Такое короткое лето [Станислав Васильевич Вторушин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Станислав Вторушин Такое короткое лето

Такое короткое лето

Повесть

1
Все в это утро казалось легким, прозрачным, пронизанным струящимся с неба солнечным светом. Москва только просыпалась, ее широкие улицы с серыми, вышарканными тротуарами еще не обрели привычного гомона и суеты. На Кутузовском проспекте навстречу попадались лишь поливальные машины, издали похожие на божьих коровок с длинными, словно нарисованными, усами водяных струй. Солнечные лучи высекали из них радугу и от этого усы переливались разноцветными красками. Редкие легковушки проносились стремительно, как снаряды, обдавая нас шипящим свистом. Наш неторопливо побрякивающий «Запорожец» упорно тарахтел, не обращая на них внимания.

Валера, чуть прищурившись, сосредоточенно смотрел на дорогу. Справа от него, закрывая мне широкими плечами почти весь обзор, сидел Гена. Он еле уместился на узком, скрипучем сиденье. При каждом встряхивании Гена пригибал голову, чтобы не стукнуться о крышу, и постоянно косился на Валеру. Но тот не замечал его недовольных взглядов.

Сегодняшнюю, походившую на бегство из города, поездку устроил Валера. Когда я позвонил ему, чтобы сообщить о своем приезде, Валера радостно закричал в трубку:

— Старик, ты не поверишь, как я рад твоему звонку. Давай завтра же рванем на Генкину дачу и устроим себе мальчишник.

— Ты думаешь, это будет интересно? — спросил я, немного удивившись. Женщины мне никогда не мешали. Наоборот, я считал, что жизнь без них сразу теряет всякий смысл.

— А ты разве еще не женат? — нерешительно спросил Валера и в его настороженном голосе послышалась незнакомая мне интонация.

— Пока нет. А что?

— Бабы только портят мужскую компанию, — сухо сказал Валера, заканчивая разговор. — В восемь ноль-ноль я буду у вас.

Я пожал плечами и растерянно посмотрел на Гену. Мне показалось, что бабы здесь ни при чем. Скорее всего дело только в одной из них.

У Валеры жена манекенщица. Я ее никогда не видел, но женщин ее типа хорошо представлял. Это только на телеэкране они выглядят красавицами. А так почти каждая под два метра ростом, с выпирающими ключицами, насквозь пропитанная дезодорантами, давно убившими в ней всякие запахи плоти, и при всем том избалованная вниманием публики. Мне казалось, что в жизни эти женщины всегда должны быть капризными. Такую не поносишь на руках, как она этого требует. Может быть поэтому Валера и мучается.

— Пригласил на дачу? — спросил Гена, протягивая руку к телефонной трубке, которую я все еще держал в ладони.

Я кивнул. Он положил трубку на телефонный аппарат и сказал, странно улыбаясь:

— Мы с ним давно хотели устроить шашлычки. А теперь появился железный повод. — Я понял, что речь идет обо мне.

Гена, как и я, тоже с Алтая. Когда-то начинали работать в одной газете. Но затем я уехал на север за туманом и за запахом тайги, как поется в одной песне. А он, будучи талантливым газетчиком, стал разрабатывать свою журналистскую штольню. Написав несколько материалов в ведущую газету страны, Гена крупно заявил о себе. Его взяли собкором по сибирской зоне.

А вскоре он оказался в Москве уже в качестве специального корреспондента при секретариате редакции.

Валера по профессии зубной врач. После окончания московского медицинского института его направили работать на Алтай в сельскую больницу. Там он исполнял обязанности не только стоматолога, но и терапевта, и лора, и кого-то еще. Но и при такой занятости умудрялся писать стихи и приносить их нам в редакцию. В редакции мы и познакомились.

Отработав положенный после института срок, Валера вернулся в Москву. Защитил кандидатскую, затем докторскую диссертации и сейчас возглавлял кафедру челюстной хирургии в медицинском институте и одновременно заведовал отделением крупной больницы. С Геной они общались постоянно, а я во время своих кратковременных наездов в Москву у Валеры ни разу не был.

— О шашлычках думаете? — спросил Валера, повернувшись ко мне и, не дожидаясь ответа, сказал: — Я угощу вас сегодня кое-чем получше. У меня в багажнике великолепная говядина.

Он хотел сказать что-то еще, но сзади рявкнул клаксон автомобиля. Валера отвернулся от меня и сосредоточился на дороге. Сверкающая новенькой краской голубая иномарка обогнала нас и стала стремительно удаляться. Мы проезжали Триумфальную арку, около которой постоянно дежурили гаишники. За ней легко спрятаться, чтобы выловить жертву. Дорогие иномарки гаишники не останавливали, они отлавливали таких, как мы. Я оглянулся и прочитал высеченную на арке фразу, с которой Кутузов обратился к своей армии после разгрома Наполеона. «Вы кровию своею спасли Отечество, доблестные, победоносные войска». Гена, изредка смотревший в переднее зеркальце, перехватил мой взгляд, заметил:

— После таких слов последний солдат отдаст свою жизнь за маршала.

— Сейчас и солдаты измельчали, и маршалы совсем не те, — сказал я, поудобнее располагаясь на сидении. Комфорта в «Запорожце» все-таки маловато. — Посмотришь по телевизору на этого заморыша — нынешнего министра обороны — и тоска берет. Суслик в очках.

— Придет время испытаний, появятся и маршалы, и солдаты, — не оборачиваясь, сказал Гена.

— Ну вот. Стоит встретиться двум русским и весь треп только о политике, — вмешался в разговор Валера.

Мы замолчали. По обеим сторонам шоссе еще мелькали многоэтажные здания, но это уже была окраина Москвы. Вскоре Валера свернул на проселочную дорогу, мы выехали в поле, за которым виднелся лес. Поле было засеяно пшеницей. Ее сизоватые со светлым отливом стебли уже выбросили колос, в котором, притаившись, наливалось зерно. Мы пересекли поле и оказались в роскошном смешанном лесу. Кряжистые дубы с глянцеватой резной листвой росли здесь вперемешку с липами и рельефно выделявшимися темными, остроконечными пирамидами елей, увешанных гирляндами светло-коричневых шишек. Вскоре по обе стороны дороги потянулись ограды, за которыми замелькали одноэтажные деревянные дома с просторными застекленными верандами, какие строили до войны так называемому комсоставу. Почти все они были обшиты рейкой и выкрашены в зеленый или светло-голубой цвет. На некоторых домах краска выцвела и потрескалась.

— Ну вот и мое бунгало, — сказал Гена, показывая на домик, расположенный в глубине.

Валера остановил машину. Мы выбрались из «Запорожца», забрали сумки с провиантом и, открыв жалобно скрипнувшую калитку, направились к дому. Усадьба перед ним была запущенной. Трава поднялась почти по пояс, вдоль дорожки росли яблони, на которых торчали похожие на протезы старые высохшие ветки.

— Специально оставляю все в нетронутом виде, — сказал Гена, незаметно пнув в траву валявшийся на дороге сучок. — Пусть все растет, как в дикой природе.

Валера сморщился, глядя на неприбранную территорию, и заметил:

— Дикая природа — великолепно. Но стриженный газончик перед дачным домом все-таки лучше.

Гена не ответил. Мы уже подходили к углу дома, когда дверь его распахнулась и на пороге показалась босая взлохмаченная девчонка с прелестными голыми ногами, одетая в мужскую рубашку. Став в дверном проеме, она сцепила над головой руки и потянулась, приподнимаясь на цыпочках. Рубашка задралась, обнажая крохотные белые трусики, которые больше подчеркивали, чем скрывали женскую тайну. Издав легкий стон, девчонка увидела нас, испуганно вскрикнув, присела, натягивая на колени рубашку, потом вскочила и скрылась в доме.

— Вот это да, — сказал Валера и посмотрел на Гену.

Тот, изогнув брови, нахмурился и спросил:

— А ты в эти годы был другим?

— Почему в эти? — пожал плечами Валера. — Я и сейчас еще не постарел.

Дверь снова открылась и теперь на пороге появился парень. Высокий, стройный, в заношенных джинсах и чистенькой, аккуратно сидящей на нем темно-синей футболке. Кивнув всем сразу, он напустился на Гену:

— Ты чего не предупредил, что приедешь? Да еще с гостями. Человека чуть заикой не сделали.

Это был сын Гены Андрей, студент второго курса МГУ.

— Так вот почему ты не ночевал дома? — спросил Гена, изображая из себя сурового родителя.

— А что? — Андрей напрягся и настороженно посмотрел на отца.

— Закурить дай, — сказал Гена, стараясь изобразить на лице суровость.

Андрей вытащил из заднего кармана джинсов пачку сигарет, протянул отцу. Гена достал сигарету, долго разминал ее толстыми, неуклюжими пальцами, исподлобья глядя на сына, положил пачку к себе в карман и сказал:

— Молодой еще разговаривать таким тоном со старшими.

Его взгляд сразу смягчился и я понял, что на этом воспитание сына закончилось. Гена затянулся сигаретой, выпустил дым сразу из обеих ноздрей, обвел взглядом поляну перед домом и, не глядя на Андрея, заметил:

— Поляну бы хоть выкосил. Заросла вся, смотреть срамота.

— Да я собирался, но времени не было. — Андрей облегченно вздохнул и оперся плечом о дверной косяк. Он понял, что гроза окончательно миновала.

— Естественно, у тебя со временем напряженка, — вкладывая в интонацию как можно больше сарказма, сказал Гена. — Когда такими делами займешься, ничто другое на ум не идет.

— Ладно уж, — Андрей опустил голову, ковырнул носком кроссовки порог.

— Чего ладно?.. Доставай дрова и разжигай мангал. Жрать, поди, хочешь?

— Вообще-то не мешало бы…

Гене расхотелось заходить в дом и он повел нас на поляну.

В траве под яблоней, на нижней ветке которой висело несколько небольших зеленых яблок, стоял мангал. На его дне в серой рассыпчатой золе лежали черные головешки. Сразу за мангалом был сколоченный из некрашенных досок стол, по его бокам — две скамейки. Андрей сунул в головешки бумагу, принес целую охапку коротеньких осиновых чурочек, положил их сверху и поджег. Из мангала потянул тонкий, сизый дымок.

— Ты тут последи, — обратился Андрей к отцу, кивнув в сторону мангала. — А я пойду успокою.

Гена заглянул в мангал, где уже начал разгораться огонь, затем достал из сумки большую темную бутылку и ворчливо заметил:

— Ну и дети пошли… Хуже родителей. — Повертел бутылку в руке, прочитал вслух иностранное название: «Бордолино» и сказал, пожимая плечами: — Не могу понять. То ли это от слова «бардак», то ли еще от чего-то?

— От «бордо», кержак неотесанный. — Валера протянул руку, взял у него бутылку. Внимательно рассмотрел этикетку и сказал, словно изрек истину: — Во Франции это вино называется «бордо», в Италии — «бордолино». Ты разве не видишь, что оно итальянское?

— Я думал, что они делают специальное вино для бардаков, — Гена пошарил рукой в сумке и протянул ее Валере. — Не могу найти штопор. Ты пока открывай бутылку, а я сейчас.

Опустив голову и глядя под ноги, он медленно пошел по поляне, словно пытался отыскать потерянную вещь. Гена был толстым и неуклюжим, но не из-за своей полноты, а из-за постоянно мучивших его приступов остеохондроза. Когда ему нужно было оглянуться, он не поворачивал голову, как это делает каждый человек, а разворачивался всем корпусом. Сгибаться же он вообще не мог. Поэтому, если требовалось завязать шнурок на ботинке, он ставил ногу на стул или опускался на колено. Остеохондроз он подхватил на Севере, когда плавал мотористом на катере по великой реке Лене. Осматривая поляну взглядом опытного следопыта, Гена опустился на колено и, раздвигая траву руками, стал что-то искать в ней.

— А ведь выросла, — радостно воскликнул он, приподнимаясь с земли. В его руке было несколько редисок.

Гена ополоснул редиски в бочке, стоявшей под водостоком на углу дома, и подошел к нам. Валера все так же разглядывал этикетку на бутылке.

— Ты что, до сих пор не открыл? — удивился Гена, отрывая у редиски зеленую ботву.

— Что, прямо сейчас и начнем? — спросил Валера, ставя бутылку на стол. — Мы ведь мясо еще жарить даже не начали.

— Перед хорошей закуской нужна разминка, — философски заметил Гена. — Ищи штопор и открывай.

«Бордолино» оказалось приятным, чуть терпким вином с густым ароматом спелого темного винограда. Валера отпил маленький глоток, почмокал губами и махом выпил все, что оставалось в стакане. Взял за хвостик редиску, покрутил ее перед глазами, понюхал и обратился ко мне:

— Ну давай, Иван, рассказывай, как там у тебя на Алтае.

Гена прыснул.

— Ты что? — обозлился Валера. — Я человека сто лет не видел, а ты смеешься. Мне же интересно, что у него. Знаю, что написал несколько вещей. Кое-что издал.

— Я не об этом, — сказал Гена, сдерживая смешок. — Ты эту редиску нюхал, как влюбленный студент розу. А с Иваном начал говорить, словно следователь на допросе.

— А ну тебя, — махнул рукой Валера. — Ты всегда за что-нибудь зацепишься.

— Тоже мне интеллигент. — Гена подошел к мангалу, пошевелил стоявшим около него железным прутом дрова. — Скоро мясо жарить можно будет.

— А что на Алтае? — сказал я, повернувшись к Валере. — Жизнь такая же, как и везде. Каждый выкручивается, как может.

— Но у тебя настроение творческое, а я стихи давно забросил.

— Последняя вещь написалась сама собой, — сказал я. — Я к ней не готовился. Просто взяла и выплеснулась на бумагу, как будто ждала момента.

— Да… — Валера положил редиску рядом с бутылкой недопитого нами вина. — А я пять лет назад докторскую защитил. Сейчас имею свою клинику.

— Горжусь, что у меня такие друзья, — совершенно искренне сказал я.

— Да ладно тебе, — сморщился Валера. — Нашел чем гордиться.

— Нет, я абсолютно серьезно. У меня бы не хватило мозгов стать доктором.

— Ты лучше расскажи, как писателей лечишь, — попросил Гена.

— А чего рассказывать. Пломбировал как-то зубы Солоухину, а потом Евтушенке.

— Вот про них и расскажи, — настаивал Гена.

Валера ухмыльнулся, достал носовой платок, вытер им редиску, откусил маленький кусочек, пожевал его на передних зубах.

— Пломбу ведь в раз не поставишь. Сначала надо подготовить дупло, успокоить нерв, а на второй заход уже ставить пломбу. И вот когда пришел ко мне на второй прием Солоухин, в руках у него была сумочка. Он ее открыл и поставил на стол банку рыжиков. Я поднял руки кверху и категорически заявил: «Никаких подарков от своих пациентов не беру». А Солоухин спокойно, негромким таким баском говорит с ударением на «о»: «Нет уж возьмите, Валерий Александрович, а то я у вас пломбу ставить не буду. К другому врачу пойду.

Я эти рыжики у себя на Владимирщине собственноручно собирал». Мне ничего не оставалось, как взять. «Спасибо, говорю, Владимир Алексеевич, но в следующий раз приходите без подарков. Я вас за книги, не за грибы люблю». Банку эту до сих пор держу в книжном шкафу. Может музею какому пригодится.

— И на этом закончилось? — спросил я.

— Почему? Еще раз приходил лечить зубы. И снова принес грибы. На этот раз белые.

— А Евтушенко?

— Вот ведь какие разные люди, — сказал Валера, словно до сих пор не мог скрыть удивления. — Солоухина лечил, у того ни один мускул не дрогнул. А к Евтушенке подступиться было страшно — весь на нервах. То ли от природы такой, то ли сам себя издергал. Так и ушел молча. Только глазами на меня зыркнул, словно запомнить лучше хотел.

— Сейчас живет в Нью-Йорке, ест американскую колбасу, — сказал я.

— Его с этой колбасы когда-нибудь прохватит, — заметил Гена.

— Да нет, — сказал Валера, наклоняясь к сумке. — У него великолепная приспособляемость. Он переварит, что угодно.

Валера достал завернутое в пакет мясо и обратился к Гене:

— Где у тебя специи?

— Ну вот видишь, — сказал я. — Это же хороший сюжет для рассказа. Напиши.

— Дарю его тебе. — Валера улыбнулся и торопливо, словно боясь, что я откажусь, добавил: — Нет, нет, на самом деле.

Затем он вытряхнул мясо из пакета на стол, нарезал его поперек волокон не очень толстыми пластиками, посыпал сверху специями и положил несколько пластиков на решетку над мангалом. Мясо зашипело, от мангала потянуло приятным ароматом.

— На востоке мясо всегда готовит мужчина, — сказал Валера, приподняв длинной двухрожковой вилкой один пластик и посмотрев, не начал ли он пригорать.

— Восток для меня загадка, — сказал я. — Я никогда не был на Востоке.

— Запад есть Запад, Восток есть Восток и никогда им не быть вместе, — процитировал Валера Редьярда Киплинга, переворачивая мясо.

Из дома вышел Андрей, потянул носом ароматный запах и спросил, обращаясь к отцу:

— Можно и нам перекусить?

— Зови, — Гена кивнул в сторону открытой двери.

Андрей направился за подружкой, а Валера стал складывать на специальную дощечку первые подрумянившиеся куски мяса. Гена между тем нарезал хлеб, достал из сумки огурцы и помидоры, два пучка невесть откуда оказавшейся в Москве черемши.

— Прямо пир какой-то, — сказал я, вытягивая из пучка черемшину.

— Старик, когда мы виделись последний раз? — обратился ко мне Валера.

— Лет пятнадцать назад, — ответил я. — Кстати, когда ты возьмешься за стихи?

— Наверное, никогда, — Валера пожал плечами и я увидел в его глазах печаль.

Гена разлил в стаканы вино, поднял свой и сказал:

— За тебя, Иван. Если бы не ты, мы с Валеркой не выбрались бы на природу еще сто лет. И за процветание земли сибирской. Мы все вышли оттуда.

Мясо оказалось сочным и нежным на вкус. Я сказал об этом Валере.

— Я же говорю, что мясо должны готовить мужчины, — заметил он. — Ввязалась бы в это дело баба, обязательно испортила бы.

— Женщина — украшение нашей жизни, — сказал я.

В это время за соседней оградой раздался звонкий смех. Мы с удивлением развернулись, подумав, что смеются над нами. Оказалось, ошиблись. Яркая молодая женщина, похожая на Аксинью из «Тихого Дона», подоткнув края юбки за пояс, гонялась за шустрым пушистым котенком, который перескакивал с грядки на грядку. Пока она огибала их, он убегал еще дальше.

— Я тебе! — грозилась хозяйка, но было видно, что погоня веселила ее.

Мы многозначительно переглянулись. У соседки были длинные, стройные загорелые ноги и открытое лицо с искренней, радостной улыбкой. Дольше всех взгляд на ней задержал Валера.

— Да, — сказал я, покачав головой. — Еще какое украшение…

— Но к такому блюду ее подпускать все равно нельзя, — настойчиво повторил Валера.

В двери дома показались Андрей с подружкой. Она нерешительно остановилась у порога, но Андрей взял ее за руку и потянул за собой. Девушка была в джинсах и голубой футболке с коротким рукавом. На Андрее — клетчатая рубашка, в которой мы видели его подружку, когда она потягивалась на пороге. Гена уже отмяк и, улыбнувшись, поманил ее рукой:

— Иди, иди сюда, мы тебя не съедим.

Девушка оказалась красивой. Ее шелковистые пепельные волосы были стянуты на затылке в узел, придавая лицу серьезность. Строгие светло-карие глаза смотрели на нас с пытливой настороженностью. Сочные ярко-красные губы были чуть приоткрыты. Футболка плотно обтягивала тонкую гибкую фигуру. Мы невольно засмотрелись на девушку и это еще больше смутило ее. Она подошла, не отпуская руки Андрея.

— Надо познакомиться, — предложил Гена, глядя в ее настороженные глаза. — Как зовут меня, ты наверняка знаешь. А это мои друзья Иван Васильевич и Валерий Александрович.

— Наташа, — произнесла девушка и, чуть согнув колени, сделала маленький реверанс. Мне показалось, что ее колени могут заскрипеть, настолько она была напряжена.

Гена достал из сумки вторую бутылку, со звонким хлопком вытащил из нее пробку.

— Мне больше не наливай, — сказал Валера, накрывая ладонью стакан. — Иначе я вас не довезу, схватит милиция.

Гена исподлобья посмотрел на него и Валера нерешительно убрал руку. Гена плеснул доктору вина, налил немного Андрею и Наташе. Мою и свою тару наполнил до краев. Повернулся к девушке и сказал:

— За тебя, Наташа. Ты для нас, как приятное воспоминание молодости.

— Почему воспоминание? — спросила она, и ее глаза сразу просветлели, словно в них растаяли льдинки.

— Потому что мы для таких, как ты, уже дяденьки.

Она сдержанно улыбнулась, обнажив ровные белые зубы, и взяла в руку стакан с вином. Андрей положил на хлеб кусок мяса, на мясо несколько черемшин и протянул бутерброд подруге. Мы выпили и принялись за еду.

— Вы когда домой? — спросил Андрей, обратившись к отцу.

— По всей видимости ближе к вечеру. А что?

Андрей пожал плечами и протянул руку к мясу. Гена взял бутылку и обвел всех взглядом, словно спрашивая, наливать еще или нет. Молодые пить больше не захотели. Валера — тоже, сославшись на свои шоферские обязанности. Поэтому вторую бутылку «Бордолино» допили мы с Геной. Он все время поглядывал за ограду, да и я украдкой бросал туда взгляд.

Женщина, действительно, была хороша: темные, забранные в пучок волосы, гибкое загорелое тело, красивые ноги, а, главное, улыбчивое, выразительное лицо с большими живыми глазами. Теперь она оказалась совсем рядом. Переносила тонкий шланг, зажав его конец пальцем. Вода под большим напором брызгала из него, как из лейки. Разворачиваясь, соседка обдала тонкой струей нас и снова звонко рассмеялась. И тут же, немного рисуясь, сказала:

— Ой, простите, пожалуйста.

Гена слегка смутился, но поспешил ее успокоить:

— За что? Это вам спасибо… Может быть с нами на шашлычки? — Он показал рукой на стол.

— Да нет, — засмеялась соседка. — Как-нибудь в следующий раз… — Она потянула шланг к дому, намереваясь полить аккуратно подстриженную поляну.

— Вот же черт, — сказал Валера, не сводя взгляда с соседки, и стукнул себя ладонью по лбу. — У Ольги сегодня день рождения, а я ее забыл поздравить. В понедельник будет неудобно.

— У какой Ольги? — спросил я, увидев, что Валеру искренне расстроила его забывчивость.

— У моей старшей медсестры.

— В понедельник подаришь ей цветы и она все простит, — сказал Гена. — Цветы искупают перед женщинами все грехи.

— Да нет, — качнул головой Валера. — Придется заехать.

Он снова бросил взгляд за ограду, за которой женщина, поливая газон, время от времени с любопытством поглядывала на нас.

Гена объяснил, что видит ее впервые. Дачу недавно продали и с новыми хозяевами он еще не познакомился. Слышал только, что дачу купил какой-то высокий чин из МВД. Выходит, это его жена.

Вскоре женщина скрылась в доме, Андрей со своей прелестной подружкой пошли погулять по лесу. Мы остались одни своей мужской компанией. Но наше настроение стало совсем другим.

Не знаю, кто первым сказал, что красивее женщины Богу не удалось сотворить ничего, но это правда. Любой мужчина, увидев перед собой красивую женщину, обязательно обернется, когда она пройдет мимо. На женскую красоту нельзя не обратить внимания. Ничего совершеннее в природе нет.

С уходом женщин мы ощутили в душе странную пустоту. Застолье превращалось в грубую, примитивную выпивку. Они унесли атмосферу, которая придавала ей смысл. Уж лучше бы соседка продолжала ходить по своей ограде.

Гена протянул руку, сорвал с ветки зеленое яблоко, откусил и сморщился, скривив лицо.

— Ты еще долго пробудешь в Москве? — обратился он ко мне, и посмотрел на яблоко, которое не знал куда деть.

— Все зависит от редактора, — ответил я. — А что?

— Что за книжку ты написал? — спросил Валера, повернувшись ко мне. — О чем она?

— О том, о чем писали тысячу лет до меня. О чести, достоинстве. О любви. О том, ради чего дается человеку жизнь. Книжку не перескажешь.

— Я тоже хотел бы написать роман, — мечтательно сказал Валера, сорвав травинку и воткнув ее между зубов. — Такой, чтобы его все захотели прочитать.

Гена выбросил кислое яблоко в траву и неожиданно произнес:

— Нет, мужики, что хотите, а без баб скучно, — и бросил взгляд в сторону соседской дачи.

— Надо же, как она испортила настроение, — заметил Валера.

— Не испортила, а приподняла, — поправил я.

— Такое соседство не легко выдержать, — тяжело вздохнув, произнес Гена и снова посмотрел на дверь, за которой скрылась новая хозяйка дачи. Потом перевел глаза на бутылку и произнес, не обращаясь ни к кому:

— А может нам присоединиться к какой-нибудь компании?

Я пропустил его слова мимо ушей и сказал, обращаясь к Валере:

— Хорошие романы можно пересчитать по пальцам.

— Ну это ты чересчур, — не согласился Валера. — Но то, что хороший роман написать трудно, это правда.

— Нет, мужики, давайте-ка о другом, — опять прервал нас Гена. Он положил руку Валере на плечо: — Так ты говоришь, что у твоей медсестры день рождения?

— Ну и что? — сказал Валера, насторожившись.

— Она красивая? — Гена повел глазами в сторону соседской дачи.

— Даже красивее, — сказал Валера, проследив за его взглядом.

— Да ты что? — невольно вырвалось у меня.

— А у тебя-то что глазки забегали? — удивился Валера, освобождая плечо от Гениной руки.

— Едем к твоей медсестре, — сказал Гена тоном, каким обычно заканчивают долго затянувшееся обсуждение.

— Ты серьезно? — Валера даже отступил в сторону, чтобы получше рассмотреть приятеля. — Как же ты себе это представляешь? Я вас привезу, заведу в общежитие и скажу: девочки, обслужите вот этих пациентов?

— Ну зачем так грубо? — досадливо сморщился Гена. — Ты же знаешь, мы с Иваном интеллигентные люди. Нам нужен не секс, а общение. Вот она ушла, — Гена кивнул в сторону соседки, — и мы оказались, как три казанских сироты. Ты нас привези к своим медсестрам как бы случайно, спроси, нет ли у них чистого стаканчика, а все остальное мы сделаем сами.

— Я бы выпил кофейку, — сказал Валера, нервно вздохнув. Он уже не мог скрыть явного беспокойства.

— Сходи в дом и включи кипятильник. — Гена показал рукой на приоткрытую дверь. — Кофе в шкафу. А мы с Иваном выпьем еще вина.

— Вам не принести? — спросил Валера.

— Мы сделаем себе кофе сами.

Валера пошел в дом, а Гена налил вина себе и мне. За долгие годы знакомства я хорошо изучил его. Он был из тех людей, которые если работали, то до одурения, а если отдыхали, то так, чтобы вместе с ними гуляла вся деревня. Я чувствовал, что Гене потребовался кураж в самом хорошем смысле этого слова. Ему надоели серьезные разговоры и захотелось в компанию, о которой он мог бы сказать, как это сделал классик: «И все бы слушал этот лепет, все б эти ножки целовал». Откровенно говоря, я тоже не имел ничего против такой компании. Хмель уже ударил Гене в голову, он слегка качнулся и сказал:

— У Валерки же целое общежитие медсестер. Я не знаю, чего он так артачится.

— Не принял всерьез, — сказал я. — Да и уважаемый он человек — все таки профессор, доктор наук. А мы предлагаем ему организовать в собственном общежитии бордель.

— Ничего ты не понимаешь, Иван. — Гена отпил глоток вина и поставил стакан на стол. — Праздник надо устраивать, когда этого просит душа. Валерка слишком рационален. А жизнь нельзя разложить по полочкам. Она непредсказуема. Я правильно говорю? — обратился он к Валере, который появился в дверях дома с чашкой в руке.

— Я не знаю, о чем вы тут беседовали. — Валера подошел к нам и поставил на стол чашку, от которой поднимался приятный кофейный аромат.

— Я говорю, что у Ивана выходит в Чехии книга и это надо отпраздновать. — Гена снова взял стакан с вином, но пить не стал.

— Это правда? — удивился Валера, повернувшись ко мне. — Ты ничего об этом не говорил.

— Посчитал неудобным хвалиться. — Я отпил несколько глотков вина, которое уже не казалось мне таким приятным, как вначале.

— У тебя действительно выходит книга за границей? — не унимался Валера.

— Я здесь в общем-то ни при чем, — сказал я. — Просто удачно сложились обстоятельства. Два издательства по предварительной договоренности обменялись рукописями. Моя в Праге понравилась.

— Вот черт, за это и я бы выпил. — Валера посмотрел на свой стакан.

Гена тут же попытался налить в него вина, но Валера запротестовал:

— Не наливай. Иначе я вас не довезу.

— Слушай, старик, — Гена взял чашку с кофе и протянул ее Валере. — Допивай свое пойло и вези нас к сестричкам.

— Ну и упрямый же ты. Зачем это тебе? — Валера взял у него чашку и снова поставил на стол.

— Душа просит.

Гена стоял на своем и Валера посмотрел на меня — может быть я одумался? Он, очевидно, считал, что я еще совсем трезв и мы вместе удержим закуражившегося друга. Но до меня вдруг дошло, что может Гена и не зря затевает все это? Может в этом что-то есть, если он с такой настойчивостью рвется в это общежитие? Я допил свое вино и, отвернувшись, молча поставил стакан на стол.

— Но это же безумно далеко, — взмолился Валера, поняв, что все пути отступления для него отрезаны. — И потом стыд какой. Зав клиникой вваливается с пьяными друзьями в женское общежитие. Другое дело, если бы я был один.

— Старик, — сказал Гена и строго посмотрел на Валеру. — Ты нас разочаровываешь.

Валера растерянно моргал, глядя на меня. Он все еще ожидал заступничества. Но я уже был на стороне Гены.

— Где это? — спросил я.

— На Шоссе Энтузиастов, — жалобно произнес Валера. — Мы туда доберемся не раньше вечера.

Я понял, что он сдался. Валера еще раз посмотрел на меня, допил кофе и уставился на Гену, ожидая распоряжений.

— По дороге заедем за выпивкой, — сказал Гена.

Валера молча кивнул.


2
На вахте в общежитии за столом застекленной конторки сидела круглолицая девушка со вздернутым носом, усыпанным конопушками. Ее голова была повязана цветастым шелковым платком, под которым торчали бугорки бигудей. Увидев Валеру, девушка высунулась в окошечко и услужливо спросила:

— Вам кого, Валерий Александрович?

— Олю Никоненко. Она на каком живет?

— На шестом, Валерий Александрович. В двадцать восьмой квартире.

Гена нажал на кнопку лифта, подождал, пока мы войдем в кабину, и вскоре мы оказались на шестом этаже. Из-за дверей двадцать восьмой комнаты доносился смех. Валера сухо, почти официально потребовал от нас вести себя в высшей степени пристойно. Никаких плоских шуточек, никаких откровенных ухаживаний. Мы ни на минуту не должны забывать, что это не девушки для флирта, а медицинские сестры одной из самых престижных в городе больниц. Он только поздравит Ольгу с днем рождения и мы сразу же пойдем назад. Слушая его, мы с Геной переглянулись. Чтобы выглядеть респектабельнее, я купил большой букет гвоздик. Гена держал в руках сумку с вином и закуской. На чужие именины без подарков не заявляются.

Валера несколько раз кашлянул в кулак перед дверью, словно прочищал горло перед выходом на сцену, вытер ноги о половичок и нажал на кнопку звонка. Мне даже показалось, что в этот момент он зажмурился от страха. Я только сейчас по-настоящему оценил его поступок. Ради друзей он шел с открытой грудью на обнаженную шпагу.

В комнате послышался смех, затем дробный стук женских каблучков и дверь отворилась. На пороге появилась жгучая брюнетка лет тридцати с блестящими от помады густо накрашенными губами и колючими, схваченными тушью, словно клеем, ресницами. Увидев Валеру, она всплеснула руками и радостно закричала:

— Девчонки! Кто к нам сегодня пришел!

Из-за ее спины тут же высунулись две мордашки. Брюнетка развернулась, оттирая их к стене, и сказала:

— Проходите, Валерий Александрович. Вы для нас такой гость, такой гость…

— Да я, собственно, на минуту и почти официально, — неуверенно произнес Валера, но Гена подтолкнул доктора в спину, тот переступил порог и на этом речь его закончилась.

В комнате отмечали торжество. Стол был заставлен закусками, между ними стояли две бутылки водки и бутылка вина. За столом сидели еще две девушки и два парня. Я успел заметить, что у одного из них были черные усы, но на кавказца он не походил.

— Ну, да тут пир горой, — сказал Гена и обратился к брюнетке: — вас зовут Оля?

Она кивнула, не пряча улыбки, и ответила:

— У Татьяны день рождения, а тут еще брат приехал в гости.

— Которая тут Татьяна? — спросил я, пряча букет гвоздик за спиной.

Из-за плеча Ольги выглянула блондинка со свежим, словно охваченным легким морозцем лицом, подняла руку и сказала:

— Я. А что?

— Принимай, Татьяна, поздравления. — Я протянул ей букет. — От лица всей вашей клиники и ее руководителя.

Валера растерянно заморгал, глядя на Ольгу. Потом, переступив с ноги на ногу, выдавил из себя:

— А мне показалось, что день рождения у тебя.

— Вас, как всегда, неточно проинформировали, — смеясь, сказала Ольга. — Мой день рождения был вчера. А сегодня мы празднуем именины Татьяны. Вы же ее знаете?

Валера молча кивнул. Потом мы узнали, что Татьяна работала не в клинике нашего доктора, а в терапевтическом отделении.

А отмечать праздник у Ольги они решили потому, что у нее самая большая на этаже комната. Но цветы Татьяна приняла и, счастливо сверкнув глазками, тут же скрылась на кухне. Через минуту букет стоял на столе в вазе с водой.

— А мне цветов не подарите? — высунулась из-за другого плеча Ольги мордашка с синими, словно нарисованными акварельными красками глазами, над которыми двумя изогнутыми дугами, тоже походившими на рисованные, поднимались тонкие черные брови.

— Подарим, но не цветы, — сказал Гена, вытащив из кармана две шоколадки. Одну отдал Ольге, другую — ее подруге.

— Мы оказались, как нельзя некстати, — дрогнувшим голосом произнес Валера, явно смущаясь возникшей ситуации и попытался отступить к порогу, но Гена придержал его рукой за спину.

— Да что вы? — удивилась Ольга. — Проходите и садитесь за стол, Валерий Александрович. Вы же никогда у нас не были, так посидите хоть сегодня.

Гене снова пришлось подтолкнуть доктора и мы оказались у стола, а Ольга тем временем закрыла дверь. «Бордолино» в магазине, куда мы заезжали, не продавали, но зато там оказался великолепный кипрский мускат и мы разорились на четыре бутылки. Гена достал две из них и поставил на стол. Девчонки завизжали от восторга и захлопали в ладоши. Я сел между именинницей и еще одной медсестрой, как раз напротив усатого парня. Только сейчас до меня дошло, что он и есть брат Ольги. Как я понял, она была единственной из медсестер, кого знал Валера. Ольга усадила его рядом с собой.

Гена по-хозяйски взял со стола бутылку водки, спросил: «Кому?» — и налил всем. Валера прикрыл рукой стакан, который ему поставила Ольга, но Гена так зыркнул на него, что он убрал ладонь. Застолье пошло своим чередом. Мужики налегали на водку, я после первой рюмки — на вино. Я вообще не люблю крепкие напитки. Гена это знал и не делал попытки оказать давление.

Сладкий мускат пился приятно, но вскоре от него зашумело в голове. Я откинулся на спинку стула и начал внимательно рассматривать женщин, пытаясь определить, кто же из них, по словам Валеры, походит на Генину соседку по даче. Но таких здесь не было. Как грубовато говорил при виде большой женской компании Гена, переспать есть с кем, а полюбить некого. «Так и останусь не обласканным», — подумал я. В любви мне фатально не везло. Недаром из нас троих только я остался не женатым. Но тут же решил: внимание дамам оказать все же надо. Их вон сколько и все смотрят на нас.

Я видел, что соседка справа почти не пьет. Она вообще выглядела в этой компании немного странной. В комнате было тепло, но она сидела в толстом мохнатом длинном свитере, из-под которого выглядывала узкая полоска черной юбки.

— Как вас зовут? — спросил я и попытался налить ей вина.

Она отодвинула стакан и, не повернувшись ко мне, ответила:

— А разве это важно?

— Для посторонних нет, — сказал я. — Но мы же в одной компании и даже сидим рядом.

— Ну так пересядьте подальше. — Она отодвинула свой стул, чтобы между нами образовалось пространство.

Я посмотрел на девушку. У нее было красивое бледное лицо. Большие серые глаза, длинные черные ресницы и аккуратный тонкий нос, классический, как на полотнах лучших русских портретистов. Но на этом красивом лице не было веселья. Можно было подумать, что девушка только что вернулась с похорон и чужая радость ей совершенно не понятна.

Я понял, что ей не до меня и повернулся к имениннице, надеясь, что та обойдется со мной приветливее. Именинница пододвинула свой стакан, я налил ей вина и мы выпили.

— Итак, она звалась Татьяной, — произнес я и слегка приобнял именинницу за талию. Она не отстранилась.

— Это хорошо, что вы зашли, — сказала Татьяна. — Без вас здесь было скучно.

— Одна уже совсем скисла, — я кивнул в сторону соседки справа.

— Не трогайте ее, — сказала Татьяна. — У нее своя печаль. Может лучше потанцуем?

— А где музыка? — спросил я, обводя комнату взглядом. Магнитофона в ней не было.

— Это мы организуем. — Татьяна повернулась к Ольге и попросила: — Сыграй нам что-нибудь.

Мордашка с нарисованными глазами нырнула в шкаф и достала аккордеон. Ольга поставила его на колени, накинула на плечо ремень, дотронулась двумя пальцами до клавиш и по комнате полилась мелодия. Татьяна взяла меня за локоть, потащила из-за стола. Соседка справа внимательно посмотрела на меня, подняв большие серые глаза. Мне сразу же захотелось утонуть в них и я опустил голову. Мы вышли с Татьяной на середину комнаты и провальсировали несколько па.

— Не спешите, — сказала Татьяна. — Музыке надо отдаваться душой. Это такое же наслаждение, как и все остальное.

— И часто вы устраиваете такие наслаждения? — спросил я.

— Дни рождения отмечаем все. Это святое. — Татьяна засмеялась, откинув голову и заставляя меня кружиться быстрее.

— Даже той буке, которая сидит рядом со мной? — попытался я разыграть обиду.

— Ее, между прочим, зовут Маша. Она очень хорошая медсестра и самая начитанная из нас.

— Тогда бы ей лучше сидеть в библиотеке, — сказал я.

— Чего вы к ней пристали? — Татьяна сделала слегка обиженное лицо. — Сидит девочка за столом и пусть сидит. А настроение — это ее личное дело.

— С чего вы взяли, что я не даю ей покоя? Я с ней даже не разговаривал. Просто спросил, как звать, она не ответила.

— Значит на то есть какая-то причина.

— Какая?

— Спросите у нее сами.

— Она опять не ответит.

— Ой, ну почему вы ко мне с этим пристаете? Спросите лучше о чем-нибудь другом.

— Вы кого-нибудь любите?

— Конечно. Разве можно без этого?

— Одного или нескольких?

— Вам это интересно?

— Само собой, особенно, если я могу войти в их число.

— Вы очень милый человек, но я другому отдана и буду век ему верна. — Она снова засмеялась.

— Тогда давайте выпьем.

— Вы настаиваете?

— Только предлагаю.

Она сосредоточенно посмотрела вверх, немного выпятив красивую нижнюю губу, опустила голову и сказала таким тоном, будто у нее просили руки:

— Я согласна.

Мы остановились и пошли к столу. Гена, вышедший в круг вслед за мной, продолжал танцевать с мордашкой, которая изо всех сил пыталась кружить его, но он только топтался на месте, неловко переступая ногами и задевая локтями другие пары. Маша сидела за столом, похожая в своем толстом сером свитере на нахохлившегося воробья. Она о чем-то сосредоточенно думала, отрешенно потирая большим пальцем ручку вилки, которую держала в руке. Ее лицо показалось мне еще красивее, чем минуту назад. Оно невольно притягивало к себе взгляд. Я налил вина Татьяне и себе и, повернувшись к Маше, спросил:

— Выпьете с нами?

Она скользнула взглядом мимо меня, встала и вышла из-за стола. Я чокнулся с Татьяной, отпил глоток муската и поставил рюмку на стол. Валера, все так же сидевший рядом с Ольгой и слушавший музыку, подмигнул мне, давая понять, что одобряет мои действия. Его неловкость прошла и он немного оттаял.

Я улыбнулся краешком губ и посмотрел на Татьяну. Ее щеки, разогретые вином или вальсом, пылали, глаза искрились, с лица не сходила улыбка. Ей было хорошо, как и положено имениннице, и я снова пригласил ее на танец.

Когда я положил руку ей на талию, она прижалась ко мне и я сквозь рубашку ощутил упершиеся в меня горячие упругие груди. Эта физическая близость женщины подняла в сердце теплую волну нежности и я закружился в вальсе, еще теснее прижимая Татьяну к себе. Она не отстранялась и я не знал, хорошо ли ей на самом деле или она специально подыгрывает мне. Я был благодарен Гене за то, что он настоял поехать в это общежитие. Здесь было намного приятнее, чем на даче. Женщины не только украшают нашу жизнь, они придают ей смысл.

Ольга убрала руку с клавиш, аккордеон замолк и танцующие остановились. Гена поднес руку партнерши по танцам к губам и галантно поцеловал.

— Вы прелесть, — сказал он, обнял ее за плечо и поцеловал в щеку.

Ольга, передохнув, снова нажала на клавиши, вызывая из своего инструмента самые нежные аккорды. Но пары не двинулись с места, продолжая стоять там, где остановились. Ее усатый брат разговаривал со своим другом. Это был высокий широкоплечий парень лет тридцати пяти с коротко остриженными, но тщательно расчесанными на пробор волосами. На нем были выцветшие джинсы и клетчатая рубашка, воротник которой застегивался на пуговицы и от этого казался стоячим, как у френча. Потому, как парень вставал из-за стола и шел приглашать девушку на танец, мне показалось, что он военный. В его выправке было что-то офицерское. Он открыл форточку, достал сигарету и закурил. Ольгин брат стоял рядом. Я понял, что они, если и не друзья, то хорошие знакомые.

Я с удовольствием слушал Ольгину игру и не заметил, как отворилась дверь и в комнату вошли два парня, по внешнему виду кавказцы. Один из них был выше среднего роста, с отвисшим брюшком. Другой — чуть пониже его, худощавый с узким лицом и большими, навыкате глазами. Увидев нас, худощавый сказал на хорошем русском языке:

— Извините, мы думали здесь одни девушки. Хотели напроситься на танцы.

Услышав голос незнакомца, Ольгин брат нервно вздрогнул, резко повернулся к двери и возбужденно закричал:

— Витя, это же Казбек!

Витя выбросил сигарету в форточку и рывком, по-звериному, бросился к кавказцам. Они кинулись в дверь, но в проходе столкнулись и на мгновение замешкались. Витя не успел схватить их, только стукнул вдогонку того, кто был побольше, кулаком по затылку. Но это лишь помогло ему вылететь из двери.

— Держи Казбека! — кричал Ольгин брат, тоже бросившийся к кавказцам.

Ольга еще при первом крике оборваламузыку, девчонки прижались к стене, мы сидели за столом, не понимая, что происходит.

— Ах ты сука паскудная! — услышали мы голос Вити, когда компания дерущихся оказалась на лестничной площадке. Вслед за этим раздался топот ног сбегающих по ступенькам людей.

Я выскочил из-за стола и кинулся на площадку. Виктор стоял, прислонившись к перилам, и зажимал ладонью правое предплечье. Из-под его пальцев на серую бетонную ступеньку капала кровь.

— Беги к Косте, — сказал он, морщась от боли и прижимая руку к животу. — Он там один.

Я нажал кнопку лифта, он загудел, медленно поднимаясь снизу. Я махнул от нетерпения рукой и кинулся вниз по ступенькам. На первом этаже хлопнула входная дверь, через несколько секунд хлопок повторился еще раз. Я прыгал через три ступеньки, но догнать дерущихся не мог. Когда выскочил наружу, увидел Костю, который, размахивая кулаками, гнался за бежевыми «Жигулями». Выехав со двора, машина выскочила на Шоссе Энтузиастов и сразу же затерялась в потоке других быстро несущихся автомобилей. Сбавив шаг и усмиряя дыхание, я подошел к Константину. Он стукнул себя кулаком по бедру и сказал с нескрываемой злой горечью:

— Ушел, сволочь! — повернул ко мне искаженное возбуждением лицо и добавил: — Но я его все равно достану.

— Что случилось-то? — спросил я, остановившись. — Мы понять ничего не успели.

— Чечен вонючий, — сказал Костя, поворачивая голову в сторону проспекта, по которому уехала машина. — Он мою сестру с мужем зарезал. В Асиновской.

— Он Виктора поранил и видать здорово, — сказал я.

Мы пошли в общежитие. Площадка на шестом этаже была залита кровью, за дверьми Ольгиной комнаты не слышалось ни звука. Я толкнул дверь ладонью, она отворилась. По всему полу от порога до середины комнаты тянулась кровавая дорожка. Бледный Виктор сидел на стуле без рубашки, Ольга перевязывала его. Рука Виктора повыше локтя была стянута марлевым жгутом. Ольга бинтовала предплечье, где была рана. Валера стоял рядом и с нервным напряжением следил за ее работой. Девчонки выстроились за Ольгиной спиной. Одна из них держала бинт, у другой в руках были ножницы.

— Рана серьезная? — спросил я Валеру.

— Думаю, да, — ответил он, не отводя глаз от Ольгиных рук. Она продолжала бинтовать рану, но кровь тут же проступала сквозь марлю. — Мякоть разрезана поперек волокон почти до кости и, по всей видимости, задета вена. Иначе бы так не кровавило.

— Я нож у него увидел в самый последний момент, — сказал Виктор, поднимая глаза на Костю. — Он его держал кверху лезвием. Если бы я не подставил руку, чечен сделал бы мне харакири.

— Я его все равно достану, — играя желваками, процедил Костя. — Он у меня не спрячется ни в Москве, ни в Грозном.

Ольга закончила перевязку. Валера взял Виктора под локоть, помогая ему подняться, и сказал:

— Пойдем.

— Никуда я не пойду, — заупрямился Виктор. — Кровь сейчас остановится и все зарастет, как на собаке.

— У тебя очень серьезная рана, — спокойно, глядя Виктору в глаза, сказал Валера. — Ее надо профессионально осмотреть и наложить швы. Я тебя довезу на машине. Никто тебя не увидит такого окровавленного.

— Не упрямься, Витенька, — прильнула щекой к его плечу Татьяна. — Валерий Александрович говорит правду.

— Девочки, подотрите пол в комнате и на площадке, — деловито распорядилась Ольга и, повернувшись к Виктору, сказала: — Пошли.

Он нехотя повиновался. Валера обвел взглядом комнату, посмотрел на Гену, пожал плечами и пошел вслед за ними. Девчонки подтерли пол и сели на стулья, повернувшись спиной к столу. Застолье кончилось, наступила напряженная тишина.

— Что у вас с этими чеченцами? — спросил Гена, подняв глаза на Костю, который стоял, прислонившись к стене. — И как они здесь оказались?

— Я их вчера видела на четвертом этаже у Таймасхановой, — сказала мордашка. — Она мне говорила, что это ее родственники.

— А ведь выдает себя за дагестанку, — заметила Татьяна. — Надо ее гнать из больницы поганой метлой.

— Я ей и раньше руки не подавала, — сказала Маша.

Я повернулся к ней. Она сидела на кровати, поджав под себя ноги и навалившись плечом на стену. Ее нетронутое макияжем лицо было бледным и чистым, как лист мелованной бумаги. Мне показалось, что оно стало еще бледнее, чем раньше. Она перехватила мой взгляд и, чуть повернув голову, продолжила:

— Все эти выходцы из солнечных краев для меня чужие. Я не верю ни одному их слову. Они если не продадут, то предадут.

— Мы же до прихода Дудаева жили в Чечне, — сказал Костя, доставая сигарету. Я заметил, что руки его дрожали. — В Асиновской. Были там и чеченцы. Случалось, что мы дрались, но до поножовщины не доходило. А когда Дудаев объявил себя президентом независимой Ичкерии, русским житья в Чечне не стало. Начались убийства, изнасилования, грабежи. В милицию обращаться стало бесполезно, там оказались одни чеченцы. В суде и прокуратуре — тоже.

Костя чиркнул зажигалкой, прикурил сигарету и замолчал. Потом подошел к окну, несколько раз глубоко затянулся, выпустил дым в форточку. При этом все время нервно крутил зажигалку, зажатую между большим и средним пальцами.

— Ну, а с сестрой как получилось? — спросил я.

— А что с сестрой? — Костя снова затянулся сигаретой и положил зажигалку в карман. — После того, как из Чечни вывели нашу дивизию, все ее оружие оставили Дудаеву. Тут и началось. За русскими стали гоняться, как за дикими животными. Убивали повсюду и без разбору. Захватывали их квартиры, имущество, скот. У сестры с зятем были «Жигули». Из-за них их и убили. Казбек не из Асиновской. У него там жили родственники. Они и дали наводку. Мы после этого перебрались в Буденовск, но чеченцев запустили и туда. Что они там натворили, вы знаете. Казбек тоже был в Буденовске, его показывали по телевидению. Если бы не этот вонючка Черномырдин, который выдал им индульгенцию и предоставил охрану, когда они уходили из Буденовска, их бы на этой дороге положили всех до одного вместе с правозащитниками.

Я слушал Костю и думал, сколько зла принесли на русскую землю люди, называющие себя демократами. Ведь и Хрущев, возвращая чеченцев на Кавказ, действовал от имени демократии. И Горбачев с Ельциным заклинали нас ей же. А что получилось? Вражда народов и разорение величайшей страны. Чеченцам теперь за столетие не вернуть того уважения, которое питали к ним другие народы. Страшно, что не верят не только чеченцам, но и всем кавказцам. Хотя из кавказцев я знаю только поэтов Косту Хетагурова и Расула Гамзатова.

— А что бы ты сделал с ним, если бы поймал? — спросила Татьяна. Она раскачивалась на стуле, положив ногу на ногу и сцепив пальцы на колене. — Убил бы?

— Мы бы с Витьком отвезли его в Буденовск. Там бы его прямо на площади разорвали на куски родственники тех, кого он убивал.

— Хороший у нас сегодня получился междусобойчик, — сказал Гена, оглядывая стол. После всего случившегося ему явно захотелось выпить.

Все замолчали, думая каждый о своем. Тишина, возникшая в такой большой компании, казалась неестественной. И вдруг Маша, откинув голову и полуприкрыв глаза, тихо запела:

Хазбулат удалой, бедна сакля твоя.
Золотою казной я осыплю тебя.
Дам коня, дам седло. Дам винтовку свою,
А за это за все ты отдай мне жену.
Ее густой грудной голос разорвал тишину и поднял и без того висевшее в комнате напряжение до предела. Костя дернулся всем телом и, резко рубанув рукой воздух, сказал:

— Перестань! Еще не хватало нам про хазбулатов.

— А чего мы скисли, как на поминках, — сказала Маша. — Все равно этот чеченец сдохнет под каким-нибудь забором. Не хотите эту песню, давайте другую. Она кашлянула и запела:

Калина красная, калина вызрела,
Я у залеточки характер вызнала.
Характер вызнала, характер ой какой.
Я не уважила, а он ушел к другой.
У нее был чудный голос. В нем отражалась душа и звучала печаль. Пение подхватила сначала Татьяна, затем остальные девчонки.

А он ушел к другой, а мне не верится.
Я подошла к нему удостовериться.
Девчонки пели негромко, но с таким чувством, что скребло по сердцу. Напевные русские песни всегда задевают душу.

— Эх, балалайку бы, — тихо произнес Гена и посмотрел на Татьяну. Я знал, что он хорошо играет на балалайке, но ее в общежитии не нашлось.

— А хотите, я прочитаю стихи? — сказал Гена, когда песня закончилась и девушки замолкли. — О медсестре.

— Свои, что ли? — спросила Татьяна.

— Нет. Одного художника. Он живет в Барнауле. Пишет прекрасные картины и хорошие стихи.

— Если о медсестре, то давай, — согласилась Татьяна.

Гена сосредоточенно помолчал и, кашлянув в кулак, начал читать.

Гремел военных маршей гром
Сквозь стон гитарного романса,
Сквозь кокаиновый излом
И угасанье декаданса.
Она без боли бросит свет,
Сменив уют семьи дворянской
На офицерский лазарет
В окопном омуте германской.
Потом беда пошла по кругу.
Азартно, будто игроки,
Рубили весело друг друга
Вчерашние фронтовики.
Она в нетопленных вагонах
Молилась и таскала впрок
На станциях и перегонах
Для полумертвых кипяток.
Мы не сорвемся, не согнемся.
Клинками выбив в три строки
Три слова «Мы еще вернемся!»
Молились тихо казаки.
Страна ждала и воевала
И вместе с нею налегке
Она ждала и вышивала
Багровый крестик на платке.
И крест, расшитый русской кровью,
Светился от войны к войне
В сырых окопах Приднестровья
И в обезумевшей Чечне.
И шли солдаты, чуть сутулясь,
И улыбались ей в глаза —
«Мы обещали, мы вернулись».
Крест и поклон на образа.
— Да, — сказала Маша, — где только нашему брату не довелось побывать. И в медсанбатах, и в полевых госпиталях. И все выносили.

— И детей еще рожаем, — подхватила Татьяна.

— Милые вы мои, — расчувствовался Гена, притянул Татьяну за шею и поцеловал в щеку. Мне показалось, что у него даже увлажнились глаза.

На лестничной площадке хлопнули двери лифта и в комнату вошел Виктор в сопровождении Ольги и Валеры. Татьяна сорвалась со стула, кинулась к нему и спросила:

— Ну как?

Виктор качнул забинтованной рукой, висевшей на перевязи, и сказал чуть улыбнувшись:

— Жить буду.

— Правильно сделали, что поехали, — сказал Валера. — У него порезана вена. Слава Богу, что все обошлось.

Татьяна обхватила Виктора рукой за шею, прижалась щекой к его груди и заплакала:

— Когда ты зашел сюда весь в крови, мне стало так страшно, Витенька. — Она поднялась на цыпочках, поцеловала его в щеку. — Садись, пожалуйста.

— Есть у вас водка? — неожиданно спросил Валера и тоже шагнул к столу. — После всего, что случилось, нужно выпить.

Ольга кинулась на кухню и тут же вернулась с двумя бутылками водки. Татьяна открыла одну, стуча горлышком о край стакана налила Валере и Виктору. Валера поднес стакан к губам, понюхал, сморщился и, зажмурившись, выпил все разом. Тряхнул головой и сказал:

— В милицию заявлять надо. Иначе эти чеченцы натворят в Москве жутких дел.

Гена усмехнулся и заметил:

— Ты слышал, чтобы милиция поймала хотя бы одного чеченца? То-то. В Москве все куплено и перекуплено. А вот главврачу больницы попадет за то, что чеченцы оказались в его общежитии. И тебя на допросы затаскают.

— Мы сами с чеченцами разберемся, — сказал Виктор. — Никуда они не уйдут. — Кивнул на бутылки с водкой и добавил: — Садитесь за стол. Не будем же мы пить вдвоем.

Маша спустила ноги с кровати, сунула их в туфли. Встала, кончиками пальцев одернула подол юбки и, стуча каблучками, направилась к столу. Ее ноги в колготках цвета южного загара, были длинными и красивыми. Отбросив левой рукой спадавшие на лицо темно-каштановые волосы, она села рядом со мной.

Я смотрел на нее и чувствовал, что у меня замирает сердце. Мне казалось, что таких красивых девушек я еще не видел.

Гена, взявший на себя роль тамады, наполнил рюмки. Все выпили, только Маша, поднеся свою рюмку к губам, поставила ее обратно. Но продолжить застолье не удалось. Все молчали, не находя темы для общего разговора. Молчание прервал Виктор, попросивший у Ольги чистую мужскую рубашку.

— Откуда она у меня? — сказала Ольга. — Чтобы иметь рубашку, надо завести сначала мужика.

— Моя вся в крови, — пояснил Виктор. — В ней на улице не покажешься.

— Ночуйте с Костей у нас, — сказала Татьяна. — Я постираю тебе рубашку. К утру высохнет.

Мы с Геной переглянулись, поняв, что оказались в этой компании лишними. Может быть виной всему была драка. Она сломала застолье и сделала людей другими. Я попытался бросить сам себе спасательный круг, переключив внимание на Машу. Наклонившись так, что мое лицо коснулось ее волос, я тихо произнес:

— Может прогуляемся по свежему воздуху? Зайдем в какое-нибудь кафе, выпьем по чашечке кофе?

Она втянула голову в плечи, словно защищаясь от самого звука моего голоса, и сказала:

— Приходите на следующий день рождения. Я вам приготовлю самый замечательный кофе.

— С удовольствием, — тут же согласился я. — Когда?

— Через год.

— Вы не слишком любезны, — заметил я, не скрывая откровенного разочарования.

— Простите, я сегодня какая-то злая. — Она положила ладонь на мою руку и тут же убрала ее. Наши взгляды встретились и мне показалось, что впервые за весь вечер она по-настоящему обратила на меня внимание. Мне снова захотелось утонуть в ее глазах.

Неожиданно засуетился Гена, бывший до того самым спокойным во всей компании. Отодвинув рюмку, он встал и сказал, ни к кому не обращаясь:

— Нам, наверное, пора.

— Я вас довезу, — тут же откликнулся Валера заплетающимся языком и попытался подняться со стула.

— Да ты что? — возмутился я. — Нас заметет первый же гаишник. Оставь машину у общежития, завтра утром заберешь. Никому она тут не нужна.

— Вот таких, как мы, милиция и заметает, — сказал Валера. — А чеченцы с оружием ездят свободно.

— Доедем на такси, — категорично заявил Гена. — Ничего с нами не случится.

Мы встали. Девчонки поднялись тоже, чтобы проводить нас до порога. Я попрощался со всеми за руку. Задержав Машину ладонь в руке, я поднес ее к губам и поцеловал. Она посмотрела на меня задумчивыми глазами и тихо сказала:

— Мне давно никто не целовал руки.

Ее голос звучал так искренне и нежно, что у меня дрогнуло сердце. Я пожалел, что она отказалась пойти в кафе и выпить по чашке кофе. Я был уверен, что мы бы нашли общую тему для разговора.

Мы вышли на улицу. Над Москвой стояла теплая летняя ночь. На небе, почти целиком закрытом громадами домов, лишь кое-где виднелись крошечные бледные звездочки. По Шоссе Энтузиастов неслись машины с включенными фарами. Их поток походил на бесконечную светящуюся пунктирную линию.

Валера постоял у подъезда, потом пошел к своему «Запорожцу» проверить, заперт ли он. Когда мы прощались, он пьяно засмеялся и сказал:

— Мне давно никто не целовал руки.

— О чем это ты? — не понял Гена.

— Иван знает, — Валера кивнул в мою сторону.

Я понял, что он имеет в виду последнюю фразу Маши.

— Я бы тоже поцеловал ей руку, — сказал Валера, — но у тебя это получилось естественнее.

Он обнял меня на прощанье за плечо и мы расстались. Ночью мне приснилась Маша. Я видел ее бледное красивое лицо и печальный взгляд. Утром я вспомнил этот сон и мне стало грустно.


3
Я любил общаться с редактором, пожилым сухощавым человеком с редкой, седой, никогда не причесанной шевелюрой.

И хотя в последнее время мы виделись изо дня в день, при каждой встрече он выражал такую радость, словно я живой и невредимый вернулся с войны, на которой не уходил с передовой минимум лет десять. Едва я появлялся на пороге, он кидался ко мне, усаживал в кресло и, немного суетясь, говорил:

— Вы тут располагайтесь, а я сейчас приготовлю кофе.

Он ставил на крошечную плитку с закрытой спиралью турку с водой, садился за стол и, подперев подбородок ладонью, смотрел на меня то ли изучая мое лицо, то ли думая о чем-то. Вода закипала. Редактор доставал из книжного шкафа пакетик тонко размолотого колумбийского кофе, сыпал несколько чайных ложек в турку и следил за тем, чтобы кофе не закипел и пена не убежала через край. Кофе получался крепчайшим, его благоухающий аромат распространялся по всему кабинету. Редактор разливал его по чашкам и мы неторопливо, маленькими глотками попивали волшебный напиток. Это походило на ритуал. Василий Федорович сидел за своим огромным, заваленным папками столом, я напротив него в кресле.

— Ну и как вам сегодня кофеек? — произносил традиционную фразу Василий Федорович, заранее зная мой ответ. — Вы, голубчик, не стесняйтесь. Если захотите еще чашечку, я сделаю мигом.

Я знал немало редакторов, в том числе таких, которые испытывали садистскую радость, отыскав в тексте неудачное сравнение или корявую фразу. Играя иезуитской ухмылкой, редактор начинал зло и беспощадно высмеивать тебя, а потом часами учить «русскому литературному языку», обводя жирным карандашом непонравившуюся ему фразу. Собственные литературные опыты таких людей редко появляются на страницах книг или журналов, главная их цель не научить чему-нибудь, а показать твое невежество и свою образованность.

Василий Федорович ничему не учил и образованность не показывал. Она была в его манерах, способе общения, речи.

— А не кажется ли вам, что здесь следовало бы найти другое сравнение, более тонкое и изящное? — спрашивал он, разбирая текст рукописи. — Это немного грубоватое, оно упрощает образ. А тут нужна психологическая точность.

Я почти всегда соглашался с ним, потому что его аргументы были не отразимы. Мне кажется, таких редакторов уже не осталось. Я многому научился у него.

Я вышел на издательство, в котором работал Василий Федорович, совершенно случайно. Сейчас их пруд пруди, особенно в столице, многие не отыщешь даже в телефонном справочнике. Однажды мне в руки попало очередное сникерсное издание. Красивая обложка, ламинированный переплет, а внутри белиберда, которую забываешь сразу же, как только переворачиваешь страницу. Я как раз закончил работу над рукописью и подумал: а что, если послать ее в это издательство? У меня и в мыслях не было, что ее могут напечатать. Мне хотелось узнать реакцию столицы, которая уже давно перестала задавать моду в литературе, на вещь, где отстаиваются традиционные, а не навязшие сегодня в зубах западные ценности. Через месяц раздался телефонный звонок. На другом конце провода был Василий Федорович. Представившись, он спросил:

— Не могли бы вы прилететь в Москву? Нам бы хотелось обговорить условия контракта.

Я никогда не считал себя профессиональным писателем. Профессиональными писателями были Пушкин, Достоевский, Толстой, Иван Шмелев, Шолохов. Даже генерал Петр Краснов, несмотря на свою громкую военную карьеру, был профессиональным писателем. Один его роман «От двуглавого орла к красному знамени» стоит литературного труда всей жизни многих нынешних, да и не только нынешних писателей вместе взятых. Для меня литературное занятие — любимое увлечение. Оно никогда не давало средств для существования, поэтому я не отношусь к нему, как к профессии. Но увидеть напечатанными свою повесть или даже рассказ всегда приятно.

Через два дня я уже сидел в кабинете Василия Федоровича и он угощал меня своим знаменитым кофе.

— Вы знаете, Ваня, — он обратился ко мне по-отечески ласково, — я с удовольствием прочел вашу рукопись. Детективы в глянцевых обложках уже приелись читателю, ему надо что-то из реальной жизни. Поэтому мы решили издать вашу повесть. Но мне кажется, кое над чем вам еще надо поработать. Вы с этим справитесь.

Василий Федорович начал делать конкретные замечания. Их было так много, что я не мог понять: что же ему понравилось в моей повести? Он, очевидно, уловил растерянность на моем лице, поэтому сказал:

— Это вам только кажется, что работы очень много. Подумайте. Какие-то из замечаний примете, какие-то нет. Вещь, в общем-то, готовая. Я просто хочу, чтобы она была еще лучше. Контракт на издание мы можем заключить сегодня.

Я забрал рукопись и поехал к Гене. Он лежал на диване, закрытый до подбородка клетчатым пледом, с приступом остеохондроза.

— Помоги мне подняться, — попросил он, тяжело опираясь на локоть и пытаясь оторвать от дивана массивное тело. Я подал ему руку и потянул на себя. Он свесил ноги на пол, сел.

— Чайку не выпьешь? — спросил он, глядя на меня исподлобья.

— Честно говоря, не хочется, — сказал я. Мне показалось, что чай не для серьезного разговора.

— Тогда сходи на кухню и достань из холодильника водку. Там же в банке грузди и где-то рядом ветчина. Рюмки в серванте.

Гена тяжело нагнулся и подтянул к дивану стоявший недалеко журнальный столик. Я принес то, что он просил. Мы налили по рюмке, выпили. Гена поддел вилкой груздь, похрустел им и попросил:

— Налей еще, кажется, спина проходить стала.

Мы выпили снова.

— Василия Федоровича я знаю давно, — сказал Гена, покручивая за тонкую ножку рюмку. — У него точный вкус. С дерьмом он возиться не будет. Если сказал, что надо делать, значит делай. На кухне у меня хороший стол. Он с утра до вечера свободен. Машинка в книжном шкафу.

Гена, кряхтя, поднялся с дивана, подошел к шкафу, встав на четвереньки, открыл нижнюю дверку и вытащил пишущую машинку. Достал оттуда же пачку чистой бумаги и сказал:

— Вся русская литература ХХ века создавалась на кухне. Действуй!

Через неделю я пришел к Василию Федоровичу с выправленной рукописью. Он положил ее на стол, подправил листы с боков и погладил сверху ладонью. На плитке тем временем закипела вода в турке, Василий Федорович приготовил кофе и, когда он был разлит по чашкам, спросил:

— Как вы там живете в Сибири? Я из Москвы не вылажу, а по столице судить о жизни в стране нельзя. — Он тяжело вздохнул и отхлебнул кофе.

— Если столица не продаст нас с потрохами, выкрутимся как-нибудь, — сказал я.

— Вот и я этого боюсь. — Он отодвинул чашку и положил ладони на столешницу. Потом, как бы спохватившись, добавил: — К нам на днях приезжает редактор одного пражского издательства. Хотим наладить порушенные связи. Для начала обменяться хотя бы несколькими рукописями. Я решил предложить твою. Если понравится, может быть, напечатают. Не возражаешь?

— Ну что вы? — Я чуть не поперхнулся от неожиданности. — Разве можно возражать по такому поводу?

Было это полгода назад. А на прошлой неделе Василий Федорович позвонил мне и сказал, что гранки моей повести лежат у него на столе.

— Если в ближайшие дни окажешься в Москве, — добавил он, — успеешь их вычитать. А заодно получить гонорар.

Мне, конечно, не терпелось вычитать гранки, но еще больше хотелось получить гонорар. Лишних денег никогда не бывает, во всяком случае я в своей жизни такого не помню. И вот я снова в Москве, где Гена с Валерой решили устроить веселый мальчишник.

Отоспавшись у Гены на диване и приняв горячий душ, я с самого утра был в издательстве. Василий Федорович, как всегда, угостил кофейком и после этого проводил в бухгалтерию. Получив деньги, я первым делом пошел в магазин, где видел кофе, которым меня всегда угощал редактор. Я купил сразу десять пачек, попросил положить их в красивый пакет и вернулся в издательство. Кофе Василий Федорович принял с благодарностью, отдал мне на читку гранки и сказал, чтобы ровно в два пополудни я был у него. К нему должна прийти редактор пражского издательства Зденка Божкова, которая хочет со мной познакомиться. У меня екнуло сердце. Почему-то подумалось, что Божкова хочет сообщить мне важную новость. Иначе бы ей незачем было встречаться со мной. От этой мысли запела душа. Я не мог и во сне представить, что моей рукописью заинтересуется иностранное издательство.

— Что-то не так? — спросил Василий Федорович, увидев растерянность на моем лице.

— Все так, — сказал я, едва сдерживая рвущийся наружу восторг. — Но я приду чуть пораньше. К такой встрече надо подготовиться.

— А ты дипломат. — Василий Федорович хлопнул ладонями по столу и приподнялся на стуле, показывая, что у него больше нет времени на отвлеченные разговоры.

Еще полгода назад, сразу после того, как я узнал, что мою рукопись отправили в Прагу, мне вдруг захотелось выучить чешский язык. Я обошел десятки московских книжных магазинов, но не нашел ни одного учебника. В Сибири их тоже не было. Тогда я стал искать человека, знающего чешский. Здесь мне повезло больше. Знакомый университетский профессор дал адрес бывшего преподавателя кафедры славянской литературы Надежды Тимофеевны Вольных. Ей было далеко за семьдесят, но в свое время она преподавала в университете чешский язык, который изучался факультативно. Она очень обрадовалась моему желанию выучить столь любимый ею предмет и тут же подарила мне книжку «Чешский язык для русских». Надежда Тимофеевна давала уроки бесплатно, вознаграждая себя удовольствием поговорить на чешском. Я взял несколько десятков уроков, проштудировал книжку, но оценить свои познания не мог. Для этого надо было встретиться с настоящим чехом. Или чешкой.

Внутренний карман пиджака приятно оттягивала увесистая пачка денег — мой гонорар за повесть. Такой суммы наличными я не имел уже давно, поэтому чувствовал себя, как принц, выбирающий невесту. В пределах разумного я мог купить все, что пожелает душа. Мне хотелось угостить Божкову чем-то особенным. Но ничего русского, кроме икры, в московских магазинах не было.

Я купил две баночки красной икры и бутылку ирландского кофейного ликера. Ликер я брал в Елисеевском, не доверяя другим магазинам. Боялся наткнуться на фальшивку, с которой можно только опозориться. Без четверти два я был у Василия Федоровича.

— Не падать же нам в грязь лицом, — сказал я, доставая из пакета ликер и икру. — Пока есть время, сделаем бутерброды.

Василий Федорович посмотрел на мои покупки и рассудительно заметил:

— Бутерброды, Ваня, это по-европейски. Сэндвичи у них называются. А мы примем гостью по-русски. И батон при ней нарежем, и икры пусть берет, сколько хочет. — Василий Федорович достал из верхнего ящика стола увесистый складной нож со множеством приспособлений, покачал его на ладони, словно взвешивая, и положил обратно.

Ровно в два Зденка Божкова появилась на пороге кабинета. Увидев ее, я невольно поднялся с кресла. Это была элегантная блондинка чуть выше среднего роста в изящном голубом костюме с белым шарфом и великолепных белых туфельках. На ее плече висела маленькая белая сумочка на длинном ремешке. Ее светло-карие глаза были приветливы, тонкие ровные губы чуть искажены протокольной улыбкой. Во внешности Зденки не было недостатков. Каждая деталь туалета подчеркивала достоинства хозяйки.

— Василий Фьодорович? — спросила она, глядя на хозяина кабинета, стоявшего за столом.

— Здравствуйте, Зденка, — он вышел из-за стола и поздоровался за руку. — А это, — Василий Федорович кивнул в мою сторону, — наш и ваш автор Иван Баулин.

Я тоже подошел к Зденке и пожал ей руку. От нее исходил тонкий и приятный еле уловимый запах дорогих духов. Мы усадили Зденку в кресло, я включил неизменную плитку, а Василий Федорович налил в маленькие рюмки ликер и сказал:

— По русскому обычаю все беседы начинаются с застолья и заканчиваются им же. За вас, Зденка, и за наше сотрудничество. Без ваших стараний нам бы его не удалось наладить.

Она отпила крошечный глоток, поставила рюмку и обвела кабинет взглядом.

— Пепельницу? — догадался Василий Федорович.

Зденка кивнула. Достала сигареты и зажигалку, прикурила, поудобнее устроилась в кресле, чуть приоткрыв и выставив на наше обозрение красивые колени.

— Мы много потерьяли после наших революций, — сказала она. — Слишком увлеклись демократией и забыли литературу.

Василий Федорович кивнул, а Зденка продолжила:

— Из ваших рукописей мы выбрали две. Его, — она посмотрела в мою сторону, — и еще эту… «Navrat na podzim».

— «Осеннее возвращение», — подсказал я.

— Да, да. «Осеннее возвращение». — Она вдруг удивленно посмотрела на меня и, подняв тонкие брови, спросила: — Вы знаете чешский?

— Jenom trochu.

— To je zajimave.

— Proc tak myslite?

— Protoze poprve potkala v Moskve cloveka, ktery umi ceski. Jste schopni lingvista.

— Jsem vdecny za pochvalu, ale moc prehanete moji chopnosti[1].

— Господа, я вас не понимаю, — с оттенком обиды сказал Василий Федорович. Ему и в голову не могло прийти, что я умею говорить по-чешски.

Зденка одним глотком выпила оставшийся в рюмке ликер и посмотрела на Василия Федоровича таким взглядом, словно он неожиданно появился из-под земли и встал перед ее глазами. Он снова налил всем по рюмке, достал нож и открыл банку с икрой. Я поставил на столик чашки и налил кофе. Дальше беседа потекла безо всяких формальностей.

Василий Федорович сообщил, что в издательстве он отвечает только за художественное содержание произведений. Все производственные и финансовые дела ведет директор. Однако уже принято твердое решение издать до конца года двух чешских авторов. Их рукописи сейчас переводятся. Первая уже практически готова.

— Через десять минут мы зайдем к директору, — сказал Василий Федорович. — Он все расскажет.

— А ваша книга уже в тиску, то есть печатается, — тут же поправилась Зденка, посмотрев на меня. — Презентация концем августа. Мы вам сообщим.

— Чем она вам понравилась? — спросил я. Меня распирало любопытство.

— Чем? — Она на мгновение задумалась и, посмотрев на меня, сказала: — Сейчас многие ваши писатели, да и наши тоже, переключились на детективы, фантастику. Повторяют азы западной литературы. Вы написали о сегодняшней России. Книг на эту тему очень мало, а наши читатели хотят знать, чем вы живете сегодня.

Она произносила слова с небольшими ошибками, но говорила по-русски, в общем-то, хорошо.

— Я должен приехать на презентацию? — невольно вырвалось у меня.

— А что, есть проблемы? — Она взяла большим и указательным пальцами дужку чашки, отставив при этом мизинец в сторону, и отпила глоток кофе.

— Какие могут быть проблемы? — сказал я. — Были бы деньги, поехать можно куда угодно.

— Вы получите за книгу гонорар. — Зденка снова потянулась к чашке с кофе.

— Это много или мало? — невольно вырвалось у меня. Но я тут же почувствовал бестактность вопроса и опустил глаза, чтобы не встречаться взглядом с Василием Федоровичем.

Она убрала руку от чашки, на несколько мгновений задумалась, вскинув голову, и сказала:

— Вам хватит месяц прожить в хорошем отеле.

Я так и не понял, сколько это будет, но больше вопросов задавать не стал. Зденка открыла сумочку, заглянула в нее, достала визитную карточку и протянула мне:

— Вот. Позвоните в середине августа и я скажу число, когда приехать.

Я все еще не верил, что меня официально приглашают посетить чужую страну, поэтому спросил:

— Это точно, что презентация будет в конце августа?

Зденка все поняла и сказала:

— Я пришлю официальные письма вам и директору издательства.

Беседа продлилась еще несколько минут, но шла она в основном о том, какие рукописи имеются в портфелях того и другого издательства. Для меня это не представляло особого интереса.

Я слушал профессиональный разговор двух редакторов вполуха, сосредоточив внимание на Зденке. Она сидела в кресле, чуть откинув голову, не делая ни одного лишнего жеста. С лица не сходила официальная, но приятная улыбка. Это заметно отличало ее от многих наших редакторов. И я подумал, что само положение редактора издательства у нас и чехов должно быть разным. Когда мы прощались, Зденка спросила:

— Вы были в Праге?

— Нет, — сказал я.

— Приезжайте на презентацию с манжелкой, вам понравится.

— Вы хотите сказать с женой, — уточнил я.

— Да, с женой. — Она улыбнулась и протянула руку.

Я поднес ее к губам и поцеловал. Мне было приятно целовать тонкую, узкую руку элегантной женщины, от которой пахло загадочными духами.

Все дела в Москве были закончены, осталось только зайти к Гене. А то еще обидится, что уехал, не попрощавшись. У метро «Пушкинская» мне надо было пересесть на троллейбус. Я вышел на Тверскую и остановился, ища глазами троллейбусную остановку. И вдруг услышал знакомый женский голос, что-то ответивший старушке, которая не знала, куда идти.

— Маша! — невольно воскликнул я.

Ее имя вырвалось у меня само собой и прозвучало неожиданно громко. Она растерялась и замолкла, повернувшись ко мне. Старушка понимающе кивнула и торопливо отошла.

— Как вы здесь оказались? — спросил я, не сводя с нее зачарованных глаз.

Маша была в легком цветастом платье без рукавов и элегантных белых босоножках. Она вся сияла.

— А вы? — в свою очередь спросила она.

— Да вот хочу навестить друга, — неуверенно сказал я, чувствуя как учащенно начало стучать сердце. Маша сегодня казалась еще красивее, чем во время нашей первой встречи. — А у вас сегодня какое-то событие?

— Почему вы так думаете? — Она закинула за спину сумочку, которую держала в руке.

Я торопливо окинул ее взглядом, снова услышав как екнуло сердце.

— Вы такая нарядная…

— Это от погоды. Солнышко светит, липы цветут, — она кивнула в сторону Тверского бульвара, по обе стороны которого росли липы. — Вот так бы ходила по аллейке, дышала медовым воздухом и думала о чем-нибудь хорошем.

— Вы просто прелесть, — вырвалось у меня опять.

— Правда?

— Истинная правда. — Я улыбнулся.

Маша подняла голову к солнцу. Легкий ветерок обтягивал платье, рельефно выделяя небольшие упругие груди, гибкую фигуру, красивые стройные ноги. Ее лицо не казалось таким бледным, как в общежитии. У Маши сегодня была другая прическа. Она стянула волосы в пучок на затылке, открыв щеки и небольшие тонкие раковины ушей с маленькими серьгами в мочках. Эта прическа делала ее элегантнее. Сегодня у нее было лицо женщины из высшего света. Большие темно-серые глаза, обрамленные длинными ресницами, только подчеркивали это. Маша, прервав молчание, спросила:

— Так куда вы идете?

— А вы куда?

Теперь мне уже было все равно. Тем более, что к Гене я мог заглянуть позже. Мы с ним не назначали время встречи.

Она снова кивнула в сторону Тверского.

— Не будете возражать, если я прогуляюсь с вами? — спросил я.

Она пожала плечами:

— С хорошим человеком всегда приятно пройтись.

— Не говорите так, а то я растаю от комплиментов, — поторопился я прервать ее.

Мы нырнули в подземный переход, вышли к магазину «Армения», в котором всегда продавался хороший коньяк, и вскоре оказались на песчаной аллейке. Пройдя несколько шагов, Маша остановилась, опершись на мою руку. В правую босоножку ей попал небольшой камешек.

— Вы все равно так не удержитесь, — сказал я, обняв ее за талию и слегка прижав к себе.

От этого прикосновения гулко ударилось сердце и, словно сорвавшаяся со старта машина, начало набирать обороты. Маша расстегнула босоножку, вытряхнула камешек и снова надела ее на ногу. Я отпустил ее, она выпрямилась, коснувшись грудью моей груди, и я еле удержался, чтобы не обнять ее за плечо и не прижать к себе. Мне вдруг стало так хорошо и легко с этой девушкой, что я ощутил странную невесомость, словно обрел за спиной крылья.

— Вы чувствуете, как пахнут липы? — спросила она, чтобы замять наше общее смущение и показала на дерево.

Его веточки были усыпаны небольшими желтыми продолговатыми цветами, от которых исходил медовый запах. Эти цветы очень любят пчелы и поэтому существует особый сорт меда, который называют липовым. Я поднял руку, сорвал с нижней ветки несколько цветов, протянул Маше. Она поднесла их к лицу, понюхала и сказала:

— На моей родине липы не растут.

— А где вы родились? — спросил я.

— На Байкале. Недалеко от речки Баргузин. Вы были когда-нибудь там?

— Нет, — сказал я. — И у нас на Алтае лип тоже нет. Кроме декоративных.

— Ну вот мы и представились, — сказала Маша и отступила с газона.

— Почти земляки, — заметил я. — А давно вы в Москве?

— Три года. Устроилась совершенно случайно. Набор по лимиту уже отменили. А вы?

— Я в Москве только набегами. Когда возникают какие-нибудь дела.

— Сейчас тоже дела? — Она пристально посмотрела на меня большими серыми глазами.

— Сегодня закончил.

— Значит, завтра уезжаете? — Мне показалось, что в ее голосе прозвучало сожаление.

— Еще не решил, — помедлив, ответил я. — На пару дней наверняка задержусь.

Она опустила голову, еще раз поднесла цветок к лицу и выбросила его на газон. Не глядя на меня, сказала:

— Проводите меня до конца бульвара. Я сяду на метро на «Арбатской» и поеду домой. Мне уже пора.

У нее, как и в тот раз в общежитии, неожиданно испортилось настроение. А, может, мне это только показалось. Мне ни за что не хотелось отпускать ее и я стал искать причину, чтобы задержать Машу хотя бы на несколько мгновений.

— Как Виктор? — спросил я, вспомнив неожиданную драку в общежитии. — Как его рука?

Она подняла на меня глаза, словно удивилась, и сказала:

— С ним все в порядке. Утром они с Костей уехали в свой Буденовск.

— А чеченцы?

— Они их найдут, — уверенно сказала Маша. — Это еще те ребята. Были бы все такие, у нас в стране давно был бы порядок.

— Может быть, — согласился я. — Но проблему Чечни этим ребятам не решить. Достанут они Казбека, а дальше что?

— Вы знаете, Иван, я так устала от политики. Она везде — на работе, дома, телевизор вообще не включаю.

— А почему вы приехали в Москву? — Я понимал, что наш разговор походит на протокольный, но мне хотелось знать о Маше как можно больше.

— Это долгая история. — Она остановилась, ковырнула носком босоножки серый, в блестящих прожилках камешек. — В Забайкалье я просто не могла оставаться.

Мы прошли Никитские Ворота, церковь, где, по преданию, венчался с Натали Пушкин, вышли на Суворовский бульвар. За ним начинался Арбат с высотными зданиями, которые остряки в шутку называют зубами Москвы. Еще несколько минут, Маша сядет на метро и уедет от меня навсегда. Я посмотрел на нее и у меня невольно сжалось сердце, словно от него отрывали живой кусочек. Мы подходили к решетчатой ограде Дома журналистов. И тут меня осенило.

— Скажите, Маша, вы правда торопитесь? — спросил я, взяв ее за руку.

— Да, — быстро ответила она, вздрогнув от моего прикосновения.

— У меня к вам просьба. — Я поднес ее руку к губам и поцеловал так же, как в общежитии, когда мы прощались. — Пообедайте со мной. Я очень не люблю одиночества.

— В гостинице? — она настороженно подняла на меня глаза.

— Нет. В Доме журналистов. Вот, напротив, — я кивнул в сторону калитки через дорогу.

— Вы специально привели меня сюда? — спросила она, пытаясь высвободить свою ладонь.

— Я просто вызвался вас провожать. Но, если говорить честно, мне приятно быть с вами.

— А нас туда пропустят? — спросила она после некоторого раздумья.

— Со мной, да, — ответил я, похлопав по карману пиджака. — У меня удостоверение.

— Никогда не была в Доме журналистов, — медленно, словно что-то решая, сказала она.

— Ну так идемте. — Я потянул ее за руку, она не сопротивлялась.

Мы возвратились немного назад, перешли проезжую часть дороги, миновали швейцара. Ресторан был почти пуст. Официант проводил нас к столу, подал меню. Я передал его Маше. Мне показалось, что она не успела даже пробежать по нему глазами. Едва заглянув в меню, она подняла на меня глаза и спросила:

— Вы всегда здесь обедаете?

— Нет, — я понял, что ее удивили высокие цены.

Она протянула меню, взялась правой рукой за ремешок сумочки так, как солдат берется за ремень винтовки, и посмотрела на меня.

— Что будем пить? — спросил я. Маша молчала. — Здесь только грузинские вина. Я никогда не пил у них хороших белых вин. Во всяком случае мне они не попадались. А красные у них неплохие. Как вы смотрите на мукузани? Или, может быть, заказать белое? Есть цинандали, ркацетели.

— А можно заказать боржоми? — спросила Маша.

— Это серьезно?

— Если сказать честно, я плохо разбираюсь в винах. Слишком мало их пробовала.

— Мукузани плотное, немного терпкое красное вино. Мне оно нравится.

— Тогда я тоже попробую.

Подошел официант. Достал из кармана маленький блокнотик, ручку и замер у стола.

— Какие-нибудь овощи безо всяких приправ, — сказал я, читая глазами меню. — Салат «столичный», ростбиф по-английски, мороженое. Все на двоих. — Официант записал заказ, выпрямился, но не отошел от стола. — Бутылку мукузани, — добавил я.

— Ростбиф чуть недожаренный? — спросил официант.

— Да.

Он кивнул, почти по-военному повернулся и пошел передавать заказ на кухню. Маша проводила его взглядом. Официант был одет в белоснежную рубашку с бабочкой, черную жилетку и такие же черные брюки с атласными лампасами. Обслуживающий персонал в Доме журналистов вышколен хорошо.

Маша взяла с тарелки поставленную конусом накрахмаленную салфетку, разгладила ее пальцами, положила перед собой. Наклонила немного набок голову, подняла на меня глаза и сказала:

— В Москве десять миллионов человек. Многие из них проживут всю жизнь и ни разу не встретятся. А вот мы встретились. Надо же. — Она пожала плечами. — Представить невозможно.

— Это судьба, — сказал я.

— Вы думаете?

— Я абсолютно уверен.

Она потрогала двумя пальцами кончик салфетки так, как прицениваясь, щупают ткань и заметила:

— Судьба — это сложное. Это что-то непознанное.

— Это воля Всевышнего, — сказал я. — Он направляет людей и события по пути, который определит.

Официант принес вино, вытащил штопором пробку, налил нам по половине фужера. Поставил бутылку на стол и удалился. Я поднял свой фужер, чуть пригубил, попробовав вино на вкус, потом чокнулся сМашей и сказал:

— За нас.

Вино оказалось приятным. Маша отпила несколько маленьких глотков и поставила фужер около себя. Официант принес нарезанные ломтиками огурцы и помидоры, салат. Я разложил закуску по тарелкам. Маша подняла голову, посмотрела на потолок, потом обвела взглядом зал и сказала:

— А здесь уютно.

— Я люблю этот ресторан, когда в нем нет посетителей, — заметил я.

— Они вам мешают?

— Здесь бывают в основном журналисты центрального телевидения и главных московских газет, — сказал я. — Большинство из них слишком наглые и самоуверенные.

— Вы так не любите журналистов? — Маша взяла вилкой ломтик огурца, попробовала его на вкус.

— Многие несчастья людей и большинство склок в обществе — от них. Посмотрите на телеэкран. Более самодовольных и безнравственных людей я не знаю. От одного вида этих заросших, неопрятных и в то же время поучающих рож меня воротит. Давайте лучше выпьем. Мне не хочется говорить об этом.

Маша потрогала тонкими пальцами ножку фужера, подняла его и сказала:

— Вы ничего не говорите о себе. Я не знаю, кто вы. Чем занимаетесь, как живете? Странно… Ничего не знаю о человеке, а пошла с ним в ресторан, пью вино и вроде даже чувствую себя уютно.

Она посмотрела на меня. В ее глазах были и тепло, и печаль одновременно. Уличный свет не проникал в зал, на стене горело тусклое бра и лицо Маши казалось бледным, а накрашенные губы рельефно темными. Она, по-видимому, была очень одинокой. Я почувствовал это еще при первой встрече. Мне хотелось протянуть через стол руку, накрыть своей ладонью ее ладонь, передать ей свое тепло и получить в ответ благодарный взгляд. Мне казалось, что ей сейчас не хватает именно этого. Но я не решился. Маша могла расценить это, как фривольность, поэтому я сказал:

— Что мы все время такие официальные? Давай будем на «ты»? А то сидим и разговариваем как два малознакомых чиновника.

Она улыбнулась и кивнула.

— У тебя не случалось такого, — спросил я. — Встретишь первый раз человека, а кажется, будто знаешь его всю жизнь. У меня такое ощущение, что я знаю тебя давным-давно. Еще до твоего рождения. Тебе сколько лет?

— Двадцать шесть.

— Значит так и было. Я на одиннадцать старше.

— А что ты делаешь в Москве? — спросила она, покрутив пальцами вилку.

— Издаю свою книгу. Кстати, сегодня получил за нее гонорар. Это событие мы и празднуем.

— Ты пишешь книги? — Маша немного удивленно посмотрела на меня своими большими серыми глазами и я почувствовал, как в груди разливается тепло, словно она передавала его взглядом.

— Иногда. А вообще-то я свободный художник. Пишу статьи в газеты и журналы, сценарии для нашего сибирского телевидения. Иной раз выполняю специальные заказы. Например, написать историю предприятия или его лучших людей. Иногда бродяжничаю по тайге со знакомым охотником — хантом. В общем, от скуки на все руки. А ты? — я долил в наши фужеры вина.

— А что я? Сестра милосердия. Работала в медсанбате в Чечне. Оттуда и перебралась в Москву.

— А до этого?

— До этого в медсанчасти авиационного полка в Забайкалье. — Она тяжело вздохнула и сказала: — Может хватит о личном? Мы уже познакомились довольно подробно.

— Я хочу выпить за тебя, — сказал я. — Ты мужественная девушка.

— Да ладно уж. — Она чуть слышно засмеялась и подняла свой фужер.

Официант принес подрумяненные ростбифы с роскошным гарниром. Мы выпили еще, но я был совершенно трезв. Мне показалось, что вино не подействовало и на Машу. Поэтому я спросил:

— Может, закажем еще одно мукузани?

— Я обратила внимание, что ты не любишь крепкие напитки, — сказала Маша. — Хотя виноград в Сибири не растет.

— Избаловала советская власть, — заметил я. — При ней колбасы было меньше, зато болгарских, румынских, венгерских вин хоть залейся.

— Нет, я больше не хочу вина, — сказала Маша.

— Тогда после мороженого закажем на десерт по рюмке ликера и чашке кофе. Хорошо?

— Если ты настаиваешь…

Мы перешли на «ты», но это не сблизило нас. Маша держалась на расстоянии, соблюдая определенную дистанцию. Она боялась раскрыться, боялась приблизиться ко мне. Ее не влекли приключения. Она жила своей внутренней жизнью и никого не хотела пускать туда.

— Ты давно была на родине? — спросил я, чтобы хоть как-то продолжить разговор.

— Пять лет назад, — она немного отстранилась от стола, чтобы дать возможность официанту поставить мороженое.

— Мать с отцом живут там до сих пор?

— Почему ты такой любопытный? — спросила Маша и в ее глазах снова появилась печаль. — Я не хочу говорить об этом.

— Извини, я не буду навязчивым.

Она подцепила на кончик ложечки мороженое, положила его в рот. Слегка улыбнулась и сказала:

— А это вкусно.

Потом она надолго задумалась. Официант принес ликер и кофе, положил на стол счет. Ликер не понравился Маше и она отодвинула рюмку с извиняющейся полуулыбкой. Я вернул официанта с полдороги, положил деньги на листок со счетом и мы встали из-за стола.

На улице солнце продолжало, не скупясь, золотить стены зданий, скверы и купола московских храмов. Маша зажмурилась, привыкая к яркому свету, мы с минуту постояли во дворике Дома журналистов, потом вышли на тротуар. Из тоннеля под мостовой выскакивали машины и неслись в сторону улицы, еще недавно носившей имя великого пролетарского писателя. Рядом шумел Арбат. Мы спустились в подземный переход и вышли к станции метро.

— Ну, — сказала Маша, подняв на меня глаза, — мне пора возвращаться. Спасибо тебе за праздник. Мне было очень хорошо.

Представив, что Маша сейчас уйдет, я вдруг почувствовал нестерпимое одиночество. В огромной Москве я был, как Амундсен в ледяной Антарктиде, где на тысячи километров ни одной живой души. Я взял в руку ее ладонь, приложил к своей щеке и сказал:

— А, может, я провожу тебя до Шоссе Энтузиастов?

Она осторожно высвободила руку.

— Не стоит портить себе настроение. Я к этому не готова. — Помолчала и почти шепотом спросила: — Ты же не уедешь завтра?

— Нет, — сказал я, хотя абсолютно не представлял себе, чем буду заниматься в Москве.

— Ну вот и хорошо.

Она отстранилась от меня и тут же шагнула в толпу, которая, подхватив ее, понесла в черный провал станции метро. Я привстал на цыпочки, чтобы разглядеть ее в этой толпе, но Маша исчезла, словно Снегурочка, шагнувшая через костер.


4
Ночью мне стало плохо. Такого страха я еще не испытывал за всю свою жизнь. Дыхание останавливалось, сердце стучало, как пулеметная дробь, на лбу выступила холодная испарина. В голове пронеслась только одна мысль: неужели это конец? Ведь я не успел ни пожить, ни сделать чего-нибудь путного. Я сполз с дивана, выбрался в коридор и, держась рукой за стенку, направился в спальню будить Гену. Дверь тихонько скрипнула, когда я потянул ее на себя, я просунул голову и обнаружил, что в спальне довольно светло. Потолок отражал свет уличных фонарей. Скрип двери разбудил Генину жену Нину. Она приподняла голову с подушки и полушепотом спросила:

— Иван, тебе чего?

— Нина, мне плохо, — сказал я, скользя по двери на пол.

Она соскочила с постели, схватила висевший на спинке стула халат, накинула на себя и, торопливо шлепая босыми ногами, направилась ко мне. Я сидел на корточках у двери, прижимая правую руку к сердцу.

— Сможешь дойти до дивана, — спросила Нина. Я молча кивнул.

Она помогла мне подняться и дойти до гостиной. Я сел, навалившись грудью на колени, а она стала греметь ящиками серванта, пытаясь найти нужное лекарство. Наконец, отыскала какой-то пузырек, накапала несколько капель в ложку, подала мне.

Я выпил капли, но облегчения не почувствовал. Сердце не унималось, воздуха все так же не хватало.

В дверях появился заспанный Гена.

— Что с тобой, старик? — спросил он, увидев мою скорчившуюся фигуру.

— Сердце прихватило, — сказала Нина.

— Звони в скорую, — приказал Гена.

Я попытался протестовать, но Гена твердо заявил:

— Сердце, старик, одно. Шутить с ним нельзя.

Как-будто с руками и ногами можно делать все, что угодно только потому, что их по две.

Через несколько минут приехала скорая. Врач пощупал пульс, дотронулся ладонью до моего мокрого лба и велел сестре делать инъекцию. Она всадила мне внутривенный укол, после чего меня под руки довели до лифта.

— Куда хоть везете? — спросил Гена, только сейчас осознавший, что со мной приключилась настоящая беда.

— В Боткинскую, — ответила сестра, нажимая на кнопку лифта.

В приемном отделении мне сняли кардиограмму, сделали еще один укол, переодели в больничную пижаму и отвели в палату. В ней стояло пять или шесть кроватей, я не разобрал. Видел только, что одна была свободной, на нее меня и положили. Через несколько минут я заснул и проснулся, когда за окном уже разведрилось утро.

Первое, что я увидел, это соседнюю кровать. Из-под одеяла торчала лысая голова, обрамленная венчиком черных с проседью волос. Голова открыла глаза и долго рассматривала меня черными выпученными глазами, которые, поворачиваясь, отсвечивали чуть голубоватыми белками. Потом из глубины кровати высунулась рука, огладила одеяло, потрогала венчик волос, после чего голова сказала:

— Значит, к нам еще один пациент.

Рука исчезла, веки закрылись. Я видел на подушке только профиль человеческого лица с большим горбатым носом и мясистыми губами. Звякнула дверь и в ее проеме появилась девушка в голубом халатике и таком же чепчике с вышитым на нем красным крестом. Она вкатила столик, на котором стояла какая-то аппаратура и подъехала с ним к моей кровати.

— Будем записывать вашу кардиограмму, Баулин, — сказала девушка. — Снимите, пожалуйста, пижаму.

— Всю? — спросил я.

— Нет, только куртку, — не поняла шутки сестра.

Я снял куртку, она взяла со столика проводки с резинками и присосками и, склонившись над кроватью, начала цеплять их на меня. Халатик закрывал ее ноги чуть выше колен и, когда она наклонилась, колени оказались около моего лица. Красивые колени всегда являются достоинством женщины, не зря они выставляют их напоказ. У сестры они были очень красивыми. Овальными, мягкими, с маленькими ямочками с внутренней стороны аккуратной, в меру длинной ноги.

— Вы бы смотрели в потолок, Баулин, — перехватив мой взгляд, ехидно сказала сестра. — Сильные эмоции вам сейчас очень вредны.

— Человек всегда тянется к красивому, — заметил я.

— Лучше лежите и молчите, — посоветовала сестра. — Дышите спокойно, я снимаю кардиограмму.

Закончив запись, она убрала проводки и, повернувшись к соседней кровати, сказала:

— А вам, Михаил Юрьевич, кардиограмму будем снимать завтра.

Сестра уехала. Через некоторое время в палату вошел врач, высокий сухощавый мужчина лет пятидесяти с узким длинным лицом и тонкими губами. В отличие от сестры он был одет в белый халат и белый чепчик. Врач сразу направился ко мне.

— Ну и как вы себя чувствуете, новенький? — спросил он, взяв мою руку у запястья длинными холодными пальцами. Не отпуская руки, он смотрел на часы.

— Пока лежу, вроде ничего, — сказал я. — А ночью было худо.

— Да уж, — заметил врач. — Раньше к нам такие молодые не поступали.

— Извините, доктор. Не успел состариться.

Он отпустил мою руку, холодно и иронично посмотрел на меня и сказал:

— Вы проживете долго, молодой человек. Юмор продляет жизнь. — Доктор взял стул, стоящий в проходе у стены, поставил его у моей кровати, сел и, глядя на меня, спросил: — Что у вас вчера было?

— Что вы имеете в виду? — не понял я.

— Может перетрудились физически или был сильный стресс? — Доктор наклонился ко мне, словно пытался что-то рассмотреть на моем лице. — Спешу вас обрадовать. У вас нет инфаркта, но вы были на грани его. У вас очень неважная кардиограмма. Так что у вас было?

— Вы знаете, доктор, — сказал я, откидывая одеяло, — вчера у меня был один из самых счастливых дней в жизни. Если не самый счастливый.

— Иногда и положительные эмоции могут вызвать негативную реакцию, — заметил доктор. — Но вы должны знать: это был первый и очень серьезный звонок. С сердцем шутить нельзя. Сядьте, я вас послушаю.

Доктор приставил чашечку стетоскопа к моей груди в одном месте, потом в другом, заставил повернуться спиной. Долго и внимательно прослушивал мое дыхание и стук сердца, потом сказал:

— Мотор работает с очень большими срывами, поэтому с кровати не вставать, если что надо, зовите сестру.

— Сколько я здесь пролежу? — спросил я, натягивая пижаму.

— Все будет зависеть от вашего сердца. Но недели на две можете рассчитывать смело.

Доктор повернулся к соседней кровати и стал расспрашивать о самочувствии больного, закрывшегося одеялом по самую шею. Я не слушал, о чем они говорили, раздумывая над словами, сказанными мне. «Отчего в человеческом организме наступает внезапный кризис? — думал я. — Крутишься с утра до вечера, не имея понятия о режиме, доказываешь правоту, не щадя ни себя, ни противника, не спишь по многу ночей за изнурительной работой над чистым листом бумаги и чувствуешь, что сил еще непочатый край и впереди — немереные годы. А потом вдруг ни с того, ни с сего споткнешься на ровном месте. Ведь вчера у меня действительно был радостный во всех отношениях день. Что же случилось?»

Я закрыл глаза, пытаясь отключиться от болезни и больничной палаты. Вспомнил обед с Машей и то, как мы медленно, словно нехотя, шли к станции метро. Увидев на тротуаре пожелтевший лист, она остановилась и сказала:

— Надо же, еще не кончился июль, а листья начинают осыпаться. — И стала внимательно осматривать крону липы, пытаясь найти среди веток хотя бы еще один желтый лист. Наконец, разглядела один, начинающий желтеть с середины, от развилки прожилок, и заметила: — Это как волосы с головы. Вроде тоже падают, а их не становится меньше.

Почему мне вспомнилось это, не знаю. Но вот ведь как странно. Когда я думал о Маше, мне даже отдаленно не приходили в голову постельные мысли. С ней все было по-другому. Да и вела она себя совсем не так, как многие женщины. Увидимся ли мы теперь? Болезнь всегда приходит не вовремя, а тут словно специально навалилась тогда, когда оказалось легче всего спутать все мои планы.

Доктор обошел больных и удалился. Я проводил его взглядом и снова закрыл глаза. И вдруг с соседней кровати донесся тонкий писк зуммера. Я невольно повернулся. Михаил Юрьевич вытащил из-под одеяла сотовый телефон и произнес:

— Да, да, я тебя слушаю.

Кто-то начал говорить ему в ухо и он долго молчал, иногда прикрывая глаза и кивая лысой головой. Глядя на его телефон, мне вспомнился разговор двух девиц на троллейбусной остановке у нас в Барнауле. Одна из них, захлебываясь от восторга, рассказывала подруге:

— Меня вчера Сережка прокатил на своем «BMW». Я просто обалдела. У него такой пейджер, я ничего подобного не видела… Слоновая кость.

Стоявшая рядом бабка всплеснула руками и, как мне показалось, слегка покраснев, сказала, закрывая лицо ладонями:

— Вот халды дак халды. У других бы зенки от стыда вылезли, а этим хоть бы что… Слоновая кость…

Девицы посмотрели на бабку, как на доисторические существо, и отошли в сторону. Правда, говорить стали на полтона тише.

У Михаила Юрьевича был обычный сотовый телефон, ничем не отличавшийся от тех, которые мне приходилось видеть. Он бережно прижимал его к уху, кивая головой и поводя черными выпуклыми глазами. Потом вдруг нырнул под одеяло и затараторил:

— А ты бы продавал оптом. Быстрее деньги вернул и сразу купил доллары.

— Ну не кретин ли? — кивнул на обладателя телефона его сосед справа. — Натянул на башку одеяло и думает, что его не слышат.

Я приподнялся на подушке, чтобы рассмотреть говорившего. Это был грузный рыхлотелый старик с белыми, похожими на два пучка ковыля, бровями и толстой выпяченной нижней губой. На нем была синяя майка и длинные, почти до колен цветастые сатиновые трусы.

— Тоже мне, коммерсант, — ворчал старик. — Одной ногой в могиле, а все о барышах думает.

Голос под одеялом стих, из-под него высунулась лысина Михаила Юрьевича, который ядовито заметил:

— Я-то при барышах, а ты при своих цветных трусах.

— Чего тебе мои трусы не нравятся? — спросил старик, со скрипом вставая с постели.

— Я не говорю, что не нравятся, — отпарировал Михаил Юрьевич. — Я констатирую факт.

Старик натянул пижамные штаны и, шлепая тапочками, вышел из палаты. У Михаила Юрьевича снова пискнул телефон, он приложил его к уху и накрылся одеялом. Я понял, что между ним и соседом идет упорная позиционная война.

Принесли завтрак: овсяную кашу и стакан чаю. Есть не хотелось. Но, слышавший много нелестного о больничном питании, которое, если судить по разговорам, хуже тюремного, я из любопытства попробовал кашу. Она оказалась вкусной. Я съел всю порцию и даже повеселел от этого.

В палату снова вошла сестра. На этот раз с подносом в руках, на котором стояли маленькие пластмассовые мензурки. Обойдя больных, она поставила каждому на тумбочку по мензурке.

Я заглянул в свою. В ней лежали таблетки. Это означало, что для мня началась размеренная больничная жизнь. Я проглотил таблетки, запив их уже остывшим, чуть сладковатым чаем, поставил пустую мензурку на тумбочку и вытянулся на кровати, приготовившись коротать бесконечно длинное больничное время.

Дверь снова открылась и в палату, тяжело сопя и звонко шлепая тапочками, вошел сосед Михаила Юрьевича.

— Где это ты ходил? — высунув голову из-под одеяла, спросил Михаил Юрьевич. — Каша давно остыла.

— А ты что, под себя ходишь? — осадил его старик, тяжело усаживаясь на кровать.

Михаил Юрьевич отвернулся в мою сторону, а старик взял тарелку и, звякая ложкой всякий раз, когда поддевал кашу, начал есть. В палате установилось временное перемирие. Но, как оказалось, ненадолго. Доев кашу и проглотив таблетки, старик, кряхтя, улегся на кровать и, сцепив пальцы на большом, возвышающемся словно холм, животе, спросил:

— Ну и как идет бизнес? Сколько удалось награбастать?

— Ты бы, Спиридонов, лучше помолчал, — не поворачиваясь к нему, ответил Михаил Юрьевич. — Скоро второй обход будет.

— Видать, плохо. — Спиридонов зевнул, прикрывая рот ладонью и смежил ресницы. Вскоре с его кровати послышалось тихое посапывание.

Как мне потом рассказала сестра, оба антагониста попали в палату с инфарктом. Причем, у Михаила Юрьевича он был обширным. Но, видимо, организм оказался крепким. Пролежав четыре дня в реанимации, Михаил Юрьевич был переведен в общую палату и быстро пошел на поправку. Спиридонов же наоборот, несмотря на меньший инфаркт, на поправку шел медленно. Я выглядел в этой компании инфарктников как случайно приблудившаяся к стаду овца.

Спиридонов всю жизнь проработал сталеваром на заводе «Серп и молот», Михаил Юрьевич — завхозом в каком-то научно-исследовательском институте. Демократическая революция развела их по разные стороны баррикад. Спиридонов стал рядовым московским пенсионером. Михаил Юрьевич, как принято сейчас говорить, ушел в бизнес и уже успел сколотить неплохой капиталец. Это-то и злило сталевара, который тридцать лет в жаре и пламени горбатился на страну и светлое будущее своего народа, а остался ни с чем. А какой-то проходимец, как называл соседа Спиридонов, заработал на несчастье других миллионы. Если бы Михаил Юрьевич знал, что заболеет, со своими деньгами он бы никогда не попал ни в эту больницу, ни в эту палату. Лег бы в лучший кардиологический центр страны, имея там отдельные апартаменты. Но его прихватило так же, как и меня, ночью, а неотложка отвозит пациентов не туда, куда им хочется, а в больницу, которая дежурит в этот день по данному району. Так судьба свела в одной палате бывшего сталевара и действующего бизнесмена.

А начались их стычки с того, что Михаил Юрьевич отказал Спиридонову позвонить домой по сотовому телефону.

— Я за каждый разговор плачу собственными наличными, — сказал он. — Если все начнут звонить по моему телефону, мне не рассчитаться. Идите в коридор и пользуйтесь автоматом.

Михаил Юрьевич разговаривал по телефону каждое утро. Его компаньон, по всей видимости, докладывал ему о результатах финансовых операций за прошедший день, а он давал советы и наставления на день грядущий. А поскольку обсуждать дела при соседях по палате он считал неудобным, то во время разговора накрывался с головой одеялом. Тонкое шерстяное одеяло не поглощало звук, соседи по палате слышали каждое слово, но Михаил Юрьевич или не понимал этого, или делал вид, что не понимает…

В коридоре послышался шум шагов и звук сразу нескольких голосов, в палату вошел заведующий отделением и с ним еще двое врачей. Тот, что уже разговаривал со мной и женщина.

— Так-так, — сказал заведующий отделением, подходя к Михаилу Юрьевичу. — Дайте-ка мне вашу руку.

Из-под одеяла высунулась тонкая желтая рука, покрытая редкими черными волосами. Заведующий обхватил ее пальцами у запястья, с минуту молча стоял, глядя на часы на своей руке. Потом сказал:

— Пульс у вас, Кричевский, стабильный и вполне нормальный. Динамика на кардиограммах тоже устойчиво положительная. Если так пойдет и дальше, через пару недель вам можно будет перебираться на реабилитацию в санаторий.

— Я скажу, чтобы мне зарезервировали в Барвихе. Барвиха подойдет? — Кричевский моргнул и посмотрел в глаза доктору.

— Ну, — засмеялся доктор. — В Барвихе постоянно проживает президент. Там и уход, и медицинское обслуживание на высшем уровне. Если сможете попасть туда, лучше не пожелаешь.

Заведующий отделением повернулся ко мне, спросил:

— Новенький?

— Да, — ответил вместо меня лечащий врач. — Поступил ночью с острым сердечным приступом. Утром сняли кардиограмму, она без изменений. Лечение назначено.

У заведующего отделением тут же пропал ко мне всякий интерес. Отодвинув стоящий в проходе стул, он развернулся и направился к сталевару. Поговорив немного с ним и остальными больными, он вышел из палаты, уводя за собой почетное сопровождение. Едва закрылась дверь, Кричевский достал из-под подушки телефон, набрал номер и укрылся с головой одеялом.

— Меня через две недели обещают выписать, — услышали мы, — Ты похлопочи о путевке в Барвиху. Да, да, на целый месяц. Мне надо пройти реабилитацию.

— К мартеновской печи бы тебя на реабилитацию, — с громким ворчанием, так, чтобы услышала вся палата, сказал сталевар.

Он открыл тумбочку, долго шарил в ней рукой и, наконец, вытащил целлофановый мешочек, на дне которого лежало несколько конфет.

— Будешь? — обратился он ко мне, подняв пакет так, чтобы я увидел его.

Я отрицательно мотнул головой. Сталевар достал конфету и положил в рот. Потом спрятал пакет в тумбочку и вытянулся на кровати.

Больничная жизнь однообразна, но привыкаешь и к ней. Проснувшись однажды среди ночи, я долго смотрел на бледный потолок, на котором отсвечивали отблески уличных фонарей и медленно раскачивались тени верхушек деревьев. На улице, по всей видимости, был ветер, но его шум не доносился в палату сквозь толстые стены и двойные окна. Больные спали, иногда резко всхрапывая или издавая тихое сопение. Я слушал эти всхрапы и мне вдруг страшно захотелось домой, к бульканью горной речки на перекате и мерному шуму дремучей и завораживающей пихтовой тайги.

Мне вдруг вспомнилось, как два года назад я целый месяц жил в лесной деревушке у деда, бедовавшего в большом деревянном доме со снохой и двумя внуками. Его сын Степан уже два года сидел в тюрьме. Поехал в город продавать кедровые орехи, чтобы справить сыновьям кое-какую одежонку перед школой. Продал, напился с радости, подрался с городскими мужиками и проломил одному голову. Степана тут же сгребли и осудили на три года. Жена Анастасия осталась одна с двумя сыновьями и дряхлым свекром. Семья жила своим хозяйством, держала корову, теленка, двух свиней да с десяток овечек.

Мне в тот год до жути осточертела городская жизнь. Захотелось подальше в глухомань, где нет телевизора, люди не читают газет, не слушают радио и небритых телекомментаторов. И я махнул в Листвянку, куда когда-то заезжал на два или три дня по журналистским делам. Деревня была небольшой, упрятанной в распадке гор, разделенных холодной и говорливой речкой Каменушкой. В таких местах легко дышится и хорошо думается.

На квартиру устроился в первом же доме, куда постучался. Дед Афанасий предложил сам:

— Оставайся, паря, у нас. Места хватит, а мне хоть будет с кем поговорить. А то внуки на покосе, а Настя целыми днями хлещется по хозяйству. Сама уже говорить отвыкла.

Сноха Настя была суховатой сорокалетней женщиной с загорелым лицом, тонкими руками и немного великоватым для ее фигуры бюстом. У нее были светлые, выгоревшие на солнце брови и чуть голубоватые глаза. Настя была немногословной, говорила только по делу, а на вопросы отвечала двумя словами: «да» и «нет».

Зато дед был словоохотлив. Он все время рассказывал какие-то истории, расспрашивал про городскую жизнь, вспоминал эпизоды из своего прошлого. Иногда он надоедал мне, я его плохо слушал и отвечал невпопад. Дед понимал это, но не серчал.

Он оказался заядлым рыбаком — харюзятником. Первый раз мы пошли с ним на Каменушку сразу после обеда к небольшому водопаду, который деревенские почему-то называли бучило. У деда были свои снасти. Хариуса он ловил на мушку, наматывая на крючок яркие петушиные перья. До бучила было километра два, но шли мы туда почти целый час. Идти приходилось по еле заметной тропинке, которая петляла по склону горы, поднимаясь на скалы или огибая их. Дед первым закинул удочку и тут же вытащил здоровенного хариуса, который весил не менее полукилограмма. У меня же рыба отказывалась замечать приманку. Я видел, как хариус выходил из глубины, стукался плавником о мушку и, оставив на воде маленький кружок, уходил вниз. Мой первый выход на рыбалку оказался просто провальным. Дед поймал больше десятка хариусов, а я только двух, да и те оказались в улове самыми маленькими. Смотав леску на удилище, я сказал:

— Сюда надо приходить не после обеда, а утром.

— С утра не поймаш ни одного, — обрезал меня дед. — Утром твоя тень будет от этого берега аж до того, — он ткнул удилищем через речку. — Не спеши. Ишшо научишься.

Через неделю я пошел на рыбалку один. Захотел закинуть крючок как можно дальше, встал на камень, на вершок, торчащий из воды, и рухнул в самую глубь Каменушки. Мне показалось, что камень полетел в подводную пропасть, увлекая меня за собой. Ледяная вода обожгла тело, я кинулся к берегу, но стремительное течение несло меня вдоль отвесной скалы, за которую нельзя было зацепиться. Да и цепляться не имело смысла, потому что вылезти на скалу все равно бы не удалось.

На галечный откос я выбрался только метров через сто. От холода не попадал зуб на зуб, пальцы не гнулись. Отогрев их под мышками, я снял одежду, выжал и, натянув ее снова, побрел к деду Афанасию. Ночью у меня начался жар. Два дня Настя отпаивала меня кипяченым молоком с медом. На третий день я встал с постели и вышел на крыльцо.

— Баню тебе изладить надо, — сказал дед, садясь на ступеньку рядом со мной. — Она всю хворь вытянет. Завтра робята приедут с покоса мыться, ты и попаришься.

Но приехал только младший внук Митька, старшего Сергея оставили на покосе. Поздоровавшись со мной и схватив на ходу со стола лепешку, он сказал матери:

— Ты топи пока баню, а мы с дедом за харюзами сбегаем. Серега просил рыбы привезти.

— Какая тебе рыбалка, — возмутилась Настя. — Ты бы хоть дома побыл, больше недели не видела.

— Топи баню, мы к вечеру вернемся.

Митька с дедом исчезли со двора, Настя затопила баню. Часа через полтора она зашла ко мне в комнату и сказала:

— Там все готово, иди грейся.

В бане было жарко и сухо, нагревшиеся бревна сруба слегка потрескивали. Сквозь крошечное полутемное оконце в парную едва проникал дневной свет. В полусумраке я нащупал полок, взобрался на него и вдохнул полной грудью горячий сухой воздух. В предбаннике хлопнула дверь, загремело ведро. Через несколько минут дверь парной отворилась и в нее вошла Настя.

В руках у нее был тазик с распаренным березовым веником.

Я уже привык к полусумраку и сразу увидел, что она голая.

— Ложись-ка на полок, сейчас я тебя попарю, — сказала Настя, поставив таз на приступку.

Я ошалел от ее вида и, чуть подвинувшись в сторону, сказал:

— Я еще не готов париться. Сначала надо прогреться, а уж потом хлестаться веником. Садись, — я хлопнул ладонью около себя.

Она молча села, нагнулась к тазу, зачерпнула кружкой воду, плеснула ее на камни. Вода зашипела, тут же испарившись, по парной распространился горьковатый запах березовых листьев. Настя выпрямилась и, повернувшись к окошку, нечаянно чиркнула меня по плечу упругим соском. Я положил руку ей на плечо и развернул к себе, тут же почувствовав, как ее грудь уперлась в мою. Я прижал Настю и поцеловал в шею.

— Ну вот еще, — резко сказала она и попыталась отодвинуться.

Но я уже не мог остановиться. Я целовал ее в щеки, глаза, губы и чувствовал, что она становится все податливее… Когда мы поднялись с полка, Настя отодвинулась от меня и сказала без злобы:

— И почему вы все мужики такие кобели? Ведь знала, что так может случиться и все равно пошла.

— Не кобели, а пчелы, — сказал я. — Не было бы так сладко, не липли бы…

— Ложись, буду парить, бедовый ты мой. — Настя взяла в руки горячий мокрый веник и начала с придыханием хлестать меня по спине и плечам. Я понял, что голой в парную она зашла не случайно…

Я смотрел, как на потолке больничной палаты раскачиваются тени деревьев, явственно представляя шелест листвы на ветру, и вспоминал Настю. После бани она напоила меня чаем с малиной и медом, уложила в постель и укрыла стеганым одеялом.

— Тебе обязательно надо пропотеть, — говорила Настя, натягивая одеяло до самого подбородка и подтыкая его под спину, чтобы не выходило тепло.

Делала она это сухо и буднично, словно в наших отношениях хозяйки и постояльца ничего не изменилось. Я ждал, что она хотя бы притронется ладонью к моей щеке или скажет ласковое слово, но она не притронулась и не сказала.

На следующий день я встал совершенно здоровым. Открыл окно, за которым в долине тонким слоем легла на траву влажная простыня тумана. Насти в доме уже не было. Я вышел на крыльцо, сел на ступеньку. Солнце еще не выкатилось из-за горы, но его боковые лучи уже проникали в долину, пронизывая свежий и тягучий, как мед, воздух и от этого создавалось впечатление, что вся она от одной горы до другой наполнена прозрачным звенящим хрусталем. Лохматая хозяйская собака Полкан вышла на середину двора и, прогнув спину, потянулась, вытягивая сначала передние, потом задние ноги. Равнодушно посмотрела на меня и пошла вдоль ограды, обнюхивая углы. В стайке звякнуло ведро, из нее вышла Настя с подойником в руках. Проходя мимо меня, бросила мимоходом:

— Чего сидишь-то? Иди в дом, а то опять захвораешь.

На крыльцо вышел дед Афанасий. Свернул цигарку и закурил, окутав меня сизым дымом крепчайшего самосада. Я закашлялся.

— А харюзов-то вчерась мы добрых добыли, — сказал он, не обращая внимания на мой кашель. — Митька одного фунта на три вытянул.

В доме хлопнула дверь. В сени вышла Настя. Я повернул голову и увидел, что она ставит в сумку банку со сметаной, творог, завернутый в полиэтиленовую пленку большой кусок масла. Собирает на сенокос Митьку. Как сказал дед Афанасий, работать им там еще недели две. Колхоз в деревне не распался, скотины осталось много. Всю надо накормить. Эти же сенокосники готовили сено и для своего скота.

Настя проводила сына и снова ушла на подворье. Ни в этот день, ни на следующий она не замечала меня. Когда мы сталкивались дома или в ограде, она старалась отвести взгляд в сторону.

На третий день на деревню обрушилась гроза. Небо начало затягивать тучами еще с вечера. Где-то далеко за горами полыхали молнии, их отблески, похожие на разрывы снарядов, отсвечивали тучи. Но до поселка гроза докатилась только к середине ночи. Я проснулся от первых раскатов грома и шума дождя по крыше, открыл форточку, чтобы пропустить в комнату очищенный грозой воздух, снова лег на кровать и тут же провалился в сон. В непогоду мне всегда спится особенно хорошо. Но вскоре почувствовал, что кто-то прикоснулся ко мне. Это была Настя. Приподняв одеяло, она юркнула под него, обняв меня одной рукой и привалившись грудью к моему боку. Я услышал частые и упругие толчки ее сердца. Я обнял Настю и прижался щекой к ее плечу. Она перевернулась на живот и торопливо, словно боясь, что ее оторвут, стала целовать меня. Я тоже поцеловал Настю в горячие влажные губы и почувствовал, что мое сердце начинает стучать так же громко, как и ее. Настя пробыла у меня до окончания грозы и ушла к себе, осторожно выскользнув в дверь перед рассветом. А через два дня я уехал в город и больше никогда не видел ее.

Сейчас мне на мгновение стало страшно: а если бы о моих похождениях узнала Маша? Как бы она отнеслась к этому? Впрочем в оправдании не было нужды. Никто и никогда не расскажет ей ни о Насте, ни о том, что было со мной в деревне Листвянке. Но от одной мысли о Маше начинало ныть сердце.

На соседней кровати застонал во сне Михаил Юрьевич. Я повернулся к нему. Он лежал на левом боку и, по всей видимости, это было дополнительной нагрузкой на его больное сердце. Когда стон повторился, я тронул соседа за плечо. Он открыл глаза, непонимающе посмотрел на меня и перевернулся на другой бок. Через несколько мгновений с его кровати послышалось мерное посапывание. А тени на потолке по-прежнему колебались при каждом порыве ветра. Они исчезли только на рассвете.

Утром, сразу после обхода врача, ко мне пришел Гена. В это время посещения больных строго запрещены, но Гена умел обходить всякие запреты. На его плечах был маленький белый халатик, который не закрывал даже пиджака. Проходя через дверь, он зацепился им за ручку и чуть не оставил халатик на пороге. Гена принес мне большую пачку газет и пакет с яблоками.

— Один мой знакомый доктор говорил, — сказал присаживаясь на стул около кровати Гена, — что яблоки очень полезны для сердца. Они удаляют из крови холестерин. — Он достал из пакета большое красное яблоко и положил его на мою подушку. — А вообще, старик, жизнь довольно подлая штука. Никогда не знаешь, с какой стороны лягнет. Как ты себя чувствуешь? — Гена легонько похлопал меня по плечу.

— Нормально. Сегодня всю ночь вспоминал одну деревенскую историю.

— С бабой? — Гена подался вперед, словно боялся прослушать мой ответ.

Я кивнул.

— Поверь мне, старик, ты пошел на поправку. — Гена посмотрел на меня и кивнул головой, подтверждая свою мысль. — Если видишь во сне бабу, значит поправляешься. Я вчера просил Валерку передать Маше, что ты хвораешь.

— Зачем? — испугался и одновременно обрадовался я. — Жалость мне не нужна.

Гена пожал плечами:

— Речь не о жалости. Хорошая женщина — это стимул для жизни. — Гена даже причмокнул от удовольствия.

Михаил Юрьевич, внимательно прислушивавшийся к нашему разговору, уловил момент, когда Гена сделал паузу, и обратился к нему:

— Скажите, пожалуйста, а газету «Коммерсантъ» вы случайно не принесли?

— По-моему, принес, — не оборачиваясь к соседу, сказал Гена.

— Я могу взять ее на минутку? — спросил Михаил Юрьевич, скосив на меня глаза.

— Хоть на полдня, — сказал я.

Сосед зашелестел газетами, пытаясь найти среди них «Коммерсантъ». Я посмотрел на Гену. Внешне он выглядел мощным и жизнерадостным. Его толстые щеки не могли спрятать улыбку, выдававшую хорошее настроение. Но я знал, что его неотступно мучает болезнь, поэтому спросил:

— Ты-то как?

— Все нормально. — Гена потер ладонью колено. — Пережили перестройку, переживем и демократию.

— Я не об этом. О здоровье.

— Здоровье, старик, зависит от нас. Вчера мы с одним поэтом рассуждали об этом. Во время разговора выкушали по бутылке коньяку. Выпили бы еще, да некого было послать в магазин. — Гена рассмеялся.

— Ты оптимист, — сказал я.

— Оптимисты дольше живут. — Гена хлопнул меня по плечу. — Думай только о бабах и через три дня встанешь на ноги. Спроси у своего врача, он подтвердит.

— Тебе бы в доктора, — сказал я, улыбнувшись. Я был рад, что у приятеля хорошее настроение.

— Теперь уже поздно переквалифицироваться, — заметил Гена. — Поэтому даю советы, а не рецепты. Они ничего не стоят.

Гена ушел, а я опять вспомнил Машу, когда мы встретились у станции метро. Она была изящна в легком цветастом платье и белой сумочкой на плече. А потом я держал ее за талию, когда на Тверском бульваре она вытаскивала из босоножки камешек. У нее было упругое молодое тело, пахнущее солнцем и летним ветром. От этого воспоминания стало громче стучать сердце и мне сразу опротивела больница, запах лекарств, кровать, на которой я лежал.

— Ну вот, — жалобно донеслось с кровати Кричевского.

— Что такое? — сразу же сочувственно пророкотал бас сталевара.

— Мне говорили, что курс доллара не растет. А он растет, да еще как. — Михаил Юрьевич нервно помахивал зажатым в руке «Коммерсантом». — Я так и знал, что от меня скрывали.

— Мне бы твои заботы, — заметил Спиридонов, со скрипом поднимаясь с кровати. Сунув босые ноги в тапочки, он зашлепал ими, направляясь к двери. — О здоровье бы лучше думал, коммерсант.

После обеда я задремал, надеясь увидеть сладкие сны. В палате было тихо. Даже единственная муха, жившая вместе с нами, не летала, пристроившись отдыхать на оконной шторе. И вдруг я почувствовал, как по палате пронесся ветерок. Я открыл глаза и увидел, что от двери ко мне, прижимая к груди два бумажных кулька, идет Маша. Она шла как-то неуверенно, даже зацепилась за стул, отчего из кулька выпал апельсин и, глухо стуча, покатился по полу. Она не обратила на него внимания.

— Маша! — тем же тоном, что и при недавней встрече, произнес я.

Она наклонилась и бережно провела рукой по моему виску. Ее пальцы слегка дрожали, губы были чуть приоткрыты, легкое дыхание прерывисто. Большие и такие ласковые глаза Маши смотрели мне прямо в душу. Свесившаяся прядь ее шелковых волос, от которых шел запах свежего леса, коснулась моей щеки и я почувствовал, как теплая волна ударила в голову, покатилась к сердцу и остановилась в груди. Мне стало жарко. Маша показалась такой родной, ее губы были так близко от моего лица, что мне захотелось обнять ее за шею, притиснуть к себе и поцеловать. Но я постеснялся сделать это при всех. Я только запустил руку в ее волосы, ощутив между пальцев их легкий, скользящий шелк. И я подумал, что если бы в тот день мне по каким-то причинам удалось остаться с Машей, с моим сердцем могло бы ничего не случиться. Меня бы одолевали совсем другие эмоции.

Я заметил, как притихла палата, прислушиваясь к нашему разговору. Кричевский положил подушку к спинке кровати и, навалившись на нее, разглядывал Машу с откровенной бесцеремонностью. Я взял ее за ладонь и, показав на край кровати, сказал:

— Сядь сюда.

Она подняла апельсин, положила его на тумбочку и села.

Я поцеловал ее руку. Она высвободила ладонь, поправила мою подушку, потом одеяло. Пригладила мне волосы, пытаясь сделать из них подобие прически. Мне казалось, что ближе ее у меня никогда никого не было.

— Меня скоро выпишут, — сказал я.

— Знаю, — ответила она. — Я разговаривала с медсестрой.

Она приложила палец к моим губам, потом поднесла его к своим и поцеловала. Опустила руку на подушку, запустила пальцы в мои волосы и начала перебирать их. Я чувствовал, как таю от этих прикосновений.

— Я ведь не заснула в ту ночь, — сказала Маша. — Пришла домой, упала на кровать и пролежала до утра с открытыми глазами.

— Почему? — спросил я.

— Жалела о том, что не разрешила тебе проводить меня. Мне показалось, что мы больше никогда не встретимся.

— Ты чудо, — сказал я.

Кричевский, напряженно вслушивавшийся в наш разговор, кашлянул. Рассеянно смотревший в окно сталевар повернулся в нашу сторону.

— Мне так не хочется улетать домой, — сказал я.

— Ну и не улетай.

— А что я буду делать в Москве?

Маша поправила одеяло, разгладила его ладонью и, не глядя на меня, сказала:

— Что-нибудь придумаем.

— Что? — вырвалось у меня.

— Лежи и ни о чем не думай. — Она посмотрела на меня затуманенным взглядом. Я положил руку на ее ладонь, она не отстранилась.

— Мне так хорошо с тобой, — сказал я.

Она наклонилась к подушке, ткнулась губами в мои губы и, резко поднявшись, сказала:

— Пойду, а то еще минута и у меня не будет сил уйти отсюда.

— Останься, — я потянул ее за руку. Мне не хотелось, чтобы она уходила.

— Не держи, а то я расплачусь, — сказала Маша, слабым движением пытаясь высвободить руку. Ее губы задрожали, глаза стали влажными. — Я так боюсь приобретений.

— Почему? — спросил я.

— Потому, что чем больше приобретение, тем страшнее его терять.

Я выпустил ее руку. Маша поправила юбку и направилась к двери. На пороге задержалась, обратившись сразу ко всем: «Выздоравливайте быстрее», — и скрылась за дверью. Я услышал только стук ее каблуков по коридору, который становился все тише и тише, пока не смолк совсем. Я еще долго прислушивался, стараясь уловить его, но в коридоре стояла мертвая тишина. Мне стало настолько одиноко, что я почувствовал, как к горлу подкатывает неожиданный ком. Я не знал, откуда он взялся. Может быть оттого, что сердце потянулось вслед за Машей, норовя выскочить из груди? Или болезнь размягчает душу и делает людей сентиментальными? Я закрыл глаза, натянул до подбородка одеяло и тут же уловил еле ощутимый запах Машиных духов. Она ушла, а духи остались. Наверно так же бывает и с душой человека.

— Я вам вот что скажу, молодой человек, — раздался слева дребезжащий голос Михаила Юрьевича и я услышал, как он, скрипя кроватью, поворачивается ко мне. — Если надо будет позвонить этой девушке, можете пользоваться моим телефоном. В любое время.

— Надо же, — моментально отреагировал на предложение соседа сталевар. — Такой инфаркт перенес, а все еще кобелится.

— Вы ничего не понимаете в красоте, Спиридонов, — сухо сказал Михаил Юрьевич. — Такой девушке надо целовать каждый пальчик. Красота спасет мир. Слышали когда-нибудь об этом?

Спиридонов не ответил. Повернувшись на бок, он натянул на себя одеяло, давая понять, что не хочет вступать ни в какие разговоры. Палата снова погрузилась в сон. Муха слетела со шторы и села ни спинку кровати Кричевского. Он повернулся на спину, высвобождая руку из-под одеяла и спугнул ее. Она перелетела на одеяло Спиридонова и задремала вместе с ним.

На следующее утро я спросил у доктора, когда могу собираться домой. Он опустил голову и, посмотрев на меня с нескрываемым удивлением, спросил:

— Чего вы так заторопились, молодой человек?

— Чувствую, что поправляюсь.

— Вот когда поправитесь, тогда и выпишем, — сказал доктор.

Но мне уже не хотелось лежать в больнице, где каждая минута растягивается чуть ли не на целый день. Я засыпал с мыслью о Маше и просыпался с ней же. Я вспоминал ее лучившиеся ласковым теплом глаза, ее узкую ладонь с тонкими длинными пальцами, к которым прикасался губами и мне хотелось превратиться хоть в воробья, только бы вырваться из этой палаты. Я выходил в коридор или на лестничную площадку и подолгу смотрел на птиц, перелетающих с дерева на дерево, на людей, которые медленно гуляли по тротуару или, громко хлопая дверцами, торопливо садились в машины, уезжая по своим делам. За стенами больницы текла совсем другая жизнь.

Наконец, у меня сняли контрольную кардиограмму, после чего доктор сказал:

— Завтра, Баулин, можете отправляться домой. Но старайтесь больше не попадать сюда.

И тут я увидел глаза Кричевского. В них стояли слезы. Он наверняка надеялся, что покинет больницу раньше меня. Доктор тоже увидел его глаза. По всей видимости, взгляд Кричевского смутил его. Поэтому он похлопал Михаила Юрьевича по плечу и сказал:

— И вас тоже будем выписывать завтра. Звоните жене, пусть готовится встречать.

Кричевский тут же достал свой телефон. Я вышел в коридор, спустился по лестнице и очутился на улице. Лицо обдало ветерком, я услышал, как зашелестели листья и над головой пискнула пичуга. Я поднял голову, но не увидел ее. Липа уже отцвела. Вместо пахучих желтых цветов на ее ветках висели маленькие светлые горошины. Ими была усыпана земля под деревом. Я поднял одну горошину, поднес к лицу, понюхал, но она ничем не пахла. От обилия свежего воздуха у меня слегка закружилась голова. Постояв несколько минут под липой, я пошел в свою палату.

Еще в коридоре увидел, как в ее открытую дверь проскочила сестра со стойкой в руке, на которой была капельница. Я кинулся за сестрой. Кричевский лежал на каталке, около него стоял врач и держал его за руку. Сестра вводила иголку капельницы в вену. Врач поднял стойку и они вместе с сестрой покатили каталку в реанимационную палату.

Какое-то время я не мог прийти в себя. Еще несколько минут назад Кричевский, собиравшийся домой, обменивался колкостями со Спиридоновым. Достав расческу, Михаил Юрьевич начал приводить в порядок свой венчик вокруг головы. Смотревший на него Спиридонов почесал волосатую грудь и заметил:

— А боженька-то волос тебе не шибко отвалил.

— Он мне предлагал сивые, как у тебя, — сверкнув черными выпуклыми глазами, ответил Кричевский. — Я отказался.

Сейчас Спиридонов сидел на кровати и отрешенным взглядом смотрел через открытую дверь в коридор, по которому только что увезли его непримиримого оппонента.

— Что случилось? — спросил я сталевара.

— Да все эта подлая газета, — он кивнул на подушку Кричевского, на которой лежал свежий номер «Коммерсанта». Эту газету по просьбе Михаила Юрьевича купила ему медсестра. — Глянул в нее и обомлел. Оказывается, за одну ночь рубль по отношению к доллару упал в три раза. — Спиридонов покачал головой и добавил: — Надо же. Человек пережил блокаду, горячую и холодную войну, а вот падения рубля не выдержал.

С кровати Кричевского послышался писк. Я повернул голову и только сейчас заметил, что рядом с подушкой лежит сотовый телефон. Сталевар протянул руку и накрыл его одеялом.


5
Валерин «Запорожец» я узнал сразу, как только он вынырнул из-за кустов сирени, растущей вдоль больничного корпуса. Левое крыло машины в одном месте было ободрано и загрунтовано под покраску. Грунтовка выделялась ярким светло-коричневым пятном на голубом фоне. У меня екнуло сердце, когда он остановился около входа в наше кардиологическое отделение. Валера не мог приехать забирать меня из больницы сам по себе.

Еще с утра сестра сказала, что меня выписывают. Документы на выписку она обещала подготовить к двенадцати. Ближе к назначенному времени я сдал больничную пижаму и надел цивильный костюм. Спиридонов сидел на кровати в майке и пижамных брюках и смотрел на меня печальными глазами. Его взгляд как бы говорил: «Ты уже выкарабкался, а вот выкарабкаюсь ли я, еще не известно». Спиридонов заметно сдал после того, как Кричевского увезли в реанимацию. Он не шутил, не ввязывался в споры и, вскакивая всякий раз при виде врача, заходившего в палату, спрашивал:

— Как там мой сосед?

У Кричевского случился второй инфаркт. Состояние его было тяжелым, мы это знали.

— Пока без изменений, — говорил доктор, внимательно глядя на Спиридонова и постукивая по ладони никелированными трубочками стетоскопа. Излишняя нервозность больного настораживала его.

— Вот до чего доводят людей газеты, — возмущался Спиридонов. — Не читал бы сосед этого подлого «Коммерсанта», уже был бы дома.

Врач обводил взглядом больных и выходил из палаты. В политические дискуссии он не ввязывался, тем более, что сталевар был прав лишь отчасти. Газеты отравляют жизнь, особенно, когда газетчики начинают судить всех и вся. Но ведь они ведут себя так, как им позволяем мы. В случае же с Кричевским газета вообще была ни при чем. Курс доллара к рублю он мог узнать и от медсестры. Сейчас многие вместо «здравствуй» начинают утренний разговор именно с этого.

— Она придет тебя встречать? — спросил Спиридонов, когда я, надев рубашку, стал причесываться перед зеркалом.

Он, конечно же, имел в виду Машу.

Я был бы самым счастливым человеком на свете, если бы мог ответить «Да!». Но у меня не было для этого никаких оснований и я промолчал.

Рубашка не выглядела свежей, хотя Нина, провожая в больницу, специально подсунула мне единственную чистую, которая оставалась в моей сумке. Очевидно, на ее вид повлияло долгое лежание в больничной коптерке.

— Не темни, — сказал Спиридонов, с кряхтением поднимаясь с кровати. — Если бы не встречали, не прилизывался бы.

Я вышел на лестничную площадку и, присев на подоконник, стал смотреть на улицу. Красоты летнего пейзажа не интересовали меня. Я позвонил Маше, как только узнал, что меня выписывают. Но никто не ответил. Поэтому настроился ехать к Гене, у которого мне всегда были рады. Но никогда я не чувствовал себя таким одиноким и заброшенным, как в это утро. Я не хотел ехать к Гене, я думал только о Маше. Вот почему при виде «Запорожца» зашлось сердце и я стал с напряжением разглядывать того, кто сидел рядом с Валерой. Но переднее стекло, как назло, отсвечивало на солнце и сквозь него не было видно не только лица пассажира, но и его очертаний. Нервно постукивая пальцами по подоконнику, я уже готов был вывалиться из окна, когда дверка открылась и из машины высунулась сначала стройная женская ножка в белой туфле, а затем показалась ее обладательница в широкополой соломенной шляпе, украшенной розовым бантом. Это была Маша.

Я кинулся вниз по лестнице, но, пробежав несколько ступенек, остановился. Что-то удержало меня. Мне показалось, что не надо выплескивать радость одним махом, ей надо делиться постоянно небольшими порциями. Чем дольше делишься, тем длиннее удовольствие.

На первом этаже хлопнула дверь, раздались торопливые шаги. Маша шла по ступенькам. Пятясь, я поднялся на лестничную площадку. И о — чудо! Увидев меня, Маша бросилась вверх, перепрыгивая сразу через несколько ступенек. Я раскрыл руки, она упала в мои объятья и, целуя в шею и щеку, стала повторять:

— Господи, как хорошо, что ты выбираешься отсюда.

Она отпустила меня, отступила на шаг, чтобы увидеть мои глаза, потом снова обняла, тесно прижавшись грудью, и я услышал частый стук ее сердца. Я поцеловал Машу и прижал к себе, чувствуя, как ее грудь прожигает мою рубашку.

— Больше я тебя никогда не отпущу, — шептала Маша, выскальзывая из моих объятий. — Пойдем вниз. — Она потянула меня за руку.

— Мне надо взять выписку из больничной карты и вещи, — сказал я. — Иначе даже побриться будет нечем.

— Тогда пойдем! — Маша шагнула вверх по лестнице, не отпуская моей руки.

Забрав бумагу с предписаниями о том, как вести себя после больницы, и сумочку с бритвой и зубной щеткой, мы вышли на улицу. Валера стоял около «Запорожца». Увидев меня, он радостно улыбнулся и шагнул навстречу. Мы обнялись.

— Не представляю, как ты мог оказаться в больнице, — сказал Валера, хлопая меня по спине. — В Сибири на медведя с рогатиной ходишь, а в Москве за сердце хвататься начал.

— Значит мне здесь не климат, — сказал я.

— Да ладно тебе, — Валера махнул рукой, не принимая мои слова всерьез. — Девчонки забирают тебя в малинник. Завтра опять сможешь брать рогатину в руки. — Валера снова обнял меня и, прижавшись щекой к моему уху, прошептал: — Завидую тебе, счастливчик…

Мы сели в машину. Маша выбрала заднее сидение, предоставив мне право ехать рядом с Валерой. Мне хотелось сесть с ней, но Маша мотнула головой и я понял, что этого делать не следует. Только после того, как затарахтел мотор и «Запорожец» тронулся, до меня дошло, что я перемещаюсь в другой мир.

Москва ничуть не изменилась с тех пор, как я последний раз бродил по ее улицам. Все те же непрерывные потоки машин на проезжей части и пешеходов — на тротуарах. Все те же кричащие вывески на иностранном языке. Внешне Москва уже давно перестала быть русским городом. Русская жизнь сохранилась только на микроскопическом уровне — в отдельных семьях. Поэтому ее не видно снаружи. И мне нестерпимо захотелось в родную Сибирь, к лесам и рекам. Захотелось посмотреть, как утренний туман растекается по долинам, а в омутах, оставляя круги на водной глади, играет рыба. Природа не изменяет материнской земле. Мне захотелось в Сибирь вместе с Машей. Мы бы забрались в глухую деревушку, спрятавшуюся в таежном распадке, слушали по утрам пение птиц, а в жаркий полдень — стрекот кузнечиков, пили холодное молоко, парились в бане и с утра до вечера дышали хрустальным воздухом.

Я повернулся к Маше. Она сняла шляпу, пальцами поправила прическу и улыбнулась, глядя на меня необыкновенно красивыми глазами. На ее щеках обозначились две едва заметные ямочки. Я не мог оторвать взгляда от ее лица. Она, очевидно, почувствовала это, протянула ладонь и провела пальцем по моим губам. Мы настолько понимали друг друга, что могли разговаривать без слов.

— Гена уехал в командировку, — произнес Валера, не отрывая взгляда от дороги. — В Карелию. Ты когда-нибудь там был?

Я повернулся к нему и отрицательно мотнул головой.

— Там красиво, — сказал Валера. — Рыбалка великолепная и грибные места замечательные. Осенью собираюсь туда махнуть.

— А на Алтай не хочешь? — спросил я.

— С удовольствием бы, но далеко. — Валера резко нажал на тормоза, не успев договорить. Наш «Запорожец» жалобно взвизгнул. Я чуть было не стукнулся лбом в переднее стекло, а Валера выругался. Белая роскошная «Тойота» неожиданно подрезала нас и «Запорожец» едва не влетел ей в багажник.

— Не отвлекайся на разговоры, — сказал я, упираясь спиной в сиденье. — Врежешься в такую, потом не рассчитаешься.

— Им свои машины не жалко, — заметил Валера, сбавляя скорость и давая «Тойоте» возможность оторваться от нас.

Маша положила руку мне на плечо. Не поворачивая головы, я взял ее ладонь, поднес к губам и поцеловал. Повернулся назад и встретился с Машей взглядом. Теперь ее глаза были другими.

В них светились и тепло, и ласка, и что-то еще, от чего на сердце становилось необыкновенно легко. Мне хотелось, не отрываясь смотреть на нее, чувствовать ее дыхание, ощущать запах ее волос. Маша казалась мне необыкновенным существом, один вид которого придает жизни особый смысл. Я не понимал, откуда это взялось. Ведь я практически не знал ее. Я даже не знал, зачем она везет меня в свою квартиру и что я буду там делать. Но я смотрел в ее наполненные радостью глаза и мне было хорошо.

Валера довез нас до общежития и распрощался, несмотря на все мои уговоры зайти хотя бы на минуту.

— Извини, старик, — сказал он, протягивая руку. — У меня неотложные дела. Завтра-послезавтра загляну. Ты же еще не уезжаешь?

Мне показалось, что в его взгляде была легкая зависть. Он нырнул в «Запорожец», машина затарахтела, обдала нас облаком дыма и исчезла за углом. Я проводил ее глазами и повернулся к Маше.

— Пойдем, — сказала она и взяла меня под руку.

Лифт довез нас до шестого этажа. Когда Маша нажала на звонок уже знакомой мне квартиры, я не удержался и спросил:

— Мы что, идем в гости к Ольге?

— Это моя квартира, — ответила Маша. — Но Ольга должна нас встречать.

Маша не успела толкнуть рукой дверь. Та открылась и на пороге появилась Ольга. Она была в красной цыганской кофте с широким воланом на груди и черной юбке, обтягивающей стройные бедра. Ее жгучие глаза пробежали по мне, словно проверяли на прочность. Я остановился, не решаясь шагнуть через порог, но Маша подтолкнула меня и я очутился в комнате.

Квартира выглядела совсем не так, какой я ее видел первый раз. Тогда комната казалась просторной из-за того, что кроме стола, стульев и одиноко стоящего у стены шифоньера в ней не было никакой мебели. Сегодня к прежней обстановке добавились две кровати. Одна стояла напротив шифоньера, другая — у окна. Обе были заправлены чистыми покрывалами, на обеих лежали подушки в белых, хорошо выглаженных наволочках. Стол был застелен бело-синей клетчатой скатертью.

— Давай сюда свой пакет, — сказала Маша, протягивая руку.

— Имущества как у арестанта, — произнес я, отдавая пакет.

Она взяла его и отнесла в ванную, из которой тут же раздался шум воды.

— Как ты себя чувствуешь? — спросила Ольга, разглядывая меня. В ее голосе слышались ласковые материнские нотки. Очевидно, сочувствие к больному в характере женщины.

— Вполне нормально, — ответил я.

Из ванной вышла Маша. Ольга тут же повернулась к ней, кивнула на кровать у окна:

— Белье я принесла. Так что все в порядке.

— Спасибо, — произнесла Маша.

Ольга ушла, щелкнув дверным замком. Маша обняла меня за плечи и сказала:

— Иди прими душ, а я пока накрою на стол. Уже третий час, пора обедать.

Она проводила меня до дверей ванной и, показав рукой на стиральную машину, заметила:

— Вот чистое белье. Это я специально купила тебе. — Она стыдливо опустила глаза и отвернулась.

На стиральной машине лежали белые хлопчатобумажные плавки и такая же футболка с коротким рукавом. Она догадалась, что сменного белья в больнице у меня не было.

Никогда еще я не плескался под душем с таким удовольствием. Мне хотелось смыть с себя больничные запахи, отдающие лекарствами и человеческой немощью. Надо было кончать с болезнями и думать о жизни.

Я взял в руки белье, которое приготовила Маша, и представил, как она водила по нему утюгом, думая обо мне.

Натянув белье и брюки, я посмотрелся в зеркало и отметил, что выгляжу в общем-то неплохо. Футболка обтягивала тело и придавала фигуре спортивный вид. С лица исчезла бледность, расчесанные на пробор волосы делали его чуть интеллигентнее.

Я подмигнул себе и вышел.

Маша стояла с тарелкой в руке. Стол был уставлен закусками, над которыми стройной башенкой поднималась темная бутылка. Маша готовилась к нашей встрече. Услышав скрип двери, она повернулась в мою сторону и сказала с легкой растерянностью:

— Ну вот. А я еще не успела. — Поставила тарелку и добавила: — Садись, я сейчас.

Рядом со столом было только два стула, стоявших друг против друга. Я сел на тот, что стоял у стенки. Маша ушла на кухню и вернулась с двумя свечами. Протянула их мне и сказала:

— Зажги, вон спички.

Коробок со спичками лежал на краю стола. Я зажег свечи, поставив их в два маленьких блюдца. Маша задернула шторы и села за стол. Комната погрузилась в легкий полумрак. Желтое, подрагивающее пламя свечей отражалось на тарелках и Машином лице. Мне показалось, что я очутился в нереальном мире. Даже шум автомобилей, доносившийся с Шоссе Энтузиастов, казался далеким, как отзвук эха.

Маша сидела напротив, ее лицо было бледным и красивым. Глаза походили на два темных бездонных озера, в глубине которых светились звездочки. Это в зрачках отражалось пламя свечей. Я завороженно смотрел на нее. Она не отводила взгляда, дыша чуть приоткрытым ртом. При каждом ее выдохе пламя стоявшей рядом свечи подрагивало и по стене пробегали неясные тени. Правая рука Маши лежала на столе, я не выдержал и, нагнувшись над тарелками, накрыл ее ладонь своей ладонью, сказав:

— Спасибо тебе за все.

Она осторожно выпростала руку и произнесла:

— Открой вино, я хочу выпить за твое здоровье.

Маша протянула мне штопор. Я взял бутылку, поднес ее к лицу, чтобы прочитать название. Это было грузинское вино пиросмани. Я пробовал его всего один раз в жизни. Меня угощал им тбилисский знакомый Гога Лебанидзе. Он сказал, что это вино названо по имени грузинского художника Пиросманишвили. Но его производят так мало, что даже в Тбилиси купить бутылку очень трудно.

— Что ты его так разглядываешь? — настороженно спросила Маша.

— Потому что это вино — чрезвычайная редкость, — произнес я.

— Оно хорошее?

— Да.

Мы чокнулись.

— За тебя, — сказала Маша. — Не попадай больше в больницу.

— Постараюсь, — ответил я и поднес фужер к губам.

— Ты знаешь, — сказала Маша. — Когда я узнала, что ты попал в больницу, я так испугалась.

— Ты чудо, — сказал я. Мне было приятно, что на свете есть существо, которому небезразлична моя судьба.

— Правда-правда. — Маша посмотрела на меня бездонными глазами, в которых отражались колеблющиеся язычки пламени двух свечей.

— Спасибо, что навестила, — сказал я. — После твоего посещения появился стимул к жизни.

Маша взяла чашку с салатом, положила его сначала в мою, затем в свою тарелку.

— Правда-правда, — попытался я взять ее интонацию. — Ради чего живет мужчина? Ради того, чтобы быть рядом с женщиной. Вот я и стремился побыстрее попасть к тебе. — Я протянул руку к бутылке, чтобы наполнить фужеры.

— Не говори мне о мужчинах. — Маша встала и, сделав предупреждающий жест, вышла на кухню. Вернулась оттуда с другой бутылкой в руке. — Ты пей свое мужское вино, а я буду пить женское. Открой.

Она протянула бутылку. Это был молдавский рислинг.

— У тебя появился винный погреб? — спросил я.

— Просто захотелось хоть один раз в жизни ощутить себя беззаботным человеком. — На ее лице мелькнула почти детская улыбка. — Продавец сказал, что это вино очень хорошее.

Я открыл бутылку, наполнил Машин фужер.

— Еще раз за то, чтобы ты не болел. — Маша подняла фужер и задержала его в руке, ожидая, когда мы чокнемся.

— И чтобы ты была счастлива, — сказал я.

Мне хотелось прикоснуться к ней, но я не решился. В полутемной комнате она казалась таинственной.

— Тебе кто-нибудь говорил, что ты красивая? — спросил я, глядя в ее светящиеся в полумраке глаза.

— Много раз. — Маша потрогала кончиком пальца маленькое пятнышко на скатерти. — Слова ничего не стоят.

— А что тебя любят?

— И это говорили. Почему ты спрашиваешь?

— Чтобы сказать такие хорошие слова, которые тебе еще никто не говорил.

— Это невозможно. — Она улыбнулась краешком губ.

— Почему? — спросил я, взяв фужер за тонкую резную ножку.

— Потому, что еще две тысячи лет назад один мудрец сказал: «Все это было. И все это суета сует».

— Он был не прав. — Я поднес фужер к губам, чтобы ощутить аромат вина. — Может у кого-то и было. У нас с тобой — нет.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Что ты необыкновенно красивая. И что мне очень хочется тебя поцеловать.

— Ну вот. — Она снова улыбнулась краешком губ. — А ты говорил, что хочешь сказать слова, которые еще никто не произносил.

Я не ответил, взяв паузу, чтобы осмыслить перемену в ее настроении. Маша пригласила меня к себе, но старалась все время держать на расстоянии. Неужели она хотела ограничиться только ролью больничной няни? А может для этого были более глубокие причины и она просто сдерживала себя?

— У Ольги сегодня тоже праздник, — сказала Маша.

— То-то я вижу, что она вырядилась.

— Оля влюбилась.

— Этот праздник должен быть с человеком всю жизнь, — заметил я.

— Хорошо бы. — Маша снова потрогала кончиком пальца пятнышко на скатерти. — Но кому как повезет.

— А в кого влюбилась Ольга? Во врача из вашей больницы?

— Нет. Я его не знаю.

— Но он, по всей видимости, хороший? Он должен быть хорошим.

— Почему ты так думаешь?

— Потому что Ольга не может полюбить плохого парня.

— Она добрая. Я ее очень люблю. Она всегда утешит, если плохо.

В дверь постучали, громко и настойчиво. Я вздрогнул от неожиданности, резко повернув голову. Маша пожала плечами и пошла открывать. На лестничной площадке было светло и, когда дверь распахнулась, я увидел на пороге Ольгу.

— Извините, — сказала Ольга, перешагнув порог.

— Что случилось? — спросила Маша, закрывая дверь.

— Я больше не могу, — сказала Ольга дрожащими губами.

Она прошла на свет свечей и поставила на стол бутылку водки, которую держала в руке.

Маша сходила на кухню за стулом, поставила его около стола. Ольга села.

— Знаю, что вам сейчас не до других, — она извиняюще посмотрела на меня. — Но это как SOS. Спасите наши души. — Она снова посмотрела на меня и кивнула на бутылку.

Я открыл водку, налил ей. Она подняла рюмку, залпом выпила, тряхнула головой и сказала, глядя на Машу:

— И почему я такая невезучая? — Потом повернулась ко мне и попросила:

— Налей еще.

Я молча налил, она снова выпила, подняла на меня глаза и спросила:

— Чего ты так смотришь? Думаешь рехнулась?

Я не ответил. Ольга повернулась к Маше, тяжело вздохнула и сказала:

— Ах, Маша! Ну почему жизнь такая подлая? Одних ставит к стенке, перед другими расстилает ковровую дорожку.

— Все-таки не пришел? — спросила Маша.

— Не пришел. А я целый день готовила. Может, принести отбивные? — Ольга нервно засмеялась.

— Не надо, — сказала Маша. — У нас всего хватает.

Мне стало жаль Ольгу. Она была яркой и, видать по всему, неглупой женщиной с доброй душой. Но человеческие отношения непредсказуемы. Иногда красавец полюбит дурнушку и носит ее на руках всю жизнь. А красавица, несмотря на все ухаживания, остается одинокой.

Водка успокаивающе подействовала на Ольгу. Она посмотрела на задернутые шторы, перевела взгляд на свечи и заметила:

— У вас как в лучших домах Филадельфии.

— Не завидуй, — сказала Маша. — Тем более, что в Филадельфии я не была.

— Я не завидую. — Ольга снова тяжело вздохнула. — Просто хочется, чтобы каждому достался хотя бы маленький кусочек счастья.

— Может быть и достанется. — Маша поднялась из-за стола, сходила на кухню и принесла большое блюдо с тушеным мясом. Положила несколько кусков на тарелку Ольге и требовательно сказала: — Ешь!

Я налил Ольге водки, нам с Машей — остатки вина.

— А может не надо? — спросила Ольга, глядя на рюмку, но все-таки взяла ее в руку и залпом выпила. Поставила рюмку на стол и сказала, выдохнув: — Вы извините, что я к вам так ворвалась.

— Да ладно уж, — Маша махнула рукой и улыбнулась чуть заметной грустной улыбкой. — Представляю, как сидеть одной за сервированным столом.

В коридоре хлопнула дверь лифта, на лестничной площадке раздались шаги. Ольга резко отпрянула от стола, соскочила со стула и кинулась к двери.

— Не расшиби лоб, — предупреждающе крикнула ей вслед Маша, но Ольга только махнула рукой и выскочила на площадку. Если бы не пустая рюмка на столе, можно было подумать, что она к нам не заходила.

— Ну вот, все и утряслось, — заметила Маша, повернувшись ко мне.

— У нее это серьезно? — спросил я, вспомнив, какой убитой вошла Ольга в нашу комнату.

— Влюбилась в женатого. А с ними знаешь как? — Маша пристально посмотрела на меня. — Ты случайно не женат?

— Случайно нет, — ответил я, немного развеселившись оттого, что Маша начинает ревновать.

— Я серьезно.

— Куда уж серьезнее, — ответил я, протягивая к ней руку.

Она не отстранилась. Я взял ее ладонь, которая оказалась холодной, поднес к губам и поцеловал. Она подняла голову и, глядя мне в глаза, сказала:

— Больше всего боюсь влюбиться в женатого.

— Почему? — я пристально посмотрел на нее.

— От такой любви одни страдания. Не хочу строить счастье на несчастье других.

— Как Ольга? — спросил я.

Она высвободила руку, встала и молча пошла к окну. Дернула штору и та, звякнув кольцами, отъехала в сторону. За окном были сумерки. На противоположной стороне Шоссе Энтузиастов по крыше здания, переливаясь, бежала световая реклама. Ее блики плясали на стене комнаты.

— Вот и закончился день, — вздохнув, сказала Маша и повернулась ко мне. — Что будем делать?

— Что делают люди, когда заканчивается день? — спросил я.

— Да, да, конечно, — сказала Маша и, опустив руки, направилась к столу. — Мы совершенно забыли, что тебе надо отдыхать. — Она начала торопливо собирать тарелки. — Сейчас приберу со стола и уложу тебя спать.

— Тебе помочь? — спросил я.

— Не надо. — Она мотнула головой. — Я только отнесу посуду. Мыть буду потом.

Пламя сгоревших наполовину свечей колебалось при каждом движении Маши. Я сидел за столом, скрестив на груди руки, и наблюдал, как она собирала посуду. Тарелки позвякивали, когда Маша ставила их одна на другую, ее руки мелькали над столом, будто совершали таинство. Я смотрел на Машу и мне безумно хотелось прижаться к ней. От этого желания набирало обороты сердце и, чтобы сдержать его, я прижимал ладонь к груди, словно пытался усмирить кровоточащую рану. Мне казалось, что Маша делает все нарочито медленно, каждое движение растягивает на долгие минуты. Наконец, она закончила с посудой, подошла к кровати, стоявшей у противоположной от окна стены, расправила постель и сказала:

— Иди, ложись.

— А ты? — спросил я.

— Я сейчас умоюсь и тоже лягу, — ответила Маша.

Я встал, подошел к ней и попытался обнять за талию. Она отстранилась, упершись ладонью в мою грудь, затем приложила палец к моим губам и мягко сказала:

— Не надо. Не настраивай себя. Тебе нельзя волноваться.

— Я уже разволновался, — ответил я, отступая на полшага. — Успокоить можешь только ты.

— Иди, ложись, — сказала Маша и, плавно повернувшись, пошла в ванную.

Я снял брюки и футболку, задул пламя свечей и лег на кровать. Из ванны донесся плеск воды. Я лег на спину и уставился в потолок. Глаза быстро привыкли к темноте, я хорошо видел очертания люстры и верхнего угла шифоньера. Я ждал Машу, но она умывалась так же долго, как и собирала посуду. Уличная реклама, погасшая на некоторое время, вспыхнула снова и по стене у самого потолка побежали ее тусклые неровные блики. В ванной все так же шумел водопроводный кран. Мне казалось, что Маша умышленно оттягивает мгновение нашей близости. Она все время сохраняла дистанцию, словно боялась переступить порог ей же самой открытой двери. А может это было потому, что я не проявлял должной настойчивости?

Водопроводный кран замолк, дверь ванны открылась и на пороге, освещенная сзади электрическим светом, появилась Маша. Она была в длинной ночной рубашке с коротким рукавом, ее темные волосы рассыпались по плечам. Маша протянула к стене руку, выключила свет и, неслышно ступая босыми ногами, направилась в мою сторону. Я торопливо подвинулся к стенке, освобождая ей место, но она прошла мимо и начала расправлять вторую кровать.

— Ты разве не придешь ко мне? — растерянно спросил я.

— Я же сказала, тебе нельзя волноваться, — ответила она, сворачивая покрывало.

Постояла несколько мгновений, прижимая его к груди, затем положила на стул, подошла ко мне и, торопливо поцеловав в щеку, сказала шепотом:

— Спокойной ночи.

Я поймал ее за руку и потянул к себе. Она уперлась, словно застывшее изваяние, и жалобно произнесла:

— Отпусти. Иначе заплачу.

— Что с тобой, Маша? — спросил я, ошеломленный не столько ее словами, сколько их тоном.

Она молча высвободила руку и пошла к своей кровати. Откинула одеяло, нырнула под него и, тяжело вздохнув, вытянулась на постели.

— Спокойной ночи, — сказал я, пытаясь сгладить неловкую паузу.

— Спокойной ночи, — ответила Маша, закинув руку за голову.

На светлом фоне окна четко обозначился ее локоть. Я долго смотрел на очертания ее руки, казавшейся мне необычайно изящной, и меня разбирала злость. Зачем она позвала к себе, если сейчас мы оказались на разных кроватях? Я вспомнил ее, когда она появилась в больничной палате, и мне казалось, что в то время я был для нее самым близким человеком. А сейчас в одной комнате со мной находилась другая женщина, чужая и недоступная. Почему вдруг такая перемена? Может быть я, сам того не заметив, допустил какую-то бестактность?

Я стал перебирать в памяти каждый свой шаг, начиная с того момента, когда Маша с Валерой приехали за мной в больницу. Ничего некорректного и уж, тем более отталкивающего, в своем поведении я не нашел.

Реклама на Шоссе Энтузиастов погасла, комната погрузилась в плотный сумрак. Я решил не думать больше о Маше. Завтра утром попьем на прощанье чаю и я отправлюсь на Алтай. Хватит искать приключений. На этот раз их у меня в Москве оказалось более, чем достаточно. Я повернулся на бок, решив во что бы то ни стало уснуть. Кровать скрипнула, а одеяло зашуршало, когда я стал натягивать его на себя.

— Иван, ты не спишь? — раздался от окна голос, от которого у меня дрогнуло сердце.

— Нет, — сказал я. — А что?

— Иди ко мне, — Маша заскрипела кроватью, отодвигаясь к стене.

Меня обдало жаром. Одним движением я соскочил с постели и очутился у нее. Залез под одеяло, обнял за талию, прижал к себе. Она доверчиво прильнула к моей груди, уткнулась лицом в шею. Я ощутил на коже ее горячие губы. Поцелуй был осторожным, словно она боялась, что ее услышат. Я поцеловал ее в голову, в губы, в небольшую упругую грудь. Она не отстранялась. Я повернул ее на спину и начал целовать, не сдерживая себя. Маша обняла меня и стала искать губами мои губы…

Когда я откинулся на подушку, она положила ладонь мне на грудь и сказала:

— Ты извини, что я вела себя так. — Маша вздохнула и выписала пальцем завитушку на моей груди. — Я не могла решиться. Ты у меня первый после мужа.

— А где он? — спросил я.

— Разбился. Он летал на СУ-24.

— Давно?

— Три года назад.

— Извини, не знал, — сказал я.

— У меня, наверно, судьба такая. Если что-то найду, обязательно потеряю. — Она снова провела пальцем по моей груди и спросила: — Зачем тебе лететь на Алтай? Разве нельзя остаться в Москве?

— Я же не собираюсь улетать завтра.

— Я не хочу, чтобы ты вообще когда-нибудь улетал. Я так долго ждала тебя, что теперь боюсь расстаться даже на час.

— Ты меня ждала? — удивился я. — Это я нашел тебя. И то только благодаря Гене. Он уговорил Валеру поехать к вам.

— Все так и есть, милый. Я тебя ждала и ты ко мне пришел.

Я знала, что так будет. Потому, что никто другой, кроме тебя, мне не нужен.

— А откуда ты знала, что это буду я?

— Это знала не я. Знала моя душа. Как только ты появился в этой комнате, во мне что-то дрогнуло. Глубоко-глубоко. В самом сердце. У меня даже руки опустились, как плети. Меня словно всю лишили воли. Если бы ты тогда подошел ко мне, взял на руки, ты бы мог отнести меня куда угодно и делать со мной все, что тебе вздумалось. Я бы не сказала ни слова. Я была в полном оцепенении. Я не знала, что так бывает с людьми. Это потому, что я долго ждала тебя.

Последние слова Маша говорила дрожащим голосом. Она прислонилась щекой к моему лицу и я почувствовал на ее ресницах влагу. Маша плакала.

— Обещай мне, что никогда не уедешь.

— Обещаю. — Я провел ладонью по ее волосам, они словно шелк заструились между пальцами.

— Нет, ты так не обещай. — Маша наклонилась надо мной, глядя в глаза. Я почувствовал на лице ее дыхание. — Ты поклянись.

— Клянусь, — сказал я, целуя ее в губы.

Маша положила голову мне на грудь, обняла за плечо. Мне было удивительно хорошо с ней. Ее волосы источали легкий запах нежных духов, а от кожи исходил тонкий, непередаваемый аромат чистого и здорового женского тела. Я был в состоянии полного блаженства. Ни один мужчина не объяснит, почему его нестерпимо тянет к одной женщине и он совершенно равнодушен к другой, внешне более привлекательной. Может быть какую-то роль играют запахи, которые мы иногда даже не ощущаем? Может быть мы не такие уж цивилизованные, какими иногда изображаем себя? Я положил руку Маше на спину, она подняла голову, наши губы встретились, я поцеловал ее.

— Скажи мне еще что-нибудь, — попросила Маша.

— Ты самая красивая, — произнес я. — Ты просто чудо.

— Мне так хорошо с тобой, — сказала Маша. — Я не хочу, чтобы ты улетал.

— Я же тебе поклялся.

— Но ты же все равно улетишь.

— Без этого не обойтись.

— Да, милый. — Она потрогала ладонью мою щеку. — Я буду скучать страшно-страшно.

— Как можно скучать страшно-страшно? — спросил я.

— Это когда приходишь домой с работы и весь вечер и всю ночь сидишь совершенно одна.

— А ты вспоминай кого-нибудь, — предложил я. — Будет легче.

— Я только этим и жила. Теперь буду вспоминать тебя.

— Я скоро вернусь.

— Только этого и хочу. — Маша всем телом вытянулась на мне, взъерошила мои волосы и поцеловала в нос.

— А еще чего ты хочешь? — спросил я, прижимая ее к себе.

— Тебя. — Она губами нашла мои губы и приникла к ним…

… Солнце уже давно взошло, но я проснулся не от его лучей, а от осторожных шагов по комнате. Я открыл глаза. Маша стояла у зеркала и расчесывала волосы. Она была в коротком халатике и домашних тапочках без задников. От их шлепанья я и проснулся.

— Доброе утро, — сказал я.

Маша стремительно обернулась, халат распахнулся и она стала запахивать полы.

— Не закрывай свои красивые ноги, — попросил я, поднимаясь с постели.

— Ты так хорошо спал, милый, — сказала она. — Я стояла и смотрела на тебя, боясь разбудить.

Я подошел к ней, взял в руки ее ладони. Они были прохладными и хорошо пахли. Я прижал их к своим щекам, затем поцеловал сначала одну, потом другую.

— Господи, как мне хорошо, — сказал я.

Она высвободила ладонь, обняла меня за шею, прижалась к груди.

— Ты еще не улетел, а я уже скучаю, — сказала она.

— Я тоже.

— Ты проводишь меня до работы? — спросила Маша.

— Конечно, — ответил я и снова поцеловал ее ладонь.

Мы позавтракали. Маша оделась и остановилась около двери, поджидая, когда я зашнурую туфли. Мне показалось, что сейчас мы похожи на семейную пару.


6
Больница, где работала Маша, была в четверти часа ходьбы от общежития. Мы шли по мокрому тротуару, по которому только что проехала поливальная машина. Подстриженная на газоне трава блестела от капелек воды, переливавшихся на солнце перламутром. Маша держала меня за руку и была похожа на ребенка.

— У меня такое впечатление, что я провожаю тебя не на работу, а в школу, — сказал я. — Ты выглядишь, как ученица.

— Так и есть, милый, — ответила она, подстраиваясь под мой шаг. — Я снова начала учиться жить. Ты научишь меня всему, правда?

— Чему я могу тебя научить? Я не Сократ и не Аристотель.

У меня нет ни учеников, ни учениц.

— Это очень хорошо, милый. Иначе бы я ревновала. Мне было бы неприятно, если бы у тебя были ученицы. — Она сдвинула тонкие брови и посмотрела на меня. — Ведь у тебя не было учениц? Это так?

— Ни одной, — сказал я, стараясь выглядеть, как можно серьезнее.

— Это правда?

— Конечно. Мне поклясться и перекреститься?

— Не надо. Нельзя давать клятвы по каждому поводу. Они тогда теряют цену.

На перекрестке около газетного киоска женщины продавали цветы. Я подошел к ним, держа Машу за руку. Женщины наперебой стали хвалить свой товар. Я выбрал три темно-красных розы, попросил завернуть их в целлофан, чтобы не кололись.

— Поставишь у себя на работе, — сказал я, протягивая букет Маше.

Она поднесла розы к лицу, вдохнула их запах:

— Теперь в больнице все будут знать, что у меня есть поклонник.

— Это плохо?

— Почему же? Я горжусь, что у меня такой поклонник, как ты.

На автомобильной стоянке около больницы Валера закрывал свой «Запорожец». По всей видимости, у него были какие-то проблемы с замком. Он несколько раз хлопал дверкой и пытался повернуть ключ, но тот не поворачивался. Валера так увлекся, что не заметил нас.

— Тебе помочь? — спросил я, когда мы поравнялись.

Он поднял багровое от напряжения лицо и повернул ключ.

— Наконец-то, — облегченно вздохнул Валера и, проведя тыльной стороной ладони по лбу, отошел от машины. Мы поздоровались.

Он окинул взглядом Машу и, качнув головой, сказал:

— Просто удивительно, как цветы преображают женщину. Эти розы тебе очень к лицу.

Валера был сухарем и совершенно не разбирался в женской душе. Он даже комплимент не мог сказать как настоящий мужчина. Ведь дело было совсем не в розах. По этой причине из него и не получилось поэта. Маша опустила глаза и прижалась к моему плечу.

— Как ты себя чувствуешь, старик? — спросил Валера, обращаясь ко мне. При этом он все время бросал взгляд на Машу. — Внешне выглядишь великолепно.

— И внутренне тоже, — сказал я.

Валера, словно что-то соображая, задержался взглядом на моем лице, но промолчал. Мы поднялись по ступенькам и вошли в вестибюль больницы. Около нас сразу же возникла какая-то женщина в белом халате, накрахмаленной шапочке и черных лакированных туфлях, которые стучали по цементному полу, словно были подкованы железом. Не здороваясь с нами, женщина сказала:

— Валерий Александрович, у вас уже очередь.

— Я сейчас, — ответил Валера и повернулся ко мне. — Через часок освобожусь. Заходи, посмотришь, где я работаю.

— Мне надо к Гене, — сказал я. — В другой раз, хорошо?

Валера перевел взгляд с меня на Машу, потом на розы и пошел с женщиной к лифту. Маша взяла меня за локоть и, наклонившись к уху, тихо произнесла:

— К обеду будь дома.

— Ты придешь? — спросил я.

— Нет, конечно. Меня не отпустят. Но я не хочу, чтобы ты где-то был без меня.

Она оттолкнула меня кончиками пальцев и направилась к лифту. Я стоял посреди вестибюля, провожая ее взглядом. Когда Маша скрылась в кабине, открылись двери соседнего лифта. Санитар, еще совсем мальчишка, выкатил из него коляску, на которой лежал человек, закрытый простыней. Из-под нее торчала голая ступня. Санитар развернул коляску и на большом пальце обнаженной ноги я увидел бирку, на которой было что-то написано химическим карандашом. Я повернулся и торопливо вышел. Мне не хотелось видеть, как из больницы вывозят мертвых.

До Гены я добрался на метро. Когда позвонил, дверь тут же открылась, словно меня ждали. На пороге стояла Нина.

— Иван, тебя выписали? — радостно воскликнула она и, потрогав руками свои волосы, посторонилась, пропуская меня в квартиру. — Гена дома. — Нина жестом показала на дверь гостиной.

Я переступил порог, снял туфли и прошел в комнату. Гена сидел у журнального столика и читал газету. Увидев меня, он поднял на лоб узенькие очки в блестящей оправе и попытался встать.

— Сиди, сиди, — сказал я, зная, что из-за постоянного остеохондроза ему трудно подниматься.

Гена протянул руку, чтобы поздороваться и спросил:

— Выписался?

Я кивнул.

— Иван, — прокричала из коридора Нина, — куриные котлеты будешь?

— Спасибо, я хорошо позавтракал, — ответил я.

— Чего ты отказываешься, — сказал Гена. — Котлеты вкусные.

— Действительно не хочу. — Я посмотрел на газету, которую читал Гена.

Он перехватил мой взгляд, заметил:

— Мрак какой-то. Я же знаю, что все обстоит не так, как здесь рисуют. Пора уходить из газеты. Я больше так не могу.

Гена выглядел усталым. Его большое рыхлое лицо казалось серым, а взгляд утомленным. Он или недомогал, или слишком много работал, не выходя из квартиры.

— Чего это тебя так зацепило? — спросил я.

— Старик, ты даже не представляешь, насколько все продано. — Гена снял очки со лба и положил их на столик. — Я всю жизнь служил Отечеству. Хорошо ли, худо ли — не мне судить. Теперь все служат только деньгам. Вот он здесь пишет, что глава фирмы личность довольно темная. — Гена ткнул пальцем в газету. — Он же, подонок, служил этому главарю верой и правдой. А когда конкуренты заплатили больше, стал обливать его грязью.

— Нравственные устои расшатались до предела, — сказал я. — Впрочем, и государственные тоже.

— Но ведь как только мы перестанем отстаивать свою землю и своих предков, — продолжал горячиться Гена, — нас не станет. Он же обливает грязью русского человека. И довольно неплохого, я его знаю. А хвалит… прости меня, Господи…

В комнату вошла Нина с подносом, на котором стояли чашки с чаем и блюдо с котлетами.

— Убери газету, — сказала она Гене и поставила поднос на журнальный столик. — Не забивай Ивану голову. Пусть перекусит и ложится отдыхать. Человек только из больницы, а ты к нему опять со своей политикой.

— Из больницы меня выписали еще вчера, — сказал я.

— Как вчера? — Нина застыла на месте, не успев разогнуться. Лишь подняла голову и уставилась на меня непонимающими глазами.

— Валера забрал меня и отвез на машине в свое общежитие.

— Зачем же ты поехал в общежитие? — Нина все еще выглядела ошарашенной. — У нас места, что ли, мало?

— Ты же не врач. А там за мной ухаживают медицинские сестры.

В глазах Гены словно два чертенка мелькнули озорные огоньки. Сдерживая улыбку, он многозначительно посмотрел на меня. Я опустил голову, чтобы не рассмеяться.

Нина, ничего не заметив на наших лицах, открыла шифоньер, достала стопку выглаженных рубашек икивнула мне:

— Это твои. Я их постирала.

— Завидую тебе, — сказал я Гене. — С такой женой вся жизнь, как праздник.

— А тебе кто не дает жениться? — спросила Нина, упершись мягкими белыми руками в бока.

— Где ж я возьму такую, как ты? Сейчас таких уже не осталось.

— Что-то ты запел, как соловей, — покачала головой Нина и вышла из комнаты.

Гена провел пальцами по лицу и, тряхнув ладонью, словно сбрасывая прилипшие крошки, оперся широкими плечами на скрипнувшую спинку кресла. Мне показалось, что ему не дает покоя какая-то мысль и он хочет поделиться ею. Но он только кивнул на стоявшую около меня чайную чашку и сказал:

— Пей, а то остынет.

Затем взял в руки газету, шурша развернул ее, пробежал глазами страницу, с таким же шуршанием свернул и бросил на диван.

— Завязывать с этим надо, — отрешенно произнес он. — А куда уходить — не знаю.

Его лицо снова посерело и стало безвольным. Мне было больно смотреть на товарища. Он чувствовал себя совершенно не нужным обществу, в котором жил. Это типично русское явление. Американцы живут, как одинокие волки. Они с молоком матери впитывают святую для них истину о том, что все блага жизни человек должен создать себе сам. Для этого ему надо научиться зарабатывать деньги. Любым путем. Недаром у них существует поговорка: «Если хочешь обогнать дальнего, откуси ногу ближнему. Иначе он откусит твою и возрадуется». Если бы американскому журналисту талант Гены, он бы стал человеком с очень большими деньгами. Ему все равно в какой газете работать, о чем писать, лишь бы хорошо платили. А Гене нужно защищать добро и справедливость, отстаивать исконно российские принципы сострадания к беспомощному и любви к ближнему. В сегодняшней России такие журналисты не нужны. Отсюда и чувство полной безысходности.

Я сам несколько раз испытывал это гадкое ощущение. В душе полная пустота и никакого просвета впереди. Сидишь в квартире и знаешь, что никто не придет и не позвонит, и ты сам никуда не пойдешь и никому не позвонишь. Потому что идти и звонить просто некуда. Ты никому не нужен. В такие минуты можно свихнуться. Но у меня это было от одиночества. И тогда я спасался только работой. Садился и писал. Меня выручали мои герои. Или уезжал в глухомань, в какую-нибудь деревню Листвянку, где разговаривал с природой. Природа тоже не дает человеку свихнуться.

Гена не одинок, у него семья. Но он всю жизнь проработал в газете, которой гордился и которая гордилась им. А теперь времена изменились и Гена не может к ним приспособиться. И никогда не приспособится. Потому что для этого надо пересилить себя. А он этого не хочет. Его героями всегда были люди высокого полета — честные, искренние, трудолюбивые. Сегодня время других людей — алчных, изворотливых, продажных. Они правят страной и такие, как Гена, им мешают. Гена должен или продать свою душу, или уйти из газеты. Но даром газетчика Гену наградил Бог и поэтому душа принадлежит только ему. А уйти из газеты некуда. Отсюда потухший взгляд и опустошенность в душе.

— Старик, а не мог бы ты недели на две поехать со мной на Алтай? — спросил я. — Пожили бы в тайге, послушали природу. Может быть она что-нибудь подскажет?

— Что она подскажет? — Гена посмотрел на меня усталыми глазами.

— Наедине с природой хорошо думается… Ведь у нас были и хуже времена, а мы их пережили…

— Хуже были, но подлее не было, — сказал Гена и, кивнув на блюдо с котлетами, добавил: — Ты ешь, а то остынет.

Есть мне не хотелось, но, чтобы не обидеть Нину, я съел одну котлету.

— Ты когда домой? — спросил Гена.

— Еще не решил, но до конца недели обязательно улечу.

— Как тебе в общежитии? — При слове «общежитие» его глаза немного оживились, лицо подобрело, словно с него свалилась каменная маска.

— Обо мне там заботятся.

— Маша очень хорошая девушка. Я это понял сразу.

— Добрый, старый дружище, — сказал я. — Собери волю в кулак и выдержи. Мы доживем до лучших времен.

Больше мне его утешить было нечем. Я забрал сумку с вещами, сложил в нее чистые рубашки, поблагодарил Нину за заботу и поехал на Шоссе Энтузиастов. Едва я зашел в Машину комнату, как в дверь постучали. На пороге стояла Ольга.

— Маша передала тебе подарок, счастливчик, — сказала она, протягивая бумажный сверток, перевязанный тонкой ленточкой.

— Почему счастливчик? — спросил я.

— А разве нет? Я же по тебе вижу.

— Проходи, прорицательница, — сказал я, жестом приглашая Ольгу.

Она перешагнула порог, держа сверток в вытянутой руке.

— Что там? — я кивнул на сверток.

— Пирожное. Маша передала, чтобы ты в обед попил чаю.

Я пожалел, что пригласил Ольгу зайти. Надо было взять пирожное, поблагодарить и на этом закончить разговор. Ольга стояла в коридоре, распространяя запах острых духов, и выжидательно смотрела на меня.

— Проходи, — сказал я, забирая у нее сверток. — Попьем чаю вместе.

Мне казалось, что она откажется и уйдет. Но Ольга уверенно шагнула на кухню и сказала, словно была здесь хозяйкой:

— Ты посиди, я сейчас поставлю чай.

Она принесла из кухни две чайные чашки и положила на тарелку пирожное. Потом заварила чай, разлила его по чашкам и присела к столу. Ольга была крупноватой женщиной с немного скуластым, но приятным лицом. Смоляные волосы и такие же черные глаза придавали ей вид восточной женщины.

— Как твой братец? — спросил я. — Поймал своего чеченца?

— Поймает, куда он от него денется? — смеясь ответила Ольга и подвинула к себе сахарницу. Насыпала в чашку две ложки сахара и стала неторопливо размешивать его. Очевидно пыталась понять, куда я клоню разговор.

— А как вы оказались в Чечне? — спросил я.

— Что значит оказались? — не поняла Ольга. — Это наша земля. Там родились мой дед и прадед. И никогда она не называлась Чечней. Это была земля Терского казачьего войска.

— Но в тебе есть что-то восточное, — заметил я. — Не то цыганское, не то кавказское.

— Бабка была турчанкой. Дед перед самой революцией привез ее из Турции. Он воевал на турецком фронте.

— А почему такая вражда к чеченцам? — спросил я.

— Ты можешь представить, чтобы русский отрезал голову чеченцу и хвалился, показывая ее всем? Вот то-то и оно, что нет.

А чеченцы делают это. Они изгнали с наших родовых земель, с территории Терского казачьего войска четыреста тысяч русских.

А скольких убили, изнасиловали трудно представить даже в самом кошмарном сне. И никто не сказал им за это даже слова осуждения. — Ольга зажмурилась и тряхнула головой. На ее скулах заходили желваки, она сразу стала некрасивой. — Но мы, казаки, ничего им не простим. Чеченцы зарезали мою сестру и зятя.

— Прости, я не хотел, — сказал я и кивнул на чайную чашку: — Пей, а то остынет.

— В другой раз. — Ольга резко встала и направилась к выходу. Осторожно закрыла за собой дверь и я услышал стук ее каблуков на лестничной площадке.

Мне тоже расхотелось пить чай. Я прибрал на столе и поставил пирожное в холодильник. Забота Маши тронула: обо мне уже давно никто так не беспокоился, а пирожное не дарили вообще. Это был наивный и трогательный подарок. Маша тоже была в Чечне и у нее к чеченцам такое же отношение, как у Ольги.

Я вспомнил сюжет из теленовостей. Чеченец в маске и с пистолетом в руке, а перед ним избитый, замученный до полусмерти, худой, как заключенный Освенцима, русский мальчишка, которого Бог знает где захватили в заложники и приволокли в Чечню. Мальчишка плача и содрогаясь костлявым телом, черными запекшимися губами просил мать продать все, что у нее есть, и выкупить его из рабства. «У меня уже нет сил терпеть пытки, — выдавливал он из себя сквозь судорожные стоны. — Если не выкупишь, меня убьют». И, подтверждая это, чеченец начал перед телекамерой отстреливать мальчишке большой палец правой руки. Первая пуля только раздробила кость пальца. Черная кровь, марая ладонь, ручейком потекла на землю. Мальчишка застонал, как в предсмертной агонии. Но другой чеченец стальной хваткой сжав его руку, приподнял ее над землей, снова раздался выстрел и вторая пуля уже окончательно оторвала палец. Вместо него остались только окровавленные лохмотья. Наше телевидение, показывая эту сцену, бесстрастно фиксировало событие. Ни слова осуждения чеченцам, ни слова сочувствия русскому.

Вспоминая несчастного заложника, я понимал Ольгу и ее брата. Им есть за что мстить. Если государство не защищает своих граждан, граждане вынуждены защищать себя сами.

До прихода Маши было еще два часа. Мне стало скучно без нее. Ей без меня тоже было скучно. Иначе бы она не прислала пирожное. Это походило на записку, в которой было всего два слова: люблю и помню. Мне тоже захотелось сделать ей что-нибудь приятное. Не для того, чтобы отблагодарить за подарок. Тогда бы это выглядело, как возвращение долга, а Маша не одалживала мне ничего. И я тоже не давал ей в долг. Наши отношения были бескорыстными. А когда они такие, дарить всегда приятнее, чем принимать подарки.

Я спустился на улицу. По тротуару двигался непрерывный поток людей. Шаркая по асфальту, они куда-то спешили, не замечая друг друга. И от этого все выглядели одинаково, были похожи на серую безликую массу. Этот непрерывный поток людей всегда удручал меня потому, что куда бы ты не повернулся, всегда натыкаешься на него. Но сегодня толпа не раздражала меня. Я не видел никого, перед глазами стояла только Маша.

На Шоссе Энтузиастов на расстоянии трех кварталов по ту и другую сторону от Машиного дома не оказалось ни одного магазина промышленных товаров. Здесь был лишь гастроном, около которого женщины продавали цветы со своих садовых участков. Утром я уже покупал Маше цветы, но в гастрономе кроме выпивки и закуски ничего не было. Пришлось снова выбрать три самых красивых розы. Мне почему-то казалось, что из всех цветов розы ей нравятся больше всего.

На кухонном окне стояла вазочка. Я сунул в нее цветы, налил воды и поставил вазочку в комнате на середину стола так, чтобы ее было видно от двери. Затем принял душ, надел чистую рубашку и стал ждать Машу. Я хотел понравиться ей.

Звонок задребезжал длинно и настойчиво. Я открыл дверь. Маша стояла на пороге, улыбаясь. Я протянул руки. Она упала в мои объятья, обняв за шею и полушепотом приговаривая:

— Я так соскучилась. Не могла дождаться конца работы.

Она несколько раз ткнулась губами в мои губы, не оборачиваясь и не отрываясь от меня, нашарила ногой дверь и захлопнула ее. Затем согнула ноги в коленях, повиснув у меня на шее.

Я прижал ее к себе и, кружась, словно в вальсе, занес в комнату. Маша встала, вытащила руку из-за моей спины и показала три розы, которые я купил ей утром:

— Я не могла оставить их в больнице. Они бы страдали там от одиночества. — И тут она увидела розы в вазочке: — Ой, ты купил еще?

Она подошла к столу, чтобы поставить утренние розы, но, бросив взгляд на вазу, сразу потускнела и сказала:

— Там тоже три. Вместе будет шесть.

— Ну и что? — спросил я.

— Четное количество только для покойников. — Маша обессиленно опустила руки.

Я опешил, видя неподдельную растерянность на ее лице. Потом вытащил из вазы одну розу и пошел к двери.

— Ты куда? — испуганно спросила Маша.

— Выброшу в мусоропровод.

— Да ты что? Такую розу в мусоропровод?

— Тогда отдам Ольге.

— Отдай, — облегченно сказала Маша и, согнув ногу в колене, начала снимать туфлю.

Когда я отдавал Ольге благоухающий цветок, она от удивления открыла глаза и забыла закрыть рот.

— Это тебе за пирожное. Ты его принесла как раз вовремя.

Не дожидаясь, пока она что-нибудь ответит, я вернулся в свою комнату и закрыл дверь. Маша была уже на кухне и доставала из холодильника еду. Я обнял ее за талию и поцеловал в висок.

— Ты у меня самая хорошая, — сказал я, стараясь загладить допущенную оплошность. Хотя, по правде говоря, я ведь не мог знать, что она заберет цветы с работы.

Маша отстранилась, чуть сдвинув брови, посмотрела на меня и спросила:

— А почему ты не съел пирожное?

— Я оставил его нам с тобой на вечерний десерт.

— На вечерний десерт у нас будет совсем другое.

Она достала из холодильника тушеное мясо, поставила разогревать его на плиту, затем начала резать и перемешивать в тарелке огурцы, помидоры и редиску.

— Ты не возражаешь, если я приготовлю салат? — спросила она, протягивая баночку с майонезом. — Открой.

— Больше всего на свете я люблю салат из свежих овощей.

— Ты так говоришь, чтобы не обидеть меня. Правда? — Она опустила руки и посмотрела мне в глаза.

— Вовсе нет. Я действительно люблю салат. Особенно, если его приготовишь ты.

— Ты подлиза, милый. — Она протянула чашку с салатом. — Неси на стол. Я ужасно хочу есть. И хочу выпить с тобой вина. Оно в пакете у двери.

Я только сейчас вспомнил, что, когда открывал дверь, у Маши в руке был пакет. Я принес его на кухню. В пакете была Машина сумочка и бутылка мукузани. Мы сели за стол, я налил вино в фужеры и сказал:

— Мы с тобой становимся похожими на двух сибаритов.

— Что такое сибариты? — спросила Маша.

— Люди, которые только наслаждаются жизнью.

— Я так хочу наслаждаться жизнью, милый, — сказала она, поднимая фужер. — Три года я провела словно в самом суровом монастыре. А теперь душа потянулась на волю.

У Маши было очень хорошее настроение. Сегодня она совсем не походила на ту женщину, которую я знал перед этим. Она была мягче и естественнее. Большие серые глаза чуть влажно блестели, взгляд лучился особой теплотой, которая бывает только у женщины, обретшей покой. Я не мог оторваться от этого взгляда, чувствуя, как от него замирает душа. Словно я лечу в бездну, у которой не видно конца. Но это было приятное падение. Ведь я тоже обрел свою опору.

Мы долго сидели за столом. День угас. За окном сначала показались серые сумерки, потом они сгустились и тогда на крыше дома, который стоял через дорогу от нашего окна, вспыхнула неоновая реклама, прославляющая товары фирмы «Самсунг». Мы не зажигали света и разноцветные отсветы рекламных огней бежали по стене и были похожи на северное сияние. Мне не хотелось говорить. Я молча смотрел на Машу и чувствовал, как гулко бьется сердце, наполняя душу радостью и ожиданием чего-то такого, от чего путались мысли и начинала кружиться голова.

Потом мы сели на кровать, все так же не зажигая света, я обнял Машу, притянул к себе и поцеловал долгим поцелуем в горячие влажные губы.

— Мне так хорошо с тобой, — сказала она, — что даже страшно.

— Чего тебе страшно? — Я запустил ладонь в ее волосы и стал перебирать их пальцами.

— Когда я была одна, мне нечего было терять. Теперь у меня ты и я боюсь…

Ночью я проснулся оттого, что почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Огни рекламы погасли, но комнату заливал бледный зеленоватый лунный свет, придававший предметам таинственные очертания. Маша лежала рядом, прижавшись щекой к подушке. Ее волосы касались моего лица, я ощущал их аромат.

Я скосил на нее глаза и мы встретились взглядом. Маша не спала.

— Иван, — произнесла она, будто мы только что легли и еще не успели наговориться перед сном, — а я могу быть из твоего ребра? — В ее голосе звучало трагическое раздумье.

— Тебе это важно знать именно сейчас? — спросил я.

— Ты даже не можешь представить, как важно. — Она положила руку на мое плечо и я ощутил, как ее теплая мягкая ладонь прикоснулась к коже.

— А почему это важно?

— Я хочу, чтобы мы были одно целое.

— Мы и так одно целое, — сказал я и осторожно, чуть прикасаясь к волосам, погладил ее по голове.

— Это только в нашем сознании одно целое. Потому, что мы хотим так думать. А я хочу, чтобы плоть от плоти. Как у Адама и Евы.

— Мы и так плоть от плоти.

— И ты мне никогда не изменишь?

— С чего ты взяла, что я тебе изменю?

— Адам никогда не изменял Еве потому, что она была из его ребра.

— Ты тоже из моего ребра.

— Это очень хорошо, милый, что я из твоего ребра.

Маша поцеловала меня в лоб, прижалась и затихла. Луна скрылась за тучей, в комнате стало темно. Потом луна показалась снова и комната сразу наполнилась предметами: можно было различить шифоньер, стол, стулья, зеркало на стене. И тонкую белую руку, которая обнимала меня. Я долго смотрел на эту руку и слушал легкое Машино дыхание, пока луна снова не скрылась и я не уснул в полной темноте.

Проснулся я от осторожного прикосновения к моей щеке.

Я медленно открыл глаза. Маша лежала на боку, подперев голову ладонью, и смотрела на меня. Было уже светло. Я улыбнулся и протянул к ней руку. Она подвинулась ко мне и положила голову на мое плечо. Затем коснулась ладонью ребер.

— Считаешь? — спросил я, поцеловав ее волосы. — Одного не хватает.

— Не успокаивай меня, милый.

— Сегодня ночью я слышал, как Господь Бог вытащил его, внимательно осмотрел и положил рядом.

— И где же это ребро?

— Вот оно. — Я прижал Машу к себе.

Мне было до того приятно ощущать ее около себя, что от одного прикосновения к ней замирало сердце. Маша отстранилась, оперевшись на локоть, посмотрела на меня и спросила:

— Ты правда не поедешь к себе на Алтай?

Я видел, что ей не хотелось отпускать меня даже на день. Но я понимал, что лететь все равно придется и чем раньше я это сделаю, тем лучше.

— У меня через месяц выходит книга в Праге, — сказал я, глядя ей в глаза и поглаживая пальцами по спине. — Надо лететь в Чехию, а у меня нет заграничного паспорта. Его выдают только по месту жительства. Кроме того, надо решить кое-какие домашние дела.

— Женские? — спросила Маша, отодвигаясь.

— У меня только одна женщина. Это ты. — Я прижал ее к себе и поцеловал в приоткрытые губы. Они были солоноватыми.

— А с кем ты летишь в Прагу? — Маша снова отодвинулась от меня.

— С кем же мне лететь? — спросил я.

— Как с кем? С женщиной.

— Я же сказал, что у меня только одна женщина. Может полетишь со мной? Меня, кстати, приглашали туда с женой.

— Я тебе не жена.

— Кто об этом знает?

— Нет, я так не могу. — Она провела кончиками пальцев по моей щеке.

— Почему? — спросил я, обнимая ее за талию и прижимая к себе.

— Я буду все время не в своей тарелке. Пусть об этом никто не знает, но я-то знаю. Это все равно, что ходить в ворованном платье.

— Глупая. — Я искренне рассмеялся тихим смешком. — Таких старомодных, как ты, сейчас уже не найдешь. Кто тебя воспитывал?

— Дед с бабкой. И, кроме того, у меня нет заграничного паспорта.

— Так сходи и получи.

— Кто мне его даст?

— Глупая ты моя, — повторил я, поглаживая ее по голове, как ребенка. — Сейчас паспорт может получить любой. Напиши заявление, заплати, сколько положено, и тебе его выдадут через две недели.

— Где? — спросила Маша и я почувствовал перемену в ее настроении.

— В районном отделении милиции. В отделе виз и разрешений.

— Ты на самом деле приглашаешь меня в Прагу? — спросила Маша дрогнувшим голосом.

— Конечно, — сказал я. — Ты была там когда-нибудь?

— Я вообще не была за границей, — ответила она.

— Тогда тем более надо слетать.

— А когда это? — спросила она. — Какого числа.

— В конце августа, — ответил я. — Тебя устраивает?

— В конце августа у меня отпуск.

После того, как мы позавтракали, я снова пошел провожать ее на работу. На крыльце больницы мы расстались. Я подождал, пока она скроется за огромной стеклянной дверью и поехал покупать авиабилет до Барнаула.


7
Рассвет на большой высоте совсем не похож на земной. Бесконечно темный горизонт с яркими немигающими звездами вдруг начинает сереть, потом становится светлее и на нем появляется узкая розовая полоска. Она быстро разрастается вширь, в самолете становится светло, но внизу, на земле, еще царит предутренняя мгла. И только когда в самолет начинают проникать первые лучи солнца, на земле становятся различимыми леса, ровные квадраты золотящихся полей и белые клочья притаившегося в низинах тумана. Рассвет в поднебесье приходится встречать всегда, когда летишь на восток. В столицу Алтая самолет из столицы России прилетает ранним утром.

Пассажиры, поеживаясь, спускаются по высокому трапу: после теплого салона утренний воздух кажется прохладным. В дверях аэропорта сгрудилась толпа встречающих. Я прохожу сквозь нее, как сквозь строй. Меня никто не ждет.

У дверей зала частные извозчики стараются перехватить пассажиров. В основном это рослые широкоплечие парни с воровским взглядом. Смотришь в их глаза и чувствуешь: им все равно чем заниматься — крутить баранку автомобиля или стоять с кистенем на лесной дороге. Лишь бы получить деньги. Не будет в руках баранки, возьмут кистени. Я протискиваюсь сквозь них и выбираю глазами небольшого, сухонького старичка, стоящего с краю шоферской братвы. У старичка отменное, почти животное чутье. Стоило бросить на него взгляд, он тут же протиснулся ко мне и тихо спросил:

— Куда?

— Куда поедут колеса, — ответил я.

Старичок, ни слова не говоря, засеменил к выходу. Я едва поспевал за ним, боясь потерять из виду. У старичка оказался древний потрепанный «Жигуленок» первой модели, которую шоферская братва снисходительно называет копейкой. Когда я усаживался в автомобиль, скрипучее сиденье провалилось почти до пола. Водитель не обратил на это внимания, а лишь бросил, показывая глазами на ремень:

— Пристегнись, а то оштрафуют.

Дом, в котором я живу, еще спал, когда машина, скрипнув тормозами, остановилась около него. Городские жители любят поваляться в постели, в воскресный день раньше восьми утра никого не увидишь. Я потянул на себя дверь подъезда. Пружина затрещала, словно гремучая змея, а едва я переступил порог, дверь захлопнулась с такой силой, что содрогнулись стены. «Теперь-то уж обязательно кто-то проснется», — подумал я.

В квартире после моего месячного отсутствия царило запустение. На письменном столе и подоконнике лежал толстый слой пыли. Я поставил на пол сумку с вещами и прошел на кухню. Там тоже не пахло жилым. Я вытер тряпкой стол, ополоснул под краном чайную чашку и включил чайник. Надо было сначала выпить кофе, а затем приводить все в порядок.

Чайник вскоре закипел и, щелкнув терморегулятором, отключился. Я заглянул в шкаф, где хранил кофе, но там была только пустая банка, к дну которой прилипло несколько коричневых пылинок. Я машинально встряхнул банку, словно от этого она могла наполниться, и, покрутив перед глазами, поставил в шкаф. И тут вспомнил, что во время полета не пил кофе. Подумал, что может удастся вздремнуть и поэтому положил пакетик в карман. Я сунул руку в куртку, пакетик оказался там. На нем была изображена фотография лысоватого сияющего брюнета с хорошо ухоженным лицом и стояла подпись: «Довгань». Конечно, было бы приятнее, если бы вместо лоснящегося брюнета красовалась очаровательная девушка, но другого кофе у меня не было. Я разорвал пакетик и высыпал кофе в чашку.

В дверь постучали настойчиво, как водопроводчик, пришедший спасать затопленную квартиру, или контролер электросетей, сверяющий показания счетчика. Я с сожалением посмотрел на чашку кофе и пошел открывать. На площадке стоял сосед Серега Кузнецов, в руках у него была пачка газет и несколько писем. Лицо у Сереги казалось немного припухшим.

— Привет, Иван, — сказал он, отодвигая меня широкой ла-донью в сторону, чтобы переступить порог. — Я услышал шаги за стенкой, думаю, дай проверю. А то, не дай Бог, вор забрался.

— С чего ты взял, что вор? — удивился я.

— Дверь в подъезде так бухнула, аж стекла звякнули. Свои так не открывают.

— Вор тем более, — сказал я. — Вор проберется мышкой, чтобы никто не услышал.

Серега переступил с ноги на ногу, очевидно что-то соображая, затем протянул почту.

— Вот, газеты твои. Да два письма.

Когда я надолго отлучаюсь из дома, почту поручаю забирать Сереге. Он это делает с удовольствием потому, что сам газет не выписывает, а почитать иногда хочется. Особенно милицейскую хронику и спортивные новости.

— Ну и что здесь интересного? — спросил я, кивнув на газеты.

— Пацанок двух в Бийске в заложницы захватили. Требуют выкуп. Сорок тысяч зеленых.

— Кто захватил? — спросил я, забирая газеты.

— По всей видимости, чеченцы. Кто же еще? — Серега отдал газеты, но уходить не собирался.

Я посмотрел на него и перевел взгляд на кухню. Там остывал кофе.

— Ты это… — нерешительно начал Серега, — случайно не привез из Москвы бутылку?

— Головка вава? — сочувственно произнес я, глядя на распухшую Серегину физиономию. Теперь я видел, что она действительно была распухшей.

— Да понимаешь, — Серега потер пальцем превратившийся в узкую щелочку правый глаз, — вчера с Костей Сабанеевым машину ремонтировали. Ну и пришлось немного… А Лариска похмелиться не даст. Костя тоже болеет.

Серега — единственный автовладелец в нашем подъезде. Купил «Москвича», еще когда работал сварщиком на заводе. Завод закрылся и Серега подрабатывает теперь, где может. Одно время пытался заняться частным извозом. Сначала вроде бы дела пошли неплохо. Лариса даже справила себе кое-какие обновки. Но однажды к нему подсели трое подвыпивших парней. А дальше все вышло, как в ежедневных милицейских сводках. Серегу избили, отобрали деньги и выбросили из машины. «Москвич» нашли на следующий день на другой окраине города, парней, ограбивших Серегу, естественно, нет. С тех пор сосед перестал заниматься извозом. Колымит на сварочных работах, но они попадаются время от времени. От безделия он стал иногда напиваться и строгая жена Лариса после каждой такой выпивки дает ему взбучку. Сейчас его похмелье зависело только от меня, потому что никто из жильцов подъезда водку про запас не держит. Но у меня водки тоже не было, а Серега смотрел с жалостливой надеждой.

— Кто же сейчас возит водку из Москвы, когда ее здесь хоть залейся? — спросил я, глядя в его заплывшие глаза.

— Может там какая-то особенная, — робко сказал Серега, вытерев ладонью пересохшие губы.

— Такая же, как у нас, только дороже.

— Это почему же? — удивился Серега.

— Москвичи больше денег получают, — ответил я.

— Это надо же, — он покачал головой. — Что хотят, то и делают. — И тут же без перехода сказал: — Ну тогда займи. Клянусь Богом, при первой же возможности отдам.

Я достал кошелек и протянул ему сотню. При ее виде Серега округлил глаза и, подняв предупреждающе руки, испуганно произнес:

— Да ты что? Мы же на эти деньги с Костей упьемся. Лариска на порог не пустит.

— Других у меня нет, — сказал я и начал засовывать банкноту в кошелек.

Серега выхватил сотню, сунул в карман и, торопливо бросив: «Обязательно верну!» — скрылся за дверью.

Я прошел на кухню, отпил глоток кофе. Он уже остыл и потому был невкусным. Я поставил чашку и, захватив газеты и письма, направился в комнату. Взгляд невольно упал на верхний конверт с четким адресом. Письмо было с Севера от старого знакомого Андрея Васильевича Шафранова. Мы переписывались с ним не чаще, чем один раз в два-три года. Я вскрыл конверт и сел на диван. Андрей Васильевич всегда начинал свои письма высокопарным слогом. И сейчас первыми словами в нем были: «Многоуважаемый, дорогой мой…» Пропустив вступление, начал читать дальше. Андрей Васильевич приглашал на Север.

«До сих пор вспоминаю, как мы с тобой выволакивали того гигантского осетра. Сейчас такой рыбы в Оби уже нету. Не только осетров, но и нельмы с муксуном тоже. Все нефтяные промыслы получили в бесплатное владение березовские с ходорковскими. О реке они не думают, она им не нужна. Им бы только качать нефть, пока та еще идет, да, продавая ее, набивать деньгами карманы. Нам же от них достаются нефтяные пятна на Оби, загубленная тайга и реки. Рыбы не стало совсем. Но в кедрачах, куда мы с тобой ездили шишковать, нынче хороший урожай. Кедрового ореха будет много. Приезжай, пошишкуем…»

Я вспомнил, как мы с Андреем Васильевичем ездили шишковать на глухую таежную речку Ларьеган. Экспедицию снаряжал он и готовился к ней тщательно. Ремонтировал «крупорушку» — специальное приспособление для размола шишек. Доставал из сарайки и скрупулезно осматривал два огромных, похожих на носилки, сита. Одно было крупноячеистым, сквозь него проходили кедровые орехи и вся мелочь, образующаяся при размоле шишек. Другое — мелкоячеистым. Сквозь него просеивалась мелочь, на сите оставался только чистый орех. Шишковать на Ларьеган мы ездили на несколько дней и привозили домой по два-три мешка отборных орехов. У меня даже защемило сердце при воспоминании о кедрачах, потому что я знал: попасть туда уже не удастся. На это нет ни времени, ни денег. Поездка на Север обходится столько же, сколько за границу.

По всей видимости, это понимал и Андрей Васильевич, потому что дальше он писал: «А театр свой я не бросил. Хотя денег никто не дает и районные Дома культуры почти везде позакрывались, мы в этом году поставили „Бориса Годунова“. Народ валит валом, показали десять спектаклей, а все равно все желающие посмотреть не смогли. Ты знаешь, Иван, Пушкин — такая глубина психологизма, такой размах державного мышления, что диву будут даваться еще многие поколения. Ведь Русь Лжедмитрию отдал не народ. Отдали бояре, предавшие государя и Отечество. Разве не то же происходит сейчас? Нынешнюю Россию предают и продают новоявленные бояре, а народ безмолвствует. Приезжай, Иван, я тебе покажу наш спектакль, впечатление останется на всю жизнь. Я играю Бориса Годунова. Правда, на последнем спектакле у меня опять отклеились усы. Прямо наваждение какое-то. Но публика не смеялась, а даже аплодировала. Слишком уж за живое задела наша постановка».

Я положил письмо на журнальный столик и откинулся на спинку дивана. Представилось, что я и сейчас еще на Севере и вечером могу пойти в районный Дом культуры на спектакль народного театра, где режиссером и исполнителем главной роли является Андрей Васильевич. Жизнь давно переменилась, иными стали души и стремления людей, а он остался прежним и своему главному делу не изменил. Ведь что такое поставить спектакль силами районного Дома культуры? Денег на костюмы нет, на декорации — тоже. Играют только самодеятельные артисты. И как играют! Люди смотрят на сцену и смеются, надрывая животы, или плачут над судьбой героев так, что заходится душа. Там все естественно — и театр, и жизнь. «Надо будет написать ему ответ, — подумал я. — Похвалиться книжками и пообещать, что если будем живы, может быть и съездим когда-нибудь за кедровыми орехами».

Следующее письмо было из одного московского журнала. Когда-то я печатал в нем свой рассказ. Недавно отослал новый.

Я специально не стал заходить в редакцию, когда был в Москве. Не хотел, чтобы люди, с которыми выпил не одну бутылку водки, принимали решение в моем присутствии. Журнал сменил позицию и мне хотелось проверить, действительно ли они приняли новую веру или только ведут разговоры о ней.

Письмо было коротким и предельно деловым. В нем говорилось, что рассказ понравился. Но поскольку редакционный портфель сильно перегружен, опубликовать его в ближайшие два года не представляется возможным. Примерно такой ответ я и ожидал. Спасибо, что хоть написали.

Газеты читать я не стал. Общероссийские новости в них давно устарели, а местные я узнаю от знакомых.

На следующий день я отправился в ОВИР оформлять заграничный паспорт. Ожидал встретить толпу людей, осаждающих дверь начальника, или, по крайней мере, очередь и заранее настроился молча и терпеливо выстоять до конца. Но к моему удивлению в приемной не оказалось ни одного человека. В течение десяти минут я заполнил бланки, приложил к ним фотографии и необходимые квитанции и, получив заверение, что в самое ближайшее время мой заграничный паспорт будет готов, оказался на улице. Даже не верилось, что все обошлось без волокиты и нервотрепки.

Радостно напевая невесть откуда возникшую в голове мелодию, я неторопливо направился в сторону дома. От разогретого солнцем асфальта пахло, как от пропитанных креозотом шпал. Растрепанные, разомлевшие от жары тополя свесили листья, похожие на лохмотья. Идущие по тротуару девочки в юбках, едва закрывающих круглые ягодицы, шагали неслышно, словно крались. Разогретый асфальт глушил шаги. Прямо на тротуаре стояла палатка и несколько белых пластмассовых столиков под синими зонтами, на которых было написано «Pepsi-Kola». А на самой палатке крупными буквами выведено: «Пиво в кегах». За одним из столиков сидел парень и потягивал из высокого пластмассового стакана пенящееся пиво. Глядя на него, я ощутил жажду.

Ноги сами повернули к палатке, за прилавком которой стояла высокая худая женщина с выпирающими из-под выреза кофточки ключицами.

— Одно, два? — спросила она, едва я приблизился к ней.

— Одно, — сказал я.

Рядом с тротуаром заскрипели тормоза, раздался длинный шипящий звук и около палатки остановился старый потрепанный грузовик с покореженным и уже начавшим ржаветь правым крылом. Он походил на сурового бойца, побывавшего во многих переделках. Из кабины на тротуар спрыгнул небритый мужик, судя по одежде, деревенский. Мне показалось, что он был с похмелья. Не обращая на меня внимания, мужик подошел к продавщице и спросил:

— Пиво холодное?

— У нас всегда холодное, — отрезала продавщица, открывая кран, из которого в высокий стакан ударила тугая струя.

— Тогда дай две кеги.

— Ты что, спятил? — продавщица с удивлением подняла глаза на небритого.

— Ты же говоришь — холодное, — произнес мужик.

— А ты знаешь, что такое кега? — спросила продавщица, выпятив тонкую нижнюю губу. — Это же бочка!

— Тогда бы и написала: пиво бочковое. Чо голову людям морочаешь? — небритый недовольно засопел и посмотрел в сторону машины, за рулем которой уже нервничал его товарищ.

— Сам ты морочаешь, — сказала продавщица, подавая мне стакан. Посмотрела на небритого и спросила: — Будешь брать или нет?

Тот переступил с ноги на ногу, махнул рукой и направился к машине. Грузовик фыркнул и отъехал от тротуара.

— Вот ведь деревня, — провожая его взглядом, осуждающе сказала продавщица. — Уже и понимать перестает.

— Скоро мы все перестанем понимать друг друга, — сказал я, отходя к столу.

Пиво оказалось холодным и приятным на вкус. Я неторопливо отпил глоток и поставил стакан на стол. Поднял голову и увидел, что по тротуару идет девушка, которую сейчас мне меньше всего хотелось встретить. Она заметила меня и, не скрывая радостной улыбки, направилась к моему столику.

— Иван, здравствуй! — сказала она, сначала обняв меня, затем панибратски потрепав ладонью по голове и чмокнув в щеку.

— Здравствуй, Лена, — произнес я, осторожно отстраняясь от нее.

Не обратив на это внимания, она положила сумочку на стол и, щелкнув замком, достала из нее сигареты.

— Никак не ожидала тебя здесь встретить, — сказала Лена, вытаскивая сигарету из пачки. — Ты давно из Москвы?

Лене под тридцать. У нее круглое лицо с полными чувственными губами, стройная фигура и очаровательные ноги. Лена это знает и поэтому всегда носит короткие юбки. Чиркнув зажигалкой, она прикурила сигарету и уставилась на меня.

— Ну и чего ты увидела во мне такого необыкновенного? — спросил я, судорожно соображая, как найти способ избавиться от нее.

У меня вдруг возник дискомфорт при виде подруги, встрече с которой еще недавно я был бы рад. С Леной мы познакомились еще до ее замужества и последующего развода. Она работала помощником режиссера на телевидении, где мне иногда приходилось выступать, но все время мечтала стать ведущей тележурналисткой. Помощника режиссера никогда не показывают на телеэкране, а журналист у всех на виду. Внешние данные у нее были что надо, но, несмотря на все усилия, в корреспонденты ее упорно не пускали. И тогда Лена вышла замуж за одного влиятельного телечиновника, после чего сразу появилась на экране. И здесь, к удивлению многих, выяснилось, что при всех своих внешних данных у нее оказался еще и дар Божий. Лена очень скоро стала заметной тележурналисткой, ее передачи были интересны и сделаны по-настоящему добротно. Замужество за человеком, за которого она вышла ради карьеры, стало тяготить ее. Утвердившись на телевидении, Лена развелась. А вскоре ушла и с телевидения. Ее взяли заведующей отделом рекламы в крупный коммерческий банк.

Новая должность прельстила ее не только большими деньгами, но и фантастическим кругом знакомых. Лена великолепно знала, кто есть кто во всем городе, постоянно бывала на презентациях, банкетах и фуршетах и нигде не оставалась незамеченной. Казалось бы, цвети и наслаждайся жизнью. Но русской бабе всегда чего-то не хватает. Незадолго до отъезда в Москву я встретил Лену на улице и меня поразило ее лицо. Оно было бледным и состарившимся, в глазах светилась бездонная пустота. Лена никого не видела перед собой.

— Что с тобой? — спросил я, не скрывая удивления.

— Надраться хочется, а не с кем, — сказала она отрешенным тоном.

Я не замечал раньше, чтобы Лена пила.

— Пойдем в кафе, — сказал я. — Здесь за углом приличная забегаловка.

— Меня от этих точек общепита выворачивает наизнанку, — произнесла Лена. — Хочу нормальную человеческую обстановку. Без официантов и жующих рож за соседним столом.

Я постоял, размышляя несколько секунд. Лена попросилась:

— Может к тебе?

Я почувствовал, что ей надо выговориться.

В холостяцкой квартире не бывает ни уюта, ни изысканных блюд. Мы сели за стол на кухне, я достал из шкафа бутылку портвейна, из холодильника — кусок вареной колбасы и несколько соленых огурчиков. Она с удовольствием ела колбасу и похрустывала огурчиками. Хмель быстро ударил Лене в голову. Она слегка раскраснелась и, потягивая из стакана портвейн, сказала:

— Ты знаешь, Иван, я так соскучилась по нормальной домашней обстановке. В ней отдыхаешь душой. У моих новых знакомых этого нет. Там все по расчету. Если мне что-то сделали, значит я должна отплатить тем же. Это другой мир. Там нет места душе.

— Может и я пригласил тебя по расчету, — произнес я, доставая из шкафа вторую бутылку. — Откуда ты знаешь?

Лена подождала, пока я открою портвейн, подставила стакан. Потом сказала, не скрывая иронии:

— Какой из тебя бухгалтер? Ты еще только начинаешь думать, а все мысли видны на твоей рязанской физиономии. У расчетливых людей холодные глаза и безжалостное сердце. Они не знают сантиментов. У них вся жизнь подчинена удовлетворению физиологических потребностей, но только так, чтобы все это было обставлено хорошим гарниром. Первобытные животные с человеческим мозгом.

— Не думал, что ты можешь так разочароваться, — сказал я. — Мне казалось, что твоей жизни можно завидовать.

— Многим так кажется, — ответила Лена, откидываясь на спинку стула. — Но человек живет не только для того, чтобы жрать и спать. Он может вполне обойтись вот этой колбасой и такими огурчиками. — Она повертела огурец в руке. — Если душа спокойна, для счастья и этого хватит.

Лена захмелела неожиданно быстро, у нее стал заплетаться язык. Я подумал, что провожать ее в таком виде до дому будет неудобно. Постелил на диване, сам лег в кабинете на раскладушку.

Утром проснулся от шума воды в ванне. Заглянул в комнату, Лены на диване не было. Вскоре она вышла из ванны, свежая и помолодевшая, совсем не похожая на ту, которую я встретил вчера.

— Надеюсь, кофе у тебя есть? — спросила она, освобождая мне дверь в ванную.

— Ставь чайник, — сказал я. — Кофе займем у соседей.

Пока я умывался, Лена прибрала на кухне, вскипятила воду. Мы выпили по чашке кофе, которое у меня все-таки нашлось, от бутерброда с колбасой Лена отказалась. Отставив чашку в сторону, поднялась из-за стола, огладила ладонью юбку и сказала:

— Спасибо тебе за все. Проводи до двери, мне пора на работу.

Я встал со стула, пошел вслед за ней. У двери Лена остановилась и, не глядя на меня, спросила:

— Что, если я приду к тебе сегодня вечером?

— Хочешь рассчитаться, чтобы не быть должной? — спросил я, давая понять, что мне хватило и одного вечера.

— Хочу провести нормальный вечер в нормальной квартире. — В ее голосе звучала просящая нотка. Мне стало жалко Лену.

— Приходи, — сказал я. — Телевизор работает. Посидим вместе на диване.

Лена пришла с полной сумкой продуктов. Принесла полуфабрикаты ромштексов, сырокопченую колбасу, алтайский сыр, огурцы, помидоры, редиску, бутылку французского вина.

— Мне с тобой никогда не рассчитаться, — заметил я, глядя, как она выставляет на стол многочисленные закуски.

— Не прибедняйся. — Лена открыла духовку электропечи, в которой я хранил сковородки. — Иди, смотри телевизор. Как приготовлю, приглашу.

Ужинали мы снова на кухне. После ужина Лена осталась у меня. На этот раз мы спали вместе. Никаких клятв в любви и верности не произносили. Она ни о чем не просила, я ничего не обещал. Но, по всей видимости, заканчивать наши отношения на одном вечере не входило в ее намерения.

Сейчас Лена сидела за столиком и, глядя на меня, делала одну затяжку за другой. Наконец, отвела руку в сторону, постучала большим пальцем по сигарете, стряхивая пепел на пол, и спросила:

— Ты когда приехал?

В ее голосе звучала обида. Она, очевидно, считала, что я должен был предупредить ее о приезде. Или, во всяком случае, первой сообщить о том, что возвратился.

— Сегодня утром, — солгал я. Мне не хотелось отчитываться за свои действия перед кем-либо.

— А почему не позвонил? — спросила Лена, сдвинув к переносице тонкие накрашенные брови.

Это уже походило на сцену. Конечно, легче всего было сказать, что я не хочу с ней больше встречаться. Но я понимал, что для нее это будет слишком большим ударом. Лена нарисовала в своем воображении будущее наших отношений совсем не так, как я. Мое сочувственное расположение она приняла за что-то гораздо большее. Пусть сама поймет это. А сейчас мне надо было придумать повод, который бы не дал нам возможности остаться вместе. Хотя бы только сегодня. В голову пришла неожиданная, но хорошо объясняющая мое поведение мысль.

— Я специально не хотел звонить тебе, — сказал я, глядя на Лену. — Встретиться все равно бы не успели. Через час я уезжаю к дядьке. Тетка написала, что он серьезно заболел. А он у меня самый близкий человек. Надо хотя бы недельку пожить у него. Вернусь, сразу позвоню.

— А нельзя поехать к немузавтра? — Лена загасила сигарету и достала новую.

— Он ждет меня сегодня, — сказал я, отставляя пиво. Мне уже не хотелось пить. — Я дал ему телеграмму из Москвы. Представляешь, как там будут волноваться, если я не появлюсь?

— Где он живет? — спросила Лена.

— В Змеиногорске, — сказал я.

Это была правда. У меня действительно жил дядька в Змеиногорске и я у него давно не был.

— А я так хотела провести с тобой вечер, — разочарованно протянула Лена. Она посмотрела на меня, давая понять, что приняла объяснение. Затем, кивнув на стакан с пивом, спросила: — Ты еще долго будешь здесь сидеть?

— Пошли. — Я отодвинул пиво и встал из-за стола. Она загасила сигарету и тоже поднялась.

На ближайшем углу мы распрощались, договорившись созвониться, как только я вернусь. Я смотрел, как она заворачивает за угол дома, ощущая в душе странную пустоту. Все женщины мира вдруг потеряли для меня всякий интерес. Еще недавно я бы не отпустил Лену — красивую, длинноногую, умеющую, несмотря на свою расчетливость, быть преданной и ласковой. Из-за такой женщины не один нормальный мужик мог бы потерять голову. А у меня ее уход не вызвал никаких эмоций. Словно воробей слетел с тротуара и исчез за соседним забором. И даже угрызения совести за откровенную ложь нисколько не мучили. Ведь никаких писем из Змеиногорска я не получал и телеграмм туда не отправлял тоже. Но к дядьке теперь ехать все равно придется. Лена обязательно проконтролирует, где я нахожусь. От нее ничего не скроешь. А быть пойманным за руку мне все же не хотелось. Проводив Лену взглядом, я постоял несколько мгновений в раздумье и пошел к автобусной станции.

Бог забыл Змеиногорск с тех пор, как в нем закрыли последний рудник. Когда-то в городе добывали серебро и золото, а теперь все забросили. Молодежь уезжает отсюда сразу после школы, потому что устроиться на работу здесь негде. Старики, получая пенсию, медленно доживают свой век.

Дядьке уже за семьдесят, но глубоким стариком он не выглядит. Когда я подходил к его дому, он колол в ограде дрова. От высокой кучи белых березовых поленьев исходил приятный запах свежего дерева. Увидев меня, он выронил из рук топор и, раскрыв объятья, удивленно воскликнул:

— Иван, ты откуда?

— Соскучился, вот и приехал, — сказал я, шагая ему навстречу.

Мы обнялись. Затем дядька отступил на шаг, окинул меня взглядом с ног до головы, но ничего не сказал. Очевидно, мой внешний вид его устроил.

— Пошли в дом, — сказал он. — Ты с дороги-то, чай, проголодался?

В бревенчатом доме было тихо и прохладно. Только на стене тикали ходики, из которых на длинной железной цепочке свешивалась гирька, похожая на еловую шишку. Такие часы почти нигде не сохранились. Даже здесь, в сибирской глуши, они были исторической редкостью. Я прошел на середину кухни, заглянул в комнату и, удивившись, что она пустая, спросил:

— А где тетя Таля?

— На огороде. Огурцы пошла смотреть. Сейчас придет.

Дядькину жену звали Наталья. Но все родственники, сколько я себя помню, почему-то называли ее Талей. Звал ее так и я.

В сенях звякнуло ведро, дверь отворилась и на пороге появилась хозяйка.

— Гость-то у нас какой, — всплеснула она руками, увидев меня. — А я и угощенья не приготовила.

Тетя Таля была добрейшим человеком, иногда мне даже казалось, что ко мне она относится лучше, чем к своим детям. Ее гостеприимству не было предела. Она суетливо заглянула в холодильник, захлопнула его и вышла в сени. Принесла оттуда эмалированную чашку сотового меда. Поставила ее на стол и полезла в подполье, из которого достала кринку холодного молока. Нарезала большие ломти свежего хлеба, положила их на тарелку и усадила меня за стол.

— Перекуси, — сказала она. — Отец баню топит. Пока попаритесь, приготовлю ужин.

Она почему-то никогда не называла мужа по имени, навеличивая его словом «отец».

— Надолго к нам? — спросила тетка, сев напротив меня и подперев кулачком подбородок.

— Пока не надоест, — ответил я, наливая в кружку молоко.

— Вот и хорошо, — обрадовался дядька. — Завтра поедем на покос.

Услышав о покосе, я чуть не поперхнулся. Однажды он уже брал меня метать сено. К середине дня на моих ладонях вздулись большие водянистые волдыри. Дядька посоветовал проткнуть их иголкой и протереть тройным одеколоном. Я так и сделал, когда мы вернулись домой. Но едва одеколон коснулся пораженной кожи, я взвыл от боли. Дядька одобрительно похлопал меня по плечу и утешающе сказал:

— Терпи, к утру пройдет.

Я заснул только к середине ночи. Ладони горели, словно в них положили раскаленные угли. Спина и мышцы от непривычной работы болели настолько, что я с трудом поднимал руки. Я не уснул, а провалился в забытье. Но едва рассвело, дядька растолкал меня.

— Собирайся, пора ехать, — сказал он и, гремя сапогами, которые при каждом шаге лязгали железными подковами, пошел на кухню.

— Куда? — спросил я, охваченный недобрым предчувствием.

— Метать сено, — строго отрезал дядька.

— Разве мы его не сметали? — ужаснулся я.

— Да ты что? — удивился дядька. — Нам еще и на завтра хватит.

Вот почему слова о покосе не обрадовали меня. Отхлебнув молока, я спросил:

— Опять метать сено?

— Нет, — засмеялся дядька, очевидно вспомнив мои мозоли. — На этот раз косить. Это полегче.

Первой в баню пошла тетя Таля. Несмотря на сухонькую фигуру, она парилась сильнее любого мужика, поэтому всегда ходила в первый жар. Из бани тетя Таля пришла с потным красным лицом, в накинутом на плечи влажным полотенцем. Вслед за ней пошли мы. Когда, напарившись, мы вышли из бани, на столе уже стояла закуска, рядом с которой возвышалась бутылка водки. Дядька, кряхтя, уселся за стол и потребовал сначала квасу.

— Тебе чо, не по глазам уже? — сказала тетя Таля, кивая на кринку.

Дядька налил квасу себе и мне. Выпил, крякнул и, посмотрев на меня, сказал:

— Ну вот, теперь ты похож на человека. А то, когда появился, я даже испугался. Бледный какой-то, словно хворый.

Он протянул руку к бутылке, отвернул пробку и налил всем по рюмке. Поднял свою, выпил и, вместо того, чтобы закусить, неожиданно спросил:

— Ты когда женишься-то? Не надоело болтаться одному?

— Сейчас они живут по-своему, — сказала тетя Таля, сморщившись после выпитой водки и вытирая ладонью мокрые губы. — Вон Степка Кондрашов который год как развелся, а жениться не собирается. Баб одиноких полно, обслужить есть кому, а ему больше ничего и не надо.

— Ты Степку-то с нашим Иваном не ровняй, — обиделся дядька. — Степка забулдыга, а Иван книги пишет.

— И забулдыге жена не помешала бы, — продолжала тетка. — Мужику с бабой всегда легче. С бабой он как бы при деле.

— А хочешь, Иван, я тебя женю? — От неожиданной мысли у дядьки озорно сверкнули глаза. — У нас тут соседка Римка Хромова, девка прямо на загляденье. Завтра же могу сосватать.

— А как же покос? — спросил я.

Дядька посмотрел на меня, перевел взгляд на жену, кашлянул и сказал:

— Покос можно на день отложить.

Я не ожидал столь горячего участия родственников в своей судьбе. Женитьба никогда не волновала меня, я не думал о ней. По всей видимости, не пришло время.

— Давайте лучше выпьем, — сказал я, стараясь переменить тему разговора…

На покосе мы пробыли целую неделю. Потом кололи с дядькой дрова, чинили крышу дома и дворовых построек. Но вскоре хозяйственные дела надоели и я стал ходить по утрам на рыбалку. Речка протекала прямо за огородами. Главной ее рыбой были пескари. Но нередко попадались чебаки, а однажды я вытащил довольно приличного хариуса. Дядька молча смотрел на мои забавы, но в конце концов не выдержал. Когда я вновь стал собираться на рыбалку, он как-то особо пристально посмотрел на меня, сопя, вышел во двор и принес оттуда новенькую корчажку.

— Вчера весь день возился с ней, — сказал он, ставя корчажку около моих ног.

Корчажки плетут из тонких ивовых прутьев и ставят недалеко от перекатов, где собирается рыба. Снасть эта довольно уловистая, за ночь можно поймать рыбы на хорошую сковородку, а то и больше. Беда в том, что такая ловля не представляет никакого спортивного интереса. Я скользнул по корчажке равнодушным взглядом и снова занялся рыболовными крючками.

— Брось ты эту ерунду, — не выдержал дядька, увидев крючки. — Я тебе такую снасть сделал, что никакой удочкой столько не добудешь.

— Меня не рыба интересует, заметил я, — а процесс ее ловли.

Дядька отодвинул корчажку ногой, подсел ко мне и, перейдя на заговорческий шепот, сказал:

— А Римка Хромова девка, что надо. Видел ее?

— С длинными косами и в короткой юбке? — спросил я.

— Ну да, — согласился дядька.

— Видел, — ответил я. — Красивая. Но сердце занято другой.

— А чего же не женишься? — спросил дядька, повысив голос.

— Она не соглашается, — сказал я, затягивая на крючке узел.

— Не соглашается? — он отодвинулся и недоверчиво окинул меня взглядом, словно хотел найти невидимый дотоле изъян.

Я молча кивнул.

— Значит серьезная, — сказал дядька и, взяв корчажку, направился во двор.

А я вдруг вспомнил первую встречу с Машей, ее бледное лицо и стремление держаться на расстоянии от других. Было такое впечатление, что она чего-то боялась. В тот вечер Маша была колючей, как ощетинившийся еж. Из-за этого мы могли так и не узнать друг друга. Если бы не случайная встреча у метро, мы бы больше никогда не увиделись. При одной мысли об этом у меня защемило сердце.

Я уже не мог без Маши. О чем бы ни начинал думать в последние дни, все мысли возвращались к ней. Отложив удочки, я пошел на почту звонить в ОВИР. Мне сказали, что заграничный паспорт готов, но его еще не подписал начальник.

Попрощавшись с дядькой и тетей Талей, я вернулся в Барнаул, думая лишь о том, что отсюда до Москвы остается всего четыре часа полета. В подъезде дома встретил соседа Серегу.

— Тебе письмо, — сказал он и как-то странно посмотрел на меня. — Подожди, сейчас принесу.

Я бросил взгляд на конверт. Вместо обратного адреса в его левом верхнем углу было написано крупным женским почерком: «Твоя Маша». Я торопливо разорвал конверт, достал из него письмо. Оно начиналось словами: «Ваня, милый, как я соскучилась по тебе…»

У меня закружилась голова. Я сел на диван, положил руку с письмом на колени и закрыл глаза. И сразу увидел Машу, ощутил ее легкое дыхание, словно она сидела рядом, разглядел пульсирующую жилку на ее шее. Я понял, что не могу без нее. Серега стоял рядом и непонимающе смотрел на листок бумаги, который я держал в руках.

— Отвезешь в аэропорт? — спросил я, подняв на него глаза.

— Что-то случилось? — он сделал шаг к дивану и наклонил голову, пытаясь заглянуть в листок.

Я снял телефонную трубку и набрал номер авиакассы, который знал по памяти. Мне ответили, что на завтрашний московский рейс осталось еще два билета.


8
Самолет только начал снижаться для посадки в аэропорту Домодедово, а меня уже начал бить мандраж. Я почему-то разволновался от предчувствия встречи с Машей. Я боялся, что за это время в наших отношениях могло что-то измениться.

Когда автобус, везущий пассажиров из аэропорта в город, въехал на улицы столицы, я твердо решил, что с пустыми руками на свидание заявляться нельзя. Женщины любят подарки, даже пустяковые. Для них главное — внимание. Вспомнил, что рядом с Пушкинской площадью на одном из зданий видел вывеску «Наташа». Судя по названию, это был магазин женских товаров.

Магазин оказался большим и богатым. В нем можно было купить все, начиная от белья и кончая демисезонными пальто.

Я долго ходил по длинным и просторным залам, выбирая нужную вещь. Взгляд останавливался то на платье, то на ажурной кофточке, но я не знал, какой размер носит Маша. Да и подойдут ли они ей? Ведь такие вещи обычно не покупаются без примерки. Наконец, я остановился у отдела, где продавали ночные рубашки. Мне понравились сразу три: белая, кремовая и голубая с квадратным вырезом на груди, отделанном тонкими кружевами. Я долго рассматривал их, пока не остановил выбор на голубой. Продавщица положила рубашку в пакет, я затолкал его в сумку и неторопливо направился к выходу. И вдруг мой взгляд упал на изящное длинное платье из тонкой голубовато-серебристой ткани. Мне показалось, что Маша будет выглядеть в нем прекраснее феи. Я посмотрел на продавщицу, которая по своей комплекции походила на Машу, и сказал:

— Если это платье на вашу фигуру, я его возьму.

— На мою, — ответила продавщица, повернувшись ко мне. — Но оно дорогое.

— Это не имеет значения, — сказал я, доставая бумажник.

Продавщица сняла платье с плечиков, свернула и положила в пакет. Я рассчитался. Продавщица протянула мне чек.

— Сохраните его, — сказала она. — Если платье не подойдет, вернете завтра. Его все равно купят.

Я положил чек в бумажник и вышел. Напротив магазина через Тверскую стояло совершенно нелепое для центральной улицы Москвы похожее на гармошку здание газеты «Известия». Недалеко от него вниз по Тверской находился знаменитый еще с дореволюционных времен гастроном «Елисеевский». Даже не в самые лучшие времена здесь всегда можно было разжиться деликатесами. Я зашел под его сверкающие своды, купил две бутылки хорошего вина, кое-какой закуски и только после этого отправился на Шоссе Энтузиастов. Я не предупредил Машу о своем приезде, но был уверен, что она дома.

На лестничной площадке перед самой дверью Машиной комнаты меня вдруг снова охватила нерешительность. Я остановился, боясь протянуть руку к звонку. За дверью было тихо и таинственно, как перед входом в незнакомую пещеру. Некоторое время я стоял, молча прислушиваясь к малейшим шорохам. Было так тихо, что я услышал стук собственного сердца. Наконец, мне показалось, что за дверью раздались легкие шаги. Я нажал на кнопку звонка и сразу услышал знакомый голос.

— Кто? — спросила Маша и от звука ее голоса у меня перехватило дыхание.

— Свои, — хрипло ответил я, нетерпеливо переступая с ноги на ногу.

Дверь приоткрылась. Маша, увидев меня, слегка побледнела, потом бросилась ко мне, обхватила руками шею и начала целовать в щеки и губы.

— Иван, милый! — Она прижалась горячим лбом к моей щеке и я почувствовал, что она дрожит. — Я думала, ты никогда не приедешь.

Она подняла на меня глаза, в которых блеснули слезы. Я обнял ее за плечи, прижал к себе и переступил порог. Она вытерла глаза ладонью и, опустив голову, сказала:

— Прости. Я так разволновалась… Сама не знаю отчего. — Поцеловала меня в плечо, взяла за руку и провела в комнату. На ее лице светилась детская улыбка.

В комнате все было по-прежнему. Те же две кровати — одна у стены, другая у окна. Тот же стол, застеленный клетчатой скатертью.

— Поставь вещи сюда. — Маша взяла у меня сумку, придвинула ее к стенке. — Ты когда прилетел?

— Прямо с самолета, — сказал я и, взяв в руку ее ладонь, прижал к своей щеке. Она была теплой и нежной, как у ребенка.

Я смотрел ей в глаза и чувствовал, что эта женщина стала мне дороже жизни. Я никогда не думал о счастье, но сейчас мне казалось, что уже одно то, что я мог стоять рядом с ней и смотреть на нее, было счастьем. Несколько мгновений мы молча глядели друг на друга. Потом она спросила:

— Ты, наверное, голоден?

Я кивнул.

— Иди, умывайся. Я соберу на стол.

Я нагнулся к сумке, достал вино и пакеты с закуской. Она сложила их на руку, словно беремя дров, и, вздохнув, сказала:

— Я так хочу праздника.

— Я тоже, — ответил я и достал пакет с покупками. — Это тебе.

Она положила на стол бутылки с закуской, достала из пакета голубую рубашку, встряхнула ее, та развернулась на всю длину.

— Она такая красивая… — Маша положила рубашку на стол и разгладила ее пальцами. Потом достала платье, охнула и, резко повернувшись, сказала: — Ты просто не знаешь, куда тратить деньги.

— Ты самая красивая женщина на свете, — произнес я. — Ты всегда должна ходить в таких платьях.

Она отвернулась и начала засовывать в пакет ночную рубашку. Платье лежало на столе и Маша постоянно бросала на него взгляд.

— Померить? — спросила она и посмотрела на меня.

— Конечно, — сказал я. — Но, может, сначала перекусим, а потом устроим показ мод?

Мне хотелось, чтобы это стало кульминацией нашего ужина. Но я просчитался.

— Сегодня я не готова стать манекенщицей, — сказала Маша, взяла платье за плечики и положила его на кровать. Что-то не давало ей покоя. Но я не мог понять, что именно.

Пока я приводил себя в порядок, Маша накрыла на стол и переоделась. На ней была тонкая розовая кофточка с коротким рукавом и короткая юбка, открывавшая почти на всю длину красивые ноги. Стянутые на затылке волосы делали лицо серьезным, но взгляд больших серых глаз был теплым и бесконечно нежным.

— Господи, — невольно вырвалось у меня. — Неужели мы опять вместе?

Я подошел к Маше и обнял ее, ощутив сквозь рубашку трепещущее тело. Она провела ладонью по моей спине, спросила:

— Как твое сердце?

— А твое? — Я осторожно поцеловал ее волосы, от которых исходил уже знакомый мне еле уловимый, возбуждающий запах духов.

— Пойдем за стол, — сказала Маша, высвобождаясь из моих объятий.

Мы сели друг против друга, я положил руки на стол и уставился на Машу. Мне было хорошо, как никогда в жизни. Я готов был смотреть на нее, наслаждаясь очарованием лица, глаз, красиво очерченных, немного выпуклых губ и у меня не возникало никаких плотских желаний. Мне было хорошо уже оттого, что она находилась рядом.

На улице потемнело, в открытую форточку подул ветер. Тюлевая штора зашелестела, поднимаясь над полом.

— Дождь собирается, — сказала Маша, вставая со стула и направляясь к окну.

— В такую погоду лучше всего сидеть при свечах, — сказал я.

— Я люблю слушать дождь. — Маша прикрыла глаза и качнулась.

— В этом доме с крыши ему до нас не достучаться, — заметил я.

— Я слушала дождь дома, на Байкале. — Маша снова качнулась. — И еще я люблю, когда ночью шумит лес. Весь мир за окнами становится таинственным и даже мрачным. Такое впечатление, что ты не на земле, а на другой планете.

— Ты соскучилась по Байкалу? — спросил я.

— Очень. — Маша наклонила голову и улыбнулась. — Я хочу, чтобы ты поехал туда со мной. Там так хорошо гулять вдоль кромки воды или просто сидеть на берегу, смотреть на горизонт, ожидая появления лодки, и слушать, как плещутся волны. Вода никогда не надоедает.

— Это правда, — сказал я. — Даже, если слушаешь звон ручья.

— Поехали на Байкал? — неожиданно предложила Маша.

— Ты что? — удивился я. — Ведь мы должны лететь в Прагу. Кстати, ты оформила заграничный паспорт?

— Оформила. — Маша подвинула к себе пустой фужер. — Но если бы пришлось выбирать между Байкалом и Прагой, я бы выбрала Байкал.

— Да что с тобой? — спросил я, не скрывая удивления.

— Не знаю. Тянет домой.

Маша произнесла это грустным тоном. Я налил в фужеры вина. Мы чокнулись. Фужеры издали тонкий, переливчатый звон.

Маша смотрела мне в глаза, но я был уверен, что она не видит меня: ее взгляд был устремлен куда-то дальше. Я протянул руку и коснулся ее ладони. Маша прикрыла глаза и сказала:

— Хочу сходить с тобой на балет в Большой театр…

При этом она повернулась к кровати и посмотрела на платье. Я удивился ее просьбе, но пообещал:

— Завтра же узнаю, что идет в Большом. А почему тебе хочется именно туда?

— Просто хочу побывать там с тобой.

Дождь за окном усилился и теперь его стук перешел в непрерывный монотонный шум. Небо стало совсем черным, комнату затянул сумрак. Весь мир исчез и мне показалось, что на земле остались только мы с Машей. Но это не пугало меня. Глядя на нее, я испытывал благоговейное блаженство. Меня не интересовало ничто в мире кроме Маши.

Мы просидели за столом до позднего вечера, разговаривая на разные темы и вспоминая события из своей жизни, по большей части незначительные. Со стороны разговор мог показаться пустым и наивным. Но слова для нас не имели никакого значения. Главное, что мы были рядом и нам было необыкновенно хорошо.

Когда мы поднимались из-за стола, Маша сказала:

— А вот теперь я хочу примерить платье.

— Только этого и жду, — сказал я, обняв ее за плечо и поцеловав в висок. — Может быть сегодня ночью ты приснишься мне в нем…

Она засмеялась и направилась к кровати. Взяла платье, подняла его на вытянутых руках, пытаясь лучше рассмотреть и в это время в комнате погас свет. Все здание погрузилось в кромешную тьму. Я сразу услышал шум ветра, который бросал охапки дождевых капель в наше окно и от этого стекла слегка позванивали.

— Наверное, где-то оборвало провода, — сказал я, обернувшись к Маше.

— Это нехорошая примета, — произнесла она. Я услышал, как Маша открыла дверку шкафа и, стукнув плечиком, повесила туда платье.

— Ну и суеверная же ты, — сказал я, протянув к ней руки.

Я обнял ее и прижал к себе.

Она повернула голову, наши губы встретились и для меня сразу перестало существовать все остальное. Никогда я не целовал ни одну женщину с таким трепетным наслаждением, как Машу. Меня переполняла нежность, от которой я забывал себя…

В понедельник утром я был в издательстве у редактора отдела художественной литературы Василия Федоровича. Едва я открыл дверь, он соскочил с кресла и произнес трагическим тоном:

— Ну, наконец-то!

Можно было подумать, что меня посылали добывать пищу и пока я ходил, половина ожидающих моего возвращения умерли с голода.

— Ты почему столько времени молчал? — спросил он, пожимая мою ладонь.

— Что-нибудь случилось? — в свою очередь спросил я.

— Зденка Божкова послала третий факс. На восемнадцатое августа назначена презентация твоей книги, а мы не знаем, где ты. Ты собираешься ехать в Прагу?

— Собираюсь. И не один.

Василий Федорович отпустил мою руку и скосил глаза. Несколько мгновений он, не скрывая удивления, молча и сосредоточенно рассматривал меня, потом спросил:

— Что значит не один?

— С девушкой, — сказал я.

— С девушкой? — переспросил Василий Федорович и показал рукой на стул около своего стола. Я сел. — Я сейчас сделаю кофе. Это еще тот, что приносил ты.

Он включил плитку, налил в турку воды из графина, прошелся по кабинету, сел в кресло. Поднял на меня глаза, словно ожидая ответа, потом спросил:

— Загранпаспорт получил?

Я похлопал ладонью по внутреннему карману пиджака, где лежали заграничные паспорта — мой и Машин.

Василий Федорович встал, открыл дверку шкафа, достал кофе. Насыпал чайной ложкой кофе в турку. Подождал пока начала подниматься коричневая пена, снял турку с плитки, поставил ее на журнальный столик. Мне показалось, что все это он делает преднамеренно медленно.

— Ну и что же это за девушка, с которой ты собираешься лететь? — спросил он, протягивая мне чашку.

— Серьезная девушка, — сказал я. — Самая красивая в мире.

— Некрасивых девушек не бывает, — заметил Василий Федорович. — Некрасивыми становятся только жены.

Он снова посмотрел на меня и сказал, саркастически усмехнувшись:

— Может быть напишешь хороший роман. У писателя постоянно должны быть приключения.

— Директор издательства тоже полетит в Прагу? — спросил я, не обратив внимания на его усмешку.

— Полетит, но позже. — Василий Федорович отхлебнул глоток кофе. — Он ведь бизнесмен. Книга, как таковая, его мало интересует. Для него главное — финансовая выгода от книгоиздания. Сейчас утрясаются кое-какие детали договора между нашим и чешским издательствами. Когда все будет готово, директор подпишет в Праге договор. Он хочет наладить не разовое, а долговременное сотрудничество. Насколько я знаю, чехи тоже хотят этого.

Мне стало немного не по себе. Я никогда не был на заграничных представительских мероприятиях, никто не учил меня деловому этикету. С директором было бы легче. Все внимание чешской стороны сосредоточилось бы на нем, я бы остался в тени. Теперь придется отдуваться за целую державу.

— Не переживай, — сказал Василий Федорович, угадав мои мысли. — Больших глупостей не наделаешь, а маленькие простятся. Тем более, с тобой едет дама. С ней будет легче. Я сейчас скажу секретарше, чтобы отправила факс в Прагу. Тебе же нужно заказать двухместный номер. Зайди после обеда или позвони. Я думаю, ответ уже будет. Тогда и пойдешь покупать билеты.

— У вас нет знакомых в Большом театре? — спросил я.

Василий Федорович посмотрел на меня, как психиатр на неожиданно появившегося в палате нового больного. Потом спросил:

— Зачем тебе знакомые в Большом театре?

— Хочу знать, что у них идет завтра, — ответил я.

— «Жизель», — сказал Василий Федорович. — Я видел афишу, когда ехал на работу.

— Спасибо, — произнес я. — Я уже сто лет не был на балете.

…В Большой театр любители искусства ходят, как в храм. Там каждая ступенька, каждая дощечка паркета для них священны. Мы прогулялись взад-вперед по фойе, при этом Маша все время держала меня под руку. Можно было подумать, что мы здесь не зрители, как и все остальные, а их царские величества, шагнувшие из распахнутых дверей в зал, где высшая знать дожидалась нашего появления. Я нарочно замедлял шаг, когда в ее поле зрения попадала очередная особа, потому что окинув Машу взглядом и по достоинству оценив ее платье, дамы переключали внимание на меня. Я никогда не ощущал на себе столько женских взглядов и мне казалось, что от этого у меня даже выпячивается грудь. Наконец, прозвенел звонок и мы заняли свои места в шестом ряду партера.

Прозвучала увертюра, занавес раздвинулся и на сцене началось волшебство. Я всегда считал балерин особыми существами, отличающимися от обычных людей тем, что движениями тела они могут выразить и музыку, и человеческие чувства. Это особый дар, дающийся очень немногим. Хороших балерин во всем мире можно пересчитать по пальцам.

Партию Жизели танцевала молодая балерина, приглашенная на этот спектакль из Перми. Она была великолепна. Маша следила за каждым ее движением, сопереживала тому, что происходило на сцене, иногда вытягивая шею и чуть приподнимаясь с бархатного кресла, чтобы лучше увидеть действие. В Большом все располагает к высоким чувствам. И музыка, и действие на сцене, и позолота великолепных лож, и даже обитые темно-бордовым бархатом кресла.

Когда спектакль закончился и зрители начали вставать со своих мест, Маша взяла меня под руку, прижалась лицом к моему плечу и тихо сказала:

— Спасибо тебе за это чудо…

Мы вышли из театра. После прекрасной музыки улица оглушила шумом. По Охотному ряду мчались бесконечные стада машин, непрерывно пытаясь обогнать друг друга. Тротуары были полны народа.

— Мне что-то не хочется домой, — сказала Маша, снова прижимаясь ко мне. — Давай пройдемся по Тверской?

Мы прошли мимо здания Государственной Думы, через площадь, от которой возвышались величественные стены и башни Кремля, завернули за угол и направились вверх по Тверской. Около памятника Юрию Долгорукому остановились.

— Может зайдем перекусим? — предложил я, кивнув на вывеску ресторана «Арагви».

— Я не люблю грузин, — сказала Маша. — У них похотливые взгляды.

— Ну тогда пойдем в «Центральный»? — По другую сторону от памятника светилась еще одна вывеска.

— Пойдем, — как-то безучастно согласилась Маша.

Несмотря на вечер, большой ресторанный зал был наполовину пустым. Мы сели за столик у окна. К нам тут же подскочил официант и протянул меню. Маша предупреждающе подняла ладонь, давая понять, что не хочет читать и сказала:

— Мне только мороженое и чашку кофе.

— Мне то же самое и фужер красного вина, — попросил я.

— Мы подаем только бутылками, в фужеры не разливаем, — сухо ответил официант, которому явно не понравился наш маленький заказ.

— Ну тогда бутылку, — сказал я. Официант молча кивнул.

Вскоре он принес вино и два фужера. Потом поставил перед нами мороженое. Маша отпила глоток вина, отодвинула фужер и тихо произнесла:

— Я так боюсь выглядеть в Праге белой вороной.

— Ты не будешь выглядеть белой вороной, — сказал я.

— Почему? — Она недоверчиво посмотрела на меня.

— Потому что ты всегда ведешь себя естественно. Это самое нормальное состояние человека.

— И все равно я трушу. Я даже не знаю, что мне надеть на твою презентацию.

— В этом платье ты будешь выглядеть принцессой. — Ее длинное, чуть не до пят, серебристое платье из легкой, почти воздушной ткани, было чудесным. На груди оно собиралось в складку, как у древних гречанок, сзади был глубокий треугольный вырез. Я только теперь понял, как угадал со своей покупкой.

— Нет, я серьезно.

— И я серьезно, — сказал я, стараясь придать своим словам как можно большую убедительность. — В этом платье на любом приеме ты будешь великолепной.

— А как я выглядела в театре?

Я чуть не упал со стула от ее слов. Устроить такую кутерьму из-за театра, целый день проторчать в ванне, а потом в парикмахерской и все только потому, чтобы посмотреть, как она выглядит в своем платье по сравнению с другими в театральном обществе. Маша почувствовала, что я закипаю и торопливо сказала:

— Балет был великолепный. Я просто в восхищении от Жизели. Но я же должна думать о нашем с тобой престиже. Мне нужно было знать, как я выгляжу.

Я залпом выпил свое вино, рассчитался с официантом и мы вышли из ресторана. Вечер был удивительно теплым. Желтый свет фонарей заливал тротуар. Верхушки деревьев чуть раскачивались от легкого ветерка, их тени скользили по асфальту, мы постоянно наступали на них и нам казалось, что тени стоят на месте, а качаемся мы.

Потом мы прошли вниз по Тверской, по подземному переходу вышли к гостинице «Москва», взяли такси и поехали на Шоссе Энтузиастов. Дома нас ждала Машина подруга Ольга. Мне показалось, что она стояла за дверью своей комнаты и определяла по слуху, когда мы выйдем из лифта. Маша еще рылась в своей сумочке, ища ключ, а Ольга тихо, словно боялась, что ее услышат посторонние, спросила:

— Вы когда улетаете?

— Завтра, — сказала Маша. — А что?

— Открывай дверь, там поговорим.

Мы прошли в комнату. Ольга плотно закрыла за собой дверь и сказала, глядя на Машу:

— Ко мне брат приехал… С другом… Можно им пожить у тебя, пока вас не будет?

Я сразу вспомнил брата и его друга, их кровавую драку с чеченцами. Симпатичные ребята, но, наверняка, опять ввязались в какие-то приключения. Мне не хотелось сейчас расспрашивать об этом. Ольга ждала ответа, а Маша смотрела на меня и молчала.

— А сейчас они где? — спросил я.

— У меня, — сказала Ольга. — Они даже не будут выходить из комнаты, когда перейдут к вам.

— Что ты скажешь? — спросила Маша, все так же глядя на меня.

— А что тут говорить? — пожал я плечами. — Надо выручать.

— Когда будем уезжать, я занесу тебе ключ, — сказала Маша Ольге и, опершись плечом о стену, начала снимать с ноги туфлю.

Ольга вышла. Я закрыл за ней дверь и подошел к Маше.

— Они же нашли этого Казбека и подложили ему в машину бомбу, — сказала она.

— Ну и что? — спросил я.

— Машина взорвалась. Казбека и трех его друзей разнесло в клочья. Теперь чеченцы охотятся за ребятами.

— И конец этой охоте наступит тогда, когда на земле не останется ни одного чеченца или ни одного русского, — заметил я.

— Ты не знаешь, что за люди чеченцы, — сказала Маша. — Если бы рассказать правду о том, что они делают у себя с русскими, Чечни бы уже не было.

Мы разделись и легли спать. Маша положила руку мне на грудь, осторожно провела по ней пальцами и сказала:

— А на Кавказе красиво. Помнишь, как Лев Толстой постоянно восклицал в своих «Казаках»: «А горы! Горы!». Я специально прочитала эту книгу перед тем, как поехала в Чечню.

— Зачем ты туда поехала? — спросил я.

— Чтобы убежать от себя. Я не могла оставаться там, где жила.

— Почему? — Я повернулся лицом к Маше и, привстав на локте, посмотрел на нее. Ее волосы рассыпались по подушке, на бледном лице четко вырисовывались большие темные глаза и полоска губ.

— После того, как разбился Алеша, я не могла оставаться в Забайкалье. Из части как раз направляли в Чечню вспомогательный батальон. Меня взяли медсестрой.

Она впервые назвала имя своего мужа. Но я не ревновал ее, потому что знал: к мертвым не ревнуют. О них говорят или хорошо, или ничего.

— Ты и сейчас его любишь? — спросил я.

— Мне кажется, кроме тебя у меня никогда никого не было.

Она снова вздохнула и, закрыв глаза, замолчала. Я обнял ее. Она положила голову мне на плечо. Мне показалось, что она вздрагивает. Я не знал, что это — тихий плач или прерывистое дыхание. Я прижал ее к себе и поцеловал в голову.

В эту ночь я долго не мог заснуть. Не от каких-то глубоких или тяжелых раздумий. В голове не было ни светлых, ни тревожных мыслей, но сон не шел. Так бывает, когда перенапрягаются нервы. И еще мне казалось, что за все это время Маша не сказала мне чего-то, самого главного…

Проснулись мы почти одновременно, когда рассвет начал едва заниматься над Москвой. Было непривычно тихо. Лишь с Шоссе Энтузиастов иногда доносился похожий на реактивный звук надсадный гул редких, проносящихся с бешеной скоростью машин. Мы выпили по чашке кофе, переоделись в дорожную одежду, я, на всякий случай, проверил наличие паспортов и авиабилетов. Перед тем, как выйти из квартиры, мы присели на стулья и посидели молча несколько мгновений.

Закрыв дверь, Маша отнесла ключ Ольге. В лифте она сказала:

— Ты знаешь, сколько их там?

— Сколько? — спросил я.

— Четверо. Ольгин брат и с ним еще трое парней.

— Ну и что это значит? — не понял я.

— То, что у них в Москве крупное дело, — сказала Маша. — Они разыскивают чеченцев, которые убивали русских.

Я понял, что Машина квартира нужна им как временная база. Из-за этого мы с ней могли влипнуть в неприятную историю. Но меня тут же отрезвила простая мысль. Мы передали квартиру на хранение Ольге. За все, что в ней произойдет, теперь отвечает только она.


9
Когда стюардесса объявила, что самолет пошел на посадку в пражском аэропорту Рузине, Маша прильнула к иллюминатору, чтобы лучше рассмотреть пейзаж незнакомой страны. Но самолет из солнечного пространства погрузился в облака и за стеклом проплывала лишь белая вязкая мгла. Несколько раз нас встряхивало и некоторые из пассажиров, расширив глаза, нервно хватались за ручки кресел. Но вот мгла поредела и внизу мелькнули желтеющие короткой стерней убранные поля, асфальтовые дороги и маленькие деревеньки с красными черепичными крышами домов.

Самолет пошел над самой землей, коснулся колесами бетонной полосы, по краю которой засверкали огни сигнальных фонарей, затормозил так, что нас по инерции стало прижимать к передним креслам. За окнами шел дождь, бетонное поле аэродрома блестело от влаги. Шагнув на трап, внизу которого стояла девушка в незнакомой нам темно-синей униформе, мы огляделись. На пражском аэродроме все выглядело так же, как и у нас. Даже длинное серое двухэтажное здание аэропорта походило на наши. Отличие состояло лишь в том, что на кабинах всех аэродромовских машин вместо привычных «Аэрофлота» или «Сибирь» были нарисованы три буквы CSA. Сырой, набухший от дождя воздух был пропитан запахом керосина.

Мы не сдавали вещи в багаж, все, что взяли с собой, вошло в две небольших сумки. Маша расстегнула свою сумку, достала зонт, раскрыла его над головой. Под мелким дождем мы прошли к зданию аэропорта, где сразу оказались в зале паспортного, а затем таможенного контроля. Миновав их, через узкие двери вышли в зал для прилетающих и улетающих пассажиров. У самого входа в него, выстроившись в две шеренги, стояли встречающие. У многих из них в руках были таблички с фамилиями или названиями фирм. Маша окинула взглядом встречающих и сказала:

— Это тебя.

Впереди стояла девушка с белым листком бумаги, на котором крупными печатными буквами было выведено: «БАУЛИН». Мы остановились перед ней.

— Пан Баулин? — спросила девушка, обнажая в официальной, но приятной улыбке красивые ровные зубы. От меня не ускользнуло, что Маша быстрым взглядом окинула ее с ног до головы.

— Да, — сказал я. — А это моя пани. Ее зовут Маша.

Маша улыбнулась казенной настороженной улыбкой.

— Меня зовут Яна, — сказала девушка. — Мне поручено вас встретить. Как вы долетели?

— Спасибо, хорошо, — ответил я.

— У нас небольшой дождь, но вообще обещают хорошую погоду, — сказала Яна.

Она говорила по-русски с небольшим, приятным акцентом. Мы проследовали вслед за ней через зал, вышли на улицу, под дождем прошли к автомобильной стоянке, где нас ждала машина. Шофер положил наши сумки в багажник, мы с Машей сели на заднее сиденье, Яна — на переднее.

— Вы когда-нибудь были в Праге? — спросила Яна, повернувшись к нам.

— Нет, — ответил я.

— Вам у нас понравится, — сказала она. — Прага красивый город.

Машина выехала на трассу, по обе стороны которой росли фруктовые деревья. За ними виднелись убранные поля. Меня удивило, что ни на одном из них не было видно ни одной копны соломы. Яна снова повернулась к нам и сказала:

— Я хочу поведать вам о программе.

Я насторожился, услышав редко употребляемое ныне в русском языке слово «поведать». У нас оно означает рассказать какую-то историю. Яна использовала его в типично чешском смысле, где его можно перевести, как сообщить, проинформировать. Мне в голову сразу пришла большая близость наших языков.

— Сегодня у вас день на адаптацию, — сказала Яна. — Я вас устрою в отеле и можете погулять по Праге. Отель в самом центре города, в старой его части. Завтра в двенадцать часов презентация в издательстве. Послезавтра вы поедете в Южную Чехию на старую мельницу. По-чешски называется: «Млинек». Там будет вечер отдыха. Переночуете, а на следующий день вечером возвратитесь в Прагу. Если захотите остаться в Праге на два-три дня, сообщите об этом. Мы зарезервируем отель.

Машина въехала на окраину чешской столицы. Серые одно- и двухэтажные дома под черепичными крышами были похожи один на другой. Машина долго шла вдоль них, проехала по небольшой круглой площади, потом по неширокой улице с несколькими изгибами, нырнула в тоннель, освещенный голубоватыми неоновыми лампами, и выскочила на одетую в гранит набережную красивой реки со множеством мостов. На одном из них с каждой стороны стояли высокие колонны с крылатыми ангелами наверху.

— Отель прямо за этим мостом, — сказала Яна.

— Как называется эта река? — спросила молчавшая всю дорогу Маша.

— Влтава, — ответила Яна. — Красивая, правда?

— Да, — сказала Маша.

В отеле Яна отдала наши паспорта портье, вручила нам ключ от номера и конверт с деньгами.

— Это аванс в счет гонорара, — сказала она. — Остальное получите завтра. Отдыхайте.

Мы поднялись в номер, окно которого выходило на Влтаву. Поставили сумки на пол, сели каждый на свою кровать и я ощутил в душе странную пустоту. Я впервые почувствовал себя абсолютно одиноким и беззащитным, как переползающая через дорогу улитка перед колесами автомобиля. Так далеко от дома я еще не забирался. Маша привстала с кровати и выглянула в окно. На противоположном высоком берегу Влтавы виднелся величественный храм готической архитектуры.

— Что это? — спросила она, указывая на храм рукой.

— Пражский Град, — ответил я. — Можно сказать, их кремль.

— Откуда ты знаешь? — удивилась она.

— Перед тем, как отправиться сюда, я почитал историю Чехословакии и полистал кое-какие туристические проспекты. Что будем сейчас делать?

— Смотреть город. Что же еще? — Она подошла к окну и стала рассматривать набережную.

Я достал из кармана конверт, вытащил из него деньги. В нем было пятьдесят купюр по сто крон каждая. Маша подошла ко мне, взяла одну купюру, повертела ее перед глазами, внимательно посмотрела на свет. Потом сказала:

— Я видела старинные русские деньги с портретами Петра и Екатерины. Они красивее.

— С красивыми деньгами жалко расставаться, — ответил я.

Она вернула мне купюру и спросила как-то нехотя:

— Уже переодеваться?

Я подошел к окну. Небо над Влтавой посветлело, в облаках появились разрывы, сквозь которые проглядывали похожие на мозаику кусочки голубизны. Пражский град при смене освещения выглядел еще красивее и величественнее. Крылья ангелов, стоящих на мосту через Влтаву, светились позолотой.

Мы спустились в лифте на первый этаж, я подошел к портье и отдал ключ от номера. Носить его с собой было невозможно.

К ключу был приделан похожий на гирю деревянный набалдашник с обозначением номера комнаты. Очевидно это делалось для того, чтобы постояльцы не забирали ключи с собой. Портье подал мне наши паспорта и карточки гостя.

— Скажите, — обратился я к нему по-русски, — у вас нет карты Праги?

— Мапы? — портье посмотрел на меня, пытаясь понять, чего я хочу.

— Да, да, мапы, — кивнул я.

Он сунул руку под стойку и достал карту. Я развернул ее и попросил показать, где находится наш отель. Слегка прищурившись, портье на несколько мгновений склонился над картой и ткнул пальцем: «Тади!» Я попросил у него разрешения взять карту с собой.

— Двадцать крон, пане, — сказал портье, протягивая мне карту.

Я рассчитался и мы вышли из отеля. Брусчатка тротуара еще мокро блестела, но дождь прекратился. Было тепло, улица казалась чистой, словно ее специально умыли к нашему приезду. Мы сошли с крыльца на тротуар, прошли до соседнего здания, на стене которого висела табличка с названием улицы. «Парижская», — прочитал я вслух.

— Давай прогуляемся по кусочку Парижа, — предложила Маша, показывая взглядом в глубину улицы.

Мы пошли дальше по тротуару. Улица была красивой. Каждое здание имело свою архитектуру, на первых этажах размещались магазины с богатыми витринами. Создавалось впечатление, что мы идем вдоль одной бесконечной витрины. Я не был в Париже, но мне почему-то представилось, что он выглядит так, как эта улица. Я останавливал Машу у каждой витрины, заставлял разглядывать выложенный на ней товар. За стеклом витрин в аккуратных корзиночках лежали фрукты и овощи, сверкал переливающимися гранями хрусталь, висела одежда, стояли футлярчики с драгоценностями, коробочки с духами. Некоторые витрины были сплошьзаставлены бутылками с вином.

— У меня такое впечатление, что мы идем по музею, — сказала Маша.

— Хорошо, если бы в конце экспозиции оказалась харчевня, — заметил я.

Она посмотрела на меня, но ничего не ответила. Улица оказалась короткой. Она выходила на площадь, окруженную старинными зданиями, в том числе величественным храмом с двумя высокими остроконечными башнями. В углу площади стоял огромный, позеленевший от времени бронзовый памятник. Высокий человек в мантии презрительно смотрел на суетившихся около его ног людишек.

— Ян Гус, — сказал я Маше. Памятник был хорошо знаком мне по многим фотографиям.

Мы подошли к нему, обошли кругом. У подножия памятника росло несколько кустиков можжевельника. Яркая живая зелень резко контрастировала с вечным, но мертвым камнем подножия. «Точно так же, как пытливая мысль с вечными истинами», — подумал я.

— Давай постоим немного, — попросила Маша.

— Тебе здесь нравится? — спросил я, увидев, как Маша, прищурившись, смотрит на памятник.

Она торопливо повернулась ко мне и сказала:

— Хочу запомнить. Ведь второй раз побывать в Праге наверняка не удастся.

Несколько минут мы стояли молча. Потом присели на ступеньку у подножия памятника, я развернул карту Праги, чтобы изучить название хотя бы нескольких близлежащих улиц и определить дальнейший маршрут. Выбрал улицу Целетну. Она оказалась настолько узкой, что на ней могли разъехаться разве что два всадника. Сейчас по улице передвигались только пешеходы. Целетна тоже оказалась короткой и тоже походила на сплошную витрину магазина. Маша иногда останавливалась как будто только для того, чтобы прочитать название. Но мне стало казаться, что она устала.

— Что такое «У златего елена»? — спрашивала она.

— У золотого оленя, — отвечал я.

— Я так и подумала. А «У червенего орла»?

— У красного орла.

— Это рестораны?

— Да, — отвечал я, прочитав вывески. — Может зайдем перекусим? Я уже проголодался.

— Давай еще немного прогуляемся? — неожиданно попросила Маша. — Я как будто брожу среди людей, которые жили полтысячи лет назад…

Улица Целетна заканчивалась необычной высокой башней, сложенной из почерневшего камня. Под башней был специальный проход для конников, который теперь служил пешеходам. Я достал карту и прочитал: «Прашна брана», что в переводе означало пороховая башня. И тут же вспомнил историю, сочиненную Бог знает когда одним остряком и рассказанную в каком-то путеводителе.

Башня была построена в пятнадцатом веке. Архитектор, проектировавший ее, якобы сказал: «Как только под башней пройдет девушка, которой исполнилось восемнадцать лет, и она все еще девушка, башня рухнет». Когда мы подошли к башне, я рассказал Маше о предостережении архитектора.

— Ну и что? — спросила она.

— Как видишь, стоит пятьсот лет и еще не рухнула, — ответил я.

Маша посмотрела на верхушку башни, пожала плечами и шагнула под ее широкий проем, по которому шли люди. Мы оказались на улице, сплошь заставленной столиками, огороженными низкими барьерчиками. Над каждым столиком был натянут зонт. За некоторыми из них люди потягивали пепси-колу или пиво. По внешнему виду это были туристы. Пражане за такими столиками сидеть не будут, у них на это наверняка нет времени. Мы прошли вдоль столиков и вышли к основанию узкой и длинной прямоугольной площади, заканчивающейся монументальным зданием с колоннами, перед которым на высоком постаменте замер позеленевший от времени бронзовый всадник.

— Все, дальше не иду, — сказал я. — У меня нет сил. — Я действительно устал, а у Маши словно появилось второе дыхание.

— Ну давай пройдем хотя бы вон до того здания. — Она показала рукой на серое здание с правой стороны площади.

— Хорошо, — сказал я. — Но дальше — ни шагу.

Площадь была вымощена брусчаткой, как и улица, по которой мы шли перед этим. У серого здания с низким длинным балконом на третьем этаже мы остановились. Над одним из входов в здание висела вывеска: «Nakladatelstvi Svobodne slovo».

— Вот здесь нам надо быть завтра в двенадцать часов, — сказал я. — Это то самое издательство, благодаря которому мы оказались в Праге.

— Ну вот видишь, если бы мы не дошли досюда, не знали бы, где оно находится, — улыбнувшись, сказала Маша.

— Ты у меня умница, — похвалил я. — Теперь скажи, где нам пообедать. Ты знаешь, сколько сейчас времени? — Я постучал пальцем по циферблату часов. — Уже четыре часа.

— Это в Москве, — сказала Маша. — В Праге только два.

— Нет, в Москве уже шесть. Я еще в самолете перевел свои часы на среднеевропейское время.

Маша с удивлением посмотрела на меня и пожала плечами.

Мы вернулись по краю площади назад, миновали какой-то переулок и я увидел над тротуаром надпись: «Ресторан у двух кошек». Рядом с надписью были нарисованы две черные кошачьи морды с желтыми горящими глазами.

— Вот сюда и зайдем, — сказал я. — Посмотрим, чем кормят порядочных людей пражские кошки.

Ресторан был небольшим и таким старинным, что, если бы в каком-то его углу раздался лязг рыцарских доспехов, я бы не удивился. Все выглядело в нем основательно: и прочные дубовые столы, и широкие лавки вместо стульев. Под потолком висели черные, кованые из железа люстры, потемневшие от многовекового пламени свечей. Сейчас к их верхнему краю были прикреплены круглые матовые светильники. К нам подошел официант — высокий стройный парень в черной жилетке, в обеих руках которого было не менее дюжины кружек пива. Он поставил их на стоящую рядом тумбочку, положил передо мной и Машей по картонному кружку, на которых было отпечатано название ресторана, поставил на них по кружке пива, положил на стол узкий, похожий на блокнотный листок чистой бумаги, чиркнул на нем ручкой две палочки и, ни слова не говоря, пошел дальше.

— Потрясающий ритуал, — сказала Маша, молча наблюдавшая всю эту сцену.

Я отхлебнул глоток пива и, не удержавшись, опорожнил кружку почти наполовину. Такого прохладного вкусного напитка мне еще не приходилось пробовать. Маша посмотрела на свою запотевшую кружку и тоже отпила глоток. К нам подошла официантка и подала меню.

— Нам все равно не выбрать, — сказал я, глядя на нее. — Мы не знаем названия чешских блюд.

Она пожала плечами и продолжала стоять около стола, не зная, как помочь нам. Я понял, что официантка не понимает по-русски. Мучительно напрягая память, я произнес по-чешски:

— Chtely bychom dobre ceske jidlo. Co by jste doporucila?

— Veprove s knedlikem a zeli.

— Dobre, — сказал я. — A jeste neco na predkrim.

— Ano, — кивнула головой официантка[2].

— Ты знаешь, Иван, — сказала Маша, подождав, пока та отойдет от стола. — По сравнению с тобой я кажусь себе такой маленькой и беспомощной. Представь себе, что бы я делала, окажись здесь одна.

— Мужчина без женщины тоже становится беспомощным, — заметил я. — Одиночество противоестественно. Бог создал женщину для мужчины, а мужчину для женщины.

Официантка принесла две тарелки, на которых лежало по два куска хлеба, намазанных толстым слоем похожей на кабачковую икру массой.

— Что это? — спросил я.

— Dyabelske toasty, — ответила официантка.

«Дьявольские бутерброды». - перевел я и взял в руки нож и вилку, чтобы попробовать незнакомое блюдо. Масса, которой намазали хлеб, состояла из мяса, паприки, помидоров и еще Бог знает каких овощей и приправ и была, хотя и жгуче острой, но вкусной. Такие бутерброды, по всей вероятности, подаются только с пивом. Маша рассеянно осматривала ресторан. Задержавшись взглядом на люстре, сказала:

— А здесь уютно. — Помолчала немного и добавила: — Хотя и необычно.

В углу сидела шумная компания парней. Они непрерывно спорили, стараясь перекричать друг друга. Официант в жилетке постоянно носил им пиво.

— Такие громогласные… — заметила Маша.

— Это не чехи, — сказал я, прислушавшись. — Это немцы.

Официантка поставила перед нами две тарелки со свининой, кнедликами и капустой. И это блюдо оказалось необычным, его тоже надо было запивать пивом. Маша ела с большой неохотой.

— Ты не смотри на меня, мне что-то не хочется, — сказала Маша, заметив, что я обратил внимание на то, как неторопливо она ковыряется вилкой в своей тарелке.

Я отодвинул тарелку:

— Мне тоже не хочется.

Маша снисходительно улыбнулась:

— Ну немного. Ради тебя.

— Ты боишься потолстеть? — спросил я.

— Ну что ты, — засмеявшись, ответила она. — Мне это не грозит.

Немцы перестали спорить и начали петь. Положив руки на плечи друг другу, они раскачивались в такт музыке. При этом один из них пристукивал по столу пустой кружкой. Немцы не мешали нам. Когда к нам снова подошла официантка, то спросила:

— Prejete jeste neco?

— Trochu stesti, — сказал я.

— To vam muze dat jenom pan Buh*. — Она забрала со стола пустые тарелки.

Я рассчитался и мы вышли на улицу. Прошли по каким-то переулкам и снова оказались у памятника Яну Гусу. Около него играли музыканты, окруженные небольшой группой людей. Мы постояли немного, слушая музыку. День клонился к закату, зажглись фонари вдоль тротуаров и небо над площадью казалось желтоватым от их света. Маша взяла меня под руку и потянула в сторону.

— Я устала, — созналась она, прислонившись щекой к моему плечу.

Я молча обнял ее, мы еще раз оглянулись на музыкантов и пошли в отель. Портье, не спрашивая, протянул нам ключ от номера. Когда Маша посмотрела на него, он улыбнулся. По всей видимости, она понравилась ему.

Зайдя в номер, Маша сразу направилась в ванную. Чтобы предупредить мой вопрос, сказала:

— Приму душ и сразу лягу спать. Столько впечатлений за один день не так-то просто вынести.

Она вышла из ванной в ночной рубашке, разобрала постель и легла на кровать. Я лег рядом с ней. Ночью я проснулся от тревожного чувства. Мне казалось, что я заблудился в джунглях и никак не могу выбраться из них. Надо было крикнуть, чтобы позвать на помощь, но у меня неожиданно отказал голос. Усилием воли я заставил себя открыть глаза. Пошарил рукой по кровати рядом с собой. Маши не было. Она стояла у окна босиком и в ночной рубашке. Ее силуэт хорошо был виден на фоне света фонарей, пробивающегося с улицы. Она сосредоточенно смотрела на противоположный берег Влтавы, на котором четко вырисовывались очертания Пражского Града, освещенного прожекторами. Он походил на тень, которую художники рисуют на чистом листе бумаги. Главной доминантой Града был храм Святого Вита с остроконечными готическими башнями, уходящими в небо. Создавалось впечатление, что храм поднялся над берегом и парит между землей и звездами.

— Маша, — шепотом произнес я.

Она никак не среагировала на мой зов. Я снова произнес ее имя. Она оглянулась и сказала:

— Ты не спишь?

Мне показалось, что, глядя на храм, она читала про себя молитву. Таким тихим и умиротворенным был ее шепот.

— Мы обязательно побываем там, — сказал я.

— Я так благодарна тебе за эту поездку, — произнесла Маша, все так же стоя ко мне спиной и глядя через окно на Пражский Град.

— А я тебе.

— Мне-то за что?

— Ты представляешь, сколько бы я потерял, если бы тебя не было здесь? Я бы не видел потрясающего силуэта женщины на фоне ночного окна. Не видел ее бледного лица, обращенного к парящему над городом храму. Я бы не узнал таинства, которое соединяет жизнь и вечность.

— Ты всегда пытаешься найти во всем смысл, — сказала Маша.

Я подошел к ней и обнял за талию. Она повернула ко мне лицо, на котором выделялись большие темные глаза, и прошептала:

— У меня такое ощущение, будто все это не со мной…

Свет фонарей падал на Влтаву. Вода казалась темной и тяжелой и походила на пропасть, над которой возвышался храм. Прижав Машу к себе, я положил голову ей на плечо и мы молча смотрели на противоположный высокий берег, как будто ждали, когда над храмом появятся ангелы. Но ангелы не появились.

Я поцеловал ее в голову и пошел спать, а Маша сказала, что постоит еще немного, чтобы запомнить красоту. Я не слышал, когда она легла в постель.

Утром мы спустились в ресторан позавтракать. Оказалось, что завтрак входит в стоимость гостиничного номера. Я заказал пражские сосиски и по чашке кофе. Маша почти не притронулась к еде, у нее не было аппетита.

Едва поднялись в свой номер, как раздался телефонный звонок. Звонила Зденка Божкова. После дежурного вопроса о том, как спалось на берегу Влтавы, она сказала, что в половине двенадцатого за нами зайдет Яна и проводит до издательства. Идти придется пешком, потому что путь лежит через пешеходную зону и проезд машинам там запрещен. Я ответил, что услуги Яны нам не нужны, пусть побережет свои ноги. Мы вчера уже гуляли по центру Праги и знаем, где находится издательство. Я не боялся оказаться невежливым. Мне хотелось побыть вдвоем с Машей.

В половине двенадцатого мы вышли из гостиницы и без пяти двенадцать были у дверей издательства. В представительском зале собралось человек пятьдесят. Зденка Божкова, увидев меня, первой шагнула навстречу. Мы поздоровались за руку, я представил ей Машу. Она коротким цепким взглядом окинула ее с ног до головы и сказала:

— Pekna holka. Mas vyborni vkus, Ivane.

— Dekuji.

— Rusky holky jsou krasny. — Она еще раз оглядела Машу.

— Mezi cesky take neni malo krasnych, — сказал я.

— Jsme slovane. Proto mnozi nas nemaji rady*.

Маша стояла, слушая нас, и переводила взгляд с меня на Зденку. Она не понимала, что разговор шел о ней. Зденка взяла ее под руку и подвела к мужчине средних лет, немного грузному, одетому в дорогой темный костюм.

— Йозеф Поспишил, директор нашего издательства, — произнесла Зденка и, кивнув на меня, сказала: — Иван Баулин.

Мы с директором пожали друг другу руки. На небольшом столе недалеко от Поспишила лежали три стопки книг в ярких переплетах. Я сразу увидел свою фамилию на обложке одной из них. Первым желанием было взять книгу в руки и развернуть, вдохнуть столь приятный для писателя запах свежей типографской краски. Но я понимал, что это неудобно. Надо было ждать, когда книгу вручат, как того требовал протокол. Для этого меня и пригласили в Прагу.

Йозеф Поспишил попросил минуту внимания и произнес речь. Она сводилась к тому, что огромный книжный рынок восточноевропейских стран, который еще недавно был, по сути дела, общим, перестал существовать. Но народы этих государств и сейчас остаются самой читающей публикой в мире. Ситуация требует возрождения книжного рынка. Издательство «Свободное слово» сделало первый шаг к этому.

— Мы с удовольствием представляем вам трех авторов, чьи книги вышли у нас, — сказал Йозеф Поспишил. — Это польский писатель Марек Томашевский, венгерский Ласло Фаркаш и русский Иван Баулин. Я полагаю, что это только начало крупного проекта, который намерены совместно осуществить издательства четырех стран. Сейчас в России, Польше и Венгрии готовятся к изданию книги чешских авторов.

На этом речь Поспишила закончилась. Телевизионщики засняли кадры для теленовостей, затем журналисты начали задавать вопросы директору издательства и нам. Больше всего внимания почему-то досталось поляку. Я не читал его книгу, может быть, она была интереснее остальных, может, были какие-то иные причины. Ведь после распада восточноевропейского блока государств Польша и Чехия сохранили между собой особые отношения. Президенты обеих стран вышли из диссидентов.

Марек Томашевский был тощим человеком немного выше среднего роста с гладко зачесанными назад темными волосами, большими выпуклыми глазами и тонкой полоской рта. Комплекцией он походил на меня, только волосы у нас были разного цвета и мое русское лицо казалось круглее. На нем был великолепный серый костюм, который выглядел немного свободным, хороший галстук и начищенные до блеска ботинки. На вид поляку было чуть больше сорока и мне казалось, что он любуется собой и тем вниманием, которое ему оказано.

Ласло Фаркаш выглядел старше. Он был чуть ниже ростом и намного плотнее поляка. Глядя на них, я невольно окинул взглядом свой костюм и начищенные тоже до блеска туфли и потрогал узел галстука, который немного жал шею.

После вопросов началась раздача автографов. Первую книгу я подарил Зденке, вторую — Маше. Она развернула ее, разгладила ладонью и сказала:

— Я хочу, чтобы ты связал свою надпись с нашей поездкой.

Я взял книгу и как можно аккуратнее вывел: «Любимой Маше на память о наших встречах с Прагой». Прочитав надпись, она удовлетворенно кивнула и закрыла книгу.

После раздачи автографов в соседнем зале состоялся небольшой банкет. Длинный стол посередине был заставлен блюдами с бутербродами и фруктами и высокими бутылками с вином. Йозеф Поспишил произнес тост за успех нашего общего дела и мы выпили. Марек Томашевский, попробовав вино, почмокал губами и начал разглядывать бутылку. На что Фаркаш заметил:

— Чехи умеют делать прекрасные вина. Особенно в моравских областях Зноймо и Годонин.

Фаркаш великолепно говорил по-чешски и я подумал, что теперь и мне придется выучить этот язык более основательно. Хотя бы для того, чтобы прочитать книги Фаркаша и Томашевского. Фаркаш приехал в Прагу с женой, довольно симпатичной брюнеткой, и я познакомил с ней Машу. Женщины пожали друг другу руки и обменялись улыбками. На этом их общение закончилось, потому что Маша не знала венгерского, а жена Фаркаша русского. Ни слова не понимали обе и по-чешски.

Банкет был рассчитан на час. После чего Зденка пригласила меня, Фаркаша и Томашевского в бухгалтерию, где мы получили гонорар за свои книги. Вместе с теми, что Яна вручила в аэропорту, в моем кармане оказалась приличная сумма.

— Ну что, кутнем? — подмигнув Томашевскому, сказал я.

— Сначала нам надо обменяться книгами, кутить будем потом, — по-деловому заметил Марек. Оказалось, что он неплохо знает русский.

На шесть часов директор издательства Поспишил заказал для нас ужин в ресторане «У Калиха». Это был самый известный ресторан Праги, описанный Ярославом Гашеком в «Похождениях бравого солдата Швейка». До ужина в ресторане оставалось еще более двух часов и мы решили провести это время в отеле.

— Я что-то устала, — сказала Маша. — У меня какая-то непонятная внутренняя слабость.

— Это от обилия впечатлений, — сказал я. — Всего за одни сутки мы переместились из одной жизни в совершенно другую.

Она подняла на меня глаза. Ее взгляд был грустным. Я предложил ей прилечь и отдохнуть. Она сняла платье, надела халат и легла, не расправляя постели. Вскоре она задремала.

Ресторан «У Калиха», или в переводе на русский «У Чаши», где любил проводить время незабвенный Швейк, больше походил на пивную. Квадратный зал с серыми, исписанными от руки стенами, был заставлен простыми деревянными потемневшими от времени столами и такими же стульями. Наша компания оказалась не очень большой. Издательство представляли Поспишил и Зденка Божкова, их гостей — мы с Машей, Ласло Фаркаш с женой и Марек Томашевский. Официант усадил нас за большой стол, нам тут же подали знаменитое чешское пиво и меню, в котором были перечислены десятки блюд. Поспишил предложил попробовать гуся с капустой. Все согласились. На аперетив выпили чешской можжевеловой водки «боровичка», оказавшейся довольно крепкой и терпко пахнущей хвоей. Маша даже закашлялась от этого швейковского напитка.

Я попытался прочитать надписи на стенах. Это давалось с трудом, потому что все они были выполнены разным, иногда плохо читаемым почерком. Но одно удалось установить точно: это были, в основном, высказывания Швейка. Говорят, Гашек подолгу сидел в этом ресторане, неторопливо потягивая пиво и исписывая по нескольку страниц. Возможно, в то время и рождались надписи на стенах. Поспишил прекрасно знал творчество Гашека и все время рассказывал нам эпизоды из его жизни. Зденка переводила Маше слова Поспишила на русский.

В зал вошли музыканты, одетые в форму солдат австрийской армии времен первой мировой войны. Их было двое. Один играл на аккордеоне, другой на басе. Зазвучали чешские народные мелодии. Марек, постоянно бросавший взгляды на Машу, пригласил ее танцевать. Она отказалась, причем сделала это весьма деликатно.

— Вы знаете, — сказала Маша, — я с таким наслаждением слушаю эти мелодии. Танцевать под них, это все время подлаживаться под такт. Сама мелодия уплывает. Позвольте мне сегодня остаться слушательницей.

При этом она незаметно глянула на меня, требуя поддержки. Слегка подвыпивший Марек сначала сжал тонкие губы, потом сказал:

— Хорошо, пани Маша. Я понимаю так, что завтра танцевать со мной вы не откажетесь.

— Какой настойчивый кавалер, — напряженно улыбнулась Маша.

— Я — поляк, — сказал Марек и, подняв кружку, отпил глоток пива.

Его настойчивость не понравилась мне, но, в общем, он вел себя довольно элегантно. Я только не понял, почему он приехал в Прагу один. Мог бы взять с собой если не жену, то хотя бы любовницу.

В отель мы вернулись ночью. В этот раз я спал, как убитый. Если бы под окном грохотали пушки, наверное, и они не смогли бы разбудить меня. Проснулся я оттого, что солнечные лучи упали на лицо. Маша лежала рядом и смотрела в потолок.

— Ты давно не спишь? — спросил я.

— Наверное, — ответила она.

Я повернулся к ней лицом.

— С тобой все в порядке? — спросил я.

— Да, — ответила Маша. Она все так же лежала на спине и смотрела в потолок. Потом спросила:

— Ты когда-нибудь напишешь, как мы с тобой были в Праге?

— Не знаю, — ответил я. — Я никогда не задумываю заранее. Тема приходит сама собой. Разве я мог когда-нибудь предположить, что встречу тебя?

— А правда, вот ведь как люди встречаются? Ты живешь в Сибири, я в Москве за три тысячи километров. И, несмотря на это, мы встретились.

— Так было угодно Господу Богу, — ответил я и добавил: — Зденка обещала заехать в четыре часа.

Маша поцеловала меня в щеку.

Млинек, куда нас привезли, оказался действительно похожим на древний замок. Как объяснил нам Поспишил, когда-то здесь располагалась водяная мельница. Потом необходимость в ней отпала и мельничный комплекс переделали под роскошный центр отдыха. Мукомольное помещение, где раньше стояли жернова, превратили в великолепный зал с колоннами, отделанный деревом. В одном его углу располагалось небольшое возвышение, на котором стояли дубовые столы со скамейками по бокам. Как я понял, за этими столами проходили трапезы. В противоположном углу этой же стороны зала располагался бар.

Снаружи вдоль всего здания проходил бетонный желоб с водой, в котором было установлено огромное деревянное колесо с лопастями. Когда-то оно приводило в действие жернова. Сейчас выполняло декоративную роль.

В соседнем здании располагались комнаты для гостей. Сразу за ним находился пруд.

Бывшая мельница была построена в узкой долине, по обе стороны которой поднимались покрытые лесом горы. Как нам сказала Зденка, по другую их сторону была Австрия. Маша пришла в восторг и от Млинка, и от его окрестностей. Мы прошли с ней по дамбе пруда, постояли у скалы, обрывисто спускающейся к самой воде, полюбовались на зеркальную гладь водоема. У самой его поверхности вдруг сыграла крупная рыба и по воде пошли большие расходящиеся круги. Потом раздался еще один всплеск и на воде появились новые круги. По всей видимости, это играли карпы.

— Словно дают представление специально для нас, — заметила Маша.

К ужину список гостей пополнился. К Млинку подъехали четыре легковые машины. На двух приехали два чешских писателя с женами, на остальных — деловые партнеры Поспишила, тоже с дамами.

За ужином было много вина и шуток. Разговор велся на чешском, из всех присутствующих его не понимали только Маша и жена Фаркаша. Но над Машей взяла шефство Зденка, оказавшаяся неплохой переводчицей. Фаркаш переводил жене сам. Поспишил рассказал нам о Южной Чехии. Сказал, что Ярослав Гашек был родом отсюда и его могила находится в получасе езды от Млинка.

Много говорили о Карле Чапеке, чьей изящной прозой я зачитывался одно время. В отличие от солдатского юмора Гашека юмор рафинированного интеллигента Чапека казался мне если не ближе, то интереснее.

Мы сидели за большим столом в затемненном углу ярко освещенного зала. Издалека доносилась негромкая мелодичная музыка. После нескольких рюмок вина некоторые гости захотели танцевать. Марек тут же подскочил к Маше и потянул ее за руку из-за стола. Он был немного бесцеремонен, но на его лице играла такая обескураживающая улыбка, что отказать ему было невозможно. Маша посмотрела на меня, я пожал плечами, как бы говоря: «Я тебе здесь не советчик», — и она пошла танцевать. Вскоре за столом остались только мы с Ласло Фаркашем. О литературе уже было много сказано и Фаркаш начал говорить о рыбалке.

— Ты видел, как плещется рыба в здешнем пруду? — спросил он. — Это карп. У нас в Балатоне тоже много карпов.

Ласло говорил чуть заплетающимся языком, он уже немного захмелел. Окинув взглядом танцующих, он подвинулся на скамейке, положил руку мне на плечо и сказал:

— Но вы, русские, не умеете готовить рыбу. Я однажды был у вас на Волге и ел уху. Ее варили из осетра, судака и кого-то еще. Все было слишком жирно и невкусно. Настоящая уха — это халасли. Если бы у меня был карп, я бы угостил тебя ей. Это объедение. — Ласло сложил пальцы в щепоть и поцеловал их. — Завтра утром мы с Мареком наловим карпов.

Музыка кончилась, танцующие подошли к столу. Марек налил вина себе и Маше и, не обращая на меня внимания, предложил ей выпить «на приятельство». Он жадно, большими глотками выпил свое вино, Маша к фужеру не притронулась. Снова заиграла музыка и Марек опять потянул Машу танцевать. Она посмотрела на меня, но я вновь только пожал плечами. Когда они проходили мимо нас с Фаркашем, я услышал, как Марек говорил:

— Я всегда думал, что самые красивые девушки живут только в Польше. Теперь я понял, что ошибался.

После очередного танца Марек выпил очередной фужер, благо вино на столе было в неограниченном количестве. Затем взял Машу за пальцы и начал жадно целовать сначала ладонь, потом всю руку от запястья до локтя. Маша попыталась вывернуться, но ей это не удалось и тогда она испуганно вскрикнула:

— Иван!

Я поднялся из-за стола. Марек посмотрел на меня вытаращенными глазами, словно я неожиданно вырос перед ним из-под земли, и отпустил руку Маши.

— После выпивки поляки всегда слишком любвеобильны, — сказала подошедшая ко мне Зденка. — Простим его. Он пишет хорошие книги.

— Это правда, — сказал Марек и поцеловал руку Зденке. Она не противилась.

После этого Марек больше не танцевал с Машей. Сначала с ней танцевал я, потом ее пригласил Поспишил, другие чехи, Ласло Фаркаш. Маша была нарасхват и ей нравилось чувствовать себя звездой бала. Она раскраснелась, глаза блестели, улыбка не сходила с ее лица. Маша готова была поделиться своим счастьем со всеми.

В отель мы пошли, когда уже начали валиться с ног от вина и усталости. Я раскрыл настежь окно нашей комнаты, которая тут же наполнилась прохладным и немного влажным горным воздухом. Между окном и горой, нависшей над гостиничным зданием, виднелся кусочек чистого ночного неба. Несколько крупных немигающих звезд смотрели на нас из холодного космоса. Чуть слышно шумели верхушки сосен на склоне горы. На берегу пруда сонно крикнула одинокая ночная птица. Маша села на подоконник, опершись спиной о край стены. Я подошел к ней и положил руку на плечо. Она потерлась о нее щекой и, легко вздохнув, замерла. С неба сорвалась звезда и, прочертив тонкую светящуюся линию, скрылась за верхушкой горы.

— Поцелуй меня, — шепотом сказала Маша.

Я наклонился и поцеловал ее в губы. Она обняла меня за шею и поцеловала ответным жарким поцелуем. Потом прошептала:

— Скажи мне что-нибудь.

— Я тебя люблю, — сказал я, наклонившись к ее уху.

— Правда?

— Очень, — сказал я.

— Мне с тобой так спокойно. — Она взяла мои ладони и прижала к своим щекам. — Ты подарил мне новую жизнь.

— Это не жизнь, — сказал я. — Это всего лишь миг. Он может больше не повториться.

— Ты будешь писать хорошие книги. — Она осторожно поцеловала мою ладонь. — Что сделать, чтобы ты их писал. Ты хочешь этого?

С неба сорвалась новая звезда и прочертила в темноте очередную белую линию. Маша проводила ее взглядом и спросила:

— Ты загадал желание? Когда падает звезда, надо загадать желание.

Я молча кивнул.

— Не говори мне о нем. Скажешь, когда вернемся в Москву. Хорошо?

— Хорошо, — ответил я.

Утром за завтраком не оказалось Марека с Фаркашем. Они появились с двумя огромными карпами в руках, когда мы уже допивали кофе. Как выяснилось, Марек еще с вечера договорился о рыбалке с поваром и тот дал ему свою удочку. На пруд они с Фаркашем отправились на рассвете и просидели там не зря. Карпы отливали крупной, величиной с полтинник, золотистой чешуей, каждый из них весил не менее двух килограммов. Марек чувствовал себя героем. Официант тут же принес ему кофе, но он попросил еще фужер вина. Выпив вино, Марек пододвинулся ко мне и сказал:

— Прости, Иван, я вчера был не совсем галантным.

— Я этого не заметил, — сказал я.

— Ты настоящий джентльмен, — произнес Марек, поцеловал руку Маше и отодвинулся на свое место.

После завтрака деловые партнеры Поспишила попрощались с нами и уехали. Марек с Фаркашем пошли на кухню выведать у повара кое-какие кулинарные секреты. За столом остались мы с Машей и Поспишил со Зденкой и двумя чешскими писателями. Я понял, что это было не случайно.

— Как вы относитесь к переменам в своей стране? — спросил меня Поспишил.

— Они сделали нашу жизнь хуже, — сказал я.

— Почему? — Поспишил внимательно посмотрел на меня.

— Мы перестали быть единым народом.

— Вы имеете в виду распад государства?

— И это тоже. Я не хочу говорить о мусульманских республиках, но то, что славяне, общей матерью которых была киевская Русь, разделились на три отдельных государства, очень плохо. Миллионы русских оказались во враждебной среде в Казахстане и Прибалтике.

— Я не могу понять русских. Никто не будет отрицать, что вы являетесь великим народом. Но у вас все время ощущение тревоги. В книгах, философских статьях, даже в музыке. Возьмите, например, Шостаковича. Откуда эта тревога? И почему русские писатели все время описывают мятущуюся душу?

— Человек всегда борется со злом, которое постоянно стремится проникнуть в его сердце, — сказал я. — Мы много размышляем об этом, поэтому и кажется русская душа такой мятущейся. А что касается тревоги, ее тоже можно понять. Мы тысячу лет живем во враждебном окружении. У нас самая большая территория, самый суровый климат. На наши богатства постоянно зарятся другие.

— А зачем вам такая большая территория? — Поспишил даже улыбнулся. — Чем меньше страна, тем легче в ней навести порядок.

— Бедуины живут в песчаной пустыне, — сказал я. — Пустыня сформировала их мировоззрение, характер, нравы и обычаи. Пересели их сейчас на Лазурный берег и они станут самым несчастным народом. Все, чему они учились веками, окажется ненужным. Они потеряют самих себя. То же самое и с русскими. Нас, как нацию, сформировали пространство и климат. Лиши нас этого и мы перестанем существовать. Но тут есть и другая проблема. У вас большая квартира? — спросил я.

— Я живу в вилле, — сказал Поспишил, насторожившись.

— А если вашу семью переселить в комнату в общежитии? Вы будете стремиться к тому, чтобы вернуть свою виллу? Тем более, если она досталась вам по наследству от отца и деда?

— Конечно, — ответил Поспишил. — Это совершенно естественно для каждого человека.

— Территория для нас все равно, что для вас ваша вилла. Нам не надо чужого. Но свое мы отстаивать будем до тех пор, пока существуем.

— Может быть поэтому через всю русскую литературу проходит трагическая тема, — сказал Поспишил, немного задумавшись. — В вашей книге, кстати, тоже есть ощущение все время надвигающейся беды.

— Я писал так, как чувствовал, — сказал я.

— А что стало с вашим книгоиздательством? Ведь Россия была самой читающей страной мира. — Поспишил перевел разговор на другую тему.

— Все местные издательства умерли, — сказал я. — Как живут центральные, я не знаю. Сейчас в Москве возникли новые издательства. Но они печатают в основном детективы и полупорнографическую литературу.

— И народ читает это? — Поспишил посмотрел на меня с нескрываемым удивлением.

— Определенная часть общества, да, — сказал я. — У другой части на покупку книг нет денег. Но даже если бы они были, наладить книгоиздание в прежних размерах очень трудно. Для этого надо восстановить оптовый книжный рынок. Он тоже разрушен.

— Нам надо создавать этот рынок вместе, — заметил Поспишил. — На Западе художественную литературу читают мало. Там делают деньги на сенсациях. Таких, например, как мемуары Моники Левински о сексуальных отношениях с президентом США Билом Клинтоном. Но это ведет лишь к падению культурного уровня людей и разрушению морали. Не хотите выпить вина или пива?

Поспишил перевел взгляд с меня на Машу. Она отрицательно качнула головой. Я понял, что деловой разговор закончился.

Мы вышли наружу. Солнечные лучи, похожие на серебряные стрелы, пронизывая лес на склоне горы, отражались в зеркале пруда. Его поверхность блестела, словно разлившееся масло. Карпы, закончив утреннюю трапезу, отдыхали в глубине.

Недалеко от мельницы росла высокая старая яблоня, увешанная начинающими желтеть плодами. На ее вершине, задрав голову, пел черный дрозд. Его песня была красивой и мелодичной. Солнечные лучи отражались на его маленькой черной головке, придавая перьям сизоватый оттенок и делая их блестящими. Потом дрозд то ли закончил песню, то ли посчитал нас недостойными слушателями, вспорхнул с яблони и скрылся в лесу. Мы подошли к пруду, постояли у скалы, наблюдая за водой. С берега она не казалась такой таинственной. Пруд жил своей обычной жизнью. Над его поверхностью летали стрекозы. По самой воде, стремительно передвигаясь, отмерял шаги жучок-водомер. У небольшого островка камыша качнулось несколько камышинок. По всей видимости, их задел отдыхающий там карп. Он благодарил судьбу за то, что не попался на крючок Марека Томашевского.

Когда мы собрались к обеду, официант поставил на стол большую фарфоровую суповницу, из-под крышки которой торчала ручка поварешки. Ласло Фаркаш с заговорщическим видом посмотрел на меня и встал с места. Открыл суповницу, протянул руку к моей тарелке, налил в нее две поварешки красной густой жидкости, в которой плавали какие-то кусочки, и торжественно произнес:

— Халасли.

При этом на его лице просияла царственная улыбка. Я понял, что все время до обеда он проколдовал на кухне над двумя карпами с единственным намерением поразить меня своим кулинарным искусством. Я подождал, пока он разольет магическое блюдо остальным, зачерпнул из тарелки полную ложку красной жидкости и втянул ее в себя. Дальше произошло совершенно неожиданное. Я почувствовал, как полость рта и пищевод охватило пламя. Жидкость почти целиком состояла из жгучего красного перца. Она даже при самой большой фантазии не напоминала уху. Выпучив от нестерпимого жжения глаза и протянув руки над столом, я попытался попросить воды, но из-за того, что перехватило дыхание, не мог произнести ни слова. Единственный, кто догадался о том, что произошло, была Маша. Она схватила со стола бутылку вина, налила полный фужер и протянула мне. Я залпом выпил вино, выдохнул и, глядя на Ласло, произнес:

— И это ты называешь ухой?

Он отхлебнул из своей тарелки одну ложку, потом другую, пожал плечами и сказал, немного нахмурившись:

— Нет, русские определенно не понимают толк в рыбе.

Все засмеялись и взялись за ложки. Марек без видимых усилий съел всю уху, изрядно запивая ее вином. Я выловил из своей тарелки лишь кусочки рыбы. Маша, чтобы не обидеть Фаркаша, отхлебнула несколько ложек.

Вечером мы вернулись в Прагу. Комната в отеле показалась мне родным домом. Маша раздвинула на окне шторы и кивнула на высящийся над Влтавой Пражский Град:

— Завтра обязательно пойдем туда.

— Да, — сказал я, думая о том, как бы побыстрее лечь в постель. От усталости я засыпал на ходу.

— А как называется этот храм? Я забыла.

— Храм Святого Вита, — ответил я.

— Как думаешь, в нем проходят службы?

— Думаю, что проходят, — ответил я, стягивая рубашку. — Ведь это главный храм государства.

Маша вдруг побледнела, прошла к креслу, забралась в него с ногами и замерла, навалившись грудью на колени. Я уже несколько раз замечал такие неожиданные перемены в ней, но считал неудобным спрашивать о здоровье. Ей было в эти минуты не до меня. Сейчас не выдержал.

— Что с тобой? — спросил я, обняв ее за плечо.

— Не обращай внимания, это пройдет. — Она откинулась на спинку кресла, ухватившись побелевшими пальцами за подлокотники. Закрыла глаза и замерла на несколько мгновений. Потом подняла голову и сказала: — Ложись спать, я сейчас приду к тебе.

Ночью я проснулся от еле слышного стона. Открыл глаза, протянул руку на край кровати. Маши не было. Я обвел комнату взглядом. В окно пробивался тусклый отсвет уличных фонарей. Комната была пуста. Только из-под двери ванной пробивалась узкая полоска желтого света. Я встал с кровати и прошел туда.

Маша сидела на краю ванной, опустив голову. Свесившиеся волосы закрывали ее лицо.

— Что с тобой? — спросил я, подходя к ней.

Она промолчала. Ее лицо было очень бледным.

— Давно тебя это мучает? — спросил я.

— Давно. — Она подняла на меня глаза, полные страха.

— Давай позвоним дежурному гостиницы. Пусть вызовет врача, — сказал я.

— Не надо. Я уже приняла обезболивающее. — Она снова опустила голову.

Маша выглядела такой беспомощной и беззащитной, что у меня сжалось сердце. Я прижал ее голову к груди, несколько раз осторожно провел ладонью по волосам и спросил:

— Что это? Ведь ты же медик. Ты должна знать.

— Ваня, милый, не спрашивай. Мне сейчас не до этого.

Она походила на маленького нахохлившегося птенца, на ее бледном лице проступала боль. Мне казалось, что если бы она не стеснялась, уже давно бы расплакалась. Может быть от этого ей стало бы легче. А сейчас я видел, что ей действительно было не до меня. Когда она говорила, вдоль всей нижней губы была видна запекшаяся кромка. По всей видимости, у нее поднялась температура. Я обнял ее за плечи, поцеловал в голову и сказал:

— Идем в кровать. Я посижу рядом с тобой.

Она медленно поднялась и, опираясь на мою руку, осторожными шажками направилась к постели. Я накрыл ее одеялом и сел на край кровати.

— Может быть нам обменять билеты на завтрашний день и улететь домой завтра? — спросил я.

— Нет, я хочу побывать в храме Святого Вита. — Она выпростала руку из-под одеяла, нашла мою ладонь и сжала ее холодными пальцами. — Мне так хорошо с тобой, милый. Это самые счастливые дни в моей жизни…

— Куда же мы пойдем? — спросил я.

— Мне уже лучше, милый. Посиди со мной немного и все пройдет. — Она положила мою ладонь на подушку и легла на нее щекой. — Это у меня не первый раз.

Я долго сидел, не шевелясь, ожидая, когда она успокоится. И только услышав легкое ровное дыхание, осторожно вытащил руку, на цыпочках прошел к другой кровати и, не разбирая ее, вытянулся на покрывале.


10
Москва встретила нас низкими тучами и холодным осенним ветром. На липах уже начали желтеть листья, некоторые из них, срываясь, кружились в воздухе, словно выпавшие у птицы в полете перья. После пражского тепла показалось, что мы попали на другой континент. Погода навевала грусть.

Маша была в хорошем настроении. Внезапная ночная боль прошла, остались, похоже, только приятные воспоминания о Праге. Перед самым отлетом в Москву мы все-таки сходили в храм Святого Вита. Машу потрясла его высота и огромные, почти от пола до потолка, цветные витражи на библейские темы. И, конечно, орган, который начал играть, когда мы заходили в храм. Мы остановились под высоченными сводами, несколько минут ничего не видя, слушая только музыку. И лишь потом начали разглядывать скульптуры и витражи. А торжественная органная музыка играла и играла и от тяжелых дверей внутрь храма потянулась цепочка туристов. В наших храмах такое же впечатление производит хороший церковный хор.

Когда мы вышли из храма, Маша взяла меня под руку, прижалась щекой к моему плечу и сказала:

— Вот теперь я могу говорить всем, что побывала в Праге. Без храма Святого Вита впечатление было бы неполным.

Ее глаза радостно светились, с лица не сходила счастливая улыбка. Она не отпускала моей руки до самого отеля. И даже потом, когда сели в самолет, она все время старалась коснуться то моего плеча, то локтя. Словно это придавало ей дополнительную уверенность в себе.

Мне было хорошо с ней. Глядя на то, как радовалась она, я тоже чувствовал себя счастливым. Это чувство, несмотря на холодную погоду, осталось и в Москве.

— Я хочу и сегодня быть только с тобой, — сказала она, когда мы вышли из метро и направились на Шоссе Энтузиастов. — Сейчас зайдем в магазин полуфабрикатов, купим что-нибудь поесть, а потом запремся в комнате и останемся хотя бы на сутки одни. Только ты и я. Хочешь этого?

— Очень, — сказал я, глядя на радостную Машу. — Я так соскучился по тебе.

— Я всегда говорила, что ты у меня чудо. — Маша закрыла глаза и потерлась щекой о мое плечо. Мне даже показалось, что в эту минуту она может замурлыкать от удовольствия.

Я переложил тяжелую сумку, в которой звякнули бутылки, из одной руки в другую и Маша чуть отстранилась от меня. Мы везли с собой полдюжины велтлинского и перлы Моравы. Эти мягкие сухие вина понравились нам в Праге больше всего.

В кулинарии недалеко от Машиного дома мы купили цыплят табака, заливную рыбу, несколько салатов. У входа в магазин старушки продавали цветы. Я взял большой букет гладиолусов. Мне показалось, что цветы будут придавать особый уют квартире, в которой мы решили побыть только вдвоем.

Маша взяла гладиолусы, прижав их одной рукой к груди, как прижимают маленького ребенка, и, улыбаясь, посмотрела на меня. Потом сказала:

— А, в общем-то, можно пригласить и девчонок. Пусть умирают от зависти.

— Я не хочу тратить время ни на каких девчонок, — сказал я. — Тем более видеть кого-то умирающим. Я хочу быть только с тобой.

— Не будь эгоистом,милый, — смеясь, ответила Маша.

— Я еще никогда не был таким эгоистом, как сегодня, — сказал я. — Мне хочется расцеловать тебя всю от макушки до кончиков ногтей.

— Ты самый замечательный эгоист на свете. — Маша снова прижалась щекой к моему плечу. — Это правда, милый.

Мы перешли улицу, поднялись на шестой этаж, позвонили Ольге, чтобы забрать у нее ключ от квартиры. За дверью стояла мертвая тишина. Я нажал на кнопку звонка еще несколько раз, подолгу не отпуская палец. Из комнаты донеслись какие-то шорохи, дверь открылась и на пороге появилась Ольга. Она была в ночной рубашке и накинутом на плечи халате. Увидев меня, Ольга торопливо запахнула халат и сказала заспанным голосом:

— Извините, я сейчас переоденусь.

— Ты до сих пор не встала? — удивилась Маша.

— А чего мне делать? — ответила Ольга. Я понял, что у нее опять возникла проблема со своим любовником.

— Дай ключ, — сказала Маша, не обращая внимания на тон, которым разговаривала с нами Ольга. — Через часок приходи к нам, мы тебя ждем.

— Он у ребят. Они еще не уехали. — Ольга завязала пояс на халате, который снова распахнулся.

— Как не уехали? — Маша растерянно посмотрела на меня.

— Заходите, — предложила Ольга. — Чего стоите на лестничной площадке?

Мы прошли в комнату. Ольга накрыла покрывалом постель, забрала со спинки стула колготки и черный ажурный лифчик и скрылась в ванной.

— Ну и как мы их теперь выкурим? — спросил я упавшим голосом. От вида неухоженной холостяцкой Ольгиной квартиры у меня испортилось настроение.

— Что-нибудь придумаем, — ответила Маша. — Не будем портить себе праздник из-за временных неудобств.

«Ничего себе неудобства, — подумал я. — Пустили гостей за Христа ради на пару дней, а они устроили нам головоломку».

Я почему-то уже считал Машину квартиру своей.

Ольга вышла из ванной одетой и накрашенной. Увидев мою постную физиономию, сказала нарочито грубовато:

— Чего скис? Сядь, мне надо с вами поговорить.

Я сел на стул, стоящий около стены. Ольга сцепила пальцы и вывернула ладони, щелкнув суставами.

— Не знаю, с чего и начать, — сказала она. — В общем, ребятам надо задержаться еще на пару дней.

— Ну и что? — ответила Маша — Пусть перебираются к тебе.

— Во-первых, их пятеро, — сказала Ольга. — А, во-вторых, если они перейдут ко мне, я буду вынуждена перейти к тебе. Что от этого изменится?

У Маши задрожали губы. Она положила гладиолусы на стол и, словно слепая, шаря за собой рукой, села рядом со мной. Ольгины слова стали для нее полной неожиданностью. Я лихорадочно начал искать выход из положения. Первой мыслью было взять Машу и уехать к Гене. Нина — женщина умная, она все поймет и устроит нас с почестями, достойными лучшего друга мужа. Но у них в семье свои проблемы. У Гены не ладится с работой и я не знал, завершился его развод с газетой или нет.

В любом случае настроение у них не самое лучшее. Одного меня они примут без всяких слов, а с Машей все гораздо сложнее. Заявившись без предупреждения, можно поставить ее в неудобное положение. Я нагнулся к ней и тихо произнес:

— Может поедем в гостиницу?

— Нет, — тряхнула головой Маша. — Я останусь здесь.

— Почему? — спросил я.

— В гостинице я буду чувствовать себя девкой. — Она положила руку мне на колено и прошептала: — Не заставляй меня это делать, милый. Давай потерпим один день.

— Ты не расстраивайся, — сказала Ольга, панибратски взъерошив волосы у меня на макушке. — После такого медового месяца короткий пост пойдет только на пользу.

— Давай накроем на стол, — обратилась к Ольге взявшая себя в руки Маша.

Она поднялась со стула, сходила на кухню, принесла вазу с водой и поставила в нее гладиолусы.

За несколько минут они навели в комнате лоск. Глядя на них, я только удивлялся женскому умению приводить в порядок самое запущенное место. Для этого надо было лишь поставить цветы так, чтобы их сразу увидели, небрежно бросить на покрывало и подушку салфетки, передвинуть стол. Я сидел на стуле у стены, молча наблюдая за волшебством, которое они творили.

Пришли три медсестры, по всей вероятности, близкие Машины подруги. Все три молоденькие и смазливые в упор расстреляли меня красивыми глазками. Особенно внимательно рассматривала кареглазая шатенка Надя, тонкая, как соломинка, с круглым лицом и большими, похожими на опахала ресницами. Маша заметила это и, чтобы отвлечь внимание не в меру любопытной подруги, достала из сумки книги Марека Томашевского и Ласло Фаркаша с дарственными надписями. Девушки долго рассматривали их фотографии, потом Надя заметила:

— Поляк, наверно, злой и сердитый. У него такие тонкие губы.

— Ну что ты, — сказала Маша. — Он такой обаятельный и так хорошо танцует.

— Ты с ним танцевала? — спросила Ольга, глядя через Надино плечо на портрет Томашевского.

— До тех пор, пока в замке не завыли привидения, — сказал я.

— Неужели? — Ольга повернулась ко мне, изогнув тонкие брови. — У вас разыгралась сцена?

— Ну вот еще, — сказала Маша и, обняв меня за плечо, демонстративно поцеловала в щеку.

— А вы действительно были в замке с привидениями? — спросила Надя, все еще разглядывая фотографию Томашевского на первой странице книги.

— Еще с какими, — сказал я, почувствовав, что у Маши улучшилось настроение. — Замок был старинный, без электричества. Вдоль стен на специальных подставках горели толстые свечи.

И вдруг их пламя затрепетало и на стенах появились тени людей в старинных одеждах. В углу замка зазвенели рыцарские доспехи, словно кто-то начал их надевать.

— Это действительно так было? — глядя на Машу, спросила явно заинтересованная рассказом Ольга.

— Второго такого вечера не будет никогда в жизни, — произнесла Маша.

— Ты нам потом все расскажешь подробно, — сказала Надя.

Маша достала мою книгу и положила на стол. Медицинские сестры хорошо знакомы с латинским шрифтом, они сразу прочитали имя и фамилию автора. Ольга раскрыла книгу, разгладила пальцами разворот первой страницы. Все взгляды устремились на портрет. Я думал, что девчонки начнут сравнивать мое обличье с фотографией, но они, как по команде, уставились на Машу и замолчали. Словно на фотографии был изображен не я, а она. Обстановка в комнате сразу переменилась. Главной героиней спектакля с этого момента стала Маша. Когда мы садились за стол, Надя даже отодвинула стул, чтобы ей было удобнее пройти на место. А Ольга деловито разлила вино по фужерам, чокнулась с Машей и сказала:

— За тебя. — Как будто меня в этой комнате не было вообще.

Девчонки поняли это, переглянулись и выпили без энтузиазма. Зато ели они с большим аппетитом. Ольга, постоянно бросая взгляды на Машу, тоже налегала на еду. Заметив улыбку на ее лице, сказала, кивнув на тарелку:

— Одна радость в жизни осталась.

Маша отодвинула от себя еду и пристально посмотрела на подругу.

— Чего ты, — нервно произнесла она. — Ушел мой Коленька. Позавчера здесь была его жена. Такой скандал устроила. — Ольга вздохнула и мотнула головой. — Все. С женатыми больше не связываюсь.

Положив салфетку на стол, она откинулась на спинку стула и, сузив глаза, пристально посмотрела на меня. Словно хотела узнать, не обманываю ли я Машу, прикидываясь холостым. Я перевел взгляд на сидевших рядом с ней девушек и подумал, что все они несчастны потому, что одиноки. Каждая из них уже на чем-то обожглась. Женское общежитие, хотя и комфортабельно обустроенное, лишь временное прибежище для отчаявшейся души. Каждая старается хоть как-то устроить свою судьбу и вырваться отсюда. Мы с Машей здесь уже не то же самое, что они. Мы здесь лишние. И чем дальше, тем больше будет нарастать отчуждение. Маша им всем наглядный пример того, какими они могли стать, но не стали. Это — как вечный укор.

Мне показалось, что лучшим выходом для нас обоих будет, если она останется здесь, а я уйду. Через час ее подруги забудут о моем существовании. Маша будет казаться им одной из них.

Застолье получалось натянутым, у нас не находилось общей темы для разговора. Поняв, что вечеринку пора заканчивать, Ольга повернулась к Маше и сказала:

— Ты тут оставайся, а я переночую у девчонок.

— У них же нет лишней кровати, — заметила Маша.

— Одну ночь я пересплю на полу, — Ольга зевнула, как-будто ей очень захотелось спать.

Я понял, что никуда она отсюда не уйдет, потому что уходить ей действительно некуда. Она лишь хотела проверить мою реакцию.

— Не ломай голову, — сказал. — Я обещал сегодня Гене быть у него. Если не приду, он обидится.

Гене я не только ничего не обещал, но даже не сообщал о своем приезде. Но это был единственный дом в Москве, где меня принимали без приглашения в любое время суток. В гостиницу идти не хотелось, меня бы там замучило одиночество. Маша повернулась ко мне, в ее глазах застыла настороженность. Я взял ее ладонь в свою руку и сказал:

— Завтра созвонимся и договоримся обо всем.

Я достал из кармана бумажник, в котором кроме документов и денег хранил визитные карточки самых необходимых людей, нашел Генину и протянул Маше:

— Позвони завтра, как только выспишься. Если меня не будет, тебе скажут, где я.

Я взял свою сумку, сунул в нее две бутылки велтлинского и направился к двери. Маша пошла вслед за мной. У лифта она сказала:

— Мне так не хочется, чтобы ты уходил.

— Мне тоже, — сказал я. — Но думаю, что у нас нет выбора.

— Может быть ты и прав. Сегодня у девчонок нервозное настроение. — Она осторожно поцеловала меня в губы и легонько подтолкнула ладонью к лифту. — Я позвоню тебе завтра, милый.

Двери лифта захлопнулись, закрыв от меня Машу. Я ощутил, как лифт стремительно опускается вниз. Мне показалось, что я лечу в пропасть.

До Гены я добрался на метро. Дверь открыла Нина, одетая в длинный, похожий на японский, халат и мягкие тапочки.

— Ну вот, явился и блудный сын, — сказала она, увидев меня на пороге. И крикнула, обернувшись в коридор: — Гена, к нам гости.

Я поцеловал ее в щеку, прошел в квартиру. Гена полулежал на диване и смотрел по телевизору передачу о жизни бурых медведей на Аляске. Медведи ловили лососей, поднимающихся на нерест по горной реке. Увидев меня, Гена, сопя, поднялся, мы обнялись.

— Садись, старик, — он показал глазами на диван. — Я тоже сяду.

— Опять остеохондроз? — спросил я.

— Да, — Гена качнул головой. — Съездил в Карелию и там черт меня дернул переночевать в палатке. Тепло было. Даже жарко.

А видишь, что получилось?

Но по его виду я понял, что дело вовсе не в остеохондрозе.

В глазах Гены сквозила отрешенность. Да и весь он был не похож на себя, выглядел вялым и безучастным. Он откинулся на спинку дивана и спросил:

— Ты откуда?

— Из Праги, — сказал я, доставая из сумки свою книгу.

Гена повертел ее в руках, раскрыл обложку, посмотрел на фотографию и крикнул, сразу оживившись:

— Нина, ты видела?

Нина вошла в комнату, глянула на фотографию в книге и сказала:

— Я уже готовлю закуску.

Я достал обе бутылки велтлинского, поставил их на журнальный столик.

— Оттуда? — кивнул Гена на бутылки.

— Оттуда, — подтвердил я.

— Ну вот видишь, хоть один из нас выбился в люди. — Гена пошевелился на диване, выбирая наиболее удобную позу.

— Почему один? — удивился я. — А ты? А Валера? Никто из нас не затерялся даже в том беспределе, который возник в стране.

— Выбиться в люди и не опуститься на дно — вещи совершенно разные, — заметил Гена. — Но ты прав. Все мы дрыгаем лапками, все не потеряли чувства собственного достоинства.

В философских замечаниях Гены проглядывали усталость и пессимизм, которых я раньше не замечал. По всей видимости дела на работе у него разладились окончательно.

Нина поставила на журнальный столик собранную на скорую руку закуску и фужеры. Я открыл велтлинское. Она отпила глоток, сказала: «Вкусно», — и отставила фужер. Взяла в руки мою книгу, посмотрела на фотографию и спросила:

— И сколько ты за нее получил?

— Я так и знал, что она сейчас спросит это, — наморщив лоб, сказал Гена. — У баб на уме всегда одна меркантильность.

— Интересный ты человек, — возмутилась Нина. — Я же знаю, как трудно написать книгу. Почему я не должна знать, сколько платят за нее писателю?

— Откуда тебе знать о трудностях? — уже более сердито спросил Гена. — Ты что, писала книги?

— Я это по тебе знаю. Много ты их написал?

— А где ваш сын? — спросил я, пытаясь унять назревавшую бесплодную полемику.

— Уехал в летний студенческий лагерь на философский семинар, — ответила Нина. — Не мог найти себе ничего более путного.

Она все еще кипела, но основной пар был выпущен.

— Философия всегда пригодится человеку, — заметил я, — особенно, если он умный.

Она махнула рукой, показывая, что хорошо знает цену всем нынешним философам, и спросила:

— Как чехи-то живут? Они ведь тоже идут от социализма к капитализму.

— Судя по внешнему впечатлению, лучше нас, — ответил я. — Автомобили прекрасные начали производить. Я видел две модели — «Фелицию» и «Октавию».

— Они строят, а мы разрушаем, — резюмировала Нина. — Мой вон работу менять собрался. Из-за этого и ездил в Карелию.

Я повернулся к Гене. Он посмотрел на меня и протянул руку к фужеру. Нина тоже взяла свой фужер. Но за столом не было радости. У меня возникло такое чувство, будто с одних поминок я попал на другие. А у Гены всегда было так уютно и спокойно. Его квартира казалась мне бастионом незыблемости и постоянства. Немного деспотичный и патриархальный в семье, на работе он был честолюбив и талантлив. Он обрел в газете всероссийскую известность. Перемены в стране мало коснулись его положения. Настоящая газета не может существовать без имен, к которым привык читатель, а Гена был одним из таких имен. Поэтому его и держали. И вот теперь он, по всей вероятности, уходит, оставляя за собой почти двадцать лет безупречной, талантливо выполненной работы. Я всегда приезжал к нему, когда мне было плохо. Рядом с ним я обретал душевное равновесие. Теперь его не было у самого Гены.

— Что случилось? — спросил я.

— Долго рассказывать. — Гена пил вино и кисло морщился. — Главная причина в том, что мне опротивели мои хозяева. Они заняты только политикой, которую делают грязными руками.

— Вся политика делается грязными руками, — спокойно заметил я.

— Я не хочу в этом участвовать, — сказал Гена.

— А в Карелии лучше? Там все по-другому?

— В Карелии одна фирма подрядилась строить дороги. Я хорошо знаком с ее руководителем. Он приглашает к себе замом по связям с общественностью. Работать надо будет, в основном, в Москве.

— Но это же не интересно, — заметил я.

— Ты помнишь, что сказал Гоголь? Россию портят дураки и дороги. Дураков я воспел, теперь примусь за дороги. — Гена засмеялся грустно и натянуто.

— Да, — сказал я. — Демократия ничего не дала России.

— Не дала?! — Нина даже напряглась от охватившего ее возбуждения. — Она отняла у людей все, что они имели. И великую страну, и уверенность в завтрашнем дне. Где сейчас все это?

Я не знаю, куда пойдет мой сын, когда получит университетский диплом. Дипломированные специалисты никому не нужны. Мы скатились к первобытным временам.

— Андрей еще не собирается жениться? — спросил я, вспомнив нашу встречу с Гениным сыном и его девушкой на даче.

— Да кто же сейчас женится? — удивилась Нина. — Кто сейчас может содержать семью? На какие деньги?

— Не принимай все так близко к сердцу, как-нибудь выживем, — попытался я успокоить разгорячившуюся хозяйку.

— Ты знаешь, в чем наша трагедия? — спросила Нина. — В том, что мы всегда рассчитываем на как-нибудь и авось. А надо рассчитывать на себя и на коллективные действия.

— А не создать ли нам свою партию, чтобы выдвинуть тебя в президенты? — Гена посмотрел на жену со снисходительной улыбкой.

— Ты всегда смеешься. А мне не до шуток, — отрезала Нина…

На знакомом диване в старой уютной квартире друзей я спал, как младенец. Едва коснувшись головой подушки, я провалился в забытье и проснулся от каких-то непонятных раздражающих звуков. Я открыл глаза. Было уже светло. Звуки слышались с улицы. С ритмом секундной стрелки из-за окна доносилось: «Жжи-к, жжи-к», — словно кто-то проводил лезвием топора по вращающемуся точильному кругу. Я повернул голову к окну и до меня дошло, что это дворник подметает ограду.

На кухне раздались шаги, послышалось звяканье посуды. Хозяева проснулись, но мне не хотелось вставать с постели.

В Москве у меня не было никаких дел, за исключением визита вежливости к редактору издательства Василию Федоровичу. Надо было подарить ему и директору книжку, вышедшую в Праге.

И еще — дождаться звонка от Маши. Нужно было решать, как нам быть дальше. Оставаться в Москве я не мог, а в Барнаул она вряд ли бы поехала. Там у нее не будет престижной больницы, одна принадлежность к которой вызывает чувство гордости. Не будет Большого театра, столичных проспектов и площадей. Не будет девчонок, к которым, как я понял, она привязалась всей душой. Узел прочный, распутать его было нелегко. Я не мог без Маши и понимал, что даже ежемесячными наездами в Москву наши отношения ограничить уже нельзя.

В комнату заглянула Нина, увидела, что я проснулся и сказала, что через двадцать минут завтрак будет готов. Я соскочил с дивана, умылся и отправился на кухню. Гена уже был там.

— Чай, кофе? — спросила Нина, подавая мне чайную чашку.

— Лучше чай, — сказал я, зная, что у Василия Федоровича все равно придется пить кофе.

— Ты еще долго пробудешь в столице? — спросил Гена, которому Нина тоже налила чаю.

— У меня в Москве нет никаких дел, — сказал я. — Кроме одного…

— В издательстве? — Гена отхлебнул глоток чаю и посмотрел на меня.

— Да нет, — сказал я. — Тут все серьезнее. У меня девушка.

— Девушка? — Нина с удивлением посмотрела на меня. — Я думала тебя интересуют только женщины.

— Я сам так думал, — ответил я. — Она должна сегодня позвонить. Скажите ей, что я буду у вас к вечеру.

В издательстве мне почти два часа пришлось ждать Василия Федоровича. Он был на совещании у директора, где, как сказала секретарша, обсуждаются важные вопросы. Потом Василий Федорович полчаса искал какие-то бумаги и, бросив мне: «Подожди!» — снова скрылся за директорской дверью. Мне не осталось ничего, как сесть в кресло и опять углубиться в газеты, которые по таким случаям предлагала посетителям секретарша. Наконец, Василий Федорович вышел из кабинета, шумно вздохнул, протянул мне руку для приветствия и повел к себе. Я подписал книжку ему и директору и предложил сходить в какой-нибудь ресторан пообедать. Надо было обмыть книжку. Ведь если бы Василий Федорович не отдал мою рукопись чешскому издательству, она бы никогда не вышла в Праге.

— У тебя русская душа, Ваня, — сказал Василий Федорович, похлопав меня по плечу. — Разве можем мы не отметить что-то, если для этого появился повод? Куда бы ты хотел пойти?

— Мне все равно, — ответил я.

— Тогда пойдем в «Яр». Но только после пяти вечера. Раньше не могу.

Я не стал спрашивать, почему ему захотелось именно в этот ресторан. Может быть там были какие-то особые блюда, а, может, с этим рестораном его связывали приятные воспоминания.

Я никогда не был в «Яре», хотя немало слышал о его громком прошлом. Когда-то здесь под наводящие на душу тоску цыганские мелодии русская аристократия прожигала жизнь. За один вечер пропивались целые состояния. В коммунистические времена ресторан назывался «Советский». Гостиница, в которой он располагался, тоже была «Советской».

Ресторан состоял из одного очень большого зала с высоченными колоннами и огромными окнами. Мы сели за свободный, накрытый белой скатертью столик. К нам тут же подскочил официант в белых перчатках, подал меню и, отойдя в сторону, скрестил руки на груди. Стал ждать, когда мы выберем выпивку и закуску. Я скосил на него глаза и покачал головой.

— Тебе что-то не нравится? — повернувшись ко мне, спросил Василий Федорович.

— Вспомнил песню о поручике Голицыне, — сказал я. — Помните:

А в сумерках кони проносятся к «Яру».
Ну что загрустили, мой юный корнет?
А в комнатах наших сидят комиссары,
И девочек наших ведут в кабинет.
— Да, — вздохнул Василий Федорович. — Когда-то так и было. Да и сейчас не лучше. В наших комнатах опять сидят все те же комиссары. И снова ведут наших девочек в кабинет. Грустно, Ваня, грустно.

— Почему это произошло? — спросил я.

— Ты имеешь в виду сегодняшний день?

Я кивнул.

— Русская интеллигенция непредсказуема. Многие ее представители похожи на проституток. Предав взрастившую их величайшую страну, ты посмотри, как гадливо они пресмыкаются перед сегодняшними нуворишами. А все потому, что в душе нет стержня, который бы придавал постоянную устойчивость телу. Когда нет твердых и искренних убеждений, жить можно только так. Им надо все время лизать кого-то. Убежденных людей очень мало.

А ведь все держится на них.

— И все-таки, Василий Федорович, — сказал я. — Не могу не задать вопрос, который мучил еще Василия Шукшина. Что с нами происходит?

— Что и должно произойти с человеком, который всю жизнь был рабом. — Василий Федорович потрогал пальцем вилку и тяжело вздохнул. — Получив свободу, он не знает, как ей распорядиться. Он не может без поводыря.

— То есть, без царя?

— Не знаю, без царя или кого другого. Но без сильной авторитарной власти, точно.

— Но если судьба нации зависит от одного человека, это всегда риск. Возьмите того же Ельцина.

— Народ простит правителю ошибки, если он будет заботиться о судьбе страны. Для Ельцина народ — это его собственная семья и ее деньги. Других забот он не знал. Поэтому и звали его в народе упырем. А вообще, ну ее к черту, эту политику. Ты хороший парень и я хочу, чтобы у тебя было хорошее будущее. Самое главное, не клади ручку в стол. Думай и пиши. Пиши и думай. Когда-то это все равно пригодится. Русская литература будет востребована. Без нее оскудеет мир. Ты посмотри, какими книгами заваливает нас Запад. Это же духовный распад. Он не может длиться долго. Если исчезнет мораль, исчезнет человечество. Ведь единственное, что отличает человека от животного — это мораль. И многие на Западе понимают, что спасти их от духовного распада можем только мы, русские. Вот почему там ухватились за нашу литературу. Ведь Достоевского считаем гением не только мы. Они его тоже считают. У них своих Достоевских никогда не было и, можешь мне поверить, не будет.

У Василия Федоровича было не самое лучшее настроение. Может быть причиной этого стал долгий разговор в кабинете директора издательства. Поэтому я старался больше не говорить о политике. Мы заказали бутылку коньяка, не торопясь выпили ее. Потом заказали еще одну. Время текло незаметно, как-то само собой. Чем дольше мы сидели, тем больше пустых бутылок уносил со стола официант. Разговор, как мы ни старались, все равно снова перешел на политику потому, что слишком уж наболело у каждого на душе. К концу ужина мы пришли к твердому выводу: все наши сегодняшние беды оттого, что во главе государства стоят люди, не знающие что такое мораль. И пока они будут у власти, ничего хорошего русскому человеку не дождаться. Вставали мы из-за стола оба с большим трудом. На улице расстались, не зная, когда встретимся в следующий раз. Василий Федорович пошел домой, на Масловку, я, обняв его на прощанье, сел в троллейбус и поехал к Гене.

— Ты как раз вовремя, — сказала Нина, открывая мне дверь, после того, как я позвонил. — Мы собираемся ужинать.

— Спасибо, милая и заботливая, — ответил я, переступая порог. — Но я сыт.

Она заметила мои неуверенные движения и сказала:

— Тогда иди на диван и спи.

— А чаем не угостишь? — спросил я.

— Ты, может, еще водки попросишь? — Она поддержала меня за локоть. — Иди на кухню, сделаю тебе чай.

Утром я долго стоял в ванной под горячим душем. Потом досуха вытерся полотенцем и посмотрел на себя в зеркало. Лицо хотя и выглядело немного помятым, но после душа приобрело человеческий вид. Вчера я явно перебрал, чего никогда не делал раньше. Слишком уж безнадежную картину нарисовал Василий Федорович. И без того мрачная жизнь показалась еще мрачнее. Но она продолжалась и надо было не дать себе затеряться в ней.

Завтракать я сел в свежей, отглаженной рубашке, хорошо выбритый, пахнущий дорогим одеколоном. На что острая на язык Нина незамедлительно отреагировала:

— Ну вот, были бы все мужики такие, как ты сегодня, мы бы, бабы, на вас не нарадовались.

— Это было бы скучно, — заметил я. — Настоящую радость можно познать лишь в сравнении с горем.

— Все это мелкая философия на глубоких местах, — сказала Нина. — Мужик должен быть мужиком в любой ситуации. Кстати, тобой вчера интересовалась одна девушка.

— Что же ты раньше не сказала? — Я даже подскочил на стуле от неожиданной вести. — Когда она звонила?

— Не звонила, а приходила сюда. — Нина поставила передо мной чашку с чаем.

— Тогда тем более надо было сказать.

— Ты вчера был такой, что если бы я что-то и сказала, все равно не понял.

Мне расхотелось завтракать. Я укоризненно посмотрел на Нину, словно это она была виновата в том, что вчера мне пришлось выпить лишнего.

— Не смотри на меня так, — сказала она. — Ничего серьезного не произошло. Девушка зашла потому, что случайно оказалась в нашем районе. Никаких срочных сообщений для тебя не было.

— Ну, а что она говорила? — Я сгорал от нетерпения узнать каждую подробность о приходе Маши.

— Пришла, поздоровалась, спросила тебя. Девушка элегантная и, по всей видимости, умная. Я пригласила ее в квартиру. Она прошла в комнату. Сказала, что зашла случайно. Сегодня вечером или завтра утром она тебе позвонит.

— Она не показалась тебе расстроенной?

— Да нет… — Нина посмотрела на меня и сказала, громко вздохнув: — Я удивляюсь, как такая девушка могла влюбиться в такого забулдыгу, как ты.

— Ну какой же я забулдыга? — обиделся я. — Ты же только что говорила обо мне хорошие слова. И потом, откуда ты взяла, что она влюбилась?

— Ну, а кто же ты, как не забулдыга? — сразу сделав строгое лицо, сказала Нина. — Тебе сколько лет? У тебя уже мог быть такой сын, как наш Андрей. А ты до сих пор болтаешься, как неприкаянный. Эта девушка не для тебя. Ты только испортишь ей жизнь. — Она говорила искренно и страстно. — Ей нужна забота, а ты привык жить один.

— Мне казалось, что ты относишься ко мне гораздо лучше, — заметил я.

— Он еще с претензиями. — Нина положила руки на бедра и качнулась, словно в танце. — Да таких, как ты и мой Гена, только я и могу вынести.

— Ты у нас молодец, — сказал я, встал из-за стола и поцеловал ее в щеку. — Спасибо за разговор. Мне надо спешить.

— Как всегда, отделываешься шуточками. — В голосе Нины послышалась обида. — Хоть бы рассказал, кто она такая.

— Потом, потом, — сказал я. — Увижусь с ней и все расскажу.


11
Через час я был у Маши на Шоссе Энтузиастов. Едва я появился на пороге, она бросилась ко мне, обняла обеими руками и уткнулась лицом в мою шею. Мне показалось, что из-под ее ресниц закапали слезы. Несколько мгновений я стоял, молча прижимая ее к себе, потом спросил:

— Что с тобой?

— Ничего, — ответила она. — Просто соскучилась о тебе.

— Ты такое чудо, — сказал я, прикасаясь щекой к ее голове и вдыхая аромат ее волос. — Я не понимаю, как мог существовать без тебя.

— Правда? — Она подняла на меня влажные глаза.

— Еще какая правда, — сказал я, наклоняясь к ее чуть приоткрытым губам.

Она стояла рядом со мной трепетная и такая беззащитная, что у меня появилось желание взять ее на руки и прижать к себе, словно ребенка. Я вдруг почувствовал такой прилив нежности, какого у меня еще не было ни к одной женщине.

Мы прошли в комнату, сели. Маша положила на стол свою тонкую руку. Я накрыл ладонью ее пальцы, наши взгляды встретились. Маша опустила голову, коснувшись лбом моего плеча, и сказала:

— Я уже не могу без тебя.

— Я же предлагал тебе поехать в гостиницу, — сказал я, осторожно целуя ее тонкие холодные пальцы.

— Я не могла. — Она смотрела на меня своими большими глазами и мне показалось, что в их глубине я увидел себя. — Я такая трусиха. Я не была готова к этому морально.

— Бери пример с ребят. Они еще не уехали?

Маша отрицательно покачала головой.

— Надо же как произошло, — с нескрываемой досадой сказал я. — И нам некуда деться, и их не выгонишь.

— Мне уже все равно, — произнесла Маша и осторожно прикоснулась губами к моему плечу. — Только бы быть рядом с тобой.

— Даже в гостинице? — спросил я.

— Даже в гостинице, — ответила она, не поднимая головы.

— Тогда пойдем. — Я поднялся и потянул ее за руку.

— Ты серьезно? — Маша недоверчиво посмотрела на меня и медленно встала.

— Здесь я чувствую себя не в своей тарелке, — сказал я. — Здесь все не наше. У меня такое чувство, что даже кровать мы берем у кого-то взаймы.

— А в гостинице?

— Там все-таки по-другому.

— Но у меня московская прописка. Меня туда не пустят.

Я понял, что сегодня она готова идти со мной даже в гостиницу. Но я понимал, что Москва не Прага. Если дежурной по этажу окажется какая-нибудь халда и, оглашая громовым голосом коридор, начнет выяснять зачем и почему Маша идет в номер к мужчине, можно будет сгореть со стыда. Я-то еще выдержу, а Маша зальется краской и, закрыв лицо руками, убежит.

И я не знаю, сколько времени ей потребуется, чтобы прийти в себя после этого. Но я видел, что она уже не может находиться в общежитии без меня.

— Ты действительно согласна идти в гостиницу? — спросил я.

— Я согласна на что угодно, милый, — сказала Маша, снова прижавшись ко мне.

— Тогда собирайся.

— Я уже собралась, — она кивнула на пакет, который лежал на стуле. Я улыбнулся ее предусмотрительности.

Когда мы вышли на улицу, я невольно замедлил шаг. В Москве сотни гостиниц, но я не знал, в какую нам ехать. Мне хотелось увезти Машу в самую хорошую гостиницу. Но самые хорошие отпадали сразу. И не только потому, что в них безумные цены. Ради Маши я не пожалел бы никаких денег. В них обитал чуждый нам дух. В этих гостиницах женщины продаются наравне с сигаретами. Честно говоря, в других не лучше. Но там хоть не делается это с такой откровенностью и таким цинизмом. От одного вида охранника или дежурного по этажу, которые будут ощупывать Машу глазами, прикидывая, сколько она стоит, мне станет не по себе.

— Ты о чем задумался? — спросила Маша, притронувшись к моей руке.

— У тебя есть на примете какая-нибудь уютная, приличная гостиница? — Мне казалось, что будет лучше, если ее выберет сама Маша.

— Уют мы наведем сами, — сказала она, взяв меня под руку. — А что касается приличия, то, по-моему, никаких приличий в гостиницах нет. Ты намерен вести себя там прилично?

— Все, что у нас с тобой происходит, всегда прилично, — ответил я. — Ты облагораживаешь любую атмосферу.

— Ты снова становишься подлизой, милый, — она состроила глазки и улыбнулась. — Но я, наверное, люблю лесть. Мне нравится, когда ты мне льстишь.

— Тогда едем в Измайлово, — сказал я.

— Мне все равно, — ответила Маша.

Я не знал, почему мне вдруг вспомнилось Измайлово. Может быть потому, что гостиничный комплекс стоял в стороне от шумных автомобильных трасс и там не было чопорности.

Мы добрались на метро до станции «Измайловский парк» и направились к высотным зданиям гостиничного комплекса. Пару раз я останавливался в корпусе «Вега» и сейчас решил попытать счастья там. Свободных мест оказалось более, чем достаточно. Но когда я спросил у администраторши, можно ли поселиться в гостинице с московской пропиской, она отрицательно качнула головой и сухо произнесла:

— Москвичей мы не селим.

Маша в это время сидела на диванчике у стены и осторожно поглядывала на меня. Когда я подошел к ней, она полушепотом сказала:

— Мы с тобой выглядим, как два авантюриста. Во всяком случае я себя чувствую авантюристкой.

— Это очень хорошо, — сказал я, — что ты чувствуешь себя авантюристкой. Только одна просьба. Чувствуй увереннее. Неуверенных авантюристов сразу разоблачают.

Мы поднялись на девятый этаж. Маша осталась у лифта, а я зашел в комнату дежурной взять ключ от номера. Возвратившись, я увидел, что она дрожит от нервного напряжения.

— Успокойся, — сказал я, подходя к ней. — Все идет — лучше не надо. На тебя никто не обратил внимания.

Мы прошли в номер. В нем стояли кровать, столик с графином и двумя перевернутыми вверх дном стаканами, в углу на тумбочке — телевизор.

— Слава Богу, хоть догадались поставить два стакана, — сказал я, чтобы снять нервное напряжение, все еще не отпускавшее Машу.

Она улыбнулась. Оглядев комнату, Маша положила на столик пакет, достала из него две зубные щетки и зубную пасту и направилась в ванную.

— Вот эту белую я взяла для тебя, — сказала она, показывая мне зубную щетку. — А розовая моя.

— Ты такая внимательная, — произнес я. — Я бы никогда не догадался купить по этому случаю новые зубные щетки.

В крайнем случае обошелся бы жевательной резинкой, как американец.

— Ты не американец, — сказала Маша.

— Что мы будем делать? — спросил я, когда она вышла из ванной.

— Для начала я хотела бы поесть, — сказала она.

— Тогда пойдем в ресторан. По-моему, он на первом этаже.

— Я не хочу в ресторан, — ответила Маша. — Я хочу здесь. — Она показала глазами на столик со стаканами.

— Хорошо, — сказал я. — Я сейчас сбегаю в буфет и принесу все, что надо.

— Вина не бери. Я захватила обе бутылки велтлинского, которые остались у нас.

— Ты у меня умница, — сказал я, поцеловал Машу в щеку и направился в буфет. Не знаю почему, но у меня возникло радостное настроение. И я невольно подумал: Господи, как же мне хорошо и легко с ней.

Когда я проходил мимо комнаты дежурной, та неожиданно остановила меня.

— Молодой человек, — произнесла она таким звонким голосом, что, предчувствуя недоброе, у меня екнуло сердце. — Зайдите ко мне.

Я вошел в комнату и вытянул руки по швам около ее стола, словно школьник. Дежурная впилась в меня холодными бесцветными глазами и сказала, почти шипя:

— На вашу посетительницу нужно выписать пропуск. У нее есть документы?

— Конечно, — ответил я, ошеломленный той потрясающей слежкой, которая, оказывается, была налажена в гостинице. Мне казалось, что ни одна живая душа не видела, как Маша проходила со мной.

Дежурная продолжала смотреть на меня ледяным взглядом амазонской анаконды. Я машинально полез в карман, достал бумажник, вытащил оттуда полсотню и положил на стол. Она мельком взглянула на купюру и снова подняла на меня немигающие глаза. Я достал еще одну полсотню и положил рядом с первой. Она открыла ящик стола, смахнула туда деньги и только после этого опустила глаза. Я облегченно вздохнул, повернулся и осторожными шагами направился в буфет. Я был благодарен судьбе, что все это произошло не на глазах у Маши. Иначе бы она подумала, что я покупаю у дежурной ночь с ней.

В буфете оказался роскошный выбор блюд. Я взял малосольного кижуча, два огромных, аппетитных, подрумяненных бифштекса, пару салатов, фруктов. Буфетчица уложила все это на пластмассовые тарелочки, аккуратно положила в пакет. И тут я увидел на полке с вином незнакомую темную бутылку. Она стояла далеко, но, приглядевшись, я прочитал название «Кьянти». Много лет назад в какой-то книге я читал про это итальянское вино. Его любил герой одного романа. Роман был хорошим и я попросил буфетчицу положить мне в пакет бутылку «Кьянти».

Проходя мимо дежурной по этажу, мне вдруг захотелось сделать ей подарок. Я зашел к ней, достал из пакета огромное зеленое яблоко и положил на стол. Дежурная молча подняла на меня свои холодные глаза и улыбнулась краешком губ. А может мне это только показалось.

Открыв дверь номера, я не узнал его. Телевизор стоял не в углу, а у стены рядом с окном. Столик со стаканами был застелен чистой салфеткой и переместился так, что трапезничать за ним нужно было, сидя на кровати. Маша стояла у порога ванной и оглядывала комнату.

— Мне показалось, что так будет уютней, — сказала она, посмотрев на меня. — Вдруг тебе захочется включить телевизор.

Я не хочу, чтобы ты смотрел его, повернувшись ко мне спиной.

— Я никогда не поворачиваюсь к тебе спиной, — сказал я, целуя ее в щеку.

Маша взяла у меня пакет с продуктами и сказала:

— В этой комнате не хватает только цветов.

— Да, — согласился я. — Завтра утром я куплю самый большой букет самых красивых цветов, какие только продаются в Москве.

— Ты все-таки взял себе красного вина, — сказала Маша, заглянув в пакет и увидев «Кьянти».

— Я хочу, чтобы ты тоже попробовала его, — ответил я.

— Я попробую все, что ты предложишь, милый. Сегодня я хочу делать только то, что нравится тебе.

Я смотрел на Машу и думал, что вся жизнь до встречи с ней была у меня лишь вступлением к чему-то настоящему. Как азбука у первоклассника, которая открывает дверь в мир удивительных и прекрасных книг. Мне казалось, что я раскрыл эту дверь, на пороге которой стояла Маша, и теперь на меня хлынули все добро и красота мира.

Маша выставила на стол закуски, я открыл «Кьянти», налил в стаканы. Мы чокнулись, глядя друг на друга, я поцеловал ее в губы и выпил. Маша тряхнула головой, держа стакан в вытянутой руке, потом поставила его на стол и сказала:

— Теперь я всегда буду пить только «Кьянти». — Немного помолчала и добавила: — Если его будут продавать в магазинах и если у меня найдутся деньги.

«Кьянти» действительно оказалось хорошим вином. Мы выпили всю бутылку, затем принялись за велтлинское. Маша запьянела, такой я видел ее в первый раз. Она все время смеялась, иногда жестикулировала, объясняя что-то, и мне было хорошо оттого, что она, наконец-то, расслабилась и освободилась от своей стеснительности. Я смеялся вместе с ней. Когда бутылка велтлинского подходила к концу, она вдруг поставила стакан на стол и, глядя на меня совершенно трезвыми глазами, сказала:

— У меня такое чувство, будто это наш последний праздник.

— Только в том случае, если больше не будет ни велтлинского, ни «Кьянти», — ответил я.

— Я вовсе не это имела в виду, — сказала Маша. — У меня какое-то странное предчувствие. Я не могу его объяснить, но оно во мне.

— А у меня совсем другое чувство, — сказал я, обнимая ее. — Я теперь не оставлю тебя ни на одну минуту.

— Я тоже хотела бы этого, милый, — ответила Маша.

Мне еще в Праге хотелось поговорить с ней о наших дальнейших отношениях. Я уже не мог без Маши, мне все время не доставало ее. Без нее я сам себе казался несчастным. Я взял ее ладонь, прислонился к ней губами, и, склонив голову, сказал:

— Сударыня, я прошу вашей руки.

Я не ожидал реакции, которая наступила после этого. Маша вздрогнула, выдернула руку, лицо ее побледнело, губы задрожали. Несколько мгновений она молча смотрела на меня, потом спросила, словно ослышавшись:

— Ты это серьезно?

— Серьезнее не бывает, — сказал я и повторил. — Сударыня, я прошу вашей руки.

— Повтори еще раз, — попросила Маша.

— Я прошу вашей руки, — уже тише произнес я и опустился на колено.

Она обняла меня за шею, поцеловала в голову и притиснула к себе. Я почувствовал, что она плачет. Я тоже обнял ее, погладил ладонью по спине и сказал:

— Я думал, ты обрадуешься, а ты разревелась.

— Это от счастья, милый. — Она подняла на меня мокрые глаза и поцеловала в губы. — Правда от счастья. Я готова отдать тебе и руку, и сердце.

Я налил велтлинского, мы чокнулись, пригубили его и поставили стаканы на стол. Пить больше не хотелось. Я смотрел на Машу и чувствовал, что с этой минуты она стала мне еще дороже. До этого она была как нечаянный подарок судьбы. А сейчас стала частью меня. А это совсем иное. Подарки со временем тускнеют и теряют цену. Общая судьба не имеет цены.

— Мы закатим самую шикарную свадьбу, — сказал я, глядя на нее счастливыми глазами. — Я хочу видеть тебя в белом воздушном платье и белых туфельках. Ты будешь такой красивой, что твои подруги умрут от зависти.

— Они и так умирают, — произнесла Маша.

— Где будем справлять свадьбу: в Москве, Барнауле или у тебя на Байкале?

— Ты знаешь, милый, я не хочу свадьбы, — сказала Маша и ее лицо сразу стало серьезным.

— Почему? — удивился я. — Это же один раз на всю жизнь.

— Я скажу тебе об этом позже. Хорошо?

— Хорошо, — согласился я.

— Я до сих пор вспоминаю храм Святого Вита и органную музыку, — задумчиво произнесла Маша.

— Да, это было чудесно, — сказал я. — Но ты не слышала хороший церковный хор. Он берет за душу так, что царапает сердце.

— Я вообще была в церкви всего несколько раз.

— Пойдем завтра, — предложил я. — В Москве много хороших церквей.

— Пойдем, — сказала Маша. Легко вздохнула и, улыбнувшись, добавила: — Знаешь, чего я хочу больше всего на свете?

— Чего? — спросил я.

— Обвенчаться в церкви.

— Ну так обвенчаемся. — Я присел рядом с ней и обнял ее за плечи. — У меня в Барнауле есть знакомый священник. Очень хороший священник. На его проповедях не протолкнуться. Он нас обвенчает.

— Как его звать?

— Отец Михаил. А что?

— Если мы будем венчаться в Барнауле, никто из подруг не увидит моего венчания. А я хочу, чтобы они его видели.

— Мы пригласим их в Барнаул.

— Это очень дорого.

— Ольгу и еще двух-трех приглашать все равно придется.

— А твои друзья? Гена и Валерий Александрович? Кстати, Генина жена так хорошо говорила о тебе.

— Нина хорошо говорила обо мне? — удивился я.

— Ты об этом спрашиваешь, как будто не веришь. — Маша пристально посмотрела на меня.

— Ты знаешь, что она сказала мне сегодня утром? Что я не стою даже мизинца твоей руки.

— Мы с ней сразу стали симпатизировать друг другу, — заметила Маша. — Она мне понравилась.

— Еще бы, — сказал я, сделав обиженное лицо. Я вспомнил, как Нина называла меня забулдыгой. Но говорить об этом Маше не стал.

— Я так хочу обвенчаться в церкви, милый, —сказала Маша, закрыв глаза и откинув голову. — И послушать церковный хор.

За окнами уже давно мерцал отсвет уличных фонарей. Мы сидели в полутемной комнате, не зажигая света. Маша притиснулась ко мне и я чувствовал, как биение наших сердец передается друг другу. Потом мы отодвинули столик, разобрали постель и легли спать. Мы уже засыпали, Маша, как всегда, лежала, обняв меня одной рукой и положив голову на мое плечо, когда раздался телефонный звонок. Я протянул руку к тумбочке, нашарил телефонную трубку и поднес к уху.

— Вы знаете, что посторонние могут находиться в гостинице только до одиннадцати часов? — раздался в трубке дребезжащий женский голос, показавшийся мне самым противным из всех, какие когда-либо приходилось слышать. В голове сразу промелькнула мысль: эта вымогательница не успокоилась. Сотни, которую я отдал, ей показалось мало.

— Что случилось, милый? — спросила Маша, подняв голову.

— Ничего особенного, — сказал я. — Спи. У дежурной по этажу появились ко мне какие-то вопросы.

— Это из-за меня, — сказала Маша и села.

— Ложись, пожалуйста, и ни о чем не думай. — Я поцеловал ее в голову и стал натягивать брюки.

Кое-как застегнув пуговицы рубашки, я сунул босые ноги в туфли и направился к дежурной. Она сидела в комнате за своим столом, но это была не та женщина, с которой я расплачивался днем. Я понял, что меня передали по эстафете и теперь будут доить, как корову, до тех пор, пока Маша будет оставаться со мной. Я не стал ждать, что скажет дежурная и заговорил первым.

— Мы же договорились с вашей предшественницей, — сказал я, — что за все услуги я буду расплачиваться утром. Но если вы хотите сейчас, пожалуйста.

Я достал из бумажника сотню и положил на столик. Дежурная, как и ее предшественница, открыла верхний ящик, смахнула купюру туда и, не глядя на меня, сказала:

— Но если ночью будет проверка, я о ваших делах ничего не знаю.

— Разумеется, — сказал я и зевнул, прикрывая рот ладонью. Мне действительно хотелось спать.

Дежурная посмотрела на меня, пожала плечами и уткнулась в лежащую на столе толстую, исписанную от руки тетрадь.

Я повернулся и направился к себе, твердо убежденный в том, что ночью кто-нибудь постучит к нам в дверь и снова потребует денег.

— Зачем тебя вызывали? — спросила Маша, когда я оказался в комнате. Она лежала на кровати, закрывшись одеялом до самого подбородка.

— Выяснить, осталась ты у меня ночевать или нет.

— И что ты ей сказал?

— Что такую девушку, как ты, я не отпущу ни за что на свете.

— Я поеду к себе, — сказала Маша, поднимаясь с постели.

— Ну вот еще, — я подошел к ней и обнял за плечи. — Я обо всем договорился с дежурной, она взяла у меня деньги и больше нас никто не тронет в эту роскошную ночь. Давай начнем все с начала. — Я сел на кровати напротив Маши. — Пусть эта ночь будет у нас первой.

— А может так и надо, — легко согласилась Маша и снова легла, натянув на себя одеяло.

Ночью я проснулся от тревоги, щемившей сердце. Такое уже было со мной в Праге. И так же, как в пражской гостинице, первым делом я протянул руку к Маше. Ее не было. Несколько мгновений я лежал с открытыми глазами, привыкая к темноте, потом обвел комнату взглядом. Маша сидела в кресле, забравшись в него с ногами. Она вся сжалась и походила на маленький белый комочек и я сразу ощутил в груди неприятный холодок. Встав с постели, я подошел к креслу, осторожно прижал ее к себе и тихо спросил:

— Тебе худо?

Она молча кивнула. Я сел на подлокотник, обнял ее за голое, холодное плечо. Она уткнула подбородок в колени и я услышал редкие, беззвучные всхлипы.

— Это то же, что было в Праге? — спросил я.

— По всей видимости, да, — ответила она, не поднимая головы.

— Ты говорила об этом с врачами?

— Говорила.

— Ну и что?

— Надо ложиться на обследование. Пока не будет анализов, никто не может сказать ничего определенного.

— Утром мы сразу же поедем в больницу, — сказал я, целуя ее колени. Тревога, с которой я проснулся, только усилилась. — Тебе не холодно? Может пойдем в постель?

— Когда я сижу вот так, мне немного легче, — сказала Маша. — Ты иди, я потом приду к тебе.

Ее голос был тихим и каким-то обреченным. Я снял с кровати одеяло, укрыл им Машу. Сам сел на подлокотник кресла и, обняв ее за плечи, прижал к себе. Мне казалось, что так она будет чувствовать себя лучше.

— У нас сегодня был такой счастливый день, — тихо сказала Маша. — Самый счастливый в моей жизни… И надо же, так случилось…

— У нас будет еще много счастливых дней, — ответил я, целуя ее волосы.

— Я надеюсь, — сказала Маша.

Не знаю, как долго мы сидели, прижавшись друг к другу.

Я замерз, но не уходил от Маши, считая, что сейчас она более всего нуждается в моей поддержке. Ей нельзя было почувствовать себя одинокой. Одиночество отнимает силы, а мне казалось, что у нее их совсем немного. Через некоторое время Маша сказала, откинув одеяло:

— Пошли спать. Скоро уже утро.

Мы легли, я положил ее голову на свою руку. Маша уткнулась носом в мое плечо и сказала:

— Мне так хорошо с тобой. Так уютно и, главное, спокойно.

— Мне тоже хорошо с тобой, — ответил я.

Мне не хотелось говорить больше о болезни, чтобы не бередить душу ни себе, ни ей. Мне казалось, что сейчас ей и без того не легко. Но она начала сама.

— Я разговаривала с одной нашей врачихой о моих проблемах, — сказала Маша. — Она хороший специалист.

— И что она тебе сказала? — спросил я.

— Она и предложила обследование.

— Мы же решили, что утром едем в больницу.

— Да, милый. Ты отпустишь меня на три дня?

— Я буду приезжать к тебе и с утра до вечера сидеть у твоей постели.

— Нет, милый. Эти дни мне надо побыть одной. Мы поедем в больницу вместе и я скажу тебе, через сколько дней ты должен приехать ко мне. Хорошо?

— Хорошо, — сказал я. Я был согласен на что угодно, только бы быстрее поставить ее на ноги.

Утром Маша встала, как ни в чем не бывало. Она выглядела свежей и абсолютно здоровой. На какое-то время мне даже показалось, что ночью я видел нехороший сон и ни в какую больницу мы не поедем. Но она сама напомнила мне о ней. Когда я предложил позавтракать, Маша сказала:

— Я не хочу задерживаться в больнице ни на один лишний день. Если мы попадем туда до девяти, я успею сдать кровь на анализ еще сегодня. Ее берут натощак.

Мы взяли такси и направились почти через всю Москву на Шоссе Энтузиастов. Я подождал в вестибюле, пока Маша сходит к своему врачу. Через несколько минут она вышла ко мне с маленькой бумажкой в руке.

— Ну вот видишь, милый, — сказала она, показывая бумажку. — Уже получила направление на анализ.

— Сколько ты здесь пробудешь? — спросил я.

— Я же тебе говорила: три дня.

— Ровно через три дня в это же время я буду здесь, — сказал я.

— Не здесь, а в общежитии. Я постараюсь быть уже там.

Маша поцеловала меня в щеку и торопливым шагом направилась на второй этаж. Я проводил ее взглядом и мне показалось, будто у меня оторвался кусочек сердца. Подождав, пока она скроется за поворотом лестницы, я медленно направился к выходу из больницы.

Ровно через три дня я был у дверей Машиной комнаты. Раз десять давил на кнопку звонка с такой силой, что она могла расплющиться. Но за дверью было тихо, как в потустороннем мире.

Я позвонил Ольге, но ее тоже не было. В будний день общежитие вымирает, все его постояльцы на работе. Я спустился вниз и пошел в больницу, чтобы попытаться отыскать Ольгу. Она скажет, что с Машей и, самое главное, уехал ли брат с друзьями из Машиной комнаты. Если уехал, я сегодня же переберусь в общежитие.

Больницу охраняли так же, как банк. У входа на лестницу, ведущую наверх, и у лифта стояли два парня, пояса которых оттягивала тяжелая кобура. Пройти внутрь можно было только по специальному пропуску. В вестибюле рядом со справочной службой висел телефон и табличка с указанием номеров. Я нашел телефонный номер отделения челюстной хирургии и позвонил Валере. Мне ответили, что Валерия Александровича сегодня не будет, он на заседании ученого совета в институте.

— А вы не могли бы позвать к телефону медсестру Ольгу? — спросил я.

— Какую Ольгу? — раздалось на другом конце телефонного провода. — У нас медсестер с таким именем пять или шесть. Вам какая нужна?

Я не знал Ольгину фамилию, поэтому начал объяснять, где она живет и как выглядит. После недолгого разговора мы пришли к мнению, что из всех медсестер жить в общежитии и иметь такую внешность может только Ольга Никоненко. Но она сейчас на операции и освободится, скорее всего, только часа через два.

Я вышел на улицу, дошел до ближайшего летнего кафе, взял кружку пива и просидел за столиком битый час. Потом заказал чашку кофе. Он оказался холодным и невкусным. Отпив глоток, я отодвинул чашку, рассчитался с официантом и вернулся в больницу. Ольга оказалась на месте. Услышав мой голос, она спросила:

— А разве Маша и тебе ничего не объяснила?

— А что она могла мне объяснить? — удивился я.

— Ты откуда звонишь? — спросила Ольга.

— Снизу, из вестибюля.

— Подожди, я сейчас спущусь. — Она положила трубку.

У меня возникло нехорошее предчувствие. Ольга подошла ко мне явно взволнованная и начала без предисловий:

— Маша сегодня утром улетела в Улан-Удэ.

— А что случилось? — спросил я, чувствуя, что начинает сжиматься сердце. Отъезд Маши оказался для мня совершенно неожиданным. Она не собиралась никуда улетать.

— Что может случиться с женщиной?.. — Ольга не закончила фразу, многозначительно посмотрев на меня.

— Забеременела, что ли? — спросил я, все еще не понимая происшедшего.

— По всей видимости.

— Ну, а уезжать-то зачем? Разве плохо, что будет ребенок? — Я развел руки, показывая, что не понимаю Машиного поступка.

— Что же ты сразу-то ей об этом не сказал? — укоризненно покачала головой Ольга. — Она, наверное, боялась, что, как узнаешь, бросишь. Вот и полетела избавляться от твоего наследства. Думаю, не хочет, чтобы об этом знали наши врачи. Тут ведь сразу станет известно всей больнице.

Мне показалось, что на меня обрушивается потолок. Пошатнувшись, я навалился плечом на стену и выдавил вдруг сразу ставшими сухими губами:

— Не может этого быть. Из-за такой глупости лететь в Улан-Удэ.

— Надо знать Машу, — холодно ответила Ольга. — Она у нас принципиальная. Как решит, так и сделает. Уговаривать бесполезно.

— Здесь должно быть что-то другое. — Я все еще пытался понять логику Машиного поступка. — Скажи мне, что? Ты должна это знать.

— Откуда мне знать? — пожала плечами Ольга. — Я никогда не расспрашивала ее о ваших отношениях. Да она бы и не рассказала.

Я ощутил в груди такую пустоту, словно у меня вынули сердце. Голова вдруг стала ватной, я перестал соображать. Все ценности жизни перестали существовать в один миг. Оторвавшись от стены, я тупо уставился на Ольгу и спросил:

— У тебя есть ее адрес?

— Она полетела к деду с бабкой. Они живут на Байкале. Маша что-то рассказывала о деревне Сосновке и какой-то Максимихе. По-моему они живут в Сосновке.

В голове сразу созрело решение: надо забрать у Гены вещи и лететь на Байкал.

…Широкий проспект Шоссе Энтузиастов уходил в бесконечность. По тротуару двигался непрерывный поток людей, по проезжей части, шипя шинами и надрывая моторы, неслись стада автомобилей. Но я не видел этого. Одна мысль вытеснила все остальное: во что бы то ни стало найти Машу. И чем быстрее, тем лучше. Но рассудительный Гена остудил меня.

— Такие вещи, старик, надо делать с холодной головой, — сказал он спокойно, давая тем самым успокоиться и мне. — Прилетишь ты в Улан-Удэ, а дальше что? Где эта Сосновка, ты не знаешь. Как до нее добраться — тоже. А вдруг Маши уже нет там? Или она вообще там не была?

— Что ты предлагаешь? — спросил я, глядя на часы. Мне казалось, что на разговоры у нас нет времени.

— Надо иметь в Улан-Удэ опорную базу, — ответил Гена.

— Где я ее возьму? — удивился я. — Я в этом городе ни разу не был.

— Тем более надо иметь. Давай подумаем. — Гена наморщил лоб, напрягая мысли. — А что, если тебе сделать командировку от моей газеты? Когда за спиной солидная фирма, легче решать любые вопросы.

— Ты же сам сказал, что уходишь из нее, — возразил я.

— Я ухожу, а друзья остаются, хотя их становится все меньше. — Гена снова наморщил лоб. — Я заявлял одну тему, под нее дадут командировку. Тебе написать об этом не составит труда.

— О чем? — спросил я, все еще плохо соображая, чего хочет от меня Гена.

— В Забайкалье отбывали ссылку многие декабристы. Один Николай Бестужев чего стоит. Почему, попав на каторгу, они не проклинали Россию, не опускались до уровня каторжников. Наоборот, несли в глухомань высокую культуру и высокую нравственность. А нынешняя интеллигенция?.. Чего об этом говорить… Какие из нее декабристы? Почему между той и нынешней такая пропасть?

— Потому, что декабристы служили идее, а нынешняя, так называемая интеллигенция, только своей утробе, — ответил я. — Нравственные понятия оскудели.

— Вот и найди там человека, который служит России, а не корыту. Учителя, врача, инженера. Такие наверняка есть.

Мне было все равно о ком и для кого писать. Лишь бы побыстрее разыскать Машу. Но в предложении Гены был здравый смысл, командировка мне бы не помешала.

— Ты уверен, что мне ее дадут? — спросил я.

— Нет, — сказал Гена, — но попробовать можно.

Он снял телефонную трубку и набрал номер ответственного секретаря редакции. По тону разговора я понял, что тратить деньги на незнакомого человека тот не соглашался. Они поговорили несколько минут и в конце концов мне показалось, что Гена уломал своего начальника. Подняв на меня глаза, он сказал:

— Завтра утром иди к нему. Получишь командировочное удостоверение и деньги на дорогу. Билет тебе заказали. Авиакасса на первом этаже редакции.

Он обхватил ладонями поясницу и откинулся в кресле.


12
Улан-Удэ оказался небольшим, уютным городком, окруженным рыжеватыми, выгоревшими на солнце сопками. Автобус, везший меня из аэропорта, прогромыхал по старенькому мосту через реку Селенгу и вскоре я оказался на центральной площади, главной достопримечательностью которой была ничем не примечательная гостиница «Байкал». Я смотрел на ее серое неказистое здание, не зная, с чего начать: заказывать номер и браться за телефонный аппарат, пытаясь найти следы Маши, или отправляться напрямую в Сосновку. Но я даже не знал, каким транспортом можно до нее добраться. Постояв в раздумье, я спросил у прохожего, где находится республиканская газета, и направился туда. Газетчики все знают, они помогут собрату в трудную минуту.

Редактор газеты сидел за письменным столом, на котором не было ни одной бумажки. На столе отсутствовал даже традиционный стаканчик с карандашами и ручками. У редактора было лицо измученного человека. Он поднял на меня усталые глаза и с нескрываемой скукой ждал моей первой фразы. Очевидно залетные гости, вроде меня, бывали у него часто и обращались с единственной просьбой: напечатать что-то из их работ и выдать авансом гонорар. Денег просить я не собирался, на дружбу набиваться тоже. Поэтому смотрел на редактора спокойно, даже пытался выжать из себя дежурную улыбку. Редактор положил руки на стол и спросил негромким, невыразительным голосом:

— Вы к нам надолго?

Я расценил вопрос, как проявление интереса к моей персоне и попросил разрешения сесть. Он кивнул на кресло.

— Все зависит от обстоятельств, — сказал я, усаживаясь в потертое, но удобное кресло. Ночь, проведенная в самолете, вымотала меня, я чувствовал себя разбитым. — Знаете пословицу: хороший совет дороже золота. Мне нужен ваш совет.

— Нет ничего легче, чем давать советы, — сказал редактор и на его лице словно отсвет фар в ночной комнате промелькнула осторожная улыбка.

— Мне надо сегодня добраться до деревни Сосновки. Я бы хотел, чтобы вы посоветовали, как лучше это сделать.

— Никогда не слышал о Сосновке, — признался редактор, наморщив лоб. Достал из стола небольшую книжечку, начал листать ее. Затем поднял телефонную трубку, набрал номер. Дождался ответа, спросил: — Николай Иванович, ты не знаешь такую деревню Сосновку? А как туда добраться?

Я напрягся, поняв, что редактору удалось отыскать дорогу к Машиной деревне. Он поговорил еще некоторое время, положил трубку и повернулся ко мне:

— Это недалеко от туристической базы Максимиха. Автобус ходит до нее один раз в два дня. Сосновки уже давно нет на карте. Это бывший леспромхозовский поселок. Леспромхоз ликвидировали лет двадцать назад.

— Сегодня я на автобус уже не успею? — спросил я.

— Сегодня его не было, — ответил редактор. — Он пойдет завтра.

— А другого транспорта нет? — спросил я.

— Только самолетом до Усть-Баргузина. А оттуда на попутных машинах. От Улан-Удэ до Максимихи триста километров, из них ни одного километра асфальта.

Я все понял, поэтому спросил:

— Как заказать билет на завтрашний автобус?

— Я сейчас это сделаю, — сказал редактор. Снял телефонную трубку и попросил кого-то оставить для меня место на завтрашний рейс.

Я поблагодарил редактора и поднялся с кресла.

— Заходите на обратном пути, — сказал он, не скрывая облегчения оттого, что встреча закончилась, и протянул руку. Мы попрощались словно старые добрые друзья и я вышел из кабинета.

Был нежаркий солнечный день уходящего лета. В такую пору в лесу летят блестящие на солнце в голубоватом воздухе паутинки и тенькают, перелетая с дерева на дерево, синицы. А в городе желтеет, но еще крепко держится на тополях огрубевшая листва. Я вдохнул ее горьковатый запах и, оглянувшись на здание редакции, направился в гостиницу.

Из головы все время не выходила Маша. Я задавал себе множество вопросов и не находил ответа ни на один из них. Успела она побывать в здешней больнице или нет? Зачем ее понесло в такую даль, если сейчас все делают практически в любом медицинском учреждении? В Москве их сотни, объявления об этом можно ежедневно прочитать в бегущей строке телевизора. Но дело не в этом. Я готов был отдать свою жизнь, только бы спасти жизнь своего ребенка. Я уже пережил немало событий, повидал много людей, познал дружбу и предательство, а у него все это было еще впереди. Жизнь каждого человека — огромный и неповторимый мир. И распорядиться ей может только Господь Бог. Он создал человека и лишь он вправе решать за него. Но в то же время меня не покидала и другая мысль. А что, если дело не в ребенке? Что, если все гораздо серьезнее?

Взяв номер в гостинице «Байкал», я лег на кровать и тут же провалился в нервный, тревожный сон. Сказывалась утомительная, бесконечно длинная ночь в самолете. Я то вздрагивал, открывая глаза и бессмысленно глядя на льющийся из окна свет угасающего дня, то снова впадал в забытье и проваливался в бездну. Не помню, как долго это длилось. Наконец, я открыл глаза и, сколько ни заставлял себя, не мог больше уснуть. Что-то тревожное поселилось в душу, я долго и сосредоточенно смотрел в потолок, пытаясь разгадать причину тревоги. Потом встал, прошелся несколько раз по комнате от стены до стены, снял телефонную трубку и позвонил в туристическое агентство. Спросил, пришел ли автобус с туристами из Максимихи? Мне ответили, что он будет примерно через час. Автобус останавливается у гостиницы «Байкал».

Я положил трубку и посмотрел в окно. Широкая площадь перед гостиницей была пуста. Лишь на противоположной ее стороне стояло несколько человек. Там находилась автобусная остановка. Но туристов скорее всего привезут не на остановку, а к крыльцу гостиницы.

Мне показалось, что я нашел ответ хотя бы на один из своих вопросов. Если Маша, прилетев в Улан-Удэ, поехала сразу в свою Сосновку, то возвратиться сюда она может только сегодня. Ведь не поедет же она за триста километров ради того, чтобы переночевать там одну ночь, а утром отправиться назад. Два-три дня ей надо наверняка побыть дома. Я могу встретить ее или сегодня у автобуса, или завтра в Сосновке. Разминуться мы не можем.

Я спустился вниз. Солнце еще висело над вершинами сопок, но воздух становился плотнее и прохладнее. Я сошел с крыльца, неторопливо прошелся несколько раз вдоль фасада гостиницы.

У остановки на противоположной стороне площади один за другим остановились сразу два автобуса. Из них вышли пассажиры и автобусы поехали дальше. Я снова стал прохаживаться вдоль фасада гостиницы. Солнце скатилось за сопки. Над городом разлилась сизоватая мгла, стало холодно. Я вышел из гостиницы в одной рубашке и теперь пожалел об этом. Походив еще немного, я окончательно замерз и решил подняться в номер, чтобы надеть шерстяной джемпер. Мне показалось, что на переодевание ушло не больше двух минут. Но когда я спустился вниз, увидел у дверей гостиницы толпу людей с сумками в руках и задние огни отъезжающего автобуса. Я инстинктивно кинулся за ним, чуть не сшиб с ног какую-то старушку и остановился. Извинился перед старушкой, подал ей сумку, которую она уронила на асфальт, и спросил:

— Вы не из Максимихи?

— Из Максимихи, — ответила она, поправляя широкополую соломенную шляпу.

— Скажите, из автобуса вышли все пассажиры или там кто-то остался?

Старушка окинула взглядом толпу, пожала плечами и сказала:

— По-моему остались. К нам по дороге подсаживались люди.

— Девушки среди них не было? Красивой?

— Девушки и подсаживались.

— А куда поехал автобус? — спросил я.

— Откуда я знаю. — Старушка стукнула ладонью по сумке, словно выбивала из нее пыль, и стала подниматься на крыльцо гостиницы.

Я готов был проклясть себя и свой джемпер за то, что упустил автобус. Столько времени ждал, а каких-то двух минут вытерпеть не мог. Постояв несколько мгновений у крыльца и еще раз посмотрев в ту сторону, куда уехал автобус, я вместе с туристами пошел в гостиницу.

Утром у крыльца снова была толпа людей с сумками. Командовал ей высокий сухощавый парень с узким лицом и тонкой шеей, на которой выпирал большой острый кадык. В руках у него была бумажка. Когда подошел автобус, он, заглядывая в нее, стал выкрикивать фамилии туристов и пропускать их в салон. У меня возникло нехорошее предчувствие. Выкрикивая фамилии, парень несколько раз бросал взгляд в мою сторону, словно пытался отгадать, не встречались ли мы с ним раньше на туристской тропе. Наконец, все туристы уселись в автобус и у дверей остались только мы с парнем. Он еще раз заглянул в бумажку и спросил, глядя на меня.:

— А как ваша фамилия?

— Баулин, — сказал я, доставая из кармана бумажник с командировочным удостоверением.

Он снова заглянул в свою бумажку и произнес:

— Вашей фамилии здесь нету. Вы откуда?

— Из Москвы, — сказал я.

— Вы турист?

— Нет. Я корреспондент.

— Этот автобус обслуживает только туристов. Посторонних мы не берем.

Парень шагнул в автобус и попытался закрыть дверь. Я сунул в нее ногу. Он уперся ботинком в мое колено, стараясь не дать мне возможности ступить на подножку. Я понимал, что если проиграю эту короткую, но становящуюся жестокой для меня схватку, мне придется торчать в Улан-Удэ еще два дня. За это время можно сойти с ума.

— Если вы сейчас же не пустите меня, — сказал я, еле сдерживаясь, чтобы не взорваться, — я сделаю такую рекламу вашей фирме, что ни один турист не захочет иметь с ней никаких дел.

— Из какой вы газеты? — спросил парень, убрав ботинок с моего колена.

Я протянул ему командировочное удостоверение. Он прочитал его, перевернул на другую сторону, посмотрел на печать и спросил:

— А почему никто в агентстве не знает о вашем приезде?

— А я решил проехать до турбазы дикарем. Посмотреть, как вы их встречаете. Кстати, как ваша фамилия и какую должность вы занимаете?

Парень достал из кармана носовой платок, стер с моего колена следы своего башмака, распахнул дверь и сказал:

— Проходите.

Он усадил меня на переднее сиденье рядом с собой. Вскоре я узнал, что зовут его Мишей Воронцовым, он уже три года работает инструктором на турбазе Максимиха. От Улан-Удэ до турбазы автобус идет около восьми часов. Но иногда и больше. Все зависит от погоды. Кроме того, в дороге приходится делать привал, чтобы туристы пообедали. В туристическом агентстве Мише никто не передавал, что с ним поедет московский корреспондент. Просьбу редактора республиканской газеты там не выполнили или просто забыли о ней. Но сходил в газету я все же не зря. Без звонков редактора я бы долго узнавал, как добраться до Сосновки. Кроме того, если потребуется помощь, на обратном пути я могу зайти к нему уже как к старому другу. Больше всего, конечно, я был благодарен Гене. Не выхлопочи он мне командировочное удостоверение, со мной бы здесь никто не разговаривал.

После серых, ничем не примечательных улиц Улан-Удэ, дорога нырнула в узкую долину, поросшую реликтовыми лиственницами. Таких могучих, огромных лиственниц я не видел ни разу в жизни. Они достигали сорокаметровой высоты, широко разбросив прямые, похожие на крылья карусели, ветви. Их мягкая темно-зеленая хвоя кое-где уже была чуть тронута похожей на проседь желтизной. Рядом с дорогой, то и дело натыкаясь на камни, торопливо бежала узкая горная речка. Увидев, что я засмотрелся на нее, Миша сказал:

— Бывают времена, когда эта речка разливается на всю долину. Тогда не то что на автобусе, на военном БТР не проедешь.

— А рыба в ней есть? — спросил я.

— Мелочь, конечно, водится. Чебак, хариус… Рыбой я вас в Максимихе угощу. Настоящей, байкальской.

Миша проникся ко мне симпатией, поэтому я спросил о том, что волновало больше всего:

— В Максимиху мы поедем через Сосновку?

— Она километра два в стороне, — сказал Миша. — Там и деревни-то практически нет. Одни старики остались. А вы откуда о ней знаете? — Миша пристально посмотрел на меня, словно засомневался в достоверности корреспондентского удостоверения.

— Там живет одна замечательная семья, — сказал я. — Хочу ее навестить.

— Так вы разве не к нам, в Максимиху? — На лице Миши появилось неподдельное разочарование.

— Почему же не к вам? К вам. Побуду пару дней в Сосновке, а оттуда в Максимиху. Вы к этому времени омулей наловите.

— Я на рыбалку не хожу, — серьезно ответил Миша. — Времени нет. Этим специальная бригада занимается.

— А когда мы будем в Сосновке? — спросил я.

— Часа в три-четыре.

Автобус проезжал через какие-то деревни, огибал сопки, перебирался через речушки, глухо стуча колесами по деревянным настилам стареньких мостов. Туристы с любопытством рассматривали проплывающие за окнами пейзажи, а я думал только о Маше. Наконец, Миша остановил автобус на развилке, ведущей в Сосновку, и сказал:

— Идите вот по этому проселку и придете в деревню. Заблудиться здесь негде. В Максимихе я вас жду.

Я проводил автобус взглядом, закинул сумку на плечо и направился по старой, давно не езженной, кое-где запорошенной осыпавшейся хвоей дороге. Она отвлекала от тяжелых мыслей. Дорога шла через редкий чистый сосновый лес. В таких местах обычно растут белые грибы, но здесь их не было. Может быть они уже отошли, а может быть их пора еще не наступила. Воздух был прозрачным и чистым, наполненным таинственной тишиной. Она никогда не бывает вечной и у меня возникло чувство, что сейчас должно что-то произойти. Прошагав еще несколько минут, я вдруг увидел сквозь сосны бесконечную блестящую поверхность, словно за ними находилось огромное зеркало. Я сначала оторопел, не понимая, что это, но тут же догадался: Байкал. Дорога вывела меня на берег. Я остановился, чтобы получше рассмотреть священное море, нашу национальную легенду.

Байкал уходил за горизонт, покачиваясь и дыша, словно живое существо. Похожие на мускулы волны играли на солнце золотистыми лучами и слепили глаза. Далеко справа в еле видимой голубоватой дымке прямо из воды поднимались горы. В километре от меня виднелись выбежавшие на самый берег и остановившиеся в изумлении от увиденного деревянные избы. Очевидно это и была Сосновка. Неторопливая байкальская волна, облизывая гальки, медленно накатывалась на берег и с недовольным шипением отходила назад.

Я подошел к кромке Байкала. Он был настолько чист, что даже на метровой глубине можно было рассмотреть золотистые песчинки. Вслед за откатывающейся волной я шагнул на мокрый песок, зачерпнул пригоршню воды, плеснул в лицо. Она была холодной и свежей, как родниковая.

Где-то далеко залаяла собака. Я торопливо вскинул голову, вышел на дорогу и направился к деревне. У первого же дома встретил старушку, снимавшую с ограды сушившуюся на штакетине кринку. Я спросил ее, в каком доме живут Мещеряковы. Прижав обеими руками кринку к груди, старушка несколько мгновений молча разглядывала меня, потом спросила:

— Тебе кого из Мещеряковых надо?

— Машу, — ответил я, ощущая под сердцем легкий холодок. Поэтому торопливо добавил: — Она здесь?

— Да уж третий день живет. — Старушка снова оглядела меня с ног до головы. — А ты из Москвы?

— Из Москвы, бабушка, — сказал я, чувствуя, что меня начинает бить радостная дрожь. — Так где живут Мещеряковы?

— Вон, через два дома. — Она показала рукой в сторону большого, рубленого из толстых, почерневших от времени бревен, дома. — Ты там осторожнее, — предупредила старушка. — У них кобель шибко озорной. Варнак варнаком.

До Машиного дома я добежал бегом. Распахнул калитку. Из будки, гремя цепью, выскочила небольшая черная собачонка. Оскалив пасть и исходя от ярости неистовым лаем, она кинулась на меня. Но цепь была короткой и собака не доставала до дорожки, ведущей от калитки к крыльцу. Я ступил в ограду, через некоторое время словно после долгого раздумья, дверь дома отворилась и на крыльце появилась Маша. Она не могла поверить, что перед ней стоял я. Молча сойдя с крыльца, Маша замерла на месте. Я подбежал, схватил ее на руки, прижал к себе и начал целовать в лицо. И только потом увидел, что на крыльце стоят высокий седой старик и пожилая сухонькая женщина в переднике и белом платке. Они молча смотрели на нас. Я осторожно опустил Машу на землю и повернулся к старикам.

— Деда, это Иван. Я вам о нем говорила, — пряча извиняющуюся улыбку, сказала Маша и, взяв меня за руку, повела к крыльцу.

Кобель перестал лаять, сел у будки и внимательно наблюдал за нами. Старики молча посторонились, пропуская нас в дом.

— Ты когда прилетел? — спросила Маша поразившим меня тихим, глухим голосом.

— Вчера, — сказал я, глядя на нее.

Мне показалось, что она стала еще красивее. Ее лицо горело легким румянцем, глаза странно блестели. Она все еще не могла прийти в себя от моего приезда.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил я, стараясь прочитать ответ в ее немного растерянных глазах. Взгляд для меня сейчас был важнее слов.

— А что? — Маша внимательно посмотрела на меня.

— Ольга сказала, что ты полетела к знакомому врачу…

— Ольга?.. Я ей ничего на говорила.

Она посадила меня на стул у стола, старики сели напротив. До сих пор они не проронили ни слова. Первой не выдержала старуха.

— На максимихинском автобусе приехали? — спросила она, потирая правой ладонью пальцы левой руки.

— Да, — сказал я. — Плохо, что он ходит не каждый день.

— Нам хватает, — заметил старик казенным голосом. Они явно не знали, как себя вести.

— Чего вы человека допрашиваете? — сердито сказала Маша. — Гостя с дороги кормить надо.

Старики пропустили ее слова мимо ушей. Старуха вытерла концом платка сухие, шершавые губы, спросила:

— И надолго к нам?

— А вот заберу ее, — я кивнул на Машу, — и поеду.

— Это как заберешь? — сразу переходя на «ты», спросила старуха. — В ЗАГС что ли поедете?

— В церковь, — сказал я.

— Ладно спрашивать, — осадил жену старик. — Видишь, балаган разыгрывает. Они сейчас все ушлые. Накрывай на стол, да баню топи. Потом поговорим.

Старуха поставила на стол жареные грибы с картошкой, кружку молока, положила несколько больших ломтей домашнего хлеба. Маша села рядом, пододвинула мне тарелку и сказала:

— Ешь.

Я еще в дороге почувствовал голод, но сейчас он прошел. Однако съел все, что дали, поблагодарил хозяев и встал из-за стола. Маша встала вместе со мной.

— Если вы не против, мы прогуляемся по берегу, — сказал я, обратившись к старику.

Он промолчал. Мы вышли на улицу. Собака лежала в будке, высунув из нее морду. Увидев нас, она лишь скосила глаза, но позы менять не стала. Значит, приняла меня за своего.

Байкальская волна все так же лизала гальку, с шипеньем откатываясь назад. Мы спустились к самой кромке воды и пошли по хрустящим в крупном песке камушкам. Еще в Москве я думал о том, какой скандал закачу Маше, прилетев на Байкал. Она должна понять, что там, где речь идет о нас двоих, мы должны решать все вместе. Но от одного звука ее голоса все гневные слова вылетели из головы. Я готов был стиснуть ее в объятиях и, прижав к груди, целовать, целовать, целовать. Я не ощущал себя, не чувствовал своего сердца. Вместо него была Маша. Она заменила собой весь остальной мир. Обняв Машу, я уткнулся лицом в ее волосы, сразу оцепенев на несколько мгновений, потом спросил:

— Почему ты убежала? Тебе надо было попасть еще и в здешнюю больницу? — У меня не выходили из головы Ольгины слова о том, что Маша беременна.

— Зачем? — Маша пожала плечами и, опустив голову, потянула меня дальше по берегу.

— Значит надо возвращаться в Москву, — твердо сказал я.

Она остановилась и ковырнула носком туфли серую отшлифованную гальку. Затем подняла голову и сказала:

— Я хочу побыть здесь несколько дней. Кто знает, может это в последний раз.

В голосе Маши звучала грусть. Такой я ее никогда не видел. Ее взгляд был устремлен в себя, печаль шла из глубины. Я прижал Машу к себе и поцеловал в голову. Она подняла на меня глаза и я увидел, что сквозь печаль в них проскальзывает благодарность.

— Я очень люблю тебя, милый, — прошептала Маша, прижимаясь ко мне.

— Но больше никогда не делай так, — сказал я и снова поцеловал ее. — Мы не должны потерять друг друга.

— Пойдем к ручью, — сказала Маша. — Здесь недалеко есть очень красивое место.

Мы вышли за поселок, обогнули огромный, лежащий у самой воды камень и оказались в густых зарослях ивняка. Продрались сквозь него и очутились на крошечной зеленой полянке, по которой, звеня и перепрыгивая с камня на камень, бежал прозрачный ручей.

— Красиво, правда? — улыбнувшись, спросила Маша.

— Очень, — сказал я, оглядываясь.

Ивняк плотной стеной окружал поляну. Ручей, пробив дорожку в его корнях, убегал к Байкалу.

— Давай посидим здесь? — предложила Маша, оглядывая поляну. — Это мое самое любимое место. Я любила прибегать сюда еще когда была девчонкой. Приду, сяду у ручья и мечтаю.

И никто меня не видит.

Я снял свою куртку, постелил ее на траву. Мы сели. Маша положила голову на мои колени. Я нагнулся и поцеловал ее в губы. Маша закрыла глаза. Я обратил внимание, что во время поцелуя она всегда прикрывала веки. Сейчас она лежала с закрытыми глазами и улыбалась. Я поцеловал ее сначала в один глаз, затем во второй.

— Поцелуй меня крепко-крепко, — прошептала Маша и потянулась навстречу.

Я обнял ее, мы вытянулись на куртке. Моя ладонь оказалась на ее теплом упругом животе. Маша прижалась ко мне, я почувствовал, что начинаю дрожать. Она снова прильнула к моим губам…

Потом она положила голову мне на колени и уставилась в небо. Оно было темно-синим, как байкальская вода. А редкие облачка, проплывавшие по нему, походили на волны. Я перебирал пальцами ее шелковистые волосы и ощущал разливающуюся в душе тихую радость. Одно ее присутствие рядом со мной было счастьем. Я нагнулся и осторожно поцеловал ее в губы. Маша посмотрела на меня и сказала:

— Здесь очень хорошо, но, по всей видимости, надо уже идти домой.

Мы снова продрались через тальник и вышли на прибрежную гальку.

— Как зовут твоих стариков? — спросил я. — Они так напустились на меня, что я даже не успел с ними познакомиться.

— Константин Макарович и Нина Ивановна. Они у меня старорежимные.

— А где твои родители?

— Их нету. — Маша посмотрела на уходящую за горизонт воду.

Я не стал спрашивать, что с ними стало. Мы подошли к дому стариков. Из трубы бани, стоящей в глубине огорода, поднимался дым. Они топили ее для меня. Когда мы зашли в дом, Нина Ивановна, не поворачиваясь, сказала Маше:

— Дай ему полотенце. Баня готова.

Маша прошла в комнату, вынесла махровое полотенце, протянула мне. Потом кивнула на сумку:

— Тебе оттуда ничего не надо?

— Надо, — сказал я.

Она подала мне сумку. Я достал чистое белье, завернул его в полотенце.

— Пошли, я покажу тебе баню. — Маша толкнула рукой дверь.

Баня была крепкой, срубленной из лиственницы, бревна подобраны одно к одному. Такие строения стоят века. Из ее низкой двери несло жаром. Маша зашла туда и тут же вернулась.

— Ну и натопили, — сказала она, покачав головой. — Иди. Веник запарен, все остальное найдешь на лавке.

Прежде, чем шагнуть через порог бани, я оглянулся. Нина Ивановна стояла на крыльце и внимательно следила за нами.

Я отвернулся и закрыл за собой дверь.

Воздух в бане был пропитан чуть горьковатым запахом березовой листвы. Он был сухим и жарким, но даже в парной, где было особенно горячо, дышалось легко. Я зачерпнул ковшиком воды из таза, в котором лежал распаренный веник, и плеснул на каменку. Едва коснувшись камней, вода издала хлопок и тут же испарилась. Волна сухого обжигающего жара обдала меня со всех сторон. Я всегда с благоговением относился к русской бане, но эта показалась особенной. Сколько бы ни поддавал на каменку, пар всегда оставался сухим. Я вдоволь нахлестал себя веником, несколько раз окатываясь холодной водой. Из бани вышел с таким ощущением, словно поменял кожу. После тугого жара вдыхать прохладный, свежий воздух было особенно приятно. С воды тянуло легким ветерком. Байкал утонул в туманной дымке, небо не то посерело, не то его затянуло сумрачной хмарью. Маша ждала меня на крыльце.

— С легким паром, — сказала она, вставая и протягивая руку.

— Все, как в сказке, — ответил я. — В баньке попарился, сейчас поем, попью и меня можно будет сажать в русскую печку.

Маша засмеялась.

— Ты не обижайся, — сказала она. — Но такие уж у меня старики. Уже заявили, что спать будешь в чулане на медвежьей шкуре. А дед ляжет на кухне, чтобы ты ночью не пробрался ко мне.

У него под подушкой пестик.

Мы прошли в дом. Константин Макарович сидел за столом в новой клетчатой рубахе, его волосы были расчесаны на аккуратный пробор. На столе стояла бутылка водки, соленая черемша, малосольный омуль, дымящаяся паром свежая картошка. Рядом с тарелками — четыре граненых стопки.

— Садись, Иван, к столу, — сказал Константин Макарович, показывая на табуретку напротив себя. — Гостем будешь.

Он впервые назвал меня по имени. Я сел на табуретку, Маша села рядом со мной. В комнату вошла Нина Ивановна, поставила на стол блюдце с куском желтоватого сливочного масла и тоже села к столу. Константин Макарович открыл бутылку, налил всем по стопке.

— Гостя нужно встречать добросердечно. Особенно такого. — Он посмотрел на меня, сузив глаза. — Не думал, паря, что ты здесь объявишься.

Он поднял свою стопку, протянул руку, чтобы чокнуться со мной. Мы выпили. Женщины лишь пригубили водку и поставили свои стопки на стол. Я взял стебель черемши, разжевал его. До этого мне приходилось есть только свежую. Соленая черемша тоже оказалась вкусной.

— Ты омулька попробуй, — предложил Константин Макарович. — Бабка сама солила. Она это умеет.

Маша положила мне на тарелку кусок омуля. Нина Ивановна проследила за ее движениями, спросила, посмотрев на меня:

— Венчаться-то когда собираетесь?

Маша, опустив голову, сказала:

— Чего вы пристаете к человеку? Он навестить меня приехал, а вы набросились на него, словно с вилами.

Я взял ее ладонь, поднес к губам и демонстративно поцеловал:

— Когда она скажет, тогда и повенчаемся.

— Вы сначала в ЗАГС сходите, — сказал Константин Макарович. — Казенная печать надежнее церковного пения.

— Ну что вы начали? — засмущавшись, не выдержала Маша. — Я сейчас встану и уйду.

— Сиди, — сурово приказал дед. — Окромя нас за тебя заступиться некому. — И тут же обратился ко мне: — Квартира-то у тебя есть?

— Есть, — сказал я.

— В Москве? — дед снова посмотрел на меня, сузив глаза. Он словно прицеливался в меня взглядом.

— Нет, в Барнауле, — сказал я.

— Это хорошо, — удовлетворенно заметил дед. — Я ей давно говорил: в Москве одно распутство. Из нее надо уезжать. Как посмотришь, что из Москвы показывают по телевизору, плюнуть хочется.

— Денег-то за книги много платят? — не обращая внимания на деда, спросила Нина Ивановна. Я понял, что Маша уже рассказала старикам, чем я занимаюсь.

— Когда как, — сказал я. — Иногда хорошо, иногда не очень.

— Она-ить у нас сирота, — заметила Нина Ивановна. — Отца с матерью Байкал прибрал.

Маша никогда не рассказывала мне об этом. Я молча уставился на Нину Ивановну. Она прочитала в моих глазах вопрос, перевела взгляд на Машу и продолжила:

— Я говорила Елене: не езжай ты с Егором в Максимиху. Ветер к вечеру поднимется. А она не послушалась. Ну и перевернулись на обратном пути. Лодку-то потом нашли, а их нет.

— Когда это случилось? — спросил я.

— Два года назад, — ответила Нина Ивановна.

Мы с дедом выпили еще по стопке, закусили омулем и отварной картошкой. Женщины пить отказались. Нина Ивановна стала собирать со стола, мы с Машей вышли на крыльцо подышать перед сном свежим воздухом. Мгла над Байкалом рассеялась, его вздымающаяся поверхность матово мерцала, словно кто-то подсвечивал ее изнутри. Из-за крыши дома выглянула луна. Она бросила на воду желтоватую дорожку и та, перескакивая с одной пологой волны на другую, побежала к горизонту. Маша смотрела в сторону озера и молчала. Я обнял ее за плечо, прижал к себе.

— Я сон перед поездкой увидела, — отрешенно глядя в сторону Байкала, тихо сказала Маша. — Будто мама вышла из воды, пришла в дом, а меня нету. Она села на крыльцо и сказала: «Без дочки я не уйду, буду ждать». Ветер холодный дует, она без платка. Съежилась вся, а сидит, неуходит. У меня сердце от ее вида сжалось. На Байкале бывает, что утопленника находят через год или два. В нижних слоях озера вода холодная, человек сохраняется там, как в леднике. Вот и подумалось, что маму нашли. И похоронят без меня, я даже попрощаться с ней не смогу… Ты уж прости, что я сорвалась сюда, не сказав тебе. Боялась, что не отпустишь…

— По-моему, ни один народ на свете, кроме русских, уже не верит в сны, — сказал я, наконец-то поняв, почему Маша, бросив все, кинулась на Байкал. По всей видимости, она дала себе зарок побывать здесь перед нашей свадьбой.

— Но они же говорят правду, — Маша снизила голос до шепота, словно боялась, что нас услышат.

Я не знал, что ответить. Я редко видел сны и они никогда не сбывались. Может быть потому, что я в них не верил. Но сказать об этом Маше не решился. Ведь речь шла о святом — о матери.

— Здесь месяц назад соседа нашего похоронили, — продолжила Маша все тем же шепотом. — Я его хорошо знала. Он в прошлом году на рыбалке утонул. А в этом его вынесло. За два дня перед этим его жена сон видела, будто он с Байкала вернулся. А ты говоришь не сбываются.

Лунная дорожка, качаясь, поблескивала на волнах бледно-зеленым светом. Крупные, бриллиантовой чистоты звезды походили на набухшие капли, готовые сорваться с неба. Вода вздыхала, равномерно накатываясь на гальку и отступая назад. Мне казалось, что моя душа вернулась на тысячи лет в дохристианское время, когда землю населяли пещерные люди. Не хватало только костра на берегу. Они верили в сны и приметы. Впрочем, в сны верили не только они и Маша, но и моя мать.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил я, прижимая ее к себе.

— Я не могу надышаться здешним воздухом. Он на Байкале особенный, правда?

— Я заметил, что не могу без тебя даже минуты, — сказал я.

— Я тоже по тебе соскучилась, — Маша чмокнула меня в щеку. Помолчала и добавила: — И по маме тоже…

Я поднялся с крыльца и потянул ее за руку. Она провела меня в большой чулан, где стоял деревянный топчан, застеленный медвежьей шкурой. Маша сказала, что это ее любимое место. Когда она была девчонкой, часто спала на этом топчане. Она подождала, пока я улягусь, поцеловала меня и пошла в дом.

Проснулся я от яркого света, бьющего в глаза. Было такое впечатление, что кто-то направлял на меня солнечного зайчика. Яркий луч, скользнув по лицу, перескакивал на стену, исчезал совсем, потом снова падал мне на лицо. Я подумал, что таким способом меня пытается разбудить Маша. Решив разоблачить ее, я подождал, пока луч исчезнет, встал с топчана, на цыпочках сделал два быстрых шага к окну, выглянул наружу. За окном никого не было. В пятидесяти метрах от дома играл мускулами уходящий за горизонт Байкал. Небольшие пологие волны бугрили его поверхность. Солнце отражалось от них и посылало зайчики в чулан. Байкал хотел, чтобы я проснулся.

Я оделся, вышел в сени, открыл наружную дверь. Далеко от берега то поднимаясь на волне, то скрываясь за ней чернела лодка, в которой сидел человек. По всей видимости, рыбак. Солнце освещало его четкий темный силуэт на светлой воде. Трава на поляне перед домом блестела от росы. От нее тянуло сырой прохладой. Утро было чистым и по-осеннему свежим.

Я прошел в избу. Нина Ивановна суетилась у печки, хозяина в доме не было.

— Умывайся и садись к столу, — сказала она. — Я вам пирогов с грибами напекла. Сам-то в море ушел сети проверять.

Я понял, что морем она называла Байкал.

— А Маша еще спит? — спросил я.

— Давно уже проснулась, — ответила Нина Ивановна. — Нежится в постели.

Я взял зубную щетку и полотенце и пошел умываться к Байкалу. С воды донеслось тарахтенье лодочного мотора. Рыбак возвращался на берег. Когда лодка подошла ближе, я узнал в рыбаке Машиного деда. Константин Макарович был в шапке-ушанке, телогрейке и резиновых броднях. Я помог ему вытащить лодку на берег, снял и отнес домой мотор. В лодке лежало десятка три серебристых прогонистых омулей.

— Вам с Машей посолю, — сказал Константин Макарович. — В Москве-то омуля наверняка нету.

Я не стал говорить, что сейчас в Москве есть все, были бы деньги. Меня удивила забота старика о нас с Машей. Он не отделял меня от нее. Я наскоро умылся и мы вместе с ним пошли в дом. Маша сидела за столом. Она была расслабленной и умиротворенной. Я понял, что, побывав в родной деревне, повспоминав вместе со стариками родителей, она успокоилась. Выпив стакан чаю и съев без видимого аппетита один пирожок, она встала из-за стола и вышла на улицу. Я пошел вслед за ней. Она стояла на крыльце, опершись плечом о стену дома и смотрела на Байкал.

— Что с тобой? — в который уже раз спросил я.

— Прощаюсь с Байкалом, — сказала она, не поворачиваясь ко мне.

Она уткнулась в мою шею и я почувствовал на коже влагу. Это были ее слезы. Она глотала их и потому плач был беззвучным.

У меня сжалось сердце, словно его придавили огромным камнем. Глядя на Машу, мне почему-то вдруг подумалось, что рядом с нами притаилась беда. Я не знал, откуда она грозит, но у меня возникло чувство, что беда уже витает в воздухе. Пройдет какое-то время и она разразится. На душе стало неспокойно.

Маша шмыгнула носом, отстранилась от меня, оглянувшись на окна, медленно сошла с крыльца. Ей не хотелось, чтобы старики видели ее в таком состоянии. Мне теперь было все равно, что они подумают о нас, но я молча пошел вслед за ней. Камень все так же давил на сердце. Я смотрел на Машу и думал: «Господи, неужели с ней случилось что-то серьезное? — И тут же мысленно заклинал: — Не допусти этого. Ведь я впервые встретил женщину, без которой не представляю жизни». Я готов был взять Машу на руки и нести до самой Москвы. Только бы видеть ее глаза, ощущать ее дыхание, прикасаться к ней губами.

Когда мы спустились вниз и под ногами захрустела байкальская галька, Маша взяла меня под руку, зябко поежившись, прижалась к плечу и, опустив голову, отрешенно сказала:

— Я, кажется, не успею родить тебе дочку.

Ее голос прозвучал глухо, как из потустороннего мира. Я остановился и посмотрел ей в лицо. Она подняла на меня все еще наполненные влагой глаза и от этого ее взгляд показался далеким, как свет мерцающих звезд. Я почувствовал, как от этого взгляда по спине побежали мурашки.

— Врачи объяснили: я не ус-пе-ю… — повторила Маша.

— Что значит не успеешь? Ты что, брала какое-то обязательство?

Она не ответила, снова опустив голову. Но при слове «врачи» у меня немного отлегло от сердца. Может быть они назначили ей лечение, не совместимое с беременностью? Но я не стал спрашивать об этом. И без того видел, что любой разговор о здоровье равносилен для нее пытке. Я обнял ее, поцеловал в щеку и сказал:

— Глупая… Какая разница, когда у нас будет ребенок. Раньше или позже. У нас с тобой впереди целая вечность.

Маша уже другим взглядом посмотрела на меня и спросила:

— Ты очень хочешь ребенка?

— Безумно, — ответил я, прижимая ее к себе. — Я хочу крошечную девочку, как две капли воды, похожую на тебя. Я буду носить ее на руках и целовать каждый пальчик. В ней будем мы оба — ты и я.

Мне показалось, что я немного избавил ее от страха. Чтобы еще больше подбодрить Машу, я обнял ее за плечо. Но она опять опустила голову и, закрыв лицо ладонями, все тем же отрешенным тоном произнесла:

— Я думала уеду и на этом все кончится. — Она вдруг всхлипнула и сказала: — Господи, зачем я так сильно влюбилась в тебя. Ты даже не знаешь, как…

Я заметил, что на крыльцо вышла Нина Ивановна. Мне не хотелось, чтобы она слышала наш разговор и тем более видела Машины слезы. Я осторожно убрал ладонь с Машиного плеча и мы пошли вдоль кромки воды. Она перестала всхлипывать.

Я наклонился к ней и тихо сказал:

— Я тоже тебя люблю. И ты даже не знаешь, как…

— Если бы не знала, мне было бы легче, — произнесла она, не поднимая головы.

Я остановился, повернул ее к себе, взял за плечи.

— Мы сейчас же едем в Москву, — сказал я. — Оставаться здесь — полное безумие. Я заставлю Валеру показать тебя лучшим врачам.

Маша подняла голову и увидела все еще стоявшую на крыльце Нину Ивановну. Старушка походила на человека, который смотрит, как за горизонтом исчезают самые близкие ему люди.

— Пойдем собираться, — вдруг решительно сказала Маша. — Ты же приехал за мной. Зачем мне тебя мучить? Только знаешь… — она сделала паузу: — Пусть старики не догадываются ни о чем. Хорошо?

Мы успели на максимихинский автобус и вечером были в Улан-Удэ. В гостинице «Байкал» я с командировочным удостоверением московского корреспондента устроился в одноместный номер. Машу поселили в двухместный, но она пришла ко мне. Мы не спали всю ночь. Она рассказывала мне о своем детстве, о Байкале, об отце с матерью. Я слушал ее ровный и тихий голос и у меня замирало сердце от нежности к ней, оттого, что она была так близко. Я повернулся к ней и осторожно поцеловал.

— А все-таки хорошо, что я съездила в Сосновку, — сказала она. — Теперь мне намного легче. Я смогла попрощаться с мамой, хоть и не увидела ее.

— Ты говоришь так, словно собралась умирать, — заметил я. — Мы еще сто раз побываем у твоих стариков. И за грибами сходим, и омулей с дедом половим.

— Тебе легко говорить об этом…

— А тебе?

Маша не ответила. Она лежала на моей руке, глядя в потолок. Я видел, как вздымалась и опускалась ее грудь при каждом вдохе.

— Опять видела сон? — спросил я.

— Да, — ответила Маша.

— И что тебе снилось?

— Будто я встретила маму, мы обнялись. Она взяла меня за руку и мы пошли с ней по воде к самому горизонту. Я шла по Байкалу, как по степи, не намочив ноги.

— По-моему, это не очень хороший сон, — сказал я.

— По-моему, тоже, — ответила Маша.

— Но ты же не придаешь значение снам?

— Конечно, нет.

— Ты будешь умницей в Москве? — спросил я. — Не убежишь снова?

— Нет, милый. — Она повернулась на бок и наши глаза встретились. — Теперь я уже никогда не убегу от тебя. — Она положила руку на мою спину, прижавшись ко мне всем телом.

— Я буду скучать о тебе, — сказал я. — Ты у меня единственная. Другой такой не будет.

— Не успокаивай меня, милый.

— Мы не увидимся целых пять дней.

— Это так долго, — она вздохнула и посмотрела на меня.

— А ты говори себе, что мы расстаемся в последний раз…

— Я все время твержу себе об этом, — Маша откинула сползшую на лицо прядь волос и поцеловала меня.

Утром я проводил ее в аэропорт, а сам остался в Улан-Удэ завершать газетные дела. Мы договорились встретиться в Москве через пять дней.


13
Работа идет на ум, когда не беспокоит ничто другое. Моя же голова была занята Машей. Я разговаривал с директором музея декабристов в Новоселенгинске, бывшим школьным учителем, отдавшим тридцать лет жизни собиранию экспонатов, и почти не слушал его ответов. Он держал в руках маленького, потемневшего от времени бронзового Будду — ламаистского божка, которому поклоняются буряты, и говорил:

— Эта статуэтка находилась в доме Николая Бестужева. Он приобрел ее в Кяхте у китайского купца, приезжавшего туда со своими товарами.

Директор протянул мне Будду. Я взял его, увесистого и холодного, упершегося руками в скрещенные ноги и смотревшего на меня упорным, изучающим взглядом. Я хотел спросить его — провидца и мыслителя, собравшего в себе всю восточную мудрость, что ждет нас с Машей в ближайшее время, но не стал задавать этого вопроса. Будда не мог ответить на него, потому что я верил в другого Бога, более близкого мне и моему народу и за ответом надо было идти к нему. Но в Новоселенгинске не было православного храма. Оставленный людьми, он стоял на противоположном берегу реки, там, где находился город еще до приезда декабристов. Теперь за Селенгой кроме заброшенного храма не было ни одного строения. Люди перебрались на новое, недоступное для речных разливов место. А Бог не посещает храма, в который не ходят люди.

Я протянул Будду директору. Он погладил его ладонью по гладкой бронзовой голове и поставил на полочку, на которой Будда стоял раньше. Моя рассеянность бросилась директору в глаза, он обвел взглядом пустой музейный зал, в котором кроме нас не было ни одного посетителя, и спросил:

— Может быть мы пообедаем?

Директора звали Евгений Иванович. Он был приятным в общении и очень радушным человеком. Я пожал плечами, давая понять, что мне абсолютно все равно, где разговаривать с ним: в музее или за обеденным столом. Он расценил мой жест, как согласие. Мы вышли из музея, прошли по пыльной новоселенгинской улице несколько кварталов и остановились у низкого деревянного дома с палисадником из серых покосившихся штакетин.

— Здесь я живу, — сказал Евгений Иванович, доставая из кармана ключ и открывая висевший на двери замок.

Он усадил меня в комнате, сам стал хлопотать на кухне. Вскоре Евгений Иванович поставил на стол бутылку водки, соленого омуля и по тарелке супа с мясом. Я тем временем осмотрел его квартиру. Она была неуютной и неприбранной. Вещи валялись на диване, на стульях, на подоконнике лежали книги.

— Я ведь живу один, — как бы извиняясь за внешний вид квартиры, произнес Евгений Иванович. — Все никак не соберусь привести дом в порядок.

Выпив стопку, он стал рассказывать об истории Новоселенгинска. Он знал биографии всех более или менее значительных людей, которые когда-то жили в городе. Но этого ему было мало.

— Вы знаете, здесь богатейший район для исторических поисков, — сказал Евгений Иванович. — Рядом с городом находятся древние скифские могильники. Их еще никто не вскрывал. Там могут быть такие экспонаты, от которых придет в восторг мир.

— Евгений Иванович, — спросил я, глядя директору в добрые, немного уставшие глаза: — Зачем вам это надо?

Он посмотрел на меня, как на убогого.

— Вы, конечно, задаете этот вопрос, чтобы спровоцировать? — произнес он, саркастически усмехнувшись.

— Ничуть, — ответил я. — Но сейчас каждый начинает жить сам для себя. А что, кроме хлопот, имеете от этого музея лично вы?

Евгений Иванович растерялся от неожиданного вопроса. Кинул на меня острый, короткий взгляд, переставил тарелку с супом, потом сказал:

— Но ведь если мы не будем собирать документальные свидетельства прошлого, одичаем в течение нескольких десятилетий. Нельзя же каждому поколению начинать путь в цивилизацию с чистого листа. — Он постучал вилкой о край стола, поднял на меня глаза: — Что объединяет народ в нацию? Только историческая память. Без прошлого нет будущего. Я скажу вам больше. Чем сильнее мы гордимся прошлым, тем оптимистичнее смотрим в будущее. Разве я не прав?

— Может быть, — ответил я неопределенно.

— Моя жена убедила бы вас лучше, — сказал он. — Она умела это делать.

— А где ваша жена? — спросил я.

Евгений Иванович втянул голову в плечи, сжался, стал похож на маленький шарик. Я пожалел, что спросил об этом, потому что ответ и без того был ясен.

— Она умерла в прошлом году, — еле слышно прошептал он. — Была цветущей женщиной. Ночью почувствовала себя плохо, утром я отвез ее в больницу. У нее обнаружили внутреннее кровотечение, остановить которое не удалось. Идея создать музей возникла у нее. Вот вам и ответ, что я имею от него. Память. Разве этого мало?

— У вас была замечательная жена, — сказал я и снова с тревогой вспомнил о Маше.

— Да, — задумчиво произнес он. — Одиночество страшная вещь. Вам этого не понять. Но человек рожден, чтобы оставить что-то после себя. Память всегда остается. Плохая или хорошая, но это так. Мы с женой оставим музей. Я уже договорился с Бурятским филиалом Сибирского отделения академии наук о раскопке одного скифского могильника. Сюда приедут серьезные археологи. Нет, нет. Каждый человек должен оставить что-то после себя. Иначе зачем жить?

Я слушал Евгения Ивановича и уже был уверен, что оправдаю командировку редакции. Он именно тот человек, которого нужно было найти на месте ссылки декабристов. Они стремились изменить жизнь России революционным путем, он — тем, что старается сохранить нам нашу память. Может быть это именно то, что больше всего необходимо сейчас?

Евгений Иванович встал, сходил в соседнюю комнату и принес большой фотоальбом в тисненных корочках. Положил передо мной, перегнулся через мое плечо и открыл первую страницу. Я думал, что в альбоме запечатлена история музея. Но там были только фотографии его жены.

Она была в разных позах и разных одеждах. Смуглая, с примесью азиатских кровей, она выглядела на фотографиях немного полноватой. У нее было доброе лицо и умные пытливые глаза.

— Сколько ей было? — спросил я, рассматривая очередную фотографию.

— Сорок один, — сказал Евгений Иванович. У него покраснели веки и увлажнились глаза.

У меня затокало сердце. Я вспомнил последний взгляд Маши, когда она садилась в автобус, уезжая из гостиницы в аэропорт. Он был пронзительно-печальным, скрывавшим то, что знала одна душа. Я только сейчас начал понимать это. Маша что-то не договорила, не рассказала до конца.

Мы проговорили с ней всю ночь. Маша уткнулась лицом в мое плечо, обняв меня рукой за шею, и я чувствовал, как двигались ее ресницы, когда она моргала. Мне было немного щекотно от их прикосновения к коже, но я боялся пошевелиться. Я говорил о ребенке. Я так хотел, чтобы мы с ней лежали вот так же на кровати, а между нами находилось крошечное существо, шевелящее руками и ногами и гукающее при каждом движении. Ребенок казался мне не столько моим собственным, сколько частью Маши. Он мог появиться и вырасти только в ней. И я готов был любить его так же, как любил Машу. Когда я сказал ей об этом, она приподняла голову, долго смотрела на меня, словно изучала каждую черточку моего лица, потом поцеловала в губы и произнесла:

— Ты такое чудо, милый. Ты так хорошо говоришь о ребенке, хотя сейчас такая жизнь, что дети никому не нужны.

— Нам нужны, — сказал я. — У нас будет много детей, правда?

Маша не ответила, снова положив голову на мое плечо.

В этом положении она и заснула, боясь отстраниться даже на мгновение. Когда у меня затекала рука и я пытался сменить позу, она вздрагивала и тут же обнимала еще крепче. Маша словно обретала силу от прикосновения ко мне.

Я смотрел на Евгения Ивановича, все еще державшего альбом с фотографиями жены, и видел перед собой Машу. Она уже была в Москве, а я оставался в Бурятии. Билет на Москву был оформлен только на послезавтра.

Евгений Иванович отнес альбом, потом мы долго говорили с ним о музее, о декабристах, о его жене, тоже бывшей учительнице местной школы. На следующий день мы вместе съездили в Кяхту, побродили по городу, бывшему в прошлом веке воротами России в Азию. Мы стали друзьями. Когда я уезжал, он проводил меня на автобус и обнял на прощанье.

В самолете, в кармане переднего сидения, я увидел газету, оставленную кем-то из пассажиров, прилетевших из Москвы. Это была та самая газета, которая послала меня в командировку. Я достал ее и аккуратно развернул. На первой полосе сразу же бросилось в глаза сообщение, набранное крупным шрифтом. В нем говорилось о собрании акционеров издательства, состоявшемся позавчера. Собрание решило продать контрольный пакет акций предпринимателю Б.А. Козляковскому, живущему за границей. Теперь газетой распоряжался только он. Рядом с этим сообщением была напечатана фотография изрешеченной пулями машины, около которой лежало несколько трупов. Над фотографией жирная надпись: «Русские продолжают убивать чеченцев». Я перевернул газету, чтобы прочитать состав редакционной коллегии. Фамилии ответственного секретаря Д.Ф. Матвеева, подписывавшего мне командировку, в списке не значилось. Я понял, что мой очерк об интеллигенте, живущем в далеком Забайкалье, никому не нужен. В душе появилось такое чувство, словно от России оторвали еще один кусок территории.

Стюардесса подкатила к моему креслу столик с прохладительными напитками. Я попросил пива и спросил, какая погода сейчас в Москве.

— Холодно и дождливо, — сказала стюардесса, протягивая бутылку. — Когда вылетали в Улан-Удэ, было восемь градусов.

Я выглянул в иллюминатор. Далеко внизу виднелся освещенный солнцем Байкал. Узкая полоска берега походила на тонкую нитку. Деревню Сосновку, в которой остались Машины старики, не было видно. Может быть они сейчас стояли на крыльце и провожали взглядом мой самолет. Деревенские жители часто смотрят в небо, услышав гул реактивных двигателей. Я снова взял в руки газету. В сообщении об убитых чеченцах говорилось, что русская банда расстреляла чеченских авторитетов, контролировавших часть московских бензоколонок. По версии следствия банда состояла из бывших российских солдат, воевавших в Чечне. Преступление не преследовало передела сферы влияния. Бывшие солдаты мстили за своих товарищей. Операция была хорошо спланирована и раскрыть ее организаторов будет чрезвычайно трудно.

На память почему-то сразу пришел Ольгин брат Костя и его друзья, поселившиеся в Машиной квартире. Не исключено, что это они расправились с чеченцами. Если это так, то дай им Бог унести ноги.

У меня было безрадостное настроение. Я жил как бы сам по себе, вне зависимости оттого, что происходило в стране. И от этого возникало чувство собственной ненужности. Как и ненужности власти, которая не имела ни ко мне, ни к другим гражданам государства никакого отношения. Может быть это чувство возникло потому, что в газете сменился хозяин и человек, пославший меня в командировку, оказался не нужен ему. Как не нужен Гена, которого еще недавно называли золотой ручкой редакции. Кругом, куда ни глянь, одни ненужные люди.

Москвы не было видно, когда стюардесса объявила о том, что самолет пошел на посадку. Тяжелые, вязкие облака клубились за стеклом иллюминатора до самой земли. Пилоты сажали машину по приборам. Над аэропортом Домодедово моросил мелкий нескончаемый дождь. На обочину шоссе, ведущего из аэропорта в город, летели желтые листья. Вихрь от несущихся машин закручивал их в воздухе и швырял на покрытый водой, шипящий под колесами асфальт. Один лист прилип к боковому стеклу автобуса и, пытаясь удержаться, долго скользил по нему, пока его не оторвало ветром и не бросило на шоссе. В природе все было похоже на то, что происходило в человеческой жизни.

Я торопился в общежитие, чтобы увидеть Машу. В мире, который навевал тоску, мне было хорошо только с ней. Я поднялся на лифте на шестой этаж, нажал кнопку звонка. Но за дверью было непонятное, насторожившее меня молчание. Я позвонил Ольге. Она тут же отворила дверь, словно стояла за ней и ждала моего появления.

— Проходи, — сказала она, приглашая в комнату.

— Где Маша? — спросил я, не двигаясь с места.

— В больнице, — сказала Ольга. — Проходи, я все расскажу.

Я переступил порог, сделал несколько осторожных шагов по направлению к центру комнаты.

— Садись, — Ольга кивнула на стул. — Может, хочешь чаю?

— Она сделала аборт? — спросил я, чувствуя, что начинают сохнуть губы.

— Пока нет, — сказала Ольга. — Но, по всей видимости, придется. Ей надо делать операцию.

— У нее серьезная болезнь? — Я спрашивал Ольгу, а у самого было такое ощущение, будто на меня навели ствол автомата.

К сердцу подкрался страх, я боялся услышать ответ.

— Очень, — не сказала, а выстрелила Ольга.

— Какая?

— Ты все равно не знаешь. — Ольга подошла к столу и поправила скатерть.

— А Маша знала об этом раньше?

— Думаю, что да.

Я слушал и почему-то не верил ни одному ее слову. А может мне просто не хотелось верить. Я был убежден, что Ольга обманывает меня.

— Я могу сейчас увидеть ее? — спросил я, чувствуя, что бледнею, а лоб покрывается холодной испариной.

Ольга, очевидно, заметила это и после некоторой паузы сказала:

— В принципе, конечно. Надо только выписать пропуск.

Я пойду с тобой и все сделаю.

Она надела плащ, взяла зонт и мы пошли в больницу.

В вестибюле Ольга попросила меня подождать, прошла мимо охраны и быстро вернулась назад. В руках у нее был белый сверток.

— Вот тебе халат, — сказала она, протягивая сверток. — А вот пропуск. — Она подала мне бумажку. — Я провожу тебя.

Мы прошли мимо охраны к лифту, поднялись на четвертый этаж. Маша лежала одна в двухместной палате на кровати, стоящей у стены. Тонкое одеяло закрывало ее лишь до груди. Она была в голубой ночной рубашке, отделанной тонкими кружевами, которую подарил ей я. Ее лицо было бледным и красивым.

Увидев меня, она села, подложив подушку под спину, и протянула руки. Я наклонился и поцеловал ее в щеку.

— Сядь, милый, — сказала Маша, освобождая место около себя. — Ты когда прилетел?

— Я прямо с самолета. — Я взял ее ладони, прижал к своим щекам. Они были горячими и влажными.

— Я, наверное, пойду, — произнесла стоявшая у порога Ольга. — Пропуск отдашь дежурному.

Я кивнул.

— Вот видишь, как я тебя подвела, — сказала Маша. — Когда ты прилетел в Сосновку, я подумала: а вдруг действительно рожу?

А получилось вот что. — Ее глаза наполнились слезами.

— Что с тобой? — спросил я.

— Пошла к гинекологу. Он направил к хирургу. Обнаружили опухоль. — Она посмотрела на меня таким взглядом, словно окончательный диагноз зависел не от врача, а от меня.

— Это еще не конец света, — сказал я, стараясь быть как можно спокойнее и осторожно погладил ее ладонь.

— Они мне ничего не говорят. — Маша подняла на меня глаза, полные невыразимой печали. — Операция будет послезавтра.

— Не бойся, я буду все время с тобой, — сказал я. — Тебе что-нибудь принести?

— Нет, — она тряхнула головой, рассыпав по плечам волосы. — Меня здесь все знают. Если что надо, принесут.

Она нагнулась к тумбочке, достала оттуда сумочку, вытащила ключ, протянула мне:

— Принеси мне завтра косметичку. Хорошо? Она стоит в ванной у зеркала.

— Что такое косметичка? — спросил я.

— Сумочка с косметическими принадлежностями. Ты что, их никогда не видел?

— Видел.

— Бери. — Она вложила ключ мне в ладонь. — Ты ведь будешь жить теперь у меня, правда?

— Конечно, — ответил я. — Где же мне еще жить? Ребята уже уехали?

— Они тут такое натворили. — Маша вздохнула и закрыла глаза. — Ты, наверное, слышал по телевидению?

— Я прочитал об этом в газете. Где они?

— Этого никто не знает.

— Нам надо думать о нас с тобой. Сколько ты пролежишь в больнице?

— Не знаю. — Маша пожала плечами.

— Я хочу, чтобы ты быстрее вернулась. Я буду за тобой ухаживать. Ты же ухаживала за мной, когда я вышел из больницы.

— Я так рада, что ты прилетел, милый. — Маша попыталась улыбнуться и провела пальцами по моей щеке. — Мне теперь намного спокойнее.

— Во сколько мне прийти завтра? — спросил я.

— После обеда, — сказала Маша. — Вечером меня будут готовить к операции.

— Это трудно?

— Да нет. — Она засмеялась. — Сбреют волосы в одном месте, которое тебе не положено видеть.

— Но ты мне его потом покажешь? — попытался пошутить я.

— Глупый. Разве это интересно?

— Кто его знает? Может быть будет интересно.

— Спроси у доктора. Я теперь все буду делать только с его разрешения.

Я просидел у Маши около часа, потом пошел в общежитие. Дождь перестал, но небо застилали нависшие над самыми крышами домов грязные темно-серые облака. Они непрерывно двигались в одном направлении, иногда расползаясь и обнажая новый слой облаков, еще более темных и мрачных.

В квартире было сумрачно и тоскливо. Каждый квадратный сантиметр ее напоминал о Маше. У двери на коврике стояли ее туфли. На дверке шифоньера висел газовый шарфик, а на спинке стула — белая кофточка. Словно Маша ушла отсюда в больницу, надеясь скоро вернуться и неожиданно задержалась. Теперь вещи терпеливо дожидались хозяйки.

Я прошел на кухню, включил свет. На столе в вазе стоял большой букет цветов. Очевидно, Маша принесла их сюда, чтобы налить в вазу воды и по каким-то причинам не успела перенести букет в комнату. Я захотел это сделать за нее, взяв вазу в руки, но раздумал и поставил цветы на место. Пусть все останется так, как было при ней. Вернется из больницы — тогда и переставит все по своему вкусу.

На электрической плите стоял чайник. Я сменил в нем воду, включил конфорку. В шкафчике над кухонным столом нашел банку растворимого кофе и сахар. Есть не хотелось, не было аппетита. Кофе тоже показался невкусным, я неторопливо пил его только для того, чтобы убить время. Настроение было безрадостным. Я ощущал в душе пустоту, которую нечем было заполнить. Впервые в жизни я по-настоящему понял, как тяжело быть одиноким. Я долго сидел на кухне перед пустой чашкой кофе, глядя то на цветы, то на сумерки за окном, заволакивающие город. Потом погасил свет, прошел в темноте в комнату и лег спать.

Утром у меня было только одно желание — быстрее попасть к Маше. По дороге в больницу я остановился у цветочного ряда, чтобы выбрать букет. Цветов было много и я долго рассматривал их. У одной женщины в ведре с водой стояли гладиолусы разных расцветок: белые, кремовые, нежно сиреневые, темно-бордовые. Но эти красивые цветы были хороши к торжественному случаю. Астры показались мне простенькими, георгины не вязались с атмосферой больничной палаты. Для них требовалось другое помещение. Я выбрал розы, которые подходили к любому случаю.

Маша ждала меня. Она привела в порядок прическу, подрумянила щеки, подкрасила губы. По всей видимости, знакомые медсестры одолжили ей свою косметику.

— Садись, — сказала она, подвинувшись на кровати.

Я поцеловал ее в голову, сел. Она выглядела намного лучше, чем вчера. На лице не было белизны, глаза не казались усталыми и светились здоровым блеском. Я протянул ей розы. Она уткнулась в них лицом, потом подняла голову и сказала:

— Это самые любимые мои цветы. Попрошу девчонок, чтобы принесли банку с водой.

Маша еще раз вдохнула аромат роз и положила их на тумбочку. Я подал ей пакет, в котором лежали косметичка и коробка шоколадных конфет. Она достала коробку, открыла ее, взяла двумя пальцами конфету, протянула мне:

— Возьми, милый. Я тоже съем одну.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил я.

— Ты знаешь, хорошо. — Она взяла мои ладони, положила их на грудь. — Я так хочу побыстрее выбраться отсюда.

— Теперь уж недолго, — сказал я. — Завтра операция. А там через несколько дней я заберу тебя домой. Мы найдем самых лучших специалистов, они сделают тебя здоровой, вот увидишь…

— Тебе скучно одному? — Маша как будто не слушала меня.

— Очень. Вчера вечером не знал, куда себя деть.

— Я тоже не могу без тебя. — Маша поцеловала мою ладонь.

Я готов был сидеть около нее сколько угодно, лишь бы видеть ее лицо, глаза, слышать ее голос.

— О чем ты задумался? — спросила Маша.

— О тебе. О том, почему незнакомые люди так любят друг друга.

— Ты у меня самый родной, — сказала Маша, прижавшись щекой к моей руке.

Я пробыл у нее до тех пор, пока не пришла сестра и не сказала, что забирает ее для подготовки к операции. Я поцеловал ее и вышел из палаты, задержавшись на пороге. Она согнула в локте тонкую руку и помахала ладонью, словно провожала меня в дальнее путешествие. Я тоже помахал ей и, закрыв дверь, направился к Валере.

Валера сидел за столом и беседовал с женщиной в белом медицинском халате. Увидев меня, он, не меняя позы, коротко бросил:

— Подожди минутку. Я сейчас освобожусь.

Я вышел в коридор, по которому время от времени проходили медицинские сестры и больные. Сестры были молодыми и симпатичными. Вместо белых больничных халатов они носили голубые брюки из хлопчатобумажной ткани и такие же рубашки с коротким рукавом. На голове — высокие шапочки с вышитым на них красным крестом. Маша надевала на работе такую же униформу, но я никогда не видел ее в ней. В коридоре стоял запах лекарств и еще чего-то, присущего только больнице.

Женщина в белом халате вышла из кабинета и Валера позвал меня к себе. Обняв за плечо, он усадил меня около стола. Сам сел на свое место.

— Ольга говорила, что Машу положили на операцию, — сказал он, словно мы только что прервали разговор и сейчас решили возобновить его. — Я звонил в хирургическое отделение. Ни заведующего, ни лечащего врача нет на месте. Что с ней? — Он посмотрел на меня, ожидая моей реакции.

— Это я хотел спросить у тебя, — произнес я. — Маша говорит, что обнаружили опухоль. Но насколько это серьезно, я не знаю.

— Я выясню сегодня же. — Валера повернулся на вращающемся кресле к шкафу, стоящему у стены недалеко от стола. — Хочешь выпить? — Ему явно не хотелось продолжать разговор о Маше.

Я отрицательно покачал головой.

— Тогда расскажи хоть, как у тебя дела. Мы с тобой уже порядочно не виделись. — Валера потер пальцами переносицу. Его взгляд был усталым.

— Ты, наверное, после операции? — спросил я.

— И не одной, — сказал Валера. — Может все-таки выпьешь?

— Давай в следующий раз, — предложил я. — Сегодня нет настроения.

Только сейчас я заметил, что Валера был уже слегка выпивши. Я слышал, что многие хирурги для снятия стресса часто пропускают после операции рюмку-другую. Ведь резать живого человека даже для его спасения — занятие не из самых приятных. Но лишь сегодня убедился, что это правда.

— Нам надо как-то снова выбраться на природу, — сказал Валера. — Да не как в тот раз. А капитально, с ночевкой.

— Теперь уж когда поправится Маша, — ответил я. — Пока она в больнице, мне не до этого.

— Да, да, — сказал Валера и отвел взгляд в сторону.

— Ты что-то не договариваешь? — спросил я.

— Нет. Но ты совершенно прав. Пока она не поправится, какая может быть поездка на природу?

Я поднялся, чтобы попрощаться. Валера не остановил меня. Я вышел в коридор и закрыл за собой дверь.

Ночью я успокаивал себя, многократно повторяя, что все люди болеют, но потом поправляются и забывают о болезнях. Многим из моих знакомых делали и не такие операции. Но одно дело знакомые и совсем другое — Маша. Я не мог допустить мысли о том, что ей придется страдать. Она уже и так достаточно настрадалась.

В семь утра я пошел к Ольге. Она открыла дверь, непричесанная и босая, в халате, из-под которого выглядывал подол белой ночной рубашки.

— Ты что? — спросила Ольга сонным голосом.

— Во сколько Машу привезут в палату? — спросил я.

— Не знаю, — сказала Ольга, прикрывая рот ладонью. — К обеду, наверное.

— Я тебе позвоню в двенадцать.

— Звони, — Ольга закрыла дверь.

Ровно в двенадцать я начал звонить в больницу. Я звонил несколько раз, но никто не подходил к телефону. В час дня Ольга сама пришла ко мне.

— Я только что от Маши, — сказала она. — Маша уже в палате, с ней все в порядке.

— Я могу увидеть ее? — спросил я.

— Сегодня ей не до тебя. Сейчас она спит после наркоза.

— А завтра?

— Приходи после врачебного обхода. Я проведу тебя к ней.

У меня отлегло от сердца. Если с Машей все в порядке, остальное наладится само собой. Я уже решил, что после операции Маше надо будет взять отпуск без содержания и мы на месяц отправимся на Алтай.

Я увезу ее в горы, где мы поживем, ни в чем не нуждаясь. Будем есть свежий мед и пить парное молоко, гулять по берегу говорливой речки, встречать солнце над утопающей в голубой дымке горной тайгой. Таких мест на Алтае много. Они напомнят ей Байкал. Найдем человека, который лечит болезни травами, Маше это будет полезно. А потом решим, где жить: на Алтае или в Москве.

Я заполнил бланк отчета о командировке и поехал в бухгалтерию редакции отчитываться о поездке на Байкал. Это оказалось чистой формальностью. Бухгалтер посмотрела мои билеты, квитанции за гостиницу, сверила расходы с выданной суммой и мы расстались.

Из редакции я заехал к Гене. На пороге меня встретила Нина и сообщила, что Гена опять в Карелии.

— Проходи, — сказала она, жестом приглашая в квартиру.

Она провела меня на кухню, поставила на стол чайную чашку, спросила:

— Будешь пить чай или кофе?

— Кофе, — сказал я.

— Ну и как, увиделся со своей зазнобой? — усмехнулась Нина, включая кофеварку.

— Да, — сказал я.

— И она согласилась выйти за тебя замуж?

Я кивнул. Нина налила мне кофе, села рядом и, скрестив руки на груди, уставилась на меня.

— Чего ты так смотришь? — спросил я.

— Хочу узнать: окончательно ты образумился или нет.

— Ты знаешь, такого со мной никогда не было.

— Да уж пора бы, — произнесла Нина. Человек, признающийся в любви, вызывал у нее явное уважение.

— Когда приедет Гена? — спросил я. Говорить о своей беде мне почему-то не захотелось.

— Через пару дней.

Я отпил глоток кофе, поставил чашку на стол и сказал:

— Хотел спросить у него, надо ли мне писать материал для газеты?

— Кому там сейчас нужен твой материал? — сказала Нина, усмехнувшись.

Я поблагодарил ее за кофе и поехал на Шоссе Энтузиастов. Позвонил Ольге, но ее не было дома. Примерно через час на нашем этаже хлопнули двери лифта и раздались шаги на лестничной площадке. Я выскочил из квартиры. Ольга возилась с ключом около своей двери.

— Как Маша? — спросил я. — Ты видела ее?

— Пришла в себя, — сказала Ольга, поднимая на меня глаза. — Чувствует уже нормально. Завтра сам увидишь ее.

Я едва дождался следующего дня. По дороге в больницу зашел в цветочный ряд, выбрал пятнадцать самых больших и красивых гладиолусов и только после этого направился к Маше. Женщины любят цветы, иногда они рады им больше, чем самому дорогому подарку. А мне хотелось поднять Маше настроение. Сейчас она нуждалась в этом сильнее всего.

Маша лежала на спине, закрытая одеялом до подбородка. Ее лицо было бледным и заострившимся, губы сухими. Темно-каштановые волосы рассыпались по подушке и только подчеркивали белизну кожи. Увидев меня, она попыталась подняться, но я остановил ее движением руки.

— Лежи и не шевелись, — сказал я, протягивая ей гладиолусы.

— Ты сумасшедший, — произнесла Маша. — Наверное, скупил все, что там было.

При этом она улыбнулась, давая понять, что обрадовалась подарку. Я положил цветы на тумбочку, стоявшую у изголовья, и спросил:

— Как ты?

— Как видишь. Все сделали, теперь надо выкарабкиваться.

Я привстал на колено и поцеловал ее. Маша положила ладонь мне на затылок, провела пальцами по волосам.

— Я выкарабкаюсь, милый. — Она говорила тихим голосом, медленно произнося слова. — Врач сказал, что я смогу это сделать. И еще рожу тебе дочку… Ты так ее хочешь…

— Маша, милая, — я уткнулся лицом в ее шею. — Мне надо только одно — чтобы ты быстрее встала на ноги. Все остальное придет само собой.

Слабой рукой она прижала меня к себе, прошептала в ухо:

— Я хочу к тебе на Алтай. Мы уедем туда, правда?

— Я вчера целый день думал об этом, — сказал я. — Мы уедем в горы. Поживем там пару недель, а если тебе понравится, то и больше.

— Мне понравится, — произнесла Маша. — Я больше никогда не буду разлучаться с тобой. Ты — единственное, что есть у меня в жизни.

Она провела ладонью по лбу и я увидел на нем испарину.

— Ты, наверное, устала? — спросил я.

— Это не усталость. — ответила она. — Это слабость.

Я видел, что у нее нет сил. Ей надо было отдыхать. Лучше всего уснуть. Чем больше спишь, тем быстрее восстанавливается организм. Это я знал по себе. Я поднялся, Маша не сделала попытки остановить меня.

— Выздоравливай, — сказал я. — Вечером я приду еще.

— Хорошо, милый, — тихо произнесла она. — Я буду ждать.

На улице начинался дождь. Он делал асфальт блестящим, словно стекло. Прохожие подняли над головами зонты и поток людей на тротуаре стал походить на бесконечную вереницу муравьев, спешащих в укрытие. У меня не было зонта, капли дождя падали на лицо, остужая его. Мне было тоскливо. Сердце сжалось, отдавая в груди щемящей болью. Я вдруг понял, что человек рождается на свет для того, чтобы встретить другого человека, без которого жизнь является пустой и ненужной. Все остальное, включая славу и богатство, лишь суета сует. Если у мужчины нет женщины, которую он любит больше жизни, больше себя самого, он просто нищ. То же самое касается и женщины. Без Маши у меня не было жизни.

В общежитии я, не раздеваясь, лег на кровать и долго лежал с закрытыми глазами, стараясь унять внезапно возникшую в душе тревогу. Я сам не знал, откуда она взялась. Скорее всего оттого, что без Маши я чувствовал себя одиноким. Тоска разъедала сердце и оно наполнялось щемящей болью. Эта боль долго не утихала. Она начала рассасываться, лишь когда я задремал.

В это время кто-то стал истерически барабанить кулаком в дверь. Я соскочил с кровати и, пошатываясь, пошел открывать. На пороге стояла Ольга. Мокрые волосы прилипли к ее лицу, она была растеряна.

— Что? — спросил я, почувствовав, что останавливается сердце.

— Маше плохо, — сказала Ольга, обессиленно прислоняясь к косяку. — Она хочет видеть тебя.

Я сунул ноги в туфли и, захлопнув дверь, побежал вниз по лестнице. Дождь из моросящего превратился в проливной, ветер гнал по тротуару мокрые, холодные листья. Охрана больницы, уже привыкшая ко мне, молча пропустила меня. Я не стал дожидаться лифта, а, перескакивая ступеньки, поднялся на четвертый этаж. Еще издали увидел, как из двери Машиной палаты вышла сестра со стойкой в руках, на которой была прикреплена капельница. Мне показалось, что пузырек с жидкостью для капельницы был полным. Я бегом кинулся к ней.

— Идите в палату, — торопливо сказала сестра. — Я побегу за врачом.

В ее голосе слышался испуг. Сестра поставила стойку к стене и, не оглядываясь, почти бегом бросилась в конец коридора.

Я заскочил в палату.

Маша со стоном металась на подушке, откидывая голову то в одну, то в другую сторону. По ее лицу стекали крупные капли пота. Глаза Маши были открыты, но она не видела меня. Лишь когда я дотронулся до ее руки, она на мгновение замерла, уставившись на меня расширившимися зрачками. И тут же начала метаться снова. Я прижался щекой к ее горячему, мокрому лицу, пытаясь остановить хаотичное движение, но понял, что от этого ей только хуже. Мне стало страшно. Маша умирала, а врача до сих пор не было.

Я поднялся и, выскочив из палаты, побежал в ординаторскую. Длинный больничный коридор, похожий на бесконечный тусклый тоннель, был пуст. В нем гулко отдавались только мои торопливые шаги. Я заглянул в несколько дверей, но докторов за ними не было. Пост медицинской сестры тоже был пуст. Врачи очем-то советовались в ординаторской. По всей видимости, они говорили о Маше. Когда я переступил порог и крикнул: «Больной в одиннадцатой палате очень плохо!» — все резко повернулись ко мне.

Какая-то женщина в белом халате тут же поднялась и направилась к двери.

— Мы консультировались, что можно предпринять, — сказала она сухим, неестественным голосом. Но я уже не слушал ее.

Я кинулся назад в палату. Маша все еще металась, ее грудь высоко поднималась, издавая хрипы. Я взял ее ладонь, она сжала мои пальцы влажной рукой и, остановив движения, на долю секунды задержалась на мне осмысленным взглядом.

В ее глазах была такая же пронзительная боль, как у меня в сердце. Потом она откинулась на подушку и затихла. Ее пальцы ослабли. Я разжал ладонь и Машина рука безвольно упала на кровать. Я вдруг заметил, что ее лицо белеет на глазах, губы становятся черными, а кожа сухой. Я еще не понимал, что случилось. В палату вошла врач. Взяла Машу за руку, начала щупать пульс. Потом посмотрела на меня и опустила руку. Я все понял.

— Оставьте нас, — сказал я, наклоняясь над кроватью.

Врач вышла. Я провел ладонью по Машиной щеке, но это походило на прикосновение к муляжу. Пальцы коснулись ее волос. Мягкие и шелковистые, они на глазах становились упругими, как рыболовная леска. Я почувствовал, что теряю равновесие, и опустился на кровать рядом с Машей. Мне казалось, что она вот-вот начнет дышать и откроет глаза. Но она уже не походила на себя. Я взял с тумбочки букет гладиолусов, положил рядом с ней на подушку и, опустив голову, вышел из палаты.

Я не соображал, что делаю, куда иду, не помню, как очутился в кабинете Валеры. У него сидели какие-то люди. Не обращая на них внимания, он достал из шкафа бутылку конька, налил половину стакана и протянул мне.

— Пей! — жестко сказал Валера, втискивая стакан в мою руку.

Я выпил, не ощутив ни горечи, ни тепла. Коньяк был похож на дистиллированную воду.

— Я все знал, — сказал Валера. — Но не говорил тебе, чтобы не расстраивать заранее. У нее была саркома. Она была обречена.

— Но зачем ей делали операцию? — спросил я. — Ведь она могла еще жить.

— Сколько? — Валера развел руки. — Месяц? Два?

— Хотя бы столько, — выдавил я из себя. В горле застрял ком, я не мог говорить.

— Был один шанс из тысячи, на него и решились. Ты бы поступил по-другому?

Я вышел, не попрощавшись. Дождь лил, как из ведра, по тротуару бежал поток воды. Люди перепрыгивали через него, стараясь не замочить ноги. Они куда-то торопились, их ждала жизнь. На Шоссе Энтузиастов ничего не изменилось.

Но я не видел ни Шоссе Энтузиастов, ни Москву, ни остальной мир. В глазах было темно, сердце агонизировало, словно кусок окровавленной плоти. Я поднял руки к небу и, едва шевеля сухими, воспаленными губами, пытался кричать:

— Господи! Зачем ты отнял у меня ее? Зачем ты оставил меня одного во всей Вселенной?

Но никто не слышал моего крика, потому что горло сжимали спазмы и вместо слов с запекшихся губ слетали судорожные всхлипы.

Последняя пристань

Повесть

1
Тихо на Чалыше. Порой кажется, что река, неторопливо несущая свои воды, молчит, чтобы люди никогда не узнали ее тайны. Лишь изредка, когда всплеснет рыба или обвалится подмытый берег, вырвется из нее вздох, но уже через мгновение над широкой гладью снова наступает тишина. Круги от всплеска и те тут же усмиряет течение.

Красив Чалыш суровой дикой красотой на всем своем протяжении. В верховьях, где воды реки обжигающе холодны, ходят у самого дна таймени, играют на быстрине хариусы. Кругом горы и могучие, вставшие издали синей зубчатой стеной леса. Некоторые пихты забрались на самые верхушки скал и, увидев в воде свое уменьшенное отражение, замерли там от страха и теперь боятся пошевельнуться. Так и стоят, дрожа при каждом дуновении и только крепче цепляясь корнями за скалы.

Но и в низовьях Чалыш не менее красив. Недаром Евдоким Канунников облюбовал себе место на излучине, решив начать здесь новую жизнь. Жена долго плакала. Не хотелось жить в глуши, вдали от людей, от богатых и шумных казачьих причалышских селений. Но уйти отсюда было некуда. Не осталось ни дома, ни близких, одна опора всей ее жизни — Евдоким. Был он небольшого роста, кряжистый, с длинными узловатыми руками и властным взглядом из-под черных, нависших над самыми глазами бровей.

Жену он не бил. Напротив. Подвыпив, начинал говорить ласковые слова, а, возвращаясь с ярмарки, обязательно привозил подарок. И все же знала она — если уйдет, разыщет под землей и тогда не сдобровать.

Утешать Евдоким не умел. Да сейчас и не хотелось. Состояние было такое, словно намотал кто-то душу на кулак, сильно не тянет, но и отпускать не отпускает. А потому внутри тупая боль, которую ничем не заглушишь.

Обиднее всего было то, что ему, выросшему на хлебном поле, пришлось оставить землю. Не понял Евдоким коллективизации и не принял ее. Зачем ему колхоз, если и так имеет вдоволь хлеба и чай пьет всегда внакладку? От добра добра не ищут, считал он.

К новой жизни Канунников относился настороженно. Не бросался, сломя голову, на каждый призыв, объявляемый властями, а выжидал какое-то время, чтобы иметь возможность все оценить. Разрушать всегда легче, чем строить. Эту истину он хорошо усвоил за годы гражданской войны, пожаром пронесшейся по всему Причалышью. Война не щадила ни красных, ни белых, потому что каждая сторона, доказывая свою правоту, стремилась нанести противнику наибольший урон. А когда она улеглась, оказалось, что в деревенских дворах не осталось и половины скота, да и сами дворы уцелели не везде. Кое-где от них остались лишь обуглившиеся стены. Многим крестьянам, лишившимся последних коней, не на чем было выезжать в поле.

А весна, между тем, брала свое, на оттаявшей земле зеленела трава и кое-кто из особенно пострадавших крестьян, сжимая кулаки и чернея лицом, глядел, как колышется над полем горячее марево. В другие времена он уже давно ходил бы за плугом, понукая своего Савраску, а теперь вместо этого только слушал заливистую трель жаворонка, от которой сжималось сердце.

Но недаром считают, что русский мужик, клещом вцепившийся в землю, необычайно живуч и предприимчив. Не успели еще уйти под натиском превосходящих сил с деревенской околицы последние белые, а в усадьбах уже застучали топоры и долота, заскребли в сусеках метлы. Надо было быстрее поправлять разоренное хозяйство и, хочешь не хочешь, готовиться к посевной. Жизнь торопила наверстать упущенное. Забота о хлебе для крестьянина важнее всего во все времена.

Вскоре вновь поднялись крестьянские дворы, начала забываться война и тут началась коллективизация. С недоумением воспринял эту весть Евдоким. Ему показалось, что жизнь, едва начавшую входить в свое извечное русло, снова пытаются вытолкнуть из него. На собрание, выбиравшее первого председателя колхоза, он пришел больше из любопытства, чем по необходимости. В колхоз вступать он пока не собирался, хотел подождать, посмотреть, что из него выйдет.

Собрание проходило в церкви, брошенной настоятелем. Убоявшись за свою жизнь, год назад он сбежал неизвестно куда и с тех пор церковь стояла, на удивление чистая и красивая, беспризорной. В нее принесли скамейки, перед иконостасом, с которого уже исчезло большинство икон, поставили стол. За него уселись два уполномоченных из района и невесть откуда появившийся Семен Дрыгин, живший недалеко от Евдокима на соседней улице. Был он небритый, с припухшим лицом, но в чистой сатиновой косоворотке и новых яловых сапогах, обильно смазанных дегтем. На эти сапоги сразу все обратили внимание.

Семен Дрыгин относился к последней деревенской голытьбе. Все хозяйство держалось на его жене, работящей, жилистой бабе, успевавшей управляться и со скотом, и с ребятишками. Собственно, скота у них и не было. Была корова, на которой жена Семена возила и дрова, и сено. Семен же иногда подрабатывал у кого-нибудь из местных мужиков, но, по договоренности, деньги за него всегда получала жена. Если оставить их ему, пропьет обязательно. Это знали все. Но был Семен человеком неунывающего нрава, умел играть на гармошке, знал грамоту. Мог красиво написать прошение хоть в волость, хоть в губернию и никому не отказывал, если его просили об этом. В общем, многие в деревне считали его полезным человеком, хотя по праздникам он напивался до бесчувствия и часто, не дойдя до дому, валился с ног у чьей-нибудь ограды. Последний месяц его не было в деревне. Куда уехал, никто не знал, жена об этом тоже не говорила.

И вот теперь Семен Дрыгин появился сразу с двумя районными уполномоченными. Это удивило многих. Но еще больше удивились деревенские, увидев на нем новые яловые сапоги. Таких Семен не имел ни разу в жизни. Никак, получил должность, смекнули мужики, и стали ждать, как будут развиваться события.

Районные уполномоченные держались уверенно. Это чувствовалось и потому, как они положили на стол свои руки, сжатые в кулаки, и по взглядам, которыми они ощупывали притихших мужиков. Одному из них было лет двадцать пять, второй выглядел лет на сорок. Тот, что постарше, начал первым.

— Предлагаю избрать председателем колхоза известного вам сельчанина-бедняка Семена Дрыгина, — сказал он и, услышав в ответ сразу же прокатившийся ропот, стал поедать взглядом каждого сидящего в церкви.

Ропот стал утихать. Земляки Дрыгина потянулись за кисетами и вскоре над скамейками поплыли облака сизого табачного дыма. Предложение настолько ошарашило всех, что мужики молчали, не зная, как ответить.

— Как же Дрыгин? — тихо сказал сидевший рядом с Евдокимом Данила Червяков, с которым они не раз вместе косили сено. — Он же через месяц всех нас по миру пустит.

— Ты не мне, ты им скажи, — произнес Евдоким, кивая в сторону уполномоченных.

— Боюсь я, Евдокимушко, — честно признался Червяков. — Еще упекут за правду-то на каторгу, а у меня четверо детей. Старшей-то летось восьмой годок стукнул.

— Выходит, возражений нет, — сказал уполномоченный и удовлетворенно вздохнул.

И тут Евдоким не выдержал.

— Он же не знает, с какой стороны у коня хвост растет, а вы его в председатели, — запальчиво выкрикнул Канунников и обвел взглядом сидящих односельчан. Те сразу зашумели, выражая одобрение. — Баба его и та в хозяйстве больше разбирается. Нам такой бедняк не нужен.

— А ты что, кулака захотел? — сказал и сразу же нахмурился молодой уполномоченный. — Может быть у тебя и кандидатура есть?

Евдоким понял, что совершил оплошность, но исправить ее уже было нельзя.

— Кто будет голосовать за Дрыгина, прошу поднять руки, — снова произнес молодой уполномоченный голосом, в котором слышалось нетерпение, и в упор посмотрел на Канунникова.

Тот выдержал взгляд, затем встал и вышел из церкви. За ним потянулись еще несколько человек. Данила Червяков тоже было вскочил, но, перехватив взгляд уполномоченного, тут же опустился на лавку.

— Идите, идите, — бросил уполномоченный вслед уходящим. — Завтра мы с вами разберемся.

Канунников не знал, что уезд, в котором он жил, отставал по темпам коллективизации от соседей, поэтому была дана команда создать во всех деревнях колхозы в течение ближайших двух недель. На подбор председателей не оставалось времени. Их решили выбирать по двум признакам: чтобы был из бедняков и знал грамоту. Уполномоченные понимали, что Дрыгин — далеко не лучший кандидат. Но и таких председателей не хватало. Для двух колхозов их пришлось искать среди рабочих паровозного депо города Бийска.

Выборы Дрыгина сразу оттолкнули Канунникова от колхоза. Ему подумалось, что, кроме вреда, от всей этой затеи ничего не будет.

В ту ночь он долго не мог заснуть. Сам способ выборов председателя, да и вся эта сходка показались ему ненормальными, противоречащими здравому смыслу. Ведь если колхоз действительно организуется для блага людей, как об этом везде говорят и пишут, почему тогда никто не поговорил с этими людьми, не спросил их мнения? Тем более, когда выбирали председателя. Председатель должен быть самым толковым из селян и, конечно, из зажиточных, подумал Евдоким. Ведь зажиточным крестьянином может стать только тот, кто умеет организовать дело. В Сибири, где земли хватает каждому, в худобе живут лишь те, кто не хочет работать. И за это их в председатели?

Но почему же тогда многие проголосовали за Дрыгина? И откуда этот страх в глазах Червякова? Или он что-то знает, чего не знаю я, спросил себя Евдоким.

— Ты чего сегодня ворочаешься всю ночь? — спросила Наталья, потянув на себя одеяло.

— О жизни думаю, — ответил Евдоким, уставившись глазами в темный потолок.

Она тяжело вздохнула и повернулась к нему спиной. А Евдоким еще долго лежал с открытыми глазами, ощущая в душе неясную тревогу. Как и все неизвестное, она начинала страшить его.

Утром, едва взошло солнце, он направился к Даниле Червякову. Тот выгонял из стайки корову и полуторагодовалого бычка. Корова, дававшая в день по два ведра молока, была гордостью хозяина. Многие в деревне хотели заполучить от нее телочку. Увидев Канунникова, Данила похлопал корову по холке, словно наказывая ей хорошо вести себя в стаде, и направился к гостю.

— Корову-то теперь придется в колхоз сдавать, — сказал Евдоким, протягивая для приветствия руку.

— Да ты что, Господь с тобой, — испугался Червяков. — Мы ведь без нее с голоду помрем.

— А как же ты хотел? В колхозе, брат, все должно быть общее.

Червяков шмыгнул носом и уставился глазами в землю.

— Ты мне честно скажи, — попросил его Евдоким, — почему проголосовал за Дрыгина. Ведь ты знаешь, что ничего путного от него ждать нельзя.

— Разве ты ничего не слышал? — удивился Червяков.

— А что мне слышать?

— Позавчерась такую же сходку, — наклонившись к уху Евдокима, шепотом произнес Данила, — хотели устроить в Ефремовке. Но ефремовские мужики усадили обоих уполномоченных в пролетку, выпроводили за околицу и сказали, чтобы больше к ним не приезжали. А вчерась в деревне объявились чекисты, арестовали девять человек и на двух подводах увезли в уездную каталажку. Теперь будут судить за саботаж и вредительство.

— За что судить-то? За то, что в колхоз не хотели вступать?

— А ты как думал? Чекисты говорили: дай вашему брату волю, вы разбежитесь и из тех колхозов, что создали. Боюсь я за тебя, Евдокимушко. Как бы и тебя за горячий норов не упекли, хотя и говорил правду. У них память злая.

— Меня, брат, голой рукой не возьмешь, — сказал Евдоким и, повернувшись, пошел домой.

Жена уже приготовила завтрак, поставив на стол чашку простокваши и дымящуюся, слегка разварившуюся картошку. Евдоким молча поел и, отодвинув ложку, которой хлебал простоквашу, сказал приглушенным голосом:

— А теперь, мать, давай собираться. Больше нам здесь делать неча.

И Евдоким рассказал жене то, что узнал от Червякова. Наталья слушала молча, но он заметил, как побледнело ее лицо.

— Знаю, что тяжело будет, — произнес он успокаивающим тоном. — Но здесь у нас только две дороги: в колхоз иль на каторгу. Пойти в колхоз, все равно, что надеть на шею суму. А не пойдешь — упекут туда, где Макар телят не пас. Они на расправу скоры. Я могу уехать пока и один. Устроюсь, потом приедешь, — неуверенно закончил Евдоким.

— Уж если ехать, так вместе, — сказала Наталья. — Они меня так просто не оставят. Мне этот молодой шибко не понравился.

— Ну и правильно, — обрадовался Евдоким. — Сибирь большая, место себе найдем.

На следующий день, едва занялась заря, Канунниковы сложили скарб в телегу, привязали к ней корову и, не попрощавшись с соседями, выехали из деревни. Евдоким шел рядом с подводой, Наталья сидела на узлах и плакала.

— Ну чего реветь-то? — утешал ее Евдоким. — Люди везде живут и мы не пропадем.

Она согласно кивала, утирала слезы концом платка и тут же начинала всхлипывать еще сильнее. Ей казалось, что нормальная жизнь кончилась навсегда и впереди их ждут такие мытарства, какие даже трудно представить. Однако место на излучине Чалыша, куда они приехали, понравилось Наталье. Река с густой забокой по берегам просматривалась отсюда далеко по обе стороны. На высоком юру, словно накинув на себя белый полушалок, цвела черемуха. От ее вида стало легче на сердце. Но, главное, здесь было за что зацепиться. На самом берегу стояла старая полуразвалившаяся избушка. Подправив ее, в ней можно было перебиться первое время. Тем более, что в ней оказалась хорошо сохранившаяся печка.

В избушке никто не жил уже много лет. Это было видно потому, что к ней не вела ни одна тропинка. Те, что протоптал ее хозяин, уже давно заросли дикой травой.

Подъехав к избушке, Евдоким распряг коня, отвязал от подводы корову и, стреножив их, пустил пастись. Потом сходил в забоку за хворостом, разжег костер и повесил над ним котелок с водой. Решил вскипятить чай, тем более что о заварке не надо было беспокоиться — по всему берегу тянулись заросли черной смородины. Все это время Наталья безучастно смотрела на него.

Когда вскипел чай и Канунниковы уже собрались пообедать, на Чалыше показалась лодка. На веслах сидел мужик в чистой синей косоворотке, на заднем сиденье расположились баба и мальчишка лет семи. Рубаха на спине мужика была темной от пота. Увидев на берегу людей, он повернул лодку к избушке. Евдоким насторожился — чужие люди невольно вызывали опасение. Вытащив лодку на берег, все трое подошли к костру и поздоровались.

— Садитесь с нами попить чайку, — пригласил гостей Евдоким и показал рукой на место около себя.

— Спасибо на добром слове, — ответил мужик, бросив взгляд на телегу, в которой лежал домашний скарб. — Попьем в другой раз. Нам спешить надо.

Оказалось, что они едут из села Лугового, расположенного вверх по течению, в Омутянку на похороны бабки. А остановились здесь потому, что увидели незнакомых людей. Как выяснилось, в избушке жил старик-отшельник, умерший шесть лет назад. С тех пор здесь никто и не был.

— Я тоже хочу поселиться отшельником, — заметил Евдоким, спрятав в уголках губ хитроватую улыбку. — Место уж больно красивое.

— А пошто так? — спросил мужик, подняв глаза на покосившуюся над крышей трубу.

— Грехов народ понаделал много. Отмаливать за всех буду.

— Не боишься? — снова спросил мужик. — Сейчас ведь за веру пострадать недолго. Власть с церквей колокола снимает, попы в леса бегут.

— А, может, не тронут? — ответил Евдоким. — Может, завтра снова кресты на церкви ставить начнут? Без Бога-то жить трудно. — Он сделал паузу и спросил: — В Луговом тоже колхоз организовали?

— Организовали, туды их мать, — ответил мужик, но тут же, словно спохватившись, боязливо взглянул на Евдокима и, бросив в костер самокрутку, стал торопливо прощаться.

Пожав протянутую Канунниковым руку и молча кивнув Наталье, он вместе с женой и сыном, которые за все время не промолвили ни слова, направился к реке. Евдоким проводил их до берега, помог столкнуть на воду тяжелую лодку.

Вернувшись к костру и окинув взглядом раскинувшуюся вокруг бескрайнюю пойму, он вспомнил свой дом, брошенный в Оленихе, и у него защемило сердце от жалости к себе. Не оставленное добро ему было жалко. Добро как приходит, так и уходит. Сердце заболело о другом. Что же теперь будет с людьми, думал Евдоким. Ведь одним махом рушатся устои, весь уклад жизни. Разваливается все, что создавалось великим трудом за долгие годы. Зачем же так сразу-то, в один день? И главное — ради чего с земли изгоняется мужик, лелеявший ее и заботившийся о ней больше, чем о родной семье? Потому, что только земля могла прокормить и его, и семью.

— Хлеб пошто не берешь? — спросила Наталья и Евдоким, посмотрев на нее, понял, что сейчас не время предаваться размышлениям.

Пообедав, они вымели из избушки сор и пыль, Наталья вымыла пол, лавку и хлипкий, издающий при каждом прикосновении жалобный писк, самодельный стол. Надо было устраиваться в новой жизни.

Евдоким нарубил в тальнике кольев и лозы, решив сделать небольшой загон для коровы и лошади. Оставлять скотину на ночь на лугу он боялся: здесь могли водиться волки.

Место, где они остановились, действительно было хорошее. Недалеко от избушки поднималась песчаная грива, поросшая стройным сосняком. И Евдоким сразу смекнул, что из него со временем можно будет срубить добротный дом. А по другую сторону Чалыша до самого горизонта расстилалась пойма со своими озерами и старицами, с купами ветел и тальниковыми забоками. Не одному Евдокиму, тысячам таких, как он, хватило бы на ней места и для скота, и для огородов. А на самых высоких гривах можно было бы сеять хлеб. Для полой воды они недоступны.

Евдоким смотрел на пойму и ему не терпелось поскорее бросить в эту землю семена, чтобы потом, затаив дыхание, следить, как наружу пробиваются сначала тоненькие ростки, затем растение крепнет и набирает силу, пока, наконец, не созреет и не принесет человеку плод. В этом и есть главное предназначение природы, думал Евдоким.

Распахал он в пойме клок земли, посадил огород. Но не повезло ему. Капризный бывает временами Чалыш, и тогда никто не может найти на него управу. Пролились в верховьях дожди, вышла река из берегов и затопила Евдокимову пашню, в одночасье угробив труд целой недели. А неделя для сибирского земледельца значит многое.

Долго сидел он на пороге избушки, курил и не чувствовал, как цигарка обжигает пальцы. Мысли были заняты совсем другим. Затем взвалил плуг на плечи и, шатаясь, пошел прямо по затопленному лугу к высокой гриве. Запряг лошадь и, с остервенением налегая на рукоятки, стал пахать.

Тут уж не зальет, подумалось ему. Пахал он до самой темноты, пока лошадь, сгорбленная и обессиленная, не встала у края борозды, понуро свесив голову. На угрозы хозяина, его понукания она только по-собачьи прижимала уши, но с места не двигалась. Евдоким распряг ее и, оставив пастись на гриве, пошел по лугу назад. Домой пришел уставший и неожиданно подобревший. Поел негустой картофельной похлебки, положил ложку на стол и сказал:

— Не печалься, мать, из-за огорода. Река нас ломает, река и кормить будет.

Позади избушки на двух чурбаках лежала перевернутая вверх дном небольшая лодка, тоже, по всей видимости, принадлежавшая жившему здесь когда-то деду-отшельнику. Кто такой был этот отшельник, Евдоким так и не узнал, но лодка оказалась крепкой. Нашел он в избушке и кое-какие рыболовные снасти, главным образом самодельные крючки. Перебрав их и сделав поводки, Евдоким решил поставить на реке переметы.

Пешком обследовав берег Чалыша, он подумал, что лучше всего их поставить за поворотом реки перед песчаной косой. В этом месте течение, натыкаясь на крутой правый берег, поворачивает к косе, и Евдокиму показалось, что здесь и должен быть главный ход рыбы. Установив снасти, он еще раз окинул взглядом косу, и остался доволен. А придя домой, заявил жене:

— Завтра, мать, будет у нас уха.

Утром над Чалышом стоял белый и густой, словно деревенское молоко, туман, пропитавший сыростью не только воздух, но и, казалось, все живое. Евдоким, поеживаясь, вышел из дома. Идти пришлось по высокой, седой от росы траве. Роса сыпалась, как горох, на брюки, на сапоги и от этого становилось еще холоднее.

На берегу Евдоким, не торопясь, скрутил цигарку и сел в лодку. Затем взял весло в руки и, оттолкнувшись им от берега, выплыл на середину реки. Вода сама понесла его за поворот к стрежи, где у песчаной косы стояли переметы. Едва Канунников взял поводок первого в руки, как почувствовал резкие сильные рывки. Его обдало жаром. Он понял, что на крючке сидит крупная рыба. Надо было спокойно и неторопливо выбирать поводок из воды, но, почувствовав реальную близость редкой добычи, Евдоким ощутил дрожь во всем теле и при следующем рывке бечевка выскользнула у него из рук. Он сидел в лодке ничего не соображая и бессмысленно смотрел, как она, натянувшись, словно струна, резко уходит в глубину. Но, осознав, что рыба может сорваться, он тут же подхватил поводок и начал осторожно тянуть его на себя.

Рыба стала метаться. Она бросилась сначала в глубину, затем пошла против течения и, наконец, устав, начала подниматься к поверхности. Крепко держа поводок в руках, Евдоким испытывал и страх, и восторг одновременно. Он весь горел от азарта.

Поняв, что с крючка так просто не уйти, рыба решилась на последний отчаянный бросок. Евдоким вдруг с ужасом увидел, как водная гладь сначала вспучилась, потом из нее показалась широкая серо-коричневая голова и огромная рыбина на какие-то мгновенья вертикально встала над водой. Не удержавшись на хвосте, она с плеском свалилась на бок и, мелькнув белым брюхом, ушла в глубину. Это был осетр.

Если бы Евдоким держал поводок натянутым, тот бы лопнул. Но он отпустил его и, лишь, когда рыбина пошла в глубину, стал притормаживать бечевку, сжимая ее пальцами. Его снова охватила дрожь. Такую огромную рыбу он не видел никогда в жизни. Натянув поводок, Евдоким стал выбирать перемет из воды. На нем сидели два язя и несколько стерлядок, но он, перебросив их в лодку, даже не стал снимать эту, показавшуюся мелочью, добычу с крючков. Она трепыхалась у его ног, однако все внимание Евдокима было занято осетром. Тот метался под водой, таская за собой лодку и стараясь порвать поводок, но снасть у Евдокима была прочной, сделанной собственными руками. Только бы выдержал крючок, молил Бога Евдоким, и при резких рывках понемногу стравливал перемет за борт. Он старался все время держать рыбину внатяг, чтобы она не освободилась от крючка.

Сколько длился этот поединок, Евдоким не мог сказать точно. Ему казалось, что прошло несколько часов прежде, чем он почувствовал, что рыба стала податливее. Она уже не делала резких рывков, хотя и старалась держаться у дна. Наконец, рыба устала настолько, что, когда Евдоким потянул поводок к лодке, послушно подчинилась его воле. Он без особого труда подвел ее к борту, и ему показалось, что осталось лишь взять осетра в руки и положить в лодку. Так он и поступил. Поднимая осетра, не стал брать багор, а подвел ладонь под брюхо, надеясь одним резким рывком перебросить его через борт. Но то ли от прикосновения руки, то ли от чего-то еще, рыба испуганно рванулась в сторону и опять ушла в глубину. Евдоким отдернул руку. Однако острые шипы осетра, словно бритва, уже прошли по ладони. Между большим и указательным пальцами появился глубокий разрез.

В первое мгновение кровь не выступила, да и боли особой он не ощутил. Поэтому снова занялся осетром. Подтащил его к борту, теперь уже багром поддел за брюхо и с трудом перебросил в лодку. Из левой руки пошла густая темная кровь. Евдоким долго и сосредоточенно смотрел на рану, потом взял багор и стал бить осетра по голове. Тот несколько раз подпрыгнул на дне лодки, едва не перевернув ее, ударил по борту выгнутым серповидным хвостом. Но Евдоким продолжал бить, придыхая при каждом ударе, и, только когда увидел остекленевшие, остановившиеся глаза рыбы, опустил багор.

Назад плыл не торопясь, мешала пораненная рука. Черные, запекшиеся струйки крови от ладони по запястью уходили до самого локтя. Обшлаг рукава тоже был черным. Возбуждение прошло, но радость от удачи осталась. Осетр лежал у ног и, глядя на него, даже боль в руке становилась тише.

Придерживая левое весло ребром ладони, он выплыл из-за поворота. Обогнув ветлу, упавшую с подмытого берега, Евдоким увидел свой дом. Около него стояла подвода. Это насторожило. Посторонние бывали здесь очень редко.

Подплыв к дому, Евдоким увидел хозяина подводы. Тощий большеухий мужик с жиденькими русыми волосами, прилипшими ко лбу, сидел на берегу и курил «козью ножку». Ноги его в больших сапогах с широкими голенищами, отчего лодыжки казались неправдоподобно тонкими, свесились с обрыва.

— Здорово, хозяин, — крикнул он, когда лодка стукнулась о песчаный берег и, соскочив вниз, стал помогать вытаскивать ее из воды. — Э, да тут кое-что есть, — удивленно протянул он, увидев осетра.

Евдоким хотел было поздороваться, но вместо этого лишь протянул пораненную руку. Кровь уже засохла на ней и походила на черную коросту.

— Вишь, как разделал!

Мужик покосился на ладонь и, покачав головой, заметил:

— Зато рыбу какую поймал! Таких я отродясь не видал, хоть и живу на реке.

Услышав мужской разговор, на берег вышла Наталья. Увидев Евдокима, она спустилась к лодке. Осетр лежал на дне, выставив широкую зубчатую спину. Его жабры время от времени судорожно вздрагивали.

— Господи! — удивилась Наталья. — Как же ты его вытащил. — Она повернулась к Евдокиму и только тут заметила его окровавленную руку.

— Это он, — ответил на ее вопросительный взгляд Евдоким и добавил: — Уху свари. Из стерлядок. Гостя потчевать будем.

— Руку-то, поди, больно? — спросила Наталья, в голосе которой звучало неподдельное сочувствие.

Евдоким посмотрел на запекшуюся кровь, потоптался на месте и, ничего не ответив, пошел по скрипучему песку к дому.


2
— Так, значит, тебя Спиридоном Шишкиным зовут? — спросил Канунников, помешивая деревянной ложкой дымящуюся уху, в которой плавали рыжие блестки стерляжьего жира.

— Чудной ты какой-то, — ответил большеухий и тоже помешал ложкой уху. — Я вон за хмелем поехал и то, думаю, дай навещу человека. Одни ведь вы здесь. Скука. А тебе, что есть рядом люди, что нет их, все одно. Может, убежал от кого, а?

— От людей и убежал, — мотнув головой, произнес Евдоким. — Они в коллектив хотят, а мне он не нужен.

— Коллектив, брат, сейчас везде, — сложив губы трубочкой и с шумом втягивая обжигающую уху, сказал Спиридон. — И в Омутянке, и у нас в Луговом тоже. А ну как возьмет тебя наш председатель, да выселит отсюда? Земля-то теперь колхозная.

— Кому она нужна, эта земля, — не очень уверенно сказал Евдоким. — Хлеб на ней сеять нельзя, вода заливает. А покосов и возле деревни сколь хошь.

— Все это так, — Спиридон почесал макушку. — А получается, что на коллективной земле единоличник живет. Сейчас ведь знаешь как на единоличников смотрят?

Он посмотрел на Евдокима таким страдальческим взглядом, что тот невольно отвел глаза в сторону. Расспрашивать, кто и почему так смотрит на единоличника, не имело смысла. Евдоким зачерпнул ухи, швыркнув, отхлебнул ее из ложки. Спиридон опустил глаза и пододвинул к себе свою чашку.

Уху доедали молча. Евдоким насупился, сдвинув брови к переносью. Он словно не замечал гостя. Наталья, слушая разговор мужиков, сидела на кровати. В словах Спиридона ей чудилось больше правды, чем в рассуждениях мужа. Евдоким хотел прожить отдельно от людей и твердо верил, что ему это удастся. Но как можно жить без людей, думала она. За солью сбегать и то не к кому. А не дай Бог, случись что? Пропадешь на здешнем берегу ни за грош и никто не узнает об этом. Но сомнения свои, теснившиеся в душе, она стремилась запрятать как можно глубже, чтобы о них не дознался Евдоким. Ему и без этого трудно. Женским чутьем она чувствовала, что сейчас ему больше нужна ее поддержка, чем причитания. И она, как могла, стремилась помогать мужу.

Доев уху, мужики вышли покурить на крылечко. Спиридон развалился, оперевшись на локоть, и с удовольствием затянулся махоркой. Канунников достал кисет, но не закурил, а долгим и пристальным взглядом посмотрел на реку.

— А что, и правда выселить могут? — неожиданно спросил он, повернувшись к Спиридону.

— Власть везде одна. — Спиридон сел и обхватил колени руками. — Слышал надысь, что сторожа на луга поставить хотят. А то омутянские косить начнут. Ты бы съездил в село. Может, в сторожа и определишься. Хотя по мне, так пусть косят. Чего траве пропадать-то?

Евдоким пристально посмотрел на Спиридона. У него было длинное, изрытое редкими оспинами, лицо. Широкие шершавые ладони высохли от постоянной работы, на вытянутых пальцах вздулись суставы. Чувствовалось, что мужик постоянно живет в трудах, знает цену земле и хлебу. Глядя на его твердые, словно камень, ладони, Евдоким спросил:

— С пшеничкой-то как?

— А, не говори, — произнес Спиридон и махнул рукой. — Посеять-то кое-как посеяли, а как убирать будем, не знаю.

Оказалось, что колхозные кони заболели сапом. Первой пала лошадь, принадлежавшая до коллективизации зажиточному крестьянину Михаилу Ефимову. После организации колхоза, когда весь скот свели воедино, Ефимов вместе с двумя сыновьями работал на одной из конюшен, где содержалось двадцать лошадей. Именно здесь и появился сап. Вслед за его лошадью начали падать другие.

Все ждали ветеринара. Но вместо него в Луговое приехала комиссия из двух человек — представителя райисполкома и уполномоченного ГПУ Крутых. Поговорив с председателем колхоза и получив подтверждение у Ефимова, что первой пала именно его лошадь, Крутых больше ни с кем встречаться не стал. Решил, что Ефимов специально привел в конюшню больного коня, чтобы заразить остальных. Квалифицировал это как умышленное вредительство. Арестовал Ефимова и обоих его сыновей и отвез в район. Недавно был суд, всем троим дали по десять лет.

— А что с остальными лошадьми? — спросил Евдоким.

— В той конюшне порешили всех, — сказал Спиридон. — А во второй, что на другом конце деревни, ни один конь не заболел. Но шутка ли сказать — двадцать лошадей! Как хлеб убирать будем? Председатель наш Зиновьев говорит: был бы трахтур, управились и без лошадей. Только где его взять? Он и плуг, и косилку за собой таскать может. А Ефимовых жалко, — тяжело вздохнув, добавил Спиридон. — У сыновей-то на двоих семеро детей сиротами остались. Да и на конюшню теперь никто идти не хочет. А вдруг снова сап?

Канунников смотрел на Спиридона и думал: откуда у властей появилась такая жестокость? Ведь после того, как закончилась гражданская война, о ней, вроде бы, забыли. А теперь никому нет спасения. За одно непонравившееся слово можно угодить в тюрьму или отправиться в ссылку. Любая оплошность или несчастье принимаются за злой умысел. Евдоким был убежден, что сап возник случайно. Не мог же Ефимов носить его у себя в кармане и ждать, пока люди сведут коней в колхозную конюшню. Да и конюшня эта существует почти год, а сап распространяется, как пожар, его не удержишь.

— Скажи мне, только правду, — попросил Евдоким, — когда было лучше: раньше, единоличником, или сейчас — в колхозе?

Спиридон глубоко затянулся табачным дымом и пристально посмотрел в глаза Евдокиму, словно хотел прочитать, с какой целью он задал этот вопрос. Выпустив дым, не произнес, а скорее обронил:

— Раз колхозы создают, значит в них должно быть лучше. — И, сделав паузу, добавил: — А Лукьяныча, старика-отшельника, который до тебя здесь жил, я знал хорошо. Чудной был старик, но добрый. Из всей скотины держал только собаку. Рыбу ловил, лис добывал, тем и кормился. Из его лис многие бабы и сейчас еще воротники носят. Я его спрашивал: не скучно жить одному? А он отвечал: когда скучно будет, в деревню приду. Однажды и вправду пришел, да тут же и помер. Остался ночевать в избе у Ефимова, тот всех к себе пускал. Полез вечером на печку, только поставил ногу на лавку, а его и повело в сторону. Упал на пол и был готов в одночасье. Легкая это была смерть! Ефимов его и похоронил. — Спиридон снова сделал паузу и, посмотрев на Евдокима, продолжил: — Это хорошо, что ты поселился в его избе. Теперь к тебе ездить буду. С хорошим человеком всегда есть о чем побеседовать.

Евдоким понял, что о колхозных делах Спиридон говорить не хочет. Видно, нелегко ему, да и, правду сказать, похоже, боится. Неужели везде так?

Он еще раз окинул взглядом берег реки, луг, за которым в дальней дали синели горы. Где-то в той стороне было его родное село Олениха. Интересно, какой хлеб поспевает сейчас там, подумал Евдоким. И сразу же перед глазами встало поле, шелест колосьев на легком ветерке и особый аромат пшеничного зерна, когда разотрешь колос на ладони и, отвеяв шелуху, попробуешь его на вкус. У Канунникова шевельнулось сердце, но не от жалости к себе, а к своей пашне. Ему показалось, что она должна быть заброшенной.

Спиридон докурил «козью ножку», поплевал на огонек и, резко поднявшись, сказал:

— Пора мне. Хмелю надо набрать, а то квашню ставить не на чем. Без хмеля баба домой не пустит. Здесь в забоке его черт-те сколько. Будешь в Луговом, заезжай.

Он попрощался и, рывком заскочив на телегу, понукнул коня. Обогнув небольшое озерко, лежащее метрах в трехстах от избушки, Спиридон вместе с телегой исчез в кустах тальника. Очевидно, там и рос хмель, о котором Канунников даже не знал.

Рассказ Шишкина посеял в душе Евдокима, и без того не находившего себе места, тревогу. Он долго сидел на крылечке и думал о том, почему же вдруг ни с того, ни с сего стали так безжалостно ломать деревенского мужика. Ведь жизнь только-только начала направляться. В каждом дворе появилась скотина. Хлебушек, слава Богу, два года подряд уродил. Мужик повеселел, поднял голову. Может, где-то и нужны колхозы, пусть организовывают. Но зачем всех загонять под один аршин, да еще так круто? Кто не хочет в колхоз — того в ссылку. Пашня от этого пустеет, скот мрет. Мое поле, поди, так и лежит не засеянное, заросшее сорной травой, подумал Евдоким. И у него снова шевельнулось сердце. Сколько труда вложил он в это поле, каким потом его полил! Он помнит его с тех пор, как помнит себя. И вот теперь это поле, считай, отняли. Будто лишили Родины. Какую выгоду имеет от этого власть, чего она хочет добиться этим от крестьянина?

У Евдокима стало так горько на душе, что он снова полез в карман за кисетом, скрутил самокрутку. Табак хоть немного, но успокаивает.

Изменилась после приезда Спиридона и Наталья. Однако тому была другая причина. Общительная по натуре, она тосковала по людям и от этого с каждым днем становилась все более нервной и раздражительной. Евдоким не отличался особой душевной чуткостью, но все же заметил, что с женой творится что-то неладное.

— В Луговое хоть бы съездить, что ли? — как-то сказала она.

Он промолчал. Несколько дней назад, разговаривая о своем будущем, они решили, что к избенке, так легко доставшейся им, надо прирубить просторные сени. Летом они могут служить кухней, зимой в них можно будет хранить съестные припасы. Лето перевалило на вторую половину, времени на постройку оставалось мало. Отвлекаться сейчас на какие-либо поездки не было возможности. Да и нужна ли вообще эта поездка в Луговое, что там увидит она, подумал Евдоким. Не дождавшись ответа, Наталья тяжело вздохнула, но продолжать разговор не стала.

На следующий день, взяв топор, Евдоким пошел на песчаную гриву, где рос сосняк. Выбрав пятнадцать наиболее подходящих деревьев и пометив их зарубками, он тут же начал заготовку. Срубить сосну оказалось делом нехитрым, труднее было привезти ее домой. Сырая лесина была невероятно тяжелой и ему кое-как удалось приподнять ее комель на передок телеги. Закрепив его веревкой, Евдоким, не торопя лошадь, осторожно повез дерево домой. Тащить его пришлось по лугу, в одном месте при переезде через небольшой ручей хлыст сорвался с передка.

Евдоким громко выругался и попытался сам, без помощи лошади, перетащить конец дерева на другую сторону ручья. Это оказалось не под силу. Пришлось распрягать лошадь и зацеплять хлыст вожжами. Потом, когда половина хлыста была на другой стороне ручья, снова укладывать его на передок телеги и уже затем везти дальше. Осилить все это мог только двужильный.

В этот день Евдоким привез с гривы две сосны. Наталья видела, что он еле держится на ногах, поэтому сказала:

— На сегодня хватит. Иди поешь и отдохни.

Он не послушал ее совета. Сначала распряг коня и, стреножив его, пустил пастись. Потом взял топор и начал ошкуривать привезенные домой лесины. До такого изнеможения, как в этот день, он работал только на своем поле во время пахоты.

Неделю заготавливал лес Евдоким. Еще неделя ушла у него на сруб. Сени получились добротные и просторные, по размеру они лишь немного уступали самой избе. И Евдокиму пришло в голову, что если разобрать внутреннюю стену и поставить на ее месте печь, его изба ничем не будет уступать многим деревенским домам. Но он понимал, что нынешним летом эту работу ему не осилить. Тем более, что в сенях надо было сделать еще потолок и крышу, вставить окно.

За стеклом он поехал в Луговое. Купил его на деньги, оставшиеся от прежней жизни. Было их немного и с каждым полтинником Евдоким расставался трудно. Даже на водку себе пожалел. Правда, в этот раз он привез Наталье два фунта сахару. Но это не обрадовало ее. Он все же общался с людьми, а она до сих пор жила здесь отшельницей. Однако отпустить ее в деревню одну он не решался, да и дел там у нее никаких не было. А вдвоем уехать нельзя, не на кого оставить корову.

— Вот управимся с сеном и дровами, тогда съездим, — сказал он, выкладывая на стол завернутый в холщовую тряпицу рафинад. — Без молока да без тепла зимой пропадем.

Срубив сени, Евдоким решил их не штукатурить пока не осядут, а сам принялся за сено. Покос начинался прямо за избой. Косили они вместе с Натальей. После каждого взмаха литовкой трава ложилась высоким, плотным валком, луг за спинами косарей становился чистым, словно подстриженным под машинку. Наталья старалась не отставать от мужа, но угнаться за ним было нелегко. Устав, она опиралась подмышкой на черенок литовки и, прищурившись от яркого солнца, смотрела, как Евдоким валит траву. У него был широкий размах, лезвие литовки прижималось к самой земле и трава, как подкошенное войско, с хрустом валилась на обнажившуюся стерню. Пройдя несколько шагов, он тоже останавливался и поворачивался к жене.

— Ты размах поменьше бери, — наставлял он, вытирая рукавом рубахи пот со лба. — Тогда легче будет.

И снова начинал махать литовкой, срезая траву под самый корень. Наталья несколько раз вздыхала, приноравливаясь к его ритму, и шла вслед за Евдокимом. Они косили почти с самого рассвета и до тех пор, пока солнце полностью не высушивало росу и над лугом не повисал звенящий полуденный зной. Тогда Евдоким подавал знак Наталье, откладывал в сторону обе литовки и они садились обедать.

Обедали прямо на покосе, хотя изба была рядом. Наталья приносила кринку молока и краюху хлеба, расстилала платок. Иногда она высыпала на него несколько неочищенных вареных картошек.

После полудня Наталья занималась домашними делами, а Евдоким садился в лодку проверять снасти. Рыба шла хорошо. Они вялили ее на вешалах прямо на берегу, а чтобы рыбу не засиживали мухи, разводили дымокур.

Однажды к берегу напротив избы пристала лодка с двумя мужиками. Мужикиподнялись на яр и, увидев на сушилах язей, удивились:

— Всю жизнь рядом с рекой, а никогда этим добром не пользовались, — сказал один из них.

Мужики оказались жителями Омутянки, небольшого села, лежащего километрах в десяти вниз по течению Чалыша. Туда ездили хоронить бабку первые повстречавшиеся Евдокиму на этом берегу люди. Он и сейчас помнил их лица — молодых мужа с женой и мальчишку. У мальчишки были оттопыренные уши, облупленный нос и белесые, выцветшие на солнце редкие брови.

Мужики возвращались из Лугового, где договаривались об отводе покосов. Там, вроде, не отказали, но и окончательного согласия тоже не дали. Побоялись, что угодья потом могут явочным порядком отойти Омутянскому колхозу, у которого лугов было мало. Сегодня луговские обходились и без дальних покосов. Но председатель колхоза полагал, что поголовье скота в хозяйстве возрастет и тогда им без этих угодьев не обойтись.

Канунников угостил приезжих вяленой рыбой и она им очень понравилась. Очищенный от шкуры язь просвечивал насквозь. Когда его поворачивали к солнцу, можно было увидеть косточки хребта. С рыбы капал прозрачный тягучий жир. Приезжие ели и нахваливали. Потом один из них сказал:

— На покос бы такую. С квасом хороша будет.

— Я могу, — ответил Евдоким, подавшись вперед. — Только скажите сколько. Мне мука нужна.

Тут же на берегу и заключили сделку. Через несколько дней омутянские привезли ему куль муки. Не крупчатки, конечно, какая у него прежде не выводилась, но он и этой был рад. Пироги из крупчатки сами омутянские пекли только по праздникам. Канунников, не скупясь, отблагодарил их рыбой, и обе стороны остались довольны обменом. Покос длился долго и Евдоким заработал за это время еще два мешка муки.

Однажды в двух верстах от избы Канунников увидел семейство косуль: матку с двумя детенышами. Через некоторое время на этом месте он встретил их снова. Значит, и здесь не останусь без мяса, подумал он. Наверняка где-то рядом бродит рогач и еще несколько таких же семеек. И, придя домой, проверил свою берданку.

Рыба никогда не переводилась у него на столе. Выбор ее был богатым — от ерша до стерляди и осетра. Но однажды, уже по перволедью, добыча поразила и Евдокима. Проверяя самоловы, он почувствовал, что зацепил крупную рыбу. Сначала подумал, что это налим. Но тот никогда не сопротивлялся с такой силой. Эта же яростно металась подо льдом, уходила в глубину, утаскивая за собой поводок и все больше опутываясь крючками. Канунников ждал, когда она обессилит. Потом подцепил ее багром и, кряхтя и напрягаясь от натуги, вытащил из лунки. Рыбина оказалась пудовым тайменем.

— Смотри-ка, мать, кого я добыл, — сказал он Наталье, втаскивая тайменя в избу. — Из Оленихи привет нам принес.

Таймени водились в верховьях Чалыша. В нижнем течении их не было. Во всяком случае за все лето ни одного из них Канунникову поймать не удалось. А теперь оказалось, что на зиму они спускаются в низовья.

Наталья смотрела на тайменя и глаза ее затуманились влагой.

В Оленихе мужики охотились на тайменей осенними ночами с лучиной и острогой. Иногда выезжал на такую охоту и Евдоким. Сколько веселья было, когда рыбаки возвращались домой с добычей! На следующий день они обязательно собирались вместе в чьем-нибудь доме и обмывали улов. Собственно, для этого и организовывалась рыбалка. Бабы не возражали потому, что лучили рыбу после уборки хлеба, и срочных работ в деревне уже не было. Наоборот, для таких пирушек они пекли мужьям рыбные пироги. Пусть потешатся, без потехи мужик, что изнуренный работой вол.

В последнее время Наталья все чаще ощущала нужду в женском общении. Она ждала ребенка. Живот ее с каждым днем округлялся все больше и однажды, услышав толчок под самым сердцем, она испугалась. Не за себя, а за того, кто еще не появился на свет. Вдруг ему там плохо? Но посоветоваться, просто поговорить на эту тему ей было не с кем. Как ни странно, она и Евдокима-то видела все больше по ночам. Он или пропадал на рыбалке, или хлопотал по хозяйству.

В тот день, когда она почувствовала близость родов, ей стало особенно страшно. Она села на кровати, свесив босые ноги, и заплакала.

— Помру я, Евдоким. Хоть бы съездил в село, бабку привез, — сказала она, всхлипывая и шмыгая носом.

Он поднял на нее глаза. Наталья была бледной, с большими темными кругами под глазами. За окнами свистел буран, белая мгла заволокла всю землю. Буран шел вторые сутки. Снег стал рыхлым и одолеть двенадцать верст до Лугового было делом нешуточным. К тому же, кроме Спиридона Шишкина, Канунников никого там не знал.

— Кто со мной в такую падеру поедет? — с сомнением произнес он и посмотрел на Наталью.

Зрачки ее глаз расширились, лицо побледнело еще больше. Евдоким понял, что она страшно боится родов. А испуг, как известно, отнимает последние силы. Он натаскал в избу дров, подбросил их в печку. Надел валенки, взял в руки тулуп.

— Ты уж потерпи до меня, — сказал он как можно ласковее. — Если ручей не перемело, обернусь засветло.

В Луговое он добрался лишь к вечеру. К дому Шишкина взмыленная лошадь дотащилась из последних сил. Евдоким постучал ногой в ворота. Во дворе залаяла собака. Поеживаясь от летящего снега, из дома вышел Спиридон. Узнав в человеке, похожем на белое привидение Евдокима, он удивился.

— Беда случилась? — стараясь перекричать буран, спросил Шишкин.

— Беда, — ответил Евдоким.

Спиридон открыл ворота, помог завести лошадь во двор. Евдоким распряг ее, кинул из саней охапку сена.

— Жена рожать собралась, бабку надо, — сказал он, стянув шапку и отряхивая ее о колено.

— Ну дела, — покачал головой Спиридон.

В доме Шишкина было жарко. Евдоким снял тулуп, бросил его у порога. Сел на лавку рядом с печью, с наслаждением вытянул ноги, огляделся. Дом Шишкина совсем не походил на его избу. Он был уютным, обжитым, все казалось в нем обстоятельным, сделанным надолго. В углу, над чисто выскобленным столом, висели три иконы. Спиридон, видать, был смелым человеком потому, что поклонение Богу ныне сурово осуждалось.

И еще подумалось Евдокиму: в доме большое влияние имеют женщины, они всегда набожнее мужчин.

Окна дома были задернуты выцветшими, но чистенькими занавесками. У кровати на полу лежала самотканая дорожка. Такую же дорожку через открытую дверь Евдоким увидел и во второй комнате. Все это у меня уже было, подумал он и перевел взгляд на жену Спиридона, невысокую, еще молодую женщину, собиравшую на стол.

— Мне о вас Спиря говорил, — вместо приветствия сказала она. — Мы в те места иногда за хмелем ездим. Красиво там.

В избу, хлопнув дверью, вошел Спиридон.

— Вот тебе и марток, надевай побольше порток, — произнес он и передернулся, словно сбрасывал с себя холод.

Он покрутился на месте, вопросительно посмотрел на жену и снова исчез за дверью. Вернулся оттуда с бутылкой самогонки, заткнутой тряпочкой.

— Жучат нас, каторгу из-за ее, проклятой, примать приходится, а все одно пьем, — произнес Спиридон, глядя на бутылку, и виновато развел руками. — Садись.

Канунников подсел к столу. Еда была небогатой, но и не такой, как у них с Натальей. Рядом с горячей картошкой в мундирах на столе лежали соленые огурцы и пироги с капустой. На отдельной тарелке тонкими ломтиками было нарезано сало. Спиридон налил в кружки самогонки, поднял свою и произнес:

— С наследником тебя. Может, парень будет, у меня вон три девки. — И добавил, повернувшись к жене: — Жена у него рожать собралась. За повитухой приехал.

На лавке, под иконами, сидела бабка, мать Спиридона. Она посмотрела на сына и перекрестилась.

— Антихристы вы. Там человеку худо, а они пить собрались.

— Грех не выпить после такой дороги, мать, — ответил Спиридон. — На улице-то что творится. Жуть да и только.

Канунников давно не пил и хмель сразу ударил ему в голову. По всему телу прокатилось расслабляющее тепло. Сразу захотелось вот так непринужденно посидеть за столом, поговорить со Спиридоном, послушать женщин. Но надо было торопиться, тревога не отпускала душу. Дома ждала Наталья. Случись что, ни одна душа не придет ей на помощь. Евдоким хотел посоветоваться с женщинами о бабке, которую еще предстояло уговорить ехать, но Спиридон опередил его. Подняв второй раз кружку, он сказал:

— А ты, мать, собиралась бы. Моих приняла и его, поди, примешь.

Евдоким настороженно посмотрел на нее. Но, против ожидания, старуха не заставила себя уговаривать. Спросила только, сильно ли убродно ехать?

— Убродно, мать, — откровенно ответил Евдоким. — Шибко убродно. Но раз сюда добрался, значит и обратно доедем.

Бабка сходила в сени, принесла несколько мешочков с сушеной травой. Заглянула в каждый, выбрала нужную и завернула ее в чистый лоскут.

— У вас-то, поди, нет ничего, — сказала она, глядя на Евдокима. — А ну как кровь придется останавливать?

Евдоким понурил голову, о таких вещах он никогда не думал. Болеть до сих пор не приходилось, поэтому лекарством не запасался.

Пока бабка собиралась в дорогу, Шишкин уже запряг Евдокимова коня, бросил в сани охапку свежего сена.

— Дивлюсь я, — сказал он Канунникову, — какая холера заставляет тя жить на берегу. Иди к нам, мы те в Луговом хороший дом дадим. У нас их пустует много.

— С чего пустует-то? — насторожившись, спросил Евдоким.

— Кого раскулачили, кого в тюрьму посадили, кто сам сбежал, вот и пустует. Время нонче крутое до невозможности. — Он оглянулся по сторонам и, нагнувшись к уху Евдокима, шепотом произнес: — У нас позавчерась чуть председателя не забрали. Пытался за конюха заступиться.

— Опять сап? — спросил Евдоким.

— Нет. Кобыла при родах пала.

— Чего же ты меня зовешь?

— Мы живем хоть и в боязни, да все вместе. А ты там совсем один.

— Поживем, увидим, чья правда верней, — ответил Евдоким и обратился к бабке: — Ты, мать, получше в тулуп закутывайся. Иначе замерзнешь, а мне тебя надо привезти живую.

Бабка залезла в сани, улеглась на одну полу тулупа и накрылась второй.

— За матерью через неделю приеду сам, — сказал Спиридон и протянул Евдокиму руку на прощанье.

Спиридон приехал не через неделю, как обещал, а через полторы. Наталья немного недомогала и помощь старой женщины была ей лучше всяких лекарств. Спиридон открыл дверь, когда бабка купала ребенка. Рядом стояли Евдоким и Наталья с холщовой простынкой в руках. Наталья болезненно улыбалась. Спиридон обратил внимание на ее бледное, без единой кровинки лицо. Но удивило его не это, а скрытая и глубокая перемена, случившаяся с Натальей. Черты ее лица стали отточенными и в то же время более мягкими. Оно светилось нежностью и особой внутренней красотой. Спиридону показалось, что за своей женой после родов он этого не замечал.

Канунников обрадовался гостю.

— А ведь точно сын, — засмеялся он, глядя на Спиридона. — Как ты и говорил. Мишкой нарекли.

Пока Шишкин раздевался, Евдоким выскочил из избы, принес соленой осетрины. Наталья поставила на стол чашку с грибами — в осиннике недалеко от дома осенью было много груздей. Канунниковым хотелось встретить гостя как можно лучше.

— Как дома-то? — спросила Спиридона мать. — Я уже давно сбиралась сама уехать, да они не отпускают. Трудно молодым без старухи.

— Дома-то ничего, а вот в колхозе худо, — ответил Спиридон, вешая шубу на крючок у двери. Обвел взглядом стол и, достав из кармана шубы бутылку самогона, протянул ее Евдокиму. — Знаю, что у тебя нету, а новую жизнь обмыть требуется.

— За сына выпить всем надо, — обрадовался подарку Евдоким. — А тебе, мать, от нас особое спасибо. Уж не знаю, чем и отблагодарить.

Евдоким разлил самогон по кружкам, одну из них пододвинул бабке. Та едва притронулась губами к ее краю и поставила кружку на стол. Спиридон залпом опрокинул самогонку в рот и взял в руки большой кусок осетрины. Но ел нехотя, медленно двигая челюстями, и все время смотрел в окно отсутствующим взглядом. Его поведение показалось Евдокиму подозрительным. Но задавать вопросов он не стал, ждал, когда Шишкин расскажет обо всем сам.

Спиридон не заставил себя долго ждать.

— Хлеб у нас сгорел, — тяжело произнес он и опустил голову.

— Как сгорел? — не понял Евдоким.

— Дочиста. Вместе с амбаром.

— Что же теперь будет-то? — запричитала бабка. — Вся деревня по миру пойдет. Ведь нам и сеять неча. Всю пшеницу смололи.

Только теперь до Канунникова дошла вся серьезность случившегося. Если сгорит крестьянский двор — горе большое, но оно касается одной семьи. А когда погибнет колхозный амбар — это уже беда всей деревни. Через два месяца начнется посевная, а где взять семена, никто не знает.

— Господи, да как же это стряслось-то? — всплеснув руками, спросила бабка. Услышав о несчастье, она сразу почернела лицом.

— Если бы и знал кто как, все равно ничего не поправишь, — ответил Спиридон. — Полыхнул враз амбар, будто солнце посередь ночи взошло. Пока народ выскочил, сообразил в чем дело, от него уже ничего не осталось.

Праздничное настроение исчезло. В избе воцарилась давящая тишина.

— Не будет никакого толка из коллективизации, — нарушил молчание Евдоким. — Свой двор всегда надежнее.

— Чего об этом говорить, — угрюмо заметил Спиридон. — Дело сделано, назад пути нету.

Застолья не получилось. Отодвинув кружку с недопитой самогонкой, Шишкин поднялся из-за стола и засобирался домой. Все еще причитающая его мать уже натягивала на себя теплую одежду. Евдоким дал им на дорогу рыбы, помог бабке сесть в сани, а потом долго смотрел вслед отъезжающему возку.


3
Через два дня к Канунникову пожаловал председатель луговского колхоза Зиновьев. Евдоким однажды видел его, когда приезжал в деревню за стеклом.

— Решил посмотреть, как живет единоличник, — вместо приветствия произнес Зиновьев, слезая с саней.

Евдоким, отгребавший деревянной лопатой снег от крыльца, выпрямился, бросил на председателя быстрый взгляд. Ночью валил снег, а сейчас выглянуло солнце и ударил легкий морозец. Морда председателева коня обросла куржаком и, когда он моргал, с длинных конских ресниц сыпалась изморозь. У Зиновьева раскраснелось лицо, на коротких усах тоже виднелся куржак. «Не обидел председателя Бог здоровьем», — подумал Евдоким, глядя на крепкую фигуру Зиновьева, широко расставившего ноги в добротных, выше колен, белых валенках. Зиновьев, не скрывая удивления, рассматривал прирубленные к избушке новые сени.

— Заходи, посмотри, — Евдоким показал рукой на дверь.

Председатель шагнул на крыльцо, а Евдоким, глядя ему в спину, думал и никак не мог сообразить, какая нужда ни свет, ни заря погнала Зиновьева за двенадцать верст по убродному снегу на чалышский берег. Посмотреть, как живет единоличник, это только отговорка. Причина была другой, более серьезной.

Зиновьев переступил порог, поздоровался с Натальей, обвел взглядом избу.

— Сын, дочь? — спросил он, кивнув на запеленатого ребенка, лежавшего на кровати и с удивлением смотревшего на незнакомого человека.

— Сын, — ответила Наталья.

— Тоже в колхоз вступать не будет? — Зиновьев снял шапку и начал расстегивать полушубок.

— Не знаю, ему еще надо вырасти, — ответила Наталья и улыбнулась, глядя на сына.

Хозяйка дома сразу понравилась Зиновьеву. Она смотрела на него открыто, даже с вызовом, нарочито подчеркивая свою самостоятельность. И Зиновьев подумал, что будь у нее другой характер, она не смогла бы долго выдержать здесь. И еще ему бросилась в глаза ухоженность жилища. В избе было довольно уютно. Даже неровный пол, сделанный из самодельных неструганных досок, блестел чистотой. На столе, у печки — прибрано. Везде видна заботливая женская рука. «Жизнь неистребима, — думал Зиновьев. — Человек быстро приспосабливается к любым условиям».

Зиновьев пристально посмотрел Наталье в глаза. Она опустила голову, кончиками пальцев одернула кофту. Потом подошла к сыну и, повернувшись лицом к гостю, сказала:

— Вы шубу-то вешайте. Там возле двери крючок. — Бросила взгляд на Евдокима и спросила: — Может, чаю с дороги выпьете? На улице-то зябко.

— Чай всегда к месту, — ответил Зиновьев и, повесив шубу, сел к столу. — У вас, говорят, и рыбка есть?

— Ловим помаленьку, — скромно заметил Евдоким и вышел в сени за рыбой.

Он принес вяленого язя и кусок соленого осетра. Зиновьев принялся сначала за вяленую рыбу. Пока он чистил ее, Наталья навела чай, благо печь была истоплена и кипяток имелся. Заваривала она его листом смородины и сушеной малиной.

— Сахару только нету, не обессудьте, — сказала она.

— Я тоже не всегда с сахаром пью, — ответил гость и обратился к Евдокиму: — А ты чего стоишь? Садись. Неловко как-то. Гость чай пьет, а хозяин рядом стоит.

Евдоким сел. Наталья устроилась на кровати рядом с сыном. Их обоих разбирало любопытство. Они ждали, что скажет председатель, но он не торопился начинать разговор.

Попробовав язя, Зиновьев принялся за осетра. Ел он не торопясь, то и дело прихлебывая из кружки чай. Потом отодвинулся от стола и заметил:

— Неплохо единоличник живет. Так ты скоро не только против коллективизации, но и против советской власти агитировать народ начнешь.

— Какой я агитатор, — обиделся Канунников и развел руками. — Расписаться и то как следует не могу.

— А тут и расписываться не надо, — заявил Зиновьев. — Прав тот, у кого больше на столе. Сейчас больше у тебя.

— Но ежели единоличник лучше живет, зачем тогда ему колхоз? — возразил Евдоким. — Человек завсегда стремится к лучшему.

— Это ты правильно заметил. И колхозы создали для того, чтобы людям лучше было. Пока не все получается, но то, что будем жить лучше тебя, сомнений нет.

— Вот когда будете, тогда и я в колхоз вступлю.

— Тогда мы тебя не примем, — нахмурил брови Зиновьев. — Знаешь поговорку: «На чужой каравай рот не разевай!» Чтобы создать добро, нужно поработать.

Зиновьев играл из себя бодрячка, а у самого скребли на душе кошки. Дела шли хуже некуда. Беда была не только в пожаре, он лишь усугубил ее. Зиновьев словно попал в заколдованный круг и не знал, как оттуда выбраться. Началось все уже с самой организации колхоза.

Зиновьева прислали в Луговое из района, где он работал в земельном отделе райисполкома. Решение об этом было для него крайне неожиданным.

Еще несколько месяцев назад о немедленной всеобщей коллективизации не было и речи. Она началась после приезда Сталина в Сибирь. Вождя сильно напугало невыполнение плана по хлебозаготовкам. Крестьяне не хотели сдавать зерно по ценам, установленным государством.

В середине января Сталин выехал в Сибирь. 18 января он провел заседание Сибирского крайкома ВКП(б) совместно с представителями заготовительных организаций в Новосибирске. Через четыре дня Сталин выступил на совещании, посвященном выполнению плана хлебозаготовок в Барнауле. А 23 января произнес речь на заседании Рубцовского окружного комитета ВКП(б), в которой тоже говорил о хлебозаготовках. Все его речи сводились к трем основным пунктам.

Во-первых, любой ценой не только выполнить, но и перевыполнить план хлебозаготовок. Во-вторых, широко и повсеместно применять против кулаков статью 107 Уголовного кодекса РСФСР, предусматривавшую уголовное наказание за отказ сдавать хлеб государству по установленным ценам и его полную конфискацию. Откуда Сталин взял, что в каждом кулацком хозяйстве упрятано по 50–60 тысяч пудов хлеба, никто не мог понять. Все провалы со сдачей он объяснял тем, что прокуроры и судьи живут на квартирах у кулаков и поэтому прикрывают их. «Что касается ваших прокурорских и судебных властей, то всех негодных снять с постов и заменить честными, добросовестными советскими людьми. Вы увидите скоро, что эти меры дадут великолепные результаты и вам удастся не только выполнить, но и перевыполнить план хлебозаготовок».

Но, говорил Сталин, этим дело не исчерпывается. Гарантии того, что со стороны кулаков не повторится хлебный саботаж, нет. Чтобы избежать этого, необходимо развернуть строительство колхозов и совхозов. И это был третий, и главный, пункт его программы решения хлебного вопроса. После отъезда Сталина и началась массовая коллективизация крестьян. Зиновьев сам принимал в ней участие.

Обычно людей не спрашивали, хотят они вступать в колхоз или нет. За несколько дней их предупреждали о том, что в деревне будет собрание. Его проводили районные уполномоченные, иногда вместе с сотрудниками ГПУ. На собрании записывали желающих вступить в колхоз. Тех, кто не вступал, считали кулаками или подкулачниками. Их раскулачивали и ссылали.

«Была ли в этом жестокость?» — часто задавал себе вопрос Зиновьев. И сам же отвечал: конечно, была. Но без нее не может обойтись ни одна революция. И если светлое будущее, за которое уже положено столько человеческих жизней, требует новых жертв, на них надо идти, не задумываясь. Тем более, что Сталин дал точные указания в отношении того, какую политику проводить в деревне. Вскоре после возвращения из Сибири на объединенном пленуме ЦК и ЦКК в апреле того же 1928 года он сказал: «Кто думает вести в деревне такую политику, которая всем нравится, и богатым и бедным, тот не марксист, а дурак, ибо такой политики не существует в природе». А в начале 1929 года на объединенном заседании Политбюро ЦК и Президиума ЦКК, где он давал отпор группе Бухарина и правому уклону в партии, заявил: «Кулак есть заклятый враг трудящихся, заклятый враг нашего строя».

Сразу же после этого выступления в райкоме партии и райисполкоме прошло совещание, на котором решали, кого считать кулаком. Мнение было единодушным: того, кто не хочет вступать в колхоз. Зиновьев участвовал в этом совещании и его позиция не отличалась от остальных. Но одно дело, когда речь идет о кулаке, как об отвлеченном понятии, и совсем другое, когда это касается конкретного человека, смотрящего тебе прямо в глаза. Один такой взгляд Зиновьев, наверное, не забудет до конца жизни. И случилось это в Луговом уже в пору его председательства.

Луговое оказалось одним из последних сел, не охваченных коллективизацией. И когда председатель райисполкома, вызвав к себе Зиновьева, спросил, почему в деревне еще не создан колхоз, тот ответил:

— Не можем найти председателя.

— Вот ты туда и езжай председателем, — заявил глава районной народной власти. — Портить сводку темпов коллективизации я не позволю никому. — И, уже смягчившись, добавил: — Деревня там хорошая, наладишь дело, вернешься в район.

Собрание по организации колхоза и выборам председателя прошло в Луговом спокойно. Люди уже знали, что ожидает несогласных, поэтому никто не выступал против и всего лишь двое отказались вступить в колхоз. Через три дня их вместе с семьями сослали в Нарым. Неприятная история случилась позже, когда с крестьянских дворов стали сводить скот под одну крышу.

Крестьянин Сероглазов наотрез отказался отдавать свою кобылу, которая была на сносях. Эту кобылу он купил год назад и все в деревне знали, как бедствовали Сероглазовы, собирая на нее деньги. И вот теперь, когда сбылась мечта, можно сказать, всей жизни, кобылу потребовали отдать. Жене Сероглазова до того стало жалко саму себя, что она закричала в голос:

— Господи, за что же мы терпели-то столько лет?! За что же отказывали себе во всем?

И она начала поносить колхоз последними словами. На ту беду в деревне оказался уполномоченный ГПУ Крутых. Это был двадцатилетний парень, работавший в органах всего два года. Ему не довелось встречаться с врагами советской власти на поле боя во время гражданской войны. Но он знал, что и после нее у советской власти осталось немало врагов. Они лишь затаились и стараются втихомолку вредить везде, где могут. Вот и та же Сероглазова до сих пор скрывала свое истинное лицо. А теперь оно открылось. Крутых вспомнил наставление: бдительность и еще раз бдительность! Враги существуют в каждой деревне, в каждой организации. Надо только уметь выявить их.

Услышав, как поносит колхоз Сероглазова, Крутых тут же арестовал ее. Сероглазова была в истерике. Крича и плача, она попыталась вырваться от Крутых и даже укусила его, когда тот схватил ее за руку. И тогда он резко завернул ей руку за спину. Она вскрикнула от боли и пришла в себя. В это время к ним подошел Зиновьев. Он хотел заступиться за женщину, но побоялся, что его могут обвинить в сочувствии вредителю. Это тоже расценивалось, как преступление. И Зиновьев промолчал. Сероглазова посмотрела на него глазами, полными ужаса, и еле слышно произнесла:

— Господи, что же это делается? На родной земле мы хуже чужих.

Зиновьев понял, что Сероглазова во всем винит его. Ведь именно он олицетворял собой коллективизацию.

С тех пор прошел почти год, а он и сегодня не может забыть взгляда этой женщины. В ее глазах был особенный страх. Он не имел ничего общего с испугом зверька, попавшего в капкан. Ему показалось, что он прочитал в них страх за всю деревню, за всех людей.

Вечером к Зиновьеву пришел муж Сероглазовой. Когда арестовывали жену, его не было дома, он ездил с колхозными мужиками за сеном. Сейчас его колотила мелкая дрожь.

— За что? — спросил Сероглазов и тяжело опустился на табуретку.

— За длинный язык, — ответил Зиновьев, посчитавший, что нужно сказать правду. Ибо только она в этой ситуации может привести человека в нормальное состояние.

— Выходит, теперь мы не можем и говорить, — произнес Серо-глазов и, поднявшись с табуретки, вышел из комнатушки, заменявшей Зиновьеву колхозную контору.

На следующий день Крутых арестовал и Сероглазова. Ведь именно он не хотел отдавать свою кобылу в колхоз. Чекист рассудил, что оставить такой поступок без наказания невозможно. Это даст повод для саботажа колхозного строительства. Через две недели суд приговорил Сероглазовых к четырем годам заключения. Троих ребятишек, оставшихся у них в деревне, отправили в детдом. Не повезло и кобыле, из-за которой начался сыр-бор. Через несколько месяцев, заболев сапом, она пала.

За год председательствования во взглядах Зиновьева многое изменилось. Он стал часто вспоминать своего отца, старого мудрого крестьянина, умершего во время гражданской. Тот, говоря о земле, не переставал повторять: земля, как и женщина, любит ласку. Не каждый умеет с ней обходиться. Теперь Зиновьев убедился, насколько был прав отец.

Как ни противился Зиновьев признаться самому себе, но выходило, что зажиточный крестьянин знает землю лучше, чем бедняк. Он и зажиточным стал потому, что умел на ней работать.

Многих потеряла деревня с начала коллективизации. Тех, кто не хотел вступать в колхоз, раскулачили. Но и тех, кто вступил, не щадят, беспощадно карают за всякую провинность и даже без провинности. Пример тому — Сероглазова. Сдали у бабы нервы и угодила в тюрьму, да еще утащила за собой мужа. И никто при этом не спрашивает его председательское мнение. Зиновьев до сих пор был убежден, что ни Ефимов, ни его сыновья не имели никакого отношения к сапу в конюшне. Но попробуй заступись за них. Скажут — покрываешь вредителей. С первых дней вся колхозная жизнь стала держаться на страхе. А страх, как известно, плохой помощник во всех делах.

Вместе с тем, Зиновьев не сомневался в колхозном строе. Он свято верил в то, что без него не построить социализм. И делал все, чтобы его колхоз был лучше других. Но получился он не таким, каким его хотел видеть председатель. На крестьянской пашне распахали межи, скот свели под одну крышу. Но оказалось, что одного этого для настоящего колхоза слишком мало. Кто плохо работал на своей земле, тот так же работает и на колхозной. Трактора и удобрения, о которых говорил товарищ Сталин, в Сибирь пока еще не поступили и, по всей вероятности, поступят не скоро. Во всяком случае, в их колхоз.

Убрав урожай, Зиновьев обнаружил, что деревня в целом собрала зерна гораздо меньше, чем год назад, когда крестьяне вели хозяйство единолично. А ведь посевы пшеницы даже расширили. Причину неудачи он видел в том, что при организации колхоза многое оказалось непродуманным. Это касалось и оплаты труда, и размеров обязательной сдачи продукции государству, и того, что может держать колхозник на своем дворе. А тут еще этот страх, эти повсеместные поиски вредителей. Год назад ему самому казалось, что вести себя с классовым врагом, каким является кулак, по-другому просто нельзя. Но сейчас он думал о том, что жестокость может только озлобить людей, породить ответную жестокость. Он не исключал, что колхозный амбар мог поджечь кто-то из обиженных.

О том, что на колхозной земле в заброшенной избушке поселился единоличник, Зиновьев узнал еще прошлой осенью. Первым его желанием было сказать Крутых, чтобы он выяснил подробности о пришельце. Но за повседневными делами он забыл об этом и вспомнил лишь недавно, когда ему рассказал о Евдокиме Шишкин. Зиновьеву показалось интересным самому посмотреть на то, как единоличник может жить на этой земле, по сути, одной рыбалкой. Причем, жить неплохо. Теперь он убедился в этом.

— Рыбка у тебя отменная, — сказал Зиновьев, обращаясь к Евдокиму. — У реки сидим, а такое добро не используем. Если бы не ребятишки с удочками, забыли бы, как она выглядит.

Евдоким с Натальей переглянулись. Председатель колхоза показался им умным, уверенным в себе человеком. Он был хозяином земли, на которой стояла изба Канунникова. Они смотрели на него и не могли понять, для чего же он приехал. Ведь не для того, чтобы попить чайку и отпробовать рыбы.

— А, может, дать тебе человека два на подмогу, будете снабжать колхоз рыбой? — высказал внезапно пришедшую в голову мысль Зиновьев. И тут же подумал: а почему бы это не осуществить на самом деле? Колхозу будет только польза. — Организовать бригаду. Пойдешь бригадиром?

Вопрос оказался неожиданным. Евдоким не был готов к нему. Вместо ответа он достал кисет, стал скручивать цигарку. Зиновьев рассудил его молчание по-своему.

— Дело твое. Не хочешь, обойдемся и без тебя.

— Да нет, я не отказываюсь, — торопливо произнес Евдоким. — Подумать надо. Дело-то сурьезное.

— А сейчас рыбу ловишь? — в глазах Зиновьева промелькнула непонятная хитроватая улыбка.

— Сейчас плохо. По перволедью хорошо шла.

— И в загашнике ничего нет?

— Ну как нет, — ответил Евдоким. — Надысь тайменя поймал.

— Большого? — спросил Зиновьев и забарабанил пальцами по столу.

— Да пуд, поди будет. — Евдоким переглянулся с Натальей, поняв, куда клонит председатель.

— Не жалко, если попрошу? — Зиновьев опустил голову. Просить рыбу у частника ему было стыдно, он пересиливал себя.

— Бери. Чего жалковать-то? У реки живу, не последний, поди.

— Хлеб у нас сгорел. Знаешь? — Зиновьев поднял глаза, посмотрел сначала на Евдокима, затем на Наталью.

— Слышал, — глухо ответил Евдоким.

— Беда большая. Завтра в Омутянку еду, может, они что на семена дадут. Подарок им привезти надо. Пусть не думают, что мы положили зубы на полку. А за тайменя рассчитаюсь. Я своих мужиков рыбачить послал, да что-то пустыми возвращаются.

Евдоким сам положил тайменя в сани Зиновьеву, забросал его сеном. Председатель тут же засобирался домой. Попрощались они за руку, как старые друзья.

— Подумай насчет бригадирства, — сказал Зиновьев, садясь в сани. — Я это серьезно.

Он понукнул лошадь и она резво побежала по своему же следу. А Евдоким, стоя в дверях сеней, долго провожал его взглядом и думал о том, что, если уж Зиновьев приехал к нему просить рыбу, значит дела в колхозе идут совсем никудышно.


4
В тот вечер Канунникову не сиделось дома. Попив чаю после отъезда председателя, он надел полушубок, взял в руки шапку и вышел на крыльцо. За излучиной реки еще светилась неостывшая полоска заката. Ровный свет рассеивался над лугами, и от этого снег казался розовым, словно кто-то невидимым слоем положил на него каску.

Евдоким подошел к берегу. Стояла середина марта. Дни были удивительно прозрачными, но еще холодными. Лед на реке лежал прочный.

Канунников посмотрел на противоположную сторону Чалыша. Там укрытое забокой лежало озеро. Каждую весну река затопляла его. Вместе с полой водой туда устремлялась изголодавшаяся за зиму рыба. В конце июня река возвращалась в свое русло. Большая часть рыбы уходила, но немало ее оставалось на зиму в озере. Перед наступлением весны она начинала задыхаться. Евдоким чутьем рыбака угадывал такие озера. Он знал: стоит продолбить в это время лунку и рыба сама пойдет в нее. Он приметил это озеро еще с осени, а сейчас, глядя на забоку, вспомнил о нем.

В начале зимы к озеру невозможно было подойти без лыж. Бураны занесли забоку и луг, и человек проваливался здесь в снег по пояс. Но теперь ветер, вылизав сугробы, утрамбовал их до звона и Евдоким решил сходить туда.

К озеру он пробрался легко. Разыскал у раскидистой ветлы пешню, оставленную еще с осени, когда ставил по перволедью фитиль. Долбить лед стал над ямкой, где, по его мнению, должна была скопиться рыба.

Сначала Евдоким выдолбил небольшую квадратную лунку. Выгреб из нее лед и тогда уж продолбил в оставшейся корочке небольшое круглое отверстие. Вода быстро заполнила лунку до самого края. Канунников свернул самокрутку, высек кресалом из кремня огонь, и, прикурив от фитиля, стал ждать. Вода была светлой и он хорошо видел, что делается в его ледяной ловушке.

Первыми в лунке появились мелкие щурогайки. Потом подошли более крупные щуки и окуни. А вслед за ними полезла отборная плотва и подъязки. Евдоким взял сачок, тоже оставленный здесь еще с осени, и стал вычерпывать рыбу. Он черпал без устали, а она все шла и шла. У него взмокла спина, лицо заливал пот, но он даже не пытался смахнуть его, боясь отпугнуть привалившую удачу.

Когда Евдоким все же решил перевести дух, на снегу лежал огромный ворох рыбы. Он смотрел на него, опершись грудью на ручку сачка. Некоторые рыбины еще шевелили хвостами, пытались перевернуться. Наиболее шустрые докатывались до кромки лунки. Канунников подцеплял их сачком и отбрасывал на прежнее место. Живые деньги, думал он. А ведь шел на озеро, почти как на прогулку.

Домой Евдоким возвратился глубокой ночью совершенно обессиленный. Еще с реки увидел тусклый огонек в окне своей избы. Только тут он вспомнил о Наталье. Она, наверное, изнервничалась, ожидая его. Ведь он не сказал ей, что пойдет на реку.

В сенях до него донеслись трогательные слова песни. Он замер.

И-извела меня кручина,
Па-адкалодная змея,
Да-агарай, гари, моя лучи-ина,
Да-агарю с тобою я…
У Евдокима потихоньку защемило сердце. Никогда раньше он не слышал, чтобы Наталья пела одна. Голос у нее был чистый, проникновенный, песня брала за душу. Евдоким немного постоял в сенях, прислушиваясь к пению, и осторожно, чтобы не спугнуть песню, приоткрыл дверь. Наталья умолкла.

— Чего это ты перестала? — спросил он, расстроенный тем, что не удалось дослушать до конца.

— Сына убаюкивала, — сказала Наталья. — Заждалась я тебя. Где был-то?

Он неспеша снял шубу, повесил ее на гвоздь рядом с дверью. Сел на лавку и стал стягивать валенки. И, только сняв их, сказал:

— Фарт нам подвалил. Рыбы поймал пудов пятнадцать.

— Когда же ты успел? — удивилась Наталья.

— На заморное озеро на ту сторону реки ходил. — Он тяжело вздохнул, укладывая мокрые валенки на печку, и сказал: — Надо будет в Усть-Чалыш ехать, добру пропадать нельзя.

— Когда поедешь? — спросила Наталья.

— Как вывезу рыбу с озера, так и поеду.

Едва рассвело, Евдоким запряг коня и поехал вывозить добычу. В лунку снова набилась рыба. Он вычерпал и ее. Улов был внушительным. Канунникову хотелось бесконечно долго стоять возле лунки и глядеть на это богатство, словно таким образом можно было удержать его около себя.

Домой он вернулся перед самым обедом. Слишком далеко пришлось таскать мешки с рыбой от озера к саням. Он спешил потому, что на следующий день была суббота, а в воскресенье в Усть-Чалыше открывалась ярмарка. Об этом мимоходом сказал Зиновьев. Надо было поспеть на нее.

В районный центр Канунников отправился рано, когда на небе еще высоко стояли ночные звезды. Луговое проезжал затемно. Улицы были пустынны, ворота Спиридонова двора заперты. Но сквозь занавески на кухонном окне пробивался желтый огонек лампы. На окраине села, сразу за колхозной конторой, лежала груда обгоревших бревен. Это все, что осталось от амбара с хлебом. Евдоким подумал, что без чьей-то недоброй руки здесь не обошлось. Амбары сами по себе не горят.

Сразу за селом начинался крутой подъем на взгорок. Лошадь напрягалась изо всех сил, стараясь вытащить воз, и Канунникову приходилось помогать ей. Он то хватался руками за оглоблю, то толкал сани сзади, налегая на мешки с рыбой. К обеду и он, и конь уже еле волочили ноги. Но когда перед ними открылось большое село, легко взбегавшее от реки на крутой бугор, Евдокиму показалось, что обрадовалась даже лошадь. Она заметно прибавила шагу, веселее потянула поклажу.

Усть-Чалыш был богатым селом. Он являлся как бы воротами, через которые люди попадали в предгорья и Верхнюю Обь. В шестидесяти верстах от него проходила железная дорога. Купцы понастроили в селе немало магазинов, добротных двухэтажных домов из красивого красного кирпича. Сейчас купцов не осталось, но здания по-прежнему украшали Усть-Чалыш.

На постой Евдоким решил остановиться поближе к базару.

В первые два дома его не пустили, сказали — некуда ставить лошадь. В третьем хозяин оказался более приветливым. Сам завел коня во двор, помог распрячь его, дал сена.

— Не из крестьян ли? — спросил его Евдоким, увидев, как умело обращается он с лошадью.

— Нет, — ответил хозяин. — Но коня сбыл со двора всего два года назад. Хороший был конь, не хуже твоего, — и он потрепал Евдокимову лошадь по загривку.

Прямо со двора мужики пошли в избу. Она была небольшой, но чистой. В доме собирались обедать, хозяйка накрывала на стол. Евдоким увидел холодец, квас, свежий ржаной хлеб и тут же невольно проглотил слюну, почувствовав голод. Перед тем, как выехать на ярмарку, он не выпил даже стакана молока. Хозяева пригласили его к столу. Бросив взгляд на холодец и квас, Канунников сходил к своим саням и принес пару вяленых язей. Он специально взял их с собой для такого случая.

— С квасом тоже хороши, — сказал он и положил язей на стол.

Хозяин дома оказался помощником механика парохода. Он хорошо знал Чалыш и всю Обь от Бийска до Новониколаевска, ставшего недавно Новосибирском.

— На Чалыше рыбка хорошая, — заметил он, сдирая с язя шкуру. — В нем и нельма ловится, и стерлядки, слава Богу, хватает.

— Нельму я не ловил, — признался Евдоким. — А вот таймень попадался.

— Весной на Чалыше судоходство откроют, — неожиданно сказал хозяин, — разглядывая очищенного язя на свет. — Колхозам помогать надо. К нам два матроса с Волги приехали. Голод там страшный. А мы, слава Богу, без хлеба еще не жили.

— В Луговом пожар был, — заметил Евдоким. — Амбар с семенной пшеницей сгорел.

— Не первый уже, — ответил хозяин. — В Ельцовке недавно тоже хлеб сожгли. Да этим ничего не докажешь. Поджигатели только народ против себя обозляют. Жги не жги, — продолжал механик, положив на стол обглоданный до последней косточки рыбий скелет, — а жизнь назад уже не повернешь. Если пароход отошел от пристани, поздно кричать, чтобы не отдавали чалки.

Евдоким промолчал. Пусть говорит о коллективизации, что хочет, но ввязываться в спор он не будет. К тому же он чувствовал, что переубеждать в чем-то механика — только время терять.

Переспав на лавке около печи, Канунников чуть свет был уже на ногах. Он так торопился продать рыбу, что даже отказался от завтрака. Выпил лишь кружку парного молока, которое хозяйка только что принесла со двора, и, вытерев губы рукавом рубахи, пошел запрягать лошадь.

Несмотря на раннее утро, народу на ярмарке было уже много. У Евдокима испортилось настроение, когда в первом же торговом ряду он увидел воз с рыбой. Сгорбленный мужичонка в худой телогрейке и старых, подшитых валенках продавал карасей. С ним торговались две бабы. На чем они сошлись, он не слышал, но решил встать со своим возом как можно дальше.

Выбрав место, он распряг лошадь, привязал ее к саням, бросил ей между оглобель клок сена. Достал двух самых больших язей и щуку, положил их на мешок. Товар нужно было показать лицом. К нему тут же повалил народ. К обеду из восьми мешков рыбы непроданными остались только два. Людей на ярмарке заметно прибавилось. Торговали всем: новыми полушубками и хромовыми сапогами, подержанными вещами и живыми курами. За деревянными, наспех сколоченными прилавками госторговля продавала ткани и там возникло настоящее столпотворение.

Евдоким с любопытством смотрел на толпу шумевших, празднично одетых людей. Уже давно он не видел столько народу и его поражали красивые, разряженные бабы, веселые, подвыпившие мужики. Ему и самому стало весело оттого, что кругом шумел народ, а внутренний карман пиджака тяжелел от денег.

— Пожалуйста, гражданка, — говорил он, доставая рыбину из мешка и на его лице сияла улыбка.

Гражданка брала рыбу, прикидывала ее вес на ладони и спрашивала, сколько стоит.

— Для тебя почти задаром, — отвечал Евдоким. — Беру только коню на овес. На некормленом коне домой не доедешь.

Он тут же доставал еще несколько рыбин и протягивал их женщине. Какое-то время она стояла в замешательстве, потом широко раскрывала сумку и Евдоким ссыпал в нее свой товар. Покупательница уходила, а он, широко улыбаясь, зазывал следующую.

С этой улыбкой он и встретил Гошку Гнедых. Евдоким еще издали обратил внимание на толстомордого мужика в сдвинутой на затылок шапке, освободившей светлый буйный чуб. Но узнал его лишь тогда, когда Гошка подошел вплотную и удивленно развел руки:

— Ба, кого я вижу!

От Гошки, как всегда, слегка несло винным перегаром. Он тоже был родом из Оленихи, но уехал оттуда раньше Евдокима. Отец его имел мельницу, которую незадолго до коллективизации продал не очень зажиточному крестьянину, решившему разбогатеть на мукомольном деле. У того не хватило денег и, чтобы рассчитаться, он отвел на базар последнюю корову. Через полгода его раскулачили и сослали в Туруханск. Мельницу передали в колхоз и Гнедых-старший устроился на нее мельником. Но об этом Евдоким узнал от Гошки позже.

— Хитрым оказался батя, не так ли? — рассмеявшись,спросил он Евдокима. — Не продай мельницу, быть бы ему в Туруханске.

Такие хитрости Евдокиму, привыкшему жить по совести, были поперек горла. «Утопили человека, — подумал он, глядя на лоснящегося Гошку, — и теперь радуются». Гошка был в новеньком полушубке и добротных валенках с загнутыми голенищами, и Канунников подумал, что свои обновки он, наверняка, справил на деньги, полученные за проданную отцом мельницу. И от этого ему еще больше расхотелось видеть бывшего односельчанина.

Канунников недолюбливал Гошку. Когда-то они вместе ухаживали за Натальей. Оба расшибались, чтобы понравиться ей. Но если Евдоким добивался ее благосклонности затем, чтобы жениться, то Гошка — лишь позабавиться. В деревне была одна девушка, поверившая ему. Гошка увивался за ней целый год.

А когда она сказала, что у них будет ребенок, разлюбил на следующий день. Братья обманутой собирались убить его. Однако Гнедых вовремя исчез из Оленихи и появился только через год, когда страсти остыли и девичий позор немного забылся. Встреча с Гошкой не очень обрадовала Евдокима.

— Где живешь-то? — спросил Гнедых. — Уехал из села и след простыл.

Врать Евдоким не умел, поэтому пришлось рассказать, куда забросила судьба.

— Так это твоя изба стоит на Чалыше между Луговым и Омутянкой? — удивился Гошка.

— Моя, — ответил Евдоким, опустив глаза и шаркнув по снегу подошвой валенка.

— Ну что же, может, и правильно, — пожал плечами Гошка.

Больше говорить было не о чем. О своей жизни Гошка не рассказывал, да Евдокиму и не хотелось расспрашивать о ней. Друзьями они никогда не были. Немного постояв около Канунникова, Гнедых попрощался и пошел. О Наталье он даже не спросил.

Но когда Гошка отошел на несколько шагов, Евдоким все же окликнул его. Тот остановился.

— В Оленихе-то давно был? — спросил Канунников.

— Да уж месяц как, ежели не более. А что?

— Я ведь уж почти год, как оттуда уехал. Интересно узнать, чем там люди живут.

— Избу твою на дрова разобрали, — сказал Гошка. — Но коли хочешь назад воротиться, пустых домов там много стоит. Недавно ослободил избу Данила Червяков.

— Как ослободил? — не понял Евдоким.

— Сослали его. Корову, дурак, не хотел в колхоз отдавать. Она у него рекордистка.

— А с девчонками что? У него же четыре дочки, одна другой меньше.

— Их тоже вместе с ним. Они теперь — дети затаившегося кулака.

— Дрыгин сослал, что ли? — спросил Евдоким.

— А вот представь себе, Дрыгин за него заступался. Ручаюсь, говорит, как за самого себя. Никакой он незатаившийся. Да кто его слушать будет? Сейчас решают другие.

Гошка постоял еще немного все так же на некотором расстоянии от Евдокима, но, не дождавшись новых вопросов, повернулся и тут же затерялся среди людей, пришедших на ярмарку.

У Канунникова пропал всякий интерес к торговле. Он уже не суетился, не сиял ослепительной улыбкой. Ему было жалко Червякова, тихого, трудолюбивого мужика, всю жизнь копавшегося на своей пашне. Уж, казалось, осторожнее его не было никого в деревне. А вот тоже не уберегся, подумал Евдоким.

Продав оставшуюся рыбу, он решил купить бутылку водки и отметить завершение торговли с судовым механиком. У винной лавки Евдоким снова столкнулся с Гошкой. Поглядывая на Канунникова, он о чем-то беседовал с чернявым, азиатского вида мужиком.

Евдокима поразила его внешность. Был он широкоплеч, с длинными, почти до самых колен руками. Маленькие, глубоко спрятанные глаза его казались злыми и жесткими. Он не посмотрел, а полоснул взглядом по Евдокиму.

— Решил обмыть удачную торговлю? — улыбнувшись, спросил Евдокима Гошка. — Давай с нами.

Он отвернул полу полушубка, показывая торчащую из кармана бутылку водки с белой сургучной головкой. Канунников отрицательно покачал головой.

— Чего так? — Гошка снова слегка улыбнулся, приоткрыв крупные белые зубы. — Али разбогател настолько, что и знаться не хочешь?

За сегодняшний день Канунников заработал приличную сумму, но богатым себя не считал. Поэтому буркнул, стараясь быстрее пройти мимо Гнедых:

— С чего мне богатеть-то? У меня мельницы нету.

Гошка пропустил его слова мимо ушей, толкнул локтем в бок своего товарища и полез за пазуху, доставая не то деньги, не то какие-то бумаги. Евдоким шагнул к лавке, оттесняя плечом чернявого.

— Домой-то когда? — спросил его Гошка.

— Сегодня, — ответил Канунников, обрадовавшись тому, что наконец-то миновал злосчастную парочку и теперь может дотянуться рукой до двери винной лавки.

— Не боишься на ночь глядя? — Гошка, видать, ни за что не хотел отпускать Евдокима.

— Кого мне бояться? — не оборачиваясь, ответил Канунников и зашел в лавку.

Когда он вышел оттуда, ни Гошки, ни его дружка уже не было. Евдоким сел в сани и поехал в приютивший его дом. Надо было рассчитаться за постой, перекусить и отогреться.

В доме механика пахло щами и стряпней. Канунникову до того захотелось есть, что даже засосало под ложечкой. Он провел на улице целый день и за все время не взял в рот маковой росинки. Из комнаты вышел хозяин в чистой рубахе, надетой, по всей видимости, специально к празднику. Разгладив ее ладонью на животе, он спросил Евдокима:

— Отторговался?

— Да, — ответил Евдоким и достал из кармана полушубка бутылку водки. — Обмыть надо.

Он поставил ее на стол, снял шубу, повесил на крючок у двери и остановился у порога, ожидая, что скажет хозяин. Тот приказал жене накрывать на стол, затем обратился к Евдокиму:

— Проходи, садись. За день-то, небось, настоялся.

Хозяйка налила им по большой чашке щей с мясом, поставила тарелку пирогов с осердием. Потом подала два пустых граненых стакана и ушла в горницу. Евдоким распечатал бутылку, налил по половине стакана себе и хозяину. Выпили молча. Евдоким начал хлебать горячие щи, чувствуя, как по телу разливается тепло.

— Озяб, поди? — спросил механик, подняв глаза на Канунникова.

— Да оно, вроде, и не холодно, а когда день простоишь на снегу, кости чувствуют, — засмеялся Евдоким.

Он снова потянулся за бутылкой, хозяин подставил ему пустой стакан. Евдоким закусил пирогом, который показался ему необычайно вкусным. Сначала он не мог понять, отчего этот вкус. Потом сообразил: осердие пережаривали с луком. Евдоким с Натальей не ели лука уже почти год. Свой не вырастили, а купить было не на что. Да и негде. В Луговом базара не было, а в лавке лук не продают.

После того, как выпили всю бутылку и Канунников отодвинул от себя пустую чашку, хозяин спросил его, когда он думает ехать домой.

— Сейчас и поеду, — сказал Евдоким, поднимаясь из-за стола.

— Неспокойно на дорогах нонче стало, — заметил хозяин. — Говорят, какие-то пришлые шалят. Может, останешься ночевать?

— Да нет, мне к жене надо, — твердо заявил Евдоким. — А потом какая разница — день или ночь? По этой дороге и днем народ не шибко ездит.

Канунников слышал, что в округе в последнее время было несколько нападений на одиноких ездоков. Но он надеялся на себя. В санях под сеном у него лежала берданка. Правда, отбиваться с ней он намеревался не от разбойников, а от волков. Но ведь и разбойнику от нее тоже не сдобровать. Поэтому он твердо решил добраться до дому сегодня ночью.

— Ну смотри, — сказал хозяин. — Я бы остался.

Евдоким окинул взглядом уютную избу, где каждая вещь лежала на своем месте, а на полу была расстелена яркая самотканая дорожка, представил Наталью, которая осталась одна-одинешенька на пустынном чалышском берегу, и отрицательно мотнул головой:

— Нет, поеду. Оставаться мне никак нельзя.

Рассчитавшись с хозяевами, он тронулся в путь. Солнце за Усть-Чалышом садилось прямо в степь, окрашивая ее розовым цветом. Конь бежал резво и Канунникову стало холодно. Он достал из-под сена берданку, проверил, заряжена ли она, и, поудобнее закутавшись в тулуп, опустил поводья.

До реки Канунников добрался уже затемно. Дорога шла по забоке, петляя между кустов, проваливаясь на дно перемерзших ручьев и взбираясь на крутые берега. Место было пустынное. Евдоким на всякий случай положил ладонь на шейку приклада берданки и приподнялся, чтобы получше рассмотреть дорогу. И в это время из кустов полыхнуло пламя. С него сорвало шапку, по голове словно провели раскаленным лезвием. Он увидел в кустах неясные тени, не целясь, выстрелил и, ухватив вожжи, ударил ими коня.

Лошадь, словно почуяв опасность, легко взлетела на берег ручья и понесла галопом. На дорогу выскочили два всадника, но пуститься в погоню за Евдокимом не решились. Очевидно, не ожидали, что он вооружен.

Все произошло так неожиданно, что не походило на правду. Канунников оцепенел. Сани неслись вперед, снег, вылетая из-под копыт лошади, больно ударял по лицу. Дорога из забоки вышла на луг. Черные кусты тальника, похожие на неведомых чудовищ, остались позади. На бархатном небе сверкали яркие, неестественно большие звезды. Встречный ветер обжигал лицо. Евдоким почувствовал, что начал мерзнуть, и только тогда пришел в себя.

Натянув вожжи, чтобы конь сбавил ход, он сел спиной к ветру и поднял воротник полушубка. Шапку снесло выстрелом, но он даже не заметил этого. Голову саднило. Он дотронулся пальцами до макушки и почувствовал, что они прилипают к волосам. Кровь уже натекла за воротник рубашки и та тоже прилипала к телу. Но пуля, очевидно, содрала лишь кожу. Попади она на ноготь ниже — и лежал бы сейчас Евдоким на дне оврага.

Постепенно он начал размышлять. Нападали на него с одной целью — ограбить. Забрать деньги и лошадь. Но кто знал, по какой дороге поедет он домой? Только те, у кого он останавливался, да Гошка. Мысль о том, что помощник механика парохода — бандит, он отбросил сразу же. Выходит, Гошка. Евдоким вспомнил дружка Гнедых, с которым тот стоял около винной лавки, и ему снова стало не по себе. Слишком уж злым было его лицо, а взгляд до беспощадности холодным. Но у Канунникова тут же промелькнула мысль о том, что нападение могло быть и случайным. Его просто перепутали с кем-то или ждали в засаде первого попавшегося ездока. Все знали, что в Усть-Чалыше была ярмарка, люди могли возвращаться с нее поздно.

С этими мыслями Канунников въехал в Луговое. Без шапки было холодно, намокшие от крови волосы на затылке смерзлись. Он решил заехать к Спиридону, умыться и попросить какую-нибудь шапчонку. В доме Шишкиных еще не спали. Он постучал. Скрипнула дверь и на пороге появился Спиридон.

— Что это с тобой? — спросил он, увидев растрепанного, окровавленного Евдокима.

Вместо ответа тот только промычал что-то непонятное и махнул рукой. Спиридон завел его в дом. На кухню вышли жена и бабка. Увидев Евдокима, обе в голос ахнули и начали спрашивать, что случилось. Евдоким рассказал, как все произошло, но домыслов своих относительно Гошки высказывать не стал. Бабка, причитая и всплескивая руками, выслушала его и пошла за водой.

— Иди сюда, — позвала она Евдокима к тазику, стоящему у порога. — Я тя хоть немного обмою.

Он послушно подошел к ней и склонился над тазиком. Увидев рану, бабка запричитала еще больше.

— Что же это делается, Господи? — сказала она. — До сих пор смута не кончилась. Чуть ниже — и с Господом Богом проститься не успел бы, Евдокимушко.

— Рано, мать, мне еще прощаться, — произнес Евдоким, морщась от боли. — Меня так просто не убьешь.

— Останься у нас. Путь-то вишь какой, — продолжала старуха.

— Не могу, мать. Наталья дома одна.

Пока старуха обмывала ему голову, а затем перевязывала ее тряпкой, Спиридон гремел в сенях ведрами и кадками. Вернувшись в избу, он протянул Канунникову лисий треух.

— Еле нашел, — сказал он, протягивая невиданный в Сибири головной убор. — Возьми. У меня его один киргиз оставил. Очень удобная вещь.

Евдоким с интересом посмотрел на шапку. Она была сшита из черного плюша, снизу подбита рыжим лисьим мехом. Никогда в жизни он не видел таких.

— Чего смотришь? — спросил Спиридон, покрутив шапкой. — Она теплая.

Евдоким взял треух, помял его в руках и осторожно натянул на голову.

— Тебя в нем жена не признает, — смеясь, произнес Спиридон. — Слишком уж страшно выглядишь. В таком ехал, может, и не напали бы.

Евдоким невесело улыбнулся и снял шапку. Шишкин, между тем, принес самогонку и поставил на стол две кружки.

— За спасение выпить надо, — сказал он, заметив настороженный взгляд Евдокима. — А ты бы принесла нам чего-нибудь закусить, — обратился он к жене. — Русский человек без закуски пить непривычен.

Жена поставила на стол чашку соленой капусты и остывшие, оставшиеся от ужина пироги с картошкой. Евдоким равнодушно скользнул взглядом по закуске и, подняв кружку, одним движением опрокинул самогонку в рот.

— Бери капусту-то. Чего не ешь? — спросил Спиридон и снова наполнил кружки.

— Не естся что-то, — ответил Евдоким и полез в карман за кисетом.

Спиридон молча смотрел, как он скручивает цигарку, высекает из кремня огонь. Потом заметил:

— Никак человеку неймется. Все он хочет, не заработав, прибрать чужое добро к своим алчным рукам. А оно, добро-то, становится добром только тогда, когда его сам заработаешь. Ты думаешь, твои деньги пошли бы им на пользу? Пропили бы их завтра же и весь сказ. Да и у нас в селе скольких раскулачили, добро их колхозу отдали, а разве колхоз от этого стал богаче? Я думаю, самое большое добро — это руки, которые его делают. А все остальное — мирская суета.

— Каждый судит о жизни по-своему, — произнес Евдоким. — Одни стараются работать, другие думают, как их обворовать.

И ничего, наверное, с этим не поделаешь.

Он снова выпил налитую ему самогонку и, пожевав немного капусты, засобирался домой. Спиридон не стал его отговаривать. Подождал, пока Евдоким наденет полушубок и свою новую шапку, и проводил его за ворота. Поудобнее устроившись в санях, тот понукнул лошадь. Она резво взяла с места и вскоре вместе с ездоком исчезла за деревенской околицей.

Ночь, как назло, выдалась темная. Чуть подтаявший днем, а сейчас подмерзший снег звенел, и Евдокиму казалось, что его коня слышно за версту. В каждом кусте, выплывающем из темноты, мерещились бандиты. Одной рукой он держал вожжи, другой сжимал берданку. У него отлегло от сердца лишь тогда, когда он увидел в окне своей избы тусклый огонек коптилки.

Наталья поначалу не узнала мужа.

— Господи, что это ты на себя напялил?! — увидев на нем странную шапку, воскликнула она. — Что с тобой? — она показала рукой на перевязанную голову.

Он стянул с головы треух, повесил шубу и достал из ее кармана кашемировый полушалок.

— Вот, привез тебе подарок, — сказал Евдоким и протянул покупку жене.

Она взяла подарок, развернула его в вытянутых руках, встряхнула. Черный полушалок с тисненными на нем красными розами понравился ей. Наталья улыбнулась, накинула его на плечи и повернулась к Евдокиму. Он прижимал пальцами повязку на голове и морщился. Даже при тусклом свете коптилки Наталья увидела просочившуюся сквозь тряпку кровь.

— Что это? — с тревогой спросила она.

— Гошку Гнедых встретил, — ответил Евдоким, опуская руку.

— Подрались, что ли?

Евдоким подробно рассказал ей о ярмарке, о Гошке и том, что с ним случилось в дороге.

— А шапку мне Спиридон подарил, — закончил он. — Кстати, очень удобная.

Затем начал доставать из кармана деньги, считать выручку. Наталья долго смотрела на них, на его перевязанную голову, потом сказала:

— И неужели из-за этого можно убить человека?


5
В середине апреля на Чалыше начался ледоход. Вровень с берегами неслись льдины, некоторые из них, натыкаясь на кусты тальника, разворачивались и застревали, создавая затор. Вода с глухим шумом перекатывалась через них. Евдоким с Натальей несколько раз выходили на берег, смотрели на разъярившуюся реку. И удивились однажды, увидев среди льдин человека в лодке, на носу которой сидела собака. Канунников долго всматривался в путешественника, пока не узнал Спиридона.

Когда тот, пробираясь среди льдин, причалил к берегу, Евдоким помог ему вытащить из воды лодку. Собака тут же выпрыгнула на песок и закрутилась у ног Спиридона. Тот протянул Канунникову руку и, пожав его ладонь, похлопал другой рукой приятеля по плечу.

— Рана-то зажила? — спросил он, оглядывая Евдокима. — Я как увидел тогда, испугался. Кровищи было, не дай Бог.

— Зажила, — улыбнулся Евдоким и потрогал пальцами макушку. Его тронула забота Спиридона.

— Тебе привез, — сказал Шишкин, кивнув на пса. — Сероглазовский. Всю зиму караулил пустой дом. Собаке без хозяина нельзя. Одичает.

Канунников посмотрел на собаку. Она показалась ему красивой. Здоровый лохматый пес с широкой грудью и маленькими, словно у волка, ушами.

— Как его зовут? — спросил Евдоким.

— Буяном.

Услышав свою кличку, собака насторожилась. Спиридон потрепал ее по голове, затем достал из лодки ружье, чему очень удивился Канунников, мешок с вещами и они направились в избу.

— Порыбачить приехал, — заметив удивление на лице Евдокима, произнес Шишкин. — Да пострелять немного. Утки-то есть?

— Летают, — неопределенно ответил Евдоким.

Снаряженных патронов у Шишкина не было, зато он привез с собой порох и дробь. И щедро поделился этим богатством с Евдокимом.

Канунников любил охоту. Ему нравились уже сами приготовления к ней. Он никогда не выбрасывал старые, негодные даже на подшивку валенки. В свободное время вырубал из них пыжи. Так же аккуратно хранились у него и гильзы. Берданка не очень бережет их. Когда впопыхах передергиваешь затвор, гильза может улететь на несколько метров. Но Евдоким подбирал каждую.

Особенно дорожил Канунников порохом, достать который в последнее время стало невозможно. Оставшийся с давних времен он расходовал чрезвычайно бережно. Каждый патрон старался использовать наверняка. Стрелял только тогда, когда был уверен, что не промажет. Вот почему так обрадовался, когда Спиридон предложил этот ценнейший охотничий провиант из своих запасов.

Евдоким достал гильзы, дробь, которую катал сам из свинца между двух сковородок, и они занялись снаряжением патронов. Но даже за этим занятием его не покидала мысль о земле. Он тосковал по крестьянской работе.

— Сеять-то нонче будете? — как бы невзначай спросил Канунников.

— А то как же, — откликнулся Спиридон.

— А где зерно взяли? — Евдоким оторвал взгляд от патронов и посмотрел на Шишкина.

— Омутянские двести пудов дали. Да в своих сусеках поскребли. Я два мешка отвез, смолоть не успел.

Евдоким промолчал. Ему казалось, что пожар приведет к распаду колхоза, а он, наоборот, сплотил людей. Даже соседи, с которыми у них шла тяжба из-за покосов, и те помогли. Впрочем, давно известно, что горе всегда сближает людей. Так его легче пережить.

— Ну и что же ты получишь за свои два мешка? — спросил Евдоким.

— Получу осенью, опосля страды.

— Сколь тебе за них дадут? — Евдоким снова уставился на Спиридона.

— Два и дадут, — ответил тот, с трудом загоняя в почерневший патрон плотный войлочный пыж.

— Махнул шило на мыло. — Евдоким качнулся, отстраняясь от стола.

Он не понимал, как можно отдать последнее зерно, когда у самого семеро по лавкам сидят. Тем более что никакого приварка с этого не будет. Но Спиридон словно не заметил его последней фразы, продолжая сосредоточенно запыживать патроны. Евдоким понял, что тот не хочет продолжать разговор о колхозе и не стал больше задавать вопросы. Однако это сделала за него Наталья.

— А что с амбаром-то? — спросила она. — Нашли, кто его поджег?

— Приезжал к нам гепеушник, ползал вокруг амбара на четвереньках, кое-кого расспрашивал. На этом все и кончилось. Может, что-то и заметил, да от них ведь много не дознаешься.

— Сейчас уж вряд ли кого найдешь, — заметила Наталья. — Столько времени прошло.

Шишкин снова не ответил. Он был сегодня до неузнаваемости молчалив. Снарядив патроны, он сложил их в специальную сумочку и начал помогать Евдокиму. Поняв, что разговор получается натянутым, Наталья засобиралась доить корову. Когда она вернулась, мужики уже закончили с патронами и убрали со стола охотничьи принадлежности.

На охоту выехали рано утром, когда небо на востоке еще только начинало сереть. Вода в реке казалась темной и неприветливой. Евдоким столкнул лодку, сам сел за весла, Спиридона усадил на корму. В двух километрах от избы за поворотом Чалыша была протока, в которую он решил поставить фитиль. Вода здорово прибыла, затопив прибрежные тальники, и они дрожали под ее напором. Река, мелкие ручьи и ближние озера слились воедино. Но Евдоким безошибочно отыскал протоку. Он повернул лодку прямо в тальники и она заскользила между кустов.

— Надо запастись тычками для фитиля, — сказал он, цепляясь за торчащую из воды ветку.

Вырубив три длинных шеста, Канунников снова сел за весла и вывел лодку в протоку, оказавшуюся сразу за кустами. Они проплыли по ней метров триста, пока не открылось озеро. Оно было вытянутым и довольно широким, окаймленным по берегам низким тальником. Евдоким решил сначала поставить фитиль, а уж потом заняться охотой. Он выбрал для него место в самой узкой части протоки, там, где она вытекала из озера.

— Уток-то не видать, — растерянно заметил Спиридон, рассчитывавший на хорошую охоту.

— Придет время, увидим, — произнес Евдоким. — Никуда они не денутся.

Поставив фитиль, охотники сделали скрадки в разных концах озера. Евдоким еще не успел как следует устроиться, а Спиридон уже выстрелил и, выйдя из скрадка, зашлепал сапогами по воде, доставая утку. Канунников даже не видел, откуда она вылетела. Поудобнее расположившись в скрадке, он стал ждать. Но место оказалось не очень удачным, утки летели на Спиридона. Тот выстрелил уже раз пять, а Евдоким все сидел в томительном ожидании.

Первая утка села к его скрадку почти через час. Он прицелился и выстрелил. Утка захлопала крыльями, закружилась на одном месте, опустив голову в воду. Евдоким понял, что ранил ее смертельно. Поэтому не стал тратить на нее второй патрон, а смело шагнул в воду, где она выписывала круги. Он взял ее за крыло и принес к скрадку. После этого наступило затишье. Оно продолжалось довольно долго.

Наконец, к чучелам сели две утки. Он стал ждать, когда они сплывутся вместе, чтобы их можно было взять одним выстрелом. Но утки, наоборот, поплыли в разные стороны. Он выругался про себя и выстрелил в селезня. Тот взлетел и тут же упал на воду.

Солнце поднялось совсем высоко и перелет прекратился. Евдоким взял своих уток и пошел к Спиридону. Ему хотелось узнать, сколько добыл напарник. Тот оказался удачливее, среди его трофеев было восемь селезней.

— Не расстраивайся, — сказал Спиридон, заметив завистливое огорчение на лице Евдокима. — Вечером добудешь больше.

Они перекусили, собрали ворох сухой травы и легли на нее отдыхать. После полудня снова расселись по своим скрадкам. На этот раз охота у Канунникова была удачнее, но Спиридон опять обошел его.

Заночевали они у костра на берегу озера. Отстреляли утреннюю зорьку и поехали проверять фитиль. За сутки вода заметно прибыла. Это было видно по тычкам, удерживавшим рыболовную снасть. В фитиль набилось много рыбы. В одном крыле билась здоровенная щука, пытавшаяся прорвать прочную снасть. Внутри фитиля вода бурлила от мечущейся там рыбы.

Евдоким понял, что затащить весь фитиль в лодку одним рывком не удастся. Поэтому он решил закинуть сначала его конец. Но и это он не смог сделать, не хватило сил. Спиридон с удивлением таращил глаза на воду около лодки, которая пенилась и бурлила.

— Чего смотришь, — крикнул Евдоким, задыхаясь от напряжения. — Лучше помоги.

Шишкин ухватился руками за тычку и они вдвоем стали тащить фитиль в лодку. Но тот не поддавался. Тогда Спиридон наступил ногой на борт, взялся за конец фитиля и с силой дернул его кверху. Лодка резко качнулась и неосторожный рыбак с громким плеском ухнул в воду вместе со снастью. Вынырнув, он несколько раз судорожно глотнул воздух и широкими саженками поплыл не к лодке, в которой стоял Евдоким, а к берегу. Канунников отпустил фитиль, сел за весла и направился вслед за напарником.

Спиридон опрометью выскочил на берег и, приплясывая, стал стягивать с себя мокрую одежду. Весенняя вода была холодной. Его трясло мелкой дрожью. Прилипшее к телу белье не поддавалось, и Шишкин громко бранился. Наконец, ему удалось снять рубаху. Он выжал ее и повесил на куст. Затем принялся за штаны.

Канунников, между тем, натаскал хвороста, разжег костер. Свернув цигарку, прикурил от уголька и протянул Спиридону:

— Покури, быстрее согреешься.

Спиридон взял ее в посиневшие губы. Держа над огнем кальсоны, он все еще дрожал.

— И угораздило же меня, — сокрушался он. — А рыбы поймали пудов десять.

Евдоким не стал возражать, хотя его и подмывало спросить, каким это образом Спиридону удалось взвесить рыбу, попавшую в фитиль. Может, он успел это сделать, пока вылетал за борт? Но ехидничать над напарником он не стал. Дрожавший от холода Шишкин наверняка бы не понял шутки. Впрочем, рыбы действительно набилось много.

Когда Спиридон обсох и обогрелся, они снова поплыли к фитилю. Отвязав крылья, отбуксировали его на мелководье. Только тогда им удалось перебросить конец фитиля в лодку.

— Добра-то сколько, — протянул Спиридон, разводя руками. — Всю деревню накормить можно.

Евдоким не ответил, он, сопя, развязывал конец фитиля. Узел не поддавался и Канунников нервничал, дергая за конец шнура. Потом встал на колени и потянул узел зубами. В конце концов ему удалось развязать шнур. Трепещущая рыба хлынула прямо в лодку, которая осела под ее тяжестью. Шишкин смотрел на прыгающих щук и язей и, чмокая губами, крутил головой.

Сложив фитиль, охотники поплыли домой. На весла сел Спиридон, так легче было согреться. Евдоким по-хозяйски расположился на корме. Рыбалка оказалась на редкость удачной, он чувствовал себя богатым. Свернув самокрутку, он закурил и, наслаждаясь затяжками, поглядывал на Спиридона. Тот греб, качаясь на сиденье словно маятник, и все не спускал глаз с улова. Очевидно, подсчитывал, скольких людей можно было накормить этой рыбой. А Евдоким думал о том, что и это добро никто не использует с толком. Так и добрались они, каждый со своими мыслями, до дома Канунникова.

Наталья, увидев Спиридона, всплеснула руками:

— Господи, да ты, небось, искупался.

Он улыбнулся, словно купанье доставило ему удовольствие. У Спиридона было хорошее настроение.

— С твоим мужиком не только искупаться, утонуть можно, — сказал Спиридон. — Рыбы, вишь, сколь наловили.

— Пойдем в избу, чаю попьешь, — предложила Наталья.

Шишкина удивило, что привезенная им собака уже по-хозяйски лежала у крыльца. Она даже не поднялась, когда он поравнялся с ней, а лишь проводила его взглядом. Видимо, ей понравился новый дом и его хозяева.

Перекусив и окончательно обсохнув, Спиридон засобирался домой. Евдоким помог ему перенести вещи на берег.

— Рыбу-то как делить будем? — спросил Шишкин, когда они спустились к воде.

— Бери, сколь хошь, — сказал Евдоким. — Щук всех забирай. Язей я повялю, а щук мне девать некуда.

— Заелся ты, — Спиридон покачал головой. — Щуку за рыбу не считаешь.

— Заедаться мне жизнь не дает, — ответил Канунников.

Наталья принесла Спиридону на дорогу лепешку и вареную утку. Тот сунул это добро в шапку и положил в нос лодки. Евдоким подал ему весла, подождал, пока тот вставит их в уключины и оттолкнул лодку.


6
На другой день по Чалышу прошел первый катер. Его тарахтенье Евдоким услышал задолго до того, как он появился на плесе перед окном дома. Чалыш извилист и гул катера то удалялся, то становился отчетливее. Канунников вдруг ощутил, что ему стало немного не по себе. В такую глушь забился, ушел от всех, а теперь выходит, что его дом оказался на главной дороге. И уж, конечно, никак не ожидал, что катер сделает остановку у его дома. Ему казалось, что он уже прошел мимо, но тот вдруг сбавил ход и, медленно постукивая железом в брюхе, направился к берегу. На палубе его стоял человек в брезентовом плаще. Едва катер причалил, с него спустили трап и, пока Евдоким шел к реке, незнакомец в плаще и с ним еще один человек сошли на берег.

Они вежливо поздоровались. Человек в парусиновом плаще назвал себя Овсянниковым, второй оказался капитаном катера.

— Чей это дом? — спросил Овсянников, показывая рукой на избу.

— Как чей? Мой! — удивился Евдоким.

— Луговского колхоза, что ли? — не понял Овсянников.

— Да нет, мой, — повторил Евдоким.

— А ты разве не колхозник? — Овсянников поскреб пальцем небритую щеку и уставился на Евдокима таким взглядом, каким удав смотрит на кролика.

— Пока нет, — уклончиво ответил Евдоким.

— Выходит, единоличник.

— Выходит, так, — Канунников опустил глаза.

— Ну тогда показывай, какой дом ты себе отгрохал, — Овсянников, кряхтя, начал подниматься на берег по сыпучему песку.

Евдоким провел приезжих в избу. Овсянников поздоровался с Натальей, внимательно, как в свое время председатель луговского колхоза Зиновьев, осмотрел жилье.

— Неплохо устроился, — сказал он. — Только вот как ты с колхозом уживаешься? Выселять тебя не пробовали?

— Бригаду рыболовецкую хотят создать, — ответил Евдоким. — А меня бригадиром поставить.

Овсянников заметил:

— Я ведь не из любопытства тебя расспрашиваю. По Чалышу через несколько дней первый пароход пойдет. Повезет в колхозы технику, горючее, семенное зерно тем, у кого его нет. — Он сделал ударение на конце фразы и многозначительно посмотрел на Евдокима. Тот понял, что зерно предназначено для луговского колхоза. — Нам надо реку обустраивать. Бакенщики требуются, много бакенщиков. Могли бы и тебе работу найти. Дом твой стоит удобно — на главной дороге.

— Я этой работы не знаю, — сказал Евдоким и посмотрел на Наталью. — Для меня она незнакома.

Та сидела на кровати, держа на руках сына. Овсянников понравился ей вежливостью и тем, что, рассуждая о важных вещах, разговаривал с ними, как с равными.

— Большое дело начинается в Причалышье, — продолжал Овсянников. — Судоходство здесь всю жизнь перевернет, колхозы на ноги поставит. Завтра же езжай к Зиновьеву. Если у него с бригадой ничего не получается, иди к нам в бакенщики. Впрочем, я с ним сам сегодня поговорю.

Овсянников обрадовался, встретив на берегу Чалыша свободного человека, да, к тому же, мало-мальски обустроенного. Приказ об открытии на реке навигации он получил в самом конце зимы и времени на ее организацию практически не имел. Он и сегодня не знал, когда и какие грузы пойдут для чалышских колхозов. Оставив в Бийске ответственного за их получение и погрузку, сам он решил отправиться на катере по реке, чтобы собственными глазами осмотреть ее, переговорить с председателями колхозов и, самое главное, подыскать бакенщиков. Без них никакой навигации не наладишь. Евдокима Канунникова он воспринял, как подарок судьбы. Сразу понял: мужику отсюда податься некуда, на новую работу он согласится. Молодой, здоровый, для такого каждый день отшлепать на веслах по реке несколько километров не составит труда.

— В общем, думай, — сказал Овсянников, прощаясь с Евдокимом. — Но времени на размышление у тебя очень мало.

Утром Евдоким отправился в Луговое. Настояла на этом Наталья.

— Езжай, поговори с Зиновьевым, — сказала она. — Все одно нас так здесь не оставят. Надо прибиваться к какому-то берегу. Не сделаем этого, арестуют и сошлют. Сейчас власть крута.

Евдоким и сам уже начал терять веру в то, что ему удастся прожить в стороне от всех. Прожить он бы смог, в этом сомнений не было. Да кто ему даст? Скольких людей уже отправили в тюрьму и ссылку из-за того, что не хотели смириться с коллективизацией. Он до сих пор не мог поверить в то, что вместе со многими в Нарым отправился и Данила Червяков, безотказнейший человек, не обидевший за свою жизнь и поганого таракана. «Уж если его упекли, то мне подавно не сдобровать, — рассудил Евдоким. — Я ведь у них теперь, как бельмо в глазу». Ему даже пришла мысль вернуться в Олениху и покаяться за свои неразумные слова, но он тут же отбросил ее. Пойти в колхоз так, как это заставляют власти, значит совершить насилие над самим собой. А он больше всего ценил свободу. И Евдоким решил утром отправиться к Зиновьеву, поговорить с ним, но не о вступлении в колхоз, а о том, чтобы ловить для него рыбу.

По реке до села было верст пятнадцать, но грести приходилось против течения и поэтому путь предстоял долгий. К тому же в половодье течение было особенно сильным. Часа через два у Канунникова устала спина. Он пристал к берегу, прошелся по земле, разминая затекшие ноги. Сквозь высохшую прошлогоднюю траву кое-где начала пробиваться молодая зелень. На краю маленькой ложбинки, заполненной талой водой, желтело несколько цветков куриной слепоты. Евдоким удивился столь раннему цветению болотного растения и подумал о том, что для крестьянина наступает самое горячее время. В колхозах, наверное, во всю готовятся к севу.

Он свернул цигарку, закурил и присел на нос лодки. Весеннее солнце карабкалось к поднебесью, щедро рассыпая тепло. Канунникову вспомнилась Олениха. В деревенских скворечниках скворцы в это время уже сидели на гнездах. Они совсем не боялись людей. Словно домашние птицы, ходили за плугом, собирали червей и личинок насекомых на вывернутых пластах чернозема. В душе Евдокима в который раз шевельнулась тоска по прежней, такой устроенной, размеренной жизни. Но он понимал, что возврата к ней нет. Огромная буря, пронесшаяся над страной, вырвала его из деревни, бросила в водоворот, и теперь он крутится, как поднятый ураганом опавший лист. Евдоким, прищурившись, посмотрел на залитые водой луга, за которыми начинались крестьянские поля, тяжело вздохнул и, выбросив недокуренную самокрутку, столкнул лодку на воду.

В Луговое он приплыл в полдень. Проходя мимо сгоревшего амбара, удивился, что его до сих пор не отстроили. Обгоревшие бревна и серые, подернутые пеплом угли лежали здесь, как и месяц назад. В конторе Евдоким застал только пожилую женщину, как он понял, сторожиху.

— Никого нету, — сказала она. — Счетовод уехал в Усть-Чалыш, Зиновьев ушел в кузню.

Канунников отправился искать председателя. Найти кузню оказалось несложно. Пройдя в конец улицы, Евдоким увидел полуразвалившуюся избушку с единственным маленьким закопченным оконцем. На небольшой поляне рядом с ней стояли конные грабли, несколько плугов, валялись сломанные железные колеса, металлический инвентарь, ждущий ремонта. Дверь была открыта и Евдоким шагнул через порог. В темном после солнца помещении, приглядевшись, он увидел только одного человека в длинном, почти до пола, кожаном фартуке. Председателя здесь не было.

— Зиновьева не видел? — спросил вместо приветствия Евдоким.

— Скоро придет, — ответил кузнец, поворачивая в горне щипцами железную заготовку. — Подожди, коли шибко надо. Ты, случайно, не из Омутянки?

— Нет, я один живу. — Евдоким неожиданно улыбнулся, словно обрадовался случаю рассказать о себе незнакомому человеку.

— А, на Чалыше-то? — качнул головой кузнец. — Слыхал, слыхал.

Канунников подумал, что сейчас он начнет расспрашивать, почему да зачем поселился там, и приготовился отвечать. Но вместо этого кузнец спросил:

— Кувалду держать можешь?

— Держал когда-то.

— Возьми, постучи, где я тебе покажу.

Евдоким взял кувалду за деревянную, отполированную мужскими ладонями ручку, кузнец вытащил из горна раскаленную железяку, с которой, рассыпаясь, летели белые искры, и положил ее на наковальню.

— Бей! — приказал он и стал молотком показывать место, по которому надо ударить.

Евдоким сначала несмело, потом все азартнее начал стучать по заготовке. Кузнец поворачивал ее то одним, то другим боком, и на глазах Евдокима кусок железа стал принимать форму тележной оси. Когда заготовка приобрела вид готового изделия, кузнец отложил молоток, взял рубило и они подравняли концы оси.

— Теперь отдохни, — сказал кузнец, сунул заготовку в горн и стал качать меха.

Евдоким утер рукавом пот, тонкими ручейками стекавший с лица. От горна шел жар, да и непривычная работа разогрела тоже. Кузнец свернул цигарку, достал из горна щипцами раскаленный уголь, прикурил. Затем этими же щипцами приподнял над углем заготовку, повертел ее перед глазами. Конец заготовки светился алым светом. Он положил ее над отверстием в наковальне и приставил бородок.

— Бей! — снова приказал кузнец.

Евдоким ударил. Кузнец осмотрел отверстие, пробитое в тележной оси, и сунул заготовку в горн другим концом. Канунников благоговейно стоял рядом, удивленный тем, что всего за несколько минут своими руками из бесформенного куска железа сделал необходимую для крестьянина вещь.

Когда пробивали в оси второе отверстие, в кузню зашел Зиновьев. Евдоким отложил кувалду, вытер о рубаху ладони и протянул председателю руку:

— Я тебя жду. Сказали, что зайдешь в кузню.

— А я думал, ты уже молотобойцем устроился, — ответил Зиновьев, но так вяло, что Евдоким сразу понял — никакого дела до него сейчас председателю нет. На душе стало неспокойно.

— Степана на минуту домой отпустил, вот и попросил его постукать немного, — кивнув на Канунникова, произнес кузнец.

— Железа вам сейчас привезут, — сказал Зиновьев. — Теперь душа винтом, а чтобы к завтрашнему дню плуги были готовы. Даже если всю ночь работать придется. Ну пошли, если ко мне, — повернулся председатель к Евдокиму. Потер пальцем переносицу и добавил: — Устал я зверски.

Евдоким не ответил. Ему показалось, что последней фразой Зиновьев и вовсе пытается отгородиться от него.

Шли молча. Евдоким несколько раз бросал взгляд на председателя, но тот, занятый своими мыслями, не замечал его.

И только когда зашли в контору и Зиновьев сел за свой стол, спросил, подняв глаза на Канунникова:

— С чем приехал?

— Насчет рыбалки говорил, помнишь? — Евдоким переступил с ноги на ногу. Он остановился у порога, не решаясь подойти к председательскому столу.

— Как не помнить? — ответил Зиновьев. — Только не до рыбалки мне сейчас. Посевная на носу, а семян нет. Техника еще не вся отремонтирована. Иди к нам молотобойцем, — неожиданно предложил он. — Ты мужик здоровый, у тебя получается.

Работать в кузне не входило в планы Евдокима. Он не привык, да по складу характера не мог подчиняться кому бы то ни было. Во время посевной или осенней страды он работал до изнеможения, но то был труд на его собственном поле. Канунников знал: все, что заработает, останется ему. Рыбалка давала хотя бы видимость свободы. В кузне же нужно было с утра до вечера стоять у закопченного горна. О какой свободе тут говорить? Канунников опустил голову и ничего не ответил.

— Ну коли не хочешь, прощай, — сухо сказал Зиновьев.

Может быть он надеялся, что именно эта сухость заставит Евдокима согласиться на новое предложение. Колхозу позарез требовался еще один молотобоец. Но председатель ошибся.

— Прощевайте, — ответил Евдоким и повернулся к выходу. Зиновьев вытянул на столе руки, сжав кулаки.

— Попозже, может, что и решим, — произнес он, когда Канунников уже взялся за скобку двери. — А сейчас пока живи, мы тебя с земли не гоним. — Ему все же не хотелось окончательно отказывать единоличнику.

Прежде, чем возвратиться домой, Евдоким решил зайти к Спиридону. Но того дома не оказалось: уехал на пашню оборудовать стан. «Все сегодня идет наперекосяк», — подумал Евдоким и, попрощавшись с женщинами, направился к берегу. В лодку он сел с невеселым настроением. Гребнув несколько раз, Евдоким опустил весла.

Течение отнесло его на середину Чалыша. Перед ним открылось залитое весенним солнцем Луговое. Село протянулось вдоль берега на целую версту. Занятое своими делами, оно отмахнулось от Евдокима. В его душе скопилась горечь. Он начал понимать всю непрочность своего положения. Остаться единоличником ему не удастся, идти в колхоз он не желал. Новая жизнь, какой бы суровой она ни была, уже не свернет с определенной для нее дороги. Колхозы не отменит никто. А он будто не замечает этого, распахивает землю, сколачивает маленькое хозяйство. Надо менять весь уклад жизни, на все смотреть по-другому. Но Канунников словно внутренне оцепенел, у него не хватало сил перешагнуть через самого себя.

Евдоким все думал: почему же оказалось так, что он стал не нужен? Из-за того, что не пошел в колхоз? Но он ведь и без того всю жизнь только и занимался тем, что пахал землю, причем пахал хорошо. Его полю всегда завидовали деревенские мужики. А теперь он вроде бы вне закона, нежелательный человек в своем государстве. Какая же сила сорвала его с земли и погнала, словно бурьян по дороге, ведущей неизвестно куда? И еще одна мысль не давала Евдокиму покоя. Он все искал среди бывших односельчан человека, которому было бы выгодно, чтобы таких, как Евдоким, отлучили от пашни. Искал и не находил. Потому что тут же задавал себе новый вопрос: чем же мы будем кормить детей и внуков, если землю покинут те, кто с полуслова, с полувзгляда понимает ее? Кому же растить на ней хлеб? Он вдруг представил поля вокруг своей деревни заброшенными, заросшими бурьяном, и почувствовал холодок, подбирающийся к сердцу.

Из оцепенения его вывел крик гусей. Евдоким поднял голову и увидел их саженях в двадцати от себя. Они вылетели из-за поворота реки и очутились почти у самой лодки. Но, заметив человека, осторожные птицы тут же отвернули в сторону и стали забирать круто вверх. Канунников проводил их взглядом и еще раз подумал о том, какие богатые здесь места. Почему-то вспомнился осетр, который в прошлом году поранил ему руку. Евдоким поднес левую ладонь к лицу, посмотрел на шрам, подвигал пальцами. Пойдет вода на спад, опять начнут попадаться осетры.

К дому Канунников подъехал, когда солнце уже садилось за реку. Подкрашенная лучами у самого горизонта нижняя кромка облаков походила на отблески зарева. Тяжелая свинцовая вода, затопив луга, катилась к Оби. На берегу, словно изваяние, сидела собака, подаренная Спиридоном. Увидев ее, Евдоким обрадовался, словно увидел самое родное существо на свете.

— Буян, Буян, — позвал Евдоким и она кубарем скатилась по крутому склону к воде, бросилась к нему, завиляв хвостом.

Канунников потрепал ее по голове, вытащил лодку на песок и пошел домой. Наталья ужедавно ждала его. Печь была истоплена, на плите, прикрытый деревянной крышкой стоял чугунок с похлебкой.

— Есть, поди, хочешь? — спросила она и стала накрывать на стол.

Налила в чашку похлебки, нарезала хлеб. Подождала, пока за стол сядет Евдоким, сама села на другую скамейку напротив. Ей не терпелось узнать, что сказал Евдокиму Зиновьев, но она решила подождать, пока он не расскажет об этом сам. Однако тот словно не замечал ее нетерпения. Неторопливо отламывал от ломтя хлеба небольшие кусочки, не спеша пережевывал их. Наконец, не вытерпев, она спросила:

— Ну и что тебе там сказали?

Евдоким поднял голову, долго и молчаливо смотрел на нее, потом ответил:

— Ничего хорошего. Рыбалка Зиновьеву не нужна, он севом занят. Молотобойцем в кузню предложил.

— И что ты ответил? — Наталья нетерпеливо подалась вперед.

— Сказал, что подумаю, — соврал Евдоким.

— А, может, нам уехать отсюда? В Олениху вернулись бы, там все же свои.

Евдоким опустил голову. Перед глазами снова встала Олениха, большое красивое село с белокаменной церковью на взгорке, от которой открывался вид на реку и на поля, начинавшиеся сразу за лугами. Вся жизнь прошла около нее. В эту церковь маленьким мальчиком ходил он по праздникам с матерью. Около этой церкви высмотрел в кругу девчат Наталью и впервые ощутил, как сладостно замирает сердце от девичьего взгляда. Сколько вечеров ходил он, вздыхая, около нее, пока она не разрешила проводить ее до дому. Ах, Олениха, Олениха!

Конечно, жить там интересней, чем здесь. Но как изменилась ты с тех пор, когда началась коллективизация. Сейчас это уже другое село, живущее по другим законам. Вернуться туда — значит признать полное поражение свободной жизни. А у Евдокима в самой глубине души еще теплилась маленькая надежда на ее возможность. На то, что все еще может вернуться к старому.

— Нет, мать, в Олениху нам путь заказан, — с тихим вздохом сказал Евдоким. — Поживем здесь, посмотрим, что выйдет.

Спать легли каждый со своей думой. Евдоким долго не мог сомкнуть глаз. Смотрел в потолок, ворочался. Вспоминал прежнюю налаженную жизнь и все искал, кому она не дала покоя. Наталье тоже не спалось. В течение ночи несколько раз плакал сын, и она вставала к нему. Сон пришел только перед утром.


7
Проснулись они от собачьего лая. Было уже светло. За окном широко, вполнеба, светилась заря. Евдоким встал с постели, подошел к окну. Собака с рычанием металась по берегу, то отступая, то бросаясь вперед. Очевидно кто-то чужой ходил около лодки. Единственным своим здесь мог быть Спиридон, но он вместе с колхозом готовился к посевной. Евдоким начал натягивать штаны, чтобы сходить к реке, узнать в чем дело. В это время на берегу показался человек. Он сразу узнал в нем Гошку Гнедых. Тот держал в руке весло и не спускал глаз с собаки.

— Гошка приехал, — сказал Евдоким, не отрывая взгляда от окна. Наталья тут же торопливо соскочила с кровати. — Сюда идет. Встречать придется.

— Убьет он тебя, — испуганно прошептала Наталья. — Тогда не убил, сейчас убьет.

— Ты про тогдашнее молчи, — сказал Евдоким. — Может, и не он стрелял. Свидетелей нету.

Он отошел от окна, достал с печки берданку, вставил в нее патрон и положил у стенки с краю постели под одеяло. Проснулся и заплакал сын. Растрепанная Наталья взяла его на руки, стала качать. Евдоким отошел от кровати, выглянул в окно. Рядом с Гошкой появился еще один человек. Отбиваясь от наседавшей собаки, они направились к дому.

— Накинь на себя что-нибудь, — бросил жене Евдоким. — Гостей встречать надо, а то подумают, что боюсь.

Он вышел на крыльцо. Собака, почувствовав подмогу, еще яростнее набросилась на незнакомцев. Евдоким прикрикнул на нее и она, рыча и скаля зубы, остановилась у крыльца.

— Ну и кобеля же ты завел, — сказал Гошка вместо приветствия. — Подержал бы хоть, а то в дом не пустит.

Канунников спустился с крыльца, взял собаку за загривок и после паузы произнес:

— Проходите.

Гошка, а вслед за ним и его приятель прошмыгнули в открытую дверь. Гнедых сразу же увидел Наталью. Он остановился у порога и окинул ее долгим внимательным взглядом. Она сильно изменилась, став еще красивее, и это удивило его. Потом тихим, немного дрогнувшим голосом произнес:

— Здравствуй, Наташа. Дите уже у вас. Сын, дочь?

— Сын, — сказала она и отодвинулась от кровати, к которой подошел Гошка.

— Мы с Евдокимом в Усть-Чалыше встречались. Узнал, что вы тут живете, решил заехать. Вторые сутки гребем с Федором без отдыха.

Наталья посмотрела на Гошкиного приятеля. Он был старше Гнедых, под глазами у него резко обозначились мешки, лоб пересекли глубокие морщины. На заросших давно не бритых щеках пробилась седина, глаза от бессонницы покраснели.

— Отдохнуть пустите? — спросил Гошка, переводя взгляд с Натальи на Евдокима.

— Чего спрашивать-то, когда уже в доме? — ответила Наталья.

Евдоким внимательно наблюдал за непрошеными гостями. Тон разговора, манера поведения не выдавали в них никаких дурных замыслов. Так, во всяком случае, казалось на первый взгляд. На чалышский берег их занес случайный ветер или, скорее всего, темные дела. Не ради же прогулки они пластались на веслах всю ночь. Но о своих делах они ему все равно не расскажут. Евдоким сходил за дровами и растопил печь. Федор постоял около нее, погрел над плитой руки, затем подмигнул Гошке. Тот попросил Канунникова проводить его до лодки.

— Сходи сам, кобеля я подержу, — сказал Евдоким, которому не хотелось оставлять Наталью один на один с незнакомцем.

Гошка сходил на берег и принес бутылку водки. Пить с Гнедых не входило в намерения Евдокима, но по закону гостеприимства пришлось ставить закуску. Он положил на стол малосольных ельцов и вяленого язя. Наталья вылила из чугунка в чашку вчерашний разогретый суп. Гости жадно глядели на еду. Гошка даже сглотнул слюну. Федор взял у него из рук бутылку, разлил водку по кружкам.

— За встречу, — произнес Гошка и, не чокаясь, выпил водку залпом. — А ты чего не пьешь? — мотнув головой, обратился он к Евдокиму. — Иль не рад?

Канунников не спеша очистил ельца, положил его на стол и только после этого выпил, чтобы не вызывать у гостей подозрения. Федор с Гошкой, торопливо работая ложками, ели похлебку.

— Так и живешь бобылем? — спросила Наталья, покачивая на руках сына.

— Вот уляжется немного смута, женюсь, — ответил Гнедых и было непонятно, говорит он это всерьез или шутит.

— Так ведь улеглась вроде. Война кончилась.

— Что же вы тогда сюда забрались? — повернулся на скамейке Гошка.

— Мы для антиресу. — Наталья попыталась улыбнуться, но вместо этого у нее на лице появилась кислая гримаса.

— Федотовы, Князевы, Бурлаковы, Харины — да разве всех перечислишь, кто побросал свои дома и для антиресу подался из своей деревни невесть куда, — произнес Гошка.

Всех, кого он назвал, хорошо знала Наталья. Это были крестьяне, имевшие хорошие дворы и кое-что на подворье. С дочкой Князева, Татьяной, они были подругами. Неужели и они оставили родное село?

— Куда же они разъехались-то? — спросила Наталья.

— Поспали бы мы сейчас, — перевел разговор на другую тему Гошка. — Без отдыха до Усть-Чалыша не доплыть.

Евдоким обратил внимание, как зыркнул на него Федор, и понял, что Гошка сболтнул лишнее. Наталья, которой вдруг стало жаль Гошку, положив на кровать сына, сняла со стены одежонку, постелила гостям на полу у самой печки. Они тут же направились к постели.

— Народу у тебя много бывает? — спросил Канунникова Федор, разматывая портянки.

— Кто сюда поедет? — пожал плечами Евдоким.

— Ну вот мы же приехали, — сказал Федор и стал устраиваться на постели. Гошка уже лежал у печки с закрытыми глазами.

— За целый год первый раз навестили, — ответил Евдоким. — Когда появитесь еще?

Федор не ответил. Он лег на постель, подложив вместо подушки под голову свернутую телогрейку.

Сон гостей был тревожным. Федор несколько раз стонал долгим протяжным стоном. Гошка вздрагивал, его руки дергались, будто лежали отдельно от тела. Но усталость гостей была настолько велика, что они не проснулись, даже когда заплакал ребенок.

Часа через два Евдоким услышал отдаленный стук мотора. Он понял, что это возвращается катер. Евдоким сначала выглянул в окно, потом сел у стола, стал скручивать цигарку. Федор зашевелился. Открыл один глаз, долго и пристально смотрел на Евдокима, потом подскочил на полу и заорал, как ошпаренный:

— Катер идет!

Гошка вскочил с постели, налетел грудью на стол, стукнулся лицом об оконную раму. В его руке уже был сапог, он стал натягивать его на босую ногу. Но, вспомнив о портянках, кинулся к печке.

— Чего ты шеборшишься? Сядь и надень сапоги! — строго приказал Гошке пришедший в себя Федор. И тут же спросил у Евдокима:

— Катер пристанет?

— Прошлый раз приставал, — ответил Евдоким.

— Не надо, чтобы нас видели, — сказал Федор. — Мы уйдем, а потом вернемся.

— А лодка? — спросил Евдоким. — Она же на берегу.

— Вот черт. Придумай что-нибудь. Скажи, что из Лугового.

Федор постоял у порога, подождал, пока Гошка наденет сапоги и они вышли из избы. Обошли сплетенную из прутьев стайку, в которой Евдоким держал корову, и торопливо направились к забоке. Катер уже разворачивался против течения, чтобы пристать к берегу, и Евдоким вышел его встречать. На палубе, как и в прошлый раз, стоял Овсянников в своем парусиновом дождевике.

— Удивился, что рано возвращаемся? — спросил он после того, как они поздоровались. — Дела торопят. Весна, дорог нет. А у колхозников к началу посевной должно быть все, что им необходимо.

Евдоким ничего не ответил, ждал, что скажет дальше представитель пароходства. Однако вместо продолжения делового разговора тот неожиданно предложил пообедать.

— Давай к нам в каюту, там уже все готово, — сказал он.

И, увидев нерешительность Канунникова, добавил: — Пошли, пошли. Там поговорим.

Евдоким прошел по гремящей железной палубе и спустился в каюту. На судне он был впервые, поэтому на все смотрел с интересом. В каюте были две двухъярусные кровати, стол, железная печка. На иллюминаторах висели светлые ситцевые занавески, придававшие помещению домашний уют. Стол стоял в узком проходе между кроватями, поэтому они одновременно служили сиденьями. Евдоким сел с краю, снял с головы картуз, пригладил волосы ладонью.

Обед у Овсянникова был скромный. Хозяин катера высыпал из чугунка в железную чашку картошку в мундирах, поставил баночку с крупной солью и бидон молока, которым, по всей видимости, разжился в Луговом. Тут же в каюту, грохоча сапогами по железным ступенькам, скатились капитан с мотористом и палубным матросом.

— Может, рыбки принести? — оглядывая стол, осторожно предложил Евдоким. — Надысь елец хорошо попался, уже усолел.

Капитан вопросительно посмотрел на Овсянникова. Тот взял в руки горячую картошку, покатал ее на ладонях и произнес:

— Чего вы на меня так смотрите? Пусть Мишка сбегает.

Белобрысый матрос с белыми, выцветшими ресницами опрометью кинулся из каюты.

— Ведерко захвати! — уже вдогонку крикнул ему Овсянников.

Кованные сапоги застучали по железу палубы, слышно было, как под тяжестью матроса заскрипел трап. Через минуту палуба заскрипела снова и Мишка показался в дверях каюты. В руках у него было полное ведерко соленых ельцов. Наталья не поскупилась и наложила их с верхом. Мужики молча приступили к еде.

Канунников все ждал начала разговора. Он понимал, что пригласили его сюда не для того, чтобы составить застольную компанию. Из головы не выходили Гошка с Федором. Если они напакостили где-то, к ответу могут привлечь и его. Скажут — укрывает преступников. Евдоким скользил взглядом по лицам людей, сидевших за столом. Команда, казалось, настолько увлеклась обедом, что не замечала сидящего за столом постороннего человека. Между тем, ни к картошке, ни к рыбе он не притронулся. Это заметил лишь Овсянников.

— Ты чего не ешь? — спросил он, пододвигая чашку. — Бери картошку. Она у нас не хуже твоей рыбы.

Овсянников достал картофелину, положил перед Евдокимом. Очистил свою, разрезал на ломтики, посыпал солью. Поднял глаза на Евдокима и сказал без перехода, словно продолжая начатую мысль:

— Бакенщика на этом месте хотим посадить. — И начал есть картошку, запивая ее молоком.

Евдоким, будто не слыша, о чем идет речь, достал кисет и начал скручивать цигарку, нарочито тщательно слюнить бумажку. У самого, между тем, в голове крутилась только одна мысль: если возьмут в бакенщики, значит ни Зиновьев, никто другой уже не могут стронуть его отсюда.

— Чего молчишь? — в упор глядя на него, спросил Овсянников. — Ведь речь идет о тебе.

— Не молчу, думаю, — медленно произнес Евдоким.

— Негоже мне единоличника покрывать, но выхода нету, — глядя на Евдокима, сказал Овсянников. — Пока найдем человека, привезем его сюда, обустроим, потеряем время. А оно сейчас дороже золота. Утешаю себя тем, что хоть какую-то пользу государству приносить будешь.

Последняя фраза задела больное место в душе Евдокима. Неопределенность положения терзала его все больше. Особенно часто он стал задумываться над этим после поездки в Луговое. Он уже начал понимать, что одинокая жизнь на берегу — лишь отсрочка выбора, который надлежало сделать. Причем, времени на это у него оставалось все меньше и меньше. Сейчас Овсянников щедро протягивал руку помощи.

— Что делать надо? — спросил Евдоким, положив за ухо так и не прикуренную самокрутку.

— Дел много. — Овсянников перестал есть, положил руки на стол. — Постоянно следить за глубиной фарватера, каждый день зажигать и гасить бакены, когда надо, переставлять их с места на место. Главная задача — обеспечить судоходство, следить, чтобы пароход не сел на мель. За это можно в тюрьму пойти.

— Меня пугать не надо, — произнес Евдоким. — Я пуганый.

— Я не пугаю, я подчеркиваю, насколько это ответственно. — Овсянников отодвинулся от стола. — Глубину на перекатах надо начинать мерить сегодня. Там, где мелко, воткнешь тычку. На конец пучок сухой травы привяжешь. Чтобы видно было — пароходу с баржей соваться сюда нельзя. Наименьшая глубина — полторы сажени. Начнет вода падать — будешь переставлять тычки. Фарватер — главное русло, значит, должен быть обозначен точно. Через несколько дней придет обстановочный катер, привезут тебе бакены, лампы и керосин. Тогда объяснят все еще подробнее.

— Тут вроде и объяснять нечего. — Евдоким даже удивился, что работа бакенщика оказалась настолько простой. На то, чтобы освоить ее, много времени не потребуется.

— Ты мужик смекалистый. Я о тебе с Зиновьевым говорил. Чья это лодка лежит? — неожиданно спросил Овсянников и кивнул на иллюминатор.

— Моя, — ответил Евдоким, почувствовав, как упало сердце.

— У тебя ведь одна была?

— А, вторая-то? — прикинулся непонимающим Евдоким и в душе его снова проснулось гадкое, давящее чувство неуверенности в себе. — Знакомый из Лугового поохотиться приехал. — И Канунников понял, что этим ответом отрезал себе всякое отступление.

Но Овсянников не стал задавать больше вопросов. Вскоре катер, тарахтя, отвалил от берега. Овсянников еще раз сказал Евдокиму, чтобы он как можно быстрее измерил глубину на перекатах и установил тычки. Пароходы должны пойти не сегодня — завтра.

Проводив катер, Евдоким сел на борт лодки, достал из-за уха цигарку. Неторопливо высек из кресала огонь, прикурил. И уставился на Чалыш, словно только сейчас увидел эту реку. Она дышала неукротимой силой и была неостановима, как день и ночь, как смена времен года. Как новая жизнь, что брала разбег по обе ее стороны.

Из кустов показались Гошка с Федором. Увидев их, Евдоким сначала даже оторопел. За размышлениями он совсем забыл о своих гостях.

— Чего этот, в дождевике, так долго прощался? — спросил Гошка, неуверенными шагами приближаясь к лодке.

— Судоходство на реке открывают, — ответил Евдоким и выпустил такое облако дыма, что Гошка закашлялся. — Меня на работу бакенщиком берут.

— Хотят пшеничку в колхозы по реке завезти, — сказал Федор. — По дорогам-то сейчас не пролезть. Ну, а ты, что? — обратился он к Евдокиму.

— Согласился, — ответил Канунников, снова затягиваясь самосадом.

Федор высоко поднял брови, смерил Канунникова долгим пристальным взглядом и произнес, словно размышляя вслух:

— Обстановку на реке в один день не поставишь. Пароходы по ней пойдут не раньше середины июня.

— Обещают пустить не сегодня — завтра, — перебил его Евдоким.

— Торопятся, — покачал головой Гошка и осторожно добавил: — Про нас ничего не спрашивал?

— Откуда им знать, что вы здесь?

— А лодка? — Гошка в упор посмотрел на Евдокима.

— Сказал, что знакомый из Лугового охотиться приехал.

Евдоким выбросил недокуренную цигарку и пошел к дому. Федор с Гошкой двинулись за ним. Собака снова зарычала на них, но Евдоким голосом успокоил ее и она отошла в сторону, пропуская гостей.

В доме было тепло, из чугунка, стоявшего на плите, остро пахло кислыми щами. Наталья успела приготовить обед, пока Евдоким был на катере. Гошка повел носом и сел к столу. Федор сел рядом. Наталья поставила на стол чашку с солеными ельцами, хлеб, налила гостям щей.

— А ты чего не садишься? — спросил Гошка Евдокима.

— Провожу вас, пообедаю с Натальей, — сказал он и отошел к печке.

На комельке рядом с чугунком лежала тонко нащипанная лучина. Кивнув на нее, Евдоким заметил, обращаясь к Наталье:

— Больше лучиной коптить избу не будем. Не сегодня — завтра привезут керосин, станем жить, как нормальные люди, с лампой.

— Овсянников приезжал? — спросила Наталья и Евдоким увидел, как в ее глазах мелькнули радостные огоньки.

Ей хотелось спросить об этом сразу, едва Евдоким вошел в избу, но удержали непрошеные гости. Наталья решила, что их незачем посвящать в семейные дела. Теперь по ответу Евдокима поняла, что его приняли бакенщиком. Это в корне меняло их положение. Раз есть работа, значит будет кому и заступиться. От этой мысли она повеселела и, подойдя к Евдокиму, прижалась к нему плечом.

Пообедав, гости засобирались в дорогу. Евдоким вышел с ними на берег. Они молча пожали ему руку и, лишь когда выплыли на середину реки, стали о чем-то оживленно говорить между собой.


8
Наталье очень не понравилось, что Гошка с дружком скрылись, когда к дому подходил катер, а теперь так поспешно уехали. Ее поразило, как изменился Гнедых всего за каких-то два года. Постарел, обрюзг, кожа на лице посерела, покрылась мелкими морщинами. Наверное, стал много пить, подумала она. Даже сюда приехал с бутылкой.

Пил Гнедых и раньше. Но после перепоя всегда парился в бане, выгонял похмелье. Был он аккуратен, умел следить за собой. Девки говорили, что после бани он даже мазал лицо сметаной. За это они посмеивались над ним. Но Гошка не обижался. Он переводил такие разговоры в шутку и смеялся не меньше других. Веселый, всегда подтянутый парень нравился оленихинским девчатам. И вот теперь с ним случилась такая перемена. От прежнего лоска не осталось и следа. Нехорошими делами, видать, стал заниматься Гошка, подумала Наталья. Поэтому так убежденно сказала Евдокиму, что ночью на дороге стрелял в него Гнедых.

— Откуда ты знаешь? — подняв изломанную бровь, насторожился Евдоким.

— Не заметил разве, ни разу тебе в глаза не посмотрел, — сказала Наталья.

Евдоким не ответил. За событиями последних дней эта история стала уже забываться. Да и что могут сказать глаза человека? Иногда убийца имеет взгляд невинного младенца. И наоборот.

У человека с самым что ни на есть угрюмым, недружелюбным взглядом может оказаться чистая, добрая душа.

Утром Канунников решил измерить глубину Чалыша на самых опасных перекатах. Вырубил длинный шест, очистил его от коры, через каждую сажень сделал зарубки. Шест оказался тяжелым, но Евдоким и выбирал такой, который бы не относило течением. Положив его в лодку, он взялся за весла. Мутная весенняя вода торопливо катилась к Оби. От нее веяло холодом и Евдоким налег на весла.

Первый промер предстояло сделать на косе, где он летом ставил переметы. На самой стреже достать шестом дна не удалось. Подумалось, что в половодье мерить глубину — пустое занятие. Но на втором перекате, недалеко от берега, к июню обычно обнажался песчаный остров. Евдоким ткнул там шестом, глубина составляла ровно сажень. Он отметил про себя, что тут и надо поставить красный бакен. А пока воткнул на отмели таловую тычку и привязал к ее макушке пучок травы. Вторую такую же тычку установил на берегу. Посмотрел на свою работу и остался доволен: пароходу был указан проход по реке.

Самым опасным Евдоким считал перекат, расположенный чуть ниже протоки, в которой они со Спиридоном ставили фитиль. Это была граница его владений, установленная Овсянниковым. Дальше должны простираться владения другого бакенщика.

Летом в этом месте появлялось несколько песчаных островов. Река была глубокой только у самого берега, ширина фарватера составляла здесь всего саженей тридцать. Евдоким хорошо знал это место, поэтому поставил тычки и тут.

Когда он поплыл назад, со стороны далеких, различимых только в ясную погоду гор, потянуло холодным ветром. По реке побежала рябь, волны застучали о борта лодки. Канунникову подумалось, что может пойти снег. Весна была капризной и неустойчивой. Вчера стоял теплый, почти летний день, а сейчас погода стала словно в предзимье. Солнце исчезло, по небу поползли низкие серые тучи. Евдоким налег на весла. Тихо заскрипели уключины, сильнее застучала о борт лодки вода. И ему впервые подумалось о том, что теперь придется бывать на реке в любую погоду.

Добравшись до дому, он вытащил лодку подальше на песок, чтобы ее не хлестало волнами. Взвалил на плечо весла и направился к избе. Наталья меняла сыну пеленку. Когда Евдоким вошел в избу, она слегка повернула голову, скосила на него глаза.

— Студено, — сказал он и зябко поежился.

— Теперь у тебя такая доля, — произнесла она и, взяв сына на руки, села на кровать.

Евдоким увидел, как она расстегнула кофту, высвободила тугую грудь и подставила сосок к губам сына. Тот жадно поймал его и, сопя и смешно причмокивая, уставился на мать круглыми серыми глазами. Евдоким постоял у порога, глядя на Наталью, на блаженно сопящего сына и сказал:

— Я тоже хочу есть.

— Рыба в печи, доставай, — ответила Наталья.

Евдоким вдруг вспомнил, как она пела, когда он возвращался с заморного озера, где сачком черпал рыбу. Что-то новое стало появляться в ней. Он внимательно, словно заново открывая для себя, посмотрел на жену. В больших синих глазах Натальи светилась теплота. Русые волосы выбились из-под косынки на высокий чистый лоб. Весь ее вид, такой простой и домашний, располагал к доброте, спокойствию, уюту. Он опустил глаза и пошел к печке доставать еду.

После обеда Евдоким решил навести порядок в стайке у коровы. Стайка была временной, сплетенной из прутьев, наскоро обмазанных изнутри глиной. Корову Евдоким привел с собой из Оленихи. Сейчас она стояла в полусумраке стайки, жевала жвачку. Корова должна была отелиться в середине мая и уже почти не давала молока. Евдоким вывел ее наружу, погладил по крутому вздувшемуся боку, хлопнул по холке.

Ему доставляло удовольствие возиться во дворе, задавать корове сено, даже убирать навоз. Кроме коровы он завел бы и поросенка, но его нечем было кормить. Скудного урожая картошки могло самому не хватить до осени. С пшеницей было еще хуже. Так что мечту о поросенке пришлось оставить. Но больше всего он хотел завести овечек. От них и овчина на тулуп, и шерсть на носки и валенки. Однако купить их было негде.

Почистив стайку, Евдоким долго стоял у дома, смотрел на раскинувшиеся луга. Желтая прошлогодняя трава шелестела от ветра, покачивались голые верхушки ветел. Вода во многих местах уже вышла на пойму, затопив низины. Но пройдет немного времени, река войдет в берега и луга покроются буйной зеленью, а воздух наполнится щебетом птиц. Он окинул взглядом бескрайнее пространство и подумал о том, что будь его воля, он развел бы здесь стада скота. Построил маслозавод, бойню. На таких дармовых кормах можно размахнуться. Но он понимал, что воли ему на это не дадут. Теперь настали другие времена.

А ведь что, собственно, тут особенного? Если у человека лежит душа к скотине, пусть разводит ее, сколько хочет. Все равно трава пропадает даром. Такое богатство каждую осень идет под снег, и никому до этого нету дела. Колхозам эту землю не поднять, им сейчас не до нее. Они, что ни день, горят, как сухие копны. А может их кто-то специально поджигает?

Канунников подумал об этом без особой жалости. Он до сих пор не мог представить себя в колхозе. В его голове не умещалось, как могут жить одной семьей работящий, болеющий за землю человек и бездельник. По его понятию выходило, что работящие будут обрабатывать и кормить тунеядцев. А раз так, то и они в конце концов потеряют интерес к труду., перестанут заботиться о земле. Начнут пустеть тогда деревни, зарастать чертополохом непаханые поля, голод прокатится по стране. Евдоким еще раз окинул взглядом луга, тяжело вздохнул, завел корову в стайку и пошел в избу.

Наталья тем временем накормила сына и теперь стирала пеленки. Прядь светлых волос, выбившаяся из-под косынки, свесилась вниз, и, когда Наталья наклонялась, волосы почти касались воды. Увидев мужа, Наталья выпрямилась, вытерла о передник руки, заправила волосы под косынку.

— Воды не хватило, — кивнув на ведро, сказала она.

Евдоким молча взял деревянное ведро и пошел к реке. Ветер разогнал большую волну, брызги залетали в корму лодки. Евдоким залез в нее, зачерпнул ведром воду. Поставил его на песок, подтянул лодку повыше, чтобы не заливало.

Когда он вошел в избу, Наталья попросила его вынести грязную воду из корыта.

— У баб без работы не засидишься, — беззлобно произнес он и, выплеснув воду прямо с крыльца, вернулся в дом. Снял полушубок и, повесив его на гвоздь, заметил:

— На улице падера поднимается.

— Апрель еще, — ответила Наталья. — Снег иногда и в мае бывает.

Евдоким посмотрел в окно и весь подался вперед. Из-за поворота Чалыша показалась лодка. Она шла со стороны Лугового.

— Кого это к нам еще несет? — с удивлением произнес он, поднявшись со скамьи.

Наталья тоже подошла к окну.

После Гошкиного посещения приезд людей стал пугать Канунникова. Каждый из них привозил сюда свои проблемы и, волей-неволей, старался втянуть его в чужие дела. Ничего хорошего ждать от этого было нельзя. Теперь, когда судьба его определилась и он стал бакенщиком, ему хватало и собственных забот. Но так уж случилось, что его дом оказался на перекрестке всех здешних дорог. Кто бы ни ехал по реке, обязательно завернет к его дому.

Канунников теперь уже ясно различал в лодке двух человек. Один греб, другой сидел на корме. Лодка не была Гошкиной. Та высоко сидела над водой, задирала нос кверху. Эта же, наоборот, казалась тяжеловесной и неуклюжей. Когда лодка подплыла ближе, в сидевшем на корме человеке Евдоким узнал Спиридона. Определил его по шапке, у которой тот всегда заворачивал уши кверху и не завязывал их. При ходьбе они покачивались, как маленькие крылышки. Спутника Спиридона Канунников не знал.

Лодка причалила к берегу. Наталья, которая тоже не отрывала взгляд от окна, сказала:

— Встретил бы, гости ведь.

— Ну и встречай, — раздраженно буркнул Евдоким. Приезд гостей явно не обрадовал его.

— Я пойду за растопкой, — сказала Наталья.

Евдоким промолчал. Его насторожил спутник Спиридона. Сразу почему-то подумалось, что он приехал сюда для специального разговора.

Между тем, Спиридон со спутником уже поднялись на берег. Они о чем-то переговаривались, наклонившись друг к другу. На плече у Шишкина висело ружье. Его спутник нес в правой руке клеенчатый портфель, левой энергично жестикулировал. Был он молод, но, судя по портфелю, уже начальник. Причем не меньше, чем из Усть-Чалыша. А может даже из города. Во всяком случае, ни один человек с портфелем до сих пор здесь не появлялся.

Евдоким поднялся с лавки. Дверь со скрипом открылась и на пороге появился Спиридон.

— Привет хозяину, — весело произнес он и протянул для приветствия руку.

Евдоким молча пожал его ладонь. Спутник Спиридона тоже протянул руку и коротко бросил:

— Крутых.

— Евдоким Канунников, — назвался Евдоким.

Шишкин снял с плеча ружье, поставил его в угол у печки. Крутых оглянулся по сторонам, ища место для портфеля и, не найдя его, сел на лавку, поставив портфель около ноги. Канунников ждал, когда гости начнут разговор, но те молчали. Наступила неловкая пауза. В это время вошла Наталья с лучиной в руках. Не обращая внимания на гостей, она начала растапливать печку. Крутых поднялся. Евдоким удивленно посмотрел на него, но тот, улыбнувшись, заметил:

— Забыл кое-что в лодке. Пойду, возьму.

Он взял портфель и вышел. Евдокиму показалось, что портфель и этот человек составляют одно целое, потому что Крутых ни на мгновение не расставался с ним.

— Откуда он? — кивнув головой на дверь, спросил Канунников.

— Из ГПУ, чекист, — ответил Спиридон.

— Кого же он разыскивает? — задумчиво произнес Евдоким и почувствовал, как у него противно заныло под ложечкой.

Встреча с чекистом не предвещала ничего хорошего. Они просто так не приезжают. А если уж приехал, значит до чего-то докапывается. И хотя никакой вины Евдоким за собой не чувствовал, ему стало не по себе.

— Кто его знает? — заметил Спиридон, доставая кисет. — Они ведь с нами не шибко разговаривают.

Евдоким снова посмотрел в окно. Крутых шел к лодке, все время глядя себе под ноги. В одном месте он быстро нагнулся, что-то подобрал с земли, положил в портфель. Покрутил головой, разглядывая землю вокруг себя, выпрямился и быстро зашагал к берегу.

Евдокиму стало совсем нехорошо. Он начал гадать о том, что могло заинтересовать чекиста, но ничего не мог придумать. Он сам тысячу раз ходил по этой дорожке и был уверен, что никаких предметов, привлекающих внимание, там не было. Может, оставил после себя заметку Гошка, а Евдоким ее просмотрел? Впутываться в историю из-за бывшего односельчанина ему не хотелось. Но и рассказать о Гошке тоже нельзя. Спросят, почему скрыл это от Овсянникова.

— Два дня в Луговом жил, — кивая головой на окно, нарушил молчание Спиридон. — Его у нас все боятся. Он уже многих посадил. Когда узнал, что я к тебе собрался, напросился ехать.

— Мне от него скрывать нечего, — сказал Евдоким, поворачиваясь к окну спиной.

Заскрипела дверь и в избу вошел чекист. Постоял у порога, словно привыкал к сумраку избы, потом направился к столу. Сел на лавку, портфель снова поставил у ноги.

— Как звать-то тебя? — обратился к нему Евдоким.

— Можешь звать товарищ Крутых, — сказал чекист, поворачиваясь к Канунникову. — Я привык к официальностям. На службе по имени не называют. Все по должности да по фамилии.

— Фамилия у тебя строгая, — произнес Евдоким, передергивая плечами. — А так шибко молод еще. Преступлениев много разоблачил?

— Я не разоблачаю. Я раскрываю. Такова работа. — Он вытянул ноги, задвинув портфель под лавку. — Холодно. Ветер насквозь пронизывает.

— Может, есть будете? — спросила Наталья. — Мы уже пообедали, а вы с дороги.

— Есть не хочу, — ответил чекист. — А вот чаю бы выпил.

Наталья поставила на стол кружки, налила чаю, заваренного листом смородины и сушеной малиной. Спиридон придвинулся к столу. Крутых открыл портфель, достал небольшой кусок сахару. Ножом расколол его пополам. Одну часть положил в свою кружку, другую отдал Спиридону. Наталья с удивлением смотрела на его действия и невольно глотала слюну. Она уже и не помнила, когда пила чай с сахаром последний раз. Несколько секунд чекист сидел в раздумье, потом достал из портфеля кусок сахара побольше, положил на стол.

— Это тебе, — сказал он, повернувшись к Наталье. — Больше за постой платить нечем. Сухим пайком взял, а съесть не успел.

— Ишь ты, вам даже сахар дают, — удивилась Наталья.

— Чтобы не так горько умирать было, — ответил Крутых и нельзя было понять, шутит он или говорит правду.

— Рано о смерти заботишься, — произнес Евдоким. — Прежде ведь сам человек пятьдесят на тот свет отправить должен. Иначе, что ты за работник.

Крутых смерил его взглядом, задержавшись на широких, обветренных руках Евдокима, неторопливо отхлебнул чаю.

— Если бы мы не отражали наступление контрреволюции, — сказал он тихо, но очень твердо, — советской власти уже не было бы.

Слово «контрреволюция» он произнес с такой ярой ненавистью, что Евдоким невольно заерзал на скамейке: этот не только, не дрогнув, поставит кого-нибудь к стенке, но и сам бросится на дуло. А на вид совсем мальчик, еще раз отметил про себя Евдоким и полез в карман за кисетом.

Крутых работал в ОГПУ три года. В органы, как называли эту организацию в народе, он пришел из окружного комитета комсомола. Попал на руководящую комсомольскую работу в шестнадцать лет и поначалу очень гордился этим. Страна строила новую жизнь и Крутых принимал в этом непосредственное участие. Он открывал избы-читальни, организовывал комсомольские субботники по ремонту деревенских школ, выступал на митингах, где обличал попов в одурманивании народа религией, хотя сам не имел о ней ни малейшего представления. Он был убежден — всеобщий коммунизм близко, всего на расстоянии вытянутой руки. Стоит лишь приложить одно, последнее усилие — и вся страна окажется там. Однако сделать это не дают враги советской власти, облепившие ее, словно пиявки, со всех сторон.

Первыми среди них, по его мнению, были попы. Вот почему Крутых так обрадовался, когда началась кампания по ликвидации церквей. Он организовал группу комсомольцев, которые снимали кресты с церковных куполов и сжигали на кострах иконы церковных иконостасов.

Но особенно развернулся Крутых на заготовках хлеба. Он создал настоящую организацию, выявлявшую спрятанный крестьянами хлеб. Во всех деревнях у него были свои люди, тайно снабжавшие его сведениями. И когда в чей-то дом приходил уполномоченный по хлебозаготовкам, которого, как правило, сопровождал сотрудник ГПУ, он точно знал, где укрыт хлеб и сколько его там находится.

Очень часто в таких операциях участвовал и Крутых. Его сообразительность, старание и личную храбрость заметили не только в уезде и вскоре пригласили на работу в ГПУ. Придя туда, он сразу понял: все, что он делал до сих пор, было только подготовкой к настоящей работе. Именно здесь он воочию увидел ту самую контрреволюцию, которая мешала стране сделать единственный и последний шаг, чтобы оказаться в коммунизме.

Он до сих пор помнил каждую деталь первого допроса, который ему доверили. И хотя дело было совершенно ясным, Крутых сильно волновался. Допрашивать пришлось кулака Сивкова, скрывавшего хлеб от сдачи. Это был опрятный мужик с аккуратно остриженной бородкой, одетый в чистую сатиновую косоворотку. От его сапог так несло дегтем, что у Крутых щипало в носу.

— Почему ты не сдал хлеб государству? — стараясь придать голосу как можно большую строгость, спросил Крутых.

— Потому, что не выгодно, — с обескураживающей откровенностью ответил Сивков.

— Как это не выгодно? Государству выгодно, а тебе, значит, нет? — отпарировал Крутых.

— Если буду сдавать хлеб по той цене, что установила власть, детишек по миру пошлю.

— А то, что городу есть нечего, армию кормить нечем, тебя не касается? — выкладывал, как ему казалось, совершенно неопровержимые доводы Крутых.

Но Сивков оказался невероятно упрямым. Никакие патриотические доводы на него не действовали, он признавал лишь деньги. Как он считал, на проданный хлеб он должен был одеть и обуть семью, приобрести сельхозинвентарь да еще оставить кое-что про запас, на случай неурожая. А поскольку цену на него установили неоправданно низкую, он и решил подождать до лучших времен. Ведь хлеб Сивков не украл, он его вырастил своими руками, поэтому считал, что должен иметь право распоряжаться результатами своего труда.

— Такие, как ты, распоряжались до семнадцатого года, — ледяным тоном отрезал Крутых. — Ваше время кончилось. Получишь, сколько положено, по сто седьмой статье, а хлеб твой заберем бесплатно. Именем диктатуры пролетариата. Теперь всем распоряжается она. Оставить город и армию без хлеба тебе никто не позволит.

Сивков промолчал, но когда его повели в камеру, у порога обернулся и бросил:

— Кто же кормить тебя будет, если всех пересадить собираешься? Земля сама по себе лепешки не родит.

У Сивкова конфисковали десять тысяч пудов хлеба.

— Рабочим целого завода на год хватит, а он пытался его спрятать, — возмущался Крутых.

Коллективизация всколыхнула всю сибирскую деревню.

В партийных органах, в ГПУ подчеркивали: на ней проверяется отношение крестьян к советской власти. Те, кто не хочет идти в колхоз — ее враги. Раньше их не было видно, а теперь им некуда спрятаться. Коллективизация сразу же показала, кто чего стоит, она заставила вредителей выйти из укрытий. Не зря же в стране в одночасье случилось несколько громких процессов.

Крутых безжалостно относился как к кулакам, так и к подкулачникам. Он был убежден — все они лишь ждут момента, чтобы выступить против советской власти. Глядя на Евдокима, Крутых вспомнил совещание в своем отделе, где как раз шел разговор о подкулачниках. Один из сотрудников спросил, кого относить к этим людям. Начальник отдела Головенко ответил на это однозначно — тех, кто сочувствует кулакам.

Приехав в Луговое расследовать причину пожара, Крутых удивился, когда узнал, что в двенадцати верстах от деревни живет единоличник. Он расценил это, как политическую ошибку председателя колхоза Зиновьева.

— Как же ты мог допустить такое? — спросил Крутых. — Неужели не понимаешь, что, оставив единоличника, ты дал колхозникам возможность сравнивать их жизнь с жизнью этого самого Канунникова? Ведь у него на столе, наверное, побогаче, чем у них.

Аргументы Крутых удивили Зиновьева. Если частник живет лучше колхозника, зачем ему тогда идти в колхоз? Да и нужны ли в таком случае колхозы? Но они нужны, считал Зиновьев, потому что именно колхоз может обеспечить крестьянину лучшую жизнь. Выходит, Крутых в это не верил. Но говорить об этом вслух Зиновьев не стал. Он лишь заметил:

— Именно для сравнения я его и оставил. Если кто-то из колхозников скажет, что жить единоличником лучше, значит мы что-то делаем не так. Надо искать ошибку и исправлять ее. Я думаю, такие единоличники, как Канунников, нам сейчас даже полезны.

— А я думаю совсем по-другому, — отрезал Крутых. — Дом Канунникова может оказаться гнездом целой банды.

На этом разговор чекиста с председателем закончился. Узнав, что Шишкин собирается к Канунникову на охоту, Крутых отправился с ним. Ему хотелось прощупать этого единоличника, узнать, с кем он поддерживает отношения, кто приезжает к нему и по каким делам. И вот теперь он сидел в Евдокимовой избе и наслаждался теплом, идущим от печки. Его лицо выражало отрешенность, но мозг непрерывно работал. От его глаз не ускользнула ни одна деталь — ни взгляды, которыми обменивались Евдоким и Наталья, ни слова, случайно роняемые Спиридоном. Для Крутых все было важно. Он сидел и размышлял о том, какое отношение к пожару мог иметь Канунников. Его мысли прервал Шишкин.

— За окном-то чо делается, — произнес он, показывая рукой на берег.

Крутых привстал и посмотрел в окно. Над Чалышом летел снег. Косые белые полосы секли пространство, отодвигая противоположный берег реки и смазывая очертания деревьев. Вскоре они совсем исчезли за белой пеленой. Но на земле снега не было. Жадно ловя каждый лучик солнца, она уже успела прогреться и снежинки, едва прикоснувшись к ней, таяли. Желтая прошлогодняя трава намокла, посерела.

Крутых отвернулся от окна и снова сел. Мужчины молчали и это молчание казалось естественным, потому что у каждого из них были свои мысли и никто не хотел делиться ими. Молчание угнетало лишь Наталью. Приезд чекиста не давал ей покоя, ее разбирало женское любопытство. Наконец, она не выдержала и спросила, обратившись к Крутых:

— Надолго сюда?

— Шишкин домой поедет и я с ним, — ответил чекист и зевнул.

Ответ не удовлетворил Наталью, но задавать дальнейшие вопросы она не стала. Собрала со стола кружки, накрыла полотенцем хлеб.

— Давно здесь живете? — вдруг неожиданно спросил, казалось, уже начавший дремать Крутых.

— Да уж почти год, — ответил за жену Евдоким. Ему не понравилось, что тот преднамеренно разговаривает только с ней.

— А сюда откуда приехали? — снова спросил Крутых и уставился взглядом на свои сапоги.

Канунников не знал, подозревают его в чем-нибудь или просто хотят прощупать, чем живет, но прекрасно понимал, что от него не отстанут, пока не удовлетворят любопытство.

— Из Оленихи, — ответил Евдоким. — Слышал такую деревню?

— Чем же она тебе не понравилась? — спросил Крутых, повертев носком сапога, от которого все так же не отрывал взгляда.

— Названием, — съязвил начавший раздражаться Евдоким.

— По людям не скучаешь? — Крутых поднял голову и посмотрел на Канунникова.

— Пока нет, все некогда как-то.

Разговор начал походить на допрос и Наталья, стоявшая около печки, насторожилась.

— До Омутянки напрямую далеко? — спросил Крутых.

— Верст десять, однако, будет, — вставил слово молчавший до этого Спиридон.

Крутых резко обернулся к нему, заставляя умолкнуть на полуслове, и снова обратился к Канунникову.

— А ты как думаешь?

— Кто его знает, я летом там не был, — ответил Евдоким.

Крутых перевел взгляд на Наталью и она опустила глаза, стала перебирать пальцами край передника. Воспользовавшись паузой, снова заговорил Спиридон.

— Я к тебе на охоту приехал, — сказал он, обращаясь к Евдокиму. — Места здесь богатые.

Канунников догадался: Спиридон дает понять, что не имеет к чекисту никакого отношения. Дескать, приехали вместе, но каждый по своему делу. Снова наступила неловкая пауза. Прервал ее Крутых.

— Гости у вас давно были? — спросил он Евдокима.

Тот даже вздрогнул. Он почему-то ждал этого вопроса, но оказался не готов к нему. Крутых неспрашивал, были ли здесь другие люди. Он в этом не сомневался. Его интересовало, когда они приезжали сюда.

— Позавчерась, — ответил Евдоким. — Катер из пароходства приходил.

— Что они здесь делали?

— Указания давали. Я ведь бакенщиком устраиваюсь.

Крутых настороженно поднял брови. Он, конечно, знал, что на Чалыше открывают судоходство. Но вот о том, что Евдокиму дают в нем должность, слышал впервые. Однако, не это сейчас занимало его, хотя новость сама по себе была интересной. Зацепившись за какую-то ниточку, он хотел прояснить для себя некоторые детали.

— Кто на катере приезжал? — снова спросил Крутых.

— Овсянников.

— Он курит или нет, не заметил?

Евдоким удивился этому вопросу. По правде говоря, он и ответить на него не мог. Овсянников не просил махорки, но курит он или нет, этого Канунников не знал. Поэтому в ответ на вопрос чекиста только пожал плечами.

— На берег Овсянников выходил? — снова спросил Крутых.

Овсянников на берег не сходил, он это хорошо помнил. Значит, какой-то след оставил Гошка. И зачем он только появился на Чалыше? Теперь вот снова приходится изворачиваться, врать. У Канунникова опять нехорошо засосало под ложечкой.

— Да разве я помню, сходил, наверно, — простодушно ответил Евдоким. — Ведь он сюда приезжал по делу.

— А куда катер пошел?

— Вниз по Чалышу.

— Значит, вернется дня через три, — произнес Крутых и добавил: — Но это, может, и к лучшему. А кроме Овсянникова никто не приезжал?

— Кому же здесь быть? — наигранно удивился Евдоким.

— Это тебе лучше знать.

От последних слов Наталью даже передернуло. Все это время она прислушивалась к разговору, который ей не нравился, как и сам приезд чекиста. А тут еще этот вопрос. Ее вдруг взяла злость.

— Чего прицепился к мужику, как банный лист? — искренне возмутилась она. — В нашем доме преступников нету.

— Я о них и не говорил, — отрезал Крутых.

— Знаю я тебя, — решительно пошла в наступление Наталья. — Вот его недавно чуть не убили, так ты об этом не спрашиваешь. А про Овсянникова тебе надо все рассказать. Да мало ли кто у нас был? Тебе-то какое дело?

Неожиданная смелость жены удивила Евдокима. Щеки Натальи побледнели, глаза наполнились гневом. Она не понимала, зачем нужно задавать обходные вопросы, когда можно спросить напрямик. Если подозреваешь человека в чем-то, скажи ему об этом.

Но у Крутых голова работала по-своему. Он был на редкость наблюдательным человеком. Выйдя на берег, он заметил на земле свежий папиросный окурок, который мог принадлежать только приезжему человеку. Ни Евдоким, ни Спиридон папирос не курили. Привыкший не пренебрегать даже самыми незначительными уликами, Крутых решил выяснить историю окурка. Но это почему-то не понравилось хозяйке дома. Зато в пылу гнева она упомянула о любопытном с его точки зрения факте — нападении на Евдокима. Поэтому он тут же спросил кто, когда и где напал на Канунникова. Евдокиму пришлось рассказать о возвращении из Усть-Чалыша.

— Он после ранения ко мне заехал, — сказал Спиридон. — Весь в кровище. Бабы его обмыли да перевязали. Шапку по дороге потерял.

— Чего же ты в милицию не заявил? — спросил Евдокима Крутых.

— Нужон я милиции, как собаке пятая нога. Ведь я — единоличник.

— Это ты зря, — ответил чекист и внимательно посмотрел на Канунникова.

Ему подумалось, что если бы тот вовремя заявил о случившемся, преступники могли быть задержаны. Но даже если бы их и не поймали, следствие могло иметь дополнительные улики. Не исключено, что это могли быть те же самые люди, которые подожгли амбар. Но время ушло и все улики пропали. Сейчас в логу, где бандиты встретили Евдокима, стоит вода. Крутых снова ушел в себя и задумался. Евдоким же вообще не имел желания вспоминать о той страшной ночи.

Из серых тучек, затянувших небо, продолжал сыпать снег. За его пеленой противоположный берег Чалыша исчез совсем.

— Вот тебе и поохотились, — поглядев в окно, произнес Спиридон. — Того и гляди, еще отзимок стукнет.

— В падеру вся утка по тихим местам сидит, — ответил Евдоким. — Там ее легче брать.

Но мерзнуть у стылой весенней воды Спиридону не хотелось и он стал вспоминать весны, похожие на нынешнюю. По его наблюдениям охота в такую погоду всегда была неудачной. Но у Евдокима было другое мнение.

— Завтра солнце выглянет, — сказал он, — и обсушит все в один момент. Еще загорать будешь.

Он достал гильзы, разложил их на столе и стал снаряжать патроны. Крутых сначала безучастно смотрел на это занятие, затем начал помогать Евдокиму. Он ловко вышибал пистоны из стреляных гильз, умело запыживал патроны. Канунников заметил, что возня с боеприпасами доставляет ему удовольствие.

Но чем бы ни занимался Крутых, главным для него была его работа. Запыжив три патрона, он как бы невзначай снова начал расспрашивать Евдокима.

— С порохом-то трудно? — словно между делом обронил он.

— Еще как, — сопя, ответил Евдоким, которому никак не удавалось загнать в патрон толстый пыж.

— А где берешь?

— Жгу остатки от старорежимного времени.

— А у добрых людей разжиться разве нельзя?

— Окромя меня, доброго человека во всей округе не сыскать, — не скрывая ехидства, заметил Евдоким. Поднял голову на Спиридона и добавил: — Разве вот он еще.

— Это почему же? — удивился Крутых.

— Привечаю всех, кто сюда приезжает. Тебя вот тоже приветил. А коснись самого, приткнуться некуда.

— Ты, я вижу, человек веселый, — сощурив глаза, посмотрел на Евдокима Крутых.

Евдоким выдержал его взгляд. Он видел на своем веку много разных людей и научился распознавать их, как бы они не маскировались. Безобидные на первый взгляд слова чекиста окончательно убедили его в том, что тот уцепился за какую-то ниточку и теперь, держась за нее, пытается выйти на главную цель. Он понял, что ниточка эта пролегает через его дом. Иначе не оказалось бы здесь этого чекиста. К тому же весьма дотошного, отметил про себя Канунников.

Снег за окном шел густо и земля, не успевая впитывать его, постепенно становилась белой. Дул северный ветер, задирая на поверхности разлившейся воды высокую волну. В такую погоду огромные табуны уток собираются на небольших озерах, защищенных от ветра тальниками. За излучиной Чалыша, чуть ниже переката, находилось одно из таких озер. Оно было мелководным, к осени зарастало густой травой. На нем постоянно кормилась птица.

В большую воду озеро соединялось с Чалышом узкой проточкой. Евдоким хорошо знал это место и хотел утром отправиться туда.

По правде говоря, ни в дичи, ни в рыбе нужды у него не было. Да и мокнуть на холодном ветру не доставляло удовольствия. Но его начало угнетать присутствие Крутых. Пристальное наблюдение, к которому он никак не мог привыкнуть, выводило из себя.

Крутых не был назойлив, но его интересовало все. Он бросил долгий внимательный взгляд даже на пеленку, в которую Наталья заворачивала сына. Несколько раз чекист как бы невзначай зацепил ногой корыто с золой, стоявшее у печки. Зола немного просыпалась на пол. Он тут же бросился сгребать ее снова в корыто. Крутых явно что-то искал, и это не мог не заметить наблюдательный Евдоким. Слежка раздражала его, действовала на нервы. Вот почему он решил утром уехать на охоту. Но оставлять чекиста в доме один на один с Натальей не хотелось. Надо было каким-то образом уехать одному, без Шишкина. А там пусть думают, что хотят. И он решил утром не будить Спиридона.

Люди, живущие на природе, встают рано. Евдоким проснулся до зари и вышел на улицу помочиться. Ветер стих. На земле, словно марля, тонкой белой корочкой лежал снег. Широкие лывы подернулись ледком. По темному небу ползли мрачные черные тучи. В такую погоду утка старается летать низко и охота могла быть хорошей. От этой мысли у Евдокима немного повеселело на душе. Но когда он потихоньку, чтобы не будить гостей, вернулся в избу, Спиридон уже сидел на лавке и наворачивал на ногу портянку.

— Тебя-то какая лихоманка подняла? — спросил Евдоким.

— Да ведь пора уже, — откликнулся Шишкин. — Самое время стрелять.

— Кого стрелять? — не понял Евдоким.

— Утей, кого же еще.

С полатей свесил голову Крутых, спросил веселым голосом:

— На охоту? — И, не дожидаясь ответа, признался: — А я не охотник. Не понимаю этого и не люблю.

Канунников промолчал. Он понял, что ехать придется со Спиридоном. Наталья, тоже вставшая с постели, наскоро собрала на стол. Охотники поели, еще раз проверили котомки с боеприпасами и отправились к реке.

Сложив вещи в лодку, Евдоким усадил Спиридона на корму, а сам сел за весла. Греб он резкими взмахами, лодка легко двигалась вперед. К озеру они подъехали, когда небо еще только начинало сереть. Из-за кустов доносилось негромкое покрякивание уток, переговаривающихся между собой. Еще не видя птиц, Евдоким понял, что охота будет недолгой. Непуганая птица летит прямо на ствол ружья, а боеприпасов в его котомке лежало не так уж много.

Охота действительно была короткой. Евдоким и Спиридон в течение двух часов расстреляли все свои патроны и убили почти полсотни уток. Они сложили их в лодку и присели на борт перекурить. Канунников, не произнесший до этого ни одного слова, спросил:

— Мальчонка этот с наганом где к тебе пристроился?

— В Луговом, — ответил Спиридон.

— А пошто он ко мне надумал ехать?

— Кто его знает? Говорят, поджигателев ищет, тех, кто хлеб спалил, — произнес Спиридон с явным безразличием.

— А я тут при чем? — удивился Евдоким. — Я ведь и в Луговом-то впервые появился после того, как амбар сожгли.

— Не при чем, конечно. Но у сыскных мозги по-своему повернуты.

Евдоким вставил весла в уключины и сел в лодку. Шишкин оттолкнул ее от берега. По истоку выплыли в Чалыш. Немного ниже истока находилась еще одна узкая проточка, а за ней самый большой чалышский перекат. Позавчера Канунников поставил здесь две вешки, которые показывали судам, как обойти мель. Он особенно тщательно промерил здесь глубину. Перекат имел особенность: течение било у правого берега, на середине реки находилась мель.

К левому берегу от нее отходили две песчаные косы. Пароход, гоня перед собой волну, мог проскочить одну из них. Но вторая коса была больше первой, и, уткнувшись в нее, судно обязательно должно было попасть в ловушку. Евдоким не знал всех тонкостей лоцманского дела, однако инстинктивно чувствовал особую опасность этого места для парохода. Он посмотрел на тычки и заметил, что вода немного убыла. Подумал: завтра надо съездить сюда и переставить их ближе к берегу. А то, не дай Бог, недолго до беды.

Грести против течения на осевшей под тяжестью лодки было нелегко. Не доезжая до излучины, у которой находился второй перекат, на весла пересел Спиридон.

— Ну и наворочали мы с тобой утей, — радостно заметил он, перешагивая с кормы через птицу. — Теперь всю посевную буду с мясом.

Евдоким понимал напарника. Весной в деревне с мясом обычно трудно, никакой крестьянин в это время скотину бить не будет. И он радовался за Спиридона, однако сейчас его занимали другие мысли. Ему бы ходить по полю, вымерять его шагами, как это делал каждую весну, еще раз прикидывая, в каком месте и какое зерно предстоит бросить, а он вместо этого сидит в лодке и смотрит на дикий берег, ставший его судьбой. Ах, поле, поле, зачем же меня отлучили от тебя, в который уже раз подумал Евдоким. За какие грехи вся жизнь в один миг перевернулась вверх тормашкой. Вот предложили стать бакенщиком, и с радостью согласился. А если бы отверг предложение, что тогда? Пришлось бы складывать пожитки и ехать на новое место. Но кто покажет такую землю, где можно жить в стороне от всех? Или, может, пуститься в бега, как Гошка Гнедых со своим дружком Федором?

При воспоминании о Гошке перед глазами Евдокима сразу же возникло лицо чекиста, сидящего сейчас в теплой избе вместе с Натальей. Интересно, о чем он расспрашивает ее?

Евдоким перевел взгляд на Спиридона. Тот греб, раскачиваясь на сиденье, и река, обнимая лодку, с ласковым журчанием пропускала ее вперед. Спиридон нравился ему за спокойный и веселый нрав, желание помочь человеку в беде. Шишкин не философствовал. Он всегда работал, не покладая рук, и в этом была его высшая житейская мудрость. А, может, так и надо, подумал Евдоким. Вступить в колхоз — и все встанет на свои места. Но внутри него тут же что-то восстало, воспротивилось даже самой мысли об этом. Он признавал только тот труд, который доставлял удовольствие и сохранял независимость.

Крутых ждал охотников на берегу. У его ног сидела собака Евдокима. Канунников удивился тому, как быстро чекист подружился с ней. Ведь еще вчера она бросалась на него со злобным лаем. Крутых подошел к причалившей лодке и, увидев добычу, искренне удивился.

— При такой охоте ни пахать, ни сеять не надо, — развел в сторону руки чекист. Но тут же добавил: — В нашей стране животный мир — собственность государства.

Евдоким не обратил внимания на его слова. Охотники, сопя, втащили лодку на берег и пошли к избе. Чекист молча последовал за ними. Дом дышал жаром. Наталья только что посадила в печь хлеб и теперь прибирала со стола муку. С хлебом было трудно. Наталья пекла его из несеяной муки, и Крутых обратил внимание на то, как тщательно сметает она со стола каждую белую пылинку.

На кровати в одной распашонке лежал мальчик, смотрел на вошедших круглыми немигающими глазами. Спиридон улыбнулся ему и тот замахал ручонками, заскал ножками. Губы Евдокима дрогнули, на лице разгладились морщины. Сын стал осознавать окружающий мир, и отец все больше привязывался к нему.

Наталья удивилась столь раннему возвращению мужа, она ждала его к ночи.

— Порох сожгли, вот и вернулись, — пояснил он.

— Обед еще не готов, придется ждать, — заметила Наталья. Она вытерла стол влажной тряпкой и направилась к печке посмотреть хлеб.

Однако Спиридон засобирался домой. На улице становилось все теплее и он боялся испортить охотничьи трофеи. Да и время было горячее — в колхозе шла подготовка к пахоте и севу.

Крутых не стал возражать против отъезда. Он хотел еще раз по своим делам заглянуть в Луговое, повстречаться кое с кем из тамошних мужиков. Поглаживая ладонью клеенчатый портфель, он внимательно осматривал избу, словно хотел что-то прочесть на ее стенах. Он и так узнал здесь немало интересного. Эта поездка оказалась для него очень важной.

Евдоким вышел проводить гостей. Он был искренне рад их отъезду, чужие люди утомляли его. У лодки Спиридон попытался разделить уток, но Канунников жестом остановил его. Взял себе несколько штук, остальных отдал Шишкину.

— Не ерепенься, — резко сказал он. — Посчитай, сколь ртов сидит у тебя по полатям. Я себе еще добуду.

Спиридон переложил уток в свою лодку, но зато отдал Канунникову порох. Пожимая на прощанье ладонь Евдокима, Крутых сказал:

— Не получилось у нас разговора. А жаль. Но мы еще встретимся. Будь здоров.

Последняя фраза прозвучала загадочно. Евдоким так и не понял — подозревают его в чем-либо или Крутых просто хотел еще что-то выяснить.

После отъезда гостей Канунников ощутил в душе пустоту. Ему показалось, что его со всех сторон обложили капканами и он в них обязательно попадет. И даже время назначено, когда это случится, только он его не знает. Чекисты так просто не приезжают. Он сел на лавку спиной к столу и уставился взглядом в дверь. Молчание нарушила Наталья.

— Приезжий без вас допрос мне устроил, — осторожно произнесла она.

Наталья ожидала удивить этим Евдокима, но он спокойно, даже равнодушно сказал:

— Знамо, за тем сюда и наведывался. О чем расспрашивал-то?

— Часто ли приезжают к нам люди, не останавливался ли кто недавно. Ищет кого-то, а кого не говорит.

— О Гошке не спрашивал?

— Нет. И я не говорила. Кто его знает, какими делами он занимается. Зачем нам в них впутываться?

Евдоким с одобрением посмотрел на жену. Рассудительной, изворотливой стала Наталья. Догадливой, не по-бабьи мудрой. Все у нее в меру. Лишнего не скажет. Зато если вставит слово, то вовремя. И промолчит именно в ту минуту, когда нужно.

— Не скучно тебе здесь? — спросил Евдоким. — Я иногда думаю, может нам в село податься?

— Привыкла уже, — ответила Наталья. — Когда тебя нет, с сыном разговариваю. А ты дома, вместе на лавке сидим, в окошко смотрим. Скука и проходит.

Евдоким усмехнулся. Вспомнил, как плакала она вначале. Хотя в Оленихе у нее никого не осталось. Отец с матерью померли, брата революция занесла в Воронежскую губернию, в родное село он не вернулся.

Евдоким никогда не задумывался — любил ли он свою жену. Но сейчас остро чувствовал, как дорога и необходима она ему. Жена была его опорой. Без Натальи ему не за что было бороться, нечего утверждать в жизни. Она занимала ровно половину его мира. Для сына там еще не находилось места, его существование только начинало входить в сознание Канунникова.

Он ласково глянул на жену, взял ее узкую руку в свою большую сухую ладонь и положил себе на плечо. Наталья посмотрела на него, вздохнула и тихо произнесла:

— А съездить в деревню хочется. Давно не видела, как люди живут.

— Съездим. В Луговое и в Усть-Чалыш. — Он ткнулся головой в ее плечо и тут же отстранился, испугавшись внешнего проявления ласки. По его понятию, ласка только расслабляет человека, а ему расслабляться в этой жизни было нельзя.

Солнце клонилось к закату. Розовые лучи его легли на излучину Чалыша и, отражаясь от воды, падали сквозь окошко в небеленую избу. Снег стаял еще утром, мокрую траву обдуло ветром. На речной берег снова вернулась весна.

— День завтра хороший будет, — сказал Евдоким, глядя в окно. И, тоже вздохнув, добавил: — Надо идти кормить корову.

Он убрал ладонь Натальи с плеча и вышел из избы. Ветер дул с противоположного берега Чалыша, нес тепло. Земля отогревалась. Через неделю уже начнут пахать, подумал Евдоким. И вспомнил свою прошлогоднюю неудачу, когда полая вода залила его пашню. А на гриве земля неплохая, отметил он про себя. Надо будет нынче разработать участок побольше.

…Утром Евдоким долго не мог проснуться. Наталья толкала его в бок до тех пор, пока он не оторвал голову от подушки и не начал испуганно озираться.

— Кажись, мотор на реке стучит, — негромко произнесла она.

Евдоким замер, но не услышал никакого стука. Он встал с постели, подошел к окну. Солнце заливало землю удивительным светом. Чалыш блестел, словно отсвечивал лаком.

Канунников вышел на крыльцо в одном исподнем белье. Утренний воздух был напоен пением птиц и какой-то особой свежестью. Весна взяла свое окончательно. За одну ночь распустились тальники, набухли почки у стоящей рядом с домом осины. Евдоким еще раз глянул на Чалыш и тут до него донеслось далекое тарахтение катера. Оно было таким отдаленным, что походило на чудящийся стук дятла в глухом лесу. Евдоким замер и прислушался, улавливая каждый звук. И окончательно убедился: это катер. Зайдя в избу, он беззлобно буркнул:

— Ну и слух же у тебя!

Наталья уже держала в руках ведро, она собиралась доить корову. Он пропустил жену в двери и пошел к лавке, где лежала его одежда. Надо было встречать гостей.

Катер причалил к берегу только через час. Евдоким, как заправский матрос, принял чалку, помог установить трап. Команда катера обрадовалась ему. Белобрысый Мишка, который в прошлый приезд бегал за ельцами, долго тряс ему руку и весело говорил:

— А ельчики-то были мировые. До сих пор как вспомню, так облизываюсь.

Мишку оттеснил незнакомый сухощавый мужчина в серых парусиновых сапогах с галошами. Евдоким, едва взглянув на его обувку, сразу понял, что этот человек из начальства: до сих пор никого в галошах он здесь не видел. Незнакомец оказался работником пароходства. От простуды, от крика ли голос его осип и, когда он говорил, на шее вздувались жилы, а лицо краснело.

— Здорово, бакенщик, — прошипел он, протягивая длинную сухую ладонь. — Сапрыкин, из пароходства. Видел на реке твои вешки, молодец. Но сейчас вода падает. — Длинная фраза была ему не по силам, он остановился перевести дух. Провел рукой по горлу, покачал головой. — В верховьях Чалыша приморозило, вот и падает. Много не упадет, но ты будь начеку, — закончил он фразу.

Евдоким ощутил незнакомое ему раньше чувство. Он впервые осознал реальную связь между собой и этими людьми. И также впервые начал понимать, какая большая ответственность ложится на его плечи.

— Первый пароход пойдет послезавтра, — словно угадав его вопрос, произнес Сапрыкин. — Будь готов встретить.

— А как на других перекатах? — спросил Евдоким.

— Бакенщиков везде подобрали, — выдавил из себя представитель пароходства. — Теперь вот проверяем их готовность.

Катер простоял недолго. Сапрыкин еще раз подробно объяснил Канунникову обязанности и ответственность, которые на него возлагаются.

— Сядет пароход на мель, пойдешь под суд, — сказал он. — Но лучше, чтобы не было ни того, ни другого.

На берег вышла Наталья с сыном на руках. Мишка, растянув в улыбке рот, поздоровался с ней. Сапрыкин, не скрывая своего удивления, долго смотрел на Наталью, потом сказал:

— Ничего, обживетесь.

Она дерзко стрельнула по нему глазами. Поскрипывая песком, отступила на шаг от воды. Наталья слышала предыдущую фразу Сапрыкина и ей казалось, что по реке должен пойти какой-то необыкновенный пароход. Расцвеченный флагами, облепленный кумачовыми транспарантами. Во всех деревнях народ будет выходить на берег и смотреть на него.

— Как же он здесь развернется? — спросила Наталья, которой показалось, что весь Чалыш от берега до берега окажется такому пароходу тесным.

— Здесь не развернется, а на широком плесе сможет, — ответил Евдоким. — Иначе как же ему назад идти.

С мыслями о пароходе Канунниковы пошли домой. Они постепенно стали осознавать свое изменившееся положение. Еще Овсянников говорил Евдокиму, что скоро ему привезут тес, из которого надо будет построить фонарницу. Фонари и керосин бакенщик должен беречь пуще глаза. Не окажись в случае надобности под рукой того или другого — и дорога судам по реке будет закрыта. Евдоким начал прикидывать, как должна выглядеть фонарница и где он ее поставит. К новой работе приходилось приступать гораздо быстрее, чем он этого ожидал.

Производственные заботы по-новому наполнили жизнь Евдокима. Окружающий мир менялся на глазах, и помешать этому уже ничто не могло. Служба бакенщика придавала всей жизни новый оборот.

Наталья женским чутьем уловила это быстрее Евдокима. Катер пароходства представлялся ей надежной ниточкой, связывающей ее дом с внешним миром. И Мишка, приходивший за ельцами, и спокойный, рассудительный Овсянников вызывали у нее живой интерес. Это были открытые, приятные в общении люди. То же самое она сказала бы о Спиридоне Шишкине или председателе колхоза Зиновьеве, хотя видела последнего всего один раз.

После ухода из Оленихи ей пришлось на многое взглянуть другими глазами. Хлеб и без того всегда нелегкий, на берегу Чалыша доставался еще тяжелее. А точнее сказать, его не было вовсе. Конечно, Канунниковы не голодали. На их столе постоянно имелись рыба и молоко. Не бедствовали они и с мясом, особенно в то время, когда началась охота. Но мысли о хлебе никогда не покидали Наталью. Все зависело оттого, будут ли иметь колхозники зерно на продажу или нет.

Еще хуже, чем с хлебом, было с одеждой. То, что они с Евдокимом привезли из Оленихи, поизносилось, а новую одежонку купить было негде. В стране вводились невиданные до того формы торговли. Чтобы получить ситец, нужно было сдавать молоко, яйца, масло. Такой возможности Канунниковы не имели.

Войдя в дом, Наталья положила сына на кровать, распеленала его и со вздохом произнесла:

— Скорее бы уж пароход приходил. Может, ситцем тогда разживемся, а то нашего Мишку запеленать не во что.

Она ожидала, что Евдоким воспримет эти слова как жалобу на неустроенную жизнь, а, значит, и укор в свой адрес. Ведь это по его вине они с ребенком на руках оказались здесь. Но Евдоким только буркнул:

— Теперь уж недолго. Скоро придет.

Она поняла, что и он ждет этой минуты с большим интересом. Ведь тогда их берег из заброшенного, никому неизвестного места превратится в настоящий перекресток на главной дороге.


9
Проверять на реке тычки Евдоким поехал в тот день, когда по Чалышу должен был пройти первый пароход. Сама минута встречи с ним представлялась ему чрезвычайно торжественной. Встали они в то утро с Натальей рано, над лугами еще только занималась заря. Наталья открыла сундук, достала единственную новую рубаху мужа и положила перед ним на лавку. Это была синяя сатиновая косоворотка — последняя обновка Канунникова, купленная перед отъездом из Оленихи. Ее берегли до особого случая.

Глядя на рубаху, Евдоким подумал, что еще год назад он понятия не имел о профессии бакенщика. А теперь стал им сам. Превратился в пролетария, как сказал Овсянников. Только сегодня он в полной мере ощутил, какой тяжелый груз ответственности лег на его плечи.

Наталья стала щепать лучину, чтобы растопить печь, накормить мужа завтраком. Но он остановил ее.

— Не возись ты с печкой, — произнес он тихо. — Принеси лучше молока.

Он выпил полную глиняную кружку, потоптался посреди избы и произнес, словно выдохнул:

— Ну, мне пора.

Наталья вышла проводить мужа на берег. Над горизонтом обозначился огромный, кровавый горб солнца. Дул теплый ветер. Он нес с собой запах оттаявшей земли и лопнувших осиновых почек.

— Вот уж и листья появились, — сказал Евдоким и добавил с легкой грустью: — Сеять пора.

Он толкнул лодку от берега и прыжком заскочил в нее. Поудобнее уселся на сиденье, взялся за весла. Наталья все еще стояла на берегу.

— Как пароход придет — услышишь! — крикнул он ей. — Я его встречу на перекате.

Раньше в такую пору он был в поле. На краю пашни стояла его телега с мешками пшеницы, а сам он, налегая на рукоятки плуга, пахал. Плуг выворачивал наружу жирный, лоснящийся чернозем. Весна — трудное время для хлебороба. Вспахать и отсеяться нужно в срок, который в Сибири составляет считанные дни. Евдоким не жалел ни себя, ни лошадь. Весной его лицо чернело, щеки проваливались, резче обозначались скулы. Но зато какой радостный возвращался он в село. А потом ждал первых всходов, первых дождей.

Тоска по утраченной жизни охватила его. Путь назад еще не был заказан. Он мог вернуться в Олениху, да и в Луговом его бы приняли в колхоз. Но Канунников понимал, что уже не вернется.

А река, меж тем, несла лодку и Евдоким лишь чуть шевелил веслами, стараясь выдержать правильное направление. И вдруг до него донеслись новые, не слышанные ранее звуки. Впереди, за многими поворотами Чалыша, раздался трубный голос, похожий на далекий рев быка. Канунников догадался — это гудок парохода и быстрее заработал веслами.

Первые тычки стояли на повороте, где он ловил осетров. Под напором течения они дрожали мелкой дрожью, пучки травы, привязанные к ним, шевелились, словно от ветра. За вчерашний день вода в Чалыше упала на вершок, но сегодня она снова начала прибывать. Тычки стояли на месте, правильно указывая путь пароходу. Да и что могло с ними случиться? Ведь после того, как прошел катер, на Чалыше не было ни одного человека. На реку Евдоким выехал не для того, чтобы проверить свою работу — уж в своей-то добросовестности он не сомневался. Ему хотелось встретить пароход, как и подобает бакенщику, у границы владений.

Следующие отметки глубины стояли там же, где он воткнул их в песчаное дно реки три дня назад. Здесь тоже все было в полном порядке. Он лишь мельком глянул на них и, налегая на весла, поплыл дальше. Впереди был самый опасный перекат. Он находился немного ниже протоки, в которой они со Спиридоном ставили фитиль. Река и здесь казалась полноводной, но это впечатление было обманчивым. Пароход мог пройти только узким коридором, прижимаясь к самому берегу. В тридцати саженях от него начинались песчаные косы. Летом они обнажались, образуя острова.

Чалыш нравился Евдокиму во все времена года. Но сегодня он был по-особому красив. На посветлевших, налившихся соком тальниках набухали бархатистые сережки. Молодая трава, которой еще вчера не было видно, нахально, прямо на глазах, лезла из земли. Ее упорство, неостановимая тяга к жизни удивляли Канунникова. Поднявшееся солнце разлило по реке золотистую краску, и Евдокиму казалось, что он попал в необыкновенный, сказочный мир. От вида травы, доносившегося с берега запаха сырой земли, готовой принять в себя семена растений, душа его переполнялась особой, не испытанной ранее радостью. Ему казалось, что он участвует в огромном празднике.

Чалыш нес свои воды вровень с берегами. Время от времени над самой водой проносились табунки стремительных чирков. Впереди показалась укрытая в тальниках протока, за которой начинался перекат. Евдоким расслабленно, бездумно смотрел на реку и вдруг подсознательно начал ощущать, что с ней произошла какая-то перемена. Словно она сделалась еще шире, вода поднялась в ней на невероятную высоту.

Канунников стал оглядываться, ища отметки глубины и, увидев их, удивился. Они стояли не в тридцати саженях от берега, а в доброй сотне, открывая пароходу прямой путь по самой середине реки. Еще не веря своим глазам, он повернул лодку прямо на тычки. Первая мысль, пришедшая в голову, была о том, что виной всему необычайно высоко поднявшаяся вода. Она затопила берег и потому тычки оказались так далеко от него. Но тогда почему же он не заметил этого на других перекатах?

Все стало ясно, когда Евдоким подплыл к тычкам, одиноко маячившим на середине Чалыша. Их установили здесь другие люди. Одна тычка была его. Он узнал ее по затесам и потому, как был привязан к ней пучок травы. Вторая была новой. Очевидно, прежнюю упустили, когда выдергивали из реки, и она уплыла, подхваченная течением. А эту вырубили на берегу. Евдоким взялся за нее и в это время второй раз услышал звук парохода. Канунникову показалось, что пароход находится совсем рядом. Он как бы спрашивал бакенщика, можно ли идти по реке дальше?

В голове тут же созрела единственно верная мысль: вытащить из воды одну тычку и смерить ею глубину. Если она соответствует норме, значит кто-то до него промерил здесь дно и указал пароходу правильный путь. Если же тычки умышленно перенесли на мель, то кому-то требовалось, чтобы пароход попал в аварию. Евдоким ухватился за тычку обеими руками и принялся раскачивать ее из стороны в сторону. Потом с силой дернул. Но сырая, набухшая в реке талина, не поддавалась.

Злясь на тех, кто так глубоко загнал тычку в дно, Евдоким одной ногой встал на борт лодки и стал рывками тянуть ее из воды. Наконец после долгих усилий он вытащил талину из песка. Тут же ткнул ею в дно и обомлел — глубина Чалыша была здесь не больше сажени. Тогда Канунников, упираясь тычкой, словно шестом, направил лодку к берегу. Она шла прямо над песчаной косой — и везде глубина была одинаковой. Сомнения развеялись: тычки переставили умышленно. Не появись здесь Евдоким, пароход неминуемо налетел бы на мель. Он был уже рядом, за двумя или тремя поворотами реки. Острым слухом Евдоким улавливал его сопенье и шлепанье плиц по воде.

Близость парохода заставила Канунникова торопиться. Стоя в лодке во весь рост, он изо всех сил толкал ее к берегу. И все время измерял глубину. Когда она достигла двух сажен, Евдоким остановился и осмотрелся. Это было то самое место, где раньше стояли его тычки. Здесь и надо было поставить их заново. Сейчас он даже не пытался задавать себе вопрос, кто мог так зло и преступно поступить с ним. На это просто не было времени. Евдоким воткнул тычку в дно и поплыл обратно. По уговору с Овсянниковым на самых опасных перекатах бакенщики должны были ставить по две отметки глубины.

Вторая тычка сидела в грунте еще крепче первой. Евдоким взмок, раскачивая ее из стороны в сторону, но талина не поддавалась. В это время пароход снова подал голос и Канунников определил, что он находится за двумя поворотами от переката. Это было уже совсем близко. Придерживая тычку левой рукой, Евдоким поднял правую, чтобы утереть пот, застилавший глаза, и вдруг рядом с собой услышал резкий мужской голос:

— Не дергай, не тобой поставлена!

Канунников испуганно вздрогнул. Все еще держась за тычку, он оглянулся и увидел рядом с собой Гошку с Федором. Они выплыли из протоки и незаметно подошли к нему на своей ходкой и легкой лодке. Занятый работой, он не заметил этого. Но Евдоким обознался. Вместо Гошки в лодке сидел другой, совершенно не знакомый ему мужчина. Видно было, что он не брился несколько дней и поэтому лицо его заросло колючей черной щетиной. Маленькие, глубоко посаженные глаза незнакомца зло и безжалостно смотрели на Канунникова.

— Не дергай! — повторил он и у Евдокима все похолодело внутри.

Он вдруг сразу понял безвыходность своего положения. Они сделают все, чтобы пароход сел на мель. Единственный человек, который может помешать им, это он, Канунников. Он уже стал свидетелем. Вот почему живым его отсюда не отпустят. Евдоким стал лихорадочно искать пути возможного спасения. На его стороне было лишь время потому, что пароход находился уже близко. Надо было во что бы то ни стало выиграть его. Но Федор и Черный, как окрестил незнакомца Евдоким, тоже прекрасно понимали это. Евдоким увидел, как тянется к его сапогу рука Федора. Еще мгновение и он схватит его за ногу, постарается сдернуть на дно лодки. И тогда ему уже не удастся подняться. Он немного отступил к борту и, сдерживая дыхание, спросил:

— Федя, а где же Гошка?

Федор, явно не ожидавший этого вопроса, оторопело поднял голову и растерянно посмотрел на Евдокима. Именно на это секундное замешательство и рассчитывал Канунников. Сжавшись пружиной, он изо всех сил ударил Федора сапогом под подбородок. Тот опрокинулся навзничь, глухо стукнувшись головой о борт. Лодка Евдокима освободилась от державшего его Федора, он упал на сиденье и, схватившись за весла, начал бешенно грести вниз по течению. Он стремился выскочить навстречу пароходу, шум которого уже явственно доносился до него.

Канунникову казалось, что он уйдет. Тем более, что нападавшие, ошеломленные его внезапным выпадом, пока и не пытались пускаться в погоню. И в это время он увидел, как Черный поднимает со дна лодки обрез. Расстояние между лодками не превышало пятнадцати метров и Канунникову даже показалось, что он разглядел в черном стволе нацеленную на него пулю.

Выстрела Евдоким не слышал. Страшная сила бросила его на дно лодки, дикая боль обожгла руку, заполнила всю грудь.

У него возникло ощущение, что кто-то огромный и тяжелый навалился на него, сдавил ребра, и от этого Евдоким долго не мог набрать в легкие воздуха. А когда набрал, увидел над собой чистое небо и все еще красное, хотя уже высоко поднявшееся солнце. Страх неминуемой смерти заставил его собрать воедино волю и последние силы.

Канунников приподнялся в лодке и с удивлением обнаружил, что преследователи все еще не догоняют его. Черный склонился над Федором, очевидно пытаясь привести его в чувство. На лодку Евдокима он не смотрел, считая, что Канунников мертв.

Евдоким ухватился раненой рукой за правое весло, пытаясь повернуть лодку к берегу. Он понимал, что как только Черный увидит его, тут же пустится в погоню. Уйти Евдокиму не удастся, у него на это нет сил. Но если он первым достигнет берега и сумеет взобраться на него, его, возможно, увидят с парохода. Другой возможности спастись не было.

Канунникову никак не удавалось справиться с лодкой. Правая рука не слушалась, он не мог вытащить весло из воды. Тогда он навалился на него всем телом и весло поддалось. Перед глазами снова поплыли красные круги, грудь готова была лопнуть от нестерпимой боли. Он сделал гребок по направлению к берегу и потерял сознание.

Услышав стук, Черный перестал тормошить Федора, поднял голову и осмотрелся. Обе лодки несло течением, река была пустынной. Но из-за ближнего поворота Чалыша уже отчетливо доносилось шлепанье плиц парохода. Федор не приходил в сознание. Удар был настолько силен, что при падении он разбил себе затылок и, по всей вероятности, прикусил язык. Кровь текла у него из затылка и изо рта. Борт лодки был сильно выпачкан ею.

Черый зачерпнул пригоршню воды, вылил на голову Федора. Тот застонал сквозь стиснутые зубы. Тогда он повторил это еще раз. Федор открыл мутные, ничего не видящие глаза. Потом стал приходить в себя. Оперся рукой о борт лодки, сел на сиденье.

— Надо быстрее уходить в протоку, — сказал Черный. — Греби к той лодке.

Они хотели увести лодку Евдокима в кусты тальника, чтобы ее не увидели с парохода. А самим по протоке, залитыми водой суходолами уйти через луга в Обь. Но Федор никак не мог прийти в нормальное состояние. В голове его шумело, под глазами появились синие круги, он плохо соображал.

Между тем обе лодки, расстояние между которыми увеличилось метров до сорока, течением подносило к берегу. К Евдокиму снова вернулось сознание. Лежа на дне лодки, он вдруг услышал тихий всплеск. Его могла издавать только вода, бьющаяся о берег. Значит, лодка была у берега. И где-то совсем рядом раздавалось хорошо различимое шлепанье колес парохода. Теперь Евдоким знал, что делать. Надо было вылезти из лодки и бежать на берег, обрывающийся к воде невысоким яром. Там его могли увидеть с парохода.

Он попытался перевернуться со спины на живот, чтобы потом встать на колени. И снова сразу же ощутил непереносимую боль в груди. Перед глазами опять все поплыло, красная пелена закрыла свет. Но Евдоким страшно хотел жить. Никогда еще это желание не было у него таким сильным. Превозмогая боль, он перевернулся. Уцепился здоровой левой рукой за борт лодки и перевалился через него.

Черный увидел Канунникова, когда тот карабкался на песчаный яр.

— Греби! — заорал он нечеловеческим голосом на Федора, но тот даже не шелохнулся.

Тогда он с силой толкнул его в грудь, и Федор снова упал на дно лодки. Черный схватил весла и начал изо всех сил грести к берегу. А обессиленный Евдоким уже выползал на яр. Он цеплялся за землю ногтями и, прижимаясь к ней щекой, карабкался наверх. Новая сатиновая косоворотка его, лежавшая в сундуке до особого случая, была насквозь пропитана кровью и вымазана глиной.

Евдоким выполз на яр и, качаясь, поднялся во весь рост. Немного ниже этого места Чалыш делал петлю и разливался в широкое плесо. По правому, ближнему к Евдокиму берегу, росли редкие кусты тальника. Напрямую до них было не больше двухсот саженей.

Грудь у Евдокима разрывалась от обжигающей, нестерпимой боли, ему все труднее становилось дышать. Изо рта к подбородку текла тоненькая струйка крови. Однако сознание полностью вернулось к нему. Сейчас оно было как никогда ясным. Перед глазами вдруг неожиданно встала картина его встречи с Гошкой Гнедых на ярмарке в Усть-Чалыше. У винной лавки тот стоял с черным неприятным мужиком. Только теперь до Евдокима дошло, что именно этот мужик и был сейчас в лодке с Федором. Но оглянуться на преследователей, проверить себя у него уже не было сил. Евдоким смотрел на плес, откуда могло прийти спасение, и видел, как снизу на него выходит широкий неуклюжий пароход, таща за собой на буксире деревянную баржу. На ней стояли трактор, бочки, аккуратным штабелем лежали мешки, в которых, по всей вероятности, было семенное зерно. Именно это пришло в голову Евдокиму. И еще он удивился трактору, который видел впервые. Тот стоял, как неведомый зверь, на четырех зубчатых колесах.

Чувствуя, что спасение совсем рядом, Канунников сделал шаг навстречу пароходу и в это время сзади прогремел второй выстрел. Жгучая боль пронзила мозг, в глазах все померкло, мир исчез. Евдоким, как подкошенный, упал на землю и уже не мог подняться.

Держа в руках дымящийся обрез, Черный выскочил из лодки на берег, галопом влетел на яр и увидел лежащего на траве Канунникова. Он подошел к нему, пнул в бок, очевидно, проверяя, как Евдоким среагирует на это. Тело Евдокима шевельнулось, окрашивая кровью сухую траву. Правая рука откинулась ладонью наружу, на ней отчетливо проступили твердые, желтые мозоли. Убийца зачем-то наступил на кисть руки, словно пытался вдавить ее в землю. Но сделать это ему не удалось Убедившись, что Евдоким мертв, Черный спустился к воде, привязал его лодку к своей короткой бечевкой. Федор очухался и уже сидел за веслами.

— Пересядь на корму, — бросил ему Черный. — Я погребу.

Обе лодки быстро пошли вдоль берега. Когда они завернули в протоку, из-за поворота показался пароход с баржей. Черный его не видел. Бросив лодку Евдокима в тальниках, он направился по протоке как можно дальше от Чалыша. Ему нужно было добраться до Оби.

Пароход носил иноземное имя «Зюйд». Его команда шла по Чалышу первый раз. Река была извилистой, со множеством перекатов. Опасаясь незнакомого фарватера, капитан шел на среднем ходу. Он жалел старенькую посудину, которой от рождения исполнилось уже полвека. Но на последнем плесе капитан прибавил скорость. Подходя к протоке, он решил держаться ближе к тычке, установленной на середине реки. И пароход со всего хода влетел на мель.


10
Наталья не могла ждать пароход на берегу. Ей нужно было подоить корову, истопить печь, приготовить завтрак. Евдоким уехал не евши и поэтому вернется сильно проголодавшимся. Но время от времени она затихала и смотрела в окно.

Первый гудок она услышала, когда доила корову. Выскочила из стайки и прямо с подойником побежала к реке. Парохода не было видно. Наталья поняла, что он еще очень далеко и вернулась к домашним делам. Однако теперь ее охватило нетерпение. Услышав следующий гудок, она снова выскочила на берег. Ей показалось, что пароход уже совсем рядом. Она простояла у самой кромки воды довольно долго, но он так и не появился.

Наталья зашла в дом, завернула сына в старенькую пеленку и поношенный Евдокимов полушубок и решила ждать мужа на берегу. Ей казалось, что Евдоким приедет домой непременно на пароходе. Но время шло, а ни мужа, ни парохода не было.

Свежий воздух убаюкал сына. Он сладко посапывал и его маленькие розовые ноздри изредка вздрагивали во сне. Потом он проснулся и заплакал. Ему захотелось есть.

Наталья вернулась домой. Но вскоре до ее донесся отдаленный шум работающего двигателя. Наталья снова запеленала сына, накинула на себя одежонку и выскочила на берег. Шум судна доносился не снизу реки, а сверху, со стороныЛугового.

Сначала Наталья не могла понять, в чем дело, но, выйдя к Чалышу, увидела показавшийся из-за поворота катер. Он возвращался в Усть-Чалыш. В душе у нее появилось смутное предчувствие тревоги. По ее подсчетам, Евдоким уже давно должен был встретить пароход и вернуться домой. А поскольку до сих пор нет ни его, ни парохода, значит на реке что-то случилось. Появление катера нисколько не обрадовало ее. Наталья думала, что он пройдет мимо, но катер начал разворачиваться и причаливать к берегу.

Едва с палубы скинули трап, как по нему на берег сбежали Сапрыкин и гепеушник Крутых.

— Где Канунников? — тут же спросил Сапрыкин.

Голос его уже не хрипел, шея не надувалась от напряжения, как прежде. На его ногах были все те же парусиновые сапоги с галошами.

— Пароход уехал встречать, — сказала Наталья.

— Давно?

— Ишшо утром.

— Поднимемся-ка наверх, — обратился к Наталье Крутых и взял ее под руку, помогая взобраться на берег.

Наталья удивилась этой вежливой, но настойчивой просьбе и послушно пошла с чекистом. На берегу он еще крепче взял ее за локоть и, нагнувшись к уху, спросил:

— Нахапьев давно у вас был?

Наталья посмотрела на него широко открытыми глазами и попыталась высвободить локоть. Но Крутых крепко держал ее за руку.

— Давно был, я спрашиваю? — повторил он.

— Чего ты ухватился за меня? — начала сердиться Наталья. — Откуль мне знать твоего Нахапьева.

— А Гнедых знаешь? — спросил чекист и Наталья поняла, что Нахапьев — это тот самый Федор, который приезжал к ним вместе с Гошкой.

Теперь у нее уже не было сомнений в том, что они что-то натворили. И еще она поняла — отрицать свое знакомство с Гошкой — бесполезно. Ведь он тоже из Оленихи, Крутых может это узнать и без нее. Но, боясь быть замешанной в Гошкиных делах, она решила скрыть от Крутых часть правды. Не говорить ему, что они были здесь всего три дня назад.

— Гошку, что ли? — спросила она, словно не уяснила себе суть вопроса.

— Ну да, из Оленихи, — сказал Крутых.

— Знаю, как не знать?

— С кем он у вас был, с Нахапьевым?

— С дружком каким-то. Фамилию я не спрашивала.

— А муженек твой где?

— Я же сказала, пароход уехал встречать.

Крутых уже открыл рот, чтобы задать следующий вопрос, но в это время до него донесся гудок парохода. Он отпустил локоть Натальи и повернул голову. Пароход подавал непрерывные короткие гудки.

— Что-то случилось, — крикнул чекисту Сапрыкин. — Надо ехать туда.

— Ладно, я еще вернусь, — сказал Крутых Наталье и спустился к катеру.

Федора Нахапьева сибирская ЧК разыскивала давно. Он был из очень зажиточной крестьянской семьи. На германской войне за особую храбрость был отмечен Георгиевским крестом, но революцию не принял. Гражданскую войну провел в отряде атамана Кайгородова, действовавшего в Горном Алтае. Нахапьев участвовал во всех стычках Кайгородова с красными, поэтому его знали во многих селах.

После войны, скрываясь от ареста, он осел сначала в Бийске, затем в Барнауле, справедливо считая, что в большом городе легче затеряться. Но на работу устраиваться не стал, боялся, что могут узнать. Жил у проституток. Днем спал, вечером выходил грабить, так как другого способа заиметь деньги у него не было. Иногда выезжал в села на крупные ярмарки. На одной из них в Усть-Чалыше познакомился с Гошкой Гнедых. У того не было особых счетов с советской властью, но их быстро сдружила любовь к выпивке и чужим бабам. Осторожный Нахапьев постепенно втянул Гошку в свои дела. Гнедых не участвовал в самых дерзких разбоях, но нередко выводил Нахапьева на мужиков, удачно барышнувших на ярмарке.

В Усть-Чалыше судьба свела Нахапьева с Никитой Нечипоренко, еще недавно считавшемся самым богатым человеком Причалышья. Фамилия Нечипоренко стояла первой в списке людей, подлежащих раскулачиванию. Каким-то образом он узнал об этом. Уложил в мешки самые ценные пожитки, запряг лучшую пару лошадей и ночью исчез из деревни. Но перед тем, как взяться за вожжи, поджег усадьбу вместе с домом и скотным двором. Погоняя лошадей, все время оборачивался на отсветы пламени и плакал от жалости за погибавшее в огне добро. Наживать его приходилось долго и трудно. С тех пор он постоянно мстил советской власти. Нынешней весной вместе с Нахапьевым они сожгли несколько колхозных амбаров.

Расследуя два последних пожара, Крутых вышел на след Нахапьева. Ему удалось нащупать и связь его с Гошкой. Окурок, подобранный чекистом у дома Евдокима, оказался свежим. Из него еще не выветрился запах табака. Папиросы назывались «Пушка». Оставалось выяснить, курит ли их кто-нибудь на катере.

Возвратившись со Спиридоном Шишкиным в Луговое, Крутых заново опросил многих людей. И снова ему удалось напасть на маленький след. Один из колхозников сказал, что в ту ночь, когда сгорел амбар с хлебом, он видел на окраине села двух верховых. Рассмотреть их он не мог, они были слишком далеко. Но хорошо помнил, что один из них курил. Тогда он принял их за своих, а сейчас начал сомневаться.

Крутых пошел вместе с колхозником на то место, где стояли всадники. Обшарил на коленях всю землю в округе и нашел выцветший от воды и солнца окурок. Это были все те же папиросы «Пушка». Во всем Луговом не нашлось человека, курившего папиросы. Здесь пользовались только самосадом.

Не нашлось такого и на катере. Матросы курили махорку, Сапрыкин и Овсянников не курили вообще. И Крутых понял, что ему нужно возвращаться к Канунникову. Именно в его доме лежал ключ к истории с двумя одинаковыми окурками, а, возможно, и к распутыванию всего клубка с пожарами. Признание Натальи в том, что у них были Нахапьев с Гошкой прояснило для него почти все. Оставалось выяснить роль Евдокима.

Едва катер вышел за поворот реки, Сапрыкин и чекист сразу увидели пароход «Зюйд». Сомнений не было — он прочно сидел на мели. Сапрыкин выматерился.

— Если машина сорвалась с фундамента, — сказал он, — прощай навигация до следующего года.

Крутых промолчал. Он подумал о том, что Канунникова надо будет арестовать прямо на пароходе и немедленно отправить в Усть-Чалыш.

Катер причалил к «Зюйду» с левого борта. Разворачиваясь против течения, он чуть не налетел на тычку, которую Евдоким успел перенести к берегу. И Сапрыкин понял, что капитан «Зюйда» не обратил на нее внимания. Впрочем, это можно было понять — на тычке не было пучка травы. По всей видимости, капитан принял ее за часть рыболовной снасти.

Едва катер коснулся борта парохода, Крутых и Сапрыкин перепрыгнули через поручни на его палубу. Из машинного отделения поднялся мокрый, перепачканный машинной смазкой капитан.

— Слава Богу, в трюме все в полном порядке, — сказал он.

— Как же ты просмотрел отметку глубины? — спросил Сапрыкин.

— Ничего я не просмотрел, — ответил капитан. — Я шел около нее.

Втроем они пошли на правый борт. В пяти саженях от парохода, вздрагивая под напором течения, стояла тычка, которую не успел перенести Евдоким. Стали решать, как сдернуть пароход с мели.

— Надо цеплять его катером за корму, а я дам полный назад, — сказал капитан.

Команды обоих судов начали готовиться к операции. Крутых решил в это время обследовать обе тычки и берег. Его немного насторожило то, что здесь не оказалось Евдокима. Но он тут же подумал, что Евдоким, совершив преступление, сбежал. Чекист попросил капитана дать ему матроса и спустить на воду лодку.

Осмотр тычек ничего не дал. Но на берегу он сразу же нашел окурок «Пушки» с покусанным, еще влажным мундштуком. Крутых прошел немного по тальнику и увидел лодку Едвокима. Он узнал ее сразу. На дне лодки чернела лужа крови. Кровью были вымазаны борта и весла.

— Э-эй, сюда! — вдруг услышал Крутых испуганный голос матроса.

Чекист выскочил из тальников на крутой яр и сразу увидел Канунникова. Тот лежал, уткнувшись лицом в землю и широко раскинув руки. Над ним стоял сгорбившийся матрос.

Катер помог «Зюйду» сняться с мели. Сапрыкин с капитаном стали советоваться, что делать дальше. Если отметки глубины переставлены умышленно, на мель можно сесть уже на следующем перекате. Но в это время они увидели махавшего им рукой Крутых. Пересев на катер, Сапрыкин подъехал к нему.

— Канунникова убили, — сказал чекист и показал рукой на яр.

— Да ты что? — удивился Сапрыкин. — Кто бы мог это сделать?

— Те, кто поджег в Луговом амбар, — ответил чекист и, в свою очередь, спросил: — Куда ведет эта протока?

— В озеро. До него здесь не больше полуверсты.

Оказалось, что Сапрыкин хорошо знает эти места.

— А куда еще можно уйти отсюда? — снова спросил Крутых.

— В Обь. Но плыть надо по разливу, а лодку на нем видно за три версты.

Обсудив положение, Сапрыкин решил сходить на катере до следующего переката и проверить там тычки. Если они установлены правильно, значит, пароход может идти дальше. Стоять здесь он не имеет права, его уже давно ждут в причалышских колхозах.

Сапрыкин отдал команду капитану и катер немедля отчалил от берега. Мимо тычек, установленных на втором перекате, они проходили, когда спешили на помощь к пароходу. Сапрыкин почти не сомневался, что они установлены правильно и плыл туда лишь затем, чтобы лишний раз удостовериться в добросовестности бакенщика, которому он почему-то верил. Евдоким с первого взгляда показался ему серьезным, внушающим к себе уважение человеком. Так оно и оказалось — отметки глубины были установлены правильно. Бандитам удалось переставить тычки только на одном перекате.

Вернувшись назад, на коротком совещании было принято решение о том, что «Зюйд» пойдет своим маршрутом, а Крутых с Сапрыкиным отправятся в устье протоки, выходящей в Обь.

И там подождут бандитов. Те смогут добраться туда не раньше следующего утра, а катер будет на Оби уже сегодня вечером. Но на всякий случай на Чалыше решено было оставить трех матросов с ружьем. Надо было запереть бандитам оба выхода из протоки.

Тело Евдокима перенесли на палубу парохода, накрыли парусиной. Команда катера, сняв шапки, в молчании постояла у его ног. Суда дали прощальные гудки, и «Зюйд» зашлепал вверх по Чалышу, намереваясь дойти, как и предполагалось, до самой последней пристани. Но первую, незапланированную остановку он должен был сделать у дома Канунникова.

Не находя себе места, Наталья снова вышла на берег. Снизу Чалыша доносилось торопливое хлопанье плиц по воде. Наталья поняла, что идет пароход, и у нее отлегло от сердца. Она представила Евдокима, стоящего на его палубе, и невольно улыбнулась. Но на этот раз чувство обманывало ее.

Примечания

1

— Немного.

— Это интересно.

— Почему ты так считаешь?

— Потому что она впервые встретила в Москве человека, который курит чешские. Вы лингвист.

— Я благодарен за похвалу, но вы будете слишком остро реагировать на мой энтузиазм.

(обратно)

2

— Мы хотели бы иметь хорошую чешскую еду. Что бы вы порекомендовали?

— Свинина с капустой и кнедликами.

— Хорошо и что-нибудь на закуску.

(обратно)

Оглавление

  • Такое короткое лето
  • Последняя пристань
  • *** Примечания ***