Солнце моей войны [Ольга Мотовилова] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Ольга Мотовилова Солнце моей войны

Записи во фронтовом дневнике сержанта были краткими, торопливыми. Имена, события, даты широкими мазками рисовали картину бесконечной изнуряющей войны. И лишь одна история раскинулась на несколько страниц: слова бежали стремительно, буквы наседали друг на друга, словно сержант извергал на бумагу саму свою душу, желая навек сохранить в рукописи пережитые минуты.


Июль 1943 года


Я стою посреди бескрайнего василькового поля. Щурясь от яркого солнца, смотрю на свои огрубевшие в боях руки и вижу, что пальцы до сих пор неистово сжимают пулемёт, хоть фашистов мы разбили ещё вчера. Ветер лихо срывает пилотку с моей головы и уносит прочь. Всё позади! Война закончилась! Я швыряю оружие в сторону и захожусь радостным смехом. Хочу мчаться вперёд, в бесконечную синеву, но падаю, не в силах двинуть ногой…


— …Семён, дать воды? — Голос медсестры вытащил меня в реальность.

Я почувствовал себя младенцем, которого насильно извлекли металлическими щипцами из тёплой материнской утробы. В нос ударил запах хлорки, перемешанный с резким духом мочи и пота. Я с трудом разлепил глаза.

— Не надо воды, Танюша. Дай лучше обезболивающее.

Таня молча опустила взгляд. Несколько бутылей спирта в комнате медсестёр — вот и всё «обезболивающее» на полторы сотни раненых. Водку нам стали давать лишь в особо тяжёлых случаях: медицинская анестезия вышла в госпитале ещё неделю назад, и неизвестно было, когда ждать пополнения.

Раненый в голову худой офицер, ютившийся на койке в углу, что-то пробормотал во сне. Таня глянула на него: вчера бедняга бредил в горячке, грозя расправой невидимым врагам. Дела его плохи… В палате у нас десяток раненых, и над кем-то смерть уже затянула последнюю песнь. Некоторые солдаты выглядели потерянными и невидящим взглядом таращились в грязно-белые стены.

Были, однако, и те, кто не поддавался унынию. Спасались от тоски как могли: кто-то играл на трофейной немецкой губной гармошке, кто-то украдкой читал Евангелие, обёрнутое в желтоватую страницу «Комсомольской правды». У меня же на тумбочке лежал большой армейский нож и наполовину обтёсанное берёзовое поленце. Когда Танин пятилетний сын Ванька узнал, что до войны я был учителем в детском доме и в свободные часы часто вырезал для детей игрушки из дерева, то притащил поленце в госпиталь, вручил мне и со всей детской серьёзностью попросил:

— Дяденька Семён, сделайте гланату.

— Тебе зачем?

— Немецкие танки взлывать буду. Мамку защищать буду. И сестлёнку буду.

— Ишь ты, защитник! Ладно, будет тебе «гланата», солдатик.

Приподнявшись на подушке, я взял с тумбочки нож, деревянную болванку и продолжил начатое вчера дело. Корпус у гранаты вышел ладным, ровным. Осталось вырезать рукоятку, и можно дарить солдатику.

— Завтра я буду дежурить, — негромко сказала Таня, осматривая повязку на моей ноге, — тогда и перебинтуем тебя.

— Четвёртые сутки подряд? — Я присвистнул. — А мальцы твои как же?

— Митьке скажу, приглядит.

— Пацану впору медаль вручать. — Я попытался улыбнуться, но только скривился от боли. — Он у тебя и за мамку, и за…

Прикусив язык, я мысленно выругался. Молчи, болван, мало ли этой бабе горя выпало?

Декабрьские сталинградские бои истерзали народ. Персонала в госпитале не хватало. На полу, во дворе, в коридорах лежали раненые, и многие, не дождавшись помощи, умирали на руках медсестёр. Однажды, продежурив трое суток подряд, Таня вернулась домой под утро и обнаружила на столе потрёпанный листок желтоватой бумаги, исписанный незнакомым почерком, — так и узнала о гибели мужа. Пятнадцатилетний Митька, старший из троих её детей, первым прочёл похоронку. В тот день его нашли на задворках деревни, где в валенках на босу ногу, в домашних штанах и в рубахе на голое тело парнишка исступлённо махал топором, разнося в щепки чей-то осиротелый сарай.

Говорят, Таня с тех пор почти не изменилась. Только глубокая морщина между бровями да упрямая седая прядь на чёрном шёлке волос выдавали невысказанное горе.

Я закряхтел от боли. Чёртов осколок! Бедро точно грызла свора собак. Лучше бы проклятый снаряд разнёс мне башку и уложил героем рядом с товарищами, чем превращать в гниющее хромое отребье. Руки задрожали, и я отложил нож: всё равно работа не шла. Сдерживая стон, я сжал в кулаке берёзовую болванку и, чтобы как-то отвлечься, стал наблюдать за Таней.

Невысокая, статная, она ладьёю плыла по палате, останавливаясь у каждой койки, чтобы выполнить свою нехитрую работу. Танюша наполняла графины водой, меняла грязные простыни, перевязывала раны, выдавала лекарства, успевая каждому из покалеченных солдат сказать ласковое слово. Наконец она подошла к офицеру в углу. Глаза его были закрыты, щеки пылали. Таня промокнула ему лоб, и офицер чуть слышно прохрипел: «Пить». Наполнив гранёный стакан водой, она бережно поднесла его к пересохшим губам. Внезапно офицер заметался, вцепился ей в руку, грубо рванул к себе и плюнул в лицо:

— Продажная мразь! Подстилка для фрицев! Твоих ублюдков мы подвесим ногами вверх, а тебя закопаем живьём!

Таня отшатнулась, но безумец бросился на нее и стал душить. Не успев опомниться, я отточенным движением метнул в него своё единственное оружие — полуобтёсанную болванку. Деревянная граната с шумом врезалась в стену прямо над головой офицера и рухнула на пол.

Злобно оскалившись, он напрягся, хрипло завыл и вдруг… разрыдался. Пальцы его расцепились, и тощие руки бессильно повисли вдоль тела. Палата огласилась воплями раненых. Крики о помощи, мат, скороговорка молитвы слились в единый гул и переполошили медперсонал.

Танюша, несчастная баба, обмякла и сползла на зашарканный пол. Закрыв глаза, глубоко задышала. Ямочка у неё на подбородке дрогнула, и Таня зашептала, утешая то ли себя, то ли своего мучителя:

— Образуется… Всё образуется… И это переживём. Все под одним небом топчемся. Коли озвереем, чем будем отличаться от них?

Офицер содрогнулся от беззвучного плача и зарылся небритым лицом в Танины ладони.

Успокоившись, она подняла на меня взгляд. Глаза как васильковые поля! Растворяешься в их прозрачной синеве, и эта адская война начинает казаться бредовым сном: чуть-чуть — и очнёшься, смоешь липкий холодный пот и заживёшь как прежде.

Чувствуя себя дураком, я таращился на Таню, не в силах оторваться. Она смотрела прямо и просто. Не было в ней ни злобы, ни лицемерия, ни бабьего упоения выпавшим на долю горем. Её взгляд обладал какой-то необъяснимой магией… Подобно скальпелю, он вскрывал гнойники человеческих душ и латал эти раны исцеляющей нитью прощения.

Мне вдруг нестерпимо захотелось уткнуться лицом ей в колени и плакать, плакать о своей искалеченной жизни…

Голова моя отяжелела. Веки сомкнулись. Проваливаясь в туман, я различил Танин голос:

— Отдохни, Семён, отдохни…

Нежные пальцы мягко пригладили мне волосы. Послышались негромкие шаги, и закрылась дверь. Стало тихо.


…Я стою на сельской дороге и вижу: среди разрушенных снарядами деревенских домов на чёрном клочке земли синеет нежный василёк. В раскалённом капкане войны он упрямо тянется к небу, пьёт дождевую воду и ловит солнечный свет. Запах у него сладкий, с каплей горечи. Аромат, поначалу едва уловимый, набирает силу, проникает мне под кожу и окутывает, превращаясь в надёжный кокон. Он спасает меня от грохота канонад и укрывает от дыма сгоревших надежд…


В который раз перечитав эти строки, сержант бережно закрыл пожелтевший от времени дневник.

Деревенское кладбище покоилось в прозрачной июльской тишине. Все двадцать лет после войны Семён неизменно приезжал сюда. Вот и сейчас, проведя рукой по надгробию с датами 1908–1944, прошептал:

— Полгода не дождалась, Танюша. А какой был Парад Победы!

Он присел на деревянную скамеечку, смахнул накатившие слёзы.

— Митьку твоего я наконец отыскал, устроил к нам на завод слесарем. Мужик он хороший, работящий, не пьёт. А вот о младших по сей день ничего не известно. Но, слово даю, найду!

Семён посидел недолго, наблюдая, как солнечные лучи безмятежно играют на сером могильном камне, затем снял с оградки пиджак с медалями «За отвагу» и «За боевые заслуги», мягко положил на землю букет васильков и захромал прочь.