Агами [Алексей Владимирович Федяров] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Алексей Федяров Агами

Обложка Иван Бочаров

Фото на обложке: Нигина Бероева

Alexander Zemlianichenko/AP/East News


© Алексей Федяров, автор, 2020

© «Захаров», 2020

* * *
Родился в 1976-м в Чувашии, вырос в деревне в сотне километров от Чебоксар. В 1992 году поступил в Чувашский госуниверситет, на юридический факультет. С пятого курса начал работать следователем в прокуратуре. Ушёл из прокуратуры в 2007-м, в должности начальника отдела следственного управления прокуратуры Чувашии. С тех пор в бизнесе.

Как управляющий партнер юридической компании специализируется на уголовных и арбитражных делах высокой сложности. Сотрудничает с благотворительным фондом помощи осуждённым и их семьям, консультирует pro bono подвергнувшихся уголовному преследованию, ведёт специализированные семинары для адвокатов.

* * *

Глава 1. Веськыда сёрнитам[1]

«Много лет прошло, очень много, прежде чем я понял одну простую вещь. Не знали они про нас ничего. Ничего. Кроме того, что мы сами рассказывали. Про себя и про других. А все байки про всевидящее око и дьявольскую осведомленность — туфта, миф, погремушка для баранов. Ничего у них не было против нас, кроме нашего страха».

Михаил Шевелёв. От первого лица
Странный. И чем дольше приглядываешься, тем больнее чуйка жмёт в груди: странный, не наш, опасный. Идёт по тайге третью неделю и не кашлянул ни разу. Городской ведь, видно, что не в тундре вырос и не его это — холод и север. И углы эти медвежьи зырянские не его. И подкластер «Нарьян-Мар» не его был. Но древний лес он валил не так, как делали это чуждые из бывших городов, которые уставали быстро и ничего долго делать не могли в холоде, даже жить. Этот не уставал. И жил, чахнуть не собирался. И много чего умел. А они мало чего умели, чуждые эти, которых Дима-Чума видел много.

Сейчас он шёл по едва заметной тропе третьим, последним в их цепочке, смотрел на Трофима, который двигался вторым, размеренно ставя чёрные ботинки из грубой юфти след в след за первым, Спирой — зырянином из местных. Места гиблые, то сухо, то трясина снизу, то не поймёшь чего. Лучше ступать туда, где опытный ногу поставить не остерёгся.

Дима-Чума шёл и слушал, внимательно слушал голосок внутри.

Спира по роду и сути северянин, печорский. Охотник. И отец его был охотником, и дед. Только такие в таёжном лесу тропы видят. Как такой устанет? Он шёл и шёл, от утра до привала, а потом до вечера. И Трофим шёл и шёл. Но Дима уставал, а Трофим нет.

Уставал Дима ещё и от того, что Спира с Трофимом молчали и говорили только по нужде — место для привала указать, очередь для шухера ночного назначить. А Дима-Чума так не мог, говорить он начал ещё когда не родился, если матушке верить, потому она его Чумой и прозвала — замолчать его ничто заставить не могло. Едва научившись ходить, он начал бегать, а сказав «мама», немедленно начал произносить все слова, что слышал, и уморительно матерился, чему отец, приходя домой с завода, где делали большие комбайны, смеялся, а мать хмурилась: «Смейся, таким же дураком вырастет, как батя».

Там где он рос, всегда тепло, даже зима повеселей местного лета. Большой южный город на широкой реке. Что сейчас — неизвестно. Новые поселения.

Потому мучился, пока шёл, Дима-Чума втройне: холодно даже сейчас, коротким летом — это раз, молчать надо — это два и Трофим этот странный — три.

Спира отмеривал широкие для него шаги ровно, дышал неслышно. Коренастый, в чёрном ватнике, он слегка раскачивался при ходьбе, оттого казался шире, чем был. Трофим переставлял длинные ноги, не вынося их далеко вперёд, он был значительно выше Спиры, вровень по росту с Димой. Сухая порода, жилистый. Такие хорошо ходят, особенно если постоянно приходится. Но не та была у Трофима жизнь, чтобы много ходить надо было, не та. Не мог Дима ошибаться. Такие в кабинетах сидят и пишут, и нос у него подходящий для очков, длинный и прямой, не широкий в ноздрях и приплюснутый, как у Спиры, и не маленький-вздёрнутый, как у Димы. Молод, конечно, может, и потому ещё резвый пока, но много ли резвых остаётся после года на лесобазе у Печорской губы? А этот шёл и не жужжал.

Когда присматривался Дима, с кем валить с базы, Спиру отметил сразу, он места знает и привести мог туда, куда почти пришли сейчас. И зверя бить способен. А вот третьего долго выглядывал. Третий нужен, и не чтобы с голоду не сдохнуть, как в байках старых про кабанчиков, которых в побег тянули, чтобы съесть. Третий нужен, чтобы ночью в шухере стоять по очереди, от зверя и случайного лихого человека. Такие тут ходят — и звери, и люди. Тайга вековая, лес валят аккуратно и бережно, с расчётом, чтобы снова вырос. Это не сибирские пустоши, где всё, что росло из земли, ещё в тридцатые повырезали. Потому зверь здесь есть. В Сибири Китай рулит, а здесь — немец. Немец живёт, будто тысячу лет будет. Тайге лучше, а человеку без разницы, что сплошь лес рубишь и гробишься, что по делянкам выверенным убиваешься. Непосильно это человеку было всегда — лес рубить на каторге. Оттого люди бегут, а значит, есть кого, кроме зверя, опасаться.

Трофима Дима в расчёт не брал и не взял бы, если бы не случай. Однажды к ночи пошёл перед сном по нужде и наткнулся случайно у сортира за бараком на драку короткую — слишком короткую даже для зоны, которую Чума потоптал немало и стычек на которой насмотрелся. Двое молодых, недавно прибывших с малолетки, зажали Трофима у стены барака, что-то говорили ему дерзкое на полукитайском и заточками грозили. Опасные они, молодые эти, необтёсанные разборками по понятиям, резкие. Молодые всегда такие. И человека порежут почём зря, и сами на рудники уедут, чтобы сгинуть, а всё от страха, что их бояться не будут. Трофим тогда помолчал немного, но без боязни совсем, не увидел Дима-Чума испуга у него, и даже как-то смотрел Трофим, будто жалко ему было малолеток вчерашних. Потом полувыдохнул-полусказал пару слов на странном этом языке, которого много стало на каторге, больше, чем русского, и двинулся вбок и прямо, потом снова вбок и снова прямо. Молодые упали. Не отлетели, а именно на месте свалились. «Как снопы», подумалось почему-то тогда Диме, хотя снопов он не видел никогда — не оставляют их комбайны, которые убирали поля вокруг его большого солнечного города.

Трофим не убил молодых, нет, хотя мог шеи свернуть и оставить на морозе. Даже заточки отбирать не стал. Тогда Дима и принял решение — этот пойдёт с ним в побег. И Трофим не подвёл — тащил самый тяжёлый рюкзак с припасами и шухер стоял исправно.

Было понятно, когда уходить. Зимой в этих местах много не нагуляешь. Мороз стоит лютый, ветра гуляют, пурга чуть не каждый день подняться может. Поэтому ушли в июне, когда в лесу стало можно ночевать. Прямо с работы и ушли, охраны на лесоповалах — чем дальше в тайгу, тем меньше. Собирайся и сваливай, главное, не под прицелом. В погоню не пойдут, зачем? На тысячу вёрст вокруг никого — тут либо сдохнешь от голода, либо зверь приест, либо вернёшься в слезах.

Куда идти, старый арестант тоже знал. Дима так себя называл, ему нравилось, что он давно живёт и много видел.

— Не старый ты ещё, — как-то на привале сказал ему Спира, устав слушать про больные ноги, — старый будешь, быстро помрёшь, старые тут долго не живут.

— Сколько тебе лет? — рассеянно спросил у него тогда Трофим.

— А сколько дашь, я не считаю, — засмеялся Дима тогда, разминая ладонями уставшие сухие мышцы на тощих бёдрах.

Деланно засмеялся. Трофим промолчал, но почему-то стало понятно, что он знает — Диме чуть больше пятидесяти и родился он, аккурат когда развалился Союз. И даже знает, что Дима-Чума вовсе не истинный блатной, а служил давным-давно ментом, был даже какое-то время самым весёлым и понимающим помощником дежурного в городском райотделе полиции. Весёлым, потому что с удовольствием курил изъятую анашу. А понимающим, потому что продавал её недорого страждущим, за то арестован был первый раз, получил приговор — восемь лет и отсидел их в Нижнем Новгороде, в зоне для бывших сотрудников. Второй раз сел за кражу, потому как, освободившись, работы не нашёл. Отец к тому времени умер, а мать состарилась.

Дима воровал как придётся, из машин, оставленных на улицах. Вскрывал их за минуту и уходил. С умом воровал, машины выслеживал на привычных людям местах, дожидался тех, кто оставлял сумки, а там всегда что-то находил. Но попался глупо — в обычный оперской рейд. Влез в подставной «Мерседес». Сам виноват: нельзя было три раза подряд работать в одной точке, но кто ж мог подумать, что менты «Мерседес» подставят на взлом, не пожалеют.

Тут случилась Конвенция, и всё смешалось. Зон для бывших ментов не стало, и оказался Дима-Чума обычным крадуном. И держать его стали среди таких же. Вёл себя как арестант порядочный, внимания лишнего не привлекал, вопросов не задавал, и ему их задавать было людям недосуг. Не до того всем стало, неважно — кто носил погоны, а кто нет. Да и какая разница, если тех погон не осталось, появились новые, а те, кто носил эти новые погоны, оказались одинаковые всем враги — и мужику, и блатному, и менту бывшему.

Спира остановился на светлой сухой поляне в сосновом перелеске.

Коротко проговорил:

— Привал.

Трофим снял рюкзак с плеч, стал доставать галеты и сублимированную гречку в вакуумной упаковке с иероглифами. Хороший продукт. Саморощенная, не синтетика. Такую каторжанам не дают, её только у вольных выменять можно. Дима и выменял, вдосталь, на весь переход. Это он умел, торговать и менять. Заговаривал людей.

Спира сноровисто разжёг костерок, сходил до ручья и подвесил над огнём самодельное ведёрко с водой. Трофим положил каждому по две галеты, отломил по ломтику горького мексиканского шоколада — тоже хорошего, не для каторжан сделанного.

— Семижильные, — процедил сквозь зубы Дима.

У него сил не осталось, идти три недели по тайге — это долго и тяжко. Он вытянул было ноги, ботинки снимать не стал, как делал это обычно. Сегодня надо быть в ботинках. Сегодня важный привал, тот самый, предпоследний, одна ночь осталась до точки.

От мысли об этом кровь поднялась, нехорошо стало на душе. Не делал Дима-Чума таких дел. Воровал, наркотиками торговал, было. Этим и жить думал. На мокрое не ходил и не собирался. Но как нельзя в побег идти одному, так и выходить из него надо без груза. Спира свой, братан Спира, он останется в своих лесах, в болотах этих вечных и сгинет здесь от медведя или человека. А Трофим странный, он к своим пойдёт, а кто те «свои» — Бог ведает. Потому Трофима надо здесь оставить. И не завтра оставить, близко к точке, а сейчас, чтобы не набрёл кто и не вышел по следам куда не следует.

Заточка лежала в потайном кармане, хорошая, сделанная лагерным мастером из рессоры тракторного прицепа. Лагерная вещь: клинок гранёный, как штык, чтобы пробивать ватник и одежду тёплую. Без лезвия — от него только кровь лишняя.

Дима-Чума пощупал металл и пошёл к костру со своей кружкой, в которую положил щепотку бережно хранимого индийского чая, худшего из всех возможных, — россыпь пахнущих сырой землёй катышков. Такой ценили арестанты во все времена, какие Дима помнил. Только из такого чая получался тот самый бурый напиток, от которого сердце вставало, а голова светлела, выгоняя сон.

— Чифирь опять? — спросил Трофим, который сидел рядом с костром на старом бревне, разглядывая сорванную ветку можжевельника с причудливо торчащими в разные стороны иглами.

— Чифирь — первое дело для зэка, — успокоившись привычным занятием, проворчал Дима, помешивая жижу в кружке и дожидаясь, когда она вскипит.

— Три раза кипятить надо, — скороговоркой проговорил Спира, щуря узкие глаза на солнце, которое проглядывало сквозь широкие стволы старых сосен.

— Кого учишь? — неожиданно для себя зло ответил Дима.

Его вновь стало мучить предстоящее. Мокрое.

Разговор об этом со Спирой неделю назад вышел тяжёлый.

— Не злой он, — бурчал упрямый зырянин отрывисто, — такой же каторжанин. Как ты. Как я.

— За что он сидит, ты знаешь? — злился Дима. — Говорят, что из врагов, из чуждых. Сдаст он нас.

— Никого он не сдавал, год его знаю, за тяжкие телесные сидит. Жену с мужиком застал, все знают, — отвечал упрямый Спира.

Согласились на том, что Чума сделает всё сам. А Спира уйдёт на это время в лес, как бы ягоды смотреть.

— Помогать не буду, — отрезал тогда Спира.

— Да понял уже, понял, братан, — устало согласился Дима.

Чифирь был почти допит, и в голове наступила ясность. Спира встал, доев разведённую кипятком гречку из кружки.

— Ягоды пойду посмотрю, — зевнув, сказал он.

— И то дело, — рассмеялся Дима, — сладенького хочется после чая.

Заточка уже была заткнута под рукав старого вязаного свитера, одно движение — и вот она, в ладони. Проверено.

Дима тоже встал. Сердце стало работать чуть чаще, но не внахлёст. То, что нужно. Спира прошёл мимо и пошёл к опушке поляны. Заточка легла в руку. Большой палец нашёл упор, головка короткой рукояти упёрлась в основание ладони.

Трофим сидел в пяти шагах спиной к Диме и снова поднял ветку можжевельника. Чего он в ней нашёл? Мысль была не вовремя, но отбросить её Дима не успел.

Трофим резко развернулся на бревне.

— Погоди, Чума, убивать меня, — ровно произнёс он, — разговор есть.

Спира развернулся и встал. Он смотрел на правую ладонь Трофима, в которой лежал небольшой пистолет с коротким стволом. Трофим не сжимал его, просто показывал подельникам по побегу, но было ясно: ладонь эта умеет сжимать пистолет, а её хозяин — быстро и точно стрелять. В левой ладони оставалась ветка можжевельника, Трофим ею даже немного помахивал.

Ставшая тяжёлой заточка выскользнула из руки Чумы и бесшумно вошла отполированным остриём в рыхлый песчаник.

Спира потянулся за топориком на поясе, но Трофим остановил его рассеянным взглядом серых и очень спокойных глаз.

— Веськыда сёрнитам, парни, — мягко произнёс Трофим, — сядем рядком, поговорим ладком.

Глава 2. Паша Старый

Утро выдалось холодным. Лето занималось, листва в печорской тайге быстро набирала силу, но стеклянные окна барака и в это время иногда покрывались по углам кружевным инеем. Увидеть его можно было только очень рано.

Паша Старый любил это время дня и вставал первым. Хороший это час на зоне для смотрящего. Во все времена так было: и при коммунистах, и при новых, и после Конвенции. Никто не донимает.

Шнырь принёс в комнату ведро с тёплой водой. Вылил в большой умывальник.

— От души, Витос, — Паша порядка придерживался и за доброе благодарил.

Так надо. Пусть шнырит этот Витос на посылках у него и мелких нуждах, пусть молодой совсем каторжанин и сидит за что-то несерьёзное, но гадкого и подлого за ним нет, потому говорить надо с ним как с человеком. Придёт время, и Витос понадобится.

Умывался Паша Старый каждое утро, тщательно выбривал сухое морщинистое лицо, со впалыми щеками и острыми скулами. Приглаживал ладонью редкий ёжик жёстких седых волос. Разглядывал себя в небольшое карманное зеркало. Возил он его с собой без малого пятнадцать лет, сберегая на этапах от лютых шмонов и не променивая ни на что даже в самые голодные дни.

День наступал солнечный.

— Лета нет, баб нет, бабьего лета нет, эх ты, доля моя воровская, — прокряхтел Паша, — совсем старый стал, помереть бы хоть в тепле, до осени дал бы Бог не дожить, не хочу в холоде помирать…

Лукавил, не собирался он помирать.

— Так ты всю жизнь Старый, — хохотнул Витос.

Сам то он из новых, родился после Конвенции, но лукавство бывалого вора чуял. Потому и был рядом, что чуять умел.

Мало таких стало, понимающих, чтобы старый арестантский уклад чтили. Всё больше перемешанного молодняка, азиаты, китайцы, латиносы даже. И африканцы. Тяжело было, но научился он их так называть. А как иначе, назовёшь по-старому, негром, — возмущение будет ненужное, зону на ножи поставишь. Много их. Дерзкие. С каторжным людом менялись и вертухаи. Каждый народ привёл с собой своих.

Но каторга вековая своё берёт. Потрутся новые арестанты углами, упрутся лбами, порежут кого или опустят, ответку словят и к нему, старому вору в законе Паше Старому приходят. Кто за советом, кто за малявой, чтобы на этап с рекомендацией от воров, правильно и ровно поехать, а главное — за справедливостью. Ведь понятия каторжанские устроены на крови и от крови призваны уберечь, чтобы всем было ясно, что можно, а за что спрос будет воровской.

Старым Пашу и вправду стали называть с первой ходки, когда было ему ещё семнадцать. Человек он был уже тогда серьёзный, мелочью не промышлял и работал с люберецкими, крышу делали коммерсам, доили их потихоньку, грамотно, чтобы насухо не выдоить и в обиду другой братве не дать. Взяли его по заяве одного такого: решил торгаш крышу сменить на ментовскую — и сменил. Крыша потом его выпотрошила и тоже в зону определила, за ненадобностью. Так где-то и сгинул бедолагой. Вечная судьбина лавочника российского — или братва обчистит, или менты посадят. Тоже обчистив, вестимо.

Когда Паша попал в первую хату в Бутырке, оробел было. Да и как не оробеть, когда тридцать малолеток рядом с тобой за жизнь бьются круглосуточно и спят по очереди. Но за него пришла малява от смотрящего, что, мол, стремяга, понимающий и уважение от братвы имеет. Стало спокойнее, косые акульи взгляды ушли. Люди начали приходить с вопросами. Паша, когда думал, молчал и морщил лоб, что делало его старше на вид. Погоняло Старый оттого и прикрепилось. Тюрьма-старушка дала погремушку. С ней он и жил свою блатную жизнь, а иной жизни не знал.

Под именем Паша Старый его и короновали во время третьей ходки. Вышла она тяжёлой: выпала ему омская тюрьма, специальная, для перевоспитания таких, как он. За весь срок — без малого семь лет — Паша не видел своего лица в зеркале, не давал хозяин крытки такого послабления. После того срока Паша долго был на воле, а когда заехал снова, зеркальце заимел сразу. С тех пор и берёг.

Не было в той омской тюрьме и горячей воды, потому после Паша Старый ценил её особенно.

— Дай полотенце, — попросил он Витоса.

Повязал полотенце вокруг выступающих тазовых костей и омыл грудь, тощий живот, побрил подмышки. Торопиться было некуда. День как день. На работу старый вор в законе не ходил. Не по понятиям. Начальники иногда менялись, некоторые пробовали установить порядки, как правилами положено, но зона начинала волноваться. Паша это умел — сделать так, чтобы люди волновались. Его оставляли в покое, наступало спокойствие и в зоне. Людей привозили много. Увозили меньше: они работали, валили лес, болели, умирали. Иногда их освобождали и отправляли куда-то — не домой, потому что домов прежних больше не было, менялось всё.

Всё чаще те, кто уезжал, писали ему малявы. Благодарили за наставления и помощь. Появились и те из новых, кто хотел стать как он. Стремились. Таких стремяг Паша Старый отбирал придирчиво. Нерусь, ворчал иногда про себя. Но только про себя.

— Что, Витосик, жизнь ворам? — спросил он у парня, забравшего у него полотенце.

— Вечно, — быстро откликнулся тот.

— То-то, — довольно проговорил Паша Старый и пошёл делать себе чай.

Живёт ход воровской. Постоит ещё уклад.

Чай Паша всегда заваривал сам. Ложась спать вечером, он начинал ждать этот ритуал перед новым безликим тюремным днём, таким же, как тысячи прожитых и тысячи — а как жить-то хочется — впереди. Были времена совсем тёмные. Как пришли новые порядки, воры стали собираться на сходки. На многих сходках Паша Старый побывал и сам собирал три раза. Никто не мог сказать ничего ясного, да и не знал никто, что сейчас ясное, а где оно — тёмное. На ощупь по сумеркам бродили.

Потом воры стали пропадать, один за другим. Сначала самые жёсткие, на ком крови больше. Она на всех больших блатных есть, кровь. Но понимать надо, на ком она по нужде, по людской правде, не от пустой тяги к мокрому делу, а на ком от страстей и от корысти. Потом стали из виду уходить те воры, что на воле. Не брал их новый порядок, не принимал к себе.

Паша Старый в ту пору тоже был на свободе. Святым он не был, да и не мог быть, страх чуял, но понять не мог, когда его черёд придёт. Потом пришло ясно в мозг: пока не знаешь, кто смерть твою принесёт, остерегаться надо всегда. Много новых людей стало кругом — и лихие люди вместе с теми, другими, прибыли. Узкоглазые, загорелые, тёмные, светлые. Всякие. И у всех свои понятия и свои блатные. И их тоже новый порядок не хотел себе брать. Они тоже стали пропадать, но приезжали и приезжали другие, потому убыли заметно не было так, как в исконной братве.

Тогда решили на сходке семь воров в законе, больших, в авторитете воров, настоящих, что они из кластеров уйдут. В рудники и на лесоповалы — трудовые подкластеры.

— Как ни называй, — сказал тогда Максуд Казанский, — а где мужик за пайку гробится — там зона.

Зона, а то как же. Только снова сумерки — кто за что там оказался, никто толком пояснить не мог. И менты бывшие, и налётчики, и интеллигенция, и господь знает кто, и не приведи господь знать кто — все вместе. Всем пайка и кайло. Или пила с топором.

Одно радовало. Каторга осталась каторгой, прав был Максуд, мудрый татарин. Бараки, подъём-отбой, а между ними трижды баланда, кипяток в алюминиевых кружках и работа без предела и продыха. А значит, тут старому укладу и жить-выживать.

— Чифиришь? — раздался голос сзади.

Не Витос. Не арестант.

— Не пью я этой дряни, начальник, знаешь ведь, — ответил Паша не оборачиваясь и снимая чайник со старенькой электрической плитки.

Не торопясь, развернулся, поставил чайник на крепкий дубовый стол. Достал из шкафа на стене мёд в глиняном кувшинчике.

— Угостишься, Григорий Игнатьич?

— Ну а что нет? — ответил кум, вице-шеф подкластера Хромов, — у меня и ложка с собой.

Рассмеялся. Он и вправду держал в чехле на поясе ложку. И нож. Север, лесоповал, где поесть придётся — неизвестно. Ложка своя нужна.

У Паши Старого тоже был чехол для ложки. И финский нож у него был, но, понятное дело, без чехла. Где хранил — менту знать не надобно.

— Что ж распустил шнырей-то? — спросил кум серьёзно, когда отпил чая из кружки. — К тебе мент заходит, а ты булки расслабил, не ждёшь.

— Так это ж ты, — усмехнулся Паша, — и не со шмоном, а с ложкой.

Хромов знал, что это правда — блатной владел информацией обо всём на зоне и попасть к нему незаметно невозможно. Да и не нужно пытаться, только людей беспокоить зря. Странная ситуация. Вроде до Паши этого были здесь всякие бандиты и пытались внедрить изживаемые криминальные понятия. Всё это происходило под плотным оперативным контролем, благо современные технические средства позволяют контролировать все помещения хоть визуально, хоть путем аудиофиксации. И конфиденциальный агентурный аппарат в изобилии. Потому нейтрализовывали таких «лидеров криминальной среды» быстро и рутинно. Кого в строгую изоляцию, кого компрометировали, кого через методы физического воздействия пропускали. Ничего нового, но всё действенно, прошло через ГУЛАГ и ФСИН, а потом прекрасно прижилось в новом пенитенциарном мире.

Но вот приехал этот Павел Огородников по кличке Паша Старый, и всё стало иначе. Работать он отказался, но с этим пришлось смириться — тут же вокруг него образовалась группа приверженцев, которая официально заявила о безусловной поддержке прав человека и солидарности с осуждённым Огородниковым, а неофициально — что вскроют себе вены всей толпой.

Казалось бы, тут и начнутся беспорядки, но нет. Как-то всё стало налаживаться само собой. Зыбким виделся этот порядок, временным, неверным, но всё кругом было таким. Потому посовещались они с шефом да и оставили осуждённого Павла Огородникова в покое. До поры. И вот теперь появились вопросы. Всего два. Но каждый из тех, что нельзя оставить без ответа, хотя ответ может изменить всё.

— Хороший мёд, — похвалил Хромов.

— Хорошие люди собирали, — ответил Паша, пристально глядя на него, — ну говори, с чем пришёл, кум. Нам друг с другом чаи гонять без серьёзного базара нельзя. Люди не поймут. Ни твои, ни мои.

Григорий Игнатьевич зашевелил крепкими пальцами, а затем сцепил их перед собой и положил руки на стол. По имени-отчеству называть его дозволялось немногим осуждённым. В этой колонии только Павлу Огородникову это сходило с рук, и только в личных беседах. Приходилось успокаивать себя: оперативная работа иногда требует отступления от правил.

— Такое дело, — начал он.

И остановился. Ну никак не вязалась проблема, которую он сейчас должен был изложить, с видом этого худого и высокого человека с лицом классического старого зэка из учебников — жёсткие глаза над впалыми щеками и прокуренные до ржавчины пальцы.

— Говори, — мягко сказал Паша.

Кум вздохнул и быстро заговорил:

— Есть сведения, что ты получаешь информацию из-за пределов подкластера с использованием служебной оперативной телефонии. И передаёшь. Что у тебя налажены каналы связи с другими так называемыми ворами в законе. Им ты тоже технические каналы передачи данных наладил.

Паша рассмеялся:

— Я ж даже чайник на плитке грею до сих пор, не могу нагреватель квантовый включить, ты чего, начальник? Путают тебя нелюди.

— Может и путают. Но вот стал я к тебе присматриваться. Вокруг тебя же не только блатные. Интеллигенты, писатели разные. Инженеры есть. Учёные. Ты ж всех пригреваешь, кто тебе нужен. А вот зачем тебе инженеры и учёные? Вопрос.

— Ровные мужики всегда поддержку людскую имеют. Воры их чтут, без них уклада нашего нет.

Паша встал, говорить на эту тему он больше не хотел.

Хромов закряхтел. Знал, что об этом можно больше не спрашивать. Не скажет.

— Плохо, — проворчал он.

— Ещё что у тебя есть ко мне? — резко спросил Паша.

Вице-шеф подкластера встал, одёрнул форменную крутку. От деланного добродушия на лице ничего не осталось. Перед Пашей Старым стоял враг — жестокий и видавший кровь. Которую сам и пускал.

— Расскажи мне, о чём ты с Трофимом Ивановым говорил за неделю до его побега, — коротко потребовал он.

Глава 3. Сила и бессилие

Денис Александрович попросил всех выйти. Ситуацию следовало обдумать самому, и обдумать тщательно. Торопиться не надо. Уже не надо.

Нет, такого случиться просто не могло. Безусловно, волевой выход агента из сложной оперативной разработки возможен, такие риски всегда закладываются в планирование, но для того и существуют системы подготовки, тестирования, психофизиологические исследования, испытания и проверки внедряемого, чтобы подобного не случалось. Современные методы — те, что пришли с новыми спецами, и родные — проверенные, вековые. Денис Александрович не сомневался ни в первых, ни во вторых. Невозможно обмануть эту многослойную систему. Что-то должно было случиться существенное, и случай этот не уровня инцидента. Много серьёзней. Полноценная внештатная ситуация. И ведь известны все возможные причины, всё продумано в профессии Дениса Александровича до мелочей, не абы кто — институты продумывали и практику изучали, а её тысячи томов, этой практики, даже свитки пергаментные и таблички глиняные на эту тему сохранились.

Люди думать ещё не умели, когда следить друг за другом начали. С дерева подсматривать, из кустов поначалу, а потом научились работать с хитрецой, обманом — зайти в город под видом торговца, чтобы оценить изнутри обороноспособность в деталях, или спецназ в коне деревянном за стены крепости доставить. Специальная операция полноценная. Разведка и контрразведка появились раньше письменности, задолго до томов, свитков и табличек.

Потому и думал Денис Александрович над тремя возможными вариантами того, что могло произойти с его сотрудником, — предательство, разоблачение и смерть. Последний вариант, к слову, не худший в такой ситуации. Приемлемый. Самый приемлемый для всех.

Конечно, мог агент выгореть эмоционально и уйти со связи, но тут случай явно не тот. Молодой опер, думающий, инициативный, принимал активное участие в разработке и планировании внедрения.

Но не это точило изнутри по-настоящему. Был фактор важнее, именно он останавливал мысль Дениса Александровича, не давал завершить логические построения, сделать вывод и дать команду. Единственно возможную. Этого пропавшего со связи сотрудника принял на службу он сам. Его и ещё нескольких, всего семерых избранных в том наборе. Четыре парня и три девушки. Пять из этих семи стажёров к работе «в поле» оказались непригодны и растворились в аналитических и статистических службах. А вот Мария Кремер и Станислав Соколовский себя нашли.

Эта мысль была дерзкой изначально. Когда Денис Александрович впервые задумался о вербовке и привлечению на службу особо одарённых детей чуждых, идея показалась сором даже ему самому. Отбросил. Но она не ушла, больше того, пришла уверенность, что подбирать этих детей нужно из тех, кому некуда возвращаться, чьи города попали под Большую реновацию, а родители ушли по первой категории с утилизацией трупов без возможности идентификации и установления места захоронения. Из тех, кто должен был не выжить в определённых им кластерах, к тому и приспособленных — для невыживания.

Денису Александровичу много тогда пришлось выслушать: что дети репрессированных (между собой это слово применялось, хотя к официальному обиходу строго запрещено) лояльными органам безопасности не станут ни при каких обстоятельствах, ещё говорили, что они мотивированы на месть за родителей, но были и те, кто утверждал обратное: дети эти слабы и запуганы, использовать их в оперативной работе невозможно.

Резон был во всех этих словах. Но Денис Александрович верил себе. Прежние города и воспоминания, которые отрывками успели передать родители и опекуны, чьи тела сгнили потом в засекреченных местах, фантомная память и боль от неувиденного — всё это замещалось генетической памятью и передаваемой из поколения в поколение неведомыми даже науке середины 21-го века способами системой опознавания «свой-чужой». Только этим детям, избранным, не могли стать своими ни посконный народ, что топтал их предков веками, ни блатные, что загоняли их под шконки и уничтожали в лагерях массово, только поставляй партию за партией.

— Вы историю почитайте, кто создал всё вот это! — даже вскипел на одном из совещаний Денис Александрович. — Вот это всё, где мы сейчас, нас, систему. Кто они, посмотрите!

И широко обвёл рукой пространство вокруг. Он показывал на портреты на стенах, очень известные портреты умерших своими и не своими смертями больше века назад основателей госбезопасности, первых из первых. Лубянские святые. Канонические образы смотрели на совещавшихся большими ясными глазами, часто из-за пенсне. Узкие лица с тонкими чертами и впалыми щеками укоряли, они не были лицами блатных и лицами кожемяк, и баржи по Волге их отцы не волочили. Из университетов появились эти лица, из библиотек и даже из-за черты оседлости многие.

— Они знали, что делать, они подняли страну, — Денис Александрович быстро пришёл в себя и вернулся в привычный режим подачи материала — короткими выверенными фразами. — Они не дали пропасть нашей истории, — закончил он.

Он искренне верил в то, что ничего бы не осталось на огромной территории без этих людей с портретов. Они жили не хуже мужика, нет, они даже не представляли, как тот мужик живёт, но мужика можно было не кормить и не одевать, можно было бить. Он молчал. Пил горькую и молчал. И этим было в душе безразлично, что там, с мужиком. Нет, они, конечно, переживали и даже могли «уйти в народ», надеть толстовки, косу в руки взять и помахать недолго, могли научиться метнуть бомбу и выстрелить в градоначальника, но это было даже правильно, потому что было — иногда. Так даже надо, чтобы иногда кто-то бросал бомбу и стрелял. Тогда все видят важность тайной охраны. Важность власти. Сильной руки. Чтобы раз — и к ногтю. И в сортире мочить. И предотвращать с нейтрализацией, обязательно с нейтрализацией, и только с ней.

Тогда важнее оказалось, что их самих, тех, кто в пенсне, не били и ели они хорошо. Потому в народ они ходили ненадолго и нечасто. Всё началось по-настоящему, когда в их толпу стали влетать казаки с нагайками, а чёрные сотни стали громить дома и лавки без разбору. С высшего одобрения. Когда отменили правила — стали отнимать сытость и безопасность у тех, кто без них не мог. С мужиком так было можно, мужик может и без того и без другого. Он бы и дальше терпел. А вот эти, с узкими лицами, изменили всё.

За каждой революцией, если приглядеться, эти образы. И тогда, во время совещания, они подействовали с портретов на стенах. Подействовали, потому что были ещё коллеги, дух Лубянки оставался, старые кадры, остатки Большой системы, когда нельзя было быть не чекистом. В той, старой, по крупицам созданной реальности они руководили строительством дорог и градостроительством, банками, метро, всеми видами связи, запусками спутников и даже службой «Гидромета». Работать мог кто угодно, был бы лоялен. Но руководить там, где бюджет и власть, — только чекист. Полиция, суды и тюрьмы. Нефть и газ. Главное — нефть и газ. Самое охраняемое и, казалось, вечное.

Всё было поставлено под учёт и контроль. Везде были правильные люди, проверенные, заложившие жизнь и душу Большой системе, чтобы она стала идеальной. Она стала такой. И сломалась.

— Наша основная задача, установленная Конвенциональным советом, — контролировать население кластеров, — говорил ему тогда Сергей, его сотрудник. — Не лишнего ли берём на себя? Зачем вообще это всё? Тебе зачем, мне? Что они сделают, эти твои избранные? Куда ты их отправишь?

Тихо говорил, отношения позволяли и даже диктовали: говорить о важном так — тихо, склонив головы друг к другу.

— Пока задачи две — контролировать территорию и население. Населения вне кластеров почти не осталось. Потому и задачи сужаются до контроля кластеров. А потом мы будем не нужны. Ты понимаешь? — очень серьёзно разъяснял Денис Александрович. — Не будет населения на территориях, потом его не станет и в кластерах. В тяжёлых кластерах не выживут. Из тех, что полегче, будут получать разрешения на выезд и уезжать. Ассимилируются. Их дети уже станут новыми людьми. Говорить будут на полукитайском каком-нибудь. И жить будут в новых городах. Кластеры ликвидируют за ненадобностью — дорого это, народ в загонах держать. И ничего не останется от прежнего. Вообще ничего. Задачи просты. Первое: сохранение контроля над населением на максимально широкой территории. Вторая: охват влиянием наиболее значимых социальных групп. Особое внимание лицам аграрного труда (их игнорируют ввиду инертности группы) и приверженцам старого криминального уклада. Третье: внедрение агентов влияния в органы власти. Главное — Совет должен в нас верить. Сомнений быть не должно, что без нас — никак.

Поверил тогда Сергей в него. И в идею. И рядом был в самые тяжёлые времена, когда висел Денис Александрович на волоске, в шаге был от ликвидации. А в самый важный момент не поверил. Сломался. Не дотерпел.

Сергей, Сергей Петрович. Его ученик. Бывший. С которым уже никогда не поговорить.

Денис Александрович с трудом поднялся из кресла. Возраст. Возраст стал проникать в стареющего офицера Управления президентской безопасности. И не столько убывание физической силы, что была когда-то изрядной, тревожило его, и не усталость, что стала появляться всё чаще, сколько сомнения, которые всё сложнее поддавались воле и не исчезали, но селились глубже. Рвали изнутри.

Слишком много. Слишком. Никому из тех, с тонкими чертами, не выпадало того, что пережил он. Или выпадало? Снова сомнения. Нет, они пришли в дикое поле, готовыми к диким порядкам, они были рейнджерами в чёрных кожаных куртках с маузерами, с осиными талиями, они стреляли, вешали, топили врага и вычистили целину, потом вспахали её и установили правила. Только, сделав всё это, они ушли в тень.

Денис Александрович и его коллеги привыкли к другому полю — богатому, и к тому, что только они, потомки тех рейнджеров, могли устанавливать правила. Расслабились. Разжирели. Стали медленными. Не верили, что те, с другой стороны, придут к ним. Не поверили, что так может быть. Но всю систему просто поставили перед фактом: отныне будет иначе. С тех пор Денис Александрович жил по правилам, которые ему установили другие. И променял бы без секунды размышлений эту жизнь на жизнь тех, первых, и на их дикое поле.

И ещё одно жалило изнутри, тоненько, но в тот самый потаённый нерв, которого как бы нет. Ну хорошо, системе мстить его питомцы не захотят, если верна его теория. Вмонтируют себя в неё. Станут сильными. Но вот если кто-то захочет отомстить именно ему, лично Денису Александровичу? И всерьёз отомстить. Что тогда? И кто защитит его, всесильного, когда эти дети сами станут системой?

Солнце перевалило зенит. Плоские серые крыши зданий управления свет почти не отражали, и оттого вид из окна был мрачен, хотя солнце в этих местах светило почти всегда. Простые здания, без изысков снаружи и изнутри, ничего лишнего и ничего дорогого. Это казалось странным поначалу: новые люди не хотели дорогих кабинетов. Сложно было привыкнуть к их объяснениям. Мы — служащие, говорили они. У нас нет на это денег, и нам этого не надо. Роскошь — это неприлично.

Квартал зданий поставили на месте усадьбы на берегу Чёрного моря, снесли все постройки — избыточно дорого. Мрамор и всё, что было дорогого в отделке, демонтировали бережно. Увезли. Оттуда, где роскошь неприлична, туда, где неприлично без роскоши. Так будет всегда — понимающие люди ценят мрамор, берегут и забирают у тех, кто уберечь его не может.

Решение это — построить квартал зданий для специальной службы на месте особо охраняемой прежде этой же службой базы — поразило Дениса Александровича простотой и эффективностью. И эффектностью, что уж говорить.

Бункеры под землёй переоборудовали в архивы. Защищённость, вентиляция, секретность — всё соответствовало новым задачам.

Там, под землёй, Денис Александрович бывал прежде. С охраны тел начинали тогда многие. Вспомнилось, как один из охраняемых назвал деньги другого «пеньковыми».

Врезалось слово тогда. Показалось тревожным.

— А почему не банановые? — спросил тот, другой, попивая что-то чудовищно дорогое из чего-то такого же чудовищно дорогого.

— Бананьев нема, — ответил первый, и оба рассмеялись.

Сильные были люди, большие, а за ними стояла власть — нечто огромное, скрытое от всех место, где принимаются решения, где хранятся и откуда раздаются жизнь и смерть.

Бункеры и слово в названии управления — вот всё, что осталось от той силы, подумалось вдруг. Силы, которая желала контролировать всё и для того стремилась к бесконтрольности. Добилась того и другого — и перестала быть силой.

— Сидорова ко мне и Александрова, — нажав кнопку на большом телефонном аппарате старого образца — селекторе, — скомандовал Денис Александрович.

Аппаратура стала новой внутри, но он упорно отстаивал внешний её вид. Селектор должен остаться селектором.

— Слушаюсь, — ответил помощник.

Денис Александрович поморщился. Слишком привык к голосу Лидии Фельдман. Но она недавно переведена в другую службу. Так надо. Некоторые задания могут выполнять только самые проверенные сотрудники.

Глава 4. Абердин, штат Вашингтон

Анна проснулась, поднялась со своей кровати, потянулась и прошлась по комнате без одежды. Красивая, она знала это и не собиралась стесняться. Видела, что Маша уже не спит. Анне нравилось дразнить Машу видом своего тела, она знала, что нравится всем — и мужчинам, и женщинам. Пользовалась этим.

Остановилась у письменного стола, задумалась. Сдвинула брови, морщась, как от зубной боли. Эта привычка её не портила, как не портило почти ничего — ни страсть к пустым разговорам, ни вечная равнодушная улыбка одними губами, когда глаза остаются нетронутыми. Маша посмотрела на неё и вдруг почувствовала, что подруга по комнате перестала вызывать раздражение, что хочется посмотреть на неё снова, а может быть, даже встать и подойти. Солнечный свет пробился в щель между шторами, волнистые рыжие волосы Анны разбили его на несколько маленьких радуг.

Маша села на кровати. Начало лета в Берлине выдалось жарким, и в комнате быстро становилось душно.

— Вы, русские, скучные, — сказала Анна почти месяц назад, они только заселились в комнату университетского общежития, решили познакомиться поближе, обошли много баров и завершили аперолем в старом кафе на Хаккешер-Маркт.

Люди там сидели на деревянных скамьях и много пили, делая это со вкусом. Так же со вкусом и не оглядываясь вокруг трогали друг друга руками и губами — по-настоящему, отчего хотелось тоже вкусно пить и трогать кого-то рядом. Энн — она попросила себя так называть — явно делала это не впервые, в удовольствие, и у неё всё получалось легко. Маша поддалась, там невозможно было иначе — среди этих лёгких людей, но остановила подругу сразу, как зашли в комнату. Волшебство старого кафе исчезло.

— Мы — коллеги, — строго сказала Маша тогда.

— И что же это меняет, Мария? — удивилась Энн.

Но быстро пришла в себя и заулыбалась без глаз, как обычно. Американка, свободная. Не в ссылке выросла, может улыбаться равнодушно, а иногда, если захочет, по-другому — как в кафе на Хаккешер-Маркт. Как сейчас, поздним солнечным утром.

Маша встала.

Анна тихо напевала очень знакомую мелодию, старую, ещё из прошлого века:

— Jesus doesn’t want me for a sunbeam. Sunbeams are never made like me[2].

Красивый голос. Но Маша остановилась. Песня прогнала морок, это снова была коллега, Анна Томпсон, а вовсе не рыжая Энн, которая могла трогать тебя так, что болью внизу живота отдавало до сих пор, а ещё от воспоминания о том, как остановила тогда эти белые мягкие руки, как положила свои загорелые и худые запястья на её — с множеством бледно-коричневых родинок, как отняла эти руки от себя.

— Что с тобой? — мягко спросила Анна.

— Песня, откуда ты её знаешь?

— Невозможно не знать Курта Кобейна, если ты родом из Абердина, штат Вашингтон. А что ты заволновалась?

Анна подошла к Маше. Положила руки ей на плечи.

— Это любимая песня моего мужчины, — спокойно сказала Маша, мягко убирая с плеч руки подруги, — не спрашивай меня, пожалуйста, об этом.

— Ок, — улыбнулась Анна, — твоя очередь готовить завтрак.

И пошла в ванную.

Как у неё так получается? Маша снова села на кровать. Анна чуть старше неё, вопросов личных им задавать друг другу нельзя, но видно — из обычной семьи, обычный агент, какихтысячи. Приехала работать, у неё задание, она отработает и уедет. Служить она будет до пенсии, потом уедет в свой Абердин, штат Вашингтон, купит в ипотеку дом в пригороде, будет жить там с мужем, растить детей. И дети её будут дружить с детьми тех, кто жил в Абердине всю жизнь, и их родители там жили, даже деды и прадеды с бабушками и прабабушками. А куда уедет она, Мария Кремер? Где её Абердин? И где он был для её мамы? И для родителей мамы? И их родителей? Почему она хочет знать и помнить, кем они были и чем дышали, где они увидели свет первый, а где последний раз, но ей нельзя этого? Почему это можно тем, из колхоза в кластере, откуда они со Стасом уехали не так давно, но они не хотят? Ни знать, ни помнить.

Фамилию матери, настоящую, девичью, она нашла не сразу. Доступ к архивам этого уровня Марии, на тот момент с фамилией отчима из далёкого кластера, открыли на четвёртом году обучения в Школе. Но ещё год ушёл на согласования — даже при открытом доступе к базам данных использовать их в личных целях нельзя. Вообще никакие возможности службы нельзя использовать в личных целях — это вбивал им учитель с первых дней. Когда же удалось узнать, получить документы и даже прочесть приговор, из которого стало ясно — Марии Кремер никогда не удастся узнать место, где утилизировано тело её матери, — закончилось обучение, она получила назначение на стажировку, и смена фамилии произошла без затруднений.

Вот и всё, что у меня есть от прошлого, подумала тогда Маша, разглядывая новый документ. Ничего. И ничего не было у мамы. И у отчима — безобидного и любившего её колхозного агронома. А было ли что-то у их родителей? Где их Абердин, где живут поколения, откуда дети разлетаются жить и куда они могут вернуться стареть? Или не вернуться, это неважно, значение имеет лишь то, что оно есть, это место.

— Я знаю, почему ты любишь эту песню, — сказала Маша как-то Станиславу.

— Почему?

— Ты уверен, что никто не вправе требовать от тебя радоваться жизни.

— У нас не требуют радоваться жизни. Мы должны радоваться, что остались живы, — ответил он тогда.

Они лежали на траве у реки в школьном парке, и тогда был такой же жаркий летний день, какой будет сегодня. Станислав принёс покрывало, расстелил его. Они загорали, и это было смешно — на обоих были обтягивающие чёрные шорты и чёрные майки. Другого белья в школе не выдавали. Кожа у них тоже была одинаковая — белая.

Стас снял тогда майку и встал, раскинув руки, даже заулыбался — он очень любит, когда солнце и жарко. Она подумала и тоже сняла. Подошла к нему сзади и обняла, прижавшись, обхватила сильными руками. Хотела быть нежной. Получилось. Было страшно, что улыбка у него пропадёт. Что отодвинется. Но он положил ей тогда ладони на руки, они стояли так долго и ничего не говорили. Потом Стас повернулся и обнял её.

Не нужно было слов. Близость стала естественной, как дыхание, как боль, кровь и слёзы, как жизнь, которой хотелось радоваться тогда и хочется всегда, когда он был рядом.

Очень долго. Год, месяц и двадцать один день — это много, слишком много, если ты совсем не видишь его и не знаешь, где он. Настоящая боль — это когда ты можешь поговорить с кем угодно нужным или ненужным, но с ним, единственно важным — нет.

— Такие командировки затягиваются, — ответил ей на много раз незаданный вопрос Денис Александрович, когда готовил её к Берлину, — и твоя может затянуться.

Куда его отправляют, Стас не сказал. Спрашивать не стоило, он бы не сказал, да и смысл? Это не жатва в поле, с туеском покормить мужика не приедешь. А вскоре и самой пришлось готовиться к командировке такого же уровня сложности. Это должно было случиться. Берлин или Койоакан — неважно. Работа.

Старые сотрудники управления иногда забывались и называли работу службой. Это не приветствовалось. Не служба, а работа.

— I’ve got a dream job[3], — говорила Анна.

Она наслаждалась командировкой и новыми людьми вокруг, любила вечеринки и ощущение всесилия, которое давали конспирация и прикрытие.

В школе Денис Александрович почти не появлялся, но наблюдал за ними, присутствие его ощущалось, в редкие встречи он задавал вопросы не оставлявшие сомнений — теперь он всегда рядом. Ощущение всесилия появилось именно тогда. На поверку, если копнуть глубоко, не всесилие это вовсе, но тотальное погружение в поток, в общую силу, которая всегда вокруг тебя и с тобой, которая придёт на помощь и защитит, и нужно ей за это немного. Тебя, со съеденным вчера стейком и сегодняшними липкими снами. Всего лишь тебя. Всего тебя.

Когда однажды учитель оставил их со Станиславом после окончания занятий в классе и мягко, без нравоучений, почти равнодушно рассказал — вмонтировал в них информацию, именно так он воспринимал обучение своих избранных — о контрацепции и опасности психологической зависимости от юношеских привязанностей, было даже смешно немного. Стас тоже улыбался, воспринял как вызов им, уже единому существу, но для них не существовало по-настоящему страшных вызовов, в этом они были уверены.

Позже, к окончанию третьего года обучения Маша как-то одномоментно поняла, что у неё нет теперь ничего своего и нет секретов, что значение имеет лишь то, насколько узок или широк круг людей, знающих о том, что она умеет.

— Приказ сложнее всего допустить в область частного, — сказал тогда учитель, сидя за своим столом и сложив перед собой руки.

До этого была беседа о том, чтó есть у сотрудника государственной безопасности частного, где начинается зона недопустимой депривации и есть ли она, эта граница недопустимости. Избранные впитывали. Эта тема начинала пугать, всем хотелось оставить в себе что-то для себя самого.

Слушали все. Внимательно слушал Игорь Сидоров, сын давно нейтрализованного чуждого московского писателя. Маша с недавнего времени видела его «особенные» взгляды и пресекала попытки стать ближе, интеллигентные попытки, в этом ему не откажешь. Видела и то, как он смотрит на Стаса. В этих взглядах потомственная столичность исчезала, это был взгляд альфа-самца на соперника. Который, впрочем, не реагировал. Был намного сильнее.

Маша давно уже думала о том, что тогда говорил учитель.

Вчера им со Стасом было хорошо, и она смотрела в его глаза, она хотела, чтобы он не торопился и не останавливался. Он почувствовал — она сделала так, чтобы он почувствовал. Утром их группа работала в лесной полосе препятствий, а это много бега, преодоление оврага, уход от погони по холодному мартовскому ручью, на берегах которого оплывающие сугробы с твёрдым настом — на нём едва видны следы мелких зверей, и метание ножей — их выдавали по десять каждому бойцу, так их называли тренеры. Тяжёлые, короткие, без рукояти, которая нужна лишь в ножевом бое, а для метания важнее другое — балансировка. Отслеживалось всё: количество бросков — умелые метатели на бегу забирали из мишеней оружие, и оно снова шло в ход, — сила и, конечно, точность.

Маша слушала учителя, и вдруг оно свалилось на неё — ощущение, которое осталось потом навсегда. И накануне вечером, со Стасом, и утром в лесу — всё это лишь навыки в глазах тех, кто смотрел на неё и будет смотреть теперь всю жизнь. Контролировать оргазм партнёра и метать боевые ножи в условиях встречного боя на незнакомой лесистой местности с эффективностью 67 процентов? Полезные навыки, важные. Но важнее то, что ей применять их нужно будет по приказу тех, для кого обладатель любых умений — не более чем орудие с определёнными техническими характеристиками.

— Это и есть граница всесилия. Когда понимаешь, что всё, что у тебя есть, тебе не принадлежит, — сказала она тогда учителю.

— Всесилия человека нет, — не задумываясь ответил он, — есть всесилие разума. А он не принадлежит одному человеку. Ни один обладатель большого ума не мог пользоваться им в одиночку. Быть достаточным лишь для себя самого — счастье, которое может подарить только глупость.

Анна глупой не была. Но ей нравилось быть в этом потоке силы коллективного разума, нравилось выходить на связь с кураторами проекта, входить в контакты и использовать навыки. Любые.

Маша пошла на их небольшую кухню, достала четыре яйца, налила в небольшую белую кастрюлю в крупный красный горошек воду, положила в неё яйца, поставила кастрюлю на плиту. Газ горел бесшумно, некоторые струйки синего огня выскакивали из-под дна кастрюли и исчезали. Красные ягоды на белом снегу, подумала Маша. Надо сменить посуду. Не время сейчас вспоминать об этом. И не будет такого времени больше.

Сыр, яйца, хлеб, кофе.

— Опять без бекона, — шутливо проворчала Анна, усаживаясь за стол.

Она любила поесть, делала это обстоятельно, но быстро.

— Да, некоторым надо беречь форму, — в тон улыбнулась Маша.

Анна рассмеялась, начала есть.

— А теперь скажите мне, госпожа Мария Кремер, в чём вы пойдёте на сегодняшний вечер? — уже без улыбки спросила она.

Да, вечер предстоял важный. От него зависело многое, а главное — останутся ли они здесь. Ошибиться нельзя было ни в чём. В одежде тоже.

— Прислушаюсь к вашим рекомендациям, мисс Анна Томпсон, — ответила Маша и встала из-за стола.

Глава 5. Братья

Шедший впереди Спира на подходе к очередному оврагу с журчащим внизу ручьём резко остановился и поднял левую руку. Опасность. В лесу всё было как прежде. Жужжали надоедливые слепни. Трещали кузнечики, перекликались птицы. Неподалёку стучал дятел. Иногда с сосен мелко осыпалась кора: это пробегали белки. Летний лес — шумный. Но шумит он ровно, и, когда привыкаешь к нему, каждый новый звук слышен особенно. Если он долгий, как гудение роя пчёл на лугу, усыпанном мелким северным разноцветьем, то его перестаёшь слушать — это не опасность. Если резкий, как хруст сломанной ветки — надо остановиться. Подождать. Переход важный. Последний. Ветки здесь ни с того ни с сего не ломаются.

Но сейчас ничего такого Дима-Чума не услышал. Не услышал и Трофим, он шёл последним, в десятке шагов за Димой, и сделал ещё пару — не сразу увидел поднятую руку Спиры. Тоже стал уставать, теряет зоркость, подумал Дима. Но Трофим не устал и руку видел. Это Дима понял, когда тот бесшумно подошел к нему. Трофим стал другим, лёгким и быстрым. Страшным. Готовым убивать и умирать.

— Тихо, — шепнул он, — беда. Не успели мы.

Дима-Чума, бывалый южнорусский крадун, почувствовал, как в его правую руку легла пластиковая рукоятка пистолета. Справно легла, ладно, так карманники опытные могут взять или положить человеку в карман всё, что нужно, будто само собой это случается, и не задумаешься.

— Держи, — почти неслышно сказал Трофим прямо в ухо Димы. — Глок, бесшумный, электромагнитный, обращаться умеешь. Восемь выстрелов у тебя. Семь используй, один себе оставь. Лучше не попадай к ним.

— Ты чего, братан, — горячо зашептал Дима, повернув голову, — нам осталось полдня, давай добавим ходу.

— Не суетись. Попробуем пройти. Но сначала здесь повоюем.

Взгляда со Спиры Трофим не сводил. Тот медленно разогнул пять пальцев на поднятой руке. Потом пятый согнул обратно.

— Малой группой взять хотят. Это хорошо, — выдохнул Трофим.

И начал командовать.

Дима-Чума не сообразил, как так вышло, но подчинился этому человеку сразу: скинул рюкзак и стал обустраиваться метрах в десяти, в ложбинке у поросшего низовым лесом русла высохшей лесной речки, вдоль которого шли весь день. Место оказалось идеальное для маскировки: куст можжевельника скрыл Диму целиком, а видно изнутри было хорошо.

— Я рюкзаки кину кучей на полянке, под твой обзор. Выведу бойцов сюда. Кто-то за мной пойдёт, кто-то останется рюкзаки смотреть. Обязательно останется. Тебя здесь никто увидеть не ждёт, подумают, что разбежались мы. Кто останется тут — твой. Стреляй, когда остановятся. Не торопись. Не попадёшь с семи раз — беги в овраг и по ручью. Шансов нет, но попробуй. Догонят — стреляй себе в висок.

— Не учи, — ответил Дима, — сделаю. Только приведи.

Он умел стрелять. В человека, правда, не пробовал до того, но сейчас об этом не думалось. Очень хотелось жить, и очень быстро стало идти время. А когда так, нет разницы, в мишень стрелять в тире или в человека в лесу.

Спира подошёл к ним. Снял рюкзак и опустился на землю, ноги его не держали.

— Ты чего колбой затряс? — зашептал из куста Дима. — Воевать будем, пацаны подъехали, мочить нас хотят.

Весело шептал, зло, но весело. И колбой не тряс, не боялся. Удивился, что Спира так сломался. А он нужен был сейчас.

— Брат, — прохрипел Спира и добавил: — Убили брата.

— Плохо, — сказал Трофим, — поднимайся. Работать будем.

Раскидал рюкзаки, как говорил, аккурат перед Диминой лёжкой — промахнуться будет сложно.

— Стой, — проговорил Дима, ему вдруг пришла в голову мысль. — Сам с чем пойдёшь?

— С головой, — усмехнулся Трофим.

— Держи, — протянул ему Дима заточку.

Трофим взял. Кивнул, поблагодарив. Через полминуты оба они со Спирой исчезли.

Дима-Чума лежал на холодной земле в можжевеловом кусте и думал. Брат Спиры, Иван — серьёзная потеря. Он их должен был встречать здесь, в им двоим известном месте, и провести в Агами. Им надо было туда. Больше никуда не надо, нет больше мест, где их встретят. И люди те, что только и нужны сейчас, — там. Прийти в Агами можно и без Ивана, но к тем людям без него не попасть. Тяжко это понимать, но это всё про потом. Выжить надо сначала — для того, что будет потом.

Снизу холодило, а спину стало припекать, дневное солнце палило даже сквозь пушистые ветки можжевельника. Лежать скоро стало неудобно. Дима попробовал устроиться поудобнее и внезапно увидел в своей руке пистолет, о котором забыл на время. Глок — лёгкий и удобный. Надёжная штука, стрелял из такого на воле. Из ещё старых, пороховых пистолетов глок он любил особенно, хотя ментам больше из отечественных стрелять приходилось. Из прежнего отечества, с которым сгинуло и прежнее оружие.

Подержав пистолет на ладони, Дима взвёл затвор. Медленно, чтобы не было щелчка. Почувствовал, как патрон вошёл в ствол. Положил оружие на землю перед собой. На предохранитель не ставил — каждая доля секунды может стать самой важной в жизни. Успокоил дыхание. И стал ждать.

Спира шёл ровно. Быстро шёл, не бежал. Бежали те, кто двигался навстречу. Чума остался в засаде. Трофим шёл справа, в двадцати шагах, они видели изредка друг друга в просветах между деревьями. Сохранять визуальный контакт до встречи с противником, так приказал Трофим. Это было частью его плана. Спира подчинился, очень естественно это произошло — Трофим стал главным. Да и ни времени не было спорить, ни смысла. Охотники за ними были в пяти минутах, а Трофим делал всё как надо, будто был опытным бойцом. Может, и был. Разные люди ходят в этих местах. Времена такие.

Встретившись с противником, Спира должен был выманить одного-двух за собой, пропетлять с ними по большому кругу и вывести на ту поляну, где остались рюкзаки. Под пистолет Димы-Чумы. Трофим должен был прийти со своими туда же по короткому пути и нейтрализовать их — ох и слова из него лезли, из парня этого! — до подхода Спиры. А дальше по обстоятельствам.

План был хорош и до того. Ваня ждал на своём берегу Удоръёля, нижнего из двух ручьёв, огибавших их родовое поселение с юга и севера. Овраг, неширокий, но глубоко вырезанный за много веков лесным ручьём, с крутыми склонами, поросшими колючими кустами, перейти мог не каждый зверь и не везде. Ваня встречал брата в правильном месте, у невысокого разлапистого дуба, приходил туда к полудню каждого дня после старого праздника Семик, ждал, пока солнце не склонялось к верхушкам деревьев, и уходил. Восемь дней ходил и сегодня дождался.

Знак Спира подал условленный: крикнул чирком, два раза, коротко. Ваня ответил. Спира подождал. Ваня показался под дубом. Так было надо. Спира тоже вышел из-за сосны. Ваня поднял правую руку и стал медленно загибать пальцы. В горле у Спиры встал ком. С братом были люди. Спира их не видел, но они были. Брат показывал, сколько их. Спира тоже поднял руку и стал разгибать пальцы вслед за братом, заходя обратно за дерево. Трофим должен был видеть.

— Младшой, беги, — прошептал он.

Иван разогнул пятый палец. И тут же резко развернулся и метнул левой рукой небольшой нож, неизвестно как оказавшийся в его ладони, куда-то в кусты за собой. Метнул и упал. До Спиры донесся отзвук выстрела — едва слышный треск, такой издают новые пистолеты, что без пороховых патронов. В зоне такое иногда можно услышать. Спира слышал.

— Четыре, — сказал он не понижая голоса и согнул один палец, — спасибо, братик.

Развернулся и побежал к мужикам. В глазах было мокро и мутно.

Он легко держал на трёх пальцах левой руки короткий лук из карагача. Такой вырастает невысоким, но древесина его плотная и вязкая. И пилить, и рубить, и колоть такое дерево тяжело, а дрова получаются дурные, к чёрной бане непригодные, пара поленьев давала столько угара, что выветрить не было возможности до самого утра, пока баня совсем не остынет. То ли дело берёза: дым ушёл — и лезь, грейся. Но из берёзы лука не сделаешь, ломкая. А карагач хорош, правда силы требует изрядной, не каждый такой лук натянет, особенно короткий. Но мужики в семье Спиры это умели с детства.

Правую ладонь грели три стрелы с тяжёлыми гранёными наконечниками — на тяжёлого зверя. Или на человека. Наконечники сделали умельцы на зоне, те же, что и заточку Чуме справили. Больше стрел не оставалось, все лёгкие ушли в пути, а тяжёлые Спира берёг для настоящего случая. Сильный охотник-лучник по две-три стрелы держит в руке. Из колчана их доставать долго, а зверь бегает быстро. Учиться так стрелять нужно долго, но уж если умеешь, три выстрела можно сделать на одном выдохе. Сегодня эти выстрелы будут последними. Потом лук нужно выбрасывать и драться чем придётся.

Они почти дошли до склона оврага, когда оттуда появились четыре фигуры в камуфляже. Почти одновременно. Не боятся, подумал Спира. Это хорошо. Остановились они с Трофимом вместе, только тот сразу лёг и исчез, а Спира пошёл вперед. Хрустнул веткой. Ещё раз. Фигуры остановились. Повернулись на шум. Спира мелькнул среди деревьев. И побежал вдоль Удоръёля, вверх по течению. За ним, отделившись от остальных, побежала одна фигура. Остальные двинулись туда, где их ждал Трофим.

Плохо, подумал Спира. Тяжело будет Трофиму. И за брата один — совсем мало, а три стрелы на него много. Надо быстро его сработать. Самому. И идти резать других. Спира знал, куда бежать. Места родные, знакомые. И что делать будет, знал.

Матео бежал за целью размеренно. Не впервые догонял по местной сельве арестантов. От него не уходил никто. Приехал он сюда с первыми потоками переселенцев, пятнадцать лет назад, из Мексики. Скверная история случилась. Он едва начал работать в полицейском участке Канкуна — в курортном местечке, многие туда мечтали попасть, а ему свезло, да, очень свезло, что в тех местах родился, оттого и работать попал ближе к дому, где мать-старушка доживала.

Дело казалось простым — помочь перевезти товар местным «Ла Эме», серьёзным людям, из порта до границы штата. Никто им не отказывал. Полицейские тоже. Матео сделал почти всё, оставалось отдать машину связному, но тут случилась облава, и пришлось бежать. Чудом сбежал, чудом попал на корабль с колонизаторами, придумал историю с пропавшими документами. И не расспрашивал никто особо. Первые переселенцы приехали сюда свободно — земли в избытке, людей мало. Это сейчас визы и лимиты. Оно и понятно, новые земли, новые деньги, быстро заполнилось свято место.

Матео деньги не волновали. Есть на выпивку, да и ладно. Он был ищейкой и нашёл себе работу по вкусу. Сначала конвоиром, а потом стал расти, благо всё, что нужно, у него имелось — сила, хитрость, равнодушие к «контингенту». Это важно — быть равнодушным. Жестокие опасны, от них все проблемы, они пытают не для чего-то, а потому что не могут иначе получить от человека то, что нужно. И останавливаться не умеют. Матео мог себя контролировать. Но главное — он видел человека. Знал, куда пойдёт по лесу арестант-беглец. Где остановится. Когда нужно подождать, чтобы заснул. Когда его взять тихо, уставшего и не ждущего беды. Это от предков, говорил он собутыльникам. Был майя и гордился этим.

С этим Иваном только ошибся. Допросил его хорошо, и на место встречи тот вышел. Но предупредил брата и убил ножом, который спрятал в рукаве, одного из коммандос, нигерийца Фрэнсиса. Тот был хорошим и сильным парнем. Но глупым: расслабился и ему не повезло. Бывает. Пришлось стрелять. Нож он из шеи товарища вынул. Клинок глубоко вошёл под чёрный кадык. Хороший бросок, и нож хороший — кованый, с берестяной наборной ручкой. Матео любил такие вещи, в них видна была душа. Взял себе.

Куда завернёт беглец впереди, он тоже чуял. Его тянуло к расщелине каменистого холма чуть слева. Пусть бежит. Оттуда нет обратного выхода, только через него, Матео. Он чует. Прохода нет. Там всё и кончится. Вдох — три шага — выдох — три шага. Никто не уходил от Матео.

Братья — так их все называли. Андрей, Алексей, Александр — близнецы. Родились за пару лет до Конвенции, в Якутске, тогда ещё не кластере «5000 плюс», просто далеко от Москвы. Родители приехали ещё на союзную стройку какую-то и остались, работали в шахте. Долго детей не было, а потом сразу трое появились. Семья и старую власть любила, с красными флагами ходила, и новую, и после Конвенции уважала. Рудников стало много и людей, дороги построили и мосты через Лену, поезда быстрые пустили в двух направлениях — в Китай и в Европу. Чего ж не жить? Потому братьев отдали служить новым властям с лёгким сердцем. Те и служили, попали в спецназ Главного пенитенциарного управления. Отряд быстрого материкового реагирования, зона «Север» — не шутки. Только лучшие там.

Неделя на этом задании была почти без дела, разве что с Иваном поработали ночью накануне. Взяли спящего, допросили. Всё по методике. Потеря — первая за время службы — сначала сковала, но потом бросила адреналина в кровь. Сейчас они, раскинувшись полукругом, бежали за долговязой фигурой сбежавшего зэка. Тот спотыкался и даже упал один раз. Далеко не уйдёт. Видно — слабый.

Зэк выбежал на поляну, снова споткнулся, уже об один из трёх брошенных сбежавшими рюкзаков, и, нервно подпрыгивая, скрылся в кустах.

— Алексей, твой, — скомандовал Андрей.

Хилый, такому одного хватит. Надо найти третьего, осмотреть рюкзаки.

Дима-Чума взял пистолет и поставил правую руку на локоть, а ладонь левой положил под рукоятку пистолета, которая едва выглядывала снизу из его широкого кулака. Пропали звуки леса, исчезла боль в измученных коленях, даже комары перестали отвлекать. Ну пьют кровь, и пусть. Она, может, и течь перестанет вот-вот.

Двое парней, что остались на поляне, молодые совсем, двигались быстро, между собой не говорили, видно, что давно вместе. Похожи даже. Такие не простят промаха, быстро сообразят, рассредоточатся и с двух пушек изрешетят куст вместе с Димой-Чумой. Нельзя промахиваться. Дима и не собирался.

Глава 6. Волки и волки

Омская зима лютая, в хате поутру вода в кружках стынет до зубной ломоты. Стёкла в окошке под потолком вынуты, иначе нельзя — створки не открываются, а иной вентиляции нет. Кипятка не дают. Передвигаться только бегом и полусогнутым, туловище чтобы параллельно полу, а руки за спиной. Увидел мента — громко кричи: «Разрешите пройти, гражданин начальник!» Мыться — раз в неделю, пять минут, не успел — запускают в душевую собак в намордниках. Прогулка — десять минут. Правила внутреннего распорядка арестанты учат наизусть, пока учишь, надо стоять у тормозов — тюремной двери — и держать в руках рулет — скатанный матрас с простынёй и подушкой внутри.

И бьют, бьют. Каждый мент здесь может бить до смерти и каждого зэка могут до смерти забить. Парень ростовский, крадун, только заехал на неделе, как попал под шмон. Мент бросил на пол фотографию матери арестанта и плюнул на неё. Только сучка такого родить могла, сказал. Парень не сдержался, ударить хотел мента, да куда там, еле живой с этапа, месяц на воде и сухпае, от сквозняка качается. А менты на подбор, рукастые, ряхи толстые, за сто кило каждый, с одного удара таких доходяг класть на пол привычные. И положил мент пацана, а как же. Но не остановился. Утащили паренька в санчасть и устроили промывание прямой кишки в целях отыскания запрещенных предметов — вставили шланг, включили воду и порвали ему там всё. Похоронили на следующий день на тюремном кладбище. Нашла мама могилку, не нашла, Бог весть.

Начальник тюрьмы по фамилии Шральц, из обрусевших немцев, любил говорить, что Россия теперь — Европа и он больше не мент, а служащий министерства юстиции, куда лагеря переданы, так как пришла цивилизация.

— Европейский подход, — тряс животом, хохоча, Шральц, когда опера сноровисто раскладывали на железном столе провинившегося, раздев его предварительно догола, и зажимали ему электродами мошонку, — 21-й век на дворе, работаем по-новому. Миллениум.

Любил это слово.

Постоянно кто-то кричит в этой тюрьме. Но чисто очень, это правда: всегда кто-то моет полы, или трёт стены, или оттирает унитазы. Проверяющим очень нравится, для них и трут. Никто никогда не жалуется на проверках — все хотят жить.

Плохая тюрьма. Паша Старый много лет потом открывал глаза в холодном поту, когда снился этот Шральц со своими толстыми шестёрками. Радовался, просыпаясь, животно радовался, когда понимал, что это всё не по-настоящему, ему не будут снова жечь пятки электродами или избивать пластиковыми бутылками с водой, чтобы не было следов. Он дома, или у бабы какой, или у пацанов своих на лесной заимке. Неважно где, но не в Омске, и это счастье. А сон — так не надо жрать на ночь.

Но сегодня впервые всё оказалось не так. Не рад был Паша Старый, вор в законе, проснувшись от омского сна, понять, что спал. Хуже было всё, чем во сне. Много хуже.

Паша лежал на деревянной шконке штрафного изолятора — ШИЗО. Тело болело, лицо распухло, глаза затекли. Получилось лишь щёлочки из них сделать, шире раскрыть мочи не было. Крепко обработали.

Накануне кум, побеседовав с Пашей, ушёл. День покатился своим чередом, работяги ушли на лесоповал, в бараке остались несколько больных и трое уборщиков, которые принялись за свою работу. Чистоту Паша Старый любил, не ту, вымученную, тюремную, омскую, которая через кровь людскую, а когда в бараке всё аккуратно, по-человечески, без грязи и тараканов. Этой нечисти расплодилось навалом — от южноамериканских до филиппинских, приехали с людьми со всей земли. Растения разные приехали тоже, их зэки любили, чего только не выращивали, даже маракуйя на одном подоконнике стояла в деревянном горшке. На тюремном кладбище тоже чего только не росло: семена ведь разные в карманах у людей. Кладут человека в землю, он там и остаётся, а семена прорастают.

Растения не все приживаются, всё же суровые места, но вот тараканы — любые.

Потому каждый день после обеда Паша сам внимательно осматривал шкафчики в комнате приёма пищи, пищёвке, как её называли зэки испокон веков. Чтобы стакан с водой кто не оставил, крошки какие или еду незакрытую. Главное, чтобы воды не было. Без еды они, черти, живут. А вот без воды дохнут.

Долговязая фигура Паши Старого была согнута в три погибели, он затирал антитараканьим средством из местных трав щели в нижних шкафчиках, бережно отодвигая нехитрые арестантские запасы — сухари, соль, сахар, консервы, — когда в барак вошли. Витос успел быстро шепнуть Паше нужные слова и помчался вприпрыжку к двери, изображать из себя шута и встать на дороге спецназа в узком месте, чтобы дать людям ещё минуту, чтобы убрать от шмона мелкое, нужное, людское, которое потом тяжело снова дыбать и мастырить — ножички, цветные чернильные ручки, лекарства, нитки, иголки. Книги — их тоже отбирали все. Всё отобранное складывали в мешок и уносили в отдел безопасности, за нож могли и в ШИЗО отправить, за остальное просто слегка поучить на месте. Или не слегка. Ну а через пару дней Паша Старый или кто помельче шёл к инспектору и выторговывал всё назад. Так везде было и всегда, даже в той клятой омской тюрьме можно было что-то вернуть из отметённого на шмоне, и Конвенция ничего не поменяла. Власть властью, зона зоной.

Но шмонать не стали, просто втоптали в пол Витоса и пошли дальше, прямиком за Пашей. Он выпрямился и ждал. Не суетился. Важное после разговора с кумом уже припрятано, мелочь всякая выложена напоказ — забирайте. Не стали забирать ничего. Только Пашу увели к себе и стали бить. Долго били, но грамотно, не ломали. Не спрашивали ни о чём. Готовили. К чему, Паша знал. И что спрашивать будут, знал. Оттого и жалел, что проснулся не в Омске в начале века.

Трофима Паша Старый увидел не сразу. Зона большая, мужиков везут много, со всей страны, с каждого этапа кто-то тревожный появляется: или якудза какой японский, или из семьи итальянской, или из триад китайских, или блатной молодой русский, а таких снова всё больше, тянутся люди к понятиям, а как же иначе. И русскими их теперь не назовёшь, блатных новых — среди них кого только нет. Государствообразующий народ, прежнему президенту нравилось такое, он одно время статьи писать полюбил ненадолго, а Шральц любил, чтобы арестанты их переписывали из газет и заучивали.

— Какой мы народ? Говори, — любил спрашивать Шральц на обходах.

— Государствообразующий, — должен был отвечать полусогнутый зэк, упираясь головой в стену, задирая назад руки с обязательно открытыми Шральцу ладонями.

— Правильно, — смеялся Шральц.

Его подручные хихикали. Если зэк путался, били. Могли бить, и если не путался.

— А чтобы не был умнее президента, — говорил Шральц, если арестант орал «За что?!».

Тогда Паша крепко усвоил, что страшнее всего не когда бьют за что-то, а когда бьют за что угодно и вообще без причины.

Новых блатных надо было отсеивать, обучать, чтобы не натворили лишнего, показывать им зону, объяснять. Уважение к мужику вбить, чтобы не гнобили его без нужды. Это трудно, но зачем он ещё нужен, бывалый вор. И уж потом руки доходили до таких, как Трофим — спокойных, нетревожных уголовников, из бытовых. Что у него? Ну поломал любовника бабы своей, с кем не бывает. Отсидит пятерку и уйдёт. И работать сразу начал. Не слышно о нём. Мужик и мужик. А что интеллигент, так мало ли их здесь? И профессора имеются, и писатели, и компьютерщики. Много полезных людей гонят. Это, может, там они бесполезные, откуда гонят, а в зоне каждый сгодится. Блатной — чтобы уклад арестантский держать, мужик — чтобы работать, шнырь — шнырить, отделённый — отхожие места мыть. А Трофим сидит себе в Пашином бараке ровно, работает, за собой следит, чистый и бритый, подлого и гадкого за спиной нет. Ну так значит — мужик, а какое у него образование, есть ли оно и кем был на воле — дело десятое.

Шума от Трофима и вправду не было, внимания не привлекал, тянул каторжную выработку от гудка до гудка, в передовики не гнался, это важно, чтобы нормы не увеличили всей бригаде, но и своё отрабатывал сам, что тоже важно, мужикам за него впахивать не приходилось.

Впервые услышал о случае с ним Паша Старый от мужиков после смены. Рассказали, что два новых молодых приблатнённых из другого барака прицепились к работяге из их бригады, хотели отобрать кусок сала припасённого. Отобрали бы, мужичок из городских, слабый, тихий. Трофим не дал. Ушли, но пригрозили. Мужики попросили поговорить с Трофимом, поддержку оказать, свой же и поступил по-людски. Паша поговорил, но Трофим мягко от помощи отказался, поблагодарил. Не лебезил, в доверие не лез и не боялся, а такие — редкость на зоне.

— Ну смотри, — сказал тогда Паша, — братва тебя оберечь просит, дорогого это стоит, но слово за тобой, приходи, если беду почуешь.

— Посмотрим, Старый, — ответил Трофим, — зарекаться не буду, но и грузить тебя по мелочам не резон мне.

Скоро вечером подстерегли его те двое и на нож поставить решили, но не смогли. Мало что не смогли, мало, что не стал их Трофим калечить, так они пришли с жалобой на Трофима к нему — смотрящему за зоной Паше Старому: дескать, не по понятиям Трофим поступил, мешает блатному ходу и порядок нарушает. Объяснил им Паша тогда, как мир устроен и как жить в нём надо, чтобы лишнего не сожрать и ношу брать по себе. Дал понять, что и довершить может то, что Трофим с ними не доделал, если не одумаются.

Одумались, куда ж деваться. Обходили с тех пор и Трофима, да и вообще работяг порядочных. А Трофим сам пришёл и поблагодарил, даже угостил Пашу чаем хорошим из посылки от родни. Поговорили. И часто стали с тех пор говорить.

Дверь хаты щёлкнула, лязгнула, отворилась кормушка. Спорые руки поставили две кружки с кипятком, две миски с баландой. Пластиковые. Алюминиевые давно не в ходу. Цивилизация, Шральц придумал бы что-нибудь, смеялся бы.

Паша повернул голову. С соседней стены хаты, с такой же шконки вскочил и побежал к двери азиат лет сорока — Паша научился определять их возраст. Взял кружки и миски, поставил на стол. Кормушка захлопнулась.

— Живой, — сказал азиат.

И улыбнулся.

— Здорово, Бунтын, — вспомнил Паша его имя, — ты как здесь?

Бунтын из кхмеров, мужик, давно на зоне, понятия блюдёт. Но всё равно надо аккуратней. В ШИЗО всякое бывает, могут по недосмотру нормального мужика рядом посадить, а могут и подсадить кого угодливого и разговорчивого.

— План не выполнил, — просто ответил Бунтын.

Похоже было на правду, северная каторга не каждому под силу, а на лесоповале работы есть такие, что хоть жилу разорви, не вытянешь норму.

Паша тяжело поднялся. Сел за стол. Надо есть, хотя охоты никакой, но надо, силы нужны, скоро придут за ним обученные люди и уведут на разговор. Может, и последний будет разговор в его жизни.

— Ну что, супчику куриного, да с потрошками? — попробовал Паша старую шутку.

— Нет, каша пелёвая, — ответил Бунтын.

Шуток он не понимал и «перловая» произнести не мог — очень тяжёлое слово. Хотя говорил по-русски вполне сносно. Да и плёвая — недалёкое слово для этой каши.

— Когда притащили меня, братан?

— Спал я уже, Старый. Ночь была.

— Не обессудь, если разбудил, — усмехнулся Паша.

Стали есть. Было больно, передние зубы шатались. Бунтын жевал бойко и скоро закончил. Вдруг спросил:

— Тебя убивать будут, Старый?

— Может, и будут, — хрипло ответил Паша.

Каша не лезла.

— А зона как же? Что люди скажут? Бунт будет? — зашептал Бунтын, теребя в руках ложку.

— Может, будет, Бунтын, а может и нет. Я кровь лить не буду. Хватит на мой век.

Последние слова Паша проговорил громко и отчетливо. Убьют — не убьют — это ещё неизвестно. А вот прибавки к сроку за организацию массовых беспорядков не надо.

Но Бунтын продолжал:

— Зона волнуется. Менты с утра шептались на продоле. Тоже волнуются. И я волнуюсь.

Паша вспомнил, как залетевшие в барак огромные спецназовцы в шарообразных шлемах снесли Витоса, как тот скрючившись стонал у двери под лестницей, когда Пашу тащили мимо с вывернутыми руками.

— Ты, Бунтын, не нагнетай. Зона не такое видала. И это вынесет.

Кормушка снова открылась, те же руки забрали посуду. Начался обычный тюремный день — орали вертухаи, хлопали замки и решётки, кого-то уводили на беседы, кого-то били и кто-то тогда кричал, а некоторые только стонали.

Паша лежал и вспоминал последний разговор с Трофимом.

— Вот ты спрашиваешь у меня, Трофим, кто теперь свой. А я тебе так скажу: ничего не поменялось вовсе. Человек тебе свой, а нелюдь — не свой.

Они сидели в каптёрке за полночь, и говорить приходилось шёпотом: сон каторжанина крепок, но нужные уши всегда слышат. Пили остывший чай, не кипятили, чтобы не шуметь.

— А ты кто?

— Вор. Воры всегда были. Царя пережили, коммунистов, чекистов.

— Ты убивал?

— Не без того. Так и все, кого мы пережили, убивали. Мы люди лихие, мы не сеем и не жнём, всегда так было, мы чужое берём.

— И моё можете взять?

— И твоё.

— Так какой же ты мне свой тогда?

Паша подумал, как объяснить, слова искал. Нашёл.

— Мы волки, и те, кому ты служить хочешь, — волки. Жить надо таким, какой ты есть. Мы не скрываемся. А они под личиной живут. И добро берут людское, и души — всё под личиной. Потому нет им веры и жидко всё, что они строят.

— Зачем ты мне говоришь это? Зачем вообще со мной говоришь, Старый? — совсем тихо спросил у него тогда Трофим.

— Я же вижу, зачем ты так жить начал, — ответил Паша, — я вижу. Ты не закона и порядка хочешь. Ты найти хочешь, кто беззаконие и беспорядок учинил. Кто отца твоего убил. Почему ты ни мать не знаешь свою, ни родни, и откуда ты пошёл тебе неизвестно. Место себе найти хочешь. Своих ищешь.

Паша встал, разлил себе и Трофиму остатки чая.

— А говорю я тебе это затем, чтобы ты не делал того, зачем в зону ко мне приехал.

Дверь лязгнула. Паша встал. Ну вот, за ним. Но нет, фельдшер заглянул в кормушку и ушёл. Спрашивать ничего не стал, а это и не нужно. Осмотр проведён. Для порядка достаточно.

Паша снова лёг и закрыл глаза.

Глава 7. Первое задание

Отец Игоря Сидорова был глупым человеком. Игорь знал это наверняка и удивлялся, когда того называли большим писателем, значимой интеллектуальной фигурой, придумывали ещё какие-то обозначения, чтобы подчеркнуть — да, авторитет, лидер мнений, активно чуждый, ликвидирован вынужденно. В Школе не было принято ретушировать и смягчать. Вот человек умный, но чуждый, вот дурак, но наш. Этот нейтрализован, а этого нейтрализовать не за что и активизировать бессмысленно, терпеть нужно, создавать условия. Такая работа.

Что такое писатель? Человек, который составляет из букв слова, а из слов предложения. В них появляется смысл. Если человеку есть, чего хотеть, и он знает, что смысл написанного им на что-то повлияет, почему он делает так, что его за это нейтрализуют? Какая разница этому большому писателю, что было писать? Ведь можно же было писать так, чтобы встать на место того самого дурака, которому сейчас и поддержка, и почёт, и всякое материальное в избытке? Что важно было ему, этому лидеру мнений? Признание толпы? Уважение избранных? И то и другое ему дали бы те, на кого его сын сейчас работал. И залы бы собирал, и авторский канал какой-нибудь вёл, и дом имел где-нибудь на Клязьме приличный, где потихоньку осколки прошлой знати собираться начали в новые поселения. Большие дома там по нынешним цивилизованным меркам, не Рублёвка, конечно, по которой они спецкурс проходили с изучением биографий видных обитателей, но посолидней, чем в пригородах Берлина, где Игорь был на практике.

— Национальные особенности, — говорил его нынешний шеф Денис Александрович, — у нас нельзя без больших домов. Когда Рублёвку разбирали, говорят, находили гостевые дома в поместьях, где мебель стояла новая десятилетиями, там никто никогда не бывал. Это — пережитки обычаев в условиях отсутствий традиций.

Было непонятно, и Денис Александрович пояснял, он любил эту тему:

— В странах, где живут из поколения в поколение в одном месте и не боятся завтра быть повешенными на воротах родовой халупы или замка, люди не склонны вкладывать капитал в бесполезную недвижимость. Их детям останется полученное ими от предков. Все что-то пристраивают. Мясник передаёт дело сыну, лавка зеленщика может на одном месте простоять пять веков. Или больше. Это — традиции. Мы же тоже так хотим. Только у нас этих веков на одном месте ни у кого не было. Поэтому в наших обычаях, как только появляется возможность, симулировать традиции, ставить разом усадьбы, которые в Тоскане или Провансе строились веками, кирпичик к кирпичику. Заказывать фамильные портреты себя, родственников, родственников родственников, искать связи с княжескими, на худой конец графскими династиями. Покупать винные погреба. Смешно было — пьют мужики разбогатевшие на ваучерах (вы проходили эту тему), водку, как водится, а когда совсем тяжёлые становятся, самый передовой везёт всех к себе домой, там жена уже ждёт, надо показать эксклюзив — винный погреб привезли из Бургундии. В каждом уже по литру водки, но сидят в погребе, пьют Шато Марго и песни поют, как на поле танки грохотали. А наутро, проблевавшись и самогоном похмелившись, жён во Францию отсылают, погреба закупать. Чтобы видно было — основательный дом, с традициями.

Обычай симулировать традиции. Это Игорю понравилось, это даже с отцом его немного примиряло. Не мог отец отказаться от обычая симулировать традиции диссидентства. Всё же было у человека. Квартира на Кутузовском от родителей, советских писателей. Сам всю жизнь при хороших редакциях. За бороной никогда не ходили в семье, мать писала про шмотки в модные журналы, и вот она — умная, свалила от них, как только нашла кого-то, кто не традиции симулировал, а так и жил — с погребами и фамильными портретами. Не здесь, не на территории Конвенции. Её Игорь почти не помнил, но отец говорил часто, что если что-то с ним случится, то сыну надо будет найти маму. Воссоединиться. Игорь допускал, что может и найдёт родительницу, но воссоединяться с ней не желал. Всё шло хорошо и без неё.

Да и у отца после Конвенции не сразу всё развалилось. Десять лет до неё он только и писал статьи, как умирает территория огромной страны, нищает народ и исчезает промышленность, что тоталитаризм наступил, что власть узурпирована и спасение лишь в пробуждении, а лучше — помощи извне. Игорь нашёл это всё в архивах, дали доступ. Тухлятина либеральная.

Вот она, помощь — пришла: города растут, дороги построили, аэропортов новых три десятка, заводы и фабрики новые как грибы, населения тьма, а главное — ему, отцу первоклассника Игоря Сидорова вручили направление не абы куда из бывшей Москвы, когда реновировать её начали всерьёз, не в какой-нибудь полумёртвый зауральский кластер, а в самое лучшее место, что представить можно было, — в Новый центр. Чёрное море и все резиденции бывших больших людей, где новые правительственные кварталы. Уровень. Столица.

Здесь Игорь и работает сейчас, но сколько пришлось пройти, а всё почему? Потому что недоволен был большой писатель, сдалась большому писателю книга про латентный авторитаризм нового порядка, про угнетение коренного населения и ликвидацию его идентичности. Коренному населению дела до писателя Сидорова не было никакого. Оно жило себе в кластерах, книг не читало и про угнетение себя не думало вовсе. Бабы рожали, мужики пахали. Недовольные валили лес и долбили рудники — ну так у этого коренного населения так и было принято всегда, они сами себе и при новой жизни это устроили — и лесоповал, и тех, кто на него загоняет. И вот именно эту традицию симулировать не надо, она настоящая, исконная, без неё коренному населению плохо, чахнет оно, если соседа нельзя по доносу посадить.

Книгу отец издал в захудалом немецком издательстве, у какого-то восторженногоидиота-редактора, вечного оппозиционера любым властям, счастливого, что нашёл такого же дурака, причём из обласканных новой властью. И тираж-то был — ерунда, и читать никто не стал, и забыли книжонку сразу, но кто надо увидел, и отца вызвали. В свои же органы вызвали, те, что за интеграцией коренного населения наблюдали и ей способствовали.

Так оказался отец сначала в дальнем кластере «ЗФИ», а потом и вовсе исчез. Нейтрализован, так и значилось в деле. На Земле Франца-Иосифа Игорь потом бывал, на последнем курсе обучения в Школе. Всех туда возили. Ну север и север. Холодно. Как можно было рисковать Новым центром ради того, чтобы написать книгу, какой бы она ни была, не объяснить.

Стас Соколовский из его группы вообще родился в этом «ЗФИ», но отбыл оттуда до того, как отец Игоря Сидорова туда был доставлен. Игорь хотел поговорить об этом со Стасом, но тот, странный, отмолчался.

Этого Соколовского Игорь не любил. Тип. Тоже всё время думал, ходил, словно тоже книгу замысливал о несовершенстве мироустройства. Если бы не в Школе обучался, можно было подумать, что типичный диссидент, чуждый. Интеграции не поддающийся. Но умный, конечно. Потому и в Школе, а не книгу пишет антиинтреграционную.

Девочка у него хорошая, Маша Кремер. В Школе вместе появились и учились вместе, и не только учились. Все это знали. Но даже наставники не возражали. Как-то даже попытался Игорь её отбить, уж очень хотелось на месте Стаса побывать, ходил вокруг, высматривал, но Маша потерпела немного и однажды прямо сказала, чтобы и не пытался.

Стас всё видел, но молчал. Это было обиднее всего. Словно с шакалом обошёлся, недостойным. Даже на разговор не вызвал. Игорь сильно расстраиваться не стал, да и как работать начал, с девками всё наладилось. Кому такой не понравится — молод, сложением мощен, при должности и с перспективой. Но всё равно что-то грызло внутри, не отпускало. Тот взгляд Соколовского — будто на пустое место смотрел он на Игоря. Без уважения.

Ничего. Сейчас оба в больших командировках. Стас больше года неизвестно где, а Маша недавно в Берлин уехала по журналистской линии. Агенты, полноценные. Ну и пусть, что агенты и командировки у них специальные. Видел уже Игорь, как после таких командировок возвращаются. За год много чего меняется. Вернутся, может, и смотреть друг на друга постыдятся. А на Игоря Сидорова, сотрудника аналитической службы, смотреть стыдно не будет. У него сомнительных командировок за плечами нет. Да и вообще нет.

Вот это было особенно неприятно. Из всей группы, семерых человек, в поле, на оперативную работу взяли только Марию Кремер и Станислава Соколовского. И ладно бы Машу, с ней всё понятно, лучшая среди девочек группы и по общим, и по специальным теоретическим курсам, и по физической и боевой подготовке. Бегала, стреляла — засмотришься. Но вот почему Стас? Какие-то курсы он вообще открыто презирал. На лекциях по преемственности ценностных ориентиров государственной безопасности, например, спросил наставника, почему тот не рассказывает об истории Дома на набережной, дескать ничего лучше не иллюстрирует предмет изучаемой дисциплины, преемственность жилой площади, освобождаемой путём уничтожения соратников. Наставник, из старых, получивший первое удостоверение ещё при Андропове, поднял мутные глаза, разноприщуренные от старости и привычки казаться умнее себя настоящего, немного подумал, посмотрел на аудиторию и сказал:

— Того дома больше нет.

— И той страны, — добавил Стас в тишине.

Про тот дом Игорь знал, отец любил рассказывать о нём, вот, говорил, смотри, кто нами руководил и кого они — это он имел в виду новые власти — оставили интегрировать нас в прогресс, нежданно явившийся.

Игорь тоже много знал, слушал внимательно и читал много, всё что мог, о развале Союза, а потом о деградации того, что недоразвалилось сразу, прочёл в служебных библиотеках. Понял он, что есть другая преемственность, главная. Есть свои, при любой власти они есть, те, кому можно чуть больше, те, кто равнее других. У них и сейчас домики на Клязьме строятся. Им можно. И у новых эти свои есть, и у китайцев, и у американцев, даже у немцев есть. Своему майору можно всегда больше, чем чужому генералу, даже если тот безупречный по службе. Да что далеко ходить, у шефа управления, Дениса Александровича, поместье европейское, построенное задолго до Конвенции, как было, так и осталось. Ещё и приросло небось. Свой потому что. И был своим, и остался. Неважно кому.

Таким выпускник Школы избранных Игорь Сидоров и хотел стать. Своим с домиком на Клязьме, во вновь отстраиваемом элитном местечке. О большем пока не мечтал, хотя думал.

Не хватало одного для начала пути — оперативной работы в поле.

Стол Игоря никогда не покрывался горой бумаг, как у коллег. Офис у аналитиков на американский манер — большое пространство, невысокие перегородки. Идёшь — видно, кто чем занят. У кого стол завален — работает долго и никогда из этой работы не вылезет. С документами надо работать быстро. И голова для этого должна быть чистой, и стол.

Игорь быстро разобрал срочные запросы, подготовил ответы и сдал их в канцелярию. Скоро можно было идти обедать, к этому времени лучше подготовить то, над чем надо работать во второй половине дня. Получилось немало, но вполне по силам. Вечером тренировка, рукопашный бой, а это Игорь очень любил. Настроение поднялось.

Зазвонил телефон. Игорь снял тяжёлую, как у всех внутренних телефонов, трубку.

— К первому. Срочно, — коротко бросил дежурный.

Денис Александрович смотрел в окно. По двору быстро шёл, едва не срываясь на бег, недавний выпускник его Школы Игорь Сидоров, с которым он только что имел обстоятельную беседу. Сзади подошёл Вадим Александров, опытный и проверенный опер, настолько свой, что ему можно было подходить вот так, неслышно и сзади.

— Может, без него слетаю? — тихо спросил он, встав рядом с шефом у окна, но не опираясь на подоконник, как тот.

— С ним, — твёрдо ответил Денис Александрович. — Растить надо кадры, Вадим, растить. В условиях, приближенных к боевым. Сложные времена.

— Там и боевые вполне могут быть.

— Могут, вполне. Ну не зря же учили. Первый в школе по рукопашному бою, стреляет из всех видов, орёл.

Вадим не удивился. Давно знал шефа, понимал, когда тот иронизирует. А когда иронизирует горько, как сейчас.

— Так ведь дурак же совсем, — ещё тише проговорил Вадим.

— Дурак, — глядя на удаляющуюся крепко сбитую фигуру, произнёс Денис Александрович. — Отец был умным, а этот — дурак. Но свой.

Глава 8. Ибрахим

В Берлине мало времени хорошего, правильного, когда солнце и не кутаешься в пиджак от ветра и прохлады. Люди из-за Урала, у которых получается сюда приехать, радуются, что тут очень тепло. И дожди их не пугают. Они говорят, что это — тёплые дожди, что настоящие дожди втыкаются в тебя холодными иглами, от них человек хочет долго умирать, закутавшись в одеяло, чтобы не слышать, как они бьют в крышу. И вода от этих дождей стекает по крыше, а иглы всё равно проходят насквозь и находят тёплую душу, чтобы выстудить её. Что лучше снег, чем те кристальные холодные дожди.

А берлинские дожди им по душе, этим северным людям, они ходят под ними без зонтиков и радуются, говорят, что им стало нравиться жить. И что здесь очень жаркое лето. Но некоторые потом начинают тосковать и уезжают обратно, а кто-то умирает, потому что очень тяжело жить, когда тебя долго держали в холоде и ты хотел уехать из него навсегда, а потом вдруг уезжаешь и понимаешь, что это был твой холод и лучше тебе не будет нигде.

А Ибрахим надел пиджак даже сегодня, когда за окном поднялось солнце. Это не то солнце, не стамбульское, в свете которого он вырос. Только под тем солнцем мужчинам можно выходить из дома в рубашке, сидеть в уличном кафе, пить кофе и курить крепкие сигареты одну за другой. Там воздух с подходом солнца к зениту становится горячим и плотным, клубы табачного дыма поднимаются от сидящих за столиками и долго висят над мостовыми между стенами домов в тесных улочках.

В улочке, где Ибрахим родился и вырос, весь день пахнет лепёшками гёзлеме, которые печёт в соседнем дворике Гюрай-ханым, двоюродная сестра отца Ибрахима. Её дочь Джайлан продаёт лепёшки туристам, которые бродят неподалёку по широким проспектам. Иногда они забредают и в улочку Ибрахима, поначалу идут медленно и громко смеются, а потом попадают в горячий запах гёзлеме, слышат, как переругиваются соседки в окна напротив, видят суровых мужчин в белых рубашках, которые пьют кофе за столиками в уличном кафе и курят сигареты с терпким запахом. Тогда туристы начинают говорить тише, идти быстрее, а потом вовсе замолкают и почти бегут. Мужчины улыбаются, а женщины начинают говорить громче, чтобы чужие люди уходили быстрее. Не место там для чужих, на этих улочках.

Ибрахим хотел туда. И уехал бы, если б она захотела, но пока она не хочет. Три года назад они побывали вдвоём там, в Стамбуле, было тепло, и Ибрахим в белой рубашке сидел в том самом кафе, где раньше сидел его отец, запускал терпкий дым, как это делали мужчины в его детстве. А она смотрела в окно, как смотрел когда-то на отца Ибрахим, и видела его, коренастого и седого.

В той маленькой квартире уже не было ни отца, ни матери. Джайлан, которая теперь сама печёт гёзлеме, иногда убирается там, протирает пыль. Она сердито говорит, что в городе много туристов и комнаты можно сдавать, но Ибрахим не будет сдавать своё детство людям, которые приезжают в город, чтобы познакомиться с ним, а сами боятся его настоящего, этих мостовых и качающихся в горячем солнечном свете запахов. Эти маленькие комнаты будут ждать Ибрахима и его женщину. И только их. Сколько будет надо. Они приедут сюда, когда София тоже захочет согреться по-настоящему. Когда больше не надо будет никого встречать и провожать. Когда люди по улицам будут идти не к ним, а мимо, куда-то по своим скорым делам случайных гостей древнего города.

Ибрахим вышел на балкон. Он всегда так делал, прежде чем выйти из дома. Стоял, медленно выкуривал сигарету, смотрел на город. Зелёные покатые крыши впереди, слева шумный перекрёсток, а справа тихая улочка. Из подъезда два выхода. На улицу и во двор. А есть ещё тайная дверь с кухни через шкаф в другую квартиру, из которой можно попасть в соседний подъезд. Эту вторую квартиру они для этого и купили, чтобы уходить в другой подъезд, если понадобится. Пока не было такой нужды.

А ещё в этой квартире София проводила особые встречи. Редко, очень редко. И предупреждала его о них в последний день. Это раздражало Ибрахима, он любил готовиться к такому обстоятельно, продумывать встречи и проводы — кого встретить у парадного уличного крыльца, а кого завести в неприметную дверь со двора, когда дать сигнал отключить на три минуты уличные камеры слежения в квартале — лучше во всём квартале, чтобы размыть след, — и за кем послать своих людей, посмотреть, чем недавние гости дышат. На всякий случай.

Но София смотрела, как он супит брови и недовольно пыхтит, поправляла очки и говорила:

— Ну как-то так, дорогой.

С насмешкой говорила, по-русски. Он уже давно хорошо понимал этот язык, но понять эту женщину мог не всегда. Верит она ему или нет? Почему всё важное у неё происходит неожиданно? И почему у неё вообще происходит неожиданное?

Сегодня будет две встречи. Одна в квартире, и одна «в шкафу». Надо подготовить своих людей. Расставить их. Купить вино и сыр с хлебом. Первая встреча будет в особой квартире, час-полтора, так сказала София. Виду старалась не подавать, но видно было — изумлена гостьей и сразу дала указание встретить и вести её «в шкаф».

На второй София будет сидеть с одним бокалом весь вечер и смотреть на гостей, которые будут пить вино. Гости захмелеют, и тогда она решит, будет разговор с кем-то из них, а может со всеми, или нет. Даст Ибрахиму знак.

Свои люди уже ждали и слева от дома, и справа. Сигналы от них он увидел. На улице спокойно. Можно идти. Солнце начинало прогревать воздух, и завитки дыма висели в нём, медленно растворяясь. Безветренно. Но всё равно прохладно. Не Стамбул.

Возраст. Вот единственное, что тревожило Ибрахима глубоко. Свой и женщины, с которой он последние четверть века. Пришло время стареть, он чувствовал это каждое утро. К вечеру становилось лучше, ноги носили его без боли и хруста в суставах, с которых начинался теперь каждый день. Старость чувствуют по утрам. И каждое утро. С их пятого этажа Ибрахим спускался без лифта. Поднимался тоже. Давно решил, что в день, когда не сможет спуститься или подняться сам, он придёт к Софии и скажет, что они уезжают отсюда. Что ей хватит особых встреч. А ему пора сидеть по утрам на стуле в кафе, где сидел его отец.

Первые два пролёта дались медленно. Когда у тебя больные колени и несколько раз сшитые связки на них, спускаться по лестнице сложнее, чем подниматься. Потом стало легче. Выходил из подъезда он уже обычным упругим шагом. Возраст не убрал этой упругости. Только медленней стал Ибрахим. Задумчиво стал ходить, так говорила София.

Сама она всегда так ходила — задумчиво. Ибрахим не помнил, чтобы она торопилась куда-то. Громко смеялась, останавливаясь и фотографируя какие-то смешные вещи, для неё смешные, которых он не замечал: вывеску нового магазина, забравшегося на фонарный столб енота, или его, Ибрахима, задумавшегося над газетой на русском языке, читать на котором он так и не научился. Эти странные газеты София любила, их издавали здесь, в Берлине. «Только в них осталось русское слово, никому, кроме немцев, русские писатели больше не нужны», — разводя руки и приподнимая брови, отвечала она Ибрахиму, когда он спрашивал, зачем ей эти толстые газеты. Глаза её при этом усмехались, но смеялась она не над ним, а вообще. Она так умела. Смотрит на человека, будто знает о нём что-то стыдное, чего никто знать не должен, и ей от этого хочется улыбаться, но человеку не обидно. Он понимает, что София не его имеет в виду, а вообще всё — мир, в котором живёт, и страну, из которой уехала, и этих ос с чёрно-жёлтыми полосами на брюшках, которых летом очень много, они лезут в вино и могут ужалить, но обижать их нельзя, как и того енота на столбе.

— Не обращай на них внимания, — говорит она Ибрахиму, когда он начинает отмахиваться.

Однажды, очень давно, она пояснила:

— Мы сами как эти осы. Прилетели. Ты из Турции, а я из Москвы. Твой Стамбул стоит и будет, а моего дома нет. Но для немцев это ничего не меняет: мы — осы, налетели, лезем в вино, жалим местных, но давить нас нельзя. И не спрашивай, почему. Я не знаю. Может, в этой стране столько всего живого удавили, что чувствуют, что больше нельзя.

— Твоя страна тоже много живого удавила.

— И дошла до самоудавления. А они не хотят. Остановились на грани и балансируют. Мы их жалим, другие налетевшие жалят, а они балансируют. Газеты нам дают выпускать. И не только нам.

— Не называй меня осой. Они мне не нравятся.

— Хорошо, будешь енотом.

И долго смеялась. Называла потом енотом, но необидно.

Всерьёз расстроенной София бывала нечасто. Лишь один раз, несколько лет назад, Ибрахим увидел её несчастной, когда она пыталась улыбаться, но не могла, пила вино и плакала.

Накануне он вернулся с Новых территорий: ездил туда по делам на неделю и объехал несколько городов. Новые города Ибрахиму не понравились. Как на подбор огромные, раскиданные вширь и вдаль, с широкими улицами, почти без светофоров и с многоэтажными развязками магистралей. Дома высокие и плоские, люди не открывают в таких окна, не разговаривают с соседями в домах напротив и с прохожими на улицах. Они вечером заходят в такие дома и пропадают, дома пьют жизнь обитателей и выплевывают их утром обратно. В этих городах никто не живёт — в них работают, едят, рожают новых людей, спят и умирают.

Ибрахим покупал там газеты, разные, много. Об этом просила София, говорила, что газеты ей расскажут обо всём лучше, чем всё остальное. Городские газеты — красивые, с фотографиями и картинками, на разных языках, — заняли большой чемодан. Сверху Ибрахим сложил несколько небольших чёрно-серых газетёнок на плохой бумаге, которые купил в дальнем кластере, где жили только русские и куда он попал почти случайно, сбившись с пути между очередными мегаполисами.

Там была другая жизнь, в том месте. Городского шума не было. Дома стояли невысокие, не больше трёх этажей, старые, но живые, многие — из потемневших от времени брёвен, с железными крышами, крашенными масляной краской в разные цвета. Красили крыши сами селяне, большими кистями из конского волоса, грубыми мазками. Ибрахим знал, как красят такие крыши — как в его детстве. И говорили люди по-русски и по-китайски, а его английского и немецкого, привычных для больших городов, никто не понимал.

— По-китайски тоже не говоришь? — спросила его дородная продавщица в киоске, где он покупал газеты.

— Нет, — ответил Ибрахим по-русски.

— Ну что ж мозги мне делаешь, коль по-человечьи можешь, — недовольно проворчала продавщица. — Не возьмёшь ничего больше? Газеты только?

Ибрахим взял бутылку водки «Братская». И уехал. В этом месте не было главного для него — оно ни для кого из живущих здесь не было местом предков. У людей тут не было корней, да и самих людей ещё недавно здесь не было. Мёртвая земля. Чтоб она начала жить, надо много десятков лет, но будут ли они у тех, кто её сейчас населяет, они не знали и знания этого не искали. Не так живут те, кто хочет жить долго в своих детях. Не встают они вечерами в очередь за водкой «Братская» в киоск, где торгуют чёрно-серыми газетами.

Приехал домой ночью. Водку София попробовала и вылила в раковину.

Пробурчала непонятное:

— Пропал калабуховский дом. Спать пошли.

Утром Ибрахим ушёл, и София смеялась, провожая его, а вечером, когда вернулся, она плакала. И пила вино. На столе перед ней лежали те несколько чёрно-серых газет из заброшенного кластера.

Она говорила много в ту ночь, и Ибрахим понял — больше той страны, где жила София, нет.

— Раньше, мы должны были понять всё раньше, — говорила София.

Она было успокоилась, отложила эти газеты и взяла одну красивую, большую, из чемодана. Открыла на последней странице. Посмотрела в самом низу напечатанное мелким шрифтом и долго ругалась потом, грязно, старыми русскими ругательствами.

Потом успокоилась немного, налила себе и Ибрахиму вина, сказала:

— Выпьем за тех, кого нет, и за тех, кто далече. И за себя. А за тех, кто издаёт вот это, — и швырнула газету на стол, — пить не будем. У них и без нас всё хорошо.

— Ты их знаешь? — спросил Ибрахим.

— Да, — ответила София, — её.

— Зачем судить, — сказал он тогда, — ведь ты не знаешь, что она прошла?

— Я вижу, на что она пошла, — резко ответила София.

Больше они на эту тему не говорили, но газеты она оставила в своей комнате.

Мимо её двери Ибрахим прошёл, выходя из дома на лестницу, и София смеялась, говоря с кем-то по телефону. Была спокойна. Знала, что он подготовит всё.

На улице ждал Гюнтер, молодой, высокий и поджарый немец с быстрыми глазами. Ибрахим кивнул ему. Тот подошёл.

— Встреча с теми тремя сегодня. Здесь.

— Опять срочно? — скривился Гюнтер.

— Да, и опять вечер, — ответил Ибрахим и пошёл к машине.

— Куда ты? — спросил Гюнтер.

Ибрахим не ответил. Это было поручение лично ему — привезти человека, которого София хотела и не хотела видеть. Человек приехал. Это была русская, которая Софию видеть хотела так, что смогла её найти.

Глава 9. Трофей

Подлесок, ещё почти весенний, бежать не мешал. Трава, что через месяц поднимется до колен, пока едва покрывает мыски ботинок, когда они на долю секунды опускаются на землю, чтобы снова оторваться от неё. Разнотравье впускало к себе и выпускало из себя ноги Спиры, смыкалось за ними зелёным ковром с пятнами цветов — красных, синих, жёлтых. Он бегал здесь много раз. Быстро и сбивая дыхание за братом или от него тридцать лет назад. Ровно и размеренно за зверем, чтобы взять его — двадцать, пятнадцать, десять и даже пять лет назад. Ни разу не бегал от зверя, просто не было такого в лесу хищника, который погнался бы за ним.

Сейчас сзади держалась сущность, хищная. Она не гналась, она загоняла. Опасный человек — держится на расстоянии, не приближается, но и оторваться не даёт. Спира пару раз попытался сделать петлю, нырял в кусты и бежал, не показываясь — он умел так, — но невысокая и плотная фигура сзади уверенно срезала углы и мелькала среди стволов на том же расстоянии.

Опытный охотник. Только не на зверей охотится, а на людей, вроде Спиры, и повадки людские чует.

Их с братом любимая каменистая сопка была всё ближе. Тут есть такие места — тайга с песчаником, круто засыпанным высохшей и перегнившей хвоей, вдруг становится каменистой, щерится редкими скалистыми холмами, на которых большие деревья не растут, но там можно найти красивые камни, тёмные, с яркими прожилками. Дома они с Ваней подолгу рассматривали их, высекали искры, подсвечивали над костром и держали на дневном свете. Они были разными, одни и те же камни — днём и ночью, при свече и под фонариком. Спире они быстро надоедали, а Ваня складывал их под кроватью и не давал маме выкидывать. Мама Ваню любила очень, младший потому что, ворчала, но не выбрасывала ничего, что тот хранил бесполезного.

Отца убил кабан-секач, когда Спире было пятнадцать: вышел к старому охотнику сзади и подрезал жилы, махнул клыками под колени и исчез. Батя там и замёрз ночью, встать уже не мог. Весна наступила в тайге ранняя, но холод ночью приходил зимний, и выжить в лесу тяжело раненому возможности никакой.

С тех пор Спира и перестал бегать с братом. Ходил в лес только за зверем. Мать молчала, когда он уходил, и, отвернувшись, крестилась, когда возвращался. Ваня писал, что жива ещё и ждёт. Ваню уже не дождётся. Как-то говорить с ней надо будет. Ваню хоронить вдвоём будут, не пустит она никого из соседей и родни ни мыть тело сына, ни могилу ему рыть.

Только сначала этих гостей бы закопать.

Сопка приближалась. Дыхания стало не хватать, несколько раз Спира резко выдохнул всё, что скопилось в лёгких, чтобы ушла боль под ребрами. Так научил отец, от этого становилось легче через минуту, главное, бежать эту минуту так же ровно и не останавливаться. Впереди та самая старая сосна, стала ещё выше. И шире. После неё десять шагов — и провал, ведёт в небольшую пещеру. Её не заметно снаружи, и нашёл он этот вход случайно: ловил ящерку-медянку, встал на колени и увидел, что в паре шагов камни сложены сводом, а между ними тёмная пустота. Полез. Брат потерял его тогда, а он облазил грот, где можно было встать во весь рост, даже отломил один сталактит, о который ударился головой, когда разгибался на ощупь. Ваня сталактит этот тоже утащил к себе под кровать.

Но главное, что было в пещере и почему он бежал туда сейчас, — это то, что он нашёл много позже: второй выход, на склон сопки много выше первого, за уступом. Вылезти из него и спуститься вниз за спиной у охотника, таков был план. Так он сделал в первый раз, когда играли с братом, и тот потерял его в пещере. Кричал, звал, плакал, потом вылез, а Спира ждёт его у сосны. Спросил только: «Чего орёшь?» Ваня обиделся тогда. Но фокус получился хороший.

Если наследить у провала, тот, кто бежит сейчас за Спирой, обязательно остановится посмотреть. И тогда сзади его в упор, стрелу в затылок, чтобы заорать не успел, не нужно, чтобы орал. А потом бегом к Трофиму с Димой.

Спира почувствовал горячий удар в правое плечо, вильнул в сторону, прокрутился кувырком, встал на одно колено за стволом сосны. Плечо жгло от боли. Стрелы выпали, Спира собрал их левой рукой, обильно полив кровью. Хороший выстрел. Охотник решил заканчивать погоню — появился в тридцати шагах, не бежал, а, пригнувшись, шёл по следам, всматриваясь в них. Спира, морщась, натянул тетиву и выстрелил. Охотник упал в момент, когда его смерть срывалась с тетивы, почуял и ушёл от неё, а когда она пролетала в месте, где только что было его лицо, уже перекатывался через левое плечо, уходя от второго выстрела. Залёг. Опытный.

Спира встал. Пробежал несколько шагов мимо расщелины до обрывистого склона оврага в десяти шагах и вернулся назад. Охотника не было видно — оценил мастерство стрелка. Согнулся, зажимая руку, чтобы на время прервать цепочку кровавого следа и не испортить всё, потом встал на колени и вполз в пещеру. Второй выход уже бесполезен: чтобы вылезти в него, нужно подтянуться, а рука отказывалась работать. Когда выпускал вторую стрелу, там, у сосны, родился другой план, слабый, но выбора уже не было. Нужно было ждать и не умереть первым. Рана неопасная, если перевязать сейчас же, но кровь шла, и остановить её было нечем. Сил должно хватить ещё на выстрел, а там — как пойдёт.

Матео начал ценить добычу. Бежал мужчина впереди хорошо — не уставал и знал, куда направляется, это становилось понятней и понятней. У него явно был план. Ничего необычного, многие думают, что у них есть план, но имеет ли это значение, когда тебя настигает судьба? Тем не менее пора было действовать. Когда приземистая фигура впереди приблизилась к каменистому холму в тридцати-сорока шагах, стало тревожно, человек явно знал местность хорошо, а рисковать Матео не хотел. Он остановился, достал пистолет и выстрелил. Аккуратно, собираясь не убить и не повредить настолько, чтобы потом нести. Беглеца надо допросить, для этого он должен быть в сознании, а до места допроса пусть дойдёт сам. Выстрел оказался удачным, пуля вошла в правое плечо, куда-то в дельтовидную мышцу, это болезненно, много крови, но не смертельно. То, что надо. Беглец не остановился, сделал кувырок, сам, не от выстрела, и исчез. Так бывает. Далеко такие не уходят, теперь надо внимательно идти по следу, скоро он станет кровавым.

Скрип тетивы Матео услышал седьмым чувством, кто-то из предков, воинов-майя, кинул сгустком холодной вечности в душу. Матео упал на бок и покатился. Над ним пролетели две стрелы — одна за другой, так стреляют только настоящие мастера. И тогда Матео обрадовался: о таком он мечтал, о настоящем бое. Обрадовался и успокоился. Против него воин. Значит, не добыча, а враг. Пусть уже раненый и далеко не уйдёт, но такому можно сделать подарок и освободить от допроса, отпустить к предкам здесь, в лесу.

Кровавый след начинался у сосны. За ней воин встал и пустил в Матео две стрелы. Крови здесь было много, она пока не застыла и блестела каплями на широких, с зазубринами, ярко-зелёных листьях какой-то местной клубники. Ягод ещё не было — рано, и кровь бросалась в глаза. Потом следы ног и крови повели мимо скалистого, поросшего в трещинах бурым мхом склона к обрывистому краю оврага. И исчезли. Так быть не могло, враг не падал с обрыва. Он дышал где-то рядом. Матео чуял это, нить между ними ещё не порвалась. Надо вернуться к сосне и посмотреть внимательнее.

Матео достал из-за голенища ботинка нож, который совсем недавно вытащил из шеи товарища-коммандос. Взял его за клинок, так удобней метать. Нож лёг послушно. Хорошее оружие. Чуть не доходя до сосны, коммандос остановился. Здесь враг тоже стоял, здесь он и исчез, это то самое место, где надо его искать. Сосна, одно из миллиона деревьев этого чужого леса, молчала. Спину холодил холм.

Там. Матео понял: враг там. Но развернуться не успел. Правая нога вдруг перестала слышать команды, а из сверхпрочного композитного наколенника выглянул гранёный наконечник стрелы, которая вошла сзади и пробила коленный сустав. Потом пришла боль и забрала все силы воина-майя, а душа его могла только кричать на весь лес.

Падая, он увидел, как из скалы выходит приземистый человек, его враг, и плечи врага широки, а лицо спокойно, он бросает на землю короткий лук и идёт убивать его, Матео. Рука сама выпрямилась и бросила нож, но бросок не получился: враг легко поймал оружие левой рукой, посмотрел на него, улыбнулся как старому знакомому и ускорился. Враг заслонил всё небо, и Матео перестал кричать. А потом нож вошёл ему в шею под одним ухом и вышел под другим.

— За братика, — тихо сказал враг, и мир в глазах Матео умер.

Алексей бежал за неуклюжей долговязой фигурой зэка, который то и дело спотыкался и поскальзывался на выступавших местами сквозь песчаник участках красного суглинка. Злился на братьев. Отправили его за самым лёгким. Дел на пять минут. Догнать, положить, зафиксировать, доставить. Алексей достал наручники. Пластиковые, лёгкие, последней разработки, они всем нравились. Длина регулируется, что удобно — можно затянуть на локтях сзади, тогда зэк становится беспомощным, его легко вести. Этакий чемодан с ногами.

Беглец ещё раз оступился и упал. В этот раз совсем неловко, больно ударился о торчащий еловый корень и с трудом поднялся. Алексей слышал его хриплое дыхание.

— Давай сам ляжешь, — спокойно сказал Алексей, — не хочу бить тебя. И демонстративно положил пистолет в кобуру. Показал наручники. — Сейчас нацепим и пойдём. Ты пока будешь думать, а потом поговорим.

Зэк смотрел на него серыми испуганными глазами, тяжело дышал и, казалось, готов был упасть прямо сейчас. Разделяло их уже лишь несколько шагов.

— Доходяга, как ты сюда-то дошёл? — спросил Алексей и шаг за шагом двинулся к нему.

Всё было ясно, сопротивления не будет, и беглец в подтверждение этой догадки поднял руки над головой. Ладони его тряслись. Смотрелось смешно.

В этот момент и послышался в лесу тот крик, от которого жуть подступила к горлу Алексея, а руки беглеца вдруг перестали трястись. Он вдруг оказался рядом, этот нелепый долговязый доходяга, рядом и чуть сбоку, и ударил полукруговым резким движением правой руки. Не кулаком, как делает это любой мужик, а внутренним ребром ладони, стыком основания большого пальца и предплечья. Ударил под ухо, от чего Алексея перестали держать ноги, а хвоистая земля вдруг ударила в затылок. Он попытался встать, но в сердце уже вошла холодная сталь, а чем его ударил этот нелепый каторжанин, он разглядеть не успел. Но это было уже неважно.

Трофим вынул из тела человека, который собирался его допрашивать и пытать, заточку и побежал обратно на поляну. Легко, ровно, как бегут опытные бойцы, которым надо быстро прибыть из точки А в точку Б. Не уставшим прибыть, но готовым к бою.

Два бойца на поляне работали быстро. Дима-Чума ждал, когда они будут рядом, остановятся на пару секунд и дадут ему сделать два выстрела. Может и больше, но два первых обязательно должны быть точными.

Один боец разбирал рюкзаки, явно искал что-то, а что — непонятно. Что можно искать в котомке сбежавшего каторжанина, который в пути уже много дней? Второй быстро обходил поляну, смотрел следы. Его искал, Диму-Чуму, не было сомнений никаких. Найдёт скоро, это понятно. И тогда стрелять нужно как придётся, класть одного и вести бой с другим, а тот сориентируется, займёт позицию и тоже будет стрелять. Рискованно.

Тот, что рылся в рюкзаках, вдруг подал знак второму.

— Есть, — негромко сказал он, ровно настолько повысив голос, чтобы напарник услышал, — вроде оно, подойди.

Тот быстро подошёл, они встали рядом и начали разглядывать небольшую металлическую коробку, которую первый достал из рюкзака Трофима. Рюкзак боец бросил на землю у ног, потеряв интерес к остальному его содержимому да и вообще к вещам, что валялись кругом.

— Там разберутся, — произнёс подошедший, — давай заканчивать. Лёхи давно нет. Посмотри сгоняй.

Тогда Дима-Чума выстрелил первый раз и попал. Коробка выпала из рук нашедшего её спецназовца, а на его лбу появилась красное пятно. Он упал, как падают убитые, беззвучно, мешком, и не двигался больше, только слегка подергивались руки и ноги. Недолго.

Второй отскочил, ушёл с линии огня, упал на землю, выстрелил несколько раз в сторону куста, где лежал Дима, не попал, сразу переместился, перекатившись, ещё раз выстрелил и ещё, постоянно оказываясь ближе и не давая Диме ни прицелиться, ни поднять головы.

Убьёт, пришло понимание. Без шансов.

Крика Дима-Чума не слышал, это Трофим потом рассказал, что орал спецназовец, которого убивал Спира. Потому, видимо, и привстал тот боец, что стрелял в Диму, и тогда Дима выпустил в него все заряды, какие у него оставались. Попал то ли первым, то ли последним, а может каким другим, но только один раз. Пуля вошла в печень, этого хватило.

Потом бежали к Спире, и Трофим быстро обработал, перевязал ему рану и вколол какое-то лекарство из аптечки убитого у старой сосны бойца. После этого Спира помирать передумал и даже хотел помочь спрятать трупы в тайной пещере, возле которой они Спиру и нашли. Но Трофим приказал ему лежать, и он послушался.

Пистолеты убитых Трофим брать запретил. Коротко пояснил:

— Они с геолокацией. Найдут нас по ним. В пещере не найдут. Пусть тут лежат.

Взяли только лекарства и патроны — для пистолета, который Трофим у Димы забирать не стал. Поменяли обувь: ботинки у всех были на исходе.

А потом наступил вечер.

Когда двинулись к оврагу — Трофим сказал, что оставаться здесь нельзя, — Дима спросил:

— А что они нашли в твоём рюкзаке, Трофим?

— Тебе показалось. Пошли, теперь у нас времени нет совсем. Скоро за нами придут совсем другие, — ответил Трофим и поправил на спине рюкзаки — свой и Спиры.

Правая рука Спиры висела на перевязи, а в левой он держал нож с берестяной рукояткой.

— Трофей? — усмехнулся Дима.

— Нет, — серьезно ответил Спира, — брату вернуть надо. Его вещь.

И, пошатываясь, пошёл впереди.

Глава 10. Глаза смотрящего

В ШИЗО играл шансон. Громко. Шансон Паше Старому не нравился никогда. Очень его одно время любили блатные, хоть на радио, хоть в ресторанах, хоть по телевизору. И певцов много появилось, как на подбор — или мордатые, будто отожранные годами на водке и сале, или тощие, как доходяги с этапа. Хриплые голоса обязательно. Песни пели или жалостливые, или безжалостные, других не водилось. Девки разбитные рядом обязательно. Только всё это не настоящим, не людским казалось Паше. Сверху они слова брали для песен своих, глубоко не ныряли и сути человеческой не видели. Но братве нравилось, особенно тем, кто соли тюремной не напробовался, а только блата нахватался и решил этой романтикой пожить. Только нет в неволе романтики совсем. Тоска одна. И песни про тюрьму тоскливые должны быть, только не сочинял таких никто и не сочиняет.

Но вот кто любил такое, так это вертухаи и менты, хоть настоящие, хоть много лет как бывшие. Дима-Чума в бараке часами мог петь, если не остановить. И старое, про Владимирский централ, и новое, про «кластер пять с тремя нулями» и этап на Печору — северную каторгу. И долговязый этот Дима, что ментом побыл и крадуном, Печору сейчас топтал. За последнее власть с него спросила и срок отмерила, а за ментовскую жизнь никто спрашивать не стал, не до того оказалось всем.

Паша выдернул его к себе и поговорил было для порядка, да уж больно складно отвечал Чума.

— Был, не скрою, ментом был и сажал, так ведь за дело. И остался бы ментом, если б не скурился и времена прежние стояли. Так ведь смешалось всё, Старый, сам же видел, — говорил Чума, попивая чай и заедая его конфетой. — А как перед Конвенцией дела пошли, помнишь? До того были воры и были менты. Вор в тюрьме сидит и иногда пожить выходит, у него ничего, кроме наколок, нет, ни кола и ни двора. Живёт на грев людской. Мент до пенсии доработает и такой же — квартирка и дача. Голый, только пенсия. Тот же грев. А потом что стало? Чей дом самый богатый в городишке? Не торговца с рынка этот дом. Прокурор, главный мент, вор или депутат в нём живёт. Чьи дети при должности? Не отличник, сынок училки школьной судьёй стал, а сын прокурора или мэра. Стоял завод десять лет, пришли менты, отняли, хозяина посадили, сами хозяевами стали, а потом чекисты пришли, а потом чекисты повыше. И все в один винегрет закрутились, Паша. Менты, воры, чекисты — все по одним понятиям стали жить.

— Не понятия это, — жёстко прервал Паша.

— Это тебе не понятия, — не смутился Дима, — старому блатному это не по понятиям — так жить, а для них — самое то. Потому ты никому не нужен стал, ни ментам новым, ни ворам, что тебе на смену пришли.

— Ну и где они сейчас? — усмехнулся Паша. — Где? Всех смело новой властью. Постреляли, посажали, кого на воле, кого здесь, а кого там, куда уехать дали. Все ж думали, что им уехать дадут. Кому-то и позволили. Уехать позволили, а вот жить — это другой вопрос. Этап на Печору, он же знаешь, и из Лондона имеется. А Нарьян-Мар всегда ближе, чем ты подумать можешь.

Паша Старый говорил размеренно, попивая крепкий чай и потягивая сигарету. Всё как положено. Суетиться в разговоре ни к чему.

Дима рассмеялся.

— Благодарен я тебе, Паша, что принял на зоне, прошлым не попрекаешь. Что песни петь даёшь, которые тебе не нравятся. Вижу ведь, что кривишься. Тебе же про кровь на рукаве нравится и про последнего героя. Ты ж сам такой. Из последних. Но и сам живёшь, и людям даёшь — и тем, кто про белого лебедя на пруду поют, и тем, кто про лыжи у стенки.

Паша посмотрел тогда на него пристально. Сигарету даже отложил в пепельницу.

— Что ты задумал, Чума? — спросил он тихо.

— В рывок пойду, — ещё тише ответил тот, — вот лето наступит, и пойду.

— А как ты Агами пройдёшь? Других-то выходов из тайги нет. Закрыта тайга, тебе ли не знать, колпак над нами, даже не летает никто. Ты же не по лесам печорским шастать намерен. К людям хочешь. Это вон Спира, которого ты обхаживаешь, в лесу родился и туда вернуться во сне видит. А ты же, Чума, с гвоздём в жопе, ты без людей не можешь. Тебе и воровать надо, и бабу, и песни попеть.

Паша уже шептал, наклонившись к самому уху Димы.

— Слышал я, что есть у тебя проход через Агами, — просто ответил Дима.

— А у тебя? — нехорошо улыбнулся Паша.

— У меня нет, но если ты поможешь, будет.

— А зачем мне это?

— Раз ты со мной говоришь ещё, значит чем-то и сгожусь. Дерзких людей, кто пойдёт через проход, мало. Я пойду. Спира доведёт и останется, ему в лесу хорошо, а я пойду, мне к людям надо. И передам, если что надо будет от тебя. Тебе же всегда что-то кому-то надо передать. Слова или вещь какую.

— Кому?

— Кому скажешь. Передам и уйду, даст Бог, не услышишь обо мне больше. В расчёте будем.

Умён был Дима-Чума, ох умён. Вечером того дня Паша Старый остановился у комнаты, где он сидел на своей шконке, пел и играл на гитаре, которую выторговал у кума:

И эта ночь и её электрический свет
Бьёт мне в глаза.
И эта ночь и её электрический свет
Бьёт мне в окно.
И эта ночь и её электрический голос
Манит меня к себе.
И я не знаю, как мне прожить
Следующий день.
Для Паши играл. Тот любил этого Цоя — корейца, который умер в год, когда Паша чуть не сел первый раз. Из-за драки на ножах с пацанами из соседнего района, куда он с корешами заглянул неудачно. Один из тех, с кем резались тогда молча, рыча по-волчьи, насмерть, чуть было не помер в больнице. Кто-то воткнул нож в бок, а кто — и не поймёшь в свалке. Может, и Паша, как говорили ему менты, которые повязали его тогда, малолетнего.

Но пацан оказался честным, не сдал никого, когда пришёл в себя, только молча хмурил лоб и втягивал голову в плечи от затрещин на допросах сначала в больничной палате, а потом в ментовском кабинете. Оба сели позже, и Паша, и тот пацан, оба вышли, только Паша снова сел и ещё не раз отсидел, а потом стал Пашей Старым, а тот парень нашёл смерть на кровавой стрелке, до второй отсидки не дожив.

В каптёрке Паша даже повесил портрет Цоя. Нарисовал его художник из Питера Сеня Васильев, старый арестант, что получил свой бэкграунд сразу после Конвенции и много где посидел, знал, как бывает. Оттого Печорской каторге радовался — бьют редко, убивать перестали почти, письма писать можно и получать сколько хочешь. И писал, и получал, Паше это было удивительно. Столько сидит, а всё кому-то нужен.

— Из какого ж ты Питера, нет давно такого города! Главная северо-западная агломерация там и городов за полсотни. А Питера нет, — усмехаясь, незлобно спросил Паша художника, когда тот при знакомстве ответил, откуда он.

Сеня не смутился вовсе, стоял, улыбался. Волосы седые топорщились коротким ёжиком.

— Меня из Питера забирали, значит, я из Питера. Меня же в агломерацию не пустят никогда ни в никакую. Откуда мне остаётся быть? Так и буду питерским.

— А Цоя можешь нарисовать? — развеселился Паша.

— Вспомню, нарисую. Молод был я совсем, когда видел.

— Кого видел? — недоверчиво спросил Паша.

— Витю. Бегал же по его концертам. Все бегали, — серьёзно ответил художник.

Паша задумался тогда.

— Вот же жизнь, — сказал он Сене, угостив сигаретой, которую тот сразу и раскурил, — я тогда ствол первый отстреливал на пустыре, а ты на концерты бегал и картины рисовать учился. А жизнь доживать сюда прибыли.

— Сгорел лес, ветер гуляет над огневищем, пепел собирает по ложбинам, поковыряйся в нём — и не такое сыщешь, — ответил художник, улыбаясь хорошему табаку.

И сыскалось, такое сыскалось, какое и ожидать можно, только чуть не померши от безнадёги. Найти и прятать пуще, чем зеркальце, от шмонов на омской зоне и этапах лютых, потому как такое и найти, и потерять можно только раз. Не найдя, прожить можно, а вот потеряв — никакой возможности.

Учёный этот нашёлся среди людского сброда нового южного этапа случайно. Блаженный, каких на каждой зоне встретишь, ходил неприкаянный и непристроенный, шептал что-то, будто молитву, но не молитву. Люди от таких не шарахаются — безобидный совсем, но жить бы ему недолго в печорской зиме среди тайги.

Художник помог. Он принёс тогда портрет заказанный: Цой с гитарой на сцене в белом жабо — совсем не такой, каким потом его на плакатах рисовали, не с прищуром суровым, а молоденький и тонкий. Потом художник рассказал, что это он такой был на первом концерте в ленинградском рок-клубе, да и в жизни был такой, вовсе не героический.

— Хороший был парень, — кратко пояснил Сеня, видя взгляд Паши и его вздёрнутые брови.

— Ты, Питер, погоди пока, этап пришёл, надо на людей посмотреть. Посиди тут.

И посадил на табуретку рядом.

— Люди — это хорошо. Это я люблю, — сказал художник. — Сигаретку выдашь?

Паша выдал пачку. Сеня зажмурился и уселся в угол каптёрки. Кот, ну чистый кот над сметаной, подумал Паша. Сейчас закурит и забудет обо всём. Мурчать будет.

Людей приехало много. С карантина их распределили, разбросали по баракам. Везде были Пашины глаза и люди, всё шло своим чередом. К самому Паше в барак привели без малого два десятка. Много. Мужики, блатные, три китайца, два афропечорца, как стали их называть в зоне с чьей-то лёгкой подачи. И Берман. Он будто смотрел сквозь Пашу, и было это неприятно. Старик совсем, но глаза чистые и крепкий, ещё по-вольному крепкий, недавно на каторге. Непонятно, будетв нём крепость тюремная или быстро ослабнет человек от неволи и высохнет. Пальцы длинные, белые. Не работали эти руки топором и кайлом. И лицо почти без морщин, не на земле живёт такой человек, а в мыслях своих. Блаженный. Но чистый, прибранный, и люди злого о нём ничего не принесли. Таких зона впускает и судит позже, «по личности».

— Паша, это ж Берман, — застучал ему сухой ладонью по спине Сеня.

Вскочил, заволновался. Подошёл, руку протянул.

— Я Сеня Васильев, художник, я тоже из Питера, — быстро заговорил он.

Берман, седой и высокий, улыбнулся и руку Сене пожал, на какое-то время даже вроде увидел и каптёрку Пашину, и людей вокруг. И снова ушёл в себя.

Сильный оказался этот тип, старый интеллигент петербуржский. Помирать не собирался. А учёным и вправду оказался настоящим.

— Да ты что, он же от премий отказывался огромных, чего только не наизобретал, а так и жил в своей квартирке! И как он новой власти не сгодился, странное дело. Ладно я, художник безвестный, алкоголик и тунеядец, но Берман… — Сеня вздыхал, смешно обхватывал голову руками и качал ею.

Берман приехал южным этапом. Из самого Нового центра. Зэки оттуда — редкость. Говорить с ним было трудно, пожилой учёный не молчал, он постоянно вёл разговор, но неслышный и не с теми, кто рядом, а с собой, где-то далеко, перед доской в аудитории или перед монитором, или, может быть, за столом, но точно не здесь, не на каторжной земле.

Хотя учёные и тут встречались, разные, кучковались и хотели светило к себе затянуть, но Берман их проигнорировал и подпустил к себе одного только — старого, как выяснилось, знакомца, которого те учёные как раз и не признавали. Если по Пашиному — так и не учёный это был вовсе, электрик Иваныч, пожилой волжанин, молчаливый, лысый и широкий в плечах мужик на мощных ногах.

— Он — великий экспериментатор, — кратко пояснил Берман Паше, когда был в настроении, — учился в университете и работал с большими учёными. Они думали, а он делал. Нельзя без рук учёному.

«Великий». Паша задумался тогда. Иваныча он знал несколько лет, электрик и электрик, токарь хороший, механик. Рукастый. Мало ли таких. А тут — великий. Но Берман врать не умел совсем и если говорил, то так оно и было.

— Фактчекинг, что ты хочешь, — смеялся Сеня, удивлению Паши. — У них так: проверить теоретически и экспериментально, а потом публиковать. Паша Старый и Берман Учёный — нормальная у вас банда собирается, авторитетная.

Хохотал. Весёлого нрава человек.

Когда Паша смог улучить следующий момент хорошего настроения у Бермана, спросил то, что мучило давно:

— Скажи, профессор, как это всё устроено? Вот Нарьян-Мар, тут несколько зон, вот кластер «Печора» или иначе — Печорская агломерация специального контингента, границы у неё охраняют, и выйти невозможно. Даже если выйдешь — куда ты пойдёшь? Тут же и сгинешь с голоду, или первый пост тебя примет ментовской и обратно вернёт. Чтобы далеко уйти, есть один путь — через Агами, там и вокзал, и аэродром, иначе сюда не прилетишь и не въедешь. Маленькая страна из лагерей, вот мы где.

— Архипелаг, — кивнул Берман.

Он улыбался, будто слушал что-то приятное.

— Хорошо, пусть архипелаг. В лагерях всё почти так, как было испокон. Уж поверь.

— Верю, — снова кивнул Берман.

Словно экзамен принимает, подумал вдруг Паша.

— Допустим, ушёл человек в рывок. Сбежал. И бежит он по местным лесам, бежит, а спецназ даже не торопится. Находят спокойно, ломают и привозят обратно. Или на месте кладут. Найти, положим, не проблема. Но ведь даже если уйдёт человек от ментов, до Агами доберётся, его автоматическая охранная система сразу вычисляет и отстреливает. Даже переодетого и бородатого. Даже в гробу раз пытались втянуть, так на входе гроб изрешетил лазер контрольный. Как это? Как они находят, где свой, а где чужой, автоматы эти?

— Какая задача? — просто спросил Берман.

— Пройти контроль. И уйти через Агами. Далеко уйти.

— Интересная задача, — снова кивнул Берман, — стоит подумать.

— Что тебе нужно, чтобы думать спокойно? — с расстановкой, медленно спросил Паша.

Боялся спугнуть.

— Место. Бумага. Карандаши. Кое-какие материалы. Владимир Иванович, — так он называл Иваныча. — Время. И не торопи меня.

И вдруг добавил:

— Глаза смотрящего.

— Что? — слегка опешил Паша.

— Надо показать глазам смотрящего то, что они хотят видеть.

— Ты бы полегче со старым смотрящим, профессор, — вздохнул Паша.

Берман уже не слышал.

Всё было тяжко. И место найти спокойное, и Иваныча с работы вытянуть, и бумагу искать, ох как тяжело было находить бумагу… Но Паша Старый умел брать из зоны всё, о чём просил Берман. Да и не просил даже. Ставил в известность о своих потребностях. Но прошло время — два года и ещё пара месяцев, — и первый человек был послан в Агами: войти, выйти живым и вернуться. Обязательно надо было вернуться, а как ещё проверить? Фактчекинг есть фактчекинг. Условия эксперимента. Тяжело было: уйти с зоны, дойти до Агами с погоней, пройти через контроль, проверить собой, каким тебя видят «глаза смотрящего» — система распознавания — своим или чужим, выйти и аккуратно попасться спецназу. Потом выжить на допросах и вернуться в зону. В другое место бы не направили, здесь только и была спецтюрьма для бегунков.

Всё это Бермана с Иванычем не беспокоило, им нужен был только результат как подтверждение их расчётов и работоспособности экспериментального образца устройства. И Паша обеспечил им результат с первой попытки, подобрал парня из новых тамбовских, стремягу, что вором хотел стать, как Паша. Нашёл ему в поход охотника местного, тот довёл, иначе бы не дошёл тамбовский по этим местам. Вернулся с уважением молодой, но отбитый весь, долго не протянул в больничке, почки встали. Паша честно делал что мог: и врачей грел, и лекарства находил. Но не помогло.

Берман с Иванычем выдали и побочный продукт — связь. Паша не мог понять деталей, но ему и не надо было. Свою задачу он выполнял — доставлял в окрестные зоны собранную Иванычем по чертежам аппаратуру, какие-то транзисторы. Всё работало. Знали только свои, проверенные. Есть связь — жив ход воровской. Что-то вроде надежды зародилось в душе. Но и забот прибавилось. Тяжёлых забот, один шаг неверный — и под тонкий лёд, откуда хода уже нет.

Надо было искать людей на второй рывок. Местный имелся — Спира. Нужен был ещё дерзкий из блатных, преданный. Тут на зоне и появился Дима-Чума. А чуть позже Трофим.

День прошёл. Никто за Пашей не пришёл, и ничего хорошего это не несло. Кого-то ждали. Кого-то, кто не торопился. А такие люди — самые опасные.

Снова принесли еду, и Бунтын позвал тихонько:

— Старый, проснись. Еду надо есть быстро опять.

— Иду, — прокряхтел Паша и слез со шконки.

Глава 11. Все промахиваются

От жены Вадим однажды уходил.

— Ты алкоголик, Александров, — говорила она ему, пока он собирал две своих большие спортивные сумки, всё барахло его туда уместилось, — такие, как ты, до пенсии не доживают, а если доживают, подыхают в запое. Вали уже насовсем, надоел ты мне, и детям надоел. Тебя или дома нет неделями, или с друзьями по банкетам стаканами не чокаясь пьёшь, а потом блюёшь до утра в туалете. Ни выходных с тобой, ни праздников.

— Чего не доживают-то, — ругнулся он тогда, — чего ты каркаешь?

— А то ты не понял, — зло рассмеялась она, — боксёр кабацкий. Думал, про службу твою опасную скажу? Нет. Опять нажрёшься как-нибудь и полезешь к людям. Они разные бывают, люди эти, сам же знаешь. Попадёшь на такого же идиота, но поздоровее. Ладно, я без мужа живу, так детей же без отца оставишь, придурок!

— А чего без мужа-то? — совсем разозлился он.

— Ой, отстань, вспомни, когда у нас было последний раз, алкаш.

Совсем она тогда разошлась, но, чтобы на это возразить, слов Вадим подобрать не смог. Был грех, нажирался и лез к людям. Дрался, бывало. Ничего поделать с собой не мог, зарекался много раз: выпить человеческие двести врастяжечку — и домой. Или пива две кружки. Но нет, двести тянули ещё по столько, а то и поболее. А потом появлялись разные грубые люди, которым надо было объяснить обязательно, что так, как они, жить нельзя, хотя и так, как он, нельзя, а надо по-другому, правильно жить. Вот из-за этого «правильно» и «неправильно» и цеплялись.

Спасало то, что боксёр, мастер спорта, как-никак. А иногда и это не спасало, люди разные попадались, два раза руку ломал, одну и ту же, правую, в одном и том же месте, в предплечье. Мучился потом: не от боли в руке, от стыда, мужик всё же, жена вон и дети страдают, смотрят, как он в гипсе и с похмелья шатуном по дому мудохается.

На службе тоже косились. Начальство прощало до поры, всё-таки опытный, ценный кадр, как вербовщик, может, не очень — Вадим сам не понимал, почему так, ну не хотели ему верить люди, и всё тут, — но в поле равных нет. Квартиру или дом негласно осмотреть, машину изучить, положить чего надо куда надо, чтобы потом кто надо изъял это и предъявил человеку, дескать, хранишь запрещённое, господин нехороший. Подготовить господина к сотрудничеству или наказанию.

И силовые задержания. Тут Вадим был незаменим. Не всегда получалось на мероприятие «тяжёлых» подтянуть, из центра специальных операций. Там, конечно, звери в обмундировании и при снаряжении, стены проламывают, но их мало, а работать иногда нужно быстро. Плюс этих огромных, в шлемах, не спрятать в толпе или холле отеля, например, а Вадим с парой таких же оперов обученных спокойно может до нужного момента сидеть среди людей и кофе пить.

Ну а когда до дела доходило, когда дверь квартиры, например, с наркокурьерами, которые на расслабоне заказывают пиццу и его, Вадима, совсем не ждут, открывалась, он влетал туда первым в состоянии абсолютного счастья. Пистолет держал в кобуре, руки — свободные от всего, быстрые, как плети, знающие всё и живущие сами по себе. Вот что дарило нирвану. Тратил он ровно по одному удару на рыло, передвигался легко, а все вокруг замирали, дожидались его хлёсткого щелчка: в печень, в висок, в челюсть, в плавающие рёбра. Неважно куда. Короткий выдох — человек стоял, человек лежит. Сзади прикрывали парни со стволами, иногда им приходилось стрелять. Но очень редко.

Даже от воспоминаний Вадим ободрился. Но потом подумал о последних словах жены, и снова накатила злость. Да, не ладилось в постели. С другими, бывало, получалось, но редко: девки времени требуют, а его жаль, и чем старше становился, тем больше Вадим времени на баб жалел. Ехать куда-то, вином угощать. Угостишь и сам выпьешь. А когда сам плеснул нектара на жало, хочется ещё и уже не до бабы. Да и что они понимают?..

Потому рыкнул:

— Хоть сейчас заткнись!

Она тогда неожиданно улыбнулась.

— Вадимка, я заткнусь, — сказала. — Я подожду. Ты вернёшься в этот раз. Погуляешь, пропьёшься и придёшь. Я пущу. Но вот если потом ты ещё раз рюмку поднимешь — уйду я.

И сумки помогла собрать.

Недолго он тогда погулял. Взял больничный и начал пить, а через неделю очнулся поздним утром в какой-то придорожной гостинице — их много понастроили вдоль новых автотрасс, — от тошноты проснулся. Всё, что выпил ночью, выблевал под утро, и тошнило уже не из желудка. Душа хотела выбраться на волю, надоел Вадим душе, как жене надоел, только хуже намного.

Низкий прокуренный потолок давил, в окне жарило летнее черноморское пекло, громко смеялись мужики. Это байкеры, вспомнил Вадим, американцы, они вчера пили пиво, а он, вусмерть пьяный, пошёл к ним объяснять про «правильно» и «неправильно». Говорил грязные слова, кричал, называл их бандитами, это не так страшно, а ещё оккупантами, а это уже дело подстатейное. Полез в драку, выбрал самого большого, хотел положить на виду у всех.

Мотоциклисты взревели от ярости, убивать собрались, но один из них, седой, высокий и поджарый, подошёл к Вадиму и, улыбаясь с жалостью, попросил уходить. И такая едучая снисходительность в его взгляде была, что Вадим взвыл и рванулся закатать американца в пол бара. Короткий получился бой, именно бой, не драка барная. Три секунды, не больше — и Вадим сам уже лежал на полу, в сознании, но без возможности встать, ничего не слушалось — ни ноги, ни руки, а американец стоял над ним. Потом присел рядом и тихо сказал по-русски, что может убить Вадима, но не будет. Что Вадим сам себя убьёт, если продолжит party. Так и сказал. Впервые в жизни Вадим поджал хвост и покинул, не глядя ни на кого, поле боя. Проиграл, вчистую проиграл.

Байкеры за окном посмеялись, сели на мотоциклы и уехали. Вадиму показалось, что он всё ещё слышит голос того седого. Хороший голос, спокойный, такими голосами говорят люди, которые знают, когда работать, а когда отдыхать, и могут убить или не убить напавшего на них пьяного русского боксёра.

Вадим тогда пошёл в душ, вышел в бар мотеля, выпил кофе, не глядя на темнокожую девочку-барменшу, и уехал. Домой уехал, к жене. И больше не пил. Вообще ни капли.

Вчера перед сном рассказал жене о командировке. Та удивилась, никогда он ничего не рассказывал. Села в кровати.

— Что тебя волнует, родной? — так и сказала.

— Странно всё. Сам приспосабливался всю службу. Лишь бы указание было сверху. Хоть и не знал никогда, где тот верх, верил. Есть начальник отдела, ему видней. Сказано этих сажать — сажал. Сказано других теперь — тоже сажал. Этому наркоту вложить в рюкзак. Того отмазать от наркоты. Этого забить до полусмерти под видом хулиганского нападения. Нет, не убивал, — спешно успокоил Вадим жену, которая заволновалась от этих слов.

— Ну так все же вы так. Работа такая, — пожала она плечами, успокоившись.

— Нет. Понимаешь, мы именно приспосабливались. Что-то объясняли друг другу. Пили, орали до хрипа, доказывали сами себе, что надо именно так, что командиры знают, что делают, что мы линию госбезопасности блюдём и оберегаем, что если не мы, то развалится всё. И когда развалилось, а нас оставили, мы поверили, что так и надо, что в сложившихся условиях мы спасаем стержень, главное, что есть у страны. Понимали уже, что не стержень спасаем, а себя.

— Ты, оказывается, умный у меня, — улыбнулась жена.

— А самое страшное, что многие стали понимать, — это то, что мы не спасаем даже себя. Нам просто дали добить самим остатки того, чем мы были. Интеграция. Мы же не нужны для интеграции. Люди сами прекрасно приживаются — есть работа, есть дороги, есть жильё и медицина. Всё есть. Чего мы не давали, им дают. А нужны мы, только чтобы удержать в отведённых зонах быдло всякое, ворьё, интеллигенцию вечно недовольную. Кластеры, зоны — мы же только там сейчас. В городах мы работу не ведём. Даже в деревнях не ведём. Мы — тюремщики.

— Зато живы, — вдруг сказала жена и рассмеялась.

— Ты чего? — удивился Вадим.

Опешил даже немного.

— Ты вот не пьёшь уже третий год, копишь то, что с алкашами своими не выговорил. И слушать тебя стало интересно. Ты и дальше не пей и говори со мной. Возбуждаешь очень.

И стала улыбаться с прищуром, как он любил. Положила руку на его грудь.

Прошептала:

— Мощный ты у меня…

Он был не против совсем.

Потом встали попить чаю. Вадим снова задумался.

— Нет, самое страшное другое, — вдруг сказал он. — Самое страшное, что вот эти новые не приспосабливаются. Они так живут. Их обучили добить остатки нашего прошлого. И им не жаль. Я с таким вот завтра лечу.

На это жена промолчала.

— Берман, ты такой же дурак, как мой отец, — вдруг сказал Игорь Сидоров.

Старый профессор, долговязый жилистый мужик, худой, но сильный, такие долго живут и неожиданно умирают в ясном уме и в телесной крепости, лежал на полу. Губы разбиты, челюсти сведены от боли. Но смотрел в глаза, взгляда не отводил. Духовитый, так тренер Вадима говорил о тех, кто умел терпеть боль. Хвалил.

Теперь так Вадим думал о профессоре Бермане, разглядывая жилы, выступившие у него на лбу. Нельзя было так думать о чужом, о чуждом, о недруге, о не своём. Но думалось. И бить он его не хотел, но нельзя было не бить, времени совсем не оставалось. Группа, которая ушла за Соколовским и двумя другими беглецами, перестала выходить на связь. Означать это могло только одно — спецназ ликвидирован.

Два зэка — один — бывший ростовский мент, а второй — охотник из местных, — и опер УПБ Станислав Соколовский, который под псевдонимом Трофим Иванов внедрился в окружение вора в законе Паши Старого. Внедрился и вышел за рамки задания. Так сказал Денис Александрович, давая установку перед командировкой. «Вышел за рамки»… Смягчал, ох, смягчал старый. Вадим знал, что это не так, а Сидоров еле сдержал ухмылку, но Денис Александрович сделал вид, что не заметил. Надеялся на то, что Соколовский объявится и объяснит? Нет, не могло быть такого. Одно было непонятно: зачем этого Сидорова, совсем зелёного, ставить главным в задание, когда на кону жизнь своего. Или своих.

С Берманом будет сложно, это стало понятно сразу. Молчит, смотрит в глаза, на страшные, но не опасные удары не реагирует. Крови своей не боится. Боль терпит. Угрозы будто не слышит. На вопросы отвечает так, что лучше бы молчал — с ухмылкой, с презрением.

— Умный был у тебя отец, Игорёк, умный. Ты таким не будешь, — прохрипел Берман, пытаясь встать.

— Лежать! — заорал Сидоров и ударил старика ногой в голову.

Правильно ударил, технично, без замаха, прямой ногой сбоку, как оглоблей. Берман упал без сознания.

— Лишнего, лишнего много делаешь, — проворчал Вадим. — Что ты взъелся? Чего разошёлся, пацан, а если уработаешь старого?

— Не уработаю. И ещё один есть, запасной. Приведи. Пока этот отдыхает, поработаем с подмастерьем.

Вадим пошёл к двери.

— Приведу. Только этого сразу не отключай. — Остановился. — Скажи, а что это Берман так с тобой? Как со знакомым? Игорьком назвал.

— С ним дружил мой папаша, — нервно ответил Сидоров. — Друзья студенческие. Физики и лирики последнего разлива, так отец говорил. Два одинаковых дурака. Всё у них было при прежней власти. Всё дали новые. Работай, пиши нормальные книги, открытия разные совершай. Интегрируйся спокойно и детей интегрируй. Нет, они всё время недовольны. Да веди ты уже второго!

Сидоров уже кричал.

— Ты того, братан, потише, — спокойно сказал Вадим и вышел.

— Не надо второго, — вдруг прохрипел Берман. — Я расскажу тебе всё. Иваныча не трогайте.

Владимир Иванович сидел в боксе у дежурной части. Комната два на три метра, а точнее два метра двадцать три сантиметра на три метра семь сантиметров — старый инженер давно научился мерить длину пальцами, с погрешностью не более 0,9 сантиметра на метр — была окрашена в самый его нелюбимый, мрачно-зелёный цвет. Нет, Иваныч любил зелёное, вырос в деревне, но там зелёное настоящее, живое, а тут мёртвое, облупленное и вонючее, так пахнет зона и так она пахла всегда, при старой власти и при новой.

В деревню, где вырос, Иваныч вернулся из столицы почти сразу, когда началось. Странно началось, без балета по телевизору. Что-то начали за пару лет, не вспомнить точно, про какие-то реформы конституции, что-то кроили, перепаивали, разбирали работающие механизмы и меняли конструкции.

— Не к добру это, — ворчал тогда молчун Иваныч себе под нос, слушая музыку в наушниках и собирая очередной экспериментальный образец беспилотного дрона или боевого робота. Он любил старый чикагский блюз.

Работал Иваныч в месте, где пытались собрать ещё не сваливший за бугор учёный молодняк. А молодняк этот на дронах и роботах помешался, хотели прорывное сделать что-то, сверху же просили именно прорывное. Да куда им, школы не осталось, лепили чёрт знает что и инженеров попусту отвлекали.

Иваныч дорабатывал конструкции, заставлял летать к полёту не способное, ходить то, что могло только лежать кучкой. Кряхтел. Смотрел, как люди с телевидения снимают очередного молодого учёного с его, Иваныча, изделием. Вздыхал.

Однажды только пришёл к нему чертеж, который он отложил было, но потом снова взял: автоматическая лазерная установка с системой распознавания человека — именно человека, а не лица, — для отслеживания террористов на объектах скопления людей. Сам лазер Иваныча не заинтересовал, такого уже много было, хотя в России не производилось и при той власти производиться не могло. Увлекла система «распознавания личности по общим анатомическим данным, включая строение основных суставов, по особенностям движения тела», плюс «конструкция автоматического прицеливания в жизненно важные органы или точки, обеспечивающие обездвиживание при сохранении основных жизненных функций». Это можно было попробовать построить и на скудных отечественных мощностях.

Иваныч сделал образец, быстро. Полтора года всего возился. Даже говорить стал больше обычного. Люди шушукались: двое блаженных, разработчик Берман и инженер Иваныч, обычно слова из них не вытянешь, а тут закроются и давай орать. Берман высоким голосом, с протяжкой, а Иваныч то басил, то вопил на тон выше профессора. Да, Берман тогда уже был профессором, хоть и молодым.

Образец заработал, отлично просто заработал.

— Прорыв, конечно, вот это прорыв! — говорили на комиссии.

— Не промахивается? — спросил важный человек в погонах и с орденскими планками.

— Все промахиваются, — небрежно ответил Берман, — и люди, и системы.

Этого постарались не услышать.

Бермана потом снимали люди с телевидения, а Иваныч смотрел и улыбался: на этот раз он был рад, хорошее дело получилось. Террористов можно ловить или уничтожать. Бесшумно и точно. Прямо в толпе.

Изделие отдали в производство, и его тут же закупили. В нацгвардию взяли на вооружение. Очень удобно оказалось: ставят на специальную огромную машину и кого надо по заданным параметрам в толпе «иммобилизируют». Или чего пожёстче. Когда Иваныч увидел репортаж об этом с его установкой на человекоразгонятельной машине, мигом собрался и уволился. Никого слушать не стал. Да и чего слушать, всё стало детонировать вокруг, инженер чувствовал это нутром.

— Говорю же всегда: не шумит редуктор, нет от него проблем — не лезь, не разбирай, — ворчал он на кухне дома, а жена слушала и кивала, — масло меняй и обслуживай. Ничего не надо больше. И чего полезли в конструкцию? Обратно уже не собрать.

В деревне было хорошо, работу себе Иваныч тут же нашёл. Ремонтировал машины местным мужикам, потом потянулись окрестные, а потом и совсем издалека. Где-то в центре трясло, но их обходило.

А потом началось переселение в кластеры. Всё было бы печально, но спас профессор Берман. Нашёл каким-то неведомым образом, выбил бронь и увёз с собой в Новый центр, в институт, где было хорошо и появилось много работы.

Много лет было много интересной работы. А потом всё закончилось.

Дверь открылась. В проёме стоял крепкий, невысокий и худощавый мужчина средних лет.

— Пойдём, — сказал он.

Владимир Иванович встал и вышел. Мужчина отодвинулся, пропуская. Не местный, здесь таких нет. Шли по коридору недолго, ровно до кабинета начальника зоны. Мужчина открыл дверь. В кабинете друг напротив друга за небольшим чайным столом сидели двое мужчин. Один — Берман. Сильно избитый. Второй — очень молодой и развязный.

— Отведи обратно пока, — сказал молодой и сделал отводящее движение рукой в сторону двери.

— Пойдём, — хмуро буркнул сопровождающий и отвёл Иваныча обратно в бокс.

По дороге разрешил зайти в туалет.

Глава 12. Разные кухни

— Снова сидим на кухне. Сколько мы сидели с тобой на разных кухнях?

— Тогда были не разные. Тогда мы сидели на одних и тех же кухнях. А вот сейчас ты попала на другую. Я давно в Берлине, тут мы с тобой ещё не сидели.

Две пожилые женщины на маленькой светлой кухне с плотно зашторенным окном заговорили негромко, ровно чтобы одна могла слышать другую. Об этом не сговаривались, это встроено глубоко годами вот таких посиделок, когда все — и свои, и чужие — говорят так. Всем равноопасно быть услышанными.

— Соня, я же была уверена, что это только там так. В Москве, в Питере, в «ЗФИ». Всегда там так было, и всегда будет. Но есть места, где люди говорят на кухнях, не понижая голоса, не опасаясь.

— В Новом центре тоже шепчешься на кухне, Фельдман? — София была безжалостна.

— Не с кем, Соня, не с кем. Шепталась бы, может. Да кого-то всё никак не доинтегрируют, кого-то давно уже нет, а кого-то… не стало недавно.

Виктория Марковна не рассердилась и смотрела на старую знакомую с приязнью. Ничего в ней не поменялось, в этой девочке с насмешливым взглядом, чуть младше неё. Даже джезву София поворачивала на голубом огне небольшой плиты так же, как раньше, как тридцать лет назад, в своей квартире на Таганке — чуть потряхивая, держа за длинную деревянную ручку небрежно, но сильно. Нюхала тёмную жидкость, чуть наклонившись и поднеся джезву к носу. Понюхав, морщилась, ставила обратно и затягивалась сигаретой.

— Откуда кофе?

— Ездим, возим, — улыбнулась одними губами София, стряхивая пепел в стеклянную пепельницу с толстыми пожелтевшими от времени и пепла стенками и почти почерневшим дном.

Было непонятно, хочет ли она говорить. Но хотела, конечно, иначе зачем это всё, почему отозвалась на её звонок. Удивилась не очень, и это не было странным: она всегда была умна и понимала, что может Виктория, что даёт ей служба. Номер телефона эмигрантки — это уж точно не проблема. Служба. Чёртово слово.

— Всё не наездишься? Скучно тебе, как всегда, — усмехнулась Виктория Марковна. — А мне вот не хочется совсем в последнее время никуда ездить. Старею.

— Ну как же, ездишь. Газеты издаёшь для интегрированного населения. Читаем. Большим человеком стала.

София взяла с полки шкафчика аккуратно сложенную небольшую газету. Подержала в одной руке, положив сигарету на край пепельницы и не выпуская джезву из другой. Положила, почти бросила на стол, за которым сидела Виктория Марковна. Сказала вкрадчиво:

— Я другие твои газеты помню, Вика. А ты вон во что ударилась на старости лет. «Хочешь быть передовым, сей квадратно-гнездовым».

Кофе зашипел. София разлила его в две широкие чашки с турецким узором и поставила их на стол. Переставила туда же пепельницу.

Виктория Марковна смотрела на газету, не трогая её. Губы её дрожали.

— Откуда у тебя дрянь эта? — спросила она.

— Ибрахим привёз. Ездил по матушке-Рассее и заплутал. Заехал в кластер какой-то и вот там прихватил. Почитала я. Ну неплохо ты пристроилась, мать. Я поплакала даже от радости за подругу. Что, стыдно?

И рассмеялась. Без натуги, легко рассмеялась.

— Дай сигарету, пожалуйста, — попросила Виктория Марковна.

— Я ж предлагала, бери, конечно, — по-детски наморщив лоб, улыбалась София, — давно бы так. А то всё «не курю, не курю».

Предлагала, да. Сразу, как зашли на кухню. Но Виктория Марковна отказалась, сказала, что бросила. Так и было, ещё год назад бросила, но всё это вокруг, простое, ясное и от того невыносимое, не давало дышать чистым воздухом. Расслабленное лицо давней, по началу века, по либеральным тусовкам, подруги, её уверенность и спокойствие, эта позорная газетёнка кластерная — «передовики-механизаторы в едином порыве» — на столе… Невесть откуда появилась и вдруг снесла мысль с обдуманного течения разговора. Всё било под дых, мешало думать и удерживало слова, которые так тщательно были подобраны и разложены по ближним полочкам.

— Так бросила же! Но сейчас мне надо. А коньяка не найдётся у тебя? — собравшись, ответила Виктория Марковна.

— Самогон есть, хороший, сама делала, — не удивилась София. — Коньяк у себя попьёшь. Если пустят обратно после встречи с врагом Конвенции, Большой реновации и интеграции коренного населения.

Последнее сказала смеясь. Весело смеялась София, хорошим смехом человека не боящегося. Так смеются люди, которые очень долго не боятся, когда бояться надо, а потом ещё дольше живут без страха, потому что страшиться стало нечего.

Встала, достала из холодильника плоскую керамическую бутылку. Белую с голубым рисунком. Гжель, старая, ещё прошлого века. Извлекла из шкафчика две гранёных рюмки. Разлила.

— Пей, всё по-старому, как на Таганке. Сала только нет с ржаным хлебом. Но решим вопрос к следующему разу.

Когда выпили по рюмке, Виктория Марковна затянулась, задержав дым надолго и длинно выдохнув первую порцию.

— Да, по-старому, — проговорила она почти неслышно. — Ты, наверное, хочешь спросить меня, зачем я приехала к тебе?

— Это было бы слишком просто, — Софии всё ещё было весело. — Сначала расскажи, как ты стала вот этим.

И показала на газету.

— Долгий разговор, — ответила Виктория Марковна.

— Час у тебя есть, — просто сказала София. — Говори. Потом разберёмся, зачем ты здесь, властительница дум интегрированного населения и стремящихся к интеграции тружеников кластеров.

Виктория Марковна взяла ещё сигарету и прикурила от первой.

— Давай ещё по рюмке, — сказала она, пододвинув бутылку к Софии.

— Я налью, но сама не буду. Гости вечером у меня.

— Знаю. О них тоже расскажу, — просто сказала Виктория Марковна. — Наливай, не стесняйся, старушка.

— С этого бы и начинала, — с удовольствием отметила София и налила две рюмки.

Даже не удивилась. Или не показала, что удивилась.

Ровно через час в дверь кухни постучал Ибрахим.

— Заходи, дорогой, — широко улыбаясь, отозвалась София.

Виктория Марковна посмотрела на неё изумлённо.

— Ну слушай, я тебе тут такого понарассказала, а ты веселишься! Ты вообще нормальная, Сонька? — протяжно, как было принято в Москве тогда, в спокойные времена сто тысяч лет назад, сказала она.

И сама тоже заулыбалась, ну никак невозможно было смотреть иначе на эту Соньку, которая стала другой, конечно, но осталась Сонькой, и курила как Сонька, и улыбалась так же, и вдруг переставала улыбаться, бросая прямой и резкий взгляд из-под полуопущенных ресниц и не отводя его. Она любила, когда другие опускают глаза под её взглядом. Получалось заставить, чего уж. Получалось.

— Отпечалилась своё и тебе рекомендую. Так, Ибраша, — это она вставшему у двери Ибрахиму, — эту девушку заморозь на недельку-другую. Опасно ей сейчас на свет появляться. А потом разберёмся.

— Что значит «заморозь»? — попробовала возмутиться Виктория Марковна, а потом посмотрела на Ибрахима и всё поняла. — Ну хоть в отель съезжу за вещами.

— Нет, — отрезала София, по-прежнему улыбаясь, — в отель ты не поедешь. Тебе радоваться надо, вообще-то.

— Чему? — уже догадываясь, спросила Виктория Марковна.

— Что выходишь отсюда. Что жизнь твоя снова станет честной. Непростой, но честной.

— Так мне уж и помирать скоро.

— Могло быть скорее. Иди, тебя отведут. А ты, Ибраша, поднимись ко мне, сразу, как её пристроишь. Мало времени у нас.

Ибрахим посмотрел на неё и не стал ничего говорить. Зачем говорить, когда понятно, что всё очень серьёзно. Молча вышел и повёл Викторию Марковну к выходу. Она не сопротивлялась и на Софию не оглядывалась. Но та сама окликнула её:

— Постой, старушка. — Подошла, посмотрела в глаза чуть снизу — была ниже ростом. Обняла. — Спасибо тебе. Я не ожидала.

— Что ты делать будешь? — спросила Виктория Марковна.

— Разберусь со своими гостями. А потом будем ждать сына твоего названного. Может и дождёмся. Иди.

Лида любила Берлин. Приезжала уже сюда несколько раз по мелким заданиям. Нравилось очень. Бродила по улицам: и днём любила ходить, и ночью. Не боялась ни районов с мечетями, ни парков, ни центра с его вечными панками и фриками. Денис Александрович даже попенял как-то:

— Смотрю маршруты твоих передвижений в последней командировке. Слоняешься по всяким помойкам! — Увидел удивление Лиды, приподнял ладонь, подожди, мол, и уточнил: — Нет, я не против, город надо знать, он в сфере наших приоритетных интересов. Но ходи днём, когда спокойно более-менее. Ночью там нарвёшься на хулиганьё какое-нибудь. Ограбят. Это если повезёт.

— Да спокойно там, Денис Александрович, — ответила тогда Лида очень серьёзно. — Вы же помните, где я выросла. Наша шпана поопасней будет. И тоже кого только нет там: кто-то из кластеров интегрируется, а кто-то в кластеры прибивается.

— Тебе Берлин родину напоминает? — усмехнулся шеф и закончил разговор: — Будь аккуратнее всё равно. У меня люди проверенные наперечёт.

Проверенная, да. Такой она стала давно, выбор сделан, и обратной дороги нет. Да и к чему она? Служба почётная, завидная. Материальное обеспечение на уровне. Пенсион впереди, хороший. Если всё будет идти, как идёт, то далеко впереди и очень хороший. Живи и радуйся. Лидия и радовалась. Жила в хорошем доме, стала разбираться в дорогих вещах и удовольствиях.

А ещё она была умной и понимала, что нужны они будут всегда. Они, те, к которым её прибил случай и железная воля, — УПБ, госбезопасность, ЧК. Дураки думали, что закончится местное население, интегрируется в новый мир или выдохнется, как зимний якутский пар, в кластерах, и всё — не нужны они станут. Но вот эта интеграция заканчивается, всё идёт по плану, а управление президентской безопасности становится ещё нужнее. Интегрирующихся всё меньше, это правда, кластеры наперечёт, и их всё меньше новый мир вбирает в себя всё и не давится.

Но ведь есть, ещё как есть, проблемы с успешно интегрированными! У них рождаются дети, к ним прибиваются разные другие понаехавшие, и сказки о прежней стране — именно сказки — становятся идеями. Идеи — это всегда плохо, они тянут людей желать странного и делать вредное. Самим же себе вредить. А кто людям объяснит, что делают они вредное для себя, а значит опасное для всех? Только органы безопасности.

Люди думающие понимали это давно. Денис Александрович, например, понял раньше всех. И Лида очень давно поняла, а потому с отвращением до тошноты вспоминала своё первое оперативное внедрение. Давида Фельдмана, чью фамилию носила, менять не стала — уж больно благозвучно для нового руководства. Удачно даже. Вспоминала душные, вполголоса, кухонные разговоры Давида с сестрой — Викторией Марковной, которая сейчас большой человек. Но Лида не верила ей нутром своим, чуйка выросшей в рабочем посёлке девочки не давала поверить. И Стасу этому она никогда не верила, хоть он и протеже шефа, и девке этой, Марии, тоже не верила. Да и как поверить, когда она ради этого Стаса странного камнем башку пацану поселковому проломила и сесть за сына чуждого готова была, и жила со Стасом всю их учебу…

Мария, Маша… Беспокоили мысли о ней очень. Совместная с этой девицей операция совсем Лиде не нравилась. Сразу вспомнилось всё то, что так старательно пыталась Лида спрятать, утопить в памяти. Хотела забыть пену на губах Давида, который выпил то, что дала она ему — жена, а кто ещё, женой была. Такая работа. И струи крови — сначала струи, а потом пузыри — на шее Белого в том грязном ментовском кабинете. Нож в его шее, в любимой шее, сильной, как у быка, нежной шее — на коже, когда проведёшь по ней ноготочками, пупырышки и сам весь дрожит… Дрожал. Проклятое то место, счастлива была, что уехала.

Маша напоминала о нём одним лишь видом своим. И Стас напоминал, но он где-то далеко, а вот с Марией сегодня вечером проводить мероприятие.

Денис Александрович после той операции не сказал ничего, да и потом не ставил в вину два выстрела в бывшего его ученика, любимого. Первый — из окна, точный, в корпус, после него мог и выжить ученик, здоров был, а второй выстрел — в упор, в голову. Без шансов.

Но сказал однажды, позже, много позже, когда всё улеглось:

— Ты давай больше без любви тут у меня. Дорого обходится. Мужика подбери, замуж выходи.

Подбирать было из кого, но не стала. Выяснилось, что можно и без этого. И для работы хорошо — ни к кому не привязана, и пользовать можешь кого хочешь.

Жара к вечеру спала, и Лида шла по парку Темпельхофф не торопясь, наслаждалась поднявшимся к вечеру ветерком. Немцы этот парк называли «молодым», высадили его в двадцатых, на месте старого аэропорта. Ровесник Конвенции парк этот. Целая вечность для тех, по кому Конвенция прошлась, а немцам этим — молодой парк.

Дышала. Успокаивала себя. Обычная операция — приехал, исполнил, уехал. Реквизит с собой, вещество в бесцветной помаде, мазнуть немного на край бокала и достаточно. Времени, чтобы уйти, более чем достаточно, по инструкциям. Сложнее бывало, и не раз.

Получилось продышаться. Успокоилась. Стало темнеть, да и время подошло работать. Парк этот Лида знала хорошо и шла уверенно, не центральной аллеей, а сразу к месту встречи, к стоянке на Колумбиадамм, напротив Школы танцев. Прошла сквер с нудистами, эксгибиционистами и прочими безобидными фриками. Пошла по узкой тропинке между разлапистыми деревьями, которые нависали над головой, — тут ей нравилось бродить или сидеть на траве, когда жарко.

— Девушка, постойте, — вдруг услышала она сзади.

На русском позвали. Чистом. Лида обернулась. К ней подходил молодой мужчина в светлых брюках и поло с завёрнутыми под самое плечо, по моде, рукавами.

— Девушка, — сказал он, улыбаясь и протягивая к ней ладонь, в которой что-то лежало, — вы обронили.

Рука у мужчины была загорелой, с выраженными сухими мышцами. Красиво. Лида любила, когда так, когда выраженные сухие мышцы.

Она решила улыбнуться, но сзади на рот легла широкая ладонь. Одновременно в печень вошла холодная сталь. Вышла и сразу вошла спереди в сердце. Лида и сама умела так. Мужчина перестал улыбаться, подошёл и поднёс ладонь к лицу быстро теряющей сознание Лиды. На ладони лежал значок. Медный, потускневший и совсем не блестящий значок с мелкими отштампованными буквами. Лида не могла уже прочесть, но знала, что там за буквы — «Передовик печатного дела».

— От Давида тебе с того света привет, Лида, — прошептал ей в ухо мужской голос с немецким акцентом.

Больше Лида ничего не слышала. Тело её мужчины сноровисто отнесли под деревья, и его стало совсем не видно. Сумочку, выбросив из неё коммуникатор, забрали и быстро ушли.

Глава 13. Жизнь вчера и завтра

Ваня лежал там же, где упал. На спине лежал, а глаза закрыты, видать, не сразу помер, полежал-полежал и уснул — кровь ушла в землю.

Добрались до этого места затемно, и хотя у Спиры силы были на исходе, еле на ногах стоял — много сил отдал лесу, — но до брата дошёл. Здесь решили и заночевать, идти дальше не мог даже семижильный Трофим. Видно было, что в тревоге он, шагал бы и шагал дальше, как только и надо сейчас. Но и у него предел настал.

Спире тоже тревожные мысли приходили, даже вопрос задал Диме-Чуме, когда тот поравнялся с ними, чего это, дескать, Трофим так опасается других людей, что за люди такие — страшнее тех, кого сегодня лес к себе забрал?

— УПБ, что тут думать, — буркнул Дима. — Там серьёзные парни, расслабляться не будут, как эти.

Спира промолчал. Подумал: ну ничего себе — «расслабляться». Вспомнил, как бежал за ним недавно мексиканец, как загонял и как стрелял, чтобы ранить, но не убить, как ушёл от двух его стрел, и жутковато стало опять. Этот охотник совсем не расслаблялся и бежал так, будто всю жизнь и он, и его предки загоняли по прериям беглецов. Таких, как Спира. Может, и загоняли, кто ж их знает, нынешних вертухаев и спецназ вертухайский, понаехали отовсюду. Люди и цветов разных, и языков. По-русски еле говорят, всё по-полукитайски больше, да и не охочи они с коренным населением говорить. Ох, нехорошо это — добычей себя чувствовать. Не надо бы больше.

Потрогал руку на перевязи.

— Болит? — спросил Дима.

— Болит.

Трофим поглядывал со стороны, вопросов не задавал. Шёл поодаль. Но когда Спира братика увидел и вдруг плечо чувствовать перестал, всё вдруг чувствовать перестал, кроме кома, что встал в гортани, Трофим оказался рядом. Ко времени это очень пришлось: в глазах мурашки прозрачные начали летать и совсем застили свет, ноги ослабли, не хотели больше держать. Спира осел и упал бы, но Трофим придержал, достал шприц, быстро нашёл вену и вколол.

Отпустило, но Трофим сказал строго:

— Держись, больше колоть не буду, откинешься. Не от раны, она заживать будет быстро. От инъекций. Хватит.

Ком из горла ушёл, и задышалось. Спира вдруг вспомнил о трофее, который взял у дикого коммандос с тёмным лицом и узкими глазами, что лежал сейчас в их норе близ старой сосны у каменистого холма. Достал нож, тяжёлый кованый самокальный нож с берестяной наборной рукояткой. Ванина вещь. Здорово они по свету вместе ходили, метал его брат на зависть, не промахивался никогда. И в этот раз не промахнулся, убрал одного из зверей, что на охоту вышли за людьми, и предупредить смог. Его, Спиру, предупредил, и Трофима — вон сейчас над костром возится, а мог лежать тут же, и Диму-Чуму, который шалаш наводит, а тоже мог мёртвым валяться.

Правая рука Вани была откинута в сторону, ладонью вверх. Лесная трава, которая, верно, примялась, когда он падал и пытался ворочаться, распрямилась, встала и обвила руку человека, топтавшего её совсем немного — даже по человечьим меркам — лет, и стала забирать к себе. Муравьи торопились по жёстким тёмным мозолям на ладони Вани в свой муравейник, укрыться на ночь. Скоро они начнут есть тело. Спира много раз видел в лесу, как насекомые едят плоть павших зверей. Быстро съедают.

— Не терял ты нож никогда, всегда он к тебе возвращался и сейчас вернулся… Унесу я тебя завтра, братик, — сказал он, — хоронить тебя будем с мамой, никого звать не будем. Место хорошее найду, тихое.

Получилось громко, и Трофим снова бросил взгляд в его сторону. Рядом с ним уже сидел Дима, они тихо говорили о чём-то. Спира вдруг улыбнулся Трофиму и покивал головой — нормально всё. Потом положил нож на Ванину ладонь, хотел было сомкнуть ему пальцы, но они не слушались.

И заплакал.

Дима-Чума шёл после боя легко, ноги стали лёгкими, как в детстве. Земля сама несла, иди, говорила холодная земля, шептала, что не возьмёт его пока, а может, совсем не возьмёт, горячий он ещё слишком, Дима-Чума. Пусть едет на свой юг, в Ростов едет или что там от него осталось, а время найдёт, где ему лечь в землю: там, а в эту, холодную, ему не надо. На волосок смерть просвистела мимо, рядышком подышала и к другим пошла. Странное дело — воровал Дима всегда спокойно: хоть анашу из камеры хранения в отделе полиции, когда сам был ментом, хоть сумки брошенные из машин. Ни руки не дрожали, ни время не путалось никогда, в голове словно счётчик работал. Тук-тук-тук, ещё три минуты, тук-тук-тук, пошёл. А тут на всю делюгу ушло двадцать семь минут, Трофим всё отмечал, оказывается. Даже меньше получаса, а будто день прожил.

Свезло, конечно, дважды. И когда первый выстрел аккурат в лоб лёг спецназовцу, и когда тот страшный мексиканец с простреленным коленом не стерпел и заорал. Не поднялся бы второй боец из травы на крик, не подставился бы под огонь, кто знает, как бы всё обернулось.

Ну и Трофим, конечно, зверюга. Ох и лют! Голыми руками здоровущего бугая завалил,пером добил гранёным, почти без крови. Хотелось спросить, конечно, где ж такому учат, вот так мокрым делом пробавляться, чтобы тихо и не как свинью резать, а чисто, без лишних движений. Лишние ходы — это грязь, говорил шахматист из Диминого барака. В прошлом известный, какой-то чемпион, старик совсем. Ещё в Крыму играть начал, когда это была Украина, а потом перешёл в Россию и тоже много играл. После Конвенции сразу по кластерам пошёл кочевать, всё принять не мог новый порядок, думал, что это хитрый план такой и скоро у капиталистов деньги все выманят на обустройство земли русской — так и говорил, «земли русской», — а потом проявятся и всех попятят.

— Кто проявится-то, кто попятит, братан? — рассмеялся как-то ему в лицо Дима, когда обидно проиграл очередную партию белыми.

— Наши люди не для того страну после девяностых собирали, — ответил серьёзно шахматист, — Крым возвращали, чтобы вот так отдать всё. Это же комбинация, понимаешь? Гамбит. Мы им вроде как дали в страну зайти. А они и рады, идут, тащат с собой капиталы, наши капиталы, которые всякие либералы из страны вывезли. И знаешь, что получается?

— Какие наши люди? Что получается? — изумленно спросил Дима.

— Те самые люди. Что эти капиталисты сами строят нам страну такой, какой она стала бы, если бы либералы её не разворовали и наворованное этим же капиталистам не отвезли.

— И когда же твои люди на манеж выйдут? Когда гамбит закончится твой? Ты не загамбитился совсем, часом? — Дима возвращался в своё обычное состояние, ему становилось смешно.

— Увидишь. Ты всё увидишь. Ситуация под контролем. Да, есть потери, но костяк русского народа понимает и ждёт.

— Дурак ты, хоть и шахматист! — вдруг закричал Дима на весь барак. — Дурак ты конченый! Твои «люди» давно уже свалили и по шалманам парижским спустили бабло, а потом сдохли от передоза. А кто поглупее, тот не уехал и в кластерах пропал или в зонах, если дожил до зон, до вот таких зон, где мы с тобой сейчас, а ведь до таких зон даже Сталин не додумался. Усатый сейчас в гробу вертится, когда видит, что можно, оказывается, несколько Франций выделить под одну губернию из одних только зон. Губерния-каторга, мечта: вход есть, а выхода нет! Да ладно, старый, ты ж почти двадцать лет болтаешься по неволе, ты ж видел, как твои «люди» здесь подыхали с голоду и от работы. Ну видел же?

— Я видел разное, Дмитрий, — спокойно ответил шахматист. — И это тоже — часть плана. Глупые и предатели естественным образом вот так отсортировываются.

— Глупые и предатели?! — Дима продолжал кричать. — Ну ты и дурак!.. Эта братва вас имела двадцать лет, как хотела, а теперь ты ещё двадцать её ждёшь. Привык, что ли? Не придёт братва, нет её, хотя оставили твои капиталисты, немного, конечно. А знаешь, для чего оставили?

— Для чего? — невозмутимо спросил шахматист.

— Чтобы таких, как ты, как я, как вот эти бедолаги, которые и есть коренное неинтегрированное население, доиметь.

— Чего?

— По слогам скажу: до-и-меть! Ты думаешь, кто нами занимается? Капиталисты? Нет, они страну строят. Некогда им. А нас строят те, кто только это и умеет — твои «те самые люди». При деле они снова, при деле. А ты, старый дурак, тут на зоне и сдохнешь.

Народ тогда вокруг собрался. Паша Старый даже пришёл из своей каптёрки. Но разгонять не стал, слушал, как Дима-Чума зачитывает. А он много тогда наговорил про «тех самых людей». Смешно говорил, умел он так, чтобы все то молчали, то хохотали, и сам смеялся с ними в голос.

Трофим тогда встал за спиной и тоже слушал внимательно. Они даже похожи были чем-то в тот момент со старым вором в законе.

Шахматист так и остался на своём, отрезал:

— Я дождусь. Наши люди вернутся.

— На лесоповале не сдохни в ожидании, принц из Дании, — съязвил Дима.

Непонятно получилось, при чём тут Дания, но смешно. Все смеялись.

Дима вспоминал, шёл и хмыкал. Он то сегодня наделал лишних ходов, палил абы куда, уж очень попасть надо было в того бойца, который мог их всех пострелять. Страшно было. Целиться забывал, как было страшно!.. Да и ладно. Попал, потому жив. Дима жив, а тот убийца мёртв. Значит, всё правильно Дима сделал.

Бурлило в душе. Будто до сегодняшнего дня была одна жизнь, вчерашняя. Там он бузил, конечно, но убивать, чтобы жить, не приходилось. И будет жизнь завтрашняя, когда, как Трофим говорит, звери за ними будут охотиться ещё пострашнее сегодняшних. Странно было то, что, хоть и страх перед завтрашним днём тлел где-то глубоко под ложечкой, в завтра хотелось. И если бы пришлось выбирать, как жить, Дима-Чума на вчерашний день и не глянул бы, а выбрал бы тот, что впереди, хоть и неясно, доживёт Дима до него или нет.

Спира раненый шёл медленней обычного, но тоже не отставал, размеренно ступал, напористо. Так ему и идти было куда, в него боль жизненная пришла вся, какую только собрать можно было разом. Братишка его послужил людскому перед смертью, спас честных пацанов от смерти верной, оставаться ему в памяти вечной. И то, ради чего шли они в Агами, спас. Значит, есть у братвы фарт, значит, можно ещё выход наладить из этой чёртовой печорской дыры вечномёрзлой.

Только когда дошли до места, где лежал брат Спиры, остановились и стали готовиться к ночлегу, Дима почувствовал усталость. Спокойную усталость, будто сделал что-то большое и правильное. Сильное. Хорошо день прожил.

Трофим занялся костром. Спира сел говорить с братишкой, не надо было его трогать. Суровый мужик, этот охотник из древнего северного рода, похоронит брата и станет собой, но пока лучше не тревожить.

Странные звуки отвлекли Диму от мыслей. Он завертел головой, чтобы определить источник, и замер, когда понял, что это, — очень уж было неожиданно. Трофим пел. Помешивал тушёнку в котелке и тихо напевал.

Дима поднялся — ноги начали болеть, — потёр худые колени и, старясь не хрустеть ветками и сухой хвоей, подошёл к костру. Присел, прислушался. Трофим пел не по-русски. Красивая песня, с мелодией.

— О чём поёшь, братан? — спросил Дима.

Голос выходил из горла даже не хриплым, а утробным и сиплым. Устал, дико устал Дима.

Трофим помолчал. Потом проговорил:

— Это старая песня, брат. Человек говорит, что бог не хочет видеть его рядом, что этот человек — другой и таких не берут к богу.

— А кто пел?

— Много кто пел эту песню. Мне нравится, как Курт Кобейн её пел.

— И что этот человек из песни делать собирается?

— Да ничего. Говорит богу, что раз так, тому тоже не надо ждать, что человек будет плакать о нём и о том, за что его распяли.

Стало совсем темно. Огонь струйками поднимался в темноту и исчезал в ней.

— Правильно говорит твой неинтегрированный, — проговорил Дима.

— Кто? — рассеянно переспросил Трофим.

— Да чувак же у тебя неинтегрированный к богу. Как мы. Не берут нас в новый мир. Вот зверьё, которое мы сегодня положили и оставили гнить в пещере, берут. А нас нет. Ну раз так, и мы о них плакать не будем.

— В пещере… Пещера — это хорошо. А где у них ещё один, которого Ваня положил? — Трофим поднял голову и посмотрел на Диму.

— Здесь где-то… — Дима начал понимать. — Найдут нас по нему?

— Конечно, — ответил Трофим. — Завтра будет весёлый день. Зови Спиру, есть будем.

Дима встал, дошёл до друга, присел рядом. Пошептал чего-то ему на ухо. Спира вставать сначала не хотел, но Дима заговорил его своим обволакивающим шёпотом, мягко помог встать и привёл раненого охотника к костру.

— Обязательно поешь, — сказал Трофим, — рану потом посмотрю, но вижу, что жить будешь, хоть крови много потерял. И пей побольше. Ляжем спать, завтра встанем с солнцем, надо уходить.

— Брата надо похоронить мне, к матери его унесу, — глухо сказал Спира.

Трофим помолчал.

— Донести можно. Но времени очень мало у нас, братец, — сказал он наконец. — Найдут нас быстро завтра и пойдут облавой. А нам один переход до Агами. Может, на нём и встретят, если умные и торопиться не будут.

— Брата унесу матери, — повторил Спира, — хоронить его надо.

— Тогда послушайте меня, — вдруг резко сказал Трофим. — Вам кое-что надо знать. Так честно будет. Всё же вместе воевали сегодня.

Говорил Трофим недолго, короткими фразами, ровно, без эмоций. Как всегда. Дима со Спирой слушали молча, вопросов не задавали.

— Что скажете? — спросил Трофим, когда закончил. — Можете завтра уходить вдвоем, шанс в лесу затеряться со Спирой у вас есть. Я пойму. Со мной вы не затеряетесь, и снова будет бой. Возможно, не один. Я не знаю, какую команду послали за мной, сколько там будет бойцов и какие у них установки. Одно точно могу сказать: мне надо дойти до Агами.

— Брата похороним, и я с тобой пойду, — ответил Спира. Он не задумывался, видимо, давно всё решил, и ничего в рассказе Трофима его не удивило. — Доведу вас и вернусь. Я здесь только жить умею.

— Вас? — переспросил Трофим. — Дима пока молчит.

Но Дима заговорил:

— Хотел я тебя замочить, братан, видел, что не наш ты, фальшак в тебе имеется, неродные мы тебе. Но замочить ты себя не дал. А теперь я могу тебя замочить — пистолет у меня. Но не хочу. Сегодня если бы не ты — лежать нам на том берегу оврага или ссаться под себя на допросах. Потому веди, Будённый, нас смелее в бой! — и Дима засмеялся.

Искренне смеялся, но недолго. Сил совсем не осталось. Помолчал.

— Ну что, — сказал потом весело, — пошли спать! Солнце скоро встанет.

Глава 14. Человек силён, человек слаб

День начался рано, как обычно в ШИЗО. Ссадины и кровоподтеки начали затягиваться, и, хотя тело ныло, а руки и ноги не желали работать, Паша встал, походил по камере. Знал, что лежать — худшее, что может делать зэк. Надо ходить, читать, говорить с людьми. Искать жизнь, её капли и искры, хватать их и впитывать кожей. Тогда выживешь, а вот лёжа заржавеешь изнутри и помрёшь.

Принесли завтрак — две краюхи вонючего чёрного тюремного хлеба и две кружки кипятка. Бунтын сбегал к окошку, забрал всё, поставил на стол.

— Завтракать будем, Старый?

Невесело сказал, тревожился. Непонятно всё ему, и оттого страшно. В одной камере с вором в законе мужику сидеть радости большой нет, вдруг что скажешь не так или прогневишь чем. А уж с вором, которого менты прессовать начали, и вовсе опасно: мало ли что им станет интересно, начнут пытать, о чём Паша говорит, чего хочет, с кем связи ищет. Может, и помочь попросят, а хуже этого и вовсе ничего нет, когда вертухаи помощи просят и сулят за это блага. Тех благ от них не дождёшься, и защиты не будет, а как только станешь ненадобен, выбросят на ножи блатных. Потом даже не вспомнят. А откажешься — сами затопчут или кинут под кованые сапоги козлов, которые на вертухаев работают и тем живут.

Паша мучения Бунтына видел, но помочь не мог ничем. Подошёл, потрепал по спине: «Всё будет ништяк, браток». Сел было за стол, но тут залязгал замок, завыла открываемая тяжёлая дверь. Кто за дверью, видно ещё не было, но орать тот невидимый уже начал:

— Огородников, на выход с вещами!

С вещами — это или на этап, или обратно в барак. Если бы на допрос, проорали бы: «На выход легко!» «Легко» — значит, всё оставляешь в камере. Хотя для ШИЗО это всё условности, тут все арестанты — «легко». Брать с собой нечего, сюда приводят в исподнем и выдают робы, что носят только здесь — без карманов, грязные, часто в крови застиранной. Пашина роба была в крови свежей.

Он медленно встал и пошёл к выходу. Остановился, повернулся к Бунтыну, тот стоял у стола навытяжку, нельзя иначе, когда вертухаи входят. Пожал ему руку.

— От души, братан, — сказал, глядя в глаза.

Поблагодарил.

Бунтын промолчал, только кивал часто и моргал короткими жёсткими ресницами. Прощался, как иначе, и думал, что будет, когда самого вызовут и будут спрашивать, что тут Старый говорил. Страшно, но всё равно хорошо, что увели вора. Мужику лучше подальше от этого. Когда сильным неспокойно, мужик первый головой рискует.

— Куда, начальник? — спросил Паша вертухая, поворачиваясь лицом к стене и заводя руки назад.

— Амнистия тебе вышла, на волю, в Москву поедешь, — засмеялся беззлобно вертухай.

Молодой служака, но давно здесь. Всю жизнь.

— Юмор у вас, Максим Олегович, своеобразный, — вежливо, со старым московским проговором вытягивая гласные, ответил Паша. Умел и так.

Отношения позволяли говорить с этим вертухаем чуть за границами правил. Максим родом из семьи московских евреев, переселили их сюда ещё до открытия кластера «Печора». Отец Максима, бывший глава департамента Центрального банка России, пристроился счетоводом на местной свиноферме. Ценным оказался сотрудником, смешки по поводу министерского прошлого быстро сошли на нет: очень уж честным и скрупулёзным себя проявил, да и здоров был, как медведь, как-никак мастер спорта по тяжёлой атлетике. Лом на спор гнул, положив на шею. Но был грех, выпивал. Раз перебрал самогона-первача и не дошёл ночью до дома, замёрз в сугробе.

Максиму было тогда уже пятнадцать, хозяйство свалилось на него. Дрова колол, сено косил, печь топил. Мать — учительница английского, зарабатывала уроками, на еду хватало. Английский ох как нужен стал вдруг в этих местах, когда люди поехали отовсюду. На зону тоже без английского стало не устроиться. Спасибо маме, устроился с первого экзамена.

Паше это всё Максим рассказал как-то всё в той же каптёрке, где со стены смотрел питерский музыкант Виктор Цой в жабо. Всё дело в кличке, которую прицепили арестанты юному Максиму Олеговичу. «Сладкий» — это очень обидно для гетеросексуального мужчины в тюремной среде. Виной всему было телосложение — жирные ягодицы и ляжки, мягкий, пухлый живот. С этим Максим поделать ничего не мог: сладкие булочки и оладьи с хрустящей корочкой мама умудрялась печь даже здесь, на Севере.

А когда к человеку пристаёт кличка Сладкий, человек сделает всё, чтобы таковым не казаться. Максим стал цепляться к зэкам, писать на них рапорты, подличать начал, тогда Паша и обратил на него внимание. Решил пообщаться, пригласил вежливо, с уважением. Максим зашёл в каптёрку после отбоя, губы кривил, конечно, но зашёл.

— Не злой вы, Максим Олегович. А на погоняло арестантское внимания не обращайте. Тюрьма-старушка на зло только злом отвечает, — говорил тогда Максиму Паша.

Много ещё чего объяснил о людском укладе. Потом про Москву поговорили, Максим и не помнил её. Руки жать не стали, не положено вертухаю и зэку ручкаться ни по закону, ни по понятиям. Но успокоился Максим Олегович, инспектор безопасности, и мужики стали его чаще именно так называть, по имени-отчеству. Кличка не ушла, конечно, злых людей много, но не задевала за живое больше.

— В барак. Отбой по тебе. Живи пока, Старый, — шепнул в ухо, пока наручники надевал.

— А Берман как? И Иваныч? — спросил Паша, не удержался, о самом волнительном, о том, о чём спрашивать было нельзя.

Но Максим ответил:

— Бермана поломали сильно, в больничке. А Иваныча уже увёл в барак. Его не трогали.

— Кто ломал-то, Максим Олегович, кто? — задал шёпотом, почти неслышно ещё один главный вопрос Паша.

— Огородников, чего стоим, по дубиналу соскучился?! — заорал Максим.

Паша всё понял. Шепнул ещё одно слово:

— Благодарю.

Цой снова смотрел на Пашу Старого со стены каптёрки. Портрет сорвали во время шмона, бросили на пол. Забирать не стали — не нужен никому. Витос подобрал, сберёг. Сидел сейчас за столом напротив и прихлёбывал чай. Разгибаться он пока не мог полностью, ребра сломанные болели. Пройдёт. Паше рёбра тоже ломали не раз. Больно, но заживает.

— Списали тебя, Старый, — повторил Витос который раз, — все списали. Я им говорил, подождите, вернётся. Не верили. Мужики добром вспоминали, не сердись на мужиков. Это вот эти только решили, что раз ты в космосе, можно свой блаткомитет строить.

«Эти» — шестеро приблатнённых, шпана из молодых бандитов — стояли у двери. Жались. А как не жаться? Покусились на власть воровскую на зоне при живом воре, да ещё каком, авторитете из авторитетов, отжать решили насущное. Моментом решили попользоваться. Да ещё и мужиков нескольких избили сильно, когда те заявили, что не было вестей от блатных, кто смотреть будет за зоной после Паши, да и сам Паша, может, ещё вернётся, потому, дескать, их блаткомитет не власть над людьми. Молчали и, хоть порвать могли Пашу с Витосом, которые сидели в каптёрке одни, не рвали. Знали, что за дверью — люди. Поняли наконец, в чём сила воровская: не в быках с заточками и не в прикентовке, что при смотрящем кормится, а в мужике. Если вор мужику защиту даёт, а мужик вора кормит, зона по понятиям стоит. Когда блатной начинает мужика обирать и объедать, тогда зону под себя менты прибирают и всем тогда беда, будет каторга жить по беспределу. Кровь тогда, каждый день кровь. Паша вспомнил Омск и Шральца. Поёжился.

— Что делать с вами, черти? — спросил негромко.

От сиплого его голоса блатные нервно задвигались. Всё было в этом голосе — и вековой холод острога, и сýдьбы, которые враз встали перед всеми шестью. И вот они ждут команды этого старого, такого худого и слабого человека — каждый из них мог убить его за несколько секунд — и такого сильного — по одному его слову их самих будут убивать долго, столько, сколько он скажет.

— Старый, не обессудь, бес попутал, — начал говорить старший и замолчал.

— Говори, не ссы в сапоги, — проговорил Паша. — Скажи для начала, кто ты есть теперь.

— Выходит, крыса, — пробормотал парень.

— Правильно говоришь, — ответил Паша. — И спрос с вас будет людской. Думали, вы сильные, когда людей стали тут ломать? Сами сейчас решите: или братве вас отдам, как крыс, или сами от людей отделитесь. Или силу проявите.

— Как? — спросил старший, зная ответ.

— Верёвку дам. Вздёргивайся сам, чтобы я греха на душу не брал.

Все замолчали.

— Ну вот, Витос, я же говорил, нет тут сильных, — вздохнул Паша. — Крысы и есть крысы.

— С опущенными жить? — взвыл невысокий русский парень, выбритый налысо, с толстыми губами и низким лбом.

— Ты сам себя опустил, когда на людское позарился, — резко остановил его Паша.

— Пощади, вор, — опустился парень на колени, — мы же блатной жизнью живём, мы же ровные, мы ж воров уважаем, ошибка же вышла, ошибка…

— Витос, — сказал Паша, — устал я. Отведи этих на унитазы, пусть отмоют. Никто они, и звать их никак. И разведи по баракам. Отделённые везде нужны, отхожих мест много. Чистота — залог здоровья. Иваныча позови мне.

— Сделаем, Старый! — с готовностью подскочил Витос и заорал высоким голосом, чтобы все слышали, распахивая дверь: — Народ, сторонись, отделённые идут, унитазы мыть!

Люди одобрительно зашумели. Расступились. Отделённых нельзя касаться, у них ничего нельзя брать, их нельзя пускать за общий стол, и на ложках у них дырки, чтобы не перепутать. Нет ниже места в зоне, чем место отделённого или опущенного. И возврата назад оттуда нет.

Шеф особого подкластера «Нарьян-Мар» пенитенциарного кластера «Печора», полковник Арсений Иванович Зайцев чувствовал облегчение. Даже коньяку выпил по такому случаю. Нет, конечно же, бывало, что прилетали к нему в подкластер люди из Нового центра, но это были люди из УПБ, из самого секретного и важного департамента.

Как только зашли эти двое в его кабинет, по-хозяйски зашли, не обращая внимания на секретаря, который встал за их спинами и беспомощно разводил руками, Арсений Иванович всё понял. Оттуда, люди, конечно, оттуда. Из департамента интеграции кластеров. Только они никогда не предупреждали и входили вот так, словно хозяева. Ими и были.

Зайцев, как неглупый человек, читал прессу и умел видеть главное в ведомственных распоряжениях и инструкциях. Понимал, к чему всё идёт. Сначала кластеры наполнили людьми из реновированных городов, потом из кластеров вторые-третьи поколения переселённых начали интегрироваться в новые городские агломерации. Кластеров становилось всё меньше. Кто не хотел или не мог интегрироваться — приехал сюда. Не сам, конечно, привезли. Оказалось, что Север можно огородить, сюда же слать и арестантов из новых переселенцев. Постепенно получился архипелаг, но герметичный.

И вот тут только стало доходить до умных, как изящно заложен смысл в название этого всесильного департамента: «интеграция кластеров». Это не про интеграцию в кластеры. Это про интеграцию из них. Выбирай, куда хочешь: в новые полисы или в вечную российскую зону. И то и другое выстроено конвенциальным правительством с учётом столетнего опыта, с умом и на века. Значит, надолго останется и вечная связка — ГУЛАГ и госбезопасность. Или наоборот. Первичное вторично, а вторичное первично, верно сказал классик. Рано, рано хоронили органы безопасности и исполнения наказаний. Никуда без них, и никак. Любой власти.

И как всё сладилось: вот в полисах люди хорошие — новые поселенцы и интегрированные из коренного населения. А вот пенитенциарный кластер «Печора», тут плохие — неинтегрированные коренные и преступные из новых. Система. Живи и радуйся, главное — не сломай.

Зайцев встал из-за стола, расправил широкие плечи, но не очень выпятил грудь, оставив спину чуть ссутуленной, затем предупредительно наклонил голову и пошёл к гостям.

Один из вошедших стоял впереди. Высокий, поджарый, с чуть покатыми плечами опытного рукопашного бойца. Лицо его было молодо и диссонировало с пугающе мощным силуэтом. Сложно было совместить это, и Арсений Иванович несколько раз рефлекторно перевёл взгляд с лица на подчёркнутую тонким свитером рельефную грудь мужчины напротив.

— Старший лейтенант Сидоров, — небрежно представился тот.

— Арсений Иванович, — ответил Зайцев, ощутив глубинной чуйкой опытного надзирателя, что звания своего этому молодому офицеру УПБ лучше не называть.

— Александров. Можно по имени, Вадим, — представился второй.

Ростом ниже, много старше Сидорова, худощав. Сильный, вот этот сильный по-настоящему.

А потом началось. Интересовали Сидорова — а старшим оказался в паре он — три арестанта: Огородников, Берман и его помощник Петров — известный всей колонии мастер на все руки Иваныч.

Огородникова Сидоров приказал «подготовить к допросу». На вежливые намёки Арсения Ивановича об оперативных рисках, о сложной обстановке в колонии, о том, каких трудов стоило внедрение агентуры влияния в окружение вора в законе Паши Старого, старший лейтенант Сидоров ответил кратко:

— Не справляешься ты с оперативной работой, так и доложим. Воров каких-то расплодил в законе.

Арсений Иванович приказ выполнил, но заму своему дал понять, что усердствовать операм не надо. Кровь пусть будет, и синяки тоже, в общем, вид создать. Но не ломать. Так и сделали, а потом закрыли вора в ШИЗО.

Но начал Сидоров с Бермана. Очень хотел именно его первым допросить. Работали с Берманом столичные в его, Арсения Ивановича, кабинете. Вечер, всю ночь с передыхами и на следующий день продолжили, пока не сломали. Крепко работали, силён старик оказался. Отмывать кабинет теперь надо, а может и перекрасить стены. Берман стонал, рычал.

Дал Сидоров команду и Иваныча к допросу подготовить, но у Зайцева не поднялась рука. Да и чуйка снова зашептала, что не надо. Приказал оставить пока в боксе у дежурной части. И не ошибся. Раскололи Бермана чекисты. Дал он им всё, что нужно было. Достали они свои коммуникаторы, переговорили с Новым центром, дали координаты, запросили группу, покинули кабинет, отказавшись от обеда. Сели в небольшой вертолёт, Сидоров за штурвалом, и улетели в Агами. Тут Арсений Иванович и достал бутылку припасённого коньяка.

Повезло Иванычу, Берман не отдал его под допрос. На себя взял всё. И Огородникову повезло. Надо сходить к нему, объяснить, кому он этим обязан. Лично сходить, иногда нужно только так, без заместителя. И за Берманом присмотреть.

Госбезопасность госбезопасностью, но чекисты прилетели и улетели, у них свои дела, они своими тропами ходят. А у него, полковника Зайцева, — свои.

Глава 15. Зона прибытия

Бесило, что летать на вертолёте можно здесь только по строго определённым маршрутам, точки посадки строго регламентированы. Даже не в каждой колонии можно приземлиться. Безопасность, чтоб её. Аналитики штабные боятся, что поселенцы пенитенциарного кластера могут вертолёт захватить. Есть, конечно, в этом резон, изоляция так изоляция. Не нужно здесь лишней техники.

Но всё равно хотелось быстрее найти этого Соколовского, не отпускала старшего лейтенанта Сидорова эта мысль. Найти и обезвредить. Доставить в Новый центр, доказать, что он, Игорь, лучший на курсе, а вовсе не этот, предавший, едва начав служить, рвущийся сейчас в Агами, чтобы свалить отсюда, из страны свалить, от конвенциального правительства, которое его вырастило и вскормило. Обучило, неизвестно зачем. По-хорошему, надо было остаться в той колонии и отработать ещё вора в законе Пашу Старого, к которому Соколовский внедрился, но задания не закончил, а точнее — предал интересы службы. Ушёл, сволочь, в побег с данными и техническими разработками профессора Бермана, всё упёр на самодельном хранилище каком-то допотопном.

Вообще, зачем они понадобились руководству, разработки эти? Системы псевдоаналоговой связи, бред какой-то. Ну установили осужденные несколько каналов примитивной внутрикластерной связи и пару внешних, закластерных. Что здесь страшного? Пусть себе говорят.

Игорь вспомнил, как пожилой опер на курсах по внутрикамерной работе рассказывал им о дорогах в изоляторах и крытых тюрьмах, о том, как зэки протягивают в вентиляциях нити и тянут по ним письма-малявы и разные мелкие посылки.

— Днём дороги не используются, — рассказывал тот пенсионер, — а ночью жизнь начинается, блатные посредством межкамерной связи в виде вышеописанных дорог обмениваются информацией, передают средства связи и прочие запрещённые предметы.

— А почему не взять и не запретить? Решётки установить в вентиляциях, например! — спросил кто-то не особо умный.

Игорь такое не спрашивал да и не собирался, тогда уже понимал, что важнее получить доступ к каналу связи, использовать его в оперативных целях, владеть обстановкой и дезинформацию разную запускать.

— Выявленный канал связи, — подтвердил лектор его мысли, — может представлять высокую оперативную ценность. Время от времени рекомендуется проводить обысковые мероприятия с изъятием средств внекамерной связи, в том числе нитей, шпагатов и прочих приспособлений, и показательным наказанием определённых заключённых. Однако полное прекращение межкамерного общения оперативно нецелесообразно. Более того, в некоторых случаях рекомендовано инициировать налаживание передачи информации между камерами посредством внедренного агентурного аппарата.

Говорил тот опер скучно, монотонно, обвисшие от пьянства щёки и веки отвлекали от слов, которые он произносил, и слушать не хотелось никому. Но Игорь слушал внимательно, он вообще очень любил лекции об оперативной работе — настоящей, с внедрением, играми и интригами. Этот пьяница опером был опытным и говорил по делу, хоть и разило от него перегаром немыслимо, во сколько бы ни начиналось занятие.

Игорь вообще, будь его воля, сделал бы, как тот опер учил — установил бы контроль за каналами связи и игрался бы с каторжанами. Удовольствие одно: кого-то стравить, кого-то чуть приподнять в иерархии, ну а кого — под наказание блатное поставить. Все заняты, все при деле. И чего надо было Соколовского к этому Паше внедрять? Вот и обработал его этот старый Старый. Много ли надо интеллигенту потомственному? Показал ему идейку маргинальную, любую, лишь бы против режима и чтобы высóты духа, — интеллигент и рад. Ищи его теперь по тайге.

Вчера, прилетев в Агами, долго говорили с Вадимом. Устаревший тип этот Александров. Нудел, нудел, всё ворчал, что надо было допросить Огородникова и Петрова, что рано сорвались и не собрали информацию, не проверили показания Бермана, не осмотрели место производства запрещённой аппаратуры, а тот готов был всё показать.

Игорь отмахивался — потом, всё потом. Взять Соколовского, вот что важно. Если время потерять, придёт Стас к Агами и при попытке проникновения будет уничтожен системой распознавания. А допросить? Обязательно, обязательно Соколовского надо допросить, и сделать это должен он, Сидоров, лично, в полевых условиях. Получить информацию и доставить предателя руководству. И железки бермановские тоже доставить, пусть учёные разбираются, чего этот зэк насобирать смог в сарае. Смешно.

— Облегчаешь ты задачу, Сидоров, нельзя так оперу, — говорил Александров, нервничая.

Почти незаметно было, что волнуется, но Игорь видел, что не по себе Вадиму. Он стал замедлять речь, вставлять паузы между словами. Хочет быть убедительным, можно понять человека. Мало того что поставили в пару не главным, так ещё молодой сумел сломать первого же допрошенного, получил полную информацию в кратчайшие сроки, что руководство на вечернем докладе и одобрило.

Если так всё пройдёт, по возвращении Игорь попадёт в отдел к Вадиму. Только Вадим шёл к этому пятнадцать лет, а Игорь умный. Вот они, перспективы, бери и неси, главное — не растеряй. Игорь и не собирался ничего упускать. Не для того ждал шанса. Осталось взять Соколовского, допросить, затем доклад у шефа, лучше очный, после вернуться в колонию для расследования, уже полноценного. Чтобы вздрогнули и долго помнили. Хороший план.

— Местности мы не знаем, — продолжал размеренно Александров, — а в команде Соколовского имеется потомственный местный охотник. Они уже, вероятнее всего, нейтрализовали группу спецназа пенитенциарного управления. Наши специалисты смогли запеленговать сигнал одного передатчика, остальные вне зоны пеленга.

«Нейтрализовали». Игорь даже встал из-за стола. Резко получилось, но иначе нельзя. Это он, Игорь Сидоров, будет нейтрализовывать! Нельзя использовать это слово для того, чтобы описать, что сделали сбежавшие зэки с бездельниками из тюремного спецназа.

— К нам с утра группа прилетит — четыре бойца. Нас двое. У нас карты, оружие, экипировка. Чего ты вдруг задёргался? — быстро заговорил Игорь.

Вадим сидел и молча смотрел на него.

— Ну хорошо, — смягчился Игорь, — что ты предлагаешь?

— Не дергаться. Выставить засаду. Ждать. Пеленг совсем недалеко, им один дневной переход, даже меньше. Придут они сюда. Им нужен Агами, это единственный выход из кластера… — Вадим быстро сказал это и замолчал ненадолго.

— Что ещё? — резко бросил Игорь.

Но Вадим только повторил, что уже говорил не раз за вечер:

— Надо было допросить остальных.

— Хватит об этом, — оборвал Игорь.

— Хорошо, — согласился Вадим. — Давай ещё раз по твоему плану пройдёмся.

Игорь изложил. Всё было просто: утром дождаться группу и выйти навстречу Соколовскому с его бригадой. Идти к последнему запеленгованному сигналу. Карты местности подробные, местность холмистая, тропа одна, разминуться невозможно. Нейтрализовать (это Игорь произнес с нажимом) двоих посторонних из группы Соколовского, а самого допросить в полевых условиях — и на базу.

— Допросить Соколовского — вот что тебе надо, вот чего ты хочешь. Потому и торопишься. Если мы его здесь спокойно возьмём, тебе его допросить никто не даст, надо будет в центр везти. Сильная у тебя на него обида, видимо, — проговорил Вадим и усмехнулся.

Обидно очень усмехнулся.

— Пойми, Берман — удача, не более того. Допросы не всегда так проходят. Даже почти всегда не так. Далеко не факт, что Соколовского ты успешно сможешь допросить. Надо тебе это? Не Берман он, понимаешь? Да и не проверили мы показания Бермана, — продолжил Вадим, снова свои сомнения воткнул.

Что-то появилось тогда гнусненькое в душе у Игоря, но он отогнал. Проверили, не проверили, какая разница. Возьмём Соколовского и проверим.

Группа прибыла позже запланированного, и Вадиму это очень не понравилось. День в тайге, может, и кажется длинным, но последнее, что можно делать — планировать, сколько ты пройдёшь за день. Сидоров от нетерпения бродил по комнате, а потом уговорил сходить позавтракать в кафе в зоне прибытия. Вадим не любил таких рисовок: задание опасное, сидеть надо в комнате и есть кашу растворимую. Ни к чему выставлять себя на просмотр, мало ли кто вокруг. Но смотреть на молодого было невмоготу, даже смешно немного. Хотя и хорошо, что смешно, напряжение отпустило на какое-то время.

Комплекс отстроен знатно, что и говорить. От старого аэропорта, ещё советского, что был на этом месте, не осталось ничего. Прямо сказать, и аэропортом это место по нынешним меркам никак не назвать. Так, летало что-то: кукурузники всякие — долго, а большие самолёты после советской власти перестали. Чуть позже вообще всё замерло, аэропорт превратился сначала в аэродром для тех самых кукурузников, а потом — в вертолётную площадку, и оставался ею до самой Конвенции.

Полосу взлётно-посадочную чудак местный, что в аэропорту работал, долго вычищал зачем-то, лесорубов местных на неё не пускал, а тем уж больно нравилось место — лес трелевать и обрабатывать. В 2010 году ТУ-154 сел здесь последний раз. Это был случайный самолёт, аварийный, с отказом двигателей и электроники. Удачно сел, и лётчики молодцы, но полоса самолёт смогла принять и выдержать только потому, что чудак тот работал ещё на аэродроме и за полосой следил.

Про тот случай Вадим читал, даже перечитывал потом и оттого знал, почему выстроенный после Конвенции гиперхаб транспортный так странно назвали — Агами. Имя это пришло от позывного аэропорта. Так его называли лётчики. Всех наградили тогда, после той аварийной посадки, чудаку пообещали, что не забудут про аэропорт, велели ждать. Не дождался, ушёл на пенсию, как шестьдесят один стукнуло.

Сотников, вспомнил его фамилию Вадим. Интересно, жив ли? Может, и живёт, мужики тут крепкие встречаются. Интегрировался, небось, мечта-то сбылась, и даже как ещё — не просто аэропорт выстроили, а полноценный транспортный хаб системы 60 Minute Drive — 60MD. Их всего тридцать в мире, и из одного попасть в любой другой можно за час. В пределах континентов по вакуумным трубам, доработали технологию Маска, а если уж совсем далеко — стратосферные самолёты. Дорого, конечно, но того стоит, видимо, раз всё работает.

Подумалось утром, когда стоял под струями душа, как теперь тот Сотников, если жив, смотрит на всё. Не дал полосе умереть и людей спас, награду получил и обещаний, таких, что на десять лет почти хватило, но всё же ушёл — не выдержал смерти Агами своего любимого. А через пять лет пришли новые люди и построили такой узел, что прежде представить было нельзя даже после местного первача на кедре с травами. Радостно ли ему? Наверное. От земли человек, которая навеки, не от власти временной. И медаль ту хранит ли? Вряд ли. Много кому те медали раздавали, стыдно в том ряду честному мужику стоять.

Вадим включил холодную воду и отбросил вредные мысли. Офицер, в конце концов. У самого медали имеются.

Денис Александрович, когда Вадим спросил его пару лет назад, зачем Конвенциональному совету нужно было строить такой дорогущий объект на Севере, где только мерзлота, тайга и пенитенциарный кластер «Печора», ухмыльнулся. Горько как-то вышло. Походил по кабинету,

— Не думай, что это ошибка. «Печора» рассосётся, это неизбежно. Людей загнали сначала в кластеры, оттуда большинство ушло в новые агломерации и слилось с новыми людьми, с переселенцами. Где сейчас кластеры? Почти не осталось. Оставшихся непонятливых переселили в «Печору». Что это такое, ты видишь. Каторга. Извечная русская каторга, ничего нового — освоение территории за счёт собственного населения. Возьми человека, отбери у него всё, отправь долбить мерзлоту и лес валить за пайку хлеба и баланду. Неэффективно, но дёшево и отработано в деталях. Достоевского бы туда сейчас, посмотреть, как мёртвый дом его живёт и здравствует. Вдруг и тюремщиков каких узнал бы, наследственных там много.

— Может, и есть там Достоевский, — осторожно сказал Вадим.

— Может, — согласился Денис Александрович, — даже уверен, что есть. И Циолковский есть, может, и Тесла новый. Но у нас нет задачи искать таланты. Наша задача — интеграция коренного населения. Это важнее, талантов и так понаехало немерено. Постепенно старые люди вымрут, а новые уйдут в агломерации, не век же зоны топтать.

— А зэки новые? Их же тоже много, и всё больше становится, — спросил Вадим о том, что волновало по-настоящему, — и на них у нас влияния нет никакого.

— Нашего влияния там и не надо, — ответил шеф, — там блатные сами разбираются. Приспособятся. А сидеть зэки скоро будут в тюрьмах, не будет больше лагерей, как только «Печора» закончится. Весь мир давно понял, что тюрьмы — дешевле и эффективней, чем лагеря, но мы всё искали, где бы ещё человека побатрачить заставить, а лучше уморить в рабстве. Даже когда промышленность в стране уничтожили, когда людям и на воле работать стало негде, мы всё думали, куда арестанта отправить работать. Да ты не застал.

— Ну так зачем всё-таки нужно было транспортный узел строить в «Печоре»? Там же только коренное население, — подумав, всё же переспросил Вадим.

— Построили не для этого населения, — коротко ответил Денис Александрович.

— А для какого?

— Для будущего. Север — место богатое.

Прав был шеф. «Печора» раньше была пошире, границы заканчивались южнее и западнее, а теперь там всё застроено, там шахты и заводы. Агами теперь ровно на границе. К югу — свободные города, к северу — пенитенциарный кластер. И на юге населения всё больше, а на севере год от года убыль. И прибывающее, свободное население поджимает тюремный кластер, сужает его, заполняет пустоты. Каждый год границы пересматривают. А ведь это — единственный кластер, где УПБ ещё нужно, подумал Вадим. Некоторые считали, что их оставят работать и потом, в городах тоже, но те, кто поумнее, сомневались. А самые умные и не сомневались. Не нужны они больше нигде. Только лагеря со своими людьми контролировать. А ничем больше они и не занимались никогда — контролировать человека, чтобы загнать в лагерь, а потом следить, чтобы не вышел. Неприятная такая мыслишка, сложно избавиться.

Пока пили кофе, Вадим смотрел вокруг. Люди прибывали вертолётами, небольшими самолётами, дважды сработал клапан 60MD, оттуда вывалились толпы. Свободные люди, разных рас и профессий. Разные языки — и русского тоже много. Вадим почувствовал, что рад этому. Что среди этих спешащих людей много тех, кто говорит на его родном языке, они идут свободно, не озираясь по сторонам, не складывая руки за спиной, торопятся на работу или просто путешествуют. И над ними не висит он, Вадим, со своим УПБ. Нет у него полномочий подойти к этим людям, говорящим по-русски, и доставить куда-то. Или установить за ними наблюдение. Или прослушивать их коммуникаторы. Ему захотелось так же встать и пойти, неважно куда, главное чтобы именно так — неважно куда.

Но потом он увидел этап — два десятка мужчин и несколько женщин, в одинаковых чёрных робах. Их тоже привели с вертолётной площадки, но не с общей, а со специальной. Их провели через зону прибытия, совсем недалеко, и Вадим видел их лица. Они выделялись, им уступали дорогу, люди отводили глаза от них, как во все века люди отворачивались от каторжан, бредущих по тракту. Их подвели к дверям, через которые Вадим с Игорем прошли вчера внутрь, а сегодня должны были пойти обратно, наружу. Лазеры системы опознавания бесшумно задвигались. Лучше бы сразу расстреляли, на входе, подумал Вадим и отбросил эту мысль. Мягким стал. Собраться надо.

— Вот они, — прервал его раздумья нетерпеливо и радостно Игорь.

С той же специальной вертолётной площадки шли четверо. Они тоже выделялись среди людей, им уступали дорогу. В лесном камуфляже, в полной экипировке, вооружённые. Элита, спецназ.

Поздоровались коротко, быстро обсудили план. Вадим знал двоих — были выезды. Игорь знакомился с парнями, представлялся и тряс руки.

— Тряский какой. Куда несётся? Не на прогулку же идём. Пострелять неймётся? — спросил один из знакомых бойцов тихо.

Недовольно спросил. Не любят такие люди спешить туда, где смерть.

Вадим не ответил.

Глава 16. Третья гостья

Стол был накрыт на четверых. На кухне. Почему-то Маша и представляла себе, что этот разговор состоится так, не в гостиной — а она тут была, пусть и небольшая, и не в ресторане — этот вариант принимающая сторона отмела сразу.

Молодой, худощавый, прекрасно говоривший по-русски немец по имени Гюнтер, что вёл переговоры две недели назад, моментально снял с лица мягкую, почти влажную временами — когда поглядывал на Анну, — улыбку, когда услышал от Маши предложение о встрече в ресторане. Мало было шансов, что согласятся они на такое, но пробовать надо, таков был план.

Ресторан оборудовать аппаратурой можно быстро. Средства объективного контроля — штука важная. Исполнить задание и предъявить руководству аудио, а лучше видео. Вот человек, он сидит напротив тебя. Вот он умирает. Умер. Нейтрализация зафиксирована. Что может быть прекраснее? А как оборудовать квартирку, о которой ты узнал, только когда тебя туда привели под охраной?

Анна была хороша на той встрече, спору нет, рыжая и обнажённая ровно настолько, насколько нужно, чтобы глаза Гюнтера покрылись поволокой, которая, однако, слетела от Машиных слов про ресторан.

— Встреча будет там, где мы вам скажем.

— Как интересно, — почти прошептала Анна, округлив глаза, — а когда мы узнаем?

— Когда я вас поведу, — в тон ответил Гюнтер, он уже справился с собой, протягивал манерно слова.

Вернулся в игру, даже поволоку на глаза вновь натянул. Закончил разговор неожиданно: просто встал, оперся на длинные руки с рельефной мускулатурой, посмотрел сверху, поблагодарил за встречу, попросил — нет, дал указание — ждать и ушёл. Даже не расплатился за кофе.

Тогда возникло у Маши это ощущение: что ничего не будет просто, что весь этот прекрасный план по установлению контакта и проникновению в круг общения, безупречный план, обсуждённый самыми опытными аналитиками, — чушь и ничто, когда против тебя такие глаза, которые видят, что ты пришла не смотреть в них, а заставить поверить в легенду. Не верят. Ни словам твоим, ни голым коленям Анны Томпсон.

Вечером говорили с Анной, и снова Маша будто смотрела в тёмную пропасть.

— О чём ты переживаешь? — удивление Анны было искренним.

— А ты как-то слишком спокойна! — Маша не смогла сдержать раздражения.

И весь разговор раздражение только нарастало.

— Ну, окей, — убеждала Анна, — мы провалим задание, не сможем установить контакта с этой вашей эмигранткой, агентом влияния высшей степени важности, не сможем подвести к ней человека. Предположим, так и получилось. И что? Мы просто не смогли выполнить задание. Так бывает. Мы выполнили план, но не выполнили задание. Мы уедем.Я в Вашингтон, а потом меня пошлют ещё куда-нибудь. Ты вернёшься в свою Сибирь или ещё куда-то, а потом поедешь на новое задание. В чём проблема? Это всего лишь работа.

Маша не могла объяснить, и это раздражало больше всего. Пыталась, даже сорвалась на крик, но тут же осеклась — увидела в глазах Анны жалость, не гнев, а именно сочувствие и желание помочь. Оттого остановилась и сказала: «А давай лучше выпьем вина!» Выпили, развеселились, Анна стала вспоминать, как Гюнтер смотрел на неё, даже изобразила, как он пытался глазами снять её юбку, короткую, но не слишком.

— Под слишком короткую мужчина хочет залезть, понимаешь? А юбку правильной длины он хочет снять. Они же примитивные, мужики. Мне ещё час нужен с этим Гюнтером, и он наш. И чтобы ты не мешала своим русским трагизмом. Ну или, может, расслабишься, тогда мы его на двоих быстро разберём на составные элементы. — И рассмеялась, звонко, беззаботно.

Маша снова увидела перед собой взгляд Гюнтера, тот, без поволоки, холодный и пустой. Смеяться не хотелось. Такого не растащишь на двоих, сам растащит. Долго потом не могла уснуть. Думала о плане, искала слабые места. Чем больше думала, тем больше сомневалась.

Ну хорошо, легенда, можно считать, оказалась жизнеспособной. Молодые журналистки, приехали на ультрапродвинутые тренинги по мультикультурной публицистике в Берлин. Получилось. Смогли выйти на Софию Керн, знаковую фигуру ещё доконвенционального диссидентства, помогли в этом европейские агенты службы, а как без них. Но всё это не так сложно по большому счёту. Да, София Керн живёт очень закрыто, покушения на неё уже бывали, но эту задачу — выйти на контакт — решить не так сложно.

Но вот что дальше? Оставалось самое сложное — оперативная работа с ближним окружением Софии. И с первым же, с Гюнтером, начались проблемы. Он не верил, Маша это чувствовала, и уверенность Анны ничего не меняла. Не на её юбку смотрел Гюнтер при разговоре. Он впитывал их слова, их самих. Изучал. Играл. Версию про начинающих журналисток из России и США выслушал без эмоций. Словно не первый раз такое слышит, подумалось тогда Маше. Может и не первый, конечно. Почему должно быть иначе? И про встречу с Софией Керн, такой загадочной и закрытой, и — может быть, и это удастся — про интервью с ней выслушал с тем же покерфейсом: будто все эти хитроумные планы внедрения известны ему давно и детально, всё это он уже проходил и ещё не раз пройдёт.

Три дня назад Гюнтер снова вышел на связь. Встретились в том же кафе, Анна пошла одна. Сказала: «Не мешай мне работать с мальчиком». Маша даже обрадовалась глубоко внутри. Не хотелось снова с ним видеться, с этим «мальчиком».

В этот раз Анна не стала надевать короткое, выбрала образ студентки-отличницы. Просторный свитер, потёртые джинсы, стоптанные кроссовки. Волосы разбросала небрежно по плечам. Пояснила: «Плохие парни любят таких». Сработало или нет, было непонятно: придя после встречи, Анна весь вечер проходила задумчивой и к обычному лёгкому состоянию возвращаться не хотела, натянуто улыбалась Машиным шуткам, а на предложение выпить бокал вина только поджала губы.

Но дело было сделано — окончательное согласие Софии на встречу Гюнтер передал и попросил ждать. Сколько ждать, не сказал. Анна попросила передать ещё одну просьбу: немного расширить формат мероприятия и допустить на встречу их недавно приехавшую подругу, исследующую процессы интеграции коренного населения России. На это Гюнтер ответил предсказуемо: «Ждите». Данные подруги записал. И снова не стал платить за ужин.

Утром он позвонил, когда они только закончили завтрак, и назвал время и место встречи — вечером, недалеко от парка Темпельхофф. Разговаривала с ним Маша. В сухом голосе немца не было эмоций, только вежливость. Опять Маша удивилась его чистому, почти без акцента, русскому. Гюнтер сказал, что София ждёт и Машу, и Анну, и третью их подругу. Будет рада видеть. Маша выразила в трубку дежурный восторг, Гюнтер так же дежурно поблагодарил.

Анна собиралась молча, лёгкость её после второй встречи с Гюнтером пропала. Маша попыталась развеселить её, даже подошла и обняла, но Анна отстранила её почти грубо: «Не надо». Перед выходом присели на дорожку. Маша научила Анну этому обычаю, та поначалу смеялась, говорила, что все русские странные, но потом тоже полюбила так делать. Самоорганизация, так она стала называть этот ритуал. Сел, успокоил мысли, вспомнил, что забыл, а если не вспомнил, значит, не особо и нужно было, и пошёл. Странно, но «посидев на дорожку», успокоились обе.

— Это всего лишь задание. Нам нужно выполнить план. Мы почти всё сделали, остался только это вечер, — проговорила Анна мантру, которую, по всей видимости, повторяла про себя весь день.

И улыбнулась уже своей настоящей улыбкой.

— Ну что, пойдём? — Маша взяла Анну за руку и мягко подняла с придверного стульчика.

Ехали на такси недолго. Жара ещё стояла, хотя солнце уходило к западу, и люди старались скрыться от неё в домах и парках, отчего дороги были полупусты. Они подъехали вовремя, даже чуть загодя, и вышли из машины за пару кварталов от Колумбиадамм. Шли пешком, Маша смотрела по сторонам. Не могла отвыкнуть делать это в старых европейских городах, шла и крутила головой, читала вывески на маленьких кафе и мастерских. Странное чувство рождалось в такие моменты: словно что-то потеряно так, что не найти никогда, что-то старое, семейное, важное, способное изменить жизнь её самой и всех, кто будет после неё, и могло изменить жизнь тех, что был до. Но потерялось навсегда, ушло вместе со временем.

Вот здесь трактир каких-то братьев, гордая приписка — с 1855 года. А тут шьют обувь уже триста лет. Здесь пекут песочные пирожные, и по утрам весь квартал ходит сюда пить кофе. Тоже с давних пор. Анна этому не удивлялась, у неё в Абердине тоже есть лавки, которые открывали первые переселенцы. Потому и спокойна Анна, потому для неё задание — лишь выполнение плана, потом она поедет в отпуск к себе домой, и там будет всё как прежде. А что будет дома у Маши? Где все эти лавки кожемяк и сапожников там, куда вернётся она? Важно ли это вообще, если никогда не угадать, куда вернёшься: в ту же страну или в совсем другую, где её начальники уже расстреляны в подвалах, а её саму ждут лагеря.

Осталось встретить Лидию, которая должна была ждать здесь.

Анна дернула Машу за рукав:

— Смотри, вон он идёт.

Гюнтер шёл от парка Темпельхофф, легко и немного вальяжно. Светлые брюки, светлое поло. Породист, широкоплеч, голову держит прямо и высоко. Красив. С ним рядом, вразвалку, сутулясь, держа руки в карманах, шёл второй — чуть ниже ростом и уже в плечах. Большерукий — так про себя назвала его Маша — был в кепке, рубашке с короткими рукавами и в свободных голубых джинсах. Руки и вправду были мощными, с массивными бицепсами и широкими предплечьями. «Походкой воровскою» — вдруг вспомнилось Маше. За спиной у него висел рюкзак, который она разглядела, когда большерукий, коротко кивнув Гюнтеру, пошёл в сторону от него.

Лидии нигде не было видно.

— Привет, девушки, — сказал Гюнтер по-русски, подходя.

Анна и Маша поздоровались.

— Подождём в машине? — расслабленно улыбнулся Гюнтер, показав на стоявшую неподалёку машину — ничем не приметный серый минивэн.

Резон был, стоять под городскими камерами видеофиксации долго не хотелось, потому обе сели в машину. Двери закрылись, и автомобиль тронулся, едва Маша и Анна успели расположиться на заднем сиденье.

— А Лида? — вскрикнула Маша скорее для порядка, потому что понимание уже пришло.

Чёрный пистолет, который Гюнтер положил на колено, накрыв узкой холёной ладонью, сомнений не оставлял.

— Лида не придёт, — коротко сказал он.

Очень утомительно ждать вечера жарким городским днём. Никогда и нигде София этого не любила. Жаркая летняя Москва была ужасна, и Тамбов летний, хоть и маленький, но тоже безумно тяжёл в жару, и Новосибирск, и Ярославль, и даже Питер.

После утреннего разговора с Викой София поговорила с Ибрахимом, которого пришлось успокаивать. Он разъярился, темперамент, что поделаешь. Никогда спокойно не жила, постоянно пытались кого-то ввести поближе, на решение какое-то натолкнуть, а от чего-то, напротив, отговорить. Казалось бы, и страны той нет, откуда уезжала, и люди там теперь другие, и правители. Название оставили стране, да и только. И люди остались — из тех, что жили там. Одни сидят, другие сажают и надзирают.

Вокруг жизнь клубится, народы строят цивилизации, а эти всё сажают и сидят. У всех идеология. У первых — чтобы загонять остатки своего народа в лагеря, а у вторых — чтобы сидеть и рожать новых сидельцев. Местами меняются, а то как же, идеями — тоже. И сажать, и сидеть нужно идейно, в тех местах это всегда умели, с Конвенцией или без.

Вика страшные вещи рассказала. И не из-за того страшные, что пакость с родины для Софии наконец настоящая прилетела, в ожидании которой и жила она столько лет, уж было решила, что там забудут о ней, что можно и раскрыться и пожить спокойно и хорошо, что не успела жизнь поменять, а потому что узнала об этом и теперь надо было что-то делать.

Вика, Виктория, не врёшь ведь, рискнула всем, знала, на что идёшь и обратного пути теперь нет для тебя. А для кого он есть?

Ибрахим выслушал всё, успокоился. Сварил себе кофе. София не могла, навалились усталость и тоска. Смотрела на мужа виновато, курила. Он налил кофе себе и ей.

— Пей крепкий. Успокоишься. Теперь я сам делать буду. Ты про вечер думай. Две к тебе приедут. Одна не доедет.

И возразить не дал, выпил свою чашечку одним глотком и ушёл.

Две и приехали. Испуганные, сидели сейчас за столом на кухне. На обычной кухне, не за шкафом. Рыжая американка, красивая, но пустая совсем деваха. Сказала своё имя, простое, сразу забылось. И вторая, русская, Маша.

— Садитесь за стол, не стесняйтесь, — пригласила София.

Сели. Ибрахим остался стоять за их спинами. Просить уйти смысла не было. Не тот случай. Да и спокойнее с ним.

— А где Лидия? — тихо, почти шёпотом, спросила Анна.

— Ваша третья журналистка? — усмехнулась София. — Не приедет она. Да и вам лучше было не приезжать. Ошиблось ваше начальство в расчётах. Вижу, спорить не будете. Неглупые, значит.

София затянулась сигаретой. Предложила гостьям. Маша отказалась, Анна автоматически взяла и прикурила.

— Ладно ты, Маша, с тобой всё понятно, вытащили из дерьма, пустили к кормушке, и ты человечину сразу полюбила. Такого я много повидала. А тебя-то что сюда привело, агент ЦРУ, как там тебя? Тебе какое дело до наших разборок?

Анна молчала, курила. София уже подумала, что говорить она не будет, но Анна сформулировала ответ:

— Изначально проект интеграции коренного населения России курировался службой, которую я представляю. Да вам это прекрасно известно.

София кивнула.

— Я была прикомандирована к Марии для оказания помощи в нейтрализации вашего личного негативного влияния на процессы интеграции и настроения критично настроенных представителей коренного населения.

— Витиевато. А при случае нейтрализации и меня вместе с моим влиянием, — рассмеялась София.

— Да, такое решение было принято УПБ. Это не наше решение, — последнее Анна добавила чуть более поспешно, чем следовало.

Она сливает меня, поняла Маша. Она просто спасается.

София тоже это поняла. Она улыбалась, поднимая брови и переводя взгляд с одной девушки на другую, словно искренне забавлялась мизансценой.

— Третья гостья у меня для вас есть. Не та, которую вы должны были подвести ко мне. Не спорьте, я знаю. Просто. Не. Спорьте.

Улыбки на лице Софии не стало. Затянувшись, она коротко попросила:

— Ибрахим, пригласи Вику.

Глава 17. Дозоры

Спира с вечера смастерил носилки: нарезал каких-то веток гибких, ловко сплёл. Дима-Чума только языком цыкал, смотря на пальцы Спиры, которые разом управляли десятком прутьев.

— Цены таким пальцам нет, брат, — сказал он Трофиму, когда увидел его взгляд с усталой насмешкой, — щипачом каким мог стать человек — золото!

Трофим не ответил. Шутить Диме не хотелось, устал, да и время не то, два человека неживых рядом.

Встали чуть свет. Убитого Иваном спецназовца хоронить не стали. Трофим снял с него только бинокль, а труп скинули в овраг во всей амуниции. Пусть полазят охотники, хоть какое-то время выиграть можно.

Дима с Трофимом понесли тело Вани. Останавливаться приходилось часто, Диме было тяжело, хотя храбрился, даже песню пытался запеть вполголоса про красного командира Щорса и след кровавый на сырой траве. Но дошли быстро. Едва сошла утренняя роса, подошли к хуторку на лесной раскорчёвке. Дима-Чума первым услышал крик петуха.

— Братаны, живём. Пришли.

Сколько лет матери Спиры, понять было сложно. Невысокая сухая женщина с тёмным лицом, голова в шерстяном вязаном платке, несмотря на жару. Длинная юбка, и что-то похожее зэковскую робу сверху. Зипун, вспомнилось Станиславу странное слово. Всё тёмное. И одежда, и лицо, и кожа на руках — всё загрубело и потемнело, всё здесь становится цвета земли со временем, каким бы ярким и розовым не родилось.

Это он видел и по своим рукам. Они загрубели, хотя мозоли у него были всегда, сколько себя помнил, ещё с кластера «ЗФИ». Но в сравнении они оказались совсем не те. Поначалу это были мозоли на руках любимого сына, а потом взрослеющего мужчины, которому жилось непросто, но не надо было руками добывать себе еду, достаточно было принести воды и наколоть дров иногда. Позже появились мозоли спортсмена, но от них руки тоже не становились тёмными. Здесь, в этом странном кластере, в неволе, и особенно за три недели лесной жизни в побеге, когда всё вокруг стало не учебным, а вполне настоящим и опасным, ладони обросли мозолями, словно организм защищался от мира самым надёжным способом, какой родила эволюция — наращивал шкуру.

Эмоциональная шкура тоже, казалось, нарастала. Первый настоящий бой и первый убитый не оставили зарубки. День просто тёк дальше. Убрали трупы и пошли через овраг. Вечером пошутил даже над Чумой: «Да тебя самого в спецназ надо, ты двоих положил!» Дима ответил в своей манере, развязно и грубо, что положит мусоров сколько надо. Хотя потом помолчал и добавил уже серьёзно, что это у него первое мокрое дело.

Когда мама Ивана подошла к носилкам, они с Димой-Чумой вдруг замерли и не смогли ни согнуть ног, ни поставить носилки на землю, хоть сил не оставалось держать. Но не было сил у обоих и перестать держать. Станислав с силой сжимал рукоятки из обтёсанных стволов молодого ясеня. Он нёс носилки сзади, потому смотрел на Ивана с мамой и не мог закрыть или отвести глаза.

Мама провела ладонью по лицу сына, и тот словно собирался улыбнуться ей в ответ, но всё откладывал улыбку, занят был какой-то важной мыслью, которую надо было обязательно додумать. Мама погладила его ладони. Ваня не улыбнулся, хотя хотел, конечно, хотел, какой же сын не улыбнётся маме, когда она гладит его ладони? Но уже не мог.

Потом морок прошёл. На носилках лежал неживой человек.

— Можно мы поставим носилки? — спросил тихо Станислав.

Он видел, что Дима держится из последних сил, сухая и жилистая шея его была покрыта потом, крупные капли стекали за шиворот, а другие тут же появлялись на их месте.

Женщина стояла, она не слышала вопроса.

Станислав с Димой медленно и аккуратно, стараясь не перекашивать, опустили носилки на землю. Мать опустилась на колени вслед за сыном, который лежал теперь на поляне, где вырос и где каждое дерево знало его.

— Посижу чуточку с сыном своим, — произнесла женщина.

Слез на её лице не было.

Дима буркнул:

— Трофим, я пойду воды попью.

И отошёл, но ни фляжку не стал доставать, ни у Спиры, что поодаль сел на землю и хмурился молча, не спросил ничего. Достал махорки, смастерил самокрутку и стал медленно курить.

Мать и сын прощались. И хоть надо было спешить, торопить их было нельзя.

Солнце поднялось, и с ним пришла жара. Затрещали кузнечики в траве, появились пчёлы и шмели. Лес ожил. Он стал привычным, этот лес, и не за тот без малого год, что прошёл на зоне. Станислав читал у какого-то писателя начала века, что ничего в тюрьме привычным по-настоящему, принятым подсознанием как должное, не станет никогда. В школе был курс про обустройство пенитенциарной системы СССР и России. Станислав долго рассматривал фотографии одной колонии в небольшом волжском городке. Стандартная колония на две тысячи человек, обнесённая охраняемым периметром с разного вида колючей проволокой, помещена была неизвестно почему, со злым умыслом или благодаря рационально необъяснимым согласованиям «по инстанциям», на дне русла давно высохшего притока Волги. Когда-то речушка разрезала высокий правый берег этой широкой реки перпендикулярным ей прямым оврагом с крутыми склонами, которые со временем обжили фабричные работяги, завербованные из крестьян. Те расставили свои лачуги, обнесли их заборами, насажали садов.

Фотографии, которые изучал Станислав, были сделаны поздней весной, снимающий фокусировал камеру на сооружениях колонии, но периферия кадров захватывала цветущие деревья: яблони или вишни — было не разглядеть. На некоторых кадрах белела одежда дачников.

Злое место. Человеку сидеть много лет в этой колонии, он смотрит поверх заборов направо или налево, а там цветущие деревья, люди жарят мясо, и запахи доносятся вместе с их голосами. Если смотреть на север, то над забором видно Волгу, широкую в этом месте, её левый берег и фарватер, по которому ходят баржи и круизные лайнеры. Люди с лайнеров и люди-дачники видят колонию, те, что на склонах, видят даже зэков в чёрных робах. А арестанты, смотря на лайнеры и на дачников, иногда могли почувствовать запах жарящегося мяса или разглядеть женщину. Придумать, что разглядел женщину, что тоже допустимо, никто бы не поставил под сомнение никогда, только просили бы рассказать, какая она: «Ну чего ты жмёшься, говори, чего видел? Ноги какие? В платье ходила или голяком загорала?» И врать можно было что угодно. Но то была декорация, всего лишь картинка за забором, и неважно, сколько ты лет с этой картинкой проживёшь, своей, родной, она не станет.

Так получилось и с этим лесом вокруг. Из-за колючей проволоки он был чужой, а три недели без тюрьмы сроднили с ним, лес впустил в себя и перестал пугать. Даже гнус так не досаждал, как первые ночи в побеге. Привыкли к тебе, так сказал Спира, когда Станислав спросил его, почему комарьё меньше стало кусать.

— Все ко всему привыкают. Или подыхают, — оборвал тогда разговор Дима-Чума.

Станислав смотрел украдкой на мать Ивана и Спиры. Сейчас, когда солнце светило женщине в лицо, он увидел, что она не стара, что ей не больше пятидесяти лет. Лицо её отражало разное — было в нём что-то неуловимо городское, словно это была не уроженка местных деревень и вообще деревни. Серо-голубые глаза. Светлая кожа. Русский Север собирает-тасует колоды с картами и генами мира.

Сходство женщины с младшим сыном было очевидным, а вот Спира явно пошёл не в её породу — узкие карие глаза, широкая кость.

Женщина встала. Слёзы всё же появились на её щеках. Подошла к Станиславу.

— Наталья Авдеевна, — представилась она, — мама ихняя.

— Трофим я, — ответил Станислав. — У нас почти нет времени.

Наталья Авдеевна говорила сдержанно и уверенно, как говорят сильные и воспитанные люди, внутри у которых горит боль, но выказать её нельзя. И ещё так говорят люди, которые знают, что будут делать они и те, кто рядом. Она не спрашивала мнений, просто раздала указания: Спире помочь занести Ивана в дом и омыть тело, Трофиму и Диме вырыть могилу, глубиной не менее двух метров, показала место неподалёку, на окраине леса.

— Пусть дом видит.

Правильное было решение: идти до кладбища далеко и опасно, да и какие кладбища на войне? Могила у поля боя. Не братская — и то в радость.

Копать было тяжело: сплетения корней, старых и молодых не давали воткнуть лопату. Некоторые корни приходилось перерубать топором и выдирать из земли. Работали молча. Ушло на это почти два часа. Когда зашли в дом обессиленные и сели на лавку у печи при входе, тело Ивана уже было готово к погребению.

Наталья Авдеевна отрезала Диме и Станиславу по куску ржаного хлеба, положила на него по ломтю копченого кабаньего окорока.

— Ваня коптил. Угоститесь.

Вышли во двор, съели, запили водой из колодца, зашли обратно.

Понимание того, что сегодня уйти не удастся, пришло окончательно. Станислав стал осматривать избу. Икона в углу. Занавески вокруг неё чистые, белые. Небольшой комод, на нём тоже белая скатерть. Стол простой, деревянный, начисто выскобленный. Печь каменная, побеленная. В избе не ходят в обуви. Комнаты две, одна — гостиная, там, где печь и стол. Дверь во вторую комнату закрыта.

В гостиной наискосок, на двух табуретах, стоял наскоро, но крепко сколоченный гроб. В нём лежал Иван, одетый в чистую рубаху и штаны, с подвязанными крест-накрест на груди руками. Между пальцев догорала тонкая восковая свеча.

Странно было сидеть в этой комнате, но странным было всё — не должны они были сейчас находиться здесь, надо было рваться к Агами, пока группа не дошла за ними, успеть просочиться и исчезнуть, вот что надо было делать. Но Станислав необъяснимо не мог ступить ни шага отсюда и от этой женщины, сын которой не поместился поперек избы, и гроб с которым пришлось ставить наискось. Не мог и не собирался себя заставлять. Дима-Чума, говорливый всегда, тоже молчал.

Наталья Авдеевна не дала догореть свече, ловко затушила её пальцем, встала, перекрестилась.

— Похороним моего сына, мальчики.

Гроб вынесли, опустили в могилу на связанных полотенцах. Бросили по горсти земли, и Станислав почувствовал, что прощается с этим парнем, спасшим его, говоря с ним про себя как с родным и живым, что эти люди рядом — Наталья Авдеевна, Спира, Дима-Чума — тоже живые и родные, что их нельзя оставить, что их будут искать и придут убивать те, кто прислал сюда его, Станислава, и чей приказ он не стал выполнять. Не стал и неожиданно привёл в этот дом смерть. Знал, что смерть рядом, думал, что сможет жить с этим, такая у него работа и жизнь. Но сейчас он смотрел на смерть вблизи и не хотел больше водить её за собой.

Когда могила была готова, день едва пошёл на убыль. Наталья Авдеевна и Спира зашли в дом.

— Не будем мешать, — сказал Станислав Диме.

Тот постоял, помолчал. Сказал, то о чём оба думали:

— Далеко успеем уйти, если сейчас двинемся.

Стас ответил не сразу. Потом медленно произнёс:

— А не стоит ли здесь подождать?

— Может, и стоит, Трофим, — спокойно ответил Дима, будто не удивился совсем.

Чёртов лес, чёртовы карты. Чёртовы комары. Жара. Тропинка то есть, то нет, то овраг, то дерево огромное вдоль дорожки лежит, и обходи его. А обходить по лесу, где всё в валёжнике, овражках и кустах, дело несладкое. Зато на карте всё прекрасно. И идти недалеко. Игорь всё рассчитал: один бросок до перевала через сопки, там привал, еда, отдых полчаса и вперёд дальше. Засветло на месте, где потеряны сигналы четырех группы тюремного спецназа и слабо фиксируется один. В идеале группу беглецов перехватить на встречном курсе. Взять тёплыми.

— Не успеваем, не успеваем, — процедил Игорь в сторону поравнявшегося с ним Вадима.

— Ты не гони, Игорь, не гони. Темп дал слишком высокий. Тяжёлые же с нами, у них амуниция, оружие. Ты их загонишь, а им воевать ещё.

— Пусть бегут, зря, что ли, только тренируются и жрут. Ничего же больше не делают, — зло бросил Игорь.

— Тяжёлые — как пистолет: один раз пригодится, значит, не зря всю жизнь с собой таскал. Много таких молодых тяжёлым дерзили, а потом за их спины прятались, когда настоящая работа начиналась. Бывало, что и за мёртвыми уже лежали и прятались. Так что ты думай, что несёшь. Лес чужой, карты врут, не тренировка это. Не заигрывайся, парень, — резко, урывками, с паузами на вдохах, проговорил Вадим.

Устал сдерживаться. Да и беговой темп тяжеловат для него, видно. Дышит тяжело, голову вешает на грудь.

— Не ной. Я старший. До перевала дойдём, там подумаем, — бросил Игорь.

Вадим выругался и отстал, потрусил позади спецназовцев. Но дойти всё не получалось. Сначала впереди обнаружили группу, шедшую им навстречу. Рассеялись, заняли позиции. Сердце у Игоря застучало жарко — неужели сам в руки идёт? Нет, оказалось, селяне с тюками контрабандного товара — мехами каких-то лесных зверей. Пропустили, не до них. Потеряли полчаса. Потом тропинка уткнулась в болото. Весна была тёплой, ручьи поднялись и затопили всё больше положенного. Шли по кочкам, ощупывали дно перед собой шестом. Игорь шёл первым. Ещё полчаса. Через два километра тяжёлые потребовали отдыха. Вадим еле успокоил.

Стало заливать раздражение. Чужой лес, прав этот алкоголик, совсем чужой, и всё вокруг жужжит и кусает, ботинки непромокаемые чавкают изнутри, надо бы остановиться, привести себя в порядок, но некогда.

— Идём, идём, — гнал Игорь.

Тренированный, сильный. Бойцы позади начали ворчать. Пусть ворчат. Так до вечера никуда не доберёмся.

И не добрались. К перевалу пришли уставшие, чуть затемно. Тут оказалось, что сопки пусть и мелкие, а отвесные, камень на них неустойчивый, тропы круты и опасны. Тяжёлые посовещались и потребовали остановиться на ночь здесь. Игорь попробовал вяло сопротивляться:

— Ну хотя бы перейдём давайте. Потратим час, как максимум. Встанем на той стороне. Не у подножья же разбиваться. Сверху как на ладони будем.

Посовещавшись, решили наверху выставить посменного лёгкого часового. Игорю выпала предпоследняя смена, перед рассветом. Он любил эти часы, это немного успокоило. Принялся помогать разбивать лагерь. За рутинной работой напряжение спало, начали шутить.

Подошёл Вадим. Сказал примирительно:

— Игорёк, завтра сложнее будет. И стрелять придётся. По-братски прошу, не гони парней.

— Ладно, — нехотя согласился Игорь. — Понабрали физкультурников.

Вадим покачал головой, хотел было ответить, но развернулся и ушёл.

За полночь Станислав вышел из дома, где ему было постелено. Спира спал на сеновале. Надо было сменить Диму в дозоре, выставленном на повороте от тропы, по которой они шли все эти недели, к хутору.

Двор встретил Станислава тусклым лунным светом, почти голубым. Ночная прохлада поначалу заставила вздрогнуть, потом тело притерпелось и расслабилось. Станислав увидел Наталью Авдеевну, она сидела на низкой скамейке за калиткой, ведущей со двора, обнесённого невысоким плетнём.

Станислав подошёл ближе. Веки Натальи Авдеевны были прикрыты, но она услышала шаги и повернулась к Станиславу. Открыла глаза. Показала головой на скамью:

— Садись, сынок.

Станислав сел.

— Опасно завтра будет, — обратился он к Наталье Авдеевне.

— Ангели по дороженьки идут, к нам тоже заглянут, если ждать будем, — ответила Наталья Авдеевна. — Кому суждено, жить будет.

— Хорошо, — ответил Станислав.

Не хотелось ничего усложнять. Не хотелось легенд. Была ночь, и был завтрашний день, была эта женщина, которая похоронила сына, и были двое мужчин, с которыми он прошёл один бой, а завтра предстоял новый. Все они могут не выжить, и уж точно вряд ли выживут все. С одним пистолетом против группы бойцов УПБ шансов для всех нет. Повезти может только тому, кто не будет участвовать в схватке. Но решение принято — Станислав не оставит этих людей.

— Хорошо, — повторил он. — Я пойду сменю Диму.

— Погоди, Трофим. Посмотри сюда.

Наталья Авдеевна встала со скамейки и показала, что лежало на траве под ней. Два автомата Калашникова. В блестящей густой смазке.

— А патроны? — словно не удивившись, спросил Станислав.

Взгляд его стал рассеянным. Наталья Авдеевна едва заметно улыбнулась, она уже видела такое. В никуда смотрят опытные охотники, когда идут на опасного зверя. Такой взгляд был у отца Ивана и Спиры.

— Покойный мужик мой запаслив был, — ответила Наталья Авдеевна.

Глава 18. Арагорн

Когда увели шестерых бывших блатных, Паша встал у окна своей обжитой каптёрки. Задумался. Думал недолго.

— А чего бы и нет, — пробормотал он и вышел в коридор.

Обречённых уже заводили в умывальную комнату. Там просторно, Паша сам перестраивал, не любил, когда людям тесно мыться. Оттуда же и вход в туалет, где жизни этих бывших блатных резко и бесповоротно поменяются. Сейчас братва слегка приложится к ним. Мешать не надо, заработали крысы, можно бы и поломать, но такого тоже не нужно. Крысы тоже бывают полезны. И судьбу этих шестерых вор в законе Паша Старый решил поменять.

Зашёл в умывальную, встал у двери, прислонился к стене широким худым плечом. Витос стоял напротив выстроившихся в неровную шеренгу мужчин. С остатками бесполезной и даже вредной теперь для них дерзости они ещё поднимали головы и отвечали на взгляды Витоса. Но это ненадолго, Паша видел такое: через полчаса они будут жаться у стен, когда мимо будет проходить обычный мужик с лесоповала. Заискивать будут.

— Чё, суки! — прокричал Витос. — Власть почуяли?! На воровское глаз положили?..

Прошёл мимо главного, который ждал первого удара, но ударил самого большого и толстого, который стоял рядом со своим паханом. Людям от него досталось за вчерашний день, лютовал, нравилось ему снести мужика одним ударом и сесть своей тушей ему на грудь, давить, пока тот сознание не терял. Оттого сейчас мужики, что стояли рядом, одобрительно загудели. Витос, несмотря на свою худобу, бил правильно, по-учёному, тренировал его мастер спорта по боксу, когда-то чемпион Европы, а ныне прекрасный резчик по дереву, которого все звали Полторашка из-за его низкого — чуть выше полутора метров — роста. На погоняло он не обижался, нрава был доброго, но сейчас тоже злобно рычал:

— Дай мне, братан, дай мне тоже разок печень проверить!

Витос справлялся и сам. Печени пугавшего всех вчера блатного хватило и чёткого левого апперкота. Толстый согнулся, не дыша от боли и спазмов, встретил челюстью влетевшее в него колено. И упал, скрючившись, без сознания.

После этого включились остальные мужики. Через минуту все, кому полагалось быть избитыми, таковыми стали.

— Братва! — заговорил Паша. — Есть вопрос на общее.

Все замолчали и стали прислушиваться.

— Давить не буду, вы меня знаете. Но вопрос хочу поставить. Опустить этих чертей всегда успеем. Пусть сначала ходу воровскому послужат. Есть для них маза. Исполнят — забудем грехи. Не исполнят — вовек прокляты будут честным людом.

— Всё сделаем, слово только скажи, — прохрипел с пола старший.

Мужики молчали. Паша понимал — давить нельзя. Чёрт с ними, других найдёт для своего замысла, но давить на людей нельзя, раз уж сам испросил общего решения. Вздохнул.

— Узурпаторы! — вдруг закричал безобидный шахматист, который в споре до этого был замечен лишь раз, да и то в политическом, да и то с Димой-Чумой, а с тем кто только не спорил.

Крикнув, шахматист подбежал к одному из поднимавшихся блатных и ударил его ладонью по щеке. Получилось несильно, смазано, бить шахматист не умел, но блатной испугался и смешно прикрыл ладонями лысую голову. Громкий хохот придавил избитых к полу.

— Забирай для дела падаль, может, сгодятся, — сказал кто-то из мужиков.

Остальные поддержали:

— Забирай!

Какое дело, спрашивать не стали. Незачем.

Арсений Иванович смотрел в окно кабинета на барак, где сидел Павел Огородников. Занималось утро, подъём только что объявили. Шеф подкластера обязан быть хорошим опером, именно такие «хозяева» умели руководить зонами долго и без шума. Главное, чтобы не было шума, это вечное правило сохранялось всегда, при любых правителях. Нет из тюрьмы жалоб, не слышно о ней — значит, хороший там начальник и надо ему звания вовремя, а иногда досрочно, и всякие поощрения и награды. Есть шум — не справляется с поставленными задачами, доверия не оправдал и следует рассмотреть вопрос о его дальнейшем пребывании на должности.

Потому знал Арсений Иванович, хорошо знал, что сейчас происходит в бараке. Мужики одеваются, наскоро пьют чай, у кого есть чем перекусить, едят. Многие просто кипяток тянут, ждут столовского завтрака с баландой. Паша Старый уже побрился и помылся, прошёлся по бараку, проверил, как шконки застелены. Кто плохо заправил, того окрикнул и вернул. Это опыт — зачем ему лишние поводы для зацепок ментам давать?

Проверяющий мент должен плавно по бараку течь, как баржа по Каме, не цепляясь взглядом ни за что ненужное, а то, за что зацепится — должен же за что-то, — надо положить на какое-то не самое видное место, но куда он обязательно заглянет. Ложку железную, которая под запретом, но как-то всё равно проникает в зону, или бутыль с самогоном — из чего только не умудряются гнать. Хороший иногда получается, не отнять.

Вековые игры. Вертухай найдёт, составит акт, пойдёт довольный, день прожит, результат работы есть. Завтра в другой барак пойдёт. Всем хорошо. Люди сейчас уйдут на завтрак, а оттуда сразу на работу, до вечера их не будет. Паша раздаст задания уборщикам, чтобы было чисто. Зайдёт к себе в каптёрку. Тогда и надо к нему заглянуть.

Так было три дня назад, когда заходил к нему заместитель Арсения Ивановича по оперативной работе — кум, так надо сделать и сегодня, но самому. Тогда было дело кума, а сейчас дело хозяина зоны — восстановить уклад. А потом зайти к Берману. К таким птицам разные прилетают сородичи, бывает, что и уносят с собой, потому лучше подчеркнуть — всё, что было, это не он. Не Арсений Иванович.

Получилось не совсем так. Осуждённый Огородников встретил его в своей каптёрке готовым. С двумя кружками на столе. Встал, пригласил за стол. Арсений Иванович сел. Ему подспудно переставала нравиться ситуация, он не понимал, почему, но это ощущение возникло контрастом к облегчению после отбытия товарищей из Нового центра. Возникло и не хотело уходить.

Огородников был спокоен, налил чаю в кружки, поставил одну перед начальником, другую себе. Спохватился, достал мёд. Сел.

— Угощайся, начальник.

Арсений Иванович задумчиво отпил из кружки.

— Травяной?

— Ну а какой ещё, — широко улыбнулся Паша, — других у нас нет.

— Вкусный сбор, — так же широко улыбнулся Арсений Иванович.

Он уже овладел собой.

— Благодарю тебя, Арсений Иванович, — серьёзно проговорил Паша, — не дал ты меня поломать своим бойцам. Поработали крепко, но кости целы, так что поживу ещё.

— В этот раз смог не дать поломать, правда. В другой не знаю, как получится, — кратко бросал рубленые фразы Арсений Иванович.

— Нам бы день простоять. Знаю, начальник, что другой раз уже сегодня может случиться. Живу так, уж не помню сколько лет. Свыкся. Да ты и сам свыкся, небось, что на зоне всё вмиг меняется. Только с утра ты хозяин и про всех на зоне всё знаешь. Знаешь, кто из твоих оперов анаши занёс или гашику. Сколько взял за это. Знаешь, сколько кубов леса вчера заготовили всветлую, а сколько для тебя приберегли на дальней делянке. Лучшего приберегли, делового, за ним к тебе через неделю лесовоз придёт. Знаешь, что я тут делаю. Когда зайти ко мне. Так видишь, и я готов. Тоже знаю, кто чем тут дышит. Жду вот тебя, чая северного заварил. Пахучего, на шишке, — Паша остановился, будто хотел сказать ещё что-то, но решил до того помолчать, послушать.

Арсений Иванович возражать не стал. Не за тем пришёл.

— Что у Бермана выспрашивали, значит, тоже знаешь? — спросил он прямо.

— Знаю, как не знать, — так же ответил Паша.

— Не видел его ещё?

— Видел. Как же поломанного не навестить? Да и ты, знаю, заботу о нём учинил, в тепле лежит и под присмотром.

— Учинил, — подтвердил Арсений Иванович.

Разговор всё больше бередил ту смутную тревогу, которая появилась, когда он зашёл сюда. Не надо играть. Бессмысленно это всё, вдруг подумалось Арсению Ивановичу. Он постарался придать себе уверенный и по-хозяйски беспечный вид. Обычный для себя, выработанный. Зэк должен видеть хозяина только таким. Но всё равно вопрос задал почти шёпотом, получилось несолидно, и Паша ухмыльнулся.

— Скажи, что такого важного Берман передал Иванову? — спросил Арсений Иванович. — Чего вы тут сумели наделать у меня под носом?..

Паша помолчал. Тяжело вздохнул. Наклонился над столом и поманил к себе Арсения Ивановича. Недопустимое панибратство, конечно, невозможно такое себе представить, но хозяин, при виде которого зона пустела и умолкала, тоже вздохнул и наклонился над столом к вору в законе.

— Не могу на добро даже менту добром не ответить, начальник, — едва слышно проговорил Паша. — Совет тебе дам. Уезжай сегодня с зоны. Заболел ты. Срочно тебе в госпиталь нужно. Сам думай куда. Но уезжай. Прямо сейчас лучше.

Арсений Иванович выслушал молча. Спрашивать ничего не стал.

— Благодарю за чай, за мёд. Смотри тут за бараком, — сказал он своим привычным тоном.

И ушёл, оставив недопитый чай.

— Присмотрю, кому ж ещё, — проворчал Паша.

К Берману Арсений Иванович не пошёл. У Огородникова сведения верные, что и говорить. Лечат профессора исправно, скоро на ноги встанет. Крепче будет, арестант страдать должен, это каждый тут знает. Лето хорошее, тёплое выдалось. Солнце светит. Птицы разные поют, жить хотят. Вот и он, Берман, очухается и тоже жить захочет.

Старый, Старый… До чего ж ты хитрый. И ведь не врал, когда предупреждал, не врал. И благодарность проявил. Что ж задумал он такого, старый вор, что вот так в лицо не побоялся хозяину зоны, который его в бараний рог может, да что в бараний, в какой угодно рог скрутить, вот такое сказать? Уезжай. Совет дал! Кому, ему совет? Всесильному начальнику самого опасного подкластера?

Но внутри что-то шептало: «Да, тебе совет, начальничку мелкому, удельному. Ты кто вообще есть, Сеня? Дали тебе капельку власти, ходишь ты по зоне, пузо отращиваешь, скоро оно из-за угла раньше тебя появляться будет, а щёки на погоны лягут. Хорошо ты тут устроился, спокойно и сытно. Лес приворовываешь, домик на Клязьме прикупил. А кто за тобой? Остатки той самой системы, которая добивает сейчас остатки тех самых людей. Но ты сам к ним можешь попасть одним щелчком пальцев. И уже другой Сеня будет тебя втаптывать рифлёной подошвой казённого ботинка в печорскую землю, как ты сейчас втаптываешь тех, кто мог бы жить по-другому — как те, кто по ту сторону забора, за ним.

Мы родились в этой одной шестой уже огороженные забором, а потом пространство внутри забора сужалось, сужалось и сузилось до кластера „Печора“. Сюда уместились все, кто умеет жить только так: ты или выдаёшь пайку, или ждёшь её и жрёшь. Когда „Печоры“ не останется, не останется и живущих за пайку. И что скажут новые власти? А скажут про нас, что мы сами и вычистили себя. Нужно было просто убрать от нас тех, кто умеет жить на свободе, впустить их на новые территории, а нас огородить и дать нам возможность додушить друг друга. Можно и свой шлак сюда скидывать. Зона съест всех».

Арсений Иванович редко давал себе свободу вот так размышлять, хотя неглуп был. Ни к чему такие размышления. Они тянут за собой разговоры, что суть вещь опасная. Но сейчас остановиться он не мог.

«Уезжай»… Непросто было сказать это Паше Старому.

— Хромова ко мне. Срочно, — потребовал он у секретаря, нажав кнопку телефона на столе.

Хромов зашёл через минуту — был в своём кабинете напротив. Сел на привычное место. Достал блокнот, приготовился записывать поручения.

— Григорий Игнатьич, дело такое… Прими дела, отъеду я на недельку. Срочно надо, — стараясь казаться измождённым и видя удивление заместителя, проговорил Арсений Иванович.

— Что случилось-то, Арсений Иванович? — участливо, но с сомнением спросил Хромов.

— Сердце шалит. Подлечиться надо. Нервы, Игнатьич, нервы. Ну, записывай.

И принялся раздавать указания на время отсутствия.

Зайцев поленился, а Паша Старый к Берману сходил. Ещё накануне вечером, ещё до разборок с бандой узурпаторов бумажных. Тело ныло, ходить не хотело совсем, а хотело лежать и пить тёплый отвар из целебных трав, что приготовили мужики, довольные наказанием зарвавшихся блатных.

Лагерный люд немудрящий, любит простое и понятное. Вот лютует козёл или урка, а вот он лежит поломанный. От первого страшно, и люди делают, что скажут, пока перебора не случится в страхе, тогда люди сами лютовать начинают. А от второго весело и хорошо, тогда люди тоже делают, что скажут, но недолго — доброе в памяти не держится и человек берега теряет. Страх надёжней. Он долго душу держит.

Отвара Паша выпил, и легче стало. Взял и для профессора, налил в термос, который берёг для особых случаев. Не жаль термоса. Есть важнее вещи.

Берман лежал на кровати, устланной белыми простынями, укрытый тоже белой простыней. Не пожалел хозяин. Из предплечья торчала игла капельницы, что-то лилось по прозрачной трубке в вену старого профессора. Обе кисти рук в гипсе. Губы разбиты, один глаз заплыл лиловым отёком, но второй вполне бодро сверлил Пашу.

— Что происходит? — хрипло спросил Берман.

— Ты про это? — Паша повёл головой, показывая на чистую и прибранную палату.

— И это. Но я про тебя. Ты-то как на своих ногах ещё ходишь?

Паша рассмеялся.

— Не знаю, что ты им скормил, Берман, но меня решили не добивать. Так, помяли слегка. Помолчал и серьёзно, жёстко, но с уважением, спросил: — А что ты им такого скормил, профессор?..

Потом долго говорили. Сначала про допрос, а потом о жизни. Больничный шнырь из молодых арестантов пару раз заглядывал. Один раз не выдержал:

— Старый, со всей уважухой к тебе, заканчивал бы ты. Ночь уже. Зайдут менты.

— Не зайдут, — ответил Паша, — ступай, братец.

Оба хотели поговорить о главном, и оба не могли приступить, но время шло, и Паша спросил:

— Так что же они теперь знают, профессор?

— Правду, — чуть помолчав, ответил Берман. — Я не мог им соврать, они бы поняли. И я сказал правду.

Паша тяжело вздохнул.

— Я им рассказал то, за чем они пришли. Правду, такую, чтобы они захотели уйти, — поморщился одной стороной лица профессор. — Чтобы они очень поспешили, но на помощь никого не звали.

Очень хотелось начать трясти Бермана, но было нельзя, потому Паша просто поскрипел зубами и стал качался на стуле.

— Они теперь знают, — продолжил Берман, — что некий беглый каторжанин несёт очень важный компромат на всё руководство и всех сотрудников центрального аппарата УПБ. Обо всех их связях и недвижимости. Я рассказал, как смог это добыть здесь, и они обязательно вернутся, чтобы такого больше не повторилось. Но пока уважаемые офицеры очень взволнованы и очень хотят поймать этих людей. А нас отложили на потом.

— Почему ты думаешь, что они не поднимут всех своих бойцов свободных? Дело-то важное для них. Погоны на кону и свобода.

— Нет. Молодой, который зверствовал на допросе, захочет сам отличиться. Группу возьмёт малую, чтобывнимания не привлекать, и пойдёт. Этот младший научный сотрудник очень хочет стать доктором наук.

Паша подумал.

— Если у этого младшего не получится взять беглых сразу, если потеряет кого из группы, если шухер у них начнётся, тогда надо же будет ему вызывать большую подмогу?

— Тогда придётся, конечно. Такой вариант не исключён. Но есть хотя бы шанс.

Долго ещё Паша сидел на стуле у кровати. Поил страдальца отваром. Даже угостил сигаретой, поддался на просьбу. Молчали.

— Читал Толкиена? Жертвенность как подвиг… — начал было Берман и замялся, увидел, как Паша сморщился. — Хорошо, помнишь фильм «Властелин колец», Старый? — спросил он, затянувшись.

— Смотрел, — медленно протянул Паша, соображая, к чему это.

Фильм он смотрел и старый, ещё начала века, и последний, уже в голограмм-версии. И пересматривал раз двадцать с другими арестантами. Чем дольше сидит зэк, тем больше он смотрит фильмов. Или читает и перечитывает книг. Откусить час у вечности на зоне — бесценно.

— Помнишь бой армии Арагорна перед воротами Мордора? Как думаешь, зачем это было нужно? Безумное сражение без шансов на победу, вызов на бой непобедимого врага, огромные потери, с риском для собственной жизни. Зачем?

— Чтобы хоббитам помочь. Чтобы Саурон отвлёкся.

Берман одобрительно кивнул и поморщился от резкой боли.

— Вот, — проговорил он.

Паша посмотрел на него отсутствующим взглядом.

— Спи профессор, — сказал он.

Встал, поправил Берману простыню и медленно вышел.

Глава 19. Хозяин «Печоры»

Денис Александрович любил вечер и чем старше становился, тем меньше стеснялся этого. Ровно в 18.00 он выходил из кабинета, сколь важными бы ни были дела. По молодости и рьяности возбуждался, когда вызывал шеф. Чем выше занимал должность, тем важнее становились шефы и причины вызовов. Но возбуждение это постепенно теряло остроту, хотя случалось всякое: расскажи кому, ответит, что опаснее и важнее некуда. Опыт, думал Денис Александрович, вот в чём он заключается — в онемении нервных окончаний. Ты просто перестаёшь чувствовать.

После Конвенции, ареста и возращения на службу с серьёзным повышением в должности, Денис Александрович часто ловил себя на мысли, что не может представить себе чего-то по-настоящему пугающего и способного терзать болью и сомнениями изнутри. Он хорошо спал и не терял аппетита. Сохранил спортивную форму: соответственно возрасту — шутила жена, когда он иногда, усмехаясь, рассказывал, что проверял функциональные показатели и они снова немного снизились. Но он всё равно сильнее сверстников в спортзале. «Сильнее, ты всегда был сильнее», — говорила Татьяна. Было смешно, конечно. Раньше ты был просто сильным, а сейчас — «соответственно возрасту». И возраст сильнее тебя, каким бы ты ни пытался казаться самому себе.

Первые годы после возвращения нравились Денису Александровичу безоговорочно. Власть, к которой он так долго шёл, обволакивала его мягким туманом, проникла куда-то внутрь, стала им самим. Власть давала силу управлять другими, почти неограниченным их количеством, и почти без ограничений определять их судьбы. Власть оказалась универсальным растворителем зла. Сколько бы его ни было сотворено — власть объясняла и оправдывала всё самим своим наличием и своей необходимостью.

Денис Александрович очень скоро, возможно, потому, что время было сконцентрировано и рождало поток событий необычайной важности, сначала почувствовал, а потом принял как должное то, что вынужден быть неограниченно жестоким. Это оказалось обязательным условием сохранения власти над кругом людей, которых он должен был интегрировать в новую реальность. И тех, кого не мог или не хотел. И тех, кто не хотел сам. И тех, кто интегрировался и разочаровался.

А ещё у власти оказался крайне приятный бонус, побочный эффект. Выяснилось, что можно не переживать об ошибках. Решение, которое претворяется в жизнь, и неважно, правильное оно или нет — вот что такое власть. И неважно, какой результат повлечёт это решение: власть нуждается в любом и любой переварит. Эффективность решения не имеет значения. Одно лишь условие нужно соблюдать — не позволять, чтобы в решениях усомнились те, в отношении кого они принимаются, а тех, кто усомнился, — нейтрализовывать.

Осадок. Не давал покоя лишь он: какое-то смутное и малообъяснимое ощущение, что не всё идёт так, как надо, или, если совсем честно, всё идёт гладко, но не туда. «Налипли», вспоминал он слова Джона Смита, который вербовал его в «Мирном», арестованного, лишённого всего — званий и должностей, карьеры, семьи. Власти. Вы налипли — как мухи на ловушки. Этих мух можно не убивать, говорил тогда Джон Смит, вреда от вас нет.

Он оказался, конечно, не Джоном и не Смитом, но это неважно, иначе и быть не могло. Остался куратором Дениса Александровича, а это означало, что был всесилен по отношению к нему. Властен, насколько можно быть властным в отношении человека, которого всегда можно лишить всего и поменять на кого-то другого, да хотя бы на того, кого сам Денис Александрович и воспитал.

Но не это, не власть куратора давила беспокойством, нет, с этим каждый чекист приходит на службу и с этим живёт в пенсионной отставке до конца. Привыкает к добровольной беспомощности перед своим Personal Jesus в частности и всемогущим пантеоном в целом. Переживает, если вдруг возникает подозрение, что рассердил или потерял доверие.

Волновало другое. У власти выявился и стал всё отчетливее год от года проявляться один, но системный порок. Люди. Те, что должны жить решениями Дениса Александровича. Их становилось всё меньше. Они вживались в новые агломерации и растворялись в них. С ними уходила власть. Конечно же, Денис Александрович убеждал своих, что они будут нужны всегда, ведь даже интегрированных нужно контролировать. И те, что поглупее, верили. Он доказывал кураторам, что полномочия службы надо распространять и на интегрированных, его слушали, ему улыбались, но границы оставляли прежними — ваши полномочия завершаются в кластерах коренного населения, интегрированные выходят из сферы ваших полномочий. Довольно того, что в переходный период в пенитенциарные кластеры направляются преступники из вновь прибывших. Что тоже, по мнению аналитиков Конвенционального совета, способствует интеграции.

И способствовало, что и говорить. Один за другим кластеры закрылись за ненадобностью, последние два общегражданских за Уралом — в прошлом году. Пенитенциарные, в которых Денис Александрович не сомневался, тоже сжались до одного — «Печоры». Ликвидированы даже «ЗФИ», «Мирный» и вообще все якутские. На их месте выросли гражданские поселения. А в них власти УПБ не предусматривалось.

Хозяином «Печоры», вот кем я стал, думал Денис Александрович. Предавать то, что даже предавать поздно, и властвовать над теми, кто в твоей власти не нуждается, — вот что осталось. Вкупе с осознанием того, что он и вообще все, кто что-то мог, опоздали с этим пониманием на полвека. Даже тридцать лет назад понять это было не поздно. А сейчас цена этому пониманию грош, а назначение — оставаться осадком в душе человека, властвующего над тремя миллионами людей, живущих в последнем кластере и ещё не обнаруживших за забором мира.

Страшна не временность власти сама по себе, а временность неотвратимая, обозримая в том близком будущем, где ты ещё жив, в уме и способен страдать. Как это воспринимать — как предназначение или как вызов? Нет смысла думать об этом, если твоё назначение — отвечать на вызовы и создавать их другим.

Подошёл вечер, и Денис Александрович вышел из кабинета. Помощник поднялся, посмотрел выжидательно.

— Перекуси пока. Буду через час. Работа ещё есть. Закажи кофе и бутерброды, — коротко приказал Денис Александрович и ушёл.

Лидия Фельдман, очень сообразительная, понимающая с полуслова и даже без слов, была его помощницей долго. Справлялась, но было видно, что не её это. Шире мыслила, хотела работы и поездок, оперативного пространства. Перспективная, а значит, нужно идти в оперативную работу. Рост может быть только оттуда. Говорили об этом в последней совместной командировке, вечером, после бутылки Luce, старого и прекрасного. Денис Александрович разрешал себе иногда вот так, безобидно, ужинать с Лидой. Помнил и ценил, как она стреляла в Сергея, как ликвидировала Давида Фельдмана. Держал дистанцию. Не только потому, что видел тогда её настоящую, сильную и холодную, но и потому, что не хотел рисковать — Лида обещала вырасти в большого функционера, нужно было лишь поддержать. Аккуратно. Забравшиеся наверх по головам других и получившие власть не любят тех, кто пользовался ими в прежней жизни. Это Денис Александрович знал наверняка.

Допустимые шаги к нему Лида прогнозируемо сделала при первой возможности. Получив мягкий отказ, попыток не повторяла. А собеседником оказалась идеальным — слушающим, думающим и немногословным.

— Берлин, Лида, вот наше болевое место, — объяснял он ей тогда.

Долго объяснял. Обстановку. Задачу. Цель и подходы к ней.

Лида слушала, думала, задавала короткие вопросы. О Софии Керн она знала, но ожидаемый вопрос задала:

— В чём необходимость нейтрализации? Таких много. Уехали, эмигрировали, пишут. Недовольные, но такие всегда были и всегда будут. Допуск на недовольных нужно оставлять в любых расчетах, вы сами нас так учили. Самых влиятельных надо брать на контроль. Вербовать, в конце концов. Опыт имеется.

Лида в такие моменты говорила короткими фразами, без лишнего. Денис Александрович любовался даже неосознанно. Лида чувствовала. Ждала ответа, чуть приподняв брови, и глядя в глаза — с уважением, но прямо. Да, далеко пойдёт, нет сомнений.

— Понимаешь, Лида, опасны не недовольные и мыслящие иначе. Сами по себе они достаточно управляемы. Установление оперативного контроля над их группами чаще всего не представляет сложностей: эти люди склонны к рефлексии и тревожности. Как результат — снижение критичности восприятия негативной и компрометирующей информации о единомышленниках, склонность к скорому и публичному суду над ними как над предателями. Всё это от страха за себя и неуверенности в собственной безопасности и устойчивости статуса, причём когда им ничего не угрожает. Не нужно тебе объяснять, что в таких условиях простор для манипулирования этими людьми безграничен. Но есть другие, есть успешные, состоявшиеся пассионарии, — Денис Александрович любил это слово. — Это люди, обеспечившие себе устойчивое материальное и социальное положение. Имеющие обширную сферу влияния. Убеждённые противники органов государственной безопасности. Не поддающиеся вербовке. Контролирующие информационную и личную безопасность. И представляющие угрозу.

— Кому? — спросила Лида.

— Нам, — честно ответил он.

Денис Александрович доехал до парка неподалеку, оставил водителя и охранника в машине и пошёл гулять. Снова думал об ответе на тот вопрос Лиды. Он был очень прост до отсечки 2024-го, до Конвенции. Можно было сказать: «Национальным интересам Российской Федерации». Даже когда их не стало, когда страна начала жить на ренту от углеводородов, сведя свои интересы к перераспределению этой ренты, фраза всё равно звучала хорошо. Солидно.

Ещё можно было сказать: «Интересам государственной безопасности». Но какое сейчас государство? Ответ, казалось бы, вот, прямо перед тобой, висит в воздухе, протяни руку и бери. Всё та же Российская Федерация. Но от прежней структуры государственного управления ничего не осталось, как не осталось и от государственных корпораций, их вообще в первую очередь разогнали. Есть парламент, есть правительство, есть премьер-министр и даже президент — как там его? Выборы есть. И кто же в этой власти? Новые поселенцы и интегрированное коренное население. Полномочий в отношении них у Управления президентской безопасности в целом и лично у Дениса Александровича нет. Его полномочия — пенитенциарный кластер «Печора». Население, которым он мог управлять, которое признавало и не сметало по каким-то причинам с лица земли его «государственную безопасность», осталось только там. Остальным он не был нужен: они жили, радовались и не боялись ни его, ни того, что он нёс с собой.

«Мнимое величие и реальные пытки — вот всё, что есть у органов государственной безопасности. Даже государства уже нет», — сказал два дня назад на допросе профессор Берман, которого Денис Александрович решил профилактически поморозить три-четыре года в «Печоре», уж очень стал своеволен. Допрашивал профессора Игорь Сидоров, сотрудник из новых, рьяный. Излишне рьяный, Денис Александрович даже морщился от некоторых сцен, когда смотрел нарезки видео с допроса.

Парк прекрасный. Разбили его на месте рощи, где росли тисы, самшиты и местное субтропическое. Привели в порядок старый туристический объект. На малый маршрут, чтобы посмотреть Оползневую балку и Белые скалы, уходит сорок минут. Денис Александрович гулял здесь часто — если нет дождей, то почти каждый день. Можно любое дело отложить на час, но отменить дождь нельзя. Человек властен над другими людьми, но другой человек властен над ним самим, а дождь властен над ними обоими.

Сегодня с утра встала жара, душно было и к вечеру, потому Денис Александрович шёл медленно, не любил ощущения горячей влажности под одеждой. Пока шёл, поговорил с Татьяной, женой. Она почти перестала приезжать сюда, жила безвылазно в Шотландии. Сидела сейчас на террасе, там тоже было солнечно. На столе — свежий хлеб из деревенской лавки, мягкий солёный сыр, кофе. Она любила пить кофе в это время, вместо вечернего чая. Сочетание вкуса кофе и тёплого ещё хлеба, тёплого вечера и воздуха, пронзительно прозрачного в предгорье, — всё это остро ощущалось и кольнуло под сердце.

— Неспокойно мне за тебя, Дениска, — сказала она.

Дениской она называла его в особых, тревожных случаях, когда и впрямь беспокоилась. Он не стал спорить, промолчал.

— Прилетай на выходные. Сейчас же удобно с этой новой дорогой. Час — и ты у нас. Встречу в хабе. Макс с Лизой тоже приедут. Прилетай.

Захотелось, конечно, туда, где кофе и свежий хлеб с рассольным сыром, хотя он больше любил сыры твёрдые, выдержанные. Соответственно возрасту, вспомнил он и рассмеялся тихо.

— Не в эти выходные, — ответил Денис Александрович. — Как Лиза?

Про Максима не спросил, с ним говорил накануне. С сыном складывалось проще: он понимал или делал вид, что понимает, что отец делает то, что нужно кому-то делать. Что это грязная и неуважаемая работа, но необходимая и уберегает от большого зла, от беженцев и крови, от войны, в конце концов. Окончив Гарвард, нельзя не понимать, что мир — это не царство розовых единорогов. Realpolitik, будь она неладна, и отец Максима — её винтик и актор, в зависимости от ситуации. Да и понимал сын, каких усилий стоило отцу устроить его в Гарвард. Почти никому не удавалось вот так, из ниоткуда. Деньги и влияние, вот что нужно. А какое влияние у офицера государственной безопасности из России? Такое, о котором лучше молчать. Максим и молчал.

Лиза этого понимать не хотела и принимать не собиралась. «Грязный чекист», — сказала Денису Александровичу как-то в порыве, это было когда она только начала учиться в университете. Добавила, что у него руки по локоть в крови. И осталась при своём мнении, становилось только хуже — больше узнавала. Последний разговор совсем удручил его и подвёл к разлому: дочь прямо спросила, откуда у него столько денег, и заявила, что уйдёт из дома, если он не сможет объяснить ей. Он попытался даже повысить голос, назвал неблагодарной, требовал проявить уважение к тому, что он сделал ради семьи — дом, Шотландия, школы и университеты, — но всуе. Лиза облила холодным презрением. Сказала: «Есть вещи важнее твоих наворованных денег».

— С Лизой сложно, — ответила Таня. — Думаю, что я не смогу её удержать.

— Посмотрим, — ответил Денис Александрович, попрощался и завершил разговор.

Это казалось удивительным. Сам мир, в котором он жил, стоял на неписаных правилах. Нельзя было сомневаться в достатке. Самим своим наличием богатство подтверждало законность происхождения. Можно было не дать стать богатым, усомниться в честности состояния, но ровно до того момента, пока человек состоятельным не становился, не пересекал индульгирующую отметку, после которой мог пользоваться добытым относительно спокойно, не беспокоясь о вопросах типа «откуда?».

Лиза и её друзья этого не принимали. Надежда была лишь на то, что дочь просто не знает иной, нищей жизни и быстро одумается, когда придётся жить иначе. Жить как большинство, о котором она так печётся. Но малую эту надежду Денис Александрович держал в закутках сознания: уж очень иллюзорна, а оттого вредна.

Навстречу из-за поворота вышла компания. Коренные, интегрированные, определил Денис Александрович. Двое заводских работяг с девушками. Все молодые, крепкие, загорелые до красноты первым загаром, громкие. Приехали издалека на отдых, в отпуск. Эти категории — заводские работяги и курортные отпускные — вернулись в страну с заводами, которых стало много.

Денис Александрович передвинулся к краю дорожки, чтобы пропустить. Не получилось, один из парней задел его.

— Аккуратней, — автоматически произнёс Денис Александрович.

И зря. Девушки, алкоголь, пустынная парковая дорожка. Бить парни начали сразу, кинув пару дежурных «Ты чё!». Свалить не смогли, но пару раз достали серьёзно — в нос и в висок. Замутило, и упасть бы Денису Александровичу под ботинки, но закричали вокруг женские голоса на разных языках. Компания убежала. Подошла участливая женщина, из русских. Стала предлагать помощь, пыталась вызывать полицию. Пришлось жёстко остановить. Женщина обиделась и ушла. Оставила салфетки.

Денис Александрович сел на лавку и усмехнулся, утирая кровь из носа. Несильно, но обидно. И пришла другая мысль, больная по-настоящему. Полиция? То есть ему, офицеру государственной безопасности, совсем недавно способному вытащить этих двух мордоворотов из любого притона в течение часа, изуродовать или закинуть на пару лет в далёкие места, нужно обращаться в полицию.

Он беспомощно повертел головой. Гулял без охраны, сам виноват. А что он сейчас может на этой территории? Здесь он обычный гражданин. Есть полиция, иди туда, гражданин. Не хочешь? Вали в свой пенитенциарный кластер «Печора», там ты ещё можешь пытать людей и загонять их в штрафные изоляторы. Больше нигде твоей власти нет, да и в «Печоре» есть только потому, что там живут остатки тех, кто привык подчиняться таракану и не может встать и сказать: «Нет, усатая дрянь, ты никто, мы не будем больше отдавать тебе своих детушек на ужин, а тебя растопчем».

Так вот в чём был замысел, вот оно, простое и смешное до кровавой слезы: пусть тот, кто не может иначе, живет как жил, с ГУЛАГом и ЧК, а тех, кто не хочет и готов биться за себя, — надо забирать. Интегрировать. Да, будут неизбежные потери, но работает же схема? До «Печоры» сузились. Скоро и того не останется.

Завибрировал коммуникатор. Не ставя в режим голограммы — всё же люди вокруг, да и рожа пока пугающая, — Денис Александрович поднёс его к уху. Выслушал короткое сообщение. Резко скомандовал: «Полная мобилизация. Все силы на подавление. Совещание у меня через 20 минут». И быстро пошёл к машине.

Глава 20. Холод

— Отвези их, — мрачно проворчал Ибрахим.

Глухая злость не отпускала, грызла изнутри и требовала выхода.

— Куда? — вкрадчиво спросил Гюнтер.

— Туда, где они живут. И проследи, чтобы завтра их не было в этом городе. София попросила дать им сутки.

Ибрахим не обращал внимания на Марию и Анну, которых только что вывел из подъезда. Жара к ночи ушла, вечер грел, но спокойно, без духоты. Девушки слышали разговор, Ибрахима это не стесняло. Пусть слышат. Заслужили. Пусть знают, что он бы и их стёр с лица этого города, как стёр ту женщину-убийцу, что шла сюда уничтожить Софию. Значит, и его. Пусть трясутся и благодарят Софию, что дала им сбежать.

Анну и правда трясло. Она не скрывала страха, сил на это не осталось. Готова была бежать отсюда, куда угодно, куда унесли бы ноги, но и на это сил не хватало тоже. Мария стояла спокойно, изредка переводя взгляд с Ибрахима на Гюнтера. Поглядывала на подругу, и в этом взгляде не было ни усмешки, ни презрения. Жалость, её видел Ибрахим в глазах этой русской девочки.

С такой же жалостью София смотрела на неё саму, когда он повёл девушек с кухни. Она не встала, продолжала сидеть на своём обычном месте, только сдвинула очки почти на темя, подняла брови и замерла, держа руку на отлёте над столом — сигарета между пальцами. Насмешка — Анне, жалость — Марии.

И отвернулась к Виктории. Улыбнулась. Хорошо улыбнулась, долго будут говорить.

— Будет сделано, — ответил Гюнтер.

— Возвращайся, — буркнул Ибрахим.

Мать рассказывала, что родила его в камере следственного изолятора. Рассказывала, как принимала роды цыганка-наркодилер, а ассистировала ей кандидат медицинских наук, мошенница, которая знала всё и умела принимать роды в больнице. Цыганка с трудом читала, но умела принимать роды везде. Как грели воду кипятильниками и резали пуповину лезвием, которое добыли, разобрав безопасную бритву. Как старшая по камере, чеченка, кричала на вертухаев и грозила им смертными карами. Женщины в засаленных мундирах смотрели в кормушку в двери и хохотали. Чеченку арестовали за убийство бандита, который хотел изнасиловать её и даже приставил к лицу нож, но не подумал, что нож есть и у неё. Она бы убила и тех, кто смеялся тогда, мать в этом была уверена, но убивать было нечем, и дверь камеры они не открыли.

Мать родилась и жила в Москве, ей повезло с работой в крупном немецком инвестиционном фонде, функционировавшем в России два десятка лет, а потом купившем акции большой компании, не посчитавшись с тем, что покупатель был определён задолго и «лезть» в сделку было нельзя. После этого всё завертелось быстро. Уголовное дело, арест топ-менеджеров, что не успели разъехаться… А матери и уезжать было некуда. Не собиралась и не готовилась.

Глава фонда, тот, от которого она была беременна, уехал домой, в Берлин, за пару дней до событий — заболела его мать. И обратно не вернулся, нельзя было. Положил все силы, чтобы вытащить маму из тюрьмы, и вытащил, когда Гюнтеру исполнилось пять лет. Его должны были вот-вот у неё отнять и отдать из русской тюрьмы, кроме которой он не знал ничего, в место действительно страшное — в русский детский дом. От тюрьмы у Гюнтера осталось в памяти смутное — лязг ключей и замков, вековая вонь камер и коридоров, а ещё то, что есть люди хорошие — их немного среди тех, кто в клетке, а есть плохие — они запирают клетки снаружи, а иногда заходят внутрь, когда хотят кого-то увести или избить.

Когда подписали указ о помиловании матери, их выгнали из страны на самолёте, который зафрахтовал отец. Мама плакала, сидя в удобном кресле бизнес-джета и обнимая сына. «Улетаем из этой клетки, наконец-то мы улетаем», — шептала она.

Взрослея, Гюнтер много думал о том, что те женщины-вертухаи, чьи лица с многослойными глазами он не забудет никогда, тоже жили в клетке и остались в ней. Они не могут по-другому, иначе зачем жить в большой клетке самим и сажать в клетки поменьше других? И сегодня в парке то почти забытое смутное захолодило внутри, когда шёл к Лиде с протянутой рукой, в которой лежал значок. Это была одна из тех женщин, что смеялись, когда мама рожала на простыне, брошенной на тюремную шконку. Даже если её не было там и смеялась тогда не она. Даже если она тогда только родилась.

Эта женщина приехала убить хорошего человека, которого не смогла забрать в свою тюрьму. Они умеют убивать, и не только внутри своей клетки, это известно, но Лида больше никого не убьёт. Гюнтер вспомнил, как раскрылся рот Лиды, когда в печень, а потом в сердце её вошла сталь, как она хотела вздохнуть и не смогла, когда Яков Большой убрал свою широкую ладонь с её рта, хотела ударить его, но не смогла. Как хотела хоть что-то смочь, но жизнь ушла из её тела, как когда-то уходила из тех, кого убивала она.

Гюнтеру не было жаль её.

— Маме надо позвонить завтра, — проговорил он вслух по-русски.

Тихо сказал, но девушки услышали. Он сидел за рулём своего седана, Анна и Мария — сзади, их можно было не опасаться больше. Да и Яков Большой сидел рядом и посматривал назад так, что в машине становилось холодней. Большие руки его лежали свободно на коленях. Яша чисто сделал сегодня дело и ждал конца рабочего дня, чтобы выпить бутылку шнапса. Имеет право. Гюнтер, если больше заданий не будет, присоединится.

Яков тоже из рождённых в русской тюрьме, его мать — немку, студентку Литературного института и в будущем большую писательницу — арестовали в аэропорту. Молоденькая совсем девочка, летела с Гоа с парнем своим, транзитом через московский аэропорт. Забыла в кармане немного марихуаны, которая много где уже была легализована тогда, но в России за это беременная мама его отхватила срок — девять лет. Там и родила сына.

Яша учился говорить по-немецки у мамы и по-русски у тех, кто рядом. Оттого по-немецки говорил красиво и литературно, а по-русски тоже красиво, но на блатном языке. Даже ходил как урка из фильмов — развязно и вразвалку. Там, в России, за решёткой, мамы Гюнтера и Якова и подружились, там же познакомились и они сами, но не помнили этого по малолетству, хотя освободились их матери в один год. И Гюнтер с Яковом освободились, так получается, хоть и не судимы были. Власти в то время выцеживали иногда помилования, уж очень надо было хоть какие-то отношения с «европейскими партнерами» сохранить. Повезло некоторым сидельцам. Большинству — нет.

— У меня нет мамы, — тихо сказала Мария.

— Это хорошо, — безжалостно проговорил Гюнтер, — не увидит, кем ты стала. Приехали. Выходите.

— Зачем ты их отпустила? — глухо спросил Ибрахим.

Он сел за стол напротив Софии, закурил. Говорил, не обращая внимания на Викторию Марковну, которая сидела рядом и замолчала при его появлении, как не обращал внимания за четверть часа до того на Анну и Марию.

— Чуйка, дорогой. Не нужно нам лишнего. Пусть уезжают.

И снова брови подняты, глаза улыбаются.

— Вернуться могут…

Ибрахим начал успокаиваться. Тяжёлый день заканчивался.

— Не вернутся, — вдруг произнесла Виктория Марковна.

— Не вернутся, — вздохнул Ибрахим. — Налей мне вашего самогона, дорогая.

— Вот. Правильно, — София наставительно подняла указательный палец. — А то всё виски, виски. Но виски есть.

— Самогона, жена моя, самогона.

Виктория Марковна засмеялась. Ибрахим посмотрел на неё угрюмо. Потом улыбнулся.

— Сколько тебе ещё даст Аллах, Виктория? — вдруг спросил он.

Виктория Марковна замерла. Выдохнула сигаретный дым.

— Хочу об этом думать и боюсь, Ибрахим. Не о том, сколько мне осталось. О том, что потом. Я жила свои годы, которых было много впереди, и знала, что потом ничего не будет, пустота. Сейчас я доживаю каждый день как последний, и мне страшно, как я буду потом. Когда шесть лет назад сменила лицо и стала тем, кто я есть сейчас, когда отрезала всё, что сделала, то успокаивала себя: так бывает, так делают.

Помнишь таких незадолго до Конвенции? Когда стало совсем тяжко, некоторые уходили от нас и шли работать к тому, кто казался вечным, на его телеканалы и радио, в его газеты. А он оказался не вечным, оказался голым, слабым и пустым. Он давал им что-то, конечно, некоторым даже многое давал, но всё это было отравлено, этого нельзя было брать, даже трогать было нельзя. А потом они не знали, что с полученным делать, я видела это, и некоторых мне было даже жаль. Но пришло время, и вдруг взяла сама. Не думала брать, а взяла. И всё сразу забылось, даже Сонька меня чуть не задушила прошлый раз. Твоими руками, кстати, Ибрахим. Я спасать её приехала, но она хотела меня задушить и имела право…

— Себя ты спасать приехала, Виктория, — прервал её Ибрахим. — И за брата отомстить.

— Выпьем? — София разлила по рюмкам самогон. — До Конвенции ругались, после ругались, в Москве что-то делили, сейчас собрались — и давай разбираться, кто виноват. Пока ругались и делили, ничего не осталось, дорогие мои. Ничего.

Закурила сигарету.

Сидели и молчали. Долго. Холод ел изнутри, Маша поняла, что теперь он съест её всю и ничего не оставит. Ничто живое не могло ему противиться, ничто живое, что казалось вечным: нельзя, чтобы такое — и вдруг не навечно. Первый снег и красные ягоды рябины в холодном лесу, мама, которой не видела и не увидит. Стас. Всё это было бессильно помочь сейчас, холод начинался с кончиков пальцев на руках, он родился от слов Софии про человечину, которую она полюбила, и рос, рос весь недолгий разговор на маленькой берлинской кухне, а потом стал превращаться в ужас, от которого немели колени и останавливался взгляд.

«Это хорошо, не увидит, кем ты стала», — сказал Гюнтер про её маму. Про то, что её нет. И Маша сразу поверила в это, невозможно было не поверить. Мама исчезла в первых волнах переселения в кластеры, мама уничтожена теми, с кем сейчас её дочь, теми, кто тоже любит и всегда любил человечину.

Анна тоже молчала. Сидела, обхватив голову руками и упершись локтями в стол. Рыжие волосы струились сквозь пальцы и падали на локти.

— Прости меня, — не своим голосом, низко и почти неслышно проговорила она. И уже совсем шёпотом: — Я же предала тебя. Я была готова оставить тебя там, помочь этим людям тебя убить, только бы меня оттуда выпустили, меня одну, чтобы я уехала домой. Я хочу домой.

— Уезжай, — просто ответила Маша.

Не могла она в этот момент сопереживать никому в мире, и Анне не могла. Даже себе не могла, хотя очень хотела себя пожалеть, чтобы соломинку найти, удержаться на плаву — ведь как-то же она объяснила себе тогда, ещё совсем недавно и так давно, почему пришла сюда — туда, где нужно любить человечину и радоваться, что мама не видит тебя сейчас. Как, какими словами и мыслями нужно было себя обмануть, чтобы оправдать такое, чтобы называть это «спецоперацией»? Чем провинилась та, что уехала от тюрьмы и не вернулась, потому что тюрьма не забыла о ней и ждала? Чем вообще может провиниться человек, который говорит правду? Да, злую и жестокую правду, но так ведь и нет другой, давно уже нет. Да и была ли когда-то правда в тех краях, откуда приехала Маша и куда ей надо будет завтра возвращаться?..

Завибрировал коммуникатор. Звонили из Нового центра. Не ко времени и не по плану — звонить должна была Маша и по возможности. Либо, если не позвонит, завтра в условном месте её должен был ожидать связной. Думать о том, что могло что-то произойти, не хотелось. Не сейчас. Хватит на сегодня.

Но коммуникатор вибрировал.

— Возьми его, поговори. Я пока приму душ, — отрывисто проговорила Анна. — Возьми. Всё равно надо будет всё разъяснить руководству.

Встала и, снимая на ходу платье, пошла в ванную.

Когда Анна вышла, Марша сидела на том же месте на кухне.

— Поговорила? — спросила Анна.

— Не стали говорить. Не до того. Там чрезвычайное положение. Все основные пенитенциарные подкластеры заблокированы. Все силы и все формирования направлены на подавление беспорядков. Бунт, Анна. Осуждённые подняли бунт. Почти все колонии. Одновременно.

— Русский бунт, Виктория Марковна, дорогая, русский бунт, вот что началось, — София положила коммуникатор на стол.

Вскочила и заходила по комнате. Звонок прервал их ставший спокойным и ушедший в воспоминания разговор. Ибрахим уехал по своим делам, позвонив Гюнтеру, и София готовилась перейти к главному. Пора было думать, как Виктории быть дальше. Возвращаться нельзя. Вот какую фразу, очевидную для обеих, готовила София. И отложила. Теперь ходила по кухне, не могла остановиться и не могла говорить, лишь трясла ладонями перед грудью, набирала и выдыхала воздух, словно собираясь и передумывая закричать, заорать, завопить о чём-то важном.

— Что это значит? — спросила растерянно Виктория Марковна. — Ты хотя бы понимаешь, какими терминами ты оперируешь, София? Откуда тебе стало известно? Надёжен ли источник? Да я сама сейчас позвоню.

И запнулась, понимая, что позвонить сейчас никому не может и проверить информацию через второй источник тоже не может. Но что-то глубоко въевшееся за десятилетия в профессии подбросило со стула и её, и она встала напротив Софии, улучив момент, когда та замерла в недолгом ступоре.

— Да говори же ты, говори, Сонька! Ну чего ты душу вытягиваешь по жилке? — Виктория Марковна почти кричала.

— Зоны поднялись, Вика, — внезапно усевшись на стул и замерев, глядя на Викторию Марковну поверх очков на кончике носа, сказала София.

И даже скорчила смешную рожицу.

Потом рассмеялась:

— Видишь, ты уехала — и началось сразу. Раньше надо было, раньше, когда помоложе были. Тоже бы сейчас туда махнули. Как на Болотную.

— Да откуда ты всё это… Ну откуда ты всё это взяла?! — Виктория Марковна нависла над Софией, осеклась, отступила. — Прости. Но это же невозможно интересно!

— Дорогая Виктория Марковна, — торжественно продекламировала София, театрально жестикулируя ладонью с зажатой между пальцев незажжённой сигаретой, — пока вы толкали своё фуфло про бравых механизаторов, пассионарная группа эмигрантской интеллигенции устанавливала коммуникации — и надо сказать, успешно установила — с неинтегрированным населением. А уж когда вы весь оставшийся народец согнали на Север и расселили по зонам, тут нам масть и пошла.

— Ты и с зонами общаешься? Так там же всё под контролем, врёшь ведь, Соня?

— Всегда, всегда было под контролем. И мы всегда общались. Знаешь, как было ещё до Конвенции? Мы писали книги, которые запрещали на зонах, наши книги туда не пропускали, а сами мы были в чёрных списках. А зэки читали эти книги на мобильных телефонах, а потом звонили нам, звонили и писали — с этих же мобильных, прошу заметить, Виктория Марковна, которые… — тут она сделала паузу, — тоже были запрещены на зонах. Вот так вы работаете, вот в этом все вы.

И в голос, заразительнейше расхохоталась.

— Ты не обобщай, я-то этим не занималась никогда, — пробурчала Виктория Марковна.

— Но фуфло про механизаторов толкала?

— Толкала, отстань только, — ответила Виктория Марковна и тоже рассмеялась неожиданно чистым высоким голосом.

Глава 21. Volya est vita

С утра заморосил мелкий дождь. Неожиданно холодный, мерзкий. Тропинка сразу покрылась тонкой глиняной налипью, ботинки по ней скользили. Скорость сегодня будет ниже. Но ничего, успокаивал себя Игорь, идти уже недалеко.

Тяжёлые волновались, шли мрачно. Один из них, что сменил Игоря, ждал наверху. Когда поднялись, пришлось остановиться, головной дозорный не выходил.

— Заснул что ли, — процедил зло сквозь зубы Игорь.

Вадим промолчал, молча проскользнул в придорожные кусты. Чуть погодя тихо позвал. Вломились все, толпой и громко, стало понятно, что случилось злое. Боец лежал на животе, из шеи сзади торчала короткая толстая стрела.

— Аккурат над броником, — прошептал Вадим.

— Понеслась, — прорычал хрипло один из спецназовцев.

Это даже хорошо, вдруг подумал Игорь. Разозлятся. Тяжёлые бросали короткие реплики:

— Оружие брать не стали.

— А на хрена им наше, видишь, как своим управляются.

— Порву блядей.

Вадим походил кругами.

— Не могу найти следов. Дождь, мокро. Трава примята. Чисто отработали. Охотник, наверное.

— Работаем, — скомандовал Игорь, — оставим пока здесь.

— План-то какой? — спросил Вадим коротко.

Игорь остановился.

— Идём до хутора. Тут уже недалеко. Там разберёмся.

— Опасно, Игорь. Ждут нас там, — задумчиво проговорил Вадим.

— Ты чё?! — взорвались спецназовцы. — Нашего брата положили! Пошли! Пусть ждут, дождутся.

И пошли, конечно, быстро побежали, не то что вчера, и грязь не мешала больше. Игорь выровнял дыхание и побежал впереди цепочки бойцов вниз по холму. Вадим пристроился сзади.

Станислав дождался, когда бойцы в камуфляже скрылись из виду за поворотом. Теперь можно было начинать шевелиться и работать по плану. Расположились они со Спирой чуть выше, чтобы пропустить основную группу мимо. Но только после того, как Спира одним выстрелом из своего короткого тяжёлого лука с двадцати метров снял бойца в камуфляже. Стрела пробила позвоночник под основанием черепа. Боец осел и лёг на живот. Шансов предупредить своих у него не было.

Спира покряхтел, потрогав раненую руку. Если бы промахнулся или подранил, шансов не было бы уже у них.

— Ну ты и стрелок! — не скрывая восхищения прошептал Станислав. — А если бы мимо?

Хотя знал, что так говорить нельзя, что несерьёзно это, а все промахи — от сомнений, но сдержать задорное не смог. Спира тоже не удержал мальчишку внутри, сказал почти хвастливо:

— С кабаном или мишкой тоже нельзя промахиваться.

Отбросил лук. Проворчал, что последняя хорошая стрела оставалась. Станислав вспомнил, как Спира доставал эту стрелу из колена мексиканца, гундел, когда Дима-Чума пытался его торопить: «Пригодится, помоги лучше». Пригодилась, что уж сказать. Не зря Дима-Чума помогал переворачивать тяжёлый труп и морщился, когда Спира ловко разделывал ножом коленный сустав коммандос и доставал стрелу. А сейчас лук был больше не нужен. На спине охотника висел ладно подогнанный автомат Калашникова.

— Как ты? Выдержишь? — спросил Станислав.

— Сдюжу, — просто ответил Спира.

Коротко пожали руки. Молча побежали. Спира — мелкой трусцой, разлаписто, вниз за группой, а Станислав — наверх, по перевалу. В сторону Агами.

План был простой, обсудили его там же, перед домом, с Натальей Авдеевной и Спирой, которого пришлось разбудить. Сложного плана и не получилось бы: утро раннее уже подступало, начинался дождь и пора было начинать ждать гостей.

— Зарядит до вечера, — проговорила Наталья Авдеевна.

— Зарядит, — подтвердил Спира.

Когда всё обговорили, Наталья Авдеевна встала со скамейки. Перекрестила мужчин, которые тоже встали.

— С Богом.

И пошла в избу.

Диму-Чуму они нашли в положенном месте, тот сидел в кустах совершенно незаметный со стороны. Пистолет держал в ладони. План выслушал молча, покивал одобрительно, забирая автомат и подсумок с патронами из рук Станислава. Усмехнулся только:

— Спиридон, лук-то тебе зачем?

— Бросить всегда успею, — буркнул охотник.

— Пистолет возьми, — это Дима уже Станиславу.

Хотя ответ услышал именно тот, какого ждал:

— Не надо, у меня задачи другие.

Ближе к перевалу снизили скорость, перешли на шаг. Дождь в лесу давал ровный шум, не тот жужжащий прерывистый знойный, который был рядом всю дорогу в предыдущие дни. Это был влажный, плотный и ровный звуковой ряд, в котором можно было ступать по сырой земле, не опасаясь быть услышанным из-за треска сухой травы, хвои и листвы за сотню шагов. Думали, что лагерь охотники за ними устроили по эту сторону перевала, удивились, когда никого не обнаружили, и пошли ещё осторожнее, разойдясь на двадцать шагов в стороны и сохраняя визуальный контакт. Как учили.

Станислав не увидел дозорного, увидел лишь, как встал Спира, и тоже остановился, потому что зря охотник не замер бы. И уж тем более не стал бы накладывать последнюю стрелу на тетиву и тщательно, будто для самого важного выстрела в жизни, выцеливать. Может, и был он самым важным, тот выстрел. Спира попал. Шепнул, когда подошли к лежавшему:

— Сейчас подойдут, видать, по ту сторону ночевать остались, тут только дозор оставили.

— Может, попробуем сразу?.. — начал спрашивать Станислав, но Спира остановил:

— Ты, куда тебе надо было, иди. Своё дело делай. А мы своё с Димой и матушкой. Схоронимся давай. Выше только поднимемся.

Дождь то почти останавливался, то начинал мешать. Суглинок — плохой грунт: он и сам по себе скользкий, и листва по нему ездит под ботинком. Но тяжёлые бежали размеренной широкой трусцой. Три шага на вдох, три шага на выдох. Один организм.

Вадим тоже бежал хорошо. Удобный темп, комфортный. Бежишь вот так, не напрягаясь, туда, где смерть, где люди умеют самодельной стрелой бесшумно нейтрализовать бойца специального назначения. И тайга эта тысячелетняя, и дождь: хоть и начался только под утро, а тучи заволокли всё небо так, словно только они и плыли всегда над кронами этих деревьев. И будто не было вчерашней жары, а всегда был только мокрый туман, запах мокрого леса и мокрые стволы сосен. Вечные. И страшные.

Первый раз Игорь почувствовал это — страх. Пока лёгкий, чуть сильнее заурядной тревоги, но чувствовалось, что неспроста он и не уйдёт сам, что кормит этот страх мир вокруг. Чушь, как в книгах отца, подумал Игорь, пытаясь отогнать загрудинное, вязкое и липкое, как эта рыжая глина под ногами.

— Привал десять минут, — коротко скомандовал он.

Парни повалились на траву, достали фляжки с водой, тюбики с питательной смесью. Нужны калории, нужна глюкоза в крови.

Подошёл Вадим. Дышал правильно, глубоко.

— Давай карту глянем, — вставил слова между вдохами.

Игорь уже достал и включил планшет. Посмотрел. Хутор совсем близко, поворот к нему в паре сотен метров. Хвойный лес плавно переходил в смешанный, между толстых стволов сосен и пихт всё чаще появлялись клёны и берёзы, пока тощие, словно случайно забравшиеся сюда. По краям овражков уже виднелись кусты лещины с едва заметными пока плодами, которые скоро станут орехами.

Сам хутор посреди поляны. Изба и несколько построек, какие-то сараи. В каждом может быть стрелок.

Вадим стоял рядом, видно было, что понимает, о чём задумался Игорь.

— Ну что, Сидоров, зови тяжёлых. Понимаешь теперь, зачем они нужны? Дальше их работа. Мы с тобой на подхвате. Это не старика-профессора ломать.

Можно было не отвечать. Начиналось по-настоящему опасное. И Игорь впервые подумал, что Вадим, может, и прав был, когда предлагал остаться в Агами и перехватывать Соколовского там.

— Ты знаешь, о чём я думаю? — произнёс вдруг Вадим.

Игорь поднял на него глаза.

— Мы с самого перевала не видели следов. Понимаешь, мы бежим быстро. Но от нас никто не бежит. Где тот, кто нашего бойца положил?

— Сзади? — начал догадываться Игорь.

— И хорошо, если у него только лук со стрелами, — мрачно заметил Вадим.

Выстрел они оба услышали с небольшим опозданием, когда один из трех спецназовцев, что поднялись было и направились тоже посмотреть карту, начал падать. Пуля раздробила скулу и снесла часть лица. Раненый закричал, потом недолго хрипел и затих.

Все рассредоточились. Стрелка видно не было.

— Одиночным выстрелил, из калаша скорее всего, — прошептал Вадим, который оказался рядом на траве. — Не только лук у него и стрелы. Давай, командуй, Сидоров. Куда бежим?

— На хутор. Там осмотримся и будем думать, какподмогу вызывать.

Убитого оттащили в лес. Забросали ветками. И вчетвером двинули в сторону хутора. Стрелка решили пока не искать. Молчали.

Спира не поспевал, уж больно хорошо работали бойцы в лесной пятнистой униформе — лёгким накатистым бегом, в одну ногу. Но поспеть было надо, потому на жилах держался, не переходил на шаг. Знал, что как только на ходьбу сбиваться начнёт, отстанет. Терпеть, говорил себе. Рука ныла сильнее и сильнее, хоть матушка вечор заговорила и травами обложила, да и Трофим поколдовал под утро с лекарствами своими. И всё равно невмоготу становилось.

Забылась рука, когда к дому стало ближе. Тогда и сердце застучало жарче, а как же иначе-то. Ещё перелесок, там речушка лесная, за которой поляна с хутором. К августу речка-ручеёк пересохнет и станет переплюйкой, а пока глубока, лесные снега из неё ещё не ушли. По маю этот ручей и мосты сносил: как ни ставь, никакие опоры не держали. Так и наводили новые мосты каждое лето, пока отец не собрал мужиков окрест и не построил мост навесной, без опор на воде. Этот мост стоял надёжно, уже десяток лет. План потому и был прост, что узко было место: с той стороны пригорок, который к опушке ведёт. С него и мост, и подход к нему как на ладони. Там Дима-Чума и расположился. У него калаш и три рожка по тридцать патронов. Он и встретит гостей. А Спира подгонит.

— Откуда ж добро такое? — осклабился Дима ранним утром, когда автомат в руки взял.

— Поди разбери, — ответил Спира. — Тут же кого только не было: и менты, и армейские, и секретные части какие-то. Оставили наследства. Вот, пригодилось.

— А гранат нет? — как обычно спокойно, но с едва заметной надеждой спросил Трофим.

— Гранат нет, — покачал головой Спира.

Пригодились бы, конечно, гранаты.

За мыслями Спира забыл о руке, ускорился и чуть было не вылетел из-за поворота на бойцов, остановившихся на привал. Притомились тоже, оттого не заметили. Пятеро: трое в полной амуниции, двое в лёгком камуфляже. Все с короткими американскими автоматами.

Мысль дерзкую и опасную поначалу отогнал, но она взяла своё. Встал, перевёл оружие в режим одиночного огня. Метров семьдесят. Оружие хоть и пристреливал сам, но давно это было. Но повезло, попал. Крови много, это хорошо, пусть страх у них жить начинает внутри. Не стал смотреть, что там дальше будет, ушёл вправо и бегом, бегом. Пока будут разбираться, пока решат, что дальше, Спира уже место найдёт, чтобы залечь. Так и случилось.

Станислав смотрел на бетонные здания-грибы транспортного узла. Взлетали самолёты и вертолёты. Чем ближе, тем слышнее становился шум. Оттуда, с той стороны. Граница. Раздел шумовой и цивилизационный наступал на пустошь, из которой шёл Станислав. По ту сторону невидимой стены была жизнь, она начинала звать к себе, становилась слышнее с каждым шагом. Полоса раздела скоро пройдёт по остаткам старого тонкой линией, неровным зигзагом полевого пала: так крестьяне сжигают сухое подтравье скошенного урожая, оставляя на поле лишь пепел, из которого вырастут новые колосья, их будет много, они будут сильнее прежних.

Как могли не понимать этого их учителя и шефы? Как можно не понимать, что все они — лишь то пока сухое, но начинающее уже местами преть жнивьё, на котором новые хозяева не собираются оставлять ничего из росшего прежде?..

Паша Старый сказал как-то за чаем:

— Так не сидели же они сами никогда, откуда же им знать, как тут жизнь устроена? А когда тебе рулить никем не остается, как только сидельцами, так и жить надо здесь, внутри. Тогда и увидишь всё. Хотели они страну, где все ждут баланду и жрут её, ходят строем и за пайку готовы руки целовать? Хотели. Им дали. Что делать теперь, не знают.

Помяни моё слово, сами всё и развалят. Как только страх перед ними пропадёт, так и развалят. А он пропадёт. Страха у того много, у кого много добра есть, но у нас-то нет ничего. У кого недавно отняли всё, у того тоже страх есть, так у нас отняли давно, мы уж и забыли, что имели. Потому в зону постоянно новые люди нужны, чтобы страх жил. Потому нам и гонят разных новых поселенцев, чтобы страх обновлять, да это не то всё. Не те люди. Не наш у них страх, они удивляются тому, как у нас устроено, больше, чем боятся.

Чтобы бояться как наш человек, нужно, чтобы тебя хотя бы сто лет по подвалам расстреливали, по колхозам и ссылкам гоняли, а детей воевать забирали за тридевять земель. Наши деды же тоже сначала просто удивлялись. Базарить пытались по-людски. А их расстреливали, вешали и топили. Страх потом пришёл, когда лучших перебили. И замолчал народец. А эти, что расстреливают и загоняют, решили, что мы никогда не кончимся. Что мужичка им всегда будут выдавать, сколько надо, надо только попросить. Но, похоже, всё. Новых не выдают, а старые бояться больше не хотят. Такие дела, братец. Такие дела, Трофим.

Станислав остановился в сотне метров от периметра, обнесённого стенами с колючей проволокой, ещё скрываясь в лесу, который обрывался перед ним. Систему специальных входов для обладателей особых допусков он знал, конечно. Их несколько, за стенами вертолётные площадки, ангары и склады. Автомобильных дорог в кластере нет, снабжение внутри только вертолётами. Все входы — с системами распознавания и лазерными установками нейтрализации. Без предупреждения. Опасные входы, но других с этой стороны Агами нет, так устроена система: там — подошедшая вплотную шумная воля, а здесь — остатки лагерей, саморучно устроенных теми, кто выбрал себе жизнь в них. Или не хотел думать, что можно существовать иначе.

До командировки и до побега Станислав особым статусом обладал и в системах распознавания «свой-чужой» отображался своим. Но это было вечность назад.

Ко всем входам вели свои тропинки: к одним — шире и утоптанней, к другим — совсем малохоженые. Людям всегда надо куда-то выходить, если есть дверь.

Станислав посмотрел на нужный ему вход, снял рюкзак, достал небольшой металлический бокс, напоминавший коробку для шахмат, и раскрыл его, как шахматист, готовящийся достать фигуры. Устройство, похожее на кустарно, но очень искусно изготовленный портативный компьютер, каким он мог выглядеть в книгах по истории компьютерной техники, таковым и было.

Небольшой экран загорелся бледно-розовым светом. Профессор Берман объяснял, почему получился именно такой фон, и было понятно почему — его верный мастер Владимир Иванович собирал это чудо из того, что можно было достать на зоне. Хотя Паша Старый мог найти почти всё, экран получился с розовой подсветкой.

Но смотрел Станислав не на розовый фон, а на надпись на нём глубоким голубым цветом через весь экран: «Volya est vita». Привет от старого учёного. Код генетической памяти.

Вошёл в систему, набрав вычурный код, который заучил под присмотром профессора Бермана: «Ошибётесь один раз, юноша, система уничтожит себя без возможности восстановления». Выполнил заученные манипуляции. Встал, закрыл бокс, сложил его в рюкзак и пошёл к входу. Лазерная установка отсканировала высокую поджарую фигуру молодого мужчины с бородой и рассеянным взглядом. Индикатор над дверью заморгал зелёным. Станислав толкнул дверь и вошёл внутрь.

Навстречу, через небольшой задний двор ангара, лавируя между аккуратно сложенными кирпичами и бетонными плитами, уже шли двое мужчин — тоже бородатых, но с бородами аккуратно стриженными. На обоих короткие белые халаты, оба в очках.

Станислава обняли и повели куда-то внутрь.

— Мы так рады вас видеть, Станислав Анатольевич, вы успели в самый важный момент! — сказал один из них.

— Вы отдыхайте, а мы начнём работать. Вы даже не представляете, что у нас тут происходит! — добавил второй.

И занялись принесённым прибором, ахая и восхищаясь.

— Спасибо, но мне надо идти, — ответил Станислав. — Могу я попросить у вас походную аптечку? И побольше перевязочных.

Два автомата заработали разом, когда Игорь, шедший первым, сходил с моста, а последний тяжёлый боец на него заходил. Стрельба шла с двух точек — спереди в упор и откуда-то сзади. Заднего, что работал одиночными, Вадим так и не увидел, а вот до переднего, который суматошно лупил очередями, добраться сумел.

После первых выстрелов Вадим спрыгнул в воду, толкнув вперед Сидорова, за которым шёл. Спас мудака. Очередями стрелять из калаша по целям, которые в тридцати метрах в полный рост, — глупость: рожок за несколько секунд высадишь. Но оба тяжёлых легли там же, на мосту, и пострелять не успели, и неважно, кто их положил — тот, меткий, что одиночными работал, или этот, суматошный.

Сидоров залёг под мостом, а Вадим пополз к замолчавшему переднему стрелку, обползая его лёжку широким полукругом. Когда подобрался чуть сзади, тот полулежал, опираясь на локоть, и смотрел на автомат, держа в руке пустой рожок. Ещё два таких же отстреленных лежали рядом. У стрелка кончились патроны. Бывает. Вадим выстрелил в худую спину почти в упор. Мужик завалился вперёд. Сверху тут же затрещала падающая кора, второй стрелок контролировал всё и попал в ствол чуть выше головы Вадима. Надо было уходить и искать укрытие. Второй выстрел пришёлся бы в цель, сомневаться не приходилось.

— Сидоров, на хутор! — заорал Вадим высунувшемуся Игорю.

И помчался длинными скачками в сторону бревенчатой избы в середине поляны. Хотел помчаться. Боль в правой лопатке догнала через несколько шагов, автомат выпал из руки, но опускаться было нельзя. Вадим оглянулся. Стрелял тот же худой, из какого-то пистолета. Улыбаясь стрелял, это Вадим увидел. Больше не попал, снова завалился, сил не осталось — умирал. И ещё Вадим увидел Игоря, тот быстро, не оборачиваясь, бежал. Не к Вадиму, не на хутор, а обратно, широкими прыжками перескакивая через трупы на мосту.

Кровь заливала бок. Плохая рана. Полостная. Срочно помощь нужна. Но сначала надо уйти с линии огня. Побежал, теряя зрение и борясь с кровавым туманом. Из избы вышла женщина.

— Помогите, — прохрипел Вадим.

Встал на колени, ноги больше не держали. Опёрся на руку, уперев ладонь в землю. Не удержался на коленях, упал на бок. Услышал голос женщины, теряя уходившую жизнь:

— Ты за старшим моим сыном пришёл? К нему не пущу. К младшему иди. Он ждёт.

Глава 22. Новый Новый центр

— Профессор, да ты ожил, в натуре! — верещал Витос, глядя на новое убранство палаты.

Занимался новый день, не такой жаркий, как предыдущий, и это было хорошо. Жара утомляла. Хоть и ждёшь тепла всю зиму, с октября по апрель, теперь хотелось хоть немного прохлады.

— Спасибо, Виктор, — довольно ответил Берман, принимая кружку с горячим чаем из худых крепких рук Витоса.

Старый профессор не любил кличек, погонял, погремушек, хоть люди вокруг были щедры на их изобретения и раздачу. С людьми в его мире, в том, где он жил и будет жить, принято называть по имени. Потому — Виктор. И это молодому человеку нравилось, несомненно. Сложно было смириться с твёрдой Пашиной просьбой не называть его Павлом. Ассоциировалось это у него, вероятнее всего, с эмпирическим данными, полученными в условиях длительного лишения свободы. Среда сформировала ассоциативный ряд. Павел значит Огородников. Следовательно — осуждённый. А Паша — это Старый. Вор в законе. Уважаемый человек. Принятие и толерантность в таких неприспособленных для жизни местах принимают неестественные формы, закольцовываются и становятся единственно возможным способом существования. Уважаемый вор. Уважение и вор — антагонистические семантические примитивы, обретшие вдруг общность смысла, лексическую сочетаемость и обиходность. Приходилось смиряться. Паша так Паша.

Единственное, о чём попросил как об ответной уступке совсем недавно, когда почувствовал странную общность с этим страшным человеком, — не называть его Берманом.

— А как? — удивился Паша.

— Меня зовут Аарон Яковлевич.

— Не обещаю, — честно признал Паша. — А профессором можно называть?

— Можно, — смирился Аарон Яковлевич.

После вчерашнего разговора Старый ушёл и вида не подал, что принял какое-то решение, что вообще понял, о чём шла речь. Арагорн, око Саурона — как только в голову пришло? Профессор даже поёжился. Фантазёр. Тюрьма тут, тюрьма! Образы должны быть понятней, а интрига очевидней.

Но ночью Аарон Яковлевич заснул спокойно. Подействовала ли размеренная беседа с умным собеседником — а Паша был, безусловно, умён, — или отвар из местных трав стал причиной, понять сложно, да и нужно ли? Снилась недавняя работа, спокойная, у моря, в Новом центре, в белых уютных корпусах научного заведения нового типа. Разработка устройств устойчивой связи в условиях низких температур, систем управления крупными промышленными комплексами, да мало ли чем? Он разрабатывал, Владимир Иванович создавал опытные образцы, всё работало, летало, бурило землю и автоматизировало процессы.

Сначала закончилось спокойствие.

— Как, как вы додумались до того, чтобы использовать это изобретение таким образом?! Оно в помощь людям, вы понимаете?! В помощь! — кричал он хрипло и высоко на совещании, где были очень важные люди из этих.

Но эти молчали, его слова, которые он так тщательно готовил и сначала произносил увесисто, как ему казалось, сохраняя лицо, летели мимо их ушей.

— Понимаете ли вы, что резонансное излучение, которое мы научились генерировать и применять, крайне негативно может сказываться на здоровье человека? — говорил он. — Установка предназначена для обеспечения безопасных условий работы в малоосвоенных местностях. Она сводит на какой-то период к минимуму активность диких животных и даже кровососущих насекомых. Но даже там её бесконтрольное применение чревато негативным воздействием на окружающую среду! Излучение не может применяться в зонах нахождения человека бесконтрольно! Оно опасно. А что сделали вы? Монтируете установки в пенитенциарных кластерах! Для чего? Чтобы уничтожать людей?..

Эти шептались и не скрывали улыбок. Потом профессор Берман стал громче, грозил пальцем, а позже и вовсе закричал, что из него сделали отца Кабани и пусть его тогда научат пить самогон, если его изобретения используют в весёлых башнях, которых понастроили невесть сколько.

Совещание стало шуметь и требовать прогнать блаженного. Так и говорили — «блаженного».

— И сказал я в сердце моём: «И меня постигнет та же участь, как и глупого; к чему же я сделался очень мудрым?» — пьяно бормотал вечером Аарон Яковлевич, выпивая с Владимиром Ивановичем.

Иваныч молчал.

Потом закончилась работа. Берману и его инженеру не давали больше новых проектов, а потом и вовсе перестали приглашать новых чуждых на совещания.

— Чего они хотят? — спрашивал профессор себя, иногда вслух.

— Покаяния твоего, — сказал ему раз Владимир Иванович, услышав, — любят они, когда им каются.

Владимира Ивановича забрали первым, а через месяц и Бермана. Сознание сохранило это как полёт сквозь прокуренный туннель, и, когда он снился, организм переходил в режим бодрствования независимо от времени суток.

— Вкусный чай получается из местных трав, Виктор. Стоит их изучить потом, — с удовольствием произнес Берман, ставя чашку и намереваясь взять сушку из заботливо сложенных Витосом в тарелке чайных прикусок.

Но стало не до чая, хотя, конечно, прихлебывал его потом профессор, не замечая ни вкуса, ни температуры, как бывало в дни важной работы, когда вот-вот — и случится нечто, из-за чего на душе хорошо — открыл. Никто не додумался, хотя рядом ходили, а он открыл!

В палату ввалился Паша Старый, по-хозяйски ступая и раздавая резкие команды суровым бритым мужчинам, которые шли за ним: были там и блатные в новеньких тёплых ботинках, и работяги-мужики в кирзовых сапогах.

— Ну что, профессор, битва за Мордор? Братва против орков?! — весело и зло проорал Паша.

Аарон Яковлевич собирался было поправить вежливо, что битва была не за сам Мордор, а при Чёрных вратах, но вовремя осёкся и спросил просто:

— Чем могу быть полезен?

— Иваныч, тащи аппаратуру. Профессор с нами. Тут будет ваш Новый центр. Обустраивайтесь.

— Новый Новый центр, — проговорил Аарон Яковлевич, но его уже никто не слушал, а затем он и сам забыл обо всём.

Сосредоточенный и важный Иваныч, покрикивая на приданных ему в помощь зэков, затаскивал аппаратуру. Всю из той их с профессором тайной лаборатории, где они провозились много месяцев, устанавливая связь с самыми крупными зонами-подкластерами, где изобрели и смогли собрать тот прибор, ради которого и с которым сейчас где-то шёл Трофим.

И ещё кое-что заносили подручные Владимира Ивановича из технического арсенала, какого у арестанта быть не могло, пусть он и трижды вор в законе — голографические мониторы, настоящие компьютеры, коммуникаторы. Всё, что нужно для устойчивой связи и управления системами безопасности и жизнеобеспечения колонии. Или нескольких, с кем есть связь. Или, если Трофим дойдёт, задача приобретёт новый масштаб. Какой, думать, конечно, хотелось, но не стоило.

А потом Аарон Яковлевич увидел у многих оружие. Такое, какое видел у охранников. Точнее то самое, что видел у них.

— Да, профессор, — ответил на незаданный вопрос Паша, — бунт. Подняли зону, пока ты спал.

И рассказал как. Не стал только говорить, что утром шепнул «хозяину», чтоб сваливал, и почему это сделал, тоже говорить не стал. Не всё надо знать людям рядом. Арсений Иванович заслужил, чтобы шкуру дали спасти, да и понял всё сразу, исчез с зоны через час после разговора со Старым. Умён, что говорить.

А потом началось. Шестеро блатных, которых накануне чуть не опустили в бараке Паши, доверие братвы отработали по полной. После обеда, когда у столовой толпились зэки в ожидании конвоирования по отрядам, блатные предъявили вертухаям двух дохлых мышей, якобы найденных в каше. Нашли или не нашли, разбираться поздно, факт, что находили раньше, бывало. Народ заволновался, вертухаи заорали благим матом, а потом вызвали подмогу и увели всех шестерых зачинщиков в дежурную часть, оформлять в штрафной изолятор на воспитание. По дороге те не сопротивлялись, терпели, иначе было нельзя — наручники бы нацепили и отмудохали раньше времени.

— Должен сказать, хорошо, что не отмудохали, — вставил Аарон Яковлевич.

Паша ухмыльнулся и отметил, что когда не отмудохали — это всегда радость. Порадовался, что профессор уже встаёт сам, и продолжил рассказ.

Заведённые в дежурную часть блатные выждали момент, когда вертухаи проорутся и начнут писать рапорта, и устроили бойню. Пробили головы трём сотрудникам, двоих положили «на глушняк», остальных тоже люто поломали — всего десять их там было. Сами потеряли троих тоже «наглухо»: попали под шальные пули старшего смены, тот сдуру начал палить во все стороны. Остальные живы и вполне здоровы. Прощение братвы заслужили. Тревогу дежурные объявить не успели.

Остальных по зоне повязали мужики, тихо и без крови. Один из сотрудников уже оказывает поддержку, вон, профессор может посмотреть сам, устанавливает аппаратуру.

— Сладкий? — поразился Аарон Яковлевич. — Он же злой, как цербер.

— Переобулся. Скоро остальные начнут, вот увидишь. Когда поймут, что подмоги не будет.

— А её не будет?

— Ты думаешь, зачем мы здесь технику тебе таскаем, профессор Яковлевич? — кратко резюмировал вводную беседу Паша.

Профессор Берман мягкотелостью не отличался никогда. Научный мир суров, чудаковатые, всклокоченные и наивные учёные существуют только в глупых сценариях. Но ровный, местами насмешливый, а порой одобрительный тон, которым Паша произносил страшные слова — «на глушняк», «наглухо», «люто поломали», заставлял вздрагивать. А потом всё стерлось и ушло далеко на задворки сознания, которое озаботилось иным. Вдруг стало нужно быстро совместить, настроить, запустить массу разных, изначально неприспособленных к тому устройств. Задача заполнила время и пространство вокруг. Всё остальное перестало существовать. Аарон Яковлевич впал в блаженство — момент высшего напряжения ума — и забыл о боли. Ходил по палате и коридору, где разместили часть аппаратуры, резко бросал короткие команды, иногда останавливался и курил.

Через час был установлен полный контроль над всеми автоматическими системами колонии. Вообще над всеми — от закрывания и открывания дверей до системы распознавания людей в периметре и за ним.

Только тогда Аарон Яковлевич сформулировал и задал вопрос, который болтался где-то рядом с гортанью, но не находил момента:

— Паша, почему мы не в здании администрации всё это, — он повёл головой в сторону мерцавшего только что созданного аппаратного комплекса, — устраиваем?

— Эх, профессор, не знаешь ты хода ментовского, — рассмеялся хрипло Паша. — Мент же ждёт, что зэк, если бунт поднимет, пойдёт в администрацию громить и там обоснуется. Потому те места самые опасные, их и штурмовать будут в первую очередь. Мы там для виду народец запустили, китайцев молодых с нашей братвой беспредельной, пусть пошуруют, пошумят. Мы с тобой тут пока поработаем. Спокойно. Тепло.

— Разумно, — согласился Аарон Яковлевич. — А как же другие зоны?

— Много поднялось зон, и ещё поднимутся. Мы первые.

— Профессор! — прервал разговор Владимир Иванович. — Гости летят.

На одном из экранов, транслирующих данные внешних камер, показались два тяжёлых вертолёта.

— Максим, — позвал Паша, — глянь, кто к нам?

Лицо напряглось, хотя говорил Старый с чуть наигранной усмешкой.

Максим подошёл. Спешно подошёл, даже торопливо. Присмотрелся.

— Космонавты. Спецназ тюремный, что вас на шмонах ломает. Полсотни бойцов. Приземлятся на площадке, займут плацдарм. Стрелять будут на поражение. С вертушек поддержат. Кстати, долго летели, раздолбаи. От нас связи нет уже почти три часа.

Он очень спокойно держался. Словно в жизни случилось главное — он почувствовал себя нужным и способным сделать нечто большое. И делал, надо сказать. Очень оказался полезным и хватким, Аарон Яковлевич даже отметил себе — способный.

— Ну что, Максим Олегович, мы принимаем бой? — вежливо по содержанию, но с едкими блатными интонациями, врастяжечку и с вызовом проговорил Паша.

Максим с профессором уже стояли за спиной Иваныча, который оперировал кнопками на их «самолепных» — так их называл Паша — компьютерах и голографических сенсорах. На экране появилось красное перекрестье прицела. Само по себе навелось на ближний вертолёт. В открытое окно стал доноситься глухой гул двигателей.

— Работает установка, Аарон Яковлевич, — шептал Иваныч, — работает. Я не для того её запускал, чтобы пушкой водить. Они сами так решили. И работает, посмотри, Аарон!

Перекрестье заморгало. Цель вошла в зону поражения.

— Стреляй, Максим Олегович, — в той же развязной и насмешливой манере скомандовал Паша.

Максим подошёл, кратко спросил у Иваныча, какую кнопку нажимать, и нажал. Ничего не взорвалось, в небе не появилось шлейфа от ракеты. Но вертолёт накренился, потом закрутился вокруг своей оси и упал. И вот тогда до больничного барака донёсся отзвук взрыва. Перекрестье на экране нашло второй вертолёт, и кнопку в этот раз, отодвинув всех, нажал Паша Старый. Через несколько секунд в небо поднимались два столба чёрного клубящегося дыма.

Возникла тишина, её мог бы заполнить страх, но опытный смотрящий не позволил.

— Теперь пойду смотреть за зоной, чтобы мародерствовать мужички не начали. А ты, профессор, постарайся сделать так, чтобы нас к ночи не укатали. Захотят.

Быстро раздал команды, оставил Витоса за старшего и пошёл.

С основными подкластерами, большими колониями, с которыми связь наладили давно, получалось быстро — везде были люди, которых готовили исподволь, да и не надо было там создавать больших командно-аппаратных центров, достаточно подключить местные автоматические системы к палате профессора Бермана.

Витос смотрел на профессора, Иваныча, нескольких инженеров, помогавших им, и даже на Сладкого с нескрываемым уважением. К последнему даже подошёл и руку пожал. Хотел что-то сказать, но видел, что отвлекать нельзя, пробормотал: «Понял, понял» и отошёл.

К вечеру, когда начинало темнеть, пришёл Паша, молча стоял и наблюдал. В подкластере «Ижма», который Аарон Яковлевич поставил под наблюдение одним из первых, уже почти затемно, Иваныч сбил ещё один вертолёт. Зоны, что были на связи, ликовали. Паша включился в командование территорией и всю ночь раздавал указания, на кого-то кричал, кого-то приказывал наказать, а кому-то присваивал новое положение в сложном блатном мироустройстве. На связь выходили положенцы, смотрящие, какие-то ещё люди из воровской иерархии, которой Аарон Яковлевич не понимал. Паша убеждал всех, что главное будет завтра, что пока не сунутся, сил больше нет, побоятся потерь, но завтра подтянутся основные и начнется бойня.

— Если бухать кто будет — на месте валите. Воровского спроса не будет, отвечаю, — командовал он. — Оружие ищите, но не выдавайте парням, решите, кому дадите, но только когда делюга пойдёт, а то перестреляют там на радостях друг друга. Или патроны растратят по бутылкам.

И снова убеждал, убеждал, убеждал.

Наступило утро. Оно оказалось дождливым, прохладным и ароматным, потому что ветер дул из леса. Холодный ветер, но это радовало, он размыкал веки и заставлял лёгкие дышать глубоко. Люди спали кто где.

Витос, свежий и бодрый, отлучился ненадолго и вернулся с ковшиком тёмной, почти чёрной жидкости с земляным запахом.

Поставил на стол перед мониторами:

— Профессор, Старый, чифирните. Иваныч, давай тоже.

После первого глотка Аарон Яковлевич ничего не почувствовал, но после третьего усталость пропала, мозг обрёл свежесть и ясность.

— Удивительно, такая дрянь, а работает, — пробормотал он.

— Лишь бы у тебя всё работало, а этого я тебе наварю, — веселился, глядя на профессора, Витос.

Хлебнули и Паша, который не любил чифиря, и Иваныч, который, как и Аарон Яковлевич, не пробовал его и не собирался. Если бы не обстоятельства.

Время шло, мужики стали просыпаться, и тишина ушла. День занялся. Тот день, который грозил стать последним, а иным стать и не мог. Гнетущее ощущение сомнений в дне вчерашнем накрыло всех троих, державших сейчас чашки с остатками оседающего хлопьями в бурую муть варева.

— Пойду пройдусь, что ли, — буркнул Паша. — Гляну, как ночь прошла.

Встал, но остановился — на столе заработал тёмный до того монитор. На экране показался мужчина с аккуратной бородкой и в белом халате, который несколько раз повторил:

— Нарьян-Мар, видите меня? Агами на связи.

— Дошёл, — выдохнул Паша Старый, снова сел на хлипкую табуретку и закрыл лицо руками.

Потом встал, подошёл к Берману и спросил, встав вполоборота и опершись ладонью на стол, будто стесняясь своего вопроса:

— А в этих-то твоих двух, что в Агами, ты уверен, профессор?

— Ученики, — просто ответил Аарон Яковлевич.

Глава 23. Ресургенты

Денис Александрович слушал экстренные доклады и ничего не хотел понимать. Именно так, понимал, но не хотел понимать. Дежурные группы спецназа пенитенциарного управления выдвинулись на объект «Нарьян-Мар» вчера в 16.45. Связь с ними потеряна на подлёте к колонии. Оба вертолёта, как показали данные спутниковой съёмки, потерпели катастрофу практически одновременно. Не успели даже отстреляться по зданию дежурной части колонии, где наверняка засели организаторы.

От этой мысли Денис Александрович поморщился недовольно — и от того, что катастрофа, и от того, что результатов съёмки пришлось ждать долго, почти до полуночи. Собственных возможностей подобного рода не имелось, а партнеры по Конвенции рассматривали массовые беспорядки в некой архаичной колонии аборигенов, упрямо живущих в нелепо созданном укладе, по остаточному принципу. Это было слишком очевидно, чтобы не понимать, — аборигены, архаика, лубок, брать в руки можно лишь в исследовательских целях, ради изучения вымирающей колонии вируса. Вымирающей в результате выработки организмом-носителем иммунитета. Хотите есть себе подобных, сапиенсы, — ешьте, сказали им, но только своих и без возможности неограниченного воспроизводства кормовой базы. Вашего влияния будет хватать ровно на то, чтобы удержать в узде сервильных, но пассионарных мы будем принимать за забором.

Так эти Джоны Смиты и рассматривали недовольных — как resurgents, возрождающихся. Не скрывали иронии на регулярных кураторских встречах, к которым Денис Александрович готовился, как раньше к «коврам» у генералов, заучивал статистические справки, обдумывал контрдоводы по тонким местам и аккуратные подводки к тому, что могло быть одобрено. Не работало: кураторы совсем не были похожи на тех степенных генералов. Те, старые начальники, не договаривавшие значимого и значимости же исполненные, жили ради пика своей карьеры, а значит и жизни, которой без погон не помышляли. Новые же кураторы говорили жёстко и прямо, в оценках не стеснялись, контрдоводы и подводки выслушивали скучая. Имперские офицеры, контролирующие туземцев. Не самых важных при том, тех, отношение которых ценить необходимости нет.

А ещё эти офицеры молодели и становились ниже званиями. Снижение ранга куратора — маркер утраты значимости колониального руководства, это Денис Александрович не мог не осознавать. Оттого готовился к каждому разговору всё более тщательно, пытался искать и создавать событийность, наполненность, но события и наполнение становились всё мельче. Не о том же докладывать, что вчера был избит хулиганами в парке?

Не о том, конечно. Но массовые беспорядки, грозящие развалом, окончательным уничтожением системы, пусть пока в одной колонии, с катастрофой двух тяжёлых вертолётов и гибелью бойцов спецназа — в этом Денис Александрович был уверен — событие. Не могло быть сомнений в том, что здесь и сейчас помощь будет оказана. Но снова прозвучало это слово — ресургенты, было объявлено о принятии информации к сведению, рекомендовано ожидать данных спутниковой съёмки и самостоятельно стараться локализовать и купировать беспорядки.

А потом упал второй вертолёт — у другой зоны, с которой тоже была потеряна связь. И общее количество потерь сотрудников спецназа пенитенциарного управления приблизилось к сотне. Лишь потом пришли спутниковые данные, от которых ясности не прибавилось, напротив, стало очевидно, что ситуация критическая, произошёл системный сбой в работе лазерных установок распознавания и уничтожения «объектов, не имеющих допуска или ограниченных в допуске к перемещению в кластере „Печора“».

Ночью работали — если судорожные совещания, где все прятали глаза и ждали команды, можно назвать работой. Да, такие уверенные и страшные, когда нужно забирать людей под утро из кроватей, обыскивать дома и допрашивать арестованных до кровавой слезы, сейчас молчали. Умные и обученные, уверенные в сакральной значимости своей закрытой общности, хотели услышать такие распоряжения, чтобы после них, когда все разойдутся по кабинетам, сразу заработало что-то важное, о чём знают только самые главные, самые посвящённые.

Но придумать такие распоряжения главные и посвящённые не могли. Масштаб — вот что не давало поверить в реальность происходящего. Постепенно перестали выходить на связь почти все колонии кластера «Печора». Нарастало ощущение тотальной катастрофы.

Что могли и умели органы государственной безопасности в их первозданном виде, в задумке и в легендах лучших лет KGB? Да всё что угодно, кроме общевойсковых операций стратегического характера! Локальную войну, с блокированием множества анклавов и подавлением всякого в них сопротивления, тогда, при KGB, могли и своими силами осилить, да и позже вполне могли подтянуть ментов или гвардейцев каких-нибудь, заточенных на такие — карательные — операции.

Сейчас никого не было, ни той полиции — вместо них полиция другая, ни тех гвардейцев — вместо них другая национальная гвардия. Повлиять на них никак нельзя, не курирует их УПБ. Все силовые подразделения, уполномоченные взаимодействовать с коренным интегрируемым населением, сосредоточены в двух управлениях — пенитенциарном и президентской безопасности. И вот они нужны все. Набралось 5 тысяч 450 человек, с учётом всех, кто едва помнит, как стрелять из пистолета. Таких «условно пригодных» оказалось больше половины. Ночь прошла в мобилизации и инструктаже личного состава.

Конечно, спрашивали на совещаниях самые смелые про личный состав подкластеров, многочисленный и достаточный для, казалось бы, любых беспорядков. Ответ лежал на поверхности, очевидный, но радикальный настолько, что произнести этого вслух не смог никто: спланированное и массовое восстание, в первые часы которого нейтрализован весь личный состав администраций колоний. Весь. Все те, кто столько лет обеспечивал содержание, питание, перемещение огромных масс бессловесных людей, оказались не готовы к тому, что люди в один момент перестали быть рабами. Не все, наверняка большинство сидит по баракам и ждёт прилёта больших вертолётов с вооружёнными людьми, готовится к наказаниям и к тому, чтобы влачить свою никчёмность дальше. Но хватило, по всей видимости, тех, кто вышел из бараков. Те, что остались, присоединятся позже. Они всегда присоединяются к тем, кто победил. И никогда победитель не отнимает у них бараков.

Пришлось обратиться к куратору. Наудачу попросился к главному, тому самому Джону Смиту, первому, с кем виделся всё реже и реже. Но сейчас причина для беседы была веской, кураторы уже всё знали, и разговор потому состоялся без проволочек.

Джон Смит не изменился внешне, такой же худощавый и седой. Говорил по-другому, конечно — жёстче, более властно, появилась лёгкая, но нескрываемая насмешливость. Сначала выслушал. Внимательно — голографический экран хорошо передавал задумчивость и неудовлетворённость. Джону Смиту не нравилось то, что он слышал, но ещё больше не нравился тот, кто говорил, и сам факт того, что говорящий, пытаясь подыскать нужные слова, всё время скатывался в неуместное. Не мог нащупать, что же от него хотят услышать. Задумался, замолчал.

И тогда заговорил Джон Смит. Впервые так заговорил за годы общения.

— Полный контроль над населением территорий кластеров. Содействие в создании условий для интеграции. Вот что вы нам обещали, Денис. Мы создали вам все условия. Мы создали уникальную школу для кадетов вашей службы, — Джон сначала говорил короткими рублеными фразами, но потом стал выстраивать сложные, грамотные предложения. — Однако сдаётся мне, ваши задачи изначально были несколько иными. Вы по инерции пытались выявлять и искоренять тех, кто представляет угрозу мифической государственной безопасности. За годы службы в этой системе в России вы свыклись с тем, что ваше представление о национальных интересах извращено собственными потребностями. Так жили вы — чекисты, и ни приход к абсолютной власти, ни полный контроль над природными ресурсами страны и её бюджетом в течение четверти века, окончившиеся крахом, не привели вас к логичной и естественной мысли — вы и есть главная угроза государственной безопасности. Получив от нас полномочия, вы даже не заметили, что государства, безопасность которого вы защищаете, уже нет. Вы по привычке продолжали плодить бюрократические сущности и доказывать свою необходимость. Вы сам — бесполезная сущность, тролль без пещеры, который в пещере опасен для остальных обитателей, а вне её бессмыслен, ибо смысл вашей жизни — паразитизм на себе подобных, не способных убить вас или убежать из пещеры.

Денис Александрович молчал. Прерывать не стоило, он хотел понять, что стоит за этими словами. Будет помощь или нет. Дадут гвардию или нет. Помогут с доставкой личного состава к месту массовых беспорядков. Или…

— Что случилось, Джон? — всё же решил аккуратно заполнить паузу Денис Александрович.

Джон смотрел на него прямо, губы сжаты, брови сведены, у основания левой — вертикальная ниточка морщины. Потом сделал несколько глубоких вдохов и начал, снова перейдя на короткие фразы и обращаясь на «ты»:

— Сегодня в Берлине была убита Лидия Фельдман. Твоя сотрудница. Специалист по особым поручениям.

— Как?! — срываясь на крик, вскочил Денис Александрович.

И сел обратно в кресло, собрав всю волю.

— Как? — переспросил он уже обычным тоном.

— В парке. Она направлялась на встречу к Софии Керн. Для выполнения того самого особого поручения. На встречу, тщательно организованную и залегендированную вашим агентом Марией Кремер. С помощью агента ЦРУ Анны Томпсон, которую тебе выделили по твоей личной просьбе с твоими личными гарантиями её безопасности. Твоими! А как ты её использовал? Как приманку. Как гарантию безопасности встречи для Керн. Как объект отвлечения от фактического замысла. Как фантик, американскую обёртку для своего дерьма. Скажи, зачем тебе эта Керн? Что ты её преследуешь столько лет? Что тебе дало бы её убийство, кроме удовлетворения амбиций — твой многолетний оппонент ликвидирован? Какие у тебя вообще могут быть оперативные интересы в среде русской эмиграции в Берлине?!

— Что с Анной и Марией?

— Живы. И Керн жива. А спроси, кто сорвал твою операцию?

— Кто?

— Виктория Фельдман. Ты хоть знаешь, где она сейчас? Как она там оказалась? Ты перестал чувствовать ситуацию, Денис. Ты стал слабым. Тебя может избить хулиган в парке.

Денис Александрович начал чувствовать злость, она нарастала и забирала в себя страх, осмотрительность, вросшую в подвздошье предупредительность к куратору, который может сделать с ним всё, как делал и сам Денис Александрович, не раз делал. К чертям всё.

— А что же ты, Джон, а что же вы все, гуманисты хреновы, молчали столько лет, пока мы своими руками страну в кластеры загоняли, людей из домов вышвыривали и этапами по стране таскали?! — зашипел он. — Кто ты сам-то? Ты тут кого разыгрываешь, белого плантатора? А я надсмотрщик над чёрными рабами? Воспитываешь? Да за всё, что вы мне дали, я расплатился! А на твоих руках крови не меньше, чем на моих. Мы одинаковые. Оба мы тролли. Обоих люди боятся.

— Нет, Денис, не одинаковые, — спокойно ответил Джон, — меня боятся чужие. А тебя свои. И на твоих руках кровь своих.

Подмоги кураторы не дали, зато дали срок — 48 часов на локализацию беспорядков и стабилизацию обстановки. Выделили отдельный спецсостав в 60MD, для доставки от Нового центра до Агами. На месте обещали выделить вертолёты. Система, при которой попасть в кластер «Печора» можно исключительно через один транспортный хаб, а в нём комплекс со специальными выходами, оборудованными системами распознавания с лазерными установками, всегда казалась Денису Александровичу идеальной. Бесполётная, без специальных разрешений, зона. Один выход, один путь, одна, пусть крайне сложно обустроенная, точка доступа в пенитенциарный кластер, закрытый самой природой — Север. Размести спецконтингент и контролируй. Безупречная система, разрушение которой невозможно ни изнутри — ну не могут организаторы бунта скоординировать действия в силу разбросанности и изолированности колоний, ни снаружи — проникнуть бесконтрольно в кластер невозможно.

Даже сейчас, когда большинство колоний не выходят на контакт, ситуация не катастрофична. В кластере внешнее обеспечение основными продуктами питания, медикаментами, топливом, электричеством, которое надо лишь отключить — и всё изменится. Дизель-генераторы проработают недолго. С завтрашнего дня можно будет брать колонии одну за другой. После второй-третьей, когда слухи разлетятся, сопротивления не будет, а в последних те, кто отсиживались в бараках, выйдут из них и сами поднимут на заточки организаторов беспорядков.

Первые пятьсот бойцов отправились в Агами в 10.45. Через час Дениса Александровича, прикорнувшего было на диване в кабинете, разбудил помощник. Денис Александрович и просил его сделать это, потому собирался попросить кофе и пройти в штаб, оборудованный в конференц-зале в конце коридора. Но помощник тряс и тряс начальника за плечо, повторяя: «Вставайте, вставайте, вставайте!..»

— Уймись, — резко поднялся Денис Александрович. — Что стряслось?

— Вставайте, — повторил помощник.

Толку от него не было, пришлось идти в штаб без кофе, но увиденное там взбодрило много мощнее. На больших экранах, на которых транслировалась высадка первого отряда бойцов, прохождение их через выпускной клапан и подход к специальному комплексу, метались и беззвучно кричали люди. Рядом с входом в оборудованный лазерными системами блок на полу лежали бойцы, много. Убитые.

Вокруг наперебой заговорили:

— Системы распознавания вышли из строя.

— Там двухсотых под сотню!

— Надо отводить отряд, шеф.

Денис Александрович скомандовал. Отряд отвели. Провели перекличку. 83 осталось лежать. К убитым подходить не решались, лазерные установки начинали автоматическое наведение.

— Уничтожить установки! — закричал кто-то рядом.

И тут Денис Александрович рассмеялся. Все замолчали.

— Нельзя, понимаете?! Нельзя уничтожить установки. Это транспортный хаб. Собственность Конвенционального совета. Уничтожение или повреждение его структурных элементов карается законом. Нас посадят! — хохотал сквозь слёзы Денис Александрович. — Посадят, в тюрьму! Нельзя нам на транспортный объект нападать!.. Что компьютерные гении говорят?

Последнюю фразу он произнёс спокойно.

Компьютерные гении, весь отдел в полном сборе, разводил руками. Нет доступа. Всё перекрыто сверхнадёжно.

— Не взломать, — сказал главный. — Берман систему разрабатывал. Только он бы смог.

— Он и смог, — спокойно произнёс Денис Александрович.

И когда заканчивали обсуждение плана сухопутного, минуя транспортный узел, входа в Агами и захвата первых двух колоний, помощник с тем же каменно-испуганным лицом принёс Денису Александровичу трубку телефона особо секретной связи.

— Здравствуйте, — послышалось в трубке, — мы немного знакомы. Я — Аарон Яковлевич Берман. Нам надо обсудить сложившуюся обстановку. Но говорить с вами будет незнакомый пока вам лично мой коллега Паша Старый. Я очень прошу вас, не называйте его Павел.

А потом матрица такого ещё недавно надёжного мира стала рассыпаться. Паша Старый, он же Павел Огородников, как установили незамедлительно, оказался уверенным в себе и нахальным. Как выяснилось, имел основания таковым быть. Говорил кратко и ультимативно. Выставил требования: снять оцепление кластера, исключить любое противодействие восставшим, предоставить возможность связи с конвенциальными властями. Не со среднего звена чиновниками, а «чтобы реальные люди были, решающие». Уточнил, что это не просьбы, что в ином случае из кластеров выйдут сами и сами же свяжутся с кем надо. А позвонили ему, исключительно чтобы юшка лишняя нелилась. Так и сказал, «юшка», не кровь. Просто пугачёвщина какая-то.

Дал на размышления полчаса, а для убедительности на это время выключил все компьютеры во всех помещениях Центрального управления президентской безопасности. Его, Дениса Александровича, управлении. Все компьютеры. И как ни пытались лучшие из лучших включить — не смогли. Фамилию Берман слышно было за эти полчаса часто.

Ровно через тридцать минут мониторы включились. Ненадолго. Снова зазвонил тот самый, особо защищённый телефон. Денис Александрович попытался вступить в переговоры, затянуть время, установить контакт, что вызвало у Павла Огородникова демонстративные зевки и прямой вопрос:

— Ты вопросы решил, начальник? — И когда услышал расплывчатое «Мы работаем над этим», ответил: — Жил ты ни о чём, начальник, и помрёшь таким. Расходитесь вы там по домам. Ждите, заглянем скоро в гости. Пирожки пеките с морковкой. И по паркам гуляй осторожнее, хулиганов у вас там много, говорят.

После этого все компьютеры и все автоматизированные системы УПБ отключились навсегда. Все, включая системы связи и управления.

Когда вдруг стало тихо, потухли экраны мониторов, перестало жужжать и шелестеть всё то, что давало привычный фон, Денис Александрович огляделся. Стоял помощник, глупо смотря на протянутую ему шефом телефонную трубку, словно не понимая, что её надо взять. Стояли заместители, руководители служб и отделов. Штабные и полевые, молодые и почти пенсионеры. Все — офицеры. Властные ещё вчера. Всесильные, рвавшие людей и судьбы ещё совсем недавно. Безвольные и бесполезные, слабые и ненужные сегодня. И вдруг они начали исчезать.

Шли минуты — сначала долго, затем, разгоняясь, побежали безудержно. Ускорялось всё вокруг. Денис Александрович наблюдал, как растворяются люди, которые скрепляли мир, пазлы, из которых складывалась его картина, как расплываются цвета и краски. Вот только что был сотрудник, надёжный, проверенный, ходил твёрдо и смотрел насупленно, заглядывал начальству в глаза и рычал на тех, кто рангом ниже — и вот, нет его. И другого. А потом почти никого.

Идеальный шторм, пришло на ум, а потом подумалось — нет, не шторм. Просто блуждающая волна, внезапный ветер и риф, которого нет на карте, а может быть и есть, но кто ж смотрит те карты, когда ходишь этим маршрутом вторую сотню лет и никогда здесь не было ни волны, ни ветра. Расскажи тем светлым, узколицым в пенсне, как рухнет система, что выстраивали они на костях Сандармоха, засмеяли бы. Но вот он — риф. И нет спасения, нет больше системы, нет людей, которых можно переселять из одного места на земле в другое. Нет самой земли. Некого и некуда закапывать. Они всё будут теперь делать сами, эти люди, которых он лишился.

Вспомнились небрежные слова Паши Старого про хулиганов в парке. Вот она, месть. Ему, личная. Могли убить. Но не стали, дали возможность разбить его мирок, остатки мирка, самому разбить. Вдребезги. Дали понять, что не получится убежать и жить, будто не было ничего. Теперь он везде и всегда — как в парке вчера, один, старый, под взглядами молодых и резких, для которых он никто.

Денис Александрович потёр нос, который ещё саднил. Рассмеялся вдруг, в голос. Мир, ведь этот сжимавшийся два десятка лет мир рассыпался не только для него, с ним исчезнут и все, с кем он столько лет воевал люто и насмерть, кого не смог уничтожить. Все они — диссиденты, агенты влияния, политические эмигранты, пятая колонна, воры и блатные — все без исключения жили в этих на глазах рассыпающихся «я» и «они». Уже завтра и они станут эхом размышлений об этом времени — ведь кто-то станет это изучать, препарировать исчезнувшую цивилизацию, рассматривать скелеты Дениса Александровича, Паши Старого, профессора Бермана, Софии Керн и её мужа. Все они войдут в один небольшой учебник, узкое и специальное пособие, курс для социологов, историков и антропологов. А потом о них забудут.

Помощник, который остался в зале один с Денисом Александровичем, выронил всё же оказавшуюся в его руках телефонную трубку. Не оборачиваясь, пошёл к двери, а потом побежал. Дверь осталась распахнутой, и шаги убегавшего гулко отдавались в стенах несколько секунд, пока тот не свернул к лестничному проёму. Лифты не работали.

Затем в коридоре послышались другие шаги, многих ног: это пришли офицеры от кураторов и увели Дениса Александровича.

Глава 24. Мимо раю

Станислав любил дождь. В кластере «ЗФИ» дождь — это лето. Он ждал этого времени, чтобы можно было ходить по земле. Земля не скользила, как лёд и снег, на ней росли цветы и трава, которые умирали под снегом, и только дождь прозрачными нитями мог пробиться сквозь снег, растопив его, и вытащить из земли то редкое зелёное, что должно было расти на ней в короткое лето. Здесь тоже был север, пусть не тот, заполярный, но дыхание настоящего холода и в этих местах заставляло цепенеть живое, морщить кожу, прижиматься к земле, скрючивать стволы и сохранять каждую каплю тепла, какую удавалось ухватить.

С Машей они любили смотреть на дождь в окно ещё в те, дошкольные времена, и она говорила что-то, любила говорить и считала, что говорить нужно обязательно, если любимый человек рядом. Мягкое говорить, тёплое, держать руку, прижимать щёку к плечу. «Греть любовь», так она это называла. Он молчал тогда, почти всегда молчал, а теперь жалел об этом. Надо было многое ей сказать, она ждала. Привыкла, что он не говорит, но всё равно хотела слышать. Он ещё многое ей скажет…

Бежать стало легко, несмотря на многодневную усталость и недосып. Ноги несли. Циклические тренировки, такие поначалу ненавистные в школе, привели к результату, он стал сильным и быстрым, смирился с нагрузками, а затем даже полюбил их, по крайней мере стал чувствовать привязанность к ним. И теперь знал — добежит. Даже в том высоком темпе, что задал.

За спиной в рюкзаке лекарства и всё, что нужно, чтобы помочь на поле боя. В том, что бой или уже был, или идёт, или будет вот-вот, Станислав не сомневался. Ощущение нужности, настоящей, не той, в которой убеждали наставники, а именно истинной, когда нужен человеку и людям, наполняло бег смыслом.

А в беге сейчас была жизнь. В каждом широком, летящем шаге, когда подошва ботинка стелется над землей, словно не замечая неровностей рельефа, всех этих кочек и корней. В каждом вдохе, забирающем из атмосферы ровно столько кислорода, чтобы хватило на шесть шагов — три на вдох и три на выдох, — и в каждом выдохе, глубоком и сильном, очищающим лёгкие для следующего глотка.

Станислав пробежал мимо «дозорного» места, где ранним утром они быстро распланировали свою маленькую войну. Наступал вечер, становилось темно, и это был хороший день. Он выполнил свой план — донёс в Агами то, что должен был донести, и сейчас мог ждать то, ради чего сделал это. Там ждать, в кабинете с двумя учёными, которые решили помочь Паше Старому и профессору Берману поставить на ноги их мир, сто с небольшим лет перевёрнутый на голову. Но три последних недели дали ему то, чем жил его отец. И ради чего его не стало. Воздух. Чистый, незамутнённый воздух. Тот, право дышать которым не надо объяснять себе высшими целями, теми, что выше жизни и свободы. Потому сейчас Станислав бежал.

Выстрелов слышно не было. Но когда он добежал до навесного моста, пришлось перепрыгнуть через два трупа спецназовцев в полной амуниции. Станислав, почти не останавливаясь. подхватил автомат одного из них, забежал по пригорку и увидел Диму-Чуму. Бывший полицейский и бывший крадун выбрал хорошее место для лёжки. Позиция для расстрела тех, кто на мосту, идеальная. Но на мосту остались двое, а Дима лежал на выбранном им месте на спине, с открытыми глазами, по которым стекали капли холодного дождя.

Значит, кто-то добрался до тебя, подумал Станислав, кто-то быстрый и хитрый. Три пустых автоматных рожка, разряженный пистолет. Дима воевал последние минуты своей жизни по-настоящему. Но его прошли.

Станислав пригнулся, проверил автомат, выдернул, взвесил на руке рожок — почти полон — вставил обратно. И побежал к дому, принимать свой бой.

Однако не пришлось. Когда забегал, готовый ко всему, во двор дома, оттуда вышла Наталья Авдеевна.

— Живой, сынок, — она, прищурившись, подошла и быстро осмотрела Станислава, искала кровь.

— Я не ранен, — догадался он. — Где остальные? И Спиридон?

— Одного Спира ещё на дороге положил. А один в доме, раненный сильно. И сам Спира в доме. Лежит. Очень болеет. Один убёг.

И всё это без слёз и надрыва. Воздух. Вот он, чистый воздух, думал Станислав.

В избе на полу большой комнаты лежал Вадим Александров. Без сознания. Проникающая рана с повреждением правого лёгкого. Без госпиталя никаких шансов, но Станислав обработал рану, вколол то, что нужно было вколоть.

Пошёл к Спире, тот сумел дойти до своей кровати во второй, малой, комнате. Лежал, дышал тяжело. Жаркий весь, вспотел.

— Разбередил ты рану, друг мой, разбередил. Тебе сегодня лежать надо было, а ты давай по лесу бегать и коммандос всяких уничтожать. Накипь человеческую вычищать. Это дело нужное, брат, накипь счищать, но и полежать надо иногда. Вот и лежи, а я тебя вылечу, дружище. Всё принёс, чтобы вылечить.

Станислав вдруг понял, что заговаривает Спиру, как бабушка ведунья, говорит нечто малозначительное, и даже уловил какой-то ритм: речь его обрела интонации здешних мест, не те, которыми он говорил всю свою жизнь. Руки работали сами — анстисептическая обработка раны, специальные инъекции в определенном порядке. Всё для этого с собой имелось, понимали учёные, что собирать ему в путь. Молчали и собирали. Может, и пообнимали бы на дорожку, но дела у них поважнее сейчас.

— Поспит часок и встанет. Завтра полежит и будет как новенький Спиридон наш, Наталья Авдеевна, — сказал Станислав довольно, когда закончил.

Улыбался. Успел, радовался этому. Подумал, что если бы Маша видела сейчас, удивилась бы, что он умеет вот так улыбаться. А он бы ей сказал, что сам не знал.

— Пошли. Чаю заварила. Морошка хороша сушёна, — позвала его Наталья Авдеевна.

Она говорила «хорóша». Только так и можно говорить про морошку.

— Спасибо, — ответил Станислав и почувствовал, как устал.

— Стас, — вдруг услышал он полушёпот-полухрип. — Стас.

Очнулся Вадим. Станислав опустился на пол рядом с ним на колено, на второе опёрся.

— Что, Вадим?

— Игорь остался. Мы все ушли, а он остался.

— Убежал он, Вадим.

Хотел добавить что-то про то, что Вадим ещё поживёт, но не стал. Для Вадима всё заканчивалось.

— Он тебя поймать очень хотел, — прохрипел Вадим.

— Так я не бегал от него. Я дело делал. А он мешал. И ты мешал.

Вадим выстрелил взглядом недобро.

— Повезло тебе… Не меня старшим поставили…

— А тебе не повезло, — ответил Станислав.

Вадим закрыл глаза. Сознание его ушло.

— Хоронить не буду, — ровно произнесла Наталья Авдеевна, — пусть забирают.

Игорь убегал рывками. Влево, потом вправо. От такого стрелка, какой охотился сегодня за ними, уходить можно только так. Прошёл ужас, который навалился и съел сердце, лёгкие и печень там, на мосту, исчезла жуть, которая погнала через мост обратно, прыжком сразу через обоих ещё живых бойцов, от Вадима. Осталась только жизнь, которую нужно было сохранить.

Он теперь один, а значит, шансов в бою у него нет. Он один, а значит, нет свидетелей. Один — значит, верить будут только ему. И тогда можно будет взять большую группу и вернуться. Уже завтра. Смести эту погань с хутором огнём. Снова добраться до Бермана. Взять этого вора в законе и увезти в Новый центр. Допросить по-настоящему. А пока уйти, уйти от этого чёртова охотника.

И ушёл, это стало понятно у перевала, до которого он топил таким темпом, какого не держал на самых успешных тестах. У перевала укрылся, нужно было сделать паузу, хоть адреналин и гнал вперёд, заставлял выжигать последнюю глюкозу из уставших мышечных тканей. Залёг. Подготовил автомат. Восстановил дыхание. Замер.

Десять минут, которые Игорь засёк для этой паузы, завершились. Охотник не появился. Теперь можно. Ещё рывок, ещё два часа максимум. Как же хорошо бежать одному, не оглядываясь на этих ленивых тяжёлых, совершенно бесполезных, как выяснилось, уложенных за полдня двумя необученными голодными и полудохлыми зэками. Что-то внутри шепнуло, что и его могли уложить, не промахнись тот шальной стрелок на мосту первой очередью и не свали он с поля боя. Мерзко свалил, что уж говорить. Но про этот бой будет одна докладная — его. И никто уже ничего не изменит.

Игорь встал. И тут же снова лёг и замер. Сверху, с перевала, бежал человек. Хорошо бежал, правильно и красиво. Стас. Игорь схватил автомат, но выстрелить не успел, тот скрылся за поворотом. За спиной Стаса висел рюкзак.

Это был шанс. Неважно, откуда бежала эта тварь, этот предатель и подонок, такой же идиот, как отец самого Игоря Сидорова. Отследить, зафиксировать предательство на видео. После этого Соколовский никому будет не нужен. Можно и даже нужно будет его нейтрализовать. И Игорь нейтрализует.

Он побежал. Мягким, аккуратным в каждом шаге бегом. Торопиться было некуда: известно, куда направляется Соколовский. Но попасть под пулю в этом лесу можно легко. Доказательств тому за день набралось достаточно. Поразмышляв, Игорь даже остановился поесть и отдохнуть. Силы нужны.

Спира встал к ночи. Жар прошёл.

— Я было помирать собрался, — сказал матери.

— Трофимушка спас, — ответила она.

— Надо бы Чуму принести на двор, — заговорил о давящем на сердце Спира.

— Я принёс уже, — вздохнул Станислав. — А того, что здесь лежал, вынес. Лежат теперь рядом. Вместе накрыл.

Вышли, откинули рогожку с лиц. Вернули на место.

— Я знал обоих, — произнёс Станислав.

Спира с матерью синхронно подняли на него глаза и опустили.

— Господь с тобой, Трофимушка. Господь с вами, сыночки. Спать вам надо. Завтра день будет, он всё и рассудит, — с этими словами Наталья Авдеевна открыла дверь в избу и показала рукой — заходите.

Но долго не могли уснуть. Сидели, пили чай, говорили. Спира рассказывал о первом медведе, которого взял.

— Хозяин, вот кто здесь хозяин, брат, — медведь. Кабан тоже сильный, и волк сильный, но мишка — хозяин настоящий. Как встанет, так тебе лечь хочется.

Станиславу очень захотелось рассказать о самом страшном, и он рассказал, не стал загонять это в себя, как привык. Этот день взял слишком много сил, чтобы быть не собой.

— Отца на вертолёте увезли от меня и расстреляли. И мне до сих пор неизвестно, где его похоронили и что вообще сделали с телом. У меня есть только могила мамы. Только потому она есть, что умерла мама раньше, чем её забрали бы и расстреляли. Там камень на её могиле. Имя мамино выбито.

— Приходишь на могилку то? — очень серьёзно спросила Наталья Авдеевна.

— Был два раза.

— Ты ходи на могилку. Если любил кого, приходи на могилку, пусть тень твоя на неё падает. От того они там радуются. И смотреть на тебя матушка будет. Помогать. Так и ты не один по свету будешь ходить, а приберет тебя Господь, так матушка тебе мимо раю пройти не даст.

Ближе к полуночи собрались спать. Дождь прекратился, тучи разошлись, и Станислав вышел. Продышаться и посмотреть на небо, вот что требовалось. Иссиня-чёрная глубина сферы над головой и свет. Бездна и свет, что стремится из неё. Стремится, если даже источник света уже умер. Или умирает сейчас.

Раздался выстрел. В спину воткнулось горячее жало. Станислав упал. Выскочили из дома Наталья Авдеевна и Спира. С автоматом в руке он помчался со двора.

— Ушёл, падла, — мрачно выругался он, вернувшись и подбежав к Станиславу. — Ты живой, брат? Как он, матушка?

— Беда, сынок, — ответила мать.

Один выстрел, больше было нельзя: охотник прицепится, не уйти. Разговор между бежавшим зэком и его матерью удалось зафиксировать, сидел под окном долго. Полная дискредитация. Соколовский, Соколовский… Дурак и предатель. Должен понести наказание. И понесёт. А потом Игорь вернётся по-настоящему. Наведёт порядок.

Пришлось подождать, а как же. Но выстрел был хороший.

Бег, бег, бег. Уже тяжёлый, из последних сил. Снова мост и два трупа. Ничего, и за вас отомстим. Место, где спрятали первого утреннего двухсотого. Перевал. Тут отдых, питание. Игорь вспомнил про болото впереди. Выругался. Ночью в него не полезешь. Пришлось организовать ночлег, благо дождя больше не было. Нарезал еловых лап, устроился, заснул на три часа, встал с солнцем и двинулся дальше. Снова бег. И Агами, откуда вышел недавно и полжизни назад.

Солнце уже поднялось. Были видны вертолёты, поднимающиеся и опускающиеся над специальным комплексом, тем, что пользовались только для нужд кластера «Печора». Затеплилась надежда, что вертолёты — это потому что его группа — а именно группа Сидорова — давно не выходила на связь, потому тревога и большая группа уже прибыла. Это значит, надо торопиться, надо срочно доложить всё лично шефу.

Игорь ускорился. На подходе к воротам заметил, как шевельнулась лазерная установка системы распознавания. Бывает. Когда до ворот осталось десять метров, установка развернулась к нему и старший лейтенант Сидоров упал навзничь с аккуратным, прожжённым лазером отверстием ровно посередине лба.

Эпилог

Две женщины, молодая — ей нет ещё тридцати, и постарше — ей за пятьдесят, стоят на окраине леса.

— Издалека ли в этот раз, хорошая моя? — спрашивает старшая.

— Да, Наталья Авдеевна, всё оттуда же. Прижилась в Берлине.

— Прижилась — живи, Машенька.

К ним вразвалку подходит коренастый широкоплечий мужчина:

— К Чуме сходил. Хорошо ему там, под деревом у моста.

— Я тоже потом схожу, — говорит Маша. — Постою здесь ещё немного и схожу.

Она красивая, в узких брюках и свободном свитере — тут прохладно вечерами даже летом. Её мотоцикл, взятый в Агами напрокат, стоит у дома. Дороги в этой местности, на территории последнего закрытого три года назад кластера, начали строить, здесь вообще теперь много строят, потому добираться стало легче. Из Берлина до Агами час по скоростной трубе, и здесь полчаса на мотоцикле.

— Маша, — спрашивает её мужчина, явно смущаясь, — а вы не боитесь?

— Чего, Спиридон?

— Что вам могут мстить бывшие разные. Ну, сотрудники…

Его давно мучает этот вопрос — где сейчас все те страшные люди?

— Нет, — отвечает Маша. — Всё просто, как всегда с такими. Одних судят, другие дают на них показания. И те и другие всего боятся, а самые большой страх — общаться с теми, с кем раньше был знаком по службе, и не успеть сдать их первым. Все сдают всех. Таксисты, кстати, из них очень хорошие. Молчаливые.

— Ну ладно, — успокаивается Спира. — Если что, вы к нам давайте. Защитим.

Перед старшей женщиной — могила сына. Перед Машей — Станислава.

Наталья Авдеевна мягко касается Маши.

— Вот так встань, родненькая. Пусть он тени твоей порадуется.

Выходные данные

Алексей Федяров
АГАМИ
Редактор Анна Алавердян

Вёрстка Валерий Кечкин

Оформление обложки Тимофей Струков

Выпускающий редактор Вероника Рямова

В оформлении использован шрифт Concrete Андрея Синихина

Издатель Ирина Евг. Богат


Свидетельство о регистрации

Серия 77 № 006722212 от 12.10.2004 г.

121069, Москва, Столовый переулок, 4, офис 9

(Рядом с Никитскими Воротами, отдельный вход в арке)

Тел.: (495) 691-12-17, 697-12-35

Наш сайт: www.zakharov.ru

E-mail: info@zakharov.ru

Подписано в печать 10.06.2020. Формат 84x108/32.

Бумага офсетная. Усл.п.л. 14,24. Тираж 1500 экз.

Заказ №

Отпечатано в полном соответствии с качеством предоставленного оригинал-макета

в АО «Первая Образцовая типография»

филиал «Ульяновский Дом печати»

432980, г. Ульяновск, ул. Гончарова, 14

www.uldp.ru e-mail: prhouse@mv.ru


Примечания

1

Поговорим откровенно (пер. с зырянского (коми)).

(обратно)

2

Иисус не хочет, чтобы я стал солнечным лучом. Солнечные лучи никогда не бывают такими, как я. (англ.)

(обратно)

3

У меня работа мечты (англ.).

(обратно)

Оглавление

  • Глава 1. Веськыда сёрнитам[1]
  • Глава 2. Паша Старый
  • Глава 3. Сила и бессилие
  • Глава 4. Абердин, штат Вашингтон
  • Глава 5. Братья
  • Глава 6. Волки и волки
  • Глава 7. Первое задание
  • Глава 8. Ибрахим
  • Глава 9. Трофей
  • Глава 10. Глаза смотрящего
  • Глава 11. Все промахиваются
  • Глава 12. Разные кухни
  • Глава 13. Жизнь вчера и завтра
  • Глава 14. Человек силён, человек слаб
  • Глава 15. Зона прибытия
  • Глава 16. Третья гостья
  • Глава 17. Дозоры
  • Глава 18. Арагорн
  • Глава 19. Хозяин «Печоры»
  • Глава 20. Холод
  • Глава 21. Volya est vita
  • Глава 22. Новый Новый центр
  • Глава 23. Ресургенты
  • Глава 24. Мимо раю
  • Эпилог
  • Выходные данные
  • *** Примечания ***