, как ты будешь выглядеть на таком фоне!» Это Борису нетрудно было себе представить. В его облике, манерах, одежде — во всем сама элегантность. А фигура? Лев, поджарый лев. И Борис тут же внес Шурику свой пай — семь рублей с носу.

Когда он приехал по незнакомому адресу, то даже растерялся: столько здесь набралось носов, прелестных и удивительно разнообразных — вздернутых, приплюснутых, с горбинками и тончайшими вырезами. Парни жались к стенкам просторной комнаты, а девушки энергично хлопотали у стола, уставленного простенькими студенческими закусками и непритязательными бутылками. Затаившись за шкафом, как его африканский собрат в зарослях, Борис стал приглядываться.

Несколько минут спустя он уже знал, с кем рядом сядет во что бы то ни стало. С первого взгляда в ней все было просто — прическа, наряд, лицо. Но, боже мой, как она ходила! Стройные, длинные ноги, казалось, не шагали, а бережно несли тончайшую талию и совершенно прямую спину. Борис глядел на нее и невольно сравнивал — никто из присутствующих, даже очень хорошеньких, девушек так ходить не мог. Впрочем, они вообще не встречаются, девушки, умеющие носить то, что им природой дадено.

Прыжок из-за- шкафа Борис сделал после того, как последовало приглашение к столу, — он сразу оказался рядом с незнакомкой. А как только все расселись, проводили старый год и за столом возник первый шумок, Борис начал знакомиться:

— Как вас зовут?

— Пелагея!

— Бросьте!

— Хотите опыт? — И девушка вскрикнула: — Наташа! — К ней обернулось несколько девичьих лиц. — Видите — раз, два, три… Три Наташи за одним столом. Мои родители из протеста против такого однообразия назвали меня в честь бабушки Пелагеей. В детстве я рыдала. В школе у меня даже клички не было: считалось, что лучше Пелагеи уже ничего не придумаешь. А теперь я горжусь — у меня отличное, редчайшее русское имя. Пе-ла-гея! — И она задумчиво устремила взгляд за окно, где крупными хлопьями валил снег.

Борис продолжил тему:

— С таким именем надо и одеваться матрешкой. А вы? Сравните!

Пелагея оглядела всех и улыбнулась. Собрание было парчово-джинсовое. Девушки были одеты либо по ультрасовременному — в джинсовые ткани с головы до ног, либо в какие-то парчовые кофты, накидки и платья с кружевами из бабушкиных комодов.

Вот сколько всего, — сказал Борис, — а у вас все вроде бы просто, зато линии, линии…

Что же тут удивительного? Я себя неплохо знаю и поэтому сама себе шью! А вы, я вижу, фирменный мальчик. — И Пелагея потрогала обшлаг его замшевой куртки.

— Фатер привез из Аргентины, — небрежно обронил Борис.

Это сразу видно — папин сын, — усмехнулась Пелагея и тут же отвлеклась каким-то разговором по соседству, начисто позабыв о Борисовом существовании. О, кто не знает этой ярости в юношеском сердце, этого дикого озлобления, когда тобой явно, у всех на виду пренебрегают. Надо было срочно что-то придумать, что-то сказать яркое и значительное, но, как всегда в таких случаях, ничего достойного Борис припомнить не мог. Пелагея явно ощущала, как он казнится, но с подчеркнутым увлечением болтала с соседями.

Наконец Борис не выдержал:

— И что за охота болтать о пустяках!

— А вы говорите только о значительном и эпохальном? Ну что ж, начинайте, а мы послушаем.

Но тут по телевизору объявили полночь, и все шумно встали, начали чокаться, поздравлять друг друга с Новым годом, и было уже поздно рассказывать что-нибудь значительное или отбивать несправедливую, но уже прошлогоднюю насмешку.

А разговор все не ладился. Тогда Борис поступил так, как многие на его месте, — он обозвал ее, про себя, примитивом и занудой и начал разговаривать с соседкой справа, хоть не особенно хорошенькой, но веселой и остроумной девчонкой. Пелагее, оказывается, был не безразличен этот разговор, она вдруг вмешалась:

— Какой кавалер нам попался, Сонечка! Пиджак-то у него из Аргентины!

— Да ну!

— А сам из себя такой обольститель, такой сердцеед!

Это было невыносимо! Где, как, когда он успел себя показать эдаким пошлым ухажером? Почему так бывает — сразу, без причин, без всяких оснований невзлюбила его эта черствая и ожесточенная девушка. И тут весь стол как по команде завопил:

— Поля, твоя очередь! Давай, давай! Просим!

Пелагея поднялась плавно, как птица, взлетающая с земли, и приказала севшему к роялю аккомпаниатору:

— Коленька, нашу сюиту!

И начался фантастический танец. Вначале Пелагея прошла два круга, как черкешенка, плавно- и очень спокойно, затем, добавив темперамента, превратилась в испанку с кастаньетами, хоть и не было их в ее руках, потом что-то цыганское появилось в ее танце, и на плечах почудилась незримая шаль, потом куда-то в сторону полетели ее туфли, и началось нечто классическое, вариации из балета «Дон Кихот». И самое удивительное: все это ей удавалось, за всем чувствовалась и свобода и хорошая школа — так без выучки не танцуют. Все свои огорчения забыл Борис, он громче всех зааплодировал и крикнул:

— Коломбина!

— Из Пензы! — сказала Пелагея и села рядом.

— Где же вы учились?

— Я с пяти лет в балетной студии. А вы думаете, что балет есть только в Москве?

— И почему вы ко мне так несправедливы? То папашиным сынком обзываете, то обольстителем, теперь вдруг вам кажется, что я вашу родную Пензу унижаю.

И тут вдруг она во всю ширь раскрыла свои громадные очи, приблизила их к лицу Бориса и прошептала:

— Простите меня, дорогой! У меня сегодня дурное настроение, а тут еще ваш друг Шурик объявил: придет некто совершенно неотразимый. Вы сели рядом и сразу сказали об этом несчастном пиджаке, и я подумала: боже, неужели только этим он неотразим?

— И сразу бух меня в разряд барахольщиков…

— Э, нет! В нашем возрасте многие любят принарядиться, все дело в том, как… — Она снова печально посмотрела за окно, где в отблесках площадной елки валил и валил густой разноцветный снег. — Не огорчайтесь, дорогой? — Она хотела растрепать его волосы, но Борис невольно отпрянул от ее руки, спасая это чудо парикмахерского искусства. Пелагея расхохоталась:

— А ночью вы спите в чепце?

— В сетке.

— Тяжело вам, красивым мужчинам, — и другим, дружеским тоном: — Сейчас вы снова обидитесь, скажете, что я вас обозвала еще и красивым мужчиной, но ведь это правда!

Десять минут они весело и непринужденно разговаривали, потом дважды танцевали. В танце снова, глядя за окно своими колдовскими глазами, она тихо прошептала:

— Вот беда, вот беда!

— Что вас так беспокоит? — спросил Борис. — Всю ночь вы с тревогой смотрите за окно. Кто вас там ждет? Старый муж? Любовник с финкой? Или вы наигрываете загадочность?

Пелагея простонала:

— Ой!

И исчезла. Не то чтобы испарилась, но скользнула как тень на кухню, минуту пошепталась в передней с хозяйкой и ушла. Не мог же Борис броситься следом и даже спросить, почему, зачем, куда: не позволяла гордость. Но вечер потерял для него всякий интерес. Притворяться веселящимся он не мог. А когда кто-то высказал догадку о причине его мрачности, он не стал огрызаться, встал и ушел.

— Вы, как Поля, уходите по-английски, — сказала, прощаясь с ним в передней, хозяйка.

Умные люди в новогоднюю ночь веселятся до открытия метро, ибо нет другого средства передвижения: таксисты как угорелые носятся по городу с зелеными огоньками и почему-то не останавливаются, а презрительно объезжают всех голосующих среди шоссе. Но Борису и не нужен был транспорт: потерпев такое крушение, надо было прогуляться, подумать.

Он ничего не видел и не слышал и брел медленно, наугад, погрузив свои руки в карманы пальто, и никак не мог понять: ну почему самой невинной болтовней он вызвал такое злое отвращение у Пелагеи?.. И вдруг рядом раздался ее приветливый голос:

— Неужели это вы?

На тихой улице у большого, новенького, с иголочки дома громадной серебристой лопатой Пелагея сгребала с тротуара снег. Ей помогал довольно мрачный некто в громадных черных очках. Может быть, именно поэтому Борис остолбенел. А у Пелагеи смущение проявилось иначе, она заговорила вдруг, защебетала:

— Неужели девчонки вам сказали, где мой участок? Нет? Молодцы! Сами нашли, случайно? Поразительно! Что ж, теперь будете знать, что загадочная Коломбина — дворничиха! А тревожно она глядела за окно потому, что снег валил, а ей убирать. Хотите помочь? Ляховецкий! — крикнула она очкастому. — Прибыло пополнение, — и объяснила совсем растерявшемуся Борису: — Это доцент нашего института, он живет в этом же доме и иногда выходит мне помогать. Берите мою лопату и посмотрим, кто устоит в неравном споре. Я убираю у двух домов, но зато у меня два оклада. И все, что у меня есть, — мое, трудом заработанное. Конечно, недобрав очков на экзамене, я могла бы вернуться в Пензу к мамочке, тем более что она у меня миллионами ворочает — служит кассиршей в банке. Но я поступила на вечерний и в дворники и чувствую себя очень здоровой и счастливой. Правда, у меня нет такой фирменной куртки, но она же не ваша — папина. Неужели этого счастья — быть всем обязанным только самому себе — вы никогда не испытывали?

И вдруг то ли обозлился Борис, то ли голос далеких предков в нем заговорил, но только он снял с себя пальто, бросил его на ближайший подоконник, поплевал на ладони, взял лопату и начал с яростью сбрасывать снег с тротуара на мостовую.



ГРОЗА КОМПЛЕКСА

Вадим Гурин — продукт городской цивилизации. Из Москвы он отлучался только в Сочи и в подмосковный совхоз на уборку картофеля и даже практику проходил в городе, в заводской многотиражке, как положено студенту факультета журналистики МГУ. Путешествовал он преимущественно от дома на Полянке до Воробьевых гор. И вдруг по распределению ему пришлось отправиться за тридевять земель в Энский край, в редакцию «Энской правды».

Редактор, как все краевые редакторы, сообщил ему, что на территории, жизнь которой освещает его газета, можно расположить Францию, Испанию и страны Бенилюкса, вместе взятые, а потом три часа подряд азартно рассказывал обо всем, что на этих громадных просторах — степных и лесных — расположено и какие чудеса там творятся. Вадима до такой степени ошеломили эти картины, что на вопрос редактора о том, что же его больше всего привлекает, он честно сознался:

— Пока ничего.

— Понимаю, поискать хотите? Присмотреться к жизни? Что ж, давайте прикрепим вас прежде всего к сельскохозяйственному отделу. Земля и хлеб — они всему начало.

Сотрудники сельхозотдела, очень похожие на колхозных председателей, по-простому одетые и откровенно насмешливые, рассматривали элегантного Вадима с нескрываемой иронией. Наконец заведующий отделом спросил:

— Что будем делать, ребята? Чем загрузим новый кадр?

Пауза. Она тянулась так долго, что единственная женщина отдела пришла на выручку Вадиму.

— Вы очерки писали, товарищ Гурин?

— Случалось, — сказал Эдик и покраснел, припомнив первые робкие пробы своего пера в заводской многотиражке.

— Вот и отлично? Только что мы обсуждали, кому писать про Лидию Овсянникову, и желающих не нашлось. Вот и давайте поручим это дело столичному журналисту с высшим образованием.

Сотрудники откровенно ухмылялись. Было, видимо, какое-то женское ехидство в этом предложении. Вадима это задело.

— Согласен! — сказал он поспешно и отважно, не задумываясь о том, на что идет.

По дороге в совхоз Залужский, где работала доярка Овсянникова, Вадим упивался могуществом прессы, представителем которой он стал со вчерашнего дня. Предъявил он новенькое удостоверение, где золотом по пурпуру было напечатано «Энская правда», и начальник вокзала сам проводил его к кассе, где срочно, без очереди, ему выдали билет на проходящий скорый. Приехав на свою станцию, молодой журналист узнал, что отсюда до нужного ему райцентра еще вертолетом добираться. И что же — взяли его летчики в вертолет сверх всякой нормы. В райцентре, где он стал искать попутную до совхоза, шофер выскочил из кабины, обнял Вадима, потом распахнул перед ним дверцу машины, подсадил и сказал:

— Садись, дорогой! Я, может, всю жизнь ждал этой встречи. Есть материал!

И пока они мчались по довольно-таки ухабистому грейдеру, Вадим получил столько материала, что его хватило бы ему примерно до пятидесятилетнего юбилея. Заговорил его водитель до полуобморока.

В совхозе молодой и пронзительно деловой директор, внимательно выслушав про задание Вадима написать об Овсянниковой, уверенно сказал:

— Давно пора! — И, обернувшись к рослому человеку, с которым только что беседовал, распорядился: — Выходит, Иван Сергеевич, лучше всего ему у тебя жить. Заметано?

Иван Сергеевич кивнул головой, встал и вместе с Вадимом отправился в добротный, выложенный из кирпича, крытый шифером дом, окруженный пышным высоким кустарником. Дом сиял чистотой и опрятностью.

— Вот ваша комната, вот умывальник, а здесь ванна. Можете, если захотите, душ принять с дороги. А я в магазин, — сказал хозяин и исчез.

Вадим остался один в чужой комнате. Ему захотелось тут же пережить чувство вступления в неизведанный мир, погрузиться в глубочайшие наблюдения, но ничего потрясающего воображение вокруг не обнаружил. Пахло жареной бараниной, совсем как у мамы дома. В углу стоял точь-в-точь такой же, как у него дома, на Полянке, телевизор «Рекорд-335». Подошел Вадим к книжным полкам — они почти такие же, как у него: Экзюпери и Грин, Тургенев и Бунин, полное собрание Толстого и Достоевского и современные писатели, причем самые выдающиеся, были здесь тоже представлены богато. А на столике напротив заправленной со строгой опрятностью кроватки стоял магнитофон «Юпитер» — давняя, но так и не осуществившаяся мечта Вадима. Он нажал кнопку, и аппарат взревел так, как будто только что сделал свежую запись на Лысой горе в разгар шабаша ведьм. Только ведьмы выли по-современному, в соответствии с последней модой, и Вадим испуганно выключил магнитофон.

— Это кто тут хозяйничает?

Вадим обернулся и обомлел. За его спиной стояла девушка с лицом настолько строгим и до такой степени прекрасным, что дай ей в руки меч, и она была бы вылитым небесным воином серафимом со старых икон.

— Меня к вам направили на постой.

— А вы кто?

— Журналист из «Энской правды». — И под грозным ее взглядом Вадим невольно пролепетал: — Начинающий.

— Ах, начинающий — тогда другое дело, — смягчился серафим. — А то к нам приезжали такие матерые, что пришлось им дать от ворот поворот.

— Да, да! Я слышал об этом краем уха и понял — что-то у них вышло с этой Овсянниковой, про которую я должен писать.

— Так вы о ней собираетесь писать?

— Да. Меня, видимо, сразу решили испытать на труднейшем деле.

— Бедняжка!

— А почему ее боятся даже матерые журналисты?

Девушка внимательно поглядела на Вадима и, видимо, сочла его достойным объяснений.

— Я знаю эту историю. Была краевая перекличка доярок. Приехал корреспондент. С Овсянниковой даже не встретился, посидел в конторе, собрал материал, продиктовал его на машинку, затем вызвал ее и приказал: «Прочитайте, девушка, только быстренько. И подпишите. Я сейчас должен ваше выступление передать по телефону в редакцию». Овсянникова прочитала и говорит: «Я эту чепуху подписывать не буду». Как, почему? Всполошились и корреспондент, и директор совхоза, и все начальство. Овсянникова говорит: «Идет краевая перекличка доярок. Но почему все они должны перекликаться на каком-то канцелярско-бюрократическом языке. Что они, по-вашему, недоумки? Я свое выступление сама напишу*. И написала. И напечатали. И даже гонорар прислали, три рубля восемьдесят копеек!

— Вот, значит, какая она, Овсянникова!

— Да, ей палец в рот не клади, всю руку отхватит!

— А вы что, ее подруга?

— Встречаемся!

— Расскажите мне о ней. Мне как раз хотелось бы написать о ней без канцеляризмов и штампов. Но как ее вызвать на откровенный разговор? Она все-таки местная знаменитость и, наверно, дико заносится?!

— Это да! Ни одному хаму спуску не дает! И сама покровительственного и снисходительного тона не выносит. Знаете, есть такие еще горожане, которые с нами, деревенскими, разговаривают как с придурками. А у нас в совхозе 38 человек с высшим образованием, а со средним — почти все. Есть три оркестра: духовой, скрипичный и народных инструментов, — свой народный театр и даже свой драматург. И поэтов штук пять. Да и сама Овсянникова пишет сценки для агитбригады, и у нее иногда совсем неплохо получается. Так что ни примитивного разговора, ни убогого писания она не потерпит.

— Вот влип! — сказал Вадим.

— Да, я вам не завидую! Но ведь вы молодой и, возможно, талантливый.

— Опыта еще маловато, — честно сказал Вадим.

— Ах, бедняжка! — сказала девушка, и лицо ее стало совсем добрым теперь уже как у херувима.

— Лада! — раздался голос Ивана Сергеевича.

— Да, папа, я сейчас. Я уже все знаю. Мы познакомились! Придется мне к маме перейти. Что ж, устраивайтесь в моей светелке.

— Если я вас стесняю, я могу…

— Ничего вы не сможете, у нас гостиница на ремонте.

И Лада ушла. А пока Вадим умывался, явилась хозяйка, и сразу зазвенела посуда на столе, заполнил весь дом съестной дух. Усевшись за стол с хозяином, Вадим с удовольствием выпил рюмку водки, закусил и сейчас же открыл свой объемистый блокнот. Иван Сергеевич, лукаво косясь на бегающий карандаш Вадима, открыл ему тут же всю подноготную совхоза, а он как-никак целинный, а Иван Сергеевич в эти места прибыл одним из первых. Его потрясающие рассказы Вадим перестал записывать только на мгновение, когда из глубины дома вышла Лада в строгом вечернем костюме, похожая на переводчицу из Интуриста, и, даже не взглянув на мерзкое зрелище — выпивающих мужчин, ушла.

Тут Вадим и спросил:

— Мне ваша Лада сказала, что эта Овсянникова страшно зарывается.

— Нет, я бы этого не сказал. Но с норовом!

— И как к ней подступиться?

— Не знаю, — сказал Иван Сергеевич. — Живьем она, конечно, молодых людей не ест. Но если позволил себе чего-нибудь — за милую душу схрумкает. Язык как бритва.

Проспал Вадим по городской привычке утреннюю дойку, которую он обязательно хотел посмотреть. Но Иван Сергеевич, когда зашел за ним, объявил, что для задушевной беседы с героиней время дойки самое неподходящее, а сейчас с ней можно поговорить. И они пошли на ферму, напоминающую заводские корпуса. Под их сводами стояли на редкость ухоженные рябые коровы. А людей почти не было. Только в самом дальнем углу стояла у загородки женщина в белом халате и о чем-то тихо разговаривала с коровой. И когда она обернулась, Вадим вздрогнул. Это была Лада.

— Как вы смели без халата сюда войти?! А ну, кышь отсюда. Темные люди?

Иван Сергеевич, улыбаясь во весь рот, сказал:

— Ну вот вы и познакомились! Это и есть Лидия Овсянникова.

— Но это же Лада?

— Лада она дома, а здесь Лидия. Гроза всего комплекса.

— И давно вы доярка? — сразу приступил к делу Вадим.

— Только давайте без штампов, — сказала Лида. — Не доярка, а оператор машинного доения.



ДЕСПОТ

Он всегда говорил:

— Копай глубже!

Мне кажется, этим Эрик Бурундуков и выдвинулся. Нашим драмколлективом руководил Игнатий Аверьянович, учитель-любитель с пятидесятилетним стажем, который пил чай с Качаловым, все знал про Станиславского и, естественно, став уже стареньким, начал говорить одно и то же. Часто пропускал репетиции. Эрик как-то сел на его место и сказал:

— Начнем без деда. Не маленькие. Главное что? Копай глубже!

Понять не могу, где он набрался режиссерской премудрости. Правда, два года он был в армии и, говорят, там не столько овладевал строевой подготовкой, сколько огинался вокруг самодеятельности. Потом уезжал куда-то на север, но и там в настоящем театре был актером вспомогательного состава. В наш коллектив он пришел уже важным и всезнающим, но вел себя скромно. Сидел где-нибудь в углу и после каждого наставления Игнатия Аверьяновича кривил губы, будто уксусу хлебнул. Но после того как он взял режиссуру на себя, мы сразу почувствовали, что он хоть и подражает кому-то, но спектакли ставит свежее, хоть не пил чай с Качаловым и не знал всего о жизни Станиславского. Перед нами Эрик развивал такие идеи:

— Современный режиссер — это дух, нерв, мозг спектакля. Он мысленно видит его весь, от начала до конца. И поэтому должен быть тираном, деспотом, царем и богом для актеров. Артист — это инструмент, и если он мне не подвластен, я не сделаю то, что задумал.

Кто-то из ребят предложил:

— Что ж, давайте введем в нашем коллективе крепостное право.

Эрик смутился и хоть по-прежнему руководил строго, но особого деспотизма не допускал. Во всяком случае, он прекрасно разбирался, кто что может, и дал мне роль Тани в одноименной пьесе А. Арбузова. Сыграла я ее так, что даже рецензентка из многотиражки О. Ленская, замолчав остальных ребят, всячески превозносила меня, подчеркнув, что я и как швея-мотористка выполняю план на 130–140 процентов.

Но самым неожиданным последствием моего успеха была полная перемена отношения ко мне со стороны Эрика. После репетиций он обычно провожал Алку, всегда хорошо окрашенную блондинку, поскольку она работает в парикмахерской дамским мастером, а после «Тани» стал провожать меня. Я спросила напрямик:

— Что это значит?

— Может, ты читала или видела в кино пьесу Бернарда Шоу «Пигмалион»? Помнишь, там Хиггинс сам из простой девчонки создал чудо и сам в него влюбился. Нечто подобное происходит и со мной. Я тебя создал, и я же начинаю в тебя влюбляться.

— Но как швея я очень твердо знаю — из плохого материала хорошей вещи не сошьешь.

— Я побью тебя другим примером — краски у всех художников, в сущности, одинаковые, а картины разные.

Короче, он продолжал гнуть свою линию, — он, мол, творец, а мы только глина в его Пигмалионовых руках. На почве этой дикой самовлюбленности Эрика разыгрался и еще один эпизод.

К юбилею Островского А. Н. решили мы поставить его пьесу «Последняя жертва». И, поскольку Эрик начал в меня влюбляться, роль Юлии Тугиной получила я, а Флора Федулыча Прибыткова играл Федя Ряхин — техник с телеграфа, который и в жизни был удивительно серьезным и положительным парнем. По сходству характера роль Дульчина взялся играть сам Эрик и, надо сказать, сыграл этого проходимца блестяще. А Федю на репетициях Эрик совсем загонял:

— Как вы принимаете поцелуй Юлии? Благоговейно! А кто ваш герой? Хищник, купец! Он ведь говорит: этот поцелуй «дорогого стоит»: Сразу все на деньги переводит. Принимайте ее поцелуй хищно! Вы же мешок с деньгами.

Но милый Федя хищника изобразить не мог и от каждого моего поцелуя трепетал, как зайчик. И неудивительно, что на премьере нашего спектакля, когда он вырывал меня из когтей Дульчина, в зале загремели аплодисменты.

На разборе спектакля Эрик сказал:

— Это наш позор! Юлия отрекается от своей страстной, безумной любви, а зрители радуются. Чему? Тому, что она продается купцу?

Тут пришедший нас поздравить Игнатий Аверьянович сказал:

— Голубчик, успокойтесь! В этом месте зрители всегда и везде аплодируют вот уже около ста лет. Вероятно, во все века люди радовались и будут радоваться, когда человек, кто бы он ни был, спасает женщину от эгоиста, бессердечного обольстителя, авантюриста и пустобреха, роль которого так удалась Эрику Ивановичу Бурундукову.

Но Эрик не напрасно учил нас вскрывать подтексты. Он сразу уловил намек на его за мной ухаживания.

— Понимаю намек, — сказал он. — И во избежание всяких кривотолков скажу… чтоб сохранить здоровую моральную атмосферу в коллективе. Мое чувство к Лене святое и чистое, может, первое и единственное на всю жизнь. Все мы, Бурундуковы, скорей однолюбы, чем коварные обольстители. И, может быть, очень скоро мы вас всех на свадьбу позовем.

И вдруг Федя, не снявший еще грим, костюм и толщинки Флора Федулыча, вскричал, как на сцене:

— Это правда, Елена?

— Нет, — сказала я. — Эрик так в себе уверен, что моего согласия не спросил. Он не знает, что мы уже подали в загс заявление и через одиннадцать дней идем с Федей регистрировать наш брак.

И тут, видимо, совершенно одуревший от ревности, Федя ляпнул:

— Мы уже и малыша ждем.

Эрик сразу сник. Но не сказал ни слова. И с этой минуты резко переменился. Режиссерской властью не злоупотребляет, роли распределяет по справедливости и, что самое удивительное, очень дружит со всей нашей семьей. Вчера, когда он принес из детской кухни молоко для нашей дочурки, я не удержалась и сказала:

— Спасибо, деспот!



АНГЕЛ С НЕБА

Эту историю мне рассказали летчики. Мы, два пилота и я, ехали в одном купе пять суток, а за такой срок иные разговорчивые люди могут выложить не только свою биографию, все необычайные события и происшествия за всю свою жизнь, но и перейти на безудержную фантастику. Летчики всегда были мастерами травить самые невероятные байки из небесной жизни для простаков, рожденных ползать по земле. И проверить все, что они говорят, абсолютно невозможно, ведь все летные рассказы полны загадочности и таинственности, поэтому и я не стану отступать от этих традиций.

Итак, в Н-ской области, в районе Н-ского аэродрома, один пилотяга осваивал н-ский аппарат для катапультирования. Видите, сколько здесь загадок! По имени были названы только герой события Федя и деревня Березовка, близ которой все разыгралось. Военная тайна была соблюдена абсолютно, поскольку и Федь и Березовок в нашей стране тьма тьмущая.

Однако к делу. На Н-ской высоте Федя прощается с пилотом-инструктором и робкой, еще неопытной рукой нажимает кнопку. Его выбрасывает в эфир. Но вместо затяжного прыжка, который надлежало совершить, он быстро рвет кольцо, парашют раскрывается на большой высоте, и его относит ветром черт знает куда. Опускался Федя на землю злой и ожесточенный. А когда все земное достигло ясной видимости, пилот заметил, как прямо по изумрудным осенним зеленям к месту его приземления катится на мотоцикле что-то удивительно шустрое и пестрое. Только Федя приземлился, даже не успел купол погасить, как рядом выросло курносое, конопатое существо неопределенного пола, ведь резиновые сапоги, спортивные шаровары, синтетическую куртку и космы, до плеч носят теперь и парни и девушки.

Но голос прозвучал женский:

— Самолета вроде не было. Откуда же вы взялись?

— С Марса, — мрачно отрезал Федя.

— Я только что читала статью одного ученого, он утверждает, что жизнь на Марсе невозможна.

— А другой утверждает, что возможна. И потом зачем нам спорить: я же сам оттуда.

— Может, вы документы предъявите?

— А мы, марсиане, даже не знаем, что это такое.

Тут он неловко повернулся, сделал несколько шагов и невольно захромал.

— Что с вами? — забеспокоилась мотоциклистка. — Ногу повредили?

— Пустяки. Видимо, оступился.

— Разувайтесь, я осмотрю.

— А что вы в этом понимаете?

— Как-никак я ветеринарный фельдшер.

— Но у меня-то ноги, а не копыта.

Все это сам Федя рассказал. А о том, как дальше разворачивались события, ходят разные слухи. Из вертолетчиков, подобравших Федю, одни утверждали, что он был насильно повален на землю, разут и отбивался от телячьей фельдшерицы босой ногой. Другие рассказывали, что, наоборот, он лежал в самозабвении, закрыв глаза, а девушка массировала ему ушибленную ножку.

Одно бесспорно: Федя, прыгавший с самолета без энтузиазма и с явными ошибками, на второй день умолял своего инструктора снова- сбросить его в районе Березовки, что только здесь он может совершить образцовый, затяжной, прицельный прыжок в ту же точку. Инструктор потом рассказывал, что после прыжка Федя летел к земле так стремительно, что он опасался: а не забудет ли безумец вообще раскрыть парашют? Однако парашют раскрылся, и на месте, где Федя приземлился, снова как из-под земли выросла мотоциклистка.

Все Федино авиаподразделение было в курсе, все знали, что прицельный прыжок удался, и вертолетчики даже не особенно торопились подбирать попавшего в заранее намеченную точку пилота. Однако по разноречивым сведениям, полученным от вертолетчиков, Федя делал на земле самые живописные виражи вокруг ветфельдшерицы. Попрощались они на глазах у пилотов с теплотой, сердечностью и чувством глубокого взаимопонимания.

По пути на аэродром Федя, закоренелый холостяк, ронял сурово отрывочные сведения о внешних и биографических данных своей знакомой:

— Она из Ростова-на-Дону. Третий год в этом колхозе лечит животных. Очень симпатичная. Смешная…

Давно замечено, что после этого слова «смешная» серьезные мужчины сами начинают совершать не только смешные, но даже бессмысленные и безрассудные поступки. Так и случилось. На второй день была погода до такой степени нелетная, что не только подниматься в небо, даже выходить на улицу не пожелали почти все пилоты Н-ского авиаподразделения. Снег с дождем. Ветер. Развезло все дороги. Рвы и кюветы заполнились снежной кашей. Однако рано утром взревел мотоцикл с люлькой, выпрошенный у одного капитана-мотолюбителя, и Федя исчез в снежно-водной стихии.

Свою одиссею Федя описывал друзьям сдержанно. Он объезжал переправы, тонул, тащил мотоцикл на себе, ремонтировал его в колхозной мастерской. Поздно ночью, когда он приехал наконец в Березовку, выяснилось, что Лариса Голубичная — так звали ветфельдшерицу — смотрит в колхозном клубе только первую серию фильма «Щит и меч», и, значит, вызволить ее из зала не было никакой возможности. Но Федя не растерялся. Он закричал из двери в зал:

— На ферме захворал телок! Лариса Голубичная, на выход!

А какой-то, видно, бывалый, остряк добавил из темноты:

— С вещами!

Но из клуба Лариса вышла не одна. Вместе с ней появился председатель колхоза и несколько бравых парней. Оглядев летчика и его мотоцикл, они быстро смекнули, в чем дело, и встали стеной между Федей и Ларисой.

— Не пустим, и все! — сказали березовцы. — С вашими летчиками-курсантами уже все наши лучшие кадры разлетелись.

Федя горячо доказывал, что они не имеют никакого права их задерживать: во-первых, Голубичная уже отработала в колхозе обязательные два года; во-вторых, у него увольнительная только до утра; в-третьих…

— В-третьих, — это уже сказала Лариса. — Я люблю Федю, и, к счастью, никто в нашей стране не может разлучить влюбленных.

Ряды березовцев дрогнули, но ненадолго. Самый рослый парень сказал:

— По русскому обычаю ставь выкуп.

И пришлось поставить. А выпивши по чарке, все сразу стали как будто родственниками. И парни разговорились. Горько попрекали отвергнутые березовские красавцы ветфельдшера, а один хлопнул себя по лбу и спросил:

— Помнишь, Лариска, я тебе говорил — ну, кого ты ждешь? Ангела с неба? А ты ответила — именно. И дождалась, змея!

Змея покраснела, ангел скромно потупил глаза, напомнил, что в десять ноль-ноль он должен быть в части. С горькими вздохами механизаторы погрузили невесту, ее имущество, жениха и его мотоцикл на мощный «МАЗ» и вывезли на грейдер.

Ровно в десять ноль-ноль в центре авиагородка Федя лоб в лоб столкнулся с командиром части. Тут полковник сказал историческое слово:

— Допрыгался! — посмотрел внимательно на невесту и объявил: — Однако выбор одобряю.

Так из списка личного состава Н-ской авиачасти исчез еще один холостяк. Конечно, может быть, все в этой истории чистый вымысел, а летчики-попутчики меня только разыграли. Правда, они рассказали это мне одному, а я всем-всем, что ж, пусть теперь они краснеют. А вы, дорогие читатели, сами решайте: кто кого разыграл?



СОЛИСТ

Некоторые думают: главные лица новогоднего праздника — Дед Мороз, Снегурочка, затейник или тамада, а я убежден: самый первый здесь — повар. Не приготовит он достойного ужина, и какое уж тут веселье, если поперек горла становится еда, где уж тут шутке пробиться!

Впрочем, я был свидетелем одной новогодней истории, где угощение было роскошное и все-таки у меня на глазах разыгралась трагикомедия. И случилась она в доме моего коллеги Ивана Афанасьевича, знаменитого повара. Мало того что он заведует производством ^самого популярного в нашем городе ресторана, он выступает еще по телевидению, печатает статьи и рецепты своих блюд в газетах, состоит в жюри всех кулинарных конкурсов, короче, он не просто повар, а как бы жрец кулинарного искусства. Его увлеченность своим делом просто фантастическая, и знатоки всех тонкостей гастрономии преклоняются перед ним, как перед великим маэстро.

Можете не верить, но всех остальных цехов таланты — актеры, конструкторы, летчики-испытатели — считают за большую честь, если, приготовив блюдо, Иван Афанасьевич выходит в зал ресторана, садится к столу и спрашивает: «Ну как?» Я знаком с одним академиком медицины, который яростно доказывал, что к нему Иван Афанасьевич относится лучше, чем ко мне, и даже назвал его Митей и был с ним на «ты». Тут же не без яду могу ответить: однако встречать Новый год к себе домой Иван Афанасьевич пригласил не Митю, а меня, хоть я только друг и собеседник, а Митя в случае нужды может по знакомству новую почку поставить.

Надо сказать, что хороший ресторан — это тоже своеобразная академия кулинарного искусства. Сюда, как и в научный институт, надо отбирать талантливых, одержимых, самоотверженных: чтобы дать блюду вкус и вид, нужно иметь дар и глаз, любит повторять Иван Афанасьевич. Довести еду до вкуса не легче, чем картину до всеобщего изумления.

Но вот Ивану Афанасьевичу с очередным пополнением прислали некоего Федора Шарагина, человека, в кулинарии, безусловно, кое-что понимающего, но преданного ей не до конца. Ивану Афанасьевичу больно было об этом мне рассказывать: ведь Федька был не только поваром, но и солистом самодеятельного музыкально-инструментального ансамбля «Поющие птенцы», а значит, работником ненадежным. Телефон на кухне, в конторке шефа, по которому звонили прежде только ему — едоки, редакции, начальство, — теперь то и дело требовал: «Попросите Федора Кузьмича!», «Можно товарища Шарагина?» И было ясно, что две знаменитости на одной кухне — это явный перебор. Но Иван Афанасьевич от родного дела не отрывался, а Федор почти каждый месяц уезжал: то у него, видите ли, конкурс в Сочи, то фестиваль в Берлине, то выступление в Праге. Иван Афанасьевич взъярился: «Хватит, никуда ты больше не поедешь! Работать надо, а не петь!» Отдадим Феде должное: он никуда не ходил, никому не жаловался, спокойно узорил в холодном цехе салаты и гарнировал закуски. И вдруг в конторке шефа раздался пронзительный звонок, минуты три клокотала трубка. Потом шеф, пунцовый, как болгарский перец, вошел в холодный цех и объявил: «Оказывается, Швеция разорвет с нами дипломатические отношения, если не приедет и не споет шведам Федька Шарагин! Собирайся, певец!» Опять Федькина взяла, и можете себе представить, как это было приятно шефу!

Вечером того же дня Иван Афанасьевич совершил еще одну непоправимую ошибку: он рассказал о своих мучениях с солистом жене и единственной дочери, поразительной красавице Лене. И только он упомянул эту явно разбойничью фамилию Шарагин, как всегда спокойная и медлительная дочь оживилась:

— Шарагин? Из «Поющих птенцов»?

— Он самый!

— Так он у тебя работает?

Иван Афанасьевич не сразу сообразил, что значит этот вопрос, но после этого вечера дочь, такая серьезная, медлительная студентка экономического института, вдруг зачастила к папе на работу. То шарфик занесет — к вечеру что-то похолодало, то просто явится: «Шла мимо и зашла». И, знаете, чем все это кончилось? Возвращается как-то поздно вечером Иван Афанасьевич, а в подъезде его дочь Лена стоит, прислонясь к батарее парового отопления, а перед ней мелким бесом вьется Федька — низкорослый, рыжий и даже в глухозимье конопатый. Иван Афанасьевич признался: его как варом обдало. Дома он даже валидол принял. А когда вошла дочь, строго спросил:

— Что это еще за новости?

И вдруг всегда такая спокойная, неторопливая, как лебедушка, Лена встопорщилась, как дикая кошка:

— Не встревай не в свои дела!

С этого момента вражда между шефом и Федькой крайне обострилась. Если к какому-нибудь банкету Федька делал даже чудо-салаты и диво-закуски, шеф его никогда не хвалил. Случалось, девушки-поварихи упросят Федьку что-либо спеть. В гулком холодном цехе прекрасно звучал его баритон — вся кухня невольно затихала. У кого-то срывалось:

— Хорошо поет!

— Как волк, — ронял Иван Афанасьевич и уходил из кухни в зал.

И в новогодний вечер Федька, как всегда, выкинул коленце, попросил шефа отпустить его пораньше: у него, видите ли, выступление на телевидении. «Иди, ради бога, иди! — сказал с надрывом Иван Афанасьевич. — Какая от тебя польза!» Это было явно несправедливо! Если говорить честно, перед самым ужином, когда уже все закуски на столах, работы у поваров не так уж много — только жаркое разогреть! Ведь вскоре и сам Иван Афанасьевич, придирчиво осмотрев столы, ушел домой, к своим гостям, среди которых, как я уже подчеркнул, был и я. И не в первый раз. Тут меня сразу же удивило то, что Лена, обычно встречавшая Новый год в своей молодежной компании, была сегодня здесь, с нами, людьми пожилыми — дядями, тетями, соседями и друзьями родителей. О еде я говорить не буду, произносить тосты за столом как-то не пришлось. Лена включила телевизор да так и не сводила с него глаз. Сначала выступали московские знаменитости, затем начался рапорт передовиков нашей области. И, представьте, среди них оказался и Федор. Отчаянно интригуя, красавица дикторша спросила:

— Правда ли, Федя, что ты получил премию на конкурсе?

Федя не отпирался.

— А правда ли, что тебя пригласили на работу солистом в областную филармонию?

Федя опять что-то промямлил. Зато Иван Афанасьевич сказал громко, с явной радостью:

— Слава тебе, господи! Не будет понапрасну у нас место занимать!

— Помолчи, папа, — прошипела Лена.

А Федя начал петь. Не знаю, может, они сговорились, но певец смотрел с экрана только в тот угол, где сидела Лена, и с дикой, я бы сказал, вулканической страстью пел:

Хочешь, пройду я кручей горной,
Хочешь, взлечу я к туче черной…
И казалось, если Лена только шепнет: «Давай!» — Федор взовьется, прошибет крышу телестудии и вонзится в тучу. Всех нас даже жуть охватила, когда с леденящей кровь угрозой спел он последний куплет:

Шел я сквозь вьюгу, шел сквозь небо,
Но я тебя отыщу все равно. Все равно.
Тут все притихли. И я почувствовал, даже до сидящего рядом со мной Ивана Афанасьевича дошло: от этого рыжего так просто не отделаться. Тут же в коридоре раздался телефонный звонок. Мы сразу догадались: звонил солист, потому что Лена ринулась туда, как на пожар. И пока в коридоре шло долгое воркование, лицо Ивана Афанасьевича изобразило все фазы человеческого страдания. А что он мог сделать! Но вдруг он встал и пошел в коридор. Чтобы погасить семейную распрю, за ним ринулся и я. Но, к крайнему моему удивлению, он решительно вырвал из руки Лены трубку и сказал:

— Это ты, Федор? Что же, всю ночь собираетесь по телефону беседовать? Лучше уж ты сюда иди, чай, телецентр рядом.

Иван Афанасьевич повесил трубку, а Лена посмотрела на него как на волшебника. Но самое удивительное случилось потом, когда пришел Федор. Иван Афанасьевич встретил его в коридоре очень приветливо и тут же свою радость объяснил.

— Очень рад, — сказал он, — давно пора тебе перейти в филармонию. И тебе там будет хорошо и нам спокойно!

Но тут его огорошил Шарагин:

— Напрасно радуетесь, Иван Афанасьевич. Никуда я не пойду. Не так уж я глуп, чтобы не понимать: удивительный я солист только до тех пор, пока я повар, а как только пойду в филармонию, среди мастеров сразу окажусь десятиразрядным. У меня с музыкальностью слабо и голос неустоявшийся. Нет, я навсегда, на всю жизнь останусьповаром! — И тут этот рыжий змей ввернул: — Конечно, не таким, как вы, Иван Афанасьевич, но все же поваром, который любит и знает свое дело. Скажете, нет?

Иван Афанасьевич даже остолбенел от такого неожиданного хода. Минуту он молчал, затем шагнул к дверям столовой и сказал гостям:

— Подвиньтесь немного, товарищи! Честь и место Федору Кузьмичу! А в голосе его слышалась обреченность.

ШОРТЫ

Два приятеля, оба преклонного возраста, гуляли по улицам некоего поселка в Крыму. Остановились у парикмахерской, где уже и без них толпилась стая небритых и нестриженых.

— Может, пострижемся? — сказал один.

— Давно пора, — ответил другой.

Они заняли очередь, и сразу один из них стал семнадцатым, а другой восемнадцатым. В это мгновение рядом с ними остановилось такси.

— Чем здесь ждать целый час, — сказал более обеспеченный восемнадцатый, — поедем лучше в город и там пострижемся.

— Поедем, — сказал менее обеспеченный, но более легкомысленный семнадцатый.

Более осторожный восемнадцатый спросил таксиста:

— А ничего, что мы в шортах?

— Ходят по-всякому, — сказал таксист с циничной улыбкой, но приятели, к несчастью, ее не заметили.

Коварство таксиста обнаружилось в первой же парикмахерской. Объемистая мастерица трубно прокричала:

— Без штанов не обслуживаю! Пидить одягнится, а потим заходьте! — И она ожесточенно плюнула в угол со злым отвращением.

И тут самое разговорчивое в мире существо — очередь разъяснила приятелям, что они в этом городе нигде не постригутся: есть вроде бы постановление: тех, которые в шортах, не стричь! Семнадцатый, по профессии сатирик, произнес обличительную речь: как можно в курортном городе в разгар жаркого лета запрещать шорты, в которых ходит половина человечества? Шортоносители есть и у нас в стране, и не так уж и далеко, скажем, в Сочи или Гаграх, и по всему Кавказскому побережью Черного моря. Хотелось спорить, хотелось сразу отправиться в инстанции, но восемнадцатый как более практичный сказал:

— Ив инстанции не пустят! Но есть выход — пойдем в универмаг, купим какие-нибудь простенькие штаны и пострижемся.

Но как только наши косматые подошли к универмагу, перед ними выросла строгая мать-начальница в фирменном халатике.

— Куда?! В трусах не пускаем!

Тщетно объясняли друзья, что они не в трусах, а в шортах, и притом самых модных, замшевых, что ее мини-халат даже короче… В голосе распорядительницы послышалась грусть. Она пропела нежнейшим сопрано:

— Не доводите меня до крайности. — И показала милицейский свисток.

В мрачном молчании друзья зашагали по улицам.

— Давай возвращаться? — сказал порывистый семнадцатый. — Где-то здесь автобусная остановка.

Она действительно оказалась рядом, и автобус к ней сразу подошел. Сели все, и только перед друзьями распростерла руки кондукторша:

— Голых не возим! И как не стыдно — пожилые все-таки люди. Автобус отбыл. Не было сил даже для того, чтобы поскулить. И вдруг восемнадцатого — трезвого прозаика — бросило в фантастику.

— Идем в порт, — сказал он, — там, я слышал, сдают напрокат лодки-моторки. Возьмем моторку и доплывем.

И они пошли к морю. У его лазурных берегов было много посудин, но ни одного живого человека. Только лодки и катера лениво покачивались на воде, будто дразня наших путешественников. Откуда-то появился строгий восточный человек и тут же рассердился:

— Какие могут быть лодки — ночь на дворе! Море бурное? Какой безумец вас повезет…

— Стало ясно: мрак сгущается. Такси проносились мимо рывками, будто даже машины пугались замшевых шорт. Обратного пути не было. Но спасение пришло внезапно: это был диспетчер таксомоторного парка. Выслушав жалобный скулёж косматых, поднял свой жезл, остановил такси и просил довезти друзей до дому. Таксист, как все его собратья, завел что-то про обед, про вызовы. Тогда, гася природные инстинкты, скуповатый восемнадцатый выдавил из себя волшебные слова:

— Не пожалею!

Тут водитель не только посадил нестриженых, но и повез их на скорости, которая метко называется бешеной.

А в поселке друзей-ждал еще один сюрприз. В человеке, густо укутанном мыльной пеной, семнадцатый узнал знакомые черты.

— Мы, кажется, за вами?

— Да!

И друзья постриглись. Несмотря на шорты.

ПЕРВАЯ ЖЕНА

Это было еще в те времена, когда главнее бога не было никого — ни на земле, ни на небе. Но, будучи всемогущим и всеведущим, он уже осознал, что многие его творения явно несовершенны. Созданные в страшной спешке — ведь все на свете было сделано за семь дней, — они имели множество недоделок. И вот в разгар какой-то зойской эры бог приказал открыть мастерские усовершенствования, по-нашему говоря, ателье гарантийного ремонта.

Горели горны, кипятились краски, на полках лежали самые разнообразные запчасти: умы, характеры, голоса и другие мелкие детали. Всюду шныряли подмастерья-ангелы.

Здесь первым начал хулиганить царь зверей — лев. Он яростно хлопал себя хвостом по бокам и пищал тенором:

— Послушайте мой голос! Разве это звук? При моей-то комплекции верещать таким тенорком — это же позор! Нет, вы дайте мне бас профундо, дайте такой рык, чтобы кровь у всего живого леденела в жилах. А посмотрите на мои клыки! Разве это клыки? Я ими не только лань — лягушонка с трудом разрываю!

— Пожалуй, он прав, — сказал господь, почесывая бровь, — займитесь им, мальчики!

Богу всегда легко работать, потому что все его помощники — ангелы, да еще соскучившиеся от безделья. Они усадили льва в зубоврачебное кресло и такие клыки поставили ему, что хоть шпалы перекусывай. И голос поставили настолько устрашающий, что сам бог сказал:

— Уж больно страховидный!

— Не волнуйтесь, господи! Мы можем кое-что смягчить, — сказал самый серьезный ангел и набросил на плечи льва роскошный воротник. А самый веселый и озорной тут же на кончик хвоста прикрепил игривую кисточку.

— Мы сделали для тебя все, что могли, — сказал бог, — привет Африке!

И лев величественно и плавно шагнул из ателье, кокетливо поигрывая хвостом с новым украшением. Затем в ателье ввалился громадный самец-горилла.

— Это просто безобразие! — взревел он.

— Ты чем недоволен? — спросил господь.

— Всё и все меня толкают в люди — давай поскорей происходи…

— А что же здесь плохого? Человек и красивее тебя и умней.

— Кто тебе это сказал, господи? — вскричал горилла. — Конечно, ты этого можешь и не знать, но ведь идет эволюция, тут против Дарвина не попрешь. Я, например, все чаще и чаще начинаю задумываться. У меня даже дар провидения появился. И вот я думаю: а зачем мне становиться человеком? Пока я ничего не боюсь, а стану гомо сапиенс — и сразу начальства бойся, жены бойся. А войны, а атомные бомбы? И, главное, появятся впоследствии на земле такие особи, что люди станут их называть гориллами. А ведь только труд делает из обезьяны человека. Вот и выходит: трудись, трудись долгие тысячелетия — потом опять есть риск попасть в гориллы! Нет, нет, уж лучше я останусь таким, как есть. Поэтому и прошу тебя поставить мне разум поскромней. Чтоб я знал только своих жен и детей, и границы участка, где пасется мое стадо.

— Сделаем, мальчики?

— Плевое дело? — ответили ангелы, они подняли черепную коробку клиента, выбрали лишние мозги и несколько небрежно прихлопнули ее. С тех пор у гориллы лоб явно приплюснутый, а разум примитивный.

Но вот появился человек. В те времена он еще был покрыт шерстью и носил хвост, но уже и тогда многое о себе мнил. И с богом он заговорил дерзко:

— Мне эта штука уже ни к чему! — сказал он, махая кончиком своего хвоста под носом у бога. — Уберите к чертям это излишество!

— Как ты смеешь так разговаривать и поминать здесь, при мне, нечистую силу! Убирайся вон!

— Ах, так! Ну, я и без вас обойдусь? — Человек вырвал из рук ближайшего архангела меч и сам отсек себе хвост, причем так аккуратно, что любой человек на собственном теле может обнаружить лишь небольшой хрящик — остаток хвоста. А сам хвост подобрала нечистая сила, и с тех пор черти появляются на людях только с хвостами.

Вторая просьба человека была еще более дерзкой.

— Не желаю ходить волосатым? Снимите с меня лишнюю шерсть. Теперь уже так не носят!

— Но тебе будет холодно. Еще два ледниковых периода предстоят.

— Плевать? Лучше немного померзнуть, чем получить кличку какого-нибудь неандертальца или троглодита?

Господь колебался. Он, видимо, предвидел, как трудно будет достать теплое белье или, скажем, дубленку. И снимать волосы не торопился. А человек подошел к горну и сам себя стал осмаливать. Именно с тех пор с мужских тел растительность удалена неровно.

— Замерзнешь? — невольно вздрогнул бог.

— Не беспокойтесь? Оденусь и без вас. — И человек гордо шагнул из ателье.

— Какой нахал? — сказал подхалимским голосом серьезный ангел.

— Он может и на бога начихать, — высказал дерзкое предположение ангел-озорник.

А бог-то уже знал, что человек так и поступит. И он задумал страшную месть.

— Женщина, пойди сюда? — сказал он крохотному, нелепому, но тоже мохнатому и хвостатому существу, сжавшемуся в уголке. — Ты видела этого наглеца. Сейчас мы тебя приготовим, и ты станешь его женой. За дело, ангелы?

Ангелы — на то они и ангелы — сделали свою работу блистательно. И хвост ампутировали и осмолили ее более тщательно, чем мужчина опалил сам себя, с истинно ангельским усердием.

— Отлично? Теперь ты его догонишь и будешь ему говорить…

Но женщина прервала божий инструктаж и сама залепетала:

— Тупица? Хвастун? Зазнайка?

Ангелы возликовали:

— Да она сама все знает? Врожденный дар. Это, видно, у нее в крови?

А бог, который все провидел, сказал:

— Иди в мир, божественное создание. Всегда следуй за мужчиной. И знай: даже когда этот гордец отречется и от бога и от черта, ты станешь для него и тем и другим? И пока ты с ним рядом, он будет знать свое место. У тебя под башмаком? Счастливого пути?

УЕДЕТ ЛИ ДОКТОР ЮРИЙ НИКОЛАЕВИЧ?

Дорогие товарищи, я надеюсь, вы меня простите, что я выступаю перед вами в костюме Добчинского! Но наш уважаемый художественный руководитель Корнелий Сократович опасается, что если я скажу речь и потом начну одеваться и гримироваться, то надолго задержится спектакль. А речь эту надо обязательно сказать и непременно вот так, при всем честном народе. Такого мнения и все актеры нашего как-никак народного театра, и я в том числе. Мы считаем своим долгом сообщить всем жителям поселка Жимерки (ну, если не всем, то лучшим из них, которые ходят на спектакли своего родного театра) пренеприятное известие. Хорошо знакомый всем вам доктор Юрий Николаевич Иванов написал заявление об уходе из нашей поликлиники и больницы. А как сообщила мне его квартирохозяйка Агафия Тимофеевна', он уже и вещи начал собирать. Уезжает. (В зале гул неодобрения.) Реакция ваша правильная — полное недоумение!

Я не собираюсь попрекать Юрия Николаевича ни нашей лаской, ни нашим хлебом-солью и тем более возрождать старый жимерский обычай. Многие пожилые люди, видимо, хорошо еще помнят, как встречались, бывало, у нас на базаре две хозяйки, ставили кошелки на рундуки, а то и прямо наземь и начинали строчить друг дружку, как из пулеметов: ах, ты такая-сякая да разэтакая. Это так и называлось: срамить на базаре. Всю родню, всех друзей и знакомых, бывало, переберут, дегтем перемажут… Вспомнишь — и кажется, тыщу лет назад это было. А видел я такое сам еще эдак они аки дым от лица огня. И сейчас взял я слово вовсе не для того, чтоб укорять вас, дорогой Юрий Николаевич-, а затем, чтоб рассказать вам на прощанье, как мы полюбили вас, как и за что так высоко оценивали (голоса: «А он здесь?» «Да вон сидит под портретом Тимирязева!» «Вместе с супругой!»)

Начну с себя. Вскоре после того как приехал к нам этот совсем еще молодой доктор — примерно года три тому назад, — случилась со мной вот какая оказия — обморок. Прибежал чуть свет в поликлинику, меряют мне давление, говорят — студенческое, снимают кардиограмму — то же самое. Выходит, по аппаратуре, здоров как бык. Посылают к нему на осмотр. А он внимательно поглядел все анализы, все кардиограммы и спрашивает: «На что жалуетесь?» Я рассказываю: так, мол, и так, встал ночью, чувствую, худо мне. Подошел к зеркалу, гляжу: лицо белое, как рубаха. Потом как провалился. Оказывается, упал. Очнулся — на полу лежу. Поднялся, чувствую, все прошло. И что же говорит мне этот доктор? «А может быть, вы первый раз в жизни бросили на себя объективный взгляд и не выдержали?» Я настроился на похоронный лад, а меня невольно смех разбирает. Не пойму, и как он догадался, что я большой любитель юмора. Ведь я же все юмористические журналы, начиная еще с «Сатирикона», собираю, у меня в картотеке одних анекдотов тысяч семь наберется. Но кто юмор любит, тот анекдотов не рассказывает. Он каждое слово старается так повернуть, чтобы оно искру давало и, как жаворонок, трепетало от веселья и радости. Вот точно такой юмор и Юрия Николаевича. Дерзновенный, смелый, неожиданный. Выслушал он меня тогда внимательнейшим образом и говорит: «Ничего серьезного!» «Но я теряю сознание!» Он очень эдак сурово спрашивает: «А может, оно у вас вообще не прочно держится?» Тут уж я не выдержал и расхохотался, а он продолжает: «Если говорить серьезно и даже философски — ясно одно: разрушение организма идет вполне нормально. Человек вы возраста преклонного, много испытаний и переживаний выдержали, организм у вас изношенный. Вот и закупорился какой-нибудь сосудик мозга — только и всего. Давайте способ лечения выбирать вместе. Я могу выписать сейчас вам лекарств, таблеток, процедуры назначить, вы начнете круглые сутки лечиться, а значит, день и ночь смерти ждать. Со смертью ведь как обстоит дело — или ты ее боишься, или она тебя, третьего не дано. Так, может, изберем второй путь: наплюем на эту фигуру-дуру и будем жить в свое удовольствие?» И что же вы думаете, вылечил-таки меня доктор. С тех пор даже не засвербило у меня нигде. Желающие могут проверить, зайдите к нам на почту, спросите: брал ли техник по телеграфным аппаратам Ладушкин Егор Петрович хоть один бюллетень за последние год-два? И все скажут: ни разу не болел Петрович. А все это ваша психотерапия, дорогой Юрий Николаевич! (Тут встает в третьем ряду полная, румяная, вальяжная женщина и перебивает оратора.)

— Что верно, то верно. Есть у него подход к людям! Возьмите мою мать. Все про нее говорят: мрачная женщина. А почему? Да потому, что она в жизни всего недополучила. Смолоду вбила она себе в голову, что нос у нее утиный — и все ее беды отсюда. Только в двадцать девять взял ее за себя вдовец с шестью детьми, а сам ушел на фронт и погиб. И она шестерых чужих и меня, седьмую, родную, честно поднимала одна-одинешенька. Да она только с год как впервые спину разогнула, когда я на повариху выучилась и стала в чайной работать. Она к многолюдству привыкшая, а теперь все, одна и одна. И поэтому на всех молодых, веселых, красивых, что проходят мимо нашего дома, глядит она сердито, должно, просто завидует, других причин нету. И вот, представьте себе, слегла она. Вызываю доктора. А мама уже пятые сутки лежит, смотрит в стену. С утра оделась во все чистое, явно помирать собралась. Мне доктор шепнул: «Оставьте нас!» Что он ей поначалу говорил — не знаю, тихо беседовали. Только потом прислушалась, батюшки-светы, крик и гвалт. Маманя кричит: «Много ты в грибах понимаешь! Сопляк!» Он свои доводы. Вдруг врывается маманя ко мне в горницу в своей покойницкой рубахе, хватает из буфета тарелку и нырь в подвал. Гляжу: вылезает с грибами — и к доктору: «На, пробуй и сам скажи!» И что же вы думаете сделал доктор? Отведал грибов, закрыл глаза, помолчал и сказал всего два слова: «Нет слов!» А маманю как будто живой водой сбрызнули. Ожила. А меня отозвал Юрий Николаевич в сторону и говорит: «Никаких ей лекарств не надо, с ней надо беседовать, беседовать — и все!» И что же вы думаете, поставил старуху на ноги! Я теперь с утра и вечерами провожу с ней профилактическую беседу. Соседей своих упросила: нет-нет да и поговорите с моей мамашей. Крепенькая она теперь у меня, как огурчик! И все потому, что узнал доктор, что ей по ее летам надобно.

Егор Петрович: Да разве один такой случай в его практике! За полгода, считай, не более того, завоевал наш доктор все Жимерское. И не только как доктор, но и как человек! Одно изгнание Федьки Балягина чего стоит!

— Тут я должен сказать: всю эту драчку я от начала и до конца наблюдал. (К сцене пробирается разбитной паренек Аркадий, известный всему поселку слесарь-сантехник.) — Давай, Аркадий, давай! — приободрил его Егор Петрович. — Хоть все это знают, но всем, думаю, приятно будет еще раз про это происшествие послушать.

— Иду я с год назад по Ленинской, примерно возле чайной. Гляжу, по другой стороне наше чудо из чудес — Жозефина Аршинкина плывет. Хоть она и спряталась сейчас за доктора, но я скажу прямо: глаза от нее отвести трудно, поскольку есть на что посмотреть. Поэтому естественно, что я хоть и иду по этой стороне улицы, глаза кошу на ту. И что же вы думаете? Откуда ни возьмись, появляется этот жлоб Федька Балягин и расставляет свои ручищи во весь тротуар от дома до мостовой. Жоза останавливается. Воображаю, что он ей говорил, этот дурбалай, и что она ему ответила. Но только он вдруг хватает концы ее косынки и начинает стягивать. Представляете? У девушки глаза уже на лоб лезут, слезы хлынули, а он тянет. Это так он ухаживал. И тут появляется доктор. «Оставь девушку, негодяй!» — закричал он. Но разве Федьку остановишь?! Батальон надо вызывать! Федька же на весь поселок страх наводил. И на доктора он даже не оглянулся, а поднял ногу и, как жеребец, боднул его в живот. Тут уже и я кинулся в драку, подумал: убьет он сейчас медика. Но Юрий Николаевич, хоть и росту он небольшого, размахнулся нешироко, как резанет Федьку ребром ладони по шее, тот рухнул наземь, как сноп. Подбегаю, гляжу, а у него и глаза закрытые. Вдруг доктор наступает ему ногой на грудь и спрашивает меня: «Скальп снимать будем?» Федька, я уверен, сроду не знал, что такое скальп, но на всякий случай глаз приоткрыл и следит, что дальше будет. Я разъясняю: «Сейчас мы с тебя срежем шевелюру вместе с кожей». А он глаза закрыл и отключился. Хрен, мол, с вами, мне теперь все равно! Тут Жозефина поблагодарила доктора и все мы разошлись в разные стороны, а Федька так и остался лежать на земле, даже полумертвый пугая прохожих. А к вечеру, как мне рассказывала балягинская сноха, он пришел домой, с час сидел за столом и глядел на лампочку. Потом начал собираться. Она спросила: «Куда же это ты, Федя?» Он ответил: «Поеду ноги мыть в проливе Лаперуза». Сноха ему: «Зачем же так далеко — чай, баня через дорогу». «Мне больше дороги в ваше вшивое Жимерское нету!» Так среди ночи, даже ни с кем из родных не простясь, ушел на станцию, и вот уже с год об нем ни слуху ни духу! А теперь представьте, от какого змея-горыныча избавил доктор наш поселок. У меня все.

— Спасибо, Аркаша, — улыбнулся приветливо Егор Петрович. — Об этом все говорили, все этому радовались. Но не только на этом держится добрая слава нашего доктора. Вспомним хотя бы, как насаждал он бег трусцой. Начал он с того, что сам побежал. Вначале все на него косились, как на ненормального. Потом пристала к нему Наташенька, дочка главврача поликлиники Евсея Павловича, вон она, голенастая, сидит во втором ряду вместе со своим родителем. Говорят, они оба, она и Юрий Николаевич, на коленях стояли перед Евдокией Ивановной Карп, умоляя ее пробежаться с ними вместе. И вот, когда побежала наша уважаемая тетя Дуня — председатель поссовета, — то старые и малые с диванов поднялись. А если кто выговаривал Евдокии Ивановне — легкомыслие, мол, это, она, умница, отвечала: вон в Древней Спарте и цари бегали, а порядок был! Не скажу многие, но процентов десять — пятнадцать населения бегает теперь вслед за доктором.

Или взять другое дело. Попросили его учителя прочесть молодежи и старшим школьникам лекцию о половом воспитании, он сказал: «О половом читать не буду. Но если угодно, прочту кое о чем здоровом и прекрасном. И будут мои лекции называться для мальчиков «Рыцарь ты или ничтожество?», для девочек «В чем секрет очарования?». Видели бы вы, что творилось в этом зале, когда он свои лекции читал. Помещение по швам трещало. Очень хотелось и парням узнать, есть ли у них хоть задатки рыцарства, а из девчонок, естественно, любая понимает, что прожить ей без очарования все равно, что рыбе без хвоста. И теперь табунами ходят за доктором парни и девчонки — сотни у них к нему вопросов самых разнообразных.

Потом, как вы знаете, очень плохо было у нас с вызовами врачей на дом. Особенно мало внимания уделялось старикам… (Во втором ряду встает во весь свой могучий рост доктор Евсей Павлович.)

— Вы что же, собираетесь срамить меня на базаре?

— Уважаемый Евсей Павлович! Если помните, я это дело как народный контролер обследовал, и была очень неприглядная картина именно со стариками.

— Я пришел сюда на спектакль, а не на проработку. Слушать противно! (Евсей Павлович встал и вышел при гнетущем молчании зала. Его дочь Наталья осталась, хотя он ее тянул за собой.)

— И чего обижается человек! Ведь это факт. Малоинтересны были старики нашим врачам, а Юрий Николаевич — здесь об этом уже говорили — безусловно, нашел к ним подход. Знает, что они — народ особо мнительный. Вот и зайдет к иному раз-другой даже без всякой записи. Бывает, и посидит вечерком с каким-нибудь говоруном. Вот поэтому и уважение к доктору всеобщее от всех — от старого до малого. Не напрасно он уже и звание получил (голоса: «От кого?», «Когда?» «Какое?») Как это «от кого?» — от вас? Разве это не вы все чаще и чаще говорите о нем: доктор — человек хороший! Хороший человек! Вот это, я считаю, и есть самое наивысшее звание! И оно народное потому, что его только сам народ дает! И потому немудрено, Юрий Николаевич, что лучшую невесту поселка Жимерского мы тебе отдали. И не прячься, Жозефина, в том, что ты такая бессовестно красивая, твоей заслуги нет — природа тебя такой сотворила, и твое счастье в том, что хорошему человеку мы тебя отдали. И не думай, ради бога, что только отец с матерью тебя благословили, но и весь поселок был «за». И напоминаю я об этом опять не для попрека, а чтоб и в других краях ты любила и почитала мужа своего.

Вдумайся, обязательно вдумайся вот во что, Жозефина^ человек, когда он только решает стать доктором, уже за одно это уважения заслуживает — ведь он обрекает себя на службу самой пасмурной части человечества — больной, он ведь чаще всего и самый подозрительный и капризный, и смотрится плохо, и поступает нелепо, от него идет и плохое настроение и дурной дух. И человек, который собрался служить больным, заранее знает: ангельским терпением надо запасаться. И у твоего оно есть. Думаешь, мы не знаем, что родители твои поначалу были против вашего брака. Конечно, продавец из универмага, да еще в отделе одежды — князь во князьях, всех одевает и себя не забывает. Что для него доктор — низкооплачиваемый, и все! Но, видимо, Жозефина, ты девица умная, и как настоящая царевна потребовала: хочу за рыцаря своего и никаких гвоздей, он меня от Федьки спас! И пришлось родителям закатить свадьбу в ресторане на полтораста персон из торгового мира. Вы знаете, что дальше произошло, но это еще и еще раз можно как легенду рассказывать.

То, что доктор детдомовский и родителей у него нет, что он живет на частной квартире и перейти в дом невесты отказался, знали все. И вот наш поселок решил не дать своего доктора в обиду — и у него должно быть все, как у людей. И пока в ресторане шел пир, на двор, а точнее, в садик к Агафье Тимофеевне, Докторовой хозяйке, явилась добрая половина поселка, даже всегда неуловимые монтеры, слесари, плотники и сантехники. Они лихо сколотили столы, скамейки, подвели свет, установили магнитофоны с динамиками. И, кажется, не было ни одной хозяйки, которая не выгребла бы свои грибки, не поджарила кур или мясо. Даже моя болезненная старуха, и та полдня скубла своего любимого гусака, а потом полдня в печи его жарила. И вот, когда вернулся доктор с невестой из ресторана, в саду за столами, которые ломились от еды, молодых ждало, считай, уже все население Жимерок. Даже ресторанные гости к нам пожаловали. А какая была встреча — ни в сказке сказать, ни пером описать! Сама невеста сказала: «Здесь у вас мне больше понравилось!» А почему? Да потому, что все было от чистого, я бы сказал, любящего сердца. А какие были тосты, какие подарки! А музыка как грянула — в самой Москве, небось, было слышно. Ликовало все Жимерское, и сама луна молодым улыбалась. И теперь, когда он уезжает… (Голоса: «Да почему он уезжает? Хоть бы нам объяснили!», «Расскажите, не все знают!»)

— А с отъездом вот какая история. Известный всем вам Кузьма Рюхин, старого продмагазина заведующий, вконец разнуздался. Трое продавщиц и уборщица Анисимовна работают, а он все якобы за продуктами ездит. А сам сидит в райцентре в кафе «Космос» и пьет французский коньяк «Камю» и заедает студнем с хреном. А магазин нетопленый, дров не завез, и простужаются продавцы и покупатели. Доктор раз его предупредил, другой. А потом взял и выписал бюллетени сразу всем четверым работницам, в том числе и Анисимовне, у которой до сих пор в семьдесят лет железное здоровье. Кузьма ее спросил: «А у тебя что за хвороба?» «Женская», — ответила Анисимовна. «Да помнишь ли ты, когда женщиной была?» — схамил Кузьма. «Да рядом с таким, как ты, мужиком и любая забудет», — сказала Анисимовна и ушла. И пришлось Кузьме самому встать за прилавок, подтирать полы, а ночью добывать дрова, топить печи. Только после этого доктор всей торговле бюллетени закрыл. Но за доктора некому заступиться, а за Кузьму три начальника — выговор ему сделали. И тогда доктор позвонил в магазин и сказал Кузьме не своим голосом: едет ревизия. Но Кузьма настоящую ревизию за год учует — его не обманешь. Он доктора сразу узнал и пожаловался главному врачу поликлиники Евсею Павловичу. А тот, как вы видели, шутить не любит, юмор как лекарство не признает и назвал он нашего доктора Хлестаковым и авантюристом, позорящим всю медицину. («Что за чушь! Кузьму давно пора в бараний рог скрутить!», «Да доктору за это благодарность надо объявить!») Я тоже так думаю. Но кто это сделает? От Кузьмы все пьющие в зависимости, а их разве сочтешь. Но мне хотелось бы все-таки здесь узнать самое главное, что решил Юрий Николаевич, уезжает ли он или остается? (Голоса: «Он молчит!», «Жозефина хочет в большой город махнуть, чтоб своей красотой позадаваться!», «Срок его вышел — уедет!», «Тихо! Он что-то сказал!») Что вы сказали, Юрий Николаевич? (Голос: «Я подумаю!») Значит, есть просвет! А теперь, товарищи, вы будете смотреть комедию Николая Васильевича Гоголя «Ревизор», в которой как раз и рассказывается о том, что всегда, даже в самые темные времена на Руси, все гады тряслись от страху. А у хорошего, веселого, благородного человека в нашем Отечестве всегда на душе светло!



МИЛИЦЕЙСКИЕ НАБЛЮДЕНИЯ

Выступал недавно в сто двенадцатом отделении милиции города Москвы. После выступления меня задержали. Нет, нет, не подумайте худого, задержали местные юмористы, офицеры милиции, и сами стали рассказывать. А им, как нетрудно догадаться, такое приходится наблюдать в жизни, что не одному выдумщику — мастеру самого сверхфантастического и наиабстрактнейшего юмора даже во сне не приснится. Не дерите? Что ж, послушайте!


Коварный пес
Даже матерые алкоголики зовут их презрительно: непросыхающие. Для них проклятая влага — единственный источник жизни на земле. И вот двое именно таких работяг проведали, что в кабинете начальника цеха хранится спирт. После этого, как околдованные, они уже не могли уйти с завода. Затаились за станками и сделали стойку. Как только завод опустел, щелкнула отмычка, и непросыхающие вползли в кабинет начальника цеха, и сразу начался ожесточенный обнюх всех сосудов. Это лак. Это аммиаком отдает. Это вообще черт знает что. А это он! Он, родненький! Перекусить колечко канистры было делом секунды. Но затем — даже руки опустились: а вдруг во спирту какая-нибудь отрава разведена? Хватишь одну, а вторую, которая, как известно, пролетает соколом, уже никогда не поднять. Вот что жутко. И тогда тот, который в этой компании, видимо, был лидером, предложил:

— А давай его на Серко попробуем…

Вот это мысль! На каждом почти заводском дворе есть такой всеми любимый и всеми кормимый, а поэтому очень доверчивый пес. Только вышли во двор взломщики, только свистнули, а Серко уже тут как тут. Схватили его четыре руки, пес и пискнуть не успел, как в его глотку уже влили полстакана по всем правилам разведенного спирта. Пес сначала заверещал, запрыгал, упал наземь. Экспериментаторы бесстрастно за ним наблюдали. Потом Серко вдруг вскочил, забегал, запрыгал, залаял, вызывая у наблюдателей даже зависть, потому что оба они в пьяном виде обычно впадали в меланхолию. Наконец главный сказал:

— Порядок!

— Можно, — сказал другой.

И они бросились в кабинет начальника цеха. Теперь торопиться было некуда, а на закусь и на занюх у непросыхающих всегда что-нибудь припасено. Следуя традициям своего братства, они долго выясняли, кто гад, а кто не гад, затем кто кого уважает. Только около полуночи они заперли кабинет и, обнявшись, с песней вышли из цеха. А здесь в двух шагах от порога валялся Серко. Песня перешла в стон. В две ноги пнули приятели пса, а он как каменный. И тут окаменели сами выпивохи.

— Хана, — сказал один.

— Корачун, — угадал свое близкое будущее другой.

И тут их охватил такой предсмертный ужас, что оказался он сильней алкоголя. Рысаками понеслись друзья к телефону-автомату. Дайте «Скорую»! С трудом объяснили они, у какого автомата можно найти их или в крайнем случае их тела. «Скорая» примчалась мгновенно. И дальше было еще страшней. «Скорая» применила такие способы оживления и отрезвления, что вышли друзья оттуда бледно-зелеными и еле живыми.

А жуть продолжала идти по их пятам. Сразу же после «Скорой» состоялся и скорый суд: друзья получили по пятнадцать суток. Их остригли и заставили подметать улицу у самой заводской проходной. И все проходящие мимо их ядовито поздравляли. А когда очи возвратились на завод, выяснилось, что они лишены премии месячной и квартальной, тринадцатой зарплаты, очередей на квартиры. Больше того, начальник цеха в отчетном официальном докладе обозвал их «нашими у покойниками».

Один из них, до бешенства оскорбленный насмешкой, выскочил из собрания во двор. И вдруг увидел: навстречу ему как ни в чем не бывало бежит Серко, живой, здоровый, нос поверху, хвост дудкой, и как будто и он издевается. Это было уже совсем невыносимо. Пострадавший схватил кирпич и замахнулся. Но его руку перехватил сторож:

— Стой, алкаш! При чем здесь пес? А ты разве не валялся под забором пьяный, как скотина?

Алкаш, видимо, только мельком взглянул на свое прошлое и сразу уронил кирпич. Серко остался в живых.

Лом
Дюжий дядька скалывал лед с тротуара. И мучили его два жгучих ощущения: холод и жажда. С холодом кое-как помогал еще бороться труд, а жажда была просто нестерпимой. Именно она и двинула его на поступок на первый взгляд бессмысленный. Он вскинул лом на плечо, и ринулся к первому же проходящему гражданину, и сказал очень сурово:

— Купи лом!

Гражданин растерялся. Глянул вправо, глянул влево. Пусто. Ни души. А в детине не менее двух метров росту и на плечах лом. Дело было вечером, делать было нечего, гражданин нырнул в наружный карманчик пиджака, отдал заветную, подкожную пятерку, взял лом и побежал. Только возле своего дома он швырнул лом в сугроб и запрыгал вверх по лестнице. Именно здесь он решил ничего о том, что с ним случилось, жене не рассказывать. Она даже не упрекнет за то, что он трус, но за утаенную пятерку живьем съест. И только вошел, жена встретила его распоряжением:

— Очень хорошо, Митенька, что ты пришел. Не раздевайся. Сходи-ка быстренько за хлебом!

Конечно, Митенька мог бы сказать, что по улице ходят разбойники с ломами, проламывают черепа, отбирают деньги, но он смолчал, потому что всякому известно, иные жены пострашней всех на свете разбойников. И он пошел, как обреченный, боязливо оглядываясь на каждую подворотню. Только в булочной он малость успокоился. Взял хлеб. Но едва шагнул за порог магазина, как его ухватил за рукав рослый детина.

— Друг! Ой, что-то мне твое лицо знакомо! Ты не в нашем жэке живешь? Давай хватим по маленькой, у тебя вон и закусь есть — калачики. Давай! Ну не могу один, хоть зарежь! — И он достал из-за пазухи тулупа бутылку «Русской».

Митенька остолбенел. Это был тот самый парень, который только что продал ему лом. Но что ему делать? Закричать? А что орать? Позвать милицию? А зачем? Что он ей скажет? Что ни говори, а сделка ведь была вроде честная: я тебе лом, ты мне пятерку. И Митя неожиданно для самого себя сказал:

— Да у меня, понимаешь…

— Жинка все деньги отбирает? У меня тоже! Значит, друг и брат ты мне по несчастью. Идем!

И Митя пошел в подворотню. Как-никак, но он шел пить на свои. А что будет дома, когда он вернется и дыхнет, об этом лучше не думать. Это будет уже не жизнь, а кровавая драма или фильм ужасов.

Ребро
Их гораздо больше, чем мы думаем, — начальников, которые убеждены, что, если подбросить мастерам на пропой по десятке или пятерке, энтузиазм коллектива сразу подскочит вверх по крайней мере градусов на сорок. Видимо, такой доброхот был и на этой стройке. С утра было замечено, как прораб кого-то отзывал на лестничную клетку, что-то шептал, потом кто-то куда-то бегал, затем собирались тесными компаниями в пустых комнатах и оттуда слышались звонкие слова: «И сделаем! Не впервой! Да чихали мы на все комиссии» и т. д. Потом сразу началась такая суета, как будто комиссия уже стоит за забором стройки. Бригадиру надо было поправить балконную стойку, она покривилась на самом видном месте, на третьем этаже. Он влез туда с молодым дюжим парнем — новичком на стройке, поддел железяку ломом и скомандовал:

— Бей по ребру!

Парень только усмехнулся. А бригадир, красный от натуги, снова зарычал:

— Бей по ребру?

Парень сделал шаг назад и спросил:

— Ты что, с ума сошел?

— Бей по ребру… — закричал бригадир и добавил такие слова, от которых любой бы человек помутился в разуме. И тогда парень размахнулся и долбанул бригадиру кувалдой по ребрам… И полетел бригадир с третьего этажа, как ласточка…

Суд приговора не вынес, но в частном определении указал: «Прежде чем отдавать команды новичкам, надо им объяснять, что они означают и как их выполнять». О том, в каком состоянии была отдана команда, ничего не оказано. А жаль.

КРИТИЧЕСКИЕ ПАРОДИИ

Редакция обратилась к критикам с просьбой:

— Напишите, товарищи, что-нибудь яркое и захватывающее к юбилею прославленного Н-ского театра.

— Ладно, напишем, — сказали критики. И начали писать.

Итак, в Н-ском театре идет юбилейный спектакль «Горе от ума». Все критики охотно и вдохновенно пишут об этом событии потому, что тема — горе от ума — очень близка большинству из них. И вот что из этого получилось.


КРИТИК-АФОРИСТ
СВИДАНИЕ С ЧАЦКИМ
Черты бессмертия не стирает время. Грибоедов бессмертен. В театре мы на свидании с эпохой, взрастившей Чацкого.

Свидание не состоялось.

Чацкий выбегает слишком стремительно. Это пугает. От такого человека всего можно ждать. Завиральных идей и домушничества. Здесь где-то кончается темперамент и начинается гротеск.

Софья вскрикнула. Не напрасно. Мы с ней не любим Чацкого с первого взгляда.

Такие люди бывают.

Лев Толстой описывает московскую барыню Ахросимову, у Грибоедова она Хлестова. Но это не суживает образа, а придает ему трехмерность. Спектакль всегда лучше рецензии. Рецензии бесполезны.

Прямолинейность глуповата. Искусство сложного утомительно. В спектакле этого нет.

Мы уходим из театра с чувством обличения. В карете Чацкого далеко не уедешь. У подъезда — автомобиль. С радостью мы возвращаемся в наш век.

Я высказываю первые свои мысли. От этого они не станут ясней. Ясность златая — радость фальшивомонетчиков.

Истинный литератор чеканит медь и чугун слов. Позвольте обнажить прием — так рождаются рецензии.


КРИТИК-ЭКЛЕКТИК
«ГОРЕ ОТ УМА» В Н-СКОМ ТЕАТРЕ
Этот спектакль вызовет споры, много споров, горячие споры. Что это — жизнь или история, правда или ложь, спектакль или сцены, симфония или какофония? Мы сидим в зрительном зале как судьи; судим, наблюдаем, да, да, именно наблюдаем. А между тем почтенного юбиляра надо критиковать. Он может обидеться. Он бойкий. Да, да, еще бойкий.

Актерам, гениальным актерам театра следовало бы понять Грибоедова, постигнуть смысл фамусовщины, скалозубовщины, молчалинщины, репетиловщины, донести до нас живое биение эпохи, ее страсти, ее бури, ее чувства, ее быт. Но быт, может быть, и есть. Может быть, все может быть.

Буря один раз вырвалась на сцену, когда камердинер зажигал свечи и командовал слугами. В этом именно мы увидели эпоху, рабство, гнет, тяжесть страдания, приниженность.

Хорошо играет, по-нашему, Лиза то, что она играет, но она играет не то. Гениальный актер, исполняющий роль Чацкого, играет с блеском, но для нас он слишком холоден, мы бы хотели видеть Чацкого погорячей. А может, он достаточно горяч? Может быть, все может быть.

Мне скажут, вы в своей рецензии дали глубокий социальный, экономический, эстетический, литературный, музыкальный, драматургический анализ пьесы, затронули и осветили игру актеров, но хорош ли спектакль? Вы ничего, в сущности, не сказали, никак не оценили работу театра. Ваша рецензия расплывчата и неконкретна. Может быть, все может быть.

ВОСТОРЖЕННЫЙ КРИТИК
ЯРКАЯ ПОБЕДА
А. С. Грибоедов отразил в своих произведениях борьбу разночинной интеллигенции с феодальным дворянством. Об этом говорят многочисленные источники (см. Большую, Малую и Литературную энциклопедии).

Вчера Н-ский театр показал премьеру комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума», и зрители ее восторженно встретили. На путях реализма театр подвинулся далеко вперед. Он добился несомненных побед. Захватывает прежде всего интрига комедии. Ослепляет работа осветителей. Режиссер оказался на высоте. Особенно хороши актеры. Все они играют превосходно.

Юбиляру «ура»!

КРИТИК-АНАЛИТИК
ЭТИЧЕСКОЕ УЧЕНИЕ БУФЕТЧИКА ПЕТРУШИ
Исполнение актером А. роли Петрушки в Н-ском театре имеет большой общественно-политический и нравственно-философский смысл. Но этот образ следовало бы показать более смело и всеобъемлюще.

Еще Гегель говорил где-то, что слуга тоже имеет душу. В этом к нему присоединяются Гете, Лессинг и я.

Несколько слов, оброненных Фамусовым, открывают внутренний мир бессловесного героя-слуги. «Петрушка, вечно ты с обновкой», — говорит барин. Таким образом, мы имеем здесь дело с вечными категориями, с непрестанным стремлением человека к обновкам, к обновлению духа. Разодранный локоть Петрушки — это, если хотите, символ: расталкивая рваным локтем толпу Фамусовых и Чацких, он хочет выйти вперед, чтобы мы увидели богатство его духовной жизни, биение его большого сердца. Надо помнить, что этот Петрушка, который так и не начал читать календарь — ненавистную ему литературу господ, — резко отличается от того буфетчика Петруши, который не появляется на сцене. Буфетчик — тунеядец, бонвиван, обжора, соблазнитель служанок. Его этическому учению наш Петрушка — протестант, аскет и мудрец — противопоставляет свои глубокие нравственные идеи и молчаливый протест. Мы видим всю глубину его общечеловеческого страдания. По требованию своего мучителя Фамусова он должен не просто читать календарь, а читать его «с чувством, с толком, с расстановкой». Именно при Петрушке Фамусов говорит «пофилософствуй, ум вскружится». Петрушка не только угнетенный и обездоленный человек, ему насильственно прививаются чуждые чувства и сомнительные философские концепции.

Театр, режиссер, актеры да, пожалуй, и сам автор ничего этого не знали, но мы обязаны сказать эту истину, должны заявить, что спектакль стоит по ту сторону добра и зла и не будит в нас глубоких размышлений.

КРИТИК-ЭНЦИКЛОПЕДИСТ
ПОД СЕНЬЮ ИСТОРИИ
Перебирая ветхие, пожелтевшие листы архивных дел николаевских времен, мы находим в них ключи к пониманию того, что происходит на сцене Н-ского театра, поставившего «Горе от ума» А. С. Грибоедова.

В августе 1836 года император Николай ехал по проселочной дороге. По пути, у заштатного города Чембар, он сломал себе ключицу и прожил здесь три дня. Его сопровождал граф Бенкендорф и лейб-медик Арендт. Почесывая поясницу, царь сказал Бенкендорфу в присутствии флигель-адъютанта Львова и полковника Рауха:

— Напомни мне о Грибоедове.

Что хотел сказать этим царь, нам неизвестно. Но, несомненно, николаевская реакция никогда не забывала о Грибоедове. Для профана Чацкий — молодой, легкомысленный человек; для нас, историков, — продукт определенной эпохи.

Актер ничего не знает о той эпохе, которую он призван воскресить в живых образах. Он не знает о разговоре Николая с Бенкендорфом, не знает, в каких лосинах ходил Николай и как он чихал по утрам. А между тем в записях анонимного монашка Троице-Сергиевской лавры есть прямые указания по этому вопросу.

И так же, как трудно актерам понять всю сложность исторических событий, скрытых пылью веков, так и нам трудно разобраться в том, что происходит на сцене.

Однако уже сейчас хочется указать, что циферблат в гостиной Фамусова написан не теми цифрами. В прошлом веке цифры писались не так, а с завитками в левую сторону (см. «Трактат о цифронаписании российском» — митрополит Агафон, т. VIII, стр. 378, изд. Святейшего Синода, СПБ, 1821 г.). Поэтому статью придетсязакончить в следующем номере газеты.

КРИТИК-СКЕПТИК
ТЕАТР В ТУПИКЕ
Свифт не любил критиков. И правильно делал. Я, например, не буду, как другие, расшаркиваться перед юбиляром. Противно, когда П. Восторгов пишет, что театр передал дух. Где видит фантазер Восторгов этот «дух»? Мы не согласны с этой дикой оценкой.

Спектакль, конечно, заслуживает подробного разбора, но вспомним, что еще Белинский говорил об этой пьесе: «…в комедии нет целого, потому что нет идеи». Правда, впоследствии этот товарищ отмежевался и признал свои ошибки (см. «Петербургский сборник», 1846 г.). Мы не попадем впросак, подобно Белинскому.

Скажем прямо, комедия гениальна, но театр играет ее из рук вон плохо. Во-первых, нам скучно, во-вторых, актеры не понимают своих ролей.

На сцене холодно и сыро. Что-то бормочет Чацкий, что-то верещит Софья, а Лиза просто мешает следить за ходом действия. Невыносимо. Окажись у меня такая медлительная домработница, я бы ее давно выгнал. Но театр этого не понимает и назойливо подсовывает нам этот персонаж.

Фамусов в этом спектакле просто глупый старик из другой пьесы. Из-за недосмотра режиссуры он проявляет животные страсти, брюзжит, плохо читает стихи и вообще ведет себя отвратительно и гнусно.

Напрасно некоторые критики отмечают живописное Замоскворечье за окнами, цвета клюквы и аквамарина. Не восхищаться надо этой развесистой клюквой, а отдать художника под суд. Оформление спектакля безалаберное, музыка такая, что лучше бы ее совсем не было, а режиссура ничего не понимает в театре.

Хочется спросить у маститых юбиляров: куда идет театр? Скоро ли он оставит безнадежный тупик, в который попал на наших глазах?

Знаю, после этой статьи поднимется вой и визг. Пусть. Еще Свифт не любил критиков. И правильно делал.



ЧЕЛОВЕКА ОБИДЕЛИ

От женщины ушел муж. Супруги были еще совсем молоды, зелены, неосмотрительны, и вот однажды после первой же ссоры жена сгоряча написала заявление главе учреждения, где работал муж. В этом обличительном документе было 59 пунктов. И перечислялись все грехи молодого человека. Он толкнул ее якобы случайно, и она пролила чашку чая; юной милой соседке, волокита эдакий, сказал: «Эх, где мои двадцать лет назад!» (хоть ему было немногим больше двадцати); однажды он пришел домой в половине первого ночи и на вопрос, где был, сказал: «У одной знакомой!» и так далее. К счастью, глава учреждения обладал юмором, знанием людей и умением читать между строк. Он сказал: «То, что вы из глупой фанаберии можете наговорить на себя черт знает что, это я знаю. То, что у вашей жены нет юмора, мне ясно из ее письма. Я не могу понять одного: как можно жить с женщиной, способной сразу же, без малейшего серьезного основания, написать гнусный донос…»

Молодой человек задумался. В самом деле, каких только не бывает случайностей в жизни. Ведь можно засидеться допоздна и не с друзьями, как было в прошлый раз, а. за мирной беседой с женщиной; можно, выходя из дому, и милую соседку взять под руку, если на улице гололедица; можно в раздражении, неосторожно повернувшись, опрокинуть не только чашку чая, но и кастрюлю с борщом. И в этом случае будет жалко не только борщ, но и себя. Другой, лишенный человечности начальник немедленно поднимет этот борщ на принципиальную высоту, и пойди потом докажи, что опрокинул кастрюлю нечаянно, что со знакомой ты увлеченно разговаривал обо всем на свете, даже позабыв, что она женщина, а соседку взял под руку только потому, что дворник не посыпал песком тротуар перед домом. Супруг собрал вещи и ушел от жены.

И сейчас эта старая, дряхлая, ожесточенная женщина живет одна. Но, вероятно, даже в самые горькие часы одиночества она ни в чем себя не винит, она даже и сейчас не подозревает, что причина всех ее бед — она сама, ее неуважение к чести и достоинству самого близкого человека. А стали они далекими именно потому, что у мужа и жены разные представления о чести. Ведь у одних это как бы врожденное чувство, а другие считают вполне естественным написать беспричинный донос для острастки, оскорбить, обидеть человека из озорства, облить грязью в приступе животной злобы, забывая, что даже самые мелкие проступки, в которых есть оттенок подлости, предательства, глумления над честью, люди не прощают…

В нашу жизнь вместе с образованием, истинной свободой, гражданским самосознанием пришла и нетерпимость ко всякой кривде, оскорблению личности, бесчестной клевете.

Господское высокомерие и купеческое хамство кончились вместе с представителями этого сословия, и если проявляются они где-нибудь, то как дурная отрыжка прошлого. Но разве не позорят свободного человека рабские замашки — грубость, невежество, брань, тупое издевательство над человеком? Народ говорит: не дай бог из хама пана. Но сколько еще терпят люди самых разных профессий, люди, которые ежедневно нам усердно служат — продавцы, официанты, работники транспорта, коммунальных и лечебных учреждений, — от ничтожных людей, воображающих себя панами. Щенок-мальчишка говорит «ты» старику официанту, въедливая старушка заставляет раскромсать огромный штабель сыра, чтобы получить свои особенные сто граммов, десяток недугов чувствует в себе дородный мужчина и рычит, если врач без труда устанавливает только один — симуляцию. Такие люди и к жалобным книгам прибегают редко — запись уже документ, и напраслину нетрудно установить: они поносят ни в чем не повинных людей, унижают их человеческое достоинство, чувствуя себя господами положения, тогда как на самом деле они рабы своих дурных характеров, привычек, отвратительных душевных свойств. Нетерпимостью, презрением, огнем сатиры надо окружить таких людей в нашей стране, где все служит счастью и благу человека.

Такой подлинно гражданский гнев прозвучал недавно в письме одного рабочего. Он рассказывал о чумазых, одетых в грязные, промасленные телогрейки «стилягах» навыворот, которые оскорбили женщину только потому, что она опрятно одета. Они, наверное, считают, что быть рабочим — значит ходить в промасленных тужурках и по возможности меньше умываться, чтобы все видели, какие они «труженики». Воевать с такими, как и с «ультрамодниками»-тунеядцами, совершенно справедливо призывает рабочий Третьяков, и война эта — наш общий долг.

Самый распространенный вид оскорбления личности — из озорства. Не только молодые, но великовозрастные люди с удовольствием рассказывают, как они ловко и лихо подшутили над ближним, испугали, унизили или внезапно ошеломили прохожего. Для некоторых это веселый спорт.

Недавно я с друзьями сидел и мирно беседовал в ожидании поезда в буфете на станции под Москвой. Вдруг за моей спиной выросли сразу три фигуры.

— Вставай! — закричал наиболее грозный из мушкетеров.

— Почему? Свободных мест много…

— Вставай! — взревел малый. Видимо, ничего другого он придумать не мог, а этого вопля было ему вполне достаточно, чтобы распалиться. И вдруг он померк. Из-за перегородки, где моется посуда, выглянула старушка и заворчала:

— Каждый день с вами одно и то же. Ах вы, негодяи!

Она ловко подхватила стул, изо всех сил двинула забияку по горбу. Мушкетеров как ветром сдуло. Но это было еще не все. Когда я вышел на платформу, они стояли, засунув руки в карманы, и железным строем двинулись в мою сторону, не подозревая, что за их спиной случайно оказался сержант милиции. Так и не успели порезвиться молодые люди. Пока сержант в милицейской комнате переписывад их адреса и фамилии — все они оказались заводскими рабочими, — я у них спрашивал:

— Скажите, ребята, почему вы привязались ко мне, пожилому, поседевшему человеку? Что я вам сделал, чем не понравился?

Продолжительное молчание. А когда сержант сказал: «Пишите объяснение», — главный заводила сел за стол и, не задумываясь, начал строчить, и стало ясно, что для него это вполне привычное дело. Я прочитал этот документ и изумился. За полчаса парень сначала показал себя как хулиган, нагло пристал к людям, потом как трус — сбежал от одного удара судомойки, затем прохвостом — готов был втроем наброситься на одного и, наконец; лжецом: в объяснении было написано, что мы «нецензурно выражались», распивали принесенные с собой напитки и, наконец, задевали его — отважного мушкетера. На лице его была написана твердая решимость и в дальнейшем продолжать эти развлечения за счет ближних. За такие пустяки не судят, не бреют голову и даже пяти суток ареста не дают. А на то, что он лишил покоя, отдыха, испортил хорошее настроение ни в чем не повинных людей, ему и его друзьям наплевать. А сколько их, таких наплевистов, гуляет вокруг пивных и ресторанов!

И сколько мук, никому не ведомых горестей и слез вызывают у хороших людей мелкие людишки из злобы, зависти, просто из желания насолить.

Нельзя не радоваться тому, что с каждым днем все чаще и чаще хулиганы, завистники, спесивые индюки, мелкие сплетники и пакостники, подглядывающие в замочную скважину за нашей жизнью, получают яростный отпор.

Нет для них суда уголовного, но есть теперь общественные товарищеские суды, и долг людей, избранных в блюстители чистоты и нравственности общества, — жестоко и беспощадно карать всех, кто ежедневно на улице, в общественном месте, в коммунальной квартире глумится над честью и достоинством советского человека.

Как-то я прочитал в журнале «Юность» статью об исключении из комсомола некоего юного потомка Фердыщенко, подличавшего из-за — угла. Райком хотел смягчить формулировку, но комсомольцы настояли, чтобы главным мотивом исключения было: «За подлость». Недавно товарищеский суд покарал нужного и полезного колхозу человека, строителя и прораба, за подлую сплетню о девушке ни в чем не повинной. И мне кажется, эти факты свидетельствуют о том, что в самой гуще» масс рождается могучее средство борьбы с бесчестными людьми. Никто не смеет оскорблять ближнего в стране подлинного равенства, но если нашелся негодяй, незаслуженно обидевший хорошего человека, — к позорному столбу его!

Нельзя даже бандита назвать бандитом, пока суд не доказал его вины, но если она доказана, суд его карает за бандитизм и объявляет об этом в приговоре. И мне кажется, если подлость человека установлена, народный суд и суд товарищеский имеют все права назвать преступление по имени. И пусть называют. Человек наказан за подлость, за грязную сплетню, за клевету, за спесь, за хулиганство, за мерзкую брань! Неисправимым мало объявлять выговоры — в случаях особенно нетерпимых нужно объявлять общественный бойкот, нужно предоставлять право каждому гражданину, и не по своему произволу, а по приговору суда, называть отступившего от этических законов именем, которое он заслужил: склочником, сплетником, клеветником, хулиганом, забыв на время его настоящее имя. Ведь он незаслуженно бесчестил других, и пусть сам получит полной мерой всеобщее презрение и позор. А если месяц или две недели все окружающие будут называть человека клеветником, он до конца своей жизни забудет, что такое клевета, и закажет клеветать своим внукам и правнукам.

Может быть, это жестокая мера, но я убежден, что тысячи людей, пострадавших от подлости, клеветы, хулиганства, склоки, горячо поддержат это предложение. Ведь наносивший оскорбление никогда не выбирает выражений, почему же настоящие люди не могут назвать порок и мерзость их настоящими именами?

Более подробно о серии

В довоенные 1930-е годы серия выходила не пойми как, на некоторых изданиях даже отсутствует год выпуска. Начиная с 1945 года, у книг появилась сквозная нумерация. Первый номер (сборник «Фронт смеется») вышел в апреле 1945 года, а последний 1132 — в декабре 1991 года (В. Вишневский «В отличие от себя»). В середине 1990-х годов была предпринята судорожная попытка возродить серию, вышло несколько книг мизерным тиражом, и, по-моему, за счет средств самих авторов, но инициатива быстро заглохла.

В период с 1945 по 1958 год приложение выходило нерегулярно — когда 10, а когда и 25 раз в год. С 1959 по 1970 год, в период, когда главным редактором «Крокодила» был Мануил Семёнов, «Библиотечка» как и сам журнал, появлялась в киосках «Союзпечати» 36 раз в году. А с 1971 по 1991 год периодичность была уменьшена до 24 выпусков в год.

Тираж этого издания был намного скромнее, чем у самого журнала и составлял в разные годы от 75 до 300 тысяч экземпляров. Объем книжечек был, как правило, 64 страницы (до 1971 года) или 48 страниц (начиная с 1971 года).

Техническими редакторами серии в разные годы были художники «Крокодила» Евгений Мигунов, Галина Караваева, Гарри Иорш, Герман Огородников, Марк Вайсборд.

Летом 1986 года, когда вышел юбилейный тысячный номер «Библиотеки Крокодила», в 18 номере самого журнала была опубликована большая статья с рассказом об истории данной серии.

Большую часть книг составляли авторские сборники рассказов, фельетонов, пародий или стихов какого-либо одного автора. Но периодически выходили и сборники, включающие произведения победителей крокодильских конкурсов или рассказы и стихи молодых авторов. Были и книжки, объединенные одной определенной темой, например, «Нарочно не придумаешь», «Жажда гола», «Страницы из биографии», «Между нами, женщинами…» и т. д. Часть книг отдавалась на откуп представителям союзных республик и стран соцлагеря, представляющих юмористические журналы-побратимы — «Нианги», «Перец», «Шлуота», «Ойленшпегель», «Лудаш Мати» и т. д.

У постоянных авторов «Крокодила», каждые три года выходило по книжке в «Библиотечке». Художники журнала иллюстрировали примерно по одной книге в год.

Среди авторов «Библиотеки Крокодила» были весьма примечательные личности, например, будущие режиссеры М. Захаров и С. Бодров; сценаристы бессмертных кинокомедий Леонида Гайдая — В. Бахнов, М. Слободской, Я. Костюковский; «серьезные» авторы, например, Л. Кассиль, Л. Зорин, Е. Евтушенко, С. Островой, Л. Ошанин, Р. Рождественский; детские писатели С. Михалков, А. Барто, С. Маршак, В. Драгунский (у последнего в «Библиотечке» в 1960 году вышла самая первая книга).


INFO


ВАСИЛИЙ МИХАЙЛОВИЧ СУХАРЕВИЧ

ЗАГАДОЧНАЯ ПЕЛАГЕЯ


Редактор Я. А. Полищук

Техн, редактор С. М. Вайсборд.


Сдано в набор 08.01.82 г. Подписано к печати 04.03.82 г. А 05044. Формат 70х108 1/32. Бумага типографская № 2. Гарнитура «Школьная». Офсетная печать. Усл. печ. л. 2,10. Учетно-изд. л. 2,89. Тираж 75 000. Изд. № 603. Заказ № 1893. Цена 20 коп.

Индекс 72996


Ордена Ленина и ордена Октябрьской Революции

типография газеты «Правда» имени В. И. Ленина.

Москва, А-137, ГСП, ул. «Правды», 24.


…………………..
FB2 — mefysto, 2023





Оглавление

  • ЗАГАДОЧНАЯ ПЕЛАГЕЯ
  • ГРОЗА КОМПЛЕКСА
  • ДЕСПОТ
  • АНГЕЛ С НЕБА
  • СОЛИСТ
  • ШОРТЫ
  • ПЕРВАЯ ЖЕНА
  • УЕДЕТ ЛИ ДОКТОР ЮРИЙ НИКОЛАЕВИЧ?
  • МИЛИЦЕЙСКИЕ НАБЛЮДЕНИЯ
  • КРИТИЧЕСКИЕ ПАРОДИИ
  • ЧЕЛОВЕКА ОБИДЕЛИ
  • Более подробно о серии
  • INFO