Граница тени. Литература, философия и живопись у Джордано Бруно [Нуччо Ордине] (pdf) читать онлайн

Книга в формате pdf! Изображения и текст могут не отображаться!


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Nuccio Ordine

La soglia dell’ombra
Letteratura, filosofia e pittura in Giordano Bruno

Prefazione di Pierre Hadot

MARSILIO EDITORI
Venezia, 2004

Российская Академия Наук
Институт философии

Нуччо Ордине

Граница тени
Литература, философия и живопись у
Джордано Бруно

Предисловие Пьера Адо

Перевод с итальянского
А. А. Россиуса

Центр гуманитарных инициатив
Москва — Санкт-Петербург, 2011

Н 90
ББК : 87

Ордине Нуччо. Граница тени. Литература, философия и живопись у
Джордано Бруно / Пер. с итальянского А. А. Россиуса. — М.-СПб..: Издательство «Центр гуманитарных инициатив», 2011. — 408 с. + вкладка 16 с.
ISBN 978-5-98712-074-3
Читателям предлагается второе, исправленное издание книги
Н. Ордине, впервые опубликованной по-русски в 2008 г. Автор предлагает целостную реконструкцию литературного и философского замысла, который Джордано Бруно (1548–1600) воплотил в серии своих
итальянских сочинений, опубликованных в промежутке между 1582
и 1585 гг., до сих пор во многом загадочных и необъясненных. Вычленяя ряд повторяющихся мотивов в произведениях на поверхностный
взгляд столь несхожих, как несхожи парижская комедия “Подсвечник”
и лондонский диалог “Изгнание торжествующего зверя”, Н. Ордине
находит ключ к пониманию их как частей продуманного плана: это
неизменное соединение образов и функций философа и художника в
одном лице, живопись как иллюстрация к философии и философия
как комментарий к творениям живописи, всюду присутствующая метафора поиска границы тени, не только возрождающая античный миф
о происхождении изобразительных искусств, но и оборачивающаяся
неожиданным прочтением платоновского мифа о пещере. Созданная
Бруно философия бесконечного, изложению и построению которой,
как выясняется, немало способствовали размышления над природой литературных жанров, сама накладывает на них свой отпечаток:
рефлексия над бесконечностью Вселенной сводит на нет устоявшуюся иерархию литературных жанров и стилей, комедия и философский диалог теряют привычные очертания и перетекают друг в друга.

В оформлении обложки использована фреска Джорджо Вазари
«Происхождение живописи» (Флоренция, росписи дома Вазари)

ББК 87

©

ISBN 978-5-98712-074-3

Nuccio Ordine, 2003
Russian edition published by arrangement with
Eulama Literary Agency, Roma, Italy
Русское издание публикуется по договоренности с Eulama
Literary Agency, Рим, Италия
© Издательство «Центр гуманитарных инициатив», 2011
© А. А. Россиус, перевод, 2008

СОДЕРЖАНИЕ
Предисловие. Пьер Адо

13

Предисловие к русскому изданию. Нуччо Ордине

21

ГРАНИЦА ТЕНИ
От автора
I. От Парижа к Лондону: 1581–1585
При дворе Генриха III: язык, нравственная философия, философия природы
Двор Елизаветы и столкновение с оксфордскими
педантами
В Париже и Лондоне: аналогии в культурной
среде двух столиц
II. Философия в театре и театр в философии:
комическое как познание
Комедия и диалог
Дробление литературных жанров
Гносеологическая функция комического
Герменевтика Силена
От “Подсвечника” к “Героическому неистовству”:
единый философский замысел
III. Драма неведения: между действительностью и
кажимостью в “Подсвечнике”
“Филеб” Платона и «незнание себя»
Трехчастная структура комедии

27
33
34
43
51
55
56
63
68
71
75
81
82
84

Кажимости порождают обман: поэтика
Кажимости порождают обман: содержание
Театр мира
Единое и множественное
Джованни Бернардо: от живописи к философии

90
92
103
110
115

IV. Космология и философия природы: “Пепельная
трапеза”, “О причине”, “О бесконечном”
Разбить оковы геоцентризма
Единство формы и материи
Бесчисленные миры в бесконечной Вселенной

121
122
133
143

V. Нравственная философия и религия: “Изгнание
торжествующего зверя” и “Кабала Пегаса”
Мемуары Мишеля де Кастельно
Ронсар: религия как скрепа общества
Реформа на небесах и гигантомахия
Истина, Мудрость, Закон и Справедливость
Наперекор принципу «iustitia sola fide»
Похвала Усердию и человеческим рукам
Золотой век и «топос» «моего» и «твоего»
«Разбойники» идут на приступ Нового света
«Natura est deus in rebus»: образец древних египтян
Речь Фортуны
Генрих III и Лернейская Гидра
“Кабала Пегаса” и два вида ослиности

155
157
164
168
174
178
180
183
185
188
190
192
195

VI. Созерцательная философия: “О героическом
неистовстве”
Поэзия любви
Плод «вымысла», но не «подражания»
Труд, посвященный философии, но не теологии
«Неистовство» как «рациональный порыв»
Бесконечное стремление к бесконечному

203
204
207
213
219
222

Актеон: «и охотник в зверя обращен»
Диана: «божество» в беспредельной природе
Актеон в поэзии и живописи:примеры из французского и английского искусства
Бруно-Актеон и Диана: автобиографический путь
Мудрец-бог и философ-немудрец
VII. От “Подсвечника” к “Героическому неистовству”:
художник, философ и тень
Нарисованное словами: ekphrasis
Миф о происхождении живописи
Альберти: Нарцисс, тень и изобретение живописи
«Каждый художник рисует себя» и Нарцисс в
творчестве Альберти
Вазари: тень и начало живописи
Философ и художник: «преодоление» тени
Нарцисс, Актеон и miroërs perilleus: метаморфоза
и познание *
Бруно и Нарцисс: невозможный союз
VIII. Философия, живопись и поэзия: вопросы поэтики
От imitatio к inventio: «поэзия рождается не из
правил»
Поэзия-философия и поэзия-теология
Фабула, поэты и «рифмоплеты»
Похвала Филипу Сидни — поэту, философу, человеку действия
Описывать жизнь и проживать философию

225
228
231
245
253
257
259
262
267
270
286
292
296
305
325
326
334
338
341
345

Приложение I. Караваджо и Бруно в тени Нарцисса

357

Приложение II. Еще раз о Караваджо и Бруно

372

Указатель

389

...ибо не в человеческой природе поступать так,
как поступал я, совершенно забыв про свои дела и все
эти годы с безразличием взирая на их упадок, над вашим же делом трудясь непрестанно, к каждому из вас
приходя по отдельности и, словно отец или старший брат, убеждая заботиться о добродетели.
Платон, “Апология Сократа”

Посвящается Джерардо Маротте,
человеку, сумевшему связать воедино
рассудок и страсть, мудрость и
гражданский долг

ПРЕДИСЛОВИЕ *

Пьер Адо
Нуччо Ордине хорошо знаком публике своими превосходными трудами, посвященными Джордано Бруно. Ныне он —
один из лучших знатоков социальной, художественной, литературной и духовной обстановки в эпоху Возрождения и начала
нового времени. В этой книге он предлагает нашему вниманию
замечательный образец научного метода в приложении к философской экзегезе. Задача, которую он перед собой ставит, —
подвергнуть весьма точной реконструкции интеллектуальный
и духовный путь, пройденный Джордано Бруно за три года, с
1582 по 1585, в течение которых появились его сочинения, написанные на итальянском языке, начиная с комедии “Подсвечник” и заканчивая диалогом “О героическом неистовстве”. Для
этого наш автор скрупулезно исследует исторические обстоятельства, при которых эти сочинения создавались, — условия,
характерные для Франции времен Генриха III и елизаветинской
Англии, в особенности тот отпечаток, который налагала на них
эпоха религиозных войн, — литературный жанр, к которому
они принадлежат, наконец, сам невероятно сложный духовный
универсум, в котором обитал Джордано Бруно, и отношения, в
каких мысль его находилась с главными темами, волновавшими
умы богословов и философов, художников и писателей его времени, как во Франции, так и в Италии.
* Текст Предисловия переведен с французского оригинала: Nuccio
Ordine, Le seuil de l’ombre. Littérature, peinture et philosophie chez Giordano
Bruno (préface de Pierre Hadot, traduction de Luc Hersant), Paris, Les Belles
Lettres, 2003, XI–XVIII (прим. переводчика).
13

ГРАНИЦА ТЕНИ

Обсуждая с Нуччо Ордине его работу над Бруно, я вскоре
почувствовал, что некоторые черты его новой книги будут обладать для меня особенной притягательностью. И действительно,
когда я прочитал, что, по выражению самого Ноланца, философия его вдохновлялась желанием вернуться к «древней истинной философии» — признание, звучащее неожиданно в устах
того, кого принято считать провозвестником нового духа, — я
стал размышлять над значением сказанного им. Мой ответ —
не более чем суждение дилетанта, ибо я всего лишь неофит в
вопросах, касающихся Джордано Бруно, и потому не чувствую
себя в силах с точностью определить, какой смысл Бруно вкладывал в слова antiqua vera philosophia. Тем не менее, я все же осмелюсь изложить здесь свои впечатления.
Проблему, на мой взгляд, нельзя разрешить, ограничившись изучением намеков на тексты античных авторов, у Бруно,
за редкими исключениями, неявных. В “Пепельной трапезе”,
к примеру, он вкладывает в уста одному из своих персонажей,
Теофило, слова похвалы в адрес Ноланца, то есть самого Бруно.
Некоторые из звучащих в этой хвалебной речи выражений
почти буквально заимствованы из пролога к III книге поэмы
Лукреция “О природе”, где Эпикур выведен спасителем человечества. Вот как Теофило описывает благодеяния, совершенные
Бруно: «Это он [...] заставил исчезнуть вымышленные стены [...]
сфер [...]. [Благодаря ему] обнажилась потаенная и окутанная
покровами природа.»* Лукреций, говоря об Эпикуре, сказал:
«Стены мира расторгаются [...]. Какая-то божественная радость
и трепет овладевают мною оттого, что благодаря тебе столь наглядно явила себя нам ничем не прикрытая природа.» Легко
понять, почему образцом для Бруно становится Эпикур: как
и Бруно, он разрушил воображаемые стены, открыв человечеству перспективу бесконечного множества миров. Однако это
не означает, что Бруно воспринимает учение Эпикура во всей
его полноте: в действительности свою теорию бесконечного он
основывает не на концепциях античного атомизма, но на недавних научных открытиях, совершенных Коперником. Тот факт,
что Земля перестала быть центром мира и оказалась только
частью Солнечной системы, позволил ему сделать догадку, что
* Здесь и далее все цитаты из сочинений Бруно и других авторов, кроме
особо оговоренных случаев, даны в моем переводе (прим. переводчика).
14

ПРЕДИСЛОВИЕ

и сама Солнечная система тоже включена в другую систему, и
так до бесконечности. Понятие центра почти лишается смысла.
Согласно знаменитой формуле, приписывавшейся Гермесу, которую, рассуждая о двух бесконечностях, повторит Паскаль,
«Вселенная — это сфера, центр которой располагается повсюду,
а окружность — нигде».
Однако и системы Коперника недостаточно для объяснения интеллектуальной позиции Бруно; она позволяет лишь
помыслить возможность существования бесконечных миров.
Бесконечная причина неизбежно должна приводить к бесконечному следствию — вот в чем заключалась великая интуиция Ноланца. Эманацией Бога, который есть само Бесконечное, может быть только бесконечная Вселенная. Дело можно
представить следующим образом: бесконечная сила порождает
беспредельность Вселенной, которая выступает зримой манифестацией этой бесконечной силы, или, лучше сказать, самой
силой в ее видимой форме. Вселенная заключена в бесконечной
энергии в сконцентрированной форме, бесконечная же энергия
содержится во Вселенной в развернутой форме. Божественная
энергия, таким образом, находится в каждой точке беспредельной Вселенной: «Наше учение состоит в том, чтобы не искать
божество, отделенное от нас, ибо оно рядом с нами, мало того,
оно внутри нас, и более, нежели мы сами внутри себя.» Отметим мимоходом, что высказанную здесь идею Бруно заимствует
у Августина. В самом деле, разве не узнаем мы тут отголосок знаменитого изречения Августина: «Tu autem eras interior intimo
meo» (“Исповедь”, III, 6, 11), которое отзовется затем и у П. Клоделя: «Некто во мне больше, чем я сам»? Однако, несмотря на
прямое родство использованных выражений, смысл в том и
другом случае в них вкладывается совершенно различный. Как
Августин, так и Клодель говорят о личном Боге, который присутствует в наиболее интимной глубине человеческой личности;
с точки же зрения Бруно, напротив, это место занимает бесконечная энергия, или, точнее, беспредельная Жизнь.
Таким образом, даже повторяя формулы, принадлежащие
Лукрецию, Августину или, в иных контекстах, Плотину, Бруно
не перенимает безоглядно их учения, но преображает самый их
смысл: Эпикур и Плотин для него, каждый по-своему, заставили человеческий дух потянуться к бесконечному, а Августин
15

ГРАНИЦА ТЕНИ

призвал душу вернуться в себя, чтобы отыскать внутри себя
Бога, однако, убежден Бруно, лишь его собственная философия
сообщает этим призывам их истинное значение. Возвращение
к древней философии, таким образом, состоит в придании
старым формулам нового смысла. Этот новый смысл в действительности открывается как бессмыслица, но бессмыслица
созидательная.
В такой перспективе мне представляется, что возврат к
древней философии целью своей имел прежде всего возврат
к тому отношению, которое существовало в античном мире
между человеком и природой, минуя христианство, его утаивавшее. Это могло бы служить объяснением той господствующей роли, какой наделяется фигура Эпикура, наследника
досократиков. Открыв с помощью атомистической теории
беспредельность реальности и бесконечное множество миров,
Эпикур стал спасителем человеческого рода, нанеся поражение ложной религии, устрашавшей человека и заставлявшей
его верить, что физические явления — результат прихоти
богов и их власти над миром. Он устанавливает собственно
философское отношение между человеком и богами, которые
превращаются в образец для мудрецов. Бруно уверен, что выполняет ту же миссию. Он тоже задумал освободить людей из
темницы, в которую они ввергнуты, — из Вселенной, запертой Аристотелем и христианами. Точно так же стремится он
и восстановить философские отношения между человеком и
божеством — непосредственную связь с Богом, имманентным
природе, ибо христианство, сделав Христа посредником между Богом и людьми, окончательно отделило человека от природы, обесценив земную жизнь.
С подобным взглядом на вещи мы снова встречаемся два
века спустя, в 1788 г., в стихотворении Шиллера “Боги Греции”.
Скорее всего немецкий поэт не думал о Бруно. Но когда он плачет о том, что после прихода христианства боги удалились от
людей, укрывшись на Олимпе, и что под воздействием научного
прогресса природа превратилась уже в мертвый механизм, он
выражает то же самое чувство — разочарованность в мире, созданном христианством.
По мнению Бруно, именно в беспредельности природы человек соприкасается с бесконечностью Бога. Отсюда тот особен16

ПРЕДИСЛОВИЕ

ный образ философской жизни, который блестяще описывает
Нуччо Ордине в своей книге. Вот как он резюмирует взгляды
Бруно, говоря о “Героическом неистовстве”: «Философ [...] чает
преодолеть свою индивидуальность, расширив свое конечное
существование в сверкающем великолепии бесконечности и
ища единения с беспредельной природой. [...] Мыслить бесконечное для отдельно взятого человека означает ощущать себя
крошечной частью Целого, проникнуться восторженной убежденностью в том, что и твоя жизнь, в меру своей величины, участвует в непрерывном движении Вселенной.»
Иными словами, у Бруно мы обнаруживаем все признаки
того, что я считаю философским по преимуществу опытом: отказ от пристрастной и предвзятой точки зрения индивидуального Я, признание себя сознательной и деятельной частью Целого, возвышение себя тем самым до трансцендентного уровня
всеобщности и объективности. Сходная позиция предполагается уже в размышлениях Эпикура и Лукреция, рассуждавших
о бесконечности миров, но также и у Плотина (чьи выражения
Бруно дословно повторяет в диалоге “О героическом неистовстве”), описавшего, как душа в своем устремлении пренебрегает
всем ради вознесения к Благу. Однако отличия, отделяющие
Бруно от Плотина, слишком глубоки. Как справедливо пишет
Ордине, «за пропитанной неоплатонизмом терминологией у
Ноланца кроется уподобление познаваемого мира бесконечной Вселенной».
Божественная Бесконечность недосягаема, но ее присутствие испытывается в бесконечности Природы, которую можно
уподобить тени или отражению божественной Бесконечности.
Нельзя взглянуть в глаза Аполлону, т. е. Солнцу, но можно —
Диане, «свету, таящемуся в тени материи и сияющему во тьме».
Также и Фауст у Гете в начале второй части поэмы оставит попытки глядеть прямо на солнце, но позволит своим глазам отдохнуть, смотря на радугу, сверкающую в брызгах водопада: «лишь
в цветных отблесках дана нам жизнь». Здесь уместно было бы
вспомнить глубокий анализ, с помощью которого Нуччо Ордине разгадывает скрытый смысл — в том числе, добавим мы,
и мистическое их содержание — мифов о Нарциссе и Актеоне,
охотнике за бесконечным, некоторым образом павшим жертвой
того, что он искал.
17

ГРАНИЦА ТЕНИ

Созерцание бесконечности природы вовлекает созерцателя
в исследование столь же бесконечное. Как говорит Бруно в поэме “De immenso”, «исследования и поиски не удовлетворятся
достижением ограниченной истины и определенного блага».
Нуччо Ордине с полным основанием поместил в начале своей
книги слова Лессинга, которые, спустя два века после Бруно,
как будто вторят ему: «Ценность человека отнюдь не в истине,
коей он обладает или делает вид, что обладает, но в усилии,
какое он прилагает для достижения ее». Истоки этого идеала
бесконечного движения вперед могут корениться в античной,
восходящей еще к Платону и стоикам традиции представлений о мудрости как о недостижимом совершенстве и о философе как лице, ее лишенном (следовательно, не-мудреце), но в
то же время влюбленном в нее, стремящемся к такой мудрости
в своем бесконечном, можно сказать, асимптотическом поиске.
Кроме того, разве не начинает мудрость у Бруно, как позже и у
Лессинга, практически отождествляться с бесконечным совершенствованием?
Примечательно, что на первых страницах “Пепельной трапезы” Бруно противопоставляет собственный духовный опыт
таковому у «механиков» и искателей приключений, которые
в его век возвестили приход нового мира, управляемого техникой и деньгами. Он, кажется, нигде использует слова «механик», но та же идея заключена в образе Тифия, изобретателя
мореплавания и кормчего аргонавтов. Ноланец разоблачает
цинизм новых тифиев, творящих «завоевания» под личиной
«открытий», новых Аргонавтов, которые захватили Америку,
движимые жаждой не познания, но наживы. Они нарушили
чужой покой, покорили земли и овладели сокровищами других людей, уничтожили чужую религию и обычаи. Предрекая
события, действительно грянувшие в последующие века, Бруно
обвиняет своих современников в том, что они дали одним людям инструменты и средства для покорения и убийства других.
Величайшая заслуга Бруно в том, что он явился одним из редких свидетелей своей эпохи, отважившихся заявить о разбое
конкистадоров.
Отправной точкой в этой критике для Бруно служит вдохновляющий его идеал бескорыстного познания, или, еще точнее,
образ, главенствующий над всем его существованием, — пред18

ПРЕДИСЛОВИЕ

ставление об истинно «философской» жизни, руководимой исключительно любовью к истине и мудрости. Имея в виду античный мотив катастрофы, связанной с наступлением железного
века (Гесиод, “Труды и дни”, 197), когда на Олимп удалились
Стыд и Совесть, Бруно пишет о том, что мудрость и справедливость уже начали покидать землю, после того, как ученые,
объединившись в тайные секты, стали использовать свои теории в интересах наживы. Здесь мы снова узнаем дух древних
философов, нашедшим выражение, к примеру, в словах Сенеки:
«Я полагаю, что никто не оказывает худшей услуги всем людям,
чем те, кто изучил философию словно какое-то продажное ремесло, кто живет совсем иначе, нежели предписывает другим»
(“Нравственные письма к Луцилию ”, CVIII, 36). В этом отрывке
Сенека замечательно выразил существо своих претензий к продажной философии: философ продает свои речи, которые не
соответствуют ни его мысли, ни его жизни. Смертельная опасность не только для самой философии, но и для человечества
заключается в том, что философское рассуждение, имеющее
фундаментальное значение для придания человеческой жизни
смысла, грозит превратиться в товар и перестать служить выражением объективной мысли и бескорыстной жизни философа,
подчинившись политическим или коммерческим целям, индивидуальным либо коллективным. Нуччо Ордине заставляет нас
вспомнить о тягостных тенденциях нашей эпохи, когда «научное и гуманитарное знание все больше подвергаются опасности оказаться на службе у выгоды и рынка или стать средством
суетного злоупотребления академическим влиянием». Однако
приведенный выше пример из Сенеки свидетельствует о том,
что эта опасность осознавалась уже в античности. Стоило бы
написать историю защиты “свободной” философии от натиска
философии “продажной”, примеры чему можно найти в позднем
Средневековье, но также, среди прочего, у Канта, Шопенгауэра
и, наконец, у Витгенштейна, мысль которого прекрасно резюмирует Жак Буверес (Jacques Bouveresse, Wittgenstein. La rime et
la raison, Paris, 1973, 74): для Витгенштейна, пишет он, значение
имеет не столько «масса теоретических знаний», которыми
располагает философ, сколько «личная цена, которую ему пришлось заплатить за то, о чем он считает себя вправе мыслить и
говорить». Только такая плата дает ему право на слово.
19

Бруно полагал, что эта цена им заплачена. В “Oratio
valedictoria” он объявляет: «Трудясь, я сделал успехи, страдая,
я набрался опыта, живя изгнанником, я выучился». Когда он
писал эти строки, он еще не знал, что, как Сократ, заплатит
высшей ценой за свое преступное желание быть свободным
философом. Нуччо Ордине совершенно прав, когда он настойчиво подчеркивает философскую цельность, всюду заметную
у Бруно, — в речах и мыслях, в жизни и смерти: «Неслучайно
философ, воспламененный любовью к знанию, завершает свое
существование, как бабочка из “Героического неистовства”, в
огне костра».

ПРЕДИСЛОВИЕ К РУССКОМУ ИЗДАНИЮ

Нуччо Ордине
Для истинного философа
любая cтрана — отечество.
Дж. Бруно
Джордано Бруно и вообразить не мог, что однажды судьба
свяжет его с самым дальним краем Восточной Европы, с Россией. Крайней восточной точкой его скитаний (и это вполне
понятно, учитывая политические и культурные обстоятельства эпохи) осталась «магическая» Прага Рудольфа II, город,
в котором необыкновенно силен был интерес к искусству, алхимии и естественным наукам. И тем не менее, суждено было
случиться тому, что именно в Москве — в Российской государственной библиотеке, где, помимо прочего, хранятся двадцать
три экземпляра прижизненных изданий трудов Бруно, — после
долгих странствий и смены владельцев нашла себе пристанище
драгоценная рукопись, приобретенная Авраамом Сергеевичем
Норовым (1795–1869), уникальное свидетельство философских исканий Ноланца в области «магического». Во Франции, Англии, Германии — в странах, где Бруно жил и учил, где
у него складывались отношения с видными политическими
деятелями и мыслителями, — были найдены экземпляры первых изданий его сочинений и документы, свидетельствующие
о его жизни. Однако нигде в мире исследователи до сих пор не
21

ГРАНИЦА ТЕНИ

обнаружили ничего подобного «кодексу Норова», значение
которого особенно велико вследствие огромной редкости сохранившихся автографов Бруно и рукописей, созданных непосредственно под его диктовку.
Но это еще не все. Мне кажется чрезвычайно знаменательным, что сегодня именно в России, благодаря поддержке Итальянского института философских исследований, намечается
серьезный шаг вперед в изучении философии Бруно. Начатое
А.А. Россиусом критическое издание латинских произведений
для полного собрания сочинений Бруно, готовящегося в издательстве Les Belles Lettres, без сомнения послужит важным отправным пунктом для дальнейших исследований. Кроме того,
проект публикации нового перевода семи книг, написанных
философом из Нолы на итальянском языке, даст русскому читателю возможность познакомиться с комедией “Подсвечник”
и шестью лондонскими диалогами в переводах, выполненных с
научной точностью.
Конечно, интерес к философии Бруно возник в России не сегодня. Достаточно прочитать статью А.Х. Горфункеля (Giordano
Bruno in Russia // Rivista di Filosofia, LII, 1961 — оригинальный
текст: Джордано Бруно в России // Вестн. ист. мировой культуры, 1959, № 5, стр. 91–101; то же в переводе на ит. яз.: Giordano
Bruno in Russia // La Ragione, 1960), чтобы убедиться, что первые прямые свидетельства знакомства с его идеями относятся
к XVIII столетию: в век Просвещения философа бесконечной
Вселенной в своей поэме “Феоптия” упоминает Василий Кириллович Тредиаковский, а об идеях Бруно говорится в нескольких
учебниках по философии, переведенных с иностранных языков.
В XIX в. знание философии Бруно получает еще большее распространение, порой навлекая беды на своих сторонников. За
распространение идей Бруно о единстве и бесконечности Вселенной был уволен из Петербургского университета профессор
А.И. Галич, учитель Пушкина, а его “История философских
систем” запрещена к изданию. Однако полные переводы сочинений Бруно стали появляться только в первые десятилетия XX в.
Начало было положено в 1914 г. выходом в свет диалога “Изгнание торжествующего зверя”, за которым, во многом благодаря
интересу к итальянским трудам Бруно со стороны теоретиков
материализма и марксизма, последовала хоть и неспешная, но
22

ПРЕДИСЛОВИЕ

полная публикация всего цикла итальянских сочинений Ноланца на русском языке (“О причине, начале и едином” в 1934 г.,
“О бесконечном, Вселенной и мирах” в 1936 г., “Подсвечник” в
1940 г., “О героическом энтузиазме” в 1953 г. и т.д.). Сегодня эти
переводы безнадежно устарели — их авторы, к сожалению, не
могли учитывать исключительно богатые достижения бруновской критики за последние пятьдесят лет (я имею в виду прежде
всего филологические труды Джованни Аквилеккьи и специальные статьи множества других ученых, посвященные всему
многообразию проблем, которых Бруно так или иначе касается
в своих итальянских книгах). В эти же годы в России публиковались и оригинальные исследования, среди которых следует
указать на работы таких ученых, как Соломон Яковлевич Лурье
(“Джордано Бруно и античная теория бесконечно малых”, 1969),
Борис Григорьевич Кузнецов (“Джордано Бруно и генезис классической науки”, 1970) и Александр Хаимович Горфункель,
труды которого о биографии Бруно и рецепции его философии
в России хорошо известны и в Италии.
Русский перевод моей книги появляется в как нельзя более благоприятный момент. Наряду с другими начинаниями,
я надеюсь, она станет дополнительным вкладом в изучение философии Бруно. За последние десять лет мне не раз случалось
встречать тех, кто изучает или читает сочинения Бруно, в Китае,
Японии, в Бразилии и Аргентине, но, несмотря на все различия
в герменевтических подходах, я всегда находил у моих коллег
и читателей огромный энтузиазм и любовь к ноланскому философу. Значение битвы, которую он вел против догм, против
нетерпимости, против высокомерия власти, против невежества
лжемудрецов, против отрицания множественности, против
рабского подчинения философии и истины законам денег, кажется более чем когда-либо актуальным в мире, где господствует
стремление к прибыли и личной выгоде. Мысль Бруно и сама его
биография свидетельствуют о том, что познание всегда должно
преображаться в способ жизни.
В минуту столь непростую для самосознания Европы и России я уверен, что юношество может найти в литературе и философии спасение от нынешнего варварства. В каждом уголке
нашего старого континента ежедневно свершается безмолвное
чудо: миллионы людей, читая классических авторов, обнару23

живают общие корни, которые объединяют народы, несмотря
ни на какие границы, языки, национальности. Толстой и Достоевский принадлежат не только России, но составляют общее
достояние европейской литературы. Их книги, как и книги Гомера, Данте, Шекспира, Сервантеса, Гете, Флобера неотъемлемо
входят в ту идеальную библиотеку, на которой воспитывались
целые поколения на пространствах от Мадрида до Москвы,
от Лондона до Рима, от Парижа до Берлина, от Лиссабона до
Афин. К несчастью, это необыкновенное наследие подвергается
все более грозной опасности вследствие продолжающихся реформ среднего и высшего образования, постепенно сокращающих список классических авторов в учебных программах. И
очень возможно, что если вовремя не найти лекарства, то те же
самые библиотеки — как вспоминает в романе Маргерит Юрсенар император Адриан, «всеобщие житницы», способные «накопить запасы на случай духовной зимы, приближение которой
я, как мне ни горько, вижу по многим признакам», — в конце
концов превратятся в пыльные музеи. Необходимо еще продолжать борьбу ради того, чтобы наши правители начали понимать, что дать юношеству хорошие школы и хорошие университеты — значит обеспечить лучшее будущее для человечества. Но
в то время как сокращаются средства, выделяемые для сферы
образования и науки, в бюджетах европейских государств становится все больше и больше доля военных инвестиций!
В заключение я бы хотел выразить признательность моему переводчику: благодаря ему эта книга сможет говорить на
языке, которого я не знаю, но который люблю со студенческих
лет, когда я впервые в итальянском переводе прочитал великие
произведения русских писателей.
Аркаваката, 6 октября 2007 г.

ОТ АВТОРА
Истинная наша цель — со всею страстью предаться охоте: в этом занятии для нас непростительна небрежность и отсутствие должного рвения;
другое дело — упустить добычу. Мы созданы для того,
чтобы искать истину; владеть ею — удел могущества, которое выше нашего.
Монтень, “Опыты”
Ценность человека отнюдь не в истине, коей он
обладает или делает вид, что обладает, но в усилии,
какое он прилагает для достижения ее. Ведь те силы,
которые одни только способны приумножить готовность человеческую к совершенствованию, возрастают не путем овладения, но в поиске истины.
Обладание делает нас спокойными, праздными,
гордыми.
Если бы Господь, держа в деснице своей всю истину,
а в левой руке — лишь неугасаемую страсть к истине,
рек ко мне: «Выбирай!», я, рискуя ошибиться навеки и
навсегда, смиренно склонился бы к шуйце Его и сказал
бы: «Отче, дай мне вот эту руку Твою; абсолютная
истина принадлежит только Тебе».
Лессинг, “Возражение ответчика
на реплику истца” (1778)
Этот труд возник в результате исследований, которые я вел
при поддержке Фонда им. Александра фон Гумбольдта в Эйхштетском университете; я хотел бы поблагодарить моего коллегу
и друга Винфрида Веле (Winfried Wehle) за теплое гостеприим27

ГРАНИЦА ТЕНИ

ство, а научный комитет Фонда — за честь, которую мне оказали,
приняв меня в число его стипендиатов. Я выражаю признательность и Центру исследований эпохи Возрождения (Centre d’Etudes
Supérieures de la Renaissance), его директору Жерару Шэ (Gérald
Chaix) и его коллегам, среди которых я назову незабвенного Мишеля Симонена (Michel Simonin), предоставившего мне возможность в сотрудничестве с Национальным центром научных исследований (CNRS) углубить в ходе двухмесячного научного визита
в Тур мое понимание многих из рассматриваемых ниже тем.
Четыре недели, которые, благодаря профессорской стипендии Британской Академии, я провел в Лондоне в качестве приглашенного научного сотрудника Института им. А. Варбурга,
позволили мне переработать и лучше аргументировать разделы,
посвященные взаимосвязи живописи и философии, применительно к понятию тени; эти вопросы еще прежде мне удалось частично затронуть в ходе семинара, который прошел в июне 2001 г.
в том же Институте им. Варбурга в рамках “Бруновских семинаров”, организованных Международным центром изучения творчества Бруно Итальянского института философских исследований (Centro Internazionale di Studi Bruniani dell’Istituto Italiano
per gli Studi Filosofici) при содействии лондонских научных заведений. Я выражаю самую сердечную благодарность Британской
академии, коллегам и дирекции Института им. Варбурга (бывшему директору Николасу Манну (Nicholas Mann) и ныне занимающему этот пост Чарльзу Хоупу (Charles Hope)).
Там я в последний раз имел возможность работать бок о бок
с Джованни Аквилеккьей (Giovanni Aquilecchia): если бы не сразивший его недуг, именно он должен бы был завершить начатый
общими усилиями курс лекций. Однако и этот последний, так и
не прозвучавший его доклад навсегда останется в памяти у всех
нас: любовь к научным занятиям и филологии, великодушие по
отношению к молодым ученым, глубокое почтение к профессиональной деонтологии будут неизменно вспоминаться всем
тем, кому судьба подарила встречу с Джанни на путях дружбы
и совместного труда. Без него никогда не смогло бы появиться
критическое издание итальянских сочинений Бруно, опубликованное в семи томах с параллельным французским переводом
в Париже издательством Les Belles Lettres (1993-1999) и в двух
томах в Италии издательством Utet (2002), издание, объеди28

ОТ АВТОРА

нившее стольких достойных ученых для участия в редакции
комментариев и вступительных статей. Именно на основе этого
издания были осуществлены переводы на японский, китайский,
румынский языки, сделаны первые шаги в немецком переводе.
Последние десять лет моей работы, посвященные двуязычному изданию итальянских сочинений Бруно, позволили мне завязать отношения дружбы и сотрудничества с великим множеством исследователей, занимающихся творчеством Бруно в Европе
и во всем мире. Среди них пусть будут упомянуты здесь по крайней мере Вернер Бейервальтес (Werner Beierwaltes), Ларс Берггрен
(Lars Berggren), Ангелика Бенкер-Валлон (Angelika Bönker-Vallon),
Смаранда Брату Элиан (Smaranda Bratu Elian), Амелиа Буоно Ходгарт (Amelia Buono Hodgart), Леа Хе Лиан (Lea He Liang), Моримити Като (Morimichi Kato), Неджиме Кенити (Nejime Ken’ichi),
Дилвин Нокс (Dilwyn Knox), Джилл Крей (Jill Kraye), Томас
Лейнкауф (Thomas Leinkauf), Аурора Мартен (Aurora Martin),
Жан Зейденгарт (Jean Seidengart). Множество вечеров я провел
в обсуждении философии Бруно с Мигелем Анхелем Гранадой
(Miguel Angel Granada). Я чрезвычайно благодарен Николе Бадалони (Nicola Badaloni), Джорджо Барбери Скваротти (Giorgio
Bárberi Squarotti) и Эудженио Гарену (Eugenio Garin) за постоянные ободрительные слова. Ив Эрсан (Yves Hersant) и Ален Сегон
(Alain Segonds) день за днем делили со мной радости и тревоги,
без их энтузиазма и щедрой дружбы моя счастливо сложившаяся
французская авантюра не могла бы даже начаться.
Я хотел бы выразить свою признательность Эдоардо Пиа
(Edoardo Pia), директору издательства Utet, давшему разрешение использовать мое введение к выпущенному его издательством двухтомнику итальянских сочинений Бруно: предлагаемая
читателю книга есть не что иное как переиздание той работы с
добавлением новых параграфов, множества примечаний и значительного иконографического досье.
За неоценимую помощь и полезные предложения я горячо благодарен моим аспирантам Кьяре Кассиани (Chiara Cassiani), Марии Кристине Фигорилли (Maria Cristina Figorilli, которая, среди
прочего, не раз тщательно перечитывала рукопись на различных
стадиях ее редакции), Кристиану Риволетти (Christian Rivoletti) и
Дзаире Сорренти (Zaira Sorrenti). В отдельных своих разысканиях
в лондонских библиотеках я основывался на отточенной компе29

тентности Донато Мансуэто (Donato Mansueto). Никола Мерола
(Nicola Merola) и Амнерис Розелли (Amneris Roselli) терпеливо
перечитывали мою машинопись «со скальпелем в руке». Ценные указания я получил в ходе обсуждения отдельных вопросов
с Гвидо Балдассари (Guido Baldassarri), Ремо Бодеи (Remo Bodei),
Франко Брьоски (Franco Brioschi), Лучано Канфорой (Luciano Canfora), Бьяджо де Джованни (Biagio de Giovanni), Данте Делла Терца
(Dante Della Terza), Джулио Феррони (Giulio Ferroni), Рино Гайоном (Rino Gaion), Аугусто Джентили (Augusto Gentili), Фульвио
Папи (Fulvio Papi) и Джорджо Стабиле (Giorgio Stabile). Джордж
Стейнер (George Steiner) с теплым дружелюбием терпел мои долгие монологи о сочинениях Бруно. Незабвенными останутся для
меня беседы с Ильей Пригожиным об отношениях между наукой
и философией и с Пьером Адо (Pierre Hadot) о Нарциссе, о неоплатонизме и необходимости добиваться совпадения жизни и философии. Отплатить им мой долг будет непосильной задачей.
При подборе иконографических материалов незаменимым
источником стал для меня фотоархив Института им. Варбурга, где которым я пользовался при бесценном содействии
со стороны Рембрандта Дейтса (Rembrandt Duits). Без доступа
к исключительно богатым фондам Библиотеки Глазго мне не
удалось бы воспроизвести серию ксилографий, я сердечно признателен директору библиотеки Дэвиду Уестону (David Weston)
и моим друзьям Алисону Адамсу (Alison Adams) и Стивену
Ролзу (Stephen Rawles). Паола Дзито (Paola Zito) из Национальной библиотеки в Неаполе помогла мне в отчаянной ситуации
найти изображения, которые в противном случае скорее всего
остались бы недосягаемы для меня.
Эта книга посвящается Джерардо Маротте (Gerardo Marotta),
президенту Итальянского института философских исследований.
Без его понимающего соучастия и неудержимого энтузиазма французское критическое издание всех сочинений Джордано Бруно
никогда бы не состоялось; исследования творчества Ноланца не
испытали бы того беспрецедентного подъема, какой благодаря его
поддержке мы наблюдали в течение последних десяти лет. Работая вместе с ним, имея возможность приобщиться к его личному
опыту, я совершенно ясно смог понять, что не может существовать
философии без бескорыстной любви к философии.
Аркаваката, сентябрь 2002 г.

ИЗДАНИЯ ПРОИЗВЕДЕНИЙ
ДЖОРДАНО БРУНО *

Итальянские сочинения
При цитировании произведений Бруно, написанных на
итальянском языке, я пользовался текстом критического издания, подготовленного усилиями Джованни Аквилеккьи для двуязычного Полного собрания сочинений (Les Œuvres complètes
de Giordano Bruno) под общей редакцией Ива Эрсана и Нуччо
Ордине, публикуемого издательством Les Belles Lettres под патронажем Итальянского института философских исследований
(Istituto Italiano per gli Studi Filosofici) и Международного центра изучения творчества Бруно (Centro Internazionale di Studi
Bruniani). При этом ссылки на страницы издания Belles Lettres
оставляют читателю возможность найти ту или иную цитату и в
издании Utet, в котором на полях каждой страницы обозначены
номера соответствующих страниц в издании Belles Lettres.
i. Подсвечник: Candelaio / Chandelier. Texte établi par Giovanni Aquilecchia, traduction d’Yves Hersant, introduction philologique générale par Giovanni Aquilecchia, introduction et notes par
Giorgio Bárberi Squarotti, avec un essai de Nuccio Ordine, deuxième
édition revue et corrigée, Paris, Les Belles Lettres, 2003 (1993).
ii. Пепельная трапеза: La cena de le Ceneri / Le souper des Cendres. Texte établi par Giovanni Aquilecchia, traduction d’Yves Hersant, introduction par Adi Ophir, notes par Giovanni Aquilecchia,
Paris, Les Belles Lettres, 1994.
* Ввиду того, что в оригинале книги все цитаты из итальянских сочинений Бруно следуют пагинации вышеупомянутого двуязычного издания,
в русском переводе примечаний ссылки на конкретные места в тексте сохраняются в неизменном виде, например, “Cena”, 121 означает “Пепельная
трапеза”, стр. 121 в томе издания Belles Lettres 1994 г. (прим. переводчика).
31

iii. О причине, начале и едином: De la causa, principio et uno /
De la cause, du principe et de l’un. Texte établi par Giovanni Aquilecchia, traduction de Luc Hersant, introduction par Michele Ciliberto,
notes par Giovanni Aquilecchia, Paris, Les Belles Lettres, 1996.
iv. О бесконечном, Вселенной и мирах: De l’infinito, universo
e mondi / De l’infini, de l’univers et des mondes. Texte établi par Giovanni Aquilecchia, traduction de Jean-Pierre Cavaillé, introduction
par Miguel Angel Granada, notes par Jean Seidengart, Paris, Les Belles Lettres, 1995.
v. Изгнание торжествующего зверя: Spaccio de la bestia trionfante / Expulsion de la bête triomphante. Texte établi par Giovanni
Aquilecchia, traduction de Jean Balsamo, inroduction par Nuccio Ordine, notes par Maria Pia Ellero, Paris, Les Belles Lettres, 1999.
vi. Кабала Пегаса: Cabala del cavallo pegaseo / Cabale du cheval
pégaséen. Texte établi par Giovanni Aquilecchia, traduction de Tristan Dagron, introduction et notes par Nicola Badaloni, Paris, Les Belles Lettres, 1994.
vii. О героическом неистовстве: Degli eroici furori / Des fureurs héroïques. Texte établi par Giovanni Aquilecchia, traduction de
Paul-Henri Michel (revue par Yves Hersant), introduction et notes
par Miguel Angel Granada, Paris, Les Belles Lettres, 1999.
Giordano Bruno, Opere italiane, testi critici e nota filologica di
Giovanni Aquilecchia, introduzione e coordinamento generale di
Nuccio Ordine, commento di Giovanni Aquilecchia, Nicola Badaloni, Giorgio Bárberi Squarotti, Maria Pia Ellero, Miguel Angel
Granada, Jean Seidengart, Appendici di Lars Berggren, Donato Mansueto, Zaira Sorrenti, Torino, Utet, 2002, 2 volumi.
Латинские сочинения
Giordano Bruno, Opera latine conscripta, publicis sumptibus
edita, recensebat F. Fiorentino [F. Tocco, H. Vitelli, V. Imbriani,
C.M. Tallarigo], apud Dom. Morano [Florentiae, typis successorum
Le Monnier], Neapoli, 1879–1891. В примечаниях обозначается с
помощью аббревиатуры Opera.
Giordano Bruno, De umbris idearum, a cura di Rita Sturlese, premessa di Eugenio Garin, Firenze, Olschki, 1991.

I

ОТ ПАРИЖА К ЛОНДОНУ: 1581–1585

Если мы хотим оценить всю исключительность «итальянского» периода в творчестве Бруно, приходится отправляться
от дат. В 1582 г. в Париже появляется первый из дошедших до
нас его трудов, написанных на народном языке: “Подсвечник”1.
Вслед за тем, уже в Лондоне, с 1584 по 1585 гг. один за другим
выходят в свет шесть диалогов. Так всего за несколько лет расставляются вехи на не знающем параллелей пути философа, с
замечательной ясностью являющем нам интересы Ноланца во
всей их энциклопедической широте.
Вопреки впечатлению, которое может сложиться при первом поверхностном взгляде на вещи, речь идет не о разрозненных пройденных отрезках, как если бы переход от одного текста
к другому диктовался лишь привходящими обстоятельствами,
внезапными переменами, реакцией на неожиданные повороты
1
В посвящении, предпосланном комедии, Бруно намекает, по-видимому, на два своих юношеских сочинения, впоследствии утраченных: «В
те годы, в пору, когда невозможно было соприкоснуться рукам нашим, я
посвятил Вам вначале “Веселые думы” (“Gli pensier gai”), а затем “Древо
живой воды” (“Il tronco d’acqua viva”)» (11: «Però, a tempo che ne posseamo
toccar la mano, per la prima vi indrizzai Gli pensier gai; apresso Il tronco d’acqua
viva»). Впрочем, в других произведениях и в документах процесса Бруно
ссылается и на другие свои произведения на народном языке, как, например, “Ноев ковчег” (“Arca di Noè”).

33

ГРАНИЦА ТЕНИ

событий. Напротив, итальянские труды Бруно, в глубинной
своей структуре, суть продукт целостного философского плана,
свидетельство замысла, который разворачивается, начиная с
“Пепельной трапезы”, — а с некоторыми оговорками, в менее
строгом смысле, и с “Подсвечника”, — и вплоть до “Героического неистовства”. Само предпочтение, отданное в этих диалогах народному языку, не может считаться случайностью: дело
далеко не только в желании Бруно явить миру свою «новую
философию» средствами языка живого, вопреки педантизму
университетской латыни, и даже не в том успехе, каким итальянский,судя по всему, пользовался при дворе того и другого
монарха2 , — выбор, сделанный Ноланцем, в первую очередь
следует связывать со сложившимся к тому времени и известным
по многим примерам обычаем именно философских и научных
дискуссий, как в Париже, среди приближенных Генриха III, так
и в Лондоне, в окружении королевы Елизаветы.
При дворе Генриха III:
язык, нравственная философия, философия природы
Так, во Франции после публикации “Защиты и прославления французского языка” (1549) Дю Белле — произведения, в
котором не составит труда найти всевозможные заимствования
из “Диалога о языках” Спероне Сперони3, — постепенно все
более очевидной становится необходимость прибегать к народ2

О распространении итальянского языка в Англии елизаветинской
эпохи, с особым вниманием к учебникам и грамматикам, см.: Spartaco
Gamberini, Lo studio dell’italiano in Inghilterra nel ‘500 e nel ‘600, MessinaFirenze, D’Anna, 1970.
3
См. подготовленное Марио Поцци новое двуязычное издание, в
примечаниях к которому указываются все случаи заимствований, сделанных Дю Белле: Sperone Speroni, Dialogue des langues (éd. Mario Pozzi,
tr. fr. Gérard Genot et Paul Larivaille, introduction et notes de Mario Pozzi),
Paris, Les Belles Lettres, 2001. Нелишним будет напомнить, что диалог
этот оказал немалое влияние на представления Бруно о языке и переводе,
см.: N. Ordine, Théorie de l’imitation, rapport res/verba, traduction. Autour de
quelques aspects du débat sur la langue en Italie au XVIe siécle [1991] // Le
rendez-vous des savoirs. Littérature, philosophie et diplomatie á la Renaissance
(préface de Michel Simonin), Paris, Klincksieck, 1999, 113–118.
34

ОТ ПАРИЖА К ЛОНДОНУ: 1581–1585

ному языку даже в трактатах, содержание которых ограничивалось узкоспециальными вопросами. Неслучайно Понтюс де
Тиар выступил с поддержкой такого требования в посвящении,
адресованном Генриху III 4. Отказываясь от латыни ради утверждения изощренной унитаристской архитектуры «новой философии», Ноланец тем самым совершал идеологический выбор,
вводил в игру коммуникативную стратегию, целью которой был
поиск созвучия с группами, сложившимися вокруг короля Валуа
и королевы Тюдор. В самом деле, как убедительно показал Джованни Аквилеккья, весьма благосклонный прием будет ждать
Бруно и в Лондоне, придворные круги которого, помимо того,
что в употреблении народного языка усматривали вызов педантичной культуре Оксфорда и Кембриджа, всячески стремились
внедрить знание в новые нарождающиеся слои общества5.
Как известно, свои итальянские диалоги Бруно публикует
в Лондоне, в типографии Джона Чарльвуда. Однако напечатать
книгу в каком-то месте не означает задумать и создать ее в тот самый момент. Сами даты говорят об обратном: как мог Ноланец
довести свой амбициозный философский замысел до завершения всего за два года? По всей видимости, основная канва шести
сочинений была отчасти намечена им еще в Париже. Там Бруно
впервые вступает на тот грандиозный путь, который приведет
его от философии природы (“Пепельная трапеза”, “О причине”,
“О бесконечном”) через философию нравственную (“Изгнание
торжествующего зверя”, “Кабала Пегаса”) к созерцательной философии (“О героическом неистовстве”), — путь, на котором он
столкнется со всем спектром вопросов, занимавших центральное место в дебатах на собраниях Академии при Дворце.
Действительно, между 1576 и 1579 гг. Генрих III собирает вокруг себя группу поэтов и философов6, чтобы вести с ними дис4

См. : Isabelle Pantin, La poésie du ciel en France dans la seconde moitié du
seizième siècle, Genève, Droz, 1995, 46–49.
5
Giovanni Aquilecchia, L’adozione del volgare nei dialoghi londinesi di
Giordano Bruno [1953] // Schede bruniane (1950–1991), Manziana, Vecchiarelli, 1993, 41–63.
6
Как об этом подробно свидетельствует Клод Бине, король Генрих III, решив основать свою Академию, «избрал ученейших людей своего королевства, чтобы с наименьшими трудами усвоить изящную образованность с помощью их несравненных речей, украшенных всем самым
35

ГРАНИЦА ТЕНИ

куссии, в частности, о моральных и интеллектуальных добродетелях. К сожалению, только небольшая часть произносившихся
в Лувре речей была найдена в XIX веке Эдуардом Фреми7 и затем
дополнена недавней находкой двух новых текстов, обнаруженных
Робертом Сили8. В пылких дебатах о том, что предпочтительнее — действие или созерцание, об определениях различных пороков и добродетелей, об особенностях гнева и о чести на первый
план выходит живейший интерес к последствиям политического
и социального свойства, к положительным и отрицательным эффектам, порождаемым действием страстей в отдельном человеке
и обществе. Участников дискуссии волнуют вопросы, прямо или
косвенно связанные с тяжелым кризисом, который переживала
Франция, да и добрая часть всей Европы из-за религиозных войн.
Король вместе с академиками исследует самые актуальные темы,
проявляя большой интерес к философии (в особенности к Платону и его последователям — Плотину, Порфирию, Ямвлиху и
Проклу)9, истории (главным образом, к Полибию и Тациту) и к
бурно обсуждавшимся идеям Макиавелли, из трудов которого
он, благодаря инициативе Бартоломео дель Бене, непосредственно был знаком с “Рассуждениями” и “Государем”10.
прекрасным, что можно найти для каждого предмета, с которыми они
станут выступать по очереди. Из числа оных первыми вместе с Ронсаром
были избраны г-н де Пибрак, ставший зачинателем сего предприятия,
мэтр Дорон де Рекет, епископ Шалонский Тиар, Баиф, аббат Тиронский
Депорт и ученый муж дю Перрон» («[…] fit choix des plus doctes hommes
de son roiaume, pour apprendre à moindre peine les bonnes lettres par leurs rare
discours, enrichis de plus belle chose qu’on peust rechercher sur un sujet, et qu’il
debvoient faire chacun à leur tour. Du nombre desquels furent choisis des premiers avec Ronsard le sieur de Pibrac, qui estoit autheur de ceste entreprise, et
Doron Maistre de Requetes, Tyard Evesque de Chalons, Baïf, Desportes Abbé
de Tyron, et le docte du Perron»): Claude Binet, La vie de Pierre de Ronsard
[1586] (édition historique et critique avec introduction et commentaire de Paul
Laumonier), Paris, Hachette, 1910 (rist. anast. Genève, Slatkine, 1969), 38.
7
Édouard Fremy, L’Académie des Derniers Valois (1570–1585) d’après des
documents nouveaux et inédits, Paris, Ernest Leroux, 1887.
8
Robert J. Sealy, The Palace Academy of Henri III, Genève, Droz, 1981,
180–192.
9
Édouard Fremy, L’Académie des Derniers Valois, op. cit., 122–123.
10
«Но король [Генрих III], вверяясь тайному механизму своих замыслов, казавшихся ему устроенными наилучшим образом, полагал, что в
конце концов он с великой легкостью преодолеет все противоречия; а чтобы
36

ОТ ПАРИЖА К ЛОНДОНУ: 1581–1585

Однако в Академии при Дворце спорят не только о нравственной философии (хотя, как мы убедимся, одной этой темы
было бы достаточно, чтобы вполне понять обстоятельства
возникновения замысла такой книги, как “Изгнание торжествующего зверя”) — философия природы также занимает одно
из центральных мест в дискуссиях. Различные свидетельства
намекают на большой интерес Генриха III к космологии и к естественным наукам в целом. Так, Ронсар в “Королевской роще”
(«Познать он пожелал могущество природы») 11 и Жак Амио
в письме к Понтюсу де Тиару 12 говорят о его любознательности во всем, что касается тайн неба и секретов природы, а
направить нить своего замысла с вящей последовательностью, соединяя
практику с теорией, он ежедневно после обеда уединялся с флорентийцами
Баччо дель Бене и Якопо Корбинелли, мужами ученейшими в греческой и
латинской премудрости, с которыми он читал Полибия, Корнелия Тацита,
а чаще всего — “Рассуждения” и “Государя” Макиавелли» («Ma il Re [Enrico III], confidandosi nella occulta machina de’ suoi disegni, che a lui sembravano
ottimamente incaminati, stimava finalmente dovere con grande facilità superare
tutte le opposizioni; e per indirizzare più regolarmente il filo del suo disegno aggiungendo la teoria alla pratica, si riduceva ogni giorno dopo pranzo con Baccio
Del Bene e con Giacopo Corbinelli, fiorentini, uomini di molte lettere greche e latine, da’ quali si faceva leggere Polibio, Cornelio Tacito e molto più spesso i Discorsi
e il Principe del Machiavelli»): Enrico Caterino Davila, Storia delle guerre civili di
Francia (a cura di Mario d’Addio e Luigi Gambino), Roma, Istituto Poligrafico e
zecca dello Stato, 1990, t. i, 419. См.: Pierre Chevallier, Henri III, Paris, Fayard,
1985, 394–395. Об отношении Бруно к Макиавелли см.: infra, 176–177.
11
«Познать он пожелал могущество природы / И как влачит свой
путь преграда небосвода, / Свершая оборот вдоль колеи извечной, / А
Солнце вспять бежит тропою бесконечной» («Il a voulu sçavoir ce que
peult la Nature, / Et de quel pas marchoit la premiere closture / Du ciel, qui
tournoyant se ressuit en son cours, / Et du Soleil qui faict le sien tout au rebours»): Ronsard, “Bocage royale” // Œuvres complètes (édition étabile, présentée et annotée par Jean Céard, Daniel Ménager et Michel Simonin), Paris,
Gallimard, 1994, t. ii, vv. 201–204, 12 (цитаты из Ронсара и впредь будут
приводиться по двум томам этого издания).
12
«Меня весьма порадовало, когда из Вашего письма, полученного
несколько дней назад, [...] я узнал о благородном занятии Короля, внемлющего Вашим рассуждениям о составе небосвода и его движениях»
(«Je fus bien aise, l’aultre jour que je receu vostre lettre […] d’entendre l’honeste
occupation que prent le Roy de vous ouyr discourir de la constitutions & mouvement du ciel»), цит. по: Frances A. Yates, Les académies en France au XVIe
siècle, [London 1947], Paris, Puf, 1994, 130.
37

ГРАНИЦА ТЕНИ

английский посол Дэйл сообщает королеве Елизавете, что при
дворе спорят «обо всем, что только можно знать» («de omni re
scibili») 13.
Среди прочего, члены собраний в Лувре испытывали интерес к развитию различных космологических гипотез и к теориям, предполагающим бесконечное множество миров. В диалогах Ги де Брюэ облеченные в академические одежды Ронсар и
Антуан де Баиф беседуют c Платоном, Марсилио Фичино и другими древними и новыми философами, и в то время как Ронсар
выражает серьезные сомнения в существовании других миров,
Баиф, похоже, склоняется к тому, чтобы принять тезис Коперника о вращении Земли вокруг Солнца 14. Более ясно высказывался на эти темы Понтюс де Тиар, влиятельный вдохновитель
придворной Академии и переводчик “Диалогов о любви” Леона
Еврея15. В “Двух речах о природе мира и его частях”, посвященных Генриху III в признание «превосходного и твердого понимания предмета» монархом, он открыто присоединяется к
теории Коперника16. Автор, стоящий на позициях последовательного антиаристотелизма, оспаривает теорию неуничтожимости небесного устройства и без колебаний принимает гипотезу о существовании жизни в иных, далеких мирах 17. Сам Жак
13

Chevallier, Henri III, op. cit., 490.
Об этом см.: F. A. Yates, La philosophie naturelle des académies // Les
académies en France au XVIe siècle, op. cit., 125–137.
15
Léon Hébrieu, De l’amour, Lyon, J. de Tournes, 1551.
16
«Tres bonne et tres certaine intelligence du subiet»: Pontus de Tyard,
Deux Discours de la nature du monde et de ses parties a scavoir, le Premier Curieux
traittant des choses matérielles, et le Second Curieux, des intellectuelles, Paris, M.
Patisson, 1578, c. aiii; см. также английское издание: The Universe (Premier et
Second Curieux), (ed. John C. Lapp), Ithaca-New York, Cornell University Press,
1950. О научных трудах Тиара см.: Kathleen Mary Hall, Pontus de Tyard and
his Discours philosophiques, London, Oxford University Press, 1963; Eva Kushner,
Pontus de Tyard dans le contexte de la revolution scientifique // Revue d’études
françaises, 2 (1997), 213–222; Isabelle Pantin, La poésie du ciel en France dans
la seconde moitié du seizième siècle, op. cit., ad indicem; Michel Lerner, Le monde
des sphères. II. La fin du cosmos classique, Paris, Les Belles Lettres, 1997, 13. Джованни Аквилеккья в прим. 67 к “Пепельной трапезе” (изд. Utet, том I, 542)
отмечает, что Бруно и Тиар, вероятно, сделали одинаковую ошибку при
интерпретации одного отрывка из “De revolutionibus” Коперника.
17
См.: Frances A. Yates, La philosophie naturelle des académies // Les académies en France au XVIe siècle, op. cit., 128–129.
14

38

ОТ ПАРИЖА К ЛОНДОНУ: 1581–1585

Дави дю Перрон, влиятельный академик и «королевский преподаватель языков, математики и философии» («professeur du
roi aux Langues, Mathématiques et Philosophie»), явно симпатизирует тезисам Коперника18 и труду Тиара, о чем свидетельствует
написанное им предисловие к “Двум речам” последнего19.
Естественно предположить, что с самого своего приезда в Париж, между летом и осенью 1581 г., Бруно сблизился с кругами,
связанными с Генрихом III. Из автобиографических заявлений,
сделанных на процессе, становится ясно, что он немедленно
объявил курс лекций, посвященных толкованию «тридцати божественных атрибутов», извлеченных из первой части “Суммы
теологии” Фомы Аквинского, чтобы его «узнали и чтобы самому
пройти испытание»20. Результат не заставил себя ждать. Вначале
ему было сделано предложение «занять должность штатного
лектора», от которого Бруно отказался, чтобы не связывать себя
обязательством участвовать в «мессе и других богослужениях»21.
18

Ibidem, 130–132.
J. Davy du Perron, Préface // Pontus de Tyard, Deux Discours, op. cit., c. aVr
(см.: Frances A. Yates, Les académies en France au XVIe siècle, op. cit., 117).
20
«Затем гражданский раздор побудил меня уехать и отправиться
в Париж, где я взялся прочесть сверхурочный курс лекций, чтобы меня
узнали и чтобы я прошел испытание; и прочитал тридцать лекций,
предметом которых я избрал тридцать божественных атрибутов, взятых
у Св. Фомы из первой части» («Et doppoi per le guerre civili me partí et
andrai a Paris, dove me messi a legger una lettion straordinaria per farmi conoscer et far saggio di me; et lessi trenta lettioni et pigliai per materia trenta attributi divini, tolti da Santo Thoma dalla prima parte»): Luigi Firpo, Il processo
di Giordano Bruno (a cura di Diego Quaglioni), Roma, Salerno editrice, 1992,
(doc. 11), 161. Недавно во Франции под редакцией Алена Сегона вышло
двуязычное издание этих бруновских документов, подготовленных в
свое время Фирпо, с добавлением значительного аппарата дополнительных примечаний: Giordano Bruno, Œuvres complètes, Documents. I. Le procès
(introduction et notes de Luigi Firpo, traduction et notes de Alain-Ph. Segonds),
Paris, Les Belles Lettres, 2000, 49.
21
«Затем, когда мне предложили занять пост ординарного лектора, я
не согласился, потому что публичные лекторы в этом городе ходят обыкновенно на мессу и на другие богослужения. Я же всегда этого избегал,
зная, что я был отлучен из-за того, что вышел из религиозного ордена и
сложил облачение; и хотя мне довелось быть ординарным лектором в Тулузе, там я был избавлен от этой обязанности, которую мне пришлось бы
взять на себя, согласись я на должность ординарного лектора в Париже»
(«Et doppoi essendo sta’ ricercato a pigliar una lettione ordinaria, restai [B10v]
19

39

ГРАНИЦА ТЕНИ

Затем последовало приглашение ко двору лично от короля
Франции:
Благодаря этим дополнительным лекциям я приобрел известность, так что однажды меня призвал к себе король Генрих III для выяснения, от природы ли моя проявившаяся память или она достигнута с помощью какого-то магического искусства. Я удовлетворил его
просьбу и позволил ему меня испытать, в результате чего он признал,
что память у меня не от магии, но от знания. После этого я опубликовал книгу о памяти под названием “De umbris idearum” и посвятил ее
Его Величеству. Благодаря этому случаю я сделался лектором сверхурочных курсов с жалованьем22 .

Встрече с Генрихом III содействовал прежде всего интерес
последнего к искусству памяти, разделяемый отчасти и дю
Перроном23 и Мишелем де Кастельно, французским послом в
Англии24. Неслучайно, что в 1582 г., после того, как он посвятил
et non volsi accettarla, perché li lettori publici di essa città vanno ordinariamente
a messa et alli altri divini offitii. Et io ho sempre fugito questo, sapendo che ero
scommunicato per esser uscito dalla religione et haver deposto l’habito; ché se
bene in Tolosa hebbi quella lettione ordinaria, non ero però obligato a questo,
come sarei stato in detta città de Paris, quando havesse accettato la detta lettion
ordinaria»): ibidem (ed. franc., 49–51).
22
Ibidem, 161–162 (ed. franc., 51): «Et leggendo quella [lettion] estraordinaria, acquistai nome tale che il re Henrico terzo mi fece chiamare un giorno,
ricercandomi se la memoria che havevo et che professava era naturale o pur per
arte magica; al qual diedi sodisfattione; et con quello che li dissi et feci provare
a lui medesmo, conobbe che non era per arte magica ma per scientia. Et doppo
questo feci stampar un libro de memoria sotto titolo De umbris idearum, il
qual dedicai a Sua Maestà; et con questa occasione mi fece lettor straordinario
et provisionato».
23
Vincenzo Spampanato, Vita di Giordano Bruno con documenti editi ed inediti (préface de Nuccio Ordine), Paris-Torino, Les Belles Lettres-Nino Aragno Editore, 2000 [фототипическое воспроизведение издания: Messina 1921], 313.
24
Ронсар в сонете, посвященном Кастельно, говорит о присущем
ему «даре слова вкупе с памятью природной» (Œuvres complètes, op. cit.,
t. ii, 424; см.: infra, 163). Кастельно по просьбе кардинала Лотарингского
якобы повторил по памяти проповедь Жана де Монлюка — см.: Gustave
Hubault, Ambassade de Michel de Castelnau en Angleterre (1575–1585), SaintCloud, Berlin, 1856 (воспр. Genève, Slatkine, 1970), 2. Неудивительно, что
Бруно посвятил французскому послу также и сочинение о мнемотехнике,
“Explicatio triginta sigillorum” (“Изъяснение тридцати печатей”).
40

ОТ ПАРИЖА К ЛОНДОНУ: 1581–1585

трактат “О тенях идей” королю Франции25, Бруно получил почетную внештатную должность лектора в Королевском Коллеже
(Collège Royal), из которого впоследствии возникнет современный Коллеж де Франс (Collège de France). Основанное Франциском I, это знаменитое учебное заведение ставило своей задачей
прежде всего предоставить антиконформистски настроенным
ученым ту свободу, которой не могла дать им Сорбонна с ее приверженностью крайнему аристотелизму26.
В столь благоприятном окружении Бруно работал с большим подъемом. За один год он издал три мнемотехнических
трактата на латинском языке (“О тенях идей”, “Песнь Цирцеи”
и “Краткое изложение Луллиевой архитектуры”) и комедию
“Подсвечник”. Его присутствие в Париже, даже не принимая во
внимание почести, оказанные ему Генрихом III, не оставалось
незамеченным. Напротив, как сам Ноланец будет вспоминать
какое-то время спустя в Виттенберге в отрывке из “Тезисов, читанных в Коллеже Камбре”, адресованном ректору Жану Филесаку, многие из коллег, с которыми он сталкивался во французской столице, не колеблясь принимали его в качестве собрата по
«alma mater» словесности:
Вы привязали меня к себе не только той общей благосклонностью,
которая отличает Вас в обращении со всеми, но и совершенно особенным и необычным образом, ибо посещая, неизменно в обществе
ученейших людей, то публичные, то частные мои выступления, Вы
осеняли своим постоянным присутствием мои ученые занятия, так
что в этой обители наук никакое звание не подошло бы мне меньше,
нежели звание чужестранца27.
25

В своем посвящении Генриху III Бруно хвалит великодушие и
мудрость короля и приносит ему свое сочинение в дар ради изучения и
покровительства. См.: Giordano Bruno, De umbris idearum (a cura di Rita
Sturlese, premessa di Eugenio Garin), Firenze, Olschki, 1991, 5.
26
О возникновении и исторической роли Collège de France см.
очерки, опубликованные в Les origines du Collège de France (1500–1560) //
Actes du Colloque international (Paris, décembre 1995) (sous la direction de
Marc Fumaroli, textes réunis par Marianne Lion-Violet), Paris, Klincksieck, 1998.
27
«Dum non modo communi quadam, qua erga omnes affecti estis humanitate, verum etiam certa haud vulgari ratione me vobis devinxistis, ubi tum in pubblicis, tum et in privatis lectionibus, continua doctiorum adsistentia negocium studii
mei concelebrastis, adeo ut nullus mihi de me minus, quam extranei, in hac alma
41

ГРАНИЦА ТЕНИ

Не следует забывать, что в начале восьмидесятых годов XVI
века влияние близких к французскому королю академиков было
все еще весьма заметным, хотя и не столь сильным, как прежде. Их
интерес к естественной философии, к философии нравственной
и созерцательной отвечал стремлению обладать общей картиной
знания. Фундаментальный труд Фрэнсис Йейтс о французских
академиях, не раз уже нами использованный, позволяет во всех
подробностях проследить, как зарождались и получали развитие
всевозможные дебаты, занимавшие академиков на их собраниях;
какую роль играли при этом политические и религиозные события, стоящие за обсуждаемыми вопросами. У нас нет документов,
подтверждающих участие Бруно во встречах, организованных по
инициативе Генриха III. С другой стороны, представляется маловероятным, чтобы Ноланец вовсе не имел прямых или косвенных
контактов с некоторыми из академиков. Мы увидим, к примеру,
что в тексте “Изгнания торжествующего зверя” есть достоверные
свидетельства знакомства Бруно с темами, широко обсуждавшимися при дворе с участием авторитетных членов Академии,
среди которых заметно выделяется Ронсар своей позицией воинствующего неприятия гражданских войн и своим представлением о религии как о силе, скрепляющей общество.
Гипотеза о скрытом диалоге между главными тезисами лондонских сочинений Бруно и положениями, составлявшими предмет
дебатов в Лувре, могла бы найти свое развитие в работах Йейтс,
написанных двадцать лет спустя и уже непосредственно посвященных Ноланцу. Однако на деле в этих своих книгах, вышедших
под заглавиями “Джордано Бруно и герметическая традиция” и
“Искусство памяти”28, английская исследовательница совершенно
literarum parente, titulus occurrere potuerit unquam»: Giordano Bruno, Acrotismus camoeracensis // Opera latine conscripta (publicis sumptibus edita, recensebat
F. Fiorentino [F. Tocco, H. Vitelli, V. Imbriani, C.M. Tallarigo], ap. Dom. Morano
[Florentiae, typis successorum Le Monnier]), Neapoli, 1879–1891, t. I–1, 57. Для
латинских сочинений (за исключением “De umbris idearum”, которое цитируется по критическому изданию Стурлезе) мы и в дальнейшем будем придерживаться этого издания, обозначая его для краткости Opera.
28
Frances A. Yates, Giordano Bruno and the Hermetic Tradition,
Chicago-London, The University of Chicago Press, 1964; русский перевод:
Фр. Йейтс, Джордано Бруно и герметическая традиция (пер. Г.М. Дашевского), М., Новое литературное обозрение, 2000; Id., The Art of Memory,
London, Routledge & Kegan Paul, 1966.
42

ОТ ПАРИЖА К ЛОНДОНУ: 1581–1585

оставляет многообещающую тропу, которую она в сове время нащупала в замечательных трудах, посвященных французским академиям и запутанным политико-религиозным перипетиям того
десятилетия29, вместо того обратившись к толкованию «ноланской философии» в духе радикального герметизма30.
Двор Елизаветы
и столкновение с оксфордскими педантами
В любом случае трудно было бы поверить в то, что во время
пребывания Бруно в Англии его взаимоотношения с парижским
придворным кругом полностью пресеклись. Не стоит забывать,
что, когда он (предположительно в апреле 1583 г.) пересек ЛаМанш, в кармане у него было рекомендательное письмо от Генриха III к королевскому послу в Англии Мишелю де Кастельно.
29

В большинстве своем работы Йейтс по этой тематике, публиковавшиеся между тридцатыми и пятидесятыми годами XX в., с некоторыми добавлениями ныне собраны в книге: Frances A. Yates, Giordano
Bruno e la cultura europea del Rinascimento (introduzione di Eugenio Garin),
Roma-Bari, Laterza, 1988.
30
Не преуменьшая достоинств этих двух последних книг Фрэнсис
Йейтс, напомним, что бруновские исследования последнего времени
убедительно показали ограниченность пангерметической интерпретации сочинений Бруно. См. по крайней мере: Aquilecchia, Schede bruniane,
op. cit., 41–63 и 375–377; Paolo Rossi, Hermeticism, Rationality and the
Scientific Revolution // Reason, Experiment and Mysticism in the Scientific
Revolution (editors Maria Luisa Righini Bonelli and William R. Shea), New
York, Science history publications, 1973, 247–273; Robert Westman, Magical
Reform and Astronomical Reform. The Yates Thesis reconsidered // Hermeticism and the Scientific Revolution, Los Angeles University of California, 1977;
Biagio de Giovanni, Lo spazio della vita fra G. Bruno e T. Campanella // il Centauro, 11–12 (1984), 15–16; Michele Ciliberto, La ruota del tempo. Interpretazione di Giordano Bruno, Roma, (Editori Riuniti), 1986, 9–11; Nuccio Ordine,
La cabala dell’asino. Asinità e conoscenza in Giordano Bruno, Napoli, Liguori,
19962 , 219; Rita Sturlese, Per un’interpretazione del “De umbris idearum” di
Giordano Bruno // Annali della Scuola Normale Superiore di Pisa, Classe di
Lettere e Filosofia, xxii (1992), 943–968 (здесь можно найти лучшее объяснение сложного мнемотехнического механизма колес памяти, описанных в трактате “О тенях идей”); Nicola Badaloni, Il “De umbris idearum”
come discorso sul metodo // Paradigmi, xviii (2000), 161–195.
43

ГРАНИЦА ТЕНИ

Хотя мы не можем в точности знать обстоятельства, побудившие
Ноланца покинуть Париж, — документы процесса говорят неопределенно, что путешествие было вызвано «воспоследовавшей сумятицей», — все же очевидно, что философ был дружески
встречен во французском посольстве в Лондоне, где он жил дворянином31 и где, благодаря своему привилегированному положению, мог получать любую информацию о событиях на материке.
Прибытие Ноланца на британские острова также не прошло незамеченным. Незадолго до отплытия Бруно английский
посол в Париже Генри Кобэм направил помеченную 25 марта
1583 г. депешу Фрэнсису Уолсингэму, секретарю королевы, в
которой он сообщал о намерении Бруно прибыть в Англию.
Представив его как «ученого-философа», дипломат не упустил
случая предостеречь адресата: «о его религиозных воззрениях
я не могу отозваться с похвалой»32 .
Джордж Эббот, которому вскоре предстояло покинуть Оксфорд, чтобы принять сан архиепископа Кентерберийского, оставил важное свидетельство о том, что Ноланцем, как и прежде,
двигало страстное желание добиться известности «каким-нибудь
достославным деянием»33. Действительно, не успев пересечь ЛаМанш, он решает подвергнуть себя испытанию и немедленно зая31

«Ввиду воспоследовавшей сумятицы я добился позволения и
с письмом от самого короля отправился в Англию, где и остановился
у посла Его Величества, прозывавшегося синьором де Мовисьер, по
имени Мишель де Кастельно; в доме которого я был на положении,
ничем не отличающемся от положения домочадца» («Per li tumulti che
nacquero doppo, pigliai licentia et con littere dell’istesso Re andai in [B11r]
Inghilterra a star con l’ambasciator di Sua Maestà, che si chiamava il signor
della Malviciera, per nome Michel de Castelnovo; in casa del qual non faceva
altro, se non che stava per suo gentilhomo»): Luigi Firpo, Il processo di Giordano Bruno, (doc. 11), 162 (ed. franc., 51).
32
«Il Sr. Doctor Jordano Bruno, Nolano, a professor in philosophy,
intends to pass in to England; whose religion I cannot commend»: Calendar
of State Papers, Foreign Series, of the Reign of Elizabeth, January-June 1583, and
Addenda. Preserved in the Public Record Office (ed. by A.J. Butler and Sophie
Crawford Lomàs), London 1913; теперь и в статье: G. Aquilecchia, Giordano
Bruno in Inghilterra (1583–1585). Documenti e testimonianze // Bruniana &
Campanelliana, n. 1–2 (1995), 24.
33
«By some worthy exploite». См.: George Abbot, The Reasons which
Doctor Hill hath brought, Oxford, J. Barnes, 1604, 303. См. также: Aquilecchia,
Giordano Bruno in Inghilterra (1583–1585), op. cit., 33.
44

ОТ ПАРИЖА К ЛОНДОНУ: 1581–1585

вить о ценности своей мысли и своей «новой философии». Случай представился почти сразу: в июне 1583 г. он отправляется в
Оксфорд в свите палатинского графа Альберта Лаского34. Здесь, в
городе, прославившемся научными достижениями и богатством
библиотек, Бруно стал главным действующим лицом публичного
диспута с теологом Джоном Андерхиллом, год спустя назначенным на должность вице-канцлера университета, и с другими
знаменитыми учеными. Об этом первом эпизоде с участием Ноланца, отмеченном Гарвеем35, не упоминают ни Эббот, который
в то время был членом Бейлиол-колледжа, ни хроники, повествующие о визите графа. Подтверждение словам Гарвея, однако,
можно найти в “Пепельной трапезе”, где Фрулла прямо говорит о
споре, развернувшемся на глазах у Лаского:
И если не верите, поезжайте в Оксфорд и послушайте там рассказы
о том, что случилось с Ноланцем на публичном диспуте с некими докторами теологии в присутствии польского принца Аласко и других
лиц из английской знати. Пусть вам расскажут, что сумели противопоставить противники его аргументам; как, отвечая на пятнадцать
силлогизмов, пятнадцать раз попадал словно кур в ощип тот несчастный доктор, коего в качестве корифея Академии выставили вперед по
столь важному случаю. Пусть вам расскажут, с какой нелюбезностью
и грубостью выступала эта свинья, и с каким терпением и благосклонностью — его собеседник, и впрямь показавший себя неаполитанцем,
рожденным и вскормленным под более милостивыми небесами36.
34

Стоит напомнить, что Лаский состоял на службе у Генриха III,
когда тот в течение недолгого срока занимал польский престол. После
феерического бегства Валуа в 1574 г. именно он приложил немало усилий,
чтобы успокоить антифранцузские настроения. См. об этом: Vincenzo
Spampanato, Vita di Giordano Bruno con documenti editi ed inediti, op. cit., 340.
35
См.: Giovanni Aquilecchia, Giordano Bruno in Inghilterra (1583–1585),
op. cit., 26–28.
36
“Cena”, 215: «E se non il credete, andate in Oxonia e fatevi raccontar le cose
intravenute al Nolano, quando publicamente disputò con que’ dottori in teologia in
presenza del prencipe Alasco polacco, et altri della nobilità inglesa; fatevi dire come
si sapea rispondere a gli argomenti: come restò per quindeci sillogismi, quindeci
volte qual pulcino entro la stoppa quel povero dottor, che come il corifeo dell’Academia ne puosero avanti in questa grave occasione; fatevi dire con quanta incivilità
e discortesia procedea quel porco, e con quanta pazienza et umanità quell’altro che
in fatto mostrava essere napolitano nato et allevato sotto più benigno cielo».
45

ГРАНИЦА ТЕНИ

Особую ценность рассказ Эббота приобретает в той части,
где речь идет о цикле лекций, читанном Ноланцем в Оксфорде.
В этих выступлениях, по-видимому, впервые прозвучало объяснение ряда космологических вопросов в духе Коперника, впоследствии подробно разработанное в лондонских диалогах. Однако и это второе посещение Оксфорда обернулось для Бруно
неприятностями. Будущий архиепископ Кентерберийский
рассказывает, что некое влиятельное лицо (возможно, Мартин
Калпеппер, член Нового колледжа) уже на первой лекции заподозрило его в плагиате из Фичино: якобы Бруно дословно заимствовал целые пассажи из трактата “De vita” (“О жизни, стяжаемой с небес”). По договоренности с Тоби Мэтью, деканом
колледжа Крайст Черч, было решено, не провоцируя скандала,
сообщить Ноланцу о разоблачении и предложить ему прекратить лекции. Независимо от достоверности этой версии (которая, как справедливо напоминает Аквилеккья, впервые была
опубликована спустя многие годы после того, как Бруно обрушился на оксфордских педантов с яростными нападками)37,
бесспорным остается факт, что его преподавание оказалось недолгим и было внезапно и резко прервано, о чем он сам говорит
в уже упомянутом отрывке из “Пепельной трапезы”: «Пусть вам
расскажут, как его вынудили прекратить публичные лекции и de
immortalitate animae (о бессмертии души), и de quintuplici sphera
(о пятеричной сфере)»38.
Нетрудно догадаться, что последствия оксфордского инцидента вряд ли могли быть благоприятны для Ноланца. Он
вернулся в Лондон, к послу Кастельно, полный отвращения к
академической среде, к науке, низведенной до абстрактных упражнений в грамматике, к примату теологии над философией.
Оксфорд, каким его узнал Бруно, в самом деле в течение уже
нескольких десятилетий испытывал серьезный кризис идентичности. Проникновение протестантизма в английские университеты вызвало настоящую войну против средневековой
культуры, считавшейся служанкой Римской Церкви. Согласно
37

Giovanni Aquilecchia, Giordano Bruno, Torino, Nino Aragno Editore,
2001, 38 (в приложении к этой книге содержится Bibliografia delle pubblicazioni (1946–2000) di Giovanni Aquilecchia a cura di Tiziana Provvidera).
38
“Cena”, 215: «Informatevi come gli han fatte finire le sue publiche letture, e quelle de immortalitate animae, e quelle de quintuplici sphera».
46

ОТ ПАРИЖА К ЛОНДОНУ: 1581–1585

данным расследования, проведенного около 1550 г., оксфордские библиотеки подвергались грабежу со стороны фанатиков,
которые в своей дерзости дошли до сожжения книг в кострах,
разведенных на главных площадях города39. На глазах у потрясенных католиков и умеренных протестантов та же участь постигла и многие ценные рукописи.
Как мы увидим, в “Пепельной трапезе” и в диалоге “О причине” Бруно беспощадно обличает глупость оксфордских грамматиков, педантов, неспособных выйти за узкие границы бесплодного и догматического знания. Если персонажи первой из
этих книг Торквато и Нундинио представляют собой простую
карикатуру на оксфордских докторов, то во второй проводится
тонкое различие между бесполезным культом слова, царящим
среди тамошних имитаторов античности, и истинной культурой древних, которые «не слишком заботясь о красноречии
и грамматической строгости, целиком отдавались размышлениям, у нынешних учителей сподобившимся наименования
“софизмов”»40. Столкнувшись с засильем невежества в университетах, Ноланец не останавливается перед тем, чтобы вплести в свои рассуждения похвалу средневековому Оксфорду и
назвать аристотелевскую метафизику («хотя и нечистую и запятнанную всякими пустыми аргументациями и теоремами, не
принадлежащими ни философии, ни теологии») древних монахов («пусть и дикарей в языке и с зачехленными головами по
вероисповеданию») более плодотворной, нежели бессмысленные упражнения современных докторов «со всем их цицероновским красноречием и искусством декламации»41.
Бруно отчетливо ощущал трещину, образовавшуюся между
Оксфордом, в котором преобладал реакционный аристотелев39

Anthony à Wood, The History and Antiquities of the University of Oxford
(by John Gutch), Oxford, Printed for the Editor, 1792–1796, v. ii, prima parte,
108 (цит. в: F.A. Yates, Giordano Bruno’s conflict with Oxford // Collected
Essays, v. I: Lull & Bruno, London, Routledge & Kegan Paul, 1982, 136).
40
“De la causa”, 79: «poco solleciti de l’eloquenza e rigor grammaticale,
erano tutti intenti alle speculazioni, che da costoro son chiamate sofismi».
41
Ibidem: «quantumque impura et insporcata con certe vane conclusioni e
teoremi, che non sono filosofici né teologali»; «quantumque barbari di lingua
e cucullati di professione»; «questi de la presente etade con tutta la lor ciceroniana eloquenza et arte declamatoria».
47

ГРАНИЦА ТЕНИ

ский гуманизм, и лондонской средой, готовой к восприятию новых научных гипотезам и менее догматичного представления о
знании. Самый двор Елизаветы немало способствовал открытию
новых культурных горизонтов. Благодаря протекции влиятельных представителей лондонской аристократии признание завоевали те авторы, которые не могли рассчитывать на успех в наглухо
закрытом для всего нового пространстве университетов.
Первые следы влияния теорий Коперника здесь можно
найти уже в пятидесятые годы XVI в., в таких книгах, как
“Castle of Knowledge” (“Цитадель знания”) Роберта Рекорда
и “Ephemeris anni 1557 currentis iuxta Copernici et Reinholdi
canones” (“Эфемерида на текущий 1557 год по канонам Коперника и Рейнгольда”) Джона Фильда; сопровождавшее последний труд примечательное предисловие Джона Ди сделалось
авторитетным источником для значительной части придворной знати. В 1576 г. впервые появился частичный перевод
трактата Коперника “Об обращении небесных сфер” (“De
revolutionibus”), сделанный Томасом Диггсом и включенный в
новое издание книги его отца “Вечный астрономический календарь” (“A Prognostication Everlasting”), первое издание которой под другим названием вышло в 1553 г. 42
Учитывая все сказанное, в Лондоне Бруно должен был
найти среду потенциально не менее благосклонную к распространению «новой философии», чем в Париже. Уже вскоре,
благодаря посредничеству Кастельно, он был принят ко двору,
где встретился с королевой Елизаветой и с многими из наиболее влиятельных членов философских и литературных кругов.
Он заводит дружбу с поэтом Филипом Сидни (зятем Фрэнсиса
Уолсингэма), с Уильямом Сесилом («великим королевским казначеем»43), с Робертом Дадли (в протеже у которого числились
также Пьетро Убальдини и Томмазо Сассетто), с Фулком Гревиллем, Джоном Флорио, Мэтью Гуинном: все эти незаурядные
личности будут играть, сообразно своей значимости, более или
менее важную роль а итальянских диалогах Ноланца.
Однако столь идиллическими его отношения с лондонской
культурной средой оставались недолго. Выход в свет “Пепельной трапезы” спровоцировал первые тягостные разрывы, при42
43

Giovanni Aquilecchia, Giordano Bruno, op. cit., 41–42.
“Cena”, 307: «gran tesorier del regno».
48

ОТ ПАРИЖА К ЛОНДОНУ: 1581–1585

чем не только из-за присутствующих в этом сочинении нападок
на оксфордских теологов («многие из ученых этой страны, с
которыми он рассуждал о словесности, нравами своими более
походили на пастухов, нежели на таких собеседников, каких он
желал бы найти»44), но и из-за резких замечаний по поводу грубых нравов британской черни:
[...] но как нельзя более некстати и на всеобщую беду перед нами
возникает чернь, которая в своем качестве черни не уступит никакой
другой черни из вскормленных на лоне нашей, безусловно слишком
плодородной земли, — ибо эта чернь поистине есть чернь самой высшей пробы для любой другой черни, коей меру наглости, дерзости, неучтивости и невежества мне довелось испытать прежде сего дня. Когда
они видят чужестранца, подумаешь: Боже мой! Не волки ли и медведи
это собрались? И они так кривят свои рожи, как, бывает, свинья встречает хозяина, который пришел забрать корыто у нее из-под носа45.

Дифирамбами в честь королевы (во второй редакции “Пепельной трапезы” он неслучайно хвалит ее, помимо прочего,
и за «гостеприимство и любезность, с какою она принимает
всякого чужестранца» 46) и придворной знати нельзя было
уравновесить унизительные высказывания о «кустарях и лавочниках», которые словно какие-то скотоподобные твари,
словно «похотливые животные» бросаются грубо высмеивать любого иностранца 47. Протест поднялся мгновенно, и на
44

Ibidem, 77: «molti dottori di questa patria co i quali ha raggionato di
lettere, ha trovato nel modo di procedere aver più del bifolco, che d’altro che si
potesse desiderare».
45
Ibidem, 101: «[...] ma importunissimamente, a dispetto del mondo ne
viene a proposito una plebe, la quale in esser plebe non è inferiore a plebe alcuna,
che pasca nel suo seno la pur troppo prodiga terra: perché questa veramente dà
saggio di plebe de tutte le plebe che io possa aver sin ora conosciute irrevente, irrespettevole, di nulla civilità, male allevate. Quando vede un forastiero, sembra
(per dio) tanti lupi e tanti orsi: e con il suo torvo aspetto gli fanno quel viso, che
saprebbe far un porco ad un che venesse a torgli il tino d’avanti».
46
Ibidem, 99: «l’ospitalità e cortesia, co la quale accoglie ogni sorte di forastiero».
47
Ibidem, 103–109 (см. также первоначальную редакцию: ibidem, 311–321): «arteggiani e bottegari»; «animali urtativi». О топосе антибританской сатиры см.: Vincenzo Spampanato, Vita di Giordano Bruno con
documenti editi ed inediti, op. cit., 366.
49

ГРАНИЦА ТЕНИ

Бруно обрушился настоящий ураган, красноречивые отголоски которого сохранились в посвящении к диалогу “О причине”. Спастись от «столь стремительного потока преступной
клеветы» удалось только за стенами посольства, благодаря
протекции Кастельно 48. Однако назревало неизбежное объяснение, и Ноланец с готовностью принялся растолковывать,
что он не имел ни малейшего намерения своими словами оскорбить «все королевство» («О Вас говорят, Теофило, что во
время этой Вашей трапезы Вы обижаете и браните весь город,
всю провинцию, все королевство»), а лишь исключительно обличить манеры неотесанного меньшинства:
Такого я никогда не думал, никогда не замышлял, никогда не
делал, и если бы это было обдумано, замыслено или сделано, я бы
сам осудил себя суровее всех и был бы готов тысячу раз отречься,
тысячу раз отказаться, тысячу раз покаяться; и не только если бы
я оскорбил столь благородное и древнее королевство, как ваше, но
даже если бы случилось мне чем-то уязвить любую другую страну,
сколь бы варварской ни объявляла ее молва; и не только если бы я
обидел любой из городов, сколь бы дурными ни слыли нравы его
жителей, но и если бы я задел любое племя, сколь бы диким оно
ни слыло, и любое семейство, сколь бы ни славилось оно негостеприимством, — ибо нет такого королевства, города, рода или даже
дома, которому заведомо можно или должно было бы присвоить
единый общий строй ума, и где не могло бы существовать и иных,
противоположных нравов, когда то, что угодно одному, может быть
неугодно другому 49.
48

“De la causa”, 7: «a sì rapido torrente di criminali imposture».
Ibidem, 66–67: «ARMESSO […] Dicono di voi, Teofilo, che in quella
vostra cena tassate et ingiuriate tutta una città, tutta una provinzia, tutto un
regno. TEOFILO Questo mai pensai, mai intesi, mai feci: e se l’avesse pensato,
inteso, o fatto, io mi condennarei pessimo, e sarrei apparecchiato a mille retrattazioni, a mille revocazioni, a mille palinode; non solamente s’io avesse ingiuriato un nobile et antico regno come è questo, ma qualsivogli’altro quantumque
stimato barabro: non solamente dico qualsivoglia città quantumque diffamata
incivile, ma e qualsivoglia lignaggio, quantumque divolgato salvaggio; ma e
qualsivoglia fameglia, quantumque nominata inospitale: per che non poò essere
regno, città, prole o casa intiera la quale esser possa o si deve presupponere d’un
medesimo umore, e dove non possano essere oppositi e contrarii costumi; di
sorte che quel piace a l’uno, non possa dispiacere a l’altro».
49

50

ОТ ПАРИЖА К ЛОНДОНУ: 1581–1585

Несмотря на весомое предложение Филотео, готового немедленно прервать распространение подвергшегося осуждению сочинения, и несмотря на примирительные речи знатного
англичанина Армессо, склонного признать благие намерения
философа и свести конфликт к досадному недоразумению,
«слухи», возникшие после появления первого диалога, в
конце концов привели к неизбежному результату: Бруно лишился немалой части симпатий, которые он успел завоевать со
времени своего приезда в Лондон. Мало того, как свидетельствуют варианты двойной редакции “Пепельной трапезы”, в
этих обстоятельствах Бруно вынужден был принять сторону
одного из противоборствующих лагерей: в результате неожиданного конфликта с Уильямом Сесилом, разгоревшегося в то
время, когда текст диалога находился в печати в типографии
Чарльвуда, ему пришлось сделать выбор в пользу партии Роберта Дадли 50.
В Париже и Лондоне:
аналогии в культурной среде двух столиц
Синтетическая реконструкция среды, в которой Бруно работает с 1581 по 1585 гг., позволяет обнаружить черты сходства
между его пребыванием соответственно в Париже и в Англии.
Прежде всего следует отметить его безудержное стремление с
самого начала завоевать определенную стратегическую позицию, с которой он мог бы распространять свою «новую философию». Для достижения этой цели он предпочитал опираться
исключительно на силу своего знания и мысли, не делая уступок
весьма распространенной придворной линии поведения, состоявшей в конформизме и поиске покровителей среди сильных
мира сего. Он, естественно, понимал, что без поддержки влиятельнейших представителей аристократии, без благосклонности со стороны самого короля или королевы трудно будет найти
слушателей и сторонников, добиться права преподавать, публиковать свои труды, работать без помех и обращать других в свою
веру. Но вынужденный поиск компромисса не мог вынудить
50

См.: Giovanni Aquilecchia, Giordano Bruno, op. cit., 42–45.
51

ГРАНИЦА ТЕНИ

его поставить под сомнение основные положения своей философии: такая внутренняя установка характеризует всю жизнь
Бруно вплоть до восшествия на костер. Вот почему на каждом
из множества отрезков своего скитальческого пути по Европе
Ноланец неизменно показывал, что он способен отказаться от
любой привилегии и в любой момент готов снова отправиться
в дорогу в надежде отыскать наконец такое место, где он мог бы
свободно философствовать.
И в Париже, и в Лондоне Бруно встретился с сочувственным
приемом со стороны Генриха III и Елизаветы. В обоих случаях
придворные круги испытывали враждебность по отношению к
конформизму университетских профессоров. Если во французской столице Академия и Королевский Коллеж поощряли науки
и покровительствовали преподавателям, которым трудно было
найти место в Сорбонне, то и в Лондоне придворная аристократия содействовала появлению научных обществ, далеких по
своим методам и интересам от кафедр Оксфорда и Кембриджа.
Непосредственно участвуя в событиях, Бруно мог убедиться,
насколько серьезен был этот разрыв; без колебаний он делает
свой выбор и по одну, и по другую сторону Ла-Манша: в пользу
лагеря короля во Франции, в пользу королевы в Англии.
Особо подчеркнем один пункт, к которому мы еще вернемся
в главе, посвященной “Изгнанию торжествующего зверя”: если
в щекотливых вопросах внешней политики две монархии исходили из разных реальностей и занимали различные позиции, то в борьбе, которую в обоих случаях приходилось вести
на внутреннем фронте, обнаруживаются существенные черты
сходства. Сам Бруно, на страницах лондонских диалогов не раз
воздающий хвалу той и другой царствующей особе, проницательно выявляет эти аналогии. Он понимает, что точки соприкосновения обнаруживаются прежде всего в подходах к решению религиозных вопросов: и король Валуа, и королева Тюдор
считали, что религиозный культ должен служить государству и
общественной гармонии («civile conversazione») и пытались любым способом истребить религиозный фанатизм. Оба монарха
и в целом стремились к миру, проводили политику, нацеленную
на смягчение противостояния между католическими и протестантскими фундаменталистами, и провозглашали особенную
любовь к справедливости и знанию.
52

ОТ ПАРИЖА К ЛОНДОНУ: 1581–1585

Король Франции безусловно находился в гораздо более тяжелом положении, которое к тому же отравлялось свирепостью
гражданской войны. Однако и он не упускал возможности приспособить к новым обстоятельствам политику, начало которой
положила его мать, Екатерина Медичи, на следующий же день после смерти Генриха II: будучи сама вполне равнодушна к религиозному культу, королева-мать стремилась нейтрализовать враждующие группировки, идя на уступки и допуская их юридическое
признание только с учетом интересов короны. Генрих III также
старался сохранять равноудаленную позицию как от католического экстремизма Лиги, так и от протестантского экстремизма
гугенотов. За каждым решением,нацеленным на ослабление противоборствующих блоков, стояло твердое желание сохранить
благополучие государства и могущество дома Валуа.
По другую сторону Ла-Манша в столь же трудных, но более спокойных условиях Елизавета решительно проводила
линию на независимость от фанатизма католиков и протестантов. В сущности, англиканство тоже отводило религии роль
instrumentum regni (орудия королевской власти), связующей
общество скрепы на службе у государства и монарха 51. Ради защиты этих ценностей королева Тюдор принимала самые суровые меры и проводила репрессивные кампании против враждующих сект. В 1580 г. железный кулак обрушился на иезуитов;
в 1583 г., напротив, получение сана архиепископа Кентерберийского Джоном Уитгифтом стало поводом для начала жестокой
реакции против пуританизма52 .
Наблюдая происходящее со своей независимой позиции,
Бруно делает выводы о сходствах, которые могли бы связать
Генриха III и Елизавету, Францию и Англию. Точнее говоря,
он понимает важность возможного альянса, который не
51
О религиозной политике королевы Елизаветы см.: Joseph Lecler, Histoire de la tolérance au siècle de la Réforme, Paris, Albin Michel, 1994,
697–734; Roland H. Bainton, Sincretismo e compromesso nell’anglicanesimo // La riforma protestante (prefazione di Delio Cantimori, appendice bibliografica a cura di Leandro Perini), Torino, Einaudi, 1958, 190–193; Hugh
Trevor-Roper, Protestantesimo e trasformazione sociale, Roma-Bari, Laterza,
1994, 269; Gilberto Sacerdoti, Caccia al cervo e potestas ecclesiastica in «Pene
d’amore perdute» // Intersezioni, 17 (1997), 229–249.
52
См.: Joseph Lecler, Histoire de la tolérance au siècle de la Réforme, op. cit.,
721–734.

53

только содействовал бы миру, но и прежде всего закрепил бы
примат философии над теологией. Вне такого контекста было
бы трудно понять историю создания итальянских диалогов и
выбор собеседников, с которыми Ноланец намеревается вести
разговор. Его парижские и английские опыты нельзя отделять
друг от друга и рассматривать их как обособленные эпизоды.
Бруно публикует свои диалоги в Лондоне, но при этом один
его глаз взирает на положение дел в Англии, а другой устремлен
за Ла-Манш, к французским событиям. «Новая философия»
стремится завладеть вниманием образованных аристократов,
которые мыслят и действуют в окружении короля Валуа и королевы Тюдор.

II

ФИЛОСОФИЯ В ТЕАТРЕ
И ТЕАТР В ФИЛОСОФИИ
Комическое как познание

Итак, на отрезке своего жизненного пути, протянувшемся
от Парижа к Лондону, Бруно публикует на народном языке
одну комедию и шесть диалогов. Это был совершенно осознанный выбор — одновременно и в те же самые годы он продолжает в обеих столицах издавать трактаты и на латинском языке1.
Но можно ли считать эти семь текстов этапами последовательного развития единого замысла, который, протянувшись от
“Пепельной трапезы” до “Героического неистовства”, включает
также и “Подсвечник”? И в чем заключается их единство, какая
нить связывает их между собой?
По первому впечатлению мы, пожалуй, должны бы склониться к тому мнению, что признаком этой связи не может быть
выбор языка. Было бы трудно представить себе комедию, полностью написанную на языке какого-нибудь ученого-педанта или
на языке Вергилия, если только это не latinum Мамфурио. Однако при более пристальном взгляде на вещи обнаруживается,
1
В Англии Бруно публикует “Искусство припоминания” (“Ars reminiscendi”), “Изъяснение тридцати печатей” (“Explicatio triginta sigillorum”) и “Печать печатей” (“Sigillus sigillorum”).

55

ГРАНИЦА ТЕНИ

что сам лингвистический материал “Подсвечника”, безотносительно к оппозиции латынь / народный язык, представляет интерес для понимания экспериментального характера бруновских диалогов.
Комедия и диалог
Естественно, что наиболее внятная связь между этими семью произведениями обнаруживается в структуре литературных жанров, к которым они принадлежат, и в наличии ряда
устойчивых тем, проходящих через всю группу. Обратимся вначале к первому аспекту, который вполне очевиден. Сочинения
«итальянского» периода — самого короткого, но и самого напряженного в творчестве Бруно — написаны в двух весьма популярных в эпоху Возрождения жанрах: в жанре комедии и жанре
диалога. Успех, которым пользовались оба жанра, обеспечил им
пристальное внимание со стороны теоретиков XVI в. с их манией к классификации, поэтому читая трактаты того времени,
посвященные, к примеру, диалогу, мы без труда обнаруживаем
точки соприкосновения этого жанра с комедией.
Карло Сигонио в “Книге о диалоге” (1562), Спероне Сперони в “Апологии” (1574) и Торквато Тассо в “Искусстве диалога” (1585) одинаково различают три разновидности диалога:
«показательный» (который «может быть представлен на подмостках [...], поскольку в нем выведены персонажи, беседующие
dramatikôs, то есть в действии, как это принято в комедиях и трагедиях»), «повествовательный», или «исторический» («который не может быть разыгран на сцене, так как автор его, оставаясь самим собой, словно историк передает, что сказал тот или
другой»), и «смешанный» (где «автор, начав говорить от первого лица как историк, затем заставляет персонажей беседовать
dramatikôs»)2 . Такое тройственное деление восходит к схеме ли2
Torquato Tasso, Dell’arte del dialogo (introduzione di Nuccio Ordine,
testo critico e note di Guido Baldassarri), Napoli, Liguori, 1998, 39–40: «l’una
delle quali [specie] può montare in palco […], percioch’in essa vi siano persone
introdotte a ragionare dramatikôs, ciò è in atto, com’è usanza di farsi nelle comedie e nelle tragedie […]. Ma un’altra ce n’è che non può montare in palco, percioché, conservando l’autore la sua persona, come istorico narra quel che disse il tale

56

ФИЛОСОФИЯ В ТЕАТРЕ И ТЕАТР В ФИЛОСОФИИ

тературных жанров, подвергнутой анализу уже в “Государстве”
Платона, а затем переработанной Аристотелем и включающей
жанры: миметический, или драматический, излагающий, или
повествовательный, и смешанный3.
В упомянутых выше трактатах называются и классические
образцы для каждого из жанров: так, повествовательный, или
исторический, диалог находит свое лучшее воплощение в диалоге Цицерона “Об ораторе”, показательный — в диалогах Платона и Лукиана, смешанный — опять-таки у Цицерона. Если в
первые тридцать лет XVI в. судьба повествовательного диалога
связана в основном с эпидиктическими сочинениями Бембо
(“Азоланские беседы”, 1505, и “Проза на народном языке”, 1525)
и Кастильоне (“Придворный”, 1528), в которых «декорации»
и «манера» разговора закрепляются уже в роли неотъемлемой
части миросозерцания, подчиненного исключительно придворной перспективе4, то к миметической форме, особенно во
второй половине века, обращается великое множество авторов,
преследующих более разнородные цели и задачи.
Рассуждая о возможности контаминации драмы и диалога,
Тассо признает, что последний может, исходя из своей тематики, оперировать категориями, принятыми в театральной
сфере 5: “Критон” и “Федон”, например, могли бы считаться
трагедиями, потому что в первом диалоге Сократ отказывается от побега после смертного приговора, а во втором он пьет
цикуту после долгого разговора о бессмертии души; в то время
как “Пир”, где Аристофан и Алкивиад без меры услаждают
e l’cotale [...]. E c’è ancora la terza maniera; [...] conservando l’autore la sua prima
persona e narrando come istorico; e poi introducendo a favellar dramatikòs».
Как в примечании к стр. 39–40 справедливо отмечает Балдассари, Тассо
повторяет определения, предложенные Людовико Кастельветро в его
“Поэтике Аристотеля, переведенной на народный язык и объясненной”
(“Poetica d’Aristotele vulgarizzata e sposta”, 1570).
3
Ibidem, 40–41, n. 8.
4
См.: Nuccio Ordine, Il genere dialogo tra latino e volgare // Manuale
di letteratura italiana. Storia per Generi e Problemi (a cura di Franco Brioschi
e Costanzo Di Girolamo), t. 2, Torino, Bollati Boringhieri, 1994, 491–500
(см. также: Id., Le “Sei giornate”: struttura del dialogo e parodia della trattatistica sul comportamento // Pietro Aretino nel cinquecentenario della nascita, t. ii,
Roma, Salerno editrice, 1995, 673–716).
5
Torquato Tasso, Dell’arte del dialogo, op. cit., 41–42.
57

ГРАНИЦА ТЕНИ

себя едой и вином, мог бы быть отнесен к типу комедии. Несмотря на эти уступки, автор “Искусства диалога” различает
два жанра, исходя главным образом из разных функций подражания:
В подражании представляются или поступки людей, или их
речи. И хотя редко какие действия совершаются в молчании и редко
какие разговоры ведутся без действия — по крайней мере действия
ума, — я все же полагаю, что первые очень отличаются от вторых:
людям созерцательным так же свойственна речь, как деятельным —
действие. Итак, пусть будет два главных вида подражания: первый — подражание действию, где предметом подражания являются
действующие лица, и второй — подражание речи, где вводятся лица
говорящие. Первый вид делится еще на два: трагедию и комедию,
каждая из которых тоже имеет свои частные случаи; равным образом
можно делить и второй вид 6.

Если принять такое определение, немедленно обнаруживается, что «те же самые диалоги нельзя признать подлинными
трагедиями или комедиями, поскольку в последних вопросы и
рассуждения описываются через действие, в диалогах же действие служит своего рода добавлением к рассуждениям, и если
кто-то обходится без него, то диалог не теряет своей формы» 7.
Таким образом, именно по границе между действием и рассуждением пролегает теоретический водораздел между двумя
жанрами.
Вопреки предписаниям аристотелизма XVI в. Бруно смешивает композиционные принципы комедии и «показатель6

Ibidem, 38–39: «Nell’imitazione o s’imitano l’azioni degli uomini o i ragionamenti; e quantunque poche operazioni si facciano alla mutola, e pochi discorsi senza operazione, almeno dell’intelletto, nondimeno assai diverse giudico
quelle da questi; e degli speculativi è proprio il discorrere, sì come degli attivi
l’operare. Due saran dunque i primi generi dell’imitazione; l’un dell’azione, nel
quale son rassomigliati gli operanti; l’altro delle parole, nel quale sono introdotti i ragionanti. E ’l primo genere si divide in altri, che sono la tragedia e la
comedia, ciascun delle quali patisce alcune divisioni; e ’l secondo si può divider
parimente».
7
Ibidem, 42: «questi medesimi dialogi non sono vere tragedie o vere comedie; perché nell’une e nell’altre le quistioni e i ragionamenti son descritti per
l’azione: ma ne’ dialogi l’azione è quasi per giunta de’ ragionamenti; e s’altri la
rimovesse il dialogo non perderebbe la sua forma».
58

ФИЛОСОФИЯ В ТЕАТРЕ И ТЕАТР В ФИЛОСОФИИ

ного», или миметического, диалога, перенося диалогические
элементы в театр и театральные в диалог. В итоге “Подсвечник”
является нам как философская комедия, а диалоги то тут, то там
выводят на сцену философию в комическом обличье. Для этого
Ноланец в обоих случаях смело кидает в топку важнейшие элементы жанрового состава.
В единственном театральном сочинении Бруно драматическая структура сведена, по существу, к минимуму. Каждый из
ее традиционных элементов получает раскрепощение, подвергается значительному изменению в своих типических чертах.
Прежде всего, исчезает канонический пролог 8 — вернее, он подвергается расчленению на “Предпролог” (“Antiprologo”), “Пропролог” и номер Привратника (Bidello), с предшествующим им
“Кратким изложением” (“Argumento”) и посвящением «синьоре
Моргане Б.». Затем новый сюрприз: неожиданно объявляется,
что актеры несостоятельны и не могут играть («Девица, определенная на роль Виттории и Карубины, схватила что-то по
женской части. Актер, который должен изображать Бонифацио,
пьян»9), словно бы пьесе предназначалось оставаться вне сцены,
существовать лишь в своей бумажной оболочке. Наконец, серия
монологов и рассказов, запутанная схема диалогических реплик
имеет мало общего с истинной зрелищностью, с действием в
собственном смысле слова. Даже язык восстает против предустановленных правил: преобладающий буднично-простонародный
его регистр дополняется, и именно в моменты наиболее напряженного философского размышления, парадоксальной смесью
высоких и низких стилей, слишком ученых слов и совершенно
обсценных выражений. Впрочем, “Подсвечник” имел целью не
только «развеять некие Тени идей, которые не на шутку устрашают невежд и, словно Дантовы бесы, заставляют ослов пятиться
8

О функциях и типологии бруновских прологов см.: Amelia Buono
Hodgart, Prologhi bruniani e prologhi classici // Atti della Accademia Pontaniana», xliii (1994), 97–107 [перепечатано в: Id., Giordano Bruno’s «The
Candle-Bearer». An Enigmatic Renaissance Play (preface of Giovanni Aquilecchia), Lewiston-Queenston-Lampeter, The Edwin Mellen Press, 1997, 15–23].
См. также: Donatella Riposio, «Nova comedia v’appresento». Il prologo nella
commedia del Cinquecento, Torino, Tirrenia Stampatori, 1989, 119–146.
9
“Candelaio”, 37: «Quella bagassa che è ordinata per rapresentar Vittoria
e Carubina, have non so che mal di madre. Colui che ha da rapresentar il Bonifacio, è imbriaco».
59

ГРАНИЦА ТЕНИ

назад»10, но прежде всего озарить новым светом реальность («Эта
философия словно расширяет мне душу, возвышает ум»11).
Такую же картину мы наблюдаем и в случае с диалогом:
именно там, где теоретическое напряжение достигает вершин,
обнаруживаются разнообразные театральные ходы; в тех местах, где ритм аргументации становится более настойчивым, а
речь более техничной и эрудированной, автор помещает эпизоды, в которых преобладает разговорный тон, шутки и типичные комедийные ситуации. Как показал Аквилеккья, начальный эпизод “Пепельной трапезы” обладает всеми приметами
сценического диалога:
[Смито.] Хорошо говорят на латыни? Теофило. Да. Смито. Знат ные люди? Теофило. Да. Смито. С хорошей репутацией?
Теофило. Да. Смито. Ученые? Теофило. Весьма знающие. Смито. Хорошо воспитаны, учтивы, вежливы? Теофило. Весьма посредственно. Смито. Доктора? Теофило. О, да! Еще бы! Как же иначе! Да
может ли быть по-другому? С оксфордской, надо полагать, степенью.
Смито. Знающие свое дело? Теофило. Несомненно! Люди высшего
качества, в длинном платье, в бархатных одеждах: у одного две золотые цепи сверкали на шее; а другой глядел богатейшим ювелиром —
ей-богу, стоило увидеть, с какой важностью озирал он свою драгоценную руку о двенадцати кольцах на двух пальцах, чтобы у тебя вылезли
из орбит глаза и душа вывернулась наизнанку. Смито. А как тебе показалось, знают они по-гречески? Теофило. Да это для них что твои
семечки. Пруденцио. Оставь это «что твои» — совершенно устарелое выражение. Фрулла. Молчите, учитель, когда не с Вами говорят.
Смито. На кого они похожи? Теофило. Один казался коннетаблем
великанши или людоеда; другой глашатаем богини, заведующей доброй славой. Смито. Их было двое, не так ли? Теофило. Двое, и да
будет это число таинственным. Пруденцио. Ut essent duo testes. Фрулла. Кого вы подразумеваете под этими «testes»? Пруденцио. Свидетелей (testimoni), испытателей ноланской пригодности12 .
10

Ibidem, 11–13: «chiarir alquanto certe Ombre dell’ idee, le quali in vero
spaventano le bestie, e come fussero diavoli danteschi, fan rimaner gli asini
lungi a dietro».
11
Ibidem, 15: «Con questa filosofia l’animo mi s’aggrandisse, e me si magnifica l’intelletto».
12
“Cena”, 27–29: «[SMITHO] Parlavan ben latino? / TEOFILO Sì. /
SMITHO Galant’uomini? / TEOFILO Sì. / SMITHO Di buona riputa60

ФИЛОСОФИЯ В ТЕАТРЕ И ТЕАТР В ФИЛОСОФИИ

Итак, первый акт «ноланской философии» начинается с
комической сцены. Бруно сознательно использует типичную
для комедии игру слов. Двусмысленности вроде выражения
«знать по-гречески» («saper di greco» — в двух значениях:
«знать греческий язык», «conoscere la lingua greca», и «иметь
вкус к греческому вину», «puzzare di vino greco») и ученых
объяснений этимологии оксфордских «testes» (от латинского
«testis» происходят в итальянском и других романских языках и «свидетель» [«testimone»], и «тестикула» [«testicolo»]),
дополнительные ремарки в описании двух окольцованных
докторов — все это легко может смутить того, кто заранее настроился погрузиться в новую космологию автора. Однако
ключ к расшифровке его намерений дается с самого начала, в
посвятительном письме, где прямо говорится о «диалоге» и
«читателях», но также о «сатире и комедии» и потому — о
«зрителях» 13.
Ноланец устраняет различия, обманывает правила, установленные педантами. Он вписывает философию в комедию
и комедию в философию. Вначале, в “Пепельной трапезе”,
такие вещи происходят демонстративно, однако и позднее, в
последующих сочинениях, то тут, то там с большей или меньшей наглядностью присутствуют разнообразные варианты
смешения двух жанров. Более того, в первых трех диалогах
посвятительные письма способны заменить собой пролог,
zione? / TEOFILO Sì. / SMITHO Dotti? / TEOFILO Assai competentemente. / SMITHO Ben creati, cortesi, civili? / TEOFILO Troppo mediocremente. / SMITHO Dottori? / TEOFILO Messer sì, padre sì, madonnasì,
madesì: credo da Oxonia. / SMITHO Qualificati? / TEOFILO Come non?
uomini da scelta, di robba lunga, vestiti di velluto: un de quali avea due catene
d’oro lucente al collo; e l’altro (per Dio) con quella preziosa mano (che contenea dodeci anella in due dita) sembrava uno ricchissimo gioielliero, che ti
cavava gli occhii et il core, quando la vagheggiava. / SMITHO Mostravano
saper di greco? / TEOFILO E di birra eziamdio. / PRUDENZIO Togli via
quell’ “eziamdio”, poscia è una absoleta et antiquata diczione. / FRULLA Tacete maestro, che non parla con voi. / SMITHO Come eran fatti? / TEOFILO L’uno parea il connestabile della gigantessa e l’orco; l’altro l’amostante
della dea de la riputazione. / SMITHO Sì che eran doi? / TEOFILO Sì per
esser questo un numero misterioso. / PRUDENZIO Ut essent duo testes. /
FRULLA Che intendete per quel “testes”? / PRUDENZIO Testimoni, essaminatori della nolana sufficienza».
13
Ibidem, 21: «dialogo»; «lettori»; «satira e comedia»; «spettatori».
61

ГРАНИЦА ТЕНИ

а деление на пять диалогических сцен наводит на мысль о
пяти традиционных актах комедии. Точно так же в первом
диалоге образ грамматика Пруденцио не только заставляет
посредством прозрачной омонимии вспомнить о бесплодном педагоге из “Педанта” Франческо Бело, но и неизбежно
оживляет в памяти те самые типичные черты театральной
фигуры педанта, которые были испробованы в “Подсвечнике” на персонаже злополучного Мамфурио 14 . Конечно, все
это лишь намеки и сделанные на их основе предположения.
Однако совпадения здесь не кончаются: так, в диалоге “О
причине” в уста Армессо вложена реплика о том, что из речи
Филотео-Бруно возможно «создавать комедии, трагедии,
жалобы, диалоги» 15. Или еще более характерный пример:
в “Изгнании торжествующего зверя” решающее признание
Зевса, произнесенное во время бурного собрания богов и
положившее начало радикальной реформе неба, заключено в
монолог, достойный комедии XVI века:
И вот тело мое иссыхает, а мозги разжижаются; у меня растут
желваки и выпадают зубы, золотится кожа и серебрятся волосы, растягиваются веки и притупляется зрение, слабеет дыхание и усиливается кашель; я сижу без движения и хожу с дрожью; у меня трепещет
пульс и срастаются ребра; у меня истончаются члены и утолщаются
суставы. Вдобавок же ко всему, и это самое мучительное, у меня твердеют пятки и размягчается их противовес, мех моей волынки удлиняется, а трубка укорачивается16!

14
См.: Giovanni Aquilecchia, Componenti teatrali nei dialoghi italiani di
Giordano Bruno // Bruniana & Campanelliana, v (1992/2), 265–276.
15
“De la causa”, 49: «vegnan formate comedie, tragedie, lamenti, dialogi».
16
“Spaccio”, 85: «Ecco, a me si dissecca il corpo, e mi s’umetta il cervello;
mi nascono i tofi, e mi cascano gli denti; mi s’inora la carne, e mi s’inargenta
il crine; mi si distendeno le palpebre, e mi si contrae la vista; mi s’indebolisce
il fiato, e mi si rinforza la tosse; mi si fa fermo il sedere, e trepido il caminare;
mi trema il polso, e mi si saldano le coste; mi s’assottigliano gli articoli e mi
s’ingrossano le gionture: et in conclusione (quel che più mi tormenta), perché mi
s’indurano gli talloni, e mi s’ammolla il contrapeso; l’otricello de la cornamusa
mi s’allunga, et il bordon s’accorta».

62

ФИЛОСОФИЯ В ТЕАТРЕ И ТЕАТР В ФИЛОСОФИИ

Дробление литературных жанров
В своих итальянских сочинениях, от “Подсвечника” и до
“Героического неистовства”, Бруно предлагает нам два жанра,
для которых непрочность, временность и фрагментарность
утверждаются как часть их сущности. В прологе к комедии он
совершенно недвусмысленно сравнивает ее со «старой брошенной посудиной, разбитой и скверно проконопаченной; можно
подумать, что ее силой вытащили со дна пучины крюками,
кошками и баграми; она течет по всем швам, вся смола облезла
с нее»17. По всем признакам, эта «посудина» не имеет какойлибо внятной формы и сама более всего приглашает нас обратить внимание на свой временный характер. Но точно так же
и диалоги Ноланца преподносятся читателю как не более чем
предварительные наброски:
Потому я прошу и умоляю всех: неужели найдется кто-нибудь с душой столь бесчеловечной и духом столь зловредным, чтобы ему достало
наглости заявить, убеждая себя и других, будто что-либо из написанного в этой книге сказано мною как утверждение? [...] И в то же время
не следует заблуждаться: эти три диалога сочинены и записаны мною
только как материя и вымышленный сюжет для будущего труда18.

Никакой диалог не может претендовать на самодостаточность и окончательный статус, не может позволить себе «утверждения», верные раз и навсегда. Какие-то вопросы он
всякий раз оставляет неразрешенными и непременно предполагает, что другие диалоги последуют за ним 19. В “Кабале Пе17

“Candelaio”, 37: «barconaccio dismesso, scasciato, rotto, mal impeciato;
che par che co crocchi, rampini et arpagini, sii stato per forza tirato dal profondo abisso; da molti canti gli entra l’acqua dentro, non è punto spalmato».
18
“Spaccio”, 15: «E però priego e scongiuro tutti, che non sia qualch’uno
di animo tanto enorme, e spirito tanto maligno, che voglia definire, donando
ad intendere a sé et ad altri, che ciò che sta scritto in questo volume, sia detto
da me come assertivamente [...]. Per tanto non sia chi pense altrimente, eccetto
che questi tre dialogi son stati messi e distesi sol per materia e suggetto d’un
artificio futuro».
19
«В отношении же всего прочего, где невозможно собрать
достойные плоды учености в силу сомнительности, подозрительности
и ненадежности предмета, наметим себе в качестве окончательной цели
порядок, табулатуру, верстку, систематический указатель, генеалоги че63

ГРАНИЦА ТЕНИ

гаса”, к примеру, автор и не пытается скрыть от глаз читателя
незавершенность этого текста, незаконченность своего труда.
Именно поэтому основной диалог книги резко обрывается,
уступая место новому — диалогу о “Килленском осле”; в результате Саулино, покинутый собеседниками, вынужден обратиться со сцены к зрителям:
Я думаю, что у нас вряд ли будет еще случай вести беседу о кабале нашего коня — я вижу, как само устройство Вселенной требует,
чтобы, подобно тому как божественный конь на небесном просторе
показывается нам только до пупа (причем звезда, которая служит его
границей, продолжает быть предметом недоумения и споров, принадлежит ли она голове Андромеды или обрубку этого необыкновенного зверя), точно так же по аналогии и наш «описательный конь» не
может дойти до своего завершения20.

Автор диалога, в сущности, создает «прелюдии, подобно
музыкантам», намечает «какие-то смутные и неясные очертания и тени, подобно художникам», кладет в основу «каское древо, театр и поле сражения добродетелей и пороков. Позже, если
потребуется рассуждать, исследовать, собирать сведения, направлять
и расширять наши поиски, усердствовать и смело выступать против
чужих суждений, то тогда, установив все согласно нашему собственному
видению и замыслу, мы изложим это особо в других диалогах, в которых
общая архитектура нашей философии найдет свое завершение, и где мы
сможем изложить наши размышления в окончательном их виде» («Qua
dumque avendo tutto l’altro (onde non si può raccòrre degno frutto di dottrina)
per cosa dubia, suspetta et impendente, prendasi per final nostro intento l’ordine,
l’intavolatura, la disposizione, l’indice del metodo, l’arbore, il teatro e campo de
le virtudi e vizii: dove appresso s’ha da discorrere, inquirere, informarsi, addirizzarsi, distendersi, rimenarsi et accamparsi con altre considerazioni; quando
determinando del tutto secondo il nostro lume e propria intenzione, ne esplicaremo in altri et altri particulari dialogi: ne li quali l’universal architettura di
cotal filosofia verrà pienamente compita; e dove raggionaremo più per modo
definitivo»): ibidem, 19.
20
“Cabala”, 145–147: «Or credo che passarà l’occasione de far molti altri raggionamenti sopra la cabala del detto cavallo. Perché, qualmente veggio,
l’ordine de l’universo vuole che come questo cavallo divino nella celeste regione
non si mostra se non sin all’umbilico (dove quella stella che v’è terminante è
messa in lite e questione se appartiene alla testa d’Andromeda o pur al tronco di
questo egregio bruto), cossì analogicamente accade che questo cavallo descrittorio non possa venire a perfezzione».
64

ФИЛОСОФИЯ В ТЕАТРЕ И ТЕАТР В ФИЛОСОФИИ

кую-то нить, подобно ткачихам», возводит «низкие, глубокие
и незаметные фундаменты, подобно великим зодчим» 21. При
этом следует тут же добавить, что предварительный характер
избранных им литературных форм и раскрываемых в них тем
нисколько не обедняет «новую философию» Бруно. Напротив, они лишь яснее дают ощутить ее жизненный заряд, стремительную силу, взрывоподобную многомерность. Вспомним
еще раз: лондонский цикл сочинений на народном языке открывается “Пепельной трапезой”. Вступление к диалогу, его
incipit, написано в театрально-комическом ключе. Однако и все
это произведение целиком можно рассматривать как зачин целого ряда диалогических текстов, которые едва ли не все зарождаются из этой пиршественной беседы. Случайность ли это?
Ответ очевиден, особенно если обратить внимание на то, что
сам Бруно в одной из сцен диалога “О причине” развивает метафору диалога как трапезы:
Не удивляйтесь, брат мой, ибо это было не что иное как трапеза, где над мозгами властвуют страсти, которые пробуждает в
них вкус и аромат напитков и яств. И каким выйдет этот материальный и телесный пир, таким же вследствие сего надлежит быть и
пиру словесному и духовному: оттого наша диалогическая трапеза
составлена из столь же разных и непохожих друг на друга частей,
сколь разнообразны блюда, подаваемые обычно на той трапезе, и у
первой точно так же есть свои собственные условия, особенности и
средства, как могут они быть у второй. [...] Там (как принято и как
должно быть) нас привычно ждут салаты и главные блюда, фрукты и
обыкновенные кушанья, стряпня и приправы, пища для здоровых
и для больных, еда горячая и холодная, сырая и приготовленная,
дары моря и дары земли, домашние и дикие, жареные и вареные,
спелые и недозрелые, блюда для простого насыщения и для гурманов, плотные и легкие, соленые и пресные, без добавок и подслащенные, горькие и сладкие. Так же и здесь: в порядке своего рода
следствия из упомянутого родства являются противоположности и
различия, приспособленные к самым разным и противоположным
желудкам и вкусам, каким заблагорассудится поприсутствовать
21
“Spaccio”, 15–17: «preludii a similitudine de musici»; «certi occolti
e confusi delineamenti et ombre, come gli pittori»; «certa fila, come le tessitrici»; «bassi, profondi e ciechi fondamenti come gli grandi edificatori».

65

ГРАНИЦА ТЕНИ

на нашем вымышленном пиршестве: пусть никто не пожалеет, что
пришел напрасно, и если кому что-то не понравится, пусть возьмет
другое 22 .

Лондонские диалоги в целом можно уподобить большому
пиршественному столу, где разнообразие (varietas) поданных
блюд отражает разнообразие тем и стилей, множественность
возможных выборов, необходимость сосуществования противоположностей. На этом богатом «воображаемом пиру»
(«tipico simposio») нет недостатка в неожиданностях, которые
порой могут приключаться с участниками пира во время трапезы. В самом деле, диалогический пир влечет за собой те же
опасности, что и пир материальный. Даже во время пира веселье несет с собой страдание, а удовольствие в любой миг может
уступить место мучению:
Ты увидишь, что и в этом наш пир не отличается от любого другого. Точно так же как там в разгар еды ты вдруг или обожжешься
22
“De la causa”, 53–55: «Non vi maravigliate, fratello, per che questa non
fu altro ch’una cena dove gli cervelli vegnono governati da gli affetti, quali gli
vegnon porgiuti dall’efficacia di sapori e fumi de le bevande e cibi. Qual dumque
può essere la cena materiale e corporale, tale conseguentemente succede la verbale
e spirituale: cossì dumque questa dialogale ha le sue parti varie e diverse, qual
varie e diverse quell’altra suole aver le sue; non altrimente questa ha le proprie
condizioni, circonstanze e mezzi, che come le proprie potrebbe aver quella. [...]
Ivi (come è l’ordinario et il dovero) soglion trovarsi cose da insalata da pasto,
da frutti da ordinario, da cocina da speciaria, da sani da amalati; di freddo di
caldo, di crudo di cotto, di acquatico di terrestre, di domestico di salvatico, di
rosto di lesso, di maturo di acerbo; e cose da nutrimento solo e da gusto, sustanziose e leggieri, salse et insipide, agreste e dolci, amare e suavi. Cossì quivi, per
certa conseguenza, vi sono apparse le sue contrarietadi e diversitadi, accomodate
a contrarii e diversi stomachi e gusti, a’ quali può piacere di farsi presenti al nostro
tipico simposio: a fine che non sia chi si lamente di esservi gionto in vano, et a chi
non piace di questo, prenda di quell’altro». Ронсар в сборнике “Рассуждение
о бедствиях нашего времени” (“Discours des Misères de ce temps”) также
использует метафору пира, чтобы указать на богатство «блюд», поданных
читателю: Ronsard, Œuvres complètes, op. cit., t. II, vv. 17–24, 1017. О топосе
пира см.: Michel Jeanneret, Des mets et des mots. Banquets et propos de table à la
Renaissance, Paris, J. Corti, 1987 (см. также: Domenico Musti, Il simposio nel suo
sviluppo storico, Roma-Bari, Laterza, 2001). О специфическом употреблении
метафоры пира в диалогической литературе см.: N. Ordine, Introduzione //
Torquato Tasso, Dell’arte del dialogo, op. cit., 28–29.

66

ФИЛОСОФИЯ В ТЕАТРЕ И ТЕАТР В ФИЛОСОФИИ

слишком горячим куском, да так, что придется или исторгнуть его
из себя, или истекая слезами отправить его в путешествие по небу,
пока не появятся силы дать ему тот проклятый толчок, который
отправит его наконец в пищевод; или у тебя занемеет зуб; или ты
прикусишь вместе с хлебом язык; или какой-нибудь мелкий камень раскрошится и застрянет у тебя между зубами, чтобы ты выплюнул полный рот; или волос, щетина повара прилипнет тебе к
небу, чтобы тебе стало тошно; или рыбья кость застрянет у тебя в
глотке и заставит тебя изящно кашлять; или в горле у тебя станет
мелкая кость, и ты начнешь задыхаться; — так и на нашем пиру
(к нашему общему несчастью) найдутся вещи подобные этим и им
соразмерные 23.

От “Подсвечника” и до “Героического неистовства” итальянские сочинения Бруно предстают перед нами как театр противоположностей и одновременно как сцена жизни. Зрители
и читатели — или скорее, зритель-читатель и читатель-зритель — не могут избежать столкновения с реальностью, непрерывно меняющейся в потоке противоположностей. Ничто
не может рассматриваться с абсолютных позиций. То, что для
одних трагедия, для других — комедия. То, что может вызывать плач, способно в то же самое время возбуждать смех. Как
мы увидим, в бесконечном универсуме все относительно, любое суждение с необходимостью определяется какой-то одной
конкретной точкой зрения.

23

“De la causa”, 55: «Vedrai che né in questo la nostra cena è dissimile
e qualumqu’altra esser possa. Come dumque là nel più bel del mangiare, o ti
scotta qualche troppo caldo boccone, di maniera che bisogna cacciarlo de bel
nuovo fuora, o piangendo e lagrimando mandarlo vagheggiando per il palato,
sin tanto che se gli possa donar quella maladetta spinta per il gargazzuolo al
basso; o vero ti si stupefà qualche dente; o te s’intercepe la lingua che viene ad
esser morduta con il pane; o qualche lapillo te si viene a rompere et incalcinarsi tra gli denti, per farti regittar tutto il boccone; o qualche pelo o capello
del cuoco ti s’inveschia nel palato, per farti presso che vomire; o te s’arresta
qualche aresta di pesce ne la canna, a farti suavemente tussire; o qualch’ossetto
te s’attraversa ne la gola per metterti in pericolo di suffocare: cossì nella nostra
cena (per nostra e comun disgrazia) vi si son trovate cose corrispondenti e
proporzionali a quelle».
67

ГРАНИЦА ТЕНИ

Гносеологическая функция комического
Нить, связывающая между собой сочинения Бруно, написанные на народном языке, отныне видится уже более прочной: мы можем вести речь о временности и фрагментарности не
только жанров, но и содержания. От комедии и до последнего
диалога именно комическое начало, по-видимому, связывает
воедино все тексты, оплодотворяет язык, управляет систолическими и диастолическими течениями, способствует их расширению и сокращению. В диалоге “О причине” автор еще раз без
обиняков напоминает нам об этом:
Я хочу знать, ошибаются ли те, кто утверждает, что ты издаешь
вой злобной и взбесившейся собаки, мало того, что ты кричишь голосом то обезьяны, то волка, то сороки, то попугая, то одного зверя,
то другого, смешивая предметы важные и серьезные, нравственные и
естественные, низкие и благородные, философские и комические24.

Ноланец целенаправленно создает причудливую химеру,
«козлооленя» из философии и комедии, из серьезного и комического, из смеха и плача. Но он лишь завершает то, что до него
пытались сделать другие. Более других притязать здесь на первенство имеет право Лукиан: в конце своего диалога, известного
под заглавием “Дважды обвиненный”, он воображает, будто его
тащит в суд некто «Диалог» собственной персоной. Перед лицом судей он слышит обвинение в соединении жанра благородного и серьезного, предназначенного для размышлений философов, с жанром фривольным и неприличным, с комедией:
Потерпел же я обиду и издевательство со стороны этого человека
вот в чем. До сих пор мое внимание было обращено на возвышенное:
я размышлял о богах, о природе, о круговращении Вселенной и витал
где-то высоко над облаками [...]. А сириец стащил меня оттуда, когда
я уже направлял полет к своду мироздания и всходил на поверхность
неба, он сломал мои крылья и заставил меня жить так же, как живет
24

Ibidem, 53: «desidero di sapere, se fallano coloro che dicono, che tu fai
la voce di un cane rabbioso et infuriato, oltre che tal volta fau la simia, tal volta
il lupo, tal volta la pica, tal volta il papagallo, tal volta un animale, tal volta un
altro: meschiando propositi gravi e seriosi, morali e naturali, ignobili e nobili,
filosofici e comici».
68

ФИЛОСОФИЯ В ТЕАТРЕ И ТЕАТР В ФИЛОСОФИИ

толпа. Он отнял трагическую серьезную маску и надел на меня вместо
нее другую, комическую и сатирическую, почти смешную [...]. Но самое необычайное — это то, что я теперь представляю какую-то смесь,
которую никак понять нельзя: я не говорю ни прозой, ни стихами, но,
наподобие гиппокентавров, кажусь слушателям каким-то составным
и чуждым явлением25.

Странному «гиппокентавру», созданному Лукианом, в культуре эпохи Возрождения была предназначена счастливая судьба26.
Так, например, Аретино, столь любимый Ноланцем автор, разворачивает структуру диалога в сторону театральности27. Однако
у Бруно слияние двух жанров превращается в нечто большее,
чем просто риторическая и литературная схема: этот жанровый
гибрид он делает средством выражения нового видения мира,
орудием философской революции. Умело используя едкую силу
комического, уже самим помещенным на титульном листе пьесы
девизом («В печали радостен, в радости печален»28) он дает нам
понять, сколь тщетными были бы все старания провести ясные и
четкие границы между владениями литературы, природы и фило25

Лукиан, “Дважды обвиненный, или судебное разбирательство” //
Лукиан, Избранное, «Художественная литература», Москва, 1987, 248
(пер. Э.В. Диль). Лукиан берется за эту же самую тему и в ответе “Человеку,
назвавшему меня «Прометеем красноречия»”: «Надо сознаться, что
сначала диалог и комедия были не очень близки и дружны между собою:
первый заполнял собою досуг домашнего уединения, а равно и прогулки
с немногими друзьями; вторая, посвятив себя Дионису, подружилась
с театром; играла, шутила [...], издевалась над сторонниками диалога,
величая их любителями высоких материй и гуляками заоблачными [...].
И все же я дерзнул соединить и согласовать столь далекие друг другу
роды искусства, хотя они были не очень податливы и с трудом шли на
такое соглашение.» (пер. Н.П. Баранова, ibidem, 43).
26
О влиянии Лукиана на мысль XV и XVI вв. см.: Emilio Mattioli,
Luciano e l’Umanesimo, Napoli, Istituto per gli Studi Storici, 1980; Christiane
Lauvergnat-Gagnière, Lucien de Samosate et le lucianisme en France au XVIe
siècle, Genève, Droz, 1988.
27
О театральных элементах в диалогах Аретино см.: Giulio Ferroni,
Il teatro della Nanna // Le voci dell’ istrione. Pietro Aretino e la dissoluzione del
teatro, Napoli, Liguori, 1977, 136–202.
28
«In tristitia hilaris, in hilaritate tristis». Пиранделло, выражая свое
восхищение Бруно, посчитал этот эпиграф «истинным девизом юмора»
(Luigi Pirandello, L’umorismo e altri saggi (a cura di Enrico Ghidetti), Firenze,
Giunti, 1994, 99).
69

ГРАНИЦА ТЕНИ

софии. Он отменяет пределы в космологии, отвергает барьеры в
поэтике, разрушает преграды в гносеологии: универсум в каждом
отдельном своем аспекте являет себя в единой целостности. Мы
должны иметь дело, таким образом, не только со смешением жанров диалога и комедии, но прежде всего со смешением знаний:
Если же ввиду многочисленности и разнообразия сшитых в этой
книге воедино суждений вам станет казаться, что речь здесь идет скорее не о науке, но о смеси диалога, комедии, трагедии, поэзии, красноречия — которая то хвалит, то хулит, то показывает и учит, касается то физики, то математики, то морали, то логики; короче говоря,
которая нахватала клочьев всех видов науки […]29.

«Лохмотья» разных жанров, «клочья» различных наук:
это и в самом деле философия, составленная из фрагментов, но
в то же время и философия, наряженная в отрепья, облаченная
в театральный балахон, представленная как «комедия». От
“Подсвечника” и до “Героического неистовства” комическое
несомненно играет роль первого ранга, становится главным
инструментом разоблачения общих мест, бессмысленных правил, ненужных предписаний. Бруно с энтузиазмом обращается
к комическому началу, используя присущий ему коррозийный
эффект, чтобы бросить вызов ценностям, традиционно считавшимся самыми прочными и неоспоримыми, чтобы раскрыть
их иллюзорность и абсурдность их притязаний на окончательность и абсолютность. Однако не все читатели-зрители смогут
уловить глубокий смысл этого механизма. Значение маски, в которую облачается и пьеса, и диалоги, заключается в том, что с ее
помощью совершается необходимый отбор среди публики. Об
этом откровенно написано в письме-прологе к “Пепельной трапезе”, первому диалогу лондонского цикла на народном языке:
Но если порой некоторые суждения покажутся вам менее вескими, так что вряд ли их можно было бы без ущерба подвергнуть
29

“Cena”, 19: «Se vi occoreno tanti e diversi propositi attaccati insieme,
che non par che qua sia una scienza, ma dove sa di dialogo, dove di comedia,
dove di tragedia, dove di poesia, dove d’oratoria, dove lauda, dove vitupera,
dove dimostra et insegna, dove ha or del fisico, or del matematico, or del morale, or del logico; in conclusione non è sorte di scienza che non v’abbia di suoi
stracci […]».
70

ФИЛОСОФИЯ В ТЕАТРЕ И ТЕАТР В ФИЛОСОФИИ

придирчивой цензуре Катона, не сомневайтесь: эти катоны будут поистине слепы и безумны, если не сумеют обнаружить, что скрывается
под оболочкой этих силенов. [...] Заметьте еще и то, что [в этой книге]
нет ни единого пустого слова, ибо в каждой из ее частей надлежит
по крупицам собирать и откапывать вещи далеко не последней важности, причем более всего, может быть, именно там, где менее всего
этого ждешь30.

Герменевтика Силена
Но поэтика силенов не сводится к умению в нужный момент отличить друг от друга смешавшиеся литературные
жанры: главное, первостепенное ее назначение — служить
методом познания, герменевтикой текстов и вещей. Речь Алкивиада о Сократе оставила глубокий отпечаток на всей европейской традиции, и достаточно взглянуть на один из таких
греческих складней, чтобы понять впервые описанный в ней
механизм: наружность статуэтки в виде гротескного Силена
скрывает внутри божество; необходимо преодолеть внешнюю
оболочку, чтобы увидеть и понять скрытую истину. Чтобы составить мнение об отце философов, нельзя полагаться на грубые правила физиогномики, и тот же принцип имеет силу для
его размышлений: с внешней стороны, «поначалу они кажутся
попросту смешными», но «стоит увидеть их раскрытыми и заглянуть внутрь, как […] понимаешь, что из всех речей только
они наполнены смыслом […]» 31. С XV по XVI век множество
авторов по разным поводам будут вспоминать этот чудесный
платоновский образ: Пико делла Мирандола в полемике с
Эрмолао Барбаро, отстаивая примат философии над риторикой, т.е. первенство «дела», «содержания» (res) над словес30
Ibidem, 19–21: «Or qua se vedrete talvolta certi men gravi propositi,
che par che debbano temere di farsi innante alla superciliosa censura di Catone,
non dubitate: perché questi Catoni saranno molto ciechi e pazzi, se non sapran
scuoprir quel ch’è ascosto sotto questi Sileni. […] Considerate ancora che non
v’è parola ociosa: per che in tutte parti è da mietere, e da disotterrar cose di non
mediocre importanza, e forse più là dove meno appare».
31
Платон, “Пир”, 221e–222a.

71

ГРАНИЦА ТЕНИ

ной формой (verba) 32; Эразм Роттердамский в “Алкивиадовых
силенах” (“Sileni Alcibiadis”), обличая фальшивых мудрецов 33;
Рабле в прологе к “Гаргантюа и Пантагрюэлю”, раскрывая терапевтическую силу смеха 34. Пьер Ронсар 35 и Торквато Тассо 36
тоже не раз обратятся к нему в своей поэзии.
По своему обыкновению Бруно легко осваивает существующий топос. Он включает его в свою систему мысли и, что
особенно важно, вовлекает в отношения с другими символами,
рассеянными по разным стратегически значимым контекстам
его сочинений. Иначе говоря, он превращает его в герменевтический инструмент, объясняющий функционирование его
текстов и взятого в перспективе мира. Ни в том, ни в другом
случае — ни в литературе, ни в жизни — нельзя довериться
внешнему виду; отречься от движения, оставаясь неподвижным на поверхности, означало бы жить в вечном заблуждении.
Тот, кто не желает приложить усилия, чтобы открыть Силена,
обречен остаться узником тесного лабиринта иллюзий, царствующих во вселенной. Нужно снять наружную оболочку, чтобы
добраться до истинной сущности вещей:
Мы предоставим толпе насмехаться, острить, издеваться и потешаться над личиной Силена, принадлежностью мимов, комедиантов и лицедеев, под которой глубоко и надежно укрыто сокровище добра и истины, — ведь точно так же и с противоположной
стороны: есть великое множество людей, которые под хмурыми
бровями, непроницаемым лицом, густой бородой и профессорской
торжественной тогой на всеобщую беду искусно прячут невежество
столь же гнусное, сколь и чванливое, и зловредность не менее знаменитую, чем пагубную 37.
32
Ermolao Barbaro — Giovanni Pico della Mirandola, Filosofia o eloquenza? (a cura di Francesco Bausi), Napoli, Liguori, 1998, 48–49.
33
Érasme, Les Silènes d’ Alcibiade (Introduction, tr. fr. et notes de JeanClaude Margolin), Paris, Les Belles Lettres, 1998.
34
Rabelais, Les cinq livres (édition critique de Jean Céard, Gérard Defaux et
Michel Simonin, préface de Michel Simonin), Paris, Le livre de Poche, 1994, 5–7.
35
Ronsard, La lyre // Œuvres complètes, op. cit., t. II, vv. 157–171, 692–693.
36
Torquato Tasso, Gerusalemme liberata (prefazione e note di Lanfranco
Caretti), Torino, Einaudi, 1980, (XVIII, 30), vv. 1–6, 545.
37
“Spaccio”, 9: «Cossì dumque lasciaremo la moltitudine ridersi, scherzare, burlare e vagheggiarsi su la superficie di mimici, comici et istrionici

72

ФИЛОСОФИЯ В ТЕАТРЕ И ТЕАТР В ФИЛОСОФИИ

Истинные философы — так учит нас пример оксфордских
докторов — распознаются не по тогам и кольцам. Неслучайно
в своем автопортрете в “Подсвечнике” автор изображает себя
человеком с «потерянной миной на лице», который, «кажется, всегда перед глазами видит адские муки, всегда помят,
Sileni, sotto gli quali sta ricoperto, ascoso e sicuro il tesoro della bontade e
veritade: come per il contrario si trovano più che molti, che sotto il severo
ciglio, volto sommesso, prolissa barba, e toga maestrale e grave, studiosamente
a danno universale conchiudeno l’ignoranza non men vile che boriosa, e
non manco perniciosa che celebrata ribaldaria». Как было отмечено выше
(supra, 70–71. прим. 30), в “Пепельной трапезе” Бруно уже использовал
платоновский образ Силена как метафору многослойности своих
тезисов. Этот топос встречается и в его латинских сочинениях: в
“Тезисах, читанных в Коллеже Камбре” («ибо сколь бы глубоко ни
было скрыто под оболочкой силенов драгоценнейшее сокровище,
все-таки божественный образец истины, который таится под самой
личиной невозможных утверждений, и который подлейшая привычка
легковерия видит грубо искаженным на неровной и искривленной
поверхности зеркала, является на свет, стоит только устранить
обманчивых посредников» [«quantumlibet enim sub sylenis merces preciosissima occultetur, sub ipsa tamen apparenti impossibilium assertionum
facie divinum illud veritatis specimen sublatescens, quod vilissima credendi
consuetudo in multicurva obliquaque speculi superficie contortum intuetur, in apertum, amotis ipsis fallacibus intermediis, evadat»]: Opera, I–1,
62), в поэме “О неизмеримом” («под шипами шелухи таятся лучшие
каштаны, а внутри силенов порой бывают скрыты драгоценные
богатства» [«gratae sub echinorum asperitate castaneae absconduntur,
subque silenis preciosissimae quandoque merces occultantur»]: Opera, I–1,
208) и в “Триумфе простеца” («Посему слова, произнесенные этим
божеством, следует принимать с осторожностью: они не отсылают нас,
в соответствии с поверхностным значением слов, к предмету науки, но
непрестанно направляют наш ум к восприятию божественного света,
скрытого под тенями, к прекрасным формам, таящимся под оболочкой
силенов, к сладостному ядру, спрятанному под скорлупой» [«Caute
igitur huius divini verba capienda sunt ut non secundum rationem quae est
in superficie verborum ad propositum disciplinae referantur, sed perpetuo ad
divinae lucis sensum qui sub illis umbris, formosissimasque species quae sub
illis silenis, suavissimumque nucleum sub illis contentum corticibus, animum
advertant»]: Giordano Bruno, Due dialoghi sconosciuti e due dialoghi noti (a
cura di Giovanni Aquilecchia), Roma, Edizioni di Storia e Letteratura, 1957,
11). Подробный анализ символа Силена у Бруно можно найти в работе:
N. Ordine, L’asino come i sileni: le apparenze ingannano // La cabala
dell’asino. Asinità e conoscenza in Giordano Bruno, op. cit., 109–118.
73

ГРАНИЦА ТЕНИ

как шерстяная шапка; смеется, кажется, только чтобы быть,
какдругие; почти всегда раздражен, строптив и чудаковат: он
всем недоволен, упрям, как восьмидесятилетний старик, сумасброден, как ободранная собака, плаксив, словно наевшись
лука» 38. Бруно представляет себя в скромных одеждах, в облачении комедианта, словно речь идет о смешном Силене 39:
можно сказать, что и по отношению к себе он применяет все
тот же герменевтический принцип.
Внешне комичный образ нисколько не мешает присутствию философского замысла, нового видения мира. Более того,
если нельзя доверять внешней оболочке, то искомый предмет
найдется как раз «скорее там, где меньше бросается в глаза» 40.
Именно парадоксальный характер Силена делает его столь
пригодным для игры, которую затеял Бруно: техника инверсии
переворачивает точки зрения, освобождает понятия от оков
старой логики, вводит новую диалектику внутреннего (intus) и
внешнего (extra), и на этой основе должно разыгрываться наше
восприятие мира и понимание текстов, его описывающих. Вот
почему в лондонских диалогах Бруно, как, впрочем, и в его
единственной комедии, изначально заложена возможность самого противоречивого их понимания и оценки:
38

“Candelaio”, 39: «ch’have una fisionomia smarrita»; «par che sempre
sii in contemplazione delle pene dell’inferno; par sii stato alla pressa come
le barrette: un che ride sol per far comme fan gli altri; per il più lo vedrete
fastidito, restio e bizarro: non si contenta di nulla, ritroso come un vecchio
d’ottant’anni, fantastico com’un cane ch’ha ricevute mille spellicciate, pasciuto di cipolla».
39
Вот как Бруно описывает себя в одном из пассажей своей “Прощальной речи” (“Oratio valedictoria”): «когда я пришел, чтобы увидеть
ваши Лары, чужеземец по рождению, изгнанник, беглец, игрушка
судьбы, телом тщедушный, имуществом ничтожный, лишенный милостей, гонимый ненавистью толпы и потому презренный для дураков и негодяев, которые не умеют распознать благородство кроме как
по блеску золота и звону серебра [...]» («cum ad vos pro laribus vestris
pellustrandis pervenissem, natione exterus, exul, transfuga, ludicrum fortunae,
corpore pusillus, rerum possessione tenuis, favore destitutus, multitudinis
odio pressus, et ideo stultis et ignobilissimis illis contemptibilis, qui nusquam
nobilitatem agnoscunt, nisi ubi aurum fulget, tinnit argentum […]»: Opera,
I–1, 22–23). См. также портрет неистовствующего, набросанный в “Героическом неистовстве”: infra, 294.
40
“Cena”, 21: «più là dove meno appare».
74

ФИЛОСОФИЯ В ТЕАТРЕ И ТЕАТР В ФИЛОСОФИИ

На ваш суд я отдаю эти диалоги, которые кому-то покажутся
хорошими или скучными, ценными или бестолковыми, совершенными или ничтожными, мудрыми или невежественными,
возвышенными или низкими, полезными или бесполезными, плодотворными или бесплодными, серьезными или забавными, религиозными или светскими, — как и среди тех, в чьи руки они могут
попасть, одни окажутся обладателями одного нрава, другие — противоположного 41.

От “Подсвечника” к “Героическому неистовству”:
единый философский замысел
От “Подсвечника” к диалогу “О героическом неистовстве” путь Бруно проложен под знаком герменевтики Силена,
признания необходимости различать действительность и кажимость. Это та ось, не покидая которую комическое начало
захватывается центробежными и центростремительными,
объединяющими и разрушающими движениями. Вот почему
любые попытки (в прошлом столь же частые, сколь и безуспешные) отделить комедию Ноланца от его лондонских сочинений
превращают исследователя в пленника банальных категорий,
устанавливающих жесткие различия между литературой и философией 42 . Это неверно уже потому, что комедия Бруно вся
41
“Spaccio”, 7: «ecco a voi presento questo numero de dialogi, li quali certamente saranno cossì buoni o tristi, preggiati o indegni, eccellenti o vili, dotti
o ignoranti, alti o bassi, profittevoli o disutili, fertili o sterili, gravi o dissoluti,
religiosi o profani: come di quei, nelle mani de quali potran venire, altri son de
l’una, altri de l’altra contraria maniera».
42
Например, Джованни Джентиле, в отличие от издателей XIX в.,
разделил итальянские диалоги и комедию, опубликовав диалоги в
серии «Классиков философии нового времени», а комедию, в редакции
Винченцо Спампанато, вне этой серии. Этот маловразумительный
отбор стал предметом критического анализа, выполненного Эудженио
Каноне в его вводных замечаниях к книге: Giordano Bruno, Opere italiane.
Ristampa anastatica delle cinquecentine (a cura di E. Canone), Firenze, Olschki, 1999, vol. I, xvi–xxi. Не нашлось места “Подсвечнику” и в недавнем
издании корпуса итальянских сочинений Бруно под редакцией и с
введением Микеле Чилиберто: Giordano Bruno, Dialoghi filosofici italiani,
Milano, Mondadori, 2000.

75

ГРАНИЦА ТЕНИ

пропитана философией, а его философия смешана с комедией.
Вместе с тем объединение этих семи текстов вовсе не означает
игнорирования их специфических черт и отличий. “Подсвечник”, по сути дела, соответствует начальной стадии обширного философского замысла, ему назначена роль увертюры ко
всему, что последует в дальнейшем: как мы вскоре убедимся,
этот текст содержит, хотя и в не вполне еще законченной форме,
все многообразие тем, которым предстоит найти органическое
развитие в лондонских сочинениях 43. Здесь Ноланец, по необходимости отказываясь от строгой аргументации, ограничивается до поры до времени наброском тех мелодий, которые
повторятся и разовьются в сложную полифоническую оркестровку шести последовательных частей, написанных на народном языке.
Замыкая два полюса — комедию и финальный диалог, философски толкующий стихотворения, — Бруно созидает между Парижем и Лондоном настоящую «электрическую дугу»,
энергия которой питает всю цепь его итальянских сочинений.
Отделить литературные формы от познания, язык от мысли
означало бы разомкнуть цепь, разорвать связующие нити, обречь себя, среди прочего, на вечное непонимание длинного
ряда стихов, неизменно предшествующих диалогам, и в итоге
остаться в полном недоумении перед лицом сложной архитектуры сочинения “О героическом неистовстве”. Между тем, для
прощания с Лондоном Бруно избрал произведение именно поэтической формы, не перестающее при этом быть философским
диалогом: последние страницы его «ноланской философии»
на народном языке в то же время являются и комментарием к
стихотворениям неистовствующего, и именно в «канцоньере»,
поэтическом сборнике, заканчивается кривая параболы, которая в своем фокусе соединяет альфу и омегу, начало и конец, литературу и философию.
Теперь намного проще будет взглянуть на диалоги как на
единый корпус, сплоченный необыкновенной объединяющей
силой. Действительно, Бруно задумывает их как части единого
43

В своем выступлении в Виттенберге на конгрессе “Giordano Bruno
und Wittenberg: 1586–1588” (Виттенберг, 8–11 октября 2000) ПаульРихард Блум, определяя место “Подсвечника” среди итальянских трудов
Бруно, также прибегнул к музыкальной метафоре.
76

ФИЛОСОФИЯ В ТЕАТРЕ И ТЕАТР В ФИЛОСОФИИ

замысла, он сам, как отметил еще Спампанато44, указывает нам
истинную хронологию, последовательный порядок прочтения
этих текстов. Диалог “О причине” воскрешает в памяти “Пепельную трапезу” («в первом диалоге перед вами апология —
или не знаю, как еще это можно назвать, — пяти диалогов
“Пепельной трапезы”»45); диалог “О бесконечном” отсылает к
диалогу “О причине” («то, что посеяно в тех старых диалогах
“О причине, начале и едином”, дало всходы в этих вот диалогах “О бесконечном, Вселенной и мирах”, в одних пустило ростки, в других развилось, в третьих созрело, пока, наконец, не
подарило нам редкостный урожай и не угодило нам насколько
возможно»46); в “Кабале Пегаса” говорится об “Изгнании торжествующего зверя” («кавалеру Сидни, которому я посвятил
“Торжествующего зверя”»47) и, главное, разрешается загадка,
остававшаяся неразгаданной за все время небесного переустройства, замысленного Зевсом48; диалог “О героическом неистовстве”, наконец, отсылает читателя к “Кабале Пегаса” («Откуда видно, что невежество — мать счастья и чувственного
44
См.: Vincenzo Spampanato, Vita di Giordano Bruno con documenti editi ed
inediti, op. cit., 324, n. 2. Недавно на внутренних отсылках между диалогами
остановил свое внимание Эудженио Каноне — см.: Giordano Bruno, Opere
italiane. Ristampa anastatica delle cinquecentine, op. cit., xxiv–xxvii.
45
“De la causa”, 11: «nel primo dialogo avete una apologia, o qualch’altro
non so che, circa gli cinque dialogi intorno la cena de le ceneri». Другую явную
цитату мы находим в первом диалоге, на стр. 51: «Какими голосами, в
частности, вы пожелали бы, чтобы мы приветствовали блистательное
учение, происходящее из книги о “Пепельной трапезе”? Кто те животные,
которые читали “Пепельную трапезу”?» («Con che voci volete che sia salutato particolarmente da noi quel lustro di dottrina, che esce dal libro de “La
cena de le ceneri”? quali animali son quelli, che hanno recitata “La cena de le
ceneri”?»).
46
“De l’infinito”, 47: «quello che è seminato ne gli dialogi “De la causa,
principio et uno”, nato in questi “De l’infinito, universo e mondi”, per altri germoglie, per altri cresca, per altri si mature, per altri mediante una rara mietitura
ne addite, e per quanto è possibile ne contente».
47
“Cabala”, 15: «al cavallier Sidneo, al quale ho dedicata la “Bestia trionfante”».
48
“Кабала Пегаса” и в целом драматически представляется как
продолжение начатой в “Изгнании торжествующего зверя” темы
осла. Обещание высочайшего небесного положения, прежде занятого
Большой Медведицей, исполняется именно в этом диалоге, см.: infra,
195–196, параграф «“Кабала Пегаса” и два вида ослиности».

77

ГРАНИЦА ТЕНИ

блаженства, а оно — райский сад зверей, как становится ясно из
диалогов “Кабалы Пегаса”»49). У начала этой цепи цитат стоит
и “Подсвечник”, прямо упомянутый во вступительном письме
к “Пепельной трапезе” («и не комедия, как пир Бонифацио в
“Подсвечнике”»50).
Впрочем, сама по себе игра аллюзий, которой так насыщены эти тексты, не столь уж и важна: во многих сочинениях
Бруно можно найти следы связи или с уже опубликованными
его трудами, или с готовящимися к публикации. Однако вряд
ли можно спорить с тем, что последовательность диалогов,
драматически обозначенная с такой точностью, приобретает
куда большее содержательное значение, если считать ее символом органичного замысла. Ноланец строго следует намеченному плану и с удивительным искусством связывает тексты между собой в замкнутую кольцевую структуру. Вначале
он закладывает основания своей космологии бесконечного,
затем, избавив Вселенную от оков геоцентризма, в дальнейших частях своего замысла, следующих одна за другой в ясной
логической последовательности, он стремится освободить
также и материю, этику, эстетику и познание. Порядок, в котором диалоги преподносятся читателю, определяют вовсе не
случайные обстоятельства. Когда Бруно пишет “Пепельную
трапезу”, в его голове уже вырисовываются основные линии
диалога “О героическом неистовстве”. Отталкиваясь от философии природы, он проходит через нравственную философию
и приходит к философии созерцательной. Это движение происходит по четкой восходящей схеме, отражающей тщательно
продуманную и целостную программу. Охватывая всю сферу
человеческих знаний, Бруно желает проверить, на что он способен; в эти особенно плодотворные для его интеллектуального развития годы он ищет случая вступить в дискуссию с
философами и литераторами, и прежде всего с теми, кого он
имел шанс встретить в Париже и Лондоне.
Жанр диалога хорошо годится для этой цели. Его гибкая
структура позволяет Бруно вставлять в теоретическую канву
49

“Furori”, 99: «Da qua si vede che l’ignoranza è madre della felicità e beatitudine sensuale, e questa medesima è l’orto del paradiso de gli animali; come si
fa chiaro nelli dialogi de la “Cabala del cavallo Pegaseo”».
50
“Cena”, 7: «non d’un Bonifacio Candelaio, per una comedia».
78

ФИЛОСОФИЯ В ТЕАТРЕ И ТЕАТР В ФИЛОСОФИИ

элементы, непосредственным образом связанные с современной лондонской реальностью. Однако обстоятельства, истинные или вымышленные, при которых были написаны те или
иные сочинения на народном языке, не должны вводить нас в
заблуждение. Бруно, разумеется, не ждал обеда с оксфордскими
докторами, чтобы поведать миру свою новую космологию.
Возникший за этой трапезой ученый спор стал лишь памятным событием, которое предоставило автору удобный случай
(«те, кто дал нам повод для создания этого диалога» 51) ловко
соединить собственную интерпретацию гелиоцентризма с
беспощадной критикой деградирующих английских университетов. Реалистический фон, создаваемый фиксацией разнообразных обстоятельств, в любом случае не может заставить
нас думать, будто Ноланец, словно нотариус, ограничивается
лишь регистрацией содержания разговоров. Философское
значение его труда невозможно подогнать под узкие рамки ситуации, диктуемой условностями диалога как литературной
формы. Напротив того, мгновенное вмешательство автора в
ход беседы, свершающееся при первой необходимости, говорит о его способности использовать потенциал жанра, открытого немедленной актуализации содержания 52 . Нет сомнений,
что в Лондоне Бруно действительно обсуждал животрепещущие вопросы своего времени с разными собеседниками, и естественно, что некоторые пассажи в его диалогах несут на себе
печать этого непосредственного опыта. Однако жизненное
ядро его философии в черновом виде к тому моменту уже было
сформировано, готовое для отделки, совершенствования, для
нового осмысления в написанной заново фразе.
В Лондоне завершается возведение того здания, фундамент
которого был заложен в Париже публикацией комедии “Подсвечник”. Под кровом Мишеля де Кастельно Ноланец усердно
работает: думает, пишет, перерабатывает, исправляет, перечитывает. Как мастерски показал Аквилеккья, он лично контро51

Ibidem, 21: «quelli che n’han donato occasione di far il dialogo».
В вопросе о диалоге в качестве инструмента научной популяризации, начиная с Галилея и до первой половины XVIII в., я позволю себе
сослаться, прежде всего ради библиографической информации, на мою
работу: Nuccio Ordine, Il genere dialogo tra latino e volgare // Manuale di
letteratura italiana. Storia per Generi e Problemi, op. cit., 500–504.
52

79

лирует печать своих текстов в типографии Джона Чарльвуда53.
При этом каждый шаг его труда органично встраивается в
канву глобальной программы, в рамках которой первый диалог
пишется уже с учетом того, что будет сказано в последнем54.

53

Giovanni Aquilecchia, Le opere italiane di Giordano Bruno. Critica testuale e oltre, Napoli, Bibliopolis, 1991.
54
Органическое единство итальянских диалогов Бруно с помощью
различных аргументов отстаивали также Мигель Анхель Гранада и
Альфонсо Индженьо: Miguel Angel Granada, Introduction // Giordano
Bruno, Des fureurs héroïques, Œuvres complètes, VII (texte établi par Giovanni
Aquilecchia, introduction et notes de Miguel Angel Granada, traduction de
Paul-Henri Michel revue par Yves Hersant), Paris, Les Belles Lettres, 1999,
xxxix–lvi; Alfonso Ingegno, Regia pazzia. Bruno lettore di Calvino, Urbino,
Quattro Venti, 1987, 143–148.

III

ДРАМА НЕВЕДЕНИЯ

Между действительностью и кажимостью
в “Подсвечнике”

Ряд своих творений, созданных на народном языке, свой
«итальянский сезон» Бруно открывает в Париже публикацией
комедии: для первого знакомства он преподносит публике
свою философию в откровенно комическом ключе. Как мы уже
имели случай сказать, “Подсвечник” — настоящая увертюра его
замысла, в которой автору удается предвосхитить некоторые
из основных тем своей философии и наметить в общих чертах
важнейшие принципы некоей специфической поэтики. Герменевтика Силена, которая станет характерной чертой всех его
диалогических произведений, находит здесь свою первую формулировку. Поэтому, чтобы понять механизмы, определяющие
устройство их общей модели, необходимо в качестве отправной
точки избрать комическое.
Прежде всего следует обратиться к загадочной трехчастной структуре комедии. Для чего сплетать три истории внутри
одной пьесы? Случайный ли это выбор или хорошо продуманный замысел? Не прибегая к нумерологическим гипотезам и
эзотерическим троичным схемам, можно предположить, что
Бруно просто хотел вывести на сцену три типических для театра XVI века персонажа: влюбленного, алхимика и педанта. Но
почему выбор пал именно на этих трех, среди всех тех, которые
пришлись бы здесь к месту? Кроме того, возвращаясь к первоначальному вопросу, почему три, а не четыре или пять, или два?
81

ГРАНИЦА ТЕНИ

Ответ, возможно, удастся найти, обратившись к анализу теории комического. Однако сколько бы мы ни перечитывали трактаты, написанные в эпоху Возрождения о механизмах, порождающих смех, нельзя забывать, что первоисточники этой теории
не сводятся к нескольким строкам, посвященным комедии в “Поэтике” Аристотеля. При всем безусловно определяющем влиянии
тезиса Стагирита, на котором подробнее мы остановимся позже,
при любом серьезном взгляде на дебаты XVI века невозможно не
принимать во внимание повсеместное присутствие, имплицитное или эксплицитное, в трудах теоретиков идей Платонова “Филеба”, к тому времени уже опубликованного на латинском языке
в переводе Марсилио Фичино (1484)1. И если взять, к примеру,
“Наставление о том, как следует сочинять новеллы” (“Lezione sopra
il comporre delle novelle”, 1574) Франческо Бончани, то автор этого
сочинения, хотя он и учитывает аристотелевские наставления,
при построении своей схемы механизмов, вызывающих смех, в
первую очередь опирается на платоновский диалог2 . В более или
менее отчетливой форме тот же выбор делают в своих комментариях к “Поэтике” такие авторы, как Маджи (Maggi), Триссино
(Trissino) и Кастельветро (Castelvetro)3.
“Филеб” Платона и «незнание себя»
В самом деле, на посвященных комическому страницах “Филеба” разворачивается цепь рассуждений, в которых философия
тесно переплетена с литературой. На протяжении всего диалога
1

Говоря о переводе “Филеба”, осуществленном Фичино, сошлемся
на подробное исследование Эрнесто Берти: Ernesto Berti, Osservazioni
filologiche alla versione del “Filebo” di Marsilio Ficino // Il “Filebo” di Platone e
la sua fortuna, Atti del convegno di Napoli 4–6 novembre 1993 (a cura di Paolo
Cosenza, Napoli), M. D’Auria Editore, 1996, 93–167.
2
Francesco Bonciani, Lezione sopra il comporre delle novelle // Nuccio
Ordine, Teoria della novella e teoria del riso nel Cinquecento, Napoli, Liguori, 1996, 121–124. Об аристотелизме Бончани см.: Trattati di poetica
e di retorica del Cinquecento (a cura di Bernard Weinberg), Bari, Laterza,
1972, t. III, 493–494.
3
О присутствии “Филеба” в комментариях XVI века к “Поэтике”
Аристотеля см.: Nuccio Ordine, Teoria della novella e teoria del riso nel Cinquecento, op. cit., 76–82.
82

ДРАМА НЕВЕДЕНИЯ

Сократ анализирует понятие «блага», подвергая критике общепринятые его определения как удовольствия, радости, наслаждения. Чтобы привести пример сосуществования в душе удовольствия и страдания, он обращается к природе театральных
представлений («А состояние нашей души во время комедий —
разве ты не знаешь, что и тут оно представляет собой смесь печали и удовольствия?»4). Именно интерес к смешению противоположных чувств — к тому, например, как смех и плач могут
сочетаться «во всей трагедии и комедии самой жизни» 5 , —
толкает Платона к исследованию механизмов, возбуждающих
чувство смешного. В посвященном этой теме кратком и насыщенном отступлении (47d–50e) впервые дается объяснение природы комического, в котором находится место одновременно и
для жертвы насмешек, и для автора, и для зрителя 6 .
Чтобы убедить своего собеседника, Сократ разъясняет причину смешного с помощью знаменитого образа: чтобы хорошо
понять то, что происходит на сцене театра и на сцене жизни,
нужно подумать о «чувстве, противоположном тому, о котором
говорит надпись в Дельфах»7. Действительно, начало, побуждающее к смеху, происходит от «незнания себя», от порока души,
которая строит ложные суждения о собственных качествах. Это
опасное невежество делится на три вполне определенных вида:
a. Первый вид — это невежество в том, что касается богатства и успеха: мы верим, что мы богаче, чем есть на самом деле
(«Во-первых, применительно к имуществу: такие люди считают
себя богаче, чем им выпало быть»8);
4

Платон, “Филеб”, 48a8–9.
Ibidem, 50b2–3.
6
Для полного анализа этого отрывка из “Филеба” необходимо ознакомиться по меньшей мере со следующими работами: Michael Mader, Das
Problem des Lachens und der Komödie bei Platon, Stuttgart, W. Kohlhammer,
1977, 13–28; Salvatore Cerasuolo, La teoria del comico nel “Filebo” di Platone,
Napoli, Turris Eburnea, 1980; Giulio Ferroni, Frammenti di un discorso sul
comico // AA.VV., Ambiguità del comico, Palermo, Sellerio, 1983, 19–23;
Nuccio Ordine, Teoria della novella e teoria del riso nel Cinquecento, op. cit.,
3–7; Anne Gabrièle Wersinger, Comment «dire» l’envie jalouse? // La fêlure
du plaisir. Études sur le “Philèbe” de Platon (commentaires sous la direction de
Monique Dixsaut), Paris, Vrin, 1999, vol. 1, 319–328.
7
Платон, “Филеб”, 48c8–9.
8
Ibidem, 48e1–2.
5

83

ГРАНИЦА ТЕНИ

b. Второй — незнание своих телесных качеств: мы считаем
себя красивее и сильнее, чем мы есть («Еще больше тех, кто
воображает, что они выше и красивее самих себя, и что всеми
своими телесными достоинствами они превосходят то, что есть
в действительности»9);
c. Третий — невежество о качествах души: мы считаем себя
добродетельнее, чем мы есть («Но больше всего, полагаю я, тех,
кто принадлежит к третьему виду, то есть к тем, кто заблуждается относительно своей души, воображая, что они лучше самих
себя в добродетели, таковыми не будучи» 10).
Согласно интерпретации, вложенной в уста Сократа,
смешное рождается в результате расхождения между тем, что
мы о себе думаем, и тем, что мы есть в действительности. Смех
вызывает тот, чьи претензии на превосходство опровергаются очевидными фактами, объективной реальностью, представленной на сцене. Хвастовство богатством, физическими
достоинствами или добродетелью естественным образом
вызывает смех. Однако все три части сократовской модели
восходят к единому корню: к незнанию себя, к бахвальству
мнимой мудростью, которая рано или поздно оборачивается
жалким невежеством.
В своем рассуждении Сократ, разумеется, затрагивает и
другие, не менее важные вопросы (такие как соотношение сил
между высмеиваемым персонажем и публикой или решающая
роль «зависти» в смешении удовольствия и страдания у зрителей комедии), рассмотреть которые здесь подробно нет возможности. Решающее значение для нас имеет изложенная им теория
механизмов побуждения к смеху.
Трехчастная структура комедии
Углубившись в анализ бруновского “Подсвечника”, мы обнаруживаем, что три главных персонажа этой комедии могут служить едва ли не идеальной иллюстрацией интерпретационной
схемы, выдвинутой в “Филебе”:
9
10

Ibidem, 48e4–6.
Ibidem, 48e8–10.
84

ДРАМА НЕВЕДЕНИЯ

a. Заблуждение Бартоломео связано с богатством, с материальными благами: он считает себя потенциально богатым, поддавшись вследствие долгих трудов иллюзии, будто ему удалось наконец найти формулу, которая позволит изготовлять золото; однако
в глазах зрителей и обворовавших его персонажей он, напротив
того, постепенно предстает бедняком, каким он и действительно
стал, изведя огромные деньги на пустое дело алхимии11;
b. Иллюзии Бонифацио касаются физических свойств тела:
он не только уверен в том, что сумел завладеть сердцем синьоры
Виттории благодаря своим внешним данным («Что говорить о
Бонифацио? Как ни один другой человек в мире, он убежден в
том, что любим из-за своих прекрасных глаз!» 12), но он не от11
Вот как жена Бартоломео описывает своего мужа в момент, когда
он уже преисполнился уверенности в том, что в его силах одеть золотом
балки собственного дома: «Его самоцветы и драгоценные камни — это
угли; ангелы — реторты, расставленные по порядку на горелках, так что
по одну сторону видны их стеклянные носы, а по другую — железные
перегонные кубы: большие, малые, средние. И так скачет, так пляшет,
так поет этот несчастный, что вспоминаешь осла из поговорки. Недавно, чтобы узнать, чем он занят, я приложила глаз к дверной щели:
он восседал на стуле, словно профессор на кафедре, раскинув ноги в
разные стороны и взирая на балки под потолком комнаты; обратясь к
ним и три раза качнув головой, он изрек: “Эй вы, я усею вас звездами из
чистого золота”». («Le sue gemme e pietre preciose son gli carboni, gli angeli
son le bozzole che sono attaccate in ordinanza ne’ fornelli con que’ nasi di vetro
da cqua; e da llà tanti lambicchi di ferro, e de più grandi e de più piccoli e di
mezzani. E che salta, e che balla e che canta quel sciagurato che mi fa sovvenire
dell’asino. Poco fa, per veder che cosa facess’egli, ho posto l’occhio ad una rima
de la porta, e l’ho veduto assiso sopra la sedia a modo di catedrante, con una
gamba distesa da cqua et un’altra distesa da llà, guardando gli travi della intempiatura della camera; a’ quali, dopo aver cennato tre volte co la testa, disse:
“Voi, voi impiastrarò di stelle fatte di oro massiccio”»: “Candelaio”, 109).
12
Ibidem, 219: «Or che dumque sarà di Bonifacio che, come non si trovassero uomini al mondo, pensa d’essere amato per gli belli occhii suoi?». Позднее
сам Бонифацио напомнит Марте, что пожилым господам любезны юные
девушки: «И наконец, дорогая сударыня: старому коту — нежный мышонок» («In conclusione madonna cara: a gatto vecchio sorece tenerello»: ibidem,
245). В одном из пассажей диалога “О героическом неистовстве” Бруно
тоже упоминает о влюбленном старике, намекая на один из наиболее распространенных драматических топосов: «Насмешка — удел тех, кому в их
зрелом возрасте любовь снова вкладывает в руки букварь» («Ma il spasso e
riso è di quelli alli quali nella matura etade l’amor mette l’alfabeto in mano»: 87).

85

ГРАНИЦА ТЕНИ

дает себе отчета и в том, что, как ему напоминает Джованни Бернардо, его дело — «свечки»13 , а не «ювелирные украшения»14;
13

«Из свечника Вы хотите сделаться ювелиром» («Da candelaio volete doventar orefice»: “Candelaio”, 89). Намек на гомосексуальность Бонифацио более выразителен в разговоре между Карубиной и госпожой
Анджелой Спинья: «Это к ней отправилась Карубина и сказала: “Матушка, меня хотят выдать замуж: есть прекрасная партия — Бонифацио
Трукко, в котором нет изъянов.” В ответ ей старая: “Выходи за него.” “Да,
но он слишком стар”, — сказала Карубина; старуха отвечала: “Не выходи
за него, дочь.” […] “Мне сообщили” — сказала Карубина, — “что под
ним породистый конь”; “Выходи за него”, — ответила старая мадонна
Анджела. “Но увы! Я слышала, про него говорили, что он обрабатывает
свечки у молодых людей”; “Не выходи за него”, — сказала та в ответ»
(«A costei venne madonna Carubina e disse: “Madre mia, voglion darmi
marito: me si presenta Bonifacio Trucco, il quale ha di che e di modo”; rispose
la vecchia: “Prendilo”; “Sì, ma è troppo attempato”, disse Carubina; respose la
vechia: “Figlia, non lo prendere”; […]“Sono informata” disse Carubina, “ch’have
un levrier di buona razza”; “Prendilo”, rispose la vecchia madonn’Angela; “Ma
ehimè” disse, “ho udito dir ch’è candelaio”; “Non lo prendere”, rispose»:
ibidem, 407). Этот смешной отрывок очень напоминает аргументы «за»
и «против» женитьбы в комедии Аретино “Кузнец” (Marescalco // Pietro
Aretino, Teatro (a cura di Giorgio Petrocchi), Milano, Mondadori, 1971, 15–18,
82–83), которыми, весьма вероятно, был вдохновлен и знаменитый диалог Панурга и Пантагрюэля о целесообразности женитьбы (Rabelais, Le
Tiers Livre, op. cit., [ix], 601–605; Рабле, Ф., Гаргантюа и Пантагрюэль, М.,
1991, 303). Сопоставление всех трех текстов см. в работе: Marcel Tetel,
Rabelais et l’Italie, Firenze, Olschki, 1969, 32–59.
14
Бонифацио сознается, что не понял шутки Джованни Бернардо:
«[...] какого дьявола имел он в виду под этим золотых дел мастером?»
(«[…] ecco costui non so che diavolo voglia intendere per l’orefice»: “Candelaio”,
89). В колоритном метафорическом языке бурлескной поэзии эпохи
Возрождения «золото» намекало на сексуальные связи «согласно природе», в то время как «серебро», будучи «менее драгоценно», подразумевало содомию (см.: Bernardo Giambullari, Canzona dell’argento, Lasca,
Giovani fiorentini tornati dall’ isole del Perù // Trionfi e Canti Carnascialeschi (a
cura di Riccardo Bruscagli), Roma, Salerno editrice, 1986, voll. I–ii, 260–261,
388). Однако противопоставление «золотых дел мастера» «свечнику»
может также подчеркивать контраст между «активной» функцией ремесленника и «пассивной» объекта, заставляя вспомнить средневековые
ученые споры о Боге-мастере (deus artifex). В комментариях философов
Шартрской школы (Теодориха Шартрского, Гийома Конхезия) к “Тимею” Платона Бог, вслед за метафорами самого “Тимея” (в особенности
74a–76d), называется ремесленником, демиургом, гончаром, кузнецом,
архитектором, строителем космоса. Среди различных ремесленных мета86

ДРАМА НЕВЕДЕНИЯ

c. Мамфурио заблуждается в отношении добродетелей души:
он считает себя умудренным педагогом, в то время как проявляет себя лишь бесполезным педантом15 .
фор в “Книге о плаче природы” (“Liber de Planctu Naturae”) Алана Лилльского имеется и сравнение Бога именно с золотых дел мастером (faber
aurarius): «Когда Богу стало угодно из бывших во внутреннем Его предосмыслении идеальных хором явить вовне зримое сооружение храмины
мироздания, когда умственное Слово об устройстве мира, которое Он
носил в себе извечно, Он возжелал живописать, как будто материальным
словом, вещественным существованием, то он, словно искусный архитектор мира, словно трудящийся над золотою утварью золотых дел мастер,
словно созидающий непревзойденное создание создатель, словно творящий чудесное творение творец […] воздвиг восхитительные формы чертогов мира» («Cum Deus ab ideali internae praeconceptionis thalamo mundialis
palatii fabricam foras voluit enotare, et mentale verbum quod ab aeterno de
mundi constitutione conceperat reali ejusdem existentia velut materiali verbo
depingere, tanquam mundi elegans architectus, tanquam aureae fabricae
faber aurarius, velut stupendi artificii artificiosus artifex, tanquam admirandi
operis operarius opifex […] mundialis regiae admirabilem speciem fabricavit»:
Alanus ab Insulis, Liber de Planctu Naturae // The Anglo-Latin Satirical Poets
and Epigrammatists of the Twelfth Century (now first collected and edited by
Thomas Wright), London, [разные издатели], 1872, vol. ii, 468–469; воспр.
Lessingdruckerei Wiesbaden, Kraus Reprint LTD, 1964). В библейской
“Песни Песней” также есть аллюзия на труд золотых дел мастера в качестве аллегорического обозначения Deus artifex, который лепит человеческое тело: «О, как прекрасны ноги твои в сандалиях, дщерь именитая!
Округление бедер твоих, как ожерелье, дело рук искусного художника»
(Песн 7,2). Анализ этих текстов, вместе с другими комментариями, см.:
Ernst Curtius, Dio come artefice // Letteratura europea e Medio Evo Latino (a
cura di Roberto Antonelli), Firenze, La Nuova Italia, 1992, 609–611. Эти примеры подтверждают, что Бруно в этих сравнениях, помимо обсценных аллюзий на характер сексуальных предпочтений своего персонажа, мог намекать и на «активную» роль золотых дел мастера, способного придавать
материи форму, и на двояко «пассивную» роль объекта (подсвечника),
что проявляется, во-первых, в его функции (способность вмещать свечку),
во-вторых, в том что его самого создал мастер (artifex). Именно золотых
дел мастера изготовляют подсвечники: «Кто создает потиры, кресты,
дискосы, канделябры [...], если не они?» («Chi fabrica i calici, le croci, le patene, i candelieri […] se non loro?»: Tommaso Garzoni, Degli orefici // La piazza
universale di tutte le professioni del mondo (a cura di Paolo Cherchi e Beatrice
Collina), Torino, Einaudi, 1996, t. i, 777).
15
Вот как Мамфурио описан в “Пропрологе”: «Вы увидите, во всей
его торжественности, подлинное олицетворение человека masculini
generis (мужеского рода), человека, который предложит вам такие сла87

ГРАНИЦА ТЕНИ

В “Кратком изложении содержания и действия комедии”
(“Argumento et ordine della comedia”) Бруно прямо говорит о
том, что составляющие основу повествования три главные темы
«сплетены вместе» и что три персонажа различаются исключительно ради «удобства распознавания сюжетных линий» и
ради «наглядности в развитии действия и ясности хитроумной
завязки»:
В этой комедии переплетаются три главные темы: любовь Бонифацио, алхимия Бартоломео и педантизм Мамфурио. Поэтому
для удобства распознавания сюжетных линий, ради наглядности в
развитии действия и ясности хитроумной завязки представим первого из них пошленьким влюбленным, второго — мерзким скрягой,
третьего — неотесанным педантом. Но пошлый среди них не лишен
дости, от каких воротит даже свинью и курицу. Сам учредитель древнего Лация, соперник Демосфена, он извлекает вам своего Туллия из
мрачных глубин своего нутра, сей певец деяний героев. Вот она, острота ума, заставляющая глаза источать слезы, волосы шевелиться, зубы
скрежетать; портить воздух, дырявить портки, харкать и чихать. […] Вы
увидите одного из тех, кто пережевывает теории, вынюхивает мнения,
плюется сентенциями, мочится цитатами, рыгает тайнами, выпотевает
яркие и вздорные писания, источает нектар и амброзию суждений, достойных того, чтобы, отведав их, Ганимед наполнил ими чашу Юпитерагромовержца. Вы увидите “наставника юношества” в синонимическом,
эпитетическом, аппозитивном и суппозитивном употреблении: служителя Минервы, стряпчего Паллады, глашатая Меркурия, патриарха
Муз, наследного принца аполлинического (я чуть было не сказал “цыпляческого”) царства» («Vedrete ancor la prosopopeia e maestà d’un omo
masculini generis. Un che vi porta certi suavioli da far sdegnar un stomaco di
porco o di gallina: un instaurator di quel lazio antiquo, un emulator demostenico; un che ti suscita Tullio dal più profondo e tenebroso centro; concinitor di
gesti de gli eroi. Eccovi presente un’acutezza da far lacrimar gli occhi, gricciar i
capelli, stuppefar i denti; petar, rizzar, tussir e starnutare. […] Voi vedrete un di
questi che mastica dottrina, olface opinioni, sputa sentenze, minge autoritadi,
eructa arcani, exuda chiari e lunatici inchiostri, semina ambrosia e nectar di
giudicii, da farne la credenza a Ganimede e poi un brindes al fulgorante Giove.
Vedrete un pubercola sinonimico, epitetico, appositorio, suppositorio: bidello
di Minerva, amostante di Pallade, tromba di Mercurio, patriarca di Muse, e
dolfino del regno apollinesco (poco mancò ch’io non dicesse “polledresco”)»:
“Candelaio”, 49–51). Бруно предвосхищает здесь целый ряд топосов, к
которым он вернется в других антипедантских пассажах своих итальянских диалогов, см.: infra, 134, прим. 24 и 330.
88

ДРАМА НЕВЕДЕНИЯ

при этом скаредности и тупости, скаредный одновременно пошл и
глуп, а недоучка не менее скуп и пошл, чем невежествен16.

Слова Бруно лишены какой-либо двусмысленности: наличие у Бонифацио, Бартоломео и Мамфурио общих отрицательных качеств сообщает исходной трехчастности некое единство.
Кажется, что «пошлый влюбленный», «скупой скряга» и
«неотесанный педант» и в самом деле обладают одной и той
же чертой, способной порождать все прочие: всех трех действующих лиц объединяет незнание себя. Причиной смешного
оказывается претензия на мудрость, обнаруживающийся и усугубляющийся на сцене разрыв между тем, что персонаж думает
о себе, и тем, что он есть на самом деле. Трехчастная схема комедии в таком случае может служить символическим выражением
одной из важнейших тем бруновской мысли: диалектики между
действительностью и кажимостью.
Итак, комедия “Подсвечник” является нам сценическим воплощением невежества, иллюстрацией ошибок и безрассудств
мнимой мудрости, постановкой длинного ряда беспредметных
псевдо-когнитивных упражнений:
Перед вашими глазами пройдут, сменяя друг друга, пустые теории, бессильные ухищрения, бессодержательные идеи, легкомысленные надежды, сердечные раны, душещипательные откровения,
ложные гипотезы, помрачения духа, поэтические неистовства, помутнения чувств, игра воспаленного воображения, заблуждения разума; безрассудные верования, неоправданные тревоги, сомнительные изыскания, рано посеянные зерна и плоды безумия во всей их
красе. […] Еще вы увидите в беспорядке всякого рода жульничества,
мошеннические проделки, коварные уловки, а также сладкие мерзости, горькие услады, безумные намерения, неоправданные упования,
обманутые надежды, убогие благодеяния; глубокомысленные советы
в чужих делах и мало разумения в собственных; мужеподобных жен16

“Candelaio”, 17: «Son tre materie principali intessute insieme ne la
presente comedia: l’amor di Bonifacio, l’alchimia di Bartolomeo e la pedantaria
di Mamfurio. Però per la cognizion distinta de suggetti, raggion dell’ordine
et evidenza dell’artificiosa testura, rapportiamo prima da per lui l’insipido
amante, secondo il sordido avaro, terzo il goffo pedante: de quali l’insipido
non è senza goffaria e sordidezza; il sordido è parimente insipido e goffo; et il
goffo non è men sordido et insipido che goffo».
89

ГРАНИЦА ТЕНИ

щин, женоподобных мужчин; множество «речей, что от ума текут, не
сердца», которым «чем больше веришь, тем обман жесточе», «и к золоту всеобщая любовь». За всем этим следуют четырехдневные лихорадки, духовные гангрены, никчемные мысли, вопиющие глупости,
дипломированные невежества, титулованные нелепицы, костоломные спотыкновения — а им сопутствует побуждающая воля, поторапливающее знание, добивающееся своего действие и «усердие, мать
достижений». Наконец, вы увидите, что ни в одной из этих вещей нет
ничего надежного и верного, но лишь много трудов, немало изъянов,
мало толку и ничего путного17.

Изображенный комическими средствами разрыв между
тем, что мы сами о себе думаем, и тем, что мы собой представляем в действительности, между тем, что кажется, и тем, что есть
на самом деле, комедия помогает нам осознать, что кажимость,
обманывая нас («чем больше веришь, тем обман жесточе»), избирает разные пути. Чтобы реконструировать густую сеть иллюзий, сплетенную в комедии, полезно будет определить некоторые из центральных тем философской мысли Бруно.
Кажимости порождают обман: поэтика
Аристотель в “Поэтике” проводит четкую грань между трагедией и комедией с точки зрения не только подражания, но
17
Ibidem, 43–53: «Eccovi avanti gli occhii: ociosi principii, debili orditure, vani pensieri, frivole speranze, scoppiamenti di petto, scoverture di corde,
falsi presuppositi, alienazion di mente, poetici furori, offuscamento di sensi,
turbazion di fantasia, smarito peregrinaggio d’intelletto; fede sfrenate, cure
insensate, studi incerti, somenze intempestive, e gloriosi frutti di pazzia. […]
Vedrete ancor in confuso tratti di marioli, stratagemme di barri, imprese di furfanti; oltre, dolci disgusti, piaceri amari, determinazion folle, fede fallite, zoppe
speranze, e caritadi scarse; giudicii grandi e gravi in fatti altrui, poco sentimento ne’ propri; femine virile, effeminati maschii; «tante voci di testa e non di
petto»: «chi più di tutti crede più s’inganna»; «e di scudi l’amor universale»
Quindi procedeno febbre quartane, cancheri spirituali, pensieri manco di peso,
sciocchezze traboccanti, intoppi baccellieri, granchiate maestre, e sdrucciolate
da fiaccars’il collo; oltre, il voler che spinge, il saper ch’appressa, il far che frutta;
«e diligenza madre de gli effetti». In conclusione vedrete in tutto non esser
cosa di sicuro: ma assai di negocio, difetto a bastanza, poco di bello, e nulla di
buono». О бруновском антипетраркизме см.: infra, 330–331.

90

ДРАМА НЕВЕДЕНИЯ

и стиля: первая должна показывать на сцене с помощью возвышенного языка благородные поступки благородных людей,
тогда как вторая должна обратиться к низким персонажам,
действующим и говорящим в согласии с тем социальным окружением, выразителями которого они являются 18 . В трактатах
XVI века это различие оформляется в набор предписывающих
формул, что содействует еще большему увеличению дистанции
между двумя жанрами.
Стилистика “Подсвечника” (как, впрочем, и следующих за
комедией диалогов Бруно) основывается именно на смешении
трагедии и комедии, смеха и плача. Помимо девиза, начертанного на титульном листе парижского издания пьесы («В печали
радостен, в радости печален»), в ней есть множество указаний
на невозможность отделить две противоположности, которые
находятся в постоянном взаимодействии на протяжении всего
действия. Так, в пятом акте из реплики Скарамуре мы узнаем,
что одно и то же событие может быть для кого-то трагедией, а
для кого-то и комедией («Ваша комедия прекрасно сыграна,
хотя с их точки зрения, это очень тягостная трагедия»19), а в
восьмой сцене третьего акта рассказ Марки о суматохе, бушевавшей в харчевне Черрильо, дает пример того, как трудно провести четкие различия между противоположностями на сцене
театра жизни:
Набежала целая толпа: одни ради увеселения, другие ради печали, одни в слезах, другие — смеясь, одни, чтобы расточать советы,
другие — обрести надежду, одни с одним выражением лица, другие
с другим, одни говорили так, другие — эдак: можно было вместе видеть комедию и трагедию, одни пели во славу, другие — за упокой.
Словом, если бы кто хотел видеть, как устроен мир, то должен был бы
пожелать быть при этом20.
18
Аристотель, “Поэтика”, 1448 a16: «Такая же разница и между трагедией и комедией — одна стремится подражать худшим, другая лучшим
людям, нежели нынешние» (пер. М.Л. Гаспарова).
19
“Candelaio”, 335: «La vostra comedia è bella: ma in fatti di costoro, è
una troppo fastidiosa tragedia».
20
Ibidem, 187–189: «Concorsero molti: de quali, altri pigliandosi spasso
altri attristandosi, altri piangendo altri ridendo, questi consigliando quelli sperando, altri facendo un viso altri un altro, altri questo linguaggio et altri quello,
era veder insieme comedia e tragedia, e chi sonava a gloria e chi a mortoro. Di

91

ГРАНИЦА ТЕНИ

Кажимости порождают обман: содержание
Как смех не может быть отделен от плача, а комедия от трагедии, точно так же комическое невозможно отделить от серьезного. Под внешней оболочкой смешного в “Подсвечнике”
Бруно взращивает для нас семена новой философии. Другими
словами, поэтика Силена самым конкретным образом предопределяется уже структурой пьесы. Комическое здесь не сводится к простому развлечению, но выступает в роли орудия
познания, инструмента, подчиненного вполне определенному
миросозерцанию. Одну из важнейших его функций автор раскрывает в рассказе о Моме, древнем боге-шуте, который вызывает смех, бичуя богов своим жестоким сарказмом. Асканио
говорит об этом беспощадном «критике Зевсовых деяний»
в своей напряженной беседе с Джованни Бернардо, доказывая, что «везде необходимы способные вольно говорить»: их
долг состоит в том, чтобы властители и судьи «заметили свои
ошибки и не знали милости по отношению к бездельникам
и подлым льстецам», чтобы чувствуя, что за ними есть кому
следить, они «боялись ошибиться, совершая один поступок в
ущерб другому» 21.
sorte che, chi volesse vedere come sta fatto il mondo, derebbe desiderare d’esservi stato presente». В диалоге “О героическом неистовстве” Бруно с тонкой иронией описывает свои колебания между трагедией и комедией:
«К тому же его влекла, с одной стороны, трагическая Мельпомена, в которой больше содержания, чем задора, а с другой — комическая Талия,
в которой задор торжествует над содержанием, и он, разрываясь между
ними, остановился посередине, скорее в безразличии и праздности, нежели в удвоенном действии» («Oltre perché traendolo da un canto la tragica
Melpomene con più materia che vena, e la comica Talia con più vena che materia da l’altro, accadeva che l’una suffurandolo a l’altra, lui rimanesse in mezzo
più tosto neutrale e sfacendato, che comunmente negocioso»: “Furori”, 63). Но
даже Платон, невзирая на все свое недоверие к комедии, был вынужден
признать в “Пире”, что «дело одного и того же человека — уметь сочинить и комедию, и трагедию, и что и трагический, и комический поэт
становятся таковыми в силу одного и того же искусства» (223d3–6).
21
“Candelaio”, 373: «censore dell’opre di Giove»; «sono per tutti
necessarii questi che parlan liberamente»; «s’accorgano de gli errori che fanno,
e non conoscono mercé di poltroni e vilissimi adulatori»; «temino di far una
cosa più ch’un’altra».
92

ДРАМА НЕВЕДЕНИЯ

Подобная «реабилитация» Мома имеет своей целью показать, что в определенных обстоятельствах некоторые пороки
могут считаться добродетелями, а некоторые добродетели —
пороками. Принадлежащий богу порицания дар «вольно говорить» (иной раз и некстати, как это происходит в “Изгнании
торжествующего зверя”) не вступает в противоречие с той ролью теоретика притворства, которой на знаменитых страницах своего одноименного трактата наделяет его Леон Баттиста
Альберти22 . С точки зрения Бруно даже притворство не всегда
имеет лишь отрицательные коннотации. В этом отношении
“Подсвечник”, как кажется, вновь предвосхищает некоторые
мысли, впоследствии развитые в “Изгнании торжествующего
зверя”. В лондонском диалоге утверждается связь между заботой об истине и позитивной практикой утаивания: хотя обычно
«Притворство» считается «недостойным неба», все же порой
к его помощи «прибегают и боги», и, «чтобы избежать зависти,
хулы и оскорбления, Благоразумие имеет обыкновение скрывать Истину в его одеждах»23 . Точно так же в одном из самых
22

Об отношении, в котором текст Бруно находится к “Мому” Альберти, см.: Eugenio Garin, Interpretazioni del Rinascimento // Medioevo e
Rinascimento, Roma-Bari, Laterza, 19903, 85–95; Id., Rinascite e rivoluzioni.
Movimenti culturali dal XIV al XVIII secolo, Roma-Bari, Laterza, 1976,
140–141; Lorenza Aluffi Begliomini, Note sull’opera dell’Alberti: il “Momus” e
il “De re aedificatoria” // Rinascimento, 12 (1972), 267, 273; Stefano Simoncini,
L’avventura di Momo nel Rinascimento. Il nume della critica tra Leon Battista
Alberti e Giordano Bruno // Rinascimento, 38 (1998), 431–454; N. Ordine,
Introduction // Giordano Bruno, Expulsion de la bête triomphante, Œuvres
complètes, V (texte établi par Giovanni Aquilecchia, notes de Maria Pia Ellero,
trad. fr. Jean Balsamo), Paris, Les Belles Lettres, 1999, clxxxvii–clxxxviii.
23
“Spaccio”, 297: «stimata indegna del cielo»; «soglion servirsi anco gli
dèi»; «per fuggir invidia, biasmo e oltraggio, con gli vestimenti di costei la Prudenza suole occultar la Veritade». По этому поводу Бруно цитирует вступление из “Неистового Роланда” (IV, 1), гдеАриосто обсуждает «очевидные преимущества» притворства. О понятии притворства у Бруно
см.: Rosario Villari, Elogio della dissimulazione. La lotta politica nel Seicento,
Roma-Bari, Laterza, 1987, 36–38 (см. также очерк: Jean-Pierre Cavaillé, Théorie et pratique de la dissimulation dans le “Spaccio de la bestia trionfante” //
Mondes, formes et société selon Giordano Bruno, Acte du Colloque International
Giordano Bruno — Paris 23–25 mars 2000). Анализ теории притворства
у Аччетто дает Сальваторе Нигро: Salvatore S. Nigro, Usi della pazienza //
Torquato Accetto, Della dissimulazione onesta, Torino, Einaudi, 1997, xi–xxx.
93

ГРАНИЦА ТЕНИ

смешных пассажей комедии Скарамуре приписывает притворству весьма позитивную роль в сфере правосудия24: оно позволяет устранить риск мести и предотвратить напрасное кровопролитие:
Что же касается высокородного истца, то правосудие, совершившись, нанесло бы ему величайший ущерб и обиду, потому что наказанием, назначенным тому, кто наставил рога, не уравновешивается
позор, падающий на важное лицо, стыд которого становится достоянием публики и выставляется напоказ перед всем светом. Итак,
больше зла он претерпит из-за торжества правосудия, чем из-за преступника, и хотя всякому это известно, из раза в раз повторяются
судебные разбирательства, от которых рога отрастают лишь более
величественными и заметными для всех. Любому здравомыслящему
человеку понятно, что притворство, на которое идет здесь правосудие, предотвращает множество неприятностей, поскольку, когда имя
его осталось в тени, обесчещенный рогоносец (если вообще можно
назвать обесчещенным и рогоносцем того, чья репутация осталась
невредима) не станет искать мести, будь то из страха огласки или же
по той причине, что невидимые рога (которые и в самом деле суть ничто) не доставляют ему особого беспокойства, тогда как в противном
случае, получи его дело широкую известность, существующий обычай вынудил бы его мстить25.
24

Теме правосудия Бруно посвятит страницы, имеющие особое
значение для всей грандиозной композиции “Изгнания торжествующего зверя”, — см.: infra, 174–177 (об этом же предмете в “Подсвечнике”
см.: infra, 100, прим. 39). Термин «правосудие» (giustizia) встречается в
“Подсвечнике” 19 раз, а в “Изгнании торжествующего зверя” — не менее
69 раз, тогда как в других своих сочинениях на итальянском языке Бруно
использует его 3 раза в “Пепельной трапезе”, 1 раз в диалоге “О причине”,
3 раза в “Кабале Пегаса” и 6 раз в “Героическом неистовстве”.
25
“Candelaio”, 361: «Quanto alle parte onorate, la giustizia verrebbe a farli
grandissimo torto et ingiuria; per che non contrapesa il castigo che si dà a colui
che pianta le corna, et il vituperio che viene a fare ad un personaggio, facendo
la sua vergogna publica e notoria a gli occhi di tutto il mondo: sì che è maggior
l’offesa che patisce da la giustizia, che del delinquente; e ben che nientemanco
il mondo tutto lo sapesse, tutta via sempre le corna con l’atto de la giustizia
dovengono più sollenne e gloriose. Ogn’uomo dumque capace di giudicio considera che questo dissimular che fa la giustizia, impedisce molti inconvenienti: per
che un cornuto e svergognato coperto (se pur un tale può esser ditto cornuto o
svergognato, di cui l’esistimazione non è corrotta), per téma di non essere disco94

ДРАМА НЕВЕДЕНИЯ

Скрывать рога, прятать их под покрывалом благопристойности значит частично нейтрализовать распространенный
обычай, который мог бы спровоцировать трагические разрывы
в полотне общества. Судья, вершащий справедливость в пользу
обманутого мужа, даже если он выносит самый образцовый
приговор, на деле лишь заведомо унижает его, потому что установление истины и устранение почвы для каких-либо сомнений
преобразовывает тайное бесчестие во всем известное. Бруно
приспосабливает столь любимый Рабле26 топос рогов, чтобы
на конкретном примере показать, сколь относительны любые
точки зрения: в действительности ничто не может само по себе
считаться абсолютным источником зла или блага, порока или
добродетели27. Функцию притворства, как мы уже заметили
perto, o per minor cura ch’abbia di quelle corna che nisciun le vede (le quali in
fatto son nulla), si astiene di far quella vendetta: la quale sarrebbe ubligato secondo il mondo di fare, quando il caso a molti è manifesto». Тема рогов вновь
звучит (правда, в совсем другой перспективе) в одном из пассажей в “Изгнании торжествующего зверя”, 441–443.
26
О тесной связи брака и рогов говорит лекарь Рондибилис у Рабле:
Rabelais, Le Tiers Livre, op. cit., (ch. 32, 33), 749–759. О рогах рассуждают
также Антон Франческо Дони, Джованни Баттиста Модио, Пьетро
Нелли, Антон Франческо Граццини, Томмазо Гардзони; об их текстах
см.: Maria Cristina Figorilli, L’elogio paradossale nel Cinquecento. Indagine su
testi volgari in prosa (Tesi di dottorato), Università della Calabria, 2001 (там же
обширная библиография вопроса). Анализ этого топоса см. также в работе: Patrick Dandrey, L’eloge paradoxal de Gorgias à Molière, Paris, Puf, 1997,
110–113, 252–269; Lina Bolzoni, Il mondo utopico e il mondo dei cornuti.
Plagio e paradosso nelle traduzioni di Gabriel Chappuys // I Tatti Studies, 8
(1999), 171–196. Бруновскими страницами, по-видимому, вдохновлялся
Луиджи Пиранделло в своей пьесе “Колпак с бубенчиками” (“Berretto a
sonagli”); см.: Nino Borsellino, Giordano Bruno eroico e comico // L’illuminista, 1, 2000, 101. См. также его очерк о “Подсвечнике”: Necrologio della
pazzia // Rozzi e Intronati. Esperienze e forme di teatro dal “Decameron” al
“Candelaio”, 2 ed., Roma, Bulzoni, 1976, 201–209.
27
«Ибо ничто не является злом абсолютно, но лишь относительно»
(«perché nulla è absolutamente, ma per certo rispetto, malo»: “Spaccio”, 449).
Сперони тоже настаивает на том, что любое зло может содержать в себе
частицу блага: «На этом свете нет ничего столь порочного, что не содержало бы в себе хоть немного хорошего» («Ma non è cosa qua giuso né così
rea che qualche bene non abbia in sé»: Sperone Speroni, Opere (introduzione
di Mario Pozzi), Manziana, Vecchiarelli, 1989, t. v, 432; воспр. издания:
Venezia, Domenico Occhi, 1749).
95

ГРАНИЦА ТЕНИ

прежде, несет в себе и сама комическая маска Силена, этот предохранительный щит, удерживающий толпу невежд на должном расстоянии.
О чести28 в одной из предшествующих этому монологу сцен
рассуждает художник Джованни Бернардо, настоящий deus ex
machina комедии “Подсвечник”. Чтобы заставить уступить Карубину, страшащуюся опорочить свое нравственное достоинство,
он не смущаясь произносит панегирик внешней видимости:
Жизнь моей жизни, я полагаю, Вы прекрасно знаете, что такое
честь, как и то, что такое бесчестье. Честь есть не что иное, как почет, репутация: поэтому честь semper (всегда) невредима, когда неизменны почет и репутация. Честь — это хорошее мнение, которое о
нас составили другие: покуда сохраняется оно, сохраняется честь. И
вовсе не то, что мы из себя представляем, и не то, как мы поступаем,
награждает нас честью или бесчестьем, но именно то, что о нас думают и как нас ценят другие29.

Иронически показывая, как превознесение кажимости над
сущностью оборачивается на деле средством завоевания жены
Бонифацио30 , Бруно в то же время ставит своей целью выделить
28

В реформе, о которой речь идет в “Изгнании торжествующего
зверя”, Честь занимает одно из первейших мест. Вновь поднимая темы,
волновавшие Макиавелли и умы членов Академии Генриха III, Бруно
противопоставляет Честь воззрениям, которые отстаивает Праздность,
а вместе с нею реформаты и защитники золотого века; см.: infra, 176–177.
29
“Candelaio”, 321–323: «Vita della mia vita, credo ben che sappiate che
cosa è onore, e che cosa anco sii disonore. Onore non è altro che una stima,
una riputazione: però sta semper intatto l’onore, quando la stima e riputazione
persevera la medesma. Onore è la buona opinione che altri abbiano di noi: mentre persevera questa, persevera l’onore. E non è quel che noi siamo e quel [che]
noi facciamo, che ne rendi onorati o disonorati, ma sì ben quel che altri stimano
e pensano di noi».
30
«Благодаря этой уловке (XI сцена) Карубина попадает в силки,
расставленные Джованни Бернардо, который, по обыкновению всех
пылких влюбленных, показывает все тонкости эпикурейской философии (Амур притупляет страх и у людей, и у богов), стремясь разорвать
узы щепетильности, которыми могла быть скована Карубина, не привыкшая съедать больше одной тарелки супа. И, надо полагать, она скорее
желала быть побежденной, нежели победить, ибо он предпочел продолжить спор в более уединенном месте» («Con questo, (XI scena) Carubina
rimane nelle griffe di Gioan Bernardo, il quale (come è costume di que’ che
96

ДРАМА НЕВЕДЕНИЯ

одну из причин падения нравов общества. В противоположность учебникам придворных манер31 Бруно стремится выявить
всю ограниченность той социальной реальности, в которой вес
имеет не то, «что мы из себя представляем, и то, как мы поступаем», но то, «что о нас думают и как нас ценят другие», внешнее впечатление о себе, которое нам удалось внушить другим.
Джованни Бернардо говорит со знанием дела: он сам, несмотря на доставшуюся ему роль выразителя мыслей автора,
попался, пусть и на мгновение, в сети ложных мнений. Обманутый внешностью, он ошибочно списал всю ответственность за
«все имевшие место нелепости» на «изменницу фортуну»:
Вы прекрасно понимаете, что все имевшие место нелепости случились по вине предательницы фортуны: это она так покровительствовала твоему хозяину Малефачио [Malefacio, букв. «Злодеятеля»],
а меня оставила без своих благодеяний. Это она почтила недостойного, даровала плодородные поля несеявшему, прекрасные сады несажавшему, груды денег не умеющему их потратить, множество детей
не умеющему их вскормить, хороший аппетит голодающему, сухари
беззубому. Но что говорить? Нужно простить бедняжку, ибо она
слепа; в поисках того, кому отдать свои богатства, она пробирается
ощупью и чаще всего наталкивается на глупцов, безумцев и мошенников, которыми полон мир. Большая удача, когда она находит достойного человека, число которых столь мало. Исключительный случай,
если она сталкивается с одним из самых достойных, число которых
еще меньше. И уж совсем необыкновенный, если десница ее протянулась или уже тянется к достойнейшему, каких меньше всего. Следовательно, если это и не ее вина, то вина ее создателя32 .
ardentemente amano) con tutte sottigliezze d’epicuraica filosofia (Amor fiacca
il timor d’omini e numi) cerca di troncare il legame del scrupolo che Carubina,
insolita a mangiar più d’una minestra, avesse possuto avere: della quale è pur
da pensare che desiderasse più d’esser vinta, che di vencere; però gli piacque di
andar a disputar in luoco più remoto»: “Candelaio”, 25–27).
31
Об этом см.: N. Ordine, Grandi modelli, rovesciamento dei codici, precettistica del quotidiano // Manuale di letteratura italiana. Storia per Generi
e Problemi, op. cit., 505–522 (см. также: Id., Le “Sei giornate”: struttura del
dialogo e parodia della trattatistica sul comportamento // Pietro Aretino nel cinquecentenario della nascita, op. cit., 673–716).
32
“Candelaio”, 375: «Voi la intendete bene. Tutti gli errori che accadeno,
son per questa fortuna traditora: quella ch’ha dato tanto bene al tuo padrone
97

ГРАНИЦА ТЕНИ

Однако встретившись с возражениями Асканио («воля
богов в том, чтобы усердие изгнало неудачу и дало приобрести
желаемое»), художник немедленно признает, исходя из собственного опыта («то, что ты говоришь, истина, и сейчас я это испробовал»), что если в конце концов обладание Карубиной, в
«чем ему отказала фортуна», и стало для него возможным, то
лишь благодаря его уму и способности поймать на лету представившийся случай («рассудок указал мне случай, присутствие
духа помогло схватить его за загривок, а настойчивость позволила удержать его»33). Человек не может пассивно ждать, пребывая в бездействии и рассчитывая на то, что его желания будут
удовлетворены свыше, потому что для «того, кто жаждет, не существует трудностей»34 . Без стараний, без напряженного труда
немыслимо «обрести желаемое».
На этих страницах легко распознать некоторые из тем, которые Бруно впоследствии подробно разовьет в “Изгнании
торжествующего зверя”, в блестящей речи Фортуны, которую
он превратил в теоретический манифест трудолюбия и усердия. Дело касается важнейших для нашего философа вопросов,
которые неоднократно так или иначе в разных контекстах звучат и в “Подсвечнике”. Достаточно вспомнить басню об осле и
льве, рассказанную Сангвино. Конечно, здесь нас снова поджидает обсценная ситуация, непристойная история, вызывающая
смех, однако описанное в ней проворство осла подчеркивает
значение способности мгновенно ухватиться за появившуюся
Malefacio, e me l’ha tolto. Questa fa onorato chi non merita, dà buon campo a
chi nol semina, buon orto a chi nol pianta, molti scudi a chi non le sa spendere,
molti figli a chi non può allevarli, buon appetito a chi non ha che mangiare,
biscotti a chi non ha denti. Ma che dico io? deve esser iscusata la poverina
per che è cieca, e cercando per donar gli beni ch’have intra le mani, camina a
tastoni; e per il più s’abbatte a sciocchi, insensati e furfanti: de quali il mondo
tutto è pieno. Gran caso è quando tocca di persone degne che son poche; più
grande si tocca una de più degne che son più poche; grandissimo et estra ogni
ordinario, tanto ch’abbi tastato, quanto ch’abbia a tastare un de dignissimi che
son pochissimi. Dumque si non è colpa sua, è colpa de chi l’ha fatta».
33
Ibidem, 377: «Vogliono i dèi, che la sollecitudine discaccie la mala
ventura e faccia acquistar le cose desiderate»; «questo che dici è vero, et al
presente l’ho io isperimentato»; «negato dalla fortuna»; «il giudizio mi
ha mostrata l’occasione; la diligenza me l’ha fatta apprendere pe’ capelli; e la
perseveranza ritenirla».
34
Ibidem, 383: «a chi vuole, non è cosa che sii dificile».
98

ДРАМА НЕВЕДЕНИЯ

возможность. Соглашение, принятое двумя животными, требует взаимной верности: пересекая реки, они по очереди будут перевозить друг друга. Во время первой переправы лев из
страха упасть в воду «все глубже и глубже впивался когтями в
его шкуру, пока они не проникли несчастной скотине вплоть
до самых костей»35 . Однако восемь дней спустя уже ослу предстояло взгромоздиться на спину своему товарищу:
Расположившись сверху, он, чтобы не упасть в воду, схватился
зубами за загривок льва, но так как этого оказалось недостаточно,
чтобы надежно удерживаться на месте, он вонзил ему свое орудие —
ты понимаешь, о чем я, — если говорить откровенно, в самую плешь
под хвостом, туда, где не растет шкура, да так, что лев, хлебнув побольше горя, чем испытывает женщина, застигнутая муками родов,
взвыл: «Ох, ох! Ой-ой-ой! Ай-ай-ай! О, предатель!». На что осел
ответствовал с суровой миной и важным голосом: «Терпение, брат
мой, ты же видишь, что у меня нет другого когтя, чтобы зацепиться за
тебя!» И получилось, что льву пришлось терпеть свою муку до конца
переправы. — В таких случаях говорят: «Omnio rero vecissitudo este»,
и никто не бывает таким великим ослом, чтобы хоть когда-нибудь не
воспользоваться случаем, если таковой представился36.
35

Ibidem, 141: «sempre più e più gli piantava l’unghie ne la pelle di sorte
che a quel povero animale gli penetrorno in sin all’ossa».
36
Ibidem, 141–143: «Il quale essendogli sopra, per non cascar ne l’acqua,
co i denti afferrò la cervice del leone: e ciò non bastando per tenerlo su, gli cacciò
il suo strumento (o come vogliam dire, il tu-m’intendi), per parlar onestamente,
al vacuo sotto la coda, dove manca la pelle: di maniera ch’il leone sentì maggior
angoscia che sentir possa donna che sia nelle pene del parto, gridando “Olà, olà,
oi, oi, oi, oimè! olà traditore!” A cui rispose l’asino in volto severo e grave tuono:
“Pazienza, fratel mio: vedi ch’io non ho altr’unghia che questa d’attaccarmi”. E
cossì fu necessario ch’il leone suffrisse et indurasse sin che fusse passato il fiume.
A proposito, “Omnio rero vecissitudo este” [исковерканная форма латинской поговорки «omnium rerum vicissitudo est» = «все подлежит изменению» — прим. переводчика]: e nisciuno è tanto grosso asino, che qualche
volta venendogli a proposito, non si serva de l’occasione». Здесь мотив осла
приобретает положительное значение как символ разумности и способности воспользоваться ситуацией. Однако в другом контексте в той же
комедии Бруно упоминает осла, чтобы осмеять христианскую религию,
выродившуюся в простое суеверие: «Я повторяю во имя благословенного ослиного хвоста, коему поклоняются в церкви своей крепости генуэзцы: действуй быстро, коварно и злоумышленно» («Io ti dico in nome
99

ГРАНИЦА ТЕНИ

Не упустить случай — это значит изощрить свой ум, но
также и иметь деятельный настрой, использовать каждый момент, отвергать досуг и жить в постоянном усердии. Подводя
итог своей жизни, Виттория признает, что тот, кто «выжидает
время, теряет время», поскольку «если я жду времени, время не
станет ждать меня»37. Чтобы выжить, необходимо «извлекать
для себя пользу из чужих дел постольку, поскольку и они нуждаются в нас», нужно «ловить дичь, пока она бежит на тебя,
и не ждать, пока и след ее простыл», потому что «зимой есть
только то, что было собрано летом»38 . Этот каскад поговорок
привлекает наше внимание к жизненности второстепенных
персонажей комедии, обнаруживает их способность извлекать
выгоду из любой ситуации, умело обращая дело в свою пользу.
Избирая в качестве фона действия народный Неаполь, Бруно
показывает, как трудолюбие, независимо от своих целей, приносит плоды. Неугомонность, нахальство и темперамент мошенников, например, пропитывают всю ткань комедии, и именно
эти качества именно этой публики в конечном итоге оказываются единственным бастионом, о который разбивается невежество трех главных героев39.
de la benedetta coda de l’asino ch’adorano a Castello i Genoesi: fà presto, tristo
e mal volentieri»: “Candelaio”, 57). Понятие «святого невежества» в его
антихристианском значении получит широкое развитие в “Изгнании
торжествующего зверя” и “Кабале Пегаса”. О позитивной и негативной
коннотации символа осла в философии Бруно см.: Nuccio Ordine, La
cabala dell’asino. Asinità e conoscenza in Giordano Bruno, op. cit.
37
“Candelaio”, 137: «tempo aspetta, tempo perde»; «io aspetto il tempo,
il tempo non aspettarà me».
38
Ibidem, 137–139: «ci serviamo di fatti altrui, mentre par che quelli abbian
bisogno di noi»; «la caccia mentre ti siegue, e non aspettar che ella ti fugga»;
«n’abbiamo l’inverno che quel che raccolsemo l’estate». Об умении поймать
случай Виттория вновь говорит и в другом своем монологе: «Если она
придет слишком поздно, на этот раз уже ничего нельзя будет сделать, и я
не знаю, как скоро представится еще случай, как сегодня вечером, чтобы
заставить эту овцу пожать плоды, достойные ее любви» («Si se farà troppo
tardi non si potrà far nulla per questa volta: e non so si se potrà di bel nuovo
offrirsi tale occasione, come si presenta questa sera, di far che questa pecoraccia
raccoglia i frutti degni del suo amore»: ibidem, 217).
39
Сангвино, главарь преступников, неоднократно напоминает, что
«правосудие выполнит свой долг» («giustizia non mancarrà»: “Candelaio”, 315) и что «проступки должны быть наказаны» («errori bisogna
100

ДРАМА НЕВЕДЕНИЯ

Бонифацио, Бартоломео и Мамфурио живут в состоянии неподвижности, претендуя на обладание мудростью. Они символизируют заблуждение в трех разных сферах, в трех ипостасях,
которые вместе охватывают все знание целиком. В самом деле,
их невежество распространяется на все стороны человеческой
жизни: социальную, физическую и духовную. В “Изгнании торжествующего зверя” Бруно еще раз вспомнит о трехчастности
блага, но в диаметрально противоположном контексте:
Там, где беспощадный Персей показывает завоеванный им
трофей Горгоны, на небо восходят Труд, Усердие, Учение, Рвение,
Бодрствование, Занятие, Упражнение, Работа со шпорами Ревности и Страха. Персей обут в крылатые сандалии полезных Мыслей
и Презрения к простолюдному благу, с их слугами: Упорством, Находчивостью, Мастерством, Искусством, Исследованием и Старательностью. Чадами своими он признает Изобретательность и Приобретение, у каждого из коих по три сосуда, наполненных благами
фортуны, благами тела и благами души 40.
che si castighino»: ibidem, 353). Наказания, которым подвергнуты три
главных героя, свидетельствуют о том, что в рамках диалектики между
кажимостью и действительностью, разыгранной на сцене в “Подсвечнике”, правосудие утверждает себя в том числе и посредством соучастия преступников в великом замысле природы, в котором «ошибки и
злодеяния не раз предоставляли случай для установления справедливых и благодетельных правил» («errori e delitti han molte volte porgiuta
occasione a grandissime regole di giustizia e di bontade»: “Cena”, 23). В сравнении с «преступлениями» мошенников «проступки», совершенные
Бонифацио, Бартоломео и Мамфурио, несмотря на их кажущуюся безвредность, должны быть признаны более опасными для социальной и
интеллектуальной жизни. Не так давно тему правосудия особо выделял
в своей превосходной постановке “Подсвечника” Лука Ронкони; см.:
Conversazione con Luca Ronconi (a cura di Claudio Longhi) // Candelaio di
Giordano Bruno. (Regia di Luca Ronconi), Milano, Piccolo Teatro di Milano,
novembre 2001, 17–27.
40
“Spaccio”, 37: «Ove il feroce PERSEO mostra il gorgonio trofeo,
monta la Fatica, Sollecitudine, Studio, Fervore, Vigilanza, Negocio, Esercizio,
Occupazione, con gli sproni del Zelo e del Timore. Ha Perseo gli talari de l’util
Pensiero, e Dispreggio del ben popolare, con gli ministri Perseveranza, Ingegno,
Industria, Arte, Inquisizione e Diligenza; e per figli conosce l’Invenzione et
Acquisizione, de quali ciascuno ha tre vasi pieni di Bene di fortuna, di Ben di
corpo, di Bene d’animo». Еще яснее воззрения Бруно проявляются в другом
пассаже, где Приобретение является не как плод некого дара (donum), но
101

ГРАНИЦА ТЕНИ

Эти три вида «блага» символизируют ценности, симметричные тем, которые выведены на сцену в “Подсвечнике”: если
в лондонском диалоге наполненные ими «сосуды», установленные на обновленных небесах под начало героического Персея, оказываются позитивным воплощением всех завоеваний
Изобретения и Приобретения, то в комедии, напротив, нам
представлены в негативном свете горькие превратности судьбы
трех персонажей, характеры которых служат сценическим выражением именно бесплодности и потерь, а в случае Бонифацио
и Бартоломео, и тщетной погони за ложной магией 41 и ложной
алхимией42 .
как награда за заслуги: «Пусть за тобой следует Приобретение со своим
снаряжением: благами телесными и благами духовными и, если угодно,
благами фортуны. Из них я бы хотел, чтобы те, которых добьешься сама,
ты предпочла тем, которые получишь от других» («Sieguati l’Acquisizione
con le munizioni sue, che son Bene del corpo, Bene del animo, e (se vuoi) Bene
de la fortuna; e di questi voglio che più sieno amati da te quei che tu medesima
hai acquistati, che altri che ricevi da altrui»: ibidem, 307–309).
41
Вот как Скарамуре убеждает Бонифацио добиться расположения
Виттории посредством магии: «Ладно, ладно, этого мне достаточно.
Я хочу устроить твое дело с помощью естественной магии, в ожидании
лучшего случая для проведения обрядов более глубокого искусства»
(«Basta, basta: cqui non bisogna altro; voglio effectuare il tuo negocio con
magia naturale, lasciando a maggior opportunità le superstizioni d’arte più
profonda»: “Candelaio”, 93). В комедии XVI века была целая традиция
осмеяния магических процедур (см.: Michel Plaisance, Dal “Candelaio”
di Giordano Bruno a “Lo Astrologo” di Giovan Battista Della Porta // Teatri
barocchi. Tragedie, commedie, pastorali nella drammaturgia europea fra ‘500
e ‘600, Roma, Bulzoni, 2000, 263–276), однако в нашем случае особенно
интересно сослаться на полемический текст Леонардо да Винчи, озаглавленный “Против черного мага и алхимика” (“Contro il negromante e
l’alchimista”) (Leonardo da Vinci, Scritti letterari (a cura di Augusto Marinoni,
nuova edizione accresciuta con i manoscritti di Madrid), Milano, Rizzoli, 1991,
161–168; об этом см.: Davide Stimilli, Caricatura e carattere. Una lettura del
“Candelaio” // Carte italiane, 12, 1991–1992, 5). К теме истинной «магии»,
магии как средства познания природы, Бруно вернется в “Изгнании торжествующего зверя”, см.: infra, 189.
42
Джованни Бернардо иронично разоблачает мошеннические
планы Ченчо: «Эти дьявольские речи ни в малейшей степени не трогают
моего разума. Я хотел бы видеть золото, рождающееся в Ваших руках, и
Вас самого в лучших одеждах, чем теперь. Я уверен, что если бы ты умел
делать золото, ты бы не торговал рецептом изготовления золота, но делал
бы его сам согласно своему рецепту. И вместо того, чтобы делать золото
102

ДРАМА НЕВЕДЕНИЯ

Театр мира
Диалектика действительности и кажимости охватывает
также и отношения между жизнью и искусством, между истиной
и вымыслом. Как мы уже много раз отмечали, сцена “Подсвечника” раскрывается перед нами прежде всего как сцена мира.
Уже Сократ в “Филебе” говорил об известном сходстве между
драматическими представлениями и событиями, которые разворачиваются «во всей трагедии и комедии самой жизни»43 .
Бруно знаком с произведениями, в которых повествуется о театре мира. Он сам прибегает к этому выражению в “Героическом
неистовстве” («Какая трагикомедия, какое представление, более заслуживающее сострадания и смеха, может быть показано
нам в этом театре мира, на этой сцене нашего сознания?»44),
чтобы высмеять любовные наваждения петраркистов. Однако
в его творчестве этот топос приобретает, возможно, более узкое
значение по сравнению с той полисемией, которая ему естественным образом присуща45 .
для кого-то с единственной целью показать ему свои опыты, ты бы создавал его сам, чтобы не приходилось более продавать секрет» («Queste
diavolo de raggioni no mi toccano punto l’intellecto. Io vorrei veder l’oro fatto
e voi meglior vestito che non andiate: penso ben che si tu sapessi far oro non
venderesti la ricetta da far oro, ma con essa lo faresti; e mentre fai oro per un
altro per fargli vedere la esperienza, lo faresti per te a fin di non aver bisogno di
vendere il secreto»: “Candelaio”, 99).
43
См.: supra, 82–83. Платон использует метафору мира как театра
также в “Законах”, VII, 817b.
44
“Furori”, 5: «Che tragicomedia? che atto, dico, degno più di compassione
e riso può esserne ripresentato in questo teatro del mondo, in questa scena delle
nostre conscienze». Не стоит забывать, что эта тема оставит глубокий след
во всей театральной деятельности Шекспира: над входом в театр «Глобус» был начертан девиз «Totus mundus agit histrionem» («Весь мир играет представление»), а в комедии “Как вам это понравится” (II, 7) Жак
будет напоминать зрителям, что «All the world’s a stage, / And all the men
and women merely players» («Весь мир — театр. / В нем женщины, мужчины — все актеры», пер. Т.Л. Щепкиной-Куперник).
45
О топосе театра мира см.: Ernst Robert Curtius, Metafore teatrali //
Letteratura europea e Medio Evo latino, op. cit., 158–164; Antonio Vilanova, El
tema del gran teatro del mundo // Boletin de la Real Academia de Buenas Letras
de Barcelona, 23 (1950), 153–158; Jacques Jacquot, Le Théâtre du Monde de
Shakespeare à Calderón // Revue de littérature comparée, xxxi (1957), 341–372;
Mario Costanzo, Il «Gran Theatro del Mondo», Milano, Scheiwiller, 1964;
103

ГРАНИЦА ТЕНИ

В “Подсвечнике” связь между жизнью и комедией вовсе не
кажется иллюстрацией тщеты (vanitas) нашего существования,
преходящего характера человеческой жизни, излишней привязанности к материальной и недолговечной стороне нашей
повседневности. Напротив, напряжением между этими двумя
сферами порождается глубокий раскол между действительностью и кажимостью, который с театральной сцены переносится
на сцену мира. Заблуждения, безрассудства, ошибки имеют отношение не только к актерам в театре, но прежде всего к людям
на подмостках жизни. Бруно, таким образом, стоит на позициях, очень далеких от позиций Эпиктета. В знаменитом пассаже своего “Руководства” греческий стоик использует образ
театра мира в радикально детерминистском смысле: люди, совершенно как актеры, вынуждены играть определенную роль,
возложенную на них автором («Ибо твое дело — хорошо сыграть данную тебе роль, выбор же ее принадлежит другому» 46).
Lynda Gregorian Christian, Theatrum mundi. The History of an Idea, New
York-London, Garland, 1987; Germana Ernst, Esistenza umana e commedia
universale // Religione, ragione e natura. Ricerche su Tommaso Campanella e il
tardo Rinascimento, Milano, Franco Angeli, 1991, 146–157.
46
Эпиктет, “Enchiridion”, XVII. К этому пассажу см. комментарий
Симпликия, Commentaire sur le «Manuel» d’Épictète. Chapitre I à XXIX
(texte établi et traduit par Ilsetraut Hadot), Paris, Les Belles Lettres, 2001, t. 1,
122–123. Для Плотина, напротив, актер, хотя и вынужденный играть
назначенную ему роль, тем не менее несет ответственность за хорошее
или плохое ее исполнение: «В созданных человеком драмах роли раздает сочинитель, однако актеры находят рядом с собой и внутри себя и
хорошее, и дурное, и у них остается много работы и после того, как каждый из них получит от поэта свой текст. Но в подлинной драме, которой лишь частично подражают наделенные поэтическим даром люди,
актером является душа, которая играет свою роль, получив ее от Творца.
Подобно тому как наши актеры получают свои маски и одежды, будь то
шафранный хитон или рубище, так и душа получает свой удел не волею
случая, ибо он выпадает ей в согласии с разумом, и душа, приспособившись к нему, становится созвучной и подчиняет свою игру ходу драмы
и вселенскому разуму […]. Вдобавок эти актеры играют на театре много
более просторном, нежели играющие на наших подмостках, ибо Творец
Вселенной позволил им самим распоряжаться собой, и в их власти идти
в самые разные места, отделяя почести от бесчестия» (Плотин, “Эннеады”, 3.2.17, 28–39; 54–58). В сущности, Плотин считает «игрушкой»
только «тенистую» часть человека, его низшее измерение: «Словно на
происходящее на подмостках театров, следует взирать и на убийства, и на
104

ДРАМА НЕВЕДЕНИЯ

Иными словами, человечество — игрушка в руках фортуны
или, согласно интерпретации Лютера, своего рода «игрушка
Бога» — Бога, который саму мирскую историю превращает в
театральное действо 47.
“Подсвечник” и “Изгнание торжествующего зверя” утверждают в точности обратное: судьба людей вовсе не в руках
внешнего режиссера, свыше управляющего всеми событиями.
Ни боги, ни фортуна не обладают такой силой. Джованни Бернардо испытал это на себе, а два года спустя сама Фортуна подтвердит это в небесной реформе, устроенной Юпитером. Бруно
освобождает топос жизни как театра от двусмысленности, очищает его от любых следов идеи предопределенности. Он ловко
использует мотив «маски» в том виде, в каком он возникает в
примечательном пассаже из “Нравственных писем к Луцилию”,
где он используется для иллюстрации идеи заблуждения, иллюзии. Сенека призывает нас остерегаться внешней стороны явлений: люди богатые и могущественные счастливы настолько,
насколько может быть счастлив актер, играющий роль царя в
театре. Но вот спектакль окончен, сброшен царский костюм и
сняты котурны, и каждый снова становится тем, кто он есть на
самом деле в повседневной жизни 48:
всевозможные смерти, и на взятие и разграбление городов: все это перемены декораций и костюмов, плач и рыдания, требуемые ролью, ибо во
всех таких событиях нашей жизни это не душа внутри нас, но внешняя ее
человеческая тень и рыдает, и плачет, и играет все роли на театре, подмостки которого возведены по всей земле. Таковы деяния человека, умеющего жить лишь низшей и внешней жизнью: он не ведает, что и слезы его,
и важнейшие его дела — все это не более чем игра. Только высшей и благородной части человека свойственно всерьез упражняться в серьезных
делах, оставшаяся же его часть — игрушка» (ibidem, 3.2.15, 43–54). Топос
человека как актера в театре жизни появляется также в заключительном
рассуждении Марка Аврелия в книге его “Размышлений”, XII, 36.
47
О христианской интерпретации этого мотива вообще и лютеранской в частности см.: E.R. Curtius, Metafore teatrali // Letteratura europea e
Medio Evo Latino, op. cit., 160.
48
«Ни один, кого ты видишь в пурпуре, не счастливее тех, кому разыгрываемая на подмостках драма вручала жезл и царское облаченье;
пусть перед глазами народа высоко шествуют они на своих котурнах, —
удалившись, они тотчас разуваются и вновь делаются обычного роста.
Никто из тех, кого возвысили богатство и почести, не бывает велик»
(«Nemo ex istis quos purpuratos vides felix est, non magis quam ex illis quibus
105

ГРАНИЦА ТЕНИ

Это заблуждение — наш общий недуг; потому-то мы и обманываемся, что ценим человека не таким, как он есть, а с добавленьем всего,
чем он украшен. Если хочешь знать истинную цену человека и понять,
каков он, взгляни на него, когда он гол. Пусть сбросит с себя и наследственное достоянье, и почести, и все обманчивые прикрасы фортуны;
пусть сбросит саму плоть: смотри на его душу — какова она, и велика
ли своим или заемным величием49.

Чтобы избежать обмана, необходимо снять с комедиантов
их костюмы и взглянуть на них «обнаженными». «Маски»,
особенно в головокружительной игре, в которую вовлекает нас
Эразм в “Похвале глупости”50 , свидетельствуют о пропасти между внутренним и внешним, intus и extra. Не избегает такой двусмысленности и “Подсвечник”: внешне эта комедия является
нам в облачении, увенчанном маской, однако, как о том свидетельствует вступительный сонет, в то же самое время нам предлагается читать ее как «том», предназначенный к хождению
в «обнаженном» виде («Увы мне, как Биант, нагой брожу»),
готовый взять на себя риск «И непокрытым задом госпожу /
Смутить, как праотец Адам, бывало»51. Бруно поднимается над
ханжеской «цензурой»52 . Показать тело в его «непристойноsceptrum et chlamydem in scaena fabulae adsignant: cum praesente populo
lati incesserunt et coturnati, simul exierunt, excalceantur et ad staturam suam
redeunt. Nemo istorum quos divitiae honoresque in altiore fastigio ponunt
magnus est.»): Сенека, “Нравственные письма к Луцилию”, IX, 76, 31,
пер. С.А. Ошерова.
49
Ibidem, IX, 76, 32 [пер. С.А. Ошерова]: «Hoc laboramus errore, sic
nobis inponitur quod neminem aestimamus eo quod est, sed adicimus illi et
ea quibus adornatus est. Atqui cum voles veram hominis aestimationem inire
et scire qualis sit, nudum inspice; ponat patrimonium, ponat honores et alia
fortunae mendacia, corpus ipsum exuat: animum intuere, qualis quantusque
sit, alieno an suo magnus».
50
Анализ понятия «театр мира» у Эразма и Бруно см. в работе: Giulio Ferroni, Frammenti di discorsi sul comico // AA.VV., Ambiguità del comico,
op. cit., 45–55.
51
“Candelaio”, 6: «oimè, ch’i’ men vo nudo com’un Bia»; «monstrar
scuopert’ alla signora mia / il zero e menchia com’il padr’Adamo».
52
«Здесь Джордано говорит на народном языке, свободно именует,
называет своим именем все, что природа наделила существованием. Он
не называет позорным то, что природа создала достойным, он не скрывает того, что она явила открыто. Он называет хлеб хлебом, вино вином,
голову головой, ногу ногой, и прочие части их именами. О еде он гово106

ДРАМА НЕВЕДЕНИЯ

сти» и разоблачить — обнажить — невежество, символически
воплощенное в трех персонажах, означает для него представить
во всей его неприглядности разрыв между истинной мудростью
и ложной, между действительностью и иллюзией; философ идет
на этот шаг в полном сознании неизбежности скорой расплаты
и жестоких нападок («уже я вижу: отовсюду / Несутся толпы
мстительного люду»53).
Помимо прочего, мотив мира как театра, theatrum mundi,
позволяет нам нащупать возможную связь комедии Бруно с
современной ему французской средой. Во время праздника, организованного при дворе Екатерины де Медичи в Фонтенбло в
1564 г. для примирения враждующих группировок католиков
и гугенотов54 , Мишелю де Кастельно, будущему французскому
послу в Лондоне, было поручено прочитать стихи Ронсара об
отношении между жизнью и комедией:
Царит на небе правда и добро,
А на земле — злонравье и порок,
Сей мир подобен торжищу для всех:
Тот продал все, а этот богатеет,
И шаг любой хвалой и бранью зреет;
Что добродетель мне — кому-то грех55.
рит “есть”, о сне — “спать”, о питье — “пить”, и все остальные естественные вещи он точно так же называет их собственным названием» («Qua
Giordano parla per volgare, nomina liberamente, dona il proprio nome a chi la
natura dona il proprio essere; non dice vergognoso quel che fa degno la natura;
non cuopre quel ch’ella mostra aperto; chiama il pane, pane; il vino, vino; il
capo, capo; il piede, piede; et altre parti, di proprio nome; dice il mangiare, mangiare; il dormire, dormire; il bere, bere: e cossì gli altri atti naturali significa con
proprio titolo»: “Spaccio”, 11).
53
“Candelaio”, 7: «da le valli / veggio montar gran furia di cavalli».
54
О политическом значении праздников в ту эпоху см.: Roy Strong,
Magnificenza «politique» // Arte e potere. Le feste del Rinascimento 1450–1650,
Milano, Il Saggiatore, 1987 [1984], 165–204 (в частности, о праздниках в
Фонтенбло стр. 169–174).
55
«La bonté regne au Ciel, la vertu, la justice: / En terre on ne voit rien
que fraude, que malice: / Et bref tout ce monde est un publique marché / L’un y
vend, l’un desrobe, et l’autre achete et change, / Un mesme fait produit le blasme
et la louange, / Et ce qui est vertu, semble à l’autre peché»: Ronsard, Pour la
fin d’une Comedie // Œuvres complètes, op. cit., t ii, 844. Ронсар остается верен избранной теме и в “Рассуждении к Оде де Колиньи, кардиналу Ша107

ГРАНИЦА ТЕНИ

Ниже, подробнее изучив воззрения Бруно на религию и ее
этико-гражданскую функцию, мы убедимся, как много в “Изгнании торжествующего зверя” имеется отголосков мыслей,
прозвучавших в трудах Ронсара и Кастельно. Процитированные
строки во всяком случае говорят о беспокойстве поэта по поводу
иллюзорной природы мирового театра: ошибки перспективы и
ложные ценности угрожают нашему существованию, порождая
опасные метания между пороком и добродетелью, между действительностью и кажимостью.
В сущности, вся интрига “Подсвечника” заключается, как
при игре в зеркала, в умножении ложных подобий, являющихся
на сцене. Скарамуре56 и Мамфурио57 отмечают растерянность
тильонскому” (“Discours à Odet de Colligny, cardinal de Chatillon”, 1560):
ibidem, t. ii, voll. 1–8, 836. Об этом случае в своих мемуарах вспоминает и
сам Кастельно: «После комедии, которая всех привела в восхищение, я
был избран, чтобы в большом зале, перед Королем, декламировать нравоучение, какое можно извлечь из трагедий, изображающих деяния, которые императоры, короли, князья, пастухи и населяющие землю люди
всех призваний творят в этом всеобщем театре мира, где люди — актеры,
а фортуна слишком часто заведует и сценой, и жизнью, ибо тому актеру,
кому сегодня достается роль могущественного государя, завтра выпадает
изображать шута, и на великих подмостках точно так же, как и на самых
обычных» («Et, après la comedie, qui fut admirée d’un chacun, je fus choisi
pour reciter en la grande salle, devant le Roy, le fruit qui se peut tirer des tragedies, esquelles sont representées les actions des empereurs, rois, princes, bergers et
toutes sortes de gens qui vivent en la terre, le theatre commun du monde, où les
hommes sont les acteurs, et la fortune est bien souvent maistresse de la scene et
de la vie; car tel represente aujourd’huy le personnage d’un gran prince, demain
joue celuy d’un bouffon, aussi bien sur le gran theatre que sur le petit»: Michel
de Castelnau, Mémoires // Collection complète des Mémoires relatifs à l’histoire de
France (par M. Petitot), Paris, Librairie Foucault, 1823, t. xxxiii, 323–324).
56
«Джованни Бернардо. [...] и эти носят фальшивую бороду?
Скарамуре. Все до единого — просто комедия какая-то!» («GIOAN
BERNARDO […] son mascherati di barba anch’essi? SCARAMURÉ Tutti:
che in vero questa mi par essere una comedia»: “Candelaio”, 385).
57
«Мамфурио. [...] О, я вижу венок целой толпы зрителей. Асканио. Не кажется ли Вам, что Вы участвуете в комедии? Мамфурио.
Ita sane [поистине так]. Асканио. Вы не верите, что Вы на сцене?
Мамфурио. Omni procul dubio [вне всяких сомнений]» («MAMFURIO […] Oh, veggio di molti spectatori la corona. ASCANIO Non vi par esser
entro una comedia? MAMFURIO Ita sane. ASCANIO Non credete d’esser in
scena? MAMFURIO Omni procul dubio»: “Candelaio”, 417).
108

ДРАМА НЕВЕДЕНИЯ

персонажей, которые порой действуют так, словно разыгрывают расписанные для них роли в комедии, но весь этот вихрь
маскарадных костюмов становится уже окончательно похож на
галлюцинацию, когда Виттория внезапно оказывается Карубиной (этих персонажей изображает одна и та же актриса58) и когда
Джованни Бернардо встречается со своим двойником (то есть с
Бонифацио, переодетым в Джованни Бернардо):
Джованни Бернардо. Скажи-ка мне, господин Черная Борода, кто
из нас двoих я: я или ты? Не отвечаешь?
Бонифацио. Вы это Вы, а я это я.
Джованни Бернардо. Как это «я это я»? Не ты ли, грабитель,
похитил мое лицо и в этом обличье и платье совершаешь теперь
мерзости? [...] 59

В действительности художник Джованни Бернардо не
только скрывает свое понимание происходящего за ироничными словами («Или я это я, или вот этот тип — это я» 60), но
своим подходом к происходящему в известной мере даже усугубляет парадоксальность двойственных отношений между
жизнью и театром, в особенности когда тайком, укутанный «тенью», он следит за событиями, разворачивающимися на сцене:
именно он, этот бог из машины, временами, кажется, вовсе перестает участвовать в комедии и лишь наблюдает со стороны
за осуществлением своих планов. Словом, перед нами явление
театра в театре во всей его красе61. Публика в зале (или читатель
в тишине своего кабинета) воспринимает себя глазами персо58
В последнем акте актриса, играющая Карубину и Витторию («Девица, определенная на роль Виттории и Карубины, схватила что-то по
женской части» — «Quella bagassa che è ordinata per rapresentar Vittoria e
Carubina, have non so che mal di madre»: 37), носит платье Карубины, но
маску Виттории (267).
59
“Candelaio”, 307: «GIOAN BERNARDO O là messer-de-la-negrabarba, dimmi chi di noi dui è io: io o tu? Non rispondi? BONIFACIO Voi sète
voi, et io sono io. GIOAN BERNARDO Come «io sono io»? Non hai tu, ladro,
rubbata la mia persona, e sotto questo abito et apparenzia vai commettendo di
ribalderie? [...]».
60
Ibidem: «O io sono io, o costui è io».
61
О механизмах, создающих иллюзию театра в театре, см.: Georges
Forestier, Le théâtre dans le théâtre sur la scène française du XVIIe siècle, Genève,
Droz, 1996.

109

ГРАНИЦА ТЕНИ

нажа, который смотрит тот же спектакль изнутри пьесы: одновременно и внутри и снаружи, сидя в своем кресле, но и соучаствуя в происходящих на сцене событиях. Сцена вторгается в
мир, а мир превращается в сцену: вымысел и действительность
переплетаются, накладываются друг на друга, смешиваются.
Однако смысл всей этой игры в переодевание и всех раздвоений персонажей прежде всего в том, чтобы вскрыть притворства, живущие на сцене мира. Подобно тому, как часто
бывает в английском театре XVI–XVII столетий, ложь и вымысел, разыгрывающиеся на сцене в “Подсвечнике”, отвечают
стратегии «разоблачения»; эта аналогия позволяет судить о
том, какой интерес могли вызывать сочинения Бруно в среде,
столь восприимчивой к подобным темам. Именно в наиболее
напряженные свои моменты, когда на первый план выходит
метатеатральность, комедия позволяет пробиться узкому лучу
света, призванного служить истине. Вопрос о справедливости и
ее восстановлении вовсе не случайно столь настойчиво из раза
в раз воспроизводится в театре великой эпохи английской драматургии62 . Представление на сцене тяжбы, «процесса» — как
это имеет место и в “Подсвечнике” — предполагает также представление, посредством механизма театра в театре, момента торжества «справедливости», когда каждому из персонажей «воздается» по его «заслугам»63 .
Единое и множественное
Следовать за превратностями судьбы трех персонажей —
все равно что получить наглядный урок в различных формах
и разных уровнях диалектики действительности и кажимости.
Притворство превращается в вездесущее начало нашего осмысления поэтического и комического, комедии и жизни. Од62

Интересные рассуждения на эту тему см. в книге: Mario Domenichelli, Il limite dell’ombra. Le figure della soglia nel teatro inglese fra Cinque e
Seicento, Milano, Franco Angeli, 1994, 34–52 (в особенности стр. 36–43).
63
Ibidem, 41. О судебном разбирательстве в драме как явлении театра
в театре см. написанное Агостино Ломбардо введение к комедии Шекспира “Венецианский купец”: William Shakespeare, Il mercante di Venezia
(traduzione a cura di Agostino Lombardo), Milano, Feltrinelli, 1992, x.
110

ДРАМА НЕВЕДЕНИЯ

нако более всего могущество этого театрального приема проявляется в его влиянии на наше сознание, на нашу способность
ориентироваться в тесном лабиринте иллюзий и маскарадных
костюмов, составляющих многообразный универсум, в который мы погружены. Жизненная энергия персонажей, способных уничтожить все, что есть неподвижного и одномерного,
нестабильность и непостоянство всего и вся, столь характерное
для сцены, на которой разыгрывается действие “Подсвечника”,
не есть нечто исключительное: те же законы правят и театром
мира, и сквозь него точно так же проходит непрерывный поток
противоположностей, бежит время, которое «все отнимает и
все дарует»:
Припомните, госпожа, то, на что, полагаю я, нет никакой нужды Вам указывать: время все отнимает и все дарует. Все вещи изменяются, ничто не погибает. Только одно неизменно, только одно
вечно и способно постоянно оставаться одним и тем же, подобным
самому себе. — Эта философия словно расширяет мне душу, возвышает ум. А посему, на какую бы точку во времени за весь этот вечер
ни было направлено мое ожидание, то — если эта перемена поистине свершилась — я, находясь в ночи, жду дня, а те, кого освещает
день, могут ждать только ночи. Все, что существует, может быть
только либо здесь, либо там, близко или далеко, сейчас или потом,
рано или поздно 64 .

Все меняется, претерпевает превращения. На наш взгляд,
все существующее когда-то должно исчезнуть окончательно и
бесповоротно, погибнуть раз и навсегда. В действительности
все совсем не так. Та или иная форма исчезает, то или иное существо гибнет, но в то же самое время где-то возникает другая
форма, на свет рождается новое существо. Сложные составы
распадаются, но неразрушимые элементы блуждают от одного
64
“Candelaio”, 13–15: «Ricordatevi, signora, di quel che credo che non
bisogna insegnarvi: — Il tempo tutto toglie e tutto dà; ogni cosa si muta, nulla
s’annihila; è un solo che non può mutarsi, un solo è eterno, e può perseverare
eternamente uno, simile e medesmo. — Con questa filosofia l’animo mi
s’aggrandisse, e me si magnifica l’intelletto. Però qualumque sii il punto di
questa sera ch’aspetto, si la mutazione è vera, io che son ne la notte, aspetto il
giorno, e quei che son nel giorno, aspettano la notte. Tutto quel ch’è, o è cqua o
llà, o vicino o lungi, o adesso o poi, o presto o tardi».

111

ГРАНИЦА ТЕНИ

соединения к другому, ни на миг не прекращая движения, не
зная остановки и покоя. С одной стороны, поток изменчивых
форм, с другой — сохранение идентичности неделимых частей:
еще одна важнейшая тема, намеченная в блестящей театральной увертюре к лондонскому циклу, тема, которая найдет свое
дальнейшее развитие в действиях драмы — в следующих один
за другим итальянских диалогах.
“Подсвечник”сам может служить живым свидетельством
разрыва между кажимостью и тем, что есть на самом деле. Зрителю и читателю требуется сделать обобщающее усилие, заставить работать свой ум, чтобы суметь привести кажущееся
многообразие перипетий жизни трех персонажей к общему
знаменателю, к «точке соединения»65 . В трех разных историях
необходимо отыскать единую, общую для всех причину: невежество, незнание себя. Ее последствия, правда, будут различны,
и позиции, сформировавшиеся под ее влиянием, будут проявляться по-разному и в разных сферах. Но корень, из которого
произрастают все эти последствия и позиции, один — пустые
притязания на мудрость.
Только так можно понять бессмысленное круговое движение, которым охвачены Бонифацио, Бартоломео и Мамфурио, их верчение на одном месте, оставляющее ложное
впечатление движения вперед, их бесплодные метания по
сцене, создающие эффект полицентризма комедии. Бруно
умножает места, времена, действия; кажется, что тем самым
65
«И потому, если рассматривать это с точки зрения физики, математики и нравственности, легко убедиться, что философ, доискавшийся до смысла совпадения противоположностей, сделал немалое
открытие, и что маг, умеющий исследовать его причину, никак не ничтожный практик» («Però se fisica, matematica e moralmente si considera:
vedesi che non ha trovato poco quel filosofo che è dovenuto alla raggione della
coincidenza de contrarii; e non è imbecille prattico quel mago che la sa cercare
dove ella consiste»: “Spaccio”, 57–59). Однако в диалоге “О причине”
Бруно напоминает, что «в заключение скажем, что тот, кто хочет познать самые великие тайны природы, должен наблюдать и исследовать
минимумы и максимумы противоречий и противоположностей. Истинная магия состоит в умении извлечь противоположность, найдя перед тем точку соединения» («in conclusione chi vuol sapere massimi secreti
di natura, riguardi e contemple circa gli minimi e massimi de gli contrarii et
oppositi. Profonda magia è saper trar il contrario, dopo aver trovato il punto de
l’unione»: “De la causa”, 315).

112

ДРАМА НЕВЕДЕНИЯ

он предвещает смятение и негодование, которые вызовет
ему на голову бесконечный «космос», лишенная центра
«сцена», «пьеса» без четкого ядра, без единого организующего стержня: «Что касается меня, то на мои плечи взвален
пролог. И он столь чертовски труден, что клянусь вам, вот
уже четыре дня и четыре ночи, как я над ним потею, и у Муз,
этих девок с Геликона, не хватит всех их труб и барабанов,
чтобы вдолбить мне в память даже крохотный его кончик» 66 .
Такая децентрация действия дезориентирует публику, привыкшую к жестким литературным и космологическим правилам аристотелизма XVI века: центростремительная сила
нормализации замещается центробежной силой дестабилизации. Однако, как мы уже видели, вопрос единства в “Подсвечнике” заключает в себе разные аспекты, которые отныне
не имеют ничего общего с “птолемеевским” пониманием
универсума, языка, поэтики.
Пора взглянуть на дело в несколько иной перспективе. Комедия постоянно призывает нас «видеть»67: весь “Пропролог”
целиком держится на этом глаголе, который на протяжении нескольких страниц повторяется не менее четырнадцати раз, причем всякий раз как incipit длинных каталогов, представляющих
собой инвентарь, enumeratio всего, с чем зритель столкнется в
драме. Чтобы «видеть», однако, недостаточно телесных глаз:
мы точно так же, и даже прежде всего, «видим» глазами разума.
«Свет», который излучает свеча “Подсвечника”, освещает происходящее на сцене, но помимо того обещает «развеять некие
Тени идей». В том же самом 1582 году Бруно публикует в Париже
два мнемотехнических текста — “О тенях идей” и “Песнь Цирцеи”, — где он предлагает читателю особый «визуальный» маршрут, намеченный разными языковыми средствами на разных
изобразительных уровнях. Здесь познавать тоже означает «видеть»: если в трактате “О тенях идей” мы должны видеть сквозь
66

“Candelaio”, 37: «A me è stato commesso il prologo; e vi giuro ch’è tanto
intricato et indiavolato, che son quattro giorni che vi ho sudato sopra e dì e
notte: che non bastan tutti trombetti e tamburini delle Muse puttane d’Elicona
a ficcarmen’ una pagliusca dentro la memoria».
67
См.: Carla De Bellis, Giordano Bruno: la parola e il vedere nei prologhi
del Candelaio // Annali dell’Istituto di Filologia Moderna dell’Università di
Roma, 1–2 (1980), 43–109.
113

ГРАНИЦА ТЕНИ

образы, составляемые при вращении пяти «колес»68 , то в “Песни
Цирцеи” мы вглядываемся в пропасть между внешними формами и внутренней субстанцией, между extra и intus69. В обоих
случаях речь идет о соединении разного, о попытке разглядеть
истинную сущность вещей за многообразием кажимостей70.
По сути дела, поток маскарадных костюмов и иллюзий,
характерный для “Подсвечника”, переходит, хотя и в другой
форме, в диалектику света и тени, выведенную на сцену в “Тенях
идей”: будучи полностью погружены в наше «затененное» сознание, мы с трудом отличаем истину от ложных подобий. Как
мы могли убедиться, одна и та же вещь для кого-то может быть
благотворна, а для других — пагубна. Солнце, к примеру, может
«освещать» и совершенно ослеплять. То же самое справедливо
и для тени: в одних и тех же границах, обозначенных благом и
злом, истиной и ложью, мы найдем мрачную тень смерти и тень,
подготавливающую взгляд к свету 71.
68

О бруновской мнемотехнике и о понятии «тени» см. выдающиеся работы Риты Стурлезе: Rita Sturlese, Introduzione // Giordano
Bruno, De umbris idearum (a cura di Rita Sturlese), op. cit., ix–lxxvii; Per
un’ interpretazione del «De umbris idearum» di Giordano Bruno, op. cit.
См. также: Michele Ciliberto, Giordano Bruno, Roma-Bari, Laterza, 1996,
22–46. В вопросе об исторической мнемотехнике и искусстве памяти
значение образцовых трудов сохраняют книги Фрэнсис Йейтс и Паоло
Росси: Frances A. Yates, The Art of Memory, op. cit.; Paolo Rossi, Clavis universalis. Arti della memoria e logica combinatoria da Lullo a Leibniz, Bologna,
il Mulino, 19832 . Большое значение имеет также недавняя статья Николы Бадалони: Nicola Badaloni, Il «De umbris idearum» come discorso
sul metodo, op. cit. Ценный вклад в изучение специфических отношений
между словом и образом вносит работа Лины Больцони: Lina Bolzoni,
La stanza della memoria. Modelli letterari e iconografici nell’età della stampa,
Torino, Einaudi, 1995.
69
Возможные сближения “Подсвечника” и “Песни Цирцеи” с
точки зрения отношений между кажимостью и реальностью исследованы в работе Микеле Чилиберто: Michele Ciliberto, Giordano Bruno,
op. cit., 38–46.
70
Отметим, что начальные страницы Платонова “Филеба” (14–15)
посвящены именно проблеме отношений между единством и множественностью, пусть и взятых в совершенно иной перспективе.
71
«Следовательно, ты не должен упустить из виду, что поскольку
в тени есть нечто от света и нечто от мрака, кто-нибудь может оказаться
покрыт двумя видами тени, а именно, во-первых, тенью сумрака и, так
сказать, смерти, как бывает, когда высшие силы увядают и пребывают в
114

ДРАМА НЕВЕДЕНИЯ

Джованни Бернардо: от живописи к философии
Как же тогда искать дорогу в лабиринте ложных подобий?
В “Подсвечнике” ответ на этот вопрос может дать художник, чьи
инициалы (Д. Б.) позволяют легко догадаться, о ком идет речь. В
самом деле, именно ему принадлежит честь ткать «полотно» комедии («Вы до того ловки, я погляжу, что можете ткать все это полотно»72), чтобы затем собрать плоды своего труда и своего умения.
С другой стороны, и сама пьеса преподносится нам как «ткань»
(«Вот своего рода ткань, в которой можно видеть одновременно
и основу, и уток: кто может понять, тот поймет, кто хочет уловить,
тот уловит»73): здесь явно присутствует игра, основанная на мнорасслаблении или даже идут в услужение к силам низшим ввиду того, что
душа привязывается к одной телесной жизни и к чувствам, а во-вторых,
тенью света, как бывает, когда низшие силы подчиняются высшим, которые при этом сами стремятся к вечным и высоким целям, — это случается
с теми, кто, пребывая на небесах, силою духа побеждает зов плоти. Первая
тень — та, что тянется к сумраку, вторая — та, что тянется к свету. Однако
на горизонте света и теней мы неспособны понять ничего, кроме тени. Она
лежит на горизонте добра и зла, истины и лжи. Здесь располагается то, что
можно обратить в добро или зло, сделать истинным или ложным: если
оно склоняется в первую сторону, то говорят, что оно находится под первой тенью, если в другую, то под второй» («Consequenter te non praetereat
quod cum umbra habeat quid de luce, et quid de tenebris, duplici aliquem accidit
esse sub umbra: umbra videlicet tenebrarum et — ut aiunt — “mortis”, quod est
cum potentiae superiores emarcescunt, et ociantur, aut subserviunt inferioribus,
quatenus animus circa vitam tantum corporalem versatur, atque sensum; et
umbra lucis, quod est cum potentiae inferiores superi[i]oribus adspirantibus
in aeterna eminentioraque obiecta subiiciuntur, ut accidit in caelis versanti qui
spiritu irritamenta carnis inculcat. Illud est umbram incumbere in tenebras, hoc
est umbram incumbere in lucem. / In orizonte quidem lucis et tenebrarum nil
aliud intelligere possumus quam umbram. Haec in orizonte boni et mali, veri et
falsi. Hic est ipsum quod potest bonificari, et maleficari, falsari, et veritate formari;
quodque istorsum tendens sub istius, illorsum vero sub illius umbra esse dicitur»:
G. Bruno, De umbris idearum (a cura di Rita Sturlese), op. cit., 28).
72
“Candelaio”, 319: «Io mi accorgo che voi siete troppo scaltrito, che avete
saputo tessere tutta questa tela». Однако вместе с тем Джованни Бернардо —
именно тот, кто насмехается над всеми: «Ченчо. Ох, Вы всегда только насмехаетесь. Джованни Бернардо. Да, да, насмехаюсь» («CENCIO Oh,
voi sempre burlate. GIOAN BERNARDO Sì, sì, burlo»: ibidem, 103).
73
Ibidem, 41: «questa è una specie di tela, ch’ha l’ordimento e tessitura
insieme; chi la può capir, la capisca; chi la vuol intendere, l’intenda».
115

ГРАНИЦА ТЕНИ

гозначности слова, в которой мы распознаем аллюзии на textum —
«ткань» и «текст», на ordimento — «основа» и «интрига», или
содержание истории; на паутину, обман, ловушку, на telari — «полотна», то есть театральные декорации, нарисованные на ткани, но
в тоже время и полотна художника, живопись по холсту. Последняя
ассоциация еще больше подчеркивает символическую близость
Джованни Бернардо и Джордано Бруно. Первый плетет ткань изнутри комедии, второй вьет textum снаружи, но оба творят «живопись»: Джованни Бернардо занят этим в “Подсвечнике” в самом
буквальном смысле, тогда как Джордано Бруно не раз притязает на
роль «философа-живописца». В одном из пассажей трактата “Изъяснение тридцати печатей” задачи этих двух сфер умственной деятельности отождествляются настолько, что к ним равноправной
участницей их трудов присоединяется и поэзия74.
Итак, наш герой — философ и художник, но также и поэт. Тут
уместно будет вспомнить строки из “Филеба”, в которых Сократ
прибегает к метафоре художника, рисующего слова в душе («Живописец, который вслед за писцом чертит в душе образы того, о
чем говорится»75). Однако и этим далеко не исчерпывается богатство перспективы, в которой следует рассматривать такое явление, как Бруно: умение учитывать его многогранную идентичность (в чем мы убедимся ниже в главе, целиком посвященной
данному предмету) есть необходимое условие понимания генеза
его итальянских сочинений. Главное здесь то, что и философия,
и поэзия, и живопись выражают себя посредством образов, так
как только «образы» позволяют высказать непроизносимое и
увидеть невидимое. Погруженное в поток теней, человеческое
сознание едва ли может рассчитывать на какое-то иное средство.
И если в “Подсвечнике” Ноланец творит труд «живописца», то
и лондонские его сочинения созданы, можно сказать, под знаком
искусства, которое являет собой одновременно род философии,
поэзии и живописи76 . Неслучайно “Пепельная трапеза” представлена читателю как особый тип «портрета»:
74

Об этом пассаже см.: infra, 335–336.
Платон, “Филеб”, 39b6–7.
76
Подробный анализ отношений между философией и живописью
у Бруно можно найти в главах VII («От “Подсвечника” к “Героическому
неистовству”: художник, философ и тень») и VIII («Философия, живопись и поэзия: вопросы поэтики»).
75

116

ДРАМА НЕВЕДЕНИЯ

Если вам кажется, что цвета портрета не соответствуют тому, каковы они в действительности, если изображенные черты не кажутся
вам правильными, то имейте в виду, что эти недостатки происходят
от невозможности для художника созерцать свое творение с того расстояния, с какого привыкли смотреть учителя живописи. Дело в том,
что картина и ее фон были слишком близко от глаз и лица художника,
который не мог ни отойти назад даже самую малость, ни ступить на
шаг влево или вправо, не боясь сделать при этом тот прыжок, который совершил сын славного защитника Трои. Так что примите этот
портрет таким, каков он есть, с теми двумя, сотней, тысячью деталей,
его составляющих, и всем тем, что он включает в себя. Он не призван
ни научить вас тому, что вам и так уже известно, ни добавить воды в
быструю реку ваших знаний и суждений, но сколько я знаю, никогда
не было в обычае нашем презирать портреты и изображения вещей,
пусть они и знакомы нам гораздо лучше живьем77.
77
“Cena”, 23: «Se nel ritrare vi par che i colori non rispondano perfettamente
al vivo, e gli delineamenti non vi parranno al tutto proprii, sappiate ch’il difetto
è provenuto da questo, che il pittore non ha possuto essaminar il ritratto con
que’ spacii e distanze, che soglion prendere i maestri de l’arte: perché oltre che
la tavola o il campo era troppo vicino al volto e gli occhi, non si possea retirar
un minimo passo a dietro o discostar da l’uno e l’altro canto, senza timor di far
quel salto, che feo il figlio del famoso defensor di Troia. Pur tal qual’è, prendete
questo ritratto ove son que’ doi, que’ cento, que’ mille, que’ tutti; atteso che non
vi si manda per informarvi di quel che sapete, né per gionger acqua al rapido
fiume del vostro giudizio et ingegno: ma perché so che secondo l’ordinario,
benché conosciamo le cose più perfettamente al vivo, non sogliamo però
dispreggiar il ritratto e la rapresentazion di quelle». (О «дистанции», которую должен соблюдать художник по отношению к своему предмету, см.
отрывок из трактата “О живописи” Леона Баттисты Альберти: infra, 267).
О живописи говорится и в другом месте “Пепельной трапезы”, предшествующем процитированному выше: «В этом он поступает в точности
как художник, которому недостаточно сделать только грубый набросок
истории: помимо этого, чтобы наполнить картину и привести свое искусство в согласие с природой, он рисует камни, горы, деревья, родники,
реки, холмы; здесь он изображает дворец короля, там — лес, в другом
месте — кусок неба, в углу — наполовину вставшее солнце, где-то птицу,
где-то кабана, оленя, осла, лошадь, причем кому-то он находит достаточным нарисовать только голову, другому — рога, третьему — задние ноги;
у этого он позволяет зрителю увидеть только уши, а того изображает целиком, и одному придает движение и выражение, каким не обладает другой. Вот так ему удается, как говорится, «повествовать» свой замысел, к
вящему удовлетворению того, кто рассматривает и судит его» («Et in ciò

117

ГРАНИЦА ТЕНИ

Фрагментарность воспроизведения, неточность цветов, неясность «очертаний»: философия-живопись Ноланца, похоже,
и в самом деле следует основным принципам, на которых мы
останавливались вначале. Но не следует забывать, что в литературном плане эти «портреты» призваны выражать бренный
и недолговечный характер диалога, что автору-художнику не
дано восстановить действительность во всей ее полноте. Если в
“Изгнании торжествующего зверя” отчетливо провозглашается
невозможность пойти дальше «набрасывания неких скрытых и
спутанных очертаний и теней, как у художников»78 , то в “Кабале Пегаса” отстаивается познавательная ценность детали:
Если это соображение не годится вам, примите во внимание, что
это небольшое сочинение заключает в себе описание, то есть живопись, и что в портретах обычно достаточно бывает нарисовать одну
голову без всего остального. Я оставляю в стороне те случаи, когда
живописец порой превосходно проявляет себя, изобразив одну
только руку, ступню, ногу, глаз, набросок уха, половину лица, выглядывающего из-за дерева или из угла окошка, или будто высеченного
на выпуклой стороне чаши, основанием которой служит лапа гуся,
орла или другого животного. Такое творение, однако же, не подвергается ни осуждению, ни презрению, но своей формой вызывает лишь
еще больше одобрений и похвал79.
fa giusto com’un pittore; al qual non basta far il semplice ritratto de l’istoria:
ma anco, per empir il quadro, e conformarsi con l’arte a la natura, vi depinge de
le pietre, di monti, de gli arbori, di fonti, di fiumi, di colline; e vi fa veder qua
un regio palaggio, ivi una selva, là un straccio di cielo, in quel canto un mezo
sol che nasce, e da passo in passo un ucello, un porco, un cervio, un asino, un
cavallo: mentre basta di questo far veder una testa, di quello un corno, de l’altro
un quarto di dietro, di costui l’orecchie, di colui l’intiera descrizzione; questo
con un gesto et una mina, che non tiene quello e quell’altro: di sorte che con
maggior satisfazzione di chi remira e giudica, viene ad istoriar (come dicono) la
figura»: “Cena”, 13).
78
“Spaccio”, 15: «certi occolti e confusi delineamenti et ombre, come gli
pittori».
79
“Cabala”, 17–19: «E se questa raggione non vi sodisfa, dovete considerar
oltre che questa operetta contiene una descrizzione, una pittura; e che ne gli
ritratti suol bastar il più de le volte d’aver ripresentata la testa sola senza il resto.
Lascio che tal volta si mostra eccellente artificio in far una sola mano, un piede,
una gamba, un occhio, una svèlta orecchia, un mezo volto che si spicca da dietro
un arbore, o dal cantoncello d’una fenestra, o sta come sculpito al ventre d’una
118

ДРАМА НЕВЕДЕНИЯ

Иначе говоря, Джордано Бруно так же мало похож на обычного художника, как и Джованни Бернардо. Оба они занимаются особым «искусством», обращаются к жанру, способному
очень точно выразить разнообразные темы их многосторонних
интересов. Д. Б. в комедии умеет отличать действительность от
фикции. Столкнувшись с претензиями Бонифацио («но молю
Вас, сделайте меня красивым»), художник без колебаний различает два уровня «изображения»: «Не требуйте слишком многого, если хотите, чтобы я Вам услужил. Если Вы желаете, чтобы
я Вас сделал красивым, это одно, а если хотите, чтобы я написал
Ваш портрет, это другое»80 . Однако все сказанное не означает,
что образ, даже самый достоверный, остается всегда тождествен
самому себе, несмотря на время:
Джованни Бернардо. Вы говорите об очень важных вещах. Возможно ли, чтобы то, что свершилось сегодня, было сделано Вами или
кем угодно еще вчера или в какой-то другой день? И возможно ли,
чтобы в течение всей Вашей жизни Вы делали то, что было сделано
один раз? Вы никогда больше не сделаете того, что сделали вчера, а я,
никогда прежде не рисовавший тот портрет, который я написал сегодня, не смогу его сделать снова. Зато я могу нарисовать другой81.

Постоянство в изменении, изменение в постоянстве: это не
простая игра слов, но самый корень философии Ноланца. Ничто не может быть всегда тождественно себе, но все вещи состоят
из неделимых элементов, которые себе тождественны. Внешне я
сегодня не отличаюсь от себя, каким я был вчера; внешне всякое
скопление атомов рано или поздно умирает. В обоих случаях
непросто «увидеть» преображение формы и бессмертие конечtazza, la qual abbia per base un piè d’oca, o d’aquila, o di qualch’ altro animale:
non però si danna, né però si spreggia, ma più viene accettata et approvata la
manifattura».
80
“Candelaio”, 87–89: «BONIFACIO […] ma per vita vostra fatemi
bello. GIOAN BERNARDO Non comandate tanto, si volete esser servito: si
desiderate che io vi faccia bello, è una; si volete ch’io vi ritragga, è un’altra».
81
Ibidem, 87: «GIOAN BERNARDO Voi dite di gran cose: è possibile
che quello che hai fatto oggi abbi possuto far ieri o altro giorno, o voi o altro che
sii? o che per tutto tempo di vostra vita possiate fare quel che una volta è fatto?
Cossì quel che facesti ieri non lo farai mai più; et io mai feci quel ritratto ch’ho
fatto oggi; né manco è possibile ch’io possa farlo più: questo sì, che potrò farne
un altro».
119

ных неделимых начал бытия. Джованни Бернардо сообщает нам
о том, что он желает выразить: он прямо говорит, что его дело —
это «искусство нарисовать и явить глазам земных людей образ
Бога, Богоматери и всех святых, обитающих в Раю»82 . Другими
словами, Д. Б. стремится выставить «напоказ всему миру» то,
что нельзя увидеть, что не позволяет уловить материальная реальность.
Бруно поступает сходным образом: с первых страниц комедии символическая функция автора-художника состоит в том,
чтобы посредством образов явить людским глазам то, что прячется за кажимостью, чтобы впустить со своим “Подсвечником”
луч света в мир, состоящий из теней и ложных подобий, иллюзий и вымысла, перемен и превратностей83 .

82

Ibidem, 399: «la mia arte è di depengere, e donar a gli occhii de mundani
la imagine di nostro Signore, di nostra Madonna, e d’altri santi di paradiso».
83
Само название комедии может намекать на идею света как необходимого источника для появления тени, см.: infra, 321.

IV

КОСМОЛОГИЯ И ФИЛОСОФИЯ ПРИРОДЫ
“Пепельная трапеза”, “О причине”,
“О бесконечном”

Богатство тем и предвидений, заложенных в увертюре, уже
предвещает необыкновенную разрушительную мощь первого
акта разворачивающегося действа. Отправная точка «ноланской философии» — утверждение нового начала, создание
новой космологии, способной разорвать оковы геоцентризма.
Освободить Землю от ложной неподвижности, от ложных
принципов превратной философии — свершивший такое произвел бы переворот в представлениях о Вселенной: речь уже не
могла бы идти о разделении ее на подлунный мир и мир небесный, место которых занял бы единый, однородный, бесконечный космос, заполненный бесчисленными мирами.
Чтобы придать своему проекту законченную форму, Ноланец отталкивается от гениального открытия Коперника. Его
сочинение “Об обращениях” (“De revolutionibus”), изданное в
1543 г. в Нюрнберге, обозначило важнейший перелом в области
астрономии, впервые доказав на основе серьезных геометрических и математических аргументов вращательное движение
121

ГРАНИЦА ТЕНИ

Земли вокруг Солнца1. Теперь на нескольких страницах можно
было найти все необходимые доводы, позволяющие отбросить
геоцентрическую космологию, в течение стольких веков безраздельно господствовавшую над умами. Однако трактат Коперника не встретил того приема, какого он заслуживал: его
известность не вышла за пределы сравнительно узкого круга
специалистов, и он так и не удостоился по-настоящему широкого обсуждения.
Разбить оковы геоцентризма
Пришлось дожидаться выхода в свет “Пепельной трапезы”
(1584) и, несколько позднее, рассуждений Кеплера и Галилея,
чтобы гипотеза Коперника получила новую осознанную жизнь2 .
1
Историческую реконструкцию различных теорий вращения Земли
до и после Коперника см.: Michel-Pierre Lerner, Le monde des sphères. II.
La fin du cosmos classique, Paris, Les Belles Lettres, 1997, 86–135 (см. также:
Thomas S. Kuhn, La rivoluzione copernicana. L’astronomia nello sviluppo del
pensiero occidentale, Torino, Einaudi, 1972). О связи Бруно-Коперник см. по
крайней мере: Ernan McMullin, Bruno and Copernicus // Isis, 78 (1987),
55–74; Rosmary Maspero, Scienza e copernicanesimo in Bruno: principali
orientamenti della critica dal 1950 ad oggi // Rivista di storia della filosofia,
1 (1989), 141–152; Miguel Angel Granada, Introduction // Giordano Bruno,
De l’ infini, de l’univers et des mondes. Œuvres complètes. IV (texte établi par
Giovanni Aquilecchia, notes de Jean Seidengart, traduction de Jean-Pierre
Cavaillé), Paris, Les Belles Lettres, 1995, xxx–xliii; Luciana de Bernart, Bruno e
i “fondamenti” filosofici della teoria copernicana // Nouvelles de la Republique
des Lettres, ii (1994), 47–74.
2
См.: Domenico Berti, Copernico e le vicende del sistema copernicano in
Italia nella seconda metà del secolo XVI e nella prima del XVII..., Roma, G. B.
Paravia, 1876, 76–77: «Как приняли это учение за пределами Италии?
Ретикус, ученик Коперника, признал его, но никак не развил, Рейнольд
остался в нерешительности, Гаспар Пейцер расценил его как гипотезу,
Тихо Браге отверг, Местлин исповедовал с оговорками. Только один человек в Германии, Кеплер, провозгласил его истинность с непревзойденной смелостью, посвятив всего себя его защите [...]. В Италии по-разному
и с разными, но трагическими для себя последствиями два человека связали свою судьбу с его триумфом, Джордано Бруно и Галилео Галилей».
О сегодняшней актуальности оценок Берти, о мере справедливости
его утверждения, что только Бруно и Галилей сумели понять и развить
идеи трактата “Об обращениях”, и о различиях между интерпретациями

122

КОСМОЛОГИЯ И ФИЛОСОФИЯ ПРИРОДЫ

“Пепельная трапеза”, некоторые пассажи из которой существуют в двух редакциях3 , разделяется на пять диалогов. В них
на сцену выведены четыре собеседника: Смито (английский
джентльмен, возможно, Джон Смит), Теофило («философ»,
выразитель мыслей Бруно), Пруденцио («педант») и Фрулла
(буквально «ничтожная вещь»). В первых двух частях излагаются некоторые темы дискуссии и описываются обстоятельства
ужина, который был дан Фулком Гревиллем (другом Филипа
Сидни и покровителем Бруно), тогда как третья и четвертая
части рассказывают о споре Ноланца с Торквато и Нундинио
(оксфордскими аристотеликами); наконец, в пятой части более
подробно обсуждаются принципы бруновской космологии.
В самом начале диалога помещен отрывок, имеющий важное символическое значение. Автор открыто и недвусмысленно
воздает хвалу Копернику:
Он [Коперник] обладал необыкновенным умом, утонченным,
ревностным, зрелым. Рядом с этим человеком ни один астроном
прежних эпох не может быть поставлен на первое место, разве только
в хронологической последовательности. Природной способностью
суждения он намного превзошел Птолемея, Гиппарха, Евдокса и
всех тех, кто шел по их следам. Он выше их потому, что свободен от
многих ложных предубеждений — если не сказать слепоты — общепринятой вульгарной философии. [...] Кто сможет сполна восславить
величие духа этого германца, который, не оглядываясь на глупую
толпу, сумел быть тверд, идя против течения противоборствующей
веры? Оставаясь почти безоружен в том, что касается жизнеспособмыслей Коперника в трудах обоих итальянцев см.: Maurizio Torrini,
Introduzione // AA.VV., La diffusione del copernicanesimo in Italia 1543–1610
(a cura di Massimo Bucciantini e Maurizio Torrini), Firenze, Olschki, 1997,
1–10. См. также: Michel-Pierre Lerner, Tre saggi sulla cosmologia alla fine del
Cinquecento, Napoli, Bibliopolis, 1992; Miguel Angel Granada, Thomas Digges,
Giordano Bruno y el desarrollo del copernicanismo en Inglaterra // Endoxa, 4
(1993), 7–42; AA.VV., Copernico e la questione copernicana in Italia dal XVI al
XIX secolo (a cura di Luigi Pepe), Firenze, Olschki, 1996.
3
Две редакции диалога исследованы в фундаментальном труде
Джованни Аквилеккьи: Giovanni Aquilecchia, La lezione definitiva della
«Cena de le Ceneri» di Giordano Bruno [1950] // Schede bruniane, op. cit.,
3–39 (см. также: Id., Le opere italiane di Giordano Bruno. Critica testuale ed
oltre, op. cit.).
123

ГРАНИЦА ТЕНИ

ных доводов, он снова взял в руки заброшенные и покрытые ржавчиной обломки, которые он только и мог получить в наследство от
древности, и так вычистил, соединил и склеил их с помощью своей
скорее математической, нежели естественнонаучной учености, что
гипотеза, доселе числившаяся смехотворной, низкой и презренной,
превратилась в почтенную, ценимую и более правдоподобную, чем ее
противоположность, и безусловно более пригодную к теоретическим
разысканиям и вычислениям4.

Впрочем, панегирик Копернику не должен вводить нас в
заблуждение. Ноланец с энтузиазмом признает важность его
открытий и строгость его доказательств, он считает исключительно ценной данную им интерпретацию небесных явлений,
свидетельствующих о движении Земли и выставляющих на
смех запутанные конструкции эпициклов. Однако — и именно
это важно в первую очередь — гелиоцентризм трактата “Об обращениях” остается заключенным в замкнутый универсум, в
космос, ограниченный хрустальной сферой неподвижных звезд.
Нововведение польского астронома поистине радикально, но
оно по-прежнему вписывается в рамки традиционной космологии, замкнутой и финитистской. Он так и не сделал решительного шага, который бы раз и навсегда разрушил границы
и пределы, положенные универсуму; он не довел искоренение
геоцентризма до его логического завершения, до освобождения
природы и живых существ из космоса, воспринимаемого как
4
“Cena”, 39–41: «Lui [Copernico] avea un grave, elaborato sollecito e
maturo ingegno: uomo che non è inferiore a nessuno astronomo che sii stato
avanti lui, se non per luogo di successione e tempo; uomo che quanto al giudizio
naturale è stato molto superiore a Tolomeo, Ipparco, Eudoxo, e tutti gli altri
ch’han caminato appo i vestigii di questi: al che è dovenuto per essersi liberato
da alcuni presuppositi falsi de la comone e volgar filosofia, non voglio dir
cecità. […] chi potrà a pieno lodar la magnanimità di questo germano, il quale
avendo poco riguardo a la stolta moltitudine, è stato sì saldo contra il torrente
de la contraria fede? e benché quasi inerme di vive raggioni, ripigliando quelli
abietti e rugginosi fragmenti ch’ha possuto aver per le mani da la antiquità, le ha
ripoliti, accozzati e risaldati in tanto con quel suo più matematico che natural
discorso, ch’ha resa la causa già ridicola, abietta e vilipesa, onorata, preggiata,
più verisimile che la contraria; e certissimamente più comoda et ispedita per la
teorica e raggione calculatoria». Об этом пассаже см.: Miguel Angel Granada,
L’interpretazione bruniana di Copernico e la «Narratio prima» di Rheticus //
Rinascimento, xxx (1990), 343–365.

124

КОСМОЛОГИЯ И ФИЛОСОФИЯ ПРИРОДЫ

тесная тюрьма. Способ мысли, основанный исключительно на
вычислениях и измерениях, оказывается неспособен до конца
уловить все необходимые следствия теории Коперника:
[...] более преданный математике, чем природе, он не умел проникнуть так глубоко и так далеко, чтобы, с корнем вырвав негодные и
бесполезные принципы, окончательно разрешить все противоречия
и затруднения, освободить и себя и других от всех тщетных исканий
и сосредоточить внимание на вещах постоянных и несомненных5.

Вот почему в одной из первых же реплик “Пепельной трапезы” Бруно смело заявляет, «что он смотрел глазами не Коперника и не Птолемея, но своими собственными, строя свои
суждения и заключения»6 . Здесь он проводит очень строгое
различие: наблюдения некоторых «усердных математиков»
и польского астронома, которые «с течением времени, добавляя одно прозрение к другому, дали нам основания довольно
прочные»7, весьма ценны, но недостаточны. Именно философу
предстоит вслед за ними проникнуть в суть вещей, глубоко и
основательно интерпретировать знаки и все, что вытекает из
сделанных открытий («однако затем не им самим, но другим
выпадает достигнуть глубины мыслей»8).
Ноланец отдает себе отчет в том, что идея бесконечного универсума, лишенного центра и границ, населенного бесчисленными мирами, с трудом согласуется с требованиями «теории»
и «вычислений»9. Там, где измерениям приходится столкнуться с реальностью, измерению недоступной, где вычисления
должны произвести счет неисчислимым сущностям, где необходимость формализации требует придать форму бесформенному,
5

“Cena”, 39: «[...] per che lui più studioso de la matematica che de la natura,
non ha possuto profondar e penetrar sin tanto che potesse a fatto toglier via le
radici de inconvenienti e vani principii, onde perfettamente sciogliesse tutte le
contrarie difficultà, e venesse a liberar e sé et altri da tante vane inquisizioni , e
fermar la contemplazione ne le cose costante et certe».
6
Ibidem, 37: «che lui non vedea per gli occhi di Copernico, né di
Ptolomeo»; «ma per i proprii quanto al giudizio e la determinazione».
7
Ibidem: «solleciti matematici»; «a tempi e tempi, giongendo lume a
lume, ne han donati principii sufficenti».
8
Ibidem: «ma sono gli altri poi che profondano ne’ sentimenti, e non essi
medesimi».
9
Ibidem, 41: «raggione calculatoria».
125

ГРАНИЦА ТЕНИ

где претерпевает распад многовековое представление о замкнутой, ограниченной и подчиненной предопределению Вселенной, там необходим скачок, необходимо усилие, на которое
способна только философия10: «одно дело играть с геометрией,
другое — приводить в качестве доказательств природу»11. Мыслить категориями «геометрии» бесконечного значит сообразовываться с понятиями, влекущими за собой неопределенность,
хаос, безмерность; значит «уйти в глубины сознания», усилием
разума проникнуть в самые потайные углы природы.
Теории Коперника являются нам «утренней зарей», первым
лучом света, пробивающимся сквозь вековую тьму невежества,
проблеском сияния, предвозвещающего «появление солнца
истинной древней философии»12 . Задача окончательно стереть
пределы и границы Вселенной ложится на плечи Ноланца:
Вот тогда появился тот, кто преодолел воздух, пересек небо, миновал звезды, перешел границы мира, разрушил воображаемые стены
первой, восьмой, девятой, десятой и всех прочих сфер, сколько бы ни
добавляли их к общему числу расчеты бесплодных математиков и
слепота простолюдных философов. Именно он, в полном согласии с
чувствами и разумом, ключами усерднейшего исследования отворил
те из обителей истины, куда может войти смертный, он обнажил укутанную покровами природу, дал очи кротам и вернул свет слепцам,
которые не могли направить взоры на множество зеркал, окружавших их со всех сторон, чтобы созерцать в них свой образ. Он развязал язык немым, не умевшим и не смевшим распутать клубок своих
мыслей, исцелил хромых, у которых не хватало духа пройти путь,
непреодолимый для тел низких и тленных. Солнце, Луну и другие
поименованные светила он сделал столь же знакомыми людям, как
если бы те были их коренными жителями. Он показал, в какой мере
тела, видимые в отдалении от нас, сходны или несходны, уступают
или превосходят размерами то тело, которое находится возле нас и с
которым мы нераздельно связаны, и он открыл нам глаза, чтобы мы
увидели наконец это божество — нашу мать, вскормившую и несу10
Важные замечания по этому поводу см. в статье: Biagio de Giovanni,
L’infinito in Bruno // Il Centauro, 16 (1986), 10–11.
11
“Cena”, 243: «altro è giocare con la geometria, altro è verificare con la
natura».
12
Ibidem, 41: «come un’aurora»; «l’uscita di questo sole de l’antiqua vera
filosofia».

126

КОСМОЛОГИЯ И ФИЛОСОФИЯ ПРИРОДЫ
щую нас на спине своей и после того, как она породила нас из своего
лона, в которое нам всем в конце концов предстоит возвратиться; он
запретил нам видеть в ней бездушное и мертвое тело, осадок телесных субстанций. [...] Так мы познаем все множество звезд, светил,
божеств, которые сотнями тысяч участвуют в таинстве и созерцании
первопричины — всеобщей, бесконечной и вечной. Наш разум не закован более в колодки воображаемых восьмого, девятого и десятого
двигателей13.

На этой преисполненной героическим энтузиазмом странице можно найти намеки практически на все основные темы
«ноланской философии». Бруно подводит нас к предполагаемым пределам Вселенной и дает нам своими глазами увидеть,
что не существует никакой стены, окружающей космос, что
наша Солнечная система не может быть ничем иным, кроме как
одной из множества систем бесконечного универсума. Он показывает, что Земля не находится в центре Вселенной, что человек
не есть центр центра, что само понятие абсолютного центра есть
ложь. В бесконечной Вселенной центра не существует, для него
там нет места. Точнее, именно постольку, поскольку ни в какой
13
Ibidem, 47–51: «Or ecco quello ch’ha varcato l’aria, penetrato il cielo,
discorse le stelle, trapassati gli margini del mondo, fatte svanir le fantastiche
muraglia de le prime, ottave, none, decime, et altre che vi s’avesser potute
aggiongere sfere per relazione de vani matematici e cieco veder di filosofi
volgari. Cossì al cospetto d’ogni senso e raggione, co la chiave di solertissima
inquisizione aperti que’ chiostri de la verità che da noi aprir si posseano, nudata
la ricoperta e velata natura: ha donati gli occhi a le talpe, illuminati i ciechi che
non possean fissar gli ochi e mirar l’imagin sua in tanti specchi che da ogni lato
gli s’opponeno. Sciolta la lingua a muti, che non sapeano e non ardivano esplicar
gl’intricati sentimenti; risaldati i zoppi che non valean far quel progresso col
spirto, che non può far l’ignobile e dissolubile composto: le rende non men
presenti, che si fussero proprii abitatori del sole, de la luna, et altri nomati astri.
Dimostra quanto siino simili o dissimili, maggiori o peggiori, que’ corpi che
veggiamo lontano, a quello che n’è appresso et a cui siamo uniti; e n’apre gli
occhii ad veder questo nume, questa nostra madre, che nel suo dorso ne alimenta
e ne nutrisce, dopo averne produtti dal suo grembo al qual di nuovo sempre ne
riaccoglie; e non pensar oltre, lei essere un corpo senza alma e vita, et anche
feccia tra le sustanze corporali. […] Cossì conoscemo tante stelle, tanti astri,
tanti numi, che son quelle tante centenaia de migliaia ch’assistono al ministerio
e contemplazione del primo, universale, infinito et eterno efficiente. Non è più
impriggionata la nostra raggione co i ceppi de fantastici mobili e motori otto,
nove e diece».

127

ГРАНИЦА ТЕНИ

части универсума нельзя расположить его центр, он может быть
везде. Поэтому о центре можно говорить только относительно,
следствием чего должна быть радикальная перемена в нашем
образе мыслей: представление о центре может быть присуще
только обособленному индивиду, может быть свойством лишь
индивидуального опыта. Это делает бессмысленным разговор о
людях, растениях, животных, звездах вообще: мы можем говорить только о каком-то отдельном человеке, о таком-то растении,
животном, звезде. Иными словами, Бруно ломает все древние
геоцентрические иерархии и избавляется от лишенной смысла
шкалы ценностей. В бесконечной Вселенной атомные скопления
обладают одинаковым значением, будь они больше или меньше:
самая крошечная блоха находится в центре универсума с тем же
правом, что и самая большая из планет. Перед лицом неопределенности размер теряет свое значение, «ибо вещи мелкие и
пустячные суть семена вещей великих и замечательных» 14 .
Бруновская космология отменяет любые классификации,
любые формы подчинения, основанные на размерах, пропорциях, количественном превосходстве или привилегиях извращенной онтологии. Все, что существует, может быть центром, и
не только в силу банальных геометрических причин, но прежде
всего потому, что любое существо, видимое или невидимое, независимо от своей величины одушевлено одной и той же жизненной силой. Вот этот конкретный муравей или вот эта определенная звезда суть различные выражения одной и той же
природы, одной и той же всепитающей материи. Признать за
каждым отдельным индивидуумом одинаковую ценность означает поставить жизнь в центр бесконечной Вселенной — бесконечную жизнь, которая кормит и приводит в движение все
вокруг, которая обладает ценностью сама по себе, независимо
от каких бы то ни было иерархий. Чтобы убедиться в этом, достаточно перечитать замечательный отрывок из “Изгнания торжествующего зверя”, где рассказывается, как даже самые мелкие
«пустяки» попадают в центр забот Юпитера. Верный себе,
Бруно в очередной раз выставляет важную тему в комическом
свете: Меркурий спускается на землю, в Нолу, чтобы выполнить
длинный ряд поручений, данных ему отцом богов:
14

Ibidem, 23: «per che cose minime e sordide son semi di cose grande et
eccellenti».
128

КОСМОЛОГИЯ И ФИЛОСОФИЯ ПРИРОДЫ
[Юпитер] повелел, чтобы [...] Васта, жена Альбенцио, желая завить себе волосы на висках, сожгла пятьдесят семь из них перегретыми щипцами, но не спалила голову и, почувствовав запах, на этот
раз удержалась от ругательств и перенесла все с терпением. [...] Чтобы
юбка, которую на своей скамье выкроил датский портной, порвалась.
Чтобы двенадцать клопов, отправившись с досок кровати Костантино, прибыли в ее изголовье: семь больших, четыре маленьких и
один средний. О том, что с ними произойдет сегодня вечером при
свете свечи, будет сообщено особо. Чтобы в тот же час, через пятнадцать минут, Фьюрулова старуха движением языка, в четвертый раз
прошедшего по небу, выбила себе третий зуб справа в нижней челюсти. Пусть он выпадет без крови и боли, ибо наступил предел его шатания, длившегося ровно семнадцать полных оборотов Луны. Чтобы
Амброджо на сто двенадцатом толчке исторг из себя и завершил дело
со своей женою, но обрюхатил ее не в этот раз, а в следующий, тем семенем, в которое превратится вареный порей, отправляющийся сейчас ему в рот вместе с уксусной заправкой и просяным хлебом15.

Таким образом, волосы Васты, блохи Костантино, юбка датского портного, зуб старой жены Фьюруло занимают важное место в судьбе космоса, причем последовательность описываемых
ситуаций соответствует перемещению взгляда по мере того, как
Меркурий переходит от одного случая к другому. Позже, в диалогах “О причине” и “О бесконечном”, мы сможем наблюдать
15
“Spaccio”, 161–165: «Ha ordinato [Giove] che […] Vasta moglie di
Albenzio, mentre si vuole increspar gli capelli de le tempie, vegna (per aver
troppo scaldato il ferro) a bruggiarne cinquanta sette: ma che non si scotte la
testa; e per questa volta non biastemi quando sentirà il puzzo, ma con pazienza
la passe. […] Che la gonna che mastro Danese taglia su la pianca, vegna
stroppiata. Che da le tavole del letto di Costantino si partano dodeci cimici,
e se ne vadano al capezzale: sette de gli più grandi, quattro de più piccioli, uno
de mediocri; e di quello che di essi ha da essere questa sera al lume di candela,
provederemo. Che a quindeci minuti de la medesima ora per il moto de la
lingua la quale si varrà la quarta volta rimenando per il palato, a la vecchia di
Fiurulo casche la terza mola che tiene nella mascella destra di sotto: la qual
caduta sia senza sangue e senza dolore; perché la detta mola è gionta al termine
della sua trepidazione, che ha perdurato a punto diece sette annue revoluzioni
lunari. Che Ambruoggio nella centesima e duodecima spinta abbia spaccio et
ispedito il negocio con la mogliera, e che non la ingravide per questa volta: ma
ne l’altra con quel seme in cui si convertisce quel porro cotto che mangia al
presente con la sapa e pane di miglio».

129

ГРАНИЦА ТЕНИ

развитие и детализацию размышлений об отношениях жизни и
материи, жизни и бесконечности; сейчас необходимо осветить
еще одну важную особенность книги о “Пепельной трапезе”.
Бруно сознает, что он выходит большим «коперниканцем»,
чем сам Коперник; он прекрасно понимает, к каким революционным последствиям в религиозной сфере приводит его интерпретация гелиоцентрической космологии. Неслучайно на первых же страницах третьего диалога “Пепельной трапезы” гнев
философа обрушивается на «это животное, которое лишь показывает всю глубину своего и своих учителей невежества в истинной оптике и геометрии» 16 . Речь идет об анонимном авторе
приписываемого Андреасу Осиандру предисловия к трактату
“Об обращениях”: Бруно причисляет его к тому большинству,
которое именно вследствие противоречия ее христианскому
геоцентризму расценивает гипотезу Коперника как «приятное
времяпрепровождение для остроумных чудаков» 17. В самом
деле, в глубине инвективы Бруно кроется стремление защитить
независимость философии от теологии: в “Пепельной трапезе”
16
“Cena”, 133: «bestia, che mostra pur troppo quanto sii ignorante de la
vera optica e geometria».
17
Ibidem, 131: «un passatempo da pazzi ingeniosi». Сводя в своем предисловии гипотезы Коперника к чистым математическим упражнениям,
Осиандр защищает традиционное видение геоцентризма в согласии с
принципами теологии: «Нет никакой необходимости, чтобы эти гипотезы были истинными или даже правдоподобными — достаточно уже
того, чтобы их вычислительная сторона согласовывалась с наблюдениями […]. И тот, кто не желает завершить эти занятия, сделавшись глупее, чем был, когда приступал к ним, приняв за истину мысли, созданные
для иного предназначения, пусть не ждет от астрономии чего-либо твердо
установленного по части гипотез, тем более, что и сама она не притязает
на что-либо подобное» («Neque enim necesse est, eas hypotheses esse veras,
imo ne verisimiles quidem, sed sufficit hoc unum, si calculum observationibus
congruentem exhibeant […]. Neque quisquam, quod ad hypotheses attinet,
quicquam certi ab astronomia expectet, cum ipsa nihil tale praestare queat, ne
si in alium usum conficta pro veris arripiat, stultior ab hac disciplina discedat
quam accesserit»: [Andreas Osiander], Ad lectorem de hypothesibus huius
operis [К читателю о гипотезах в этом сочинении] // Nicolas Copernic, De
revolutionibus orbium caelestium (Des Révolutions des Orbes Célestes, éd. et tr. fr.
Alexandre Koyré, Paris, 1934, 28–29). Предупреждения Осиандра вызвали
немедленный гнев друзей Коперника, в числе которых был и Тидеман
Гизе, потребовавший у магистратуры Нюрнберга предписания уничтожить это письмо (см. Введение Александра Койре, ibidem, xix).

130

КОСМОЛОГИЯ И ФИЛОСОФИЯ ПРИРОДЫ

уже намечается то различие между истиной и религией, между
философией и верой, которое получит свое развитие и обоснование в “Изгнании торжествующего зверя”:
Смито. Это потому, что божественное Писание (смысл которого,
происходящий от не знающих ошибок высших разумов, по праву
заслуживает всего нашего внимания) во многих случаях указывает и
предполагает противоположное учение.
Теофило. Что касается данного вопроса, поверьте мне: если бы боги
посчитали нас достойными стать их учениками в теории явлений
природы, подобно тому как они милостиво предложили нам наставление в вещах нравственных, я предпочел бы принять на веру их откровения, нежели хоть чуть-чуть поддаться даже самым достоверным
из плодов моего разума и чувств. Однако божественные книги, как
это прекрасно видно каждому, не ставят своей задачей облагодетельствовать наш ум доказательствами и рассуждениями относительно
естественных вещей, чего мы ждали бы от философии; назначение их
в том, чтобы законами, в качестве милости предписанными нашему
рассудку и страстям, направлять наше поведение и нравственные
поступки. Имея перед собой такую цель, в остальном божественный
Законодатель не считает своей заботой сообщать ту истину, которая
не поможет черни отступиться от зла и отдаться добру; мысли об истине Он оставляет склонным к созерцанию людям, к народу же обращается согласно привычному для оного способу размышления и
выражения, чтобы заставить его внять главному18.
18
“Cena”, 191–193: «SMITHO Perché la divina scrittura (il senso
della quale ne deve essere molto raccomandato come cosa che procede da
intelligenze superiori che non errano) in molti luoghi accenna e suppone il
contrario. TEOFILO Or quanto a questo credetemi che se gli Dei si fussero
degnati d’insegnarci la teorica delle cose della natura, come ne han fatto favore
di proporci laprattica di cose morali, io più tosto mi accostarei alla fede de le
loro revelazioni, che muovermi punto della certezza de mie raggioni e proprii
sentimenti. Ma (come chiarissimamente ogn’uno può vedere) nelli divini libri in
servizio del nostro intelletto non si trattano le demostrazioni e speculazioni circa
le cose naturali, come se fusse filosofia: ma in grazia de la nostra mente et affetto,
per le leggi si ordina la prattica circa le azzione morali. Avendo dumque il divino
legislatore questo scopo avanti gli occhii, nel resto non si cura di parlar secondo
quella verità per la quale non profittarebbono i volgari per ritrarse dal male et
appigliarse al bene: ma di questo il pensiero lascia a gli uomini contemplativi;
e parla al volgo di maniera che secondo il suo modo de intendere e di parlare,
venghi a capire quel ch’è principale».

131

ГРАНИЦА ТЕНИ

Священные книги не говорят о философии, не описывают
природные явления, не исследуют тайны движений небесных
тел. Было бы безумием принять слова Экклезиаста о движении Солнца за буквальную истину 19. Дело кончилось бы тем,
что люди «стали бы понимать метафорически то, что не было
выражено с помощью метафоры, и напротив, считали бы за истину то, что было высказано через сравнение» 20 . Задача теологов — устанавливать нравственные законы, имеющие целью
«совершенствование нравов, благополучие граждан, согласие
народов, равно как и споспешествование взаимопониманию
между людьми, сохранение мира и процветание государств» 21.
И напротив, «истинность вещей и умозрений» касается исключительно философов. Смешивать эти два плана означает
искажать связи между знанием и истиной, религией и гражданским обществом.
Учение Аристотеля и принципы христианства разрушили первоначальное, подлинное отношение человечества к
19
«Вот почему часто и во многих отношениях мы доказываем
лишь свою глупость и невежество, преподнося вещи в соответствии
с истиной, а не в соответствии с обстоятельствами и условиями момента. Оттого и сказал мудрец: “Солнце встает и заходит, оно поворачивает возле полудня и слоняется к аквилону.” Если бы он сказал, что
“Земля поворачивает к востоку, оставляя позади себя закатное Солнце,
и склоняется над двумя тропиками — над тропиком Рака к австру, а
над тропиком Козерога к аквилону”, слушатели были бы в недоумении:
“Как это так он говорит, что Земля движется? Что еще за новости?” В
конце концов они бы решили, что он ненормальный, и таким он и был
бы в действительности» («Molte volte, dumque, et a molti propositi, è
una cosa da stolto et ignorante, più tosto riferir le cose seconda la verità, che
secondo l’occasione e comodità. Come quando il sapiente disse “Nasce il sole
e tramonta, gira per il mezo giorno, e s’inchina a l’Aquilone”, avesse detto “La
terra si raggira a l’oriente, e si tralascia il sole che tramonte; s’inchina a doi
tropici, del Cancro verso l’Austro, e Capricorno verso l’Aquilone”, sarrebbono
fermati gli auditori a considerare: “Come costui dice la terra muoversi? che
novelle son queste?”; l’arrebono al fine stimato un pazzo, e sarrebe stato da
dovero un pazzo»: ibidem, 193–195).
20
Ibidem, 197: «prendere per metafora quel che non è stato detto
per metafora e per il contrario prendere per vero quel che è stato detto per
similitudine».
21
Ibidem, 193: «la bontà de costumi, profitto della civilità, convitto di
popoli; e prattica per la commodità della umana conversazione, mantenimento
di pace et aumento di republiche».

132

КОСМОЛОГИЯ И ФИЛОСОФИЯ ПРИРОДЫ

жизни, живых существ к природе, отношение, еще сохранявшееся в теориях досократиков и в «истинной древней философии». Новое «солнце» бруновской космологии взошло,
чтобы восстановить утраченное равновесие, следы которого
скрыты веками мракобесия. Воссоединить небо и землю,
форму и материю, воспринимаемое чувствами и рассудком
внутри единого, бесконечного, целостного универсума означает оживить «истинную древнюю философию», с помощью
новых инструментов науки освободить ее из плена черной
ночи, в которой она погребена. Только в таком значении «новое» и «древнее» умеют смешиваться, так что одно становится продолжением другого: «ибо нет ничего нового, что не
могло бы быть древним, и нет ничего древнего, что не было
бы когда-то новым» 22 . То, что сегодня кажется «новым»,
есть не что иное, как «древнее», восстановленное и укрепленное знаниями настоящего.

Единство формы и материи
Второе действие «ноланской философии» выходит на
сцену в книге “О причине, начале и едином” (1584). Первый
по порядку из пяти составляющих ее диалогов, но созданный,
по всей вероятности, последним, задуман как защита автора от
нападок, обрушившихся на него после критики оксфордских
педантов и лондонского «плебса» в “Пепельной трапезе”. В
этом диалоге действуют три персонажа: Элитропио (тот, кто в
ходе беседы поворачивается к солнцу бруновской мысли: возможно, Джон Флорио), Филотео (рупор Ноланца) и Армессо
(Мэтью Гуинн)23 . В дальнейших четырех диалогах, напротив,
появляются новые собеседники, призванные разыграть по ролям споры вокруг теорий Бруно: Диксоно Арелио (Александр
Диксон, шотландский дворянин), Теофило (с той же ролью, что
22

Ibidem, 59: «atteso che non è cosa nova, che non possa esser vecchia; e
non è cosa vecchia, che non sii stata nova». Об осмыслении новых черт в бруновской мысли как возрождения наидревнейшей философии см.: Biagio
de Giovanni, L’ infinito in Bruno, op. cit., 19–20.
23
О самооправдании Бруно см.: supra, 49–50.
133

ГРАНИЦА ТЕНИ

и Филотео), Джервазио (его функция — подстрекать педанта) и
Полигимнио (педант, сторонник аристотелизма) 24 .
В центре дискуссии оказывается установленный Аристотелем антагонизм между формой и материей, между актом и
24
Вот как Бруно описывает педанта: «Этот нечестивый педант —
четвертый собеседник: один из непреклонных цензоров философов,
он называет себя Момом; полный страстного расположения к толпе
своих учеников, он считает такую любовь сократической; вечный враг
женского пола, он утверждает, что ему чуждо телесное, как Орфею, Мусею, Титиру и Амфиону. Это один из тех людей, которым стоит только
найти удачное выражение, составить изящное письмецо и стянуть красивую фразу из Цицеронова дома — и вот вам пожалуйста: он и воскресший Демосфен, и оживший Туллий, и возродившийся Саллюстий;
он Аргус, который бдит каждую букву, каждый слог, каждое слово; он
Радамант, который umbras vocat […] silentium [призывает тени умолкнувших], он царь Крита Минос, который urnam movet [перемешивает
жребии]. Это один из тех, кто учиняет допрос словам, открывает прения по поводу их сочетаний и заявляет: “Вот эти отдают поэтом, эти
комиком, эти оратором; это сказано веско, это пресно, это возвышенно,
а это — humile dicendi genus [низкий род красноречия]; эта речь резка,
она была бы мягче, если бы ее составить вот так-то; этот писатель еще
дитя, он не смыслит в древности, non redolet Arpinatem, desipit Latium
[не напоминает стиль Арпината = Цицерона, не разумеет в том, что касается Лация = по-латыни]. Это сказано не по-тоскански, такого слова
не найти у Боккаччо, Петрарки и других заслуженных авторов. Писать
надлежит не homo, а omo, не honore, а onore, не Polihimnio, а Poliinnio”»
(«Questo sacrilego pedante avete per il quarto: uno de rigidi censori di filosofi,
onde si afferma Momo; uno affettissimo circa il suo gregge di scolastici, onde
si noma nell’amor socratico; uno perpetuo nemico del femineo sesso, onde
per non esser fisico, si stima Orfeo, Museo, Titiro et Amfione. Questo è un
di quelli che quando ti arran fatta una bella construzzione, prodotta una
elegante epistolina, scroccata una bella frase da la popina ciceroniana, qua è
risuscitato Demostene, qua vegeta Tullio, qua vive Salustio; qua è un Argo che
vede ogni lettera, ogni sillaba, ogni dizzione; qua Radamanto umbras vocat
ille silentum, qua Minoe re di Creta urnam movet. Chiamano all’essamina le
orazioni, fanno discussione de le frase. con dire: Queste sanno di poeta, queste
di comico, questa di oratore, questo è grave, questo è lieve, quello è sublime,
quell’altro è humile dicendi genus; questa orazione è aspera, sarrebe leve se fusse
formata cossì; questo è uno infante scrittore, poco studioso de la antiquità, non
redolet Arpinatem, desipit Latium. Questa voce non è tosca, non è usurpata da
Boccaccio, Petrarca et altri probati autori. Non si scrive “homo”, ma “omo”;
non “honore”, ma “onore”; non “Polihimnio”, ma “Poliinnio”»: “De la causa”,
87–89). См. также выпады против педантов в “Подсвечнике” (supra, 87)
и в “Героическом неистовстве” (infra, 330).

134

КОСМОЛОГИЯ И ФИЛОСОФИЯ ПРИРОДЫ

потенцией. На пространстве нескольких тщательно выстроенных пассажей, где он всякий раз исходит из аргументов противника, Бруно добивается превращения дуализма в монизм,
освобождая материю от тирании формы. Непосредственная
цель четырех основных диалогов книги (II, III, IV и V) —
подробно осветить каждое из слов, составляющих ее заглавие: в диалоге II речь идет о «причине», понимаемой как
«форма» или «душа»; в диалоге III говорится о «начале»,
рассматриваемом как «материя»; диалог IV посвящен трудной проблеме отношения формы и материи; и наконец, в
диалоге V утверждается абсолютная неразрывность формы и
материи в Едином, то есть в «Целом», в бесконечной и однородной природе 25 .
К сильным сторонам теории Бруно относится отмена аристотелевского различия между материей в акте (полностью реализованной в объекте) и материей в потенции (потенциально
способной производить или подвергаться изменениям):
Следовательно, нет такой материи, которая существует потенциально, которая только может существовать, ибо она существует,
всегда тождественная себе и неизменная, и именно с ее участием и
внутри нее происходят изменения, но не она есть то, что меняется.
Все, что меняется, увеличивается, уменьшается, перемещается, разрушается, всегда (как вы сами признаете, господа Перипатетики)
есть соединение частей, но никогда не материя: почему же вы говорите то о материи в потенции, то о ней же в актуальности 26?

Чтобы еще нагляднее объяснить бессмысленность введенного Стагиритом разделения, Бруно прибегает к аналогии из
области искусства: кусок дерева, который мастер превращает
в статую, во всякий момент времени сохраняет свою природу:
статуя продолжает оставаться деревом, даже приобретя новую
25
См.: Giovanni Aquilecchia, Introduzione a “De la causa, principio et
uno” [1973] // Schede bruniane, op. cit., 254.
26
“De la causa”, 263–265: «Non è dumque la materia in potenza di essere,
o la che può essere; perché lei sempre è medesima et inmutabile, et è quella circa
la quale e nella quale è la mutazione, più tosto che quella che si muta. Quello che
si altera, si aumenta, si sminuisce, si muta di loco, si corrompe, sempre (secondo
voi medesimi Peripatetici) è il composto, mai la materia: perché dumque dite la
materia or in potenza or in atto».

135

ГРАНИЦА ТЕНИ

форму. Между необработанным поленом (которое потенциально может быть всем тем, что дозволяет его природа: статуей,
стулом, кроватью, шкафом, оконной рамой и т.п.) и созданным
в конце концов из него предметом (который представляет собой актуализацию в результате работы мастера) нет никакой
разницы в отношении субстанции. Материя в потенции (полено) и актуализованная материя (статуя) при всех условиях
остается одной и той же:
Точно так же, ведя речь об искусственных вещах, когда из дерева сделана статуя, мы не говорим, что дерево обрело новое существование, ибо оно остается деревом не больше и не меньше, чем
было прежде; но что действительно получило бытие и актуальность,
так это вновь произведенное, состав — я говорю о статуе. Как же
в таком случае вы можете утверждать, что потенция принадлежит
чему-то, что никогда не будет актуально и никогда не будет обладать
актуальностью 27?

В действительности существует единая материя, из которой состоит все «телесное» и «бестелесное» («Так что, если
хорошенько подумать, можно отсюда сделать вывод, что содержащая в себе все формы субстанция едина, что истина, или бытие, едино, и оно проявляет себя в бесчисленных индивидах и
свойствах, присутствуя в столь многочисленных и столь различных своих помощниках» 28). Эта универсальная материя
не подвержена никаким изменениям, оставаясь всегда одной
и той же и равной себе. То, что меняется, — это состав, черпающий из материи свою форму. На первый взгляд, создается
впечатление, что Бруно то тут, то там делает уступку дуализму,
выражая свои мысли в лексике, традиционно используемой
для узаконения автономии формы и материи:
27
Ibidem, 263: «Come nelle cose artificiali quando del legno è fatto la
statua, non diciamo che al legno vegna nuovo essere, perché niente più o meno
è legno ora, che era prima: ma quello che riceve lo esser e l’attualità, è lo che
di nuovo si produce, il composto, dico la statua. Come adumque a quello dite
appartenere la potenza, che mai sarà in atto o arà l’atto?»
28
Ibidem, 25: «Di maniera che, se vogliamo ben considerare, da questo
possiamo inferire una essere la omniforme sustanza, uno essere il vero et ente,
che secondo innumerabili circostanze et individui appare, mostrandosi in tanti
e sì diversi suppositi».

136

КОСМОЛОГИЯ И ФИЛОСОФИЯ ПРИРОДЫ
По зрелом размышлении и приняв во внимание большее число
вещей, мы встаем перед необходимостью признать в природе два вида
субстанции — форму и материю, ибо необходимо, чтобы существовала абсолютно субстанциальная действительность, акт, заключающий в себе активную потенцию всего, а также потенция или субстрат,
в котором заключалась бы не уступающая той пассивная потенция
всего: в первом потенция действия, во втором — потенция претерпевать воздействие29.

Но это лишь кажущаяся уступка: на самом деле формы не
навязаны извне, но рождены изнутри, они происходят все из
того же лона материи. В них вдохнул жизнь «“внутренний творец”, ибо он оформляет и вылепливает материю изнутри, как
изнутри семени или корня он заставил произрасти и развиться
ствол, а изнутри ствола он вывел сучья, изнутри сучьев — ветви,
изнутри ветвей он заставил родиться почки, а изнутри этих последних он вывел, сформировал, соткал и — если можно так
выразиться — пронизал жилами листья, цветы, плоды; и точно
так же изнутри он в назначенный час призовет соки листьев и
плодов к ветвям, от ветвей к сучьям, от них к стволу, а от ствола
к корню. Подобным же образом в животных он начинает свой
труд от семени и ядра их сердца и движется дальше к членам, а
из них в конце концов приводит обратно к сердцу развившиеся
возможности, словно вновь сматывает прежде распущенную
нить»30. Этот «внутренний творец» («всеобщий разум») может
29
Ibidem, 169: «dopo aver più maturamente considerato, avendo risguardo
a più cose, troviamo che è necessario conoscere nella natura doi geni di sustanza,
l’uno che è forma, e l’altro che è materia; perché è necessario che sia un atto
sustanzialissimo, nel quale è la potenza attiva di tutto; et ancora una potenza et
un soggetto, nel quale non sia minor potenza passiva di tutto: in quello è potestà
di fare, in questo è potestà di esser fatto».
30
Ibidem, 117: «“artefice interno”, perché forma la materia, e la figura da
dentro, come da dentro del seme o radice manda et esplica il stipe, da dentro il
stipe caccia i rami, da dentro i rami le formate brancie, da dentro queste ispiega
le gemme, da dentro forma, figura, intesse, come di nervi, le frondi, gli fiori,
gli frutti, e da dentro a certi tempi richiama gli suoi umori da le frondi e frutti
alle brance; da le brance, a gli rami; da gli rami, al stipe; dal stipe alla radice:
similmente ne gli animali spiegando il suo lavore dal seme prima e dal centro
del cuore, a li membri esterni, e da quelli al fine complicando verso il cuore, a li
membri esterni, e da quelli al fine complicando verso il cuore l’esplicate facultadi, fa come già venesse a ringlomerare le già distese fila».

137

ГРАНИЦА ТЕНИ

одновременно считаться и «внешней причиной» (поскольку
он отделим от производимых им явлений), и «внутренней причиной» (поскольку он действует не извне, но изнутри материи)31. Вот почему Бруно допускает это различие только в абстракции: в конкретном действии, напротив, материя и форма
(«начало» и «причина») полностью отождествляются, потому
что «бытие, логически делимое на то, что есть, и то, что может
быть, физически неделимо, неразрывно и едино»32 . Именно в
Едином, воплощенном в бесконечной и однородной природе,
осуществляется это нерасторжимое единство.
Первоочередная задача диалога “О причине”, таким образом, состоит в том, чтобы вернуть «материи» достоинство, в котором ей отказал Аристотель. Философия Бруно прежде всего
стремится показать, что «материя не есть prope nihil, почти
ничто, чистая и голая потенция, лишенная актуальности, достоинств и совершенства» 33 . Педанту Полигимнио выпадает
карикатурным языком кратко изложить позицию Стагирита,
который неоднократно фактически приравнивает материю к
женскому началу: согласно ему, и для того и для другого характерна пассивность и зависимость. Материя подчинена форме,
как женщина подчинена мужчине:
Предаваясь занятиям в собственном кабинете, in eum qui apud
Aristotelem est locum incidi [я наткнулся на то место у Аристотеля] в
первой книге “Физики”, in calce [в конце ее], где Аристотель, намереваясь осветить вопрос о том, что есть первая материя, зерцалом
оной избирает женский пол — пол, скажем мы, строптивый, слабый, непостоянный, вялый, тщедушный, бесчестный, подлый, низкий, гадкий, презренный, недостойный, нечестивый, злосчастный,
позорный, холодный, безобразный, пустой, суетный, назойливый,
безумный, вероломный, ленивый, смрадный, грязный, отвратитель31
См. обсуждение этой темы: Pierre Magnard, Puissance et matière //
Cosmología, teología y religión en la obra y en el proceso de Giordano Bruno
(Actas del congreso celebrado en Barcelona 2–4 diciembre de 1999, al cuidado
de Miguel Angel Granada), Barcelona, Publicacions de la Universitat de
Barcelona, 2001, 81–91.
32
“De la causa”, 27: «lo ente logicamente diviso in quel che è e può essere,
fisicamente è indiviso, indistinto e uno».
33
Ibidem, 251: «la materia non è quel prope nihil, quella potenza pura,
nuda, senza atto, senza virtù e perfezzione».

138

КОСМОЛОГИЯ И ФИЛОСОФИЯ ПРИРОДЫ
ный, неполноценный, калекий, несовершенный, недоделанный, недостаточный, усеченный, урезанный, ослабленный, ржа, тля, плевел,
чума, зараза, смерть 34.

Аристотелевская аналогия дает рождение целому женоненавистническому каталогу, где женщина рассматривается как
возмущающее начало, как помеха, как стихийное бедствие, как
мучение, насланное на человеческий род. Все эти общие места,
однако же, полностью меняют свою окраску в похвале, которую
Джервазио произносит в адрес Марии де Боштель, супруги
французского посла в Лондоне Мишеля де Кастельно:
Но вы ничего не говорите о противоположных примерах всех
тех людей, которые считали себя облагодетельствованными своими
женами; среди прочих это находящийся (чтобы не отсылать вас
слишком далеко) под одной крышей с нами сеньор де Мовиссер. Ему
повезло встретить женщину, которая не только наделена редкостной телесной красотой, служащей убором и платьем для ее души, но
и связала душу супруга со своею нерасторжимыми узами благодаря
триумвирату весьма проницательной способности суждения, прозорливой скромности и великодушной учтивости; в ее силах пленить
всякого, кому доведется свести с нею знакомство. А что сказать о благородной дочери, которая едва пять лет и один год, как увидела свет?
По тому, как она владеет языками, невозможно решить, из Италии
она, из Франции или из Англии35.
34
Ibidem, 223: «Studiando nel mio museolo in eum qui apud Aristotelem est locum incidi, del primo della Physica, in calce; dove volendo elucidare
che cosa fosse la prima materia, prende per specchio il sesso femminile; sesso,
dico, ritroso, fragile, inconstante, molle, pusillo, infame, ignobile, vile, abietto,
negletto, indegno, reprobo, sinistro, vituperoso, frigido, deforme, vacuo, vano,
indiscreto, insano, perfido, neghittoso, putido, sozzo, ingrato, trunco, mutilo,
imperfetto, incoato, insufficiente, preciso, amputato, attenuato, rugine, eruca,
zizania, peste, morbo, morte». О понятии женского рода в классическую
эпоху, у Платона и Аристотеля в особенности, см.: Giulia Sissa, Filosofie
del genere: Platone, Aristotele e la differenza dei sessi // George Duby e Michelle Perrot, Storia delle donne in Occidente. L’antichità (a cura di Pauline Schmitt Pantel), Roma-Bari, Laterza, 1990, I, 58–100.
35
“De la causa”, 227: «Voi non riferite per il contrario tanti altri essempi
di coloro che si son stimati fortunatissimi per le sue donne; tra quali (per non
mandarvi troppo lontano): ecco sotto questo medesmo tetto il signor di Mauvissiero, incorso in una, non solamente dotata di non mediocre corporal bel-

139

ГРАНИЦА ТЕНИ

Похвала Марии де Боштель выполняет не только энкомиастическую функцию: ее цель — поставить под вопрос использование непригодных категорий, несправедливо ударяющих
по женщине и по материи. Женщина не есть существо низшее
и несовершенное, точно так же как и материя не есть чистая
пассивность, более того, в философии природы верно как раз
противоположное: не только материя вовсе не жаждет формы,
ибо порождает ее внутри себя, но, напротив, сама форма требует «материи, чтобы обеспечить себе протяженность во времени, ибо при их разъединении именно форма лишается существования» 36 . Когда их единство разрушается, ошибочно
говорить, будто «форма бежит от материи»; на деле оказывается наоборот: это «материя отвергает данную форму, чтобы
принять другую» 37. Иными словами, именно материя производит все вещи, именно она в своем лоне дает жизнь всем возможным формам («посему скорее следует сказать, что материя
содержит формы и включает их в себя, нежели думать, что она
лишена их и их исключает» 38). Но это не означает, что нам тут
преподносится некая перевернутая версия аристотелевского
дуализма: Бруно предлагает унитаристский взгляд на вещи,
в котором «материя» и «форма» до неразличимости сливаются в Едином, в природе:
Следовательно, Вселенная едина, бесконечна, неподвижна. Я
утверждаю, что абсолютная потенция едина, абсолютный акт един.
Едина форма, или душа; едина материя, или тело. Едина вещь. Едино
бытие. Едино величайшее и наилучшее: как таковое оно не может
tade, che gli avvela et ammanta l’alma; ma oltre, che col triumvirato di molto
discreto giudizio, accorta modestia et onestissima cortesia, d’indissolubil nodo
tien avvinto l’animo del suo consorte, et è potente a cattivarsi chiumque la conosce. Che dirai de la generosa figlia, che a pena un lustro et un anno ha visto il
sole; e per le lingue non potrai giudicare s’ella è da Italia, o da Francia, o da Inghilterra». О похвальном слове Марии де Кастельно см.: Pierre Magnard,
Puissance et matière // Cosmología, teología y religión en la obra y en el proceso de
Giordano Bruno, op. cit., 88.
36
“De la causa”, 267: «la materia per perpetuarsi perché separandosi da
quella perde l’essere lei».
37
Ibidem: «che la forma fugge la materia»; «che la materia rigetta quella
forma, per prender l’altra».
38
Ibidem, 259: «dumque si de’ più tosto dire che [la materia] contiene le
forme e che le includa, che pensare che ne sia vòta e le escluda».
140

КОСМОЛОГИЯ И ФИЛОСОФИЯ ПРИРОДЫ
заключаться в чем-либо, и посему оно неограничимо и неопределимо,
а значит, бесконечно и безгранично и, как следствие, неподвижно. […]
Вот почему не только возможно, но даже и необходимо, чтобы наилучшее, наибольшее, неохватное было всем, было везде, было во всем,
ибо, будучи простым и неделимым, оно может быть всем, быть повсюду, быть во всем39.

Эта поразительная сопричастность осуществляется в anima
mundi, мировой душе, наполняющей жизнью все вещи («Поэтому ее [материю], открывающую то, что есть в ней сокровенного, должно назвать божественной, наилучшей родительницей,
жизнедательницей, матерью естественных вещей и, более того,
всею целокупно природой в субстанции»40). Только в бесконечном космосе рушатся иерархии; максимум и минимум, как и все
противоположности, сходятся в одном едином бытии41; множественность сворачивается в божественное единство:
Вы можете в таком случае подняться — я не говорю до постижения верховного и наилучшего начала, которое мы исключили из нашего рассуждения, — но до постижения мировой души постольку,
поскольку она есть актуальность всего и возможность всего, поскольку она целокупно присутствует во всем; откуда следует (даже
при условии существования бесчисленных индивидов), что всякая
вещь в конечном итоге есть одно; познание этого единства есть цель
39
Ibidem, 271–277: «È dumque l’universo uno, infinito, immobile.Una,
dico, è la possibilità assoluta, uno l’atto. Una la forma o anima; una materia o
corpo. Una la cosa. Uno lo ente. Uno il massimo et ottimo: il quale non deve
posser essere compreso, e però infinibile e interminabile, e per tanto infinito
et interminato; e per conseguenza immobile. [...] Ecco come non è impossibile, ma necessario che l’ottimo, massimo, incomprehensibile, è tutto, è per
tutto, è in tutto: perché come semplice e indivisibile può esser tutto, esser per
tutto, essere in tutto».
40
Ibidem, 259: «Quella dumque che esplica lo che tiene implicato, deve
essere chiamata cosa divina> et ottima parente, genetrice e madre di cose
naturali: anzi la natura tutta in sustanza».
41
«Поэтому не только максимум и минимум сходятся в одном бытии, что мы уже не раз показали, но и в самих максимуме и минимуме
противоположности превращаются в нечто единое и неразличимое»
(«Ecco dumque come non solamente il massimo e il minimo convengono in
uno essere, come altre volte abbiamo dimostrato, ma ancora nel massimo e nel
minimo vengono ad essere uno et indifferente gli contrari»: ibidem, 301).

141

ГРАНИЦА ТЕНИ

и завершение всех философий и созерцаний природы; — все это
невозможно и ничтожно для того, кто не верует, если мы оставим в
положенных ему пределах наивысшее, возносящееся над природой
созерцание42 .

«Божественное», таким образом, следует искать не «за пределами бесконечного мира и бесконечных вещей, но внутри
оного и среди оных»43; необходимо обратить взгляд вглубь
природы, ибо за пределами природы нет ни божества, ни знания, ни религии, ни магии. В этом ключевом для него вопросе
Бруно не оставляет места для двусмысленности: данная тема
предварительно намечается в “Пепельной трапезе”44 , она снова
возникает в диалоге “О причине”, а подробнее и в новых контекстах она развивается в “Изгнании торжествующего зверя” 45 и в
“Героическом неистовстве” 46 .
Философия обретает высшее свое выражение именно в исследовании Единого, в созерцании природы, в усилии постичь
невидимое в видимом, единство в множественности47. Только
это и отличает «правоверного теолога от истинного фило42

Ibidem: «Possete quindi montrar al concetto, non dico del summo et
ottimo principio, escluso della nostra considerazione, ma de l’anima del mondo,
come è atto di tutto e potenza di tutto, et è tutta in tutto: onde al fine (dato che
sieno innumerabili individui) ogni cosa è uno; et il conoscere questa unità è il
scopo e termine di tutte le filosofie e contemplazioni naturali: lasciando ne’ sua
termini la più alta contemplazione, che ascende sopra la natura, la quale a chi
non crede, è impossibile e nulla».
43
Ibidem, 253: «fuor del infinito mondo e le infinite cose, ma dentro
questo et in quelle».
44
«Мы стали приверженцами учения о том, что божество не следует
искать вне нас, ибо оно с нами, точнее, оно внутри нас, и более, нежели
мы сами внутри себя. И точно так же обитатели иных миров не должны
искать его у нас, ибо они имеют его рядом с собою и внутри себя» («Et
abbiamo dottrina di non cercar la divinità rimossa da noi: se l’abbiamo appresso,
anzi di dentro più che noi medesmi siamo dentro a noi. Non meno che gli coltori de gli altri mondi non la denno cercare appresso di noi, l’avendo appresso e
dentro di sé»: “Cena”, 51).
45
На эту тему см. параграф “«Natura est deus in rebus»: пример древних египтян”: infra, 188–189.
46
См. параграфы, посвященные Актеону (“Актеон: «и охотник в
зверя обращен»”) и Диане (“Диана: «божество» в беспредельной природе”): infra, 225–230.
47
Эти мотивы присутствуют уже в “Подсвечнике”, см.: supra, 110–114.
142

КОСМОЛОГИЯ И ФИЛОСОФИЯ ПРИРОДЫ

софа»48 . Здесь становится очевидной связующая, переходная
роль, которой наделяется диалог “О причине”: это произведение оглядывается назад (в направлении “Пепельной трапезы”)
и в то же время устремляется вперед, подготавливая почву для
следующего диалога49.
Бесчисленные миры в бесконечной Вселенной
В третьем акте своей «новой философии» Ноланец стремится нанести решающий удар по теории замкнутой в границы
Вселенной. После того, как была признана гипотеза о движении
Земли и об однородности материи в природе, остается лишь показать, что бесконечная «причина» может производить только
бесконечное «следствие», то есть бесконечный космос, населенный бесчисленными мирами. Чтобы снарядить «последний»
приступ против трактата “О небе” и “Физики” Аристотеля,
Бруно в первых четырех диалогах своего сочинения “О бесконечном, Вселенной и мирах” выводит на сцену четверых собеседников — Эльпино (юный ученик, который в конце концов придет
к признанию инфинитистских теорий), Филотео (выразитель
идей автора), Фракасторио (Джироламо Фракасторо, знаменитый врач, поэт и астроном) и Буркио (вымышленный персонаж,
закоренелый в аристотелевских представлениях), — и только в
пятом диалоге состоится выход Альбертино, который, согласно
предположению, высказанному Джованни Аквилеккьей, может
быть отождествлен с юристом Альбериго Джентили, с которым
Бруно, вероятно, познакомился в Англии, во время своего пребывания в Оксфорде50 .
48
“De la causa”, 253: «In questo solo mi par differente il fidele teologo dal
vero filosofo».
49
См.: Giovanni Aquilecchia, Introduzione a «De la causa, principio et
uno» [1973] // Schede bruniane, op. cit., 253–254.
50
Giovanni Aquilecchia, Tre schede su Bruno ad Oxford // Giornale critico
della filosofia italiana, 13 (1993), 376–393. Интересно отметить, что Бруно
публикует некоторые свои сочинения в Виттенберге у Дзаккарии Кратоне,
типографа Альбериго Джентили, см.: Vincenzo Spampanato, Vita di Giordano Bruno con documenti editi ed inediti, op. cit., 427–428. Об отношениях
Бруно и Джентили см. также: N. Ordine, Introduction // Giordano Bruno,
Expulsion de la bête triomphante. Œuvres complètes. V, op. cit., clxviii–clxix.

143

ГРАНИЦА ТЕНИ

При анализе этого труда снова приходится отправляться от
заглавия. Как отметил в своем издании уже Джентиле, термин
«infinito», «бесконечное» может истолковываться двояко: в
значении прилагательного (“О бесконечной Вселенной и мирах”)
и в значении существительного (“О бесконечном, Вселенной и
мирах”)51. В первом случае атрибут бесконечности только прилагается к Вселенной, тогда как во втором случае бесконечность,
наряду со Вселенной и мирами, выступает одним из трех ключевых понятий, рассматриваемых в диалоге. По существу дела, в
зависимости от того или иного понимания ничего не меняется,
поскольку, как вполне ясно говорится в тексте диалога, бесконечна не только Вселенная, но также и миры, ее населяющие
(«они-то и суть бесконечное миры, то есть бесчисленные небесные тела»)52 . В действительности, однако, вопрос представляется далеко не праздным. Понимание «бесконечного» как
субстантивации, обоснованное Джентиле и подтвержденное
Аквилеккьей53 , помогает лучше оценить стратегический выбор,
совершаемый Бруно. Его аргументативная тактика разворачивается в два хода: вначале развивается тезис о необходимости
существования бесконечности, чтобы вслед за тем показать, как
идея бесконечности раскрывается во Вселенной и бесчислен51

См. замечание Джованни Джентиле в книге: Giordano Bruno, Dialoghi italiani (nuovamente ristampati con note di Giovanni Gentile, terza edizione
a cura di Giovanni Aquilecchia), Firenze, Sansoni, 1972, nota 1, 345–346.
52
“De l’infinito”, 355: «questi sono gl’infiniti mondi, cioè gli astri innumerabili». В словаре Бруно слова «бесконечные» и «бесчисленные»
функционируют как синонимы. В своих произведениях на народном
языке в сходных контекстах Бруно употребляет их в таком качестве не
менее одиннадцати раз, восемь из которых в одном только диалоге “О
бесконечном”.
53
Этот выбор дополнительно можно обосновать несколькими примерами повторения названия, где всякий раз подтверждается его трехчастная структура. Если на самом титульном листе (“De l’infinito universo /
et Mondi”), как и в колофоне («Fine de Cinque Dialogi dell’infinito / universo
et mondi»), запятой нет, то она вставлена в incipit первого диалога («De
l’ infinito, universo / et mondi») и в “De rerum principiis”, где это название
повторяется по-латыни («De infinito et universo et mundis» // Opera, III,
510). Еще одну аллюзию на наш диалог можно обнаружить в “Героическом неистовстве” («de l’infinito universo et mondi innu- / merabili», 235).
См. об этом: Giovanni Aquilecchia, Note philologique // Giordano Bruno, De
l’ infini, de l’univers et des mondes. Œuvres complètes. IV, op. cit., lxxx–lxxxi.
144

КОСМОЛОГИЯ И ФИЛОСОФИЯ ПРИРОДЫ

ных мирах, ее составляющих54 . В самом деле, утверждение о существовании конечного космоса влечет за собой целую цепочку
катастрофических следствий, которые неизбежно приводят к
полному искажению любой правдоподобной картины природы
(«мы полагаем и отчетливо видим, что, исходя из противоположного принципа, он извратил всякую возможность познания
природы»55).
Здесь невозможно было бы разобрать все важнейшие пассажи
диалога и показать, как Филотео довод за доводом опровергает
возражения Аристотеля против существования бесконечности.
Остановимся только на двух аргументах, которые кажутся нам
особенно значимыми для общего замысла «ноланской философии». Это, во-первых, логический аргумент, критика аристотелевской концепции «места» и «пространства», и, во-вторых,
аргумент «теологический», поднимающий старую проблему о
potentia absoluta и potentia ordinata Бога.
Четвертая книга “Физики” гласит, что «место» не есть «ни
форма, ни материя, ни расстояние, которое всегда есть нечто
иное по отношению к перемещаемой вещи», но что оно совпадает с «границей объемлющего тела» 56 . Следовательно, место
тела есть вместилище, в котором оно содержится (иначе говоря,
его «граница»), постольку, поскольку таковое принадлежит
вмещающему телу. Согласно Стагириту, если нет тела, то не
будет и пространства, ибо место есть акциденция тела: отсюда
можно заключить, что Вселенная конечна, так как за пределами
неба неподвижных звезд нет тела.
В своем возражении Бруно развивает восходящий к древнейшей традиции и использованный Лукрецием образ стрелы,
запущенной за пределы Вселенной57. Если я вплотную подойду
54
Об этом особом случае см.: Miguel Angel Granada, Introduction //
Giordano Bruno, De l’ infini, de l’univers et des mondes. Œuvres complètes. IV,
op. cit., xvii–xxii.
55
“De l’infinito”, 121: «noi credemo e veggiamo che aperti che dal contrario
di questo principio lui ha pervertita tutta la considerazion naturale».
56
Аристотель, “Физика”, 212a3–6.
57
«Четвертый аргумент заимствован из доказательства, точнее,
пристрастного допроса, который учиняют эпикурейцы» («Il quarto argumento si toglie da una dimostrazione o questione molto urgente che fanno gli
Epicurei»: “De l’infinito”, 9–11). Здесь Бруно цитирует отрывок из поэмы
“О природе вещей”, для лучшего понимания которого уместно будет при-

145

ГРАНИЦА ТЕНИ

к воображаемой сфере неподвижных звезд и брошу любой заостренный предмет в сторону преграды, заключающей в себе
космос, то что произойдет? Остановится ли движение предмета, или он продолжит свой путь, миновав границу? Если мы
признаем, что абсурдно допустить существование непреодолимой стены или объемлющей «пустоты», которая была бы непроницаема, мы должны согласиться с мыслью о том, что стрела
сможет двигаться дальше, и это «дальше» подразумевает бесконечное пространство. Примерно то же испытываем мы сами,
когда пытаемся уловить положение горизонта: как только мы перемещаемся вперед, чтобы приблизиться к нему, воображаемая
граница передвигается вместе с нами. Однако чувства — точно
так же, как это происходит с видимым движением Солнца, —
внушают нам иллюзию, что горизонт постоянен и устойчив в
своей неподвижности. Чтобы освободиться от подобных кажимостей, необходимо разбить оковы заблуждения. Что переживает человек, которому это удалось, Бруно поведал стихами в
сонете, завершающем “Вступительное послание” к диалогу:
вести более широкий контекст (Лукреций, “О природе вещей”, I, 968–983,
пер. Ф.А. Петровского): «Кроме того, коль признать, что пространство
вселенной конечно, / То если б кто-нибудь вдруг, разбежавшись в стремительном беге, / Крайних пределов достиг и оттуда, напрягши все
силы, / Бросил с размаху копье, то, — как ты считаешь? — оно бы / Вдаль
полетело, стремясь неуклонно к намеченной цели, / Или же что-нибудь
там на пути бы ему помешало? / То иль другое признать придется тебе
неизбежно, / Но ни одно не дает тебе выхода, и согласиться / Должен
ты, что без конца распростерто пространство вселенной, / Ибо мешает
ли тут что-нибудь и препятствием служит, / Не допуская копье до намеченной цели добраться, / Или летит оно вон, — оно пущено все же не с
края. / Так я и дальше пойду и повсюду, где б ты ни наметил / Крайних
пределов, спрошу: “Что ж с копьем, наконец, этим будет?” / Выйдет лишь
то, что нигде никакого конца не поставить, / И для полета всегда беспредельно продлится возможность» («Praeterea si iam finitum constituatur /
omne quod est spatium, si quis procurrat ad oras / ultimus extremas iaciatque
volatile telum, / id validis utrum contortum viribus ire / quo fuerit missum
mavis longeque volare, / an prohibere aliquid censes obstareque posse? / alterutrum fatearis enim sumasque necessest. / quorum utrumque tibi effugium
praecludit et omne / cogit ut exempta concedas fine patere. / nam sive est aliquid quod probeat efficiatque / quo minus quo missum est veniat finique locet
se, / sive foras fertur, non est a fine profectum. / hoc pacto sequar atque, oras ubi
cumque locaris / extremas, quaeram: quid telo denique fiet? / fiet uti nusquam
possit consistere finis / effugiumque fugae prolatet copia semper»).
146

КОСМОЛОГИЯ И ФИЛОСОФИЯ ПРИРОДЫ
Кто дал мне крылья, сердца дерзновенье,
Кто страх изгнал пред смертью и судьбой,
Расторг врата темницы вековой,
Отколь никто не знал освобожденья?
Века и годы, дни, часы, мгновенья,
Времен орудья: суд ваш роковой —
Алмаз и сталь не властны над тобой! —
Мне одному пожаловал прощенье.
Навстречу ветру крылья расправляю
И хрусталя преграды не страшусь,
Но, свод взломав, взмываю в бесконечность.
Покинув шар мой, я к другим взлетаю
И по полям эфирным вольно мчусь:
Все ваше позади, а там — лишь вечность58.

Отвергнув мысль о том, что «пустота» есть небытие, Ноланец признает за нею функцию «места», трехмерной физической величины, которая, не будучи телом, способна быть естественным вместилищем всех возможных тел 59. Аристотель
же «уничтожает (если в самом деле уничтожает) пустоту при
помощи довода, который, вероятно, никем более не разделяется, учитывая, что и древние, и мы сами принимаем пустоту
за то, где может пребывать тело, то, что может вмещать в себе
нечто, то, где находятся атомы и тела; лишь он один определяет пустоту как ничто, как то, в чем ничего нет и ничего не
58
“De l’infinito”, 55: «E chi mi impenna, e chi mi scald’il core? / Chi
non mi fa temer fortuna o morte? / Chi le catene ruppe e quelle porte, / onde
rari son sciolti et escon fore? // L’etadi, gli anni, i mesi, i giorni e l’ore / figlie et
armi del tempo, e quella corte / a cui né ferro né diamante è forte, / assicurato
m’han dal suo furore. // Quindi l’ali sicure a l’aria porgo, / né temo introppo
di cristall’ o vetro; / ma fendo i cieli, e a l’infinito m’ergo. // E mentre dal mio
globo a gli altri sorgo, / e per l’eterio campo oltre penetro: / quel ch’ altri lungi
vede, lascio al tergo».
59
О понятиях «пустоты» и «пространства» у Бруно с особым
вниманием к его латинским сочинениям см. недавние работы Барбары
Амато (Barbara Amato, La nozione di “vuoto” in Giordano Bruno // Bruniana
& Campanelliana, iii, 1997, 209–229) и Мариассунты Пикарди (Mariassunta Picardi, La nozione di spazio nella riflessione cosmologica di Giordano
Bruno (1584–1591) // Studi filosofici, xxi, 1998, 49–94).

147

ГРАНИЦА ТЕНИ

может быть» 60 . Однако перипатетические гипотезы, судя по
всему, противоречивы: где находится место Вселенной, если
нет ничего кроме конечной Вселенной; в чем содержится небо
неподвижных звезд, если по ту сторону от него ничего нет?
Если мир конечен, и если за пределами мира нет ничего, я спрашиваю вас: где же мир? Где Вселенная? Аристотель отвечает: он сам
в себе. Свод первого неба есть универсальное место; оно, как первое
объемлющее, не находится в другом объемлющем, ибо место есть не
что иное как поверхность и окраины объемлющего тела; следовательно, вещь, не имеющая объемлющего тела, не имеет места. Но что
имеешь ты, Аристотель, в виду, утверждая, что «место находится в
себе самом»? И как объяснишь ты мне, что такое «нечто вне мира»?
Ежели ты говоришь, что там ничего нет, то тогда не будет ни неба, ни
мира: […] мир окажется тем, что нигде не находится61.

Чтобы добиться еще большей убедительности, Бруно доказывает необходимость существования бесконечности с точки
зрения «причины», божественного существа, создавшего
реальность, в которой мы живем. Для этого философ заимствует — но только чтобы перевернуть его — один из классических аргументов схоластики против бесконечности Вселенной:
potentia absoluta, абсолютное могущество Бога, способная свершить все, что угодно, не смогла создать бесконечный космос,
потому что несовершенная материя не в состоянии была бы
принять «любой акт эффициента» («ввиду того, что не всякая активная потенция преобразуется в пассивную, но лишь
та, для которой имеется соразмерный ей пациент, т.е. субъ60

“De l’infinito”, 117: «…destrugge (se pur destrugge) il vacuo secondo
quella raggione la quale forse non è stata presa da alcuno: atteso che gli antichi
e noi prendiamo il vacuo per quello in cui può esser corpo, e che può contener
qualche cosa, et in cui sono gli atomi e gli corpi; e lui solo definisce il vacuo per
quello che è nulla, in cui è nulla e non può esser nulla».
61
Ibidem, 61–63: «Se il mondo è finito, et estra il mondo è nulla, vi
dimando: ove è il mondo? Ove è l’universo? Risponde Aristotele: è in se stesso.
Il convesso del primo cielo è loco universale; e quello, come primo continente,
non è in altro continente: per che il loco non è altro che superficie et estremità di
corpo continente; onde chi non ha corpo continente, non ha loco. Or che vuoi
dir tu, Aristotele, per questo che «il luogo è in se stesso»? che mi conchiuderai
per «cosa estra il mondo»? Se tu dici che non v’è nulla, il cielo, il mondo, certo
non sarà in parte alcuna [...] il mondo sarà qualcosa che non si trova».
148

КОСМОЛОГИЯ И ФИЛОСОФИЯ ПРИРОДЫ

ект, способный воспринять любой акт эффициента; и ни одна
имеющая причину вещь не соотносится таким вот образом с
первой причиной») 62 . В применении к теологии это означает,
что Бог (бесконечная «причина») мог бы произвести и конечное «следствие», если бы отказался сообщить всю свою бесконечную потенцию сотворенному им предмету:
Тогда для начала вот что: почему мы хотим и как смеем мы думать, что божественная действенность может быть праздной? Почему желаем мы утверждать, что божественная благость, которая
способна сообщиться бесконечному множеству вещей, которая может бесконечно распространяться, предпочтет сделаться скудной
и сократиться до ничтожности (коль скоро всякая конечная вещь в
рассуждении бесконечности ничтожна)? Почему вы хотите, чтобы
этот вот центр божества, способный бесконечно расшириться, если
позволено так сказать, до бесконечной сферы, предпочел оставаться,
словно завистник, бесплодным, нежели, как плодовитый отец, сообщить другим свое достоинство и красоту? Чтобы он предпочел сообщать себя на скаредный лад (или, что то же самое, не сообщать себя
вовсе), нежели в меру своего славного могущества и существа63?

Итак, приуменьшая масштаб «следствий», мы приуменьшаем масштаб и самой «причины»64 , а значит, искажаем «совершенство божественного образа, чье сияние должно отра62
Ibidem, 325: «atteso che non ogni potenza attiva si converte in passive,
ma quella sola la quale ha paziente proporzionato, cioè soggetto tale, che possa
ricevere tutto l’atto dell’efficiente; et in cotal modo non ha corrispondenza cosa
alcuna causata alla prima causa».
63
Ibidem, 83–85: «Ora per cominciarla: per che vogliamo o possiamo noi
pensare che la divina efficacia sia ociosa? Per che vogliamo dire che la divina bontà
la quale si può communicare alle cose infinite, e si può infinitamente diffondere,
che voglia essere scarsa et astrengersi in niente (atteso che ogni cosa finita al
riguardo del infinito è niente)? Perché volete che quel centro della divnità, che
può infinitamente in una sfera (se cossì si potesse dire) infinita amplificarse,
come invidioso, rimaner più tosto sterile che farsi comunicabile, padre fecondo,
ornato e bello? Voler più tosto comunicarsi diminutamente e (per dir meglio)
non comunicarsi, che secondo la raggione della gloriosa potenza et esser suo?»
64
Об отношении между potentia absoluta и potentia ordinata см.:
Miguel Angel Granada, Il rifiuto della distinzione tra «potentia absoluta» e
«potentia ordinata» di Dio e l’affermazione dell’universo infinito in Giordano
Bruno // Rivista di storia della filosofia, 49 (1994), 495–532.

149

ГРАНИЦА ТЕНИ

жаться в зеркале, не знающем границ и, в согласии со способом
бытия отражаемого, огромном и бесконечном» 65 . Здесь Бруно в
новом контексте обращается к некоторым основополагающим
темам, затронутым еще в диалоге “О причине”. Если «акт» и
«потенция» совпадают, невозможно, чтобы бесконечная «причина» вела к конечному «следствию»: «Как можешь ты хотеть,
чтобы Бог в том, что касается потенции, действия и следствия
(что в применении к Нему есть одно и то же), был определен
границами, наподобие границ округлости некоей сферы, а не
безграничной границей беспредельной вещи, если позволено
так выразиться?»66 Ноланец снова прибегает к той же технике
доказательства: он исходит из чуждого ему тезиса, принимает
специфичный для него язык и терминологию, но затем постепенно отходит от них и возвращает рассуждение в концептуальные рамки своей «новой философии». Поэтому выбор между конечной и бесконечной Вселенной на уровне космологии
влечет за собой те же последствия и на уровне теологии. Если
от природы «следствия» мы имеем право восходить к природе
«причины», становится невозможно усмотреть какой-либо
смысл в гипотезе о конечности Вселенной: мы вынуждены будем признать, что «божество» конечно и оттого неспособно
произвести бесконечное следствие; и наоборот: высшее совершенство божества может найти отражение только в бесконечной природе, населенной бесчисленными мирами:
Так возвеличивается превосходство Бога, так является нам огромность Его господства: Он прославляется не в одном, но в бесчисленных светилах, не в одной земле, одном мире, но в сотне десятков
тысяч — точнее, скажу я, в бесконечном их множестве. Посему отнюдь
не тщетна в нас эта способность мысли, непрестанно и желающей и
могущей добавлять пространство к пространству, глыбу вещества к
глыбе, единицу к единице, число к числу, вооружившись наукой, которая освободила нас от оков мелочного могущества и вознесла к сво65

“De l’infinito”, 85: «la eccellenza della divina imagine, che deverebe più
risplendere in un specchio incontratto, e secondo il suo modo di essere, infinito,
imenso».
66
Ibidem: «Come vuoi tu che Dio, e quanto alla potenza, e quanto a
l’operazione, e quanto a l’effetto (che in lui son medesima cosa), sia determinato,
e come termino della convessitudine di una sfera: più tosto che (come dir si può)
termino interminato di cosa interminata?»
150

КОСМОЛОГИЯ И ФИЛОСОФИЯ ПРИРОДЫ
боде могущества поистине чудесного, которая вырвала нас из плена
мнимойнищеты и ограниченности, чтобы дать нам возвыситься до
неисчислимых богатств, заключенных в столь необъятном пространстве, в столь благородном просторе, в стольких возделанных мирах.
И не дано округлому горизонту, ложно воспринимаемому глазами на
земле и начертанному силой воображения в эфирном пространстве,
поработить наш дух и заточить его под стражей какого-нибудь Плутона и на милость какого-нибудь Юпитера67.

В свете подобных рассуждений природа мыслится как «бесконечный образ» (uno infinito simulacro), в котором разворачивается «бестелесное божественное совершенство в телесном
обличье»68 . Иными словами, Вселенная совпадает с explicatio,
«развернутостью» божественной потенции, она становится
наглядным «образом» божественного единства (contractio):
если Бог «есть весь бесконечность, свернуто и всецело», то Вселенная в свою очередь есть «вся целокупно во всем […], развернуто и не всецело»69. Это сопоставление далеко не избыточно:
67
Ibidem, 45: «Cossì si magnifica l’eccellenza de Dio, si manifesta la
grandezza de l’imperio suo: non si glorifica in uno, ma in soli innumerabili; non
in una terra,un mondo, ma in diececento milla, dico in infiniti. Di sorte che non
è vana questa potenza d’intelletto, che sempre vuole e puote aggiungere spacio
a spacio, mole a mole, unitade ad unitade, numero a numero: per quella scienza
che ne discioglie da le catene di uno angustissimo, e ne promove alla libertà
d’un augustissimo imperio; che ne toglie dall’opinata povertà et angustia,
alle innumerabili ricchezze di tanto spacio, di sì dignissimo campo, di tanti
coltissimi mondi: e non fa che circolo d’orizonte mentito da l’occhio in terra, e
finto da la fantasia nell’etere spacioso, ne possa impriggionare il spirto, sotto la
custodia d’un Plutone e la mercé d’un Giove».
68
Ibidem, 77: «la eccellenza divina incorporea per modo corporeo».
69
Ibidem, 85: «tutto l’infinito complicatamente e totalmente», «tutto
in tutto [...] explicatamente, e non totalmente». Здесь Ноланец прибегает,
приспосабливая их к своим потребностям, к понятиям “explicatio” и
“complicatio”, использованным уже Николаем Кузанским в трактате “Об
ученом незнании” (“De docta ignorantia”, II, 2–3). О различиях и аналогиях между системами мысли Кузанца и Бруно см.: Nicola Badaloni, La
filosofia di Giordano Bruno, Firenze, Parenti, 1955, 53, 71, 74; Fulvio Papi,
Antropologia e civiltà nel pensiero di Giordano Bruno, Firenze, La Nuova Italia,
1968, 25–27; Alfonso Ingegno, Cosmologia e filosofia nel pensiero di Giordano
Bruno, Firenze, La Nuova Italia, 1978, 97; Hélène Vedrine, L’influence de
Nicolas de Cues sur Giordano Bruno // Nicolò Cusano agli inizi del mondo
moderno (Atti del Congresso internazionale in occasione del v centenario

151

ГРАНИЦА ТЕНИ

цель его — еще отчетливее объяснить различие между конечным и бесконечным. Бесконечная Вселенная состоит из бесчисленного множества конечных скоплений вещества. Таким
образом, бесконечность не есть свойство какой-либо из частей,
но принадлежит лишь их совокупности, то есть Вселенной
как сочетанию бесконечного числа конечных частей. Однако и
здесь Бруно преодолевает дуализм (Бога и Вселенной): «свернутость» и «развернутость», «причина» и «следствие» отождествляются с жизненной силой, одушевляющей все сущее.
Одно дело — проводить концептуальные различия, другое —
рассматривать реальные процессы: в жизни мы наблюдаем поразительную целостность Единого и Вселенной, и только однородной и бесконечной природе выпало быть посредницей
для божественного единства Всего. Поэтому христианство есть
обман: возможность соединения с «божеством» открывает для
нас не жертва Христа, но созерцание бесконечной Вселенной,
открывающее нам, что в Жизни множественность и единство
оказываются неразличимы70 .
Чтобы с позиций религии понять, почему отождествление
«божества» с природой представляет собой единственный возможный способ восстановить соединение «божественного» с
«человеческим», придется ждать выхода в свет книги об “Изгнании торжествующего зверя”. Бруно, однако, в диалоге “О бесконечном” без колебаний вновь указывает на различие, обозначенное им еще в “Пепельной трапезе” и развиваемое в сочинении “О
причине”. В этой перспективе делом религии становится установление нравственных законов для наставления несведущих, но не
отправление процессов научного и философского познания:
della morte di Nicolò Cusano (Bressanone, 6–10 settembre 1964)), Firenze,
Sansoni, 1970, 211–223; Hans Blumenberg, La legittimità dell’età moderna,
Genova, Marietti, 1992, 493–564; Rita Sturlese, Nicolò Cusano e gli inizi
della speculazione del Bruno // Historia Philosophiae Medii Aevi. Studien zur
Geschichte der Philosophie des Mittelalters (Festschrift für Kurt Flasch zu seinem
60. Geburtstag, hrsg. von Burkhard Mojsisch und Olaf Pluta), AmsterdamPhiladelphia, Grüner, 1991, ii, 953–966; Angelika Bönker-Vallon, Cusanismo
e atomismo. La trasformazione della “coincidentia oppositorum” nella teoria
dell’indifferenza dello spazio in Giordano Bruno // Cosmología, teología y
religión en la obra y en el proceso de Giordano Bruno, op. cit., 67–79.
70
Об этом см.: M. A. Granada, Introduction // Giordano Bruno, De
l’ infini, de l’univers et des mondes. Œuvres complètes. IV, op. cit., lvii–lix.
152

КОСМОЛОГИЯ И ФИЛОСОФИЯ ПРИРОДЫ
Нас охотно извинят, если мы станем развивать истинные посылки, из которых мы желаем вывести лишь истину о природе и о
совершенстве ее Творца, и которые мы предназначаем не простонародью, но исключительно мудрецам, способным постичь глубокий
смысл наших речей. Руководствуясь этим принципом, богословы
столь же ученые, сколь и набожные, никогда не подвергали сомнению
свободу философов, а истинные философы, исполненные благородства и благонравия, всегда благоволили к религии, ибо те и другие
знают, что вера необходима для назидания невежественного народа,
нуждающегося в руководстве, в то время как доказательство нужно
созерцателям, умеющим править и собой, и другими71.

Таким образом, Ноланец и здесь продолжает различать два
уровня: одни люди основывают «истину» «на вере», тогда как
для других она определяется «очевидностью истинных принципов»72 . Это же противопоставление мы встречаем в словах
Фракасторио, когда он напоминает, что можно быть «мудрым
от веры, а не от науки»73 . Между тем истинный философ благосклонно относится к вере, точно так же как и истинный богослов
не должен с подозрением смотреть на «свободу философов». Те
и другие обращаются к разной аудитории: первые — к ученым,
вторые — к «невежественному народу». Однако для Бруно бесконечность Вселенной даже с точки зрения теологии лишь прославляет и возвеличивает «божественное» могущество. В сущности, на наших глазах здесь возвращается древнее понимание
71
“De l’infinito”, 93–95: «E facilmente condonaranno [alcuni padri e pastori di popoli] a noi di usar le vere proposizioni, dale quail non vogliamo inferir
altro che la verità della natura e dell’eccellenza de l’autor di quella; e le quali non
son proposte da noi al volgo, ma a sapienti soli che possono aver accesso all’intelligenza di nostri discorsi. Da questo principio depende che gli non men dotti
che religiosi teologi giamai han pregiudicato alla libertà de filosofi; e gli veri,
civili e bene accostumati filosofi sempre hanno faurito le religioni: perché gli
uni e gli altri sanno che la fede si richiede per l’instituzione di rozzi popoli, che
denno esser governati; e la demostrazione per gli contemplativi, che sanno governar sé et altri». Относительно аверроистского характера этого пассажа
см.: Miguel Angel Granada, “Esser spogliato dall’umana perfezione e giustizia”.
Nueva evidencia de la presencia de Averroes en la obra y en el proceso de Giordano Bruno // Bruniana & Campanelliana v (1999), 309 ff. Об аверроизме в
диалоге “О героическом неистовстве” см.: infra, 218.
72
“De l’infinito”, 299: «su la fede»; «l’evidenza di veri principii».
73
Ibidem, 243: «dotto per fede e non per scienza».

153

религии, усматривающей Бога в природе, воскрешаются — как
мы наблюдали уже в “Пепельной трапезе” — веками скрытые
древние истины, которые восходящее солнце новой философии
наконец являет свету и снова придает им действенность:
Обрезанные корни прорастают, древности возвращаются, потаенные истины раскрываются — се новый свет, который после долгой
ночи зажегся на горизонте полушария нашего познания и мало-помалу приближается к меридиану нашего понимания74.

74

Ibidem, 297: «Sono amputate le radici che germogliano, son cose antique
che rivegnono, son veritadi occolte che si scuoprono: è un nuovo lume che dopo
lunga notte spunta all’orizonte et emisfero della nostra cognizione, et a poco a
poco s’avicina al meridiano della nostra intelligenza».

V

НРАВСТВЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ И РЕЛИГИЯ
“Изгнание торжествующего зверя” и
“Кабала Пегаса”

Показав пагубность влияния «веры» и теологии на уровне
космологии и философии природы, в четвертом акте своей
«новой философии» Ноланец задается целью восстановить
разорванную веками варварства связь между религией и гражданским обществом. “Изгнание торжествующего зверя” (1584)
преподносится читателю как аллегорическое представление
этической реформы, в котором Бруно излагает «перечисленные
по порядку семена своей нравственной философии» 1. Это решающий шаг в воплощении замысла его итальянских сочинений. В своей попытке освободить Землю от оков геоцентризма,
а Вселенную — от ограничивающих ее пределов, философ
стремился приблизить бесчисленные миры к нашей планете,
«божество» к природе, «небесную» материю — к «земной».
Ставя теперь перед собою задачу освободить религию от разрушительного безумия педантов-теологов, Бруно намеревается
«воссоединить» (religare) человека с человеком посредством
создания такого культа, который благоприятствовал бы сплоченности общества и побуждал бы в гражданской жизни избирать «героический» тип поведения.
1

“Spaccio”, 13: «gli numerati et ordinati semi della sua moral filosofia».
155

ГРАНИЦА ТЕНИ

В диалоге, разделенном на три части, выведены три собеседника: София (посредница между богами и людьми), Саулино
(alter ego самого Бруно) и Меркурий (посланец богов). Отправным пунктом моральной «реформы» становится раскаяние
Юпитера, который созывает небесное собрание, чтобы очистить
небо от свирепствующих на нем пороков и восстановить добродетель. Проходя одно за другим все созвездия и используя, по
всей видимости, мнемотехническую процедуру, до него уже опробованную Томмазо Радини Тедески2 , Бруно изображает отца
богов, который замышляет изгнание («spaccio») отрицательных
символов с тем, чтобы придать новое достоинство символам положительным. Фабула, рассказанная в “Изгнании”, основывается на положениях традиционной космологии и не согласуется
с новыми представлениями о бесконечной Вселенной. В открывающем диалог “Разъяснительном послании” прямо говорится
о том, что автор в своих целях воспользовался картиной мира,
«какой воображают ее глупые математики и какой перенимают
ее у них ничуть не более мудрые физики, среди которых перипатетики самые пустые»3 . Но прежде чем попытаться разобраться
2
Thomae Radini Thodischi, Sideralis Abyssus, Luteciae, Thomae Kees,
1514. Этот текст, в котором созвездия служат зримым выражением пороков и добродетелей, Аби Варбург считал источником бруновского “Изгнания”. Немецкий ученый неоднократно упоминает о нем в своем неопубликованном дневнике начиная с декабря 1928 г., когда Фриц Заксль
прислал ему в Италию из Гамбурга том сочинения Тедески. Этим примечанием я обязан Николасу Манну: в марте 1998 г. в докладе, который
прозвучал на конференции, организованной Международным центром
исследования творчества Бруно (Centro Internazionale di Studi Bruniani),
Институтом им. Варбурга и группой японских философов, Манн, в то
время директор Института, изложил свою реконструкцию взглядов
А. Варбурга по отношению к Бруно, в качестве исходной точки избрав
именно упомянутые автобиографические заметки. Мне кажется важным вспомнить здесь, что автор “Звездной бездны” (Sideralis Abyssus)
отличился, помимо прочего, своим яростным выступлением против
Меланхтона — см.: Tommaso Radini Tedeschi, Orazione contro Filippo
Melantone (testo, traduzione e note di Flaminio Ghizzoni, saggio di Giuseppe
Berti), Brescia, Paideia, 1973.
3
“Spaccio”, 29: «mondo tolto secondo l’imaginazion de stolti matematici, et accettato da non più saggi fisici, tra quali gli Peripatetici son più vani».
Традиционным изображением небесной сферы, разделенной на сорок
восемь созвездий, Бруно пользуется в качестве мнемонической системы,

156

НРАВСТВЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ И РЕЛИГИЯ

в запутанном лабиринте аллегорий, наполняющих это сочинение, нужно рассмотреть, в каком историческом контексте возник его замысел.
Мемуары Мишеля де Кастельно
Как мы уже видели, в Лондоне Ноланец гостил у французского посла Мишеля де Кастельно (1518/1520–1592)4 , которому
он посвятил первые три из своих итальянских диалогов и “Изъяснение тридцати печатей” (“Explicatio triginta sigillorum”). В
“Пепельной трапезе” автор благодарит сиятельного дипломата
за радушный прием («Вам, кто с такой щедростью и пышностью
принял Ноланца под свой кров и уступил ему почетнейшее место в своем жилище»5), а в диалоге “О причине” называет его
чтобы расположить по различным локусам персонифицированные пороки и добродетели. В диалоге “О героическом неистовстве” (см.: infra,
204) также встречаются ссылки на геоцентрические представления старой космологии. Об использовании Бруно литературы катастеризмов
см. введение Мигеля Анхеля Гранады в книге: G. Bruno, Expulsión de la
bestia triunfante, Madrid, Alianza, 1989, 53–58. Гранада показывает, что
Ноланец следует установленному Птолемеем порядку созвездий, с двумя
лишь отличиями: он исключает созвездие 18 (Equuleus, или Equiculus,
Малый Конь) и объединяет созвездия 13 (Serpentarius, Змееносец) и 14
(Serpens, Змея). Чтобы снова довести число созвездий до сорока восьми,
Бруно вносит две поправки: он отделяет Плеяды от Тельца и добавляет в
конце Зодиака Волосы Вероники, тогда как Птолемей и Коперник помещали это созвездие рядом со Львом (ibidem, 54–55).
4
О Мишеле де Кастельно см.: Michel de Castelnau // Dictionnaire de biographie française, t. vii, Paris, Librairie Letouyer et Ané, 1956, coll. 1383–1384;
Madeleine Lazard, L’image du Prince dans les Mémoires de Michel de Castelnau: le Prince dans la tourmente des passions religieuses (1520–1592) // Le pouvoir monarchique et ses supports idéologiques aux XIVe–XVIIe siècles, Paris, La
Sorbonne Nouvelle, 1990, 91–125 (см. также: Id., Deux guerriers pacifistes:
Michel de Castelnau et François de la Noue // L’Homme de guerre au XVIe siècle, Actes du Colloque de l’Association RHR (Cannes 1989) (publié par Gabriel-André Pérouse, André Thierry et André Tournon), Saint-Étienne, Université de Saint-Étienne, 1992, 51–60).
5
“Cena”, 25: «A voi che con tanta munificenza e libertà avete accolto il
Nolano al vostro tetto e luogo più eminente di vostra casa». На последних
страницах “Пепельной трапезы” Бруно подчеркивает, что «ноланская
философия» родилась под покровительством Кастельно: «Пусть же,
157

Илл. 26

ГРАНИЦА ТЕНИ

покровителем Муз («Вы тот, кто дает Музам покойное и надежное прибежище»6) и, что еще важнее, — мужественным защитником «ноланской философии» 7. Действительно, слова самого
Бруно подтверждают, что без содействия Кастельно реакция
английской среды на публикацию “Пепельной трапезы” могла
бы привести к более плачевным последствиям8 .
как и прежде, ты сможешь пользоваться расположением синьора де Мовисьера, под покровительством коего ты затеваешь публикацию столь
величественной философии» («Rimanti tra tanto appo l’illustrissimo e generosissimo animo del signor di Mauvissiero (sotto l’auspicii del quale cominci
a publicar tanto sollenne filosofia)»: ibidem, 283).
6
“De la causa”, 7: «siete quello che medesimo si rende sicuro e tranquillo
porto alle vere muse».
7
«И когда я вспоминаю (если оставить в стороне все другие Ваши
благородные поступки), как Вы божественной волею, высшим предназначением и провидением стали для меня непреклонным и надежным
защитником против несправедливых оскорблений, которым я подвергался (и которые требовали от меня поистине героических усилий духа,
чтобы не опустить руки, не отчаяться и не сдаться перед столь стремительным потоком преступной клеветы, со всей силой обрушившейся на
меня из-за зависти невежд, предвзятости софистов, хулы недоброжелателей, сплетен лакеев, намеков наемников, пререканий слуг, подозрений дураков, склок, посеянных клеветниками, стараний лицемеров,
ненависти дикарей, негодования простонародья, ярости черни […]), —
тогда Вы видитесь мне той крепкой, твердой и непоколебимой скалой,
которая, возвышаясь и поднимая свою голову над бушующим морем, не
дает себя разрушить, сдвинуть или сотрясти ни гневному небу, ни суровой зиме, ни жестоким ударам надувшихся волн, ни пронзительным
порывам ветра, ни неистовому дыханию аквилона» («Se da l’altro lato
mi riduco a mente come (lasciando gli altri vostri onorati gesti da canto) per
ordinazion divina, et alta providenza e predestinazione, mi siete sufficiente
e saldo difensore ne gl’ingiusti oltraggi ch’io patisco (dove bisognava che
fusse un animo veramente eroico per non dismetter le braccia, desperarsi, e
darsi vinto a sì rapido torrente di criminali imposture, con quali a tutta possa
m’have fatto empeto l’individia d’ignoranti, la presunzion di sofisti, la detrazzion di malevoli, la murmurazion di servitori, gli susurri di mercenarii, le
contradizzioni di domestici, le suspizioni di stupidi, gli scrupoli di riportatori,
gli zeli d’ipocriti, gli odii di barbari, le furie di plebei, furori di popolari [...]),
ecco vi veggio qual saldo, fermo e constante scoglio, che risorgendo e mostrando il capo fuor di gonfio mare, né per irato cielo, né per orro d’inverno,
né per violente scosse di tumide onde, né per stridenti aerie procelle, né per
violento soffio d’Aquiloni punto si scaglia, si muove o si scuote»: ibidem).
8
См.: supra, 50–51.
158

НРАВСТВЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ И РЕЛИГИЯ

Это не просто подобающая случаю учтивость, уместная в
предисловии; Бруно испытывал к послу искреннюю привязанность, будучи в особенности признателен ему за тот неподдельный интерес, какой Кастельно питал по отношению ко всем
любящим «истинную мудрость» и «предающимся истинному
созерцанию» (“О бесконечном”9). Бруно говорит, что в доме
Кастельно он жил, как у себя на родине:
Ибо они [Музы], для которых любая земля — отечество, чтобы
их нигде не держали за чужестранок, и чтобы самим им не чувствовать себя пришлыми, стараниями сына Италии нашли себе королевское прибежище под крышей француза в далекой Британии. Прощай
же и знай, сколь велика привязанность к тебе того, для которого ты
превратил Англию в Италию, Лондон в Нолу, а удаленное от всего
мира жилище — в домашних ларов10.

Несмотря на это, отношения Ноланца и Кастельно никогда
не подвергались глубокому анализу. Исследователи ограничивались изучением свидетельств об их взаимном уважении и
дружбе. Стремясь найти в переписке посла, в основном утраченной11, следы философа, критики достигли поистине жалких
результатов, оставив без внимания единственное сохранившееся сочинение Кастельно, его “Мемуары”, опубликованные
в 1621 году его сыном Жаком уже после смерти отца 12 . Нежелание ученых учитывать эту автобиографию в посвященных
Бруно работах основывается на заблуждении, в которое их вводит датировка событий, упоминаемых в заголовках каждой из
глав, составляющих семь книг “Мемуаров”. Дневник Кастельно
открывается смертью Генриха II (1559) и обрывается на эдикте
9

“De l’infinito”, 7: «vera sapienza», «studio della vera contemplazione».
«Ipsae etenim quibus omne solum patria, ne alicubi haberentur peregrinae seque extraneas esse comperirent, per Italum alumnum, in seposita Britannia, Gallicum, ipsumque regium, hospitium repperere. Vale, illumque satis
tibi alligatum scias, cui Angliam in Italiam, Londinum in Nolam, totoque
orbe seiunctam domum in domesticos lares convertisti»: G. Bruno, Explicatio
triginta sigillorum // Opera, II–2, 75. Здесь Бруно продолжает излюбленную свою тему: «для истинного философа любая страна — отечество»
(«al vero filosofo ogni terreno è patria»: “De la causa”, 61).
11
См. : Gustave Hubault, Ambassade de Michel de Castelnau en Angleterre
(1575–1585), op. cit., viii.
12
См. : Michel de Castelnau, Mémoires, op. cit.
10

159

ГРАНИЦА ТЕНИ

о примирении в Сен-Жермене (1570). На первый взгляд, такие
хронологические рамки заставляют считать крайне маловероятной какую бы то ни было связь между этим сочинением и
тем временем, когда Бруно жил в Лондоне (1583–1585). Однако
более внимательное чтение позволяет осознать, какое значение
могут иметь “Мемуары” для понимания некоторых важнейших
сторон такого сочинения философа, как “Изгнание торжествующего зверя”.
Прежде всего, необходимо обратить внимание на даты. Как
и в любом дневнике, размышлениям автора здесь всякий раз
предшествует указание на те события, о которых пойдет речь.
Однако важность этих событий в контексте повествования не
мешает Кастельно проводить параллели между ними и обстоятельствами и фактами восьмидесятых годов. Когда он пишет,
например, об избрании королевы Елизаветы и о щекотливых
шотландских вопросах (1559–1560), он намекает на постановления, которые были приняты в Англии только в 1581 году13 .
В разных местах встречаются даже указания на окончательное
возвращение дипломата во Францию, состоявшееся осенью
1585 года14 . Правда, на протяжении всей книги он ни словом не
обмолвился о Бруно, но упомянутые аллюзии, находящие себе
подтверждение и в иных, независимых источниках 15 , застав13
«И по этой причине в марте 1581 года был задержан на Генеральных Штатах, проводившихся в Англии […]» («Et pour cette cause fut arresté aux Estats tenus en Angleterre, au mois de mars 1581 [...]»: ibidem, 131).
14
Кастельно упоминает, что Гизы вынудили Генриха III отобрать
у него бенефиций в Сен-Дизье, полученный им за службу, выполненную в 1568 году: «[Их Величество] пожаловали мне в управление округ
Сен-Дизье, который впоследствии, во время моего десятилетнего пребывания в Англии в должности посла, был у меня отобран ради того,
чтобы передать его герцогу де Гизу» («[Leurs Majesté] me donnerent le
gouvernement de Sainct-Disier, lequel depuis, pendant mon sejour de dix ans
que j’ay esté ambassadeur en Angleterre, m’a esté osté pour le bailler au duc de
Guise»: ibidem, 423).
15
Еще одно свидетельство содержится в переводе трактата Пьера
де ла Раме, сделанном Кастельно в 1559 году: Traicté des Façons et Coustumes des Anciens Gaulloys, traduit du latin de P. de la Ramée par Michel de
Castelnau, Paris, Chez André Wechel, 1559 (Petrus Ramus, Liber de moribus
veterum gallorum, Parisiis, apud A. Wechelum, 1559). В 1581 г. Бернар Дюпюи переиздает этот перевод; в посвящении, адресованном Кастельно,
он ссылается на продолжавшуюся в это время работу над “Мемуарами”:

160

НРАВСТВЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ И РЕЛИГИЯ

ляют думать, что Кастельно писал свои “Мемуары” ровно в то
самое время, когда Ноланец работал над окончательной редакцией “Изгнания торжествующего зверя”.
Было бы ошибкой недооценить подобное совпадение. В сущности, посол и философ под одной крышей писали два сочинения, имеющие общую основу — анализ причин и последствий
религиозных войн. Конечно, они использовали разные литературные жанры (один мемуары, другой диалог) 16 . И безусловно,
они анализировали современные им проблемы с совершенно
разных точек зрения (один описывал реальные события, другой
творил теорию нравственной философии). Однако различия в
характере двух сочинений не могут помешать уловить их глубинное единство в политическом и религиозном аспектах.
В “Мемуарах”, с полным основанием названных «самым
назидательным историческим памятником своей эпохи» 17,
«которая [книга] своим выходом в свет, может быть, подбодрит Вас за
годы жизни на чужбине, к какой обязывает Вас миссия посла, завершить
начатые Вами воспоминания о событиях нашего времени, в которых Вам
довелось участвовать и нити которых Вам пришлось держать в руках»
(«lequelle [livre] vous devroit donner courage au lieu et seiour de votre Ambassade, d’achever les memoires que vous avez commencer à faire, des choses que
vous avez traittées et maniées en vostre temps»: Traitté des Meurs et Façons et
des Anciens Gaulloys, traduit du latin de P. de la Ramée par Michel de Castelnau,
A Paris, Chez Denys du Val, 1581, ce. 3r–3v). Напомним, что и сам трактат Пьера де ла Раме, и перевод Кастельно опубликовал Андреас Вехель,
отец Иоганнеса, у которого во Франкфурте Бруно выпустил ряд своих
латинских сочинений. О датировке “Мемуаров” и об окружении Вехелей
во Франции и Германии см.: N. Ordine, Introduction // Giordano Bruno,
Expulsion de la bête triomphante, op. cit., xiii–xvii. В этом параграфе я касаюсь некоторых тем, более подробно рассмотренных в моем предисловии
к “Изгнанию торжествующего зверя” в издании Belles Lettres.
16
Во второй половине XVI в. во Франции всяческого рода мемуары
пользовались огромной популярностью — достаточно назвать “Записки” (“Commentaires”) Блеза де Монлюка. О рождении и развитии
этого жанра см.: Guy Demerson, La riflessione sulla storia e i primi tentativi di
una storia della letteratura // Storia della letteratura francese (diretta da Lionello
Sozzi), Torino, Utet, 1993, vol. i, 390–394. См. также: Marc Fumaroli, Mémoires et histoire: le dilemme de l’historiographie humaniste au XVIe siècle //
Les Valeurs chez les mémorialistes français du XVIIe siècle avant la Fronde (par
Noémi Hepp et Jacques Hennequin), Paris, Klincksieck, 1979, 21–37.
17
«Le monument historique le plus instructif de cette époque»: M. Petitot, Notice sur Castelnau et sur ses mémoires // Michel de Castelnau, Mémoi161

ГРАНИЦА ТЕНИ

автор пишет о своей преданности Генриху III, об уважении по
отношению к королеве Елизавете, о насилиях, совершенных во
имя религии радикальными сектами католиков и протестантов, о центральной роли Государства, о насущной важности
Закона и Справедливости, о необходимости мира, о катастрофических последствиях гражданских войн. Таким образом, он
касается тем, непосредственно затрагивающих предмет многих ключевых пассажей “Изгнания торжествующего зверя”.
Особое положение Кастельно, которое давала ему дипломатическая служба, его участие в качестве одного из главных действующих лиц в целом ряде событий, приведших к конфликтам
между гугенотами и Гизами, — все это позволило ему разоблачить инструменталистскую стратегию знатных французских
семей, которые, выступив под предлогом защиты религии, в
конце концов пришли к тому, что разрушили «всякую религию и благочестие» («toute religion et piété»):
А хуже всего в этой войне было то, что оружие, взятое в руки для
защиты религии, уничтожило всякую религию и благочестие и произвело, подобно гниющему и разлагающемуся трупу, червей и заразу
в лице неисчислимого сонма безбожников; храмы были осквернены
и сравнены с землей, древние монастыри разрушены, правоверные
подвергнуты гонениям, а их жены — насилию; все, что строилось
четыре сотни лет, было уничтожено за один день, и даже надгробия
королей и наших отцов не снискали пощады18.
res, op. cit., 16. Ценность “Мемуаров” признает и Гюстав Юбо: «Составленные в Англии, вдали от живописуемых в них страстей, они несут
на себе отпечаток той непредвзятости, которая делается возможнее
благодаря дистанции — как в пространстве, так и во времени, — и
которой так восхищаются историки» («Rédigés en Angleterre, loin des
passions qu’ils dépeignent, ils sont empreints d’une équité que la distance,
dans l’espace comme dans le temps, rend plus facile et qu’ont admirée tous les
historiens»:Gustave Hubault, Ambassade de Michel de Castelnau en Angleterre (1575–1585), op. cit., 143).
18
«Et le pis estoit qu’en cette guerre les armes, que l’on avoit prises pour
la deffence de la religion, aneantissoient toute religion et pieté, et produisoient,
comme un corps pourry et gasté, la vermine et pestilence d’une infinité
d’atheistes; car les eglises estoient saccagées et demolies, les anciens monasteres
detruits, les religieux chassez et les religieuses violées; et ce qui avoit esté basty
en quatre cens ans, estoit destruit en un jour, sans pardonner aux sepulchres des
roys et de nos peres»: Michel de Castelnau, Mémoires, op. cit., 296–297.
162

НРАВСТВЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ И РЕЛИГИЯ

Не имея возможности остановиться для дальнейшего разбора “Мемуаров” 19, во всяком случае укажем на то, что в период
пребывания Бруно в Лондоне Кастельно с большой вероятностью мог сыграть для него роль посредника — не только
посредника в отношениях философа с английской средой,
но и связующего звена между Ноланцем и политическими и
культурными событиями во Франции. Трудно представить
себе, чтобы Бруно и Кастельно, работая в одно и то же время
над близкими темами, не обменивались взглядами по поводу
столь больного и вместе с тем столь актуального для обоих вопроса, как религиозные войны. И нет ничего невозможного
в том предположении, что Кастельно, желая пойти навстречу
интересам своего собеседника, мог обратить его внимание на
сборник полемических стихотворений Ронсара, напечатанный
в 1567 и 1578 годах под названием “Рассуждения о бедствиях
нашего времени” и вновь опубликованный как раз в 1584 году
при издании полного собрания сочинений поэта 20 . Некоторые
темы и образы этих стихов обладают удивительным сходством с
отдельными отрывками из “Изгнания торжествующего зверя”
и даже с изложенными в “Мемуарах” взглядами французского
дипломата, которого со знаменитым основателем «Плеяды»
связывала давняя дружба 21.
19
Более подробный анализ их текста см.: N. Ordine, Introduction //
Giordano Bruno, Expulsion de la bête triomphante, op. cit., xvii–xx.
20
О необыкновенном успехе этого полемического памфлета Ронсара см.: Jean Paul Barbier, Bibliographie des Discours politiques de Ronsard,
Genève, Droz, 1984.
21
Известно, что в 1564 г. Кастельно во время большого праздника в
Фонтенбло, организованного Екатериной Медичи, читал стихотворение
Ронсара о театре мира (см.: supra, 107); кроме того, поэт посвятил своему
другу полный восхвалений сонет: «Надменных не поклонник я имен, /
Когда спесивый том они венчают: / Мой труд меня переживет, я чаю, /
Не быв царю иль богу посвящен. // Но кто умом высоким наделен / И
кто стезею доблести ступает, / Не в мраморе того я изваяю: / Он словом будет к небу вознесен. // Дух от рожденья дан тебе свободный, / Дар
слова вкупе с памятью природной — / Да будет, Мовисьер, тебе угодно //
Принять моих трудов смиренный плод: / Пусть и без громких титулов, он скромной / Зарею возвещает твой восход» («Je n’ayme point ces
noms ambitieux / Qui font enfler le gros sourcil d’un livre: / Apres ma mort le
mien pourra revivre / Sans le sacrer aux princes ny aux dieux. // Mais rencontrant un homme ingenieux / Qui comme toy les vertus veut ensuivre, / En lieu

163

ГРАНИЦА ТЕНИ

Ронсар: религия как скрепа общества
В антипротестанской полемике шестидесятых годов Ронсару
принадлежала одна из виднейших ролей, память о чем французы хранили еще несколько десятилетий — свидетельство
тому мы находим в словах Жака Дави дю Перрона, произнесенных 24 февраля 1586 года у надгробия поэта в капелле Коллежа
Бонкур22 . И двадцать лет спустя поэзия уроженца Вандомской
провинции по-прежнему будет считаться образцом идейной,
«ангажированной» литературы. Публикация “Рассуждений о
бедствиях нашего времени”, пришедшаяся на время, когда полыхали первые религиозные войны, действительно стала событием огромного значения. В ответ на невероятный успех “Рассуd’un marbre ou un pilier de cuivre / Je l’eternize et le mets dans le cieux. // Te
voyant né d’une ame genereuse, / Plein de faconde, et de memoire heureuse, /
Ayant la face et le naturel bon, // Je t’ay donné ce livre, Mauvissiere, / Qui,
sans faveur d’un plus superbe nom, / Comme une Aurore annonce ta lumiere»:
Ronsard, Œuvres complètes, op. cit., t. II, 424). Словесный портрет французского посла в Лондоне, «нарисованный» Ронсаром, перекликается с
другими свидетельствами об этом человеке. О необыкновенной памяти
Кастельно см.: supra, 40, прим. 24. Метафору зари из этого сонета Бруно
позаимствует для своего хвалебного слова Копернику: «[Коперник] как
заря, предвещающая появление солнца истинной древней философии»
(«[Copernico] come un’aurora, che dovea precedere l’uscita di questo sole de
l’antiqua vera filosofia»: “Cena”, 41).
22
«Тогда господин де Ронсар, всегда бывший образцом твердости и
постоянства, никогда не позволявший околдовать себя всем этим сиренам и ни на шаг не отступавший от веры своих предков, […] с такой силой восстал против подобных вредоносных писак […] и посеял в их стане
такую растерянность и смятение, что они не посмели ответить, не имея
более ни сил, ни языка, чтобы поднять свой лай против истины. Помимо
того, что вся Франция была ему за это обязана, помимо тех почестей,
которые король и королева-мать воздали ему за эту заслугу […]» («Alors
Monsieur de Ronsard, qui avoit tousjours monstré sa fermeté et sa costance, et
s’estoit jamais laissé enchanter à toutes ces Sirenes, ny n’avoit jamais degeneré de
la foy et de la religion de ses predecesseurs, [...] s’opposa de telle sorte à toutes ces
pestes d’escrivains [...] et les rendit si confus et si emerveillez, qu’ils demeurerent
sans replique, et n’eurent ny plus de voix ny de langue pour abbaier contre la
verité. Dont oultre l’obbligation que toute la France luy en eut, et l’honner que
le roy et la Royne sa mere lui firent en ceste consideration [...]»): Jacques Davy
Du Perron, Oraison funèbre sur la mort de Monsieur de Ronsard (édition critique
par Michel Simonin), Genève, Droz, 1985, 88–90.
164

НРАВСТВЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ И РЕЛИГИЯ

ждений”23 появилось множество яростных памфлетов, которые
анонимно печатались активными поборниками протестантского фронта24 . В этом сборнике запечатлелась тревога, которую
не могли не вызывать в предводителе «Плеяды» последствия
гражданских войн — расслоение общества, разрушение политических институтов, распря, творящаяся во имя религии, но
неизбежно ведущая к разрушению всех форм общества и религиозности, торжество хаоса и насилия, разрыв всех связей между
государством и гражданами, между религией и верующими. Во
избежание недоразумений следует, однако, прямо сказать, что
в своей антипротестантской полемике Ронсар не проявляет ни
малейшего интереса к собственно богословским вопросам, более того: в его стихах настойчиво звучит утверждение, что религия призвана выполнять прежде всего социальную функцию:
Все царства, скипетры и страны света
Одной взрастают верой до расцвета;
Раздор и мир подвластны только ей:
Она — раствор, скрепляющий людей25.
23

Об издательском успехе этого произведения Ронсара см.: Barbier,
Bibliographie des discours politiques de Ronsard, op. cit.
24
La polémique protestante contre Ronsard (édition, introduction et notes
par Jacques Pineaux), Paris, Didier, 1973, 2 voll. О протестантской поэзии
времен религиозных войн см.: Jacques Pineaux, La poésie des Protestants de
langue française [...] (1559–1598), Paris, Klincksieck, 1971. О нападках протестантов на Ронсара среди прочего см.: F. Charbonnier, La poésie française
et les guerres de religion (1560–1574), Paris, 1920 (rist. anast., Genève, Slatkine,
1970), 57–120 (см. также: каталог выставки Ronsard et la Rome protestante,
Genève, Bibliothèque publique et universitaire, 1985).
25
«Tout Sceptre et tout Empire et toutes regions / Fleurissent en grandeur
par les religions: / Par elles ou en paix ou en guerre nous sommes: / Car c’est le
vray ciment qui entretient les hommes»: Discours des Misères de ce temps //
Œuvres complètes, op. cit., t. ii, 1029, vv. 385–388. О религии как о начале, цементирующем общество, и о важности обрядов Ронсар пишет также и в
“Ответе на оскорбления” (“Response aux injures”): «Она [Церковь], назначив странам их царей, / Произрекла законы для людей, / И чтобы вместе
все скрепить разряды / Как известью, она ввела обряды, / Без коих долго
ни в одном селе / Не сохранится вера на земле» («Si tost qu’elle [l’Eglise]
eut rangé les villes et les Rois / Pour maintenir le peuple elle ordonna des lois, /
Et afin de coller les provinces unies / Comme un cyment bien fort, fit des ceremonies, / Sans lesquelles long temps en toute region / Ne se pourroit garder
nulle religion»: ibidem, t. ii, vv. 397–402, 1053).
165

ГРАНИЦА ТЕНИ

Чтобы с еще большей убедительностью показать роль религии в обществе как связующего начала, в адресованном Генриху III “Панегирике молве” поэт упражняется в этимологии,
выводя слово «религия» из латинского глагола religare («связывать»)26 . Ронсар, таким образом, присоединяется к традиции политической мысли, в рамках которой от Макиавелли до
Бодена разным религиям присваивалась одна и та же миссия:
содействовать единению людей и усиливать его 27. Поэтому для
него, в отличие от протестантов, действие, выражаемое глаголом
religare, состоит вовсе не в установлении «связи» между человеком и Богом через посредничество религии. В понимании Ронсара этот «узел» должен завязываться в союзе между человеком
и человеком, между индивидуумом и обществом, в котором он
живет. Именно поэтому роль религии тесно связана с функцией
Законов и Справедливости:
Усвой же, Государь, такой урок:
Страх Божий — процветания залог;
Тому покорен люд трудолюбивый,
Кто Бога чтит, Закон и Справедливость28.

Осквернение святых мест и алтарей, вызванное презрением
к законам и к справедливости, с неизбежностью ведет к распаду
гражданского общества. Именно ради защиты этого последнего
Ронсар решительно принял сторону Екатерины Медичи, сохра26
«К вершинам справедливости взойдет / Лишь тот, кто милосердие сплетет / С той набожною верой, что сплотила / Богов с людьми для
всех отрадной силой» («Pour atteindre au sommet d’une telle equité / Il faut
la piété joincte à la charité, / Et la religion dont reliez nous sommes, / Tant elle
est agreable et aux dieux et aux hommes!»: Panégyrique de la Renommée //
Œuvres complètes, op. cit., t. ii, vv. 95–98, 9).
27
См.: Daniel Ménager, Religion et religions // Ronsard. Le Roi, le Poète et
les Hommes, Genève, Droz, 1979, 167–181; см. также: Isidore Silver, Ronsard’s
Philosophic Thought, I, Genève, Droz, 1992, 232–238.
28
«Doncques Roy, si tu veux que ton regne prospere, / Il te faut craindre
Dieu: le Prince qui revere / Dieu, Justice, et la Loy, vit tousjours fleurissant, /
Et tousjours voit sous luy le peuple obeyssant»: Ronsard, Hynne de la Justice //
Œuvres complètes, op.cit., t. ii, vv. 503–506, 485. Центральной идеей гимна
является мысль о фундаментальной роли Справедливости и Закона (этот
последний понимается также и как божественный закон, как религия) в
обеспечении социального благополучия и безопасности людей.

166

НРАВСТВЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ И РЕЛИГИЯ

нив равную дистанцию по отношению к радикально настроенным и противостоящим друг другу группам. Чтобы бороться
с религиозным фанатизмом, идет ли речь о протестантах или
католиках («Нет боле слов “паписты”, “гугеноты”» 29), нужно
выступить в защиту Короны и, следовательно, объединиться с
теми, кто заботится в первую очередь о прочности государства
и гражданского общества30 . Неслучайно, что в дебатах, органи29

«Так Вашей милостью все в мире живы, / И лавром служат ветви
Вам оливы, / После того, как в цепи, словно вор, / По всей стране закован
был Раздор: / Нет боле слов “паписты”, “гугеноты”» («De vostre grace un
chacun vit en paix: / Pour le Laurier l’Olivier est espais / Par toute France, et
d’une estroitte corde / Avez serré les deux mains de Discorde. / Morts sont ces
mots Papaux et Huguenots»): Le Bocage Royal. II // Œuvres complètes, op. cit.,
t. ii, vv. 139–143, 96. Эти строки, посвященные Екатерине Медичи, напоминают о позиции, которую Ронсар сформулировал в “Предостережении французскому народу” (“Remonstrance au peuple de France”: ibidem,
t. ii, vv. 213–216, 1025): «Мне ненавистны имена на -оты: / Остготы, просто готы, гугеноты; / Их звук мне — как гнилые вереды, / Для Франции
в них — знаменье беды» («Je n’aime point ces noms qui sont finis en os. /
Gots, Cagots, Austregots, Visgots et Huguenots: / Ils me sont odieux comme
peste, et je pense / Qu’ils sont prodigieux à l’empire de France»). Тот же мотив звучит в неизданном стихотворении Жермена Одебера, написанном
в 1570 г.: «Соединяясь в секты, ков плетут, / Везде врага иль друга стерегут, / И каждый входит в двух состав течений / Под именем святым
вероучений. / Двояко понятый, один предмет / Причиной стал неисчислимых бед: / “Паписты”, “гугеноты” — склоке имя, / Исполнившей нас
горестями злыми» («On se bande, on se ligue et menée on brasse / Chacun
cherche son mieux et le party ambrasse / De qui luy semble bon et ces divisions / Sont soubz pretexte sainct de deux religions / Dont le mesme subject de
diverse doctrine / Diversement mené cause notre ruine / Et ces noms factieux
PAPAUX et HUGUENOTS / Trop malheureusement nous comblent de tout
maux») (Lino Pertile, Un poemetto inedito sulle guerre di religione: «L’erynne
françoise de la France affligée» di Germain Audebert // Bibliothèque d’Humanisme et de Renaissance, xxxviii, 1976, 309).
30
См.: N. Ordine, Introduction // Giordano Bruno, Expulsion de la
bête triomphante, op. cit., xxxviii–xxxix (см. также: D. Ménager, Religion et
religions // Ronsard. Le Roi, le Poète et les Hommes, op. cit., 172). Подобная
позиция равноудаленности от крайних точек зрения еще прежде была
теоретически обоснована Мишелем де Л'Опиталем: «Отбросим эти дьявольские слова, имена партий, направлений, мятежных сект, лютеран,
гугенотов, папистов: пусть неизменным останется имя христианина»
(«Ostons ces mots diaboliques, nomes de parts, factions et séditions, luthériens,
huguenots, papistes: ne changeons le nom de chrestien»: Michel de L’Hospital,
167

ГРАНИЦА ТЕНИ

зованных Генрихом III в Академии Дворца, Ронсар восхвалял
деятельную жизнь и этику31. Без нравственной философии, без
тех добродетелей, которые воплотились в положительных моделях поведения, было бы трудно нанести поражение невежеству
и злу, которые угрожают жизни людей и существованию политических институтов 32 .
Реформа на небесах и гигантомахия
Именно осознание глубокого кризиса, овладевшего человечеством, побудило Бруно символически запечатлеть его остроту
Harangue prononcée à l’ouverture de la session des État-Généreaux assemblés
à Orléans le 13 décembre 1560 // Œuvres complètes (précédées d’un essai sur sa
vie et ses ouvrages par P.J.S. Duféy), Paris, A. Boulland, 1824, t. i, 402; воспр.
Genève, Slatkine, 1968). О важной роли, сыгранной Мишелем де Л'Опиталем во время гражданских войн, и о критике насилия в особенности см.:
Joseph Leclerc, Histoire de la tolérance au siècle de la Réforme, op. cit., 430–478
(см. также: Denis Crouzet, La sagesse et le malheur. Michel de L’Hospital, chancelier de France, Seysell, Champ Vallon, 1998; Thierry Wanegffelen, Ni Rome ni
Genève. Des fidèles entre deux chaires en France au XVIe siècle, Paris, Champion,
1997, 209–220). Ронсар хорошо знал Мишеля де Л'Опиталя, в 1550 году
он посвятил ему одну из своих од (Œuvres complètes, op. cit., t. i, 626–650), а
в “Назиданиях юности христианнейшего короля Карла IX” (“Institution
pour l’adolescence du roy tres-chrestien Charle IXe de ce nom”), включенных в
сборник “Рассуждений о бедствиях нашего времени”, он ссылается на его
латинскую поэму о воспитании властителя (De sacra Francisci II Galliarum initiatione // Œuvres complètes, op. cit., t. iii, 353–366). Об отношениях
Ронсара и Мишеля де Л'Опиталя см.: Pierre Champion, Cafards et prédicants // Ronsard en son temps, Paris, Champion, 1925, 162–163.
31
«[…] следует выбирать во всем наилучшую сторону, наиболее полезную, необходимую и пригодную для обхождения со всеми делами, а
таковы нравственные добродетели, которые воспитывают в нас умеренность, делают нас лучше, дают нам право называться добродетельными и
добрыми людьми, вместо того, чтобы развлекать нас пустыми забавами»
(«[...] il vaut mieulx choisir la meilleure partie, la plus utille et la plus necessaire et plus propre aux manimens des affaires, qui sont les vertus moralles, qui
nous rendent moderés, bien conditionnez et qui nous font appeler du nom de
vertueux et de gens de bien, que nous amuser à la vanité»: Ronsard, Des vertus
intellectuelles et moralles // Œuvres complètes, op. cit., t. ii, 1193).
32
См.: N. Ordine, Introduction // Giordano Bruno, Expulsion de la bête
triomphante, op. cit., xliv–xlvii.
168

НРАВСТВЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ И РЕЛИГИЯ

в “Изгнании торжествующего зверя”, где Юпитер обосновывает
необходимость реформы небес такими словами:
Там, где прежде у меня были самые почитаемые прорицалища,
святилища и алтари, теперь, когда все они повергнуты наземь и позорно осквернены, на их месте установлены жертвенники и статуи
тех, кого мне стыдно даже назвать по имени, потому что они хуже
наших сатиров, фавнов и прочих полузвериных божеств […]. Законы,
порядки, культы, жертвоприношения и обряды, некогда данные, устроенные, предписанные и установленные мною через моих Меркуриев, ныне сломаны и отменены. И вместо них — самые мерзкие и
безобразные злодейства, какие могла когда-либо вообразить слепая
фортуна с тем, чтобы людей, благодаря нам становившихся героями,
отныне сделать хуже зверей33.

Юпитер понимает, что осквернение алтарей и вырождение культов толкает людей в бездну, к дикости (feritas). Утратив
свое природное назначение, божественные «уложения» не будут уже служить созданию героев, но лишь поощряют звериные привычки и поступки. Чтобы остановить упадок, вначале
необходимо вернуть утраченные добродетели и воздвигнуть
их на место распространившихся пороков. Только радикальная этическая реформа способна помочь вырваться из тьмы. И
первый шаг должен быть сделан наверху — прежде всего сами
боги должны подвергнуть себя жестокой самокритике. На небе,
изображенные в виде сорока восьми созвездий, ясно видны
«плоды, следы, доносы, писания, истории наших прелюбодеяний, кровосмесительства, блуда», благоприятствовавшие
«триумфу пороков» и изгнавшие «добродетель и справедливость» 34 . И потому владыка Олимпа созывает богов на совет по
33
“Spaccio”, 83: «Là dove io avevo nobilissimi oracoli, fani et altari, ora,
essendono quelli gittati per terra et indegnissimamente profanati, in loco loro
han dirizzate are e statue a certi ch’io mi vergogno nominare, perché son peggio
che li nostri satiri e fauni et altri semebestie [...]. Le leggi, statuti, culti, sacrificii
e ceremonie, ch’io già per li miei Mercurii ho donate, ordinati, comandati et
instituiti, son cassi et annullati; et in vece loro si trovano le più sporche et indegnissime poltronarie che possa giamai questa cieca altrimente fengere: a fine che
come per noi gli omini doventavano eroi, adesso dovegnano peggio che bestie».
34
Ibidem, 101: «gli frutti, le reliquie, gli riporti, le voci, le scritture, le
istorie di nostri adulterii, incesti, fornicazioni»; «i triomfi de vizii»; «le
virtudi e la giustizia».

169

ГРАНИЦА ТЕНИ

случаю годовщины одного определенного события, победы над
Гигантами. Это вовсе не случайная деталь — если вчера боги
должны были защитить свои позиции от страшного натиска
сынов Геи, то сегодня опасности подвергается их достоинство:
«внушаемый нами страх, который делал нас такими гордыми,
угас» даже в «земных крысах»35 . Чтобы повергнуть гигантов и
изгнать «торжествующего зверя», требуются огромные усилия,
ибо борьба, как об этом говорит Юпитер, должна быть развернута на двух фронтах: на внутреннем, где каждый очищается,
объявив войну самому себе, и на внешнем, где ведется сражение
против пороков ради утверждения добродетелей и в социальной, и в политической сферах.
В обоих случаях богам предстоит битва с Гигантами. Случаен ли выбор Юпитера, или автор заключает в нем зашифрованное послание? Критика до сих пор не ответила на этот вызов. Однако если присмотреться внимательнее, мы убедимся,
что годовщина, давшая повод мыслям Юпитера, отсылает к
событиям, имеющим огромное сходство с религиозными войнами. В самом деле, в античности тема гигантомахии обычно
ассоциируется с борьбой за власть: Гиганты воспринимаются
как надменные бунтовщики, дерзнувшие нарушить существующий порядок и ввергнуть все в хаос 36 . В “Теогонии” Гесиода
Зевс получает власть только после поражения Гигантов 37. Победа богов приводит к появлению божественных законов, специально установленных,чтобы подавить силу тех, кто совершает преступления и оспаривает власть царя. В другом месте
греческий поэт еще точнее определяет назначение верховной
35

Ibidem, 99: «quel timor di noi che ne rendea tanto glorioso, è spento»;
«da gli sorgi de la terra».
36
О значении этого мифа см.: Francis Vian, LaGuerre des Géants. Le mythe avant l’époque éllenistique, Paris, Klincksieck, 1952. Виан показывает, как
римская традиция (Вергилий, Гораций, Овидий) объединяет Гигантов
с Титанами, устраняя между ними все различия (ibidem, 173–174). См.
также: F. Vian (avec la collaboration de Mary Moore), Gigantes // L.I.M.E.,
Zürich-München, 1988 (iv, 1), 191–196.
37
«После того как окончили труд свой блаженные боги / И в состязанье за власть и почет одолели Титанов, / Громогремящему Зевсу,
совету Земли повинуясь, / Стать предложили они над богами царем и
владыкой. / Он же уделы им роздал, какой для кого полагался»: Гесиод,
“Теогония”, 881–885, пер. В.В. Вересаева.
170

НРАВСТВЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ И РЕЛИГИЯ

власти Зевса: бог-громовержец сочетается с Фемидой (Закон,
Порядок), которая рождает Евномию (Благозаконие), Дику
(Справедливость) и Ирену (Мир) 38 . Впоследствии мы увидим,
как строки Гесиода о тесной связи труда и справедливости и
его мысль о том, что справедливый царь должен быть воспитан Музами, найдут дальнейшее развитие в “Изгнании торжествующего зверя”.
В эпоху Возрождения, давшую языческим мифам новую
жизнь, тема Гигантомахии все настойчивее возвращается в литературу и в искусство в целом в качестве удобного сюжета для
восхваления королевской власти39. Гиганты олицетворяют непомерную дерзость тех, кто намеревается силой свергнуть законных суверенов, а суровый ответ Юпитера, разбивающего
их своими молниями, воплощает страшное наказание, которое
сама справедливость налагает на нежелающих соблюдать законы и почитать власть богов40. Начиная с 1549 года война между олимпийскими богами и Гигантами становится одной из самых приметных тем во французской поэзии. Но только в начале
шестидесятых годов, в связи со вспыхнувшими религиозными
войнами, этот миф приобретает особую политическую окраску
и нравственное значение. Дети Геи предстают уже не просто бунтарями: Ронсар и поэты «Плеяды» выводят в этом образе протестантов, жестоких разрушителей законов и монархии:
38

«Зевс же второю Фемиду блестящую взял себе в жены. / И родила
она Ор — Евномию, Дику, Ирену. / Пышные нивы людей земнородных
они охраняют»: ibidem, 901–903.
39
О месте мифа о войне с Гигантами во французской поэзии XVI в.,
с параллелями в творчестве итальянских поэтов кватроченто, см.: Françoise Joukovsky-Micha, La guerre des dieux et des Géants chez les poètes français du XVIe siècle (1500–1585) // Bibliothèque d’Humanisme et Renaissance,
xxix (1967), 55–92. О судьбе древней мифографии в эпоху Возрождения
см.: Jean Seznec, La sopravvivenza degli antichi dei, Torino, Boringhieri, 1981
и Guy Demerson, La mythologie classique dans l’œuvre de la “Pléiade”, Genève,
Droz, 1972.
40
Этот миф не только проникает в литературу (здесь прежде всего
заслуживают упоминания Гийом Бюде и Жоашен Дю Белле), но и получает весьма заметное место в живописи, в особенности в циклах, посвященных триумфам Франциска I и Карла V (в связи с последним укажем
на фрески с Гигантами в знаменитом Чайном домике в Мантуе). См.:
N. Ordine, Introduction // Giordano Bruno, Expulsion de la bête triomphante,
op. cit., lxix–lxxii.
171

ГРАНИЦА ТЕНИ

Вот отчего вся ересь в мир родится
И Церковь сладить с ней напрасно тщится,
И скипетров лишаются цари,
И сильный зло слабейшему творит,
На небеса Гиганты посягают
И вызов дерзостный богам бросают:
Весь мир в несправедливости погряз,
Безверьем полнится в недобрый час,
Забыв благоустройство дней минувших41.

В рамках такой аллегорической картины будущий Генрих III,
отождествленный с Юпитером, поражает Гигантов-гугенотов в
сражениях при Жарнаке (13 марта 1569 г.) и при Монконтуре
(30 октября 1569 г.)42 . Теперь становится намного яснее, почему
41

«De là toute heresie au monde prist naissance, / De là vient que l’Eglise
a perdu sa puissance, / De là vient que les Rois ont les sceptre esbranlé, / De là
vient que le foible est du fort violé, / De là sont procedez ces Geans qui eschellent / Le Ciel, et au combat les Dieux mesmes appellent: / De là vient que le
monde est plein d’iniquité, / Remply de desfiance et d’infidelité, / Ayant perdu
sa reigle, et sa forme ancienne»: Ronsard, Remonstrance au peuple de France //
Œuvres complètes, op. cit., t. ii, vv. 331–339, 1028. Интересно, что уже Томас
Мор обвинял Лютера в том, что он подобен Гигантам в своих поступках:
«Итак, ты видишь, читатель, сколь превратно сократил Писание Лютер
в этом месте: отсюда он выстроит себе основание, а на нем воздвигнет
крепость, чтобы, подобно Гигантам, попытаться низвергнуть всевышних
с неба» («Vides ergo lector, quam detorte detraxerit scripturam, hunc in locum
Lutherus: ut inde strueret sibi fundamentum: ex quo superstrueret arcem: unde
more gigantum superos e celo depelleret»: Responsio ad Lutherum, II, 15 // The
Complete Works of St. Thomas More (edited by John M. Headley), New Haven
and London, Yale University Press, 1969, v. 5, i, 510). Сторонников Лютера
сравнивали с Гигантами и в Италии: Benedictus Lampridius, Carmina, Venetiis, Apud G. Iolitum, 1550, f. 21v.
42
«Перун в твоей руке, врагам на страх, / Сверкнул, залив мятежной кровью прах: / Святые к алтарям своим вернулись, / И назиданьем
вечным протянулись / По стенам храмов тысячи знамен, / Где лоскут каждый кровью умащен» («Ce fut quand vostre main à craindre comme foudre, / Fist à la gent mutine ensanglanter la poudre: / Quand nos autels sacrez
revirent leurs bons Saincts, / Et quand mille estendars tous deschirez, et teints /
De poussiere et de sang, pour immortels exemples / D’un long ordre attachez
pendirent à nos temples»: Ronsard, À luy-mesme [À Henri III Roy de France
et de Pologne] // Œuvres complètes, op. cit., t. ii, vv. 27–32, 16). Этот образ появляется и в других строках: «Они побеждены / И сражены, / Растоптан
прах безмолвный — / Как дуб, ветвей лишенный / И потрясенный / Уда172

НРАВСТВЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ И РЕЛИГИЯ

реформа на небесах совпадает с годовщиной Гигантомахии, а
Юпитер, безошибочно установив настоящих врагов Справедливости и Закона, указывает на истинных виновников гражданской войны в Европе:
Пусть тогда суд изучит, не губят ли эти грамматики, делая вид,
что они желают исправить исказившиеся законы и религии, все,
что есть в них хорошего, и не укрепляют ли они и не возносят ли
до облаков все, что может в них быть или что можно вообразить извращенного и пустого. Пусть он также исследует, приносят ли они
какой-то другой плод, кроме разрушения общественного согласия,
прекращения договоров, расторжения союзов, натравливания сыновей на отцов, слуг на господ, подданных на власти, кроме расколов
между народами, племенами, товарищами и братьями, кроме сеяния
раздора в семьях, городах, государствах и королевствах. Пусть, наконец, он рассмотрит, не приносят ли они всюду, куда входят со своими
приветствиями и пожеланиями мира, нож разделения и огонь рассеяния, отрывая сына от отца, ближнего от ближнего, гражданина от
его отечества, и творя прочие ужасные разлучения вопреки всякой
природе и закону43.
ром грозных молний» («Ils ont esté combatus / Abbatus, / Terracez dessus
la poudre, / Comme chesnes esbranchez / Trebuchez / Dessous l’esclat d’une
foudre»: Ronsard, Hynne du Roy Henri IIIe, Roy de France, pour la victoire de
Moncontour, op. cit., t. ii, vv. 43–48, 513). Победы молодого Генриха прославляли Реми Белло, Амадис Жамен, Пьер ле Луайе (Pierre le Loyer) и
Эсто де Нюизман (Hesteau de Nuysement), см.: Joukovsky-Micha, La guerre
des dieux et des Géants chez les poètes français du XVIe siècle (1500–1585), op. cit.,
72–73 (см. также: N. Ordine, Introduction // Giordano Bruno, Expulsion de
la bête triomphante, op. cit., lxxiii–lxxiv).
43
“Spaccio”, 209: «Veda [il giudizio] se mentre dicono che vogliono riformare le difformate leggi e religioni, vegnono per certo a guastar tutto quel
tanto che ci è di buono, e confirmar et inalzar a gli astri tutto quello che vi
può essere o fingere di perverso e vano. Veda se apportano altri frutti che di
togliere le conversazioni, dissipar le concordie, dissolvere l’unioni, far ribellar
gli figli da padri, gli servi da padroni, gli sudditi da superiori, mettere scisma tra
popoli e popoli, gente e gente, compagni e compagni, fratelli e fratelli; e ponere
in disquarto le fameglie, cittadi, republiche e regni: et in conclusione se mentre
salutano con la pace, portano ovumque entrano il coltello della divisione et il
fuoco della dispersione, togliendo il figlio al padre, il prossimo al prossimo, l’inquilino a la patria, e facendo altri divorzii orrendi e contra ogni natura e legge».
Тот же образ несколько раз встречается и у Ронсара: «Против отца он
сына ополчает / И брата против брата снаряжает; / И две сестры мечтают,
173

ГРАНИЦА ТЕНИ

Истина, Мудрость, Закон и Справедливость
Чтобы вырваться из хаоса, нужно прежде всего вернуть
былую силу Законам. Именно поэтому Юпитер, замышляя
небесную реформу, отдает Закону место рядом с Истиной и
Мудростью («За Софией следует закон, ее чадо: через него она
желает действовать, а он желает быть приводимым в действие
ею. Именно его силой правители правят, и только им держатся
королевства и республики»44). Божественный Закон (религия)
и Закон государственный должны преследовать одни и те же
цели: и тот, и другой призваны обеспечить человечество теми
нормами поведения, которые смогут служить гарантией сохранения мира и благополучия общества. В диалоге “Изгнание торжествующего зверя” «религия», приобретя свойства «закона»,
выполняет политическую функцию, ибо Юпитер «наделил
ее […] связующей силой»45 . Здесь Бруно, как и Ронсар, утверждает, что задача религии — religare (связывать), он подчеркивает этимологическое значение глагольного корня, напоминающее об объединяющей способности религии (religio), говорящее
о ее способности «цементировать» общество46 . Кроме того,
дочь и мать / Родною кровью руки запятнать; / Хозяин, раб желают зла
друг другу, / Дядья племянникам, жена — супругу. / На веру посягает и
дитя, / И беззаконьем полнится земля» («Ce monstre arme le fils contre
son propre pere, / Le frere factieux s’arme contre son frere, / La sœur contre la
sœur, et les cousins germains / Au sang de leurs cousins veulent tremper leurs
mains: / L’oncle hait son nepveu, le serviteur son maistre: / La femme ne veut
plus son mary recognoistre: / Les enfans sans raison disputent de la foy / Et tout
à l’abandon va sans ordre et sans loy»: Discours à la Royne // Œuvres complètes,
op. cit., t. ii, vv. 159–166, 995) и у других авторов (Иоанн Кохлеус, Мишель
де Л'Опиталь, Мишель де Кастельно), главным образом в контекстах с
антипротестантской окраской. Уже Гесиод в “Трудах и днях” (180–196)
связывал данный мотив с темой справедливости. Анализ этого топоса
см.: N. Ordine, Introduction // Giordano Bruno, Expulsion de la bête triomphante, op. cit., lxxv–lxxix.
44
“Spaccio”, 193: «Alla Sofia succede la legge sua figlia: e per essa quella
vuole oprare, e per questa lei vuole essere adoperata; per questa gli prencipi
regnano, e li regni e republiche si mantegnono».
45
Ibidem, 195: «ha donata […] la potenza di legare».
46
Такой подход предполагает возведение существительного religio
скорее к глаголу religare (связывать), нежели к relegere (пересматривать, переосмысливать). Реконструкцию споров об этимологии слова «религия»
174

НРАВСТВЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ И РЕЛИГИЯ

изображенный им Юпитер в своих речах не раз утверждает,
что закон и религия созданы во благо людей, а не ради богов:
ведь боги нисколько не нуждаются в почестях ради приумножения собственного величия; ритуалы и обряды приносят пользу
исключительно людям. Поэтому сплоченность общества становится единственным критерием отбора при распределении
наград и наказаний: для Юпитера имеют значение лишь те действия и те поступки, которые помогают «республикам» и благоприятствуют «человеческим взаимоотношениям»:
Негоже полагать, будто богов хоть сколько-то беспокоят такие
вещи, в каких не заинтересован ни один человек, ибо боги заботятся
только о том, о чем могут заботиться люди, и они не станут тревожиться или гневаться по поводу чего-либо подуманного, сказанного
или сделанного этими последними, кроме как постольку, поскольку
из-за этого может подорваться уважение, которым держатся республики […]; вот почему они не грозят наказанием и не обещают награды
за зло или добро, причиненное им людьми, но только за то, что творят люди в своих общественных и гражданских сношениях, коим
они приходят на помощь со своими божественными законами, ибо
человеческих законов и постановлений для этого недостаточно. А
посему недостойно, глупо, святотатственно и богохульно думать, что
боги взыскуют почтения, страха, любви, поклонения и уважения со
стороны людей ради какой-либо иной пользы и выгоды, кроме как
во благо самих же людей: будучи наиславнейшими сами по себе, […]
они учредили законы не столько чтобы получать славу, сколько чтобы
делиться своей славой с людьми47.
см.: sub vocem, Dictionnaire de Théologie Catholique, Paris, 1937 (xiii/2),
2182–2184 (о взглядах Бруно и Ронсара см.: N. Ordine, Introduction //
Giordano Bruno, Expulsion de la bête triomphante, op. cit., lxxx–lxxxi).
47
“Spaccio”, 201: «Che non creda che in modo alcuno li dèi si senteno
interessati in quelle cose nelle quali nessuno uomo si sente interessato: perché
di quelle cose solamente gli dèi si curano delle quali si possono curar gli uomini,
e non per cosa che vegna fatta o detta o pensata per essi si commuoveno o se
adirano, se non in quanto per quello venesse a perdersi quel rispetto per cui si
mantegnono le republiche [...]; e però non minacciano castigo e prometteno
premio per male o bene che risulta in essi: ma per quello che viene ad essere
commesso nelli popoli e civile conversazioni, alle quali hanno soccorso con le
loro divine non bastandogli le umane leggi e statuti. Per tanto è cosa indegna,
stolta, profana e biasimevole pensare che gli Dei ricercano la riverenza, il
timore, l’amore, il culto e rispetto da gli uomini per altro buon fine et utilitade
175

ГРАНИЦА ТЕНИ

Только в таком контексте можно до конца понять панегирик Бруно римлянам, его хвалебное слово народу, который,
«поощряя достойных» и «смиряя преступников», сумел превратить религиозные обряды и церемонии в инструмент побуждения к героическим поступкам 48 . В этих суждениях Бруно
нетрудно разглядеть след знаменитых слов Макиавелли: в “Государе” и в особенности в “Рассуждениях” религиозный культ
поставлен в самую тесную связь с жизнью общества 49. Слава
республиканского Рима состоит как раз в осуществившейся
в нем способности через почитание богов приводить людей
к любви к родине и законам. Здесь больше, чем где бы то ни
было, religio во всей своей силе проявилась в качестве социального начала, обнаружила всю мощь своего истинного предназначения: religare — сохранять единство и содействовать благополучию гражданского общества. Подобные темы широко
che de gli uomini medesimi: atteso che essendo essi gloriosissimi in sé [...] han
fatto le leggi non tanto per ricevere gloria, quanto per communicar la gloria
a gli uomini».
48
Ibidem, 207: «promovendo gli meritevoli»; «abassando gli delinquenti».
49
«Государи или республики, желающие остаться неразвращенными, должны прежде всего уберечь от порчи обряды своей религии и
непрестанно поддерживать к ним благоговение, ибо не может быть более
очевидного признака гибели страны, нежели явное пренебрежение божественным культом» («Quegli principi o quelle republiche le quali si vogliono
mantenere incorrotte, hanno sopra ogni altra cosa a mantenere incorrotte le
cerimonie della loro religione, e tenerle sempre nella loro venerazione, perché
nessuno maggiore indizio si puote avere della rovina d’una provincia, che vedere
dispregiato il culto divino»): Никколо Макиавелли, “Рассуждения о первой
декаде Тита Ливия”, I, 12, пер. Р.И. Хлодовского. В 1584 году в Лондоне
Джон Вулф публикует “Рассуждения”, а в 1588 — “Килленского осла” (см.:
Aquilecchia, Schede bruniane, op. cit., 157–207; Maria Grazia Bellorini, Le pubblicazioni italiane dell’editore londinese John Wolfe, 1580–1591 // Miscellanea
(a cura di Manlio Cortelazzo), Udine, Arti Grafiche Friulane, 1971, 31–34).
Об отношении Бруно к Макиавелли см.: Ferdinando D’Amato, Giordano
Bruno // Giornale critico della filosofia italiana, xi (1930), 92; Nicola Badaloni,
Giordano Bruno. Tra cosmologia ed etica, op. cit., 114–115; Michele Ciliberto,
La ruota del tempo. Interpretazione di Giordano Bruno, Roma, Editori Riuniti,
1986, 176–178; Nuccio Ordine, La cabala dell’asino. Asinità e conoscenza in
Giordano Bruno, op. cit., ad indicem (см. также: Id., Introduction // Giordano
Bruno, Expulsion de la bête triomphante, op. cit., lxxxiv–xciv); Miguel Angel Granada, Maquiavelo y Giordano Bruno: religión civil y crítica del cristianismo //
Bruniana & Campanelliana, iv (1998), 343–368. См.: infra, 181.
176

НРАВСТВЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ И РЕЛИГИЯ

обсуждались во Франции в период между 1560 и 1580 годами
(укажем на окружение Генриха III и особо на Ле Руа, Бодена и
Монтеня), в чем можно видеть один из признаков того нового
успеха, который приобрели идеи флорентийского секретаря
по ту сторону Альп 50 .
На протяжении диалога Юпитер неоднократно настаивает
на необходимости поощрять героические поступки, побуждать
людей к деятельному служению во благо Государства. Римский honos (почесть) превращается, таким образом, в praemium
virtutis (награду добродетели), становится публичным вознаграждением за подвиги, совершенные во имя общества, и в то
же самое время он предстает залогом индивидуального согласия каждого отдельного человека с общепринятыми и широко
разделяемыми нравственными ценностями51. Иными словами,
в счет идут лишь труды и их результаты: одни только хорошие
намерения, не подкрепленные действиями и результатами,
награды не заслуживают52 — точно так же как не заслуживает
50
См.: N. Ordine, Introduction // Giordano Bruno, Expulsion de la bête
triomphante, op. cit., lxxxvi–xciv.
51
О теме почестей см.: Francesca Rigotti, L’onore degli onesti, Milano,
Feltrinelli, 1998.
52
Уже в “Подсвечнике” Бруно иронически намекает на существование связи между людскими законами и божественными в том, что
касается заслуг человека: «Нельзя не видеть различия между божественным культом и таковым у смертных. Мы поклоняемся статуям
и изображениям богов и почитаем буквы написанного имени Божия,
возвышая наши стремления к Тому, Кто живет в них. Другим богам,
которые писают и какают, мы поклонялись и почитали их, направляя
наше стремление и молитвенный жар к их образам и статуям, ради
того, что через их посредство эти боги награждают добродетельных,
благодетельствуют достойным, защищают обиженных, расширяют
их владения, оберегают своих и внушают врагам страх перед ними, и
потому ни царь, ни император из плоти и костей ломаного гроша не
стоят, если нет в обращении хоть какого-нибудь их изваяния» («Non
possiamo non far differenza tra il culto divino e quello di mortali. Adoriamo
le sculture e le imagini, et onoriamo il nome divino scritto, drizzando l’intenzione a quel che vive. Adoramo et onoramo questi altri dèi che pisciano e
cacano, drizzando la intenzione e supplice devozione alle lor imagini e sculture, per che mediante queste premiino i virtuosi, inalzino i degni, defendano gli oppressi, dilatino i lor confini, conservino i suoi, e si faccino temere
dall’aversarie forze: il re dumque et imperator di carne et ossa, si non corre
sculpito, non val nulla»: 219).

177

ГРАНИЦА ТЕНИ

вознаграждения тот, кто «излечил трусливого и ничтожного
калеку», но сполна заслужил его тот, кто «освободил отечество
и восстановил покой смутившейся души»53 .
Наперекор принципу «iustitia sola fide»
На этих ярких страницах Бруно выстраивает концепцию
религии, диаметрально противоположную взглядам протестантской теологии. Для Лютера и Кальвина отношения между
человеком и Богом заключаются в индивидуальной связи, основанием которой служит исключительно личная вера человека.
И даже Законы, в ветхозаветной картине мира черпавшие свою
санкцию в договоре между человечеством (humanitas) и божеством (divinitas), не могут более давать гарантию спасения. Все, что
принадлежит области мирского, отныне заслуживает только исключения, устранения и подавления. Приносить плоды может
только сама «благодать» — в том смысле, что нельзя заслужить
«благодать» своими поступками, сами по себе наши действия
не имеют никакой спасительной силы. Иными словами, верующий должен пассивно покориться воле Бога. Религия помещается в пространство, где ценности веры четко отделены от ценностей нравственных и гражданских54 .
Бруно был твердо убежден в губительности для общества
последствий, которые влечет за собой признание учения о
«справедливости единою верой» («iustitia sola fide») — дело,
с его точки зрения, могло дойти до обесценивания принципов этики, до того, что любые поступки, сам разум и умозрительные науки утратили бы всякое значение 55 . Задачи этого
53
“Spaccio”, 205: «abbia sanato un vile e disutil zoppo»; «ha liberata la
patria e riformato un animo perturbato».
54
Анализ взглядов Лютера и Кальвина в данном контексте см.:
N. Ordine, Introduction // Giordano Bruno, Expulsion de la bête triomphante,
op. cit., xciii–cix. Об антилютеранских настроениях Бруно см.: Giovanni
Gentile, Il pensiero italiano del Rinascimento [1907], Firenze, Sansoni, 1955,
271–277; Alfonso Ingegno, La sommersa nave della religione. Studio sulla polemica anticristiana del Bruno, Napoli, Bibliopolis, 1984; Michele Ciliberto, La
ruota del tempo. Interpretazione di Giordano Bruno, op. cit.
55
Многократные нападки Лютера, Меланхтона и других реформаторов на гелиоцентрическую теорию Коперника несомненно повлияли

178

НРАВСТВЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ И РЕЛИГИЯ

учения как нельзя более далеки от того, чтобы поощрять человека вступить на самый трудный для него путь, ведущий
прочь от той дикости (feritas), в которой он погряз. Вот почему из уст Мома мы слышим жестокое обличение протестантской теологии, шайки разбойников, которые обагряют
кровью всю Европу:
«Хуже всего то», сказал Мом, «что они клевещут на нас, утверждая, что их религия — установление всевышних, а наши дела и их
плоды хулят, называя их изъянами и пороками. Так как никто не работает для них, а они не работают ни для кого другого (ибо вся их
работа — злословить чужие труды), они живут трудами тех, кто работал вовсе не для них, тех, кто для других воздвигал храмы, часовни,
убежища, больницы, коллегии и университеты. Посему они отъявленные воры и захватчики чужого наследства»56.

По мнению Меркурия, исходящая от них опасность столь
велика, что «преследовать, уничтожать и стирать их с лица
земли — великий дар богам и благодеяние для людей, ибо они
хуже гусениц и опустошительной саранчи»57. О том, что теология реформаторов неизбежно ведет к разрушению, думал и Ронсар — об этом свидетельствуют строки его стихов, в которых
на формирование у Бруно антипротестантской позиции. См.: Thomas S.
Kuhn, La rivoluzione copernicana. L’astronomia planetaria nello sviluppo del
pensiero occidentale [1957], Torino, Einaudi, 1972, cap. vi, 245–247 (о последующем развитии полемики см. также: Enrico de Mas, L’attesa del secolo
aureo (1603–1625). Saggio di storia delle idee del secolo XVII, Firenze, Olschki,
1982, 57–71). О гелиоцентризме как теологической проблеме и о реакции
главных реформаторов, в особенности Кальвина, см.: Miguel Angel Granada, Il problema astronomico-cosmologico dopo Copernico e le Sacre Scritture: il ricorso di Christoph Rothmann alla «teoria dell’ accomodazione» //
Rivista di storia della filosofia, 51 (1996), 789–828.
56
“Spaccio”, 143: «Il peggio è, disse Momo, che ne infamano dicendo che
questa è instituzione de superi; e con questo, che biasmano gli effetti e frutti
nominandoli ancor con titolo di defetti e vizii; mentre nessuno opera per essi, et
essi operano per nessuno (perché non fanno altra opra che dir male de l’opre), tra
tanto vivono de l’opre di quelli ch’hanno operato per altri che per essi, e che per
altri hanno instituiti tempii, capelle, xeni, ospitali, collegii et universitadi: onde
sono aperti ladroni et occupatori di beni ereditarii d’altri».
57
Ibidem, 145: «gran sacrificio a gli dèi e beneficio al mondo di
perseguitarli, ammazzarle e spengerli da la terra, perché son peggiori che li
bruchi e le locuste sterili».
179

ГРАНИЦА ТЕНИ

он, между прочим, использует те же самые образы, сравнивая
протестантов в их деяниях с гусеницами (chenilles) и саранчой
(sauterelles)58 .
Похвала Усердию и человеческим рукам
Поэтому нет ничего удивительного в том, что в небесной
реформе, изображенной в диалоге “Изгнание торжествующего зверя”, первостепенная роль принадлежит Усердию. Во
времена, когда старание и работы, гражданские и духовные
ценности полностью отвергнуты, лишь тяжелый труд дает
единственный шанс приблизиться к цивилизованной жизни
и вступить на трудную дорогу познания. Юпитер освобождает
Усердие (Fatica) от любых ограничений, он дает ему полную
свободу действий, право являться в любом месте и преследовать какие угодно цели, ибо только благодаря ему «Персей
стал Персеем, а Геркулес Геркулесом, и всякий, кто трудолюбив и силен, стал трудолюбивым и сильным» 59. Без него немыслимо было бы достичь «высочайшего полюса Истины» 60 ,
невозможно было бы пройти до конца путь страдания, боли и
58

«По вязу ли, по дубу ль червь взлезает, / Ползя, он до верхушки
все сжирает, / И вниз его ничто не возвратит, / Пока последний лист не
истребит» («L’une [la chenille] monte en un chesne et l’autre en un ormeau /
Et tousjours en mangeant se trainent au coupeau: / Puis descendent à terre,
et tellement se paissent / Qu’une seule verdure en la terre ne laissent»): Ronsard, Continuation du Discours à la Royne // Œuvres complètes, op. cit., t. ii, vv.
345–348, 1005. В первых строках того же самого стихотворения Ронсар
сравнивает протестантов с саранчой Апокалипсиса: «Вы страшные творите преступленья, / Подобно саранче из “Откровенья”: / Когда разверзлись Адовы врата, / И небеса закрыла темнота, / С подземным дымом
прянули наружу / Те твари, всюду сея ужас. / […]Вот так и вы в безумный
рветесь бой, / Пустыню оставляя за собой» («Tandis vous exercez vos malices cruelles, / Et de l’Apocalypse estes les sauterelles, / Lesquelles aussi tost que
le puis fut ouvert / D’Enfer, par qui le Ciel de nues fut couvert, / Avecque la fumée en la terre sortirent, / Et des fiers scorpions la puissance vestirent / [...] Ainsi
qu’ardentement vous courez aux combas, / Et villes et chasteaux vous renversez
à bas»): ibidem, vv. 71–76 и 81–82; 998–999.
59
“Spaccio”, 303: «Perseo fu Perseo, et Ercole fu Ercole, et ogni forte
faticoso è faticoso e forte».
60
Ibidem, 307: «il polo sublime della Verità».
180

НРАВСТВЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ И РЕЛИГИЯ

опасности. Именно Усердию предстоит выполнить две задачи,
требующие нечеловеческих усилий: покорить судьбу («схвати
Фортуну за волосы, ускорь бег ее колеса в тот миг, который покажется тебе наилучшим, а в тот, который будет тебе удобен,
вставь в него костыль, чтобы не позволить совершиться его
обороту» 61) и сохранить согласие между действиями тела и
духа («Я не желаю, чтобы ты могла разделиться, потому что
если ты так расчленишь себя, чтобы предаться отчасти работе
духа, а отчасти тела, то в конце концов ты окажешься ни на что
не годна ни в том, ни в другом; […] если ты вся целиком склонишься к делам материальным, ты не будешь ничего из себя
представлять в делах ума, и наоборот» 62).
Задачи, которые Юпитер назначает выполнить Усердию,
должны содействовать героическим поступкам, чтобы позволить человечеству освободиться от звериной дикости. Именно
поэтому, произнося хвалебное слово усердию, Бруно дополняет
его панегириком рукам, этому незаменимому инструменту, превращающему человека в бога, делающему его способным создавать, преобразовывать, господствовать над другими живыми
существами и над природой:
И он добавил, что боги одарили человека умом и руками и сделали его похожим на себя, наделив его могуществом, которое ставит
его выше прочих живых существ и состоит в том, чтобы действовать не
только в согласии с порядком природы, но и вне ее законов, а именно:
чтобы он, в силу своего ума и свободы, без коей он не походил бы на
61

«Apprendi la Fortuna pe’ capelli; affretta quando meglio ti pare il
corso della sua ruota: e quando ti sembra bene, figigli il chiodo, acciò non
scorra»: ibidem. Этот пассаж, как кажется, отсылает к призыву Макиавелли «побить» Фортуну: «И все-таки я полагаю, что натиск лучше,
чем осторожность, ибо фортуна — женщина, и кто хочет с ней сладить,
должен колотить ее и пинать — таким она поддается скорее, чем тем,
кто холодно берется за дело» («Io iudico bene questo: che sia meglio essere impetuoso che respettivo; perché la fortuna è donna, ed è necessario,
volendola tenere sotto, batterla e urtarla»): Никколо Макиавелли, “Государь”, 25, пер. Г.Д. Муравьевой. Об отношении Бруно к Макиавелли
см.: supra, 176.
62
“Spaccio”, 309: «Non voglio che possi dividerti: perché se ti smembrarai,
parte occupandoti a l’opre de la mente e parte a l’oprazioni del corpo, verrai ad
essere defettuosa a l’una e l’altra parte; [...] se tutta inclinarai a cose materiali,
nulla vegni ad essere in cose intellettuali, e per l’incontro».
181

ГРАНИЦА ТЕНИ

них, образовывал или был способен образовывать другие природы,
другие пути, другие порядки, и мог таким образом пребывать богом
на земле63.

«Божественность» стяжается не в тайных магических обрядах, нельзя ее получить и в подарок от богов: она завоевывается ежедневным трудом и лишениями. Без труда и усердия не
может быть ни цивилизации, ни познания. В ту обличительную речь, которую в адрес Усердия произносит Праздность,
Бруно включает целый ряд общих мест, за кажущейся простотой которых скрывается опасное мировоззрение:
Кто же, о боги, сохранил столь хвалимый золотой век, кто установил, кто поддерживал его, если не закон Праздности, закон
природы? И кто лишил нас его, кто изгнал его из нашего мира, видимо, безвозвратно, если не честолюбивое Рвение, не любознательное Усердие? Разве не оно привело в смятение века, внесло в мир
раскол и ввергло его в век железа, грязи и праха, бросило народы
на колесо перемен, обрекая их на головокружительное падение вниз
после того, как возвысило их в гордыне и любви к новизне, в жажде
почестей и единоличной славы 64?
63

Ibidem, 341: «E soggionse che dli dèi aveano donato a l’uomo l’intelletto e le mani, e l’aveano fatto simile a loro donandogli facultà sopra gli altri
animali; la qual consiste non solo in poter operar secondo la natura et ordinario, ma et oltre fuor le leggi di quella: acciò (formando o possendo formar altre
nature, altri corsi, altri ordini con l’ingegno, con quella libertade senza la quale
non arrebe detta similitudine) venesse ad serbarsi dio de la terra». В “Кабале
Пегаса” (см.: infra, 201) Бруно наделяет руки еще более важной ролью в
процессе перехода от природы к культуре. См.: Fulvio Papi, Antropologia
e civiltà nel pensiero di Giordano Bruno, op. cit., 237–247 (см. также: Nuccio
Ordine, La cabala dell’asino. Asinità e conoscenza in Giordano Bruno, op. cit.,
45–50; Michele Ciliberto, La ruota del tempo. Interpretazione di Giordano
Bruno, op. cit., 79–83).
64
“Spaccio”, 329: «Chi è quello, o Dei, che ha serbata la tanto lodata età
de l’oro, chi l’ha instituta, chi l’ha mantenuta, altro che la legge de l’Ocio, la
legge della natura? Chi l’ha tolta via? chi l’ha spinta quasi irrevocabilmente
dal mondo, altro che l’ambiziosa Sollecitudine, la curiosa Fatica? Non è questa
quella ch’ha perturbato gli secoli, ha messo in scisma il mondo, e l’ha condotto
ad una etade ferrigna e lutosa et argillosa, avendo posti gli popoli in ruota et in
certa vertigine e precipizio dopo che l’ha sullevati in superbia et amor di novità,
e libidine de l’onore e gloria d’un particolare?»
182

НРАВСТВЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ И РЕЛИГИЯ

Золотой век и «топос» «моего» и «твоего»
Прославление золотого века влечет за собой переворот в
системе ценностей. Так, честь и слава предстают в этой перспективе помехой для мира и спокойствия народов, а в Усердии видится угроза для «закона природы». Словами, вложенными в уста Праздности, Бруно говорит нам, что воскрешая
языческий миф о золотом веке, мы вместе с ним возрождаем
и христианскую традицию земного Рая: Адам и Ева, наряду
с поколением древнего золотого века, становятся символом
человечества (humanitas), живущего в косности, замкнутого в
великолепных пределах «прекрасного места» (locus amoenus),
существующего не ведая ни пота, ни забот. Античный миф и
библейская легенда сходятся в своем отношении к труду как к
божьей каре, к ужасному бедствию, которое превращает райскую жизнь в ад, полный страданий и лишений. Причина той
череды несчастий, которая выпала на долю человека, заключается в том, что нельзя было есть запретный плод и нельзя было
вступать на путь цивилизации. Так, появление собственности,
«твоего» и «моего», дало начало нескончаемым злоключениям, братоубийствам и войнам:
Таково неприкрытое злодейство, глупость, подлость, порождаемые законами присвоения и собственности, «твоего» и «моего»,
гласящими, что законный собственник — тот, кто сильнее, что самый
ловкий и предприимчивый более других достоин владеть частями
земли, которые природа, а значит, и Бог даруют всем без различия65.

Бруно прекрасно понимает губительную силу подобной
идеологии, он хорошо осознает, чтó в таком случае оказывается
65
Ibidem, 333: «quai sono le aperte ribaldarie e stoltizie e malignitadi
di leggi usurpative e proprietarie del mio e tuo; e del più giusto, che fu più
forte possessore; e di quel più degno, che è stato più sollecito e più industrioso
e primiero occupatore di que’ doni e membri de la terra, che la natura e per
conseguenza Dio indifferentemente donano a tutti». О топосе «твоего» и
«моего», использованном множеством авторов в совершенно разных
контекстах, от Пьетро Мартире до Джованни Баттиста Джелли, от Антона Франческо Дони до Ги де Брюэ, от Ронсара до Томмазо Кампанеллы, от Жана Бодена до Этьена Паскье, в том числе и библиографию
вопроса, см.: N. Ordine, Introduction // Giordano Bruno, Expulsion de la
bête triomphante, op. cit., cxv–cxxxii.

183

ГРАНИЦА ТЕНИ

поставленным на карту. И поэтому в диалоге “Изгнание торжествующего зверя” он стремится со всей убедительностью показать, что не может быть добродетели там, где человеческие существа находятся в плену бездеятельности и невежества. На пути
к цивилизации не избежать столкновения с массой противоречий («Не стоит удивляться той несправедливости и злобе, которые возрастают вместе с деятельностью»66), однако их можно
разрешить при помощи разума и обуздывая страсти. Юпитер
старается исключить любую возможную двусмысленность: в
век Сатурна люди были зверьми, и уже потому они не могут
являть собою образец достойного поведения. Кроме того, не
следует путать возрождение Справедливости и Добродетели с
возвращением золотого века67. Многие авторы эпохи Возрождения связывают тему золотого века с темой возвращения Астреи
66

“Spaccio”, 343: «De le ingiustizie e malizie che crescono insieme con le
industrie non ti devi maravigliare».
67
В “Комическом балете Королевы” Балтазара де Божуайо, поставленном в Париже в 1582 году, можно найти явный намек на наступление золотого века: «Задумали нимфы судьбу изменить, / Во Францию
век золотой возвратить, / И был беломраморный храм возведен — /
Великий дворец, Справедливости дом» («Les Deesse des eaux ont voulu
prevenir / Naguere le Destin, et faire revenir / En France l’âge d’or, où desjà
l’edifice / D’un grand temple de marbre on batist à Justice») (Baltasar de Beaujoyeulx, Balet comique de la Royne [Paris 1582] // Ballets et Mascarades de cour
de Henri III à Louis XIV (1581–1652), op. cit., t. I, 51). Приход ко власти
Генриха III, «Юпитера Франции», создал благоприятные условия для
восстановления Справедливости. Но такая реставрация золотого века
основывается исключительно на гражданских ценностях: на разрешении несогласий, успокоении общественных конфликтов, утверждении
мира. Все остальные компоненты мифа упоминаются лишь с негативной окраской. Юпитер не просто наносит поражение Цирцее, врагу
Добродетелей, — самое главное, он заботится о том, чтобы вывести людей из состояния звериной праздности, в котором они находились во
время правления Сатурна: «Природе покорные, люди скитались, / Как
дикие звери, они насыщались / Сырыми плодами, что лес им дарил; /
Их собственный нрав им законом служил. / Но местное племя от косности скучной / Юпитер избавил, в их грубые души / Вкус тонкий вселил, чтоб его изощрить / Трудом и заботой […]» («Le peuple vagabond,
poussé de la nature / Comme les bestes sont, prenoit sa nourriture / Des fruits
sans cultiver que produisent les bois, / Et n’avoit que ses mœrs pour police et
lois; / Mais Jupiter chassa ceste morne paresse, / Des hommes domestiques, et
logea la finesse / Dans leurs âmes grossieres, afin de l’aiguiser / De soin et de
184

НРАВСТВЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ И РЕЛИГИЯ

(Девы-Справедливости) на землю68 , тогда как Бруно разводит
эти две стороны мифа: возвращение Справедливости — одно,
порицание труда — другое. По мнению Ноланца, только труд,
тяжкий труд, дает человеку возможность стать справедливым, и
другого пути не существует. Труд и Справедливость сливаются
в конце концов в единый символический образ 69.
«Разбойники» идут на приступ Нового света
Бруно понимал, что в литературном возрождении мифа о
золотом веке важную роль сыграло открытие Америки. Недрогнувшей рукой он в очередной раз расставляет вещи по местам:
успешное достижение американского континента самым драматическим образом разоблачило истинное лицо конкистадоров.
Они двинулись в путь не как путешественники, вдохновленные
жаждой знаний и открытий, но как самые настоящие разбойники
по отношению к мирным и беззащитным народам. Под знаменем
«цивилизации» совершались грабежи и насилия, сеялись страсти и мятежи. И ради искупления этой ужасной несправедливости совет богов решает изгнать с неба «Корабль Арго, к которому
прикованы сорок пять сверкающих звезд» — символ «первых
пиратов», первых «ревностных грабителей» моря70:
И не успела затворить уста пафосская богиня, как свои уста отверзла Минерва, изрекши: «Для какой цели предназначите вы мое
labeur [...]»: ibidem, 49). Об этом см.: N. Ordine, Introduction // Giordano
Bruno, Expulsion de la bête triomphante, op. cit., li–liv.
68
Анализ этого мифа, особенно в том, что касается английских
дебатов о фигуре Елизаветы-Астреи, см.: Frances A. Yates, Astrea. The
Imperial Theme in the Sixteenth Century, London-Boston, Routledge and
Kegan Paul, 1975.
69
Гесиод в начале “Трудов и дней” четко различает два вида распри —
дурную, которая провоцирует войны, и благодетельную, которая побуждает людей с воодушевлением трудиться, чтобы достигать все время новых целей: «Знай же, что две существуют различных Эриды на свете, / А
не одна лишь всего. С одобреньем отнесся б разумный / К первой. Другая
достойна упреков. И духом различны» (11–13, пер. В.В. Вересаева).
70
“Spaccio”, 115: «La nave di Argo nella quale sono inchiodate quarantacinque risplendenti stelle»; «primi pirati»; «solleciti predatori».
185

ГРАНИЦА ТЕНИ

прекрасное творение, этот странствующий дворец, передвижные хоромы, бродячую мастерскую и лавку, этого живого кита, который на
самые далекие берега противоположных, супротивных и отличных от
здешних краев моря живыми и невредимыми изрыгнет из себя тела,
им поглоченные?» — «Пусть убирается вместе с отвратительной
Жадностью», ответили многие из богов, «с низменной и настырной
Торговлей, с отчаянным Разбоем, Грабежом, Обманом, Ростовщичеством и их преступными слугами, челядью и семейством! И пусть на
их месте воссядут Щедрость, Великодушие, Благородство духа, Общительность, Долг и их достойные слуги и домочадцы»71.

Столь неприкрытое осуждение бессовестной «Торговли», которое было намечено уже в полемическом пассаже
из “Пепельной трапезы”, посвященном знаменитой экспедиции Колумба 72 , выражает резкий протест Бруно против «за71
Ibidem, 483: «E non sì tosto ebbe chiusa la bocca la dea di Pafo, che
Minerva l’aperse dicendo: “Or a che fine destinate la mia bella manifattura:
quel palaggio vagabondo, quella stanza mobile, quella bottega e quella fiera
errante, quella vera balena che gli traghiuttiti corpi vivi e sani le va a vomire
ne gli estremi lidi de le opposte, contrarie e diverse margini del mare?”; “Vada”
risposero molti dèi, “con l’ abominevole Avarizia, con la vile e precipitosa
Mercatura, col desperato Piratismo, Predazione, Inganno, Usura, et altre
scelerate serve, ministre e circonstanti di costoro. Et ivi risieda la Liberalità, la
Munificenza, la Nobilità di spirito, la Comunicazione, Officio, et altri degni
ministri e servi loro”».
72
«Тифисово племя нашло способ потревожить покой других,
надругаться над отеческими гениями мест, смешать то, что разделила
предусмотрительная природа, торговлей усугубить изъяны общества
и сложить пороки одного поколения с пороками другого, насильно
распространить невиданные прежде безумства, посеять неслыханные
сумасбродства там, где их не было, в конечном итоге признавая довод
более сильного за более мудрый; они обновили теорию, орудия и искусство тирании и убийства одними других; благодаря всем этим деяниям
придет время, когда людям, наученным их стараниями, в силу изменчивого порядка вещей достанет знания и умения собрать подобные и
даже много худшие плоды столь гибельных изобретений» («Gli Tifi
han ritrovato il modo di perturbar la pace altrui, violar i patrii genii de le
reggioni, di confondere quel che la provida natura distinse, per il commerzio
radoppiar i diffetti e gionger vizii a vizii de l’una e l’altra generazione, con violenza propagar nove follie e piantar l’inaudite pazzie ove non sono, conchiudendosi al fin più saggio quel che è più forte; mostrar novi studi, instrumenti,
et arte de tirannizar e sassinar l’un l’altro: per mercé de quai gesti, tempo verrà

186

НРАВСТВЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ И РЕЛИГИЯ

воеваний», замаскированных под «открытия». У завоеванных народов была своя культура, свой язык, своя религия, у
них было право жить в мире по своим законам и обычаям.
Но бесстыдная жажда добычи превратила моряков, движимых якобы страстью к познанию, в негодяев и разбойников,
жадных до золота и серебра. Обличающие слова Ноланца
присоединяются к голосам тех немногих авторов, которые
нашли в себе мужество выступить против совершавшегося у
них на глазах преступления. Речь идет прежде всего о “Кратчайшей реляции о разрушении Индий” Бартоломе де Лас Касаса, французский перевод которой опубликовал в 1582 году
Гийом Жюлиан, парижский книгопечатник, издавший в том
же самом году “Подсвечник” 73 .
Эти размышления неотделимы от контекста тяжелой переходной эпохи. С начала XVI века споры о золотом веке и об
«открытиях» все больше связывались с прорицаниями, с апокалиптическими предсказаниями, с обещаниями «обновления» (renovatio)74 . Необходимость вырваться из железного века
ch’avendono quelli a sue male spese imparato, per forza de la vicissitudine de
le cose, sapranno e potranno renderci simili e peggior frutti de sì perniciose
invenzioni»: “Cena”, 45).
73
Наряду с “Кратчайшей реляцией” (“Brevissima relazione sulla distruzione delle Indie”) Лас Касаса, представленной Карлу V в 1542 г. и опубликованной в Севилье в 1552 г. Себастьяном Трухильо, следует назвать
“Историю Нового Света” (“La Historia del Mondo Nuovo”) Джироламо
Бенцони (Венеция, 1565). Французский перевод сочинения Лас Касаса
вышел под названием “Tyrannies et cruautez des Espagnols, perpetrées en Indes Occidentales […]” (traduites par Jacques de Migroddes), Paris, par Guillaume
Julian, 1582. Более детальный анализ позиции Бруно см.: Giovanni Aquilecchia, Bruno e il «Nuovo Mondo» [1955] // Schede bruniane (1950–1991),
op. cit., 97–99; Papi, Antropologia e civiltà nel pensiero di Giordano Bruno, op. cit.,
341–358; Miguel Angel Granada, Giordano Bruno y América. De la critica de la
colonización a la crítica del cristianismo, Barcellona 1990. Об открытии Америки см.: Rosario Romeo, Le scoperte americane nella coscienza italiana del Cinquecento (prefazione di Rosario Villari), Roma-Bari, Laterza, 1989 [1971].
74
Прекрасный обзор различных точек зрения, заявленных в ходе
этих споров, см. в книге: De Mas, L’attesa del secolo aureo (1603–1625). Saggio
di storia delle idee del secolo XVII, op. cit. (см. также: Tommaso Campanella e
l’attesa del secolo aureo, Firenze, Olschki, 1998). О пламенной полемике Бруно
против апокалиптических и эсхатологических взглядов см.: Miguel Angel
Granada, Cálculos cronológicos, novedades cosmológicas y exspectativas escatológicas en la Europa del siglo XVI // Rinascimento, 37 (1997), 357–435.
187

ГРАНИЦА ТЕНИ

и прекратить братоубийственные ссоры в конце концов порождает потребность в знаках — политического и теологического,
магического и астрологического характера — которые предвещали бы возвращение мира и века Сатурна.
«Natura est deus in rebus»: образец древних египтян
Суждение Бруно предельно ясно: великие исторические
преобразования не происходят как чудо или по воле звезд.
Они — плод смиренного человеческого труда, способности
людей использовать одновременно их руки и разум. Кто сулит
перемены свыше как по волшебству — тот лживый Меркурий,
маг-обманщик: он поступает, как Орион-Христос из диалога
“Изгнание торжествующего зверя”, пытающийся заставить людей поверить в то, что Бог обращает внимание не на человеческие
труды, а на сверхъестественные способности (такие как умение
«прыгать по воде, […] заставить танцевать крабов, […] скакать
хромого, […] кротов видеть без очков»75), и что природа, «эта
блудная девка», не может «стремиться к той же благой цели»,
что и божество76 . В силу всех этих причин христианство никогда
не могло способствовать восстановлению Справедливости и
мира. Отрицание значимости труда и ценности земной жизни,
разъединение Бога и природы — все это привело к разрушению
основной задачи религии: укреплять сплоченность общества.
Божество, как гласит древняя египетская мудрость, нельзя отыскать в реликвиях («в испражнениях мертвых и безжизненных
вещей»77), но только в вещах и в природе:
Эти мудрецы знали, что Бог находится в вещах и что скрытое
в природе божество, действующее и просиявшее по-разному в разных предметах и посредством различных телесных форм, следуя
75
“Spaccio”, 463: «di saltar sopra l’acqui, di far ballare i granchi, di far fare
capriole a’ zoppi, far veder le talpe senza occhiali».
76
Ibidem, 461–463: «la natura è una puttana bagassa»; «concorrere in
un medesimo buono fine». Об отличиях в отношении к Диане-Природе у
Ориона и Актеона см.: infra, 249, прим. 117.
77
Ibidem, 417: «ne gli escrementi di cose morte et inanimate». Нападки
на христиан, боготворящих хвост осла, см.: supra, 99, прим. 36, в цитате
из “Подсвечника”.

188

НРАВСТВЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ И РЕЛИГИЯ
определенному порядку, делает их соучастниками своего бытия,
своей жизни и мысли […]. Вот почему никогда не почитались у них
крокодилы, петухи, луковицы и репы, но боги и божество в крокодилах, петухах и прочем: в те или иные времена и в тех или иных
местах, последовательно и одновременно, божество находилось,
находится и будет находиться в различных, пусть даже смертных
предметах 78 .

Только в такой натуралистической перспективе и можно
говорить о «магии», о подлинной встрече герметической
традиции (просочившейся сквозь неоплатонизм) с традицией исторической (в которой египетская цивилизация возведена в ранг самой передовой) 79. Бруновский «маг» прислушивается к природе, улавливает ее колебания и сокровенные
законы, открывает ее секреты, предчувствует ее движения.
Вне природы нет ни божества, ни религии, ни магии 80 . Это
подтверждает и предсказание Гермеса Трисмегиста, переданное Асклепием: конец природной и магической религии
египтян совпал с целым рядом роковых событий, в ходе которых «тьма поглотила свет» и «не осталось ничего святого и
ничего священного» 81.
78

“Spaccio”, 417–421: «Conoscevano que’ savii Dio essere nelle cose, e la
divinità, latente nella natura, oprandosi e scintillando diversamente in diversi
suggetti, e per diverse forme fisiche con certi ordini venir a far partecipi di sé,
dico de l’essere, della vita et intelletto [...]. Ecco dumque come mai furono
adorati crocodilli, galli, cipolle e rape; ma gliDei e la divinità in crocodilli,
galli et altri: la quale in certi tempi e tempi, luoghi e luoghi, successivamente
et insieme insieme, si trovò, si trova e si trovarà in diversi suggetti quantumque
siano mortali».
79
Миф об Исиде и Осирисе в неоплатоническом контексте упоминается у Амадиса Жамена, “Об истине и лжи” (“De la vérité et du
mensonge”), цит. по: Édouard Fremy, L’Académie des derniers Valois, op. cit.,
364–365. Анализ герметических мотивов и египетской темы в “Изгнании торжествующего зверя” см.: Fulvio Papi, Antropologia e civiltà nel
pensiero di Giordano Bruno, op. cit., 314–315; Michele Ciliberto, La ruota del
tempo. Interpretazione di Giordano Bruno, op. cit., 159–176; Nicola Badaloni,
Giordano Bruno. Tra cosmologia ed etica, op. cit., 11–21.
80
Еще в “Подсвечнике” Бруно высмеивал магические занятия Скарамуре и алхимические упражнения Ченчо (см.: supra, 102, прим. 41–42).
81
“Spaccio”, 429–431: «le tenebre si preponeranno alla luce»; «nulla si
trovarà di santo, nulla di relligioso».
189

ГРАНИЦА ТЕНИ

Речь Фортуны
Бруно осознает, что согласно царящему во Вселенной порядку перемен за темнотой приходит свет, за ночью день, за
злом добро, за смертью жизнь. Но этот закон чередований не
исключает вмешательства человека в ход вещей: мы сталкивались с этой мыслью уже в панегирике Усердию, а теперь вновь
слышим ее из уст Фортуны. Лучше, чем она, ни одно божество
не может выразить диалектическое соответствие, существующее между неотвратимостью перемен и участием человека,
между случаем и необходимостью. Богиня с завязанными глазами, которой Юпитер отдал в распоряжение не просто часть,
но всю Вселенную, защищает себя от обвинений с необыкновенным красноречием: если из урны, в которой каждый листок
похож на любой другой («Я не различаю митры, тоги, короны,
умения, […] чтобы таким образом относиться ко всем одинаково и не делать между ними никаких различий» 82), извлекут
имя человека, неспособного править, виновата не судьба, но
добродетель, которая положила в эту урну одно единственное
имя, или мудрость, которая поместила туда лишь одно или
два. Из неразличимой массы бездарных и порочных какая
рука смогла бы вытащить листок с именем тех немногих, кто
по-настоящему способен выполнить эту роль и эту миссию?
Несправедливость не в том, что только один управляет, а в
том, что этот один неспособен делать свое дело, что он не обладает для того необходимыми качествами («Ошибка не в том,
что был избран государь, а в том, что им был избран негодяй»83).
А это зависит не от Фортуны:
Когда рука моя извлекает жребии, это из-за вас [Доброта, Мудрость, Умеренность, Истина] она вытягивает не только зло, что, конечно же, происходит чаще, но и добро, не только неудачи, но и удачи,
пусть скорее преступникам, нежели добрым людям, скорее невеждам, чем ученым, скорее лжецам, чем правдолюбцам. Отчего это так?
В самом деле, отчего? Является Умеренность и кладет в урну только
82

Ibidem, 265: «Non veggio mitre, toghe, corone, arti, […] acciò che in
questo modo io vegna a trattar tutti equalmente, e senza differenza alcuna».
83
Ibidem, 271: «Non è errore che sia fatto un prencipe: ma che sia fatto
prencipe un forfante».
190

НРАВСТВЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ И РЕЛИГИЯ
два или три имени, приходит Мудрость и кладет туда только четыре
или пять имен, идет Истина и оставляет одно-единственное, и оставила бы еще меньше, если бы такое было возможно; и после этого
вы еще хотите, чтобы среди сотен тысяч имен, положенных в урну,
избирающей руке попалось скорее одно из этих восьми или девяти,
чем из тех восьми- или девятисот тысяч. Делайте же наоборот! Делай
так, скажу я, Добродетель, чтобы добродетельных было больше, чем
порочных, делай так, Мудрость, чтобы число мудрецов было больше
числа глупцов, делай так, Истина, чтобы ты открылась и явилась самому большому числу людей84.

Фортуна признает способность человека позитивно влиять
на события. Даже когда необходимость навязывает ему свои
необратимые законы, свобода действий человека и его способность совершать любые поступки позволяют ему вмешиваться
и менять ход вещей. В этом отношении пример с избранием
государя символичен и красноречив: он дает возможность провести четкие границы между тем, что должно быть, и тем, что
может быть. Человеку не дано действовать там, где правит необходимость, — область его вмешательства простирается там,
где возможны изменения. По воле необходимости не все могут управлять; но чтобы те немногие, кому назначено править,
были добродетельны, а не порочны, — вот это зависит уже от
воли человека, от его способности побеждать порок и невежество. Круговое движение колеса Фортуны, которое так досаждало средневековому человеку, вынуждено считаться с волей
каждого индивидуума, которой он обладает в своих поступках
и действиях. Поэтому Юпитер (в пассаже, приведенном выше)
84

Ibidem, 269: «Per voi [Bontade, Sapienza, Temperanza, Veritade]
aviene che quando la mia mano cava le sorti, occorrano più frequentemente,
non solo al male, ma ancora al bene, non solo a gl’infortunii, ma ancora a le
fortune, più per l’ordinario gli scelerati che gli buoni, più gl’insipidi che gli
sapienti, più gli falsi che gli veraci. Perché questo? perché? Viene la Prudenza
e getta ne l’urna non più che doi o tre nomi; viene la Sofia e non ve ne mette
più che quattro o cinque; viene la Verità e non ve ne lascia più che uno, e
meno se meno si potesse: e poi di cento millenarii che son versati ne l’urna,
volete che alla sortilega mano più presto occorra uno di questi otto o nove,
che di otto o novecento mila. Or fate voi il contrario: fà dico tu Virtù che gli
virtuosi sieno più che gli viziosi, fà tu Sapienza che il numero de savii sia più
grande che quello de stolti, fà tu Verità che vegni aperta e manifesta a la più
gran parte [...]».
191

ГРАНИЦА ТЕНИ

только за Усердием признает способность схватить «Фортуну
за волосы» и повлиять на движение ее колеса.
Генрих III и Лернейская Гидра
В ходе реформы, изображенной в “Изгнании торжествующего
зверя”, Юпитер оставляет на небе Северную Корону, сохраняя за
собой право вручить ее «в будущем в награду той непобедимой
руке, которая с огнем и дубиной принесет горемычной и несчастной Европе столь желанный покой, сокрушая неисчислимые головы этого чудища, страшнее Лернейской Гидры, расточающего
губительный яд многообразной ереси»85. Это и предсказание, и
надежда. Но кому будет принадлежать этот дар?
Прежде чем мы сможем найти ответ на этот вопрос, нужно
поточнее представить себе это мифологическое змееподобное
существо и еще раз вернуться во Францию той поры. В поэме,
озаглавленной “Истребление Гидры, или похвала Его светлости
герцогу Анжуйскому, брату короля, а ныне королю Франции”
(“Hydre desfaict ou la louange de Monsegneur le duc d’Anjou, frere
du Roy, à present Roy de France”), Ронсар превозносит юного Генриха, разгромившего в 1569 году протестантов, которых поэт
сравнивает с ужасной Лернейской Гидрой:
Но Генрих невозможное свершил
И Гидру необорную сразил:
Один из всех в бою он уничтожил
Змею, Геракла подвиги умножив86.
85

Ibidem, 141: «in premio a quel futuro invitto braccio, che con la mazza
et il fuoco riportarà la tanto bramata quiete alla misera et infelice Europa:
fiaccando gli tanti capi di questo peggio che Lerneo mostro, che con moltiforme
eresia sparge il fatal veleno».
86
«Or ce HENRY a fait chose impossible, / Tuant un Hydre au combat
invincible: / Et seul de tous par armes a desfait / Ainsi qu’Hercule un Serpent contrefait»: Ronsard, Discours des Misères de ce temps // Œuvres complètes, op. cit., t. ii, vv. 91–94, 1075 (см. также другое стихотворение: Les
Elements ennemis de L’Hydre, ibidem, 1078–1080). О Гидре как символе
ереси см.: Charles Lenient, La satire en France ou la littérature militante au
XVIe siècle, Paris, Librairie Hachette, 1886, t. ii (rist. anast. Genève, Slatkine,
1970), 339–340.
192

НРАВСТВЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ И РЕЛИГИЯ

Генрих III побеждает чудовище в одеждах Геркулеса 87.
Этому же греческому герою в “Изгнании торжествующего
зверя” Юпитер назначает роль своего «помощника и посланника», отправляя его на землю проверить, «не ожила ли эта
Гидра, эта Лернейская язва, с ее вновь вырастающими головами» 88 . Одолеть ужасную змею означает одолеть ненависть,
гражданские войны, раздоры, упадок общества и наук; чтобы
содействовать миру и сплоченности общества, нужно помочь
человечеству выйти из потемок смерти. Поэтому на последних
страницах бруновского диалога небесная корона отдается новому Геркулесу — Генриху III:
Тогда Аполлон спросил: «Что же будет с Тиарой? Кому предназначается эта Корона? Что делать нам с нею?» — «Это», ответил
Юпитер, «и есть тот венец, который, по непреложному предопределению рока, внушению божественного духа и в силу великих заслуг
ожидает непобедимого Генриха III, короля великодушной, могущественной и воинственной Франции, который обещает его себе
вслед за короной французской и польской, как сам он засвидетельствовал в начале своего царствования, повелев, чтобы на щите его
столь прославленного герба, где две нижние короны соединяются с
87

«Ибо что более великого когда-либо свершил он [Геракл], чем
победить и уничтожить этого змея, Гидру? [...] А то чудовище, в сравнении с тем, на которого Вы [...] столь отважно бросились [...]. Посему
с полным правом сегодня Вы, сир, подобно Геркулесу приняты в число
богов — иначе говоря, в число королей» («Car que fit-il [Hercule] jamais
de plus grand que d’avoir combatu et desfaict le serpent Hydra? [...] Et quel
monstre estoit cestuy-là , comparé à celuy que vous avez [...] si hardimen assaylli [...]. C’est donc a bon droict, Sire, que vous estes aujourd’huy comme
Herculès, recue au nombre des Dieux: c’est-à-dire au nombre des Roys»: Louis
Aleaume, Harangue, цит. по: Nicolas Rousseau, Discours de l’entrée du Roy
de Pologne faicte à Orléans, Orléans, E. Gibier, 1573, 30ff; Marc-René Jung,
Hercule dans la littérature française du XVIe siècle, Genève, Droz, 1966, 168).
Точно так же и Жермен Одебер спустя несколько строк после того, как
он уподобил протестантов непобедимому Антею, восхваляет победителя при Монконтуре, нового Геркулеса, «победившего необоримую
силу» («vaincu l’invincible puissance»), цит. по: Lino Pertile, Un poemetto
inedito sulle guerre di religione: «L’erynne françoise de la France affligée» di
Germain Audebert, op. cit., 313.
88
“Spaccio”, 153: «luogotenente e ministro»; «se quell’idra, quella peste
di Lerne, sia risuscitata a prendere le sue teste rigermoglianti».
193

ГРАНИЦА ТЕНИ

более высокой и прекрасной третьей, в качестве души их был добавлен девиз “Tertia coelo manet” [“Третья на небесах”] […]. Он любит
мир, он содержит возлюбленный народ свой, сколько возможно, в
спокойствии и благочестии. Он не любит шума, треска и грохота
Марсовых орудий, которые служат слепому приобретению земных,
а потому ненадежных царств и княжеств, но ему любезны деяния
справедливости и святости, указывающие прямой путь к царству
вечному […]» 89.

Король Франции воплощает в жизнь это предсказание и
становится символом долгожданного обновления 90 : его светоч способен разогнать мрак невежества, окутавший мир.
Итак, “Изгнание торжествующего зверя” открывается образом солнца, а заканчивается при свете надежды. Этот диалог
символическим образом вовлекает и этику, и политику в гелиоцентрическую революцию, которая, начавшись с космологии, постепенно пропитывает все сферы знания.
89
Ibidem, 499–501: «— Qua propose Apolline: “Che sarà di quella
Tiara? a che è destinata quella Corona? che vogliamo far di essa?”; “Questa,
questa,” rispose Giove, “è quella corona la quale non senza alta disposizion
del fato, non senza instinto de divino spirito, e non senza merito grandissimo,
aspetta l’invittissimo Enrico terzo, Re della magnanima, potente e bellicosa
Francia; che dopo questa, e quella di Polonia, si promette, come nel principio
del suo regno ha testificato, ordinando quella sua tanto celebrata impresa:
a cui facendo corpo le due basse corone con un’altra più eminente e bella,
s’aggiongesse per anima il motto: Tertia coelo manet. [...] Ama la pace,
conserva quanto si può in tranquillitade e devozione il suo popolo diletto;
non gli piaceno gli rumori, strepiti e fragori d’instrumenti marziali, che
administrano al cieco acquisto d’instabili tirannie e prencipati de la terra:
ma tutte le giustizie e santitadi che mostrano il diritto camino al regno
eterno”».
90
Весть о восшествии на французский престол Генриха III приветствовалась в Венеции как символ обновления: в различных хрониках того времени это событие рассматривалось как явный признак
выхода из темноты к свету (см.: Fulvio Papi, Antropologia e civiltà nel pensiero di Giordano Bruno, op. cit., 317–318). Различные аспекты понятия
renovatio см.: Franco Simone, La coscienza della rinascita negli umanisti
francesi, Roma, Edizioni di Storia e Letteratura, 1949. Анализ дебатов о
политических последствиях renovatio во время правления Генриха IV
можно найти в работе: Corrado Vivanti, Il mito dell’Ercole Gallico e gli
ideali monarchici di «renovatio» // Lotta politica e pace religiosa in Francia
fra Cinque e Seicento, Torino, Einaudi, 1974, 74–131.

194

НРАВСТВЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ И РЕЛИГИЯ

“Кабала Пегаса” и два вида ослиности
Многие вопросы, затронутые в “Изгнании торжествующего зверя”, вновь поднимаются и рассматриваются в “Кабале Пегаса” (1585). Это сочинение состоит из трех диалогов,
кроме того, внутри него заключен еще один диалог под названием “Килленский осел”. Из персонажей только Саулино
(alter ego Бруно) появляется во всех трех диалогах, Себасто
(как импульс, придавший обсуждению новые силы) и Корибанте (педант) принимают участие в первом и втором, тогда
как Онорио («злой осел» и воплощение Аристотеля) участвует только во втором, а Альваро (слуга Себасто) выступает
лишь на мгновение в самом коротком третьем диалоге, чтобы
объявить, что три собеседника (Себасто, Корибанте и Онорио) не пришли на встречу из-за нескольких неожиданно возникших препятствий. Именно тогда Саулино, оставшись на
сцене один, чтобы убить время, решает прочесть другой диалог, в котором действуют следующие герои: килленский осел
(осел-мудрец, наделенный качествами Меркурия), Микко пифагореец («маленькая обезьяна» и президент Академии) и
Меркурий, посланец богов.
В этом предпоследнем акте «ноланской философии» Бруно
с еще большей наглядностью и радикальностью обозначает отдельные темы, поднятые в предыдущем диалоге. Прежде всего,
в “Кабале Пегаса” разыгрывается финальное действие реформы,
начатой в “Изгнании торжествующего зверя” 91: двум типам ослиности здесь назначаются наиболее почетные «престолы» на
небесах (река Эридан и Большая Медведица):
Хорошо. Чтобы не мучить вас долее ожиданием решения, знайте,
что на ближний престол, располагающийся в непосредственной
91
«Пусть же будет Эридан на небе, но не иначе как по доверию и в
воображении; ничто не будет мешать, чтобы в том же самом месте на самом деле могло находиться что-то еще, о чем мы распорядимся в один из
ближайших дней: мы должны подумать об этом престоле, как и о престоле
Большой Медведицы» («Sia dumque l’Eridano in cielo, ma non altrimente
che per credito et imaginazione: là onde non impedisca che in quel medesimo
luogo veramente vi possa essere qualch’altra cosa di cui in un altro di questi prossimi giorni definiremo: perché bisogna pensare sopra di questa sedia come sopra
quella de l’Orsa maggiore»: “Spaccio”, 471).

195

ГРАНИЦА ТЕНИ

близи от места, где была Малая Медведица и где, как вы знаете, на
небо возносится Истина, — после того, как оттуда известным вам образом была изгнана Большая Медведица, по предусмотрению совета,
о котором я вам уже говорил, была возведена абстрактная Ослиность,
а там, где в воображении вы все еще видите реку Эридан, тому же совету угодно было поместить Ослиность конкретную, и все это для
того, чтобы на трех сторонах неба мы могли созерцать Ослиность, которая, будучи составлена из двух слабых светил, оставалась словно бы
скрытой на пути планет, там, где находится панцирь Рака92 .

В то время как положительный вид ослиности получает место на небе (к этому мы вернемся чуть позже), на отрицательной
ее тип обрушивается беспощадная критика. Бруно набрасывает
подробную карту запутанных путей педантизма и невежества.
На этом широком и разнородном поле самое важное место отдается лживым философам — аристотеликам, верящим в познаваемость всего, и скептикам, утверждающим, что ничто не
может быть познано. Эти точки зрения, одна — вследствие избытка, другая — вследствие недостатка, отрицают познание как
динамический процесс. Скептики, стремясь «казаться более
мудрыми, чем другие», «с меньшими усилиями и более слабым
разумом», утверждают, что «ничто не может быть определено,
потому что ничто не может быть познано»93; Аристотель же о
своих претензиях заявляет устами Онорио, осла-Пегаса, упоминающего о том, что по причине переселения душ он воплотился в теле Стагирита:
Я звался князем перипатетиков, я учил в Афинах под портиком
Лицея, где, в согласии со светом или, по правде говоря, с мраком, ца92

“Cabala”, 53: «Bene; dumque perché non più vi tormentiate su
l’aspettar della risoluzione, sappiate che nella sedia prossima, immediata e
gionta al luogo dove era l’Orsa minore, e nel quale sapete essere exaltata la
Veritade, essendone tolta via l’Orsa maggiore nella forma ch’avete inteso, per
providenza del prefato consiglio vi ha succeduto l’Asinità in abstratto: e là
dove ancora vedete in fantasia il fiume Eridano, piace a gli medesimi che vi si
trove l’Asinità in concreto, a fine che da tutte tre le celesti reggioni possiamo
contemplare l’Asinità, la quale in due facelle era come occolta nella via de’
pianeti, dov’è la coccia del Cancro».
93
Ibidem, 133: «parer più savii che gli altri»; «con minor fatica et
intelletto»; «nulla si può determinare, perché nulla si conosce».
196

НРАВСТВЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ И РЕЛИГИЯ
рившим во мне, я превратно постиг и учил других о природе начал
и субстанции вещей; я бредил паче самого бреда о сущности души,
ничего не мог понять верно о природе движения и Вселенной и в заключение сделался причиной того, что науки естественные и божественные зачахли на самой нижней точке колеса, которая во времена
халдеев и пифагорейцев была на его вершине94.

Самокритика Онорио-Аристотеля, которую он распространяет на все сферы человеческой мысли от космологии до
философии природы, в точности воспроизводит структуру
знания ограниченного, косного, тавтологического, неспособного открыться для многообразия и изменения, — знания,
прекрасно гармонирующего со «святым невежеством» христианства:
Ослиность и невежество святое,
Святая глупость с верой простодушной —
Не обратит, как ты, ко благу душу
Ни гений, ни усердие людское.
И нет на свете подвига такого,
Нет созерцаний, мудрецу послушных,
С какими удостоился б имущий
В твои войти небесные чертоги.
Пытливый ум, зачем лететь вперед,
Знать звезд состав — земля, огонь, вода ли, —
И как в природе жизнь ее идет?
Ослиность это все не волновало:
Она судьбу, сложив ладони, ждет,
Какую бы ей небо ни послало.
94

Ibidem, 111–113: «Mi dissi principe de’ Peripatetici, insegnai in
Atene nel sottoportico Liceo: dove secondo il lume e per dir il vero secondo le
tenebre che regnavano in me, intesi et insegnai perversamente circa la natura
de li principii e sustanza delle cose, delirai più cje l’istessa delirazione circa
l’essenza de l’anima, nulla possevi comprendere per dritto circa la natura
del moto e de l’universo; et in conclusione son fatto quello per cui la scienza
naturale e divina è stinta nel bassissimo della ruota, come in tempo de gli
Caldei e Pitagorici è stata in exaltazione».
197

ГРАНИЦА ТЕНИ

Как постоянства мало
На этом свете! Вечен лишь покой,
Что Бог дает за гробовой доской95.

Термины противопоставления насквозь пронизывают эту
“Похвалу осла”: с одной стороны «святая ослиность», не питающая никакого интереса к занятиям и к природе, призывает
жить «сложив ладони», с другой — напротив, «пытливый
ум», побуждаемый любознательностью (curiositas), который
стремится познать тайны Вселенной и человеческой жизни 96 .
Христос-Орион из “Изгнания торжествующего зверя” вновь
возникает в “Кабале Пегаса” в обличье Онорио-Аристотеля:
помимо возможного анаграмматического соотношения их
имен, и тот, и другой, хотя и на разных уровнях, являют собой
примеры одного и того же поведения. Чудеса Ориона-Христа
и мошенничества Онорио-Аристотеля имеют один и тот же
результат: они ведут к разрушению всех возможных отношений между человеком и природой, между жизнью и познанием.
Ложные философы — такие же ослы, как и прозелиты христианства, которым принадлежит царство небесное. Антипротестантская и антихристианская полемика переплетается с критикой хулителей познания:
95
Ibidem, 21: «O sant’asinità, sant’ignoranza, / santa stolticia e pia divozione, / qual sola puoi far l’anime sì buone, / ch’uman ingegno e studio non
l’avanza: // non gionge faticosa vigilanza / d’arte qualumque sia, o ’nvenzione, /
né de sofossi contemplazione, / al ciel dove t’edifichi la stanza. // Che vi val,
curiosi, il studiare, / voler saper quel che fa la natura, / se gli astri son pur terra,
fuoco e mare? // La santa asinità di ciò non cura; / ma con man gionte e ’n ginocchion vuol stare / aspettando da Dio la sua ventura. // Nessuna cosa dura, /
eccetto il frutto de l’eterna requie, / la qual ne done Dio dopo l’essequie».
96
О понятии curiositas («безграничная жажда познания») как отличительном признаке нового времени см.: Hans Blumenberg, La legittimità
dell’età moderna, op. cit., 242–489. Анализ судьбы этого понятия в эпоху
Возрождения см. в сборнике: La curiosité à la Renaissance (Actes réunis par
Jean Céard), Paris, Sedes, 1986. О двойном, негативном и позитивном, значении этого термина в сочинениях Бруно см.: Simona Nucciarelli, «Curiosus… in bonam et in malam parte sumitur»: la «curiositade» nei “Dialoghi
italiani” di Giordano Bruno // Nouvelles de la République des Lettres, ii (1998),
85–108 (к сожалению, в очень полезном обзоре Симоны Нуччарелли
важное для понимания вопроса стихотворение из “Кабалы Пегаса” не
упоминается вовсе).

198

НРАВСТВЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ И РЕЛИГИЯ
Глупцы мира были создателями религии, обрядов, закона, веры,
устройства жизни. Величайшие ослы мира (те, кто, не обладая какойлибо мыслью или знаниями, лишенные общества и далекие от его
нравов, загнивают в вечном педантстве) милостию небес избраны
преобразовать оскверненную и подвергшуюся извращению веру, исцелить раны уязвленной религии и, отбросив крайности предрассудков, починить ее изодранное платье. Это не те, кто, будучи полон нечестивой любознательности, исследуют или когда-либо исследовали
тайны природы и вычисляли движения светил. Взгляните, волнуют
ли их и волновали ли когда-нибудь скрытые причины вещей, тревожит ли их низвержение царств, рассеяние народов, поджоги, кровопролитие, разруха и истребление, заботит ли их, если весь мир погибнет по их вине — лишь бы их несчастная душа получила спасение,
лишь бы ей уготовано было место на небесах97.

Отрицательный тип ослиности, таким образом, не может
породить ни знания, ни культуры. Как это было намечено уже
в “Изгнании торжествующего зверя”, прославление золотого
века есть похвала эпохе, в которую «люди были ослами» и
жили, «как звери» 98 . В “Кабале Пегаса” Бруно еще раз стремится доказать, что человек может достичь божественности
только путем перехода от природы к культуре. Отличие человека от животного состоит не в абстрактных онтологических
иерархиях, но изначально определяется чистой материальностью вещей, различным строением тела. В соответствии со
взглядами, утверждаемыми в диалоге “О причине”, душа человека «как видовая и родовая сущность подобна душе мух,
97
“Cabala”, 35: «Stolti del mondo son stati quelli ch’han formata la
religione, gli ceremoni, la legge, la fede, la regola di vita; gli maggiori asini
del mondo (che son quei che privi d’ogn’altro senso e dottrina, e voti d’ogni
vita e costume civile, marciti sono nella perpetua pedantaria) son quelli che
per grazia del cielo riformano la temerata e corrotta fede, medicano le ferite
de l’impiagata religione, e togliendo gli abusi de le superstiziono, risaldano
le scissure della sua veste; non son quelli che con empia curiosità vanno o pur
mai andaro perseguitando gli arcani della natura, computaro le vicissitudini
de le stelle. Vedete se sono o furon giamai solleciti circa le cause secrete de le
cose ; se perdonano a dissipazion qualumque de regni, dispersion de popoli,
incendii, sangui, ruine et esterminii; se curano che perisca il mondo tutto
per essi loro: purché la povera anima sia salva, purché si faccia l’edificio in
cielo [...]».
98
Ibidem, 41–43: «gli uomini erano asini»; «come fan le bestie».

199

ГРАНИЦА ТЕНИ

морских устриц, растений и всего того, что одушевлено или
имеет душу» 99. Любая живая сущность в основе своей состоит
из одной и той же «телесной материи» и одной и той же «духовной материи».
Следовательно, взаимоотношения живого существа с
природой обусловлены уже самой телесной «комплекцией».
Именно путем использования своего тела каждый вид создает
качества, лучше всего способствующие выживанию, выбирая
для себя тот образ действий, который более всего годится для
его телосложения. Если бы змея приобрела вид человека, то
она «понимала бы, выглядела бы, дышала бы, говорила бы,
вела бы себя, ходила бы нисколько не иначе, чем человек, потому что она и была бы ничем иным как человеком» 100 . Точно
так же если бы тело человека стало подобным змеиному, то
он «бы ничем не отличался от змеи», поэтому «вместо того,
чтобы ходить, он бы ползал, вместо того, чтобы строить дом,
он бы рыл себе гнездо, и ему бы годилась не комната, а яма» 101.
Только благодаря своей природе человек получил превосходство над всеми другими живыми существами. Исключительная форма его тела дала ему руки, «член всех членов», и таким
образом позволила ему совершать то, что никакой другой вид
животных не может выполнить: без рук человек никогда бы не
смог создать «наставления знаний, изобретения наук, сообщества граждан, сооружения зданий и все множество других
вещей, которые свидетельствуют о человеческом величии и
превосходстве» 102 .
99
Ibidem, 93–95: «è medesima in essenza specifica e generica con quella de
le mosche, ostreche marine e piante, e di qualsivoglia cosa che si trova animata
o abbia anima».
100
Ibidem, 95: «intenderebbe, apparirebbe, spirarebbe, parlarebbe,
oprarebbe, caminarebbe non altrimente che l’uomo; perché non sarrebbe altro
che uomo».
101
Ibidem, 95–97: «non sarebbe altro che serpente»; «in luogo di caminare
serperebbe, in luogo d’edificarsi palaggio si cavarebbe un pertuggio, e non gli
converrebbe la stanza, ma la buca».
102
Ibidem, 97: «le instituzioni de dottrine, le invenzioni de discipline,
le congregazioni de cittadini, le strutture de gli edificii, et altre cose assai che
significano la grandezza et eccellenza umana». И в этом вопросе точка зрения Бруно, высказанная в “Кабале Пегаса”, кажется довольно близкой
мысли Ронсара, запечатленной в его стихотворении “Парадокс” (Œuvres

200

НРАВСТВЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ И РЕЛИГИЯ

Бруновский натурализм полностью меняет телеологический смысл похвалы рукам у Аристотеля. С точки зрения
Стагирита, человек имеет руки потому, что является онтологически наиболее благородным животным, в силу чего он получил и более благородный инструмент. Для Ноланца, вполне
согласного здесь с Лукрецием, человек господствует над другими видами живых существ, потому что он обладает таким
органом, которого больше ни у одного животного нет 103 . Цивилизация строится силою рук. Здесь мы возвращаемся к сути
положительного типа ослиности: с одной стороны, труд, с другой — способность «знать, что ничего не знаешь», иными словами, склонность к тяжелому труду и сознание собственного
невежества. Без «пота» и без понимания того, что процессы
познания никогда не придут к какому-то конечному пункту,
нельзя вырвать человека из его звериного состояния.
Символ осла, который в эпоху Возрождения пользовался
успехом у множества авторов от Агриппы до Макиавелли, от
complètes, op. cit., t. ii, 841–843), целиком посвященном восхвалению
рук. Ронсар отождествляет с руками саму природу человека: «Собою
стал и тварь попрал руками / Род смертных, не главою и ногами» («Les
Mains font l’homme, et le font de la beste / Estre veincueur, non les pieds, ny
la teste»: vv. 55–56, 842). Он рассматривает их как главный инструмент
для достижения высот: «Свои труды до звезд ты вознесла, / Искусств
царица, разума слуга» («Qui peut son œuvre aux estoiles pousser, / Royne
des arts, ministre du penser»: vv. 53–54, 842), — без которого разум не
смог бы реализовать свои замыслы: «Коль у ума сего подспорья несть, /
Бессильны будут все его науки / Исполнить то, что могут эти слуги»
(«Si la raison n’en est accompaignée, / Ce n’est que vent: d’autant qu’elle ne
peut / Parachever les desseins qu’elle veut»: vv. 68–70, 842). Только руки
дают возможность приобрести славу, о чем свидетельствуют знаменитые сражения против протестантов при Дрё и Сен-Дени: «Пять пальцев смельчакам стяжали честь. / Что тут сказать? Побед не счесть: / При
Дрё и Сен-Дени верх взяли — руки» («Par les cinq doigts les honneurs se
font preux. / Que diray plus? la bataille de Dreux, / De sainct Denis par la
Main fut gaignée»: vv. 65–67, 842). Фульвио Папи первым указал на эти
стихи Ронсара в связи с пассажами Бруно о руках (Fulvio Papi, Antropologia e civiltà nel pensiero di Giordano Bruno, op. cit., 244–245).
103
Лукреций, “О природе вещей”, IV, 834–835, пер. Ф.А. Петровского: «Для применения нам ничего не рождается в теле, / То, что родится, само порождает свое примененье» («Nil ideo quoniam natumst in
corpore uti / possemus, sed quod natumst id procreat usum»).
201

ГРАНИЦА ТЕНИ

Бранта до Рабле, в “Изгнании торжествующего зверя” и в “Кабале Пегаса” находит наиболее яркое свое воплощение. Через
образ килленского осла мы понимаем, что и его «отрицательный собрат» тоже имеет свою положительную сторону, тот полюс, где сходятся двойственные качества Меркурия, бога торговли, перекрестков и взаимодействий104 .

104

Реконструкцию двойственности образа осла в литературе эпохи
Возрождения и в сочинениях Бруно см.: N. Ordine, La cabala dell’asino.
Asinità e conoscenza in Giordano Bruno, op. cit. Анализ этого топоса в исключительно негативном ключе см.: Michele Ciliberto, La ruota del tempo.
Interpretazioni di Giordano Bruno, op. cit.
202

VI

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ
“О героическом неистовстве”

Выход в свет книги “О героическом неистовстве ” (1585) знаменует прощание Бруно не только с Англией, но и с итальянским языком. Этим произведением закрывается великий сезон
сочинений на народном языке и открывается новый цикл трудов, написанных исключительно по-латыни. Прощание, таким
образом, оказывается двойным, и с тем большей торжественностью разыгрывается последнее действие «ноланской философии». На сей раз, уже после того, как во имя бесконечности им
были «переписаны» отношения человека и космоса, человека
и материи, человека и природы, человека и этики, Ноланец берется «переписать» отношения между человеком и познанием.
Как и прежде, он приступает к своей задаче, стремясь преодолеть границы и разрушить стены, которыми доселе обведены
были пределы, положенные исследованию знания.
Диалог становится театром бесконечного поиска, в котором
любовь к познанию приводит философа к обретению исключительного опыта, приглашает его последовать небывалым маршрутом, нацеленным на достижение единства с целостной и неделимой природой, на невозможное «объятие» бесконечного.
Диалог “О героическом неистовстве” устроен как сложная
архитектурная композиция, в целом подразделяющаяся на две
части, внутри которых следуют один за другим десять диалогов:
начальные пять из них, составляющие первую часть, выводят на
203

ГРАНИЦА ТЕНИ

сцену Луиджи Тансилло, поэта из Венозы, и еще одного героя,
выступающего под именем Чикады; в последнем угадывается
Одоардо Чикала, профессиональный солдат и друг отца Бруно;
что же касается второй части, то в ней сменяют друг друга четыре пары собеседников, каждый из которых, согласно Спампанато, имеет свой прототип среди друзей и знакомых ноланского
круга1: Марикондо и Чезарино в первых двух диалогах, Либерио и Лаодонио в третьем, Северино и Минутоло в четвертом,
Джулия и Лаодомия в пятом и последнем.
Поэзия любви
Как уже бывало у него прежде — например, когда для мизансцены созвездий в “Изгнании торжествующего зверя” он использует традиционную космологию2 , — здесь Ноланец снова
отталкивается от уже известного с тем, чтобы преподнести то
же самое с противоположным знаком. Вполне сознательно он
1

Vincenzo Spampanato, Vita di Giordano Bruno, op. cit., 64–65.
См.: supra, 156, прим. 3. В стихотворных отрывках диалога “О героическом неистовстве” Бруно также нередко обращается к тем или
иным образам, связанным с традиционной космологией (к таким, например, как движение небесного свода и Солнца или существование
сферы неподвижных звезд), однако пользуется он ими только в аллегорическом смысле, безо всякого их соотнесения с вопросами собственно
космологического толка. В иных пассажах этого же диалога он многократно и вполне прямолинейно подтверждает ряд основоположений
своей концепции Вселенной, критикуя идею существования девяти
сфер («принимая во внимание, что, согласно простолюдным выдумкам
о девяти сферах…» [«atteso che secondo la volgare imaginazione delle nove
sfere…»]: 41) и твердо отстаивая мысль о бесконечности и однородности Вселенной («принимая также во внимание, что все, что видишь ты
вверху или внизу, или (как ты предпочитаешь выражаться) в границах
неподвижных звезд, — все это лишь тела, все это творения, подобные
тому шару, на котором находимся мы; в каждом из них божество присутствует не больше и не меньше, чем в этом вот нашем, или же чем в нас
самих» [«atteso poi che quello che vedi alto o basso, o in circa (come ti piace
dire) de gli astri, son corpi, son fatture simili a questo globo in cui siamo noi,
e nelli quali non più né meno è la divinità presentоe che in questo nostro, o in
noi medesimi»]: 317). См. об этом: Miguel Angel Granada, Introduction //
Giordano Bruno, Des fureurs héroïques, op. cit., 72–73, 99–100.
2

204

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

совершает своего рода «переворот»: осваивая специфический
код, укорененный в культуре своего времени, он вслед за тем
выворачивает наизнанку каждый отдельный его элемент и наделяет его функциями, прямо противоположными традиционным. В “Героическом неистовстве”, как мы вскоре убедимся,
ему удается воплотить свой замысел лишь с помощью всевозможных чудес эквилибристики, проявленных на самых разных уровнях — содержания, лексики, языка, жанров, метрики.
Бруно целенаправленно заимствует типические темы поэзии
петраркистов и трактатов о любви, чтобы изобразить тяжелый
путь, на который обрекается вступивший в «битву любви»3 неистовый герой.
Ноланец, естественно, прекрасно был знаком с основными
художественными приемами в традиции романской лирики.
Он знал, что любовное чувство зиждется на желании, которому
не суждено найти утоление, на бесконечной погоне, в которой
влюбленный тщетно стремится прижать к груди убегающую
возлюбленную. Он знал, что при таких условиях любовь может
рождать лишь безнадежные страдания, поскольку сама она —
плод невозможности, знал, что поэтическое напряжение питается именно этим отказом, заведомой недостижимостью предмета страсти4.
С особой ясностью Бруно понимал, что эти схемы закреплены в неотступно повторяющихся речевых оборотах, в целом
ряде образов, драматически передающих то напряжение, которое испытывает влюбленный, раздираемый противоположными страстями (радостью и горем, надеждой и страхом). Тот,
кто влюблен, неизбежно становится жертвой противоречивых
чувств и ощущений (жара и холода, света и тьмы, веселья и
плача), рано или поздно он теряет власть над собственным «я»,
дробящимся на все более мелкие осколки. Бруно знал, среди
прочего, что главная роль в этом принадлежит зрению и глазам,
без которых невозможно было бы непосредственное и мгновен3

О языке петраркизма в творчестве Бруно см.: Patrizia Farinelli, Il
furioso nel labirinto. Studio su “De gli eroici furori” di Giordano Bruno, Bari,
Adriatica, 2000.
4
О любви как тщетном желании в поэтической традиции см.: Marco
Santagata, Pene e torture d’amore // Amate e amanti. Figure della lirica amorosa
fra Dante e Petrarca, Bologna, il Mulino, 1999, 141–172.
205

ГРАНИЦА ТЕНИ

ное осознание превосходства объекта любви надо всем, что его
окружает. Он знал, наконец, что все эти образы на синтаксическом уровне реализуются в параллелизмах и симметриях, в антитезах, в хитроумной игре перекличек и соответствий.
Однако — и к этому чрезвычайно важному, на мой взгляд,
пункту я еще вернусь — Бруно понимал также и то, что петраркизм XVI в. основывается, в сущности, на правилах особого
условного языка, отсылающего к самому себе, на некотором
самодостаточном автореферентном коде, на разветвленной
системе жестов, символов, цветов, слов и образов, которая
тесно связана с замкнутой придворной средой. Другими словами, язык любви способен утверждать только свое собственное существование, он служит средством общения только
знатным людям и представляет собой, таким образом, лишь
инструмент светской жизни. Любой элемент этой кажущейся
множественности на деле оказывается встроенным в заданную систему координат, в которой даже философский лексикон — в частности, лексикон платонический — вырождается
в пустые и бессодержательные формулы 5. Речь идет прежде
всего об “Азоланских беседах” (1505) Пьетро Бембо, положивших в XVI в. начало традиции создания трактатов о любви
на народном языке: взаимопроникновение прозы и поэзии,
платонизма и христианства, петраркизма и придворного этикета происходит здесь в рамках диалогической структуры, где
истина задана с самого начала, ибо значением наделяется не
столько сама беседа, сколько светская «сцена», на фоне которой разыгрываются действия и речи собеседников. Диалог, основанный на единстве мест, персонажей и обстоятельств, преподносится как образец поведения для придворной публики,
готовой скорее перенять жесты и слова, нежели задуматься над
их содержанием 6.
5
См. об этом: Giulio Ferroni, Introduzione // Poesia italiana. Il Cinquecento, Milano, Garzanti, 1978, vii–xxvi. О традиции петраркистской лирики см.: Amedeo Quondam, Il Naso di Laura. Lingua e poesia nella tradizione
del Classicismo, Modena, Franco Cosimo Panini, 1991 (см. также введение
Марко Ариани в разделе Petrarchisti e marinisti // Antologia della poesia italiana. Il Cinquecento (diretta da Cesare Segre e Carlo Ossola), Torino, Einaudi,
2001, 208–212).
6
О диалоге в “Азоланских беседах” и в “Книге о царедворце”
см.: supra, 57.

206

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

Выбор Бруно, таким образом, далеко не случаен, и столь
же не случайно его обращение к другому вошедшему в моду
жанру — к эмблематике, тесно связанной как с петраркистской
лирикой, так и с придворной культурой. И здесь определенные
типы переплетения слов и образов, «души» и «тела» в конце
концов закрепляются в конкретном наборе жестких шаблонов,
пригодных для использования в ритуале светского общения
синьора с дворянами, дам с кавалерами, поэтов с поэтессами.
Плод «вымысла», но не «подражания»
Как мы уже отмечали, Ноланец использует эти широко распространенные схемы для того, чтобы подчинить их «героическим» целям своей философии. Он превращает бездыханный
язык, лишенный какой бы то ни было связи с миром, в открытую
вселенную, в которой слово обретает всю свою жизненную энергию, иначе говоря, он возвращает поэзии и художественным образам их гносеологическую функцию. В своем канцоньере Бруно
восстанавливает связи между литературой и жизнью, поэзией
и философией. Он отдает «говорящим картинам» важнейшую
роль на запутанном пути познания. Двигаясь к своей цели, он
по своему обыкновению подрывает устоявшуюся систему взглядов — и не только на уровне содержания. Как и всегда, Бруно пишет, с великим тщанием трудясь над языком, освобождая словарь
петраркизма от сковывавших его абстрактных автореферентных
формул, чтобы открыть его для взаимодействия, с одной стороны,
с изощренным, насыщенным философскими значениями лексиконом, а с другой стороны — с языком откровенно бурлескным. С
большим мастерством он исчерпывает метрические возможности
сонета, вплоть до беспрецедентной попытки направить его непривычными, не имеющими корней в традиции итальянской лирики
путями. В самый популярный размер петраркизма он вносит разнообразные и замысловатые искажения, в конце концов превращая его в конструкцию из других размеров, в которой особенное
место занимает оригинальное сочетание октавы и мадригала7.
7
О метрике Бруно см.: Tavola metrica (a cura di Zaira Sorrenti) // Giordano Bruno, Opere italiane (testi critici e nota filologica di Giovanni Aquilecchia, introduzione e coordinamento generale di Nuccio Ordine, commenti di

207

ГРАНИЦА ТЕНИ

Бруно свободно использует такие символические изображения, как «гербы» (imprese, составленные из рисунка и девиза) и
«эмблемы» (составленные из рисунка, девиза и нескольких стихотворных строк, как правило, в форме эпиграммы), соединяя
их в целые комбинации, в которых точное значение каждого отдельного изображения почти всегда остается невыясненным. В
некоторых случаях, к примеру, стихотворение бывает связано и с
рисунком, и с девизом, тогда как в других соотнести его с двумя
другими составляющими не представляется возможным. Точно
так же и «герб», доселе воспринимавшийся как исключительно
личный символ, в своих функциях расширяется до способности
выражать универсальные понятия, на фоне которых теряется его
специфическая нагрузка означения индивидуальности8. Одним
словом, Бруно позволяет себе значительную свободу в обращении с материалом, не считаясь с закрепленными в трактатах
жанровыми ограничениями и литературными условностями.
В полном согласии со своим «подрывным» замыслом
Бруно приходит в конце концов к более радикальному, по сравнению с предыдущими своими сочинениями, преобразованию
существа диалогического жанра: он соединяет прозу и поэзию,
стихи и комментарии, изображения и слова. Хотя и это его сочинение остается, разумеется, диалогом, вместе с тем его можно
считать и книгой гербов, и поэтическим сборником, канцоньере, и философским (ибо в нем нет ни одного замечания чисто
литературного характера) комментарием к канцоньере9. Перед
Giovanni Aquilecchia, Nicola Badaloni, Giorgio Bárberi Squarotti, Maria Pia
Ellero, Miguel Angel Granada, Jean Seidengart, appendici a cura di Lars Berggren, Donato Mansueto, Zaira Sorrenti), Torino, Utet, 2002, vol. ii, 771–773.
Здесь Дзаира Сорренти знакомит нас с предварительными результатами
своих исследований стихотворной формы в итальянских сочинениях
Бруно; в полном виде ее работа будет опубликована отдельно.
8
См.: ibidem, 835–853, раздел о «гербах» (imprese) в “Героическом
неистовстве”, написанный Донато Мансуэто.
9
Среди более ранних философских комментариев к поэтическим произведениям укажем по крайней мере такие, как “Пир” Данте
(1300–1308) и Комментарий Пико делла Мирандола к “Канцоне о
любви” Джироламо Бенивьени (1486). О комментариях см.: Jean Céard,
Les transformations du genre commentaire // L’Automne de la Renaissance,
Paris, Vrin, 1988, 101–115; Les Commentaires et la naissance de la critique
littéraire. France/Italie (Acte du Colloque international sur le Commentaire,
Paris, mai 1998, textes réunis et présentés par Gisèle Mathieu-Castellani
208

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

нами открывается сложная архитектура, которая не принадлежит вполне ни одному известному течению и не подчиняется
ни одному традиционному канону. Вот почему так трудно отделить друг от друга ее кажущиеся столь разнородными составные
части: ни стихи (которые можно было бы попытаться собрать в
настоящий канцоньере, включающий ни много ни мало семьдесят два стихотворения, «главных» и «второстепенных»)10, ни
et Michel Plaisance), Paris, Aux amateurs de livres, 1990; Le commentaire
entre tradition et innovation (Acte du colloque international de l’Institut des
traditions textuelles, Paris et Villejuif, 22–25 septembre 1999, publiés sous la
direction de Marie-Odile Goulet-Cazé), Paris, Vrin, 2000; Massimo Fusillo,
Commentare // Il testo letterario. Istruzioni per l’uso (a cura di Mario Lavagetto),
Roma-Bari, Laterza, 1996, 131–156.
10
Стихи из “Героического неистовства”, изъятые из своего контекста,
нечасто включаются в антологии поэзии XVI в. Если Джулио Феррони
все-таки помещает одиннадцать стихотворений из этого диалога Бруно в
книге Poesia italiana. Il Cinquecento (op. cit., 398–406), то в недавно выпущенном издательством Einaudi томе Antologia della poesia italiana. Il Cinquecento
(a cura di Carlo Ossola e Cesare Segre), op. cit., Ноланец не упоминается вовсе. В своей редакции диалога “О героическом неистовстве”, выпущенной
издательствами Les Belles Lettres и Utet, Джованни Аквилеккья удачно
обозначил различие между «главными» и «второстепенными» стихотворениями, поставив в начале и в конце каждого из «главных» стихов
звездочки, которые указывают читателю на наличие виньеток, расставленных в тех же местах самим Бруно в прижизненном издании. Аквилеккья четко объясняет свою позицию (Sirma a «una polemica tra brunisti» //
Filologia e critica, 1, 2001, 132–142) в ответ на слабую самозащиту Микеле
Чилиберто (Il testo rapito. Una polemica tra brunisti // Rivista di storia della
filosofia, 2, 2000, 243), который, хотя и признает существование различий
между комментированными и некомментированными поэтическими отрывками этого произведения, тем не менее пытается найти оправдание
своему решению не учитывать авторские графические знаки в своем издании диалога, опубликованном издательством Meridiano Mondadori (G.
Bruno, Dialoghi filosofici italiani, Milano, 2000). Однако точка зрения Аквилеккьи находит дополнительное подтверждение в результатах прямого
анализа стихотворений Бруно, проделанного Дзаирой Сорренти и опубликованного в виде комментария в приложении к изданию Opere italiane,
Utet (см.: vol. ii, 772–773): только семь из поэтических текстов не обрамлены
виньетками. И в самом деле, речь идет о стихотворениях, которым Бруно
должен был отдать второстепенное место, руководствуясь соображениями
двоякого рода: прежде всего, в силу их «служебной» функции (они не служат предметом для комментирования, но, напротив, сами выступают в
роли стихотворного комментария к «главным» поэтическим отрывкам);
209

ГРАНИЦА ТЕНИ

«гербы» (изображения которых даны нам лишь в устном описании) в принципе не могут жить самостоятельной жизнью вне
отведенного им специфическогоконтекста.
То же самое можно сказать и о комментарии: было бы грубым упрощением рассматривать его как самодостаточный текст,
сам по себе способный выразить ход рассуждений философа во
всем его богатстве, либо же, напротив, как текст дополнительный, предназначенный исполнять исключительно функцию
«поддержки». Снабжая свои стихи комментарием, Бруно создает особый его тип, несоотносимый ни с классическим комментарием к священным книгам (для которого роль метатекста, в согласии с провозглашаемым лозунгом Verbum dei sufficit
[«довольно реченного Богом»], оказывается вполне вторичной,
паразитарной и сводится к смиренному приглашению прочесть
божественные слова, не нуждающиеся в объяснениях)11, ни с
комментарием «дидактическим» (где в экзегезе исчерпываются
все варианты интерпретации). Ноланец, верный своим принципам, лишь частично «приподнимает завесу», загораживающую
от нас таящиеся в стихах «сокровища», он лишь открывает герменевтический маршрут, призывая публику к соучастию в конструировании смысла12 . Автор раззадоривает, подбадривает читателя, в иных пассажах посылает ему подсказку, по каким-то
тропам проводит его за руку, время от времени наталкивая его
на решения, которые исключают, казалось бы, любую двусмысленность: и все же именно приглашение к поиску — в ходе которого текст и метатекст, стихи и комментарий выступают в роли
а кроме того, возможно, и в силу их «неоригинальности», выражающейся
в том, что они либо уже были опубликованы прежде (стихи, заимствованные из диалога “О причине”), либо в том, что они не принадлежат автору
(четыре стихотворения Тансилло), либо, наконец, в том, что, по сравнению
со стихотворениями, отмеченными типографскими украшениями, они не
содержат особых метрических новшеств (использованные в них формы
октавы и мадригала сами по себе, по отдельности, не создают того эффекта
деформации, какому подвергается «сонет» в результате их слияния).
11
См.: François Rigolot, Introduction à l’étude du «commentaire».
L’exemple de la Renaissance // Les Commentaires et la naissance de la critique
littéraire. France/Italie, op. cit., 51–62.
12
По поводу данной типологии комментария см.: Michel Jeanneret,
Préface, commentaires et programmation de la lecture. L’exemple des “Métamorphoses”, ibidem, 31–39.
210

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

обширного поля для «охоты», — в конце концов превращается
в организующий элемент процесса интерпретации13.
Именно такое, внутренне необходимое сочетание разнородных, но в то же время весьма тесно связанных друг с другом
элементов позволяет Ноланцу в диалоге “О героическом неистовстве” сплавить воедино литературу и философию: тем самым
в Лондоне замыкается круг, намеченный еще в Париже, в комедии “Подсвечник”. Очерченный этим кругом маршрут «ноланской философии» с самого начала разворачивался под знаком
оригинальности, особенно ярко проступающей в последнем его
сочинении на народном языке, которое прямо заявляет о себе,
что оно «сверкает больше вымыслом, чем подражанием» 14.
Здесь Бруно намекает на вполне конкретный теоретический
спор, на котором мы остановимся подробнее в главе, посвященной вопросам поэтики. Пока нам достаточно того очевидного
факта, что он сознательно придерживается программы движения по пути «выдумки», а не «подражания», что он намеревается произвести операцию по сути своей подрывную. Отчасти
мы в этом уже могли убедиться, ниже нам предстоит взглянуть
на дело более пристально.
Итак, нет сомнений, что диалог “О героическом неистовстве”
подчеркнуто дистанцирован от петраркизма XVI века15. Не менее
13
В обмене репликами между Тансилло и Чикадой, которым завершается последний диалог первой части книги “О героическом неистовстве” (282–285), поиски смысла приостанавливаются и отдаются
на усмотрение читателя: «Тансилло. […] Этот мне кажется
большей загадкой, чем тот, и я не льщу себя надеждой дать ему исчерпывающее объяснение. […] Я полагаю, что он потребует более долгого и
тщательного рассмотрения. Чикада. В другой раз! Прочитайте стихотворение […]. Пойдемте же, и по дороге попытаемся распутать сей клубок, если это возможно. Тансилло. Пусть будет так» («TANSILLO […]
Questo mi par più presto enigma che altro, però non mi confido d’esplicarlo a
fatto […]. Ma questo mi par che richieda più lunga e distinta considerazione.
CICADA Un’altra volta. Leggete la rima [seguono i versi]. Andiamone, perché
per il camino vedremo di snodar questo intrico, se si può. TANSILLO Bene»:
“Furori”, 283–285). Об этом пассаже см.: Maria Pia Ellero, Allegorie, modelli
formali e modelli tematici negli “Eroici furori” di Giordano Bruno // La Rassegna della letteratura italiana, xcviii (1994), 43, n. 10.
14
“Furori”, 65: «più riluce d’invenzione che d’imitazione».
15
Подробный обзор исследований лирики XVI в. дает Джорджо
Форни, см.: Giorgio Forni, Rassegna di studi sulla lirica del Cinquecento

211

ГРАНИЦА ТЕНИ

верно и то, что в работе над текстом своего произведения Бруно
черпает материал из многоцветного источника антипетраркизма,
под ярлыком которого обретаются крайне разнородные авторы
и литературные направления16. Фундаментальное значение, однако, имеет то обстоятельство, что и в петраркизме, и в антипетраркизме поэзия в ущерб себе оказывается насильственно сведена
к формальным рамкам чистой литературы. Поэтическое чувство
остается затянутым в сети игры, где образцы и антиобразцы переплетаются между собой, подтверждая тем самым, что противоположности способны дополнять друг друга. От Ноланца, разумеется, не ускользают те трансгрессивные шаги, которые некоторые
из любимых им авторов совершают на уровне языка, метрики и, в
редких случаях, содержания. Но всего этого недостаточно, чтобы
соединить поэзию и жизнь, литературу и философию.
(1989–1999). Dal Bembo al Casa // Lettere italiane, lii (2000), 100–140; Id.,
Rassegna di studi sulla lirica del Cinquecento (1989–2000). Dal Tansillo al
Tasso // Lettere italiane, liii (2001), 422–461. Хотя некоторые из этих недавних работ приоткрывают перспективы, в свете которых необходимо в какой-то мере пересмотреть взгляд на петраркизм как на явление замкнутое
и однородное, мне все же представляется очевидным, что отдельные новаторские «вольности» того или иного автора не оставили различимых
следов в позднейшей литературе. В конце концов, точка зрения Бруно
на употребление данного типа поэзии в придворном и светском контекстах сохраняет значительную ценность вне зависимости от отдельных
изолированных экспериментов поэтов-петраркистов. Кроме того, как с
большой тонкостью заметил Марко Ариани (Antologia della poesia italiana.
Il Cinquecento, op. cit., 210), маньеристский петраркизм даже в самом экстремистском своем варианте не выходит за рамки «изобретенного Бембо
искусства комбинаторики (ars combinatoria)», поскольку «“манера” имплицитно присутствует в самой имитационной игре (ludus) — игре тенденциозно автореферентной, т. е. безразличной по отношению к любой
подлинной семантической ответственности, не сводящейся к простому
механизму — зачастую работающему вполне автоматически — накопления и соединения искусственно заданных ярлыков и формул».
16
Для затронутого здесь вопроса значение образцовых по-прежнему
сохраняют статьи Джорджо Барбери Скваротти, см.: Giorgio Bárberi
Squarotti, L’esperienza stilistica del Bruno fra Rinascimento e Barocco // La
critica stilistica e il barocco letterario (Atti del secondo congresso di studi italiani), Firenze, Le Monnier, 1958, 154–169; Id., Bruno e Folengo // Giornale
storico della letteratura italiana, cxxxv (1958), 51–60; Id., Alcuni temi di un
saggio su Giordano Bruno // Il Verri, ii (1958), 92–98; Id., Parodia e pensiero:
Giordano Bruno, Milano, Greco & Greco Editori, 1997.
212

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

Труд, посвященный философии, но не теологии
В этом смысле Бруно, конечно, осознает, что пускается в
необыкновенную авантюру. Он отлично представляет себе
все риски и понимает, что освобождение любовной поэзии от
бесплодных схем петраркизма ни к чему не приведет, если одновременно не отделить ее от традиции, основывающейся на
мистических абстракциях, на химерических внеземных «единениях» человека и божества, на смехотворных (и не зависящих от личных заслуг) обещаниях «счастья» и «совершенства», осуществимых только в другой, сверхъестественной
жизни. Даже в более специфическом контексте собственно
философской работы Ноланец, по сути дела, берется за «переписывание» многих тем платонизма и неоплатонизма: для
этого он, среди прочего, использует насыщенный прямыми
отголосками из Плотина, Псевдо-Дионисия Ареопагита,
Прокла, Ямвлиха лексикон произведений Фичино 17, всякий
раз подчиняя его задачам собственного гносеологического
пути, всецело определяемого естественным устремлением философа к мудрости, sapientia 18. То же самое можно сказать и про
бруновские аллюзии на систему эротических образов кабалистической традиции, вошедших в культурный обиход через
посредство “Диалогов о любви” Леона Еврея 19.
17

Об использовании, в том числе и полемическом, трудов Марсилио
Фичино в произведениях Бруно см.: Alfonso Ingegno, Il primo Bruno e l’influenza di Marsilio Ficino // Rivista critica di storia della filosofia, 23 (1968),
149–170; Rita Sturlese, Le fonti del “Sigillus sigillorum” del Bruno, ossia: il
confronto con Ficino a Oxford sull’anima umana // Nouvelle de la République
des Lettres, 12 (1993), 89–167; Miguel Angel Granada, Digges, Bruno e il copernicanesimo in Inghilterra // Giordano Bruno 1583–1585. The English Experience / L’esperienza inglese (Atti del convegno, Londra, 3–4 giugno 1994, a
cura di Michele Ciliberto e Nicholas Mann), Firenze, Olschki, 1997, 140–154.
18
Этот момент с полным основанием подчеркивает Джованни Аквилеккья: Giovanni Aquilecchia, Giordano Bruno, op. cit., 54–55.
19
Для понимания отношения Бруно к Леону Еврею большую ценность имеют наблюдения Джованни Аквилеккьи: Giovanni Aquilecchia,
Bruno e Leone Ebreo // Giordano Bruno nella cultura del suo tempo (Atti del
convegno di Urbino e San Leo, 22–23 settembre 2000, a cura di Alfonso Ingegno e Amalia Perfetti), Napoli 2004. Весьма наивна и изобилует ошибками
интерпретации статья Давида Харари: David Harari, Léon l’Hébreux et
Giordano Bruno: leurs rapports: solution des enigmes // Revue des Études
213

ГРАНИЦА ТЕНИ

Более всего, однако, в своей беспрецедентности совершенное
Бруно в “Героическом неистовстве” заслуживает сопоставления
с “Гипнэротомахией Полифила” Франческо Колонны (1499). Разумеется, эти два текста совершенно непохожи и отдалены друг
от друга во времени. И все же, отбросив все возможные отличия,
при внимательном чтении двух сочинений можно распознать целый ряд концептуальных связей, которые все вытекают из поразительного «совпадения»: на символическом пути, совершаемом
Полифилом ради соединения с Полией, «божественной тенью»
(diva umbra)20, «охота за мудростью» (venatio sapientiae) разворачивается исключительно в пределах «природы-родительницы»
(parente natura)21. Вопреки первоначальному впечатлению, «сонное видение» (visio in somniis) дается герою не в иррациональном
опыте, но вызывается посредством рационального упражнения,
в котором главные роли играют Разум и Воля22. Тут уместно говорить о целой философии любви (philosophia Veneris), замешанной на неоплатонизме XV века, лукрециевском материализме и
в то же время на предписаниях аристотелевско-цицероновского
учения о «середине» (medietas), но воплощаемой исключительно
в «соединении» (copulatio) с Природой-родительницей, в пределах естественного, где нет места невыразимому Единому23. Вот
почему «наставление» (paideia), адресованное читателю этой
книги, строится целиком и полностью на неразрывном сплетении вербальных и иконографических структур, словесных и зрительных неологизмов, экспериментов, пронизывающих каждый
juives, cl (1991), 305–316 (см. также: Id., Le tracce del quarto dialogo smarrito di Leone Ebreo negli “Eroici furori” di Giordano Bruno // Italia. Studi
e ricerche sulla storia, la cultura e la letteratura degli ebrei d’Italia, vii, 1–2,
Gerusalemme 1988, 93–155). Глубокий анализ трактата Леона Еврея дан в
работе: Marco Ariani, Imago fabulosa. Mito e allegoria nei “Dialoghi d’amore”
di Leone Ebreo, Roma, Bulzoni, 1984.
20
Francesco Colonna, Hypnerotomachia Poliphili (riproduzione dell’edizione aldina del 1499, introduzione, traduzione e commento di Marco Ariani e
Mino Gabriele), Milano, Adelphi, 1998, 465.
21
Ibidem, 341. Об этом см. важные замечания, сделанные Марко
Ариани во Введении (Il sogno filosofico, xxxi–lxi; в особенности xli).
22
На одном из отрезков путешествия спутницами Полифила станут
нимфы Логистика и Телемия, т. е. Разум и Воля. См.: Francesco Colonna,
Hypnerotomachia Poliphili, op. cit., 122 (см. также Введение Мино Габриэле:
Il viaggio dell’animo, op. cit., xv).
23
См. Введение Марко Ариани: Il sogno filosofico, op. cit., xxxvii.
214

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

элемент текста как на эстетическом, так и на специфически философском уровне24.
Равным образом языковая изобретательность и творческое
воображение положены в основу механизмов функционирования текста и в “Героическом неистовстве”. Точно так же дело
обстоит и с синкретизмом, приобретающим решающее значение в «канцоньере», где искусно сочетаются священные и
мирские примеры, языческие мифы и христианские образы,
язык и мотивы герметической и кабалистической традиций 25.
Многочисленные аллюзии на “Песнь Песней” 26, Платона, Лук24
Об этом в своем Введении рассуждает Мино Габриэле, см.: Il viaggio dell’animo, op. cit., xxvii–xxix (см. также: Id., La grande construction pyramidale de l’ “Hypnerotomachia Poliphili”: reconstruction et confrntation des
dimensions architecturales // Le livre illustré italien au XVIe siècle. Texte/Image
(sous la direction de Michel Plaisance), Paris, Klincksieck, 1999, 39–50).
25
В одном из пассажей своей книги “О тенях идей” Бруно ставит
под сомнение абсолютное понятие «auctoritas» и показывает, что на
тернистом пути к завоеванию знания приходится брать на вооружение
различные философии (“De umbris idearum”, ed. Sturlese, op. cit., 23): «В
самом деле, мы не найдем такого рукодельника, который смог бы в одиночку доставить все необходимое даже одному человеку. Я имею в виду,
что не один и тот же ремесленник будет отливать и выковывать шлем,
щит, меч, дроты, знамена, барабан, трубу и все прочие орудия воина.
Равным образом и те, кто помышляет о делах более высоких, нежели
уже совершенные открытия, не удовлетворятся орудиями из мастерской
одного Аристотеля или одного Платона. И всякий раз, когда (пусть это
случается и нечасто) кажется, что мы употребляем непривычные термины, происходит это оттого, что мы желаем выразить через них непривычные мысли. Мы вообще пользуемся различными исследованиями
разных философов постольку, поскольку это помогает лучше преподнести предмет нашего замысла» («Non enim reperimus unum artificem qui
omnia uni necessaria proferat. Non idem, inquam, galeam, scuthum, ensem,
hastilia, vexilla, timpanum, tubam, caeteraque omnia militis armamenta
conflabit, atque perficiet. Ita maiora aliarum inventionum tentantibus opera
non solius Aristotelis Platonisque solius officina sufficiet. Quandoque etiam —
ipsumque raro — si non consuetis uti videbimur terminis, illud ideo est quia
non consuetas per eos explicare cupimus intentiones. Per universum autem
diversis variorum philosophorum studiis utimur, quatenus melius propositum
inventionis nostrae insinuemus»).
26
Поначалу Бруно, по-видимому, намеревался дать книге “О героическом неистовстве” именно это библейское имя (“Cantica”): «я сперва
подумывал дать этой книге название, подобное названию книги Соломона, которая под личиной обыденной любовной страсти скрывает,

215

ГРАНИЦА ТЕНИ

реция, Аверроэса, на неоплатоническую традицию, Фичино,
на мистические и кабалистические течения все оказываются
неизменно подчинены единому замыслу, возвращающему испытанное неистовствующим в контекст «естественного» и рационального, в полном согласии с намеченным в предыдущих
диалогах маршрутом «ноланской философии». Бруно применяет обширный и консолидированный иконологический и
терминологический лексикон, будучи уверен в своей способности и подчинить его своей воле, и приспособить к своему
мировоззрению. Он сознает, что пускается в плавание между
Сциллой и Харибдой, между подводными камнями построенной на условностях поэзии и опасностями ложной теологии,
между двусмысленностями обмирщенной литературы и иррациональностью надземной мистики.
Достаточно перечитать предупреждения, оставленные
Бруно, чтобы понять, до какой степени он считал необходимым
прояснить свою позицию по этому поводу. С самого начала
книги он подчеркивает, что «у героического неистовства героический и субъект, и объект», что в силу этого оно не направлено
на «любовь простолюдную и земную»27. Более того, было бы
«позорно» расточать «изобилие мыслей, рвения и трудов» на
подражание поэтам, певшим хвалу женщинам28. Это не значит,
что среди них нет тех, кто этого заслуживает («менее всего я хотел бы поставить под сомнение добродетели тех из них, кого по
достоинству хвалили, хвалят и кто заслуживает похвалы»), —
о противоположном свидетельствуют женщины, населяющие
как и мой труд, порывы божественного и героического неистовства —
именно так толкуют ее ученые-мистики и каббалисты, — словом, хотел
я назвать ее “Cantica”, однако по многим причинам в конце концов воздержался от этого» («Però per liberare tutti da tal suspizione, avevo pensato
prima di donar a questo libro un titolo simile a quello di Salomone, il quale
sotto la scorza d’amori et affetti ordinarii, contiene similmente divini et eroici
furori, come interpretano gli mistici e cabalisti dottori: volevo (per dirla) chiamarlo Cantica. Ma per più caggioni mi sono astenuto al fine»: “Furori”, 13).
Об аллегорическом характере этого пассажа и структуры “Героического
неистовства” в целом см.: M.A. Granada, Introduction // Giordano Bruno,
Des fureurs héroïques, op. cit., lix–lxii.
27
“Furori”, 13: «questi furori eroici ottegnono suggetto et oggetto eroico»;
«d’amori volgari e naturaleschi».
28
Ibidem, 17: «vituperoso»; «molto pensiero, studio e fatica».
216

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

«эту британскую землю, которой мы обязаны верностью и дружелюбием гостеприимства», — Бруно лишь показывает, что в
этом произведении любовные отношения не тождественны тем,
что в обычной жизни связывают мужчин и женщин29.
Речь здесь, однако, не идет и о мистической, сверхъестественной любви — совсем наоборот: ведь в центре поэтического и гносеологического опыта стоит не что иное как чисто человеческое
усилие, которое совершает объятый неистовством. Беспрецедентность пути, на который он встал, позволяет понять, каков обреченный на одиночество опыт того, кто безнадежно жаждет объять
знание в его целокупности: любовь к знанию питает эту бесконечную погоню, неистребимую потребность овладеть тем, чем
мы никогда не сможем владеть в полной мере. В этом и только в
этом смысле можно говорить о пути «сверхчеловеческом» и «ге29

Воздавая хвалу английским дамам, Бруно думает в первую очередь о
королеве Елизавете, в которой он видит «единственную Диану»: «Чтобы
предотвратить возможную ошибку, я добавлю, что менее всего я хотел
бы поставить под сомнение добродетели тех из них, кого по достоинству
хвалили, хвалят и кто заслуживает похвалы, в особенности всех тех, кто
может появиться и уже появились на этой британской земле, которой мы
обязаны верностью и дружелюбием гостеприимства, — ибо если бы порицанию подвергался весь мир, этот край пришлось бы освободить от порицания, так как он не есть мир и не есть часть мира, но, как вам известно,
совершенно отделен от него; и если бы кто-то взялся рассуждать о всем
женском поле, недозволительно и невозможно было бы иметь в виду кого-то из ваших дам, поскольку их нельзя счесть принадлежащими к этому
полу: они не женщины — в сравнении с таковыми они нимфы, богини, состоящие из небесной субстанции, и среди них дозволяется созерцать ту
единственную Диану, которую я остерегусь причислить к числу женщин
и назвать одним с ними именем» («Or (perché non si faccia errore) qua [non]
voglio che sia tassata la dignità di quelle che son state e sono degnamente lodate
e lodabili: non quelle che possono essere e sono particolarmente in questo paese
Britannico, a cui doviamo la fideltà et amore ospitale: perché dove si biasimasse
tutto l’orbe, non si biasima questo che in tal proposito non è orbe, né parte d’orbe:
ma diviso da quello in tutto, come sapete; dove si raggionasse de tutto il sesso femenile, non si deve né può intendere de alcune vostre, che non denno esser stimate
parte di quel sesso: perché non son femine, non son donne: ma (in similitudine di
quelle) son nimfe, son dive, son di sustanza celeste; tra le quali è lecito di contemplar quell’unica Diana, che in questo numero e proposito non voglio nominare»:
ibidem, 19). О женских образах у Бруно см.: Giovanni Aquilecchia, Appunti su
Giordano Bruno e le donne // Donne, filosofia e cultura nel Seicento (a cura di Pina
Todaro), Roma, Consiglio Nazionale delle Ricerche, 1999, 37–49.
217

ГРАНИЦА ТЕНИ

роическом», об абсолютном стремлении к недостижимому предмету желания: ибо влюбленный в своей попытке приблизиться к
возлюбленной готов принести наивысшую жертву, исчерпать все
свои силы в порыве завоевать то, что завоевать ему не дано.
Сомневаться не приходится: предмет “Героического неистовства” — философия, а не теология30. На протяжении всего
диалога Бруно повторяет это неоднократно: он заявляет это от
своего имени в “Кратком изложении”, объясняя, что его рассуждение имеет «естественный и физический» характер31, и не
упускает случая еще раз подчеркнуть то же самое словами Марикондо («Нам известно, что Вы не теолог, но философ, что предмет
Ваших занятий — философия, а не теология»), которые немедленно находят одобрение у самого Чезарино («Именно так») 32 .
В сущности, эти пассажи лишь подтверждают принципы, которые уже начиная с “Пепельной трапезы” обрели очертания в качестве одного из устоев «ноланской философии»: так, на одной
стороне мы находим «теологов и тех, чья задача — давать народам законы и установления», а на другой — философов, которые «рассуждают в согласии с естественным разумом»33.
В свете этих пояснений легче будет проследить главнейшие
этапы любовной битвы охваченного неистовством, его беспримерного движения к тому «наивысшему счастью», которого,
по мысли Аверроэса, можно достичь, лишь добившись «совершенства в созерцательных науках»34.
30
Понятие «теология» выступает здесь в значении «сверхъестественной теологии» — «практической» науки, которая черпает свои
принципы в откровении и преподносит себя как руководство для верующих, приглашающее их действовать себе во спасение. Совсем иное
дело — «теология» в аристотелевском значении «метафизики».
31
“Furori”, 13: «naturale e fisico».
32
Ibidem, 293: «MARICONDO Sappiamo che non fate il teologo ma filosofo e che trattate filosofia non teologia. CESARINO Cossì è». В третьем
диалоге второй части также указывается, что «в этих суждениях скрыта
философия естественная и нравственная» («sotto queste sentenze la filosofia naturale ed etica […] vi sta occolta»): ibidem, 415.
33
Ibidem, 45: «gli teologi e color che versano su le leggi et instituzioni de
popoli»; «parlano secondo la raggion naturale».
34
Ibidem, 141: «somma felicità»; «perfezzione per le scienze speculative».
Описывая в “Героическом неистовстве” процесс восхождения к «божеству», Бруно соединяет друг с другом темы платонизма и аверроизма, в
тоже время не ограничивая себя в критике космологических позиций, на

218

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

«Неистовство» как «рациональный порыв»
Но какова же природа этого «неистовства»? На этот вопрос
Бруно снова дает ответ, лишенный какой-либо двусмысленности: «неистовство» состоит исключительно в «рациональном
порыве», в вовлеченности в процесс «интеллектуального постижения»35 и ничего общего не имеет со «звериными страстями»36 и нерациональными поступками: «неистовство, о котором мы говорим и о воздействии которого повествует наше
рассуждение, — это не забвение, но память, не небрежение собою, но любовь и страстная жажда красоты и блага, помогающая достичь совершенства посредством преобразования себя
по подобию этих последних»37.
Разграничение такого рода необходимо, ибо не существует
одного единственного типа «неистовства»: бывает неистовство, в котором проявляется «ослепление, глупость и неразумный порыв, приближающийся к звероподобному безумию»,
но бывает и другое, состоящее в «некоем божественном исступлении, под действием коего некоторые становятся лучше, чем
бывают обычные люди»38. Но и между видами второго, «полокоторых стоят оба философа. Об этом см.: M.A. Granada, Introduction //
Giordano Bruno, Des fureurs héroïques, op. cit., lxxiii–xc (см. также: Id., “Esser
spogliato dall’umana perfezione e giustizia”. Nueva evidencia de la presencia de
Averroes en la obra y en el proceso de Giordano Bruno, op. cit.). Не менее заслуживает внимания важная статья Риты Стурлезе — см.: Rita Sturlese,
“Averroe quantumque arabo et ignorante di lingua greca…”. Note sull’averroismo di Giordano Bruno // Giornale critico della filosofia italiana, 71 (1992),
248–275. По поводу аверроистской концепции знания см.: Luca Bianchi,
Filosofi, uomini e bruti. Note per una antropologia averroista // Rinascimento,
32 (1992), 185–201, а также: Alain De Libera, La philosophie médiévale, Paris,
Puf, 1993, 161–183.
35
“Furori”, 121: «impeto razionale»; «l’apprension intellettuale».
36
Ibidem: «ferine affezzioni».
37
Ibidem: «Questi furori de quali noi raggioniamo, e che veggiamo messi
in execuzione in queste sentenze, non son oblio, ma una memoria, non son negligenze di se stesso, ma amori e brame del bello e buono con cui si procure farsi
perfetto con transformarsi et assomigliarsi a quello».
38
Ibidem, 118–119: «cecità, stupidità et impeto irrazionale, che tende al
ferino insensato»; «in certa divina abstrazzione per cui dovegnono alcuni megliori in fatto che uomini ordinarii».
219

ГРАНИЦА ТЕНИ

жительного» неистовства Бруно устанавливает радикальное
различие:
Неистовство этого последнего рода разделяется на два вида,
ибо среди тех, кто его испытывает, одни — в силу того, что они сделались обиталищем богов или божественных духов, — произносят и
творят поразительные вещи, смысла которых не понимают ни сами
они, ни окружающие; к такому состоянию обыкновенно приходят
те, кто был необразован и невежествен: в них, лишенных собственного духа и сознания, словно в пустой дом, вселяется божественное
сознание и божественный дух, который в тех, кто наделен собственным рассудком и сознанием, находит меньше простора, чтобы
проявиться, — а ведь порой ему нужно, чтобы всем стало очевидно,
что избранные им люди, коль скоро речи их безусловно не могут
вдохновляться собственным их опытом и образованием, с необходимостью говорят и действуют под влиянием некоего высшего разума […]. Чувства же других, привычных и способных к умозрению
и от природы одаренных здравым и ясным умом, обостряются под
воздействием внутреннего стрекала и того естественного рвения,
какое пробуждается в человеке любовью к божественному, к справедливости, к истине, к славе, огнем желания и порывом стремлений; в горниле рассудительной способности разгорается свет их
разума, отчего взгляд их проницает далее обыкновенного, и они,
наконец, начинают говорить и действовать не как сосуды и орудия,
но как творцы и главные действующие лица 39 .
39

Ibidem, 119–121: «E questi sono de due specie perché: altri per esserno
fatti stanza de dèi o spiriti divini, dicono et operano cose mirabile senza che di
quelle essi o altri intendano la raggione; e tali per l’ordinario sono promossi a
questo da l’esser stati prima indisciplinati et ignoranti, nelli quali come vòti di
proprio spirito e senso, come in una stanza purgata, s’intrude il senso e spirito
divino; il qual meno può aver luogo e mostrarsi in quei che son colmi de propria
raggione e senso, perché tal volta vuole ch’il mondo sappia certo che se quei non
parlano per proprio studio et esperienza come è manifesto, séguite che parlino
et oprino per intelligenza superiore […]. Altri, per essere avezzi o abili alla contemplazione, e per aver innato un spirito lucido et intellettuale, da uno interno
stimolo e fervor naturale suscitato da l’amor della divinitate, della giustizia,
della veritade, della gloria, dal fuoco del desio e soffio dell’intenzione acuiscono
gli sensi, e nel solfro della cogitativa facultade accendono il lume razionale con
cui veggono più che ordinariamente: e questi non vegnono al fine a parlar et
operar come vasi et instrumenti, ma come principali artefici et efficienti».
220

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

Предмет диалога “О героическом неистовстве” составляют
вовсе не те невежественные люди, на которых перст божества
указал именно потому, что речи их вдохновляются не «собственным их опытом и образованием». Таких «избранных»
Бруно в конце концов сравнивает с «ослом, несущим святыни»40, считая их простыми вместилищами слова и опыта, им
не принадлежащего. По-настоящему же здесь его занимает тот
тип охваченного неистовством человека, в котором «чувствуется и наглядно проявляется превосходство его собственной человеческой природы»41. Такого человека не избирает извне никакое «божество»; он сам, руководимый своими «чувствами»,
своей «рассудительной способностью», «светом разума», беспредельной любовью к знанию, может собственными силами
возвыситься до «божественного», проходя небывалый, невиданный и героический путь, на котором ему удается сбросить
оковы человеческого удела и разорвать узы конечности, чтобы
философски объять бесконечную Вселенную.
Страсть, движущая неистовым героем в этой погоне, питается силой Амура, который по-разному воздействует на тех, кто
им загорелся. «Безрассудный мальчик», поясняет Тансилло,
называется так не оттого, что «сам он будто бы таков», но оттого, что некоторые не в состоянии воспринять его пламень
себе во благо. В натурах, «склонных к умозрению», обладателях
«ясного ума» любовное потрясение лишь «еще больше возвышает строй мыслей, очищает рассудок, пробуждая и внушая им
усердие и благоразумие, взращивая в них героический задор
и дерзость в стяжании добродетели и величия ради желания
сделаться достойными предмета своей любви». Гораздо чаще,
40

Ibidem, 121: «l’asino che porta li sacramenti». Об образе Asinus portans
mysteria, до Бруно уже использованном у Аристофана, Андреа Альчато,
Агриппы Неттесгеймского, Эразма, Спенсера, см.: N. Ordine, La cabala
dell’asino. Asinità e conoscenza in Giordano Bruno, op. cit., 86. Бруно имеет в
виду несчастного осла, который (как это изображено на эмблеме из сборника Альчато, озаглавленной “Non tibi, sed religioni” [“Не тебе, но святыне”]), несет водруженную ему на спину статую Изиды, веря, что люди
по дороге поклоняются ему, а не божеству (см.: André Alciat, Les Emblèmes
(fac-simile de l’édition lyonnaise Macé-Bonhomme de 1551, préface de Pierre
Laurens, table de concordance de Florence Vuilleumier), Paris, Klincksieck,
1997, 13).
41
“Furori”, 121: «si considera e vede l’eccellenza della propria umanitade».
221

ГРАНИЦА ТЕНИ

однако, Амур, встретившись на пути обыкновенного человека,
превращает его в «глупого безумца», заставляя «преступить
грань здравомыслия»42 .
Бесконечное стремление к бесконечному
Бывает, следовательно, неистовство «божественное» и
неистовство «звериное», любовь «разумная» и «дикая».
Не следует, разумеется, абсолютизировать эти понятия в их
противопоставлении друг другу. Возьмем, к примеру, тонкий
вопрос об «удовлетворении», иными словами, об обладании
чем-либо, что может исчерпывающим образом утолить наше
желание: с точки зрения охваченного неистовством, «никто не
удовлетворяется своим состоянием, разве только какой-нибудь
бесчувственный глупец» 43, тогда как «невежественному большинству», напротив, именно безудержная гонка одинокого
неистового героя внушает подозрения в его безумии. В самом
деле, героический человек постоянно живет «в преизбытке
противоположностей», душа его терзается «внутренним раздором»: «он дрожит в заледенелых надеждах, горит в пламенных желаниях; кричит от алчности, немеет от страха; сжигает
себе сердце заботой о другом, льет слезы от сострадания к себе;
умирает от чужой насмешки, живет в своих жалобах и, словно
тот, кто уже не принадлежит себе, любит других, ненавидит
себя» 44. Тот, кто решается пройти через такие небывалые испытания, с самого начала знает, что его любовь к вожделенному
предмету не погаснет никогда, — более того: чем труднее преследование, тем сильнее разгорается страсть преследователя,
42
Ibidem, 85: «Putto irrazionale»; «egli per sé sia tale»; «intellettuale
e speculativo»; «inalza più l’ingegno e più purifica l’intelletto facendolo
svegliato, studioso e circonspetto, promovendolo ad un’animositate eroica et
emulazion di virtudi e grandezza: per il desio di piacere e farsi degno della cosa
amata»; «pazzo e stolto»; «uscir de proprii sentimenti».
43
Ibidem, 97: «nessuno s’appaga del stato suo, eccetto qualch’insensato e
stolto».
44
Ibidem, 105: «se triema nelle gelate speranze, arde negli cuocenti desiri;
è per l’avidità stridolo, mutolo per il timore; sfavilla dal core per cura d’altrui,
e per compassion di sé versa lacrime da gli occhi; muore ne l’altrui risa, vive ne’
proprii lamenti; e (come colui che non è più suo) altri ama, odia se stesso».

222

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

ибо любовь его такова, что «больше воспламеняет желание,
нежели способна утолить его» 45.
Изображая ненасытность охваченного неистовством46, Бруно
в образной форме старается передать пропасть несоизмеримости,
разверзающуюся между конечностью человеческого бытия и бесконечностью знания. Даже если нам удается «объять» искомое,
это не значит, что мы сумели объять целое: кто живет, ведя «битву
любви», тот «видит, что все его достояние есть нечто ограниченное и как таковое не может быть для него достаточным, […] ибо
оно не есть Вселенная»47. Иначе говоря, он открывает для себя
45

Ibidem, 141: «che più accende, che possa appagar il desio».
В замечательном пассаже своей книги “О неизмеримом” (“De immenso”) Бруно сравнивает неудовлетворенность, которую испытывает
ищущий истину человек, с неудовлетворенностью материи, находящейся
в поиске новых форм: «Ибо всякий раз, покуда мы полагаем, что остается
еще какая-то истина, которую надлежит познать, или некое благо, достойное стяжания, мы опять ищем новую истину и стремимся к новому благу.
Следовательно, наше стремление к поиску не может исчерпаться достижением конечной истины и ограниченного блага. Каждому существу по отдельности и всем вместе врождено желание соединиться с целым; все, что
существует временно, желает существовать всегда; все, что видит где-то, желает видеть повсюду; познать во всеобщности то, что дано ему в единичности; обладать целиком тем, чем обладает частично. Даже то, что подчинено
всему прочему, желает над всем прочим властвовать не меньше, чем желало
бы, будь это возможно, и не удовлетворяется достигнутым, если остается
что-то еще, к чему можно стремиться. Точно так же и материя любого отдельного вида, телесного или бестелесного, никогда не исчерпывается, и,
приобретя за всю вечность те или иные формы, не бывает ими удовлетворена и с неменьшей силой стремится к другим, которые можно приобрести
за всю оставшуюся вечность» («Quoties enim aliquam superesse noscendam
veritatem, et quandiu aliquod superesse bonum comparandum judicamus, aliam
semper inquirimus, aliud semper appetimus. Non igitur in veritate terminum
habente, et in bono finibus incluso, inquisitionis et expetentiae finis erit. Insitus
appetitus est, ut omnia fiant, singulis et unicuique: appetit semper esse quidquid
aliquando est; ubique videre, quidquid alicubi videt; universaliter habere, quidquid
singulariter habet; toto frui qui parte fruitur; omnibus dominari tanquam
etiam possit; hoc etiam quod omnibus subjicitur appetit; et consequutis non est
contentum, ubi aliquid ulterius remanserit assequendum. Sic materia particularis,
sive corporea, sive incorporea ipsa sit, expletur nunquam, et consequutis ab aeterno
particularibus formis, in aeternum nihilominus consequendas concupiscens, non
est contenta»: G. Bruno, Opera, I–1, 203–204).
47
“Furori”, 167: «vede che quel tutto che possiede è cosa misurata, e però
non può essere bastante per sé […], perché non è l’universo».
46

223

ГРАНИЦА ТЕНИ

недостижимость того, что могло бы по-настоящему удовлетворить его раз и навсегда; он приходит к осознанию того, что «быть
объятым противно природе бесконечного», что оно не может
«предстать в качестве конченого, ибо тем самым перестанет быть
бесконечным». Он убеждается, наконец, что «для бесконечного
уместно и естественно, чтобы к нему бесконечно стремились»48.
В этой погоне, где воедино действуют чувства и рассудок, часть
наших желаний обращена на то, что ускользает от «чувственной
способности» и на что мы вынуждены взирать очами разума. Неистового героя, таким образом, воспламеняют не только «вещи,
которые он знает и видел», но и прежде всего «вещи неведомые
и никогда не виденные», ибо в действительности, хотя «они и сокрыты в том, что касается их частного бытия, они не сокрыты в
том, что касается бытия всеобщего»49.
В этом удивительном парадоксе находит свое конкретное выражение героический опыт охваченного неистовством. Его путь
будет отмечен драматическим сосуществованием сознания собственной конечности с потребностью в отказе от любого частичного знания. Этому безнадежному, но захватывающему поиску он
отдает свою жизнь, или, вернее, он растрачивает без остатка всю
свою физическую и материальную энергию, чтобы раскрыться
для новой, всецело интеллектуальной жизни. Словно бабочка, он
влечется к свету, к огню, который может мгновенно лишить его
самого существования. Однако, в отличие от бабочки, которая,
если бы «дано было ей предвидеть свою погибель», сделала бы
все, лишь бы избежать «потери самого существа своего» в «этом
враждебном огне», неистовый герой сам желает «сгинуть в пламени любовного жара»50, о чем повествуют стихи, посвященные
гербу “Hostis non hostis” (“Недруг — друг”: «Нет, никогда в любви
я не раскаюсь, / Ведь без нее не нужно счастье мне»)51, равно как
48

Ibidem: «non è cosa naturale né conveniente che l’infinito sia compreso»;
«né esso può donarsi finito: percioché non sarrebe infinito»; «è conveniente e
naturale che l’infinito per essere infinito sia infinitamente perseguitato».
49
Ibidem, 177: «potenza sensitiva»; «le cose conosciute e viste»; «le cose
ignote e mai viste»; «se sono occolte quanto a l’esser particulare, non sono occolte quanto a l’esser generale».
50
Ibidem, 219–221: «prevedesse la sua ruina»; «perder l’esser proprio»;
«quel fuoco nemico»; «svanir nelle fiamme de l’amoroso ardore».
51
Ibidem, 219: «Mai fia che de l’amor io mi lamente, / senza del qual non
vogli’esser felice».
224

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

и первый из «главных» сонетов третьего диалога первой части:
«Когда летит на пламя мотылек»52.
Актеон: «и охотник в зверя обращен»
Но любовь к мудрости — это и любовь к «божеству». В
ней — единственная данная человеку возможность преобразиться в предмет собственного желания и возвыситься тем
самым до «божественного» состояния. Но что это за «божество»? Идет речь о чем-то, что находится за рамками «физического и естественного», о которых Бруно говорит вначале, или
же о «божестве», пребывающем в самой природе, о жизненной
силе, одушевляющей бесконечную Вселенную изнутри?
Ответ, возможно, удастся найти в рассуждениях об Актеоне,
которые несомненно составляют один из узловых элементов
повествовательной ткани “Героического неистовства”. В комментарии к стихам, открывающим четвертый диалог первой
части53, Тансилло дает следующее объяснение удивительным
вещам, приключившимся с мифическим охотником:
52

«Когда летит на пламя мотылек, / Он о своем конце не помышляет; / Когда олень от жажды изнемог, / Спеша к ручью, он о стреле не
знает; / Когда сквозь лес бредет единорог, / Петли аркана он не примечает; / Я ж в лес, к ручью, в огонь себя стремлю, / Хоть вижу пламя,
стрелы и петлю» [пер. А.М. Эфроса] («Se la farfalla al suo splendor ameno /
vola, non sa ch’è fiamm’al fin discara; / se quand’il cervio per sete vien meno, /
al rio va, non sa della freccia amara; / s’il lioncorno corre al casto seno, / non
vede il laccio che se gli prepara: / i’ al lum’, al font’, al grembo del mio bene, /
veggio le fiamme, i strali e le catene»: ibidem, 125).
53
Ibidem, 153–155: «Средь чащи леса юный Актеон / Своих борзых и
гончих псов спускает, / И их по следу зверя посылает, / И мчится сам по
смутным тропам он. / Но вот ручей: он медлит, поражен, — / Он наготу богини созерцает: / В ней пурпур, мрамор, золото сияет; / Миг, — и охотник в
зверя обращен. / И тот олень, что по степям лесным / Стремил свой шаг, бестрепетный и скорый, / Своею же теперь растерзан сворой... / О, разум мой!
Смотри, как схож я с ним: / Мои же мысли, на меня бросаясь, / Несут мне
смерть, рвя в клочья и вгрызаясь» [пер. А.М. Эфроса] («Alle selve i mastini
e i veltri slaccia / il giovan Atteon, quand’il destino / gli drizz’il dubio et incauto
camino, / di boscareccie fiere appo la traccia. / Ecco tra l’acqui il più bel busto e
faccia / che veder poss’il mortal e divino, / in ostro et alabastro et oro fino / vedde:
e ’l gran cacciator dovenne caccia. / Il cervio ch’a’ più folti / luoghi drizzav’i passi
225

ГРАНИЦА ТЕНИ

Актеон означает разум, устремленный к погоне за божественной
мудростью, к постижению божественной красоты. Он спускает с повода «борзых и гончих», из коих первые быстрее, а вторые выносливее, — ибо работа рассудка предшествует работе воли, но последняя мощнее и действеннее первой, так как человеческому рассудку
легче возлюбить божественное благо и красоту, нежели постичь их,
не говоря уже о том, что это любовь движет рассудком и подталкивает его, чтобы тот шествовал впереди подобно светильнику. «Средь
чащи леса» — в местности невозделанной и пустынной, куда редко
кто забредает и заглядывает, где редкий человек оставил свой след.
«Юный» — ибо неопытный и не поднаторевший в деле, как и всякое существо, чей век недолог, а неистовство непрочно; «по смутным
тропам» — по двоякому и ненадежному пути разума и чувства, обозначаемому Пифагоровой буквою, где справа ему открывается более
тернистая, дикая, пустынная и трудная дорога, по которой охотник
и посылает борзых и гончих «по следу зверей», которые суть не что
иное как умопостигаемые виды идеальных понятий: эти последние надежно скрыты, и лишь немногие устремляются за ними, еще
меньше тех, кому удается их догнать, и не всем тем, кто их взыскует,
они отдаются в руки54.
più leggieri, / ratto voraro i suoi gran cani e molti. / I’ allargo i miei pensieri / ad alta
preda, et essi a me rivolti / morte mi dan con morsi crudi e fieri»). Образ Актеона,
пожираемого своими мыслями-псами, встречается уже у Бембо в “Азоланских беседах”: «его мысли, подобно борзым псам, бросаются безжалостно
рвать его, словно Актеона» («a guisa d’Atteone, i suoi pensieri medesimi, quasi
suoi veltri, vanno sciaguratamente lacerando»: Pietro Bembo, Prose e rime (a cura
di Carlo Dionisotti), Torino, Utet, 1966, 414). См. также цитированные ниже
(infra, 238–239) стихи Филиппа Депорта и Амадиса Жамена.
54
“Furori”, 155: «Atteone significa l’intelletto intento alla caccia della divina sapienza, all’apprension della beltà divina. Costui slaccia “i mastini et i
veltri”: de quai questi son più veloci, quelli più forti. Perché l’operazion de l’intelletto precede l’operazion della voluntade; ma questa è più vigorosa et efficace
che quella: atteso che a l’intelletto umano è più amabile che comprensibile la
bontade e bellezza divina, oltre che l’amore è quello che muove e spinge l’intelletto acciò che lo preceda come lanterna. “Alle selve”, luoghi inculti e solitarii,
visitati e perlustrati da pochissimi, e però dove non son impresse l’orme de molti
uomini, “il giovane” poco esperto e prattico, come quello di cui la vita è breve et
instabile il furore, “nel dubio camino” de l’incerta et ancipite raggione et affetto
designato nel carattere di Pitagora, dove si vede più spinoso, inculto e deserto il
destro et arduo camino, e per dove costui slaccia i veltri e mastini appo la traccia
di boscareccie fiere che sono le specie intelligibili de concetti ideali, che sono
226

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

Погоня за «божественной мудростью» — это в первую очередь работа, которая выполняется орудиями «человеческого рассудка» и волей55. Здесь нет места чудесам, загадкам и непонятному
волшебству, есть только люди, которые пускаются в одинокий,
невероятно трудный, «тернистый», «дикий» и «пустынный»
путь. Таких людей, конечно же, мало, это герои, способные добраться туда, куда путь заказан всем, кроме очень немногих, — но
все же они ведут «охоту», всегда остающуюся лишь человеческим
предприятием, а еще точнее — такую «охоту», которая именно в
силу своей небывалости может возвысить нас до состояния «божественной» исключительности, может преобразить человека
в бога. Актеон вступает на этот путь, однако только повстречав
Диану, отраженную в воде, он понимает, что предмет его поисков
находится в нем самом, что столь вожделенное «божество» нечего искать вне того, кто его ищет:
«Но вот ручей» — это означает, что он глядит на воду как на
зеркало подобий, на произведения, в коих сверкает действенность
божественной благости и великолепия […]; «Он наготу богини созерцает» — то есть видит возможность и внешнее действие, которые
становятся видимы в состоянии или акте созерцания, при приложении ума смертного или божественного, принадлежащего человеку
или кому-то из богов. […] «Охотник созерцает» — он достиг понимания, насколько это возможно, и вот он «в зверя обращен» — он
готовился схватить добычу и сделался добычей сам. Охотником он
был в смысле работы рассудка, который превращает в самого себя
предметы, им постигаемые56 .
occolte, perseguitate da pochi, visitate da rarissimi, e che non s’offreno a tutti
quelli che le cercano».
55
О топосе охоты и погони в художественной литературе см. недавний и весьма полезный обзор Джованни Барбери Скваротти: Giovanni
Bárberi Squarotti, Selvaggia dilettanza. La caccia nella letteratura italiana dalle
origini a Marino, Venezia, Marsilio, 2000 (стр. 329–363 посвящены мифу об
Актеоне).
56
“Furori”, 155–157: «“Ecco tra l’acqui”, cioè nel specchio de le similitudini, nell’opre dove riluce l’efficacia della bontade e splendor divino [...]; “vede
il più bel busto e faccia”, cioè potenza et operazion esterna che vedersi possa
per abito et atto di contemplazione et applicazion di mente mortal o divina,
d’uomo o dio alcuno. [...] “Vedde il gran cacciator”: comprese quanto è possibile,
e dovenne caccia: andava per predare e rimase preda, questo cacciator, per l’operazion de l’intelletto con cui converte le cose apprese in sé».
227

ГРАНИЦА ТЕНИ

Понять значит превратиться в предмет «охоты». Вот почему
Актеон, который надеялся найти «вне себя благо, мудрость,
красоту, лесного зверя», очутившись рядом с богиней, обнаруживает, что сам «обратился в то, что искал». В одно мгновение
он осознает, что «сам становится вожделенной добычей своих
псов, своих мыслей, ибо после того, как он уже обрел в себе божество, не было нужды искать его вне себя»57. Встреча с Дианой
и растерзание сворою псов радикально меняют существование
мифического охотника: из «человека обыкновенного изаурядного он становится исключительным и героическим». Только
потеряв жизнь, он рождается к иной, новой жизни: «здесь кончается его жизнь по законам мира безумного и чувственного,
слепого и иллюзорного, и начинается жизнь разумная»58.
Диана: «божество» в беспредельной природе
Но что же означает видеть Диану? Что символизирует «лесная» богиня? Бруно дает непрямой ответ на эти вопросы в отрывке, имеющем стратегическое значение для композиции
“Героического неистовства”: в первом диалоге второй части, в контексте, выполняющем ключевую функцию «истории в истории»
(mise en abyme), Диана отождествляется с «пониманием второго
порядка, передающим отраженный блеск первого понимания»59.
Иными словами, «богиня созерцания», по замыслу Бруно, представляет бесконечную природу, через которую являет себя абсолютное «божество», воплощенное в светоче Аполлона60. Только
57

Ibidem, 159: «estra di sé il bene, la sapienza, la beltade, la fiera boscareccia»; «convertito in quel che cercava»; «de gli suoi cani, de gli suoi pensieri egli
medesimo venea ad essere la bramata preda, perché già avendola contratta in sé,
non era necessario di cercare fuor di sé la divinità».
58
Ibidem: «da quel ch’era un uom volgare e comune, dovien raro et eroico»;
«qua finisce la sua vita secondo il mondo pazzo, sensuale, cieco e fantastico; e
comincia a vivere intellettualmente».
59
Ibidem, 341: «l’ordine di seconde intelligenze che riportano il splendor
ricevuto dalla prima».
60
Об этом см. во введении Поля-Анри Мишеля к первому изданию сделанного им французского перевода “Героического неистовства”
(который не следует путать с постоянно цитируемым здесь изданием
итальянского текста, включающем также и новую редакцию перевода
228

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

при встрече с Дианой Актеону открывается, что «божество»,
которое есть все во всем и которое дает жизнь всякому существу,
принадлежит и ему, составляет неотъемлемую часть его самого и
является внутренним источником его жизни точно так же, как и
внутренним источником жизни всего, что существует. Таким образом, под внешней оболочкой терминологии, пропитанной неоплатонизмом, Ноланец на деле приравнивает умопостигаемый
мир к бесконечной Вселенной61.
Хотя и выраженная другими словами и при помощи иных
образов, здесь снова звучит мысль, не раз утверждавшаяся и в
других сочинениях Бруно на народном языке: единственный
вид познания, доступный для человека — это познание, приобретаемое на лоне «тени», каковая и есть природа. Все усилия
Актеона находят свое разрешение в поразительном концептуальном видении, в котором конечному существу, по завершении
его героического пути, открывается возможность какое-то мгновение непосредственно созерцать бесконечность Вселенной:
Истина взыскуется как нечто недоступное, как предмет, находящийся за пределами всякой возможной объективации и всякого
понимания. Вот почему никто не полагает, что возможно видеть
Солнце, вселенского Аполлона и абсолютный свет в высшем его и
превосходнейшем виде, но лишь его тень, его Диану, то есть мир, вселенную, заключенную в вещах природу, свет, прячущийся в сумраке
материи, но оттого и сияющий во тьме62 .

Вот чему научается на путях «битвы любви» неистовый герой: «главный урок, полученный им от Амура, состоит в том,
чтобы в тени (коли нельзя в зеркале) созерцать божественную
Мишеля): Paul-Henri Michel, Introduction // Giordano Bruno, Des fureurs
héroïques, Paris, Les Belles Lettres, 1954, 61–62.
61
См.: M.A. Granada, Introduction // Giordano Bruno, Des fureurs
héroïques, op. cit., cviii-cix.
62
“Furori”, 391: «Questa verità è cercata come cosa inaccessibile, come oggetto inobiettabile, non sol che incomprensibile: però a nessun pare possibile de
vedere il sole, l’universale Apolline e luce absoluta per specie suprema et eccellentissima; ma sì bene la sua ombra, la sua Diana, il mondo, l’universo, la natura che
è nelle cose, la luce che è nell’opacità della materia: cioè quella in quanto splende
nelle tenebre». Относительно иконографии Дианы как аллегории природы см.: Andrea Goesch, Diana Ephesia. Ikonographische Studien zur Allegorie
der Natur in der Kunst vom 16.-19. Jahrhundert, Bern, Peter Lang, 1996.
229

ГРАНИЦА ТЕНИ

красоту 63. Актеон и охваченный неистовством проходят через
одни и те же испытания, и каждый из них преображается в свой
возлюбленный предмет — ведь пламя Амура и «возлюбленный
предмет [превращает] во влюбленного», ибо «огонь […] имеет
силу все прочие вещи, будь они простыми или сложными, превращать в себя»64.
Встреча с «божеством» становится источником страданий и заставляет неистового героя жить в постоянных муках
«противоположных аффектов»65. Его погруженность во множественность становления затрудняет ему доступ к целостному
видению бесконечной природы, этой сумеречной Дианы66. Од63
“Furori”, 125: «la lezzion principale che gli dona Amore è che in ombra
contemple (quando non puote in specchio) la divina beltate». Немного далее
Тансилло поясняет, что «в здешнем нашем состоянии» мы «не можем
видеть Бога кроме как в тени и зеркале» («in questo stato», «non possemo
veder Dio se non come in ombra e specchio»: ibidem, 137).
64
Ibidem, 77: «la cosa amata […] ne l’amante», «il fuoco […] è potente
a convertere tutti quell’altri semplici e composti in se stesso». Ниже об этом
же прямо говорит и Чикада: «любовь преображает и превращает в возлюбленный предмет» («lo amore transforma e converte nella cosa amata»:
ibidem, 157).
65
Ibidem, 257: «contrarii affetti».
66
В аллегориях определенного рода Диана служила олицетворением
мудрости, запретной для человека. Средневековый энциклопедист Александр из Некама (1157–1217) в своем трактате “О природе” так описывает
встречу Дианы и Актеона: «Диана зовется почти как dios neos [видимо,
неумелая попытка построения греческой народной этимологии для римского имени: Diana = δῖα νέα , «новая богиня» — прим. переводчика], т. е.
изо дня в день обновляющаяся либо обновляющая. Она есть мудрость.
Когда она омывает свое тело водою, она не желает допустить чьего-либо
неуместного вторжения. Нимфы же Дианы суть те, кто с усердием ревнует о мудрости. Когда разговор идет о сокровенных тайнах мудрости,
нельзя допускать кого попало […]. Таков Актеон, несвоевременно вторгшийся в тайную беседу посвященных» («Diana enim quasi dios neos, id est,
per dies innovata, seu innovans, dicitur. Haec est sapientia. Ista dum corpus
suum aquis lavat, nullum admittere vult qui se ingerat importune, Nimphae
Dianae sunt hi qui sapientiae diligentem dant operam. Cum de mysteriis et
arcanis sapientiae disseritur, non est passim quilibet admittendus […]. Iste est
Actaeon qui importune secretis colloquiis prudentium se ingerit»: A. Neckam,
De Actaeone // De naturis rerum et De laudibus divinae sapientiae (ed. by Thomas Wright), London, Longaman [et al.], 1863, [caput cxxxvii], 218–219). Об
этом пассаже см.: Leonard Barkan, Diana and Actaeon: The Myth as Synthesis // English Literary Renaissance, 10 (1980), 329.

230

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

нако охваченный неистовством не ощущает гибельности этих
противоположных страстей, на которые указывает девиз “Ut
robori robor” (“Против силы — сила”) и которые «возбуждают
ужас в людях обыкновенных и низких»67, ибо его настолько
воспламеняет наслаждение любовью, что «нет такого неудовольствия, которое могло бы заставить его свернуть с пути или
в чем-то оступиться»68.
Актеон в поэзии и живописи:
примеры из французского и английского искусства
Итак, в философской перспективе диалога “О героическом
неистовстве” Актеон является нам как фигура весьма положительная. Ниже мы сможем в этом убедиться еще раз, но прежде
необходимо сделать краткое отступление, которое позволит нам
глубже осмыслить всю оригинальность прочтения этого мифа у
Бруно. Мотив превращения охотника в оленя очень распространен в европейской литературе — знаменательную аллюзию на
него мы встречаем у самого Петрарки: именно историей Актеона
завершается цикл превращений, которые описаны в его знаменитой канцоне, начинающейся словами «Nel dolce tempo de la prima
etade»69. Лаура изображена здесь «прекрасным и жестоким зве67

Ibidem, 253: «danno orrore a persone ordinarie e vili».
Ibidem, 249: «non è potente dispiacere alcuno a distorlo o far cespitare
in punto».
69
Петрарка, “Канцоньере”, XXIII, ст. 147–160, пер. Е.М. Солоновича:
«Охотником я следовал за ней, / И я нашел ее: моя дикарка, / Нагая, от
меня невдалеке / Плескалась в ручейке, / Который солнце освещало ярко. /
Увидя, что утешить взор могу, / Я на нее смотрел; она смутилась / И, от
смущенья или же со зла, / Меня водой студеной обдала, / И тут невероятное случилось: / Я превратился — право, я не лгу, — / В оленя стройного на
берегу / И до сих пор мечусь от бора к бору, / Перехитрить свою бессилен
свору» («I’ segui’ tanto avanti il mio desire / ch’un di cacciando sì com’io solea /
mi mossi; e quella fera bella et cruda / in una fonte ignuda / si stava, quando ’l sol
più forte ardea. / Io, perché d’altra vista non m’appago, / stetti a mirarla: ond’ella
ebbe vergogna; / et per farne vendetta, o per celarse, / l’acqua nel viso co le man’
mi sparse. / Vero dirò (forse e’ parrà menzogna) / ch’i’ senti’ trarmi de la propria
imago, / et in cervo solitario et vago / di selva in selva ratto mi trasformo: / et
anchor de’ miei can’ fuggo lo stormo»).
68

231

ГРАНИЦА ТЕНИ

рем» (fera bella et cruda), добычей, завладеть которой так стремится
поэт, увлеченный искусством охоты70. Их встреча перестает быть
случайностью, как это было у Овидия, но оказывается итогом
страстного поиска. Однако в самый миг несвоевременного «узрения» возлюбленная, совершенно как Диана, брызгает водой в
лицо несчастливому любовнику, чтобы превратить его в «одинокого оленя» (cervo solitario). Охотник сам становится «зверем»,
превращаясь в добычу, за которой он гнался. Так вот, идею тождества влюбленного и возлюбленной71, возникшего как плод
«видения», «созерцания», легко поставить в контекст диалога
“О героическом неистовстве” 72, но при одном фундаментальном,
70
Мотив напряженного поиска «добычи»-Лауры удачно подметил
Стивен Мерфи: Stephen Murphy, The Death of Actaeon as Petrarchist Topos // Comparative Literature Studies, 28 (1991), 138–139. Относительно
мифа об Актеоне у Петрарки и у некоторых авторов XIV века см.: Pasquale Sabbatino, Giordano Bruno e la «mutazione» del Rinascimento, Firenze,
Olschki, 1993, 128–148.
71
Петрарка приходит к самоотождествлению с «добычей» также и
в мифе о Дафне. О значении этой метаморфозы в своем превосходном
очерке пишет Н. Манн: Nicholas Mann, Pétrarque et les métamorphoses de
Daphné // Bulletin de l’Association Guillaume Budé, 53 (1994), 382–403.
72
См.: Leonard Barkan, Diana and Actaeon: The Myth as Synthesis, op.
cit., 343–344. В этой статье, которая является одной из лучших работ, посвященных изучению мифа об Актеоне, автор возвращается к вопросу
о наличии, по-видимому, неслучайной связи между положительным истолкованием этого мифа в “Героическом неистовстве” и положительной
же интерпретацией его в «поэзии» Тициана (ibidem, 345–349), в свое
время уже исследованному в статье Мари Таннер: Marie Tanner, Chance
and Coincidence in Titian’s “Diana and Actaeon” // Art Bulletin, lvi (1974),
535–550. Следует, однако, отметить, что Аугусто Джентили, в порядке
полемики с точкой зрения Таннер, предлагает прочтение соответствующих двух полотен Тициана (“Каллисто, чревоносная от Юпитера” и “Актеон застигает миг купания”) в негативном ключе: у Тициана, в отличие
от бруновской версии, происшедшее с Актеоном становится выражением
кризиса, нравственного падения, возвращения к звериному состоянию,
feritas (Augusto Gentili, Da Tiziano a Tiziano. Mito e allegoria nella cultura
veneziana del Cinquecento, Roma, Bulzoni, 1988, 183–204) Об Актеоне у
Тициана, помимо страниц, написанных Эрвином Панофским (Erwin
Panofsky, Tiziano. Problemi di iconografia (postfazione di Augusto Gentili),
Venezia, Marsilio, 1992, 157–166), см. также: Claudia Cieri Via, Diana e Atteone. Continuità e variazione di un mito nell’interpretazione di Tiziano // Die
Rezeption der “Metamorphosen” des Ovid in der Neuzeit: der Antike Mythos in
Text und Bild (Internationales Symposion der Werner Reimers-Stiftung Bad

232

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

можно сказать, решающем отличии между толкованиями мифа у
одного и другого автора: если у Петрарки трансгрессия, совершенная охотником-жертвою, вызывает в душе последнего явные
«угрызения», а бесконечная мука, на которую он обрекается, запечатлена в суровом красноречии завершающего отрывок стиха
(букв. «я снова вынужден бежать от своры моих же псов»73), то у
Бруно, напротив, эта метаморфоза — по причинам, которые мы
обозрели выше, — выполняет гносеологическую функцию в высшей степени положительного толка.
Две различные оценки «трансгрессии» могут, на наш
взгляд, служить отправной точкой для установления границ
между поэзией Бруно и европейской лирической традицией.
Миф об Актеоне как нельзя более пригоден для изображения
безнадежных злоключений влюбленного, преследующего непреклонную возлюбленную, которая, как Диана, недоступна
и не позволяет видеть себя. В этом контексте «видение» обнаженного божества, созерцаемого в самой интимной своей сущности, воспринимается как опасный выход за границы дозволенного, как посягательство на неприкосновенность святыни.
Вот почему метаморфоза, которой подвергается влюбленный,
всякий раз преподносится как справедливое наказание виновника, увидевшего то, что он не должен был видеть 74.
Homburg v.d. H., 22. bis 25. April 1991, herausgegeben von Hermann Walter
und Hans-Jürgen Horn), Berlin, Gebr. Mann Verlag, 1995, 150–159.
73
О собаках как символе угрызений совести и раскаяния см. комментарий Марко Сантагаты к 160 стиху // Francesco Petrarca, Canzoniere (edizione commentata a cura di Marco Santagata), Milano, Mondadori, 1996. По
сравнению со всеми предшествующими метаморфозами героя канцоны,
последнее его превращение в Актеона представляет собой наиболее выраженную трансгрессию (ст. 147 букв.: «Безудержно гнало меня желанье…») именно в силу наличия неодолимого желания, толкающего поэта
к преступанию всяческих границ — см.: Marco Santagata, La canzone delle
metamorfosi (R. v.f. 23) // Per moderne carte. La biblioteca volgare di Petrarca,
Bologna, il Mulino, 1990, 273–325 (в особенности стр. 273–282).
74
Так и Овидий в “Скорбных элегиях” отождествляет себя с Актеоном именно потому, что ему довелось увидеть нечто для него запретное:
«О, для чего провинились глаза, увидевши нечто? / Как на себя я навлек,
неосторожный, вину? / Раз невзначай увидал Актеон нагую Диану: / Дичью для собственных псов стал из-за этого он. / Значит, невольной вины не
прощают всевышние людям, / Милости нет, коли бог даже случайно задет»
(«Cur aliquid vidi? Cur noxia lumina feci? / Cur imprudenti cognita culpa mihi? /
233

ГРАНИЦА ТЕНИ

Илл. 1

Бруно знаком с тем, как история Актеона отразилась в ренессансной лирической традиции. Он сознательно пользуется
мифом, вошедшим в моду при дворах Франции и Англии во второй половине XVI века. Во время своего пребывания в Париже
он с большой вероятностью должен был слышать о посвященных
мифическому охотнику и суровой богине произведениях живописи, хранившихся в великолепных королевских резиденциях
в Фонтенбло и в усадьбе Анет75. Он вполне мог своими глазами
видеть рисунок — совместное творение Луки Пенни и Жана
Миньона, — на котором Актеон изображен с головою оленя и
человеческим телом, смотрящий на обнаженную Диану и нимф
из ее свиты, купающихся в источнике76. Наверху, в середине орнаментальной полосы, обрамляющей изображение, помещена
надпись: «Dominum cognoscite vestrum», о происхождении которой часто молчат даже специальные издания, посвященные
школе Фонтенбло77. Между тем, здесь дословно воспроизводится
второе полустишие строки из “Метаморфоз”: «Actaeon ego sum,
dominum cognoscite vestrum!»78 — слова, отсылающие зрителя
Inscius Actaeon vidit sine veste Dianam: / praeda fuit canibus non minus ille
suis. / Scilicet in superis etiam fortuna luenda est, / nec veniam laeso numine casus
habet»): Овидий, “Скорбные элегии”, II, 103–108, пер. З.Н. Морозкиной.
75
Об отображении мифа о Диане в памятниках искусства дворца
Фонтенбло и замка Анет см.: Gisèle Mathieu-Castellani, Mythes de l’Eros
baroque, Paris, Puf, 1981, 54–57.
76
Об успехе, которым пользовалось это произведение, свидетельствует наличие множества копий и репродукций, среди которых стоит
отметить хранящийся в собрании Лувра сходный рисунок, но без окаймления и надписи, приписываемый авторству Пинтуриккио, анонимную
гравюру, снабженную другой надписью («Libertatis ego blandae vestigia
quaerens / Servitii turpis cogor adire vias» — «Милой свободы пути всегда и повсюду искавший, / Рабства позорной тропой ныне я должен
идти»), наконец, барельеф работы Гюга Лаллемана (Hugues Lallement)
в Музее Клюни (см.: Félix Herbert, Les graveurs de l’ école de Fontainebleau,
Amsterdam, B. M. Israël, 1969 [карт. 22], 186).
77
Об Овидии как источнике интересующей нас надписи не упоминается в каталоге: L’École de Fontainebleau (Grand Palais 17 octobre 1972 –
15 janvier 1973), Paris, Éditions des Musées Nationaux, 1972, 320 (ни слова
не говорит об этом и Феликс Эрбер в цитированной выше работе: Les
graveurs de l’ école de Fontainebleau, op. cit., 186).
78
«Я Актеон! Своего признайте во мне господина!» («Actaeon ego
sum, dominum cognoscite vestrum!»): Овидий, “Метаморфозы”, III, 230,
пер. С.В. Шервинского.
234

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

к тому драматическому моменту в рассказе Овидия, где отчаявшийся охотник тщетно пытается промычать псам свое настоящее
имя. Однако в самом рисунке контекст Овидиева описания никак не обозначен: мы не видим у главного персонажа отверстой
пасти, как если бы он силился издать свой вой; не замечаем мы
и его свирепых гончих — ни на переднем плане, как на происходящем из той же школы Фонтенбло эскизе «Диана и Актеон»79,
ни на заднем, где вместо того просматривается уменьшенный силуэт Актеона, обратившегося в бегство. Возможно, конечно, что
цитата использована художником просто как аллюзия на тему
преследования, графически выраженную в миниатюрной сцене
второго плана; но может ли оказаться, что она, помимо того, адресована зрителю как призыв признать божество?
Бруно, скорее всего, сделал бы еще один шаг вперед по
сравнению с такой интерпретацией. На мгновение вообразим
его смотрящим на это произведение. Подзадоренный двусмысленностью надписи, он, наверное, сумел бы подчинить
изображенную здесь сцену своему собственному прочтению
мифа, найдя в ней наглядное представление полного тождества зрящего и созерцаемого — как если бы Актеон, по завершении своего превращения, вновь заявлял свои права на принадлежность к сфере божественного и приглашал бы зрителей
признать его в новом состоянии. Разумеется, речь идет всего
лишь о гипотезе, тем более оставляющей без внимания смысл,
который вкладывал в цитату ее автор, не говоря уже о том, что,
как мы могли убедиться, толкователи метаморфозы в основном склонялись к негативному ее прочтению. Свидетельство
тому — вереница сонетов, которые посвятили Диане и Ак79

См.: L’École de Fontainebleau, op. cit., 207. Подробнее о фигуре Актеона в классической и ренессансной иконографии см.: Wolfgang Cziesla,
Aktaion polypragmon. Variationen eines antiken Themas in der europäischen
Renaissance, Frankfurt am Main-Bern-New York-Paris, Peter Lang, 1989;
Eliana Mugione, La punizione di Atteone: immagini di un mito tra VI e IV
sec. a. C. // Dialoghi di Archeologia, 1 (1988), 111–132; Claire Dumortier,
“Diane et Actéon”, un tableau de carreaux de Cornelis Boumeester // Bulletin
des Musées Royaux d’Art et d’Histoire, 61 (1990), 230–233. Об Актеоне в
классической литературе см. также: John Heath, Actaeon, the Unmannerly
Intruder. The Myth and its Meaning in Classical Literature, New York, Peter
Lang, 1992; Carl Schlam, Diana und Actaeon: Metamorphoses of a Myth //
Classical Antiquity, 1 (1984), 82–110.
235

Илл. 2

ГРАНИЦА ТЕНИ

теону поэты из кружка, связанного с двором Валуа: Ронсар,
Дю Белле, Оливье де Маньи. Часть из этих стихов адресована
Диане де Пуатье, фаворитке Генриха II 80. Но миф найдет широкий отклик в творчестве и других поэтов 81, таких как Морис
Сэв 82 , Агриппа д’ Обинье, Жан де ла Жессе, Амадис Жамен,
Жоакен Бланшон, Исаак Абер, Ги де Тур, Этьен Жодель 83. В
созданных ими стихах центральное место займут темы купания, наготы, превращения в оленя, виновности 84. Особое, первостепенное значение получает мотив взгляда:
80

Относительно распространенности мотива Дианы в поэзии и искусстве при французском дворе см. хорошо документированную работу
Франсуазы Бардон: Françoise Bardon, Diane de Poitiers et le mythe de Diane,
Paris, Puf, 1963, 127–129.
81
Произведения поэтов в этом разделе воспроизводятся по ценной антологии, изданной трудами Ж. Матьё-Кастелляни: Gisèle Mathieu-Castellani,
Éros baroque. Anthologie de la poésie amoureuse baroque (1570–1620), Paris, Union
Générale d’Éditions, 1978, 261–267. Для французских поэтов необходимо
иметь в виду также недавнюю работу Э. Казановы-Робен: Hélène CasanovaRobin, Diane et Actéon. Fortune d’un mythe d’Ovide à l’Âge classique (thèse de
doctorat, Université de Paris iv-Sorbonne, sous la direction de Pierre Laurence).
82
В своей “Делии” (1544) Морис Сэв посвящает Актеону дециму
CLXVIII (заглавие “Актеон” дополнено девизом: «Судьба гонит меня
моею же сворой» — «Fortune par les miens me chasse»). Энцо Джудичи
предложил гипотезу, согласно которой метаморфоза мифического охотника представляет собой метафору духовной аскезы, нацеленной на
созерцание Делии, чей образ символизирует «идеал мудрости и совершенства» (E. Giudici, Maurice Scève, poeta della Délie (con documenti inediti
e un avant-propos di Marcel Françon), Roma, Edizioni dell’Ateneo, 1965, vol.
1, 224–229; цитата на стр. 228). О «любознательном желании» (curieux
désir) в творчестве Сэва см.: Hans Staub, Le curieux désir. Scève et Peletier du
Mans poètes de la connaissance, Genève, Droz, 1967.
83
Étienne Jodelle, Les Amours // Les Œuvres et Meslanges Poetiques (par
Charles Marty-Laveaux), Genève, Slatkine reprints, [1966], t. ii, сонеты ii–vii,
2–4. О стихотворениях, посвященных Диане, см.: Emmanuel Buron,
Le cosmos et la vicissitude. Néoplatonisme et parole poétique dans quelques
sonnets à Diane des “Amours” d’Étienne Jodelle // Gabriel-André Pérouse-F.
Goyet, Ordre et désordre dans la civilisation de la Renaissance (Actes du Colloque
“Renaissance, Humanisme, Réforme”, Nice, Septembre 1993), Saint-Étienne,
Publications de l’Université de Saint-Étienne, 1996, 239–248.
84
Анализ тем, встречающихся в этих стихотворениях, можно
найти в интересных размышлениях Жизели Матьё-Кастеллани: Gisèle
Mathieu-Castellani, Actéon ou la beauté surprise // Mythes de l’Éros baroque,
op. cit., 51–100.
236

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

Зачем в купели видел Актеон Диану,
Палладу созерцал зачем младой фиванец?
Их горький жребий будет мудрецам уроком:
Да не дерзнут взирать на бога смертным оком. (Ронсар)85
Сверх меры дерзок сей охотник был:
Узнал он сам своей свирепость своры
За то, что смел взирать на деву Кинфа. (Ж. Дю Белле) 86
Напрасно псов я звал: Жизнь пощадите эту:
Ведь я хозяин ваш! — Но внемлю я ответу:
Богиню видел ты — и твой черед платить. (А. Жамен)87
Хозяин я, меня признайте! — Но в ответ
Раздался голос: Смертным дозволенья нет
Взирать на Ту, кого отец лишь видеть смеет. (Ж. Бланшон)88
Но если от того мне смерть, что видят очи,
Прийти должна, приму как Актеон ее. (М. Папийон)89
85
«L’exemple d’Actéon et du jeune Thébain / Qui virent et Diane et Pallas dans
le bain / Me devraient faire sage et sagement m’apprendre / Que l’œil humain ne doit
sur les Dieux entreprendre»: Ronsard, Le Baing de Calliree // Œuvres complètes,
op. cit., t. I, (vv.59–62), 314 (см. также оду Je veux, Muses aux beaux yeux // ibidem,
vv. 65–70, 894). Для “Диалектики” Пьера де ля Раме (Petrus Ramus, Dialectique,
Paris, André Wechel, 1555, 15) Ронсар (ibidem, t. ii, 1152–1153) с большой точностью переводит стихи из “Тристий” Овидия (см.: supra, 233), рассказывающие об Актеоне, которому не следовало видеть то, что он увидел. Об
отношениях, связывавших Рамуса с «Плеядой», см.: Michel Dassonville,
La collaboration de la Pléiade à la “Dialectique” de Pierre de la Ramée (1555) //
Bibliothèque d’Humanisme et Renaissance, xxv (1963), 337–348.
86
«Trop fut celui chasseur avantureux / Qui de ses chiens sentit la
cruauté, / Pour avoir veu la chaste Cyntienne»: Joachim du Bellay, L’Olive //
Œuvres poétiques (édition critique établie, présentée et annotée avec variantes
par Daniel Aris et Françoise Joukovsky), Paris, Garnier, 1993, t. i, lxxxii, 57.
87
«J’ay beau crier aux chiens: Helas! épargnez moy, / Vostre maistre je suis: pour
leur response l’oy: / On ne voit qu’à tel prix une grande déesse»: Amadis Jamyn, Les
Œuvres poétiques. Livres II, III et IV, [1575] (édition critique avec introduction et
notes par Samuel M. Carrington), Genève, Droz, 1978, clxix, 301.
88
«Vostre maistre je suis, helas! cougnoissez-moy, / Une voix me respond: il
n’est permis à toy / Voir la divinité qu’un seul Jupin regarde»: Joachim Blanchon,
Les Prèmieres œuvres poètiques, Paris, Pour Thomas Perier, 1583, [xxxv], 114.
89
«Mais s’il faut que ma mort procède de ma veuë / Un nouvel Acteon
je me desire bien»: Marc Papillon de Lasphrise, Les Amours de Théophile et

237

ГРАНИЦА ТЕНИ

Наказание оправдывается виновностью глаза. Далеко не
случайно, что в эпизоде нападения собак на хозяина (который,
между прочим, вводится в повествование с помощью аллюзии
на уже упомянутый стих Овидия, процитированный в надписи
на рисунке из Фонтенбло) подтверждается запрет видеть божество. Актеон лишается жизни (vita) за взгляд (vista); его поступок прямо определяется как проявление неразумия: «Едва ль
не скукой взращена была / В безбожном ловчем глупость и гордыня» («J’avère, peu s’en faut, par l’ennui survenu, / Du veneur trop
osé l’imprudence et l’oppresse»), — и бесстыдства: «Не я был тем,
охотница-богиня, / Бесстыжим ловчим, что в воде тебя узрел»
(«Celui ne suis-je point, divine chasseresse, / Qui veneur effronté
t’aperçut dedans l’eau»). Единственным — но оттого не менее знаменательным — исключением остается сонет Филиппа Депорта,
в котором дерзость Актеона служит некоей высокой цели:
Вот бешеными мыслями своими
Безжалостно разорван Актеон:
Невольный был бы грех ему прощен,
Когда б не так разгневалась богиня.
Он дерзок был, однако побужденье
Высокое достойно снисхожденья –
Не кару, но награду заслужить90 .
l’Amour Passionnée de Noémie (éd. crit. avec introduction et notes par Margo
Manuella Callagham), Genève, Droz, 1979, 11.
90
«Vois ce pauvre Acteon sans pitié devoré / Par ses propres pensers d’une
rage incroyable, / Pour avoir offensé d’erreur trop excusable, / Si le feu de ta haine
estoit plus moderé. // Il fut audacieux, mais sa haute entreprise / Avec tant de rigueur ne doit estre reprise, / Ains merite plustost loyer que chastiment»: Philippe
Desportes, Les Amours de Diane. Premier livre (édition critique suivie du Commentaire de Malherbe publiée par Victor E. Graham), Genève-Paris, Droz-Minard, 1959, (xxxiv), 75. Образцом для Депорта часто служат стихи Панфило
Сассо; дело иной раз доходит до дословного перевода (см.: Joseph Vianey,
Un modèle de Desportes non signalé encore: Pamphilo Sasso // Revue d’Histoire
Littéraire de la France, x, 1903, 277–282). Вот как Сассо описывает метаморфозу Актеона в сонете “Кто жаждет победить в любовной брани”: «Кто
жаждет победить в любовной брани, / Во много форм тот будет облачен: /
Кто прежде был в оленя превращен, / Как Актеон, спасаться бегством
станет…» («Ciaschun che siegue el trumpho amoroso / muta: piu volte forma:
habito: e stato / io scio: che prima in cervo fu mutato / come Atheon fuggendo
238

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

Поэт просит Диану смягчить жестокое наказание, назначенное мифическому охотнику, который заслуживает «не кары, но
награды». В то же время, хотя положительная оценка «высокого
побуждения» Актеона и сравнение псов с мыслями и вызывает
в памяти некоторые образы со страниц “Героического неистовства”91, в целом этот сонет принадлежит контексту, начисто
лишенному философского содержания. То же самое можно сказать и о впечатляющем перетолковании мифа у Ронсара, в чьем
изложении доминирующее положение в сюжете приобретает
тема преследования: поэт, «раб неистовства» (esclave de fureur),
подвергается нападению собственных гончих, ибо «гордая дикарка» (fere sauvage) делается для них все более недосягаема, и
«хозяин» внезапно, даже не погрешив «видением», из охотника превращается в жертву:
Но псы смекают: чем резвей погоня,
Тем больше отстают они от оной –
Ее бросают и летят сюда
И дерзко в плоть мою клыки вонзают.
Какое злоключение, когда
Хозяином рабы повелевают92!
pauroso…»: Opera del praeclarissimo poeta miser Pamphilo Sasso modenese, Venetiis, Bernardini Vercellense, 1501, сонет ccclxi, c. i r). Важно иметь в виду,
что в библиотеке Депорта имелся экземпляр “Изгнания торжествующего
зверя” (см.: R. Sturlese, Censimento, op. cit., 63).
91
«Преследовать высокую велю / Добычу мыслям, но, в меня вцепившись, / Они терзают насмерть плоть мою» («I’ allargo i miei pensieri /
ad alta preda, et essi a me rivolti / morte mi dan con morsi crudi e fieri»: “Furori”, 153–155). Жамен, хотя и в более широком контексте, также сравнивает мысли с псами: «Желанья, мысли, страхи и надежды / Грызут, как
псы, мне сердце страстью нежной» («Le penser, le desir, l’esperance et la
peur / Sont les amoureux chiens qui m’assaillent le coeur»: Amadis Jamyn, Les
Œuvres poétiques. Livres II, III et IV, op. cit., clxix, 301). О сходном мотиве в
“Азоланских беседах” Бембо см.: supra, 225–226, прим. 53.
92
«Mais eux [les chiens] voyans, que plus elle est chassee, / Plus elle fuit d’une
course eslancee, / Quittent leur proye: et retournent vers moy // De ma chair propre osant bien leur repaistre. / C’est gran pitié (à mon dam je le voy) / Quand les
valets commandent à leur maistre»: Ronsard, Franc de raison, esclave de fureur //
Œuvres complètes, op. cit., t. i, (cxx, voll. 9–14), 84–85. Этот сонет перевел на
английский язык Томас Лодж (Thomas Lodge, Phillis, 1593, xxxi).
239

ГРАНИЦА ТЕНИ

В елизаветинской Англии миф о Диане и Актеоне также получает весьма широкое распространение. Бруно хорошо знает,
что саму королеву Елизавету часто уподобляют девственной
богине охоты93. Во многих пассажах книги “О героическом
неистовстве” он находит повод превознести «единственную
Диану», ибо женщины «в этой британской стране […] —
нимфы, богини, состоящие из небесной субстанции» 94. Многочисленные свидетельства указывают на то, что для обитателей
берегов Темзы этот миф не был тайной. Достаточно было, к примеру, навестить Хатфилд-Хаус, чтобы воочию насладиться тем
самым полотном, изображающим Диану и приписываемым авторству Корнелиса Вроома (Cornelis Vroom), которое отмечено
в инвентарном списке 1611 г. как «портрет Ее незабвенного Величества» («a portrait of her late Majesty»)95, или прогуляться по
садам Уайтхолла, чтобы, как сообщает Пауль Хенцнер в очерке
о своем визите туда в августе 1598 г., наткнуться на надпись, рассказывающую о фигуре Актеона96; или же, наконец, отправиться
93
Относительно мифа о Елизавете-Диане см.: Frances A. Yates,
Astraea. The Imperial Theme in the Sixteenth Century, London, Routledge &
Keagan Paul, 1975, ad indicem (особо о страницах сочинений Бруно, посвященных Елизавете: 84–86, 108, 110, 119, 212–214).
94
“Furori”, 19: «unica Diana», «in questo paese Britannico […] son nimfe,
son dive, son di sustanza celeste». Похожие хвалебные высказывания имеются и в “Пепельной трапезе” (“Cena”, 99, 305) и в диалоге “О причине”
(“De la causa”, 97–99).
95
См.: Frances A. Yates, Astraea. The Imperial Theme in the Sixteenth
Century, op. cit., 216. В своей книге Йейтс воспроизводит гравюру Питера
ван дер Хейдена, на которой королева Елизавета изображена в одеянии Дианы, а папа в облике Каллисто: голландские протестанты, как
известно, опасались союза Рима с Филиппом Испанским и призывали
«Диану» к вмешательству (ibidem, илл. 11а).
96
«Далее, над входом в соседний с этой залой зверинец можно прочитать следующую надпись: “Ужаленный рыбарь все же не теряет рассудка, но падение несчастного Актеона не остановить; чистой Деве легко
быть милосердной, но могущественная Диана мстит за преступление:
добыча псам, пример для юношей, позор для своих; смерть Актеону,
почтение небожителям, услада смертным, защита близким; да пребудет
Диана!” В зверинце мы наблюдаем многочисленных присутствующих
дам» («Porro in adjuncti huic Aulae Vivarij introitu, talis legitur inscriptio:
Ictus piscator tandem sapit, sed infelix Actaeon semper praeceps; Casta Virgo
facile miseretur, sed potens Dea scelus ulciscitur, praeda canibus, exemplum
Iuvenibus, suis dedecus; Pereat Actaeon, cura coelitibus, chara mortalibus, suis

240

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

в великолепную королевскую резиденцию Нонсач (Nonsuch
Palace), чтобы увидеть скульптурное изображение Дианы и Актеона, описанное Энтони Уотсоном в отчете о своем посещении
дворца в восьмидесятых годах XVI века:
Если послушаешь ты Диану, останешься собою, если не послушаешь, сделаешься подобен рогатому Актеону, коего Дева, по-прежнему
нетронутая, являет в назидание богам и людям. Что за страшное преступление покрыло позором его царское величие? Опасность для человеческого рода в том, чего не пресекают тайные движения богинь и
не отвергают речения, запечатленные золотыми буквами97.
securitas; Vivat Diana, In vivario videntur damae, magno numero»): Paulus
Hentznerus [Paul Hentzner], Itinerarium Germaniae, Galliae, Angliae, Italiae,
Breslae, apud haeredes Iohannis Eyeringii et Iohannem Perfectum, 1617, 128.
97
«Si Dianam audias, Sis tui similis; si non audias, eris simillimus cornigeri
Actaeonis, quem illibata Virgo, diis, hominibusque spectaculum praebet.
Ecquod capitale crimen regio splendori turpe; humano generi periculosum
exstitit, quod personati Dearum gestus non reprehendunt, aut sententiae aureis
literis consignatae, non reiiciunt»: Anthony Watson, Magnificae et plane regiae
domus, quae vulgo vocatur Nonesuch, brevis vera descriptio, Trinity College,
Cambridge, ms. R.7.22 (Cinzia Sicca, Rosso e l’Inghilterra // Pontormo e Rosso
(Atti del convegno di Empoli e Volterra, a cura di Roberto P. Ciardi e Antonio
Natali), Marsilio, Venezia, 1989, 154). Еще одно свидетельство о группе Актеона в дворцовом парке Nonsuch мы находим в путевых заметках Хенцнера: «В усладительных и искусно устроенных садах множество мраморных колонн и пирамид, и такие же два фонтана, бьющие водою: один
круглый, а другой наподобие пирамиды, на которой расселись птицы,
извергающие воду. В роще Дианы, подле весьма приятного для глаз рукотворного источника, Актеон, окропленный богинями, превращается
в оленя. Сему предпослана следующая надпись: “Актеон. Вздор, если
вдруг к голове человечьей художник приставить / Вздумает шею коня
или собачий оскал: / Шею мою оленьей главой увенчала Диана, / Для
всесожженья избрав неподходящий костер. // Диана. Будь человеком в
душе — и в людском не станет обличье / Зверя Паррасий являть, зверя
Пракситель скрывать. / Сердце оленье в тебе — отчего ж рогам не украсить / Голову? Правым судом глупую душу казню”» («In hortis voluptuarijs
& artificialibus, multae sunt columnae & pyramides marmoreae; fontes itidem
salientis aquae duo, alter forma rotunda, alter pyramidis instar cui aviculae
insident acquam exspuentes. In luco Dianae, in quo fons artificialis est visu
admodum jucundus, Actaeon aspersione Dearum in cervum transmutatur, hac
inscriptione addita: “ACTAEON Splene opus humano, capiti si Pictor equinas /
Iungere cervices aut canis ora velit; / Cervinum Diana caput, cervicibus istis /
Addit, in injusto viscera justa rogo; // DIANA Mente opus humana, ne feros
241

ГРАНИЦА ТЕНИ

Однако Ноланцу известно и то, что сэр Филип Сидни, которому посвящена книга “О героическом неистовстве”, затрагивает историю мифического охотника в своей “Аркадии”, прежде
всего в связи с такими темами, как познание себя, любопытство,
желание98. Образ Актеона занимает и протеже Филипа Сидни
Абрахама Франса: в третьей части четвертого издания своего
перевода “Аминты” Уотсона он касается различных интерпретаций мифа, особое внимание уделяя стиху «dominum cognoscite
in corpore mores, / Parrhasius pingat, Praxitelesve dolet. / Cervina Actaeon
tua sunt praecordia; quidni / Cornua sint? Prudens pectora stulta queror”»):
Hentzner, Itinerarium Germaniae, Galliae, Angliae, Italiae, op. cit., 153. В
своей статье Чинция Сикка, в частности, показывет связь между лепными украшениями дворца Nonsuch и лепнинами Фонтенбло. К сожалению, дворцовый ансамбль Nonsuch (этимологически это имя восходит к
слову со значением «несравненный») в 1682–1683 г. подвергся разрушению. Перу Йориса Хуфнагеля (Joris Hoefnagel, в англизированной форме
George Hufnagel), автору полотна, озаглавленного “Диана и Актеон”, принадлежит сохранившаяся панорама главного фасада (равно как и портрет Елизаветы, из чего можно заключить, что художник знал хозяйку
дворца). О лепных украшениях дворца Nonsuch см.: Martin Biddle, The
Stuccoes of Nonsuch // The Burlington Magazine, cxxvi (1984), 411–417.
98
Образ Актеона в “Аркадии” Филипа Сидни проанализирован
Уолтером Дэвисом: Walter R. Davis, Actaeon in Arcadia // Studies in English
Literature. 1500–1900, 2 (1962), 95–110. Дэвис предполагает, что сцена
из мифа о Диане и Актеоне, изображенная в жилище Каландра, символически предвосхищает некоторые из центальных эпизодов “Аркадии”, разворачивающиеся именно в гроте: «По соседству располагался
приют утех, выстроенный для уединения в летнюю пору, куда и привел
его Каландр. Там он нашел прямоугольную залу, полную замечательных картин, созданных лучшим из мастеров Греции. Среди них было
изображение Дианы, застигнутой Актеоном в миг купания: на щеки ее
художник положил такой цвет, что получилась смесь стыда и презрения, а на плачущем и вместе с тем нахмуренном лице одной из простодушных нимф, ее сопровождающих, ему удалось показать слезы гнева»
(«Hard by was a house of pleasure built for a summer retiring place, whither
Kalander leading him, he found a square room full of delightful pictures made
by the most excellent workman of Greece. There was Diana, when Actaeon saw
her bathing, in whose cheeks the painter had set such a colour as was mixed
between shame and disdain, and one of her foolish nymph, who was weeping
and withal louring, one might see the workman meant to set forth tears of
anger»): Sir Philip Sidney, The Countess of Pembroke’s Arcadia (The New
Arcadia) (edited with introduction and commentary by Victor Skretkowicz),
Oxford, Clarendon Press, 1987, 14–15.
242

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

vestrum» и той роли, которую играют в сюжете собаки99. Сэмюэл Дэниел — автор перевода книги гербов Паоло Джовио, в
предисловии к которому некто N.W. говорит о Бруно и интересе
Ноланца к переводам100, — также посвящает Актеону пятый сонет своего сборника “Делия”101.
Что касается Эдмунда Спенсера и Бена Джонсона, то оба
склоняются к резко негативной трактовке мифа об Актеоне. В
“Королеве фей” истинной властительницей духов выступает
Елизавета, уподобленная Диане:
Под самой королевой духов я разумею в общем смысле славу как
таковую, в смысле же более определенном и частном я имею в виду
превосходнейшую и достославную персону нашей повелительницы
Королевы, а под страной духов — Ее королевство. Но в некоторых
местах я намекаю на нее еще и по-другому. Если считать, что она сочетает в себе две персоны, одна из которых — наша царственнейшая королева, или императрица, а другая — исполненная высших доброде99
Abraham Fraunce, The Third Part of the Countesse of Pembrokes
Yvychurch: Entituled, Amintas Dale, London, T. Woodcocke, 1592, fol. 43r. Об
Актеоне в этом тексте см.: Walter R. Davis, Actaeon in Arcadia, op. cit., 103
(см. также: Douglas Bush, Mythology and the Renaissance Tradition in English
Poetry, Minneapolis-London, The University of Minnesota Press-Oxford
University Press, 1932, 71).
100
«Нельзя не вспомнить верное замечание Ноланца (этого человека,
среди прочих престранных безделиц украшенного множеством званий),
волею случая высказанное в наших учебных заведениях, — что все науки
дали потомство благодаря переводу; эту мысль я нахожу справедливой»
(«You cannot forget that which Nolanus (that man of infinite titles among other
phantasticall toyes) [t]ruely noted by chaunce in our Schools, that by the helpe
of translations, al Sciences had their offspring, and in my iudgement it is true»):
N.W., To his good friend Samuel Daniel // The Worthy tract of Paulus Iovius,
contayning a Discourse of rare inventions, both Militarie and Amorous called
Imprese … by Samuell Daniell, London, Simon Waterson, 1585, sign. *4r. Еще
одно упоминание о бруновских взглядах на проблему перевода мы находим у Джона Флорио в его предисловии (озаглавленном “To the curteous
Reader” [“Благосклонному читателю”]) к “Опытам” Монтеня (London, E.
Blount, 1603, vii). Бруно рассуждает о переводах в “Пепельной трапезе”
(“Cena”, 37) и в диалоге “О причине” (“De la causa”, 161–163).
101
Samuel Daniel, Delia, London, Simon Waterson, 1601, v, 3. О вопросах интерпретации мифа о Диане и Актеоне в этом сонете см.: Lars-Hakan
Svensson, Silent Art. Rhetorical and Thematic Patterns in Samuel Daniel’s
“Delia”, Lund, Gleerup, 1980, 68–91.

243

ГРАНИЦА ТЕНИ

телей и красоты дама, то эту вторую ее сторону я стараюсь выразить в
Бельфебе, имя которой я составил в согласии с Вашей превосходной
идеей Кинфии (ведь и Феба, и Кинфия суть имена Дианы)102 .

В VII книге поэмы Спенсера, посвященной теме перемен,
сатир Фавн, совративший нимфу ради того, чтобы подглядеть
за купающейся в источнике Дианой, превращается, подобно
Актеону, в оленя103. Наконец, в пьесе Джонсона “Пиршество
Кинфии”104 мифический охотник, в которого мечет молнии ос102

«In that Faery Queene I meane glory in my generall intention, but in
my particular I conceive the most excellent and glorious person of our soueraine
the Queene, and her kingdome in Faery land. And yet in some places else, I doe
otherwise shadow her. For considering shee beareth two persons, the one of
a most royall Queene or Empresse, the other of a most vertuous and beautifull
Lady, this latter part in some places I doe expresse in Belphoebe, fashioning her
name according to your owne excellent conceipt of Cynthia, (Phoebe and Cynthia
being both names of Diana)»: Edmund Spenser, A letter of the Authors // The
Faerie Queene (edited by Thomas P. Roche Jr., with the assistance of C. Patrick
O’Donnel Jr.), New Haven and London, Yale University Press, 1981, 16.
103
См.: Anthony E. Friedmann, The Diana-Acteon Episode in Ovid’s
“Metamorphoses” and the “Faerie Queene” // Comparative Literature, 18
(1966), 289–299.
104
«Купидон. Клянусь, чтобы вернуть твою благосклонность, я раскрою весь свой замысел. Охотница и королева этих рощ Диана, ввиду того,
что ежечасно против нее нашептывается черная и завистливая клевета —
как она утверждает, за ее божественный суд над Актеоном, — постановила
быть здесь, в долине Гаргафии, торжественному пиру, ради которого она,
сняв с себя личину божественности, спустится с небес, чтобы почтить его
своим присутствием, пока не истечет, с поистине королевской щедростью,
одна из светлейших ее лун, — и в течение этого срока дозволено будет всем
честным людям гостить в ее дворце, оказывать знаки внимания ее нимфам, предаваться всем видам благородных и изысканных развлечений, —
а также чтобы дать всем понять, сколь бесконечно выше она всех злостных
наветов и сколь свободны ее прекрасные черты от малейшей морщинки суровости, какую им порой приписывают» («CUP. Faith (to recouer thy good
thoughts) I’le discouer my whole proiect. The Huntresse, and Queene of these
groues, DIANA (in regard of some black and enuious slanders hourely breath’d
against her, for her diuine iustice on ACTEON, as shee pretends) hath here in
the vale of Gargaphy, proclaim’d a solemne reuells, which (her god-head put off)
shee will descend to grace, whit the full and royall expence of one of her cleerest
moones: In which time, it shall bee lawfull for all sort of ingenuous persons, to visit
her palace, to court her NYMPHES, to exercise alle varietie of generous and noble
pastimes, as well to intimate how farre shee treads such malicious imputations
244

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

корбленная богиня Справделивости, символизирует коварных
придворных (в особенности графа Эссекса), стремящихся втереться в доверие к Елизавете-Диане, которая, словно девственная богиня, отвергает любые их посягательства105.
Бруно-Актеон и Диана: автобиографический путь
В этом контексте, очертить который здесь мы могли лишь
очень приблизительно, позиция Бруно предстает еще более необычной и интересной, особенно если переживаемое ввергнутым в неистовство прочитывать в автобиографическом ключе.
Два первых четверостишия основного стихотворения второго
диалога второй части “Героического неистовства” рассказывают
о встрече философа с Дианой, произошедшей не где-нибудь, а
там, где веет «ветр кампанский»:
Она к любви высокой пробудила
Мой ум, все божества затмив собой,
В ней благо вкупе с высшей красотой
Явилось миру с несравненной силой.
Я видел: нимф из рощи выводила,
Где ветр кампанский веет над страной,
Диана, чтоб охотиться за мной.
Амуру рек я: «Ей сдаюсь на милость»106.
beneath her, as also to shew how cleere her beauties are from the least wrinckle
of austerity, they may be charg’d with»): Ben Jonson, Cynthia’s revels: or, the
Fountain of self-love (edited with introduction, notes and glossary by Alexander
Corbin Judson), New York, Henry Holt and Company, 1912, [i, i], 22.
105
См.: Hibernicus, Actaeon: Myth and moralising // Notes and Queries,
clxxv (1938), 75. См. также: A. Corbin Judson, Introduction // Ben Jonson,
Cynthia’s revels: or, the Fountain of self-love, op. cit., xxiii–xxxii (разделы, посвященные Кинфии и Аллегории); L. Barkan, Diana and Actaeon: The Myth
as Synthesis, op. cit., 334. О Роберте Деврё, графе Эссексе (Robert Devereux,
Earl of Essex, 1566–1601) подробнее у Роберта Нонтона: Sir Robert
Naunton, Fragmenta Regalia or Observations on Queen Elizabeth Her Times &
Favorites (edited by John S. Cerovski), Washington-London and Toronto, The
Folger Shakespeare Library — Associated University Press, 1985, 74–78.
106
“Furori”, 369: «Chi femmi ad alt’amor la mente desta, / chi fammi
ogn’altra diva e vile e vana, / in cui beltad’e la bontà sovrana, / unicamente più si
245

ГРАНИЦА ТЕНИ

Мариконда поясняет в комментарии, что «Диана, светоч
умопостигаемых видов, названа “охотницей за ним”, потом что
своей красотой и прелестью вначале она ранила его, а затем
привязала к себе»107. Такое истолкование оставляет некоторую
долю двусмысленности, которую можно обнаружить и в других
пассажах “Героического неистовства”. Действительно, дело выглядит так, что Бруно оказывается «пойман» богиней, выступающей в активной роли «охотницы», — но каков смысл этого
образа? Указывает он на «пассивность» субъекта, поскольку
он изначально «избран» богиней, или же на самый момент
встречи, в ходе которой субъект превращается в объект? Вопрос
это непростой, затрагивающий одну из наиболее важных тем
для всего диалога в целом. Является ли взгляд возлюбленной
непременным условием для того, чтобы влюбленный мог увидеть ее108, или же он символически выражает тот факт, что «виmanifesta; / quell’è ch’io viddi uscir da la foresta, / cacciatrice di me la mia Diana, /
tra belle ninfe su l’aura Campana, / per cui dissi ad Amor: “Mi rendo a questa”».
107
Ibidem, 371: «Diana splendor di specie intelligibili, è cacciatrice di sé,
perché con la sua bellezza e grazia l’ha ferito prima, e se l’ha legato poi».
108
На этот вопрос давались различные ответы. Чилиберто (Giordano
Bruno, op. cit.), хотя и отрицает, что все происходящее с влюбленным ниспослано ему богами (donum dei, 183), тем не мнее оставляет за божеством свободу выбрать по собственному «благоусмотрению», каким будет
исход погони (191–192). Я же, напротив, после внимательного изучения
данного пассажа склоняюсь к мысли о том, что если исключить, как это
совершенно отчетливо делает сам Бруно, возможность неосознанных
«предпочтений» со стороны «божества», единственной функцией
«благоусмотрения» оказывается устновка «преград» на пути того, кто
ищет божество не в подлинном смысле ради него самого, но ради иных
целей: «Нет разницы, когда божественный разум своим провидением
сообщает себя, не располагая для этого определенным субъектом, — я
имею в виду, когда он сообщает себя постольку, поскольку он сам ищет и
избирает для себя субъект, — но разница велика, когда он ждет и желает,
чтобы его искали , и по своему благоусмотрению желает быть найден. В
последнем случае он являет себя не всем, более того, он может явить себя
лишь тем, кто ищет его» («Non è differenza quando la divina mente per
sua providenza viene a comunicarsi senza disposizione del suggetto: voglio dire
quando si communica, perché ella cerca et eligge il suggetto; ma è gran differenza quando aspetta e vuol essere cercata, e poi secondo il suo bene placito vuol
farsi ritrovare. In questo modo non appare a tutti, né può apparir ad altri che a color chela cercano»: “Furori”, 453). Дополнительное уточнение, которое мы
выделили курсивом, заставляет думать, что «божество» не ставит пре246

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

деть богиню» и «быть видимым ею»109 — одно и то же? Иными
словами, в своем бесконечном поиске неистовый герой прибегает лишь к человеческими средствам, таким как ум и воля, или
же ему требуется, помимо того, некое «подталкивание» извне?
В этом же стихотворении Амур отвечает Бруно, что «видение» Дианы он «заслужил упорством и судьбою»110. Таким
образом, в действие вводятся две силы: интеллектуальный пыл
индивидуума и судьба. Легко видеть отличие бруновской истории от рассказа Овидия: встреча с богиней здесь не случайность — напротив, сама возможность ее предполагает вполне
определенный выбор со стороны философа111. Сознательность
этого выбора напоминает скорее о той версии мифа, которую
излагает в “Деяниях Диониса” Нонн Панополитанский112:
Мойра сгубила его: олень, разорванный псами,
Пал он — хоть весь сраженьем дышал после брани индийской —
В час, когда, затаясь на вершине высокого бука,
Тело нагое посмел стреловержицы видеть в купели:
Так, созерцатель несытый запретной для взора богини,
пятствий на пути тех, кто ищет его, ибо оно желает быть видимо лишь
теми, кто поистине желает видеть его, — о чем, между прочим, свидетельствует и самый пример Актеона. Зачем «божеству» отказывать в себе
тем, кто движим истинным стремлением к нему? Какими критериями
должно руководствоваться «божество», являя себя одним и отказывая в
этом другим? Наконец, как примирить «выбор», производимый «божеством», с бруновской этикой, основанной на «заслугах»?
109
“Furori”, 327: «veder la divinità»; «l’esser vista da quella».
110
Ibidem, 371: «ottenesti per studio e per sorte».
111
На случайном характере «видения» настаивают, вслед за Овидием, многочисленные вульгаризации сюжета. См.: Jerzy Miziotek, Meleagro, Diana e Atteone su un cassone fiorentino nel Museo Nazionale di Varsavia // Bulletin du Musée National de Varsovie, xxxvii (1996), 32, 35.
112
О роли, которую “Деяния Диониса” играли в литературе и иконографии в эпоху царствования Карла IX, см.: Frances A. Yates, Astraea.
The Imperial Theme in the Sixteenth Century, op. cit., 141–144. Этим текстом
Нонна восхищался Жан Дора, великий эрудит и признанный наставник
Ронсара и многих других ведущих деятелей Академии Генриха III. “Деяния Диониса” служили источником вдохновения и для Веронезе при
создании полотна “Диана и Актеон”, ныне хранящегося в Бостонском
Музее изящных искусств (см.: Augusto Gentili, Da Tiziano a Tiziano. Mito
e allegoria nella cultura veneziana del Cinquecento, op. cit., 201–202).
247

ГРАНИЦА ТЕНИ

Стать непорочную девы, не ведавшей мужа, глазами
Он пожирал […]113 .

После того, как он претерпел такое превращение и был растерзан своими же собаками, до конца оставаясь в ясном сознании
того, что с ним происходит («Новую муку богиня измыслила:
пусть Актеона / В памяти здравой, живого, грызут неспешною
хваткой / Псы помаленьку»)114, Актеон во сне является своему
отцу, чтобы поведать ему обстоятельства своей смерти и попросить его предать свои останки могиле:
Да не обманешься ты неверным и ложным обличьем!
Если б меня сохранил ты, отец, не знавшим охоты!
Не завладело бы мной к стреловержице гордой влеченье,
И не увидел бы я наготу священного тела.
Если бы смертную мог полюбить я деву! Увы мне:
Жен земнородных и брак краткосрочный другим оставляя,
Страстию я воспылал к бессмертной — но, гневом исполнясь,
В пиршество псам превратила меня, отец мой, богиня115!

Охотник не может удовлетвориться союзом со «смертной
девой», им движет вовсе не сексуальное желание. Он оставляет
другим любовь к «женам земнородным», ибо он охвачен желанием стать супругом бессмертной богини. И далее, в противоречии с тем, что утверждалось в предыдущих стихах, он признается, что забрался на любезное Палладе дерево лишь затем,
чтобы увидеть то, что «запретно взору»:
Древо покинув, — глупец! — дружелюбию давшее имя,
Я на священную взлез оливу, растущую рядом, —
Тело узреть Артемиды нагое, запретное взору.
Жалкий безумец! Двойным запятнал я себя преступленьем:
Чтоб нечестивым очам наготу стреловержицы видеть,
Древо Паллады попрал я, и неумолимая кара
Произреклась Актеону Афиною и Артемидой116.
113

Нонн, “Деяния Диониса”, V, 301–307.
Ibidem, V, 332–334.
115
Ibidem, V, 431–438.
116
Ibidem, V, 475–480. Любопытство (curiositas), побуждающее Актеона подглядывать за Дианой, упоминается Апулеем в характерном пассаже из второй главы “Золотого осла”: незадолго до своего превращения в
114

248

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

С высокого бука действие перемещается на оливковое дерево: на сей раз Актеон вписывает свои соглядательские намерения в круг символов, связанных с мудростью и разумом,
атрибутами Минервы. Чтобы выследить девственную богиню
охоты, он без колебаний рискует жизнью, забираясь на верхушку оливы. Таким образом, в “Деяниях Диониса” сам охотник сознается в том, что выбор его был продиктован страстным желанием встретить Диану 117.
осла Луций видит скульптуру, изображающую Диану и Актеона, причем
мифический охотник сквозь листву наблюдает за богиней охоты (Апулей,
“Метаморфозы”, II, 4): «Среди ветвей видно каменное изваяние: Актеон, уже по-оленьи в зверином обличье, устремляет любопытный взор
к богине; и в мраморе, и в воде источника отражается, как он поджидает,
когда она приступит к омовению» («Inter medias frondes lapidis Actaeon
simulacrum curioso optutu in deam [sum] proiectus iam in cervum ferinus et
in saxo simul et in fonte loturam Dianam opperiens visitur»). Происходящее
под знаком «любопытства» (curiositas, одна из центральных тем романа
Апулея) превращение Актеона в оленя предвещает и подготавливает
превращение Луция в осла. Таким способом Апулей намекает на «метаморфозу», которую необходимо пройти для завоевания знания, и в этом
смысле приключение Актеона в трактовке Бруно полностью вмещается в
рамки его концепции «положительной» ослиности (см.: supra, 198).
117
Более глубокого раскрытия заслуживают и другие аспекты мифа
об Актеоне, которые, помимо прочего, можно сопоставить с отдельными
пассажами “Изгнания торжествующего зверя”. Не стоит забывать о том,
что, как утверждает Аполлодор, искусству охоты Актеон выучился у Хирона, бывшего его наставником: «У Автонои и Аристея родился сын Актеон; воспитанный Хироном, он научился у него псовой охоте» (Аполлодор, “Библиотека”, III, 30, 1–2), — причем Бруно, вслед за Макиавелли,
положительно оценивает роль, сыгранную достославным кентавром
(см.: N. Ordine, Da Orione a Chirone: opposte immagini del culto religioso //
La cabala dell’asino. Asinità e conoscenza in Giordano Bruno, op. cit., 99–108).
Описанный в “Изгнании торжествующего зверя” конфликт между
Орионом (символом Христа-мага и обманщика) и Хироном (воплощением союза политической власти и религиозного культа), судя по всему,
сюжетно воспроизводится в различии поведения Ориона и Актеона по
отношению к Диане. И тот, и другой караются смертью, однако Актеон
довольствуется тем, чтобы только увидеть богиню, либо «случайно» (как
у Овидия), либо «намеренно» (как у Нонна), тогда как Орион, согласно
наиболее распространенной версии мифа, обрекается на смерть за попытку насилия над Дианой («За то, что он пытался осквернить Диану, он
был ею убит» («Qui cum Dianam vellet violare, ab ea est interfectus»): Гигин,
“Мифы”, 195, 3). В самом деле, с точки зрения Ноланца Христос-Орион
249

ГРАНИЦА ТЕНИ

В бруновском сонете сознательность поступка Актеона
ощущается с не меньшей очевидностью. Погоню затевает
субъект, готовящийся к тому, чтобы видеть: видение обретается благодаря «упорству». Однако каким смыслом наделяется при этом слово «судьба»? Если под судьбой понимать
предопределенность к тому, чтобы встретить «божество»,
индивидуальный опыт окажется подчинен назначенной извне
«участи», так что стяжаемые заслуги потеряют реальный вес.
Возможно, в данном случае Бруно желает подчеркнуть, что в
своих индивидуальных замыслах, воплощаемых в запутанном
цикле совершающихся событий, неистовый герой вынужден
считаться с всевозможными перипетиями, над которыми он
не властен. «Судьбу», видимо, стоит отождествить со случаем,
с неизвестностью и прочими факторами, не зависящими от
воли человека. Одной целеустремленности субъекта действия
недостаточно, исход погони не может быть предопределен одними нашими силами.
Неслучайно поэтому так редки те истинные «Актеоны,
коим судьбою дано увидеть обнаженную Диану»118. Однако в
перспективе, которой придерживается Бруно, определяющее
значение имеет вовсе не факт достижения цели. Чтобы в полной мере оценить исключительность описываемого им героического опыта, больше значения, похоже, следует придавать поведению вступившего на трудный путь, нежели полученному на
деле результату: «Довольно уже того, чтобы всякий попробовал
свои силы в беге; достаточно, чтобы каждый сделал все, на что
совершает насилие над природой (Дианой), пороча ее в глазах людей (см.:
supra, 188–189). Переделка, которой Бруно подвергает миф, обусловлена,
возможно, и желанием автора отстраниться от такой его интерпретации,
которая в трагическом происшествии, случившемся с охотником, видела
добровольную жертву Христа, отдающего себя на «пожрание» ради
спасения человечества (об Актеоне-Христе в средневековой литературе
см.: Vittore Branca, L’Atteone del Boccaccio fra allegoria cristiana, evemerismo
trasfigurante, narrativa esemplare, visualizzazione rinascimentale // Studi sul
Boccaccio, xxiv, 1996, 193–208; Id., Interespressività narrativo-figurativa e
rinnovamenti topologici e iconografici discesi dal “Decameron” // Boccaccio
visualizzato. Narrare per parole e per immagini fra Medioevo e Rinascimento (a
cura di Vittore Branca), Torino, Einaudi, 1999, vol. I, 62–69).
118
“Furori”, 391: «Atteoni alli quali sia dato dal destino di posser
contemplar la Diana ignuda».
250

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

способен, — ибо героическая натура скорее захочет упасть или
достойно проиграть в высоком начинании, где очевиден высокий строй мыслей человека, нежели добиться совершенного
успеха в делах менее благородных или низменных»119. Важно
само участие в охоте, как признавал на одной из прекраснейших
страниц своих “Опытов” уже Монтень:
Истинная наша цель — со всею страстью предаться охоте: в этом занятии для нас непростительна небрежность и отсутствие должного рвения; другое дело — упустить добычу. Мы созданы для того, чтобы искать
истину; владеть ею — удел могущества, которое выше нашего120.

В столкновении с такой позицией вопрос о роли, принадлежащей «божеству», в книге “О героическом неистовстве”
сам собою рассыпается в прах: достоинство неистового, его ге119

Ibidem, 143: «Basta che tutti corrano; assai è ch’ognun faccia il suo
possibile; perché l’eroico ingegno si contenta più tosto di cascar o mancar
degnamente e nell’alte imprese, dove mostre la dignità del suo ingegno, che
riuscir a perfezzione in cose men nobili e basse». Отождествление «судьбы»
со «случаем» отчетливо просматривается в одном из пассажей “Пепельной трапезы”, в котором Бруно подчеркивает первостепенность героического поведения по сравнению с результатом, которого предстоит
достичь: «Мало того, даже если невозможно достичь меты и унести награду, продолжайте бежать — не щадите сил в столь важном начинании
и сражайтесь до последнего вздоха. Похвала ждет не только победившего, но и того, кто не погиб трусом или подлецом: вина за его поражение и смерть переносится на плечи судьбы, миру же открывается, что к
такому концу его привела не собственная слабость, но несправедливый
случай. Достоин почета не только заслуживший награду, но и любой
другой, кто бежал достаточно хорошо, чтобы и его сочли достойным,
пусть победа досталась и не ему» («Giungesi a questo che, quantumque
non sia possibile arrivar al termine di guadagnar il palio: correte pure, e fate il
vostro sforzo in una cosa de sì fatta importanza, e resistete sin a l’ultimo spirto.
Non sol chi vence vien lodato, ma anco chi non muore da codardo e poltrone:
questo rigetta la colpa de la sua perdita e morte in dosso de la sorte, e mostra al
mondo che non per suo difetto, ma per torto di fortuna è gionto a termine tale.
Non sol è degno di onore quell’uno ch’ha meritato il palio: ma ancor quello a
quel altro, ch’ha sì ben corso, ch’è giudicato anco degno e sufficiente de l’aver
meritato, ben che non l’abbia vinto»: “Cena”, 93–95).
120
«L’agitation et la chasse est proprement de notre gibier, nous ne sommes
pas excusables de la conduire mal et impertinemment: de faillir à la prise, c’est autre
chose. Car nous sommes nés à quêter la verité, il appartient de la posséder à une plus
grande puissance»: Монтень, “Опыты”, III, 8 (“Об искусстве беседы”).
251

ГРАНИЦА ТЕНИ

роизм, измеряется не тем, удалось ли ему завоевать награду, —
напротив, нет никакой нужды обсуждать возможную роль божественного «благоусмотрения», чтобы признать очевидное:
его достоинство выражается в первую очередь в готовности
хранить верное настроение духа во время пути, который мы
совершаем в направлении чаемого конца. Неистовствующему
известно, что чем дерзновеннее его цель, тем труднее и тем более чреват опасностями путь, к ней ведущий. Вся жизнь философа в полном смысле слова определяется сознанием «невозможного», но вечно искомого: стремлением к обладанию
бесконечной мудростью. Именно понимание собственной
слепоты, как показывает нам пример девятого слепца из четвертого диалога второй части, пробуждает в нем «ту самую
жажду знаний и пытливую мысль, но так, чтобы он никогда
не мог подняться выше сознания своего невежества и незрячести» 121 . Одно дело — сознательное незнание «положительных ослов», говоря словами Кузанца, «ученое незнание» 122;
другое дело — «обыденное незнание», свойственное «отрицательным ослам», самонадеянная уверенность которых в
том, что они уже обладают знанием, ведет к полному отречению от стремления к нему:
[...] вот в чем различие между преуспевающими в усердных трудах
и погрязшими в праздном невежестве: последние погребены в непробудном сне, лишившем их способности судить о своей темноте, тогда
как первые — всегда бодрствующие, настороженные и справедливые
судьи своей слепоты — пребывают в поиске и стоят у врат света, недостижимо далеких для других123 .

121
“Furori”, 37: «questo studio e pensiero d’investigare, de sorte che non
possa mai gionger più alto che alla cognizione della sua cecità et ignoranza».
122
Об особенностях использования терминологии Николая Кузанского у Бруно см. библиографию, указанную supra, 151, прим. 69.
123
“Furori”, 37–39: «[...] e questa è la differenza tra gli profettivamente
studiosi, e gli ociosi insipienti: che questi son sepolti nel letargo della privazion
del giudicio di suo non vedere, e quelli sono accorti, svegliati e prudenti giudici
della sua cecità; e però son nell’inquisizione, e nelle porte de l’acquisizione della
luce: delle quali son lungamente banditi gli altri».

252

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

Мудрец-бог и философ-немудрец
Только в свете этих соображений возможно понять, в каких
отношениях друг к другу находятся в диалоге “О героическом
неистовстве” мудрец и неистовствующий. В то время как первый из них «не падает ниц, но и не раздувается от гордости,
сдержан в своих наклонностях и умерен в наслаждениях», ибо
мудрец взирает «на всякую изменчивую вещь, как если бы она
не существовала»124 , второй постоянно терзается «противоположностями». Мудрец уже обладает мудростью и не испытывает
нужды искать ее; охваченный неистовством, напротив, знает,
что лишен ее, и полагает погоню за нею смыслом всей жизни. По
сути дела, схема этих отношений, какой ее видит Бруно, перекликается с той особой ролью, которой наделен философ в платоновском “Пире”: он жаждет мудрости именно потому, что не
владеет ею, и неслучайно его положение сравнивается с участью
Эрота, любящего красоту, но лишенного ее 125. На другом по124
Ibidem, 101: «non si dismette, né si gonfia di spirito, vien continente
nell’inclinazioni e temperato nelle voluptadi»; «ha tutte le cose mutabili come
cose che non sono». В “Кратком изложении” Бруно поясняет, что «первым начинанием для мудреца было скорее обозначить божественные
предметы, нежели представить те, которые таковыми не являются» («il
primo statuto del sapiente fusse più tosto di figurar cose divine che di presentar
altro»: ibidem, 15).
125
«Вот как обстоит дело: никто из богов не стремится к мудрости
и не желает стать мудрецом — он уже таков: мудрому вообще нет нужды
стремиться к мудрости. Но ровно так же не стремятся к мудрости и не
желают сделаться мудрецами и невежды: сквернее всего в невежестве
как раз то, что чем менее человек нравственно-прекрасен и разумен, тем
с большей готовностью сам себя он полагает именно таковым. А кто не
считает, что ему чего-то не хватает, тот и не станет желать заполучить
то, в чем он не видит себя обделенным. — Кто же тогда, Диотима, эти
стремящиеся к мудрости, если не мудрецы и не невежды? — Теперь уже
ясно и ребенку, ответила она, что это те, кто располагается между первыми и вторыми, и что к их числу принадлежит и Эрот. В самом деле,
мудрость — несомненно одна из прекраснейших вещей, а Эрот — это
любовь к прекрасному. Значит, Эрот неизбежно должен быть любителем
мудрости, а будучи любителем мудрости, он должен быть посередине
между мудрецом и невеждой. Причиной тому его происхождение, ибо
рожден он от мудрого и могущественного отца и от матери, лишенной
и мудрости, и средств»: Платон, “Пир”, 204a–b. Подробнее об этом
см.: Pierre Hadot, La figure du sage dans l’Antiquité gréco-latine // Les sagesses

253

ГРАНИЦА ТЕНИ

люсе мы находим мудреца, который приравнивается к богу —
постольку, поскольку, подобно богам, ему не приходится желать
того, что ему и так принадлежит.
В этом противопоставлении, как показал в своей превосходной работе о фигуре мудреца в классической древности
Пьер Адо, обнаруживается глубинная схема, которую разделяют, невзирая на все различия в своих антропологических
и идеологических позициях, самые разные философские
школы: в своих характерных чертах мудрец соответствует
божеству, так что описание божества полностью совпадает с
представлениями о мудреце, составившимися в каждой из
школ 126 . Именно в противопоставлении идеальной «трансцендентной» фигуры мудреца вполне человеческой и противоречивой фигуре философа можно уловить дистанцию, отделяющую человеческое от божественного. Философ — и Бруно,
похоже, разделяет эту точку зрения — помещается в центре
между двумя полюсами: с одной стороны, неподвижный и не
ведающий беспокойства мудрец, живущий среди света вне измерений времени и пространства, с другой стороны — немудрец, который, своим невежеством будучи приведен к мнимой
удовлетворенности, отказывается от любых форм поиска истины. Им обоим — одному в силу преизбытка, а другому по
причине недостатка, — совершенно несвойственно стремление к знанию. В то же время немудрец-философ, сознающий
свое невежество и пропасть, отделяющую его от абсолютной
мудрости, полагает, что его задача состоит в том, чтобы по мере
сил научаться быть мудрым и постоянно поддерживать накал
своей любви к мудрости. В этом вся сущность фило-софии: непрестанное стремление к мудрости и есть собственно ремесло
философа, который, в попытке уподобиться идеальной фигуре
мудреца, героически стремится достичь совпадения индивидуального разума с Разумом вселенским.
du monde (Colloque interdisciplinaire sous la direction de Gilbert Gadoffre),
Paris, Éditions Universitaires, 1991, 11–12 (= P. Hadot, Études de philosophie
ancienne, Paris, Les Belles Lettres, 1998, 235–236); Platon. L’amour du savoir
(coordonné par Michel Narcy) (в особенности его Введение, стр. 7–11);
Giovanni Reale, Eros dèmone mediatore. Il gioco delle maschere nel “Simposio” di
Platone, Milano, Rizzoli, 1997, 162–199.
126
Pierre Hadot, La figure du sage dans l’Antiquité gréco-latine, op. cit., 12
(238).
254

СОЗЕРЦАТЕЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

Философ знает, конечно, что подобный тип непогрешимого
и свободного мудреца, способного в совершенстве отправлять
все возможные виды деятельности, никогда не сможет осуществиться в конкретном человеке127. Но одновременно он знает и
то, что вне обаяния этого идеального образца героическому человеку невозможно было бы возвысить себя до «совершенства»,
устремиться к лучшему устроению своей жизни, завоевать внутреннюю свободу, которой по силам освободить его от капризов
желаний и от оков общественной жизни, а главное — помочь
ему сокрушить стены пространства и времени, чтобы изменчивость свести к единству.
Таким образом, задача диалога “О героическом неистовстве” — дать описание пути, на котором философ в поисках
«невозможного» концептуального соединения с космосом
чает преодолеть свою индивидуальность, расширив свое конечное существование в сверкающем великолепии бесконечности и
ища единения с беспредельной природой. Но индивидуальный
опыт «невыразимого» лишь мнимо устраняет потребность в
общественной жизни. Философ, пусть он и совершает свой путь
в полном одиночестве, не отвращает взора от горизонтов этики
и политики, мало того, исключительность его положения заставляет его отчаянно стремиться соединить в себе вещи, с точки
зрения обычного человека несоединимые, сочетать требования,
предъявляемые к нему социально-нравственной жизнью, с личностными велениями жизни созерцательной128. Иначе говоря,
127
«Мудрец не только непогрешим, безупречен, бесстрастен, счастлив, свободен, прекрасен, богат, — он еще и единственный государственный муж, единственный законодатель, единственный военачальник,
единственный поэт, единственный государь. […] Стоический философ
знает, что ему никогда не удастся воплотить этот идеальный образ мудреца, который, однако же, влечет его своей притягательной силой, будит в
нем воодушевление и любовь, заставляет его внять призыву жить лучше,
обрести сознание совершенства, приближение к которому становится
предметом его усилий»: ibidem, 17 (245).
128
«Вопреки весьма распространенному и прочно утвердившемуся
мнению, античный мудрец не отказывается от политического действия. Ни в одной из философских школ классической древности мудрец
не отрекается от желания и надежды так или иначе воздействовать на
других людей. […] Образ мудреца служит необходимым выражением
напряжения, полярности, двойственности, свойственной человеческому состоянию. С одной стороны, человек ради поддержания своего

255

отделение этих сфер друг от друга есть плод абстракции, которая на деле — ровно так, как происходит с понятиями «материи» и «формы» в диалоге “О причине”, — не имеет права на
существование129.

состояния вынужден внедряться в ткань социальной и политической
организации […]. Но сфера повседневности не дает ему полной защиты:
неизбежно он сталкивается с вещами, которые можно было бы назвать
именем невыразимого, — с приводящей в трепет загадкой собственного
бытия здесь и сейчас, своей обреченности смерти в безмерном пространстве космоса»: ibidem, 23–24 (253–254).
129
См.: supra, 140–141. В действительности даже в диалоге “О героическом неистовстве” нет недостатка в рассуждениях, имеющих прямое отношение к нравственной и политической философии. Помимо
произведенного в духе аверроизма разграничения между философией и
теологией (см.: supra, 217–218), интерес в этом смысле представляют отрывки, в которых говорится о естественном разнообразии компонентов общества: «Необходимо, чтобы были ремесленники, работники,
крестьяне, слуги, рядовые, безродные, подлый люд, бедняки, педанты
и иные подобные им, потому что иначе не могло бы быть и философов,
созерцателей, возделывающих свои души, господ, полководцев, благородных, знаменитых, богатых, мудрецов и других, ставших героями,
подобными богам» («Bisogna che siano arteggiani, meccanici, agricoltori,
servitori, pedoni, ignobili, vili, poveri, pedanti et altri simili: perché altrimenti
non potrebono essere filosofi, contemplativi, coltori degli animi, padroni,
capitani, nobili, illustri, ricchi, sapienti, et altri che siano eroici simili agli
dei», 373), и те, в которых признается первостепенное значение гражданской и героической поэзии (см.: infra, 333–334). О диалектике сословий в философии Бруно см.: Nicola Badaloni, La filosofia di Giordano
Bruno, Firenze, Parenti, 1955, 211–213.

VII

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ
НЕИСТОВСТВУ”:
ХУДОЖНИК, ФИЛОСОФ И ТЕНЬ

В диалоге “О героическом неистовстве”, как мы уже не раз
могли убедиться, Бруно облачается в одежды философа-живописца. Дело не только в том, что это сочинение содержит целый
раздел, посвященный «гербам», — гораздо важнее, что сам процесс познания не может обойтись без зрительных образов. Действительно, два диалога (пятый в первой части и первый во второй,
к которым надо добавить еще последний «герб» во втором диалоге второй части) полностью посвящены описанию двадцати
восьми изображений, сопровождаемых в каждом случае латинским девизом и стихами комментария. Из текста невозможно
понять, черпают ли собеседники иконографический материал
для обсуждения, читая некую книгу, как это часто бывает в других сочинениях Бруно, или же они, находясь в своего рода пинакотеке, непосредственно наблюдают изображения, снабженные
соответствующими табличками1. Будучи, по выражению Барто1

Как в трактате “О тенях идей”, так и в “Кабале Пегаса” за диалогом,
по замыслу Бруно, следует чтение книги. Говоря о “Героическом неистовстве”, Спампанато предположил, что речь идет скорее о галерее художественных изображений (Vincenzo Spampanato, Bruno e Nola. Castrovillari,
Patitucci, 1899, 69). Об этом и о «гербах» в творчестве Бруно в целом
см.: Patrizia Farinelli, Il furioso nel labirinto. Studio su «De gli eroici furori» di
Giordano Bruno, op. cit., 74–87.
257

ГРАНИЦА ТЕНИ

ломео Арниджио, влиятельного члена брешианской «Академии
посвященных в тайны» (Accademia degli Occulti, 1564–1570),
«мистическим смешением живописи и слов», «герб» преподносится зрителю в качестве «поддельного Силена»2 , значение
2
«И поскольку герб, на мой взгляд, представляет собою мистическое
смешение живописи и слов, которое для любого, кто наделен непритупленным разумом, в сжатом виде являет скрытую мысль, принадлежащую
одному или нескольким лицам, […] мне кажется весьма уместным, чтобы
всякому объединению или коллегии обладающих неким умением людей,
ежели таковые предполагают себя к трудам необычным, будь то в области
искусств рукотворных или же словесных, вменялось в обязанность при помощи какого-нибудь изящного знака или символа обозначить для других
свои намерения, замысел, предмет занятий и их цель. Вот почему Академия
посвященных в тайны […] избрала, следуя примеру многих, в качестве тела
своего герба изображение Силена — не настоящего, но из тех, искусством
изготовления которых замечательно владели древние: такой Силен мог открываться и закрываться, ибо внутри него хранились прекраснейшие изваяния богов или богинь, чтобы на них не оказывал губительного воздействия
воздух, пыль или грязь, но чтобы они сколь возможно долго оставались в
нетронутом совершенстве. […] Под оболочкой такого рукотворного Силена
мы прячем душу герба, то есть наше первейшее стремление сохранить лучшую нашу часть в ее первозданном виде и чистейшем свете. В дополнение
к этому, однако, мы обозначаем, к какому роду относится предмет наших
исканий, также и в словесной форме девиза: “внутри и не вовне”. Иными
словами, подобно тому, как древние созерцали внутренность Силена, но
не наружную его сторону, мы также стремимся направить все наши усилия
на постижение внутренней, а не внешней красоты» («Et perché l’Impresa, a
mio giudicio, è una mistura mistica di pittura & parole rappresentante in picciolo
campo a qualunque huomo di non ottuso Intelletto qualche recondito senso d’una
o di più persone […]. Et certo parmi convenevole cosa, che qualunque schiera o
collegio di Virtuosi, ch’ad operationi rare di mano o di lingua si disponga, debba
ancora con qualche suo leggiadro segno o simbolo rappresentar’ altrui l’Instituto,
la Mente, lo Studio, overo Fin suo. Perilche l’Academia de gli OCCULTI […] ha
eletto oltre molti d’usare per corpo d’Impresa l’Imagine di SILENO non naturale;
ma, come si soleva da gli antichi maestrevolmente formare, in guisa, ch’aprire &
chiudere si poteva, perciocche nel voto del corpo suo si riserbavano rinchiuso
qualche bellissimo Idolo di Dio o di Dea; accio dall’ingiuria dell’aere, della
polve, o del luto non si consumasse; ma nella sua intera perfettione lungo tempo
durasse […]. Sotto ’l velo del corpo di questo Sileno arteficiale ascondiamo l’anima
dell’Impresa, ch’è l’intento primo di mantener la parte nostra migliore nella sua
nativa forma & purissima luce. però v’aggiungiamo, qual sia il fine nostro sotto
’l letteral vestimento del Motto, INTUS NON EXTRA, cioe’, come per entro
al Sileno, & non per di fuori miravano gli antichi; così noi nell’interna & non
nell’esterna forma curiamo di porre ogni studio»): Rime de gli Academici Occulti

258

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

которого заключается именно в диалектике между его нутром и
наружностью, intus и extra3 .
Нарисованное словами: ekphrasis
Итак, Бруно живописует «гербы», своим неповторимым языком заставляя читателя превратиться в зрителя. Художественное
описание, ekphrasis он возвышает до роли важнейшей доминанты
своей концепции литературы4 . Он осознает, что слово не может
con le loro imprese et discorsi, Brescia, appresso Vincenzo di Sabbio, 1568, ff. 1–2
(см. также: Torquato Tasso, Il Conte overo de l’imprese // Dialoghi (edizione
critica a cura di Ezio Raimondi), Firenze, Sansoni, 1958, IIii, 1054; Ercole Tasso,
Della realtà e perfettione delle Imprese… con l’Essamine di tutte le openioni infino
a qui scritte sopra tal’Arte, Bergamo, per Comino Ventura, 1612, 132–134).
О связи между «гербом» и образом мыслей см.: Robert Klein, La teoria
dell’espressione figurata nei trattati italiani sulle «imprese» (1555–1612) // La
forma e l’intelligibile. Scritti sul Rinascimento e l’arte moderna, Torino, Einaudi,
1975, 119–149. Об отношении между «гербами» и поэзией см.: Armando
Maggi, Identità e impresa rinascimentale, Ravenna, Longo, 1998.
3
Силен с девизом «Intus non extra» изображен на титульном листе
книги: Rime de gli Academici Occulti con le loro imprese et discorsi, op. cit. Вариант
этого девиза (одно «non extra») и фигуры можно видеть на титульном листе
издания: Carmina Acad. Occultorum, Brixiae, apud Viric. Sabiensem, 1570.
Другой вариант девиза («intus et exstra [sic]»), сопровождающий совершенно иное изображение, приписываемое уже сиенским «Посвященным», воспроизводится в рукописи XVIII в., хранящейся под заглавием:
Imprese ed Emblemi delle Accademie di Italia (Roma, Biblioteca Casanatense,
Mss Varia 1028, f. 159; в старом каталоге рукописи давалось иное название: Emblemi di Accademie con altri emblemi morali). В компендии Акилле
Бокки заслуживает упоминания интересная ксилография, изображающая Силена с девизом «Внемлю не внешнему, но внутреннему» («Non
extra, at intus audio»: A. Bocchi, Symbolicarum quaestionum…, Bononiae,
Novae Academiae Bocchianae, 1555, [symb. xlv], xcii).
4
Относительно исторических вариантов представлений о связях между литературой и искусством см.: La littérature et les arts figurés de l’Antiquité
à nos jours (Actes du xive congreès de l’Association Guillaume Budé, Limoges,
25–28 août 1998), Paris, Les Belles Lettres, 2001. О понятии ekphrasis см.:
Sonia Maffei, Introduzione // Luciano di Samosata, Descrizioni di opere d’arte (a
cura di Sonia Maffei), Torino, Einaudi, 1994, xv–lxxi (см. также: David Rosand,
Ekphrasis and the Renaissance of Painting: Observations on Alberti’s Third
Book // Florilegium Columbianum. Essays in Honor of Paul Oskar Kristeller (ed. by
Karl L. Selig and Robert Somerville), New York, Italica Press, 1987, 147–163).
259

Илл. 4
Илл. 5

Илл. 11

Илл. 7

ГРАНИЦА ТЕНИ

оставаться равнодушным по отношению к пониманию описываемого им объекта. Однако прежде всего, и это самое главное,
саму категорию образа Бруно делает неотъемлемым элементом
своей теории познания. В диалоге “О героическом неистовстве”
метафоры «подобия», «зеркала», «следа», «тени» выражают
недоступность для человека «идей», то есть высшего и абсолютного знания, достижимого лишь косвенно, в отражении естественных вещей, в образе Дианы, в бесконечном универсуме:
[…] ибо мы видим не подлинные действия, не истинные формы вещей и не субстанцию идей, но лишь тени, следы и подобия — вроде тех,
кто, сидя в пещере, от рождения повернуты спиной к свету, а лицом
устремлены в глубь ее, где они видят не то, что есть в действительности,
но только тени вещей, субстанциально находящихся вне пещеры5.

Эти темы Бруно затрагивает здесь не в первый раз — уже в
Париже, в период интенсивного погружения в мнемоническую
проблематику, он положил весь комплекс связанных с ними понятий в основу таких своих сочинений, как трактаты “О тенях
идей” и “Песнь Цирцеи”6 . Наивно было бы, однако, полагать,
что знаменитый платоновский миф о пещере мог стать единственным источником бруновской теории познания.
5

“Furori”, 457: «[…] perché veggiamo non gli effetti veramente, e le vere
specie de le cose, o la sustanza de le idee, ma le ombre, i vestigii e simulacri de
quelle, come color che son dentro l’antro et hanno da natività le spalli volte da
l’entrata della luce, e la faccia opposta al fondo: dove non vedono quel che è
veramente, ma le ombre de ciò che fuor de l’antro sustanzialmente si trova».
6
О бруновской мнемотехнике и о понятии «тени» см. выдающиеся
исследования Риты Стурлезе: Rita Sturlese, Introduzione // Giordano Bruno,
De umbris idearum, op. cit.; Per un’interpretazione del «De umbris idearum» di
Giordano Bruno, op. cit., 943–468. Среди недавних публикаций отметим
важную статью Николы Бадалони: Nicola Badaloni, Il «De umbris idearum»
come discorso sul metodo // Paradigmi, xviii (2000), 161–195 (см. также: Mino
Gabriele, Introduzione // Giordano Bruno, Corpus iconographicum. Le incisioni
nelle opere a stampa (catalogo ricostruzioni grafiche e commento di Mino Gabriele),
Milano, Adelphi, 2001, xx–xlvii; Nicoletta Tirinnanzi, L’esperienza dell’ombra //
Umbrae naturae. L’immaginazione da Ficino a Bruno, Roma, Edizioni di Storia
e Letteratura, 2000, 218–292). О двойном значении греческого глагола
graphein (писать и рисовать) в связи с дебатами о памяти см. замечательную работу Жака Жуанна: Jacques Jouanna, Graphein. Écrire et peindre:
contribution à l’histoire de l’imaginaire de la mémoire en Grèce ancienne // La
littérature et les arts figurés de l’Antiquité à nos jours, op. cit., 55–70.
260

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

Вопрос этот, конечно, слишком сложен, чтобы надеяться
рассмотреть его в рамках этой работы. Тем не менее можно
считать бесспорным, что образ (вербальный и визуальный)
наделяется в бруновской системе посреднической функцией,
служит инструментом, превращающим невидимое в видимое,
будь то в прямом смысле, если речь идет об иконографии, или
в переносном, когда мы имеем дело с языком 7. Без осознания
той фундаментальной роли, которую «образы» (imagines)
играют в «новой философии» Бруно, нельзя понять, почему
он предпочел выполнить своими руками, во многом вопреки
предписаниям учения о композиции, значительную часть
иконографического корпуса своих латиноязычных книг. Философ самолично берется вырезать по дереву, не заботясь о несовершенствах и не смущаясь переделками. В соответствии с
основными принципами его поэтики, ценность изображения
не может быть подчинена абстрактным эстетическим нормам,
но должна служить философскому замыслу 8 . Иными словами,
Ноланец мыслит и творит образы, облачившись в одежды живописца, использующего их в качестве носителя вполне определенного взгляда на мир.
Взяв роль образов в «ноланской философии» за точку отсчета, полезно будет, оглянувшись назад, подробнее рассмотреть
связь между философией и живописью. В параграфах, посвященных “Подсвечнику”, мы уже останавливались на метафорическом
использовании языка живописи в итальянских диалогах Бруно9;
нам удалось установить, что соответствующие пассажи в «об7
Роль художника и поэта одна и та же — «fingere»: придавать форму
бесформенному, имитировать, но также и «создавать ментальные образы». См.: Anne-Marie Lecoq, “Finxit”. Le peintre comme «fictor» au XVIe
siècle // Bibliothèque d’Humanisme et Renaissance, xxxvii (1975), 225–243
(цитата на стр. 229).
8
О границах художественного в авторских гравюрах, иллюстрирующих латинские сочинения Бруно, и об обстоятельствах их создания см.:
Mino Gabriele, Nota al Corpus iconographicum // Giordano Bruno, Corpus
iconographicum. Le incisioni nelle opere a stampa, op. cit., xcvi–ciii. Воспроизводя весь корпус этих изображений в порядке их появления в тех или
иных сочинениях Ноланца, Мино Габриеле анализирует функцию образов в бруновской философии знания и в особенности ту роль, которой
они наделяются в соответствующих текстах.
9
См.: supra, 116–119.

261

ГРАНИЦА ТЕНИ

разах» превосходно описывают исследовательскую технику
автора и его концепцию диалогического жанра. Однако анализ
не может ограничиваться размышлениями общего характера, а
наше рассуждение не желает быть истолковано как вынужденная дань моде, символом которой служит клише «поэзия словно
живопись» (ut pictura poesis)10 . Действительно, нельзя считать
случайностью, что в Париже Бруно, как свидетельствует Джованни Бернардо в “Подсвечнике”, приступает к созданию серии
итальянских сочинений в одеждах живописца-философа и заканчивает их в Лондоне диалогом “О героическом неистовстве”
уже в облачении философа-живописца. Однако что же на самом
деле общего у философа и художника?
Миф о происхождении живописи
Ответ на этот вопрос нам, возможно, даст миф о происхождении живописи. В XXXV книге “Естественной истории” Плиний
описывает довольно неясные обстоятельства, которыми сопровождалось рождение нового искусства. Противоречивым свидетельствам источников о месте, где это произошло, и об авторстве изобретения историк противопоставляет единство мнений насчет того,
каким именно образом появилась первая картина: «все [соглашаются в том, что живопись была изобретена,] когда человеческую
тень обвели чертами»11. Акт изобретения состоял в обрисовке12
10
О распространении этой темы в эпоху Возрождения см.: Rensselaer
Wright Lee, Ut pictura poesis, Firenze, Sansoni, 1974.
11
«Omnes [sc. picturam inuentam esse adfirmant] umbra hominis lineis
circumducta»: Плиний, “Естественная история”, XXXV, 15. Мои рассуждения, посвященные мифу о происхождении живописи, во многом
вдохновлены увлекательной книгой Виктора Стойчиты (Victor Stoichita,
Breve storia dell’ombra. Dalle origini della pittura alla Pop Art, Milano, Il
Saggiatore, 2000); я, однако, оставил в стороне целый ряд поднятых в
этом труде фундаментальных вопросов, не имеющих прямого отношения к рассматриваемой мною теме. См. также: Robert Rosenblum, The
Origin of Painting: A Problem in The Iconography of Romantic Classicism //
Art Bulletin, xix (1957), 279–281.
12
Об «обрисовывании» в античной живописи и о том значении,
которое приписывается линиям, намечающим очертания фигуры
на картине, сошлемся на блестящие наблюдения Джеки Пиго: Jackie

262

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

линией тени, отбрасываемой человеческим телом. Как мы увидим, эпоха Возрождения хорошо усвоила этот миф. Стоит сразу
обратить внимание на то, что живопись как вид искусства имеет
свои корни не в непосредственном созерцании модели, в данном случае человеческого тела, но в воспроизведении проекции
модели, т.е. тени.
На этот миф ссылается и Квинтилиан: в “Наставлении в
ораторском искусстве” он говорит о нем в контексте, непосредственно связанном с теорией подражания. Осуждая концепцию
подражания (imitatio) как простого пассивного воспроизведения
модели, оратор размышляет о судьбе, которая была бы предназначена живописи, если бы художники ограничились механическим воспроизведением очертаний теней предметов при солнечном свете («не было бы живописи кроме той, которая всего лишь
обводит края тени, отбрасываемой телами на солнце»)13.
Оставаясь каждый на своих позициях, Плиний и Квинтилиан оба признают именно за обведением тени роль исходного
пункта в работе художника над произведением14 . Ни у того, ни у
другого автора тень не идентифицируется напрямую с телом, но
мыслится как образ тела, проекция модели.
Тень, однако, как нам напомнил последний процитированный пассаж из диалога “О героическом неистовстве”, лежит в основе и совсем другого, весьма глубокомысленного мифа — мифа
о пещере, рассказанного Платоном в “Государстве”:
Pigeaud, La rêverie de la limite dans la peinture antique // L’Art et le Vivant,
Paris, Gallimard, 1995, 199–211. Беря в качестве отправного пункта рассказ Плиния, Пиго убедительно показывает, что обозначение контура
парадоксальным образом приводит к раскрытию того, что должно было
остаться спрятанным.
13
«Non esset pictura, nisi quae lineas modo extremas umbrae quam
corpora in sole fecissent circumscriberet»: Марк Фабий Квинтилиан, “Наставление в ораторском искусстве”, X, 2, 7.
14
Представление о тени как о наброске, потенциальном рисунке, актуализация которого возможна в дальнейшем, характерно также для некоторых
монгольских и тибетских мифов, связанных с образом Будды: в них рассказывается, что после множества тщетных попыток нарисовать портрет учителя
художники в конце концов ограничились обрисовыванием его тени, чтобы
затем придать ей объемность с помощью красок (см.: Ernst Kris, Otto Kurz,
La leggenda dell’artista. Un saggio storico (presentazione di Enrico Castelnuovo,
prefazione di Ernst H. Gombrich), Torino, Boringhieri, 1980, 72–73).
263

ГРАНИЦА ТЕНИ

Далее, сказал я, уподобь нашу природу в отношении воспитания
и отсутствия его вот какому состоянию. Представь людей в некоем
подземном обиталище вроде пещеры с длинным входом, открытым
свету по всей ширине. Там они находятся с детства, прикованные
за ноги и шею, так что они вынуждены оставаться на одном месте и
могут глядеть только вперед, ибо цепи не дают им повернуть голову.
Свет к ним приходит от огня, зажженного вверху и далеко позади
них, а между огнем и узниками наверх идет дорога, вдоль которой
возведена небольшая стена, подобно тем перегородкам, которые
ставят перед людьми кукловоды и поверх которых они показывают
свои куклы. — Да, это я себе представляю, ответил он. — Представь
себе также, что люди несут вдоль стены всякую утварь, выступающую
над нею, человеческие изваяния и изображения животных из камня,
дерева и прочего материала, причем одни из носильщиков говорят,
а другие молчат. — Странную ты описываешь картину, сказал он, и
странных узников. — Похожих на нас, ответил я, ибо, во-первых, как
по-твоему, могли они, пребывая в таком состоянии, видеть что-нибудь кроме теней, своих и чужих, в свете огня падающих на обращенную к ним стену пещеры? — Как бы им это удалось, если всю жизнь
они вынуждены держать свои головы неподвижно? — А что можно
сказать о проносимых мимо предметах? Не то же ли самое? — Разумеется. — Тогда как ты думаешь, если бы они могли говорить друг с
другом, не решили бы они, что давая имена тому, что они видели, они
называли сами эти проносимые вещи? — Неизбежно именно так. —
И если бы в их узилище было эхо, отдающееся от стены напротив,
как по-твоему, когда кто-то из проходящих издавал бы звук, могло бы
им прийти в голову что-то иное, чем то, что голос этот принадлежит
движущейся мимо тени? — Нет, конечно, клянусь Зевсом. — Следовательно, такие люди были бы во всех отношениях убеждены, что
истинно сущее — не что иное как тени предметов, сделанных руками
человека. — Другого вывода и быть не может. — В таком случае давай
рассмотрим, каким может оказаться их освобождение и исцеление от
оков и неразумия, если в самом деле с ними произойдет нечто подобное описанному ниже. Всякий раз, когда кого-нибудь из них, сняв с
него оковы, заставляли бы внезапно встать на ноги, повернуть голову,
пойти и поднять глаза к свету, он испытывал бы боль при каждом
движении, а сверкание в глазах не дало бы ему разглядеть вещи, тени
которых он видел прежде. Как ты думаешь, что ответил бы он, если
бы ему сказали, что все, что он видел тогда, было заблуждением, зато
теперь, будучи ближе к истинно сущему и повернувшись к вещам,
264

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

которые существуют на самом деле, он видит их намного вернее? И
если бы, указывая на каждый из движущихся мимо предметов, его
стали бы вынуждать ответить на вопрос, что это такое, не кажется ли
тебе, что он пришел бы в растерянность и решил бы, что виденное им
раньше ближе к истине, чем то, что показывают ему теперь15?

Этот знаменитый отрывок давал пищу самым различным
истолкованиям16 , однако один важный принцип во всех них
остается неизменным: в процессе познания важнейшая роль
принадлежит созерцанию и образам17, «познавать» и в этом
контексте значит «видеть». Чтобы познать и увидеть, узники
темной пещеры должны проделать тяжелый путь, символиче15

Платон, “Государство”, 514a-515d. Слова “Платонова пещера”
(“Antrum platonicum”) Ян Санредам (Jean Saenredam) предпослал в качестве заголовка своей гравюре, датируемой 1604 г. Особый интерес Илл. 3
этой иконографической интерпретации аллегории пещеры состоит
в том, что центральное место в ней несомненно занимает мотив тени.
Гравюра Санредама воспроизводит — скорее всего, достоверно — утраченную картину голландского художника Корнелиса ван Харлема, созданную, в свою очередь, в конце XVI в. по образцу также утраченного
оригинала итальянскогомастера (см.: Philippe Verdier, Des Mystères grecs
à l’âge baroque. Commentaire à l’«Antrum platonicum» de J. Saenredam //
Festschrift Ulrich Middeldorf (herausgegeben von Antije Kosegarten und Peter
Tigler), Berlin, Walter de Gruyter & Co., 1968, 376–391; эта гравюра включена в иконографическую антологию, опубликованную Эрнстом Гомбричем: Ernst H. Gombrich, Ombre, Torino, Einaudi, 1996, 16). По мнению
Вердье, эта картина была замыслена и заказана Хендриком Лауренцом
Шпигелем (Hendrik Laurensz Spieghel), автором “Зерцала сердца” (“Hertspiegel”), где, среди прочего, дается описание и Платоновой пещеры
(Verdier, Des Mystères grecs à l’âge baroque, op. cit., 383). Еще одну иллюстрацию этого мифа, не столь яркую и более вольную, мы находим в
рисунке Никколо дель Абате (Niccolò dell’Abate), художника, оставившего заметный след в живописи Фонтенбло и бывшего, вероятно, вдохновителем некоторых из эскизов, подготовленных для триумфальной
арки Карла IX (см.: Sylvie Béguin, Niccolò dell’Abate en France // Art de
France, II, 1962, 130, n. 41; см. также: Elizabeth McGrath, The drunken
Alcibiades. Ruben’s picture of Plato’s Symposium // Journal of the Warburg
and Courtauld Institutes, xlvi, 1983, 230, n. 13).
16
О мифах в диалогах Платона см.: Geneviève Droz, Les mythes
platoniciens, Paris, Éditions du Seuil, 1992 (об аллегории пещеры стр.
88–102).
17
Victor Stoichita, Breve storia dell’ombra. Dalle origini della pittura alla
Pop Art, op. cit., 23.
265

ГРАНИЦА ТЕНИ

ски обозначенный оковами, не разорвав которые, невозможно
понять, что отбрасываемые тени суть не сами вещи, но лишь
искаженные образы вещей. Позже, в X книге “Государства”,
Платон сравнивает мнимое воспроизведение предмета, такое
как отражение образа в зеркале, с деятельностью художника: и
в том, и в другом случае перед нами чистая кажимость, не сама
вещь, но «отраженный» образ этой вещи18 .
Как убедительно показал Виктор Стойчита, нельзя недооценивать тот факт, что миф о происхождении живописи у
Плиния и миф о природе познания у Платона в основе своей
одинаково имеют понятие тени 19. Действительно, независимо
18
«[…] если тебе будет угодно взять зеркало и повсюду носить его с
собой. Ты быстро создашь Солнце и небесные явления и так же быстро
Землю, себя самого, живые существа, предметы обихода, растения и все
вещи, о которых мы сейчас говорили. — Да, ответил он, видимость их,
но не то, что они есть на самом деле. — Отлично, сказал я, и ты вовремя
приходишь на помощь нашему рассуждению, ибо, полагаю я, к числу таких мастеров относится и живописец, не так ли? — Разумеется. — В то
же время, мне кажется, ты согласишься с тем, что созданные им вещи не
существуют на самом деле. Однако же в некотором роде и живописец
творит кушетку, не правда ли? — Да, он тоже творит лишь видимость
кушетки»: Платон, “Государство”, 596e. (Об этом пассаже см.: Ernst H.
Gombrich, Il potere di Pigmalione // Arte e Illusione. Studio sulla psicologia
della rappresentazione pittorica, Milano, Leonardo, 1998, 101–102). Но в
других местах Платон, говоря о подражании, делает различие между
«тенью» и «зеркалом» (см.: Victor Stoichita, Breve storia dell’ombra. Dalle
origini della pittura alla Pop Art, op. cit., 25–29). Анализ топоса зеркала, в
частности, в отношении к мифу о Нарциссе, см.: Andrea Tagliapietra, La
metafora dello specchio. Lineamenti per una storia simbolica, Milano, Feltrinelli,
1991 (о понятии «зеркала» в античности см.: Einar Már Jónson, Le miroir.
Naissance d’un genre littéraire, Paris, Les Belles Lettres, 1995, 21–61). В самых
общих чертах Платон (“Государство”, 501b) сближает труд философа,
«делающего набросок» нового государственного устройства, и художника, стремящегося подправить свою картину (см.: J. Jouanna, Graphein.
Écrire et peindre: contribution à l’histoire de l’imaginaire de la mémoire en
Grèce ancienne // La littérature et les arts figurés de l’Antiquité à nos jours,
op. cit., 63).
19
«Миф у Плиния и миф у Платона — это два параллельных рассказа, которые тематически никак не связаны, однако на герменевтическом уровне между ними можно установить взаимосвязь. Если они никогда не подвергались параллельному исследованию / интерпретации, это
объясняется, безусловно, трудностью и рискованностью затеи. По сути
дела, Плиний и Платон говорят о разных вещах в разных контекстах.

266

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

от разного значения двух мифов и разного смысла понятия
тени в них, нельзя не принять во внимание удивительную аналогию на герменевтическом уровне, объединяющую сущность
живописи и познания в общей для них необходимости преодолеть границы тени 20 . И философ, и художник, каждый в своей
сфере, имеют дело с тенью, они создают свои творения, отталкиваясь от тени.
Альберти: Нарцисс, тень и изобретение живописи
Ниже мы еще вернемся к этому вопросу. Сейчас мне кажется важным вспомнить, что миф, переданный Плинием, в
XV в. подвергся значительной переработке. Рассуждая в трактате “О живописи” о происхождении данного вида искусства,
Леон Баттиста Альберти контаминирует сведения двух латинских источников, получая в результате картину, отличную и от
одного, и от другого:
Поэтому в кругу друзей я привык, вторя сентенции поэтов, изобретателем живописи называть того самого Нарцисса, который превратился в цветок, потому что если правду говорят, что живопись —
цвет всех искусств, то миф о Нарциссе подходит к ней как нельзя
лучше. Ибо что такое живопись, как не охватывание с помощью искусства поверхности источника? Квинтилиан полагал, что древние
художники имели обыкновение обводить тень на солнце, а затем из
этого путем добавок развилось искусство21.
Однако некоторые элементы в их рассказах все же позволяют установить
связь между этими двумя текстами: прежде всего, перед нами два мифа о
происхождении (происхождении искусства у Плиния, рождении познания у Платона). Во-вторых, миф о корнях художественного представления и миф о корнях представления когнитивного имеют в своей основе
один и тот же мотив: проекцию. Наконец, эта первоначальная проекция
есть пятно в негативе — тень»: Victor Stoichita, Breve storia dell’ombra.
Dalle origini della pittura alla Pop Art, op. cit., 10.
20
Ibidem. Стоит, однако, указать на то, что Стойчита оставляет без
внимания тот факт, что для Платона тень имеет прежде всего негативную коннотацию (см.: infra, 293, прим. 82).
21
«Quae cum ita sint, consuevi inter familiares dicere picturae inventorem
fuisse, poetarum sententia, Narcissum illum qui sit in florem versus, nam cum
267

ГРАНИЦА ТЕНИ

Альберти соединяет мотив тени, почерпнутый у Плиния
и Квинтилиана22 , с мифом о Нарциссе, любующемся своим
отражением в воде источника 23 . В этом оригинальном сочетании моментом рождения живописи становится акт любви, в
котором эротическое чувство обращается на самого субъекта. В
самом деле, Нарцисс влюбляется, сам того не понимая, в свою
тень, увидев ее в воде, но в то же время особенности этой любви
предопределяют судьбу искусства живописи: именно в таком
отражении самого себя заключается иллюзорная ценность живописи и ее образов. Первоначальное установление живописи,
с точки зрения Альберти, состоит в символическом жесте, в безнадежной попытке «обнять […] поверхность источника».
Живописец, подобно Нарциссу, должен, по выражению
Джузеппе Барбьери, «сообразовываться» с отражениями 24: его
sit omnium artium flos pictura, tum de Narcisso omnis fabula pulchre ad rem
ipsam perapta erit. Quid est enim aliud pingere quam arte superficiem illam
fontis amplecti? Censebat Quintilianus priscos pictores solitos umbras ad
solem circumscribere, demum additamentis artem excrevisse»: Leon Battista
Alberti, De pictura // Opere volgari, vol. iii (a cura di Cecil Grayson), RomaBari, Laterza, 1973, 46–47.
22
В том же самом трактате “О живописи” Альберти еще раз упоминает Плиния сразу после пассажа о Нарциссе: «Но выяснить, кто были
первые художники и изобретатели живописи, не так и важно, ведь мы
не пишем, подобно Плинию, историю искусства, но заново делаем полный его разбор» («Sed non multum interest aut primos pictores aut picturae
inventores tenuisse, quando quidem non historiam picturae ut Plinius sed artem
novissime recenseamus […]»): ibidem.
23
Не может быть случайностью, что и Филарет причисляет Нарцисса к художникам: «Еще был Нарцисс, который впоследствии нарисовал приключившееся с ним — как, после того как он превратился в цветок […]» («Narcisso gli era ancora, il quale la storia sua aveva dipinta poi come
quando si convertì in fiore […]»: Antonio Averlino detto il Filarete, Trattato di
Architettura (testo a cura di Anna Maria Finoli e Liliana Grassi, introduzione e
note di Liliana Grassi), Milano, il Polifilo, 1972, t. 2, 581).
24
См.: Giuseppe Barbieri, L’ inventore della pittura. Leon Battista Alberti e
il mito della pittura (introduzione di Giancarlo Sciolla), Vicenza, Terra Ferma,
2000, 145–159. Об Альбертиевом прочтении мифа о Нарциссе см. ценную подборку: Les destins de Narcisse // Albertiana, iv (2001), 160–227 (со
статьями Даниэля Арасса, Юбера Дамиша и Мориса Брока); см. также:
Cristelle L. Baskins, Echoing Narcissus in Alberti’s «Della pittura» // Oxford
Art Journal, 16 (1993), 25–33; Paul Barolsky, A Very Brief History of Art from
Narcissus to Picasso // Classical Journal, xc (1995), 255–259; Norman E. Land,
268

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

познавательный опыт, как и опыт Нарцисса, развертывается в
пространстве, «неумолимо сокращенном до чувственных кажимостей, до той иллюзорной правды, которая открывается “на
поверхности” (in superficie)» 25 . Бенвенуто Челлини впоследствии попросту приравняет живопись ко всему «тому, что смотрит на свое отражение в воде»26 . Как свидетельствует история,
приключившаяся с мифическим основателем этого искусства,
Narcissus pictor // Source, xvi (1997), 10–15; Massimo Cacciari, Narciso o
della pittura // «Fallit imago». Meccanismi, fascinazioni e inganni dello specchio
(a cura di Bruno Bandini e Dedi Baroncelli), Ravenna, Longo, 1984, 137–147.
Более общий анализ теоретической концепции живописи у Альберти
см. в книге: Anthony Blunt, Le teorie artistiche in Italia. Dal Rinascimento al
Manierismo, Torino, Einaudi, 1966, 15–35.
25
Giuseppe Barbieri, L’ inventore della pittura. Leon Battista Alberti e il
mito della pittura, op. cit., 154. Барбьери убедительно показывает, что настойчивое употребление термина «поверхность» в различных контекстах трактата “О живописи” позволяет полностью отождествить это понятие с понятием «живопись».
26
«Живопись есть не что иное как дерево, человек или любая другая вещь, отраженная в воде источника. Различие между скульптурой и
живописью столь же велико, как и между тенью и тем, что эту тень отбрасывает» («La pittura non è altro che o arbero o uomo o altra cosa che
si specchi in un fonte. La differenza che è dalla scultura alla pittura è tanta
quanto è dalla ombra e la cosa che fa l’ombra»): Lettere a Benedetto Varchi //
Trattati d’arte del Cinquecento fra Manierismo e Controriforma (a cura di Paola
Barocchi), Bari, Laterza, 1960–1962, t. i, 81. (Письмо Бенвенуто Челлини
датировано 28 января 1546 г.) То же представление мы встречаем в его
речи “О раздоре, возникшем между скульпторами и художниками по
поводу положения справа, отданного Живописи на захоронении великого Микеланджело Буонарроти” (“Sopra la differenza nata tra gli scultori
e pittori circa il luogo destro stato dato alla pittura nelle essequie del gran
Michelangelo Buonarroti”): «Чистая правда, что истинные художники,
какими были Донателло, Леонардо да Винчи и восхитительный Микеланджело Буонарроти, и в речах, и писаниях своих разъяснили, что живопись есть не что иное как тень своей матери скульптуры» («Egli è bene
il vero che questi che sono i veri pittori, come è stato Donatello, Lionardo da
Vinci e il maraviglioso Michelagnolo Buonarroti, questi in voce e con gli loro
scritti ancora hanno chiarito che la pittura non sia altro che l’ombra della sua
madre scultura»: Benvenuto Cellini, Opere (a cura di Giuseppe Guido Ferrero),
Torino, Utet, 1971, 823). Хотя эти цитаты происходят из совершенно разных контекстов, мне представляется важным в обоих случаях отождествление живописи с отраженным образом и последующая оговорка об
отличии тени от ее модели. О Челлини см. также: infra, 289 и 323.
269

ГРАНИЦА ТЕНИ

оно может существовать только там, где господствуют случайности, иллюзии, перемены. Стремление Нарцисса схватить свой
образ и старание художника схватить ускользающую реальность
превращают невозможное «объятие» в саму сущность всякого,
кто имеет дело с тенями27. Оба они лишены возможности осязать: образ, imago, можно созерцать, но не «обнять». Коснуться
его значило бы потерять его, разрушить, уничтожить. Изобретатель живописи, по мнению Альберти, может только «видеть»
то, к чему он стремится, потому что тот, кто посягнет схватить
образ, с самого начала обречен на поражение 28 .
«Каждый художник рисует себя» и
Нарцисс в творчестве Альберти
Такая интерпретация не слишком согласуется со строго
«соматическим» толкованием механизма происхождения изобразительного искусства у Альберти. Действительно, если понимать пассаж из трактата “О живописи” дословно, то можно
подумать, что сущность одноименного искусства заключается в
том, что художник на своих полотнах изображает самого себя,
т.е. что произведение становится выражением вполне физиче27

Giuseppe Barbieri, L’ inventore della pittura. Leon Battista Alberti e il
mito della pittura, op. cit., 168–169. Понятию тени Барбьери посвящает целую главу: “«Umbra». Narciso dopo Ovidio” (117–140).
28
О превосходстве «видения» над «осязанием» в Альбертиевой
версии мифа о Нарциссе см. тонкие наблюдения Даниэля Арасса в написанном им введении к сборнику: Les destins de Narcisse // Albertiana, op.
cit., 160–161. Судьба сына Лириопы может в равной мере служить символом необходимой «дистанции», которую художник должен установить
по отношению к созерцаемому им объекту: «Что это именно так, доказывают живописцы, тогда как они, руководствуясь природой, отходят
подальше и встают на расстоянии от того, что изображают, отыскивая
верхушку пирамиды, откуда, по их разумению, все будет видно с большей достоверностью» («Quod ipsum ita esse demonstrant pictores dum sese
ab eo quod pingunt ammovent longiusque consistunt natura duce cuspidem
pyramidis quaeritantes unde omnia rectius concerni intelligunt»: Leon Battista
Alberti, De pictura, [1, 12] // Opere volgari, op. cit., 28–29). На необходимость
установления правильной «дистанции» намекает и Бруно в цитированном выше пассаже из “Пепельной трапезы”: supra, 117.
270

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

ских черт художника, его создавшего. Вопрос мог бы показаться
надуманным, однако недоумение исчезает, если вспомнить о
том распространении, какое получило в тосканском гуманизме
изречение «каждый художник рисует себя», которое Анджело
Полициано в своих “Фацециях” (“Detti piacevoli”) приписывает
Козимо де Медичи («Козимо утверждал, что сто благодеяний
забываются быстрее, чем одна обида, что нанесший обиду никогда ее не прощает, и что каждый художник рисует самого
себя»)29, а Маттео Франко цитирует в полемическом сонете,
адресованном Луиджи Пульчи («О тыква сьенская моя, / Тебе
я из Фулиньо шлю капусту / В обмен на лавр — с твоим-то вкусом / Ее ты заслужил. Над чем смеюсь я? / Всяк живописец пишет лишь себя: / Давай же — “пук!”— посмотрим на тебя!») 30 .
Андре Шастель связывает эту сентенцию с теорией Марсилио Фичино о божественном творении31. В рамках такой системы воззрений она должна означать, что художник отражается
в своем произведении точно так же, как «всемогущий Создатель мира по праву мог, умел и желал сделать Свое творение
точнейшим подобием Себя» 32 . В том же направлении двигался
29
«Diceva Cosimo che si dimenticano prima cento benefici che una
iniuria, e chi iniuria non perdona mai; e che ogni dipintore dipigne sé»:
Angelo Poliziano, Detti piacevoli (a cura di Tiziano Zanato), Roma, Istituto
dell’Enciclopedia Treccani, 1983, 67 (см.: Curt S. Gutkind, Cosimo de’ Medici.
Pater Patriae 1389–1464, Oxford, Clarendon Press, 1938, 234).
30
«O zucca mia sanese / i’ ti mando un cappuccio da Fuligno, / scambio
d’alloro: che ne se’ più digno. // Sa’ tu di quel ch’io ghigno? / Ch’ogni pittor
sempre dipigne sé: / peto, petuzzo, orsù dividiam te»: Luigi Pulci-Matteo
Franco, Il “Libro dei Sonetti” (a cura di Giulio Dolci), Milano, Società Anonima
Editrice Dante Alighieri, 1933, [xi], 24.
31
André Chastel, «Deus in terris»: l’uomo artista universale // Marsilio
Ficino e l’arte (a cura di Ginevra de Majo), Torino, Nino Aragno Editore,
1992, 115–129 (в особенности стр. 116–117). Позже, признавая большое
распространение этого изречения в эпоху Возрождения, Шастель сопоставляет его с неоплатоновскими теориями флорентийского гуманизма (см.: André Chastel, Arte e Umanesimo a Firenze al tempo di Lorenzo
il Magnifico. Studi sul Rinascimento e sull’umanesimo platonico, Torino,
Einaudi, 1964, 109–112).
32
«Merito potentissimus universi creator opus sibi suum quam simillimum
reddere, et potuit, et scivit, et voluit»: Marsile Ficin, Théologie platonicienne (texte
critique établi et traduit par Raymond Marcel), Paris, Les Belles Lettres, 1964,
t. i (i, v), 66. О мотиве зеркала у Фичино см. также: Creighton Gilbert, On

271

ГРАНИЦА ТЕНИ

и Эрнст Гомбрич: в своей знаменитой статье “Боттичеллиевы
мифологии”33 он приводит пассаж из “Платоновской теологии”
Фичино, в котором утверждается, что достоинство искусства
определяется тем, насколько мастеру, создавшему произведение, удалось выразить в нем свой дух:
Безусловно, все труды художника, обращенные к зрению или
слуху, раскрывают почти целиком его гений […]. Но в картинах и в
зданиях замысел и мастерство художника проявляются наглядно.
Кроме того, в них виден строй и в некотором смысле облик самой его
души, потому что в произведениях такого рода душа выражает себя и
являет свой образ, подобно тому как лицо человека, смотрящегося в
зеркало, отражается в нем34.
subject and not-subject in Italian Renaissance pictures // The Art Bulletin, xxxiv
(1952), 205–206. Образ творца, отражающегося в своем творении, часто
встречается в герметической литературе. Так, в “Поймандре” Антропос
испытывает влечение к своему образу, отраженному в воде, и к своей тени,
упавшей на землю: «А он, увидев, что подобная ему форма имеется в природе, отраженная в воде, возлюбил ее и возжелал обитать там же. Желание тут же стало действительностью, и он вселился в форму без разума.
Тогда природа, восприняв в себя своего возлюбленного, целиком охватила его, и они слились воедино, ибо были полны любви» (“Pimander”,
§ 14 // Corpus Hermeticum, Tome I, Traités I–XII, texte établi par A.D. Nock,
trad. par A.-J. Festugière, Paris, Les Belles Lettres, 1986 [1945], 11). Об отношении этого текста к теме Нарцисса см.: Hans Jonas, Lo Gnosticismo, Torino,
Sei, 1973, 177–181. Не стоит забывать, что сравнение Бога с Нарциссом
встречается во множестве произведений европейской литературы XVI–
XVII вв.; об этом см.: Laura Rescia, “Le grand Dieu Narcisse parfait” // Il mito
di Narciso nella letteratura francese barocca (1580–1630), Alessandria, Edizioni
dell’Orso, 1998, 78–80. О Боге-живописце см.: infra, 329.
33
Ernst H. Gombrich, Botticelli's Mythologies. A Study in the Neoplatonic
Symbolism of his Circle // Journal of the Warburg and Courtauld Institute,
viii (1945), 59 (воспр. в книге: Id., Symbolic Images. Studies in the Art of the
Renaissance, London, Phaidon, 1972, 77–78).
34
«Omnia sane artificis opera quae ad aspectum pertinent aut auditum
totum pene artificis declarant ingenium […]. In picturis autem aedificiisque
consilium et prudentia lucet artificis. Dispositio praeterea et quasi figura
quaedam animi ipsius inspicitur. Ita enim seipsum animus in operibus istis
exprimit et figurat, ut vultus hominis intuentis in speculum seipsum figurat
in speculo»: Marsile Ficin, Théologie platonicienne, op. cit., t. ii (x, iv), 69–70.
Вопреки тому, что говорится в процитированном отрывке из Фичино,
Роберт Клейн в подробном примечании, которое он посвящает формуле
«каждый художник рисует себя», пишет, что «окончательное откры272

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

Обратим, однако, внимание на то, что в устах ренессансных
авторов эта сентенция даже в рассуждениях, не имеющих прямой
связи с теоретическими спорами специально об искусстве и сущности живописи, часто возвращает нас именно в этот, специфически художественный, контекст. Примером такого употребления
может служить метафора, прозвучавшая в феврале 1497 г. в “Проповеди на книгу Иезекииля” Джироламо Савонаролы:
Говорят, что каждый художник рисует самого себя. Но рисует он
себя не в качестве человека, ибо он создает образы львов, коней, мужчин и женщин, которые не имеют с ним ничего общего, но в качестве
художника, то есть в согласии со своим замыслом, и как бы ни отличались друг от друга фантазии и образы рисующего художника, все они
согласуются с его замыслом35.

Доминиканский проповедник придает афоризму моралистическую окраску, желая осудить тех философов, которые,
придерживаясь тезиса о непричастности Бога земным вещам,
присваивают Творцу свойственное им самим презрение к
миру36 . Если соотнести присутствующую здесь идею подобия
тие темперамента художника и стремление утвердить идею о том, что
индивидуальность произведения искусства у великих мастеров может
являться самостоятельной ценностью, по-настоящему принадлежат
эстетике уже XVI столетия: этот факт в особенности можно проследить на примере истории термина “манера”» (Robert Klein, «Giudizio»
e «gusto» nella teoria dell’arte nel Cinquecento // La forma e l’ intelligibile.
Scritti sul Rinascimento e l’arte moderna, op. cit., 373–374; интересующей нас
сентенции целиком отдано прим. 1). Анализ позиции Фичино см.: Paolo
D’Angelo, «Ogni dipintore dipinge sé»: contributo alla storia di un’idea //
Intersezioni, xi (1991), 219–221. В этой статье, материал которой я активно
использовал и в своих разысканиях, Паоло Д'А нджело дает блестящий
анализ истории данного топоса, рассматривая целый ряд примеров из
различных эпох от флорентийского гуманизма до XX в.
35
«E’ si dice che ogni dipintore dipinge se medesimo. Non dipinge già sé
in quanto uomo, perché fa delle immagini di leoni, cavalli, uomini e donne che
non sono sé, ma dipinge sé in quanto dipintore, idest secondo il suo concetto, e
benché siano diverse fantasie e figure de’ dipintori che dipingono, tamen sono
tutte secondo il concetto suo»: Girolamo Savonarola, Prediche sopra Ezechiel (a
cura di Roberto Ridolfi), Roma, Angelo Belardetti, 1955, [xxvi], 343.
36
«Савонарола критикует тех философов, которые отрицают интерес Бога к земным вещам (и, шире, тех, кто считает, что знание способно
заменить любовь к божеству); он утверждает, что в основе их убеждений
273

ГРАНИЦА ТЕНИ

с теоретическими воззрениями Савонаролы на искусство, становится ясно, что в логике его мысли связь между живописцем
и его произведением должна быть основана исключительно на
добродетели: художник, не одаренный высокой нравственностью, недостоин изображать священные предметы, потому что
в его картинах неминуемо отразятся его собственные дурные
качества37. Как бы то ни было, уже само присутствие формулы
«каждый художник рисует себя» в тексте проповеди имеет для
нас немалое значение, так как свидетельствует о том, что распространение ее среди флорентийцев не ограничивалось образованным кругом.
К этой же сентенции между 1492 и 1510 гг. несколько раз возвращается Леонардо да Винчи, интерпретируя ее в радикально
«соматическом» ключе: кто берется за кисть, тот склонен проецировать на рисуемый образ свои собственные черты. В таком
буквальном прочтении «каждый художник рисует себя» означает, что живописцу следует быть настороже, как бы не изобразить в портретах собственные недостатки:
Художник, у которого неуклюжие руки, нарисует подобные им
и на своих картинах, то же получится у него и со всеми остальными
частями тела, если не предотвратить этого длительными занятиями.
И потому ты, художник, хорошенько смотри, какая часть твоего тела
наиболее уродлива, и ей посвящай свои занятия ради исправления.
Ведь если ты словно животное, то и созданные тобою изображения
окажутся подобны тебе и не будут наделены разумом; и точно так же
все, что в тебе есть и хорошего и дурного, отразится в них38.
лежит не что иное как проекция собственного их отношения к предмету:
на самом деле они презирают мир, считая ниже своего достоинства опускаться до него, и в надменности своей полагают, что Бог поступает точно
так же. Воображая Бога высокомерным и далеким, они лишь рисуют
самих себя»: D’Angelo, «Ogni dipintore dipinge sé»: contributo alla storia di
un’ idea, op. cit., 222.
37
Ibidem, 222–223.
38
«Quel pittore che avrà goffe le mani, le farà simili nelle sue opere, e così
gl’interverrà in qualunque membro, se il lungo studio non glielo vieta. Adunque
tu, pittore, guarda bene quella parte che hai più brutta nella tua persona, ed
a quella col tuo studio fa buon riparo; imperocché se sarai bestiale, le tue
figure parranno il simile, e senza ingegno, e similmente ogni parte di buono
e di tristo che hai in te si dimostrerà in parte nelle tue figure»: Leonardo da
Vinci, Trattato della Pittura (prefazione di Marco Tabarrini), Roma, Unione
274

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

Так происходит, потому что душа отвечает за две важнейшие
функции: она формирует внешний вид человека и она же творит
те образы, которым он затем дает материальное воплощение. На
ее долю выпало физически вылепливать человеческие тела; в то
же время именно она взращивает в художнике силу суждения,
которой предстоит направить его руку, когда он будет творить
образы на холсте:
Не раз размышляя над причиной такого изъяна, я пришел к выводу, что душа, которая управляет и руководит каждым телом, определяет также и наши суждения, прежде чем мы сами придем к ним. Это
она сформировала всю фигуру человека, рассудив ему быть красивым,
или с длинным носом, или коротким, или приплюснутым, и она же
назначила ему его рост и сложение. И приговор этот столь силен, что
он движет рукой художника и вынуждает его копировать самого себя,
потому что душа убеждена, что именно таков истинный способ изображения человека, и тот, кто рисует по-другому, допускает ошибку39.
Cooperativa Editrice, 1890, [§ 102], 51. Леонардову теорию физических
недостатков Джованни Морелли использует в качестве одного из критериев для установления принадлежности картины тому или иному
художнику: «Случается даже, что художник переносит на картину какие-то собственные дефекты и физические недостатки. Тот, кто хочет
получше изучить художника и поближе его узнать, должен направить
свой взгляд на такие мелочи — каллиграф назвал бы их каракулями — и
уметь их обнаружить […]»: Giovanni Morelli, Della pittura italiana. Studii
storico-critici. Le gallerie Borghese e Doria-Pamphili in Roma (a cura di Jaynie
Anderson), Milano, Adelphi, 1991, 87 (см. также: D’Angelo, «Ogni dipintore
dipinge sé»: contributo alla storia di un’ idea, op. cit., 226).
39
«Ed avendo io più volte considerato la causa di tal difetto, mi pare che sia
giudicare che quell’anima che regge e governa ciascun corpo si è quella che fa il
nostro giudizio innanzi sia il proprio giudizio nostro. Adunque essa ha condotto
tutta la figura dell’uomo, come essa ha giudicato quello star bene, o col naso lungo,
o corto, o camuso, e così gli affermò la sua altezza e figura. Ed è di tanta potenza
questo tal giudizio, ch’egli muove le braccia al pittore e gli fa replicare sè medesimo,
parendo ad essa anima che quello sia il suo modo di figurare l’uomo, e chi non fa
come lei faccia errore»: Leonardo da Vinci, Trattato della Pittura, op. cit., [§ 105],
52. Вот как комментирует этот пассаж, имея в виду нашу сентенцию,
Гомбрич: «Не надо, однако, быть психологом, чтобы предположить, что
наблюдение Леонардо, касающееся возможности полюбить свой собственный тип, характерно для явления, которое определяется как “нарциссизм”» (Ernst Gombrich, Le teste grottesche, [1952] // L’eredità di Apelle. Studi
sull’arte del Rinascimento, Torino, Einaudi, 1986, 94–95; цитата в прим. 53).
275

ГРАНИЦА ТЕНИ

Илл. 9

В таком контексте наша формула служит художнику предупреждением: только тщательная подготовительная работа
способна помочь избежать того, чтобы рисуемый портрет не
превратился в бессознательное воспроизведение его собственных отрицательных физических черт. Однако слишком подробный анализ нюансов, которыми изобилуют тексты Леонардо да
Винчи, — наподобие проделанного Мартином Кемпом применительно к антиплатонизму Леонардо40 , — может завести нас
слишком далеко. Не менее подробного исследования потребовали бы и ксилографии Акилле Бокки и Якоба Катса, которые,
вполне вероятно, некоторым образом подразумевают все ту
же сентенцию. Если на листе из “Символических разысканий”
(“Symbolicae quaestiones”, 1555) Бокки перед нами Сократ, поглощенный созданием автопортрета, и его Демон, прислонившийся к плечу философа и будто «направляющий» его руку 41,
40
Martin Kemp, “Ogni dipintore dipinge sé”: a neoplatonic echo in
Leonardo’s art theory? // Cultural aspects of the Italian Renaissance. Essays
in honour of Paul Oskar Kristeller (edited by Cecil H. Clough), New York,
Manchester University Press, 1976, 312–323.
41
Achille Bocchi, Symbolicarum questionum…, op. cit., [symb. iii], vi. Предпосланный ксилографии в качестве названия дистих подчеркивает роль,
которую может играть образ (pictura) в раскрытии потаенной действительности; чем темнее смысл вещи, тем больше требуется ясности для его
раскрытия: «Живопись сущность вещей являет наиважнейших: / Чем потаенней она, тем откровенье ясней» («Pictura gravium ostenduntur pondera
rerum, / Quaeque latent magis, haec per mage aperta patent»). Как показала
Анна Роле, ксилография с изображением Сократа-художника непосредственным образом соотносится с изречением дельфийского оракула «познай
себя» («nosce te ipsum») — это подтверждается и стихами комментария, —
потому что «рисуя самого себя, Сократ показывает, что предается рефлексии, предписанной правилом “nosce te ipsum”; точно так же куб, на котором
он сидит, этот символ постоянства (constantia), указывает на внутреннюю
работу, устремленную к достижению равновесия. Запечатлевая, помимо
самого себя, своего благого демона, Сократ показывает, что с помощью
бесед и диалектики он умеет раскрыть самое драгоценное в человеке, его
божественную часть»: A. Rolet, Le lexique de la représentation et le statut de
l’image dans l’emblème: le cas des «Symbolicae quaestiones» d’Achille Bocchi //
Le lexique artistique à la Renaissance (sous la direction de Maurice Brock), Tours,
CESR, 2003; я очень признателен госпоже Роле, позволившей мне прочитать корректуру своей статьи (см. также диссертацию того же автора: Les
«Symbolicae quaestiones» d’Achille Bocchi: recherche sur les modèles littéraires,
philosophiques et spirituels d’un recueil d’emblèmes à l’époque de la Réforme. Édition,

276

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

то в “Зерцале старого и нового времени” Катса (1632) дважды —
на титульном листе и в эмблеме с изображением сидящей женщины перед зеркалом, отражающим ее лицо, — мы видим девиз
«Elck spiegle hem selven» («Каждый отражает самого себя») 42.
Задачей этого краткого отступления было не только подтвердить распространенность изречения, пользовавшегося особой популярностью в среде флорентийского гуманизма43, но и выдвинуть

Илл. 8

traduction et étude d’ensemble, Université de Tours, CESR, 1998, vol. ii, 706–710).
С данной ксилографией, мне кажется, связана еще одна гравюра из сборника Бокки, на которой изображен Сократ с зеркалом в руках: на соседней Илл. 10
странице перед стихотворным комментарием имеется следующая гекзаметрическая строка, играющая роль заголовка: «Ежель познаешь себя, познаешь и все непреложно» (ibidem, symb. lix, cxx). О теме портрета, зеркала
и познания себя, в том числе и в связи с фигурой Сократа, см.: Jackie Pigeaud,
Se rassembler à soi-même: Pline // L’Art et le Vivant, op. cit., 213–233.
42
Jacob Cats, Spiegel van den Ouden ende Nieuvven Tijdt, Graven-Hage,
Isaac Burchoorn, 1632, титульный лист и стр. 12. В данном случае связь с
занимающим нас топосом можно усмотреть не столько в самой по себе
изображенной сцене, сколько в повторяющемся девизе (формулировка
которого весьма близка к нашей сентенции) и в заключенном в нем мотиве отражения. В стихах, которыми сопровождается ксилография,
говорится не о живописи, но о необходимости соответствия внешнего
образа внутреннему: старец напоминает молодой женщине, что красота
тела (extra) не обладает никакой ценностью, если не является при этом
отражением красоты внутренней (intus). О сочинении Катса, который,
среди прочего, был автором собрания эмблем под названием “Алкивиадов Силен” (“Silenus Alcibiadis”, Middelburg, 1618), и о роли, какую в его
композиции играет процитированный девиз, см.: Svetlana Alpers, Arte
del descrivere. Scienza e pittura nel Seicento olandese (presentazione di Enrico
Castelnuovo), Torino, Bollati Boringhieri, 1984, 361. Указанием на этот труд
Светланы Альперс я обязан Паоло Д'А нджело.
43
Попутно я хотел бы заметить, что та же сентенция была использована в качестве названия сборника статей Жана-Марии Понтевиа: JeanMaria Pontévia, “Ogni dipintore dipinge sé”. Écrits sur l’art et pensée détachée,
Bordeaux, William Blake & Co. Édit., 1986 (во втором издании с предисловием Мишеля Деги [Michel Deguy] итальянское название уступает место
французскому переводу: «Tout peintre se peint soi-même», Bordeaux, William
Blake & Co. Édit., 2000). Однако в первой статье, которая и дала название
всему сборнику и в которой речь идет о мотивах портрета и автопортрета,
имеется всего лишь мимолетный намек на нашу сентенцию (стр. 38 и 41), со
ссылками на статью Шастеля и на тексты Леонардо. Упоминание об этом
же топосе есть и в книге: Jean-Luc Nancy, Il ritratto e il suo sguardo (edizione
italiana a cura di Raoul Kirchmayr), Milano, Raffaello Cortina Editore, 2002, 27.
277

ГРАНИЦА ТЕНИ

скромную гипотезу. Ни Шастель, ни Кемп, ни Д'Анджело, говоря о
формуле «каждый художник рисует себя», ни разу не упоминают
об образе Нарцисса, изобретателя живописи, каким он предстает
в творчестве Альберти44. На мой взгляд, однако, в данном случае
попытка установить связь была бы вполне оправданной, независимо от различных возможных интерпретаций (буквальных или
метафорических) самого анонимного изречения и цитировавшегося выше пассажа из Альбертиева трактата “О живописи”. Действительно, формула «каждый художник рисует себя» и характеристика Нарцисса как изобретателя живописи имеют одинаковую
основу — мысль о том, что живописный образ «соответствует»
создавшему его художнику. Вопрос о том, что именно будет выражать это соответствие (физические черты, психические аспекты,
моральные качества, игру воображения или имеющуюся у автора
внутреннюю идею того, что он изображает), в каждом отдельном
случае требует, естественно, особого ответа. Учитывая тот факт,
что до сих пор древнейшим временем, для которого засвидетельствовано занимающее нас изречение, на основании рассказа Полициано (его “Фацеции” в сборнике Доменики, 1477–1479) считалась
эпоха Козимо Старшего (1434–1464), трактат Леона Баттиста Альберти (1435) дает нам более раннюю точку отсчета45.
44

В связи с Нарциссом Альберти наша сентенция кратко упомянута в статье: Paul Barolsky, As in Ovid, So in Renaissance Art // Renaissance
Quarterly, li (1998), 452–453. (В статье Нормана Лэнда [Norman E. Land,
Parmigianino as Narcissus // Source, xvi, 1997, 28 n. 12] мы находим ссылку
на принадлежащий перу Кемпа пассаж об интересующей нас поговорке в
связи с автопортретом Пармиджанино и с упоминавшимся выше отрывком из трактата “О живописи”). Наконец, упоминание о Нарциссе в связи
с нашей сентенцией, однако без какого-либо сближения с Альберти, см. в
статье: Gustav F. Hartlaub, Das Selbstbildenerische in der Kunstgeschichte //
Zeitschrift für Kunstwissenschaft, n. 1–2, ix (1955), 101.
45
Мне представляется не слишком убедительной попытка Роберта
Клейна (в процитированном выше примечании к его статье) усмотреть
следы интересующего нас изречения в нарочито темном сонете Филиппо Брунеллески: «Небриты лица, платье в беспорядке: / Постыдной связью соединены, / Под маскою добра обречены / Слепцы орудьем
быть деяний гадких. // Искусство безобразное, повадку / Людей ты знаешь, но кому нужны / Твои творенья? Неучи, лгуны, / Вы даже правду
ищете украдкой. // Безумная природа плод родит / Безумный: сходятся
причины, / И громче глас невежества звучит, // Хоть нам судить его и
не по чину. / Коль тайных дум был меньше ход извит, / Утешился бы,
278

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

Не желая тревожить богов-покровителей современного
исследования топосов, я все же осмелюсь утверждать, что различие между топосом, сведенным к поговорке, и топосом специфически теоретического плана представляет собой трудную
проблему с далеко не очевидным решением. Оставляя в стороне
две строки из “Пира” Данте («Не может написать / Образ того,
чем сам не стал, художник»), отмеченные Шастелем в контексте,
не позволяющем достоверно установить их возможную связь с
нашей сентенцией46 , мне не кажется неуместным ввести в дискто прозрел личину» («Panni alla burchia e visi barbizechi, / atti travolti
e persone scommesse / paiono in tresca come gente besse / a guisa di virtù
si rendon ciechi. // Ahi arte svemorata che pur rechi / umana proprietà, ma
chi ti elesse? / Né altro che ignoranza quivi resse, / cercando, per lo ver, con
gli occhi biechi. // Natura pazza scaglia pazzi effetti, / perc’hanno a somigliar
le lor cagione, / onde convien che così largo getti // Benché ignoranza non
merti sermone, / se’ taciti pensier fussin più retti / darien conforto a chi col ver
s’appone»: Sonetti di Filippo Brunelleschi (introduzione di Giuliano Tanturli,
nota ai testi di Domenico De Robertis), Firenze, Accademia della Crusca,
1977, 24). По мнению Алессандро Парронки (Alessandro Parronchi, Studi
su la dolce Prospettiva, Milano, Aldo Martello, 1964, 346–347), в первой из
терцин речь, возможно, идет о художнике, который вследствие своего
безумия создает образы столь же безумные, как и он сам («вслед за безумным характером следуют безумные поступки»: «da una natura pazza
seguono effetti pazzi»). Однако намек этот, даже если согласиться с его
наличием, представляется слишком общим, чтобы принимать его в расчет наряду с более или менее явными цитатами рассматриваемой сентенции, на которых я остановился выше.
46
«Poi chi pigne figura / se non può esser lei, non la può porre»: Dante
Alighieri, Convivio // Opere minori, tomo i, parte ii (a cura di Cesare Vasoli e
Domenico De Robertis), Milano-Napoli, Ricciardi, 1988, 505. Вот как в десятой главе IV трактата “Пира” сам Данте комментирует эти строки из
канцоны “Стихи о страсти нежной, что, бывало” (“Le dolci rime d’amor
ch’i’ solia”): «Ни один художник не смог бы написать ни одной фигуры,
если бы прежде того в своем замысле он сам не сделался таким, какой
должна выйти она» («Onde nullo dipintore potrebbe porre alcuna figura,
se intenzionalmente non si facesse prima tale quale la figura essere dee»:
ibidem, 643). Поэт толкует художественный образ в свете учения об интенции: изображенное живописцем есть не что иное как мысленно созданная им форма; не пройдя процесс внутреннего конструирования
фигуры, невозможно было бы воспроизвести ее (см. прим. к комментарию Данте ibidem; о доктрине интенции см.: Tullio Gregory, Intenzione //
Enciclopedia Dantesca, Roma, Istituto Italiano dell’Enciclopedia Treccani,
1971, vol. iii, 480–482). Андре Шастель, который ставит перед собой
279

ГРАНИЦА ТЕНИ

куссию еще одну гипотезу, на которую я уже не раз намекал:
не может ли оказаться источником той идеи, которая в конце
задачу показать дистанцию, отделяющую взгляды Леонардо-теоретика
от радикальных метафизических позиций (см.: André Chastel, Arte e
Umanesimo a Firenze al tempo di Lorenzo il Magnifico. Studi sul Rinascimento
e sull’umanesimo platonico, op. cit., 110–111), ограничивается лишь рассмотрением заимствований этих двух стихов Данте у Леонардо да
Винчи, который дословно воспроизводит их в своей рукописи («chi
pinge figura, e se non po’ esser lei, non la pò porre»), и у Пико делла Мирандола, который цитирует их в “Комментарии к любовной канцоне
Джироламо Бенивьени”: «это то самое, чего наш поэт Данте касается
в своей канцоне, где он говорит: “Не может написать / Образ того, чем
сам не стал, художник”» («e questo è quello che nostro poeta Dante tocca
in una sua canzone dove dice: poi chi pinge figura, se non può esser lei, non
la può porre»: Giovanni Pico della Mirandola, Commento sopra una canzone
d’amore di Girolamo Benivieni, edizione a cura di Eugenio Garin, Firenze,
Vallecchi, 1942, vol. i, 467–468). По мнению Паоло Д'А нджело, в стихах
Данте «мы наблюдаем не утверждение нового принципа, согласно которому художник создает свое произведение, являя миру собственную
личность, но, скорее, повторение идеи, известной уже в древности, по
крайней мере начиная с Цицерона и Сенеки, и гласящей, что художник
создает свои творения, следуя формам и идеям, присутствующим в его
уме, которые он и принимает за образцы» (D’Angelo, «Ogni dipintore
dipinge sé»: contributo alla storia di un’ idea, op. cit., 218–219). Эти стихи из
“Пира” пользовались достаточной популярностью, о чем, между прочим, свидетельствует проповедь, которую Джордано да Пиза произнес
18 марта 1304 г.: «Видишь художника, который рисует? У него в уме
есть то, что он рисует — не так буквально, но в ином смысле: что оно
оформилось в его уме. Ты не видишь, как он сумеет написать Св.Христофора, который, как ни велик, хранится в его уме, будучи больше, чем
трое таких, как он. Ум — это вещь, способная вместить любую другую
вещь, и то же можно сказать о Боге. В Боге вмещаются все формы всего
творения, и все они происходят из Него» («Vedi tu il dipintore, che
dipigne? egli hae nella mente sua quello che egli dipigne, non così; ma in altro
modo cioè formato nella mente. Or non vedi che dipignerà Santo Cristofano,
ch’è così grande e sì l’hae nella mente, che è maggior di lui tre cotanti. Ee la
mente una cosa che contiene ogni cosa, e così in Dio. In lui sono tutte le forme
d’ogni creatura, e da lui vegnon tutte»: Prediche del Beato Fra Giordano da
Rivalto dell’ordine dei predicatori, recitate in Firenze dal 1303 al 1309, Milano,
Per Giovanni Silvestri, 1859, vol. i, 395). Попутно отметим тот факт, что
сравнения из области живописи нередки и в поэзии XIII в. Среди
наиболее прославленных примеров укажем две канцоны Джакомо да
Лентини — “Какой-то чудной силой” (“Meravigliosamente”): «Как тот,
кто образ милый / Увидев раз, рисует / Картину вечно ту же, / Таков
280

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

концов выкристаллизовалась в сентенцию, именно трактат “О
живописи”? Или наоборот, возможно, Альберти лишь принадлежит заслуга в придании теоретической законченности
распространенному пословичному выражению? Найти ответ
непросто — свидетельства, имеющиеся в нашем распоряжении, слишком скудны. Но даже несмотря на то, что это изречение продолжало быть в употреблении и в последующие века,
причем непременно на двух разных уровнях (как пословица
и я, о дева: / Храню в груди я слева / Твой облик, с ношей дружен»
(«Com’om che pone mente / in altro exemplo pinge / la simile pintura, / così,
bella, facc’eo, / che ’nfra lo core meo / porto la tua figura»: Poeti del Duecento
(a cura di Gianfranco Contini), Milano-Napoli, Ricciardi, 1960, t. i, 55) и
“Мадонна, Вам скажу я” (“Madonna, dir vo voglio”): «От неудачи маюсь: / Художник так бросает / Свой холст: он недоволен / Написанною
долей (все править норовит), / Поскольку несогласно / Легли с природой краски» («Lo non poter mi turba, / com’om che pinge e sturba, / e pure
li dispiace / lo pingere che face, — e sé riprende, / che non fa per natura / la
proprïa pintura»: ibidem, 52), а также, наряду с ними, канцону “Коль к
милой даме страстью” (“Se de voi, donna gente”) Гвиттоне д'Ареццо: «Но
было бы кощунством / Ту, что услад весь цвет земных впитала, / Судить
как от начала. / Ведь Вас живописала / Природа вся с невиданным искусством, / Какое Поликлету лишь по силам: / Душа не разумеет, / А
слово не умеет / Сказать про прелесть столь высокой пробы. / Мой Бог,
возможно ль, чтобы / Мир ту узнал, что красотою милой / Природу
посрамила? / И что она, на Вас взирая, видит, / То, разум мой предвидит, / Всех ждущих чуда не обманет чувства» («Or da voi, che del fiore /
del piacer d’esto mondo sete appresa, / com po l’om far defesa? / Ché la natura
entesa / fo di formare voi, co’l bon pintore / Policreto fo de la sua pentura; /
che non po cor pensare, / né lingua devisare, / che cosa in voi potesse esser
piò bella. / Ahi, Deo, co sì novella / pote a esto mondo dimorar figura, / ch’è
de sovra natura? / Ché ciò che l’om de voi conosce e vede, / semiglia, per mia
fede, / mirabel cosa a bon conoscidore»: Guittone d’Arezzo, Le rime (a cura di
Francesco Egidi), Bari, Laterza, 1940, 3) и, наконец, канцону самого Данте
“О бог любви, в тебе — небесный свет” (“Amor, che movi tua vertú da
cielo”) самого Данте: «Когда б тебя не стало, / Благих бы помыслов не
знали мы: / Нельзя, картину разлучив со светом, / Среди кромешной
тьмы / Искусством восхищаться или цветом» [пер. Е.М. Солоновича]
(«sanza te è distrutto / quanto avemo in potenzia di ben fare, / come pintura
in tenebrosa parte, / che non si può mostrare / né dar diletto di color né
d’arte»: Dante Alighieri, Rime (testo critico, introduzione e note a cura di
Gianfranco Contini), Torino, Einaudi, 1964, 122). О стихах Джакомо да
Лентини см.: Giorgio Agamben, Stanze. La parola e il fantasma nella cultura
occidentale, Torino, Einaudi, 1977, 80–82.
281

ГРАНИЦА ТЕНИ

и как ориентир в спорах об искусстве)47, — а это подтверждается пассажами из трудов Никколо да Корреджо 48 , Микелан47

Приходится иметь в виду и то, что в теоретических трактатах влияние нашей сентенции могло проявиться и на концептуальном уровне,
без явного цитирования. Примером может служить пассаж из “Диалога
о живописи” Паоло Пино: «И поскольку вполне очевидно, что все существа стремятся к себе подобным, будет не слишком удачно, если художник имеет малый рост или нехорош собой: он легко может повторить
собственные недостатки, живописуя фигуры тщедушные и безобразные;
многие из таких людей к тому же страдают недоумием и чрезмерным
буйством. Пусть не будет он и чрезмерно высок, ибо из таковых многие
весьма нескладны, ленивы и неотесаны, но пусть лучше наш живописец
принадлежит к той части человеческого рода, которую я уже описал для
вас в согласии с Витрувием: ему легче будет добиться умения изображать совершенные фигуры, беря пример с самого себя» («E perché si vede
espresso che tutte le creature appetiscono il loro simile, non fa al preposito ch’il
pittore sia di statura picciola o difforme, ché potrebbe di facile incorrer nelli
propri errori, dipignendo le figure nane e mostruose; et anco, molti di loro sono
inconsiderati e troppo veementi. Non sia grande in estremo, assai delli quali
sono sgraziati, pigri et inscipidi; ma sia il pittore nella porzione che già v’ho
descritta secondo Vitruvio, ch’averà più facile adito di formare le figure perfette,
traendo l’essemplo di sé stesso. Vorrei che fusse grazioso, per parteciparne con
l’opere sue»: Paolo Pino, Dialogo di pittura // Trattati d’arte del Cinquecento
fra Manierismo e Controriforma, op. cit., t. i, 133). В одном из своих примечаний Паола Барокки очень кстати ссылается на страницы Леонардо да
Винчи, посвященные той же теме.
48
Далеко не случайно, что, касаясь в приведенном ниже сонете темы
портрета, автор обращается именно к Леонардо да Винчи: «Зевксид, Лисипп, Апеллес, Поликлет / Когда б ее запечатлеть желали, / Усердно б в
красоту всех черт вникали / Пред тем, как создавать ее портрет. // Счесть
звезды иль взирать на Солнца свет / Художник умудренный не дерзает: /
На что сама природа притязает, / С тем глазу состязаться силы нет. //
В искусстве всех соперников известных / Знай, Леонардо, как ты победишь: / Скрыв ей лицо, начни с волос чудесных — // Ведь если ненароком
углядишь / Красу, очей достойную небесных, / Ты не ее — себя изобразишь» («Zeusi, Lisippo, Percotile o Apelle / che avuto avesse a ritrar questa in
carte, / dovendo in lei mirar ciascuna parte / e la grazia che è puoi mixta con
quelle, // come a guardar el sole o a contarstelle / la vista in lui seria mancata e
l’arte, / perché natura a l’occhio non comparte / potenzie in quel che essa natura
excelle. // Cusì, LEONARDO mio, se il tuo cognome / vòi conseguir, che ogni
altro VINCI e excedi, / coprili il viso e incomincia a le chiome, // perché se a
un tratto sue bellezze vedi, / tu el ritratto serai, non lei, ché some / d’occhio
mortal non son, vo’ che mi credi»: Niccolò da Correggio, Rime // Opere (a cura
di Antonia Tissoni Benvenuti), Bari, Laterza, 1969, [sonetto 189], 201).
282

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

джело49, Лодовико Доменики50, Антона Франческо Дони51, Джо49
У Микеланджело образ художника, рисующего (или ваяющего) самого себя, встречается в двух мадригалах. В первом из них, “Добро нас красит — безобразит зло” (“Se dal cor lieto divien bello il volto”), поэт призывает
даму не быть жестокой с влюбленным, потому что когда художник рисует
с «веселым сердцем», и портрет дамы выйдет удачнее: «Добро нас красит — безобразит зло. / Обязан я сей истиной годам. / Почто моим страстям / Звезда не хочет вторить? / И уж куда ни шло, / Поверила б очам, /
Чтоб сердце не неволить. / Желая подзадорить, / Мне дева отвечает: / “Нет
сердцу хладному успокоенья!” / Когда творец ваяет / И полон грусти сам, /
Ужель печаль — порука вдохновенья? / Мы до самозабвенья / Могли быть с
нею счастливы вдвоем, / Твори я и не будь пред ней шутом» [пер. А.Е. Махова] («Se dal cor lieto divien bello il volto, / dal tristo il bructo; e se donna aspra e
bella / il fa, chi fie ma’ quella / che non arda di me com’io di lei? / Po’ ch’a destinguer
molto / dalla mie chiara stella / da bello a bel fur facti gli ochi mei, / contr’a sé fa
costei / non men crudel che spesso / dichi: — Dal cor mie smorto il volto viene. — /
Che s’altri fa se stesso, / pingendo donna, in quella / che farà poi, se sconsolato il tiene? /
Dunch’ ambo n’arien bene / ritrarla col cor lieto e ’l viso asciucto: / sé farie bella e
me non farie bructo»: Michelangelo, Rime e Lettere (a cura di Paola Mastrocola),
Torino, Utet, 1992, 216–217; курсив автора книги). Во втором, “Как иногда
ваяешь в твердом камне” (“S’egli è che ’n dura pietra alcun somigli”), Микеланджело еще раз подтверждает, что и скульптор творит образ самого себя:
«Как иногда ваяешь в твердом камне / В чужом обличье собственный портрет, / Так Смерти мрачный след / Ношу я часто, словно стал я Ею. / Что
мысль о Ней дала мне, / То воплощаю этим сходством с Нею. / Жестокостью
своею / Мог под моим резцом / С Ней уравняться б даже камень смело; /
Отныне впредь умею, / Палим Ее огнем, / Ваять одно — себя в мученьях
тела; / Но если б захотела / Она сберечь свою красу векам, / Пусть даст мне
радость, — я Ей вечность дам!» [пер. А.М. Эфроса] («S’egli è che ’n dura pietra
alcun somigli / talor l’immagin d’ogni altri a se stesso, / squalido e smorto spesso / il
fo, com’i’ son facto da costei. / E par ch’esempro pigli / ognior da me, ch’i’ penso di far
lei. / Ben la pietra potrei, / per l’aspra sua durezza, / in ch’io l’esempro, dir ch’a llei
s’assembra; / del resto non saprei; / mentre mi strugge e sprezza, / altro sculpir che le
mie afflicte membra. / Ma se l’arte rimembra / agli anni la beltà per durare ella, / farà
me lieto, ond’io le’ farò bella»: ibidem, 251). На эту тему см.: Robert J. Clements,
The Poetry of Michelangelo, New York, New York University Press, 1965, 60–61.
50
Lodovico Domenichi, Facetie et motti arguti di alcuni eccellentissimi
ingegni et nobilissimi signori, Fiorenza, [L. Torrentino], s.e., 1548, c. Ciiii. Об
использовании рассказа Полициано в “Фацециях” Доменики и в “Тыкве”(“Zucca”) Дони см.: Franco Pignatti, Pratica e ideologia del plagio nelle
raccolte facete e apoftegmatiche // Furto e plagio nella letteratura del Classicismo
(a cura di Roberto Gigliucci), «Studi (e testi) italiani», 1 (1998), 323–345.
51
«Базилио Берта Росса. Принято говорить, что каждый художник рисует себя и что все стремится к себе подобному, но если бы

283

ГРАНИЦА ТЕНИ

вани Марии Чекки52 , Франческо Бокки53 , Джулио Манчини54
не было так, что всякое правило должно мириться с исключениями,
можно было бы сказать, что сей достойный господин обрел своего гения, переложив макаронические стихи октавами» («BASILIO BERTA
ROSSA. E si suol dire che ogni pittor dipinge sé, e che ogni simile apetisce il
suo simile: ma se non ci fosse che ogni regola patisce eccettione, si potrebbe
dire che questo huomo galante havesse trovato il suo Genio havendo tradotta
La Maccheronea in ottava rima»): Anton Francesco Doni, Seconda libraria,
Venetia, Marcolini, 1551, B30r (A.F. Doni, La libraria (a cura di Vanni
Bramanti), Milano, Longanesi, 1972, 278).
52
«Довольно и того, что он послушал / С ученым видом пульса перестук. / Его амуром окрестил он — счет готовь: / Живописует всяк себя
художник» («Basta che per parer d’assai, egli ha, / Sentendo far alterazione
al polso, / Battezzatolo amore; or fa tuo conto, / Il dipintor suol dipigner se
stesso»): Giovanni Maria Cecchi, L’Ammalata // Commedie inedite (a cura di
Giovanni Tortoli), Firenze, Barbèra Bianchi e Comp., 1855, [ii–iii], 167.
53
«[…] Здесь живопись наилучшим образом соответствует мастеру:
достойное восхищения произведение — его святым мыслям, а видимый
образ — его необыкновенной душе; отсюда и родилось столь драгоценное творение. Он весьма часто говорил, что всякий хороший живописец, когда пишет, то обыкновенно пишет себя, что означает искусно изображать вещи, более всего подобные его нравам и всей жизни. Ибо сей
чудесный мастер полон благочестивых устремлений, и всю живопись,
им созданную, он выстроил с такой любовью, что на нее невозможно
глядеть без умиления и веры, равно как и без страха и смирения» («[…]
Ottimamente è conforme la pittura all’artefice, l’opera mirabile a’ pensieri suoi
santi, et quello, che si vede, all’animo singulare, onde è nato sì pregiato lavoro.
Egli suol dire molto sovente, che ogni buon pittore è usato, quando dipigne, di
dipignere se stesso; cio è con artifizio effigiare quelle cose, che a’ costumi suoi
molto, et alla vita sono simiglianti. Perché pieno questo ottimo artefice di santi
avvisi, tutta questa pittura, che da lui fu dipinta, ordinò con tanta grazia, che
mirare non si puote senza dolcezza di divozione, ne senza horrore di riverenza»):
Francesco Bocchi, Opera sopra l’ imagine miracolosa della Santissima Nunziata
di Fiorenza, Firenze, s.i.t., 1592, 45 (см.: D’Angelo, «Ogni dipintore dipinge sé»:
contributo alla storia di un’ idea, op. cit., 228–229).
54
«И более того, на картинах все вещи изображают похоже на то, как у
них самих: например, художник с красивым лицом и руками и на картине
нарисует фигуру с красивым лицом и руками. Так же и с другими частями
тела, потому что коль скоро поступки наши исходят из души как следствие впечатлений от заключенных в ней мнимых представлений, то не следует сомневаться, что в душе скорее закрепятся образы и впечатления от
бытия того тела, в котором она постоянно находится, так что все ее действия будут производиться в согласии со свойствами этого тела. Знание
душою своего тела растолковал Гиппократ в книге “О сновидениях” (“De
284

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

и Филиппо Бальдинуччи55 , — все же мне представляется несомненным, что история формулы «каждый художник рисует
себя» не может быть отделена от образа Нарцисса у Альберти. В
частности, даже если иметь в виду все различия смыслов, вкладываемых в это высказывание в зависимости от перспектив, в
которые помещают себя два автора, мне не кажется чересчур
смелым предположение, что Леонардо да Винчи, развивая в
своем сочинении “О живописи” мысли об опасностях самоподражания, имел перед глазами образ из трактата Альберти56 .
insomnijs”), где он говорит, что, пока тело спит, душа блуждает и рассматривает свое тело, из чего потом и рождается впечатление, а уже из впечатления и поступок. Исходя из такого предположения, как мне видится, некоторые прекрасные умы нашего века стремились установить правило для
распознавания чужого ума на основании письма и почерка того или иного
человека» («E, quel che è più, nel dipingere far le cose simili a se stesso, come per
essempio d’uno di bel volto e mano farà la figura di bel volto e mano, et così l’altre
parti del corpo perché, venendo l’operationi nostre dall’anima per l’impressioni
dei fantasmi che ha in sé, non si deve dubitare che havrà meglio l’immagine et
l’impression dell’essere di suo corpo dove sta continuamente, e operarà secondo le
proprietà di suo corpo. Et questa cognitione di suo corpo l’esplicò Hippocrate al
libro De insomnijs, quando disse che, mentre il corpo dorme, / l’anima va vagando
e considerando il suo corpo, dal che poi ne seguita questa impressione, e da essa
quest’impressione et operatione. Per la quale e con la quale suppositione, come
io credo, alcuni belli ingegni di questo nostro secolo hanno scritto e volsuto dar
regola di riconoscer l’intelletto et ingegno altrui con il modo di scrivere e della
scrittura di quest’o quell’altro uomo»): Giulio Mancini, Considerazioni sulla
pittura ([1619–1621], pubblicate per la prima volta da Adriana Marucchi, con
il commento di Luigi Salerno), vol. i, Considerazioni sulla pittura, Viaggio per
Roma, Appendici (edizione critica e introduzione di A. Marucchi, presentazione
di Lionello Venturi), Roma, Accademia Nazionale dei Lincei, 1956, 107. Ссылкой на рассуждение Манчини я обязан моему другу Паоло Д'А нджело.
55
«Да простится Караваджо его способ обращаться с кистью: он желал на самом себе показать истинность пословицы, гласящей, что всякий
художник рисует себя» («Perdonisi al Caravaggio questo suo modo d’usare
il pennello; mentre egli volle avverare in se medesimo quel proverbio, che dice,
che ogni Pittore dipigne se stesso»): Filippo Baldinucci, Notizie de’ professori del
disegno da Cimabue in qua, che contengono tre Decennali, dal 1580 al 1610, in
Firenze nel Garbo, Giuseppe Manni, 1702, 280.
56
Даже Мартин Кемп, всячески подчеркивающий различия между
Альберти и Леонардо да Винчи, в некоторых специальных вопросах
вполне признает влияние, которое знаменитый трактат первого из них
оказал на теоретические труды второго (Martin Kemp, “Ogni dipintore
dipinge sé”: a neoplatonic echo in Leonardo’s art theory?, op. cit., 319).
285

ГРАНИЦА ТЕНИ

Вазари: тень и начало живописи

Илл. 6

Пора, однако, вернуться к проблеме Нарцисса и тени. Независимо от конкретного понимания сентенции, ради которой я
сделал отступление, следует подчеркнуть, что новая модель Альберти символически совпадает с той интерпретацией мифа о
происхождении живописи, которую предложил Вазари: на двух
фресках, которыми он украсил комнаты своих домов в Ареццо
(1548) и во Флоренции (около 1554), художник представил живописца, обводящего свою тень на стене.
Выражение «каждый художник рисует себя» было известно
автору “Жизнеописаний”, несомненно, так же хорошо, как и миф
о начале живописи. Сентенцию о художнике мы слышим в виде
иронического замечания, вложенного в уста Микеланджело, в
финальном пассаже его биографии («Не знаю какой художник
нарисовал картину, на которой более всего удалась фигура быка.
Когда у Микеланджело спросили, почему эта деталь вышла
правдоподобнее всех других, он ответил: “Каждый художник
хорошо рисует свой портрет”»)57. Что же касается мифа, то его
Вазари упоминает уже в предисловии:
Согласно тому, что пишет Плиний, это искусство появилось в
Египте благодаря лидийцу Гигу, который, увидев тень на стене, отбрасываемую им самим в свете огня, вдруг обвел ее угольком. И с тех
пор, как утверждает тот же Плиний, еще долго было в обычае рисовать только линиями, без красок 58.
57

«Aveva non so chi pittore fatto una opera, dove era un bue che stava
meglio de l’altre cose; fu domandato perché il pittore aveva fatto più vivo quello
che l’altre cose, [Michele Agnolo] disse: “Ogni pittore ritrae se medesimo
bene”»: Giorgio Vasari, Le vite de’ più eccellenti architetti, pittori, et scultori
italiani, da Cimabue insino a’ tempi nostri (Firenze, edizione per i tipi di Lorenzo
Torrentino, 1550) (a cura di Luciano Bellosi e Aldo Rossi, presentazione di
Luciano Previtali), Torino, Einaudi, 1986, 913.
58
«Ma, secondo che scrive Plinio, questa arte venne in Egitto da Gige lidio,
il quale, essendo al fuoco e l’ombra di se medesimo riguardando, subito con un
carbone in mano contornò se stesso nel muro; e da quella età per un tempo le sole
linee si costumò mettere in opera senza corpi di colore, sì come afferma il medesimo
Plinio»: ibidem, 91. О Плинии в текстах Вазари см.: Liana De Girolami Cheney,
The Painting of the Casa Vasari, New York-London, Garland Publishing Inc, 1985
(см. также: Giovanni Becatti, Plinio e Vasari // Studi di Storia dell’Arte in onore di
Valerio Marini, Napoli, Libreria Scientifica Editrice, 1972, 173–182).
286

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

В этом важном для нас пассаже Вазари допускает две неточности: то ли из-за слишком поспешного чтения сочинения Плиния, то ли вследствие использования испорченного
текста он приписывает роль изобретателя живописи Гигу Лидийскому, который на самом деле изобрел игру в мяч («Игру
в мяч установил Гиг Лидиец, живопись — египтяне» 59); с тем
же самым персонажем он связывает и эпизод, рассказанный
в XXXV книге “Естественной истории”, о дочери гончара Бутада, решившей обвести углем на стене тень своего возлюбленного:
Искусство ваять из глины подобия первым придумал гончар
Бутад из Сикиона. Это случилось в Коринфе благодаря его дочери,
влюбившейся в одного юношу. Когда тому предстояло отправиться
в дальние страны, она обвела чертами тень его лица, отброшенную
на стене светильником; отец, приложив к рисунку глину, сделал
оттиск 60.

Эти отличия нельзя списать на ничего не значащую рассеянность: перерабатывая — возможно, под влиянием Альберти — заимствованную у Плиния версию мифа, Вазари в
своем изложении создает альтернативу рассказу самого Плиния: если у этого последнего, как свидетельствует хранящееся
59
«Pilam lusoriam Gyges Lydus [instituit]; picturam Aegyptii»: Плиний, “Естественная история”, VII, 205. Та же ошибка встречается и у
Полидора Виргилия: Polydorus Vergilius, De rerum inventoribus, Basileae,
apud Isingrinium, 1546, 155 (первое издание вышло в Венеции в 1499 г.):
«По свидетельству Плиния (в седьмой книге) живопись первым из
всех изобрел Гиг Лидиец в Египте» («Picturam itaque, teste Plin. Lib. 7,
Gyges Lydius omnium primus invenit in Aegypto»). Формулировку содержания мифа в изводе Полидора Виргилия см.: infra, 289.
60
«Fingere ex argilla similitudines Butades Sicyonius figulus primus
invenit Corinthi filiae opera, quae capta amore iuvenis, abeunte illo peregre,
umbram ex facie eius ab lucernam in pariete lineis circumscripsit, quibus
pater eius inpressa argilla typum fecit […]»: Плиний, “Естественная история”, XXXV, 151. В Плиниевом изложении мифа искусство лепки и обжига глины рождается, как и в других вариантах, благодаря любовному
чувству, однако тень, которую при этом обводят, отбрасывается в свете
лампы, а не солнца, как происходит в рассказе Квинтилиана (см.: infra,
325). Об отношении мифа о рождении искусства лепки и мифа о происхождении живописи см.: Maurizio Bettini, Il ritratto dell’amante, Torino,
Einaudi, 1992, 10–12.

287

ГРАНИЦА ТЕНИ
Илл. 17

в Бухаресте чудесное полотно Мурильо 61, обводить контуры
тени означает обрисовывать проекцию кого-то другого, для Вазари, напротив, воспроизведение тени есть репродукция своей
собственной тени. В первом случае, у Плиния, художник и его
модель — два разных человека, во втором — субъект и объект
воспроизведения сливаются в фигуре художника: Вазари, с
явно автобиографическими намерениями 62 , встраивает «стадию тени в стадию зеркала», предлагая зрителю фронтальное
изображение себя 63 .
В XVI и XVII вв. интерес к вопросу о начале живописи, однако, не исчерпывается двумя интерпретациями исходного
мифа: внимание к нему заметно в теоретических трудах и засвидетельствовано в иконографии, причем центральное значение
во всех случаях сохраняет мотив «контуров» тени. Что касается
ученых трудов об искусстве, то в числе первейших примеров использования интересующего нас мифа следует назвать “Трактат
о живописи” Леонардо да Винчи («Первая картина состояла
всего из одной линии, которая обводила на стене тень человека,
61
Прекрасная репродукция этой картины (1660–1665), известной под разными названиями: Arte della pittura, L’origine della pittura, Il
quadro delle ombre, Le origini del disegno, — содержится в каталоге Maeştrii
Picturii Europene, Secolele XV-XVII, Muzeul Naţional de Artă al României,
Milano, Electa, 1998, 78–79. В правом нижнем углу знаменательная
надпись: «Tubo de la sombra origen laque admiras hermosura en la celebre
pintura» («Красота прославленной картины, которой ты восхищаешься, происходит от тени»). О картине см.: Victor Stoichita, Breve storia
dell’ombra. Dalle origini della pittura alla Pop Art, op. cit., 42–44 (см. также:
Alexander Busuioceanu, A Re-discovered painting by Murillo: «El cuadro de
las ombras» // The Burlington Magazine, lxxvi, 1940, 55–59).
62
О фреске как о возможном автопортрете Вазари см.: Liana De
Girolami Cheney, Vasari’s Depiction of Pliny’s Histories // Explorations in
Renaissance Culture, xv (1989), 104.
63
О переработке мифа у Вазари, в особенности по отношению к образцу, заданному Альберти, см.: Victor Stoichita, Breve storia dell’ombra.
Dalle origini della pittura alla Pop Art, op. cit., 38–39; см. также: Frederica H.
Jacobs, Vasari’s Vision of the History of Painting: Frescoes in the Casa Vasari,
Florence // The Art Bulletin, lxvi (1984), 399–416. Об изображениях художников см.: Roberto Guerrini, Les représentations d’artistes dans la peinture
à la Renaissance. Sources et modèles antiques // Les «Vies» d’artistes (Actes
du colloque international organisé par le Service culturel du Musée du Louvre
(1–2 octobre 1993), sous la direction scientifique de Matthias Waschek), Paris,
Musée du Louvre, 1996, 57–80.

288

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

отбрасываемую им в свете солнца»)64 и “Трактат об архитектуре” Филарета («Как сообщает Квинтилиан, был еще человек,
который рисовал фигуры по брошенным солнцем теням, а затем
постепенно это искусство становилось более изощренным»)65, а
также сочинение Полидора Виргилия “Об изобретателях вещей”
(«Вопрос о начале живописи неясен […]; все [сходятся, однако, в
том, что] она родилась из обведенной линиями тени человека»)66 ,
выпущенный под заглавием “Рисунок” сборник диалогов Антона
Франческо Дони («Но если говорить о том, откуда они берут начало, я не знаю, что у нас получится, потому что живопись происходит от тени, а скульптура от идолов»)67, сонет Бенвенуто Челлини “К священной скульптуре” («И видя, что добро в людской
натуре / Попрали тени, враг вооружил / Лишь живописью кои,
Он решил / Былую славу возвратить скульптуре»)68, “Диалог о
64

«La prima pittura fu sol di una linea, la quale circondava l’ombra dell’uomo
fatta dal sole ne’ muri»: Leonardo da Vinci, Trattato della Pittura, op. cit. (§ 126),
58. Значительная доля пятой части трактата посвящена теме тени.
65
«Eragli ancora quello che Quintiliano dice che ritraeva da l’ombra
del sole le figure, e poi si venne assottigliando a poco a poco l’arte»: Antonio
Averlino detto il Filarete, Trattato di Architettura, op. cit., t. 2, 581.
66
«Incerta igitur de picturae initijs quaestio est […]; omnes ab umbra
hominis linei circunducta»: Polydorus Vergilius, De rerum inventoribus,
op. cit., 156. На сравнительно недавней выставке в библиотеке Лондонского университета можно было видеть экземпляр парижского издания
(1528) этого сочинения, принадлежавший Фрэнсису Бэкону (см.: каталог
Dreams or Swords. Books of social and cultural change, University of London
Library, 2002). За это указание я благодарен Донато Мансуэто.
67
«Ma se gl’ha a riguardare donde le derivano, non so come l’andrà,
perché la pittura venne da l’ombra e la scoltura da gl’idoli»: Anton Francesco
Doni, Disegno, [Venezia 1549] // Scritti d’Arte del Cinquecento (a cura di Paola
Barocchi), Milano, Ricciardi, 1971–1977, t. i, 564. Ссылка Дони на миф о
происхождении живописи имеет, конечно, ироническую окраску.
68
«Perché dall’ombre le virtù offese / vide di quello; e or posson qui tanto, /
che de l’ombra pittura è sola il vanto: / cagion che la scultura i suoi riprese»:
Benvenuto Cellini, Poesie // Opere, op. cit., 854. Это строфа одного из четырнадцати сонетов, в которых Челлини полемизирует с рядом оппонентов
(главным образом с Антоном Франческо Граццини по прозвищу Ласка),
утверждая превосходство скульптуры над живописью: «Ваяла мир и
тварей в нем природа, / А тени их наброском назвала: / Велел такими быть
Господь их роду» («Sculpì natura ’l mondo e gli animali / e pose all’ombre lor
nome disegno, / qual son costor da Dio fatt’ombre tali»: Il Boschereccio contro il
Lasca, ibidem, 842). О Челлини см.: infra, 323.
289

ГРАНИЦА ТЕНИ

живописи” Паоло Пино («Как бы то ни было, все соглашаются
в том, каким образом было изобретено это искусство — что началом ему послужила тень человека»)69, диалог Джованни Андреа Джилио “Об ошибках и нарушениях правил у живописцев”
(«Поэтому все согласны с тем, что это искусство происходит от
тени человека, которая в то древнее время была лишь приблизительно обведена»)70, “Книгу сновидений” Джованни Паоло Ломаццо («Первая картина состояла только из линий — в согласии
с первоначалом этого искусства, родившегося из обрисовывания
человеческой тени»)71, “Истинные правила живописи” Джованни Баттисты Арменини («Это всеобщее мнение […], что живопись изобрели египтяне и что начало ее кроется в человеческой
тени»)72 , “Беседы на вилле «Отдохновение»” Раффаэлло Боргини («О происхождении искусства живописи есть разные мнения; […] но все сходятся в том, что первоначально оно состояло в
обведении человеческой тени единственной чертой, затем стали
добавлять одну краску и прилагать к делу все больше усердия»)73
69
«Ma sia come si voglia, tutti sono conformi nel modo dell’invenzione,
affirmando che tal arte ebbe origine dall’ombra dell’uomo»: Paolo Pino, Dialogo
di pittura, [Venezia 1548] // Trattati d’arte del Cinquecento fra Manierismo e
Controriforma, op. cit., t. i, 123.
70
«Tutti però s’accordano che da l’ombra de l’uomo origine avesse, la
quale fu in quei principii grossamente circoscritta»: Giovanni Andrea Gilio,
Degli errori e degli abusi de’ pittori circa l’ istorie, [Camerino 1564] // Trattati
d’arte del Cinquecento fra Manierismo e Controriforma, op. cit., t. ii, 12. Диалоги Джилио имеются и в репринтном издании: G.A. Gilio, Due dialogi
(introduzione di Paola Barocchi), Firenze, SPES, 1986.
71
«La prima pittura di altro che di linee fatta non era, secundo il principio
suo, che così del dintorno a l’ombra di l’uomo naque»: Giovanni Paolo Lomazzo,
Libro dei sogni, [1563?] // Scritti sulle arti (a cura di Roberto Paolo Ciardi),
Firenze, Marchi & Bertolli, 1973, t. i, 88.
72
«Egli è opinione comune […] che la pittura si trovasse da gli Eggizzii e che
la sua origine si sia cavata dall’ombra dell’uomo»: Giovan Battista Armenini, De’
veri precetti della pittura, [Ravenna 1586], edizione a cura di Marina Gorreri,
prefazione di Enrico Castelnuovo, Torino, Einaudi, 1988, 57. Чуть дальше
Арменини добавляет: «Согласно свидетельству Плиния изобретателем
был лидиец Гиг в Египте; Плиний сообщает, что он, сидя у огня и глядя
на свою тень, взял кусок угля и обвел контур самого себя» («Ma secondo
Plinio fu l’inventore Gige Lidio d’Egitto, il quale dice che, essendo al fuoco e
risguardando la sua ombra, tolse un carbone e contornò se stesso»: ibidem).
73
«Del principio della pittura varie sono l’opinioni; […] ma tutti s’accordano,
che circondando l’ombra dell’huomo con una sol linea primieramente si facesse,

290

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

и “Трактат о поэзии и живописи” Антонио Поссевино («[…] сообщив, что живопись была изобретена, когда кто-то обвел тень
человека, и показав затем, что она представляла собою раскрашенную тень, а прежде того состояла из одних линий без всяких
красок, он добавляет […]»)74 .
Если же говорить об иконографии, то несомненный интерес, среди множества свидетельств, представляет ксилография,
под названием «Изобретатель живописи» напечатанная Лауренсом ван Хехтом в его “Микрокосмосе” (1579) 75 и позднее
воспроизведенная Йостом ван ден Вонделом в “Золотом уголке
искусстволюбивой Голландии”76; не менее любопытна буквица в книге Йоахима фон Зандрарта из Немецкой академии в
Нюрнберге (1675), на которой изображен художник, обрисовывающий свою тень на стене 77.

Илл. 12

Илл. 13

e poi aggiungendovi un sol colore, e ponendovi più diligenza»: Raffaello
Borghini, Il Riposo, Fiorenza, Appresso Giorgio Marescotti, 1584, 266 (rist.
anastatica a cura di Mario Rosci, Milano, Edizioni Labor, 1967).
74
«[…] nam cum picturam primum inventam tradidisset hominis umbra
circumducta, deinde ostendisset umbram fuisse coloribus inductam, ac post
modum linearum sine coloribus, addidit […]»: Antonii Possevini tractatio de
Poësi et Pictura ethnica, humana et fabulosa collata cum vera, honesta et sacra,
[Lugduni 1595] // Scritti d’Arte del Cinquecento, op. cit., vol. i, 42.
75
Laurentius Haechtanus [Laurens van Haecht Goidtenshoven],
Mikrokosmos. Parvus mundus, Antwerp, apud Gerardum de Iode, 1579, emblema
72 (об этом тексте см.: Judith Dundas, Emblems on the Art of Painting:
«Pictura» and Purpose // Glasgow Emblem Studies (Nine Essays edited by
Alison Adams), vol. 1, 1996, 76–77). Переиздание этого сборника вышло
снова в Антверпене и, что небезразлично для наших целей, в 1584 г. Данная эмблема, в сборнике стоящая под номером 72, изображает пастуха,
обводящего палкой тень овцы. Тот факт, что овца воспроизводится в натуральную величину, заставляет вспомнить анекдот, рассказанный Вазари
в “Жизни Джотто”: Чимабуэ заметил неожиданные дарования юного художника именно тогда, когда тот рисовал животное на камне с помощью
другого острого камня (см.: Giorgio Vasari, Le vite de’ più eccellenti architetti,
pittori, et scultori italiani, da Cimabue insino a’ tempi nostri, op. cit., 118).
76
Joost van den Vondel, Die vernieuwde gulden winckel kunstliebende
Nederlanders…, Amstelredam, Dirck Pietersz, 1622, emblema 71; см. также: Le
Theatre du monde Contenant Divers Excellents Tableaux de la Vie Humaine…,
Amsteldam 1657, 142.
Илл. 16
77
Joachim von Sandrart, L’academia todesca della architettura, scultura e
pittura, oder Teutsche Akademie..., Nürnberg, J. von Sandrart, 1675, 1. Во второй части этого же тома на развороте стр. 2 помещены две гравюры, ил291

ГРАНИЦА ТЕНИ

Философ и художник: «преодоление» тени
В строго символическом смысле нетрудно понять, что могут
иметь между собой общего философ и художник78 . Оба имеют
дело с тенями79, оба создают образы, отталкиваясь от проекций,
оба должны постоянно сообразовываться с действительностью,
люстрирующие изложение мифа о начале живописи. На первой гравюре
изображен пастух, обводящий палкой свою тень на земле, а на второй —
Илл. 14–15 дочь Бутада, обводящая на стене тень своего возлюбленного. Об этих
двух гравюрах см.: Victor Stoichita, Breve storia dell’ombra, op. cit., 116–119;
Édouard Pommier, Théories du portrait. De la Renaissance aux Lumières, Paris,
Gallimard, 1998, 21–23.
78
Леонардо да Винчи не раз, хотя и с совершенно иных позиций, рассуждает о взаимотношениях живописи и философии: «Живопись простирается по поверхности, распространяется на цвета и облики всего того,
что было создано природой, а философия проникает внутрь тех же самых
тел, рассматривая в них их собственные свойства, однако она не получает
удовлетворения в виде той истины, которой достиг художник, умеющий
схватить саму первую истину этих тел, потому что глаз меньше ошибается» («La pittura si estende nelle superficie, colori e figure di qualunque cosa
creata dalla natura, e la filosofia penetra dentro ai medesimi corpi, considerando
in quelli le loro proprie virtù, ma non rimane satisfatta con quella verità che fa
il pittore che abbraccia in sé la prima verità di tali corpi, perché l’occhio meno si
inganna»: Leonardo da Vinci, Trattato della Pittura, op. cit., 6). Чуть дальше
Леонардо посвящает целый параграф изложению идеи о том, что «Презирающий живопись не любит ни философии, ни природы» («Come
chi sprezza la pittura non ama la filosofia, né la natura»), напоминая, что все
формы состоят из тени и света («di ombra e lume»: ibidem, 7).
79
«Этот — нравы людей живописного ради искусства / Пишет, и
дело свое писатель блюдет безупречно, / Так, чтоб от правды не смел
живописец, творя, уклониться. / О чудеса живописных искусств! Бытие
обретает / То, чему быть не дано: обезьяна, о живопись, правды! / Новым
искусством твоим ты тени вещей превращаешь / В вещи и всякую ложь
умеешь истиной сделать» («Hic hominum mores picturae gratia scribit, / Sic
operi proprio scriptura fideliter haeret, / Ut res picta minus a vero deviet esse. /
O nova picturae miracula, transit ad esse / Quod nihil esse potest! picturaque
simia veri, / Arte nova ludens, in res umbracula rerum / Vertit, et in verum
mendacia singula mutat […]»): Alanus de Insulis, Anticlaudianus [l. 1, cap. iv] //
Patrologiae cursus completus, Lutetiae, J.-P. Migne, 1885, t. ccx, col. 491. Об историческом видении связи между живописью и тенью и между живописью и словом см.: Giuseppe Barbieri, L’ inventore della pittura. Leon Battista
Alberti e il mito di Narciso, op. cit., 211–212 (см. также: Rosario Assunto, La
critica d’arte nel pensiero medievale, Milano, il Saggiatore, 1961, 151).
292

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

построенной на сложном взаимоотношении между сущностью
и кажимостью. Бруно не только не хуже своих современников
знал миф о начале живописи (неслучайно он именно Гига связывает с живописью в одном из колес в книге “О тенях идей” —
«Giges in picturam»80), но ему было известно и то, что художники
на первых шагах в исполнении своих замыслов ограничиваются
«набрасыванием неких скрытых и спутанных очертаний и теней»81. Другими словами, и это мне представляется чрезвычайно важным, художник и философ стремятся «преодолеть»
границы тени, чтобы возвысить свой труд до более высокого
уровня. Это «преодоление», однако, не влечет за собой обесценивания познавательной силы тени, как это происходит в платоновском мифе о пещере82: чтобы познать мир, необходимо в
любом случае начинать с теней83 . Более того, без тени вообще невозможно было бы дойти до материальной сущности вещей84 .
Как я уже не раз упоминал, Ноланец открывает цикл своих
сочинений на итальянском языке в одеждах художника-философа, а закрывает его, приняв обличие философа-художника.
Это совпадение — вовсе не самодостаточная стилистическая деталь, напротив, оно служит заключительным знаком
того структурного единства, которому подчинены все семь
80

G. Bruno, De umbris idearum, ed. Sturlese, 136. Бруно допускает ту же
ошибку, что и Вазари, приписывая изобретение живописи Гигу Лидийскому. О таком прочтении текста Плиния см.: supra, 287, прим. 59.
81
“Spaccio”, 15: «imbozzar certi occolti e confusi delineamenti et ombre».
82
Об отрицательной окраске понятия тени в философии Платона
см.: Roberto Casati, La scoperta dell’ombra. Da Platone a Galileo la storia di
un enigma che ha affascinato le grandi menti dell’umanità, Milano, Mondadori,
2001. Казати убедительно показал, что понятие тени играло положительную роль также в истории науки, особенно в астрономии (67–135).
83
В неоплатонической традиции тень, отраженная в зеркале, позволяет всякому, кто не дает, подобно Нарциссу, обмануть себя, начать восхождение от обманчивого «отражения» к реально существующему: см.:
Már Jónson, Le miroir. Naissance d’un genre littéraire, op. cit., 98–99.
84
Неслучайно в знаменитом рассказе Адельберта фон Шамиссо
(“Удивительная история Петера Шлемиля”, 1814) главный герой обнаруживает, насколько для него важна его тень, сразу же после того, как он
продал ее дьяволу: его тело, не отбрасывая более тени, в конце концов
утрачивает всякое место в реальности. Об этом, в том числе и в связи с
негативной трактовкой понятия тени у Платона, см.: Ernst H. Gombrich,
Ombre, op. cit., 13–16.
293

ГРАНИЦА ТЕНИ

итальянских произведений Бруно. Комедия “Подсвечник”
и диалог “О героическом неистовстве” разными средствами
утверждают значимость «видения». Они располагаются как
начальная и конечная точки того круга, который совершил
автор, постепенно пролагая свой путь в бесконечном универсуме и стремясь глазами разума живописать то, что немногим
удалось постичь. В этом состоит философия-живопись Бруно:
превращать невидимое в видимое, разбивая оковы замкнутого и ограниченного миросозерцания. Не забудем и о том,
что характерные «цвета» портрета неистовствующего героя,
изображенного в диалоге “О героическом неистовстве” («Тело
измождено, истощено, изнурено, обескровлено, пропитано
меланхолическою влагой») 85 , вполне совпадают с чертами автопортрета, созданного в “Подсвечнике” 86 .
Но я позволю себе выдвинуть еще одну гипотезу: возможно,
что в “Подсвечнике” и в “Героическом неистовстве” Бруно пытается философски переосмыслить две модели мифа о начале
живописи, давая описание другого в комедии и проекцию себя
в диалоге. Действительно, испытания, выпавшие на долю Нарциссу и Актеону, приводят обоих к одному исходу: им открывается, что «видеть» означает познать (познать себя), вполне
проникнуться сознанием того, что субъект и объект любви
85
“Furori”, 257: «Quindi il corpo è macilento, mal nodrito, estenuato, ha
difetto de sangue, copia di melancolici umori». В этом пассаже нетрудно услышать отзвуки теорий Марсилио Фичино: «Душа влюбленного увлекается к запечатленному в воображении образу возлюбленного и к нему
самому. Туда же несутся и жизненные духи, и, постоянно вылетая из
своего вместилища, рассеиваются […]. Потому тело сохнет и приходит в
запустение, а влюбленные становятся меланхоликами: в самом деле, меланхолия, то есть черная желчь, происходит из сухой, а оттого плотной и
черной крови, которая своими испарениями заполняет голову, иссушает
мозг и беспрестанно мучает душу зловещими и ужасными образами»
(«In amati imaginem phantasia infixam ipsumque amatus amantis animus
rapitur. Eodem trahuntur et spiritus. Illuc euolantes assidue resoluuntur […].
Hinc exsiccatur corpus et squalet, hinc et melancolici amantes euadunt. Ex
sicco enim crasso atroque sanguine melancolia, id est atra bilis efficitur, que
suis caput vaporibus opplet, cerebrum siccat, animam tetris horrendisque
imaginibus diu noctuque solicitare non cessat»: Marsile Ficin, Commentaire
sur le «Banquet» de Platon, de l’Amour (texte établi, traduit présenté et annoté
par Pierre Laurens), Paris, Les Belles Lettres, 2002, 155).
86
См.: supra, 73.

294

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

совпадают. Перечитывая текст Овидия, послуживший источником и того, и другого мифа, мы тотчас обнаруживаем целый
ряд символических аналогий между двумя персонажами. Нарцисс, охотясь на оленей, приходит к чистому источнику там,
где не ступала нога ни человека, ни зверя 87; он только «жажду
хотел утолить, но жажда возникла другая» 88; он очарован увиденным отражением — «любит без плоти мечту и призрак за
плоть принимает» 89; «жаждет безумный себя, хвалимый, он
же хвалящий, / рвется желаньем к себе, зажигает и сам пламенеет» 90; несколько раз он отчаянно пытается обнять того,
кто бежит от него, потому что он не знает, что «тень, которую
зришь, — отраженный лишь образ, и только» 91; «но ни охота
к еде, ни желанье покоя не могут / с места его оторвать» 92; он
чахнет, поняв, что полюбил самого себя 93 . Жертвуя в конце
концов самим своим существованием, Нарцисс оправдывает
прорицание Тиресия, полученное при рождении: он будет
жить, пока «сам он себя не узнает» 94 .
87
«Чистый ручей протекал, серебрящийся светлой струею, — / Не
прикасались к нему пастухи, ни козы с нагорных / Пастбищ, ни скот
никакой, никакая его не смущала / Птица лесная, ни зверь, ни упавшая
с дерева ветка» («Fons erat inlimis, nitidis argenteus undis, / quem neque
pastores neque pastae monte capellae / contigerant aliudve pecus, quem nulla
volucris / nec fera turbarat nec lapsus ab arbore ramus»): Овидий, “Метаморфозы”, III, 407–410, здесь и далее — пер. С.В.Шервинского.
88
«Dumque sitim sedare cupit, sitis altera crevit»: ibidem, III, 415.
89
«Spem sine corpore amat, corpus putat esse, quod umbra est»: ibidem,
III, 417.
90
«Se cupit inprudens et, qui probat, ipse probatur / dumque petit, petitur,
pariterque accendit et ardet»: ibidem, III, 425–426.
91
«Ista repercussae, quam cernis, imaginis umbra est»: ibidem, III, 434.
92
«Non illum Cereris, non illum cura quietis / abstrahere inde potest […]»:
ibidem, III, 437–438.
93
«Страстью горю я к себе, поощряю пылать — и пылаю» («Uror
amore mei, flammas moveoque feroque»): ibidem, III, 464.
94
«[…] Когда про него воспросили, / Много ль он лет проживет и
познает ли долгую старость, / Молвил правдивый пророк: “Коль сам
он себя не узнает”» («[…] de quo consultus, an esset / tempora maturae
visurus longa senectae, / fatidicus vates “Si se non noverit” inquit»): ibidem,
III, 346–348. Несмотря на то, что контекст довольно двусмыслен (глагол
nosse можно понять как в значении «познать», так и «признать»), мы
все же имеем полное право и в «узнавании себя [в зеркале]» видеть один
из способов «познания себя».

295

ГРАНИЦА ТЕНИ

Нарцисс, Актеон и miroërs perilleus:
метаморфоза и познание *
Само собой разумеется, что нескольких цитат из “Метаморфоз” Овидия, выбранных исключительно исходя из соображений удобства, недостаточно, чтобы описать загадочный образ
Нарцисса95 . Тем не менее, совершенно очевидно, что у Овидия
этот миф становится выражением заблуждений, происходящих
из-за неразличения действительности и кажимости. Тема ошибок и иллюзий в эпизоде, посвященном в “Метаморфозах” одинокому охотнику, превращают его историю в своего рода mise
en abyme поэмы в целом96 . Нарцисс — жертва двух обманчивых
отражений: он видит себя в воде и думает, что это кто-то другой (оптический обман), он слышит голос, доносимый эхом, но
не понимает, что это его собственный голос (акустический обман). И в том, и в другом случае образ (imago) на поверхности
воды и образ голоса (imago vocis) принимаются им за истинную
и независимую реальность, тогда как на самом деле они всего
лишь «отражение», «копия» того, кто их произвел. Растерянность, охватившая Нарцисса, не только показывает «трагикомедию любви к самому себе», участником которой становится
тот, кому открылось, что субъект любовной связи совпадает с
ее объектом, но служит идеальной иллюстрацией парадоксального взаимоотношения между человеком и изменчивой дейст* В названии главы обыгрывается образ «губительного зерцала», заимствованный из «Романа о Розе» Гийома де Лорриса (1205–1240). Рассказанная в нем история Нарцисса заканчивается следующими четырьмя
стихами (1569–1572): «И в сем губительном зерцале / Нарцисс надменный созерцает / Свой лик, и им завороженный, / Он тут же падает, сраженный» («C'est li miroers perilleus, / Ou Narcisus, li orgueilleus, / Mira sa
face et ses ieuz vers, / Dont il jut puis morz toz envers») — прим. переводчика.
95
С реконструкцией различных обработок мифа вплоть до эпохи
романтизма можно ознакомиться в замечательной работе Луизы Виндж:
Louise Vinge, The Narcissus Theme in Western European Literature up to the
Early 19th Century, Lund, Gleerups, 1967.
96
Интересные и глубокие мысли по поводу мифа о Нарциссе в “Метаморфозах” на страницах своей книги высказывает Джанпьеро Розати:
Gianpiero Rosati, Narciso e Pigmalione. Illusione e spettacolo nelle Metamorfosi
di Ovidio (con un saggio di Antonio La Penna), Firenze, Sansoni, 1983. О тематических связях между эпизодом, посвященным мифическому охотнику,
и всей поэмой см.: ibidem, 44–46.
296

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

вительностью, его окружающей, между самой поэмой и миром.
Вот как это объясняет Джанпьеро Розати:
Парадокс — одна из форм, в которых разыгрывается представление в театре мироздания: нередко именно парадокс нагляднее всего
выражает скрытое противостояние между кажущимся и существующим, именно он обнаруживает глубинную непоследовательность,
кроющуюся в вещах и мире. Парадокс, таким образом, — это фигура,
рождающаяся из разрыва между кажимостью и реальностью, в нем заложена сокровенная истина того мира, чьи смутные очертания лишь
угадываются. В поэме о формах, ввергнутых в непрерывное движение,
вещи могут приобретать самый неожиданный и странный вид: все,
что казалось реальным и окончательным, внезапно может проявить
свой преходящий характер, может отречься от своей временной «поверхности», чтобы перейти в иную форму или иное измерение. Темы
обмана, переодевания, рокового недоразумения, ошибки (на которую
смертных то и дело обрекает божественное наказание) мелькают в “Метаморфозах” с поразительной частотой: кажется, что они призваны
свидетельствовать о тайном законе, правящем подмостками этого
мира, — законе непостоянства вещей и иллюзорности видимого97.

В тексте Овидия слова imago и umbra становятся синонимами: говоря об отраженном в воде лице Нарцисса98 , поэт использует их без каких-либо различий. Но уже в средневековой
поэзии, как блестяще продемонстрировал Джорджо Агамбен,
миф о Нарциссе занимает место образцовой аллегории любви
«в соответствии с психологическим шаблоном, согласно которому подлинная влюбленность может быть только любовью
“посредством тени” (“per ombra”) или “посредством изображения” (“per figura”)», поскольку «всякое глубокое эротическое
устремление всегда идолопоклоннически обращается на некий
образ (ymage)»99. В такой экзегетической перспективе уместно,
97
Ibidem, 39. О «трагикомедии любви к самому себе» («tragicommedia dell’amore di sé») см.: ibidem, 38.
98
См.: Giuseppe Barbieri, L’ inventore della pittura. Leon Battista Alberti e
il mito della pittura, op. cit., 117.
99
Giorgio Agamben, Stanze. La parola e il fantasma nella cultura
occidentale, op. cit., 98. Среди прочего, Агамбен приводит в качестве примера строки, принадлежащие Кьяро Даванцати (Chiaro Davanzati):
«Вот так Нарцисс, в зерцало вод глядясь, / В себя через свою же тень

297

ГРАНИЦА ТЕНИ

как и поступает Агамбен, прибегнуть к аверроистской теории
мнимых представлений (phantasmata) в качестве инструмента
влюбился» («Come Narcissi in sua spera mirando / s’inamorao per ombra a
la fontana»): Poeti del Duecento, op. cit., t. i, 425) и Озилю де Кадару (Ozil de
Cadars): «И ты, влюбленный, любящий чрез образ» («Vos amador, que
amatz per figura»): Artur Langfors, Le Troubadour Ozil de Cadars, Helsinki,
Suomalaisen Tiedeakatemian Kustantama, 1913, 5. В обзоре Агамбена интересен также пассаж из знаменитой небольшой поэмы Жана Ренара «Лэ
о тени». В ней рыцарю, отвергнутому возлюбленной дамой, удается завоевать ее милость только лишь после того, как он дарит кольцо, возвращенное ему самой дамой, ее тени, отраженной в колодце: «Нисколько
духом не смутился / Достойный всадник, хоть огнем / Пылает жарким
сердце в нем; / Кольцо он тихо принимает / И умиленно озирает: / “Я
Вас благодарю за то, / Что чернь не съела золото — / Ведь перст владел им
белоснежный!” / Она с улыбкой безмятежной / Решила, что сквиталась
с ним. / Но хитроумным он одним / Поступком многого добился: / Он
над колодцем наклонился, / Который, как он различил, / На полторы
сажени был / Водой прозрачною наполнен, / И он узрел в глуби безмолвной / Тень той, что больше всех любил, — / И к госпоже он возгласил: /
“Себе кольца не заберу я: / Мою подругу дорогую / Я попрошу его принять.” / “О Боже, как мне Вас понять? / Нет никого здесь и в помине!” /
“Клянусь, явиться не преминет / Сия отважная жена.” / “Так где же?” —
“Бог мой, вот она: / Кольцо прекрасной Вашей тени / Преподнести
я в дар намерен.” — / И в воду бросил он кольцо: / “Возьмите, милая,
его: / Без спора примете Вы, верно, / Что госпожа моя отвергла.” / Кругами поплыла вода, / И тень исчезла без следа. / “Глядите, дар мой ею
принят, / И мне на радость носит ныне / То, что принадлежало Вам. /
О если б дверь открылась там, / Чтобы она, оттуда вышед, / Могла бы
благодарность слышать / За честь, оказанную мне!”» («N’ert enviesis ne
esfaciez / li sens del gentil chevalier; / toz esprendanz de cuer entier, / le prist
tout porpensseement, / si le regarde doucement; / au reprendre dist: “Granz
merciz! / Por ce n’est pas li ors noirciz, — / fet il, — s’il vient de cel bian doit”. /
Cele s’en sozrist, qui cuidoit / qu’il le deüst remetre el suen; / mes il fist ainz un
mout grant sen, / qu’a grant joie li torna puis. / Il s’est acoutez sor le puis, / qui
n’estoit que toise et demie / parfonz, si ne meschoisi mie / en l’aigue, qui ert
bele et clere, / l’ombre del la dame qui ere / le riens el mont que miex amot. /
“Sachiez, — fet il, — tout a un mot, / que je n’en reporterai mie, / ainz l’avera
ma douce amie, / la riens que j’aim plus aprés vous”. / “Diex! — fet ele, — ci
n’a que nous: / ou l’avrez vous si tost trovee?” / “Par mon chief, tost vous ert
monstree / la preus, la gentiz qui l’avra”. / “Ou est?” “En non Dieu, vez le la, /
vostre bel ombre qui l’atent”. / L’anelet prent et vers li tent. / “Tenez, — fet
il, — ma douce amie; / puis que ma dame n’en vent mie, / vous le prendrez bien
sanz meslee”. / L’aigue s’est un petit troublee / au cheoir que li anians fist, / et,
quant li ombres se desfit: / “Veez, — fet il, — dame, or l’a pris. / Mont en est
298

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

для понимания различных поэтических изображений тех
стремлений, которые испытывает влюбленный в многочисленных попытках схватить ускользающий образ, обнять призрак,
отраженный в «губительном зерцале»100 .
Однако пора вернуть в центр нашего внимания проблему
возможных тематических связей между историями Нарцисса и
Актеона. Оба они, увлекшись охотой на оленей, умирают из-за
того, что увидели то, что не должны были видеть: Актеон — обнаженную Диану во время купания, Нарцисс — свое отражение.
Ни в том, ни в другом случае речь не идет о прямом созерцании:
оба видят отраженный в воде образ (imago) 101. Зеркало воды
amandez mes pris, / quant ce qui de vous est l’en porte. / Quar n’eüst il ore huis
ne porte / la jus! Si s’en vendroit par ci, / por dire la seue merci / de l’onor que
fete m’en a”» (Jean Renart, Lai de l’ombre, vv. 871–901). О Нарциссе в Ренаровом “Романе о Розе”, помимо работы Агамбена, см. также: Hermann
Braet, Narcisse et Pygmalion: mythe et intertexte dans le “Roman de la Rose” //
Mediaeval antiquity (ed. by Andries Welkenhuysen, Hermann Braet and
Werner Verbeke), Leuven, Leuven University Press, 1995, 237–254.
100
Giorgio Agamben, Stanze. La parola e il fantasma nella cultura
occidentale, op. cit., 73–155. В своем богатом многообещающими перспективами анализе Агамбен устанавливает связь между теорией мнимого
представления у Аверроэса (где phantasma понимается как точка единения индивидуума и единственно возможного материального интеллекта) и теориями любви в средневековой поэзии и трактатах.
101
Актеон видит Диану во время ее купания в источнике, однако Овидий, в отличие от Бруно, ничего не говорит о том, что взгляду охотника
доступно лишь ее отражение в зеркале воды. Намек на созерцание именно
отражения слышится также и у Боккаччо: «Он [Актеон], как сообщает тот
же Овидий, был охотником. Однажды, устав от охоты, он спустился с гор
в долине Гаргафии, ибо там был свежий и чистый источник. И так случилось, что когда он подошел, чтобы напиться, он увидел в нем нагую Диану
в самый миг купания. Разгневавшись, Диана зачерпнула руками воды и
плеснула ему в лицо со словами: “Иди и расскажи, если сумеешь”» («Hic
[Actheon], ut ostendit idem Ovidius, venator fuit, et cum die quadam venatione
fessus in valle Gargaphie descendisset, eo quod in ea fons esset recens et limpidus,
et ad eum forte potaturus accederet, vidit in ea Dianam nudam se lavantem. Quod
cum egre Diana tulisset, sumpta manibus aqua, in faciem eius proiecit dicens “Vade
et dic, si potes”»: Giovanni Boccaccio, Genealogie deorum gentilium // Tutte le
opere di Giovanni Boccaccio (a cura di Vittorio Zaccaria), Milano, Mondadori,
1998, 548–549). Однако и в “Метаморфозах” Овидия Актеон убеждается,
что он превращен в оленя, только после того, как видит свое отражение в
воде: «Только, однако, себя в отраженье с рогами увидел» («Ut vero vultus
et cornua vidit in unda»): “Метаморфозы”, III, 200.
299

ГРАНИЦА ТЕНИ

становится губительным зерцалом, miroërs perilleus, подвергающим персонажи невероятным превращениям. И Нарцисс,
и Актеон, хотя и в разное время и по-разному, обнаруживают,
что это не чей-нибудь, но их собственный образ, что, следовательно, субъект и объект созерцания совпадают в одном лице.
Для обоих охотников imago становится точкой, где обретается
опыт единения созерцающего и созерцаемого.
Далеко не случайно, что в знаменитой галерее портретов,
придуманных Филостратом, находится место и для Нарцисса
с Актеоном (пусть даже второй из них только упоминается) —
ведь именно тема «видения» и следующего за ним «наказания», возможно, и служит той красной нитью, которая ведет
зрителя по этой фантастической пинакотеке 102 . И помимо
терминологических аналогий, которыми Альберти вполне
мог бы вдохновиться, когда писал обсуждавшийся выше пассаж об изобретении живописи 103 , в “Картинах” Филострата
ему должен был бы броситься в глаза явный намек на игру заблуждений, в которые образ, отраженный в зеркале воды, вво102
См.: Pierre Hadot, Le mythe de Narcisse et son interprétation par
Plotin // Nouvelle Revue de Psychanalise, 13 (1976), 89–90 (воспр. в
книге: P. Hadot, Plotin, Porphyre. Études néoplatoniciennes, Paris, Les
Belles Lettres, 1999,231–232); Пьеру Адо принадлежит также замечательное введение, отчасти посвященное портрету Нарцисса, в книге:
Philostrate, La galerie de tableaux (traduit par Auguste Bougot, revoisé et
annoté par François Lissarague, préface de Pierre Hadot), Paris, Les Belles
Lettres, 1991, vii–xxii. О Нарциссе и Актеоне см.: Hermann Fränkel,
Ovid. A Poet between Two Worlds, Berkeley and Los Angeles, University of
California Press, 1945, 213; о Нарциссе стр. 82–85 (см. также: G. Rosati,
Narciso e Pigmalione. Illusione e spettacolo nelle Metamorfosi di Ovidio,
op. cit., 21). Текст Филострата пользовался в XV и XVI вв. огромной
популярностью, о чем свидетельствуют многочисленные сохранившиеся рукописи. Важнейшую роль в распространении знакомства с
этим сочинением во Франции, а затем и в Европе сыграл перевод Блеза
де Вежнера (Blaise de Vegenère, 1578), осуществленный при Академии
Дворца в соответствии с настойчивым желанием Генриха III. О судьбе
текста Филострата и его французского перевода см. прекрасное предисловие Франсуазы Грациани в книге: Philostrate, Les images ou tableaux
de platte peinture. Traduction et commentaire de Blaise de Vigenère (1578)
(presenté et annoté par Françoise Graziani), Paris, Honoré Champion, 1995,
t. i, i–lxviii (в особенности стр. xxvii–l).
103
См.: Giuseppe Barbieri, L’ inventore della pittura. Leon Battista Alberti
e il mito della pittura, op. cit., 84–85.

300

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

дит своего созерцателя, вынуждая его принять отражение за
действительность 104 .
У Плотина ошибка Нарцисса и его «растворение» в жидком начале, т.е. в материи, символически выражает его неспособность различить между тенью и реальностью, между видимым миром и идеями105:
Потому что увидевший телесную красоту не должен все ж таки
устремляться к ней, но поняв, что она — подобия, следы и тени, бежать к тому, чего подобием она является. Дело в том, что ежели устремиться за ней с целью ее схватить как истинную, — словно прекрасное
отражение на поверхности воды: по моему представлению, примерно
это и подразумевает известный миф о том, что пожелавший схватить
его погрузился в глубину потока и исчез, — так вот, таким же точно
способом тот, кто привержен красоте тел и не отказывается от нее,
уже не телом, но душою погрузится в мрачные и безрадостные для ума
глубины, где слепым пребывая в Аиде — как здесь, так и там — он
будет иметь дело с тенями106.
104
В третьей книге “Азоланских бесед” Бембо образ Нарцисса
также выступает как символическое воплощение отношения между действительностью и кажимостью: «О глупцы, чем вы бредите!
Слепцы, суетящиеся о ложной сей красоте, вы, словно Нарцисс, предаетесь тщетному желанию и не догадываетесь, что это лишь тени красоты истинной, которую вы отвергаете» («O stolti, che vaneggiate? voi
ciechi, d’intorno a quelle vostre false bellezze occupati, a guisa di Narciso vi
pascete di vano disio, e non v’accorgete che elle sono ombre della vera, che voi
abandonate»: Pietro Bembo, Prose e rime, op. cit., 488–489. Мало того, во
второй книге Бембо истолковывает превращение Актеона как совпадение любящего и возлюбленной: ibidem, 414). Об этом же пишет Тассо в
диалоге “Минтурно, или о красоте” (“Il Minturno overo de la bellezza”):
«Поистине глупо суждение тех, кто ищет красоту в земном теле. Мне
кажется, что они подобны любующимся тенью и отражением в воде,
как происходит дело в мифе о Нарциссе, и пока они обнимают волны и
ускользающие видения, они успевают утонуть, сами того не заметив»
(«[…] sciocco è senza fallo il giudicio di coloro i quali cercano la bellezza in
queste membra terrene: e mi paiono simili a quelli che rimirano l’imagini
e l’ombre ne l’acque, come si favoleggia di Narcisso, e mentre, abbracciano
l’onde e i fuggitivi simolacri, restano sommersi senza avedersene»: Torquato
Tasso, Dialoghi, op. cit., ii/ii, 938).
105
Pierre Hadot, Le mythe de Narcisse et son interprétation par Plotin,
op. cit., 244, 249 (99, 103).
106
Плотин, “Эннеады”, 1.6.8, пер. Ю.А. Шичалина.

301

ГРАНИЦА ТЕНИ

О той же опасности говорит и Фичино в своем комментарии
к “Пиру” Платона. Нарцисс и его тень представляют двойственную природу человека, его положение между духом и материей,
между преходящей красотой тела и истинной красотой:
В этом причина столь жестокой судьбы Нарцисса, рассказанной Орфеем, и в этом причина достойного сожаления бедствия людей. Юноша
Нарцисс — душа человека неблагоразумного и неопытного. Не смотрит
на свое лицо — она не обращает внимания на свою субстанцию и достоинство. Но преследует свою тень в воде и пытается ее обнять — то есть
в преходящем теле, подобном текущей воде, она восхищается красотой,
которая есть не более чем самой ее, души, тень. Он разлучается сам с собой, но тень так и не догоняет — ибо душа, привязанная к телу, небрежет
собою и не пресыщается союзом с телом. На самом деле ее желание устремлено не на тело как таковое, но она вожделеет собственной красоты,
соблазненная, подобно Нарциссу, телесной красотой, которая есть лишь
отражение той красоты. Однако, поскольку она не замечает этого и, желая одного, преследует другое, она не может утолить свое желание. И потому он изводится, залившись слезами — то есть душа, оказавшись вне
себя самой и низвергнувшаяся в тело, терзается гибельными страстями
и, оскверненная телесными мерзостями, в известном смысле умирает,
ибо кажется, что она сама уже не столько душа, сколько тело107.
107
«Hinc crudelissimum illud apud Orpheum Narcissi fatum. Hinc hominum
miseranda calamitas. Narcissus quidem adolescens id est, temerarii et imperiti hominis
animus. Sui vultum non aspicit, propriam sui substantiam et virtutem nequaquam
animadvertit. Sed eius umbram in aqua prosequitur et amplecti conatur, id est,
pulchritudinem in fragili corpore et instar aque fluenti, que ipsius animi umbra esst,
ammiratur. Suam quidem figuram deserit. Umbram numquam assequitur. Quoniam
animus corpus sectando se negligit et usu corporis non impletur. Non enim ipsum
reuera appetit corpus sed sui ipsius spetiem a corporali forma, que spetiei sue imago
est, illectus, quemadmodum Narcissus, affectat. Cumque id minime aduertat,
dum aliud quidem cupit, aliud sequitur, desiderium suum explere non potest. Ideo
in lachrimas resolutus consumitur, id est, animus ita extra se positus et delapsus in
corpus, pernitiosis perturbationibus cruciatur corporisque infectus sordibus quasi
moritur, cum iam corpus esse potius quam animus uideatur»: Марсилио Фичино, “О любви, или Пир Платона”. По поводу отрицательной концепции
мифа о Нарциссе у Фичино см.: Nicoletta Tirinnanzi, L’esperienza dell’ombra //
Umbrae naturae. L’immaginazione da Ficino a Bruno, op. cit., 153–195. Аллюзии
на мотив тени в произведениях Фичино, особенно в связи с Проклом, рассмотрены в работе: Andrea Rabassini, Il Bene e le ombre. «Excerpta» ficiniani
dal «Commento alla “Repubblica” di Proclo» // Accademia, i (1999), 49–65.

302

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

Впрочем, неоплатонические интерпретации мифа будут
полезны нам позднее. Пока же достаточно подчеркнуть те аналогии, которые во всей европейской традиции, независимо от
отрицательного или положительного в целом взгляда на историю сына Лириопы, связывают Нарцисса и Актеона: оба они
увидели то, чего не должны были видеть, и оба посредством
видения открыли для себя, что объект их желания совпадает
с самим желающим 108 . Эти точки соприкосновения находят
подтверждение и в иконографии 109. В “Престоле Купидона”
(“Thronus Сupidinis”), как озаглавлен был сборник эмблем,

Илл. 18

108
Сближение образов Актеона и Нарцисса можно обнаружить и у
Камоэнса в “Лузиадах”, IX, 26–27 [пер. О.А. Овчаренко]: «С гор юного
увидев Актеона, / Что так охотой увлекался рьяно, / Что, цепи отвергая
Купидона, / В леса бежал от женщин постоянно, / Веселый бог, чтя естества законы, / Решил ему явить красу Дианы. / (Боюсь, что псы, что ныне
с ним играют, / Безумца молодого растерзают. // С высот бескрайних
мир обозревая, / Увидел бог презренных гордецов, / Что, царские покои
заполняя, / Лесть расточают, не жалея слов. / Да, им любовь неведома
святая, / Во веки им не снилось сладких снов. / Одних себя безумцы обожают / И юные побеги развращают» («Via Acteon na caça tão austero, / De
cego na alegria bruta, insana, / Que, por seguir um feio animal fero, / Foge da
gente e bela forma humana; / E por castigo quer, doce e severo, / Mostrar-lhe
a fermosura de Diana. / (E guarde-se não seja inda comido / Desses cães que
agora ama, e consumido.) // E vê do mundo todo os principais / Que nenhum
no bem púbrico imagina; / Vê neles que não têm amor a mais / Que a si sòmente,
e a quem Filáucia ensina; / Vê que esses que frequentam os reais / Paços, por
verdadeira e sã doutrina / Vendem adulação, que mal consente / Mondar-se o
novo trigo florecente»). Независимо от политического значения намека на
поведение Себастиана I и на жизнь двора в целом, где дурные придворные норовят «растерзать» своего господина, мне представляется здесь
важным отношение между мифом об Актеоне и темой любви к самому
себе (Filàucia): дело в том, что и в “Эмблемах” Альчато Philautia связана
Илл. 19
именно с Нарциссом (см.: Alciat, Les Emblèmes, op. cit., 77).
109
Отметим, что и Филарет, предлагая в своем трактате цикл превращений в качестве орнамента для украшения фасадов внутреннего двора,
помещает сюжеты из этих двух мифов рядом: «На боковых фасадах я хотел бы изобразить некоторые вещи, о которых я читал: как Феб преследует
Дафну, которая превратилась в лавровое дерево, как Нарцисс становится
цветком, как Диана превращает Актеона в оленя, как Персей отрубает голову Медузе, как Плутон похищает Прозерпину и некоторые другие» («E
nelle facciate da canto vorrei fare alcune cose ch’io ho lette, cioè come Febo andava
dietro a Dapne, la quale si convertì in uno alloro; e come Narcisso diventò fiore; e
come Diana convertì Anteon in cervio; e ancora come Perseo tagliò il capo a Medusa;

303

ГРАНИЦА ТЕНИ

Илл. 20

Илл. 21

опубликованный в Амстердаме в 1620 г., Актеон и Нарцисс
стоят рядом в главе, посвященной теме любви: изображение
первого, превращающегося в оленя в то время, как он видит
в зеркале воды купающуюся Диану, сопровождено стихотворным комментарием, который недвусмысленно указывает
на «созерцание недозволенного» в качестве причины его гибели 110; ксилографии, изображающей Нарцисса, глядящего на
свое отражение в воде, предшествуют стихотворные строки,
отсылающие к сентенции «nosce te ipsum» 111. Эта же дельфийская надпись вдохновила Николая Рейзнера (1545–1602)
поместить Нарцисса в своих “Эмблемах”, опубликованных
в 1581 г. во Франкфурте, в разделе, так и названном “Познай
e ’l rapimento di Proserpina da Pluto; et alcune altre ancora»: Antonio Averlino
detto il Filarete, Trattato di Architettura, op. cit., t. 1, 260; курсив автора книги).
110
Thronus Cupidinis (editio tertia), Amsterodami, Apud Wilhelmum
Ioansonium, 1620, 30 (воспр. Amsterdam, Universiteits-Bibliotheek,
1968). Этим стихам предпослано название “Trop voire decoit” (“Видеть лишнее — причина бед”): «Когда б рассудок усмирять умел /
В крови младой пылающие страсти, / Сколь многим вместо гибельных несчастий / Судьба послала б радостный удел! / Жалеет, кто
сует куда не след / Свой нос: зреть лишнее — причина бед» («Si le
bouillant desir qui brusle la jenesse, / Se pouvoit moderer par sens et par
raison, / Beaucoup, qui sur la fin meurent en marisson, / Pourroient pour
le malheur s’approprier liesse: / Car tel dresse ses yeux plus avant qu’il ne
doit, / Qui s’en repent bien tost: puis que trop voir decoit»). Ксилографии
были вырезаны, по всей вероятности, Криспином ван де Пассе Старшим (Crispin Van de Passe senior, 1565/1570–1637), автором иллюстраций к одному из изданий “Метаморфоз” Овидия [Metamorphoseon,
delineata editi per Crispianum Passaeum calcographum, 1602] и портретов королевы Елизаветы I и Фрэнсиса Уолсингэма, см.: D. Franken,
L’Œuvre gravé des Van de Passe, Amsterdam, F. Muller, 1881; Robert A.
Gerard, Woutneel, De Passe and the Anglo-Netherlandish Print Trade //
Print Quaterly, xiii (1996), 363–376; Maria Platte, Crispyn de Passe und
die Tradition der französischen Buch-illustration // Die «Maneige royal»
des Antoine de Pluvinel, Wolfenbüttel, Herzog August Bibliothek, 2000,
56–73. О связи этой ксилографии с хранящимся в Лувре рисунком ван
Дейка с изображением Дианы и Актеона см.: Waine Franits, Anthony
van Dych and the «Thronus Cupidinis» // Master Drawings, xxxi (1993),
279–283. Сравнение изображений в “Престоле Купидона” и серии
эмблем, посвященных теме любви, см. в работе: Herman de la Fontaine
Verwey, The Thronus Cupidinis // Quaerendo, viii (1978), 29–44.
111
Thronus Cupidinis, 31.
304

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

себя” (“Nosce te ipsum”) 112 . В таком иконографическом контексте познать значит прежде всего «увидеть самого себя»,
понять свое собственное отражение, подтверждение чему мы
находим в целом ряде ксилографий (например, в “Книге о мудреце” Шарля де Бовелля 113 или в “Символических разысканиях” Акилле Бокки 114), на которых мудрость ассоциируется
с лицом, отражающимся в зеркале 115 .
Бруно и Нарцисс: невозможный союз
Бруно, конечно же, ни разу не упоминает имени Нарцисса
ни в “Героическом неистовстве”, ни в других диалогах, написанных на итальянском языке. Однако в своих латинских сочинениях он дважды обращается к этому мифу. В поэме “О наименьшем” (“De minimo”) образ Нарцисса использован как метафора
трудностей, связанных с постижением понятия минимума
(«...напрасно трудились невежды: / От недалеких умов наименьшая часть ускользала, / Как от Танталовых уст обожжен112
Nicolaus Reusner, Emblemata, Francoforti, per Ioannem Feyerabendt,
1581, 137. Об образе Нарцисса в этом собрании эмблем и в “Престоле Купидона” пишет Марио Доменикелли: Mario Domenichelli, Il limite dell’ombra.
Le figure della soglia nel teatro inglese fra Cinque e Seicento, op. cit., 229–230.
113
Caroli Bovilli, Liber de sapiente // Que hoc volumine continentur…,
Parisiis, Ambianis, 1510, fol. 116v [из-за ошибки в пагинации после
л. 116об., относяшегося к тетради qviii, идет л. 119]. Примечательно,
что посвящение Гийому Брисонне, напечатанное на развороте справа
от ксилографии, открывается также призывом nosce te ipsum: «Высокочтимый предстоятель! Когда Пифийского Аполлона спросили, в чем
состоит истинная и высшая мудрость, он, как передают, тотчас произрек
оракул: “Человече, познай себя!”» («Rogatus Pythius Apollo, dignissime
presul, quenam vera ac precipua esset Sapientia, hoc illico promulgasse fertur
oraculum. “O”, inquit, “Homo, nosce te ipsum”»): Charles de Bovelles, Le livre
du sage (texte et traduction par Pierre Magnard), Paris, Vrin, 1982, 52.
114
A. Bocchi, Symbolicarum quaestionum…, op. cit., [symb. xi], xxii.
115
В то же время неменьшим распространением пользовалось и
представление о двойственной природе зеркала, которое с тем же успехом может оказаться орудием тщеславия и обмана, см.: Guy de Tervarent,
Miroir // Attributs et symboles dans l’Art profane, Genève, Droz, 1997, 321–324;
см. также превосходную статью Ива Эрсана: Yves Hersant, Effet de miroir:
la machine à convertir de Ludovico Buti // Eutropia, 2 (2002), 205–212.

305

Илл. 22
Илл. 23

ГРАНИЦА ТЕНИ

ных вода, от Нарцисса — / Лик укрылся его, а тень — от тела
родного»)116 . В другой поэме, “О неизмеримом” (“De immenso”),
Бруно выступает против приверженцев ошибочных представлений старой космологии:
Самый предмет их погряз в великой неразберихе,
Ибо причину того, что зрим мы, вращения мира,
Общая длительность дней и ночей отмеряется коим,
Единогласно они вменяют тверди небесной,
Окрест всех прочих вещей вознесшейся; глядя, не видят
То, что рядом лежит, — вот так Нарцисс злополучный
Образ на глади воды обнять свой тщится, однако
Ищет напрасно вовне, когда так близок искомый;
И чем усердней спешит, ладони к нему простирая,
Тем на глазах у него быстрей удаляется призрак:
Только он прянет вперед, как снова тот отступает.
Вот показался ему любимый, улыбкой улыбке
Он отвечает, уста в лобзанье ответном раскрылись —
И лишь поверхность воды им соединиться мешает!
Страстью любовник горит, сейчас сомкнутся объятья:
Трогает гладь — но тотчас вожделенный рассеялся образ.
Так он познал наконец, что пленником ложных подобий
Стал человек от бесплодных трудов, когда, презирая
Близкое, вздумал себя искать в отдаленных пределах:
Сбившись с пути, от своей тем дальше блуждает дороги,
Чем безогляднее мнит, что в небесные вход отыскал он
Храмы, и двери пред ним чертоги богов распахнули117.
116
«[…] conamina vulgi / Namque olim ingenti studio atque labore
petitum / Elusit, veluti fauces aqua Tantali adustas, / Narcissum vultusque
suus, sua corpus et umbra»: Opera, I–3, 251.
117
«Istis nimirum tanta est confusio adorta, / Namque apparentis mundi
vertiginis hujus, / Qua definitum est tempus generale diurnum, / Principium
tribuunt huic, quae supereminet omne, / Sphaerae constanter: sibi nec adeo
usque propinquum / Agnoscunt, velut infelix Narcissus in undis / Subjectis
speciem complecti tendit; at illa / Proxima cum tam sit, frustra tam quaeritur
extra: / Et magis atque magis protendens brachia, et ultra / Amplius adproperans,
tanto illam cernit abire: / Quoque ipse accedens, hoc longius illa recedens. /
Interea occurrit, ridenti adridet, et ore / Oscula quae hic parat, concinnat et illa
vicissim; / Ut praeter planum nihil hunc siet inter et illam. / Ergo ubi complexu
hic votum concludere tentat, / Turbat aquas: species, et spes confusa recedunt, /
Ut tandem noscat vanum simulacra laborem / Injunxisse viro, quia proxima

306

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

Одной этой пространной цитаты хватило бы, чтобы доказать непосредственное знакомство Бруно с текстом Овидия. Но Бруно дает нам еще более ясный знак: он завершает
поэму “О неизмеримом” стихом «Narcissis referam: peramarunt
me quoque Nymphae» 118 , который с незначительными изменеpraetereundo, / Ut sua seque suos fines exquireret ultra, / Devius infelix tam
longius exulat a se, / Quam spaciosa magis sibi coeli templa subire / Suadet, et
augustam divum pertingere in aulam»: Opera, I–1, 317.
118
«Если, по воле богов, таким я создан, таков же / Буду и впредь —
грубиян, по-мужски в движеньях размашист, / Неукротим и ершист, с мужицкой силою в глотке: / Знайте, Нарциссы, и я любовью нимф не обижен» («Quod si ut sum factus, divûm pro munere, memet / Ingerero rigidum,
membrisque viriliter acrem, / Infrenem, invictum, sementoseque sonantem; /
Narcissis referam: peramarunt me quoque Nymphae»): Opera, I–2, 318. Намеком мальчик-Нарцисс присутствует и в в самом начале поэмы “О неизмеримом”, где, устанавливая различия между светом и тенью, Бруно цитирует строку из Вергилия («Не доверяй чересчур, прекрасный юноша,
цвету» — «O formose puer nimium ne crede colori»: Вергилий, “Буколики”, II, 17, пер. С.В. Шервинского) сразу после того, как были упомянуты
сокровища, хранящиеся в складнях-силенах: «Я прошу вас, если только
вы не хотите прослыть судящими несправедливо, с вниманием отнестись
к этим вещам, какими бы странными они ни казались на первый взгляд,
чтобы по крайней мере понимать, по какой причине безумствует тот, кого
вы, быть может, сочтете безумным: под шипами шелухи таятся лучшие
каштаны, а внутри силенов порой бывают скрыты драгоценные богатства:
“Не доверяй чересчур, прекрасный юноша, цвету”. Этот совет я поначалу
и как бы на расстоянии счел глупым и недостойным возражений, взглянув на него вблизи, я нашел его правдоподобным, а рассмотрев вплотную и глубоко — обязательным и наивернейшим» («Ad isthaec, quaeso
vos, qualiacunque primo videantur aspectu, (si iniqui judicii titulum abhorretis)
adtendite: ut qui vobis insanire videtur, saltem, quibus insaniat rationibus,
cognoscatis: gratae sub echinorum asperitate castaneae absconduntur, subque
silenis preciosissimae quandoque merces occultantur. O formose puer nimium ne
crede colori. Est sententia, quam prima eminus fronte stultam, et contradictione
indignam judicavi, quae de propinquo possibilis, et de proximo vera comperta est,
demumque penitius considerata tum necessaria tum evidentissima comprobatur»:
Opera, I–1, 208). Этот стих Бруно цитирует с очевидной целью вызвать в памяти у читателя тему кажимости: в самом деле, Вергилиев пастух Алексис
любуется своим отражением в воде (“Буколики”, II, 25–28), заставляя нас
вспомнить Нарцисса, который в “Метаморфозах” целых шесть раз назван
тем же самым словом puer, звучащим и в устах Алексиса (Овидий, “Метаморфозы” III, 352, 379, 413, 454, 495, 500). Попутно заметим, что фигура
Нарцисса в сочетании с Эхо используется в колесах, описанных в книге “О
тенях идей” (“De umbris”, ed. Sturlese, op. cit., 117).
307

ГРАНИЦА ТЕНИ

ниями повторяет полустишие из “Метаморфоз” Овидия («Est
mea quam fugias et amarunt me quoque nymphae») 119. Философпоэт оставил нам свой «автопортрет» в виде грубоватого и
мужественного человека, который не менее Нарцисса любим
нимфами. Внимание, уделяемое этому мифу автором, говорит
о том, что он видел в нем символическое воплощение представлений о непреодолимости границ, о невозможности осуществить «объятие», о неясности связи между действительностью
и кажимостью, а главное, о бесплодности стремления к вещам,
лежащим вне субъекта.
Без этих отсылок к образу Нарцисса было бы трудно понять
глубокий смысл стихотворения Тансилло, которое Бруно цитирует в “Пепельной трапезе”, в протяженном отрывке, содержащем похвальное слово Ноланцу; кроме того, остались бы незамеченными некоторые скрытые связи, пронизывающие поэму
“О неизмеримом” и итальянские сочинения120 . В контексте, насыщенном основными тезисами бруновской космологии, Теофило вдохновенно объясняет, что в бесконечной и однородной
Вселенной нет нужды «искать божество, удаленное от нас, ибо
оно рядом с нами, даже внутри нас, и более, нежели сами мы
внутри себя; и точно так же жители других миров не должны
искать его у нас, имея его у себя и в себе, поскольку Луна для
нас — небо не более, чем мы для нее»121. Сразу после этого сле119

Вот как у Овидия Нарцисс обращается к своему отражению: «Милый, уходишь куда? Не таков я красой и годами, / Чтобы меня избегать, и
в меня ведь влюбляются нимфы» («Quove petitus abis? certe nec forma nec
aetas / est mea, quam fugias, et amarunt me quoque nymphae»: “Метаморфозы”,
III, 455–456, пер. С.В. Шервинского). Этим указанием я обязан Мигелю
Анхелю Гранаде, который при чтении моей рукописи и проверке цитат из
Овидия обратил мое внимание на интересное заимствование, поначалу ускользнувшее от меня при первом знакомстве с “Метаморфозами”.
120
В вопросе о связях между итальянскими и латинскими сочинениями Бруно по-прежнему не теряет значения труд Феличе Токко: Felice
Tocco, Le opere latine di Giordano Bruno esposte e confrontate con le italiane,
Firenze, Le Monnier, 1889 (новая публикация с предисловием Мигеля
Анхеля Гранады готовится совместными усилиями издательств Les
Belles Lettres и Nino Aragno Editore).
121
“Cena”, 51: «non cercar la divinità rimossa da noi: se l’abbiamo appresso,
anzi di dentro più che noi medesimi siamo dentro a noi. Non meno che gli
coltori de gli altri mondi non la denno cercare appresso di noi, l’avendo appresso
e dentro di sé. Atteso che non più la luna è cielo a noi, che noi alla luna».
308

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

дуют два восьмистишия Тансилло, которые Теофило предлагает перечитать другими глазами, чтобы уловить в них «более
высокий смысл» («certo miglior proposito»):
Коль близкий плод сорвать ты не умеешь,
Что ради дальнего терять покой?
Зачем, пренебрегая, чем владеешь,
Желать того, владеет чем другой?
Так с отраженьем слиться вожделеет,
Себя забыв, любовник молодой,
Так тонет пес, прельстившись тенью праздной
Добычи, что в своей он держит пасти.
Оставь же тени, истину прими,
Не путай настоящее с грядущим:
Верю и я, что лучше будут дни,
Но тем на завтра уповаю пуще,
Что днем предпочитаю жить одним,
Вдвойне вкушая радостей насущных122 .
122
«Se non togliete il ben che v’è da presso, / come torrete quel che v’è
lontano? / Spreggiar il vostro mi par fallo espresso, / e bramar quel che sta
ne l’altrui mano. / Voi sète quel ch’abandonò se stesso, / la sua sembianza
desiando in vano; / voi sète il veltro che nel rio trabocca, / mentre l’ombra
desia di quel ch’ha in bocca. // Lasciate l’ombre et abbracciate il vero, / non
cangiate il presente col futuro, / Io d’aver dì meglior già non dispero; / ma per
viver più lieto e più sicuro, / godo il presente, e del futuro spero: / cossì doppia
dolcezza mi procuro»: ibidem. Сразу вслед за этой цитатой Теофило ведет
речь о значении достижений Ноланца, о его необыкновенной способности видеть то, чего не видят другие: «Одним словом, этот одиночка,
пусть он и один, способен и сумеет победить и в конце концов стяжает
лавры победы над всеобщим невежеством, и в этом нет сомнений, если
дело решается не мнением слепой и глухой толпы и не бранью и пустыми словами, но силою разумно направляемой мысли, которая неизбежно достигает своей цели, — ибо в действительности все слепцы не
стоят одного зрячего, а все дураки не заменят одного мудреца» («Con
ciò un solo, benché solo, può e potrà vencere, et al fine arà vinto e triomfarà
contra l’ignoranza generale; e non è dubio, se la cosa de’ determinarsi non co
la moltitudine di ciechi e sordi testimoni, di convizii e di parole vane, ma co la
forza di regolato sentimento, il qual bisogna che conchiuda al fine: perché in
fatto tutti gli orbi non vagliono per uno che vede, e tutti i stolti non possono
servire per un savio»: ibidem, 51–53).

309

ГРАНИЦА ТЕНИ

Воспроизведенные с небольшими изменениями стихи из
Тансиллова “Виноградаря” получают здесь новый смысл. От
ценностей расхожего гедонизма в духе горацианского призыва
«carpe diem» и заверений в бессмысленности поиска «рая»
вне своего собственного тела123 акцент смещается в более серьезную сторону. Стихи завершаются обличением заблуждений,
возникающих вследствие безрассудного выбора, который ведет
к потере себя ради погони за «тенью» 124 , ради поиска где-то в
другом месте того, чем мы уже обладаем. Эти заблуждения проиллюстрированы двумя сходными по смыслу литературными
сюжетами: о Нарциссе («Так с отраженьем слиться вожделеет, /
Себя забыв, любовник молодой») и о собаке из басни Эзопа
(«Так тонет пес, прельстившись тенью праздной / Добычи, что
в своей он держит пасти») 125; оба мотива Бруно еще раз использует в “Изгнании торжествующего зверя”, в пассаже, важном с
123
«Коль есть у каждой в лоне сад Эдемский, / В нем отчего ж усладу не вкушать? / Зачем искать то, чем и так владеешь, / Когда ты рай
внутри себя лелеешь?» («E se quest’orto in grembo vel tenete, / perché non
vi pigliate indi diporto? / A che loco cercar da voi diviso, / se in voi stesse
trovate il paradiso?»): Luigi Tansillo, Il Vendemmiatore // Id., L’egloga e i
poemetti (con introduzione e note di Francesco Flamini), Napoli, 1893, (xvii,
vv. 5–8), 59.
124
Упоминание мотива потери самого себя ради погони за тенью помогает задним числом понять, какой смысл в начале своей похвальной
речи (“Cena”, 47) Теофило вкладывает в цитату из “Неистового Роланда”
(xxxv, 1, ст. 1–2), в которой рассказывается о путешествии Астольфа на
Луну, чтобы вернуть рассудок Роланда. Незадолго до того, в первой октаве XXIV песни, Ариосто прямо называет причину безумия: «Безумья
знак вернейший мог ли быть — / Чужого возжелав, себя сгубить?» («E
quale è di pazzia segno più espresso / che, per altri voler, perder se stesso?»). Об
отношении Бруно к Ариосто см.: Lina Bolzoni, Note su Bruno e Ariosto //
Rinascimento, 40 (2000), 19–43.
125
Эзоп (Fab. 136): «Собака, держа в зубах кусок мяса, переходила
реку. Увидев свою тень в воде, она решила, что это другая собака, у
которой кусок мяса больше. И потому, отпустив свой, она бросилась
отбирать у той собаки. Но получилось так, что она осталась без обоих:
один она не достала, потому что его и не было, а другой унесло течением» (Corpus fabularum Aesopicarum, edd. A. Hausrath, H. Hunger,
vol. 1.1, Leipzig, Teubner, 1970, 161–162). Эту же басню повторяет Федр,
уже в первом стихе уместив весь смысл рассказа (Fab. aesop. I, 4, 1):
«Чужого хочешь — поделом свое теряй!» («Amittit merito proprium
qui alienum adpetit»).

310

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

точки зрения композиции диалога126 . Сопоставление этих двух
фабул позволяет нам установить связь между процитированными стихами и еще одним отрывком из авторских прозаических комментариев к стихам поэмы “О неизмеримом”:
Почему же тогда в вопросе о порядке природных начал мы пробавляемся платоновскими и аристотелевскими священнодействиями и открываем наши уши словам, заведомо лишенным смысла?
Почему по такой лестнице поднимаемся мы до этих небес, до этих
небесных теней и грез, почему несут нас платонические, божественные, математические, отвлеченные, призрачные крылья, словно нет
у нас перед глазами ничего, что способно устремить нас к высокому,
побуждать и манить к совершенству и красоте? Чего ради оставляем
мы вещи в их подлинном виде в угоду теням, у которых вовсе нет телесного существования, поступая как враги сами себе, вроде Эзопова
пса, который, неся в зубах кусок мяса, из жадности бросился за его тенью лишь потому, что она была больше, чем сам кусок, и низринулся
в пучину реки127?
126
«Оставь же тени, истину прими, / Не путай настоящее с грядущим: / Так тонет пес, прельстившись тенью праздной / Добычи, что в
своей он держит пасти. / И ни один мудрец не даст совета / То, что в
руках, менять на то, что где-то. / Зачем вдали искать то, чем владеешь, /
Когда ты рай внутри себя лелеешь? // Нет, тот, кто на земном пути утратит / Свой первый дар, посмертного не жди: / Ведь новым даром небо не
отплатит / Тому, кто первый не умел блюсти. / На дно падет, хоть верит,
что взлетает, / Себя лишив веселья, впереди / Одну себе готовит муку
он / И, жаждя неба, аду обречен» («Lasciate l’ombre et abbracciate il vero. /
Non cangiate il presente col futuro. / Voi siete il veltro che nel rio trabocca, /
mentre l’ombra desia di quel ch’ha in bocca. / Aviso non fu mai di saggio o
scaltro / perder un ben per acquistarne un altro. / A che cercate sì lungi diviso /
se in voi stessi trovate il paradiso? // Anzi chi perde l’un mentre è nel mondo, /
non speri dopo morte l’altro bene: / per che si sdegna il ciel dar il secondo / a
chi il primero don caro non tene; / cossì credendo alzarvi gite al fondo, / et a i
piacer togliendovi, a le pene / vi condannate: e con inganno eterno / bramando
il ciel vi state ne l’inferno» (“Spaccio”, 337). Бруно переиначивает заимствованные из «Виноградаря» строфы, объединяя стихи и слегка меняя
слова октав XVII–XX.
127
«Quid ergo circa eum elementorum ordinem platonicis nugamur
mysteriis et aristotelicis, et verbis sane sine sensu porrigimus aures? quid ultra
ad coelos illos et coelestes illas umbras atque somnia istiusmodi per scalam,
platonicis, divinis, mathematicis, abstractis, evanidisque sustollimur alis, quasi
nihil habeamus ante oculos quod nos alte moveat, incitet, invitet, perficiat,

311

ГРАНИЦА ТЕНИ

Как справедливо отмечает Мигель Анхель Гранада, в этом
контексте Эзопова басня о собаке приобретает полемическую
заостренность, нацеленную против платонизма Фичино и в
целом против всякого склонного к мистике миросозерцания,
которое неизбежно лишает всякой ценности земную жизнь,
подменяя ее надеждами на другую, лучшую жизнь в высшем
мире128 . Для Бруно все наоборот: не стоит искать где-то еще то,
чем мы уже обладаем в самих себе.
Сделав это необходимое отступление, мы убеждаемся,
что кажущееся отсутствие Нарцисса в итальянских его сочинениях оборачивается значимым, хотя и неявным, присутствием этого персонажа по крайней мере в двух стратегически важных отрывках из “Пепельной трапезы” и “Изгнания
торжествующего зверя”. В свете сказанного сравнение мифа о
Нарциссе с превращением Актеона становится еще более интересным, ибо приключение Актеона, как о нем повествуется
в диалоге “О героическом неистовстве”, может быть положительным образом соотнесено с историей Нарцисса, тем ее моментом, когда он, уже освободившись от иллюзии, осознает
глубокое единство, связывающее его отражение в воде с ним
самим. При помощи образа мифического охотника философхудожник создает свой собственный портрет, рисует свой
уникальный человеческий и интеллектуальный опыт, намечает трудный путь к «невозможному охвату» бесконечного
знания, показывает, что познавать означает прежде всего
познавать себя. Иными словами, взяв за точку отсчета свою
тень, он отчаянно стремится «преодолеть» ее, не теряя при
этом из вида то обстоятельство, что все это отчаянное и героическое предприятие разворачивается, начинаясь с нас самих, в этом мире, внутри «физической и естественной», бесornet; quo relinquimus veras rerum species umbris quae nullam omnino habent
subsistentiam, non aliter alienati quam canis ille aesopicus, qui, relicta carne,
quam habebat in ore, per aviditatem maioris umbrae, praecipitem se iecit in
fluvium?»: Opera, I–2, 118.
128
Miguel Angel Granada, Digges, Bruno e il copernicanesimo in
Inghilterra // Giordano Bruno 1583–1585. The English Experience/L’esperienza
inglese, op. cit., 140–154. Отправляясь от образа Эзоповой собаки, Гранада
интерпретирует ряд отрывков из “Пепельной трапезы”, “Изгнания торжествующего зверя” и поэмы “О неизмеримом” как отражение полемики
против идей Марсилио Фичино.
312

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

конечной и однородной Вселенной. Именно в этом контексте Бруно, возможно, снова полемизируя с интерпретациями
мифа в духе неоплатонизма и Фичино, вписывает судьбу неистовствующего в опыт Нарцисса — или, скорее, в опыт того
Нарцисса, который, сознавая невозможность обнять самого
себя, тем не менее не может перестать желать этого вплоть до
полного угасания всех своих сил. В свете этой «невозможности» нетрудно представить себе художника (изобретателя
живописи) и философа, берущихся за творения, которым
с самого начала предназначено остаться незавершенными.
Истинные философские искания и истинная живопись исключают возможность последнего слова и последнего мазка
кистью. Картина, как напоминает нам Платон, это плод искусства, которое не видит причин ставить окончательную
точку в своем труде:
Ты знаешь, к примеру, что труд живописца, кажется, беспределен, причем это касается любого изображения: как бы ни называли
ученики живописцев такую работу — окрашивать, оттенять — она,
похоже, неспособна прекратить привносить что-то в произведение,
пока не окажется, что добавить что-либо к его красоте и выразительности решительно невозможно129.

Однако и художник, и философ, как мы убедились, имеют
дело прежде всего с «образами», стремятся «познать себя» и
осознают необходимость проникнуть за поверхность вещей 130 .
Оба понимают, что живут в мире, в котором преобладают образы, и потому стремятся осознать свои отношения с тенями и
зеркалами и «обнять» неуловимые отражения.
Как и прежде, Бруно отдает себе отчет в том, что он отсылает читателя к теме широко распространенной. От него,
разумеется, не могло ускользнуть, сколь важную роль играет образ Нарцисса, равно как и Актеона, во французской
129

Платон, “Законы”, 769a–b. О понятии «неоконченности» в античной живописи см.: Jackie Pigeaud, La rêverie de la limite dans la peinture
antique // L’Art et le Vivant, op. cit., 203–204.
130
Мотив Силена связан для Бруно с призывом, который он бросает в поэме “О неизмеримом”, цитируя стих Вергилия «O formose puer
nimium ne crede colori»: недопустимо позволять внешнему виду вещей
обмануть себя (см.: supra, 307, прим. 118).
313

ГРАНИЦА ТЕНИ

культуре 131. Многие ученые и писатели, связанные с Академией Генриха III, от Ронсара 132 до дю Перрона 133 , от Жамена 134 до Мишеля де Л'Опиталя 135 , от Антуана де Баифа 136 до
Понтюса де Тиара 137, обращаются к этому мифу в контекстах,
131

Полезный обзор, посвященный мифу о Нарциссе во Франции, с
учетом и иконографических сведений, см. в работе: Laura Rescia, Il mito di
Narciso nella letteratura francese barocca (1580–1630), op. cit. Многочисленные ссылки можно найти в статье: Gisèle Mathieu-Castellani, Narcisse au
giron de la mélancolie // Versants, 26 (1994), 95–110 (см. также: Id., Narcisse
maniériste? // Manierismo e letteratura (a cura di Daniela Della Valle, Atti del
Congresso Internazionale [Torino, 12–15 ottobre 1983], curati da Gabriella
Bosco, Daniela Della Valle e Grazia Lana Zanardini), Torino, Albert Meynier,
1986, 351–364). О Нарциссе в “Романе о розе” и в памятниках средневековой французской словесности см.: supra, 297, прим. 99.
132
В произведениях Ронсара миф о Нарциссе возникает множество
раз, особенно в связи с такими мотивами, как мираж, тень, стихи как зеркало, в котором отражается поэт. См.: Gisèle Mathieu-Castellani, Narcisse.
Le miroir et l’écriture // Ronsard en son IVe Centenaire. L’Art de poésie (Actes
du Colloque international Pierre de Ronsard (Paris-Tours, septembre 1985),
publiés par Yvonne Bellanger, Jean Céard, Daniel Ménager, Michel Simonin),
Genève, Droz, 1989, t. ii, 143–152. См. также: Ulrich Langer, Ronsard’s “La
mort de Narcisse”: Imitation and the Melancholy Subject // French Forum, ix
(1984), 5–18.
133
Сонет “Я к тихой кромке вод печально удаляюсь” (“Au bord
tristement doux des eaux, je me retire”) включен в “Собрание поэзии Его
Святейшества дю Перрона” (“Recueil des Poësies de Monsieur du Perron” //
Les diverses Œuvres de l’ illustrissime Cardinal Du Perron, Paris, Antoine Estiene,
1622, f. 74). Об этом тексте см.: Gisèle Mathieu-Castellani, Narcisse ou la
mélancolie: lecture d’un sonnet de du Perron // Littérature, 37 (1980), 25–36.
134
Amadis Jamyn, Epithaphe de feu monsieur de Laubespine. Secretaire
des commandemens // Les Œuvres poétiques. Premières poésies et livre premier
(édition critique avec introduction et notes par Samuel M. Carrington), Genève,
Droz, 1973, 90; Id., Elegie // Œuvres poétiques. Livres II, III et IV, op. cit., 135.
135
Michaelis Hospitalii, Ad Vidum Fabrum. De amore et ignoratione //
Delitiae C. Poetarum Gallorum. Partis secundae (collectore Ranutio Ghero),
Francofurti, in officina Ionae Rosae, 1609, 186.
136
См. сонет “В тот день, когда я Вам себя препоручил” (“Le iour que
me donnay à vous, ò Madelene” // Jean-Antoine de Baïf, Euvres en rime (par Ch.
Marty-Laveaux), Paris, Alphonse Lemerre, 1881, t. i, 315–316).
137
Pontus de Tyard, Huitiesme Fable de la Fontaine de Narcisse, dans
laquelle si un amoureux se mire il reçois allegeance // Œuvres poétiques complètes
(édition critique avec introduction et commentaire par John C. Lapp), Paris,
Didier, 1966, 270–271.
314

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

связанных с темами тени, зеркала, ошибки, отражения автора
в его произведении 138 . В Англии история сына Лириопы увлекла таких поэтов, как Спенсер, Марлоу, Томас Уотсон, Томас
Эдвардс 139, которые запечатлели ее в своих стихах.
Однако этим мифологические, литературные и художественные сближения между Нарциссом и Актеоном не исчерпываются. Если первый — изобретатель живописи, то
второй, согласно воскрешенному Боккаччо в “Родословиях
богов” варианту мифа, видит словно «во всей наготе» искусство охоты («увидел существо своего искусства, можно
сказать, в его наготе») 140 . Охотник также приходит к пониманию принципов своего искусства, artis venatoriae, именно
путем «видения», «созерцания» — здесь на память прихо138

О теме иллюзии, в особенности в том, что касается иконографии, см.: Richard Crescenzo, La figure de Narcisse à l’époque baroque.
Réflexions sur l’iconographie et la thématique de Narcisse dans la littérature
et l’illustration des livres de 1580 à 1640 // Antiquités imaginaires. La
référence antique dans l’art moderne, de la Renaissance à nos jours (Actes
de la Table Ronde du 29 avril 1994, édités par Philippe Hoffmann et PaulLouis Rinuy avec la collaboration d’Alexandre Farnoux), Paris, Presses de
l’École Normale Supérieure, 1996, 185–201.
139
Анализ мифа о Нарциссе в литературе елизаветинской эпохи
см.: Louise Vinge, The Narcissus Theme in Western European Literature
up to the Early 19 th Century, op. cit., 168–178. Образ Нарцисса оказывается тесно связан с мотивом тени и в английской поэзии XVII в.
См.: Phillip McCaffrey, Painting in the Shadow: (Self-) Portraits in
Seventeenth-Century English Poetry // The Eye of the Poet. Studies in
the Reciprocity of the Visual and Literary Arts from the Renaissance to the
Present (edited by Amy Golahny), Lewisburg-London, Bucknell University
Press-Associated University Press, 1996, 179–195 (см. также: Frederick
Goldin, The Mirror of Narcissus in the Courtly Love Lyric, Ithaca, Cornell
University Press, 1967).
140
«Вот что об этом вымысле пишет Фульгенций: “Анаксимен во
второй книге своего рассуждения о древней живописи утверждает,
что Актеон был большим любителем охоты, но, вступив в возраст
своего расцвета, осознал опасности, присущие охоте, то есть увидел
существо своего искусства, можно сказать, в его наготе, и сделался робок”» («Circa quod figmentum sic scribit Fulgentius: “Anaximenes, qui de
picturis antiquis disseruit, ait libro IIº venationem Actheonem dilexisse, qui
cum ad maturam pervenisset etatem, consideratis venationum periculis, id
est quasi nudam artis sue rationem videns, timidus factus est”»): Boccaccio,
Genealogie deorum gentilium, op. cit., (v–14), 548–551.
315

ГРАНИЦА ТЕНИ

Илл. 24

дит зеркальное соотношение, которое устанавливается между художником и его творением в посвященном мифу об
Актеоне цикле Пармиджанино 141.
Тем не менее, чтобы не попасть в искусно расставленные
Ноланцем сети, необходимо провести еще одно, дополнительное разграничение. Не все Нарциссы одинаковы: одни из них
не различают границ между действительностью и кажимостью,
другие — более «мужественные», если воспользоваться выражением из поэмы “О неизмеримом”, — хотя и отдают себе отчет в их существовании, отчаянно стремятся переступить их
в страстном желании слиться с бесконечной и единственной
природой в символическом «объятии»142 . Точно так же и не все
Актеоны одинаковы: колебание между полярными значениями
символов вообще следует признать одной из констант мысли
Бруно; с особой ясностью это видно на примере фигуры осла.
141
Как блестяще показал Даниэль Арасс, в цикле фресок во дворце
Фонтанеллато (1523) Пармиджанино, художественно воплощая события истории Актеона, запечатлел свое собственное отражение: Daniel
Arasse, Parmigianino au miroir d’Actéon // Andromède ou le héros à l’ épreuve
de la beauté (Actes du colloque international organisé au musée du Louvre
par l’Université de Montréal et le Service culturel du musée du Louvre (3–4
février 1995), sous la direction scientifique de Françoise Siguret et d’Alain
Laframboise), Paris, Klincksieck, 1996, 257–279. По мнению Арасса,
именно с отражением мы имеем дело и в случае с изумительным автопортретом Пармиджанино (1524), хранящимся в Венском Художественно-историческом музее; на этом полотне художник «подвергает
свою красоту испытанию искусством и одновременно искусство — свое
искусство — испытанию собственной красотой, в процессе чего и то,
и другое преображается» (ibidem, 267). На эту картину, в связи с образом Нарцисса у Альберти, обратил внимание также Норман Лэнд:
Norman E. Land, Parmigianino as Narcissus // Source, op. cit., 25–30. Уте
Давитт Асмус прочитывает цикл в Фонтанеллато на основе мифа об Актеоне в той его форме, в какой он является в “Героическом неистовстве”
Бруно: Ute Davitt Asmus, Fontanellato. II. La trasformazione dell’amante
nell’amato. Parmigianino Fresken in der Rocca Sanvitale // Mitteilungen des
Kunsthistorisches Institutes in Florenz, xxxi (1987), 3–58.
142
Розати вычленяет два фундаментальных пласта в трактовке
мифа о Нарциссе уже в “Метаморфозах” Овидия: если вначале герой
предстает жертвой иллюзии, то во второй части он осознает фиктивность влекущего его изображения, узнавая в нем проекцию самого себя
(см.: Rosati, Narciso e Pigmalione. Illusione e spettacolo nelle Metamorfosi di
Ovidio, op. cit., 25).

316

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

Чтобы получить подтверждение сказанному, достаточно снова
перелистать страницы “Подсвечника”: мы видим, как обыгрывается здесь миф об охотнике, превращенном в оленя. Автор-художник, передавая в руки Джованни Бернардо все нити внутреннего
механизма событий, сценически раскрывает невежество трех
персонажей, каждый из которых служит совершенным воплощением незнания себя («nosce te ipsum» наоборот, как определяет
это явление в “Филебе” Сократ). Но Джованни Бернардо, в подражание Альбертиеву изобретателю живописи, представлен в комедии художником, достигшим особых высот в жанре портрета,
а как напоминает нам Понтюс де Тиар, портретист — это прежде
всего тот, кто «рисует тени»143. Неслучайно поэтому, что тройной
портрет невежественных главных героев пьесы должен быть выполнен в виде комического изображения лже-Актеонов144: дейст143

Понтюс де Тиар, связанный с окружением Генриха III (см.: supra,
38–39), в одном из стихотворений цикла “Любовные скитания” (“Erreurs
amoureuses”, 1549) признает, что художнику (вероятно, имеется в виду Корнель из Лиона, по прозвищу Фламандец) по силам изобразить лишь тень
возлюбленной поэта: «Признал Фламандец сразу, что дерзнет / Живописать лишь тень ее красот: / “Она в себе их все соединила / И солнце столь
блистательно затмила, / Что слепну, глядя на ее черты.” / Тень написав,
художник рек поэту: / “Довольно и сего, хоть образ этот — / Лишь призрак
несравненной красоты”» («Il [le Flamand] ne m’osa promettre d’avantage /
De retirer de ses beautez que l’ombre / Elle ha (dit-il) tant de beautez ensemble, /
Et au soleil si luisamment ressemble, / Qu’elle esblouit mes yeux de tous costez. /
Puis ayant peint l’ombre, me dit ainsi: / Contente-toy seulement de ceci, /
Qui passe encore toutes autres beautez»: Pontus de Tyard, Œuvres poétiques
complètes, op. cit., 68–69). Тема портрета как тени, в том числе на материале
этого стихотворения Понтюса де Тиара и ксилографического портрета
дамы под заголовком “Тень моей жизни” (“L’ombre de ma vie”, Continuation Илл. 25
des Erreurs amoureuses, Lyon, Jean de Tournes, 1551), украшающего оборот
титульного листа сборника, убедительно рассмотрена Эдуардом Помье:
Édouard Pommier, Théories du portrait. De la Renaissance aux Lumières, op. cit.
(в особенности параграфы L’ombre, la mort et la mémoire на стр. 18–24 и La
poursuite de l’ombre на стр. 434–436).
144
С «лже-Актеонами» Бруно сравнивает в “Изгнании торжествующего зверя” и несведущих теологов: «Зло, однако, вот в чем: слишком часто
выходит, что пока эти Актеоны гонятся за лесными оленями, волею своей
Дианы они успевают превратиться в оленей домашних» («Ma il male è,
che sovente accade che mentre questi Atteoni vanno perseguitando gli cervi
del deserto, vegnono dalla lor Diana ad esser convertiti in cervio domestico»:
“Spaccio”, 479). Об этом см.: A. Ingegno, Regia pazzia, op. cit., 69–75.
317

ГРАНИЦА ТЕНИ

вительно, Бонифацио, веря, что Виттория принадлежит ему, «на
самом деле получает рога: истинное его изображение — Актеон,
который, отправившись на охоту, только искал себе рогов, и в тот
самый миг, когда он подумал, что уже обладает своей Дианой, сделался оленем»145. Иначе говоря, «свечник», повинный в том, что
145
“Candelaio”, 29: «dovenne a fatto cornuto: figurato veramente per
Atteone, il quale andando a caccia, cercava le sue corne: et all’or che pensò
gioir de sua Diana, dovenne cervo». Бурлескная литература XVI в. изобилует ироническими ссылками на Актеона как на прототип обманутого мужа — например, в “Бальдусе” Фоленго: «как Актеон, с крестцом рогатым» («aut velut Actaeon cornutum cimerum»: Teofilo Folengo,
Baldus (a cura di Mario Chiesa), Torino, Utet, 1997, vol. i, [ii, 428], 148)
или в “Парадоксах” Ландо: «поэты воображали Актеона превращенным в оленя не для чего иного, как чтобы нам понять, что предаваясь
неумеренной страсти к охоте, пожирающей наши силы, мы делаемся
не просто зверьми, но зверьми рогатыми, и лично я знал не одну и не
двух женщин, слывших мудрейшими и целомудреннейшими в своих
странах, которые, стоило только их мужу подняться, чтобы выпустить
на простор своего сокола или ринуться в погоню за каким-нибудь трепещущим от страха зверьком, немедленно возлегали с любовниками,
чтобы не дать остыть месту супруга на ложе» («né per altro finsero e poeti
Atteone in cervo convertito che per darci ad intendere che per il smoderato
studio del cacciare consumando le facultà nostre doventiamo non solo bestie,
ma bestie cornute, e io ho conosciuto più d’un paio di femine, istimate
le più savie e pudiche ch’avesse la lor patria, le quali come prima il marito
s’era levato per far volare alla pianura il suo falcone, o vero per dar la fuga a
qualche timido animaluzzo, tantosto per non lasciar rafreddare il luogo del
consorte cogli amanti loro si coricavano»: Ortensio Lando, Paradossi, cioè
sentenze fuori del comun parere (a cura di Antonio Corsaro), Roma, Edizioni
di Storia e Letteratura, 2000, 91), а также в сочинениях Модио (Giovan
Battista Modio, Il Convito overo del peso della moglie dove ragionando si
conchiude che non può la donna disonesta far vergogna a l’uomo // Trattati
del Cinquecento sulla donna(a cura di Giuseppe Zonta), Bari, Laterza, 1913,
331 и 345) и Пино (Giovan Battista Pino, Ragionamento sovra de l’asino (a
cura di Olga Casale, introduzione di Carlo Bernari), Roma, Salerno Editrice,
1982, 59–60). Эудженио Гарен указывает, помимо того, на парадоксальные тексты, включенные во второй том собрания “Остроумных и
изящных писем различных великих людей и светлых умов” (“Lettere
facete e piacevoli di diversi grandi uomini e chiari ingegni”, raccolte da
Francesco Turchi, Venezia, 1575), которые могли оказать известное влияние на бруновский образ Актеона: E. Garin, Echi italiani di Erasmo e
di Lefèvre d’Étaples // Rivista critica di storia della filosofia, xxvi (1971), 1,
88–90. В “Виндзорских насмешницах” Шекспира, где тема рогов весьма

318

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

искал на стороне то, что уже имел у себя дома, в результате теряет
и Карубину, которая, прежде быв женой, «не привыкшей съедать
больше одной тарелки супа»146 , с помощью Джованни Бернардо
обращается в «эпикурейскую философию»147.
В данном случае портрет — это представление иного, беспощадное и наглядное изображение того, как ложная претензия
на мудрость может вести к бесславной потере самого себя и всех
ценностей. От отрицания девиза «nosce te ipsum» в “Подсвечнике” до его безоговорочного утверждения в диалоге “О героическом неистовстве” философия-живопись Ноланца движется
по пути, устремленному к преодолению границы тени, пути,
который начинается с отрицания, с образов лже-Актеонов, со
слепцов, не знающих о своем незнании148 , с Нарциссов, ищущих вне самих себя то, чем они уже обладают, с тех, кто дает кажимостям ввести себя в обман, и заканчивается утверждением,
беспрецедентным индивидуальным опытом одиночки, охвачензаметна, Фальстаф неслучайно сравнивает себя с оленем: «Что до меня,
то я тут виндзорский олень, и думаю, самый жирный во всем лесу»
(«For me, I am here a Windsor stag, and the fattest, I thingh, i’th’forest»). О
Фальстафе-Актеоне см.: John Steadman, Falstaff and Actaeon: A Dramatic
Emblem // Shakespeare Quarterly, xiv (1963), 231–244.
146
“Candelaio”, 27: «insolita a mangiar più d’una minestra».
147
Ibidem: «epicuraica filosofia».
148
Тот, кто убежден в своем знании, рано или поздно начинает смотреть на других свысока, считая их достойными жалости несчастливцами; именно так и происходит с педантом Полигимнио, уверенным
в основательности своих грамматических познаний: «Вот отчего он
торжествует, отчего доволен собой и более всего остального упивается
своими деяниями: это прямо-таки Юпитер, который с высоты своего
положения взирает на других людей и размышляет над их жизнью, наполенной столькими ошибками, бедствиями, несчастьями, бесполезными
трудами; один он счастлив, один он живет небесной жизнью, созерцая
свою божественность в зерцале своей “Жатвы знаний”, своего словаря,
своего Калепина, лексикона, “Рога изобилия”, Ниццолия. Наделенный
таким изобилием, он один — это всё, тогда как всякий из прочих —
один» («Con questo triomfa, si contenta di sé, gli piaceno più ch’ogn’altra
cosa i fatti suoi: è un Giove che da l’alta specula remira, e considera la vita
de gli altri uomini suggetta a tanti errori, calamitadi, miserie, fatiche inutili;
solo lui è felice, lui solo vive vita celeste, quando contempla la sua divinità nel
specchio d’un spicilegio, un dizzionario, un calepino, un lexico, un cornucopia,
un Nizzolio. Con questa sufficienza dotato, mentre ciascuno è uno, lui solo è
tutto»: “De la causa”, 89).
319

ГРАНИЦА ТЕНИ

ного неистовством, но проникнутого сознанием своей слепоты,
своего незнания149. За этим стоят два разных подхода к пониманию «охоты», но вместе с тем и две противоположные концепции любви: Бонифацио, Бартоломео и Мамфурио пылают страстью к пустым ничтожным вещам150 , тогда как неистовый герой
влюблен в мудрость и гонится за нею сколько есть сил. Противоположные типы поведения неизбежно предполагают и «вознаграждение» в соответствии с проделанным путем: одни получают в награду пару «рогов», как два обманутых мужа 151, или
град пощечин, как Мамфурио, другие же, напротив, добьются
возможности насладиться «видением» Дианы. Однако видеть
«природу» в равной мере означает и быть видимым для нее:
при этом, как довелось на себе испытать Актеону и Нарциссу,
субъект желания совпадает с объектом, охотник составляет
одно целое со своей жертвой, а любящий и любимый обладают
одним и тем же лицом152 . Такое видение не может не менять нас:
тот, кто «видит», неизбежно подвергается метаморфозе, и не
так важно, превращается он в оленя (как Актеон) или в цветок
(как Нарцисс). Ведь гибель, к которой в обоих мифах приводит
превращение, — лишь кажущаяся: первоначальный проигрыш
149

Историю сентенции nosce te ipsum см. в книге: Pierre Courcelle,
Connais-toi toi-même de Socrate à Saint-Bernard, Paris, Études augustiniennes, 1974.
150
«Бартоломео появляется в третьей сцене первого акта, где
он глумится над любовью Бонифацио: куда лучше, заключает он, влюбиться в золото и серебро, а ухаживания обратить на двух других дам»
(«BARTOLOMEO compare nell’atto primo, III scena, dove si beffa dell’amor
di Bonifacio: concludendo che l’inamoramento dell’oro e de l’argento, e
perseguire altre due dame, è più a proposito»: “Candelaio”, 29).
151
В самом деле, Бартоломео тоже придется не только потерять
время и деньги, но и отдать свою жену в чужие объятия: «В пятой сцене
второго акта Барро в беседе с Лучией объясняет, какова была часть прибыли, которую Бартоломео извлек из своей алхимии, а именно: пока он
ей предавался, его жена Марта марала белье и застирывала простыни»
(«Nell’atto secondo, V scena, raggionando Barro con Lucia, mostra parte del
profitto che facea Bartolomeo: cioè che mentre lui attendeva ad una alchimia, la
moglie Marta facea la bucata et insaponava i drappi»: ibidem, 29).
152
Об Актеоне как жертве иллюзии и неразличения между действительностью (тем, что есть) и кажимостью (тем, что он видит) см.: G.
Rosati, Narciso e Pigmalione. Illusione e spettacolo nelle Metamorfosi di Ovidio,
op. cit., 113–114.
320

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

в конечном итоге оборачивается огромным «выигрышем», каким только и можно признать полученный исключительный
гносеологический опыт, который, увлекая нас за поставленные
нам пределы, открывает путь к бесконечности природы, к единому восприятию многообразия. Мы познаем, что то внешнее, extra, чего мы искали, на самом деле есть внутреннее, intra.
Только совершив этот необходимый переход, мы обретаем способность понять, что мы сами — мельчайшая частица бесконечного универсума. Познать прежде всего значит познать самого
себя. Сколь бы парадоксальным это ни казалось, но именно сумевший обратить свой взгляд на себя получает шанс вступить
на необыкновенный путь, ведущий по ту сторону всех пределов
и всех границ.
Уже в театральной увертюре к диалогическому циклу обнаруживается та диалектика света и тени, действительности
и кажимости, которая охарактеризует весь путь Бруно от Парижа до Лондона. В этом контексте уже само название комедии
играет гораздо более значимую символическую роль, нежели
простой намек на гомосексуальность Бонифацио. Бруно действительно несколько раз говорит о «свечном приборе из плоти
и костей»153 , однако одного этого вовсе не достаточно для того,
чтобы объяснить, почему же пьесе дается предназначение «развеять некие Тени идей»154 . Но вот художнику-философу, желающему как можно громче заявить о своем дебюте, трудно было бы
найти более значимое название. Имеющий дело с тенями, будь
то художник или философ, прекрасно знает, что без источника
света тени не смогли бы существовать 155 .
153

“Candelaio”, 13, 89, 407: «Candelaio di carne et ossa».
Ibidem, 11–13: «chiarir alquanto certe Ombre dell’ idee».
155
В этой связи укажем на любопытную эмблему из сборника Хуана
де Борхи, на которой три свечи, отбрасывающие тени, и начертан мно- Илл. 28
гозначительный девиз «Теней не должно страшиться» («Umbrae non
timendae»): Juan de Borja, Empresas morales, Bruselas, Francisco Foppens,
1680, 330–331 (ristampa anastatica a cura di Carmen Bravo-Villasante, Madrid,
Fundación universitaria española, 1981). В первом издании книги, опубликованном в Праге в 1581 г., этой эмблемы нет. О Хуане де Борхе, дипломате
при дворе Рудольфа II в Праге, см.: Rafael García Mahíques, Les Empresas
Morales de Juan de Borja, una primera aproximación // Ullal, 10 (1986), 6–21;
Lubomir Koneckny, La ilustración de las Empresas Morales de Juan de Borja:
Erasmo Hornich // Ars Longa. Cuadernos de Arte, 3 (1992), 9–12.
154

321

ГРАНИЦА ТЕНИ

Илл. 29
Илл. 30, 31

Чтобы понять, что без света свечи (или лампы) никакая
работа с тенями была бы невозможна, достаточно взглянуть
на рисунок, принадлежащий школе Леонардо да Винчи, под
названием “Этюд проекции теней” 156 , или на две гравюры,
изображающие нескольких учеников римской школы Баччо
Бандинелли в полной теней комнате 157. Ясно, что речь идет
о практике, которая была весьма распространена в мастерских художников. Подтверждение тому мы видели на фреске
Вазари, посвященной мифу о начале живописи; об этом же
свидетельствует и следующий пассаж из “Рассуждения об искусстве рисунка” Бенвенуто Челлини:
156
Школа Леонардо да Винчи, Этюд проекции теней, Codex
Huygens, fol. 90r, New York, The Pierpont Morgan Library. Вот как
описывает этот рисунок, сопровождаемый надписью «О фокальной
точке. Третье доказательство посредством тени» («Del foco. Terza per
l’ombra dimostrazione»), Эрвин Панофски: «Тени отбрасываются светом свечи на стены зала. Так как лучи, испускаемые искусственным
источником света, не параллельны, видимые размеры теней увеличиваются по мере приближения предмета к свече и удаления его от
стены. Фигура художника, который обводит тени куском древесного
угля, представляет собой очевидную аллюзию на хорошо известную
древнюю легенду, гласящую, что искусства живописи и барельефа родились из идеи очертить тень, отброшенную кем-то то ли любимым,
то ли почитаемым на нераскрашенную поверхность» (Erwin Panofsky,
Le codex Huyghens et la théorie de l’art de Léonard de Vinci, [1940] (traduit de
l’anglais et présenté par Daniel Arasse), Paris, Flammarion, 1996, 44). Этой
же темы Леонардо касается в “Трактате о живописи”, в параграфе, озаглавленном «О рисовании теней тел в свете свечи или лампы» («Del
ritrarre le ombre de’ corpi al lume di candela e di lucerna»: Leonardo da
Vinci, Trattato della Pittura, op. cit., [§ 89], 48).
157
Agostino Veneziano, L’accademia di Baccio Bandinelli, (1531), New
York, Metropolitan Museum of Art (collezione Elisha Whittelsey); другая гравюра приписывается Энеа Вико, см.: Adam Bartsch, Le peintre
graveur, Leipzig, chez J.A. Barth, 1867, vol. xv, 305–306. О рисунке Леонардо да Винчи и о гравюре Агостино Венециано см.: Victor Stoichita,
Breve storia dell’ombra, op. cit., 59–63, 119–121. В одном из пассажей
своей комедии “Понсе из Барселоны” (“Los Ponces de Barcelona”) Лопе
де Вега выступает в защиту живописи, ссылаясь при этом на Баччо
Бандинелли как пример, подтверждающий благородство этого искусства. См.: Javier Portús, Pintura y pensamiento en la España de Lope de
Vega, Hondarribia, Editorial Nerea, 1999, 156.

322

ОТ “ПОДСВЕЧНИКА” К “ГЕРОИЧЕСКОМУ БЕЗУМИЮ”

Возвращаясь к вопросу о свойствах рисунка, скажу о том, что я
делал сам и наблюдал, как делали другие, при изготовлении эскизов,
чтобы правильно понять свойства сокращенной перспективы. Мы
брали хорошо сложенного молодого человека; затем в комнате, непременно с выбеленными стенами, этого юношу сажали или ставили в
разных положениях, так, чтобы мы могли видеть его в самых трудных
ракурсах; наконец, поместив позади него светильник — не слишком
высоко, не слишком низко и не слишком далеко от него, — мы располагали его таким образом, какой более всего являл красоты и более
всего правды. И глядя на тень, которую он отбрасывал на стене, и наказав ему не шевелиться, скорее обводили эту тень […]. Словом, это
тот способ делать рисунок, который использовали лучшие мастера и
с помощью которого можно получить замечательную живопись158.

Бруно это знал; именно поэтому он с самого начала зажигает
тот метафорический огонь, который будет сопровождать его на
всем протяжении необыкновенного и мучительного пути «ноланской философии». Следует еще раз подчеркнуть, что этот
путь, ведущий от “Подсвечника” к диалогу “О героическом неистовстве”, показывает, насколько тесна связь, в едином замысле
соединяющая между собой увертюру и последний акт «ноланской философии». Сущность диалога, как и сущность комедии,
в конечном итоге сводится к игре иллюзий и теней, переодеваний и вымысла. И в одном, и в другом тексте «сцена» отдана
образам, иллюзиям, отражениям. И если в театральном мире
158

«Tornando a preposito della virtù del disegno, dico avere veduto fare e
fatto nella forza de’ grandi studii per veder iustamente le virtù delli scorci. Noi
pigliavamo un uomo giovane di bella fatta, di poi in una camera, dove fussi
inbiancato, posto il detto giovane a sedere o ritto con diverse attitudine con le
quali noi potessimo vedere e’ più difficili scorci; da poi messogli un lume a ragione
di dietro non troppo alto, né basso, né troppo discosto da lui, lo mettevamo con
quella discrezione che ci mostrava il più bello e il più vero. E veduto quell’ombra
che esso faceva nel muro, facendolo star fermo, prestamente si proffilava la detta
ombra […]. Addunque questo modo del disegnare è quello che ànno usato i
miglior maestri, con il qual si fa la mirabil pittura»: Benvenuto Cellini, Discorso
sopra l’arte del disegno // Scritti d’Arte del Cinquecento, op. cit., vol. ii, 1931–1932.
Подборку упоминаний об использовании в живописи свечи или другого
источника света см. в статье: Paulette Choné, L’académie de la nuit. Louange et
science de l’ombre au XVIIe siècle // Paulette Choné, Jean-Claude Boyer, Richard
E. Spear, Irving Lavin, L’Âge d’or du nocturne, Paris, Gallimard, 2001, 17–62.

323

сцена становится «порогом появления и исчезновения, пространством иллюзий, тем самым местом, где находится Платонова пещера, где можно найти только затемненное зеркало, которое, тем не менее, и есть единственное средство познания»159,
то в открывшемся Нарциссу опыте поверхность воды и отразившаяся в ней тень служат окном в театр мироздания, theatrum
naturae, царство метаморфоз и отражений.

159

«Soglia dell’apparire e dello svanire, il luogo delle illusioni, il vero luogo
della caverna platonica, o dello specchio offuscato, che è comunque l’unico
tramite del conoscere»: Mario Domenichelli, Il limite dell’ombra. Le figure
della soglia nel teatro inglese fra Cinque e Seicento, op. cit., 229. В этой превосходной работе Доменикелли, рассматривая ряд пьес безусловно метатеатрального характера из английского театрального репертуара эпохи
Возрождения, убедительно показывает, как тесно неоплатоническиие
темы переплетаются в них с мотивами тени и ее порога. Интересны у
него также пассажи, посвященные отождествлению «актера» с «тенью» (ibidem, 85–86).

VIII

ФИЛОСОФИЯ, ЖИВОПИСЬ И ПОЭЗИЯ:
ВОПРОСЫ ПОЭТИКИ

Вопрос о «преодолении» этапа, связанного с тенью, естественно, должен быть поставлен и в специфически эстетическом
разрезе. Здесь было бы полезно перечитать в более широком контексте ту цитату из Квинтилиана, к которой мы уже обращались
в разделе, посвященном мифу о происхождении живописи:
Иные из художников о том только и стараются, чтобы списывать картины с помощью обмеривания и перечерчивания; не менее
постыдно остановиться там, где остался образец, которому подражаешь. Что было бы, если бы никто не шел дальше того, за кем он следует? […] до сих пор мы плавали бы на плотах, а вся живопись свелась
бы к обведению очертаний тени, которую отбрасывают тела, выставленные на солнце1.

Художник не может ограничиваться лишь обрисовыванием
теней, механическим воспроизведением образца. Если бы это
1
«Quem ad modum quidam pictores in id solum student, ut describere
tabulas mensuris ac lineis sciant, turpe etiam illud est, contentum esse id
consequi quod imiteris. Nam rursus quid erat futurum, si nemo plus effecisset
eo quem sequebatur? […] ratibus adhuc navigaremus; non esset pictura, nisi quae
lineas modo extremas umbrae quam corpora in sole fecissent circumscriberet»:
Квинтилиан, “Наставление в ораторском искусстве”, x, 2, 6–7.

325

ГРАНИЦА ТЕНИ

было так, то человечество обречено было бы бороздить моря
на плотах. В действительности же всем искусствам пришлось
«преодолевать» границы первоначального знания, переходить от подражания (imitatio) к изобретению (inventio), стоило
их творцам осознать, что без этого необходимого усилия невозможно будет завоевать новые горизонты («ничто не прирастает
единым подражанием»)2 .
От imitatio к inventio:
«поэзия рождается не из правил»
Бруно — с позиций и философа, и художника — касается этой
темы в одном из знаменательных отрывков диалога “О героическом неистовстве”. Он отдавал себе отчет в том, что его поэтическому сборнику, его «канцоньере», в силу самой его необычности, обязательно должно было быть предпослано теоретическое
рассуждение о роли поэзии и о природе подражания, основанное
на анализе поэтической традиции петраркизма и «антипетраркизма»3. Это, помимо прочего, давало автору удобный повод задним числом объяснить художественные предпочтения, которыми
он руководствовался в комедии и итальянских диалогах. Естественно, что роль зачинщика спора о функции «правил» во вступлении к первому диалогу первой части отдается поэту Тансилло:
Чикада. Есть в поэзии такие законники, которые и Гомеру едва
оставляют звание поэта, тогда как Вергилия, Овидия, Марциала,
Гесиода, Лукреция и многих других, испытав их по правилам “Поэтики” Аристотеля, они зачисляют в разряд версификаторов.
Тансилло. Не сомневайся, брат мой, что это совершенные глупцы:
они не принимают в расчет, что такие правила служат в первую оче2

«Nihil autem crescit sola imitatione»: ibidem, (x, 2, 8).
Проблемный анализ споров о природе подражания в эпоху Возрождения дан в недавних статьях: Francesco Bausi, Poésie et imitation au
Quattrocento, 438–462; Perrine Galand-Hallyn, Luc Deitz, Poésie et imitation
au XVIe siècle, 462–488 // Poétiques de la Renaissance. Le modèle italien, le
monde franco-bourguignon et leur héritage en France au XVIe siècle (sous la
direction de Perrine Galand-Hallyn et Fernand Hallyn, préface de Terence
Cave), Genève, Droz, 2001.
3

326

ФИЛОСОФИЯ, ЖИВОПИСЬ И ПОЭЗИЯ:

редь описанию гомеровской поэзии или какой-либо другой подобной, что назначение их — помочь при случае опознать эпического
поэта, каким был Гомер, но вовсе не наставить других поэтов, наделенных, возможно, иным дарованием и иным мастерством, одержимых иным неистовством, которые, быть может, равны Гомеру, подобны ему или даже выше его, но в ином роде поэзии.
Чикада. Действительно, ведь Гомер как поэт своего направления
не зависел от правил, но сам оказался причиной правил, которые
нужны тем, кто более способен к подражанию, нежели к изобретению
нового, и составлены эти правила были человеком, который сам не
был поэтом ни в коем роде, но умел свести законы, справедливые для
одного этого направления, а именно, для гомеровской поэзии, ради
пользы того, кто пожелал бы сделаться не поэтом сам по себе, верным
своей музе, но вторым Гомером, обезьяной чужой музы.
Тансилло. Ты делаешь верный вывод, что поэзия рождается не
из правил — разве что по редчайшей случайности, — но, напротив,
правила выводятся из поэзии, и потому есть столько же родов и видов верных правил, сколько родов и видов, к которым принадлежат
истинные поэты4.

Бруно очень точно указывает на важнейшее различие. Правила аристотелизма XVI столетия пригодны только для «описания гомеровской поэзии», задача их — зафиксировать образцо4
“Furori”, 65–67: «CICADA Son certi regolisti de poesia che a gran
pena passano per poeta Omero, riponendo Vergilio, Ovidio, Marziale, Exiodo,
Lucrezio et altri molti in numero de versificatori, examinandoli per le regole de
la Poetica d’Aristotele. TANSILLO Sappi certo, fratel mio, che questi son vere
bestie: perché non considerano quelle regole principalmente servir per pittura
dell’omerica poesia o altra simile in particolare; e son per mostrar tal volta un
poeta eroico tal qual fu Omero, e non per instituir altri che potrebbero essere,
con altre vene, arti e furori, equali, simili e maggiori, de diversi geni. CICADA
Sì che come Omero nel suo geno non fu poeta che pendesse da regole, ma è causa
delle regole che serveno a coloro che son più atti ad imitare che ad inventare;
e son state raccolte da colui che non era poeta di sorte alcuna, ma che seppe
raccogliere le regole di quell’una sorte, cioè dell’omerica poesia, in serviggio di
qualch’uno che volesse doventar non un altro poeta, ma un come Omero: non
di propria musa, ma scimia de la musa altrui. TANSILLO Conchiudi bene, che
la poesia non nasce da le regole, se non per leggerissimo accidente; ma le regole
derivano da le poesie: e però tanti son geni e specie de vere regole, quanti son
geni e specie de veri poeti».

327

ГРАНИЦА ТЕНИ

вый случай, поэтому они в принципе не могут низвести поэзию
до бесконечного механического воспроизведения одного и того
же. Если воспользоваться метафорой Квинтилиана, это было
бы похоже на попытку ограничить живопись пассивным обрисовыванием теней. В жестких нормах нуждаются лишь те, «кто
более способен к подражанию, нежели к изобретению нового»,
истинные же поэты, считаясь, разумеется, с традицией, в то же
время стремятся отклониться и переступить через нее, выйти за
ее рамки в попытке создать нечто новое, расширить достигнутые горизонты, открыть новые перспективы. Поэзия «рождается не из правил — разве что по редчайшей случайности, — но,
напротив, правила выводятся из поэзии» 5 . Никто из комментаторов произведений Бруно до сих пор не обращал внимания
на то, что здесь Ноланец применяет к поэтике полемическую
формулу из трактата Цицерона “Об ораторе”: «Можно сказать,
что не красноречие возникло из теории ораторского искусства,
но теория из красноречия»6 . По мнению Цицерона, отвлеченные предписания, получаемые в риторических школах от грамматиков, которые заботятся только о том, чтобы научить тому,
как следует учить, не служат воспитанию хороших ораторов.
Нельзя путать средство с целью: прежде чем выступать с речами, истинный оратор должен научиться мыслить, понимать
людей и книги, должен усвоить в общих чертах разные области
знания — иначе говоря, он должен стать оратором и философом
одновременно. Если у него отсутствуют необходимые задатки
(ingenium)7, ораторское мастерство (artificium) не поможет ему
создать ничего выдающегося: великими ораторами становятся
не вследствие соблюдения правил, но правила извлекаются из
красноречия великих ораторов8 .
5
«La poesia non nasce da le regole, se non per leggerissimo accidente; ma
le regole derivano da le poesie»: ibidem, 67.
6
«Sic esse non eloquentiam ex artificio, sed artificium ex eloquentia
natum»: Цицерон, “Об ораторе”, i, 146.
7
Многозначное понятие ingenium в конце XVI и начале XVII вв.
пользовалось огромным интересом, см.: La métaphore baroque. D’Aristote
à Tesauro. Extraits du «Cannocchiale aristotelico» (présentés, traduits et
commentés par Yves Hersant), Paris, Seuil, 2001, 187–190.
8
См. об этом: Edmond Courbaud, Introduction // Cicéron, De l’orateur
(texte établi et traduit par Edmond Courbaud), Paris, Les Belles Lettres, 1985
[1922], t. i, x–xv.

328

ФИЛОСОФИЯ, ЖИВОПИСЬ И ПОЭЗИЯ:

Мы должны еще раз обратиться к образу Нарцисса. В намеченной у Альберти теоретической перспективе Нарцисс, изобретатель живописи, воплощает утверждение «творческой свободы,
какой обладает художник в вынашивании, в создании своего
произведения»9. Однако, как справедливо подчеркивает Барбьери, защита независимости художника, его права соизмерять себя
с изменчивым миром не означает проповеди «анархического»
пути и выбора соответствующей линии поведения. С помощью
мифа о Нарциссе автор трактата “О живописи” желает попросту
символически обозначить «отказ от слишком (или даже исключительно) миметической концепции искусства вообще и живописи в особенности»10. Впрочем, в принадлежащем Николаю Кузанскому сравнении сам Бог в акте творения действует «словно
художник, который смешивает различные краски, чтобы в конце
концов написать самого себя и обрести свой собственный образ,
в котором возрадовалось и упокоилось бы его искусство»11. С
другой стороны, если взглянуть на дело с точки зрения, предложенной Агамбеном, фигура Нарцисса оказывается равным образом связана с той ролью, какой может наделяться представление
(phantasia) в эстетике, где главенствуют образы и призраки, отраженные в губительном зерцале (miroërs perilleus)12 .
9

Giuseppe Barbieri, L’inventore della pittura. Leon Battista Alberti e il mito
della pittura, op. cit., 256–257. Цикл аллегорий искусств Вазари, к которому
относится и фреска “Происхождение живописи”, намекает на то, что художник — это alter deus. См.: Juerg Albrecht, Le case di Giorgio Vasari ad Arezzo e
a Firenze // Case d’artista. Dal Rinascimento a oggi (a cura di Eduard Hüttinger,
introduzione di Salvatore Settis), Torino, Bollati Boringhieri, 1992, 92.
10
Giuseppe Barbieri, L’ inventore della pittura, op. cit., 213–214.
11
«[…] quasi pictor, qui diversos temperat colores, ut demum se ipsum
depingere possit ad finem, ut habeat sui ipsius imaginem, in qua delicietur ac
quiescat ars sua»: Николай Кузанский, “О видении Бога”, xxv. Барбьери
приводит интересные наблюдения, касающиеся мотива Бога-художника
(quasi pictor), в том числе со ссылкой на комментарии к “Тимею” Платона: G. Barbieri, L’ inventore della pittura. Leon Battista Alberti e il mito della
pittura, op. cit., 42–50.
12
См.: Giorgio Agamben, Stanze. La parola e il fantasma nella cultura
occidentale, op. cit., 84–120. Как мы уже отмечали, Бруно неоднократно утверждает, что представлением всегда руководит разум: «Легко, однако, распознать представление, управляемое властью разума» («Phantasia vero, quae
rationis moderamine regulatur, facile cognosci potest»: G. Bruno, De imaginum
compositione // Opera, II–3, 198). Об особенной роли образов, представле329

ГРАНИЦА ТЕНИ

Вот почему в диалоге “О героическом неистовстве” Бруно, обличая грамматиков, хотя и не упускает ни одной из развитых в
прежних сочинениях тем, более всего сосредоточивает свою критику на бездумном злоупотреблении правилами. Гнев Ноланца
обрушивается на «унылых педантов сего века, которые исключают тех или иных из числа поэтов за то, что либо употребленные
ими фабулы и метафоры, либо начала их книг не соответствуют
Гомеру и Вергилию», и держат для этого в запасе «еще тысячу
проверок, запретов и правил». Уверовав, будто литературой
можно считать только то, что отвечает их предписаниям, эти
ослы оставляют звание «истинных поэтов» для одних себя, тогда как в действительности «они суть не что иное как черви, ибо
не умеют сделать ничего полезного», но способны лишь «точить,
портить и загаживать плоды чужих трудов и стараний»13.
Наиболее очевидным следствием этого помешательства
на нормах, как мы уже имели случай убедиться, является петраркизм — красноречивое порождение автореферентной, укорененной в условностях литературы, намертво привязанной к
застывшим схемам и предписанным шаблонам, удручающий образец пустого языка, способного говорить только о самом себе,
внутри замкнутого и ограниченного пространства салона:
Все это начертано на бумаге и напечатано в книгах, разложено перед глазами и сотрясает уши: шум, грохот, треск аллегорий, эмблем,
девизов, посланий, сонетов, эпиграмм, томов, бесконечных черновиния (phantasia) и воображения (imaginatio) в творчестве Джордано Бруно
см.: Robert Klein, L’immaginazione come veste dell’anima in Marsilio e Giordano
Bruno // La forma e l’intelligibile. Scritti sul Rinascimento e l’arte moderna, op. cit.,
45–74; Eugenio Garin, “Phantasia” e “imaginatio” fra Ficino e Pomponazzi //
Umanisti Artisti Scienziati. Studi sul Rinascimento italiano, Roma, Editori
Riuniti, 1989, 305–317 (см. там же: Il termine “spiritus” in alcune discussioni fra
Quattrocento e Cinquecento, 295–303); Mino Gabriele, Introduzione // Giordano
Bruno, Corpus iconographicum. Le incisioni nelle opere a stampa, op. cit., xxv–xxix.
13
“Furori”, 69: «certi pedantacci de tempi nostri, che excludeno dal
numero de poeti alcuni, o perché non apportino favole e metafore conformi, o
perché non hanno principii de libri e canti conformi a quei d’Omero e Vergilio»;
«mille altre maniere d’examine, [...] censure e regole»; «veri poeti»; «non son
altro che vermi che non san fare cosa di buono»; «rodere, insporcare e stercorar
gli altrui studi e fatiche». Помимо осмеяния педантов на страницах “Подсвечника” (см.: supra, 87), необходимо еще раз указать на знаменитый пассаж из диалога “О причине” (supra, 134).
330

ФИЛОСОФИЯ, ЖИВОПИСЬ И ПОЭЗИЯ:

ков, предсмертного пота, растраченных жизней; все это под крики, от
которых глохнут звезды, жалобы, отголоски которых раздаются в адских вертепах, терзания, от которых столбенеют живые души, вздохи,
от сострадания к которым бессмертные боги лишаются чувств, — и
все единственно ради этих глаз, этих ланит, этих персей, этой белизны,
этого багреца, этого языка […], этой мерзости, этого смрада, этой могилы, этого нужника, этих кровей, этой стервятины, этой лихорадки,
этой крайней неправедности и надругательства над естеством14.
14
“Furori”, 7: «Ecco vergato in carte, rinchiuso in libri, messo avanti gli occhi,
et intonato a gli orecchi un rumore, un strepito, un fracasso d’insegne, d’imprese,
de motti, d’epistole, de sonetti, d’epigrammi, de libri, de prolissi scartafazzi, de
sudori estremi, de vite consumate, con strida ch’assordiscon gli astri, lamenti
che fanno ribombar gli antri infernali, doglie che fanno stupefar l’anime viventi,
suspiri da far exinanire e compatir gli dèi, per quegli occhi, per quelle guance, per
quel busto, per quel bianco, per quel vermiglio, per quella lingua […]; quel schifo,
quel puzzo, quel sepolcro, quel cesso, quel mestruo, quella carogna, quella febre
quartana, quella estrema ingiuria e torto di natura». А вот как в “Пропрологе”
к “Подсвечнику”, 42–45, Бруно предваряет злоключения, которые предстоит пережить влюбленному Бонифацио, которому отведена роль комического воплощения выродившихся шаблонов любовной поэзии: «Вам
предстоит увидеть любовника — его вздохи, слезы, рассеянность, дрожь,
грезы, возбуждение, “огнем любви изжаренное сердце”, раздумья, разглагольствования, гнев, меланхолию, досаду, жалобы, надежду, которая тем
слабее, чем сильнее желание. Вы встретите душу, заточенную в колодки,
узы, цепи, плен, темницу, обреченную сверх того вечным мукам, страданиям и смерти. Сердце это язвят стрелы, дроты, копия, огонь, пламя,
жар, ревность, подозрения, обиды, недомолвки, ярость и забвение, раны,
вереды, кузнечные мехи, клещи, наковальни и молоты — “и лучник сей
нагой, разящий слепо”. А вот и предмет любви: “сердце мое, мое скоровище, моя сладостная рана и погибель, божество, кумир, опора, отдохновение, надежда, источник, дыхание, северная звезда, прекрасное солнце,
не заходящее в моей душе”; или наоборот: “жестокое сердце, неколебимый столп, черствый камень, адамантовая душа”» («Vedrete in un amante
suspir, lacrime, sbadacchiamenti, tremori, sogni, rizzamenti, “e un cuor rostito nel
fuoco d’amore”; pensamenti, astrazzioni, colere, maninconie, invidie, querele, e
men sperar quel che più si desia. Qui trovarrete a l’animo ceppi, legami, catene,
cattività, priggioni, eterne ancor pene, martìri e morte; alla ritretta del core, strali,
dardi, saette, fuochi, fiamme, ardori, gelosie, suspetti, dispetti, ritrosie, rabbie et
oblii, piaghe, ferite, omei, folli, tenaglie, incudini e martelli; “l’archiero faretrato,
cieco e ignudo”. L’oggetto poi del core, un cuor mio, mio bene, mia vita, mia dolce
piaga e morte, dio, nume, poggio, riposo, speranza, fontana, spirto, tramontana
stella, et un bel sol ch’a l’alma mai tramonta; et a l’incontro ancora, crudo cuore,
salda colonna, dura pietra, petto di diamante»).

331

ГРАНИЦА ТЕНИ

В этом комическом инвентаре тем и образов Бруно в сконцентрированном виде запечатлел признаки той традиции, с которой он не желает иметь ничего общего ни в содержании своих
сочинений, ни в их стиле. В диалоге “О героическом неистовстве”
разговор, безусловно, тоже идет о любви, в нем тоже звучат и комментируются стихи, создаются и словами живописуются «картины», но вместе с тем бруновский «канцоньере» принадлежит,
как мы уже убедились, совсем иной сфере, где поэзия, вновь обретая связь с философией и жизнью, показывает себя плодом скорее «изобретения», нежели «подражания». Другими словами,
Ноланец меньше всего стремится «опрокинуть» схемы и язык
петраркизма путем пародийного следования его правилам, при
котором модель в конце концов превращается в conditio sine qua
non существования антимодели. В его цели не входит ни литературная игра, ни шутливое упражнение, ни риторический дивертисмент. Без этих оговорок невозможно было бы до конца понять причины, побудившие Бруно к «реабилитации», вплоть до
возведения его на одну ступень с петраркизмом, чужого для него
жанра комической поэзии — жанра, в котором упражняются те,
кто прежде «пел похвалу мухе, таракану, ослу, Силену, Приапу»,
а сегодня «превозносят ночной горшок, волынку, бобы, постель,
вранье, срам, печку, молоток, голод, чуму»15. В самом деле, Бруно
15
“Furori”, 19: «han parlato delle lodi della mosca, del scarafone, de l’asino, de
Sileno, de Priapo»; «lodi de gli orinali, de la piva, della fava, del letto, delle bugie,
del disonore, del forno, del martello, della caristia, de la peste». Завершая этот
пассаж, Бруно расставляет вещи по местам: «предметы [т.е. безделицы,
превозносимые комическими поэтами — прим. переводчика], которые,
пожалуй, с неменьшим правом могут гордиться устами, их воспевавшими,
нежели вышеназванные (а также и все прочие) дамы именами тех, кто когдалибо вознес им хвалу» («le quali non men forse sen denno gir altere e superbe
per la celebre bocca de canzonieri suoi, che debbano e possano le prefate et altre
dame per gli suoi»: ibidem). О «низких предметах» говорится и в одном из
отрывков первоначальной редакции “Пепельной трапезы”: «Правителям
позволено и в их власти превозносить низкие предметы; эти последние —
если так о них отзовутся такие судьи — будут сочтены достойными и в
самом деле обретут достоинство: поступать так куда благороднее и примечательнее, нежели возвеличивать и без того великое [...]. С помощью этого
сравнения вы можете понять, почему Теофило так возвышает подобную
материю: какой бы грубой она вам ни показалась, это совсем иное дело,
чем вместе с древними писателями восхвалять “Подливку”, “Огородец”,
“Комара”, “Муху”, “Орех” и прочие пустяки или, вместе с нашими совре-

332

ФИЛОСОФИЯ, ЖИВОПИСЬ И ПОЭЗИЯ:

охотно признает известное литературное достоинство за некоторыми из течений антипетраркизма, за некоторыми нарушающими всякие нормы текстами, за счет которых он обогащает свой
лингвистический и стилистический багаж. Однако при этом он
ни на минуту не забывает, что собственный его замысел выходит
далеко за пределы такого понимания поэзии.
Кроме того, в диалоге “О героическом неистовстве” без обиняков говорится, что поэтический гений может проявляться
по-разному. Есть «множество видов поэтов и поэтических
венков», не только «по числу Муз, но и гораздо больше»16 . Не
изменяя присущему ему открытому видению мира, Бруно переносит литературу в необъятную и пеструю вселенную форм
и стилей, сюжетов и жанров. Он поднимает комическое до ступени высочайшего достоинства, освобождая его от той второстепенной роли, в границах которой обрекли его тесниться педантичные грамматики. В “Изгнании торжествующего зверя”
Бруно напоминает, что боги также «склоняются над Пиппой,
Нанной, Антонией, […] Буркьелло, […] Анкройей», ибо и они
«находят удовольствие в многообразии изображения любых
вещей и в многообразии плодов, порожденных всевозможными
умами»17. Он категорически отвергает законотворчество в поменниками, такие вещи как “Жердь”, “Прут”, “Веер”, “Редьку”, “Наемника”,
“Свечу”, “Грелку”, “Фигу”, “Чучело”, “Обод” и другие в том же роде, считающиеся не только недостойными, но и, многие из них, гадкими» («È lecito,
et è in potestà di principi, de essaltar le cose basse: le quali se essi farran tali, saran
giudicate degne, e veramente saran degne; et in questo gli atti loro son più illustri e
notabili, che si aggrandissero i grandi [...]. Or vedete con qual similitudine potrebe
intendere per che Teofilo exaggere tanto questa materia: la qual quantumque
rozza vi paia, è pur altra cosa che esaltar la Salza, l’Orticello, il Culice, la Mosca,
la Noce, e cose simili con gli antichi scrittori; e con que’ di nostri tempi, il Palo, la
Stecca, il Ventaglio, la Radice, la Gniffeguerra, la Candela, il Scaldaletto, il Fico, la
Quintana, il Circello, et altre cose che non solo son stimate ignobili, ma son anco
molte di quelle stomacose»: “Cena”, 301–303). О литературе парадоксального
энкомия см. недавнюю диссертацию Марии Кристины Фигорилли: Maria
Cristina Figorilli, L’elogio paradossale nel Cinquecento. Indagine su testi volgari in
prosa, Tesi di dottorato, Università della Calabria, 2001.
16
“Furori”, 65: «più specie de poeti e de corone»; «per quanto son le muse,
ma e di gran numero di vantaggio».
17
“Spaccio”, 233: «la Pippa, la Nanna, l’Antonia, il Burchiello, l’Ancroia»;
«perché pigliano piacere nella moltiforme representazione di tutte cose, e frutti
moltiformi de tutti ingegni».
333

ГРАНИЦА ТЕНИ

этике, заменяя одни правила другими, схемы схемами, образы
образами. Вот почему, когда Цикада спрашивает, «как же нам
теперь узнавать истинных поэтов», Тансилло изрекает тавтологию, оставляющую вопрос без ответа: «Вот как: мы будем петь
их стихи»18 . Однако, несмотря на неприятие создания новых
норм, Бруно тем не менее отказывается от декларации собственных приоритетов. Он отдает миртовый венок «тем, кто поет
любовь», приберегая лавровый для одних лишь тех, «кто достойно воспевает предметы героические, наставляя героические
души с помощью созерцательной и нравственной философии,
либо же прославляя их и превращая в назидательное зерцало
для политических и гражданских подвигов»19.
Поэзия-философия и поэзия-теология
За литературой и поэзией Бруно признает важную нравственную и социальную роль: они должны служить прежде всего
«назидательным зерцалом» для поощрения «политических
и гражданских подвигов». Такая задача требует особой подготовки, которая намного превосходит знания, обычно приписываемые главным героям большого и разнородного цеха писателей. Истинные поэты должны в первую очередь упражняться в
«созерцании и философских штудиях». Без интеллектуального
рвения и без некоторой привычки к знаниям любые литературные усилия останутся бесплодными: «мыслительные» старания,
эти «родительницы Муз»20, должны «им предшествовать»21.
18

“Furori”, 67: «come dumque saranno conosciuti gli veramente poeti»;
«Dal cantar de versi».
19
Ibidem, 65: «quei che cantano d’amori»; «quei che degnamente
cantano cose eroiche, instituendo gli animi eroici per la filosofia contemplativa
e morale, overamente celebrandoli e mettendoli per specchio exemplare a gli
gesti politici e civili».
20
См.: Andrzej Nowicki, Erga musas... Giordano Bruno e la filosofia di
“cultus musarum” e “ardens erga musas” // Giordano Bruno e il Rinascimento
quale prospettiva verso una cultura europea senza frontiere (Atti del convegno
di Bucarest, 3–5 dicembre 2000, a cura di Smaranda Bratu Elian), Bucareşti,
Editura Fundaţiei Culturale Române, 2002, 176–190.
21
“Furori”, 63: «contemplazion, e studi de filosofia»; «denno […] come
parenti de le Muse esser predecessori a quelle».
334

ФИЛОСОФИЯ, ЖИВОПИСЬ И ПОЭЗИЯ:

Неслучайно в “Светильнике тридцати статуй” (“Lampas triginta
statuarum”) Бруно потом подтвердит, что мудрецы «становятся
поэтами и философами не столько за счет дарования, сколько
благодаря рвению и усердию»22 .
Поэтому неудивительно, что в знаменитом пассаже из “Изъяснения тридцати печатей” (“Explicatio triginta sigillorum”),
мнемотехнического трактата, опубликованного в 1583 г., истинный поэт приравнивается к истинному философу и истинному художнику:
И тому, и другому близко одно и то же начало, и потому философы
суть в некотором роде живописцы и поэты, поэты — живописцы и
философы, живописцы — философы и поэты, так что истинные поэты, истинные живописцы и истинные философы взаимно чтят и
восхищаются друг другом23.
22
«Qui non tantum ex dono quantum etiam ex industria quadam et
studio fiunt poetae et philosophi»: Giordano Bruno, Opere magiche (edizione
diretta da Michele Ciliberto, a cura di Simonetta Bassi, Elisabetta Scapparone,
Nicoletta Tirinnanzi), Milano, Adelphi, 2000, 1232.
23
Giordano Bruno, Opera, II–2, 133: «Idem ad utrumque proximum
est principium; ideoque philosophi sunt quodammodo pictores atque poëtae,
poëtae pictores atque philosophi, pictores philosophi et poetae, mutuoque veri
poetae, veri pictores et veri philosophi se diligunt et admirantur». В своем сочинении “О составе образов” (“De imaginum compositione”) Бруно устанавливает связь, в которой с триадой философия-живопись-поэзия находится также и музыка: «Я говорил уже о некоем удивительном родстве,
существующем между истинными поэтами, которые относятся к тому
же виду, что и мусические люди, истинными художниками и истинными
философами, и постольку, поскольку истинная философия есть музыка,
поэзия и живопись, то и истинная живопись есть музыка и философия,
а истинная поэзия, она же музыка, есть некая божественная мудрость
и живопись» («Alibi dixi de cognatione quadam mira, quae est inter veros
poetas, qui ad eandem speciem referuntur atque musici, veros pictores et veros
philosophos; quandoquidem vera philosophia musica seu poesis et pictura est,
vera pictura et est musica et philosophia, vera poesis seu musica est divina sophia
quaedam et pictura»: ibidem, II–3, 198). Рассуждения на сходные темы см.
также в таких книгах Бруно, как “De umbris idearum” (ed. R. Sturlese,
71–72, 75–76, 98) и “Cantus circaeus” (II–1, 219–220). Помимо всего прочего, само искусство памяти представляет собой не что иное как своего
рода живопись-письмо — см.: Fr. Yates, The Art of Memory, op. cit., 43 ff.;
Lina Bolzoni, La stanza della memoria. Modelli letterari e iconografici nell’età
della stampa, op. cit.

335

ГРАНИЦА ТЕНИ

Философ-художник-поэт не может пренебрегать вопросами
формы. Бруно понимал, что, принимаясь за подрывную операцию,
нельзя ограничиться только планом содержания, что язык, метрика, стиль и сам выбор жанра имеют решающее значение для того,
чтобы найти достойное выражение мысли, нацеленной на разбивание всех и всяческих оков. Освободить универсум от тесных
границ старой космологии, упразднить различия между небом и
землей, объединить раз и навсегда форму и материю, отождествить
«божество» с той жизненной силой, которая одушевляет все вещи
изнутри, вернуть религии ее подлинную функцию скрепляющего
общество начала, восславить бесконечное движение к бесконечному познанию — вровень с этими чаяниями окажется только такой тип литературного произведения, который сам способен стать
бесконечным универсумом, совпадением противоположностей,
театром разнообразия и противоречий. От лексики до синтаксиса,
от стиха до метрической структуры — каждый элемент формы
подчинен этой героической задаче24. Стиль Бруно, издавна приводивший в замешательство философов и литераторов, только в последние десятилетия стал объектом тщательных исследований, наконец отдавших ему подобающее место в историях литературы25.
Однако Бруно сознавал, что борьбы ради только одного освобождения поэзии и других жанров от правил и норм, предписанных педантами, недостаточно. Сражение с «птолемеевским» пониманием языка и словесности не увенчается победой
без операции, направленной на избавление литературы от господства теологии26 . Следовательно, и в сфере эстетического
24
Об этом см.: N. Ordine, L’entropia della scrittura // La cabala dell’asino.
Asinità e conoscenza in Giordano Bruno, op. cit., 143–168.
25
Упоминания заслуживают по меньшей мере несколько курсов, в
которых творчество Бруно рассматривается с достаточным вниманием:
La letteratura italiana. Storia e testi (diretta da Carlo Muscetta), Laterza;
Storia della letteratura italiana (diretta da Emilio Cecchi e Natalino Sapegno),
Garzanti; Storia della civiltà letteraria italiana (diretta da Giorgio Bárberi
Squarotti), Utet; Letteratura italiana (diretta da Alberto Asor Rosa), Einaudi.
В последнем труде “Пепельная трапеза” включена в «канон» классических произведений итальянской литературы. Из учебников особое место фигуре Ноланца уделяет “История” Джулио Феррони (Giulio Ferroni,
Storia della letteratura italiana, Einaudi scuola).
26
Francesco Bausi, Poésie et religion au Quattrocento // Poétiques de la
Renaissance, op. cit., 219–238.

336

ФИЛОСОФИЯ, ЖИВОПИСЬ И ПОЭЗИЯ:

необходимо привести в действие процесс освобождения, уже
начавшийся в сферах этики, космологии и гносеологии, потому
что и здесь педантство, проявляющееся в реформистском и католическом радикализме, грозит немалой опасностью.
Кальвин встал во главе настоящего крестового похода против тех, кого он называет лжеучеными и лжецами, кто использует поэтические образы для совращения праведных христиан:
Эта шайка [те, кто христианство наполовину превращают в философию] почти целиком состоит из лиц, причастных к пишущей
братии. Но не все, кто зовется писателями, писатели. В самом деле, я
предпочел бы, чтобы все человеческие науки были истреблены с лица
земли, нежели они сделались бы причиной охлаждения ревности
христиан и отвращения их от Бога27.

В этом отрывке, взятом из “Ответа господам никодимитам”
(1544) главный выразитель идей женевской Реформации грубо
и откровенно узаконивает разрыв между литературой и верой,
между развращенной философией и божественной теологией.
Его указующий перст предписывает всякому праведному христианину этические и эстетические принципы, от которых тот
не смеет отступить, и прежде всего ему надлежит отречься от обманчивого очарования языческой культуры, мифологии — всей
этой явственной лжи, — чтобы взамен приобщиться к истинам
веры. Эти поэтические и нравственные предписания, суровые
и конкретные с самого начала, в эпоху религиозных войн будут
только ужесточаться вплоть до того, что начнут приводить в затруднение даже христианских поэтов, неспособных забыть свое
гуманистическое образование во имя принудительно навязываемого почтения к слову Священного Писания. В такой обстановке становилось все труднее примирять языческую поэзию с
27
«Cette bande [ceux qui convertissent à demi la chrétienté en philosophie]
est quasi toute de gens des lettres. Non pas que toutes gens de lettres en soient.
Car j’aimerois mieux que toutes les sciences humaines fuissent exterminée de la
terre que si elles estoient cause de refroidir le zèle des chrétiens et les destourner
de Dieu»: Jean Calvin, Excuse à Messieurs les nicodemites // Joannis Calvini
opera (ediderunt Guilielmus Baum, Eduardus Cunitz, Eduardus Reuss),
Brunsvigae, Apud C.A. Schwetschkeet et Filium, 1867, t. vi, col. 600 [Corpus
reformatorum, vol. xxxiv]. См. также: Marcel Raymond, L’ influence de Ronsard
sur la poésie française (1550–1585), Paris, Champion, 1927, 330.

337

ГРАНИЦА ТЕНИ

культом текстов Писания: достаточно пробежать глазами «по
краям» некоторых из сочинений таких сторонников теологической строгости, как Теодор Беза, Луи Де Мазюр, Жан Таго,
Анри Этьен, Клод де Буасьер, Жан Масер, Андре де Риводо,
чтобы обнаружить, невзирая на все различия в способах выражения аргументации, одну и ту же поэтику, всецело направленную на осуждение лирической традиции на уровне как содержания (разве допустимо обращаться к Музам или признавать
божественную силу Амура, смешивая священное имирское?),
так и стиля (разве можно придумывать новые слова, а то и доходить до соединения серьезного с комическим?)28 .
Фабула, поэты и «рифмоплеты»
Во Франции 1560–х годов, когда разразились первые религиозные конфликты, нападки эстетического характера направлялись в основном против «Плеяды», сделавшей греческую
мифологию и «фабулу» одним из основных элементов своей
поэтики. Неслучайно полемика Ронсара против протестантов,
о которой мы уже говорили прежде, затрагивает также и целый
ряд вопросов литературного свойства. В ответ на анонимные
памфлеты, обвинявшие его в «новшествах», нарушении норм,
эпикурействе, увлечении трудами Аретино, Боккаччо и античных авторов, вандомский поэт неоднократно подчеркивает
гносеологическую роль мифа: с одной стороны, он помогает
понять вещи, иначе непостижимые, с другой — напротив, окутывает истину тонкой вуалью, чтобы защитить ее от невежд.
Иначе говоря, фабула «раскрывает» — постольку, поскольку
она способна превратить в конкретные образы даже самые абстрактные представления, — и вместе с тем «скрывает» то,
что нуждается в защите от поверхностного взгляда заурядного
человека. В этом двойственном и противоречивом действии
состоит сущность поэзии, и именно в нем совершается акт поэтического творения — Ронсар вполне усвоил теоретические
прозрения великого гуманиста Жана Дора:
28
См.: Nuccio Ordine, Introduction // G. Bruno, Expulsion de la bête
triomphante, op. cit., clxxvii–clxxviii. О понятии «края», «порога» в тексте см.: Gérard Genette, Seuils. Éditions du Seuil, Paris, 1987.

338

ФИЛОСОФИЯ, ЖИВОПИСЬ И ПОЭЗИЯ:

Поэзии он выучил меня,
Чтоб, в глубине предмет свой хороня,
Умел я зерна истины суровой
Упрятывать за вымысла покровом29.

И сам Ронсар, таким образом, считает, что истинная поэзия рождается как особый вид «аллегорической теологии»,
выполняющей чисто философские задачи: поощрять поиск истины и побуждать к «преодолению» тени, ибо «человеку не
дано в совершенстве познавать причины вещей — разве только
по их теням и сквозь дымку» 30 . Взяв на себя роль «дерзкого
философа» («philosophe hardi») 31, поэт в своих трудах часто
поступает как художник, «живописуя» тончайшие дымки,
чтобы скрыть за ними некие детали своего произведения 32 .
На основании такого определения поэзии глава «Плеяды»
проводит различие между героическим поэтом, который всякий раз новыми средствами силится утвердить связь между
людьми и богами, и заурядных «версификаторов», уверенных
в том, что «они тем уже имеют заслуги перед государством, что
29

«M’apprist la Poësie, et me monstra comment / On doit feindre et cacher
les fables proprement / Et à bien desguiser la verité des choses / D’un fabuleux
manteau dont elles sont encloses»: Ronsard, Hynne de l’Autonne // Œuvres
complètes, op. cit., t. ii, (vv. 79–82), 561.
30
«Jamais homme ne congneut parfaictement la cause des choses, sinon
par umbre et en nue»: Ronsard, Des vertues intellectuelles et moralles //
ibidem, 1193. См.: N. Ordine, Introduction // G. Bruno, Expulsion de la bête
triomphante, op. cit., clxxvi-clxxx; Anne-Pascale Pouey-Mounou, L’impropriété
de la «fable» // L’ imaginaire cosmologique de Ronsard, Genève, Droz, 2002,
56–60. Широкий взгляд на данную тему предлагает Оливия Розенталь:
Olivia Rosenthal, La Fable // Donner à voir: écriture de l’ image dans l’art de
poésie au XVIe siècle, Paris, Champion, 1998, 325–374.
31
Ronsard, Hynne de l’Hyver // Œuvres complètes, op. cit., t. ii, (vv. 25), 571.
32
«Чтоб грубой черни, если б им открылась / Вся правда сразу, неповадно было / Хулить ее, он тонкою фатой / Ее одел — художник так порой / Излишне точный образ прикрывает: / Сквозь пелену свет истины
мерцает, / Рождая в невозделанной душе / Стремленье к сокровенной
красоте» («Puis à fin que le peuple ignorant ne mesprise / La verité cognue
apres l’avoir apprise, / D’un voile bien subtil (comme les peintres font / Aux
tableaux bien portraits) luy couvre tout le front, / Et laisse seulement tout au
travers du voile / Paroistre ses rayons comme une belle estoile, / À fin que le
vulgaire ait désir de chercher / La couverte beauté dont il n’ose approcher»):
Ronsard, Hynne de l’Hyver // ibidem, vv. 71–78, 572.
339

ГРАНИЦА ТЕНИ

понасочиняли рифмованной прозы» 33 . Этих «стихоплетов» и
«рифмачей» (rimasseurs, rymeurs) он признает за бледные тени
истинной поэзии 34 .
К упомянутому противопоставлению не раз обращается
и Бруно, как в итальянских диалогах, так и в некоторых своих
латинских сочинениях. В “Изгнании торжествующего зверя”
в пассаже, посвященном Досугу, Мом упоминает о «пустых
версификаторах, которые, на беду человечества, желают сойти
за поэтов»35 , тогда как в диалоге “О героическом неистовстве”
термин «версификатор» употребляется уже в прямом противопоставлении понятию «поэт»36 . Не обладая точным знанием
33
«Avoir beaucoup fait pour la Republique, quand ils ont composé de la
prose rimée»: Ronsard, Au lecteur apprentif // Franciade, t. I, 1164.
34
См.: A.-P. Pouey-Mounou, L’ombre et le corps // L’ imaginaire cosmologique
de Ronsard, op. cit., 44–47. Нападает на «версификаторов» и Дю Белле,
который различает истинных поэтов, любящих «сень свежую лесов»
(les fresches umbres des forestz), и «версификаторов», сочиняющих свои
стихи «в тени прохладной» (soubz les fraiz umbraiges) «великолепных
зал сиятельных князей» (sumptueux palaiz des grands seigneurs): Joachim
Du Bellay, La Deffence et Illustration de la Langue Françoyse (édition établie par
Henri Chamard, introduite par Jean Vignes), Paris, Société des Textes Français
Modernes, 1997, (l. ii, ch. xi), 169, 173. Анализ различий между положительно
и отрицательно понимаемой тенью см. в работе: A.-P. Pouey-Mounou,
L’ombre et le corps // L’ imaginaire cosmologique de Ronsard, op. cit., 45.
35
“Spaccio”, 361: «vani versificatori ch’al dispetto del mondo si vogliono
passar per poeti».
36
«Есть в поэзии такие законники, которые и Гомеру едва оставляют звание поэта, тогда как Вергилия, Овидия, Марциала, Гесиода,
Лукреция и многих других, испытав их по правилам “Поэтики” Аристотеля, они зачисляют в разряд версификаторов» («Son certi regolisti
de poesia che a gran pena passano per poeta Omero, riponendo Vergilio,
Ovidio, Marziale, Exiodo, Lucrezio et altri molti in numero de versificatori,
examinandoli per le regole de la Poetica d’Aristotele»):“Furori”, 65. В трактате “О тенях идей” Бруно обозначает это противопоставление еще нагляднее: «Логифер. Не будет ли верным то же самое сказать о наших
слагателях песен и версификаторах, которые, позаимствовав чужие находки, стихи и полустишия, норовят преподнести себя нам в качестве
их сочинителей? Филотим. Оставь поэтов — ведь подобно тому, что
кое-где, как мы знаем, у правителей бывают длинные руки, так — в иные
времена и в иных местах — и голос поэтов громок и особенно слышен.
Логифер. Я говорю о версификаторах, не о поэтах» («LOGIFER Non
sentis idem de carminilegis et versificatoribus nostris qui alienis inventionibus,
hemiversibus et versibus pro suis se nobis venditant poetis? PHILOTHIMUS

340

ФИЛОСОФИЯ, ЖИВОПИСЬ И ПОЭЗИЯ:

механизмов наведения дымки37, невозможно будет ни разумно
использовать огромный мифологический материал, ни сделать
независимый шаг вперед, отталкиваясь от традиции и предшествующих образцов. Наконец, и та двойственная задача, которую в “Изгнании торжествующего зверя” Усердие предписывает
Проницательности, служит точным отражением диалектики
утаивания / показывания («Пусть мой труд будет тайным и в то
же время явным — явным, чтобы не всякий стремился познать
и разведать его; тайным, чтобы не все, но лишь немногие могли
открыть его»)38 , в которой нетрудно узнать основные черты поэтики Силена.
Однако даже имея дело с фабулой, приходится быть начеку.
Мифы и «покровы» могут использоваться в целях, которые ничего общего не имеют ни с нравственной, ни с созерцательной
философией. Версификаторы, особенно в любовной лирике,
часто применяют их как элемент чисто литературного, светского кода. Лучшим из них может быть присужден миртовый
венок, но лавровый должен быть отдан поэту-философу-живописцу, способному создавать философскую поэзию, проникнутую гражданско-этическими интересами.
Похвала Филипу Сидни —
поэту, философу, человеку действия
Дополнительное подтверждение тому, что теоретические
позиции Бруно были именно таковы, мы находим в самом факте
посвящения диалогов “Изгнание торжествующего зверя” и “О
героическом неистовстве” Филипу Сидни. Подробно и точно,
как всегда, объясняя причины, побудившие его принести такой
Mitte poetas. Sicut enim pro locis scimus longas regibus esse manus, ita et altae
longaeque pro locis atque temporibus poetis solent esse voces. LOGIFER De
versificatoribus dixi, non poetis»): Giordano Bruno, “De umbris idearum”
(ed. Sturlese, 20–21).
37
См.: Loredana Chines, I veli del poeta. Un percorso tra Petrarca e Tasso,
Roma, Carocci, 2000.
38
“Spaccio”, 313: «Fà ch’il mio lavoro sia occolto e sia aperto: aperto, acciò
che non ogniuno il cerca et inquira; occolto, acciò che non tutti, ma pochissimi
lo ritroveno».
341

ГРАНИЦА ТЕНИ

«дар», Бруно говорит о тонких интеллектуальных качествах
молодого англичанина, соединяющего в себе душу поэта, философа и героя:
Поэтому я приношу их Вам, чтобы итальянец мог беседовать с
тем, кто его понимает; чтобы стихи мои прошли цензуру и нашли защиту у поэта; чтобы философия предстала нагою перед умом столь
изысканным, как Ваш; чтобы героическое начало обращалось к духу
героическому и щедрому, коим наделены Вы39.

Иными словами, Бруно выбирает адресатом своих произведений того, кто способен уверенно ориентироваться среди
всего множества затронутых в обоих диалогах тем. Из текста
посвящений в самом деле проступают черты многогранной
личности, которые находят полное подтверждение в написанной Фулком Гревиллем биографии этого человека действия и
поэта-философа40 . Достаточно перечитать, кроме того, и некоторые пассажи из “Аркадии”, чтобы в запутанной интриге этого
пасторального романа уловить отголоски споров о пороках и
добродетелях, о жизни деятельной и созерцательной, которые
не затихали при дворе Елизаветы 41. Но самое главное, Филип
Сидни был автором небольшого полемического трактата под
названием “Защита поэзии” (“A Defence of Poesie”), опубликованного лишь в 1595 г., посмертно42 . Вероятнее всего, это и был
39
“Furori”, 51: «A voi dumque si presentano, perché l’Italiano raggioni con
chi l’intende; gli versi sien sotto la censura e protezzion d’un poeta; la filosofia
si mostre ignuda ad un sì terso ingegno come il vostro: le cose eroiche siano
addirizzate ad un eroico e generoso animo, di qual vi mostrate dotato».
40
См.: Fulke Greville, Life of Sir Philip Sidney [1652], Oxford, 1907.
41
Об этом см.: N. Ordine, Introduction // G. Bruno, Expulsion de la bête
triomphante, op. cit., clxii-clxiii. Особенна ценна в этом отношении работа
Блэра Уордена: Blair Worden, The Sound of Virtue. Philip Sidney’s Arcadia and
Elizabethan Politics, New Haven-London, Yale University Press, 1997, глава ii.
Уорден показывает, что в “Аркадии” понятие добродетели связано с
идеей действия, а религия основывается на принципах этического, но не
теологического свойства.
42
В начале 1580–х гг. “Защита поэзии” несомненно имела хождение
в рукописном виде: взгляды Филипа Сидни повлияли на целый ряд
трактатов того же времени, в которых поднимались сходные вопросы,
как, например, в “Рассуждении об английской поэзии” Уильяма Уэбба
(William Webbe, Discourse of English Poesie, 1586) и “Апологии поэзии” сэра

342

ФИЛОСОФИЯ, ЖИВОПИСЬ И ПОЭЗИЯ:

ответ, который около 1581 г. он дал Стивену Госсону, автору
памфлета “Школа оскорбления” (“The School of Abuse”, 1579), где
клеймились поэты, музыканты и актеры, якобы отвращающие
публику от важнейших сторон религиозной жизни 43 .
В аргументах, которые Сидни выдвигает в защиту поэзии,
можно найти интересные указания, позволяющие понять, что
побудило Бруно посвятить не кому-нибудь, а протестанту диалог,
полный жестокой критики педантизма реформатов (“Изгнание
торжествующего зверя”), и «философскую книгу песен», направленную против поэтической традиции петраркизма и пустого использования любовных тем (“Изгнание торжествующего зверя”).
В самом деле, “Защита поэзии” представляет собой апологию
нравственной функции литературы, это сочинение умеренного
протестанта, который решительно восстает против нетерпимости воинствующего пуританина («Но те, кто со спокойной рассудительностью проникнут глубже в существо вопроса, найдут,
что цели и воздействие ее [поэзии — прим. переводчика] таковы,
что она, если правильно ее применять, вовсе не заслуживает быть
выметена из Церкви Господней»44), а важнейшей задачей поэзии
считает воспитание читателей в духе этических ценностей более
высокого порядка. Истинный писатель силой воображения создает образы исключительных людей, должные служить примером героического поведения в жизни общества:
А то, что поэт обладает такой идеей, очевидно уже постольку, поскольку он производит их на свет в том же совершенстве, в каком он
Джона Гарингтона (Sir John Harington, Apologie of Poetrie, 1591). Об этом
см.: Pietro Spinucci, Teatro elisabettiano teatro di Stato. La polemica dei puritani
inglesi contro il teatro nei secoli XVI e XVII, Firenze, Olschki, 1973, 104.
43
См.: Wladyslaw Tatarkiewicz, Storia dell’estetica. III. L’estetica moderna
(a cura di Giampiero Cavaglià), Torino, Einaudi, 1980, 384. На памфлет Госсона уже в 1580 г. трактатом, озаглавленным “Защита поэзии”, ответил
писатель и врач Томас Лодж (см.: Anna Anzi, Storia del teatro inglese dalle
origini al Seicento, Torino, Einaudi, 1997, 82–83). Об обстоятельствах публикации “Похвалы поэзии” Филипа Сидни см. также: Ronald Levao,
Préface // Philip Sidney, Éloge de la poésie (traduction de Patrick Hersant), Paris,
Les Belles Lettres, 1994, ix–xi.
44
Philip Sidney, A Defence of Poesie and Poems (Introduction by Henry
Morley), London, Cassell, 1891, 13: «But they that, with quiet judgments, will
look a little deeper into it, shall find the end and working of it such, as, being
rightly applied, deserveth not to be scourged out of the church of God».
343

ГРАНИЦА ТЕНИ

их вообразил; причем это производство на свет не есть плод одного
воображения, как мы обычно говорим о тех, кто строит воздушные
замки: воздействие его столь существенно, что оно не просто сотворяет Кира (что есть лишь частный случай совершенства, создать который способна и природа), но являет Кира человечеству с тем, чтобы
породить множество Киров, если люди дадут себе труд как следует
уяснить, как и зачем этот Кир был создан своим творцом45.

Чтобы еще яснее выразить свою мысль, Сидни повторяет,
что высшее знание заключается «в знании самого себя, в размышлениях над этическими и политическими вопросами, с
целью не только знать, но и правильно поступать»46 . И если
«конечная цель любого человеческого знания — это добродетельные поступки, то искусства, лучше всего ведущие к этой
цели, заслуживают быть признаны главнейшими над всеми
прочими»47. Именно в силу того, что главная ее задача состоит
в том, чтобы побуждать нас «стремиться на деле совершать то,
что мы знаем»48 , поэзия должна занимать выдающееся место в
интеллектуальной и социальной жизни.
Однако молодой английский аристократ осознавал, что его
идеи едва ли встретят понимание в эпоху, над которой тяготеет угроза педантизма и бдительное око грамматиков, всегда
готовых «поправить глагол, прежде чем поймут, где существительное, и опровергнуть чужое знание, прежде чем подтвердят
свое»49. Кто движется по поверхности слов, тому не дано отличить поэта от версификатора:
45

Ibidem, 15: «And that the poet hath that idea is manifest by delivering
them forth in such excellency as he had imagined them; which delivering forth,
also, is not wholly imaginative, as we are wont to say by them that build castles
in the air; but so far substantially it worketh not only to make a Cyrus, which
had been but a particular excellency, as nature might have done; but to bestow a
Cyrus upon the world to make many Cyruses; if they will learn aright, why, and
how, that maker made him».
46
Ibidem, 23: «in the knowledge of a man's self; in the ethic and politic
consideration, with the end of well doing, and not of well knowing only».
47
Ibidem: «the ending end of all earthly learning being virtuous action,
those skills that most serve to bring forth that have a most just title to be princes
over all the rest».
48
Ibidem, 41: «to be moved to do that which we know».
49
Ibidem, 51: «who will correct the verb before they understand the noun,
and confute others' knowledge before they confirm their own».
344

ФИЛОСОФИЯ, ЖИВОПИСЬ И ПОЭЗИЯ:

Но более всего простора своим брюзгливым шуткам они находят в рифмах и стихосложении. Кто-то уже сказал и, я полагаю, сказал справедливо, что не рифмы и не стихосложение создают поэзию:
можно быть поэтом, не слагая стихов, и быть версификатором, не будучи поэтом50.

Чтобы быть поэтом, недостаточно сочинять стихи. Это утверждение не только заключает в себе две разные концепции
поэзии, но и вводит в игру два противоположных представления о познании и жизни: с одной стороны — педантизм, с другой — поэзия-философия.
Описывать жизнь и проживать философию
Миф о Нарциссе в том перетолковании, какое дает ему
Паоло Пино в “Диалоге о живописи”51 или Ронсар в своей эпи50
Ibidem: «But that which giveth greatest scope to their scorning humour,
is rhyming and versing. It is already said, and, as I think, truly said, it is not
rhyming and versing that maketh poesy; one may be a poet without versing, and
a versifier without poetry».
51
Морис Брок (Maurice Brock, Narcisse ou l’amour de la peinture:
le «Dialogo di pittura» de Paolo Pino // Albertiana, iv, 2001, 189–227)
показывает, что в диалоге Пино миф о Нациссе выходит за рамки Альбертиевой концепции происхождения живописи и в конечном итоге
выражает отношение, в каком художник находится к своему искусству.
Идея любви как источника художественного творчества из раза в раз повторяется в произведениях флорентийского неоплатонизма — см.: André
Chastel, Amor sacro, amor profano // Marsilio Ficino e l’arte, op. cit., 225–239.
Стоит отметить, что и в мифе об изобретении пластической моделировки, рассказанном Плинием (“Естественная история”, XXXV, 151,
4–8), первое произведение рождается на свет как плод любви: «искусство ваять из глины подобия первым придумал гончар Бутад из Сикиона.
Это случилось в Коринфе благодаря его дочери, влюбившейся в одного
юношу. Когда тому предстояло отправиться в дальние страны, она обвела
чертами тень его лица, отброшенную на стене светильником; отец, приложив к рисунку глину, сделал оттиск» («fingere ex argilla similitudines
Butades Sicyonius figulus primus invenit Corinthi filiae opera, quae capta
amore iuvenis, abeunte illo peregre, umbram ex facie eius ad lucernam in pariete
lineis circumscripsit, quibus pater eius inpressa argilla typum fecit»); — любопытно, что источником света здесь выступает лампа, а не солнце, как у
Квинтилиана. См.: Victor Stoichita, Brève histoire de l’ombre, op. cit., 11–20.

345

ГРАНИЦА ТЕНИ

грамме52 , может дать ключ к пониманию символической связи
между автором и его произведением. Ведь действительно в любовном чувстве к самому себе мы находим существенные черты
той любви, которая привязывает художника к его произведению. Связь эта прежде всего материальной, физической природы: тень, которую Нарцисс стремится обнять, принадлежит
ему, есть часть его самого, это проекция его тела53 . В сущности,
рисовать «вообще» — означает также рисовать самого себя,
осуществлять акт «самосозерцания»54 . Художник и картина
парадоксальным образом становятся в конце концов единым
целым, делаются зеркалом друг друга. В качестве примера связи
между автором и его произведением можно, при всех неизбежных различиях, указать на отношение, проступающее в стремлении Монтеня не только найти оправдание своему желанию
запечатлеть в “Опытах” самого себя, «нарисовать пером» свой
портрет, но и подробно описать процесс само-репрезентации
(«Почему же не дозволено каждому точно так же писать свой
Плиниевский анекдот о рождении живописи по воле Амура, заставившего обвести чертой край тени, подхватил Шарль Перро, изложивший
свою версию в поэме “О живописи”, ст. 627–631: «Светильник на стене
в тот самый миг / Прекрасный очертил подростка лик: / Вот тень непроницаемо густую / Слепящий луч на ней живописует, / Обводом безупречной чистоты / Запечатляя милые черты» («Sur le mur opposé la lampe
en ce moment / Marquoit, du beau garçon, le visage charmant, / L’éblouïssant
rayon de sa vive lumiere / Serrant de toutes parts l’ombre épaisse & grossière, /
Dans le juste contour d’un trait clair, & subtil / En avoit nettement designé
le profil»: Charles Perrault, La Peinture (Edition présentée, établie et annotée
par Jean-Luc Gautier-Gentès), Genève, Droz, 1992, 137). Топос связи между
любовью и портретом проанализирован Маурицио Беттини: Maurizio
Bettini, Il ritratto dell’amante, op. cit. (см. в особенности главы II и IX).
52
«Несешь ты с радостным смиреньем / Младого возраста труды /
И, как Нарцисс во глубь воды, / Глядишься ты в свои творенья»
(«Hereux tu jouis de ta peine / Et des labeurs de ton jeune âge, / Te remirant en
ton ouvrage / Comme Narcisse en sa fonteine»): Ronsard, Œuvres complètes,
op. cit., t. ii, 1140. Эта эпиграмма — приношение учителя ученику —
опубликована во втором издании поэтических трудов Жамена (Paris,
Mamert Patisson, 1577).
53
Ю. Дамиш справедливо подчеркивает «материальный» характер
связи между Нарциссом и его тенью, см.: Hubert Damisch, L’inventeur de
la peinture // Albertiana, iv (2001), 181.
54
Maurice Brock, Narcisse ou l’amour de la peinture: le «Dialogo di pittura»
de Paolo Pino, op. cit., 206.
346

ФИЛОСОФИЯ, ЖИВОПИСЬ И ПОЭЗИЯ:

портрет пером, как он [Рене Добрый, король Неаполя и Сицилии] рисовал себя карандашом?»)55 .
Этот образ, возможно, слишком расплывчат, однако он
помогает лучше понять, почему «писать» для Бруно одновременно означает и «писать свою жизнь». В самом деле, в итальянских его сочинениях каждое слово, каждая буква бесспорно
служит созданию образа универсума, в котором жизнь и философия, биография и литература объединяются в единое целое,
вплоть до совершенного их слияния56 . Именно достигнутое
полное совпадение побуждает Бруно «описать языком философии свою собственную жизнь, самому, в собственном своем качестве стать философским материалом»57. В этом смысле, как мы
55
«Pourquoi n’est-il loisible de même à un chacun, de se peindre de la
plume, comme il se peignait d’un crayon?»: Монтень, “Опыты”, II, 17 (“О
самомнении”). Об отношении между автором и его произведением у
Монтеня см. недавнюю статью Оливии Розенталь: Olivia Rosenthal,
Montaigne et la peinture de soi // Donner à voir: écriture de l’ image dans l’art
de poésie au XVIe siècle, op. cit., 21–51.
56
Я надеюсь, нет необходимости объяснять, что подобное понимание отношения между биографией автора и его произведением не имеет
ничего общего с такими крайними позициями, как, с одной стороны,
«биографизм» позитивистского типа, который низводит произведение
до роли «подпорки» биографии, и, с другой стороны, формализм, который, в некоторых своих изводах, полностью отделяет художественные
произведения от жизни во имя лингвистической автореференциальности
текстов. Вопрос о границах приложимости каждого из этих подходов сделался предметом обширных дискуссий, вдаваться в подробности которых
здесь не место. В случае с Бруно, однако, можно говорить о том, что жизнь
и философия остаются сплавлены воедино, несмотря на фрагментарный
характер и все противоречия, которыми отмечены отдельные аспекты той
и другой стороны. Естественно, что когда мы рассматриваем жизнь и философию под таким углом зрения, приходится учитывать и неизбежные
несовпадения, препятствущие установлению простых и однозначных соответствий в каждом отдельном случае. Об этом см.: Richard Shusterman,
Vivre la philosophie. Pragmatisme et art de vivre, Paris, Klincksieck, 2001.
57
Biagio De Giovanni, Lo spazio della vita fra G. Bruno e T. Campanella //
Il Centauro, n. 11–12 (1984), 14. По поводу отношений биографии и философии внимания заслуживают мысли Анаклето Верреккьи, опубликованные в его книге: Anacleto Verrecchia, Giordano Bruno, Roma, Donzelli, 2002;
я беру на себя смелость отослать читателя и к моему очерку: N. Ordine,
Préface // Vincenzo Spampanato, Vita di Giordano Bruno, op. cit., vii–xxv.
Важные наблюдения можно найти в работе: Fulvio Papi, L’amore infinito:

347

ГРАНИЦА ТЕНИ

видели, письмо, «говорящая живопись», явленная в комедии
и диалогах, передает гносеологические искания Бруно: слово
и мысль вместе идут нехоженой дорогой, открывая путь иному
пониманию жизни и знания.
Знаки, начертанные на бумаге, и знаки, которые философ запечатлевает в действительности своими повседневными свершениями, говорят одним языком: они выражают движение, неопределенность, отказ, неудовлетворенность, порыв, воодушевление,
потребность всякий раз ступить за пределы любых мыслимых
границ, любых непреодолимых преград, любых неоспоримых рубежей. Слово становится здесь жизнью, а жизнь — словом. Бруно
пишет свои сочинения, но в то же время сами сочинения пишут
его существование, намечают его путь, определяют его траекторию, благоприятствуют то положительным, то отрицательным
исходам. Нет ничего удивительного в том, что именно эти тексты
служат столь красноречивым выражением мощного личного присутствия. Мы имеем дело с живыми произведениями, каждой
своей страницей свидетельствующими о необходимости преодолеть разрыв между философией как философским дискурсом (знание, выстраивающееся в систему) и философией как пережитым
опытом58 . Контуры теоретического видения очерчиваются не как
цель в себе, абстрактная формула, для постижения которой достаточно одного умственного соприкосновения. Сознательный
выбор в пользу философии бесконечного требует полного соучастия, неизбежно влекущего за собою преобразование всего жизненного уклада, полную метаморфозу. Дерзкое представление о
космосе без границ и радостное предвкушение движения вдоль
и поперек сквозь всю его чудесную бесконечность с необходимостью приводят к трансформации мыслящего Я: сознание расширяется до той степени, когда индивид выходит за пределы самого себя. Мыслить бесконечное для отдельно взятого человека
означает ощутить себя крошечной частью Целого, проникнуться
восторженной убежденностью в том, что и твоя жизнь, в меру
Bruno // Figure del tempo, Milano, Mimesis, 2002, 97–106. См. также: Michele
Ciliberto, Umbra profunda. Saggi su Giordano Bruno, op. cit., 35–95.
58
См. увлекательные размышления Пьера Адо насчет оппозиции
между философским дискурсом и философией как способом жизни:
Pierre Hadot, La philosophie comme manière de vivre. Entretiens avec Jeannie
Carlier et Arnold I. Davidson, Paris, Albin Michel, 2001.
348

ФИЛОСОФИЯ, ЖИВОПИСЬ И ПОЭЗИЯ:

своей величины, участвует в непрерывном движении Вселенной.
Таким представлением о философии — как о вечном поиске, как
о рвении в достижении гармонии между самим собой и действительностью в ее непрерывном становлении — Бруно утверждает
бесконечную ценность жизни. Стремиться к внутренней полноте
означает отдавать себя беспредельным исканиям.
Беспрецедентная достоверность обретаемого при этом
опыта находит отражение в сознании того факта, что познание
и жизнь обречены двигаться параллельно одним курсом; они
не признают застоя, будучи открыты бесконечности универсума. Трудный путь по направлению к обители знания, domus
sapientiae, несмотря на свою соотнесенность с мирозданием, не
может не указывать нам нашу дорогу в мире, не может не восприниматься как неотъемлемая часть нашей повседневной деятельности вплоть до самых незначительных наших поступков.
Проживать познание и описывать познание — то же самое, что
описывать собственную жизнь:
Я пришел сюда движимый, как и другие, любовным желанием
посетить эту обитель знания, пылая страстным стремлением узреть
сей храм Паллады, ради которого мне не стыдно было претерпеть
бедность, зависть и ненависть соплеменников, проклятия и неблагодарность от тех, кому я желал быть и был полезен, испытать на себе
последствия крайнего варварства и гнуснейшей алчности […]. За это
не жаль было принять труды, страдания, лишения, изгнание — ибо
трудясь я возмужал, страдая обрел опыт, живя на чужбине стяжал
знание: в кратком труде нашел я вечное успокоение, в легкой боли великую радость, в тесноте изгнания необъятное отечество59.

Без понимания связи между биографией и мыслью, между
жизнью и литературой трудно постичь глубокий смысл трагической смерти Ноланца. Кто отваживается отстаивать и распро59
“Oratio valedictoria” // Opera, I–1, 21–22: «Veni inter alios ego domus
sapientiae visendae amore concitatus, flagrans spectandi Palladii istius ardore,
pro quo me subisse non pudet paupertatem, invidiam et odium meorum,
execrationes, ingratitudines eorum, quibus prodesse volui, atque profui,
extremae barbariei et avaritiae sordidissimae effectus […]. Pro quo incurrisse non
piget labores, dolores, exilium: quia laborando profeci, dolendo sum expertus,
exulando didici: quia inveni in brevi labore diuturnam requiem, in levi dolore
immensum gaudium, in angusto exilio patriam amplissimam».

349

ГРАНИЦА ТЕНИ

странять идеи, ставящие под вопрос религиозные и космологические, этические и литературные, политические и эстетические
догмы, тому не суждено быть услышанным: он обречен на отчуждение, а в крайних случаях на гонения и даже смерть. Неслучайно философ, воспламененный любовью к познанию,
завершает свое существование, как мотылек из “Героического
неистовства”, в огне костра. Но среди языков пламени, питаемого жестокой нетерпимостью, Бруно создает одну из наиболее
красноречивых страниц своей философии: вы можете сжигать
людей и книги, но никто не в силах помешать движению мысли,
никто не в силах запретить словам дышать воодушевлением и
излучать страсть. Другими словами, если биография и философия совпадают, жизнь не будет побеждена смертью. Более того,
сама смерть может стать выражением бесконечной любви к философии и к той жизни, которая является живым свидетельством этой философии.
К несчастью, посмертная судьба Бруно строилась как череда
взлетов и падений; причина этого прежде всего в том, что куда
легче превратно толковать факты его биографии, чем внимательно
читать его сочинения. И именно последняя ее страница, «написанная» кровью на площади Цветов в Риме, дала повод для возникновения множества мифов, предопределивших всевозможные инструменталистские подходы к этой фигуре60. Многоликий
образ философа стремились поставить себе на службу различные
движения и секты, его использовали в тайных ритуалах и общественных столкновениях — и все-таки ему удалось ускользнуть
от всех попыток свести его мысль к раз и навсегда заданной формуле. Страстный защитник бесконечного универсума, он не мог
позволить заточить себя в каком-то одном «месте»: даже если
прозвище «Ноланец» связывает его с определенным топонимом,
его свойство быть «внеместным» (atopos)61 обнаруживает себя на
уровне как философии (для которой характерна подвижность
мысли, способной обозревать совершенно разные сферы знания
и методы), так и биографии (главная черта которой состоит в беспрерывных перемещениях по всей Европе).
60

См.: Maria Luisa Barbera, La Brunomania // Giornale critico della
filosofia italiana, lix (1980), 103–140.
61
Об отличительных чертах «внеместного» философа см.: Pierre
Hadot, La philosophie comme manière de vivre, op. cit., 162.
350

ФИЛОСОФИЯ, ЖИВОПИСЬ И ПОЭЗИЯ:

Поэтому нет ничего удивительного в том, что в течение веков
о Бруно говорились совершенно противоположные вещи. Для
одних он был закоренелым приверженцем магии и эзотеризма,
для других — провозвестником новой науки, одни видели в нем
обскуранта, другие — поборника великих тем современности
(идей терпимости, единства знания, релятивизма, диалога, инфинитизма)62 . В силу своей сложности и способности заведомо
«неуместным» образом обращаться с культурной и философской традицией, постоянно перемещая понятия из привычных
для них областей в «чужеродную» им сферу, его мысль из раза
в раз давала повод для новых прочтений и систематической интерпретации, провоцируя подчас и нетерпимое отношение и
антипатию:
Альбертино. Премного благодарен за Ваше любезное намерение
содействовать моему росту и вести меня к вершинам славы, отдав в
ученики этому сумасброду [Филотео]: все знают, как ненавидят его
в академиях, как враждебен он общепризнанным учениям — он,
которого хвалят немногие, не признает никто, гонят все.
Эльпино. Да, все — но кто эти все? Немногие, но зато лучшие,
герои среди остальных. Враг общепризнанных учений — но не
потому, что это учения, и не потому, что они общепризнанны, но
потому что ложны. Академии ненавидят его — потому что там, где
царит раздор, нет места любви. Он сумасброд — потому что толпа
противится тому, кто для нее недосягаем, и тот, кто высоко взлетел,
становится мишенью для большинства63.
62
Относительно вопроса о единстве видов знания у Бруно см.: N.
Ordine, Scienze della natura e scienze dell’uomo: una «nouvelle alliance» //
La cabala dell’asino. Asinità e conoscenza in Giordano Bruno, op. cit., 169–179.
Ценные наблюдения о современном характере некоторых концепций
бруновской физики принадлежат И.Р. Пригожину: Ilya Prigogine, Pensare
l’ incerto // Campus Calabria, 1–2 (1998), 11–18 (о понятии «нового союза»
наук см. фундаментальную работу: Ilya Prigogine et Isabelle Stengers, La
nouvelle alliance. Métamorphose de la science, Paris, Gallimard, 1979).
63
“De l’infinito”, 307–309: «ALBERTINO Gran mercé alla vostra
cortesia, poi che pretendete d’avanzarmi e pormi in exaltazione, con farmi
auditore di questo travagliato [Filoteo], ch’ogni un sa quanto sia odiato
nell’academie, quanto è aversario delle dottrine comuni, lodato da pochi,
approvato da nessuno, perseguitato. ELPINO Da tutti sì, ma tali e quali; da
pochi sì, ma ottimi et eroi. Aversario de dottrine comuni, non per esser dottrine

351

ГРАНИЦА ТЕНИ

Мысль Бруно — это мысль, превратившая диалог, многоголосие, выслушивание в вопрос метода по преимуществу64 , «ибо
сам он больше желает учиться, чем учить, считая себя более пригодным для первого, чем для второго» 65 . Неслучайно Ноланец
почти всегда использует множественное число, когда старается
o per esser comuni, ma perché false. Dall’academie odiato, perché dove è
dissimilitudine non è amore. Travagliato, perché la moltitudine è contraria a chi
si fa fuor di quella; e chi si pone in alto, si fa versaglio a molti».
64
«Кто желает философствовать, все подвергая вначале сомнению,
тот не должен определять свое мнение в пользу одной из спорящих сторон, пока не выслушает тех, кто выступает против, и не взвесит хорошенько и не оценит доводы, о которых он будет судить и принимать свое
решение не на основании слухов, молвы, числа приверженцев, древности,
заслуг и почета, но исходя из убедительности учения, согласного с самим
собой и с положением вещей, и из истины, постигнутой светильником
разума» («Qui philosophari concupiscit, de omnibus principio dubitans,
non prius de altera contradictionis parte definiat, quam altercantes audierit,
et rationibus bene perspectis atque collatis non ex auditu, fama, multitudine,
longevitate, titulis et ornatu, sed de constantis sibi atque rebus doctrinae vigore,
sed de rationis lumine veritate inspicua iudicet et definiat»): Giordano Bruno,
“De minimo” // Opera, I–3, 137. Как говорит в “Пепельной трапезе” Теофило, для того, чтобы нечто постичь, необходимо сделаться «слушателем», ибо «невозможно научиться — если дело касается какого-либо
искусства или науки — должным образом и в надлежащем порядке
высказывать сомнения и вопросы, не быв прежде слушателем» («non è
possibile saper, circa una arte o scienza, dubitar et interrogar a proposito, e co gli
ordini che si convengono, se non ha udito prima»: “Cena”, 65).
65
«Чтобы описать строй его ума в том, что касется предметов умозрительных, я скажу Вам, что он не так стремится учить, как понять
другого; для него будет лучшей новостью и сильнее обрадует его, если
он услышит, что вы хотите учить его (если только есть причины надеяться на успех), чем если вы скажете, что желаете учиться у него, ибо
сам он больше желает учиться, чем учить, считая себя более пригодным
для первого, чем для второго» («E per descrivervi l’animo suo quanto al
fatto del trattar cose speculative, vi dico che non è tanto curioso d’insegnare,
quanto d’intendere; e che lui udirà meglior nova, e prenderà maggior piacere,
quando sentirà che vogliate insegnarlo (pur ch’abbia speranza de l’effetto), che
se gli diceste che volete essere insegnato da lui; per che il suo desio consiste più
in imparare che in insegnare, e si stima più atto a quello ch’a questo»): “De
l’infinito”, 309. В “Пепельной трапезе” Теофило заявляет, что Ноланец
«пришел [на этот ужин] не читать лекции и учить, но отвечать на вопросы» («non era andato [a quella cena] per leggere né per insegnare, ma per
rispondere»: “Cena”, 207).
352

ФИЛОСОФИЯ, ЖИВОПИСЬ И ПОЭЗИЯ:

выразить себя на концептуальном уровне: он говорит не о философии, а о философиях66 , не о языке, но о языках, не о религии,
но о религиях.
В любом случае в вопросе об отношении между биографией
и знанием несомненным остается следующее: для Бруно отделить жизнь от философии и философию от жизни означало бы
превратить философию в презренное занятие и жизнь в обыкновенную погоню за ложными ценностями:
Мудрость и справедливость начали покидать Землю, когда последователи философских школ стали взимать плату за свои учения.
Оттого и вышло, что ради приверженности взглядам своего направления они сражались так, словно речь шла о жизни своей и своих
66

К мысли о множественности методов и философий Бруно возвращается неоднократно. Помимо процитированного уже отрывка из
трактата “О тенях идей” (см.: supra, 215, прим. 25), интересен следующий красноречивый пассаж из диалога “О причине”: «Мне, однако, не
кажется, что такая философия достойна быть отвергнута, и менее всего
тогда, когда на любом предполагаемом ею основании и при любой форме
возводимого ею здания ей удается в совершенстве осуществить задачи
созерцательной науки и понимания природных начал, как это свершили
многие из гораздо более древних философов. Действительно, надо быть
спесивцем и обладать чванливыми, тщеславными и завистливыми мозгами, чтобы вознамериться убедить других, будто есть лишь единственный путь исследования и познания природы, и надо быть безумцем и лишиться способности рассуждать, чтобы внушить это себе. И хотя всегда
надо избирать, предпочитать и изыскивать самый последовательный и
надежный, самый достойный и более всего способствующий созерцанию
путь, равно как и самый высокий способ рассуждения, не стоит вместе
с тем заведомо хулить любой другой способ, приносящий все же полезные плоды, пусть и не с того же древа» («Non mi parrà però quella filosofia
degna di essere rigettata, massime quando sopra a qualsivoglia fundamento
che ella presuppona, o forma d’edificio che si propona, venga ad effettuare la
perfezzione della scienzia speculativa e cognizione di cose naturali, come in vero
è stato fatto da molti più antichi filosofi. Perché è cosa da ambizioso, e cervello
presuntuoso, vano et invidioso, voler persuadere ad altri, che non sia che una
sola via di investigare, e venire alla cognizione della natura: et è cosa da pazzo
et uomo senza discorso donarlo ad intendere a se medesimo. Benché dumque la
via più costante e ferma, e più contemplativa e distinta, et il modo di considerar
più alto deve sempre esser preferito, onorato e procurato più, non per tanto è da
biasimar quell’altro modo, il quale non è senza buon frutto, ben che quello non
sia il medesmo arbore»: “De la causa”, 195).
353

ГРАНИЦА ТЕНИ

детей, вплоть до полного уничтожения противников. И вот к чему
привело такое положение дел: растерзанная религия и философия
лежат во прахе, а государства, империи и царства вместе со своими
мудрецами, властителями и народами терзаются смутой, разрушаются и гибнут67.

В эпоху, подобную нашей, когда научное и гуманитарное
знание все больше подвергается опасности быть поставленным
на службу доходу и рынку или пустому состязанию в академическом влиянии, жизненный и интеллектуальный опыт Бруно
является молодому поколению нового тысячелетия как нравственный маяк, как подающее надежду назидательное послание.
Не может быть знания без бескорыстной любви к знанию, без
67
“De immenso” // Opera, I–1, 208: «Sapientia atque justitia tum primum
terras deserere incoepit, ubi ex opinionibus sectae quaestum facere coeperunt.
Inde quippe ortum est ut tanquam ad propriam atque liberorum vitam pro partis
opinionibus ad adversariorum usque ultimam internecionem propugnarent.
Ejusmodi auspiciis tum religio atque philosophia interempta jacet, tum
respublicae, regna, atque imperia, cum sapientibus, principibus, atque populis
turbantur, perduntur, exterminantur». Уже в “Подсвечнике” Бруно указал
на порчу, которой подвергается общество из-за золота и серебра: «Металлы, то есть золото и серебро, суть источник всего: они, и только они
доставляют нам слова, травы, камни, лен, шерсть, шелк, плоды, зерно,
вина, масло; всякая вещь на свете, какую ни пожелаешь, добывается их
посредством. Столь необходимы они, что без них, утверждаю я, ничего
нельзя ни добиться, ни приобрести» («Li metalli, come oro et argento, sono
il fonte de ogni cosa: questi, questi apportano parole, erbe, pietre, lino, lana,
seta, frutti, frumento, vino, oglio; et ogni cosa sopra la terra desiderabile, da
questi si cava: questi dico talmente necessarii che, senza essi, cosa nisciuna di
quelle si accapa o si possede»: “Candelaio”, 157). В том же духе Леон Баттиста Альберти в своем трактате “О живописи” рассматривает искусство
как род занятий, который не должен оскверняться жаждой прибыли:
«Дух, озабоченный стяжательством, редко соберет плоды признательности у потомства. Я видел многих, кто, будучи еще, можно сказать, в
самом цвету учения, тут же свернули на путь наживы, не добыв в итоге
ни славы, ни богатства; тогда как, взрасти они свой ум занятиями, они
легко достигли бы известности, которая доставила бы им и богатство, и
радость славного имени» («Quaestui enim intentus animus raro posteritatis
fructum assequetur. Vidi ego plerosque in ipso quasi flore perdiscendi illico
decidisse ad quaestum et nec divitias nec laudem ullam inde fuisse adeptos, qui si
ingenium studio auxissent, in laude facile conscendissent, quo in loco et divitias
et voluptatem nominis accepissent»: Leon Battista Alberti, De pictura // Opere
volgari, op. cit., 52–53).

354

ФИЛОСОФИЯ, ЖИВОПИСЬ И ПОЭЗИЯ:

понимания того, что знание не дается как подарок, но приобретается как плод изнурительного завоевания. На этом труднейшем пути кто-то, возможно, сумеет разглядеть луч света, найдет
в себе мужество сказать «нет», сумеет соблюсти дистанцию и
не даст без борьбы поглотить себя тому аду, который, по словам
Итало Кальвино, окружает нас:
Ад для живущих не есть нечто грядущее; если таковой существует, то он уже тут, тот самый ад, в котором мы живем изо дня в
день, который мы создаем, будучи вместе. Есть два способа избежать
его мучений. Первый легко удается многим: принять ад и сделаться
его частью до такой степени, чтобы больше его не замечать. Второй
способ полон риска и требует постоянного внимания и готовности
быть учеником: искать и уметь узнавать тех людей и те вещи, которые,
будучи среди ада, сами не есть ад, продлевать их существование и уступать им место68.

68

Italo Calvino, Le città invisibili // Romanzi e racconti (a cura di Mario
Barenghi e Bruno Falcetto), Milano, Mondadori, 1992, vol. ii, 497–498.
355

Приложение I

КАРАВАДЖО И БРУНО В ТЕНИ НАРЦИССА

Я с готовностью признаю, что это краткое приложение свидетельствует о моей глубокой любви к “Нарциссу” Караваджо,
написанному, вероятно, около 1600 г. Исследуя историческое
развитие мифа о Нарциссе, я неизбежно должен был рано или
поздно столкнулся с этой картиной, которая тотчас же очаровала меня и заставила отважиться вступить на чужую для меня
территорию с тем багажом ошибочных общих представлений,
каким я обладал. Право на такое вторжение, впрочем, мне отчасти давали хотя бы сопоставления между чертами поэтики
Караваджо и идеями Джордано Бруно, которые, начиная с пятидесятых годов, проводили некоторые историки искусства.
Однако авторы первых исследований, затрагивающих этот вопрос, — Фортунато Беллонци и Роберто Лонги, Лионелло Вентури и Джулио Карло Арган — говорили о творчестве Бруно
в чрезвычайно общих чертах, не будучи, по всей вероятности,
непосредственного знакомы с его сочинениями.
Чтобы найти более конкретные, хотя и всегда осторожные,
ссылки на идеи Бруно, пусть и основанные по-прежнему на
вторичной литературе, приходится ждать — если мы ограничимся здесь самыми значительными примерами — появления
работ Маурицио Фаджоло дель Арко, который предполагает
наличие общего идеологического горизонта у “Семи дел милосердия” и бруновской критики праздности 1, а затем Мау1

Maurizio Fagiolo Dell’Arco, Le “Opere di Misericordia”. Contributo alla
poetica del Caravaggio // L’Arte, 1 (1968), 37–61. Бруно упоминается лишь
357

Илл. 32

ГРАНИЦА ТЕНИ

рицио Кальвези 2 и Фердинандо Болонья 3 , позднее собранных в двух важных монографиях, посвященных Караваджо.
В центре внимания исследователей, в зависимости от случая,
оказывались элементы биографии (эксцентричные и бескомпромиссные поступки двух персонажей), эстетики (антидогматизм, новаторство, «неистовство») и философии (понятия
«контрастности», тени, бесконечности, природы, божественного). Разумеется, я далек от намерения дать полный анализ
критики творчества Караваджо в свете проблемы взаимоотношений между художником и философом 4 . Однако мне кажется
интересным заметить, что к Ноланцу обращаются, порой при
рассмотрении аналогичных тем, авторы диаметрально противоположных интерпретаций творчества Караваджо: я имею в
виду толкование в контрреформистском ключе, предложенное
Кальвези (при таком понимании привычный образ отверженного живописца превращается в свою полную противоположность — в художника, находящегося в полной гармонии
с окружающей его глубоко религиозной средой, где решающее
в нескольких замечаниях на стр. 51, но непосредственных отсылок к его
сочинениям там нет. Говоря о критике праздности, например, автор не
указывает на богатые в этом отношении страницы “Изгнания торжествующего зверя”.
2
Maurizio Calvesi, Le realtà del Caravaggio, Torino, Einaudi, 1990. Здесь
Кальвези собрал статьи, опубликованные в семидесятые и восьмидесятые годы. Сравнения с Бруно встречаются главным образом в первой
главе: Caravaggio o la ricerca della salvazione.
3
Ferdinando Bologna, L’incredulità del Caravaggio e l’esperienza delle
«cose naturali», Torino, Bollati Boringhieri, 1992. В этом томе также собраны статьи, опубликованные в семидесятые и восьмидесятыегоды.
Ссылки на Бруно содержатся в основном в четвертой главе: Il «naturalismo» del Caravaggio.
4
С точки зрения библиографической полноты, в качестве отправной точки можно назвать труд Анны Марии Панзера: Anna Maria Panzera, Caravaggio e Giordano Bruno fra nuova arte e nuova scienza. La bellezza
dell’artefice, Roma, Palombi, 1994. К сожалению, эта книга, полезность которой трудно отрицать, выдает знакомство автора с сочинениями Бруно
только из вторых рук, в основном ограниченное цитатами, которые были
использованы в работах Фрэнсис Йейтс и учебниках по истории философии. Помимо того, автор недостаточно знает посвященную Бруно
специальную литературу, которая начиная с шестидесятых годов внесла
ощутимый вклад в изучение «ноланской философии».
358

КАРАВАДЖО И БРУНО В ТЕНИ НАРЦИССА

влияние имеют идеи Карло и Федерико Борромео), и, с другой
стороны, сциентисткую интерпретацию Болоньи (с точки зрения которого «неверие» художника коренится в натурализме,
связанном с идеями Галилея).
Мне представляется чрезвычайно важным то, что во всех
этих трудах нет прямых свидетельств о самой возможности какой-либо связи между художником и сочинениями Бруно. С 1594
по конец 1600 г., как раз в годы заточения философа в римской
тюрьме инквизиции вплоть до сожжения его на площади Цветов, Караваджо посещал общество, сложившееся в Риме вокруг
кардинала Франческо Мария дель Монте, брата математика Гвидобальдо. Этот влиятельный прелат, движимый интересом к искусству и науке, поддерживал отношения с Галилеем (он был его
покровителем) и Кампанеллой5. Существующий уровень знаний
не позволяет судить, насколько он в действительности мог быть
знаком с идеями Бруно. Сочинения Ноланца не имели большого
распространения ни в Италии вообще, ни при папском дворе в
частности6; из-за частичной утраты документов процесса сегодня
невозможно с точностью установить, какое именно представление о книгах Бруно имели сами римские инквизиторы7. Однако
один факт я в любом случае расцениваю как знаменательный:
5

О Франческо Марии дель Монте см. статью: Luigi Spezzaferro, La
cultura del cardinale Del Monte e il primo tempo del Caravaggio // Storia
dell’Arte, 9–10, 1971, 57–92; и большую монографию: Zigmunt Waźbiński,
Il cardinale Francesco Maria Del Monte. 1546–1626, Firenze, Olschki, 1994,
2 voll. Фигура кардинала и научное общество, участником которого он
был, были положены Болоньей в основу его тезиса об интересе Караваджо к «естественным вопросам» в научном смысле слова (см.: Bologna,
L’incredulità del Caravaggio e l’esperienza delle «cose naturali», op. cit.).
6
О распространении сочинений Бруно в Италии см. красноречивый и весьма полезный обзор Риты Стурлезе: R. Sturlese, Bibliografia censimento e storia delle antiche stampe di Giordano Bruno, op. cit., xxvii–xxx.
7
Между Венецией и Римом циркулировали диалоги “О причине” и
“О бесконечном”, наряду с “Песнью Цирцеи” (и, возможно, книгой “О
тенях идей”) и франкфуртскими поэмами (“О наименьшем”, “О монаде”
и “О неизмеримом”), см.: E. Canone, Inquisizione e Indice. La proibizione
delle opere di Bruno // Giordano Bruno 1548–1560. Mostra storico documentaria, Roma (Biblioteca Casanatense 7 giugno — 30 settembre 2000), Firenze,
Olschki, 2000, 201–202 (о книгах Бруно, известных Конгрегации Списка,
см. также: L. Spruit, Due documenti noti e due documenti sconosciuti // Bruniana & Campanelliana, iv, 1994, 469–473).
359

ГРАНИЦА ТЕНИ

библиотека Франческо Марии II делла Ровере (1548–1631), герцога Урбинского, была единственной библиотекой в Италии,
насчитывавшей значительное число сочинений Бруно (одиннадцать, среди них “О тенях идей”, “Песнь Цирцеи” и “О составе
образов”)8 . И как раз при дворе герцога Урбинского Франческо
Мария дель Монте достигает зрелости и начинает посещать сложившийся там кружок художников и других деятелей искусства9.
Конечно, дель Монте переехал в Рим уже в 1582 г., в тот самый
год, когда Бруно только начал публиковать свои первые произведения. Однако то, что именно в Урбино со временем возникло
значительное собрание сочинений Бруно, вряд ли может быть
ничего не значащим совпадением. Интерес к вполне определенным темам и к философу, более других ими озабоченному, должен
был существовать в кругу Франческо Марии II делла Ровере, с которым дель Монте продолжал поддерживать тесные отношения
и в последующие годы. Принимая во внимание характер его собственных интересов, нельзя исключить, что такого рода книжные приобретения были подсказаны герцогу братом кардинала,
Гвидобальдо, видной фигурой при урбинском дворе и автором
трактата в шести частях “О перспективе” (“Perspectivae libri sex”),
опубликованного в Пезаро в 1600 г., в V книге которого рассматривается вопрос о свойствах и геометрической структуре тени10.
8
Р. Стурлезе справедливо отмечает, что самым значительным собранием сочинений Бруно в Италии было именно принадлежавшее Франческо Марии II делла Ровере: в 1667 г. по решению папы Александра VII
библиотека последнего герцога Урбинского была передана Римскому
университету (см.: R. Sturlese, op. cit., xxvii–xxviii).
9
О взаимоотношениях Франческо Марии II делла Ровере и Франческо Марии дель Монте см.: Waźbiński, Il cardinale Francesco Maria Del
Monte, op. cit., ad indicem. Важность урбинского периода для формирования интересов последнего подчеркивается также в статье: Francesco
Solinas, Il naturalismo del Caravaggio e il gusto del cardinale Del Monte //
Caterina Caneva (ed.), La Medusa del Caravaggio, Roma, Retablo, 2002, 30, о
которой я узнал, когда эта книга уже была отдана в печать.
10
См.: L. Spezzaferro, La cultura del cardinale Del Monte e il primo tempo
del Caravaggio, op. cit., 82. Безусловно заслуживает внимания то обстоятельство, что, как показал в своей статье Спеццаферро, Гвидобальдо дель Монте
испытывал несомненный интерес к инфинитистским теориям: его трактат,
посвященный не кому-нибудь, а его брату Франческо Марии, излагает, хотя
и в завуалированной форме, геометрические теории, которые могли бы служить доказательству бесконечности Вселенной (ibidem, 82–83).

360

КАРАВАДЖО И БРУНО В ТЕНИ НАРЦИССА

Не следует также упускать из вида, что в те же самые годы дель
Монте поддерживал отношения с Роберто Беллармино (который
самым непосредственным образом принимал участие в финальной и решающей фазе процесса над Бруно) и с могущественным
дю Перроном, влиятельным членом Академии Генриха III и главным посредником в переговорах с Римом о снятии интердикта с
Генриха IV11. Учитывая все сказанное выше, нельзя исключить,
что кардинал, имевший столь обширные интересы в разных сферах знания, инициировал среди своих ученых собеседников обсуждение космологии и философии Бруно12 . Однако и этот вопрос
для своего решения требует более тщательного исследования и
привлечения документальных доказательств.
Сознавая все перечисленные трудности, я постараюсь в
гипотетических сопоставлениях философа и художника не выходить за рамки традиционно дозволенного и ограничусь самыми осторожными рассуждениями, которые, тем не менее, все
равно нуждаются в строгой проверке со стороны специалистов
по творчеству Караваджо. Как я уже сказал, исходным пунктом для моих соображений послужил “Нарцисс”, о которым я
впервые всерьез задумался во время моих длительных занятий
мифом о происхождении живописи. Эта картина не так широко известна, как другие работы Караваджо, не в последнюю
очередь из-за напряженных споров о ее авторстве. Первым руке
Караваджо это полотно еще в 1916 г. приписал Роберто Лонги,
однако в течение долгих лет вопрос о его атрибуции оставался
ареной противостояния приверженцев двух противоположных
мнений13 . В последнее время в пользу авторства Караваджо в
11

О взаимоотношениях дю Перрона и дель Монте, нашедших отражение в их переписке, см.: Waźbiński, Il cardinale Francesco Maria Del
Monte. 1546–1626, op. cit., 121, 127. Об отношениях между дель Монте и
Беллармино см.: ibidem, ad indicem. О важной роли, которую дю Перрон
играл в окружении Генриха III, и о его симпатиях к учению Коперника
см.: supra, 39.
12
Важбиньски приводит обильные документальные подтверждения
интереса кардинала дель Монте к астрономии и естественным наукам, в том
числе и в связи с его отношениями с Галилеем.: Waźbiński, op. cit., 476–491.
13
Библиографию споров об атрибуции “Нарцисса” cм. в заметке
Росселлы Водрет, включенной в книгу: Claudio Strinati, Rossella Vodret,
Caravaggio e i suoi. Percorsi caravaggeschi da Palazzo Barberini, Napoli, Electa,
1999, 24–26.
361

ГРАНИЦА ТЕНИ

своей богато документированной монографии высказался Маурицио Марини14; в этом качестве картина была представлена и
на авторитетных выставках в Неаполе (“Караваджо и его время”,
Музей Каподимонте, 1985)15 и Падуе (“Караваджо ”, Палаццо
Дзабарелла, 1999).
Мои размышления отталкиваются от ценных указаний,
которые Росселла Водрет излагает в статье, описывающей результаты недавней реставрации картины (1995–1996)16 . Рентгеновский анализ помог обнаружить не только новые элементы,
подтверждающие подлинность картины17, но и крайне интересные детали в композиции фигуры. Прежде всего это касается переработки образа, отраженного в воде. В первой версии
отражение в точности повторяло образ самого Нарцисса, развернутый на 180 градусов. Затем Караваджо исправляет его,
перемещая вверх колено и профиль лица. Водрет, опираясь на
предположения, сделанные Марио Доччи, выдвигает гипотезу,
согласно которой художник при помощи зеркал 18 , сам приняв в
14
Maurizio Marini, Caravaggio «pictor praestantissimus». L’iter artistico completo di uno dei massimi rivoluzionari dell’arte di tutti i tempi, Roma,
Newton & Compton editori, 2001, 206–207, 445–446. Марини не только с
дотошностью реконструирует всю историю споров по поводу авторства
картины, но и публикует подробности одного чрезвычайно важного и
известного документа, датируемого 8 мая 1645 г., в котором содержится
свидетельство об отсылке в Савону некоего полотна Караваджо, упоминаемого под названием “Нарцисс” (ibidem, 445).
15
Caravaggio e il suo tempo, Napoli, Electa, 1985. Статья в этом каталоге,
посвященная “Нарциссу” (стр. 265–266), написана известным знатоком
живописи Караваджо Миной Грегори, которая указывает на различные
детали, доказывающие верность атрибуции этой картины.
16
R. Vodret, Il restauro del ‘Narciso’ // Michelangelo Merisi da Caravaggio.
La vita e le opere attraverso i documenti (Atti del Convegno Internazionale di
Studi, Roma, 1995, a cura di Stefania Macioce), Roma, Logart Press, 1996,
167–183.
17
Р. Водрет отмечает присутствие в “Нарциссе” целого ряда признаков, характерных для стиля и техники композиции Караваджо, самый
примечательный из которых — отсутствие рисованного эскиза под живописью (ibidem, 168).
18
О зеркалах в творчестве Караваджо, с учетом свидетельства Джованни Бальоне и интерпретации Роберто Лонги, интересно пишет Болонья: Bologna, L’incredulità del Caravaggio e l’esperienza delle «cose naturali», op. cit., 153–154. Стивен Банн выдвинул предположение о том, что
Караваджо своим “Нарциссом” откликается на вызов, брошенный Лео-

362

КАРАВАДЖО И БРУНО В ТЕНИ НАРЦИССА

точности то положение, которое он хотел дать Нарциссу, изменил эти две детали в соответствии с отражением, полученным
в результате такого эксперимента19. Нарисованная сцена, если
следовать данной реконструкции, предполагает присутствие
самого автора внутри картины. Получается, что Караваджо хотел изобразить не то, что художник мог бы увидеть со стороны,
но именно то, что он видит, находясь в положении Нарцисса.
Эта деталь не имела бы особого значения, если бы речь не шла о
Нарциссе и его тени. Чуть позже станет ясно, почему.
Прежде, однако, следует отдать должное оригинальности
композиции, созданной Караваджо. Критика с полным единодушием справедливо указывает на фигуру круга, создаваемую расположением двух половинок образа20 . Нарцисс и его
отражение занимают все пространство картины, создавая завершенный круг, — прецедентов употребления такого приема
живопись прежде не знала. Традиционно сына Лириопы всегда
изображали стоящим или слегка склонившимся и смотрящим в
воду, в которой было видно отражение или всей его фигуры, или
только лица. Однако общим для всех композиций такого рода
было отсутствие зеркальной симметрии между фигурой и отражением. Редким и лишь частичным исключением можно считать
декоративную гравюру Томмазо Барлакки, введенную в оборот
Меллини в 1977 г. 21: на ней Нарцисс представлен стоящим на
ном Баттистой Альберти: подвергнуть свою картину проверке зеркалом
означает для художника сделать очевидными любые допущенные им
ошибки (S. Bann, The True Vine. On Visual Representation and the Western
Tradition, Cambridge, Cambridge University Press, 1989, 136–137).
19
R. Vodret, Il restauro del ‘Narciso’, op. cit., 170.
20
Об этом см.: Matteo Marangoni, Il Caravaggio, Firenze, Luigi Battistelli, 1922, 30; Edoardo Arslan, Nota caravaggesca // Arte Antica e Moderna,
6 (1959), 201; Calvesi, Le realtà del Caravaggio, op. cit., 58; Claudia Nordhoff,
Narziss an der Quelle. Spiegelbilder eines Mythos in der Malerei des 16. und 17.
Jahrhunderts, Münster-Hamburg, Lit, 1992, 101–102; H. Damisch, Narcisse
baroque? // Puissance du baroque. Les forces, les formes, les rationalités, Paris,
Galilée, 1996, 31–32. Именно исходя из роли, которую в композиции картины играет фигура круга, “Нарцисса” сопоставляли как с “Кающейся
Марией Магдалиной” из галереи Дориа, так и с “Обращением Савла”
из капеллы Черази в Церкви Санта Мария дель Пополо (см. заметку М.
Грегори: M. Gregori // Caravaggio e il suo tempo, op. cit., 265).
21
Gian Lorenzo Mellini, Momenti del Barocco: Lanfranco e Caravaggio //
Comunità, 177 (1977), 410.
363

ГРАНИЦА ТЕНИ

Илл. 27

коленях в позе, подобной той, какую мы видим у Караваджо 22 .
Сходство, однако, ограничивается позой персонажа, стоящего
на коленях. Отраженный образ полностью отсутствует, его заменяет простой набросок лица, и в композиции в целом нет ни
малейшего намека на фигуру круга. То же самое можно сказать
и о более позднем “Нарциссе” Доменикино (около 1603–1604),
хранящемся во дворце Фарнезе и созданном, как предполагают,
под прямым влиянием Караваджо23 .
Теперь деталь, вскрывшаяся при реставрации, может оказаться намного более интересной. Для чего рисовать отражение, глядя на него изнутри картины, так, будто художник
и Нарцисс — это одно лицо? Не может ли это быть намеком
на созданный Альберти образ Нарцисса-изобретателя живописи24? Мифический охотник отражается в поверхности воды,
тем самым воспроизводя содержание акта живописания. В
“Нарциссе” Караваджо две зеркальные полуфигуры воплощают
отношения, устанавливающиеся не только между произведением и его автором, но и между копией и образцом. Именно
в этот круг вписана сущность живописи. В одной картине одновременно представлено изображение живописи и живопись
изображения: сама композиция обнажает все элементы, которые разоблачают игру иллюзий. “Нарцисс” становится свиде22
Интересно отметить, что Томмазо Барлакки, работавший в Риме с
1527 по 1542 г., был одним из учеников Энеа Вико, автора гравюры, изображающей игру теней в Академии Баччо Бандинелли (см.: supra, 322).
О Барлакки см. статью Альфредо Петруччи в Dizionario biografico degli
Italiani, Roma, Istituto della Enciclopedia Italiana, 1964, vol. 6, 397–398.
23
Нарцисс изображен здесь в том же положении, но отражение его
весьма расплывчато. Кроме того, фигура юноши расположена не в центре изображения. Об этой фреске см.: Michel Hochmann, Gli affreschi del
casino della Morte e il contributo del Domenichino alla decorazione del palazzo Farnese // Domenichino 1581–1641, Milano, Electa, 1996, 173–177 (см.
также: Richard E. Spear, Domenichino, New Haven and London, Yale University Press, 1982, 132–133).
24
В связи с этой же картиной Караваджо, но под иным углом зрения
об Альбертиевом образе Нарцисса- изобретателя живописи пишет Ю.
Дамиш: H. Damisch, Narcisse baroque?, op. cit., 33–34. Мимолетное замечание о символической связи между “Нарциссом” и темой живописи бросает Кальвези: «Живопись — это линза, стекло или зеркало, также и в
магическом смысле отраженного образа (“Нарцисс”)» (Calvesi, Le realtà
del Caravaggio, op. cit., 19).

364

КАРАВАДЖО И БРУНО В ТЕНИ НАРЦИССА

тельством смешения образа и подобия, создающего и создаваемого, видящего и видимого. В сфере, где царит кажимость, он
выявляет определяющее начало всего процесса идентификации
двух полуфигур и, вместе с тем, определяющее начало их отличия друг от друга. Тождество и различие между подобием и
образом предполагают такой род мимесиса, который не может
быть совершенным подражанием: эта картина — портрет Нарцисса, который «рисует» самого себя, но этот Нарцисс — Нарцисс, каким видит его Караваджо25 . Караваджо дает нам увидеть
Нарцисса, а Нарцисс дает нам увидеть то, что Караваджо знает
о нем26 . Подобно тому, как отражение Нарцисса, сколь бы оно
ни было на него похоже, не есть сам Нарцисс, так же и акт живописания не сводится к пассивному воспроизведению, к превращению живописи в обыкновенное зеркало, способное лишь
отразить природу27. Мне кажется, что эти наблюдения должны
вызвать в памяти слова, которые Марино сказал о своем портрете, написанном Караваджо в те же годы, что и “Нарцисс”:
«Твоей рукой на холсте благородном / Запечатлен я, Ангел
Михаил: / Столь верно ты меня изобразил, / Что стал двулик
я, Янусу подобно» 28 . Автор “Галереи” говорит, что в портрете на
самом деле присутствуют две фигуры; он поет хвалу художнику
25

В размышлениях о природе портрета мне были полезны некоторые общие мысли, которые сформулировал в своей статье Ж.-М. Понтевиа: Pontévia, «Ogni dipintore dipinge sé». Écrits sur l’art et pensée détachée,
op. cit., 11–47.
26
Здесь на многое проливают свет наблюдения Болоньи, касающиеся натурализма у Караваджо: «Проще говоря, художники рисуют не
природу, но только то, что они знают о ней, и продвигаются вперед по
мере того, как их знание меняется» (Bologna, L’incredulità del Caravaggio e
l’esperienza delle «cose naturali», op. cit., 148).
27
См. блестящие наблюдения Ю. Дамиша над тем, как Альберти использует понятие мимесиса на страницах, посвященных им мифу о Нарциссе: H. Damisch, L’inventeur de la peinture // Albertiana, op. cit., 173, 179.
28
Giovan Battista Marino, La Galeria. La Galerie (texte établi par Marzio
Pieri, traduction, introduction et notes par Françoise Coarelli), Paris, Les Belles
Lettres, 2003, 222: «Vidi, MICHEL, la nobil tela, in cui / Dala tua man veracemente espresso / Vidi un altro me stesso, anzi me stesso, / quasi Giano novel,
diviso in dui». Эти стихи весьма кстати приводятся в заметке Маурицио
Марини, посвященной портрету Марино: Marini, Caravaggio «pictor praestantissimus». L’iter artistico completo di uno dei massimi rivoluzionari dell’arte
di tutti i tempi, op. cit., 454.
365

ГРАНИЦА ТЕНИ

(«не Ангел может это, только Бог»), который способен посредством тени создать два существа из одного: «Твоими восхищен
я чудесами — / Не Ангел может это, только Бог: / В тень жизнь
вдохнув, меня ты сделал “нами”»29.
Иначе говоря, вопросы, которыми так щедро наполнил
своего “Нарцисса” Караваджо, настоятельно требуют осмысления проблемы подражания, мимесиса. Многозначительный жест Нарцисса, его попытка «искусно» обнять поверхность воды, как это описал Альберти, ставит изобретателя
живописи перед лицом необходимости мериться силами с
ускользающей действительностью, которая, однако, должна
быть «остановлена» и «измерена» 30 . Вот почему автор изображает самого себя в обличье Нарцисса-художника. Чтобы
добиться такого эффекта — и это лишь ярче подчеркивает его
оригинальность, — Караваджо не требуется ни изображать
традиционные инструменты своего ремесла (кисти, палитры,
мольберты, краски, холсты), ни помещать всю сцену в ателье
художника. С этой точки зрения, задача определить, является
ли “Нарцисс” портретом или автопортретом, важна, но не так
уж насущна 31. Субъект картины в любом случае художник, ко29

Marino, La Galeria…, op. cit., 222: «Piacemi assai che meraviglie puoi. /
Formar sì nòve, ANGEL non già ma Dio: / Animar l’ombre, anzi di me far
noi». Параллели между живописью и творением подвергаются осмыслению и в стихах, которые Марино — поэт, то и дело упоминаемый в текстах исследователей Караваджо, — посвящает художнику по случаю его
кончины: «Против тебя, художник мой, / С природой смерть вступила
в сговор злой. / Одна из них страшилась: / С тобой ли хватит ей тягаться
сил, / Кто всякий образ не писал — творил? / Другая только злилась: /
Ведь кисть твоя с лихвой, / Сколько б людей старуха ни косила, / Одним мазком на свет производила» («Fecer crudel congiura, / MICHELE,
a danni tuoi Morte, e Natura. / Questa restar temea / Dala tua mano in ogni
imagin vinta, / Ch’era da te crëata, e non dipinta. / Quella di sdegno ardea, /
Perché con larga usura / Quante la falce sua genti struggea, / Tante il pennello
tuo ne rifacea»: ibidem, 213, курсив мой).
30
«Обнять» означает также «измерить» руками, если принять во внимание, что слово «рука» (braccia) означает, среди прочего, и флорентийскую
меру длины, которой, в частности, в своих опытах с перспективой пользуется Брунеллески (см.: H. Damisch, L’inventeur de la peinture, op. cit., 171).
31
Р. Водрет находит, что наиболее характерные черты лица Нарцисса, кроме цвета волос, совпадают с чертами, знакомыми нам по портретам художника (Vodret, Il restauro del ‘Narciso’, op. cit., 170).
366

КАРАВАДЖО И БРУНО В ТЕНИ НАРЦИССА

торый рисует, проецирует образы на поверхность. И кстати,
за исключением отражения в воде, в картине нет ни одной
детали, которая соответствовала бы непременным атрибутам
мифа о славном охотнике: мы не видим ни собак, ни лука, ни
стрел. Даже костюм Нарцисса — в этом еще одна типическая
черта стиля Караваджо — не оставляет сомнений в том, что
художник помещает своего героя в современный контекст.
И если предложенная Альберти оригинальная интерпретация мифа, судя по всему, не нашла сколько-нибудь заметного
продолжения в литературе эпохи Возрождения, то, как справедливо подчеркивает Ю. Дамиш, имея в виду прежде всего
“Нарцисса” Караваджо и аналогичное полотно Пуссена 32 ,
этого нельзя сказать ни про иконографию, ни тем более про
распространение самого трактата “О живописи”. В этой связи
любопытно, что Филиппо Бальдинуччи (1625–1696) в своей
характеристике Караваджо использует уже знакомую нам
сентенцию «каждый художник рисует себя», о которой мы
говорили, обсуждая трактат Альберти 33: «Да простится Караваджо его способ обращаться с кистью: он желал на самом
себе показать истинность пословицы, гласящей, что всякий
художник рисует себя» 34 . Если внимательно перечитать контекст, в котором появляется это замечание, бросается в глаза
пословичное употребление формулы: Бальдинуччи стремился
показать, что произведения Караваджо, по сути дела, служат
отражением некоторых специфических черт его характера.
32

Damisch, L’ inventeur de la peinture, op. cit., 173.
См.: supra, 270–285.
34
См.: supra, 285, прим. 55. Незадолго перед тем, как процитировать
эту сентенцию, Бальдинуччи, признавая выдающиеся дарования Караваджо, тем не менее осуждает его за то, что в своих произведениях он
предоставил слишком много места персонажам из простонародья, чем
оскорбил достоинство искусства: «он равным образом унизил и само
искусство, приложив старание к тому, чтобы показывать в своих полотнах главным образом деяния плебеев, подражая самым низменным их
жестам, […] и по этой единственной причине его картины, к великому его
прискорбию и стыду, были исторгнуты из алтарей» («egli abbassò anche
l'A rte medesima nel mettersi, ch'e' fece per lo più a veder nelle sue tele atti di
persone plebee, imitandone ogni gesto più vile […] che furono più suoi quadri
per questa sola cagione, con suo gran duolo e vergogna, tolti dagli Altari»): Baldinucci, Notizie de’ professori del disegno da Cimabue in qua, che contengono tre
Decennali, dal 1580 al 1610, op. cit., 280.
33

367

ГРАНИЦА ТЕНИ

Последнее, впрочем, не исключает того, что Бальдинуччи
одновременно мог желать соотнести свою оценку Караваджо
именно с тем теоретическим горизонтом, к которому принадлежит данный топос 35 .
Однако проблема подражания связана также с вопросом
отношений между человеком и природой и человеком и божеством. Как мы не раз отмечали выше, метафора живописи
и метафора сотворения взаимозаменяемы 36 . Именно в этот
замкнутый круг объекта и субъекта живописи вписывается
отношение между «внутри» и «вовне», между автором и произведением. Не подлежит сомнению и не раз было отмечено
критикой, что в художественном замысле “Нарцисса” на первый план выдвигается также (или даже в первую очередь) тема
«видения» 37. Тождество видящего и видимого заставляет нас
осознать, что цель наших поисков располагается не вне, но
внутри нас. Божество присутствует в природе точно так же,
как модель отражается в своем отражении. Нарцисс одновременно и актер, и зритель, созерцающий самого себя, и видящий, и видимый. В этом акте «видения» образ на поверхности
воды (природа) совпадает с тем, кто на него смотрит: маршрут
поисков возвращает нас к нам самим. Однако призыв «познай
себя», если снова обратиться к интерпретации Бруно, в этом
контексте нельзя понимать в духе Св. Августина, как этого хо35

Читая биографию Бальдинуччи, легко найти примеры, подтверждающие наличие у него солидных теоретических познаний: «Он
умело использует предшествующую историографию, не забывая цитировать ее, и именно он отличился тем, что первым развернул деятельность настоящего антиквара, разыскивающего и исследующего
документы с тем рвением, которое получит общее признание лишь в
XIX веке, с восходом исторической школы» (см.: Sergio Samek Ludovici // Dizionario biografico degli Italiani, Roma, Istituto della Enciclopedia
Italiana, 1963, vol. 5, 496).
36
См.: supra, 270–272. О Караваджо см.: supra,365, прим. 26.
37
На важность «зрения» в наборе выразительных средств “Нарцисса”, опираясь на различные аргументы, указывали Фаджоло дель
Арко и Кальвези: Fagiolo Dell’Arco, Le «Opere di Misericordia». Contributo
alla poetica del Caravaggio, op. cit., 59; Calvesi, Le realtà del Caravaggio, op. cit.,
19. Болонья со своей стороны также признает за зрением центральную
роль в художественной системе XVI в. в целом и в поэтике Караваджо
в частности: Bologna, L’incredulità del Caravaggio e l’esperienza delle «cose
naturali», op. cit., 169–172.
368

КАРАВАДЖО И БРУНО В ТЕНИ НАРЦИССА

тел Кальвези 38 , в силу тех причин, которые в своем вступительном слове прекрасно описал Пьер Адо 39.
Еще один важный элемент, тесно связанный с поднятыми
выше вопросами, был выявлен при реставрации “Нарцисса”.
Речь снова идет о стилистической характеристике, которая,
среди прочего, способна послужить дополнительным доказательством подлинности картины. Караваджо, следуя своему
особому композиционному методу, изобразил Нарцисса на черном фоне. Фигура выходит на свет, словно выступая из тьмы полотна 40 . Случайный ли это прием или символический намек на
процесс познания, при котором движение происходит от тьмы
к свету, но не наоборот? Если второе, то мы имеем еще одно вероятное сближение между отдельно взятым художественным
методом и отдельно взятой философией — философией тени.
Но в таком контексте диалектика света и тени приобретает совсем иные коннотации: ее нельзя уже будет редуцировать до
исключительно негативного понимания тени, на чем основана
интерпретация, предложенная Кальвези. Если для Караваджо
тень имеет исключительно отрицательную окраску, является
38
«Бога можно познать в собственной душе или, словно в загадочном
зеркале, в мире: Нарцисс в некотором роде соединяет в себе обе темы. В
том, что Бога следует искать в нас самих, заключается мысль не только
Августина, но и Борромео […]. Световой круг, образуемый Нарциссом
и его отраженным образом, и есть поэтому Бог, найденный в глубинах
сознания, и если Вакх является нам аллегорией Христа, то Нарцисс —
это аллегория христианина»: Calvesi, Le realtà del Caravaggio, op. cit., 58.
Попытка взглянуть на фигуру Нарцисса в ракурсе темы «nosce te ipsum»
встречается уже у Луиджи Салерно: Luigi Salerno, Caravaggio e i caravaggeschi // Storia dell’arte, 7–8 (1970), 241.
39
См.: supra, 15–16.
40
О такой технике композиции в связи с Бруно см.: Françoise Bardon,
Caravage ou l’expérience de la matière, Paris, Puf, 1978; Mia Cinotti - Gian Alberto Dell’Acqua, Michelangelo Merisi detto il Caravaggio // I pittori bergamaschi dal 13. al 19. secolo. Il Seicento (a cura della Banca Popolare di Bergamo),
Bergamo, Poligrafiche Bolis, 1983; A.M. Panzera, Caravaggio e Giordano Bruno
fra nuova arte e nuova scienza. La bellezza dell’artefice, op. cit., 67–68, 118. По
моему мнению, однако, попытки рассматривать отношение тени и света
посредством психоанализа с примесью герметизма неизбежно приводят
к еще большей «темноте» в вопросе о тени как у Бруно, так и у Караваджо (в качестве примера достаточно взглянуть на некоторые «эзотерические» страницы у А.М. Панзера).

369

ГРАНИЦА ТЕНИ

чистым отрицанием (зло, материя, грех, смерть), а свет, напротив, исключительно положительную (спасение, жизнь, форма),
то какая-либо связь такой системы воззрений с мыслью Бруно
становится просто невообразима 41. Для Ноланца, как мы видели, «тенистое», «сумеречное» срединное измерение представляется единственно возможным: весь человеческий и интеллектуальный опыт философа актуализуется в бесконечной
природе. Только внутри этой единственной всеобъемлющей
природы человеку дана возможность постичь божество, которое находится в нас так же, как и во всем, что существует. Нарцисс свидетельствует об этом в акте своего видения. «Видеть»
означает интроспективно познавать: повернуть взгляд внутрь
себя значит лучше понять тождество и различие между видящим и видимым.
41

См.: Calvesi, Le realtà del Caravaggio, op. cit., 29–43, 61–65. Кальвези, хотя он и усматривает параллели между книгой “О тенях идей” и
философской природой света у Караваджо, в конце концов исключает
всякую возможность сознательного присоединения художника к идеям
Бруно: «Если и суждено было новому видению лишенной центра, беспорядочной Вселенной и “вселенской души”, этому порождению ума
Джордано Бруно, “приняться” в воображении Караваджо и в известном
смысле оплодотворить его, помогая постепенной трансформации понимания тени, которая из бесформенности и “не-конечного” становилась
залогом существования “бесконечного”, — если это могло вообще произойти, то только на фоне охватившего художника пессимизма и тоски.
Я не стану более рассуждать об этом, поскольку мне кажется логичным,
что на уровне совести, точнее, анализа своей совести, Меризи должен
был бы отвергнуть ересь Бруно (в процессе над которым участвовал
Беллармино, друг Федерико Борромео), и чем успешнее этому новому и
беспокойному взгляду на вещи удавалось бы возбуждать в его уме фантазии, тем сильнее Караваджо склонялся бы к тому, чтобы отвергнуть и
подавить их как угрозу иррационального начала и греха. Перед лицом
костра, зажженного на площади Цветов, легче всего представить себе
Караваджо творящим крестное знамение» (ibidem, 65). Болонья придерживается совершенно иного мнения насчет отношения Караваджо к
философии Бруно и его возможного поведения перед костром (Bologna,
L’incredulità del Caravaggio e l’esperienza delle «cose naturali», op. cit., 12).
В противоположность этим исследователям Фаджоло дель Арко считает, что для Караваджо свет не имеет божественного происхождения:
в “Делах милосердия”, к примеру, Мадонна не дает, но принимает свет
(Fagiolo Dell’Arco, Le «Opere di Misericordia». Contributo alla poetica del
Caravaggio, op. cit., 55).
370

КАРАВАДЖО И БРУНО В ТЕНИ НАРЦИССА

В заданной таким образом системе координат окружность,
в которую складываются фигуры в “Нарциссе” Караваджо, дает
повод для новых наблюдений: разве невозможно цикличность,
центральный узел философии Бруно, понять как естественный
процесс, определяющий жизнь всего существующего? Как колесо метаморфоз, которое управляет возникновением и разрушением сочетаний атомов и вместе с тем свидетельствует о равном достоинстве всех живых существ, какими бы ни были их
размеры и относительная ценность (будь то муравей или звезда,
человек или растение)42? Как призыв научиться «видеть» глазами разума одновременно отдельное и всеобщее, единство и
многообразие?
Стоит повторить, что все эти размышления — не более чем
набросок будущего труда. Если в принципе возможно установить связь между философом, сочувствующим живописи, и
художником, сочувствующим философии, — оба, каждый посвоему, намерены были потягаться с тенями, — то намеченные
выше темы необходимо будет принимать в расчет, чтобы двинуться вперед по пути исследований, возведенных на твердой
почве документальных доказательств. Сегодня, очарованный
игрой иллюзий в “Нарциссе” Караваджо, я осознаю, что и я остаюсь пленником круга, созданного двумя фигурами, подобно
тому как Нарцисс остается жертвой иллюзии. Это состояние,
которое испытывает «похищенный» художником зритель, великолепно удалось передать Жоржу Скюдери в стихах, посвященных портрету Нарцисса:
Отныне, видя на холсте
Нарцисса образ несравненный,
Ты будешь страстью к красоте
Его пылать самозабвенно43.
42
Возможно, именно страницы, написанные Бруно, могли бы дать
ключ к пониманию выбора, который делает Караваджо, предпочитая
населять свои произведения «низкими вещами», всякой «мелюзгой»
(minuzzarie), как сказал бы Бруно, теми самыми маргинальными и незначительными людьми, о которых столь критически отозвался Бальдинуччи (см.: supra, 366, прим. 31).
43
«Quiconque regarde aujourd’huy / Ce Narcisse en grace extrême /
Devient plus amoureux de lui / Qu’il ne le paroist de soy mesme»: Georges de
Scudéry, Le cabinet, Paris, A. Courbé, 1646, 32.

371

ГРАНИЦА ТЕНИ

Приложение II

ЕЩЕ РАЗ О КАРАВАДЖО И БРУНО:

отношения Джанвинченцо Пинелли с делла Ровере,
Паоло Гвальдо и братьями дель Монте

В январе 2003 г., когда рукопись первого итальянского издания этой книги уже была в печати, я обнаружил новое подтверждение гипотезы о возможной связи между идеями Джордано
Бруно и Караваджо; посредующим звеном этой связи был кардинал Франческо Мария дель Монте, в доме которого в Риме художник провел последние годы XVI в. Только теперь, во втором
итальянском издании, у меня появилась возможность добавить
новые заметки, краткая версия которых была опубликована в
качестве постскриптума к изданию французского перевода этой
книги, вышедшего в свет в Париже в марте 2003 г. 1
С особым вниманием перечитывая написанную Важбиньским биографию славного прелата, я отметил три весьма важных
для меня факта, а именно: свидетельство о дружбе, связывавшей кардинала дель Монте с Джанвинченцо Пинелли и Паоло
Гвальдо; интерес, который Гвидобальдо дель Монте проявил к
циркулю и к сочинениям Фабрицио Морденте; наличие прямых
отношений между Караваджо и все тем же Паоло Гвальдо.
Центральной фигурой этого сложного переплетения взаимоотношений несомненно был Марко Мантова Бенавидес
(1489–1582), юрист и коллекционер, сделавшийся знаменитым
1
Nuccio Ordine, Le seuil de l’ombre. Littérature, philosophie et peinture
chez Giordano Bruno (préface de Pierre Hadot, traduction de Luc Hersant),
Paris, Les Belles Lettres, 2003, 356–358.

372

ЕЩЕ РАЗ О КАРАВАДЖО И БРУНО

благодаря своим обширным интересам в области искусства,
философии и литературы2 . Если Энеа Вико 3 упоминает его как
видного коллекционера медалей, то Валериано посвящает ему
XLVII книгу своей “Иероглифики”, одного из наиболее популярных каталогов изображений в Европе XVI века4 . Именно в
падуанской школе Мантовы Бенавидеса — между прочим, близкого друга Спероне Сперони5 , автора знаменитого “Диалога о
языках”, отголоски идей которого слышны в рассуждениях Ноланца о языке и переводе6 , — встретились Франческо Мария
дель Монте (1549–1626), Джанвинченцо Пинелли (1535–1601)
и Паоло Гвальдо (1553–1621)7. Как мы увидим, их связала мно2
См. статьи, напечатанные в коллективном томе: Marco Mantova
Benadives. Il suo Museo e la cultura padovana del Cinquecento (a cura di Irene
Favaretto, Atti della giornata di studio nel quarto centenario della morte
1582–1592), Padova, Accademia Patavina di Scienze, Lettere ed Arti, 1984.
3
Enea Vico, Discorsi sopra le medaglie de gli antichi, Venezia, Gabriele Giolito, 1558, c. 89.
4
«О чем бы ни вел я в последние дни у общих друзей беседу, в нее
всякий раз прокрадывалось столь приятное для меня упоминание о
тебе, причиной чему, видимо, было то обстоятельство, что перед тем я
долго и часто размышлял, сколь многим из моих иероглифических штудий я обязан именно тебе, мой Марк, ибо в первую очередь по твоему
побуждению весь этот труд был и начат, и доведен до конца» («In cuiusmodi sermonem cum proximis diebus apud communes amicos incidissem,
evenit cum iucundissima tui recordatio e re nata surreperet, quod antea diu
multumque cogitaveram aliquod ex hieroghlyphicis meis commentarium tibi
Marce praestantissime deberi, quando te potissimum impulsore labor hic omnis susceptus est et exantlatus»: Ioannis Pierii Valeriani Bolzani, Hieroglyphica,
Basileae, per Thomam Guarinum, 1575, 346). В данной главе, посвященной
знаменитому другу, Валериано рассматривает несколько тем, связанных
с изображением лиры, которые непременно должны были привлечь внимание Бруно: согласный строй, совпадение противоположностей, Музы,
изменчивость человеческой жизни, музыка. О значении образа лиры
для некоторых страниц в сочинениях Бруно см.: N. Ordine, La cabala
dell’asino. Asinità e conoscenza in Giordano Bruno, op. cit., 31–33.
5
Marco Mantova Benavides, Discorsi sopra i Dialoghi di Sperone Speroni,
Venezia 1561. Прославленный падуанский юрист лично знал также Паоло
Пино, автора “Диалога о живописи”, в котором тот обсуждает миф о Нарциссе (см.: supra, 282, 290, 345).
6
См.: supra, 34, прим. 3.
7
Именно при наставничестве Мантовы Бенавидеса Франческо Мария дель Монте 14 октября 1570 г. получил степень доктора «обоих видов права» (utriusque legis), а Паоло Гвальдо в 1581 г. — титул о заверше-

373

ГРАНИЦА ТЕНИ

голетняя дружба, которая с большой вероятностью могла служить каналом для возможного соприкосновения Караваджо с
философией Бруно.
Фрэнсис Йейтс принадлежит заслуга замечательного открытия: в начале пятидесятых годов она нашла в переписке Якопо
Корбинелли (1535–1590?) и Джанвинченцо Пинелли важные
сведения о втором приезде Бруно в Париж (1585–1586) 8 . Флорентийский экспатриант, хорошо устроившийся при дворе Генриха III9, был ценным собеседником для падуанского эрудита,
не только жаждущего политических и культурных новостей из
французской среды, но и, самое главное, ищущего новые книги
и рукописи для своей богатой библиотеки. В этой переписке в
самом дружественном тоне несколько раз упоминается и Пьеро
дель Бене10 , еще один влиятельный итальянец из числа тех, с кем
поддерживал отношения Ноланец — об этом свидетельствуют
адресованные ему посвящения в “Изложении Аристотелевой
«Физики»” (“Figuratio Aristotelici Physici Auditus”, Parisii, Petri
Chevillot, 1586)11 и в парижских “Двух диалогах” (“Dialogi…”,
Parisiis, 1586)12 .
нии образования. См.: Z. Waźbiński, Il cardinale Francesco Maria del Monte,
op. cit., 26–27, 197, 209.
8
Frances Yates, Giordano Bruno: nuovi documenti [1951] // Giordano
Bruno e la cultura europea del Rinascimento, op. cit., 117–136.
9
См.: supra, 36, прим. 10. О Корбинелли см.: Gino Benzoni, Corbinelli
Iacopo // Dizionario Biografico degli Italiani, op. cit., 1993, vol. 28, 750–760.
10
Об этом влиятельном персонаже, выполнявшем у Генриха Наваррского многочисленные дипломатические поручения, см.: V. Spampanato,
Vita di Giordano Bruno, op. cit., 397–398 (см. также: Émile Picot, Les Italiens
en France au XVIe siècle, op. cit., 91–93).
11
«И коль скоро это так, то именно тебе, достойнейший муж, в
силу возложенного на тебя божественными Музами долга, полезно
будет, если ты рассудишь написанное мною столь щедро отпущенным
тебе острым умом, защитишь столь выделяющей тебя среди других
ученостью и сбережешь столь безгранично данным тебе могуществом» («Quod si ita est, tua (vir optime) ob munus tibi a divis Musis iniunctum intererit, ut haec acri quo polles ingenio iudices, graviore qua praestas
doctrina defendas, et eximia qua potes authoritate conserves»: G. Bruno,
Opera, I–4, 135).
12
«Между тем настоящее сочинение я решил преподнести тебе, человеку, который, я полагаю, более всех других готов оценить плоды наших
трудов, ибо ты изощрен в искусствах, осведомлен во всем, что касается
374

ЕЩЕ РАЗ О КАРАВАДЖО И БРУНО

Заметное место в разных письмах занимает обсуждение
ставшей скандальной истории с циркулем Фабрицио Морденте
(1532–1608?)13 . Из рассказа Корбинелли можно до известной
степени восстановить историю непростых взаимоотношений
салернского математика и Бруно. Едва прибыв в Париж, в свите
посла Кастельно, философ пришел в восторг от открытия Морденте, а поскольку его соотечественник не знал латыни, то он
решил сам поведать на языке науки о значении теории циркуля.
Об этих благих намерениях Ноланца подробно говорит Котен
в своем дневнике, в записи от 2 февраля 1586 г.:
Джордано сообщил мне, что в Париже находится салернитанец
Фабрицио Морденте, 60 лет от роду, бог геометров, превосходящий
всех, кто был до него и всех нынешних, но не знающий латинского:
Джордано напечатает его открытия по-латыни14.

Как явствует из письма Корбинелли к Пинелли, публикация “Двух диалогов о почти божественном изобретении Фабрицием Морденцием, уроженцем Салерна, совершенного способа
измерения пространства” (“Dialogi duo de Fabricii Mordentis Salernitani prope divina adinventione ad perfectam cosmimetriae praxim”, Parisiis, Petri Chevillot, 1586) привело математика, испугавшегося, что Бруно присвоит себе его идеи, в ярость; сильнее
всего его обидело, что он был оценен как гениальный механик,
неспособный понять всю значительность своих открытий:
Посылаю Вам два этих сочинения; звериное бешенство против
Ноланца охватило нашего Фабрицио, который жаждет отмщения
начал, и способен быть беспристрастнейшим судьей общих положений»
(«Haec tibi interim offerre libuit veluti cui melius studiorum nostrorum fructus convenire arbitror, ut potè qui et artes calles, et causas non ignoras, dèque
vniversis incorruptissimus iudex esse potes»: G. Bruno, Due dialoghi sconosciuti
e due dialoghi noti (a cura di Giovanni Aquilecchia), Roma, Edizioni di Storia e
Letteratura, 1957, 4).
13
О циркуле и ссоре Морденте с Бруно см. недавнюю работу: Filippo
Camerota, Il compasso di Fabrizio Mordente. Per la storia del compasso di proporzione, Firenze, Olschki, 2000.
14
«Jordanus m’a dit que Fabricius Mordentius Salernitanus est à Paris,
aagé de 60 ans, dieu des géométriens, et surpassant en cela tous ceux de devant
luy et de maintenant, ne sçachant latin; Jordanus fera en latin imprimer ses
inventions»: V. Spampanato, Vita di Giordano Bruno, op. cit., 655.
375

ГРАНИЦА ТЕНИ

любой ценой; мне, однако, представляется, что он не вполне прав, потому что Ноланец если и ставит это ученое рассуждение себе в заслугу,
тем не менее он прославляет и преподносит его автором именно того,
кто и есть автор15.

Конфликт разгорелся с такой силой, что в письме от 14 апреля 1586 г. Корбинелли сообщает об отчаянном поступке Морденте, скупившего почти все бывшие в обращении экземпляры
и их сжегшего:
Ноланец напечатал какую-то книгу, где он до небес превозносит
циркуль Фабрицио, однако, будучи философом, он, похоже, возжелал
придать суждениям названного Фабрицио должную упорядоченность, словно указывая ему, что он нуждается в ком-то, кто сумеет
лучше изложить его доводы. Фабрицио метал громы и молнии и хотел печатать свой ответ, но когда он пишет, он запинается так же, как
и когда говорит; Ноланец же, которому это хорошо было известно,
готов был задать ему хорошую головомойку во втором диалоге. Мне
кажется, что дело успокоилось, и каждая из сторон удовольствуется тем, чтобы оно не развивалось дальше. Фабрицио приходится
изрядно раскошелиться, чтобы скупить и предать огню диалог Ноланца, коего если мне удастся найти уцелевший образец, он будет послан Вашей милости16.
15
«Io le mando quelle due scritture et contro al Nolano e in una collera
bestiale il nostro Fabritio et se ne vuol vendicare in ogni modo: ma non mi pare
però ch’egli habbia tutte le ragioni, perche il Nolano se bene honorase di quello
suo discorso, tuta volta celebra anco et fa autore chi n’e l’autore»: Frances Yates,
Giordano Bruno: nuovi documenti [1951] // Giordano Bruno e la cultura europea del Rinascimento, op. cit., 120. По вопросу о втором пребывании Бруно
в Париже и о его споре с Морденте мы отсылаем читателя к образцовой
реконструкции Джованни Аквилеккьи во Введении к подготовленному
им изданию “Двух диалогов” (ibidem, vii–xxiii).
16
«Il Nolano ha stampato non so che, dove mette in cielo il compasso di
Fabritio, ma come filosopho par poi che e’ vogli regolare il giuditio et la tradiva del detto Fabritio quasi mostrandoli ch’egli habbia bisogna d’un che dichi
meglio le ragion sue. Fabritio fulminava, et voleva stampare ma s’avviluppa et
quando parla, et quando scrive; et ‘l Nolano che sapeva questo s’era preparato
a volerli ben lavar il capo nel ii° Dialogo. Mi par che la cosa sia cessata, et che
ciascuno si contenti di non passar piu oltre. A Fabritio costa parecchi scudi per
comparar et far abbruciar il Dialogo del Nolano, che se ne potro haver uno, lo
mandera a V.S.»: Frances Yates, Giordano Bruno: nuovi documenti [1951] //
Giordano Bruno e la cultura europea del Rinascimento, op. cit., 121.

376

ЕЩЕ РАЗ О КАРАВАДЖО И БРУНО

Как и следовало ожидать, Ноланец даже не думал отступать и вскоре напечатал два новых диалога с красноречивыми
названиями: “Триумф простеца, или диалог о Морденции,
боге среди геометров” (“Idiota triumphans seu de Mordentio inter
geometras deo dialogus”) и “Об истолковании сновидения, или
Дебри геометров” (“Dialogus qui De somniiinterpretatione seu
Geometrica sylva inscribitur”, Parisiis, 1586). Теперь уже взаимная
вражда философа и «торжествующего идиота» дошла до такого
накала, что в нее оказались вовлечены даже Гизы, крупнейшие
представители Католической лиги и покровители Морденте 17.
Вследствие этих событий и дальнейшего усиления напряженности после состоявшегося в мае 1586 г. знаменитого антиаристотелевского диспута в Коллеже Камбре18 Бруно, как сообщает
все тот же Корбинелли в письме к Пинелли от 4 августа того же
года, решает покинуть Париж и отправиться в Германию:
Третьего дня я писал Вашей милости […], что Джордано с Божьей
помощью удалился, опасаясь возможной стычки, — так он намылил
17
Конфликт между Морденте и Бруно объясняет также и выбор покровителей: если философ обращается к дель Бене (связанным с окружением Генриха Наваррского), то математик ищет защиты у Гиза, главы
противоположного лагеря.
18
В письме, датированном 6 июня 1586 г., Корбинелли, касаясь полемики Бруно и Морденте, намекает и на воинственные антиаристотелевские выступления философа: «Ноланец по-прежнему воюет с Морденте,
вот и новые диалоги. Теперь он нацелился разгромить всю перипатетическую философию, и насколько я способен в этом разобраться, свои доводы
он излагает весьма убедительно. Думаю, что местный университет побьет
его камнями. Но вскоре он отбывает в Германию. Достаточно уже того,
что в Англии он оставил после себя великий раскол в тамошних школах;
в жизни он эпикуреец, и общество его приятно» («Il Nolano sempre contra
il Mordente, et nuovi dialoghi. Hora egli e dreto a destruggere tutta la filosophia
peripatetica et per quel poco ch’io n’intendo mi par che e’ dica molto bene le
ragion sue. Penso che sarà lapidato da questa Università. Ma presto se n’andrà in
Alemagna. Basta che in Inghilterra ha lasciato scismi grandissimi in quelle scuole,
et e piacevol compagnietto, epicuro per la vita»: Frances Yates, Giordano Bruno:
nuovi documenti [1951] // Giordano Bruno e la cultura europea del Rinascimento,
op. cit., 123). На новый документ, имеющий отношение к диспуту в коллеже
Камбре, указывает Амалия Перфетти: Amalia Perfetti, Un nuovo documento
sul secondo soggiorno parigino di Giordano Bruno (1585–1586) // Giordano
Bruno. Gli anni napoletani e la ‘peregrinatio’ europea (a cura di Eugenio Canone),
Cassino, Università degli Studi, 1992, 99–109.

377

ГРАНИЦА ТЕНИ

голову несчастному Аристотелю. Морденте пошел к Гизу и хочет,
чтобы тот смотрел на вещи его глазами. Вроде есть еще какое-то сочинение, опубликованное им против Морденте, но я такого не припомню, разве что другие книги, которые ранее он напечатал в Англии
о различных материях любви, философии и математики19.

Письма выдающегося флорентийца к падуанскому коллекционеру свидетельствуют о живом интересе Пинелли к судьбе
и сочинениям Бруно. Неудивительно, что в библиотеке этого
ученика Мантовы Бенавидеса, помимо диалога “О причине”,
имелись и некие «другие диалоги ин-октаво», — легко можно
представить себе, что среди последних были и те, что стали причиной конфликта с Морденте20 . Этот факт мог бы показаться заурядным, если не принимать в расчет того впечатления, какое
упомянутые сочинения и вызванная ими полемика должны
были произвести на Гвидобальдо дель Монте, брата покровителя Караваджо, и на Галилея. К тому времени Гвидобальдо уже
был знаком с открытиями Морденте — об этом можно судить
по его письму от 6 октября 1577 г., адресованному Джакомо
Контарини, известному коллекционеру и признанному в ученых и литературных кругах авторитету:
Вышеназванный Гай Цезарь [Бенедетти] сообщил мне, что Ваша
милость желали бы ознакомиться с принципом действия циркуля
Фабрицио Морденте. Ваш покорный слуга направляет Вам нижеследующее краткое пояснение, в скромных его размерах исходя из
предположения, что Ваша милость располагают циркулем как таковым, — в противном случае вся затея бессмысленна. Я прошу Вашего
прощения, если мне не удалось быть Вам полезным, ибо без циркуля в
19

«Scrissi 3 di fa a V.S. […] che il Giordano s’andò con Dio per paura di
qualche affronto, tanto aveva lavato il capo al povero Aristotele. Il Mordente
andò al Guisa et vuole ch’ei pigli il mondo co suoi ingegni. C’è non so quale
altra stampa contro il Mordente, ma non me ne ricordo; oltre alli altri libri che
primo haveva stampato in Inghilterra sopra diverse materia d’Amore, et di filosophia et Matematica»: ibidem, 125.
20
К такому выводу с полным основанием приходит Ф. Камерота, исходя из письма Корбинелли и сверки каталога библиотеки Пинелли, в
котором имеется запись: «Giordano Bruno nolano della Causa principio et
uno, Venetia 1584 et altri dialogi in 8° [«и другие диалоги ин-октаво» —
прим. переводчика]». См.: F. Camerota, Il compasso di Fabrizio Mordente. Per
una storia del compasso di proporzione, op. cit., 51.
378

ЕЩЕ РАЗ О КАРАВАДЖО И БРУНО

руке этот и подобные инструменты с трудом поддаются пониманию;
тогда пусть Ваша милость дадут указание разыскать в Венеции описание оного циркуля, которое в свое время был напечатано на «царской» бумаге по распоряжению самого Фабрицио. Оно принесет
Вам много больше пользы, так как происходит непосредственно от
автора, и если бы у меня было это издание, я не замедлил бы послать
его Вашей милости, а посему я снова напоминаю Вам и прошу Вас
снизойти до того, чтобы распоряжаться мною как Вашим слугой, и
лобызаю Ваши руки21.

В «кратком пояснении» математика из Пезаро, автора посмертно опубликованных в 1609 г. “Астрономических проблем”
(“Problematum Astronomicorum”), все еще предлагающих усовершенствования для отдельных конструктивных элементов
циркуля, действительно во всех подробностях описывается инструмент салернитанца, предназначенный для «нахождения
пропорций, как на прямых линиях, так и на окружностях, прибор наиполезнейший для всех, кому приходится использовать
астрономические, географические и прочие измерительные
инструменты, такие как астролябии, квадранты и тому подобные»22 . И, безусловно, вряд ли можно считать случайностью,
что в двух библиотечных собраниях — в Научной библиотеке в
21
«Il detto C. Cesare [Benedetti] mi ha detto che V.S. desidera l’operatione del compasso di Fabritio Mordente. Io per servirla gli mando questa poca
dichiaratione, così brevemente, presupponendo che V.S. habbi il compasso materiale, che altram[en]te questa non servirebbe a nulla. E la mi scusi s’io non
avrò forsi ben servita, perché senza il compasso in mano questi tali instrumenti
malam[en]te si possono dar non intendere ma V.S. facci cercar in Venetia che già
d’ordine dell’istesso Fabritio, fu stampato un foglio reale con la dichiaratione
di detto compasso, dove V.S. senza dubbio sarà servita assai meglio, venendo dal
autor, persestesso il qual foglio s’io l’havessi lo manderei a V.S. ed a questo fine
gli tornò a ricordare e pregar che la si degni di comandarmi e tenermi servitore
e gli bascio le mani»: Guidobaldo Del Monte, Lettera a Giacomo Contarini
(Pesaro, 6 ottobre 1577), BAM, J 231 Inf., cc. 194v-196v (цит. по: F. Camerota,
Il compasso di Fabrizio Mordente. Per una storia del compasso di proporzione,
op. cit., 68).
22
«Trovar le proportioni, così nelle linee rette e nelle circolari, cosa utilissima per quelli che adoperano instrumenti di Astronomia e di Geographica et
altri per misurar, come Astrolabi, quadranti et simili»: Camerota, ibidem, 68. В
этом письме Гвидобальдо очень подробно описывает циркуль Морденте.
См.: ibidem, 68–70.

379

ГРАНИЦА ТЕНИ

Диллингене и в библиотеке Гейдельбергского университета —
прижизненное издание поэмы Бруно “О наименьшем” хранится
сплетенным в один том с “Теорией звездных планисфер” (“Planisphaeriorum universalium theorica”, Coloniae, 1581) Гвидобальдо
дель Монте23 .
Споры по поводу циркуля вызвали огромный интерес со
стороны участников венецианских научных кругов и, вероятно,
должны были привлечь внимание Галилея, среди сочинений
которого есть и “Действия с циркулем для геометрических и военных задач” (“Le operazioni del compasso geometrico e militare”,
1597)24 . Именно в падуанской среде пизанский астроном нашел дружбу и покровительство, завязав прочные отношения с
братьями Гвидобальдо и Франческо Марией дель Монте и с Пинелли25 , которые поддержали его кандидатуру при назначении
на кафедру математики Падуанского университета26 .
23
Rita Sturlese, Bibliografia censimento e storia delle antiche stampe di Giordano Bruno, op. cit., 106, 108. Естественно, что под одним корешком вместе с
поэмой “О наименьшем” в экземплярах этих библиотек оказались переплетены и другие сочинения Бруно и других авторов. Любопытно, тем не менее, что именно в “De minimo” Бруно развивает некоторые положения атомистической математики, намеченные уже в “Истолковании сновидения”
и именно в связи с изобретением Морденте (см.: F. Camerota, Il compasso di
Fabrizio Mordente. Per una storia del compasso di proporzione, op. cit., 97–105).
24
Антонио Фаваро предполагает, что Галилей мог черпать вдохновение для построения своего телескопа в игрушечной модели, изготовленной Симоне Бароччио по указаниям Гвидобальдо дель Монте: Antonio
Favaro, Il compasso geometrico e militare // Galileo Galilei e lo studio di Padova, Firenze, Le Monnier, 1883, 222. Фаваро также отмечает, что именно
циркуль ученый преподнес в качестве подарка Джанвинченцо Пинелли
(ibidem, 208). О циркуле Галилея см.: Guglielmo Righini, Le operazioni del
compasso geometrico e militare di Galileo Galilei, Firenze, Istituto e museo di
storia della scienza, 1980. О полемике, вызванной этим изобретением Галилея, см.: F. Camerota, Il compasso di Fabrizio Mordente. Per una storia del
compasso di proporzione, op. cit., 115–118.
25
О взаимоотношениях Пинелли и Галилея см.: Aldo Stella, Galileo,
il circolo culturale di Gian Vincenzo Pinelli e la «patavina libertas» // Galileo e
la cultura padovana (Convegno di studio promosso dall’Accademia Patavina di
Scienze Lettere ed Arti nell’ambito delle celebrazioni galileane dell’Università
di Padova 13–15 febbraio 1992, a cura di Giovanni Santinello), Padova, CEDAM, 1992, 307–325.
26
О поддержке кандидатуры Галилея см.: Antonio Favaro, Galileo
Galilei e lo studio di Padova, op. cit., ad indicem; Gaetano Cozzi, Galileo Ga-

380

ЕЩЕ РАЗ О КАРАВАДЖО И БРУНО

Связями библиофила Пинелли с Францией, равно как и интересами Гвидобальдо в области математики и космологии, объясняется, возможно, и столь обильное присутствие сочинений
Ноланца в урбинской библиотеке, которая вплоть до середины
XVIII в. оставалась самым значительным собранием его трудов
в Италии. Это богатство тем более примечательно, если иметь в
виду весьма скромные показатели других итальянских библиотек, полученные Ритой Стурлезе в результате работы над составлением полезнейшего перечня всех сохранившихся прижизненных изданий трудов Бруно. На книжных полках герцогского
дворца хранятся одиннадцать произведений философа: “О
тенях идей”, “Песнь Цирцеи”, “Краткое изложение Луллиевой
архитектуры” (“De compendiosa architectura”), “Подсвечник”, “О
причине”, “Об охотничьем светильнике логиков” (“De lampade
venatoria”), “Тезисы, читанные в Коллеже Камбре”, “Об исследовании видов” (“De specierum scrutinio”), “О тройственном наименьшем” (“De triplici minimo”), “О монаде” (“De Monade”) и “О
составе образов” (“De imaginum compositione”)27. Отношения,
в которых с Франческо Марией II делла Ровере (1549–1631) состояли Гвидобальдо и Франческо Мария дель Монте (этот последний продолжал проявлять интерес к урбинской библиотеке
и из Рима, откуда, в частности, он отправил в Урбино сочинения
Кампанеллы28), хорошо документированы29, но и относительно
Пинелли имеется свидетельство Паоло Гвальдо, который сообщает, что герцог Урбинский считал того важным советчиком в
деле приобретения книг и рукописей:
lilei, Paolo Sarpi e la società veneziana // Paolo Sarpi tra Venezia e l’Europa,
Torino, Einaudi, 1979, ad indicem; Z. Waźbiński, Il cardinale Francesco Maria
del Monte, op. cit., ad indicem.
27
Rita Sturlese, Bibliografia censimento e storia delle antiche stampe di Giordano Bruno, op. cit., xxvii–xxviii, 13.
28
Вот что кардинал дель Монте пишет герцогу Урбинскому из Рима 4
ноября 1592 г.: «Кроме того, вышла “Философия” о. Томмазо Кампанеллы,
столь учтиво разбивающая в пух и прах благовоспитаннейшего Аристотеля, что если она попадется на глаза Пачотто, он получит немалый повод
для раздражения» («Di più è comparsa una Philosophia di Fra Tomasso Campanella la qualle lacera così urbanamente quel Gentil’Homo di Aristotele, che se
la vede il Paciotto ne pigliera non pocca alteratione»: Z. Waźbiński, Il cardinale
Francesco Maria del Monte, op. cit., 50; см. также 51).
29
См.: ibidem, ad indicem.
381

ГРАНИЦА ТЕНИ

Франциск Мария, герцог Урбинский, коим наш век восхищается
как государем, в своем усердии [о науках] состязающимся с царями
древности, охотно спрашивал совета у Пинеллуса. И когда он принял
решение собирать записи о событиях повседневной нашей истории, которые, видя в них орудие интереса своих держав, сильные мира издавна
хранили в тайне, единственный, к кому он обратился, был Иоанн Винценций, откликнувшийся на его просьбу самым достойным образом30.

Слава Пинелли, считавшегося, по выражению Марка Фумароли, «последним принцепсом республики итальянской
словесности»31, была связана в первую очередь с его богатейшей частной библиотекой, которая в те годы играла все более
заметную роль интеллектуального центра и места встреч для
венецианских ученых и для приезжих эрудитов 32 . Поэтому герцог, желая, среди прочего, собирать книги, обреченные на цензурный запрет33 , решил прибегнуть к столь ценному для него
30

«Franc. Maria Urbini Dux, quem veterum regum studium aemulantem,
admiratur aetas nostra, Pinellum consulere haud gravabatur. Idemque cum acta
rerum in orbe nostro quotidie gestarum, quae Imperiorum olim instrumenta
qui rerum potiebantur in arcanis habebant, colligenda sibi decrevisset, ad unum
Io. Vincentium confugit, qui eius votis egregie respondit»: Paolo Gualdo, Vita
Ioannis Vincentii Pinelli // Vitae selectorum aliquot virorum […] (a cura di William Bates), Londra, 1681, 341.
31
Marc Fumaroli, La scuola del silenzio. Il senso delle immagini nel XVII
secolo, Milano, Adelphi, 1995, 52.
32
О библиотеке Пинелли см.: Adolfo Rivolta, Un grande bibliofilo del
XVI. Contributo a uno studio sulla biblioteca di Gian Vincenzo Pinelli, Monza,
Scuola Tipografica Editrice Artigianelli, 1914; A. Rivolta, Catalogo dei codici pinelliani sell’Ambrosiana (presentazione di Giulio Bertoni), Milano, Tipografia
Pontificia Arcivescovile S. Giuseppe, 1933; Émile Picot, Les Français italianisants
au XVIe siècle, Paris, Honoré Champion, 1907, t. II, ad indicem; A. Cappellini,
Un mecenate genovese a Padova: Gianvincenzo Pinelli // Giornale storico e letterario della Liguria, 13 (1937), 129–134; Marcella Grendler, A Greek Collection
in Padua: The Library of Gian Vincenzo Pinelli (1535–1601) // Renaissance Quaterly, XXIII (1980), 386–416; M. Grendler, Book collecting in Counter-Reformation Italy: the Library of Gian Vincenzo Pinelli (1535–1601) // The Journal of
Library History, XVI (1981), 143–151. Ценные сведения содержатся также
в переписке, опубликованной недавно Анной Рауджеи: Une correspondence
entre deux humanistes: Gian Vincenzo Pinelli et Claude Dupuy (editée avec introduction, notes et index par Anna Maria Raugei), Firenze, Olschki, 2001.
33
Gino Benzoni, Francesco Maria II Della Rovere // Dizionario Biografico
degli Italiani, op. cit., 1998, vol. 50, 56.
382

ЕЩЕ РАЗ О КАРАВАДЖО И БРУНО

сотрудничеству с падуанским библиофилом. Нельзя исключать,
что и сам Бруно во время пребывания в Падуе в 1591 г. мог посещать общество уже знаменитого к тому времени коллекционера, привлекаемый не только его замечательной библиотекой,
но и ее прославленными посетителями34 .
Таким образом, и Гвидобальдо, и кардинал Франческо Мария могли получить необходимые сведения о Джордано Бруно
и о некоторых его сочинениях от Пинелли. Зная о столь тесном
сплетении интеллектуальных связей, нетрудно представить себе
и Караваджо присутствующим на каком-нибудь из собраний в
доме своего покровителя в Риме в тот самый момент, когда там
обсуждалась ноланская философия.
Этим дело не исчерпывается. Другим не менее важным посредующим звеном влияния Бруно на Караваджо мог стать сам
Паоло Гвальдо. Ученик Мантовы Бенавидеса и тонкий эрудит,
он был тесно связан с Пинелли и даже написал документированную биографию своего друга. В 1961 г. Гаетано Коцци обнаружил интереснейшее письмо кардинала Оттавио Паравичино
от 2 августа 1603 г., адресованное монсиньору Гвальдо, в котором прямо говорится о Караваджо и о какой-то его картине,
находящейся «на полпути между набожностью и безбожием»
(«tra il devoto et profano»):
Досточтимый господин брат мой!
Микеланджело Караваджо, славный живописец, рассказывает,
что волею то ли тени, то ли духа он оказался в Виченце, где ему встретился некий благородный господин, ценитель живописи, задававший ему удивительные вопросы; он описывает (но не пишет кистью)
священника с лицом реформата, который, когда не открывает рта,
выглядит театинцем, но в беседах своих изысканно касается любого
предмета; похоже, что в палитре его — краски всех наук, но, как
справедливо отмечает художник, сам он, не будучи в них сведущ, не
мог касаться до сути дела, не зная его как следует; человек этот, по
его словам, желал заказать ему работу, и рассуждал то о церквах, то
о каком-нибудь произведении искусства для Его светлости епископа
Падуанского; для него он уже создал некое полотно, остановившееся
на полпути между набожностью и безбожием, на которое тот не поже34

См.: Frances Yates, Giordano Bruno: nuovi documenti [1951] // Giordano Bruno e la cultura europea del Rinascimento, op. cit., 134–135.
383

ГРАНИЦА ТЕНИ

лал взирать лишь издалека; правда и то, что он заставил его раскошелиться на неведомо сколько золотых, и вдобавок изрядные расходы
на содержание. Если бы Ваша милость были так любезны объяснить,
как все это могло случиться, ежели не исходило от Вас, и кто был сей
вичентинский клирик, столь усердный в своей любознательности!
Я был обеспокоен отсутствием писем от Вашей милости, когда
в руки мои попало послание от 25 числа, полное бодрого настроения, изысканных утех сладостных бесед, но более всего мы радуемся
о Вашем здравии, о том, что Вы уже поправились и можете утешить
вдовствующую герцогиню и вновь принять на себя труды благие и
священные […]35.

Это письмо, полное намеков и написанное в комически-шутовском стиле36 , вызвало бурные споры среди исследователей
35
«Molto Rev. Sig.r come fratello, Michelangelo da Caravaggio Pittore
eccellente, dice, che capitò per ombra, o spirito in Vicenza, e trovò un galant’huomo, che si diletta de pittura, et li fece mirabili interrogazioni; discrive,
ma non dipinge col pennello un prete, ch’ha cera di reformato, et se non parla
pare un Theatino; ma che nelli discorsi tocca galantemente d’ogni cosa; pare
ch’abbia tintura de tutte le scienze, ma dice bene, che per non saperne lui, non
pote toccare la midolla, se sapeva da dovero, lo discrive volenteroso di far dipingere, et hora discorreva delle Chiese, hora di qualche bell’opra per Mons.r Vescovo di Padova; ma chi gli avesse fatto qualche quadro, che fusse in quel mezzo
fra il devoto, et profano, che non l’haveria voluto vedere da lontano; E vero, che
li cacciò di mano non so quanti scudi, et buone spese, V.S. di gratia ci dichiari
come può essere tutto questo senza essersi partito di qua, et chi è questo Religioso Vicentino così curioso, et diligente.Stavo con fastidio di non havere lettere
di V.S. quando mi è capitata quella di xxv piena di buona cera, di ricreatione
di Villa, et dolcissime conversazioni et più d’ogni cosa ci rallegriamo della sua
salute, et che già sia in termine, che possa consolare una Duchessa vedova, et faticare in opere buone, e Sante […]». Я цитирую письмо, оригинал которого
содержится в рукописи, хранящейся в Библиотеке Св. Марка в Венеции
(ms. It., x, 69, [6710]), по транскрипции Гаетано Коцци, которую он приводит в статье: Gaetano Cozzi, Intorno al cardinale Paravicino, a monsignor
Paolo Gualdo e a Michelangelo da Caravaggio // G. Cozzi, Ambiente veneziano,
ambiente veneto. Saggi su politica, società, cultura nella Repubblica di Venezia in
età moderna, Marsilio, Venezia, 1997, 223.
36
Алессандро Тассони в “Похищении кадушки” называет его автора
человеком «умным и остроречивым»: «Последним вел отряд из вичентинцев / Наймьеро Гвальди; он изображал / Доверенного друга Эццелина, — / Но сердца зов к другим его толкал. / Не знал тот стан искусней властелина, / Кто так в коварстве войн преуспевал, — / Но, в неуча

384

ЕЩЕ РАЗ О КАРАВАДЖО И БРУНО

творчества Караваджо и дало повод для совершенно разных интерпретаций, как, например, трактовки Фердинандо Болоньи37
или Маурицио Кальвези38 . Но независимо от действительного
значения этого текста и тех соображений, которые из него можно
извлечь относительно поэтики Караваджо, Болонья и Кальвези
в один голос присоединяются к гипотезе о личном знакомстве
художника с Гвальдо39. Они могли встретиться в Риме, когда свярядясь, болел за папу, / На лживом стяге репу нацарапав. // Он муж был
лет пятидесяти двух, / Умен, остроречив и впал щеками, / Задеть умел
насмешкой чуткий слух / И все слова Маргута знал на память. / С ним
мужиков толпа — свирепый дух / Им пучил бельма под тупыми лбами: /
Они, по зубы вооружены, / Для зла, казалось, были рождены» («La squadra di Vicenza ultima guida / Naimiero Gualdi, a la sembianza fuore / Amico
d’Ezzelin che se ne fida; / Ma non risponde a la sembianza il core. / Quel campo
non avea scorta più fida, / D’ogni bellica frode era inventore: / Ma facea ‘l goffo,
e si tenea col papa, / E ne la finta insegna avea una rapa. // Egli era un uom
d’anni cinquantadui, / Dotto e faceto, e con le guance asciutte; / Solito sempre
dar la baia altrui, / Che sapea tutti i motti di Margutte. / Gran turba di villani
avea con lui / Con occhi stralunati e ciere brutte, / Ch’armati di balestre e ronche e scale / Nati a posta parean per far del male»: A. Tassoni, La secchia rapita
(a cura di Pietro Papini, nuova presentazione di Giulio Cattaneo), Firenze, Sansoni, 1984, VIII 35–36, 140).
37
Болонья распознает в письме целый ряд намеков на обеспокоенность и подозрения, которые, учитывая свежесть постановлений Тридентского Собора, римские церковники испытывали в отношении творчества Караваджо. Паравичино, по мнению Болоньи, в иронической
форме еще раз заявляет свое несогласие с поступками Гвальдо и епископа Падуанского, который заказал столь неоднозначному художнику
произведение искусства, находящееся «между набожностью и безбожием», — произведение, которое, будь оно помещено в алтаре или вывешено в церкви, несомненно вызвало бы негодование у такого строгого
и правоверного христианина, как он сам, решительного противника
живописи такого рода («на которое не пожелал взирать издалека»): F.
Bologna, L’incredulità del Caravaggio, op. cit., 54–61.
38
С точки зрения Кальвези, письмо, напротив, выражает симпатию
Паравичино к Гвальдо и к самому Караваджо, как если бы эти три действующих лица послания составляли единый круг друзей. Иронически
обыгрывая изъян картин последнего, помещающий их между набожным
и безбожным, Паравичино якобы намекает только на их чрезмерную
цену (M. Calvesi, Le realtà del Caravaggio, op. cit., 196–200).
39
Предположение о встрече Караваджо с Паоло Гвальдо Марко Пупилло дополняет другими совпадениями: Marco Pupillo, Per un riesame del
collezionismo di Paolo Gualdo // Venezia Arti, 1998, 27–36 (в особенности 32).
385

ГРАНИЦА ТЕНИ

щенник проживал там в 1602–1603 гг. Кроме того, Коцци, а вслед
за ним и Важбиньски, указывают на существование ряда писем
и свидетельств о встречах (в Падуе и в Ферраре в 1598 г., в Риме
в 1592, 1602–1603 и 1606–1609 гг.) между Гвальдо и кардиналом
дель Монте40. Не стоит также упускать из вида, что, как отмечалось в некоторых статьях последнего времени, Гвальдо питал
особую страсть к живописи, о чем свидетельствует оставленное
им собрание картин и частая и обильная переписка с лицами,
интересующимися коллекционированием и искусством в целом
(с Антонио Кверенги41, Лоренцо Пиньорией42 , Клодом-Николя
40

n. 71.

См.: Z. Waźbiński, Il cardinale Francesco Maria del Monte, op. cit., 197,

41

См.: Uberto Motta, Antonio Querenghi (1546–1633). Un letterato padovano nella Roma del tardo Rinascimento, Milano, Vita e Pensiero, 1997 (интересна реконструкция отношений науки и поэзии в кругу последователей
Галилея в Падуе, глава IV, и страницы, посвященные библиофильству и
отношениям Кверенги, Пинелли и Гвальдо); см. также: Lina Bolzoni, Il
segretario neoplatonico: F. Patrizi, A. Querenghi, V. Gramigna // La corte e il
cortegiano. II. Un modello europeo (a cura di Adriano Prosperi), Roma, Bulzoni,
1980, 141–162. Об отношениях Паоло Гвальдо и Антонио Кверенги см.:
Giorgio Ronconi, Paolo Gualdo, Antonio Querengo e le Accademie (A proposito di lettera giocosa del Gualdo al Querengo) // Atti e Memorie dell’Accademia
patavina di Scienze Lettere ed Arti, 1992–1993 (volume V, parte III), 101–119.
См. также: Uberto Motta, L’Ambr. S 77 sup. e l’inventario dei libri di Antonio
Querenghi: antichi e moderni nell’erudizione di fine Cinquecento // Italia Medioevale e Umanistica, XLI (2000), 243–400; Id., La biblioteca di Antonio Quarenghi. L’eredità umanistica nella cultura del primo Seicento // Studi secenteschi,
41 (2000), 177–283. Об интересе Кверенги к живописи в связи с фресками
Карраччо во дворце Фарнезе см.: Caterina Volpi, Odoardo al bivio. L’invenzione del Camerino Farnese tra encomio e filosofia // Bollettino d’Arte, 105–106
(1998), 87–95 (относительно мифа о Геракле в сочинениях Кверенги см.:
Lina Bolzoni, Ercole e i Pigmei, ovvero Controriforma e intellettuali neoplatonici // Rinascimento, serie II, 21, 1981, 285–296). В библиотеке Кверенги
имелось значительное число книг, связанных со спорами о Реформации.
О распространении идей Лютера в XVI в. и о его сочинениях в частных
библиотеках см. полезнейшую в методологическом отношении работу:
Adriano Prosperi, Lutero al Concilio di Trento // Lutero in Italia. Studi storici nel
V centenario della nascita (a cura di Lorenzo Perrone, introduzione di Giovanni
Miccoli), Casale Monferrato, Marietti, 1983, 97–114.
42
О переписке Пиньории с Гвальдо, Пейреском и Пинелли см.: Caterina Volpi, Lorenzo Pignoria e i suoi corrispondenti // Nouvelle de la Republique des Lettres, 1992–II, 71–127 (эта статья на материале отдельных писем
подтверждает серьезный интерес Гвальдо к живописи: ibidem, 95).
386

ЕЩЕ РАЗ О КАРАВАДЖО И БРУНО

Фабри де Пейреском43 — завсегдатаями дома-библиотеки Пинелли44). Отдельного исследования заслуживает интерес вичентинского клирика к астрономии и открытиям Галилея, о наличии которого можно судить по его переписке с ученым45.
Не принижая значения тех отношений, которые могли связать сиятельного покровителя Караваджо в Риме с Беллармино
и дю Перроном, все же в Джанвинченцо Пинелли я вижу гораздо более вероятного претендента на роль посредника в знакомстве Франческо Марии с идеями Джордано Бруно. Именно
от падуанского библиофила мог исходить импульс, способствовавший распространению сочинений и идей Ноланца в среде,
жаждущей книг и собеседников не ортодоксальных, а в первую
очередь живо интересующихся спорами о вопросах космологии
и науки, отголоски которых можно не раз встретить в сочинениях Гвидобальдо дель Монте и Галилея. Вне такого контекста
было бы трудно себе представить присутствие книг Бруно в Урбинской библиотеке.
Переписка Корбинелли с Пинелли и Пинелли с Франческо
Марией II делла Ровере, вероятно, может рассказать больше о
приобретении текстов Бруно. Но исследование этой проблемы
находится только в начальной своей стадии. Наряду с множеством других вопросов, было бы интересно прояснить, каким
образом значительная часть библиотеки падуанского эрудита — после всевозможных приключений и пережив ужасное
кораблекрушение — в конце концов, в июне 1608 г., будучи приобретена за 3050 дукатов, попала в руки Федерико Борромео,
одного из великих собеседников Караваджо 46 . Мне кажется
43

О дружеских отношениях между Пейреском, Гвальдо, Пинелли и
Галилеем см.: Cecilia Rizza, Peiresc e l’Italia (prefazione di Raymond Lebègue),
Torino, Giappichelli, 1965. Свежий портрет французского эрудита был
создан Марком Фумароли: Marc Fumaroli, Nicolas-Claude Fabri de Peiresc,
Prince de la République des Lettres (Conférence organisée par l’Association
Pro-Peyresq dans la Maison d’Erasme à Anderlecht le mercredi 3 juin 1992),
Bruxelles, 1993, 1–34.
44
Об этом см.: C. Volpi, Lorenzo Pignoria e i suoi corrispondenti, op. cit., 95.
45
Об их отношениях см.: Giorgio Ronconi, Paolo Gualdo e Galileo //
Galileo e la cultura padovana, op. cit., 359–371.
46
О судьбе библиотеки Пинелли см.: Massimo Rodella, Fortuna e
sfortuna della biblioteca di Gian Vincenzo Pinelli: la vendita a Federico Borromeo // Bibliotheca. Rivista di studi bibliografici, 2003 (2), 87–125.
387

интересным попутно отметить, что в Неаполе по следам книг
Пинелли шли не только агенты Борромео: там же находились и
посланцы герцога Урбинского, которым был дан твердый приказ любой ценой опередить соперников 47.
Я все больше убеждаюсь, в силу изложенных в предыдущем
приложении причин, что никакая гипотеза о возможной связи
между Караваджо и Бруно не может считаться вполне обоснованной, если она не отвечает прежде всего на принципиальный
вопрос: каким образом художник мог вообще познакомиться с
«ноланской философией»? К сожалению, этот вопрос так и остался незамеченным для авторов даже самых важных научных
работ, посвященных в XX столетии сопоставлению поэтики великого живописца с идеями Бруно. Эти страницы, разумеется,
никак не могут претендовать на окончательное решение проблемы. Их скромной заслугой можно считать лишь постановку
вопроса как conditio sine qua non дальнейшего изучения предполагаемого влияния Бруно на Караваджо, причем наиболее
перспективным и заслуживающим дальнейшей проверки маршрутом поиска следует признать путь, отмеченный фигурами
Пинелли, братьев дель Монте, Гвальдо и делла Ровере.

47
В письме Грацио Марии Граци к Федерико Борромео, отправленном из Неаполя 13 января 1607 г., прямо упоминается поверенный Франческо Марии II делла Ровере, посланный с целью приобретения библиотеки Пинелли: «Я принял условие, но, поскольку все в один голос говорят
мне, что он [книготорговец, в чье владение перешла библиотека] не из тех
людей, кому можно доверять, а я не сумел заставить его дать расписку, я
сомневаюсь, что он останется верен данному нам обещанию, тем более,
что, насколько я понимаю, агент герцога Урбинского стремится заполучить те же книги, что и мы» («Ho accettato la conditione; ma perché ognuno
mi dice che egli [il libraio in possesso della biblioteca] è uomo da fidarsene poco,
et io non l’ho potuto tirare a farne scrittura, dubito, che poi non ci osserverà la
promessa; tanto più che mi par d’intendere, che uno Agente del duca di Urbino
procuri ancor esso d’havere questi libri, che vogliamo noi», цит. по: Massimo
Rodella, Fortuna e sfortuna della biblioteca di Gian Vincenzo Pinelli: la vendita a
Federico Borromeo, 100). Об отношениях Борромео и Пинелли см.: Uberto
Motta, Borromeo, Pinelli e Querenghi: letteratura e collezionismo librario tra
Cinque e Seicento // Studia Borromaica, 1999 (13), 129–159.

УКАЗАТЕЛЬ
Августин Блаженный: 15, 368
Аверроэс: 216, 218, 299
Агамбен, Джорджо: см.
Agamben, Giorgio
Агриппа из Неттесгейма, Генрих
Корнелиус: 201, 221
Адо, Илзетраут: см. Hadot,
Ilsetraut
Адо, Пьер: см. Hadot, Pierre
Аквилеккья, Джованни: см.
Aquilecchia, Giovanni
Актеон: 17, 225 слл., 294 слл.
Алан Лилльский: см. Alanus ab
Insulis
Алкивиад: 57, 71
Альберти, Леон Баттиста: см.
Alberti, Leon Battista
Алигьери, Данте: 208, 279 слл.
Амио, Жак: см. Amyot, Jacques
Аполлодор: 249
Апулей: 248
Аретино, Пьетро: 69, 86, 338
Ариосто, Лудовико: 93, 310
Аристофан: 57, 221
Аристотель: 16, 57, 82, 90,
132 слл., 138, 143, 145, 147,
195 слл.
389

Баиф, Жан Антуан де: 38, 314
Барбьери, Джузеппе: см. Barbieri,
Giuseppe
Беза, Теодор: см. Bèze,
Théodore de
Бело, Франческо: 62
Белло, Реми: см. Belleau, Remy
Бембо, Пьетро: 57, 206, 226, 239,
301
Бенцони, Джироламо: 187
Бине, Клод: см. Binet, Claude
Боден, Жан: 166, 177, 183
Божуайо, Балтазар де: см.
Beaujoyeulx, Baltasar de
Боккаччо, Джованни: 299, 315,
338
Борромео, Федерико: см.
Borromeo, Federico
Борха, Хуан де: см. Borja, Juan de
Брант, Себастиан: 202
Бруно, Джордано:
Acrotismus camoeracensis: 42, 73
Arca di Noè: 33
Ars reminiscendi: 55
Asino cillenico: 64
Cabala del cavallo pegaseo: 35, 63,
77, 94, 100, 118, 182, 257

ГРАНИЦА ТЕНИ

Candelaio: 13, 22, 33, 41, 55 слл.,
81 слл., 142, 261 слл., 294,
317 слл., 323, 331, 354, 381
Cantus Circaeus: 41, 113 слл., 260,
335, 359 слл., 381
De compendiosa architectura: 41,
381
De gli eroici furori: 13, 17, 34 слл.,
55, 63, 67, 75 слл., 85, 94, 103,
142, 203 слл., 257 слл., 294,
327 слл., 331 слл., 340, 342
De imaginum compositione: 329,
335, 360, 381
De immenso: 73, 223, 306 слл.,
311 слл., 316, 354, 359
De l’ infinito, universo e mondi: 23,
35, 77,129, 143 слл., 152, 351,
359
De la causa, principio et uno: 23, 35,
62, 65, 68, 77, 94, 112, 129, 133,
138 слл., 150, 152, 210, 240,
243, 256, 319, 353, 359, 378, 381
De lampade venatoria: 381
De minimo: 305, 352, 359, 380 слл.
De monade: А1 прим. 7, 381
De specierum scrutinio: 381
De umbris idearum: 40 cлл.,
113 слл., 215, 257, 260, 293,
307, 335, 340, 353, 359, 370,
381
Dialogi duo de Fabricii Mordentis
Salernitani prope divina adinventione ad perfectam cosmimetriae praxim: 374 слл.
Dialogus qui De somnii interpretatione seu Geometrica sylva
inscribitur: 374
Explicatio triginta sigillorum: 40,
55, 116, 335

Figuratio Aristotelici Physici Auditus: 374
Idiota triumphans: 73, 377
La cena de le Ceneri: 14, 34 слл.,
38, 45 слл., 55, 60 слл., 94, 116,
122 слл., 142, 152, 154, 157,
186, 218, 240, 243, 251, 308,
312, 332, 336, 352
Lampas triginta statuarum: 335
Oratio valedictoria: 20, 74, 349
Sigillus sigillorum: 55
Spaccio de la bestia trionfante: 22,
35, 37, 42, 52, 62, 77, 93 слл.,
96, 98, 100 слл., 112, 118, 128,
131, 142, 144, 152, 155 слл.,
204, 311, 317, 333, 340 слл.,
358
Брюэ, Ги де: см. Brués, Guy de
Буасьер, Клод де: см. Boissière,
Claude de
Буверес, Жак: см. Bouveresse,
Jacques
Будда: 263, 390
Буонарроти, Микеланджело:
282 слл.
Бэкон, Фрэнсис: 289
Бюде, Гийом, 171
Важбиньски, Зигмунд: см.
Waźbiński, Zigmunt
Вазари, Джорджо: см. Vasari,
Giorgio
Валериано, Пьеро: см. Valeriano,
Piero Valeriano Bolzani
Ван Дейк, Антон: 304
Варбург, Аби: см. Warburg, Aby
Вергилий: 307, 313
Веронезе, Паоло: 247
390

УКАЗАТЕЛЬ

Вехель, Андреас: 161
Вехель, Иоганнес: 161
Вико, Энеа: см. Vico, Enea
Виргилий, Полидор: 287, 289
Витгенштейн, Людвиг: 19
Вондел, Йост ван ден: 291
Вулф, Джон: см. Wolfe, John

Гревилль, Фулк: см. Greville,
Fulke

Галилей, Галилео: 79, 122,
359 слл., 378, 380 слл., 387
Галич, А.И.: 22
Гарингтон, Джон: см. Harington,
John
Гвальдо, Паоло: см. Gualdo, Paolo
Гвиттоне д'Ареццо: 281
Генрих I Лотарингский, герцог
де Гиз: 160
Генрих II (король Франции): 53,
159, 236
Генрих III (король Франции): 13,
34 слл., 45, 52 слл., 96, 160,
162, 166, 168, 172, 177, 184, 192
слл., 247, 300, 314, 317, 361, 374
Генрих IV (король Франции):
194, 361, 374, 377
Гермес Трисмегист: 189
Гесиод: 19, 170 сл., 174, 185
Гете, Иоганн Вольфганг фон: 17
Гигин: 249
Гомер: 65, 326 сл., 330, 340
Гораций: 170
Горфункель, А.Х.: 22 слл.
Госсон, Стивен: см. Gosson,
Stephen
Гранада, Мигель Анхель: см.
Granada, Miguel Angel

391

Данте: см. Алигьери, Данте
Делла Ровере, Франческо: см.
Della Rovere, Francesco II
Дель Бене, Бартоломео: см. Del
Bene, Bartolomeo
Дель Бене, Пьеро: см. Del Bene,
Piero
Дель Монте, Франческо Мария:
см. Del Monte, Francesco Maria
Дель Монте, Гвидобальдо: см.
Del Monte, Guidobaldo
Де Мазюр, Луи: см. Des Masures,
Louis
Демосфен: 88, 134
Джакомо да Лентини: 280
Джентиле, Джованни: см.
Gentile, Giovanni:
Джовио, Паоло (Павел Иовий
Новокомский): 243
Джордано Пизанский: 280
Джотто: 291
Диана: 17, 227 слл., 299, 304
Диана де Пуатье: 236
Диггс, Томас: 48
Дионисий Ареопагит: 213
Доменикино: 364
Дора, Жан: см. Dorat, Jean
Дю Белле, Жоашен: 34, 171,
236 слл., 340
Дю Перрон, Жак Дави: 39 слл.,
164, 314, 361, 387
Дюпюи, Бернар: см. Dupuy,
Bernard

ГРАНИЦА ТЕНИ

Евдокс: 123
Елизавета I (королева Англии):
13, 34, 38, 48, 52 слл., 160, 162,
217, 240, 243, 304, 342
Жамен, Амадис: 173, 189
Жюлиан, Гийом: 187
Заксль, Фриц: 156
Йейтс, Френсис: см. Yates,
Frances
Калпеппер, Мартин: 46
Кальвин, Жан: 178, 337 слл.
Кальвино, Итало: : 355
Камоэнс, Луис: 303
Кампанелла, Томмазо: 359, 381
Кант, Иммануил: 19
Караваджо (Микеланджело
Меризи): 357 слл., 372 слл.,
383
Карл IX (Король Франции): 247,
265
Карл V: 171, 187
Катс, Якоб: 277
Кастельно, Мишель: см.
Castelnau, Michel de
Кверенги, Антонио: см. Querenghi, Antonio
Квинтилиан: 263, 268, 287, 325,
328, 345
Кеплер, Иоганн: 122
Клодель, Поль: 15
Колумб, Христофор: 186
Контарини, Джакомо: см. Contarini, Giacomo

Коперник, Николай: 14 слл.,
38 слл., 48, 121 слл., 124 слл.,
130, 157, 164, 178, 361
Корбинелли, Якопо: см.
Corbinelli, Iacopo
Кохлеус, Иоанн: см. Cochlaeus,
Ioannes
Кузнецов, Б.Г.: 23
Лас Касас, Бартоломе де: см. Las
Casas, Bartolomé de
Лаский, Альберт: см. Łaski,
Alberto
Леонардо да Винчи: 102, 274,
276 слл., 280, 282, 285, 288,
292, 322
Леон Еврей: 38, 213 слл.
Лессинг, Готхольд Эфраим: 18
Лодж, Томас: см. Lodge, Thomas
Ломбардо, Агостино: 110
Лопе де Вега: 322
Л'Опиталь, Мишель де: см.
L’Hospital, Michel de
Луайе, Пьер: см. Le Loyer, Pierre
Лукиан: 57, 68 слл.
Лукреций: 14 слл., 17, 145 слл.,
201, 214 слл., 326, 340
Лурье, С.Я.: 23
Лютер, Мартин: 105, 172, 178,
386
Мантова Бенавидес, Марко: см.
Mantova Benavides, Marco
Макиавелли, Никколо: 36 слл.,
96, 166, 176, 181, 201, 249
Манн, Николас: 156
Марк Аврелий: 105
392

УКАЗАТЕЛЬ

Марциал: 326, 340
Масер, Жан: см. Macer, Jean
Медичи, Екатерина: см. Médicis,
Catherine de
Медичи, Козимо: см. Médicis,
Cosme de
Меланхтон, Филипп: см.
Melanchton, Philipp
Микеланджело: см. Буонарроти,
Микеланджело
Монлюк, Жан де: см. Montluc,
Jean de
Монтень, Мишель Эйкем де: 177,
243, 251, 346 слл.
Мор, Томас: 172
Морденте, Фабрицио: см.
Mordente, Fabrizio
Мурильо, Бартоломе Эстебан:
288
Нарцисс: 17, 267 слл., 295 слл.,
329 слл., 345 слл., 357 слл.,
373
Николай Кузанский: 151, 252,
329
Нонн Панополитанский:
247 слл.
Норов, А.С.: 21
Нуччарелли, Симона: 198
Нюизман, Эсто де: см.
Nuysement, Hesteau de
Овидий: 232 слл., 247, 295 слл.
Обинье, Агриппа: см. Aubigné,
Agrippa d’
Одебер, Жермен: см. Audebert,
Germain

Ордине, Нуччо: см. Ordine,
Nuccio
Папи, Фульвио: 201
Пармиджанино Франческо: 278,
316
Паскаль, Блез: 15
Перро, Шарль: см. Perrault,
Charles
Петрарка, Франческо: 231 слл.
Пико делла Мирандола,
Джованни: см. Pico della
Mirandola, Giovanni
Пинелли, Джанвинченцо: см.
Pinelli, Gian Vincenzo
Пино, Паоло: см. Pino, Paolo
Пифагор: 197, 226
Платон: 18, 36, 38, 57, 71, 82 слл.,
114, 116, 215, 253, 263 слл.,
293, 302, 313
Плиний Старший: 262 слл.,
266 слл., 286 слл., 290, 345
Плотин: 15, 17, 36, 104, 213, 301
Полибий: 36
Полициано, Анджело: см.
Poliziano, Angelo
Порфирий: 36
Пригожин, И.Р.: 30, 351
Прокл: 36, 213
Птолемей, Клавдий: 113,
123 слл., 157, 336
Пуссен, Николя: 367
Рабле, Франсуа: 72, 86, 95, 202
Раме, Пьер де ля: 160 слл., 237
Риводо, Андре де: см. Rivaudeau,
André

393

ГРАНИЦА ТЕНИ

Ронсар, Пьер де: 36 слл., 40, 42,
66, 72, 107 слл., 163 слл., 171,
173 слл., 180, 192, 200 слл.,
236 слл., 247, 314, 338 слл.,
345
Рудольф II: 21
Савонарола, Джироламо:
273 слл.
Саллюстий: 134
Сенека: 19, 105
Сидни, Филип: 48, 123, 242,
341 слл.
Сили, Роберт: см. Sealy, Robert
Симпликий: 104
Скюдери, Жорж де: 371
Сократ: 57, 71, 83 слл., 103, 116,
276 слл., 317
Спенсер, Эдмунд: 221, 243 слл.,
315
Сперони, Спероне: см. Speroni,
Sperone
Таго, Жан: см. Tagaut, Jean
Тассо, Торквато: 56 слл., 72, 301
Тассони, Алессандро: см. Tassoni, Alessandro
Тацит: 36
Тиар, Понтюс де: 35 слл., 314,
317
Тиресий: 295
Тициан Вечеллио: 232
Тредиаковский, В.К.: 22
Трухильо, Себастьян: 187
Уэбб, Уильям: см. Webbe,
William

Федр: 310
Филарет (Антонио Аверлино):
268, 289, 303
Филесак, Жан: см. Filesac, Jean
Филипп II (король Испании):
240
Филострат: 300
Фичино, Марсилио: 38, 46, 82,
213, 216, 271 слл., 294, 302,
312 слл.
Фоленго, Теофило: 318
Фома Аквинский: 39
Фракасторо, Джироламо: 143
Франциск I (король Франции):
171
Франциск Мария, герцог
Урбинский: 382
Фреми, Эдуард: см. Fremy,
Édouard
Христос: 152
Цицерон: 57, 328
Чарльвуд, Джон: см. Charlewood,
John
Челлини, Бенвенуто: 269, 289,
322
Чилиберто, Микеле: см.
Ciliberto, Michele
Чимабуэ: 291
Шамиссо, Адельберт фон: 293
Шекспир, Уильям: 103, 110, 318
Шиллер, Иоганн Кристоф
Фридрих: 16
Шопенгауэр, Артур: 19
394

УКАЗАТЕЛЬ

Эзоп: 310 слл.
Эпиктет: 104
Эпикур: 14 слл.
Эразм Роттердамский: 72, 106,
221
Этьен, Анри: см. Estienne, Henri
Юбо, Гюстав: 162
Ямвлих: 36, 213

Abbot, Georges: 44
Accetto, Torquato: 93
Adams, Alison: 30, 291
Agamben, Giorgio: 281, 297, 299,
329
Alanus ab Insulis: 87, 292
Alberti, Leon Battista: 93, 117,
267 слл., 278, 281, 285,
288, 297, 300, 316, 329, 354,
363 слл., 367
Albrecht, Juerg: 329
Alciato, Andrea: 221, 303
Aleaume, Louis: 193
Alpers, Svetlana: 277
Aluffi Begliomini, Lorenza: 93
Amato, Barbara: 147, 147
Amyot, Jacques: 37
Anderson, Jaynie: 275
Antonelli, Roberto: 87
Anzi, Anna: 343

Aquilecchia, Giovanni: 23, 28,
31 слл., 35, 38, 43 слл., 48,
51, 59 слл., 73, 79, 93, 122
слл., 135, 143 слл., 176,
187, 207 слл., 209, 213, 217,
375 слл.
Arasse, Daniel: 268, 270, 316, 322
Argan, Giulio Carlo: 357
Ariani, Marco: 206, 212, 214
Aris, Daniel: 237
Armenini, Giovan Battista: 290
Arnigio, Bartolomeo: 258
Arslan, Edoardo: 363
Asmus, Ute Davitt: 316
Asor Rosa, Alberto: 336
Assunto, Rosario: 292
Aubigné, Agrippa d’: 236
Audebert, Germain: 167, 193
Badaloni, Nicola: 29, 32, 43, 114,
151, 176, 189, 208, 256, 260
Baglione, Giovanni: 362
Bainton, Roland H.: 53
Baldassarri, Guido: 30, 56
Baldinucci, Filippo: 285, 367, 371
Balsamo, Jean: 32, 93
Bandinelli, Baccio: 322, 364
Bandini, Bruno: 269
Bann, Stephen: 363
Barbaro, Ermolao: 72
Barbera, Maria Luisa: 350
Bárberi Squarotti, Giorgio: 29,
31 слл., 208, 212, 336
Bárberi Squarotti, Giovanni: 227
Barbier, Jean-Paul: 163, 165

395

ГРАНИЦА ТЕНИ

Barbieri, Giuseppe: 268 слл., 292,
297, 300, 329
Bardon, Françoise: 236, 369
Barenghi, Mario: 355
Barkan, Leonard: 230, 232, 245
Barlacchi, Tommaso: 363 слл.
Barocchi, Paola: 269, 289 слл.
Barolsky, Paul: 268, 278
Baroncelli, Dedi: 269
Barth, J.A.: 322
Bartsch, Adam: 322
Baskins, Cristelle L.: 268
Bassi, Simonetta: 335
Bates, William: 382
Bausi, Francesco: 72, 326, 336
Beaujoyeulx, Baltasar de: 184
Becatti, Giovanni: 286
Béguin, Sylvie: 265
Beierwaltes, Werner: 29
Bellanger, Yvonne: 314
Bellarmino, Roberto: 361, 370, 387
Belleau, Remy: 173
Bellonzi, Fortunato: 357
Bellorini, Maria Grazia: 176
Bellosi, Luciano: 286
Benivieni, Girolamo: 208, 280
Benzoni, Gino: 374, 382
Berggren, Lars: 29, 32, 208
Bernardini Marzolla, Piero:
Bernari, Carlo: 318
Berti, Domenico: 122
Berti, Ernesto: 82
Bertoni, Giulio: 382
Bettini, Maurizio: 287, 346
Bèze, Théodore de: 338

Bianchi, Luca: 219, 284
Biddle, Martin: 242
Binet, Claude: 36
Blanchon, Joachim: 236 слл.
Blum, Paul R.: 76
Blumenberg, Hans: 152
Blunt, Anthony: 269
Bocchi, Achille: 259, 276, 305
Bocchi, Francesco: 284
Bodei, Remo: 30
Boissière, Claude de: 338
Bologna, Ferdinando: 358 слл.,
362, 365, 368, 370, 385
Bolzoni, Lina: 95, 114, 310, 335,
386
Bonciani, Francesco: 82
Bönker-Vallon, Angelika: 29, 152
Borghini, Raffaello: 291
Borja, Juan de: 321
Borromeo, Carlo: 359
Borromeo, Federico: 359, 370,
387 слл.
Borsellino, Nino: 95
Bosco, Gabriella: 314
Bougot, Auguste: 300
Bouveresse, Jacques: 19
Bouvelles, Charles de: 305
Boyer, Jean-Claude: 323
Braet, Hermann: 299
Bramanti, Vanni: 284
Branca, Vittore: 250
Bratu Elian, Smaranda: 29, 334
Bravo-Villasante, Carmen: 321
Briçonnet, Guillaume: 305
Brioschi, Franco: 30, 57
396

УКАЗАТЕЛЬ

Brock, Maurice: 268, 276, 345 слл.
Brués, Guy de: 38
Brunelleschi, Filippo: 278 слл., 366
Bruscagli, Riccardo: 86
Bucciantini, Massimo: 123
Buono Hodgart, Amelia: 29, 59
Buron, Emmanuel: 236
Bush, Douglas: 243
Busuioceanu, Alexander: 288
Cacciari, Massimo: 269
Cadaras, Ozil de: 298
Callagham, Margo Manuella: 238
Calvesi, Maurizio: 358, 364,
368 слл., 385
Camerota, Filippo: 375, 378 слл.
Caneva, Caterina: 360
Canfora, Luciano: 30
Canone, Eugenio: 75, 77, 359, 377
Cantimori, Delio: 53
Cappellini, A.: 382
Caretti, Lanfranco: 72
Carrington, Samuel M.: 237, 314
Casale, Olga: 318
Casanova-Robin, Hélène: 236
Casati, Roberto: 293
Cassiani, Chiara: 29
Castelnau, Michel de: 40, 43 слл.,
46, 48, 50, 79, 107 слл., 139,
157 слл., 174, 375
Castelnuovo, Enrico: 263, 277, 290
Castelvetro, Ludovico: 57, 82
Castiglione, Baldassare: 57
Cattaneo, Giulio: 385
Cavaglià, Giampiero: 343
397

Cavaillé, Jean-Pierre: 32, 93, 122
Cave, Terence: 326
Céard, Jean: 37, 72, 198, 208, 314
Cecchi, Emilio: 336
Cecchi, Giovanni Maria: 284
Cecil, William: 48, 51
Cerasuolo, Salvatore: 83
Cerovski, John. S.: 245
Chaix, Gérald: 28
Chamard, Henri: 340
Champion, Pierre: 168
Charbonnier, F.: 165
Charlewood, John: 35, 51, 80
Chastel, André: 271, 279 слл., 345
Cherchi, Paolo: 87
Chevallier, Pierre: 37 слл.
Chiesa, Mario: 318
Chines, Loredana: 341
Choné, Paulette: 323
Christian, Lynda Gregorian: 104
Ciardi, Roberto Paolo: 241, 290
Cicala, Odoardo: 204
Cieri Via, Claudia: 232
Ciliberto, Michele: 32, 43, 75, 114,
209, 213, 246, 335, 348
Cinotti, Mia: 369
Clements, Robert J.: 283
Clough, Cecil H.: 276
Cobham, Henry: 44
Cochlaeus, Ioannes: 174
Collina, Beatrice: 87
Colonna, Francesco: 214
Contarini, Giacomo: 379
Contini, Gianfranco: 281
Corbin Judson, Alexander: 245

ГРАНИЦА ТЕНИ

Corbinelli, Iacopo: 373 слл.
Corsaro, Antonio: 318
Cosenza, Paolo: 82
Costanzo, Mario: 103
Courbaud, Edmond: 328
Courcelle, Pierre: 320
Cozzi, Gaetano: 383 слл., 386
Cratone, Zaccaria: 143
Crescenzo, Richard: 315
Crouzet, Denis: 168
Curtius, Ernst Robert: 87, 103, 105
Cziesla, Wolfgang: 235
D’Addio, Mario: 37
D’Angelo, Paolo: 273 слл., 280,
284
Dagron, Tristan: 32
Damisch, Hubert: 268, 346,
363 слл.
Dandrey, Patrick: 95
Daniel, Samuel: 243
Dassonville, Michel: 237
Davanzati, Chiaro: 297
Davila, Enrico Caterino: 37
Davis, Walter R.: 242 слл.
De Bellis, Carla: 113
De Bernart, Luciana: 122
De Giovanni, Biagio: 30, 43, 126,
133, 347
De Girolami Cheney, Liana: 286,
288
De Libera, Alain: 219
De Majo, Ginevra: 271
De Mas, Enrico: 179, 187
De Robertis, Domenico: 279

Dee, John: 48
Defaux, Gérard: 72
Deguy, Michel: 277
Deitz, Luc: 326
Del Bene, Bartolomeo: 36
Del Bene, Piero: 374
Del Monte, Francesco Maria: 359,
372 слл.
Del Monte, Guidobaldo: 360, 372,
378 слл., 387
Dell’ Acqua, Gian Alberto: 369
Della Rovere, Francesco II: 360,
381, 387
Della Terza, Dante: 30
Della Valle, Daniela: 314
Demerson, Guy: 161, 171
Des Masures, Louis: 338
Desportes, Philippe: 238
Devereux, Robert: 245
Di Girolamo, Costanzo: 57
Dicson, Alexander: 133
Dionisotti, Carlo: 226
Dixsaut, Monique: 83
Docci, Mario: 362
Dolci, Giulio: 271
Domenichelli, Mario: 110, 305, 324
Domenichi, Lodovico: 283
Doni, Anton Francesco: 95, 183,
283, 289
Dorat, Jean: 247, 338
Droz, Geneviève: 265
Duby, George: 139
Dudley, Robert: 48, 51
Duits, Rembrandt: 30
Dumortier, Claire: 235
398

УКАЗАТЕЛЬ

Dundas, Judith: 291
Dupuy, Bernard: 160

Franken, D.: 304
Fraunce, Abraham: 243
Fremy, Édouard: 36
Friedmann, Anthony E.: 244
Fumaroli, Marc: 41, 161, 382, 387
Fusillo, Massimo: 209

Edwards, Thomas: 315
Egidi, Francesco: 281
Ellero, Maria Pia: 32, 93, 208, 211
Ernst, Germana: 104
Estienne, Henri: 338

Gabriele, Mino: 214, 260 слл., 330
Gadoffre, Gilbert: 254
Gaion, Rino: 30
Galand-Hallyn, Perrine: 326
Gamberini, Spartaco: 34
Gambino, Luigi: 37
Garin, Eugenio: 29, 32, 41, 43, 93,
280, 318, 330
Garzoni, Tommaso: 87, 95
Gautier-Gentès, Jean-Luc: 346
Genette, Gérard: 338
Genot, Gérard: 34
Gentile, Giovanni: 75, 144
Gentili, Alberigo: 143
Gentili, Augusto: 30, 232, 247
Gerard, Robert. A.: 304
Ghidetti, Enrico: 69
Ghizzoni, Flaminio: 156
Giambullari, Bernardo: 86
Giese, Tiedemann: 130
Gigliucci, Roberto: 283
Gilbert, Creighton: 271
Gilio, Andrea Giovanni: 290
Giudici, Enzo: 236
Goesch, Andrea: 229
Golahny, Amy: 315
Goldin, Frederick: 315

Fagiolo Dell’Arco, Maurizio: 357,
368, 370
Falcetto, Bruno: 355
Farinelli, Patrizia: 205, 257
Farnoux, Alexandre: 315
Favaretto, Irene: 373
Favaro, Antonio: 380
Ferrero, Giuseppe Guido: 269
Ferroni, Giulio: 30, 69, 83, 106,
206, 209, 336
Festugière, A.J.: 272
Field, John: 48
Figorilli, Maria Cristina: 29, 95,
333
Filesac, Jean: 41
Finoli, Anna Maria: 268
Fiorentino, Francesco: 32, 42
Firpo, Luigi: 39, 44
Flamini, Francesco: 310
Florio, John: 48, 133, 243
Forestier, Georges: 109
Forni, Giorgio: 211
Franco, Matteo: 271
Françon, Marcel: 236
Franits, Waine: 304
Fränkel, Hermann: 300
399

ГРАНИЦА ТЕНИ

Gombrich, Ernst H.: 263, 265 слл.,
272, 275, 293
Gorreri, Marina: 290
Gosson, Stephen: 343
Goulet-Cazé, Marie-Odile: 209
Goyet, Francis: 236
Graham, Victor E.: 238
Granada, Miguel Angel: 29, 32,
80, 122 слл., 138, 145, 149,
152 слл., 157, 208, 213, 216,
219, 229, 308, 312
Grassi, Liliana: 268
Grayson, Cecil: 268
Graziani, Françoise: 300
Grazzini, Anton Francesco, detto il
Lasca: 95, 289
Gregori, Mina: 362 слл.
Gregory, Tullio: 279
Grendler, Marcella: 382
Greville, Fulke: 48, 123, 342
Gualdo, Paolo: 372 слл.
Guerrini, Roberto: 288
Gutkind, Curt. S.: 271
Gwinne, Matthew: 48, 133

Hartlaub, Gustav F.: 278
Harvey, G.: 45
He Liang, Lea: 29
Headley, John M.: 172
Heath, John: 235
Hennequin, Jacques: 161
Hentzner, Paul: 240 слл.
Hepp, Noémi: 161
Herbert, Félix: 234
Hersant, Luc: 13, 32, 372
Hersant, Patrick: 343
Hersant, Yves: 29, 31 слл., 80, 305,
328
Hestienne, Henri: 338
Heyden, Pieter van der: 240
Hibernicus: 245
Hochmann, Michel: 364
Hoffmann, Philippe: 315
Hope, Charles: 28
Hubault, Gustave: 40
Hufnagel, George [Hoefnagel,
Joris]: 242
Hüttinger, Eduard: 329

Habert, Isaac: 236
Hadot, Ilsetraut: 104
Hadot, Pierre: 30, 253 слл., 300,
301, 348, 350, 369, 372
Haechtanus Laurentius [Haecht
Goidtenshoven Laurens van]:
291
Hall, Kathleen Mary: 38
Hallyn, Fernand: 326
Harari, David: 213
Harington, John: 343

Imbriani, Vittorio: 32, 42
Ingegno, Alfonso: 80, 151, 178,
213, 317
Iode, Gerardus de: 291
Jacobs, Frederica H.: 288
Jacquot, Jacques: 103
Jamyn, Amadis: 173, 189, 226,
236 слл., 239, 346
Jeanneret, Michel: 66, 210
Jodelle, Étienne: 236
400

УКАЗАТЕЛЬ

Jonas, Hans: 272
Jonson, Ben: 244 слл.
Jónson, Einer Már: 266, 293
Jouanna, Jacques: 260, 266
Joukovsky-Micha, Françoise: 171,
173
Julian, Guillaume: 187
Jung, Marc-René: 193
Kato, Morimiki: 29
Kemp, Martin: 276, 285
Ken’ichi, Nejime: 29
Kirchmayr, Raoul: 277
Klein, Robert: 259, 273, 278, 330
Knox, Dilwyn: 29
Koneckny, Lubomir: 321
Kosegarten, Antije: 265
Koyré, Alexandre: 130
Kraye, Jill: 29
Kris, Ernst: 263
Kristeller, Paul Osakar: 259, 276
Kuhn, Thomas S.: 122
Kurz, Otto: 263
Kushner, Eva: 38
L’Hospital, Michel de: 167 сл., 174
La Fontaine Verwey, Herman de:
304
La Penna, Antonio: 296
Laframboise, Alain: 316
Lallement, Hugues: 234
Langer, Ulrich: 314
Lampridius, Benedictus: 172
Lana Zanardini, Grazia: 314
Land, Norman E.: 268, 278, 316
401

Lando, Ortensio: 318
Langer, Ulrich: 314
Langfors, Artur: 298
Lapp, John C.: 38, 314
Larivaille, Paul: 34
Las Casas, Bartolomé de: 187
Lasca: см. Grazzini, Anton
Francesco
Łaski, Alberto: 45
Lasphrise, Marc Papillon (seigneur
de): 237
Laumonier, Paul: 36
Laurens, Pierre: 236, 294
Laurensz Spieghel, Hendrick: 265
Lauvergnat-Gagnière, Christiane:
69
Lavagetto, Mario: 209
Lavin, Irving: 323
Lazard, Madeleine: 157
Le Loyer, Pierre: 173
Lecler, Joseph: 53
Lecoq, Anne-Marie: 261
Leinkauf, Thomas: 29
Lenient, Charles: 192
Lerner, Michel-Pierre: 38, 122 слл.
Levao, Ronald: 343
Lion-Violet, Marianne: 41
Lissarague, François: 300
Lodge, Thomas: 239, 343
Lomazzo, Giovanni Paolo: 290
Longhi, Claudio: 101
Longhi, Roberto: 357, 361, 362
Macer, Jean: 338
Macioce,Stefania: 362

ГРАНИЦА ТЕНИ

Mader, Michael: 83
Maffei, Sonia: 259
Maggi, Armando: 259
Maggi, Vincenzo: 82
Magnard, Pierre: 138, 140, 305
Magny, Olivier de: 236
Mahíques, Rafael García: 321
Mancini, Giulio: 285
Mann, Nicholas: 28, 213, 232
Mansueto, Donato: 30, 32, 208,
289
Mantova Benavides, Marco: 373
Marangoni, Matteo: 363
Margolin, Jean-Claude: 72
Marini, Maurizio: 362, 365
Marino, Giovan Battista: 365
Marinoni, Augusto: 102
Marlowe, Christopher: 315
Marotta, Gerardo: 30
Martin, Aurora: 29
Marty-Laveaux, Charles: 236, 314
Marucchi, Adriana: 285
Maspero, Rosmary: 122
Mastrocola, Paola: 283
Mathieu-Castellani, Gisèle: 208,
234, 236, 314
Matthew, Tobie: 46
Mattioli, Emilio: 69
McCaffrey, Philip: 315
McGrath, Elizabeth: 265
McMullin, Ernan: 122
Médicis, Catherine de: 107
Médicis, Cosme de: 271
Melanchton, Philipp: 156, 178
Mellini, Gian Lorenzo: 363

Ménager, Daniel: 37, 166 слл., 314
Merola, Nicola: 30
Miccoli, Giovanni: 386
Michel, Paul-Henri: 32, 80, 229
Migne, Paul: 292
Mignon, Jean: 234
Miziotek, Jerzy: 247
Modio, Giovan Battista: 95, 318
Montluc, Blaise de: 161
Montluc, Jean de: 40
Moore, Mary: 170
Mordente, Fabrizio: 372, 375 слл.
Morelli, Giovanni: 275
Motta, Uberto: 386, 388
Mugione, Eliana: 235
Murphy, Stephen: 232
Muscetta, Carlo: 336
Musti, Domenico: 66
Nancy, Jean-Luc: 277
Narcy, Michel: 254
Natali, Antonio: 241
Naunton, Robert: 245
Neckam, Alexander: 230
Nelli, Pietro: 95
Niccolò da Correggio: 282
Niccolò dell’Abate: 265
Nigro, Salvatore: 93
Nordhoff, Claudia: 363
Nowicki, Andrzej: 334
Nucciarelli, Simona: 198
Nuysement, Hesteau de: 173
O’Donnel, C. Patrick Jr.: 244
Ophir, Adi: 31
402

УКАЗАТЕЛЬ

Ordine, Nuccio: 13, 31 слл., 34, 40,
43, 56 слл., 66, 73, 79, 82 слл.,
93, 97, 100, 143, 20 7, 221, 249,
336, 338 слл., 342, 347, 351,
372 слл.
Osiander, Andreas: 130
Ossola, Carlo: 206, 209
Panofsky, Erwin: 232, 322
Pantin, Isabelle: 35, 38, 404
Papi, Fulvio: 30, 151, 347
Papini, Pietro: 384
Paravicino, Ottavio: 383 слл.
Parronchi, Alessandro: 279
Peiresc, Nicolas-Claude Fabri de:
387
Penni, Luca: 234
Pepe, Luigi: 123
Perfetti, Amalia: 213, 377
Perini, Leandro: 53
Perrone, Lorenzo: 386
Pérouse, Gabriel-André: 157, 236
Perrault, Charles: 346
Perrot, Michelle: 139
Pertile, Lino: 167, 193
Petitot, M.: 108
Petrocchi, Giorgio: 86
Petrucci, Alfredo: 364
Pia, Edoardo: 29
Picardi, Mariassunta: 147
Pico della Mirandola, Giovanni: 71,
208, 280
Picot, Émile: 374, 382
Pigeaud, Jackie: 263, 277, 313
Pignatti, Franco: 283
Pignoria, Lorenzo: 386
403

Pineaux, Jacques: 165
Pinelli, Gian Vincenzo: 382 слл.
Pino, Giovan Battista: 318
Pino, Paolo: 282, 290, 345, 373
Pirandello, Luigi: 69, 95
Plaisance, Michel: 102, 209, 215
Platte, Maria: 304
Poliziano, Angelo: 271, 278, 283
Pommier, Édouard: 292, 317
Pontévia, Jean-Maria: 277, 365
Portús, Javier: 322
Possevino, Antonio: 291
Pouey-Mounou, Anne-Pascale:
339 слл.
Pozzi, Mario: 34, 95
Previtali, Luciano: 286
Prosperi, Adriano: 386
Provvidera, Tiziana: 46
Pulci, Luigi: 271
Pupillo, Marco: 385
Quaglioni, Diego: 39
Querenghi, Antonio: 386
Quondam, Amedeo: 206
Rabassini, Andrea: 302
Radini Tedeschi, Tommaso: 156
Raimondi, Ezio: 259
Raugei, Anna Maria: 382
Rawles, Stephen: 30
Raymond, Marcel: 271, 337
Reale, Giovanni: 254
Recorde, Robert: 48
Renart, Jean: 299
Rescia, Laura: 272, 314

ГРАНИЦА ТЕНИ

Reusner, Nikolaus: 305
Ridolfi, Roberto: 273
Righini, Guglielmo: 380
Rigolot, François: 210
Rigotti, Francesca: 177
Rinuy, Paul-Louis: 315
Riposio, Donatella: 59
Rivaudeau, André: 338
Rivoletti, Christian: 29
Rivolta, Adolfo: 382
Rizza, Cecilia: 387
Roche, Thomas P.: 244
Rodella, Massimo: 387 слл.
Rolet, Anne: 276
Romeo, Rosario: 187
Ronconi, Giorgio: 386 слл.
Ronconi, Luca: 101
Rosand, David: 259
Rosati, Gianpiero: 296, 300, 316,
320
Rosci, Mario: 291
Roselli, Amneris: 30
Rosenblum, Robert: 262
Rosenthal, Olivia: 339, 347
Rossi, Aldo: 286
Rossi, Paolo: 43, 114
Rousseau, Nicolas: 193
Sabbatino, Pasquale: 232
Sacerdoti, Gilberto: 53
Saenredam, Jean: 265
Salerno, Luigi: 285, 369
Samek Ludovici, Sergio: 368
Sandrart, Joachim von: 291
Santagata, Marco: 205, 233

Santinello, Giovanni: 380
Sapegno, Natalino: 336
Sassetto, Tommaso: 48
Sasso, Pamphilo: 238
Scapparone, Elisabetta: 335
Scève, Maurice: 236
Schlam, Carl: 235
Schmitt Pantel, Pauline: 139
Sciolla, Giancarlo: 268
Sealy, Robert: 36
Segonds, Alain-Philippe: 29, 39
Segre, Cesare: 206, 209
Seidengart, Jean: 29, 32, 122, 208
Selig, Karl L.: 259
Settis, Salvatore: 329
Seznec, Jean: 171
Shusterman, Richard: 347
Sicca, Cinzia: 241
Sigonio, Carlo: 56
Siguret, Françoise: 316
Silver, Isidore: 166
Simoncini, Stefano: 93
Simone, Franco: 194
Simonin, Michel: 28, 34, 37, 72,
314
Sissa, Giulia: 139
Skretkowicz, Victor: 242
Smith, John: 123
Solinas, Francesco: 360
Somerville, Robert: 259
Sorrenti, Zaira: 29, 32, 207 слл.
Spampanato, Vincenzo: 40, 45,
49, 75, 77, 143, 204, 257, 347,
374 слл.
Spear, Richard E.: 323, 364
404

УКАЗАТЕЛЬ

Speroni, Sperone: 34, 56, 95, 373
Spezzaferro, Luigi: 359 слл.
Spinucci, Pietro: 343
Spruit, Leen: 359
Stabile, Giorgio: 30
Staub, Hans: 236
Steadman, John: 319
Steiner, George: 30
Stella, Aldo: 380
Stengers, Isabelle: 351
Stimilli, Davide: 102
Stoichita, Victor: 262, 265 слл.,
288, 292, 322, 345
Strinati, Claudio: 361
Strong, Roy: 107
Sturlese, Rita: 32, 41 слл., 114 слл.,
152, 213, 215, 219, 239, 260,
293, 307, 335, 341, 359 слл.,
380 слл.
Svensson, Lars-Hakan: 243
Tabarrini, Marco: 274
Tagaut, Jean: 338
Tagliapietra, Andrea: 266
Tallarigo, Carlo Maria: 32, 42
Tanner, Marie: 232
Tansillo, Luigi: 204, 310
Tanturli, Giuliano: 279
Tasso, Ercole: 259
Tassoni, Alessandro: 385
Tatarkiewicz, Wladysław: 343
Tervarent, Guy de: 305
Tetel, Marcel: 86
Thierry, André: 157
Tigler, Peter: 265
405

Tirinnanzi, Nicoletta: 260, 302,
335
Tissoni Benvenuti, Antonia: 282
Tocco, Felice: 32, 42, 308
Todaro, Pina: 217
Torrini, Maurizio: 123
Tortoli, Giovanni: 284
Tournon, André: 157
Trevor-Roper, Hugh: 53
Trissino, Giovan Giorgio: 82
Trujillo, Sebastián: 187
Turchi, Francesco: 318
Ubaldini, Pietro: 48
Underhill, John: 45
Valeriano, Piero Valeriano Bolzani:
373
Van de Passe, Crispin: 304
Vasari, Giorgio: 286 слл., 291, 293,
322, 329
Vasoli, Cesare: 279
Védrine, Hélène: 151
Veneziano, Agostino: 322
Venturi, Lionello: 285, 357
Verbeke, Werner: 299
Verdier, Philippe: 265
Verrecchia, Anacleto: 347
Vian, Francis: 170
Vianey, Joseph: 238
Vico, Enea: 322, 364, 373
Vigenère, Blaise de: 300
Vignes, Jean: 340
Vilanova, Antonio: 103
Villari, Rosario: 93

ГРАНИЦА ТЕНИ

Vinge, Louise: 296, 315
Vitelli, H.: 32, 42
Vivanti, Corrado: 194
Vodret, Rossella: 361 слл., 366
Volpi, Caterina: 386 слл.
Vroom, Cornelius: 240
Vuilleumier, Florence: 221
Walsingham, Francis: 44, 48
Wanegffelen, Thierry: 168
Warburg, Aby: 156
Waschek, Matthias: 288
Watson, Anthony: 241
Watson, Thomas: 315
Waźbiński, Zigmunt: 359 слл.,
374, 381, 386
Webbe, William: 342
Wechel, André: 160 слл., 237
Wehle, Winfried: 27

Weinberg, Bernard: 82
Welkenhuysen, Andries: 299
Wersinger, Anne Gabrièle: 83
Westman, Robert: 43
Weston, David: 30
Whitgift, John: 53
Wolfe, John: 176
Wood, Anthony à: 47
Worden, Blair: 342
Wright Lee, Rensselaer: 262
Wright, Thomas: 87, 230
Yates, Frances A.: 37 слл., 42 слл.,
47, 114, 185, 240, 247, 335, 374,
376 слл., 383
Zaccaria, Vittorio: 299
Zanato, Tiziano: 271
Zito, Paola: 30
Zonta, Giuseppe: 318

Научное издание
Нуччо Ордине
Граница тени
Литература, философия и живопись у Джордано Бруно

Издательство «Центр гуманитарных инициатив»
190031, г. Санкт–Петербург, Столярный переулок, д. 10–12.
E-mail: unikniga@yandex.ru, unibook@mail.ru
Руководитель центра Соснов П.В.
По вопросам реализации книги обращаться:
«Университетская книга-СПб»
в Москве: ООО «Университетская книга–СПб»,
тел.: (495)915-32-84. E-mail: ukniga-m@libfl.ru;
в Санкт-Петербурге: ООО «Университетская книга–СПб»
тел.: (812)317-89-72. E-mail: uknigal@westcall.net
Розничные издательские продажи:
в Санкт-Петербурге – магазин «Книжный окоп»
(широкий ассортимент гуманитарной литературы)
В. О., Тучков переулок, д. 11, тел. (812) 323-85-84
в Москве – www.notabene.ru (495) 745-15-36
Подписано в печать 07.04.2011
Гарнитура Гарамонд. Формат 60×90 1/16.
Бумага офсетная. Печать офсетная. Усл.печ.л. 25,5.
Уч.-изд.л. 12. Тираж 1000 экз. Заказ
Отпечатано в типографии “Галерея печати”
(ООО “Студия”) “НП-Принт”
Санкт-Петербург, Измайловский пр., д. 29
тел.: (812) 324-65-15, mail@npprint.com

1. Лука Пенни, Жан Миньон. “Превращение Актеона”. Школа Фонтенбло. Вена,
Музей “Альбертина”
2. “Диана и Актеон”. Школа Фонтенбло, 1530–1550 (?). Париж, Лувр

3. Ян Санредам (Питер Янс Санредам). “Платонова пещера”, 1604. Фототека Института
им. Варбурга
4. “Стихи членов Академии посвященных в тайны, с их гербами и рассуждениями”,
Брешия, Винченцо ди Саббио, 1568 (Rime de gli Academici Occulti con le loro imprese et
discorsi, Brescia, appresso Vincenzo di Sabbio, 1568). Особое собрание, Университет Глазго
5. “Стихи членов Академии…”, латинская версия (Carmina Acad. Occultorum, Brixiae,
apud Viric. Sabiensem), 1570

6. Джорджо Вазари. “Происхождение живописи”. Флоренция, дом Вазари.
Фото Паоло Тосси

7. Акилле Бокки.
“Символические
разыскания”, Болонья,
Новая академия
Бокки, 1555 (Achille
Bocchi. Symbolicarum
quaestionum…,
Bononiae, Novae
Academiae Bocchianae,
1555), символ XLV,
с. XCII

8. Якоб Катс. “Зерцало
старого и нового
времени”, Гаага, Исаак
Бурхоорн, 1632 (Jacob
Cats. Spiegel van den
Ouden ende Nieuvven
Tijdt, Gravenhage, Isaac
Burchoorn, 1632), с. 12.
Особое собрание,
Университет Глазго

9–10. Акилле Бокки.
“Символические разыскания”,
символы III (с. VI) и LIX
(с. CXX)

11. “Гербы и эмблемы
итальянских академий”.
Лист рукописи в собрании
Библиотеки кардинала
Казанате в Риме
(Biblioteca Casanatense,
Mss Varia 1028, f. 159)

12. Лауренс ван Хехт (Lauretius Haechtanus). “Микрокосм – малый мир”, Антверпен,
Герард Йоде, 1579 (Laurentius Haechtanus. Mikrokosmos. Parvus mundus, Antwerpen, apud
Gerardum de Jode, 1579), эмблема 72

13. Йоахим фон Зандрарт.
“Немецкая академия
архитектуры, скульптуры и
живописи”, Нюрнберг, Й.
фон Зандрарт, 1675 (Joachim
von Sandrart. L’academia
todesca della architettura,
scultura e pittura, oder Teutsche
Akademie…, 1675), с. 1
14–15. Йоахим фон Зандрарт.
“Немецкая академия…”,
вторая часть, с. 2

16. “Театр мироздания, содержащий различные превосходные картины человеческой
жизни […], переложенные в стихи высокоученым г-ном Симоном Гуларом”, Амстердам,
Давид де Везель, 1657 (Theatre du monde, Contenant Divers Excellents Tableaux de la Vie
Humaine […] mis en vers par le tresdocte Sr. Simon Goulard, Amsteldam, Chez David de Wesel,
1657), с. 142. Особое собрание, Университет Глазго

17. Бартоломе Эстебан Мурильо. “Происхождение живописи”. Бухарест,
Государственный художественный музей (фрагмент)

18. “Престол Купидона”,
третье издание, Амстердам,
Вильгельм Йоансон, 1620
(Thronus Cupidinis, editio tertia,
Amstelodami apud Wilhelmum
Ioansonium, 1620), л. 30 об.
19. Андреа Альчато.
“Эмблемы”. Лион, Матье
Боном, 1550 (Andreae Alciati
Emblemata, Lugduni apud
Mathiam Bonhomme, 1550),
с. 77. Особое собрание,
Университет Глазго

20. “Престол Купидона”,
л. 31 об.
21. Николай Рейзнер.
“Эмблемы”, Франкфурт,
Иоганн Фейерабендт, 1581
(Nicolaus Reusner, Emblemata,
Francoforti, per Ioannem
Feyerabendt, 1581), с. 137.
Особое собрание, Университет
Глазго

22. Шарль де Бовель. “Книга о мудреце”, в сб. без загл., Париж, Анри Этьен [1510]
(Caroli Bovilli Liber de sapiente, in: [s. t.] que hoc volumine cotinentur…, Parisiis, [ex officina
Henrici Stephani] [1510]), л. 116 об.
23. Акилле Бокки. “Символические разыскания”, символ XI (с. XXII)
24. Пармиджанино (Джироламо Франческо Маццола). “Актеон”, цикл в Фонтанеллато

25. “Тень моей жизни”. Оборот фронтисписа в книге: Понтюс де Тиар. “Продолжение
любовных скитаний”, Лион, Жан де Турн, 1551 (Pontus de Tyard. Continuation des Erreurs
amoureuses, Lyon, Jean de Tournes, 1551)
26. Мишель де Кастельно. “Мемуары”, Париж, Пьер Лами, 1659 (Michel de Castelnau.
Les memoires…, Paris, chez Pierre Lamy, 1659), т. I
27. Доменикино (Доменико Дзампиери). “Нарцисс”, Рим, дворец Фарнезе (фрагмент)

28. Хуан де Борха.
“Нравоучительные гербы”,
Брюссель, Франк Фоппенс,
1680 (Juan de Borja. Empresas
morales, Bruselas, Francisco
Foppens, 1680), с. 331
29. Школа Леонардо да Винчи.
“Этюд проекции теней”.
Кодекс Гюйгенса (Codex
Huygens), л. 90. Нью-Йорк,
Библиотека им. Дж. Пирпонта
Моргана (Pierpont Morgan
Library)
30. Агостино Венециано.
“Академия Баччо
Бандинелли”, 1531. НьюЙорк, Музей Метрополитан,
собрание Элиши Уитлси
31. Энеа Вико. “Академия
Баччо Бандинелли”. Фототека
Института им. Варбурга

32. Караваджо (Микеланджело Меризи). “Нарцисс”. Рим, дворец Барберини,
Национальная галерея старинного искусства