Телепортация [Марк Арен] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Марк Арен, Анна Дэвика Телепортация

С посвящением и благодарностью к моей Маме и всем учителям ереванской школы № 8 имени А.С. Пушкина к 220-летию со дня рождения Поэта

© Оформление и издание. ИП Богданов И.В. (издательство «ЛюМо»), 2019

© Текст. Марк Арен, Анна Дэвика, 2019

От автора

Гул затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в далеком отголоске,
Что случится на моем веку.
Б. Пастернак
Написанные спустя несколько дней после кончины Пушкина, письма Вяземского занимают особое место в сердцах и умах большинства пушкинистов, ибо он единственный из близких поэту людей, кто взялся рассказать, что было до, во время и после дуэли. Современники шептались об их «мистичности», о некой тайне, которую Вяземский знал, но скрывал, и поэтому догадаться о ней можно только по отдельным намекам.

В журнале «Нева» на эту тему была опубликована повесть писателя Ласкина под интригующим названием «Тайна красного человека». Позже в сокращенном виде этот сенсационный материал перепечатал журнал «В мире книг».

В своем неповторимом детективном жанре автор попытался «расшифровать скрытую в течение веков тайну» дуэли, что вызвало небывалый интерес к письмам Вяземского у широкой публики, включая меня. Погрузившись в них с головою, я вынес для себя три вопроса, которые по сей день мучают всех уважающих себя пушкинистов.

Итак:

1. Почему, узнав от д’Аршиака, что упавший от ответного выстрела Дантес всего лишь ранен, Пушкин произнес загадочную фразу: «Странно, я думал, что мне доставит удовольствие его убить, но я чувствую теперь, что нет…»?

2. Что за бумагу из ящика стола, превозмогая боль, велел подать и сжечь перед своими глазами Пушкин?

3. И какую тайну, поведанную ему перед смертью Пушкиным, унес с собой в могилу Вяземский?

Версий, которые пытались объяснить эти загадки, было много, но основных две или три. Так, странную фразу Пушкина о том, что убийство Дантеса более не доставит ему удовольствия, пытались увязать со строчками из письма Жуковского к отцу поэта: «Однажды <…> когда Данзас упомянул о Геккерне, он <Пушкин> сказал: “Не мстить за меня! Я все простил”»[1].

Но эти слова были произнесены много позже, дома, после того, как Арендт, лейб-медик Николая I, принес умирающему поэту записку царя: «Если Бог не велит нам более увидеться, прими мое прощенье, а с ним и мой совет: кончить жизнь христиански. О жене и детях не беспокойся, Я их беру на свое попечение»[2].

Кстати сказать, государь сдержал свое обещание. Он уплатил весь долг Александра Сергеевича, доходивший до 70 тысяч рублей, назначил Наталье Николаевне пенсию в 5 тысяч и каждому из четырех детей по 1,5 тысячи; оба сына были зачислены в Пажеский корпус – самое престижное заведение Петербурга, там они получали еще по 10 тысяч ежегодно. Также по приказу императора в их пользу было выпущено полное собрание сочинений их гениального отца.

Теперь что касается бумаги, которую сжег перед глазами умирающего поэта домашний врач Пушкиных Спасский. Некоторые исследователи склонны считать, что это было обращение к государю, составленное накануне дуэли, с просьбой простить и позаботиться о его семье. Возможно, что так. Хотя не исключено, что сожженная бумага была об ином и стала бесполезной вовсе не от того, что государь тактично опередил его просьбу насчет семьи.

И наконец, предсмертную тайну, которую раскрыл Вяземскому поэт, связывают со сплетнями о том, что у Пушкина, мол, были романтические отношения с сестрою жены, которая, в свою очередь, имела такие же отношения с Николаем I. Но даже если эти сплетни и имели какие-то основания, Пушкин был далеко не из тех людей, кто признался бы в измене даже на смертном одре. А уж тем более Вяземскому, исповедоваться которому, зная его болтливый характер, мог только последний дурак.

В отличие от маститых пушкинистов, авторов вышеуказанных гипотез, я попытался представить три эти загадки следствием чего-то Необычного, происшедшего на дуэли, что вынудило поэта взглянуть иначе на множество вещей. Следствием Нечто, случившегося в тот самый миг, пока коварная пуля Дантеса направлялась к Пушкину. Ведь за мгновенье до выстрела он желал уничтожить противника… И вдруг это желание куда-то ушло.

Как-то раз мы прогуливались с моим другом Суреном Нажаряном по Старому Арбату. Я поделился с ним своими мыслями по поводу загадочной цепи событий, последовавших за трагической дуэлью. Не успел мой друг, впечатленный рассказом, заявить, что таких типов, как Дантес, он «перестрелял бы голыми руками», как вдруг хлынул ливень. Спасаясь от него, мы забежали в первые раскрывшиеся двери и оказались в антикварной лавке Amber, что была в арбатском доме за номером 22.

Пережидая непогоду и блуждая от нечего делать рассеянным взглядом по полкам, мой друг узрел старинную книгу, лежавшую под увесистой кипой таких же источенных молью и временем изданий. Не знаю, чем она ему приглянулась, но, когда продавщица с недовольной миной вытащила ее на свет божий, Сурен, сдунув пыль с обложки, растерянно взглянул на меня. То было прижизненное издание книги Павла Щеголева «Дуэль и смерть Пушкина»…

Узрев знак свыше, мой друг купил этот экземпляр и подарил мне с напутствием – написать задуманный мною роман. Совпадение и в самом деле было столь удивительным, что я, как говорится, без промедления «схватился за перо». А вот что из-под него вышло – судить вам, любезный читатель.

В заключение не могу не выразить свою горячую признательность одному из столпов российского телекома, моему другу Ваагну Мартиросяну, который, будучи «пушкинцем» не на словах, а на деле, засучив рукава, взял и издал этот роман.

Пролог

Земного рая нет <…> зато земного ада – сколько угодно… Речь идет именно и только об этом: о степени удаленности от ада.

В. Шендерович в письме Д. Быкову
29 января 1837 года. Санкт-Петербург

Дом Волконских на Мойке. В гостиной друзья Пушкина. Кто-то из них тихо переговаривается. Кто-то молчаливо ходит из угла в угол. А кто-то задумчиво смотрит в окно. В кабинете, за стенкой, умирает раненый поэт. Приоткрыв дверь в буфетную, оттуда выглядывает Вяземский.

– Морошки, он просит немного морошки, – говорит князь стоящим там людям.

Те оглядываются по сторонам.

– Да где же прислуга? – вопрошает пожилая дама.

– Она, верно, сбилась с ног, – вздохнув, отвечает мужчина в углу.

– Уж проще самому сходить, – восклицает в сердцах Вяземский и, набросив шубу, спешит на улицу.

– Скорее отвесьте мне немножко морошки! – войдя в ближайшую лавку, кричит он с порога. Продавец в пятнистой рубахе бросается исполнить приказ.

– Ну же, ну же! – постукивая тростью по прилавку, погоняет его Петр Андреевич.

Получив морошку, он торопится на улицу, но не успевает сделать и пары шагов, как его окликают из вставшей вдруг рядом кареты:

– Петр Андреевич!

Из нее, кряхтя, вылезает дородный мужчина и бросается к князю с поспешностью, которая никак не вяжется с его размерами.

– Как там Пушкин-то? – спрашивает он. – Все только об этом и говорят!

– Плохо, граф, плохо, – горестно вздохнув, отвечает Вяземский, – боюсь, что мы его теряем. Бредит… Давеча сказал Далю, что будто лазят они вдвоем по книгам и полкам. Каково? А мне нарассказал такого, что кому повтори – никто не поверит! А еще… – Князь оглядывается и переходит на доверительный шепот. – А еще сердоликовый перстень Воронцовой, с которым он не расставался, исчез! Хотя Данзас утверждает, что, когда Пушкин принимал пистолет, он был! А когда Пушкин упал, тот словно испарился!

– Поди закатился куда при падении… в снег…

– Исключено! Пушкин и сам с трудом снимал его с пальца.

– Дела! – разведя руки, печально вздыхает граф и, качая головою, возвращается к карете, а князь, подкинув на плечах сползшую шубу, продолжает свой путь…


Двумя днями раньше. Санкт-Петербург, Черная речка

Скорей бы уж! Скверно на душе. Скверно и пусто. Такое ощущение, словно нет ее и в помине, этой самой души. Впрочем, а что же тогда обдирает внутри своим шершавым языком стылый январский ветер?

Подошел Данзас и спросил, верно ли выбрано место. Спокойный, только чуть сглатывая слова. И бледный. До синевы.

Он только махнул рукой:

– Ca m`est fort égal, seulement tachez de faire tout cela plus vite. (Мне это решительно все равно, только, пожалуйста, делайте все поскорее.)

Данзас дернул плечом и вместе с виконтом принялся утаптывать снег; в сосняке его намело по колено.

Раньше все было по-другому. Было ощущение жизни, хотя бы и на волоске, на кончике шпаги иль пистолетной «собачки». Оттого оно и было ярким, обжигающе-полным. Его хватало на всю следующую жизнь, до новой стычки, схватки. До новой встречи со смертью. А может, с жизнью? Впрочем, скорее с самим же собой. Когда не остается ничего лишнего. Когда все честно, без недомолвок, приукрас или мучительных недооценок. Когда наступает время без времени.

Это чувство знакомо лишь морякам, солдатам, актерам и, пожалуй, поэтам. Чувство предела. Когда время в его обывательском понимании перестает существовать. Потому что все, что было, и хорошее, и плохое, запавшее в память или скользнувшее по ее краю, уже свершилось. В нынешнем времени его уже не существует. А все, что будет когда-нибудь, пусть даже секунду спустя, пока не произошло. Его еще нет.

Кто знает, может, ради таких мгновений и стреляются люди. Когда перед ними стоит нагая душа. А может, они перед нею?

И вопросы… Тьма вопросов теснит грудь в этот миг. Именно грудь! Ведь ответы должны быть выстраданы душою. И всегда ответом было слово, слог, строка. Пусть не ответом, пусть надеждой на ответ, проблеском, искрой. Одной-единственной, но душе становилось теплее.

Холодно.

– Eh bien! Est-ce fini? (Ну, что же! Кончили?)

Не отвечают, а только утаптывают дорожку. Добросовестно утаптывают дорожку на тот свет. Кому? Впрочем, не важно. А может, тянут время? Зачем? Морозное и ветреное январское безвременье тянется и так дольше вечности.

Здесь стылый лес, молчащие деревья да раздирающее тишину поскрипывание снега под сапогами виконта и Данзаса. А он сам молчит. И душа ни слова. Вот что скверно. Впрочем, все уже сказано. И времени, и слов более нет…

Как бомба живую плоть, тишину вдруг разорвала команда «к барьеру!». Сейчас уже нет ничего, даже того, кто стоит по ту сторону. Хотя вон он, приглаживает щегольские усики. Бледен, а все равно хорош – молод, строен. И в стройности этой чувствуется сила. Он словно клинок с тихим холодным шелестом вытащен из ножен, подрагивает острие. Умны глаза, на узком холеном лице благородная бесстрастность. Что и говорить, примечательное лицо. Насколько учтивым, настолько и наглым можно считать его.

И не успел он это подумать, как клокочущим потоком ярости проснулось в нем желание стереть эту бесстрастную маску, сорвать ее круглой, тяжелой пистолетною пулею. Враз вскипела душа. Внутри прорвало и выжгло дотла, оставив лишь стылую пустоту, что засосала под ложечкой в ожидании выстрела. Словно от страха.

Хотя… Нормальный человек должен бояться, и в этом нет ничего постыдного. Боятся, когда совершают свой подвиг, даже герои. Ведь геройство заключается не в преодолении страха, отнюдь! А в том, чтобы совершить его, невзирая на страх. И не случайно в поступках, совершаемых вопреки этим липким, словно горячечный бред, путам страха, бывает, находятся самые чистые моменты в жизни.

Но скверно, что и страха-то нет. На душе пусто. Как у душевнобольного. Все смерзлось, запеклось. И так уже давно. Не со вчера, не с месяц и не с год. Признаться в этом у него нет сил. Но и далее так жить сил у него более нет. И его нетерпение не от страха или беспокойства. Просто все то, что еще живо в нем, взывает: скорее, скорее все решить. Или жить, или… Словом, чтоб не наполовину, не частью, а целиком.

Только так.

За пять шагов до брошенной на снег шинели он скинул с плеч медвежью шубу. Принимая пистолет, почувствовал, как крепнет в нем ощущение единого мига. Как пустота внутри наполняется знанием. Все, что было в его жизни, отступило. Теперь он сам и есть тот миг, что растянулся и держится пружиною курка. Нет ни прошлого, ни грядущего. Чего греха таить, характер его вспыльчив и на дуэлях он уже бывал. И это все случалось с ним и ранее. Но не так. И не теперь. Здесь все иначе. Данзас переглянулся с виконтом и махнул треуголкой. Все!

…Его визави шел умеючи, предельно истоньшив силуэт, чуть боком, завернув левую руку за спину, прижав правый локоть, медленно опуская пистолет. Он же шел прямо, даже не чувствуя, а именно зная, когда наступит миг выстрела. Он будет единственным и все решит.

Но вдруг его ослепила яркая вспышка. Все, что было перед его глазами, поплыло, все быстрей и быстрей, пока не закрутилось с такой несусветной скоростью, что закружилась голова, и он невольно оступился. А еще через мгновенье ноги его оторвались от земли, и он понесся по воздуху головою вперед да так быстро, что перед глазами была сплошная пелена, непроницаемая, как самый плотный туман, и черная, как ночь в самой темной пещере. И еще засвистело в ушах во сто крат сильнее того, как свистит в трубе самый сильный ветер. Но через мгновенье пелена прошла, и его ноги вновь обрели под собою почву. И он увидел странно одетых людей, с удивленьем на него взиравших, дома, огромные, словно горы, с мириадами ярких, как солнце, огней, чудны́е кибитки, что тащились вперед без коней, и почувствовал, как вдруг его кожи коснулась весенняя свежесть, подразнив ноздри своим непостоянным ароматом. И в этот самый миг ему на голову обрушился страшной силы удар. Из глаз снопом посыпались искры, весенняя свежесть тотчас упорхнула, и он погрузился опять в пустоту…

Глава первая «Обезьянник»

25 мая 2008 года. Москва

Андрей Петрович был несказанно удивлен.

И это было странно уже само по себе, потому как мир давно утерял способность его удивлять. В любых своих проявлениях. Да собственно, и чему было удивляться ставшему бомжом известному в стране психиатру. И, несмотря на то что в его жизни случалось ныне всякое, чаще, увы, плохое, стену его невозмутимости ничто пробить уже не могло. Разве лишь то, что напрямую угрожало его безопасности…

Совсем недавно, поудобнее устроившись на своем «ложе», он погрузился было уже в беспокойную зыбкую дрему, как вдруг затопали по коридору тяжелые шаги, скрипнули, будто смычком по нервам, дверные петли, и в «обезьянник» втолкнули новичка. Андрей Петрович, часто хоронившийся здесь от своих не в меру ретивых коллег по бродяжьему цеху и знавший местные порядки не понаслышке, приоткрыл глаза, чтобы разглядеть, насколько тот опасен.

Впрочем, в душном камерном сумраке немногое можно было увидеть, однако уже то, что, споткнувшись, новичок чертыхнулся по-французски, его успокоило и даже заинтриговало. Дремоту как рукой сняло, и, протерев краем рубашки линзы очков, он стать наблюдать.

Прибывший, по-видимому, таким местам был совершенно чужд. Это стало понятно по краткому восклицанию (снова на французском, причем неплохом), коим он охарактеризовал здешний запах. Трудно было разобрать, во что он одет, но, судя по всему, не в рубище. «Неужто наряд загреб иностранца? Почему? Вроде не пьян, не буянит». Поскольку его соседство не представлялось Андрею Петровичу опасным, он, поразмыслив, решил подать голос.

– Вы целы? Как голова? – спросил он, обращаясь к новичку. – Прощупайте печень и почки, ребра.

– Простите… – встрепенулся тот, пытаясь понять, откуда доносится голос, – голова… Голова цела, как мне кажется… А что до прочего – полной уверенности нет, хотя… Простите, а что так… пахнет?

Говорил он по-прежнему по-французски. Андрей Петрович с трудом понимал его.

– Известно что, хлорка. Вы меня извиняйте, конечно, так сказать, экскьюзе муа, но мой французский оставляет желать лучшего. Понимать понимаю, а говорить вот забыл. Впрочем, и не с кем было. Так что я уж по-русски, так сказать, парле рюс, с вашего позволения, – ответил Андрей Петрович.

– Да-да, конечно, мы можем изъясняться и по-русски. Просто я в некотором роде… – Новоприбывший тер лоб с таким рвением, словно собирал воедино все свои мысли.

– Скажите, а где я? Где я нынче нахожусь? – спросил он, обратившись к Андрею Петровичу.

– Известно где, – хмыкнул тот, – в «обезьяннике».

– Где? – переспросил незнакомец.

– Ежели вас интересует, в каком именно, то извольте, на Тверской, – пояснил Андрей Петрович.

– На Тверской?! – изумился незнакомец. – Так Тверская ж в Москве, и как же я мог в ней оказаться, если я…

Удивление было столь неподдельным, что Андрей Петрович мог бы в него поверить, если бы от новичка пахло алкоголем. Но запаха не было. Вообще-то он был, но исходил не от него, а от лежащего на полу джентльмена, которого привезли сюда в буйном состоянии пару часов назад. Последние слова новичок произнес по-русски, но говорил он не как все, а правильно, чисто. Так, как говорят только филологи, да и то лишь тогда, когда за своей речью следят.

«Иностранец, – подумал Андрей Петрович. – Учат они, учат у себя русский по классике, а потом удивляются, что здесь их не понимают».

– А не могли бы вы… х-м-м… назвать себя? Простите великодушно, – не без труда подстроившись под эту архаичную разговорную манеру, попросил Андрей Петрович.

– Да-да, конечно, – спохватился незнакомец. – Я Пушкин, сочинитель.

Это было сказано столь обыденно и просто, что Андрей Петрович, подсобив профессиональному интересу преодолеть старушку-лень, кряхтя, поднялся с обжитого места и, подойдя туда, откуда шел голос, чиркнул зажигалкой. Незнакомец отшатнулся от проредившего камерную мглу огня как черт от ладана и смотрел на желтенький язычок зажигалки с такой оторопью, словно никогда его и не видел.

Росту он был чуть выше Андрея Петровича, крепкий, но не кряжистый по-мужицки. С темнотою сливались его пышная шевелюра и «пушкинские» бакенбарды. Узкое нерусское лицо было бледным, хотя тут оно редко у кого бывает другим. Тонкие нервные, как у кокаиниста, ноздри, словно миниатюрные меха перегоняли воздух. Что ж, типаж вполне «пушкинский». И одет вроде по тогдашней моде. Это ведь надо, искал, старался… Возможно, если бы он так не назвался, сходство с поэтом в деталях могло бы показаться Андрею Петровичу сходством в целом, вообще. Но сейчас потуги незнакомца быть похожим на поэта казались смешными. Мда-а-а… Похоже, что сей гражданин, был не только «с приветом», но еще и приветом из профессионального прошлого Андрея Петровича – того, которое он стремился забыть.

Подув на обожженные зажигалкой пальцы, он с нескрываемой иронией осведомился:

– Пушкин, говорите? Часом, не Александр Сергеич?

– Не хотите ли сказать, милостивый государь, что мы с вами знакомы? – с удивлением спросил его незнакомец.

– Мы – нет, но об Александре Сергеевиче я премного наслышан, – усмехнувшись, ответил Андрей Петрович и направился восвояси.

– Что вы хотите этим сказать? Извольте объясниться! – запальчиво воскликнул новичок.

– Не горячитесь, голубчик, не горячитесь, – примирительно произнес Андрей Петрович. – Видит Бог, я не желал вас обидеть. Просто имея знакомство с портретами Александра Сергеевича, а теперь, имея честь быть знакомым и с вами, я полагаю, что, пребывая в расстроенных чувствах оттого, что здесь оказались, вы напутали, как вас зовут. В противном случае остается лишь констатировать, что портреты Александра Сергеевича писались с другого.

– И чьих кистей портреты вам знакомы? – после секундной паузы насмешливо спросил незнакомец.

– Извольте, – ответил Андрей Петрович, – хотя бы Кипренского, о котором было сказано «себя как в зеркале я вижу» и который Надежда Осиповна считала наилучшим. Англичанина Доу, ответом на который стали строчки «… зачем твой дивный карандаш рисует мой арапский профиль». Или тот, что висел у Соболевского, сначала кисти Смирнова, а…

– Тропинина… – поправил его пришелец.

– Простите, не понял? – сказал Андрей Петрович.

– Для Соболевского мой портрет писал Василий Тропинин. Я знаю это, поскольку сам позировал ему, – усмехнувшись, ответил ему незнакомец.

– Это так, – кивнул головой Андрей Петрович, – но в первое время стену его дома украшал портрет поэта, написанный не Тропининым, а Смирновым. Хотите, расскажу?

– Хочу, – ошеломленно ответил пришелец.

– Ну, так вот слушайте, – устроившись поудобнее, начал свой рассказ Андрей Петрович.

– Однажды утром к художнику Василию Андреевичу Тропинину на Ленивку пожаловал в гости его коллега Павел Петрович Соколов и рассказал, что намедни купил у торговки близ Сухаревского рынка маслом писанный пушкинский портрет. За сущие копейки – три рубля! А когда отмыл его от копоти и пыли, то очень уж напомнила ему картина его, тропининскую манеру письма. Вот только смущало, что ни подписи, ни монограммы на ней не было. Собственно с ней, с этой картиной, он и пожаловал в гости.

Услыхав это, Тропинин аж подскочил на месте.

– А ну покажите-ка, покажите, – нетерпеливо сказал он, – я писал Александра Сергеевича, с натуры писал сердешного.

И когда гость, развернув то, во что был завернут портрет, передал его Тропинину, тот, держа холст на вытянутых руках, подмигнул ему и сказал:

– Ну, вот и снова повстречались.

А затем, обращаясь к Соколову, рассказал, что с этим портретом в свое время произошло презабавнейшее происшествие, похлеще иного мошенничества.

А было все так. По приезде в Москву в году этак 1827-м Александр Сергеевич жил на Собачьей площадке в доме своего закадычного приятеля Сергея Александровича Соболевского, того самого, который за год до того предотвратил его поединок с графом Федором Толстым, по кличке Американец, успевшего уложить одиннадцать противников на поединках.

В ту пору Пушкин был в столице самым знаменитым человеком. Многие желали иметь его портрет. В их числе и Соболевский. Но ни один из существующих портретов ему не нравился; он их считал припудренными и припомаженными. И вот он решил, что портрет Пушкина для него должен писать Тропинин.

А в то время дома у него, я имею в виду Соболевского, жил приживальщик – некто Смирнов, разорившийся помещик. Он очень любил рисовать, за что балагур Соболевский называл его мазилкой. И вот, когда Тропинин стал писать Александра Сергеевича, этот Смирнов, человек, как оказалось, способный и усердный, после каждого сеанса перерисовывал запечатленное Тропининым на свой холст. Портрет был завершен и подписан «В. Т.», тогда Соболевский уже уехал в Европу, поэтому он попросил выслать картину. Сделать это было поручено Смирнову. Вот тут и произошло то, что произошло.

Непонятно зачем, но Смирнов отправил Соболевскому не оригинал, а свою копию; после вскоре помер. И когда стали выносить из комнаты его вещи, нашли написанный Тропининым портрет, который вскоре куда-то исчез, в то время как в доме на самом видном месте красовалась копия, написанная Смирновым. И как-то раз приехал в гости к Соболевскому его приятель Фролов. Приехал и, увидев портрет, небрежно бросил: «А, и у тебя есть этот портрет?»

– Как «и у меня»? – удивился Соболевский. – Тропинин писал его для меня.

И тут Фролов рассказывает ему, что третьего дня видел этот портрет в галерее Волкова на Волхонке. С подписью «В. Т.». Стали они вдвоем искать подпись Тропинина на висевшем дома портрете. Тщетно! Тогда, отправившись к Волкову, Соболевский забирает портрет и уже с двумя, оригиналом и копией, приезжает к Тропинину, требуя разъяснений.

Тропинин все и объяснил. Соболевский после этого купил волковский портрет, а копия Смирнова стала гулять по рукам. Что касается оригинала, то в 1909 году из семьи князей Оболенских он попал в Третьяковку, а к столетию со дня смерти поэта, в 1937-м – в его санкт-петербургский музей, где и находится до сих пор…

– Странно… – растерянно проговорил незнакомец. – Я только не пойму, откуда это, как… Это какая-то мистификация… Ведь, судя по вашему рассказу, это произойдет позже…

– Уже произошло, – перебил его Андрей Петрович, – в 1839 году.

– Как это произошло, если сейчас 1837-й… – пролепетал незнакомец.

– Полноте, голубчик, – поморщился Андрей Петрович. – Я вас уверяю, что на дворе у нас уже полгода как 2008-й…

В этот момент раздались громкие шаги, решетчатые двери с лязгом отворились и на пороге, в лучах тусклого света, появился сержант Ступицын.

– Где украл? – потрясая в руке дуэльным пистолетом, зло обратился он к незнакомцу.

– Да как вы смеете?! Вы!.. – вскочив и сжав кулаки, дрожащим от гнева голосом, вскричал незнакомец, и Андрей Петрович тотчас убедился, что новичок с милицией дела никогда не имел. – Я вам советую поумерить свой пыл, если не желаете, чтобы я поучил вас хорошим манерам!

– Чиво-о? – вытаращив глаза, удивленно протянул сержант, и набычась, двинул на незнакомца. Но в этот миг снаружи раздался зычный окрик: «Ступицын, жена к телефону!» Услышав это, сержант остановился, подумал и, нехотя повернувшись, пошел обратно к дверям. Выйдя из камеры, запер за собою дверь и, погрозив новичку кулаком, гулко затопал по коридору, а тот, дрожащим от гнева голосом, крикнул вслед:

– Хам! И что-то еще неразборчивое, на французском, Андрей Петрович разобрал лишь слово «merde!».

– Вы уж поаккуратнее с ними, – тревожно заметил Андрей Петрович. – Помните, что они сделали с чекистом в том фильме? То с чекистом, а с вами чикаться, простите за каламбур, вообще не будут!

В камере воцарилось молчание.

– Мне право странно… – повторил незнакомец, – похоже на мошенство… Но зачем, с какой целью? А вы… Кто вы? И как вас зовут?

– Извольте, – Андрей Петрович, тяжело скрипнув суставами, уселся на пол, – я бомж. Хотя, если уж быть дотошным, то, скорее, бич. Сиречь «бывший интеллигентный человек». Бродяга. А зовут меня Андрей Петрович.

– К какому сословию имеете честь принадлежать?

– Честь нынче иметь – удовольствие дорогое. А что касается сословия, так оно у меня самое что ни на есть низшее, – горько усмехнулся Андрей Петрович.

– Попрошайка? Юродивый?

– Нет, милостыню не прошу. Живу с помойки или мелкой работой, – покачал головой Андрей Петрович. – И не юродствую; провозглашать истины и предвосхищать «товарищ, верь, взойдет она, звезда пленительного счастья» святости не хватает. Я всего лишь бродяга.

– Бродяга… – эхом повторил за ним незнакомец. – Однако язык ваш на пейзанский не похож: построение, мысли, тон… И потом познания, хотя бы даже о портретах. Такое ощущение, будто мы вращаемся в одних и тех же кругах. Однако…

– А я не всегда был таким, какой сейчас… Было время, когда я занимался наукой, и, смею надеяться, небезуспешно… – В голосе Андрея Петровича появились горделивые нотки.

– Так вы ученый?! – оживился незнакомец.

– Был. Увы, все это в прошлом, в далеком прошлом, – вздохнув, ответил Андрей Петрович, – там же, где остались жена, фамилия, кафедра и вся прошлая жизнь. Да-с. – И тут же, после небольшой паузы, продолжил, уже другим тоном: – Впрочем, довольно обо мне, а собственно, как вы здесь оказались?

– Не знаю… – от оживления незнакомца не осталось и следа. – Я… у меня было… дело, да, одно дело, но я… неизвестно как… оказался вдруг здесь. – Он явно подбирал слова, словно опасаясь сказать что-то лишнее.

– А что было с вами до того, как вы оказались здесь? – продолжал допытываться Андрей Петрович.

– Я же сказал. У меня было дело, – уже более твердо ответил незнакомец, и Андрей Петрович понял, что тот больше ничего уже не скажет.

– Вы знаете, – нарушил возникшее молчание Андрей Петрович, – скажу вам как специалист: мне кажется, что вы запутались не столько в пространстве, сколько во времени. Ваша одежда, манера говорить, непривычное беспокойство о чести… Какой, вы говорите, сейчас год?

– Так известно какой, – недоуменно, словно пытаясь понять, где здесь подвох, произнес новичок, – от Рождества Христова 1837-й.

– Полноте, голубчик, – покачав головой, ответил ему Андрей Петрович, – как психиатр, пусть бывший, смею заверить, что ваша болезнь досконально изучена. Хотя полного излечения гарантировать вам не может никто. Но вы тому не очень кручиньтесь; душевно здоровых людей сейчас много меньше, чем нездоровых. Я могу научить вас адаптироваться к реальной жизни, это непросто, и вы, голубчик, должны мне в этом помочь. Так вот, начнем с того, что на дворе нынче 2008 год, – четко и раздельно произнес он, – повторяйте за мной: «две тысячи восьмо-о-ой».

Андрей Петрович с интересом ждал ответной реакции. Обычно душевнобольные либо с жаром пытаются опровергнуть оппонента, доказывая, что исключительно их вариант и есть единственно правильный, либо же замыкаются в себе, тем самым препятствуя продолжению разговора.

Не стал исключением и этот товарищ. Он замолк, и из его угла слышалось лишь легкое сопение. Покачав головой и устроившись поудобнее, Андрей Петрович собрался было уж вновь погрузиться в царство Морфея, как вдруг из угла, где расположился сосед, раздался его неуверенный голос:

– Скажите, – выталкивая из себя слова, сказал новичок, – хотя, может, это не так, но, по-моему, я видел странные кибитки… Понимаете… Мне показалось… – Чувствовалось, что он силился не столько вспомнить, сколько подобрать верный словесный эквивалент. – …мне показалось, что у них… у этих кибиток… В общем, они были без упряжи, без лошадей, – решившись, выпалил он наконец.

– Ну да, – Андрей Петрович решил принять предлагаемые правила игры и подыграть незнакомцу, – сейчас все кибитки только такие. Это автомобиль. Сиречь повозка без коней. Они лет сто как придуманы.

– Лет сто, – эхом повторил новичок и после небольшой паузы продолжил: – Не посетуйте на мое любопытство, но так и подмывает меня милостиво просить вас приоткрыть завесу над вашими словами. А как же, кто их тянет?

– Мотор. Это такое механическое сердце, в котором сгорает бензин. Ну, это такой собрат керосина, – ощущая себя Сергеем Капицей, отвечал Андрей Петрович. – При этом появляется энергия, которая движет автомобиль.

– А дома… Я мельком увидел освещенные огнями большие дома, они стояли, словно Великая Китайская стена… И огни… Что же горело так ярко? – продолжал расспросы незнакомец.

– Электричество.

– Э… Элек… три… чество, – повторил новичок, – и все это в самом деле?

– Так вы же видели это своими глазами, – пожал плечами Андрей Петрович.

– Ну предположим, – с нажимом, заставляя себя, произнес новичок, – предположим на миг… Но как же я здесь очутился?!

– Как и все, – ответил ему Андрей Петрович, – вас привел сюда наряд.

– Час от часу не легче, голубчик, я начинаю терять свой рассудок, при чем тут наряд, и чей он, по-вашему, мой, ваш или принцессы австрийской? – взмолился новичок.

Мысленно кляня себя за оброненную двусмысленность, Андрей Петрович бросился себя выручать.

– «Нарядом» теперь зовется не только платье, но и конвой. Согласен, что связи здесь мало, могу оправдаться лишь тем, что это придумал не я.

– У меня была… встреча, – словно не слушая его, пытался что-то вспоминать новичок, – с одним человеком. Наши… друзья… предложили нам… подойти другу к другу поближе. И вот, когда мы стали приближаться, меня вдруг ослепила вспышка, промельк небесного огня, потом оторвало от земли и понесло куда-то. Впрочем, нет, не куда-то, а вверх, к звездам. Но… Но я ничего не слышал и не видел. Только свист, словно Соловей-разбойник свистел, и сплошной темный туман. Потом я вдруг снова ощутил под ногами земную твердь, увидел эти кибитки, эти дома… Да, а еще я увидел людей в необычных одеждах, они почему-то странно на меня смотрели… А потом… Вот потом уже ничего не помню…

Андрей Петрович слушал, не перебивая, слушал и дивился тому, как все складывалось правильно и гладко. Чаще всего такой сдвиг сознания происходил после некой психологической травмы, эмоционального взрыва, он так это называл. Событие в реальной жизни человека накладывалось на похожее, происшедшее с тем, в которого он перевоплощался.

Измена жены превращалась в удар Брута, после чего пациент превращался в Цезаря и постоянно заворачивался в простыню (при этом истерично боялся любых, мало-мальски напоминавших нож предметов). Увольнение с работы или даже просто нагоняй от руководства мог стать подобным поражению под Аустерлицем. Больной после этого ощущал себя Наполеоном, с той лишь разницей, что при блестящем знании биографии своего второго «я» говорил лишь по-русски, да и то с вологодским акцентом, а порою вообще считал себя одноименным коньяком – может быть потому, что работал завскладом на ликероводочном.

Вот и здесь, видимо, какое-то событие подорвало изнутри психику этого человека и прочно закрепилось за событием из жизни его второго «я». Естественно, оно стало переломным, после него человек потерял умение ориентироваться во времени и в пространстве. Все было вроде один к одному, и все же Андрея Петровича терзали сомнения. Если бы это было раньше и если бы это был его пациент, он однозначно воздержался бы от немедленного лечения, предложив какое-то время его «понаблюдать». Потому что, хотя все и похоже, но есть зацепки, заусеницы, такие вот мелкие неприятные вопросы, на которые не даст ответа весь его опыт общения с такими людьми. Манеры, французский – слишком естественно. Чтобы себя так вести, в этом нужно пожить. Тогда получается, что он сбежал оттуда, где готовят психов? Зачем? Абсурд!

И еще… Его реакция на атрибуты цивилизации. К примеру, вот Цезарь, безобидный и небуйный в сущности больной, завернутый в простыню, водрузивший себе на голову кое-как сооруженный венок из выдранного с корнем в приемном покое ваньки-мокрого, который должен был заменить ему лавровый, не задумываясь, щелкал выключателем и расписывался гелевой ручкой: «Цезарь». Причем по-русски, почерком с наклоном вправо. В его практике были случаи погружения в реальность персонажа, но такого… абсолютного перевоплощения он не встречал. В вопросах этого человека удивление и любопытство были неподдельными – уж это Андрей Петрович умел различать. Как если бы он и вправду не знал и не представлял себе ни машин, ни современного дома.

Все это было крайне любопытно, и Андрей Петрович почувствовал, как замшелый айсберг его безразличия к окружающему миру понемногу растапливают ручейки профессионального интереса к этому удивительному подарку из своей прошлой жизни. Да-а-а. Как бы там ни складывалась жизнь, но под его лохмотьями все еще жил ученый. Ощущение того, что его истинная, главная часть души жива, волновало и радовало его.

– Послушайте, – охрипшим от волнения голосом проговорил его собеседник, – быть может, я просто… умер? И все это…

– Ну вот… и сразу почему-то «умер», – успокаивающе сказал Андрей Петрович.

– Потому что я поначалу проверил, что это не сон. Я ущипнул себя, но не проснулся, – печально ответил незнакомец.

– Вы просто больны, – ответил Андрей Петрович, – хотя вам кажется, что вы здоровы. Мы ощущаем лишь свои физиологические нарушения, которые малозаметны окружающим. А вот заметные другим свои психические расстройства мы сами никогда не замечаем.

– Вы не верите мне и поэтому думаете, что я душевнобольной, – с горечью ответил новичок. – Хотя, с другой стороны, ведь и я вам не верю.

Андрей Петрович не успел отдать должное логике пришельца, как в коридоре вновь раздались чьи-то шаги. Откуда-то сверху появился зудящий неверный свет и послышался удивленный шепот незнакомца:

– Дамы? Здесь?!

Ступицын действительно вел перед собой двух представительниц прекрасной половины человечества.

– Привет, мальчики! – проходя мимо, сказала одна из них. Вторая что-то пробубнила, до камеры донеслись лишь обрывки ее бранных слов.

Хряпнула решетка, и коридорное эхо отпечатало затихающие шаги. Свет остался, впрочем, охватывал он больше само ущелье коридора, к ним же доходили лишь бледные его отголоски.

– Да, соседняя камера, как вы изволили выразиться, дамская. И именно туда в сопровождении уже знакомого вам кавалера направились замеченные вами местные дамы полусвета, – ответил Андрей Петрович и, увидев, как новичок, вытянув шею, напряженно всматривается в дальний от себя угол, где лежал их третий «квартирант», продолжил:

– Не пугайтесь, он живой. Дрыхнет, пьяный вусмерть. Привезли еще днем. Если блевать не будет, уж простите великодушно за прозу, то жить можно… А вообще вам повезло: здесь, конечно, не самая клоака, но народ бывает всякий. Сегодня что-то пустовато. Обычно больше бывает.

– Эй, парни, – донеслось откуда-то справа, – сигареткой не угостите?

– Некурящие, – коротко бросил Андрей Петрович.

– Некурящие, – эхом повторил второй голос, – ну и мужики нынче пошли. Ох-хо-хонюшки…

– Женщины с низкой социальной ответственностью, – кивнув в их сторону и вздохнув, сказал Андрей Петрович.

– Простите? – не понял сокамерник.

– Путаны-с, – пояснил профессор, – проштрафились чем-то перед… – И вместо того, чтобы закончить фразу, многозначительно указал глазами наверх.

– Богом?! – поразился пришелец.

– Х-м-м… – поперхнулся Андрей Петрович. – Почти, а если точнее, перед товарищем начальником. Он здесь и бог, и царь. Что ж поделаешь, истинный Бог далеко и непонятно, что хочет, а товарищ начальник здесь, и что хочет он, понятно абсолютно всем. А царя, царя сковырнуть недолгое дело. А вот начальника в России не скинуть никогда.

– Вы забываетесь, сударь, – оглянувшись вокруг, неожиданно возвысил голос незнакомец. – Имев несчастье однажды заслужить гнев покойного императора своим легкомысленным суждением касательно афеизма, я с истинным раскаянием и твердым намерением обещал государю не противоречить моими мнениями общепринятому порядку. И посему попрошу вас всуе его имя при мне не поминать!

– Позвольте… – хотел было возразить Андрей Петрович, но пришелец вскочил на ноги и, перебив его, крикнул: – Тем не менее, сударь, всуе прошу не поминать!

– Вы что же, голубчик, испугались, что нас могут подслушать и доложить государю? – удивился Андрей Петрович. Было видно, как «голубчик» смутился и сразу отвел глаза.

– Ну, полноте, – успокоил его Андрей Петрович. – Ничего ему не доложат по той причине, что его нет. Как разрушили девяносто лет назад самовластье и храмы, так и живем до сих пор на этих обломках. Пару раз пытались что-то из них сотворить, да ничего путного так и не вышло. На том и успокоились. И живем вот так, без царя в голове и как Бог на душу положит.

– Ну да, так прямо и разрушили?! – В голосе новичка звучала ехидца, какая бывает, когда не верят в то, что им говорят, однако принимают это в качестве некой игры, в которой им врут, а они должны делать вид, что в это верят.

– А знаете, – оживился вдруг Андрей Петрович, – хотите, расскажу, что было после тридцать седьмого года, вкратце?

Андрей Петрович знал, что делал. Так получилось, что большинство его больных воплощалось в героях прошлого, от Чингисхана до Ленина. В будущее их как-то не особенно тянуло. И случалось, что застрявшие в эпохе своего второго «я» пациенты после экскурса в настоящее вспоминали свою реальную жизнь. В практике такие случаи были хорошо описаны. Их было немного, и они происходили, как правило, не в таких запущенных случаях, но это был шанс. И поскольку делать все равно было решительно нечего, Андрей Петрович, вспомнив, что от Гиппократовой клятвы его никто не освобождал, предложил:

– Времени у нас с вами до завтрашнего утра, пока начальство не заявится. Раньше до нас никому дела не будет, пищи, в обычном ее понимании, мы тоже не дождемся. Остается пища духовная, сиречь беседа. Так вам интересно, что произошло после тридцать седьмого года?

– Ну да, с тем, что было до тридцать седьмого я знаком, и поскольку там вряд ли что-то могло измениться, давайте посмотрим, что было после, – с той же ехидной интонацией сказал новичок.

– А это вы зря, – усмехнулся Андрей Петрович, – в отличие от других стран у России непредсказуемо не только будущее, но и прошлое. Все, кто правил ею в последнее время, то и дело перелицовывали ее историю, как обычный кафтан. Ладно, начнем, – сказал он, поудобнее устраиваясь на своем «ложе».

– Итак, в XIX столетии Россия пару раз воевала. Ее Крымская кампания закончилась поражением от французов и англичан. Кавказская война была успешней. Затем бомбой убили царя Александра Второго.

– Александра Второго? – удивился новичок.

– Да, воспитанника Жуковского, – продолжил повествование Андрей Петрович, постепенно вживаясь в давно забытую профессорскую роль. – Интересно, что он как раз таки затеял реформы, был настроен весьма либерально, в отличие от батюшки своего, Николая Первого. Его наследник Александр Третий правил почти полвека, нраву был крутого, однако назван Миротворцем, потому как в годы его правления Россия не проиграла ни одной войны. Либерализма он не терпел и умер в своей постели от почки. А вот следующему венценосцу Николаю Второму предстояло стать последним русским царем. Тогда, в начале XX века, Россия ввязалась в войну с Японией, которую ей, увы, выиграть не удалось.

– С кем ввязалась? – переспросил новичок.

– С Японией, это такая отсталая и захудалая по тем временам страна. Ну, а потом началась уже Первая мировая.

– Мировая что? – опять не понял пришелец.

– Война, – пояснил Андрей Петрович. – Мировая, потому как сошлась в ней куча стран, среди них и Германия, и Англия, и Франция, ну и, конечно, Россия. Ну а как же без нее? Я, конечно, не историк, но матушка-Россия напоминает мне даму из коммуналки, которая считает своим долгом принять участие в каждой кухонной склоке, даже если она ее не касается.

– Танюх, гляди-ка, дед-то прям про тебя это сказал, ведь и ты у нас влезаешь во все драки на кухне, – послышалось справа. Звякнули о решетку браслеты или кольца, и показалась узкая женская ладонь с длинными и черными ногтями.

– Да пошел твой дед, а с ним и все умники, – гнусаво отозвалась ее товарка. – Мля, вот от таких умников все наши проблемы. Научили, мля, на свою голову, вон полысели уж все… Все кругом умные, а ни вздохнуть, ни пернуть…

– Да ну тебя! – отмахнулась от подруги первая девушка и сказала, обращаясь к Андрею Петровичу, – прикольно, дед, гони дальше. Только вот когда я что-то умное слушаю, мне покурить охота. Будь другом, дай сигаретку, а я тэбе за это… поцелую!

Андрей Петрович никак не отреагировал, только вздохнул и спросил:

– Продолжим?

– О да, чрезвычайно интересный рассказ. У вас прирожденный дар рассказчика, – все в той же насмешливой манере похвалил новичок.

– Четыре года длилась эта война, а закончилась двумя революциями, после чего царь отрекся от трона. Потом была Гражданская война, – продолжил повествование Андрей Петрович. – Потом появился Советский Союз. Название было такое, потому что хотели управлять, советуясь с уполномоченными лицами, представлявшими разные народы.

Андрей Петрович умолк. Молчал и пришелец. Глянув в его сторону, Андрей Петрович заметил, что тот скрючился, да так, словно у него живот схватило.

– Вам плохо? – спросил он с тревогой.

– Да нет… так, неудобство, чинимое организмом, не извольте беспокоиться, сейчас пройдет, – смущенно ответил новичок.

– Понятно, – кивнул Андрей Петрович и вдруг громко гаркнул: – Дежурный! Товарищ старший сержант!

– Ну что же вы так, – укорил он новичка, – молчали, нравы у нас немного пещерные… В плане удобств. Их в камере попросту нет. Эх, надо было мне раньше заметить. То-то я чувствую, что пропадаете вы временами, а вы вон оно что. Эх, раньше надо было сказать, они может теперь уже легли спать, не добудишься. Дежурный! Тов-а-а-а-рищ старший сержант!

Казалось, их никто так и не услышал, однако спустя некоторое время послышались чьи-то ленивые шаги.

– Че орем? – донесся извне недовольный голос.

– До ветру выпустите, – попросился Андрей Петрович.

– До ветру будешь на воле ходить. А здесь на парашу, понятно? – процедил тот же голос.

– Понятно, понятно. Выпустите, пожалуйста, на парашу, здесь новенький, – взмолился Андрей Петрович.

Дежурный постоял, подумал, потом, зазвенев ключами, направился к ним.

– И че вам не спится, – пробурчал он, отворяя дверь, – утром положено всех выводить, нет же, таскайся тут с вами. Вон, этот спит и никому не мешает, сразу видно, приличный и порядочный человек. Руки за спину, вниз смотреть. На выход.

Пришелец хотел было вспылить, но, скрипнув зубами, подчинился…


За его спиной глухо лязгнула дверь, раздались удаляющиеся шаги конвоира, и он вновь окунулся в густой казематный полумрак, остро пахнущий немытым человеческим телом. Подождав, пока глаза привыкнут к темноте, он сделал пару шагов вперед и огляделся. Прислонившись спиною к стене, свесив седую голову на грудь, тихо похрапывал Андрей Петрович. Все в той же неудобной позе продолжал спать на полу и тот, третий, только теперь рядом с ним расплывалась темным пятном небольшая зловонная лужица. Странно, но заметив ее, он не ощутил привычного чувства брезгливости. Что-то зашуршало в камере справа, стукнуло, шепотом произнесли бранное слово, прозвучал очень глубокий вздох, и все смолкло. Повисла гулкая неуютная тишина казенного дома. Ватная, вязкая, ненастоящая. Она колыхалась в такт тяжелым ударам его сердца.

Отойдя подальше от пьянчужки, он опустился на пол, прислонился к стене и устало прикрыл глаза.

В голове у него теснились вопросы, вопросы, вопросы… Но тяжелое колыхание в груди, там, слева, отдавалось волной и забивало все мысли.

Да, мысли. Все услышанное им нуждалось в осмыслении. Но мыслей почему-то не было. Точнее они были, но к ним словно вериги были приделаны… И если раньше они неслись быстрее самых резвых скакунов, то теперь брели тяжелее бурлаков в жаркий полдень. А все, что он сейчас услышал, протискивалось сквозь его сознание, будто яростный поток, нашедший щель в плотине: тугие струи бьют по ту сторону, трещит и стонет крепь, и видно, что поток не удержать…

Он не мог поверить, что все это происходило не с кем-то, а именно с ним. Перед глазами мелькали картины, и слова, которые он услышал, становились образами. Ему хотелось зажмуриться, чтобы хоть миг не видеть и не слышать, как сквозь его сознание проходит Будущее.

Голова от этого гудит, будто пустой и пыльный колокол. Бу-ду-ще-е…

Странное и страшное творилось внутри. Сознание металось меж Сциллой всего того громадного, восхищающего и ужасающего одновременно, что происходило с людьми и миром в эти неполные двести лет, и Харибдой того, что все это было не где-то, не в придуманном поэтом аллегорическом мире, а здесь, в России! Стране, где он когда-то жил… Или живет?

О Господи, о чем это он. Как можно верить тому, что он в будущем? Ведь этого не может быть. Ведь это же не фантазия какая-нибудь или поэтическая метафора, а самая настоящая жизнь, его жизнь! Он же был сейчас на дуэли… Но с другой стороны, если так, где же все? Где тот лес, где Данзас, где барон? М-да, ответа нет. А может, все инсценировка? Быть может, это театр? Задумка чья-то? Кого-то из друзей. А может быть, врагов? Но полноте. Кто тот, кому такое по плечу, кому подвластно столько… Украсть его с дуэли. О да, они, конечно, под запретом. Но все же встрять вот так меж двух людей, которые идут к барьерам? Нет, ни один из тех, кого он знает, такое б не свершил. Если… Если, конечно, он не император… Но ему какая от этого радость?

Зачем ему вмешиваться в этот спор? Вот если кто его на это подкузьмил… Но кто? Кому до этого есть дело? Нет-нет, тут что-то все-таки не так…

С другой стороны, если глядеть, а как же те дома, которые мельком он видел, этот… аутотомобил? И это тоже государь? А если допустить, что эти все виденья явились следствием ушиба головы? Ударили по голове, чтоб оглушить и незаметно принести сюда, а на него нашли такие видения…

Надо осмыслить. Или уснуть. Эх, право, какие счастливцы те, кто может нынче просто спать. Уснуть и видеть сны.

А у него, что называется, сна ни в одном глазу. Голова тяжелая и пустая, с усилием приходится держать ее прямо. А в глазах сна нет ни на гран…


…Он почти уже подошел к барьеру, барон же медлил: то ли трусил, то ли целился. Уж виден антрацитовый глаз его пистолетного ствола, что должен полыхнуть огнем. Кисть его руки, будто сама, пошла вверх, локоть плотно прижат к телу; Денис всегда говорил, что непременно должна быть опора. Курок взведен, кремень надежен, порох сух. Указательный палец уже лег на «собачку» спускового крючка и выбрал слабину. Он выстрелит непременно в паузе своего дыхания. Чтобы не сбить прицел, чтобы навсегда прервать зловонное дыхание врага. Его выстрел должен быть очень точен. И непременно в самое сердце, туда, куда враг поразил его своим зловонным жалом…

Время вышло. Кончилось совсем. Даже один-единственный миг настоящего, который у него был, готов был вот-вот оборваться по мановению чужого перста. Еще один шаг – и все. Промаху не быть. Все, что должно произойти, – уже случилось…


– Однако быстро вы освоились в наших палестинах, быстро, – сказал вдруг кто-то. Удивленно оглянувшись на этот голос, он, с трудом отпуская остатки сна, увидел, как заснеженный лес мигом преобразился в темный каземат, а ненавистный барон – в позевывающего Андрея Петровича…

– Я, собственно, и сам не понимаю, как это со мной произошло, но… – хотел было поделиться навеянным новичок, но Андрей Петрович, по-своему истолковав это предисловие, поспешил его успокоить: – Не стоит оправдываться голубчик, ведь это как раз таки говорит о том, что естественные рефлексы, у вас, слава богу, не расстроены, а это, уж вы мне поверьте как специалисту, очень и очень обнадеживает. Да-с, обнадеживает, – повторил он с нажимом, заметив протестующий жест новичка. – Вот послушайте, был у меня как-то такой случай. Застрял я однажды в одном богом забытом аэропорту. Была сильная пурга. Вскоре аэропорт открыли, и стала там командовать некая тетка, решающая, когда кому отправляться. Все бегали за ней, заискивая, совали ей в руки разные подношения. А та, принимая их как должное, шла с гордо поднятой головой. Те, кому не везло, спали прямо на полу аэропорта, в надежде, что им повезет завтра… И был среди нас один спесивый англичанин, который сначала возмущался, глядя на все это, презрительно фыркал, говоря какие-то слова о человеческом достоинстве. Но через пару дней он тоже бегал за этой теткой, отпихивая конкурентов локтями, что-то лопоча на английском, и тоже, как и все, спал на полу, скандаля с другими по поводу лучшего места… Вот так-то, голубчик, так что не конфузьтесь, если уж в России спит на полу чопорный англичанин, то русскому – сам Бог велел. Надеюсь, вы меня понимаете.

– Не совсем, – неуверенно ответил новичок.

– Что именно? – поинтересовался Андрей Петрович.

– Я не понял, что означает слово «аэропорт», – ответил пришелец.

– М-да, – озадаченно произнес Андрей Петрович и, поразмыслив, добавил: – Вы знаете, я все-таки остаюсь при своем мнении и хотел бы продолжить свои наблю… я хотел сказать беседы с вами в более свободной обстановке, тем более если я вас правильно понимаю у вас нет особо срочных дел, и вы могли бы мне составить, скажем, на некоторое время компанию.

– Я, собственно, не знаю, что и думать в отношении того, что со мной происходит, но полагаю, что это недоразумение в скором времени разрешится, и я смогу вновь приступить к своему делу, столь неожиданно прервавшемуся в лесу, – неуверенно сказал новичок.

– Ну вот, вы опять за свое, – сокрушенно вздохнув, сказал Андрей Петрович, но продолжил: – Хорошо, хорошо, потом закончите свое дело, ну а пока вы здесь, доверьтесь мне… Вот завтра, то есть уже сегодня, придет начальство. Нужно придумать, что вам говорить, чтобы вас отпустили со мной. Вот вы что собираетесь говорить?

– Правду, – не мешкая, ответил новичок.

– То есть что вы Пушкин? – поинтересовался Андрей Петрович. – Понятно, тогда вас сразу же сочтут сумасшедшим!

– Простите, а вы что, предлагаете мне стать лжецом?! – поинтересовался, в свою очередь, неизвестный.

– Я согласен, – спокойно ответил ему Андрей Петрович, – да уж, выбор я вам предлагаю небольшой, что и говорить… Ну, хорошо. Положим, вы скажете правду, и что дальше?

– Я не понимаю вас… – удивился новичок.

– Что дальше думаете делать? – переспросил его Андрей Петрович.

– Право, я о таком и не думал… что делать дальше… что делать… – пришелец замялся; видно было, что ответа на этот извечный русский вопрос у него пока нет, – вы хотите сказать…

– Увы, – вздохнул Андрей Петрович, – увы. То, что вы говорите, не укладывается в общепринятое материалистическое восприятие мира, да и нематериалистическое, впрочем, тоже.

– А как же укладываются, как вы назвали… в общепринятое материалистическое и нематериалистическое восприятие мира ваши попытки убедить меня в том, что сейчас XXI век? – с ехидцей спросил неизвестный.

– Укладываются, потому что мы в нем живем, – пожав плечами, ответил Андрей Петрович.

– Нет, сударь, не пытайтесь меня одурачить! Мы с вами живем в XIX веке! – сказал как отрезал пришелец.

– Хорошо, хорошо, – ответил примирительно Андрей Петрович, – давайте-ка предположим, что правы мы оба. Что вы и есть Пушкин Александр Сергеевич, как вы изволили выразиться, сочинитель, живущий в XIX столетии, который каким-то таинственным образом оказался в 2008 году. Допустим… Но в это же никто не поверит. Согласитесь, поверить достаточно трудно. Вот даже вы, будучи… немного… Ну это неважно, исключаете возможность того, что… э-э-э… Пушкин мог бы оказаться в будущем. Даже вы… И на что же вы рассчитываете при встрече с гражданином начальником? Вас, не задумываясь, сочтут сумасшедшим. Помешанным. Причем, учитывая ваш темперамент, – буйным. Вас отправят в лечебницу, дом скорби – место, где содержат умалишенных, понимаете?

Новичок сердито дернул головой, показывая, что понимает и не нуждается в столь подробных объяснениях.

– А там с такими не церемонятся, – продолжал своим спокойным тоном Андрей Петрович, – накачивают препаратами и… – Он только махнул рукой. – Им же там абсолютно не важно, кем вы себя считаете. У них четкая задача: сократить количество личностей, находящихся в вас, до одной.

– Что же вы предлагаете? – отрешенно спросил новичок.

– Отвечать, что не помните, кто вы, как оказались там, где вас схватили и откуда у вас пистолет и эта одежда. А все, что нужно, за вас скажу я, – ответил Андрей Петрович.

– А при чем здесь одежда? – удивился неизвестный.

– Мы же рассматриваем случай, когда правы оба. А в наше время такое давно уже не носят, – пожал плечами Андрей Петрович.

– Ну допустим … – ответил новичок и, замявшись, добавил: – Но тогда… тогда они и вправду подумают, что я… не в себе, и уж тогда точно отправят меня в лечебницу, к этим… препаратам.

– Да, скорее всего, так и подумают. – В голосе Андрея Петровича послышались азартные нотки. – А вот отправить – не отправят, уж будьте покойны. Бить вас не должны. Угрожать, кричать и топать ногами – могут. Не бойтесь. Ничего они вам не сделают. Они ведь тоже не дураки. Вы для них нечто неизвестное, а значит, априори опасное. А такое лучше не трогать, не ровен час…

– Значит, я не знаю, кто я, откуда… – неуверенно произнес пришелец.

– Именно. И из прошлого своего ну абсолютно ничего не помните. Совсем. Один большой провал в памяти. Поверьте мне, такое бывает, – бодро подтвердил Андрей Петрович.

– Выходит, чтобы не попасть в дом скорби, мне нужно самому признать себя сумасшедшим…. Так? – рассуждая как бы вслух, сказал новичок.

– Ай, – махнул рукой Андрей Петрович, – это часть нашей повседневной жизни. Привыкайте.

Новичок ничего не ответил…


Проснулся он оттого, что невыразимо продрог. Все тело ломило от боли, затекла каждая мышца. Тяжело поднявшись на задеревеневших ногах, он с хрустом потянулся. Гос-с-споди, как же у него все болит…

– Это правильно, разомнитесь, – раздался скрипучий голос Андрея Петровича.

– Уже утро, скоро приедет начальство. Вы помните, о чем мы договаривались? – продолжил он.

– Да, конечно, дом скорби… Чтобы туда не попасть, необходимо все отрицать. Ф-фух… – шаря взглядом по серому полу, ответил новичок и затем спросил:

– Послушайте, а где же тот, третий?

– Жена выкупила, – ответил Андрей Петрович, – вы ненароком вздремнули.

– «Ненароком!», «вздремнули!», умеет же интеллигенция красиво соврать! – послышался снаружи уже знакомый женский голос. – Ведь дрых же человек, вполне конкретно дрых, а говорят – «вздремнули!».

Оглянувшись на голос, пришелец, смутившись, опустил глаза. Кровь жарко прилила к лицу, в горле запершило. То ли света стало больше в камере, то ли зрение привыкло, но только теперь он заметил, насколько откровенен был ее наряд… Короткая блестящая полоска, обхватившая бедра, сильные тонкие ноги в чулках, открытый живот и, Господи, он думал, что почудилось, – металлическая сережка. В пупке! Стан обхватывала лишь тонкая полоска материи, плотно, словно перчатка. И все – и вырез, и тело, что проглядывает сквозь тончайшую ткань, и движения ее – размеренные, легкие, когда она какой-то деревяшкой с перекладиной, на которую намотана тряпка, мыла пол…

Как же можно столь очаровательному, пусть и откровенному, даже вызывающему созданию позволять истязать себя столь грубым трудом…

Он бросил еще один быстрый взгляд в ее сторону и застыл, словно зачарованный. Невозможно, решительно невозможно отвести глаза…

О нет, она не была красива… Уж точно не соответствовала тем законам женской грации, что были приняты в его кругу. Вызывающим и где-то даже отталкивающим был ее облик и в то же время, в то же время… Грубая, чувственная сила животной энергией и молодостью дышала в каждом ее движении. Это совершенно парализовало волю, и тело откликнулось само, совершенно не слушая разум.

Девушка тем временем работу свою завершила. Давешний «товарищ старший сержант» с сонным, сердитым лицом окинул равнодушным взглядом коридор. Затем протянул ей… некий предмет, из которого она добыла какую-то… нечто… поднесла его к пламени и… закурила?! Пахло – хоть и диковинным – но табаком. Одна-а-ако.

С удивлением он отметил также, что этот самый партикулярный человек, весьма молодой, кстати, остался хмуро безразличен к выставленным на всеобщее обозрение прелестям этой особы.

Звякнула решетка соседней камеры, и снова воцарилась знобкая гулкая тишина. Только в глубине коридора, там, откуда приходил «товарищ старший сержант», изредка доносились шаги да слышался резкий дребезжащий звоночек.

Утро дало немного света, и Андрей Петрович с удвоенным вниманием следил за своим сокамерником, не переставая думать о глубине внутреннего перевоплощения этого человека.

Действительно, можно научиться говорить в присущей тому времени манере или же вести себя на грани между отчужденностью и высокомерием, но нельзя реагировать на современную моду с таким искренним смущением и удивлением, ежели ты уже хоть раз видел ее. Та непонятная смесь стыда и любопытства, с которой новичок наблюдал за убирающейся барышней из соседнего «номера», напомнила ему, как вместе с друзьями, будучи уже взрослыми людьми, подшучивая друг над дружкой, чтобы скрыть смущение, с ушами, красными от ощущения прикосновения к чему-то запретному, листали замусоленный не одним поколением институтских работников «Плейбой», оставленный когда-то одним из приезжих ученых. Сравнительно невинный по нынешним временам журнальчик, казавшийся тогда воплощением порока.

Да уж, есть над чем поразмыслить…

– Знаете, – из размышлений Андрея Петровича выдернул его голос – немного смущенный, неуверенный, – я вот все думаю… Знаете, ночью все кошки серы…

– Это вы о чем? – полюбопытствовал Андрей Петрович.

– Сейчас, сейчас, – махнул он рукой, – в мыслях, простите, полный сумбур…

Его подопечный подсел ближе, склонился и прошептал:

– Ну, хорошо-хорошо, допустим, я буду молчать, но моя внешность… Она же будет вопиять, что я – это Пушкин! – сказал он с мукой в голосе.

– Ах, вот вы о чем… – задумчиво протянул Андрей Петрович.

– Ведь вам же было известно мое имя, – закончил свою мысль неизвестный.

– Ну да, я действительно знаю о существовании сочинителя Пушкина, – сказал Андрей Петрович и тут же уточнил: – Точнее, я знаю, что он существовал. Но не мне, психиатру, говорить вам, поэту, о смысловой разнице между глаголами «знать» и «узнать». Вот и девушка тоже вас не признала…

– Полноте… она еще так молода… – неуверенно проговорил пришелец.

– Вы так полагаете? – хмыкнул Андрей Петрович и, повернувшись к соседней камере, сказал громко:

– Сударыня? Простите, имени вашего не знаю.

– Чего тебе, дед? – послышался недовольный голос.

– Мы вот с моим… кхгм… коллегой затеяли спор. Не могли бы вы нам помочь? – подмигнув новичку, сказал Андрей Петрович.

– А на сколько спорили? Какой мой интерес? – заметно оживилась девица.

– Увы, я должен вас огорчить, спор наш сугубо интеллектуальный… – признался Андрей Петрович.

– Поня-ятно. – Ее голос наполнился тягучим разочарованием. – Короче, ума у вас палата, только вот денег у вас ни черта нет. Че надо?

– А у вас, простите, какое образование? – поинтересовался Андрей Петрович.

– Дед, ты прям как при царе. Есть образование, и не хуже, чем у других. Четвертый курс кончаю, нет, перепутала, – прыснув, сказала девушка, – точнее, оканчиваю.

– А где учитесь? – продолжал допытываться Андрей Петрович.

– Педуха, я ж некрутая, – сказала она.

– Это педагогический, – шепотом пояснил Андрей Петрович, а девушку тем временем потянуло на откровения:

– Туда принимали практически всех, главное было не «завалить» экзамен… Ну а чтобы жить и платить за разные там книжки-дуришки, нужна денежка. Пошла работать. Стала секретарем. Хозяин стал приставать, грозился уволить, говорил, что куда ни пойду – будет так… Ну я, конечно, уступила… А он, боров, оказался уж очень приставучий, ему подавай каждый день, а то и по паре раз за день, да и так, и этак… А еще ему чай принеси да на звонки ответь, да еще и кричит – не так, видите ли, я ему слово напечатала, собака… А платил один раз в месяц – зарплату. Короче, сказала мне как-то одна с нашего курса, что я – дура, и что если заниматься только тем, то получается больше… Ну, я и ушла… Ничего, – зло добавила она, – мне всего год остался. А при образовании буду… – Она осеклась, смолкла – то ли решив не выдавать свои планы на будущее, то ли толком не зная, как будет жить дальше…

– Да-а-а, – протянул Андрей Петрович, – побросала вас жизнь, но вернемся к нашему спору… а скажите, с творчеством Александра Сергеевича Пушкина вы, выходит, должны быть знакомы?

– А то! – последовал уверенный ответ, – как-никак великий русский поэт и родоначальник современного русского языка… – как на уроке, не сбиваясь, цитатой из чьей-то книги, ответила она.

– А слабо на память что-то прочитать? – спросил ее Андрей Петрович.

– Легко! – сказала она и стала декламировать звонким девичьим голосом:

Мой дядя самых честных правил
Однажды сильно занемог,
Когда кобыле сивой вправил,
Да так, что конюх напрочь слег.
Его пример – другим наука:
Коль у тебя такая штука…
– Понятно, – прервал ее со вздохом Андрей Петрович и обратился к новичку:

– Ну и какие чувства обуревают вами после такого: горе, обида, а может быть, тихая грусть?

Но вместо ответа тот, коротко охнув, сполз на пол без чувств…

Глава вторая Бог и Царь

Понедельник – день, известно, тяжелый. Не составляло это исключения и для Валентина Григорьевича Арефьева, поэтому он старался никаких важных дел хотя бы в первой половине дня не начинать. Или не завершать – это уж как по распорядку получится. А распорядок он чтил свято.

Рас-порядок. Часть порядка. Часть его службы.

Когда он был курсантом, в этом слове ему слышалось нечто грозно-манящее, как прикосновение к оружию. Причем не украдкой, тайно. Нет. К своему. Табельному. Порядок – это оружие общества. А оружие всегда должно быть смазано и начищено. Перестанешь за ним следить – в нужный миг даст осечку. Не зря же их взводный говорил, что измена Родине начинается с незаправленной кровати. А взводный был «голова», с ним даже начальник училища за руку здоровался. Из того, чему учили, ничего не помнит, а вот эти слова запали в душу навсегда. И он любил их к месту вставить. Вот так-то.

Что и говорить, по жизни ему повезло. От неизбывного юношеского идеализма жизнь его избавила быстро и сравнительно легко. А ведь поначалу он действительно не мог взять в толк: отчего все идет наперекосяк, хотя он вроде и правильно поступает: строго по закону, с соблюдением порядка. Да еще и втык от руководства!

Все стало на свои места, когда он стал смотреть на реальную, настоящую жизнь. Ту, что в учебниках не описана и в протоколы не заносится, чтобы не портить отчетность. Чтобы порядок был. Вот тогда-то он и понял, что настоящий порядок – это не грозный вороненый блеск оружия и не лихие погони. Это только в кино для широких, как говорится, масс.

А настоящий порядок – когда все ровно и не придерешься. Как та самая курсантская кровать – заправлена, ни складки на одеяле и подушка треугольничком. Это главное. Идет дежурный офицер, и глаз радуется. И все в порядке.

А что там простынка нетабельная или в помине ее нет, или кто в постель мочится, так это частности, не имеющие к общему никакого отношения.

В жизни все абсолютно и совершенно так же. Как только он это понял, сразу стал по службе расти. Ну, понятное дело не ракетой, прыгая через людей и чины. Но все-таки, все-таки. Заметили, выделили, продвинули. Ну, кое-где, конечно, пришлось смазать колесики, чтобы лучше вращались. Но так это ж везде. А в целом, все сам. И теперь вот начальник отдела не последнего, скажем прямо, района столицы. Уважаемый, можно сказать, человек. Он знает, его знают. Если голова на плечах есть, то и пистолет не понадобится.

Да уж, пистолет. Будь он неладен.

В который раз он пробежал глазами бланк протокола. Нет, нет, нет… Незнайка, блин, на Луне! Глянул на часы – скоро одиннадцать. Понедельник. Ах ты, будь оно неладно! Когда же наступит тот день, когда его снова заметят и переведут повыше, на настоящую руководящую работу, туда, где нет этих дурацких протоколов про всяких проституток, карманников и бомжей! Каждый божий день, придя на работу и подправив на своем столе и без того лежащие в идеальном порядке вещи, он, затаив дыхание, раскрывал папку с надписью «Почта». У всех людей есть какой-нибудь бзик. Одни, например, любят ходить дома голыми. Другие – воровать в магазинах всякую ерунду. Третьи ждут нашествия инопланетян. А вот Валентин Григорьевич был уверен, что не за горами тот день, когда в его жизни грядут перемены, и что однажды, открыв свою папочку «Почта», он узнает о них. Но, увы, до сих пор эта папка его ничем особым не радовала. Ничего интересного в ней, кроме текущей ерунды, он ни разу еще не прочел. Вот и сегодня там сиротливо лежала лишь одна бумажка, на которой каракулями, словно курица лапой, было выведено несколько строк.

В правом, верхнем углу было написано:

Рай отделу.
копы: в пыры-куры-туру
в правазасчитник
в културны Европу
Ми приехаль в Расийски Фэдэрася штоби стать мнагацынальный народ Расийски Фэдэрася. И вот ми ходим город видим абявлени: «Урус семья снимит квартир-жильо».

«Здам квартир-жильо урус семья».

Вах, фашизм! Просим наказат.

Кто хочит квартир-жильо и пишит што: «Урус семья хочит квартир-жильо», таво селить на севенри лед.

Кто здает квартир-жильо и пишит што: «хочит урус семья» таво сказат штоби пустил в квартир-жильо мнагацынальный народ бес дэнег штоби талерантнасть.

А внизу этого текста закорючка – наверное, подпись.

Смешно. А где же главное? Где то, ради чего он каждое утро с ожиданием чего-то хорошего спешит на работу? Опять обман! Опять разочарование! Значит, светлое будущее в таком же светлом кабинете откладывается вновь, и его удел заниматься пока такими вот «пыры-куры-турами». Тьфу!

Подумав так, он со вздохом открыл папку с табличкой «Отчетность». Что ж поделаешь, если «наверх» его пока еще не зовут, нужно работать, чтобы хотя бы здесь удержаться. Особливо с отчетностью. А с ней, с этой отчетностью, порою сам черт себе ногу сломит. Ведь бывают же порою товарищи, которые к документообороту относятся без должного уважения.

Нет, сегодня все вроде бы в норме. Количество задержанных в изоляторе соответствует количеству записей и прочих документов. Скажете – мелочь. А приятно.

Так, что тут у нас: ага, девочки, Петрович и какой-то хмырь. А где ж любезный алкоголик? Замыкали? Что ж, разберемся, но не сейчас… Потом, когда к слову придется. Чтобы знали, что он как бог, знает все… А так, ничего интересного. Все как всегда, и это замечательно. Это и есть порядок.

Стоп.

Вчитался в упрямые, склоненные не вправо, а влево строчки. Ступицын, его почерк. Этот да, этот может приволочь… чего… ах, ствол?!.

Взяв в руки «…неизвестной системы пистолет, предположительно огнестрельный…», он только головой покачал. И дело было даже не в том, что невооруженным взглядом видно – работа старинная. Покачал пальцем курок, взвесил в руке – тяжелый. Впрочем, все это мелочи.

Если бы этот пистоль кто-то продать пытался, все ясно: откуда-то из частной коллекции его потянули, теперь хотят столкнуть.

Но взяли ствол-то этот (кстати, а музеи ничего такого не заявляли? Надо бы ориентировочки глянуть) у какой-то неруси, при этом лепетал он – Виктор Григорьевич прищурился, ища нужную строчку – ну да, «на русском и иностранном языке, предположительно французском». Одет как пугало, хотя чего сейчас не носят, за всем не уследишь.

Дальше – больше: черный-то он черный, а по-русски говорит чисто, без акцента, без фени. Какой-то весь пережаханный… Такие должны до дна колоться – что, кто, откуда пришел, а он в несознанку… Молчит, как Герасим… Да, дела.

Все это называется одним словом – непорядок. И не где-то, а на его территории – это как нож по сердцу.

И что теперь делать? Это вопрос.

Можно, конечно, передать его подальше, по инстанции. Документов нет, оружие… а оружие интересное, за такое немалые деньги можно поднять, особенно если с умом, без спеху… ну так вот, отправить его, а там пусть разбираются…

Так-то оно так. Но там такому «подарочку» не обрадуются и спасибо ему за ЭТО не скажут. А скажут, постарел, мол, Арефьев для своего поста, не тянет. С работой не справляется, на нас перекладывает. Пора его задвинуть…

И задвинут его куда-нибудь в Кукуево. И будет он такой, как сотни других. Потому что кукуевых много, а его район может быть один на всю столицу, и даже на всю страну.

Думай, голова, – шапку куплю.

Не давать делу ход? А пистолет-то знатный – сколько, интересно, за него дадут умные люди? Можно надавать по шеям, чтобы не шлялся, отобрать пистолет, чтобы дел не натворил, и послать куда подальше. За околицу района. А еще лучше за околицу Москвы. И все. Нету тела, как говорится, нету дела, с него взятки гладки.

Вариант? Вариант. Какой все-таки богатый по возможностям язык-то русский. Вот какая, к слову, может оказаться разница если послать по инстанции и послать подальше… В одном случае теряешь хлебное место, в другом получаешь барыш. Вот так-то.

Ну а если, Григорьич? Если что-то произойдет? И выплывет, что ЭТОТ здесь был, но его отпустили. Сами же отпустили. Виктор Григорьевич представил себе лицо своего начальника и вздрогнул: тут может круче получиться, чем переезд в другой район… М-да, надо же было такому случиться. Эх, знать бы, кто он… Так, чтобы наверняка.

Никакой, он, понятно, не террорист. По виду – псих настоящий. Пистолет? Увел у кого-то, не бабка же подарила…

Он еще раз вчитался в протокол. Хм, говорит, что ничего не помнит…

В его голове бродили всевозможные идеи насчет того, кем может оказаться загадочный «терпила» – от самых невероятных, вроде обучающегося в столице потерявшего память заморского принца (из какой-нибудь африканской страны), до самых прозаичных: псих или нарик. А как иначе объяснить эту самую потерю памяти? У нормальных людей память не исчезает, точнее, у них ничего не исчезает, даже кошелек.

Вариантов было много, были они один абсурднее другого, и было это все не то. Чего-то не хватало, чтобы все сложилось в единую, понятную картину мира.

Валентин Григорьевич на своем веку всякого повидал. И даже самое диковинное всегда укладывается в некоторую схему. И чем больше человеку лет, тем больше у него в закромах этих схем и образов. И называется это жизненный опыт.

А тревожно было Валентину Григорьевичу потому, что субъект из протокола совершенно не укладывался ни в один из образов, существующих в закромах его памяти.

Ближе всего был, конечно, сумасшедший. Ближе всего, но… Виктор Григорьевич еще раз взглянул на список задержанных прошлой ночью…


– Ты мне вот что скажи, – строго спросил у него начальник отделения, лишь только за дежурным закрылась дверь. – С каких это пор ты у нас историком заделался? Ты ж вроде всегда психиатром был?

Андрей Петрович молча кивнул.

– Ну?! Что стоишь, садись. Рассказывай. – Сердито боднув воздух, Виктор Григорьевич указал на стул.

Он присел, как и полагается, на самый краешек. Немного помолчал, вроде как осмысливая, что сказать, хотя все уже давно продумал. Выстроил, так сказать, линию поведения.

– Так история же не наука, а так, литературный жанр, ею всяк может заниматься в меру сил и возможностей, – просто сказал он.

– Ага, что-то навроде хобби, – кивнул Виктор Григорьевич и криво усмехнулся. – Ну тогда расскажи мне, историк, историю о нашем задержанном. Но такую, чтобы я поверил. Ты ж, небось, с ним всю ночь протрепался. С тобой, значит, он говорить смилостивился, а вот с властью вроде как и не клеится разговор. Ну, может, ты мне, – он специально сделал ударение на последнем слове, – расскажешь, чего он шлялся по столице без документов и с пушкою ворованной в руке, а?

– Правду говорить? – взглянув на Арефьева, спросил Андрей Петрович.

– Ну а как же, – кивнул тот.

– Если правду, то много сказать не смогу. Правда вообще бывает очень короткой. Это ложь любит многословные кружева. Поэтому скажу одно – он неопасный, – глядя Арефьеву в глаза, сказал Андрей Петрович.

– А пушка? Где ее он взял? – постукивая по столу карандашиком, спросил Виктор Григорьевич.

– Там, где берутся все пушки, – нашел. Только думаю, что она чистая. Нигде не числится, значится, никто из нее не стрелял. Да и жалко из такой стрелять – ручная работа. Знающие люди немалые деньги дадут, – будто размышляя, сказал Андрей Петрович.

– Так-таки и никто? – недоверчиво переспросил его Арефьев.

– Никто, – покачал головой Андрей Петрович.

– И все-то ты знаешь, – с ехидцей протянул Виктор Григорьевич, хотя по голосу было слышно, что он задумался, и крепко, – ну, допустим. Ствол – ладно, его отложим. А сам-то он кто, этот твой, – он вспомнил мудреное слово, – протеже?

– Известно кто, Пушкин, – просто ответил Андрей Петрович.

Арефьев откинулся на спинку стула и скептически хмыкнул:

– Это ты пошутил, ага. Тогда ты Моцарт, а я – Лев Толстой.

– Согласен, звучит непривычно, – сказал Андрей Петрович и взглянул собеседнику в глаза. – Но вы представьте на секунду, что это – правда. Что «наше все», случайно оказавшись в столице, просидело всю ночь у вас в КПЗ.

– Да ну тебя к лешему, ты что, совсем… – отмахнулся было от него Арефьев.

– Шума будет, не приведи Господь! Ну, а как, ведь Пушкина засадили! А кто засадил? Арефьев. Конечно, не сам лично, он-то Пушкина знает, но его оболдуи. Значит, плохо работает с личным составом, на Пушкина ведь ориентировка в любом учебнике литературы есть. Смотрит боком, руки на груди скрестив. Так что хлопот не оберетесь, – продолжал нагнетать Андрей Петрович.

– Не каркай, раскаркался тут, – вдруг осерчав, проговорил Валентин Григорьевич и потянулся за сигаретами (он уже полгода, как почти бросил, но в столе на всякий случай держал пачку), – да какой там, к чертям, Пушкин, он и не похож совсем…

– Да, что не похож, то не похож… – согласился Андрей Петрович, чиркнув своей зажигалкой, – а с другой стороны, вспомните, когда вы его в последний раз видели, я имею в виду – живого?

– Кого? – не понял поначалу Арефьев.

– Так Пушкина, – ответил Андрей Петрович.

– Ага, это ты опять пошутил, мне нужно, наверное, тут рассмеяться, ха-ха, – сказал Валентин Григорьевич, – так ты же сам говорил про ориентировки в учебниках, там портреты со скрещенными руками на груди и все такое…

– Так портреты-то не фотографии, это портреты и настоящие художники, а Пушкина-то рисовали именно они, передают не только и даже не столько внешний образ, сколько внутреннее содержание человека. Состояние его души. А какое, к черту, состояние души после ночи в «обезьяннике», хорошо, хоть в вашем, а в другом не то что на себя, на человека люди не бывают похожи после такой ночи! У вас же тот же Ступицын, интеллигентный человек, с ним у вас чувствуешь себя в Ницце, – полил бальзам на душу Арефьева Андрей Петрович.

– Где? – переспросил тот.

– В Ницце, это такой курорт, – пояснил Андрей Петрович и, перехватив вопросительный взгляд Арефьева, поспешил добавить: – Во Франции, хороший…

Арефьев задумался. Его сознание, судя по частым и глубоким затяжкам, металось между абсурдностью того, что он услышал, и крохотным, но могущественным «а если». И ведь, главное, как сходится с тем, о чем он сам только вот думал… Нет, никто в здравом уме… А если?!. Раз в год ведь и палка стреляет. Бред… Самый настоящий бред, но стоит только на мгновение себе представить… Бред, ставший реальностью, – это кошмар.

Андрей Петрович опустил глаза не столько из вежливости, сколько не желая отвлекать. Пусть покипит разум, коль встретились в нем Человек и Руководитель. И то, во что Человек, сиречь обыватель не поверит, Руководитель, лицо ответственное, обязанное думать наперед обо всем, непременно примет к сведению. Ведь неизвестно, как бы он сам отреагировал, будь на месте Арефьева…

Закашлявшись – тлел уже фильтр, Арефьев тщательно растер окурок в девственно чистой пепельнице. Решив про себя, что пора, Андрей Петрович спокойно, словно продолжая свою мысль, произнес:

– Парень крышей поехал. Явились его предки когда-то к нам по обмену, дружбе народов учиться, да он так увяз в нашей родной литературе, что возомнил себя Бог весть кем. Пошил себе одежу по старым лекалам и… Помешанный, но не буйный, я же знаю, что говорю.

– Тогда его в больницу надо, на опыты, – пробурчал Валентин Григорьевич. В горле все еще першило, голова стала тяжелой… и как он двадцать лет дымил как паровоз?!

– Так-то оно так, – мягко произнес Андрей Петрович, – да только такие случаи определить крайне тяжело. Если погружение в чью-то личность поверхностное, допустим, кто считает, что он, к примеру, Наполеон, его на чистую воду вывести несложно. Спроси у него что-нибудь по-французски, и всего делов…

– Ну? – неуверенно спросил Арефьев, не совсем понимая, к чему клонит его собеседник.

– А здесь погружение полное – он не просто считает себя Пушкиным, он говорит и думает как Пушкин. Владеет французским, манеры, стихи наверняка пишет. Он словно оттуда. И совершенно ничего не смыслит в окружающем. Одно сознание полностью вытеснило другое.

– А… ага, понимаю, – медленно проговорил Виктор Григорьевич, нахмурив брови, – понимаю… Так, а если экспертизу провести… или как там это в медицине называется? – уцепился он за свою мысль.

Андрей Петрович вздохнул:

– Можно. Только тут такая кутерьма начнется… И потом – газеты… оно вам надо?

Арефьев только крякнул, чувствуя, как лоб покрывается бисеринками пота. Только этого ему недоставало. Он ведь сразу, как только пушку эту увидел, понял – жди неприятностей…

– Тут вот еще что… – Андрей Петрович специально выдержал паузу. – Случаи такие, конечно, редкие. Можно сказать, уникальные. Но что их всех объединяет, так это крайне нестабильное состояние психики.

– Ты ж говорил, он вроде не буйный, – удивленно посмотрел на него Виктор Григорьевич.

– Я и сейчас говорю, что не буйный. Пока. Но через какое-то время – когда неделя, когда месяц, обязательно победит человеческая природа. Его сознание, то, что было с ним от рождения, побеждает и находит его. И тогда человек возвращается, становится самим собой. Но процесс этот болезненный, сложный…

– Неделя, говоришь? – раздраженно перебил его Виктор Григорьевич. – И что ты прикажешь мне делать?

Андрей Петрович пожал плечами, мол, ваша проблема, вам и решать, и спокойно, не прося и даже не предлагая, а так, будто бы само сорвалось, сказал:

– Я бы, конечно, мог за ним приглядеть… памятуя ваше постоянное ко мне доброе расположение…

– Да?! – вскинув брови, посмотрел на него Виктор Григорьевич.

– А чего, – пожал плечами Андрей Петрович, – живу я одиноко, дел особенных у меня нет. И потом, мне это самому интересно. Как-никак я ведь в прошлом психиатр…

Виктор Григорьевич задумчиво барабанил пальцами по толстому стеклу, что лежало у него на столе.

А что, с каждой секундой это предложение ему нравилось все больше и больше. Очень даже… Как говорится: с глаз долой и из сердца вон… Протокол, запись в журнале – это решаемо. Личному составу можно сказать, что поймали они сыночка посла, малость перебравшего и поехавшего на теме театра, припугнуть международным скандалом, сами, как посоленные забегают: все заменят так, что комар носа не подточит. Как раз и Ступицыну будет повод втык сделать, давно искал, в профилактических целях.

Он вдруг поймал себя на мысли, что внутренне он уже согласился с предложением Андрея Петровича и даже был ему за это благодарен.

Ведь и в самом-то деле, а как иначе? У себя этого психа держать не годится и сдать его по инстанции тоже не вариант.

То, что предложил Петрович… тоже, в общем-то, было неидеальным. Но это был выход из непростой ситуации.

– Я одного не пойму, – прищурился по-начальственному Арефьев, хотя решение уже принял, – ты-то чего к нему так прикипел? В чем он, твой интерес?

– Да ни в чем, – пожал плечами Андрей Петрович, – просто похожи мы с ним. Оба мы потерялись – он во времени, а я в пространстве.

– Ох, мудришь ты, Петрович, мудришь, смотри, перемудришь, потом век не расхлебаешь, – покачал головой Арефьев и, властно хлопнув ладонью по столу, сказал:

– Ладно, решим, что с ним делать. Решим. Дежурный! – и углубился в свои бумаги.

В кабинет на крик тут же вошел дежурный. Поняв, что разговор закончен, Андрей Петрович встал и направился к двери. Но когда он уже выходил из комнаты, Арефьев, не поднимая головы, сказал:

– Да, вот еще что, ты там поаккуратнее со своими бомжами и лишний раз не лезь в бутылку. Я тебя, в случае чего, конечно, опять схороню, но тебе здесь не эта, как ее, Ницца.

– Спасибо, – сказал Андрей Петрович и вышел за дверь.

А Арефьев, тяжело вздохнув, закрыл папочку с табличкой «Отчетность», а вместе с ней реальную возможность занять кабинет намного круче…

Глава третья Новые времена

Проспект был рядом, но сюда доносились лишь слабые его отзвуки. Всего в трех минутах ходьбы была улица, забитая рычащими авто, где тяжело и важно отваливают от остановок троллейбусы, вереща спецсигналами пробивают себе путь чиновничьи машины, и люди ручейками впадают в магазины и станции метро.

А здесь дороги свободны. Проскочит на перекрестке машина, и снова слышно тишину. В скверике на лавочке сидят дамы с колясками. Старушка в выцветшем плащике, с нейлоновой хозяйственной сумкой ковыляет к продуктовому магазину. Он хоть и в квартале, зато там простокваша дешевле и батоны свежей. Ничего, ей не к спеху, куда ей торопиться, разве что на тот свет…

Через дворы и переулки, совсем рядом с одной из оживленных столичных улиц, поздним майским утром шествовали двое. Виду оба бродяжного, неказистого. Тот, что чуть повыше, бородатый, с выпуклым сократовским лбом и поблескивающей лысиной. Второй – в засаленной зеленой бейсболке с надписью Kentucky. Смуглый, наверное, цыган или спустился с гор Кавказских. А может, и с пальмы, ведь кого только нет сегодня в столице…


…Окружающая действительность разодрала в клочья его уверенность, что все это розыгрыш. Не успела за ними захлопнуться казематная дверь, как мир, в котором он жил, в мгновенье ока разрушился. Увиденное было настолько неожиданным и непонятным, что ввергло его в неописуемый шок. Впрочем, мы, писатели, для того и спущены на землю, чтобы описывать, и желательно очень талантливо, все, в том числе шок. Итак, с первых секунд, как он очутился на воле, от всего былого остались одни лишь развалины. Только теперь он совсей очевидностью понял, как многое значит все то, что мы знаем, но в силу этого же знания перестаем замечать. Точнее, перестаем замечать, что замечаем. Вот, к примеру, проехал извозчик, ну и ладно. Казалось бы, извозчик себе и извозчик. Ан, нет! Оказывается, милостивые государи, что как раз этот-то извозчик, его видавший виды экипаж и даже хромоногая кляча и есть то, из чего в виде венецианской мозаики складывается наше с вами восприятие жизни, а значит, и сама жизнь. Желаете точнее? Извольте. Что для нас мир? Это то, что мы воспринимаем. Причем каждый по-своему, кто во что горазд. А значит, и миров должно быть превеликое множество, ровно столько, сколько живет на свете людей. Но раз многие люди одинаковы, одинаков и мир, в котором они живут. И лишь непохожие люди видят и чувствуют все по-иному, так и живут. Одни считают таких людей гениями, другие – что они из дома скорби…

Какое-то время он шел молча, подавленный происшествием и не в силах сосредоточиться, как же быть дальше. Так бывает тогда, когда мы теряем кого-то из очень близких людей и первое время не мыслим, как после этого жить. Но проходит немного времени, и мы вновь начинаем смеяться, возвращается присущий нам аппетит не только к пище, но и к жизни вообще. Так и теперь не терпящая пустоты природа стала помалу заполнять его окружающим миром. Он впитывался в него, как в губку вода, через звуки, запахи, слова, выдавливая из него вопросы. Массу вопросов…

Он задавал их и порою, не дождавшись ответа, спрашивал о чем-то ином, что казалось ему более значимым и необычным…

Андрей Петрович отвечал неутомимо и лаконично. В его голосе раз от разу проскальзывала ирония, необидная, бывшая, похоже, неотъемлемой частью характера, словно мозоль на указательном пальце пишущего человека. Но ответы все были понятны и все по существу.

Но многое, очень многое оставалось непонятным; несмотря на толковые пояснения Андрея Петровича, сознание соглашалось вмещать в себя далеко не все. Поэтому понятия типа «спутниковой тарелки» или «стеклопакета» оставались для него лишь картинкой с названием.

Он чувствовал, что дышавший льдом в затылок, молотивший кровью в висок вопрос «что дальше?» отступал, будто оттаивал под яркими лучами. Новый мир, представший в рассказах Андрея Петровича карандашным наброском, обретал цвет и объем, становясь полноценной картиной. Пусть знакомство началось не самым авантажным манером, с кутузки. Пусть он одет как сущее пугало; то, что выдали ему взамен его платья, было ношеным и грязным и совершенно бестолковым. При каждом шаге оно терло и жало в местах самых необычных. Пусть и живот от голоду урчал совершенно неприлично. Пусть.

Он потихоньку стал ощущать себя настоящим первооткрывателем, куда там Магеллану с Колумбом! Серая тоска и сомнения, накатившие на него в околотке, теперь растворились без остатка. Нынче он испытывал то чувство, которого ему так не хватало там, в лесу… Ощущение чего-то нового, яркого, настоящего.

Его покоряли громады домов на десять и более этажей. И живут в них обычные люди, самых разных сословий. Целая слобода может уместиться. Огромные пространства, подчиненные человеком, переустроенные им по своему усмотрению. Прощай, бараки и обшарпанные доходные дома!

А, pardon, канализация?! Оказывается, нынче и вода – причем как холодная, так и подогретая!!! – и помойные стоки отводятся цен-тра-ли-зованно! И дело тут не только в комфорте, опять-таки царском, поскольку в его время таковым удобством могли похвастаться исключительно апартаменты венценосных особ. Остались в прошлом ужасные эпидемии, каковым он сам был очевидцем, слава те Господи, что не участником…

Да, жизнь поменялась. Чего только стоят дороги из искусственного камня, никакого булыжника, а про деревянные тротуары здесь, похоже, забыли. Кое-где рытвины и ямы встречались, и то лишь, вероятно, оттого, что русская дорога не может быть безукоризненно ровной.

Лошадей на улицах нет совсем, по словам его провожатого, уже лет семьдесят! Сплошь самобеглые кибитки. Нет, о существовании таковых он и в свое время слыхал, но сколь необычным и притягивающим был их вид! А скорость! И двигатель их питался керосином, будто лампа! Единственной ложкой дегтя был запах сгоревшего топлива, но, право, это такая мизерная плата за такую воистину царскую роскошь!

Да что там материя… Более всего его удивляли и восхищали люди. То, как они выглядели, их прически, их платья… Он сперва решил, что сегодня какой-то праздник и спросил провожатого. Оказалось, что нет, день самый что ни на есть обычный, понедельник. Оказывается, здесь так ходят в повседневье! Вся одежда будто похожа на привычный ему фасон. Да только вот взяли и все лишнее убрали. А в случае с некоторыми барышнями кое-где и чересчур… Но, честное благородное, самые именитые модницы его времени многое бы дали за такой наряд… Хотя вряд ли бы решились надеть. А здесь ходят совершенно спокойно.

Ему, кстати, сделалось немного стыдно за то, что он худо подумал о той девушке в узилище. Верно, Андрей Петрович что-то напутал: не могла она быть путаной. Да, наряд у нее вызывающий, но только ведь все ходят так. Или почти так, он в этом сам убедился. И никто ничего худого в этом не видит. Смущения нравов не наблюдается совершенно.

Правда, немного портила картину реакция встречных людей. Несколько мужчин возраста примерно с ним одинакового, достойно и добротно одетые, без видимых причин смотрели ему с Андреем Петровичем вслед с нескрываемой злобой. Так что ноги сами невольно ускорили шаг, хотя они ничего такого и не сделали.

Остальные просто отводили взгляд, в котором просматривалась смесь брезгливости и почему-то страха.

Это было непривычно: немного обидно и странно. Впрочем, он попытался вспомнить, как сам в свое время смотрел на нищих и прочих бродяг. Они… они тогда представлялись ему неким отдельным миром, не имеющим к нему никакого отношения. Что он чувствовал? Наверное, жалость. Да, жалость и некоторую брезгливость. Когда даст копейку, когда мимо пройдет, не со злобы, а просто спеша. Да уж, вот никогда не думал…

Однако очень скоро это впечатление растворилось в солнечном теплом дне, ослепительной голубизны небе и всем том великолепии, что их окружало. Ему хотелось увидеть все и сразу, но Андрей Петрович сказал, что им следует обходить оживленные магистрали. Правда, несколько раз из переулка он услышал многоголосый рев, будто шумел прибой. То был прошпект, и не единственный в Москве. Хотя бы на миг, хотя бы одним глазком взглянуть!

Надо сказать, что шли они весьма диковинным манером. Андрей Петрович сворачивал посреди улицы, и вот они протискиваются между какими-то железными ящиками (кузня, что ли?!), ныряют в подворотню, пересекают пустынный сонный солнечный двор, проходят мимо каких-то приземистых построек и снова оказываются на улице, теперь уже другой. И так до следующего, столь же неожиданного поворота.

Погруженный в свои размышления, он не заметил, как его провожатый остановился в тени серого каменного куба. Без окон, но с большими деревянными дверьми, запертыми на массивный, тронутый ржавчиной висячий замок. Изнутри слышалось неприятное зудение, явно механического генезиса, однако наводило оно на мысли о гигантском моските, запертом внутри. Андрей Петрович оглянулся, предостерегающе поднял руку.

– Стойте здесь, у трансформатора, мы почти дома.

Перед ними был двор, пустынный и сонный. Таких вот дворов они уже прошли без счету. Дом о шести этажах, рядом примостились с облезлой краской железные коробки, как объяснил Андрей Петрович, каретных сараев для самобеглых кибиток. Пара штук, разных с виду, но одинаково блестящих краской стояли буквально в двух шагах от него, и он поразился тому, что на них было писано по-латыни.

– А что, латынь ныне в почете? – спросил он своего провожатого, указывая ему рукой на буквы.

– В почете ныне иноземные машины, – ответил тот и, подойдя к щели меж двух гаражей, кивнул ему, оглядевшись, – за мной. Узкая, воняющая дерьмом щель привела их прямиком к какой-то заколоченной двери. Он не успел и пикнуть, как Андрей Петрович потянул на себя дверь, и та распахнулась без скрипа – посеревшие доски, как оказалось, были приколочены к ее полотну.

– Мы зашли в парадное с черного хода, – прошептал Андрей Петрович, аккуратно притворяя дверь, – говорить попрошу вас тихо, так как акустика здесь просто сумасшедшая. Он тут же кивнул, осторожно оглядываясь.

Свет из окон был бледным, призрачным. Странно, ему казалось, что такие нарядные снаружи, эти дома и изнутри должны быть под стать, но не тут-то было.

На какой-то миг почудилось даже, что он угодил в нутро одного из мусорных баков, в основном из-за запаха. Обрывки бумаги, жестянки… Мутные разводы на замызганной плитке пола. Из-под пакета у стены растеклась лужа, кисло пахло отбросами.

Поднимаясь, он прижался к холодной стене и обмер. Изнутри почудился протяжный, ввинчивающийся в сознание стон. Низкий, он закручивался выше, выше и вот уже перешел на визг. Он помотал головой, но нет, то была не игра воображения. Андрей Петрович, увидев его замешательство, только махнул рукой и прошептал:

– Это вода… трубы гудят… ничего страшного, идемте дальше.

Он подчинился, но на всякий случай держался от стен подальше. Стараясь ступать как можно тише, они поднимались по замызганным ступеням вверх.

Наконец лестница привела их на последнюю площадку, где кроме трех дверей тянулась ввысь железная лестница, упирающаяся в увенчанный замком квадратный люк. Он вопросительно взглянул на Андрея Петровича, который вместо ответа, кряхтя, начал лезть вверх, а дойдя до люка, разомкнул замок и осторожно откинул крышку. Помешкав секунду, он, стараясь не шуметь, полез за ним следом…


Чердачный полумрак, пронизанный косыми лучами света из слухового окна, пах пылью и старым деревом. Где-то рядом курлыкали голуби. Андрей Петрович аккуратно притворил люк, приложил к нему увесистый кирпич и тихо, но уже в голос сказал:

– Добро пожаловать в мою резиденцию. Живу аки парижский художник, на мансарде. Удобств особых нет, зато, – он похлопал рукой по стропилу, – над головой есть крыша. Здесь сухо и спокойно. Идемте, – сказал он, увлекая за собою гостя мимо столба света, в котором танцевали потревоженные пылинки, к кирпичной кладке, видимо, трубы, подле которой лежало много разного тряпья.

– Вот и мой закуток. Вы побудьте здесь, а я спущу пока мусор.

Андрей Петрович вернулся сравнительно быстро и извлек из недр своего линялого плаща пластиковый фугас с водой. Порывшись в вещах, он добыл видавшую виды кастрюлю, отсыпал туда откуда-то взявшейся крупы и залил водой из фугаса.

– Как вы относитесь к каше? – спросил он своего гостя.

Тот неопределенно пожал плечами.

– В вашем положении я б не стал привередничать, – усмехнулся Андрей Петрович и, отложив кастрюлю, кряхтя, уселся на пол, вероятно, собираясь отдохнуть.

– Простите, однако, я всегда предполагал, что для процесса варки необходим… огонь?.. – удивился гость.

– Необязательно, – потянувшись, ответил Андрей Петрович, гречневую крупу можно залить обычной водой, лучше горячей, но можно и холодной. Скоро будет готова. А чтобы время прошло незаметно, я предложу вам в качестве комплимента от шеф-повара продолжение нашей беседы. Не так калорийно, но вы уж не обессудьте. Чем, говорится, богаты…

– Да что вы, что вы, – забеспокоился гость, – это вы меня простите. Просто к таким условиям я несколько…

– Ничего, – махнул рукой Андрей Петрович, – опыт – дело наживное. Это здешняя специфика. Вы просто еще многого не знаете, так что… Это неприятно, но – нормально. Постепенно привыкнете.

– Привыкну, – задумчиво повторил он следом, – а разве к этому можно привыкнуть? Знаете, когда я увидел все это – дома эти ваши, людей на улицах, эти… аутомобили… мне показалось, что вы должны, нет, просто обязаны жить счастливо и без… без грязи, без нищих, без того, что у нас, ну, вы меня понимаете? Согласен, видел я малую толику, но даже это… это гораздо больше, чем было у многих богатейших людей моего времени… Мы о таком и мечтать не можем, а у вас это все есть, сколько душе угодно… Разве к этому можно привыкнуть?

– Понимаете, в чем дело, – начал он после долгой паузы, – в моем положении, конечно, неловко выступать трибуном… Наша беда в том, что все мы – и богатые, и бедные – живем как бы внутри одной большой пирамиды, чем ближе к ее вершине, тем меньше людей. Тот, кто повыше, гадит на головы живущих под ним. Они, в свою очередь, на головы тех, кто еще ниже, и так далее… Итак, чем выше живешь, тем меньше тебе на голову льется дерьма. Собственно, этот факт и является побуждающим мотивом их жизни, тем самым пресловутым «смыслом». Для тех, кто внизу, есть смысл карабкаться вверх, каждый пройденный сантиметр уменьшает количество, так сказать… Ну и те, кто вверху, дорожат своим местом; кому приятно, когда на голову льется дерьмо. Вот вам и борьба, и разность потенциалов. Вот вам и движение, имя которому – жизнь. Я, знаете, не всегда жил на чердаке и в свое время преуспел в движении к вершине пирамиды…

Андрей Петрович был несколько взволнован этим своим откровением; поговорить открыто ему было не с кем, да и незачем. А тут такая оказия… Впрочем, он быстро взял себя в руки и сказал с привычной иронией:

– Хватит философствовать да на пустой желудок о жизни говорить. Не изволите отобедать?

Его подопечный мгновенно встрепенулся и бодро кивнул.

На застеленном старой газетой рассохшемся ящике возникла одноразовая тарелка с кашей. И баночка шпрот, почти половина его неприкосновенного запаса, но душе хотелось праздника, и Андрей Петрович решил не скопидомничать.

И вновь его удивила реакция гостя на консервную банку. Тот почему-то решил, что это медалька, и был крайне сконфужен, когда ее вскрыли. Впрочем, конфуз быстро прошел, уступив место здоровому аппетиту. И вновь Андрей Петрович был поражен его манерами. Он не раз замечал, что даже у самых манерных людей в походных условиях вмиг слетает весь этикет. Его коллега утверждал, что в этом проявляется вся поверхностность и чуждость человеку этикета. Что ж, собственные научные взгляды тот формировал, изучая поведение своих современников. Что же до его подопечного, то, крайне затруднительно чувствуя себя без ножа, он держал затертую вилку правильно и непринужденно. Это то, что прививается человеку с детства, на уровне рефлексов. Или ставится путем жесткой дрессировки. Вроде бы и мелочь, однако вкупе с многими другими подобными мелочами… Впрочем, Андрей Петрович никогда не спешил с окончательными выводами.

Как это всегда бывает после еды, пусть и не столь обильной, обоих скоро потянуло в сон. Несмотря на то что время только-только перевалило за полдень, по телу разлилась блаженная дрема. После почти бессонной ночи и тех нагрузок, что выпали на их долю, им нужен был отдых. И очень скоро тот, кто считал себя потомком арапа Петра Великого, провалился в глубокий сон. Андрей Петрович после долгих препирательств выделил ему свой матрац, а сам, сполоснув нехитрую посуду, сел на пол, привалившись спиною к трубе. Сон не шел, и на душе было беспокойно. Он размышлял о своем подопечном. Странно, но он поймал себя на мысли, что тот для него перестал быть просто «пациентом».

Основная проблема душевнобольного человека – и об этом знают все психиатры, – в том, что, образно говоря, сосуд, в который он помещает свою душу, например, некий образ, известный персонаж из прошлого, слишком мал. Душе там тесно, оттого и человек ведет себя соответственно. Он похож на актера, который плохо знает роль и потому ведет себя скованно или же просто порет чушь. Отчего окружающим одно лишь смущение и дискомфорт.

Но этот… Андрей Петрович невольно покачал головой, вспоминая град вопросов и реакцию на ответы, – потрясающая органика. Это даже не стопроцентное перевоплощение, это нечто большее… то, что наступает после него. Таких случаев у него в практике не было. И он даже не знает, были ли они вообще. Он уже давно не удивлялся. Восхищение в нем смешивалось с растерянностью. В мозгу свербел классический вопрос: что делать?

Лечить? Ох, в этом была своя трудность. Дело не в дороговизне препаратов и специальном уходе, хотя и в этом тоже. Лечить можно любого, вылечить – лишь того, кто сам того хочет. Кто сознает, что, считая себя Наполеоном или Троцким, он на самом деле является Васей Пупкиным и живет с женою и тещей по улице Красных Чукотских Партизан, дом семь, квартира двенадцать. И такой человек, конечно, не без помощи медицины, находит-таки путь к себе и возвращается в свою же личность. Иначе остается лишь глушить эту самую ложную личность препаратами до полного и окончательного искоренения… Страшная необходимость, диктуемая обществом.

В каждом случае он видел перед собой больного, всего лишь больного человека, которому, пусть он и сам того не осознает, нужна его помощь. Либо, что тоже бывало в практике, человек имеет возможность жить так, как хочет. Ярким тому примером является творческая братия, особливо актеры. Меняющие образы, как иная дама перчатки. Они ведь если не шарлатаны или конъюнктурщики, тоже люди не от мира сего, каждый по-своему…

Но к своему новому знакомому Андрей Петрович не мог относиться как к пациенту. Проникновение в чужой образ было столь полным, что его первоначальная личность, похоже, полностью растворилась. Это, пусть совершенно невероятно, невозможно и неслыханно, было именно так. Даже если вывести за скобки его одежды и пистолет…

Гость жалобно застонал и забормотал во сне… по-французски. Андрей Петрович повернулся к нему. Тот дернулся, сморщившись, сказал еще несколько слов, по-видимому, обращаясь к какому-то человеку, и стих.

Вот! Даже во сне, когда человеком в большей степени владеет подсознание – то, кто он есть, а не сознание, или иначе – то, кем он себя считает, даже тогда этот человек говорит на французском, называя странные имена… На русском он говорит тоже. Причем непонятно, который из них родной, ведь оба он знает в совершенстве, если во сне говорит на обоих… Еще загадка – его манеры и отношение к миру…

Андрей Петрович понимал, что его родную личность, скорее всего, вернуть уж не удастся. Даже если докопаться, кем он был раньше; травма может быть очень серьезной. Человек может застрять в сомнамбулическом межмирье, перестать быть персонажем, но так и не вернуться в себя. Такие случаи, пусть и нечасто, уже бывали.

Значит, придется этому бедолаге до конца своих дней быть тем, кем ему, по-видимому, когда-то очень хотелось стать. Однако каково при этом ему будет выживать в этом мире, Андрей Петрович решительно не знал…

Глава четвертая Нерусь

Два дня Андрей Петрович готовил своего подопечного к «выходу в свет». Занятие это оказалось сколь увлекательным, настолько и сложным.

Его воспитанник не хотел, а может, и не мог принимать реальность такой, какой она была. Он постоянно отвлекался, цеплялся за мелочи, потому как сразу хотел узнать все. Наверное, впервые за всю его весьма богатую преподавательскую практику любознательность ученика была такой существенной помехой на пути получения знаний.

Кроме того, импровизированные лекции очень часто перерастали в дискуссии, что было, конечно, крайне интересной разминкой для мозгов, но Андрей Петрович опасался, что они мало дают фактических знаний о современных реалиях его подопечному. Сейчас это было гораздо важнее, чем все словопрения.

Сегодня они впервые покидали свое пристанище, и Андрей Петрович решил, что местом первой прогулки будет Арбат. Ему было чертовски интересно, как поведет себя его подопечный там, где некогда ходил и Пушкин. Но прежде чем выйти, Андрей Петрович провел последний инструктаж.

– Вы, вероятно, заметили, – обратился он к нетерпеливо поерзывающему подопечному, – что шли мы сюда несколько странным путем.

– Извилистым, – не без сарказма подсказал тот.

– Именно так, – кивнул Андрей Петрович, – дело все в том, что мы с вами, в некотором смысле, вне закона…

– То есть? – удивился подопечный.

– Мы нарушали чужие границы, – попытался пояснить хозяин мансарды.

– Простите… о чем вы? Какие границы в Москве? – поразился подопечный.

– Клановые, – пояснил Андрей Петрович. – Дело в том, что город давно поделен на участки. Кем? Да всеми. И даже нищими. О, это государство в государстве! Со своими законами и границами и, естественно, карающим мечом.

– Государство нищих… – подопечный глядел на него с откровенным недоверием.

– Представьте себе, – продолжил свои пояснения Андрей Петрович, – даже несколько государств. Вотчин. И у каждой свой правитель. У нас, например, это некто по прозвищу Герцог. Уверен, что и других зовут не менее пышно. Ну а коли есть царь, то будет и псарь. Есть у этих, с позволения сказать, господ и подданные. И всяк занят своим делом. Кто милостыню просит, принося деньги в общий котел. Кто помойки обходит – знали бы вы, сколько всего люди выбрасывают действительно полезного! Вот и тянут мои коллеги то, что плохо лежит, а могут и ребенка украсть… Бутылки – тоже хлебное дело…

– Вы сказали «украсть ребенка»?! – переспросил подопечный.

– Ну да, – кивнул Андрей Петрович, – чтобы с ними потом милостыню просить. Так больше выходит.

– И дети на это идут? – охнул подопечный.

– А их или запугивают, или наркотиками накачивают. Ну, опиумом или чем-то похожим… – вздохнув, сказал Андрей Петрович.

– А… эта ваша милиция что же? – возмущению гостя не было границ.

– Милиция? Она ищет, конечно. Но детей находят не всегда. Тут все очень сложно. Бомжи и нищие везде, на вокзалах и рынках. Это армия глаз и ушей; их мало кто замечает, а они слышат и видят все. Или почти что все.

Так что с милицией у них свои отношения… – пояснил Андрей Петрович.

– Жутко… – передернувшись, сказал подопечный.

– Согласен, – кивнул Андрей Петрович и, решив поменять тему, сказал: – Ну, ладно, помните, что я вам говорил: если будут кричать или бросаться, не обращать на это внимание.

– Помню, как же, – поспешил сказать гость и тут же добавил: – И признаться, теперь я понимаю, отчего эти люди на нас так смотрели.

– На дуэлях ведь тоже люди не с любовью глядели друг на друга, – усмехнулся Андрей Петрович, – слава богу, теперь хоть лишь смотрят…

– Ну, это вы лишку хватили… Дуэль – это поединок чести, там все на равных! – сказал подопечный. – И потом, если на вас бросается бродячая собака, что будете делать?

– Вероятно, отбиваться, – пожал плечами Андрей Петрович.

– Правильно! Рука ваша тянется не погладить ее и не пытаться накормить, а к палке, да поувесистей. Так и с людьми некоторыми поступать приходится. Есть такие, которых нужно, как собак… – взволнованно сказал гость.

Андрей Петрович покачал головой и улыбнулся невесело, уголками губ.

– А вы задумывались, откуда берутся бродячие собаки?

Подопечный руками развел, мол, в такие глубины никогда не заглядывал.

– То-то и оно, – вздохнул Андрей Петрович, – собака ведь существо изначально не дикое, а одомашненный и прирученный человеком волк. И как говорится, «собака бывает кусачей только от жизни собачьей».

– И все равно, – упрямо сказал подопечный, – коль мы уже пошли путем аналогий, если на вас бросится бродячая собака и деваться будет некуда, вы не станете защищаться? Даже зная, что, может быть, ее когда-то выбросили из теплого дома жестокие люди?!

– Буду, – ответил Андрей Петрович, – но буду делать это осознанно. Буду знать меру и степень своей правоты.

Его подопечный с шумом выдохнул воздух. Сцепив руки в замок, он долго молчал, глядя в сторону. Андрей Петрович понял, что разговор, похоже, опять не сложился.

– Ну, хорошо, будь по-вашему, – наконец, сказал гость, – я вам так скажу, философии вашей не разделяю, но пусть так, мне-то вы зачем все рассказываете?

– Для того, – вздохнул Андрей Петрович, – чтобы вы были предельно осторожны. Мы – отверженные, и не только для людей иного социального статуса. К сожалению, мы, скорее всего, не встретим поддержки и у таких же, как мы. Надеяться нужно только на себя. И повторюсь, вы уж не примите это за старческое брюзжание, следует быть предельно осторожным. Не ввязываться ни в какие… – он старался подобрать адекватное слово, – события. Не вступать ни в какие пререкания. Мы сейчас в положении той самой бродячей шавки, только вот огрызаться, – он вдруг улыбнулся горько и беззащитно, – не можем.

Гость ничего не ответил, лишь кивнул. Видно было, что подчиняется он только его авторитету, да и то не полностью, оставаясь в главном при своем мнении.

Андрей Петрович откинул крышку и, борясь с дурными предчувствиями, стал осторожно спускаться.


Наконец-то на воле!

После двухдневного сидения взаперти он было совсем пал духом, решив, что из одного узилища попал в другое. Нет, польза оттого, что говорил его patron, была, и немалая. Он узнал очень много нового и интересного, однако общий смысл услышанного привел в некоторое замешательство. И пусть Андрей Петрович делал это из лучших побуждений, однако, право слово, он явно сгущал краски. И когда он пытался переубедить его, объяснить, что так просто не может быть, поскольку противно самой природе человека, его и слушать не хотели! В конце концов, ведь многое отсюда, из пыльного чердака, из добровольного заточения может казаться превратно, не так ли? Отчего же этот добрый и умный человек видит мир исключительно в черном свете? Ведь так действительно жить страшно станет… В жизни, безусловно, есть место ужасу, но ведь в ней бывают и прекрасные мгновения, и их больше.

Погода снаружи была под стать настроениям Андрея Петровича. Куда только делось яркое солнце, чистое небо и яркие краски? Пасмурно и сыро было, из подворотни поддувало сизым холодным ветром. Низкое небо нахмурилось тучами, во всем господствовал серый, он разбавил все прочие цвета.

Но после пыльной чердачной западни, после всех этих ужасных рассказов Андрея Петровича он радовался даже погодной хмури. Радовался воле: теперь он сможет составить мнение по тому, что увидит сам!

Правда, пока пейзаж был несколько однообразен и особых поводов для размышлений не давал. Они вновь шли насквозь: подворотни, сырые щели, тыльные стороны домов. Ему, признаться, слабо верилось, что нищие способны создавать общины. Скорее, это было что-то вроде стада, но без вожаков, поскольку объединять может личность. А судя по рассказам его неполного тезки, таковых в среде нищих не было и быть не могло.

Дорога прошла без особых происшествий. Разве только в одном из дворов прицепилась собака, небольшая, полная неизъяснимой злобы шавка с выпученными глазами. Он уже совсем было собирался перейти от скорого шага на бег, но тут послышался визгливый голос хозяйки:

– Кукла! Кукла, а ну бегом домой, еще инфекцию какую подхватишь! Бегом, кому сказала!

И эта злющая кроха, еще пару раз тявкнув для острастки, убежала. Вот вам и вся опасность.

Андрей Петрович тем временем вырвался вперед, и он, несколько обеспокоенный этим, завертел головой, отыскивая сутулую фигуру в линялом плаще. Не видать, однако. Через дорогу, у мусорных баков, он заметил фигуру, деловито изучающую их содержимое. Перебарывая брезгливость, он замедлил шаг и присмотрелся. Одет в лохмотья, масса одежек, потерявших цвет. Распухшие бурые лодыжки выглядывают из-под затертых синих рейтуз. И едкий кислый дух, перешибающий даже мусорную вонь.

И это… это может еще объединяться?! Какие кланы и границы… Да они себя не помнят, не то что… Додумать он не успел; неведомым образом существо, почуяв его присутствие, подняло голову. На него глянуло лицо буро-сизое, оплывшее и потерявшее всякое сходство с человеческим. Глаза оловянные, неживые, смотрят сквозь.

– Будешь лезть, гнида, – прохрипело существо, – я те нос откушу. Понял? Понял меня?! Тут мое место. Законное. Мне его Герцог дал. Вали отсюда, а то скажу ему, он тебя… – Существо обрушило на него поток гнуснейшей площадной ругани. Смерив его своим оловянным взглядом, оно откашлялось, харкнуло в пыль и вернулось к изучению недр помойки.

Помимо воли прибавив шаг, он шел, не помня себя. Механически переставляя ноги, словно заводная итальянская кукла. В сознании отпечатался, будто выжженный тавром, этот неживой, оловянный пустой взгляд.

Пустой. Пустой взгляд.

– Боже, да оно… она… Это была женщина.

Он почувствовал, как внутри все сворачивает и затягивает узлом, в горло ударил комок, он сглотнул горькую желчь. Господи, это была женщина! Бог весть сколько ей лет и что с ней приключилось, как дошла она до такой жизни… И она была готова растерзать его за право копаться в отбросах! Это просто не укладывалось в голове.

Андрей Петрович, заметно нервничая, ожидал его в тупичке, за гаражами.

– Т-там, у баков… – начал было он, но тот его перебил:

– Сонька Короста, знаю. Местная прынцесса, я с нею, так сказать, знаком. У нас нейтралитет. Я не посягаю на ее добычу, а она никому не стучит о моем местонахождении.

– Прынцесса?.. С-стучит? – не мигая глядя перед собой, повторил пришелец.

– Стучать означает докладывать. Ай! – Он нервно махнул рукой. – Это местные дела, я же вам рассказывал. Бог с ней, сейчас главное – мы выходим на проспект. Прошу вас быть внимательным и делать то же, что и я. Без самодеятельности. Мы выходим, пересекаем пешеходную часть по кратчайшей, ныряем в переход и на той стороне так же быстро проходим тротуар. Ясно?

Он кивнул. Громада проспекта его оглушила. Еще только несколько минут назад он шел тихими дворами, но вот, сколько хватает взгляда, снующие ряды автомобилей ревом заглушают все прочие звуки. Взмыли над дорогою высотные дома, подпирая небо. Витрины, вывески, музыка… Словно он попал в другой мир. Стараясь не упускать из виду старика, он ступил на тротуар. Большинство прохожих словно не замечало его присутствия, а тот, кто замечал, шарахался в сторону. Ах да, проклятый социальный статус. Естественно, он попытался, как мог, привести в порядок свое рубище перед выходом, но только это был сизифов труд.

Впрочем, люди, что шли по проспекту, заслуживали отдельного слова. Они были другие, отличались от тех, кого он уже успел наблюдать во дворах.

Сосредоточенные, корпус чуть наклонен вперед, глаза вниз, они двигались поразительно быстро, совсем, казалось, не обращая внимания на то, что их окружало. Такие разные, каждый сам по себе, они походили… Да-да, он поймал себя на мысли, что сравнивает их с автомобилями, движущимися неукротимым потоком по широкой, наверное, самой широкой, что он видел в жизни, проезжей части.

Он долго ломал голову, как же они проскользнут меж снующих на большой скорости автомобилей, пока не обратил внимание на людей, спускавшихся по лестнице, ведущей… вниз. Похоже, это был тот самый подземный переход, о котором сказал Андрей Петрович. Собравшись с духом, он прошел сквозь гулкое чрево земли, и один Бог только знает, чего ему это стоило и как он обрадовался, вновь оказавшись снаружи. А другие, похоже, к этому привыкли, и визит в Аидово царство их ничуть не смущал. Ох, и чудны же дела твои, Господи!

Нищенки, что были на входе и выходе из лаза, никак на них не прореагировали, только на миг через скорбно-жалостливый образ проглянул хваткий их взгляд. Уф-ф, проскочили.

Теперь – мимо смазанных фигур, что видны лишь боковым зрением, в ветродуйную щель, затем вниз по ступенькам. Мимо чистых и утопающих в юной майской зелени тихих благополучных двориков. Туда, где лишь частью, пусть уже и изменившийся наверняка почти до неузнаваемости, открывался Арбат…

Многоголосая людская река текла в разноцветном русле арбатских домов, образуя многочисленные запруды вокруг художников, музыкантов и лотков. Все пространство казавшейся тесной после проспекта улицы было насквозь пропитано голосами. Говорили все. Кто тихо, а кто и орал во всю глотку. Все это проходило мимо его глаз и ушей, но вскользь, смазано, единой, шумною и пестрой пеленой. Его внимание было всецело поглощено одним-единственным домом – тем, в котором он когда-то жил… Жив ли он?


…Промелькнули вихрем и тягостные думы на мальчишнике, и таинство венчания, то с радостными, то с горестными предзнаменованиями. И застолье после, веселое и душевное, как, впрочем, он любил. Утренний сизовато-зимний свет, что сочится между шторами, и праздничный рождественский запах сосновой смолы из крепко растопленной печки… Ее улыбка, робкая, еще спросонья, когда человек пока еще не полностью освободился от объятий Морфея… Но именно тогда, в эти считаные мгновения, взгляд чист, ведь сперва пробуждается дитя, живущее в каждом, и лишь только следом приходит взрослый, что много знает и понимает, потому и хандрит и мало так смеется.


Он вынырнул из воспоминаний в настоящее, бойкое, многоголосое и равнодушное, как только увидел, что дом его жив! Изменился, безусловно, но не так, что стал лучше или хуже, просто стал другим, а может, время стало другое. Вон даже его барельеф; казалось, уж на что барельеф, ведь если его, то должно быть похоже – ан, нет. Одет, да, похоже, по моде тех лет, к художнику нету вопросов, а вот взирает совсем по-иному, по-теперешнему, холодно и отстраненно. И опять-таки к художнику придирок быть не может. Потому что он художник своего времени и знает только таких людей… Радость от встречи с чем-то знакомым и понятным, своим, пусть и измененным, но узнаваемым, смешивалась с горьким осознанием своего нынешнего бытия. Вот он стоит, как король Лир в отрепьях, перед своим музеем. Было, что греха таить, желание зайти, представиться и учинить переполох.

И с того, что было это желание легко осуществимо, всего-то несколько шагов до заветной двери с медной ручкой, было еще горше. Конечно же, он никуда не пойдет. Ему, кроме некоторой робости (ведь трудно же свыкнуться с необходимостью доказывать и убеждать, что ты это ты), было просто стыдно, обжигающе-стыдно за свой внешний вид, за то, кем он предстанет в глазах потомков.

Вдруг напротив дома он увидел памятник, а подойдя ближе, под аркой увидел себя и ЕЕ, вылитых из меди и почему-то ничуть на себя не похожих, стоявших взявшись за руки, будто вступающих в новую жизнь. Одетых почему-то на летний манер, хотя в день свадьбы зима была дюже лютой… Пространство перед памятником было выложено плиткой, с надписями личного свойства. Одна из них зацепила взгляд. Неведомая Наташа признавалась в том, что десять лет любит человека с таинственным именем Карен и что продолжение следует… Людей у памятника было много. Некоторые позировали, словно с них рисовали портрет. Приглядевшись повнимательнее, он догадался, что этих людей фотографировали при помощи хитрых машинок, способных, по словам Андрея Петровича, запечатлеть все, что видно через них… И было в этом нечто умиляющее и стыдное одновременно. Никого не порицая, он подумал, что сам бы так не смог.

Он и не заметил, как подошла группа высоких, одинаково стриженных и одетых юношей в тяжелых, грубых ботинках. Остальной народ заспешил вдруг прочь, так что у памятника скоро стало пусто.

А они, прихлебывая из бутылок, обменивались короткими, большей частью матерными репликами. Держались развязно, смеялись громко и неприятно, так, словно кругом, кроме них, не было никого.

Памятуя наставления Андрея Петровича держаться подальше от всего, он уже собрался отойти в сторону, но, услышав реплику одного из этих, весьма ЕЕ моложе парней, замер как вкопанный. Его просто-таки оглушила брутальная смесь цинизма и нецензурной, низкопробнейшей площадной брани в адрес запечатленной в бронзе жены… Да как они смеют не только произносить, но думать такое! И тут он моментально позабыл все наставления своего провожатого. В нем клокотало одно лишь желание указать наглецу, этому жалкому выскочке, парвеню, мужлану неотесанному, как необходимо изъяснятся о даме, которой он не годится даже в подметки.

– А ты, чурка, чего тут делаешь? – прорвался вдруг в сознание грубый по содержанию и форме вопрос, обращенный, без сомнения, к нему.

И сразу, вдогонку, раздался второй:

– Слышь, ты, нерусь, мало нам своих бомжей, так еще и ты тут трешься? Сразу после этих слов рядом с ним оказался белобрысый юноша, с ресничками длинными, как у ребенка. Амбре, источаемое им, а точнее, его одеждой, явно пришлось тому не по вкусу, и, скривив лицо, юноша продолжил, – ты че, не сечешь по-русски? Сичас объясню; и ты враз поймешь великий, могучий…

Но юноше не удалось закончить свою мысль о величии и могуществе русского языка, потому как наряду с поэзией его визави оказался в ладу и с англицким боксом. Пальцы сами сжались в кулак, дыхание стеснило грудь, загуляли комьями желваки. Первый же удар, сильный, поставленный, а потому и акцентированный, хлесткий, достиг своей цели. В пустых глазах противника вспыхнуло удивление, щедро приправленное болью. Размазывая по лицу кровь, текущую из расквашенного носа, тот, заревев «убью!», бросился вперед. Удары посыпались один за другим; похоже, что противник и не думал, куда бить, а лупил, куда попало, надеясь на силу и ярость. Таких англичане зовут Mad bull, и успокаиваются они несколькими точными ударами, главное при этом не подставляться под машущие кулаки.

Он был сосредоточен на противнике, кроме того, в их времена если двое дрались, то другие, если и лезли, лишь разнимать, и, наконец, он и сам считал себя русским! И поэтому, увы, не обратил внимания на вопль «русских бьют!». А зря… Затопали шаги, затем что-то ударило его под коленку, чей-то кулак прилетел в скулу, и земля опрокинулась, больно боднув его в голову и ободрав щеку.

Он инстинктивно сжался, прикрывая руками голову, напряг мышцы спины, чтобы хоть как-то смягчить сыпавшиеся сверху удары. А вокруг, пиная его ногами, бесновались юнцы, перемежая матерную брань и выкрики: «Слава России!»

Глава пятая Путь в большую литературу

Андрей Петрович добыл заветный пузырек йода и, предупредив, что будет щипать, стал обрабатывать ссадины. Подопечный шипел сквозь зубы, но терпел. Покончив с этим, Андрей Петрович, не слушая возражений, пощупал, как мог, его ребра, живот на предмет внутренних повреждений. Вроде обошлось, хотя диагност из него, конечно, никудышный.

– Да уж, – проворчал Андрей Петрович, – вот вы и отметились. Ну ведь предупреждал же, просил не соваться в людные места… Есть такая игра – шахматы, знаете?

Подопечный сделал неопределенное движение рукой и тут же поморщился, все тело было измочалено, и каждое движение ему давалось с трудом.

– Ну, так вот: вы сейчас – пешка, понимаете? Вас всякая фигура может забить, – сердито выговаривал Андрей Петрович.

– Простите, а за что они так? – спросил его гость.

– Радеют за русский народ, – проворчал Андрей Петрович.

– Так ведь и я русский, – начал было подопечный, но Андрей Петрович сердито его прервал:

– Ну полноте, батенька, вы в зеркало посмотрите. Какой же вы, к черту, русский? У русских русые волосы, курносый нос и светлая кожа. А у вас? Нет, батенька, вы «чужой», вы «черный»… Они вас, «чужих», вот так – по цветам – и отличают. Цвету глаз, волос, кожи… И борются с вами, как могут, в основном кулаками…

– Ничего не понимаю… А в чем смысл борьбы? – недоверчиво глядя на Андрея Петровича, спросил подопечный.

– В чем смысл? – повторил Андрей Петрович. – Извольте! Многие причину своих невзгод видят в других, не в себе. Им кажется, что кто-то постоянно мешает жить нормальным, таким, как они, людям. И в первую очередь под подозрение попадают «чужие». И потом… – Андрей Петрович с хитрецой посмотрел на гостя. – Забыли, кто первым это начал?

– Простите? – не понял тот.

Андрей Петрович прокашлялся и, приняв позу чтеца, стал с чувством декламировать, интонацией выделяя нужные ему слова:

– День за днем идет, мелькая,
А царевна молодая
Все в лесу, не скучно ей
У семи богатырей.
Перед утренней зарею
Братья дружною толпою
Выезжают погулять,
Серых уток пострелять,
Руку правую потешить,
Сорочина в поле спешить,
Иль башку с широких плеч
У татарина отсечь,
Или вытравить из леса
Пятигорского черкеса
– Нет, – возразил гость, – коль так, то первым был Вещий Олег, отомстивший неразумным хазарам…

Разговор скомкался сам собой. Гость затих, но, судя по дыханию, частому, неспокойному, не спал. Однако и глаз не открывал, только у губ залегла складка, упрямая, несогласная.

…Когда его подопечный пропал из поля зрения, он мгновенно почувствовал беспокойство. А как увидел группу характерно стриженных, что топтались на месте, словно отплясывая диковинный танец, парней, в сердце что-то оборвалось.

Звуки куда-то отступили. В пустой и гулкой тишине только медленно и глухо билось сердце, и ввинчивался в эту вязкую, ватоподобную массу свисток. Во всю мощь легких он гаркнул «стоя-я-ять!», «руки за голову-у-у!» и почему-то «окружа-а-ай!», и людской поток смазанными пятнами бросился на него. Пружина, что сжималась в нем всю дорогу, теперь выпрямилась, наполнив его движением. Колотила по ногам клятая авоська, в которую он по пути собирал бутылки (экскурсия экскурсией, но жить на что-то надо), адски при этом болел сустав, но Андрей Петрович мчался, не чуя под собою ног.

Большинство с хриплым криком «менты!», топоча бутсами, рвануло прочь. Только один замешкался, решив, что успеет еще разик, напоследок, пнуть скорчившуюся заплеванную фигуру, под которой расплывалось пятно. Андрей Петрович с лету огрел его авоськой по бритой башке. Что-то звякнуло, на него глянули полные удивления серые глаза. Бритоголовый взвыл и, придерживая левой рукой затылок, рванул со всех ног прочь, шатаясь и подвывая.

Андрей Петрович уже решил, что – все, столько было крови, и так неподвижно лежал его гость. Но обошлось, кое-как он поднялся, и они заковыляли прочь под недовольный обывательский ропот.

Обратный путь был сущим кошмаром, вспоминать о котором не хотелось даже сейчас, когда уже вроде бы все кончилось. Если честно, он думал, что не дойдут.

Он хромал и молился про себя всему, во что еще пытался верить: чтобы их не остановила какая-нибудь непредсказуемая случайность, к примеру, чересчур бдительный милиционер или местный «территориальный» бродяга, усмотревший в них опасность для своих помоек. Пусть все случится потом, но не сейчас, только пусть им позволят дойти…

Под конец его подопечный пришел в себя и даже смог с грехом пополам вскарабкаться по лестнице. Отказавшись от еды и глотнув лишь немного воды, он забылся неспокойным сном. Дышал хрипло, неровно и снова звал кого-то, с кем-то спорил. А Андрей Петрович еще долго не могсомкнуть глаз, думая о том, как ему дальше быть…

Утро следующего дня застало его возле бизнес-центра. Андрей Петрович с волнением ожидал появления одной особы, рассчитывая, что она не заедет в подземный паркинг, куда вход по известной причине ему был заказан. Не разбираясь в манерах деловых людей, он как психиатр полагал, что руководителям не к чести кататься под землей и что они должны входить в здание через парадное. А то, что Любонька, пардон, Любовь Николаевна – руководитель, он знал не понаслышке. Недавно на прилавке он увидел журнал, с обложки которого, улыбаясь, смотрела она…

Люба, дочь известного физика, училась на физмате, но приходила на его лекции и сидела в первом ряду, не сводя с него доверчиво-удивленного взгляда. В прошлой жизни их дачи были по соседству, они дружили семьями, часто по вечерам собирались друг у друга за чашкой чая и вели долгие беседы о науке, искусстве, да мало ли о чем можно было поговорить в беззаботное время застоя…

За журнал были отданы последние деньги, и тот поведал, что Любовь Николаевна – успешный издатель, что у нее все хорошо и что она купила новый офис в двух шагах от его чердака.

И теперь с надеждой вглядываясь в каждый проезжающий мимо автомобиль, он с нетерпением ждал ее приезда. Но время шло, а она не приезжала. И когда он начал сомневаться в успехе своего начинания, мимо него к парковке проехал черный лимузин, в окне которого промелькнуло знакомое лицо.

– Люба! – заорал что есть мочи Андрей Петрович, да так громко, что, захлопав крыльями, испуганно вспорхнула стайка прогуливающихся рядом голубей. Увы, в машине его никто не услышал, и тогда, недолго думая, он бросился ей под ее колеса. Тут же визгнули тормоза, и прежде чем автомобиль остановился, из него, буквально на ходу, выпрыгнул мужчина в темных очках и бросился к Андрею Петровичу. Но не успел он сделать и пары шагов, как распахнулась задняя дверца лимузина, и появившаяся за нею молодая женщина, ахнув, обхватила ладонями лицо:

– Андрей Петрович?!

– Целую ручки, сударыня, – опасливо озираясь на угрожающе нависшего над ним охранника, крикнул ей Андрей Петрович, – но ежели вы не остановите своего бодигарда, то я и сам скоро не определю я это или не я.

Крикнув:

– Слава, это знакомый! – она неуверенными шагами, словно не веря своим глазам, подошла к нему и прошептала: – Андрей Петрович, миленький, что с вами? Что с вами произошло?

– О, это долгая история, Любонька, в двух словах, стоя на улице, ее мне вам не рассказать, – вздохнув, ответил Андрей Петрович.

– Так давайте не на улице, давайте у меня, я здесь работаю, – не сводя с него глаз, показала на здание женщина.

– Я знаю, – ответил ей Андрей Петрович, – знаю, и если честно, то за этим и пришел, правда, не для исповеди, а по делу.

– Вот и славненько… Помните? Это была ваша любимая присказка, – понемногу приходя в себя, неуверенно улыбнулась женщина и, взяла Андрея Петровича под руку… Охранники молча расступились, пропуская эту в высшей степени странную пару – молодую эффектную хозяйку под руку со старым бомжом, шедшим, однако, с таким достоинством, будто он был не меньше чем регентом какого-то там его высочества!

Сопровождаемые недоуменными взглядами попадающихся по пути сотрудников издательства, они проследовали в лифт и вскоре оказались в ее приемной.

– Люсенька, это Андрей Петрович, сделай, пожалуйста, кофе и пусть нам никто не мешает, – сказала она, и приобняв гостя за плечи, завела его в кабинет.

Что ж, такой кабинет мог впечатлить любого. Во всем чувствовался изысканный вкус и поразительное чувство меры, которое еще более выигрывало с того, что, судя по всему, хозяйка кабинета в средствах не особо нуждалась. Робея от окружающих его интерьеров, Андрей Петрович осторожно присел на краешек дивана. Заметив это, она сказала:

– Андрей Петрович, миленький, прошу вас чувствовать себя как дома.

– Спасибо, Любонька, – начал было Андрей Петрович, но, смутившись, тут же поправил себя: – То есть я хотел сказать – Любовь Николаевна. Увы, я уже забыл, что значит «чувствовать себя как дома». И потом, скромные люди, к коим я себя нескромно отношу, ведут себя дома словно в гостях, в отличие от нескромных, которые в гостях ведут себя так же, как дома. Кстати, о доме – как папа? Передавайте ему нижайший поклон.

Легкая тень пробежала по ее лицу. Достав из сумочки пачку и вытащив оттуда дрожащими пальцами сигарету, она прикурила ее и, сделав глубокую затяжку, сказала:

– Папы больше нет. Уже больше года. Он болел, сильно болел. Я сделала все, что было возможно, но, увы, медицина оказалась бессильна…

– Печально, мне очень жаль, – вздохнув, ответил Андрей Петрович, – я часто вспоминал наши милые вечера за чашкой чая.

– А как Лариса Александровна? – тряхнув головой и отгоняя грустные мысли, словно мух, спросила она.

– Ее тоже нет, – горестно вздохнул Андрей Петрович, – а с нею вместе, как, собственно, это и должно было произойти, кануло в Лету все мое счастье. Она ведь тоже болела, и тоже очень тяжело… Я продал и заложил все, что было, в надежде ее спасти. Но, увы, и в нашем случае медицина оказалась бессильна. Вот так я и остался один, без нее, без кола, без двора. А вскоре потерял и работу. Да-с, не прошел аттестации. Впрочем, я понимаю… Без определенного места жительства человек – бомж, даже если он профессор… А бомжам в университете делать нечего. Да-а-а… Но я ведь, собственно, пришел не за этим. У меня к вам разговор.

– Да-да, конечно, но я попрошу вас обращаться ко мне, как и раньше на «ты», – сказала она, накрыв его руку своей ладонью, и, добавила с грустью: – Ведь так мало осталось людей, которые могли бы называть меня по-домашнему – Люба.

– Что ж, спасибо тебе и за это, – взглянув на нее, сказал Андрей Петрович и, сделав небольшую паузу, хотел начать свой разговор, но к ним в кабинет в это время зашла секретарь, неся на подносе две дымящиеся чашки ароматного кофе вместе с конфетами и печеньем. Разложив все это на столе, она бесшумно удалилась. Дождавшись, пока за нею закроется дверь, Андрей Петрович взял в руки чашечку кофе, осторожно сделал глоточек, слегка причмокнув губами и зажмурившись, блаженно улыбнулся, затем, будто очнувшись, встряхнулся и сказал:

– Сейчас ты услышишь то, во что очень трудно поверить. Но! Как вежливый человек ты дашь мне договорить. Я постараюсь уложиться примерно в пять минут. Постарайся на это время перестать быть обывателем. Вспомни, наконец, то, что когда-то ты готовилась стать ученым, то есть человеком, для которого не существует незыблемых истин. Хорошо?

Она молча кивнула, едва удержавшись от улыбки. Стоило Андрею Петровичу вскочить на своего конька, он мгновенно преображался. Даже несмотря на свой не совсем презентабельный вид, это снова был человек, мгновенно овладевавший вниманием любой аудитории, перед которой он выступал.

– Вот и хорошо, – сказал он, потирая руки, – время пошло. Скажи, отец рассказывал тебе, чем мы занимались, когда работали вместе?

Андрей Петрович бил наверняка: ее отец, Николай Марецкий, такое рассказать точно не мог по складу характера, а, кроме того, находясь под «подпиской», должен был о работе молчать. Те, кто распускал язык, хотя бы и в кругу семьи, «там» не задерживались.

– Ну, так вот, мы лечили людей. Душевнобольных. Знаешь, это особая статья. Если кость, к слову, можно просмотреть на рентгене, а кровь сдать на анализы, то душу человека можно только понять. Да и то, в лучшем случае, всего лишь постараться… В общем, мы занимались одним проектом. Естественно, чтобы лучше, эффективнее лечить людей. В свое время в узких кругах (на люди, понятное дело, это никогда не выносили) эта тема наделала много шуму. Причем как среди нас, психологов, так и среди физиков, одним из коих и был твой отец. Есть, знаешь ли, такая болезнь – раздвоение личности. Любой актер, художник или поэт этим страдает, но в допустимой мере. Ну и что ты думаешь? Нашлись, конечно, затейники, которые решили в этот процесс вмешаться!

Услышав это, она слегка улыбнулась краешками губ, потому что вспомнила – так Андрей Петрович называл тех «умников», которые лезут «куда им не надо».

– Ты представь себе только, – продолжал тем временем свой рассказ Андрей Петрович, – инициировать искусственно и управлять степенью замещения личности! Естественно, под это дело подписались наши славные генералы! Ну, как же без них, ведь такая возможность! Но мы были рады, как-никак у них были деньги и, что самое главное, фонды на дефицитное оборудование и материалы.

Короче, худо-бедно этим научились управлять. Были опыты с шокирующими результатами. Оказывается, когда концентрация чужой личности превышает 95 %, начинаются необратимые морфические изменения.

– Эффект стигматов, – прошептала она.

– Умница! – похвалил ее Андрей Петрович. – Но на порядок сильнее, круче, как сейчас говорят. Но пришел Горбачев, началась перестройка, закончились деньги. Проект свернули, и о нем никто более не вспоминал. Но остался открытым самый главный вопрос: кого мы получали в итоге: «репринт» или оригинал?

– Все это… – начала было она, но он ее перебил:

– …Крайне интересно, ты хочешь сказать, но какое имеет отношение к тебе? Ты это хотела сказать?

Она слегка кивнула.

– Так вот, объясняю, сам механизм перемещения, по сути, управляется только человеком. Его можно усилить, его можно инициировать снаружи, но весь процесс происходит внутри. Вроде фиксированных аномалий, когда в человека попадает молния и он начинает говорить на семи языках, включая языки другой группы, вроде суахили или японского. Или виртуозно играть на музыкальных инструментах, которые раньше в глаза не видал… Невероятно, но факт. К тому же эта инородная личность может быть из прошлого… Нет, не так: наш современник может стать человеком оттуда. И наоборот, человек оттуда может попасть сюда. Но не простой, а тот, у кого в высшей степени развиты вербальные способности. Художник, актер, писатель… поэт. Ну, так вот, ты как сидишь, надежно? Смотри, не упади. Итак, совсем недавно я имел честь познакомиться с Пушкиным.

– В смысле… вы… туда? – спросила она неуверенно, пытаясь понять, куда клонит гость.

– Нет. В смысле он оттуда. Его привели в «обезьянник», где, собственно… я коротал вечер, – смутившись в конце, ответил Андрей Петрович.

– Простите… в милицию?

– Ну да, – кивнул он головой, – я сперва подумал, что это тривиальный сумасшедший. Но простой сумасшедший ТАК себя вести не может, понимаешь? Он совершенно иначе воспринимает мир, абсолютно иначе. Можно долго ломать копья и строить теории, но если следовать «бритве Оккама», это Пушкин. Это очень сложно понять. Еще сложнее доказать. Но если удастся, ты представляешь, сколько научных карьер может разрушить и создать сей артефакт?

– Андрей Петрович… но Пушкин давно умер… – растерянно проговорила она, будучи не в силах вместить в себя то, что услышала.

– И это говорит мне издатель?! – насмешливо ответил он. – Странно, но в наше время уже можно не вздрагивать от упоминания «параллельной реальности», «петли времени» или «кротовой норы»… Вот тебе парадокс: да, Пушкин умер. Но его копия отлеживается в моем схроне после встречи со скинхедами, кстати, в десяти минутах ходьбы.

– Ну, хорошо, хорошо, хорошо, – проговорила она, пытаясь хоть как-то привести в порядок царящий в голове сумбур, – а я что… Чем я могу помочь?

– Я хочу перепоручить тебе этого человека, – сказал Андрей Петрович. – Моя жизнь не для него. Адаптивные способности у него крайне малы. Ну, а уж как издателю, тем более успешному, извлечь выгоду из того, кто стал живым Пушкиным… Смотри, все просто, – заволновался он, видя, что она колеблется, – от тебя требуется дать ему пищу и кров. Стоить это будет немного, ведь правда? Проведя несильно затратные исследования, ты продолжишь дело отца, а это уже само по себе немалого стоит. И либо убеждаешься в том, что я говорю правду, запредельную по своему смыслу, но тем не менее правду, либо понимаешь, что все это бред выжившего из ума старика. Не перебивай и не смущайся, я знаю, как выгляжу и какие мысли и эмоции вызывают мои слова. Знаю. Ну, так вот, если окажется так, что я был неправ, ты без зазрения совести можешь выкинуть его на улицу или вернуть его мне. А представляешь, что будет, если я вдруг окажусь прав?! Ну что, согласна?

Пытаясь выиграть время, чтобы хоть как-то осмыслить его слова, она, сделав глоток давно остывшего кофе, потянулась за сигаретой, прикурив ее, глубоко затянулась и, выдохнув струйку табачного дыма, стала наблюдать за тем, как его клубы, встретившись с комнатным воздухом, свернулись в колечко, которое, поднимаясь, постепенно таяло.

Первое, что ее поразило во всей этой истории, так это то, как своевременно объявился Андрей Петрович. После того, как он исчез, будто растворился во Вселенной, она, впрочем, как и ее отец, часто вспоминали и его, и его милую жену. Звонили домой, спрашивали у новых соседей по даче. Но и те, кто уже жил в квартире Андрея Петровича, и новые соседи по даче были крайне скупы в своих комментариях: «Купили в агентстве, о прошлом хозяине ничего не знаем».

Со временем отец стал вспоминать о них все реже и реже, а в последние годы, в связи с болезнью, позабыл совсем. А она нет. Как и отец, она была более привязана к Андрею Петровичу, но по-другому, можно сказать, была немного в него влюблена; он представлялся ей этаким Зигмундом Фрейдом, мужчиной, демоническим уже в силу своей профессии…

Но после смерти отца она почувствовала себя вдруг такой беззащитной, хотя в кругу подруг и конкурентов слабой никогда не слыла. Более того, и те и другие ее побаивались, потому как она, несмотря на свое обманчивое, по мнению многих, имя, была решительна, как викинг, и бесстрашна, как самурай. И вот, потеряв отца, она вдруг с особой остротой стала вспоминать об Андрее Петровиче. И надо же было такому случиться, чтобы именно в это время он появился из небытия. Правда, немного потрепанный, но не в этом дело…

А вот насчет того, что он говорит… Ее сознание, весь ее пусть не большой, но и не малый жизненный опыт бунтовал и кричал: все это бред! Однако притаившийся где-то очень глубоко червь, точнее даже червячок сомнения, ехидно вопрошал: а что, если вдруг? Ведь если, невзирая на невероятность ситуации, окажется, что это ПРАВДА, тогда… Она даже не может представить, что будет ТОГДА! Первым делом она опубликует новую книгу о Пушкине, в которой его «проекция» расскажет то, что о поэте никто и не знал. Дальше – больше: с помощью психологов она продолжит работу отца и, добившись той же степени погружения в свои вторые «я» у современных «проекций» героев прошлого, составит новую серию «Жизнь замечательных людей», в которой те поведают о «своей» жизни сами…

Осознав вдруг, куда ее занесла фантазия, она, словно отгоняя шальные мысли, потрясла головой.

– Ты мне отказываешь? – по-своему истолковал ее жест Андрей Петрович.

– Нет! – сказала она. – Отметаю сомнения. Поедемте сейчас же и перевезем его на мою новую квартиру. Она тут, в центре, я там практически не живу. Там для него будут все условия. Я дам ему пару охранников и одного из моих водителей. Чтобы они не оставляли его одного. Но у меня тоже есть просьба.

– Ты же помнишь, Любонька, как часто мне доставалось от твоего отца за то, что все твои просьбы и капризы мною всегда воспринимались как закон или приказ. И хотя теперь мои возможности стали намного скромнее, тем не менее повелевай! – улыбнувшись, ответил Андрей Петрович.

– Что ж, ловлю вас на слове, – засмеялась она и, сразу посерьезнев, продолжила: – Дело в том, что вот уже много раз я обращалась мысленно к вам, жалея, что мы потеряли друг друга. Постараюсь объяснить. Вам, как психологу, наверное, будет нетрудно меня понять. Папа был для меня не просто папой. Он заменял мне и мать. Которую я, увы, почти не помню.

И вот после его смерти я почувствовала себя сиротой. Я знаю, что оставляю впечатление уверенной в себе и все знающей бизнес-леди. Но это не так. Точнее, не совсем так. Вы знаете, как часто я плачу в подушку, потому что одна? Нет, не в том плане, что нет рядом мужчины. Это другое. Нет рядом никого, с кем можно было бы почувствовать себя ребенком. Я не знала, что это так важно. Пока папа был жив, я этого не понимала. Потому что этого у меня было вдоволь. А сейчас я чувствую эту нехватку. И ничего не могу поделать, потому что этого купить нельзя. Потому что это должен быть человек, у которого я ползала когда-то на коленях. Такой для меня – только вы. И поэтому только вы можете стать для меня тем, кто мне нужен. И никто, кроме вас, мне в этом не сможет помочь. У меня есть еще одна квартира, и тоже недалеко. Этакая обитель художника или поэта. Там все удобства. Вам не о чем будет беспокоиться. У вас будет достойная зарплата, выше, чем у президента Академии наук. И свой кабинет, рядом с моим, точнее, напротив. Я хочу, чтобы вы были рядом, чтобы мне было с кем посоветоваться. Мне страшно, что я осталась одна. Папа не вмешивался в мою работу. Но я знала, знала, что он у меня есть. Помогите, не оставляйте меня одну…

– Люба, Любонька, – дрожащим голосом ответил Андрей Петрович, – спасибо тебе, что уважила старика. Знаешь, как многое для человека, особенно моей судьбы, означает ощущение того, что ты еще кому-то нужен. Не собачке, которую выбрал ты или которая приблудилась, а человеку, который в принципе может без тебя, может, но в то же время не может… Спасибо тебе… Но вряд ли я смогу быть полезен тебе, не потому, что глуп, а потому, что давно из жизни выпал. Как птенчик из гнезда. Какой же, к черту, я советчик. Вот давеча я с полным знанием людей предположил, что ты войдешь в свой офис через дверь, я полагал, что руководству не к лицу кататься под землей, а ты поехала на парковку…

– Вот вы о чем, – ответила, улыбнувшись, она, – теоретически ход ваших мыслей безукоризненно точен. Вы просто не учли, что руководители стараются как можно меньше бывать на людях. Опасно, знаете ли, конкуренты, партнеры… Словом, лучше почаще перемещаться под землей, тогда больше шансов не оказаться там раньше времени навсегда… Но это частности, которые вы с вашим-то умом постигнете очень быстро.

Андрей Петрович встал и подошел к окну.

– Дай мне время, – сказал он, глядя на улицу. Голос его дрожал. – Пара недель ничего не изменит, а мне нужно подумать, ведь трудно ломать привычную жизнь, даже если она проходит на дне.

– Не больше. – Она умоляюще посмотрела на него. – А затем я спрошу, помните, как спрашивали вы: ну-с, и каков ваш положительный ответ? А пока поедем за нашим Пушкиным, заодно я посмотрю, где мне искать вас, если вы вдруг позабудете обо мне несчастной.

Произнеся это, она сказала в селектор:

– Люся, скажи Виктору: мы выезжаем…

Глава шестая Большие хлопоты

Нервно барабаня пальцами по лежащей на коленях сумочке, она то и дело поглядывала на обшарпанный подъезд, в котором с полчаса как скрылись ее телохранитель и Андрей Петрович.

Она будто раздвоилась в себе.

Разум, ее вечно холодный разум, спокойно, без каких-либо эмоций поучал, что все это глупо. Глупо рассчитывать на то, что ее сюда привело. Что даже если этот псих трижды уверен, что он Пушкин, от этого он Пушкиным не станет. Что идея узнать о поэте нечто новое у безумца, также безумна. Что это бесполезная трата времени и денег. Ну ладно, деньги, положим, она всегда заработает, а вот время, потерянное напрасно, уже не вернет никогда…

Как только смолкал рассудительный разум, сразу в дело вступала душа. «Ты же видишь, – убеждала она, – стоило тебе подумать об Андрее Петровиче и о том, что он смог бы, наверное, хоть как-то смягчить потерю отца, как он появился, и более того – предложил нечто, что может продолжить отцовское дело. И ты полагаешь, что это случайно? Это знак свыше. Следуй за ним и будешь права! А ты представляешь, что будет, если “это” – получится? Это будет не успех, нет, это будет настоящий триумф, сенсация. Мировая сенсация. О тебе и твоем деле узнает весь мир. А что, у тебя есть иные возможности так засветиться?»

…Хлопнула дверь, и из парадной вышел Слава, неся на плече безжизненное тело в рваных лохмотьях. Вокруг него, то забегая вперед, то возвращаясь обратно, суетился Андрей Петрович. Увидев их, она поспешно вышла из машины.

– У него жар, – подойдя к ней, встревоженно сообщил Андрей Петрович, – что будем делать?

– Отвезем ко мне, – сказала она и, поручив уложить больного в машину, позвонила врачу с тем, чтобы тот вместе с двумя санитарами срочно приехал домой. Сумбурно попрощавшись с Андреем Петровичем, она села в машину, примостившись рядом с лежащим на заднем сиденье больным. Затем, словно колеблясь, помешкав секунду, надела перчатки и, приподняв его голову, осторожно положила ее на сумочку, лежащую на коленях.

– Домой, на Никитскую, – сказала она, и машина тронулась с места, плавно набирая ход.

Не успели они подняться в квартиру, как приехал доктор, и все начали хлопотать о больном. Приказав охраннику нести его в ванную комнату и попросив санитаров хорошенько его искупать, она, отдав им пижаму и полотенце, стала готовить ему в кабинете постель. Осмотрев больного, доктор вызвал мобильную лабораторию – экспресс-диагностику, которая, взяв необходимые анализы, отбыла восвояси.

Записав что-то себе в блокнот, доктор сообщил, что серьезной опасности он не видит. Что данное состояние вызвано условиями жизни больного и побоями, которые он недавно получил. Оставив лекарства и объяснив, как их принимать, доктор уехал, пообещав позвонить, как только у него окажутся результаты анализов.

Сказав охраннику, что ночью тот останется у нее, она отдала ему кипу журналов, а сама, отпустив водителя, тихонько зашла в кабинет. Гость спал. Тихо прикрыв за собою дверь, она переоделась в домашнее и, устроившись в гостиной, включила телевизор. Но через пару минут за ее спиной деликатно кашлянул охранник, сообщив, что гость бредит. Зайдя к больному, она осторожно дотронулась до его лба. У него был жар, очень сильный… Всю ночь она провела у его изголовья, давая ему питье и постоянно прикладывая к его пылающему лицу смоченное в уксусе полотенце.

А он метался в кровати, бредил, перескакивая с французского на русский обращался к друзьям и родным поэта, просил микстуру, лакрицу и лавровишневые капли… В бреду он был так убедителен, что временами ей казалось, будто она сходит с ума, а тот, у чьего изголовья она сидит, на самом деле Пушкин.

Рано утром вновь приехал доктор, вместе с ним и диагностическая бригада. Он сказал, что вчерашние анализы требуют уточнения. Пошептавшись, они вновь взяли анализы и уехали. Через часик, поручив больного горничной, уехала и она. Несмотря на бессонную ночь – она прикорнула лишь в половине шестого, а в девять уже приехал доктор – ее дела никто не отменял. Совсем скоро должно было начаться совещание со всеми отделами, а до него следовало бы поговорить с партнером; в общем, дел, как всегда, было много, а времени не оставалось.

Разговор с партнером получился тяжелым, посему подчиненных она слушала невнимательно, все возвращаясь к прошедшему разговору, силясь понять, не было ли с ее стороны какой-то промашки… Лишь однажды она отключилась от своих мыслей, когда Артурка, щеголеватый тощий руководитель PR-отдела, высказал интересную мысль о том, что прибыль издательства, тем более такого большого, зависит от авторов.

– Естественно, это ни в коей мере не умаляет роли и заслуг маркетинга и сбыта, – улыбнулся он руководителям этих отделов, – но все пляшут от авторов. А где их брать? К классикам у народа стойкая идиосинкразия. (Он любил вворачивать в речь такие словечки.) Есть хиты, есть культовые авторы, но все это калифы на час, с учетом современного ритма жизни и глобальной Сети – на считаные мгновения. Внимание публики перескакивает на другое. Учитывая то, что сплошь и рядом эта популярность создается искусственно, в реале ничего ведь нет…

Он развел руками и сардонически ухмыльнулся; старый юноша, который уже все в этой жизни видал:

– Нет Личности. А раз нет Личности – и прибыли нет. Нет, она, конечно, есть, вот новый офис и все такое, но разве это прибыль?! А какой она может быть, имей он, Артурка, в кармане Личности, побольше Личностей…

Марков, ее бессменный зам, пробурчал, что это просто говорильня, а если все такие умные, то почему бы вместо пустословия не выступить с дельными предложениями. Вот, например, женские романы, у них в издательстве печатаются такие авторы, как…

И начал перечислять, аргументировать, предлагать. Что и говорить, Марков – мужик умный и ушлый, «замужем» не первый год и дело свое знает. Но он тактик и перспективы не видит. Артурка витает в облаках, и посему у него вечная лажа со сроками, однако видит за версту. И он, конечно, прав – личностей им не хватает, да что уж там, если по-честному, то их давно нет. Марков тоже прав, и аргументы у него железобетонные, и звезд хоть с неба не хватает, зато все успевает в срок. У него как в столовой: деликатесов нет, но и свободных мест – тоже. И прибыль стабильно, как зарплату в ином учреждении, приносит именно он. А витания в небе могут, конечно, дать сумасшедший эффект, однако чаще всего оканчиваются как в истории с Икаром…

Только после семи вечера она вспомнила о своем необычном госте. И почти тут же секретарь доложила, что приехал доктор и просит срочно принять его. Это было на него не очень похоже, и она пригласила доктора войти.

Обычно спокойный и даже флегматичный, он, явно не зная, с чего начать, стал нервно мерить комнату шагами, затем встал напротив и, вперившись в нее взглядом, спросил:

– Откуда взялся этот человек?

– Который? – спросила она.

– Да тот, кого я вчера смотрел, ваш больной, – досадливо махнул рукой доктор.

– Что значит «откуда»? – удивилась она.

– А то, уважаемая Любовь Николаевна, – ответил он, – что любое живое существо, в том числе и человек, абсорбирует в себе все внешние условия, в которых пребывает. По человеку, как по спилу дерева, можно судить об экологии среды его обитания. Так вот, – продолжил он, – мы дважды брали анализы у вашего гостя. И оба раза не нашли в его организме каких-либо следов современной цивилизации: ни от пищи, ни от воды, ни от воздуха! Никаких, понимаете?!

Она растерянно кивнула.

– Вместе с тем, – запальчиво продолжил доктор, – у него обнаружена редкая форма малярии, которой на свете давно уже нет. Лаборатория дважды проверила результаты. Сомнений быть не может, он будто гость из пушкинских времен.

Эти слова как удар хлыста резанули ее сознание и заставили вздрогнуть. Она с испугом посмотрела на доктора. Тот, по-своему истолковав это, поспешил ее успокоить:

– Я, конечно же, говорю иносказательно, но с точки зрения науки это более чем странно. И потом – весь его вид, прическа, допотопные бакенбарды…

Однако его уже никто не слушал. Сев на свое место, она быстро пробежала по костяшкам клавиатуры и узнала, что поэт на самом деле болел малярией и к тому же страдал аневризмой – варикозным расширением вен.

– Скажите, доктор, – как можно непринужденнее, стараясь не выдать охватившего ее волнения, поинтересовалась она, – вы случайно не обратили внимание при осмотре… а что это у него с ногами?

– С ногами? – удивился неожиданному вопросу доктор. – Ах да, с ногами… В общем-то, ничего страшного, так, варикозное расширение подкожных вен. Но оперировать, ввиду скудности анатомических и функциональных изменений, я бы не стал, по крайней мере, на данном этапе. А вы молодец, – удивился он, приподняв брови, – это заметил бы не каждый студент! Да, но я отвлекся, о чем же я говорил?

Она пожала плечами.

– Ну да, в общем, я бы сказал, очень странно, – рассеянно пробормотал доктор, – что ж, будем его наблюдать. Посмотрим, как он проведет ночь. Ночью, знаете ли, лихорадка дает о себе знать особо истово. Если будет нужда, звоните. Я непременно зайду. Звоните в любое время дня и ночи. Вы же знаете, как я к вам отношусь. И потом – я врач, к тому же случай очень любопытный… – покачав головой, в задумчивости сказал доктор, выходя из ее кабинета.

Но она уже не слышала его, точнее, смысл его слов уже не доходил до ее сознания. Ее мозг был занят тем, что лихорадочно сопоставлял факты, услышанные от доктора и Андрея Петровича. И если подкожное расширение вен у ее гостя еще хоть как-то, скрепя сердце, можно было объяснить эффектом стигматов, о котором рассказал вчера Андрей Петрович, то малярию, которой в мире больше нет, или, к примеру, то, что организм гостя соответствует началу XIX века, объяснить было нечем.

Сквозь неплотно закрытую доктором дверь она вдруг услышала голос секретаря Люси, и тут ее осенило. Она вдруг вспомнила, как недавно, на одной из вечеринок, другая Люся, ее подруга, демонстрировала всем надетый по этому случаю старинный браслет. На все охи и ахи подруга поведала удивительную историю. Оказывается, этот браслет принадлежал когда-то ее предкам, кому-то из князей Долгоруких. Одна из княжон в свое время вопреки воле отца сбежала из дому с каким-то гусаром. Разгневанный папаша, конечно же, лишил ее приданого. Но сердобольная мать тайком от мужа подарила ей этот браслет. Затем он достался прабабушке Люси. Во время революции все стали прятать свои сокровища, и Люсина прабабушка не стала исключением – она сберегла браслет. Припрятала да померла. А куда припрятала, как водится, никому не сказала. В семье сохранилась эта легенда, которую, за неимением самого браслета, из поколения в поколение и из уст в уста передавала друг другу в наследство ее прекрасная половина. И вот недавно в одной из газет Люся вычитала про женщину-медиум, которая якобы умеет общаться с ушедшими в иной мир. Поехав в редакцию и проявив там свойственный ей напор и цинизм, Люсе удалось выцарапать вожделенный адрес женщины, которая должна была вернуть ей то, что, казалось, так надежно спрятала Вечность. О, чудо! Газета, как ни странно, не врала. Женщина-медиум смогла найти «там» ее прабабку, которая надоумила Люсю, где же нужно искать браслет. К счастью, место схрона оказалось нетронутым, и теперь вот, пожалуйста, браслет красовался у нее на руке.

Звоня Люсе, она молила лишь о том, чтобы та была в городе. Известная своим взбалмошным характером, Люся много моталась по Европам, гостя у многочисленных друзей и подруг, и возвращалась в «немытую» только тогда, когда соскучившийся по ней Женечка, ее муж, блокировал все ее «золотые» и «платиновые» карточки.

На ее счастье Люся оказалась дома.

– А тебе-то зачем? – услышав ее просьбу, удивилась Люся и тут же добавила, но уже с подковыркой: – Не думала, что и у тебя могут быть фамильные реликвии.

Вспыхнув, как спичка, она покраснела до корней волос, но сдержалась. Покамест Люся ей была нужна живая.

– Я же, Люсь, все же не кухаркина дочь, а профессора. Пусть у нас никогда и не было бежавших из дому княгинь, но профессора в нашей семье никогда не переводились: ни до советской власти, ни при и даже ни после. Повезешь меня или мне ехать в редакцию?

– Через час в «Весне», – подумав, ответила Люся и бросила трубку.

Ровно через час она была на Новом Арбате. Зайдя в кафе, она села лицом к двери и, заказав привычную чашку кофе, стала поджидать Люсю. Вопреки обыкновению та не опоздала. Сказалось, видимо, здоровое женское любопытство: ей явно не терпелось узнать, какие такие фамильные ценности ищет ее подруга. Обменявшись с ней вежливыми поцелуйчиками, Люся заказала чай и стала терпеливо ждать. Не чая, конечно же, а повествования подруги. Она же, прекрасно это понимая и желая отомстить Люсе за ее хамство, растягивала ее мучение, а значит, и свое удовольствие, продолжая щебетать о разных женских пустяках. Кто с кем развелся, кто на ком женился и кто с кем пока еще живет.

– Да знаю я все это уже, знаю, – поморщившись, перебила ее Люся и, по-заговорщицки оглянувшись вокруг, прошептала ей на ухо: – Зачем тебе этот медиум?

– Да так, по работе, – сделав безразличное лицо, ответила она.

– По работе?! – изумилась Люся.

– Ну, ты же говорила, что она помогает общаться с умершими.

Люся машинально кивнула головой.

– Вот я и хочу пообщаться с Гоголем, – сделав как можно более безразличное лицо, сказала она.

– С Гоголем? – хлопая ресницами, удивилась Люся. – Зачем тебе он?

– Да потому что сейчас я издаю именно его, – продолжала издеваться она над Люсей, – ты же была на презентации начала с этого проекта. Помнишь? Ты еще удивилась его названию «Неизвестный Гоголь»…

Люся машинально кивнула. Эта была победа. Оставалось только добить противника, и поэтому, сделав небольшую паузу, она сказала сакраментальное:

– Как видишь, ничего личного, только бизнес, – после чего подозвала гарсона и попросила счет. Люся была в состоянии, которое у боксеров именуется термином «грогги», и поэтому, когда принесли счет, она даже не предприняла обычной в таких случаях формальной попытки предложить свою помощь в его оплате.

Охранник Слава, ожидавший ее на улице, придержал им дверь, и, выйдя из кафе, они направились к своим машинам.

– Поехали за Люсей, – сказала она водителю, когда ее «мерседес» и «лексус» подруги, выехав с парковки, поехали в сторону центра. Движение, несмотря на поздний вечер, было затрудненным, и пока они прибыли к месту, было уже около десяти.

– Поздно, – поеживаясь от вечерней прохлады, сказала Люся и, подумав, добавила: – Неловко как-то.

– Неловко? – удивленно взглянув на нее, спросила она. – Тебе?

– А мне что? – вопросом на вопрос ответила Люся. – Мое дело крайнее, я ведь с тобой не пойду. Очень мне надо с твоим Гоголем общаться. Прямо-таки «Мертвые души» получаются. Да если хочешь знать, мне с ним даже живым не особо большая охота трепаться. И потом, в книге же все будет написано, вот я и прочту. Поэтому держи, – сказала Люся, сунув ей в руку листочек. Затем прибавив: – Это код, – и указав на одну из парадных, – а это подъезд, – она махнула на прощание рукой и укатила.

Проводив взглядом Люсину машину и для пущей уверенности убедившись, что Слава стоит рядом с авто, она подошла к нужной парадной и, встав под тусклой лампой, что светила над дверью, развернула Люсин листок. Сверяясь с ее каракулями, она набрала заветную комбинацию цифр. Прошло достаточно времени, прежде чем домофон, подав признаки жизни, прохрипел «это кто?».

– Я от Люси, – ответила она.

– Ах, от Люси! – делано обрадовался серый ящик и тут же осведомился: – А это кто?

– Вы как-то помогли ей найти фамильный браслет, – сказала она в серый ящик.

Хмыкнув, домофон на какое-то время замолчал, пытаясь, по всей видимости, вспомнить ее Люсю. И то ли вспомнив ее, то ли нет, наконец, предложил:

– Если вы все по тому же делу, то позвоните по телефону и запишитесь на прием.

– На прием? – удивилась она.

– А как же? – удивился в ответ серый ящик.

– Хорошо, хорошо, продиктуйте, пожалуйста, номер, я вам тотчас перезвоню, – сказала она, вытаскивая из кармана мобильный телефон.

– И не трудитесь, милочка, – с сарказмом ответил ей ящик, – во-первых, сейчас время позднее, и я лягу спать, а во-вторых, запись идет уже на декабрь. Поэтому узнайте-ка у своей Люси мой телефон и соблаговолите перезвонить в урочное время завтра.

– Не кладите трубку, – умоляющим голосом сказала она, – я не могу завтра. Мне нужно сегодня. И я готова заплатить любые деньги.

Домофон вновь задумался. То, что он был еще включен, чувствовалось по характерному потрескиванию, доносящемуся из его электрических внутренностей.

– А что за спешка? – осведомился он через какое-то время. – Ведь если тот, с кем вы хотите общаться, уже «там», то он «оттуда» никуда уже не денется.

– Мне нужно, я не могу вам объяснить зачем, – сказала она и предложила: – Вы только назовите сумму.

Видимо, эта универсальная формула возымела свое магическое действие, и домофон, моментально просуммировав все свои ближайшие мыслимые и немыслимые траты, деловито сообщил:

– Десять тысяч.

– Десять тысяч чего? – поинтересовалась она.

– Евро, конечно, – в свою очередь удивился ее бестолковости серый ящик.

– Карточки принимаете? – надеясь на чудо, спросила она.

– Конечно, нет! – с издевкой сказал домофон и деловито поинтересовался: – Так что, открывать?

И тут она вспомнила о двадцати тысячах, которые еще вчера, в счет будущих зарплат, отдала телохранителю Славе для его первого взноса за квартиру.

– Да! – сказала она.

Пока домофон, оживившись, сказал «второй этаж, дверь направо» и стал жужжать замочком, она крикнула охраннику:

– Слава!

Стоящий неподалеку телохранитель откликнулся сразу.

– Деньги, что вчера отдала, с собой? – спросила она, с замиранием сердца ожидая ответа.

– А где ж им быть, если я второй день не попадаю домой? – недовольно буркнул Слава. В другой раз каленым железом выжигающая бациллу недовольства из своих сотрудников, сейчас она была готова его расцеловать.

– Срочно неси десять тысяч, я дома верну, – махнув ему рукой, сказала она и, тужась, раскрыла тяжелую дверь. Через минуту они были у цели. В открытых дверях стояла немолодая женщина. Она была полной и имела неухоженный вид. Лицо у нее было спокойным и не выражало никаких эмоций. Только глаза были грустными и в то же время пустыми.

– Он с вами? – кивнув на Славу, осведомилась женщина.

– Да, – ответила Люба, но, подумав, что в таком деле важно все, решила уточнить: – Вообще-то он мой охранник. – И оказалась права.

– Не положено, – покачав головой, сказала женщина, – иначе никто не придет.

И продолжила, обратившись к Славе:

– Слышь, солдатик, карауль у двери. Те, к кому вы пришли, уже не кусаются.

– Да-да, останься здесь, – сказала она Славе и, взяв у него упакованную в бумагу пачку денег, переступила порог. Квартира встретила ее загадочным полумраком. На столике, рядом с черным дореволюционным телефоном догорала свеча. Поодаль, на прибитой к стене подставке, горела другая, поменьше. Она в нерешительности оглянулась. «Нехорошая квартира», – промелькнуло у нее в голове.

– Идите в гостиную, – закрывая входную дверь, сказала женщина. Осторожно ступая, она пошла вперед и очутилась в мрачной комнате, с задернутыми наглухо тяжелыми шторами. В центре комнаты стоял массивный стол, на котором в бронзовом подсвечнике горела толстая свеча. На самом краю стола, рядом с чучелом вороны лежала огромная, размером с портфель, книга, на обложке которой дореволюционным шрифтом с «ять» было начертано «Как живут умершие».

– Не вы издавали? – раздался вдруг у нее над ухом насмешливый голос хозяйки. От неожиданности она вздрогнула и резко повернулась назад. И в этот же миг рядом с ней, заставив ее вскрикнуть и едва не задев ее крыльями, пролетело ожившее «чучело» и уселось на хозяйкино плечо.

– Все принимают Клару за чучело, а Клара живая, – с видимым удовольствием сказала женщина и деловито осведомилась: – Деньги с вами?

Люба кивнула.

– Давайте сюда, – потребовала женщина и пояснила: – Так будет спокойней.

Протянув ей сверток, она вопросительно взглянула на женщину.

– Садитесь сюда, – приказала ей та, указав на стоящий в углу комнаты стул, а сама, заглянув в сверток и удовлетворенно хмыкнув, надела через голову поверх своего платья жуткой расцветки балахон и, сев за стол, обыденным тоном больничной нянечки поинтересовалась: – Кого звать-то?

– В смысле? – не сразу сообразила она.

– Вы зачем сюда пришли, милочка? – сварливо спросила женщина. – Глазки строить или с покойничком своим общаться?

– Общаться, – кивнула она.

– Насколько я знаю, все ваши родные и близкие уже «там». Так кого мне звать: папу, маму, а может, кого-то из бабушек или дедушек? – спросила хозяйка квартиры.

– А откуда вы знаете, что все они умерли? – удивилась она.

– Я не знаю, откуда знаю, – сказала женщина-медиум и тут же сердито добавила: – И не все ли равно, откуда я это знаю: знаю, и все!

– Это все Люся вам рассказала: и про родных, и что я – издатель. Ведь вы же спросили, не я ли издала эту книгу…

– Не знаю я никакой Люси. Может быть, она здесь и была; тут многие ходят, всех не упомнишь. А вам, милочка, надо мне верить, а то ничего у нас не получится, – покачав головой, сказала хозяйка квартиры.

– Да-да, конечно, я постараюсь, просто все это так необычно, – пробормотала она и замерла, положив руки перед собою на стол. Как в школе.

– Итак, кого вызываем? – нетерпеливо повторила вопрос медиум.

– Гоголя, – ответила она, кивнув при этом, как прилежная школьница.

– Гоголя? – настал черед удивиться медиуму.

– Гоголя, – опять кивнула она.

– Что ж, Гоголя, так Гоголя, – пожала плечами медиум и, закрыв глаза, стала раскачиваться из стороны в сторону, тихонько подвывая и говоря что-то на каком-то непонятном языке. Через пару минут вдруг тревожно колыхнулось пламя свечи, и ей показалось, что в комнате появился кто-то третий. Это почувствовала и ворона. До того неподвижно сидевшая рядом с хозяйкой, она вдруг открыла глаза и, поспешно семеня лапами, перебралась на краешек стола.

– Спрашивайте, – сказала ей медиум, – Гоголь здесь.

Как ни странно, эти слова не усугубили ее состояние, а наоборот, подействовали отрезвляюще, и, облизнув пересохшие губы, она спросила:

– Скажите, вы… отчего вы покинули это мир?

– Он говорит, – голос медиума звучал ниже, с отчетливой хрипотцой, – что и болезнь, и методы лечения ослабили силы организма. Лечили его каломелем, в котором было высокое содержание ртути…

– А отчего вы сожгли второй том «Мертвых душ»?

– Он отвечает, что тому было виною негативное состояние его ума. Что все пошло не так, как хотелось написать, первоначальный замысел надежд не оправдал…

– Скажите, а вы обижены на Белинского? – Это был хитрый вопрос. Она задала его с целью понять, водит ли ее за нос хозяйка дома или с ней на самом деле общается Гоголь. Ведь вряд ли медиум настолько разбиралась в литературной критике XIX века, чтобы знать, что Белинский устроил «Мертвым душам» настоящий разгром. Вот и проверка…

Медиум какое-то время молчала, затем тяжело, будто бы нехотя сказала:

– Он говорит, что такой человек должен был быть – и Белинский занимал свое место. Он писал не ради его одобрения, каждый имеет право на собственное мнение.

Она почувствовала, как испарина покрыла ее лоб. Ответ не оставил сомнений. С нею говорил Гоголь. Дальнейшее общение с ним настолько ее увлекло, она настолько утеряла чувство реальности, что, когда медиум, преобразившись и вновь став самою собой, сказала, что Гоголь ушел, она не совсем отчетливо понимала, что это – она и что она сейчас общалась с Гоголем…

– Ну, вот и все, – переведя дух, сказала хозяйка квартиры. Голос женщинывернул ее к действительности. Итак, подготовительная цель визита была достигнута успешно. Медиум не врал. Он на самом деле умел общаться с умершими.

Что ж, теперь нужно было достичь основной цели: проверить, где Пушкин. И поэтому, взглянув на хозяйку квартиры, она сказала:

– Я вам очень признательна. Вы на самом деле мне сильно помогли. Но у меня к вам еще одна просьба. Мне очень нужно задать один вопрос Пушкину! Я готова, если нужно, прибавить гонорар.

– Пушкину? – как и в первый раз, удивилась женщина. – Час от часу не легче! Да-а! Видимо, не судьба мне сегодня заработать эти деньги. Ну спросили бы вы у своей прабабки, где ваш фамильный сервис или какой-нибудь перстень! Нет! Писателей вам подавай! Тьфу!

– А чего вы сердитесь? Я ж деньги вам отдала. Хочу отдать еще. Позовите, пожалуйста, Пушкина. Хоть на секунду…

– Вы-то деньги отдали, но ведь я теперь не возьму, – с печалью в голосе сказала хозяйка квартиры.

– Почему?

– Потому что впервые в моей практике кто-то платит деньги не для того, чтобы найти утерянные сокровища, а для того, чтобы пообщаться с писателем, – посмотрев ей в глаза, сказала женщина, – и поэтому не возьму я с вас этих денег, – решительно рубанув рукою воздух, продолжила она, – а возьму свой обычный гонорар. Абрамовичем все равно не стану, зато останусь человеком. Так что готовьте вопрос Пушкину, я отправляюсь за ним.

Сказав это, женщина вновь закрыла глаза и стала раскачиваться из стороны в сторону, разговаривая сама с собою на своем тарабарском языке. Что же до Любы, она вся напряглась и, превратившись в один большой нерв, не сводя с медиума глаз, ждала… впрочем, ждала, сама не зная чего. У нее в голове был сумбур. Она и сама не знала, чего ждала и что хотела. С одной стороны, ей казалось, будто ей хочется, чтобы Пушкин пришел – это было бы чудом. Хотя что в этом необычного, если она уже имела приватный разговор с Гоголем?! И после этого беседа с Пушкиным, да хоть со всеми усопшими классиками человечества, чудом уже являться не могла. Чудо, повторенное второй и в третий раз, уже не является таковым. И что это она говорит? Кто бы послушал! Как вам нравится, беседа с Пушкиным в 2008 году – уже не чудо! Что ж, она не виновата. Все дело в том, что так устроен человек. Он привыкает ко всему, и если это чудо, он привыкает и к нему! Поэтому она тут ни при чем…

В этот момент медиум внезапно дернулась всем телом, словно отгоняя от себя что-то невидимое, тряхнула головой и, резко распахнув глаза, словно разговаривая сама с собой, удивленно сказала:

– Странно… Вы знаете… Если бы речь шла, скажем, о вашем соседе, которого вы лично провожали в последний путь, я бы уверенно сказала, что в его гробу лежал кто-то другой. Но Пушкин при любом раскладе должен быть «там». Потому что он не Карлуша, – кивнув на ворону, продолжила медиум, – люди столько не живут. Но в стране мертвых его нет!!!

У Любы вдруг сильно забилось сердце. Так сильно, что было слышно, как оно стучит. Ей показалось, это слышала даже медиум. Она давно не испытывала такого чувства. Ранее такое случалось с нею только дважды. В первый раз – во время вступительных экзаменов, когда она увидела решение, казалось, неразрешимой задачи и поверила в то, что может поступить на мехмат. Второй раз это произошло, когда ей впервые признались в любви. С тех пор прошло немало времени, но она не забыла это ощущение, и сейчас, упиваясь им, понимала, что происходящее сейчас эпохальнее всего, что было на свете, за исключением, наверное, Священной истории.

Немыслимо, но оказалось, что тот, кто живет у нее в квартире, Пушкин! Да, это пока необъяснимо, но вместе с тем, безусловно, так, потому что с существующими фактами уже невозможно было спорить. Во-первых, насколько она понимает, человек, страдающий раздвоением личности, в бреду остается самим собой и бредит так, как бредил бы сам. Но даже если это не так и личность этого человека настолько размыта, что он даже бредит, как его прототип, это никак не могло привести к сходству их организмов. И уж точно, что никакое раздвоение личности с умершим человеком не может привести к его исчезновению с того света, потому что оттуда обратной дороги нет. Скорее, не было. Потому что тот, кто живет в ее доме, доказывает, что она есть. И этот «тот» не кто иной, как сам Пушкин. От одной только мысли об этом голова ходуном ходила. В это было невозможно поверить, но она уже знала, что так оно и есть!

К реальности ее вернул все тот же голос хозяйки квартиры, которая, сокрушаясь, извинялась за то, что не смогла помочь поговорить с поэтом. Ах, если бы только знала она, насколько важно было ей не говорить, чем говорить! Если бы она это знала!

Но нет. Об этом рано кому-либо знать. Пока она решит, что с этим делать…

Проезжая по Тверской, на всех уличных билбордах ей мерещился один и тот же текст:

Сенсация!!!

Презентация современного романа

Александра Сергеевича Пушкина!

Первой сотне читателей поэт…

подпишет книгу сам!

Да-а! Это будет самый сенсационный издательский проект за всю историю человечества. И автором его будет она, Любовь Марецкая!

Умирая от нетерпения и стремясь убедиться, что это не сон, что он – есть и что он у нее дома, она помчалась вверх по лестнице, не дожидаясь старенького неторопливого лифта, как когда-то в детстве, когда спешила домой, распираемая радостью от полученной пятерки. Наконец долгожданная дверь… Волнуясь, она никак не могла попасть ключом в замочную скважину. Услышав за дверью ее возню, изнутри открыла служанка. Не говоря ни слова и едва не сбив с ног удивленную женщину, она кинулась к кабинету… Там, на диване, как ни в чем не бывало спал Александр Сергеевич Пушкин. Мерное дыхание спокойно приподнимало его грудь. Его пока еще бледное лицо было покойным и безмятежным.

– Не беспокойтесь, у него уже все нормально, – по-своему истолковав причину ее волнения, прошептала ей на ухо горничная. Облегченно вздохнув, Люба прислонилась к стене и закрыла глаза, ощущая всем телом, как бешено бьется в ней сердце…


В течение вечера время от времени она наведывалась в кабинет, проверяя гостя, но тот, обессиленный отпустившей его лихорадкой, спал не пробуждаясь. Она собралась было уже отправиться к себе, в спальню, когда вдруг почувствовала, что рядом кто-то есть. Скосив глаза в сторону двери, она увидела его. Он зачарованно смотрел на экран, точно так, как современный человек смотрел бы на сошедшего с неба марсианина.

– Это телевизор, – тихо сказала она, ощутив легкое головокружение от мысли, что рядом с нею Пушкин…

– Да-да, – предостерегающе подняв руку, словно прося ему не мешать, ответил он, не отрывая от телевизора взгляда, – я знаю, Андрей Петрович рассказывал… Но право, я представлял это совсем иначе… Воистину, чудо из чудес… Как же такое возможно?

– Ученые и не такое придумали. А это, это такая машинка, которая… запоминает происходящее рядом, чтобы затем все это можно было снова посмотреть, – подбирая слова, сказала она, не узнавая собственный голос, и, сделав паузу, спросила: – Вам лучше?

– О да, сударыня, мне несравненно лучше, – ответил он, переведя на нее свой взгляд, и продолжил: – Скажите, а где я? И где Андрей Петрович?

– Вы у меня в гостях, – ответила она, – а Андрей Петрович, мой друг, его сейчас здесь нет.

– Простите, сударыня, разрешите представиться, – спохватился он, – я …

– Я знаю, кто вы, – сказала она, – а я – Марецкая Любовь Николаевна.

– Марецкая… Любовь, – эхом повторил он ее имя.

– Может, вам чаю или вы голодны? – спросила она.

– Вы знаете, мне, право, очень неловко, но я не откажусь, – смутившись, ответил он.

– Конечно, конечно, – обрадовалась она, – мне это, право, ничего не стоит, пойдемте, я накормлю и напою вас.

Сказав это, она вскочила с дивана и жестом, приглашая его следовать за собой, поспешила на кухню. Усадив гостя за стол, она принялась хлопотать о чае.

– Я прошу прощения за столь невольное вторжение и хлопоты, доставленные вам, но я, право, ничего не помню… как все это произошло и как я оказался здесь, – мучительно потирая лоб, будто пытаясь вспомнить, сказал он.

– Вы заболели, и мы с Андреем Петровичем перевезли вас сюда, а по поводу неудобства, право, какие пустяки, и не извольте беспокоиться, – поспешила она его успокоить.

– Ну, как же пустяки! – покачал он головой. – Я даже не помню, как долго я здесь. Ну, если бы я был роднею иль мужу другом…

– А у меня нет мужа, – ответила она.

– Ну, как же можно? – Его лицо выражало искреннее изумление. – Мне, право, непонятно… а как же мужчины, что хотя бы раз видели вашу красоту… Они, должно быть, либо ослеплены ею, либо из-за нее потеряли свой разум.

– Все гораздо проще, – ответила она, – нынче мужчины не любят обременять себя заботой о других. Им не нужны ни дети, ни жена… Но даже если и нужна, к красивой сватаются редко. С ней хлопотно… она – как красивая машина, ее уведут… Машина – это… – спохватилась она, вдруг осознав, что с ним нужно говорить, задумываясь над словами.

– Я знаю, знаю, – успокоил он, – я видел их, это самоходные кибитки или… как вы их называете, аутомобил.

– Ну да, – сказала она, – а машину попроще можно и во дворе оставить… Красивые женщины в цене лишь у богатых мужчин, как, впрочем, и машины… Но богатых мало. А красивые женщины в России не перевелись… вот и мыкаемся, коротая свой век, в одиночестве… Приготовить вам поесть? Сама я дома не ем и могу предложить всего лишь бутерброды.

– Что вы, сударыня, что вы, – смутился гость, – я не претендую и так создал вам столько забот и хлопот…

– Ну что вы, что вы, – ответила она, с удивлением ловя себя на мысли, что потихоньку свыкается с этой, казалось, немыслимой ситуацией, – скажу вам откровенно, это очень необычно, что вы здесь, я имею в виду, не в моем доме, а вообще, в моем времени. Но коль скоро так получилось, вы можете чувствовать себя как дома. Знаете, у меня ведь несколько квартир. Вот здесь я крайне редко бываю. Она рядом с работой, и я здесь остаюсь ночевать, только если поздно заканчиваю. И поэтому эта квартира станет пока вашим пристанищем… Тут она спохватилась, что сморозила глупость с этим «пока», и смущенно замолкла. Но гость не заметил этого.

Обеспокоенный, что это любезное предложение хозяйки чревато новым для нее неудобством, он попытался возразить:

– Ну что вы, это излишне, я прекрасно чувствую себя и у милейшего Андрея Петровича.

– Возможно, что время с Андреем Петровичем проходит много интереснее, – шутливо надув губки, сказала она, – но коль вы из прошлого, то извольте сообразно духу вашего времени терпеть и потакать женским капризам. Считайте, что это мой каприз.

– Не сомневайтесь, сударыня, ваше общество – бальзам на мою душу, – привстав с места и прижимая руки к сердцу, горячо ответил он, – я всего лишь не желаю доставлять вам лишних хлопот.

– Вот и хорошо, – удовлетворенно сказала она, – а теперь мы будем ужинать. – Она подошла к холодильнику и открыла его дверцу.

– Могу вам предложить бутерброды с сыром, с ветчиной и рыбой, – сказала она, мельком оценив его содержимое.

– Сейчас я бы осилил даже бутерброды с редькой, – судорожно сглотнув и от этого еще больше смутившись, ответил он, а она, покопавшись в нержавеющем чреве и вытащив на свет божий стеклянную баночку, добавила: – И с икрой!

Разложив продукты на столе и вспомнив, что дома нет хлеба, она расстроенно сказала:

– Вот шляпа, собралась приготовить бутерброды, а дома хлеба нет. Отправить Славу, что ли?

– Зачем же, право не надо, и потом, откуда ж хлеб в столь поздний час, лавки-то давно уже закрыты, – запротестовал гость.

– Да нет, – махнула она рукой, есть и такие, которые открыты круглые сутки, – Славу жалко, но что поделаешь, пойду будить.

– А может, сухари, – как-то жалобно спросил он, – может, просто сухари с чаем?

– Сухари? – переспросила она, – сухари… Конечно же, сухари! Ведь у меня же есть хлебцы! Я вам приготовлю бесподобные бутерброды на хлебцах. Вы будете довольны. Если вы голодны, а вы наверняка голодны, я гарантирую, что вы оближете пальчики!

Покопавшись в шкафу, она вытащила пачку хлебцев и приступила к готовке.

– А скажите, отчего продукты такие холодные, ведь в комнате тепло? – удивленно спросил он, заметив, как покрывается испариной упаковка продуктов.

– Так это ж холодильник, – ответила она, – современный ледник.

– Ах да, холодильник, Андрей Петрович рассказывал о нем, – кивнул гость.

В это время раздалось бульканье воды в электрическом чайнике, и она, отложив бутерброды, стала заваривать чай.

– Ведь как же быстро вскипел чайник, – удивился гость, – вы же всего-то пару минут назад его наполнили водой.

– Так он электрический, – колдуя над чаем, сказала она, – сейчас очень многое из того, что раньше занимало много времени, происходит всего за пару минут. Вот в ваше время из Москвы в Петербург добирались за несколько дней, а сейчас на самолете для этого нужно меньше часа.

– О да, это невероятно, я много наслышан о новых открытиях. В наше время любое из них было бы чудом. Знаете, я мало что видел, но мне кажется, что они не смогли осчастливить людей, – внимательно взглянув на нее, ответил он.

– Вы правы, – кивнула она, – оказалось, что счастье от электричества не зависит. Оно позволяет всего лишь быстрей приготовить еду, вот и у меня почти все готово, – сказала она, поставив перед ним чашку чая и поднос с бутербродами.

– А что же вы? – удивился он. – Вы есть не будете?

– Я в это время не ем, – ответила она. – Вы, наверное, уже заметили, что мы, женщины, носим теперь одежды, которые подчеркивают не только все наши достоинства, но и недостатки. И чтобы нравиться нашим капризным мужчинкам, приходится сидеть на голодном пайке. Особенно если тебе за тридцать.

– Я не буду есть один, – сказал он, решительно отодвинув поднос.

– Но вы же голодны, к чему эти условности? – удивилась она.

– Лучше угаснуть от голода, чем сгореть со стыда, – ответил он, покачав головой.

– Ну ладно, – сказала она, – в конце концов, не каждый день удается поужинать с классиком. А что до лишнего веса, «сожгу» его в фитнесе.

– Где, простите? – спросил он удивленно.

– В фитнесе – это такой гимнастический зал, – пояснила она и, потерев ладонями, потянулась за бутербродом.

– Нерусское слово, – покачал он головой и тоже потянулся к подносу.

Некоторое время они ели молча, думая каждый о своем. Она думала о том, как все-таки странно устроен человек.

Вот, к примеру, она гоняет с Пушкиным чаи так, словно он и не Пушкин, а сосед Ефимыч, живущий напротив. И ее, между прочим, выпускницу мехмата, не гложет вопрос, как такое могло произойти. А ведь то, что произошло, либо открывает перед наукой новые горизонты, либо свидетельствует в пользу существования сверхъестественных сил…

Что ж до него, то он пытался вспомнить, было ли в тот день что-то, предвещавшее это происшествие с ним. Однако ни одна из известных ему примет и близко не стояла к путешествию в будущее…

– Как вам, вкусно? – спросила она.

– О да, вы знаете, очень, – ответил он с набитым ртом. – Особенно с сыром и с томатами. Скажите, откуда они? Ведь сейчас им вроде не время…

– Оттуда, где сейчас время убирать урожай, – объяснила она. – Ведь если у нас весна, то на земле есть место, где уже осень. Больших расстояний больше нет, есть просто маленькие скорости…

– Скажите, сударыня, в самом начале вы обмолвились вскользь о вашей работе. Вы работаете? – спросил он.

– Да, и, кстати, издателем, – ответила она.

– Издателем? – изумился он.

– Ну да, а что в этом такого? – пожала плечами она.

– Нет, поверьте, я не хотел вас обидеть, – заволновался он, – просто работать издателем так трудно, уж я-то знаю.

– Не думаю, по крайней мере, наверное, не в наше время, – ответила она. – Тяжело быть успешным издателем, но это тяжело в каждом деле. А заниматься чем-то, не особо напрягаясь, не составляет труда.

– С вами трудно не согласиться, – ответил он, – но издательское дело – это все же мужская работа.

– Быть может, в ваше время – да, а теперь нет разделения на женские и мужские дела, и даже есть страны, где в армии женщины служат, – сказала она, помешивая ложечкой чай.

– Амазонки? – удивился он.

– Да нет, они полагают, что могут воевать не хуже мужчин, – сделав глоток, сказала она.

– И что вы издаете? – спросил он.

– Все, – ответила она лаконично.

Он вопросительно взглянул на нее.

– Художественную литературу и учебники для взрослых и детей, умную и не очень, переводную и свою, – пояснила она.

– Вам нравится это делать? – спросил он.

– Мне нравится, что мне дает в итоге мое дело: свободу, возможность не зависеть от других, – сказала она в ответ.

– Да, вы правы, это очень важно, когда вы независимы. Когда никто ничем не может попрекнуть, – задумавшись о чем-то, согласился он.

– Но с другой стороны, – продолжила она, – я становлюсь пленницей того, что вроде бы дарует мне свободу. Пленницей своего же дела. Все мои помыслы продиктованы им, и только им. Получается замкнутый круг, выбраться из которого невозможно…

– Согласен и нет, – пребывая все в той же задумчивости, ответил он. – В сказанном вами есть некий потаенный смысл: «чтоб быть свободным, нужно стать рабом». Гм-м, в целом, неплохо. Однако выход есть в любой ситуации, но не каждый может его найти… Впрочем, довольно об этом, не дело философствовать, когда за окном глубокая ночь, – решительно сказал он и продолжил, меняя тему: – А скажите, вот, допустим, вы с большим желанием, я бы сказал, с этаким душевным энтузиазмом, заняты изданием книг. И что? Этого достаточно, чтоб вас не донимали кредиторы?

– Ну, проблема с кредиторами – это отдельная песня, – сказала она. – Нам кажется, что время течет очень быстро, казалось, было вчера, когда мы заплатили проценты, а на столе опять лежит платежка. А им кажется, что прошел целый год. Но дело вовсе не в этом… – продолжила она после небольшой паузы, – сегодня, впрочем, я думаю, что так было всегда, доходы издательства зависят от авторов. А их очень мало. К классикам вроде вас у людей, заранее прошу прощения, непереносимость. Для многих вы неактуальны, и лишь меньшинство понимает, что ваши темы вечны, а значит, важны и теперь. Что до большинства, то для них актуально лишь то, что пишут их современники. Но все они – калифы на час, потому что их популярность создается искусственно. Вот и получается, что в реальности ничего у нас нет. Классики неактуальны, а современники не успевают забронзоветь.

Возникла пауза.

– А скажите, – прервав ее, спросил он дрожащим голосом, – что стало… что стало с моими детьми?

Любовь встала и подошла к окну.

– Я доподлинно знаю о Марии, поскольку пекусь о ее могиле. Мне больно говорить вам об этом, но такое вы смогли бы узнать и сами.

Ее голос стал вдруг глухим, а речь прерывистой.

– Она умерла в 1919 году. От голода. Умерла в полном одиночестве, в маленькой комнатке, которая находилась в Москве в переулке Собачьем, в возрасте 86 лет. Власти приняли решение о пенсии для нее, но так долго совещались, что Мария Александровна не дождалась. Первая пенсия пошла на ее похороны. Она достаточно поздно вышла замуж – в 28 лет за генерала Гартунга, но детей у них не было. А в 1877 году ее муж, обвиненный в присвоении казенных денег, застрелился. Так в 45 лет она осталась вдовой, совершенно одна, без средств к существованию. Сначала жила у брата Александра, воспитывая его детей (он также рано овдовел), а затем Александр II назначил ей пенсию в 200 рублей в месяц. С приходом советской власти она оказалась в безвыходном положении – пенсию отобрали, крыши над головой не было, все, что можно было продать, давно было продано… Последнее время она жила у приютившей ее сестры своей бывшей горничной. Днем она шла на Тверской бульвар, садилась на скамейку у вашего памятника и сидела там до темноты, всегда на одном и том же месте и в дождь, и в снег… 7 марта 1919 года сердце ее остановилось. Похоронили ее в Донском монастыре добрые люди.

– Я звал ее «беззубая Пускина», – сглотнув горький ком, прошептал поэт…

Глава седьмая Любовь к науке

Воскресенье, первый день лета выдался сумрачным, дождливым и совершенно будничным. Сидя поздним утром на пустой кухне перед стаканом свежевыжатого сока, она с грустью вспомнила о том, как когда-то первое июня всегда было словно праздничным днем. И, кажется, всегда солнечным. Потому что этот день был началом новой жизни, собственно жизни, так как первого июня начинались каникулы. В детстве человек проживает множество жизней: мгновенные смерти отказов и поражений и восторженные возрождения радостей, побед или просто такое состояние души…

Позднее, когда человек взрослеет и жизнь его становится непрерывной, первый день лета становится почти таким же, каким был предыдущий последний день весны, и уже не означает ровным счетом ничего. Потому что у взрослых каникул не бывает. Каникулы – это особое состояние пространственно-временного континуума, – она хмыкнула сама себе: надо же, когда в ней проявился физик, – а у взрослых максимум, что может быть, это отпуск; все то же, только чуть-чуть иначе.

Она немного злилась на себя за то, что вот так, без особенной причины взяла и раскисла. Вообще-то это была нормальная реакция на выходной, который действительно выходной и ничем не занят. Она предоставлена сама себе, без работы и партнеров и всего того, что обычно ее окружает.

И Пушкина нет, чтобы выслать за ним машину. Сегодня ему было настолько хорошо, что доктор разрешил немножко покататься по городу…

Недавний ажиотаж несколько поутих. В первые дни, чем бы она ни занималась, все ее мысли были заняты им. И всякий раз, когда она осознавала, что дома ее ожидает Пушкин, сердце проваливалось в пятки, так, будто попадало в большую воздушную яму. Но прошло чуть меньше недели, и от того чувства ничего не осталось. Так бывает, когда умирает родной человек; в первое время все наши мысли бывают заняты исключительно им. И кажется, что это навечно. Но уже через несколько дней жизнь начинает брать свое, и мы все реже его вспоминаем. Оказывается, это верно не только по отношению к тем, кто уходит «туда», но и к тем, кто «оттуда» приходит. Она где-то читала, что соседи Лазаря быстро привыкли, что он вернулся. Значит, дело не в Пушкине или Лазаре, а в том, что так устроен человек, который ко всему когда-то привыкает.

За последние два дня она даже несколько раз ловила себя на мысли о том, что пора коммерциализировать то, что с ней происходило. А в том, что из этого всего может получиться очень прибыльный проект, у нее не было сомнений. Более того, она уже видела, как все это можно сделать на порядок прибыльнее того, что она замышляла в самом начале…

Она и не заметила, как ее мысли привычно свернули к работе. Ну, все. Это как проснуться посреди ночи: до утра проворочаешься и не уснешь. Так и здесь; можно пытаться занять себя чем угодно, мысли все равно будут упорно возвращаться к делам, так что для отдыха она, похоже, потеряна и сегодня.

Зато нет худа без добра; она почувствовала, как хандра отступает и пропадает желание себя жалеть… Она все-таки трудоголик, а может, просто начинает действовать выпитый сок.

Тихо загудел, включаясь, компьютер, она откинулась на спинку кресла, ожидая, пока проснется монитор. Итак, у нее есть Классик, который напишет Роман. Замечательно. Однако романов может быть больше. И написать их может не только Он. Есть еще множество Классиков, из других времен, которые будут интересны современному читателю. Естественно, при условии, что напишут все сами. Из собственных, так сказать, ручек.

Итак, программа-минимум – разобраться с известной частью жизни того, кто у нее.

Программа-максимум – понять механику прогулок во времени и рассмотреть возможные кандидатуры Авторов.

Ну что же, если программа действий есть, пора за работу.

Она решила начать с начала, с биографии. Крохи, задержавшиеся в памяти со школьных лет, помогали мало, поэтому она углубилась в Сеть.

Несколько часов, которые пролетели как одна минута, она провела среди степенных академических трудов и резких, противоречивых воспоминаний его современников. Удивительно, как может быть запутана простая человеческая жизнь в стороннем изложении.

Современники придерживались крайних мнений: либо гений, либо ничтожество. Рассказы их изобиловали подробностями, деталями и непаханым полем противоречий. В принципе, объяснимо и понятно. Еще неизвестно, что бы сказала она сама, окажись в числе барышень, которые попались в его жаркие объятия либо на его острый язык… Восхищение и злорадство, комплименты и хула. Все как у людей. Разбирайтесь сами.

Академики и теоретики степенно вторили друг другу, при этом выбирая некую серединную позицию: общепризнанно, гений в том-то и в том-то (список подтверждений конкретной гениальности со ссылками на авторитетных авторов), что касается подробностей – ничего подтвержденного нет. Эдакая деликатность, которая граничила с чистоплюйством, потому что из их трудов невозможно было выстроить портрет Человека. В сотый раз перемывалось общеизвестное, потому что безопасное, а все, что раньше оставалось загадкой, продолжало быть таковой.

На миг она взъярилась на себя: какой ерундой занимается?! Интересной и увлекательной, однако совсем не имеющей практической пользы. Совсем. Такое впечатление, что копаешься в грязном белье, притом старом, чуть ли не музейном… Или разматываешь бесконечный клубок научного словоблудия в поисках крохи полезной информации. И нет в этом никакого практического смысла, сиречь денег, которых за нее никто зарабатывать не станет. Любовь усмехнулась и покачала головой. Она поняла, что сейчас делает. Занимается она, говоря современным языком, изучением резюме кандидата. Всего-то и объяснений. А поскольку вакансия была далеко не последняя и в своем роде уникальная, неудивительно, что эту работу она не поручила кому-то из кадрового отдела, а занялась ею сама. И от решения, принятого по кандидату, пусть даже такому неоднозначному, зависит дебет-кредит, а значит, действие это очень и очень осмысленное и даже правильное. Значит?

Значит, можно и более того – нужно продолжить эту работу. Придя к такому умозаключению, она взглянула в нижний угол экрана, где, наступая друг дружке на «пятки», бежали секунды, складываясь в минуты и часы, и с наслаждением потянулась. Пусть иногда незамеченными, неотмеченными в сознании могут проскользнуть дни и месяцы, это лучше того тупикового состояния, когда оно, неуловимое время, цедит себя нехотя, по капле, словно в свихнувшейся клепсидре.

Время… Она вспомнила одну из первых лекций в университете, когда профессор, она уже не помнит, по какому поводу, вдруг заметил: «Представьте себе, что у каждого из вас есть кредитная карточка, на которой имеются деньги. Сколько – неизвестно никому. Насколько же рациональной будет в этом случае ваша потребительская программа? Вы будете расходовать деньги на самые неотложные нужды, потому что они в любой момент могут закончиться и у вас не будет денег даже на хлеб. При рождении Бог каждому дарит по «карточке», на которой наше самое главное богатство – время, отведенное на жизнь. Не растрачивайте его по пустякам».

Итак, резюме к резюме. Все очень запутанно и противоречиво, она не знала, кому верить, и у нее не было аппарата, чтобы отделить правду от лжи. Принимать решение в условиях неопределенности чревато ошибками. Подумав, она решила отказаться от своей первоначальной идеи пригласить какого-нибудь маститого литературоведа по данной теме на своеобразный аутсорсинг. Естественно, что свое дело должен делать профи, но по тем материалам, с которыми ознакомилась, она поняла, что большинство этих литературоведов специализируется не на выуживании правды, а на умелом конъюнктурном ее ретушировании. Ничего в этом не было вопиющего; если задуматься, этим занимается большинство, на этом, собственно, и зарабатываются деньги. Да-да, именно на притягивании Реальности, то есть того, что есть на самом деле, к тому, Как Хочется, Чтобы Было. Или Конъюнктуре. В итоге получается нечто среднеарифметическое – так и живем.

Либо над желанием понять и узнать то, что было на самом деле, властвовала личная приязнь и неприязнь.

Господи, да взять хотя бы Гончарову – любовь, супругу, причину роковой дуэли.

В официальной классике бытовали два мнения, как водится полярных: не виновата, любила его безмерно и жутко страдала после его кончины. Либо виновна, едва ли не сама все устроила, была красива, но не умна. Точка!

Ох уж эти ученые мужи! Если женщина красива, значит – дура. Потому что не ведет себя так, как те, кого принято считать «умными». Доценты и академики, если бы вы хоть раз в жизни узнали, что такое быть красивой женщиной, да еще и в то время… Как знать, может, вы изменили бы свой метод оценки соотношения «ум – красота». А Наталья Николаевна была не просто красивой, а первой красавицей Москвы, города в то время «не первого, но и не второго» во всей Российской империи, когда к ней посватался опальная звезда петербургского столичного общества.

Современники были более сдержанны в оценках, однако в их словах нечто такое проскальзывало… не порицание, нет. Скорее сдержанное понимание и нежелание ввязываться. Нормальное человеческое. На грани чувств…

Она была далека от каких-то скоропалительных выводов, однако женским своим естеством чуяла: если и присутствовала в этих отношениях страсть, то она скоро угасла. И ничем не заместилась ни внешне, для света, ни внутри, для себя и для него. Да, естественно, красивой женщине нужно демонстрировать себя, но красивая любящая женщина всегда умеет сделать так, чтобы очаровывание других не преступало черты, обижающей его.

Почему она не сделала, не захотела так сделать? Почему позволяла себе если не инициировать некоторые события, то не замечать их? Почему? Что хотела она этим сказать: возродить угасшие чувства или привлечь внимание…

Вопросы, вопросы и снова вопросы. На которые нужны ответы, потому что ей необходимо понять. Потому что сейчас ей нужно знать правду.

Именно на этом строился ее бизнес-план. Так что профессиональный литературовед ни к чему. Ей нужен, скорее… нет, не историк. Нет и еще раз нет!

Вот! Ей нужен психолог. Спец по нутру человеческой души. Действительно спец, тот, кто сможет по крохам и отголоскам (все-таки с тех пор прошло полтораста лет!) определить, кто из современников лжет, а кто говорит правду. Нужен живой детектор лжи.

Она задумалась, бросила взгляд на моросящий мелкий дождь, пропитывавший собой заоконье. Есть ли у нее на примете такой специалист?

Естественно, это ученый. Но также не конъюнктурщик, ибо искать нужно «то, не знаю что», а эта братия берется за работу лишь тогда, когда знает, какой конечный результат окажется правильным. Нет, ей нужен больше подвижник, нежели ученый.

Подвижник… ох, и бедно наше время на эту категорию людей! Сугубо деловой подход – это ведь тоже палка о двух концах.

Подвижник…

Она, словно сомнамбула, встала из-за стола, прошла на кухню, выудила из сумочки коммуникатор и, не обращая внимания на неотвеченные звонки, набрала номер начальника своей службы безопасности:

– Сережа, здравствуй, – произнесла она ледяным тоном. – Мне нужно, чтобы ты доставил сюда одного человека. На этой неделе он встретил меня у входа в издательство. Пожилой. Зовут Андрей Петрович. Я хочу, чтобы за ним немедленно отправили машину и как можно корректнее, с максимальным уважением доставили ко мне. Если будут какие-то проблемы или… – она на миг замялась, – сразу же звонить мне на личный номер. Я продиктую тебе адрес… Прекрасно. Я жду.

В ухо ударили короткие гудки. Со смешанным чувством она подумала о том, что со скупым на слова Сергеем ей очень повезло. Его профессиональная предупредительность порою просто покоряла: естественно, он не спрашивает, куда везти человека, он знает, где она сейчас находится. Но то, что он успел откуда-то узнать адрес Андрея Петровича… при том, что она точно ему его не называла и даже распоряжения такого не отдавала секретарю…

Впрочем, осадила она свое восхищение, за это он получает неплохие, очень неплохие деньги. Так что все правильно и честно.

Мельком глянув на часы – ждать ей оставалось примерно сорок минут, она с азартом потерла руки. Ну держитесь, господа современники! У нее есть психолог, настоящий ученый, не чета сегодняшним. Уж он-то сможет, точно сможет понять и расставить все точки над «i».

Итак, с идентификацией личности вопрос будет решен качественно.

Это хорошо. Но не все. Андрей Петрович – психолог и будет рассматривать все сквозь призму своей науки. А она все-таки физик.

На сей раз ей вспомнился школьный учитель физики, который однажды привел такой наглядный пример:

– Представьте, – сказал он, – что вы смотрите в комнату сквозь щель едва приоткрытой двери. Много вы сможете увидеть?

– Не-е-ет, – нестройным хором класс дал очевидный ответ.

– Согласен, – кивнул он и улыбнулся, – вот так и человек смотрит на мир сквозь щель из семи цветов – ни ультра-, ни инфра- ему неподвластны. А тема нашего урока – именно та часть мира, которую человек не видит и оттого мнит, что ее не существует.

Даже сейчас, сквозь толщу лет, она услышала на миг сухой ироничный голос невысокого лысоватого человека в очках. Преподаватель от Бога – его боялась вся школа, он был строгим, очень строгим… Но сколько же он дал им в свое время! И по сей день она искренне, с благодарностью вспоминала уроки физики, которые она, было время, терпеть не могла. Потом распробовала, вдохновилась и вот – с некоторым даже удивлением для себя – поступила на физтех. А все переживали: «Любонька, ты же гуманитарий, как же ты будешь учиться…» Ничего, смогла. И даже очень.

С точки зрения физики, пусть и не академической, подпертой солидными томами с авторитетными авторами, а дерзкой, релятивистской, могло произойти в их рациональном мире то, «что и не снилось нашим мудрецам».

Тем-то и хороша теоретическая наука, что в формате гипотезы можно изложить практически что угодно. Есть даже специальное слово – смоделировать. Математические модели – это, конечно, парафия «приматов», прикладной математики, но и на их физическую долю хватало.

Ей ведь не нужно было писать кандидатскую – так, проверить одну из своих догадок. Невозможную, безумную и совершенно смешную, пойди она с ней даже не в Академию наук, а хотя бы к себе на факультет. Но в том-то и прелесть ситуации, что такой необходимости нет. Она работает исключительно на себя. Есть в этом риск, но есть и светлые моменты. Так что…

«Похоже, пора поднять из архива старые конспекты», – с азартом решила она и направилась к антресолям.

Каким чудесным образом с лохматых студенческих лет ей удалось сохранить свои конспекты, практически все, ведал один только Бог. Может, свою роль сыграло врожденное собственничество. А может, подражание отцу, который хранил в своем архиве многие, на первый взгляд ненужные бумаги. Сложно сказать – наверное, все вместе.

В дальнем углу гардеробной, в объемистых серых картонных коробках лежало ее студенческое прошлое. Ставшие уже ветхими, ломкие страницы хранили следы ее трудов. И число, и название лекции – все есть, даты следуют одна за другой. Ага, даже имя преподавателя записано: лектор Манилов А.З., практика – доцент Крупчинский. Ну конечно – Манилов, гроза всего потока, его лекции не пропускали, себе дороже. И тетрадь по практическим занятиям – здесь все страницы заполнены, плотно упакованы формулами и вычислениями. А вот конспект уже проще – или старший курс, или можно было чуть-чуть подхалтурить, бывало и такое, что греха таить…

Она с теплой улыбкой переворачивала ломкие страницы, касалась пальцами обложек и корешков. Да, теперь это история… И одной только короткой пометки на полях, которая, строго говоря, может и не относиться к теме лекции, хватает, чтобы вспомнить целый пласт прожитого, звуки, имена, события, которые, казалось, давным-давно канули в Лету.

Необходимые ей конспекты лежали глубоко внизу, по хронологии ее архива ближе к пятому курсу. Ну да, вот они, толстенные общие тетради, «гроссбухи», как папа их называл. Собственно, это были последние в ее институтской жизни конспекты, после них были бесконечные правки в дипломной работе, защита и взрослая жизнь, в которой все это не пригодилось. Так она раньше думала и была уверена, что никогда не обратится к своему физическому прошлому. Кто бы знал…

Из размышлений ее вывела мелодичная трель домофона.

Андрей Петрович был смущен и немного напуган. Неловко мялся в коридоре, не решаясь ступить на сияющий пол. За ним высился крепкий плечистый охранник, вопрощающе глядя на нее. Она отослала его взмахом руки и, когда за ним захлопнулась дверь, как можно мягче сказала:

– Вы уж простите, Бога ради, что вот так, без предупреждения вас выдернула. Просто мне очень нужна ваша помощь, а дело отлагательства не требует. Точнее, есть работа, которую я хочу вам поручить. По вашему профилю, – добавила она улыбнувшись.

– Боюсь, что я даже и представить не могу, чем я могу… то есть что я могу сделать, чтобы… – Он окончательно запутался и оборвал себя на полуслове.

– Можете, Андрей Петрович, еще как можете, – уверенно проговорила она, а у самой в сердце что-то сжалось, словно оборвалась струна, так ей стало жалко этого умного, благородного и такого неприкаянно-несчастного старика. «Я не брошу его, – решила она, – даже если и не получится ничего из моей задумки – не брошу». Я хочу заказать вам психологический портрет одной очень известной личности. Классик русской литературы, родоначальник современного языка… Догадываетесь, о ком речь?

Андрей Петрович смотрел на нее с нескрываемым удивлением.

– Любонька, но ведь я не литературовед, я – психолог, хоть и бывший, так что…

– Именно, – перебила его она, – именно психолог. Мне и нужен психолог – тот, кто может отличить правду от лжи – намеренной или нечаянной. Я пересмотрела массу материала: и заметки современников, и академические биографии – все грешат противоречиями. При этом с точки зрения психологии никто на эту проблему никогда не пробовал взглянуть. Так отчего бы это не сделать нам? И потом – все ведь пишут портрет Гения, Поэта и Писателя… а Человека за ними не видно. Мне интересен именно человек, Личность, понимаете? И потом, кто как не психолог вашего уровня сможет отличить по манере изложения, по тем нюансам и деталям, которые для наших доблестных ученых мужей остаются скрытыми, правду говорил современник или был пристрастен? Если был, то в чем и насколько. Бог с ними, с историками. Мне интересно мнение психолога. Что скажете?

– Ну, право, я не знаю… – начал было он, но она решительным образом его перебила:

– Зато я знаю. И прошу, как старого знакомого, не отказать в моей просьбе. Не откажете?

Андрей Петрович долго смотрел ей в глаза, затем отчего-то коротко вздохнул и покачал головой, мол, что с тобой делать, не откажу.

– Вот и хорошо. Тогда сейчас вас отвезут за город, у нашей фирмы там есть небольшой гостевой домик. Поселят в отдельный номер, отсыпайтесь, отдыхайте, гуляйте, природа там просто сумасшедшая, после каменного-то города. А завтра вам привезут все материалы, компьютер… Скажете, что еще вам потребуется – доставят по первому слову. Оцените объем работы и сроки. Хотя бы первоначальные. Нет возражений?

Андрей Петрович стоял растерянный и еще более смущенный, снова покачал головой.

– Любонька, мне… – Голос его дрогнул. – Я очень тронут, но если это только для того, чтобы… – Он снова осекся и продолжил уже с хрипотцой: – Меня как-то пристроить… то не стоит волноваться, честное слово я …

– Андрей Петрович, – с расстановкой проговорила она, – мне действительно очень нужна ваша помощь. Я, честно, просто не знаю, к кому еще могу обратиться со столь сумбурным и неконкретным заданием. Это ведь, по сути, пойди туда, не знаю куда, найди то, не знаю что… Но в вас я уверена. Так что все всерьез и взаправду. Вы мне верите?

Он снова взглянул в ее глаза и медленно кивнул.

Когда за ними закрылась дверь, она подошла к окну. Вот из подъезда вышла маленькая согбенная фигурка в сопровождении плечистого охранника. Вот он предупредительно открыл дверь, и Андрей Петрович нерешительно и немного неловко забрался в чрево автомобиля…

В горле стоял комок, глазам стало жарко. Она вдруг поняла, что этот несчастный, нечесаный старик – все, что осталось у нее из прошлой жизни. Одушевленное и живое. Человек. Она старательно хранила от пыли бумагу, а это живой человек… Нет, решено: после такого невероятного случая, который их свел (рассказать кому, так ведь впрямь не поверят), бросать Андрея Петровича, возвращать его обратно на помойку, куда его выбросила жизнь, просто грех. А может и не случай это, а судьба…

Для себя она сделала пометку – под каким-нибудь благовидным предлогом завтра же направить к нему парикмахера и врача. Надо только придумать, как сделать так, чтобы старик не обиделся. Для нее вдруг стал очень важным душевный комфорт этого человека.

Между тем день уже успел смениться вечером. Тени стали немного четче и глубже, в просвете между тяжелыми ватными тучами наливалось червонным золотом закатное солнце.

Она включила настольную лампу – света, в общем-то, хватало, но так точнее обозначился вечер, и углубилась в конспекты. Сначала с острожным интересом: времени-то прошло действительно немало, все ли вспомнится, ведь сколько лет она не вчитывалась в эти формулы… Однако чем дальше, тем больше память восстанавливала выученное когда-то. Собственно, как говорил ее дипломный руководитель Марк Сергеевич: «Здесь, в вузе, мы не столько даем вам знания, сколько систематизируем умения ими пользоваться. Выпускник, хороший выпускник, должен назубок знать и понимать, где взять необходимую информацию и как ее затем применить. А хорошими специалистами вас сделает лишь жизнь, ибо настоящие знания человек получает сам и только сам».

Вот и теперь, освежая в памяти массив знаний, она поняла, что все эти формулы, тензорные матрицы и аксиомы оставались бы лишь квазинаучной абракадаброй, если бы она не знала, как их организовать и применить, как сформулировать условия задачи.

Она знала. По крайней мере, очень на это надеялась. Самое, кстати, сложное не высчитать что-то (недаром их брат физик чуть свысока именует математику, даже самую высшую, всего лишь «служанкой», матаппаратом), а сформулировать вопрос, который, по-хорошему, уже половина ответа. Ну, а в ее случае – четверть. Уже хлеб.

Итак, по сути, ей нужно решить классическую задачу из физики за восьмой класс там, где путь, скорость и время. Ее интересует время.

Только чем подробнее описывается физическое действие, чем точнее следует его отразить, тем сложнее и противоречивее условия, тем больше уравнений громоздится на листах. И все равно остается привкус неточности, потому что все предусмотреть и учесть в уравнениях может лишь Господь Бог. Только он знает физику на пять – говорил на первом уроке ее школьный учитель, чем изрядно удивил весь класс – времена-то были еще те, заведомо атеистические. «Бог знает физику на пять, я – на четыре, ну а вы в лучшем случае будете знать на тройку…» Кто знает, может быть, именно желание, амбициозность, помноженная на юношеский максимализм, в свое время толкнули ее в объятия физтеха. Да-да, желание приблизится к Божественному. Да уж, трудно быть Богом.

Однако сложность задачи лишь подхлестывает и интригует настоящего ученого. Основной вопрос она для себя сформулировала, осталось выбрать, сколькомерным тензором она все это будет вычислять, и заняться сбором фактуры, сиречь естественными данными, которые для нее станут исходными.

Глава восьмая Один день Александра Сергеевича

За окном, посеребренным прозрачными каплями, плыл знакомый незнакомый город, завешанный в свой первый летний день кисеей монотонного дождя. Двигатель работал ровно, наполняя мощною низкой нотой нутро автомобиля, пахнущее кожею, парфюмом и чем-то еще неуловимо, но исключительно мужским. И если раньше этот звук его, надо признаться, пугал, то нынче от него веяло спокойствием и даже уверенностью. Понять бы лишь в чем.

Новое платье сидело великолепно, и этим примиряло с некоторой диковинностью кроя. Удобные, необычной выделки туфли не жали, и вообще, вид у него был щегольской. Вот только он решительно не знал, куда ему податься. Впопыхах своего преображения из нищего в заморского гостя, он совершенно не озаботился маршрутом и вспомнил об этом только нынче, когда кучер вежливо осведомился, «куда желаете ехать».

Он, напустив на себя вид важный и загадочный (так во все времена ведут себя иностранцы), махнул рукой и молвил: «Пока вперед поехали, скажу еще…» Кучер, или как его здесь зовут – водитель, оказался малым смышленым и просто кивнул. Крепыш, именующий себя Дмитрием, его бодигард, в беседу не вступал и вообще, похоже, речи был лишен. Сидел себе истуканом спереди, ни назад не оборачивался, ни даже с кучером словом не обмолвился. Ну и ладно. Он также не решился с ним заговорить, скрыв оробелость за ширмой высокомерия.

Вот и ехали в неизвестном направлении, куда-то сворачивали. Останавливались, как и другие автомобили, что плыли слева и справа, какое-то время стояли, урча двигателем, затем ехали далее.

А в окне мелькала Москва. Первоначальный восторг неуловимо сменился оторопью; он не находил себе места в этой громадине, каменной, огромной и чужой. Единственный кусочек его бытия, там, на Арбате, принял его, можно сказать, в кулаки. Он еще раз содрогнулся от брезгливой ненависти, вспомнив молодых вандалов. И это были люди? Да нет, пустое. Пустое! – прикрикнул он въедливому голосу внутри, раз от разу сжимавшему сердце сомнением.

В думах он постоянно возвращался к Арбату и своему дому… Музею, странно говорить такое, не поворачивается язык. А если махнуть туда, дойти все же… Пусть на минуту, но ступить под сень тех стен, что помнят его. Не открываясь, не говоря, кто он, и даже не надеясь быть узнанным. Впрочем, кто же узнает его после этих, к-хм, стилистов и визажистов, если, взглянув в зеркала, он сам себя не узнал. Но сколь притягательной была эта мысль, столь она его и страшила. Он боялся узнать, что с ним произошло. Боялся…

Тяжелым вздохом, подавив чуть было не вырвавшееся «поехали на Арбат», он, едва пересилив себя, спросил, как мог, непринужденно:

– А что, милейший, Аглицкий клоб нынче открыт?

Спросил и прикусил язык: ведь попутчики думают, что он иностранец. Вот и выдал себя, как говорится, с потрохами и немного поспешно добавил: – Тот, что на Тверской…

Водитель замер на миг, вопросительно глянул на крепыша и кивнул, отозвавшись эхом:

– На Тверскую, значит. Хорошо.

Автомобиль чуть прибавил скорости, и весь недолгий путь он корил себя: «А ну как все-таки выдал себя, да еще и подвел Любовь…» Но его попутчики оставались невозмутимы, как и подобает хорошо вышколенной прислуге.

Когда они замерли, он еще какое-тот время медлил, а потом решительно взялся за натертую до блеска ручку, открывая себе путь из уютного нутра автомобиля в неуверенную морось.

И вновь то, что было снаружи, оглушило его шумностью и масштабом. Он какое-то время смотрел из стороны в сторону, силясь привязаться к какому-нибудь ориентиру. Местность, правда, показалась ему знакомой. То ли уже ставшее привычным, навязчивым даже deja-vu, то ли… Лишь всмотревшись, он опознал памятник; стоявшая в задумчивости медная фигура, фонари… Ну да, только тогда была ночь, над ним нависла громада памятника, а потом его сбили с ног и увезли в этот… В «обезьянник».

Точно. Именно отсюда… Именно здесь он впервые открыл глаза в этом мире, то есть он хотел сказать в этом аду. Что ж, сам того не ведая, он, можно сказать, вернулся к истокам. К добру ли, к худу ли, примета верная. Как только истолковать ее…

Вдруг глаз зацепил неподалеку, через заполненное автомобилями русло широкой улицы, абрис знакомого фасада. И в сердце вкралось сомнение: «Может, и в самом деле Тверская? Но улица… Как же она оказалась в аду? Может, и впрямь это будущее? Нет, и еще раз нет! Только не это! Будущее не может быть таким. Люди не заслуживают будущего, которое можно спутать с адом. Это всего лишь ад. А что до того, как Тверская здесь оказалась… очень просто: в аду может быть все. Да. Это объясняет наличие здесь и Тверской, а также всего того неожиданного, что здесь можно еще увидеть». Успокоив себя подобным выводом и понаблюдав за тем, как на другую сторону улицы переходят другие, он, пересиливая себя, вновь опустился из серой пасмурной акварели в зудящее неверным искусственным желтым светом коробчатое нутро подземного перехода. Ветреное, напряженное, ненастоящее. Но тем, кто снует туда-сюда, спешит по своим делам, словно невдомек, что ступили они, хоть и краешком, в подземное царство, Аидовы владения…

С облегчением вышел он вновь на серый заплеванный асфальт, под своды сумрачного, будто бы каменного, но все-таки неба и поспешил к еще одному осколку своего бытия.

Мда-а… Светских львов, блиставших в знакомом ему клобе, здесь не было и в помине. Здешние львы, порядком истерханные временем, невесело взирали с лепнин на фасаде. Он замер у кованой, чуть просевшей ограды. Широкие двухстворчатые ворота закрыты, как и калитка. Огляделся.

Внешне клоб был таким же, как и тот, настоящий, и в то же время неуловимо другим.

Солидный, респектабельный; восемь колонн поддерживают портик фасада. Такая же брусчатка. На миг он вспомнил-услышал звонкие поцелуи копыт, будто подъезжают кареты, конский запах сбруи, и блики играют на медной отделке…

Присмотрелся – истертая надпись «Музей революции» венчает гордый эллинский треугольник. Горько усмехнулся – надо же, адская ирония! В стенах дома в аду, похожего на Аглицкий клоб, был когда-то Музей революции?

Потемнелая, под бронзу, табличка сообщила о том, что здесь теперь «Государственный центральный музей современной истории России».

Он чувствовал себя так, словно увидал в толпе чужих людей старинного приятеля и гнался за ним, расталкивая случайных прохожих. А когда догнал, запыхавшись, хлопнул по плечу, ему в лицо глянули чужие глаза незнакомого человека. Обознался, с кем не бывает. Просто очень похожим оказался этот человек.

Обознался…

Пока он медленно брел обратно к терпеливо ожидающему автомобилю, под бдительной и предупредительной охраной, а может, и присмотром бодигарда, который на глаза не лез, держался рядом, в полшаге от него, его не оставляло сосущее чувство обреченности. Все, что было его, здесь, в аду, исказилось до неузнаваемости. Слово «музей» здесь стало тавром, каким метили каторжников, знаком нежелания и отречения… Он даже не заметил, как вновь прошел окаянный переход и пришел в себя лишь тогда, когда дверцы автомобиля мягко, почти вальяжно щелкнули, отгородив его от чужой, пусть теперь уже не враждебной, но равнодушной ирреальной реальности.

– Куда теперь едем? – осведомился водитель.

Он задумался, уперев подбородок на сцепленные в замок пальцы. Хороший вопрос – куда?

– Знаешь, милейший, – отозвался он через некоторое время, – мои корни, мои предки из России, отсюда. Но сам я здесь никогда не был. Все, что я помню, все адреса я услышал… – он запнулся, подбирая слова, чтобы звучало правдоподобнее, – от моего прадеда. Поэтому, возможно, они и не совсем будут совпадать с теми, что ныне. Однако есть еще несколько мест, в которые я хотел бы попасть…

– Не вопрос, – бодро отозвался водитель, – я сам Москву знаю, тем более что улицы ведь многие переименовали обратно, в старые названия, так что… Да и потом, есть справочники, интернет – найдем. Называйте адрес.

Пока они ехали по названному адресу, он почувствовал, как им внезапно овладел азарт. Словно шалый бес в него вселился и гнал его дальше и дальше по адресам его памяти. Рано, рано он сдался. Пусть то, что с ним произошло, узнать он боится. Пусть! Но что с того, что он проедется по тем местам, которые знает? Ровным счетом ничего, так что allez!

И вновь за окном замелькали дома.

Вот, похоже на особняк московского генерал-губернатора Голицына… Но если он правильно понял, здесь это официальное учреждение, попасть в которое никак нельзя. Фасад был и тот же, и чем-то неуловимо изменен, так что угадывался с трудом. И все же…

«…Огнями засияли сумрачные окна, заиграла острыми, огненными скрипками мазурка, он кружился с княжной, что-то шепча ей на прелестное ушко, она хохотала, блистая остренькими жемчужными зубками, стреляя агатовыми глазами, не подпуская, но и не препятствуя сближению, играя… И он сам играл, то изображая страсть, а то приглашая на тур вальса ее кузину, надутую, откровенно некрасивую дуру, говорившую в нос и совсем не принимавшую острот: “ведь это же так, ах! – неприлично”…

Однако же ее ладошка едва заметно сжимала его пальцы, а в глазах нет-нет, да проглядывало, нет, не кокетство, а лишь только любопытство, ведь завтра все только и будут говорить о том, что с ней-де танцевал этот «пшют гороховый», восторг и головная боль московского света. А княгиня, надув губки, будет наблюдать за их танцем и даже сделает вид, будто обижена… Но после он получит маленький конверт, и там будет витиеватое и противоречивое, но приглашение, и она будет его ждать, и ранним утром невозмутимый слуга осторожно стукнет в филенчатую дверь: барин вот-вот вернутся».

Вот похоже на музыкальный и литературный салон княгини Волконской. А здесь это продуктовый лабаз, pardon, гастроном, где по адской иронии вместо пищи духовной можно поживиться пищей для живота! Он не удержался, зашел. М-да… Надутый и завитый, слово купеческий приказчик, одно лишь название «Елисеевский» уже дорогого стоит. Встречи и разговоры не для него. Нет, конечно, за встречами и разговорами флиртовали, интриговали, стреляли глазами, перешептывались и в салоне. Да, но все это было краем, привычной деталью. А главным были ноты и слова, сложенные так, что звучали они музыкой. Ристалище талантов, пиитов и музыкантов. В этих стенах он впервые услышал блистательные, смешавшие в нем зависть с восхищением, импровизации Мицкевича. Вот ведь талантище… Полноте, здесь ли? Нет! Там. Это ведь ад!

А вот дома, где он впервые увидел Натали, тут нет. Больней всего было то, что кусок той улицы был, но именно на том доме как обрубило, и дальше уже громоздились другие дома, надменно возвышаясь над двухэтажными домами из жизни. Как знак, как печальное эхо ушедшего, Натали…

Заскулило, заныло слева. Он стоял и смотрел, а мимо спешили, громко смеясь и говоря. А перед ним плыли свечи, отражаясь в полированном розовом мраморе колонн, шуршало платье, и смех серебряными колокольцами рассыпался окрест. Он тогда был сражен и покорен, вначале решив, что видит ангела, сошедшего в их грешный мир по великой и нечаянной милости. Первая красавица… Видит Бог, в свои шестнадцать она носила этот титул по праву…

Натали, Натали… Как он добивался, чтобы нежная точеная рука легла в его ладонь, а сердце… Сердцу и впрямь не прикажешь. Видно, тяжко быть ангелом на земле, а тем паче рядом с таким, как он.

Любовь со временем проходит – говорят циники, ах нет, тысячу раз нет! Настоящая любовь не проходит, а прорастает, перевоплощается в новые грани этого дивного чувства. Все, что проходит, увольте, значит, и не любовь была. Райское ли, адское ли наваждение – Бог весть. Но не любовь.

…Бросив автомобиль, он бродил парким днем переулками, и странно ему было, и чудно. Солнце спрятало свои лучи где-то вверху, за дождем. Свет еле-еле сочился сквозь плотное тело туч, оттого все цвета приутихли, и все ему казалось, что это не город, а сырой, только-только загрунтованный холст, самый еще подмалевок.

А на нем, среди столпотворения незнакомцев и каменных громадин редко-редко мелькнет силуэт давнего знакомого – жмущийся к могучему высотному плечу двухэтажный особнячок. Знакомый, но очень постаревший.

Крашеный фасад облез, будто траченный молью кафтан. Прорезались старческими морщинами трещины на деревянных рамах. Постарел и смотрит на него, подслеповато щурясь занавесками, его знакомец-дом. Смотрит и не признает. Но таких «живых» домов было мало. Многие обветшали и заброшены, а иные сносят. Вот и здесь тихий переулок загорожен забором, до сырой тускло-желтой глины вспорота земля, фырчит своим движетелем механическое чудище, ковыряя огромным ковшом остатки кладки. И какие-то люди, впрочем, какие к черту в аду люди, в одинакового цвета одеждах, копошась живым муравейником, споро разносили на щепки и крошки останки еще одного из знакомых ему домов.

И здесь же, на свежем, пахнущем еще скипидарной дрянью заборе висит большущая афиша, где красуется, наверное, то, что на этом месте построят. Нечто гладкое да округлое, колонны да портики: внешне вроде и похоже на то, как было, да только душою чужое, безразличное и пустое…

И так повсюду. И подумалось ему, что, вероятно, так принято в аду: на глазах у грешника, словно декорации уже отыгранного спектакля, разбирать мир, в котором он вчера еще жил. Чтобы бродил он, потерянный навеки, между рассыпающимся на глазах Прошлым. Неприкаянная тень, у которой Настоящего никогда уже не будет.

Больно…


Обеденное время он давно пропустил, да и аппетиту, признаться, не было. Лишь когда отточено вежливый водитель поинтересовался, не хочет ли гость отобедать, он, отрешенно глядя в окно, буркнул нечто невразумительное, что и было истолковано как согласие.

Ресторан назывался le Moulinet, антураж был с претензией на изыск, и даже официант, почему-то узрев в нем француза, заговорил с ним на сносном французском, предложив тяжеловесный том меню.

Он выбрал пулярку à la russe, в сметано-горчичном соусе, у сомелье спросил бордо урожая тысяча восемьсот… – и, увидев, как вытянулось его лицо, запнулся и, скрыв растерянность надменностью, попросил на его выбор, но непременно приличного.

Долговязый сомелье удалился, и он наконец-то остался один. Дмитрий, открыв перед ним дверь этого, по всей видимости, весьма авантажного заведения, остался снаружи. Ну а водитель – тому сам Бог велел оставаться на своем хозяйстве неотлучно.

Вино оказалось недурным; терпкое, обволакивающее послевкусие и особенный аромат… Он лениво разглядывал пустой еще, по дневному времени, зал и размышлял над русским вопросом: что делать?

О чем писать, пока решительно не знал. Вот ведь незадача, или, как бы сказали соплеменники Вергилия и Тацита – paradox. При жизни половины всех сегодняшних эмоций хватило бы на несколько поэм. А здесь он чувствовал себя недвижным и инертным, как муравей, что угодил в янтарную смолу. Словно он застрял в одном бесконечном пасмурном дне. Словно он смотрел на мир сквозь мутное и кривое стекло, безжалостно искажавшее действительность, представлявшее ее в какой-то глупой и жестокой пародии…

По дороге сюда случайно бросил взгляд в окно: о, Господи… Церковь, церковь, в которой венчался; чудо это или мираж – и она оказалась здесь! Нахлынули воспоминания, светлые и горькие одновременно, и он совсем уже хотел велеть остановиться…

И… передумал. Величественный храм проплыл мимо, и колокола звенели, может быть, это было и наваждение, однако даже сквозь стекло, прочно отстранявшее все наружные шумы, он слышал чистые печальные удары.

И все-таки он не решился выйти. Испугался того, что и здесь его будет ждать какой-то нечаянный, а может, и намеренный подвох. И все будет не так… Нет, уж лучше пусть останется, как есть, чистый звук колокола и его воспоминания, в которые он никому не позволит вмешаться.

«…Однако церковь – это тоже знак. Быть может, храм полагать приметой – это святотатство, но только уж как-то все одно к одному ложится», – в который раз подумал он, отрешенно ковыряя вилкой вычурное и притом совершенно безвкусное блюдо. Словно бумагу жует, право слово.

«…И опять-таки, зачем в аду вкус?

Именно что – в аду. И вода обратится в кровь», – вспомнил он строки, глядя сквозь тяжелый рубиновый напиток, плескавшийся о тонкий хрусталь.

Мысль о том, что место, в которое он попал, никакое не будущее, не прошлое и вообще находится вне бытия, поселилась в нем уже достаточно давно. Она крепла и выросла в подозрение, которое покамест только подтверждалось.

«…Итак, вернемся в начало. Которое, судя по всему, и стало его концом. Концом его жизни.

Все свершилось после того, как барон нажал на курок. Кремень ударил о металл, порох на полке воспламенился. Выстрел… И все это произошло в неуловимый глазом миг.

Отменный дуэлянт, барон не промахнулся, и тяжелая свинцовая пуля, как дурь из головы, выбила из него жизнь.

Он умер. И поскольку при жизни не отличался благочестием, попал в преисподнюю.

Как просто и гениально. И страшно.

Ад оказался без кипящих со смолою котлов и козлоногих чертей с вилами, однако ничуть не приветливее или светлее.

Пусть только предположение, но как же вся картина выстраивается и собирается воедино. Как же все ложится, как же объясняется это странное кривое зеркало бытия, в которое он смотрится уже который день.

А как же храм, который он увидел?

Но ведь убоялся же выйти из аутомобильного чрева, убоялся… А может, это была иллюзия, очередное наваждение.

А может быть… может быть, настоящий, не художественный, а самый что ни на есть настоящий ад и есть череда нескончаемых «может быть». Вереница вероятностей, мука несовершения. Как знать».

Раздраженно промокнул губы салфеткой. «… Если это и не ад, то, право, кулинар здешний готовит черт знает что! Хорошо, хоть вино у них действительно приличное».

То ли благородное бархатное бордо сыграло уже свою волшебную роль, то ли он уже как-то успел свыкнуться с этой мыслью – она не вызывала в нем такой ажитации.

«…А даже если и ад… Одиссей, кажется, и в царстве Аидовом успел побывать, и нашел ведь дорогу обратно. Тоже был Пиит, и так же современники-соплеменники то возносили его на вершину Олимпа, когда он пел им в унисон, то низвергали в пучины и пропасти, когда пытался сказать что-то от себя, не подстраиваясь под слитный многоглоточный рев толпы, неважно в рубище она или в шелках…

Да уж, Одиссей покидает Итаку… Отчего же все творцы изображают потусторонний мир столь гротескно?

Дантовы круги, гомеровские подземелья. И вечный холод скандинавских Эдд.

А если все буднично и совсем не пафосно? И вместо серы запах сгорающего аутомобильного керосина? А вместо чертей, имеющих явные видовые отличия и внешние атрибуты, такие же на первый взгляд, как и мы сами, люди. И не отличишь. Только куда-то спешат, глаза опустив долу… А может быть, просто боятся? Может, потому и не хотят, заведомо не хотят смотреть друг другу в глаза, потому что знают? Но только продолжают делать вид, что ничего не случилось, что все в порядке. И спешат пытаться радоваться жизни, хоть самой ее у них и не осталось. Да уж, это пострашнее раскаленного свинца: знать, что ничего уже не нужно, никому и ничего, но продолжать делать вид, продолжать обманывать себя.

Сам себе палач и узник. Сам себе ад.

Страшно и тоскливо, вдруг и вправду все уже предрешено, известно и смысла не осталось ни в чем? Как ни барахтайся, что ни делай, а без толку. И весь этот сумасшедший мир, как маска прокаженного. Что там нарисовано на ней – улыбка или печаль, зрачки в пустых глазницах и глуховатый голос еще доносится. А под ней язвы уже избороздили до неузнаваемости…

А может, вот в чем причина того, что не писалось».

Словно из воздуха соткался сомелье, изогнулся вопросительно.

«Валяй, – фамильярно махнул он ему, – только того же».

«…Да, так вот, о причине… – Он горько усмехнулся, пригубив благородную терпкость вина. – …Одиссей смог спеть в царстве Аида… Он, когда читал об этом у Гомера, снисходительно недоумевал: ну что проку славить певца, который поет? Только теперь он понял, что это был за поступок, каких душевных сил он требовал. Кем нужно было быть, чтобы запеть, зная, что никто не услышит, может быть, храня в сердце малую искру веры, и только…

А он не может. То ли пока, то ли вообще. Все зависит от того, как здесь течет время. Да и есть ли оно здесь?

Господи…

Господи, ну почему мы вспоминаем тебя лишь тогда, когда оказываемся в безвестной дали, на самом краю безвременья?!

Как все становится кристально, отточенно ясно здесь, у самой черты, вернее, за ней.

Как же хорошо, оказывается, просто жить.

Сколько всякой мирской и мерзкой суетливой дряни просто отпадает за ненадобностью. Отсутствием необходимости. Как это все становится понятно, когда становится недостижимо…

Вот уж правда, каждому воздастся по вере его.

А во что он верил в своей земной жизни?

И что есть вера?

А вот он, ответ: суди нас по делам нашим. Дела, действие – основа любой поэмы, любой книги. И в жизни все так же.

И воздается – поделом. По делам, сиречь.

Уж он в свое время успел накуролесить, чего там. Бросало из стороны в сторону, и все ему казалось, что взял он верный курс. На единственно верном пути. Отчего единственном? А просто на другие он и не смотрел.

Почему верном? А как же иначе, иначе и быть не могло. Во что он верил, то и делал.

Он верил в талант. В то, что ему под силу больше, чем прочим. С него спросится больше, оттого ему и нужно больше.

А то, что остальные не признают, не понимают, что с них возьмешь. Их даже жаль немного, сирых, погрязших в прозе бытовой и склоках кулуарных. Пресная и постная жизнь тех, чьи уста замкнуты мирским молчанием. Тех, кто не умеет петь.

Пусть их».

Тупая и склизкая струна в душе прорвалась, и хлынули потоком образы, обрывки слов, осколки взглядов.

Словно бы все грехи решили вдруг его навестить.

Проплывали лица, возникали в ресторанном полумраке и тут же растворялись. Кто с укором, кто с мольбой, а кто отстраненно смотрел сквозь него, словно бы и не замечая.

Таких было больше всего.

«…И самое дрянное было то, что сам он никак не мог взглянуть им в глаза. Никому.

А они заглядывали на самое дно его сущности и, словно не найдя там ничего достойного внимания, исчезали, будто их и не было.

И самое не то грустное, не то смешное было в том, что он совсем не чувствовал в себе раскаяния за содеянное. Ни на гран.

Горечь сожалений, кто не вкусил ее, перешагнув за тридцать. Естественно, будь у него возможность повернуть время вспять, наверняка он многое делал бы иначе. Он сожалел, но не раскаивался. Светлой чистой грусти в душе не было, сколько ни скреби. Не было, и все.

Выходит, и нечего друг другу сказать. Ни плохого, ни уж тем паче хорошего. Стена молчания меж ними. Невидимая и неодолимая.

И что же теперь…

Хватит»!

Вздрогнули соседи за дальним столиком, подскочил невесть откуда взволнованный метрдотель; это он хватил кулаком по столу так, что подпрыгнула и зазвенела порцеляна да хрусталь.

Нет, нет, все в порядке, несите счет.

Ноющая пустота в один миг налилась жгучей яростью, захлестнуло горячей соленой волной.

«…Пусть! Пусть так… Как оно есть, все так и будет. Он не собирается сдаваться, господа хорошие и плохие! Где бы он ни оказался: в будущем, в прошлом или в аду – Dum spíro, spéro! Пока дышу – надеюсь. А все эти вздохи оставим кисейным барышням.

Сдаваться он не собирается, полноте! Как говорил его давешний картежный приятель, отчаянный понтер: даже если небо упадет на землю, я хочу закончить игру.

А игра, похоже, только начинается. Обновлены в шандалах свечи, с треском распечатана новая колода. Посмотрим, господа, посмотрим.

Время делать ставки!»

Не глядя на цифры, отпечатанные диковинным способом, бросил в кожаный бюварчик твердую серую карточку. «…Что ж, он свой первый ход сделал. Поглядим, что у него на руках – козыри или фоски».

Метрдотель принес какой-то клаптик, где требовалось вывести свою подпись. Он взял и из чистого озорства расписался своей, со всеми завитушками да вензелями.

Не моргнув глазом, клаптик забрали, а карту вернули. «…Прекрасно!»

«…Итак, в прошлое, пускай не свое, пусть своего времени, он уже заглянул. Теперь не мешало бы взглянуть, как здесь живут. Здешние, местные, современные. А там уже ясно станет, ад это или что-нибудь еще. Все равно всем смертям не бывать, а одной он привык смотреть прямо в глаза».

– А скажи, милейший, – браво поинтересовался он у водителя, откинувшись на уютно поскрипывающую кожаную спинку сиденья, – где нынче можно увидеть людей, простых людей?

Сей несложный, как ему казалось, вопрос, поверг водителя в нешуточную прострацию. Испуганно глянув на него, он перевел взгляд на невозмутимого Дмитрия, но не найдя поддержки или другого какого понимания, снова взглянул на него со страхом и мольбою.

– Я хочу знать, – решил он снизойти до объяснения, – как проводят воскресный день славные жители этого места, которое вы зовете Москвой. Где бывают, куда ходят. Клубы, театры, пассажи…

– Ну… По-разному, – задумался ошеломленный водитель. Ну, и в кино тоже. И в театры. Но, это ближе к вечеру… А сейчас, я думаю, в «Ажане» затариваются, – мельком взглянув на циферблат часов, бухнул он после непродолжительной паузы и снова взглянул на бодигарда – не сказал чего лишнего?

– «Ажан»? – переспросил он. – Кес ке се – «Ажан»?

– Гипермаркет, – изрек загадочное слово водитель и окончательно сник.

– Значит, едемте в этот ваш гипермаркет, – повелительно изрек он.

Несчастный водитель затравленно взглянул на Дмитрия. Тот едва заметно пожал могучими плечами, мол, едем – так едем.

Заурчал породистый тевтонский двигатель, и автомобиль, мягко и величаво тронувшись с места, влился в суетливый поток.

Дорога оказалась весьма длинной, и дарившее сперва забытый детский восторг мелькание картинок за окном вскорости стало откровенно утомлять. Он попытался задуматься над значением слова «гипермаркет». Несмотря на вполне понятные корни – греческое «гипер», означавшее «сверх» и английское market – базар, торгови́ще – вместе сложить их никак не получалось, выходило невесть что. Помаявшись какое-то время с этой загадкой, только махнул рукой: мысли ворочались в голове неповоротливо и тяжело. Будь что будет.

Здание было огромным, словно храм или дворец. Своими размерами оно не предназначалось для того, чтобы здесь жили люди.

Однако если это и был дворец, то архитектор строил его по какому-то понятному лишь ему замыслу. Ничто на фасаде не радовало глаз, наоборот, пугало своим масштабом и отчужденностью. Простой и ровный, совершенно ничем не цепляющий взгляд. С шипеньем разбегавшиеся в стороны двери глотали порциями тех, кто стремился внутрь, и выпускали тех, кто уже выходил. Эти спешили на громадную площадь, где замерло без движения невероятное число автомобилей. Помещали в их чрево свою поклажу, согнувшись в три погибели, влезали туда, и, фыркнув облачком сгоревшего топлива, один за другим уезжали восвояси, освобождая место рекой стекающимся на эту площадь авто.

Все это напоминало какой-то странный, непонятный, а оттого не принимаемый сознанием ритуал… Вызывало какие-то смутные ассоциации.

Решив про себя, что «семь бед – один ответ», он надменно, как и полагается искушенному во всем и вся иностранцу, вздернув подбородок, зашагал к змеиношипящим дверям.

Они были закрыты и прозрачны – ни лакея, ни ливрейного, который бы раздвигал их перед посетителем, он не обнаружил, впрочем, как и ручки.

Однако они сами раздвинулись, стоило ему подойти ближе, он только с неодобрением покачал головой.

Чудно, техническая мощь и всевозможные новинки, столь яро удивлявшие и радовавшие его в первые дни, нынче вызывали лишь глухое ворчание, замешанное на равнодушии и… страхе. «Вот, получается, цена всем этим новшествам», – отстраненно подумал он, проходя в зал.

Он был единым и огромным, под стать фасаду. Высокий потолок поддерживали конструкции наподобие пролетов арочных мостов.

Сверху лилась ритмичная музыка, и женщина довольно приятным голосом, но уж очень простыми словами пела: «Люби меня… возьми меня… наше чувство навсегда… О да…. Ты прекрасен, я хороша, мое тело, твоя душа» – и так далее, насколько позволяли различить слова частые, входящие в резонанс с сердечными, ритмичные удары. Эти простые слова повторялись достаточно часто, что сперва вызвало неприятные шаманские ассоциации, но потом сознание просто отключилось от восприятия смысла, остался лишь навязчивый ритм, отдававшийся в висках слабыми позывами мигрени.

Везде, куда хватало глаза, тянулись полки, полки, полки… Полки полок, дивизии и армии полок, уставленные всем, что только можно было придумать и воплотить.

А вдоль полок, толкая перед собой решетчатые тележки, ходили люди. Настоящие люди, живущие, как упорно доказывал Андрей Петрович, полтораста лет спустя.

Он весь подобрался, готовясь к этой встрече. Немного волнуясь, думая, как менее всего привлекать внимание к своей персоне, он шагнул за вращающийся барьер, ограждавший вход в это царство вещей.

Именно они сперва завладели его вниманием. Сколько всего было здесь! О предназначении большей части он и представления не имел, однако почувствовал желание… взять это. Неизвестно зачем и для чего, просто как диковинку. Спустя какое-то время этот странный, навязчивый дурманящий интерес завладел им целиком, он уже забыл, что его сюда привело. Как и все, он приглядывался к ценникам, вертел в руках яркие упаковки, даже вчитывался в текст, написанный на нескольких языках… Однако и на русском, и на английском, и на французском писали часто непонятное. А впрочем…

Он видел лишь спины идущих впереди и руки, что тянулись к полкам. Поштучно и упаковками они брали, брали и брали… Он словно очнулся, найдя себя далеко от входа. Перед ним была наполненная корзина. О Господи, он и не вспомнил, откуда она взялась и как в ней оказались эти предметы, назначения и стоимости которых он даже не знал!

Усилием воли он погасил начавшуюся было панику и продолжал с отсутствующим видом идти вдоль полок, теперь уже переключив все свое внимание на людей.

Они вели себя иначе, чем тогда, на проспекте. Там они шли единым потоком, глядя вниз или прямо перед собой одинаково невидящим взглядом.

Здесь поток ломался и разделялся, движение было хаотичным и то и дело прерывалось. А глаза…

Равнодушие и отстраненность сменила прицельная, хваткая алчность, ежели перед ними были полки с товаром. В иное время они катили тележки перед собой, разговаривая друг с другом или с телефоном. Молодежь оглушительно смеялась, более зрелые люди были скупы на эмоции, на их лицах застыла отстраненная маска безжизненной скуки. Словно бы отбывали они здесь повинность, не слишком обременительную, но и совершенно не радующую.

Женские наряды заслуживали отдельного описания: откровенность уже не вызвала такого отчаянного сердцебиения, такого взрыва чувств; от обилия открытого тела они притупились, реагировала лишь плоть, внезапно овладевая частью сознания и так же неожиданно отпуская. С удивлением и некоторым даже стыдом он поймал себя на мысли, что от обожания не осталось и следа. Он выбирал, даже перебирал: у этой зад толстоват, у этой бюст невысок, вот эта ничего, только уж больно лицом не задалась…Откуда столь постыдные мысли взялись в нем, он не знал, они словно вынырнули из потаенного кармана души, с самого дна.

Дети, живые и полные энергии, вносили немного жизни в этот вялотекущий поток потребления. Еще не полностью подчиняясь правилам взрослой жизни, они, однако, так же тянулись ручками к полкам. Подносили родителям, капризничали и убеждали взять то или это.

Внезапно ход его наблюдений прервался, он обнаружил пищевой оазис посреди этого вещевого Вавилона.

Хоть он и хорошо вошел в роль заносчивого и всезнающего иностранца, но ей-ей, не удержался и замер с раскрытым ртом, аки самый настоящий пейзанин, впервые попавший на порог барского дома.

Он не считал себя гурманом, хотя и был им. При всем внешнем, достаточно снисходительном отношении к кулинарии, любил вкусно откушать и с практической и с эстетической точки зрения. Ну а страсть к сладостям, вполне простительную слабость, поймет всякий, кто ощутил, как божественно легко тает во рту настоящий эклер или как рассыпчиво ломко тончайшее печенье мадам Мари-Анжу…

Голова шла кругом от обилия съестного и питья. Казалось, здесь было все, без оглядки на сезон или местность. Желтобокие дыни соседствовали с неизвестными фруктами. Дивные спелые помаранчи лежали рядом с крупными яблоками, которым время только в сентябре…

Всего было много и всего было столько, что глаза разбегались, а желудок и знать не хотел про недавнюю трапезу.

Батареи бутылок сделали бы честь царскому погребу, одних сыров он насчитал более пятидесяти сортов!

Все лежало совершенно свободно, без какой-либо нормы, бери, сколько хочешь, сколько унесешь. Чудо, да и только.

Может быть, это гастрономическое царство изобилия настолько покорило его, поскольку он более-менее понимал, что стоит на полках, а может, и оттого, что после нескольких дней в амплуа бездомного стал иначе смотреть на самое простое, требующееся человеку для жизни, – еду и питье. Хоть какое-нибудь, а здесь…

Он метался меж рядов, сдерживая себя, чтобы не хватать с полок то, что привлекало внимание рассудка с желудком пополам, и вглядывался в лица, ловил взгляды и искал глаза.

Тщетно он искал изменения, радости да просто осмысленного восприятия окружающей действительности.

Он не мог взять в толк, отчего это изобилие, такое всеобъемлющее и такое доступное, не вызывает у кого-либо положительных эмоций. Одних сортов вина здесь столько, что и не перепробовать. Собраться с друзьями и устроить не пирушку, а славную застольную беседу, подкрепленную изысканной едой и питьем. Не главное дело, но весьма и весьма необходимое. Разве это не радостная перспектива?

Ладно, положим здесь, в этом огромнейшем дворце изобилия собрались нелюдимые домоседы, чурающиеся компаний, предпочитающие проводить время наедине с семьей и, скажем, книгами. Пусть так.

Но неужто их не радует хотя бы лишь мысль о том, что и завтра, и месяц спустя они будут сыты, и все это никуда не денется? О том, что их дети не умрут с голоду и, более того, их, да и себя, конечно, можно будет побаловать чем-то… Здесь, в этом «Ажане», всего много больше, чем можно съесть, выпить или сносить за всю свою жизнь. Здесь все, что необходимо для поддержания бренной, земной жизни. А коли бренное тело насыщено, можно подумать о душе, есть время и главное – возможность. Это уже должно, обязано наполнять сердце радостью – гарантированное благополучие близких и свое…

«Отчего же вы не рады?!» – хотелось закричать ему во всю силу своей глотки.

Но он сдержался, уж неведомо, чем и как. Опустив голову, не глядя ни на кого, он брел в потоке людей вдоль полок с изобилием, внезапно померкшим. Вдруг накатило равнодушие и облепило мокрой простыней.

Идущие впереди него внезапно остановились. Остановился и он. Остановился и стал невольно прислушиваться к разговорам спереди и сзади. Оказывается, что «…Синдеев, редкая сволочь, у него отдел на дотации, потому он на нас сваливает всю черную работу. И в командировку в Италию летит опять он, а мы кукуем здесь. Ну ничего, когда будем оформлять отчет, он у меня, с-с-сучий потрох, попрыгает, получит по полной…» А «…Лелька, стерва, ухватилась за своего аллигатора и теперь ходит, сияет кольцом новым от Булгари, оно просто сумасшедшее, ага. Тамара говорила, что хоть он и катает ее на яхте и летали они на Сейшелы – туда знаешь, скко-о-о-о-олько путевка стоит, – но не может ничего. Поэтому она связалась с танцором из клуба и просила, чтобы никому об этом ни слова – если ее Евдокимыч узнает, он их просто завалит, ага. Так что ты уж молчок…»

– У вас карточка есть? Мужчина, я к вам обращаюсь! Карточка дисконтная у вас имеется?

Вынырнув из липкого омута чужих разговоров, он и не сразу понял, что вопрос обращен к нему.

Оказывается, место, где он стоял, венчали воротца с прилавком-полочкой, в придачу ко всему самодвижущейся. На них выкладывали все выбранное. Взмокшая оплывшая женщина, сидевшая за прилавком, брала товар в руки, заставляла его пикнуть – честное благородное, он сам слышал звук! – и в итоге выдавала бумажную ленту.

Он, оказывается, незаметно для себя подошел к ней и ничего не выложил на движущийся черный язык, потому как, собственно, ничего покупать не собирался.

– Карточка у вас есть? – повторила женщина, безуспешно стараясь быть вежливой. Он отрицательно покачал головой.

– Простите, но… я не хочу ничего покупать.

Она с недоумением уставилась на него. Сзади зашушукалась очередь.

Он попытался сдать назад, но те, которые стояли за ним, были недвижимы, как скала. В их глазах читалось равнодушие, едва сдобренное ленивым любопытством: ну-ка, ну-ка, как ты выкрутишься. Кто-то откровенно хмурился, а он стоял, вглядываясь в лица, ища если не поддержки, так хотя бы капли понимания.

Ведь может такое случиться, что набрал кто-то всего в затмении, сам того не желая, а после решил не покупать. Ведь может. Да, он задерживает других, которые торопятся. Но такое же может случиться с любым. Не только же на еде и вещах все замкнуто? Ведь правда?!

Однако весь его немой призыв наталкивался на пустое безразличие. Каменное. Непробиваемое.

Тем временем к ним подошли каменнолицый крепыш в черном костюме с табличкой «охрана» и шустрый малый в рубашечке с галстуком. У этого на клаптике бумаги, пришпиленном к нагрудному карману, кроме слов «менеджер-администратор» добавлено было еще Рассохин Е.В.

Собственно, сам он присутствовал здесь только телесно, сознание же было поглощено разговором по телефону. Глядя в пустоту, он с приторной улыбкой убеждал невидимого Виталия Всеволодовича, что «…здесь у них все нормально, так что не стоит волноваться, все под контролем и никаких проблем».

Закончив говорить, он пристально взглянул на женщину, сидевшую рядом с движущейся полкой. Улыбка погасла, глаза сделались льдистыми, колючими.

– Павлова, опять у тебя что-то случилось? Третий раз за неделю. Ты что, работать не хочешь? Или не умеешь? Так желающих на твое место, моложе и расторопнее, хватает. У нас принцип: клиент должен быть доволен всегда. Это твоя работа. Не понимаешь, не хочешь, не умеешь, никто держать не будет, наши покупатели – это наша репутация.

Говорил он так, чтобы слышали все. Словно вбивал гвозди. Каждое слово острым жалом входило в несчастную женщину; она совсем сникла, слушала, опустив голову, и даже не пыталась возразить. В очереди прошелестел одобряющий ропоток.

– Что здесь происходит? – спросил он его.

– Я не хочу ничего покупать, – внятно проговорил он, не мигая, глядя на мужчину.

Тот смерил его цепким взглядом. Кивнул своим мыслям и сдержанно вежливо скомандовал:

– Пройдемте со мной, сейчас мы во всем разберемся. А ты, Павлова… – Указующий перст мужчины был направлен в сторону смертельно испуганной женщины, скорбно и послушно поднявшей глаза. – В следующий раз я тебя оштрафую.

Окинув взглядом место происшествия, ослепительно улыбнувшись очереди, мужчина жестом пригласил его следовать за собою.

– У вас какие-то нарекания к качеству продуктов? – осведомился мужчина, когда они отошли в сторону.

– Нет, – пожав плечами, ответил он.

– Зачем же вы тогда их брали? – Бесстрастный взгляд становится колючим, губы поджаты.

– Не знаю, – честно ответил он, – будто бы какое-то наваждение, честное благородное слово…

– Наваждение, – эхом повторил мужчина, а сам перебирал, разглядывал лежавшие в корзине товары, – а набрал на несколько штук, причем знал, что брал, хех, разборчивое, однако, у вас наваждение… Значит, ничего не будете покупать, – уже не спрашивая, а утверждая молвил тот, и обратился к каменнолицему охраннику: – А ну-ка, Толик, глянь, этот честный, благородный ничего не прихватил по карманам…

И пока он, не ожидавший такого, пытался понять, что, собственно, происходит, охранник весьма бесцеремонно обхлопал его сверху донизу.

– Кто тебя прислал? Давай, давай, колись, называй заказчика и говори, сколько тебе заплатили за компромат, – придвинувшись вплотную и перейдя вдруг на «ты», прошипел мужчина. – А не то я ментов вызову, они тебе почки отобьют, живо тогда вспомнишь. Ну? – И толкнул его в грудь.

Если честно, то он опешил. Так всегда случается, если обвинить в чем-то того, кто об этом, как говорится, ни сном ни духом. Столбняк. Он всегда считал себя задиристым малым и не прощал амикошонства даже тем, кто стоял выше, а тут кто-то с замашками купеческого приказчика, причем не первой, далеко не первой гильдии. А он стоял, раскрыв рот, не зная, что ответить…

– Месье Александер! – К ним приближался кто-то, вот только фигура воинствующе настроенного мужчины мешала рассмотреть. – Вот вы где, посол беспокоится, мы опаздываем.

Он с облегчением увидел Дмитрия. Невесть откуда взялся, и как он его нашел?!

– Месье Александер! – неуловимым движением его бодигард оттеснил обыскавшего его охранника. – Из Администрации уже выехали, и если мы не отправимся прямо сейчас, то опоздаем. Все необходимое уже нашли и погрузили, вы зря беспокоитесь.

Мужчина, мгновенно утратив свое начальственное положение, с удивлением, словно не узнавая, поглядывал то на него, то на Дмитрия, который его подчеркнуто незамечал, то на внезапно сникшего охранника.

– А что здесь, собственно, происходит? – озадачился он, причем от волнения пустил «петуха» и добавил: – Предъявите-ка документы.

Только теперь Дмитрий снизошел, чтобы его заметить. Медленно повернув голову в сторону мужчины, мазнул по нему тяжелым взглядом, словно пощечину влепил.

– А что это за вошь? – проговорил он почти не изменившимся голосом, только на самой периферии которого, уловимая не слухом, а лишь чутьем, набухала угроза. – Месье Александер, какие-то проблемы?

Он ничего не ответил, лишь отрицательно покачал головой.

– М-месье? – проблеял мужчина, который уже начал что-то понимать, вернее, предполагать, но просто так сдавать свои позиции, тем более при подчиненном, не собирался.

– Документы у вас… есть? – от былого начальственного рыка не осталось и следа, теперь там была лишь загнанная мольба, остатки былой роскоши. Инерция.

– Документы? – процедил Дмитрий и сделал шаг вперед. Горе-приказчику отступать было некуда. Прямо за спиной шершавила холодом взмокшую рубашку безразлично-каменная колонна.

– Это ты булькнул про документы? Никуда не уходи. За тобою скоро придут.

Дмитрий говорил спокойно, едва разжимая губы. И тихо. Толик, стоявший всего в двух шагах, ничего не слышал. Или делал вид. Да и сам он едва улавливал слова, которыми Дмитрий хлестал наотмашь мужчину.

От того ничего уже не осталось. Смертельно бледный, совершенно потерявшийся, он стоял перед ними и дрожал, как осенний листок. Как не был он похож на того самоуверенного служку, вбивавшего на сытую радость толпы пару минут назад перуны критики в испуганную вусмерть женщину…

– Я-а-а-а… – медленно выдавил из себя мужчина, да нет, какой там мужчина, скорее испуганное существо, – я-а-а-а не знал, поймите меня правильно, я-а-а-а… ничего такого…

– А ты и не должен знать ничего, кроме того, что должен знать, – ответил ему Дмитрий и процедил сквозь зубы: – Пшел вон!

Тот еще какое-то время стоял, переводя растерянный опасливый взгляд с Дмитрия на «месье Александера». Затем, видимо, сделав титаническое усилие над собой, улыбнулся криво, жалко. Взглянул снизу вверх, хоть сам был на полголовы выше.

– Мы… я приношу извинения, – он запнулся, вспоминая, – месье Александеру, – и обещаю, что такого более не повторится, а в качестве компенсации за доставленное неудобство прошу принять нашу дес… пятнадцатипроцентную дисконтную карту.

И снова улыбнулся, на этот раз уже гораздо увереннее. И даже протянул ему руку…

– Благодарствую, не стоит, – ответил он, стараясь не смотреть в полные холуйского смирения глаза, и размашисто зашагал к выходу. Дмитрий, как и полагается, следом, в полшаге от него.

Несмотря на чудесное избавление, на душе было гадко. Перед глазами снова всплывали метаморфозы, произошедшие с тем мужчиной, – от вершины нахальства к пропасти унижения и позора и вновь к устойчивому состоянию; и все это за пару минут. Еще и ручку хотел тиснуть… Как гадко…

Противно и жалко одновременно.

После сию картину заслонили пустые глаза стоящих в очереди, равнодушные лица и злые, горькие складки у губ. И все это на фоне бесчисленных полок, имя которым легион.

Уже на выходе, случайно оглянувшись, он увидел все того же мужчину, который, тыча в их сторону, что-то яростно вычитывал вытянувшемуся во фрунт Толику.

И жалость ушла. Осталось гадливое чувство, будто ненароком искупался в чем-то невыразимо, всепроникающе, несмываемо мерзком.

Безжалостно мерзком.

– И куда они все? – отстраненно поинтересовался он, глядя, как на площади перед коробчатым храмом изобилия сменяют друг друга автомобили.

– Так… – замялся водитель, глянув на Дмитрия, – по домам, вечер уже. Или в киношку еще успеют.

– В киношку?

– Ну да, в кино. Э-э-э, – наморщил он лоб, – «муви» по-английски, к сожалению, французского не знаю.

– И где эти ваши «мувИ»? – спросил он, поставив на французский манер ударение на последний слог. – Где они расположены?

– Их много, даже тут, в «Ажане», кажись, есть. Мы их еще сегодня проезжали, вот, «Пушкинский», например…

– Что?!

Он и сам не ожидал, что спросит так громко; даже Дмитрий бросил на него осторожный взгляд в зеркальце, что висело над водительским местом.

– Ну да, на Тверской, сразу за памятником… Там все премьеры, – кивнул головою кучер.

– Кому?! А памятник кому? – похолодев, спросил он, заранее зная ответ.

– Кому еще, Пушкину, – пожал плечами водитель, – как-никак известный русский писатель… То есть поэт.

– Поехали, взглянем, – сказал он, облизнув вдруг пересохшие губы.

В свете гаснущего дня он стоял перед памятником себе. Тем самым, у которого он впервые почувствовал, что вьюжистый ледяной февраль остался где-то позади, и вокруг него Другое.

Ирония судьбы или ее знамение. Знак, уж такой знак, всем знакам знак. Его медная копия смотрела загадочно-насмешливо-отрешенно, как те обыватели в гипермаркете.

Как любой тщеславный – а чего вы хотите от поэта! – человек, он всегда размышлял о своем памятнике. И, откровенно говоря, не очень-то на него рассчитывал. Оттого и возникли строки о «нерукотворном», что на напоминание о своем существовании, сделанное руками человеческими, он не очень рассчитывал.

Однако же не было полушки, так на тебе – алтын. Заслужил. Расстарались.

«Не похож, – промелькнуло в голове – не похож».

Хотя только теперь, имея уникальную возможность взглянуть на памятник, поставленный себе, он понял, что к изваянию, как и к любому портрету, сделанному художником, нельзя подходить с меркой «похож – не похож». Это же образ, слепок с памяти, а не он сам, залитый бронзой. Только эхо…

Однако даже это не снимало какого-то ворчливого недовольства; себя он представлял не таким. Совсем не таким. Тропинин – тот, да, угадал. Даже ногти, стервец, приметил.

А здесь…

Впрочем, не так уж и важно было то, каким он себя представлял. Важен был уже сам факт памятника.

Он стоял и смотрел на него, окончательно поняв, что умер. Теперь уже точно и безвозвратно. И ни шум вечереющего города, ни чьи-то шаги, ни гудки автомобилей, ни голоса и смех – ничто не могло его убедить в обратном. Жизнь другая. И на рай этот край совсем не похож. Так что остается сложить два и два и убедиться в том, что сумма остается неизменной.

Удивительно. Он переживал и нервничал, еще только предполагая, еще внутренне не соглашаясь со своим предположением. Дергался и безутешно искал опровержений.

А тут, когда все уже стало ясно и понятно, странное спокойствие овладело им. Не апатия и безволие, нет, именно спокойствие и внутреннее равновесие.

Когда ни улыбок и ни огорчений. Какие-то эмоции и страсти клубятся на самом дне души, но это так, осколки да крохи.

С этим чувством, почти смешавшись с толпою, он поднялся по широкой лестнице и ступил под своды громадного здания «Пушкинский».

Дмитрий купил билеты, они прошли в зал, величественно-огромный, словно опера, только вот сцена была маленькой. «Слышно плохо будет», – с неуловимым огорчением подумал он, однако билеты оказались в четвертом ряду, так что опасения его, выходит, были напрасны.

Сели.

Шли люди, совсем как те, что были в гипермаркете – так же одетые, переговаривающиеся, смотрящие по сторонам, державшие в руках объемистые бумажные корытца с какой-то снедью и бутыли с питьем. Впрочем, на их лицах читалось некое оживление, тень предвкушения. Однако есть в театре, даже со странной приставкой «кино-», ему показалось вульгарным.

Когда стали гаснуть лампы, он подумал, что кулисы больно маленькие и нет оркестра, потому как не играют увертюру. К худу это или к добру, додумать он не успел, поскольку в темноту ударил голубоватый свет, и прямо перед ним открылась сопровождаемая звуком огромная «живая» картина. Как в телевизоре, но много больше.

Еще одно диво, пугающее и восхитительное, предстало перед ним. С картины с ним заговорили люди, сказавшие о том, как правильно утолять жажду. Двое людей, симпатичная барышня и мускулистый молодой человек, хохоча, наливали питье из запотевшей бутыли.

Потом свет мигнул, и за рулем автомобиля показался человек. Одетый в строгое темное платье, в темных окулярах он залихватски вращал рулевое колесо, и в следующий миг было видно, как этот большущий, сараеобразный автомобиль, прорвавшись сквозь водопад в сумасшедшем прыжке, в брызгах приземлился посреди городской улицы. «Победитель дороги», – сказал мужественный голос, которому вторил басовитый рык двигателя.

Он украдкой глянул по сторонам: мерцающий голубоватый свет падал на жующие лица, неотрывно смотрящие на эту картину. Мужские, женские, молодые и старые – вмиг утратили различия и особенности и стали пугающе похожими. Одинаково безжизненными, несмотря на постоянно двигающиеся челюсти.

Он так бы и глядел на них в каком-то странном, вязком, будто горячечный бред, оцепенении, но тут зазвучала музыка, боковым зрением он уловил, что картинка сменилась и происходившее на экране действо, «мувИ», полностью его увлекло…

Когда зажегся свет, все поднялись со своих мест и ручейками потянулись к выходам. Он продолжал сидеть как приклеенный, все еще находясь под впечатлением увиденного, картины мелькали перед глазами, в ушах были слышны еще обрывки фраз…

Тяжело встал и, обходя служек, что собирали пустые бутыли и остатки еды, потянулся к светлому прямоугольнику за раздернутыми велюровыми шторами.

Странное впечатление оставило увиденное им действо, которое, как он уже понял, именовалось «кино». С одной стороны – накал страстей и вихрь перипетий захватил и увлек, даже был момент, когда на глаза навернулись слезы. Но в то же время его никак не отпускало чувство неправильности, ощущение, что в той, показанной в фильме жизни, все должно быть не так. Он пытался отнестись к нему как к произведению искусства, книге или к спектаклю, но странным образом у него не получалось. Не цепляло, не запоминалось. Не, не, не… Он шел и чувствовал себя обворованным. Словно некто, покуда он увлеченно следил за ходом разворачивающихся на экране событий, его обокрал и безнаказанно унес с собою что-то важное. То, на что он сам редко когда обращал внимание, но, потеряв, понял, что без этого жить не может.

Снаружи был уже вечер, сияли огни, ревела автомобильными двигателями Тверская, и он понимал, что его путешествие на сегодня подошло к концу.

Да только возвращаться отчаянно не хотелось. Засасывающее чувство пустоты давило камнем на сердце, он боялся, что стоит ему приехать, и начнутся расспросы, и говорить правду будет невежливо, а значит, придется врать, что-то изображая и придумывая… Но сил на это не было совершенно, и он откровенно маялся, не зная, что предпринять.

Спасение пришло неожиданно. Ухо выхватило из многоголосого гула, бурлящего у входа, родное слово «клуб». Неужели здесь есть клубы?

Ну, конечно! Провести час времени наедине с рюмкой мадеры или хереса, в благородной тишине привести мысли и чувства в порядок – вот тогда уже можно вернуться домой. Тонкий голосок в самой глубине души неуверенно говорил, что это всего лишь отсрочка перед неизбежностью, она ничего не даст, но ноги сами вели его к автомобилю, отражавшему своими гладкими боками свет чужих фонарей. Сочно хлопнули дверцы, и он непререкаемым тоном повелел ехать в клуб. Не уточняя в какой, всем видом и тоном голоса показывая, что в лучший и респектабельный. Водитель ничего не сказал, даже не взглянул на невозмутимого бодигарда, сидевшего рядом, и они покатили.

С респектабельностью у здешнего заведения было все в порядке – стоило взглянуть на породистых холеных «стальных коней», оставленных у входа. Однако о тишине здесь и не слышали, еще на пороге до него донеслись вибрирующие отзвуки здешней музыки. Но справедливо рассудив, что постоянно находиться в таком Вавилоне человеку просто невыносимо, он вошел внутрь. Должно же быть у них тут в клубе и время тишины, а что до громкости и чудности мелодий, так ведь в чужой же монастырь со своим уставом не ходят.

Огромный зал был наполовину пуст и наполовину темен; лучи яркого неестественного света пронзали клубящуюся дымом тьму. Но дымного запаха, к его удивлению, не было. И он отметил про себя, что если дым Отечества сладок, то адский дым, возможно, не пахнет вообще. Сказать, что музыка была там громкой, это ровным счетом ничего не сказать. Она была оглушающей, словно hook в английском boxing и приводила посетителя в некое измененное состояние. Что-то подобное тому, что было с ним в гипермаркете; все та же молотилка, только много громче. Особенно свирепствовали басы, колыхающие многих в странном ритме. Он пригляделся. Посетители были разные. Женский пол был представлен преимущественно юными девами, чьи легкомысленные наряды и очень двусмысленные движения, если это так можно назвать, опять смутили его. Что до барышень, то глаза их сияли и на губах плясала улыбка…

Кавалеры его смутили тоже, потому как он увидел много перезрелых мужей, которые с удовольствием проводили время с девами. Разница в возрасте здесь не смущала ни тех, ни других…

Диковинная музыка корежила слух, яркий свет слепил взор, однако бар он узнал с первого взгляда. Стеклянные витрины и бутыли, бутыли, бутыли… Ну, что ж, хотя бы частично план его выполним. Не представляя пока, как можно привести мысли и чувства в порядок в таком обвальном грохоте, он двинулся к стойке.

…Перед ним вырос бокал, заполненный льдом и какой-то жидкостью. С некоторым недоверием он принюхался и отпил глоток – м-м-м, ничего… Даже очень ничего, какой-то крепкий алкоголь с чем-то вроде лимонада.

Осушив бокал и подсмотрев этот жест, махнул человеку у бара – мол, повтори. Тот повторил.

«…Итак, господа, время подводить итоги первого дня его пребыванья в аду…»

Знакомство с современным, как все здесь его уверяли, миром привело к тому, что он еще более укрепился в своей догадке. Страшной, обескураживающей, сокрушительной догадке.

«…Это не есть мир людей. ТАК люди жить не должны. Не должны и не могут. И рад бы в рай, – горько усмехнулся он своим мыслям, – да грехи не пускают…

Если бы все это случилось с ним при других обстоятельствах, тогда другое дело. А так… Он ведь попал сюда не с дамы, а с дуэли. То есть оттуда, где, бывает, друг друга убивают. На сей раз убили его. Геккерн-младший перехитрил его, шельма, выстрелил, наверно, за шаг до барьера. Вот она, та вспышка, что он в лесу увидел».

Он сделал хороший глоток обжигающе-холодного питья и задумчиво позвенел кусочками льда о толстый бок стакана.

«…И вот теперь он на том свете, и, судя по всему, никакой это не рай. Значит – ад. Или чистилище, его преддверие. Страшна догадка, зато многое объясняет. Ах, как хорошо объясняет.

И то, как здесь живут. С храмом Изобилия, храмом Удовольствия, один из которых, по странной усмешке, то ли Бога, то ли Сатаны, назван именем одного поэта… И нет никаких котлов с расплавленной смолой, есть пытка похуже. Воистину танталовы муки: иметь все и не иметь силы радоваться искренне, по-детски. Остается лишь набивать мамону и потом, в мертвенном блеске ловить эхо чужих, показанных чувств…

Вот, кстати, – он махнул прыткому молодому человеку, показывая на вновь опустевший стакан, – он по привычке называет местных словом “люди”. А люди ли они?

Действительно… А если вдуматься, что означает – “люди”? Ведь быть одним из них так просто не дается, ведь это требует усилий… Это обязывает ко многому, хотя и дает кому-то права…Ведь даже если говорить “венец творенья” – так это ж титул. Ему же надо соответствовать. Ведь если кто-то носит титул “граф”, то он должен быть на графа похожим…

А эти кто?

Люди?

Па-азвольте. Заведенные ростовые куклы, гребущие с полок, – это люди? Стоит этому заведенному, словно бы шаманскому движению прерваться, они уже исходят желчью и слышать ничего не хотят. Это люди?! Те, кто не в силах увидеть человека в ближнем, – это люди?

Холуек… как бишь его… этот… ад-министратор, вот где настоящий ад – в его приставке… Там, где хватает его ничтожной власти – там он Тиран. Но стоит на него шикнуть – ничтожество из ничтожеств. И он тоже “люди”?

И нищие, дерущиеся насмерть за чужие отбросы, позабыв, что они люди, – это люди?

И те, кто проезжает в лакированных аутомобилях мимо, с презрением глядя на прочих, – они, что ли, люди?

Люди?! Люди?!!!!

Люди… Человеки… Собратья по разуму, что окончательно вытеснил душу. Эх…

Вот и бродим, потерянные навеки, между рассыпающимся на глазах Прошлым и недостижимым, чужим и непонятным Будущим. Неприкаянные тени, у которых нет Настоящего».

Он внезапно, как накатило, понял, что совсем, до неприличного, захмелел. То ли от усталости, весь день с утра на ногах, то ли от всех переживаний… То ли подействовал странный напиток, который ему исправно подливали в бокал – все тело вдруг стало свинцово-тяжелым, мысли путаются, и голова не держится ровно… Он махнул расторопному человеку у бара и уже почти привычным жестом протянул ему карточку. Поставив на сей раз вместо подписи закорючку, он, слегка пошатываясь, направился к выходу.

Лишь только он сел на невероятно удобные кожаные подушки заднего сиденья, как сразу провалился в сон. Последним, что неверным эхом задержалось на краю угасающего сознания, была мысль о том, что писать, находясь в аду, совершенно невозможно… Так что же делать?

Что делать? Эта мысль раскаленным гвоздем свербила у нее в мозгу все время, пока машина пробивалась по пробкам, прорываясь, порой наплевав на правила, по разделительной полосе.

Слава богу, что Виктор у нее настоящий ас, знает наизусть все пробки и переулки. Им везло, их ни разу не тормознули, машина, словно заговоренная, пробилась через все заторы, промелькнула окружная дорога, и они оказались в пригороде… Ехать оставалось от силы сорок минут.

Мысль о том, что надо бы позвонить и справиться, как там дела у Андрея Петровича, мелькала с самого начала дня, но дела, дела, дела. Она все откладывала и откладывала, а тоненький голосок, который все время прав, внутри шептал что-то змеиное, недоброе…

В итоге, когда она нашла минутку аж после обеда, на свой вопрос получила сперва недоуменное «простите, кто?», после чего голос на том конце с видимым облегчением сообщил, что «ах этот… так он ушел, еще утром». На ее вопль «КУДА?!» ответа не было.

Она отупело слушала короткие гудки отбоя, а в голове им в унисон звучало лишь короткое слово: ушел, ушел, ушел…

И все время, пока она отдавала резкие нервные приказания начальнику охраны, пока сбегала вниз по лестнице, позабыв про лифт, пока отвечала на короткие звонки, которые все как один сообщали «не обнаружен», ей казалось, что она не чувствует ничего – внутри все заледенело, словно под анестезией.

Но вот сейчас, когда ее авто вырвалось на простор и неслось с максимальной скоростью, ледяная корка в душе пошла трещинами и внутрь хлынула расплавленная лава.

Она вмиг почувствовала, как… все тонко и призрачно в этом мире. Через нее прошел жгучий ток осознания того, что случиться может практически все. И естественно, воображение подсовывало самые страшные картины, страшные именно своей житейской нелепостью – стало плохо, а рядом нет никого. Или есть, но не подходят, боятся или брезгуют… Или…

Миллионы таких «или» роились у нее в сознании. Она, естественно, пыталась взять себя в руки, силясь просчитать возможные действия, свои и его, но мозг отказывался думать рационально, мысли расползались, вытеснялись отчаянным вопросом «что делать?».

Назначенные встречи, жесткий напряженный график, сделки, зарубежные партнеры – все отступило на второй план. Любовь вдруг поняла, ЧТО значит для нее этот человек. Осознала и прочувствовала то, что называется «родственная душа». После потери отца у нее не осталось никого, кто бы помнил и знал ее не как успешного издателя, а просто как человека… Как это, оказывается, много значит. Как это, оказывается, бесценно и… беззащитно.

Администратор гостевого домика ждал ее у себя в кабинете, вроде как держал марку, но заметно нервничал. С удивлением для себя она отметила, что никогда не считала этого подтянутого, молодцеватого человека особенно душевным. Был он мелочный и фанфаронистый, однако дело свое знал, убытков не наносил, много не воровал, и работа за городом его вполне устраивала. И ее тоже все устраивало – не по душевным качествам она его на работу принимала…

Он подрагивающим голосом сообщил ей о том, что произошло недоразумение. Вчера, уже под вечер, когда его не было – все-таки выходной, охрана, видимо, ради смеха, привезла какого-то вонючего бомжа и, прикрываясь ее именем, приказала разместить в коттедже. А у них, между прочим, вовсю идет подготовка к приему делегации из Франции, которая приедет на ярмарку. А тут это чмо… Он ничего, откровенно говоря, не понял, ее беспокоить по таким пустякам не осмелился, приказал поместить его к сторожу, до утра. Утром хотел разобраться, но замотался – дела, знаете ли, а потом узнал, что бомжик этот и сам ушел. Нету тела, как говорится, нету дела.

– В конце-то концов, кто он такой, чтобы из-за него высшее, – он намеренно выделил это слово, – руководство тревожить. Закончив этой прочувственной тирадой свою речь, Филипп Георгиевич (он очень гордился своим именем-отчеством и вопреки единому корпоративному стилю выбил себе право вытеснить их на визитке замысловатыми завитушками, явно кося под высокородное происхождение; правда, фамилия – Холопьев – подкачала и не вязалась с заявленным имиджем) вкрадчиво заглянул ей в глаза, будто ища поддержки.

Она какое-то время разглядывала его с ледяным интересом, а потом бросила, едва раскрыв губы:

– Это мой отец.

Филипп Георгиевич поперхнулся сигаретой – тонкой, манерной, женской, каковые он, однако, упорно смолил, считая это верхом утонченного стиля.

Весь калейдоскоп изменений, произошедших с лощеной физиономией управляющего, она не успела отследить, раздался телефонный звонок, и бесстрастный голос начальника охраны произнес: «Нашли, все в порядке, сейчас привезем».

– Нет, – уверенно ответила она, – это я к вам приеду. Говорите куда, я запомню – брезгливо отмахнулась она от услужливо придвинутых блокнота и ручки.

Взрыкнув движком, машина резво взяла с места, и гул стих. Авто вырулило уже за ворота, а Холопьев так и сидел в своем роскошном эргономичном кресле, с прилипшей к губе сигаретой, потерянно глядя перед собой.

Андрею Петровичу было неловко, он чувствовал себя не в своей тарелке. Даже в кабинете начальника райотдела, который им освободили после крепкого рукопожатия знавшего его начальника охраны, равно пахло казенным домом, и светлая, ухоженная Любовь Николаевна, Люба, была здесь совсем неуместна.

Глядя в пол и чувствуя себя нашкодившим школяром, он рассказал ей, что сделал все, как они договорились. Приехали, и сразу начались недоразумения. Нет-нет, что вы, не нужно ни в коем случае никого наказывать. Со мною обходились очень вежливо, напоили чаем и даже накормили. Я переночевал, а потом смотрю – люди заняты делом, ну что я им буду мешать. Тихонько себе встал и пошел до города, думаю, недалеко, заодно воздухом подышу…

– А позвонить? Андрей Петрович, ну что вы, как… – всплеснула она руками, но вдруг осеклась: куда звонить? Откуда? Клянчить у охранников, у которых своих дел полно, а тут какое-то… – Она сглотнула, вспомнив, как легко и беззастенчиво назвал управляющий ее самого дорогого человека. Да уж, такого поворота никто не ожидал…

Андрей Петрович молчал, но в его глазах она прочла то же самое; некуда и неоткуда было ему звонить.

Это непросто понять и представить, особенно человеку, который совсем не привык ограничивать себя, тем более в подобном случае… Когда под рукою несколько телефонов и всегда можно позвонить куда угодно, хоть в Японию, хоть в Америку…

И вновь ее охватило знобкое чувство человеческой беззащитности и хрупкости. Это хорошо, что начальник охраны постарался, пробил по своим связям и оперативно связался со всеми районными отделениями. А если бы…

Хорошо, конечно, что хорошо кончается, ну а если бы…

– Любонька, – решил нарушить повисшую паузу Андрей Петрович, но она его мягко, однако решительно перебила.

– Андрей Петрович, послушайте. Давайте начистоту. Скажите, вас мое предложение заинтересовало? Только правда, не деликатничайте…

– Заинтересовало, конечно, – ответил Андрей Петрович и сделал паузу…

– Но? – подхватила Люба. – Ведь вы же хотели сказать «но», правильно?

– Любонька, – грустно улыбнулся Андрей Петрович, опустив глаза, – неуютно чувствовать себя в тягость… не могу, просто поперек себя. Считай, что это бзик у меня на почве бродяжничества… Вот, собственно, и все «но». А тем более близкому человеку, ты и так столько для меня сделала, что… А специалиста найдешь получше меня. И уж по крайней мере не такого асоциального… Люба, Любонька, да что это такое, ну не плачь же…

Она и сама не заметила, когда, в какой момент из глаз покатились соленые капли.

– Андрей Петрович, – сказала она дрожащим голосом, по-детски шмыгнув носом, – я вас очень и очень прошу, никогда, слышите, никогда больше так не поступайте. У меня ведь, кроме вас, нет никого…

Андрей Петрович смотрел на нее, склонив голову, вздохнул и с виноватой улыбкой проговорил:

– Знаешь, Любонька, мне это напомнило сцену из твоего любимого мультфильма, помнишь?

– Нет, – всхлипнула она и беззащитно посмотрела на него, – какого?

– Ну, как же… Малыш и Карлсон… Ты еще очень обижалась на Астрид Линдгрен за то, что она написала в книжке про мальчика, помнишь?

– Ага, теперь вспомнила, – неуверенно улыбнулась она, – сцену про то, как нашли Малыша?

– Да-да, только вместо потерянного ребенка оказался потерянный старик, – он вздохнул, в его голосе снова задрожали слезы, – значит, больше, чем сто тысяч миллионов крон?

– Больше, – с чувством сказала она, – конечно, больше…

– Как там мой подопечный поживает? – не успев сесть в машину, осведомился Андрей Петрович. – Знаешь, – продолжил он, задумчиво глядя на мелькавший за окном однообразный пейзаж подмосковной глубинки, – меня гложут сомнения… Самое обидное, я никак не могу их сформулировать… Но что-то не так с этим несчастным… Понимаешь, в любом сумасшествии есть свой предел, черта, за которую человек просто не может перешагнуть. Даже в таком неординарном случае, как наш. И вот мне кажется, что он за этим пределом. Как будто он…

Андрей Петрович тяжело выдохнул, не решаясь закончить предложение и довести ход своих мыслей до конца.

Она, мимоходом оценив всю прелесть установленной недавно звуконепроницаемой перегородки, решилась и поведала старику о своих находках и догадках. Он слушал ее, окаменев и затаив дыхание, словно боялся упустить хотя бы слово, хотя бы букву из ее невероятного по содержанию рассказа, из которого выходило, что его протеже оказался не кем иным, как Пушкиным, собственной персоной…


Он проснулся после полудня. Открыл глаза, постепенно приходя в себя. Господи, до чего прескверный сон ему приснился, расскажи кому – не поверят. Даже во рту мерзкий привкус, словно бы он вчера…

Вчера…

О боже…

Со скрипом в голове все стало на свои места. За приоткрытым окном шумела улица. Часы показывали начало второго. И все, что ему приснилось, было на самом деле. Прескверное это чувство, когда вдруг понимаешь, что сон – это не сон.

И вот досада-то! – контрастом с этими отчетливыми воспоминаниями о дне ушедшем был совершеннейший провал в памяти: он вспомнил, как рассчитался с приказчиком из бара. И все. Как будто и не было ничего больше. Словно по волшебству, одним махом он взял и переместился в это сквернейшее в его жизни позднее утро.

Встал с постели, чувствуя себя совершенно выпотрошенным, поплелся умываться. Со стыдом глянул в зеркало и с трудом себя узнал в новом своем отражении. «Здра-а-авствуйте, милостивый государь. Что ж это вы под занавес умудрились так укушаться, что и дороги-то обратной не помните вовсе? Эх, милостивый государь, милостивый государь…»

Голова трещит, во рту ночевал гусарский полк, желудок набит булыжником, кончики пальцев бьет дрожь.

Красота!

Кое-как облачился в аккуратно разложенную чистую одежду. «Господи! Поди, меня еще и раздевали. О Господи! Хотя бы не Любовь… Ничего, ну ровным счетом ничегошеньки не помню!» Завтракать не стал; от одной мысли о еде мутило нестерпимо, выпил только стакан холодного соку.

Вроде бы легче.

А на столе, что стоит у окна, стопка бумаги, рядом нечто, вызывающее смутные ассоциации с пером. Ручка-самописка. Скатерть-самобранка и ручка-самописка. Все как в сказке.

Долго, очень долго смотрел на девственно-чистый лист.

Надо же что-то писать. Ох, не думал он, что доживет до такого времени, когда придется заставлять себя писать, чуть ли не как оброк отрабатывать.

Хотя бы набросать план, записать основные события, которые приключились с ним вчера… Память – дело ненадежное.

Решено. Он придвинул стул, взял в руки перо, привычно окинул взглядом стол в поиске чернильницы, потом вспомнил, что в руке самописка…

Неуверенно, примериваясь, коснулся бумаги. Вывел, с непривычки получилось коряво:

«Дня первого, лета от Рождества Христова, одна тысяча…» – зачеркнул, подумал, скомкал лист и поискал корзину. Не нашел.

Скомкал еще и отбросил с глаз долой. Ничего. Лиха беда начало.

«Дня первого, лета от Рождества Христова од…» – зачеркнул и вывел «две тысячи» старательно, словно школяр, помогая себе по слогам, – «осьмого году». Взглянул, склонив голову набок, подумал и скомкал. И этот лист тоже последовал туда, где оказался до этого первый.

Подумав, вывел еще раз на третьем листе: «Дня первого, лета», – поставив на сей раз в конце слова «лета» жирную точку…


После работы, уже по пути домой, она устало вспомнила о приглашении на очередную околосветскую тусовку. Не то открытие чего-то, не то очередная годовщина… все это было в приглашении и, естественно, никогда не читалось. Главное – то, ради чего все нужные люди приезжали на подобные мероприятия, никто никогда не писал. Зачем? Все и так все знают…

И отказаться нельзя – мероприятие табельное. Хоть на полчаса, но вырваться надо. Иначе будет неудобно, могут пойти толки, и в следующий раз уже на твое мероприятие кто-то может не прийти. Что-то вроде негласной круговой поруки. К времени на дорогу следует прибавить часик-другой у стилиста… В общем, лечь спать раньше полуночи опять никак не получится…

Холопьев отзванивался уже три раза, пришлось даже охладить его ретивость, зато Андрей Петрович заимел свой собственный кабинет, выдал список книг, необходимых для работы. Завтра с утра, а Холопьев клятвенно обещал, что лично за этим проследит, у него будет компьютер и интернет. Кстати, компьютеру ему придется поучиться. Надо кому-то это поручить. Хорошая новость: врачи сегодня провели первичный осмотр и, слава богу, не нашли ничего, кроме обычного набора стариковских болячек…

Бесцельно вертя в руках приглашение, она заметила приписку «Действительно на два лица», и в голове внезапно промелькнуло: «А не вывести ли в свет “наше все”, пусть видит, ему же писать…» – «Люба, – поинтересовался ехидно вдруг внутренний голосок, – а уж не себя ли ты обманываешь? Может, дело не столько в его будущем романе, сколько в твоем будущем романе с ним?»

Это был удар ниже пояса. Впрочем, ее внутренний голос этим часто грешил. Будучи щедро одарена природой не только умом, но и красотой, она никогда не испытывала недостатка в мужском внимании. И в прежние времена она долго раздумывала, с кем из многочисленных поклонников пойти на очередную вечеринку. Но со временем поняв, что многие из них используют ее как светский аксессуар вроде новой машины или костюма от Бриони, стала разборчивей. С другой стороны, она, конечно, тоже особенной страсти к ним не испытывала, однако обращалась с ними как с близкими людьми, насколько это позволял ее формальный статус. И потому со временем сложилось так, что ей стало комфортнее одной бывать на людях, и приглашения с пометкой «на две персоны» она стала использовать лишь для себя…

«Нет, – поставила она на место свой внутренний голос, – ничего личного, только бизнес. А одна из его заповедей касается налаженных коммуникаций. Суть – знакомства, знакомства и еще раз знакомства. Плохо это или хорошо – вопрос риторический. Это работает. И это главное. В конечном счете так, с той или иной мерой открытости, поступают все. Так что пусть бросит камень тот, кто без греха…

Поднявшись на лифте, она машинально достала ключ от квартиры, но, решив, что самой открывать дверь, когда у нее живет не ее мужчина, не совсем этично, передумала и, запрятав ключницу в сумку, позвонила. Дверь ей открыла горничная. В квартире было тихо. Она сбросила туфли и прошлась по коридору, прислушиваясь к тому, что творится в кабинете, за стеной. Ни звука. Она вопросительно посмотрела на горничную. Та пальцем указала на дверь и утвердительно закивала. Осторожно отжав дверную ручку, она краешком глаза заглянула в кабинет… и замерла.

За рабочим столом в позе роденовского «Мыслителя» сидел Пушкин, а все пространство вокруг стола было усыпано скомканной бумагой. И самое загадочное было в том, что, насколько это позволял увидеть приглушенный верхний свет, большая часть бумаги была… девственно-чистой.

– Муки творчества? – как можно непринужденнее поинтересовалась она.

– Да, – хмуро ответствовал он, даже не глянув в ее сторону.

– Предлагаю разведку боем в высший свет. Я полагаю, что это подхлестнет вашу музу.

– Простите… но я несколько, – он попытался найти определение, соответствующее своему нынешнему состоянию, но тщетно, и поэтому просто развел руками.

– Полноте, Александр Сергеевич. – Она, когда хотела, всегда умела найти нужный тон в разговоре с любым человеком. – Впечатления должны быть всесторонними. Дорогу ведь осилит идущий. И потом, – неожиданно для себя добавила она, – вы же не отпустите даму одну на бал?

Он вздохнул и, виновато улыбаясь, поднял руки, показывая, что сдается и вверяет себя на милость победителя.


Признаться, он был несколько удивлен тому, что на подобные мероприятия не полагается фрак, однако, войдя в просторный вестибюль ресторана, понял, что так теперь действительно принято.

Сияли огни, столы были сервированы изысканно и затейливо, безукоризненная прислуга скользила незаметной тенью, невидимый струнный секстет играл что-то легкое и ненавязчивое.

Он искренне попытался настроиться на светское времяпровождение и выбросить из головы тягостный день и большую часть вечера, проведенного в бесплодных попытках выжать из себя хотя бы строку… Но осадок все равно остался премерзейший, к тому же пить ему решительно ничего не хотелось, даже от шампанского начинало мутить…

Словом, никак не получалось поймать ту легкость, с которой можно фланировать в обществе, порхая мотыльком от разговора к разговору, приветствуя и, естественно, флиртуя. Вдобавок он чувствовал себя весьма скованно потому, что раз от разу срывался на старые манеры; то дернулся раскланяться, то заговорил по-французски… На него достаточно странно посмотрели. Любовь объяснила это его иностранным происхождением, и все прошло гладко.

Представляла она его со значением, однако нейтрально, мол «Александер Канонье, издатель, мой французский партнер». С ним вежливо здоровались, обменивались парой ничего не значащих фраз, и на этом интерес сам собой исчезал. То ли он в личине французского издателя не представлял интереса как потенциальный деловой партнер, то ли…

Он чувствовал себя здесь чужаком – вот как обстояло дело, и более того, это чувство усиливалось завистью. Причем не «белой» – оттого, как легко и непринужденно, естественно вела себя его спутница.

Уж она-то точно была здесь своей. Было заметно, как в первую очередь обращали внимание на нее. Расцветали в улыбке мужчины, склоняли головы дамы и только потом обращали внимание на его персону. Ох, до чего ж знакомая картина…

– Я на какое-то время оставлю вас одного, не обессудьте, мне нужно кое с кем поговорить, – шепнула вдруг она ему на ухо и добавила, улыбаясь: – Вы не грустите, а то от вашего вида здесь бисквиты начнут киснуть.

Он стоял у золоченого, тончайшего фарфора блюда с трюфелями, затейливо чем-то украшенными, в гордом одиночестве и сиротливо наблюдал за происходящим. Здесь действительно были свои. Только свои. Разговоры, какие он смог краем уха услышать, велись исключительно про общих знакомых и дела, дела, дела… Его внимание привлекли несколько вальяжных мужчин, прогуливавшихся с разряженными в пух и перья дамами… Не стоило быть семи пядей во лбу, чтобы с определенностью сказать – то были даже не жены, то были супруги. Давно уже улетучились чувства, если и были такие, привязанности не случилось, осталась лишь табельная необходимость, нечто вроде вицмундира. Пусть немного жмет в плечах или в поясе, но без него несолидно: общество не поймет.

А мужчин этих в костюмах и галстуках он уже видел, причем совсем недавно. Правда, были обряжены они не столь партикулярно, да и дамы были совсем другие… И выражения лиц – там, в клубе с громкой музыкой, они были бесшабашными, где-то даже дикими, а здесь – чинные и важные. Деловые. Нет, все это он уже видел, в его жизни так выглядели купцы разных гильдий. Прилизанные, важные до хмурости, немногословные в деле. Чинно, под ручку с купчихами и с выводком купчат шествуют по воскресным дням в церковь.

А в трактире с размалеванными нетрезвыми девками буйствуют и чего только не вытворяют… Но на людях все чинно да патриархально, просто образец домостроя, да и только…

Все это было понятно и даже буднично… Вот только душу сверлил один вопрос: неужели это и есть здешняя элита, сливки общества?! Может быть, Любовь ошиблась, и…

Стоп. Но и она ведь с ними… Она для них своя. Так что, выходит… Она тоже?

Н-да, раньше он о ней так не думал… Может быть, оттого, что видел ее лишь в домашней обстановке. В свет они вышли впервые, так что…

Господи, может, он и ханжа, но разве это свет?

Право, он был далек от мысли идеализировать общество, в котором сам вращался, – что московское, что петербургское, однако… Все-таки у них иначе. В чем заключалось это самое «иначе», словами он выразить не мог, однако эта разница чувствовалась очень остро.

В течение оставшегося вечера он так ни с кем и не заговорил…

– Послушайте… – осторожно поинтересовался он по дороге домой, – а это точно было… высшее общество?

– В смысле? – вздернула брови Любовь.

– Понимаете, я не берусь никого судить… Но у нас себя так ведут купцы. Нужные люди, возможно, но только какая же это элита…

– Эти люди – владельцы дел, хозяевá, – она намеренно сделала ударение на последнем слоге, – образно, точнее грубо говоря, они заказывают музыку. Поэтому они имеют право считать себя элитой. Или, по-вашему, высшим обществом.

– Может быть, просто… – задумался он, в поисках нужного слова. – То, о чем они говорят. Я за весь вечер не услышал ни слова, ни звука об искусстве, о поэзии… Господи, музыка, театр или эти ваши кинофильмы… Есть же что-то, кроме денег и дел? Есть же что-то для души.

– Согласна, мы редко говорим о культуре, – усмехнувшись, сказала она, – и знаете почему? Во-первых, у нас очень много дел, и дела эти такие непростые, что вопросы, подобные гамлетовскому «быть или не быть», встают перед нами, поверьте, часто. А во-вторых… Вы когда-нибудь задумывались о том, что вся эта культура, все эти музыканты, художники, поэты – тоже нуждаются в деньгах. И на культуру, и на себя любимых. Но только если эти купцы, как вы их называете, деньги зарабатывают, то люди от культуры их по большей части тратят. И предоставляют эту возможность им такие вот недалекие купцы, которые, может, и не сильны по части всевозможных искусств, но зато умеют зарабатывать нужные всем деньги.

Есть такое выражение: «Купить вдохновение нельзя, но можно продать рукопись». Так вот, для того, чтобы можно было эту самую рукопись продать, нужно, чтобы кто-то был готов за нее заплатить, верно? Ну и естественно, нужно, чтобы и рукопись была…

Он дернулся, как от пощечины, и весь остаток пути они провели в тягостном, напряженном молчании.

Дома он сразу же заперся в кабинете и едва успел включить свет, как в лицо ему глянула чистая комната. Все было убрано, на полу не было и следа от его недавнего творческого беспорядка. А на столе лежала стопка чистых листов. «Надо будет непременно попросить чернила и перо, может быть, так что-то выйдет», – подумал он и рухнул в тяжелый, словно омут, сон.


С утра – пробудился он в десятом часу, решил для себя так: первую часть дня пропутешествует, благо аутомобиль был снова в его распоряжении, о чем сообщала записка Любови. А вторую часть дня, вечер и, возможно, ночь будет работать. Как и что будет писать – вопрос отдельный и решится после. Сейчас его задача – набраться впечатлений, чтобы было о чем писать.

Стоило водителю осведомиться, куда ехать, как он сразу задумался. Снова ехать в Центр решительно не хотелось.

– А скажи-ка, братец, что у вас интересного можно на выселках поглядеть? – спросил он у кучера.

– Где? Это в микрорайонах? Да что там в Кукуево смотреть… Спальные районы, панельные дома… Ни архитектуры, ни инфраструктуры, – махнул рукой кучер.

В иное время он, быть может, и прислушался бы к мнению местного, но уж больно ему не по нраву пришелся тон, которым это было произнесено.

– Ну так вот, поехали в твое… Кукуево. Посмотрим, что там с архитектурой не так…

– Так ведь сейчас там пробки, застрянем, часа на три будет мороки, – заикнулся было водитель, но он, чуть-чуть повысив голос, сказал: «Поехали!» – и было в его тоне нечто такое, что на этот раз возражений не последовало.

Впрочем, уехали они действительно недалеко. То, что водитель назвал пробкой, было на самом деле чадным столпотворением, навроде вавилонского. Сколько хватало взгляда, стояли автомобили, автомобили, автомобили, которые, передвинувшись на пару метров, снова вставали…

– Приехали, – сердито бросил водитель, – теперь точно часа два-три будем здесь куковать и дышать выхлопными газами.

– И что, никаким другим путем нельзя попасть в это ваше… Кукуево? – осведомился он, убедившись, что застряли они действительно надолго.

– А только на метро. До кольца – и дальше по радиальной в любую сторону. В смысле, на метро, – пояснил кучер.

– Так значит… что ж. Поедем на метро. – Слово это таило в себе смутную угрозу, но он чувствовал в себе странную решимость и отступать не собирался.

Водитель ничего на это не сказал и дажене обернулся, но и по его стриженому затылку было понятно: он считает, что иностранец сбрендил окончательно и бесповоротно.

Естественно, Дмитрий отправился с ним. Он сперва хотел возмутиться, но потом вспомнил свое недавнее приключение в гипермаркете и решил, что так будет даже лучше.

Вместе они дошли до перехода, над которым висел прямоугольник с большой буквой «М». И снова ступеньки вниз… Неужели?..

Все оказалось хуже, чем он мог себе представить. Движущаяся лестница опустила их в подземелье, глубину которого никто не взялся бы исчислять.

И здесь были люди, много людей, движущихся целенаправленным потоком. Душным, слитным, единым. Ему стало не по себе от мысли, что придется влиться и стать его частью, однако назвался груздем…

Поток привел их в галерею, по обе стороны которой был провал, уходивший в тоннель. Чем-то это напоминало пристань, да только какие же суда здесь ходят? Разве только хароновы лодки…

Впрочем, никто особого беспокойства не выявлял. И здесь тоже продолжалась жизнь; кто-то смеялся, кто-то сердился, баловались дети, кто-то волок тяжеленную кладь, истекая праведным потом, бдительно прохаживались люди.

В тоннеле завыло, по угольной стене мазнули два пятна света, уши залепил шум, поднялся ветер, и вот из каменной глотки вынырнул на скорости… поезд. Не на паровой тяге, это он уже понял, но… это был поезд; внизу он углядел рельсы, а в вагонах – много людей.

С шипением разъехались двери, и люди вывалились из его чрева, а их место поспешно заняли другие, те, что стояли снаружи, рядом с ним…

Их поток подхватил и его, и он против своей воли очутился в душной утробе. Прямо за спиной с шипением затворились дверцы, и чей-то голос сообщил, что следующая станция… – ее наименования он не понял; поезд разогнался, вагон дернуло, и его с размаху впечатало в стоявших у входа людей. Он забормотал извинения, судорожно цепляясь за скользкие, будто липкие поручни. Ему ничего не ответили, только смерили взглядом, тяжелым и равнодушным.

Поезд тем временем набирал скорость, и пол под ногами ощутимо дрожал. Уши заложило, а за оконным полумраком мелькали своды тоннеля.

Страшно не было, нет, было как-то… тягостно. Нечто неправильное было в этом душном, залитом неживым, желтым светом вагоне, в ревущем поезде, проталкивающим себя сквозь подземную тьму.

Он бросил взгляд на стену, заклеенную кричащими листочками, и увидел… Сперва он принял этот рисунок за пентаграмму, но когда вчитался, понял, что перед ним схема «подземного скоростного транспорта». Он и представить себе не мог, что… под землею мчались в разных направлениях такие же поезда, волоча сквозь тьму и мрак тысячи тысяч людей. И среди этих тысяч мчался в совершенно неизвестном направлении он.

Через пару остановок Дмитрий, тронув его за локоть, сказал: «У нас пересадка», – и, указав подбородком в сторону двери, стал продвигаться к ней. Он попытался протиснуться следом, но не тут-то было. Ему наступали на ноги, пихали локтями, что-то сердито шипели, и когда вагон остановился и народ повалил к выходу, он с отчаяньем понял, что между ним и дверями еще несколько рядов людей, которые не желали расступаться…

Спас ситуацию все тот же Дмитрий, который рывком, как морковку из грядки, выдернул его из вагона буквально за миг до того, как захлопнулись клешни дверей. Он стоял на перроне помятый, взопревший и совершенно потерянный. Право, если бы не его бодигард…

Мелькнула мыслишка плюнуть на все и вернуться, но он собрался с силами и кивнул, показывая, что готов к дальнейшим приключениям. Они влились в еще один поток и по ступенькам дошли до широкой, словно проспект, галереи, полого уходившей вверх.

Он шел этим аидовым царством и пытался представить, как идущие рядом ежедневно, по собственной воле, спускаются в это подземелье и куда-то идут, причем весьма ходко. Что-то обсуждая, споря… Ничуть не угнетенные тем фактом, что над ними толща земли высотою в дом… Его этот факт подавлял, вдобавок ко всему было парко и душно…

Внезапно он услышал звуки. Прекрасные и светлые скрипичные ноты перекрыли шарканье и гомон, отразились эхом и попали в самое сердце. На душе не стало спокойнее, но стало чище, словно бы повеяло свежим и чистым воздухом. С каждым шагом звук становился сильнее и ближе; где-то там, впереди, за спинами и затылками был его источник.

Галерея расходилась на два рукава, а на перепутье стоял скрипач, рождавший смычком музыку. Шедшие мимо изредка роняли в открытый футляр мелочь. Казалось, что музыка, это волшебное чудо в мрачном подземном мире, проходит мимо и совсем их не касается. Он зашарил по карманам в поисках денег, предупредительный Дмитрий протянул ему червонец, каковой он и опустил в футляр. Скрипач, как раз доиграв, остановился передохнуть, и он решился. Подошел и спросил:

– Простите великодушно, а вот то, что вы сейчас играли… что это было?

– Вивальди, – хмыкнул он, сгребая мелочь из скрипичного футляра.

– Спасибо вам, – с чувством сказал он, – огромное спасибо за то, что именно сейчас вы заиграли эту мелодию… Она была как никогда уместна.

– Да пожалуйста, – ответил тот, – за нее всегда платят больше, вот я ее и играю чаще остальных. Нравится она людям, – добавил он и прижал скрипку к подбородку, взмахнул смычком…

Он понял, что музыкант ведь, в сущности, прав, и Америки он никакой не открыл. Все просто: за что больше платят, то и играет. Просто. Но бывает, что в простоте совсем нет гениальности. Случается, что она, простота, бывает хуже воровства. И еще он вдруг с горечью понял, что не сможет уже с таким же ярким и живым чувством слушать эту же тему что под землей, что над нею.

И вновь был перрон, битком набитый вагон и воющее мелькание стен за окном, и в отражении он вместе со всеми качался в вагоне. Он вдруг заметил, что выражение его лица совсем не отличалось от попутчиков: такое же замкнутое и самоотрешенное, глаза смотрят в точку, а уголки губ скорбно опущены. Попытался улыбнуться – получилось только хуже…

С каждой новой станцией людей становилось все меньше и меньше, и скоро в вагоне остались лишь они с Дмитрием.

«Следующая станция – конечная», – возвестил невидимый женский голос.

Лестница, которая вела наверх, теперь не двигалась и была самая обычная, каменная. Всего несколько пролетов – и снаружи их встретил ветреный пасмурный день.

Почему-то оказалось, что цветов здесь не было. Серые дома, серый асфальт. Мелькают, проносятся на скорости разнообразные автомобили, оставляя лишь смазанный след, который тоже кажется серым.

Улицы прямые, как ствол. Как ущелье, краями которого громоздятся этажи, этажи, этажи… Окна пыльные. Чахлая зелень. Разрытая земля, в которой, пыхтя, ковыряется все то же механическое чудовище…

Люди здесь были другие. Они спешили так же, как на Прошпекте, но здесь их было меньше. Одеты они были заметно беднее и однообразнее. Были они какие-то резкие и угрюмые. В глаза смотреть избегают, но если вдруг глянут…

Столько в них было тоски и бессильной злости, что становилось просто страшно. Страшно и горько. И горше всего собственное, личное бессилие, невозможность что-то изменить. Взять бы и единым махом добавить цвета и жизни, да где там. Кажется, что они и сами уже не хотят этого. Что само понятие желания им незнакомо.

Крикливая молодежь, угрюмые старики, лари, зеленщики… И большие афиши, зазывающие и обещающие яркое и беззаботное бытие по разумным ценам или в кредит. Их тут больше, чем в центре города, и кажется, что они здесь единственное яркое пятно – вот это невыполнимое обещание лучшей жизни…

Они недалеко ушли. Оказывается, умница Дмитрий, видимо, предполагая такую реакцию заморского гостя, связался с водителем и тот, неведомым чудом прорвавшись через пробки, подхватил их почти у самой станции метро. И слава богу, потому что об обратном пути под землей, в ревущих душных тоннелях, он думал с ужасом. Но обошлось.

И когда он уже садился в автомобиль, то почувствовал, как в спину ему ударил взгляд. Несколько молодых людей стояли у ларька – не то покупали что-то, не то просто убивали время. Все, как по команде повернули голову в его сторону, и столько было в их взгляде… алчности пополам с презрением. Мол, мы тебя, пижонишко в костюмчике и с машиной, терпеть ненавидим за то, что не мы на твоем месте. А если бы…

На обратном пути им везло меньше. Они несколько раз хорошо застряли, и домой он попал, когда день, уже совсем истончившись, перетек плавно в вечер. Скинув туфли, он с тоской глянул на дверь кабинета, где его поджидал эшафот в виде все той же стопки чистой бумаги, и без сил опустился в стоящее в холле белое кресло. И, наверное, первый раз в жизни задумался о генезисе творчества, о том, как же все это там происходит…

Вопрос был неподъемно сложен, однако вот к чему он пришел: суть искусства – увидеть и разглядеть в действительности что-то такое, о чем бы захотелось петь. Не говорить, судачить, пересказывать, а именно петь. Слагать стихи, писать полотна… И дело не столько в слоге, будь то ямб или проза, а в умении, а порою и просто в возможности находить Прекрасное в Обыденном. Тот, кто умеет это делать, – тот и есть Поэт…

Но здесь, если, конечно, он не оглох и ослеп, прекрасного не осталось ни грана и ни щепотки. Хорошо, пусть так, он его не видел, не ощущал. Словно бы он находился в тоннеле метро, и сверху на него давили тонны подземелья, и каждый его вздох давался с бешеным трудом. Как же можно петь, коли дыхания едва-едва хватает на то, чтобы сердце билось, нехотя проталкивая кровь в жилах?! И даже тот скрипач из подземелья – он ведь играл не то, что хотел, а то, что приносило больше денег…

Кто бы что ни говорил, но искусство публично по своей сути. Всяк – и художник, и скульптор, и поэт – нуждается в аудитории. Хотя бы в чувстве, ощущении, надежде на то, что все, что он делает, кому-то нужно. И не в материальном эквиваленте, ибо он пристрастен. Нет, конечно, все хотят жить, причем хорошо, но искусство дает нечто большее, чем то, что можно измерить деньгами. В этом-то его главная и неизмеримая ценность.

А кому здесь нужно то, что он может сделать? Кто это оценит не как критик, нет, уж этого добра в аду, наверное, навалом, а пропустив через себя, прочувствовав? Не златом воздав, а взаимностью?

Он, если честно, покамест таких не встречал. Кому, для кого писать, если никому до того дела нет? Как дышать, если нет воздуха? О чем говорить, если все слова, что он знает, потеряли смысл?

Зачем?!


Любовь спешила домой.

Сие само по себе было странно. Обычно она так не поступала, хотя к концу рабочего дня, а это, как правило, означало если не ночь, то очень поздний вечер, мечтала только о том, чтоб поскорее скользнуть в уютную заводь сна. Дом, скорее всего, для нее был уютной, комфортабельной спальней. Впрочем, уютной – все-таки нет. Комфортабельной – да, потому что комфорт создается вещами, предметами априори неодушевленными. А уют – категория душевная, потому как его выращивают как ребенка, как сад. И возможен он только тогда, когда рядом есть «кто-то».

Итак, Любовь спешила домой. Причем не туда, где жила постоянно, а туда, где раньше бывала от случая к случаю. Примечательным было и то, что за последние дни это происходило уже не первый раз. Но если все это время она сознательно отгоняла прочь мысли о причине такой метаморфозы, то намедни она вдруг отчетливо поняла, что спешит домой, потому что спешит к КОМУ-ТО. И хотя она тут же поторопилась объяснить это присущим себе здоровым прагматизмом, деловым интересом к этому феноменальному проекту, убеждая себя в том, что это «бизнес, и ничего личного», но где-то в укромном уголке души свернулась уютным теплым клубочком неуверенность в этих своих отточенных деловых аргументах.

Нет, это не была радость. Скорее – предчувствие, робкое и несмелое ее предвкушение…

Знакомый ведущий сообщил, что сегодня вечером на одном из центральных каналов темой популярного ток-шоу будет Пушкин, как никак скоро его день рождения… Естественно, это был повод, приглашение, и в другое время она, быть может, и подумала о том, чтобы… Однако в этот раз она весьма мило поблагодарила Андрюшу и взяла с него клятвенное обещание не пропадать и обязательно проявиться в скором времени.

А сама, то и дело поглядывая на часы, в лихорадочном темпе закругляла все дела, чтобы (вот смех-то!) самым обывательским образом поспеть к телевизору.

Успела почти что впритык, к рекламному блоку.

Заглянув в кабинет, позвала его посмотреть телевизионную передачу, которая, по идее, могла бы его заинтересовать. Вяло отреагировав, он тем не менее уселся в кресло, и было видно, что ему это все-таки интересно.

Затаив дыхание, она дождалась заставки, возвещающей начало передачи.

– Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты… —
возвестил невидимый ведущий и под громовые аплодисменты появился, наконец, в студии. Взмахом руки погасив овацию, он возвестил, глядя в камеру:

– Я начал наше сегодняшнее шоу этими строками не случайно. Золотое правило нашей передачи – кто в теме, тот в студии, – сегодня, впервые за всю историю наших с вами встреч, будет нарушено, но я уверен, что и зрители, и наши гости в студии простят мне эту вольность. Ибо сегодня мы говорим об авторе этих строк, классике русской литературы, родоначальнике русского языка и прочее, прочее, прочее… Итак, дамы и господа, ваши аплодисменты в честь «нашего всего» – Александра Сергеевича Пушкина!

На экране крупным планом замелькали хлопающие ладони и сияющие глаза. Украдкой взглянув на него, она увидела, как он зарделся. «Ласковое слово и кошке приятно», – ей почему-то вспомнилась любимая присказка консьержки тети Вали.

– А теперь настал черед наших гостей, – объявил ведущий, – встречайте! Девушка выдающихся талантов, в чем вы можете убедиться, гений чистой красоты, не брезгующий грязными танцами… – и снова зал хлопает, а первое кресло занимает пышногубая красавица в настолько узком платье, что кажется, одно движение – и она выползет из него, как паста из тюбика.

– А вот, – продолжал ведущий, – и дядя самых честных правил, который, находясь в отменном здравии, тем не менее заставляет всех себя уважать и лучше выдумать не мог, чем быть сегодня с нами, – ваши аплодисменты!

Тучный дядька в хорошо скроенном костюме, застенчиво улыбаясь аудитории, жмет руку ведущему и церемонно прикладывается губами к ладошке «ангела».

Зрители хлопают от души. Кажется, что они по-настоящему счастливы.

– Наш следующий гость, – объявляет ведущий, – грация Царевны Лебедь и амбиции дядьки Черномора. Тридцать три богатыря тревожат его думы и готовы следовать за ним в огонь, воду и медные трубы. Итак, встречайте, князь Гвидон, хотя, пардон, – смешок волной прокатился по залу, – князь Платиновый!

Эмоции в зале перехлестывают через край. Кажется, еще чуть-чуть, и они, переливаясь через края, начнут заливать комнату с экрана.

– Он что, простите… в юбке? – хрипло спросил ее гость, не отрываясь от телевизора.

– Это имидж такой, – отмахнулась она, – он певец, косит под гея… А может, и вправду такой… Не обращайте внимания, он милашка на самом деле.

Милашка, вертлявый, судя по сложению, мужчина, с прической «дикобраз» и в широкой юбке с кокетливыми оборочками, раскланялся зрителям, манерно погрозил пальчиком ведущему и, вихляя бедрами, направился к пустующему креслу.

– Итак, все на местах, – возвестил ведущий, – мы начинаем сразу после рекламной паузы. Оставайтесь с нами.

Экран мигнул, и на нем завертелась рекламная заставка.

– Это что? – осведомился он, несколько нервно сглатывая.

– Это ток-шоу, – сказала она, – такой формат, когда встречаются известные и интересные люди и обсуждают актуальные темы.

– Кому… кому известные? – спросил ее он.

Она недоуменно пожала плечами:

– Всем… Людям… Это селебрити, звезды. Девушка – восходящая кинозвезда, хотя раньше пела. Дядька, – она усмехнулась, – вполне одиозный политик, любимец маргинального электората. Ну и этот князь. Он пляшет и поет. Пластичный жутко! Они популярны в обществе.

– И мы снова в студии, – провозгласил ведущий, – я напоминаю, что говорим мы сегодня о классике, гении и поэте. Пушкин – вот тема сегодняшней встречи.

Первый вопрос нашим гостям: ваша первая встреча с Прекрасным. Как вы познакомились с классиком?

Девушка, звали ее Мила, объявила, надув губы, что в пятом классе она только с третьего раза выучила «У Лукоморья дуб зеленый…» и все оттого, что ей было жалко котика, который зачем-то сидел на цепи. А еще она никак не могла взять в толк, что такое Лукоморье. Ей отчего-то представлялся луковый суп размером с океан, а луковый суп она с детства не любит, потому что после него пахнет изо рта…

Политик пробубнил что-то о детских сказках, которые «все мы смотрели, которые всем нам дороги, потому что все мы родом из детства». Однако тогда мы жили в другой стране, в которой его не принимали в партию и не пускали за границу. Сейчас, говорил он, детства нет. Если его изберут президентом, то он всем детям даст детство, заодно с ними и всем их мамам даст по верному мужу, всем их папам – по красивой любовнице. И так далее…

«Князь» заговорщицки ухмыльнулся и сообщил о том, что с классиком всея литературы он познакомился, когда ему рассказали анекдот. Ведущий, естественно, потребовал рассказать его в студии, если, конечно, он приличный…

– Ну, вы понимаете, – стрельнул в него глазками певец и танцор, – каждый ведь приличный в меру своей распущенности… В общем, слушайте. Как-то раз, на уроке литературы, Вовочка, проникновенно читает наизусть «Евгения Онегина». Продекламировав:

– …Когда б надежду я имел хоть редко, хоть в неделю раз… – Он вдруг прерывается на полуслове и мечтательно смотрит в окно.

– Что, опять забыл? – хмурится Марья Ивановна.

– Да нет, – переводит на нее затуманенный взор Вовочка, – это другое! О таком не говорят! Но коль спросили, мне просто подумалось, какое все же замечательное имя – Надя!

Зал бухнул сдержанным смехом, хихикнула Мила, криво ухмыльнулся политик.

Она, если честно, и сама не выдержала, прыснула. Потом глянула в его сторону и, честно говоря, пожалела об этом. Но он, казалось, ничего не заметил… Ведущий кокетливо погрозил пальчиком рассказчику и, глядя с экрана, сказал:

– Все мы с детства знаем строки великого поэта, однако не все знают, что порою скрывается за ними… Наша встреча началась с прекрасных и возвышенных строк о чудном мгновении, посвященных одной из возлюбленных поэта, Анне Керн. Но мы ведь знаем, что о мгновениях нельзя думать свысока…

Вот другие строки, уже в прозе. Некто сообщает своему другу в письме, о том, что намедни, с божьей помощью… – дальше вымарано цензурой, – Анну Петровну Керн. Ну и далее читать не стану, все-таки тайна переписки даже в наш медийный век должна сохраняться. Ваши комментарии, уважаемые гости. Но прежде мы выслушаем мнение эксперта, и для этого мы пригласили в студию светило, психосексопотолога, профессора N – аплодисменты!

Профессор, невысокий живой старикашка, искупавшись в устроенной ему овации, озорно блеснув линзами очков, потер ладони и, придав лицу многозначительное выражение, сказал:

– Еще в университете, когда мы изучали механику поведения некоторых фобий, наш профессор, академик старой школы привел пример, как он называл «Антиэдипова комплекса»: когда ребенок, особенно мальчик, недополучает в детстве материнского тепла, будучи взрослым он… очень плохо может обходиться с женщинами. Кружит им голову, затем бросает, намеренно пытается причинить им боль. Так он пытается изжить в себе недополученное в детстве… И в качестве одного из характерных примеров он приводил одного великого русского поэта… Надеюсь, понятно какого?

Затем встряла милая Мила. Обиженно колыхая бюстом, она заявила, что подобное поведение вообще в природе мужчин, потому-то сегодня у каждой приличной девушки обязательно есть друг-гей – он хоть и мужчина, но никогда не предаст и к тому же добр, о чем писал, кстати, и Пушкин. Не дав опомниться ошарашенному ведущему, она с торжествующим видом извлекла на свет Божий небольшой листочек и, пояснив, что нашарила текст в Интернете, с чувством прочла строчку из «Капитанской дочки»:

– «Гей, добрый человек! – закричал ему ямщик. – Скажи, не знаешь ли, где дорога?»

Не успела она завершить цитату, как ведущий стал корчиться в конвульсиях смеха.

«Принц» ухмыльнулся и ответствовал, что сам он вполне понимает классика, потому что хуже мужчин могут быть только эти противные женщины, и именно их коварство в свое время толкнуло его… И вообще, лучшее средство защиты – это нападение, так что он за Сашеньку и в целом за мужчин, а Милочке нужно было уметь беречь и любить – «вот так вот…»

Политик, снисходительно наблюдая за этой перепалкой, возвестил, что все мнения, услышанные здесь, имеют право на жизнь, однако, как ему кажется, на данную проблему стоит взглянуть шире. Тут ведь вопрос какой? Отношения между мужчиной и женщиной стоят у истоков семьи, а семья – это ячейка общества и вчера, и сегодня. Так было и будет.

Так вот, с этих позиций он-то, конечно, понимает, что классика – это классика, но он бы порекомендовал пересмотреть школьную программу, потому как наших детей учат на таких чудных мгновениях. Нельзя рубить сплеча, но и признать однозначную правоту такого тоже будет не совсем корректно. Здесь надо менять систему, и именно этим он и собирается заняться, чтобы отделить, так сказать, зерна от плевел…

Ведущий попытался вмешаться. Он заметил, что их передача посвящена классику русской литературы, а не политике.

Однако политик действительно поднаторел в искусстве заставлять себя уважать. Он парировал реплику ведущего тем, что лично он политику от литературы, как неотъемлемой части народного творчества, никогда не отделял. Потому что связь политики и литературы гораздо теснее проявляется, чем некоторым кажется.

– Вот, например, – он выудил из внутреннего кармана сложенный вчетверо лист, – строки принадлежат одному известному, – он водрузил на нос очки и хитро глянул поверх дужек на аудиторию, – поэту: «Ты трус. Ты раб. Ты армянин». У меня здесь такая выдержка, зачитывать все не буду, понимая ценность эфирного времени. И это, – он гневно потряс листком, – школьная программа! Семена межнациональной розни сеются с самого детства, со школы, а потом мы удивляемся, с чего это вдруг подростки взяли манеру убивать кавказцев и армян. Хотя армяне тоже христиане, и более того, первые христиане на земле. А слово «хач», между прочим, как выясняется, означает крест. А мы, православные, превратили его в презрительное и ругательное. Вот, к слову, какие мы с вами христиане. М-да. Но дело не в этом. Сейчас не в этом. А в том, что не знаю, как другие, но наша фракция намерена провести парламентское расследование по факту появления этих строчек. Ну, самого автора, как вы понимаете, уже нет. С него, как говорится, взятки гладки. Точнее, спрос невелик. Но дело его, как вы видите, живет и побеждает. А вы знаете, чем чреват для нашей страны глобальный межнациональный конфликт? То, что произошло с Югославией, – это цветочки. Вот так вот. И вообще. Пора нам, русским, осознать себя не русскими, а россиянами. Пока мы этого не сделаем, этого не сделает никто – ни татарин, и ни чеченец. И получается странная картина. Страна вроде бы есть такая – Россия. А россиян нет. Есть русские, чуваши, евреи. И даже алеуты есть. А россиян нет. Обидно. Первыми ими должны стать русские и показать другим пример. Что касается строчек, то действительно автора больше нет. Умер. Погиб, так сказать, невольник чести. Но министр ведь есть. К счастью, живой. Вот их фракция и вызовет его на ковер. Чтобы отчитался. Не за поэта, конечно. А за строчки, которые читают детки в книжке. Читают и идут убивать армян.

Она боялась даже пошевелиться, не то что глянуть в его сторону. Она только с тоской подумала о том, с какой радостью она мчалась домой, как хотела… Хотела сделать сюрприз…

Она нашарила пульт, и экран погас, аккурат на крупном плане злополучного листка, на этих самых строках: ты трус, ты раб…

– Простите, – одними губами произнесла она, боясь повернуться в его сторону.

– Бога ради, – ответил он неестественно спокойным голосом, – скажите, будьте так любезны, какой адрес у этого места… Того, где все это происходит?

– Что… телецентр? Останкино, в смысле?

– Останкино, – медленно проговорил он, запоминая, – прекрасно. Вы сможете дать мне машину или…

– Что вы… куда вы собрались?

– Это нельзя так оставлять, – все так же спокойно проговорил он, – я поеду в этот ваш… центр.

– И что? Что вы сделаете?!

– Потребую опровержения. Кто еще, кроме нас, смотрел эту мерзость?

– Да, господи, вся страна… это рейтинговый канал… вечер… прайм-тайм…

– Вся… Россия?!

– Да, – выдохнула она устало и опустилась в ставшее вдруг неуютным кресло, – это называется телевидение, это то, что смотрят все. Ясно?

– Ясно.

– И потом – это ведь запись. То есть все происходит не сегодня, – пояснила она, – пригласили гостей, людей в студию, записали, а сегодня выпустили в эфир.

– Значит, они дадут мне сатисфакцию постфактум…

– Сатисфакцию… постфактум… поймите же вы, это шоу. Шоу! Английский язык, вукомпроне[3]? Шоу, фарс, развлекуха, цирк… Люди отдыхают и смотрят это. И никто это серьезно не воспринимает. Да, говорят всякое. Все люди, все – и в ваше время и в наше, – говорят плохого больше, чем хорошего. И почти в каждом праведнике сидит сплетник. И это нормально, поймите вы, нор-маль-но! Это в природе людей и вещей. Это данность, наше бремя, если хотите. И все так живут, что в наше время, что ваше – напоказ выставляют одно, а внутри все совсем иначе. Вам сделали такой сумасшедший пиар, а вы еще и недовольны. Сатисфакцию вам подавай.

– Я не знаю, что такое пиар, – холодно ответил он, – но если это та мерзость, которую я видел, то в нем не нуждаюсь.

– Это известность, – устало ответила она – это когда о тебе говорят. Все – и культурные и некультурные знают, кто ты и чем занимаешься. И в конечном итоге это деньги. Свобода. К такому стремятся все, только скрывают это… Все, хватит на сегодня диспутов. – Она тяжело поднялась с кресла. – Простите меня. Это была неудачная идея – вместе посмотреть телевизор.

Он ничего не сказал, лишь молча развернулся и направился к кабинету. Уже у самых дверей он замер и, не поворачиваясь – оттого его голос звучал глухо, будто говорил кто-то чужой, произнес:

– В той поэме старый горец Гасуб, осерчав, выговаривает сыну Тазиту. Завидев купца, тот не напал на него, и отец за это называет его трусом. В другой раз, встретив в горах бежавшего из их дома раба, он не вернул его силой домой, и за это отец называет рабом своего сына. А за то, что тот не смог поднять руку на истекающего кровью врага, отец называет его армянином. Потому что так мог поступить лишь христианин. Для меня синонимом христиан являются армяне, и поэтому я использовал это слово в поэме как символ милосердия, великодушия, благородства. Мне казалось, что это будет ясно всем…

Хлопнула дверь, и она с горечью подумала, что снова осталась одна.


Утро следующего дня было ясным и солнечным, по-настоящему летним, но только Любовь была на работе мрачнее осенней тучи.

Она сознательно загружала себя делами, чтобы не возвращаться к печальным событиям вчерашнего дня, но они сидели занозой где-то на периферии сознания и саднили, словно недолеченный зуб.

– Любовь Николаевна, – раздался в селекторе голос Люси, – Геннадий Соловьев на городском.

– Переключи, – сказала она и взяла трубку.

– Здравствуй, Любаша, – раздался в трубке знакомый баритон.

– Здравствуй, Гена, – ответила она, откинувшись на спинку кресла.

Генка Соловьев, ее однокашник, один из немногих, кто, не изменив профессии, пошел по «физической» стезе. Правда, во-первых, семья там была не из простых, и Генка мог себе это позволить. Ну а во-вторых, он был толковым, головастым и умудрялся оставаться дипломатом, так что, насколько она знала, ему присудили грант на какие-то исследования не то в Германии, не то в Штатах. В общем, двигал понемногу науку вперед.

Она обратилась к нему, немало его удивив, с тем, чтобы он просчитал ее вычисления, естественно, не выдавая самой сути вопроса. Как-никак компьютеры в их в институте были круче ее «персоналки», поэтому расчеты там должны были получиться точнее.

– Просчитал я твоего «крокодила» (так они называли наиболее заковыристые уравнения). Космической точности я тебе не обещаю, но 95 инженерских процентов по старой памяти сделал. Точнее не могу, не обессудь. Так устроит?

– Вполне. Диктуй, что у тебя вышло.

– Что значит «диктуй», мы с тобой чай не в каменном веке. Выслал тебе на е-мейл – йелектрическу чудо-почту. Хватай там хвайл.

– Геннадий, выручил, спасибо, – ответила ему в тон она, открывая почту.

– Да пожалуйста, а вот если мне там возжелается монографию тиснуть или учебничек – посодействуешь?

– О чем речь, академик.

– Твои слова да академикам в уши… ладно, не буду отрывать… Давай, не пропадай…

В ухо ударили короткие гудки отбоя. Она на ощупь положила трубку на место. Все ее внимание было поглощено колонкой цифр, которые пришли в его письме.

Она подставила полученные данные в финальное выражение, просчитала. Проверила методом Лейбница, без цифровых данных, только с измерениями. Все сошлось. Значит…

Она еще раз все просчитала. Потом, переведя конечную цифру в дни и часы, сверила результат с календарем…


– Любонька, какими судьбами! – воскликнул Андрей Петрович, встречая ее на пороге, и вдруг осекся. Улыбка сползла с лица. – Что… что-то случилось?

Сглотнув застрявший в горле горький ком, она только кивнула.

– Так, спокойно, спокойно. Садись сюда и рассказывай, я тебя чаем напою, холодным, правда, зато с малиновым листом, это очень для сердца полезно… Будешь чай?

Она отказалась и, судорожно вздохнув, начала свой рассказ.

Андрей Петрович слушал не перебивая.

– …Вот. Получается, сегодня четвертое, значит пятое – и с пятого на шестое. Аккурат к его дню рождения и выходит…

– Ну, Любонька, это как сказать. Праздник-то да, но он по новому стилю шестое, а по-старому, если мне память не изменяет, то это двадцать четвертое мая…

– А когда вы его встретили там, в «обезьяннике»?

– Какое было число?

Люба кивнула.

– Двадцать четвертое, – проговорил Андрей Петрович, задумчиво отхлебнув из чашки. – Точно, был понедельник, двадцать четвертое мая…

– Что ж, получается, что я не напутала с расчетами, – отстраненно проговорила она, глядя не мигая в одну точку.

– Дела-а-а, – протянул старик, – но почему тогда он на себя не очень похож?

– А где вы его когда-нибудь видели, чтобы знать, похож он или не похож? – вздохнув, спросила она.

– Ну как же, портреты, – ответил Андрей Петрович.

– Художник не фотограф, – покачав головой, сказала она, – он не передает портретного сходства. Он изображает человека, каким видит. А черты Пушкина для живописцев были почти неуловимы, летучи, изменчивы и туманны, как облака. И только его арапская родословная неизменно оставляла свой след на полотнах…. – Что делать, Андрей Петрович, что делать? – совсем по-девчоночьи беззащитно спросила она.

– Если принять твою гипотезу как рабочую, то попал он сюда с дуэли, – задумчиво произнес Андрей Петрович. – Потому что, когда его арестовали, при нем был пистолет. И еще он говорил мне о каком-то деле, которое у него было в лесу. А какие дела могли быть там? Вероятнее всего, дуэль. Дальше, когда я спросил, какой сейчас год, он ответил: «1837-й». Значит, то была последняя дуэль, на которой его смертельно ранили. Но поскольку он жив, здоров и даже не ранен, возникает резонный вопрос: кого же ранил 12 дней назад Дантес?

– Еще не ранил, – отрешенно сказала она.

Старик вопросительно посмотрел на нее.

– За двенадцать дней в нашем времени в прошлом пролетел только миг. Его отсутствия в лесу пока еще никто там не заметил. Человеческий глаз не в состоянии различить события короче одной десятой секунды; на этом ведь зиждутся многие фокусы. И я предположила, раз его отсутствия там никто не заметил, – а ведь ни один из свидетелей дуэли даже не обмолвился о том, что Пушкин на какое-то время из виду исчез, то это означает только одно— он отсутствовал там не более одной десятой секунды. Поэтому его короткого исчезновения никто и не заметил. Осталось только сделать расчеты и выяснить, сколько времени пройдет у нас за эту десятую долю секунды. Так я узнала, когда он вернется назад.

– Но как он здесь оказался? – спросил ее Андрей Петрович.

– Есть гипотеза, что путешествовать во времени можно благодаря таинственным тоннелям, так называемым кротовым норам, – сказала она. – После того как Артем Юров вместе с испанцами опубликовал в журнале Nucl. Phys. статью о создании такой норы в лабораторных условиях, путешествие во времени из разряда фантастики перешло в ранг сенсаций.

– Машина времени… – задумчиво сказал Андрей Петрович.

– Андрей Петрович, скажите… – слез не было, но голос дрожал, – а если его… его предупредить о том, что… что противник схитрит и выстрелит за шаг до барьера. Чтобы он… чтобы он опередил Дантеса и выстрелил раньше.

– Это бессмысленно. Что было, то уже было. Историю не изменить. Мы же знаем, что Дантес его ранил, – покачал головою старик.

– Яа-а-асно, – вздохнула она, – значит, нужно готовиться к его возращению. Одеть в одежды, вернуть прежний вид…

– Любонька, ты не переживай, – погладил он ее по руке, – я все сделаю… Только вот боюсь, что денег… сколько-то понадобится… Чтобы одежду его вернуть и оружие.

– Это не проблема, Андрей Петрович, это решаемо, – сказала она. – Вы мне вот что скажите, ему говорить? Или… не надо?

– Девочка хорошая моя. – Он вдруг совершенно неожиданно для себя подошел к ней и обнял, прижал к себе, провел ладонью по волосам. – Предупреди. Все должно быть так, как должно быть…

– Даже если будет наоборот, – всхлипнула она и улыбнулась ему, хоть слезинки – две капельки – прочертили мокрые полоски по щекам.

– И вот еще что, – начал было Андрей Петрович, но его вдруг прервал резкий телефонный звонок.

– Да, понятно, оставайтесь на месте. Еду, – проговорила Люба в трубку совершенно другим уже – собранным, серьезным, начальственным тоном.

– Андрей Петрович, – резко поднялась она, – машину я за вами пришлю. Шофер и охранник будут в полном вашем распоряжении. Деньги вам, сколько скажете, выдаст Филипп Георгиевич. Я очень полагаюсь на вашу помощь. Мне сейчас нужно ехать, сработала сигнализация…

– Где?! – заволновался старик.

– Дома, входная дверь. Охрана уже там, говорят повреждений замка нет, но без меня открывать квартиру не будут. Так что…

– Езжай, Любонька, конечно. И не беспокойся, я все сделаю и сразу же отзвонюсь, как только… Но и ты держи меня в курсе дела, пожалей старика… – виновато добавил он.

– Обязательно, – улыбнулась она, порывисто подошла к нему, поцеловала в колючую щеку и быстро вышла.

Замок действительно был цел. Вообще дверь казалась неповрежденной, такой, какой она была утром, только над входом мигал тревожным красный сигнал, вместо мирного, зеленого.

Пожав плечами, она оглянулась в сторону начальника охраны. Увидев, что тот едва заметно кивнул, она стала открывать дверь. Все замки работали идеально.

Поколебавшись, она решительно потянула дверь на себя. Свет в прихожей, как ему и положено, зажегся автоматически. А у порога ее встретил он, взволнованный и немного сконфуженный. Собранный. Одетый и обутый.

– Это я… Хотел открыть дверь… Всегда получалось, а нынче что-то… Завыла сирена. Я хотел тебе протелефонировать, но не смог вспомнить номера…

– Сережа, все в норме, отбой, – отворив дверь, устало сказала она начальнику охраны и вновь ее затворила. Щелкнул замок.

– Куда вы собрались? – спросила она.

– Я не хочу быть приживальщиком, – ответил он, упрямо сжав губы.

– Вот, значит, как, – сказала она, – и могу я узнать о причине такого заявления? Но давайте на кухне. Выпьем хотя бы чаю. Я сегодня очень устала. Итак, говорите, «приживальщик»? – спросила она, помешивая специальной деревянной ложечкой заварку в керамическом чайнике, – объяснитесь.

– Мы договаривались с вами, – подчеркнуто официальным тоном сказал он, – что я напишу книгу и…

– И будет нам всем счастье, – всецело поглощенная процессом приготовления чая проговорила она, а он, не сдержавшись, ухмыльнулся уголками губ, но сразу же вернул лицу серьезное значение и ответил:

– Однако я со всей ответственностью хочу заявить: к сожалению, ничем не смогу быть вам полезен, ибо… Ибо написать ничего не смогу.

– Не смогу или не буду? – поинтересовалась она, разливая чай.

– Не смогу… Оправдания неуместны, я понимаю… Что обязан вам… – он выдохнул, – но я не могу писать здесь. НЕ могу… Я пытался, честно… Но когда перечитывал то, что выжимал из себя, как гной из раны, себе не верил. Я… я так не могу.

– Значит, – совершенно спокойно проговорила она, отхлебнув глоток, – как издатель я потерпела фиаско. Я могу совершенно спокойно это признать, равно как и то, что не имею к вам каких-либо финансовых, юридических или иных претензий.

– То есть… – не глядя на нее, промолвил он.

– То есть… – отставив чашку, одним гибким движением она встала с высокого, чем-то похожего на барный, стула и подошла к нему. – Деловые отношения на этом можно считать завершенными, и я, как в сказке, вновь превращаюсь в женщину, которая не отпустит тебя никуда…

И даже если бы он хотел возразить, то не смог бы вымолвить ни слова, ибо его уста сковала сладкая печать…

Глава девятая Таня Ларина

И была потом ночь любви, бесконечная, как доверие двоих, что решили настолько открыться друг другу. Странная. Жаркая. Полная неги и вздохов. Полная восторгов любви и водопадов блаженства…

И не было ни имен, ни фамилий, ни издателей, ни поэтов – только Он и Она, Она и Он…

И на один только миг, длившийся снова и снова, Мужчина и Женщина победили время, отказавшись от поединка с ним. Не было ни Прошлого, ни Будущего, а было лишь повторявшееся вновь и вновь мгновение Настоящего, слитое воедино, как Она и Он.

А за косматым нахмуренным небом уже рождался рассвет. В эту ночь они спали вдвоем, и мягкий сумрак уходящей короткой летней ночи мягко укрывал их обоих.

И уже засыпая, прижавшись к нему, она прошептала едва слышно, потому что не могла – только теперь поняла это – не сказать:

– Сегодня наша первая ночь… и твой последний день. Завтра ты уйдешь, и больше я тебя не увижу… Не знаю, имею ли я право тебе это говорить, но…

Он прижал ее к себе сильнее и прошептал в ответ:

– Мы делаем то, что делаем, и это правильно. Не переживай и не беспокойся. Все идет так, как должно. Знаешь, что мы сделаем…

– Что? – прошептала она, вглядываясь в его лицо, будто пытаясь запомнить его таким, очень на него похожим и вместе с тем непохожим. И еще ей вдруг стало невыразимо уютно от этого «мы», хотя бы и случайно, ненароком оброненного.

– Если завтра мой последний день, то я хочу провести его без охраны. Не волнуйся, со мной ведь здесь ничего уже не случится, если завтра мой последний день… А ты, ближе к полуночи, закажи нам столик в «Пушкине»…

– Хорошо, – прошептала она.

– А теперь спи, – сказал он и нежно поцеловал ее волосы, – завтра будет только завтра.

Скоро и он скользнул в легкий, будто придуманный сон.

Он загадал: коли небо будет чистым, а утро солнечным – все сложится и получится, а если пасмурным… Значит, не судьба.

Проснулся сразу, будто от толчка, но какое-то время еще лежал с закрытыми глазами, прислушиваясь к пустоте в постели, к себе, наблюдая из-под закрытых век за световыми пятнами и примериваясь к шуму, доносившемуся с улицы.

Осторожно разлепил глаза и чуть не подскочил на месте, словно ужаленный.

Ах, чтоб тебя! Проспал, проспал в последний день!

Подсвеченные изнутри цифры электронных часов показывают начало двенадцатого. А за окном был самый, что ни на есть обычный день. Сквозь белую пену облаков проглядывали голубые клапти неба. Светло, но не солнечно. Облачно, да не смурно.

Все время, пока собирался, облачался (вместо завтрака налил себе соку из льдистого недра холодильника, отчего-то упорно напоминающего ему обложенную кафельным камнем покойницкую), он злился на себя, ругался, как последний забулдыжный извозчик.

Проспать! Так глупо и прозаично, что слов нет. Теперь весь день дамокловым мечом будет висеть над ним это утро, которое он не увидел. Каким оно было? Ясным и тучи нанесло потом? Или же хмурым, промокающим тротуары меланхоличным дождиком, а сейчас только, может быть, перед его пробуждением, чуть прояснилось? Эх, что уж теперь сделаешь!

Снаружи был обычный день, и тротуар был сухим, но в парком воздухе висело обещание дождя…

Любовь сдержала слово. Никакой охраны ему не причиталось, впрочем, автомобиля тоже. «Это к лучшему», – решил он и зашагал к шумной, суетливой улице.

Он все решил. Как-то сложилось само собой. Коли сегодня последний день, значит, он все же дойдет до Арбата. Негоже оставлять за собой многоточие. Неправильно. Расставить все по местам и потом вернуться.

Куда?

Ах, это был вопрос вопросов. Его мнение о том, что здешний мир – одно из многоликих отражений ада, не уходило и тлело угольками на донышке души. И жгло. И может статься, что впереди ему уготовано… Впрочем, об этом даже думать не хотелось. Не в малодушии речь, просто не хотелось, и все. Глухая стена нежелания.

Значит, просто возвращение – и точка.

Свой маршрут он выстроил так, чтобы перед Арбатом заглянуть еще в одно место.

Боясь признаться себе в том, что снова загадал, он все же сделал это, решив пред тем, как направиться в дом на Арбате, зайти в церковь. Благо почти по пути была та, которую он знал. Та, в которой он венчался с Натали.

Самоотверженно нырнул в гулкое жерло метро, позволив механической гусенице затащить себя в глотку тоннеля. Держась за липкий поручень, он то и дело ловил на себе безразлично враждебные взгляды попутчиков: чего, мол, такой франт сюда сунулся? И только на самом дне их одинаково бесцветных глаз мутным осадком плескалось удивление.

Самое странное, что его уже не особенно выводило из себя такое отношение. Бог его знает. Это чем-то напоминало бубнящую музыку в гипермаркете. Первое время режет слух, а потом притерпевается как-то. Все как-топривыкают и приспосабливаются. И ничего. Лишь в душе остается некомфортное мелкое ощущение, как от прикосновения к блестящим и все-таки захватанным до липкости поручням.

И вот перед ним открытая дверь, плиткой вымощенная дорожка, а дальше – вздымающаяся громада Храма, вонзающего в переменчивое небо свои злотые купола. Он подошел к чугунной, кованой калитке и замер, не решаясь ступить в церковный дворик.

Зачем это он… Зачем он сюда пришел? Испросить чего?!

Не ему просить благословление. Ох, не ему. И не в том деле, за которым он пришел. Ох, все неправильно, все не так…

Не покаяться он пришел, а получить своего рода кредит на то, чтобы вышло так, как ему хочется. Не просьба это, а торг, только ему нечего предложить. Совсем. Это как прийти на поклон к богатому дядюшке с просьбой пособить материально, «ибо в данный момент финансовых трудностей… В общем, и сумма не настоль велика, чтобы…» И знать, что долг можешь не вернуть. Лишь надежда на его благодушие и состоятельность. И знать, что дядюшка тоже это знает.

Он уже отступил на шаг и видел себя словно со стороны, уходящим по бульвару, но жилкой в виске билась мысль, каковую он никак не мог распознать. Не то из-за уличного шума, не то из-за какой-то внутренней глухоты и оцепенения, охватившего его.

Господи, да что же это он? Отчего он мерит духовное материальным?! Разве в Храм идут на торг, каким бы он ни был? Разве доброе слово или светлую мысль можно измерить суммой? Разве жертвуют в Храме в мещанском расчете, что Бог отныне чем-то будет обязан?

Нет, нет и еще раз нет!

Главное понять, с чем ты идешь к Богу. С просьбой? Может быть, так, но никак не за соглашением, негоцией – назови как угодно. Невозможно сказать Богу: давай, я сделаю это, а ты мне за этот поступок воздашь тем-то и тем-то… И еще вот этим. А в этом, премного благодарен, я не нуждаюсь. В этом-то и отличие Храма от гипермаркета.

Волнение никуда не ушло, и ноги отчего-то не особо слушались, пока он поднимался по ступеням, крестился и тянул на себя тяжеленную дверь…

Он прошел по светлому, совершенно незнакомому гулкому коридору и ступил в забытые уже запахи воска и ладана. Немноголюдно было в церкви, все больше женщины, укрыв волосы платком, стояли у стен с иконами.

Да, и здесь произошли большие перемены за шесть последних лет… Вновь он лицезрел тот эффект «смещенности», когда кажется, что мир чуть-чуть повернулся вокруг своей оси – все, вроде, такое и в то же время нет. Привычные контуры, но внутри все новое, незнакомое, а иногда и чужое.

Стоя пред ликом икон, он думал: о чем же ему просить благословления? Хотя бы и просто так. Чего он хочет, в чем нуждается?.. Стоял и слушал тишину внутри себя, глядя, как поворачивается мир. Он вращался вокруг своей оси, проходившей где-то внутри и сквозь него, через неведомые или забытые, или не известные доселе части души. И эта ось-струна звенела, напряженная до предела под тяжестью пустоты.

И был полумрак, разбавленный неверным светом из высоких окон. Где-то вверху клубилось нарисованное небо, оттуда взирали апостолы – без упрека, но и без радости. И пахло сладко-таинственно, как пахло в давно забытом, ушедшем и похороненном, казалось, детстве, со всеми его горестями и обидами, мечтами и едким чувством ревности, пыльной пустотой собственного бессилия. Перед обстоятельствами, перед собственным незнанием. Перед взрослыми, чужими и близкими. Да, близкими. Особенно больно ведь ранят те, кто ближе и роднее. Именно от них не достает тепла и ласкового слова: торопливый поцелуй мимо, куда попадут губы, рассеянно перекрестит, ступай…

Все оттуда, из поры детской и отроческой. Ма…

И сжал горло комок, глаза защипало и замглило, комок стал камнем, больно царапая горло, потом тяжело и нехотя скатился назад, бухнул в глубину, и тяжелое нервное эхо стрельнуло в сердце.

Было горько и пусто. Будто он проводил славного старинного приятеля в дальний путь, сулящий и радости и горести, а сам остался. Глотая пыль, поднятую машиной, что вот-вот превратится в неразличимую точку, стоял, не в силах сдвинуться, зная, что завтра не наступит. И он бессильно застрял в сегодня, которое постепенно скатывается во вчера.

И так будет всегда.

Всегда. Всегда?..

«Господи, – взмолился он, – вразуми мя грешного… Прости и дай немного мудрости своей. Все, что нужно сделать мне самому, я сделаю, укрепи меня на этом пути и дай пройти его. Помоги мне в том, что самому мне не под силу. И прости меня.

Прости».

Слова эти были рождены не мозгом, не сердцем. Они вылетели откуда-то из самой середины, он чувствовал, как они выходят и рождаются, уловимые не слухом, но чувством.

Слова выпорхнули из него и потянулись вверх, и он поднял за ними глаза.

И в этот самый миг тонкий солнечный луч, прорвавшись через редуты непогоды, прошел насквозь арочное стекло, там, вверху, где раньше были хоры, и напоил светом сотканный из восково-ладанного запаха полумрак-полусвет Храма.

Никто не заметил Чуда.

Только согбенная годами старушка прошаркала мимо, собирая огарки. Зыркнула недовольно и сердито пробурчала про нынешнюю молодежь, которая настолько погрязла в мракобесии современного мира, что «даже в церковь приходит и лыбится чему-то. А крестятся все через одного неправильно. И девки ихние приходят без косынок и в… брюках. И телефоны эти свои не выключают. Ай, да чего там говорить…»

А он ничего и никого не видел и не слышал. Просто настал упоительно долгий миг, когда ему все стало ясно. И до того все оказалось просто… Что, ей-ей, хотелось смеяться просто оттого, что хорошо. Забыв о том, сколько ему лет, где он находится… Просто потому, что на душе, на один-единственный миг стало ясно. Светло. Хорошо. Чудо, как хорошо.

Один-единственный миг, пока не навалилась тяжелая туча своим пасмурным брюхом, пока не стало все обычным, плоским и безразличным, весь мир был светом, прозрачно-золотым, настоящим и добрым.

Полумрак остался, но окутался сиянием, будто горькой мудростью: самое темное место под пламенем свечи, в нашем мире от темноты никуда не деться. Для того и нужен свет, чтобы преодолевать ее. И для того и нужна тьма, чтобы ценить свет… И это ощущение, это знание хотя и сулило горести и потери, однако же давало силы их пережить и победить.

А потом все вернулось на круги своя и стало почти прежним.

Почти – потому что ему хотелось улыбнуться. Просто так. И он улыбался краешками губ, чуть заметно, для себя. Потому что, уходя, он уносил в себе частицу этого света. Внутри больше не было пустоты, и где-то там сидело лучистое зерно осенившего его Знания. Словами выразить его было нельзя. Это просто было. Было в нем. И струна, та самая, что натужно стонала басовитым отзвуком и готова была лопнуть, чтобы невесомая тяжесть души ухнула куда-то в ледяное небытие… Эта самая струна теперь пела. Негромко и солнечно.

И было хорошо.

А снаружи ждала суетливая жизнь, и небо, запахнутое облаками, делало вид, что знать не знает и ведать не ведает, что такое солнце. Надсаженной глоткой тоннелей сипело метро, с ревом глотая составы, шептала и кричала многоликая толпа, окуная то в миазмы, то в ароматы. И никто-никто в большом городе не знал о прозрачной и тонкой золотой струне, что пела у него внутри все время, пока он спускался и поднимался по заплеванным ступеням, толкался в душной подземной пустоте. Пока, наконец, страна механического Аида не выплюнула его наружу, туда, где кипел барахольно-богемный Арбат.


В промозглом, попахивающем казенной сыростью вестибюле он натолкнулся на необходимость обуть отталкивающего вида лиловые кожаные тапки, под прицельным взглядом тетушек, что сидели у входа. А еще они не хотели принимать его платежную карту. И ему пришлось выгребать из карманов мелочь, дабы наскрести на билет… Отдав ему клочок бумажки, они кивком указали, куда идти, а он еще долго чувствовал колючий взгляд, сухим перстом толкавший его меж лопаток.

Идти было неудобно, более того, ступени опять вели вниз.

Господи, опять в подземелье?

Медленно ступал он по затертому тканому полотну, долженствующему изображать ковровую дорожку, глядя на пыльные зажимы для настоящего ковра, какой, верно, был шире…

Он не сразу понял, что ступени вывели его на первый этаж, аккурат к парадной двери. Теплым деревом сияли перила, уходившие наверх. Туда, к ним…

Сердце вдруг забухало-засуетилось, ноги стали будто ватными, а на лбу выступила испарина. Мир снова закружился, проворачиваясь на оси, проходившей сквозь него. Он слышал голоса и видел тени, но не был уверен точно, кто это. Нет, ему не казалось, что мелькают фраки и шуршат кринолины… Было сильное ощущение, что все здесь нереальное, дрожащее, будто мираж в пустыне. У вещей не было объема, у людей – плоти, а у голосов – силы.

Бог весть, сколько так продолжалось. Охранник, тучный мужчина в очках и мятом костюме с галстуком, стал чаще поглядывать в его сторону, будто решая – беспорядки нарушаем или плохо человеку.

Отпустило. Только голова кружилась, особенно когда глядел вверх…

Шаркая старчески из-за проклятых тапок, он прошел в дверь мимо еще одной бдительной бабушки, решив покамест осмотреться на первом этаже. Сначала прийти в себя. А там уж и к себе подниматься…

Здесь все почему-то было запрятано в витрины… Эстампы и картины, правда, не его, но очень похожие. И на всем лежит печать запрета: не трогать, не садиться, не брать.

Вот, значит, как. Хорошо, будем играть по здешним правилам, хотя, если признаться честно, он не мог взять в толк, отчего так и какой прок в таком количестве запретов.

Нет, право… Он, конечно, радовался всему, что видел, каждой вещи, каждому эху своей жизни, но… Словно бы он оказался на встрече старых, нет, не друзей: те ждали наверху, а приятелей. Но они стояли за чертой и молча на него взирали…

Или нет, даже не так: общались меж собой, обменивались взглядами и кивали друг дружке. Вот только он был отделен от них непреодолимой стеной. Вот-вот он переступит эту странную черту, вот-вот его узнают и признают…

Ан нет, все никак.

Ходили люди парами и поодиночке, говорили вполголоса, оттого казалось, что он в огромной незримой библиотеке, и отовсюду слышится шелест страниц.

Виды Москвы на гравюрах, расписанных наивной прозрачной акварелью. Портреты. Взирают дамы и барышни, бравые мундирные и степенные сюртучные. И поскрипывает паркетный узорчатый пол, всякий раз иначе, шепотом жалуясь на прожитые годы.

Жарко кольнуло в сердце, взгляд наткнулся на собственные строки. Летящий острый почерк. Желтые ломкие страницы… Он почувствовал, как горло вновь залепляет комок, а в глазах жарко щиплют непрошеные слезы.

Впервые.

Впервые за бездну мгновений, проведенных здесь, в этом месте, которое одни считают будущим, а он преисподней, увидел хоть что-то, касавшееся лично его. Господи, благослови и храни музеи даже в аду! В них, укрытые от шороха песчинок времени, живут еще упоминания о нашем бытии. Как это важно – убедиться в том, что мы когда-то жили! Пусть и остались только чернильные штрихи на пожелтевшей бумаге, словно Спящая красавица закованные в хрустальный гроб. Глазейте, зеваки, на свете, в аду и в раю, ломайте копья и перья критики, пусть вас! На тысячу пустых слов и косых взглядов найдется миг подтверждающий. Все это было не зря, потому что все это было!

– Муш-шчина! У вас разум есть? Как вам не стыдно, что вы витрину хватаете! – зашипело ему в ухо, и запахло сладковатым старческим духом. Он мгновенно разогнулся, словно вынырнул, виновато отдернув руку от стекла. Скомканно пробормотав извинения, заторопился прочь. Проклятые онучи запутались, и он, взмахнув рукой, чуть было не растянулся на сияющем паркете.

Старуха сокрушенно покачала головой, проговорив на самом пределе слышимости что-то о пьяных, не знающих, куда себя деть, смерила взглядом витрину, удостоверилась в ее сохранности и, качая головой, ушаркала снова в дозор.

В ушах гудело, кровь жгла щеки, он смотрел ей вслед в створ дверей, и странно, но ему вдруг показалось, что для нее важней была сама витрина, ее неприкосновенность и целостность, нежели то, что она, собственно, хранила.

Нет, конечно, это все его воспаленное воображение, но вот почудилось… И неприятно засаднило у сердца, словно чуть покрыло копотью прозрачный золотистый свет, который жил внутри.

Он еще долго бродил по комнатам первого этажа, наблюдая за вещами и людьми, находившимися под взорами строгих смотрительниц. Наталкиваясь среди безвестных осколков чьей-то жизни на свои книги и портреты знакомых. На привычные виды Москвы, от которых он здесь уже успел отвыкнуть… И тут же, на подоконнике, за портьеркой лежал журнал, с заломленной страницы которого оскалилась улыбкой молодая, холеная барышня. А крикливый заголовок обещал «все тайны закулисной жизни восходящей звезды экрана О…»… – имя прочитать ему не удалось, и горести особой в том не было. Да уж, похоже, здешним церберам от искусства ничто обывательское не чуждо…

Его, если честно, немного коробили эти квазисветские сплетни, поставленные на поток. Что говорить, люди любят друг дружку обсуждать, совать нос в чужие дела и проявлять интерес к… кхгм… пикантным подробностям… Однако здешние масштабы его неприятно удивляли и даже удручали.

Хотя, признаться, уже не в первый раз после острого протеста душа вскоре смирилась, закрылась и отгородилась от всего этого. Может, Любовь права, и это лишь данность здешнего бытия? Впрочем, чего еще можно было ожидать от ада?

И только он решил уже, что заблудился, как путь сам вывел его в знакомые стены. Угловая комната с напольными часами. Сам механизм в ремонте, только коробка стоит, как знамение истинной сущности времени. А впереди виднеется холл с закрытой парадной дверью. И дальше – только выше. Как говорили древние латиняне: «Вперед и вверх».

«…Вы видите ближайших друзей поэта, тех, кто присутствовал на мальчишнике, состоявшемся 17 февраля 1831 года, – размеренно, не в первый раз и даже не в десятый вещал старческий, благообразный, только чуть надтреснутый голос. – На следующий день состоялось венчание в храме Вознесения, а свадьбу праздновали в этом доме на втором этаже. Сам же Александр Сергеевич писал в письме к своему лучшему другу Плетневу: “Я женат – и счастлив; одно желание мое, чтоб ничего в жизни моей не изменялось – лучшего не дождусь. Это состояние так ново для меня, что, кажется, я переродился”…»

Он замер, глядя в знакомые лица.

Баратынский и Давыдов, Вяземский, Языков и Нащокин… Да, здесь были изображены все. И брат, и композиторы Верстовский и Варламов…

Была страшная Масленица. Холерная… И Дельвиг умер через неделю после Рождества. И все боялись. Хотя, конечно, открыто это обсуждать никто не брался. Моветон! Но опасались, опасались… Каждое приглашение было как вызов. Хотя, конечно, в их кругу с заразой было легче, но все же, все же…

А тут – свадьба!

И откладывать было некуда, сколько уже откладывались. И деньги, треклятые кругляши, отчеканенная свобода… Но ведь сватовство к первой красавице Москвы, знаете ли, oblige…

Он так измотался, что пришел в себя только лишь вечером семнадцатого.

Они честно старались кутить, устроить развеселое гулянье, да только…

Только то ли возраст был уже не тот, то ли и вправду веселиться по-настоящему можно лишь как с цепи сорвавшись, буйствовать, голову потеряв, и не думать о завтра, так, словно его и в помине нет.

Но завтра было. Будет. Есть. И каждый выпитый тост, каждое слово и вздох его только приближали.

Нет, было славно, что и говорить, с такими-то друзьями… Но хмель не брал полностью, оставался краешек трезвым и был еще у него полынный привкус.

Тень, тонкое эхо, предчувствие… Назвать это можно как угодно. Зыбкий холодок на дне души не давал покоя. Не залить его было, не потушить. Не стращая чем-то определенным, он просто был. Держался цепко, будто клещ, и не отпускал, вгрызаясь глубже, тревожа сердце…

– Простите! – он со стороны услышал голос и лишь спустя мгновение понял, что голос этот его. – Простите, а что известно о маль… – спросил было он, но на миг замялся, – слово показалось ему неуместно разухабистым, и все же закончил – мальчишнике?

– То есть? – пожилая женщина в синей кофточке с малахитовой брошью с явным неудовольствием сменила свой размеренный повествовательный тон со скромными нотками гордости от причастности на плохо скрытую неприязнь. И что-то еще, но он, не успев рассмотреть, вежливо проговорил:

– Я прошу прощения, что вмешиваюсь, вы говорили о дне свадьбы, о венчании… Портреты… Это все приглашенные на мальчишник… Скажите, что известно о том, что было на самом мальчишнике…

Теперь на него с изумлением взирали все посетители, только-только внимавшие рассказу степенной музейной смотрительницы о том, как проходила его свадьба.

И вновь эти взгляды! Ленивая ирония с примесью любопытства сквозила в них: «А ну-ка, ну-ка, кто это тут у нас выискался… Поговори у нас, поговори…».

И отчего-то искорки страха нет-нет да и полыхнут в самой глубине хрусталика. Мол, он осмелился заговорить, подать голос… Сумасшедший, верно…

«Стадо, – вскипела в нем лютая едкая желчь. – Какое же вы все стадо: медленное, трусливое и любопытное одновременно. Как же вам охота сунуть нос в чужую жизнь, до которой вам, по-хорошему, и дела-то нет никакого…»

– Муш-шчина! – несмазанной петлей взвизгнул вдруг старческий голос. – Я вас не понимаю!

«А в нашем мире этим не принято бравировать, сударыня», – чуть было не вырвалось у него. Но он пересилил себя, чувствуя, как на щеках каменеют комья желваков.

– Я хотел спросить вас, – он все-таки не удержался и проинтонировал это самое «вас» так, что старушенция аж вздрогнула, – что известно о мальчишнике, проходившем накануне свадьбы… Александра Сергеевича с Натали… Натальей Николаевной. Я читал о том, что жених будто был невесел, и…

– Я не знаю, что вы читали, – сварливо перебила она, – но все это…

Однако она не договорила то, что задумала сказать, натолкнувшись на его взгляд. Смолкла. Поджала губы, победно оглядела окружающих. Те смотрели на нее как птенцы на наседку, с немым вожделением. Кое-кто бросал в его сторону быстрые ехидные взгляды. Две барышни весьма академического вида в задних рядах шептались.

– Общеизвестно, – размеренно, авторитетно начала она после должной паузы, – что поэт провел последний день своей холостой жизни в кругу близких друзей, готовясь к, как он сам выразился, – яд в ее голосе можно было сцеживать и продавать лекарям, – духовному и нравственному преображению. На следующий день…

– Но он же грустный, – сказал он, и престарелый экскурсовод, поперхнувшись заученными словами, смолкла. Он не столько услышал, сколько почувствовал тишину. Подошел к картине. Толпа сама собой расступилась.

– Вот же, смотрите. Василий очень удачно поймал на карандаш, хоть и раньше это было. Но точно, сукин сын, хоть и рохля, но ведь мастер же!

Махнув на все рукой, он стал рядом, словно на экзамене. Он и портрет, вернее набросок итальянским карандашом, что лет десять назад сделал Тропинин.

– Неужели вы не… – едва не сорвалось с его губ.

Слова замерзли, превратившись в дыхание, с хрипом проложившее себе путь сквозь пересохшие губы.

– Муш-шчина! Я не понимаю, на что вы намекаете…

– Да я не намекаю, – устало выдохнул он, – вот вы тут говорите о том, что было. Даты, имена, события… А что чувствовал этот человек – вы знаете? Вы хоть один раз об этом задумывались? Вы еще помните, что это значит – чувствовать? Сами вы это испытываете? В то, что люди способны, на чувства… Вы в это верите?

И снова пала тишина, тяжелая, тучная, напряженная. Душная, как перед грозой. Ни слова, ни, кажется, вздоха. Только глаза смотрят в глаза.

Тетушкино лицо совершенно вытянулось, бровь от удивления приподняла оправу.

Посетители смотрели на него. Потом сзади хихикнули, прыснули, и зашелестело, зашептало.

– Понятно, сумасшедший…

– Ну да, это актер. У них, видимо, фишка такая, пиарщик креативный, я о таком читал что-то…

– Ой, просто делать человеку нечего, вот и…

– Нет, ну нормально это, зараза, третий раз за день психованного встречаю. Ладно, в пробке, но тут думаю, музей, сюда нормальные люди ходят…

– А еще одет прилично…

– Ка-ароче…

Зашумело, зашаркало. Потопали посетители дальше, бросая в его сторону косые разочарованные взгляды; кончилось представление как-то быстро и скомканно, и вообще…

Только тетушка стояла как пришибленная, глядя на него. Сощурилась, всмотрелась. В блеклых старческих глазах на миг вспыхнул испуг. Ей показалось… Почудилось… У нее весь день голова как чугунная. Вышла не в свою смену. Тамара Федоровна, племянница директрисы, занемогла, попросила подменить. Нельзя же не уважить, и ноги ломит, сосуды… Но только на миг, когда взгляд случайно перескочил с портрета сразу на этого гражданина… Он как раз на одном уровне стоял…

Она даже вздрогнула. Потому как ей показалось, что…

Моргнула, и наваждение прошло, слава те Господи. Еще раз неуверенно глянула на него и пошла восвояси.

Он остался один. Безучастно глядели на него лики его друзей и приятелей. И сам он на портрете, как оказывается, знаменитом портрете Тропинина, словно бы отводил глаза, а в уголках губ залегла скорбная складка. Нет-нет, он понял это только сейчас, в сию секунду. В нечеловечески долгий миг оборвавшейся струны. Неуверенной и, если честно, не такой уж звонкой. Все, что оставалось от его лиры. Сколько она, эта струна, уже доходила до предела… И казалось все, и вот прямо сейчас… И хотелось зажмуриться от боли и страха предвкушения этого самого «прямо сейчас»…

Все оказалось совсем нестрашно. И незаметно – вот что главное. Самого мгновения он совершенно не почувствовал. Без боли совсем, как будто ничего и не было.

И уже не будет. Отступала тяжесть в висках, сердце, сжатое в тисках, понемногу отходило, и дыхание его перестало быть затрудненным. Он жив. Жив?

Только… зачем?

Зачем… Вот, наверное, самая страшная кара – чувствовать, знать, что душа только-только порвалась и сгинула. Слышать ее удаляющееся эхо, а самому при этом оставаться живым, чувствовать, ходить, дышать…

Он как зачарованный ущипнул себя крепко, с вывертом, за ладонь…

Больно. Значит, и чувствовать боль тоже.

Но зачем? Зачем все это… ЗАЧЕМ?!

Зачем?! Он видел, как по улицам текли люди и автомобили, одинаково спешащие, одинаково замкнутые в себе, одинаково бездушные. Не по злобе, а по своему естеству…

Зачем?! Он видел дома и дороги; вывески зазывали, обещая тут рай… Буднично и ежедневно, а оттого не обжигающе-пугающе, скорее назойливо, как бубнящая в гипермаркете музыка. Привыкли и притерпелись.

Зачем?! И весь мир стал одной большой музейной витриной, охраняющей от пыли и сквозняков слова и картинки, которые никто уже не умел понимать. Все внимание, все силы уходили на поддержание состояния витрины, ее сияния и мощи. Никто и не задумывался о том, что под ней давно уже ничего нет, даже забытых слов и картинок. Главное, чтобы не трогали руками и не задавали лишних вопросов. А никто, собственно, и не задает.

Зачем…

Как он оказался на том перекрестке, Бог весть. Просто шел куда глаза глядят, и ноги вели. Прескверно чувствуя себя пустою оболочкой, которой вздумалось пошататься по кривым московским переулкам.

Вел его хмельной дурман. То туманил разум бесшабашным весельем, готовым выплеснуться через край, то обваливался тяжестью, свинцом и камнем, царапая сердце так, что хотелось завыть на виду у всего честного народу. Прямо посреди улицы.

Но что скажут люди?

Люди?!

Он поймал себя на том, что перестал их замечать. Такую оскомину набили пустые слюдяные взгляды и отсутствующие лица, что сознание стало отсекать их как назойливый и совершенно лишний шум.

Несколько раз он чуть было не угодил под автомобиль. Ему что-то кричали вслед. Дамочка интеллигентного вида, в очках, визжала и, размахивая телефоном, угрожала неизвестным Гариком, который ему, «чурке слепому, глаз на задницу натянет, чтоб глядел, куда прет».

А он вот совершенно не чувствовал ни обиды, ни ярости, ни злости, а только ледяную пустыню с горьким полынным послевкусием.


Ливень обрушился внезапно. Совсем по-библейски разверзлись небесные хляби, и от земли до неба встала непроницаемая стена воды. Тяжелые быстрые капли закипятили пузырями лужи, застучали по всем плоскостям и упругими хлыстами погнали прохожих в укрытие.

В заведении под вывеской «Кофемания», что на Никитской, народу было предостаточно. Спросив кофе, он присел к столику, за которым компания из двух юных барышень и такого же юного кавалера, гогоча и щедро сдабривая речь бранью, обсуждали подробности какого-то происшествия.

Удивительно – еще вчера подобный разговор если не возмутил, то откровенно тяготил бы его, и он бы непременно вмешался и объяснил этому вьюношу, что есть слова, кои можно произносить в присутствии дам лишь только с риском быть побитым канделябром…

Да уж. Судя по звонкому хохоту и сияющим глазкам, барышням это нравилось, они были не прочь… Равно как и остальные. Никого это не раздражало и не смущало.

Всех. Все. Устраивает.

Самое страшное даже не в том, что они не знают, что находятся в аду.

Страшно то, что им здесь нравится. Есть, конечно, и неприятные моменты, но есть и – уж очень любят здесь это словечко – позитив. Только произносят его с чисто русским оглушением согласных на конце слова – по-зи-тифф.

– Хотя, – подумал он, прихлебывая кофе, – что уж тут метать перуны гнева, коли и сам он теряет интерес… Ведь не поднялся же он по лестнице там, дома, на Арбате, туда, где, возможно, были крохи его жизни, его бытия…

Испугался?

Да, испугался витрины. Не хотелось убеждаться в том, что и его жизнь – пустота за стеклянной стеной. Да, он испугался подняться в свой личный ад.

Зачем?

В чем еще ему нужно было убедиться? Что еще понять, чтобы в очередной, бог весть какой раз убедиться в справедливости своих догадок?

Плотный и громкий шепот толпы вспарывает смех, протыкают отдельные возгласы. Машут половому руки, окутывают головы клубы сизого дыма. Изгибаются в ухмылке влажные от пива губы, да подведенные глаза постреливают по сторонам, причем классически: «в угол – на нос – на предмет».

А за оранжевыми стенами и глубокими проймами окон каплями рвет воздух яростный летний ливень. И звякающий постоянно колокольчик…

Вот снова открывается дверь, и вместе с очередной компанией внутрь врывается влажная дождевая свежесть, прорезая собою слежавшийся прокуренный воздух. Пролетает слитное, недовольное «о-о-о, блин, и тут все занято…» – и вновь звенит свежестью дверной колокольчик.

Он поймал себя на том, что шарит опустевшим взглядом по чужим и плоским лицам. Будто ищет кого-то и не может никак отыскать…

Поначалу его взгляд задержался на ней неосознанно. Просто чем-то отличалась эта, внешне совершенно обычная для этих мест барышня, сидевшая у окна. Мгновение спустя он понял, что же необычного было в ней: чуть склонив голову, она увлеченно что-то писала. В тетрадь. Добротную, объемистую, темно-коричневой кожи. Заставив его вздрогнуть, ее окликнула вошедшая в кафе подруга, нагруженная пакетами из модных бутиков:

– Таня, Ларина!

До его чуткого слуха донеслись названья модных клубов. Подруга исчезла так же внезапно, как появилась, и незнакомка у окна, чуть помедлив, будто стремясь продолжить прерванное внутреннее событие, вернулась к своему письму.

Мелькнула мысль: он еще ни разу не видел, чтобы человек здесь… что-то писал. Кругом все говорили, смеялись, сквернословили, нажимали на клавиши, кнопки, педали, прикуривали и даже читали. Но не писали. Тем более так увлеченно. Затаив дыхание, он впитывал зрелище, по которому, как оказалось, скучал. Она писала легко и вдохновенно, что называется влет, не черкая и не переписывая. Ох, как знакомо было ему это ощущение! Дрожь в кончиках пальцев, шелест страниц, которые покрываются узором из образов, заключенных в слова… Так случается, правда, нечасто, когда слово идет само и нужно только успевать его наносить на бумагу, иначе оно улетит, растворится и пропадет.

И лицо… Лицо ее было одухотворенно настолько, что казалось, будто оно светилось изнутри, сияя негромким и теплым светом. Ее глаза были прозрачными, и лучистыми, и глубокими, как весенние небеса. И живыми.

На сердце светлело, он грелся заиндевевшей оболочкой своей души у костра чужого вдохновения, благодаря Всевышнего за то, что стал невольным свидетелем этого.

И тут его пронзила простая догадка: «Но ведь в аду не может быть таких глаз, такого одухотворенного лица. Там невозможно творить. Однако же она ТВОРИТ! Значит…»

И вновь, в который раз за день, мир вокруг завертелся дурацким слюдяным калейдоскопом, рассыпаясь и складываясь вновь, но теперь картинка снова стала цельной.

«…Значит, это не ад. Значит, это все-таки будущее. В котором люди будут жить спустя полторы сотни лет. Итак, тайна развенчана! Остается понять, что же его сюда занесло? Что ему до потомков? Убедиться, увидеть своими глазами, как оно будет? Зачем? Чтобы, вернувшись, что-то изменить? Вряд ли… Упекут его в дом умалишенных, да и с бароном они пока не разошлись. И скорее всего, ждет его по возвращении увесистая пуля от того же барона. Так в чем же смысл этого променада на полтораста лет вперед?»

Ход его размышлений прервался внезапно. Барышня, словно почувствовав, что на нее смотрят, перехватила его взгляд. И в ее живых и горячих глазах он сразу прочел удивление, а спустя мгновенье – радость. И его словно обожгло, ибо он понял, что его УЗНАЛИ!

Внутри стало жарко-жарко, неведомая сила подбросила его вверх, стеклянный стакан опрокинулся, остатки кофе растеклись по шаткому столику…

Швырнув на стол пару купюр, он мимо испуганных и недовольных взглядов соседей, мимо стихшего разговорного гула, мимо парочки, стоявшей на пороге и оглядывавшей зал на предмет свободного места, кинулся прочь – только лишь звякнул колокольчик.

Он не увидел, как следом кинулась она. Как выронила сумочку и, стараясь не упустить его из виду, впопыхах собирала рассыпавшуюся из нее ерунду. Как потом рванула следом за ним из кафе. Не увидел, потому как бежал, обдавая брызгами прохожих, расталкивая их слитный поток, тенью отражаясь в витринах и стеклах машин. Тяжело отталкиваясь от грешной земли, словно убегая во сне от кошмара, но двигаясь ме-е-едленно, будто в меду, и оттого выбиваясь из сил и все равно зная, что не успеть, не уйти…

Узкий тротуар сменился гулкой подворотней. Темным пятном бросилась в глаза чья-то парадная…

Он рванул на себя дверь, плевать, что замок, и она поддалась; полутемная площадка, почтовые ящики на стене и ступени, ведущие вверх. Как часом раньше, на Арбате…

«Этого просто не может быть, – билась о ребра в унисон суматошному сердцу мысль, – просто не может… Но отчего же именно сейчас?! Нет, нет, нет! Верно, это еще какая-нибудь дьявольская хитрость здешних мест, еще одна уловка, на которую уж в этот раз я не попадусь… Еще один кусочек личного ада…»

Взмокнув и задыхаясь, он вбежал на самый верх. Увы, лестницы, как у Петровича, ведущей на чердак, здесь не было! Лишь в потолке, высоко-высоко, словно насмешкой над ним, виднелся люк, причем даже без замка…

«На небо не пускают…» – горько усмехнулся он своим мыслям, а снизу уже слышна была поступь Рока – цокот женских каблучков по каменным ступеням.

«Это все неправда, это все не так…» – убеждал он себя, прижавшись к холодной стене, пока каблучки приближались. Затем они замерли, скорее всего, на предыдущей площадке, и спустя мгновение стали медленно к нему подниматься.

Скосив глаза, он увидел ее – хрупкая, в легком платье. Изящные пальцы художника или музыканта. Тонко очертанное лицо. И глаза, которые словно вбирали, втягивали в себя…

– А я вас узнала, – просто сказала она.

– Простите…

– Вы – Пушкин…

Сердце его оборвалось и скатилось по лестнице, и было слышно, как оно, подскакивая на ступеньках, ударяясь о холодный камень – все дальше, и дальше, и дальше…

– Нет-нет, – предостерегающе подняла она узкую ладошку, – и не отпирайтесь даже. Потому что я знаю, что это вы… Я ведь мечтала… – Она волновалась; смолкнув, глубоко вздохнула и продолжила, намеренно говоря чуть медленнее: – Я ведь хотела вас увидеть… Мне казалось чудовищной ошибкой, что я родилась не с вами. Мне казалось, что я попала не в свое время. В какой-то момент я отчаялась и даже заболела. Мне тогда мама сказала, что если чего-то очень-очень хотеть, это обязательно сбудется… Только хотеть нужно очень и очень сильно… Потому что мечты должны сбываться, иначе зачем они нужны.

Тогда я нашла в себе силы и дальше мечтать. И вот мы встретились.

Он слушал ее не в силах отвести глаз. Не зная, что ей ответить. Его словно ожгло, он вдруг понял, почему здесь оказался. Чье желание, чистое и искреннее, выдернуло его из-под выстрела барона, пронесло через бездну времени, провело через все круги мира… Оставалось понять лишь – зачем…

– Пойдем отсюда, – донесся до него ее голос, – акустика здесь просто отменная. Не стоит здешним обитателям знать, о чем мы говорим, – продолжила она и совершенно по-детски, доверчиво и просто протянула ему ладошку. – Я Таня, Ларина…

Еще можно было уйти. Однако услышав это имя, он кивнул и заключил в свою ладонь ее невесомые пальцы:

– Как вам угодно, сударыня…


Снаружи парило. Солнце решило-таки хоть в середине дня засучить рукава и высушить лужи. Причем дело у него спорилось так, что кругом все искрилось и солнечные блики плясали в витринах.

Они шли молча, только иногда переглядывались – она заговорщицки, а он смущенно и растерянно отводя взгляд. Он, как и полагается галантному кавалеру, вел ее под руку. И невесомость ее запястья, лежавшего у него на локте, передавалась ему, отчего ему чудилось, что если вдруг посильнее от земли оттолкнуться, то можно легко взлететь. Ее каблучки звонко отбивали такт по тротуару. Она была невысокого росту. Даже на них едва вровень ему, а может, и чуть ниже. И даже от этого ему было комфортно.

Вообще с ним опять творилось нечто странное. Пустота изнутри никуда не ушла, но что-то в самой середине, у заледеневшего сердца, чувствовалось. Словно бы искорка, крохотный осколочек света не хотел сдаваться и превращаться в лед…

Сверкающие осколками солнца тротуары заполнили спешащие люди, и их пара откровенно диссонировала своим несуетливым, прогулочным шагом.

– Странные люди наши, – сказала она, словно продолжая разговор, – и жалко их, и смешно, и грустно. Они совсем ничего вокруг себя не замечают, понимаете?

Взглянув на нее, он тотчас же вновь отвел взгляд.

– Возможно, они просто привыкли к тому, что живут… – продолжила барышня, – привыкли и лишают себя радости от ощущения жизни… Но ведь это вредная привычка, ее нужно изживать.

– Сударыня, вы… – Он собирался сказать ей, что она еще слишком молода, чтобы рассуждать о жизни, но она его перебила.

– Да-да, я знаю, – улыбнулась она и вдруг вполне серьезно вздохнула: – Я молода. Иногда даже молода-молода – так говорит моя бабушка. Но вот послушайте, однажды весной мне было очень, очень плохо. Конечно, можно решить, что все это вздор, и такой легкомысленной и беззаботной девочке-припевочке просто не может быть по-настоящему плохо… Но уж поверьте, было. Я шла потерянная, не зная, куда иду… И вдруг увидела бомжонка, чумазого, бездомного мальчишку. Замухрышка-замухрышкой, он куда-то волок здоровенный, чуть ли не с него ростом, тюк с тряпками. Нет, не старьевщику, скорее, то были его пожитки…

А день был ясный и солнечный, один из первых теплых дней после затяжной, слякотной, пережившей себя зимы… В такой день хочется жить, так, чтобы до остатка и полностью, хочется расплескаться, стать солнечным зайчиком и прыгать по отражениям. А я иду, как туча, и все это великолепие проходит мимо, и кажется, что мир совсем потерял и цвет, и вкус, и смысл…

Так вот, я обратила внимание на этого паренька оттого, что он смеялся. Звонко и честно. Смеялся оттого, что ему было хорошо.

Я стояла и слушала его смех, и мне сначала было удивительно: как же, находясь на таком дне, можно ТАК смеяться?

А потом мне стало стыдно, ох как стыдно. И с тех пор, если вдруг внутри начинает что-то скулить или ныть, если я понимаю, что нахожусь в полушаге от того, чтобы перестать верить или отказаться от радости, я обязательно вспоминаю того мальчугана. И тот свой стыд храню в тайной комнате души, как противоядие.

– Скажите, – медленно проговорил он, – а вы… пишете? Простите, если я, так сказать, вторгаюсь в приватность, но… У вас потрясающие образы. Покамест вы мне все это рассказывали, я словно бы окунулся… словно был там и все это видел… Право, у вас дар… И потом там, в кофейне, вы ведь… писали что-то?

– Ой, – сказала она, прижав к губам тонкие пальцы, – я же забыла там наброски к курсовику. Это такая самостоятельная работа. Я учусь на журналиста в МГУ, то есть в университете… Но возвращаться туда мы не будем, примета плохая. Я ведь от вас научилась верить в приметы. Лучше погуляем, ведь мне нужно о многом спросить и сказать…

Они гуляли по Москве, сменившей гнев на милость. Солнце разогнало недавнюю хмурь. Москвичам и гостям столицы наконец-то явилось лето – прозрачно-золотистое, наконец-то теплое. И переулки, и проспекты категорически разделились на свет и тень, проезжавшие автомобили гнали перед собой волну жаркого воздуха.

Гуляли и беседовали обо всем на свете. Он больше слушал, чем говорил, и стоило признаться, давно уже он никого не слушал с таким искренним, ненадуманным интересом. Разговор сам собой прыгал с серьезных тем на пустяки, но Таня была отменным рассказчиком, умевшим говорить лаконично и образно.

Да-да, она звалась Татьяной. То ли знак, то ли совпаденье – ее фамилия была Ларина… Но ему отчего-то совсем не хотелось размышлять об этом. Потому что было беззаботно, легко, словно школьнику, который убежал с нудных, никому не нужных, кроме зануде-учителю, уроков. И теперь весь мир у твоих ног – сколько пройдешь, то твое.

Выгибали спины столичные переулки, убегали из-под ног узкие тротуары, а он все слушал ее и удивлялся. Современная жизнь в ее изложении не выглядела хуже или лучше. Она честно называла то, что ей казалось черным, – черным, однако не мирясь с окружающей действительностью, не хотела ее разрушить и построить все по своему прожекту. Она здесь жила. Может быть, в этом и был ее талант, который она раскрывала на поприще журналистики – умение все называть своими именами. Что-то ее восхищало, что-то злило, с чем-то она боролась, что-то принимала таким, как есть.

Жизнелюбие – вот что это было. Рядом с ней хотелось жить, жить с полной силой, жить с желанием. И творить.

Да-да, именно так. Он слушал ее, и внутри, словно сами собой, рождались слова и строчки. Сперва неуверенные, казалось, что случайные…

Это было словно перерождение. С каждым шагом прежний он, хмурый, уставший и отчаявшийся, истончался, испарялся щедрыми жаркими лучами московского солнца.

Он боялся загадывать, боялся спугнуть это ощущение, однако чем дальше, тем больше в нем росло… да, росло и крепло желание взять в руку перо.

Но и это было не самое дивное. Желание творить вдруг столкнулось с желанием как можно дольше не расставаться с этой замечательной девушкой, с которою свел его дождь. Притом, что он прекрасно понимал – это не влюбленность и не флирт, здесь что-то другое. И наименование этому найти крайне сложно еще и потому, что эти их отношения не требуют особенных названий, определяющих рамки и границы. Им просто было хорошо вдвоем.

Чудны дела твои, Господи. Так страдать от потери желания писать, того, чем он жил, без чего не мыслил себя, и чудом обретя его вновь, осознать, что более всего в отпущенное ему время хочется просто ходить по солнечным улицам и болтать обо всем на свете с девушкой по имени Таня Ларина…

Нет, он знал – наступит миг, и он что есть духу помчится туда, где на столе его ждет стопка чистой бумаги. Он должен, он просто обязан успеть. Но не сейчас. Дело не в капризе. Просто что-то держало, что-то не отпускало его…

– Что? – Он опять прослушал, как она обратилась к нему. Вместо мыслей звучали ноты, менялись картины и где-то на самом краю сознания стали складываться слова…

– Простите, – выдохнул он, возвращаясь в реальность. Скажите, а… как вы меня узнали? Меня ведь никто здесь не узнал. Даже до того, как цирюльники изменили мне внешность…

– Не знаю, – пожала она плечами и, посмотрев на него искоса, продолжила: – А давайте еще погуляем, уж больно день хороший. Ну что, променад продолжается?

– Как прикажете, сударыня, – улыбнулся он, галантно подавая ей руку…

День лениво перекатил солнце через зенит. Близился вечер. Еще было тепло и ясно, но что-то витало в воздухе, нашептывало: полдень пройден, ближе к пяти уже, и скоро лягут вечерние тени, сгустится бензиновый чад над проезжею частью, зажгутся огнями витрины.

А они кружили по центру города, словно времени для них не существовало, или оно все, до мгновения, было в их распоряжении. Все серьезные темы исчерпались сами собой, и теперь они просто болтали, беззаботно и беспорядочно, перепрыгивая с русского на английский и французский и обратно. Всякая всячина, комси комса.

Он рассказал ей, как боялся подземных переходов, и в лицах показывал, как шел напролом, не глядя по сторонам и на светофоры, и что ему на это говорили и показывали водители. Она рассказывала, как перепутала кабинеты и, усевшись за первую парту к незнакомому преподавателю, пыталась понять, зачем им, журналистам, поставили в программу химию денуклеиновых кислот…

Он знал и помнил, что времени остается все меньше и меньше, однако его это ничуть не угнетало – он знал, что успеет. Что миг расставания все ближе и ближе, но пока еще не настал. Было волшебное время, время чудес, когда чувствуешь, что можешь все, даже то, о чем раньше и не догадывался.

Мимо них, волоча за собою большой чемодан-тележку, тараща во все стороны глаза, прошел худющий, всклокоченный темнокожий парень. Парусиновые бежевые брюки, футболка, объемистая сумка через плечо – студент-первокурсник, оглушенный большим городом, куда он только что прибыл. Пока он только-только примеряется к его могучему дыханию, пытаясь шагать в унисон. После деревни, которую он впервые покинул, все еще чужое. И язык чужой, не английский, на котором он выучил несколько слов. И все белые чужие, даром, что на одно лицо.

– Эй, парень, привет! Как жизнь, чего нос повесил?

Родное наречие ударило парнишку сильнее тока. Раскрыв рот, он смотрел на хорошо одетого господина, черты которого отдаленно выдавали в нем родную, эфиопскуюкровь.

– Будешь писать домой, кланяйся папе-маме. И сам не грусти – все получится, у тебя все будет хорошо!

Девушка, что была с этим странным человеком, удивленно таращила глаза то на него, то на своего спутника, пока толпа, в которой они шли, не увлекла эту странную пару по ту сторону проспекта… А парнишка стоял, где встал, забыв обо всем, силясь понять, откуда в этой чуждой ему Руссии нашелся человек, так чисто говорящий на его диалекте, к тому же знающий его мать и отца…

– Что это был за язык? – удивилась Таня.

– Гыз, эфиопский.

– А откуда вы его знаете? – спросила она.

– Не знаю, – как и она недавно, пожал плечами он. – Бог его знает, все получилось как-то само собой.

– А куда мы идем? – поинтересовалась она, заметив, что он не просто гуляет, а идет, выискивая вокруг ему одному понятные приметы.

– Есть тут одно место, – загадочно произнес он, – совсем рядом, если я ничего не путаю. Но жив ли он?

– Кто?! – удивилась она.

– Идемте, и Бог даст, увидите сами, – произнес он со значением, увлекая ее за собой.

Переулки их кружили и кружили, пока наконец не выпустили из своих криволинейных объятий ко входу в обычный московский двор: старый дом, арка, клумбы, лавочки, подъезды, бабушки и авто. Все как обычно… Только вот почему-то пост милиции. А рядом с постом то, что он искал, – вяз, который рос при его жизни.

Он на ватных ногах подошел к нему, коснулся пальцами шершавой коры и словно бы почуял ток живой силы, что струилась от корней вверх, туда, где на узловатых, будто натруженные руки, ветвях тянулась юная поросль. И дерево словно узнало его и, удивленно раскинув свои ветви, приветливо зашелестело листвой.

А он стоял, прижавшись щекой к морщинистой коре, и плакал, совсем не стыдясь своих слез. А еще он почувствовал, как та струна, что, казалось, оборвалась и сгинула в нем, осталась – она была внутри! Просто истончилась настолько, что на миг ему показалось, будто ее боле нет…

Когда он оглянулся, Тани рядом уже не было. Она исчезла, будто и не существовало ее. Но это почему-то его не огорчило. Она дала ему то, ради чего сюда позвала. Как, впрочем, и он отдал ей то, что ей было нужно.

Вечерело, и стремительно синеющее небо опускалось на верхушки деревьев. День угасал, и ему было пора, он знал – теперь уже наверняка. Иначе не успеть. Поймав такси, он откинулся на спинку сиденья и всю дорогу, пока авто протискивалось через пробки вечернего города, нанизывал на призрачную нить слова и строчки.


Любовь глянула на часы. По здешним меркам время еще детское, но он опаздывал уже на четверть часа… Стоило ей об этом подумать, как сразу же увидела в дверях его.

Все время, пока он шел к ее столику, она наблюдала за ним и пыталась понять, какие в нем произошли перемены, а они были, она это чувствовала всем своим естеством. Он наклонился и ласково коснулся ее губ. О да, перемены были. Теперь уже это была не догадка, а твердая уверенность.

Но в чем?

Какое-то время они молчали, пока степенный сомелье откупоривал бутыль, подносил пробку и темно-багровый напиток струился в бокалы.

– За что пьем? – спросила она, взглянув на него.

– За жизнь. За настоящую, живую жизнь, о которой хочется петь. И за тебя, – ответил он с застывшим взглядом, будто думая о чем-то своем.

Вино было густым и терпким.

– Тогда позволь сказать и мне, – сказала она, беря в руку бокал.

Он почтительно склонил голову.

– Знаешь, мой отец говорил – самый дорогой подарок – это то, что человек сам себе не может позволить. По любой причине. Ты… подарил мне то, чего у меня никогда не было и не могло быть. Если бы не ты… Спасибо тебе. За тебя.

Тонко запел хрусталь.

Он думал о том, что наконец-то понял и осознал, зачем же его сюда занесло. Чтобы укрепить Веру, вновь обрести Надежду и снова познать Любовь…

А она думала о том, что все пройдет, и жизнь продолжится, но какая-то ее часть, крохотная, но очень важная, останется в морозном феврале, за полтораста лет до ее рождения…

И настало время, и руки разомкнулись. За стенами ресторана их ждал Андрей Петрович. Не похожий сам на себя, ухоженный и печальный, он молча вручил ему пакет.

По проспекту он уже шел в своей привычной одежде, пряча пистолет под полу сюртука.

Стоя под громадой памятника, он еще раз взглянул в неразличимое отсюда лицо. Он знал, что оно задумчивое и даже грустное. Шум слева заставил его оглянуться. Над полупустой, по ночному времени, проезжей частью рабочие вешали перетяжку.

Часы показывали пять. Все! Что должно было произойти – уже произошло. Пора… И звездное небо вдруг озарила яркая вспышка… Не успела она отойти, как он вновь оказался на окраине Санкт-Петербурга, в районе Черной речки, где упал, сраженный достигшей его пулей.

– Я ранен, – сказал поэт.

Секунданты бросились к нему, противник тоже.

– Подождите! Я чувствую достаточно сил, чтобы сделать свой выстрел… – морщась от боли, сказал Пушкин. – Извольте вернуться к барьеру!

Дантес стал на свое место боком, прикрыв грудь правой рукой. На коленях, полулежа, опираясь на левую руку, Пушкин сделал выстрел. Дантес упал.

– Убил я его? – спросил Пушкин д’Аршиака.

– Нет, – ответил тот, – вы его ранили в руку.

– Странно, – прошептал Пушкин. – Я думал, что мне доставит удовольствие его убить, но я чувствую теперь, что нет…


Город спал. И ему снились разные сны. Был среди них и такой…

У темнеющего памятника с нехитрым букетиком в руках читала стихи пожилая женщина. Она приходит сюда дважды в год. Декламирует, танцует и величает себя не иначе как музой великого поэта. На ней белоснежная юбка, кружевные перчатки и тюлевая шаль. Серебристые волосы украшены красивой заколкой, а на шее – жемчужная нить. Ни дать ни взять дама из XIX века!

Чуть поодаль стояли красивая женщина и старик, что держал ее под руку. Они не плакали, нет. Просто молчали, глядя на бронзовый, совершенно неразличимый даже в свете фонарей лик.

И все было как всегда. Совершенно обычно и даже буднично. Уехала автовышка, и над проезжей частью можно было прочесть «209 лет бессмертному поэту!». А на сухом, бледно-желтом от неверного фонарного света тротуаре таяли последние крохи колючего снега. Да еще сиротливо поблескивало сердоликовое кольцо…


29 января 1837 года. Санкт-Петербург

Вяземский вышел из комнаты и как можно аккуратнее затворил за собою дверь. Лицо его было скорее растерянным, чем смущенным печалью. Ведь то, что прерывистым голосом, морщась от боли, поведал ему Пушкин, было поистине невероятным. И если кому это рассказать, не поверит никто…

Эпилог

1 сентября 2008 года. Москва

Осень наступила словно по календарю. В воскресенье еще шумел пыльной уставшей зеленью август, а в понедельник, первого, с утра небо ватное, и дождь печатает желтые листья в асфальт.

Любовь, доставая плащ, подумала, что лето промелькнуло незаметно, словно его и не было вовсе.

Не было…

Все это время она сознательно грузила себя работой, а тактичный Андрей Петрович не напоминал ни о чем.

И ближе к середине августа она поймала себя на мысли: «А может, ничего и не было вовсе?»

Не было…

В ту квартиру она с тех пор не заходила ни разу. А тут, вечером, внезапно для себя решила зайти. И едва успела, переступив порог, щелкнуть выключателем, как сразу ей в лицо зевнул раскрытой дверью кабинет. Все там было так, как всегда…

В углу стоял ее любимый с детства пуфик. Над ним горою нависал громадный книжный шкаф. У окна стоял аккуратный письменный столик, на котором одиноко белела сильно исхудавшая стопка бумаги. Впрочем, белела ли?! Сощурив глаза, всмотрелась внимательнее и с сердцем, готовым выпрыгнуть из груди, подбежала к столу. Облизав пересохшие вдруг губы, неспешно, словно в замедленной съемке, опустилась в стоящее рядом кресло…

На самом верхнем листе летящим, чуть уходящим вверх, знакомым каждому мало-мальски посвященному в поэзию человеку почерком было начертано: «Таня Ларина, написано мною собственноручно в Москве в 2008 году от Рождества Христова». А ниже текст…


Знай, в каждом городе живет
Посланник ангельский, хранитель.
В сердцах растапливая лед,
Как по щитам, читая в лицах
Людских, что в душах их творится…
Он гениев сопровождал,
Неискушенных ограждал,
Заблудшим помогал найти
Маршруты к светлому пути.
Случилось в некую мне пору
В московский приземлиться город.
И все, что дальше приключится,
Расскажут вам теперь страницы.
Хотя о том не говорят:
С собой уносят и хранят
На небе память о заданьях,
Но повстречал в Москве я Таню…
Ей было двадцать, может, боле,
На первый взгляд – одна из тех,
Кому никак не наиграться,
Не повзрослеть, не налетаться,
Но осуждать летящих – грех…
Ныряя cнова в облака,
Ее крылатая душа,
Сводя с ума друзей и близких,
Могла такое натворить!
Но разве можно не простить
Инопланетное созданье!
В ней – ни угрозы, ни вреда,
А уж тем более тогда.
(Она ж пока еще не знала,
Что значит взрослая игра.)
Она сидела утром ранним
В одной из светлых «Кофеманий»
В саму себя погружена,
Таких инфант не видел я,
Признаться вам, уже давно.
Что поразило – у нее
В глазах отсутствовало дно —
Лишь отстраненность от Москвы,
Витая там, где, горы, море,
С собою на салфетках споря,
Держала ручку как перо,
Зачеркивая, исправляя,
В исканиях своих сияя…
Вот так, по названным приметам
Я встретил юную комету.
Вы, верно, ждете от меня,
Ее подробных описаний…
На удивление, друзья,
Мою хариту звали Таня!
Так появившись ниоткуда,
Ее окликнула подруга,
Рассеяв тотчас все черты
Нездешней, чистой красоты
Своими звонкими шагами
И слишком дерзкими духами,
Пакетами Lacoste и Hugo,
Рассказами о новом клубе.
Я не запомнил клуб, увы,
Я с светским обществом на «Вы».
Она по-прежнему красива,
Хоть не оду́хотворена,
В ней верх земная сторона
Взяла с приходом модной дивы:
Для большинства – весьма смазливой,
Под стать столичным нормативам,
По мне – наружностью банальной —
Нет ни изюминки, ни тайны.
Таких я за день десять раз
Встречал в рекламе, в spa, в отеле
В шаблонном облике моделей,
Что так волнует вас, так манит?
Одно лишь громкое названье!
Пусть в современной красоте
Я нынче многого не знаю,
Дам с внешностью универсальной
Все забывают моментально.
Они о чем-то говорили,
Но я всего не понимал,
Лишь незаметно наблюдал
Преображенье нашей Тани.
Не спорю, в ней осталось тайна,
Но все мирское, взявши верх,
Хранило прежним только смех,
А по нему легко узнать
О человеке, даже дать
Психологический портрет,
Преувеличенья в этом нет.
Походка, смех, глаза и руки —
Вот составляющие звуки,
Мелодии любого жанра
И даже, несмотря на то, что
Всяк творенье уникально.
Не зря так часто говорят:
«Влюбился он в небесный взгляд»,
Или «в воздушную походку».
Сейчас то редкость… больше проку
Влюбиться в громкую фамилью,
Карьерный блеск, доход стабильный
Или финансовый успех.
Желанней тот, кто признан светом,
Будь он похож хоть на скелета,
С глазами, словно у крота,
Не верят в вечные приметы,
От прежних ценностей лишь пепел.
На что нам зеркала души,
Когда он бусы «Живанши»
Нам покупает! Так полсвета
Мы с ним увидеть поспешим!
Вот так толкуют нынче дамы,
Но сей мотив не раз в романе
Читатель мой еще застанет,
А посему вернемся к Тане.
Кому-то, может, и она могла
Такою показаться —
Пустому светскому красавцу,
Заметь ее он в пестрой стае
Беспечных барышень из Raй́а.
Но Таня не ходила в Rай,
Хоть видно, что любила танцы,
В подобных райских уголках
Из ночи в ночь одно и то же —
Пресытившись, спешишь подняться…
Москва блудливая похожа
На пятизвездочное ложе.
Татьяна, слушая подругу,
Вдруг отстранилась к прежним думам,
За коими ее застал
И в ней Поэзию узнал…
Как часто сам я отдалялся
От дум земных и устремлялся
В безлюдный край, а как иначе,
К прелестной Музе вместо клатча
Или йоркширского терьера,
В руках державшей томик белый
Шекспира раннего или Бодлера,
Вдруг просветленный взгляд на мне
Остановив, она извне
Вновь в «Кофеманию» вернулась,
В ней все вверх дном перевернулось,
И собственным глазам поверив,
Она ко мне шагнула первой.
О чем заговорил впервые
С моею юной героиней,
Я рассказать вам не посмею…
То сокровенное мы с нею
Делить поклялись на двоих.
У Тани облик был влюбленный,
А потому рассказ о ней
Амурным почерком я начал
И о Москве теперь добрей
Я напишу, гораздо ярче.
До дружбы с Таней
Этот город
Ничто уж для меня не значил.
Конфликт в столице появился,
С тех пор в Москву и я влюбился!
Есть в этом городе сердца,
Они страдают без конца
Отчасти от идеализма
И отзвуков максимализма
И оттого, что помнят кодекс
О благородстве. Верят в совесть,
Таких сердец не так уж много,
На них Москва теперь убога.
Приспособленческие гены
Сместили прежние манеры.
Где нет морали – есть кокетство
И на любой конфликт – ответ,
Что цель оправдывает средства,
И потому конфликтов нет…
А тем, кто хочет быть собой,
Им, правда, тяжело с Москвой.
Что в современном пониманьи —
Служить достойно воспитанью?
Литература? Может, Театр?
Вы помните такие строчки,
Они запомнились мне очень:
«Ей рано нравились романы,
Они ей заменяли все…»
Теперь подруг и папу с мамой
Готовы дружно заменить
Соцсети, фильмы и журналы —
Взялись всех жизни научить…
Увы, на глянцевой культуре
Навряд ли вырастут натуры,
Способные мечтать о большем,
Да чем жених на черном «порше».
Золя на это бы сказал:
«Вам срочно нужен Мопассан».
Да, к слову, Таню воспитали
В традициях не этих дней —
Она попала под влиянье
Премудро-творческих людей,
Виан, Корта́сар, Гете, Пушкин,
Уайльд, Гессе вели c ней дружбу.
Она в их обществе порой
Бывала чаще, чем с семьей —
Родители ее в разводе.
Я слышал, нынче это в моде.
Благодаря учителям
И восприимчивости сильной,
Она мудра не по годам
Была в минуты очень зыбких
И слишком острых ситуаций.
Своим умением держаться
Могла бы Таня состязаться
Не с сверстниками, а c царицей —
Так рано тонкость с интуицией
Проснулись в девичьей душе.
Тому причиной, как уже
Вы знаете, был выстрел в детство:
Развод родителей ей сердце
Дал проницательней в сто раз,
И в нем открылся третий глаз.
Простите мне мои прыжки
На тему с темы. Романистов,
Столь нашей героине близких,
В строфу я снова возвращаю.
Хоть меж собою отличались
Они серьезно, и о многом
Ее духовным педагогам
Друг с другом б захотелось спорить,
Сумели все же передать
Вложив в свою простую повесть,
Ей лучшее и развивать
Старались в ней свою способность
Иначе жизнь воспринимать.
Свой Дар передает вперед —
кто через книги, кто – по нотам.
Наступит день, тот самый Кто-то
Лицом бессмертным будет избран
И на служенье к Фебу призван.
Училась Таня в МГУ,
На факультете журналистов —
Полуфилологов-лингвистов,
В душе немножечко артистов,
А сердцем преданных перу
Студентов. Многие в долгу
Перед любимой alma mater,
В талантах воспитавшей как-то
Профессиональных репортеров,
Редакторов и режиссеров,
Примером ставших для других.
Парфенов, Познер, Боровик
Немало выдали улик,
Как сила в слове заключалась,
Лишь c ним бы верно обращались.
Журфак был самым разношерстным
Из ломоносовских ячеек.
У тех язык и ум был острый
У этих – Tods еженедельник,
Одни шумят в курилке душной,
Прогуливая полсеместра,
Другие – нужное с ненужным
Зубрят в библиотеке местной.
Здесь много странных персонажей,
Сторонниц готики и гранжа,
Принцесс манерно-эпатажных,
Муз декадентного искусства
И барышень иного русла,
Наследниц избранных фамилий,
Чьи предки преданно служили
Науке – кто, а кто – культуре,
Политике, архитектуре…
А внучкам их досталась честь
Попасть на факультет невест.
Уж много лет всем первым курсам
За их деканом повелось
Читать всемирную исторью,
В сердцах еще наивно знойных,
С начальных дней стремяcь вложить,
Какой не подобает быть
Второй древнейшей из профессий.
(Назвал так Аграновский прессу.)
Так вот, легенда факультета
Рассказывал своим студентам
О тонкостях четвертой власти —
Он был рассказчиком прекрасным
И в чем-то очень Дон Кихотом,
Ведь был уверен, что кого-то
Смысл тех речей найдет и тронет,
Студент Учителя поймет,
Что значит в деле Дон Кихот.
Студенческая жизнь, отчасти
Вступительной являясь частью
Для многих юных институток
К публичной жизни – от прогулок
Из факультета к факультету,
Девчонок учит всем секретам:
Походки на высоких шпильках,
На лекции о Метерлинке,
Снимая с пиджака ворсинки,
От старшей узнают подружки,
Что лучшие десерты в «Пушкин»,
И их потом уже не тянет
В столовой пудинг есть овсяный.
Пробел между «хотеть» и «мочь»
В них дразнит голод и помочь
Старается их спеси ярой:
«Я создана носить тиару» —
Читается на этих лицах,
Таких девчонок – полстолицы!
Они спускаются в метро,
C толпою не сливаясь бледной,
И c видом взбалмошной царевны
Дают понять, что в подземелье
Они лишь временно. Им трон
Зарезервирован с рожденья.
И бросив на вагон надменный,
Слегка превосходящий взгляд,
Они семнадцать раз подряд
Клянутся про себя, что вскоре
Судьба перевернет им горы.
Фантазии подобны лести,
Под скрипы рельс приятно грезить,
Но скоро оборвется нить —
Им через станцию сходить.
В своих мечтах она живет
Уже без проездных билетов,
На суперскоростной карете
Шофер теперь ее везет
От Третьяковского проезда
По мелким будничным делам.
Поверить только, что в madame
От первокурсницы неместной
Остался лишь акцент одесский!
Итак, мечтательнице честной
Пора освобождать вагон,
И ей пока что неизвестно
О скором будущем своем:
Что встретится на третьем курсе
Ей аспирант смешной и шустрый…
Она, влюбленная в него,
Забудет глянцевые грезы
И будет счастлива от розы
И от свидания в кино.
Однажды с предпоследних лекций
Сбежав с ней по весне гулять,
Он сцену из картин советских
Напомнит городу опять
О чувствах университетских
И на Тверской, у дома пять,
Предложит руку ей и сердце…
Они наймут себе жилье,
Начнут этап совместной жизни,
Сыграют свадьбу, только ближних
Собрав за праздничным столом.
Уедут в Грецию потом,
Чтоб десять дней побыть вдвоем.
И став женою аспиранта,
Продолжив ездить на метро,
Живя на среднюю зарплату,
Она забудет про Etro
И прочие капризы глянца
И будет тихо улыбаться,
Родив и сделавшись наседкой,
Когда чванливые студентки,
Зайдя в вагон, на пассажиров
Полузадумчиво-тоскливых
Посмотрят строго и брезгливо,
Она по вздернутым носам
И гордым девичьим глазам
Узнает прежнюю себя:
«Такой была когда-то я».
Отец воспитывал принцессой
Свою чудеснейшую дочь,
Катал ее на мерседесах
И, все дела оставив прочь,
Устраивал по выходным
(Она два дня бывала с ним)
Сюрпризы, праздники, но честно,
Важней всего для Тани – вместе
Побыть с ним было, им двоим
В те дни принадлежал весь мир.
Она всегда на первом месте
Была для папы, говорил
Он это Тане и курил,
Задумавшись, в воскресный вечер,
А дочь в тот миг старалась крепче
Обнять его, момент прощанья
У них всегда так проходил:
В машине сидя, он следил,
Как машет папе ручкой Таня…
Порой насколько счастье просто —
Когда себя ребенком взрослый
Способен снова ощутить,
Ведь детство можно разбудить
В любом из вас – вот бросит мальчик
Вам, промахнувшись, в ноги мячик,
И вы с улыбкою азартной
Уже пасуете обратно.
Или подруга у «Стрелы»
Ждет не дождется встречи с вами,
А вы бежите со спины,
Чтоб ей глаза закрыть руками.
А сколько раз тянуло в зиму
Снежками забросать любимых
И жизнерадостных друзей…
Все эти чудосостоянья
Не в шутку продлевают жизнь,
Поэтому, наверно, мама
Любимой нашей героини
Столь молода и так красива —
Она была наделена
Душой ребенка. И смогла
Во многом передать и Тане
Свои мистические знанья,
Шестое чувство, интуицью,
Ведь дети чувствовать людей
И видеть истинные лица
Способны с самых первых дней.
Случалось, многие сперва
Не верили, когда она
Произносила вслух свой возраст
И тут же добавляла новость,
Что у нее есть вдвое младше
Себя единственная дочь —
Во многом схожа с ней точь-в-точь.
В них было больше, чем родство,
Они ровесницы по душам,
И потому, наверно, лучше,
Чем мама, не могло быть друга.
Не каждой девочке, скажу вам,
Дают в подарок небеса
Все то, что в маминых глазах
Узнала Таня о своей
Бесценной миссии в судьбе
Родительницы и подруги.
Они с годами друг для друга
Смогли стать тем же, чем был юг
Для птиц во время зим и вьюг.
Когда же Таня подросла,
Их дружба сделалась духовней,
И наконец себя как с ровней
Вести для мамы день настал.
Вот почему для нашей Тани
Она была не просто мамой.
Когда-то, двадцать лет назад
Весной такси в Нескучный Сад
Везло беременную даму —
Вы правы, Танечкину маму.
За нею сверху наблюдали
Мои небесные друзья,
Храня от всяческого зла.
Вдруг с нею пожилой водитель
Заговорил не как таксист,
А как чудесный покровитель
Еще не рожденных детей
И их прекрасных матерей.
Он многое ей предсказал,
А под конец всего сказал:
«Запомни, дочь, слова мои,
Только от истинной любви
Рождается ребенок-гений,
В минуты страстных наслаждений,
Как инь и ян, душа к душе
Взаимно тянется в сплетенье
И отдают как в отраженье
Друг другу все, что есть вообще
У них от нынешней Вселенной.
Собрав родительские гены,
Чтоб их умножить в продолженьи,
Скажу иначе – в малыше.
И вот все лучшее, что в вас,
Небесное, сверхчеловечье
Свернется коконом тотчас —
Не объяснить такое речью.
Когда приблизится момент,
Даст небо пятый элемент
В лице особого ребенка.
Тем двум, чьи чувства были к Богу
За знаком “да” устремлены.
Твое дитя – дитя любви,
Господь тебя благослови».
Москва тем временем влекла
Искателей земного счастья.
Попасть к ней в хищные объятья
Мечталось всем – от карьеристов
До начинающих артистов.
Так каждый со своим талантом,
Cверхчеловеческим азартом,
Умом иль длинными ногами
К столичным мчался берегам.
Для них благословенье Бога —
Проникнуть в светскую струю,
Тогда элита Таганрога,
Листая свежий номер Vоgue’а,
На заключительных страницах
Cлучайно в праздничной девице
Узнает дочь своих соседей
Иль чью-то бывшую жену…
И вот банальнейший конфликт
Усовремененной принцессы:
С одной посмотришь стороны —
Ей хочется любви, как в пьесах
Пера бессмертного Шекспира,
Но те, кто нимфами любимы,
Обычно из другого мира…
Да – молоды, да – романтичны,
Но с ними жизнь проблематична,
Хоть и умеют превращать
Свиданья в сказочный Эдем,
Но сказки и Эдем не вечны,
А нимфы гибнут от проблем!
Они ж изнежены Олимпом —
Как нелегко живется нимфам!
Но в мире что-то изменилось,
Возможно, нимфы истребились?
Ведь те, кому слегка за двадцать,
В мужчинах стали разбираться
Не хуже хищноглазых женщин,
Которых жизнь сквозь столько трещин
Заставила перелезать,
       чтоб стать как эти в двадцать пять!
Хитры, расчетливы, опасны,
Трезвы душой, как old madame,
И холодны не по годам,
Максимализм в огонь льет масло –
Им хочется всего и сразу!
Итак, включив расчет и разум,
Закрыв все чувства в темной клетке,
Готовы нимфы к нужной сделке.
Москвою правят власть и секс.
Не то чтоб для кого-то новость,
Как эта ядерная смесь
Гасила в людях стыд и совесть,
Толкая с прочных рельс в капкан,
Напоминающий вулкан,
Где все горят в столичной лаве
И создают тугие сплавы
Циничных сверхпорочных братств.
Беги от них, как от отравы, —
Во имя роскоши и славы
Разменивать себя не надо,
Им не оправдана цена,
Нам честь дается лишь однажды,
Как и душа – она одна,
Так береги ее от лавы.
Москва по-прежнему больна
Своим земным непостоянством,
В ней одержимость обновляться
Подобна женскому капризу —
Быть каждый вечер в новом платье,
Но я, позволите, замечу —
Одним искусством одеваться
Не удивишь собою, дамы.
Стиль, согласитесь – лишь оправа,
А пустоту не спрятать рамой,
Как, впрочем, и любой шаблон
Шедевром никогда станет,
К чему бы ни был он приписан.
Носить улыбку Моны Лизы
Дано лишь редким единицам,
И наша русская столица
Была одной из этих жриц.
И мы готовы ей простить
И дождь, и смены декораций,
И неприлично быстрый темп,
Попробуйте вы с ней расстаться
На дней пятнадцать и тогда меня поймете,
Господа, ведь вам приятней просыпаться
В объятьях той, что каждый раз
По-новому влюбляет вас
Своей загадочною натурой.
Непредсказуемость амурна,
Пленит и сердцем, и душой —
Все то же самое c Москвой.
Она бывать умеет разной:
Подругой, матерью, сестрой,
Возлюбленною иль женой
И даже незнакомкой. Стервой.
Капризной снежной королевой,
Но c сердцем андерсенской Герды.
Да… не соскучишься с такой!
Любая светская девица,
Помимо йоркского терьера,
Считает правилом сдружиться
С каким-нибудь холеным геем,
Какой бы ни была подруга,
Гораздо лестней будет с другом
Нетрадиционных ориентаций
Ходить на Russian Fashion Week,
Критиковать стиль trash & freak
И обсуждать, как на Юрате
Сидело бежевое платье,
Что Хромченко похорошела,
Долецкая помолодела,
Но, несомненно, взял Гран-при
Простой минимализм Шахри.
«Жизели» гей не скажет «нет»,
Идея посетить балет
Ему приятнее футбола,
Хоть он лицо мужского пола.
Искусство, мода, spa, диеты —
Он станет искренним экспертом
В любом из названных вопросов.
Гей пользуется бо́льшим спросом
В профессиях, где культ на внешность —
Редактор мод, PR и fashion,
Век глянцевых коммуникаций
Благословил его с лихвой:
С его идеями считаться,
Помимо дам, привык любой,
Гламуру подданный «герой».
Но вскоре появился Стас.
Знакомьтесь – денди, ловелас,
На вид – за тридцать с чем-то лет,
Спортивный, холост и эстет.
Носил дизайнерские фраки,
На ужин афродизиаки
С друзьями в Вed’e поглощал.
Стас гармонично совмещал
С весельем свой серьезный бизнес
И брал все лучшее от жизни,
Во всем всегда на высоте.
Он разбирался в красоте
Со званием профессионала,
А значит, в тот случайный вечер
Не мог быть Стасом не замечен
Соседний стол в курящем зале —
Там с мамой ужинала Таня.
Заговорил он с ней спокойно,
Держался вежливо, достойно
Без лишних слов и комплиментов —
Он образцовым этикетом
Расположить к себе сумел.
Хочу признаться, этот вечер
Был знаковым для ихней встречи,
Ведь Стаса в зале появленье
Совпало с днем ее рожденья.
В любой другой момент знакомства
Стас, вероятно, на привет
Смог получить лишь только «нет».
Давайте к Тане мы вернемся.
Сама собой удивлена,
Что на знакомство согласилась,
Оставив имя с телефоном,
Она с поклонником простилась.
Пора ей к празднику спешить,
Чтоб ночь свою не пропустить.
Стас просыпался в восемь с лишним —
К десьти его ждала работа,
Так, каждодневные заботы —
Звонки-звонки, переговоры,
За бизнес-ланчем разговоры:
Где поместить свою рекламу,
В каком из новых ресторанов
Заводят девушки знакомства,
Что нынче пользуется спросом
На рынке бизнес-инноваций,
Кто из московских светских львиц
Достойней зрительских оваций
(Мужчины обсуждать девиц
Всегда не прочь – им дай бы повод).
Со встречи к встрече – вот и вечер,
От дел пора передохнуть,
Стас в фитнес-клуб cвой держит путь.
Помимо фитнеса и моды
У Стаса были также хобби:
Машины, доски, аквабайки,
Любитель скоростной разрядки
Летал по трассам и воде.
Зимою в снежной красоте
Его приезда ждали Альпы,
Свои поездки по стандарту
Он разделял на те, что служат
Как дополненье имидж-нуждам:
Сардинья – летом, в сентябре —
Милан и Монц, в календаре
Его расписаны на год
Событья значимые от
Гран-при Ферарри и концерта
В La Scala нового балета
До Каннского кинооткрытья
И даже тайного прибытья
В Нью-Йорк какой-нибудь звезды.
Но были и такие дни
В его до лоска пестрой жизни,
Когда от светских па и мыслей
Хотелось вырваться на волю
Как можно дальше – на Кавказ;
Про горы был наслышан Стас,
Влюбленный в высь сильней, чем в море —
Он был романтик, как Печорин.
Но от условностей столицы
И Путин может измениться.
Так вместо Закавказья края
Стас стал раз в год по Гималаям
В паломничество отправляться,
Чтобы в молчаньи пообщаться
С самим собою в медитациях.
В ночной Москве, как всем известно,
Все те же лица – томно в креслах
Столично-модных ресторанов
Сидят за кофе и скучают,
Другие дерзко изучают
Недавно прибывших красоток,
Слегка хмельных полукокоток,
И через несколько минут
С уловом пойманных подруг
Охотники уже решают,
Где лучше всем продолжить ночь.
На Бронной – Аиста терраса,
Там чинно все сидят до часу —
Старлетки, леди, ловеласы.
Московский глянец – этой касте
Я уделю пять строф отдельно,
Ну а пока заметить смею,
У Новикова очень часто
Увидеть можно было Стаса.
Тот вечер не был исключенье,
Гарсон уже принес печенье,
Фруктовый фреш, имбирный чай;
Стас был с друзьями.
Ранний май
Гулял по улицам вечерним,
Стас был приятным предвкушеньем
На этот вечер отвлечен
От холостяцких развлечений.
С момента чудного знакомства
Прошел час с лишним.
Легкий ром
Лишь раздразнил волну эмоций,
И наш герой, взгянув на номер,
Почти что наизусть знакомый,
Решив услышать Таню снова,
Набрал уже те десять цифр.
Каким он показался маме,
Вы догадались, если Таню
Она с ним отпустила в свет.
«Серьезный, есть в нем интеллект»,
Умен, должно быть, раз в очках,
На впечатлительных сердцах
Оправа сартровско-мужская
Сей отпечаток оставляет,
Да беспокоиться ли надо,
На вид он безобиден, правда?
Но вы не знаете – кто Стас,
К тому же ангелы бессильны
От страсти отвлекать мужчину,
Когда ему, присев на плечи,
Все шепчет-шепчет что-то нечисть.
А он не видет ничего,
Кроме каприза своего.
«Ее ничем не удивить,
Ну, в смысле всех таких приемов», —
Подумал Стас и пригласил
Он леди в парк аттракционов.
В любой it-girl живет принцесса,
У каждой девушки всегда
Есть ахиллесова пята —
Об этом помнил Дон Жуан,
И Стас об этом тоже знал.
Ночь утопала в огоньках,
А в это время где-то в парке,
Скользя по горкам на коньках,
Тонула Таня в облаках
Своей наивной головою —
Как был доволен Стас собою!
Да, у него все получилось:
Она почти в него влюбилась.
Такого не было ни разу
C ней. На катке, ну а потом,
Когда с луною вспыхли стразы,
Прогулка в воздухе. Вдвоем
C ленивой круглой карусели
На город бросили две тени
Он и Она.
На колесе
Все ближе поднимались к звездам,
И приближалось волшебство.
Мгновенье в вечности замерзнув,
Зажгло еще одну звезду
Их поцелуем в ту весну,
Ведь нет минуты ярче той,
Когда вас кружит над Москвой
Меж звездным небом и землей.
Проходят дни – она, мечтая,
В своем безлюдье пребывает
Вдвойне странней и молчаливей,
По-отрешенному счастливый
Бросает взгляд на повседневье
В таком вот длительном затменьи.
Прошло уже намало дней,
Она все в том же настроеньи,
Рассеянней, лицом бледней
И сторонится всех друзей.
Ей больше хочется молчать,
А в ночь с бессонницей играть
В «не веришь – веришь» у окна
Нет, наша Таня не больна,
Она всего лишь влюблена.
Не дай вам Боже в кавалеры
Заполучить коллекционера.
Игра совсем не стоит свеч —
Для них вся жизнь из новых встреч
И неизбежных расставаний
Построена.
Ведь нет желанья
Остановиться и начать
Главу совсем иного плана.
Подобно страшному капкану
Для них понятье постоянства,
И с легким дендинским жеманством
Они (естественно, не сразу)
Свою отточенную фразу
Тебе преподнесут в момент,
Когда решат свести на нет
C тобой все будущие ра́зы
Ну и дальнейшее общенье:
«Я не исчез и не играюсь —
Я просто очень опасаюсь
Таких серьезных отношений».
Как распознать их, как узнать?
Порою их не угадать…
Одним из них и был как раз
Уж всем известный этот Стас.
Страшней всего, чтоб вам понять, —
Ему хотелось доверять!
И Стас об этом знал прекрасно.
Вот в этом-то и вся опасность,
Когда обманчивая внешность
Обезоружив, обожжет
Вам крылья,
А потом в дальнейшем,
Наслушавшись всех этих бред-шоу,
Нам всем становится трудней
Поверить в искренность людей.
Ей столько хочется сказать
Ему при встрече, но пока
От Стаса не было звонка,
Хотя прошла почти неделя.
Вот постепенно стали с тела
Сползать мурашки эйфории,
А те душевные стихии
Умолкли и сплелись в комок
Печальных мыслей, дум, тревог.
Да все вокруг, в чем нету Стаса,
Воспринимается напрасным.
Болезненна и уязвима,
Ей стала жизнь невыносимой
И намертво застывшей тенью,
Собою заслонившей солнце —
Вот как Душа в ней к Стасу рвется!
Реальность спряталась в туманы,
Свои мильон терзаний Таня
С достоинством должна пройти.
От всех храним мы взаперти
То, c чем был связан первый шрам.
Свидетели сердечных ран
Ей ни к чему,
А это значит,
Ее одну сейчас оставим
В плену своих воспоминаний,
Опомнится – опять поплачет,
И так по многу-многу раз,
Пока всех слез из юных глаз
Она не выльет на подушку
В обнимку с плюшевой игрушкой.
Друзей у Стаса не водилось,
Судьба с ним так распорядилась.
Знакомых был обширен круг —
На день приятелей, подруг,
С кем можно весело, красиво
Потратить время. Балерины,
Банкиры, тележурналисты
И рестораторы, артисты,
Они в лицо Героя знают
И постоянно приглашают
Кто на показ, кто на премьеру.
Жизнь в свете – это как карьера,
Работа над самим собой,
Чтобы со временем любой
Приход твой оценил бы честью,
Ну а пока быть в нужном месте
Всем новичкам желаю я,
Раз им так хочется туда.
Читал ли он? GQ и Тatler,
Немножко увлекался art’ом.
Но это так – по настроенью,
Он Винзавод с Газгалереей
Частенько путал. Но зато
По театрам был большой знаток.
Фоменко – мастер «Трех сестер»,
А «Три товарища» – у Волчек.
О «Современнике» он очень
Осведомлен, один актер
Когда-то в театре том был мэтром
И Стасу дедом – по секрету.
Но разговоры о высоком
Стас вел при случаях особых.
Не каждой барышне охота
С мужчиной обсуждать «Идьота»,
Не лучше ли пойти в кино?
Он их любил по трафарету,
Дарил волшебные букеты
Ванильно-желтых орхидей,
Прогулки в парках, рестораны
И приглушенный свет в кальянной.
План идеального свиданья
Один и тот же, как всегда,
Нам цель понятна и ясна:
В миг наступившего прощанья,
Чтоб был конец завоеванью:
Раз – поцелуй, два – вот и спальня,
На три – под мягким одеялом
Устало шепчет «мне пора».
Но уходя, откроет тайну,
И тайна эта такова:
Что для мужчины будет подвиг,
Для леди может стать провалом,
И как бы ни было бы больно,
Не может леди не признать,
Что лишь была одной из многих.
Итак, мечтал он о своем —
Увидеть мир, построить дом
Вдали от родины советской,
Влекла его иная местность,
Но историческая воля
Своею судьбоносной ролью,
Растасовав иначе карты,
Вернула мысленно обратно
Героя – в прежнюю страну,
Поняв, что случай на кону,
Герой себя повел иначе
И стал со временем богаче.
Поблекли прежние порывы,
Все невозможное возможно
По новым правилам игры,
Он стал циничней, осторожней
Ромео умер в нем, увы.
Друзья, поверьте мне на слово,
Но в Стасе ничего такого, особенного
Не нашлось – подругам Тани удалось
Всего за несколько минут
                    прийти к такому заключенью,
Взглянуть насквозь и за секунды
Нарисовать портрет занудный —
Для них был Стас и стар, и скучен —
Мне ж поручили все озвучить.
Он никакой – вердикт Кристины,
Нелепый, есть от мистер Бина в нем что-то,
Может быть, очки?
Напоминает он кого-то…
Да нет, не Бин, а Гарри Поттер
(Но только двадцать лет спустя).
Зачем тебе такой мужчина?
Он несуразный для тебя,
И, разложив его по полкам,
Подруги Стаса окрестили
В такое сказочное имя.
Стас жил на верхнем этаже
В заоблачно высокой башне.
Из панорманых витражей
Москва ему казалось краше
Всех первых мировых столиц.
Когда звучал в квартире Prince,
Под вечер, за стаканом виски,
Он к стеклам приближался близко
И опрокидывался взглядом
На набережную. C нею рядом
Большим сияющим пятном
Сверкал на Стаса Белый дом,
Футуристичекое сити
И ламп бесчисленные нити,
И МГУ, и Кремль, и храм
Спасителя – такой экран,
Лишь небожителям он дан!
Итак, как славный мой Онегин,
Герой наш был довольно предан
Укладу аристократичной жизни.
Внести уют в квартиру призван
Был архитектор из Тосканы,
Тот многоярусно и странно
Скрестил барокко и Восток —
На слух, о да, культурный шок.
Но все в итоге оказалось
Достойным индивидуальность
Героя нашего дополнить,
Деталей всех сейчас не вспомнить.
Роскошный авторский проект,
Все гармонично. Даже плед
Из кашемира под камин
Был куплен темно-голубым,
Фарфор немецкий, ой, а двери!
И весь фотоархив Pirelli!
Москва, в тебе так много одиноких
И беспризорных женских душ.
Ну и зачем нам нужен муж?
Толкуют в обществе подруги,
Сегодня ж двадцать первый век,
Мы наконец пришли к свободе!
А это значит, человек,
Мужчина ль, женщина ль – неважно,
Имеет право выбирать
Себе в попутчики хоть пять!
Ведь моногамия не в моде.
Но по Венериной природе,
Влюбляясь, леди забывают
Все мысли, сказанные ранее,
И шарм случайных приключений
Сгоняют на последний ряд —
Теперь для них важней в сто крат
Фундамент прочных отношений.
Зачем им свет? Ведь знаю я,
У них есть собственное солнце —
Двухгодовалое дитя,
Оно растет, поет, смеется,
Не видят мамы – им известны
Занятий ряд поинтересней:
С утра салоны красоты,
Пилатес с йогой до полудня,
Затем с подругой в Prado людном
Час с лишним праздной болтовни,
Там уж гляди – пора домой
До пробок, чтоб к пяти покой
Заслуженный себе позволить.
Прислугам знак – не беспокоить
Ни телефоном, ни детьми,
Ей нужно выспаться – к семи
Проснуться и опять начать
Себя куда-то наряжать.
Вот из роскошной гардеробной,
Блистая красотой холодной,
Выходит светская жена.
По совместительству она
Еще и мама молодая,
Но мама, ночью отдыхая,
Дитя вверяет гувернанткам
И не считает недостатком,
Что из-за новой вечеринки
Ребенка няня-филиппинка
На иностранном языке
О заколдованной реке
Баюкает под колыбельню
Из ночи в ночь еженедельно,
А там и месяцы-года…
Пройдет детсадовское время,
Начнутся колледжи-лицеи,
Ребенка переселят в Лондон
Или в швейцарский пансионный
Какой-нибудь закрытый клуб.
Не за горами институт —
Калифорнийский или Оксфорд.
Вернется юношей он взрослым,
Обученный от «а» до «я»,
Но так и не узнав себя.
В семье, оставленной когда-то,
Возросший без сестры и брата
И нежной маминой любви.
Он мстить всем женщинам земли
Начнет, сердца ломая c кровью,
Что значит – в детстве не любим.
Надеясь сделать маме больно.
А может, сложится иначе —
Свою семью вчерашний мальчик
Построит в будущем контрастно
И обретет очаг домашний
В жене – без светского тщеславья,
И в детях, не привыкших к няням,
Встречающих его с работы
Своей улыбкой и заботой.
В поездках на моря всем вместе,
Зимой в катаниях воскресных
На санках или на коньках,
В строительстве снеговика.
Он посвятит себя своим
И в будни и по выходным
И будет преданным отцом —
Чем сам был в детстве обделен,
Одарит всех своих любимых —
Таких подарков на витринах
Вам не найти, они все в нем.
Он будет идельным мужем,
Жену по-прежнему на ужин
Не перестанет приглашать
И не разучится с годами
В машину дверь ей открывать —
Приятно удивлять цветами,
Ходить в кино, дружить домами
С cемьей ее родного брата,
Гулять в саду с ней вечерами,
Держа ладонь в одной руке,
В другой – терьер на поводке.
Работа, дом, семья, собака,
Как многим кажется, однако,
Что эта жизнь легко наскучит.
Найдем замену ей получше?..
Но мне пора. Ждет снег колючий.
Дантеса пуля смерть пророчит.
Меня ждут в двести лет назад.
Где Смерть моя. И я ей рад…

И подпись…



Если жизнь тебя обманет,
Не печалься, не сердись!
В день уныния смирись:
День веселья, верь, настанет.
Сердце в будущем живет;
Настоящее уныло:
Все мгновенно, все пройдет;
Что пройдет, то будет мило.

А.С. Пушкин <1825>


Об авторах

Марк Арен

(Карен Маркарян)

Автор семикратно изданного романа-бестселлера «Анатолийская история», романов «Реквием по Иуде», «Наследник», пьесы «Вилла Эврара»; повести «Рождественский ангел», которая легла в основу фильма В. Сторожевой «Мой парень – ангел»; романа «Квартет», по мотивам которого был снят сериал «Место встречи». Доктор экономических наук, ученик академика Д. Львова, автор Закона сохранения капитала и Общей теории постиндустриального государства. Обосновал научную концепцию Закона о безусловном базовом доходе, который, по мнению известного футуролога и технического директора Google Р. Курцвейла, в 2030-е годы завоюет весь мир.


Анна Дэвика

Воспитанница Ясена Засурского, выпускница журфака МГУ им. М.В. Ломоносова (красный диплом). В прошлом главный редактор русской версии американского журнала Seventeen и PR-директор Aldo Coppola в России. Ныне инструктор йоги для будущих мам.

Поэтический дебют: наблюдения о современной Москве сквозь призму пушкинского вольностопного ямба.

Примечания

1

Щеголев П.Е. Дуэль и смерть Пушкина. М., 1936. С. 182.

(обратно)

2

 Жуковский В.А. Письма к С.Л. Пушкину. 15 февраля 1837 г.

(обратно)

3

(Фр.) Вы понимаете?

(обратно)

Оглавление

  • От автора
  • Пролог
  • Глава первая «Обезьянник»
  • Глава вторая Бог и Царь
  • Глава третья Новые времена
  • Глава четвертая Нерусь
  • Глава пятая Путь в большую литературу
  • Глава шестая Большие хлопоты
  • Глава седьмая Любовь к науке
  • Глава восьмая Один день Александра Сергеевича
  • Глава девятая Таня Ларина
  • Эпилог
  • Об авторах
  • *** Примечания ***