ЗА-ЧЕМ?! [Полина Викторовна Шпартько] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Полина Шпартько ЗА-ЧЕМ?!

— Кто будет читать ваши «Добрые рассказы»? — уже почти кричал на меня редактор.

— Людям нужно что-то светлое, доброе, дающее надежду, — я не сдавалась.

— Кто у меня их купит, эти ваши «Добрые рассказы»?

— Вы же будете их рекламировать? — сказала я неуверенно. — Это же часть работы издательства.

Редактор шумно вдохнул воздух. Он чуть не фыркнул: пфу, школьница!

— Я пишу о том времени, когда не будет войн, о том, что такое любовь, как терпение и вера делают мир добрее, и как люди раскрываются, если вы видите в них больше того, о чём говорит их внешность, — мне хотелось быть важной, взрослой, я, и без того сидевшая прямо, ещё больше вытянула шею, попыталась выставить вперёд свою небольшую грудь, широко раскрыла глаза, почти выпучила их.

Всё это должно было выглядеть странно, да и звучало неубедительно — на письме я куда лучше соединяю слова во фразы и выражаю свои мысли. В том торжественном кабинете с высокими потолками, бархатными портьерами, я была не готова что-то объяснять и доказывать, и под недобрым взглядом большого босса, сидевшего передо мной в высоком кресле обитом бархатом, потеряв себя, я говорила не своими словами. Редактор смотрел на меня, не понимая, серьёзно я говорю или издеваюсь:

— Об этом и без того постоянно пишут в интернете. Опубликуйте там!

— Уже опубликовала.

— Уже в интернете, и вы…

— Я удалю, если требуется! — перебила я, не дожидаясь его гнева.

— Зачем вам бумажное издание? Вас в интернете мало читают?

— Недостаточно, — осторожно ответила я.

— А выйдет книжка, сразу станете популярной? — язвительно ухмыльнулся редактор.

— Дело не в популярности, — быстро бросила я, а у самой на щеках выступила краска, и от стыда за неё я раскраснелась ещё больше.

— Да? — притворно удивился редактор.

Я не решилась ничего ответить, мне захотелось свернуться, спрятаться.

— Я бы на вашем месте… Что я время трачу!? Я не буду это публиковать! Зачем мне это? — он резко поднял лежавшую перед ним толстую папку моих рассказов. — За-чем?!

«За-чем?!» сперва захрипев, под давлением мощных связок, прорывавшихся через хрип, вылетело воплем, папка со всего размаху, так будто он хотел её переломить, шлёпнулась о стол. Вокруг разлетелось несколько бумаг, редактор сидел передо мной красный, страшный, злой и, наверное, удивлялся, отчего я ещё не бежала прочь из его кабинета. А я приклеилась к стулу, сидела и смотрела на редактора испуганными глазами. Я шла в издательство весёлая, радостная — птички пели, весна, солнышко — прекрасный день, прекрасное начало, начало большого и важного пути. Я была уверена, что всё уже согласовано, что мне нужно лишь подписать бумаги и обговорить формальности. Я мечтала, воображала, уже видела сборник своих рассказов, почему-то я представляла его синей книжкой в твёрдом переплёте. Я даже видела благодарных читателей, слышала их одобрение.

Писать я начала лет в десять. Меня хвалили, отмечали мой лёгкий слог, наблюдательность. Я задумала большую серию полуфантастических рассказов о самом важном: о добре, любви, о боли и о радости. Я писала, исправляла, затем всё перечёркивала и вновь переписывала, и так пару лет, но в конце концов получилось то, что понравилось мне самой, нравилось моим друзьям и даже незнакомым людям. Мне писали, спрашивали: почему бы тебе не опубликовать рассказы в журнале, или даже: почему бы тебе не издать книжку. Я сначала скромно отшучивалась: да, что вы, сколько таких как я, но про себя, конечно, мечтала… Позже накопилась такая большая уверенность, что я всё-таки решилась. И вот, заручившись поддержкой, как я думала, большого уважаемого человека, что уверил меня, что он обо всём договорился, я оказалась в издательстве.

С первых же слов редактора я поняла, что всё не так уж гладко, но решила стоять на своём. Я неумело подбирала аргументы, старалась выглядеть старше, но чем больше я старалась, тем чаще и нетерпеливее вздыхал редактор. И теперь, когда он гневно выкрикнул своё «За-чем?!», я почувствовала, что всё — это конец — ничего не вышло, мои мечты, вознёсшиеся под небеса, градом обрушились на мою голову. Я почувствовала жалость к себе, обиду. Всё то, что я на себя с такой энергией тянула — взрослость, твёрдость, уверенность — вдруг опало, и мне захотелось разрыдаться. Редактор поморщился, свёл губы в сторону, затем потянул их вверх, вновь шумно вдохнул, выдохнул через сомкнутые губы, издавая звук «Тп-п-п-п», прикусил верхнюю губу, пожевал её, затем разомкнул губы и добавил:

— Рассказы неплохие. Но где вы видели сборник рассказов неизвестного автора? Вы бы лучше роман написали.

— А роман вы опубликуете? — быстро спросила я.

— Нет, — не задумываясь выдохнул редактор.

— Но зачем я буду писать роман, если его всё равно не опубликуют? — спросила я огорчённо.

— А для чего вы вообще пишете? Прославиться хотите? Думаете, выйдет ваша книжка, и на следующее утро вы проснётесь знаменитой? Девушка, не тратьте ни своё ни моё время.

— Но мы сделаем рекламу в газете, — я всё ещё надеялась.

— И кто читает эту вашу бесплатную газету? Пенсионеры? Они в неё рыбу и старый ненужный хлам заворачивают!

Редактор встал из-за стола, взял в руки мою папку. Он решил вытеснить меня из своего кабинета массой. Это был грузный лысеющий мужчина лет пятидесяти с широким лицом и обширными мешками под глазами — уставший, измученный жизнью, изъевший себя, мучивший других, но в общем-то желавший быть хорошим, справедливым, даже добрым. Из-за мешков под глазами и тучной комплекции, сам того не желая, он выглядел излишне сурово, даже агрессивно. Мне стало не по себе, и я тоже поднялась. Редактор обогнул стол, и двинулся на меня — мне оставалось только отступать к двери.

— Я по-смот-рел ваши рассказы из уважения к Павлу Ви-таль-евичу, — редактор говорил тихо, медленно, нарочито активно артикулируя и разбивая некоторые слова по слогам. — Мы не даём рецензий авторам. Мы не чи-таем всех рукописей. Нет вре-ме-ни. Такую га-ли-мать-ю шлют иногда. Пишите, не пишите — мир без ваших «Добрых рассказов» не рухнет. Лучше с ними он тоже не станет.

Я хотела возразить, но редактор не стал меня слушать. Он резко протянул мне мою папку.

— У вас должна быть собственная база для распространения. Подписчики. Ученики. Адепты. Кто угодно! Это должны быть ты-ся-чи, тысячи человек. Так вы хоть криминальные детективы пишите, хоть любовные истории — всё равно мы не можем вас опубликовать. Зачем вам вообще писать? Подумайте!

— Чтобы…

Редактор уже вытеснил меня к дверному проёму, резко, так, что я едва успела отстраниться, распахнул дверь в коридор, и, продолжая движение, буквально вынес меня на собственном брюхе наружу.

— А, Валентин Тимофеич, добрый день, добрый день, — обратился он к приземистому косматому старичку сидевшему в коридоре напротив его двери. — Я как раз вас поджидаю. Проходите.

Благодушно и невинно улыбаясь, старичок поднялся и пошёл в нашу сторону. Мне пришлось отойти, так я окончательно сдала свои позиции, и редактор, пропустив в кабинет старичка, закрыл за собой дверь.

— Передавайте привет Павлу Витальевичу! — вдруг высунулось его широкое лицо. — И не забудьте подумать, зачем вы вообще пишете! Всего доброго!

Павел Витальевич был когда-то то ли учителем, то ли начальником моего шефа. Когда я предложила шефу, редактору нашей муниципальной газеты, публиковать рассказы, например, мои рассказы, он сперва от души посмеялся, а затем отправил меня к этому самому Павлу Витальевичу, сказав, что тот любит покровительствовать начинающим авторам. Шеф предупредил, что ему уже за семьдесят, что он и видит плохо, и слышит тоже не очень. А чем он мне сможет помочь, подумала я, но шеф убедил меня, что мне непременно нужно пойти к этому уважаемому старичку. Так что я распечатала свои тексты огромным шрифтом, и как-то вечером гордо с толстенной папкой отрекомендованная своим шефом пришла в гости к Павлу Витальевичу.

Сухонький, высокий, он сам открыл мне дверь, но чай ему помогла приготовить какая-то женщина, то ли родственница, то ли прислуга.

— Машутка, оставьте нас, будьте так любезны, — мягко сказал он ей, когда на столике в гостиной стояли на блюдцах две чашки чая, а между ними в центре поместилась хрустальная вазочка с печеньем.

Машутка, полная женщина лет сорока пяти, слегка улыбнувшись старичку, гордо проплыла мимо меня, и выйдя из комнаты, аккуратно прикрыла за собой дверь.

— Вы, говорят, молодая писательница? Юная, можно сказать? — он, прищурившись, оглядел меня, в глазах за очками на его старческом лице смешинки заблестели вперемешку с хитринками. — Присаживайтесь, сударыня, присаживайтесь. Побеседуем. Премного рад знакомству со столь очаровательной юной особой.

Мне было и неловко, и приятно от такого внимания. Шеф хоть и отнёсся сперва несерьёзно к моему писательству, позже так настаивал, чтобы я пошла к Павлу Витальевичу, что в конце концов убедил меня, что от этого визита зависит вся моя писательская карьера. Сейчас думаю, что, может, он так надо мной и подшутил, но тогда я шла с настроем во что бы то ни стало завоевать расположение этого старого почтенного человека и сделать так, чтобы мои рассказы увидел свет. Мне казалось, что напечатанные мои тексты обретут особый статус, особый вес, что в интернете среди множества букв, символов, цифр мои рассказы теряются, а напечатанные, как мне мечталось, они займут места в шкафах городских квартир, на полках в библиотеках, что их будут читать и перечитывать.

То, что меня волновало, то о чём я размышляла многие месяцы, я заключила меж захватывающих сюжетов, а амбиции помогали мне протолкнуть моё творение в жизнь. Я не задумывалась уже, как много таких, как я, что создают и жаждут быть услышанным. Я не думала, я мечтала: мечты захватили меня и вытеснили всякий здравый смысл. В гостях я всё ждала, что Павел Витальевич возьмёт мои рассказы, заглянет в рукопись, в конце концов попросит меня прочесть что-то, ведь не зашла я просто чаю попить. Но он всё расспрашивал меня о том, что я читаю, чем вдохновляюсь, рассказывал о своей молодости, даже подарил мне пару своих книг. Он был игрив, много шутил, действительно не всегда разбирал мои ответы, потому что плохо слышал.

— Что же вы не берёте печенья, возьмите-возьмите, очень вкусное, — то и дело вставлял он и тут же задавал мне новый вопрос, так что я не успевала потянуться за печеньем.

Беседа всё шла и шла, я окончательно освоилась, уже не боялась дать какой-то неправильный ответ, показаться глупой или как-то опростоволоситься, я даже попробовала печенье. Павел Витальевич ушёл в воспоминания, он называл множество неизвестных мне фамилий, то и дело поясняя: это наш искромётный Бернард Шоу, хи-хи, этот был бы не хуже Толстого, но никогда не мог ничего закончить, хи-хи. Шло время, чай кончился, печенье ещё оставалось. Пытаясь придумать, как перевести разговор на свою тему, я стала невнимательна и пару раз, толком не понимая, о чём меня спрашивают, ответила наугад, но Павел Витальевич ничего не заметил, он всё продолжал рассказывать о том, как он прежде вёл издательство, как когда-то к нему пришла юная и талантливая девушка, очень похожая на меня, Машутка, как она влюбилась и до сих пор без ума от него старого, седенького, с козлиной бородкой, хи-хи. Детей вот, увы, только не было, хи-хи, а то бы дочка была уже совсем, как я. Если Машутка будет не против, мы могли бы удочерить тебя, такую тихую, скромную, с этим румянцем на щёчках, хи-хи. Мне стало противно, с этого момента я слышала в его речи только это хи-хи. В голове промелькнуло: что если шеф решил подшутить надо мной, что, если он отправил меня к своему пожилому учителю, просто, чтобы я проведала его — кто-то же должен навещать старых людей. Когда я в очередной раз незаметно поглядела на часы, времени было уже половина десятого, я вдруг испугалась: что, если Павел Витальевич попросту забыл, зачем я пришла. Будто услышав мои мысли, улыбаясь и щурясь, старичок сказал:

— Прочтите мне что-нибудь из ваших рассказов, что-нибудь самое-самое, хи-хи.

Я обрадовалась, но тут же подумала, а стоит ли мне после всех этих хи-хи доверять старичку своё самое-самое — самое-самое сокровенное.

— Ну же, сударыня, вам нечего стесняться! — он стал меня подбадривать, не понимая причины моего замешательства.

Я подхватила свою папку, что всё это время лежала на моих коленях. Стала мысленно перебирать: этот — нет, лучше другой, открыла папку на одном из рассказов и начала читать.

— Очень любопытно, — прервал он меня всего через несколько минут.

Он вдруг стал очень серьёзен:

— Оставьте у меня пожалуйста рукопись, я позвоню вам в ближайшие дни.

Сперва я огорчилась от того, что Павел Витальевич прервал меня так скоро, но тут же, заметив перемену в его настроении, лице, движениях, я обрадовалась: значит, он и вправду большой специалист, и он оценил мой текст так быстро! Как здорово! Все те часы, что я томилась, не знала, как сбить его с темы, что я сидела и скучала, теперь окупились сполна, и я была готова и дальше слушать поток воспоминаний, даже эти хи-хи, но Павел Витальевич улыбнулся мне и сказал в своём прежнем шутливом тоне:

— Оставляйте, сударыня, у меня свой труд. Я был бы счастлив беседовать с вами бесконечно, но вам уже пора домой, а меня уже давно ревнует моя жёнушка, хи-хи.

В прихожей меня провожала только Машутка, теперь я знала, что это не прислуга, не какая-то там дальняя родственница Павла Витальевича, а его жена, всё также пламенно любящая своего мужа, как и двадцать лет назад. Она строго оглядела меня с головы до ног, когда я надевала туфли и пальто:

— Что невдомёк, что пожилому человеку спать уже пора? — грубо бросила она.

— Но это…

— Прочь! — зашипела она на меня и будто бы хотела замахнуться.

Я выскочила на лестничную площадку, благо дверь была открыта, и мне нужно было лишь толкнуть её. Дверь захлопнулась, резко загремели замки, затем хлопнула ещё одна дверь.

Какая ревность, подумала я. Но зачем ревновать меня, молодую девушку, к такому старенькому человеку? Я тут же отметила про себя, что Машутка должна быть очень любопытным персонажем для каких-то моих будущих произведений и постаралась в подробностях запомнить её внешность и свои ощущения от двух моментов: когда в гостиной она гордо проплыла мимо меня и когда теперь буквально вышвырнула меня за дверь. Мне не было неприятно, мне было скорее смешно от такой глупой ревности.

Я спустилась вниз, вышла на улицу, на душе было легко и радостно: всё вышло совсем не так, как я думала, но я была уверена, что не зря сходила к Павлу Витальевичу, что это был важный шаг навстречу моей писательской судьбе.

Действительно, дней через десять он мне позвонил. В трубке захихикал его голос:

— Ах, юная писательница! Я очарован! Звоню вам, пока меня не слышит моя Машутка, уж очень она ревнует меня старичка, хи-хи. Хи-хи. Какая она! Так тогда на вас злилась, хи-хи. Но к делу, — тут его тон резко изменился, стал серьёзным. — Я договорился с одним из моих учеников. Ваши рассказы будут напечатаны.

И он объяснил мне в деталях, когда и куда мне нужно прийти, что принести с собой. Сказал, что отдал мою рукопись в издательство. И там его заверили, что рассказы будут опубликованы в отдельной книжке — давно им не попадались такие молодые, такие талантливые авторы.

— Да-да, редко встречаются такие юные и такие талантливые, хи-хи. Такие очаровательные. Вы, сударыня, непременно перезвоните мне — расскажете как вас приняли. А потом мы обязательно с вами отметим, хи-хи, вашу книжечку.

Его хи-хи будто бы вворачивались неприятным таким шурупчиком в мой затылок где-то за левым ухом, что-то раздражало и тянуло в его голосе, будто кто-то скребком вёл по внутренней стороне моего черепа. Но я отбросила это чувство. Зачем я придираюсь? Такой человек, зато как легко договорился с издательством! Мои рассказы будут опубликованы! В отдельной книжке!

«Передавайте привет Павлу Витальевичу!.. Зачем вы вообще пишете?.. За-чем?!», — зазвенело в моей голове, когда лицо редактора скрылось за плотной дверью его кабинета. «За-чем?! Хи-хи, хи-хи, хи-хи…», — гневный вопль редактора смешался с противным хихиканьем старичка. Он посмеялся надо мной, они теперь оба будут смеяться надо мной! Над моей… «Зачем я здесь?», — я увидела стены, какие-то лиловые, светлые портьеры на окнах и бросилась прочь из издательства.

Самое откровенное… Наивное, да? Детское? Я дала им прочесть?.. Зачем я писала? Зачем опубликовала? Грудь, в самом центре саднила — её как будто исполосовали чем-то острым. Я прижимала к себе своё дорогое, своё сокровенное — синюю папку-скоросшиватель с рассказами, и плакала. Рядом с издательством был парк. Ярко-зелёный весенний, уже непрозрачный, со свежей листвой. Скрыться, дальше, чтобы никто не видел. Чтобы не видели слёз, моего зарёванного лица: бежать дальше, дальше, прочь от широких аллей и дорожек, куда-то в самую глушь. Никого? У маленького пруда, почти канавы, я опустилась на старую облупившуюся скамейку. В голове не было никаких мыслей — я рыдала и не могла остановиться: мне нужно было оплакать свои мечты, излить свою обиду. Наконец я начала успокаиваться: я же хотела написать, я хотела, чтобы меня читали, думала я.

— А что за книжка, что не взяли?

Я подняла голову. Рядом стоял невысокий седой косматый старичок в сером затёртом, замусоленном пиджаке и таких же штанах, когда-то давно бывших брюками, а теперь где-то порванных, где-то заштопанных, а в паре мест измазанных чем-то чёрным, мутным, зелёным, синим — похоже, в краске, подумала я. Старичок смотрел на меня, на лице у него была извиняющаяся добродушная улыбка тонких губ, за которыми даже за сомкнутыми, было видно, что нет половины зубов. Я невольно улыбнулась, шмыгнула пару раз носом. Это был тот самый старичок, что сидел перед дверью редактора.

— Ну, чего же? — сочувственно сказал старичок и присел рядом на скамейку.

— Это мои рассказы. О добре, — вздохнула я, отняла от груди синюю папку, посмотрела на неё и ещё раз шмыгнула носом.

— О добре — это хорошо. А то всё о страхе-ужасе всяком пишут, об убийствах… А о добре — это хорошо.

Я молча кивнула.

— А что, не хотят, да, принять твою книжку?

— Нет, — улыбаясь сквозь слёзы, сказала я.

— Ну, ничего-ничего, значит, время не пришло ещё.

Помолчали. Я вытерла слёзы, улыбнулась, извините, мол, что я такая, вся зарёванная. Да, нет, это что — это ничего, улыбнулся он в ответ.

— Я дядя Валя, — представился старичок. — Я художник.

— А я заметила — краска на вас… — я быстро бросила взгляд на его штаны.

— Да, я… так живу… — сказал он и извинился своими тонкими губами.

— Нет, простите, я не то…

— Ничего-ничего. Я живу, работаю — всё в мастерской. А можно и глянуть, если интересно. Это тут рядом — в парке. Отчего нет? Раз у тебя горе. Всё чем-то отведу мысли. Шоколадки, конфет у меня нет. А мастерскую, картины — ежели хочешь…

Я согласилась. Добродушный, простой, нелукавый старичок примирил меня с жизнью, его улыбка и небольшие круглые глаза, сочувственно глядевшие на меня меж нитей морщин и растрёпанных седых волос, ободряли: всё впереди ещё. Во мне, заплаканной, только что сидевшей засыпанной градом мечтаний и надежд, проснулся журналист — пускай и стажёр — мне всё было интересно!

— Я в том издательстве художником, иллюстратором, когда-то работал. Давно очень. Давно… — объяснял дядя Валя дорогой. — Вот вызвали, хотели, чтоб я, как тогда, как раньше нарисовал. Говорят, никто так не может уже, молодые не умеют. По-другому сейчас рисуют. А я тоже не могу. Разучился.

Разучился, говорит, и смеётся. Добродушно, без стеснения, легко. На его прежде широком теперь сильно осунувшемся лице меж ставших совсем тонкими и бесцветными губами трясутся нечастые жёлто-серые зубы, но это не отталкивает, наоборот, он смеётся так легко, естественно, что я улыбаюсь вместе с ним.

— Тогда ещё Павел Витальевич директором был.

— Да, я познакомилась с ним… на днях.

— Хороший человек. Хороший. Только женщин уж слишком любил. Слишком многих. И Маруську погубил.

— Машутку? — вслух подумала я.

— Ага, Машутку, — вздохнул дядя Валя. — Хорошая была девушка. Тонкая, добрая душа. Талантливые стихи. Очень. Изъела вот только себя ревностью. И писать уже не смогла.

— Она и меня зачем-то ревновала… к Павлу Витальевичу, — фу, так и хотелось мне фыркнуть.

— Это теперь-то?

— Да, пару недель назад, когда я у него в гостях была.

— Теперь это уже зависть, а не ревность. Таланту, молодости завидует. Жаль. Такая хорошая была… Ну, да, чего? Давно было. Жизнь она, как складывается, так уж и есть. Не поменяешь… Вон он мой дом, моя мастерская.

Дядя Валя указал на заброшенную усадьбу обнесённую металлическим строительным забором.

— Я давно тут поселился — когда больше негде было, — дядя Валя, как и прежде, добродушно улыбался, вспоминая. — Было… приехал хозяин усадьбы. Новый хозяин. Купил, говорит. Богач какой-то с охраной. Меня хотели выгнать, но он пожалел. Забор вот строительный поставили и воду провели. Из ближайшего пруда. Жёлтая такая. Но это ничего. Электричество тоже есть. Почти как в квартире — только в щели дует. Окна-то забиты, но через щели дует. Богач сказал, живи пока — только, чтоб чисто и без шуму — если что, ну, люди какие странные вокруг ходят, позвонишь сразу. Вот я здесь вроде сторожа и вроде дворника.

Мы подошли к забору дядя Валя открыл ключами амбарный замок на калитке. Изнутри он запер калитку на небольшой засов. Вместо старой двери на усадьбе была постановлена новая, железная, слишком разительно отличавшаяся от окружавших её стен. Она смотрелась безвкусно и забавно: тут же рядом в стене зияли несколько широких трещин — человек не пролезет, но животное какое вполне.

— Ага, богач этот поставил. Смешно, да грустно. Я тут и хозяин, и нет. Но это ничего, — пояслил дядя Валя, видя мой разочарованный взгляд. — Нравится мне моя мастерская. Очень. Картины я свои пишу, и всё проходит, всё забывается — это мне моя жизнь теперь. Больше и нет ничего, и не надо мне ничего.

На лицо его как раз попал солнечный луч, протиснувшийся между досками, что закрывали высокое окно. Дядя Валя улыбался, он был и рядом, и далеко — в своём безопасном уютном мире, мысленно перенося этот тёплый добрый улыбающийся мир на холст. Мы поднимались по каменной лестнице заброшенной и разрушающейся — так же, как и всё здание. С одной стороны гипсовая балюстрада была будто срублена мощным ударом огромного ножа, а с другой не хватало нескольких столбиков, зато сохранились перила.

Лестница привела нас в большой зал во втором этаже. Окна в дальнем конце зала не были забиты досками — где-то в рамах стояли стёкла, часть окон была затянута полиэтиленом. По стенам где-то за осыпавшейся штукатуркой проглядывал кирпич, а где-то барельефом выделялись гипсовые колонны и другая лепнина. В дальнем конце прислонённые друг к другу и повёрнутые к стене стояли картины на холстах, с десяток картин разных размеров стояли вдоль стен развёрнутые своей лицевой стороной в залу — видимо, те над которыми художник работал в последнее время. Здесь же рядом и спал творец — на старой пружинной кровати, прикрывшись потёрым серым байковым одеялом.

Все картины были написаны тёмными красками: болотной, синей, чёрной, серой, но с белыми прожилками — художник предварительно белил холст. На картинах: чёткие линии, чаще прямые, где-то круги и овалы, встречаются и людские силуэты, только представленные в непривычных ракурсах или повторяющиеся множество раз, заполняющие большую часть картины, образующие геометрические фигуры или плавно в них перетекающие. Картины были абстрактными, но такими, где множество деталей и линий связывает какая-то загадка, какой-то тайный смысл. Хотелось вглядываться в них, искать этот смысл, эту тайну. Это «Океан судьбы» — сказал мне дядя Валя, когда я долго разглядывала огромное полотно высотой не меньше двух метров, всё в причудливых линиях, то расходящихся веером, то вновь встречавшихся и после разбегавшихся навсегда; разной формы, разной толщины, разных характеров.

— Это люди: встречаются, теряются, забывают друг друга. Опять ищут. Находят: любовь, друзей, товарищей. Находят и теряют. Вон, видишь, там в стороне одинокая тонкая ниточка — появляется из серой пустоты и в ней же пропадает. Ты пока, как эта ниточка — ты будто на вёсельной лодке бросилась в открытый океан. Вон люди объединяются с другими, они строят ладью с парусом, а кого-то подбирает целый корабль, но они теряют себя: видишь, была яркая красная нитка, но пропала слившись с другими.

И я видела на этой картине корабли, лодки, шлюпки, хотя на ней были только переплетающиеся линии, я вглядывалась в эти линии и видела океан — свой океан, зелёно-синий манящий и готовящий испытания. Вдруг я опомнилась и оглянулась. Бросила взгляд на пружинную кровать, на картины художника, удивлённо оглядела его самого. Мне стало жалко этого добродушного старичка. Живёт так необустроенно. В холоде, в сырости. Я спросила:

— А у вас покупают картины?

— Нет. Зачем мне их продавать? Я же не для того, чтоб продавать. Я для себя. Это моя жизнь. Богач тот сказал, что он бы купил, да ничего в искусстве не понимает. А я и рад — не хотел бы я их отдать, а ему за его доброту, я бы их подарить должен. Но он отказался. Нет, говорит: рисуй пока, а там поглядим. Вот я и не думаю, что там будет — мне сейчас — я живу так, я жив тем, что делаю, это моя линия жизни — пока я пишу, жизнь продолжается, как остановлюсь, и жизнь оборвётся.

Я подумала, может, сделать репортаж об этом добродушном художнике. Не у нас в газете — нет, через знакомых на телевидении сделать. Люди будут рады помочь — кто чем: кто вещами, кто деньгами.

— Так давайте, может… Я журналист, у меня есть знакомые, знакомые знакомых, на телевидении. Может…

Косматый старичок резко переменился: он стал напряжён, взгляд его стал острым, болезненным, каким-то лихорадочным.

— Нет, нет, — засуетился он, и ничего не спрашивая, ничего не говоря, потянул меня за рукав к выходу. — Не нужно журналистов.

Я смутилась. Не сопротивляясь, я дала себя увлечь, а потом и сама заспешила поскорее уйти:

— Простите…. Я думала помочь. Может, вам помочь чем-то нужно?

— Нет, нет, нет, — испуганно смотрел он на меня. — Ничего не нужно. Ничего.

Я огорчилась. Никак не ожидала такой резкой перемены. Ругала себя. Старичок уже совсем не хотел со мной говорить. Я решила, что зайду в другой день, извинюсь, принесу что-нибудь. Старичок поспешно проводил меня до забора, я ещё раз растерянно промямлила:

— Извините….

А он захлопнул за мной калитку и задвинул засов.

Вернусь в другой день, решила я. Но сколько бы я не подходила к калитке, на ней неизменно висел амбарный замок, на мой стук никто не отвечал, а дыр в заборе — я обошла его несколько раз — не было, забор же был два-три метра в высоту.

Рассказы мои позже напечатало другое издательство. Писать я не перестала, но помнила всегда: есть люди, что пишут не ради признания, не для того, чтобы ими восхищались, даже не ради того, чтобы поделиться чем-то с другими, а для себя, пишут свой мир добрый и прекрасный — изливают его на холст, на бумагу, на сцену, несут его окружающим, не только через творчество, но через поступки, не потому что за это заплатят, а потому что это их жизнь.