Лоренс Оливье [Джон Коттрелл] (fb2) читать онлайн

Книга 669649 устарела и заменена на исправленную


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]




ЛОРЕНС ОЛИВЬЕ И АНГЛИЙСКАЯ СЦЕНА


“Потому что ты — это Англия”.


Чарлз Лаутон


ОЛИВЬЕ И НАЦИОНАЛЬНЫЙ ТЕАТР


На южном берегу Темзы, в центре Лондона, расположено здание Национального театра — главного театра Англин. Оно вовсе не похоже на старинные постройки, что высятся на противоположном берегу реки, — знаменитое Вестминстерское аббатство, Парламент, остроконечная башня Бит Бен. Об архитектурном комплексе Национального театра вообще не скажешь, что он возвышается над чем-либо. Приземистое, серое, выполненное в подчеркнуто современном стиле (или даже немного “ретро”, если вспомнить европейский конструктивизм 20—30-х годов), оно напоминает то ли доисторическое чудовище, только что неуклюже выползшее из воды, то ли дредноут, неведомо зачем вытянутый на сушу. Сильного эстетического впечатления внешний вид Национального театра, строительство которого было завершено в 1975 году, не производит. Скорее напротив, оно находится в некотором — и надо думать, сознательном — художественном диссонансе с основными, самыми известными застройками Лондона, осуществленными в разные столетия отечественными и иностранными архитекторами. Правда, по вечерам, когда внутри, за стеклянными стенами, зажигается свет, театр походит на гигантский сверкающий аквариум или внезапно застывший фейерверк — несколько фантастический, чарующий глаз мерцанием многих огней; этот эффект, по-видимому, входил в общий замысел автора проекта — архитектора Дэнниса Лэсдана.

Но продуманность планировки внутренних помещений театра, те удобства, которые обеспечены здесь и зрителям, и актерам, покоряют сразу. Ежевечерне представления осуществляются одновременно в трех залах — большой рассчитан на 1160 мест, средний на 890, малая сцена принимает до 400 зрителей. В фойе каждого из залов перед началом спектаклей устраиваются выставки, концерты, там же продаются не только программы к текущему спектаклю, но и пьесы, афиши, книги по вопросам театрального искусства. В просторном ресторане можно пообедать перед спектаклем. Ведь Национальный театр предполагает посещение его не только лондонцами, но и приезжими из других британских городов, а также зарубежными гостями, которых здесь всегда немало. В вестибюле театра рядом с кассами как в дневное, так и в вечернее время работает большой книжный магазин, где я и купила книгу журналиста Джона Коттрелла о Лоренсе Оливье.

Его имя носит самый большой зал Национального театра. Имя прославленного актера Англии, “первого актера британской сцены”, как его нередко называют (хотя случались периоды, когда Оливье приходилось уступать первенство не менее одаренным и известным коллегам). “Первого актера мира” — были годы, когда после выдающегося успеха того или иного спектакля, фильма отечественная и зарубежная критика квалифицировала его именно так. Первого художественного руководителя Национального театра (исходя из наших представлений это соответствует совмещению функций директора и главного режиссера), каковым он являлся на протяжении десяти лет, еще до того, как строительство нового комплекса было завершено и сформированная труппа Национального театра ютилась в старом, плохо оборудованном помещении “Олд Вика”. Ни один другой деятель английской сцены не удостоен столь высокой чести — увековечивания имени в названии зала Национального театра. Право на это Лоренс Оливье завоевал всей своей жизнью, неутомимой, исполненной поразительной энергии деятельностью в разнообразных сферах искусства.

С открытием Национального театра осуществилась мечта многих поколений актеров, режиссеров Англии, боровшихся на протяжении нескольких веков за создание поддерживаемого государством репертуарного театра, хранилища сокровищ национальной и мировой театральной классики, театра с постоянным ансамблем, развивающего традиции отечественной культуры в соответствии с новыми задачами времени. В пьесе Бернарда Шоу “Смуглая леди сонетов”, написанной в 1910 г., с просьбой об организации Национального английского театра обращается к королеве Елизавете великий бард Уильям Шекспир. На исходе XVI столетия он произносит такие слова: “Милость, которой я домогаюсь, — чтобы Вы отпустили средства на постройку большого дома для представлений, или, если Вы разрешите мне изобрести для него ученое название, — Народного театра для просвещения и услаждения подданных вашего величества”. И чуть далее: “Ваше величество, я обращаюсь к Вам с покорной просьбой: прикажите выделить из государственных доходов средства на создание театра, где я мог бы ставить те мои пьесы, которых не берет ни один театральный делец, хорошо зная, что ему гораздо выгоднее ставить скверные вещи, чем хорошие. Это будет также поощрением для других, пьесы начнут писать люди, которые сейчас презирают это занятие и целиком отдают его в руки тех, чьи писания не могут прославить Вашу корону. Ибо сочинение пьес — серьезное дело, ведь так сильно влияние театра на склонности людей и их умы, что все происходящее на сцене они принимают всерьез и стремятся перенести в действительный мир, который есть не что иное, как большая сцена".

Деятели театра Британских островов чувствовали себя униженными и обойденными на протяжении долгого времени. С 1680 г. существовал абсолютный центр театральной культуры Франции — “Комеди Франсез”, собравший лучшие силы национальных драматургов и актеров. Аналогичные субсидируемые государством институты имелись в Австрии, Германии, России. На рубеже XIX—XX веков по Европе прокатилась волна движения свободных, независимых трупп, и в ряде стран возникли новые крупные художественные организмы, претендующие на то, чтобы считаться национальными театрами. В Англии — хотя Шекспировский фестивальный театр в Стратфорде-на-Эйвоне и осуществлял в известной мере с 1879 г. функции национального театра страны, но только в известной, не обладая постоянной труппой, показывая спектакли с перерывами, — дело организации национального театрального центра, опекаемого государством, все откладывалось.

Следует отметить, что почти все энтузиасты борьбы за Национальный театр в Англии в XX столетии непременно ссылались на опыт Московского Художественного театра, деятельность которого, равно как и драматургия Чехова, стали хорошо известны здесь в первое же десятилетие нашего века. С нескрываемой завистью писал Гордон Крэг, находясь за пределами родины: “Если бы случилось чудо и подобная труппа возникла в Англии, Шекспир снова обрел бы жизненную силу. При нынешнем же положении дел он являет собой лишь набор избитых фраз и шаблонных приемов. Московский Художественный театр (о нем я и пишу) полон жизни, он обладает разумом и своим лицом”. Ему вторил другой борец за организацию в Англии Национального театра — актер и режиссер Харли Гренвилл-Баркер, разработавший вместе с Шоу проект структуры, организационных основ и даже приблизительного репертуара Национального театра. Подобно Крэгу, Баркер побывал в России в 1914 г., чтобы ознакомиться с постановками Художественного театра. Посмотрев “Вишневый сад”, он писал по возвращении о непревзойденном актерском ансамбле “художественников”: “Я видел представление “Вишневого сада” в Москве, и читать пьесу после этого было столь же трудно, как вместо оперы читать либретто — отсутствовала музыка. Это делает честь актерам и делает честь Чехову".

И Лоренс Оливье, когда в 1962 г. его назначили руководителем Национального театра, взял за образец Московский Художественный театр.

К тому времени он знал искусство Художественного театра не только понаслышке или по книгам. В 1959 г. в Лондоне состоялись гастроли советских артистов. Были показаны “Три сестры” и “Вишневый сад” Чехова.Один из самых острых и умных английских театральных критиков Кеннет Тайней, выражая не только свое мнение, заметил в статье, названной им "Московская метла”, что “художественники” помогли зрителям Лондона увидеть Чехова без “паутины” ложных толкований, узнать его “в самом чистом виде”, благодаря “несравненной интерпретации”. Особенно покорили требовательного, придирчивого рецензента исполнители почти всех чеховских ролей: “После долгих репетиций они превратились в тех людей, которых играют; им не нужно, как нашим актерам, полагаться только на текст для характеристики героев. Мы играем при помощи голоса, они при помощи собственной жизни. Где мы перестаем играть — там они начинают”.

Не будет преувеличением сказать, что идею Национального театра Лоренс Оливье выстрадал, познав на личном опыте тяжкую зависимость от законов коммерческого искусства. Книга Джона Коттрелла ценна тем, что жизнь и творчество Оливье предстают в ней не как легкое восхождение к славе, завоевав которую раз и навсегда актер не знает затем ни кризисов, ни неудач. Напротив, автор показывает непрестанное борение художника с системой буржуазного коммерческого искусства, в результате чего после ярких взлетов таланта наступают досадные спады и актер вновь оказывается в плену посредственных коммерческих пьес или сценариев, не имея своего, постоянного театра, партнеров, понимающих и понимаемых с полуслова.

Особенно труден и безрадостен в этом смысле ранний период творчества Оливье — и в театре, и в кино. Не случайно одна из глав книги Коттрелла названа автором “Скитания в Голливуде”. Голливуд не ожидал молодого английского актера с распростертыми объятиями. О творческих интересах художников здесь мало заботились. Расчету, выгоде подчинялось все, что делалось на огромной “фабрике грез”. “Звезды” то загорались на кинонебосклоне столь внезапно, что яркий свет ослеплял их самих, то беспощадно низвергались в бездну неизвестности, и новоявленные фавориты теряли и работу, и самих себя.

Лоренсу Оливье понадобилось приложить много труда и испытать немалое число срывов, прежде чем его положение в искусстве стало прочным.

Но и тогда, когда, казалось, позиции были завоеваны крепко, судьба не раз готовила Оливье — актеру и режиссеру — ситуации неожиданные и истинно драматические, а критики тут же торопились возвестить, что художник “кончился”, исчерпав себя. В 1949 году, уже после того как принесли Оливье мировую славу экранизации “Генриха V”, “Ричарда III” и “Гамлета”, с ним был расторгнут контракт в “Олд Вике”. В конце 50-х годов, несмотря на отчаянное сопротивление группы деятелей театра, снесли здание театра “Сент-Джеймс”, на сцене которого Оливье и Вивьен Ли с успехом выступали на протяжении нескольких лет. Одним словом, тяготы неустойчивости театральной системы в Англии, типичной для многих капиталистических стран, Оливье испытал с лихвой. И это несмотря на то, что у него, как и у всех английских актеров, всегда имелось верное оружие борьбы с натиском коммерческой драматургии — Шекспир, а судьба не раз даровала ему великолепных партнеров. Творческий союз с Вивьен Ли длился более двадцати лет, был самым знаменитым дуэтом английской драматической сцены XX века: каждый полностью выражал себя в нем, оттеняя наиболее сильные стороны в художественной личности другого. Часто выступал Оливье на сцене и на экране со своим близким другом, прекрасным актером Ральфом Ричардсоном. Но далеко не всегда Лоренс Оливье мог позволить себе роскошь играть только роли, достойные его выдающегося дарования. Ему всегда недоставало театра, где бы он мог заниматься серьезным делом, не растрачивая себя на мелочи. И именно поэтому Оливье страстно верил, что сам факт организации Национального театра обусловит значительные перемены в общей английской театральной ситуации.

Не все из тех, кто мечтал о Национальном театре в Англии, дождались его появления. Одни покинули Англию, как, например, Гордон Крэг или Харли Гренвилл-Баркер. Другие, не выдержав, отдались во власть коммерции. Оливье дождался и стал во главе начинания, на которое возлагались надежды многих его предшественников и современников.

Почему же все-таки именно он, и никто другой? Ведь английская сцена всегда была богата актерскими талантами. Британский театр оставался прежде всего актерским и в XX веке, когда режиссура все решительнее начала претендовать на первенство в сценическом искусстве. По сложившейся традиции наиболее крупные актеры продолжали и продолжают совмещать функции исполнителей главных ролей и постановщиков спектаклей, в которых играют (отсюда своеобразный термин “актер-постановщик” — “actor-manager”, типичный именно для английской сцены). Режиссерами спектаклей или фильмов нередко выступали и лидеры английской сцены Гилгуд и Оливье. Лоренс Оливье имел немало сильных соперников на сцене. В 20-е годы, когда он только начинал свой творческий путь, “первым актером” Англии уже считался Джон Гилгуд, немногим старше Оливье, успевший, однако, создать в свои двадцать четыре года знаменитого Гамлета — утонченного, изящного, находящегося в глубоком разладе с самим собой, выразившего настроения поколения “потерянных” или “обманутых”, сложившегося после первой мировой войны.

Английские критики частенько сопоставляют творческие индивидуальности этих очень не похожих, во многом противоположных друг другу артистов. Гилгуд — олицетворение гармонии, разума, в сценических созданиях которого все продумано и эстетически завершено. Оливье — бурное, необузданное вдохновение, тяготение к возвышенному, из ряда вон выходящему. Гилгуд — обязательное стремление к эстетизации действительности и героев, которых он играет. Персонажи Оливье, при всех их порывах к исключительному, — люди из плоти и крови, они надежно заземлены в сравнении с рафинированными, аристократическими образами Гилгуда. “Джон точно кларет, а Ларри — бургундское”, — предлагает свое сравнение Алан Дент, давая возможность читателям вспомнить послевкусие того и другого напитка: маленькими глоточками тянут обычно, смакуя, кларет; залпом осушают бокал с пенящимся, плещущим через край бургундским.

Ральфу Ричардсону раньше, чем Оливье, было присвоено дворянское звание за выдающиеся заслуги в сценическом искусстве. Умный художник, владеющий даром тонкого психологического анализа духовного мира человека, он имел на это полное право. Шли годы, и число претендентов на положение “первого актера” в английском театре не уменьшалось, а увеличивалось: сначала Майкл Редгрейв и Алек Гиннес, затем, несколько позже, — Пол Скофилд. Актер яркого интеллектуального дарования, Скофилд представил на суд зрителей еще одного Гамлета — юного, с ранней седой прядью в волосах, готового принять на себя ответственность за все преступления, совершенные в годы второй мировой войны. Наконец и режиссуре удалось завоевать заметное место в английском театре — спектакли Питера Брука, поставленные в 50-х — начале 60-х годов, получили мировое признание. Поистине триумфальными были его гастрольные поездки с постановками “Гамлета” и “Лира” по многим странам.

Одним словом, когда наступил момент назвать имя первого руководителя Национального театра, выбор был достаточно велик. Но пал он на Оливье, и в этом не было случайности.

Хотя в отличие от Гилгуда (внучатый племянник Эллен Терри, внук Кейт Терри, двоюродный племянник Гордона Крэга) Оливье не принадлежит к прославленным театральным династиям, его творчество характеризуют связи с лучшими традициями английской культуры. После того как Оливье сыграл Ричарда III, Гилгуд преподнес ему меч, с которым ту же роль исполнял в свое время Эдмунд Кин, а затем получил в 1873 году Ирвинг. Дар был символичен. Гилгуд словно бы вручал своему коллеге по сцене эстафету из прошлого. В искусстве Оливье в самом деле зачастую слышатся отголоски эмоциональных бурь, присущих исполнительскому стилю английских актеров-романтиков. Но особенно близок ему облик Генри Ирвинга, артиста, еще не порвавшего с романтической традицией и в то же время очень много сделавшего для становления в английском театре реалистического метода. Парадоксом могут показаться слова Оливье, произнесенные на открытии памятника Ирвингу: “Хотя он умер до моего рождения, я воспринимаю его так остро, будто играл у него в труппе”. Но, как всякий парадокс, это высказывание заключает в себе долю истины.

Оливье роднит с Ирвингом своеобразный дар магнетического воздействия на зрителей. Он не просто увлекает их эмоциональными порывами игры, не только заставляет раздумывать над изображенным на сцене и на экране, но, воздействуя почти гипнотически, властно, без остатка подчиняет себе. Именно это качество отмечал в творчестве Ирвинга Крэг: в его представлении Ирвинг-актер был “естествен в высоком художественном смысле”, естествен, “как молния”, в трагедии он походил на грозу, “которая собирается и затем, разразившись, обрушивает всю свою мощь в одном разряде; зная о том, мы с замиранием сердца ждем этого момента”.

Те же образные сравнения могут быть отнесены к природе дарования Оливье. Подобно Ирвингу, он не страшится преувеличенности на сцене, любит смелое сочетание трагического и комического. В этом смысле очень точна мысль одного из строгих английских критиков, Джеймса Эгейта, о том, что Оливье — “комедиант по натуре и трагик по профессии. В трагических ролях он обуздывает свое чувство смешного, но мне видно, как он его обуздывает”. Примерно то же писал об Ирвинге Бернард Шоу, отмечая “чередование гротеска, клоунады и фарса с серьезным и возвышенным” в его творчестве, видя в нем одновременно “мелодраматического актера, сатирика и шута”, считая нужным при этом добавить, что он вовсе не протестует против такого сочетания, ибо “мне тоже присуща эта первобытная потребность в безумии карнавала”.

Но корни искусства Оливье уходят глубже, чем рубеж XIX и XX веков, дальше, чем эпоха романтизма в английском искусстве. Умение быть величественным и возвышенным в откровенно комедийных ролях, способность щедро насыщать комическими деталями свои самые драматические роли — все это идет еще от драматургии Шекспира и театра его времени. Можно открыть и более далекие истоки — площадные зрелища средневековья, искусство балагана и, конечно же, бессмертные образы королевских шутов — циников и мудрецов, способных говорить правду кому угодно и о чем угодно. Шутов, многообразно запечатленных Шекспиром, но существовавших и до него. В основе творчества Оливье — и народные, фольклорные традиции, делающие его искусство демократичным, по-особому привлекательным. А порой созданные им сценические характеры выходят за пределы национальных корней, в них проступают черты масок итальянской комедии с ее влюбленностью в неистощимую импровизационность.

В наше время не в диковинку для актера сочетать работу в театре и кино. Скорее, это правило. И в своих бесконечных переходах от сцены к экрану и обратно (затем в орбиту его творчества включилось и телевидение) Оливье не оригинален. И все же сфера его художественных интересов многообразнее, шире, чем у большинства собратьев по профессии. Оливье не только актер или актер-режиссер, он прежде всего именно деятель искусства — в самом высоком, ответственном смысле этого слова. Он всегда обладал особой страстью к художественно-общественной, организационной работе. Это проявлялось и тогда, когда, не раздумывая, он принимался за постановку сложнейших фильмов по шекспировским трагедиям, и тогда, когда с завидным упорством вновь и вновь брался за создание то на базе “Олд Вика”, то в театре “Сент-Джеймс” относительно стабильной труппы художественных единомышленников. Он неутомимый строитель, созидатель, его энергия неистощима, что особенно проявилось в период с середины 30-х до середины 70-х годов. Еще до тех пор как мечта о Национальном театре стала обретать реальность, Оливье фактически несколько раз, причем всякий раз начиная с нуля, уже пытался сформировать свой театр, учитывая опыт лучших европейских коллективов.

Немало успел он сделать в годы руководства Национальным театром. Много играл сам — среди ролей этого периода Отелло и Шейлок, Чебутыкин, Сольнес в “Строителе Сольнесе” и Эдгар в ”Пляске смерти” Стриндберга. Оливье прилагал все усилия к тому, чтобы привлечь на главную сцену Англии лучших актеров разных поколений. Не бросая занятий режиссурой, он и не помышлял о том, чтобы отгородить себя от конкурентов в этой области. Совсем напротив, он тотчас пригласил Джона Декстера и Уильяма Гаскилла, зарекомендовавших себя как вдумчивые, умелые постановщики новых, социальных драм молодых английских авторов, прозванных “разгневанными”. Он ввел должность заведующего литературной частью театра и предложил её Кеннету Тайнену. Впоследствии Оливье не раз упрекали, что он дал Тайнену слишком большую власть, что тот ставит его иной раз в неловкие ситуации. Но Оливье верил в острое чувство времени у критика — последовательного, горячего пропагандиста новых, прогрессивных тенденций в отечественной драматургии.

Руководство Национального театра сразу сделало ставку на сочетание лучших произведений классики и современности в репертуаре, напоминая при этом о некоторых незаслуженно забытых именах драматургов, открывая также новые, еще никому не известные. На афишах рядом с Шекспиром стоял Чехов, подле Ибсена и Стриндберга — Гренвилл-Баркер, а далее имена молодых английских драматургов. Программа, намеченная Оливье, послужила основой деятельности следующего руководителя Национального театра — Питера Холла. Не все, о чем мечтал Оливье, осуществлено и по сию пору. Но Национальный театр занимает все более важное место в английской театральной культуре.


ТЕАТР ИЛИ КИНО?

Несомненно, что именно кино принесло Оливье мировую известность. Сначала снятые в Америке “Пламя над Англией”, “Грозовой перевал”, “Леди Гамильтон”, затем им самим перенесенные на экран интерпретации шекспировских произведений “Генрих V”, “Ричард III”,“Гамлет”. Безусловно и то, что Оливье — прежде всего театральный актер, лицедей по натуре, комедиант в том широком смысле слова, когда подразумевается не только пристрастие к комедийному жанру, но влюбленность в игру, розыгрыш, наполняющие всю жизнь художника. В книге Джона Коттрелла содержится немало примеров, подтверждающих это.

Примечательно, что и на экране Оливье очень часто пользуется откровенно театральными приемами, словно бы переносит в киноискусство игровую стихию сцены. Так поставлен фильм “Генрих V” — его композиция основана на своеобразной реконструкции театрального представления шекспировского времени. Выступая в качестве исполнителя главной роли и постановщика фильма, Оливье не противоречил замыслу Шекспира, а, напротив, исходил из того, что написано в хронике. Ведь именно в этой пьесе драматург вывел своеобразное действующее лицо — Хор, который возглашает в самом начале:


О, если б муза вознеслась, пылая,

На яркий небосвод воображенья,

Внушив, что эта сцена - королевство,

Актеры - принцы, зрители - монархи!

Тогда бы Генрих принял образ Марса...


Оливье всего лишь воплотил на экране часть сказанного Хором, дал красочное, яркое изображение того, как сцена превращается в королевство, а актеры — в принцев. И это привело в фильме к весьма неожиданному эффекту.

Показанный в годы второй мировой войны (1944) фильм “Генрих V” был призван служить объединению нации, подъему патриотического духа британцев. Образ праведного, мудрого монарха Генриха V — “отважного Гарри” — обретал расширительное, всеобъемлющее значение. Ему, покорителю Франции, надежному другу и покровителю “низкого”, простого народа, надлежало самому выглядеть истинным народным героем, выразившим лучшие черты национального характера. Шекспир дал основания для такой трактовки роли Генриха V, вложив в уста одного из рядовых солдат армии английского короля следующие слова:


Король — миляга, золотое сердце.

Проворный парень и любимец славы;

Он родом знатен, кулаком силен.

Башмак его целую грязный. Сердцем

Люблю буяна.

(Перевод Е. Бируковой).


Оливье посвятил фильм “отважным английским коммандос”, т. е. десантникам. Он вложил в него душу. Охваченный в годы второй мировой войны желанием активно включиться в борьбу народов мира против фашизма, он нашел лишь частичное применение своему энтузиазму, находясь в рядах английской авиации; несравненно большего он достиг, выведя на экран шекспировского Генриха V. Посмотрев эту картину и пытаясь объяснить огромный успех Оливье, Чарлз Лаутон пришел к многозначителыюму, но справедливому выводу: все это произошло, поскольку актер говорил от лучшей части Англии, ее прошлого и настоящего (”Потому что ты — это Англия”).

Развивая эпическую природу жанра пьесы Шекспира, исполь-эуя все возможности, предоставленные для этого кинематографом, Оливье многое из того, о чем повествует Хор, сделал изобразительно наглядным, зрелищным и эффектным. Воочию предстала перед глазами зрителей знаменитая битва при Азенкуре — мчались кони, слышался скрежет мечей, масса статистов изображала войско доблестного Генриха V. Британцев середины 40-х годов, испытавших тяжкие налеты немецко-фашистской авиации, убеждали, что если валлийцы, ирландцы, шотландцы объединяются, они способны на все — вплоть до того, чтобы войском в 12 тысяч победить врага, насчитывавшего армию в 50 тысяч человек, в том числе только 14 тысяч всадников. Этой идее следовало, преодолев время, перенестись из века XV в век XX и проникнуть в сердце каждого зрителя. То, что Генрих V выступал покорителем Франции, не имело значения.

Но театральный зачин и аналогичная концовка фильма невольно придавали его героическому, патетическому звучанию ноту иронии, необходимую для того, чтобы героизм не выглядел ходульным, патетика чрезмерной. Зрителям все время напоминали, что это всего лишь шекспировские актеры, правдолюбцы, шутники и немного изгои, превращаются в принцев и королей. Театральный пролог усиливал демократические мотивы в картине, имевшей исключительный успех и в Англии, и за ее пределами.

А почти одновременно с ролью Генриха V Лоренс Оливье сыграл его политического антагониста, противника абсолютной монархии в Англии, "прославленного мятежника" Генри Перси, по прозванию Хотспер, поверженного в равном бою тогда еще беспутным принцем Гарри, будущим королем Генрихом V. Но, передавая трагедию гибнущего феодального рыцарства в спектакле ”Олд Вика” (1945), актер вновь не очень заботился о политических проблемах далекого XV в. Как и в "Генрихе V”, его более волновали современные политические ситуации. Вновь он стремился открыть лучшие черты британского характера, сознательно романтизируя и идеализируя их, подавая в эффектной театральной форме. Со взглядом, полным отваги и дерзости, с лицом воина, натура прямая, горячая, Хотспер Оливье был откровенен во всем, бескорыстен предельно. ”3десь, на земле, в живых нет равного тебе героя!” — восклицал принц Генри, склоняясь над трупом своего достойного соперника. Спектакль утверждал простую и ясную мысль, выраженную в словах Шекспира: ”…Оружье свято, когда за правду поднято оно”. Неважно, что у каждого Гарри (Хотспера и принца Гарри — Генриха V) была своя правда и своя вера. В обоих случаях актер создавал миф о непобедимом герое, и в жизни и в смерти верном идее, которой он неукоснительно служит, — миф, у которого, однако, имелась реальная историческая основа, обусловленная борьбой человечества против фашизма.

К театральному приему — прямым обращениям героя к публике — прибегнул Оливье и экранизируя другой свой знаменитый шекспировский образ — Ричарда III (1954). Король-лицедей будто апеллировал к гигантскому театральному залу, состоящему из кинозрителей всего мира, вовлекая их в свои коварные замыслы. Он играл ”бешеного маньяка, обожающего помпу и пышный церемониал”, “помазанного на царство убийцу”, по словам Кеннета Тайнена. Перед актером, обладающим великолепным даром перевоплощения, влюбленным в изощренную театральную игру, роль Ричарда Глостера, злодея и лицемера, открывала огромные возможности. По мнению Кеннета Тайнена, именно в интерпретации Оливье роли кровавого Ричарда III слились неразрывно присущая актеру склонность к романтической театральной приподнятости, порой фанфарности, с его увлеченностью эксцентрикой — эксцентричным изображением низменных, аморальных, антиобщественных явлений в жизни и в человеке. Решением чисто эстетических задач дело не ограничивалось.

То, что Оливье снимал фильм “Генрих V” и выступил впервые в роли Ричарда III на театральных подмостках в одном и том же 1944 году, имело свое значение. Рядом с идеализированным национальным героем встал всеобъемлющий, раздвигающий рамки конкретных национальных границ образ тирана и диктатора, узурпирующего свои права ценой жесточайших преступлений, грубо попирающего законы нравственности. В Ричарде Глостере угадывались черты персонажей реальной исторической действительности, принесших страдания многим народам Европы.

Резкость идейных характеристик подчеркивала в фильме “Ричард III” локальная, категоричная, полная символики цветная партитура фильма: черный — цвет траура, злодейства; красный — цвет крови человеческой. Горбатый урод, с лицом кривляющегося балаганного шута, в зловещей черной одежде, носил алые перчатки с крагами, что выглядело прямым и ясным символом — ведь его руки по локоть были обагрены кровью бесчисленных жертв.

Фильм “Гамлет” (1947), снятый Оливье, вернее всего называть фильмом-спектаклем. Хотя Оливье-режиссер и осуществил довольно жестокую расправу над текстом трагедии Шекспира, сократив одни сцены, переставив другие, убрав вовсе некоторых персонажей, оставшееся действие, сосредоточенное на главной фигуре Принца датского, развивалось в спокойно-размеренном ритме, присущем более сцене, нежели экрану. Зрители совершали вместе с Гамлетом-Оливье длинные путешествия по переходам, лестницам дворца, облик которого в точности соответствовал образу каменной тюрьмы, созданному автором. Кинокамера послушно, шаг за шагом, следовала за актером. На этот раз Оливье вовсе отказался от цвета, фильм был черно-белым: серые стены, серое небо, черная, согласно традиции английского театра, одежда принца, его светлые, почти белесые волосы. На память приходили первые эскизы Гордона Крэга к "Гамлету”, выполненные в конце XIX века, где также Эльсинор предстал как грозный, могучий оплот нравов грубых и суровых.

Гамлета Оливье английские критики не относят к числу больших удач актера в шекспировском репертуаре. Тем не менее он занял примечательное место в английской гамлетиане XX века — между “потерянным”, аристократическим Гамлетом Гилгуда 20-30-х годов и демократичным, интеллектуально напряженным Гамлетом Скофилда 1955 года. Гамлету Оливье был чужд разлад с самим собой. Это принц-воин, но без бравады, позы и патетики короля-солдата Генриха V. Принц с оружием в руках, твердо знающий, что применить это оружие рано или поздно придется, не медлящий, а скорее рассчитывающий, выбирающий момент, когда целесообразнее всего начать действовать. У него остро развито чувство чести. Он — олицетворение человеческого достоинства.

К сожалению, Оливье не удалось дополнить свою шекспировскую кинотрилогию еще одним фильмом: он не добыл денег на постановку “Макбета”, хотя мечтал перенести на экран и эту свою театральную работу, которой очень дорожил.

Шекспириана Оливье разнообразна и богата (как, впрочем, у всех ведущих актеров английской сцены) — от бойкой Катарины, сыгранной в школьные годы, до Лира на телевизионном экране в спектакле, снятом не так давно. Шекспировские роли Оливье — тема большого специального театроведческого исследования. Если в основах искусства Оливье содержится верность лучшим традициям английской художественной культуры, то трактовка каждой шекспировской роли в отдельности, как правило, лишена традиционности, бросает дерзкий вызов сложившимся представлениям о том или ином характере, вызывает споры у критиков и зрителей. Так, например, в образе Кориолана Оливье неожиданно увидел “ненавистника всякой фальши, простого солдата, потрясенного низкопоклонством, неловкого взрослого ребенка, которому одинаково отвратительно и слушать лесть, и произносить ее”, в результате на измену Риму “его толкает не гордыня, а ненависть к притворству и подобострастию” (К. Тайнен). И в то же время, когда в финале Кориолан-Оливье, в ярости взбежав по лестнице, падал, пронзенный десятком стрел, а затем, зацепившись ногами, повисал в воздухе вниз головой, его антиэстетическая, безобразная смерть воскрешала в памяти зрителей последние минуты жизни казненного Муссолини.

Возможно, единственный из всех актеров Англии Оливье сумел победить мелодраматические препоны, нагромождение ужасов в роли Тита Андроника и создать вместе с режиссером спектакля Питером Бруком вместо гиньоля на сцене простой и суровый образ отца-страдальца, отца-воина, утратившего в ожесточенной схватке с противниками всех своих детей.

Вызов традициям мирового театра бросил Оливье своей интерпретацией Отелло. Актер сознательно и демонстративно деромантизировал этот трагический образ. Если почти все исполнители были убеждены, что Отелло Шекспира абсолютно лишен недостатков и идеализирован самим автором, то Оливье решил показать чрезмерную гордость черного генерала, подчас выглядящего истинным деспотом в отношениях с окружающими. Не деликатный мавр с едва подернутым бронзовой краской лицом, но совершенно черный негр плавно ступал по сцене босыми ногами; в его пластике было что-то от дикого зверя и от представителя древней, иной цивилизации одновременно. Английские критики были буквально шокированы, их перья ощетинились против Оливье, как стройный ряд пик. Великий шекспировский образ принижен выдающимся исполнителем! Трагедия или фарс?

Дискуссии вспыхнули и в нашей критике, когда в 1965 году спектакль, поставленный Джоном Декстером, привезли на гастроли в Советский Союз. Поклонники величественного, могучего Отелло А. А. Хоравы, поэтического, благородного Отелло А. А. Остужева также выразили свое недоумение, наблюдая игру гастролера.

Высочайшее мастерство гостя не вызывало сомнений. Голос Оливье творил чудеса — актер именно для этой роли ценой колоссального труда специально понизил его на целую октаву. Завораживая и потрясая слушателей, голос актера то передавал раскаты гнева, оглушающего, как гром, то мучительные стоны невыносимых страданий Отелло. Но идейные мотивы, лежащие в основе интерпретации, были разгаданы не сразу. В содержательной статье об Оливье-Отелло Б. И. Зингерман пришел к категорическому выводу об “обнаженной физиологичности”, “бездуховности трактовки”: “Ни о романтических героях, ни о важной общечеловеческой цели в спектакле англичан и речи нет. И к возвышенным идеалам любовь Отелло и Дездемоны здесь никакого отношения не имеет. В этой любви немолодого, обаятельного, слегка тронутого цивилизацией негра и смелой, чувственной, несколько уже утомленной венецианки нет ни романтики, ни вообще духовного начала. Трагедия Шекспира в Национальном театре лишена не только романтизма и поэзии, но и просто духовности…”

Иную версию истолкования образа, созданного Оливье, выдвинул Г. Н. Бояджиев. Он не стал отлучать столь решительно предложенный актером сценический характер от высоких идеалов гуманизма и выявления духовности, а прозорливо проник в замысел исполнителя, подчеркнув, что ”Оливье сурово и нелицеприятно напомнил о великой вине Отелло — и тем самым усилил личную трагедию героя, и мука мавра оказалась тем сильнее, чем самозабвенней была его любовь”. Оливье сознательно представил на суд зрителей два аспекта роли одновременно: Отелло-жертва и Отелло-палач. Показав Отелло не мавром, а негром, актер сосредоточил нас на мысли, что среди венецианцев эпохи Возрождения он человек как более примитивный, так и более цельный: ”Сама природа как бы диктует ему законы верности, и нарушение этого закона вызывает грозное негодование” (Г.Н. Бояджиев). Любовь к Дездемоне — главное и единственное достояние его духовной жизни. Отелло-Оливье беспощадно судил самого себя; держа на весу левой рукой тело Дездемоны, он словно давал клятву вечной любви.

Нельзя согласиться с одной мыслью Джона Коттрелла: он противопоставляет основы искусства Оливье “Методу”, как часто называют на Западе систему Станиславского. При этом он считает, что в отличие от актера психологической школы, идущего всегда от внутреннего понимания роли к его внешнему рисунку, Оливье предпочитает обратный путь. Это спорно во многих отношениях. Следует скорее согласиться с Тайненом, который подчеркивает, что Оливье — “актер интуиции, а не рассудка”. Он сопоставляет его с “действующим вулканом”, извержение которого может начаться в любую минуту, ”с мотором внутреннего сгорания”, поясняя это следующим образом: Оливье — “не терпеливый резонер или адепт логического мышления, и, когда пламя интуиции сочетается с исключительной техникой актерского мастерства и с глубоким знанием реакции зрителя, вы видите перед собой нечто вроде театрального эквивалента мотора внутреннего сгорания”. Английская актерская школа, как в своих традициях, так и в современном выражении, в большей степени, чем, например, французская или немецкая, — школа переживания, а не представления. Этим английские актеры всегда были близки русским, что отмечали наиболее чуткие критики с давних времен. По той же причине так многочисленны и успешны постановки драм Чехова на английской сцене, хотя чаще всего актеры приходят к ролям русского драматурга после уже сыгранных разнообразных шекспировских ролей, что накладывает особую печать на их интерпретации.

Оливье в разные годы выступил в таких чеховских ролях как Войницкий, Астров и Чебутыкин, поставил “Предложение” и “Три сестры”. Он сам отметил, что по-настоящему понял Астрова только тогда, когда надел пенсне. Меткий, характерный штрих помог актеру прийти к сценической правде, подчинить роль законам искусства переживания. Многокрасочная палитра театральных средств, которыми пользуется Оливье-актер, в большинстве случаев не противоречит глубине и тонкости психологической разработки сценического характера. Не только организационные основы, но и творческая методология Московского Художественного театра тщательно изучались Лоренсом Оливье. ”Со времени публикации “Моей жизни в искусстве” Станиславского в 20-е годы Москва для моего поколения и нескольких последующих стала Меккой театрального искусства”, — пишет он.


ЧУВСТВО ВРЕМЕНИ

Чувство времени — это прежде всего острое ощущение нового и в самой действительности, и в искусстве, отражающем жизнь. Это чувство нового всегда было присуще Оливье-художнику. Когда в середине 50-х годов в английской драматургии появилась группа молодых авторов, обратившихся к современным социальным темам, и их тут же окрестили “разгневанными”, “рассерженными”, немало деятелей театра, принадлежащих к старшему поколению, приняли их в штыки. Уж слишком расходились новоявленные бунтари с устоями английского театра предшествовавших десятилетий. Джон Бойнтон Пристли обрушил на них град брани и насмешек за грубость, вызывающий натурализм произведений. Джон Гилгуд попробовал противопоставить желчному негодованию и тотальному нигилизму авторов-дебютантов идею всеобщего примирения в своей трактовке роли шекспировского волшебника-мудреца в ”Буре”. Оливье некоторое время выжидал, приглядываясь, а затем создал одну из лучших своих работ в современном репертуаре — сыграл в 1957 году на сцене театра ”Ройял Корт" роль неудачливого артиста английского мюзик-холла Арчи Райса в ”Комедианте” Осборна в спектакле, поставленном молодым режиссером Тони Ричардсоном.

Вновь заговорили о том, что в образе жалкого, вызывающего и смех, и сочувствие комедианта Арчи Райса Оливье показал всю Англию. Едва ли не первым об этом написал Кеннет Тайнен.

По его мнению, Осборн, обладая “талантом блестяще сводить воедино в одной пьесе все проблемы современной Англии”, задумал и в “Комедианте” воспроизвести “огромное социальное полотно”. Актер в свою очередь подхватил и развил замысел драматурга. Когда Оливье-Арчи Райс поет в своем захудалом варьете куплеты и старается во что бы то ни стало рассмешить зрителей, происходит полное слияние двух театров: придуманного автором и реального, на подмостках которого разыгрывается спектакль. “Духом злобного веселья” наполнялся театр “Ройял Корт” при звуках песенки “Не слишком-то хлопайте, леди, наш дом совсем обветшал”, и зал его становился в этот миг “воплощением Англии”. Но это была совсем другая Англия, чем та, которую имел в виду Лаутон, увидя Оливье в роли Генриха V, не романтизированная, не идеализированная “старая, добрая Англия”, а заново открытая “рассерженными” спустя более чем десять лет после окончания второй мировой войны. Англия, переживающая трагедию Суэцкого кризиса, Англия, взбудораженная гневным недовольством молодежи. “Обветшалый дом”, о котором пел Арчи, выглядел прямым наследником “Дома, где разбиваются сердца” Бернарда Шоу. Только сердца у всех персонажей “Комедианта” были давно разбиты, а души жестоко опустошены еще до начала действия. Глубокая ирония содержалась в куплетах Арчи Райса о ”сине-бело-красном” британском флаге, который будто бы по-прежнему реет над всеми морями и собирается оставаться там “минимум сто лет”.

Герой Оливье был узнаваем во всех деталях своего облика и поведения: лихо сдвинутая набок шляпа, кокетливо-победоносная бабочка на шее, стареющее, но умело подкрашенное лицо, яркие губы, готовые в любой момент расплыться в привычной ослепительной улыбке, и глаза, блестящие лихорадочно, возбужденно. Все от любимца публики, короля эстрады. Но только главного, что согревает душу актера, что наполняет его чувством удовлетворения, — любви зрителей — у Арчи, каким его написал Осборн и сыграл Оливье, как раз и не было. Он утратил эту любовь раз и навсегда и не мог ничего сделать, чтобы вернуть ее назад. А без контакта с публикой, без ее одобрения он, какхудожник, становился трупом, размалеванной куклой с застывшей трагикомической маской. Осборн сознательно сделал Арчи представителем жанра, особенно популярного и любимого англичанами на рубеже XIX и XX веков. Именно тогда, находясь в Лондоне и посетив там один из демократических мюзик-холлов, где он “охотно и заразительно смеялся, глядя на клоунов, эксцентриков", В. И. Ленин, по словам М. Горького, сказал: ”Тут есть какое-то сатирическое или скептическое отношение к общепринятому, есть стремление вывернуть его наизнанку, немножко исказить, показать алогизм обычного”. Тогда искусство английских эксцентриков тесно связывалось с политической ситуацией, с социальной действительностью. Теперь оно эту связь потеряло.

Напрасно Арчи-Оливье лез из кожи вон и растрачивал себя до конца, сочиняя куплеты с широковещательными зачинами и припевами, вроде ”А мне плевать”, “Постоим за старый добрый первый номер”, “Слава богу, мы как все”. Ничего у него не получалось. Герой Оливье прекрасно понимал, что почва уходит у него из-под ног. Он терял семью: сына, погибшего во время суэцких событий; дочь, духовно давно отошедшую от него; жену, которой он много раз изменял; терял ремесло, которому отдал жизнь; безвозвратно терял самого себя. “Чтобы быть комическим артистом, нужно быть личностью. Нужно что-то собой представлять!” — говорил отец Арчи, старый артист Билли, в свое время именно таким даром обладавший. Оливье в роли Арчи Райса демонстрировал катастрофическое крушение личности — человеческой, творческой. Его герой, не щадя себя и подобных ему неудачников, называл их “отбросами общества”. Временами он еще мечтал о великом искусстве, способном перевернуть души людей, с каким столкнулся однажды, слушая старую негритянку. Она рождала в своей песне “чистый, натуральный звук”, распахивая перед слушателями мир “неслыханной красоты”. Он бы все отдал, чтобы уметь делать то же, но отдать ему уже было нечего.

“Комедиант” Осборна, как и большинство других пьес этого автора, — монодрама, требующая яркого и сильного мужского соло. Тончайшим образом разработав психологическую партитуру роли, Оливье познакомил зрителей с парадоксально контрастными гранями сложного сценического характера, истинно драматического и в то же время экстравагантно, до нелепости смешного. Все преграды между жанрами, как и в большинстве других работ Оливье, сметались. Может быть, ни в одном из других своих театральных созданий Оливье не раскрепощал себя до такой степени, отдаваясь столь безраздельно азарту сценической игры, неистовым, изощренным импровизациям. И, возможно, никогда ранее персонажи английского актера не вызывали столь щемящего чувства досады и боли от лицезрения человека, безжалостно уничтожившего себя и уничтоженного обществом.

С грустью писал Осборн в посвящении к “Комедианту”: “Искусство мюзик-холла умирает, а с ним умирает и что-то в Англии. Ушла частица сердца Англии, принадлежавшая некогда всем, ибо это было настоящее народное искусство". Пьеса Осборна открыла цикл произведений английских авторов, в которых выражалась глубокая озабоченность судьбами искусства в современном обществе. Способно ли оно остановить преступления в мире? Оказать воздействие на сознание соотечественников? Способствовать изменению общественной действительности к лучшему? Лидерами были пьесы Эдварда Бонда — “Бинго” и “Шут”, Дэвида Стори — “Класс натуры”, Питера Шеффера — “Амадеус”, драмы Осборна о писателях, актерах, режиссерах, написанные в начале 70-х годов. Одной из них он дал символическое название — “Посмотрите, как все рушится”. Судьбы величайших художников прошлого — Шекспира, Моцарта, — а также современных деятелей искусства, воспроизведенные драматургами, должны были служить материалом для размышлений на темы: искусство и жизнь, художник и общество. “Сделал ли я хоть что-то?” — в отчаянии твердил старый, больной Шекспир в исполнении Джона Гилгуда, оглядываясь на пройденный им путь, в постановке пьесы Бонда “Бинго”. Теме кризиса искусства в буржуазном обществе с тревогой посвящали пьесу за пьесой английские драматурги, фиксируя на ней пристальное внимание зрителей.

Роль еще одного неудачника от искусства, американского актера, ирландца по национальности, Джеймса Тайрона, как и Арчи Райса, будто специально ожидала Оливье. Слияние с драматическим характером было столь полным, что казалось, роль и актера невозможно отделить друг от друга. Критик X. Леонард заметил в журнале “Плейз энд плейерз”: ”В одном из эпизодов пьесы Тайрон читает отрывок из шекспировской “Бури”, и ни нам, ни самому актеру уже непонятно, кто читает Шекспира: Оливье или Тайрон?” И хотя Юджин О’Нил написал “Долгое путешествие в ночь” в 1940 году, а события пьесы он отнес к 1912 году, рецензенты спектакля вновь заговорили о необычайной актуальности созданного актером сценического образа. Оливье смело придвинул содержание произведения американского писателя к английской, западноевропейской действительности 70-х годов. “В финале этого длинного дня в Коннектикуте летом 1912 года на сцене остаются четыре трупа. Тот факт, что это живые трупы и что часть ран они наносят себе сами, лишь придает пьесе современное звучание и дополнительную горечь. Это подлинная трагедия — обреченная семья, искупающая проклятие судьбы… Это бойня, на которой убивают невиновных".

Оливье проявил поразительную верность всем деталям, характеризующим Тайрона, тщательно и точно выписанным драматургом. Ирландское происхождение и нищенское прошлое Тайрона прочитывалось с легкостью. Яркая творческая одаренность его натуры была очевидной. С полным основанием Джеймс Тайрон - Оливье мог говорить, что его “считали одним из трех-четырех самых многообещающих актеров во всей Америке", что он "загубил в себе большого актера”. Когда Тайрон-Оливье признавался в том, что единственным кумиром его жизни всегда оставался Шекспир, вдохновение охватывало его, у зрителей не оставалось сомнений, что он знает все драмы английского поэта “назубок, как другие знают Библию”. Но “великим шекспировским актером” Тайрон не стал, как не стал он “хозяином своей судьбы”. Любовь к долларам и страх перед бедностью оказались сильнее страсти к театру. Тайрон продал и предал свой редкостный талант, ухватившись за посредственную романтическую пьесу, принесшую ему бешеный успех и немалые барыши. Он играл до тех пор, пока шли деньги, пока не выдохся как художник до конца, и тогда выяснилось, что играть ничего другого он уже не может. Взглянув однажды в зеркало, он увидел не процветающего красавца, а поношенного и издерганного жизнью пожилого человека, почти старика, мелочного скупердяя, единственное утешение находящего в вине.

В этот миг Тайрон-Оливье смотрел на себя “очами души своей”, подобно Гамлету. Сложную, многоплановую роль, написанную Юджином О’Нилом, Оливье играл с той же мощью и способностью идти к широким философским обобщениям, как исполнял свой шекспировский репертуар. Он погружал зрителей в тайники и закоулки исполненного тревоги и противоречий сознания и подсознания героя, знакомил с борением контрастных порывов в его душе. Яростным саморазоблачением звучал монолог-исповедь Джеймса Тайрона-Оливье в четвертом акте. А подле Тайрона, словно безумная Офелия из “Гамлета”, бродила отрешенная от всего и всех его жена Мэри — неизлечимая наркоманка, живущая, как призрак, в далеком прошлом. А ведь когда-то ей сулили блестящее будущее пианистки-виртуозки! Мучительно кашлял приговоренный к смерти чахоточный сын Эдмунд, тщетно мечтающий о “покое, гармонии и неистовой радости бытия” — “слиться воедино с чем-то неизмеримо большим, чем моя собственная жизнь или даже жизнь человечества, — с самой Жизнью!” Из него мог бы получиться неплохой поэт, но для этого уже не оставалось времени. А в кресле храпел мертвецки пьяный второй сын — Джейми. И он обладал творческой жилкой, пошел было по стопам отца, но загубил себя сам. Или его загубила жизнь? О каждом из героев следовало бы сказать словами английского поэта Данте Габриеля Россетти:


Вглядись в мое лицо. Меня зовут Стать мог бы;

А также называют Слишком поздно, Прощай,

Отныне — Никогда.


К концу спектакля, как справедливо заметил критик, на сцене фактически оказывалось “четыре трупа”. Горькая ирония неизменно наполнялась драматизмом, трагизм оборачивался фарсом.

Вновь остро и сильно, не повторяясь, а как бы на новом витке, развивал Оливье тему крушения личности человека и художника. Образ Джеймса Тайрона в его исполнении воспринимался как жестокое осуждение общества, способного безжалостно погубить талант. Но вместе с тем в игре актера содержался призыв, обращенный к самим художникам, — не сдаваться перед натиском коммерции, отдать свое искусство служению высоким целям.

***

В последние годы Оливье по состоянию здоровья почти отошел от театра, отдавая свои силы в основном третьей сфере деятельности — телевидению. После первых попыток овладеть новым видом искусства, не приносивших особенно больших удач, он создал затем ряд значительных образов, имеющих принципиальное значение как в его актерской биографии, так и в развитии английского художественного телевидения.

На рубеже 70-х и 80-х годов Оливье испытывает все больший интерес к современной отечественной драматургии и прозе. В его репертуар вошли такие произведения, как инсценировка романа Ивлина Во “Возвращение в Брайдсхед” (1981), пьеса Джона Мортимера “Путешествие вокруг моего отца” (1982), несколько ранее он выступил в острой политической пьесе Джона Гриффитса “Вечеринка”, в экранизации драмы Энтони Шеффера “Сыщик”. Критик Майкл Рэтклиф, анализируя работу Оливье в пьесе Мортимера, писал, что актер мастерски показал “неподвластность времени, напористую энергию и острый ум, которые он привнес в роль слепого адвоката. “Он посылает в темноту слова, как в бой солдата”, — говорит его сын. Это поразительно удачное определение любого выдающегося актерского исполнения. Оно особенно подходит к одному из величайших актеров нашего времени, в лучших созданиях которого соединились воедино воин, проповедник, лицедей, сражающийся и одновременно возносящий молитвы”.

К началу 80-х годов могло сложиться впечатление, что Оливье вовсе отказывается от классики, даже от Шекспира, в активном обращении к современности его горячо поддерживала жена, известная английская актриса Джоан Плоурайт. В своей книге “Признания актера” Оливье приводит ее шутливое предупреждение: “Если вздумаешь брать что-нибудь столь старомодное, как Лир, я в самом деле перестану с тобой разговаривать; ради бога, делай что-то актуальное, дай возможность кому-то из твоих молодых современников пробиться”. И все же время Лира вновь наступило. Впервые сыграв эту шекспировскую роль, являющуюся мечтой каждого английского актера, еще в 1946 году в театре “Нью”, Оливье снова выступил в роли Лира на телевизионном экране в 1983 году. Эта работа стала его истинным триумфом. Критика пришла к выводу, что актер сумел поднять роль на такой эмоциональный уровень, который не был достигнут никем. На этот раз прославленный английский трагик вовсе отказался от приподнятости игры, определенной высокопарности стиля исполнения, той театральной подчеркнутости приемов, к какой неоднократно обращался прежде. Его Лир поразил многочисленных рецензентов различных стран своей необычайной простотой, предельной строгостью и естественностью. Об этом персонаже Оливье хочется сказать, пользуясь словами Гамлета, отнесенными к отцу: “Он человек был, человек во всем…” Не грозным властелином, не развенчанным диктатором, привыкшим повелевать всеми и всем, предстал шекспировский герой в исполнении Оливье, но просто человеком, прошедшим через бездны страданий, беспомощным перед своей судьбой и в то же время способным заново познать мир и правду сложных и противоречивых отношений между людьми. Ничто человеческое не чуждо Лиру-Оливье, но все его личные открытия и поражения присущи вместе с тем не ему одному, а всему человечеству. Отсюда масштабность образа, та монументальность игры, которую не преминули отметить критики.

Подвиг Лоренса Оливье в искусстве продолжается.


А. Образцова, доктор искусствоведения


Глава 1

ЖИВАЯ ЛЕГЕНДА


Девяносто лет назад в Италии некий английский школьник так поразил знаменитого тенора синьора Ламберти своим пением, что тот предложил мальчику учиться на оперного певца. Мальчик вернулся домой, захваченный этой идеей. Викторианка-мать остудила его энтузиазм своим неодобрением. Взяв из остатка отведенных ему на каникулы денег одну лиру, она изрекла: “Джерард, если ты изберешь эту чудовищную профессию, этой монетой будут исчерпаны все деньги, на которые ты можешь от меня рассчитывать”. Мечта погасла. Мальчик, младший из десяти детей англиканского ректора, решил посвятить себя духовной карьере.

Этому школьнику суждено было стать отцом Лоренса Оливье. ”Чудовищная профессия” не вводила больше Джерарда в искушение, если не считать непродолжительных занятий в оксфордском драматическом кружке. Он вслед за своими отцом и дедом стал священником. И если бы кто-то взялся предсказать судьбу его сына Лоренса, появившегося на свет 22 мая 1907 года, то вероятнее всего было бы предположить, что в один прекрасный день он тоже взойдет на кафедру с вдохновенной проповедью. Оливье шли этим путем на протяжении двух столетий. Шесть поколений предков Лоренса по мужской линии избирали полем своей деятельности церковь. Он также получил соответствующее образование, которое должно было подготовить его к принятию сана. Тем не менее Лоренс Оливье непоколебимо уверен в том, что, несмотря на всю силу традиции и религиозного воспитания, он “родился, чтобы стать актером”. Для него это было столь же неизбежно, как если бы он принадлежал к династии Бутов или Барриморов. Врожденный талант, окружение, случай — все объединилось, чтобы начертать блистательную театральную судьбу.

Как сложилась эта судьба, известно всем. Оливье — крупнейшая величина в театре XX века, первый и единственный представитель своей профессии, удостоенный звания лорда, самый прославленный и уважаемый актер нашего времени. Задолго до создания британского Национального театра, где его имя увековечено на одной из стен главного зала, он достиг высот, позволивших поставить его наравне с Гарриком, Ирвингом и Кином. Еще при жизни он обеспечил себе место в пантеоне бессмертных служителей сцены.

Но почему и как? Почему на сына английского священника в прошлом неуклюжего и нескладного мальчика, не получившего в школе ни одной награды, свалилось небывалое количество почестей и званий от правительства, академий, университетов? Как мог Оливье, который в юности с трудом выдержал дебют на лондонской сцене и дважды проваливался в Голливуде, которого знаменитый критик Джеймс Эгейт обвинил в том, что он ”не читает поэзию плохо”, а “не читает ее вообще”,— как мог он оказаться на самой вершине своего ремесла с его жестокой конкуренцией и перенаселенностью? Почему высится он над всеми актерами мира — не принц, но царственный Росций среди своих коллег?

На первый вопрос можно ответить с уверенностью: подобная честь выпала Оливье потому, что никто не внес большего вклада в драматическое искусство XX века. Театр видел его в сотне ролей, классических и современных, в безоблачных комедиях и мрачнейших трагедиях; во всех великих шекспировских образах; он побеждал гораздо чаще, чем проигрывал, и не раз его исполнение становилось образцовым. На экране он тоже появлялся в таких классических фильмах, как “Грозовой перевал” и “Ребекка”; но в историю кино ему суждено войти прежде всего как актеру, режиссеру и продюсеру, сумевшему экранизировать Шекспира, открыть его великолепие миллионам людей, не имевших доступа (или склонности) к театру. Добавьте к этому заслуги Оливье — культурного посредника, неутомимого деятеля государственных и благотворительных комитетов, служителя искусств, отклонявшего миллионные голливудские предложения ради скудных гонораров “Олд Вика” и Национального театра, — и не будет ничего удивительного в том, что сэр Лоренс и его “чудовищная профессия” совместно удостоились звания пэра.

Можно ли считать его величайшим актером нашего времени? Примечательно, что этот вопрос, который относят к Оливье чаще, чем к любому из его коллег, до сих пор не получил ответа, ибо нет общепризнанного мерила величия артиста. “В нашем деле нельзя найти лучшего,— говорил Оливье. — Ведь речь идет не о спортсмене, пробегающем сто ярдов за девять секунд. Он быстрее всех — значит, лучше всех”. В актерской профессии существуют лишь мнения о гениально сыгранных ролях, но не существует роли, которая поставила бы точку над i. Совершенный Гамлет может провалить Макбета. Никто еще не сумел подтвердить высказывание Генри Ирвинга, будто ”великий актер никогда не сыграет плохо”.

Популярная формулировка викторианского критика Дж. Г. Льюиса гласит, что "величайший художник — это тот, кто достиг величия в высших сферах своего искусства”. В таком случае речь может идти только об артистах, пытавшихся покорить самые крутые вершины — подлинно титанические роли, созданные прежде всего Шекспиром. Это сужает круг соискателей, но, поскольку нет актера, одинаково преуспевшего во всех знаменитых классических ролях, распределение мест между корифеями сцены остается по-прежнему делом сложным.

По поводу же поиска наиболее выдающегося современного актера англоязычного мира можно с уверенностью сказать одно: если бы все сведения о его деятельности, суждения о нем критиков и коллег заложить в компьютер, приз, без сомнения, достанется Лоренсу Оливье. Никто после Ирвинга не взбудоражил так английский театр и не произвел более сильного магнетического впечатления на зрителей. На сцене и в кино Оливье нет равных по актерской универсальности и по общему объему созданного им.

Интересно, что в неиссякающих спорах о лучшем актере еще одно имя, кроме Оливье, звучит наиболее часто — Марлон Брандо. Сторонники Брандо противопоставляют сэру Лоренсу актера, сыгравшего в тридцати далеко не равноценных фильмах и всего в пяти бродвейских спектаклях по пьесам, вершиной классики среди которых осталась ”Кандида” Шоу. Появившись последний раз на сцене в 1947 году в возрасте двадцати трех лет, Брандо никогда не изъявлял желания вернуться в театр. К числу тех, кто считает Брандо самым выдающимся актером нашего времени, относится его американский коллега У. Редфилд. В книге ”Актерские письма” он отмечает: ”Как это ни парадоксально, Лоренс Оливье менее даровит, чем Марлон Брандо. Он даже менее даровит, чем Ричард Бартон, Пол Скофилд, Ральф Ричардсон и Джон Гилгуд. Но все же он, и никто иной, является актером номер один XX века. Почему? Потому что он этого хотел. К победе его привели увлеченность, образование, труд, решимость и мужество. Это самый храбрый актер нашего времени ”.

Редфилд приходит к глубоко справедливому выводу (курсив мой). Но почему же Оливье ”менее даровит”? Оливье, который впервые вышел на сцену в десятилетнем возрасте и показал в ”Юлии Цезаре” такую инстинктивную силу таланта, что Эллен Терри записала в дневнике: ”Мальчик, игравший Брута, уже великий актер”? С Редфилдом можно согласиться, но только если не считать решимость, мужество, безграничную творческую энергию и остроту художественного видения признаками особой одаренности. Оливье демонстрировал их в неограниченном количестве.

Доводы, опирающиеся на представление о таланте актера как природной данности, всегда зыбки и противоречивы. Актерское творчество не складывается из девяти десятых божественного вдохновения и одной десятой техники. Это ремесло, которому надо учиться, отдавая все силы; звания "величайшего” актера может быть удостоин лишь тот, кто, в совершенстве овладев своим искусством, применяет его по назначению, создавая с помощью тончайших нюансов и ярчайших красок самое объемное полотно.

Элиа Казан назвал Брандо “единственным известным ему гениальным актером”. Это гений причудливого и опасного свойства, прихотливый гений ”актера настроения” с его темными, неизмеримыми глубинами; гений мрачного созерцателя и независимого упрямца, который одинаково может породить и художественное создание пронзительной глубины и необычайной первобытной силы, и самый отталкивающий непрофессиональный поступок. Оливье тоже, и с достаточным основанием, наделяли званием гения, однако он отказался от такой чести. Это противоречит его дисциплинированному, методичному подходу к своей работе. «Не люблю, когда в театре говорят о ”гении”. На мой взгляд, театр не может иметь дело с “гением”. Это слишком практическое занятие, чтобы заботиться о гении».

Биографу выгодно присоединиться к мнению Оливье. В самом понятии “гений” есть мистическая подоплека, подразумевающая некое врожденное качество, неподвластное рациональному истолкованию. Оливье — полновластный волшебник театра, но — и я постараюсь показать это — ошеломительный набор его магических трюков все же поддается анализу. Однако существует нечто еще более непроницаемое, нежели ореол гениальности. Существует легенда. Невероятно сложно отделить человека от мифа. Энтони Куэйл однажды заметил:

«По-моему, совершенно невозможно определить достоинство актера или актрисы. Их нельзя оценивать, как лошадей на ярмарке. Они добиваются успеха по разным причинам и разными способами, и это нередко зависит не столько от того, что они делают, сколько от их “легенды” или “имиджа”, которые целиком подчиняют себе зрителя». Нет актера с более ярким легендарным ореолом, чем Оливье, и биограф обязан спросить: не заслонила ли легенда самого человека? Не много ли в ней того, что Томас Джефферсон называл “ложными фактами”, а Норман Мейлер — ”фактоидами”?

Например, несколько лет назад я услышал от Джона Невилла, как его и Ричарда Бартона ранили рецензии на их выступление в ”Олд Вике” в ролях Хора и Генриха V. «Особенно нас обидел один критик, заявивший: ”Конечно, я не могу забыть, сколь блистательно играл эту роль в конце 30-х годов Лоренс Оливье. В нем была поэзия. В нем была мужественность. Он был солдатом, и он был королем”. Из-за этого панегирика мы с Ричардом не поленились посмотреть старые рецензии на спектакль Оливье. Они были отнюдь не хвалебными. Тот же критик в той же самой газете разбранил Оливье больше всех остальных и посоветовал ему заняться продажей автомобилей на Баркли-стрит».

Шумная известность, сопровождающая актера, раздувает его ”имидж” и затрудняет доступ к истине. В случае с Оливье докопаться до правды особенно трудно. Во-первых, ни об одном из современных театральных деятелей не сложено его же собственными коллегами такого количества расцвеченных, нередко оскорбительных анекдотов (даже рассказ Невилла может оказаться непреднамеренной выдумкой, так как после дотошных изысканий не нашлось никаких подтверждений того, что упомянутый критик когда-либо отсылал сэра Лоренса в автомобильный бизнес). Во-вторых, искусное умение самого Оливье держаться в тени немало исказило его историю. Более того, пользуясь весьма хитроумными средствами, Оливье всегда принимал продуманное участие в формировании своего общественного облика, который он лелеял и охранял с бесконечной заботой и, до определенного момента, с завидной скромностью.

У этого артиста способность к мимикрии, не ограничивающаяся его художественными перевоплощениями, развита исключительно сильно; — один отважный телекритик, заметил, что Оливье надо интервьюировать голым или в космосе — иначе он моментально сливается со своим окружением или фасоном одежды. Выступая со сцены, в свитере и спортивных брюках, он говорил в легкой, подкупающей манере старого мастера. В Брайтоне он держался более развязно, ”по-актерски”, заставляя вспомнить об Арчи Райсе. В ”Олд Вике” он был полон достоинства и деловитости — воплощенный глава национального института. В Америке, в ”Шоу Дика Кэветта”, он представлял посланца доброй воли в отношениях между двумя странами, стопроцентного англичанина, весьма приятного и очень скромного. Всякий, кто наблюдал бы эти интервью разом, должен был бы воскликнуть: ”А теперь нельзя ли показать настоящего Лоренса Оливье?”

В дневниках Сесила Битона есть запись о забавной вечеринке в Париже, где Оливье изображал свою будущую экранизацию ”Гамлета”, имитируя удары, хлопки, взрывы и разные малопристойные звуки. ”Нам еще не приходилось присутствовать на таком акробатическом представлении. В пародиях Ларри есть что-то от настоящего клоуна или того балаганного актера, каких еще можно встретить в провинциальных мюзик-холлах и на улицах перед пабами. В этом был подлинный Ларри — фигляр, трагик-выпивоха, а не подавленный и незаметный тихоня с насупленным лбом, который появляется в обществе”.

Так кто же такой Лоренс Оливье? По его словам, он тоже не знает, что представляет собой на самом деле. В 1950 году критик М. Шулман различал по меньшей мере трех Оливье: сэра Лоренса, администратора и театрального деятеля (”это образец великолепной гибкости, подчеркнутой сдержанности и природного достоинства”); Оливье-актера, с немыслимой самоотдачей уходящего в свои роли; и ”Ларри” — бонвивана и радушного хозяина. «Однако, — добавил критик, — всякого, кто хлопнет сэра Лоренса Оливье по спине, обращаясь к ”Ларри”, подстерегает неприятное разочарование. Возможно, лишь благодаря такому рассечению своей личности сэр Лоренс смог достичь столь многого за пять послевоенных лет».

Еще пять лет спустя паясничающий Сальватор Дали пожелал изобразить Оливье в роли Ричарда III. Подергав себя за нафабренные усы, которые он называл своими антеннами, Дали сообщил, что они велели ему нарисовать эту модель с двумя лицами. И в определенном смысле его растительность была права — так же, как два столетия назад прав был сэр Джошуа Рейнолдс, написавший Гаррика между аллегорическими фигурами Комедии и Трагедии: он показал человека, раздираемого в противоположных направлениях. Существуют в действительности два Оливье: один — величественный старейшина театра, считающий своим долгом поддерживать лучшие традиции классического искусства и с негодованием отворачивающийся от вульгарных эксцессов шоу-бизнеса; другой — прирожденный комедиант, который, сняв напряжение и убедившись в отсутствии репортеров, может сбросить маску величия и превратиться в самого очаровательного весельчака. Подобная двойственность не так многозначна, разлад между общественным лицом и внутренним обликом человека присущ в известной мере каждому. Разница состоит лишь в том, что в данном случае мы имеем дело с превосходным мастером маскировки. “Весь мир театр… и каждый не одну играет роль”, но, в отличие от шекспировской ”пьесы с семью действиями”, Оливье делит на семь сцен каждый акт, появляясь и исчезая в ошеломляющей веренице ролей. Он ни разу не позволил себе расслабиться, проспать акт-другой или пробыть в одной роли настолько долго, чтобы за ним утвердилось определенное амплуа.

В 1930 году, за ужином с Гарольдом Николсоном, Джордж Бернард Шоу с восхищением говорил о Ларри как о “прирожденном актере”. Большинство актеров отдают себе отчет в роли, которую играют в жизни; в той или иной степени они способны взглянуть на себя со стороны и подогнать свой стиль к ситуации и окружению. Оливье поднял эту способность на уровень искусства. Он не просто играл в жизни определенную роль — по возможности он писал собственный сценарий, занимался постановкой, режиссурой и прокатом.

Но так было не всегда. В 1930 году, отыграв целую серию поверхностных романтических ролей, он горько жаловался на то, что им управляют обстоятельства. Однако уже к концу десятилетия сам уверенно взялся за руль, поняв, что просто иметь талант далеко не достаточно. Талант надо обуздывать и направлять, иначе он может сесть на мель, завязнуть в трясине посредственности. (Именно такая участь постигла, например, Ричарда Бартона, считавшегося одно время преемником Оливье.) Держа курс к вершинам своего искусства, Оливье никогда не позволял соблазнам надолго сбивать его с пути. Проявив то же понимание, он уверовал в старую истину, гласящую, что близкое знакомство порождает презрение, и стал остерегаться слишком пристального внимания к своей особе. “Стоит познакомиться с актером поближе, и его чары рассеиваются”, — объявил он. Охрана легенды началась.

Особо настороженное отношение Оливье к широкой гласности возникло в 1939 году, когда животная привлекательность его Хитклифа молниеносно превратила актера в кинозвезду, автоматически сделав его объектом сплетен светской хроники и предметом истерического поклонения. Через двадцать лет он пояснял: “Впервые ступая на сцену, я искал славы и рекламной шумихи. Мне казалось, что нет ничего желаннее обожателей и успеха. Но, получив и то, и другое, я быстро почувствовал ко всему этому сильнейшую неприязнь… Меня всегда оскорбляло, что актера заключают в аквариум, словно золотую рыбку; контакты с публикой у меня не сложились. Разве не являются актеры беззащитными мишенями?”

Нелюбовь к рекламе, однако, делала его еще более беззащитным. Американские журналисты, от которых он скрывался в 1939 году, вели себя как покинутые женщины. Когда он снимался с Мерилин Монро за закрытыми дверями, один из наиболее едких критиков с Флит-стрит обвинил его в раздувшемся чувстве собственного величия. Однако более поздние итоги подтвердили мудрость занятой им позиции отстраненности. Именно она помогла поддержать, а отчасти и создать, легенду Оливье. В 1974 году он отнюдь не из скромности добивался, чтобы рекламу “Полароида”, в которой он с таким успехом прошел по американским телеэкранам, не показывали у него дома. Он ясно видел, как опасно выставлять себя напоказ. Подобно Ирвингу, он давно понял, что волшебнику необходимо хранить свою тайну. И так же, как Ирвингу, ему пришлись по душе правила поведения, сформулированные 150 лет назад Уильямом Хэзлиттом. Стоит повторить их здесь:

“По моему мнению, актер, ввиду самих условий своего ремесла, должен по мере сил сохранять инкогнито… Он создает иллюзию и обязан ее поддерживать… известным чувством собственного достоинства, отвергающим праздное любопытство и, известным уважением к публике, у которой он воспитал ряд предрассудков и не имеет права их разрушать. Он изображает величие королевского рода; он берет на себя всю ответственность героев и возлюбленных; его плечи окутывает покрывало природы и гения; мы связываем с ним множество представлений, “погребенный” под которыми он не смеет показаться нам в обычном костюме и заявить со зловещей миной: “Глупцы! Я вовсе не Принц датский!” Актер, хорошо сыграв свою роль, должен искать не дальнейших почестей, а неизвестности и “спешить, как виноватый, прочь”, сознавая, что может снискать восхищение лишь своим искусством, и, оставаясь любимцем публики, ревностно оберегать свое доброе имя. Он не может не привлекать к себе повышенного внимания: зачем же сосредоточивать его на самой бесцветной и незначительной роли — собственной личности?.. Актер, как и король, появляется лишь в торжественных случаях. С ростом гласности он теряет популярность; или, как гласит поговорка, близкое знакомство порождает презрение”.

Совет Хэзлитта по-прежнему разумен для выдающегося актера, который обладает достаточным талантом, чтобы властвовать на сцене, не прибегая к уловкам саморекламы. Оливье всегда оставался его тонким и разумным приверженцем.

В характере этого исключительного человека многое кажется парадоксальным. Почему, например, актер выказывает пусть добродушное, но недовольство, если его называют “живым памятником”, хотя сам немало потрудился, чтобы обеспечить для него запасы мрамора? Когда Оливье уговаривают произнести речь, он может, по выражению Кеннета Тайнена, "изобразить саму застенчивость". Тем не менее он отлично осознает свое место в истории театра XX века.

Однажды за обедом актеры Национального театра превозносили Никола Уильямсона, сыгравшего Кориолана. Недалеко от их стола расположился коренастый седой джентльмен в скромном костюме и очках в золотой оправе — воплощение ответственного чиновника, хранящего скромное молчание. Это был лорд Оливье Он не проронил ни слова о работе своего выдающегося коллеги. Заговорили о другом, и вдруг, среди общей болтовни, он заметил, что после восемнадцати лет с продажи собираются снять сигареты "Оливье". Затем с самым невинным видом добавил: «Как по-вашему, может быть, в один прекрасный день мы начнем курить "Уильямсон"?»

Титулованный актер, давший свое ими сигаретам и прозванный "Сэр Пробковый Мундштук”, мог съязвить и по-другому: «Как по-вашему, скажут когда-нибудь театралы “Пошли сегодня к Уильямсону”?» Ведь Оливье и Национальный театр стали синонимами, и его легенду разрушить нельзя.

Эта книга, повествующая об актере и его эпохе, не содержит ни расхожих сплетен, ни теоретических оценок. Это исследование пути редчайшего художника. Это попытка восстановить впечатления, влияния, которые способствовали становлению колосса; попытка снять, пока живы очевидцы, наслоения театральной легенды и увидеть замаскированного актера-пэра в контексте его творчества.


Глава 2

ЧУДОВИЩНАЯ ПРОФЕССИЯ


Питер О’Тул, йоркширец по происхождению и ирландец по неугомонности натуры, любит говорить об основных вехах в славной традиции английского сценического искусства: перечисляя выдающихся актеров из Шотландии, Ирландии и Уэльса, он, предвосхищая возражения, спешит добавить: ”Да, и, конечно, Оливье — он француз”. Сам Оливье подсчитал, что в нем лишь одна тридцать вторая часть французской крови. Его род уходит корнями в начало XVI века, когда семейство французских гугенотов Оливье обитало в деревушке, затерявшейся в Нижних Пиренеях. Фамилия свидетельствовала, что ее носит человек, сажающий, выращивающий, собирающий или продающий оливы. Это торговая фамилия. Так же, как Плоурайт.

Согласно преданию, семейству Оливье пришлось перебраться в Англию в 1685 году, когда Людовик XIV отменил Нантский эдикт, предоставлявший протестантам известную религиозную свободу. С огромной волной гугенотов, хлынувшей через Ла-Манш, в Англию попал и дед Дэвида Гаррика, великого английского актера XVIII века. Но, по всей вероятности, предки Оливье покинули Францию гораздо раньше, эмигрировав сначала в Голландию. По крайней мере один из них, преподобный Журден Оливье, прибыл в Англию в 1688 году в качестве капеллана Вильгельма Оранского. По мужской линии Оливье является прямым потомком духовника короля.

Несмотря на явное преобладание в роду священнослужителей, среди его многочисленных ответвлений можно обнаружить тонкий художественный росток. Дядя Лоренса Герберт был профессиональным художником, а знаменитый дядя Сидни, один из первых социалистов, опубликовал несколько стихотворений и пародий. Косвенным образом сюда относится и Дэниэл Оливье, ювелир XVIII века, который первым нарушил духовную традицию и к тому же вернулся к галльским истокам, женившись на племяннице Жан-Батиста Массе, придворного живописца Людовика XIV. В семье, однако, никогда не было актеров, и, если бы даже у кого-нибудь из Оливье обнаружилось сценическое дарование, он не получил бы возможности проявить себя.

За двенадцать лет до того, как Лоренс Оливье появился на свет, Генри Ирвинг стал первым актером, удостоенном дворянства, вернее, первым актером, удостоенным какого бы то ни было официального признания. Этот новый дух респектабельности укрепился затем в английском театре благодаря двум прославленным актерам-антрепренерам — сэру Джонстону Форбс-Робертсону и сэру Герберту Бирбому Три. Однако названное предубеждение сохраняло свою силу. В течение почти пяти столетий, вплоть до 1824 года, статутное право относило актеров к “мошенникам и бродягам”. Теперь наконец убедительные прецеденты могли позволить пастырю отпустить на сцену сына и даже дочь. На лондонских подмостках блистал Мэтисон Лэнг, отпрыск знаменитого рода священнослужителей, а его двоюродный брат Космо преуспевал на духовной стезе, несмотря на то что прежде баловался любительскими спектаклями и стоял у начала Оксфордского университетского драматического общества. Он стал архиепископом Йоркским, а потом Кентерберийским. Популярные актрисы Айрин и Вайолет Ванбру были дочерьми экстерского пребендария, а дети каноника Торндайка, Сибил и Рассел, уже работали в театре.

Родись преподобный Джерард Керр Оливье в эти более просвещенные времена, он мог бы оказаться первым актером в роду: будучи одаренным певцом, отец Лоренса обладал представительной внешностью и манерой поведения и многократно проявлял свой актерский дар. Этот свободомыслящий студент Оксфорда сбился с праведного пути, еще не закончив университета, — утратил веру, наделал долгов и вступил в драматическое общество; но, вернувшись домой — преждевременно, постыдно, без степени, — он сменил ориентацию. Степень он с опозданием получил в Даремском университете и даже снискал мимолетную славу, играя в крикет за графство Хемпшир. С 1898 года он целиком посвятил себя преподаванию в школе.

История бурной и веселой юности могла бы вызвать у детей Джерарда Оливье большую привязанность к нему. Но Лоренс, ничего не знавший о студенческих заблуждениях отца, запомнил его исключительно суровым, властным, грозным - словом, “весьма устрашающим родителем в викторианском духе”.

Отношения между отцом и сыном подчинялись кодексу поведения, который призван был вселять уважение, а не любовь. Лоренс, младший из детей, чувствовал это острее остальных, так как в момент его рождения Джерард Оливье приблизился к сорока годам. Юношеская энергия и романтизм заметно в нем поубавились, если не исчезли совсем. Более того, он вернулся в лоно церкви и теперь предался религии всей душой, с ярым рвением, распространявшимся на всех окружающих.

Более всех пострадала от “обращения” Джерарда мать Лоренса. Урожденная Крукенден, Агнес Оливье была родственницей директора начальной школы в Гилдфорде, где Джерард начинал преподавать. Живая, привлекательная, добрая девушка про себя решила никогда не выходить замуж за священника. Впрочем, когда они с Джерардом полюбили друг друга, ее решение пока ничему не мешало. У них были четкие планы на будущее. Поставив благоразумие выше страсти, они в течение трех лет откладывали свадьбу, пока не скопили достаточно денег, чтобы открыть собственное учебное заведение. Затем они основали небольшую частную школу в прелестном ярмарочном городке Доркинге в Суррее и быстро достигли процветания. У них родилась дочь Сибил, потом сын Ричард. Жизнь казалась размеренной и устойчивой.

И вдруг Джерард Оливье услышал ”зов”, на который не мог не ответить. В 1903 году он стал ассистентом в церкви св. Иоанна в соседней деревушке, а год спустя занял место викария в приходской церкви св. Мартина в центре Доркинга. “Зов” повлек за собой продажу школы, роспуск всех слуг, кроме няньки, и переезд в значительно менее уютный дом в далеко не столь приятном районе.

В этом новом, уединенном доме в пять часов утра 22 мая 1907 года родился новый ребенок. Через полтора месяца его крестили в церкви св. Мартина. Мальчика назвали Лоренсом в честь Лорана Оливье, первого из известных родителям французских предков.

Дом, где увидел свет Лоренс Оливье, сохранился до сих пор. На нем нет мемориальной доски, да он и не помнит Лоренса, которому исполнилось два года, когда отец перевез семью в более респектабельную резиденцию. Останься они там, Лоренс мог бы насладиться полноценным детством. Вокруг расстилалась прекрасная местность, предоставлявшая мальчику полный простор для активных развлечений. Его родители не преуспевали, но имели прочный доход и благодаря церкви, этому общественному улью, приобретали широкие связи, становясь уважаемыми гражданами. Кроме того, с начала века его преподобие успешно выступал за доркингский крикетный клуб, члены и болельщики которого часто выражали сожаление, что церковные дела не позволяют Дж. К. Оливье принимать участие в матчах более регулярно.

Однако скромные прелести деревенской и спортивной жизни практически остались неизвестными Лоренсу. Вскоре после того, как ему исполнилось три года, жизнь семьи свернула в новое русло, ибо Оливье-старшему предложили место в Ноттинг-Хилле, одном из беднейших районов Лондона. Исполненный миссионерского пыла, священник принял вызов, послушавшись веления своей совести, но не просьб семьи, оставлявшей сельскую идиллию и друзей ради тусклых и мрачных каменных джунглей.

Джерард Оливье расставался с Доркингом дружески, пользуясь симпатиями коллег и большинства прихожан. На новом месте все сложилось иначе. Если в мирном провинциальном городке его тяготение к Высокой церкви мало кому могло досадить, то в нищем Ноттинг-Хилле оно оказалось настоящим динамитом, тем более что там на попечении англиканского священника была лачуга благотворительной миссии. Введенные им в практику обряды вызвали резкое возмущение — он курил ладан, учил уличных мальчишек кадить и разгуливал по трущобам в сутане и шляпе с загнутыми полями, всем своим обликом напоминая католического прелата.

На этот раз он не снискал ни расположения, ни поддержки викария, который через год предложил ему уйти в отставку. Он отказался это сделать, настаивая на истинной любви к церкви и конгрегации, и был уволен. В обычном суровом и драматическом стиле он объявил домашним, что произошло и почему их снова ждет переезд. “Представить только! — гремел он. — Я вышвырнут. Уволен. Опозорен. И все из-за принципов!”

В 1912 году пятеро Оливье начали бродячий образ жизни, скитаясь по разным городам, где кормилец семьи находил временную работу, замещая, как правило, приходских священников, уходивших в отпуск. Наконец отец Оливье, как его теперь называли, нашел постоянное место в церкви Спасителя в Лондоне. У семейства вновь появилось собственное пристанище, на Люпус-стрит, недалеко от набережной Темзы, где они успели обосноватьсянезадолго до рождества. Им предстояло провести там ближайшие шесть лет.

Пятилетнему Лоренсу редко представлялся случай познакомиться со своими сверстниками. Он учился сам выдумывать себе забавы, и обычные спортивные и военные игры никогда не главенствовали в мире его детства. Больше всего он любил игру в “переодевание”, которая родилась после многократных посещений службы в церкви Спасителя. За дверью спальни, именовавшейся его “обителью”, он заворачивался в пуховое одеяло и отправлял собственную службу перед игрушечным алтарем; от этого оставался один шаг до самодельной сцены в детской. В семь лет отец помог ему соорудить эту сцену, воспользовавшись большим деревянным ящиком, старыми занавесями и жестянками из-под какао, обозначавшими линию рампы. Мальчик мог часами пребывать в выдуманном мире этого детского "театра" — действовал, пел, танцевал и, если не удавалось зазвать брата Дикки, разыгрывал все роли в сочиненных им шарадах. Эта страсть к театру не ослабевала никогда.

Реальная жизнь тоже предлагала ему разные роли. В церкви он был одним из служек, подносивших ладан, а слава виделась ему в образе кадильщика, неистово машущего кадилом и столь же неотразимого, как тамбурмажор, шагающий впереди оркестра. В 1967 году Оливье вспоминал о том воздействии, которое оказало на него великолепие церковных обрядов:

”Мой отец был искусным оратором, и, наблюдая с клироса за ним и за другими, я был поражен тем, как произносились проповеди. Священники прекрасно знали, где понизить голос, где возопить об адском пламени, где вставить остроту, где пустить слезу, когда исполниться величия и когда благословить. Эти мгновенные смены стиля и настроения поглощали все мое внимание и запоминались на всю жизнь”.

Формально обучение Лоренса началось в соседней англиканской женской школе, имевшей один младший класс для мальчиков. Строго говоря, он должен был приступить к занятиям еще год назад, отправившись пансионером в далекую блэкхитскую школу, но этого испытания не вынесли ни шестилетний мальчик, ни его мать. Она не смогла выдержать его горьких слез при расставании. Мальчик вовсе не был плаксой — когда в семилетием возрасте его сшибла лошадь, он не уронил ни слезинки, и мать была так поражена этим присутствием духа, что вскоре купила ему первую пару длинных брюк. Однако разлуку с нежно любимой матерью он всегда переживал тяжело и потому поступил в Фрэнсис Холланд-скул в качестве приходящего ученика. Сразу же возникла новая проблема — прогулы.

Воспользовавшись тем, что одна из учительниц была доброй знакомой его семьи, новичок выдумывал различные предлоги, требовавшие его отсутствия в школе по утрам. Он изобрел некую “мисс Финлейсон”, с которой, по его словам, мать просила его пораньше отобедать, и вообще врал так убедительно, что правда выяснилась лишь после того, как учительница наконец пожаловалась матери на его слишком частое отсутствие в классе. Лоренса наказали в духе времени — отколотили туфлей пониже спины.

За прогулами Оливье стояло нечто большее, чем мальчишеский бунт против дисциплины или тоска по матери и дому. В школе он никогда не был, как принято говорить, общительным. Явная замкнутость парадоксальным образом уживалась в нем со столь же явной открытостью. На публике он был способен блистать, как новенький пенни. Но мог надолго погрузиться в уныние и среди других мальчиков казался отстраненным и некоммуникабельным. Так сказывалось явное влияние властной викторианской натуры отца. Вспоминая о нем, старшая сестра Лоренса Сибил рассказывала:

“Окружающие или были привязаны к отцу, или вообще его не воспринимали. На Ларри он мог обрушиться с ураганной силой, чего никогда не случалось по отношению к Дику или ко мне. Отец не любил Ларри, а тот панически его боялся. Мама значила для нас все. Она была прелестным человеком. Именно она и создала нам детство. Мама умела во всем видеть смешную сторону. Ларри она обожала. Это был ее сын. Он всегда занимал ее. Он был настоящим клоуном. Он мог до упаду рассмешить целую компанию, собравшуюся за обеденным столом, но была в его характере и мрачная сторона. Часами он вообще не произносил ни слова. Казалось, Ларри всегда составлял в голове цепый план, прежде чем что-нибудь сказать. Он во всем шел до конца. Если у него наступал период уныния, оставалось только просить милости у неба”.

Учение нисколько не привлекало Лоренса, пока в девять лет он не поступил пансионером в хоровую школу при церкви Всех Святых в центре Лондона, где уже учился его брат. Лишь благодаря личным связям отца его устроили в это необычное заведение, рассчитанное всего на четырнадцать учащихся. Его достаточно приятный голос вовсе не обладал теми исключительными достоинствами, которыми славились хористы Всех Святых. Он вряд ли выдерживал сравнение с избранными мальчиками, приглашавшимися на прослушивание. Но его приняли; и таким образом был сделан самый значительный шаг в его театральное будущее. В самом восприимчивом возрасте он получил впечатления, оказавшие огромное воздействие на его становление как актера.

Школа Всех Святых принадлежала Высокой англиканской церкви — как тогда говорили, англо-католической. В 1916 году новичок Оливье услышал остроту: церковь стала настолько высокой, что почти достала до Рима! Ладан и великолепные одежды имелись в изобилии. Повседневная жизнь была пронизана зрелищностью: безупречно отлаженные службы проводились пышно и торжественно; театральный дух пронизывал драматические громогласные проповеди; церковный хор, считавшийся лучшим в Лондоне, шлифовал мастерство на бесконечных репетициях. Стремление к самовыражению принимало и более активные формы. И викарий, и регент хора были небесталанными актерами-любителями и часто ставили школьные пьесы. Помимо уроков по драме и актерскому искусству случались даже походы в профессиональный театр. На первое рождество, проведенное Лоренсом в школе, его класс повели в ”Друри-Лейн” на пантомиму и даже предоставили захватывающую возможность пройти за кулисы и познакомиться со столь прославленными актерами, как Уилл Эванс и Стэнли Лупино.

Поразительно, что эта самая маленькая из всех хоровых школ привила своим воспитанникам необычайно плодотворную страсть к театру. Из четырнадцати соучеников Оливье по школе трое стали известными профессиональными актерами. Один из них, Ральф Тейлор, сын актрисы Мэри Форбс, прославился в 1926 году, снявшись под именем Ральфа Форбса в фильме ”Бо Жест”, и сделался голливудской звездой. Другим был Лоренс Джонсон, солист хора, учившийся бесплатно из-за крайней бедности своей семьи. После тяжких лет плавания на торговых судах он в конце концов превратился в актера Лоренса Нейсмита, снискавшего известность игрой в театре и более чем в пятидесяти фильмах. Он вспоминает о Всех Святых со смешанными чувствами:

«Наше крайне замкнутое общество вело, по существу, монашеский образ жизни: для четырнадцати мальчиков было всего две спальни; день, как у монахов, начинался в 6.45 заутреней, затем следовал завтрак, хоровые занятия и уроки (бесконечная латынь, ведь мы часто пели латинские тексты); за обедом следовала прогулка или спортивные игры — футбол и крикет.

Я ненавидел школу и чувствовал себя там неуютно. Я был слабеньким, и меня били чаще, чам остальных. Каждую субботу нас отпускали домой, и всякий раз я рыдал, возвращаясь обратно. Но в то же время я любил всю церковную обстановку, службы, празднества, прекрасную музыку и пение. Эти волшебные ритуалы и направили нас с Ларри на стезю профессионального театра…

Все мы служили обедню, и нас учили преклонять колена с безупречной грацией. Иногда орган дополнялся оркестром, и полуночные мессы были особенно захватывающими. Мы даже ждали их с нетерпением. Они приносили настоящую радость. Я слушал мессы в соборе святого Петра в Риме и во Флоренции, но службы у Всех Святых остались непревзойденными. Они были совершенны, прекрасны, театральны. И все это было так трогательно, что не могло не подействовать на впечатлительного человека.

Ларри Оливье? Да, еще мальчишкой он был законченным актером. И умел себя держать. Он не казался мне симпатичным, скорее, задирой. В нем была властность, с которой я то и дело сталкивался на протяжении всей жизни.

Я хорошо помню свое первое соло у Всех Святых. Я страшно волновался. Но все прошло успешно; я видел, что некоторые пожилые дамы плакали. И я до сих пор помню, что сказал мне Ларри, когда мы вместе шли переодеваться. Он обратился ко мне твердым, непререкаемым тоном: “Молодец. Молодец”. Странно было слышать это от четырнадцатилетного мальчика. Но и позднее он остался таким же… В нем всегда было нечто, наводящее страх».

Пробыв в школе совсем недолго, Оливье уже писал домой с просьбой прислать ему вещи, необходимые для исполнения роли полицейского в школьной пантомиме. На следующий год регент хора Хилд поручил ему сыграть Первого гражданина в рождественской постановке “Юлия Цезаря”. Однако возможности десятилетнего мальчика выходили далеко за рамки пустяковой роли, и потому его повысили до Брута. Смещенный Ральф Тейлор стал Кассием. Цезаря играл брат Ларри, Дик.

На репетициях, которые в пору первой мировой войны проходили иногда под вой воздушных налетов, Хилд поражался тому, как глубоко младший из его актеров сумел постичь роль, требующую подлинной зрелости. На памяти этого священника, обладавшего редкостным умением обнаруживать у своих подопечных скрытые актерские возможности, еще не было ученика, который так рано проявил бы природную склонность к декламации и сценическому движению.

На дебюте Оливье, состоявшемся в зале, рассчитанном всего на сотню мест, присутствовало поразительное число известных театральных деятелей. Среди них была Эллен Терри, в прошлом партнерша Ирвинга, самая прославленная актриса тех дней. Услыхав ее имя, Лоренс невинно осведомился, кто это такая, за что был награжден взрывом презрительного хохота. Но в конце вечера он вновь добился уважения. После премьеры Лоренса представили именитой звезде английского театра, пришедшей за кулисы. “Я вижу, что ты любишь слово!” — обратилась она к несколько ошеломленному мальчику. По-видимому, постановка доставила ей подлинную радость, так как на следующий день она записала в дневнике: “Маленький мальчик, игравший Брута, уже великий актер”.

Хилд повторил спектакль через девять месяцев. На этот раз игра Оливье восхитила удалившегося к тому времени на покой сэра Джонстона Форбс-Робертсона, которого по-прежнему чтили как самого выдающегося Гамлета его времени. С тех пор гордый Оливье-отец повсюду рассказывал о том, как на его замечание, будто сын, кажется, выступил не совсем плохо, великий Форбс-Робертсон, чьи глаза были полны слез, отвечал: “Дорогой мой, выш сын — воплощенный Брут”.

Сам Оливье не склонен верить в эту историю, считая ее одним из неумеренных проявлений родительского тщеславия. Вместе с тем известно, что Форбс-Робертсон писал впоследствии Хилду: “Брут произнес свое обращение к гражданам с горьким фатализмом, вызывающим острые ассоциации и поразительным в столь юном исполнителе”.

На следующий год Лоренс сыграл Марию в ”Двенадцатой ночи”. Однако наибольшее впечатление произвела его последняя роль — Катарина в “Укрощении строптивой”. На одном из четырех спектаклей вновь присутствовала Эллен Терри, отметившая, что ни одна женщина, за исключением Ады Риэн, не сыграла эту роль лучше. В зале была еще одна будущая знаменитость, находившаяся на пороге своей театральной славы, — тридцатипятилетняя Сибил Торндайк, близкая приятельница семьи Оливье, вместе с которой пришел ее муж, Льюис Кэссон. Сибил хороша запомнила, что сам постановщик, Джеффри Хилд, в роли Петруччио не мог затмить юного Оливье: “Я видела Ларри во всех школьных спектаклях, и его Катарина понравилась мне больше всего. Эта строптивица была просто великолепна — лучшей Катарины я так и не видела… Некоторым техника дается от рождения. Ларри из их числа. Ему не нужно было много работать над техникой, потому что инстинктом он все знал с самого начала. Джонни Гилгуду, например, приходилось трудиться куда больше. Он не был так технически оснащен, как Ларри. Ларри это было присуще с раннего детства”.

Такое же мнение высказал Лоренс Нейсмит, игравший в “Укрощении строптивой” одну из второстепенных ролей. «Все говорило о том, что Ларри создан для сцены. Он умел себя подать. Больше всего в Катарине мне запомнилась его абсолютная естественность. Я знаю, что во времена Шекспира мальчики всегда играли женские роли. Но в Ларри не было ничего женоподобного. Он был самым настоящим мальчиком — непривлекательным, худым, костлявым, с тощими ногами. Но стоило ему надеть на себя платье, как весь его облик совершенно преображался. Он буквально “превращался” в девушку».

В марте 1920 года, когда Лоренс находился у Всех Святых произошла трагедия, положившая, по его словам, конец “детскому раю”. Его обожаемая мать умерла в возрасте сорока восьми лет от опухоли мозга. В последний раз Ларри видел ее в постели, уже частично парализованную. Ей оставалось жить всего две недели, но мальчик не мог этого знать. Как обычно в конце недели, он поцеловал ее на прощанье и отправился в школу.

“Мне часто кажется, что я так и не оправился после этого, — сказал Оливье в телевизионном интервью, сорок пять лет спустя. — Теперь мной должен был заниматься отец, с которым меня не связывала особенная близость. По-моему, я ему даже мешал. Он мог сравнительно спокойно смотреть, как брат с сестрой поглощают овсянку, но выходил из себя, когда это делал я. Сестра считает, что я просто действовал бедняге на нервы Его не в чем винить, так как я, по-видимому, был очень прожорливым и совершенно безмозглым. Однако после смерти матери обо мне пришлось заботиться: брат был в школе, а сестра уже стояла на пороге взрослого мира”.

Смерть Агнес Оливье навсегда омрачила жизнь ее детей. Она обладала неистощимым терпением, силой духа, чувством юмора, без которых ей пришлось бы тяжко. Она остроумно передразнивала людей, и главным образом благодаря ей в доме Оливье царила любовная и веселая атмосфера. Возможно, стремясь вознаградить Ларри за явное безразличие к нему отца, она боготворила этого ребенка, который, несмотря на периоды уныния и скуки, обладал тем же вкусом к розыгрышу и шутке, что и мать. ”Она была совершенно прелестна, — вспоминает Сибил Торндайк. — Крепкая женщина с немного цыганским типом лица. Ларри походил на нее. Они с матерью были очень близки. Она так хорошо понимала сына. Не сомневаюсь, что чувство юмора он унаследовал от нее".

С 1918 года семейство Оливье обитало в большом доме в Летчуорте, в тридцати пяти милях от Лондона. Оливье-старший обосновался там в конце войны, чтобы принять приходы церквей св. Михаила и Всех Святых. Овдовев, он переехал в более скромное помещение поближе к церкви, откуда четырнадцатилетнему Лоренсу предстояло отправиться в публичную школу и испытать там весь ужас положения "новенького".

Несмотря на уверения Кэссонов, будто Лоренс рожден для театра, у отца еще были основания полагать, что в конце концов сын изберет духовную карьеру. Вся система его воспитания была направлена на то, чтобы подготовить мальчика к церковному служению, и отец сделал следующий надлежащий шаг: определил его в публичную школу с выраженным духовным уклоном — в школу св. Эдварда (“Тедди”) в Оксфорде.

"Тедди” основал в 1863 году человек, весьма близкий отцу Оливье: преподобный Томас Чемберлен, который, начав службу деревенским священником, так увлекся обрядами, что был объявлен папским прихвостнем, побит на улице камнями и выгнан из собственной церкви. Вдохновленный идеалами Оксфордского движения, Чемберлен видел в своей школе колыбель нового поколения священнослужителей, более активных и целеустремленных. В 1920-е годы плата за обучение, составившая 125 фунтов в год, намного превышала возможности любого священника, не имеющего фамильного состояния, но не поднималась при этом до уровня расценок в подавляющем большинстве английских частных школ; кроме того, несмотря на жесткий финансовый режим, мальчиков из семей духовенства все-таки принимали туда за уменьшенный взнос. Подобных претендентов было множество, и отцу Оливье, добивавшемуся места дла своего сына, отнюдь не помешало знакомство с герцогом Ньюкаслским, покровителем и старостой церкви Всех Святых, который был хорошо осведомлен о даровании Лоренса. В 1911 году герцог стал членом совета школы св. Эдварда.

Осенью 1921 года среди тридцати новых учеников в "Тедди" был зачислен Лоренс — один из семи сыновей священников. Сегодня он составляет гордость школы — наравне с Гаем Гибсоном, кавалером Креста Виктории, знаменитым асом Дугласом Бейдером, потерявшим ногу в Битве за Англию, и Кеннетом Грэхемом, автором “Ветра в ивах”. Однако Оливье так и не проникся симпатией к школе, и, по его словам, никому в св. Эдварде не было до него дела. («Школу я просто ненавидел, - говорил он. Без всяких натяжек могу утверждать, что и меня там не любили. С точки зрения моих соучеников, я был типичным “воображалой”. Я жаждал показать, как здорово даются мне спортивные игры, хотя они не давались мне совсем. И это тем более наполняло меня желанием, необходимостью проявить себя».)

Детство, проведенное в разъездах, не научило его заводить друзей. Он привык довольствоваться собственными фантазиями, и это оказалось спасением в школе, где все делалось сообща. Его пристрастия — церковная служба, пение гимнов, театр — в еще большей мере способствовали его изоляции. Среди трехсот мальчиков он казался одиночкой, насупленным юнцом, чью внутреннюю сосредоточенность легко было принять за отстраненность и чванство.

Верным ключом к уважению и популярности была спортивная доблесть. Оливье таковою не обладал. Наподобие своего отца, он мечтал отличиться в крикете, однако не унаследовал ни грамма той ловкости, какую всегда демонстрировал преподобный игрок в обращении с битой. О сборной школы нечего было и думать, но в последнем семестре он удостоился чести играть за свое общежитие. Он не мог нарадоваться, увидев надпись на доске: Оливье Л., № 11. Вооружившись битой, он, направляясь к калитке, уже предвкушал осеняющую его славу. Для победы необходимо было набрать семь очков. Он ступил на сцену, где готовилась величайшая драма его спортивной жизни.

У черты он проделал все положенные ритуальные приготовления: пощупал калитку, обозрел поле, встал в стойку. С суровым видом отбил первый мяч. Потом, подумав, что героев делают из другого теста, решил быть смелее. Отразил еще два удара, получил очко за перебежку и — когда до победы оставалось всего четыре очка — был начисто разбит Дугласом Бейдером.

«В св. Эдварде во второй половине дня обязательно занимались спортом, — вспоминает Бейдер. — Перед спортсменами все преклонялись. Лоренс всегда ужасно старался, но не был настоящим игроком. Не думаю, что его действительно не любили, но он был замкнут, погружен в себя и, возможно, в своих фантазиях вообразил, будто его не любят».

Оливье провел в “Св. Эдварде” всего три года. Наибольших отличий в это время он добился за пределами школы. Во время пасхальных каникул 1922 года в Стратфорде-на-Эйвоне проходил фестиваль, посвященный дню рождения Шекспира, и правление Шекспировского мемориального театра попросило отца Хилда показать “Укрощение строптивой”. Эта честь больше всех похвал театральных знаменитостей подтверждает и высокий уровень ученического спектакля, и исключительный успех Лоренса в роли Кэт. Трудно переоценить впечатление, которое произвел стратфордский фестиваль на четырнадцатилетнего Оливье. Он нес венок в торжественной процессии, направившейся из театра в приходскую церковь, где похоронен Шекспир, а затем присоединился к хору Всех Святых, участвовавшему в мемориальной службе. В тот незабываемый день, на репетиции, он впервые ступил на прославленные стратфордские подмостки и познакомился с американским актером Джеймсом Хэкеттом, выступавшим в роли Отелло. Внутреннее спокойствие и чутье, с какими Лоренс, впервые игравший в настоящем театре, приспособился к путающей новичка обстановке, окончательно убедили Хилда в том, что он имеет дело с прирожденным актером.

Спектакль, показанный следующим утром, свидетельствовал о том же. В зале присутствовали критики из национальных газет. Один из них, У. А. Дарлингтон, писал в ”Дейли Телеграф”: “Мальчик, игравший Катарину, показал остроумную, бойкую, черноглазую девчонку, остро нуждающуюся в укрощении; не помню ни одной актрисы, которая лучше смотрелась бы в этой роли”. Приятно удивлен был и обозреватель “Таймс”: “Пока на сцене происходит минутная заминка, стоит подумать, каким образом мальчики научились так чисто и хорошо произносить текст или подражать женщинам даже в походке. Создается ощущение, что, если этой Катарине бросить яблоко, она инстинктивно попытается поймать его в юбку”.

Сыграв в настоящем театре всего один спектакль, Лоренс возвращался в школу с положительными отзывами прессы. Однако это было отнюдь не то деяние, которое могло бы произвести впечатление на однокашников и поднять его на одну ступень со спортивными кумирами. “Ты что, Оливье, не нашел ничего лучше, как напялить платье и изображать какую-то дуру?” Предчувствуя весь ассортимент насмешек, он не проронил ни слова о событии, ставшем предметом его гордости через несколько лет, — о том, что он играл в старом здании Стратфордского театра, дотла сгоревшем в 1926 году.

Единственное признание пришло к Оливье в школе в декабре 1923 года. В это время мальчики, родители и выпускники приняли участие в целой серии мероприятий, ознаменовавших юбилей св. Эдварда, — футбольных матчах, праздничном обеде, церковных службах и концерте. Торжества венчало представление ”Сна в летнюю ночь”, которое давали на открытом воздухе, используя центральный подъезд школьного здания для большинства входов и выходов. Стремясь усилить свою игру необычными эффектами, Оливье, игравший Пэка, добился повышенного внимания, укрепив на груди два зеленых огонька, зажигавшихся от спрятанной в кармане батарейки. Однако он не нудался в подобных приспособлениях. Его дарование не могло ускользнуть даже от самых неискушенных критиков.

Автор заметки в школьном журнале, назвавшийся Р. С. М., писал: “Наибольшее впечатление оставляет исполнитель Пэка. Отдавшись роли сильнее всех остальных, он сумел придать ей своеобразие. На мой взгляд, он сделал своего проворного, плутоватого персонажа чересчур фундаментальным и веселым, но, во всяком случае, он создал последовательную трактовку образа и продемонстрировал знание сцены и хорошее владение техникой". Другой рецензент (“Родитель”) писал: «Нельзя не упомянуть о том, как Оливье играет Пэка. Он настолько нетрадиционен, что заставляет зрителей задуматься. Многие, вероятно, ушли с мыслью: ”Я представляю себе Пэка не таким”. Но, быть может, именно таким видел его Шекспир? Это весьма разумный довод». Дуглас Бейдер позднее говорил: «Даже сейчас я прекрасно помню изумительную игру Ларри в “Сне в летнюю ночь”. Тогда я находил у него наигрыш, но теперь понятно, что он был на голову выше остальных».

Оливье тоже был доволен собой. Однако он не питал иллюзий относительно своей школьной репутации и крайне лаконично отметил в дневнике: “Ко всеобщему отвращению, очень хорошо сыграл Пэка”.

Вернувшись на рождество домой, он застал семью в состоянии необычного возбуждения и лихорадочной активности. Все было подчинено приближавшемуся отъезду Дикки, который в январе отправлялся в Индию, дабы начать свою деятельность в качестве чайного плантатора. В предотъездной суете и сборах трудно было оценить значение этого события, но, посадив брата на пароход в Тилбери, Лоренс мгновенно осознал горечь новой утраты. Дом в Летчуорте стал непривычно тихим, и, поднявшись наверх, он впервые попал в свою личную спальню. Но его огорчало не только одиночество; доблесть брата, отправившегося на грандиозное приключение, вызывала в нем зависть и не давала покоя.

Вечером он принял ванну, использовав, как обычно, воду вслед за отцом, чтобы сэкономить на угле. Обоих расстроили проводы Дикки. Присев на край ванны, Оливье-старший беседовал с сыном. И тогда Лоренс выложил свои тайные мысли: “Папа, когда я смогу поехать в Индию к Дикки? Через год или два? Я не хочу поступать в университет”.

Ответ м-ра Оливье был для Лоренса полной неожиданностью. Он оставался для него поразительной загадкой и на протяжении многих последующих лет — ибо вдруг открылось, что родитель-викторианец, столь часто казавшийся далеким и равнодушным, обдумывал будущее младшего сына с таким вниманием и чувством, о каком мальчик не смел и мечтать.

“Не дури, — последовал этот ответ, резкий и решительный. — Ты пойдешь на сцену”.

До сих пор он ни разу не обнаружил, что считает профессиональный театр сколько-нибудь подходящим для своего отпрыска местом. Теперь, в непривычно задушевном и откровенном разговоре, выяснилось, что это было отнюдь не скоропалительное, а тщательно продуманное решение. По плану м-ра Оливье, следующим летом Лоренсу предстояло оставить св. Эдварда и держать экзамен в Центральную школу ораторского и драматического искусства. И хотя Лоренс не оставлял надежды отправиться в Индию или, может быть, поступить в торговый флот, в глубине души он знал, что отец абсолютно прав.


Глава 3

СВОЕНРАВНЫЙ УЧЕНИК


Вскоре после семнадцатилетия Лоренса Оливье в его жизни настал, по-видимому, самый ответственный момент, когда должен был раз и навсегда решиться вопрос, суждено ли ему стать профессиональным актером. Оливье специально ваял отпуск в школе, чтобы отравиться на прослушивание в одно из лондонских театральных училищ. Необходимо было не просто пройти испытание, но сдать экзамен с отличием и получить стипендию, которая покрывала бы плату за обучение и жилье. “Если он этого не заслуживает,— заявил отец,— то у семьи нет средств его содержать, и надежду сделаться актером придется оставить навсегда”.

В это время в Лондоне известны были два престижных актерских учебных заведения: Королевская Академия драматического искусства Герберта Три на Гауэр-стрит и Центральная школа ораторского и драматического искусства, скромно расположившаяся в помещении, из которого начинался один из огромных коридоров, опоясывающих Алъберт-холл. Оливье решил прослушиваться в последней; приблизившись к внушительного вида зданию, он почувствовал, что сердце у него екнуло. Поднимаясь в помещение школы, он впервые сверху увидел гигантскую сцену и зал Альберт-холла. Душа стремительно ушла в пятки. Оливье был еще настолько наивен, что представил, будто ему сейчас придется выступать на этой сцене — одному, перед многими сотнями зрителей. Вместо этого его отправили в миниатюрный закулисный театрик и попросили прочитать свой отрывок на крошечной сцене. Ярдах в десяти перед ним, за столом, расположилась “аудитория”: приземистая дама лет шестидесяти в меховой шляпке. Оливье разразился монологом “Весь мир — театр”, который он репетировал сотню раз и который собирался украсить драматическими действиямм собственного изобретения. Опершись на локти и наклонившись вперед, женщина поставила одну ладонь над глазами, другую ниже и сквозь это окошко сверлила юношу взглядом через разделявшую их рампу.

”Нет, по-моему, это лишнее”, — прервала она Лоренса, который только что проделал телодвижения, представлявшиеся ему исключительно остроумной находкой. Оливье продолжал. Его предупреждали о прямоте этой чуждой условностей дамы, одетой во все черное. То была Элси Фогерти, основательница и глава Центральной школы, ирландка, женщина со своеобразным грубоватым обаянием и столь твердым характером, что Джордж Бернард Шоу однажды заметил: ”Она добьется своего; нет человека, который мог бы ей противостоять”. Один из множества ее преуспевших учеников назвал ее ”полным достоинства гибридом между королевой Викторией и м-ром Панчем”.

“Спускайтесь, мой мальчик, спускайтесь”, — произнесла грозная мисс Фогерти, едва Оливье завершил монолог. Когда, сойдя вниз, он уселся рядом, она продолжила:

«По-моему, вы придаете действию чересчур большое значение. Когда вы произносите “забияка в ссоре”, вовсе не обязательно изображать фехтовальные выпады. Здесь возможен самый простой жест, — и она уронила руку с плеча на колени, закончив: — Безо всего». Затем с характерной прямотой она указала на недостаток в его внешности. Прочертив указательным пальцем прямую линию поперек его лба, она изрекла: “Вот ваше слабое место. Помните об этом”.

Лоренс уже знал свое “слабое место” (спутанные волосы падали на лоб, и из-за густых, посаженных слишком близко бровей казалось, что он всегда хмурится). Зоркая Фоги наступила на больную мозоль. Впрочем, ее спокойный тон, в котором было что-то от манеры врача, делающего свое заключение, не обидел и не шокировал его, а быстрота этого “многое объяснившего и блестяще поставленного” диагноза произвела на него неизгладимое впечатление.

Сбрив нависшие брови, Оливье еще многие годы испытывал постоянную неуверенность в своей внешности, пытаясь подправить ее щедрыми порциями грима. Полвека спустя он раздумывал, не является ли его известное пристрастие к накладным носам подсознательным отпечатком тех давних лет, когда его так беспокоило собственное лицо. Кроме того, он никогда не забывал упрека в избыточности жестов — той естественной склонности, обуздывать которую ему приходилось всегда.

Вслед за прослушиванием Оливье приступил к другому отрепетированному монологу и объяснил, почему посещение школы окажется для него невозможным, не получи он пятидесятифунтового пособия. Мисс Фогерти дала согласие почти не раздумывая, и Оливье счел, что к нему отнеслись по-особому, поскольку не так давно здесь занималась его сестра. Однако решение мисс Фогерти было обусловлено, скорее, острой нехваткой в ее заведении лиц мужского пола — на шестерых молодых людей в школе приходилось семьдесят женщин, учившихся главным образом декламации и умению себя держать и не собиравшихся заниматься театром профессионально.

Мисс Фогерти была женщиной исключительной культуры, обладавшей необыкновенной памятью и удивительно богатым лексиконом, который она пополняла, ежедневно заучивая по десять новых слов из словаря. Она стояла у истоков начинания, известного теперь как “речевая терапия”; в 1914 году она открыла первую клинику, предназначенную для лечения людей с серьезными речевыми дефектами. Именно благодаря ей, ее Центральной школе и ее воспитанникам, преподававшим в разных частях страны, на английской сцене зазвучала прекрасная речь (впрочем, приходящая теперь в упадок). Искусство Фоги в постановке и развитии голоса привлекало многих актеров и актрис, обращавшихся к ней за помощью при разного рода речевых затруднениях. Среди них были Генри Эйнли, Элизабет Бергнер, Эдит Эванс, Джон Гилгуд. Поглощенная идеей поднять театральное образование на университетский уровень, она трудилась на одном энтузиазме, не извлекая из Центральной школы никакой прибыли. С трудом зарабатывая на жизнь частными уроками, она была безнадежно непрактична в денежных вопросах, и Гилгуд — один из ее “пациентов” — жаловался, что ни разу не получил от нее счета.

Оливье оставил св. Эдварда и приступил к занятиям у Фогерти летом 1924 года. Решив во что бы то ни стало достичь полной независимости, он снял невероятно дешевую мансарду в Паддингтоне и принялся экономить на еде, питаясь хуже, чем следовало юноше, еще продолжавшему расти. Он предпочитал жить в Лондоне и по сугубо личным причинам. Оливье был потрясен вторичной женитьбой отца. Обнаружив, что мачеха — обаятельная и достойная женщина, Лоренс все же не мог допустить, чтобы кто-нибудь занял место его матери, и с упрямством, достойным Оливье-старшего, продолжал голодать в Лондоне. У него был изможденный вид; по его словам, ребенком он “напоминал карлика, а юношей — жердь… и, уже выступая в театре, оставался невероятно тощим созданием. Руки мои свисали с плеч, словно провода”.

Во время рождественских каникул Оливье старался устроиться в театр, чтобы приобрести немного лишних денег и опыта. Но найти работу было трудно, и платили за нее плохо. Первый в его жизни контракт был заключен с никому не известным крохотным театром св. Кристофера в Летчуорте. Оливье пригласили участвовать в качестве помощника режиссера и стажера в постановке пьесы А. Блэквуда и В. Пери “Сквозь щель”. Имя его даже не удостоилось упоминания в программе. Несколько месяцев спустя, во время пасхальных каникул, в том же театре состоялся его актерский дебют в роли Леннокса в “Макбете”. Событие прошло незамеченным.

Благодаря скудным каникулярным заработкам Оливье мог изредка позволить себе такую роскошь, как шестипенсовый билет на галерку какого-нибудь вест-эндского театра. Гледис Купер — идеал каждого молодого человека — была его кумиром и любимой актрисой; Джеральд дю Морье оказался “звездой” мужского пола, чей блеск затмил всех остальных. Через много лет Оливье заметил: “По существу, Джеральд дю Морье, который был блестящим актером, повлиял на все наше поколение губительным образом, ибо, глядя на него, мы искренне думали, что все необычайно просто, и первые десять лет нельзя было разобрать ни слова из того, что мы произносили на сцене. Нам казалось, что он совершенно естествен; на самом деле, безупречно владея техникой, он лишь создавал подобную иллюзию”.

В студенческие дни Оливье в лондонских театрах не было недостатка в талантах. В 1924 году Сибил Торндайк выступила в решающей для нее роли святой Иоанны, одновременно с Эдит Эванс (в “Тигровых кошках”) подтвердив свое право на звание первоклассной актрисы. Тогда же Ноэль Коуард, сбросив лайковые перчатки, вывел на свет свою самую вызывающую драму — “Водоворот”, которую заклеймили как грязную, “мусорную” декадентщину, но которая, как выяснилось впоследствии, оставила в театре двадцатых годов столь же глубокий след, как “Оглянись во гневе” тридцать лет спустя.

Заметными событиями следующего года стали снискавший шумный успех “Конец миссис Чейни” Лонсдейла с участием Гледис Купер и дю Морье; “Сенная лихорадка”, стремительно набросанная Коуардом за три вдохновенных дня, и “Юнона и павлин”, новый шедевр бывшего дублинского рабочего Шона О’Кейси. В “Хеймаркете” Джон Барримор показал “Гамлета”, а с появлением “Вишневого сада” и “Чайки” запоздалое признание пришло наконец к Чехову.

Однако не Шекспир, не Чехов и не О’Кейси определяли дух времени. Вест-Энд, каким его застал Оливье в 1925 году, был полон жизни и блеска, и в нем, как любили тогда говорить, “было безумно весело, ребята! Безумно весело!” Все “обож-жжали” Телулу Бэнкхед и поклонялись Гертруде Лоуренс. Общее настроение прекрасно отразилось в жизнерадостной песенке “Я хочу быть счастлив”, мотивчик которой был у всех на устах после премьеры спектакля ”Нет, нет, Нанетта”, выдержавшего впоследствии 665 представлений.

Как и следовало ожидать от семнадцатилетнего юноши, выпущенного в полный новизны мир и жадно ловящего последаие веяния времени, Оливье сразу же заразился романтическим духом эпохи и окончательно потерял голову от шоу-бизнеса.

Он впервые вышел на лондонскую сцену 30 ноября 1924 года, через пять дней после того, как “Водоворот” смыл заслон старых приличий. В программе спектакля по драме А. Лоу “Байрон” Оливье получил минутную роль, а его имя, набранное в самом конце программы, написали неправильно. Постановщиком пьесы и исполнителем главной роли был Генри Оскар, один из преподавателей Оливье в театральной школе.

Десять недель спустя, 8 февраля 1925 года, Лоренс дебютировал в лондонском шекспировском спектакле, произнеся две строчки как помощник шерифа Снер и двадцать как Томас Кларенс во второй части “Генриха IV”, поставленной Л. Э. Берманом. Критика не обратила на него внимания. Если Оливье и был “прирожденным актером”, это пока никому не бросалось в глаза. Генри Оскар не обнаружил в новом ученике, которого ему так горячо рекомендовали, ни особого таланта, ни скрытых возможностей. Он был неряшлив, неуклюж, упрям, и Оскар остался под впечатлением, что недостаток лоска и индивидуальности никогда не позволит юноше блистать на актерском поприще.

И внешность, и манера поведения Оливье были обманчивы. Напоминающий на занятиях то клоуна, то деревенщину, он обнаруживал достаточно решимости и чутья, чтобы принять более царственный вид, когда поднимался занавес на решающем спектакле. Уже сейчас в нем открылось по крайней мере одно трудно определимое свойство, особый “стиль”, намекавший на скрытую силу. Это отчасти проявилось в конце первого семестра, когда для участия в распределении наград школу посетила актриса Атен Сейлер. «К выпускному экзамену Ларри подготовил отрывок из “Венецианского купца”. Он играл Шейлока, а бородатая Пегги Эшкрофт — секретаря суда. Ларри тогда весь зарос волосами. Челка почти полностью закрывала ему лоб, и из-за ужасно густых бровей и бороды я никак не могла разглядеть его лица. Игра его показалась мне довольно слабенькой, и все же было совершенно очевидно, что передо мной молодой человек с огромным потенциалом, огромным даром. Я заметила это и в Пегги, которая всего лишь прочла письмо, и обоим присудила дипломы». (Мисс Сейлер неоднократно доказывала свое исключительное чутье на таланты. Она уже обратила внимание на Джона Гилгуда как на самого одаренного студента РАДА.)

С этого дня Оливье и Эшкрофт стали неразделимы в получении высших баллов. В следующем семестре они вновь оказались самыми преуспевшими учениками. Он получил кубок Милуорда как лучший студент-мужчина, а она выиграла награду среди девушек. Достижение мисс Эшкрофт было, конечно, куда серьезнее, так как она столкнулась со значительно большей конкуренцией. (Одной из многих талантливых воспитанниц в это время была, например, Энн Тодд.) Лоренс, по правде говоря, не знал настоящих соперников.

За год учебы в Центральной школе Оливье получил удивительно разностороннюю подготовку. Программа предусматривала занятия по постановке голоса (ежедневно), декламации, просодии и поэтике, французскому языку, истории драмы и костюма, сценическому движению, мимике, фехтованию, гриму и экономике театра. Фехтованием и искусством грима, которые особенно привлекали Оливье, он занимался и в свободное время. Вполне естественно, что в его представлении игра означала порыв и горение; по его собственному признанию, им владело жгучее желание выдвинуться и доказать всем свою способность стать великолепным актером. Мечтая о великих, требующих сильных эмоций ролях, он весьма смутно представлял себе, как воплотить эти честолюбивые грезы, и, после целого года самостоятельной жизни в Лондоне, оставался весьма наивным молодым человеком.

Занимаясь у Элси Фогерти, он далеко не так ясно, как много лет спустя, сознавал, сколь многим ей обязан. Он по-прежнему воспринимал свою наставницу, да и любого стоящего выше его человека скорее как врага, нежели как друга. Это недоверие проявилось весьма печальным образом перед уходом Оливье из школы, когда Фоги предложила ему рекомендательное письмо, дабы облегчить поиски работы. Без всякого повода он неблагодарно отклонил предложение. Фоги он объяснил, будто некий театральный агент сказал одному из его соучеников, что рекомендация Центральной школы не имеет никакого веса. Огорченная мисс Фогерти просила назвать имя агента, чтобы поговорить с ним начистоту, однако Оливье категорически отказался это сделать. Если он в свое время и усвоил что-нибудь в публичной школе, то именно правило, что “доносить” нельзя даже на злейшего врага. Фоги была глубоко уязвлена.

Летом, впервые ступив на профессиональную сцену после окончания учебы, Оливье в прямом смысле слова разбил себе нос. Он был занят в скетче под названием “Безошибочный инстинкт”, который давали на Брайтонском ипподроме перед пьесой Ридли “Призрачный поезд”. Восемнадцатилетнего новичка многократно предупреждали, чтобы он не забыл повыше поднять ногу, проходя на сцену сквозь дверь, пристроенную к декорации на деревянной подставке. Все оказалось напрасно. В момент своего появления он зацепился за порожек, рухнул головой прямо на авансцену и произвел таким образом достаточно сильное впечатление, чтобы удостоиться первой в его профессиональной жизни рецензии: "М-р Лоренс Оливье сумел сделать заметной незаметную роль".

В молодости Оливье имел удивительную способность показывать себя в худшем свете, иногда волею случая, а нередко и по собственному безрассудству. Получая сугубо драматические роли, он, с его пылкой жизнерадостностью, ухитрялся превращать их в комические. Возможность устроиться на постоянную работу впервые представилась ему в октябре 1925 года, когда его пригласили в труппу Лены Эшуэлл, которая ездила по наименее фешенебельным лондонским предместьям и выступала с однодневными гастролями в продуваемых сквозняком городских залах. Жалованье, составлявшее немногим более двух фунтов в неделю, обрекало на голодную смерть, дорожные расходы не оплачивались. Более того, членов труппы прозвали “сортирными актерами”, потому что в качестве грим-уборных им нередко приходилось использовать туалеты. Но все-таки это было лучше безработицы. Оливье немедленно ухватился за такую возможность.

Актер Алан Уэбб, работавший в труппе одновременно с Оливье, вспоминал:

«Как человека довольно строгих правил меня шокировали постоянные дурачества Ларри. Особенно ужасным мне показалось его безудержное веселье на одном из представлений “Юлия Цезаря”. В этой весьма аляповатой постановке я играл какого-то старца и носил на редкость неудобный шерстяной парик. Так вот, Ларри находил безумно смешным дергать меня за этот парик во время спектакля. Из-за смеха на сцене у него были неприятности, и хорошо помню, как однажды, когда мы оказались рядом на крыше омнибуса, я сказал ему: “Ларри, если не будешь относиться к работе серьезнее, то успеха тебе не видать”».

Играя в “ЮлииЦезаре”, Оливье не мог отделаться от идеи изобразить гнев Флавия, сорвав два венка, которые были прикреплены к заднему занавесу. Он объяснял, что в случае удачи оборвался бы и сам занавес, выставив на всеобщее обозрение голые спины торопливо переодевавшихся за кулисами статисток — “И это было бы безумно смешно”. Еще смешнее оказался спектакль В школе для девочек в Суррее. В первом акте игравший Марулла Ф. Ливер произносил монолог “Забыли вы Помпея”, стоя на ящике из-под пива, изображавшем трибуну. Неожиданно кальсоны, засученные у него под тогой, сползли вниз и зацепились за ящик, сковав обе щиколотки актера. Искушенный партнер нашел бы способ оказаться рядом с ошеломленным товарищем, заслонить его и дать возможность привести себя в порядок. Но не Оливье. Разразившись истерическим хохотом, он не смог взять себя в руки и вынужден был уйти со сцены. На следующий день он получил расчет.

После этого своенравный актер довольно долго голодал. Не желая из гордости просить помощи у отца, он, скорее всего, вынужден был бы искать любую работу, не имеющую отношения к театру, если бы не вмешательство Кэссонов, чье внимание мог обратить на Оливье викарий церкви Всех Святых, знавший о его трудностях. Кэссон и его партнер Бронсон Олбери, готовившие экстравагантную, напоминавшую пышный маскарад, постановку шекспировского “Генриха VIII”, предложили Оливье 3 фунта в неделю за исполнение обязанностей статиста, помощника режиссера и, если понадобится, дублера. Премьера состоялась за два дня до рождества; программа гласила: “Первый слуга — Лоренс Оливье”. Он появлялся также в смешанной толпе епископов, лордов, офицеров, стражников, писцов и т. п. Когда в марте ради нескольких утренников была возобновлена “Ченчи”, его оставили помощником режиссера и, кроме того, дали роль графского слуги с несколькими строчками текста. По мнению Оливье, “ассистентом режиссера он был изумительным: никому не давал болтать, ограждая свой кумир — героиню спектакля, и должен был бы остаться в этом амплуа на всю жизнь”. Он так старался, что однажды вызвал недовольство своего нанимателя, шикнув на Бронсона Олбери, разговаривавшего за кулисами.

Сибил Торндайк, игравшая в “Генрихе VIII” королеву Екатерину, с гордостью вспоминает, что в спектакле ее шлейф несли два будущих “сэра” — Оливье и юноша по имени Кэрол Рид, ныне прославленный кинорежиссер. “Оба были чудесными ребятами, постоянно ссорились и влюбились в одну женщину — Анджелу Бэддли”.

Мисс Бэддли, двадцати одного года от роду, отличалась поразительной красотой, однако была замужем, что не мешало Оливье предаваться любовным мечтам. Он стал неизлечимым романтиком, непрерывно влюблявшимся в молодых актрис, замужних или просто несвободных, — все это было чистым, невинным донкихотством в духе времени. “Безумная, страстная” любовь никогда еще не была в такой моде.

Скоро в карьере Оливье наступил решающий перелом. Но именно в этот момент он позволил себе увлечься женой соперничавшего с ним актера, а затем, словно стремясь к самоубийству, так паясничал на сцене в своей первой ведущей роли, что поставил на карту все, чего достиг.


Глава 4

В РЕПЕРТУАРНОМ ТЕАТРЕ


3 июня 1925 года король Георг V даровал дворянство еще одному деятелю британского театра. Его звали Барри Винсент Джексон. Обретенное за “заслуги перед драматическим искусством” звание было выдающимся личным достижением актера. Он появился в Лондоне всего три года назад и успел внести неизмеримый вклад в развитие национального театра. Ч. Б. Кокрен назвал его “феей-крестной английской драмы в Вест-Энде”, и, хотя по своим внешним данным непрерывно куривший, толстый и высоченный Джексон едва ли годился на эту роль, он тем не менее исполнял ее превосходно. В середине двадцатых годов он добился того, о чем другие не смели мечтать, — в культурной пустыне Бирмингема основал небольшой экспериментальный репертуарный театр, оказав тем самым глубокое влияние на развитие театра вообще.

В 1919 году труппа Джексона (он всегда называл ее “нашей” и в течение многих лет не разрешал упоминать свое имя в программах) стала знакомить Лондон с новыми актерами и драмами, начав со спектакля по пьесе Дж. Дринкуотера “Авраам Линкольн”. Успех этой постановки, выдержавшей 400 представлений, показал, что провинция перестает быть задворками, предназначенными для третьесортных гастролеров. Среди пьес, впервые поставленных в Англии Бирмингемским репертуарным театром, были “Жена фермера”, “Барреты с Уимпол-стрит”, “Тележка с яблоками”, “Синица в руках и “Назад к Мафусаилу”. Сейчас, полвека спустя, актеры, пришедшие в БРТ, образуют замечательную когорту: Пегги Эшкрофт, Ноэль Коуард, Альберт Финни, Грир Гарсон, Ральф Ричардсон, Пол Скофилд, Джессика Тэнди и еще многие другие. Джексон, как заметил театровед Дж. К. Трюин, “превратил свой театр в сценический университет, выпускников которого можно сегодня найти повсюду”.

Однако в начале двадцатых годов Бирмингем плохо понимал суть деятельности Джексона, стремившегося, по его собственным словам, “служить искусству, а не заставлять искусство служить коммерческим целям”. Джексон был исполнен благородства, филантропических побуждений и порой совершенно бескомпромиссен. В 1923 году, например, бросив отчаянный вызов массовому вкусу, он в течение двух катастрофических недель упорно показывал “Газ” Кайзера, который раз за разом шел при почти пустом зале. Унизительный провал спектакля горько разочаровал Джексона. Если публика не желает поддерживать его театр, заявил он, то он, в свою очередь, не желает в нем работать. И в январе 1924 года, несмотря на многочисленные протесты, театр был закрыт. Семь месяцев спустя Джексона убедили изменить свое решение, но за прошедшее время то, что потерял Бирмингем, обернулось для Лондона прекрасным приобретением.

С закрытием маленького, покосившегося здания на Стейшн-роуд (впервые в Англии построенного специально для репертуарного театра) Джексон сосредоточился исключительно на лондонских спектаклях: возобновил “Бессмертный час”, рискнул поставить “Назад к Мафусаилу” Шоу — гигантскую “метабиологическую пенталогию”, обнимающую всю историю человечества, — на что до бирмингемцев отважился лишь нью-йоркский театр “Гилд” (“Вы уже обеспечили жену и детей?” — спросил у Джексона Шоу); затем показал “Жену фермера” И. Филпоттса, которую в течение восьми лет после бирмингемской премьеры упорно отвергали удручающе ограниченные столичные менеджеры. Лондон узнал, чего он был лишен. “Жена фермера” выдержала 1329 представлений.

Для шекспировского дебюта в Лондоне Джексон выбрал “Ромео и Джульетту”. В этой постановке 1924 года обратил на себя внимание молодой актер редкостного лирического дарования, впервые выступивший в значительной роли, — Джон Гилгуд. Мисс Гвен Фрэнгсон-Дэвис превозносили как “идеальную Джульетту”, а на следующий год она добилась триумфа в роли кошечки-царицы в “Цезаре и Клеопатре” Шоу. Седрик Хардвик, скопировав свой грим с бюста в Британском музее, был Цезарем с головы до пят; но, по законам репертуарных театров, за императором в списке его ролей последовали дворецкий в “Новой нравственности” и увенчанный цилиндром первый могильщик в джексоновском “Гамлете” — экспериментальной постановке, игравшейся в современных костюмах. Этот так называемый “Гамлет в бриджах” вызвал множество насмешек, однако шел в 1925 году с августа до ноября, был повторен в Вене и Нью-Йорке и оказал неоценимое влияние на последующие постановки. После того как четыре тысячи человек, прибретя по сниженной цене абонементы, обеспечили Джексону свою поддержку, он согласился вновь открыть Бирмингемский театр, а в начале 1926 года “театральный университет” приветствовал еще одного перспективного ученика — двадцатитрехлетного Ральфа Ричардсона. В это время в Лондоне готовилась к постановке французская мистерия “Чудесная история святого Бернара”, уже снискавшая успех в Бирмингеме. Среди тех, кто проходил прослушивание в “Кингсуэй-тиэтр”, был Лоренс Оливье. Не имея ни гроша в кармане, он, хотя и не умирал от голода на каком-нибудь чердаке, жил, однако, в довольно отчаянных условиях в унылой мансарде на Майда-Вэйл. Честолюбие Оливье жаждало центральной роли, но на его долю выпал лишь незначительный менестрель. Назначенный сначала первым дублером главного героя, он почему-то вскоре стал вторым, уступив место другому молодому актеру по имени Деннис Блейклок.

Было бы вполне понятно, отнесись Оливье к более удачливому коллеге недружелюбно. Однако на деле произошло обратное. Из этой первой встречи в “Кингсуэй-тиэтр” выросла прочная и глубокая дружба.

Премьера “Чудесной истории святого Бернара” состоялась в Лондоне 7 апреля 1926 года. Постановка и особенно игра актеров были оценены исключительно высоко, и только из-за всеобщей забастовки спектакль шел всего два месяца. Менестрель Оливье был персонажем слишком ничтожным, чтобы привлечь внимание критиков. В программе его имя вновь написали неправильно: “Олливье”. Впрочем, гораздо существеннее было то, что он работал достаточно хорошо, и Джексон решил оставить его в Бирмингеме. К этому Оливье и стремился, ибо, бесспорно, в Англии не было лучшей стартовой площадки для молодого актера, желавшего построить карьеру на прочном профессиональном фундаменте.

Первое задание Джексона оказалось далеко не из приятных: Оливье отправили в загадочное место, именуемое Клэктоном, где надо было заменить одного из исполнителей валлийской комедии, которую после бирмингемской премьеры повезли по провинции. Этот непритязательный фарс играл состав, поражающий сегодня своим великолепием: Седрик Хардвик, Ральф Ричардсон и Оливье, три будущих “сэра”. Хардвик, вступивший в труппу в 1922 году после семилетней военной службы во Франции, был признанной звездой бирмингемского театра. На Ричардсона, не проработавшего еще и года, уже смотрели как на многообещающий талант первой величины.

В Клэктоне Оливье впервые увидел обоих. С Ричардсоном у него сложились сначала странные отношения, не содержавшие и намека на ту будущую дружбу, которая связала двоих мужчин. Они не понравились друг другу с первого взгляда. Ричардсон показался Лоренсу неоправданно отстраненным и высокомерным; Ричардсон, будучи на четыре года старше, счел новичка невоспитанным и незрелым. Все это осложнялось фантазией Оливье, вообразившего себя влюбленным в прелестную жену Ричардсона, Мюриэл Хьюитт. Поэтому то, что пьеса провалилась, гастроли были прерваны и пути четы Ричардсон и Оливье разошлись, оказалось, пожалуй, кстати. К тому времени Оливье — юноша, нетерпеливо добивающийся признания и чересчур болезненно реагирующий на невнимание к своей особе, — еще не стал в театре своим. Следующие полгода он провел в гастролях, разъезжая по Англии с ”Женой фермера”.

По-видимому, Оливье успешно справился со своей первой серьезной нагрузкой — хорошо подходившей ему ролью молодого, пылко влюбленного фермера Ричарда Коукера, — так как, вернувшись в Бирмингем, получил приглашение остаться в труппе до конца, зимнего сезона на амплуа молодого героя. Он знал, что это блестящая возможность, открывающая путь на юг, ибо Джексон управлял теперь тремя лондонскими театрами. Однако даже теперь, великолепно понимая, как ему повезло, он не смог обуздать пристрастие к клоунаде, поставившее под угрозу все его будущее. В Бирмингеме он дебютировал в новой одноактной комедии И. Филпоттса “Предмет для разговора”, открывавшей вечер. Соорудив себе гитлеровскую прическу и усики, Оливье играл аристократа с моноклем в глазу, приглашенного в загородный особняк, куда вламывается грабитель. ”Вы кто?” — спрашивает этот последний. “Консерваторы”, — должен был надменно ответить Оливье. Однако это показалось ему недостаточно смешным, и на последнем спектакле он изменил реплику: “Мы франкмасоны, завсегдатаи пивных”. С его точки зрения, текст таким образом заметно выиграл, что подтверждала и реакция публики. Однако постановщик У. Дж. Фэй держался иного мнения. Речь шла о принципе и о дисциплине, и едва ли не впервые этот маленький мягкий ирландец был вне себя. Оливье признавал потом, что показал себя “безмозглым идиотом” и мог с легкостью очутиться на улице, не сжалься над ним сам Джексон.

Оливье повезло — на положении так называемого молодого героя он уже к двадцати годам переиграл множество самых разнообразных ролей. Среди них были шумный Тони Лампкин в “Ночи ошибок”, чеховский дядя Ваня, Джек Бартвик в “Серебряной коробке” и Пароль в шекспировской комедии “Конец — делу венец”, который в его трактовке оказался любезным и элегантным молодым человеком, а постановка в целом заслужила благосклонный отзыв Бернарда Шоу.

Говоря об Оливье тех давних бирмингемских дней, сэр Седрик Хардвик утверждал, что в этом шумном и недостаточно тонком исполнителе он “чувствовал будущего великого актера". Эйлин Белдон, многократно игравшая рядом с Оливье, тоже отмечала в нем отсутствие глубины. Полвека спустя она хорошо помнила диалог, которым они обменялись по окончании спектакля, когда его участники прощались друг с другом. «“Благодарю Вас за прекрасную игру, мисс Белдон, — церемонно произнес он. — Очень надеюсь, что мы еще поработаем вместе”. А я огрызнулась в ответ: “Очень надеюсь, что нет”».

Актриса Джейн Уэлш в то время также была партнершей Оливье. «Ларри играл моего необычайно злобного и жестокого дядю, избивавшего меня и подверженного диким приступам гнева. Оливье проявлял чудеса изобретательности и однажды сказал мне на репетиции: ”В этой сцене я хочу в ярости броситься на стол”. И он так и сделал, произведя невероятный эффект. Никому другому подобное и в голову не могло прийти. Ни один режиссер не предложил бы актеру лицом вниз плашмя бросаться на стол. Помню, что выглядел он тогда довольно неопрятно. Волосы у него стояли дыбом. Но однажды вечером, посмотрев фильм по ”Бо Жесту”, он явился ко мне в гримерную с прической a la Рональд Колмен и маленькими нарисованными усиками. Он заявил, что будет играть в ”Бо Жесте”, когда мы попадем в Лондон. Это было настоящим пророчеством. К тому времени уже проявились бесспорные признаки его блестящей одаренности, исключительной даже для нашей довольно сильной труппы, включавшей, например, Меллвила Купера. Ларри казался мне очень милым, обаятельным и забавным человеком».

В следующем месяце Оливье сыграл менее значительную роль — молодого американца в ”Арифмометре”, довольно туманной экспрессионистской драме Элмера Райса. На бирмингемский вкус она была чересчур модернистской. Однако Оливье запомнил ее хорошо: именно “Арифмометр” помог ему вернуться на лондонскую сцену.

***

Еще не написанная Колом Портером пьеса ”Все сойдет” идеально подошла бы лондонскому театру в 1927-1928 годах. Этот сезон был необычайно многолик, и единая мода не господствовала над множеством музыкальных постановок: брат и сестра Астеры танцевали в “Леди, будьте доброй”, Джек Бьюкенен и Бинни Хейл отплясывали "Солнышко", везде звучали мелодии “Песни пустыни”, “Короля бродяг”, “Подружки” и “О’кей”. Тогда же появилось несколько заметных пьес: “Желтые пески” “С одобрения” Лонсдейла, “Письмо” С. Моэма, “Верная нимфа”, досконально воспроизведенная Бэзилом Дином с Эдной Бест и Коуардом, а позднее Гилгудом. На этом фоне выделялся только один подлинный шедевр — ”Плуг и звезды” О’Кейси. Как заметил один критик, ”похоже, что все или несется по течению, или зависит от причуд и капризов отдельных магнатов и их способностей к выгодным сделкам”.

Но сэр Барри Джексон рисковал ради определенной цели. 9 января 1928 года в Лондоне открылся его экспериментальный цикл из пяти пьес, каждая из которых должна была идти в течение месяца независимо от успеха или провала. Избрав для начала ”Арифмометр”, он перевез в ”Корт-тиэтр” почти весь бирмингемский состав. Оливье, игравший второстепенную роль, был полон решимости выжать из нее все, что возможно, и особенно старался в совершенстве овладеть нью-йоркским выговором. С этой цепью он добился знакомства с Клер Имз, обратившись к Блейклоку, который выступал вместе с ней в Вест-Энде. Знаменитая американка не только проконсультировала Оливье относительно тонкостей просторечного нью-йоркского произношения, но вызвалась пройти с ним всю роль, строчку за строчкой. Наибольшее впечатление на нее произвела его решимость. Блейклок вспоминал: ”По словам Клер, Ларри смотрел на нее взглядом завоевателя. Он начинал осознавать ту мощную энергию, которая была в нем заключена”.

Мисс Имз сделала ему еще один подарок. Как-то Оливье заговорил о характерных и нехарактерных ролях. ”В чем же разница? — спросила она. — И говорить не хочу ни о чем подобном. На свете не существует ролей, которые не были бы характерны”. Навсегда усвоив это замечание, Оливье превратил его в основной принцип своего актерского искусства.

Освоив просторечный нью-йоркский выговор, Оливье натаскал и Беатрис Леманн, исполнительницу роли Джуди О’Грейди, занятую вместе с ним в небольшой сцене на кладбище. Однако на репетициях выяснилось, что режиссер У. Дж. Фэй вообще не может их понять. Весьма натуральное произношение звучало тарабарщиной для его ирландского уха. “Прекратите это, — требовал он без конца. — В Бирмингеме у вас все было в порядке”. Оливье ответил, изобразив полную беспомощность: ”Я понимаю, чего вы хотите, мистер Фэй, но, похоже, ничего не могу поделать". На премьере он говорил с новообретенным акцентом.

"Арифмометр” приняли достаточно благосклонно (”Я боялся худшего, но результат оказался вполне удачным”, — писал Арнольд Беннет, критик, которому нелегко было угодить), однако произношение актеров подверглось жестоким нападкам — за одним примечательным исключением. Было признано, что Оливье владеет американской речью намного лучше остальных. Благодаря этому он выделился в небольшой роли и, главное, обратил на себя внимание столь влиятельного автора как Сент-Джон Эрвин, имевшего регулярную колонку в “Обсервер”. Свою пространную воскресную рецензию Эрвин закончил следующим образом: “Лоренс Оливье в роли молодого человека, сопровождающего Джуди О'Грейди на кладбище, продемонстрировал по-настоящему хорошую игру, едва ли не лучшую в этом спектакле. От него немногое требовалось, но он многое смог”.

Затем последовал очередной вариант осовремененного “Макбета”, где Оливье, в сером фланелевом костюме и фетровой шляпе, играл Малькольма. За день до премьеры в театре вспыхнул пожар, поглотивший часть бельэтажа. В первую же неделю рухнули декорации, добавив к множеству мелких неприятностей еще одну. Но это уже не имело особенного значения: плохо подготовленный и никак не соответствовавший современным костюмам спектакль был обречен с самого начала. Впрочем, Оливье извлек из него пользу. Он вновь стоял особняком, выделенный несовершенством партнеров.

“Тогда впервые я стала воспринимать Ларри как актера, — вспоминает Джессика Тэнди, дебютировавшая в этом году на сцене Бирмингемского репертуарного театра. — Спектакль оживлялся только в тот момент, когда появлялся Ларри-Малькольм. Сцена в ссылке с Макдуфом электризовала публику, и ты уходил из зала с бодрящим сознанием того, что видел рождение артиста огромного дарования”.

Мартовская постановка — “Назад к Мафусаилу” — снискала куда большую популярность. Оливье не мог по-настоящему блеснуть в роли Марцелла, однако ему уже была обеспечена отличная возможность для этого в ближайшем будущем. Следующий месяц Джексон намеревался отдать весьма сомнительному эксперименту — начисто забытой поэтической драме Теннисона “Гарольд”. Оливье получил заглавную роль.

Честь продвижения Оливье на лондонской сцене в равной мере принадлежит сэру Барри и продюсеру спектакля Эйлифу. Полагаясь главным образом на его Малькольма, они справедливо решили, что у Оливье есть тот огонь и та страстность в речах, без которых невозможно воссоздать пламенный патриотизм последнего саксонского правителя Англии. При этом они сомневались, достанет ли силы его личности, чтобы сделать убедительным авторитет героя. Все это мероприятие было прыжком в неизвестность. Опубликованная в 1876 году пьеса ни разу не ставилась на профессиональной сцене. Генри Ирвинг объявил ее “совершенно непригодной” для театра, и, хотя некоторые циники возражали, будто виноград оказался зелен, поскольку для самого Ирвинга не нашлось там подходящей роли, его замечание все же имеет под собой почву. Теннисон, по собственному признанию, ничего не понимал в ”технических приемах, необходимых для современного театра”, и потому поэтическая красота драмы, пленившая Джексона, терялась при попытке перенести ее со страниц книги на сцену.

Вот эта-то роль и стала боевым крещением Оливье, его первым серьезным выступлением в Лондоне, потребовавшим от него тем бо́льших усилий, что в данном случае не существовало сценической традиции, на которую можно было бы опереться. Не без гордости Оливье вспоминал, что выучил три тысячи строк всего за неделю ночной зубрежки, сопровождавшейся непрерывным приготовлением кофе на маленькой спиртовке. Тот факт, что его с головою окунули в стоячий омут, в известной мере сыграл Оливье на руку. Критики обрушили свои колкости главным образом на Теннисона и его трагедию рока; Оливье — одаренный дебютант в незавидной роли — несколько развеял их мрачное настроение.

С.-Дж. Эрвин весьма проницательно отмечал в “Обсервер”: “Лоренс Оливье — Гарольд играет неровно, но в целом производит отличное впечатление, позволяющее разглядеть в нем незаурядного актера. В его промахах повинна скорее неопытность, нежели невыразительность. Его хорошая игра в “Макбете”, а теперь и в “Гарольде” убеждает меня в том, что, когда романтическая и поэтическая драма вновь займут на театре подобающее им место, Оливье не замедлит проявить себя как выдающийся романтический артист”. С этих пор имя Оливье стало сразу же узнаваемым в лондонском театре.

Джексон завершил свое пятичастное выступление в “Корте” еще одним модернизированным шекспировским спектаклем — “Укрощением строптивой”. Эйлиф, с успехом поставивший пьесу в нью-йоркском “Гаррик-тиэтр”, убедился в том, что искрящийся весельем елизаветинский фарс уживается с современным антуражем гораздо легче, чем “Макбет”. Поэтому были использованы всевозможные вызывающие новинки, например появление на свадебном пире фото- и кинорепортеров или путешествие на стареньком “форде”, во время которого брань Петруччио (“Скорей, скорей, скорей”) сопровождала его схватку с ручкой стартера. В Лондоне такую версию приняли тоже благосклонно, во многом благодаря вдохновенной игре С. Сандерленда и Э. Белдон — укротителя и укрощенной; кроме того, Ральф Ричардсон, неблагородно обращая все внимание на себя, заставил зрителей рыдать от смеха, превратив Транио в лондонского кокни, шофера, напялившего визитку и цилиндр. Оливье, игравший Лорда в эпизоде со Слаем, почти не принимал участия в действии — и тем не менее оставался на виду на протяжении всего спектакля: в своей ложе с правой стороны сцены он выглядел неожиданно эффектно в безупречном смокинге и с одной новой деталью — аккуратными усиками a la Рональд Колмен.

К двадцати одному году с Оливье, проработавшим в Бирмингемском театре два сезона, произошла поразительная метаморфоза. Прежде он являл собой мрачного, насупленного парня, на котором всегда плохо сидел костюм и которому ощутимо мешали отмеченные еще мисс Фогерти недостатки внешности. Теперь, как вспоминает Гвен Фрэнгсон-Дэвис, он превратился в “очаровательного молодого человека”. Никто не был ошеломлен происшедшей переменой сильнее, чем его ближайший друг Деннис Блейклок, считавший, что Оливье по возвращении в Лондон трудно было узнать:

“Ему наконец удалось сделать прическу с пробором; он залечил щели между зубами, подстриг и выпрямил брови, был красиво и нарядно одет. Никак не изменился только нос, но Оливье компенсировал это тем, что придавал ему новую форму почти в каждой роли на протяжении двадцати пяти лет.

Все это больше чем биографические детали. Это пример редкостного и внимательного отношения к профессии, без которого художник не может рассчитывать на сколько-нибудь длительное признание, не говоря уже о том, чтобы его имя пережило его самого”.

Изменилась не только внешность. Характер Оливье стал ровнее, появились сдержанность, уверенность в себе. Он оставался прежним нетерпеливым юношей, который не желает долго ждать богатства и славы, хотя и не очень представляет, где их искать; он оставался прежним безрассудным романтиком, мечтавшим о пылкой любви и браке. И все же в его отношениях с людьми чувствовалась бо́льшая зрелость, больший такт. Это стало ясно при подготовке “Назад к Мафусаилу”, когда Оливье с Ричардсоном возобновили тот ледяной тон, на котором расстались в Клэктоне больше года назад. Несколько дней их общение ограничивалось привычной холодной вежливостью. Наконец Оливье сломал лед. Он пригласил своего молодого соперника выпить, и за кружкой в пабе были посеяны первые семена будущей нерушимой и тесно связывавшей их дружбы. С тех пор они превратились в Ларри и Ральфи. Оба неоднократно обращались друг к другу за профессиональными советами, и лишь раз их взаимная приязнь оказалась под угрозой — в день, когда необузданный Ларри с бешеной скоростью вел машину своего приятеля, не притормаживая даже у перекрестков, так что Ральфи буквально дрожал от ярости. На уверения Ричардсона, что он никогда, ни за что не простит его, Оливье ответил в присущей ему манере: “Всем известно, Ральфи, что, когда человек вплотную подходит к опасности, он преодолевает ее со всей быстротой, на какую только способен”.


Глава 5

ПО ВОЛЕ ВОЛН…


В июне 1928 года Джексон пригласил Оливье заменить Патрика Сьюзендса в старом спектакле “Синица в руках”, где тот играл молодого помещика, пожелавшего жениться на дочери трактирщика. Теперь, после Пегги Эшкрофт, его сценическую возлюбленную играла привлекательная темноволосая девушка лет двадцати. Впервые горизонт не был омрачен наличием мужа. Через три недели после первой встречи влюбленный Оливье сделал предложение.

Оба имени Джилл-Эсмонд Мур (как она себя тогда называла) пользовались известностью на театре. Ее отцом был умерший в 1922 году Г. В. Эсмонд, актер, антрепренер и драматург, а матерью — прославленная актриса и постановщица Ева Мур, еще долго продолжавшая свою деятельность на сцене и в кино. Джилл, хотя и была всего на полгода моложе Оливье, обладала большим профессиональным (шесть лет работы в театре после окончания РАДА) и, по-видимому, жизненным опытом, о чем свидетельствует ее уклончивый ответ на предложение руки и сердца. “Наверное, стоит узнать друг друга получше, прежде чем официально объявлять о помолвке”, — сказала она.

Начинался один из самых приятных периодов в жизни Оливье, ибо он мог позволить себе расслабиться, как никогда прежде: полгода в знакомой и нетрудной роли, пусть не самой выигрышной, но все же обеспечившей ему заметное место в витрине вест-эндского театра, полгода выступлений рядом с девушкой, которую он любит. При этом Оливье не переставал надеяться на некое драматургическое чудо, которое вырвало бы его из рядов обычных “героев-юношей” и вознесло на Олимп премьеров matinėes.

Однажды вечером в "Ройялти” его надежды на успех воспарили, как никогда. За кулисами пронесся слух, что в зале сидит Бэзил Дин. Увидев в этом свой долгожданный шанс, Оливье повел себя точно так же, как десятки других молодых актеров. Он ступил на сцену, полный решимости продемонстрировать столь блестящую игру, что ее нельзя будет не отметить.

Дин к тому времени стал режиссером, чьего внимания честолюбивые исполнители добивались особенно рьяно. Этот высокий смуглый человек в очках, собиравшийся сначала посвятить себя аналитической химии, работал чрезвычайно методично, тщательно и сосредоточенно. Он основал Ливерпульский репертуарный театр и руководил им вплоть до 1913 года — времени, когда Джексон начал свою деятельность в Бирмингеме. Будучи директором ”Тиэтр-Ройял”, ”Друри-Лейн” и театра Св. Мартина, Дин поставил памятного Лондону "Гассана” с музыкой Делиуса и ”Верную нимфу”, инсценированную им совместно с М. Кеннеди. Мнения о его режиссуре были до крайности разноречивы. Одним он казался гением, величайшим представителем сценического искусства; другие считали его чересчур экстравагантным, чересчур занятым технической стороной дела, цветом и освещением, заслоняющим драматурга своими экспериментами с механическими приспособлениями, сложнейшими и необычными декорациями. Во всяком случае, в худшем из театральных грехов — скуке — его не мог обвинить никто.

Сейчас он столкнулся с задачей, вызывающе дерзкой даже по его собственным уникальным меркам, — с инсценировкой ”Бо Жеста” П. К. Рена. Все знали, что ему необходимо подобрать молодого человека на роль Бо. Именно в результате его затянувшихся поисков усики a la Рональд Колмен превратились в крик моды, ибо герой фильма 1926 года служил актерам образцом слащавой мужской красоты. Впрочем, что касается Оливье, то обилие растительности на лице не дало ему никаких преимуществ. Прошел слух, что, посмотрев, как он из кожи лез в ”Синице в руках”, Дин буркнул: ”Парень с мохнатыми бровями никуда не годится”. Дин отрицает эту ”закулисную и явно фальшивую сплетню” — на самом деле он увидел в Оливье одного из возможных кандидатов на роль. Однако Оливье питался слухами и потому боялся, что шансов у него нет.

Время шло, а Дин по-прежнему не находил идеального Бо. Оливье пригласили на собеседование. Полагаясь на воображаемые требования режиссера, он выщипал брови и прилизал волосы — и, не получив определенных гарантий, ушел исполненный надежды сыграть вожделенную роль. Неделю за неделей он жил в напряженном ожидании, но в декабре его вызвали на прослушивание, все еще не назвав предназначенной ему роли. Тем временем у него в руках, без всяких усилий, вдруг оказалась действительно уникальная, раз в жизни выпадающая возможность воплотить свою безумную мечту о славе, обретаемой мгновенно после премьеры.

В ноябре актер Джеймс Уэйп пригласил Оливье, еще выступавшего в "Ройялти”, сыграть главную роль в новой пьесе на военную тему, которую он ставил для престижного, но обычно не достигавшего коммерческого успеха Объединенного сценического общества. Предложение не вызвало у Оливье восторга. Чтобы дать всего два спектакля — один в субботу вечером, другой в понедельник утром, — надо было репетировать три недели. Платили жалкие пять фунтов. Наконец, сама пьеса, по общему мнению, не имела ни малейшего шанса на успех. Однако Оливье дал согласие — ради цели, которая оказалась абсолютно неверной. Он счел это удачной возможностью показать, на что он способен в роли, не похожей на роль влюбленного юноши из “Синицы в руках”. Качество пьесы не имело для него значения. Важно было, чтобы Дин увидел его в образе сражающегося солдата.

Так он получил роль капитана флота Денниса Стэнхоупа в пьесе Р. С. Шериффа “Конец пути”. В своем неумении разглядеть ее достоинства Оливье примыкал к весьма избранному обществу. Поскольку эта драма, написанная никому не известным страховым агентом, не обладала ни одним из признанных слагаемых успеха, ее, не задумываясь, отвергли и продюсеры, и с полдюжины знаменитых актеров. Продюсеры вообще славились неприязнью к военным пьесам, а в “Конце пути” действие разворачивалось во фронтовых окопах первой мировой войны, и не было ни одного “смягчающего обстоятельства”: ни женщин, ни любовной истории, ни подлинно героической темы.

Сейчас победоносное шествие “Конца пути” стало уже легендарным: несмотря на прогнозы всех без исключения лондонских продюсеров, пьеса за вечер стала сенсацией, а за несколько месяцев облетела весь мир, шла на двадцати семи языках, вызвала шумный восторг бродвейских критиков и, наконец, была экранизирована в Голливуде. В двадцатые годы “Конец пути” приобретал дополнительное обаяние еще и потому, что автор, состоявший в клубе гребцов, ставил свои пьесы в пользу этого клуба усилиями его членов, их жен и приятельниц. Несмотря на уверения прессы, это был не первый, а седьмой драматургический опыт Шериффа, но первый из семи, поставленный на профессиональной сцене. Против всяких ожиданий пьесу превознесли как лучшую военную драму, как современный шедевр. Из страхового агента, с трудом сводившего концы с концами, Роберт Седрик Шерифф превратился в самого дорогого голливудского сценариста.

Впрочем, ноябрьским утром 1928 года все это не существовало даже в воображении драматурга и нескольких артистов, пришедших на первую читку на Черинг-Кросс-роуд. Собрание имело весьма странный вид. Люди, сидевшие в пустой комнате в пальто и теплых шарфах, напоминали скорее составляющих тайный заговор анархистов, нежели актеров, готовящих спектакль для Вест-Энда.

Если пьеса и была слабой (каковой счел ее, в частности Бернард Шоу), то Оливье сумел по крайней мере увидеть редкий драматизм собственной роли — молодого ротного командира, потрясенного ужасами войны и заливающего виски постоянный страх показаться трусом. Из-за трудностей с подбором исполнителей на репетиции осталось всего две недели. Между тем каждый вечер, а дважды в неделю и по утрам, Оливье продолжал выступать в "Ройялти”. Однако, подстегиваемый стремлением поразить Дина, он сумел глубоко вжиться в образ Стэнхоупа, тонко чувствующего, уставшего от войны человека, которого он называл позднее своей любимой ролью.

Премьера “Конца пути” состоялась в воскресенье 9 декабря 1928 года в театре “Аполло”. Оливье одолжил у автора его старую шинель, портупею и кобуру с пистолетом. Роли были распределены удачно, и спектакль прошел без видимых провалов. Впрочем, финал так и не прояснил, победа это или поражение. Овации были не слишком бурными (”Когда люди плачут, им не до аплодисментов”, — утешала Шериффа его мать), а Барри Джексон и другие лондонские постановщики, отметив пронзительную честность пьесы, отнюдь не изменили своего мнения о ее коммерческой несостоятельности. Однако решающее испытание ожидалось в понедельник, на утреннике, где должны были собраться ударные силы критики. И оно завершилось ошеломляющим триумфом. Пышноволосый Ханнен Суоффер, самый ядовитый из тогдашних рецензентов, озаглавил свою заметку в “Дейли Экспресс” ”Лучшая драма на военную тему”. В превосходной степени были написаны и другие отзывы. Пользовавшийся безграничным авторитетом Джеймс Эгейт повел себя беспрецедентным образом, целиком посвятив свою еженедельную радиопередачу только одной пьесе, полной, с его точки зрения, исключительных достоинств и смысла. "Однако увидеть ее в театре вам не удастся, — сообщил он слушателям. — Я пытался воздействовать на нескольких продюсеров, чтобы вы смогли оценить ее сами, однако они твердо стоят на том, что публика не ходит на военные пьесы”. Эгейт был недалек от истины. Прошло полтора месяца, а осуществить регулярную постановку по-прежнему не удавалось. Между тем, сыграв Стэнхоупа, Оливье все-таки реализовал свой главный замысел. Удовлетворенный Дин подписал с ним контракт на исполнение центральной роли в ”Бо Жесте” за королевские тридцать фунтов в неделю.

Естественно, Оливье должен был ухватиться за возможность, которой добивался с самого начала. Вместе с тем отсутствие главного героя делало надежды на возобновление ”Конца пути” совсем призрачными. ”Остальные исполнители держались за пьесу,— вспоминал Шерифф.— Не желая расставаться с ней, они отказывались от других предложений и верили в нее настолько, что даже попытались было сами собрать нужную сумму. Однако будущее казалось безнадежным". Наконец, когда все причастные к пьесе были уже готовы проститься с ней как с однодневным чудом, ее спасло вмешательство Мориса Брауна, эксцентричного интеллектуала, помешанного на театре. Этот человек, носивший плюшевую шубу, золотые серьги и школьный галстук с эмблемой Винчестера, разъезжал по Америке, пытаясь заинтересовать классической драмой посетителей крохотных театриков. Ни разу не заявив о себе в Вест-Энде, Браун, потрясенный “Концом пути” (сам он в войну принципиально отказался от службы в армии), уговорил своего приятеля-миллионера оказать поддержку его начинанию.

Спектакль, в котором, за исключением Оливье, играли все прежние исполнители, впервые был показан 21 января 1929 года в театре “Савой”, где перед этим долго шел “Молодой Вудли”. Главная проблема заключалась в том, чтобы отыскать нового Стэнхоупа, но в конце концов молодой неизвестный актер Колин Клайв, преодолев трудности роста, сжился с ролью и достиг той же искренности, какая отличала игру Оливье. На исторической премьере в “Савое” артистов вызывали 19 раз. Одобрение критиков вновь было единодушным, и постановка мгновенно принесла кассовый успех, выдержав в результате немногим менее шестисот представлений. За один вечер Колин Клайв превратился в звезду.

По существу, “Конец пути” перевернул жизнь троих людей. Со времени своего дебюта в Бирмингемском театре в 1919 году Джеймс Уэйл не пользовался известностью вплоть до постановки пьесы Шериффа. Отправившись в Голливуд для ее экранизации, он уже не вернулся назад, и такие классические для жанра ленты, как “Франкенштейн" и “Старый мрачный дом", принесли ему репутацию лучшего в мире “создателя ужасов”. В “Невесте Франкенштейна” он нащупал более современный стиль, но руководители студий нашли, что его излишне очеловеченное чудовище не способно по-настоящему пугать, и даже Борису Карлову болтающий, курящий и смеющийся монстр казался ошибкой. Уэйл тогда занялся более спокойным жанром, представленным, например, “Плавучим театром” (1936), а затем вновь ужаснул зрителей “Человеком в железной маске”. В стиль жизни Уэйла, до конца остававшегося знаменитой голливудской загадкой, вписалась и его смерть, случившаяся при драматических таинственных и до сих пор не разгаданных обстоятельствах. Его нашли утонувшим в собственном бассейне в 1957 году.

Р. С. Шерифф мог бы безбедно существовать на гонорары за “Конец пути”. Однако он приумножил свое состояние сочинением новых романов и пьес и особенно прославился как киносценарист. Попав в Голливуд по приглашению Уэйла, экранизировавшего “Человека-невидимку”, он впоследствии написал сценарии для таких прославленных картин, как “Четыре пера”, ”До свидания, м-р Чипс”, “Леди Гамильтон", “Это превыше всего”, “Миссис Минивер”, “Выбывший из игры”, “Прямой дороги нет” и “Подрывники плотин”.

Однако самым разительным образом “Конец пути” изменил жизнь человека, наследовавшего у Оливье главную роль. Перед тем как сыграть Стэнхоупа, Колин Клайв добывал на жизнь три фунта в неделю в Гулльском репертуарном театре, получая эпизодические роли в мьюзиклах типа “Роз-Мари” и “Плавучий театр”. После исполнения роли Стэнхоупа он обосновался в Голливуде и в течение шести лет получал около 100 тысяч долларов в год. Но он не был создан для славы и богатства, которые принесла ему эта роль. Хороший профессионал, он не обладал характером звезды, напротив, был мягким, домашним человеком, не способным достичь блеска и уверенности в себе без нескольких кружек пива. После триумфа в “Конце пути” он женился на актрисе Жанне де Казалис, но творческие устремления очень быстро развели их в разные стороны, и в Голливуде Клайв жил без родственников и близких друзей. Уже будучи тяжело больным, он настоял на завершении своего последнего фильма “История произошла ночью” — и сразу вслед за тем перенес операцию легких, которая оказалась безрезультатной. Он умер в больнице в июне 1937 года, тридцати семи лет от роду.

Какая судьба ожидала Оливье, если бы, оставшись Стэнхоупом, он узнал мгновенную славу? По мнению актера Джона Лаури, результаты были бы для него губительны: «Сыграй Ларри Стэнхоупа, он разделил бы участь того, кто занял его место. Колин Клайв так и не смог стряхнуть с себя эту проклятую роль. А Ларри играл разные роли, он учился своему ремеслу. Пока “Конец пути” шел и шел в театре, у нас и в Америке, сформировался истинный актер — Оливье».

Однако в то время Оливье казалось, что он дорого поплатился, посчитав “Конец пути” лишь переходной ступенькой к главному призу. Конечно, любой начинающий актер мог на его месте совершить подобную ошибку. Почему он должен был прозреть, если люди с несравненно большим опытом оказались слепы? Он ошибся и тогда, когда счел столь соблазнительной главную роль в “Бо Жесте”; он не понял, что удачно экранизированный бестселлер невозможно столь же успешно приспособить к жестким требованиям сцены. Но как было усомниться в замысле, который сверкал, словно чистое золото — постановка Бэзила Дина, театр Его Величества на Хеймаркете, 120 исполнителей, в том числе Мари Лор и Мадлен Кэрролл?!

“Бо Жест был немыслим без яркой зрелищной стороны, и никто, кроме Дина, не отважился бы на такое обилие специальных эффектов, чтобы воспроизвести на сцене настоящую баталию. Стрельба активно велась не только из винтовок — строчил холостыми зарядами, вдребезги разбивавшими сцену, пулемет. Дин не отказался и от устройства похорон Бо в духе викингов. Тело героя заворачивали во флаг, а садиста-сержанта бросали к его ногам. Затем трупы обливали "бензином", и дым, пущенный из-за сцены, вместе с электрическими эффектами создавал иллюзию погребального костра. Конечно, все это требовало максимального правдоподобия, поэтому репетиции ежедневно включали сорокапятиминутные занятия по строевой подготовке под руководством полкового старшины и по рукопашной борьбе, которая велась с таким рвением, что однажды Хоукинс получил нокаут от удара кованым сапогом.

Премьера состоялась 30 января — через неделю после того, как “Конец пути" был так горячо встречен в “Савое". Сносную оценку постановка получила лишь за вложенный в нее огромный труд. Хотя Дин вспоминает о “восторженной” реакции зала, прежде всего галерки, рецензии свидетельствуют о полной неудаче этого спектакля — неоправданно растянутого, бесформенного и плохо подготовленного. Последнее сказалось, в частности, в том, чтотеатральный пожарный, встревоженный клубами дыма и электрическими огнями, слишком рано опустил заградительный занавес из железа и асбеста. Когда же его подняли и актеры приготовились выйти на аплодисменты, оказалось, что бо́льшая часть зрителей уже ушла.

Некоторые критики объявили, что Оливье сделал все возможное. Но Эгейт, восхищавшийся его Стэнхоупом, был недоволен. Он считал, что Оливье справедливо изобразил Бо полным ослом — “однако не ослом, облеченным властью”. Эгейт отдал предпочтение восемнадцатилетнему Хоукинсу — “юному актеру с большим будущим”.

Ледяной февраль и эпидемия гриппа способствовали провалу спектакля, обошедшегося продюсерам в 24 тысячи фунтов. Пьеса шла в Театре Его Величества месяц — ровно столько времени понадобилось Дину, чтобы договориться о постановке нового зрелища, “Мелового круга”. Оливье опять ожидала главная роль — на сей раз китайского принца По, влюбившегося в девушку из чайного домика, проданную в рабство. Новое предложение развеяло его дурное настроение, вызванное рецензиями на “Бо Жеста”. Роль предоставляла Оливье широкий простор для излюбленных экспериментов с гримом. Его партнершей была китаянка из Калифорнии, популярная звезда немого кино Анна Мэй Уонг. Итог, увы, оказался прежним: еще одна изощренная постановка потерпела крах. Премьера превратилась в сплошной кошмар. Мисс Уонг, чьи внешние данные идеально соответствовали роли, уничтожила всякий дух Востока резким американским акцентом. Оливье, только что переболевший ларингитом, исполнил свою партию дребезжащим голосом, переходящим в фальцет. 3астопорился поворотный круг. Наконец, два рикши поскользнулись на черной полированной сцене и вывалили из коляски импозантно восседавшего в ней Бруса Уинстона, отправив его через рампу прямо на ударные инструменты.

Оливье начало казаться, что от одного его прикосновения все шансы обращаются в прах, хотя лично он ни в чем не был виноват. Оценки его игры колебались между отличными и посредственными, но сами пьесы встречали в лучшем случае равнодушный, а в худшем — совершенно уничижительный прием. Месяц — в Театре Его Величества; теперь — опять только месяц в “Нью-тиэтр”. Следующей краткой остановкой оказался “Лирик”, где вместе с Гербертом Маршаллом и Эдной Бест он сыграл в бытовой комедии “Связанный Парис”. Затем, после трех последовавших один за другим провалов, он вместе с Ольгой Линдо оказался на сцене "Гаррик-тиэтр” и играл Джона Харди в пьесе “Незнакомец среди нас". Наконец-то и сама драма, и Оливье с Роландом Калвером среди ее исполнителей заслужили благосклонные отзывы критики. Однако это ни к чему не привело. По непонятным причинам спектакль не заинтересовал зрителей и вскоре был снят.

Когда стало известно об экранизации “Конца пути” и Колин Клайв незамедлительно получил роль Стэнхоупа, Оливье оставалось лишь мрачно размышлять о том, как он упустил свою удачу. Впрочем, он был далек от полного смятения. За последние пять месяцев он добился определенных результатов: возросших доходов, позволивших сменить и жилье, и гардероб, удовлетворения, которое приносил тот факт, что имя его часто произносилось в Вест-Энде и становилось все более привычным для продюсеров и театралов. По-видимому, полосе невезения наступал конец. В июле ему предложили роль Хью Бромилова в нью-йоркской постановке “Убийства на втором этаже” — пьесы, уже получившей в Лондоне признание. Оливье ухватился за возможность впервые поехать за океан. Давнишнюю мечту выступить на Бродвее подогревало сейчас еще одно обстоятельство: там уже давно находилась Джилл Эсмонд, игравшая в “Синице в руках”.

В Нью-Йорке, где стороннему человеку жизнь кажется убыстренной и возбуждающей, стало ясно, что роман мисс Эсмонд и Оливье должен или разгореться, или угаснуть. Он вспыхнул, и они решили пожениться немедленно по возвращении в Англию. К несчастью, Оливье пришлось покинуть Нью-Йорк намного раньше невесты. Посетители “Элтиндж-тиэтр” весьма холодно встретили “Убийство на втором этаже” Воспера, и спектакль продержавшись всего пять недель, потерпел непонятный провал, поскольку рецензии были вполне терпимыми, а другой английский детектив, “Веревка”, пользовался на Бродвее в то же время сногсшибательным успехом.

Оливье хотелось задержаться в Нью-Йорке, но американский профсоюз разрешал иностранным актерам играть только одну роль в полгода. Поэтому мисс Эсмонд осталась на неопределенное время связана с “Синицей в руках”, а он без всякой охоты вернулся в Лондон и “отдыхал” несколько месяцев, лишь в декабре выступив в “Последнем враге”, которого ставил Том Уоллс с очень сильной труппой (О. Б. Кларенс, Атен Сейлер, Николас Ханнен, Фрэнк Лоутон). За целый год сплошных разочарований он впервые получил действительно интересную и достойную роль — летчика-неврастеника Джерри Уоррендера. Эта работа поддержала мнение о его редкостных актерских данных. Айвор Браун писал в “Обсервер": «Лоренс Оливье изображает своего пилота с подлинным блеском, заставляя поверить и в его нервическую жестокость, и в обретенную позднее мягкость. Не стоит забывать, что этот актер, хорошо зарекомендовавший себя у сэра Барри Джексона, был первым исполнителем Стэнхоупа в “Конце пути”, а в прошедшем году с неизменным мастерством играл в неизменно проваливавшихся пьесах. Дай бог, чтобы на этот раз злополучная цепь была порвана. Так или иначе, его время придет».

Однако “Последний враг” тоже потерпел крах, не вписавшись из-за своего горького привкуса в рождественское меню. Судьба Оливье изменилась, но лишь в худшую сторону.

С новым годом у него начался период самого долгого профессионального простоя: за восемь месяцев он выступил всего один раз в пьесе Джона ван Друтена “В конце концов”, которая бесплатно давалась в “Артс-тиэтр”. Кроме того, он попробовал свои силы в новомодных звуковых фильмах, но работа над двумя малоинтересными лентами заняла всего пару недель.

В отличие от Оливье, Джилл Эсмонд, вернувшаяся из Нью-Йорка в апреле 1930 года, сразу же получила работу, заменив Кей Хэммонд в давно идущем спектакле “С девяти до шести”. В это время она пользовалась гораздо большей известностью, чем ее жених, и известие о предстоящей в июле свадьбе привлекло к ней пристальное внимание прессы. Дело в том, что еще недавно она высказывала весьма спорные взгляды на брак. При нынешнем размахе движения за освобождение женщин ее идеи, которые заняли в одной национальной газете целый разворот, кажутся хорошо известными; но в тридцатые годы они звучали сенсационно. Под заголовком “Мои мысли о браке” Джилл вполне справедливо доказывала, что жена должна быть не игрушкой, но товарищем, не элементом домашнего уюта, но интеллектуальным партнером мужа. Теперь, в предвидении ее собственной свадьбы, у мисс Эсмонд спрашивали, сохранила ли она свои прежние намерения “безусловно иметь и секреты от мужа, и незнакомых ему друзей, и иногда отдыхать от него так же, как и от работы”. Она подтвердила верность своим взглядам. Более того, она считала принципиальным, чтобы жена могла оказывать мужу материальную поддержку: “Женщина может зарабатывать больше мужчины, если ему захочется заняться работой, которая не сулит доходов в ближайшем будущем”.

Летом 1930 года Джилл Эсмонд, несомненно, зарабатывала больше Оливье. Для нее это не имело никакого значения. Однако ему непросто было создавать семью, главным кормильцем которой оказывалась жена. Это затрагивало его мужское самолюбие. В то же время самолюбие актера тянуло его в противоположную сторону: вкусив прелесть положения вест-эндской звезды и снискав известность в главных ролях, он склонен был соглашаться на второстепенные лишь в случае их исключительных достоинств. Когда ему наконец предложили работу — вспомогательную роль в новой лондонской постановке, — он упрямо от нее отказался.

Предложение исходило от Ноэля Коуарда, который пригласил Оливье к себе, дабы познакомить с рукописью “Частной жизни” и особенно с ролью неотесанного Виктора Принна. Пьеса, написанная за четыре дня в Шанхае, пока Коуард поправлялся после гриппа, по существу, давала возможность блеснуть лишь автору и Гертруде Лоуренс. Оливье отнюдь не привлекала перспектива выступать в тени двух неотразимых светил. Он отказался. Практичный и колкий Коуард заставил его передумать. “Молодой человек, — сказал он, прекрасно зная о преследующих Оливье провалах, — для разнообразия пора сыграть и в чем-нибудь удачном”. Вслед за тем он выдвинул еще один убедительнейший довод: 50 фунтов в неделю. Лишь безответственный человек мог не согласиться на подобное предложение, находясь без работы, да еще и накануне свадьбы.

25 июля 1930 года, незадолго до начала репетиций “Частной жизни”, Оливье сочетался браком с Джилл Эсмонд Мур. По всем внешним признакам он был исключительно удачливым молодым человеком. Шесть лет назад он жил в мрачной меблированной комнате, недоедал, сидел без работы и со страхом ждал, что будет дальше. Теперь, в двадцать три года, у него была красивая и знаменитая жена, общественное положение, масса интересных знакомств и в ближайшем будущем работа с самым высоким в его практике гонораром. Однако он не только не успокоился, но испытывал растущее недовольство тем, как складывалась его профессиональная жизнь. Деньги не могли легко примирить Оливье с пустячной ролью скучного, покинутого Виктора. К тому же он боялся за свой сценический ореол. Он жаждал, чтобы его воспринимали как сильного романтического героя, а не как докучливого самовлюбленного мужа.

“Частную жизнь” повезли на разминку в провинцию в августе, и, по словам Коуарда, актеры купались в роскоши. ”В былые времена гастроли проходили в каком-то другом мире. Пьесе словно на роду была написана удача; не испытывая никаких затруднений, мы делали полные сборы и наслаждались жизнью. Нам казалось, будто на нас снизошла благодать”.

Однако нельзя сказать, чтобы благодать осенила Оливье. Его беспокойство и уныние отразились в любопытном интервью, взятом журналисткой из манчестерской ”Ивнинг Кроникл”. Она написала:

«Сильнее всего меня поразил тот факт, что его, по-видимому, ничто не способно удивить. В целом мире нет сюрпризов для этого возмужалого юноши — ибо он еще только юноша. Он все знает и обо всем думал. Но, как ни грустно признаваться в этом, он глубочайший пессимист, доходящий до цинизма. “Счастливы могут быть лишь дураки”, — сказал он. Конечно, это вырвалось случайно, когда на секунду он перестал атаковать меня своими коварными вопросами.

"Вероятно, — продолжал Оливье, — это происходит потому, что они, по существу, не знают, чего хотят от жизни, и воспринимают любую маленькую радость как вершину счастья. Мне не удается идти этим путем. Я всегда анализирую происходящее так пристально, что мысль о конечном результате почти убивает непосредственное удовольствие. Я хочу управлять обстоятельствами, а не подчиняться им”.

Так рассуждает этот молодой человек, хотя причина столь мрачного взгляда на мир совершенно непонятна. Он уже сделал карьеру, которой его ровесники могут только позавидовать. Я сказала ему об этом, но он не желает слушать слова утешения: “Внешне все выглядит прекрасно, но за ничтожными исключениями я играл только нелюбимые роли. Они не всегда давались тяжело, но мне не нравились герои, которых я должен был изображать. Я ненавижу и мою теперешнюю роль”.

Он произнес это с особым ударением, неожиданно умолк и затем объяснил: “Я не хочу сказать, что не люблю играть Принна, но сам этот персонаж кажется мне отвратительным. Обычно зрители не делают разницы между актером и его ролью, но я надеюсь, что в Манчестере дело обстоит по-другому. Очень не хочется, чтобы здесь думали, будто я таков, каким предстаю на сцене”.

Несмотря на все, что Лоренс Оливье поведал мне о своих неудачах, я все же не могу увидеть в нем самого невезучего человека на театре… Недалеко то время, когда он найдет желанную роль и тогда действительно станет яркой звездой на театральном небосклоне».

Во всяком случае, благодаря “Частной жизни” театр повернулся к Оливье своей роскошной и чарующей стороной и впервые дал вкусить настоящий сенсационный успех. Вест-эндская премьера, совпадавшая с открытием нового ”Феникс-тиэтр", стала событием года, сверкающим великосветским приемом, где избранное общество в диадемах и смокингах платило сумасшедшие деньги за приправленные шампанским коктейли, которые пенилась от изысканности и остроумия элиты. Однако в море пылких рецензий Оливье и его партнерше Адриенне Аллен было отведено, как они и предвидели, самое скромное место. Коуард, обративший на это внимание, впоследствии писал: “Адриенна, сделавшая Сибил чуть утомительной, великолепно передавала ее индивидуальность — может быть, наделила ее индивидуальностью даже в большей мере, чем предполагала роль. Ларри вложил в своего Виктора столько решимости и личного обаяния, что сделал эту деревянную фигуру вполне правдоподобной. Я нередко чувствовал угрызения совести, наблюдая, с каким благородством они работают над явно второстепенными ролями”.

Каждый вечер, а по четвергам и субботам и утром, Оливье играл Виктора, а днем изображал еше одного сухаря — главного героя в экранизации комедии Эдгара Миддлтона “Жена Потифара”, снискавшей репутацию сексуальной драмы. В ней действовала аристократка (Нора Суинберн), которая, устав от прозаического мужа, затевает интригу со своим красавцем-шофером, всячески его соблазняет и затем, встретив полное равнодушие, обвиняет в попытке насилия. В роли невозмутимого шофера Оливье заслужил сдержанные похвалы. Примечательно, что часть критиков ругала картину за аморальность и дурной вкус, но в Англии тридцатых годов неодобрение консерваторов еще не влекло за собой, как сегодня, кассовый успех.

Между тем дуэт Элиота и Аманды соблазнял зрителей театра “Феникс” исключительно успешно, и “Частная жизнь” могла бы еше месяцев шесть, если не дольше, делать полные сборы. Однако Коуард взял себе за правило никогда не играть один спектакль более полугода, причем поделенного между Лондоном и Нью-Йорком. Поэтому через три месяца сенсационную постановку увезли на Бродвей; решение это было воспринято как предельно неразумное и сулящее автору близкую катастрофу. Манчестерский этап казался теперь Оливье бесконечно далеким, и если он все еше подчинялся воле обстоятельств, то сами обстоятельства в основном складывались так, как ему хотелось. Он возвращался на Бродвей участником нашумевшего спектакля, названного “единственным в своем роде театральным чудом”. Кроме того, он возвращался вместе с женой: Джилл Эсмонд передали роль Сибил Чейз.

Так неожиданно завершался год, казавшийся потерянным для его театральной жизни. Сколько раз Оливье испытал разочарование после провала пьес, где он играл приятных ему персонажей. А сейчас роль, которую он ни в грош не ставил, оказала на всю его карьеру глубокое и продолжительное влияние. “Частная жизнь” открыла ему дорогу в Нью-Йорк в тот самый момент, когда ажиотаж вокруг звукового кино заставил голливудских искателей талантов вылавливать на Бродвее актеров, умевших хорошо говорить. Кроме того, по словам Оливье, ему бесконечно много дал опыт полугодового общения с Коуардом:

“Ноэль, по-моему, был первым человеком, который взялся за меня и заставил думать. Он указывал мне, когда я говорю глупости, чего до сих пор не делал никто. Он приучил меня читать — я вообще ничего не читал. Ноэль оказал на меня огромное влияние”.

В отличие от остальных, Коуарду удалось наконец избавить Оливье от его дезорганизующей привычки произвольно паясничать на сцене. «Невероятной смешливости Ларри надо было положить конец. Актер может позволить себе пошутить, но от этого не должны страдать зрители. Если у меня в роли что-то получалось смешно, Ларри заходился от хохота, вместо того чтобы злиться, так что я объявил ему: “С этого момента я изо всех сил буду стараться тебя рассмешить, но, если ты рассмеешься, я сведу на нет твою игру”. Он был невероятно зол, попавшись на эту удочку, и я действительно испортил ему несколько спектаклей, но дело того стоило».


Глава 6

СКИТАНИЯ В ГОЛЛИВУДЕ


Лоренс Оливье и Джилл Эсмонд впервые очутились в Голливуде весной 1931 года, когда немое кино, за явным исключением чаплинских ”Огней большого города” (и его же более позднего фильма ”Новые времена”), находилось на грани вымирания. Уже свыше 80 процентов кинотеатров в Соединенных Штатах имели звуковое оборудование. Прошло три с половиной года с тех пор, как Джолсон спел с экрана в ”Певце джаза”, и всего год, как Гарбо произнесла в ”Анне Кристи” свою первую бессмертную фразу: ”Дай-ка мне виски. И имбирного пива, отдельно. И не скупись, малыш”. Бездарности, бормочущие и писклявые герои оказались на свалке, и дорога в кино неожиданно открылась для тех, кто умел говорить.

Как много ”немых” звезд потеряли популярность, едва им пришлось открыть рот. В новых обстоятельствах безусловным достоинством стал английский акцент. Джордж Арлисс — аристократ, носивший монокль, — озвучивал заглавную роль в “Дизраэли” (1929) и получил приз как лучший актер. Среди англичан, легко переключившихся с немого на звуковое кино, был, к удивлению многих, сын священника, который обладал лицом рабочего с бетономешалки и кулаками, выдержавшими схватку из шести раундов с чемпионом мира по боксу в тяжелом весе! Этот привлекательный драчун с гортанным голосом, как нельзя лучше подходившим ко всему его виду, Виктор Маклаглен, тоже получил ”Оскара”, снимаясь в первых звуковых лентах.

Тридцатые же годы увидели паломничество сотен молодых английских актеров и актрис на Запад, где они собирались пожинать плоды золотой лихорадки в заговорившем кино. Некоторые пробыли в Штатах недолго, другие остались навсегда. Времена золушек, когда в поисках ”звезд” можно было наткнуться на Лану Тернер, потягивающую в аптеке содовую воду, были еще впереди. Самым очевидным и благодарным местом охоты на говорящих актеров оставался Бродвей, и во время своего пребывания в Нью-Йорке супруги Оливье, с их удачным сочетанием внешности, таланта и произношения, не могли не получить приглашения на пробы от нескольких студий. Пристальнее других к ним присматривалась ”МГМ”, экранизировавшая “Частную жизнь”, но это было вызвано только желанием дать ориентир Норме Ширер и Роберту Монтгомери. 25 января 1931 года молодой служащий ”Парамаунта” Дэвид О. Селзник телеграфировал главе компании Б. П. Шулбергу: “Прошу дать указания относительно Лоренса Оливье и Джилл Эсмонд. Здесь мнения разделились, большинство считает, что лучше запастись Эсмонд, чем Оливье. Однако мы с Феликсом Янгом видели Оливье не только на пробе и считаем, что он может дать многое. На мой взгляд, несмотря на бесспорные достоинства обоих, их ставки несколько завышены для начинающих, тем более что ролей пока для них не предвидится. Следовало бы использовать их пребывание в Нью-Йорке”.

Однако ”Парамаунт” тоже не заключил с ними контракта. В тот момент на Джилл Эсмонд смотрели как на более ценное приобретение, и выход в свет “Нечистой игры” Альфреда Хичкока — ее первого английского фильма — еще более утвердил всех в этом мнении. Часть критиков сочла ее игру лучшей в картине, и было замечено, что в некоторых ракурсах она удивительно напоминает Норму Ширер.

Попав на “Рэйдио пикчерз”, чета Оливье впервые увидела кинофабрику, составившую целый город: студию с десятью гигантскими павильонами, которые давали возможность снимать одновременно шесть фильмов; с машинами, оборудованными сложной звуковой аппаратурой, для работы ”на натуре”; с отрядом частной полиции из 20 человек; с собственной пожарной охраной, больницей и огромным рестораном. Компания только что отсняла “Симаррона” — грандиозное зрелище, получившее “Оскара”, где в эпизодах, изображавших начало нефтяных разработок в Оклахоме, было занято две тысячи статистов. Из звезд на студии интенсивно работали Джоэль Мак-Кри, Мэри Астор и Элен Твельвтриз. Мисс Эсмонд, получив от “Парамаунта” аванс, незамедлительно приступила к съемкам в весьма зловещем фильме “Бывшая леди”.

Прибыв в Голливуд новобранцем, Оливье обнаружил там множество знакомых лиц. В числе его ближайших друзей оказался английский актер Энтони Бушелл, который, уехав с Бродвея на Запад, снялся в “Дизраэли” и “Конце пути” и стал одним из основателей голливудского клуба крикетистов. Однако самым ценным союзником Оливье на западном побережье оказался американец Дуглас Фербенкс-младшиЙ, достигший наконец после семи лет работы в кино, статуса звезды благодаря картинам “Маленький Цезарь” и “Утренний патруль”. Несмотря на буквально железное сопротивление своего знаменитого отца, он занялся тем же ремеслом еще с тринадцати лет с — 1923 года, когда Фербенкс-старший царил в Голливуде вместе со своей второй женой Мэри Пикфорд. Первый фильм с участием сына провалился, но в 16 лет его заметили в "Стэлле Даллас”, а еще через два года, появившись в “Молодом Вудли” на сцене лос-анджелесского театра, он произвел настоящую сенсацию. Среди избранной публики, пришедшей на премьеру, была быстро идущая в гору молодая актриса — гибкая, живая, большеглазая, которую рекламировали как звезду, весьма близкую по всем параметрам к Венере Милосской. Знали ее Джоан Кроуфорд. Поженившись в июне 1929 года, они вместе сняли фильм “Современные девушки”, но вскоре раздельная работа и различные интересы развели их в разные стороны, увеличив число жертв матримониальных проблем, столь хорошо известных Голливуду.

Подписывая контракт с Оливье, “РКО” надеялась, что получает готовый материал для отливки еще одной английской звезды по образцу Рональда Колмена, который в образе Бульдога Драммонда заполнил пропасть между немым и звуковым кино столь удачно, что был теперь признан киноактером номер один! Обладая усиками и хорошей внешностью, Оливье, подобно Колмену, помог внедрению англосаксонского духа еще и тем, что примкнул к голливудскому крикетному клубу, возглавляемому бывшим английским капитаном С. Обри Смитом. Однако своей актерской манерой он явно отличался от Колмена, играя резче, эмоциональней и не обладая характерным для последнего мягким и непритязательным стилем. Поэтому киностудии избрали иную тактику, решив представить его лихим англичанином, в душе чувствующим себя стопроцентным американцем. Для рекламных снимков его даже облачали в бейсбольное снаряжение!

Первым голливудским фильмом Оливье стали “Друзья и любовники” — история о том, как в Северной Индии муж использовал жену для шантажа соблазненных ею офицеров. Искусительницу играла роскошная, зажигательная француженка Лили Дамита; Эрих Штрогейм и Адольф Менжу тоже оказались в списке знаменитых имен, на которых эта шестидесятишестиминутная лента спекулировала с весьма скромным кассовым успехом. Поставил картину Виктор Шертцингер.

О своих первых голливудских съемках Оливье вспоминал как об эпизоде трагикомическом: “Штрогейм на репетициях был поглощен проблемой грима. Чтобы выглядеть зловеще, он должен был носить черную повязку на одном глазу и монокль в другом. Но какое украшение для какого глаза? Он без конца менял местами повязку и монокль, добиваясь одобрения Шертцингера. Он был исключительно трудолюбив, но за пределами съемочной площадки казался рассеянным, нервным, смятенным. Много лет спустя, когда мы увидели его в “Бульваре Сансет”, мне пришло в голову, что и в жизни, даже в 1931 году, он сам был точно таким же, этот поверженный колосс немого кино, потрясенный собственным падением”.

В “Друзьях и любовниках” Оливье сыграл лейтенанта Никольза, ставшего жертвой шантажа. Кто-то из критиков назвал его игру “чересчур манерной”. Большинство вообще не обратило на него внимания. Однако студия “РКО” была настолько довольна, что продолжала удерживать его и в тот момент, когда все студии переходили на режим строгой экономии.

Вскоре супругам Оливье наскучила бездеятельность между съемками, длившаяся месяцами. Позднее Джилл Эсмонд поясняла: “На студиях просто не понимали наши претензии. Мы исправно получали еженедельные чеки. Что же тогда могло вызывать недовольство? Вот как у них на это смотрели”. Между тем оба были честолюбивы, обоим претило безделье и отсутствие серьезных ролей. Посетивший в тридцатые годы Голливуд Дж. Б. Пристли удачно выразил их беспокойство: «Ремеслом по производству “грез” стоимостью столько-то долларов за столько-то метров пленки занимаются там бизнесмены, считающие себя художниками, и художники, считающие себя бизнесменами. Такая причудливая атмосфера всех заставляет измениться; от художника ускользает его искусство, а бизнесмен становится вспыльчивым и неуравновешенным».

Впрочем, Оливье ценил свое искусство достаточно высоко. Полный в двадцать четыре года энергии и честолюбия, он слишком часто готовился к съемкам, которые так и не начинались. В 1931 году, связанный договором со студией “Фокс”, он сыграл всего лишь в одной картине, сколько-нибудь достойной внимания. В этом фильме под названием “Желтый билет” снялись также Элисса Ланди и Лайонел Барримор, в незначительных ролях промелькнули Борис Карлов и Миша Ауэр. Несмотря на многословные и пустые диалоги, элегантная режиссура Рауля Уолша придала некоторое правдоподобие мелодраматической истории о еврейской девушке, подвергшейся в Петербурге преследованиям зловещего барона Андрея (Барримора), главы царской тайной полиции. Оливье весьма достоверно сыграл Джулиана Рольфа, молодого английского журналиста, ставшего на ее защиту. В пьесе, легшей в основу сценария, девушка убивала распутного барона шляпной булавкой. Создатели фильма благоразумно позволили ей застрелить героя. Однако здравый смысл все-таки изменил им, поскольку сцена спасения в финале была снята на роскошно оборудованном аэродроме — в довоенной России!

Следующий год оказался для Оливье еще более томительным, принеся всего одну картину — “Путешествие на запад” (1932), историю любви и последующего разочарования, с Энн Хардинг, Зазу Питтс, Джульеттой Комптон и девятилетней Бонитой Грэнвилл. Сам Оливье совершенно разочаровался в Голливуде, и его тоска достигла предела, когда, вернувшись из мексиканского отпуска и завершив съемки в “Путешествии”, он обнаружил, что впереди снова месяцы простоя.

Для Голливуда тридцатых годов подобная ситуация была самой обычной; в кинопромышленности, потратившей астрономические суммы на переход к звуковому кино, уже повеяло холодом депрессии. Над всеми студиями нависла угроза банкротства, и вынужденные меры жесткой экономии постоянно сбивали всех с толку. Съемки прекращались, едва успев начаться; актерам, чтобы сохранить место, приходилось соглашаться на половинное жалованье.

Студия, зафрахтовавшая Оливье, выдержала шторм лучше других, во многом благодаря появившемуся в 1931 году двадцатидевятилетнему Дэвиду Селзнику, работавшему раньше на “Парамаунт”. Одним из самых дальновидных начинаний Селзиика в “РКО” был запуск “Кинг-Конга”. Он продемонстрировал отличный вкус, собрав внушительную команду новых звезд, хотя едва не дал маху с одной неизвестной актрисой, приехавшей из Нью-Йорка в 1932 году. Это была нескладная девушка лет двадцати пяти. Одетая в ничем не примечательные брюки с сандалям, она не носила грима и говорила со снобистским коннектикутским выговором. “Боже, — воскликнул Селзник, — это самое жуткое пугало, какое я когда-либо видел. Если нам понадобится кто-то на роль Эндорской ведьмы, мы возьмем ее”. Однако режиссер Джордж Кьюкор думал иначе. Ее нью-йоркская проба была весьма посредственной; и все же он почувствовал невыразимую прелесть, нечто завораживающее в том, как она ставила стакан на пол. Ее звали Кэтрин Хепберн, и Кьюкор рекомендовал ее на главную роль в последнем нашумевшем предприятии Селзиика “Билль о разводе”.

Полемическая пьеса Клеменс Дэйн, утверждавшая, что безумие может служить основанием для развода, не могла не попасть на экран; и едва стало известно, что Джон Барримор будет играть сумасшедшего отца, а Билли Берк — мать, центральная роль Сидни Ферфилд стала объектом вожделения. Чтобы получить ее, Норма Ширер надеялась расторгнуть контракт с “МГМ”; очевидным претендентом казалась Айрин Данн, штатная звезда “РКО”. Весьма удачными были пробы восемнадцатилетней Аниты Луис, в недавнем прошлом девочки-кинозвезды. Но Селзник выдвинул более оригинальную идею: он предложил роль Джилл Эсмонд.

Мисс Эсмонд, все время растрачивавшая себя на ничтожные фильмы, ухватилась за такую возможность. В отличие от нее Оливье не испытывал никакого энтузиазма. Прежде всего, он не без оснований подозревал в этом решении запоздалую замену исполнителей. С какой стати Селзник, если он так хотел отдать роль Джилл, не только просил ее согласиться на резкое снижение гонорара, но одновременно заключил контракт с актрисой по фамилии Хепберн, предложив ей невероятную для начинающей сумму — полторы тысячи долларов в неделю? Во-вторых, Оливье уже не терпелось выбраться из Голливуда.

Сам Селзник, стремившийся превратить свое имя в кино в синоним безупречного качества, однажды заметил: ”Если вас в первую очередь волнует то, что принято называть целостностью художника, вам не следует делать коммерческие картины. Беритесь за кисть или пишущую машинку”. По таким меркам Оливье был в Голливуде чужим. Он искал чего-то настоящего с точки зрения искусства и надеялся обрести это в Англии, где ему представился случай сыграть вместе с Глорией Свенсон в ”Полном взаимопонимании”.

Так впервые резко столкнулись творческие интересы супругов Оливье. В итоге Лоренс заключил, что ему следует вернуться, и предоставил Джилл решать самой, дожидаться ли ей в Штатах звездной карьеры. О компромиссе с Голливудом не могло быть и речи. Он был убежден, что покидает это место навсегда и после съемок со Свенсон сосредоточится исключительно на театре. Именно эта решимость никогда не возвращаться обратно сломила мисс Эсмонд. С огромной горечью она отказалась от роли. В июле супруги отплыли домой. Спустя два месяца вышел ”Билль о разводе”, ставший сенсацией. И точно так же, как постановка пьесы превратила в звезду Кэтрин Корнелл, так фильм принес Кэтрин Хепберн международную славу.

Между тем возвращение Оливье в британский кинематограф оказалось довольно бессмысленным. ”Полное взаимопонимание”, потерпевшее абсолютный провал, было гораздо слабее любой голливудской ленты; а мисс Свенсон не повезло больше всех. Фильм, повествовавший о заблуждении супружеской четы, пытавшейся жить независимо друг от друга, был ее первым английским звуковым фильмом. Надежда на возрождение королевы кино двадцатых годов разрушилась самым катастрофическим образом, заставив ее отказаться от дальнейшей деятельности на этом поприще.

Теперь Оливье решил вернуться на лондонскую сцену, что и сделал в апреле 1933 года, сыграв в “Норвежских крысах”, одной из множества драм о психологической атмосфере среди преподавателей английской школы для мальчиков, расплодившихся после “Молодого Вудли” Джона Ван Друтена. Предложенная Оливье роль молодого учителя-идеалиста, испорченного старшими собратьями, не была центральной, однако он согласился не колеблясь, поскольку увидел в ней большой драматический потенциал; кроме того, ему хотелось работать со старым приятелем, Реймондом Мэсси, и с актрисой, которую он обожал со школьной скамьи, — Гледис Купер. Сесил Паркер замыкал великоленный состав. Спектакль имел безусловный успех, и хотя рецензент "Обсервер" советовал Оливье не понижать голос в конце предложений (“Часто он становится почти неслышимым”), общее отношение к его игре было исключительно благосклонным, причем ударение уже не в первый раз делалось на “искренности” его исполнения.

“Норвежские крысы” могут служить ранним примером того, как Оливье удавалось поразить зрителей в довольно спокойной роли, лишенной каких-либо внешних или голосовых эффектов. Особенно проникновенно он читал небольшое стихотворение, и, хотя скромная роль не могла привлечь к нему серьезного внимания критики, удивляет уже то, как живо помнят ее другие артисты. Гарольд Хобсон, старейший критик “Санди Таймс”, позднее называл ее в числе семи случаев в своей практике, когда единственного впечатления было достаточно, чтобы ощутить великого актера. “Это было как coup de foudre — удар грома”.

Когда спектаклю была обеспечена долгая сценическая жизнь, Оливье сняли в аренду дом, принадлежавший некогда художнику Уистлеру. Супруги мечтали об устроенной жизни в Лондоне, однако в тот самый момент, когда они собирались покинуть прежнюю квартиру, на Оливье посыпались новые предложения из Голливуда. От первого — годового контракта с “МГМ” на 40 тысяч долларов — он отказался незамедлительно. Однако второй крючок был с приманкой, на которую просто не мог не попасться молодой актер, обладавший и честолюбием, и здравым умом. Агент телеграфировал Оливье из Лос-Анджелеса, что через две недели он должен сниматься с Гретой Гарбо!

По-видимому, это был шанс из тех, что представляются раз в жизни. Сыграть главную мужскую роль рядом с Гарбо само по себе означало обрести мировую славу. Однако Оливье отвечал с присущей ему осторожностью. Ни на секунду не забывая об окольной и изменчивой тактике голливудских деятелей, он потребовал, чтобы ему были гарантированы возвращение домой первым классом и гонорар не менее полутора тысяч долларов в неделю с момента приезда. “МГМ” дала согласие. Более того, компания обещала, что, если по каким-то неведомым причинам картина с Гарбо не будет снята, он получит главную роль в другом, не менее заманчивом фильме. Но Оливье продолжал торговаться. Телеграммы летали туда и обратно. На любые его условия соглашались. Наконец все разумные аргументы против возвращения в Голливуд были исчерпаны.

Из-за затянувшихся переговоров и необходимости найти себе замену в “Норвежских крысах” Оливье смог отправиться в Лос-Анджелес только через месяц. Трудно поверить, что даже тогда он не имел представления о своей будущей роли. В конце концов он узнал от лондонского репортера, что ему предстоит сыграть испанского посланника при шведском дворе XVII века, в которого Гарбо — королева Кристина — влюбляется во время своего путешествия инкогнито в мужском костюме.

Оливье отплыл в Америку в середине июля вместе с Джилл Эсмонд, которую приглашали и в театр, и в кино. На этот раз его сопровождала невероятная реклама — репортажи на первых страницах, фотографии и интервью во всей национальной прессе. «Это настоящая роль, которую Ларри Оливье заслужил давным-давно, — писал кинообозреватель лондонской “Ивнинг Стандард”. — В каждый свой образ он привносил талант, личное обаяние и красивую внешность. Уже неоднократно упоминалось его экранное сходство с Рональдом Колменом».

Внезапный интерес к его особе нравился, но не обманывал Оливье. Тем не менее будущее казалось ему блестящим, особенно когда он нашел студию в непривычном состоянии готовности. Его костюм, скроенный по присланным меркам, был уже сшит; после двухнедельных репетиций должны были начаться съемки. Никто не скрывал, что в качестве претендентов на роль Дона Антонио рассматривались многие актеры, в том числе Рикардо Кортез, Фредерик Марч, Нильс Астер, Франчот Тоун. Отвергли всех. Оливье дали понять, что Гарбо сама одобрила его кандидатуру, увидев актера в роли молодого любовника в “Путешествии на запад”. Продюсером фильма был Уолтер Уэнджер, режиссером — Рубен Мамулян.

Однако одно обстоятельство показалось Оливье весьма странным: в первую очередь собирались снимать центральный эпизод всей картины, сцену в деревенской гостинице, где Дон Антонио, впервые встретив переодетую королеву, вызывает в ней ту пылкую страсть, которая затем заставит ее пожертвовать престолом во имя настоящей и единственной любви. Такой план был для Оливье исключительно неудобен. Он должен был сыграть очень эмоциональную любовную сцену с совершенно незнакомой актрисой, ибо за короткое время до начала репетиций он не смог установить с Гарбо никакого контакта. Все наперебой уверяли, что ее ледяной аристократический тон был только защитной оболочкой для невероятно робкой от природы кинозвезды. Учтя это, Оливье при первой же деловой встрече включил скромное английское обаяние и в беседах старался изо всех сил, чтобы она почувствовала себя свободно. Все было напрасно!

К общему разочарованию, это отсутствие тепла бросалось в глаза и во время репетиций исторической любовной сцены. Оливье рассказывал:

“Павильон приготовили к нашему главному эпизоду гостинице, когда Дон Антонио, встретив Гарбо у нее в спальне, обнаруживает под мальчишеским нарядом пылкую и нежную женщину. Эту главу моей биографии я всегда буду вспоминать со смешанным чувством изумления и разочарования. Режиссер велел мне сделать шаг вперед, с нежностью обнять ее тонкий стан, посмотреть ей в глаза и тем самым разбудить в ней страсть ту страсть, из-за которой она впоследствии откажется от шведского трона. Я углубился в роль, вложив в нее все, что мог, но от прикосновения моей руки Гарбо оледенела. Я ощутил в ней внезапную напряженность, а глаза у нее стали пустыми и застывшими, как у статуи”.

Первые репетиции не привели ни к чему, кроме замешательства. Вскоре ”МГМ” сделала сенсационное заявление прессе: договор с Оливье расторгнут, вместо него приглашен Джон Джильберт.

Даже привыкший к внезапным потрясениям и сенсациям Голливуд был поражен. Джон Джильберт — новый Дон Антонио?! Конечно, нет! Может быть, другой Джон Джильберт, не тот поверженный кумир немого экрана, чей ореол ”великого любовника" был жестоко разрушен, стоило ему раскрыть рот и произнести: ”Я вас люблю” жалким, писклявым голосом? Не тот Джильберт, король бывших знаменитостей, который делал Гарбо регулярные предложения; который однажды едва не увел ее от мужа; от которого, надавав ему пощечин, она когда-то спряталась в дамском туалете?

В этом возвращении увидели акт благотворительности со стороны Гарбо, платившей Джильберту добром за помощь, принесшую в свое время успех ее первому международному фильму ”Плоть и дьявол”. Для раненой гордости Оливье такой вариант был наименее болезненным. Это еще не означало, что он не справился с ролью. Гарбо повернулась к Джильберту, когда он отчаянно нуждался в ее дружбе, и на месте Оливье ни один актер не стал бы вмешиваться в такого рода личные отношения. Однако к чему было дожидаться начала репетиций, чтобы спасать Джильберта на самой грани забвения? По условиям договора ”звезда” пользовалась привилегией выбора партнера и могла отклонить любых кандидатов.

Гарбо, как обычно, не проронила ни слова об этом деле, заметив только, что ей было очень неприятно видеть, как обошлись с Оливье, и из-за ее молчания вся история преобразилась до неузнаваемости. Во множестве книг написано, что после первой же ”бесчувственной” пробы Гарбо отправилась к Луису Б. Майеру и потребовала нового партнера; что Майер тянул и что кинобогиня прибегла к обычной тактике примадонны, прислав к началу съемок известие о своей болезни. У Майера не оставалось выхода, и Гарбо получила того партнера, которого добивалась. При этом подразумевалось, что Оливье не способен был вызвать у нее какие бы то ни было эмоции.

Но существует и другое, куда менее запутанное объяснение несчастного случая: Оливье просто не годился для предложенной роли. Это подтверждают и воспоминания Рубена Мамуляна: «Готовясь к съемкам “Королевы Кристины”, я подобрал импонирующих мне исполнителей на все роли, но никак не мог найти подходящего Дона Антонио, Мне казалось, что один актер, а именно молодой Оливье, должен подойти по внешности и всему типу его личности. Полагаясь и на свою интуицию, и на доводы разума в пользу того или иного актера, я обычно снимаю с ним пробы. Однако в данном случае равное значение имели два вопроса: во-первых, подходит ли актер для роли, и, во-вторых, позволят ли ему его опыт и авторитет быть на равных с Гарбо? Для мисс Гарбо, конечно, давно миновал период проб; но я мог прийти к окончательному решению, только сняв пробу Оливье с Гарбо, а не с кем-либо другим. Мисс Гарбо дала согласие, и я отснял весьма обширный материал. Для Оливье результат оказался отрицательным. Соответствуя роли по своим данным, он не обладал зрелостью, мастерством и профессиональным весом, необходимым для работы с Гарбо. Короче говоря, для Дона Антонио он был слишком юн и неопытен. Так что в конце концов роль досталась Джону Джильберту».

Оливье благородно согласился с этой трактовкой. “Я просто не дорос до нее, — говорил он в 1973 году. — Она владела своим ремеслом в совершенстве. Она имела огромное влияние на публику. А я поклонялся ей, как щенок, но разве так надо было играть ее прекрасного возлюбленного? Мне стало это понятно, и я не слишком удивился, когда меня выгнали. Она просто не могла меня не выгнать. Я был актером иного масштаба, и для меня это были ужасные дни”.

Поскольку у Оливье оставалось право выбора другой роли, Уолтер Уэнджер предложил попробовать его для “Ромео и Джульетты” с Нормой Ширер. Оливье отказался, считая экранизацию Шекспира невозможной. (Три года спустя роль получил Лесли Хоуард.) Вместе с Джилл Эсмонд он удрал из Голливуда. Отдыхая в Гонолулу, он получил телеграмму от “МГМ”, предлагавшую новый полуторатысячный контракт. Оливье даже не дал себе труда ответить.

“Королева Кристина” была впервые показана в Нью-Йорке 26 декабря 1933 года и получила восторженную оценку критики.

Особенное впечатление произвел последний, уходящий в затемнение кадр, где Гарбо, которая отплывает из Швеции после смерти возлюбленного и всматривается в заходящее солнце, снята словно застывшая фигура на носу корабля. Не имело ни какого значения, что волосы ее растрепаны ветром. Все были без ума от Гарбо. О Джильберте практически не упоминалось. Карьера его по-прежнему шла на спад, и четыре года спустя он скончался. Формально причиной гибели послужил инфаркт, но по существу он в буквальном смысле слова спился. Ему исполнилось тридцать девять лет.

Моглали радикально измениться судьба Оливье, окажись он партнером Гарбо? Вполне вероятно, что в силу престижности самого факта он стал бы кинозвездой с мировым именем независимо от качества своего исполнения. Возможно также, что вслед за этим Голливуд сделал бы ему невероятно щедрое предложение, и, подписав традиционный семилетний контракт, он оказался бы чрезвычайно ограничен в своей сценической деятельности. Впрочем, поскольку Оливье начинал в Голливуде не с нуля, шумная реклама совместных съемок с Гарбо мало что добавила к его кинорепутации. Он оставался прежде всего человеком театра, а уже затем кино. В вышедшем в 1934 году номере английского ежегодника “Звезды экрана” был раздел, “посвященный биографиям звезд, которые были и будут ведущими актерами кино”. Из четы Оливье в этот список попала лишь Джилл Эсмонд.


Глава 7

ВСПЫШКИ МОЛНИЙ


Оскорбленному Оливье, покинувшему в 1933 году голливудские дебри, повезло по крайней мере в том, что ему не пришлось возвращаться прямо в Лондон и отвечать на назойливые расспросы в качестве отвергнутого кинолюбовника Гарбо. Волей случая эта пытка была отложена, так как его вместе с Джилл Эсмонд пригласили принять участие в бродвейской постановке “Дерева на Грин Бэй” М. Шарпа. Однако Нью-Йорк не принес желанного переключения, хотя Оливье не только играл в чрезвычайно популярной пьесе, но к тому же вновь работал с женой и с английским актером Джеймсом Дейлом, знакомство с которым произошло семь лет назад в “Святом Бернаре”. На спектакле лежала мрачная тень Джеда Харриса, постановщика и импресарио австрийского происхождения — самого жестокого и язвительного администратора изо всех, кого приходилось встречать Оливье. Биографию Харриса, наделенного исключительным театральным дарованием, можно было бы озаглавить следующим образом: “Как приобретать врагов и подчинять себе людей”.

Летом 1933 года Харрис планировал на Бродвее две постановки: ”Дерево на Грин Бэй”, нашумевшую пьесу о гомосексуалистах, и “Озеро” Д. Мэссингэм и М. Макдональда, уже снискавшее в Англии шумный успех. В “Дереве” для демонстрации двух “гомиков” из хорошего общества он хотел использовать такой мужской типаж, как Оливье и Дэйл. “Озеро” предназначалось для пышного возвращения на сцену Кэтрин Хепберн после ее голливудского триумфа. Зная, сколь несправедливо мог обойтись Бродвей с молодой кинозвездой, претендующей на место театральной премьерши, Харрис предложил мисс Хепберн более скромное начало: вторую роль в ”Дереве на Грин Бэй” перед выступлением в ”Озере”. Но актриса заподозрила иное. Было весьма вероятно, что ее стопроцентным кассовым именем Харрис просто хотел подкрепить свою первую постановку. После отказа Хепберн роль получила Джилл Эсмонд.

Какими бы соображениями ни руководствовался Харрис, дальнейшие события подтвердили его правоту. Показанное в октябре “Дерево на Грин Бэй” шло с колоссальным успехом. Декабрьская премьера “Озера” вписалась в историю театральных катастроф. Прежде чем покинуть Бродвей, мисс Хепберн отправилась в “Корт-тиэтр”, чтобы посмотреть расхваленную работу Оливье в “Дереве”. «Я прекрасно помню его незаурядную и эмоциональную игру. "Господи, Ларри, — обратилась я к нему, — вы выступаете блестяще”. — “Да, — ответил он, — я так ненавижу Джеда, что должен выпускать из себя всю энергию, чтобы его не убить”».

Нечто похожее ощущал и Джеймс Дейл: “Все, что Кэтрин Хепберн говорит о Джеде Харрисе, совершенно верно. Не думаю только, чтобы сам он кого-нибудь ненавидел. Он просто был от себя без ума. Он считал себя замечательным человеком, а мы все без исключения не любили его. На Оливье он действовал самым угнетающим образом. Впрочем, Харрис на любого действовал точно так же… Мы репетировали с ним ежедневно в течение месяца, и для нас обоих этот период остался одним из самых тяжелых”.

Впрочем, при всех грубостях, придирках и тирании Харриса нельзя было отказать ему в великолепных результатах. Оливье до сих пор не получал лучших рецензий, чем в роли истерзанного Джулиана Дульчимера. Брукс Аткинсон в “Нью-Йорк Таймс” дал спектаклю редкостную оценку: “Игра исполнителей центральных ролей — Джеймса Дейла и Лоренса Оливье — подобна вспышкам молний… В Джулиане Оливье дает необыкновенный анализ распада личности. Актер, способный провести своего героя от неприметного начала до заключительного поражения, осмыслив все нюансы этого пути, являет нам игру высочайшего класса”.

Флоренс Ф. Пэрри писала в “Питтсбург Пресс”: “Не помню случая, чтобы меня так поразило погружение молодого актера в роль. Джулиан не просто кажется достоверным — мы чувствуем, что он срастается с нами навсегда. Создается впечатление, будто он выходит на сцену не из-за кулис, но из соседней комнаты, где живет этой жизнью так же полно, как и на глазах у публики. В страшном эпизоде, где он становится жертвой извращенного влечения своего благодетеля, Оливье уже не играет, но показывает такой внутренний надрыв, смотреть на который слишком больно; зрители отводят взгляд в сторону, не в силах вынести зрелище его позора”.

Джеймс Дейл, однако, не принял работу Оливье безоговорочно: «Он все время говорил с закрытым ртом и очень суетился на сцене. Неугомонный и подвижный, он затруднял работу для всех остальных, поскольку нельзя было знать наперед, что он собирается предпринять. Меня это тоже выводило из равновесия, но я симпатизировал ему настолько, что решил смириться. У нас была долгая совместная сцена, кульминация целого акта — ужин для двоих. Для меня это стало тяжелым испытанием, так как он не повторял одного и того же дважды. Вечер за вечером я ждал, что же он будет делать, — в конце концов мне стало казаться, что он и сам заранее этого не знал. Но зрителям это безумно нравилось. Они приняли это совершенно.

Ларри, безусловно, человек действия. Стоит чему-то прийти ему в голову, как, не помедлив и не подумав, он стремглав бросается это осуществлять. Таков его темперамент. Герой же “Дерева на Грин Бэй” был слабовольным, плаксивым, вялым, женоподобным типом — то есть человеком, максимально далеким от самого Оливье. Мне казалось, он не любил эту свою роль».

По правде говоря, Оливье ее не выносил. Добившись оглушительного успеха, он считал дни, отделявшие их с Джилл от возвращения домой. Освободившись в марте 1934 года, Оливье к этому времени получил от Ноэля Коуарда приглашение в его новую лондонскую постановку — “Биографию” С. Н. Бермана. Подобное возвращение на вест-эндскую сцену после годичного отсутствия казалось беспроигрышным. На Бродвее пьеса давно уже шла с огромным успехом.

Для Коуарда, впервые испытавшего себя в роли продюсера, спектакль кончился провалом. Однако Оливье вполне удачно сыграл нетерпимого и хамоватого американского издателя, убедившего знаменитую художницу написать в автобиографии “всю правду до конца”. “Оливье, — писал в “Обсервер” Айвор Браун,— делает все возможное, чтобы поддержать наш интерес к этому хаму; он проникает в самую сердцевину грубости, и не его вина, если при ближайшем рассмотрении нам надоедает этот тип и его резкие самодовольные нападки на целый свет”.

Вновь попав в Лондоне в круговорот пьес, не задерживающихся подолгу на сцене, Оливье сделал следующую остановку в “Королеве Шотландской” Г. Дэвиота, написанной специально для Гвен Фрэнгсон-Дэвис. Ральф Ричардсон, репетировавший Босуэлла, чувствовал себя крайне неуютно в псевдоромантической роли и страстных любовных сценах и за восемь дней до премьеры попросил освободить его от спектакля. Отважно предложив свою помощь, Оливье справился с ролью просто отлично, если учесть отсутствие времени на сколько-нибудь глубокое освоение характера. Он играл в лихой манере, “напоминающей о Голливуде больше, чем о Святом Распятии”, но в целом получил одобрительные рецензии. Эгейт в ”Санди Таймс” назвал Босуэлла великолепно задуманным и вылепленным образом, чьим единственным недостатком является излишняя беспечность, особенно в разговорной манере — так разговаривают в теннисном клубе: ”Вы будете подавать первым, или начинать мне?”

Вслед за этим Оливье получил еще одно приглашение на замену — столь же экстренное, но значительно менее лестное. Он был нужен Коуарду на невероятно эксцентричную роль Тони Кавендиша в пьесе Э. Фербер и Дж. С. Кауфмана “Королевский театр”, причем всего лишь на три недели для гастролей в провинции. Оливье пояснили, что в Вест-Энде роль перейдет к Брайену Аэрну, которого задерживали в Голливуде затянувшиеся съемки. Сделка выглядела весьма непрезентабельно. Но, прочитав пьесу, Оливье был так очарован ролью, что решил рискнуть. Лучше кого-либо другого он знал безумный беспорядок голливудских графиков; Аэрна вполне могли задержать и дольше. Кроме того, существовал второй, еще более призрачный шанс: разве не может он играть столь блестяще, что Аэрн побоится выступить после него?

Пьесу, известную в Америке под названием ”Королевская династия”, в Англии переименовали во избежание двусмысленности, так как короли, которых она высмеивала, обитали не в Букингемском дворце, а на Бродвее — речь шла о клане Барриморов. Тони Кэвендиш являл собой прозрачную и злую карикатуру на Джона Барримора. Оливье, знавший Барримора по Голливуду, увидел в этой роли великолепную возможность соединить оправданный в данном случае гротеск со множеством отчаянных и вполне самоценных акробатических трюков. Когда вернулся Аэрн, спектакль уже шел в Глазго, и труппа, готовившая его в течение месяца, встретила вновь прибывшего довольно холодно. Не без опаски посмотрев на игру Оливье, новый премьер из Голливуда почувствовал себя совсем неуютно. «Замечательная работа Оливье произвела на меня сильное впечатление, и я с ужасом наблюдал, как с верхней площадки он прыгает через перила на нижние ступеньки. Способен ли я это повторить? Я считал, что нет! Спустя несколько бессонных ночей проблема неожиданно решилась сама собой. Мисс Темпест отказалась репетировать пьесу заново, и в то же время из Нью-Йорка позвонила Кэтрин Корнелл, умолявшая вернуться к ней в ”Ромео и Джульетте”. Ноэль отпустил меня, и я тут же уехал, благодаря судьбу за избавление от прыжка».

Таким образом, все оказались в выигрыше. Коуард компенсировал ущерб, причиненный ему “Биографией”. Аэрн-Меркуцио примкнул к редкостному составу включавшему Бэзила Рэтбоуна (Ромео), Корнелл (Джульетта), Эдит Эванс (Кормилица), Орсона Уэллса (Тибальт) и еще неизвестного тогда актера Тайрона Пауэра. Что же касается Оливье, то его гимнастическое и художественное мастерство произвело в Вест-Энде грандиозное впечатление. Тони Кэвендиш стал большим актерским достижением, был провозглашен его лучшей ролью и получил восторженные похвалы за ураганные входы и выходы, энергию, фехтование в духе Фербенкса и самозабвенный пыл.

Однажды, после двух месяцев выступлений в ”Лирик-тиэтр”, Оливье не рассчитал свой фантастический прыжок с балкона на высоте 8 футов и при приземлении сломал лодыжку. Его дублеру, Валентину Дайалу, пришлось прервать партию в бридж, чтобы доиграть спектакль; в остальных представлениях выступил его приятель Роберт Дуглас. Новый год Оливье встречал на костылях. Однако он ни разу не пожалел, что внедрил этот парашютный стиль. Как некогда успех в ”Арифмометре” сделал из Оливье фанатика по части акцента, так теперь успех “Королевского театра” еще сильнее пристрастил его к активным физическим действиям на сцене. (На одном спектакле он фехтовал столь неистово, что его рапира перелетела через сцену и ударила в грудь Мэри Темпест.) Он не просто желал показаться в выигрышном свете. Отчасти он заставлял себя преодолевать слабость, осознанную еще в ранние годы. Он постоянно и упорно добивался того, чтобы искоренить юношескую хрупкость. Теперь спортивная форма приобрела для его работы первостепенное значение, и даже на съемках он стал настаивать на том, чтобы самому выполнять всевозможные трюки.

Вспоминая о быстро приобретенной славе атлета, Оливье пояснял: «Совершенно сногсшибательное впечатление на меня произвели, конечно, фильмы с Дугласом Фербенксом и Джоном Барримором, а увидев Барримора-Гамлета в “Хеймаркете”, я убедился в его исключительной физической мощи. Мы все преклонялись перед ним. В самом деле, многие звезды немого кино обладали великолепными мускулами и торсом. Я помню Милтона Силза, Рамона Наварро в ”Бен Гуре” — тогда все должны были демонстрировать идеальные мужские бицепсы и торс. Это было частью их ореола. При всей моей невероятной костлявости, я представлял себя Тарзаном. Это нравилось девушкам и придавало особое, неотразимое обаяние. В кино, конечно, все строилось на физической доблести. Иначе и быть не могло — Рудольфе Валентино, Фербенкс полны были удали, блистательно владели шпагой, замечательно прыгали с немыслимой высоты, чего они, вероятно, сроду сами не делали».

По странному стечению обстоятельств Оливье получил травму после того, как подписал договор на участие в пьесе Кита Уинтера, где главным персонажем был прикованный к каталке инвалид. ”Инспектор манежа” повествовал о полупарализованном владельце гостиницы, сумевшем благодаря внутренней силе и непрерывным хлестким издевкам забрать власть над окружающими людьми. К марту 1935 года, когда состоялась премьера, Оливье извлек из своей болезни очевидную пользу: он исключительно достоверно копировал причиняющие боль движения, а в финальной сцене, где всеми брошенный калека, вырвавшись из кресла, с воплями катается по полу, так правдиво изобразил мучительные судороги, что вызвал настоящую бурю оваций.

Гром аплодисментов на премьере свидетельствовал, казалось, о полной удаче. Но, как это ни странно, все сложилось наоборот. В ”Инспекторе манежа” играли сильные актеры, ставил пьесу Реймонд Мэсси. Ее немногочисленные зрители были в восторге. Однако спектакль не пользовался известностью и был снят уже после восьмого представления, на котором полупустой зал вызывал исполнителей шесть раз. Беда заключалась в том, что равнодушными остались критики. Эгейт хвалил актеров и разнес пьесу. Айвору Брауну показалась неправильной ее трактовка. Уже не в первый раз он упрекнул Оливье в небрежности речи: ”Нельзя так комкать слова и глотать концы предложений; чтобы его понять, приходится постоянно напрягать слух”.

Более короткого выступления в Лондоне Оливье еще не знал. Следующий спектакль, ”Золотая стрела”, продержался всего неделей дольше, что было огорчительно вдвойне: впервые появившийся на афишах заголовок ”Лоренс Оливье представляет” обозначил его дебют в амплуа актера-антрепренера. Сначала, договорившись с продюсером Морисом Брауном, который приобрел права на постановку этой комедии, Оливье взял на себя функции режиссера и исполнителя главной роли. Однако в процессе репетиций взгляды сотрудников резко разошлись. Оливье, не терявший оптимизма относительно будущего пьесы, стал единственным хозяином постановки. Настроенный резко критически, Браун вышел из предприятия, продемонстрировав ту же трезвость суждений, что и в случае с ”Концом пути”, который он в свое время не побоялся финансировать.

Несмотря на известное остроумие, действие пьесы развивалось чересчур медленно. Впрочем, спектакль отличался одним весьма привлекательным достоинством. На роль молодой американки Оливье с Брауном прочили Кэрол Гуднер, нью-йоркскую актрису, обосновавшуюся в Лондоне. Когда это не удалось, они рискнули пригласить двадцатилетнюю рыжеволосую выпускницу Лондонского университета, собиравшуюся стать учительницей. Она обладала степенью бакалавра искусств, но весьма ограниченным актерским опытом — два сезона в Бирмингемском репертуарном театре и один на открытой сцене в Риджент-парке. В ее пользу говорили крайне уверенный американский акцент, ослепительная внешность и коварный ирландский шарм.

Джеймс Эгейт, заметивший явную неопытность исполнительницы, писал в “Санди Таймс”: «За весь вечер м-р Оливье не произнес ни единого слова, которое стоило бы сказать или услышать, и, безусловно, лучшую свою реплику отпустил в конце, в качестве импресарио, попросив приветствовать юную актрису, “бесспорно обладающую заметным дарованием”. Я чуть не подавился, услышав, как, ничтоже сумняшеся, дебютантку окутали ореолом невероятного величия».

Будущее показало, что Оливье бьш прав. Расхваленная им девушка по имени Грир Гарсон вскоре преуспела в Вест-Энде в амплуа инженю. Три года спустя Луис Б. Майер пригласил ее в Голливуд. С выходом первой же картины, “До свидания, м-р Чипс”, мисс Гарсон превратилась в кинозвезду.

Деннис Блейклок, игравший в “Золотой стреле” второстепенную роль, позднее писал:

“Хотелось бы вспомнить что-либо более интересное о первой постановке Оливье. Но остроумная и забавная пьеса была совершенным пустяком и не давала никакой пищи его воображению. Играл он, как всегда, безупречно; и костюм его выглядел безукоризненно. Оливье в тот момент достиг пика элегантности и изощренности; он был совсем другим человеком, нежели сейчас… Он прошел долгий путь с той поры, как Клер Имз сказала, что Ларри смотрит на нее глазами завоевателя. Завоеватель пришел. Начиналось созидание его империи”.


Глава 8

ВОЗРОЖДЕНИЕ ШЕКСПИРА


По словам Оливье, в юности им владело некое интуитивное предчувствие судьбы, смутная уверенность, что он достигнет вершин; но до середины тридцатых годов не было и намека на то, что его могут прославить классические образы. Правда, он воспитывался в классической традиции, но после ухода из Бирмингемского репертуарного театра уже семь лет играл исключительно современные роли, не считая лишь Босуэлла в “Королеве Шотландской”. Зачастую вынужденно, но он подчинялся вкусам широкой публики, а в послевоенной Англии она 6езоговорочно отдавала предпочтенне новшествам, свежим веяниям и экспериментам.

В начале двадцатых голов лишь фанатически увлеченный и оторванный от жизни актер мог рискнуть добиваться признания в камзоле и парике. С появлением звукового кино надвинулась угроза, которая только подстегнула погоню за новациями. В этой прогрессивной атмосфере снискал популярность абсолютный реализм Шона О’Кейси, и когда в 1929 году дублинский ”Эбби-тиэтр" отверг его “Серебряный кубок”, эту трагикомедию поставил один из лондонских театров, дав Чарлзу Лаутону возможность блеснуть в страшном образе Гарри Хигана, футбольного кумира Ирландии, вернувшегося с воины наполовину парализованным.

Шекспира, конечно, никогда не забывали совсем. В мрачном помещении напротив вокзала Ватерлоо, где некогда помешалась обсиженная блохами пивная, теперь под руководством Лилиан Бейлис расцвел “Ойд Вик". В 1930 году с появлением нового артиста, Джона Гилгуда, театр достиг определенной популярности, ибо завсегдатаи Вест-Энда переправлялись через Темзу, чтобы увидеть Гамлета, которого Эгейт назвал "высочайшим достижением шекспировского актера наших дней”. При всем том спектакль “Олд Вика” — первый из перенесенных на вест-эндскую сцену — быстро увял под взглядом коммерческой Шефтсбери-Авеню, и, чтобы угодить необращенным, требовавшим если не нового, то по крайней мере чего-то иного, Шекспира, как правило, приходилось облачать в экспериментальный современный наряд.

Десятилетие, принесшее Оливье имя, было временем, когда “театральность” считалась величайшим из грехов, когда ушел “пафос” и пришел так называемый “натурализм”, когда продюсеры косо смотрели на актеров с голосами, отшлифованными для поэтической декламации, и когда при пробах на современные роли ничто не могло повредить больше, чем репутация исполнителя классики. Театр распахнулся для множества представительных личностей, которые, как считалось, способны были играть “естественно”, каким-то образом оставаясь на сцене самими собой. Наступила эпоха неактера, эпоха, когда масса молодых людей пыталась подражать Джеральду дю Морье, не замечая за его непритязательным фасадом изощренной техники. Но в начале тридцатых годов вкусы стали меняться и, изменившись, вынесли неактеру смертный приговор.

В этих условиях Оливье чрезвычайно повезло. Его не обременял груз классического репертуара. Появившись с самого начала в современном платье, он никогда не ассоциировался с костюмной драмой. Однако по темпераменту и подготовке он, по существу, принадлежал к “классикам” и теперь, когда новое поколение начало искать крупные классические дарования, мог получить лучшее от обеих школ. В середине тридцатых годов его возможности простирались в равной мере на современный и традиционный театр.

В 1935 году Оливье уже многое было доступно. Он мог попасть в кинозвезды, не соглашаясь на голливудские предложения и не жертвуя любимой работой в английском театре. В апреле с ним заключил долгосрочный контракт Александр Корда, который закрепил успех студии ”Лондон Филм продакшнз” лентой "Частная жизнь Генриха VIII” и строил теперь в Денхэме обширную киноимперию с огромными новыми студиями. Имя Оливье вписалось в быстро разраставшийся “звездный набор”, куда уже входили Лаутон, Шевалье, Мэсси, Ричардсон, Мерл Оберон, Лесли Бэнкс. Жизнь становилась весьма приятной. Ни он сам, ни Джилл Эсмонд не знали простоев в театральной работе. Их новый дом на Чейн-Уолк с его изумительным ателье длиною в 60 футов и высотой в два этажа был идеальным местом для приема коллег: Коуарда и Гертруды Лоуренс, Ричардсонов, Бушеллов, Роберта Ньютона и других. Оливье общались и с такими выдающимися личностями, как Шоу и Барри, и вообще украшали своим сиянием блистательный светский небосклон.

Заключив контракт с Кордой и обезопасив себя тем самым с финансовой стороны, Оливье уже месяц спустя испытал силы в качестве антрепренера в неудавшейся “Золотой стреле". Через две недели после провала пьесы он прибыл в Денхэм, чтобы кино компенсировало ему бескорыстный труд на театральной ниве. Он впервые снялся у Корды в “Московских ночах" вместе с Пенелопой Дадли Уорд, Атен Сейлер и Гарри Бором, патриархом французского кино. Критик из “Обсервер” писал: “Главный сюрприз преподнес Лоренс Оливье, сыгравший молодого офицера с таким чувством и остроумием, что можно поверить в реальность этого набитого дурака. Если я и получил удовольствие, то в основном от регулярных появлений на экране м-ра Оливье”. В целом фильм, весьма профессионально снятый Энтони Асквитом, получился невыразительным, хотя выгодно отличался от французского прототипа, сделанного восемью месяцами ранее.

Между тем на театре произошло нечто экстраординарное. Шекспировская драма пошла в Вест-Энде с сенсационным успехом. Это был “Гамлет” в постановке Гилгуда, где, кроме него, участвовали Джессика Тэнди (Офелия), Фрэнк Воспер (Клавдий), Лаура Кауви (Гертруда), Джек Хоукинс (Горацио), Джордж Хоу (Полоний), Глен Байам-Шоу (Лаэрт) и безвестный худосочный юноша по имени Алек Гиннес (Озрик), вскоре после начала репетиций услышавший: “Это никуда не годится. Отправляйтесь на недельку прочь и поищите кого-нибудь, кто научил бы Вас играть”.

Когда в ноябре 1934 года в “Нью-тиэтр” состоялась премьера “Гамлета”, Оливье все еще занимался акробатикой в “Королевском театре”, Шекспира по-прежнему считали непопулярным в Вест-Энде автором и откровенно рассматривали постановку Гилгуда как пробный камень. Изменился ли климат? Есть ли у классики будущее в коммерческом театре? Реакция критики не слишком обнадеживала: “Эверест, покоренный наполовину…”, “чересчур интеллектуальный” Гамлет, “неудачный выбор Офелии”. Но так высказывались только судьи. Присяжными были зрители, а их приговором стало оглушительное “да” в пользу Барда. Сойдя со сцены в марте 1930 года, спектакль выдержал 155 представлений, не дотянув лишь до рекорда, установленного шестьдесят лет назад Ирвингом (200). Историк театра Дж. К. Трюин назвал этого “Гамлета” ключевым шекспировским спектаклем своего времени. Именно постановка Гилгуда подстегнула стремление Оливье вернуться к классическому репертуару.

Подходящий случай представился осенью 1935 года. Гилгуд с Бронсоном Олбери собирались возобновить “Ромео и Джульетту” с Пегги Эшкрофт — героиней и Эдит Эванс — Кормилицей. Было решено, что на этот раз в ролях Ромео и Меркуцио Гилгуду следует чередоваться с другим актером; выбор пал на Роберта Доната. После бурного успеха “Тридцати девяти шагов” Хичкока Донат стал новым “золотым мальчиком” английского кино. Отказавшись от роли Ромео в голливудской экранизации и от гонорара в 100 тысяч долларов (не облагаемого налогом), он отклонил и предложение Гилгуда, так как, волею случая, сам собирался в то время ставить “Ромео и Джульетту”. В поисках замены Олбери и Гилгуд вспомнили об актере, когда-то срочно введенном в “Королеву Шотландскую” на роль Босуэлла. Так Оливье получил в свое распоряжение и Ромео, и Меркуцио.

Репетициям было отведено всего три недели, так как Гилгуд должен был приступать к съемкам в “Тайном агенте” Хичкока. Возможно, это обстоятельство сыграло всем на руку. Если бы времени было больше, серьезные разногласия между Гилгудом и Оливье в трактовке главного героя неминуемо завели бы их в тупик. На репетициях, впрочем, не было недостатка в спорах; реализм Оливье резко противоречил тому “неистребимому чувству красоты”, которым отличался Гилгуд. Конфликт никого не мог удивить. Гилгуд уже снискал славу великолепного актера-лирика, мастера звучащего слова; он всегда подсознательно стремился сохранить красоту поэзии, правильность ритма. Оливье же после классических пеленок жил более приземленной жизнью и, посвятив столько лет современной драме, инстинктивно старался вдохнуть в свои образы достоверность. Он был поглощен не столько поэзией, сколько тем, чтобы его Ромео получился реальным, живым персонажем — шестнадцатилетним взъерошенным мальчишкой, нерешительным и порывистым, мучающимся от всем знакомой пронзительной боли отроческой любви. С его точки зрения, Ромео слишком часто изображали томным романтиком, говорящим неправдоподобно гладко.

Когда 17 октября 1935 года поднялся занавес в “Нью-тиэтр”, на сцене все было готово для поединка между двумя ярыми эгоистами, для одной из тех драматических дуэлей, какие сто лет назад пользовались в английском театре большой популярностью. Ревниво оберегая собственную славу, каждый изо всех сил стремился затмить другого. Подобное соперничество никогда не входило в изначальный замысел постановки, но стоило ему заявить о себе, как оно превращалось в бесспорный залог кассового успеха.

Как и следовало ожидать, первый раунд остался за Гилгудом. Критики разнесли Оливье в пух и прах за насилие над поэзией, и их укусы жалили больше, чем когда бы то ни было, поскольку этот первый серьезный шекспировский экзамен значил для актера исключительно много. Перед вторым спектаклем он был в таком отчаянии, что хотел отказаться от роли. Отговорил его Олбери. Он не разделял пессимизма Оливье, и будущее подтвердило его правоту. “Ромео и Джульетта”, трагедия, впервые показанная 338 лет назад, выдержала в “Нью-тиэтр” рекордное число представлений — 186.

На протяжении многих лет сокрушительной критике тогдашнего Ромео-Оливье придавали большое значение По словам самого актера, она его совершенно потрясла. Безусловно, отдельные, выхваченные из рецензий фразы (”стихи в его исполнении вместо белых становятся бесцветными”, ”его Ромео только что не катается на мотоцикле”) создают картину безоговорочного осуждения. Но, внимательно перечитав прессу, можно убедиться, что она была не столь сурова, как принято теперь считать. В нескольких примечательных случаях резкую критику поэтической декламации Оливье компенсирует непомерное восхищение другими сторонами его игры. Конечно, хорошо известно, например, замечание Эгейта, высказанное им в радиопрограмме: "Если бы Ромео был просто терзающимся от любви глупцом, время от времени впадающим в транс и произносящим в этом состоянии стихи, в которых нельзя разобрать ни слова, — то его следовало бы играть Оливье. Но если речь идет о том, чтобы представить вдумчивого шекспировского влюбленного, то это должен делать Гилгуд”. Однако в ”Санди Таймс” тот же критик, сдобрив свою заметку обязательной ложкой дегтя, так оценивает ту же работу Оливье:

«Ромео в исполнении м-ра Оливье чрезвычайно пострадал от того, что актер не справился с поэтическим текстом… Но, за исключением декламации, поэзия присутствовала в избытке. Этот Ромео был олицетворением любовника, причем любовника, обреченного самим роком. Его мимика отличалась полнотой и разнообразием, осанка — благородством, он наполнил смыслом движения рук и сделал бесконечно трогательными незначительные жесты. Вспомните, например, как нежно поглаживал он сначала подпорки балкона Джульетты, а в финале — ее гроб. Впервые его страсть хлынула полным потоком, и горе предстало со всей мучительной болью…

”Так вот что! Звезды, вызов вам бросаю!” — эта строка подвела не одного актера. Оливье произносит ее без всякого выражения и добивается самого трогательного эффекта. Рассматривая образ в целом, могу без колебания утверждать, что этот Ромео волнует больше всех, которых я когда-либо видел».

Хорошо известно, что премьеры чреваты ложными впечатлениями; Ромео-Оливье, безусловно, становился лучше с течением времени. Он получал приветственные письма от многочисленных своих коллег, в частности поздравление от режиссера Тайрона Гатри, увидевшего в его исполнении ”необычайную жизненную силу: скорость и ум, пылкость и ловкость”. С.-Дж. Эрвин вышел из театра покоренный и посвятил свою еженедельную колонку в ”Обсервер” лучшему, с его точки зрения, Ромео которого ему довелось увидеть.

Даже Гилгуд, сделав резкие оговорки относительно чтения стихов, впоследствии высоко оценил этого Ромео, пронизанного духом Италии и романтизма:

«Помню, как пришедший на спектакль Ральф [Ричардсон] сказал: “Даже когда надо просто встать у балкона, он выбирает такую особенную позу, в которой есть и неотразимая животная грация, и сила, и страсть”. Я же был поглощен тем, чтобы красиво преподнести поэзию, но в эстетическом отношении, по сравнению с ним, оставался холоден как лед. Меня поразило тогда то, что впоследствии поражало всех, — его исключительная мощь и самобытность, то, как он набрасывается на роль и буквально сворачивает ей шею, не думая о себе и не заботясь о том, хорошо ли он смотрится, играет удачно или нет и так далее. Он великий лицедей, лишенный рефлексии. Он играет без всякой осмотрительности и страха, присущих многим из нас».

Щедрая дань! Но потомкам придется все-таки сделать скидку на исключительную скромность Гилгуда и его инстинктивное стремление, оглядываясь назад, увидеть в каждом лучшее, а не худшее. Его суждение можно уравновесить, процитировав сэра Алека Гиннеса: “Я играл всего лишь Аптекаря, мне был двадцать один год, так что на мое мнение трудно полагаться. Но помню, что я болел за Гилгуда, который в своем романтическом амплуа не знал в то время соперников в английском театре. Ларри Оливье играл, конечно, с блеском, но и с элементом дешевки — гонялся за сценическими эффектами и превращал поэзию в ничто. При этом он пользовался бесспорным успехом и выглядел в роли Ромео писаным красавцем”.

После шестинедельного пребывания в образе Ромео Оливье предстояло овладеть Меркуцио — ролью, будто созданной для него, из которой он твердо намеревался выжать все возможное. Случилось так, что в то же время в Америке Меркуцио играл Ральф Ричардсон, выступавший с Кэтрин Корнелл и Морисом Эвансом; по просьбе Оливье он кратко написал ему об усвоенном опыте и собственных сценических находках. Особенно он подчеркивал, как важно не спешить в монологе о королеве Маб. Оливье, навсегда запомнивший это письмо, даже теперь, сорок лет спустя, способен дословно процитировать его заключительные строки: «Надо постараться отыскать новый ключ для каждого своего выхода, и каждый раз носить костюм по-новому. Я сделал себе широченный плащ из чудесного алого фланелета, с которым могу проделывать самые разнообразные вещи. Надеюсь, мой мальчик, что все это не очень тебе надоело, и добавлю еще одно: трудность заключается в том, чтобы оставаться достаточно трезвым в течение часа и двадцати пяти минут ожидания перед последним выходом и не упасть со сцены в оркестровую яму. На это требуются годы труда, но это очень важно, ибо впечатление от поэтической "Маб" может быть в значительной мере ослаблено подобным инцидентом».

Использовав опыт приятеля и вставив несколько собственных забавных деталей, Оливье наделил Меркуцио таким самомнением, сумасбродством и язвительным остроумием, которые разительно отличали его от созданного перед тем подростка Ромео. Это подчеркнуло необычайную широту его диапазона, хотя на репетициях весьма активная игра Оливье вновь вселила в режиссера мрачные предчувствия. Вообще это крайне беспокойное время было для Гилгуда настоящим испытанием. Он ставил спектакль. Он репетировал собственного Ромео с прощальной любовью, сознавая, что сейчас, в тридцать один год, наверняка играет его в последний раз. Все это приходилось совмещать с дневными съемками у Хичкока, которые и утомляли, и раздражали его. Но как истинный профессионал он справился, Ромео, несмотря на неудовлетворенность самого Гилгуда, был безоговорочно принят зрителями, и в целом спектакль с поменявшимися исполнителями имел огромный успех. Консерваторы превозносили героя за безупречное и прочувствованное чтение стихов; Меркуцио же позволялось обращаться с поэзией куда небрежнее. В создании Оливье, отчаянном рыцаре, который с возгласом ”Парус, парус, парус!” острием шпаги приподнимал Кормилице юбку, который дрался с Тибальтом (Гарри Эндрюс) так свирепо, что оба буквально пускали друг другу кровь, — жила захватывающая, неотразимая сила.

После семилетней разлуки с Шекспиром Оливье вдруг получил тройную порцию шекспировских ролей. В конце ноября, еще не расставшись с Меркуцио, он сорвал куш, легкомысленно названный “пределом мечтаний любого английского киноактера”, — роль Орландо в фильме “Как вам это понравится”, где Розалинду играла Элизабет Бергнер. Сохранив крайне скептическое отношение к попыткам экранизации Шекспира и считая себя актером, принадлежащим театру, он по-прежнему находил кино непривлекательным с художественной точки зрения. Однако отказаться от предложения, сулившего огромный по тем временам гонорар (600 фунтов в неделю), мог только законченный идеалист. Кроме того, по словам Оливье, он рад был оказаться партнером мисс Бергнер в любом виде искусства.

“Я всегда хотел по-настоящему сыграть Шекспира. Не гениально, боже избави, но добросовестно и осмысленно. Я надеялся, что это удастся с Ромео — не в кино, конечно, а в театре. Может быть, это и удалось, не могу судить. Во всяком случае, я не верю, что в самом деле играл так плохо или хоть в половину так хорошо, как утверждали критики. Я все-таки надеюсь, что смогу сделать с Орландо что-нибудь достаточно разумное. Нельзя играть рядом с Бергнер, ничему у нее не научившись”.

Почти два месяца Оливье был загружен, как никогда в жизни: каждый день он отправлялся на съемки ”Как вам это понравится”, а по вечерам продолжал играть Меркуцио. Пауль Циннер - продюсер и постановщик фильма и супруг мисс Бергнер — в самом начале работы заверил Оливье, что Шекспир останется в неприкосновенности. Сценарий, сделанный самим сэром Джеймсом Барри, предполагал лишь несколько незаметных сокращений. Однако в процессе съемок возникло множество дополнительных перемен. Чтобы оценить сюжет, надо улавливать каждое слово, но подчеркнуть преимущества экрана нельзя, не добавив побольше действия и движения. В погоне за двумя зайцами попытки экранизации Шекспира неизменно проваливались одна за другой. И лента ”Как вам это понравится” не составила среди них исключения.

Показательно, что к сцене схватки Оливье готовился с двумя профессиональными борцами, но даже избыток натурализма и напряженного действия не мог скрыть абсолютной несовместимости шекспировской пьесы и кино. Уже через несколько дней после начала съемок он понял, что ошибся, согласившись на эту роль. Желание сотрудничать с Бергнер быстро испарилось, поскольку они фактически не встречались. Она предпочитала приступать к работе во второй половине дня, когда Оливье, начинавшему едва ли не с рассветом, уже не терпелось получить короткую передышку перед встречей с Меркуцио. Невозмутимого Циннера вполне устраивали крупные планы Орландо, отвечающего на слова отсутствующей Розалинды.

Вечером в ”Нью-тиэтр” Гилгуд с интересом и скепсисом выслушивал рассказы Оливье о ходе событий на съемочной площадке. Его возмутила расправа над поэзией, учиненная за год до того Максом Рейнхардтом в роскошной постановке ”Сна в летнюю ночь”. Гилгуд был твердо убежден, что Шекспира нельзя представить на экране сколько-нибудь удовлетворительным образом; в таком мнении его укрепил провал множества предпринятых попыток, и в частности созданного в 1929 году Фербенксом и Пикфорд ”Укрощения строптивой” с незабываемым титром: “Дополнительный диалог Сэма Тейлора”. Взгляды Гилгуда не изменились ни после просмотра ”Как вам это понравится” с Бергнер и Оливье, ни после вышедшей на следующий год ужасающей экранизации ”Ромео и Джульетты” с Лесли Хоуардом и Нормой Ширер — он смог высидеть в зале лишь в течение десяти минут.

Рецензии на ”Как вам это понравится” и на игру Оливье были крайне разноречивы. Все же благодаря этому фильму он прошел ценную школу. На опыте Циннера он понял, чего следует остерегаться при экранизации Шекспира, и вынес собственное суждение по поводу того, как усовершенствовать подобным интерпретации.

Но в целом, так же как и Гилгуд, отвергнувший вскоре предложение Голливуда снять "Гамлета”, Оливье не мог избавиться от мысли, что за Шекспира на кинопленке не стоит приниматься вовсе.


Глава 9

ВИВЬЕН


Незадолго до рождества 1934 года, когда Оливье грелся в первых лучах славы, заслуженной при помощи эксцентричного Тони Кэвендиша, его игру пришла посмотреть темноволосая красавица с лицом феи, которой исполнился всего двадцать один год. В ней было что-то от котенка, и она выглядела — да и чувствовала себя — слишком юной для матери годовалой дочки.

Судя по всему, Оливье произвел на нее впечатление не только как актер и атлет. Ибо, повернувшись к приятельнице, она сообщила на редкость будничным тоном: ”Вот за этого человека я выйду замуж”.

”Не сходи с ума, — ответила приятельница. — У тебя уже есть муж, а у него жена”.

Девушка улыбнулась, и в ее широко расставленных, зеленовато-голубых глазах блеснули хитрые искорки. ”Не имеет значения. Все равно в один прекрасный день мы поженимся”.

К тому времени весь профессиональный актерский опыт Вивиан Хартли исчерпывался ровно одной фразой (”Если вас не сделают директрисой, в следующем семестре я не вернусь”), произнесенной в фильме Гейнсборо ”Дела идут на лад”. В школьном фартучке и широкополой соломенной шляпе Вивиан выглядела очень достоверно. В свою единственную реплику она вложила максимум чувства. Однако с тех пор прошло уже несколько месяцев, но, кроме этого эпизода, в профессиональном отношении она не сделала ровно ничего.

А уже через полгода после визита на ”Королевский театр” эта никому не известная и нигде не занятая актриса превратилась в вест-эндскую звезду.

Незадолго перед тем как Вивиан увидела на сцене Оливье, ее карьера сдвинулась с мертвой точки благодаря усилиям молодого театрального агента по имени Джон Глиддон. Этот бывший актер и журналист рассказал актрисе Берил Сэмсон, что хочет внедрить в Англии нечто вроде голливудской системы формирования звезд и ищет безвестных девушек незаурядной индивидуальности и внешности, которых можно было бы подготовить для театра или кино. Актриса порекомендовала ему Вивиан. В сентябре они встретились в конторе Глиддона на Риджент-стрит. Явившись в светлом летнем платье и шляпе с перьями, Вивиан пленила его своим обликом. По дороге домой она сообщила миссис Сэмсон, что понравилась Глиддону, который, однако, нашел невыигрышной ее девичью фамилию. Обсудив различные варианты — в том числе дикую идею Глиддона, предложившего псевдоним Эйприл Морн, — они решили еще в автобусе, что Вивиан воспользуется именем мужа. Она будет называться Вивиан Ли.

В надежде на грядущие дивиденды Глиддон трудился в поте лица. Он обеспечивал свою протеже всем необходимым для карьеры — знакомил с нужными людьми, сопровождал на престижные мероприятия и приемы с участием знаменитостей, где цветущая юная актриса могла предстать в самом выигрышном свете… С ее пленительной и фотогеничной внешностью она не могла не получить приглашения в один из так называвмых ”quickies”. Начало положила главная роль в “Сельском сквайре”, снятом в Элстри за одну неделю и обеспечившем ей пять гиней в день. Месяц спустя она появилась в следующей жуткой “quickie” — “Джентльменском соглашении”. Это был небесполезный опыт. Но могла ли она в самом деле играть?

Момент для настоящей пробы сил настал тогда, когда Дэвид Хорн, ее партнер по “quickies”, рекомендовал Вивиан на роль своей молодой кокетки-жены в пьесе “Зеленая рама”, которую ставили на сцене “Кью-тиэтр” в южном Лондоне. Времени для репетиций было мало, и она осталась недовольна собственной игрой, однако исполнение этой большой и эмоциональной роли утвердило Вивиан в качестве драматической актрисы. Теперь Бэзил Дин пригласил ее в художественный фильм “Взгляни и рассмейся”, который он ставил на Илинг-студиос с Грейси Филдз. Вслед за Оливье, игравшим пять лет назад в “Бо Жесте”, она быстро обнаружила, что Дин был создан для амплуа язвительного надсмотрщика. Во время короткой любовной сцены с Джоном Лодером Вивиан сильно волновалась. Дин, по его собственному признанию, не сделал на это никакой скидки, и, если бы не добрая поддержка Грейси, она могла совершенно пасть духом.

Стремительный театральный взлет мисс Ли давно уже стал легендой: в истории лондонской сцены фактически не встречаются золушки, этот тип более характерен для фабрикующего мифыГолливуда. Когда театральный менеджер Сидни Кэрролл набирал труппу для новой вест-эндской постановки ”Маска добродетели”, ни одна из приглашавшихся им актрис не смогла дать согласия на большую роль Анриетт Дюкеснуа, французской проститутки, притворяющейся прелестной юной девственницей. Тогда Кэрролл, прельщенный главным образом идеальными внешними данными Вивиан, решил предложить роль ей.

«Я была совершенно беспомощна, — вспоминала она позднее. — Каждый день на протяжении трехнедельных репетиций меня едва не выгоняли вон, так как я никуда не годилась… Кто-то из персонажей пьесы говорил мне: ”Я потребую от вас многого”, на что я отвечала: ”Уверена, не большего, чем джентльмены”, после чего зал взорвался от хохота, а я никак не могла понять почему. Вот какой я была дурочкой. Вероятно, мне удалось всех рассмешить благодаря определенному чувству ритма».

Мисс Ли обладала не только чувством ритма, но и другими достоинствами. На премьере, состоявшейся 15 мая 1935 года, она затмила всех своей обворожительной игрой. Говорила она, пожалуй, чересчур тихо, но в зал проникало нечто волшебное и необычное, большее, чем красота, обаяние или грация, — нечто исключительное, чего нельзя назвать словами. Магия звезды.

Кэрролл, уже успев это почувствовать, пригласил на спектакль Александра Корду. Кроме того, именно он предложил изменить ее имя на более женственное ”Вивьен”. Так появилась актриса Вивьен Ли, ставшая звездой с момента рождения. Репетируя ”Маску добродетели”, дебютантка получала десять фунтов в неделю. На следующее утро после премьеры ее рекламировали больше всех молодых английских актрис. Ее добивался Голливуд. Однако победил Корда со своим пятилетним контрактом, который обязал Вивьен сниматься всего два раза в год, предоставляя ей свободные шесть месяцев для работы в театре.

Вивьен впервые встретилась с Ларри, когда ”Маска добродетели” еще шла на сцене. Она ужинала в ”Савое” с Джоном Бакмастером, сыном Гледис Купер. Он указал ей на Оливье и его жену, сидевших за соседним столиком, и заметил: ”До чего же забавно выглядит Ларри без усов”. Непонятно почему, но эта реплика рассердила Вивьен. ”Я возмутилась и произнесла весьма напыщенно, что ничуть не нахожу его смешным. Когда мы уходили, Ларри подошел к нам и пригласил меня провести с ними вместе уик-энд. Я ответила, что он, конечно, имеет в виду и моего мужа, и мы приняли приглашение; я помню, что мы играли в футбол, а потом Ларри, поднимавший оглушительный шум, вдруг уснул как убитый, свалившись под пианино”.

Таким образом, начало оказалось не особенно романтическим. В январе 1936 года они едва не встретились вновь. Оливье в это время играл Ромео на сцене ”Нью”. Вивьен, покончив с “Маской добродетели” и ожидая сигнала от Корды, отправилась в этот театр на прослушивание к Гилгуду и Байам-Шоу, которые собирались ставить “Ричарда II” с Драматическим обществом Оксфордского университета. Пока Оливье, не подозревая о ее присутствии, сидел у себя в грим-уборной, Вивьен, на подмостках, прочитала и получила небольшую роль Королевы. Четыре месяца спустя, в другом театре, они увидели друг друга через рампу. Айвор Новелло привел Вивьен в “Лирик” на утреннее представление пьесы Дж. Б. Пристли “Пчелы на палубе”, поставленной новым содружеством в составе Оливье, Ричардсона и автора. Оливье без труда узнал ее в ложе — зал был фактически пуст.

Провал этой драмы был для Оливье жестоким разочарованием. Репетируя роль с обычным пылом, он не упустил случая поранить пальцы, спускаясь на “палубу” по канату. Однако спектакль не смог собрать зрителей, а у прессы вызвал разноречивые отзывы. Создавалось впечатление, что ведущие критики, Эгейт и Браун, побывали просто на разных премьерах. Айвор Браун счел постановку исключительно забавной: “Я не знаю у Лоренса Оливье лучшего создания, чем шутливый и смешной Второй помощник капитана”. Эгейту пьеса показалась ужасной и бездарно сыгранной: “М-р Оливье выступил крайне неудачно, ибо его Второй помощник похож не на второго помощника, а на молодого банковского клерка или продавца”. Оливье пришлось возместить потери вторым фильмом у Корды.

В мае, через несколько дней после того, как Вивьен посмотрела “Пчел на палубе”, они с Ларри впервые оказались вдвоем, отправившись пообедать. А в августе Корда соединил их на три с половиной месяца, назначив на роли молодых любовников в “Пламени над Англией”, пышной романтической ленте из времен королевы Елизаветы и испанской Армады. В центре фильма были два вымышленных персонажа — Цинтия, королевская фрейлина, и Майкл Инголдсби, храбрец, морской офицер, спасшийся от испанцев и видевший, как заживо сожгли его отца.

На студии в Денхэме они столкнулись в коридоре у столовой. Она сказала, что очень рада их совместной работе. Он хмыкнул. ”В конце концов мы, наверное, подеремся. Снимаясь в кино, люди всегда раздражают друг друга”.

По прошествии нескольких недель Оливье отпраздновал рождение сына. Впервые услышав от Джилл Эсмонд, что она ожидает ребенка, он объявил ей: “Это будет мальчик, и мы назовем его Тарквинием”. (Тарквиний упоминается в “Макбете”, которым Оливье был поглощен в то время.) И младенца нарекли Саймоном Тарквином. Оливье хотел сына. Однако по воле судьбы прибавление в его семействе совпало с первым случаем, когда они с Вивьен работали вместе. Съемки растянулись на месяцы, и с течением времени они все острее ощущали свою безусловную и редкостную близость, которая не исчезала, но крепла по мере знакомства. Любовные сцены они играли с заметной искренностью, и всем вокруг съемочной площадки стало ясно, что эти родственные души внезапным, неумолимым и роковым образом тянет друг к другу. По традиции в Денхэме во время обеда за большими столами собиралась вся съемочная группа. Но главные звезды стали удаляться от остальных и сидели вдвоем, поглощенные лишь обществом друг друга; во время длинных перерывов между съемками они тоже все чаще проводили время вместе.

Воздвигая свою киноимперию, Корда подписывал контракты скорее, нежели мог реально использовать найденные таланты, при всем том в подавляющем большинстве случаев его вклады приносили проценты. Вот и сейчас, через год после заключения договоров с Оливье и мисс Ли, он готов был осенить их мировой славой. “Пламя над Англией” стало первой настоящей работой Вивьен в кино. Оливье уже снимался у Корды в “Московских ночах”, но не снискал популярности и пользовался значительно меньшей известностью, чем двое других английских актеров, работавших в то время в Денхэме. Наиболее прочный успех среди звезд Корды выпал на долю Чарлза Лаутона, сына владельца гостиницы в Скарборо, работавшего одно время на кухне “Клариджа” и готовившегося к карьере в сфере обслуживания. Теперь, после громоподобного, бесчувственного капитана Блая, он собирался играть сдержанного и чуткого Рембрандта. Кроме того, появился наконец Роберт Донат, снимавшийся с Марлен Дитрих в “Рыцаре без оружия”, после того как астма долго держала его в больнице. Болезнь продолжала преследовать его до сих пор, вынуждая сосать кокаиновые таблетки, чтобы оттянуть приступ кашля, и было решено, если он не поправится, передать роль Оливье. Но, доведя работу до конца, Донат превратился в самую дорогую английскую кинозвезду.

Оливье в кино повезло гораздо меньше. Относясь к кинобизнесу весьма скептически, в Денхэме он вновь испытал разочарование, обнаружив, что сценарий “Пламени над Англией”, написанный Клеменс Дейн, не имеет ничего общего со своей основой — бестселлером Э. Э. В. Мэйсона. Сохранились только название и имя героини. Все же Оливье чувствовал, что этот фильм сулит больше всех предыдущих — над ним работали известный постановщик Эрих Поммер и исключительно опытный состав, включавший Флору Робсон, Лесли Бэнкса, Реймонда Мэсси, Роберта Ньютона, Лина Хардинга и ветерана Мортона Селтена. Испанского посланника играл Генри Оскар, бывший преподаватель Оливье, в свое время не обнаруживший у него ни искры таланта.

Едва приступив к работе, режиссер-американец Уильям К. Хоуард с изумлением обнаружил после первой же репетиции, что и мисс Робсон, и Оскар знают свои роли назубок. Поэтому съемки начались немедленно, и за полтора дня был готов материал, рассчитанный по меньшей мере на неделю. Однако закончить фильм вовремя все же не удалось, во многом потому, что он был до отказа насыщен действием и требовал множества сложных декораций для придворных приемов в Вестминстере и картины пожара Армады. У Оливье была самая трюковая роль, и, как обычно, он настоял на том, чтобы делать все самому, даже когда понадобилось прыгнуть на борт галеона (построенного на поле в Денхэме), швырнуть факел на политую бензином палубу и затем нырнуть вниз головой (в невидимую сеть) с охваченного пламенем корабля. После каждого дубля огонь забивали брандспойтами. Однако в какой-то момент это не удалось сделать, и бензин, растекшийся по поверхности воды, запылал по всей палубе, разгораясь с новой силой… Спасаясь от пожара, Оливье в спешке поскользнулся, вспрыгнув на фальшборт, и неуклюже рухнул в сетку. После этого Поммер, испугавшийся, что актер мог сломать себе шею, распорядился привлечь к работе дублера.

Оливье запротестовал. Защищая его, мисс Робсон заметила: ”Он почувствует себя обманщиком, если получит похвалы за сцену, в которой не будет сниматься сам”.

“Игра в кино вообще сплошной обман”, — ответствовал продюсер.

Фильм “Пламя над Англией” имел огромный успех. Лайонел Колльер, критик ”Пикчергоер”, в восторге писал: “Эта картина на порядок выше любой исторической ленты, созданной у нас в стране. Да и за рубежом у нее немного соперниц… Вивьен Ли и Лоренс Оливье исключительно хороши в ролях молодых возлюбленных. Любовные сцены в их исполнении особенно привлекают своей искренностью и естественностью”. Оливье в целом получил отличные рецензии, хотя стоит отметить, что фильм был прежде всего триумфом мисс Робсон. Ее Королева-девственница царила над всеми и заслужила даже одобрение историков.

На континенте фильм был тоже хорошо принят, завоевал во Франции золотую медаль и — как ни странно — рьяную привязанность человека по имени Адольф Гитлер. Захватив Чехословакию, немцы получили в Праге копию картины, и несколько видных англичан, посетивших Гитлера перед войной, привезли сообщение о том, что фюрер без конца крутит “Пламя над Англией”, расточая ему похвалы.

В Соединенных Штатах лента не произвела подобного впечатления; высшей честью для нее стала оценка журнала “Лайф”, назвавшего картину “фильмом недели”. Поскольку можно было надеяться, что “Пламя” повторит успех “Частной жизни Генриха VIII", фильм удостоился голливудской рекламы в полном объеме, включая предварительный просмотр в “Китайском кинотеатре” Граумана: это чрезвычайно позабавило американских критиков, так как “выдающуюся английскую картину” финансировали венгры, продюсером был немец, режиссером — американец, оператором — китаец, художником — выходец из России, соотечественник последнего принимал участие в создании сценария, и, наконец, костюмами занимался француз. Скромный коммерческий успех фильма в США объяснялся отсутствием знаменитых имен — среди актеров наибольшей известностью пользовался Мэсси, лишь промелькнувший в роли Филиппа Испанского. Более того, американские зрители не готовы были смотреть на то, как Оливье, играя героя в духе Эрола Флинна, горько рыдал над прахом своего отца у подножия костра. Этот эпизод освистывали повсюду в Соединенных Штатах, так что в конце концов пришлось его просто вырезать.

Тем не менее и Оливье, и мисс Ли могли быть довольны фильмом. Вивьен — подобно таким находкам Корды, как Мерл Оберон и Бинни Барнс, — сразу же произвела хорошее впечатление в Голливуде, а кинематографическая репутация Оливье выросла больше, чем после любого из десяти его предыдущих фильмов. Примечательно вместе с тем, что если в театре им суждено было стать самыми прославленными партнерами своего времени, то на экране они смогли появиться вместе всего лишь дважды.


Глава 10

СЛАВА НА СЦЕНЕ ”ОЛД ВИКА"


“Экрану требуется первоклассный актер-романтик на роли классического репертуара”.

Это высказывание появилось в английской прессе после прибытия на острова осенью 1936 года голливудского режиссера Эдварда Гриффита. Он спровоцировал полемику, объявив журналистам: “У Джона Барримора как ведущего классического киноактера-романтика фактически не нашлось преемника. Место вакантно, и на него можно претендовать”. Кого же он считает наиболее вероятным претендентом? Возможно, Фредерика Марча, ответил он. Возможно, Лесли Хоуарда. “Но лично я назвал бы Лоренса Оливье. В Голливуде он неудачно начал, но обратный билет ждет его в любое время. В Соединенных Штатах о нем очень высокого мнения… Ему надо наверстать больше, чем всем остальным, но, на мой взгляд, это самый бесспорный кандидат”.

Сейчас двадцатидевятилетний Оливье стоял на развилке трех дорог. Он мог упрочить свое положение ведущего актера вест-эндской сцены, зарабатывающего свыше ста фунтов в неделю. Он мог сосредоточиться на кино, с тем чтобы превратиться в суперзвезду, которую увидел в нем Гриффит. Или, что казалось наиболее вероятным, он мог по-прежнему сочетать роли кумира театральной публики и штатной кинозвезды Корды. Однако было совершенно немыслимо, чтобы молодой человек при столь удачном стечении обстоятельств предпочел всем возможностям самое суровое испытание и самый низкий гонорар. Но Оливье повернул свою судьбу именно в такое русло. За жалкие двадцать фунтов в неделю он на четырнадцать месяцев оставил яркие огни Шефтсбери-авеню и пересек Темзу, чтобы ступить на сцену театра Лилиан Бейлис “Олд Вик”, стоявшего неподалеку от серой и тусклой Ватерлоо-роуд.

“Олд Вик”, единственный театр в непрестижной южной части Лондона, наследовал свое название от Театра Старой Виктории, бывшего в начале XIX века знаменитым пристанищем проституток карманников, пьяниц и самой грубой публики в городе. Проходя именно через эти двери, Чарльз Кингсли был сдавлен “толпой оборванных мальчишек, извергавших ругательства, грязь и богохульства”, и обрушился в романе ”Олтон Локк” на ”сии узаконенные прибежища тьмы, ловушки соблазна, распутства и бесчестья”. Распутство внезапно исчезло полвека спустя, в 1880 году, когда лицензия оказалась в руках мисс Эммы Коне, активного общественного деятеля и пламенного служителя Господа Бога и Трезвости. Она хотела способствовать славной битве с пивными и борделями, создав дешевое “чистое развлечение”, подходящее для всех членов семьи; таким образом грязная, засиженная блохами яма превратилась в респектабельный Королевский викторианский мюзик-холл, где вместе с кофе подавали добродетельное меню, включавшее благопристойные водевильные сценки, отрывки из опер, концерты, воскресные религиозные беседы и “лекции за пенни”, которые читали известные деятели, трудившиеся на общественном поприще. Принципы в этом заведении были весьма высокими, а финансовые перспективы — неизбежно весьма унылыми. И вот на рубеже веков появилась совершенно необыкновенная Лилиан Бейлис, принявшая бразды правления из рук своей состарившейся тетки.

К тому времени, когда в “Олд Вик” пришел Оливье, мисс Бейлис была окружена в Лондоне легендарным ореолом — энергичная служительница искусств, она сумела открыть массам доступ к культуре, организовав в 1914 году Шекспировский сезон в ”Олд Вике“, а позднее — оперную и балетную труппу “Сэдлере Уэллс”. Критик Айвор Браун назвал ее “чудны́м маленьким импресарио, с огненной верой, странным лицом, сбивчивой речью и академическим тщеславием”. В управлении театром она тоже создала свой уникальный стиль. И в профессиональной, и в личной жизни она ежедневно просила совета у бога; к представителям высших и низших сфер обращалась в одинаковой семейной манере (“Торопитесь-ка домой, милочка, королю пора подавать чай”, — напомнила она после утренника королеве Марии); она готовила себе еду на плитке в суфлерской будке (запах жареной рыбы или сосисок регулярно наполнял партер на утренниках); смотрела спектакли из собственной ложи, где для работы с бумагами за красным занавесом был спрятан кухонный стол; принимая в театр новичков, она подчеркивала незыблемость моральных устоев в своей труппе (“Надеюсь, вы чисты, мой мальчик? Я не ханжа, но не терплю никаких интрижек за кулисами”); она сопротивлялась всему новому, что стоило денег, — от электрического освещения до более высокого жалованья актерам; и она доказывала, что критикам тоже следует платить за билеты (“Почему мы должны бесплатно пускать этих жуликов, которые потом обрушиваются на нас с бранью?") Но больше всего мисс Бейлис прославила ее бережливость: жесткая в экономии, безжалостная в сделках, она бесконечно, где только можно, просила и требовала денег. Для себя ей не нужно было ничего, для театра — все. Она хотела поднять художественные критерии, но ни за что не соглашалась поднять входные цены. Перестав быть Народным театром — театром всего народа,— “Олд Вик” превратился бы в ничто. При этом его уровень был настолько высоким, что зрители из трущоб перестали составлять основную часть публики.

Зная все расхожие истории о богобоязненной мисс Бейлис, ее гневливости, наивности, увлеченности и эксцентричности, после первой встречи с нею Оливье не был разочарован. В кабинете, полном сознательного беспорядка, перед ним предстала седая женщина шестидесяти двух лет, полная, в очках, со слегка косившим глазом и частично парализованным ртом. Ее акцент, который обычно принимали за кокни, на самом деле был южноафриканского происхождения: Оливье узнал, что, прежде чем приехать к тетке, мисс Бейлис преподавала в Иоганнесбурге музыку и танцы. Она оказалась совсем не той “старой ведьмой”, какой представала в некоторых байках. Она отнеслась к нему с типичной суровостью любящей матери викторианского времени и позднее, когда в дни утренников он по два раза подряд играл поставленного без купюр “Гамлета”, сама укутывала своего премьера старым пуховым одеялом, чтобы между спектаклями он мог отдохнуть в тепле. Оливье обнаружит при этом, что слухи о ее отношении к алкоголю и деньгам отнюдь не были преувеличены. Однажды он весьма неосмотрительно с увлечением изложил ей великолепную идею — поднять сборы, открыв в театре бар. Она пришла в ужас. “Милый мой, неужели вы не понимаете, что, если бы пьяницы не избивали жен, нам не пришлось бы обосноваться в этом месте”.

“Театральные трущобы” на Ватерлоо-роуд привлекали в основном актеров двух типов. Туда стремилась честолюбивая молодежь, которой терять было нечего, а ожидаемый опыт сулил столь многое, — многочисленные будущие знаменитости, в том числе Алек Гиннес, Джеймс Мэйсон, Глинис Джонс и Энтони Куэйл; самым свежим и примечательным новобранцем в этих рядах оказался Майкл Редгрейв, два года назад еще служивший школьным учителем, а теперь сразу попавший в разряд наиболее высокооплачиваемых актеров ”Олд Вика”. Другую группу образовали актеры и актрисы с устоявшейся репутацией опытных приверженцев классического репертуара: давние исполнители вторых ролей и несколько выдающихся талантов — Гилгуд, Эдит Эванс и Сибил Торндайк. Оливье не относился ни к тем, ни к другим.

Конечно, его уже можно было считать звездой, но сформированной современной традицией и не столь ослепительной, чтобы не померкнуть после первого же неудачного сезона в “Олд Вике”. Он мог приобрести и колоссальный опыт, и престиж; но очень многое мог и потерять. Было решено, что Оливье надо попробовать себя в нескольких центральных шекспировских ролях, начав с “Гамлета”, поставленного в его полном, более чем четырехчасовом объеме. Но следовало ли ему за это браться? Чем было чревато сравнение со множеством великолепных партнеров? Легко понять, какие жестокие сомнения терзали Оливье в связи с тем, что его манера декламации всегда подвергалась свирепой критике. Однако некоторый мазохизм, свойственный его натуре и замешанный на честолюбии, упрямстве и гордости, в конце концов заставил его попробовать.

Подобное мужество продемонстрировал и Чарлз Лаутон, в 1933 году устремившийся в “Олд Вик” прямо из Голливуда, — подобное, если не большее, ибо он ни разу не участвовал в солидной шекспировской постановке и его хриплый, глухой голос был еще менее приспособлен для чтения стихов. Все же между ними была существенная разница. Начало театрального сезона у Лаутона совпало с выходом на экраны “Частной жизни Генриха VIII”, поразительная игра в которой принесла ему «Оскара». Не исключено, что этот фильм стал самым существенным событием в развитии английской кинопромышленности, оказавшись краеугольным камнем для всей империи, воздвигнутой Кордой. Поэтому звездный статус и прочное положение в кино были теперь обеспечены Лаутону независимо от его судьбы в “Олд Вике”. За спиной Оливье не стоял столь мощный экранный триумф. Огромность его таланта была скорее сложившимся мнением, а не доказанным фактом. Он вступал на сцену “Олд Вика” как отличный многообещающий актер, которому нужно было выполнить эти обещания на классическом материале.

Лоренсу Оливье впервые указал на “Олд Вик” режиссер Тайрон Гатри, в самом начале съемок “Пламени над Англией”. Советуясь с друзьями, Оливье позвонил в Нью-Йорк (проявив невероятную по тем временам расточительность), чтобы узнать мнение Ричардсона, поскольку оно было для него решающим. “Прекрасная идея, дружище” — вот все, что он услышал в ответ. Кроме того, Оливье утверждал впоследствии, что никогда не перешел бы в “Олд Вик”, если бы на это не отважился до него Гилгуд, сделавший столь престижным неудобно расположенный театр. Он уверял даже, что без Гилгуда мог и не стать классическим актером, целиком посвятив себя современной драме.

В октябре супруги Оливье отправились в трехнедельный отпуск на Капри. Он взял с собой “Гамлета” и филологические исследования, написанные по его поводу. Критика, всякий раз бранившая Оливье за чтение стихов, убедила его в том, что он должен стремиться не к традиционному, красивому преподнесению текста, а к чему-то гораздо большему. Он не мог состязаться с безупречной декламацией лириков — Эйнли или Гилгуда — на их собственной территории. Ему было нужно нечто иное, способ показать свои сильные стороны, и он прекрасно знал, что убедительным может стать только тот образ, которому актер передал что-то от самого себя.

Гатри, жаждавший нетрадиционной трактовки, привлек внимание Оливье к труду д-ра Эрнеста Джонса, президента Международной психоаналитической ассоциации, под названием ”Очерки прикладного психоанализа”. В центре этой книги, опубликованной в Вене в 1923 году и содержавшей фрейдистский анализ гамлетовского характера, стояла теория о том, что поведение Гамлета, оттягивающего месть за подлое убийство отца, может быть объяснено эдиповым комплексом; принц не решается покарать Клавдия потому, что не уверен в своих истинных побуждениях: движет ли им ненависть, рожденная любовью к отцу, или корыстные интересы и ревность, рожденные противоестественной страстью к матери. Такая концепция показалась Оливье чрезвычайно привлекательной и куда более убедительной, чем очевидное предположение, будто Гамлет медлит из-за недостатка свидетельствующих против дяди улик. У него появился заманчивый стержень для целостной трактовки роли. Кроме того, подобный взгляд позволял представить обычно меланхоличного Принца датского человеком действия, что было крайне удачно для актера с такими выраженными атлетическими наклонностями. В определенных рамках он мог дать волю своему увлечению акробатикой и фехтованием. Принцу, скованному подсознательным чувством вины, недостает решимости только для отмщения Клавдию.

Еще ни разу в жизни Оливье так не нервничал, как перед премьерой 5 января 1937 года. Тяжесть испытания состояла не только в том, что он впервые выступал в роли, которая должна была стать его самым серьезным экзаменом. Из-за ограниченного числа репетиций ему предстояло сыграть всего "Гамлета” без единого цельного прогона спектакля. Этих трудностей с лихвой хватило бы любому актеру, но у Оливье были и другие. Ему предстояло преодолеть предубеждение и даже враждебность некоторых давнишних приверженцев театра, которые возражали против его выдвижения на ведущие роли в новом сезоне. Он казался им звездой ”популярного” театра и кино, своего рода авантюристом, снимающим сливки, причитающиеся старым и преданным служителям классической традиции.

Принимая во внимание, сколько обстоятельств сложилось не в его пользу, первое выступление Оливье в “Олд Вике” можно считать поразительно успешным. Еще несколько лет назад юношеское желание немедленно потрясти публику наверняка заставило бы его сразу начать на громкой и сильной ноте. Но теперь он преуспел в театральной премудрости. Он открыл спектакль в сдержанном тоне, постепенно привлекая к себе зрителей, а не неистовствуя, дабы тут же их захватить. Это тихое начало дало полный эффект. Оно обезоруживало и интриговало, и залу не пришлось испытать неприятно ошеломляющего шока по мере того, как раскрывался этот таинственный, упорный и мужественный Гамлет, бесконечно далекий от элегантного, грустного и чувствительного интеллектуала, сыгранного Гилгудом; Гамлет обладавший кошачьей гибкостью тела и ума и сопровождавший строку “Пусть раненый олень ревет” немыслимым прыжком с приподнятого трона к игровой площадке, а потом еще ниже к рампе. Очевидно, что такое исполнение никак не могло удовлетворить закоренелых консерваторов. Трактовка выглядела ”слишком смелой”, чтение стихов не отличалось достаточной мелодичностью, а идея эдипова комплекса вообще не была замечена подавляющим большинством. Но и при всех придирках посетителям ”Олд Вика” пришлось признать в Оливье актера редкого мужества, оригинальности и мастерства. Решающую роль сыграла поразительная искренность его исполнения, и аплодисменты, долго не смолкавшие после закрытия занавеса, свидетельствовали о том, что он принят членами этого “частного клуба”.

Как оценили Гамлета-Оливье 1937 года? Наводящий на всех страх и полный противоречий Эгейт откликнулся на знаменательное событие шедевром замешательства — его статью из 2225 слов венчала фраза, достойная награды: “Многое можно было бы сказать о весьма изобретательной постановке Тайрона Гатри, но не стоит этого делать в последних строках”. Эгейт, проще говоря, сказал все и ничего. Придравшись ко всем составляющим главного блюда сезона, он фактически не передал своего впечатления от спектакля в целом. Именно ему принадлежит нередко цитируемое высказывание: ”М-р Оливье не читает поэзию плохо. Он не читает ее вообще”. Однако в той же рецензии он похвалил “редкостную убедительность” монологов. Часто вспоминают и о том, что Эгейт не принял Гамлета, “совершенно лишенного меланхолии”, и язвительно назвал его “лучшим воплощением Хотспера, которое довелось увидеть нынешнему поколению”. Значительно реже обращаются к другому суждению Эгейта, заявившего, что этот Гамлет волнует больше всех остальных “живым биением жизненной силы”.

Большинство критиков отнеслось к поэтической декламации Оливье столь же неодобрительно, как и Эгейт. Однако некоторые рецензии были поразительно хорошими. Лондонская “Дейли Экспресс” писала, что эта роль утвердила Оливье в числе актеров высшего класса. У. А. Дарлингтон из “Дейли Телеграф" не нашел в исполнении Оливье ни одного изъяна — кроме, конечно, чтения стихов.

В круг противоречивых отзывов о первом Гамлете Оливье небезынтересно включить мнения коллег и режиссера. Дублировавший его Алек Гиннес “был вне себя от акробатических прыжков и падений, на которые обрекал его пример. Мне не нравились ни Оливье, ни постановка Гатри, — говорил он, — но они пользовались огромным успехом. Воспринимая это сейчас в ином свете, я понимаю, что Оливье необходимо было делать то, что он делал, ибо без этого фундамента он не мог бы стать истинно великим актером”.

Майкл Редгрейв (Лаэрт): “По правде говоря, он казался мне плохим Гамлетом — чересчур настойчивым и чересчур решительным. Ему не хватало того оттенка неуверенности в себе, которого требует роль. Любой актер, даже такой талантливый и разнообразный, как Оливье, ограничен в своем репертуаре собственным темпераментом и характером. Ларри с его смелостью, природной энергией и прагматизмом не может играть углубленного в себя, нерешительного героя, подобного Гамлету”.

Гатри: “Само по себе лицо Оливье не было ни особенно красивым, ни запоминающимся, но с гримом он добивался ослепительной, в итальянском духе, внешности — хотя и несколько мрачной, но неотразимой. Его баритон уже приобрел звучное великолепие, особенно на верхних нотах; он говорил с красивым и благородным произношением, глубоким пониманием и отличным чувством ритма. Он двигался с кошачьей гибкостью. В нем был заложен едва ли не слишком сильный инстинкт к сценическим трюкам, поражающим зрителя и надолго остающимся в памяти. С первого же мгновения первой репетиции стало ясно, что перед нами необыкновенный актер, который не всем придется по вкусу — но этого и нельзя ждать от яркой индивидуальности; возможно, он не слишком подходил на роль Гамлета, но, так или иначе, был создан для самых головокружительных высот”.

С кассовой точки зрения “Гамлет” стал сенсацией. Хотя спектакль начинался в семь часов, зал был переполнен из вечера в вечер, и повышенное внимание прессы к премьеру оказалось как нельзя более кстати. Имя Оливье укрепилось в колонках новостей благодаря ранам, полученным в погоне за реализмом в сцене дуэли. На одной из репетиций его слегка задела рапира Редгрейва. На утреннике ему рассекли правое веко, а несколько дней спустя, пытаясь уклониться от выпада, он получил удар по голове. Хлынувшая кровь залила ему лицо и костюм, но он доиграл оставшиеся пятнадцать минут, а впоследствии обратил все в шутку.

Для февральской постановки “Олд Вика” Оливье предложил “Двенадцатую ночь” и себя в качестве сэра Тоби Белча. Он видел в этом возможность продемонстрировать свою многоплановость и остроумие в гриме. Ему удалось достичь обеих целей. В этой роли он впервые получил свободу для полного преображения. В ход пошел крючковатый нос из воска, мешки под глазами, растрепанные свисающие усы; и когда эта дородная гротесковая фигура с трудом выбралась на сцену, дважды икнула и тут же упала, зал задохнулся от изумления. Как писала "Таймс”, Оливье можно было ”лишь изредка узнать по блеску зубов”.

По предложению мужа Оливию играла Джилл Эсмонд, впервые после рождения сына вышедшая на сцену. В роли Марии появилась Айви Сент-Хельер — звезда ревю, двадцать пять лет передразнивавшая других людей, но еще не имевшая дела с персонажами Шекспира. Джессика Тэнди тоже пренебрегла гарантированным ей в Вест-Энде успехом. ”Я в первый раз сотрудничала с Ларри, — вспоминает она. — Обладая всеми данными для романтического молодого героя, он тем не менее играл Тоби Белча, наслаждаясь, как никогда в жизни. Это было безумно смешное, сильное, изобретательное исполнение. Я играла Виолу и Себастьяна, и — господи боже! — дуэльная сцена с Эгьючиком (Алек Гиннес), Тоби Белчем и Себастьяном стала такой же забавой для зрителей, как и для актеров. Мне стоило невероятных усилий сохранить невозмутимый вид, когда Ларри настаивал на том, чтобы проткнуть Себастьяну грудь и посмотреть, что это за человек”.

С забавой, по-видимому, несколько переборщили. Часть критиков ополчилась на наигрыш, считая, что неистовая акробатика Оливье — “вечно ползающего, спотыкающегося и теряющего равновесие” — расшатывала спектакль. С течением времени дисциплина на сцене падала, и постановка сводилась к поединку между Оливье и Гиннесом за смех зрительного зала. Последний, впрочем, всегда это отрицал, подчеркивая, что Оливье оставался хозяином ситуации и оказывал ему своими советами огромную помощь. Гатри, напротив, счел, что в его “небрежной, незрелой постановке” Гиннес сыграл остроумнее всех.

После “Гамлета”, в дни утренних спектаклей отнимавшего у Оливье девять часов сценического времени, “Двенадцатая ночь” дала ему столь необходимый отдых. Теперь же, весной 1937 года, ввиду приближавшейся коронации Георга VI требовалось нечто более серьезное и активно патриотическое; выбор неизбежно пал на “Генриха V”. Между тем Оливье испытывал сильную неприязнь к образу короля-солдата с его приверженностыо к войне. Так как Гатри был с ним солидарен, двое мятежников забавлялись идеей постановки, которая высмеяла бы кричащий шовинизм пьесы. Антипатия Оливье к “Генриху V» заметно сказалась в его исполнении. Критики отметили холодную мину актера и некоторую монотонность его речи. Наделив короля умом и привлекательностью, он скороговоркой прогнал некоторые монологи, убрал эмоции там, где их не надо было убирать, и, играя вполсилы, не мог вложить душу в горячий патриотический призыв — “Господь за Гарри и Святой Георг!” — который позднее в экранизации производил огромное впечатление.

Тем не менее от раза к разу его исполнение становилось все лучше, отчасти благодаря поддержке Ричардсона, уже игравшего эту роль. По словам Ричардсона, актер может питать к герою любые чувства, но во главу угла должен ставить высшее волшебство поэзии. “Можешь считать его твердокаменным. Можешь считать его предводителем бойскаутов. Пожалуйста, если тебе так кажется. Но ты не должен забывать, что и бойскауты достигают в нем своего апогея. Шекспир делает это со всеми. Без Шекспира Макбет был бы обыкновенным убийцей, а вместо этого стал великим поэтом”. Оставив скептицизм, Оливье обнаружил, что чистая, неотразимая магия поэзии постепенно подчиняет его своей власти, и, не скованный больше поверхностным пафосом, поразил зрителей образом истинно английского царственного льва. После одного из спектаклей к нему в гримерную зашел Лаутон и признался, что глубоко тронут. “Знаешь, почему ты так хорош в этой роли?” — спросил он. “Нет, — ответил Оливье. — Скажи, пожалуйста”. И Лаутон произнес, подражая помпезному стилю Черчилля: “Потому что ты — это Англия, только и всего”.

Игравшая Екатерину Джессика Тэнди тоже была поражена величием этого короля-льва. «По-моему, я ни разу не пропустила случая послушать за кулисами монолог Ларри перед битвой. “Все, все — на короля!” Как восхитительно и мощно он его читал! Его голос редко поднимался над шепотом, но был исполнен легкости и глубины. К счастью, его исполнение сохранилось в его же собственном фильме, но я никогда не забуду “живого” спектакля».

Гатри тоже был удовлетворен. Он счел “Генриха V” лучшей среди своих тогдашних постановок. Побив все кассовые рекорды, “Генрих” шел восемь недель вместо обычных четырех, и с последним занавесом на сцене появилась мисс Бейлис, обратившаяся к зрителям, которых всегда называла ”мои люди”. Они ожидали услышать слова благодарности за горячий прием спектакля, хотя должны были бы оказаться прозорливее. Мисс Бейлис отчитала их за то, что они подвели театр, не поддержав ”Эдмонтонскую ведьму”, постановку, которая провалилась некоторое время назад.

В конце сезона труппа ”Олд Вика” получила лестное приглашение открыть ежегодный ”гамлетовский” фестиваль в Дании, в Эльсиноре. И Лилиан Бейлис, и режиссера захватила возможность сыграть трагедию там, куда поместил ее Шекспир; но, помимо чисто технических проблем выступления на открытом воздухе, во дворе замка, они столкнулись и с серьезными трудностями в отборе исполнителей. Редгрейв (Лаэрт) и Черри Коттрелл (Офелия) были уже вне досягаемости; самое же неприятное заключалось в том, что и Оливье предстояли съемки в ”Первом и последнем” с Вивьен Ли. Это главное препятствие удалось в конце концов устранить благодаря согласию Корды приостановить в нужное время работу над картиной. Достойного преемника Редгрейву нашли в лице Энтони Куэйла. Появились новый король и новый Горацио. Но кто мог сыграть Офелию? Ответ на этот вопрос всех изумил. Мисс Бейлис пригласила молодую актрису с очаровательной внешностью, но совершенно ничтожным опытом в шекспировском репертуаре — Вивьен Ли.

Появление мисс Ли в ”Олд Вике” осталось покрытым некоторой таинственностью. Оливье отрицал свою причастность к этому событию, — но ведь он не хотел бы подвести Вивьен к мысли, что причина кроется не только в ее таланте. Идея постановки "Гамлета” в Эльсиноре принадлежала Роберту Йоргенсену, датскому журналисту и рекламному агенту, жившему в Лондоне. Волею случая Йоргенсен занимался в свое время рекламой ”Маски добродетели”, принесшей мисс Ли мгновенную славу. Может быть, это он рекомендовал ее в ”Олд Вик”? Нет. Он предполагал, что за нее просил Оливье.

Так или иначе, и Оливье, и мисс Ли были очень довольны. В течение первых трех недель съемок у Корды он мог помочь ей в работе над Офелией. Он репетировал с ней каждый день, используя время совместных поездок на машине в Денхэм и обратно. Он поддерживал ее во время первых репетиций с Гатри, недовольным ее жеманством и тихим голосом, который, по его опасениям, мог оказаться неслышным на открытой площадке.

”Олд Вик компани” отправилась в Данию в конце мая. Замок Кронборг, построенный в ренессансном стиле, размещался в крепости Эльсинор; там на огромном, вымощенном камнем дворе была создана сцена для первого с 1585 года представления английских актеров. Спрос на билеты многократно превышал возможные две тысячи мест. Спектакль собирались посетить члены королевской фамилии, дипломаты и толпы репортеров. Гастроли предваряла грандиозная реклама; в распоряжение Гатри была предоставлена сотня расквартированных в замке кадетов, которых он мог использовать как статистов. Только в одном отношении организаторы допустили промах. Они не позаботились о том, чтобы закрыть доступ в замок обычным экскурсантам. Поэтому на протяжении недели, отведенной для репетиций труппа решила работать с полуночи до шести утра. Днем, после скудной дозы сна, можно было наслаждаться купанием и кататься на лодках. К несчастью, по ночам почти все время шел дождь. Репетировали в плащах, под зонтиками, а погода неуклонно становилась все хуже.

Когда Джон Эббот, игравший Клавдия, вышел под зонтиком на мощеный двор, он произнес свою строку ”Ужели у небес дождя не хватит” с особым чувством. Накануне премьеры над ”сценой” бушевали такой ветер и дождь, что о полном прогоне нечего было и мечтать. Ненастье набирало силу, и к шести часам всякие надежды на выступление под открытым небом смыло без следа. Гатри, мисс Бейлис и Оливье провели экстренное совещание. Отмена спектакля исключалась, так как поезд с Очень Важными Лицами уже выехал из Копенгагена. Оставалось перебраться в бальную залу отеля ”Мариенлист”, находившегося в километре от замка.

Сначала дело казалось безнадежным. В отеле была крохотная ресторанная сцена; места для зрителей не соответствовали никаким театральным требованиям, а закулисные приспособления просто не существовали. Однако, чтобы спектакль мог состояться, все трудились с неистовым рвением, а Оливье просто расцвел от полученного вызова. Едва ли не радуясь этой крайней ситуации, он провел срочную репетицию, набросал входы и выходы. На танцевальной площадке соорудили ”сцену”, выгородив ее неполными окружностями из 870 плетеных стульев и предварив таким образом стиль так называемого ”театра в круге”. Было бы еще лучше, если бы им разрешили выходить на подмостки через двойную дверь в основании лестничного марша, но в этом артистам было отказано, так как в архитраве свила гнездо пара синиц!

Мероприятие в целом стало чудом импровизации, а успех его превзошел все ожидания. Хотя актеры нередко путались в перемещениях по сцене, это было абсолютно простительно. Значение имела только их игра, и сочувствующие зрители сочли ее превосходной. Айвор Браун в ”Таймс” назвал это представление "Гамлета” лучшим на его памяти. Джордж Бишоп в ”Дейли Телеграф” расценил спектакль как едва ли не самый волнующий в его жизни. ”Каким-то образом Лоренсу Оливье был на руку этот дух импровизации. Простота обстановки, весь ход спектакля, напоминающий шараду, напряжение от стремительной подготовки, неуверенность в дальнейшем течении событий, сознание того, что он — первый англичанин, играющий Гамлета в Дании, изысканная и многого ожидающая публика… — все вместе придало дополнительную решимость стойкому и мужественному молодому актеру. Воздух был наэлектризован, но на следующее утро он вместе с Вивьен Ли и остальными членами труппы насладился восхвалениями датской прессы”.

Спектакль стал триумфом всей труппы, в том числе и мисс Ли, голосовых данных которой вполне хватило для переполненного камерного “театра”. “Олд Вик” подтвердил свой успех и на следующий вечер, когда прояснившееся небо позволило выступить во дворе замка. В то время бо́льшую сенсацию нельзя было даже вообразить. Однако два года спустя, тихим июльским вечером 1939 года, перед Эльсинором предстал Гилгуд со спектаклем, названным датской прессой «лучшим "Гамлетом” в мире».

Поездка в Эльсинор совпала с тридцатилетием Оливье. Кроме того, она привела его к той критической точке, когда ему необходимо было принять самое тяжелое решение в личной жизни. В ”Олд Вике” всем было ясно, что они с мисс Ли страстно влюблены друг в друга. Именно в Дании — через год после первой встречи — они в конце концов решили, что не могут жить врозь. Тот факт, что ни ее, ни его брак нельзя было назвать несчастливым, делал ситуацию особенно мучительной. Оба относились — и всегда продолжали относиться — к своим супругам с уважением и вниманием. Однако и по складу характера, и по своему окружению Вивьен и ее муж Ли Холман существовали словно в двух разных мирах, разделенных пропастью. Она любила ночной образ жизни, засиживаясь на приемах до рассвета; он работал днем и в силу характера никак не мог вписаться в круг людей театра, которые звали друг друга “милочка”, сыпали непристойностями, словно конфетти, и без умолку говорили или о шоу-бизнесе, или о себе. Вряд ли брак Вивьен мог устоять после того, как она стала звездой и осознала, что ей это нравится.

Вернувшисьиз Эльсинора, Оливье и мисс Ли стали жить вместе. Работа тоже объединяла их, потребовав немедленного возвращения в Денхэм, где заканчивались съемки “Первого и последнего” — фильма, в котором они вновь играли влюбленных. Картина повествовала о брате известного юриста, невольно убившем мужа своей любовницы. Когда подозрение пало на невиновного человека, заключенного в тюрьму под следствие на двадцать один день, виновный решил позволить себе с подругой три недели роскошной жизни, а потом сдаться в руки правосудия. В последний день, когда любовники отправляются на пароходную прогулку, в душе героя происходит схватка между совестью и соблазном сохранить свободу. К разочарованию Дина, Корда настаивал, чтобы кульминационные эпизоды были отсняты за один прием.

Путешествие вниз по Темзе состоялось на прогулочном пароходе "Золотой орел"; поездка запомнилась многим из-за любопытного инцидента, который показывает, что уже в то время мисс Ли мечтала о многом и смотрела далеко вперед. Об этом вспоминает очевидец, кинокритик К. Э. Лежен:

”Едва мы отплыли, полил страшный дождь. Оставалось ждать, пока распогодится, смотреть на скользящие мимо серые доки, читать газеты, играть в карты или беседовать. Разговор неизбежно пришел к фильму, который ”МГМ” собиралась снимать по роману “Унесенные ветром". Об исполнителях еще ничего не было известно, но слухи прочили на роль Скарлетт О’Хара и Полетт Годдар, и Бетт Дэвис, и Барбару Стэнвик, и Мириам Хопкинс и других знаменитостей. Кто-то обратился к Оливье: ”Ларри, ты мог бы прекрасно сыграть Ретта Батлера". Оливье отшутился, но идея была не столь уж фантастичной: к этому времени он пользовался уже международной известностью. Бессвязные споры о возможных вариантах тянулись и дальше, пока новенькая, Вивьен Ли, внезапно не положила им конец. Она выпрямилась на залитой дождем палубе во всю свою крохотную длину, подтянула пальто на плечи и ошарашила нас пророческим заявлением: ”Ларри не будет играть Ретта Батлера, зато я сыграю Скарлетт О’Хара. Вот увидите".

Несмотря на подобную самоуверенность, было ясно, что мисс Ли мечтает о невозможном. Летом 1937 года ее практически не знали в Америке. По самому щедрому расчету у нее был один шанс из ста получить роль Скарлетт. Впрочем, зритель, попавший на просмотр ее последнего фильма, должен был бы заключить, что и этого шанса у нее нет. “Первый и последний”, снятый по сценарию Бэзила Дина и Грэма Грина, разочаровал всех его создателей. Корда счел картину настолько неудачной, что не выпустил ее в прокат. Лишь когда к исполнителям двух главных ролей пришла мировая слава, у фильма появились шансы на кассовый успех. Через год после коммерческих просмотров лента под новым названием “Двадцать один день” была выпущена фирмой “Коламбиа” и, к удивлению Дина, получила в Америке несколько отличных и совершенно незаслуженных, с его точки зрения, рецензий. Оливье и мисс Ли впервые увидели ее в Нью-Йорке во время войны. Оба сбежали из зала, не досмотрев и до середины.

После “Двадцати одного дня” главные герои приступили в Лондоне к раздельным съемкам. По контракту с “МГМ” мисс Ли снималась в фильме “Янки в Оксфорде”. Оливье был занят в “Разводе леди Икс” — расширенном варианте старого английского фильма “Совет адвоката”. Он играл молодого преуспевающего юриста по бракоразводным процессам, случайно попавшего в компрометирующую ситуацию из-за женщины, забравшейся в отеле к нему в спальню. На следующий день его посещает добродушный и бестолковый пэр (Ральф Ричардсон), требующий развода на том основании, что его жену (Бинни Барнз) видели в гостиничном номере какого-то мужчины. Адвокат ошибочно предполагает, что речь идет о нем самом.

Для душной атмосферы времени показателен тот факт, что позднее одна из книг по кино подвергла фильм суровой критике за "грубые просчеты психологического плана” и низкий моральный уровень. На самом деле эту легкую, безупречно отшлифованную комедию ошибок отнюдь не следовало принимать всерьез, и критики, судившие ее по законам легкого жанра, отзывались о ней очень хорошо. Главной приманкой фильма было появление ”в цвете” Мерл Оберон. Ее дуэт с Оливье оказался очень удачным. Часть критиков сочла эту роль лучшей из всего, что он до сих пор сделал на экране. Однако всех затмил Ричардсон в облике дружелюбного лорда Мере. Фактически он подчинял себе каждый эпизод, в котором появлялся.

В “Олд Вике” Оливье уже ждала вторая партия великих шекспировских ролей, открывавшаяся “Макбетом”. На этот раз им впервые руководил французский режиссер Мишель Сен-Дени; он проявил свой безупречный вкус, возглавляя “Компани де Кенз”, а затем, обосновавшись в Лондоне, открыл театральную школу, благодаря которой на английскую сцену стали проникать идеи Станиславского о реалистическом актерском искусстве. Сен-Дени оказал влияние на Гилгуда, Гатри, Оливье, Байам-Шоу, Джорджа Девина и еше многих других. Побывав со своими учениками французского языка на лондонских гастролях “Компани де Кенз”, Майкл Редгрейв решил бросить школу и стать профессиональным актером.

Оливье, недовольный штампами двадцатых годов и стремившийся к максимальному реализму, нашел в Сен-Дени режиссера, которому поверил до конца. На репетициях "Макбета” француз сформулировал для него главную задачу в исполнении Шекспира: “Надо добиваться абсолютной правды и искать эту правду в поэзии — не убивать поэзию, превращая ее в прозу, и не растворяться в поэзии, погружаясь в чистый вымысел. Надо раскрывать правду через поэзию”. К несчастью, спектакль не оправдал больших надежд, которые возлагал на него Оливье.

“Макбет” приобрел репутацию самой злополучной и невезучей на исполнителей трагедии Шекспира. На протяжении столетий спектакли срывались из-за политических скандалов, поджогов, даже попыток убийства. Множество неудач создало легенду о эаколдованности пьесы: Дональд Вулфит на репетиции едва не свернул шею, Диана Уиниард повредила ногу в сцене лунатизма, стратфордская премьера сорвалась из-за того, что постановщик Питер Холл заболел лишаем. Театральные суеверия можно считать абсурдными, однако появлению Оливье в заглавной сопутствовало невероятное число неприятностей. Незадолго до премьеры Сен-Дени попал в автокатастрофу. Лилиан Бейлис горевала о своем любимом псе, погибшем под колесами. Оливье схватил страшную простуду, и репетиции шли с такими перебоями, что премьеру пришлось отложить на четыре дня — неслыханное событие в “Олд Вике”. Болезнь Оливье, послужившая формальным поводом для задержки, скрыла массу внутренних проблем. Попросту говоря, постановка не была готова в срок.

По словам Эндрю Круикшэнка, игравшего Банко, дела шли настолько плохо, что в ”Вик” пришлось срочно вызвать Гатри, занятого в ”Куин-тиэтр” постановкой “Шкоды злословия” с Гилгудом в главной роли. ”Вечером накануне премьеры состоялась генеральная репетиция в необычайно сложных декорациях, подготовленных Мотли. Справиться не удавалось ни с чем, и к полуночи мы отыграли только первую сцену”.

Однако нестоящее несчастье ждало впереди. За день до премьеры на репетиции сообщили о смерти мисс Бейлис от инфаркта. Ей было шестьдесят три года, и на протяжении последних трех лет она боролась с одолевавшими ее недугами. Последнее желание мисс Бейлис заключалось в том, чтобы ее болезнь не помешала выпустить “Макбета” в назначенный срок.

На протяжении тридцати лет ни одна премьера не обходилась без Лилиан Бейлис — восседающей в личной ложе коренастой матроны в черном пальто из тафты с нарисованными эмалевыми пуговицами и собольей накидке на розовато-лиловой подкладке. Теперь ее место пустовало, и перед поднятием занавеса лорд Литтон, председатель административного совета, отдал дань этой “властной женщине с печатью гения”.

Лишь закончив выступление, Оливье получил записку, которую она оставила для него. На визитной карточке было написано: «Счастливого возвращения дорогому Лоренсу Оливье. Дай Вам бог в “Макбете” такой же удачи, как в “Гамлете”».

Однако “Макбет” не принес Оливье удачи. Он считал, что постановка обернулась “полной катастрофой” для всех участников, в том числе и для него самого. Это сильно преувеличено. В течение положенного месяца спектакль не только принес “Олд Вику” прекрасные сборы, но был принят так хорошо, что переехал на сцену “Нью-тиэтр”. Изысканная стилизация Сен-Дени получила, конечно, и враждебные отклики, но в целом рецензии захлебывались от восторгов. «Лоренс Оливье — великолепный Макбет, — писал критик “Дейли Экспресс”. — Он играет роль в полную силу; ни одна строка не пропадает, но звучит во весь голос, с царственным величием; каждой мысли уделяется такое глубокое внимание, которое заставляет вспомнить великих актеров прошлого». “Ему достаточно просто ступить на сцену чтобы ее зажечь”, — уверял Лайонел Хейл. “Его схватка с этим образом, нервная насыщенность, достоинство движений, быстрота мысли и — превыше всего — изображение постепенного распада человека, не являющегося в сущности злодеем, наполнили игру редкостной логикой и мощью”, — писала "Таймс”. Даже у Эгейта нашлось для спектакля доброе слово, хотя он и добавил, что этот “многого достигший и еще более обещающий актер, сделавший очередной шаг наверх", сыграет Макбета вдвое лучше, когда сам станет вдвое старше.

Злые чары “Макбета” дали о себе знать еще один раз. В схватке ка рапирах Оливье так сильно рассек руку Эллису Ирвингу, игравшему Макдуфа, что последнего пришлось заменить. Занявший его место Роджер Лайвси обнаружил, что свирепость противника не уменьшилась ни на йоту. “Ларри всегда затевал невероятно активную битву, и однажды я сломал его рапиру. Отломленный стальной кончик со свистом унесся в зал, и, прекратив бой, мы ожидали вопля пронзенного зрителя. Публика тоже ждала драматического происшествия. Но, так как ничего не случилось, мы продолжили спектакль. В конце утренника перед нами предстала милая старая дама с кусочком рапиры в руках. Она попросила Ларри оставить на нем автограф и с гордостью унесла его с собой”.

Как свидетельствовал прошлый опыт, аншлаги на шекспировском спектакле в “Олд Вике” отнюдь не гарантировали постановке успеха в Вест-Энде. Однако, забыв о полученном уроке, “Макбета” перенесли в “Нью”, и, к вящему разочарованию Оливье, надеявшегося покрыть себя новой славой, история повторилась вновь. Вечер за вечером издавал он свой рык: “Прекрасней и страшней не помню дня…”, а Бронсон Олбери входил в гримерную и говорил: “Дело пойдет на лад. Больше ему идти некуда”. Но дело на лад не шло. Пересадка прожила всего три недели, и убытки съели всю прибыль, принесенную предыдущим месяцем.

К счастью, “Олд Вик” успел приготовить великолепный спектакль — яркую рождественскую постановку “Сна в летнюю ночь”, перенесенную в викторианскую эру и блистательно оформленную Оливером Месселом; действие сопровождал воздушный балет фей, поставленный Нинет де Валуа, музыка Мендельсона. Ральф Ричардсон сыграл невероятно смешного Основу. Пять строчек Тома Снаута, медника, получил Александр Нокс. Роберт Хелпмен — Оберон — впервые выступал в такой значительной роли. Титанию исполняла Вивьен Ли.

Этот спектакль оказался первой шекспировской пьесой, на которую привели двух девочек-принцесс — Елизавету и Маргариту. Для одиннадцатилетней будущей королевы Англии он мог стать и последним. Вот что рассказывал Гатри: “Наследница трона едва не разбилась насмерть, упав из ложи; ей так хотелось увидать, как летают феи, что она высунулась до самых пяток. В антракте членам царствующей фамилии решили представить Хелпмена и мисс Ли. Делая обязательные поклон и реверанс, король и королева фей безнадежно сцепились своими хитроумными проволочными париками. Чета так и застыла головами вниз, спутавшись рогами в прямом смысле слова, пока королева-мать и двое восхищенных детей не растащили их в разные стороны”.

Ослепительный ”Сон в летнюю ночь” был скорее пантомимой и опирался более на сценические эффекты Мессела, нежели на поэзию Шекспира. В феврале 1938 года на смену ему пришла постановка, с точки зрения Гатри достойная лучших традиций “Вика”, — ”Отелло”, с Ральфом Ричардсоном в роли Мавра и Яго-Оливье. Состав отличался основательностью, и казалось, что все необходимое для выдающегося сценического творения было налицо. Однако спектакль потерпел полный провал — попросту говоря, потому, что Гатри с Оливье опять перемудрили. Как и в “Гамлете”, они погрузились в психоанализ драматических персонажей, сосредоточив на этот раз внимание на взаимоотношениях Яго и Отелло. Руководителем вновь стал д-р Джонс, биограф Фрейда. И вновь профессор из Уэльса предложил крайне “увлекательную” концепцию. Ненависть Яго к Отелло не была, как казалось на первый взгляд, прямым следствием его ревности и зависти, но проистекала из подсознательного гомосексуального влечения к командиру, осознать которое он не мог. Теоретически это многое объясняло в драме, однако на практике создавало массу проблем, прежде всего потому, что Ричардсон ни за что не согласился бы на столь извращенную трактовку. Гатри потом казалось, что, может быть, бурный и откровенный скандал расчистил бы воздух, но вместо этого все демонстрировали джентльменскую сдержанность. Ларри и Ральфи вежливо не соглашались друг с другом: последний доказывал, что главное состоит в изумительной поэзии пьесы, а первый украдкой шел собственным изощренным путем, приняв идею о подавленной гомосексуальной страсти Яго за ключ к “зерну” образа.

На одной из репетиций, в попытке раскрыть основную концепцию, этот извращенный Яго прямо дал понять о своем противоестественном влечении. Обвив руками шею Отелло, он поцеловал его в губы. Отелло в ответ сочувственно потрепал его по затылку, как сделал бы человек, подыгрывающий безвредному безумцу, и произнес скорее грустно, чем сердито: “Дружище, добрый дорогой дружище”. Ричардсон ни единого раза не подмигнул и не ухмыльнулся, дабы хоть чем-то поддержать причудливую версию, и в результате постановка крайне разочаровала обоих актеров, так мечтавших вновь встретиться на сцене. Сам Гатри счел ее ”отвратительной, скучной, сумбурной”. Ричардсону явно не хватило пыла. В титанических ролях становилось заметно, что этому актеру, обладавшему редким даром превращать прозу в поэзию, чистая поэзия давалась нелегко. Яго, созданного Оливье, критика не приняла совсем; он оказался ”слишком мрачным”, ”слишком злобным”, и, как и в случае с Принцем датским, никто не заметил новой интерпретации его психологии. Было решено, что после своего необычного Гамлета и многообещающего Макбета Оливье сделал шаг назад.

Вслед за этим ”Олд Вик” совершил неслыханное отклонение от курса, прервав шекспировский сезон современной и посвященной современности пьесой. Это был ”Король ниоткуда” Джеймса Брайди — своеобразная комедия о душевнобольном актере, хотя и вылечившемся, но убежавшем из больницы без разрешения. Благодаря одной богатой и закомплексованной старой деве он возглавляет новую политическую партию и поднимает целую неофашистскую кампанию за спасение Британии и переделку мира. В конце концов этого короля ниоткуда вновь водворяют в сумасшедший дом. И Марда Ванн (старая дева), и Оливье блестяще сыграли в этом спектакле; однако критиков пьеса заинтересовала куда больше, чем ее исполнение, а зрители, поглощенные в то время мюнхенским кризисом, вообще не обратили на нее особого внимания. ”Олд Вик” оперативно вернулся на безопасную и привычную стезю: к ”Кориолану”.

В том, что именно в этой невероятно трудной роли Оливье снискал наибольший успех у критики, сказалось отчасти влияние Льюиса Кэссона — человека, который протянул ему руку помощи тринадцать лет назад, когда актер был без работы. Ставя спектакль, Кэссон заставил этого приверженца современной реалистической манеры пойти на некоторые уступки традиционному шекспировскому стилю. Сибил Торндайк, великолепно сыгравшая Волумнию, впоследствии вспоминала: «Мне кажется, Льюис в самом деле убедил Ларри отказаться от некоторых ужимок ради большего консерватизма. Нельзя сказать, что в роли Кориолана Оливье особенно стремился к трюкам, но Льюис не желал допустить ни одного. Он любил откровенную, как на исповеди, игру. Друг с другом они ладили очень хорошо. Конечно, случались и стычки, так как оба были бурного нрава. Но спорили они для удовольствия, потому что Льюису нравилось поспорить. Однажды он объявил: ”Этот монолог надо произнести на одном дыхании”. ”Быось об заклад, — ответил Ларри, — что вам это не удастся”. Однако Льюис прочитал все на одном дыхании и велел Ларри сделать то же самое. Ларри, конечно, справился не хуже. В конце концов они стали устраивать соревнования, и Ларри превосходил всех. Он смог прочитать общую исповедь из утренней молитвы, "Боже всемогущий милосердный” на одном дыхании дважды. Льюису хватило дыхания на один раз с половиной. Мне было очень стыдно, когда он осекся и проиграл».

Сам Оливье не считал Кориолана своей лучшей ролью в "Олд Вике”. Он любил сцену смерти — очередной образец безумной акробатики, когда после головокружительного падения с лестницы он трижды перекатывался по полу, чтобы замереть на расстоянии фута от рампы. Однако по существу он не мог согласиться с лестными отзывами критиков, превозносивших подлинное величие его игры. ”Я в театре уже тринадцать лет, — говорил он. — Честно говоря, критики просто решили, что пора меня похвалить”.

Однако хвалили его далеко не все. Лондонская ”Дейли Геральд” вышла с заголовком ”Как бормочет неотразимый Оливье”. Но наиболее влиятельные критики были целиком на его стороне. Айвор Браун отметил, что Оливье неизмеримо вырос в ”Олд Вике”. ”Его голос обрел мощь, звучность и страстность. В нем появились пронзительно трогательные и строго благородные ноты и такой напор, при котором звуки блистают, как сталь”. Алан Дент, не найдя в его игре никаких недостатков, счел, что он вправе ”стать в один ряд с великими образцами”. Дж. К. Трюин назвал его Кориолана ”огненным столпом на мраморном постаменте”.

А Эгейт? Покритиковав Оливье за ”циркачество” и "злоупотребление гримом”, он признал в нем новую мощь, глубину и звучность голоса и провозгласил ”актером, имеющим сегодня больше всех прав наследовать героической традиции. Остается только понять, доступно ли его гению чувство поэзии”. Более показательны слова другого критика: ”Я уже не сомневаюсь в том, что печатью будущего великого актера Англии отмечен сейчас только Лоренс Оливье”.

И сказал это Эгейт, подписавшийся одним из своих псевдонимов!

Таким образом, незадолго до того, как Оливье минул тридцать один год, он был наконец увенчан и консервативной, и более передовой критикой. К концу сезона 1938 года его достижения в классическом репертуаре стали общепризнанным фактом; на выходе из театра его регулярно осаждали толпы поклонников. Именно этого он всегда жаждал. Однако, не успев достигнуть вершины славы, он оставил английские подмостки. Лишь спустя шесть насыщенных событиями лет этот вновь признанный король актеров вновь ступил на лондонскую сцену.


Глава 11

ХИТКЛИФ И СКАРЛЕТТ


В конце июня 1938 года Оливье с мисс Ли отправились на стареньком ”форде” в путешествие на юг Франции. Так последним спокойным летом перед второй мировой войной начинался их самый идиллический совместный отдых. На месяц все профессиональные заботы должны были уступить место праздному наслаждению южным солнцем. Однако оба пользовались уже слишком громкой известностью, чтобы бездельничать так долго. Через пару недель в маленькой деревушке на побережье их настигла следующая телеграмма: “Интересует ли Вас идея Голдвина не позднее первого сентября Вивьен Вы и Оберон в “Грозовом перевале” точка Отвечайте незамедлительно точка”. В качестве приманки скоро последовал и сценарий Б. Хекта и Ч. Макартура.

На роль Хитклифа Оливье предложил именно Хект. Режиссер Уильям Уайлер тоже считал его кандидатуру лучшей. Однако, ничуть не стремясь в Голливуд, Оливье отказался. Он дал понять, что мог бы изменить свое решение, найдись в фильме подходящая роль для Вивьен. Но такой роли не было. Героиню играла Мерл Оберон, а из тактических соображений он не хотел, чтобы Вивьен возвращалась к персонажам второго плана.

В Лондоне к Оливье обратился сам режиссер. Уайлер вспоминал: ”Мы виделись несколько раз у Ларри и Вивьен. Я всячески расписывал роль, которая была бы лакомым куском для любого актера, тем более для актера, не слишком известного в Америке. Однако Оливье, признав все достоинства сценария, не проявил ни малейшей заинтересованности. Я думал, что подобное нежелание вызвано неприятными воспоминаниями о Голливуде, пока однажды он не повел меня посмотреть фильм с участием Вивьен. Я воспринял это как тонкий намек на то, что ее тоже следует использовать. В увиденной мной картине она играла великолепно. К счастью, у нас не было еще актрисы на второстепенную роль Изабеллы, которую я немедленно предложил ей и от которой она столь же быстро отказалась. “Я буду играть только Кэти", объявила она. Я старался уговорить ее изо всех сил. Я уверял ее, что, не пользуясь в Америке известностью, она не может рассчитывать на лучшую роль в первой же американской ленте. Об этом прогнозе лучше не вспоминать!”

Оливье вернулся на отечественные студии в Денхэм. Прочитав в газете историю о самолете, который взлетел, но так и не приземлился, Корда заказал сценарий на эту тему Б. Уильямсу. Так родилась лента «Самолеты ”Кью”» — динамичный приключенческий фильм о шпионах, из-за козней которых во время пробных полетов исчезают новые бомбардировщики. Ральф Ричардсон играл эксцентричного майора секретной службы, расследующего это происшествие; Оливье — отчаянного молодого летчика-испытателя; Валери Хобсон — сестра майора — обеспечивала любовную линию. Несмотря на несколько надуманный сюжет, фильм был сделан искусно и с юмором и в 1939 году оказался весьма актуальным, однако, вновь выйдя на экраны пять лет спустя, уже не пользовался популярностью. Оливье был не слишком выразителен в своей довольно бесцветной роли; кроме того, уже не в первый раз рядом с ним Ричардсон, играя очередного очаровательного балбеса, использовал всевозможные фокусы, чтобы в борьбе за актерское первенство сосредоточить все козыри в своих руках.

Во время съемок ”Самолетов” к Оливье вновь обратился Уайлер, разочарованный неудачной пробой на роль Хитклифа Роберта Ньютона. Оливье по-прежнему не давал согласия. Однако к этому времени Вивьен Ли начала смотреть на вещи по-другому. Она поняла, что Оливье упорно отвергает весьма привлекательную для него роль только из-за нежелания расставаться с нею. Она поняла также, что такая бескомпромиссная позиция может отрицательно сказаться на карьере обоих. Поэтому в конце концов Оливье согласился. За решающим советом в трудной ситуации он, как обычно, обратился к Ричардсону. “Прославишься, это хорошо”, — последовал лаконичный комментарий. И дело было решено.

Третье пребывание Оливье в Голливуде оказалось гораздо более продуктивным, но столь же тяжелым, как и первые два. Уезжая из Лондона, он был взбудоражен сообщением о том, что мисс Оберон, возможно, не будет сниматься в ”Грозовом перевале” и ее заменит Вивьен. В Америке выяснилось, что ни о какой смене исполнителей не было и речи. Выбитый из колеи с самого начала, он в дурном настроении приступил к работе над фильмом, который злоключения преследовали от начала и до конца.

“Грозовой перевал" был крупной постановкой, с несколько ошибочной точки зрения Сэма Голдвина предназначавшейся главным образом для Мерл Оберон. Для съемок пригласили исключительно английских актеров и милях в пятидесяти от Голливуда старательнейшим образом реконструировали йоркширские болота.

На пятистах акрах каменистых холмов выкорчевали всю природную растительность, разбросали 14 тысяч кустиков перекати-поля и присыпали их ярко-красными опилками, дабы имитировать вереск. Для крупных планов посадили тысячу кустов настоящего вереска, выращенного в теплицах. К сожалению, эффект был несколько подпорчен, так как, мчась сквозь вереск в кульминационной любовной сцене, мисс Оберон растянула ногу. Съемки пришлось приостановить на четыре дня. К этому времени молодой вереск поднялся под калифорнийским солнцем в рост зрелой пшеницы — намного выше, чем на любом йоркширском болоте. Кроме того, работа теперь стопорилась из-за больной ноги Оливье и жестокой простуды мисс Оберон, которая вынуждена была в эпизодах ”под дождем” надевать под шелковое платье непромокаемый, типа водолазного, костюм.

Но все это были мелкие неприятности. Снимаясь в “Грозовом перевале”, Оливье по-настоящему страдал из-за тяжелых отношений со своей партнершей, продюсером и режиссером. В “Разводе леди Икс” он сотрудничал с мисс Оберон без всяких осложнений. Однако сейчас обстановка стала напряженной, что особенно сказывалось на любовных сценах. В одной из них актеры обменивались репликами, стоя лицом к лицу, на расстоянии нескольких дюймов друг от друга. Оливье, который должен был передать невероятную страсть, слегка брызнул слюной.

“Пожалуйста, не плюйтесь!” — сказала мисс Оберон.

Сцену повторили, но ненароком повторился и сам инцидент.

“Опять плюетесь”, — сказала звезда.

Оливье в ответ разразился проклятиями, и в результате партнеры гордо покинули съемочную площадку. Дав им остыть, Уайлер через несколько дней пригласил их попробовать вновь. На этот раз все прошло благополучно. Особенно примечательно, что, несмотря на внутреннюю враждебность, актерам удалось сыграть нежную любовную сцену, к полному удовлетворению режиссера. Фактически всего один эпизод вышел у них неубедительным. Когда в порыве неудержимой ярости Оливье должен был дать Оберон пощечину, он не рискнул добиваться реализма и мягко потрепал ее по обеим щекам.

Роль Хитклифа — “колючего, как пила, и твердого, как гранит” — вообще необычайно сложная. В ее исполнении должны быть сила и страсть; однако стоит чуть сгустить злодейские краски, и это сразу приведет к убийственной мелодраме. Приглашенный на пробу Дуглас Фербенкс-младший (трудно представить более неудачный выбор) продемонстрировал такой чудовищный наигрыш, что ролик стал достопримечательностью: его неизменно показывали на голливудских вечеринках, заставляя зрителей рыдать от хохота. Оливье впервые снимался в роли такого огромного эмоционального диапазона; пытаясь справиться с образом, наделенным самыми противоречивыми свойствамм, он готов был искать помощи где угодно. Однако ему казалось, что ее нет и в помине, что оценки его игры носят сугубо критический характер и что к нему будут только придираться, несмотря на все его старания.

Сколько избалованных голливудских премьеров отказалась бы работать с обострением старого заболевания ноги. Только не Оливье. Соблазн предстать искалеченным актером, героически приходящим на работу на костылях, был слишком велик; с его точки зрения, подобное благородство не могло не произвести большого впечатления. Однако этого не произошло. Так как больная нога походила на небольшой футбольный мяч, его усадили на вертящийся стул и целый день снимали крупные планы. Вдруг на площадке появился продюсер Сэм Голдвин. Он заговорил с Уайлером. Оливье подчеркнуто прохромал мимо них, надеясь что, с сочувствием потрепав его по плечу, продюсер изречет: “Вилли, бедного парня надо отпустить. Разве не видите, какую он терпит боль”.

Голдвин действительно опустил руку на его плечо. Затем, повернувшись к Уайлеру, объявил: ”Вилли, гляньте-ка на этого актера. В кино нет большего урода. Он перепачкан. Он играет, как в театре. Он совершенно никуда не годится. Если и дальше он будет играть в том же духе, я отменю съемки. Иначе он меня разорит!”

Голдвину бросился в глаза грим, показавшийся ему отвратительным. Изображая в начальных эпизодах конюха, Оливье с присущей ему страстью к правдоподобию придал себе весьма неопрятный вид. Недостаточно выразительный для сцены, его грим был чересчур утрирован для увеличивающих линз кинокамеры — посмотрев первые метры пленки, он сам вынужден был это признать. Его игру тоже следовало приглушить, сделать менее театральной и более тонкой. На самом деле, снявшись в пятнадцати фильмах, Оливье еще не научился уважать кино и верить, что это — самостоятельное искусство, нередко требующее от актера иных приемов, чем сцена, по необходимости все являющее в увеличенном размере. Только теперь он начал довольно болезненно усваивать этот урок.

Несколько дней спустя он заканчивал эпизод, в котором Хитклиф рукой разбивает окно (сделанное из сахара). Руке придали израненный, окровавленный вид, и он ждал, чтобы Флора Робсон (Эллен) открыла ему кухонную дверь. В это время вновь появился Голдвин. Оливье на самом деле выглядел скверно и, во избежание полного разрыва, известный своим эгоцентризмом продюсер обратился к нему с редкостным дружелюбием: “Как вы себя чувствуете? — поинтересовался он. — Наверное, очень больно? Эта болячка, насколько я знаю, — мучительная вешь!” Так было заключено весьма натянутое перемирие.

Еше хуже размолвок с партнершей и продюсером были изначальные распри с режиссером. Оливье не встречал постановщика, подобного Уайлеру. Джед Харрис мог быть исключительно жесток и несправедлив. Бэзил Дин мог превращаться в солдафона. Но они по крайней мере формулировали определенные требования. Уайлер являл собой нечто иное: этот сверхтребовательный распорядитель бесконечно добивался совершенства, никак не указывая на средства его достижения.

Актер Дэвид Нивен вспоминал: «Вилли не щадил никого. Несколько раз он доводил женщин до слез и без видимой причины вмешивался в игру Оливье.

После того как самому талантливому и вдумчивому из участников пришлось двадцать или тридцать раз подряд сыграть одну и ту же сцену без всяких конкретных указаний на то, что именно надо изменить, Оливье в конце концов набросился на Уайлера.

“Слушайте, Вилли, я сыграл уже тридцать раз — и каждый раз я играл по-другому. Вы просто должны мне что-то сказать. Что вы хотите, чтобы я сделал?

Уайлер надолго задумался:

“Сыграли… сыграли лучше!“»

Не удивительно, что Оливье выходил из себя. Однако, оценив в конце концов блестящий талант Уайлере, он воздал ему должное пять лет спустя, пригласив поставить свою экранизацию “Генриха V”.

Благодаря “Грозовому перевалу” Оливье превратился в кинозвезду с мировым именем. Он стал представлять интерес и с кассовой точки зрения. Однако главное заключалось не в том, что фильм выдвинул его в первые ряды звезд экрана, а в том, что он кардинально изменил отношение Оливье к кино. Много лет спустя ом пояснил, чем обязан Уайлеру. «Сейчас мне ясно, что я относился к кинематографу как сноб. К счастью — хотя в то время это казалось величайшим несчастьем, — я попал в фильм, который ставил Уильям Уайлер, в “Грозовой перевал”. Он был чудовищем. Он был грубияном. Когда в какой-нибудь трудной и изнурительной сцене я делал невозможное, он решал, что это никуда не годится, и требовал все повторить. Сначала мы были на ножах. Когда каждый потерял чувствительность к ударам другого, мы стали друзьями. Я увидел, что кино — самостоятельный вид искусства и что надо это понять и учиться скромно и без предвзятых мнений, — только тогда можно работать в нем. Я понял, что экран может поставить себе на службу все самое передовое. Это было для меня новое средство сообщения, новый язык. Именно от Уайлера я воспринял простую мысль: если делать правильно, можно сделать все что угодно. Если бы не эта его позиция, вряд ли я снял бы “Генриха V” пять лет спустя».

Мисс Оберон тоже вспоминает “Грозовой перевал” с гордостью, вытеснившей былую горечь: “Интересно оглянуться назад, сознавая, что мы были свидетелями того, как выдающийся актер театра находит себя в кино, пусть от его болезни роста немного страдали все. Хотя в то время мне было всего двадцать два года, на меня смотрели как на старуху, так как играла я преимущественно в кино. Достижения Ларри вошли в анналы истории кинематографа. Сам фильм удостоился чести попасть в архивы Библиотеки конгресса правительства Соединенных Штатов”.

Во время работы над “Грозовым перевалом” Оливье вовсе не приходило в голову, что на его кинематографическом пути это будет самый мощный рывок вперед. Письма, которые он чуть ли не ежедневно писал Вивьен Ли, полны тоски и душевной боли. Она в это время готовилась в Лондоне к возобновлению “Сна в летнюю ночь”. Спустя неделю после расставания оба уже отчаянно жалели о решении разлучиться на три месяца ради профессиональных интересов; а получать в течение трех недель свидетельства его растущего отчаяния оказалось для Вивьен выше ее сил. Повинуясь внезапному порыву, она заказала билет на “Куин Мэри”, а потом на перелет из Нью-Йорка в Лос-Анджелес. Вскоре начинались репетиции в “Олд Вике”, и на пребывание в Голливуде у Вивьен оставалось всего пять дней. С ее точки зрения, ради этого стоило потратить и силы, и деньги.

В своих романтических фантазиях она представляла, как в момент ее появления Мерл Оберон внезапно прервет съемки и она займет ее место. При этом она прекрасно понимала, что в действительности на это не приходится рассчитывать. Однако Вивьен лелеяла еще более безумную мечту — каким-то образом получить-таки роль Скарлетт О’Хара, о которой она думала не переставая в течение последних полутора лет. В поездке она бог знает в который раз перечитала “Унесенные ветром”. Это уже напоминало самоистязание.

Прошло почти два с половиной года с тех пор, как независимый продюсер Дэвид О. Селзник не без колебаний заплатил 50 тысяч долларов за право экранизации “Унесенных ветром”, отдав рекордную для романа начинающего автора сумму; риск не замедлил себя оправдать, так как книга стала бестселлером. Однако до сих пор не был снят ни единый кадр; после двух лет шумихи “поиски Скарлетт”, проводившиеся в общенациональном масштабе, так и не дали главной героини. В течение долгого времени Селзник распространял слух, будто на роль выберут неизвестную актрису; новые лица пробовались буквально сотнями. Сейчас уже никто в это не верил. Роль была не под силу новичку. Не оставалось сомнений, что играть будет знаменитость, и в качестве таковой называли по меньшей мере дюжину актрис, куда более прославленных, чем Вивьен.

В свое время, еще до приобретения экранных прав, Селзник назвал Джоан Кроуфорд. Норма Ширер — первый официально провозглашенный кандидат — не проявила к роли никакого интереса, заметив, что “Скарлетт окажется и неблагодарной, и трудной ролью. Я предпочла бы сыграть Ретта Батлера”. Кэтрин Хепберн пришлось услышать от нелюбезного Селзника: “Не могу себе представить, чтобы Ретт Батлер добивался вас десять лет”. Среди других кинозвезд сильнее всех жаждала получить роль Бетт Дэвис. Она считала себя идеальной, единственно возможной Скарлетт, а Кларка Гейбла — столь же очевидным исполнителем Ретта Батлера. В том, что она не получила роль, принадлежавшую ей по праву, она увидела последнее доказательство безумия Голливуда.

Рекламный отдел киностудии свидетельствует, что за время ”поисков Скарлетт” рассматривались кандидатуры 1400 молодых женщин. При этом, как показывают необъятные заметки Селзника, не была забыта и мисс Ли. Еще 3 февраля 1937 года он записал: «У меня нет никакого интереса к Вивьен Ли. Возможно, он еще появится, но до сих пор я даже не видел ее фотографию. Скоро посмотрю “Пламя над Англией”, вот тогда, естественно, взгляну и на Ли».

В такой обстановке состоялся мимолетный визит Вивьен в Голливуд. Она не верила всерьез, будто сможет выдержать подобную конкуренцию, а друзья Оливье еще усилили ее пессимизм. Они уверяли, что англичанке никогда не доверят Скарлетт, так как этого не потерпит Юг. Кроме того, денег было вложено слишком много, а времени оставалось слишком мало, чтобы сделать ставку на сравнительно неизвестную актрису. Трудно было уловить, что два принципиальных обстоятельства складывались в пользу Вивьен. Во-первых, ее приезд пришелся на исключительно удачный момент, когда из всей массы претенденток были наконец оставлены всего трое (Полетт Годдар, Джоан Беннет и Джин Артур), а время для принятия решения истекало: по договору, который уже был заключен с Гейблом, к съемкам предстояло приступить не позднее февраля 1939 года. Во-вторых, у Вивьен был неоценимый шанс — знакомство с агентом Оливье Мироном Селзником — братом Дэвида и одним из самых влиятельных людей в Голливуде.

Получив от Вивьен телеграмму, сообщавшую, что она находится на пути в Голливуд, Оливье по собственной инициативе попросил Мирона Селзиика организовать ей пробу на роль Скарлетт О’Хара. Съемки “Унесенных ветром” начинались через несколько дней. На территории старых студий Пате площадью около сорока акров снесли несколько десятков павильонов, чтобы воздвигнуть точную копию Атланты 1864 года. В ночь на 10 декабря все постройки (стоимостью в 25 тысяч долларов), политые керосином, должны были исчезнуть в пламени при съемке безжалостного уничтожения города генералом Шерманом. Этим вечером Мирон Селзник принимал у себя Оливье и мисс Ли, а Дэвид с друзьями и служащими расположился на специально сооруженной платформе, откуда особенно эффектно смотрелось сожжение Атланты. Дэвид не хотел, чтобы брат упустил подобное зрелище, и, поскольку Мирон не появлялся, отложил полуночный пожар на один час. Час прошел, и больше тянуть было неудобно: вместе во всеми ждали двенадцать пожарных бригад из Лос-Анджелеса. Селзник дал сигнал зажечь ”город”. Изрядно выпивший Мирон прибыл со своими гостями слишком поздно.

”Где тебя черти носили?” — прорычал Дэвид.

Мирон только усмехнулся.

Затем он выдвинул вперед мисс Ли. ”Дейв, — сказал он, — я хочу представить тебе Скарлетт О’Хара”.

Он сказал это шутя, однако трудно было лучше обставить знакомство, даже если бы Мирон обдумывал его на трезвую голову. Фон получился драматическим — пламя бросало багровый отблеск на ночное небо. Вивьен, с глазами, сверкающими от волнения, с волосами, развеваемыми ветром, выглядела ослепительно. Живее, чем кто-либо, Оливье оценил великолепие ситуации. ”Вы только посмотрите на Вивьен, — заметил он Мирону. — Не может быть, чтобы это не подействовало на Дэвида”.

Дэвид Селзник видел мисс Ли только в лентах ”Пламя над Англией” и ”Янки в Оксфорде”, где она произвела на него благоприятное впечатление. Нет никаких свидетельств того, что на этот раз она его поразила. Однако чуть позже, когда все отправились к нему в офис, он познакомил ее с режиссером Джорджем Кьюкором, и уже на заре, нисколько не пытаясь имитировать южный акцент, она прочитала ему отрывок из романа.

На следующий день, 12 декабря, Селзник писал жене в Нью-Йорк:

”В субботу я получил большое удовольствие от съемок пожара… Мирон появился слишком поздно, точь-в-точь в ту минуту, когда рухнуло и сгорело последнее здание, и съемки были завершены. Он привез с собой Ларри Оливье и Вивьен Ли. Ш-ш-ш: это наша находка на роль Скарлетт, и выглядит она чертовски хорошо. (Говорю по секрету только тебе: выбирать будем между Полетт, Джин Артур, Джоан Беннет и Вивьен Ли)…”

Решающие пробы на Скарлетт должны были идти в течение четырех дней — по целому дню на каждую кандидатуру. Вивьен пробовалась последней. Желтая подсветка убрала единственный недостаток ее внешности — синие глаза вместо необходимых бледно-зеленых. Теперь все зависело от ее актерских возможностей. “Женщина, которую я выберу, должна быть одержима дьяволом и насыщена электричеством”, — объявил Кьюкор. Вивьен справилась с этим, наделив Скарлетт необходимой дозой самонадеянности и дерзости и приглушив присущую ей сентиментальность.

Три дня спустя, на рождественском вечере, Кьюкор отвел Вивьен в сторону и мимоходом заметил, что Скарлетт О’Хара наконец утверждена. Стараясь не выдать своего разочарования, мисс Ли со столь же будничным видом ждала продолжения.

”Итак, — сказал он спокойно, — похоже, что мы остановимся на вас”.

Контракт бьш подписан 13 января 1939 года в присутствии кинорепортеров и прессы. Для большего впечатления одновременно объявили об утверждении Оливии де Хэвиленд на роль Мелани и Лесли Хоуарда на роль Эшли. До последнего момента все держалось в таком секрете, что договор оказался неожиданностью даже для Оливье. Вивьен поясняла позднее, что ”не стала ничего говорить Ларри, потому что роль означала семилетний контракт, а мы так не хотели разлучаться”.

Узнав новость, Оливье ворвался к продюсеру и сообщил ему, что они с Вивьен собираются пожениться и он не потерпит никаких договоров, которые будут надолго отрывать их друг от друга. Биограф Селзника Б. Томас приводит следующий разговор:

«Ларри, помнишь, когда я возглавлял ”РКО”, я хотел, чтоб Джилл Эсмонд снялась в “Разрешении на развод”?

— Помню.

— А ты настоял, чтобы твоя жена отказалась от предложения и вернулась вместе с тобой в Англию?

— Да.

— Ларри, не становись мерзавцем дважды».

Как бы ни восставал Оливье против семилетнего контракта, он понимал, что упускать подобный случай немыслимо. Вивьен приступила к съемкам 16 января. В течение трех недель она наслаждалась работой, найдя в Кьюкоре исключительно восприимчивого и внимательного режиссера — доброжелательного, терпеливо убеждающего в своем мнении, способного снять ее нервное напряжение и внушить ту уверенность в себе, которая была столь необходима. И вдруг, к ее ужасу, Кьюкор получил отставку. Отснятые им сцены были безупречны, но Селзник, добивавшийся не только отличного качества, но и впечатляющего объема, почувствовал, что широкому историческому фону уделяется недостаточно внимания. И мисс Ли, и мисс де Хэвиленд горячо защищали Кьюкора, но ни их доводы, ни их слезы не смогли заставить Селзника изменить решение. Эстафету принял Виктор Флеминг, постановщик таких разных, но одинаково знаменитых фильмов, как ”Отважные капитаны" и “Волшебник изстраны Оз”.

13 марта Вивьен писала мужу в Лондон, что с Кьюкором ушла ее последняя надежда получить от съемок удовольствие и теперь она ждет не дождется конца. Она чувствовала себя неуверенно без любимого режиссера. Чувство одиночества усугублялось тем, что Оливье уже отбыл из Голливуда и некому было поддержать ее после шестнадцатичасового съемочного дня. Закончив “Грозовой перевал”, он отправился на предбродвейские гастроли по провинции с пьесой С. Н. Бермана “Не время для комедии”.

Оливье решился покинуть Голливуд в силу нескольких обстоятельств. Он хотел работать вместе с Кэтрин Корнелл; он мечтал вернуться на сцену; наконец, ему понравилась роль вспыльчивого молодого драматурга в легкой комедии любовного треугольника. Он считал принципиальным восстановить свою репутацию в Нью-Йорке. В этом отношении он добился даже большего успеха, чем мог мечтать. “Грозовой перевал” вышел на экраны почти одновременно с блистательной бродвейской премьерой, и это сочетание подняло его на новый пик популярности, пребывание на котором показалось Оливье сначала лестным, потом стеснительным и наконец совершенно невыносимым.

Нью-йоркские театральные рецензенты единодушно превозносили “Не время для комедии”. Кинокритики встретили “Грозовой перевал” восторженным залпом похвал. Фрэнк Ньюджент писал в “Нью-Йорк Таймс”: “Хитклиф-Оливье — один из тех образов, которые рождаются раз в жизни, образ, для которого актер словно создан и физически, и эмоционально… Это Хитклиф, ниспосланный небом и Бронте, и Голдвину”. Однако в Англии не все приняли “Грозовой перевал” так же хорошо. Лайонел Колльер, обычно щедрый на похвалы критик “Пикчегоер”, заметил, что, несмотря на техническое совершенство, фильм оставил его равнодушным — «скорее всего потому, что артисты сознательно “играли” своих персонажей, а не “проживали” их». Впрочем, подобного взгляда держалось крайнее меньшинство.

В целом критика сочла картину достойной и даже выдающейся, Оливье же произвел просто сенсационное впечатление. До выхода фильма на английский экран его главной достопримечательностью считался Дэвид Нивен. Но после премьеры Оливье стал звездой мирового кино ничуть не меньшей величины.

Фильм, удовлетворивший многих высоколобых критиков, был легко переварен и институтами массового рынка. Он получил ярлык “Самой Странной Истории Любви", и с миллиона афиш, развешанных по всей стране, на американского зрителя смотрел мрачный Оливье, насупивший свои мохнатые брови, в то время как подпись гласила: ”В его глазах была печать ада". Поданная в таком количестве реклама вызвала молниеносную реакцию, которая застала консерватора Оливье врасплох. Поклонники, преследовавшие его повсюду, как теперешних поп-звезд, толпились у входа в театр, провожали его до гостиницы, висели на подножке автомобиля, рвали на сувениры одежду. Наконец, после одной особенно жестокой трепки, полученной от обожателей, Оливье решил дать себе передышку: он объявил, что впредь не будет раздавать автографы на улице. Этим не могла не заинтересоваться пресса, для которой он сделал не слишком тактичное заявление: “Что же касается охотников за автографами, жаждущих посмотреть на вас и потрогать вас, они напрочь лишены деликатности. Попросту говоря, они невероятно грубы".

Сколько бы правды ни содержалось в этом замечании, его не должен был позволять себе актер в чужой стране, где он преуспел. Нетрудно было предвидеть, что он неизбежно попадет под обстрел прессы, которая жестоко разбранила его, изобразив самонадеянным и неблагодарным молодым выскочкой. “Нью-Йорк Уорлд Телеграм" поместила интервью с Оливье, особенно огорчившее его потому, что там утверждалось, будто ему скучно работать с Кэтрин Корнелл. Интервью вышло под заголовком ”Жизнь и Лоренс Оливье очень скучны — вне всяких сомнений” и начиналось так:

«Лоренсу Оливье скучно жить. Скучно быть кумиром публики. Скучно видеть десятка два восхищенных женщин у “Этель Барримор Тиэтр”. И давать интервью, и играть вместе с Кэтрин Корнелл в нашумевшем спектакле “Не время для комедии” тоже очень скучно. Вообще ему уже приелась эта роль, поэтому он уходит из труппы в начале июля… “Играть одно и то же день за днем очень утомительно, — говорит он. — Я чувствую, что окостеневаю в этом спектакле. Я выполняю действия автоматически, вместо того чтобы обдумывать их. Через несколько секунд после того, как я что-нибудь сделаю, я понимаю, что сделал это как автомат, без единой мысли. А девушки с автографами! Это на самом деле чрезвычайно стеснительно. Вероятно, это часть актерской профессии. Но весьма стеснительная часть…” “…Я действительно скучный человек, — повторяет м-р Оливье. — Я никогда не знаю, о чем говорить с журналистами. Это потому, что у меня ни на что нет определенной точки зрения с ними, я чувствую, как становлюсь все зануднее, и тогда произношу что-нибудь рискованное, чтобы беседа приобрела интерес. Или вы цепляетесь за какой-нибудь оброненный мной пустяк и раздуваете его на целые заголовки…”»

По современным меркам все это была непритязательная и нелогичная болтовня, банальный репортаж, которого не принял бы всерьез ни один разумный читатель. Однако, получив ударно больному месту, Оливье среагировал слишком резко, спрятавшись, словно черепаха, в суровый английский панцирь и отказавшись выползать наружу. Если нельзя дать интервью без того, чтобы не исказили твои слова или весь твой облик, лучше вообще не видеть репортеров — этот акт самозащиты навлек на него еще более злобную критику прессы. В конце концов, конечно, эта тема всем приелась и была забыта. Однако шрам у Оливье остался навсегда, и его глубокая неприязнь к газетчикам берет свое начало именно здесь.

Весной 1939 года профессиональные акции Оливье котировались небывало высоко. Но это время не бьло для него счастливым. В самом начале гастролей он узнал, что его отец скончался от удара. Спектаклю ”Не время для комедии” была обеспечена в Нью-Йорке долгая жизнь, но и это его не радовало, ибо удлиняло разлуку с мисс Ли. Однажды он рискнул добраться до Калифорнии, проделав шестнадцатичасовой перелет после субботнего вечернего спектакля, а в воскресенье ночью отправился обратно. Но так как задержка самолета легко могла бы сорвать его выступление в понедельник, администрация театра запретила подобные путешествия. Тем временем Вивьен в письмах домой по-прежнему жаловалась на ненавистную работу в Голливуде. В отсутствие Оливье она стала все больше полагаться на помощь Кьюкора. Каждое воскресенье приходила к нему обсудить намеченные к съемке сцены и скоро обнаружила, что Оливия де Хэвиленд тайком делает то же самое. Таким образом, отстраненный от фильма, Кьюкор по-прежнему руководил Скарлетт и Мелани.

Стремясь как можно быстрее закончить съемки, Вивьен продвигалась с угрожающей скоростью, работая шесть дней в неделю по пятнадцать-шестнадцать часов. Напряжение от создания самого длинного и дорогого фильма в мире сломало несгибаемого режиссера, который сражался в первой мировой войне, охотился на тигров в Индии и участвовал в автомобильных гонках. Флеминг пережил нервный кризис, и “Унесенные ветром” перешли в руки третьего постановщика, Сэма Вуда. Проведя месяц в больнице, Флеминг возобновил работу, и они с Вудом закончили фильм вместе.

В конце июня съемки были фактически закончены, однако Селзник хотел вернуться к началу, чтобы заново снять первую сцену в поместье Тара. Скарлетт, таким образом, должна была вновь предстать шестнадцатилетней девушкой, но после шести месяцев тяжелого нервного и физического напряжения Вивьен не поддавалась омоложению. Она была бледной и изнуренной; посмотрев материал, Селзник понял безнадежность своих требований и велел ей прежде всего отдохнуть.

Вивьен с радостью умчалась в Нью-Йорк, где несколько дней спустя Оливье оставил свой бродвейский спектакль. Ему тоже предстояли долгие каникулы — перед новой работой для Селзника в фильме по роману Д. дю Морье “Ребекка”. Так что оба сели на борт ”Иль де Франс”, чтобы после короткого визита в Англию отдохнуть на Ривьере. Их имен не было в списке пассажиров, и когда 28 июля они высадились в Плимуте, репортерам сообщили, что ”благодаря чистой случайности двое знаменитых актеров путешествовали на одном лайнере”. Подобная секретность была в духе времени. Ни одно видное лицо в Англии, не страдающее манией самоуничтожения, не стало бы публично нарушать приличия. Однако в своем кругу Оливье и мисс Ли никак не скрывали своих отношений. Они страстно любили друг друга. Это знали не только друзья, это могли видеть самые дальние знакомые. Оба уже подали заявление о разводе, чтобы пожениться без проволочек.

Вернувшись домой, они обнаружили, что приготовления к войне заметно продвинулись вперед: бомбоубежища росли как грибы, у общественных зданий кучами лежали мешки с песком, люди стояли в очередях за противогазами. 9 августа первое тренировочное затемнение погрузило Лондон во мрак. Тем не менее в середине августа, когда две английские звезды Селзника отплыли из Саутгемптона в Америку (вместе с матерью Вивьен), международная обстановка казалась гораздо менее угрожающей, чем после мюнхенского кризиса 1938 года. Так думало большинство. При опросе общественного мнения 31 августа 1939 года только один англичанин из пяти сказал, что война будет, — восемнадцать месяцев назад эта цифра была куда выше. В Голливуде выяснилось, что Селзник раздумал переснимать начальную сцену “Унесенных ветром”. После пяти месяцев съемок и расходов, приблизившихся к четырем миллионам долларов, самый длинный фильм в истории кино был завершен. И всего несколько дней спустя первой строчке, которую произносила Вивьен в роли Скарлетт О’Хара, суждено было приобрести мрачную злободневность: ”У всех на языке только война, война, война…”


Глава 12

"УСПЕХ И ПОРУГАНЬЕ"


Превратив в подмостки гребную шлюпку, Ларри Оливье исполнял роль Иеремии; и чрезмерное количество шампанского, выпитое под полуденным калифорнийским солнцем, давало о себе знать в непривычной нечленораздельности его речи. "Истреблю, сокрушу и погублю вас"— завывал он. Затем, усевшись в свою лодку, он подгреб поближе к другой роскошной яхте и вновь прокричал пророчества об Армагеддоне.

Дело происходило на Каталина-Харбор, в 22 милях к югу от Лос-Анджелеса. Оливье проводил уик-энд на яхте Дугласа Фербенкса-младшего и его новой жены Мэри Ли. Несколько часов тому назад они услышали по радио металлический голос Невилла Чемберлена, сердито прочитавшего свое роковое сообщение: "Я должен объявить вам, что наша страна отныне находится в состоянии войны с Германией".

Как и в ту пятницу, когда убили президента Кеннеди, любой человек, достигший сознательного возраста, помнит, где он был и что делал в первое воскресенье сентября, когда в мире разразилась война. Некоторые, подобно бывшей театральной наставнице Оливье Элси Фогерти, молились в церкви о мире. Сотни тысяч других загорали на пляжах или прятались от внезапно налетевших гроз. Александр Корда услышал радио в своей лондонской конторе вместе с семьей, близкими друзьями и сотрудниками. Его жена, Мерл Оберон, разрыдалась. Его последний многообещающий премьер, Джон Джастин, немедленно решил записаться в запас военно-воздушных сил и потом безуспешно пытался добиться призыва, не закончив съемки в “Багдадском воре”. Его партнер Конрад Фейдт, родившийся и учившийся в Берлине, объявил, что остается в английском кино. Но, поскольку заканчивали “Вора” в Америке, он продолжал жить там, нередко играя нацистов и жертвуя больше денег Британскому военному фонду, чем другие английские актеры в Голливуде.

4 сентябри должно было выйти на экраны новое эффектное создание Корды — “Четыре пера”. Но так как в тот день в Англии закрылись все кинотеатры, прокат ленты был отложен на неопределенное время. Тем временем один из ее главных героев, Ральф Ричардсон, приступил к службе в качестве младшего лейтенанта Королевского флота.

5 сентября в Голливуд вернулся Чарлз Лаутон, которого каждое утро в течение пяти с половиной часов преобразовывали в гротесковую фигуру, являвшую собой Квазимодо в “Горбуне из Нотр-Дам”. Его и без того натянутые отношения с режиссером заметно ухудшились: режиссер Уильям Дитерле, имевший странную привычку всегда работать в белых перчатках, был самым настоящим “фрицем”. В окопах первой мировой войны, перед самым перемирием, Лаутон получил тяжелое отравление газом. Мрачного Фролло играл сэр Седрик Хардвик. В предыдущей войне он оказался последним английским офицером, покинувшим Францию. Стремясь вернуться в армию, капитан Хардвик немедленно отправился к британскому консулу. Однако, к его огромному огорчению, в свои сорок шесть лет он был уже вычеркнут из рядов офицеров запаса.

За год до второй мировой войны в Англии прошло 264 художественных фильма. Только пятьдесят из них были отечественного производства. Голливуд дал 172 картины. Естественно, что в сентябре 1939 года в этой столице киномира работала масса английских актеров. Подобно Хардвику и Лаутону, большинство из них оказались слишком старыми или непригодными для активного участия в разразившейся трагедии. Там не менее, несмотря на свой возраст и состояние, многие обитатели английской колонии в Голливуда обратились к своему консулу в Лос-Анджелесе, чтобы узнать, чем они могут помочь родной стране. Все получили один и тот же официальный ответ: “Ничего не предпринимайте, оставайтесь на местах и ждите дальнейших инструкций”. Некоторые возражали, что, если годы не позволяют им надеть военную форму, они могли бы по крайней мере вернуться на родину в разделить общую опасность. Лорд Лотиан, британский посол в Вашингтоне, отвечал: “Вы занимаетесь в Америке законным бизнесом. Чего бы не даоа Германия, чтобы иметь такой же вес в производстве американских картин для мирового рынка. А если в этих фильмах действуют англичане, то насколько лучше, чтобы их играли наши, а не амернканские актеры, изображающие нас в моноклях и гетрах!"

Первой английской кинозвездой, покинувшей Голливуд, стал Дэвид Нивен — бывший офицер шотландской пехоты. Ему было тридцать лет, и лорд Лотиан советовал ему остаться и представлять свою страну на экране. Но Нивен и слышать хотел. Уже через несколько недель он облачился в форму стрелковой бригады.

Оливье, конечно, завидовал этим решительным и целенаправленным действиям. Но, в отличие от Нивена, он был связан со съемками фильма, которые только начинались. Кроме того, не имея никакого опыта военной службы, в тридцать два года трудно было надеяться быстро попасть в армию. С первого дня войны все мужчины от восемнадцати до сорока одного года могли быть призваны на службу. Но регистрация возрастных групп двигалась черепашьими темпами. В мае 1940 года дело едва дошло до лиц двадцати семи лет.

Сначала Оливье не терпелось закончить новую картину, ”Ребекку”, но скоро его пыл поугас, так же как у множества его соотечественников на родине. Период до мая 1940 года получил название ”липовой”, ”скучной”, ”смешной” или, как говорили немцы, ”сидячей” войны. К рождеству 1939 года 1128 тысяч солдат, числившихся в британской армии, не участвовали ни в одном сражении. В связи с введением светомаскировки количество дорожных происшествий возросло вдвое, но вплоть до 9 декабря, когда убили патрульного капрала Т. У. Прайдея, Британский экспедиционный корпус во Франции не потерял ни одного человека. В таких условиях Оливье не так трудно было уговорить себя остаться в Голливуде. Вновь и вновь ему приходилось слышать, что бесполезно рваться домой задолго до того, как наступит очередь его призыва. Так что он остался и за время “липовой” войны снялся в своих самых интересных фильмах — ”Ребекке” и "Гордости и предубеждении”.

15 декабря Оливье прервал съемки, чтобы сопровождать Вивьен в Атланту на премьеру ”Унесенных ветром”. По распоряжению Селзника выход фильма должен был стать самым ошеломляющим в истории кино. Так и произошло. Губернатор Джорджии объявил выходной для всего штата, а мэр Атланты санкционировал проведение трехдневного фестиваля. Вдоль фасада "Гранд-тиэтр”, основного места действия, установили белые колонны, дабы здание походило на поместье Тара; кроме того, был назначен большой костюмированный бал, где каждый должен был появиться в костюме 1864 года. Вместе с Вивьен, Оливией де Хэвиленд и другими знаменитостями Оливье прибыл из Голливуда на зафрахтованном самолете. Гейбл приехал самостоятельно вместе с рекламными боссами ”МГМ”. Он не сел в самолет с “Очень Важными Лицами” в поддержку Флеминга, который отказался присутствовать на премьере после того, как прочитал газетный анонс, утверждавший: «“Унесенных ветром” поставили три режиссера под постоянным руководством Дэвида О. Селзника».

За премьерой в Атланте последовала нью-йоркская, почти столь же эффектная. Вивьен оставалась центром всех этих блистательных мероприятий. Находясь рядом, Оливье формально посещал их сам по себе, в качестве еще одной рекламируемой звезды Селзника. В данный момент он фактически играл вторую роль. Хотя “Грозовой перевал” вывел его на мировой уровень, Вивьен в свои двадцать шесть лет становилась суперзвездой. Два месяца спустя Оливье сопровождал ее, в отель “Амбассадор” в Лос-Анджелесе на церемонию вручения наград Академией киноискусства и наук, где как лучшая актриса года она получила “Оскара” — одного из рекордных восьми, завоеванных “Унесенными ветром”.

Мисс Ли была слишком умна, чтобы позволить обмануть себя таким количеством лести и шумихи. Она понимала, что огромный успех в роли, идеально соответствующей ее индивидуальности, не мог внезапно превратить ее в искусную актрису. Бросается в глаза, что новые условия никак не изменили ее профессионального отношения к Оливье — и это положительно сказалось на обоих. Даже теперь, став куда большей знаменитостью, она считала его несоизмеримо талантливее и по-прежнему преклонялась перед его превосходящим опытом.

Сильнее всего и Вивьен, и Оливье огорчало тогда то, что она не стала его партнершей в “Ребекке”. За исключением Флоренс Бейтс, игравшей властную миссис Ван Хоппер, актеры по необходимости были англичанами и ирландцами. Оливье работал со старыми друзьями и под руководством английского режиссера; присутствие Вивьен могло бы создать полную иллюзию возвращения домой. Но, несмотря на все старания, он не смог этого добиться. Селзник — с которым были солидарны и сценарист Роберт Шервуд, и постановщик Альфред Хичкок — считал Вивьен слишком пылкой натурой для роли пассивной миссис де Винтер.

После Скарлетт голливудские актрисы охотились за героиней “Ребекки” больше всего. Долгое время Селзник отдавал предпочтение Джоан Фонтейн, но его влиятельные коллеги отмахнулись от этой идеи. Они объявили ее недостаточно талантливой, деревянной. Лишь благодаря счастливому стечению обстоятельств она оказалась кандидатом в ’Тебекку”. Сидя рядом с Селзником на обеде у Чарли Чаплина, она скромно предложила ему на главную роль Маргарет Салливен, и тогда ему вновь подумалось, что Фонтейн сама великолепно соответствует нежной, застенчивой и кроткой героине. В сентябре 1939 года она прервала медовый месяц, чтобы приступить к съемкам.

Мисс Фонтейн, впервые получившей значительную роль, предстояло тяжелое испытание. Ее актерские возможности выжимали до предела, и жизнь на площадке отнюдь не становилась легче от осадка, который оставляла подчеркнутая обида Оливье, не обретшего в качестве своей кинематографической невесты мисс Ли. Некоторые артисты ему сочувствовали, и группа разделилась на два лагеря. Раскол дал о себе знать, когда не все приняли участие в вечеринке, организованной для мисс Фонтейн по случаю ее двадцатидвухлетия. Говорили, что смущенный Реджинальд Денни признался ей, будто пытался уговорить Оливье, Джудит Андерсон и Гледис Купер, “но они ответили, что им не до того”.

Некоторая натянутость личных отношений не так уж негативно сказывалась на фильме, где Оливье призван был демонстрировать мрачное превосходство над своей юной, нервной и неопытной невестой. Кроме того, мисс Фонтейн, к счастью, имела понимающего режиссера, всем своим мастерством, опытом и чутьем стремившегося раскрыть ее лучшие стороны. Для Хичкока это была первая голливудская лента, последовавшая за другой экранизацией Дафнии дю Морье, и он работал в исключительно своеобразном и экономном стиле, поражавшем расточительного продюсера “Унесенных ветром”. Селзник впитал философию своего отца: “Живите роскошно! Сорите деньгами. Тратьте деньги! Всегда живите не по средствам. Это придает человеку уверенность”.

Первоначально Селзник хотел, не считаясь с расходами, соорудить усадьбу Мэндерли в полную величину, но в конце концов удалось убедить его, что макет, построенный в масштабе 1:12, будет ничуть не хуже. Потом Селзнику показалось остроумным, чтобы во время пожара, поглощающего Мэндерли, дым образовал в небе броскую монограмму “Р”. Но Хичкок доказал, что куда эффектнее более простая идея: крупный план подушки с вышитой ”Р”, охваченной огнем в спальне Ребекки.

Хичкок отказался пускать Селзника на съемки "Ребекки”, но продюсер продолжал смотреть на фильм как на их совместное детище и бомбардировал партнера своими записками с предложениями и претензиями. Судя по заметкам, посвященным “Ларри”, Оливье, несмотря на уроки Уайлера, все еще не избавился на экране от своих главных недостатков. Особенно бросалась в глаза его давняя склонность к неразборчивой речи когда он замедлял движения перед камерой.

13 октября 1939 года продюсер писал режиссеру:

“Дорогой Хич!

Всякий раз действия и реакции Оливье замедляются, когда речь становится быстрее. Я в жизни не видел таких безбожно медленных и рассчитанных пауз и передвижений в пространстве, как в сцене, когда девушка рассказывает ему о бале. Он играет так, словно обдумывает, баллотироваться ли в президенты, а не давать ли бал. Я понимаю, что он не жаждет устраивать бал и этим объясняется его поведение; но на экране невозможно тратить столько времени даже на принятие куда более важного решения. Поэтому лучше, по-моему, выбрать крупные планы, как Вы предлагали… И, бога ради, подстегните Ларри не только в этих кадрах, но абсолютно везде, потому что он, очевидно, играет так же, как в театре, где такая скорость может быть к месту. Но при этом навострите уши и удостоверьтесь, что он говорит ясно, так как у него есть склонность убыстрять темп речи и произносить текст так, что американские зрители не в состоянии ничего понять…“

Десять дней спустя Селзник писал Хичкоку: “Я хотел поговорить с Вами об обыкновении Ларри оттарабанивать многие реплики. Например, он делает это со строкой, опровергающей слова Фрэнка, будто тот все время болел. Я понимаю, что это и есть современный стиль игры, но ведь это и современный стиль утраты смысла! В последнее время он исправился, но я просил бы Вас проследить за этим в оставшихся частях”.

Так или иначе, снятый фильм принес триумф и Хичкоку, и двум его звездам; мрачный и зловещий образ, созданный Оливье в глубоко своеобразной манере, заслужил одобрение значительной части критики. Став сенсацией за границей, картина не дала больших сборов при первом выпуске на экраны Америки: “Юнайтед Артисте”, раздосадованные тем, что упустили золотую жилу “Унесенных ветром”, рекламировали ее слишком усердно. (Обычно ленты Селзника получала именно эта фирма, но свое самое ценное достояние он отдал “МГМ”. Ему нужен был Гейбл, и за право проката “Унесенных ветром” и половину прибыли “МГМ” давала ему Гейбла и платила 50 процентов предполагаемой стоимости фильма, составивших два с половиной миллиона долларов.)

Но, выиграв звание лучшей картины 1940 года, “Ребекка” вскоре пошла очень широко, как того и заслуживала, и возглавила список десяти первых фильмов года, составленных в результате общественного опроса “Моушн Пикчерз Геральд”. И Оливье, и Фонтейн выдвигались на “Оскара", но уступили Джеймсу Стюарту (“Филадельфийская история”) и Джинджер Роджерс (“Китти Фойл”). Словно в утешение, мисс Фонтейн получила “Оскара” через год, за роль другой нелегкой жены (Кэри Гранта), в “Подозрении” Хичкока.

Во время съемок “Ребекки” у Оливье и мисс Ли появилась надежда на то, что в следующем фильме им удастся работать вместе. Полагаясь на принесший успех рецепт, “МГМ" решила экранизировать еще один образец викторианской классики, “Гордость и предубеждение”, по сценарию Олдоса Хаксли и Джейн Мэрфин. Роль надменного Дарси, давно отвергнутая Гейблом, была как будто создана для Оливье, и, с точки зрения режиссера Джорджа Кьюкора, Вивьен могла стать очаровательной Элизабет Беннет. Однако у руководителей студии были другие планы Они прочили Вивьен на роль Майры, нежной и трагической танцовщицы из “Моста Ватерлоо”, которая становится проституткой, получив ложное сообщение о том, что ее любимый убит на войне В этой актуальной “слезной” картине появлялся английский полковник, в первую ночь второй мировой войны вспоминающий об ужасах первой, где он был еще капитаном. Если Вивьен не давали играть мисс Беннет в “Гордости и предубеждении", то тогда Оливье мог присоединиться к ней в качестве полковника-капитана. Им, так сказать, выпадали и “орел", и "решка”

Но, по иронии судьбы, ни одному из шансов не дано было реализоваться. Среди кинематографических образов, созданных мисс Ли, обреченная танцовщица осталась самым трогательным. Сыграв Дарси, Оливье уже третий раз подряд получил великолепно подходящую ему роль. Фактически было не столь уж важно, что они снимались в разных фильмах. Оба работали в павильонах “МГМ” и в свободные минуты тайком готовились к совместному мероприятию. Коллеги видели, как между съемками отдельных эпизодов “Гордости и предубеждения” Оливье пишет какие-то заметки; играя в “Мосте Ватерлоо”, мисс Ли запиралась в обеденный перерыв в гримерной, где брала уроки декламации у кавалерственной дамы Мэй Уитти. Вскоре их секрет раскрылся: они готовились к постановке “Ромео и Джульетты", которую Оливье мечтал осуществить, несмотря на совместный с Гилгудом опыт четырехлетней давности. Предвидя, что этот шанс блеснуть на американской сцене может оказаться для него последним перед отправлением на войну, Оливье твердо решил показать нечто необыкновенное, и они с Вивьен (в Голливуде их преждевременно стали называть четой Оливье) вложили в постановку все свои сбережения — около 60 тысяч долларов. Такую же сумму предоставила фирма “Уорнер бразерс”, надеявшаяся с течением времени уговорить Оливье сыграть в биографическом фильме о Дизраэли. В порядке личного одолжения и против доводов собственного рассудка Селзник согласился отпустить Вивьен в момент, когда он больше всего хотел сохранить ее в золотоносном облике Скарлетт и использовать в продолжении “Унесенных ветром”.

В своем начинании две звезды были не только деловыми партнерами: они собирались вступить в брак через полгода, сразу после окончательного оформления разводов. Это могло произойти не раньше августа; до тех пор они рассчитывали с головой уйти в “Ромео и Джульетту”. Постановщику не хотелось считаться с расходами. Ему нужны были лучшие костюмы и оформление, и по его просьбе Мотли сконструировали на вращающейся сцене хитроумные и сложные декорации, позволяющие быструю смену обстановки для двадцати одного эпизода. Оливье убедил Мэй Уитти сыграть Кормилицу. На роль брата Лоренцо был приглашен знакомый по ”Олд Вику” Александр Нокс, Эдмунд О’Брайен сразу после "Горбуна из Нотр-Дам” переключился на Меркуцио, и еще не блеснувший на экране Корнелл Уайльд играл Тибальда. В течение месяцев Оливье и мисс Ли не могли говорить и думать ни о чем другом. Он не только ставил спектакль и играл в нем, но целиком осуществлял всю постановку, вплоть до сочинения музыки для выходов. Тем временем Вивьен стало очевидно несовершенство ее актерской техники, которая особенно подводила ее в любовных сценах с их длинными лирическими монологами; и ни одна актриса не могла бы работать над преодолением собственных недостатков более настойчиво и целеустремленно. Она свято верила в своего партнера. Ради него в той же мере, что и ради себя, она отчаянно желала добиться успеха.

При том, сколько труда, знаний, раздумий и денег было вложено в эту постановку, ее катастрофический провал остается одним из самых загадочных и необъяснимых в истории театра. Премьере, состоявшейся в Сан-Франциско, предшествовала громкая реклама, вполне отвечавшая тому буму, который вызвало на Западном побережье появление двух звезд Голливуда в столь подходящих им ролях прославленных любовников. Неделя в Сан-Франциско дала полные сборы. Случались, конечно, и издержки роста. На первом спектакле Оливье вышел на сцену со словами:

Куда уйду я, если сердце здесь?

Вращайся вкруг планеты, бедный спутник!

Затем шестнадцатилетний духом, но не телом Ромео попытался перемахнуть через стену сада Капулетти. Это ему не удалось. Повиснув на стене, бедный ”спутник” уже не мог спасти сцену, задушенную при рождении.

Тем не менее критики оценили спектакль по достоинству. Ромео, представший тем же сомневающимся и неловким юношей, что и в гилгудовской постановке, добился большего лиризма в чтении стихов; и хотя мисс Ли никогда не волновалась так, как на премьере, это сделало ее четырнадцатилетнюю влюбленную героиню еще убедительнее. Воодушевленные исполнители отправились в Чикаго. Там один из рецензентов назвал пьесу “Попрыгео и Джульетта”, другой сравнил Ромео с “нахальным полузащитником". Но подобные поверхностные замечания не слишком досаждали Оливье: в конце концов, восторженные зрители до отказа наполняли чикагский зал на четыре тысячи мест.

Гастроли в Нью-Йорке, так же как и в Чикаго, предваряла вопиюще вульгарная реклама. Самая безвкусная афиша приглашала на спектакль, в котором ”настоящие любовники занимаются любовью на глазах у публики”. Газеты сообщали об огромном предварительном спросе на билеты и предсказывали Бродвею одну из самых блистательных премьер. Проявить малодушие было невозможно. Оливье снял апартаменты в роскошном отеле, заказал целые ящики напитков для будущих приемов. В город приехало множество друзей. Из Англии приходили десятки телеграмм с пожеланиями удачи.

И наконец, после многих месяцев тщательных приготовлений и нетерпеливого ожидания празднества, огромный именинный пирог рассыпался при первом прикосновении. Так называемые бродвейские мясники вонзили свои ножи единым махом, и даже Оливье, за плечами которого стоял опыт десятков премьер, был ошеломлен и потрясен этим всеобщим единодушным осуждением. “Самый худший Ромео…”, “Лоренс Оливье говорит так, словно чистит в это время зубы… тягуче, без искры вдохновения… бурно и непонятно”. Рецензенты были неколебимы в своем презрении.

На следующий день Оливье позвонил в ”51-стрит-тизтр” узнать реакцию зрителей на ужасную прессу.

“Стоят в очереди вокруг театра”, — сообщил заведующий кассой.

“Стоят в очереди?” — переспросил Оливье, не веря своим ушам.

“Да, в очереди. Стоят в очереди, чтобы потребовать деньги назад. Что им сказать?”

“Возвращайте деньги, раз они этого хотят”, — огрызнулся Оливье.

Лишь две недели спустя он отменил указание о выплате денег за предварительные заказы. Но было слишком поздно. Его гордый жест уже обеспечил им с Вивьен потерю всех сбережений.

Из отеля они перебрались в дом на Гудзоне, который предложила им для уик-эндов Кэтрин Корнелл. Ящики напитков, приготовленные для угощения друзей, были отосланы обратно. Несмотря на подавленное настроение, они чувствовали себя обязанными посетить бал в Радио-сити, организованный Ноэлем Коуардом в помощь военному фонду. Хозяин встретил их словами, которые они запомнили на всю жизнь: “Дорогие мои, как это мужественно, что вы пришли”.

Почему же спектакль кончился таким провалом? Этому находили разные причины, предположив, например, будто нью-йоркские критики просто ополчились на двух звезд Голливуда, пытавшихся ослепить Бродвей блеском своей славы; но никакие доводы не способны смягчить столь сокрушительное падение. Такая же низкопробная реклама и куда более сенсационные публичные выступления не помешали Ричарду Бартону, только что превратившему Элизабет Тейлор в “честную женщину”, получить положительные отзывы критики о его бродвейском Гамлете. Собрав воедино все написанное о спектакле, следует заключить, что Оливье пострадал из-за собственных просчетов. Влюбленный и в пьесу, и в свою Джульетту, в самом разгаре своего романа, он не заметил главных ошибок постановки. Страстная увлеченность деталями и зрелищными эффектами могла принести плоды в кино; но в театре двойная роль постановщика и главного героя не давала Оливье возможности отстраниться и объективно оценить спектакль в целом. Так был получен крайне болезненный, но, вероятно, необходимый урок.


Глава 13

АДМИРАЛ НЕЛЬСОН И МЛАДШИЙ ЛЕЙТЕНАНТ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОЙ СЛУЖБЫ


Пока ”Ромео и Джульетта” доживали свою последнюю неделю, театральная катастрофа, поразившая Оливье, стала казаться ничтожной по сравнению с мировыми трагедиями более грандиозного масштаба. Американский посол в Лондоне Джозеф Кеннеди заявил, будто Англия выдохлась и терпит поражение, на что Черчилль в скором времени прорычал в ответ: ”Мы будем сражаться на берегах моря, мы будем сражаться на взлетных полосах, мы будем сражаться в полях, мы будет сражаться в горах, мы не сдадимся никогда”.

Стоял июнь 1940 года. ”Липовая война” кончилась месяц назад. Пали Бельгия и Нидерланды; Франция была уже на волосок от поражения. Всякий день приносил ужасные известия, и, когда захват Великобритании казался неизбежным, Оливье решил, что в битве за независимость потребуется участие каждого дееспособного англичанина. Было объявлено, что они с мисс Ли отплывут на родину первым же кораблем после того, как в последний раз выступят 8 июня в ”Ромео и Джульетте”. По словам Оливье, они предложили свои услуги министерству информации и были извещены о том, что их предложение принято.

Это заявление оказалось преждевременным. В числе других британских подданных старше тридцати одного года Оливье получил от посольства указание оставаться в Соединенных Штатах до получения дальнейших инструкций. Засим последовала телеграмма от лорда Норвича (тогда м-ра Даффа Купера, министра информации и личного друга Оливье), где в несколько загадочной форме тот советовал ему подождать, пока будет решено, как наилучшим образом использовать Оливье в военных интересах. Наконец, его окончательно доконал ответ Ричардсона относительно перспектив совместной службы в морской авиации. Приятель считал, что шансов у Оливье нет. Возрастной ценз для неподготовленных летчиков составлял двадцать восемь лет, хотя лица, имеющие летный опыт, принимались и в старшем возрасте. Оливье было тридцать три. В нетерпении он учился летать. Затем косвенным путем он узнал, на какую службу прочил его Дафф Купер. Прибывший в Нью-Йорк Александр Корда рассказал, что собирается работать в Голливуде над фильмами с сильным пропагандистским уклоном. Согласен ли Оливье сотрудничать с ним?

Корду многократно порицали за то, что он покинул Англию в момент, когда война разгорелась вовсю. Однако хулители заблуждались относительно мотивов его поведения, не понимая, как много значило его присутствие в Голливуде. Здесь можно было делать картины пропагандистского толка, которым гарантировался куда более широкий прокат. Здесь можно было установить полезные связи с венгерскими эмигрантами-антифашистами; кроме того, Корда обладал достаточным авторитетом и силой убеждения, чтобы заручиться для своих крайне пробританских лент поддержкой многих американских кинозвезд. Все это оценили по заслугам в 1942 году, когда фашисты занесли Корду в черный, а англичане — в наградной список (на получение дворянского звания). Только после двадцати восьми небезопасных для жизни трансатлантических путешествий, многие из которых пришлось совершать в бомбардировщиках, он наконец возвратился в Англию навсегда.

Однако в 1940 году предвидеть роль Корды было не так легко, и на его предложение Оливье с мисс Ли ответили, что не испытывают никакого желания оставаться в Америке. Через несколько недель он вновь обратился к ним, позвонив в Нью-Йорк из Лос-Анджелеса. Корда сообщил, что нашел для них идеальный сюжет, глубоко трогательный и вместе с тем глубоко патриотический, — историю Нельсона и Эммы Гамильтон. Вивьен отнеслась к подобной теме скептически, Оливье по-прежнему вел разговоры о возвращении домой. Но, будучи отменным дипломатом, Корда продолжал добиваться своего. Он обещал снять фильм с максимальной скоростью, недель за шесть. Он подчеркивал, что, потеряв все свои сбережения, они получают уникальную — и, вероятно, последнюю — возможность заработать деньги на лежащее впереди смутное время и на эвакуацию в Америку детей от предыдущих браков. Последний довод их убедил.

Однако в плане Корды был один просчет. Съемки не могли начаться раньше сентября. Р. С. Шерифф, которому так и не удалось вернуться в полк, где он прослужил первую мировую войну, только что прибыл в Америку для работы над сценарием. До сих пор не было написано ни одного слова. Имея в своем распоряжении два ничем не занятых месяца, Оливье и мисс Ли решили в последний раз отдохнуть. С середины июля до начала августа они гостили у Александра Вулкотта на озере Бомосин в штате Вермонт, а затем у Кэтрин Корнелл, недалеко от побережья Массачусетса. До начала съемок оставалось еще несколько недель, и Оливье использовал это время в Голливуде для решающей попытки получить удостоверение летчика.

Он тренировался ежедневно — сначала на Кловер-филд, а по том на аэродроме Метрополитен. Ежедневно мисс Ли и Корда молились за его жизнь и готовились к худшему — не без оснований. Не будучи прирожденным пилотом, в своей донкихотской одержимости он уже разбил три учебных самолета. Все же, после месяцев, наполненных издевательствами и насмешками багрового инструктора, пронизанного армейским духом, Оливье налетал 200 часов, необходимых для получения лицензии. Из своих непрофессиональных достижений он гордился этим больше всего.

Существует старинная поговорка о матадорах: “Сражаться с быком, когда его не боишься, ничего не стоит. Не сражаться с быком, когда боишься, тоже ничего не стоит. А вот сразиться с быком, когда боишься, — это кое-что значит”. Оливье боялся, но шел сражаться. В занятия летным делом его втянул несколько лет назад Ральф Ричардсон, уговоривший взять несколько уроков в лондонском аэроклубе. Но Оливье никогда не чувствовав себя в воздухе свободно и продолжал полеты только потому, что страстно хотел сыграть в войне действительно активную роль. По иронии судьбы, его летные уроки совпали с волной оскорбительных нападок на британских граждан, укрывшихся в Америке от войны или все еще остававшихся там через год после ее начала. Их презрительно называли “унесенными поднявшимся ветром”. Некоторые на самом деле стоили того. Но многие, подобно Оливье, были незаслуженно обстреляны неразборчивым огнем.

Жестоко обошлись, например, со всеми обожаемой Грейси Филдз. Осенью 1939 года во Франции она поднимала дух Британского экспедиционного корпуса, с особенным успехом исполняя песенку “На прощанье пожелай мне счастья”. Но, когда в 1940 году в войну вступила Италия, ее муж Монти (Марио Бьянки) Бэнкс, с десяти лет живший в Америке, был тем не менее объявлен изгоем, и никто не пожелал счастья Грейси, уехавшей к нему в Соединенные Штаты. Английские газеты обвиняли ее в том, что она сбежала, прихватив с собой все свои деньги. Буквально за один день из народной любимицы она превратилась в persona non grata. Она давала концерты в Канаде и США, жертвуя сборы (достигшие, по ее подсчетам, полутора миллионов долларов) в Британский военный фонд, выступала перед войсками Британского содружества по всему миру, вернулась в Англию и пела на оборонных предприятиях. Но потребовалось много времени, чтобы преодолеть первоначальную враждебность публики.

Вся эта шумиха не слишком взволновала Оливье. Он был целиком поглощен событиями, имевшими для его жизни более личное и принципиальное значение. 28 августа пришло сообщение, что они с мисс Ли совершенно свободны и могут наконец сочетаться браком. Прождав три года и не желая откладывать свадьбу ни на миг, они собирались пожениться максимально скромно, выдержав лишь трехдневную отсрочку, которая требовалась по калифорнийскому закону после официального объявления о бракосочетании. Оливье советовался с Рональдом Колменом, поскольку тот, женясь на Бените Хьюм, сумел избежать огласки. От Колмена он узнал, что, если венчание состоится в районе Лос-Анджелеса, от прессы наверняка придется откупиться. Колмен предложил отъехать на сотню миль в Санта-Барбару и расписаться там. Можно было отметить событие у него на ранчо, а затем ускользнуть на его же яхте в свадебное путешествие. Предложение было с благодарностью принято.

Вивьен все-таки не смогла отказать себе в удовольствии собрать друзей накануне свадьбы, но действительный повод держали в таком секрете, что только Колмены понимали, ради чего они приглашены. В качестве дополнительной меры предосторожности Бенита заказала обручальное кольцо, сделав вид, будто это запасное для нее самой. Поразительно, но ничего не знал даже Гарсон Канин, бывший их соседом на Беверли-Хиллз. Вечером 30 августа Канин после ужина у Кэтрин Хепберн вел важные переговоры о съемках нового фильма. Дело шло на лад, когда позвонил Оливье. Не может ли Канин немедленно вернуться домой? Да, это очень срочно. Нет, по телефону нельзя сказать, что ему нужно. Нет, нельзя медлить ни секунды. Канин помчался к себе, готовый устроить скандал, поскольку был невероятно раздосадован тем, что внезапный отъезд прервал совещание со столь важной звездой. Дома он обнаружил Оливье и мисс Ли, которые расплывались в улыбках и, судя по всему, ожидали, что он примет участие в каком-то грандиозном розыгрыше.Но так как он не был расположен играть с ними в ”угадайку”, ему тут же сообщили: они сейчас уезжают в Санта-Барбару, чтобы пожениться. И просят его быть шафером.

”Отличная роль”, — сказал Оливье.

”Великолепная, — ответил Канин. - Большое спасибо. Я польщен. А кто партнерша — подружка невесты? Кавалерственная дама Мэй Уитти?”

Вивьен ахнула. О подружке невесты начисто забыли. Однако Канин нашел выход, частично компенсировавший к тому же его загубленный вечер Он предложил по дороге заехать к Кэтрин Хепберн и попросить ее присоединиться к ним.

Мисс Хепберн уже спала, но любезно согласилась примкнуть к ночной поездке в Санта-Барбару. Это было странное предприятие. Они ошиблись поворотом, опаздывали; жених с невестой начали ссориться и уже обменивались пылкими замечаниями относительно того, стоит ли им вообще вступать в брак. Тем временем на ранчо у Колменов усердно потчевали напитками мирового судью, уговаривая его дождаться их приезда. Когда они наконец прибыли с опозданием на полтора часа, чиновник был трезвым лишь наполовину. Но задержка оказалась удачной, так как выяснилось, что обязательная трехдневная отсрочка истекает только в полночь. Поэтому церемония состоялась минуту спустя после колдовского часа, на обвитой розами и залитой луной террасе, в присутствии Канина и Хепберн в качестве единственных свидетелей. Колмены отправились подготовить яхту. Канин вспоминал это венчание как “предтечу театра абсурда”. Он не переставая чихал от сенной лихорадки. Мировой судья назвал жениха “Оливером”, а невесту ”Лэй”; у Вивьен он забыл взять обет, а у шафера — обручальное кольцо. Наконец, провозгласив их мужем и женой, ополоумевший судья издал дикий клич: “Бренди!”

В соответствии со следующей частью хитроумного замысла Каннн и Хепберн покинули новобрачных в тайном месте, откуда шофер Колменов доставил их к трем часам ночи в гавань Сан-Педро на яхту “Дракон”. После миниатюрного приема — свадебного пирога и шампанского на четверых — они подняли якорь и отплыли в море, вновь направляясь на Каталина-Айленд. Операция “Секретная Свадьба” увенчалась полным успехом.

После медового месяца длиною в три дня Оливье и мисс Ли отправились обратно в Лос-Анджелес, где их неразрывная связь в качестве коллег, партнеров и единомышленников принесла им в ролях Нельсона и его возлюбленной мировучо славу уже как “супругам Оливье”, королевской чете шоу-бизнеса. Недели работы над “Леди Гамильтон” были самыми счастливыми в их кинематографической практике. Они обложились книгами о Нельсоне и Эмме. Оливье особенно был увлечен своим будущим героем. Они наслаждались сотрудничеством с Кордой, который решил сам ставить картину и оставался неиссякаемым источником юмора благодаря прелестному ломаному английскому и “голдвинизмам” собственного производства, вроде “напечатайте обоих троих”. В какой-то момент, однако, показалось, что фильм может не состояться. Когда было отснято уже больше половины материала, Корда вдруг осознал, что в головокружительной спешке забыл об одной жизненно важной формальности — не завизировал сценарий у американского цензора. Шериффа отправили к Джозефу Брину, главе конторы Хейса, и тот вынес убийственный приговор.

”Снимать эту картину никак нельзя, — сообщил, дружески улыбаясь, Брин. — Речь идет не о том, чтобы изменить какой-нибудь эпизод. Весь сюжет совершенно неприемлем. Вы показываете человека, прелюбодействующего с женой другого. Но у него есть жена, а у нее — муж, и она рожает от него ребенка, и ни один из них не только не испытывает угрызений совести, но даже не сознает, что поступает дурно. Исключено!”

”Но фильм уже почти завершен! — протестовал Шерифф. — На него потрачен миллион долларов!”

“Весьма печально, — сказал Брин. — Если бы я получил сценарий вовремя, я бы предостерег вас и сэкономил ваши деньги… Беда заключается в том, что в своем сценарии вы покрываете преступление. Вы прославляете его, делаете волнующим и романтическим; и вашим героям оно сходит с рук”.

Корда был в ужасе. Он уже снял Трафальгарскую битву, потратил слишком много денег, чтобы все бросить. Но в конце концов Шерифф и его соавтор Уолтер-Рейш нашли выход. Вспомнив, что отец Нельсона был деревенским священником, они решили вставить сцену, где скованный подагрой старик, сидя в инвалидном кресле, проклинает сына за безнравственное поведение. ”Ты поступаешь дурно. Ты совершаешь зло, осуждаемое всеми праведными людьми. Это принесет тебе несчастье, и я умоляю тебя не видеться больше с этой женщиной”. Нельсон выглядит весьма сокрушенным. ”Я знаю. Ты прав абсолютно во всем. Я понимаю, что совершаю подлую, непростительную вещь, я стыжусь своей слабости, которая вынуждает меня к этому”. Один целиком вымышленный диалог, лишенный всякого исторического фундамента, удовлетворил цензора и спас фильм.

”Леди Гамильтон” — самый неожиданный успех Оливье на экране. В этой дешевой картине, снятой в немыслимо короткий срок, кораблями для грандиозных морских битв служили макеты, а сценаристы ежедневно сочиняли дополнительные реплики. Однако получившаяся в итоге ура-патриотическая лента с огромным успехом прошла во многих странах, в том числе в России. Проводя очевидную параллель с современными событиями (“звездный час” Британии, одиноко выстоявшей в долгие годы наполеоновских войн), фильм идеально соответствовал духу времени и, что весьма показательно, стал любимым фильмом Черчилля. В августе 1941 года его показывали на борту “Принца Уэльского”, везшего Черчилля на Атлантическую конференцию с президентом Рузвельтом.

С пропагандистской точки зрения это была одна из самых эффективных лент Корды. В 1941 году, когда сенатская комиссия по иностранным связям открыла слушание по вопросу об иностранных агентах США, фильм стал уликой номер один в обвинении, выдвинутом сенаторами Наем и Ванденбергом, которые объявили ”Корда продакшнз” шпионским и пропагандистским центром, работающим в пользу Великобритании и нарушающим тем самым закон, требовавший регистрации всех иностранных агентов. Изобличающей фильм сценой был назван эпизод в Адмиралтействе, где Нельсон-Оливье произносит страстную речь против диктаторов, настаивая на том, что с ними нельзя заключать мир. ”Их надо уничтожать — стирать с лица земли". Он имел в виду Наполеона, но намек на Гитлера был прозрачным. От Корды потребовали доказательств исторической достоверности этой сцены. Он таковыми не располагал.

В результате Корда вместе с продюсером, венгром Стефаном Палошем, предстали перед сенатской комиссией. Биограф Корды П. Табори пишет: ”Хотя у Алекса были в разгаре съемки, сенаторы настояли на том, чтобы, бросив все, он прибыл в Вашингтон. Слушание было назначено на 12 декабря 1941 года. Однако, как мы теперь знаем, 7-го числа случилось нечто, лишившее подобные расследования всякого смысла. Японские самолеты разбомбили Перл-Харбор, и США вступили в войну”.

***

В середине сентября 1940 года произошла одна из самых страшных морских трагедий второй мировой войны, была произведена акция, названная нечеловечески жестокой по обе стороны Атлантики. 13-го числа, в пятницу, наперекор всем суевериям, одиннадцатитонный лайнер "Город Бенарес” отплыл из Англии в Канаду с сотней эвакуируемых детей на борту. Четыре дня спустя корабль торпедировали во время сильного шторма, на расстоянии шестисот миль от берега, нарушив незыблемый закон морской войны, гласящий, что нельзя топить лайнеры в условиях, оставляющих лишь отдаленные шансы на спасение человеческих жизней. Погибло 258 человек; из детей удалось спасти только тринадцать.

Супругам Оливье рассказал о трагедии ее очевидец, писатель и драматург Артур Уимперис, плывший в Лон-Анджелес на свидание с Кордой. Оба испытали чувство ужаса и по-новому глубоко оценили собственное счастье. Всего два месяца назад их дети благополучно совершили опасное атлантическое путешествие. Семилетняя дочь Вивьен Сюзанна приехала с бабушкой, миссис Хартли. Четырехлетний сын Оливье Тарквин плыл на том же пароходе со своей матерью. Встретив их в Торонто, Оливье воспользовались поездкой для того, чтобы лично выступить в нескольких кинотеатрах в пользу канадской кампании по сбору военных средств.

К концу декабря в сложной жизни четы Оливье установилась наконец некоторая определенность. Они могли быть уверены, что до окончания войны их детям гарантирована безопасность. У них не осталось ни театральных, ни кинематографических обязательств. Оливье добился гражданских "крылышек". Теперь можно было удовлетворить "всепоглощающее", по словам Вивьен, желание вернуться домой. За неделю до рождества они пригласили нескольких друзей на прощальный вечер. Их корабль отплыл из Нью-Йорка в Португалию 28 декабря. У причала Оливье заявил репортерам: "Я не вернусь, пока не кончится война".

Хотя 29 декабря на Лондон обрушилась самая жесткая бомбардировка за всю войну, приведшая ко второму колоссальному подару, сражения в Атлантике еще не достигли своего апогея. Тем не менее это было не легкое время для переправы. За месяц потери в тоннаже составляли тогда в среднем 300 тысяч, и Оливье приготовились к худшему, особенно обнаружив, что на их американском корабле трое старших офицеров, включая капитана, были немцами. Вивьен, свободно говорившая по немецки, уловила обрывки разговора, еще сильнее укрепившие ее в подозрении, будто они находятся в руках нацистских шпионов. Мрачным смыслом наполнились малейшее движение глаз или кивок, и все путешествие прошло в атмосфере подозрительности, подходящей для шпионской мелодрамы с Конрадом Фейдтом и Эрихом фон Штрогеймом. Однако, благополучно, без всяких драматических инцидентов, прибыв в Лиссабон. Оливье с мисс Ли заключили, что у них просто разыгралось воображение. Впрочем, впоследствии они стали судить иначе, услыхав, что несколько членов команды были арестованы по обвинению в шпионаже.

“Битва за Англию” прервала регулярное воздушное сообщение между Лондоном и Лиссабоном, которое во время “липовой войны” осуществлялось голландским филиалом БОАК. Однако с 17 декабря полеты возобновились, и после трехдневного пребывания в Лиссабоне Оливье удалось заказать билеты на рейс в Бристоль. После двух лет роскошной жизни в Калифорнии и Нью-Йорке встреча с военной Англией стала для обоих драматическим и незабываемым впечатлением. По контрасту с Лиссабоном яркие огни не освещали большого, расползшегося в разные стороны Бристоля, вместе с его полумиллионным населением погрузившегося в темноту. Их отвезли в отель, где все стекла были выбиты взрывом бомбы. По дороге они видели картины массовых разрушений, большей частью произведенных сокрушительной бомбардировкой города 24 ноября. Стоявший в гостинице лютый холод заставил их лечь спать полностью одетыми, что оказалось весьма благоразумным, так как очень скоро их подняли жуткие завывания сирен, столь привычные для всех остальных. На улице падали бомбы, лаяли зенитки, прожектора расчерчивали небо — представление son et lumière в вагнеровском духе. Несмотря на холод и усталость, они чувствовали странное воодушевление. Они были по-настоящему счастливы. Они находились там, где им надлежало быть.

Вслед за Дэвидом Нивеном и Ричардом Грином, уже служившими в армии, Оливье стал третьим известным актером, вернувшимся из Голливуда, и полагал, что летный опыт даст ему преимущества при зачислении на действительную службу. Надежды на то, чтобы в тридцать три года попасть в боевые летчики, не оставалось, но летать в морской авиации шансов было больше (в конце концов, Ричардсона приняли на службу в тридцать семь лет), и, едва они с Вивьен вернулись в свой разбомбленный лондонский дом, Оливье подал заявление. На первой же медицинской комиссии он с ужасом услышал, что ему собираются отказать из-за легкого повреждения нерва в одном ухе, которое он заработал год назад во время полета в оглушительный шторм. Дефект был пустяковым; договорившись с одним из врачей, он смог получить другое заключение, разрешавшее ему небоевые полеты. Тем временем они с Вивьен примкнули к группе актеров, дававших концерты на аэродромах в пользу Благотворительного фонда военно-воздушных сил.

Ожидая призыва, Оливье показался в роли Джонни-охотника в пропагандистском фильме ”49-я параллель” с участием одних звезд. Картина, поставленная совместно М. Пауэллом и Э. Прессбергером, повествовала о приключениях экипажа севшей на мель немецкой подводной лодки, который пробирается через Канаду, стремясь поскорее укрыться на территории нейтральной Америки. Снимавшиеся в фильме знаменитые актеры — Лесли Хоуард, Антон Уолбрук и Реймонд Мэсси — согласились на половинные гонорары. Говорили, что Элизабет Бергнер совсем отказалась от денег, но ей пришлось оставить работу через несколько дней натурных съемок в Канаде. Она была с самого начала недовольна своей ролью члена гуттеритской общины, а встреча с настоящими приверженцами этой религиозной секты окончательно выбила почву у нее из-под ног. Гуттериты были ортодоксами, считавшими любой грим, бижутерию и украшения до такой степени греховными, что не употребляли в одежде даже пуговиц. Но, надев подобающее скромное льняное платье, мисс Бергнер ступила на съемочную площадку, устроенную прямо на территории общины, в полном гриме, ярко-красной помаде, с накладными ресницами и лаком на ногтях! Гуттеритки были вне себя, а одна, оскорбленная особенно сильно, выбежала вперед и отвесила актрисе пощечину. После этого мисс Бергнер мелькнула в фильме лишь как немая фигура, показанная два-три раза общим планом. В несколько измененном виде ее рольполучила юная актриса, великолепной игрой сразу же составившая себе имя, — Глинис Джонс.

Однако в первую очередь картина принесла успех Эрику Портмену, театральному актеру, не имевшему имени в кино. Посмотрев черновой монтаж, Лесли Хоуард настоял на том, чтобы Портмена анонсировали как звезду, с чем полностью согласились критики, восхищенные его захватывающим исполнением.

Оливье, закончившему всю работу за десять дней в относительно роскошных условиях денхэмских студий, не пришлось на сей раз переносить тяготы натурных съемок. В роли, занимавшей всего десять минут экранного времени, он получил возможность на редкость выразительно продемонстрировать свою виртуозность и актерский диапазон. Начав с изображения уставшего от охоты траппера, весело поющего в ванне, он взял громкую и удалую ноту, затем плавно перешел в более мягкую тональность и закончил пронзительной сценой медленной смерти героя от огнестрельных ран. Благодаря занятиям с настоящим траппером, попавшим в Англию с канадскими войсками, Оливье отлично усвоил выговор и суровый вид франко-канадских колонистов. Посмотрев отснятый материал, Вивьен не без оснований заявила, что это ”его лучшая роль в кино”.

Как-то в апреле 1941 года Оливье получил по почте конверт с крохотной веточкой белого вереска и двумя четырехлистными цветками клевера, приклеенными к бумаге. Его прислала Элси Фогерти. Старая преподавательница, наделенная истинно материнским инстинктом, каким-то чудом узнала дату, когда он отправлялся на военную службу, и желала ему удачи. Заперев тем утром свой дом, они с Вивьен отправились в Ли-на-Соленте, где Оливье, младший лейтенант добровольческого резерва Королевского флота, приступил к тренировочным полетам. Их встречал Ральф Ричардсон; они сняли дом в нескольких милях от базы морской авиации. С самого начала войны Джон Кэссон, старший сын Льюиса Кэссона и Сибил Торндайк, ждал того дня, когда он сможет приветствовать Оливье в Ли-на-Соленте, взяв его под свое начало в качестве командира эскадрильи. Сам Кэссон служил в морской авиации с 1926 года. Но мечте получить в свою часть и Оливье, и Ричардсона не суждено было сбыться. В 1940 году Кэссон был сбит при бомбардировке немецкого боевого судна и теперь томился в лагере для военнопленных.

Оливье оставался с Ричардсоном лишь в течение трех недель основной подготовки. Затем его снова сняли с места, направив в Уорти-Даун, неподалеку от Винчестера. Там он тоже встретил приятеля, способного познакомить его с обстановкой, — лейтенанта Роберта Дугласа, актера, который заменил Оливье в Королевском театре. Как и Ричардсон, Дуглас стал летать еще до войны и с самым ее началом вступил в морскую авиацию. Он вспоминает: ”Мне предстояло помочь Ларри привыкнуть к “распорядку”. Он отчаянно рвался в бой, вместо того чтобы выполнять унылые обязанности, которыми мы уже были сыты по горло, а именно: тренировать наблюдателей, стрелков и т. п. в древнем “сордфише” или еще в чем-то, что могло ковылять в небе. Не успев начать, он сразу попал в ужасную историю”.

История произошла в первый же день пребывания Оливье в Уорти-Даун. Вернувшийся вечером из отлучки Дуглас мимоходом спросил командира, благополучно ли устроился лейтенант Оливье.

Ничего не ответив, командир свирепо взглянул на него, а затем показал в окно на вдребезги разбитый самолет и еще два других, сокрушенных Оливье, в первый раз выруливавшим на посадочную полосу.

“Боже мой, сэр! — воскликнул Дуглас. — Неужели сразу три!”

С самого начала службы Оливье понял, что актерская слава мешает воспринимать его всерьез как летчика и офицера. Впервые попав в столовую к чаю, он увидел около сорока человек, сидевших за длинным столом. Два старших офицера сразу же принялись обсуждать вновь прибывшего, причем их беседу отлично слышали все остальные, а стиль ее был достоин сценки в духе С. Обри Смита и Найджела Брюса.

”Это новый парень, — сказал один. — Знаешь, кто он?”

”3наю, — сказал другой. — Еще один актер, его зовут Оливье”.

”Вот как! Это не он играл Нельсона в голливудском фильме?”

”Он самый”.

“Надо же! — фыркнул второй офицер. — Ни капли не похож на Нельсона”.

Оливье улыбнулся. Но то, что его узнают, скоро перестало казаться забавным. Он не мог избавиться от ореола кинозвезды и, словно в школьные дни, чувствовал себя окруженным невидимым и неуловимым барьером, который мешал воспринимать его как “одного из всех”. Он жаждал признания в качестве полноправного офицера морской авиации, летчика, бывшего прежде актером, но был обречен оставаться актером, который теперь играл летчика.

Тем временем звезда экрана Вивьен Ли выступала в скромной роли молодой офицерской жены, переезжающей вслед за мужем с места на место. Она отклонила предложение ”Тиэтр-Гильд” сыграть в Нью-Йорке Клеопатру с Седриком Хардвиком-Цезарем. “Мое место рядом с Ларри,” - ответила она. Но нельзя было до бесконечности вести такую скучную и бездеятельную жизнь, и, понимая растущую в ней неудовлетворенность, Оливье уговорил Вивьен найти пьесу, чтобы вновь ступить на лондонскую сцену. Для возвращения надо было подобрать идеально подходящую ей роль, и в конце концов Оливье остановился на Дженнифер Дюбеда в “Дилемме доктора” Шоу. Согласившийся на возобновление, Хью Бомонт решил поставить спектакль в пышных декорациях и элегантных эдвардианских туалетах, которые дали бы зрителям забвение в однообразной скудости военной Англии.

7 августа 1941 года Оливье с Вивьен поехали в Лондон и посмотрели в “Одеоне” “Леди Гамильтон”. Через четыре дня она приступила к репетициям. Перед вест-эндской премьерой пьеса должна была идти в провинции полгода. Полгода они виделись лишь по уик-эндам, в течение нескольких часов, после долгих и утомительных переездов. В марте 1942 года, когда спектакль наконец пошел в “Хеймаркете”, они смогли жить вместе в своем домике недалеко от Уорти-Даун; но вставать каждый день приходилось в половине седьмого: он на мотоцикле отправлялся на аэродром, она на поезде — в Лондон. В скромной женщине в простом плаще и косынке, съежившейся в углу грязного купе с неизменной книжкой Диккенса, трудно было узнать прогремевшую на весь мир Скарлетт О’Хара. Однажды она услышала, как двое попутчиков обсуждают летные качества ее мужа, в в частности умение летать в строю. “Он как рыба на суше”, — сказал один. Вивьен знала, что тот отчасти прав. Активная роль, которую Оливье прочил себе в войне, была бесконечно далека от его нынешних обязанностей: подготовки стрелков или руководства лагерем для подростков из учебного авиационного корпуса; Оливье тяжело угнетала мысль о множестве друзей-актеров, действительно рискующих жизнью в бою. Ко всему прочему, его все больше стали загружать выступлениями. Эта, как его убеждали, жизненно важная деятельность по поддержанию духа армии не приносила ему удовлетворения, а иногда казалась напрасной потерей времени.

В феврале 1942 года, например, от имени военно-морской авиации Оливье поручили организовать концерт. Ему самому предстояло спеть матросскую песню и появиться в монтаже эпизодов из “Генриха V”. Все шло хорошо до специального представления, назначенного в “Гаррисон-тиэтр” в Олдершоте. Более неудачное время для выступления трудно было бы придумать. Концерт невольно совпал с тем событием, которое отнюдь не стало “звездным часом” в истории морской авиации.

12 февраля два немецких боевых судна добрались до Гельголанда. И английский флот, и авиация были застигнуты врасплох. В неудачных попытках потопить корабли противника погибло около сорока самолетов. Это унизительное поражение крайне отрицательно подействовало на общий настрой и вызвало новый страх перед фашистским вторжением. Морская авиация действовала в короткой схватке весьма достойно, но, несмотря на отвагу, осталась проигравшей стороной, и потому флоту вряд ли подобало сейчас демонстрировать свои художественные таланты в главным гарнизоне страны. Концерт, потерпевший полное фиаско, остался для Оливье самым неприятным в жизни вечером на театральных подмостках. Люди в форме цвета хаки, стремясь максимально досадить людям в синей в форме, свистели, улюлюкали и кричали с такой силой, что некоторых артистов не было слышно вообще. Из-за известной элитарности его номера Оливье был принят еще хуже остальных. Едва вступив на сцену в сияющих доспехах, он был встречен пронзительным хохотом и каждое его слово сопровождалось непристойными комментариями. В лучшем месте программы, речи в день святого Криспина, поднялся такой гул, что вскоре уже ничего нельзя было разобрать. Однако Оливье упорно стоял на своем и наконец, после долгого ряда томительных минут, решился на последнюю отчаянную попытку утихомирить зрителей. Это был вдохновенный театральный жест. Внезапно устремившись к рампе, он бросился на колени, устремил взгляд ввысь, словно к богу, сжал руки и замолчал. Зал был ошарашен. Люди притихли, пытаясь понять, в чем дело. Воспользовавшись секундой тишины, Оливье с жаром начал молитву Генриха перед Азенкуром, неотразимый крик его души:\


О бог сражений! Закали сердца,

Солдат избавь от страха и лиши

Способности считать число врагов...

(Пер. Е. Бируковой)


Вот это их захватило… Они дослушали короткую молитву до конца и, когда закрылся занавес, даже наградили Оливье аплодисментами. Однако то было скудное вознаграждение за полностью испорченный вечер.

Он по-прежнему выполнял скучные повседневные обязанности, не пускавшие его в воздух, и недели не проходило без особых распоряжений командира, который, по указанию Адмиралтейства, посылал Оливье то на патриотическую радиопередачу, то на благотворительный концерт, проводившийся в интересах всей нации. Би-Би-Си хотела, чтобы он читал стихи лейтенанта авиации Джона Падни. Министерство информации сделало фильм, где он должен был декламировать “Слова для битвы” — сопроводительный текст из произведений Мильтона, Блейка, Теннисона, Браунинга, Киплинга и Черчилля. В Альберт-холле необходимо было произнести заключительную речь в литературно-музыкальном представлении “Битва за свободу". Не мог бы он уделить несколько дней, чтобы озвучить документальную ленту о героическом сопротивлении, оказанном Мальтой "Люфтваффе"? Этой череде не было видно конца... Оливье потерял всякую надежду когда-либо попасть в настоящий бой. Вдруг он узнал об открывающейся перспективе: набирали добровольцев для освоения “Уолрусов”, маленьких летающих лодок, запускавшимся прямо с линкоров. Он немедленно подал рапорт о переводе, который, к ужасу его жены, был уловлетворен. Месяца через три надлежало приступить к специальной подготовке.

В перерыве Оливье согласился провести время в Денхэме, где снимался фильм, который должен был сыграть важную пропагандистскую роль и послужить делу укрепления англо-советских отношений в столь критический период. В этой картине под названием “Полурай” Оливье, постриженный “ежиком” и наученный безупречному русскому произношению, играл Ивана Дмитриевича Кузнецова, советского инженера, посланного устанавливать контакты с британской судостроительной компанией. Сценаристом и продюсером был выходец из России Анатоль де Грюннальд, режиссером Энтони Асквит, сын бывшего премьер-министра; фильм, содержавший отменную пробританскую агитацию, в то же время тонко давал понять, что русских, совсем недавно именовавшихся “красной угрозой”, нынче неплохо иметь в союзниках.

Окончание съемок должно было совпасть с 25-й годовщиной со дня образования Красной Армии — событием, отмечавшимся по всей Великобритании яркими шествиями и хвалебными речами и ставшим самым заметным выражением англо-советской солидарности во время войны. В Лондоне кульминацией торжеств стало грандиозное празднество “Салют Красной Армии”, организованное 21 февраля 1943 года в Королевском Альберт-холле.

Унылая служба в Уорти-Даун казалась в это время бесконечно далекой. Супруги Оливье вновь окунулись в бурлящий мир шоу-бизнеса, вновь встретились со старыми друзьями в Лондоне и пригороде. Снимаясь в “Полурае”, Оливье арендовал дом в деревушке Фалмер в Бэкингемшире. Это было недалеко от Денхэма и позволяло проводить гораздо больше времени с Вивьен, у которой ежедневные поездки в Лондон значительно сократились. Почти через год после премьеры в ”Хеймаркете” “Дилемма доктора” по-прежнему процветала, приближаясь к беспрецедентному итогу, составившему 474 спектакля.

Армейская карьера Оливье подходила к концу. Он дал согласие сниматься в “Полурае” при условии, что отсутствие в рядах морской авиации не помешает ему приступить к подготовке на “Уолрусе”. Но, когда съемки уже подходили к концу, он получил последний обескураживающий удар. Выяснилось, что “Уолрусы” сняты с вооружения; надо было возвращаться в Уорти-Даун, к привычному кругу рутинных, небоевых обязанностей. Известие отняло у него остатки надежды когда-либо попасть в бой, и с этого момента он прекратил напрасную борьбу за то, чтобы быть сначала летчиком, а уже потом актером. Если его непрерывно посылали работать в кино и на радио, не проще ли было отдаться этому целиком и сделать что-нибудь действительно ценное? И такая возможность возникла незамедлительно; представился случай, повлекший за собой самое рискованное начинание в жизни Оливье, которое поглотило его творческую энергию на следующие полтора года. Это была экранизация “Генриха V”.


Глава 14

СОЗДАНИЕ ШЕДЕВРА


Для безумного и иррационального мира кино весьма показателен тот факт, что несколько самых воодушевляющих и патриотических английских фильмов военных лет снял итальянец, который приехал с континента нищим, ни слова не понимающим эмигрантом и был арестован как “враждебный элемент”, едва Италия вступила в войну. Его звали Филиппо дель Гвидиче. Именно он сделал такие известные и пронизанные истинно английским духом картины, как “Там, где мы служим”, “Счастливая нация”, “Путь вперед”, “Блаженный дух” и “Третий лишний”.

Подобно тому как американская кинопромышленность была основана главным образом выходцами из центральной и восточной Европы — пионерами вроде Сэма Голдвина и Гарри Уорнера из Польши, венгров Уильяма Фокса и Адольфа Цукора; Луиса Б. Майера, Джозефа М. Шенка и Сэма Каца из России, — так же, хотя и в меньшей степени, английское кино обязано своим становлением и расцветом энергии и фантазии эмигрантов — Корды, Габриэля Паскаля и Анатоля де Грюнвальда. Самым же необыкновенным среди них был дель Гвидиче, соответствовавший общему представлению о преуспевающем продюсере — коротенький, пузатый, прячущийся за непременными темными очками, не вынимающий изо рта сигару и говорящий на ломаном языке.

В начале тридцатых годов он жил в дешевой квартире недалеко от Кромвель-роуд, перебиваясь кое-как уроками итальянского, который преподавал детям официантов в Сохо. А в сороковых годах он был уже одним из столпов киноиндустрии, многократно добивавшимся огромного кассового успеха и превратившим мучного короля Дж. А. Рэнка в магната британского кино. В пятидесятых годах он удалился в монастырь, а в начале шестидесятых умер. По профессии дель Гвидиче был юристом, а по дарованию — финансовым магом. В 1937 году он нашел средства, чтобы основать “Ту Ситиз филмз лимитед”, и успешно дебютировал экранизацией “Французского без слез” Теренса Рэттигана с Рэем Миллендом в главной роли. В июне 1940 года он подлежал интернированию в числе еще четырех тысяч итальянцев, проживавших в Великобритании менее двадцати лет. Когда четыре месяца спустя он вновь оказался на свободе, его юридическая практика распалась, кинокомпания существовала лишь номинально, а банковский счет приближался к нулю. Однако один-единственный фильм изменил его судьбу, как и судьбы всех, причастных к его созданию. Дель Гвидиче предложил Коуарду сделать картину об истребителях. В результате получилась лента “Там, где мы служим”, которая, удостоившись специальной премии Академии искусств, была провозглашена в Нью-Йорке лучшим фильмом 1942 года и повсеместно признана образцом нового реализма в английском кино. Картина принесла известность многим остававшимся до того в тени актерам, в том числе Джону Миллзу, Ричарду Аттенборо и Бернарду Майлзу, а также дебютанту-режиссеру Дэвиду Лину. Но в первую очередь успех фильма укрепил репутацию дель Гвидиче, выпустившего еще несколько развлекательных ”агиток”: “Слабый пол” вербовал добровольцев АТС, “Полурай” способствовал укреплению англо-советских отношений. Когда Оливье начал сниматься в этом последнем фильме, итальянец уже вынашивал самый дерзкий свой замысел — проект экранизации шекспировского “Генриха V”.

Оливье связал с дель Гвидиче писатель и продюсер Даллас Бауэр, принимавший участие в постановке “Как вам это понравится”. В 1938 году он приготовил для Би-Би-Си телесценарий по “Генриху V”, но накануне войны английское телевидение прекратило работу, и эскиз положили на полку. Возвратившись из армии, Бауэр стал инспектором по кино министерства информации и переписал свой сценарий для фильма. Из этого по-прежнему ничего не вышло. У министерства информации не было средств на полнометражную художественную ленту. Круг его интересов ограничивался одночастевками на тему “Беспечная болтовня стоит жизни”, ”Отпуск дома” и ”Окопы нужны для победы”. Трудно было представить, чтобы экранизация шекспировской драмы, требовавшей луков и лат, способствовала военным усилиям в той же мере, что и дешевые документальные ленты, вербовавшие полнокровных девиц в Земледельческую армию. Так что Бауэр оставил свою идею, но в мае 1942 года ему удалось сделать пятнадцатиминутную радиопередачу под названием ”В битву”, где младший лейтенант Оливье читал монологи Генриха V перед Гарлфлером и накануне дня святого Криспина.

Осенью 1942 года, услышав Оливье в полнометражном радиоспектакле по "Генриху V”, дель Гвидиче сразу же счел его идеальным героем своего фильма. Однако Оливье отнесся к предложению сдержанно. Ссылаясь на неудачный опыт с ”Как вам это понравится”, он заявил, что вопрос о его участии может обсуждаться лишь в том случае, если ему будет предоставлен полный контроль над экранизацией — постановкой, подбором исполнителей, монтажом и всем остальным. С обычной точки зрения, удовлетворить подобное требование было нельзя. Однако дель Гвидиче не принадлежал к числу тщеславных, властолюбивых продюсеров с творческими притязаниями. Его волновала конечная цель, а не средства ее достижения, и его modus operandi сводился к тому, чтобы предоставить художнику максимальную свободу, а самому сосредоточиться на финансовой стороне. Точно так же он отдал постановку ”Там, где мы служим” в полное распоряжение Коуарда.

Неожиданно для себя Оливье вдруг обнаружил, что все его условия выполнены и пути назад нет; и, едва окинув взглядом весь спектр своих обязанностей, он исполнился дурных предчувствий от грандиозности этого предприятия. Необходим был опытный режиссер, и он сразу вспомнил об Уильяме Уайлере, служившем в то время в Англии в рядах американских военно-воздушных сил. Уайлер отказался. «Я ответил, что недостаточно хорошо знаю Шекспира, а он сказал: ”Не имеет значения. Я знаю Шекспира, вы знаете кино. Вместе мы сделаем отличный фильм”». Не уговорив Уайлера, Оливье обратился к старому приятелю Кэролу Риду. Но Рид оказался занят. Занят был и Теренс Янг. В конце концов, не желая доверять свой фильм неизвестному режиссеру, Оливье решил, что уж лучше поставить его самому. Он подстраховался, пригласив одного из создателей ”Полурая”, Реджинальда Бека, для технических консультаций, монтажа и постановки тех сцен, которые требовали его актерского участия.

Выбор оказался удачным. Бек работал с таким пониманием дела, что потери метража при съемках составили всего 25 процентов — по сравнению с обычными 50 процентами в английских и немыслимыми 90 процентами в голливудских фильмах. Вообще с помощью Бауэра и дель Гвидиче Оливье собрал превосходную съемочную группу. Чтобы обеспечить добротное переложение пьесы, был приглашен театральный критик Алан Дент. Музыку заказали Уильяму Уолтону, которого Оливье считал ”самым многообещающим английским композитором”. Костюмами занимались Роджер и Маргарет Ферс, художником стал Роджер Рэмсделл, художественными директорами — Пол Шерифф и Кармен Диллон; Оливье сам подобрал гармоничный состав исполнителей. Благодаря своему театральному опыту он привлек к работе дарования, о которых в кино и не подозревали. Дель Гвидиче тоже принадлежала одна бесценная идея: он нашел блестящего оператора, австралийца Роберта Краскера, до сих пор не имевшего дела с “Техниколором”.

Хотя сценарий Бауэра уже не соответствовал масштабам экранизации, Оливье благоразумно оставил его вторым продюсером. В этом качестве Бауэр сыграл заметную роль в подготовке и организации съемок и, к своему удовольствию, мог видеть, как некоторые его идеи использовались в фильме. Например, сцены преследования французов были явно сделаны под влиянием кадров из эйзенштейновского фильма 1938 года “Александр Невский”, где показывалась погоня за тевтонскими рыцарями по льду Чудского озера. Бауэр в свое время адаптировал этот фильм для радио.

Удивительно, что, несмотря на беспорядок военных лет, Оливье в основном удалось заполучить намеченных им актеров. Хотя из армии отпускали на съемки все более неохотно, Бауэр, благодаря своим связям в министерстве информации, добился разрешения для многих артистов, в том числе для Лео Генна, Роберта Ньютона и Гриффита Джоунза. Однако одного желанного исполнителя Оливье выторговать на смог. Его уговоры подействовали на военачальников, но не на Дэвида Селзника. Голливудский босс, с которым Вивьен все еще была связана контрактом, категорически отказался “обесценить” Скарлетт О’Хара скромной ролью французской принцессы Екатерины. Роль досталась Рене Эшерсон, занявшей в то время место Вивьен в “Маске добродетели” в одном из театриков северного Лондона.

Созданию “Генриха V” предшествовали месяцы предварительной подготовки. Оливье не давала покоя одна проблема: как представить на экране шекспировский Хор? Достаточно ли будет кинозрителям закадрового голоса? Если же фильму необходим зрительный образ, как должен выглядеть Хор? Как ввести его в действие, не отклоняясь от реализма и не замедляя темпа? Оливье рассчитывал, конечно, не на завсегдатаев шекспировских спектаклей, ибо стремился к тому, что на Уордор-стрит считали невозможным: он мечтал подарить Шекспира широкой публике, объединив текст, изображение и музыку в захватывающее зрелище, которое приковало бы людей к экрану больше чем на два часа.

Ответ был найден в лондонском такси, когда Оливье ехал из министерства информации вместе с кинорежиссером Энтони Асквитом. ”Мы обсуждали эту проблему. Внезапно я увидел решение. Я всегда обдумывал свои фильмы от последнего кадра к первому и сейчас хотел посмотреть, как отнесется Энтони к идее о том, чтобы Хор, оставаясь закадровым комментатором появился лишь со своим заключительным монологом и при этом стало бы ясно, что мы все время находились в театре “Глобус”. Еше не успев это сказать, я почувствовал, что "Глобус”, с пышной риторикой, свойственной его актерам и идеально отвечающей центральному замыслу, должен быть обрамлением всей конструкции”.

По существу, Оливье тем самым признавал, что, перенося шекспировскую драму на экран, нельзя скрыть ее театральную природу. Почему же тогда не заявить о ней открыто и не сделать театр структурной основой фильма, чтобы появляющийся и в начале, и в конце Хор был актером, играющим в “Глобусе” “Генриха V”? Это позволяло представить шекспировскую поэзию в привычном окружении до того, как кинозритель перенесется из театра в большой мир. Это давало ощущение постепенного перехода к другому времени и месту. Наконец, за десять лет до появления синемаскопа и средств расширения панорамы, это добавляло новое измерение к масштабным натурным эпизодам. Таким образом, Оливье достигал всех своих целей. Однако руководство студии, наделенное менее оригинальным вкусом, отнеслось к замыслу крайне неодобрительно. Некоторые утверждали, что вопиющая театральность пролога в “Глобусе” отпугнет кинозрителей с самого начала. Дель Гвидиче никого не слушал. Полновластным хозяином фильма был Оливье, и дель Гвидиче дал понять, что доверяет ему целиком.

Основная практическая проблема была связана со съемкой битвы при Азенкуре — кульминации всей картины. Сегодня батальные сцены такого размаха с легкостью снимаются в Испании или на Балканах при активном содействии кавалерийских полков. Но стоял 1943 год. Как можно было отыскать открытую местность в стране, где земля ощетинилась всеми средствами современной войны, а небо исчертили дымные полосы от зенитных разрывов и немецких воздушных хищников? И откуда было взять людей для армий Генриха и дофина, когда каждый дееспособный мужчина в Англии в самом деле сражался? Бауэр назвал Ирландию. Нейтральную, мирную, доступную, с “истинно поэтическим ландшафтом”, необходимым Оливье. Объездив ирландские земли вдоль и поперек, они остановились на Энни-скерри, поместье лорда Пауэрскурта. На этой территории, идеально подходившей для Азенкура, располагался к тому же лагерь бойскаутов, где можно было разместить войска Оливье. Более того, Ирландия изобиловала дешевой наемной силой. Дабы создать иллюзию двух армий, из которых у Генриха насчитывалось 30 тысяч, а у французов — 60 тысяч солдат, требовалось по меньшей мере 650 человек и 150 лошадей. Статистов набирали по всей стране, предлагая им три с половиной фунта в неделю, а тому, кто приходил с собственной лошадью, выплачивали еще двухфунтовое вознаграждение. Среди добровольцев попадались такие разные типы, как дублинский таксист и растолстевший жокей, однако основную массу составляли сельскохозяйственные рабочие, укрепленные более дисциплинированными представителями местных вооруженных сил; всем надо было платить, обеспечивать продовольствием и жильем независимо от того, находилась ли работа на каждый день. Из времени, отведенного на съемки, две недели поглотили дожди, расходы возросли на астрономическую сумму. Однако дель Гвидиче (или мистер Дель, как его все называли) даже не дал Оливье почувствовать всю тяжесть финансовых проблем. “Не беспокойтесь, — повторял он, бурно размахивая своей сигарой. — Об этьих пустьяках я позабочусь сам. Вы делайте шедевр”.

Прибыв в мае в свой Азенкур, лейтенант Оливье обнаружил там скопление палаток цвета хаки, приютивших его мнимое войско, а также бары, кухни и кладовые. Его собственную штаб-квартиру оборудовали в непосредственной близости от конюшен, в фургоне на вершине холма, откуда он мог обозревать все свои владения. Никогда еще в его распоряжении не было такого количества людей. В качестве генерала он чувствовал себя неуверенно и, подобно Монтгомери в пустыне, собрал своих солдат и объяснил, чего хочет достичь в грандиозной батальной сцене. Этот спич он заключил драматической нотой: “Я могу попросить кого-нибудь сделать рискованные вещи, но никогда не потребую ничего такого, чего сначала не сделал бы сам”. Некоторые статисты ухватились за это обещание, и вскоре продюсер-режиссер-герой, повредив ногу, уже ковылял на костылях, а затем, лично продемонстрировав прыжок на врага с дерева, стал похож на китайского мандарина из-за пращевидных повязок на вывихнутых руках.

Десять дней ушло на подготовку неискушенных новобранцев: фермеров и их лошадей учили скакать галопом, атаковать и ехать в эшелоне; военнослужащие упражнялись в стрельбе из лука и искусстве одновременно выпускать в цель бумажные стрелы с войлочными наконечниками. Затем пришлось соорудить одноколейную дорогу длиной в полмили, чтобы снимать атаку французской кавалерии с установленной на вагонетке камеры; еще несколько дней доставали знамена и снаряжение. Поскольку настоящих доспехов было очень мало, пришлось проявить изобретательность — прибегнуть к “кольчугам”, связанным крючком слепыми ирландскими студентами и политым затем золотой и серебряной краской. Так как Оливье соглашался на дублера лишь а эпизодах, настоятельно требовавших его присутствия у камеры, он тоже брал уроки верховой езды. На поле не было более отчаянного и вездесущего человека: восседая на своем сером ирландском мерине, Оливье представал то королем, несущимся вскачь в парике и сверкающих тяжеловесных латах, то режиссером-кавалеристом, отдающим громовые приказания через привязанный на шеемегафон. По иронии судьбы, в начале съемок этот активнейший из режиссеров получил наиболее тяжкое увечье отнюдь не в тот момент, когда мчался верхом или принимал участие в схватке. Он смотрел в видоискатель, когда в тяжеленную камеру врезалась лошадь. Рот у Оливье был разорван, хлынула кровь, однако, обратив все в шутку, он поднял куда большую суматоху вокруг пострадавшей камеры. В то время это был единственный образец “Техниколора” в Англии.

Снимать начали 9 июня. Все утро ушло на то, чтобы загримировать людей, снарядить лошадей, и, когда наконец заработала камера, небо уже подернулось облаками, которые и в дальнейшем исправно закрывали солнце в кульминационные моменты. Временами, если получалось то, что нужно, Оливье ощущал необычайный душевный подъем; затем внезапно все словно обращалось против него, и он приходил в отчаяние. В Ирландии ему показывали черно-белый материал, который часто вызывал неудовлетворенность. Погода портилась, портилось и настроение, и в письме к Вивьен, выступавшей перед войсками в Северной Африке, он признавался, что порой “нервы сдают и охватывает паника”. Однако о настоящих тучах, нависших над “Генрихом V”, он так и не узнал.

В Лондоне дель Гвидиче сражался с финансовым кризисом, угрожавшим самому существованию картины. Было очевидно, что фильм выходит за рамки изначальной сметы в 300 тысяч фунтов, и, когда основной финансист отказал ему в своей помощи, дель Гвидиче смог спасти дело лишь путем кабальной сделки с Дж. Артуром Рэнком. Убедив Рэнка дать все 300 тысяч (в итоге фильм стоил больше 475 тысяч фунтов, побив все мыслимые для английского кино рекорды), дель Гвидиче уступил за это контроль над “Ту Ситиз филмэ”. В финансовом отношении его фирма давно зависела от контрактов с Рэнком; теперь этот последний формально становился президентом “Ту Ситиз филмз”, и дель Гвидиче терял драгоценную независимость. Но “Генрих V” был спасен.

Съемки битвы при Азенкуре заняли полтора месяца и завершились 22 июля. В результате ирландской экспедиции, стоившей 80 тысяч фунтов, возник эпизод, занявший пятнадцать минут в более чем двухчасовом фильме. Но без этих сцен лента, провозглашенная в будущем шедевром киноискусства, была немыслима.

В Денхэме съемки возобновились 9 августа. Капризы погоды отныне были не страшны, зато появилась новая проблема: набор статистов. Если находились подобающего вида мужчины, способные держать мечи, копья и луки, лучше было не задаваться вопросом, почему вместо этого они не держат винтовку или пулемет.

Из-за трудностей военного времени “Генриха" удалось закончить лишь в феврале 1944 года. Последние кадры снимались в Денхэме, на поле для гольфа: прервав игру, члены клуба любовались Оливье, картинно скакавшим на чистокровной белой кобылице. Среди зрителей находилась и Вивьен, которой вскоре предстояла работа в “Цезаре и Клеопатре” — давно задуманном фильме Габриэля Паскаля. Впереди лежали недели монтажа; еще не записывали музыку Уильяма Уолтона. Но свою главную миссию Оливье уже выполнил и в целом, дебютировав в качестве режиссера-кинозвезды, добился почти столь же поразительных результатов, что и Орсон Уэллс в “Гражданине Кейне” три года назад.

“Только отчаянный человек мог решиться выступить одновременно продюсером, режиссером и исполнителем главной роли,— говорит Джон Лаури, игравший капитана армии Генриха V. — Это было нечто неслыханное. Думаю, что Ларри не справился бы, не обладай он определенной военной подготовкой и офицерским званием. На мой взгляд, это было крайне ценно. В конце войны я бросил службу, но молодые львы — Оливье, Ричардсон, Джек Хоукинс и другие — возвращались домой, став офицерами и снискав этим такой авторитет, какого не могла дать им ни одна главная роль. Из “мошенников и бродяг” их словно перевели в руководители, и все они (а Оливье особенно) почувствовали свой вес и способность командовать людьми”.

Сам Оливье не мог однозначно объяснить причины своего внезапного головокружительного успеха. Он предположил, что, возможно, все определяется только зрелостью. Он настаивал и на том, что “Генрих V” был коллективным достижением, что, безусловно, верно; но все же в конечном счете фильм стал его личной победой. Несмотря на непривычную нагрузку, лежавшую на нем как на режиссере, играл он великолепно и сумел воплотить в постановке свой вдохновенный замысел.

Интересными получились и эксперименты Оливье и Бека в области формы, особенно в подаче центральных монологов: они отказались от традиционных наездов камеры, для пущей выразительности снимавшей говорящего крупным планом. Оливье пояснял: “Экранизация Шекспира требовала новых приемов или по крайней мере отказа от старых. В разного рода фокусах — когда камера ползет вверх по штанине, или снимает сквозь замочную скважину, или перескакивает с одного ракурса на другой — не было нужды. За подобными трюками в Голливуде привыкли скрывать плохую игру и слабый сценарий. Но с хорошими актерами — а я не сомневался в качестве своего состава — и с шекспировским текстом зрительский интерес можно поддерживать и без таких приемов. Во многих сценах у нас камера почти неподвижна. Еще я понял вот что: существует традиция подавать актера все более крупным планом по мере того, как эпизод достигает своей кульминации, и вот этот-то метод надо перевернуть при съемках Шекспира. Например, в ”Ромео и Джульетте” в сцене смерти, пока Норма Ширер подносила к губам склянку, камера все надвигалась на нее, и, когда она пила яд, уже ничего не было видно, кроме ее лица, склянки и руки. Это неверно, потому что в Шекспире кульминация вовсе не обязательно достигается с помощью камеры. Это дело поэзии. В тот самый момент, когда текст требовал все более просторной, свободной игры, камера, наоборот, заставляла Ширер играть детальнее. Другая манера выглядела бы в крупном плане гротеском. В “Генрихе V” мы избрали обратный путь. Начав с крупного плана, камера отъезжала назад, когда монолог близился к кульминации, чтобы актер мог дать себе волю”.

Этот прием особенно выразителен в речи Генриха перед Гарфлером. На среднем плане предстает сидящий верхом король с обнаженной шпагой, призывающий солдат:


Что ж, снова ринемся, друзья, в пролом, —

Иль трупами своих всю брешь завалим!


Затем дается крупный план Оливье, произносящего более тихо:


В дни мира украшают человека

Смирение и тихий, скромный нрав...

(Пер. Е. Бируковой)


Но со следующей репликой — “Когда ж нагрянет ураган войны…”— камера начинает отъезжать назад, открывая все шире массу окружающих Генриха войск. Наконец, когда на призыве «Риньтесь в бой, крича: ”Господь за Гарри и святой Георг!”» монолог достигает кульминации, камера на слове "Георг” вновь стремительно приближается к Генриху и его лошади, вставшей на дыбы.

После первого же просмотра стало ясно, что фильм Оливье — техническое и художественное открытие. Когда картину показали группе шекспироведов в Оксфорде, единственное замечание исходило от ученой дамы, уверявшей, что боевыми лошадьми при Азенкуре были исключительно жеребцы. Но главным испытанием оставался широкий прокат, и, хотя в 1944 году высадка в Нормандии создала для ленты идеальный исторический фон, ее коммерческий успех вызывал глубокие сомнения. ”Рэнк организейшн” не смогли убедить даже восторженные отзывы критиков. Во-первых, несмотря на все свои достижения, Лоренс Оливье все-таки не обладал именем, гарантировавшим полные сборы. Он ни разу не попадал в десятку наиболее популярных звезд мирового экрана, а в недавнем опросе, проведенном “Моушн Пикчер Геральд”, в списке самых кассовых английских киноактеров занял место позади Джеймса Мэйсона, Дэвида Нивена, Джорджа Формби и Эрика Портмена. Во-вторых. еше не было доказано, что огромная киноаудитория захочет платить за Шекспира, пусть поданного в самом великолепном варианте.

Премьера “Генриха V” состоялась в лондонском кинотеатре “Карлтон” в ноябре 1944 года. Сначала дела шли неважно, но через несколько дней публика начала прибывать. Распространился слух, что на это потрясающее зрелище стоит взглянуть даже тем, кто считает Шекспира писателем для “высоколобых”. Через три недели очереди за билетами достигли такого размера, что аренду кинотеатра продлили еще на четыре месяца. Так как по истечении этого срока спрос не уменьшился, демонстрацию продолжили в “Марбл-Арч павильон”, где и закончился одиннадцатимесячный прокат фильма. Однако столичный триумф отнюдь не был залогом успеха в провинции, и кое-где на севере Англии приверженцы стандартного голливудского набора “Грейбл плюс Гейбл" просто освистали фильм. Впрочем, Рэнк, в случае провала самой дорогой английской ленты рисковавший огромными суммами, был непоколебим. “Я отказываюсь верить, будто эта картина может не понравиться массам, — заявил он. — Всякий, кто так думает, не способен оценить народный ум. Я убежден, что фильм привлечет тысячи новых зрителей”. Рэнк не ошибся. По данным исследований, и в Лондоне, и в других местах постоянные посетители кинотеатров составили меньше половины аудитории.

В массовый прокат фильм вышел летом 1945 года. Конкурирующие кинотеатры предлагали трогательный “Колокол по Адано”. “Похождения Сюзанны” с любовными интригами Джоан Фонтейн, напряженную историю “Крови на солнце”, суровый реализм “Диллинджера”, “Алмазную подкову” — типичный игривый мьюзикл с Бетти Грейбл — и сенсационную картину “Национальный приз Вельвет” с двенадцатилетней Лиз Тейлор. За этим последовали такие коммерческие триумфы, как “Государственная ярмарка”, “Коварная леди” и “Короткая встреча”. Однако, с поддержкой специальных утренних сеансов для школ, “Генрих V” выстоял, и настолько уверенно, что дель Гвидиче предсказывал: фильм окупится уже после внутреннего проката.

Попросту говоря, подобных фильмов еще не делали. На картине, которая впервые сумела донести Шекспира до массового зрителя, выросло целое поколение: во всех главных городах страны учителя, умиленные тем, что кино вдруг стало мощным средством обучения, сопровождали на утренние просмотры огромные отряды детей. Тон в этом отношении задал Брайтон, ставший теперь для Оливье родным домом. Когда и июле 1945 года фильм неделю шел в “Одеоне”, школьные власти купили билеты для нескольких тысяч учеников. Этому примеру последовали в других местах, и фильм принес такие доходы, что в прессу поступили возмущенные письма с предложением передать прибыль государству. В мрачную эпоху пайков и черного рынка у детей появилась редкостная радость — получить нечто за ничто. Пускай подавляющее большинство видело в “Генрихе V” только желанное избавление от занятий, приятно думать, что картина обогатила и научила смотреть Шекспира с меньшим предубеждением хотя бы малую часть детей.

Искусство тоже было в выигрыше, ибо фильм убедил многих необращенных. Среди тысяч людей, изменивших отношение к кино после “Генриха V”, была, например, Элси Фогерти. Старая преподавательница всегда относилась к экрану с пренебрежением. Посмотрев фильм Оливье, она прониклась к новой музе уважением и охотно согласилась проследить за речью актеров, снимавшихся в Денхэме в “Цезаре и Клеопатре”. “Ларри — единственный режиссер, давший Англии настоящий фильм”, — записала она в дневнике.

В апреле 1946 года, после того, как по требованию конторы Хейса из текста ленты были выкинуты слова “ублюдок” и “черт возьми”, в Бостоне состоялась американская премьера “Генриха V”. Грянувшие похвалы были беспрецедентными для английского фильма. На целом развороте в “Таймс” почитаемый критик Джеймс Эйджи приветствовал появление шедевра и нового кинематографического стиля — “безупречную гармонию великой драматической поэзии и самого современного из искусств”.

В Бостоне фильм делал полные сборы в течение восьми месяцев, и университет Тафта присвоил Оливье почетную степень магистра за выдающийся вклад в искусство кино. В Нью-Йорке картина шла одиннадцать месяцев — тоже рекордный для британского экспорта срок. За год лента, которую демонстрировали в двадцати городах США, успела собрать больше миллиона долларов. В декабре ассоциация нью-йоркских кинокритиков провозгласила Оливье лучшим актером года, и лишь после повторного голосования “Генриху V” все-таки предпочли фильм Уильяма Уайлера “Лучшие годы нашей жизни”. Но высшая честь была оказана Оливье в марте 1947 года, когда он получил награду Академии за организацию, постановку и исполнение главной роли в фильме, который больше любого другого произведения способствовал поднятию престижа английской кинопромышленности за рубежом.

В течение трех лет, прошедших после его создания, “Генрих V” принес Оливье достаточно наград. Теперь о его гении узнал весь мир; и он никогда не забывал, скольким обязан одному человеку, сделавшему все это возможным. Вернувшись после голливудских торжеств, он завернул своего “Оскара” и собственноручно вручил его Филиппо дель Гвидиче. “Без вас, дружище, — сказал он,— “Генриха V” просто не было бы”.


Глава 15

РАСЦВЕТ В “ОЛД ВИКЕ”


“Клеопатра” для кино — то же, что “Макбет” для театра. Жизни и любовным приключениям египетской обольстительницы было посвящено семь киноэпопей, и после феерической картины Сесила Б. де Милля с Клодет Кольбер (1934) этот сюжет стал самым дорогим и злополучным в истории кино. Надо надеяться, что ни один художественный фильм никогда близко не подойдет к рекорду, поставленному “Клеопатрой” 1963 года, которой сопутствовали разрыв двух браков, чуть ли не смерть главной звезды, увольнение двух режиссеров, падение президента компании “XX век — Фокс” и неуклонное превращение пятимиллионного бюджета в неслыханный тридцатисемимиллионный. Однако уже в 1945 году экранизация “Цезаря и Клеопатры” Габриэлем Паскалем была чревата схожими осложнениями.

Фильм оказался самой дорогостоящей продукцией своего времени. Режиссера искусали верблюды. Недалеко от съемочной площадки упал немецкий “фау”. Бастовали служащие, сценарий переделывался с бесконечными задержками, из Англии в Египет везли восьмидесятитонную модель сфинкса — и все это на протяжении восемнадцати месяцев непрерывных ссор, волнений и общей неразберихи. Эти злосчастья, казавшиеся по ходу дела чуть ли не губительными, носили преходящий характер, и в конце концов, исключительно благодаря шумихе и громкой рекламе, кассовый успех сполна воздал за все. Однако в процессе съемок случилась подлинная трагедия, носившая сугубо личный характер и не подлежавшая огласке. В июле 1944 года, через полтора месяца работы, Вивьен Ли — четвертая кино-Клеопатра — в результате выкидыша потеряла ребенка, которого от всей души желали и она, и муж.

Как и у многих других, эта картина осталась в жизни мисс Ли смутной и горькой порой. Она приступала к съемкам с огромным энтузиазмом, считая, что это ее лучший шанс после “Унесенных ветром”. Но, кроме внушительного гонорара и знакомства с Джорджем Бернардом Шоу, фильм не принес ей удовлетворения. Потребовалось шесть лет, чтобы она смогла заставить себя посмотреть законченную работу. В ноябре 1944 года в “пустыне”, устроенной на поле в Денхэме, снимали александрийские сцены: Вивьен в своих прозрачных нарядах пыталась принять величественный вид, хотя на самом деле посинела от холода. Это было как нельзя более некстати для актрисы, с детства имевшей слабые легкие; сразу после окончания съемок ее уложили в постель.

Доктора настаивали на длительном отдыхе, но ей самой лучшим лекарством казалась работа. Она уже выбрала себе “тоник” — роль Сабины, служанки-на-все-руки м-ра Антробуса в назидательной драме Торнтона Уайлдера “На волоске от гибели”. В апреле 1945 года мисс Ли приступила к репетициям спектакля, который ставил ее муж, одновременно с этим отстаивая в суде свое право выйти на сцену.

Затеял все Селзник, в последний раз пытавшийся призвать Скарлетт к повиновению. Все его усилия вернуть Вивьен в Голливуд в годы войны ни к чему не привели. Она доказала, что было бы немыслимо оставить в такое время родину и мужа. Но теперь война практически подошла к концу. Селзник не желал больше идти на уступки. Так как его контракт с Вивьен истекал лишь через два года, он обратился в суд, дабы запретить ей появление в пьесе Уайлдера. По этому поводу состязались в остроумии два первоклассных юриста — королевский адвокат сэр Уолтер Монктон (за Селзника) и королевский адвокат сэр Валентайн Холмс (за мисс Ли); победа в результате досталась сэру Валентайну благодаря тонкому доводу: если его подзащитную заставят не выступать, то по законам военного времени министерство труда сможет привлечь ее к работе на оборонном предприятии. Юрист не сомневался, что даже м-р Селзник не захочет такой участи для столь ценимой им звезды. Благодаря этой казуистике мисс Ли смогла выйти на сцену в роли Сабины и одержать одну из своих самых блистательных театральных побед.

В то время мало кто обратил внимание на одну забавную деталь: пока Селзник изо всех сил старался вернуть мисс Ли в кино, ее мужу платили как раз за то, чтобы он не делал новых фильмов. Шесть лет спустя на другом судебном разбирательстве выяснилось, что Оливье получил от “Ту Ситиз филмз” 15 тысяч фунтов, дав обязательство ничего не снимать в течение полутора лет, способствуя тем самым дальнейшей эксплуатации “Генриха V”. И с профессиональной, и с финансовой точки зрения это соглашение устраивало его как нельзя лучше. Сразу же по завершении “Генриха V” Оливье представилась возможность, которая открыла ему путь к самым весомым театральным достижениям, совершенно не оставив времени для кино. В июне 1945 года он подписал пятилетний контракт, приняв пост директора возрожденного ”Олд Вика”.

В 1941 году бомба оставила от здания ”Олд Вика” на Ватерлоо-роуд один остов. Казалось, занавес опущен навсегда. Однако компания не распалась, во многом благодаря предприимчивости и энергии генерального директора Тайрона Гатри; финансовая помощь вновь образованного Совета поощрения музыки и искусств (”СЕМА”) позволила театру широко раскинуть свои ветви, осенив ими Бристоль, Ливерпуль и другие места, объехать с гастролями провинциальные заводы и шахтерские поселки, то есть обратиться к огромному большинству людей, никогда в жизни не видевших профессиональных спектаклей. Для превращения театра в народное зрелище и народное развлечение это был принципиальный шаг, и грустно думать, что сама идея театра, субсидируемого государством, никогда бы не реализовалась так быстро без войны, приведшей к образованию ”СЕМА”. Если не буквой, то духом своим ”Олд Вик” положил начало Национальному театру.

Зимой 1944 года администрация ”Олд Вика”, не подозревая о приближающейся опасности гитлеровских ”фау”, решила, что пора положить конец скитаниям по провинции и возвращаться в Лондон на более или менее прочной основе. Бронсон Олбери, второй директор компании, предоставил в ее распоряжение свой ”Нью-тиэтр”. Капитан-лейтенанта Ральфа Ричардсона пригласили в новую лондонскую труппу одним из директоров. Он потребовал себе в помощь Оливье и Джона Барелла, театрального продюсера из Би-Би-Си. Так как военная служба не сулила ни Оливье, ни Ричардсону ничего более серьезного, чем обучение воздушных стрелков, оба согласились работать в ”Олд Вике” при условии, что будут официально демобилизованы военно-морским министерством. Демобилизацию произвели мгновенно — по словам Оливье, ”с готовностью, которая задела за живое и Ральфа, и меня”.

Если Оливье и радовался своему возвращению к регулярной профессиональной деятельности, то не подавал вида. На вопрос, как он относится к предоставившейся возможности, он ответил просто: ”Я человек, исполняющий то, что ему велят. Полтора года назад правительство велело мне делать фильмы. Теперь мне дают понять, что в армии я не столь необходим, как в театре”. С офицерской сдержанностью он не афишировал свои подлинные чувства, хотя на деле был полон тревоги и сомнений. “Генрих V” еще не появился на экране. Никогда в жизни недоверие к критике и страх перед неблагожелательной реакцией публики не были в нем так сильны, как теперь, после стольких лет вне сцены. Им с Ричардсоном повезло на сильную труппу, включавшую Сибил Торндайк, Харкорта Уильямса, Николаса Ханнена Джорджа Релфа, Джойс Редман и перепуганную новенькую из Бирмингемского репертуарного театра — Маргарет Лейтон. Однако к идее открыть театр, располагая репертуаром из трех пьес, они относились скептически, а появившиеся в августе самолеты-снаряды еще усилили их пессимизм; репетиции шли под аккомпанемент ракет, жужжащих над головой.

Выбором пьес Оливье был тоже недоволен. Он с удовольствием взял маленькую роль Пуговичника в ударной постановке Ричардсона — “Пере Гюнте”. Но ему активно не нравился образ самодовольного Сергея Саранова в “Оружии и человеке” Шоу, а больше всего беспокоило выступление в специально рассчитанной на него постановке “Ричарда III”. В его ушах еще звучал голос Дональда Вулфита, совсем недавно игравшего Горбуна. Он никак не мог забыть интонации Вулфита, а актерское самолюбие требовало найти собственный рисунок роли. Он вообще не стал бы браться за Ричарда, если бы отказ от идеи Барелла не означал неминуемого возвращения к одной из уже сыгранных шекспировских ролей.

Чувствуя необходимость потренироваться в провинции перед появлением на лондонской сцене, Оливье с Ричардсоном договорились о прогоне “Оружия и человека” в манчестерском Оперном театре. Блестящее исполнение Ричардсоном роли Блюнчли удостоилось там высоких похвал, но мрачного Сергея Лоренса Оливье местная критика встретила сдержанно. Это неожиданно напомнило ему довоенные годы и все те мучения, которым подвергла его тогда критика. Ему казалось, что еще раз пройти через подобные истязания невозможно и лучше возвратиться во флот.

На следующий вечер в театр пришел Гатри. После спектакля он сказал Оливье, чтобы его подбодрить: “Мне понравился твой Сергей”. В ответ Оливье проворчал что-то, выказав свое презрительное отношение к роли.

“Разве ты не любишь Сергея?” — спросил режиссер.

“Послушай, — сказал Оливье. — Не будь ты такой длинный, я б тебе врезал. Как можно любить такую идиотскую роль? Делать абсолютно нечего — только иллюстрировать представления Шоу о том, что в его время считалось смешным. Ну как может нравиться такая роль?”

“Конечно, — ответил Гатри, — если ты не любишь Сергея, ты его никогда хорошо не сыграешь”.

Это неожиданное замечание произвело на Оливье такое неизгладимое впечатление, что он до сих пор считает его самым ценным в своей жизни профессиональным советом. Он тут же вспомнил о первом сезоне в ”Олд Вике”, где промучился с Генрихом V, пока не избавился от презрения к этому персонажу. Много лет спустя, вспоминая слова Гатри, он говорил: ”Это сработало, и что-то случилось — вероятно, у меня появился совершенно новый подход к работе актера, которого я до сих пор был лишен”.

”Олд Вик” открыл сезон 31 августа 1944 года в помещении ”Нью-тиэтр”. Шесть лет назад Оливье с триумфом покинул сцену, сыграв Кориолана; теперь он возвращался в десятиминутной роли Пуговичника. Этот точный выбор, облегчив ему обратный путь на подмостки, одновременно снискал симпатию к скромности, с которой он взял роль ”в лучших традициях репертуарных театров”. Его появление в последнем акте сравнивали с маленькой великолепной жемчужиной, излучавшей небесный свет и обладавшей тихой, но волнующей силой. Однако высшей похвалы заслуженно удостоились Ричардсон за поэтического и в конечном счете жалкого Пера Гюнта (один из лучших его образов) и Сибил Торндайк, исполнением матери Пера сделавшая очередную заявку на звание первой актрисы Англии.

В ”Оружии и человеке” Оливье избежал прежней ошибки, не пытаясь превратить карикатурного Сергея в серьезного героя. На этот раз он убедил себя решить роль в чисто комедийном ключе; приделав накладной нос и отчаянно рискуя впасть в гротеск, он тем не менее обнаружил превосходное чувство комического в создании образа, который превозносили как “веселую пародию” и “кладезь удачных находок”. Подогрев тем самым желание публики увидеть его в большой роли, он ничуть не разрешил своих сомнений. Оливье прекрасно понимал, что истинное возвращение на лондонскую сцену впереди и критики еще будут по косточкам разбирать его игру в пьесе, которую он считал в своем театре “бедной родственницей”. Он готовился к этому испытанию с самыми мрачными предчувствиями.

Никогда еще Оливье с таким трудом не запоминал роль, как работая над “Ричардом III”. Он относил это за счет возраста и профессионального простоя в годы войны. Но причины коренились глубже. Слишком много умственных и физических сил уходило на то, чтобы изобразить человека, ущербного телом и духом. Даже на генеральной репетиции он все еще нуждался в суфлере и накануне премьеры сидел до четырех утра над ролью, которую ему подсказывали Вивьен Ли и Гарсон Канин. Перед началом спектакля нервное напряжение и чувство неотвратимой катастрофы сковали его так сильно, что он специально попросил Джона Миллза зайти к нему в гримерную. Приехав, Миллз застал Оливье — мрачного и устрашающего в своем гротесковом гриме — расхаживающим взад-вперед в пароксизме страха. “Тебя ожидает нечто ужасное, — объявил он приятелю. — Я даже не смог выучить эту проклятую роль. Это будет ужасно, ужасно. Я хочу предуведомить тебя как друга. Передай остальным, чтобы готовились к худшему. Лучше знать заранее, чтобы разочароваться не так сильно”.

Возможно, что неким необъяснимым образом это упражнение в черной меланхолии помогло ему проникнуться сатанинским духом Глостера. Если же нет, никогда еще страхи актера перед премьерой не были столь необоснованны. Ибо на сей раз предчувствие провала обернулось рождением настоящего театрального чуда — насмерть перепуганный актер ступил на сцену шаркающим горбуном, а покинул ее подлинным героем. Появившись из затемнения, он медленно заковылял к авансцене, чтобы произнести свои первые слова, не знающие себе равных в выражении атмосферы всего действия:

Здесь нынче солнце Йорка злую зиму

В ликующее лето превратило...

И с этих захватывающих ритмических строк до предсмертных судорог он держал зрителей в почти нечеловеческом напряжении. Cognoscenti, удостоенные чести присутствовать на премьере, и теперь, тридцать лет спустя, продолжают утверждать, что никогда больше ни Оливье, и никто другой не демонстрировали игру столь безупречную и исполненную такой гипнотической силы.

По-видимому, прошло незамеченным, что в первый монолог были вставлены строки из длинной речи Глостера во 2-й сцене III акта “Генриха VI”. Это полнее осветило характер Ричарда, позволило актеру разнообразить темп и подать образ короля-маньяка в более саркастическом духе, чем было принято. Такой прием целиком отвечал задачам Оливье, как и все в этом тщательно продуманном спектакле.

Гром аплодисментов при падении занавеса свидетельствовал о несомненном успехе. Оливье с тревогой ждал приговора критики. Он не ложился до трех часов ночи и читал рецензии, довольно часто прикладываясь к бутылке. Это был самый настоящий триумф. Отзывы были сногсшибательными: ”Шедевр...", “Лучший Ричард нашего времени...”, “На грани гениальности…”

Четыре дня спустя воскресная пресса выпустила новый залп оглушительных похвал. Дж. К. Трюин писал в “Обсервер”:

“Слишком часто исполнители шекспировского Ричарда III отказывали своему герою в уме. А без этого образ не существует. Не то здесь. Трактовку м-ра Оливье отличает счастливое соединение интеллекта и драматической силы, холодной рассудочности и пыла. Перед нами наконец предстает подлинный Глостер с присущей ему двойственностью — мыслящий и действующий, личина и сущность. К счастью, Оливье не сгущает трагические краски, изображая законченного злодея с каменной квадратной челюстью. Каждый монолог этого Ричарда окрашен в новую тональность. Его стремительная, беглая речь есть продукт столь же быстрого ума. Внешне он похож на хромую пантеру, но голова его в полном порядке. Другие исполнители с пылким сценическим воображением воплощали Кровавого короля, вепря, василиска, пойманного паука; но никто на нашей памяти так не обнажал интеллект узурпатора, сделав оправданным каждый ход на доске, от брошенного в начале вызова до отчаяния и смерти в финале”.

Верный себе Эгейт (”Санди Таймс") предъявлял мелочные претензии к трактовке и декламации Оливье. Но в конце концов и он снизошел до похвалы:

”В том, что мы увидели в среду, жил дух Ирвинга — во всей этой чертовщине, саркастической наглости, яркой выразительности, в неприкрытом коварстве и ужасе. Я могу упрекнуть м-ра Оливье лишь в том, что он открывает публике слишком многое… Этот Ричард последователен от начала до конца; актер полностью раскрывает образ так, как он его видит и как позволяют ему его физические данные… Даже если это не Шекспировский Ричард, это бесспорное создание м-ра Оливье, запоминающееся своей нарастающей силой и магнетизмом”.

На утреннике, играя Ричарда во второй раз, Оливье испытал странное и глубокое удовлетворение. За двадцать лет работы в театре он впервые совершенно владел собой, чувствуя себя уверенно и свободно. Еще не успев произнести первые строки, он инстинктом ощутил, что зрители в его руках. Он со стыдом признавался, что это “захватывающее и головокружительное чувство” настолько ударило ему в голову, что на какое-то время он даже забыл о своей хромоте. Он был до конца уверен в своей власти над публикой. Его пьянило сознание того, что как актер он достиг сейчас вершины.

Почему Оливье так великолепно сыграл именно эту роль и именно в это время? В известной мере он был обязан своим успехом совету Гатри, чья правота стала ему сейчас особенно очевидна: надо любить своего персонажа или, если это совершенно невозможно, до конца понять причины сделавшие его злодеем. Но решающую роль в покорении Олимпа сыграло то, что огромная ноша легла на плечи Оливье в момент когда он обладал уже и опытом, и зрелостью, чтобы поднять ее. Роджер Бэннистер допускал, что никогда не преодолел бы четырехминутного барьера в беге на одну милю, если бы рядом не было троих соперников, по очереди готовых наступить ему на пятки. Косвенным образом Оливье так же вынуждали к титаническому усилию. Его преследовал страх перед критиками, во все глаза следившими за его возвращением. Еще больше он боялся скопировать вулфитовского Ричарда, вызвавшего всеобщее восхищение. Гордость заставляла его искать и добиваться чего-то иного.

Оливье начал с возвращения к Ирвингу или, вернее, к старым актерам, подражавшим его голосу. (Так же когда-то обращался к Ирвингу Гилгуд, готовя своего первого Макбета.) Он тщательно придумывал наружность героя (”Я обычно иду от внешнего к внутреннему”). Он вспоминал своего нью-йоркского мучителя Джеда Харриса и физиономию диснеевского Серого Волка; дьявол, воплотившийся в Адольфа Гитлера, тоже маячил у него перед глазами. Из предварительных набросков и бесконечных упражнений перед зеркалом возник вызванный им к жизни злой дух — с вытянутым носом пресмыкающегося, прямыми волосами до плеч, черными с рыжим отливом, и мертвенно-бледными бородавчатыми щеками, являвшими разительный контраст с ярким тонким ртом. По словам Харкорта Уильямса, он приобрел такой сатанинский вид, что актеры за кулисами старались обходить его стороной. Но это была только внешность. Главное заключалось в том, что благодаря двадцатилетнему актерскому стажу он и изнутри сумел показать то же всепоглощающее зло.

После пятнадцати лет лидерства Гилгуда некоторые теперь громогласно провозглашали Оливье самым выдающимся среди ныне здравствующих актеров. Гилгуд откликнулся на это с присущим ему благородством. Он преподнес Оливье в дар одно из своих драгоценных сокровищ — меч, с которым Ричарда III играл Эдмунд Кин и который получил в 1873 году Ирвинг, выступив в этой роли. На реликвии появилась дополнительная надпись: ”Джон Гилгуд дарит этот меч, полученный им в 1938 году от матери, Кэйт Терри Гилгуд, своему другу Лоренсу Оливье в знак восхищения его исполнением Ричарда III в ”Нью-тиэтр”, 1944”.

Оливье, ненавидевший поиски ”самого великого актера” и ничуть не желавший получить соперника вместо друга, был глубоко тронут. Впрочем, Гилгуд, актер совершенно иной индивидуальности, никогда не остался бы без сторонников на этом театральном турнире. К несчастью, теперь от сравнений сильнее всего страдал актер, чьим Ричардом еще недавно так восхищались, Дональд Вулфит, трудолюбие которого не знало себе равных, стал широко известен во время войны. В 1944 году, демонстрируя чудеса памяти, выносливости и многогранности, он выступал в репертуаре из восьми спектаклей, каждый вечер появляясь в другой пьесе — семи шекспировских и одной Бена Джонсона. ”Он один являет собой Национальный театр”, — писал кто-то из критиков. Но после нескольких великолепных постановок в “Нью-тиэтр" Вулфит стал жертвой сравнений, не всегда в статочной мере учитывающих, что у него не было столь сильных партнеров, как у Оливье и Ричардсона. В таких обстоятельств родилась язвительная шутка Гермионы Джингоулд: "Tour de force Оливье вынуждает Вулфита к турне по провинциям". О соперничестве Оливье и Вулфита в падком на сплетнн театральном мире сложено много остроумных и нередко приукрашенных анекдотов. На самом же деле они почти не были знакомы и никогда не относились друг к другу враждебно. В апреле 1944 года, когда некий критик сообщил, будто Оливье с пренебрежением отозвался о вулфитовском Лире, Оливье специально написал письмо критику, подчеркнув, что это “абсолютно ни на чем не основано”, что он даже не видел спектакля и питает к работе Вулфита только уважение. Более того, копию этого письма он отправил Вулфиту, выразив попутно свое огорчение и надежду ”в самом ближайшем времени посмотреть Вашего короля Лира — как только удастся достать билет”. Биограф Вулфита, Р. Харвуд, отмечал, что ”дружеская акция Оливье тронула Вулфита, который стал относиться к нему с трепетом и преклонением. Он признал Оливье, хотя и не без зависти, первым среди представителей театрального ремесла”.

В начале нового года репертуар ”Олд Вика” пополнился ”Дядей Ваней” с Ральфом Ричардсоном в заглавной роли. Игравший Астрова Оливье репетировал спектакль с большим трудом. ”Я никак не мог вдохнуть во все это жизнь. Наконец настала генеральная репетиция, и, когда я увидел себя в зеркале, в гриме, дотронулся до пенсне на носу, роль внезапно встала на место”. Он, безусловно, точно схватил внешний облик героя, но, по мнению многих критиков, не до конца раскрыл его внутреннюю непосредственность и слабость. Харкорту Уильямсу, игравшему Серебрякова, казалось даже, что Оливье и Ричардсону стоило поменяться ролями.

По сравнению с тремя предыдущими постановками эта была неудачей. Впрочем, ничто не могло омрачить исключительного успеха сезона 1944/45 годов, провозглашенного живым примером реальных возможностей Национального театра. С точки зрения многих, за всю войну не было более впечатляющего и обнадеживающего театрального начинания. “Сегодня в Лондоне мы стали свидетелями начала золотой эры на театре”, — писал Биверли Бакстер.

Оливье прочно водрузил свой флаг на самой высокой профессиональной вершине. Теперь, в последние недели войны, он готовил к взлету жену, руководя ее работой в драме ”На волоске”. Выбор для постановки экстравагантной аллегории Уайлдера, названной им “историей человечества в комиксах” и перенасыщенной необычными приемами и символикой, был весьма рискованным шагом. На американском спектакле, например, зал после антракта заметно опустел. Этого не случилось в Англии, где притягательная сила мисс Ли всегда обеспечивала полные сборы, но на гастролях в провинции сама пьеса, безусловно, ошарашила публику. 16 мая 1945 года — в теплом мареве, оставшемся от миллиона костров, зажженных восемь дней назад в честь Победы, — состоялась лондонская премьера драмы в театре ”Феникс”.

Таких блистательных премьер уже не помнили с конца тридцатых годов. Отряхнув шубы и вечерние туалеты от нафталина, лондонское общество решило на один незабываемый вечер бросить вызов послевоенному аскетизму. Личное обаяние обоих Оливье никогда еще не было так очевидно. Оливье обнаружил, что в двойном амплуа постановщика и мужа нервничал столь же сильно, как и в любой из своих ролей. Он волновался даже больше, чем перед премьерой “Ричарда III”, так как был лишен контроля над происходящим на сцене. Беспомощно сидя в середине партера, он превратился в сплошной комок натянутых нервов, наблюдая, как ошибки осветителей нарушили течение второго акта. Наконец от происшествия, случившегося после второго перерыва, кровь в нем вскипела. Повелитель критиков Джеймс Эгейт с опозданием шел по проходу к своему месту. Он пропустил не меньше десяти минут действия — десяти минут, может быть, принципиальных для целостного понимания спектакля! Внутренняя взвинченность вылилась в безотчетный поступок. Преградив Эгейту путь, Оливье шлепнул его по плечу. ”Вы опаздываете, черт вас возьми!” — рявкнул он.

”Кто это?” — спросил испуганный шестидесятивосьмилетний критик, плохо видевший в темноте зала. ”Вам это прекрасно известно”, — прошипел в ответ Оливье и, все еще преисполненный злобы, прошествовал на свое место.

Он не ударил Эгейта по-настоящему, но все же в истории английского театра еще не было случая, чтобы на премьере постановщик поднял руку на критика. Как мог отреагировать на это Эгейт в своей газетной колонке? Со своим пером, пишущим желчью, он был способен отомстить, как никто. В воскресной рецензии Эгейта Оливье с тревогой искал печать личного оскорбления. Вместо этого он прочитал в ”Санди Таймс”:

“Слова Джо Гарджери ”До чего же весело!” отражают все — комедийные, фарсовые, фантастические — элементы этого спектакля. Благодаря изобретательности м-ра Оливье и отлично слаженной работе всего коллектива зрелищная сторона постановки совершенно безупречна. Среди всего этого порхает очаровательное создание мисс Ли — служанка Сабина, прелестная смесь абсурда с соблазном, наполовину поганка, наполовину стрекоза. Это лучшее после Ивонны Прентан исполнение в таком жанре".

Восхваляя “На волоске”, Эгейт на этот раз пел в унисон со всем хором театральных критиков. Все сошлись на том, что Оливье мастерски поставил великолепное моралите, написанное Т. Уайлдером. Но в первую очередь лавры достались Вивьен. Ее “сверкающую как алмаз” и “подвижную как ртуть” Сабину единодушно называли лучшей сценической работой актрисы. Биверли Бакстер в ”Ивнинг Стандард” выразил общее мнение: ”Мисс Ли поразительно хороша. Забудьте о Скарлетт О’Хара и скованном исполнении жены художника в “Дилемме доктора”. Теперь мы видим ее истинный облик — это гамен и женщина, комедиантка и художник”.

В известном смысле именно 1945 год принес обоим Оливье корону правящей четы мира развлечений. В том же году, дабы соответствовать своему статусу, они приобрели собственный загородный “дворец” — Нотли-Эбби, построенный в XII веке для монахов-августинцев в Бэкингемшире. Нынче это Г-образное здание, в котором останавливались Генрих V и кардинал Вулси, официально объявлено памятником старины.

Закрыв сезон в помещении ”Нью-тиэтр” 14 апреля 1945 года, ”Олд Вик” на месяц отправился на гастроли в провинцию и на полтора месяца — на освобожденный континент. Оказавшись 8 мая в Манчестере, труппа примкнула там к бурному празднованию Дня Победы, которой больше всех радовалась Сибил Торндайк. Известие о мире вызвало в ней новое беспокойство о судьбе сына Джона, долго находившегося в лагере для военнопленных. Перед началом вечернего спектакля в театре ее вызвали к телефону. Звонил Джон, находящийся дома, в Суррее. Сбросив напряжение стольких лет, она проплакала — а Оливье утешал ее — до самого выхода на сцену, когда профессиональная дисциплина автоматически взяла верх. Пять месяцев спустя в ”Нью” Оливье, игравший Эдипа, встретил за кулисами Джона Кэссона, одетого по-прежнему в военную форму. Ослепленный царь отдал честь старшему офицеру и доложил: ”На службу явился, сэр”.

Перед тем Оливье ездил за границу со своим театром, выступавшим в честь освободительных армий. Труппа, одетая в форму, передвигалась на военном транспорте, автобусах и самолетах и показывала войскам ”Оружие и человека”, ”Пера Гюнта” и “Ричарда III”. Отыграв в Антверпене и Генте, они полетели в Гамбург, на свой первый спектакль в побежденной Германии. Удивительно, как среди руин уцелело знаменитое старое здание “Штаатлихе Шаупильхаус”, которое восторженные зрители каждый вечер заполняли до отказа. Во время пребывания в Гамбурге труппу попросили посетить печально известный концентрационный лагерь в Бельзене и дать утренник специально для военнослужащих, оказавшихся там во власти трагических и гнетущих впечатлений. Эта поездка произвела на всех неизгладимое впечатление, показав без прикрас величайший ужас войны.

Сибил Торндайк, которой врач показал истощенных детей, проплакала всю обратную дорогу и вечером записала в дневнике: ”Мне никогда не забыть сегодняшнего дня”.

Однако в целом гастроли запомнились своей радостной атмосферой и в июле победоносно завершились в Париже: после недельных выступлений в театре “Мариньи” труппа удостоилась редкостной для иностранных актеров чести полмесяца играть на сцене ”Комеди Франсез”. На последнем спектакле, после восторженных рукоплесканий в честь его Ричарда III, Оливье произнес перед занавесом речь, старательно выученную по-французски. Эффектным жестом он коснулся губами пальца и приложил его к сцене. “Теперь, — объявил он, — я возвращаю “Комеди Франсез” ее полноправным владельцам”.

Однако чудесные парижские дни были отравлены для Оливье глубокой тревогой: он узнал, что больна Вивьен. Старые друзья, Альфред Лант и Линн Фонтан, приехавшие в Париж из Лондона выступать перед американскими войсками, рассказали, что рентгеновские исследования обнаружили у нее в легкомзатемнение и доктора настаивают на полном покое.

Еще несколько месяцев назад, гастролируя в провинции, мисс Ли начала сильно кашлять; врач советовал ей обратиться к специалистам немедленно по возвращении в Лондон. Вивьен последовала этому совету лишь через два месяца, продолжая выступать в требующей огромного напряжения роли Сабины. Поспешив домой, Оливье обнаружил, что болезнь зашла не так далеко, как полагали сначала, но длительный отдых его жене совершенно необходим. Пьесу сняли в конце июля, и звезда спектакля отправилась на шесть недель в госпиталь, а затем к себе в Нотли для полного выздоровления.

Тем временем триумвират — Оливье, Ричардсон и Барелл — готовил в “Олд Вике” новый, столь же сенсационный, сезон. На этот раз начали с двух частей “Генриха IV” в постановке Барелла — главным образом из-за Ричардсона, который жаждал играть Фальстафа. Оливье благоразумно выбрал две вторые роли — Хотспера и судьи Шеллоу. Они дали ему возможность продемонстрировать свое мастерство в широком диапазоне: изображая в первой части мужественного воина, а во второй старое пугало, он всюду добивался поразительного впечатления. Кеннет Тайней счел Шеллоу лучшей работой Оливье за два сезона, а Биверли Бакстер восхищался созданием, “напоминающим плод совместного творчества Гримма и Диккенса… фантастическим, но столь же реальным, как человеческое тщеславие”. Однако высшие похвалы выпали на долю его Хотснера — мастерски вылепленного характера, которому Оливье придал оригинальную черточку собственного изобретения, заставив его запинаться на всех словах, начинающихся с "w”. Достаточным поводом для заикания могла служить реплика леди Перси о торопливой речи мужа — ”его врожденном недостатке”. Прием идеально соответствовал образу. Но Оливье выиграл особенно много, выбрав в качестве камня преткновения звук "w". Это сделало еще более пронзительной сцену смерти Хотспера, когда он мучительно и напрасно бился со строкой ”Нет, Перси, ты — лишь пища для…”. Теперь он мог пытаться сам выговорить последнее слово, прежде чем победитель, принц Генрих, доводил реплику до конца: “червей, отважный Перси..."

Как и в “Ричарде III”, Оливье показывал на сцене смерть с поразительной силой чувства и правдоподобием. Смертельно раненный мечом в шею, он произносил предсмертные строки: ”О Гарри, ты мою похитил юность!”, еще несколько секунд удерживаясь в прямом положении и пытаясь остановить кровь, льющуюся меж пальцев. Затем, заставляя зрителей вздрогнуть от неожиданности, он делал два стремительных шага вперед и, как был, в доспехах, падал лицом вниз. “Теоретически говоря, такая разрядка должна была бы вызывать смех, — замечал Хархорт Уильямс.— Но нет, зрители следили за ним как завороженные”.

На следующий вечер вслед за этим олицетворением мужественности и героизма Оливье выводил на сцену старого развратника, иссохшего, седого, с острым носом и козлиной бородой. В таком утрированном гриме он не появлялся с тех пор, как почти девять лет назад его Тоби Белч рыгал на сцене ”Олд Вика”. Некоторые были недовольны изобилием в роли комических трюков, не имевших прямого отношения к тексту, однако в целом Шеллоу Оливье восхитил публику и еще выше поднял его актерский престиж, даже несмотря на то, что был заслонен фигурой совершенно исключительного Фальстафа.

Однако в том же сезоне Оливье предстояло еще более резкое переключение с одного характера на другой — в одноактных спектаклях, софокловском “Царе Эдипе” (в переводе У. Б. Йитса) и “Критике” Шеридана. На этот раз трансформация должна была произойти не за два вечера, но единым духом, с пятнадцатиминутным перерывом: в финале трагедии он покидал сцену, заливая ее кровью истерзанного, ослепившего себя царя, и после антракта возвращался в бурлеске нелепым и тщеславным м-ром Пуффом, который подбрасывал в воздух щепотку табаку, а затем втягивал ее ноздрями гротескового вздернутого носа. Некоторым консерваторам в “Олд Вике” все это показалось слишком откровенным бахвальством, отдающим мюзик-холльными номерами с переодеванием, но огромное большинство нашло в спектакле захватывающую и виртуозную демонстрацию актерской многогранности.

В про́клятом царе Оливье, который вызывал и мгновения полного ужаса, и проблески истинного сострадания, увидели его tour de force. При этом отмечалось, что акробатические ужимки Пуффа порой делали неразборчивым текст и что артист стремился к дополнительным комедийным уловкам, хотя блистательное остроумие Шеридана отнюдь не нуждалось в усовершенствовании. Однако в успехе у публики сомневаться не приходилось. На ”Критике” зал умирал от хохота, наслаждаясь м-ром Пуффом, который вплывал на облаке, которого с риском для жизни спускали на веревке, в которого стреляли из пушки и выбрасывали на авансцену прямо из-под потолка. Даже Оливье, постоянно занимавшийся в театре отчаянной акробатикой, в жизни не проделывал таких кульбитов, как в роли Пуффа, взмывавшего на бутафорском облаке под колосники. Однажды на утреннем спектакле это едва не кончилось несчастьем. Канат, предназначенный для спуска вниз, был по недосмотру выпущен из зажимов и выскользнул у него из рук; Оливье избежал падения с высоты в тридцать футов лишь благодаря тому, что смог ухватиться за тонкую проволоку, к которой крепилось облако, и провисел так, пока не подоспела помощь.

С точки зрения чистой театральности Оливье достиг своего зенита: возможно, он и выставлял себя напоказ, но не становился от этого менее привлекательным. Каждый вечер он удостаивался бурных оваций, а на закрытии сезона несколько тысяч поклонников устроили беспрецедентную сцену, собравшись у здания ”Нью” и скандируя ”Мы хотим Ларри”; объектом такой массовой истерии Оливье не становился со времен своего появления на Бродвее после выхода в прокат “Грозового перевала”.

Бакстер в ”Ивнинг Стандард” подвел следующий итог: “Лоренс Оливье растет у нас на глазах. Его ум придает блеск всему, чего он ни коснется. Ни в чем не повторяя себя, этот актер создает каждую роль с такой самобытностью и проникновением, что остается задуматься, есть ли предел его возможностям”.

В конце апреля 1946 года, едва завершив свой головокружительный сезон, труппа ”Олд Вика” отправилась в Нью-Йорк на полуторамесячные гастроли в театре "Сенчури”. Выздоровевшая Вивьен поехала вместе е мужем. Шумная реклама, предварявшая в 1940 году “Ромео и Джульетту” Оливье, и на этот раз предшествовала визиту английских актеров. Узнав, что им предстоит лицезреть великолепную ансамблевую игру, нью-йоркские зрители осаждали кассы. Критики проявили подобающую настороженность, предпочитая недооценку переоценке. Две части “Генриха IV” удостоились сдержанных похвал, но стоило Оливье показать своего Эдипа, как битва была выиграна и все запруды смыты потоком восхищенных эпитетов. Джон Мейсон Браун в исключительно тонкой статье о пяти ролях Оливье произнес, наконец, «это драгоценное, опасное, решающее слово — "великий"». “Этот Эдип, — писал он, — один из тех образов, в которых кровь смешана с электричеством. Он притягивает молнии с неба. Он так же ужасает, принижает и наводит на нас страх, как одно из грозных явлений природы. Даже в трепете он никогда не теряет величия”.

Незадолго до окончания коротких гастролей нью-йоркские театральные критики провозгласили Оливье лучшим актером Бродвея сезона 1945/46 годов — сезона, видевшего возвращение таких талантов, как Уолтер Хастон, Реймонд Мэсси, Морис Эванс, Ланты и Оскар Гомолка. Все шесть недель театр был наполнен до отказа, даже на утренних спектаклях в разгар летней жары.

В самом начале бродвейских гастролей Оливье, по свидетельству журнала “Нью-Йорк Таймс”, находился ”в расцвете сил — загорелый, отдохнувший, спокойный, готовый броситься в драку”. Полтора месяца спустя всего этого уже не было и в помине. Ему шел сороковой год. В дополнение к невероятному пятиборью, включавшему роли Хотспера, Шеллоу, Астрова, Эдипа и Пуффа, материальные соображения вызвали необходимость воскресной работы на радио. После двух лет почти непрерывных усилий начинало явственно сказываться огромное физическое и умственное напряжение. Нервы были взвинчены, ему постоянно снилось, что он падает вниз с огромной высоты, играя Пуффа, или попадает в авиационную катастрофу.

Супруги Оливье вылетели из Нью-Йорка в Лондон на трансатлантическом самолете компании “Пан-Америкен”. Едва они покинули аэропорт Ла Гардиа, загорелся внешний двигатель на правом борту. Пассажиры беспомощно смотрели в иллюминатор на охваченное пламенем крыло. Затем двигатель целиком отвалился у них на глазах. Самолет стремительно терял высоту, и пилот, капитан Сэмюэл Миллер, лихорадочно выискивал место для приземления. К счастью, через просвет в облаках удалось обнаружить маленькое летное поле в Уиллимэнтике (штат Коннектикут), однако летчик не смог выпустить шасси. Пришлось производить аварийную посадку. Только великолепная квалификация пилота спасла жизнь пятидесяти пассажирам: прокатившись с полмили на брюхе, самолет наконец застыл на месте. “Это было великолепной, почти нечеловеческой работой, — рассказывал впоследствии Оливье. — Настолько великолепной, что все пассажиры стоя аплодировали летчику”. Нельзя сказать, чтобы этот случай развеял предубеждение Оливье против авиации, зато мучивший его кошмар исчез.

Позволив себе продолжительный летний отдых в Нотли — с теннисом, садоводством и работами на своей маленькой ферме, — чета Оливье возвратилась на лондонскую сцену в сентябре 1946 года. Вивьен начала с того же, чем закончила, поскольку “На волоске” возобновили в “Пиккадилли-тиэтр”. Оливье, в старой упряжке с Бареллом и Ричардсоном, готовился к третьему сезону в “Олд Вике”, собираясь на этот раз не начинать с неброской роли, но сразу сделать мощную и честолюбивую заявку. Он ставил “Короля Лира” и играл в нем заглавную роль.

В театре Лир считается одним из самых трудных шекспировских персонажей: некоторые актеры утверждают, что его вообще невозможно сыграть. Подступив к этому Эвересту, Оливье, если верить одним критикам, “поднялся на самую вершину… достиг головокружительной высоты”, а если верить другим, “так и не смог его покорить”. Отзывы оказались столь противоречивыми отчасти потому, что у всех в памяти еще жили другие незаурядные трактовки роли. Всего два года назад Эгейт объявил, что за все время своей работы в “Санди Таймс” он не видел более выдающегося воплощения шекспировского характера, чем Лир Вулфита. Харкорт Уильямс, который ставил “Короля Лира” на сцене “Олд Вика” в 1931 году, признавая свою возможную пристрастность, все-таки утверждал, что из четырех виденных им Лиров — Бенсона, Гилгуда, Вулфита и Оливье — именно Гилгуд в его спектакле подошел “ближе всех к титаническому герою”. Некоторые рецензенты сочли Оливье недостаточно трогательным, в сценах краха и безумия, и роль в целом показалась им чуждой его дарованию. Биверли Бакстер писал: “Король Лир кладет его на обе лопатки, словно в схватке тяжеловесов. Храбрая попытка Оливье внести какие-то нюансы в величественную, но целиком покоящуюся на штампах роль окончилась явной неудачей”. Но были и такие, кто превозносил его игру до небес. По мнению Дж. К. Трюина, Оливье, не справившись только со сценой в шалаше, стал “лучшим из всех виденных нами Лиров”. Алан Дент восхищался “великим” Лиром, “огромной и ничем не омраченной победой. В этой сложнейшей из ролей есть все, чем она должна обладать в идеале”. "Безошибочно! На одном дыхании! — гремела “Таймс”. — Ни один актер не обладает той творческой силой, с которой Оливье покоряет каждую ступень на пути своего героя”.

У публики ”Король Лир” пользовался несомненным успехом. Спектакль прошел сорок восемь раз, и в зале никогда не было свободных мест. Кеннет Тайней в своей весьма сдержанной оценке этого, по его выражению, ”среднего Лира” упомянул, что ”Олд Вик” превращается в миф, и жаловался на ”шумные армии наивных клакеров, которые ежевечерне набивали ”Нью” до отказа”, угощая актеров ”одними лишь овациями”!.

Вероятно, прав был критик, заметивший, что постановка, не открывшая нам ничего нового ни в Лире, ни в его исполнителе, подчеркнула вместе с тем в искусстве Оливье одну существеннейшую черту — неугасимую искорку юмора, таящуюся под актерской маской. Даже в Лире он нашел элемент комического. Одним это казалось достоинством, другим — недостатком. ”Его Ричард III стал эталоном, а его Хотспер уникален, — писал Тайней, — но в нем нет врожденного величия; он страшится пафоса и, играя стариков, не может не показать отвисшую челюсть и лукавые, бегающие, как у воришки, глаза — то есть не может не быть смешным”.

Джеймс Эгейт, который принял ”блестяще задуманную и исполненную” трактовку с оговорками, также обратил внимание на мрачный и неожиданный юмор, живший в этом Лире. Такое наблюдение привело критика к самому глубокому проникновению в искусство Оливье: ”Я убежден, что Оливье — комедиант по натуре и трагик по профессии. В трагических ролях он обуздывает свое чувство смешного, но мне видно, как он его обуздывает”.

“Комедиант по натуре и трагик по профессии”. Это принципиальная черта Оливье, которую вновь и вновь отмечают и критики, и актеры. Вряд ли можно найти лучшее и столь же компактное определение самой сути его искусства.


Глава 16

ФИЛЬМ “ГАМЛЕТ”


1 января 1947 года в списке новогодних награждений значилось, что дворянское звание пожаловано еще одному человеку театра — Ральфу Ричардсону. Это известие вызвало вопрос: если Ричардсон, то почему и не Оливье? Харкорт Уильямс рассказывал всем в “Олд Вике”, будто премьер-министр хотел наградить театр, но не знал, кого именно выбрать из актеров-режиссеров. Двум звездам пришлось тянуть жребий. В эту версию никто не поверил. В основном все сошлись на том, что Оливье пал жертвой консервативного предубеждения против разведенных лиц.

Такое объяснение казалось самым правдоподобным. Никто не обратил внимания на то обстоятельство, что Ричардсон был старше Оливье на четыре с половиной года и первым из троих получил приглашение возглавить “Олд Вик”. Кроме того, было бы неслыханной щедростью пожаловать награды двоим актерам сразу, если за последние пятьдесят лет подобную честь снискали всего восемнадцать представителей этой профессии. Так что м-р Оливье работал теперь с сэром Ральфом. Прежде, во времена театральной конкуренции, такое отличие должно было бы вызвать острое соперничество. Однако в данном случае об этом не было и речи. Ричардсон согласился на титул лишь после того, как удостоверился, что Оливье тоже не будет ущемлен. И точно так же, удостоившись дворянского звания полгода спустя, Оливье написал Гилгуду о том чувстве неловкости, которое он испытывал, получив признание раньше. Троих столпов английской сцены связывали редкостная симпатия и взаимопонимание.

В тот новогодний день Оливье был поглощен замыслом, принесшим ему впоследствии множество почестей. Позвонив дель Гвидиче в Цюрих, он сообщил, что решился на предприятие, которое они обсуждали несколько недель назад, — на экранизацию “Гамлета”. Показательно, что до тех пор кино обходило сторой самую знаменитую трагедию Шекспира, необычайно трудную для адаптации. В 1940 году Лесли Хоуарду пришлось отказаться от надежды снять “Гамлета” и сыграть главную роль. Не нашла поддержки и идея Хичкока сделать фильм с Кэри Грантом в современных костюмах. В 1947 году вопрос для Оливье стоял остро — сейчас или никогда. Ему уже исполнилось сорок лет, и некоторые критики, знакомясь с фильмом, сочли его слишком старым, несмотря на грим и светлый парик.

В деятельности Оливье наступил момент, когда казалось, что он не способен проиграть. Очередной сезон “Олд Вика” заканчивался в январе в сопровождении немыслимых сцен на Сент-Мартин-лейн: поклонники ночевали у театра, чтобы оказаться первыми в очереди за билетами на “Короля Лира”, сотни девчонок каждый вечер толпились у служебного входа, скандируя “Мы хотим Ларри” и издавая такие вопли при его появлении, что одна из газет жаловалась: “Достойно сожаления, что с первым актером страны обращаются, как с каким-нибудь Синатрой". Накануне отъезда в Северную Италию в театре “Гаррик” с огромным успехом прошла премьера его постановки “Рожденная вчера”. Критика превозносила и спектакль, и светловолосую исполнительницу главной роли Иоланду Донлен. Это было особенно важно для Оливье, поскольку стимулировало его деятельность как продюсера и режиссера.

Теперь все помыслы Оливье сосредоточились на одной внушительной задаче — переделке шекспировского “Гамлета” для кинематографа. Когда фильм был завершен, на него обрушились педанты, которые не могли примириться с сокращениями и изменениями шедевра; однако буквальное следование тексту означало четыре с половиной часа экранного времени и верную кассовую гибель. Поэтому сокращать приходилось решительным образом. Некоторых персонажей выбросили совсем. Это неизбежно повлекло за собой перестановку отдельных эпизодов. Следовало также отказаться от неясных фраз и заменить несколько устаревших слов, непонятных широкой публике. Такая деятельность не доставляла Оливье никакого удовольствия. Однако он считал ее необходимой и верил, что цель оправдает средства, если удастся хотя бы частично познакомить с оригиналом огромную международную киноаудиторию.

Дель Гвидиче заказал для четы Оливье пятикомнатный “люкс” в отеле “Мирамаре” на итальянской Ривьере. Там к ним присоединился Алан Дент, вновь работавший над шекспировским сценарием, и другие члены новой съемочной группы в том числе Реджинальд Бек, Роджер Ферс и Кармен Диллон, уже имевшие драгоценный опыт создания “Генриха V”. Киносценарий отнимал у Оливье львиную долю времени. После долгих споров они с большой неохотой сошлись на том, что надо полностью отказаться от Розенкранца и Гильденстерна, жертвуя тем самым лучшими трагическими моментами. Следом отправились Вольтиманд и Корнелий, Фортинбраса тоже выкинули, передав часть его заключительной речи Горацио. Пришлось сократить даже такой важный монолог, как “О, что за дрянь я ,что за жалкий раб”. ”Быть или не быть” поместили после центральной сцены Гамлета с Офелией (“Ступай в монастырь”): это давало основания раньше заподозрить принца в безумии и, возможно, скорее объясняло его размышления о самоубийстве. Но прежде всего переделки служили трем основным целям: темпу, общей продолжительности фильма и его доступности.

Решение подобной задачи не оставляло места для эмоций; на последнем этапе съемок Оливье даже пожертвовал своим любимым монологом “Как все кругом меня изобличает”. Когда фильм вышел на экраны, часть критиков предположила, что Оливье был вынужден пойти на столь заметную купюру из-за композиционных сдвигов в тексте. Некоторые сочли подобный шаг непростительным; другие подчеркивали, что потеря дорого стоила самому Оливье и что, считая этот монолог весьма существенным для эволюции Гамлета, он оттягивал решение до последней минуты. Между тем монолог пропал по весьма прозаической причине. Фактически он был уже снят, причем на натуре: Гамлет произносил свою полную муки речь верхом на коне, на фоне моря. К несчастью, пока Оливье читал текст (“Что человек, когда он занят только сном и едой”), лошадь под ним закрыла один уставший глаз и приняла крайне утомленный вид, напоминая кобылу Ли Марвина в финальном кадре “Кэт Бэлоу”. Чтобы сохранить монолог, пришлось бы снимать еще один дубль стоимостью в несколько сотен фунтов.

Сотрудники провели месяц в Италии, заканчивая литературный сценарий и набрасывая режим съемок. Оливье был убежден, что в интерьерах не должно быть ничего, кроме самых необходимых предметов, и что цвет может придать этой мрачной трагедии излишнюю “красивость”. Общий колорит виделся ему серым или траурно-черным, а “Гамлет” воспринимался скорее как гравюра, нежели живописное полотно. В черно-белом варианте привлекала также возможность съемки с глубоким фокусом, позволявшей показывать и передний, и глубинный план одинаково резко. Эта техника, известная уже четверть века назад, впервые была использована в полной мере оператором Грегом Толандом в “Гражданине Кейне”. Она ощутимо уменьшала необходимость движения камеры и количество монтажных склеек и, в частности, сняла в диалогах вынужденность переходов от одного лица к другому: благодаря этому возрастала продолжительность непрерывных съемок и удавалось избежать частой смены кадров, мешавшей сосредоточиться на поэтическая тексте. Толанд показал также, что с ее помощью можно добиться необычных драматических эффектов.

Тем временем в Лондоне, под руководством Энтони Бушелла, полным ходом шел набор исполнителей. В целом эта задача оказалась несложной: под впечатлением “Генриха V” известные актеры жаждали сниматься и наперебой предлагали свои кандидатуры. Наибольшую трудность представляли две женские роли. Поиски матери Гамлета привели в конце концов к шотландке Эйлин Херли, которая была тринадцатью годами моложе Оливье.

В гриме она выглядела вполне величественно и в то же время достаточно привлекательно, чтобы подвигнуть Клавдия на братоубийство. Офелию Оливье собирался поручить восемнадцатилетней Джин Симмонс: ее Эстелла в “Больших надеждах” произвела на него сильное впечатление. Однако актриса была занята на съемках другого фильма. Среди тридцати исполнительниц, пробовавшихся на роль, предпочтение было отдано семнадцатилетней Клер Блум, сыгравшей впоследствии Офелию на Стратфордском фестивале. Однако Оливье стоял на своем. Возвратившись из Италии, он велел во что бы то ни стало заполучить мисс Симмонс. В конце концов все удалось устроить. Предстоящие ей съемки на Фиджи отложили при условии, что работа над “Гамлетом” отнимет не больше тридцати дней.

Джин Симмонс пришла к Шекспиру “нетронутой”: ни одну из его пьес она даже не видела на сцене. Ее профессиональный опыт ограничивался кино. Теперь в панике она заявила, что не сможет сыграть роль, за которую ее жених, Стюарт Грейнджер, не советовал и браться. Но Оливье не ошибся в своем выборе. Как и предсказывал Дэвид Лин, она великолепно понимала режиссера. Единственная из всех исполнителей она была воспитана кинематографом и играла наименее “театрально”.

Съемки “Гамлета” начались в мае под покровом необычной таинственности. По распоряжению Оливье на съемочную площадку в Денхэме не пускали посторонних. Доступ был закрыт всем без различий — досужим зрителям, знакомым, жаждавшим взглянуть на “Ларри” за работой, журналистам, репортерам, фотографам. Это повлекло за собой неизбежное недовольство рекламных агентов и прессы, но Оливье был неколебим. Он верно рассчитал, что постановка, окруженная тайной, вызовет еще большее любопытство. Кроме того, по целому ряду технических и художественных причин съемки “Гамлета” требовали от всех исключительной сосредоточенности, и это тоже оправдывало политику закрытых дверей. Главный оператор Десмонд Дикинсон говорил позднее, что за тридцать лет работы в кино ни разу не сталкивался с фильмом, осложненным таким количеством проблем.

В числе тех, кто мог оценить всю тяжесть груза, легшего на плечи Оливье, был Джон Лаури. В прошлом ведущий актер “Олд Вика” и Стратфорда, он в свое время показывал новичку Оливье как передвигаться по сцене и декламировать белые стихи. Теперь они поменялись местами:

«Когда Ларри пригласил меня сниматься, я уже был связан главной ролью в “Школе тайн”. Обнаружив, что в моем распоряжении есть одна свободная неделя, он предложил мне роль Франциско. “Прекрасно, — ответил я, — замечательно. Достаточно уже того, что я буду иметь к этому отношение”. Франциско так Франциско. Каких-нибудь десять строк. Есть о чем говорить. Но дело оказалось не так просто. Съемки, отнявшие в результате всю неделю, происходили в крайне опасных условиях — на высоченной площадке, в густом тумане и при угрозе падения, нависшей над милейшим Тедди Найтом, который очень плохо видел.

Больше всего я страдал на репетициях. Я принялся за дело слишком уверенно. В конце концов, у меня за плечами был полный набор — “Гамлет”, “Отелло”, оба Ричарда и так далее. И все же пришлось помучиться, чтобы произнести эти десять строчек так, как хотел Ларри, хотя в Шекспире я разбирался не хуже него. Вероятно, что-то мне не давалось, и дня два или три прошли довольно тяжело. В этом весь Ларри. Это был его фильм, и он посылал к черту любого, кто лез не в свое дело, считая, что коли играл “Гамлета”, то тоже понимает, что к чему. Все должно было делаться так, как он хотел. И это правильный путь; но я уверен, что тогда он меня обижал. Я беспрекословно подчинился его воле, ибо он доказал свое величие “Генрихом V”, но далось мне это нелегко. Между прочим, с режиссерской точки зрения, первая сцена “Гамлета” — одна из сложнейших у Шекспира, pons asinorum, возведенный в самом начале пьесы.

Я по-прежнему считаю, что в обращении со мной он проявил крайнюю жесткость. Оливье, без сомнения, был настоящим диктатором; впрочем, в его положении у него не было другого пути. Принимаясь за работу на заре, он как продюсер первым приходил в студию удостовериться, что к съемкам все готово. С половины восьмого он уже выступал в роли режиссера — если в это время в нем не нуждались как в исполнителе главной роли. Мы заканчивали около шести, но Ларри еще предстояло подготовиться к завтрашнему дню или монтировать то, что отсняли накануне. Одному богу известно, когда он возвращался к себе в Челси. Он взялся за дело, посильное только супермену, даже двум суперменам. Понятия не имею, как он это пережил. Я вообще не знаю, почему он живет так долго. Любого другого три шекспировские картины измотали бы вконец. Поэтому, помня о тяжести, лежавшей на его плечах, ему прощали диктаторские замашки, когда он приказывал: “Не спорить! Делайте так, как я говорю!” И его экранизации Шекспира не знают себе равных».

Оливье с самого начала решил играть датского принца именно потому, что твердо знал, чего хочет. Однако он делал это без особого желания. Позднее он писал: “Мне кажется, острые характерные роли, такие, как Хотспер или Генрих V, лучше отвечают моему актерскому складу, нежели лирический, поэтичный Гамлет”. Теоретически он предпочел бы заниматься только постановкой, подобрав на главную роль другого, достаточно видного актера, которого можно было бы склонить к нужной ему трактовке. Но практически это исключалось. У Оливье сложился весьма категорический взгляд на каждую реплику, движение и интонацию Гамлета, а ни один актер необходимого масштаба не стал бы мириться с режиссером, навязывающим ему всякий жест и интонационный оттенок. Так что Оливье репетировал все эпизоды с их участниками, используя для ансамбля своего дублера. Затем, в присутствии Бека и Бушелла, он репетировал сам, и сцену снимали. Когда много лет спустя Чарлтон Хестон консультировался у Оливье и Орсона Уэллса, как совместить постановку шекспировского фильма с исполнением главной роли, оба независимо друг от друга дали ему один совет: "Решающее значение имеют два момента. Перед съемками надо проводить репетиции. И надо заручиться способным актером, который станет на Ваше место, когда Вы будете у камеры".

В июле Оливье единственный раз прервал съемки по совершенно исключительному поводу. В числе сорока семи лиц, удостоенных в честь рождения короля дворянского звания, он отправился в Букингемский дворец принять посвящение от Георга VI. Из-за Гамлета он в это время превратился в блондина, и в визитке, одолженной у Бушелла, и жилете сэра Ральфа Ричардсона выглядел безукоризненно. Подобной чести, которая в 1895 году впервые выпала Ирвингу, еще ни разу не удостаивался актер его возраста.

Супруги не устраивали в тот вечер никаких торжеств: и сэру Лоренсу, и Вивьен (теперь — леди Оливье) надлежало рано утром быть на съемочной площадке. Мисс Ли снималась с сэром Ральфом в “Анне Карениной” — неудачном и растянутом фильме Корды, где несколько исполнителей оказались к тому же совершенно не на месте. Работа над картиной не доставила ей радости, а результат огорчил настолько, что она не принимала участия в приеме, организованном в честь премьеры.

В отличие от “Анны Карениной” съемкам “Гамлета” не сопутствовали ни обиды, ни раздоры; но из-за технических сложностей и скорбной, трагической темы фильма его создатели трудились в суровой, напряженной атмосфере, которую редко разряжали вспышки веселья, памятные по “Генриху V”. Об одном смешном моменте в начальной сцене вспоминает Эсмонд Найт. "Кто-то из ребят распрыскивал туман вокруг эльсинорских башенок, и помощник режиссера подсказывал ему: “Еще немножко там, еще немножко тут… и еще одну струйку слева от сэра Лоренса”. Я поинтересовался: “Мне пустить струйку, сэр?” Лоренс расхохотался и никак не мог остановиться. “Черт возьми, Нед, — ругался он, не имея сил вернуться в нужное настроение, — держите язык за зубами”. Но подобное случалось редко. Он держался отстраненно, никогда не становясь одним из нас. И если ему случалось подойти и выпить с нами, то вокруг невольно воцарялось молчание”.

Конечно, и на этот раз Оливье не мог обойтись без травм. Теперь это уже было чем-то само собой разумеющимся в любой роли, где он мог проявить свой атлетический дух; и вскоре, как и в “Генрихе V”, он уже ковылял на костылях. Он сломал лодыжку, вспрыгивая на зубчатую стену замка. К счастью, это не задержало ход съемок, так как пока шли главным образом сцены с Гертрудой и Клавдием. Самый отчаянный трюк Оливье благоразумно отложил на конец. Лишь в последний день съемок он обнародовал свой замысел финальной кульминации. Гертруда умирает от яда, Лаэрт лежит, пронзенный отравленным клинком, злодейство Клавдия выходит наружу. Тогда с криком: ”Ну, так за дело, яд!“ — Гамлет убивает короля. Оливье предложил прыгнуть на Клавдия с высокой площадки и усилить тем самым драматический эффект.

У Бэзила Сидни, которому перевалило за пятьдесят, идея не вызвала никакого восторга. Даже в молодые годы, играя Клавдия перед первой мировой войной, он не увлекался подобным натурализмом. Сообразив, что камера будет снимать прыгающего Оливье снизу и король попадет в кадр только со спины, он благоразумно предложил заменить его дублером. Так на съемках появился атлет-профессионал Джордж Кроуфорд, и, глядя сверху на его мощную фигуру, Оливье исполнился еще большего рвения. Он ласточкой прыгнул вниз и приземлился точно на свою жертву. Кроуфорд рухнул без сознания и потерял два передних зуба.

В середине декабря “Гамлет” уже перекочевал со съемочной площадки в руки монтажеров. Продолжительность ленты составила в итоге два с половиной часа. Его создатели уложились в предусмотренные шесть месяцев и не вышли за рамки запланированного бюджета. Но фильм стоимостью в 500 тысяч фунтов изначально был связан с огромным риском, а в свете недавнего заявления Рэнка, сообщившего владельцам акций, "Одеона", что за последние шесть лет компания потеряла два миллиона, от успеха “Гамлета” зависело очень многое. Для Артура Рэнка и его главного администратора Джона Дэвиса устроили специальный просмотр. Оливье смотрел фильм вместе с ними, волновался, как всякий художник, представляющий свое произведение, с надеждой ждал одобрения. Однако Рэнк, всегда четко сознававший свою ограниченность в той сфере кинематографа, которая касалась искусства, был не в состоянии высказать какое-либо суждение. Картина показалась ему редкостным творческим достижением, но он не сказал этого из боязни впасть в покровительственный тон. Поэтому он произнес только: “Большое спасибо, сэр Лоренс”, — словно благодаря за какую-то незначительную услугу. Затем он удалился в сопровождении Дэвиса, не намекнув ни словом, ни жестом, понравился ему фильм или нет. Оливье чувствовал себя крайне униженным.

Пришлось ждать приговора критики, произнесенного лишь в мае следующего года. В этом месяце в кинотеатре “Одеон” на Лестер-сквер состоялась премьера “Гамлета”, изобилием мехов и бриллиантов затмившая все послевоенные мероприятия такого рода. На премьере присутствовали король с королевой, принцессы Елизавета и Маргарита, принц Филипп. Оливье, гастролировавшего с “Олд Виком” в Австралии, представляли его сестра, брат и мачеха. Несмотря на придирки пуристов к “непростительным сокращениям”, второй шекспировской экранизации Оливье был обеспечен успех. Публика приняла фильм сразу же. “Одеон" давно не видел таких очередей, какими ознаменовалось появление этой картины, не сходившей с экрана шесть месяцев. То же самое произошло и после австралийской премьеры; поклонники буквально не давали Оливье прохода, и ему пришлось срочно скрыться в убежище около Брисбейна.

Милтон Шулман, обозреватель лондонской “Ивнинг Стандард”, предсказал, что о “Гамлете” будут спорить больше, чем о любом английском фильме после “Цезаря и Клеопатры”. “Одни поставят его в ряд величайших произведений киноискусства; других он глубоко разочарует. Однако не подлежит сомнению, что Лоренс Оливье — великий актер современности. Его выразительное лицо и богатый, волнующий голос превращают измученного Принца датского в подлинно и глубоко трагического героя. Что бы ни говорили о его возрасте и светлых волосах, это не может омрачить торжество актера. Но вот вольности в обращении с текстом должны покоробить многих”.

Некоторых критиков действительно сильно покоробило. Но пока они выражали, как и следовало ожидать, свое возмущение смелым хирургическим вмешательством, абсолютное большинство признало, что Оливье мастерски приспособил для экрана огромную и запутанную драму. Слова “шедевр” и “гений произносились вновь и вновь. Сцену дуэли, содержавшую более трехсот выпадов, единодушно сочли лучшим фехтовальным эпизодом в истории кино. В Соединенных Штатах фильм получил еще более горячий прием; критика провозгласила его самым замечательным образцом британского киноэкспорта… и вообще одной из величайших в мире кинокартин.

Сегодня принято считать “Генриха V” куда более новаторской и значительной работой Оливье, а “Гамлета” оценивать гораздо сдержаннее. За прошедшие годы многие присоединились к мнению Джона Мэйсона Брауна, жаловавшегося, что “по крайней мере сорок минут драгоценного времени тратится на путешествия по дворцу, сооруженному м-ром Ферсом. Пожертвовать великими стихами, отказаться от подтекста, выкинуть ключевые монологи, персонажей, эпизоды ради того, чтобы терять столько времени на проходы актеров из одной части замка в другую, — значит расстроить всего “Гамлета” построенными для него декорациями”.

Использование техники глубокого фокуса тоже подверглось резкой критике. Уже в 1952 году биограф лорда Рэнка Алан Вуд писал:

“При обычном использовании резкости режиссер властен сосредоточить внимание зрителя на чем угодно; глубинный фокус дает гораздо большую свободу (исключая природную потребность глаза импульсивно следовать за движением объекта), позволяя разглядывать всякую часть экрана; так человек в театральном зале волен смотреть на любую часть сцены и на любого актера. Поэтому в “Гамлете” глубокий фокус сыграл скорее отрицательную роль, подчеркнув главный недостаток фильма — его вопиющую театральность. Я даже пришел к еретическому выводу, что Лоренса Оливье нельзя назвать хорошим киноактером (по крайней мере в последние годы: он успел блеснуть в нескольких ранних картинах, пока в его игре еще не чувствовалась печать amour-propre). В отличие от театра высшим достоинством актера кино является естественность. В “Гамлете” зритель ни на минуту не забывает о том, что Оливье играет свою роль..."

Подобные взгляды, однако, не дают подлинного представления ни о той сенсации, которую “Гамлет” произвел в 1948 году, ни о новой славе, которой он овеял имя Оливье. В рецензиях нью-йоркских газет восторг просто переливался через край: “С “Гамлетом” кинематограф достиг своего совершеннолетия” ("Геральд Трибюн”); “величайшее зрелище на земле” (“Стар”): «“Гамлет” возвышает Оливье над всеми его собратьями» (“Дейли Ньюс”). Журнал “Лайф”, ни одной картине не уделявший столько внимания, сколько “Гамлету”, признал Оливье выдающимся театральным деятелем своего времени. Даже старый противник Оливье Сэм Голдвин отдал ему лавры "лучшего современного актера театра и кино” и без колебаний назвал Гамлета “актерским достижением, выше которого сегодня — а может быть, и не только сегодня — подняться уже нельзя”.

Джеймс Эйджи из “Тайм”, не до конца приняв трактовку Оливье, в целом тоже присоединился к оглушительному хору похвал:

“Изумительная экранизация одной из труднейших шекспировских пьес открывает кинематографу доступ к драматической поэзии Шекспира во всем ее объеме… Утонченность, разнообразие, живость и самообладание Оливье наполняют его игру исключительной красотой. Большей частью ее даже можно назвать великой… Никто, кроме Чаплина, не может соперничать с ним в искусстве, с каким работает на роль все его тело; он почти не знает себе равных и в “среднем” актерском регистре… Особенно изощренно передает он иронию, смятение и приглушенные страдания, царственную доброту и грозную силу духа и мнимо обыденный тон. Его физические действия тоже исполнены выдумки и смысла…

Похоже, что, при всей широте и виртуозности Оливье, он рожден в первую очередь для комедии, особенно такой, которая тесно граничит с трагическим. Как всякий первоклассный комедиант, он воспринимает действительность остро и трезво, и понимание “простоты природы” и преклонение перед ней присущи ему в полной мере…

Человек, который делает для Шекспира — и для тех, кто ценит или еще научится ценить Шекспира, — столько, сколько Лоренс Оливье, бесспорно, принадлежит к числу наиболее заслуженных людей своего времени. Строго говоря, его фильмы не являются творческим вкладом в художественный кинематограф: в искусстве экрана так же доминирует изображение, как в зрительно привлекательных картинах Оливье доминирует слово. Но в его работах кино, театр и литература становятся вершинами равностороннего треугольника. И между кино, театром и литературой устанавливается то взаимодействие, то блистающее великолепие укрощенной жизненной силы, которое и есть искусство”.

По количеству рекордов и наград, полученных в Венеции, Голливуде, Копенгагене, Нью-Йорке, “Гамлет” превзошел всех предшественников. Впервые англоязычный фильм продержался в одном нью-йоркском кинотеатре больше года. Впервые Академия киноискусства признала иностранную картину лучшим фильмом года. Впервые британская лента завоевала четыре “Оскара”, один из которых получил Оливье за лучшую мужскую роль, другой Кармен Диллон за черно-белые съемки и еще два Роджер Ферс — за костюмы и декорации. Год славы достиг кульминации, когда Дания сделала Оливье кавалером ордена Даннеборга.

Конечно, призы и кассовый успех не могут служить истинным мерилом художественной значимости. Гораздо чаще, как показывает пример ”Звуков музыки” (одной из самых рентабельных кинокартин), они говорят лишь о развлекательной ценности фильма и его популярности у широкой публики. Однако “Гамлетом” Оливье-режиссер внес подлинный вклад в искусство кино. Он признавал, сколь многим обязан высокому профессионализму своих коллег. А весь коллектив настаивал на том, что, как и в "Генрихе V”, его вдохновенное руководство и оригинальные находки сыграли решающую роль. По словам Реджинальда Бека, Оливье многое дал ему даже в его собственной сфере благодаря непредвзятому отношению к разного рода техническим проблемам. «Часто вопросы техники решаются больше по инерции, нежели по зрелом размышлении. Но Ларри постоянно смахивал пыль сложившейся традиции настойчивым “почему?”».

Одной из реплик, не попавших в фильм, было замечание Гамлета, обращенное к Первому актеру: “…пьеса, я помню, не понравилась толпе; для большинства это была икра”. В конечном счете главной заслугой Оливье в кино было то, что ему удалось приучить толпу к “икре”. Единственным грустным примечанием к “Гамлету” стала история Филиппо дель Гвидиче, поднявшего всю махину этого замысла, но не до конца разделившего его славу. Еще до выхода картины в прокат принципиальные разногласия с администрацией заставили его покинуть “Рэнк организейшн” и “Ту Ситиз”. Идеалистические, причудливые, устаревшие взгляды на кинобизнес, которыми отличался этот колоритный итальянец, были совершенно несовместимы с крутыми принципами крайне делового директора-распорядителя Рэнка Джона Дэвиса, получившего бухгалтерское образование. Так начинался его конец. Он создал собственную компанию, “Пилигрим Пикчерз”, но дар обращать все в золото был уже утрачен. Безрезультатно попытавшись получить финансовую поддержку в Америке, он удалился в римский монастырь, еще однажды попытался вернуться и затем умер в безвестности в 1961 году. Консервативным английским вкусам подчас претили его излишне “крикливые” похвалы в свой собственный адрес и в адрес тех, кем он восхищался. Но он был самобытнейшей личностью, обладавшей фантазией, щедростью и добротой, и действительно внес определенный вклад в развитие английской киноиндустрии. У Оливье были все основания всегда вспоминать его с любовью.


Глава 17

КОРОЛИ ТЕАТРА


Блистательные артистические успехи сэра Лоренса и леди Оливье вкупе с элегантным стилем жизни принесли им исключительно видное положение в обществе, породили сравнение с заокеанскими супружескими парами Барриморов и Лантов и в конце концов заставили признать новой королевской четой послевоенного театрального мира. В феврале 1948 года пресса просто не могла противиться соблазну объявить супругов Оливье “королями” шоу-бизнеса. В это время владельцы Нотли-Эбби вместе с пятьюдесятью членами ”Олд Вик компани” отправлялись в гастроли по Австралии и Новой Зеландии общей протяженностью в 30 тысяч миль. Отъезд из Лондона был обставлен необычайно помпезно: начальник вокзала вышел в цилиндре и фраке, мигали фотовспышки, стрекотали камеры, преподносились букеты. В Австралии их приняли как официальных посланцев британского театра, способных осуществитьразличные общественные функции такого уровня, который прежде связывался лишь с членами королевской фамилии.

Главной задачей театра было показать как можно большему числу зрителей программу из трех этапных спектаклей — “Ричарда ІІІ", “Школы злословия” и ”На волоске”. Но по приезде выяснилось, что им предстоит целый ряд официальных мероприятии, не имеющих к театру никакого отношения — приемы у губернаторов и мэров, посещения больниц, университетов, музеев, галерей, предприятии и военных мемориалов. Они должны были произносить речи и давать интервью. ”Королевский” аромат достиг максимальной остроты, когда сэра Лоренса попросили принять церемониальный марш Королевского австралийского флота!

В гастрольную группу ”Олд Вика” входили десять административных и технических сотрудников и сорок актеров, включая нескольких ближайших друзей Оливье, таких, как Джордж Релф и его жена Мерсия Суинберн. Успех превзошел все ожидания. В Аделаиде около ста человек провели ночь на улице в ужасное ненастье, чтобы первыми получить билеты, а к утру очередь разрослась до тысячи. В Сиднее кассе пришлось вернуть около 100 тысяч фунтов тем отъявленным оптимистам, которые почтой посылали чеки и наличные деньги в надежде забронировать билеты. За обоими Оливье по пятам ходили страстные, чуть ли не до истерик доходящие поклонники. Артисты были настолько изнурены свалившейся на них миссией, что в конце гастролей Оливье объявил репортеру: “Может быть, это не заметно, но вы беседуете с двумя ходячими трупами”.

К июлю напряжение стало настолько непосильным, что пришлось на несколько дней спрятаться для передышки. После этого их ждал новый внушительный раунд речей и приемов в Сиднее, и положение Оливье усугублялось тем, что в сцене дуэли в “Ричарде III” он упал и повредил правое колено.

Из-за травмы Оливье еще до конца гастролей пришлось перенести операцию. Однако самый тяжелый удар нанесло ему не это испытание, а письмо, пришедшее в Сидней из Лондона. Лорд Эшер, председатель правления ”Олд Вика”, после хвалебной преамбулы вежливо сообщал, что пятилетний контракт компании с Оливье, сэром Ральфом Ричардсоном и Джоном Бареллом, истекающий в июне 1949 года, возобновлен не будет.

В это решение, казавшееся неуместной насмешкой, было трудно поверить. За время работы в ”Олд Вике” Оливье отказался от голливудских предложений, суливших ему целое состояние. При нем и двух его товарищах театр достиг неслыханной популярности и престижа; и сейчас, на расстоянии 12 тысяч миль от дома, он возглавлял от их имени зарубежные выступления, встретившие восторженный прием. И вот в разгар гастролей ему сообщали, что в следующем сезоне необходимость в его услугах отпадает. Почему?

Секреты внутреннего механизма, который привел к столь крутому и неоднозначному повороту в политике ”Олд Вика”, так и не раскрыты до конца; но по крайней мере решение было принято отнюдь не потому, что ”Олд Вик” мог прекрасно обойтись и без Оливье. Как раз наоборот. Возможно, небольшая, но весьма влиятельная часть правления, верная традициям 20—30-х годов, противилась системе звезд в любых ее проявлениях, полагая, что успех авторитетной труппы, возможного прародителя Национального театра, не должен столь сильно зависеть от деятельности двух титулованных актеров. Остается только гадать, сыграли ли эти соображения решающую роль и в какой степени примешались к ним зависть и обиды. Можно не сомневаться, что решение было ускорено крайне неудачным стечением обстоятельств — одновременным отсутствием в ”Олд Вике” и Оливье, и Ричардсона. Последний во время австралийских гастролей находился в Голливуде, снимаясь в ”Наследнице" с Оливией де Хэвиленд и Мириам Хопкинс. Эта двойная потеря резко подчеркнула, как сильно касса “Олд Вика” стала полагаться на обоих актеров-режиссеров.

С момента назначения Оливье и Ричардсона само собой разумелось, что они могут время от времени отлучаться на съемки. Однако сейчас их интересы пошли вразрез с интересами театра, и члены правления изменили свое мнение на этот счет. Тайрон Гатри, первоначально одобривший идею триумвирата, в 1951 году сам стал режиссером “Олд Вика”. Он признавался много лет спустя, что очень скоро деятельность Оливье и Ричардсона стала вызывать у него опасения и не ему одному казалось, будто эти двое, снимаясь в кино, выступая по радио, выезжая за границу, “хотят, но не могут и накормить волков, и сохранить овец".

В итоге правление объявило, что реорганизация “Олд Вика” была шагом на пути к долгожданному Национальному театру. Но ведь Оливье с Ричардсоном преследовали ту же сверхзадачу; подлинная беда заключалась не столько в том, что со сменой руководства “Олд Вик” лишился двух выдающихся исполнителей, сколько в том, что это не ускорило, а сильно затормозило восхождение к Национальному театру. Оливье и двое его партнеров никогда не скрывали своих долгосрочных планов в этой области. Они хотели создать вторую труппу “Олд Вика”, так чтобы часть актеров постоянно могла играть в провинции или за рубежом, открывая доступ к национальному театру английским зрителям за пределами Лондона. В частности, гастроли в Южном полушарии рассматривались как шаг на пути к данной цели. Они считали также необходимым способствовать росту молодых актеров, дабы новые таланты всегда могли прийти на смену старым. И они облекли свое намерение в конкретные формы, открыв Театральную школу при “Олд Вике”, “Янг Вик компани", и процветающий филиал “Олд Вика” в бристольском “Тиэтр Ройял”.

В 1949 году Харкорт Уильямс в истории “Олд Вика” отдал заслугам триумвирата восторженную дань:

“Трое людей, связанных единством культуры и бесспорным художественным дарованием, собрав воедино нити театральной организации, которые ураган войны разметал в разные стороны, вновь сплели их в узор, хотя и слегка другого образца. Подобное начинание требовало большого мужества, умения смотреть вперед и терпения. Порой мне кажется, что, если бы не давнишняя дружба Оливье и Ричардсона, оно вообще не смогло бы состояться”.

Но в последней главе он заключал:

“Нам предстоит убедить публику в том, что пьесы и исполнительское искусство важнее отельных звезд. Если Национальный театр станет на путь привлечения звезд, его ждет неминуемый провал. Первоклассный театр обязан воспитывать не звезд, а великих актеров. Многократно я был свидетелем того, как прекрасное произведение театрального искусства, связанное с громкими именами, привлекало массу зрителей, но стоило исчезнуть “именам”, как пустел и зал, хотя работа труппы в целом оставалась точно на таком же уровне”.

Курьезно, что и Оливье, и Ричардсон были вполне согласны с подобными доводами. Они никогда не стремились поставить сцену ”Олд Вика” на службу исключительно собственным талантам. Но факт остается фактом: “Олд Вик” так и не смог вернуться к тому состоянию, в котором они его оставили, и лишь через семь лет выкарабкался из материальных и организационных затруднений.

В июле 1948 года только Оливье, двое других режиссеров, коллеги и друзья знали о надвигающемся разрыве с “Олд Виком”. До Нового года известие решили не обнародовать. Тем временем Оливье должен был еше четыре месят представлять “Олд Вик” на гастролях, выполняя сумасшедшую программу с обычным профессионализмом. В сентябре труппа приехала в Новую Зеландию, чтобы меньше чем за шесть недель дать сорок четыре спектакля. Состояние колена у Оливье настолько ухудшилось, что в нескольких спектаклях он не смог выйти на сцену без костылей и в самом конце уступил место дублеру. Поскольку врачи настаивали на безотлагательной операции, он решил удалить хрящ перед отплытием домой и затем восстановить силы за время морского путешествия.

Блистательные гастроли увенчались драматичным и довольно печальным концом. 179 спектаклей посмотрели около 300 тысяч человек, и еше многие тысячи по всей стране радостно встречали труппу. Однако хмурым октябрьским утром ни оркестры, ни букеты, ни рукоплещущие толпы не сопровождали их отъезд из Новой Зеландии. Под проливным дождем сэра Лоренса выгрузили из кареты “скорой помощи” на носилки, которые в брезентовой люльке подняли на борт лайнера “Коринфик”. Взлетев в воздух в этой колыбели, ой расхохотался, хотя мог подумать и о том, что такой отнюдь не королевский “выход” не согласовался с общим тоном всей поездки.

С любовью вспоминая об австралийских гастролях, актриса Эйлин Белдон рассказывает:

«Ларри и Вив пришлось очень тяжело. Ежедневно где-нибудь ждали их появления, надо было ходить на коктейли, посещать одно, другое, третье, и раньше двух часов вот они не ложились никогда. Мне кажется, это не доставляло им особого удовольствия, и трудно даже представить, чего это стоило Вивьен. Она была такой хрупкой, не слишком выносливой и к тому же больна туберкулезом.

Когда мы собирались в Австралию, Ларри сказал труппе одну замечательную вещь. “Мы долго пробудем вдали от дома, — заметил он, — в самой тесной близости друг с другом, и всем в какой-то момент будет плохо; и я просил бы каждого не скрывать своих проблем, но говорить о них, чтобы решать их сообща. Кроме того, пусть все дадут мне знать о днях своего рождения, и мы постараемся изобразить loco parentis. Они так и сделали. Они устраивали дни рождения для всех членов труппы и были совершенно обворожительными “хозяином и хозяйкой дома”. По возвращении домой Ларри объявил: “Мы были первой труппой Национального театра”».

Несколько недель спустя невероятная новость о том, что контракты с Оливье, Ричардсоном и Бареллом не будут возобновлены, стала достоянием общественности. Пресса резко критиковала правление “Олд Вика”, чье решение выглядело особенно бессмысленным в тот момент, когда в кассы “Нью-тиэтр” поступило около 10 тысяч фунтов. Эти деньги принесли отнюдь не уже сыгранные спектакли: публика заранее раскупила билеты на вторую часть сезона, в которой должен был появиться Оливье.

Его возвращение в “Нью”, вновь заставившее сотни поклонников ночевать на Сент-Мартин-лейн, состоялось 20 января 1949 года. На этот раз люди выстраивались в очереди, чтобы попасть на особенно знаменательную премьеру. Впервые супруги Оливье вместе выходили на английскую сцену. Поставив “Школу злословия” в роскошных костюмах и декорациях Сесила Битона, сэр Лоренс играл в ней сэра Питера Тизла, очень импонировавшую ему роль. Роль прелестной пустышки леди Тизл, несомненно, подходила Вивьен Ли, но не вызывала у нее особой симпатии.

Считая, что он работает в эпоху, “когда привлечь к себе внимание можно только за счет оригинальности”, Оливье предложил, такую нетрадиционную трактовку комедии, которая поразила аудиторию. Гарольд Конвей писал по этому поводу в лондонской “Ивнинг Стандард”:

“Это был не тот Шеридан — и даже не тот Оливье, — к которому все привыкли. Оливье, по-видимому, подверг сэра Питера Тизла психоанализу. В бывшем холостяке, разочарованном и крайне усталом, он увидел не комическую фигуру, а человека, не дающего выхода своей бесконечной грусти; не партнера в словесных поединках с задорной молоденькой женой, а мягкого, кротко улыбающегося философа. ”Как все кругом меня изобличает” — так и ждешь восклицания этого сэра Питера; его оскорбленная любовь, гордость, надежды становятся центральной темой спектакля. Его трогательный облик неизменно стоит перед глазами независимо от того, присутствует ли он в данный момент на сцене. Оливье создает исключительно тонкий образ; и в столь же мастерском исполнении Вивьен Ли предстает перед нами леди Тизл — чарующая взор, переходящая от проказ к раскаянию мгновенно, единым движением глаз, тончайшим колебанием голоса. Но сэру Лоренсу все-таки не удается сидеть между двумя стульями. Его цель — играть Шеридана, оставляющего на глазах слезы, но драматическая структура не выдерживает его успеха”.

После австралийских гастролей мисс Ли чувствовала себя в роли леди Тизл довольно уверенно, и, хотя эпитеты в рецензиях заставляли предположить, что смотреть на нее приятнее, чем слушать, общий тон критики был вполне одобрительным. На премьере артистов вызывали шесть раз, и после пространного спича перед занавесом Оливье вместе с Вивьен оказался окруженным очередной толпой почитателей. Давно мечтая создать яркий сценический дуэт и вместе играть великие классические роли, они сделали первый шаг по этому пути, обретя надежный, если не сенсационный, успех.

Через неделю Оливье вновь появился в гриме Ричарда III. И вновь, как четыре года назад, когда он впервые поразил зрителей своим язвительным портретом злодейства, его выступление провозгласили лучшим из всего, что могла предложить лондонская сцена. Для постановщика Джона Барелла это была лебединая песня в “Олд Вике". В число участников входила теперь мисс Ли, игравшая леди Анну. Новая роль была ей тоже неприятна, но она справилась с ней хорошо, обнаружив, по словам одного из критиков, “такую мощь в голосе и манере исполнения, какой не было ни в одном из ее созданий… Это запоминающийся образ, разительно непохожий на фарфоровую леди Тизл".

Со скоростью, которую недооценивал даже ее муж, мисс Ли превращалась в сильную драматическую актрису. Парадоксально, что он пытался отговорить ее от роли, которая произвела на зрителей “Олд Вика" наибольшее впечатление в этом прощальном сезоне. Оливье сомневался, будет ли ей под силу Антигона в вариации Жана Ануя на тему софокловской трагедии. Образ требовал такого напряжения голоса и такого эмоционального порыва, каких она еще не проявила ни разу. Но испытание подняло ее дух, и она добилась своего. Оливье поставил драму (вместе с одноактной пьесой Чехова “Предложение”) и сыграл облаченный в смокинг Хор, ведущий повествование. В итоге спектакль пользовался шумным успехом.

3а пять месяцев супруги Оливье принесли "Олд Вику" около 60 тысяч фунтов, подняв его на прежний золотой уровень. Прошедший сезон, укрепив престиж сэра Лоренса скорее как режиссера, нежели актера, обозначит огромный профессиональный рост мисс Ли. Она уже не была обворожительным мотыльком с ярлычком звезды. О ней начали говорить как о многообещающей актрисе выдающегося дарования. И вскоре она в значительной мере реализовала свои возможности, поднявшись на новую высоту в прославленной роли истерзанной и обреченной Бланш Дюбуа в «Трамвае “Желание”» Теннесси Уильямса.

Актрисам бывает иногда непросто выйти из образа, и близкие друзья тревожились из-за того, что Вивьен играет такую мучительную, выводящую из равновесия роль. Колебался и Оливье, которому предстояло ставить драму, хотя после Антигоны возможности мисс Ли не вызывали у него сомнений. Речь шла также о большой физической нагрузке, ибо на протяжении двухчасового спектакля Бланш почти не покидает сцену. Однако Вивьен и слышать не хотела о томч что подобный труд может оказаться для нее чересчур изнурительным. Так же как в Скарлетт и Сабине, она нутром чувствовала в Бланш свою роль.

В октябре в театре “Олдвич” состоялась премьера “Трамвая”, которую ждали с огромным нетерпением. Занавес поднимали четырнадцать раз, и публика настойчиво требовала Оливье. “Нечего им смотреть на меня разодетого, в белом галстуке и фраке. — заявил он. — Пропадет впечатление”. Так что вечер завершился не речами, а оглушительными овациями в честь мисс Ли, которую трудно было узнать в крашеной блондинке с изможденным лицом стареющей распутницы. На улице супругов сторожили около пятисот поклонников, но в этот вечер они не давали автографов. Сыграв с редкой драматической силой такую большую роль. Вивьен была крайне утомлена. В течение восьми месяцев, не пропустив ни одного спектакля, она каждый день появлялась в облике одинокой увядающей красавицы с Юга, изнасилованной своим озлобленным шурином, почти доведенной до самоубийства и в конце концов упрятанной в психиатрическую лечебницу. И всякий раз, когда опускался занавес, она еще несколько минут не могла прийти в себя, дрожа в припадке спровоцированной ролью истерики.

Как и боялся Оливье, многие критики не были готовы к столь мрачному и тяжелому зрелищу. По словам одного из них, ему казалось, будто его протащили сквозь кучу отбросов. Эти самозваные законодатели общественного вкуса называли пьесу порнографической, аморальной, непристойной. У спектакля нашлись хулители, которые бранили его и с чисто театральной точки зрения. Особенно негодовал Кеннет Тайней, напавший на этот “прекрасный пример того, как черствая и небрежная режиссура способна изуродовать хорошую пьесу”. По его мнению, и мисс Ли, и Бонар Коллеано, игравший Стенли Ковальского, были не на своих местах. Однако у зрителей, привлеченных, возможно, шумной рекламой, спектакль пользовался большим успехом. Именно благодаря этой постановке мисс Ли получила желанную роль в голливудской экранизации, которая принесла ей нового “Оскара” и сделала мировой знаменитостью Марлона Брандо.

Покинув “Олд Вик”, ближайшие полгода Оливье не занимался актерской деятельностью. Ему казалось, что настало время воплотить замысел, вынашиваемый много лет, — возглавить собственное предприятие в качестве актера и антрепренера. Компания “Лоренс Оливье продакшнз, Лтд.” триумфально ознаменовала свое рождение в 1947 году спектаклем “Рожденная вчера”. В марте 1949 года Оливье, выступавший на сцене “Нью”, был воодушевлен успехом второй пробы сил, осуществленной в соседнем “Уиндхэмз-тиэтр”, где “ЛОП” показала новую комедию Брайди “Дафне Лореола” с Эдит Эванс и молодым актером Питером Финчем, найденным в Австралии. Эта постановка тоже шла около года. Первое фиаско компания потерпела в августе, обратившись к “Увядающему особняку” — переделке “Ромео и Жанетты” Ануя, действие которой было перенесено Донахом Макдонахом в Ирландию. В главной роли появилась одаренная молодая ирландка Шивон Маккенна; режиссура Энтони Бушелла и декорации Роджера Ферса, двух директоров “Лоренс Оливье продакшнз”, не спасли спектакля, продержавшегося всего две недели.

В ноябре 1949 года Корда объявил, что его филиал “Лондон фклмз” приобрел большое количество акций компании Оливье. Последние фильмы, “Анна Каренина” и “Идеальный муж”, принесли ему убытки, и возможность сотрудничества с “двумя выдающимися деятелями английского театра” показалась как нельзя более удачной. Три дня спустя стало известно, что Оливье снял на четыре года театр “Сент-Джеймс”. Первой постановкой должна была стать “Венера под наблюдением”, современная комедия в стихах, специально написанная для него Кристофером Фраем. Наконец у Оливье было то, о чем он всегда мечтал, — собственный театр.

“Сент-Джеймс”, основанный в 1835 году приятелем Диккенса Джоном Брэмом, принадлежал к числу самых старых и прославленных лондонских театров; хотелось верить, что Оливье возродит в нем высокие традиции, заложенные в девяностые годы сэром Джорджем Александером — актером-антрепренером, царствовавшим в течение двадцати восьми лет и впервые поставившим столь значительные пьесы, как “Вторая миссис Танкерей”. “Как важно быть серьезным” и “Веер леди Уиндермир”. Начал Оливье как нельзя лучше. “Венера под наблюдением” до сих пор остается самой удачной драмой Фрая. 18 января 1950 года состоялась премьера, после которой спектакль шел семь месяцев. Однако безусловный успех не принес компании прибылей. В своем стремлении возродить былую славу "Сент-Джеймса” Оливье отказался экономить на мелочах. Постановка в результате получилась весьма пышной и совершенно нерентабельной для камерного, одетого в бархат и позолоту театра со зрительный залом меньше чем на тысячу человек.

Столкнувшись с налоговыми тяготами и непрерывным ростом цен, Оливье обнаружил, что руководство ”Сент-Джеймсом" чревато экономическими проблемами, неслыханными ни во времена Александера, ни при более позднем правлении сэра Джеральда дю Морье. Ни одна из его постановок не давала прибыли, а некоторые приводили к серьезным убыткам. Однако он не оставлял своего масштабного замысла, компенсируя театральные неудачи работой в кино и никогда не принося художественные критерии в жертву коммерческим. Его выигрыш измерялся тем разносторонним опытом, который оказался неоценимым десятилетие спустя, когда Оливье стал первым директором Национального театра.

***

На заре пятидесятых годов супругов Оливье осенило сияние славы, превратившей их в самых ярких звезд на небосклоне шоу-бизнеса. Однако этот золотой ореол был в известной мере поверхностным, свидетельствуя скорее о художественном, чем о финансовом благополучии. Чтобы поддерживать и свой стиль жизни, и свое театральное начинание, оба были вынуждены вернуться в кино, приносившее быстрое и солидное вознаграждение. В конце июля, оставив «Трамвай “Желание”» на лондонской сцене, мисс Ли отправилась в Голливуд для участия в его экранизации. Через десять дней к ней примкнул и сэр Лоренс, поставивший в “Сент-Джеймсе” новую комедию, “Капитан Карвалло”, и собиравшийся сниматься в фильме по роману Драйзера “Сестра Керри”. Вместе с ним в Америку поехала дочь Вивьен Сюзанна: в свои шестнадцать лет она была уже выше матери и училась на актрису в РАДА.

Оливье появились в Голливуде после десятилетнего отсутствия; в их честь Дэнни Кэй устроил ночной прием, собравший 170 звезд и режиссеров. Эта торжественная встреча положила начало нескольким дружеским связям, прежде всего с Хамфри Богартом и Лорен Баколл. Но больше всего времени сэр Лоренс проводил со Спенсером Трейси. Снимаясь в Англии в фильме “Эдвард, сын мой”, он останавливался у Оливье, а сейчас предложил натаскать его в американском выговоре. Оливье, как обычно, изо всех сил старался добиться нужного произношения. Кроме того, собираясь играть женатого человека средних лет, который ломает себе жизнь, убегая с молодой женщиной, он отрастил усы, а ради финальных эпизодов, изображающих нищего попрошайку с Бауэри, сел на диету. Режиссер Уильям Уайлер отметил, что, с тех пор как они вместе работали над "Грозовым перевалом”, актер стал относиться к кино гораздо серьезнее и уважительнее. Но, по правде говоря, Оливье не возлагал на новый фильм особых надежд. Демонстрируя превосходное (по словам критика Р. Уиннингтона, “лучшее в его жизни”) исполнение, он с самого начала подозревал, что история всепоглощающей страсти и погибшей респектабельности окажется чересчур мрачной для массового вкуса. Будущее подтвердило его правоту.

Однако Вивьен трехмесячное пребывание в Голливуде дало очень многое. За работу в “Трамвае” она получила и очень высокие отзывы критики, и “Оскара”, вместе с двумя исполнителями других ролей, К. Мадденом и К. Хантер. (Брандо награда не досталась только из-за Богарта с его “Африканской королевой”.) Теннесси Уильямс сказал в интервью журналу “Лайф”, что мисс Ли вложила в Бланш все, что он хотел, и многое, о чем он даже не мечтал. Она всегда стремилась выглядеть в первую очередь актрисой театра, а потом уж кинозвездой, но новая лента лишь укрепила общее мнение (к которому присоединился и Казан), что она принадлежит экрану. Об игре же сэра Лоренса все увереннее говорили обратное.

По возвращении в Лондон Оливье сразу же отправился в “Сент-Джеймс” на “Верхушку лестницы” с Джоном Миллзом в главной роли. Возможно, выпущенный в его отсутствие спектакль оказался не особенно удачным из-за того, что ставил пьесу ее же автор (Тайрон Гатри). “Капитана Корвалло” перенесли в “Гаррик-тиэтр”, где он шел достаточно долго, но тоже не принес никаких дивидендов. Оливье была совершенно необходима золотая приманка типа “Рожденной вчера”. Пойдя ва-банк, он решил показать “Консула” Джан-Карло Менотти — мрачную современную оперу, описывающую некую европейскую страну и молодую женщину, безуспешно пытающуюся получить выездные визы у равнодушных бюрократов из одного заокеанского посольства. Из Нью-Йорка пригласили первых исполнителей оперы и, поскольку в “Сент-Джеймсе” невозможно было разместить большой оркестр, сняли помещение “Кембридж-тиэтр”. На Бродвее “Консул” шел в течение года. Лондонская премьера завершилась рукоплесканиями, и нашлись энтузиасты, приходившие на спектакль по нескольку раз. Но в целом Оливье вновь убедился в непредсказуемости зрительской реакции. Через семь недель оперу пришлось снять. Убытки составили около 10 тысяч фунтов.

Тем временем в Лондоне уже собиралась публика к Юбилейному фестивалю 1951 года, и каждый театр надеялся сделать свой спектакль гвоздем летнего сезона. Собственную постановку готовил возвратившийся с Бродвея Гилгуд. Гиннес собирался ставить и играть Гамлета в Вест-Энде. Энтони Куэйл и Майкл Редгрейв хотели показать в Стратфорде полный цикл шекспировских хроник. ”Сент-Джеймсу” тоже требовалось нечто неотразимое, и под давлением обстоятельств Оливье отважились на дерзкую авантюру: сдвоенную постановку ”Антония и Клеопатры” Шекспира и ”Цезаря и Клеопатры” Шоу, которые чередовавались из вечера в вечер.

Сопоставление двух драм, разделенных тремя веками, выглядело очень эффектно; блестящая режиссура Майкла Бентелла отвечала лучшим традициям ”Сент-Джеймса”. Вместе с тем большая часть критиков сочла, что и Цезаря, и Антония Оливье играет значительно ниже своих возможностей. Действительно, в обеих ролях он чувствовал себя довольно неловко. Но несправедливое обвинение в том, что он сознательно играл вполсилы, дабы выгоднее оттенить мисс Ли, выводило его из себя. Кеннет Тайней писал об ”Антонии и Ююопатре”: “Ограниченные возможности мисс Ли приводят к более значительным последствиям, чем у большинства актрис. Мне показалось, что сэр Лоренс с необычной галантностью, которая порой сковывает великих актеров, уменьшает пламя своего светильника, чтобы быть ей под стать. Он встречает ее на полдороге, притупив собственную непогрешимую точность и облегчив довлеющий вес своей личности. Антоний спускается вниз, и Клеопатра треплет его по голове. Оказывается, кошка может не только смотреть на короля — она способна его загипнотизировать”.

Две Клеопатры находились на сцене четыре месяца, и Оливье в это время достигли зенита театрального царствования. В мае Оливье встретил свое сорокачетырехлетие на позднем ужине у сэра Уинстона Черчилля. Программа на июнь включала выступление на гала-концерте в “Палладиуме”, устроенном в пользу семьи умершего Сида Филда — артиста, которым Оливье искренне восхищался. В июле он произносил речь на открытии парка у памятника Генри Ирвингу (“Хотя он умер за два года до моего рождения, я воспринимаю его так остро, словно играл у него в труппе”). Вивьен — леди Оливье — всегда была рядом.

В ноябре супруги отплыли на борту “Мавритании” в Нью-Йорк. Они везли с собой всю труппу и двадцать пять тонн декораций и багажа, в том числе поворотный круг, барку царицы и огромного сфинкса, чтобы выступить на Бродвее с драмами о Клеопатре.

Открытие гастролей в “Зигфелд-тиэтр” стало одним из самых ярких театральных событий многих лет. Зал был битком набит артистическими знаменитостями, магнатами большого бизнеса, политическими тузами и аристократами. В Нью-Йорке спектакли получили еще более высокую оценку, чем в праздничном Лондоне. "Нью-Йорк Таймс" писала: "За последнюю четверть века мы не видели лучшего сценического воплощения "Антония и Клеопатры", да и вообще немногие постановки шекспировских драм отличались подобным совершенством. Все в этом цикле дышит страстью и жизненной силой". По мнению "Нью-Йорк Геральд Трибюн", Оливье удалось совершить "настоящее чудо, собрав расползающуюся ткань шекспировской трагедии в единое захватывающее целое".

Несмотря на награду, полученную от Национального фонда искусств за "самый совершенный и значительный спектакль 1951 года”, бродвейские гастроли были не такими благополучными, как кизалось. Ухудшилось здоровье мисс Ли; У. Хайд-Уайт вспоминает, что она дрожала от слабости, ожидая за кулисами своего выхода. Поправить денежные дела тоже не удалось. Сборы у них были больше, чем у сенсационных мьюзиклов (одна из лондонских газет сообщала о “долларовом дожде над британской казной”), однако компании с трудом удалось покрыть расходы. Дорожные издержки и текущие траты заставили Оливье снять большое помещение и назначить неслыханно высокую плату за вход. Гастроли могли принести прибыль при условии, что зал “Зигфелда" будет заполнен каждый вечер четыре месяца подряд. Этого не произошло. В самом начале пара билетов стоили на черном рынке 100 долларов, а в конце пустовали целые ряды. Настоящий куш сорвал только один человек, Билли Роуз. Доля, полученная им как владельцем театра, составила 100 тысяч долларов.

Конечно, выигрыш Оливье был огромен с точки зрения художественного престижа, но в момент, когда они по-прежнему терпели убытки в “Сент-Джеймсе”, это служило слабым утешением. В их отсутствие была показана и быстро сошла американская пьеса “Счастливые времена” с Питером Финчем в главной роли. Это стало двенадцатой постановкой “Лоренс Оливье продакшнз”. Некоторые спектакли продержались довольно долго, и в целом их выбор мог сделать честь Национальному театру, который стремился бы совмещать работу над современной драмой с бережным отношением к классике. Однако с материальными затруднениями справиться не удавалось, и Оливье уже начали подумывать о продаже Нотли-Эбби.

Вероятно, чисто коммерческий успех предприятия мог стать большим, если бы они сами чаще появлялись в своих постановках; но это противоречило принципу равного коллектива, избранному сэром Лоренсом. Случилось так, что в ближайшие три года он сыграл только в одной (и весьма легковесной) пьесе. Если не считать военного времени, период 1952-1955 годов оказался для него наименее продуктивным. Создавалось впечатление, будто Оливье теряет интерес к актерскому искусству, все больше погружаясь в административную и режиссерскую деятельность. Возникала и невеселая мысль, что великие роли ушли безвозвратно вместе с потрясающими сезонами ”Олд Вика" и высшие достижения сорокапятилетнего актера, который при других обстоятельствах еще мог бы достичь подлинного расцвета, уже позади.

Нетрудно было ошибиться в намерениях Оливье, чьи разнообразнейшие интересы охватывали весь спектр зрелищных искусств. Обозревая огромную панораму его полувековой деятельности с сегодняшней высоты, легче различить главную нить: постоянные поиски актера-менеджера-режиссера, который никогда не стоял на месте, который — удачно или неудачно — постоянно шел на риск и с покоренной ступени немедленно направлялся к следующей. Поэтому зрителей, канонизировавших сэра Лоренса Оливье в лике исполнителя классических ролей, ждал в 1952 году жестокий удар. Он отнюдь не собирался вечно пребывать в классическом костюме и снова всходить на знакомые вершины. Он стремился к освежающей перемене, надеясь получить удовольствие от испытания собственного диапазона. Еще играя Цезаря и Антония, он тайком готовил голос (”тусклый баритон, пригодный только для ванной”) для первой в его жизни (если не считать ”Мелового круга” 1929 года) вокальной роли.

Сообщение о том, что Оливье собирается играть Мэкхита в экранизации ”Оперы нищего”, сопровождали восклицательные знаки. Чопорные поклонники Шекспира считали, что столь видному артисту не подобает появляться в комической опере XVIII века. Позднее невыигрышная роль великого герцога Карпатского в “Спящем принце” Т. Рэттигана ужаснула их еще больше. К чему королю актеров связывать свое имя с недостойной его чепухой? На протяжении двух последующих десятилетий этот вопрос возникал снова и снова. Но ответ на него оставался одним. Отказываясь почивать на нелегко доставшихся ему лаврах, избегая однообразия, следя за современной драматургией, подчас принимаясь за работу не из высших побуждений, но ради собственного удовольствия, он оберегал себя от затхлости. Критики могли считать его заблуждающимся, легкомысленным, импульсивным. Но назвать его ”старой шляпой” было нельзя.


Глава 18

“СПЯЩИЙ ПРИНЦ”


В мире кинобизнеса сороковых-пятидесятых годов считалось, что мьюзикл, поставленный силами только англичан, равнозначен финансовому самоубийству. Ремесленные поделки, состряпанные по стандартному рецепту для демонстрации таланта и личного обаяния Джека Бьюкенена, Джесси Мэтьюз, Грейси Филдз или Джорджа Формби, уже не удовлетворяли публику. Голливуд привил зрителям вкус к более роскошной пище, да и на лондонской сцене появление целой серии увлекательных шоу (“Оклахома!”, “Энни, возьми свое ружье” и “Южный Тихоокеанский”) окончательно утвердило победу американцев в сфере мьюзикла. Знаменитый провал “Города Лондона”, снятого “Рэнк Организейшн” (1947), явился последним доказательством того, что попытки англичан соперничать с голливудскими постановками обречены на неудачу. Дух пораженчества не рассеялся после триумфа “Красных башмаков” (1948), так как этот музыкальный фильм без песен стоял совершенно особняком.

В такой ситуации Оливье и Герберт Уилкокс проявили беспримерную храбрость, объединившись летом 1952 года для постановки фильма “Опера нищего”. Уилкокса подбадривал успех “Весны на Парк-лейн”, скорее легкой музыкальной комедии, нежели мьюзикла, но главным залогом их оптимизма было участие в фильме таких выдающихся талантов, как Питер Брук, режиссер; Кристофер Фрай, сценарист; сэр Артур Блисс, аранжировщик; таких актеров, как Дороти Тьютин, Стенли Холлоуэй, Джордж Девин, Хью Гриффитс и Дафния Андерсон.

Брук еще ни разу не работал в кино, но этим решили пренебречь. Среди театральных режиссеров он был двадцатисемилетним вундеркиндом, и именно его участие привлекало Оливье в этом замысле сильнее всего. Тем парадоксальнее, что на съемках режиссер и исполнитель главной роли редко находили общий язык. Как живо вспоминает Герберт Уилкокс, этот творческий союз был так же неработоспособен, как смесь бензина с водой:

”Ларри, с его огромным знанием театра и кино, и я, продюсер с тридцатипятилетним стажем, стремились совместить экспериментальный подход Питера с нашим опытом и взять все лучшее от обеих сторон. Но Питер все отвергал. Мы с Ларри охотно признавали его тем гением театра, каким он, бесспорно, успел себя зарекомендовать, но не могли убедить его принять наши практические советы, казавшиеся ему придирками. Вся сложность заключалась в том, что Питер был преисполнен чувства собственного превосходства, которым светились его юные, голубые, сверкающие, как надраенные медные пуговицы, глаза, и с этих высот он дерзко и с издевкой поглядывал на все традиционное, при том, что у нас опыт целой жизни, знавшей и успехи, и неудачи, не оставил и следа от того чувства превосходства, которое Ларри или я могли культивировать в самом начале своей карьеры.

Ларри из кожи вон лез, чтобы как-то сработаться; и как он работал! Даже из часа, отведенного на обед, сорок пять минут он занимался вокалом со своим преподавателем-итальянцем. В отличие от большинства звезд Ларри не прибегает к помощи дублеров и все без исключения делает сам — поет (огромную партию), ездит верхом, фехтует. От одной только скачки, когда камеры движутся на автомобилях со скоростью сорока миль в час, большинство звезд голливудских вестернов получило бы инфаркт. Однажды он столько раз поднимался на довольно крутой курган, что у его лошади начался сердечный припадок!

Беда заключалась в том, что Питер безумно хотел сделать самый захватывающий фильм века, но ему не хватало знания специфики кино”.

В начале съемок Оливье был полон энтузиазма, даже произнес приветственную речь перед актерами и техническим персоналом и со смехом вспомнил о том, как тридцать лет назад Уилкокс предложил ему контракт на сто фунтов в неделю. Но веселье быстро иссякло. К октябрю съемки в Шеппертоне намного отставали от графика. Потом наступил кризис. Оливье репетировал сцену дуэли, в ходе которой должен был вскочить на игорный стол. Четыре раза он успешно справился с этой задачей, а на пятый неудачно упал и порвал связку на ноге. В первую минуту, испытывая острую боль и потеряв возможность двигаться, он обругал своего противника за то, что тот якобы сделал выпаде момент его прыжка. Позже, осознав свою ошибку, он послал за этим человеком и извинился перед ним. Травма вывела его из строя на три недели.

Эта задержка, вкупе с разногласиями между Оливье и Бруком, встревожила финансистов. На постановку уже было затрачена четверть миллиона фунтов. Теперь они предлагали сменить либо исполнителя главное роли, либо режиссера. Позднее Уилкокс вспоминал: «"Филм Файненсиз", компания, которая финансировала съемки, потребовала, чтобы я заменил режиссера. Но я отказался, взяв на себя любые дополнительные расходы и освободив их от всяких обязательств. В итоге это обошлось мне лично в 31 тысячу фунтов. Через три недели, когда Ларри поправился, я имел с ним разговор. "Ларри,— сказал я,— мы оба с тобой считаем, что Питер способен сделать нечто действительно замечательное. Давай дадим ему волю". Ларри согласился, и фильм заканчивали уже без споров. Одному богу известно, что мы снесли — золотое или тухлое яйцо. Так или иначе, фильм был готов».

После монтажа они с удивлением обнаружили, что картина получилась отличная. Но у Уилкокса все же хватило здравого смысла не считать успех гарантированным. Когда Джек Уорнер предложил Корде, владевшему правом экспортного проката, 700000 долларов за возможность распоряжаться фильмом в Западном полушарии, Уилкокс посоветовал согласиться при условии, что Уорнер покупает "вслепую", не включая в договор пункт, освобождающий его от обязательств после просмотра. Сделка была заключена. Компания Корды получила изрядную прибыль. Но не Уилкокс и не Оливье. Для них это был самый настоящий провал.

И в профессиональной, и в личной жизни Оливье начиналось темная полоса. Когда он работал над "Оперой нищего", на экраны вышла "Сестра Керри", встреченная довольно холодно. Как и мюзикл Оливье, "Керри" оказалась совершенно не кассовым фильмом. В то же время его все сильнее тревожило здоровье Вивьен Ли.

Он отдыхал в Италии после стрессов и споров в павильонах Шеппертона, когда узнал, что она заболела тяжелым нервным истощением после натурных съемок фильма “Слоновья тропа” на Цейлоне. Он немедленно прервал столь необходимые ему каникулы и вылетел к ней.

В феврале 1953 года на Цейлоне было угнетающе влажно. Климат, перенапряжение и бессонница быстро подорвали силы Вивьен. Кризис произошел в марте, когда она собиралась в Голливуд, чтобы окунуться в повседневную съёмочную рутину. После памятной аварийной посадки в Уиллемантике в 1946 году она всегда нервничала перед полетами, а при нынешнем крайнем психическом и физическом истощении перспектива длительного путешествия до Лос-Анджелеса привела ее на грань полного нервного срыва. В назначенный срок она честно явилась на студию. Но работать не смогла. Ею овладела настоящая депрессия. Она потеряла уверенность в себе. Она болезненно боялась встречаться с людьми, время от времени начинала беспричинно плакать на съемочной площадке, а временами бродила с отсутствущим видом, декламируя диалоги Бланш из «Трамвая “Желание”». Дома она испытывала странную потребность подметать, вытирать пыль, опорожнять пепельницы, несмотря на то, что в ее распоряжении было множество слуг. В конце концов помутнение рассудка дошло до того, что она перестала узнавать друзей и начала называть своего партнера Питера Финча “Ларри”. Руководство студии призвало на помощь Дэвида Нивена, одного из немногих ближайших друзей, с которым ей было легко. После разговора с Вивьен он подтвердил, что необходимо приставить к ней врача и сестру и известить мужа.

По приезде сэр Лоренс согласился с врачами, что состояние ее здоровья требовало немедленно прервать работу над фильмом и возвратиться в Англию. На ее роль пригласили Элизабет Тейлор. Для поездки домой Вивьен, чей рассудок омрачился самым печальным образом, предписали непрерывный прием успокоительных и поручили наблюдению двух медицинских сестер. Перелет до Лондона проходил крайне тяжело. В нью-йоркском аэропорту разыгралась тягостная сцена: мисс Ли сопротивлялись, рыдала, спорила с Оливье, Дэнни Кэем, сестрами и стюардессами, которые пытались убедить ее подняться на борт трансатлантического воздушного лайнера. В продолжение всего путешествия муж, мягкий, чуткий, бесконечно терпеливый, не отходил от нее ни на минуту; но его угнетало ощущение собственной беспомощности, и он прекрасно понимал, что в данный момент ей могли помочь только специалисты. Прямо из лондонского аэропорта Вивьен отвезли в частную лечебницу в Суррей, где врачи предписали ей три месяца полного покоя и запретили посещении. Позже ее перевели в “Юниверсити колледж хоспитал”, чтобы поместить под наблюдение не только психиатров, но и специалиста по болезням легких, так как туберкулез, впервые обнаруженный девять лет назад, вновь напомнил о себе.

Лишь в конце апреля Оливье наконец привез Вивьен домой в Нотли. Он всегда жаждал избавиться от загородного дома, но теперь отказался от этой мысли. Дом, стоящий на высоком месте, стал идеальным санаторием, Вивьен собиралась отдохнуть там по крайней мере до начала июля. Быть может, в результате ей удастся достаточно окрепнуть, чтобы вернуться на сцену и сыграть вместе с мужем в новой пьесе Рэттнгана “Спящий принц”. Воспоминания о кошмаре, пережитом в Голливуде спрятались в темных глубинах ее подсознания.

В июле, вернувшись в Лондон, она выглядела совершенно здоровой. Она даже шутила по поводу своей болезни, хотя глубине души была очень встревожена этими повторяющимися и все более тяжелыми приступами депрессии. В августе она снова появилась в Вест-Энде. Вивьен, в черном платье из органди, выглядела на премьере ослепительно и на последующем позднем приеме была такой же оживленной и общительной, как и прежде. Теперь более, чем когда-либо, она преисполнилась стремления и решимости вернуться на сцену, вновь испытать волнение и торжество, ставшие для нее жизненным эликсиром.

Теренс Рэттиган планировал показать “Спящего принца” в Вест-Энде летом 1953 года, приурочив постановку к коронационным торжествам. Действие пьесы происходило в 1911 году,когда вся европейская знать собралась на коронацию Георга V; сюжет строился вокруг романтического увлечения регента Карпатии кокетливой американской хористкой Элен Дэгенхем. Пьеса была задумана специально для четы Оливье, но потом у автора возникли опасения, что они отнесутся к ней слишком серьезно, и потому он назвал ее “сказкой к случаю” и отказался от мысли пригласить на главные роли короля и королеву театра. Однако Оливье невозможно было разубедить в том, что пьеса идеально подходит для него и мисс Ли. В итоге, несмотря на мрачный скепсис Рэттигана, они все-таки приступили к работе. Драматург предсказывал, что затея кончится катастрофой, а ее участники сложат головы в Тауэре.

Премьера, отложенная из-за болезни мисс Ли, состоялась в Манчестере в сентябре. Все билеты были проданы. Гримерная мисс Ли тонула в белых цветах, и лишь в букете сэра Лоренса белые розы соседствовали с розовыми; когда после спектакля они отправились ужинать в “Мидленд отель”, все посетители переполненного ресторана стоя приветствовали их аплодисментами. Они выражали восхищение актрисе неотразимой красоты и изящества, которая, удержавшись на краю пропасти, вновь победоносно явилась на сцене прежней блистательной и неповторимой звездой.

То же повторилось и в Лондоне, но с еще большим размахом. Премьера в “Фениксе” совпала с сорокалетием Вивьен, и оказанный ей прием превзошел все, что ей доводилось испытать. Букеты и поздравления наводнили театр. Потом, на приеме, устроенном в особняке Рэттигана, гости с Джоном Миллзом во главе пели “С днем рождения”. Наконец появились газеты, в основном с восторженными отзывами. “Мисс Ли — самый неотразимый чертенок из всех, кому удавалось расстроить планы королевской семьи, — писал Сесил Уилсон. — Маленькими шажками семенит она по особняку дипломатического представительства, в широко распахнутых глазах светятся наивность и лукавство, а язык с привычной легкостью справляется с американским акцентом. Это дразнящий тягучий выговор Бланш Дюбуа, вдруг осознавшей, что весь этот психопатический бред всего лишь приснился ей в страшном сне”.

В коммерческом отношении “Спящий принц” оказался блестящей удачей. Он шел восемь месяцев и при желании мог идти целый год. Спектакль посмотрели королева, принц Филипп и принцесса Маргарет. Но для Оливье эта работа не стала значительным актерским достижением. Критики сочли пустяковую роль великого герцога Руритании напрасной тратой сил; казалось весьма правдоподобным, что, идя навстречу более слабому дарованию мисс Ли, он играет не в полную мощь, дабы выступать с ней на равных.

Несомненно, великий герцог Карпатский был совершенно бесцветной личностью, а Оливье несколькими характерными штрихами совсем лишил его обаяния. Однако свидетельства очевидцев полностью опровергают предположение, будто Оливье — и как режиссер, и как исполнитель главной роли — не вкладывал в эту работу всех своих сил. Вопреки мнению критиков Рэттиган полагал, что исполняемой роли не соответствовала мисс Ли, а вот сэр Лоренс играл поистине волшебно. “Волшебство под силу лишь гению, а гениальность — это, несомненно, способность снова и снова выкладываться до конца, и если это определение верно, то Ларри удовлетворяет ему сполна. Требования “всеобъемлющего исполнения” в самом деле всеобъемлющи. Во время репетиций я завороженно наблюдал за тем, как неделю за неделей, постепенно, что-то отбрасывая, что-то оставляя, он усердно выстраивал свой образ из мельчайших деталей… Я полагал, что от огромности его таланта моя хрупкая безделка разлетится вдребезги, но, напротив, она приобрела жесткую форму благодаря спокойному и властному исполнению, которое, сохраняя верность легкомысленному замыслу автора, придало роли глубину, доступную лишь великим актерам”.

Странным образом второстепенная работа Оливье в “Спящем принце” нагляднее иллюстрирует все величие его игры, чем некоторые из основополагающих ролей, где мощь и изощренность производят слишком ошеломляющее впечатление, чтобы рассуждать. Питер Баркуорт, игравший лакея и дублировавший Джереми Спенсера в роли герцогского сына, вспоминает высказывание Оливье: «“Зрители не подозревают, какое немыслимое усилие необходимо для того, чтобы заставить “ожить” легкую пьесу вроде этой. Они понятия не имеют, как часто приходится брать роль приступом”.

Никогда не забуду первых репетиций под руководством Оливье… Позже он пригласил меня к себе в гримерную и сказал: “Знаешь, если говорить об игре, то на спектакле надо постараться начисто забыть о технической стороне дела. Есть только веши, которые я стараюсь держать в голове. Расслабляй ноги. И всегда набирай больше воздуха, чем тебе надо. Об этом я помню всегда. Все остальные вопросы техники я заставляю себя забыть”.

Оливье, единственный из известных мне режиссеров, сидел на сцене у рампы — за письменным столом! Потом мне часто снился один и тот же сон. Я стоял на сцене в полном одиночестве, не зная текста — классический кошмар, — а партер, амфитеатр и галерка были заставлены письменными столами. И за каждым сидел Лоренс Оливье!»

Вызвавшая столь пренебрежительное отношение роль в "Спящем принце" была единственным сценическим созданием Оливье между 1951 и 1955 годами. Но он не провел эти годы в праздности. Помимо главной роли в “Опере нищего”, он записал для Эн-Би-Си большую серию получасовых радиопередач под общим названием “Лоренс Оливье представляет” и показал две пьесы: ”В ожидании Джиллиана” в “Сент-Джеймсе” и “Знакомьтесь с человеком” в “Дюк-оф-Йоркс-тиэтр”. Как всегда, он активно принимал участие в благотворительных представлениях, в том числе в “Палладиуме”, где вместе с Джеком Бьюкененов исполнил изысканный шафл. Наконец, на зиму 1954 года пришлось главное событие, единственное поистине великое достижение тех лет, — съемки “Ричарда III".

Но третий фильм шекспировского цикла Оливье вышел на экран лишь в декабре 1955 года, а пока его судили по сделанному в пятидесятые годы: двум “Клеопатрам”, “Спящему принцу” и фильмам “Керри” и “Опера нищего” — работам, которые никак не могли способствовать укреплению его актерской репутации. Приговор самых суровых рецензентов гласил, что в его послевоенном творчестве наступил период упадка.

Благосклонность критики вернулась к Оливье, когда в апреле 1955 года под шум рекламы он вновь появился в театре, где, никому не ведомый, добился триумфа тридцать три года назад, — Мемориальном Шекспировском театре в Стратфорде-на-Эвоне. Вместе с Вивьен Ли он должен был играть в “Двенадцатой ночи”, “Тите Андронике” и “Макбете”. Их колоссальная известность еще до открытия сезона гарантировала полные сборы. Теперешний Оливье был отнюдь не на вершине славы, а, по выражению некоторых сгущавших краски критиков, вступал в борьбу за возвращение звания первого актера мира. И для мисс Ли стратфордский сезон был не менее серьезным испытанием. Она еще не играла на этой сцене, и ей предстояли совершенно новые роли (Виола, Лавиния и леди Макбет).

Вычурная и, пожалуй, чересчур слащавая "Двенадцатая ночь” в постановке Джона Гилгуда едва ли послужила эффектным началом для долгожданного возвращения на сцену королей театра. Несмотря на весьма опытный состав, включавший Анджелу Бэддли (Мария), Алана Уэбба (сэр Тоби Белч) и Майкла Деннисона (сэр Эндрю), спектаклю на удивление не хватало веселья, и, возможно, отчасти это происходило из-за Мальволио в трактовке Оливье. С присущей ему выдумкой он наделил своего комического персонажа кудряшками, густыми, высоко поднятыми бровями, острым носом, легкой походкой и слегка гнусавыми, хныкающими интонациями холуя, но — из сочувствия — сгладил его заносчивость. В этом еще раз проявился его редкий дар проникать в потаенные глубины характера и умение по-новому взглянуть на хорошо знакомого героя. “Он просто живой Мальволио, — писал Дж. К. Трюмн. — Он заставляет нас вспомнить прошлое этого человека и задуматься о его будущем”. Но, по мнению ряда критиков, образ этого пастельного Мальволио был выверен с такой точностью, что утрачивал непосредственность и комизм, а в результате несколько не соответствовал сюжету.

Как ни расценивать этого шепелявого мажордома, очевидно, что он был создан способом, самым типичным для Оливье. Никогда не довольствуясь проторенной колеей, Оливье каждую роль воспринимал как вызов и — кстати и некстати — не мог не привнести нечто новое в ее исполнение. Благодаря его самобытности даже эта наименее значительная из стратфордских ролей не была предана забвению; однако, следуя собственным, в высшей степени оригинальным путем, он всегда нарушал покой рутинеров, а иногда создавал дополнительные трудности и своим партнерам.

Айвор Браун осветил и достоинства, и недостатки такого подхода:

“Он создал совершенно нового Мальволио, не столько самоуверенного, сколько не очень уверенного в себе, — пустой сосуд мелкого тщеславия, который постепенно наполняется злорадством, по мере того как заговорщики сулят ему златые горы. Он придумал забавный, похожий на иностранный, акцент, в котором “r” звучало как "w" (“Фо’туна п’ости’ает к тебе 'уки"). Спектакль поражал изысканностью деталей: Лоренсу удалось правдоподобно показать человека, стоящего на верхней ступеньке в иерархии прислуги… Я ушел из театра с ощущением, что познакомился с шекспировским персонажем, которого раньше не знал, — часто ли такое случается? Но непривычно скромная трактовка роли порождает одну проблему. Она осложняет положение актеров в сцене, когда Мальволио прерывает попойку. Ведь прекратить возлияния и пение приказывает не тот суровый и мощный поборник аскетизма, для борьбы с которым нужна изрядная смелость. Перед ними — самый заурядный человек, и вовсе не надо отличаться сверхъестественной отвагой, чтобы послать его к черту”.

В известном смысле оценить этого Мальволио могли только знатоки; один из критиков назвал его “развлекательным опытом, никак не отвечающим актерскому призванию сэра Л.”. Оливье принесло лавры исполнение титанических ролей, лишь на этом поприще он мог еще выше поднять свой престиж. Так, через два месяца после его первого появления на стратфордской сцене лондонская “Дейли Экспресс” опубликовала статью с таким заголовком: “Не слишком ли долго Оливье пожинают плоды былой славы?" Автор, театральный критик Джон Барбер, вспоминал, как десять лет назад толпа в две с половиной тысячи человек на целый час заблокировала вход в ”Нью-тиэтр" и остановила движение по Сент-Мартин-лейн; как сотни девушек скандировали ”Мы хотим Ларри”; как, наконец, когда он вышел, его заставили влезть на крышу такси и произнести прощальную речь. ”Но за эти десять лет Лоренс Оливье не продвинулся ни на дюйм вперед. Когда-то его увенчивали лаврами; теперь он почивает на них”.

Заключая свои ламентации по поводу волнующей истории "Олд Вика” первых послевоенных лет, м-р Барбер писал:

”Я не выношу, когда говорят ”чета Оливье”. Это — раболепие перед самой модной парой шоу-бизнеса. Титулованные львы фешенебельных салонов. Пара, которую королевская семья запросто зовет Ларри-и-Вив. Что же скрывается за всем этим блеском? Оливье был великим актером. Но после блистательного, злобного Ричарда III, пламенного Гамлета он потерял себя. Теперь, в свои сорок восемь лет, это стареющий кумир женщин, предпринимающий отчаянные попытки, дабы восстановить утраченную репутацию. Для молодежи его имя не связано ни с какими выдающимися достижениями. Она же в сорок два года еще сохранила несравненную красоту. Как актриса она великолепна в том элегантном, утонченном стиле, который редко берет за душу. Настало время увидеть их в истинном свете”.

И вот в июне обоим Оливье предстояло величайшее испытание: “Макбет”. Восемнадцать лет прошло с тех пор, как сэр Лоренс впервые исполнил заглавную роль в постановке ”Олд Вика”, закончившейся, по его убеждению, “полным провалом”. Тогда же Эгейт высказал предположение, что Оливье сможет сыграть Макбета вдвое лучше, когда будет вдвое старше. Теперь он и в самом деле удвоил если не число лет, то по крайней мере мастерство и опыт — опыт не только профессиональный, но и жизненный, который для этой роли казался ему еще более существенным и необходимым.

К счастью, с годами он не потерял физической силы и продемонстрировал это в сцене пира, эффектно вскочив на стол в развевающемся алом плаще, когда пытался настичь Банко. В 1937 году, терзаясь из-за того, что его баритон звучит слишком молодо, он так переусердствовал с гримом, что мисс Ли шутила: ”Сначала раздавалась первая реплика Макбета, потом появлялся грим Ларри, потом выходил Банко, а уж затем и сам Ларри”. Теперь в подобных уловках не было нужды. Внешность, которой он наделил шотландского тана, не таила намека на его чудовищную, нечеловеческую сущность, и в игре он тоже пользовался приглушенной палитрой, мастерски изображая столь утонченное злодейство, что кто-то из критиков назвал это зрелищем того, как “сходит с ума сама сдержанность”. По мнению Гарольда Хобсона (“Санди Таймс”), с Оливье не мог бы сравниться ни один актер в мире. Дж. К. Трюин и У. А. Дарлингтон единодушно признали его “лучшим Макбетом нашего времени”. По выражению Кеннета Тайнена, “он обменялся рукопожатием с самим величием”.

Все сцены кровопролития и резни были смягчены в этом “Макбете” настолько сильно, что предполагали, будто на Байам-Шоу подействовали недавние выступления против комиксов “ужасов”. Зато следующая стратфордская постановка уже не вызывала подобных мыслей. Всякая сдержанность была отброшена в “Тите Андронике”, этом леденящем кровь собрании жестокостей, насчитывающем тринадцать смертей, два увечья, изнасилование и каннибальский пир, на котором Таморе, королеве готов, подают пирог, замешенный на крови и костях ее двоих убитых сыновей. В результате сцена превратилась в “Комнату страха” и количество спиртных напитков, проданных в театральных барах, побило все рекорды, так как зрители брали двойные порции для успокоения расстроенных нервов.

Каждый вечер в зале случалось по меньшей мере три обморока; на одном представлении их было двадцать, случившихся в основном в тот момент, когда Титу отрубали топором левую руку, а за кулисами оформитель звуковых эффектов с хрустом раскалывал здоровенную кость. История повторялась, ибо в 1923 году в “Олд Вике” этот же спектакль считался неудачным, если хотя бы десяток зрителей не лишался чувств от лицезрения различных кошмаров. И так же, как и “Олд Вик” в 1923 году, Стратфорд теперь мог похвастаться тем, что поставил на своей сцене все шекспировские пьесы.

“Тит Андроник”, столь популярный в эпоху Шекспира, оказался полузабытым в наши дни. В Стратфорде заботами Питера Брука этот елизаветинский гиньоль был извлечен на свет божий; после весьма вольной пеработки он лег в основу одного из самых блестящих и изобретательных спектаклей десятилетия. В кино молодой м-р Брук снял с Оливье один из канувших в вечность фильмов; в театре же они вместе сотворили подлинное чудо, реабилитировавшее их сполна. "Тита” провозгласили триумфом, шедевром, рожденным и вдохновенным театральным чутьем Брука,ив превосходной игрой Оливье и Энтони Куэйла. Но все же самое сильное и запоминающееся впечатление оставлял сэр Лоренс, который в облике седого, утомленного войнами генерала вновь появился во всем блеске своего величия и царил на сцене, завораживая зал демонстрацией высочайшего мастерства. На сей раз он всем доказал совершенное владение своим искусством, не вызвав даже малейших оговорок, сопровождавших, например, Макбета. "Таймс" назвала эту роль “одним из его великих свершений”. Бернард Левин писал, что его исполнение “потрясает не столько героическим пафосом, сколько абсолютной новизной трактовки, вдребезги разбивающей все наши привычные представления и мерки”.

Нередко игра Оливье захлестывала своей страстной силой; и великолепно рассчитанными паузами, и блестяще произнесенными репликами он достигал самой бездны отчаяния и мастерски передавал страдания измученной души. Так, пожертвовав руку, чтобы выкупить своих сыновей, он на мгновение замирал и, по выражению Ф. Хоуп-Уоллеса, “несколько секунд, казавшиеся вечностью, сдерживал вопль боли”. Получив назад отрубленную руку вместе с головами сыновей, он вновь погружался в молчание, говорившее больше всяких слов, и после вопроса своего брата Марка: “Теперь безумствуй. Что же ты затих?” — доводил напряжение зала до крайнего предела. Снова пауза, снова леденящее сердце молчание, после которого его страшный, вибрирующий, душераздирающий смех производил особенно сильное впечатление.

"Роль Тита, хотя герой и жертвует одной рукой, — простейший этюд, превращенный сэром Лоренсом Оливье в незабываемый концерт скорби, — писал в “Обсервер” Кеннет Тайней. — На этом спектакле перед нами предстает тот, кто каждой частицей своей являет величайшего из ныне живущих актеров… Вы слышите громкие стенания, которые, подобно всем его лучшим находкам, кажутся исторгнутыми из самых глубин истомленной души. Вы узнаете, хотя никогда не слышали ничего подобного, крик, который испускает в последнем отчаянии загнанное в тупик человеческое существо. Благодаря Хотсперу и Ричарду III мы знали, что сэр Лоренс способен неистовствовать; теперь мы знаем, что он может и страдать. Он доказал, что ему под силу все великие, почти невоплотимые роли — “Великолепие” Скелтона, ибсеновский Бранд, гётевский Фауст, — он будет властен играть кого угодно, пока не угаснут его глаза, пока не сомкнутся навеки его уста”.

Для Оливье единственным разочарованием стратфордского сезона оказалось то, что мисс Ли не имела подобного успеха. Ее достижения, пусть весьма значительные, были все же далеки от тех высочайших требований, которые она к себе предъявляла. Хотя некоторые критики и считали, что ее страдающей от несчастной любви Виоле недостает ритмического и эмоционального разнообразия, она играла эту роль с легкостью и большим обаянием и, бесспорно, справилась с ней. Тайнен насмешливо отзывался о ее Лавинии (”Мисс Вивьен Ли воспринимает известие о том, что ей грозит изнасилование прямо на трупе мужа с легкой досадой человека, который предпочел бы мягкую мебель”), но большинство понимало, что она сделала все возможное в злосчастной роли, оставляющей исполнительницу без языка и обеих рук еще до конца второго акта. Сама она особое значение придавала леди Макбет, образу, в котором всей душой мечтала добиться успеха и за который подверглась самой жестокой критике. ”Ярчайший пример несоответствия актера роли с тех пор, как Артур Аски играл Шекспира” — таков был уничтожающий приговор м-ра Барбера. И хотя, кроме него, никто не высказывался столь резко, мнение большинства сводилось к тому, что актриса попала в плен собственной внешней привлекательности.

Сэр Лоренс категорически не соглашался с тем, будто Вивьен не годится на роль леди Макбет. Он утверждал, что в этом спектакле она была для него ”идеальной партнершей”. Такой именитый критик, как Айвор Браун, считал, что она сумела передать все отличительные свойства своей героини и что ее голосовые данные ”более чем соответствуют поэтическому тексту”. Ноэль Коуард тоже находил ее исполнение великолепным, а Алан Дент, самый верный поклонник мисс Ли среди критиков, не только считал ее превосходной леди Макбет, но и писал позднее, что, по его мнению, никогда — ни до, ни после этого — Оливье не составляли на сцене такого слаженного и гармоничного дуэта. Но мисс Ли, всегда судившая себя строже всех остальных, не была удовлетворена своей работой, и колкие замечания отрицательных рецензий ранили ее глубоко. Она часто открыто признавала, что на сцене никогда не сможет сравниться с мужем, однако Вивьен владело врожденное стремление к великому, ей тяжело было думать, что и время, и слабое здоровье объединились против нее.

Перед закрытием стратфордского сезона 1955 года сэр Лоренс прочитал последнюю лекцию в летней школе при Мемориальном Шекспировском театре. В основном он говорил о Мальволио и о том, как шаблонно привыкли играть эту роль даже лучшие исполнители, так что в результате она совершенно закостенела — вроде Фальстафа, пока за него не взялся Джордж Роуби. Об искусстве актера в целом он сказал следующее: “Я всегда думал, что моя задача заставить зрителей поверить в происходящее на сцене, поверить, что все это было на самом деле. Я всегда считал это главным". Затем он рассказал, что в юности в каждой роли стремился выглядеть по-другому. Некоторые персонажи, вроде судьи Шеллоу, сами подсказывали хитроумные детали, и их можно было играть не повторяясь, но памятуя, что такие герои “достаточно мелки".

С другой стороны, он обнаружил, что невозможно играть Макбета, не собрав по крупицам сделанного во всех других ролях. “Надо использовать все, что было найдено раньше в Гамлете, Ричарде III, Мальволио и Генрихе V. Если не повторяться, ничего не получается”.

Читая свою лекцию в битком набитом конференц-зале, Оливье стоял почти на том самом месте, где четырнадцатилетним школьником, отпущенным на пасхальные каникулы из “Тедди”, играл Катарину в “Укрощении строптивой” в старом, сгоревшем потом здании театра. В 1922 году он покинул стратфордскую сцену одаренным юношей, имени которого никто не знал. И в 1955-м, сохранив мальчишескую любовь к аффекту, он позаботился, чтобы в безвестности не остался никто. На заключительном спектакле сезона он произнес самую длинную за всю историю Мемориального театра прощальную речь, в которой, продемонстрировав чудеса памяти, назвал имена девяноста семи членов группы, включая парикмахеров, реквизиторов и рабочих сцены. Он завершал сезон, принесший невиданные доходы: за тридцать три недели 375 тысяч человек заплатили 165 тысяч фунтов наличными в кассу театра и еще более миллиона прислали заявки на билеты. Его престиж был полностью восстановлен. Если раньше он должен был доказывать свое право на звание первого актера мира очень многим, то теперь сомневались в этом лишь единицы.


Глава 19

СЪЕМКИ “РИЧАРДА III”


Конец лета 1954 года. Одиннадцать лет прошло с тех пор, как младший лейтенант Оливье верхом на ирландском сером мерине носился по полю Азенкура, то в облике Генриха V в трапециевидном парике на голове, то в качестве неутомимого постановщика фильма, отдающего распоряжения в мегафон. Теперь, в возрасте сорока семи лет, он снова был в седле — одновременно и режиссер, и продюсер, и воюющий монарх. Снималась битва на Босуортском поле (как ни странно — на лесистой территории фермы по разведению быков под Мадридом); шла работа над сценами, в которых под Ричардом III дважды убивают коней и он в конце концов остается один и погибает от мечей окруживших его врагов.

На этот раз сэр Лоренс гораздо больше походил на командира — уверенный в себе, властный, порою даже внушающий страх. Но в одном он не изменился — несмотря на солидный возраст, он испытывал чисто мужское чувство гордости за свою физическую силу, по-прежнему предпочитая обходиться без дублера, за исключением тех случаев, когда обязанности режиссера призывали его занять место у камеры. И сейчас, в костюме короля Ричарда, горбатый, в черном, как вороново крыло, парике, с нависающим, как у тапира, носом, он несся галопом к камере, установленной на вершине небольшого холма. А Джордж Браун, лучник, способный, как говорили, попасть в монетку с пятидесяти ярдов, выскакивал вперед, чтобы сразить королевского скакуна.

«Эта стрела была снабжена настоящим наконечником, — вспоминает актер Бернард Хептон. — Коня приучили валиться замертво, когда он чувствовал удар. Коню это повредить не могло. Его защищали пробковые доспехи толщиной в полдюйма, надетые поверх плотного картона и стальной пластины. Благодаря пробке казалось, что стрела пронзает коня.

В решающий момент, когда Джордж выстрелил, Оливье, подгоняя коня, выставил вперед левую ногу. Его собственные доспехи, сделанные из резины, не спасли бы и от бумажного дротика. Стрела глубоко пронзила икру ноги. Все замерли на поле испанского ранчо. Все смолкло, а Оливье сидел неподвижно, и кровь хлестала из раны. Но когда Тони Бушелл, помощник режиссера, подбежал к нему, он просто спросил: “Сияли?”

“Да”, — ответил Бушелл. И Ларри, не слезая с коня, принялся деловито обсуждать, как лучше всего использовать этот кадр. Только через несколько минут он наконец сказал: “А теперь снимите меня, пожалуйста, с лошади и найдите врача”.

После ранения он неподдельно хромал, к счастью, на ту же самую ногу, на которую всегда хромал его Ричард III. Он не позволил сообщить эту историю прессе, считая, что фильму такая реклама не нужна. Но я с удовольствием рассказываю ее сейчас, по-прежнему восхищаясь поведением Оливье».

Это был третий случай, когда сэр Лоренс оказывался режиссером фильма вопреки своим первоначальным намерениям. Вивьен Ли и Кэрол Рид уговорили его принять участие в экранизации “Ричарда III”, предложенной Кордой. К его разочарованию, выяснилось, что Рид (теперь уже сэр Кэрол, самый знаменитый в Англии режиссер) и на этот раз не будет постановщиком фильма. Тем не менее проблемы, ожидавшие его на “Босуортском поле”, оказались куда проще тех, что ему приходилось разрешать при “Азенкуре”. Оливье окружали многоопытные помощники, знакомые с его привычками и требованиями, в большинстве своем те же талантливые мастера, которые работали с ним и над “Генрихом V”, и над “Гамлетом” — Роджер Ферс (художник-постановщик), Кармен Диллон (художественный директор), Алан Дент (литературный консультант), сэр Уильям Уолтон (композитор). Более того, его старый друг Тони Бушелл, второй продюсер “Гамлета”, уже стал вполне оперившимся, самостоятельным кинорежиссером.

Совместная работа над фильмом — не лучший способ укрепления личных отношений, и то, что Оливье удавалось снова и снова собирать вместе все эти творческие личности, свидетельствует о его большом влиянии и преданности его друзей. Он действительно превзошел самого себя в подборе выдающихся актеров для “Ричарда III”. Рассказывали, что это выразил в двух словах один паренек-кокни, который, изучая афишу, обратился к приятелю: “Гляди-ка! Четыре сэра зараз!” Квартет титулованных актеров составляли Оливье, Хардвик (больной и неудачливый повеса, король Эдуард IV), Ричардсон (хитрый пухлый коротышка Бэкингем) и Гилгуд (Кларенс, доверчивый брат, утопленный в бочке с мальвазией).

Как-то раз трое из четверки ехали на машине и были остановлены за грубое нарушение правил. Высунувшись из окна, сэр Ральф сказал полисмену: ”Я — сэр Ральф Ричардсон. Рядом со мной сидит сэр Седрик Хардвик, а сзади — сэр Лоренс Оливье!"

Полицейский ответил: ”По мне, будь вы хоть рыцари короля Артура — вот вам повестка в суд”.

Кроме них, замечательный состав включал таких известных исполнителей, как Клер Блум, Памела Браун, Хелен Хейс, Эндрю Круикшенк, Стенли Бейкер, Тимоти Бейтсон, Алек Клунз и Патрик Троутон. Двое — Норман Вуланд и Николас Ханнен — однажды уже работали с Оливье-режиссером. Эсмонду Найту, Джону Лаури и Расселу Торндайку выпала честь сниматься во всех трех его шекспировских фильмах.

Как и при создании "Гамлета”, самую трудную задачу Оливье предстояло решить до съемок: вместе с Дентом подвергнуть одну из менее известных пьес Шекспира решительной переработке, чтобы превратить ее в зрелище, обладающее темпом, стилем и, главное, уровнем доступности, необходимыми для массового зрителя. Подготовив сценарий "Гамлета”, Дент заметил: ”Выбор пришлось сделать с самого начала — мы решили донести смысл пьесы до двадцати миллионов кинозрителей, хотя и заставив поморщиться две тысячи специалистов по Шекспиру”. То же самое и едва ли не в большей степени относилось к "Ричарду III”, так как вещь эта менее известна широкой публике, а подоплека политических интриг и взаимоотношения персонажей еще сильнее запутаны. С полдюжины действующих лиц исключили, в том числе грубую, как рыночная торговка, королеву Маргариту, что представляется весьма спорным. Некоторые сцены были выпущены целиком. Ричарда заставили добиваться руки леди Анны (Клер Блум) у гроба ее мужа Эдварда, а не свекра Генриха VI, и соблазнение молодой вдовы получилось более дерзким и отвратительным, чем в оригинале, а капитуляция Анны — подчеркнутая на экране страстным поцелуем, не предусмотренным у Шекспира, — приобрела новое и несколько невротическое звучание. Введение дополнительного действующего лица, королевской любовницы миссис Шор (Памела Браун), добавило красок в картину развращенности двора и, кроме того, компенсировало отсутствие убийцы-Маргариты.

Более существенно, что Оливье включил сцену коронации Эдуарда IV из третьей части "Генриха VI”. Она облегчала понимание сложной политической ситуации в Англии и подчеркивала символическое значение короны, послужившей — наподобие театра "Глобус” в “Генрихе V” — связующим звеном и стержнем этой перекроенной структуры. Как действие "Генриха V” начинается и заканчивается в “Глобусе”, так в первом и последнем кадрах “Ричарда III” на экране появляется богато украшенная корона. Она резко выдвигается на передний план в сцене коронации Ричарда III, а когда под королем убивают коня, этот символ всеобщего вожделения знаменательно скатывается в грязь и отлетает в сторону от лошадиных копыт; в конце концов, достав корону из куста куманики, Стэнли почтительно возлагает ее на голову Ричмонда.

Помимо всего прочего, учитывая специфику кино, в текст внесли многочисленные изменения. Позднее Оливье объясняя:

«Если вы собираетесь сокращать пьесу Шекспира, существует только один способ — ликвидировать целые сцены. Если вы вычеркиваете только отдельные строки с тем, чтобы сохранить всех персонажей, в результате образуется куча оборванных нитей. Это одна из проблем, возникших при работе над “Ричардом III"».

Как это часто бывает, съемки начались с конца, с кульминационной батальной сцены и ужасной смерти Горбуна. Оливье не получал удовольствия от этого этапа работы. “Как, черт побери, прикажете снимать еще одну средневековую битву? — несколько раздраженно заметил он Эсмонду Нанту. — Американцы уже столько раз делали это во множестве фильмов”. Он не собирался соперничать с голливудскими боевиками. Быть может, напрасно, но он не собирался даже повторить головокружительное зрелище своего Азенкура. Скорее, он хотел стилизовать эту сцену под старинный гобелен, создав как бы зрительный образ поэзии Шекспира. В то же время он требовал жестокого реализма в моментах рукопашных схваток. Как писал Хэзлитт о Ричарде III в исполнении Эдмунда Кина, Горбун Оливье “дрался, как человек, опьяненный ранами", пока, упав навзничь, не начал дергаться в звериных конвульсиях, и наконец, протянув вперед искалеченную руку, сжимавшую меч, бросил последний взгляд на его крестообразную рукоять. Этой незабываемой сцене должны были предшествовать стремительные и безжалостно свирепые действия; за их достоверность отвечали главным образом два похожих на мальчишек актера, Бернард Хептон и Джон Гринвуд, приглашенные ставить все фехтование.

«Главной трудностью оказалась проблема понимания. — говорит Хептон. — Враждебные армии состояли в большинстве своем из испанских статистов, ни слова не понимавших по-английски. Оливье хотел, чтобы мы организовали батальную сцену с восьмьюстами участниками; камера, установленная на башне высотой в двадцать футов, должна была смотреть вниз на стрелков и панорамировать по пехоте, а затем — на людей лорда Стенли, в решающий момент сражения переходящих на сторону Ричмонда. Мы разделили армии на группы по три-четыре человека и обучили их наносить и парировать четыре типа ударов, в которых они и упражнялись в ходе репетиций под громкие выкрики инструкторов: “Раз, два, три. четыре”. И вот как-то раз Оливье, прыгая через ступени, спустился с башни, хлопнул меня по спине и сказал: “Очень хорошо. То, что надо. Но Уилли Уолтон должен написать музыку к этой сцене, так что нельзя ли проделать все это еще раз — только в определенном ритме?"

Тони Бушелл предупредил с самого начала, чтобы мы не ждали от сэра Лоренса быстрой реакции на наши предложения, но объяснил, что он всегда чутко схватывает хорошую идею и воспринимает сказанное, даже если внешне остается равнодушным. Его раздражало, когда люди пытались навязывать ему свои соображения. Так вот, я изучил все о Ричарде III и знал, что его любимым оружием был боевой топор, который он держал в правой руке и пускал в ход со всей силой. Пока я рассказывал об этом Оливье, он, казалось, смотрел сквозь меня, не слишком прислушиваясь. Но через два дня с энтузиазм вернулся к этому разговору: “Прекрасная идея. Добудете боевой топор”. И мы заказали его в Мадриде, но, когда доставили, это было нечто ужасное — как игрушечный томагавк. Сэр Лоренс страшно рассердился. Единственный раз я видел его вышедшим из себя».

На Эсмонда Найта, который любит называть “Ричарда III" “Трехглазым Дикки”, съемки батальных сцен не произвели большого впечатления. «Ужасной ошибкой оказались доспехи, сделанные из каучука; на крупных планах видно было, как они гнутся. Все солдаты Ричарда были в темных, почти черных латах, а люди Ричмонда — в белесых, что придавало им сходство с Железным Дровосеком из “Волшебника из страны Оз”. А потом еще эта история с лошадьми. Однажды, восседая на своей белой кобыле, Ричард-Оливье рассматривал выстроенные войска Ричмонда. Из-за деревьев к нему подъезжают три его “гауляйтера”: Кетсби, Ретклиф и Ловель, ну, вы знаете — “Вепрь на три части страну разделил, Кошке, Собаке и Крысе вручил”. Лоренс волновался, потому что уходил свет — солнце уже опускалось за горы. Он скомандовал начинать: проехать между деревьями и остановиться за ним. Мы немедленно поскакали и встали за его спиной. Но подо мной был жеребец, и, подчиняясь своим природным инстинктам, он вдруг покрыл белую кобылу Лоренса, при этом буквально навалившись на короля.

“Слезай, Нэд, чертов шутник”, — заорал он.

“Это не я, — возразил я. — Это хам жеребец”.

Потом подбежали грумы и жеребца оттащили.

Когда я упал навзничь, кто-то крикнул: ”Кастрируйте эту проклятую конягу”».

Оливье — искусный наездник. К сожалению, он не всегда работал со столь же опытными всадниками. Даже Джон Лаури, женатый на прекрасной наезднице, имевшей собственных лошадей, плохо ездил верхом. Ему велели сделать несколько пробных ездок в костюме Ловеля со свисающим сбоку мечом, чтобы посмотреть, как чуткие испанские лошади будут реагировать на всадника в пышном средневековом наряде. Пройдя небольшое расстояние шагом, лошадь перешла на энергичный галоп. В этой ситуации миссис Лаури советовала мужу натянуть поводья. Что он и сделал. Лошадь лишь припустила, перескакивая через канавы и унося на себе хрупкого на вид пятидесятисемилетнего актера, который отчаянно цеплялся за нее, спасая свою жизнь. В конце концов она остановилась как вкопанная перед широкой канавой. Лаури же продолжал движение. Он перекувырнулся через голову своего скакуна и рухнул на каменно твердую землю. В бессознательном состоянии его отвезли в лагерь на машине. “Потом я понял, в чем было дело. Один испанец объяснил мне, что у их лошадей очень чувствительные бока. Виной всему оказался свисающий меч, слегка щекотавший лошадь, и чем быстрее она бежала, тем больше пришпоривала ее щекотка. После случившегося мы все заткнули мечи за пояс, чтобы они не болтались”.

Как и при первом исполнении этой роли на сцене (1944), Оливье изображал Ричарда III параноиком с внешностью пресмыкающегося: те же жесткие, тонкие губы, прямые, черные, как смоль, волосы, нависающий нос; вечно крадущийся закоулками, походкой напоминающий паука, злобный негодяй, с вкрадчивым голосом и покалеченной двупалой рукой. Грим ежедневно отнимал у него три часа. Впрочем, давно было известно, что он усерднейший из актеров. “Меня поражала его энергия, — говорил Дуглас Уилмер, игравший лорда Дорсета. — У него был изнуряющий рабочий день; тем не менее он мог просто ненадолго присесть, на минуту закрыть глаза, а потом сразу же выйти на съемочную площадку и прекрасно сыграть длинную сцену, несмотря на тяжелейшее тройное бремя своих обязанностей продюсера, режиссера и исполнителя главной роли…

Он устроен как пылесос. Он вытянет из вас все, что ему необходимо. Мы обходили съемочную площадку “Ричарда ІІІ”, и я заметил какую-то ошибку в геральдике. Геральдика — мое хобби. “Что?” — сказал он и принялся выкачивать из меня информацию до мельчайших подробностей, как будто бурил нефтяную скважину. Он умеет попасть в цель с точностью алмазного сверла. Он очень грозен, и я знаю, что некоторые актеры его побаиваются. Я, безусловно, из их числа.

Иногда он бывает удивительно резок. Помню, как игравший Ретклифа Эсмонд Найт хотел выжать побольше из своих слов в палатке Ричарда на рассвете в день Босуортской битвы. (“Уж дважды петухи приветствовали утро громким криком. Друзья уж встали и вооружились”.) Он сказал режиссеру: «Ларри, предположим, я вложу меч в ножны, затем оглянусь сквозь откинутый полог палатки на лошадей, а уж потом произнесу эти слова”. Оливье сидел, смотрел на него и цокал языком. Потом сказал: “Нет. Просто говори свои слова и вали отсюда”».

Лоренс Нейсмит, замечательно сыгравший роль отступника лорда Стэнли, вспоминает об Оливье примерно в том же духе: “Он ни на что не жалеет сил. Так было и на съемках “Ричарда”, и не только когда стрела попала ему в ногу. То же самое и с фехтованием. Он на самом деле ждет, что вы сделаете выпад. Он сам не знает снисхождения и не ожидает пощады в ответ. Наносите удар, или он ударит вас”.

Прошло уже более тридцати лет с тех пор, как Нейсмит с Оливье мальчиками пели в хоре церкви Всех Святых. ”Во время работы над “Ричардом III” я получал письма от Ларри, его манера совсем не изменилась по сравнению со школьными годами. Письма напоминали указания театрального менеджера: “Дорогой Лаури, благодарю тебя за отличную работу, проделанную сегодня. Обрати, пожалуйста, внимание на то, что завтра я изменю такую-то строчку так-то и так-то… Твой Ларри О.”. У него всегда был командирский, по-армейски резковатый тон”.

Благодаря решительности, приобретенной с опытом, и умению Оливье, не останавливаясь на мелких или воображаемых недочетах, поддерживать темп и настроение, съемки завершались в рекордно короткие сроки. “Генрих V”, в основном из-за трудностей военного времени, находился в производстве больше года. “Гамлета” снимали в течение шести месяцев. Верится с трудом, но “Ричард III” — сто шестьдесят пять сцен, в которых занято тридцать исполнителей основных ролей, сорок — эпизодических и сотни статистов, — был закончен всего за семнадцать недель. И это — включая две недели репетиций и месяц натурных съемок. Съемки ни разу не отставали от графика.

Вопреки всем ожиданиям “Ричарда III” не выдвинули на ежегодный Королевский просмотр. Отборочная комиссия предпочла фильм Альфреда Хичкока “Поймать вора” с Кэри Грантом и Грейс Келли в главных ролях, возможно желая после прошлогоднего “Красавца Бруммеля” избежать еще одного сюжета, выставляющего в неприглядном свете королевских особ. Тем не менее на премьере присутствовали королева и принц Филипп, сбор пошел в Пенсионный фонд для актеров и актрис имени короля Георга, и в третий раз подряд критика восторженно встретила экранизацию Шекспира, созданную Оливье.

С. А. Лежен (“Обсервер”):

“Пусть Оливье варварски обошелся с текстом пьесы, но он глубоко проникся ее духом. Как режиссер он набирает силу от фильма к фильму. В “Ричарде III” много моментов, которые остаются в памяти… Чем больше я думаю об этой картине, тем больше она мне нравится”.

Дилис Пауэлл (“Санди Таймс”):

“Колоссальная, волнующая, великолепная, зловещая трактовка исторической мелодрамы Шекспира. Те, кто помнит Оливье в роли Ричарда на сцене, могут не бояться разочарования. С экрана Ричард произвел на меня еще более захватывающее впечатление… На сцене он был одновременно и смешон, и страшен. В фильме эти черты сохранились; возможно даже, к ним что-то добавилось, благодаря той особой близости, которую создает кино…”

Пол Ден (”Ньюс Кроникл”):

”…Эта экранизация заставляет чуть ли не плакать от переполняющего чувства благодарности за то, что довелось стать современником такого таланта”.

Алан Брайнен (лондонская ”Ивнинг Стандард”):

“Фильм “Ричард ІІІ” увековечит одно из величайших современных исполнений шекспировской роли. Оливье играет своего Ричарда так, чтобы вызвать смех. Он поднимает черный юмор комедии ужасов на уровень гениальности”.

Милтон Шулман (“Санди Экспресс”):

“На сцене никогда не было, и вряд ли появится, столь захватывающей постановки “Ричарда ІІІ”…”

Одна лишь “Таймс” не приняла фильм безоговорочно: “Непонятно, почему, несмотря на развевающиеся знамена и барабанный бой, этот “Ричард ІІІ” так и не добивается решающей победы”.

В Соединенных Штатах критики единодушно провозгласили фильм величайшей постановкой. Премьера в “Бижу-тиэтр” освещалась на первой полосе “Нью-Йорк Таймс”; а за несколько часов до этого “Ричард III” вошел в историю шоу-бизнеса как первый полнометражный художественный фильм, показанный по телевидению до демонстрации в кино. Эн-Би-Си заплатила полмиллиона долларов за один показ; было подсчитано, что фильм, транслировавшийся ста сорока шестью станциями в сорока пяти штатах, посмотрели в это воскресенье почти сорок миллионов человек — рекордное число для дневной телевизионной программы, не считая некоторых политических и спортивных передач. Во многих школах просмотр “Ричарда III” объявили домашним заданием, а широкий зритель не мог устоять перед искушением бесплатно увидеть нашумевший новый фильм, билет на который в нью-йоркском кинотеатре стоил до двух долларов восьмидесяти центов.

Но с художественной точки зрения телевизионный эксперимент привел сэра Лоренса в полное смятение. Чередование общих и крупных планов почти потерялось на маленьком экране, цветное изображение было доступно только богатому меньшинству, многие кровавые сцены вырезали,“заботясь” о детях. Но самое страшное впечатление на него произвели рекламные вставки. Фирма “Дженерал моторе”, финансировавшая эксперимент, щедро предоставила часть первой паузы американскому ученому, который дал некоторые пояснения к драме Шекспира. Но за этим последовала самая что ни на есть примитивная реклама аккумулятора, и сэр Лоренс, еще не привыкший к телевизионным методам обращения с кинофильмами, впоследствии признавался, что чуть не сошел с ума, услышав, что некий автомобиль “обладает большей мощностью, чем все лошади в “Ричарде III”, вместе взятые”.

Третья шекспировская картина Оливье получила три награды Британской академии кино (лучшему актеру Англии, лучшему английскому фильму и лучшему фильму вообще). И хотя, в отличие от “Генриха V” и "Гамлета”, “Ричард III” принес ему “Оскара” только за лучшее исполнение мужской роли, ряд критиков все же считает этот фильм наиболее удачным из всей трилогии. Возможно, “Генрих V” явился в свое время более значительным достижением, потому что тогда Оливье начинал совершенно новое дело. Но и “Ричард ІІІ”,особенно трудно поддающийся экранизации, стал его личным триумфом как актера и режиссера. Как сенсационный стратфордский сезон умножил его славу величайшего актера современного театра, так этот фильм принес ему лавры самого выдающегося интерпретатора Шекспира на экране.

Если бы не вмешательство судьбы, Оливье мог с успехом продолжить впечатляющий список своих побед. Осенью 1955 года сэр Александр Корда объявил, что его дальнейшие планы предусматривают съемки еще одного шекспировского фильма с участием Оливье, скорее всего, “Макбета”. Но несколько месяцев спустя колосс британской кинопромышленности скончался, а без его дальновидности, проницательности и делового чутья проекту суждено было остаться мечтой. Когда вечером 22 января 1956 года последний сердечный приступ унес Корду, Оливье потерял одного из своих ближайших друзей и самого надежного союзника в мире кино. Он был единственным актером, который когда-либо разделял с Кордой обязанности продюсера. И когда сотни кинознаменитостей, собравшихся на отпевание, наполнили церковь Св. Мартина-на-полях, вполне естественно, вслед за сэром Ральфом Ричардсоном на кафедру поднялся сэр Лоренс и произнес удивительно трогательное прощальное слово. Описав юность сэра Александра, бедную и достойную, его потрясающую щедрость, совершенно исключительную личность, он закончил, перефразируя слова Гамлета:

“Он человек был, человек во всем;

Ему подобных нам уже не встретить”.

(Пер. М. Лозинского)

Со смертью шестидесятитрехлетнего Корды умерла и его империя “Лондон филмз”. Вскоре после этого Оливье ликвидировал свою компанию, “Лоренс Оливье продакшнз”, которая ставила спектакли в “Сент-Джеймсе” и сотрудничала с “Лондон филмз” в съемках “Ричарда ІІІ”. Корде принадлежала бо́льшая часть акций. Сэр Лоренс, председатель компании и режиссер, должен был основать новую компанию для того, чтобы снимать следующую картину. Но так уж получилось, что “Ричард ІІІ" остался последним великим достижением Оливье как создателя фильмов.

Во многих отношениях смерть Корды ознаменовала конец эпохи. В бурлящем мире кино с его неудержимо развивающейся техникой, лихорадочной погоней за модой и коммерческим духом, еще более усугубившимся борьбой с телевидением, Оливье уже ни в ком не суждено было найти поддержку, которую без колебаний и с такой щедростью оказывал ему Корда.


Глава 20

МЕРИЛИН


“Сэр Лоренс будет партнером Мерилин”. Эта сенсационная новость, облетевшая первые страницы газет в конце 1956 года, послужила пикантной темой для разговоров за чашкой кофе, поводом для лукавых подмигиваний и одобрительного хмыканья в барах, обеспечила отделы светской хроники богатым материалом на много месяцев вперед. Мерилин Монро, секс-символ пятидесятых годов, собиралась сниматься вместе с Оливье в “Спящем принце” в роли, которую на театре исполняла Вивьен Ли.

Перспектива альянса Монро — Оливье, совершенно естественно, заинтриговала и прессу, и публику. Его восприняли как новый взлет в головокружительной карьере девочки по имени Норма Джин, воспитывавшейся без отца, отданной в приют, а затем скитавшейся по чужим людям. Всего пять лет прошло с тех пор, как Мерилин, бывшая упаковщица парашютов, бессловесной блондинкой промелькнула на экране в фильме “Все о Еве”, где царила Бетт Дэвис; и всего три года — с тех пор, как ее выразительно покачивающиеся бедра приковали к себе взгляды мужчин в “Ниагаре”. И вот теперь она владела собственной компанией “Мерилин Монро продакшнз инкорпорейтед” и предлагала совместную работу самому знаменитому из титулованных актеров.

Для Оливье подобный шаг сочли рискованным. Связываясь с Монро, он как бы спускался с королевской трибуны, чтобы стать рядовым участником парада, демонстрировавшего кинокоммерцию в самом откровенном виде. После трех лет, целиком посвященных Шекспиру, Оливье рассчитывал переключиться и к тому же хорошо заработать, прежде чем браться за тяжелейшую задачу — экранизацию “Макбета”. Но этот путь был отнюдь не безопасен. Прежде самый прославленный актер "Олд Вика" не мог бы окружить себя толпой юных поклонниц, не вызвав суровых нареканий. Однако теперь, в качестве партнера мисс Монро, он неминуемо обрекал себя на разного рода безусства, истерическое поклонение, необузданную рекламу и пикантную хронику, сопровождающую жизнь кумиров толпы.

Поначалу он видел в этом какую-то удалую привлекательность. Имена Оливье и Монро стали неотделимы друг от друга, как Рыцарь и Подвязка. А когда сэр Лоренс сделал еще одну уступку коммерции, предоставив свое имя новому сорту сигарет, его прозвали "Сэр Пробковый Мундштук". Вполне безобидная шутка. Отлично. Юмор в стиле Сальватора Дали ("Сэр Лоренс видится мне носорогом”), приезжавшего писать портрет Оливье в роли Ричарда ІІІ. Пожалуй, было даже полезно время от времени “заземлять" образ этого театрального сановника, вознесшегося над массовым потоком шоу-бизнеса.

Однако в широком общественном плане работа с Монро означала нечто большее, чем забавный эксперимент. Его ждала та наэлектризованная слава кинозвезды, с которой он не сталкивался со времен “Грозового перевала". Лихорадочный восторг, вызванным тогда его Хитклифом, не доставил Оливье удовольствия, а вместе с тем ему неизбежно предстояло быть вовлеченным в шумиху, поднятую вокруг его сотрудничества с голливудской королевой сексуального рая. Англичанин, углубленный в себя и дорожащий своей частной жизнью, актер, стремящийся к совершенству и твердо усвоивший, что быть скучным смерти подобно, — Оливье уже не в первый раз становился жертвой своей патологической раздвоенности.

Предполагаемый союз Рыцаря и Подвязки складывался в условиях, при которых рекламный бум был неминуем. Мисс Монро не снималась с ноября 1954 года, когда в “Страсти через семь лет" она сыграла прелестную, соблазнительную девушку, смущающую покой и нравственные устои степенного соломенного вдовца. Показав ее шикарной девицей с роскошными формами, в которой удивительным образом сочетались чувственность и чистота, фильм превратил Мерилин в предел мечтаний каждого женатого мужчины и раздразнил аппетит любителей кино. В этот стратегически важный момент, ссылаясь на то, что ей мало платят и дают плохие роли, мисс Монро разорвала контракт с фирмой “XX век — Фокс" и демонстративно покинула Голливуд. С тех пор мятежница праздно жила в Нью-Йорке, ее делами руководил бывший фотограф Милтон Грин, а в вопросах искусства консультировал Ли Страсберг, основатель и директор Актерской студии и главный приверженец противоречивых принципов "Метода". Мерилин училась у Страсберга более полугода. Изо всех сил пытаясь развить свой интеллект (“Я хочу быть актрисой, а не чудом природы”), она стала строить необычные творческие планы: говорила о постановке “Лисистраты” Аристофана на телевидении и о желании сыграть Грушеньку в “Братьях Карамазовых” Достоевского. К тому же у нее начался роман с Артуром Миллером, драматургом-интеллектуалом, лауреатом Пулитцеровской премии, чье имя часто упоминалось на страницах газет в связи с Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности, ведущей “охоту за ведьмами”: не желая идти против собственной совести, он упорно отказывался назвать имена лиц, с которыми встречался семнадцать лет назад на коммунистических митингах.

Все трое — Грин, Страсберг и Миллер — оказывали на Мерилин сильное влияние, искренне желая ей добра. При этом зачастую их действия не были согласованы. Когда возникла идея пригласить Оливье в качестве режиссера и исполнителя главной роли в “Спящем принце”, Мерилин упомянула в разговоре, что Страсберг нашел эту мысль “неплохой”. Грин немедленно послал Оливье телеграмму с официальным предложением. Но, как ему объяснили впоследствии, Страсберг заметил всего лишь, что идея “как будто неплохая” и над ней стоит подумать. Если бы совещание всех заинтересованных лиц состоялось до решительного шага, нет уверенности, что Страсберг как художественный наставник Мерилин одобрил бы такой выбор. Ведь принципы Оливье находились в полном противоречии с установками “Метода” — он шел “от внешнего к внутреннему” в своем поиске духовной сущности героя, отталкиваясь от какой-то характерной приметы внешности, “периферической” особенности.

Однако, поскольку всем хотелось видеть в главной роли имено Оливье, было решено, что единственный выход из создавшегося положения — оставить уже отправленное приглашение в силе. Сделка была заключена. В феврале сэр Лоренс вылетел в Нью-Йорк на предварительные переговоры, вызвавшие почти такой же интерес прессы, как январская встреча между президентом Эйзенхауэром и сэром Энтони Иденом. В первый раз они увиделись в нью-йоркской квартире Монро. Свидание было назначено на полдень. Мерилин перенесла его на шесть часов. Сэр Лоренс приехал ровно в шесть. Мерилин — в самом простом платье и практически без грима вышла из своей спальни в семь. Она принесла свои извинения. “Я просто не знала, что надеть,— объясняла она впоследствии. — Как я должна выглядеть — буднично или официально? Я дважды перемерила весь свой гардероб, но любая вещь казалась мне совершенно неуместной”.

Сэр Лоренс изо всех сил стремился к пунктуальности, так как у него был заказан международный телефонный разговор с Вивьен. Тем не менее он отнесся к задержке весьма любезно. Ему еще предстояло помучиться с пресловутыми опозданиями своей партнерши. Опоздания стали безотчетной реакцией Мерилин на любое событие, заставляющее ее нервничать. По мнению психиатра, ее непунктуальность, медлительность, страхи и частые головные боли были типичными проявлениями склонной к истерии личности, которая из-за полного отсутствия любви и привязанности в ранней юности страдает от ярко выраженного подсознательного ощущения неуверенности и постоянно испытывает потребность в симпатии и внимании. Рэттиган, присутствовавший при нью-йоркской встрече, назвал ее просто “застенчивой эксгибиционисткой, Гретой Гарбо, которая любит фотографироваться”.

Созвав 9 февраля пресс-конференцию на террасе отеля “Плаза”, Милтон Грин сделал успокоившее страсти заявление о том, что съемки ”Спящего принца” начнутся в Лондоне в августе и режиссером и исполнителем главной мужской роли будет Оливье. Об этом говорили уже несколько недель; тем не менее двести репортеров и фотографов явились поглядеть на представление. Еще бы — это была первая после годичного перерыва большая пресс-конференция Мерилин Монро. Она промурлыкала, что сэр Лоренс — ее любимый актер и ее идеал. Он в свою очередь выступил с очень подходящей случаю располагающей речью: "Мерилин — блестящая комедийная актриса, а для меня это означает, что она просто очень хорошая актриса. Она обладает коварной способностью мгновенно превращаться из самого капризного и порочного существа на свете в олицетворение кротости и простодушия. Зрители никогда не знают, которую из двух они видят перед собой, и это приятно щекочет им нервы”. И — да, он действительно считает, что она могла бы сыграть Шекспира.

Газетчики толкались в борьбе за удобные места. Сэр Лоренс добродушно реагировал на весь этот шум и гам. В конце концов он призвал к порядку. ”Хватит фотографировать ноги мисс Монро. С этого момента считайте ее бесплотной”. Но трудно было играть роль инспектора манежа в том цирке, где выставлялись такие ножки. Один репортер спросил Мерилин, продолжает ли она брать уроки драматического искусства. ”О да, — ответила она с глубоким вздохом. — Я бы хотела и дальше развиваться во всех возможных направлениях”. Сверкнули блицы. А потом произошел инцидент, какого можно было ожидать: порвалась тонкая бретелька на ее черном бархатном платье. Пальто, кстати оказавшееся под рукой, не спасло ситуацию. Всколыхнувшаяся толпа придвинулась вплотную. Богиня любви очутилась в ловушке, прижатая к стене. Снова и снова сверкали вспышки, сыпались пустые вопросы. Когда кто-то съязвил, что могла лопнуть и вторая бретелька, все расхохотались. Наконец звезд отпустили. Итак, сэр Лоренс познакомился с тем, что Мерилин любила называть “зверинцем”.

По возвращении в Лондон у Оливье оставалось еще пять месяцев на подготовку к приезду Монро. Он уделял много времени благотворительной деятельности — организации, постановке и выступлению в ночном ревю в пользу благотворительного артистического клуба, — а также своим новым обязанностям — преемника Ноэля Коуарда, двадцать лет возглавлявшего опеку над сиротами из актерских семей. Коуард, поселившийся на Ямайке, вносил некоторый вклад в организацию ежегодного благотворительного представления ”Ночь ста звезд”, но основное бремя легло на плечи Оливье, которому приходилось не только проводить бесконечные репетиции, но и обеспечивать участие таких популярных американских актеров, как Джек Бэнни, Боб Хоуп и Тайрон Пауэр. А Вивьен в это время уже ждал новый контракт. В апреле, после пятинедельного турне по провинции, она возвращалась на лондонскую сцену в роли губернаторши леди Александер Шоттер в ”Афере на Южном море” — фарсе Коуарда из колониальной жизни. Спектакль имел шумный успех и выдержал в “Лирик” двести семьдесят шесть представлений.

Продав дом в Челси, Оливье жили теперь в тихой Белгрейвии в элегантном коттедже, снятом на девять месяцев у сэра Уильяма Уолтона. Но вскоре после премьеры “Южного моря” произошло событие, которое заставило их искать себе и новое пристанище в Лондоне, и замену в спектакле для Вивьен. В возрасте сорока двух лет, к своему великому удивлению и со смешанным чувством радости и страха, леди Оливье обнаружила, что она беременна. Двадцать два года прошло с тех пор, как она родила своего первого и единственного ребенка.

Сэр Лоренс был счастлив. Его сын от первого брака, которому исполнилось девятнадцать лет, находился в Германии, отбывая воинскую повинность в чине второго лейтенанта в Колдстримском гвардейском полку. Теперь Оливье хотел дочку, и они уже выбрали имя: Кэтрин. Вивьен заверили, что, несмотря на выкидыш, случившийся в 1944 году во время съемок “Цезаря и Клеопатры”, она сможет родить крепкого и здорового ребенка. Тем не менее ей порекомендовали прекратить выступления с начала августа. Ребенка ожидали в декабре.

Как раз в это время театральная жизнь Лондона била ключом, и Вивьен твердо решила принять в ней самое активное участие, прежде чем выйти во временную отставку. Сначала со свойственной ей энергией она взялась за подготовку к блестящей “Ночи ста звезд”. Вместе с Оливье и Миллзом она потратила тридцать четыре часа на репетиции четырехминутного номера “Цилиндр, белый галстук и фрак”. Незабываемая июньская ночь в ”Палладиуме” достигла своей кульминации, когда традиционное исполнение песенки и чечетки было прервано неожиданным появлением Боба Хоупа, который увлек сэра Лоренса на тур вальса. Затем, две недели спустя, Вивьен должна была вместе с мужем участвовать в самом нашумевшем событии года — приветствовать Мерилин Монро на английской земле. С тех пор как Оливье встречался с ней в Нью-Йорке, Мерилин успела подчинить себе весь шоу-бизнес и воцарилась на страницах светской хроники. Поскольку среди незанятых звезд Голливуда она пользовалась максимальным спросом, ”Фокс” был у нее в руках, и в феврале она с триумфом вернулась на студию, удовлетворившую все ее требования: право вето при выборе ролей и режиссеров, право сделать один фильм на стороне и четыре телевизионных шоу в год. По условиям нового контракта она могла рассчитывать по меньшей мере на восемь миллионов долларов дохода в ближайшие семь лет. Кроме того, огромный интерес прессы к Мерилин подогревался разговорами о ее вероятном вступлении в третий брак с недавно разведенным Артуром Миллером — солидным, спокойным интеллектуалом в очках и вечной трубкой в зубах, уцелевшим в эпоху маккартизма. Наконец при сенсационных обстоятельствах (русская княгиня-белоэмигрантка, работавшая репортером в “Пари-Матч”, разбилась насмерть, преследуя их на машине) Монро и Миллер без всяких церемоний зарегистрировали свой брак, а венчание состоялось в Вестчестерском графстве. С некоторыми сложностями Миллер раздобыл временный заграничный паспорт. Поездка в Англию стала их свадебным путешествием.

Самолет с Миллерами на борту приземлился в Лондоне 14 июля с часовым опозданием; их багаж состоял из двадцати семи мест (ему принадлежали три). Их сразу же вынудили дать пресс-конференцию, которая по накалу страстей оставила нью-йоркскую далеко позади. Репортеры забирались на стулья и буфетные стойки. Фотографов сталкивали на пол. И Оливье, и Миллеров загнали куда-то в угол. Наконец, оказавшись за прилавком, уставленным безалкогольными напитками, они приступили к ответам на вопросы. Мисс Монро, будто созданная для жизни в хаосе, объявила, что встреча “организована прекрасно”. Она говорила бойко, но еле слышно. Сэр Лоренс занимался тем, что своим сильным голосом доносил ее ответы до собравшихся. Леди Оливье хранила спокойствие и невозмутимость, ей вопросов не задавали. Мистер Миллер время от времени вымученно улыбался. Он вынес это тяжкое испытание, как и все такого рода появления на публике, с выражением оскорбленного достоинства — вылитый Эйб Линкольн, совершающий турне по глухому Югу с лозунгом освобождения негров.

Позже в отеле “Савой” состоялась более официальная пресс-конференция. На этот раз Оливье держался весьма авторитетно, словно доброжелательный дядюшка, присутствующий на трудном экзамене своей одаренной племянницы. Поток глупых вопросов не иссякал: “Правда ли, что мисс Монро душится перед сном “Шанель № 5”? Верит ли она в страсть через семь лет? Как бы она определила, что такое интеллектуал? Намерена ли она в самом деле сыграть Достоевского?” Сэр Лоренс повторял вопросы в микрофон с нарочитой серьезностью, заставлявшей их звучать еще более пошло.

Пока не исчезла прелесть новизны, пребывание Монро в Англии возбуждало огромный интерес публики. Каждое ее движение, будь то посещение театра или прогулка на велосипеде, фотографировалось во всех подробностях и преподносилось как сенсация. Одна лишь “Таймс” не пожелала уделить ей то внимание, какого обычно удостаивался официальный визит. Это побудило редакцию лондонской “Дейли Миррор” обрушиться на орган правящих классов за “замалчивание выдающихся событий” и за то, что, “отводя двести сорок строк на обзор каталога для садоводов, газета ни единым словом не упоминает о мисс Монро”.

Молодоженам удалось скрыться от любопытных глаз за 125 фунтов в неделю — столько стоила аренда “Парксайд хаус”, загородного дома, принадлежащего лорду Мору, с одиннадцатью спальнями в Суррее. После двухнедельных развлечений начались съемки в “Пайнвуд студиоз”; первым шел эпизод, в котором американскую хористку представляют великому герцогу Карпатскому Карлу и она получает приглашение на ужин в посольство. Монро явилась на работу в сопровождении вице-президента своей компании, гримера, парикмахера, повара и телохранителя. Представив ее остальным актерам, Оливье предложил: “Почему бы нам не пройти прямо на съемочную площадку, там сейчас строят декорацию бального зала, это может вас заинтересовать".

“Эй, постойте, — сказал Милтон Грин. — Сколько у вас там человек охраны?”

“У нас на студии нет особой нужды в охране, когда строят декорации”, — ответил сэр Лоренс.

“Поручиться нельзя, — сказало доверенное лицо Монро. — Какой-нибудь плотник может оказаться сексуальным маньяком”.

“Конечно, — заверещал Пол Хардвик. — Поручиться нельзя — какой-нибудь актер тоже может оказаться сексуальным маньяком, например Дикки (Ричард Уоттис) или даже я”.

Хардвик вспоминает, что на съемочной площадке Мерилин была “буквально парализована страхом”. “Иногда ее работа никуда не годилась. Когда снимали эпизод в Вестминстерском аббатстве, от нее требовалось в одном очень коротком, пяти-шестисекундном кадре всего лишь поднять взгляд и выказать необычное волнение. Так вот, она просто не могла этого сделать. Стараясь добиться от нее нужного выражения, Ларри битый час снова и снова прокручивал пленку с записью «Арии на струне “соль”». Наконец он выключил магнитофон и сказал: “Послушайте, ну как же мне вам помочь? Ума не приложу, что еще сказать, чтобы вы взглянули так, как надо. Ведь вам нравится «Ария на струне ”соль”», правда?»

«Ага, — ответила она. — Но, пожалуй, было бы лучше, если бы вы поставили ”Дэнни бой”».

Первое время съемки проходили довольно гладко, Потом Мерилин все чаще стала опаздывать и утром, и после обеденного перерыва. Но, увы, это было не единственной проблемой. Мерилин имела обескураживающую привычку внезапно прерывать работу, чтобы окликнуть какого-нибудь знакомого, зашедшего в павильон. Как правило, это происходило как раз в тот момент, когда все было готово для особенно сложной сцены и Оливье уже открывал рот, чтобы крикнуть: “Мотор!” В дальнейшем на съемочной площадке чуть ли не каждый день стал появляться мистер Миллер, и, ни минуты не колеблясь, бросив все, она кидалась ему на шею. Кроме того, Оливье с трудом терпел постоянное присутствие Паулы Страсберг. Продолжая занятия по системе Страсберга, Мерилин все больше зависела от указаний его жены, которую в результате стала считать совершенно незаменимой. В качестве платного репетитора по актерскому мастерству при исполнительнице главной роли миссис Страсберг неизбежно вторгалась на территорию режиссера, а ее советы (”Думай о холодных сосисках и кока-коле”, — сказала она как-то, когда Мерилин предпринимала мучительные попытки придать своему лицу нужное выражение) далеко не всегда совпадали с представлениями Оливье.

Из-за тройственных функций продюсера, режиссера и исполнителя главной роли сэру Лоренсу приходилось работать с таким же напряжением, как и при экранизациях Шекспира. Каждое утро он должен был вставать в пять тридцать, и ему редко удавалось уйти из студии раньше половины восьмого вечера; а сложности возрастали, так как, не имея всей полноты власти, он зачастую не мог действовать со свойственной ему решительностью. Монро не считалась ни с чем, кроме собственных прихотей, но можно ли было бороться с ее вспышками раздражения и опозданиями сколько-нибудь круто, когда она финансировала все предприятие и фактически оплачивала счета?

В субботу двенадцатого августа Вивьен Ли передала свою роль в ”Афере на Южном море” Элизабет Селлерс, чтобы провести последние четыре месяца беременности в полном некое. На следующий же день она почувствовала себя плохо. Вызвали врачей, но было уже поздно. У нее снова случился выкидыш.

Друзья говорили впоследствии, что Вивьен хотела ребенка исключительно ”ради Ларри”. Он обожал детей и в глубине души был очень домашним человеком; узам их брака недоставало только одного связующего звена — ребенка. По случайному совпадению в день, когда у Вивьен произошел выкидыш, родила девочку Хестер Оливье, жена Дикки, брата сэра Лоренса, который жил в небольшом доме в Нотли и вел дела на ферме.

Вновь врачи уложили Вивьен в постель и рекомендовали ей длительный отдых перед возвращением на сцену. Для нее это был период сплошных огорчений. Слыша о растущих трудностях мужа, она расстраивалась, что не могла сама перенести свою сценическую роль на экран. По иронии судьбы именно Вивьен первая порекомендовала Мерилин сэру Лоренсу. Впоследствии она вспоминала: «Я увидела Мерилин Монро в фильме “Как выйти замуж за миллионера” и решила, что она ужас до чего смешная. Я сказала Ларри: ”Эта девочка очень хороша в комедии”. Я предложила ее на главную роль в фильме и добавила, что сама я, пожалуй, уже слишком стара. Они поверили мне, и Ларри с Теренсом Рэттиганом были без ума от Монро, а когда я передумала и сказала, что сыграла бы эту роль, они ответили: “Так ты же для нее слишком стара”».

В конце сентября, вернувшись после десятидневного отдыха на итальянской Ривьере, мисс Ли обнаружила, что если кто и нуждался в отдыхе, так это сэр Лоренс. В начале месяца, из-за своей “изнурительной, требующей колоссального нервного напряжения” работы, он пропустил Эдинбургский кинофестиваль, где на торжественной церемонии ему должны были вручить Золотой приз Селзника 1956 года за выдающиеся работы в кино. С тех пор съемки на студии “Пайнвуд” окончательно зашли в тупик, так как Монро появилась в павильоне считанное число раз.

”Сэр Лоренс всегда вел себя как истый джентльмен, — вспоминал гример Мерилин, Уайти Шнайдер, — но тем не менее обстановка быстро стала напряженной. Оглядываясь назад, я понимаю, что дела шли гораздо лучше, когда рядом с Мерилин не было ее драматического репетитора. Но и с присутствием репетитора сэру Лоренсу приходилось мириться…

Гримируя Мерилин, я часто видел, что она на грани истерики. Она боялась предстоящего ей целого дня работы с этим блестящим, талантливым человеком. Сэр Лоренс старался ей помочь. Бывало, он говорил: ”Ну что ж, по-моему, превосходно”. А потом, как бы смиряясь с неизбежным: “Ладно, давайте повторим еще раз”.

Энергия Мерилин постепенно иссякала. Она все чаще плохо себя чувствовала, нервничала все больше. Но я никогда не замечал никакой перемены в сэре Лоренсе. Он всегда был готов к работе. И явно огорчен тем, что съемки отставали от графика”.

Джошуа Логан, снявший с Мерилин фильм “Автобусная остановка”, вспоминает: «Когда стало известно, что Ларри Оливье будет ее партнером и режиссером фильма, я стал регулярно писать ему о тех наблюдениях, которые сделал над Мерилин за время нашей совместной работы. Помню такой совет: “Только не выходи из себя от ее штучек. Единственное, что может испортить картину, — это если ты хоть раз потеряешь терпение и взорвешься от расстройства и злости”. В ответ Ларри писал: ”Я постараюсь последовать твоему совету. Я заставлю себя сохранять спокойствие. Я буду утюжить себя каждое утро до тех пор, пока не стану совершенно гладким, без единой складочки”.

В основном я объяснял, как талантлива Мерилин и как естественно она держится перед камерой. Казалось, она точно знала, что надо делать и о чем думать в тот момент, когда начинает крутиться пленка. Оливье отвечал: ”Она хочет, чтобы на съемках присутствовал отдельный постановщик диалогов — Паула Страсберг. Что ты об этом думаешь?”

К тому моменту я уже успел найти с Паулой Страсберг общий язык, при том, что никогда не допускал ее на съемочную площадку; это я и написал Ларри. Когда несколько месяцев спустя я пришел к Ларри на съемки, он набросился на меня: “Как ты смел посоветовать мне пустить сюда Паулу Страсберг! Она мешает просто чертовски”. ”Я же писал тебе, что ноги ее не было у меня в павильоне”, — ответил я. Он ошеломленно взглянул на меня и сказал: “Правда? Как же мне пришло в голову, что она всегда присутствовала? Тогда извини, это я сам виноват”. Потом я спросил: ”Ты хорошо ладишь с Мерилин?”

На лице у него появилось обиженное выражение. ”А что ты делал, если она отворачивалась от тебя, как от пустого места, когда ты объяснял, как ей играть сцену, и уходила на другую сторону площадки поболтать с кем-нибудь из парикмахеров?”

Я ответил: “Ларри, я просто никогда не показывал ей, как играть”».

По свидетельствам всех очевидцев, сэр Лоренс прилагал максимум усилий к тому, чтобы, следуя советам Логана, сохранить хладнокровие. При всем его умении красочно выругаться, речь его обычно оставалась по-рыцарски безупречной. Но режиссер, столь привыкший к собранности в работе, не мог бесконечно терпеть беспорядок и суматоху. ”Ему приходилось мириться с ужасными вещами, — вспоминает актер Дуглас Уилмер. — Она вечно опаздывала, а однажды, когда мы снимали сцену коронации, леди Сибил Торндайк, уже облаченная в тяжеленное одеяние, была вынуждена прождать ее невероятно долго. Лоренс заметил: ”Не считаете ли вы нужным извиниться перед леди Сибил?” Мерилин взорвалась: “Извиниться!” И она резко повернулась на каблуках и бросилась вон. Но примерно через полчаса она соблаговолила извиниться самым милым образом, на что Сибил величественно ответила: “Ничего, дорогая. Мы все очень вам рады — рады видеть вас здесь”.

Но сэру Лоренсу пришлось учиться терпению — сердиться на нее не имело смысла. С нее все сходило как с гуся вода. Как-то утром он, не выдержав, обрушился на нее: “Ну почему ты не можешь приезжать вовремя, так тебя растак?” “А, так, значит, у вас в Англии тоже так говорят?" — последовал ответ

По мнению Эсмонда Найта, из-за мороки с партнершей страдала игра самого Оливье. ”Лоренс, который всегда великолепно знал текст, был верен себе в начале съемки, но дело доходило до тридцать второго или тридцать третьего дубля, когда Мерилин наконец произносила реплику верно и звучало долгожданное: "Стоп! Звук нормальный? Камера в порядке? О’кей. Снято". Что ж, к этому времени даже великий Оливье имел несколько утомленный вид. А Мерилин, модель par excellence, выглядела отлично, просто идеально. И приходилось останавливаться именно на этом дубле, потому что он был первым, который у нее получился”.

Леди Сибил вспоминала: ”Ларри ужасно ссорился с ней, и как-то я сказала ему: ”Что ты волнуешься? Она знает, как ей играть, так же, как это всегда знал ты. Это актриса с врожденной интуицией. Оставь ее в покое”. Он ответил: "А мне все равно. Есть одна или две вещи, которых я от нее все равно добьюсь”. Но ему так и не удалось окончательно настоять на своем. В сущности, Мерилин просто не воспринимала режиссера. Она знала, что может, а что — нет, и все тут”.

Съемки в "Пайнвуде” продолжались уже три месяца. Категорически настаивая на политике закрытых дверей, сэр Лоренс не внушал особой симпатии прессе, но избегать дополнительных задержек и любых отвлечений было необходимо. Несмотря на это, Мерилин по-прежнему занимала видное место на страницах газет, особенно после того, как получила приглашение на Королевский кинопросмотр, где должна была быть представлена королеве. Звездам рекомендовали одеться с подобающей скромностью, но для Мерилин существовало только одно надежное средство не затеряться в толпе знаменитостей. Втиснувшись в предельно облегающее платье из золотой парчи с глубоким декольте, она бросила приличиям крайне соблазнительный вызов. Это превратило церемонию представления ко двору в занимательное приключение и позволило Мерилин затмить даже столь щедро одаренную природой звезду, как Анита Экберг, которая почувствовала себя в некотором роде обманутой, ибо скромно задрапировала свои широко известные прелести.

Последние кадры ”Спящего принца” отсняли в середине ноября. Поразительно, что после многочисленных пересмотров графика картина была готова намного раньше срока. Мерилин наконец смогла расслабиться и казалась живым воплощением простодушной невинности, кротости и очарования. Она сказала съемочной группе: ”Надеюсь, вы все извините меня. Это была не моя вина. Я очень плохо себя чувствовала во время съемок, пожалуйста, пожалуйста, не держите на меня зла. И, конечно, они простили ее, потому что сердиться на это дитя природы было так же невозможно, как невозможно обижаться на бабочку, которая вдруг с неистовой яростью устремляется в полет. И все же работа с ней обернулась для Оливье тяжелым испытанием, которое ему не хотелось бы повторить. Один лишь Билли Уайлдер решился во второй раз снимать фильм с Монро в главной роли, в связи с чем он говорил: «Гильдии кинорежиссеров следует наградить меня за это ”Пурпурным сердцем”».

Американцы, финансировавшие постановку, отказались от первоначального названия, поскольку оно не отражало участия Мерилин, а в слове “спящий” заключался, с их точки зрения, негативный оттенок. Фильм переименовали в “Принца и хористку” (“Смахивает на столетний мьюзикл с Бетти Грейбл”, — ворчал Оливье). После гала-премьеры, состоявшейся в середине 1957 года в нью-йоркском “Радио-Сити мюзик-холл”, картина получила весьма хвалебные отклики по обе стороны Атлантики. Фильм не имел коммерческого успеха, в основном, пожалуй, из-за слабого сюжета, но, бесспорно, обладал и стилем, и обаянием. Игру Оливье признали безупречной, его режиссуру — талантливой и исполненной тонкого вкуса. Что же касается своенравной Мерилин, то она выглядела настолько убедительно и неотразимо, что невозможно было догадаться о душевных муках, ценой которых это достигалось; и снова она излучала с экрана ей одной присущую притягательную силу, неудачно названную “зовом плоти”. За исполнение роли в “Принце и хористке” она получила свою единственную сколько-нибудь значительную награду — статуэтку “Давид Донателло" из Италии.

Через пять лет, снявшись всего в трех фильмах после ”Принца и хористки”, Мерилин — урожденная Норма Джин — ушла из жизни неуравновешенной и трагической жертвой создавшего ее Голливуда. Ей было тридцать шесть лет. Голливуду она оставила колоссальный комплекс вины. Высказывание Оливье, назвавшего ее “жертвой шумной рекламы и сенсации… которую эксплуатировали сверх всякой меры”, сочувственно цитировалось повсюду в США.

“Сэр Ларри и я являемся членами особого клуба — режиссеров Мерилин Монро, — говорит Джошуа Логан. — Вряд ли кому-либо из нас суждено узнать, какая непреодолимая сила бросала ее с экрана прямо в объятия зрительного зала, в то время как ее самым блестящим партнерам никогда не удавалось добиться ничего подобного. Сэр Лоренс совершил множество чудес, но она была чудом, к которому он не имел никакого отношения”.


Глава 21

“КОМЕДИАНТ”


На закате своей блистательной артистической карьеры Спенсер Трейси больше всего сожалел о том, что ему так и не удалось сняться вместе с Оливье — самым любимым его актером. Они едва не встретились в нескольких картинах (например, в “Нюрнбергском процессе”), но всякий раз или тому, или другому приходилось отказываться от предложения. Великолепная возможность соединить колосса театра и выдающегося артиста кино возникла в феврале 1957 года, когда супруги Оливье прилетели в Лос-Анджелес для переговоров о фильме “Отдельные столики”, который собирался снимать триумвират в составе Хекта, Хилла и Ланкастера. Предполагалось, что сэр Лоренс поставит картину и сыграет одну из главных ролей, однако в конце концов он ответил отказом — не согласившись, как говорили, с изменениями, внесенными в пьесу Рэттигана для ее экранизации. Трейси, впрочем, утверждал, что переговоры сорвались по совсем иной причине:

“Ларри пригласил меня сниматься в этой картине. “А Берт Ланкастер не потребует эту роль?” — спросил я у него. “Нет,— отвечал Ларри, — он согласен, чтобы ее играли вы”. Мы отметили это событие, и Оливье улетели домой. Дома их ждал звонок из Голливуда. Ланкастер все-таки решил взять роль себе. “Или она достанется Трейси, или мы оба не будем сниматься”, — заявил Ларри. Но Ланкастер стоял на своем. Вечером Ларри позвонил мне. “Старик, — сказал он, — мы получили отставку”. “Будете знать, как просить за меня”, — ответил я”».

Отказ от участия в “Отдельных столиках” обошелся Оливье примерно в 300 тысяч долларов. Сразу же вслед за этим он дал согласие на исполнение главной роли в новой современной пьесе меньше чем за 50 фунтов в неделю. Тем самым Оливье лишний раз доказал, что он человек твердых художественных принципов, неподвластных коммерческим соблазнам. Однако скромный гонорар поражал меньше, чем выбор пьесы — очередного вызывающего сочинения двадцатисемилетнего Джона Осборна, о котором говорили тогда везде и всюду, прозвав его “сердитым молодым человеком” из-за яростных излияний антигероя “Оглянись во гневе”. Так возник творческий альянс, еще более невероятный, но, без сомнения, и более значительный, чем союз Оливье и Мерилин Монро. На этот раз король сцены протягивал руку молодому радикалу, с чьим именем восстание против истэблишмента ассоциировалось теснее всего.

Отголоски этого восстания можно было услышать и до того, как недовольный всем и вся Джимми Портер обрушился на общество, лишенное души. Но лишь постановка “Оглянись во гневе” вызвала по-настоящему широкий резонанс, впервые заговорив на таком остром, точном и страстном языке и угадав настроение целого поколения настолько верно, что “сердитый молодой человек” из броского журналистского ярлыка сделался предметом поклонения. По существу, с этого началось и возрождение английской драмы, так как после успеха “Оглянись во гневе” множество писателей, до сих пор отдававших предпочтение роману, отважились сочинять пьесы. Конечно, в бунтующей молодежи, с нескрываемым вызовом выражающей старшим свое возмущение, не было ничего особенно нового. Во всяком поколении находились чем-либо примечательные сердитые молодые люди. Скорее всего, оглушительная премьера “Оглянись во гневе” в мае 1956 года вызвала не большее потрясение, чем “Водоворот” Коуарда в 20-е годы.

Но разница все-таки была. Юные интеллектуалы, пересматривавшие систему ценностей между мировыми войнами, были в основном плоть от плоти истэблишмента — отпрыски правящих классов, благородно добивавшиеся социальной справедливости для отверженных. Теперь отверженные могли сами за себя постоять. Они возвестили о новом поколении демократической интеллигенции, которая вышла главным образом из низших слоев “среднего класса” и выросла на подачках слегка усовершенствованного государственного образования. Заботы у них были разные, но враг общий — так называемый истэблишмент, все винтики “системы”, столь успешно сохранявшей богатство, власть и влияние в руках привилегированного меньшинства.

Люди с консервативным взглядом на общественную иерархию не понимали, как сэр Лоренс, выпускник закрытой школы, офицер и джентльмен, член элитарных клубов, титулованный актер, словом, само воплощение истэблишмента, может связываться с такими людьми, как Осборн, который не закончил даже второразрядного университета, презирает национальный флаг, империю и спортивные площадки Итона и который (как он доказал позднее) способен назвать британскую королевскую фамилию “золотой пломбой в гниющем рту”. Впрочем, логика и приличия нарушались при этом не в большей степени, чем в 1956 году, когда королевский кузен лорд Хейрвуд вместе с Джорджем Девином и поэтом-драматургом Рональдом Дунканом создал “Инглиш Стейдж компани”, предоставив тем самым Джимми Портеру платформу, которой он никогда бы не получил в респектабельном вест-эндском театре.

Основатели компании с самого начала объявили о своем намерении сосредоточиться на современном искусстве и привлекать к работе молодых драматургов. В поисках новых произведений они дали объявления в “Стейдж”, и среди предложенных пьес их внимание привлекла только одна — “Оглянись во гневе”; однако ее успех принес компании достаточно, чтобы прочно обосноваться в “Ройял Корте” под художественным руководством Девина. Этот последний был близким другом Оливье (они работали вместе над “Ромео и Джульеттой” в “Нью-тиэтр” еще в 1935 году и продолжали сотрудничать после войны, когда Девин возглавил “Янг Вик”). Именно через Девина сэр Лоренс прощупывал почву относительно своего участия в новой пьесе Осборна, согласившись в результате на роль Арчи Райса, сломленного третьеразрядного актера мюзик-холла. Оливье видел “Оглянись во гневе” прошлым летом и счел пьесу отвратительной. Посмотрев спектакль во второй раз — в обществе Артура Миллера, — он изменил свое мнение. Легко было говорить (как и делали некоторые критики), что Оливье руководствуется прагматическими соображениями, присоединяясь к лагерю, которого не может победить. Как бы то ни было, решение сыграть в “Комедианте”, безусловно, требовало мужества. Оливье советовали не отдавать свою репутацию в достаточно незрелые руки (ровесник Осборна режиссер Тони Ричардсон впервые ставил спектакль со звездой такой величины). Кроме того, Оливье не мог не вызвать недовольства своих высокопоставленных покровителей, сыграв в пьесе, где ядовито острили по адресу политических деятелей, королевской фамилии и суэцких событий, где патриотизм был представлен фигурой голой Британии со шлемом на голове и где, по существу, слышался прежний крик Джимми Портера о том, что не осталось вещей, за которые стоило бы отдать жизнь. Но Оливье считал себя прежде всего актером и руководствовался в конце концов лишь профессиональным чутьем. Его имя, соединившись с “Комедиантом”, придало некоторую респектабельность творчеству Осборна, если не всему культу “сердитых молодых людей”. И, что особенно важно, его участие послужило стимулом для того переворота в современной драме, который совершался в "Ройял Корте” на Слоун-сквер.

По крайней мере в одном отношении Оливье рисковал не столь безрассудно, как казалось многим. Говорили, что актеру его мощи и внешности не подойдет поношенный пиджак третьеразрядного водевильного комика, выступающего в курортном шоу под названием ”Новый взгляд на рок-н-ролл”. Но Оливье знал, что это не так. Он сам объяснял впоследствии:

“Мысль о том, как сложилась бы моя судьба, если бы статистом я удачно выступал в музыкальных номерах, обладает для менякакой-то мрачной притягательной силой. Ведь был момент, когда я охотно вступил бы в концертную труппу, подвернись мне такая работа. Я именовал бы себя Ларри Оливье и жил беспечнее жаворонка. Вот почему я знаю, что могу сыграть Арчи Райса, положившись на свою интуицию. Во мне всегда было что-то от Арчи. Я так легко мог сам стать таким… Я часто думаю, что никогда не имел возможности смешить людей вволю, сколько захочу. А хочу я, чтобы они умираяи от смеха. Роль комедианта в широком смысле слова, стирающего все границы между театральными, жанрами, привлекает меня необычайно”.

Своих великих героев Оливье нередко играл с какой-то сатанинской усмешкой. Откровенно эксцентрические роли открыли его любовь к комедии. И все же до сих пор у него не было настоящей возможности сыграть в полную силу своего комического таланта. Арчи Райс, жалкий, развратный клоун, два раза в вечер поющий и танцующий в ”голом ревю”, не походил ни на одного персонажа Оливье. Однако актер понимал таких людей хорошо. В молодости, в дешевых пансионах Лондона и Бирмингема, он узнал этот тип натужного остряка, без умолку сыплющего грубыми анекдотами, эту профессиональную маску, за которой скрывался пропитанный джином неудачник, сознающий свое падение, но не способный выкарабкаться из грязи. Оливье был уверен, что может сыграть эту роль, однако сомневался, захочет ли публика видеть его в столь вульгарном облике. Он вспоминал о случае с сэром Джеральдом дю Морье, у которого на гребне натуралистических 20-х годов спросили, почему он никогда не играл Ричарда III. “Господи помилуй, — воскликнул этот любимец публики, — разве я мог так ошарашить зрителя!” Как актер, предпочитающий от внешнего рисунка роли идти к внутреннему, сэр Лоренс начал с посещения столетнего мюзик-холла Коллинза в Ислингтоне. Он посмотрел программу варьете с рок-н-роллом и стриптизом, а затем, пока Вивьен с друзьями еще сидели в зале, отправился за кулисы побеседовать с танцовщицами. Администрация, польщенная этим визитом, повесила на здании мемориальную доску. Через несколько дней состоялась первая репетиция. Оливье так нервничал, что накануне почти не спал. Однако прогон прошел благополучно, и в перерыве Оливье таял от удовольствия, полный ностальгических воспоминаний. Он оказался на сцене "Ройял Корта” впервые со времен своей работы в Бирмингемском репертуарном театре тридцать лет назад. Осборн тоже расплывался в улыбках и повторял, что “все это сон”, в данный момент ничем не оправдывая (если не опровергая) наклеенный на него ярлык “сердитого молодого человека”, который он уже стал ненавидеть.

Сначала мисс Ли предлагали скрыть лицо под резиновой маской и сыграть жену Арчи — опустившуюся толстуху, помешанную на кино. Затем от этой смехотворной идеи благоразумно отказались. Роль досталась Бренде де Банзи, которая уже работала с Оливье в “Наблюдении за Венерой”, и на этот раз ее исполнение было блестящим, если не сказать — выдающимся. Но, конечно, в центре внимания оказался сэр Лоренс — его элегантный клетчатый костюм с черной бабочкой, белые носки и серый цилиндр, его притворно сердечная болтовня о дезертире Максе Миллере. Несмотря на случившийся в день премьеры приступ подагры (“психосоматического происхождения”), Оливье безупречно выдержал экзамен. Мнение, высказанное Джоном Барбером в ”Дейли Экспресс”, точно передает реакцию критики:

“Оливье грандиозен. И дело даже не в убийственно смешном изображении мюзик-холла. Дело в существе самого человека. Оливье угадал все. Напудренные щеки и с трудом дающуюся правильную речь. Неиссякаемый запас грязных анекдотов. Деланно сердечный смех, за которым — мучительный стыд. В комедианте скрыто больше, чем кажется. Вот он похваляется, что “старина Арчи внутри уже мертв”. Вдруг ему сообщают, что убит его сын, солдат. И мы видим обнаженную агонию этого человека. По мере того как в глубине разрывается сердце, тело распадается прямо у нас на глазах”.

Постепенно на Арчи Райса стали смотреть как на лучшее создание Оливье за пределами классического репертуара. В основательном исследовании “Короли театра” Ричард Финдлейтер писал: “В мастерской работе Оливье предстало актерское ремесло, рассказывающее о себе самом, о своих обманах и своей реальности; в ней был символ умирающего театра и (не так очевидно) умирающего общества; но, при всем том, муки и отчаяние конкретного человека были переданы с такой художественной правдой, которая потрясала ничуть не меньше оттого, что человек этот был третьесортным комиком, а не шекспировским королем”.

Уильям Гаскилл, возглавивший впоследствии ”Инглиш Стрейдж компани”, утверждал, что именно в ”Комедианте” все достоинства Оливье-актера проявились в полную силу. ”Ларри до конца понимал свою роль. Каким-то образом он чувствовал, что все это касается его самого. Я помню, как однажды в ”Олд Вике” разыгрывалась премия Джорджа Девина, и актеры показывали разные отрывки. Естественно, Ларри выбрал ”Комедианта”. Все сидели прямо в костюмах, как обычно в таких случаях, как вдруг позади нас, в партере, возникла физиономия Арчи Райса, эта своеобразная маска, и, наклонившись вперед, Ларри спросил: ”Посмотрите, разве это не я?” И действительно, это был он. Маска бездушного клоуна срослась с Оливье очень прочно. Я не хочу сказать, что он человек холодный и бесстрастный, но считать выдающегося актера способным на сильные чувства и глубокие эмоции было бы просто сентиментально. Среди актеров это дано немногим”.

Сама по себе пьеса Осборна отнюдь не была встречена столь же единодушно. Критика ворчала по поводу ее структуры, темпа и содержания, и "Таймс”, восхищаясь ”виртуозным мастерством” Оливье, добавляла, что ”если бы эту роль играли менее искусно, от нее ничего не осталось бы уже через четверть часа”. Нельзя было не видеть, однако, жизненной силы этой драмы с ее вызывающе полемическим и злободневным духом. Образ Арчи Райса предоставлял актеру редкостные для современной пьесы возможности, и они были реализованы так великолепно, что блеск, с которым преподносился урок, едва ли не затмил содержание, а именно — авторское намерение сделать опустившегося комика символом всего обветшавшего здания сегодняшней Англии. Действительно, трудно было вдумываться в пьесу, когда дух захватывало от вдохновенной игры Оливье, который, молниеносно переключаясь с развязной болтовни на патетический тон, демонстрировал всю широту своего диапазона. Как и ”Оглянись во гневе”, эту драму оценили по заслугам лишь после возобновления.

”Комедиант” сошел довольно быстро, через пять недель. Оливье сразу же сменил серый цилиндр на лавровый венок, чтобы вновь погрузиться в тревожный кошмар "Тита Андроника” — возобновление нашумевшей постановки Питера Брука, которой предстояло проехать 5 тысяч миль через Париж, Венецию, Белград, Загреб, Вену и Варшаву, прежде чем попасть в Лондон. В середине мая вместе с шестьюдесятью актерами Шекспировского мемориального театра супруги Оливье отправились в Париж, где спектакль представлял Англию на Международном театральном фестивале и где он произвел тот же эффект, что и в Стратфорде, хотя наиболее кровавые сцены были опущены. В зале случались обмороки. Мишель Морган закричала от ужаса. Жан Марэ прикусил язык. Дуглас Фербенкс проглотил жевательную резинку. Наконец, Франсуаза Розе после сцены людоедского пиршества поклялась стать вегетарианкой. В течение десяти дней труппа делала полные сборы в театре Сары Бернар.

В Париже сэр Лоренс отпраздновал свое пятидесятилетие. Вивьен Ли накануне отъезда получила орден Почетного легион. На торжественном вечере представитель французского министерства иностранных дел произнес речь, посвященную заслугам мисс Ли перед искусством; затем, вручая орден, он задал затрагивающий сэра Лоренса вопрос, однако, не владея свободно французским языком, Оливье остался в блаженном неведении относительно возникшей ситуации. В конце концов Вивьен прошипела ему сценическим шепотом: “Дорогой, он спрашивает можно ли меня поцеловать”. Вообще языковые трудности возникали в этой поездке довольно часто. На варшавском вокзале артистам преподнесли букет цветов, приняв их за делегацию почтовых работников. На самом первом спектакле польские осветители и рабочие сцены абсолютно не поняли данных им указаний. Свет вспыхивал в непредсказуемые моменты, стулья бесцельно блуждали взад и вперед, а сцена так провисла под тяжестью декораций, что, по выражению одного из актеров, под ногами словно оказалась сырая резина. Когда опустился занавес, труппа приготовилась выйти на аплодисменты; сэр Лоренс собирался произнести старательно выученную по-польски речь. Однако театр сразу же погрузился в темноту, и, не дожидаясь поднятия занавеса, публика растворилась в ночи.

На премьере в Лондоне, где спектакль должен был идти пять недель, Оливье, демонстрируя безупречное произношение, поблагодарил зрителей на шести языках. На этот раз некоторые критики, видевшие постановку впервые, вынесли суровый приговор драме Шекспира. Рецензия в одной национальной газете называлась так: “Неужели эту комедию ужасов стоило возить по всей Европе?” Но самобытная трактовка Брука и игра Оливье получили восторженные отклики, а “Таймс” провозгласила несчастного Тита одной из самых значительных ролей сэра Лоренса.

С профессиональной точки зрения летом 1957 года Оливье по-прежнему многое удавалось. Он был на виду и в театре и в кино, что подтверждали контракты на возобновление “Комедианта” и на съемки в “Ученике дьявола”. Более того, он пожинал плоды одной из грандиозных вест-эндских сенсаций — поставленного им “Лета семнадцатой куклы”, первой австралийской пьесы, когда-либо сыгранной в Лондоне, причем австралийскими актерами. Однако в других отношениях для него начинались весьма неприятные времена. Наступил период всеобщих протестов и демонстраций, театр стал бороться за собственные цели — прежде всего за отмену налога с увеселений и принятие нового законодательства, согласно которому нельзя было бы снести театральное здание, не построив взамен другого. Естественно, сэр Лоренс обещал движению свою поддержку. Однако он не обладал должным вкусом к выступлениям вне сцены; когда Дороти Тьютин возглавила вместо него депутацию в палату представителей, Оливье признался: ”Боюсь, что я не подхожу для подобных мероприятий”.

Нельзя сказать, что для них больше подходила мисс Ли, но, верная себе, она бросилась в битву с пламенной решимостью, разгневанная сообщением о том, что театр “Сент-Джеймс” должен пойти на слом, освободив место для административного здания. Первая организованная Вивьен демонстрация «Спасите ”Сент-Джеймс”» потерпела фиаско: жалкая, потерянная процессия из актрисы Атен Сейлер, критика Алана Дента с рекламным щитом и самой Вивьен с заимствованным в кабачке колокольчиком прошествовала от Флит-стрит до Вестминстера в сопровождении лимузина мисс Ли. Никто не принял этого всерьез. Однако следующее выступление мисс Ли привлекло уже всеобщее внимание. Весьма эффектным образом вмешавшись в прения палаты лордов, она поднялась на галерее во весь рост со словами: «Господа, я хочу выразить протест по поводу уничтожения театра “Сент-Джеймс”», за что была выведена из парламента.

Часом позже она уже готовилась выйти на сцену театра "Столл” (тоже предназначенного на снос) и дать вырвать себе язык в роли злополучной Лавинии. Согласившись, что никогда не играла хуже, чем в тот вечер, она, однако, ни о чем не жалела. Напротив, за кулисами она вспылила еще сильнее: ”Не будет ”Сент-Джеймса”, не будет и меня. Я уйду со сцены и уеду из Англии, я действительно это сделаю. Я не могу находиться в стране, где не ценят искусства вообще, а сценическое искусство просто медленно убивают, разрушая театры”. Сэр Лоренс, еще не сняв костюма Тита, поцеловал Вивьен, узнав о ее приключении. Во всеуслышание он заявил лишь следующее: “На мой взгляд, она поступила очень достойно и самоотверженно”.

Оливье не сразу принял участие в столкновении, отдавая себе отчет в том, что “Сент-Джеймс”, в котором колонны заслоняли вид на сцену с очень многих сторон, был исключительно неудобным театром. Но теперь он заявил в “Таймс” следующее: “Многим лондонским театральным зданиям далеко до идеала, однако сегодня страсть к разрушению заставляет думать, что иметь несовершенный театр все же лучше, чем не иметь никакого”. Сражение растянулось еще на неделю. Мисс Ли обнародовала тот факт, что сэр Уинстон Черчилль предложил Фонду спасения театра 500 фунтов, добавив при этом в письме: “Как член парламента, не могу одобрить Ваши противозаконные действия”. Она вела переговоры с застройщиками, организовала еще одну демонстрацию — на этот раз столь внушительных масштабов, что Оливье шутил, не придется ли ему назвать себя мистером Панкхерстом. К сожалению, было слишком поздно. 27 июня Оливье с мисс Ли пили шампанское на вечере прощания с театром. Была сделана последняя отчаянная попытка найти деньги, чтобы выплатить застройщикам компенсацию и модернизировать здание. Американский миллионер-меценат Хантингтон Хартфорд согласился внести 35 тысяч фунтов. Однако к этому времени требуемая сумма возросла да 500 тысяч, став таким образом совершенно нереальной. В октябре работы по сносу театра уже начались. Теперь сотрудничество Оливье и Вивьен Ли с театром ”Сент-Джеймс” увековечено в мраморе — две доски с высеченными на них профилями висят у входа в стеклянную громадину, сменившую стодвадцатидвухлетний театр Брэма, Диккенса и Ирвинга, театр, которому Уайльд был обязан своим самым громким успехом и который в течение семи весьма плодотворных лет служил сэру Лоренсу как актеру и режиссеру. На этой сцене ”Ларри и Вив”, любимцы английского театрального фестиваля, выступали в двух драмах о Клеопатре с триумфом, едва ли не самым памятным в истории их творческого союза. Теперь, по иронии судьбы, занавес в ”Сент-Джеймсе” упал в последний раз одновременно с их последним совместным выступлением и в театре, и в кино.

4 августа завершился показ ”Тита Андроника”. Двумя неделями позже грубое вторжение в личную жизнь Оливье приковало к ней всеобщее внимание. Супруги не скрывали, что решили провести летний отпуск раздельно: сэр Лоренс отправился в поездку по Шотландии со своим сыном от предыдущего брака; мисс Ли вместе с первым мужем, Ли Холманом, повезла дочь Сюзанну в Италию. Посторонним людям такая ситуация могла показаться странной, однако для заинтересованных лиц в ней не было ничего исключительного. Мисс Ли всегда оставалась в самых дружеских отношениях со своим бывшим супругом. Сэр Лоренс и Джилл Эсмонд также сохраняли теплоту и уважение друг к другу и в скором времени собирались вместе отпраздновать в Нотли совершеннолетие сына. Только, так и могли, с их точки зрения, держаться взрослые и воспитанные люди. Во всяком случае, никто, кроме них самих, не имел права решать, как семье распорядиться летним отдыхом. К несчастью, миссис Джин Манн, депутат парламента от лейбористской партии, притом мать пятерых детей, думала иначе. Выступая в Эдинбурге перед Национальной конференцией по благотворительной деятельности, она возбудила интерес слушателей следующим заявлением: "Та самая женщина, которая атаковала палату лордов, отправилась в отпуск со своим первым мужем. Второй муж отдыхает где-то вдали от нее. По-видимому. никто не считает это предосудительным… Вот какой безобразный пример подают нашим детям люди, занимающие столь видное положение".

Местные репортеры не могли поверить собственной стенограмме. Благодаря оскорбительному выпаду одной женщины, бичующей другую, обычная нудная работа принесла неожиданный дивиденд в виде сенсации: они получили материал на первую полосу национальной прессы. С этого момента супружеская жизнь Оливье стала постоянным предметом обсуждения в светской хронике; слухи о надвигающемся разрыве то подтверждались, то опровергались в течение целых трех лет. В отличие от популярных кинозвезд, откровенно обсуждающих свои семейные дела, чтобы потом насладиться газетными заголовками, Оливье никогда не искали столь пристального внимания к своим особам. Однако избежать его им не удалось — за статус самой прославленной супружеской пары театра и кино приходилось платить дорогой ценой.

Лишь двое действующих лиц могут знать до конца, что именно приводит к разрыву того или иного брака. Судить о страданиях и мучительной боли человека, переживающего распад долгого союза, тоже может только тот, кто испытал нечто подобное. Здесь не место восстанавливать все сплетни и контр-сплетни, все улики, выдававшие неприятности в семье Оливье. Следует только сказать, что в их углублявшемся взаимоотчуждении нельзя винить ни конкретного человека, ни конкретное событие.

К разрыву привело медленное разложение их союза, вызванное отчасти постоянным профессиональным напряжением, отчасти — явным несходством их характеров, которое с возрастом становилось все очевиднее. Близкие друзья знали об этих трудностях задолго до того, как миссис Манн бросила первый камень.

У Оливье с сыном, несмотря на собиравшиеся над ними тучи назойливой гласности, остались чудесные воспоминания об отдыхе в Шотландии, когда без всякой цели они проезжали по 150 миль в день, останавливаясь где придется, чтобы порисовать. Вернувшись в Лондон, сэр Лоренс с головой погрузился в дела, не успевая обращать внимание на досужие сплетни. Его время и энергия были отданы прежде всего двум творческим замыслам. Во-первых, он хотел добиться большего успеха “Комедианта", который, по его плану, должен был два месяца идти в Вест-Энде, а затем переехать на Бродвей. Во-вторых, следующим летом он намеревался приступить к съемкам “Макбета". Этот фильм значил для обоих Оливье больше, чем что бы то ни было. Если бы мисс Ли сыграла леди Макбет, дуэт двух звезд мог вновь появиться на экране — впервые после “Леди Гамильтон”, вышедшей в 1940 году.

Возобновление "Комедианта" удалось сэру Лоренсу блестяще. На этот раз критики не скупились на похвалы. В роли дочери Арчи они отдали предпочтение Джоан Плоурайт (”более земной и естественной”) перед Дороти Тьютин. А в конце года Оливье и Бренда де Банзи выиграли вожделенный приз ”Ивнинг Стандард” за лучшую мужскую и женскую роль.

На Бродвее Оливье тоже блистал. Однако пьеса озадачила зрителей, хотя программа спектакля снабдила их комментарием к специфически английским выражениям, разъяснив, что ”Басс” — ”исключительно популярный вид пива, горячо любимый многими приверженцами”, что жаргонное словечко означает ”навеселе” и что Уоррингтон и Уиднес — ”небольшие промышленные городки на севере страны”. Некоторые признавались на премьере, что не понимают ни слова из того, что говорит Оливье, но все равно в восторге от его исполнения. Критика разнесла пьесу в пух и прах. При этом репутация сэра Лоренса, появившегося на Бродвее после шестилетнего перерыва, не пострадала, его величие не вызывало сомнений, и поэтому спектакль пользовался огромным успехом и даже шел дольше, чем было намечено.

Провал второго начинания Оливье стал не только тяжелым ударом для него самого, но показал и печальное состояние кинопромышленности. Предложенная им экранизация ”Макбета” ориентировочно оценивалась в 400 тысяч и реально могла обойтись в полмиллиона фунтов, но была отвергнута ”Рэнк организейшн”, которую новый банковский семипроцентный курс заставил принять более жесткую экономическую линию. Это не поколебало решимость актера. Так или иначе, он собирался достать деньги. В конце концов, не кто иной, как сам Оливье, доказал уже трижды, что экранизации Шекспира могут увенчаться и коммерческим, и художественным успехом. Поэтому он продолжал работать над сценарием, несколько раз ездил в Шотландию в поисках места съемок, начал переговоры со своими традиционными сотрудниками — Роджером Ферсом, Карменом Диллоном и Энтони Бушеллом.

К сожалению, Александра Корды — старого товарища, в котором Оливье нуждался острее всего, — уже не было в живых. Но можно было обратиться к Филиппо дель Гвидиче, и 1 января 1958 года появилось сообщение, что он прервал свое затворничество в Рапалло и тайно прибыл из Италии в Лондон. Однако постаревший финансовый мудрец уже не пользовался авторитетом на Уордор-стрит. Более того, сочетание имен Оливье и Шекспира тоже утратило свою магическую силу. Английских кинопродюсеров интересовали только дешевые и быстро окупающиеся картины.

Сэру Лоренсу оставалось одно — искать поддержку в Соединенных Штатах. Однако за время своего пребывания там он встретил точно такое же отношение. Начинало казаться, что его предыдущие шекспировские фильмы остались в давно ушедшем времени. Прибыль и успех, принесенные “Генрихом V”, "Гамлетом”, “Ричардом III”, уже не ценились ни во что. Зато о коммерческом провале “Оперы нищего”, “Керри” и “Принца и хористки” помнили все. Оливье признавали корифеем театра, но в киноиндустрии на него прочно легла печать кассовой неблагонадежности. Эта точка зрения получила дополнительное подкрепление, когда популярный киножурнал поинтересовался у читателей, захотят ли они выстоять очередь, чтобы посмотреть фильм с участием Оливье. Большинство ответило “нет”.

В конце 1959 года появились сообщения, что всю необходимую сумму (полтора миллиона долларов) Оливье готов ссудить Хантингтон Хартфорд. Однако за этим предложением кое-что стояло, прежде всего — надежда американского миллионера, что Оливье выступит в Лондоне в сделанной им инсценировке романа Шарлотты Бронте “Джен Эйр”. Эрол Флинн — скандалящий, вечно пьяный, забывающий текст — пропил эту роль еще на гастролях в провинции. Эрик Портер согласился за огромные деньги выступить в бродвейской постановке, которая сошла со сцены после двух мучительных месяцев. Невозможно представить, чтобы Оливье стал третьей марионеткой на этой веревочке.

Сейчас кажется позорным и нелепым, что месяц за месяцем он ходил с протянутой рукой в поисках денег, повсюду наталкиваясь на ледяное равнодушие. Бизнес есть бизнес, но все же полуторамиллионный ”Макбет” был бы куда более надежным и достойным помещением капитала, чем “Клеопатра” (1962), в которую фирма “XX век — Фокс” собиралась вложить 5, а в итоге вложила 37 миллионов долларов. Впрочем, то обстоятельство, что Элизабет Тейлор получила миллион за исполнение роли, находящейся вне ее актерских возможностей, а Оливье не сумел достать аналогичной суммы для реализации замысла, который, при его уникальном опыте, имел все основания стать кинематографической классикой, — это обстоятельство весьма типично для существующей в кинопромышленности системы ценностей.


Глава 22

ЖИЗНЬ ВРОЗЬ


Своим успехом Лоренс Оливье обязан ниспосланному свыше таланту, помноженному на бесконечную преданность делу. Счастливый случай не сыграл в его судьбе заметной роли. Как чемпион-скалолаз, он поднялся на головокружительную высоту благодаря безупречному мастерству и точному расчету. По словам Маргарет Лейтон, еще в 1946 году, когда Оливье ставил ”Короля Лира”, она с удивлением обнаружила, что у него все было продумано заранее, вплоть до мельчайших жестов ее Реганы. Это типично для всей его деятельности. Ему случалось просчитаться и потерпеть неудачу, как в бродвейской постановке ”Ромео и Джульетты”; тем не менее в зрелые годы его тактика оставалась неизменной: тщательное предварительное обдумывание, принятие решения, а потом — стремительная атака.

Неосуществленная экранизация ”Макбета” обозначила переломный момент в его работе. Он сам говорил, что не помнит, ”чтобы до этого случая от чего-либо отступался”. Неудача потрясла его так глубоко, что он решил остановиться и пересмотреть свои планы в свете резко изменившихся обстоятельств. В пятьдесят один год ему уже не дано было изображать на экране эффектных романтических героев, и стало ясно, что теперь, потеряв возможность ставить Шекспира, он вряд ли сможет оставаться в числе самых “кассовых” кинозвезд. Тройные функции продюсера, режиссера и актера тоже становились ему недоступны. Пришло время направить свою деятельность по несколько иному пути.

Тем не менее в данный момент Оливье ничего не мог изменить. Он уже согласился играть ”Джонни-джентльмена” — генерала Бэргойна в фильме “Ученик дьявола” по Шоу с Бертом Ланкастером (пастор Энтони Андерсон) и Керком Дугласом (Ричард Даджен) в главных ролях; но, приступая к работе, Оливье еще остро переживал неудачу с “Макбетом” и едва ли не с обидой брался за дело, казавшееся ему менее достойным. В отличие от Оливье, м-р Ланкастер не испытывал затруднений с организацией съемок своего фильма в Англии; за годы работы в кино бывший цирковой акробат и простой солдат составил себе состояние в три с половиной миллиона долларов. Однако его подход к делу был несколько иным. ”Я считаю себя скорее ремесленником, нежели художником, — говорил он. — Я не стремлюсь стать великим актером вроде м-ра Оливье, да я и не смог бы им стать”.

“М-р Оливье”, как называл его работодатель, не испытывал удовольствия от “Ученика дьявола”. По словам Харри Эндрюса, получившего роль майора Суиндона как бы в утешение за не сыгранного в “Макбете” Макдуфа, с сэром Лоренсом действительно “обходились некрасиво”, и впервые казалось, что ему недостает уверенности в себе. Впрочем, если он и был не в своей тарелке, это не оставило в фильме никаких следов. Когда год спустя картина вышла на экраны, его исполнение заслужило восторженные отзывы, а рецензия лондонской “Ивнинг Стандард” даже попала на первую полосу под заголовком “Величайший актер мира”:

“Этот фильм надо смотреть. Именно потому, что Лоренс Оливье превзошел в нем самого себя. И потому, что, великолепный в своей самоуверенности, он отважился взяться за третью по значению роль. Зная заранее, что затмит обоих главных героев, и Берта Ланкастера, и Керка Дугласа. Так оно и есть. Два способных актера выглядят туповатыми увальнями из американского вестерна, случайно попавшими в эпоху Войны за независимость”.

Любопытно, что Оливье отрастил бороду для своего Макбета всего за месяц до начала съемок в роли безбородого Бэргойна, хотя американские продюсеры уже давно объявили его исполнителем учтивого и деятельного генерала в “Ученике дьявола”. Находясь в тесном контакте с кинопромышленностью, они были совершенно уверены в том, что он никогда не добудет денег на осуществление собственного замысла. Оливье, пытавшийся обращаться за финансовой помощью даже к нью-йоркским торговцам готовым платьем, был, несомненно, информирован гораздо хуже; эта ситуация лишний раз показала ему, что климат изменился и надо пересматривать свои профессиональные планы. Именно это он и сделал и в результате решил попытать силы на совершенно новом поприще — телевидении.

Некоторые просто поражались тому, что человек, провозглашенный величайшим актером мира, никогда не играл на телевидении, если не считать единственного появления в “Макбете” в 1937 году — в эпоху первых экспериментов, когда все телеприемники, сосредоточенные в районе Лондона, собирали лишь несколько тысяч зрителей. Но в этом отношении Оливье был не одинок. Среди всех актеров, удостоенных дворянства, на телевидении сотрудничал только один — сэр Дональд Вулфит. Сам он объяснял это следующим образом: “Вероятно, они не желают ради одного вечера рисковать репутацией, завоеванной годами работы в Вест-Энде”. Сознавая опасность, Оливье осторожно согласился “только попробовать”, ограничившись одним телевизионным спектаклем в Англии, а потом в Америке.

К сожалению, в первом случае его выбор не соответствовал значительности устремлений; для своего дебюта он остановился на пьесе Ибсена ”Йун Габриэль Боркман” и, таким образом, с самого начала поставил перед собой невыполнимую задачу. Роль Боркмана печально известна тем, что представляет для исполнения огромную сложность, и Оливье, по-видимому, зря за нее взялся. Но дело не в этом. Дело в самом существе пьесы — беспросветно мрачной, безрадостной, в довершение всего еще и костюмной драмы, все атрибуты которой надежно гарантировали, что обыватель переключит телевизор на другой канал.

19 ноября 1958 года в 8.30 распахнулся “занавес" и телевизионная постановка предстала перед крайне пристальным взором критики. Одна только “Дейли Экспресс" заказала отдельные отзывы пяти авторам. Американского критика (Джона Кросби) послали только для того, чтобы освещать это событие. Мнения специалистов резко разошлись: одни называли его исполнение “скучным”, “слишком театральным", "отрешенным”, “безразличным”, другие — “неотразимым”, “ярким, убедительным”, “безупречным”, “безукоризненным”. Но широкая публика вынесла свой приговор единодушно. По результатам измерений телеаудитории “Йун Габриэль Боркман” оказзлся одним из крупнейших провалов года на телевидении; и, хотя рейтинги порой обманчивы, не приходилось сомневаться, что это была “икра”, привлекавшая только знатоков.

Первый блин вышел комом, и в результате этого эксперимента сэр Лоренс пришел к выводу, что работа на телевидении требует сосредоточения, как никакая другая, и потому трех недель, отведенных на репетиции, оказалось недостаточно. Он надеялся получить больше времени на следующую попытку. Его вторым опытом стал спектакль “Луна и грош” по Моэму но, к несчастью, репетиции в Нью-Йорке пришлось прекратить из-за постигшей Оливье тяжелой утраты. В конце ноября пришло сообщение о смерти брата, и он немедленно вылетел домой. Ричарду Оливье, которого все звали просто Дик или Дикки, было пятьдесят четыре года. Последнее время он с женой и с двумя детьми жил неподалеку от Нотли и вел все дела фермерского хозяйства Оливье. Он болел уже около года, но лишь недавно обнаружилось, что у него лейкемия. Прошедшим летом братья в последний раз отдыхали вместе в Испании, на Коста-Брава.

Вернувшись в Нью-Йорк, сэр Лоренс так напряженно сосредоточился на своей телевизионной роли, что вызвал удивление даже у столь опытной актрисы, какой была Джессика Тэнди, работавшая с ним почти четверть века тому назад. Она вспоминает: ”К тому времени я не могла не ожидать от него блеска, и мне не пришлось разочароваться. Что действительно поражало, так это невероятная выносливость Оливье, позволившая ему в первый день провести на съемках около шестнадцати часов (возникали бесконечные технические проблемы), пять часов поспать, на следующий день сниматься почти двадцать часов, вздремнуть два или три часа прямо на съемочной площадке (не было времени ехать в отель) и на третий день сниматься еще восемнадцать изнурительных часов, в то время как вокруг него актеры с меньшим чувством ответственности валились с ног от усталости”. Воистину дань восхищения, если учесть, что в состав исполнителей входили такие замечательные таланты, как Джудит Андерсон, Денхолм Эллиот, Хьюм Кронин, Сирил Кьюзак и Джеральдина Фитцджеральд!

Полуторачасовая цветная постановка ”Луны и гроша” потребовала огромных затрат — один только Оливье должен был получить свыше 90 тысяч долларов. Найти организатора такой дорогой программы оказалось непросто, и в результате спектакль появился на телеэкранах только через десять месяцев после окончания съемок. В телевизионной роли, на этот раз бесспорно импонировавшей широкой публике, Оливье получил такие хвалебные отзывы, какие едва ли выпадали прежде даже на его долю. ”Ньй-Йорк Таймс” провозгласила постановку ”грандиозным свершением”; критик ”Нью-Йорк Геральд Трибюн” назвал ее ”самым близким к совершенству драматическим произведением из когда-либо сделанных на телевидении… не хватает эпитетов, чтобы описать незабываемую прелесть этого спектакля, и особенно сэра Лоренса Оливье: выдающийся мастер, он играет своего списанного с Гогена героя с блеском и притягательной силой, не имеющими себе равных в анналах телевидения”. За эту работу он получил несколько наград, в том числе ”Эмми” — телевизионный аналог ”Оскара” — за лучшую роль года в односерийной постановке.

Это был лестный успех для актера, не имеющего опыта работы на телевидении. К сожалению, в конце 1958 года оставалось еще много времени до появления всех этих вдохновляющих рецензий и премий, а сняв первую пробу, он не почувствовал к телевидению ровно никакого аппетита. Между тем противоядием от острого чувства разочарования, связанного с Макбетом”, служило для него состояние предельной занятости. В результате последовал мощный взрыв активности, которая, если не считать роли в английском телевизионном спектакле и обещания сыграть в новом году в Стратфорде, носила откровенно коммерческий характер. Он принял предложение Керка Дугласа играть второстепенную роль в “Спартаке” — помпезном фильме о восстании гладиаторов в 73-71 годах до н.э. Он согласился воспроизвести в кино своего Арчи Райса. И по чистой случайности они с Вивьен получали неожиданно большие доходы от своих вложений в спектакль “Реветь по-голубиному”, который давал полные сборы в Вест-Энде уже второй год подряд, несмотря на резко отрицательные отзывы критики.

В ноябре 1958 года, ко дню рождения Вивьен, которой исполнялось сорок пять лет, они вполне могли купить “роллс-ройс” за 7 тысяч фунтов, а два дня спустя закатить в Мейфэрл роскошный прием на сто персон в честь Лорен Баколл. В это время мисс Ли пользовалась большим успехом в роли Паолы в “Битве ангелов" — обработке пьесы “Для Лукреции” Жана Жироду, осуществленной Кристофером Фраем. Она мечтала сыграть леди Макбет в кино, но желание это не осуществилось, и в ее кинематографической деятельности наступил перерыв: с “Глубокого синего моря” (1955) и до “Римской весны миссис Стоун” (1961) она не снялась ни в одной картине. Эта блистательная звезда экрана, актриса, способная более, чем кто-либо другой, доставить истинное наслаждение в амплуа неотразимой субретки, по-прежнему жаждала более возвышенных театральных ролей. “Я предпочла бы славу Эдит Эванс, а не Греты Гарбо”, — говорила она. Подавляющее большинство из легиона ее поклонников охотно согласились бы видеть ее такой, какой она была на самом деле — элегантной, веселой и бесконечно женственной.

Впервые в жизни Вивьен и сэра Лоренса, которым всегда удавалось координировать свои ангажементы, настал момент, когда их рабочие графики влекли за собой длительные разлуки. Пока он находился в Америке, она была занята в вест-эндском спектакле. Когда его ждал Стратфорд, ей пора было возвращаться на лондонскую сцену в “Присматривай за Лулу” — пьесу Ноэля Коуарда по мотивам знаменитого французского фарса “Займись Амелией” Жоржа Фейдо. Ко времени его возвращения в Лондон она должна была уехать на гастроли за границу. Для них начался мучительный период — год, в течение которого оба пытались приспособиться к странному состоянию полуреального, ущербного брака без партнера.

Фильм “Спартак”, а скорее, обещанный гонорар (250 тысяч долларов), впервые со времен “Керри”, снятой восемь с половиной лет назад, привлек Оливье в Голливуд на продолжительный срок. Он провел там почти шесть месяцев, и, если бы не соседств нескольких старых друзей, таких, как Макс Адриан и Роджер Ферс с женой, ощущение одиночества могло стать почти невыносимым. Иногда его приглашали на приемы, а на вечере в честь возвращения в Голливуд Ингрид Бергман, собравшем всех звезд, Оливье так лихо отплясывал с Анитой Луис, что Джон Уэйн вознамерился пригласить ”сэра Ларри” на главную роль в своей картине ”История Фреда Астера”. Но такой беззаботный отдых был редким исключением.

На следующий день после приема в честь Бергман состоялась очередная церемония вручения “Оскаров”, и можно было простить ироническую улыбку, появившуюся на лице сэра Лоренса, когда его закадычный приятель Дэвид Нивен бросился (да так стремительно, что споткнулся и упал) получать награду Академии киноискусства лучшему актеру года — первую за двадцать пять лет своей работы в кино. Однажды на аналогичной церемонии сэр Лоренс саркастически заметил репортерам: ”Вообще-то я не одобряю все эти призы актерам, если только не получаю их сам”. Но в данном случае он искренне радовался за Нивена, невзирая на то, что последний завоевал “Оскара” в роли, первоначально предназначавшейся Рэттиганом самому Оливье.

Между тем английскому актеру, которого называли величайшим на всем земном шаре, “Оскара” не присуждали со времен “Гамлета” (1948), и сейчас он был обречен на какое-то второстепенное место в голливудском зрелищном фильме. Некоторые критики находили просто смехотворным то, что скромную роль римского военачальника Марка Красса играет выдающийся титулованный актер. А когда Ричарда Бартона, бывшего кумира юных зрительниц “Олд Вика”, спросили, какой главный урок он извлек из своего опыта работы в кино, он ответил: “Вот какой. Если собираешься сниматься в ерундовом фильме, будь в нем номером первым. Я все время твержу об этом Ларри Оливье. Нельзя играть маленькую роль в “гиганте” вроде “Спартака”, как он только что сделал. Во время съемок у Ларри была гримерная вдвое меньше, чем у Тони Кертиса. И денег он получил почти вдвое меньше, чем Кертис. Так вот, это смешно. В Голливуде надо проявлять чванство. Отправляясь туда, я требую два “кадиллака” и лучшую гримерную. Конечно, я этого не заслуживаю, но там это производит впечатление”.

Участие Оливье в съемках “Спартака” граничило с мазохизмом. Он не сумел добыть полутора миллионов долларов на “Макбета”, а теперь снимался в гигантской исторической киноэпопее сомнительных достоинств; в фильме было занято 8 тысяч человек, он стоил более 10 миллионов долларов и требовал непомерных затрат времени. По поводу графика съемок, которым не видно было конца, Джин Симмонс заметила: «Над “Спартаком” работали столько, что этого могло хватить на всю жизнь. Знаете, после того, как мы снимали уже год, Керк Дуглас прислал мне бутылку шампанского с короткой записочкой: “Надеюсь, второй год будет для нас таким же счастливым, как и первый”.

Диалоги в фильме, длившемся три с четвертью часа, изобиловали пошлостями и вопиющими анахронизмами: например, патриций-Оливье спрашивал рабыню-мисс Симмонс, не желает ли она отведать сквоба (“сквоб” по-американски — молоденький цыпленок). Скачущие верхом гладиаторы выкрикивали ”гип-гип”, а мисс Симмонс взывала к Спартаку: ”Уложи меня, у меня начались схватки”. Наконец, следовал coup de gráce: увидев мисс Симмонс, которая направлялась к Керку Дугласу (Спартаку), пригвожденному к столбу на Аппиевой дороге, чтобы показать ему его ребенка, римский центурион подзывал работорговца (Питера Устинова): “Передайте леди, что по этой дороге прогуливаться запрещено”. Один критик сказал, что он так сильно не смеялся с тех пор, как смотрел ”Кокосы” с братьями Маркс. Однако “Спартак” не был плохим фильмом ipso facto. Скорее, в нем следует видеть в высшей степени развлекательное произведение, построенное на дешевых внешних эффектах, но при этом украшенное замечательными талантами и с большим воображением поставленное Стенли Кубриком.

Оливье повезло больше других, поскольку ему досталась одна из наиболее удачно написанных Далтоном Трамбо сцен, в которой богатый и высокомерный Красс намекает рабу о своих сексуальных склонностях. И все же его вклад в картину намного превзошел возможности, предоставляемые ролью. Как кузнец, раздувающий мехами полузатухшие угли, он вдохнул жизнь в банальные на первый взгляд слова; дал почувствовать женоподобность своего героя, наградив его привычкой раздраженно теребить ожерелье; передал его жестокость необычно тусклым взглядом хитрых глаз, и в целом, всей манерой игры и гримом, достиг такой подлинности, которая еще острее заставляла ощутить, что вокруг находились дешевые поделки под античность. Как заметил один критик, Плутарх мог бы признать патрицием его одного.

В “Спартаке” Керк Дуглас снимался с Оливье уже второй раз в течение года. ”Я не испытывал перед ним благоговейного страха до начала совместной работы. Но на съемках это чувство, бесспорно, пришло. Я вспоминаю одну сцену, накануне сражения, где он должен был сказать что-то вроде: “Никогда еще не испытывал я перед битвой подобной уверенности”. И самымневероятным образом он придал этим словам прямо противоположный смысл. Он начал необыкновенно твердо, а закончил нерешительно: “Никогда еще не испытывал я перед битвой подобной… уверенности” — и на протяжении одной фразы показал переход от полнейшей невозмутимости к глубокому страху. Потрясающе. Это всегда поражало меня. Не только то, как он это делал, но как это вообще приходило ему в голову”.

В июне 1959 года супруги Оливье встретились в лондонском аэропорту после своей самой длительной разлуки. Но им не удалось побыть вдвоем хоть сколько-нибудь долго. На следующий же день сэр Лоренс вернулся к работе, приступив к репетициям в Стратфорде, пока мисс Ли готовилась играть роль Лулу Д’Арвиль в “Ройял Корте”. В тот год, отмечая свой сотый сезон, стратфордский театр на восемь с половиной месяцев собрал самых популярных актеров, которым предназначались главные роли в пяти спектаклях; это были Поль Робсон (Отелло), Сэм Уонамейкер (Яго), Чарлз Лаутон (Основа и король Лир), леди Эдит Эванс (Волумния и графиня Руссильонская) и Оливье (Кориолан). Кеннет Тайнен считал, что пять приглашенных звезд слишком отличались от остальных актеров, результатом чего явилась стилистическая разноголосица. (”Это смахивает на благотворительное “звездное” шоу, разыгранное в камзолах и париках и большей частью лишенное и единства, и цели”.)

Но если ни одну постановку нельзя было признать в полной мере удовлетворительной, то работа одного исполнителя, бесспорно, оказалась выдающейся. Кориолан-Оливье затмил всех в этом юбилейном цикле. Свыше двадцати лет прошло с тех пор, как Оливье играл эту роль под жестким руководством Льюиса Кэссона, направлявшего его в более традиционное русло. Теперь Кэссону было восемьдесят три года. Новый спектакль ставил двадцативосьмилетний Питер Холл, унаследовавший Стратфорд прямо из рук Глена Байам-Шоу, решившего передать руководство Шекспировским мемориальным театром более молодому человеку.

”Сэр Лоренс Оливье превращает Кориолана в нечто совершенно новое, — писал Бернард Левин (“Дейли Экспресс”). — Эточеловек, интересующийся исключительно войной, он чувствует себя несчастным, когда не воюет, и получает удовольствие только при виде крови, пусть и своей собственной… Этот Кориолан не питает ненависти к простым людям, они просто надоели ему… Такая трактовка чревата одной опасностью — скукой. Сэр Лоренс, закованный в доспехи и обагренный кровью, уверенно избегает этой опасности… и вновь подтверждает, что ему нет равных в великом умении заставить публику сопереживать”. “Таймс” вспоминала, что Кориолан времен “Олд Вика” был несомненным залогом его будущего величия. ”С тех пор сила и красота актерского искусства сэра Лоренса Оливье выросли необычайно, и, вернувшись к этой роли в Стратфорде, он делает из нее именно то, что хочет, — то есть играет так великолепно, как только можно”.

Лоренс Китчин, в своей книге “Театр середины века” предложивший наиболее подробный анализ этой работы Оливье, также имел счастливую возможность сравнить ее с Кориоланом образца 1938 года:

“И через два десятилетия я ясно помню, как он читал ”Что нужно вам, дворнягам…” в постановке Кэссона. Теперь его манера изменилась. Как раз перед этим монологом он прислоняется к кирпичной стене, возносящейся над декорациями Аронсона; и, пока он слушает трибунов, его глаза становятся безумными, как у пророчицы на фресках Сикстинской капеллы, а голова покачивается из стороны в сторону. Я с удивлением обнаружил, что это самое движение Элси Фогерти рекомендовавала своим студентам для расслабления мышц шеи; значит, Оливье готовил себя. Направляясь к Тарпейской скале, где мы увидели его впервые, он читал монолог с меньшим напором, чем в постановке Кэссона, но с ужасающей мерой презрения. Те, кто считает его актером прозаической драмы из-за того, что он привык разбивать поэтические строки, не замечают, с какой неослабевающей силой он произносит такого рода обвинительную речь. От него ускользает только лирическое начало. Сейчас, проклиная плебеев, он зарядил отдельные реплики эмоциями такого накала, что собрал их в единый словесный снаряд, и его речь действовала так же, как брошенная в лицо куча острых камней. Возникал причудливый образ человека, в одиночку линчующего толпу”.

В емкой последней фразе Китчин точно ухватил дух этого по-новому вылепленного Кориолана. Обладая в пятьдесят два года более мощным голосом и сложением, чем двадцать лет назад при первой попытке, сэр Лоренс был теперь лучше оснащен для того, чтобы придать образу военачальника необходимым ему властность и высокомерие. Но особенности последней трактовки отнюдь не ограничивались ощутимой физической силой и электризующим голосом героя; новое исполнение хвалили в гораздо большей степени за внутреннюю осмысленность, тонкость ритмического рисунка и поэтической декламации, с помощью которых Оливье низверг благородного римлянина с высоты его постамента, прежде всего подчеркнув в Кае Марции свойства избалованного единственного ребенка. Он увидел в нем и что-то смешное и снова, смягчая суровый обобщенный образ, заставил испытывать неожиданно глубокое сочувствие к весьма непривлекательному персонажу. Так, по выражению Кеннета Тайнена, творил “разносторонний Оливье”.

На приеме в честь премьеры (где присутствовали Вивьен Ли, Теренс Рэттиган, Лорен Баколл, Джон Осборн, Лесли Карон и многие другие) Оливье посмеивался про себя над тем, как ахали по поводу сцены смерти, где он падал вниз головой с высоты двенадцатифутовой платформы, изображавшей Тарпейскую скалу, и болтался так при поддержке двух солдат, вцепившихся в его лодыжки. Подсказанное смертью Муссолини, это падение производило потрясающее впечатление, но он прекрасно знал, что оно было гораздо менее опасным и болезненным, чем первоначальный вариант в ”Олд Вике”. Он лично испытывал удовлетворение от сознания того, что в свои пятьдесят лет все еще мог проделывать устрашающие акробатические номера, но, строго говоря, это было погоней за сценическим эффектом. Неизгладимый след в памяти партнеров, наблюдавших и изучавших его игру из вечера в вечер, оставило его всестороннее техническое мастерство, бесконечное разнообразие утонченных деталей, которыми изобиловало каждое исполнение. ”Его техника? — вне конкуренции,— говорит Пол Хардвик, игравший в этой постановке Коминия. — Даже Алеку Гиннесу до него далеко. Когда я только начинал работать с ним вместе, я, бывало, просто стоял за кулисами и смотрел. Кое-кто пытался копировать его изумительные находки, но, конечно, ничего не получалось. Он, например, может поймать луч самого яркого прожектора и уставиться прямо на него, чтобы свет отражался в его глазах и ярко блестели белки. Но подражать ему невозможно. К этому стремились многие, но у них ничего не вышло”.

В состав исполнителей нынешнего ”Кориолана” входила двадцатидвухлетняя дебютантка труппы Мемориального театра — Ванесса Редгрейв, занятая в роли Валерии. Сейчас ее, партнершу Оливье, позабавило воспоминание о том, что она присутствовала на одном из его спектаклей еще до своего появления на свет и что ей посчастливилось благополучно пережить это приключение. Это произошло в январе 1937 года, когда Рэчел Кемпсон на восьмом месяце беременности отправилась в ”Олд Вик” посмотреть своего мужа (Майкла Редгрейва) в роли Лаэрта; Гамлета играл Оливье. Вот что рассказывает мисс Редгрейв: «Отец неистово играл сцену дуэли с Оливье, и неожиданно рапира выскочила у него из рук и, вращаясь, полетела по направлению к ложе, где сидела моя мать. Лилиан Бейлис бросилась заслонить ее с криком: ”О боже, ребенка не задело?”»

За время съемок “Спартака” в Голливуде Оливье привык регулярно заниматься в гимнастическом зале, в основном проделывая упражнения с грузами небольшого веса. В Стратфорде он продолжил эту практику, и не без оснований. Он сам задал себе ужасающий темп. Играя ”Кориолана”, он к тому же периодически ездил в Лондон на репетиции очередной ”Ночи ста звезд”; в Ноттингем, где его компания поставила австралийскую пьесу "Непостоянное сердце”; в Миддлсекс на ”Шеппертон студиос” и в ланкаширский городок Моркам на съемки “Комедианта”.

Почему же Оливье бежал с такой бешеной скоростью под конец марафона, в котором уже и так завоевал звание самого занятого актера года? Во время перерыва на съемках в Моркаме он объяснял интервьюеру: “Поймите, ведь времени так мало. Ну сколько мне осталось — пятнадцать лет, если повезет, а так много еще надо успеть сделать. Я действительно не могу сейчас остановиться. Сегодня я получаю от игры большее удовольствие, чем в течение первых двадцати лет работы. Для меня это движущая сила. Фактически это моя жизнь. Я всегда очень много работал. Мне приходилось принуждать себя к отдыху, когда не хватало энтузиазма. А это труднее всего… Видите ли, я чувствую, что я жив, только когда играю. Это звучит парадоксально, не правда ли… О боже, это звучит чертовски глупо и претенциозно. Я имею в виду ощущение полноты жизни, когда активно ищешь и создаешь что-то новое с точки зрения сцены.

Ради чего я так перегружаюсь? Ради удовольствия? Ради чувства удовлетворения? Дело не в этом. Считается, что артисту не полагается испытывать удовлетворение от своей игры. Не знаю, ради чего я это делаю. Просто не знаю…”

Оливье в течение четырех недель снимался в Моркаме, и четырежды ему приходилось мчаться оттуда в Стратфорд — играть Кориолана. Он нанял карету “скорой помощи”, чтобы иметь возможность спать в дороге. В первый сентябрьский день съемок он удивил всех, появившись на площадке в восемь часов утра, хотя сцены с его участием должны были сниматься гораздо позже. “Мне захотелось узнать, как у вас тут дела”, — сказал он режиссеру Тони Ричардсону. Он находился в гораздо более жизнерадостном настроении, чем во время работы над предыдущим фильмом. Вид у него был усталый и измученный, но по крайней мере он играл одну из своих любимых ролей (“самую захватывающую из всех, что мне довелось играть, за исключением Макбета”) и в бодрящем воздухе Моркама, рядом со старыми друзьями, чувствовал себя несравненно уютнее, чем в Голливуде.

Сценарий “Комедианта” пришлось значительно расширить по сравнению с пьесой. Джон Осборн и Найджел Нил более подробно разработали роль, которую в спектакле исполняла мисс Плоурайт, и она стала центральной темой картины; для вящей завлекательности они написали новую роль специально для Ширли-Энн Филд — восходящей звезды двадцати одного года; она должна была изображать местную девушку, занявшую второе место на конкурсе красоты, который конферировал Арчи Райс, и в результате попавшую в постель к потрепанному комику. В действительности же мисс Филд, чье детство прошло в ланкаширском приюте для сирот, заняла на конкурсе красоты первое место, и полученные деньги помогли ей окончить школу драматического искусства. Как и Джоан Плоурайт, дочь редактора местной газеты, она была родом из провинции, но на этом заканчивалось сходство между двумя актрисами. Первая, с хорошеньким личиком типичной кинозвезды, дебютировавшая в таких фильмах, как ”Ужасы Черного музея” и ”Бит-герл”, олицетворяла блестящую и эффектную сторону шоу-бизнеса. Вторая, личность относительно серьезная, наделенная скорее внутренней красотой, была сформирована в более классическом духе; теперь ее признавали королевой современной драмы, царившей в осборновском спектакле ”Ройял Корта” и особенно в ”Корнях” Арнольда Уэскера. Мисс Плоурайт — с лицом эльфа, подкупающим откровенным взглядом и короткими крутыми завитками отливающих медью волос — получила идеальную актерскую подготовку: она училась в театральной школе при ”Олд Вике” под руководством таких выдающихся режиссеров, как Мишель Сен-Дени, Глен Байам-Шоу и Джордж Девин, потом несколько лет работала в репертуарном театре, разъезжая с однодневными гастролями, пока не добилась известности в ”Инглиш Стейдж компани”. Теперь, в неполные тридцать лет, она была крепким профессионалом и обеспечила себе блестящее будущее.

Прошло более двух лет с того дня (26 августа 1957 года), когда сэр Лоренс и мисс Плоурайт встретились на сцене ”Ройял Корта”. Тогда она признавалась, что страшно боялась встречи со своим новым партнером. А он сказал только: ”Очень рад, что мы будем работать вместе” — и удалился наверх репетировать свои песенки и танцы в одиночестве. Теперь на съемках в Моркаме они все больше и больше времени проводили вместе.

Много лет спустя, вспоминая ужасное чувство утраты, которое он пережил после смерти матери, Оливье сказал, что ”с тех пор искал ее постоянно. Может быть, в Джоанн я обрел ее вновь”. Мисс Плоурайт не хотела делать карьеру в коммерческом кинематографе (”Игра для меня не шикарное занятие, а труд”). Она относилась к своей работе с огромной ответственностью (”Ненавижу выражение ”преданность своему делу”, но я должна ощущать, что делаю то, что надо, что может принести пользу человечеству”) . Более существенно, что она оказалась очень практичной, домашней женщиной, умевшей ценить простые радости жизни (”Я не вижу необходимости иметь много денег. Я люблю деликатесы, а к ним — хорошее вино. Светская жизнь меня не интересует. Но я люблю изредка бывать в обществе и тогда получаю от этого удовольствие”). Многое она воспринимала так же, как Оливье. Они расцветали в обществе друг друга.

К концу этого года, полного трудов и достижений, только одно омрачало горизонт сэра Лоренса: непрекращающиеся надоедливые сплетни о его семейной жизни. Человек обостренной чувствительности, он не мог без отвращения смотреть на то, как его личные дела открыто обсуждаются в разделах светской хроники. Не менее мучительно это было и для мисс Ли, которая из вечера в вечер заставляла себя играть в комедии, переживая трагедию в душе. На протяжении этого трудного периода их жизни, когда все вокруг знали, что последние два года они прожили врозь, оба тактично хранили молчание о своих отношениях. Но невозможно было скрыться от света прожекторов, постоянно направленных на них как на сцене, так и вне ее. Они давно достигли уровня известности, который лишал их права простых смертных страдать в уединении.

Во время стратфордских выступлений Оливье обычно жил в Нотли, поскольку поместье находилось относительно недалеко. Однако, играя Кориолана, он останавливался в близлежащем отеле. В “Сандринхеме”, служившем с 1945 года загородной резиденцией короля и королевы театра, уже не бывало по уикэндам приемов. После смерти брата Дикки ферма в Нотли пришла в упадок, большую часть скота продали. А в июле 1959 года обрекли на продажу и само аббатство, признанное теперь памятником старинной архитектуры. Позднее сэр Лоренс в шутку называл это время концом своего “баронского периода”. Одновременно оно стало и концом целой эпохи в жизни театра, концом того, что леди Редгрейв как-то назвала “последним веком элегантности”.


Глава 23

ТРЕТИЙ АКТ


Зимой 1959 года Оливье стал являться седовласый призрак прошлого — Уолтер Уэнджер, обладающий даром вкрадчивого убеждения продюсер, усилиями которого Оливье удалось в свое время заманить в Голливуд ради грандиозного и нереализованного замысла совместных съемок с Гарбо. Теперь шестидесятипятилетний Уэнджер отличался такой аристократической внешностью, неброской элегантностью и изысканными манерами, что трудно было поверить, будто этот человек, занимающий столь высокое положение в кинобизнесе, в 1952 году отбывал срок наказания за вооруженное нападение на агента своей жены, кинозвезды Джоан Беннет. С тех пор он быстро вернул утраченные позиции и сейчас представлял в Лондоне фирму “XX век — Фокс”, занимаясь подготовкой самого дорогостоящего фильма всех времен.

Излучая доброжелательность, за которой скрывался острый деловой ум, Уэнджер уверял, что всегда испытывал неловкость из-за того, как обошлись с Оливье на съемках “Королевы Кристины”, и теперь, двадцать семь лет спустя, рад представившейся возможности загладить свою вину. Он предлагал сэру Лоренсу главную роль в своем новом фильме. Ставил картину все тот же Рубен Мамулян. И снова партнершей Оливье оказывалась ныне царствующая королева кино. Играть предстояло Юлия Цезаря рядом с Клеопатрой — Элизабет Тейлор. Конечно, его вознаграждение не могло сравниться с небывалой суммой в миллион долларов, которую получала мисс Тейлор, однако для английских актеров и такой гонорар был редкостью. Наконец, ему представлялась уникальная возможность вновь обрести звездный статус в фильме, обещавшем стать самым прибыльным боевиком со времен “Унесенных ветром”.

Оливье решительно отказался. Уэнджер многое потерял, зато театр оказался в столь же значительном выигрыше.

Отдавая все силы многообразной деятельности актера, режиссера и импресарио, Оливье приобрел прочную репутацию разносторонне одаренного театрального деятеля, не имеющего себе равных. И когда 9 августа 1962 года его назначили первым директором Британского Национального театра, новость не удивила никого. Это было именно то, чего он всегда хотел, ради чего столько трудился; наступала кульминация, подготовленная всеми его усилиями и достижениями: годами руководства “Олд Виком” и ”Сент-Джеймсом”, многолетним участием в различных комитетах Национального театра, избранием в члены попечительного совета в декабре 1957 года и, наконец, в 1962 году — последней пробой его административных способностей на посту директора только что созданного Чичестерского фестивального театра. И все же впечатление абсолютной неизбежности обманчиво. Назначение Оливье главой Национального театра представлялось вполне вероятным, но о какой уверенности могла идти речь, пока сам театр оставался всего лишь обещанием политического деятеля.

В соответствии с биллем 1949 года о Национальном театре (утвержденным Парламентом через сто один год после выдвижения первого конкретного проекта) на нужды театра выделялся один миллион фунтов. Сроки ссуды никак не оговаривались. Все было покрыто неизвестностью, когда в пятницу 13 июня 1951 года королева Елизавета, теперь уже королева-мать, заложила в символическое основание театра первый камень; ясности не было и в 1960 году, когда сэр Лоренс и его коллеги-попечители мечтали открыть Национальный театр через четыре года, к четырехсотлетию Шекспира. Тем временем стоимость строительства удвоилась, а его ревнители бесплодно ждали у закрытых дверей казны. По усмотрению канцлера Казначейства эти двери могли распахнуться в любой момент. Но останется ли Оливье первым претендентом, когда это произойдет?

Пользуясь преимуществом временно́го расстояния, можно считать начало десятилетия решающим этапом той марафонской дистанции, которую преодолевал Оливье на пути к своей главной цели. Не время было лидеру этого забега роковым образом споткнуться о какую-нибудь рискованную театральную затею или отвлечься на длительную работу в кино, которую предлагали Уэнджер и другие голливудские продюсеры. По счастью, он не испытывал ни желания, ни особой финансовой необходимости связывать себя киноконтрактами. Куда более серьезной оказалась другая опасность. По правде говоря, он вступил в период насыщенной театральной деятельности так неуверенно, вызвал такое недоверие своим выбором пьес, что настал момент, когда его способность руководить Национальным театром могла вызвать сомнение.

В январе 1960 года он отправился в Соединенные Штаты ставить “Неваляшку”, новую пьесу в стихах Бенна Леви, с Чарлтоном Хестоном, Розмари Харрис и Мартой Скотт в главных ролях. Это был самый настоящий провал — спектакль выдержал на Бродвее всего пять представлений. ”Мне одному эта постановка принесла пользу, — вспоминает Хестон, — потому что я работал с Оливье… величайшим в мире актером… К сожалению, пьеса не имела ни одного шанса на успех. К тому же Ларри переживал мучительный период, связанный с распадом его брака, и я восхищался тем, как, невзирая на собственные проблемы, он с полной отдачей бился над этой мертворожденной пьесой и отдавал постановке и мне лично все, что мог. Мне не приходилось работать с более высоким профессионалом”.

Профессионализм Оливье, конечно, никогда не вызывал сомнений. А вот справедливость его суждений о драме? Правда, он получал большую прибыль от пьесы “Реветь по-голубиному”, приближавшейся теперь к своему тысячному представлению, но эта счастливая находка принадлежала мисс Ли. В минувшем году он финансировал два провалившихся в Вест-Энде спектакля — “Непостоянное сердце” и “Еще одна река”, — и теперь критики недоумевали, почему человек с его опытом взялся за такую вялую “психологическую мелодраму”, как “Неваляшка”, рассказывающую о молодой девушке, которая узнает, что ее любовником стал отчим и, быть может, убийца ее отца. “Не теряет ли сэр Ларри свое чутье?” — спрашивали они; этот же вопрос повторился весной 1960 года, когда “Лоренс Оливье продакшнз” выпустила на сцену еще две неудачи — “За мостом” и “Комнату для новобрачной”.

Провал обеих постановок не удивил сэра Лоренса ни в малейшей степени. Зачем же он за них брался? Как-то раз он объяснил: “Жизнь театрального менеджера такова, что надежда всегда противостоит в ней более здравым суждениям”. Он стремился ставить произведения, казавшиеся в определенной степени интересными, или важными, или занимательными. Его ошибка состояла не в том, что он не замечал в пьесах существенных просчетов, а в том, что он великодушно прощал любые недостатки, обнаружив какое-нибудь все перевешивающее достоинство.

Оливье еще мог позволить себе благородную неудачу в качестве импресарио, поддерживающего новых авторов, но его провал в роли постановщика спектакля выглядел совсем по-другому, и было бы понятно, если бы после такой катастрофы, как с “Неваляшкой”, ему захотелось искать прибежища в классике — там, где он не знал серьезных поражений вот уже в течение двадцати лет. Опыт показал, что его профессиональный престиж никогда не падал настолько низко, чтобы его не могла спасти хорошая порция Шекспира. Но дело происходило в 1960 году, в конце того десятилетия, когда повсеместно был отвергнут его замысел экранизации “Макбета”, а публика повалила смотреть двух оборванных бродяг из пьесы “В ожидании Годо”. Ветер перемен уже давно гулял по всей Лондонской сцене — от "Ройял Корта” на западе до "Тиэтр-Уорктом" Джоан Литтлвуд на востоке, и под его сильными освежающие порывами вряд ли стоило облачаться в камзол и парик. Оливье отреагировал на новые веяния, взявшись за главную роль в современном произведении, рядом с которым “Неваляшка” казалась абсолютно традиционной: сюрреалистической пьесе, где все остальные персонажи, прямо на сцене превращались в носорогов. Над ним немедленно принялись издеваться за ”жалкое”, ”показное”, “абсурдное” решение, которое открыто расценивалось как свидетельство того, что, оступившись, великий актер цепляется за что угодно, лишь бы остаться на виду. Тем не менее этот шаг оказался абсолютно правильным.

Решение обратиться к “театру абсурда” и сыграть в “Носороге” Эжена Ионеско роль Беранже, персонажа чаплинского плана, было продиктовано Оливье здравым смыслом. Пьеса уже имела шумный успех в Париже. В Лондоне спектакль должен был ставить Орсон Уэллс. Нашлась подходящая роль для Джоан Плоурайт. Кроме того, Оливье привлекала перспектива сделать для разнообразия что-то неожиданное и совершенно новое. Еще в 1929 году, исполняя ведущие роли в шести вполне традиционных и, несмотря на это, недолго продержавшихся пьесах, он сделал вывод, что в театре, в сущности, невозможно наверняка угадать беспроигрышную ставку. С тех пор его карьера представляла собой цепь обдуманно рискованных решений — если не в выборе ролей, то в их интерпретации. Однако теперь его готовность рисковать была больше, чем раньше, продиктована необходимостью. Осенью 1959 года он объяснял:

“Скорее всего, мою жизнь можно считать воплощением юношеской мечты, но я не способен так к ней относиться. Она еще не завершилась. Для того чтобы жить, чтобы не отстать от жизни, надо непрестанно идти вперед. Потому что если останавливаешься, то уже навсегда. Я хочу только одного — работать. Я не хочу играть в гольф. Одно время я считал, что мне, может быть, захочется уединенной сельской жизни, но пока у меня такого желания нет. Мне нужно разнообразие — работать и в театре, и в кино, всегда стараться делать что-то новое с надеждой, что люди не подумают: это очередной фокус Оливье… Самое страшное в том, что с возрастом становится все труднее подбирать себе роли. Именно это заставляет искать что-то новое. Надо остерегаться этих ужасных прощальных гастролей со своими любимыми ролями, потому что, видит бог, после них делать уже нечего. Я не хочу бездельничать и записываться на пленку, чтобы через двадцать лет люди смеялись над моими трактовками ролей, а они непременно будут смеяться. Дело "джонов осборнов" этого бренного мира — позаботиться о том, чтобы такое никогда со мной не случилось: они должны написать роли, которые перенесут прощальные выступления в Сферу Несбыточного..."

Оливье исполнилось пятьдесят два года. Хотя он уже не мог, как четверть века назад, за два дня выучить роль Ромео, работа служила для него источником жизненной силы, и для того, чтобы выжить, он должен был продолжать борьбу. Как всякий человек, стремящийся вопреки возрасту удержать свои достижения на прежнем уровне, Оливье мог возместить недостаток физических и душевных сил лишь силой опыта. Но не только удивительной энергией и напористостью, не утраченными Оливье и в зрелом возрасте, объяснялось то, что на протяжении стольких лет ему удавалось первенствовать на сцене; в равной, если не в большей, степени это происходило за счет его чисто хамелеонской способности приноравливаться к изменениям окружающей обстановки и идти в ногу с английским театром конца 50-х — начала 60-х годов, испытавшим бурный прилив новых жизненных сил. Он сразу стал сторонником революционных направлений, хотя от человека, столь углубившегося в традицию, можно было ожидать, что он восстанет против них, как король Кенут. Ни одному из его выдающихся сверстников не удалось бы сделать это с такой же легкостью. Сэр Джон Гилгуд, например, однажды очень просто определил разницу между ними: “Оливье — великий мастер перевоплощения. Я — всегда остаюсь самим собой”. В силу своей природы Гилгуд не мог меняться вместе с веяниями времени. Большинство драм “новой волны”, особенно “театр абсурда”, оскорбляли его строгое чувство драматической формы; “В ожидании Годо” он счел “отталкивающей и крайне пессимистической пьесой”, “Носорога” — “бесконечным повторением одного и того же тезиса”. Нельзя сказать, что Оливье отличался необыкновенно либеральными вкусами; но он проявлял несравненно большую гибкость перед лицом изменчивых ветров.

В 1950 году сэра Лоренса, распоряжавшегося в “Сент-Джеймсе”, критиковали за нежелание экспериментировать, обвиняли в том, что, пользуясь успехом и производя впечатление, он никогда не бывает ни оригинальным, ни значительным. Однако он свято верил, будто современные проблемы, навевающие тоску и скуку, не годятся для театра. “Каждая пьеса должна иметь начало, середину и конец, — говорил он. — У пьес о современных проблемах конца нет”. Но десять лет спустя ему достало ума, чтобы признать справедливость осборновской мысли о томя что третьего акта уже нет в природе, что не существует финальной сцены, в которой все нити искусно связываются в единый узел и зрители уходят домой, получив ответы на все вопросы, разрешив для себя все проблемы. Он согласился и с тем, что с распространением телевидения, когда каждая семья стала обладательницей мини-сцены, разумно предлагать людям, пришедшим в театр, нечто отличное от их повседневных впечатлений. Эти наблюдения не требовали глубокой проницательности, особенно от актера, на глазах у которого театр выдержал конкуренцию радио, немого, потом и звукового кино. Но Оливье, чудодей по натуре, оказался гораздо лучше, чем любой другой актер его возраста, технически оснащенным для того, чтобы найти общий язык с молодым поколением, исполненным духа противоречия, новизны и неожиданности.

"Носорог” в высшей степени соответствовал вкусам новой театральной публики; билеты моментально исчезли из кассы “Ройял Корта”, и перенесенный впоследствии в Вест-Энд спектакль тоже шел там при полном аншлаге. Одна лишь причудливая смесь реализма и фантазии, присущая этой пьесе, могла возбудить любопытство театралов: на их глазах все, кроме Оливье, становились носорогами, повинуясь воле Ионеско, высмеивающего стадное чувство, готовность человека превратиться даже в безобразнейшее животное, лишь бы не терпеть насмешки окружающих за то, что он на них не похож. Но пьеса далеко выходила за рамки хитроумного трюка, и игра Оливье привлекала внимание своей утонченной сдержанностью, а не броскими эффектами. “Обсервер” отнес эту роль к числу самых совершенных у Оливье. “Ее нельзя назвать “триумфом” в обычном смысле слова. Он умышленно играет крайне сдержанно, и тот, кто ожидает явной сенсации, будет разочаровав. Но студентам театральных школ предстоит наблюдать за этим исполнением множество раз, сначала — просто преисполняясь восхищения, а потом — с записными книжками в руках”. Успех Беранже имел для Оливье особое значение, так как он редко получал высшие баллы за роли “маленьких людей”. Этот образ не предоставлял, казалось, благоприятных возможностей мастеру грандиозных визуальных и голосовых эффектов, ослепительного фейерверка и громовых раскатов. Вплоть до второго действия Беранже даже не является центральным действующи лицом. Тем не менее с помощью “целого спектра красок” Оливье смог выглядеть так ярко в столь неброской роли, что критик Бернард Левин (“Дейли Экспресс”) заявил: “Сэр Лоренс по-прежнему остается нашим самым дерзновенным актером. Он может делать такие вещи, которые у кого иного выглядели бы надувательством и шаманством. — он реагирует с опозданием, засыпает на ходу, бесцельно размахивает руками, и у него все это тонко отражает самое существо персонажа”.

«Носорог” встретил еще более восторженный прием, когда пьеса пошла на сцене вместительного ”Стрэнд-тиэтр”. Джоан Плоурайт не приняла участия в этом спектакле (ее заменила Мэгги Смит), оставшись в ”Ройял Корте” ради возобновления ”Корней”; в это время было объявлено, что она и сэр Лоренс собираются пожениться, как только получат развод. Мисс Плоурайт была замужем за актером телевидения Роджером Гейджем, с которым познакомилась в 1952 году на гастролях ”Олд Вика” в Южной Африке. Мисс Ли играла на Бродвее в ”Битве ангелов”. 22 мая, в день рождения Оливье, когда ему исполнялось пятьдесят три года, она объявила, что муж попросил у нее развод и она не будет противиться его пожеланию. Через несколько дней американский комик Джордж Джессел сделал нелепую попытку соединить их вновь, бестактно предложив вместе сняться в главных ролях в фильме под рабочим названием ”Мэри Тодд, красавица из Кентукки”, посвященном непомерно честолюбивой жене Авраама Линкольна. Но время для примирения безвозвратно миновало. Процедура развода шла своим чередом и должна была завершиться к концу года.

Этим летом Оливье по-прежнему отклонял выгодные предложения кинематографистов ради работы в театре. Еще более удивительно, что так же поступил и один знаменитый киноактер, который не появлялся на сцене вот уже десять лет.

В ответ на предложение сыграть вместе с сэром Лоренсом в бродвейской постановке ”Беккета” Жана Ануя Энтони Куин высказался в том же духе, что и Хестон до него: ”Он — величайший! Я могу многому научиться, просто находясь с ним на одной сцене. Я счастлив, что, отказываясь ради этого спектакля от стольких фильмов, я плачу четверть миллиона долларов за один урок актерского мастерства у мистера Оливье. И уж за такие деньги он, черт побери, может мне его дать”.

Сэр Лоренс великодушно согласился играть Беккета, хотя ему, бесспорно, больше подходила эффектная роль Генриха II. Куин совсем не годился на Беккета, да и Генрих был для него странной авантюрой. В этих обстоятельствах он справился со своей ролью довольно неплохо, хотя и ценой невероятных усилий. На первой же неделе репетиций у него стал пропадать голос. Ларинголог посоветовал отказаться от участия в спектакле. Вместо этого он пошел к психиатру, который сказал: ”Вы играете с величайшим актером. Его голос — один из лучших в мире. Подсознательно вы стараетесь состязаться с ним. Поэтому вы и потеряли голос”. Куин вернулся на сцену, играл короля, и постепенно его голос полностью восстановился.

Сегодня киноактер вспоминает этот очищающий театральный опыт со смешанными чувствами. А м-р Куин — очень эмоциональный человек. «При совместной работе с Ларри ужаснее всего — слышать его громкий и чистый голос. Это становится наваждением, ибо на сцене он обладает такой фантастической властью, что если вы пытаетесь каким-то образом состязаться с ним голосом, он способен вас уничтожить. Вы замечаете, что стараетесь добиться звука, который вам недоступен, в первые две недели я отчаянно тянулся за ним и заработал ужасный ларингит. Я пережил адские муки и много раз хотел все бросить. Но Ларри удивительным образом умеет создать впечатление, будто остро нуждается в вашей помощи, хотя на самом деле это не так. Его манера обезоруживает и вызывает доверие. “Вытянешь меня сегодня, старина, я что-то ужасно нервничаю”, — скажет он. Но, конечно же, стоит выйти на сцену, как становится ясно, что вы взвалили себе на плечи непосильную ношу.

Я настолько сжился с чувствами, которые Генрих питал к Беккету, что перенес их на свои отношения с Лоренсом Оливье. Благодаря этому мне не грозила опасность впасть в благоговейный трепет перед своим партнером. Я работал не с великим Оливье. Я работал с Беккетом. Это весьма соответствовало привычному для меня субъективному (в противоположность объективному) подходу к роли. Но он отнюдь не совпадал с методом Оливье. Однажды он блестяще сформулировал разницу между американскими и английскими актерами: “Вы, американцы, напоминаете футболистов. Вы ждете, чтобы истина оказалась у вас в руках, а уже потом начинаете разбег. Мы, английские актеры, пускаемся бегом, как только поднимается занавес, в надежде, что истина нас догонит”».

Из-за явно неудачного распределения ролей "Беккет” Оливье — Куина не мог стать по-настоящему весомым достижением. Тем не менее, если судить по количеству восторженных рецензий, его следует считать триумфом Оливье. Вообще Оливье за неделю добился на Бродвее тройного триумфа — к восхвалениям “Беккета” прибавились бурные восторги по поводу его игры в “Спартаке” и особенно в фильме “Комедиант”. Более того, словно в счастливой развязке, достойной голливудского мьюзикла сороковых годов, его успех совпал с блестящим дебютом на Бродвее Джоан Плоурайт: образ, созданный ею в спектакле “Вкус меда”, принес награду и оставил о себе долгую память. В этот период им пришлось разделить только одно разочарование: “Комедиант”, несмотря на высочайшие похвалы, расточаемые в адрес Оливье (“жемчужина в очень плохой оправе”), не имел коммерческого успеха. В этом обвиняли главным образом режиссуру Тони Ричардсона, но коренная проблема состояла в том, что столь театральную по сути своей вещь в принципе невозможно перевести на язык кино.

“Беккет” шел на Бродвее почти шесть месяцев, обеспечив Оливье самое длительное в его практике пребывание на американской сцене; и за это время ему выпала редкая удача убедиться в том, что в жизни иногда все-таки бывает “третий акт”. Ибо теперь из полной неразберихи его профессиональных и личных обстоятельств вдруг начало вырисовываться нечто определенное и вполне удовлетворительное. Можно было надеяться на сдвиг в делах Национального театра. В феврале 1961 года ему предложили стать художественным руководителем Чичестерского фестивального театра, который открывался сравнительно недалеко от его нового дома в Брайтоне. А в следующем месяце, в день Святого Патрика, через десять дней после утверждения санкций на развод, он и Джоан Плоурайт поженились в маленьком городке Новой Англии под названием Уилтон, расположенном в штате Коннектикут, в пятидесяти милях к северу от Нью-Йорка.

Эдвард С. Раймер, начинающий мировой судья, сидел в ратуше, изучая земельные документы, когда кто-то обратился к нему с вопросом: “Можете через полчаса совершить бракосочетание?” Для него это была всего лишь третья церемония со дня вступления в должность. ”В этих краях не очень-то часто женятся, — объяснял он впоследствии. — Так или иначе, я хотел пополнить свой опыт работы. Когда они приехали, я подумал, что лицо жениха мне знакомо. Я попросил показать разрешение на брак и прочитал имя — Лоренс Оливье. Тогда я все понял. Они ни разу не перепутали свои слова, и в конце я поцеловал невесту и выразил надежду, что они будут очень счастливы”. В тот же вечер новобрачные должны были играть на разных сценах. В двенадцать часов ночи после спектаклей они отпраздновали событие ужином с шампанским у Ричарда и Сибил Бартон, на котором, кроме них, присутствовали только Лорен Баколл и Джейсон Робардс.

В следующем месяце на Бродвее состоялось ежегодное распределение премий ”Тони”. Джоан Плоурайт была признана лучшей актрисой, ”Беккет” — выдающейся пьесой. Приз за лучшее исполнение мужской роли достался Зеро Мостелю — Жану в ”Носороге”. Но добрым чарам все продолжавшегося ”третьего акта” не суждено было рассеяться, и, вернувшись с “Беккетом” после шестинедельных гастролей, Оливье отбросил и архиепископские одеяния, и муки его самоанализа; теперь он мог дать волю своим эмоциям в роли буйного Плантагенета. Куин оставил спектакль в связи с новой работой в кино, и с Артуром Кеннеди в сдержанной роли Беккета постановка зазвучала по-другому. Тайнен увидел в новом исполнении Генриха II “принципиальную новизну трактовки… актер намекает на то, о чем сам персонаж и не подозревает, а именно на гомосексуальный характер его привязанности к Беккету”. Это настолько импонировало нью-йоркским критикам, что они единодушно признали сэра Лоренса (а Джоан Плоурайт, соответственно, среди женщин) лучшим исполнителем главной роли в драматическом спектакле этого бродвейского сезона. Чета Оливье добилась полного успеха.

Столь же полным было отчаяние Энтони Куина, убитого тем, что бывший партнер взял его роль. Находясь на натурных съемках в Риме, он рычал: ”Если бы я знал, что он собирается так поступить, я бы ни за что не бросил этот спектакль. Ни за что! Когда я приехал сюда сниматься в "Барабасе”, кто-то показал мне журнал с рецензией на его исполнение моей роли. Там было написано: ”По сравнению с тупой мощью Куина Генрих-Оливье поражает развязной легкостью, живостью, непоседливостью”. Мне стало просто тошно”.

2 июня, сразу же после того, как сэр Лоренс кончил работу над телепостановкой по роману Грэма Грина ”Власть и слава”, где он играл пропитанного виски священника, чета Оливье отплыла из Нью-Йорка на ”Куин Элизабет”. Их ожидала новая жизнь — размеренная жизнь семейных людей, которой Оливье так жаждал, но по-настоящему никогда не знал. Домом странствующего рыцаря-актера теперь был элегантный четырехэтажный особняк в стиле эпохи Регентства, находившийся в приморской части Брайтона. Круг их соседей по-прежнему состоял из людей, связанных с шоу-бизнесом, но атмосфера стала существенно более домашней. Цокольный этаж превратили в детскую, наняли няню, а в сентябре родился их первый ребенок — мальчик, которого назвали Ричард Керр. Потом пошли девочки — Тамсин, Агнес, Маргарет и Джули-Кэт.

Через два года после переезда в Брайтон в разговоре с театральным критиком Гарольдом Хобсоном Оливье выразил дух своего нового образа жизни: ”Я не знаю ничего более прекрасного, чем, уезжая утром на такси из дома, оглянуться и увидеть, как твоего младшего ребенка подносят к окну и помогают помахать тебе ручкой. Это звучит сентиментально и банально, но это важнее, чем поэзия, чем гений, чем деньги”.

Слова человека, который нашел все, к чему стремился в личной жизни. Но профессиональная жизнь не давала ему такого же чувства удовлетворенности и уверенности в будущем. Когда в костюме в тонкую полоску, какие носят деловые люди, этот актер и режиссер каждое утро торопился к поезду ”Брайтон Белль”, отправлявшемуся в Лондон в 9.25, он походил на кого угодно, только не на трагика; но, оставаясь все тем же честолюбивым авантюристом, он уже собирал в кулак всю душевную энергию, чтобы достойно встретить новый вызов и создать творение, стоившее ему, быть может, самых тяжких трудов.


Глава 24

У ИСТОКОВ НАЦИОНАЛЬНОГО ТЕАТРА


В 1930 году, незадолго до первой женитьбы, Лоренс Оливье скрепя сердце согласился на не привлекавшую его роль за 50 фунтов в неделю. В 1961 году, за восемь дней до вступления в третий брак, он с радостью принял предложение, сулившее ему 5 тысяч в год, с одним невероятным условием: чтобы его жалованье не превышало 3 тысяч. Это был пост директора Чичестерского фестивального театра, на который другие известные актеры не пошли бы и за двойную плату. Сэр Джон Гилгуд, например, не смог назвать зыбкую и сугубо экспериментальную идею создания нового театра иначе как “бесшабашной”. Этот замысел родился у некоего Лесли Эвершед-Мартина — человека, не имевшего непосредственного отношения к театру, оптика и бывшего мэра Чичестера: посмотрев телевизионную передачу о сэре Тайроне Гатри и его Фестивальном театре в Стратфорде (Онтарио), он воспламенился идеей основать аналогичный театр в родном городе на общественные пожертвования. Фонд строительства был пока бесконечно далек от необходимой суммы в 105 тысяч фунтов. Еще не закладывали первый камень. Еще не начинали набирать труппу. Тем не менее Оливье принял директорство, находясь в Америке и даже не встретившись со своими будущими патронами.

В свете дальнейших событий этот шаг кажется логичным и даже бесспорным. Как нельзя более кстати Оливье получил возможность примериться к своему будущему амплуа директора Национального театра, первые спектакли которого к тому же обкатывались на чичестерской сцене. Но когда в марте 1961 года Оливье подписал контракт, этого еще никто не знал. Его радовало уже то, что будет построено новое здание — необычный шестиугольник, окруженный вязами, в чичестерском Оуклендз-парк. Однако две ключевые проблемы оставались во взвешенном состоянии. Наполнится ли зал на 1360 мест в городке с 20 тысячами жителей, не имеющем никакой театральной традиции? Не отпугнет ли зрителей театр столь новаторской архитектуры — нечто среднее между цирковой ареной и елизаветинскими подмостками, — театр, в котором публика окружала сцену с трех сторон? Результаты могли поставить под угрозу все предприятие — так же, как и репутацию Оливье, человека, которому собирались доверить Национальный театр.

Оливье взялся за это, потому что после постановки собственных фильмов (роскошь, которую он сейчас не мог себе позволить) наибольшее профессиональное удовлетворение приносила ему роль создателя новой театральной труппы, лелеющего и воспитывающего свое детище, с надеждой наблюдающего его расцвет и становление. В Чичестере ему обещали всю полноту власти — выбор пьес, режиссеров, оформителей, актеров. Но он хотел быть не наемным диктатором, а неотъемлемой частью предприятия и потому сам снизил себе жалованье, а позднее передал в Фонд строительства театра гонорар в 500 фунтов, полученный на телевидении.

Весной 1962 года он завершил работу в Париже и Дублине над фильмом, в котором играл школьного учителя, обвиненного ученицей в изнасиловании. Его партнершами были Симона Синьоре и еще никому не известная восемнадцатилетняя Сара Майлз; картина называлась “Время испытаний”. Время испытаний начиналось и для самого Оливье. Теперь, когда он стал бесспорным кандидатом в руководители Национального театра, первый Чичестерский фестиваль должен был показать, что он может плодотворно совмещать обязанности администратора, режиссера и актера, проявлять проницательность и выдумку в подборе репертуара, сформировать высокопрофессиональную труппу. В последнем он действительно преуспел. Кто еще мог привлечь в Чичестер стольких замечательных актеров — сэра Майкла Редгрейва, СибилТорндайк, сэра Льюиса Кэссона, Атен Сейлер, Фэй Комптон, Джоан Гринвуд, Кэтлин Харрисон, Джона Невилла, Розмари Харрис, Николаса Ханнена, Андре Морелла, Тимоти Бейтсона? К тому же в каждом спектакле появлялась Джоан Плоурайт, несмотря на то, что ждала второго ребенка. В первом сезоне Оливье поставил три спектакля. В двух из них он играл сам и в итоге добился для театра прочного успеха. В сущности, он с честью выдержал экзамен по всем пунктам, кроме одного — выбора пьес.

Две из трех пьес чичестерского репертуара относились к эпохе короля Якова I и не без оснований долго пребывали в забвении. Первую, непристойный фарс Бомонта и Флетчера под названием “Игра случая”, критика встретила крайне пренебрежительно; но спектакль по крайней мере дал приличные сборы. Еще хуже дело обстояло со второй пьесой. Мрачная мелодрама Джона Форда “Разбитое сердце” совершенно провалилась; несмотря на участие Оливье, игравшего безумного ревнивца Бассания, она шла при полупустом зале.

Наиболее весомым и жестоким стал приговор Кеннета Тайнена, опубликованный в “Обсервер” в форме открытого письма. “Кто навел порчу на театр? — спрашивал он сэра Лоренса. — Чья вина — пьесы, театра или Ваша, художественного руководителя?” Главный аргумент критика сводился к тому, что для большого театра типа чичестерского выдвинутая в зал сцена просто не годилась. Он резко нападал на режиссерскую манеру Оливье, на его собственное исполнение и делал вывод, что ставить три спектакля сразу и играть в двух из них ведущие роли — непосильно для одного человека. В руководстве Национальным театром он советовал сэру Лоренсу вернуться к триумвирату — столь успешно работавшему в “Олд Вике” в 1944-1946 годах, — который теперь могли бы составить, к примеру, Оливье, Питер Брук и Энтони Куэйл.

По свидетельству журналистки Вирджинии Феруэзер, ставшей впоследствии пресс-секретарем Национального театра, Оливье десять минут неистовствовал, читая это письмо. Потом, обратившись к жене, он сказал: “Дорогая, с самой фальшивой рекламной улыбкой я должен сказать, что надо пригласить мистера Тайнена в Национальный. Древняя мудрость гласит: если не можешь победить врага, сделай его своим союзником; по крайней мере он не сможет больше писать рецензии о нашем театре”. Известно, что в каждой шутке есть доля истины: Тайнен в конце концов вошел в состав первой администрации Национального театра. Он сам выразился так: “Чтобы я не поливал их со стороны, они, видимо, решили взять меня к себе и дать возможность поливать остальных”.

Но это открытое письмо далеко не сразу привело к невероятному альянсу между актером и критиком. В действительности едкие выпады м-ра Тайнена появились в печати как раз в то время, когда они уже не имели существенного значения. Буквально на следующий день выяснилось, что он поторопился со своими выводами, так как фестиваль был спасен блистательной постановкой ”Дяди Вани”, бесспорный успех которой нейтрализовал мрачное впечатление от двух провалов. Этот спектакль делал полные сборы в течение всего сезона.

Оливье снова играл Астрова. Это был вечер звезд (восьмидесятилетняя Сибил Торндайк, удивительно бодрый для своих восьмидесяти семи Льюис Кэссон, мисс Комптон, мисс Гринвуд, мисс Плоурайт и другие), но ярче всех на сценическом небосводе сияли Оливье и Редгрейв — блистательные каждый по-своему. Созданный Редгрейвом трагикомический образ дяди Вани остался одним из лучших в его творчестве. Критики, за редким исключением, были в восторге. Некоторые сочли спектакль близким к совершенству. В свете предстоящего назначения Оливье директором Национального театра важнее всего было то, что постановку признали чудом актерской сыгранности, безупречно слаженного исполнения.

О долгожданном назначении официально объявили 9 августа, вскоре после первого посещения королевой Чичестерского фестиваля. Работа Оливье-директора подверглась теперь более тщательному анализу. Он доказал свои организаторские способности. Административные заботы не сказались на его актерских и режиссерских достижениях. Но успех “Дяди Вани” с его отличным составом не мог скрыть неоправданного в целом репертуара. Справедливости ради следует отметить, что на выбор Оливье сильно повлияло желание продемонстрировать особое удобство чичестерских подмостков для воссоздания трех разных драматургических стилей. Замечательные возможности, предоставляемые открытой сценой, с поразительным эффектом подчеркивал спектакль “Игра случая”; “Разбитое сердце”, по собственному признанию Оливье, было его самой большой ошибкой: “Я старался быть очень умным и одновременно слишком заботился о том, чтобы не перемудрить”. В предисловии к “Невозможному театру” Эвершед-Мартина он с большой взволнованностью рассказал, что его предал ведущий критик, который сначала сам предложил ему эту вещь, а потом, когда она уже была поставлена, обругал все: и пьесу, и спектакль, и даже выбор произведения!

Как оказалось впоследствии, сэр Лоренс неоднократно ошибался в оценках и без всяких коварных подсказок извне. Более того, он повторял одну и ту же ошибку дважды. В качестве примера можно привести историю с ролью Грэма Уэйра — несправедливо обвиненного несчастного учителя в фильме “Время испытаний”. В решающей сцене суда, когда Уэйр защищается от обвинения в изнасиловании, Оливье пускался в длинную тираду душераздирающей силы. Это было очень трогательно, и в первом же длинном дубле он добился нужного эффекта. Но дальше его игра становилась неизбежно более сдержанной, и некоторым критикам показалось, будто фильм не удался из-за того, что Оливье не годился на эту роль. Среди них был Томас Уайзмен (“Санди Экспресс”): “Похоже, сэру Лоренсу нравится играть незначительных, маленьких людей, но благородная внешность, повелительные манеры и присущий ему авторитет работают против него. Он может играть короля, но не может играть мышь”. Это мнение разделял Александр Уолкер (”Ивнинг Стандард”): «Если существует роль, которую сэр Лоренс Оливье не способен исполнить, то это роль маленького человека… Я умоляю Оливье отказываться впредь от персонажей, подобных герою ”Времени испытаний”».

Какую же роль выбрал Оливье следующей? Он согласился, почти сразу же после появления этих весьма неодобрительных рецензий, вернуться на лондонскую сцену в спортивных брюках и свитере, чтобы сыграть страхового агента Фреда Мидуэя, озабоченного своим положением в обществе, в пьесе Дэвида Тернера “Полуизолированный”.

Как будто специально созданная для публики промышленного Мидленда, эта новая сатирическая комедия пользовалась огромным успехом в “Белгрейд-тиэтр” (Ковентри), но совершенно не подходила актеру с данными Оливье; лондонская постановка неуклюже балансировала между реализмом и фарсом. С точки зрения режиссера Тони Ричардсона, представление Оливье о его роли было с самого начала неверным. Ричардсон понимал, что актер такой выраженной индивидуальности мог ужиться с подобным образом, лишь вложив в него огромный темперамент и некоторый оттенок плутовства. Но Оливье по своему обыкновению отвергал очевидное и упрямо ступил на более трудный путь, решив играть в сдержанном ключе, дабы Мидуэй с его безудержным и алчным стремлением “наверх” не оказался совершенно в стороне от общего стада.

Ричард Бартон с насмешкой рассказывал о том, как Оливье, стремясь овладеть тягучим ноттингемским диалектом, прожил некоторое время в Мидленде. “Наконец он решил испробовать свой великолепный акцент в табачной лавочке. Недоуменно посмотрев на него, хозяин спросил: “Давно вы в наших краях, сэр?” Ларри был совершенно убит”. Это — один из нескольких анекдотов, порожденных мучениями Оливье в пьесе Тернера.

В действительности актер оттачивал акцент, работая целыми днями с магнитофоном у себя дома в Брайтоне. Вот как воздалось ему за все труды: Дж. К. Трюин счел голос Мидуэя “шедевром”, Филипп Хоуп-Уоллес описывал его как “ужасающий фонетический сплав, звучавший совершенно фальшиво”, а большинство критиков просто не обратило на это никакого внимания, поскольку точность выговора вовсе не имела для спектакля принципиального значения.

Хотя хвалебных рецензий было, в сущности, довольно много, сэр Лоренс вскоре пожалел о своем решении играть лысеющего очкарика м-ра Мидуэя; он чувствовал себя в этой роли стесненно, что дало о себе знать новым приступом его психосоматической подагры. “Я был просто жалок, — признавался он впоследствии. — Я вызывал отвращение у всех — у критики, у публики. Это меня угнетало… Восемнадцать недель сущей пытки. Это было особенно грустно, потому что мне от всей души хотелось помочь успеху молодого автора”. Конечно, на карту было поставлено довольно многое. Наиболее категорично высказался Бернард Левин (”Дейли Мейл”): ”Если глава Национальной сцены считает нужным ставить такие пьесы, было бы лучше не строить театру новое здание, а привязать закладочный камень к шее директора и бросить его в морскую пучину”.

Теперь Оливье приходилось платить за славу по двойному счету — и как актеру, и как директору Национального театра. Именно в это время ему приходилось особенно тяжело. Приближалось рождество. Через месяц его жена ждала второго ребенка. Он сам работал с угрожающим перенапряжением. День начинался в восемь утра часовым чтением газет и утренней почты, затем он мчался на вокзал, чтобы поспеть на поезд в Лондон. В дороге он занимался корреспонденцией; потом, в офисе на Гамильтон-плейс, следовал полный рабочий день, посвященный делам Национального и Чичестерского фестивального театров и его собственной компании. По вечерам он играл Мидуэя в ”Сэвилле”и уезжал домой в полночь. Это было изнурительное расписание, но одновременно и то полное погружение в настоящее и будущее, которого он хотел. Он всегда мечтал основать настоящий театр, с устойчивой структурой и постоянной труппой; но не только эта мечта побуждала его ко все большим усилиям в возрасте, когда люди стремятся ко все большему покою. Не последнюю роль играло и то, что он стремился оградить себя от чрезмерной тоски по прошлому, которую Ноэль Коуард однажды назвал ”смутным стремлением к чему-то полузабытому”. Сэру Лоренсу было о чем тосковать, однако он остро сознавал, как опасно предаваться воспоминаниям о безвозвратно ушедших золотых днях. С утратой чувства меры это занятие могло превратиться в весьма нездоровую форму потворства собственным слабостям; в таком контексте он рассматривал Национальный театр как ”свое испытание сегодняшним днем”, как нечто, целиком устремленное в будущее.

Вечный страх Оливье показаться старомодным оказывал решающее влияние на его приготовления к руководству Национальным театром. В начале 1963 года он начал формировать штат и в поисках главных помощников обратился не к актерам классического репертуара, а почти исключительно к труппе ”Инглиш Стейдж компани”, которая дала жизнь большому количеству современных пьес и которая, как он признавал позднее, “круто изменила оттенок и стиль его деятельности именно тогда, когда она начала еле заметно, но опасно клониться к степенности и однообразию”. Понимая, как важно было бы подключиться к мощному творческому потенциалу, накопленному в ”Ройял Корте”, он мечтал видеть своей правой рукой старого друга ~ Джорджа Девина. Девин дал ему несколько “бесценных советов" по руководству театром, находящимся на государственной дотации, но сомневался, что сможет работать под чьим-либо руководством; поэтому вместо Девина Оливье взял двух режиссеров, прошедших его школу, — Джона Декстера и Уильяма Гаскилла. Оба впервые добились известности в “Ройял Корте". Их назначение помощниками директора сразу дало понять, что Национальный театр не намерен пренебрегать современными пьесами.

Оливье проявлял дальновидность и в выборе исполнителей. Его политика заставляла пренебречь сантиментами и “обязательствами перед старыми друзьями”, что никак не способствовало его популярности. Эсмонд Найт, игравший во всех прославленных шекспировских фильмах Оливье, — один из целого ряда актеров, которые вспоминают об этом времени не без грусти. «Когда работа над фильмами была позади и Ларри перешел в Национальный театр, ситуация в чем-то напомнила “Генриха V”, то есть историю короля, покинувшего старых товарищей Фальстафа и других. Мы все стремились попасть в Национальный, но это не удалось никому. Не знаю почему. Я написал ему пару раз, предлагая свои услуги, но он, по-видимому, думал так: “Я покончил со всеми этими ребятами. Вероятно, это не первоклассные актеры. Не хочу больше иметь с ними дела”. Есть знаменитая история про Роберта Аткинса, который узнал, что ведущих актеров его труппы приглашают читать отрывки из Священного писания на службах в стратфордской церкви, где похоронен Шекспир. Самого же Аткинса ни разу не приглашали, и однажды он выразил викарию свое недовольство. Он сказал: “Насколько мне известно, вы приглашаете актеров моей труппы читать отрывки из Священного писания во время воскресных служб”. Викарий отвечал, что так оно и есть. “А можете ли вы, — раскипятился Аткинс, — привести хоть один резон, почему эти чертовы отрывки не могу читать я?” На театре эта история известна всем и каждому. Поэтому я и написал Ларри: “Можешь ли ты привести хоть один резон, почему в труппе этого чертова Национального театра не могу быть я?” Он ответил цитатой из “Двенадцатой ночи”: “Ну, резону у меня, может, и нет, но других оснований предостаточно”. Не надо было ему писать. Он так и не взял никого из той компании — ни Джона Лаури, ни Нормана Вуланда, никого».

Начав подготовку к открытию Национального театра в октябре, Оливье услышал от Джорджа Девина следующее: “Дурак. Ты не можешь успеть. Скажи, что тебе нужно еще полгода”. Он ответил, что считает себя обязанным начать вовремя, но у него хватило ума учесть опыт Девина (для которого руководство "Ройял Кортом” оказалось поистине губительным) и поручать максимум ответственных дел своим сотрудникам. На первый год пришлось ”одолжить” у ”Сэдлерс Уэллз” административного директора Стивена Арлена. Декстер и Гаскилл исполняли обязанности помощников директора. А самым спорным и дальновидным оказалось назначение Кеннета Тайнена литературным менеджером.

Название этой должности (предложенное Харли Гренвилл-Баркером в его новаторском исследовании о том, как руководить Национальным театром) не давало действительного представления о мере влияния Тайнена. Своей основной работой он считал предварительное планирование репертуара, составленного не только из отечественной классики, но и зарубежных пьес и всегда гармонично сочетающего комедию и трагедию, современность и старину. (На пресс-конференциях Оливье постоянно говорил о задаче представить ”весь спектр мировой драматургии”, повторяя удобную своей широтой и многозначительностью формулировку, придуманную его литературным менеджером.) Помимо этого, Тайнен видел свою миссию в том, чтобы отыскивать новых драматургов, контролировать заказы новых пьес или переводов и выполнять роль постоянного критика, который должен посещать репетиции, а за несколько недель до премьеры в подробной рецензии высказывать замечания по свету, костюмам, трактовке пьесы, распределению ролей, словом, по всем аспектам постановки, превращаясь тем самым в сигнальную систему предварительного действия. Постепенно Тайнен превращался если не в eminence grise при Оливье, то во второго по значению человека в Национальном театре.

В последние годы их сотрудничества влияние Тайнена на Оливье в делах Национального театра подверглось суровой критике, высказанной, в частности, Джоном Осборном, Уильямом Гаскиллом, Джонатаном Миллером. Тем не менее в 1963 году налицо было два неоспоримых факта: такого рода консультант был необходим Оливье хотя бы для того, чтобы снять с него часть огромной, отнимающей массу времени нагрузки; с точки зрения опыта и способностей Тайнен идеально подходил для этой работы. Его назначение в ”NT” целиком соответствовало решительной, а на взгляд иных, излишне радикальной, дальновидной политике Оливье. На уровне личных отношений это был, мягко выражаясь, удивительный альянс.

Кеннет Пикок-Тайнен однажды кратко охарактеризовал историю своей жизни как “попытку бирмингемского ублюдка стать апостолом международного гедонизма и добиться этой цели, не имея в своем распоряжении ничего, кроме книг и пишущей машинки”. Он выразился буквально, так как был незаконным сыном сэра Питера Пикока, владельца сети магазинов тканей в Мидленде, шесть раз избиравшегося мэром города Уоррингтона. Фамилию Тайнен носила его мать, ирландка. Получив стипендию колледжа св. Магдалины в Оксфорде, талантливый сын недолго учился на режиссера, а затем со страниц замечательной книги “Тот, кто играет короля”, удостоенной предисловия Орсона Уэллса, совершенно неожиданно заявил о себе как одаренный театральный критик. Тайнен с самого начала объявил о своем глубоком восхищении Оливье как актером героического типа. В то же время никто, кроме него, не подвергал такой уничтожающей критике некоторые работы Оливье, особенно в области режиссуры. (Вот, например, его суждение о фильме "Гамлет”: “Банально снятая, шумная и тяжеловесная картина с грохотом тащится к финалу”.) Тайнен был первым театральным критиком, которому Оливье прислал письмо с выражением своего недовольства.

В решении Оливье взять Тайнена в свою команду нельзя не увидеть поразительной гибкости и воли. В целом в управлении Национальным театром он то и дело шел на честолюбивый риск, хотя с легкостью мог придерживаться более традиционного пути. Этот последний вряд ли привел бы Оливье к воплощению его идеалов, но наверняка упростил бы ему жизнь. Вместо того, предпочитая работать в одной упряжке с подчеркнуто прогрессивным, идущим против истэблишмента интеллектуалом, он принес в повседневный распорядок Национального театра все что угодно, кроме спокойствия. Создавалось напряжение, которое, быть может, и стимулировало творческую активность в первые годы, но впоследствии до предела осложнило существование директора. Через два года Уильям Гаскилл покинул Национальный театр, отчасти потому, что не мог принять масштабов диктата Тайнена, и стал преемником Девина в “Инглиш Стейдж компани”. Еще большее беспокойство внушало то, что с самого начала у Тайнена сложились напряженные отношения с лордом Чандосом (в прошлом — Оливером Литтлтоном), председателем правления Национального театра.

Руководя в сороковые годы “Олд Виком”, Оливье и Ральф Ричардсон очень скучали на заседаниях правления, один из членов которого, удалившийся на покой епископ, не снимал шляпы — для того, чтобы надвигать ее себе на глаза и отходить ко сну. Теперь дело обстояло иначе. У Национального театра было энергичное и ответственное правление; лорд Чандос принимал активное участие в руководстве театром, появившимся на свет благодаря тому, что, воспользовавшись многолетней друбой с канцлером Казначейства Селвином Ллойдом, он добился у правительства давно обещанной субсидии на постройку нового здания. Интерес к этому начинанию был у лорда Чандоса так же глубок, как и у Оливье, ибо его мать, г-жа Эдит Литтлтон, большой друг Бернарда Шоу и миссис Патрик Кэмпбелл, в свое время возглавляла кампанию за основание Национального театра. Вклад Чандоса оценили по заслугам, назвав один из двух залов нового здания Национального театра “Литтлтон-тиэтр". Другой, более вместительный зал носит имя Оливье.

В июне 1963 года ”Олд Вик” закончил свое существование спектаклем “Мера за меру”, и Оливье вновь взял на себя руководство театром, где впервые появился четверть века назад в образе Гамлета “по Фрейду”. Прошли те золотые годы, когда Лилиан Бейлис могла вызывающе заявить: “Мне наплевать на Национальный театр. Когда я думаю обо всей работе, которую проделали наши три труппы — драматическая, оперная и балетная, — я вижу, что мы и есть Национальный театр”. После периода наивысшего расцвета с триумвиратом Оливье — Ричардсон — Берелл во главе “Олд Вик” быстро пришел в упадок, связанный с массовым уходом талантливых режиссеров — Мишеля Сен-Дени, Джорджа Девина, Глена Байам-Шоу. Теперь, под национальным флагом, ему суждено было вновь привлечь толпы театралов на немодный Южный берег Темзы, и возрождение это происходило именно в тот момент, когда потребность в нем ощущалась особенно остро, когда необходим был противовес приходящей в упадок английской сцене.

К июлю сэр Лоренс организовал второй Чичестерский фестиваль, включавший постановку “Святой Иоанны” с Джоан Плоурайт в главной роли. Получив возможность полностью сосредоточиться на Национальном театре, он переехал в самый скромный офис, какой только можно себе представить: три портативные металлические палатки, соединенные друг с другом в длину, находились примерно в 300 ярдах от помещения “Олд Вика”. Он бодро согласился на грязноватую и убогую штаб-квартиру, услышав о ее исключительно “временном" характере. Предполагалось, что комплекс зданий Национального театра будет готов через четыре года. Он рассчитывал переехать вскоре после своего шестидесятилетия. Оливье не мог знать, что сизифов труд его жизни еще впереди — десять лет постоянных встреч с двумя киплинговскими обманщиками и попыток договориться с обоими сразу.

Если перед мысленным взором Оливье и маячила модель для подражания, то ею был Московский Художественный театр, в послевоенный период считавшийся за рубежом образцом ансамблевого исполнения и самым передовым представителем реалистической школы. Среди всех театров того времени он выделялся безупречным вкусом, общей надежностью и профессионализмом и, самое главное, служил примером того коллективного духа, который Оливье хотел привить в Национальном театре. Однако, пока ансамбль был еще в зародыше, желание открыть театр с блеском заставило Оливье признать необходимость пригласить какого-нибудь знаменитого гостя. Первый сезон предполагалось открыть в октябре постановкой "Гамлета”; первой звездой Национального театра должен был лать Питер О’Тул — он возвращался на лондонскую сцену после звух томительных лет в раскаленной африканской пустыне в роли Лоренса Аравийского, сменившихся живительным сотрудничеством с Бартоном на съемках "Беккета”. Когда-то Оливье отказался принять участие в фильме ”Лоренс”. О'Тул в свою очередь поначалу отказался играть в его "Гамлете”. Но затем уступил: “Случалось ли вам когда-нибудь спорить с Оливье? Этот шельмец — самый очаровательный искуситель на свете. Я сказал ”нет”, но потом сказал ”да”. Я объявил, что буду играть в предельно сокращенном варианте. ”Два с половиной часа максимум”, — сказал я Ларри. Неделей позже я репетировал полный текст, который занимает пять часов. Потом я захотел носить бороду: с какой стати я должен быть единственным человеком в Эльсиноре, пользующимся бритвой. Еще три недели спустя я стоял на сцене чисто выбритый, в костюме Питера Пэна и с высветленными волосами. Такова сила Оливье”.

Участие О’Тула обеспечило Национальному театру аншлаги уже при рождении; кроме того, его веселый характер отчасти помогал разряжать обстановку. Он был джокером в чинной колоде. Он подкладывал лед в душевые артистических уборных, а на одном утреннике этот близорукий Гамлет заставил публику прыснуть со смеху, не удосужившись перед выходом на сцену снять очки в роговой оправе. Однако в целом спектакль не получился и оставил в памяти лишь замечательное исполнение сэра Майкла Редгрейва, сделавшего Клавдия весьма обаятельным злодеем; к счастью, репутация Национального театра в его первый сезон зависела не только от этой постановки.

За “Гамлетом”, выдержавшим всего двадцать семь представлений, вскоре последовали прогремевшие чичестерские премьеры “Святая Иоанна” и ”Дядя Ваня”; а в декабре Национальный театр пошел на первый риск, возобновив “Офицера-вербовшика” Джорджа Фаркера — комедию эпохи Реставрации, которая в течение двадцати лет не ставилась на профессиональной лондонской сцене. Подобный шаг расценили как безошибочный, направленный на осуществление первостепенной задачи любого национального театра — а именно волнующего, живого и современного воплощения отечественной, зачастую забытой классики. В этом труппа замечательно преуспела, но наибольшего внимания заслуживает то, как Оливье, с его самобытной изобретательностью, справился с второстепенной ролью капитана Брейзена в совершенно новой для всех участников постановке.

Обремененный массой разнообразных забот, сэр Лоренс поздно приступил к репетициям, на сей раз даже не представляя себе заранее, как играть роль и какими акробатическими чудесами ее оснастить. Это было даже кстати, так как Гаскилл, дебютируя в качестве режиссера Национального театра, предпринимал нечеловеческие усилия, чтобы все постигли суть фаркеровских персонажей. Первую репетицию он посвятил импровизациям, не имеющим никакого отношения к тексту, — упражнениям в спонтанной пантомиме, напоминавшим игры на детских утренниках. В ходе одного упражнения актеры, усевшись в кружок, передавали друг другу воображаемый предмет; нужно было средствами пантомимы превратить полученный предмет в другой. Следующее задание требовало от каждого использовать стул любым образом, но только не по прямому назначению: один скакал на нем верхом, второй занимался с ним любовью, третий им причесывался. Каждый день в качестве разминки перед основными репетициями проводился дополнительный получасовой ”класс по движению”; Гаскилл объяснял, что его главной целью было помочь актерам "координировать работу их фантазии”. Много времени уделялось обсуждению социального происхождения и мотивации поступков персонажей; на этой предварительной стадии упор делался скорее на эмоциональный, а не на внешний рисунок роли — метод, прямо противоположный подходу самого Оливье.

Когда после нескольких дней репетиций появился сэр Лоренс, годившийся Оливье в сыновья режиссер предложил ему поимпровизировать в роли Брейзена. Гаскилл хотел, чтобы ”босс” почувствовал дух ансамбля. Все замерли, ожидая реакцию маэстро на предложение сыграть гамму. По свидетельству Тайнена, опубликовавшего захватывающий, но строго официальный отчет об этой постановке, ожидаемой неловкости не возникло, Ларри взялся за дело ”с жаром и огромной изобретательностью”.

С жаром? Гаскилл впоследствии высказал убеждение, что Оливье, хоть и играл в эту игру, на самом деле ненавидел ее и ”считал обременительной чепухой”. И Гаскилл, конечно, прав.

В годы юношеского баловства, создавая, например, Гамлета и Яго, Оливье вместе с несколькими друзьями немного занимался самоанализом, но его никогда не привлекали групповые обсуждения и групповая терапия (популяризируемые приверженцами “Метода”), придающие особое значение импровизации и развитию у актера способностей сопереживания. Работая над “Неваляшкой” в Соединенных Штатах, он признавался, что его бесила привычка американских актеров теоретизировать. “Вместо того, чтобы сыграть сцену еще раз, если она не идет, они будут вникать, вникать, вникать”. На съемках “Луны и гроша” он увидел, как пятиминутные сцены обсуждались на протяжении сорока минут. “Я предпочитаю лучше повторить сцену восемь раз, чем тратить время на отвлеченную болтовню. Актер добивается точности бесконечным повторением. Споры о мотивировках и тому подобном не стоят выеденного яйца. Американские актеры слишком поощряют такие вещи. Лично я испытываю отвращение к абстрактным дискуссиям о театре. Они меня утомляют. Уверяю вас, я никогда не напишу книги о своих концепциях драматического искусства”.

Таким образом, “Офицер-вербовщик” предоставлял первую возможность проверить, захочет ли Оливье, не играя главной роли, гармонично влиться в ансамбль, подчас жертвуя своим выигрышем ради общего дела. Слишком часто в прошлом он ни с кем не считался в трактовке образа, приходя своим собственным непредсказуемым путем к величайшим личным достижениям, правда, иногда за счет постановки в целом. В качестве директора Национального театра, постоянно твердившего о “горячем дыхании единства”, сэр Лоренс едва ли мог оппортунистически солировать в небольшой роли. С другой стороны, он был великолепным актером, к которому всегда подходили с самыми высокими мерками; опыт всей жизни и инстинктивное самолюбие не позволяли ему уйти в тень без некоторой демонстрации силы.

В итоге он пошел на известный компромисс. Проникшись духом репетиций Гаскилла, направленных на поиск правдивости характера, он позволил молодому режиссеру увести себя от Брейзена-денди дальше, чем допускал текст. Тем не менее несколькими штрихами он сумел сделать свою игру более яркой, чем, вероятно, того хотелось Гаскиллу. Брейзен отдаленно напоминал Сергея Саранова из “Оружия и человека”, и какое-то время Оливье тешил себя идеей повторить безотказно действующий комический прием, придуманный им для своего Сергея во время войны, — щелканье каблуками, от которого его шпоры цеплялись одна за другую. В конце концов он отказался от этой мысли и не опустился до явного сценического плагиата, однако у него, как у фокусника, было в запасе еще множество других трюков: подергивание щек, близорукое косоглазие и нарочито толстые икры, которые приковывали внимание зрителей еще до того, как он произносил первую реплику.

Гаскилл считал эту работу Оливье одной из самых неудачных. Почти всем остальным она понравилась. Сэр Лоренс получил непривычно много цветов для исполнителя второстепенной роли за созданный им в стиле рококо портрет развратного вербовщика с затуманенным взором. Один из ведущих критиков, Филипп Хоуп-Уоллес, утверждал даже, что его исполнение затмило всех остальных. Все же успех Оливье был достигнут не за счет партнеров; спектакль в целом приняли прекрасно, и он до сих пор считается одной из лучших постановок Национального театра.

Таким образом, и честь директора, и самолюбие актера были удовлетворены. В то же время поведение Оливье свидетельствовало, что продвижение на высокие административные посты не лишило великого актера инстинктивного стремления затмить на подмостках всех остальных. Хотя он и уверял, будто его личное честолюбие удовлетворено, а единство постоянной труппы важнее системы звезд, но, когда дело доходило до проверки сценой, этот гордый и стареющий Самсон никогда не обрезал на самом себе волосы, чтобы стать вровень со своим менее сильным окружением.


Глава 25

“ИГРАТЬ, ЧТОБЫ ИГРАТЬ”


Менее чем через два года после назначения Оливье в Национальный театр сэр Тайрон Гатри высказал сожаление по поводу его пребывания на посту директора: ”Он именно та фигура, которой следовало стоять у истоков всего начинания. Он хорошо делает свое дело. Но это не то, что он делает лучше всего. Со многими из его теперешних дел могли бы так же хорошо справиться и другие, не способные вместе с тем играть Отелло, Макбета, Лира, Фауста и еще десяток великих ролей, о которых ему сегодня даже некогда подумать. Я высказываю праздное пожелание, но хотелось бы видеть его менее знаменитым, прославленным и влиятельным — и более свободным. Мне хотелось бы стать свидетелем его отречения”.

Эти слова прозвучали страстным призывом. Колосс английской сцены, актер, уже завоевавший себе место в пантеоне театральных титанов рядом с Гарриком, Ирвингом и Кином, отдавал большую часть своего времени и своей энергии обязанностям режиссера и администратора. Конечно, зрители могли видеть его бесконечно утонченного Астрова и комически пылкого Брейзена, но многим мало было глухого гула еще не потухшего Везувия; они жаждали оглушительных раскатов грома и ослепительно взлетающих ввысь грандиозных искр пламени.

21 апреля 1964 года, подбодренный лестной похвалой Тайнена и поддавшись соблазну участвовать в четырехсотлетием юбилее Шекспира, сэр Лоренс отозвался на этот призыв. Чернокожий и босоногий, томно поднося к носу красную розу и тихонько посмеиваясь про себя, он почти бесшумно вышел на авансцену ”Олд Вика”, чтобы в обманчиво расслабленной манере начать великую роль, которой он “избегал годами”: Отелло.

Оливье в смятении принялся за работу семь месяцев назад: «Я все откладывал, потому что, на мой взгляд, это невозможно сыграть, — сказал он. — Объем огромный, и нагрузка на актера просто чудовищная. Я думаю, Шекспир и Ричард Бэрбедж нашлись вместе одним прекрасным вечером, и Бэрбедж сказал: “Я могу сыграть все, что ты напишешь, — все что угодно”. И Шекспир ответил: “Отлично, ловлю тебя на слове, друг!” А потом написал “Отелло”». Но даже Оливье не мог предположить, насколько чудовищное бремя он на себя взваливает. К тому времени, когда начались репетиции “Отелло”, он играл в ”Дяде Ване" и “Офицере-вербовщике”; готовился к следующему Чичестерскому фестивалю и нес все возраставшие повседневные обязанности по руководству Национальным театром, который собирался отправиться в первое турне по провинции, сохранив в “Олд Вике” весь текущий репертуар. В конце концов нагрузка оказалась для него непосильной, и ее уменьшили, сократив число спектаклей “Отелло”; но то, что Оливье вообще взял подобный вес, само по себе было чудом, которое произошло лишь благодаря жесточайшей самодисциплине актера в работе над ролью. За шесть месяцев до начала репетиций он уже приступил к подготовке, поставив перед собой две цели: достичь пика физической формы и придать голосу гораздо большую глубину.

Принято считать, что ни один английский актер нашего столетия не преуспел в роли Отелло. По мнению Оливье, только один человек мог добиться в ней успеха — Орсон Уэллс. «У него были все данные для Отелло, все, кроме дыхания. Но он им не занимался и после слов “как воды Понта” вынужден был делать паузу… В конечном счете, чтобы играть Отелло, нужно дыхание, легкие… Необходима дисциплина и ритм. Ритм лежит в основе всего». Сэр Лоренс не собирался делать ту же ошибку. Два раза в неделю он разминался в гимнастическом зале, купил тренировочный костюм и начал бегать вдоль берега Брайтонского залива. Он хотел развить дыхание, выносливость и ловкость, так как в его представлении Мавр двигался грациозно, “как бесшумный черный леопард”. Полгода он занимался ежедневными упражнениями для голоса с помощью профессионального преподавателя. Через четыре-пять месяцев он мог говорить почти на полную октаву ниже. Впоследствии, когда резко ускорялся темп или повышалась интонация, ему случалось соскользнуть в прежний баритон, но в основном он удерживался на густом басе, к которому так стремился.

Можно заметить, что на этот раз Оливье готовил роль едва ли не слишком долго. В результате получился образ, насыщенный техническими находками, портрет, в высшей степени спорный, стилистически переусложненный, но, несомненно, ярко и глубоко раскрывший уникальное искусство и мастерство этого художника. Боясь провала, он решил приступить к своему холсту дерзко и решительно, рисуя не романтического смуглого араба, а неистового, черного, как смоль, Мавра, негроида в каждом движении, жесте, внешней детали. Он выработал легкую, ритмичную и упругую походку африканца и такую мягкость движений, что, казалось, изменил само строение своих суставов. Его грим также отличался педантичной тщательностью. От ног до головы он покрывался сначала жидкой краской, а затем слоем грима, содержащего небольшое количество жира, который он растирал кусочком шифона, чтобы придать коже натуральный блеск. Ладони, подошвы и утолщенные губы подкрашивалсь красным, ногтям придавался прозрачный бледно-голубой тон, и, наконец, черные усы и завитой парик завершали это перевоплощение, отнимавшее у него два с половиной часа перед спектаклем и еще сорок пять минут после.

В противоположность стилю работы над капитаном Брейзеном сэр Лоренс приходил на репетиции Джона Декстера (который впервые ставил Шекспира) с полностью выполненным “домашним заданием”. Он загодя выучил текст и свободно владел им уже на первой читке, изумив остальных актеров, не отрывавшихся от своих листков. Более того, трактовку роли он тоже определил заранее. На этот раз Яго не должен был целовать его в губы, как в постановке с Ральфом Ричардсоном четверть века назад; он давно отказался от теории гомосексуальных отношений между Мавром и его поручиком. (”Я увлекся ею до того, как пошел на военную службу, — объяснял он. — Очень легко понять чувства Яго к Отелло, если у тебя самого когда-то было одной нашивкой меньше, чем у другого”.) Теперь в психологической концепции образа он решил исходить из того, что скрытой слабостью Отелло является его склонность к самообману. Как часто, говорил он, герой шекспировской трагедии предстает почти идеальным изваянием, совершенным, за исключением одной трещины, которая под давлением разрастается, — это непомерное честолюбие Макбета, упрямство Лира, гордыня Кориолана, нерешительность Гамлета. У Отелло это мгновенно вспыхивающая ревность; но основой нынешней трактовки Оливье собирался сделать другой его порок. Актера привлекла вызвавшая много споров концепция Т. С. Элиота и Ф. Р. Ливиса, считавших, что падению Отелло способствовал присущий ему и им самим раздуваемый тщеславный эгоизм: Мавр обманывает и себя, и окружающих, рисуясь благородным героем, умудренным, исполненным величайшего достоинства, черным императором среди белых, которым он служит.

Оливье объяснял: ”Играя Шекспира, я всегда стараюсь с самого начала убедить зрителей в том, что им предстоит увидеть отнюдь не гротесковое, преувеличенное изображение, которое они не в состоянии постичь и которому не могут сочуствовать. Если это удается в первые минуты и, благодаря какой-то очень яркой характерной черте или спокойной сдержанности, они узнают в герое живого человека, то потом можно вести их за собой, беспредельно увеличивая масштаб исполнения. Боже, каким огромным приходится быть в роли Отелло”. И первые минуты на сцене "Олд Вика” он, несомненно, преуспевал в этой яркой характерности, поднося к носу цветок, только что сорванный в брайтонском саду, и истово поглаживая большой христианский крест, висящий на шее. Менее очевидно, удавалось ли ему в конце концов добиться зрительского сочувствия и заинтересованности. Но Оливье ставил перед собой еще и такую цель: “научить публику ценить игру актера — смотреть игру ради игры”.

Большинство рецензентов признало Отелло его колоссальным достижением, особенно поражающим своей виртуозностью. Герберт Креймер наряду с другими известными критиками подчеркииал удивительное перевоплощение актера в человека с черной кожей: “сэру Лоренсу удалось, с помощью бог знает какого колдовства, ухватить самую суть того, что должен чувствовать человек, родившийся черным… Его исполнение проникнуто изяществом, ужасом и высокомерием. Еще многие годы мне предстоит разгадывать его секрет”.

Ричарду Финдлейтеру удалось ухватить самое главное: «Отелло, представший этим апрельским вечером на Ватерлоо-роуд, казалось, вобрал в себя все те свойства, сочетания которых Оливье достигал в свои лучшие минуты и прежде и тем самым всегда выделялся среди актеров, обходившихся лишь некоторыми из них: магнетическую мужскую силу; изобретательные технические находки; обаяние; эмоциональный накал и разнообразие; редкий дар перевоплощения; пафос; черты комизма; широкий диапазон голоса; ярость; уважение к традиции в сочетании с готовностью экспериментировать; способность удивлять; проницательный ум; пыл; умение показать в персонаже все человеческое; умение вызвать у зрителей страх, заставить их смеяться, доводить до слез; огромные, выразительные, завораживающие глаза; смелость; и еще то неуловимое, что и заставляет благодарную публику назвать исполнение “великим”».

“Отелло” является наиболее ярким примером того, как Оливье, не сдерживаемый, по-видимому, режиссером, собственным неистовым путем создает выдающуюся сольную партию и отмечает всю постановку неизгладимой печатью своей индивидуальности. Это был его Мавр, пусть и не вполне шекспировский, и небывалый спрос на билеты в Национальный театр объяснялся исключительно всеобщим желанием увидеть грандиозную игру одного актера. Незачем делать вид, будто публика повалила на замечательную постановку слаженной труппы или на ту пьесу, которую написал Шекспир, — с двумя великими драматическими ролями равной силы. Она рвалась на представление волшебника. Она поражалась, глядя на его волшебство, а у многих изумление становилось еще сильнее после спектакля.

С точки зрения профессионального мастерства исполнение Оливье производило ошеломляющее впечатление; Франко Дзеффирелли назвал его “антологией всех открытий в актерском искусстве за последние три десятилетия. Великолепно, величественно и вместе с тем современно и реалистично. Я бы сказал, что это должно служить уроком всем нам”. Но соответствовала ли эта великолепная игра существу пьесы?

Алан Брайен (“Санди Телеграф”) писал в этой связи о “плохой игре, на которую способен только великий актер…

Я остаюсь пока единственным критиком и, наверное, навеки останусь единственным зрителем, которому Отелло сэра Лоренса Оливье представляется самым чудовищным и порочным примером исполнения этой роли за последнее десятилетие. Сэр Лоренс властвует над каждым своим мускулом — жаль, но тронуть меня он оказался не властен… Он — романтический гимнаст нашей сцены, самый благородный из всех борцов вольного стиля. Он может навалиться всем весом на белый стих и метнуть монолог, как копье, так, что он достигнет последнего ряда галерки. Но сейчас ему грозит перетренировка”. В самом деле, Брайен был вовсе не одинок. Многие другие тоже не были тронуты; и даже сейчас, когда критики или актеры принимаются обсуждать знаменитые воплощения Шекспира, наиболее ожесточенные споры вызывает Отелло Оливье. Одни восхваляют его до небес; другие считают ужасающей “карикатурой”. Неудивительно, что Джон Осборн мог назвать его “невыразимо вульгарным”. Более неожиданна реакция давнишней поклонницы Оливье, Сибил Торндайк, чьи глаза расширились от ужаса, как в гиньоле, когда спросили об ее мнении: “О, этот Отелло! Невыносимо. Совершенно жуткий негр!”

class="book">Нетрудно понять, почему этот Отелло вызывает такие полярные отклики. Говоря о роли, Оливье подчеркивал всю важность расового различия: “Им пронизана вся пьеса… оно в высшей степени сексуально… Я уверен, что Шекспир добивался шокового эффекта”. Живо подчеркивая этот аспект на сцене, Оливье предлагал интерпретацию, бесконечно импонировавшую новому поколению театралов, которые искали скорее эффектного зрелища, чем лирической красоты, и которых не слишком беспокоило то, что взрывы быстрой речи — особенно в последней сцене, требующей от актера невероятного напряжения, — выводили на первый план силу в ущерб поэзии. Другим, однако, казалось, что он слишком сосредоточился на внешности, уделив мало внимания эмоциональной характеристике образа; что к тому же он с самого начала изобразил Мавра настолько сильной личностью, что разрушение его якобы бессмертной любви далось без особых усилий и не могло тронуть до слез.

Еще в 1950 году Оливье говорил одному критику: ”Я играл все, кроме Отелло, но не горю желанием выкраситься в черный цвет и уступить первенство какому-нибудь молодому, блестящему Яго”. В 1964 году эти самые слова были брошены ему прямо в угольно-черное лицо, быть может, слишком резко, но по вполне понятной причине, так как трудно было не заподозрить, что, оберегая свои интересы, он поручил роль Яго, одну из длиннейших у Шекспира, актеру (Фрэнку Финлею), только однажды игравшему до того в шекспировской пьесе (Первого могильщика в “Гамлете”). Оливье отзывался о Финлее как об актере с такими блестящими данными, каких он давно не видел, и директор и его помощники, естественно, хотели способствовать развитию одного из самых многообещающих талантов Национального театра. Однако внезапное выдвижение Финлея в категорию тяжеловесов, столкнувшее его на ринге с чемпионом в пике формы, смахивало на величайшую несообразность века.

Финлей смело встретил вызов и, во всяком случае, неуклонно набирал силу в исполнении своей роли; в целом с тех пор он более чем оправдал высокое мнение Оливье о его актерских возможностях. Но в то время он не мог даже надеяться соперничать на сцене с Мавром Оливье. Один из критиков считал его трактовку Яго той роковой ошибкой, которая лишила величия всю постановку. Однако этот упрек в равной мере относится и к Оливье, так как его интерпретация Отелло никак не давала Финлею возможности создать убедительный образ Яго. Кто мог поверить, чтобы Мавр, такой утонченный и изысканный, стоящий на ступень выше традиционного воина-тугодума, был обманут заурядным молокососом-поручнком со скрипучим голосом; а если и был, то стоило ли глубоко сочувствовать его судьбе? В своем обширном труде ”Шекспир на сцене” актер Роберт Спейт высказался без обиняков; ”3атмить этого Отелло не сумел никто, а постановка только выиграла бы, если бы в ней предложили участвовать Майклу Редгрейву".

В отличие от "Дяди Вани” подбор исполнителей в Отелло был далеко не идеален; ансамбль не отличался ни совершенной сыгранностью, ни основательностью, достигнутыми Московским Художественным театром. Но было ли это так уж важно? Что плохого, если превосходный актер безраздельно захватывает инициативу и приводит публику в трепет тем сокрушительным, выдержанным на одном дыхании выступлением, которое можно уподобить спортивному рекорду в беге? Ученые мужи могли жаловаться, что это не шекспировский ”Отелло”, что разрушено драматическое равновесие, но по крайней мере это было действительно эффектное и смелое театральное представление. Многие восхищались исполнением Оливье. У многих оно вызывало отвращение. Но безразличным не оставался никто.

Однажды сэра Лоренса спросили, какую из своих директорских обязанностей он считает самой важной. Он ответил, не задумываясь: ”Чтобы ни одно кресло не оставалось без задницы". ”Отелло” справился с этой задачей потрясающе успешно. В 1964 году в Англии не существовало бумажки, раздобыть которую было бы труднее, чем билет на этот спектакль. Лорду Сноудону пришлось стоять на утреннем представлении. Артур Шлезингер-младший, в то время один из ближайших помощников президента Кеннеди, так и не сумел попасть в театр. Раздел экстренных объявлений ”Таймс” каждый день печатал мольбы продать билет за любые деньги. Самая кассовая из современных постановок Шекспира стала чем-то вроде живого театрального мифа, и наивысшую награду Оливье получил в виде пачки писем от известных актеров, занятых в текущих спектаклях Вест-Энда. Они просили организовать специальное утреннее представление, дабы получить возможность увидеть его игру.

Очереди на всю ночь перед зданием ”Олд Вика” превратились в нормальное явление, и число мест, которыми располагал зрительный зал театра (878), никогда еще не выглядело столь ничтожным. В первом сезоне Оливье играл трижды в неделю, и это было настолько изнурительно, что, хотя публика требовала большего, он, наоборот, мог лишь сократить количество спектаклей, сведя их в следующем сезоне до двух в неделю. Доводы в пользу экранизации становились неотразимыми. Сам сэр Лоренс не горел энтузиазмом по этому поводу. Его гиперболизированному исполнению был противопоказан крупный план. По самому существу своему роль была сугубо театральной; кроме того, он опасался навеки замуровать себя в фильме, который могли регулярно показывать пр телевидению ("Лично я через двадцать лет смогу прекрасно обойтись без семейных смешков в мой адрес"). Но отказаться было немыслимо, так как тогда зрители лишились бы возможности увидеть великолепную игру редкостного мастера, а Национальный театр — крайне выгодного источника дохода. Итак, он согласился. В июле 1965 года за три недели режиссер — Стюарт Бердж, заселявший ранее спектакль "Дядя Ваня",— выпустил новую цветную ленту. Сценический вариант перенесли на экран без малейших сокращений, не добавив ни одного "натурного" кадра.

По словам постановщика, он стремился с помощью кинотехники "полностью воссоздать атмосферу, непосредственность и впечатление от театральной постановки". Но впечатление все же было не то. Напряжение, создаваемое присутствием Оливье на сцене, во многом пропало, хотя и компенсировать чем-то другим. Сократился разрыв между Отелло и Яго: Финлей невероятно выигрывал за счет увеличительных линз камеры. В крупных планах его тихий, часто отрешенно бормочуший Яго становился более выразительным, и хитроумное коварство так же явно читалось на его лице, как в словах и делах. На экране драматическое равновесие было восстановлено. Показательно, что фильм получил международные награды за лучшее исполнение обеих мужских ролей. Критику из "Нью-Йорк Таймс” Бесли Кроузеру не понравилось, что этот Отелло похож на члена секты Раста или на загримированного негром комика в американском фольклорном шоу (“Так и ждешь, что он вот-вот выхватит банджо из недр своих белых ниспадающих одеяний или начнет бить в бубен”); однако в целом фильм не вызвал столь разноречивых суждений, как спектакль. В Америке его даже провозгласили шедевром. Все возможные оговорки были прекрасно сформулированы Джоном Саймоном, критиком ”Нью Лидер”, который счел фильм лучшим киновариантом ”Отелло” из всех существовавших до тех пор, объявил его намного сильнее картины Орсона Уэллса и поставил еще выше только две экранизации — “Генриха V” и "Ричарда III” того же Оливье. «При огромном таланте Оливье и всего Британского Национального театра, сколько можно было бы ждать от киновоплощения самой напряженной, самой динамичной и самой насыщенной из главных трагедий Шекспира. Однако постановка, “как жалкий индеец, отшвырнута перл богаче, чем весь его народ”. Все же жемчуг раэбрасывается щедрой рукой. Это стоит посмотреть — не столько ради жемчуга, сколько ради мастерства самой щедрой руки».

Национальный театр много потерял с уходом Редгрейва, который отправился в Гилдфорд, чтобы участвовать в создании нового ”Ивонн Арнео-тиэтр”. Как признавал Оливье, это означало, что осенний сезон практически ложился на его плечи; играя Отелло и заменив Редгрейва в “Строителе Сольнесе”, он получал козырного туза и короля одновременно, забирая все взятки, словно актер-антрепренер давно прошедших времен. Конечно, в роли Сольнеса его неизбежно сравнивали с Редгрейвом. Одни критики находили, что ему не хватало глубины поэтического проникновения в образ, другие ставили в заслугу множество достоверных подробностей. Не вызывала разногласий лишь по-прежнему блестящая игра Мэгги Смит в роли Хильды Вангель; иногда она почти переигрывала обоих Сольнесов. К сожалению, она была настолько перегружена (играя в трех спектаклях Национального театра и репетируя четвертый), что пришлось ввести на эту роль еще одну актрису. Джоан Плоурайт, перенесшей недавно выкидыш, достало мужества взять на себя эту незавидную задачу, но то была не ее роль, и вся постановка несколько поблекла.

К этому времени Национальный театр создал содержательный и разнообразный репертуар, включавший пользовавшуюся успехом эпопею Питера Шеффера “Королевская охота за солнцем” (первая постановка — в Чичестере) и незабываемое возобновление “Сенной лихорадки” Ноэля Коуарда. А посему было решено предоставить директору короткий отпуск для съемок. Речь шла о фильме Отто Преминджера “Банни Лейк исчезла”, снимавшемся на натуре в Хэмпстеде; и только необходимостью поправить свои денежные дела можно объяснить участие в нем Оливье. Он с видимым удовольствием набросал роль полицейского инспектора на ремесленном уровне, доступном любому заурядному актеру. Любопытно, что Ноэля Коуарда тоже уговорили сыграть маленькую и нелепо эксцентричную роль в этом детективе, остро нуждавшемся в помощи Хичкока. Когда они с Оливье в первый раз встретились на съемочной площадке, оба расхохотались, вспомнив давно прошедшие дни работы над “Частной жизнью”, хотя на самом деле вовсе не смешно было видеть, как два выдающихся мастера катаются с детской горки.

Между тем именно в это время сэр Лоренс имел все основания поберечь свои силы. После "Банни Лейк" перед ним встала невероятно трудная задача: снявшись за три недели в “Отелло”, сразу же приступить к подготовке первых зарубежных гастролей Национального театра. Проведя семнадцать дней в Москве и Берлине, труппа должна была выступить с тремя пьесами: “Отелло”, “Выбором Хобсона” и “Любовью за любовь” Уильяма Конгрива (только что вошедшей в репертуар). За две недели до гастролей его свалил вирусный грипп. Он пропустил репетиции “Любовью за любовь”, где играм придурковатого франта Тэттла; короче, боялись, что придется отложить поездку, главным козырем которой был “Отелло”. Но он успел поправиться и в день отьезда был в таком приподнятом настроении, что одолжил форменную фуражку и пиджак Британской европейской авиационной компании и переоделся стюардом, чтобы приветствовать на борту самолета свою труппу из 64 человек.

В Москве Национальный театр стал первой западной труппой, выступавшей в Кремлевском театре, в стенах Кремля. “Отелло” оказали горячий прием, спектакль завершился пятнадцатиминутной овацией, веныхнуишей с новой силой, когда черный Оливье вышел к рампе, чтобы произнести короткую речь на безупречном русском языке. Пьеса Гарольда Бригхауса “Выбор Хобсона”, с ее узнаваемым пролетарским фоном, пользовалась почти таким же успехом, а вот третья драма была слишком непривычным блюдом дли москвичей. Конгрива они не знали; комедия эпохи реставрации, изощренная и элегантно стилизованная, была бесконечно далека от русской жизни. Зрители щедро аплодировали в конце, но бо́льшая часть юмористических сцен шла при полной тишине ничего не подозревающего зала, срывая, таким образом, привычный для актеров ритм спектакля и заставляя их отчаянно переигрывать. Оливье повезло больше остальных: лучшие комические моменты его роли не зависели от произносимых слов и, семеня по сцене и падая плашмя в попытках выбраться из окна, он в результате покорил публику откровенным фарсом. После Отелло зрители были тем более поражены его многоплановостью. Оливье имел также то преимущество, что оказался единственным членом труппы, уже завоевавшим себе репутацию в России; как он обнаружил, теплый прием в значительной степени объяснялся колоссальным успехом “Леди Гамильтон”, которая месяцами шла в Москве во время и после войны и сделала Вивьен Ли любимицей воинов Красной Армии.

Вернувшись в Лондон, Оливье немедленно включился в подготовку осеннего сезона Национального театра. К тому времени стало ясно, что ему неизбежно придется сократить часть своей разнообразной деятельности. Чем-то надо жертвовать, и пожертвовать решили руководством Чичестерским фестивалем. За коктейлем он уговорил своего брайтонского соседа Джона Клементса стать к концу года его преемником. Поскольку NT все острее нуждался в прибыли от экранизации его выдающихся постановок, Оливье не мог позволить себе независимую большую работу в кино. Поэтому он обратился к эпизодической роли: в декабре 1965 года он изо дня в день красился в черный цвет — то для Отелло на сцене, то для Махди в фильме “Хартум”, где Чарлтон Хестон исполнял генерала Гордона. Для Махди он перестраивался с глубокого баса Мавра на монотонный высокий тенор и каждое утро проводил три часа в Пайнвудском гримерном цехе, добиваясь предельной точности в мельчайших внешних деталях, включая V-образную щель в передних зубах мусульманского лидера. Это положило начало серии прекрасных, скрупулезно выполненных миниатюр, которые, не принося больших доходов, сослужили Оливье большую службу, чем не подходившие ему главные роли в таких фильмах, как “Время испытаний” или “Банни Лейк исчезла”.

В течение следующего года Оливье оказался более занят общим руководством делами Национального театра, чем творческими вопросами. Он совсем ничего не ставил, крайне редко выходил на сцену. Впервые в жизни у него появились более или менее определенные рабочие часы, и, как нельзя более кстати, это позволило ему проводить больше времени с семьей. Его дети, Ричард и Тамсин, уже ходили в детский сад; третий ребенок (Джули-Кэт) должен был появиться в июле. По случайному совпадению в том же году он стал дедом. У его женатого сына Тарквина, работавшего на сахарной плантации в Танзании, родился мальчик, названный Тристаном. Но, если у кого-то и возникли опасения, что на шестидесятом году “старик” размяк и готов отказаться от сцены ради более размеренного образа жизни в качестве администратора, он быстро развеял их самым решительным образом. 21 февраля 1967 года Оливье прибавил к галерее своих классических созданий еще один шедевр — капитана Эдгара в “Пляске смерти”, мрачно и педантично поставленной Гленом Байам-Шоу.

После прошлогодней “Фрекен Юлии” Национальный театр второй раз погружался в темный женоненавистнический мир Стриндберга, и сэру Лоренсу представилась возможность сыграть роль, которая стала ему так же дорога, как роль Арчи Райса. Озлобленный Эдгар — отставной военный, не прекращающий, однако, семейных баталий; даже накануне серебряной свадьбы он и его более молодая жена, бывшая актриса (Джеральдина Макивен), находятся в состоянии тотальной войны, в плену своих губительных, проникнутых ненавистью взаимоотношений. Как всегда, Оливье сумел в точности ухватить внешний облик персонажа, наделив его волосами, беспощадно остриженными на прусский манер, клочковатыми усами, покрасневшим лицом, воинственно выдвинутой челюстью.

Он играл его с неистовой силой. Ему приходилось быть высокомерным, хитрым, напыщенным, злым, жестоким, вульгарным в своем веселье; он должен был извергать лаву необузданной ненависти, хныкать, как маленький ребенок, перед лицом смерти, периодически впадать в жалкое бессознательное состояние и в одном месте, неуклюже семеня, танцевать мазурку. Все это могло превратиться в карикатуру, гротеск, однако этого не произошло. Эдгар — отвратительное, несчастное существо — твердо удерживался в рамках реальности и, несмотря на сгущенные краски, всегда мог вызвать простое чувство жалости. Замечательно, что комические черточки, с такой тонкостью вплетенные в темную ткань образа, лишь подчеркивали ощущение страшной угрозы.

Эта редкостная жемчужина исполнительского искусства была воспроизведена на пленке, и, хотя сугубо театральная пьеса нелегко поддавалась экранизации, фильм сохраняет для нас, без особых потерь, мощную игру великого актера в расцвете сил. Эта роль принесла Оливье приз “Ивнинг Стандарт” как лучшему драматическому актеру и золотую медаль шведской Академии литературы за выдающуюся интерпретацию шведской драмы. За редким исключением, критики провозгласили его исполнение поистине великим. Некоторые, особенно сэр Джон Гилгуд, считают, что это лучшее из созданий Оливье, не связанных с Шекспиром.

“Пляску смерти” можно рассматривать как высший взлет Оливье на посту директора Национального театра. Приливы его творческого гения еще достигнут вершин драматического совершенства в Шейлоке и особенно Джеймсе Тайроне из “Долгого путешествия в ночь”, гигантском всплеске актерского искусства; но в шестидесятые годы труппу Национального театра уже не будет столь тесно сплачивать дорогое сердцу Оливье “горячее дыхание единства”. Уже в ближайшем времени сэра Лоренса ожидала полоса кризисов, когда ему предстояло с необычайной самоотверженностью бороться за будущее Национального театра и, со свойственным ему мужественным упорством, за саму жизнь.


Глава 26

КРИЗИСНЫЙ ГОД


Между основателями Национального театра — людьми разных темпераментов и убеждений — существовало острое соперничество, единственная ценность которого заключалась в том, что оно стимулировало творческие и художественные усилия. В целом же новый институт отличался крайней неустойчивостью и, под давлением, обнаружил настораживающие трещины. В 1965 году покинул театр Уильям Гаскилл, недовольный направлением его развития и непомерным влиянием Кеннета Тайнена. В начале 1967 года появились еще более серьезные признаки ”усталости металла”. Из-за разногласий вокруг постановки ”Как вам это понравится”, которую, намереваясь обойтись без женщин, уже давно планировал Джон Декстер, ушел и он — создатель таких значительных спектаклей, как ”Отелло” и ”Королевская охота за солнцем”. С потерей второго из двух первоначальных художественных руководителей театра на плечи Оливье легли дополнительные административные тяготы, хотя в это время он был уже крайне загружен как актер. При такой уязвимости Национальной сцены возникла самая тревожная в ее короткой истории ситуация: противоборство мнений, вызванное ”Солдатами” Рольфа Хоххута, раскалило атмосферу добела.

Сэр Лоренс был поглощен репетициями ”Пляски смерти”, когда Тайнен начал проталкивать эту вызывающую драму, достигавшую кульминации в яростной речи чичестерского епископа Белла, обрушивающегося на Черчилля за варварские бомбардировки” немецких городов. Разразился грандиозный скандал, отнимавший у Оливье массу драгоценного времени, а в апреле члены правления вступили в настоящую баталию, которую он не надеялся выиграть. Правление взяло верх над директором, желавшим поставить пьесу, и приняло официальное решение: “Правление единодушно считает, что Национальный театр не может иметь отношения к произведению, содержащему злостную клевету на нескольких исторических деятелей, в частности на сэра Уинстона Черчилля и лорда Черуэлла”.

Однажды правление уже помешало Оливье и Тайнену обратиться к немецкой драме — “Пробуждению весны" Ф. Ведекинда. Это не вызвало большого резонанса. Все равно было маловероятно, чтобы ведомство лорда-гофмейстера одобрило чересчур смелое произведение (созданное в 1891 году), в котором история подростков, попавших во власть непонятных им инстинктов, заканчивалась смертью от аборта и самоубийством и призвана была осудить ханжеское отношение к половому воспитанию. Иное дело “Солдаты”: здесь затрагивались национальные интересы, ибо речь шла о государственных деятелях и государственной политике. Дав место нападкам на Черчилля за бомбардировки гражданских объектов, Хоххут высказал такую же обоснованную точку зрения, как раньше в “Наместнике”, где он показал неудачную попытку папы Пия XII осудить нацистские зверства в отношении евреев. Однако на сей раз драматург не ограничился историческими фактами, выдвинув гипотезу, будто авиакатастрофа 1943 года, в которой погиб польский генерал Сикорский, была организована лордом Черуэллом, главным научным консультантом Черчилля, с молчаливого согласия последнего.

Было немыслимо, чтобы лорд Чандос, достойно служивший родине в двух мировых войнах, позволил подобной пьесе появиться на сцене Национального театра. Он противился постановке не просто в знак верности памяти сэра Уинстона, своего личного друга. Как член военного кабинета Черчилля, он стоял к событиям ближе, чем Хоххут или Тайнен, и не находил никаких свидетельств тайного заговора. Хоххут доказывал, что располагает уликами. Где же они? По его словам, заперты в швейцарском банке, где им надлежит оставаться еще полвека! На другой чаше весов лежали вполне доступные показания чешского летчика, пилотировавшего самолет Сикорского, и членов караульного охранения на Гибралтаре во время катастрофы. Все они поклялись, что самолет, взорвавшийся после взлета, погиб не в результате диверсии. Мог ли театр, существующий за счет государства, выдвигать недостаточно веское, и грязное обвинение против одного из самых прославленных деятелей своей страны?

Удивляет не то, что битва за “Солдат” была проиграна, но то, как долго и ожесточенно она велась. Эта заслуга принадлежит главным образом Тайнену. В свое время на него, студента колледжа Св. Магдалины в Оксфорде, огромное впечатление произвел один из преподавателей, С. С. Льюис, с блеском защищавший то что защищать казалось невозможным. Сам он также обнаружил к этому незаурядное дарование. Тайнен расцвел в шестидесятые годы — эпоху дела Профьюмо и суда над ”Леди Чаттерлей”, увидевшую уничтожение театральной и щедрое ослабление киноцензуры, — показав себя прогрессивно мыслящим интеллигентом, воюющим с истэблишментом, постоянно ниспровергающим старые представления и ценности и добивающимся полной свободы мысли и художественного выражения.

Тайнена волновало не только искусство и не только миссионерская деятельность ”апостола международного гедонизма”. В годы беспощадного похода против легковерия он стал активным членом комитета ”Кто убил Кеннеди?”. Позднее он проявил большой интерес к пьесе, взявшей под сомнение смерть в авиакатастрофе Генерального секретаря ООН Дага Хаммаршельда. Это никак не означает, что к ”Солдатам” его привела страсть везде видеть тайные заговоры. Гипотеза о диверсии против Сикорского вообще не играла в драме существенной роли. Тем не менее она отвечала общему духу этого произведения, заставляющего задуматься о многом. Тайнен страстно верил, что Хоххуту есть что сказать и никто не может лишить его этого права; еще ни у одного драматурга не было столь ярого приверженца. Литературный менеджер заявил: ”Я убежден, что Национальный театр призван поднимать исторические вопросы такого огромного масштаба, в каком они предстают у греков и Шекспира. Это самая значительная пьеса из всех, которые мне довелось прочитать. Правление плачевно унизило Ларри и грубо оклеветало Хоххута. Если Оливье подаст в отставку, я без колебаний последую за ним”.

Подаст в отставку? Сэру Лоренсу даже в голову не приходило действовать столь решительным образом. Не будь рядом Тайнена, он вообще вряд ли допустил бы, чтобы полемика вокруг зарубежной драмы спорных художественных достоинств привела к такому критическому состоянию. Но это произошло; и, признав однажды, что “Солдаты” достойны появиться на Национальной сцене, Оливье, к его чести, не отказался от своих слов. Подчинившись решению администрации, он продолжал говорить о собственном “недовольстве” и жаловаться на то, что, не посчитавшись с его просьбой, правление не предоставило времени на пересмотр пьесы. Вскоре он прямо высказал свое мнение: “На мой взгляд, драма по-новому освещает сэра Уинстона Черчилля как выдающуюся личность. В его облике появляются трагические черты, которые не способны ему повредить. По-моему, он не стал бы возражать против этой постановки. Он захотел бы увидеть ее именно в Англии — и никакой другой стране земного шара. Иначе это противоречило бы принципу свободы слова, за который мы боролись. Если бы я считал, что пьеса принижает Черчилля, я не смог бы иметь с ней дела. Вместе со всеми англичанами я преклоняюсь перед этим человеком, я даже боготворю его".

Главное заключалось не в том, достойна ли такая драма как “Солдаты”, появиться на сцене Национального театра. По существу, речь шла о широте полномочий его художественного руководители. Некоторые доказывали, что Оливье не должен был бы занимать этот пост, не пользуясь той же полнотой власти, что и в Чичестере. Сам он объяснил положение предельно точно: "Совершенно необходимо, чтобы состоящее из дилетантов правление согласилось с тем, что театром должны руководить профессионалы, в частности художественный директор. Но по мере того, как все большее число театров получает общественные субсидии, члены правления становятся гарантами общественного вкуса. Эта проблема еще не решена… Вступая в Национальный театр, я столкнулся с однозначной, хотя и неясной перспективой. Будет ли у нас Национальная сцена, основанная за неимением лучшего на равноправии директора и правления, или ее не будет вообще?"

Примечательно, что Питер Холл (будущий преемник Оливье), директор-распорядитель Шекспировского театра, целиком встал на его сторону. “Для английской сцены это черная, позорная история. Меня приводит в ужас то, как Национальный театр обошелся со своим директором. Административные советы никогда не управляли и не будут управлять театральными организациями…"

В целом, раздоры не привели ни к чему, кроме безнадежно испорченных отношений в коллективе Национального театра. Содружество Чандоса, Оливье и Тайнена утратило прежнюю гармонию. Оливье, и без того жившему в чрезмерном напряжении, пришлось еще тяжелее. 28 апреля, в самый разгар дебатов вокруг “Солдат”, он проделал воздушный путь в три тысячи миль до Монреаля, чтобы прочитать шестиминутный поэтический отрывок на открытии Международной выставки ЭКСПО-67. По возвращении его ждала изнурительная работа. Он играя “Пляску смерти” и “Любовью за любовь” и в Лондоне, и в провинции. Он репетировал новую постановку чеховских “Трех сестер”, одновременно формируя и готовя труппу к предстоящим осенью гастролям в Канаде, где он собирался выступить в трех спектаклях: “Щелчок по носу”, “Любовью за любовь” и “Отелло”. Более того, они с Тайненом прощупывали почву для собственной независимой постановки “Солдат”.

Сэр Лоренс упорно нес эту ношу, скрывая, что уже в течение нескольких месяцев испытывал недомогание. В середине июня, через три недели после его шестидесятилетия, обнаружилась причина. Исследование под наркозом показало новообразование (или опухоль) предстательной железы. Раковое заболевание. К счастью, его удалось выявить на ранней стадии. Традиционное лечение могло приостановить развитие рака, а новый метод давал надежду искоренить его совсем. Оливье выбрал этот последний — гипербарическую кислородную радиотерапию, которая проводилась в особой герметичной камере, где температуру понижали почти до точки замерзания и облучали пораженный участок. За три недели предстояло принять шесть сеансов, и врачи настаивали на том, чтобы он лег в больницу немедленно.

Оливье сразу же взялся за дело с непомерной энергией и решительностью. Согласившись с тем, что в дни процедур, по вторникам и пятницам, ему трудно будет выходить на сцену, в остальное время он намеревался работать как обычно — и в офисе, и в ”Олд Вике”. После предварительного пребывания в больнице св. Фомы он собирался лечиться амбулаторно, чтобы не пострадала работа над постановкой "Трех сестер”. Впервые его устремления превысили физические возможности. Получив первые сеансы, он послал за бутылкой шампанского и отправился домой на уик-энд, дабы возобновить привычное течение жизни. В воскресенье, когда он повел семью на брайтонский пляж, болезни не было и в помине. Однако к вечеру он почувствовал озноб и слабость. Оказалось, что у него легкая форма пневмонии. Этот срыв дал один положительный результат: всем стало очевидно, что его надо защищать от самого себя. ”Он жаждет работать, как сумасшедший, — сказала леди Оливье. — Ему нравится такая жизнь, и нет смысла ему мешать. Но мы в Национальном театре твердо решили продержать его в больнице хотя бы пару недель. Ему просто необходимо передохнуть”.

Оливье скрепя сердце согласился, но работать не перестал. Он держал постоянную связь с театром по телефону, собирал в своей палате производственные совещания и репетировал с главными героями отрывки из ”Трех сестер”. В ”Пляске смерти” его заменил Энтони Хопкинс, в ”Любви за любовь” — Дерек Джекоби; но постановка чеховской драмы, знаменовавшая возвращение Джоан Плоурайт после двухлетнего перерыва, по-прежнему оставалась в его руках, и понимая, сколько это для него значит, труппа трудилась необычайно дружно. В результате "Три сестры” были признаны одним из прекраснейших созданий Национального театра, а режиссерское решение вызвало самые громкие похвалы.

5 июля Оливье вышел из больницы. Казалось, что после стольких трудных месяцев впереди, наконец, ”чистое небо”; после закрытия сезона он хотел отдохнуть и набраться сил, чтобы затем вернуться к триумфальной роли капитана Эдгара и подготовке канадских гастролей. Но чувство облегчения и растущий оптимизм были уничтожены одним ударом. Отдыхая в Брайтоне, ранним утром 8 июля он получил известие, заставившее его немедленно отправиться в Лондон. Умерла Вивьен Ли.

Сэр Лоренс знал, что Вивьен, лечившаяся от туберкулеза, уже несколько недель была нездорова и не вставала с постели, но это не избавило его от сильнейшего потрясения. До самого конца она жила планами на будущее, уверенная, что скоро поправится и в августе выйдет на сцену в пьесе Э. Олби “Шаткое равновесие”. Но она скончалась в возрасте пятидесяти трех лет, угасла, как упавшая с неба звезда. В этот вечер все театры Вест-Энда, отдавая дань ее памяти, на час притушили огни.

Мисс Ли умерла, как жила,— с упрямым мужеством, постоянно заставлявшим ее выходить за пределы своих физических сил. В последние годы темп ее жизни не только не замедлился, но еще убыстрился. В 1961 году, сыграв стареющую актрису в “Римской весне миссис Стоун”, она отправилась с ”Олд Виком” в изнурительную поездку по Дальнему Востоку и Южной Америке с ролями Виолы в “Двенадцатой ночи”, Паолы в “Битве ангелов” и обреченной Маргариты Готье в ”Даме с камелиями”. Затем, невзирая на слабость, она взялась за первую в ее практике роль с пением и танцами в бродвейском мьюзикле, которая требовала огромного напряжения. У нее было пять вокальных номеров, сумасшедший чарльстон и бесконечные переодевания. Шоу с успехом шло полгода. Когда администрация не смогла найти ей замену, Вивьен отложила полагающийся по контракту отпуск и выступала в раскаленном летнем Нью-Йорке до тех пор, пока не свалилась с ног и согласилась на вынужденный отдых.

Выступая на церковной службе памяти Вивьен Ли в Университете Южной Калифорнии, Брайен Аэрн заключил: «Мне кажется, мы не должны горевать о Вивьен. Подъехав сегодня к Университету, я увидал молодого человека, который доставал из машины доску для серфинга, и мне пришло в голову, что Вивьен промчалась по жизни, словно блистательный пловец в прибое. Все знакомые не могли оторвать взглядов от того, с каким изяществом и мастерством она взбиралась на гребни величайших волн, и если она падала и исчезала из виду (что случалось не так уж редко), мы с горечью опускали глаза. “Бедняжка! — говорили мы тогда.— На этот раз она погибла”. Но нет: стоило взглянуть еще — и она опять появлялась перед нами, в солнечных лучах, на гребне новой большой волны, и мы облегченно вздыхали с изумлением и любовью. Думаю, что, если бы волна огромного успеха смяла ее, вышвырнула, как обломки, на берег и превратила в старую и никому не нужную актрису, она не смогла бы это пережить. Она обладала слишком пылким темпераментом и пробыла наверху слишком долго. Неудивительно, что она так великолепно сыграла Скарлетт О’Хара; они очень напоминают друг друга, особенно своим отношением к мужчинам.

Мы не должны горевать о ней, но те, кто ее знали, не смогут ее забыть, ибо она была, как говорит шекспировский Энобарб о Клеопатре, одним из чудес света».

Загорелый и свежий после отдыха в Швейцарии, Оливье вернулся в Национальный театр в середине августа и начал свою деятельность с длинного и утомительного дня, в течение которого провел репетицию ”Пляски смерти” и несколько деловых совещаний. Врачи предупреждали, что после лечения его еще могут преследовать приступы внезапной усталости и депрессии; тем не менее он твердо решил провести запланированное на осень турне по Канаде протяженностью в 8 тысяч миль. Более того: взяв небольшую роль дворецкого Этьена в фарсе Ж. Фейдо, он становился участником всех трех гастрольных спектаклей, то есть сорока восьми представлений, которые предстояло дать за шесть недель. Он пошел всего на одну уступку, остановившись вместо Отелло на менее тяжелой роли капитана Эдгара. Еще до болезни он чувствовал, что после Отелло всякий раз совершенно разбит, “словно попал под автобус”. Так что он рад был расстаться с ним. Он пояснял позднее: «Из-за сложных приготовлений роль начала походить на полуночную епископальную службу, стала священнодействием в такой степени, что вызывала тошноту. На то, чтобы загримироваться, сыграть и разгримироваться, уходило семь часов, это было сущее наказание. Я знал, что в очереди за билетами зрители провели на улице всю ночь, и чувство ответственности вырастало до противопоказанных актеру размеров. Оно превращалось в навязчивую идею. Заболев раком и услышав: ”06 Отелло не может быть и речи”, — я испытал тайное облегчение».

В самом начале нового года, после исключительно успешных канадских гастролей и короткой поездки в Рим для съемок в очередной “гостевой” роли, Оливье впервые заговорил о том, как он жил, зная о раковом диагнозе. «В определенном смысле это было полезно. После такого опыта начинаешь дорожить своими удачами и воспринимать многое уже не как само собой разумеющееся. У меня изменилась вся система ценностей. Некоторые вещи я уже не вынесу, например разлуку с семьей, на которую никогда не пойду. Если человек моего возраста окружен молодыми домочадцами, он должен извлечь из этого максимальную радость; а за время болезни все они стали мне еще дороже. Конечно, это было нелегко. Образцом для меня служил Ричард Димблби. Ведь он знал все до конца и продолжал действовать. Мне сказали, что мои шансы равняются семидесяти процентам. Я вспоминал и Хелен Келлер. Однажды она сказала мне: “Слепоте надо сопротивляться”. Если на тебя обрушивается тяжелая болезнь, она должна вызывать имение такую реакцию. Я сказал: “Я тебе покажу, подлюга” — и, по-видимому, мне это удалось».

Через месяц, играя в Эдинбурге “Пляску смерти”, он почувствовал острую боль в животе. Боль не ослабевала; на следующий день выяснилось, что у него аппендицит. Так как сэр Лоренс хотел быть рядом с семьей, его перевезли на операцию в Лондон. В больнице Св. Фомы ему сделали заурядную операцию, но хирург воспользовался этой возможностью и тщательно обследовал брюшную полость. Ничто не свидетельствовало о раковом заболевании. “Подлюга” была побеждена.


Глава 27

ВТОРОЙ СЕМЕСТР


В январе 1970 года, во время первого выступления Национального театра в Соединенных Штатах, Оливье ошеломил американскую прессу заявлением, граничащим с ересью: “Иногда кажется, что взрослому человеку вряд ли подобает заниматься актерским ремеслом… фальшивые носы, кучи грима и клея на лице. Я уже не способен это выносить. Надеюсь, что больше мне не придется играть в Вест-Энде… Режиссура — куда более серьезное дело. Не знаю пожилых актеров, которые получали бы удовольствие от игры. По-моему, я и раньше не получал от нее удовольствия. Удовольствию мешает чувство ответственности. И все же без этого я бы, наверное, умер”.

Неужели Великий Столп театра XX века, отдав сорок пять лет делу создания иллюзий, потерял былую увлеченность? Начинало казаться, что это так. За два года он не создал ни одной новой главной роли, хотя в 1969 году, возобновив “Пляску смерти”, сыграл в Национальном театре несколько второстепенных персонажей — поверенного Рэма в “Доме и красоте” С. Моэма, старого доктора Чебутыкина в “Трех сестрах” — и украсил своим появлением на экране три фильма. По его словам, он брал маленькие роли, “просто чтобы не терять связи со сценой. Я ужасно боюсь, что не смогу больше играть, выступать в театре”. Недовольные, которые прежде жаловались, что Оливье в Национальном театре стал актером-антрепренером, погрузились в непривычное молчание. Теперь их противники принялись ворчать, что его совсем не видно на подмостках. Его постановки тоже не производили большого впечатления. За последние два года он сделал всего два спектакля. Вместе с Дональдом Мак-Кечни он поставил “Объявление”, предназначавшееся исключительно для Джоан Плоурайт, которая с большим мастерством сыграла героиню — неврастеничку, влачащую одинокое существование в своей квартире. “Бесплодные усилия любви”, одна на самых слабых и раздражающих комедий Шекспира, произвели на зрителей главным образом снотворный эффект.

Оливье исполнилось шестьдесят два года. Огромная творческая энергия не иссякала, а скорее глохла в нем по мере того, как его все больше затягивали административные обязанности, беспредельно испытывавшие его терпение, энтузиазм и выдержку. К 1967 году он сделал даже больше, чем требовалось. Театр приобрел высокую репутацию, находился в зените успеха. Однако день, когда директор смог бы ввести свою труппу в постоянный дом, предназначенный для удовлетворения всех ее нужд, казался еще более далеким, чем в самом начале.

1 февраля 1968 года Оливье получил новую подачку. Правительство наконец официально одобрило проект стоимостью в 7,4 миллиона фунтов, который должны были совместно финансировать государство и Совет Большого Лондона. Оливье назвал это известие “лучшим в его профессиональной жизни”, благоразумно добавив, что пить шампанское пока преждевременно. За годы работы в комитетах по строительству Национального театра он успел узнать, как медленно раскручивается бюрократическая машина. Но даже в минуты самого черного пессимизма он не мог предвидеть, как долго придется ждать. В 1968 году, по мере того, как распухал бюджет, он все сильнее сомневался, завершат ли строительство в 70-е годы. В 1969 году на стройке был замешан первый цемент. Театр обещали закончить к 1973 году. Но открытие состоялось лишь в 1975 году — через тринадцать лет после того, как он был назначен директором.

Люди с опытом административной работы считают, что человек способен руководить одним и тем же театром, сохраняя изначальный энтузиазм и свежесть духа, не больше пяти лет. В июле 1969 года исполнилось шесть лет со дня первой пресс-конференции, которую Оливье давал в своей “временной” штабной палатке. Он поседел. Его первоначальный пыл, по всей видимости, несколько угас. Надеясь остаться директором Национального театра в его новом доме, он, по собственным словам, не стал бы этого добиваться. “Временами я чувствую ужасную усталость, но остаюсь верен идее открыть Национальный театр как театр актера… Во всяком случае, я не стал бы работать дальше, если бы чувствовал, что теряю терпение или доверие публики”.

По молчаливому соглашению с правлением Оливье должен был оставаться на посту в течение пяти лег или до постройки нового здания, и лишь феноменальная энергия и упорство позволили ему выдержать еще один пятилетний семестр. Но даже от человека такой железной воли нельзя было ждать, чтобы его энтузиазм и честолюбивые замыслы не истощились в течение явно бесконечного пути, на котором вместо каждого устраненного препятствия возникало два новых, а конечная цель все время отодвигалась. Он наблюдал на протяжении трех лет, как стоимость постановок росла, а субсидия оставалась прежней; он помог компании расширять и разнообразить свою деятельность, хотя она по-прежнему ютилась в древних помещениях, в душном и низком репетиционном зале.

После схватки с болезнью Оливье получил запоздалую помощь в лице Фрэнка Данлопа, назначенного административным директором, и актера Роберта Стивенса, выделенного ему в помощники, но нагрузка уменьшилась крайне незначительно. С предварительным проектом нового здания немедленно возникли новые проблемы. Встречи в Совете по делам искусств, Казначействе и с лондонскими властями проводились все чаще; поскольку размеры дотации не увеличивались, все острее становилась нужда расширять источники дохода за счет грамзаписей, фильмов, телевидения и продажи дополнительных прав на пьесы. Оливье внес свой вклад, сыграв в экранизации “Пляски смерти” и возглавив съемки ”Трех сестер”, но желание играть неизбежно угасало, когда столько времени и внимания приходилось уделять делам. ”Это ужасно, — признался он в 1970 году во время визита в Соединенные Штаты (еще одно мероприятие, призванное дать прибыль Национальному театру). — Мне хотелось бы теснее общаться с труппой. Ежедневных дел стало слишком много. Совсем не остается времени на творческую работу, которой нам с Фрэнком Данлопом крайне не хватает. Но мы постепенно добиваемся большей организованности. Я сроду не был ни бизнесменом, ни председателем правления”.

Тайрон Гатри был прав, как никогда, сказав, что Оливье — ”именно та фигура, которой следовало стоять у истоков всего начинания. Он хорошо делает свое дело. Но это не то, что он делает лучше всего”. А то, что он делал лучше всего, неуклонно отходило на второй план из-за сосредоточенности на вопросах, коими надлежало бы заниматься бизнесмену. Он сам старался затушевать эту художественную потерюНационального театра, утверждая, будто лучшие спектакли последних семи лет прошли без его участия. Это было не совсем верно, но казалось, что он твердо решил выставить себя деловым администратором, лишенным личной заинтересованности, изредка балующимся актерским ремеслом и отнюдь не снедаемым желанием наложить грим и выйти на сцену. ”Я вступаю в тот возраст, — говорил он,— когда меня надо упрашивать, задабривать, убеждать, ласкать, чтобы я мог показать хоть что-нибудь”.

К счастью, в 1970 году Оливье задобрили и уговорили на новую главную роль — первую за три года. Джонатан Миллер собирался ставить “Венецианского купца” в декорациях конца XIX века. Двое актеров отказались от предложения играть Шейлока. В конце концов, под нажимом многих, и в том числе Тайена, согласился сэр Лоренс и, как обычно, создал тщательно продуманный во всех отношениях образ. Поверх ермолки он надел блестящий цилиндр и выпустил на лоб завиток в силе Дизраэли; не вполне безупречный покрой его полосатых брюк и отсутствующий в конце слов звук “r” тонко высмеивали аристократические претензии облаченного в сюртук еврея; слегка выдающиеся вперед верхние зубы, обнажавшиеся при улыбке, были еще одной точной деталью в его неприятном облике. Оливье ни на йоту не утратил фантазии по части физических действий, хотя самое ошеломительное из них — исполненный инфернального торжества танец, подсказанный злорадным коленцем, выкинутым Гитлером после подписания Компьенского перемирия, — придумал не он, а режиссер. "Надо было как-то воздать ему за все уступки, на которые он шел, — говорит Джонатан Миллер. — В определенный мере взаимный компромисс был необходим; ведь в начале существовала реальная опасность того, что Оливье, с мясистым крючковатым носом и остальным традиционным набором, ударится в чересчур гротесковый шарж. Актера таком мощи и мастерства можно обуздывать лишь до определенных пределов. Он настолько привык к яркой характерности собственного изобретения, что настороженно относится к любым предложениям, несовместимым, с его точки зрения, с его выразительными находками”.

Как и следовало ожидать, взгляды критиков на данный рисунок роли резко разошлись. Майкл Биллингтон назвал этого Шейлока “лучшим в его поколении”, особенно благодаря “высокой интеллектуальной силе” и “исключительному своеобразию трактовки". Ричард Финдлейтер счел, что роль несколько пострадала от неуместного антуража 1890-х годов, но, “несмотря на это препятствие, Оливье еще раз показал, какая пропасть лежит между хорошим и великим актером, даже если великий играет ниже своих возможностей”. В числе менее восторженных критиков был Герберт Кретцмер (“Дейли Экспресс”): “Даже гений сэра Лоренса Оливье не способен вдохнуть гадкую жизнь в Шейлока… Его техническое мастерство приводит в трепет, но ему недостает ни сострадания, ни правды”. Непривычно резко выступил Гарольд Хобсон (“Санди Таймс"), преклонявшийся перед Оливье еще со времен “Норвежских крыс” (1933): “Шейлока сэра Лоренса, который пускается в пляс при известим о несчастьях Антонио, приходит в суд вырезать фунт мяса, выставляя на всеобщее обозрение портфель, а не нож, а после приговора буквально падает со сцены,— этого Шейлока не будут помнить. А если будут, то актеру не позавидуешь”.

Однако Оливье ни в чем не изменил себе. Создав новый поразительный образец актерского искусства, он в то же время предложил трактовку, которую несгибаемые пуристы нашли слишком далекой от шекспировского текста. Само собой разумеется, спектакль пользовался огромным кассовым успехом и фактически принес триумф обоим Оливье, так как роль необычно властной Порции выразительно исполнила Джоан Плоурайт.

Вероятно, Шейлок не попадет в число истинно великих образов сэра Лоренса. Тем не менее он стал одним из его важнейших достижений, возродив в нем в критический момент уверенность в своих силах. Джоан Плоурайт вспоминала: «Перед премьерой “Венецианского купца” Ларри сказал: ”Мне надо принять какой-нибудь транквилизатор, иначе я сбегу со сцены и сяду на первый попавшийся автобус”. Его слава огромна, а он должен ей соответствовать… кроме того, когда вы возглавляете Национальный театр, на вас смотрят все молодые актеры, ожидая, что вы укажете им путь… Наконец, почти во всех его ролях есть особые моменты, о которых наслышан каждый, и его гложет страх выдохнуться к этим местам или разочаровать зрителей».

Очереди за билетами на “Венецианского купца” убедительно доказали, что он не утратил своей магнетической силы. Ко времени премьеры от четы Оливье буквально исходило сияние, вызванное воплощенными замыслами и полученным признанием. Месяц назад в Букингемском дворце леди Оливье, в присутствии мужа и двоих старших детей, был вручен орден Британской империи 2-й степени. Два месяца спустя, 13 июня 1970 года, Оливье и леди Сибил Торндайк обменялись приветственными телеграммами. Ей, в восемьдесят семь лет, ко дню рождения короля пожаловали орден Почета. Он, в шестьдесят три года, стал первым актером, удостоенным звания пожизненного пэра. В общественном отношении эта честь была сравнима с дворянским титулом, полученным Генри Ирвингом в 1895 году — через двенадцать лет после того, как м-р Гладстон усомнился, не будет ли “слишком смело” поднимать театр на столь престижный уровень. Отдав сорок пять лет жизни профессии, которую его бабушка назвала “чудовищной”, сэр Лоренс облачил в горностай ремесло мошенников и бродяг.

Казалось, что определенное равновесие, достигнутое в это время на Национальной сцене, благоприятствовало ее подъему, и нравилось это Оливье или нет, но рост популярности театра был гораздо теснее связан с его актерской, чем административной работой. Кроме Шейлока, новоявленный лорд собирался вновь выступить в ”Пляске смерти”, а затем в лишенной всякого величия роли Натана Детройта, гребущего деньги короля бруклинского преступного мира, в возобновлении знаменитого мьюзикла 50-х годов ”Парни и куколки”. Развлекательный спектакль в постановке Гарсона Канина, внося разнообразие в репертуар, обещал стать самой кассовой продукцией Национального театра. Но ему не суждено было состояться. В августе сэр Лоренс попал в больницу с бронхопневмонией. Через несколько недель у него обнаружился тромбоз, который исключил всякую возможность сценических выступлений в ближайшие месяцы.

Через месяц он вернулся в свой кабинет, но пресса откровенно спрашивала: следует ли считать, что деятельность великого актера подошла к концу? Инстинктивно откликаясь на драматизм ситуации, он сообщил журналистам: ”В течение года я не смогу выступать. Мне не хватает дыхания — особенно на эмоциональную сцену или длинный монолог. Кроме того, в театре актеру нужно чего-то немножко больше — то ли адреналина, то ли сердца — того, чего у меня сейчас нет. Впервые в жизни я должен осознать, что есть роли, которые мне не играть уже никогда. Например, короля Лира, о котором я в последнее время думал. Это не так уж больно, потому что игра не доставляет мне подлинного удовольствия. Не знаю, в чем тут дело. Возможно, с возрастом вырастает чувство ответственности. Нервничаешь больше. Но, конечно, когда мне говорят, что на что-то я не способен, я начинаю плакать”.

К счастью, Оливье все-таки позволял себе творческие радости. После Нового года Оливье собирался ставить ”Амфитриона-38” Жироду с Кристофером Пламмером и Джеральдиной Макивен. При всем том его болезнь пришлась на крайне неудачное для Национального театра время. В коренном пересмотре нуждался репертуар. Компания взяла на себя дополнительные обязательства, прежде всего обслуживание второго театра — в Кембридже.

Удар от потери сэра Лоренса как актера смягчило известие о том, что в сезоне 1970-1971 годов место второго директора займет Пол Скофилд, намеревающийся сыграть в трех спектаклях. Однако, появившись всего в двух постановках NT, Скофилд быстро покинул театр. Это было одно из множества разочарований, постигших Национальную сцену в смутный год. В мае 1971 года пресса обрушила на коллектив волну неслыханных нападок. Критик одной из национальных газет разгромил деятельность театра, озаглавив статью “Обруганный, избалованный и полупустой”. Обозреватель одного еженедельника писал, что театр разваливается на части. Многочисленные и разнообразные обвинения сводились к трем основным. 1) Выбор репертуара. Театр боится быть тривиальным. Слишком многие пьесы, особенно зарубежные, оказались “диковинками", более подобающими экспериментальному театру, а английская классика была представлена скупо. 2) Исполнение. Слабые и небрежно набранные актеры образовали второсортную труппу, тогда как первоклассных мастеров Национальный театр привлечь не смог. 3) Финансы. В истекшем году компания получила больше общественных денег, чем любой другой театр (260 тысяч фунтов от Совета по делам искусств и 120 тысяч от Лондонского совета), однако в результате дефицит составил около 100 тысяч фунтов. Было слишком много плохих рецензий; было слишком много плохих спектаклей, которые не собирали даже 800 человек (90 % от возможностей “Олд Вика”).

Администрация Национального театра единодушно считала, что нынешние упреки несколько устарели. Об этом действительно говорили последние данные и цифры. Однако худшее ждало впереди. В июне компания рискнула вновь появиться в Вест-Энде. где арендовала “Нью”, рассчитывая играть на двух сценах вплоть до переезда в новое здание с тремя залами. Критики, предсказывавшие, что этот шаг унесет общественные деньги, оказались правы. В Вест-Энде театр допустил принципиальную ошибку, не пожелав принять в расчет всем известную необходимость обслуживать летом туристов. Компания выбрала пьесы и исполнителей, не пользующихся известностью за границей. В самом начале сентября правление, чтобы избежать дальнейших убытков, решило покинуть “Нью” с максимальной скоростью, и отчасти из-за этой неудачи Совет по делам искусств впоследствии вынужден был предоставить театру большую дополнительную ссуду.

Национальный театр еще не падал так низко; наблюдая четыре провала подряд, Оливье вспоминал о своем опыте 1937 года, когда пользовавшийся успехом в “Олд Вике” “Макбет” встретил в Вест-Энде ледяной прием. В ноябре ситуация стала настолько мрачной, что пресса впервые поставила под сомнение его право на руководство театром, назвав в качестве возможного преемника Питера Холла, бывшего директора Королевского Шекспировского театра. Впрочем, никто не допускал и мысли, что Оливье могут освободить от должности до того, как откроется новое здание Национальной сцены на Южном берегу Темзы.

В чем же ошибался Оливье? Кеннет Тайнен, с 1969 года уже ставший не литературным менеджером, а главным литературным консультантом Национального театра, категорически отрицал, что зал “Нью” был постоянно наполовину пуст из-за излишне элитарного репертуара. Он отрицал и то, что знаменитые актеры ушли из труппы, не встретив должного к себе отношения, уверяя, будто дефицит сезона 1970-1971 годов, составивший 50 тысяч фунтов, был отнюдь не такой катастрофой, какой казался некоторым журналистам. “Наш послужной список за восемь лет лучше, чем у любой вест-эндской компании. У нас было семь прекрасных, а сейчас один плохой год. Остается удивляться, почему кризис не произошел раньше. Национальный театр не настолько болен, чтобы пара удач не привела его в норму”.

Диагноз Тайнена оказался точен. Ровно через месяц Оливье вернулся в Вест-Энд в незабываемом спектакле Майкла Блейкмора “Долгое путешествие в ночь”, и вслед за этим тараном последовала вереница мастерских произведений, в том числе “Титульный лист” в постановке Блейкмора, “Школа злословия” в постановке Джонатана Миллера и “Прыгуны” Тома Стоппарда. 1972 год оказался для Вест-Энда весьма бесцветным, ибо, потворствуя самым низменным вкусам, большинство театров выпустило второсортную и соответствующим образом приодетую (а еще чаще раздетую) продукцию. Для Национальной сцены это был год славы; и хотя многие таланты способствовали возрождению ее престижа, триумф в первую очередь принадлежал Оливье. Чтобы резко поднять уровень спектаклей, он мобилизовал весь свой гений актера и усердие администратора. На подготовку драмы О’Нила, классики XX века, ушли месяцы напряженного труда — семи неделям репетиций предшествовали четыре еженедельные читки (необычная акция); и всякий раз в пять часов вечера сэр Лоренс возвращался к своим директорским обязанностям, после чего выступал в “Венецианском купце”. Но труднейшую роль Джеймса Тайрона он сыграл в полную силу, добившись впечатления, которое некоторые критики назвали “грандиозным” и “пронзительным”, и такой невероятной, филигранной техники, которую единодушно отметили все. Примечательно, что он впервые вылепил великолепный образ, не уменьшив при этом значения остальных исполнителей. В спектакле торжествовал ансамбль, и успех сэра Лоренса разделила Констанция Каммингз, потрясающе сыгравшая жену-наркоманку Тайрона.

Оливье исполнял Тайрона с восхитительной сдержанностью и лишь в титаническом третьем акте обнаружил неисчерпаемый запас средств для захватывающей по широте, мощи и воздействию передачи человеческих эмоций. Эта роль принесла ему третий приз “Ивнинг Стандард” как лучшему драматическому актеру. Еще примечательнее, что после видеозаписи спектакля он получил высшую награду американского телевидения (“Эмми”) за лучшую роль в односерийной постановке. Впервые маленький экран отдал должное одной из его главных театральных работ.

Впрочем, в последние годы Оливье, по-видимому, никак не мог удовлетворить всех критиков сразу, и исключения не составил даже этот образ, ставший впоследствии легендарным. После премьеры в ”Нью-тиэтр” (21 декабря 1971 года) восторженные похвалы посыпались на него вперемежку с удивительным количеством колючих рецензий. Роберт Брустайн (”Обсервер”) неодобрительно отозвался об отношении Оливье к роли: ”он обращался со старшим Тайроном, как с персонажем классической комедии, читая текст, словно стихи, и чувствуя себя уверенно лишь в демонстрации его страданий”. Фрэнк Маркус (”Санди Телеграф”) тоже считал, что Оливье оказался на угрожающе близком расстоянии от комической трактовки.

Не значит ли это, что сэр Лоренс, ”комедиант по натуре”, чуть сильнее, чем следовало, увлекся юмористическими черточками жалкого и маниакально скупого героя, загнанного в сети трагических, по существу, обстоятельств? Вероятно. Однако на исполнении роли бывшего актера — несчастного, терзаемого комплексом своей вины — не могло не сказаться личное знакомство Оливье с таким типом людей. Так же было и с Арчи Райсом. «Этот человек — не чужой для меня,—объяснял он позднее, вспоминая о своем детстве, когда приходилось залезать в ванну вслед за отцом и учиться резать цыпленка на прозрачные кусочки. — Мне не пришлось выдумывать его чудачества. Я хорошо знал их все. После премьеры со мной поделилась своими соображениями моя любимая старшая дочь (девятилетняя Тамсин). “Папочка, дорогой, — сказала она,— теперь ясно, почему ты так сердился, если мы не тушили дома свет. Ты просто готовился к спектаклю”. Я действительно не терплю расточительства; я грешен не в разумной, а в мелочной экономии».

Можно бесконечно спорить о том, переборщил ли Оливье в комической окраске роли. Признавая свою необъективность, я хочу привести здесь суждение критика, с которым абсолютно солидарен, — Ирвинга Уордла из лондонской ”Таймс”:

”Хотя Тайрон Оливье уменьшен до масштаба остальных исполнителей, этот образ поражает и в профессиональном, и в личном отношении. В личном потому, что актера Джеймса Тайрона постигла судьба, которой всю жизнь бежал Оливье: годы заключения в выгодной роли погубили сильный молодой талант. Мы застаем Тайрона в период, когда он полностью отдает себе в этом отчет; уныние, с самого начала осеняющее облик Оливье с его сгорбленной спиной и ртом, искаженным кривой усмешкой, передает то чувство поражения, которое подводит итог не только его жизни, но и истории всей семьи. В Тайроне чувствуются старые повадки, когда он самодовольно декламирует несколько строк Просперо, а затем поворачивается к сыну, откровенно вымаливая аплодисменты; и когда Оливье демонстрирует пару собственных неповторимых трюков, дважды совершенно по-разному слезая со стола. Его исполнение особенно отличается от остальных своей широтой: в этом человеке одновременно сосуществуют скупердяй, старый служитель театра, встревоженный муж, оборванный ирландский мальчишка; кажется, что не только О’Нил показывает разные стороны своего героя, но еще и Оливье сознательно жонглирует ими ради собственной выгоды”.

После премьеры “Долгого путешествия в ночь” кривая доходов Национального театра резко подскочила вверх и продержалась на этом уровне весь следующий год, когда полученная прибыль позволила покрыть дефицит в 150 тысяч фунтов, оставшийся от прошлого сезона. Полоса невезения осталась позади; все указывало на оздоровление компании и репертуара в преддверии дебюта на Южном берегу. Тем более парадоксально, что именно весной этого года были приняты первые конкретные меры к тому, чтобы найти преемника человеку, оставившему самый заметный след в возрождении Национального театра.

Хотя переговоры носили сугубо конфиденциальный характер, всем людям театра стало известно, что в конце 1972 года Оливье сменит Питер Холл. По мере распространения слух неизбежно обрастал подробностями, трактовал историю как закулисную интригу и предательство в духе Мартовских Ид и пустил такие прочные корни, что Оливье пришлось собрать шестьдесят членов труппы в репетиционном зале и заверить их, что до 1974 года, пока театр не переедет в новое здание, о его отставке не может быть и речи. 13 апреля правление сделало по этому поводу официальное заявление. Вопрос о преемнике действительно согласовывался с Оливье, но это было исключительно актом предусмотрительности. Поскольку постановки следовало планировать на год вперед, было желательно, чтобы преемник мог высказывать свое мнение и входил в дело постепенно с лета 1972 года. До долгожданного переезда театра он ни в коем случае не мог занять директорское кресло.

В принципе это было и разумно, и тактично. Однако на деле для Оливье все сложилось неудачно. За годы работы проволочки в строительстве доставили ему немало огорчений и в конце концов сорвали надежду возглавить переезд театра в роскошное и монументальное новое помещение. В конце 1972 года стало ясно, что к 1974 году здание готово не будет. В качестве нового срока называли середину 1975 года. Оливье, у которого истекал второй пятилетний контракт, фактически был вынужден подать в отставку, уступив место уже назначенному преемнику.

Приступив к обязанностям второго директора 1 апреля 1973 года, Холл должен был взять на себя всю полноту власти в ноябре. На протяжении целого десятилетия Оливье занимал самую изнурительную должность в театре. “Время немного ушло вперед, — объяснял он. — Некоторым из нас стало тяжко висеть над пропастью. Кроме того, нельзя было заставлять Питера Холла прождать два с половиной года из обусловленных пяти, ущемив тем самым и его гордость, и заслуги, и время правления”. Оливье уходил с достоинством и благородством; его наследник воздал ему трогательную дань, объявив себя только “его сторожем до открытия нового театра”. Но все это не могло снять элегического чувства, словно в начале решающего пятого акта знаменитого Гамлета сменил прекрасный ученик.

В руководстве Национальной сценой лето 1971 года стало для Оливье кризисным. В июле этого бедственного сезона он предложил сэру Максу Рейну, новому председателю правления, свою отставку. Его намерение не было принято всерьез. Однако именно в это время лорд Гудмен, председатель Совета по делам искусств, впервые закинул удочку насчет м-ра Холла, и в конце 1971 года бывший директор Королевского Шекспировского театра встретился с правлением Национального театра. При всем гипотетическом характере этих переговоров они означали, что попытки найти замену начались до того, как Оливье обеспечил театру новый мощный взлет. Впрочем, тактика, стоявшая за сменой руководства, не имеет особенного значения. Время и непонятные темпы строительства театрального комплекса на Южном берегу активно работали против лорда Оливье; чем протяженнее становились отсрочки, тем настоятельнее чувствовалась потребность возложить ответственность на более молодого человека. Когда в конце концов Оливье оставил свой пост, ему было шестьдесят шесть лет; его преемнику, выглядевшему совсем мальчишкой, — сорок два.

К счастью, уход Оливье из Национального театра не казался бесповоротным: конец скорее напоминал начало, так как последний день, проведенный им в директорском кресле совпал с премьерой пьесы Эдуардо де Филиппо “Суббота, воскресенье, понедельник”, принесшей новый огромный успех. Оливье играл небольшую роль хитрюги деда, с упорством клептомана ворующего шляпы; но образ дряхлеющего шляпного мастера был воплощен им так мастерски, что, словно Чаплин в немом фильме, он приковывал к себе внимание даже без текста. Это негромко напоминало о прирожденном комическом даре актера, прочно заслоненном его достижениями в великих трагических ролях.

Это напоминало и о том, что в жизни существует роль, которую он не будет играть никогда. Не для него ценный подарок к пенсии и бездеятельный закат, подчиненный старому врагу — ностальгии. Он смог увидеть, как его многолетняя деятельность была увековечена для потомства в названии самого большого помещения Национального театра — зала на 1.165 мест с необычной конструкцией и открытой сценой, близко придвинутой к зрителю. Но уйти в отставку он не смог. ”В конце концов, чем бы я стал заниматься? — спросил он однажды. — Копаться в саду? Играть в гольф? Все это не для меня. Пока я держусь на ногах, я буду делать свое дело”. Для него это был единственно возможный образ жизни; он никогда не мыслил иного.


Глава 28

POST MORTEM


Когда в течение нескольких дней умерли друг за другом Ноэль Коуард и Бинки Бомонт, в знак скорби Шефтсбери-авеню притушила огни, а критики возвестили конец эпохи изысканного и блестящего театра. Стоял март 1973 года. Эпоха изысканности, вероятно, кончилась уже давно, а смерть язвительного гения отточенного стиля и антрепренера, наделенного исключительным чутьем, только подвела под ней финальную черту. Так или иначе, все мгновенно осознали, что завершен целый этап в истории английского театра; и в год, когда трое титулованных актеров (Оливье, Клементс и Добени) ушли из Национального, Чичестерского театров и Всемирного театрального фестиваля, ощущение конца эпохи стало еще острее. На авансцену выдвинулось новое поколение, пришедшее в театр, бесконечно далекий от того блистательного Вест-Энда, какой застал Оливье в 20-е годы. Если не считать возобновлений, сцена изменилась коренным образом благодаря социальным катаклизмам 50-х годов, обретенной свободе от вмешательств лорда-гофмейстера и — не в последнюю очередь — благодаря стремительно растущей стоимости спектаклей, которая, не давая новому Бэзилу Дину отважиться на организацию пышных зрелищ, поощряла коммерческие постановки дешевых и пикантных банальностей.

Среди множества перемен к лучшему и к худшему ни в чем не было такой иронии и драматизма, как в мгновенной переориентации, последовавшей за отменой театральной цензуры в 1968 году. О радикальном изменении климата можно судить по последней постановке, появившейся в Национальном театре при Оливье, — “Вечеринке” Тревора Гриффитса, где он мастерски сыграл Джона Тэгга, шестидесятилетнего троцкиста из Глазго. Политический спектакль открывался зрелищем обнаженной пары, занимающейся любовью в роскошной кровати в самом центре сцены “Олд Вика”, причем, дабы преуспевающая публика партера получила не меньшее удовольствие, чем посетители галерки, сверху и позади парочки повесили наклонные зеркала. Эпизод не вызвал даже неодобрительного шепота. Однако легко представить громогласный скандал, который разразился бы еще четыре-пять лет назад, вздумай Оливье с Тайненом показать на сцене нечто подобное.

Когда в 1969 году Тайнена уволили с должности литературного менеджера, покойный лорд Чандос, безусловно имея в виду мьюзикл ”0, Калькутта!”, заявил: ”Как консультант он сможет заниматься постановочной деятельностью, не ставя в неловкое положение Национальный театр”. Куда же девалась неловкость теперь? В 1970 году один из членов парламента от консервативной партии внес предложение, призывавшее палату общин осудить спектакль ”0, Калькутта!” как “наносящий оскорбление человеческому достоинству и позорящий Лондон”, а самого Тайнена выгнать из Национального театра и любого другого культурного института, содержащегося на деньги налогоплательщиков. А на следующий год “Янг Вик” пригласил детишек на постановку “Байрон — обнаженный павлин”, темой которого была содомия.

Те же и Питер Холл. В мае 1974 года он обнародовал свою программу предстоящего десятимесячного разбега перед переездом на Южный берег. Первым в его списке значилось “Пробуждение весны” Ведекинда, рассказывающее о попытках подростков преодолеть просыпающиеся половые инстинкты и включающее сцену мастурбации. Именно эту пьесу старое правление Национального театра не дало поставить Оливье еще перед тем, как наложить вето на “Солдат”. Как же удалось Холлу добиться согласия нового правления? Дело в том, что ему ничего не пришлось добиваться. Он был связан не больше любого наемного работника, который может быть уволен в любой момент, вызвав слишком сильное неудовольствие хозяев.

К своему несчастью, Оливье оказался первым и последним директором Национального театра, трудившимся в кандалах до объявления всеобщей амнистии. Вслед за Оливье Холл тоже чувствовал себя “висящим над пропастью” по мере того, как великий переезд откладывался снова и снова; однако, в отличие от предшественника, он никогда не знал репертуарных ограничений и пользовался гораздо большей финансовой свободой, собираясь получить комплекс на Южном берегу — по его словам, «сногсшибательный снаряд, который произвел в английском театре взрыв, неслыханный со времен “Глобуса”». Поэтому сравнивать правление Холла и Оливье бессмысленно, если не оскорбительно.

Чаще всего Оливье обвиняют в том, что его неоспоримое лидерство превратило Национальный театр в оркестр одного человека, в труппу, подчиненную актеру-антрепренеру, кассовый успех которой слишком полагался на обаяние его имени. В мае 1971 года он ответил на подобные обвинения следующее: «В наших пятидесяти с лишним постановках я сыграл всего шесть полноценных ролей. В некоторых из лучших спектаклей заслуга целиком принадлежит театру, а не знаменитостям, например в "Розенкранце”, “Королевской охоте”, “Щелчке по носу”, "Трех сестрах” и “Национальном здравоохранении”. Я изо всех сил старался создать ансамбль. Бессмысленно основывать труппу на звездах, хотя подобные попытки неоднократно делались в прошлом».

К концу своего десятилетнего правления он мог утверждать это еще решительнее: окончательный итог включал всего семь значительных ролей — в “Дяде Ване”, “Офицере-вербовщике”, “Отелло”, “Строителе Сольнесе”, “Пляске смерти”, “Венецианском купце” и “Долгом путешествии в ночь”. Однако именно этот набор составил весьма внушительную порцию сливок, включив спектакли, которые могли собирать полные залы ad infinitum. Лишь в одном из них (”Дяде Ване”) Оливье делил Национальную сцену с актером соизмеримого с ним масштаба.

Где же были другие корифеи английского театра? За время правления Оливье на Национальной сцене не появились ни Ричардсон, ни Гиннес. В четырех постановках выступил Редгрейв. В пяти сыграл Альберт Финни, в двух — Гилгуд и Скофилд, но ни один из них не проработал здесь хоть сколько-нибудь заметный отрезок времени. Впрочем, подобная ситуация была показательна отнюдь не для одного Национального театра.

В Англии не было труппы, способной удержать актеров такой величины под натиском кино, телевидения и Вест-Энда.

Установлено, что актеры привлекают в театр зрителей в гораздо большей степени, чем пьесы. Зная это не хуже остальных, Оливье наивно надеялся за время работы в Национальном театре сделать решающий шаг вперед, возбудив в публике желание смотреть драму ради нее самой. Рассуждая о единстве постоянной труппы, он сказал: “В сущности, она гораздо важнее для аудитории, чем система звезд, хотя пройдет бог знает сколько времени, пока мы сможем убедить в этом зрителей”. Выступая в качестве директора на своей первой пресс-конференции, он заметил, что потребуется сорок или пятьдесят лет, чтобы привести труппу в должное состояние. Шесть лет спустя, в июле 1969 года, он признавал, что его коллективу еще далеко до идеала, что нелегко привлечь и удержать известных актеров средних лет даже не звездного статуса, которые энтузиазму молодых режиссеров предпочитают гонорары на телевидении. И все же он не отказался от своей главной цели:

”Я по-прежнему убежден, что главной притягательной силой Национальной сцены должна быть труппа, как это было в Московском Художественном театре в дни его расцвета. Это самая здоровая репутация, какую можно приобрести на театре. Пользуясь подобной славой, можно прибегнуть и к звездам, но ансамбль остается превыше всего”.

Высокая цель; но вопрос о том, насколько она достижима или даже правильна, вызывает бурные споры в зависимости от того, как представлять себе главные задачи Национального театра. Некоторые постановки NT пользовались громким успехом, не опираясь на звездные имена. Но ни одна из них не могла соперничать с ажиотажем и интересом, вызванными Отелло” и “Пляской смерти”, где царил Оливье. Люди стояли в очередях не только ради того, чтобы взглянуть на Оливье ради самого Оливье, но чтобы увидеть актерское искусство в истинном масштабе, недоступном их домашним маленьким экранам. Если бы пришлось выбирать между захватывающей возможностью посмотреть на игру великого актера, работающего с предельным напряжением своих сил, и удовлетворением, которое способна доставить точная трактовка драмы крепким и высокопрофессиональным ансамблем без звезд, подавляющее большинство зрителей, без всякого сомнения, остановились бы на первой. В идеале, конечно, хотелось бы иметь и то, и другое. Этого удавалось достичь в ряде спектаклей Национального театра, но гораздо реже, чем можно было желать.

Оглядываясь назад, кажется, что Оливье не мог не погнаться за двумя зайцами — созданием труппы под руководством актера-антрепренера и увлечением ансамблевой игрой. Отвергая систему звезд, он оставался звездой номер один. В известном смысле он пытался создать в Национальном театре труппу, в которую не мог вписаться сам.

Кроме того, в какой-то мере Оливье оказался жертвой той системы, которую обязался создать. Сама идея постоянной труппы с неуклонно расширяющимся репертуаром создавала проблемы, неизвестные ему как актеру-антрепренеру старой закваски. Например, готовя новые спектакли, театр возобновлял и удачные старые, что влекло за собой смену исполнителей и постоянные репетиции, так как актерам приходилось приспосабливаться к новичкам. Джеральдина Макивен вспоминала: «Я выступала в “Щелчке по носу” пять лет, и, по-моему, из-за непрерывных изменений в составе мы репетировали ее чаще, чем играли. Хорошо было бы получить возможность через какое-то время полностью менять состав в постановке, пользующейся успехом. К несчастью, все в конце концов упирается в вопрос денег». И действительно, большинство встававших перед Оливье проблем сводилось к нехватке средств.

У репертуарной системы был и такой недостаток, она затрудняла одну из весьма желательных для Национального театра функций — поощрение отечественной драматургии. Как заметил Питер Николз (автор “Национального здравоохранения”): «Если сенсационный спектакль вроде “Субботы, воскресенья, понедельника” дает в настоящий момент колоссальные сборы, стоит ли снимать его ради того, чтобы освободить место в репертуаре другим пьесам?» Кроме того, отнюдь не всех известных драматургов могла привлечь честь снискать успех в Национальном театре, двум-трем еженедельным спектаклям которого противостояли ежевечерние прогоны и гораздо большие гонорары в других местах.

Все это ни в коей мере не снимает упреков критики, обращенной против репертуарной политики Оливье; порой он действительно высказывал весьма сомнительные суждения о новых драматических произведениях. В таких обстоятельствах Оливье был прав, прибегнув к помощи литературного менеджера. Годился ли на эту должность Тайнен — вопрос уже иного порядка, вопрос, спровоцировавший, пожалуй, более резкие дебаты, чем все остальные стороны директорской деятельности Оливье.

Никто не высказался по этому поводу откровеннее, чем Джон Осборн. В 1973 году он следующим образом охарактеризовал “губительное влияние” Кеннета Тайнена: ”Каковы бы ни были его достоинства как писателя и критика, он, на мой взгляд, в корне ошибается насчет того, как надо управлять театром. Это какие-то интеллектуальные махинации, которые Оливье принимает за знание современности и хорошее чутье. Он так боится показаться устаревшим, что самым грустным образом позволяет Тайнену сбить себя с пути”. Впрочем, Осборна нельзя считать беспристрастным свидетелем; еще в 1960 году, за три года до начала совместной работы Оливье и Тайнена, он открыто заявил о своем предубеждении: “Идея создания так называемого Национального театра равнозначна сооружению театрального памятника принцу Альберту,— провозгласил он тогда. — Если его когда-нибудь построят, останется надеяться, что кто-нибудь его подожжет”.

С другой стороны, мы располагаем письмом Тайнена в “Санди Таймс”: «Что мне остается, как не сослаться на статистику? А статистика свидетельствует, что с количеством спектаклей Национальной сцены, которые за десятилетний период пользовались успехом у критики и у публики, не может соперничать ни одна компания во всей истории английского театра (за исключением, быть может, шекспировского “Глобуса”, посещаемость которого мне неизвестна)». Конечно, ошибки были. После взлета 1967 года Тайнен, возможно, предлагал слишком много невразумительных пьес и сделал слишком резкий акцент на импорте драматических произведений и режиссеров. Но первые фазы его сотрудничества с Оливье, бесспорно, привели к выдающимся результатам: за четыре года они на прочной основе возвели здание живого театра, гибкого и практичного в своей политике, не подверженного опасности превратиться в культурный мавзолей.

В самом начале сэр Лоренс поклялся “отдать все свои силы тому, чтобы заложить фундамент Национальной сцены, которая оправдала бы долгое ее ожидание и которой могли бы гордиться люди театра и вся страна”. Он сдержал эту клятву. Сэр Майкл Редгрейв утверждал, что никто иной не справился бы с подобной миссией. Но насколько хорошо Оливье справился с ней, раскрылось в полной мере лишь после его ухода. С течением времени стало ясно, что Национальный театр (по крайней мере временно) в значительной степени утратил свой блеск. Став средоточием еще более активной творческой деятельноссти, театр тем не менее превратился в скучное и не слишком престижное место, лишившись трепета и вдохновения, которые вызывало присутствие Оливье.

Покидая Национальный театр, он заметил не без грусти: “Я искренне рад, что ухожу. Я сделал свое дело. Получилось это хорошо или плохо, я еще не могу судить; это покажет жизнь. Сейчас я рассчитываю на некоторый перерыв, а затем непременно подвернется что-нибудь, за что я почувствую себя в ответе. Хотя я страшусь депрессии, которая не может не прийти вслед за отставкой, несколько скрытых преимуществ уже тянутся в мое окно своими хрупкими ростками”.

Отречение не должно было вызывать у него грусти. Вечный труженик мог теперь сосредоточиться на работе, дававшейся ему лучше всего, и преимущества от этого были какими угодно, только не хрупкими. Одно из них сказалось мгновенно, когда беспощадное изображение писателя-детектива Эндрю Уайка в “Сыщике” Энтони Шеффера обеспечило ему громкое возвращение в первые ряды актеров кино. После расставания с Голливудом в 1941 году это был его первый экранный триумф, не связанный с классикой. Отвергнув Питера О'Тула, Берта Ланкастера, Марлона Брандо и Джеймса Мэйсона, нью-йоркские критики присвоили ему звание лучшего актера года, и вместе со своим партнером Майклом Кейном он получил “Оскара”.

Успех “Сыщика” значил для Оливье много. Положив конец веренице эпизодических ролей, фильм своевременно напомнил миллионам зрителей, которые не могли увидеть его на Национальной сцене, о существовании актера поистине уникального диапазона. Картина вновь показала его скрупулезное внимание к деталям и, главное, инстинктивное чувство комического. Роль, идеально подходившая его своеобразному дарованию, позволила Оливье в полной мере проявить свой талант к мимикрии; без видимых усилий он пробежал сквозь ряд поразительных перевоплощений, показавшись и шерифом из вестерна, и персонажем в духе Фу Манчу, и служанкой-кокни. Он мог быть смешным, а в следующее мгновение уже зловещим; мог шутить, неистовствовать, издеваться, дрожать от страха, становиться желчным, жестоким, хитрым, по-мужски суровым, по-женски утонченным. Выступив в этом актерском десятиборье, он поставил рекорд многоплановости, который казался недосягаемым; даже когда он молчал, готовя себе бутерброд с икрой или искусно манипулируя бильярдным кием, от каждого его движения, элегантного и в то же время узнаваемого, нельзя было оторвать глаз. Режиссер Джозеф Л. Манкевич после сорока лет плодотворной работы в кино утверждал, что ничто не может сравниться с актерским опытом Оливье, богатым, ”как золотоносная жила Комстока”.

Играя исключительно театральную роль Уайка, Оливье пережил редкий прилив ностальгии. Среди груды вспомогательных материалов на съемках ”Сыщика” наблюдательный зритель мог бы обнаружить реальные приметы его далекого прошлого: снимки старых коллег — Дугласа Фербенкса-младшего и Лесли Хоуарда, фотографии молодого ”Ларри О.” в окружении Гертруды Лоуренс, Ноэля Коуарда, Мориса Шевалье, Джин Харлоу и (уместный штрих) Агаты Кристи, оказавшиеся у Уайка на письменном столе и стенах. А два года спустя воспоминания о довоенном Голливуде хлынули потоком: в Пайнвуде, впервые работая с двумя старинными друзьями, Кэтрин Хепберн и режиссером-ветераном Джорджем Кьюкором, он снимался в фильме ”Любовь на развалинах” для американского телевидения.


Глава 29

АНАТОМИЯ АКТЕРА


”Ваше становление должно походить на рост дерева — простой, устойчивый, равномерный. Я надеюсь, что вам предстоит глубоко укорениться в плодородной почве этого учреждения и обеспечить себе очень сильные корни, дабы потом, как бы пышно ни распустилась ваша крона, она имела и питание, и устойчивость. Вокруг вас бушует ветер, гром и потоки дождя, поэтому не следует вырастать слишком быстро. В деятельности актера нет ничего ужаснее этапа, когда слава превосходит опыт… Я, то есть зритель, прошу немногого — поверить тому, что я вижу и слышу. Помимо всего прочего, актер должен глубоко понимать людей — с помощью чутья, или наблюдательности, или обоих сразу, и это ставит его в один ряд с врачом, священником и философом. Если я могу больше, чем просто поверить актеру, я чувствую себя счастливым и исполненным радости… актерское искусство существует во множестве измерений, но ни одно из них… не хорошо и не интересно… пока не насыщено видимой, полной иллюзией правды. Разницу между правдой и ее иллюзией вам и предстоит постичь. И постигать ее вы будете до самой смерти”.

Эти слова Лоренс Оливье произнес в январе 1947 года на церемонии открытия театральной школы ”Олд Вика”, обращаясь к ее будущим студентам. С тех пор, направляя собственный рост, он великолепно воплотил свои заповеди, уподобившись вечнозеленому дереву, наделенному мощью дуба, царственным величием и долговечностью секвойи.

Вероятно, главным средством для этого поразительного роста служила его поглощенность своим делом, тем более примечательная, что странным образом он играет скорее из чувства долга, нежели по любви. Ноэль Коуард говорил: ”Выступая на сцене, я доставляю удовольствие себе и зрителям — именно в такой очередности”. Оливье говорит: ”Я не могу отнести этого на свой счет. Не доставив удовольствия зрителям, я чувствую, что напрасно теряю время. Я редко доставляю удовольствие себе. Это связано с каким-то глубинным недоверием к удовольствию. Отголосок пуританства. А может быть, это связано с тем, что я играю мучительно трудные роли, которыми трудно наслаждаться. Сомневаюсь, чтобы хоть кто-нибудь мог наслаждаться Отелло. Хотя я редко играю с удовольствием, это вовсе не означает, будто игра мне вообще не по нутру. Это мое природное занятие, дело, ярмо, которое я привык тянуть и любить. Без него я не смог бы существовать…”.

Чем еще объясняется исключительное положение Оливье в театральном мире? Какие эмоциональные, интеллектуальные, физические особенности привели к формированию самого прославленного актера нашего столетия? Размышляя о созданном Оливье Отелло, Кеннет Тайнен перечислил семь следующих признаков величия: “Полная физическая раскованность; неотразимое физическое обаяние; властные глаза, видные с последнего ряда галерки; властный голос, слышный без малейшего усилия с последнего ряда галерки; безупречное чувство ритма, позволяющее, в частности, передать мерный такт стиха; chutzpalt — непереводимое еврейское слово, означающее хладнокровие вкупе с вызывающей наглостью; и способность передать чувство опасности”. Если добавить сюда остроту интеллектуального постижения образа, то список Тайнена сведет воедино основные достоинства Оливье. Но можно сказать и значительно больше.

Давайте поэтому попытаемся глубже проникнуть в сильные стороны Оливье, условившись с самого начала, что все поддается анализу в великом искусстве, кроме той изюминки, которая и делает его великим. Рассматривая составляющиемастерства Оливье — будь то определенные нюансы техники или более масштабные и расплывчатые проблемы чувства и восприятия, — мы можем достичь лишь преддверия тайны. Дальше стоит нечто магическое, что может быть понято, но невыразимо словами.

В своей автобиографии, ”По размышлении”, Хелен Хейс рассказывает, как однажды, играя Отелло, Оливье превзошел самого себя. Его партнеры, увидевшие работу подлинного гения, были ошеломлены. Они уже привыкли к тому, что его игра захватывает, но это было нечто иное. Когда он направлялся в гримерную, а зрители продолжали его вызывать, актеры, выстроившись по обе стороны прохода, принялись ему аплодировать. Он молча прошествовал к себе и хлопнул дверью. Кто-то постучал к нему и спросил: “В чем дело, Ларри? Сегодня ты был велик!” “Я это знаю, черт возьми, — громко огрызнулся он в ответ, — но не знаю, как это получилось. Значит, нельзя поручиться, что я могу это повторить”.

Нижеследующий перечень возник в результате моих усилий постичь, почему Оливье является величайшим из актеров.

СМЕЛОСТЬ. Среди личных качеств, создавших легендарный облик Оливье, на первом месте стоит смелость — не физическйЯ смелость, необходимая для отчаянных акробатических трюков, а смелость, которая требуется для того, чтобы принимать собсвенные решения и никогда не выбирать самый надежный и безопасный путь. Смелость, невзирая на страх перед критиками, в канун премьеры бросить вызов пуристам и сыграть классического героя наперекор традиции. Смелость заняться постановкой грандиозного фильма, играя в нем главную роль. Смелость взяться за огромный, изнуряющий образ типа Отелло, когда ослабели и выносливость, и память, и воплотить его так смело и своеобразно, как только можно себе представить.

Ральф Ричардсон сравнивал актера, берущегося за прославленные классические роли, с жокеем. ”Ты видишь перед собой знаменитую лошадь, на которой ездило множество великих наездников. Несмотря на все возможные приготовления, вседа остается двадцатипятипроцентная вероятность, что ты не совладаешь с ней на скаку. Ты понимаешь это и боишься. Профессионалом становишься, когда привыкаешь к страху. Принимаешь страх”. Оливье не только принимал страх, но и увеличивал риск во много раз.

Без подобного бесстрашия и самобытности Оливье никогда не стал бы той уникальной звездой театра, какую мы видим в нем сейчас. Личная смелость — отличительный признак гения, присущий воистину бессмертным деятелям сцены. Ею обладал Кин — дерзкий и плотский Яго, шокировавший ортодоксов, черноволосый Шейлок, бесстрашно показанный живым человеком, а не безжалостной карикатурой. Случалось, его жестоко поносили за подчеркнутое неуважение к тексту; в том же самом упрекали и Ирвинга. Критик Генри Артур Джонс ссылался на ”обыкновение и метод Ирвинга… извлекать величайшие эффекты не из или с помощью текста и очевидных намерений его автора, но из собственных дополнительных находок”.

Так же обстоит дело и с Оливье. Рискуя быть распятым критикой, он предлагал неожиданные, но всегда ясные трактовки — самого сильного Гамлета, самого гордого Кориолана, самого страдающего Макбета, самого демонического Ричарда Ш, самого черного, негроидного Отелло. Рецензенты неизменно находили в его исполнении какие-нибудь достоинства, порой громили в пух и прах, но равнодушными не оставались никогда. Его успех подтверждает любые поговорки, сложенные на тему о том, что наступление — лучший вид обороны и что счастье улыбается храбрым.

ИНТУИЦИЯ. В своей творческой жизни Оливье нередко действовал в духе крупно ставящего на скачках игрока, который, презирая явного фаворита, идет на риск, полагаясь только на чутье: если повезет, его ждет большой выигрыш, а при провале не грозит позор. Как и классный игрок, он должен в известной мере рассчитывать на интуицию; и, за исключением нескольких неудач вроде “Ромео и Джульетты” 1940 года, интуиция Оливье оказывалась в решающие моменты необыкновенно точной. Он способен чувствовать время. Однажды он пояснял: «За “Генрихом V”, снимавшимся в годы войны, стояло желание сделать патриотическую картину. А в “Ричарде III” мною двигало стремление ответить интересам тогдашнего зрителя, показав ему маньяка, в котором было что-то гитлеровское». Много лет спустя он мгновенно откликнулся на перемену климата, выступив в пьесах Осборна и Ионеско. Он не превратился в анахронизм, в отличие от сэра Дональда Вулфита, выдающегося виртуоза и блистательного солиста, большей частью остававшегося вне требований моды. Оливье, как правило, демонстрировал великолепное чутье, угадывая, в каком направлении будет двигаться театр, и не боялся действовать в соответствии с этими догадками.

ЗРЕЛИЩНОСТЬ. Всю жизнь страшась превратиться в “старую шляпу”, Оливье избежал этого благодаря своей способности шагать в ногу со временем и даже впереди него. Его долгая жизнь на сцене связана также с присущим ему чувством зрелищности. Особенно наглядно это проявляется в его пристрастии к ошеломляющим физическим трюкам, таким, как кувырок с лестницы умирающего Кориодана, которого в более позднем варианте вешали за ноги на манер Муссолини; как катание по полу инвалида в “Инспекторе манежа”, эпилептический припадок в “Отелло” и многие другие памятные находки. Уже разменяв шестой десяток, он не мог противиться соблазну сорвать аплодисменты своей физической удалью: в последнем акте “Долгого путешествия в ночь” забирался на стол и затем легко спрыгивал вниз, изящно приземляясь на цыпочки.

Главная цель зрелищных эффектов Оливье — удивить, изумить зрителей, заставить их быть начеку, чтобы расслабленное, полуотключенное состояние не вызывало у них бессознательной уверенности, будто им известно, что будет дальше. Он действует и голосом, и телом. Однажды у него спросили, что делает актера великим. “Умение заставить публику поверить в твои достоинства,— ответил он.— Много лет назад Ивонн Прентан рассказала мне о совете Шаляпина никогда не делать того, чего ждет от тебя зритель. Надо постоянно предвидеть, на что настроена аудитория, и делать наоборот… Да, существует определенное стремление к эффекту, хотя говорить об этом проще, чем показывать… Я во многом полагаюсь на ритм. Мне кажется, в этом я действительно что-то понимаю — как использовать ритм, смену скорости, смену времени, смену выражений смену темпа, когда пересекаешь сцену. Заставляйте зрителей удивляться, кричите, когда они этого не ждут, держите их в напряжении — каждую минуту будьте другим. Кроме того, надо точно знать, когда именно на них наброситься — в этом месте такой-то сцены, в этом месте такого-то акта; где слабое звено в сплетенной автором цепочке?.. В чем состоит главная задача актера? Тормошить публику и не дать ей уснуть, затем проснуться и уйти домой с ощущением впустую потраченных денег”.

ГОЛОС. Многократно высказывалось мнение, что Оливье неспособен читать стихи, что он не чувствует архитектонику пространных монологов. Другие же утверждают, что он преподносит поэзию тоньше любого иного актера. Выбрав единственную строку, которая кажется ему эмоциональным центром, он умеет отделить ее от остальных и чуть уловимой переменой темпа и интонации мгновенно зажечь ею факел тех ассоциаций, что глубоко отзовутся во внутреннем слухе и прольют свет на целый мир переживаний и чувств. Так, например, в “Макбете” слова “круг друзей” стали красноречивой струной, которую искусно задели для того, чтобы показать ни с чем не сравнимую, мучительную трагедию жизни, проведенной без любви. Как сказал Колридж о Кине, наблюдать его — значит “читать Шекспира при вспышках молний”.

В то же время он действительно начинает тараторить в тех длинных шекспировских монологах, где мелодика значит больше слов, и, по его собственному признанию, чувствует себя неловко в лирических ролях. (“Это все тот же старый спор между Действительным и Прекрасным. Я не очень верю Китсу, когда он говорит, что Красота есть Правда, Правда — Красота. Я твердо стою на ногах лишь в том случае, если стараюсь изобразить то, что реально. Мне хотелось бы увереннее играть лирические образы; тогда я сыграл бы их лучше. Хотя мне кажется, что мог бы научить этому других. По-моему, я связан скорее с духовыми, чем со струнными инструментами”.)

Тот факт, что Оливье обвиняли в недостатке поэтичности, не слишком принижает его как актера. В свое время аналогичные упреки предъявляли и Ирвингу, и Кину. В театре есть более сладкозвучные голоса, но нет столь же выразительного, гибкого и ясного. Необыкновенные свойства голоса Оливье удалось передать Тайрону Гатри:

"Театральные критики жестоко ругали его за поэтическую декламацию, которая, с их точки зрения, никуда не годилась. На мой взгляд, он говорил с изумительной ясностью, энергично и живо. Чего еще можно желать? Иногда он на самом деле впадает в напыщенный тон, чересчур выпячивает контрасты темпа, высоты и силы звука. Но все это крайности молодого пылкого темперамента. Их излечит время. Вместе с тем разве часто доводится услышать кого-то, кто способен раздуть бурю, чей голос взрывается, словно бомба, оглушительно звенит, как бьющееся стекло,кто визжит, как попугай… Признаюсь, для меня Глас Прекрасный чаще всего звучит как Глас Унылый. Лоренс Оливье никогда не наводит уныния. Однако его голос больше напоминает о духовых, чем о струнных инструментах. Даже сейчас, после многолетней тщательной обработки и бесконечных упражнений, он поражает прежде всего напором и звучностью речи. Мягкость дается нелегко. Я никогда не мог понять критиков, не чувствующих огромной музыкальности, пронизывающей всю его игру,— редкой чувствительности к ритму, окраске, фразировке, темпу и высоте звука”.

Обращаясь с голосом как с музыкальным инструментом, Оливье никогда не считал его органом с одним регистром, но постоянно совершенствовал, добиваясь того разнообразия тональностей и широты диапазона, которые позволили передать и птичьи трели судьи Шеллоу, и basso profundo Отелло; и, играя на этом инструменте, который Трюин сравнил со ”стремительным, гибким, пронзающим клинком”, он создал собственную музыку, нисколько не преклоняясь перед традицией.

«Сильнее всего меня поражает гармония зрительных и слуховых впечатлений, лежащая в основе его игры, — говорит Атен Сейлер. — Мне приходят на ум два знаменитых актера, чье исполнение могло стать вполне понятным и почти столь же прекрасным, если бы не видеть одного и не слышать другого. Между тем голос Ларри украшает все его действия, хотя его никак не назовешь красивым. Всякую строчку Оливье завершает странным, ему одному присущим вскриком. Но это неважно. Помню, как мой муж (покойный Николас Ханнен) однажды спросил Оливье, исполнившего монолог Генриха V накануне дня св. Криспина: ”Ларри, почему в конце ты повышаешь голос до крика?” Задумавшись ненадолго, Ларри ответил: ”Это мое”. И в его ответе — вся истина, именно так он чувствует и не может выразить иначе».

«Оливье первым начал повышать голос в конце строки,— говорит Пол Хардвик. — Не кричать, а просто повышать голос, чтобы заинтересовать слушателей следующей строчкой. Если читать длинный и скучный монолог — вроде первой речи Клавдия, "Смерть нашего возлюбленного брата...",— с падающей интонацией в конце каждой строки, он прозвучит крайне утомительно. Но, повышая голос, актер ловит нас на крючок, заставляя поверить, будто сказано нечто интересное и происходил нечто захватывающее. Ларри был одним из виртуозов этой техники".

«В театральной школе,— рассказывает Майкл Джейстон, нас учили читать “Что ж, снова ринемся, друзья, в пролом” в строгом соответствии с интонационной моделью. Декламируя этот монолог сейчас, Оливье нарушает все внушенные нам заповеди. Он исполняет его, словно арию, постоянно перемежая верхние и нижние ноты, что в принципе совершенно неверно. Если попытаться скопировать его, это прозвучит ужасно. Но почему-то сам он именно таким образом добивается наибольшего эффекта. Это типично для его подхода к очень многим вещам: увлекшись тем, что его интересует и привлекает, он способен беззаботно сломать всякую соразмерность. Это связано и с его постоянным стремлением отличаться от всех и совершать непредсказуемое.

Оливье однажды сказал, что как актер он предпочел бы потерять голос или руки, но не глаза. Тем не менее, когда опускается занавес, в памяти остается его неповторимый голос, его умение коснуться тех единственных струн, чей звук невозможно забыть. Образ, который запечатлевает наша слуховая память, может быть изощренной находкой, как “ч-ч-черви” заикающегося Хотспера или выговор Мальволио, выдающий его плебейство (“Фо’туна п’ости’ает к тебе ‘уки”). Этот образ может родиться из одной, совершенно обособленной строки например, идущего crescendo рыка “Господь за Гарри и Святой Георг!”. Он умеет создать этот образ даже единственным словом, вонзив его в нашу память, как в “Вечеринке”: “Ты кусаешь руку, которая тебя кормит, но тебе ее не откусить”. Иногда в нас остается некий первобытный звук — душераздирающий захлебывающийся плач Джеймса Тайрона, жуткий, звериный вой Эдипа. Главное, что эти образы неизгладимы, вечны; сколь многие из его ролей стали определяющими в том смысле, что, репетируя Отелло, Ричарда III или кого-нибудь еще, актеры независимо от собственного желания слышат, как где-то на заднем плане в них звучат интонации Оливье.

Голосу Оливье будут подражать до тех пор, пока существуют актеры. Он запомнится своей глубиной и мощью, выразительностью и широтой и, возможно не в последнюю очередь, звучащей в нем угрозой — угрозой такой силы, что можно даже пожалеть трусливого воришку, в 1973 году забравшегося в брайтонское жилище Оливье: потрясая своей наградой за “Долгое путешествие в ночь”, оскорбленный Оливье гнался за взломщиком, требуя повернуть назад (“Вместо того, чтобы поучиться у меня самой устрашающей брани, он игнорировал мои призывы и мчался прочь. Нельзя его винить”). Оливье всегда знал цену самому мощному своему оружию и умел извлечь с его помощью максимальный эффект.

ВЛАСТЬ ГЛАЗ. Сразу же вслед за голосом, этим жизненно необходимым актеру инструментом, идут глаза. Потеряв голос, Джек Хоукинс по-прежнему мог обращать на себя внимание и передавать свои чувства благодаря необычайно выразительным глазам — единственному органу, который красноречив в молчании и способен высказать эмоции так же глубоко, как и слова. Подобно всякому истинному мастеру, Оливье потратил немало сил, чтобы придать глазам самый широкий диапазон выразительности, вобравший и ужас в расширенных очах Тита Андроника, и коварство в узких щелочках короля-горбуна, и вращающиеся глазные яблоки Отелло, и масленые и хамоватые глазки Шеллоу. Он обладает именно теми властными глазами, видными из последних рядов галерки, которых требует Тайнен от великого актера. Показательно, что Оливье не мог удовлетвориться разнообразными возможностями глаз, предусмотренными природой. Он пошел еще дальше, научившись расширять и сужать зрачки. Это умел Кин, прославившийся блестящим владением глазами. “Глаза его сужаются и затем теряют блеск” — так описывал Ли Хант его смерть в “Гамлете”. Сходным образом Питер Гленвилл, поставивший “Беккета” и “Время испытаний”, отметил, что Оливье достигает исключительного эффекта “чем-то вроде трагической анестезии чувств, когда тоскливо мертвеют его глаза”. Несколько определеннее высказался Джейстон: “Он может мгновенно сузить или расширить зрачки. Я тоже пробовал это проделать — для этого надо посмотреть в зеркало, потом вдаль и потом обратно. Но он способен показать это в любой момент по своему желанию. Так можно достичь великолепного эффекта, изображая, например, гнев; и хотя на сцене подобный прием ничего не стоит, в кино он может оказаться очень кстати. Я не знаю, кто мог бы его повторить. Кроме того, я заметил, что зрачки у Оливье больше, чем у основной массы людей, — по крайней мере выглядят они больше раза в полтора”.

ФИЗИЧЕСКАЯ ФОРМА. Бескомпромиссно стремясь к реализму и наслаждаясь необычными физическими трюками, Оливье перенес такое количество травм, соперничать с которым могут лишь профессиональные каскадеры и артисты цирка, сделавшие риск своим ремеслом. В список его ран входят глубокий удар рапирой в грудь в "Гамлете”, бессчетные порезы кистей рук и головы, бесконечные падения с лошадей, в том числе вниз головой в озеро; в "Театре королей” он сломал ногу, в ”Опере нищего” растянул икру, на съемках “Ричарда III” получил стрелу в колено; играя Горбуна на сцене, порвал связку и получил на студии электрический шок, воткнув ятаган в реостат осветительного прибора. Чистое везение избавило его от более серьезных увечий, когда он нырял в сеть в “Пламени над Англией” или висел в сорока футах над сценой в “Критике”, держась одной рукой за проволоку. В отличие от Гилгуда, для которого было сущим мучением просто вбить гвоздь в ковчег в роли Ноя и даже игра на бильярде в “Вишневом саде” представляла известную трудность, сэр Лоренс неизменно приветствовал любые физические усилия: вовсе не являясь прирожденным атлетом, он всегда считал, что без должной формы не может быть действительно многопланового артиста. В молодости Ирвинг, первый титулованный актер, занимался ежедневными упражнениями с усердием спортсмена-профессионала, дабы приобрести скорость, выносливость и силу. Первый актер-пэр последовал его примеру. Он добивался ловкости Фербенкса для выполнения атлетических номеров, а позднее — максимальной силы легких и выносливости для своих великих ролей.

Первоначально его целью был скорее внешний блеск, чем физическая форма. Нельзя сказать, что привлекательный облик жизненно необходим знаменитости, но это, безусловно, ценное качество, которым обладали все корифеи английской сцены. Оливье, придя в театр худосочным юношей с нависшими бровями, последовательно трудился над улучшением своей внешности. Только в тридцать восемь лет, играя Эдипа, он отважился выйти на сцену в трико без “толщинок”; но физических испытаний он не боялся никогда и даже радовался травмам, умножавшим его славу храбреца со сжатыми губами. Только жесткая физическая подготовка позволила ему продемонстрировать множество захватывающих атлетических трюков; лишь благодаря еженедельным гимнастическим тренировкам, тяжелой атлетике и пробегам он смог работать с поразительной энергией после целого ряда изнурительных болезней, которые легко должны были отправить его на покой. В более широком плане сильный организм нужен был ему для того, чтобы реализовывать необычайную творческую энергию. Как заметил Джон Лаури, “возможностям этого человека не было предела, и чем больше от него требовали, тем больше он давал. Поэтому так хороши его фильмы. Этого человека надо выжимать до конца. Он хочет, чтобы его выжимали. Он неповторим”.

ВЛАДЕНИЕ ТЕЛОМ. Поскольку Оливье часто укрупнял свои образы, он представляется настоящим исполином. На самом деле он среднего роста — пять футов десять дюймов. Подобно Гаррику и Кину, кажущимся лилипутами в сравнении с ним, он способен выглядеть на сцене и высоким, и низким и по своему желанию становиться не только крупнее, но и сильнее. Очень немногие из его современников могут также захватить зрителей одной лишь выразительной силой своего тела, будь то сила мужественного воина, или сила Геракла, или сила, сломленная крушением надежд.

В одном из выступлений по Би-Би-Си Гилгуд говорил о безупречном владении телом, которое Оливье обнаружил в 1935 году, играя своего спорного Ромео. «Помню, как Ральф Ричардсон сказал мне: “Когда он стоит под балконом, сразу виден весь характер Ромео; его поза естественна, непринужденна, безошибочна, как у зверя; мгновенно чувствуешь существо Италии, и Ромео, и шекспировского порыва”. Это поразительно верное наблюдение над его игрой, и все, что он делает, основывается на этом: тело находится у него в таком беспрекословном повиновении, что он может передать суть образа буквально в мгновение ока». Так было в “Отелло”: его проникновение в плоть и душу негра было чем-то гораздо большим, нежели трансформацией, достигнутой благодаря многочасовым упражнениям в гриме и движении. Менялись и картины, и рамы; дарованный ему богом талант к перевоплощению получил самое ошеломляющее выражение в ”Олд Вике”, где родились и вызывающее сочетание Эдипа с Пуффом, и переход от мужественности Хотспера к сморщенному бессилию Шеллоу.

Есть достоинство, которого не приобрести даже за годы упорных упражнений и практики, — врожденное умение держаться на сцене. «Он обладал им всегда, — утверждает Лоренс Нейсмит.— Сейчас, когда Ларри О. ступает на подмостки,— боже, это грандиозно! Что-то происходит. Но и у Всех Святых, где он выступал еще ребенком, происходило то же самое. Подать себя он умел всегда. Остальные качества развились благодаря старательной учебе, труду и максимально широкой практике».

ЛИЧНОСТЬ. Покойный Спенсер Трейси однажды вспомнил, как Джордж М. Коэн учил его вкладывать в образ душу. Актер добавил: «Я всегда стараюсь это делать. Но я не пытаюсь выдумывать личность, потому что это невозможно. Личность — это вы сами. Если существует такая вещь, как “изюминка звезды”, то, на мой взгляд, это и есть личность. Никогда не видел роли, сыгранной хорошим актером, в которой не выявилась бы часть его личности. Оливье — лучший и чертовски разнообразный актер… но, взглянув на него, я тотчас узнаю Оливье. Личность — вот все, что требуется от актера, — личность и интуиция».

О том же говорил и Реймонд Мэсси: ”В конечном счете все покоится на характере и личности актера — иначе и быть не может. Все великие — возьмите Ларри Оливье — излучают нечто, чего нельзя не почувствовать". Действительно, подлинный Оливье заметен в большинстве своих создании — в холодной отстраненности и достоинстве Макса де Винтера, угрюмости и жестокости Хитклифа, сдержанной впечатлительности Астрова, в ехидном смехе Арчи Райса и отвращении к самому себе, которое испытывает Джеймс Тайрон. Исполнительский диапазон Оливье необычайно широк не только благодаря всесторонним упражнениям и совершенствованию, но и потому, что его самого природа наделила поразительной широтой, целым калейдоскопом настроений и красок.

Эту особенность искусства Оливье проницательно подчеркнул покойный сэр Тайрон Гатри в своей работе "Что значит играть хорошо?”.

«Разграничить личность и мастерство актера можно только в теории. Теоретически между ними действительно существует определенное отличие. Мастерство, по-видимому, заключается в том, чтобы в известных целях уметь подавить одни стороны своей личности и подчеркнуть другие. Тогда теоретически самый искусный актер должен быть самым многоликим и обладать широчайшим диапазоном. Однако, как правило, актеры широчайшего диапазона не способны проникать глубоко. Я знал массу многоликих актеров, способных к разительным переменам внешности, голоса и повадок, но их исполнение неизбежно оставалось поверхностным… Некоторые из величайших артистов вообще не наделены даром Протея. Меняя грим и костюмы, они одинаково играют любую роль. Это целиком относится к Джону Гилгуду: несравненный мастер декламации, наделенный исключительным умом, проницательностью и чувством юмора, он фактически не владеет искусством характерного актера. Подобно множеству выдающихся исполнителей, он всегда остается ”самим собой”. Это никоим образом не умаляет мастерства, фантазии и вкуса, с которыми ”подают себя” такие актеры. Однако следует понимать, что возможности любого артиста ограниченны и что многообразие не является вершиной исполнительского искусства. Из всех известных мне актеров двое, с моей точки зрения, наилучшим образом сочетают способность к изменчивости с “изюминкой звезды” — Лоренс Оливье и Сибил Торндайк. Оба способны справиться с огромной нагрузкой и, если потребуется, принять самый благородный, царственный, величественный вид. Оба превосходно передают необузданную страсть. Оба могут смешить до слез. Оба едва ли не чрезмерно наслаждаются буйными и гротесковыми красками и трогательно, почти по-детски радуются возможности выглядеть, говорить и вести себя в полном несоответствии со своей “истинной природой”».

Однако в круг возможностей Оливье Гатри не включает еше одну важную вещь — его умение быть и само́й женственностью, и олицетворением мужчины. Даже не пуская в ход свои атлетические данные, в кино и на театре он со всей силой воплотил мужское начало. Поразительно, что при этом он способен одним словом, жестом или движением мгновенно передать что-то женское. В своей книге “Современный актер” М. Биллингтон подробно останавливается на “гермафродитном, двуполом фундаменте всякого великого лицедея” и, рассматривая творчество Гарбо, обнаруживает в нем “явно мужские признаки”, особенно сильно проявившиеся в “Королеве Кристине” (где Оливье не сумел сыграть ее любовника). Далее он пишет: «Среди актеров-мужчин нет ни одного, кто использовал бы свой феминизм более продуктивно и творчески, чем Лоренс Оливье. Я слышал, как у Питера Холла спросили, что он считает той главной особенностью Оливье, которая делает столь поразительной его игру. Он ответил: ”Его сексуальное начало”. Оливье велик и потому, что раскрывает в своих творениях огромную часть самого себя, и потому, что бесстрашно обнажает те свои свойства, которые большинство из нас привыкло скрывать. Стыдиться всего женского в себе мальчиков учат с детства. Блестяще используя приметы женственности, Оливье возвращает нам нормальное отношение к одной из наших врожденных черт».

НАБЛЮДАТЕЛЬНОСТЬ. Когда Питера О'Тула попросили сформулировать суть актерского искусства в одном предложении, он резко назвал его “умением портить воздух под чужой личиной”. Оливье описывает его более содержательно — как искусство убеждения:

“Сначала актер убеждает себя, а затем самим собой — зрителя. Этого нельзя достичь, не вооружившись наблюдательностью и интуицией… актер должен быть человеком, который не побрезгует разобрать груды мусора, дабы отыскать крохотную деталь человеческой жизни; наблюдать за ней, найти ее, использовать ее рано или поздно. Я часто делал подобные находки, и, благодарение богу, пусть и не отличаясь крепкой памятью, я прекрасно запоминаю небольшие штрихи. Некоторые вещи я хранил в себе восемнадцать лет, прежде чем привелось ими воспользоваться. Иногда что-то заставляет отложить про запас подмеченные особенности человеческого поведения. Раздумывая из года в год, откуда они появились в людях, в результате внезапно находишь в них ключ к постижению целого характера”.

На съемках “Юлия Цезаря” Гилгуд обнаружил, что Брандо прилежно слушает записи Оливье, Барримора и Мориса Эванса, чтобы исправить свою дикцию. Оливье далек от столь откровенных заимствований, хотя в молодости "подражал совершенно беззастенчиво" звездам немого кино. По его словам, он с жадностью копировал всех этих ничего не подозревающих людей. ”В юности это даже полезно — если только не становиться слепком с одного человека и не просто обезьянничать, но и вырабатывать собственную манеру. Но главное заключается в том, чтобы, подражая другим, заставить себя задуматься: почему Ричардсон, или Редгрейв, или Гилгуд, или Гиннес играет эту роль именно так? Репетируя с молодыми актерами, я иногда показываю, как играл кто-нибудь из старых мастеров, которых они не застали, а мне довелось увидеть. Воспроизводя их выговор, темп, жестикуляцию, я хочу дать представление о том, что вкладывали в роль другие исполнители, насколько широк диапазон ее трактовок; я хочу раскрыть бесконечное многообразие возможностей”.

Конечно, любой актер должен наблюдать и учиться у жизни; и Оливье, с его осознанным стремлением к реализму, именно в этом видел ключ к тому, как претворить актерскую технику в дело — ключ настолько важный, что он даже заметил: «Мне кажется, я знаю, в чем секрет: ”надо пошире раскрыть глаза и напрячь все органы чувств. Нельзя предвидеть, что может пригодиться”. У меня это как болезнь. Во время войны, когда я учился летать, мне потребовалась особая техника, определенное чувство, самообладание; излишняя расслабленность и чрезмерное напряжение были одинаково фатальны. И мне пришло в голову использовать это в своей игре. Это придало моей работе совершенно иной смысл, который я хотел обрести, и имело на меня огромное воздействие».

С наблюдательностью связано его мастерское владение гримом. Скорее всего, ни один актер, за исключением, быть может, Лона Чанея, не использовал такого количества воска и театрального клея. В юности страсть к маскировке была спровоцирована стеснительностью, нежеланием представать в своем истинном виде. Но уже давно это стало гораздо большим средством понять, как следует играть того или иного персонажа. В спектакле ”О, что за прекрасная война” он никак не мог представить себе солдафона-фельдмаршала, пока не угадал подобающую ему прическу. Точно так же Астров не мог ожить в его воображении вплоть до генеральной репетиции, когда, случайно увидев себя в зеркале, он поправил на носу пенсне.

ТЕХНИКА. Имея полное право написать труд об актерской технике, Оливье тем не менее объявил, что никогда этого не сделает. По правде говоря, его большей частью утомляет теоретизирование насчет различных актерских школ, “переживания” и “представления”. Это нетрудно понять. По сути своей он — работающий актер, а не теоретик, искусный ремесленник, который предпочитает профессионально и по-деловому строить образ, а не тратить рабочее время на абстрактные рассуждения. Зная, что нужно ему самому, он никогда не будет устанавливать непреложные правила для других.

Сам он считает себя “актером, идущим от периферии к центру”, то есть от внешнего рисунка роли к внутреннему (“Обычно, собрав множество деталей, множество примет, я потом нахожу образ плавающим где-то в середине”). Он признает, что его подход диаметрально противоположен принципам Актерской студии («Боюсь, что у приверженцев “Метода” я вызываю возмущение. Они считают меня актером “представления”, потому что я не делаю свои наблюдения объектом наблюдения. У меня все зиждется в основном на зрительном восприятии. Человек, сидящий на втором этаже автобуса, может подать мне какую-то идею; очень часто грим определяет, как играть того или иного героя»). Но однозначно причислить Оливье к школе “представления” — значит крайне упростить дело. Скорее, он не до конца доверяет интуитивному подходу, понимая, что вжиться в образ еще далеко не достаточно. При этом его въедающиеся роли основывались, как правило, на глубоко продуманном и сочувственном понимании персонажа.

Атен Сейлер наблюдала технику Оливье в течение полувека. Она отнюдь не считает, будто внешний рисунок роли является у него довлеющим: «Бернарду Шоу принадлежит известное высказывание об актерском искусстве, гласящее, что актер должен либо вжиться в героя, которого он играет, либо вобрать героя в себя. Именно это последнее и делает Ларри. Взяв какого-нибудь человека, он обрабатывает его на огне своего чувственного восприятия. Обычный характерный актер говорит: “Сейчас превращусь в такого-то персонажа”. Но это детское развлечение. Им занимаются мои внуки. “Давай ты будешь вон той старухой”, — просят они. Это совсем не значит: “Пойми эту старуху и сделай ее собой”, — а именно это Ларри умеет превосходно».

Было бы столь же примитивно настаивать на том, что актер типа Брандо идет исключительно от внутреннего самочувствия к внешней форме. «Не верьте Марлону,— сказал Оливье в 1973 году, беседуя с Барбарой Уолтерс в программе американского телевидения. — Не говорите мне, что он до всего докапывается у себя внутри. Он тоже смотрит по сторонам. Он движется от краев к центру, как и любой другой. Иначе быть не может. Чтобы включиться, я должен получить какой-то импульс. Кусочек того, другого, третьего, чтобы решить: он должен ходить вот так, или заикаться, или горбиться, или как-то особенно смотреть себе на руки, или теребить их, или найти еще что-нибудь — любую внешнюю опору. Это лучше, чем вопрошать: “Где я?” Лучше отыскать что-то снаружи — будь то Ричард III, Фальстаф, Тоби Белч или “Комедиант”. Я спрашиваю себя: “Кто мне известен из людей такого рода? Быть может, это я сам, а возможно, и десяток других”».

Кеннет Тайнен, горячий сторонник метода Оливье, писал еще в 1951 году: “Я знаю всего двух актеров, способных играть и героев духа, и гораздо более важных (для меня) героев плоти: Оливье и Валка. В конце концов, хорошее зрелище возникает на театре именно благодаря физической стороне дела; шумы и телодвижения куда более значимы с театральной точки зрения, чем то качество, то существо, которое они облекают. Актер есть осязаемый передний план трагедии; он состоит прежде всего из пластичной массы технических приемов, а не из мысли и чувства. Он должен идти от внешнего рисунка роли к внутреннему, каких бы нервных усилий ему это ни стоило; его дело — искусственно возбуждать эмоции в зрителе, но не в себе самом”.

ПЕРЕЖИВАНИЕ. Это приводит нас к предполагаемому изъяну в искусстве великого артиста, “слабости”, которую видят в том, что Оливье в действительности не чувствует всего, что играет. В подобном мнении в известной мере повинна его блестящая техника — художник, подбирающий детали столь точно и скрупулезно, кажется подчас зодчим, созданиям которого, хотя и отличающимся безупречной конструкцией, все-таки недостает “души”.

Вот что говорит актриса, бывшая его партнершей и в классическом, и в современном репертуаре: “Ларри обладает чисто техническим умением, способностью держать на уровне любую роль. Каждое движение, что бы он ни делал — он всегда точно знал, что собирается сделать, где и когда. Это в первую очередь связано с чувством ритма. Не думаю, чтобы он глубоко переживал то, что играет; он всегда отстранен и наблюдает себя со стороны. На мой взгляд, он не погружается в свое исполнение. В этом разница между ним и Скофилдом. Там, где Оливье делает, Скофилд становится. Ларри вообще способен начать выступать в любой момент, наудачу, ибо за ним стоит все богатство техники”. На это же указывает и актер, игравший с ним во многих шекспировских спектаклях: “Техника Лоренса состоит в его умении произвести необыкновенное впечатление тем, что кажется подлинной эмоцией, хотя на самом деле он не чувствует ровно ничего. Лоренс — обманщик; вот в чем существо его техники. С поразительной изобретательностью он придумывает фокусы, делающие столь исключительной его игру… Он великий лицедей, Дуглас Фербенкс с примесью интеллектуализма”.

Представление, будто Оливье-актер может ничего не чувствовать, по крайней мере глупо. Даже Оливье не настолько велик, чтобы бесстрастно имитировать огромную страсть. Джоан Плоурайт и ближайшие друзья знают, в каком взвинченном состоянии он остается после эмоционально насыщенной роли. Сам он многократно высказывался по этому поводу. Особенно убедительно он говорил о своих чувствах Кеннету Харрису в интервью 1969 года:

“Часто слышишь, что великие артисты в середине монологов о страсти, власти или смерти раздумывают о том, кто выиграл заезд в 3.30 или что хотелось бы съесть на обед. Я лично чувствую себя тем, кого в данный момент играю. Не полностью — разве можно этого достичь, оставаясь в здравом уме? (Конечно, некоторые актеры действительно сходят с ума, иногда временно.) Мне кажется — хотя я основываюсь только на собственном опыте, — что до известного предела актер должен отождествлять себя с ролью: в корзине на самом деле лежат головы троих ваших детей, вы видите мертвой свою Джульетту, которой лишились навечно, вы душите свою Дездемону. Но это отождествление дается мне легко и естественно. Мне очень интересно, что движет людьми. Я думал бы об этом, даже не будучи актером. Профессия обостряет мой интерес. Если вы хотите волновать, увлекать людей, заботиться о них, продавайте им что-нибудь; актер — это коммивояжер, неизменно торгующий иллюзиями, а для этого надо знать, что движет людьми. Играя кого-нибудь, надо спросить себя, что это был за человек. Поняв его, надо каким-то образом стать этим человеком — не только той частью, которая проявляется в роли, но постичь весь его склад до конца; тогда вы сыграете и подлинно, и верно, потому что внутри у вас будет целостный, подлинный и верный образ. Только ощущение подлинности героя сделает верным ваше исполнение. …О господи, да, чтобы это сделать, надо это чувствовать. Если вы делаете верно, значит, вы это чувствуете. Страдание, страсть, горечь — их нельзя не пережить. Это и опустошает, и наполняет вас — как любой эмоциональный опыт”.

Дело не в том, действительно ли Оливье чувствует то, что изображает, а в том, насколько полно передает он это чувство зрителям. Быть может, некая ничем не пробиваемая сдержанность его натуры служит тем барьером, дальше которого он не способен проникать в глубины человеческих трагедий и раскрывать себя, играя на эмоциональном пределе. Джордж С. Кауфман считал, что в “Спартаке” Оливье наполнил образ Красса тем “безупречно патрицианским духом, который соответствует известной отстраненности, присущей ему самому”. Под пристальным взглядом кинокамеры эта отстраненность многим бросалась в глаза, особенно в “Грозовом перевале” и “Ребекке”. «На сцене, — говорит Кен Тайнен, — Ларри способен плакать как ребенок. В “Эдипе” он испускал жуткий вой, словно загнанный зверь. В “Долгом путешествии в ночь” он захлебывался в отталкивающем рыдании. Ему доступны любые эмоции, которые он может открывать, как кран, но с головой погружаться в переживания он не любит».

Можно предположить, что Оливье ограничивает глубоко коренящееся в нем чувство комического. Он говорил, что считает делом своей жизни показывать тончайшую грань между комедией и трагедией, однако сам всегда предпочитая комедию. «Они почти неразличимы. Чтобы достичь истинных высот в трагедии, надо играть очень рискованно. Порой ради крайнего трагизма приходится быть едва ли не смешным. Меня не смутил бы Отелло, катающийся по полу и вызывающий смех. Это стало бы частью трагического замысла. Надо только заставить зрителей впоследствии пожалеть об этом. Иногда мне хочется, чтобы публика заняла сторону Яго. Хорошо бы, зал подумал: ”Ну, поймай же этого черного глупца”. Но я хочу, чтобы потом они устыдились этих чувств. Мне хотелось бы поставить зрителей в положение богов: когда нас расстраивает неудавшийся роман или еще какое-нибудь невезенье, боги смеются над нами и над абсурдностью наших огорчений. Я хочу поднять публику на такую высоту».

Леди Сибил Торндайк, превосходящая всех актрис своим мастерством и опытом, имела уникальную возможность наблюдать за Оливье с первых шагов его сценической деятельности. На девяносто первом году жизни эта выдающаяся женщина, наделенная незаурядной энергией, интеллектом, остроумием и человечностью, любезно высказала мне свое мнение об актере, которого близко знала на протяжении шестидесяти лет:

«Я, пожалуй, соглашусь с наблюдением Эгейта, что Ларри — комедиант по натуре и трагик по профессии, ибо он сделал в трагедии так много. У него есть сострадание, огромное сострадание. Но трагедия далеко выходит за рамки сострадания. Зритель должен не сочувствовать, но испытывать ужас. Именно в этом — по самому высокому счету — заключается дух трагедии. Ларри может играть трагические и трогательные роли, но сомневаюсь, есть ли у нас вообще актер для подлинно великой трагедии. Джон (Гилгуд) стоит к ней ближе всего. Но как актер он, на мой взгляд, уступает Ларри. В отличие от Ларри его не назовешь прирожденным актером; ему пришлось добиваться гораздо большего. Конечно, текст он читает несравненно лучше, красивее, а Ларри, который все приносит в жертву характеру, даже не всегда можно понять. При этом, обладая изумительно гибким голосом, Ларри способен брать ноты, недоступные большинству актеров. Высокие ноты. Он владеет тремя октавами, что не удивительно у вокалистов, но достаточно редко встречается у чтецов, особенно у английских чтецов, ибо, варьируя лишь несколько нот, они, как правило, крайне монотонны. Ларри добивается неослабевающего внимания именно за счет огромного диапазона.

Помню, как он впервые появился в постановке “Ченчи”, где играли мы с Льюисом (Кэссоном). Изображая мальчишку-слугу, он произносил только “Идет хозяин”; но по его манере мгновенно становилось ясно, что идет сам ужас. Он всегда великолепно передавал ужас. Он мог по-настоящему напугать. Взять хотя бы его Пуговичника. В этой роли, на мой взгляд, он соприкоснулся с трагедией теснее всего. Он наводил страх. Но этот страх исходил от дьявола. Дьявол не трагичен. Дьявол комичен. Ларри — комик, и мир видится ему в комическом свете. Даже на трагедию он смотрит сквозь призму комического. Так я это ощущаю. Он способен придать злодейству самый привлекательный облик.

Я не знаю более выдающегося исполнителя шекспировских комедий. И комедий Шоу. В любой роли он открывает оттенок комического. Его Яго был бесподобен. В Яго бездна комического, но и трагедия развернута в нем сполна. Оливье раскрывал трагедию в характере, но не в чувстве. Не знаю, чувствовал ли он ее глубоко. Некоторые из его комедийных образов трогают до слез, но не это признак трагического актера. Не думаю, что Ларри обладает тем величием души, без которого не может быть великого трагика. Не думаю, чтобы он стремился переживать так, как переживают трагические исполины. Он прежде всего рассмеется, ибо во всем видит смешную сторону, и это прекрасно. В великих трагиках есть нечто ужасное. Они не способны смеяться.

Вслед за Эдипом трагик никогда не смог бы сыграть м-ра Пуффа. Безусловно, Оливье создал грандиозный образ Эдипа, который был трагичен, потому что был ужасен. Однако в нем было нечто истерическое, возобладавшее, мне кажется, над большой трагедией. Он может быть очень зловещим. Он способен внушить трепет. Ему не дано овладеть лишь такими огромными ролями, как Лир. В его Лире было много смешного, но, по-моему, он лишен величия, необходимого для огромной трагедии. Величие есть в Гилгуде, однако он не способен сделать половину, даже четверть того, что делает Ларри.

Ларри — прелестнейший из людей театра. Он относится ко всем с иключительной симпатией. Именно это позволяет емубыть таким великолепным актером. Он прекрасный семьянин и друг; я даже передать не могу, каким другом он был для меня — лучшим из друзей, потому что им движет очень глубокая симпатия и искренние чувства. В этом — одно из его главных качеств и ключ к тому, почему он оказался таким замечательным комедиантом: он способен проникнуть в душу каждого и понять, что того беспокоит».


Глава 30

ЧЕЛОВЕК ПОД ГОРНОСТАЕВОЙ МАНТИЕЙ


Сэр Лоренс Оливье уже выбрал себе эпитафию: ”Он смешной” — итоговая характеристика, которую в “Комедианте” Фиба Райс дает своему мужу, комику третьеразрядного мюзик-холла. «“Он смешной ” — так и скажите в Вестминстерском аббатстве, — обронил он однажды. — Нет ничего лучше, чем дать людям посмеяться». Тем более “смешно”, что имя Оливье всегда будет отождествляться скорее с величием, нежели с весельем. Леди Сибил Торндайк назвала его “самым выдающимся исполнителем шекспировских комедий”, критики превозносят плодоносную юмористическую жилку, пронизывающую все его творчество. Но факт остается фактом: ему выпало немного случаев дать людям посмеяться. Большую часть жизни ему было суждено играть солдат, воинов и королей. Врожденный талант клоуна заслонили те приобретенные качества, которые наделили его властью театрального полубога, способного вызывать угрожающие раскаты отдаленного грома и возбуждающий блеск электрических бурь.

Оливье, дававший себе волю в коротких фарсах на ежегодном благотворительном представлении “Ночь ста звезд” и вызывавший более оглушительный хохот, чем самые прославленные комики мира, — этот Оливье фактически не известен широкой публике. Прочно закованный в героический панцирь, он ставится в один ряд с корифеями классической трагедии на театре и корифеями романтической трагедии на экране. Так случилось и с актером, и с человеком. Лишь немногие избранные знают Ларри — безумно смешного, часто непристойного рассказчика, загорающегося шутника, даже на шестом десятке сохранившего мальчишеский вкус к проказам и розыгрышам и особенное пристрастие к outré. Его воспринимают как почтенного пожилого актера, достигшего ранга государственного деятеля, и, обладая врожденным чувством ответственности и долга, он добросовестно играет эту роль.

Сэр Лоренс давно уже перерос статус знаменитого комедианта. Независимо от собственного желания он превратился в фигуру такого основополагающего значения, пользующуюся таким авторитетом и влиянием, что ему приходилось контролировать каждое свое слово и поступок. Леди Оливье однажды рассказывала: ”Если твой муж занимает высокое положение, надо быть осмотрительной во всем, что делаешь или говоришь. Порой я забываю об этом, но большей частью держусь настороже. Я воспринимаю это не как бремя, а как удовольствие. Это почетная обязанность. Может быть, такого слова, как честь, нет в словаре, но для меня она по-прежнему существует в отношениях между мужчиной и женщиной". Ее муж тоже относится к положению ведущего театрального деятеля как к почетной обязанности. Он рассматривает свою ответственность весьма серьезно и действует с осторожностью стоглазого Аргуса.

Но если бы Оливье не позволял порой природному комедианту публично заявить о себе, в нем не было бы ничего человеческого. Это все-таки случается, хотя и крайне редко. Например, в марте 1972 года в лондонском ”Колизее” собралось свыше 800 человек, чтобы отдать последний долг покойному Стивену Арлену, директору оперной компании ”Сэддерс Уэллз” и первому административному директору Национального театра. Церемония открылась оперной музыкой Моцарта, Вагнера и Яначека. Затем на сцену поднялся сэр Лоренс, держа в руках кипу заметок. Все ожидали серьезного выступления. Вместо этого, рассказав, как полвека назад он школьником сидел на галерке ”Колизея” и смотрел представление мюзик-холла, Оливье предложил устроить ему прослушивание. Он спел ”0 придите, дверь проломим” на мотив ”0 придите, праведники” и ”Как собравшись у лохани, пастушки носки стирали”. Характерной скороговоркой водевильных комиков он поведал о своем отце, священнослужителе, носившем серые фланелевые брюки и галстук с эмблемой Марилебонского крикетного клуба, спел песенку об объявлении, повешенном в туалете железнодорожного вагона, которое просило пассажиров не засорять слив посторонними предметами. В конце он отдал долг Стивену Арлену, назвав его ”чудесным партнером, человеком, исключительно приятным в голосе, внешности и дружбе”. Зрители были ошеломлены. Не все оценили это ”прослушивание”, выдержанное в духе Арчи Райса, словно бы выступающего перед м-ром Арленом, который, как прекрасно знал Оливье, мрачной торжественности предпочитал грубоватый юмор. Ожидая лорда Оливье, публика получила Ларри-комедианта.

Сэр Лоренс всегда остро чувствовал опасность оказаться в тисках слишком напыщенной и скучной роли. Именно поэтому он был не только польщен, но и встревожен, когда Гарольд Вильсон предложил ему пожизненный титул пэра. Хотя до сих пор в титрах и театральных программах он запрещал упоминать о своем дворянском звании, ему нравилось быть “сэром Лоренсом”. В этом слышалась романтическая и рыцарственная нота, а еще лучше звучало “сэр Ларри” — залихватски и просто. Но лорд Оливье? Это было уже нечто совсем иное, (“Это предполагало такую грань, которую мне не нравится ощущать между собой и любым другим актером или простым смертным”.) Характерно, что в нежелании принимать подобную честь проступила и защитная реакция (“Мне казалось, что как предмет осмеяния актер всегда остается пассивной добычей; но актер-лорд становится добычей, летящей прямо в руки, настоящим посмешищем”). В конце концов, дважды официально отклонив предложенную честь, он уступил доводам Вильсона, доказывавшего, что титул предоставит трибуну всему актерскому цеху, что, получив место в палате лордов, он сможет помогать всем зрелищным искусствам. Это не превратило его в “посмешище”. Это укрепило его легендарный ореол и еще выше подняло на олимпийские высоты.

Общению лорда Оливье с друзьями напыщенное высокомерие не грозило никогда. Леди Оливье безжалостно подшучивала над тем, что его “пустили попастись”. На восьмилетнего сына Ричарда гораздо большее впечатление произвел тот факт, что голкиперу Гордону Бэнксу вручили орден Британской империи 4-й степени. Для Ральфи, Джонни Г. и всех остальных он остался прежним “Ларри”. Где только можно, он отклонял неподобающие почести. В качестве пэра Англии он первым делом написал распоряжение по Национальному театру, где недвусмысленно заявил, что первый же человек, назвавший его “милордом”, будет уволен без проволочек. Но многовековая традиция была против него. Он не просто стал лордом; он стал единственным лордом среди представителей своей профессии. Знакомые могли воспринимать его как “прежнего старину Ларри”; посторонние трепетали в его присутствии сильнее, чем прежде, и из боязни показаться излишне фамильярными или неуважительными впадали в крайне церемонный тон.

В известной мере Оливье сам прибавил вес своему новому образу. Он назвал себя “отъявленным сорванцом, который не может не усмехнуться, оказавшись лордом”; но он же — англичанин до мозга костей, консервативный, почитающий традицию, не способный провалить такую роль. Его первая речь в палате лордов превратилась в блистательный десятиминутный монолог, пронизанный таким патриотическим чувством, которое прозвучало отголоском его незабываемого призыва “Господь за Гарри и Святой Георг!”. Он говорил о “ностальгии по сказочному рыцарству” и напомнил своим слушателям, что он уже второй барон, носящий имя Оливье (“Первым, несравненно более достойным, доблестным, знаменитым и оказавшим своей стране больше услуг, чем я когда-либо смогу оказать, был мой дядя, дважды становившийся губернатором Ямайки, кавалер ордена Св. Михаила и Св. Георгия, друг Бернарда Шоу, Уэббов и других видных социалистов, вместе с которыми он основал Фабианское общество. Он появился в палате лордов как первый пэр — лейборист, положив начало совершенно новому явлению. В 1925 году он вошел в правительство как министр по делам Индии, заняв пост, связанный с одним из драгоценнейших камней в Короне империи; пост, одно название которого должно звучать экзотически для тех ушей, чьим мочкам осталось только показывать дырочки, где некогда висели столь роскошные серьги”). Для нового барона началось время переговоров, так как титул лорда Оливье Брайтонского нельзя было получить без согласия четырех дочерей дяди Сидни, скончавшегося в 1943 году и не имевшего наследника. Кроме того, он приобрел собственный герб (“смеха ради”), состоящий из оливы и плуга, и его фамильный девиз был должным образом занесен в справочник Дебретта — ”Sicut oliva virent laetor in aede dei" — и снабжен весьма вольным переводом: “Подобно тому, как расцветает олива, ликую в доме господнем”.

Звание пэра позволило ему вновь проявить любовь к ритуалу, заложенную в нем отцом и развитую пышными церемониями высокой церкви Всех Святых; проявить то глубоко коренящееся в нем почтение к традиции, на которое не могло подействовать даже заигрывание с вероотступниками, ополчившимися на истэблишмент, — Осборном и Тайненом. В то волшебное мгновение, когда облеченный горностаевой мантией Оливье занял место в палате лордов, вдруг показалось, будто с 40-х годов ничего не изменилось. Будто англичане остались непобедимы в футболе, империя не распалась, не было ни Суэца, ни Джимми Портера, ни цинизма общества, где все дозволено. Британия вновь высоко подняла голову, и во плоти и крови возник всем знакомый дух того принца, который, став Генрихом V, придал величие патриотическим чувствам и помог укрепить сокровенную веру миллионов людей в то, что “британское” действительно значит “лучшее”.

Любопытным образом вновь сложившемуся представлению oб Оливье как о государственном деятеле способствовали по случайному совпадению солидные роли, которые он играл в своих последних фильмах. Кинозрители узнавали лорда Оливье не в потрепанной фигуре Арчи Райса, но в лорде Даудинге, бывшем главнокомандующем истребительной авиации, в “Битве за Англию”; сэре Джоне Френче, начальнике генерального штаба, в картине “О, что за прекрасная война”; директоре школы м-ре Крикле в “Дэвиде Копперфилде”; герцоге Веллингтоне в “Леди Каролине Лэм”. Среди всех этих небольших ролей Оливье-клоун напомнил о себе лишь однажды, показав в “Прекрасной войне” убийственный карикатурный портрет старого фельдмаршала, запрещающего офицерам танцевать модное танго. Благодаря этому увешанному медалями шуту Оливье заслужил неудовольствие сына сэра Джона Френча и английского “Оскара” — награду Общества искусства кино и телевидения за лучшую эпизодическую роль года.

Начальник генерального штаба, появлявшийся в фильме на четыре с половиной минуты, был сыгран в лучших традициях Оливье: за внушительным обликом обладателя золотых галунов чувствовалась тонкая насмешка над самим собой. Роль герцога Веллингтона тоже оказалась для него весьма подходящей. В 30-е годы на Оливье произвела сильное впечатление биография этого полководца и государственного деятеля, написанная Гведаллой; особенно его поразило то, что Железный герцог был непроницаем для лести и никакие похвалы не могли ни обмануть победителя, ни вскружить ему голову. Последовав примеру героя, актер преуспел в искусстве самоуничижения и здравом умении посмеяться над собой. Сидя у телевизора, он способен издеваться над своей игрой куда беспощаднее, чем на то отважится любой сатирик или критик. Даже когда показывали “Долгое путешествие в ночь”, он переключил телевизор на “Альфи” Майкла Кейна. “Я люблю смотреть хорошую игру, а от своей меня тошнит”, — заявил он.

Чарлтон Хестон познакомился с Оливье на обеде у Уильяма Уайдера во время съемок “Спартака”. “По-моему, еще не бывало, чтобы актер так властвовал над своей эпохой и своими коллегами, как властвует над нашим временем и всеми нами Оливье. При этом я увидел весьма любезного человека, всех привлекавшего к себе; самым поразительным в его поведении было то, что весь вечер он рассказывал анекдоты, выставлявшие в смешном свете его самого”. Схожие воспоминания остались у Керка Дугласа, игравшего с Оливье в “Спартаке” и “Ученике дьявола”: “Меня совершенно ошеломили его простота и скромность. Я до сих пор не встречал такого легкого партнера. Помню, как я обратился к нему за советом и он помог мне очень скромно и незаметно. Для меня, всегда готового что-то посоветовать или покритиковать, было откровением, что Ларри так сдержан в суждениях, несмотря на свой огромный опыт. У него есть свойство, какого я никогда не встречал ни у кого из представителей нашей профессии. Он превратился в легенду, которая в определенном смысле больше осеняет окружающих, нежели возвышает его самого. Оливье всегда был уникален — особенно для других актеров, склонных себя чернить. Часто они не слишком уважают себя как актеров. Но человек, подобный Оливье, возвышает всю профессию. Он придает ей то достоинство, которого из-за своего непрочного положения лишено столько актеров, и потому они просто набрасываются на это достоинство, цепляются за него, обнаружив в ком-нибудь другом”.

На общественном поприще самоуничижение Оливье выглядит порой чрезмерным. Участвуя в телевизионной беседе в ”Шоу Дика Кэветта”, он демонстрировал свою скромность с выдержкой марафонца, но “демонстрация” — тщательно продуманная и отрепетированная — была налицо. Такой стиль присущ многим актерам. Выступая в “Шоу Дэвида Фроста”, Ричард Бартон надел ту же маску преувеличенной и трогательной смиренности. В результате публика en masse видит Оливье, имеющего лишь отдаленное отношение к Ларри, каким знают его близкие друзья. Публика видит некий компромисс между Ларри, наделенным искренней, открытой натурой и вкусом к коварным шуткам, и отстраненным, погруженным в себя сосредоточенно-властным Ларри.

Однажды Джоан Плоурайт и Кеннета Тайнена спросили, какой образ возникает в их сознании при упоминании его имени. Независимо друг от друга оба дали один ответ — лев. Леди Оливье сказала: “В нем есть что-то звериное, напоминающее мне царя джунглей. Некое одиночество, с которым он рыщет вокруг и обозревает свои владения, некая неприкасаемость, недоступность".

Публике не дано видеть Ларри-льва на сцене самой жизни. По словам Тайнена, “в нем есть закупоренная ярость, и именно она придает его игре такую властность и пронизывает ее чувством опасности. Часто ощущаешь, что лишь ценой огромных усилий он сохраняет вежливый тон с людьми, которых хотел бы не просто избежать, но даже сильно ударить. Вот почему, согласившись выступить с речью, он принимает позу полного смирения, изумляющего всех, кто его знает. Прикидывается этакой вянущей фиалкой. А ты знаешь, что он был бы рад, если бы этих людей разорвало”.

Однако в целом Оливье установил ту гармонию между своим общественным и частным поведением, какая только доступна человеку его темперамента. Примером актера, который годами не мог обрести нужного равновесия, может служить Франчот Тоун, едва не погубивший тем самым свою карьеру. Позднее, расписываясь в своих ошибках, он заметил: “Актеры находятся в уникальном положении. Они обращены в себя и в то же время эксгибиционируют. Не погружаться в себя нельзя, ибо только внутри можно отыскать те внешние знаки, которые должны донести исполнение до зрителя. В этом и состоит парадокс… Актеры страдают от того, что самолюбование соседствует в них с неприятием себя… Нетрудно понять, почему актеры так не уверены в собственном характере. Когда занимаешься тем, что создаешь характер на чужом фундаменте, остается мало времени быть самим собой. А оставшись самим собой, рискуешь погибнуть от поднятой вокруг этого шумихи. Поэтому большинство исполнителей предпочитают более традиционный, чем я, образ жизни. Они знают, что, если обнаружатся их скрытые пороки, им уже не сыграть ни одной роли”.

В сэре Лоренсе рефлексия тоже перемешана с эксгибиционизмом. Безусловно, критическое отношение к себе приносит ему боль. Полный яростного пренебрежения, он способен назвать капитана Эдгара — вульгарного солдафона, вспыльчивого и подлого хама — “одним из своих автопортретов”, а другой увидеть в Джеймсе Тайроне с его маниакальной скупостью. Он говорит, что испытывает к себе презрение, уверяет, что ужиться с ним невероятно трудно, рассказывает о периодах дурного настроения и эгоизма, когда, отстранив всех, он замыкается на своей работе и признается в ужасающей вспыльчивости, которую легко провоцирует избыток виски. Непомерно преувеличивать собственные недостатки вошло у него в привычку; соратники и друзья рисуют его человеческий облик совершенно иначе. Особенно хорошо известно, как быстро и активно реагирует он на постигшее товарища несчастье, и свидетельствам его благородства и предупредительности нет числа. Саймон Уильямс помнит день, когда умер его отец, актер и драматург Хью Уильямс. В это время они вместе выступали в вест-эндской постановке. “Представьте мои чувства перед тем, как снова выйти на сцену и играть с дублером. Никогда не забуду всей доброты Лоренса Оливье. Он пришел ко мне в гримерную, беседовал со мной, наливал мне вина, пока не настало время моего выхода”. Атен Сейлер вспоминает о том, как ей пришлось выступать в Чичестере во время тяжелой болезни мужа, покойного Николаса Хансена. Сэр Лоренс, давнишний друг, не заводил речи о ее тревогах и не предлагал будоражащих слов утешения. «Он просто дал мне заниматься своим делом. Но после того, как все спектакли прошли, он прислал очень длинное, прекрасное и доброе письмо, обнаружив, что все знал, понимал и глубоко мне сочувствовал. Другие люди, которым не было до меня особенного дела, постоянно подходили и спрашивали: "Ну как он, дорогая?" Только не Ларри. Он очень чуток. Это самый теплый, самый милый человек».

"Ларри очень вспыльчив и дерзок на язык,— уверяла леди Сибил Торндайк.— Он может запросто сбить спесь со всякого, кто начинает задирать нос. Он может заставить человека почувствовать себя полным дураком. Но на самом деле это милейший из людей театра, прекрасный семьянин и лучший друг, какого я только знала, потому что он страшно эмоциональный и глубоко сочувствующий окружающим человек. Когда умер Льюис, он первый примчался к нам, едва мы вернулись из больницы: он мгновенно чувствует, если вы испуганны или нервничаете по какому-то экстраординарному поводу. Доброта по отношению к любому смертному, попавшему в любого рода беду,— вот одно из главных его качеств. Он относится к людям с огромной симпатией, и именно это делает его столь выдающимся актером. Он всегда приносит всем веселье, не сохраняя в своих дурачествах никакого достоинства, кроме врожденного. На актеров он смотрит как на братьев, друзей, сограждан и комедиантов".

«Он на самом деле страшно смешной человек,— говорит Майк Джейстон.— Совсем не тот, каким рассчитываешь его увидеть при первой встрече. Среди друзей, вдали от общественного ока, он способен держаться запросто. И тогда не знает удержу. Выпить он любит не меньше других и, расслабившись, становится величайшим комедиантом в мире. Во время съемок в Испании у нас была вечеринка, на которой он пустился в воспоминания, а мы, разумеется, старались его подначить разными вопросам типа “правда ли, что…”. Правда ли, например, что в Нотли под Ральфом Ричардсоном провалился пол. Выяснилось, что все эти анекдоты были вполне правдивы, и мы услышали их из уст самого хозяина. Вероятно, они предстали в несколько приукрашенном виде, но составили совершенно неотразимый tour de force. Ей-богу, он говорил, не останавливаясь, около трех часов. Это было захватывающее представление».

Временами, особенно если он поглощен работой, Оливье может оставить совсем иное впечатление. Некоторым актерам он запомнился отстраненным и наводящим страх. Однако его внешняя манера обманчива. Своему школьному соученику Лоренсу Нейсмиту Оливье показался “весьма грозной личностью”, когда много лет спустя они встретились в “Ричарде III”. Ни дружеских похлопываний по спине, ни сентиментальных воспоминаний не было и в помине. Только лаконичные и точные указания по существу дела. А много лет спустя Нейсмиту, находившемуся на гастролях в далекой провинции, позвонила жена. Она интересовалась, кто такая Катарина. На его имя пришла следующая телеграмма: "В этот памятный нам день думаю о тебе. Катарина”! Актер мешкал, мешкал, пытаясь вспомнить, какой из давно забытых грешков мог всплыть на поверхность. Наконец забрезжила истина. Телеграмму прислал Ларри, отметив годовщину их детского выступления в Страдфорде на "Укрощении строптивой”. После стольких лет молчания ему вдруг захотелось излить свои чувства.

“Мне кажется, — сообщил однажды Оливье Тайнену,— что мало иметь острый край, к которому приводит некоторая внутреняя подлость. Необходимо быть немножко подлым, чтобы понимать подлецов, а понимать нужно каждого. По-моему, труднее всего соединить две вещи, без которых актер не может обойтись. Одна из них заключается в уверенности, полной уверенности, а другая в столь же полном неверии в свои профессиональные силы. Это очень трудная задача”. Эта задача причинила ему немало беспокойства. В работе он ощущает потребность выглядеть авторитетно. В то же время он любит, чтобы его любили; дружеские отношения необходимы ему как воздух. “Я понял, что мне очень повезет, если к концу пятого года у меня останутся какие-то друзья”, — признавался он. Однако в итоге задача была решена. Вот что говорит один из теперешних актеров Национального театра: “Члены старой труппы испытывают к Оливье совершенно исключительную любовь и преданность. Положа руку на сердце, если бы он захотел основать собственную компанию, стоит ему только пожелать, и он с легкостью уведет за собой добрую половину актеров Национальной сцены, оставив Питера Холла на произвол судьбы”.

Оливье бесконечно преданы те, кто знает и понимает его; он всегда умел поддержипать длительные дружеские связи — глубокие, полные смысла отношении с немногими избранными, такими, как леди Сибил Торндайк и Льюис Кэссон (“Лучших людей я не встречал”), Джордж Релф (“Не знаю другого человека подобной честности”), Ноэль Коуард, Тони Бушелл, Роджер Ферс… и не в последнюю очередь Ральф Ричардсон. С сэром Ральфом он делил впечатления и переживании на протяжении полувека. Они были рядом в ночь смерти короля Георга V, вместе слушали речь, известившую об отречении, вместе одним ужасным вечером обнаружили пожар в доме на Рассел-сквер: дав сигнал тревоги, они весело расположились в пожарной машине, однако стали свидетелями не захватывающего происшествия, а подлинного кошмара, ибо оказавшиеся в ловушке люди с криками прыгали с верхних этажей и разбивались при падении. Их связывает столько воспоминаний, что они дали клятву вместе вступить в новое тысячелетие.

С другой стороны, с сэром Лоренсом непросто вступить в тесные отношения, и его никогда не отличала та эмоциональность, которой дают волю многие актеры. Стоя на страже своего интимного ”я", он действует в духе истинного англичанина. Унаследовав частицу французского романтизма и темперамента, в своих ценностях, мироощущении, интересах он англичанин до мозга костей.

“Столкнувшись с ним на улице, никогда не подумаешь, что это актер, — говорит Кэтлин Несбитт. — Он похож на преуспевающего маклера”. Это впечатление не исчезнет, если последовать за англичанином домой, в “его крепость”. Он свил семейное гнездо, недоступное любопытным взглядам. Он увлекается теннисом, плаванием, ездой на мотоцикле и довольно серьезно занимается крикетом (как лорд Тавернет и его отец, он член Марилебонского крикетного клуба) и собирает карманные часы. В чисто английском духе он любит садоводство и за годы обитания в Нотли увлекся посадкой деревьев — он выращивает дубы, ивы, тополи, различные декоративные деревья, целые аллеи лип, яблоневый сад. В “Дяде Ване” он говорил от имени Астрова в той же мере, что и от своего собственного: “…быть может, это в самом деле чудачество… Когда я сажаю березку и потом вижу, как она зеленеет и качается от ветра, душа моя наполняется гордостью…“.

Кроме того, будучи страстным коллекционером театральных реликвий, Оливье собрал небольшой музей, где есть меч, с которым Кин играл Ричарда III, кинжал Ирвинга-Отелло и парик Гаррика для роли Абеля Дреггера; закономерно (поскольку ни один английский актер не превзошел многообразия последнего), что сэр Лоренс особенно интересуется всем, имеющим отношение к Гаррику, — ювелирными изделиями, гравюрами, театральными программами, статуэткой. Однако это едва ли не единственная черта брайтонской обстановки, выдающая принадлежность Оливье к актерскому миру. По словам Джоан Плоурайт, многие были бы изумлены, увидев Ларри в кругу семьи. “Он такой обыкновенный. Бродит по дому в мешковатых брюках с выглядывающими подтяжками, прибирается, поправляет картины, выводит куда-нибудь детей. Его никто не узнает”. Это подтверждалось неоднократно. «Помню, как однажды я пригласил его в паб выпить пива, — рассказывает Фрэнки Хоуард. — Какой-то летчик попросил у меня автограф, я расписался и не успел и рта открыть, как парень исчез, выпалив: “Спасибо большое, м-р Байгрейвз”. Ему даже в голову не пришло, что рядом стоял великий Оливье».

В общем, определить суть индивидуальности Оливье так же трудно, как и суть его искусства. Можно подвергать анализу творчество актера, но пытаться анализировать склад характера — все равно что ловить вилкой ртуть. Возможно, так и должно быть. Он уверяет, что не знает самого себя и не хочет знать. С близкими он делился мыслью о том, что нельзя подступиться к некоторым драматическим вершинам, не будучи “слегка безумным”, и что он действительно сошел бы с ума, если бы не стал актером и не дал таким образом выхода своей эмоциональной энергии.

“Что есть жизнь? — спрашивал он с кафедры лондонской церкви. — Борьба, мука, разочарование, любовь, жертва, золотые закаты и черные бури”. Вобрав в себя все многообразие природы, он напоминает ртуть своей бесконечной подвижностью и многообразием нюансов. Это отчасти объясняет его профессиональную долговечность и широту диапазона. Когда на сцене он извергает вулканическую страсть, в нем самом поднимается безумное бешенство. “Я не обладаю высокой яростью Ларри”, — заметил Ральф Ричардсон; соглашаясь с этим, Оливье считает, что пыл сродни вспыльчивости, необходимой актеру, стремящемуся к внезапному и ошеломляющему подъему сценического напряжения. Точно так же актер, с наслаждением проказничающий в спектакле в обличье Пуффа или Тэггла, раскрывает часть самого себя, дух того Ларри, который переоделся авиационным стюардом, приветствовавшим труппу Национального театра, улетавшую на гастроли в Москву; которому за громкие разговоры приказали удалиться с репетиции “Отелло”, приняв за индуса — рабочего сцены; который в неузнаваемом гриме Астрова, бороде и пенсне присоединился к группе ошарашенных членов магистрата, осматривавших новое здание Чичестерского театра.

Лоренс Оливье — человек на все времена в полном смысле слова. Закончим словами Атен Сейлер, вручившей ему его первую награду за успехи в актерском искусстве: “Теперь, когда он так славно увенчал свою деятельность, я думаю о его положении на театре, пытаясь понять, что же отличает его от всех современников. Это свойства его огромной души и огромного ума. Он универсален. Он знает, как найти контакт со всем, что есть в жизни”.