Сорок звонких капелей. Осенние листья [Владимир Алексеевич Солоухин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Владимир Солоухин Сорок звонких капелей. Осенние листья.


РАЗРЫВ-ТРАВА

Дождь в степи

С жадностью всосаны

В травы и злаки

Последние капельки

Почвенной влаги.

Полдень за полднем

Проходят над степью,

А влаге тянуться

В горячие стебли.

Ветер за ветром

Туч не приносят,

А ей не добраться

До тощих колосьев.

Горячее солнце

Палит все упорней,

В горячей пыли

Задыхаются корни.

Сохнут поля,

Стонут поля,

Ливнями бредит

Сухая земля.

Я проходил

Этой выжженной степью,

Трогал руками

Бескровные стебли.

И были колючие

Листья растений

Рады моей

Кратковременной тени.

О, если б дождем

Мне пролиться на жито,

Я жизнь не считал бы

Бесцельно прожитой!

Дождем отсверкать,

Благодатным и плавным, —

Я гибель такую

Не счел бы бесславной!

Но стали бы плотью

И кровью моей

Тяжелые зерна

Пшеничных полей!

А ночью однажды

Сквозь сон я услышу —

Тяжелые капли

Ударили в крышу.

О нет, то не капли

Стучатся упорно,

То бьют о железо

Спелые зерна.

И мне в эту ночь

До утра будут сниться

Зерна пшеницы…

       Зерна пшеницы…


1946

Колодец

Колодец вырыт был давно.

Все камнем выложено дно,

А по бокам, пахуч и груб,

Сработан плотниками сруб.

Он сажен на семь в глубину

И у́же видится ко дну.

А там, у дна, вода видна,

Как смоль густа, как смоль черна.

Но опускаю я бадью,

И слышен всплеск едва-едва,

И ключевую воду пьют

Со мной и солнце и трава.

Вода нисколько не густа,

Она, как стеклышко, чиста,

Она нисколько не черна

Ни здесь, в бадье, ни там, у дна.


Я думал, как мне быть с душой

С моей, не так уж и большой:

Закрыть ли душу на замок,

Чтоб я потом разумно мог

За каплей каплю влагу брать

Из темных кладезных глубин

И скупо влагу отдавать

Чуть-чуть стихам, чуть-чуть любви!

И чтоб меня такой секрет

Сберег на сотню долгих лет.

Колодец вырыт был давно,

Все камнем выложено дно,

Но сруб осыпался и сгнил

И дно подернул вязкий ил.

Крапива выросла вокруг,

И самый вход заткал паук.

Сломав жилище паука,

Трухлявый сруб задев слегка,

Я опустил бадью туда,

Где тускло брезжила вода.

И зачерпнул — и был не рад:

Какой-то тлен, какой-то смрад.


У старожила я спросил:

— Зачем такой колодец сгнил?

— А как не сгнить ему, сынок,

Хоть он и к месту, и глубок,

Да из него который год

Уже не черпает народ.

Он доброй влагою налит,

Но жив, пока народ поит. —

И понял я, что верен он,

Великий жизненный закон:

Кто доброй влагою налит,

Тот жив, пока народ поит.

И если светел твой родник,

Пусть он не так уж и велик,

Ты у истоков родника

Не вешай от людей замка.

Душевной влаги не таи,

Но глубже черпай и пои!

И, сберегая жизни дни,

Ты от себя не прогони

Ни вдохновенья, ни любви,

Но глубже черпай и живи!


1949

Боги

По дороге лесной, по широкому лугу

С дальнобойким ружьем осторожно иду.

Шарит ствол по кустам, озирает округу,

И пощаду в себе воплотив и беду.

Путь от жизни до смерти мгновенья короче:

Я ведь ловкий стрелок и без промаха бью.

Для порхающих птиц, и парящих, и прочих,

Чем же я не похож на пророка Илью?

Вот разгневаюсь я — гром и молния грянет,

И настигнет стрела, и прощай синева!..

Вот я добрый опять (как бы солнце проглянет),

Улетай себе, птица, оставайся жива.

Только птицы хитры, улетают заране:

Мол, на бога надейся, но лучше в кусты…

И проходит гроза, никого не поранив.

«Злой ты, бог. Из доверия выбился ты!»

Впрочем, вот для разрядки достаточный повод:

На березе скворцы у скворечни своей;

Белогрудая ласточка села на провод,

Восхищенно глядит, хоть в упор ее бей.

Так за что ж ее бить, за доверие, значит?

Для того, чтоб она нелюдимой была,

Та, что даже детишек от взгляда не прячет

И гнездо у тебя над окошком свила?

Ты ее не убьешь и пойдешь по дороге,

Онемеет в стволе окаянный свинец…


Пуще глаза, о, с громом и молнией, боги,

Берегите доверие душ и сердец!


1961

Деревья

У каждого дома

Вдоль нашей деревни

Раскинули ветви

Большие деревья.


Их деды сажали

Своими руками

Себе на утеху

И внукам на память.


Сажали, растили

В родимом краю.

Характеры дедов

По ним узнаю.


Вот этот путями

Несложными шел:

Воткнул под окном

Неотесанный кол,


И хочешь не хочешь,

Мила не мила,

Но вот под окном

Зашумела ветла.


На вешнем ветру

Разметалась ветла,

С нее ни оглобли

И ни помела.


Другой похитрее,

Он знал наперед:

От липы и лапти,

От липы и мед.


И пчелы летают

И мед собирают,

И дети добром

Старика поминают.


А третий дубов

Насадил по оврагу:

Дубовые бочки

Годятся под брагу.


Высокая елка —

Для тонкой слеги.

Кленовые гвозди —

Тачать сапоги.


Обрубок березы —

На ложку к обеду…

Про все разумели

Премудрые деды.


Могучи деревья

В родимом краю,

Характеры дедов

По ним узнаю.


А мой по натуре

Не лирик ли был,

Что прочных дубов

Никогда не садил?


Под каждым окошком,

У каждого тына

Рябины, рябины,

Рябины, рябины…


В дожди октября

И в дожди ноября

Наш сад полыхает,

Как в мае заря!


1956

Певец

Я слышу песню через поле,

Там, где дороги поворот.

Она волнует поневоле,

Невольно за сердце берет.


Вся — чистота и вся — стремленье,

Вся — задушевный разговор.

Есть теснота и горечь в пенье,

И распахнувшийся простор.


В траве — ромашка, хлебный колос,

Росинка, первая звезда…

Какой красивый, сильный голос,

Как он летает без труда!


Несчастный миг, и миг счастливый,

И первый лист, и первый снег…

Должно быть, сильный, и красивый,

И справедливый человек


Поет. Что песня? Боль немая.

Ведь песню делает певец.

И горько мне: певца я знаю,

Певца я знаю — он подлец!..


Трусливый, сальный, похотливый,

Со сладким маслицем в глазах,

Возьмет, сомнет нетерпеливо,

Оставит в горе и слезах…


Предаст, потом с улыбкой: «Вы ли?!

Мы с вами, помнится, дружны!..»

Нетопырю даются крылья.

Болоту лилии даны!

Между души его болотом

И даром петь какая связь?


О, справедливость, для чего ты

Мешаешь золото и грязь?


1960

В лесу

В лесу, посреди поляны,

Развесист, коряжист, груб,

Слывший за великана

Тихо старился дуб.


Небо собой закрыл он

Над молодой березкой.

Словно в темнице, сыро

Было под кроной жесткой.


Душной грозовой ночью

Ударил в притихший лес,

Как сталь топора отточен,

Молнии синий блеск.


Короткий, сухой и меткий,

Был он как точный выстрел.

И почернели ветки,

И полетели листья.


Дуб встрепенулся поздно,

Охнул, упал и замер.

Утром плакали сосны

Солнечными слезами.


Только березка тонкая

Стряхнула росинки с веток,

Расхохоталась звонко

И потянулась к свету.


19461953

Роса горит

Роса горит. Цветы, деревья, звери

И все живое солнца жадно ждет.

В часы восхода в смерть почти не верю:

Какая смерть, коль солнышко встает!


Не верю в то, что вот она таится

И грянет вдруг в преддверье самом дня

То для оленя прыгнувшей тигрицей,

То лопнувшей аортой для меня.


В глухую полночь пусть пирует грубо,

Но пусть земле не портит тех минут,

Когда за лесом солнечные трубы

Уж вскинуты к зениту и — поют!


1953

Береза

В лесу еловом все неброско,

Приглушены его тона.

И вдруг белым-бела березка

В угрюмом ельнике одна.


Известно, смерть на людях проще.

Видал и сам я час назад,

Как начинался в дальней роще

Веселый, дружный листопад.


А здесь она роняет листья

Вдали от близких и подруг.

Как от огня, в чащобе мглистой

Светло на сто шагов вокруг.


И непонятно темным елям,

Собравшимся еще тесней:

Что с ней? Ведь вместе зеленели

Совсем недавно. Что же с ней?


И вот задумчивы, серьезны,

Как бы потупив в землю взгляд,

Над угасающей берёзой

Они в молчании стоят.


1955

Тропа нацелена в звезду…

Тропа вдоль просеки лесной

Бывает так отрадна взгляду,

В часы, когда неистов зной,

Она уводит нас в прохладу.

А есть тропинка через рожь,

По ней и час, и два идешь,

Вдыхая тонкую пыльцу.

А есть к заветному крыльцу

Совсем особая тропинка…

Мне эти тропы не в новинку.


Но помню дикий склон холма,

Парной весенней ночи тьма.

Вокруг не видно ни черта,

Лишь наверху земли черта

Перечертила Млечный Путь.

В дорогу палку не забудь!

Не поскользнись на черном льду,

Тропа нацелена в звезду!


Всю жизнь по той тропе иди,

Всю жизнь на ту звезду гляди!


1956

Безмолвна неба синева…

Безмолвна неба синева,

Деревья в мареве уснули.

Сгорела вешняя трава

В высоком пламени июля.


Еще совсем недавно тут

Туман клубился на рассвете,

Но высох весь глубокий пруд,

По дну пруда гуляет ветер.


В степи поодаль есть родник,

Течет в траве он струйкой ясной,

Весь зной степной к нему приник,

И пьет, и пьет, но все напрасно:


Ключа студеная вода

Бежит, как и весной бежала.

Неужто он сильней пруда:

Пруд был велик, а этот жалок?


Но подожди судить. Кто знает?

Он только с виду мал и тих.

Те воды, что его питают,

Ты видел их? Ты мерил их?


1953

«Последний блик закатного огня…»

Последний блик закатного огня

Нахлынувшая туча погасила.

«Вы любите природу?» — у меня

Восторженная спутница спросила.


Я промолчал растерянно в ответ

На тот вопрос, бессмысленный и странный.

Волну спросила б: нравится иль нет

Крутой волне

Волненье океана?


1954

Ты идешь молодой и веселый…

Ты идешь молодой и веселый,

Незнакомый с усталостью ног,

Твердо веря, что каждый проселок

Доведет до железных дорог.


Ты шагаешь уверенно, зная,

Что совсем не опасен поход,

Что любая тропинка земная

Все равно до жилья доведет.


Но смотри! Наплутавшись по свету,

В глухомань и болота попав,

Иногда без следа, без приметы

Исчезает земная тропа.


19471956

Разрыв-трава

В Иванов день набраться духу

И в лес идти в полночный час,

Где будет филин глухо ухать,

Где от его зеленых глаз 

Похолодеют руки-ноги

И с места не сойти никак,

Но где уж нет иной дороги,

Как только в самый буерак.

От влажных запахов цветочных

Начнет кружиться голова.

И будет в тихий час урочный

Цвести огнем разрыв-трава.

Схвати цветок, беги по лесу,

Он все замки тебе сорвет.

Освободит красу-принцессу

Из-за чугунных тех ворот.

Ах, эти сказки, эти сказки!..

Лежим на печке стар да мал…

Снежки, рогатки и салазки

Подчас на сказки я менял.

И у меня была принцесса:

Девчонка — море синевы!

Не для нее ли я по лесу

Искал цветов разрыв-травы?

Не для нее ли трое суток

Я пропадал однажды там…


А жизнь меж тем учила круто,

С размаху била по зубам.

И разъяснил ботаник вскоре,

Что никаких чудес тут нет,

Взамен цветов имеет споры,

И в этом, так-скать, весь секрет.

И чудеса ушли из леса,

Там торф берут среди болот,

А синеокая принцесса

Газеты в клубе выдает.


Все меньше сказок в мире нашем,

Все громче формул торжество.

Мы стали опытней и старше,

Мы не боимся ничего.

Нам выпал век науки точной,

Права ботаника, права.


Но я-то знаю: в час урочный

Цветет огнем разрыв-трава!


1956

Третьи петухи

Глухая ночь сгущает краски,

И поневоле страшно нам.

В такую полночь без опаски

Подходят волки к деревням.

Зачем-то совести не спится,

Кому-то хочется помочь.

И болен мозг. И дух томится.

И бесконечно длится ночь.

Захлопав шумными крылами,

Петух проснувшийся орет.

Полночный час идет над нами,

Звезда полночная плывет.

По всем дворам пропели певни,

Но не разбужена земля.


И снова тихо над деревней,

Темны окрестные поля.

Повремени, собравши силы.

Земля вращается в ночи.

Опять глашатай краснокрылый,

Крылом ударив, закричит.

И снова все ему ответят

Из-за лесов… Из-за реки…

Но это все еще не третьи,

Еще не третьи петухи.

Еще раздолье всем сомненьям,

Еще не просто быть собой.

Еще в печах к сухим поленьям

Не поднесен огонь живой,

Чтоб трубы дружно задымились,

Чтобы дымы тянулись ввысь,

Чтоб жар пылал, чтоб щи варились,

Чтоб хлебы добрые пеклись.

Еще зари в помине нету,

Еще и звезды не бледней

И утра светлого приметы

Неуловимы для людей.

Но скоро станет мрак белесым,

Проступят дальние стога,

И солнце, выйдя из-за леса,

Зажжет февральские снега.

Но выйдет солнце непременно,

В селе,

Вокруг,

Из-за реки.

По всей предутренней вселенной

Горланят третьи петухи.


1956

Ветер

Ветер

Летит над морем.

Недавно он не был ветром,

А был неподвижным, теплым воздухом над землей.

Он

Окружал ромашки.

Пах он зеленым летом

(Зыбко дрожал над рожью желтый прозрачный зной).

Потом,

Шевельнув песчинки,

Немного пригнувши травы,

Он начал свое движенье. Из воздуха ветром стал.

И вот

Он летит над морем.

Набрал он большую скорость,

Забрал он большую силу. Крылища распластал.

Ходят

Морские волны.

С них он срывает пену.

Пена летит по ветру. Мечется над волной.

Светлый

Упругий ветер

Не медом пахнет, а йодом,

Солью тревожно пахнет. Смутно пахнет бедой.


(Руки мои — как крылья. Сердце мое распахнуто.

Ветер в меня врывается. Он говорит со мной.)

«Спал я

Над тихим лугом.

Спал над ромашкой в поле.

Меня золотые пчелы пронизывали насквозь.

Но стал я

Крылатым ветром,

Лечу я над Черным морем.

Цепи я рву на рейдах, шутки со мною брось!

Я

Говорю открыто:

Должен ты выбрать долю,

Должен взглянуть на вещи под резким прямым углом:

Быть ли

Ромашкой тихой?

Медом ли пахнуть в поле?

Или лететь над миром, время круша крылом?»

Что я

Ему отвечу?

«Сходны дороги наши,

Но опровергну, ветер, главный я твой резон:

Если б

Ты не был тихим

Воздухом над ромашкой,

Откуда б ты, ветер, взялся? Где бы ты взял разгон?»


1960

Яблони

Яблоня в нашем саду росла,

Очень крепкой она была.

Самой сладкой она слыла,

Самым белым цветом цвела.

Сучья тяжко к земле склонив,

Зрели яблоки — белый налив.

Зубы врежешь — в гортани мед,

Теплым соком гортань зальет.


Вот покраснела в лесу листва,

Вот забурела в лугах трава,

Вот затрещали в печах дрова,

Я не перечу — зима права.


Онемела земля во льду,

Все мертво под луной в саду.

Снег подлунный и тот как лед:

Голубое сиянье льет.

С каждым часом зима сильней,

И до нежных живых корней

Уж добрался лютой мороз.

Спят деревья — не видно слез.

Все случилось в глубоком сне,

Не помог и глубокий снег.

Но расплата близка всегда:

В марте месяце с гор вода.

Забурлили ручьи-ключи,

Заиграли в ручьях лучи,

Раскрошились литые льды.

Теплый дождик омыл сады.

Так ударил расплаты час,

Но не всё на земле он спас.

Что же, яблони, где ваш цвет?

Почему же и листьев нет?

Вы стоите черны-черны

Посреди молодой травы,

От дыханья самой весны

Не проснулись, деревья, вы.

*  *  *
Не сплетаются ветками,

Рос не пьют поутру,

Но, корявые, редкие,

Лишь гремят на ветру.


Подгнивают и падают,

На дрова их возьмут.

Больше солнца не надо им

И весна ни к чему.


Но выходят из семени

Клен, береза, трава.

У зеленого племени

Не отнимешь права.


Глубоки эти корни.

Начинается труд.

И побеги упорно

Пробивают кору.


Только выжить до срока,

Только на ноги встать,

Будет к солнцу дорога —

Ни согнуть, ни сломать.


Будут сильные листья,

Наливные плоды:

Только встать,

Только выстоять,

               только быть молодым!


19451953

КАК ВЫПИТЬ СОЛНЦЕ

Здравствуйте!

Мне навстречу попалась крестьянка,

Пожилая,

Вся в платках (даже сзади крест-накрест).

Пропуская ее по тропинке, я в сторону резко шагнул,

По колено увязнув в снегу.

— Здравствуйте! —

Поклонившись, мы друг другу сказали,

Хоть были совсем незнакомы.

«Здравствуйте!»

Что особого тем мы друг другу сказали?

Просто «здравствуйте», больше ведь мы ничего не сказали.

Отчего же на капельку солнца прибавилось в мире?

Отчего же на капельку счастья прибавилось в мире?

Отчего же на капельку радостней сделалась жизнь?

«Здравствуйте!» — был ведь когда-то обычай такой,

Мы его в городах потеряли,

Потому что нельзя ж перекланяться всем,

Кто ходит по улице Горького,

В ГУМе толпится

И даже кто вместе с тобой приходит в театр на спектакль.

«Здравствуйте!»

Был ведь, был ведь прекрасный обычай у русских

Поклониться друг другу при встрече

(Хотя бы совсем незнакомым),

И «здравствуйте!» тихо сказать.

«Здравствуйте!» — то есть будьте в хорошем здоровье,

Это главное в жизни.

Я вам главного, лучшего в жизни желаю.

«Здравствуйте!» Я вас встретил впервые,

Но я человек, и вы человек —

Мы люди на этой земле.

Поклонимся же друг другу при встрече

И тропинку друг другу уступим

(Если даже там снег,

Если даже там грязь по колено).

«Здравствуйте!»

Как я рад,

Что могу вам это сказать!


1962

Солнце

Солнце разлито поровну —

Вернее, по справедливости,

Вернее, по стольку разлито,

Кто сколько способен взять:

В травинку и прутик — поменьше,

В большое дерево — больше,

В огромное дерево — много.

Спит, затаившись до времени: смотришь, а не видать.

Голыми руками можно его потрогать,

Не боясь слепоты и ожога.

Солнце умеет работать. Солнце умеет спать.


Но в темные зимние ночи,

Когда не только что солнца —

Звезды не найдешь во вселенной,

И кажется, нет управы

На лютый холод и мрак,

Веселое летнее солнце выскакивает из полена

И поднимает немедленно

Трепещущий огненный флаг!


Солнце разлито поровну —

Вернее, по справедливости,

Вернее, по стольку разлито,

Кто сколько способен взять.

В одного человека — поменьше,

В другого — гораздо больше,

А в некоторых — очень много.

Спит, затаившись до времени. Можно руку смело пожать

Этим людям,

Не надевая брезентовые рукавицы,

Не ощутив на ладони ожога

(Женщины их даже целуют,

В общем-то не обжигая губ).

А они прощаются с женщинами и уходят своей дорогой.


Но в минуты,

Когда не только что солнца —

Звезды не найдешь вокруг,

Когда людям в потемках становится страшно и зябко,

Вдруг появляется свет.

Вдруг появляется пламя, разгорается постепенно, но ярко.


Люди глядят, приближаются,

Сходятся, улыбаются,

Руке подавая руку,

Приветом встречая привет.


Солнце спрятано в каждом!

Надо лишь вовремя вспыхнуть,

Не боясь, что окажется мало

Вселенского в сердце огня.


Я видел, как от травинки

Загорелась соседняя ветка,

А от этой ветки — другая,

А потом принималось дерево,

А потом занималось зарево

И было светлее дня!

В тебе есть капелька солнца (допустим, что ты травинка).

Отдай ее, вспыхни весело,

Дерево пламенем тронь.

Быть может, оно загорится (хоть ты не увидишь этого,

Поскольку отдашь свою капельку,

Золотую свою огневинку).

Все умирает в мире. Все на земле сгорает.

Все превращается в пепел. Бессмертен только огонь!


1960

Не прячьтесь от дождя

Не прячьтесь от дождя! Вам что, рубашка

Дороже, что ли, свежести земной?

В рубашке вас схоронят. Належитесь.

А вот такого ярого сверканья

Прохладных струй, что льются с неба (с неба!),

Прозрачных струй, в себе дробящих солнце,

И пыль с травы смывающих,

И листья

Полощущих направо и налево,

Их вам увидеть будет не дано.


Смотреть на дождь? Какая ерунда!

Сто раз я видел море на картинах,

А толку ни на грош.

Где запах моря?

Где бархатная ласковость его?

Где мощь его, когда волну прибоя,

Сто тысяч тонн дрожащей синевы,

Она поднимет кверху, как в ладонях,

И понесет,

И выплеснет на берег,

И с ног сшибет, и в пене погребет…

Где соль его?


Итак, долой картины!

Долой

На дождь гляденье из окна!

Жить надо всем.

Глазами жить — убого.

Жить надо кожей, ртом и нервом каждым,

И каждой клеткой, что пока жива,

Пока способна слышать влагу моря.


Жить надо всем.

Уже дождя мне мало.

Я в сад бегу, и тонкие деревья —

Рябину,

Вишенье,

Цветущую сирень —

Стряхаю на себя, усиливая дождь.


Деревьев мало мне!

Пульсируя упруго,

То льющаяся в звонкое ведерко,

То ветром относимая капель

Мне рушится на голову и плечи.

Капель, даешь капель!

Она мне заливает

Глаза, и нос, и рот,

Глаза, и нос, и рот…


Но сквозь капель я все-таки хватаю,

Вдыхаю как могу лишь глубоко

Дождем промытый, пахнущий сиренью

И чуточку железом ржавой крыши

(Ведь все же с крыши падает капель)

Большой

Земного воздуха глоток.


1960

Цветы

Спросили про цветок любимый у меня.

Вы что, смеетесь?

Будто бы возможно

Из тысячи любимейших предметов

Назвать наилюбимейший предмет!


И вообще,

Задумывались вы

Над сущностью цветка?

Что за идея,

Какому (языком собранья говоря,

Писательского нашего собранья),

Скажите мне, какому содержанью

Придал художник форму василька?


Для нас, людей, — любовь,

А для травы иль дерева — цветенье.

То, что для нас

Томление в присутствии любимой,

Волненье от ее улыбки, взгляда

(Ожог на сердце от ее улыбки!),

Тоска, желанье, грусть и ликованье,

То, что для нас перерастает в слово

И в музыку,

То у травы — цветок!


Толпа однообразна, как трава (или листва),

И жизнь, как луг весенний, однотонна.

И вдруг

То тут, то там на ровном этом фоне

Любовь.

Цветы.

Ромашки, незабудки,

Кроваво полыхающие маки.

Любовь и та, что вовсе откровенна,

И та, что в тихом сумраке таится

(Допустим, ландыш).

И ночной фиалки

Таинственное пряное цветенье,

И крепкое до головокруженья

Роскошество магнолии в цвету.

Да, жизнь цветет, как луг,

И тем она красива!

Она ярка.

Она благоухает.

Она цветет цветами материнства,

А иногда бывает пустоцветом

(О, иногда бывает пустоцветом!),

Но все равно цветет, цветет, цветет!


У трав иных цветенье каждый месяц.

У кактуса — единожды в столетье.

Чудовище. Колючка! Квазимодо!!

Как ждет, наверно, он своей поры,

Сладчайшего великого мгновенья,

Когда внутри раскрытого цветка

(Пылинка жизни упадет на пестик)

Завяжется пылинка новой жизни.


Цветы — любовь. А как любить любовь?

Да, как любить?


Но если непременно,

Но если с повседневной точки зренья

Вы все-таки меня спросить хотите,

Какой цветок я больше всех люблю, —

Пожалуй, назову я одуванчик.

А как же ландыш? Василек во ржи?

Черемухи душистое соцветье?

Кувшинка? Георгины? Белых лилий

Надводно-надзеркальное дрожанье?

И розы, наконец?


Постойте. Погодите.

Не рвите сердце. Я люблю, конечно,

Кувшинку, ландыш, синенький подснежник,

И клеверную розовую шапку,

И розовую «раковую шейку»,

И розу, и купальницу. Конечно…

Но чем-то

Мне одуванчик ближе всех цветов.


За то, во-первых, что вполне подобен солнцу.

Как будто солнце четко отразилось

В бесчисленных осколочках зеркальных,

Разбросанных по ласковой траве.

Но может быть, что вовсе не за это

Люблю я скромный маленький цветок.


За то его люблю, что вечно жмется к людям,

Что он растет у самого порога,

У старенькой завалинки, у прясла

И самый первый тянется к ручонкам

Смеющегося радостно ребенка,

Впервые увидавшего цветок.


За то, что сам я сорок лет назад,

Когда пришла пора увидеть землю,

Когда пришла пора увидеть солнце,

Увидел не тюльпаны, не нарциссы,

Не ангельские глазки незабудок,

Не маков сатанинское горенье,

А одуванчик,

Полный жизни, солнца,

И горечи, и меда, и тепла,

И доброты к крестьянскому мальчишке.


Срывал я солнце голыми руками.

Легко сдувал пушистые головки.

И опускались легкие пушинки

На землю,

Чтобы снова расцвести.


Мой старый, добрый друг,

Наивный одуванчик…


1962

Яблоко

Я убежден, что Исаак Ньютон

То яблоко, которое открыло

Ему закон земного тяготенья,

Что он его

В конечном счете съел.


То яблоко — дитя Земли и Солнца —

Родилось,

Выросло из завязи,

Созрело

(А перед этим пчелы прилетели,

И дождь прошел, и теплый ветер дул)

Не столько для того, чтобы упасть

И доказать движеньем по прямой,

Что тяготенье вправду существует,

Но главным образом, чтоб стать красивым, сладким,

И сочным, и прохладным, и большим,

Чтобы его, любуясь, разломили

И аромат услышали

И сладость

Вкусили чутким человечьим ртом.


1960

Человек пешком идет по земле

Человек пешком идет по земле,

Вот сейчас он правую ногу

Переставит еще на полметра вперед.

А потом — еще на полметра вперед

Переставит левую ногу.

Метр расстояния.

Километр расстояния.

Шар земной расстояние.

Человек пешком по земле идет,

Палкой стучит о дорогу.


Человек на коне — врывается ветер в грудь.

На гриве — ладонь.

Но не грива стиснута — воля.

Земля струится.

Земля стремится.

Про землю теперь забудь,

Только грива коня, только ветер в грудь,

Только скорость — чего же боле?!


Человек за рулем, между ним и землей — бетон.

В моторе — сто двадцать дьяволов, шины круглы и крепки.

Шуршанье встречного воздуха переходит в протяжный стон.

Воля — в комке. Прямизна в руке.

В точку смотрят глаза из-под кожаной кепки.

Видят глаза — стрелка дальше ста.

Видят глаза — поворота знак.

И летящий бетон, без конца и без края летящий.

Он летит сквозь глаза и сквозь мозг, который устал.

Хорошо, если б мир мелькать перестал.

Но мелькают деревни,

Леса мельтешат,

Виадуки,

Мосты,

Человек,

Забор,

Корова,

Барак

Все чаще мелькают, все чаще, все чаще, все чаще…


Человек-пилот. Человек, так сказать, крылат.

Десять тысяч теперь над Землей

(Над рекой, над сосной, над поляной лесной) высота.

Ничего не мелькает. Земля почти неподвижна.

Земля округла, Земля туманна, Земля пуста.

Нет Земли — пустота!

Десять тысяч теперь над Землей высота:

Ни тебе петуха,

Ни тебе на работу гудка,

Ни пенья,

Ни смеха,

Ни птичьего свиста не слышно.


А человек между тем идет пешком по земле.

Вот сейчас еще на полметра вперед

Переставит он правую ногу.

Он глядит, как травинка дождинку пьет,

Он глядит, как пчела цветоножку гнет.

Он глядит, как домой муравей ползет.

Он глядит, как кузнец подкову кует.

Он глядит, как машина пшеницу жнет,

Как ручей течет,

Как бревно над ручьем лежит,

Жавороночья песня над ним дрожит.

Человеку тепло. Он снимает кепку.

Он куда-то идет по зеленой и доброй земле.

Вот сейчас еще на полметра вперед

Переставит он левую ногу…

Метр — расстояние,

Километр — расстояние!

Шар земной — расстояние!

Человек пешком по земле идет,

Палкой стучит о дорогу.


1964

Чтобы дерево начало петь…

Что же нужно, чтоб дерево начало петь?

О, поверьте, для этого нужно немало условий,

Если даже его древесина красна и звонка, как медь.


Допустим,

Что деревце проросло сквозь тяжелую, плотную сырость суглинка.

Но корова пройдет — слизнет языком,

Пешеход пройдет — разомнет каблуком,

Потому что деревце, растущее рядом с цветком,

Само как тоненькая и жиденькая травинка.


Как будущий Паганини

Или будущий Моцарт был похож

На своих однолетних сверстников,

Будущих лавочников, монахов или матросов,

Так оно похоже на соседний пырей,

Так оно соседней былинки слабей.

Никто не поверит, что тень от его ветвей

Накроет тысячи трав, широко раскинувшись по откосу.


Опасно

Все время жить вровень с травой,

Которую могут скосить

Косари.

Но гораздо опасней

Подняться над травами двухметровым ростом.

Срубит мужик, чтобы заступ себе насадить,

Срежут мальчишки, чтобы мячик резиновый бить,

Удар топором — и уже ни дождя, ни дрозда, ни росы на заре,

Ни зари.

Удар топором — это очень и очень просто.


Но дерево крепнет.

Поверх кольца другое, как обруч, ложится кольцо.

Древесина темнеет,

Золотеет, стареет смола, пропитавшая древесину.

Еловые иглы теперь грубы и остры.

Вся в шрамах плакучих шершавая крепость коры.

Не дрогнут замшелые ветви, черны и стары,

Еловый шатер — не болтливая крона осины.


Что же все-таки нужно, чтоб дерево начало петь?

Нужна биография дереву. Это бесспорно, бесспорно!

И память про теплый,

Про первый, сладчайший дождь,

И от раны саднящей

Протяжная, зыбкая дрожь,

И жестокое лето, что мучило жаждой его,

И железный январь, что свирепо морозил его,

И скудность той глины, где корни во мгле пропитания ищут упорно.


Ель годится теперь, чтобы стать золотистым бревном.

В сруб положат бревно.

Можно сделать телегу и шкаф платяной,

И фанеры наделать упругой и гибкой.

Можно дров напилить.

Можно гроб сколотить.

Хоть куда древесина — душиста, созрела давно,

Хоть куда древесина. Но еще не годится на скрипку.


Черт возьми!

Что же нужно, чтоб дерево начало петь?

Биография? Есть.

Руки мастера? Здесь.

Постучи топором: как звенит налитое смолистое тело!

Расколи, погляди: волокно к волокну.

Прокали, натяни золотую струну,

Чтобы спелая плоть, на струну отозвавшись, запела.


Нет, досада берет.

То глуха древесина, как вата,

То слишком звонка, как стекло.

Где же медь, где же мед?

Где же голос ветров и рассветного солнца улыбка?

Но вошел поставщик:

— Господин Страдивари, вам опять, как всегда, повезло,

Я нашел.

Опаленная молнией ель. Это будет волшебная скрипка!


Вот что дереву нужно, чтоб начало петь!

Редкий жребий.

Чтоб горний огонь снизошел.

Чтобы вдоль по волокнам, тугим до корней, прокатилась гроза,

Опалив, закалив,

Словно воина сердце в бою.


Синей молнии блеск. И громов голубых голоса.


Я созрел. Я готов. Я открыто стою.

Небывалую песню я людям спою.


О, ударьте в меня, небеса!


1963

Жить на земле…

Жить на земле, душой стремиться в небо —

Вот человека редкостный удел.


Лежу в траве среди лесной поляны,

Березы поднимаются высоко,

И кажется, что все они немножко

Там, наверху, друг к дружке наклонились

И надо мной смыкаются шатром.


Но чист и синь просвет

Между берез зеленых,

Едва-едва листами шелестящих.

Я вижу там то медленную птицу,

То белые, как сахар, облака.

Сверкает белизна под летним солнцем,

И рядом с белизной — еще синее,

Заманчивее, слаще глубина.


Жить на земле, тянуться в беспредельность —

Вот человека радостный удел.


Лежу в траве

(Иль на песке в пустыне,

Иль на скале, на каменном утесе,

Или на гальке, там, где берег моря),

Раскинув руки, вверх гляжу, на звезды.


Мгновенья в жизни выше не бывает,

Мгновенья в жизни чище не бывает.

Ни труд, ни бой, ни женская любовь

Не принесут такого же восторга.

О глубина вселенского покоя,

Когда ты весь растаял в звездном небе,

И сам, как небо, потерял границы,

И все плывет и кружится тихонько.

Не то ты вверх летишь, раскинув руки,

Не то протяжно падаешь

И сладко,

И нет конца полету (иль паденью),

И нет конца ни жизни, ни тебе.


Жить на земле, душой стремиться в небо…


Зачем стремиться? Брось свои березы,

Лети себе в заманчивую синь!

Купи скорей билет. С аэродрома

Тебя сейчас поднимут в небо крылья.

Вот синь твоя. Вот звезды. Наслаждайся!

Вон облако. Его с земли ты видел.

Оно горело, искрилось, сверкало.

Оно, как лебедь, плавало по небу.

Мы сквозь него спокойно пролетаем.

Туман, вода. А в общем — неприятность:

Всегда сильней качает в облаках.


Гляжу я вниз, в окошечко, на землю.

Лесок — как мох.

Река в лесу — как нитка.

Среди поляны точка —

Человечек!

Быть может, он лежит, раскинув руки,

И смотрит вверх.

И кажется красивой

Ему сейчас заманчивая синь.

— Хочу туда. Хочу скорей на землю!

— Постой. Сейчас поднимешься повыше.

На десять тысяч. Там еще ты не был.

— Пусти!

— Ты сам мечтал. Ты жаждал. Ты хотел!..


Жить на земле. Душой стремиться в небо.

Вот человека сладостный удел!


1964

Счастье

Ах, мечтатели мы!

Мало было нам розовой розы,

Сотворили, придумали, вывели наугад

Белых, чайных, махровых,

Багровых, янтарных и черных,

Желтых, словно лимон,

И пурпурных, как летний закат.

Мало!

Здесь подбираемся к сути мы,

К человеческой сути, что скромно зовется мечтой.

Мусор — белые розы,

Черные розы — убожество.

Хорошо бы добиться,

Чтоб роза была

Голубой!


Что за мех горностай!

Белый снег (королевские мантии!),

Драгоценному камню подобен блистательный мех.

А мечтатель уходит в тайгу,

Сорок лет он мечтает и мается,

Ни в собольем дыму,

Ни в сивушном бреду,

Ни в семейном ладу не находит утех.

Сорок лет он бежит по следам невозможного зверя.

Ты ему не перечь. И мечтать ты ему не мешай.

— Понимаешь, браток,

За десятым хребтом

Есть одно потайное ущелье,

Там-то он и живет.

— Кто же?

— Розовый горностай!


Нам реальность претит.

Все за смутным, за сказочным тянемся.

Как закаты красны,

Сколько золота бьет из-за туч!

А чудак говорит:

— Это что?

Раз в сто лет на закате случается,

Появляется в небе

Зеленый

Сверкающий луч!

Вот бы выпало счастье… Ан нет же…


Так в чем оно, счастье?

Неужели не счастье ходить по земле босиком,

Видеть белой ромашку,

А солнышко на небе красным,

И чтоб хлеб, а не писаный пряник,

Не заморским напиться вином,

А коровьим парным молоком!


Но…

Мечтатели мы.

Вон опять он пошел по тропинке,

Обуянный мечтой. И мечтать ты ему не мешай.

Сухаришки в мешке. В ружьеце притаились дробинки.

Где-то ждет его розовый,

Розовый горностай!


1964

Полёты

Летаем мы во сне. Я говорю

Про ощущенье сладкое полета.

Конечно, современный самолет

Поднимет вас на десять тысяч метров

И тотчас унесет куда-нибудь —

В Ташкент, в Пекин, в Сахару, в Антарктиду…

Но это все — езда, а не полет.

Вы в мягком кресле. Лампочка над вами.

В руках журнал, к примеру, «Огонек».

Вам девушка приносит на подносе

Лимон и чай. И кучу леденцов

На случай, если вскорости начнутся

Воздушные ухабы… Все предметы,

Что окружают вас, вполне спокойны

И неподвижны.

Где же тут полет?


Я помню, в юности, когда я жил в деревне,

Ходили мы за вениками в лес.

Сейчас найдешь березу постройнее,

Повыше,

Поупружистей,

Погибче,

Чтобы вполне ладони обхватили

Ее, как тело, розоватый ствол.


Сначала сучьев нет. И по стволу,

Подошвами босыми упираясь,

С коры стирая белую пыльцу,

До онеменья натруждая руки,

Стремишься вверх, где жесткой нет опоры,

А только зыбкость,

Только синева,

Что медленно колышется вокруг.

Тогда опустишь ноги

И повиснешь,

Руками ухватившись за верхушку,

И длинная, упругая береза

Начнет сгибаться медленно к земле.


Там было ощущение полета!

Пусть десять метров, пусть одно мгновенье…

И вот уж я валяюсь на траве,

Березу все из рук не выпуская,

Лицо уткнувши в нежную листву.

Хочу — и отпущу.

Она обратно

Стрельнет стремглав и гордо отряхнется,

Как если бы обидевшись чуть-чуть…


Что ж приближает нас всего полнее

К полету птицы?

Белый склон горы.

Сверкает снег. Кусты внизу по речке

Игрушечными кажутся отсюда.

Я чувствую,

Как много между мною

И ими, там стоящими внизу,

Морозного прозрачного пространства.

Как много просто воздуха меж нами,

Через который надо пролететь.

И я лечу.

Я ничего не помню,

Как было там, на середине склона,

Как было там, на самой крутизне.

Но ветер, пробивая толстый свитер,

По телу разливается прохладой,

Потом срывает шапку и бросает

Ее в сугроб. И слезы высекает

Из глаз, смотрящих ветру вопреки…


Стою внизу.

И вот уж нет полета,

Хотя еще дрожат слегкаколени.

Что ж это было?

Что же это было?..

Как сладко! Как протяжно! Как свободно!

Почти как птица. Или как во сне.


1960

Как выпить солнце

Профаны,

Прежде чем съесть гранат,

Режут его ножом.

Гранатовый сок по ножу течет,

На тарелке — красная лужица.

Мы

Гранатовый сок бережем.

Обтянутый желтою кожурой,

Огромный,

Похожий на солнце плод

В ладонях медленно кружится,

Обсмотришь его со всех сторон:

Везде ль кожура цела.

А пальцы уж слышат сквозь кожуру

Зерна —

Нежные, крупные,

Нажмешь легонько

(Багряна мгла!),

Кровью брызнули три зерна

(Впрочем, брызгаться тесно там —

Глухо и сочно хрупнули).

Теперь осторожно мы мнем и мнем

Зерна за рядом ряд.

Струи толкутся под кожурой,

Ходят, переливаются.

Стал упругим,

Стал мягким жесткий гранат.

Все тише, все чутче ладони рук:

Надо следить, чтоб не лопнул вдруг —

Это с гранатом случается.

Терпенье и нежность — прежде всего!

Верхние зерна — что?!

Надо зерна

Суметь

Достать в глубине,

В середине размять их здорово…

И прокусить кожуру,

И ртом

Глотками сосущими пить потом,

В небо подняв драгоценный плод

И

Запрокинув голову!


1960

«Вот с этой женщиной я долго целовался…»

Вот с этой женщиной я долго целовался.

Я целый день с ней жадно целовался.

И вот живу. И вот гляжу, скучая,

На небо в однотонных облаках.

А на душе пустынно и неярко,

Как будто я совсем не целовался.

И пресно. И умыться не мешало б.

А душу сполоснуть горячим спиртом,

Граненый опрокинувши стакан.


Вот с этой женщиной мы шли вечерним лесом,

Я за нее руками не хватался.

Я с ней совсем-совсем не целовался,

Лишь на руках пронес через ручей.

Она ко мне доверчиво прильнула,

В мои глаза туманно заглянула

И щеку мне дыханьем обожгла.

И вот живу. И грудь полна восторга,

И легкое кружение, как будто

Я выпил спирт и тут же захмелел.

А на щеке горячее дыханье

Еще живет… Боюсь рукой коснуться,

Чтоб не стереть его, не уничтожить.

Так что ж такое женская любовь?..


1960

Облака

Сколько их пролетело за сорок-то дней,

Облаков над нашим селом!

Над селом, над бугром, над зеленой землей,

Над полями, где рожь,

Над садами, где яблони,

Над картошкой,

Над гречей,

Над клеверами,

Над гороховыми,

Над льняными полями —

Облака… облака… облака…

Не хватает им музыки полковой,

Барабана, кидающего в озноб,

Ибо ветер — полководец всех облаков —

Развернул их могущественно, как войска.


С дочкой смотрим мы вверх

С зеленой земли

На белые цепи,

На цепи полков,

На цепи без края и без конца,

На цепи штурмующих синеву облаков,

Белых, но с легким налетом свинца.


— Папа, угадай, а почему облака

Не бывают из молока?

— Потому, что для этого было бы нужно

Очень много вкусного молока.

И к чему? Хорошо, если б были они

Из простой, из прохладной воды дождевой.

Из золотой прозрачной воды.

Вся б трава напилась, все б цветы напились,

Все б грибы напились, колоски б налились.

И картошка,

И греча,

И клевера,

Ну а также леса и сады.

Но который уж день над землей облака

И не из воды, и не из молока —

Совершенно бесплодны,

Совершенно пусты

Облака… облака… облака…


— Папа, а видишь, за тем леском

Стало черным-черно?

Наверно, дождик сейчас придет

Из золотой, из прозрачной воды,

Чтоб трава напилась, чтоб цветы напились.

Чтоб грибы напились, колоски напились,

И картошка,

И греча,

И клевера,

Ну а также леса и сады.

— Что ты, девочка! Туча-то, видишь, где?

Там, куда летят облака.

Ветер ее далеко унесет,

Ветер ее в клочки разорвет.

Разве может туча встречь ветра идти?

Нет сюда этой туче пути.

Видишь, движутся к ней, окружают ее, как войска,

Облака… облака… облака…


А сосед проходил — закурить не прочь.

Да и выпить тоже всегда не прочь.

Встанет,

Взглядом прищуренным взглянет

И прикинет точно,

Как метром:

— Ты девчонке голову не морочь.

Разве не видишь — гроза идет?

Туча-то эта, что за леском,

Идет со своим ветром!

— Как же так?

Как же может такое быть?

Как же может туча встречь ветра плыть,

Против ветра встать,

Белый фронт прорвать

И господствовать в небе?

Где там!..

— А я говорю, что ей наплевать,

Сейчас придет и начнет поливать.

И-де-ет

Со своим ветром!


Еще спину щекочет горячий зной.

Пылью еще порошит, как золой,

А в лицо уж летит прохлада.

Все кипит вверху, как в большом котле,

Тонет белая рать в черно-синей мгле

Над полями. Над лесом. Над садом.


1960

Букет

Я их как собирал?

Колокольчик чтоб был к колокольчику,

Василек к васильку,

И ромашка к ромашке была.

Мне казалось, что будет красивей букет,

Если только одни васильки,

Или только одни колокольчики,

Или только ромашки одни

Соберутся головка к головке.

Можно стебли подрезать и в воду поставить в стакан.


Постепенно я понял,

Что разных цветов сочетанье

(Ярко-желтого с белым,

Василькового с белым и желтым,

Голубого с лиловым,

Лилового с чуть розоватым)

Может сделаться праздником летних полуденных красок,

Может сделаться радостью. Надо немного условий:

Просто капельку вкуса,

Или, может быть, капельку зренья —

И букет обеспечен. Хватает в июне цветов!

Так я их собирал. Но

(Во всем виновата незрелость)

Я наивно считал,

Что простые, невзрачные травы

(Это кажется нам, будто травы бывают невзрачны)

Недостойны приблизиться

К чистым, отборным и ясным,

Собираемым мною в букет, удостоенным чести цветам.

Обходил я пырей,

Обходил я глухую крапиву,

«Лисий хвост» обходил, и овсюг, и осот полевой,

И пушицу,

И колючий,

Полыхающий пламенем ярым,

Безобразный, бездарный татарник.

Им, конечно, хотелось. А я говорил с укоризной:

«Ну куда вы?

Вот ты, лопоухого щавеля стебель,

Полюбуйсь на себя, ну куда ты годишься?

Разве сор подметать?

Ну, допустим, тебя я сорву…»

И затем,

Чтоб совсем уж растение это унизить,

Я сорвал

И приставил метельчатый стебель к букету,

Чтобы вместе со мной все цветы на лугу посмеялись

Сочетанью ужасному розовой «раковой шейки»

И нелепого щавеля.

Но…

Не смеялся никто.

Даже больше того (что цветы!), я и сам не смеялся.

Я увидел, как ожил, как вдруг засветился букет,

Как ему не хватало

Некрасивого, в сущности, длинного, грубого стебля.

Я крапиву сорвал,

Я приставил к букету крапиву!

И — о чудо! — зеленая, мощная сочность крапивы

Озарила цветы.

А ее грубоватая сила

Оттенила всю нежность соседки ее незабудки,

Показала всю слабость малиновой тихой гвоздички,

Подчеркнула всю тонкость, всю розовость «раковой шейки».

Стебли ржи я срывал, чтоб торчали они из букета!

И татарник срывал, чтоб симметрию к черту разрушить!

И былинник срывал, чтобы мощи косматой добавить!

И поставил в кувшин,

И водой окатил из колодца,

Чтобы влага дрожала, как после дождя проливного.

Так впервые я создал

Настоящий,

Правдивый букет.


1963

Ягода

В зеленой лесной траве, в трех шагах от тропинки,

Выросла ягода, вызрела до красноты.

Сорвать бы… Да мало ли ягод в лесу,

Не за этим пришел… Три шага… да еще нагибаться…

Пусть висит. Брызнет дождик — на землю собьет

Или птица склюет.

А ягода мне говорит:

«Не ленись, подойди, наклонись, избалованный жизнью,

Не ценящий мгновенья,

Сорви меня

И

Насладись.

Я мала, это правда. Но запахи летнего леса,

Солнца утренний лучик, упавшая в землю дождинка —

Все в меня воплотились, во мне воедино слились.

Положи меня в рот. Языком разомни меня нежно.

Через зубы меня, прохладную, процеди.

Равнодушно идущий, на солнце глядящий небрежно,

Сколько ягод осталось еще у тебя впереди?

Говорят, умирая, все прошлое перебирают:

Что видали, где были, в чем были правы-неправы.

Меж событий других,

Затемняя их и отстраняя,

Может, я-то и вспомнюсь, кивну из зеленой травы.

Может, вспомнив меня, ярко-красную, с пятнышком белым,

Перед тем как обрушится мрака последний обвал,

Не о том пожалеешь, что где-то чего-то не сделал,

А о том, что сегодня

Меня не сорвал».


1960

Дирижер, рапсодия Листа

Я слушал музыку, следя за дирижером.

Вокруг него сидели музыканты — у каждого

               особый инструмент

(Сто тысяч звуков, миллион оттенков!).

А он один, над ними возвышаясь,

Движеньем палочки, движением руки,

Движеньем головы, бровей, и губ, и тела,

И взглядом, то молящим, то жестоким,

Те звуки из безмолвья вызывал,

А вызвав, снова прогонял в безмолвье.


Послушно звуки в музыку сливались:

То скрипки вдруг польются,

То тревожно

Господствовать начнет виолончель,

То фортепьяно мощные фонтаны

Ударят вверх и взмоют, и взовьются,

И в недоступной зыбкой вышине

Рассыплются на брызги и на льдинки,

Чтоб с легким звоном тихо замереть.


Покорно звуки в музыку сливались.

Но постепенно стал я различать

Подспудное и смутное броженье

Неясных сил,

Их шепот, пробужденье,

Их нарастанье, ропот, приближенье,

Глухие их подземные толчки.

Они уже почти землетрясенье,

Они идут, еще одно мгновенье —

И час пробьет…

И этот час пробил!

О мощь волны, крути меня и комкай,

Кидай меня то в небо, то на землю,

От горизонта

И

До горизонта

Кипящих звуков катится волна.

Их прекратить теперь уж невозможно,

Их усмирить не в силах даже пушки,

Как невозможно усмирить вулкан.


Они бунтуют, вышли из-под власти

Тщедушного седого человека,

Что в длинном фраке,

С палочкой нелепой

Задумал со стихией совладать.


Я буду хохотать, поднявши руки,

А волосы мои пусть треплет ветер,

А молнии, насквозь пронзая небо,

Пускай в моих беснуются глазах,

Их огненными делая из синих.

От горизонта

И

До горизонта

Пускай змеятся молнии в глазах!


Ха-ха-ха! Их усмирить уж невозможно

(Они бунтуют, вышли из-под власти).

Как невозможно бурю в океане

Утишить вдруг движением руки.

Но что я слышу…

Нет…

Но что я вижу:

Одно движенье палочки изящной —

И звуки все

Упали на колени,

Потом легли… потом уж поползли…

Они ползут к подножью дирижера,

К его ногам!

Сейчас, наверно, ноги

Ему начнут лизать

И пресмыкаться…

Но дирижер движением спокойным

Их отстранил и держит в отдаленье.

Он успокоил,

Он их приласкал.

То скрипки вдруг польются,

То тревожно

Господствовать начнет виолончель.

То фортепьяно мощные фонтаны

Ударят вверх и взмоют, и взовьются,

И в недоступной зыбкой вышине

Рассыплются на брызги и на льдинки,

Чтоб с легким звоном тихо замереть…

. . . . . . . . . . . . .

Все правильно. Держать у ног стихию

И есть искусство. Браво, дирижер!


1960

Ветла

Ветле,

Что за картофельным загоном,

Из всех деревьев нашего села

Не повезло —

Устроили там свалку.


Ну да: во-первых, неизвестно чья.

И кто и для чего ее сажал там, —

Не знаем.

Если вкруг других

Вполне домашних и вполне приличных ветел

Всегда разметено и чисто, как в избе,

То там, у бесхозяйственной ветлы,

Навалено неведомо чего.

Несут туда железные обрезки,

Несут туда калоши и ботинки,

Что, значит, никуда уж не годны

(Когда б хоть чуть годились — не несли бы),

Издохнет кошка — выбросят к ветле.

Так окружили бедную ветлу

Рваньем тряпичным, падалью кошачьей,

Что лучше уж сторонкой обойти.


А между тем, когда приходит май,

Она, в грязи увязнув по колени,

Вдруг начинает тихо золотеть.

Ей наплевать на рваные калоши,

На банки на консервные, на ветошь,

Она цветет, как все земные сестры

Ее цветут,

Застенчивым цветеньем,

Чистейшими, невинными цветами,

Их первозданно солнцу открывая.

И светится. И пахнет медом вся.


И, между прочим, пчелы к ней летают,

На мусор у подножья невзирая,

И людям, что деревья обижают,

Прозрачный мед с цветов ее неся.


1960

Обиженная девочка

Я наблюдал с высокого холма,

Как лугом, потонувшим в майском солнце,

Шли в школу дети. Четверо мальчишек

И с ними рядом девочка одна.

Ее опрятный фартучек так ярко

(Как бы большая свежая ромашка)

Светился средь весенней желтизны!


И вот они обидели ромашку,

Забрызгали ее водой из лужи,

Наляпали на фартук грязных пятен

И довели до горьких-горьких слез.


Она от них отстала, повернулась

И потихоньку побрела домой.


Светило солнце. Жаворонки пели.

Земля дышала утренним теплом.

Но шла девчонка, солнышка не видя,

Не слыша пенья жаворонка в небе,

Тепла земли не чувствуя на коже,

Добра земли не слыша под ногой.

Обида злая черною заслонкой

Все от нее мгновенно заслонила,

И только горечь, только чернота

Кипели в добром, маленьком сердечке.


О, зло людское! Как бы мне придумать

С тобой сразиться в страшном поединке,

Чтоб изрубить твои глухие корни,

Чтоб истребить твое глухое семя,

Чтобы убить твое глухое сердце,

Наполненное мерзостью и смрадом!

Ты солнце застишь!

                Как убить тебя?


1960

Девочка на качелях

Новые качели во дворе.

Ребятишки друг у дружки бойко

Рвут из рук качельные веревки,

Кто сильнее, тот и на качелях.

Все же

Все почти что побывали.

Все же

Все почти что полетали

Кверху — вниз,

Кверху — вниз,

От земли и до неба!

Шум и смех,

Шум и смех!

Не надо мороженого, не надо конфет,

Не надо и хлеба!

Лишь девчонке одной не досталось качелей —

Оттерли, оттиснули, отпугнули,

А она застенчива.

Отошла в сторонку, приуныла, пригрустнула,

Смотрит на веселье и смех,

На веселье и смех,

На веселье и смех,

Да делать нечего!


Вечером затихло все во дворе.

Посмотрел я во двор из квартиры своей, из окна.

Все ребятишки по домам разбрелись,

Все ребятишки спать улеглись,

А девочка на качелях

Кверху — вниз,

Кверху — вниз

(Никто не мешает), кверху — вниз,

Качается потихоньку одна.


1960

Сорок звонких капелей

Сорок звонких капелей,

Сорок зимних метелей,

Сорок черных осенних ночей,

Сорок радужных летних дождей.

Сорок лет.

Сорок раз предвкушал я весну.

Сорок лет.

Сорок раз отходила природа ко сну.

Сорок лет.

Не жалею ли я, что их сорок уже, а не двадцать?

Нет.

Предлагайте мне двадцать. Или даже семнадцать.

Соблазняйте!

Не буду меняться.


Если завтра машина задавит в московском бензинном аду,

Если сам я, схватившись за сердце, подкошенный, упаду,

Если в поле февральском во время метели застыну,

Если вор в переулке сунет ножик отточенный в спину,

Если… Сотни дорожек на тот незаманчивый свет…

Мне не страшно. Вернее, не очень уж страшно:

Было.

Прожито.

Выпито.

Сорок ненастных и солнечных лет!


Конечно,

Когда пожилому, в сущности, человеку

Предлагают снова семнадцатилетний возраст,

Очень трудно не соблазниться.

Но меня не обманешь.

В семнадцать лет передо мной лежало

Мое собственное туманное будущее.

Оно зависело в равной степени от меня

И от сцепления миллионов не зависящих от меня

Случайностей и обстоятельств.

Семнадцать лет — ни одного написанного стихотворения.

Семнадцать лет — в будущее, которого я не знаю,

Уводят тысячи разнообразных дорог.

А вдруг я не попаду на эту

На единственную, правильную, мою?


Я мог бы стать хорошим колхозным бригадиром.

А потом меня, возможно, выдвинули бы в председатели.

Но из-за горячности и обостренного чувства справедливости

Я не очень долго задержался бы на этом посту

(Будущее тонет в туманной дымке).

Я мог бы стать помощником мастера цеха

(Как раз в семнадцать я защитил соответствующий диплом),

До поста директора завода мне, конечно, никогда бы не дорасти,

Помешали б стихи, которые я все-таки, по-видимому, писал бы

И которые охотно помещала бы цеховая стенная газета.


Не хочу я сказать ничего плохого

Про тысячи разных и нужных людям дорог.

Но что же делать, если мне теперь полюбилась

Та,

На которую я так счастливо попал

И по которой пройдено сорок,

Сорок все-таки лет.


Все пути хороши.

Но спросите у шахматиста,

Когда он выигрывает на международном турнире,

С трудом, упорно, но все-таки выигрывает

Партию, которая и решает все, —

Спросите,

Согласится ли он переиграть снова, сначала?

Партия выиграна (или выигрывается),

Смешно и бессмысленно рисковать.


Единственно,

Для чего стоило бы вернуться в минувшие годы —

Чтобы не сделать несколько досадных, постыдных ошибок

В отношениях с людьми,

В отношеньях с вещами,

В отношеньях с самим собой.

Но кто мне скажет, что, исправляя эти ошибки,

Я не наделаю новых,

Еще грубее и хуже?


Сорок лет.

Футболист сказал бы: середина второго тайма.

Игра, как говорится, сделана

С решающим счетом в нашу пользу.

Будущее, которое представлялось тревожной тайной,

Осуществилось и наступило. Чего же больше?

Но послушайте,

В том-то и дело, что в этой игре нипочем

Не бывает выигрышного, победного счета.

На каждый успех жизнь немедленно отвечает равняющим счет мячом:

Время бросить табак,

Сердце бьется не так,

Нету сна — порошок,

Боль в ноге — посошок, —

Это в наши, мой друг, в беззащитные наши ворота.

Вся задача лишь в том,

Чтобы с поля уйти, накидавши побольше мячей

В сетку времени,

В сетку проклятую века.

Вот скончался бездельник.

Ноль : ноль.

Нет позорнее этой «ничьей»,

Дант не зря посылал несодеявших в самое чертово пекло.

Несодеявших — в ад! Несодеявших — в ад!

Сорок звонких мячей. О, достоинство быть человеком!

40:40 — мне так представляется

Нынешний мой результат.


Извините меня. Я отнюдь не футбольный болельщик.

Просто ради наглядности.

И потом действительно — вторая половина игры.

О, приветствую вас,

Побежденные мною и меня победившие вещи!

Стихи. Поэмы. Туманные реки. Женщины.

Сердец человеческих пламенные костры!


«Сорок : сорок». Железное время, не жди поблажки.

Пятьдесят? Пятьдесят.

Шестьдесят? Шестьдесят!

Впрочем, что я? До этого не дойдет.

Отцветает сирень. Осыпаются наземь ромашки.

Желтых листьев кружится медленный водоворот.

Время голову красит чем-то зимним, спокойным, белым.

Что ж,

Спокойное сердце

Вернее и четче стучит.

Умереть за Россию.

Вот чего я пока что не сделал!

Умереть за Россию.

Это мне, вероятно, еще предстоит.


1964

И вечный бой

Все было в жизни в первый раз.

Вкус молока (грудного мы не помним)

Коровьего

Из белой доброй чашки,

Парного,

С легким милым запахом коровы,

Ледяного,

Из погреба, из запотевшей кринки

В июне, в сенокосную жару.


И вкус воды. Сначала из стакана.

Из чайника (тянуть ее сквозь носик),

Потом в припадке жажды из ручья.


И это тоже было в первый раз —

Дурная,

Отчаянная огненная горечь.

Огонь и смрад из горлышка бутылки,

Украдкой, за углом (ведь мы подростки),

А после легкость — море по колено!

Хотите, дуб сейчас с корнями вырву?

Хотите, дом кирпичный сворочу?


И в первый раз расплата за веселье —

Рассветное холодное похмелье,

Угар, свинец, осадок в голове.


Все было в жизни в первый раз.

Однажды

Впервые я сорвал земной цветок.

То был, всего скорее, одуванчик,

А может быть, ромашка,

А быть может,

Во ржи крестьянской сирый василек.


Однажды

Впервые я на звезды загляделся,

И беспредельность бездны над собою,

Таинственной, бездонной и манящей

Вселенской бездны, звездами горящей,

Впервые я сознанием постиг,

Так, что восторгом захлебнулось сердце.


И море…

Дело в том, что было время,

Когда я (странно) моря не видал.

И, значит, в жизни было суждено

Мне счастье несравненное —

Увидеть

Стихию моря в самый первый раз.

В конце корявой улочки приморской,

Над черными домами, над забором,

Над проволокой ржавой и колючей,

Оно стояло — синяя стена.

Так мой дальнейший путь земной по жизни

Коснулся моря, морем окропился,

Чья голубая бездна солона.


О первая прочитанная книга!

О первые прочитанные книги —

Окошко в мир,

Ворота в мир,

Пролом в стене в огромный мир

Из темной избы крестьянской,

В мир, где острова

Туманятся в далеких океанах,

Где города из камня громоздятся,

Где люди ищут правду, бьются насмерть

И умирают, правды не найдя.

И любят женщин…


Поздно или рано

Я должен был узнать тебя, волненье,

При виде одноклассницы-девчонки,

Вчера обычной, даже некрасивой

(Другим-то ведь казалась же она

Совсем обычной, вовсе не красивой),

А сегодня…

Ее лицо волшебно и прекрасно.

Как бы кругом и тьма, и пустота,

И лишь лицо волшебницы-девчонки

Горит во тьме и затмевает все.


Все было в жизни в первый раз когда-то:

И первая, наивная любовь.

И первое к любимой прикасанье.

И первая, огромная, святая

Ночь брака,

Ночь зачатья новой жизни.

И первый детский лепет, и впервые

Два слога «па-па» — это про меня.


Работа.

Да, и первая работа.

Допустим, сноп овса или пшеницы,

Который кинул я отцу на дроги.

Или охапка дров, которую я внес

С мороза в избу.

И первый пот труда

(Копали землю, дерево пилили, косили клевер,

Молотили хлеб…).

Рубаха стала волглой и горячей,

А мышцы разогрелись, расходились,

В азартную, веселую, хмельную,

В неистовую ярость приходя.

Пусть будет больше дров!

Пусть будет больше хлеба!

Я все могу (пьянеют сладко мышцы).

Всю землю я один перекопаю,

Весь хлеб земной один обмолочу!


Но там, где труд, усталость неизбежна.

Я помню в жизни первую усталость.

Раскинешь руки в стороны и ляжешь

На ласковую летнюю траву.

И смотришь вверх. На облако. На птицу,

Что плавно кружит около него.

А тело ноет, тело натрудилось

И льнет к земле.

Теперь всего дороже

Не двигаться,

Пусть тело льнет к земле!


Все было в жизни в первый раз…

Но как же

Нам быть теперь?

Из радостей житейских,

Из радостей великих не осталось,

Пожалуй, ни одной, что не встречалась,

Которая была бы в первый раз.


Конечно, есть леса, где не бродил я,

Но лес я знаю, с ним встречаюсь вновь.

Есть женщины, которых не любил я,

Но не нова мне к женщине любовь.

Я все моря увидеть не успею,

Но море, безусловно, знаю я.

Вино то золотистей, то краснее,

Но суть его известна нам, друзья!


А если так, то что же нам осталось:

Твердить зады?

Приятная усталость?

Сомнительная радость повторенья?

Гниенье нам осталось иль горенье?

Барахтанье во прахе иль паренье?

«Вопрос наивен, — отвечаю я. —

И радость не сомнительна ни капли.

Мои глаза и руки не ослабли.

И знаю я, что в Мире Повторенья

Приходит к людям Радость Предвкушенья».


Я предвкушаю:

Завтра будет солнце.

И теплый дождь.

А вечером от речки

Парной туман потянется над лугом.

Я предвкушаю:

Скоро будет встреча.

Мы с ним зажжем костер. Иль просто будем

Лежать в траве. Молчать. Смотреть на звезды.

Почти что год не виделся я с другом!

Я предвкушаю:

Вкус молока,

Стук молотка,

Цвет моря. Запах моря. Бурю моря.

И молнии, змеящиеся в небе.

И радугу, светящуюся в небе.

И истину, родившуюся в споре.

Топор в руке.

И мед на хлебе.

Соленость горя…


Всю неприступность выбранной задачи.

Все ликованье в случае удачи.

А если (вдруг) не выиграть сраженья,

Я предвкушаю гордость пораженья.

И вечный бой.

Как много нам осталось!


(А вовсе не

Приятная усталость.)


1960

ГОРОДСКАЯ ВЕСНА

Городская весна

Растопит солнце грязный лед,

В асфальте мокром отразится.

Асфальт — трава не прорастет,

Стиха в душе не зародится.


Свои у города права,

Он в их охране непреложен,

Весна бывает, где земля,

Весна бывает, где трава,

Весны у камня быть не может.


Я встал сегодня раньше всех,

Ушел из недр квартиры тесной.

Ручей. Должно быть, тает снег.

А где он тает — неизвестно.


В каком-нибудь дворе глухом,

Куда его зимой свозили

И где покрылся он потом

Коростой мусора и пыли.


И вот вдоль тротуара мчится

Ручей, его вода грязна,

Он — знак для жителей столицы,

Что где-то в эти дни весна.


Он сам ее еще не видел,

Он здесь рожден и здесь живет,

Он за углом, на площадь выйдя,

В трубу колодца упадет.


Но и минутной жизнью даже

Он прогремел, как трубный клич,

Напомнив мне о самом важном —

Что я земляк, а не москвич.


Меня проспекты вдаль уводят,

Как увела его труба.

Да, у меня с ручьем сегодня

Во многом сходная судьба.


По тем проспектам прямиком

В мои поля рвануться мне бы.

Живу под низким потолком,

Рожденный жить под звездным небом.


Но и упав в трубу колодца,

Во мрак подземных кирпичей,

Не может быть, что не пробьется

На волю вольную ручей.


И, нужный травам, нужный людям,

Под вешним небом средь полей,

Он чище и светлее будет,

Не может быть, что не светлей!


Он станет частью полноводной

Реки, раздвинувшей кусты,

И не асфальт уже бесплодный —

Луга зальет водой холодной,

Где вскоре вырастут цветы.


А в переулок тот, где душно,

Где он родился и пропал,

Вдруг принесут торговки дружно

Весенний радостный товар.


Цветы! На них роса дрожала,

Они росли в лесах глухих.

И это нужно горожанам,

Конечно, больше, чем стихи!


1953

«Прадед мой не знал подобной резвости…»

Прадед мой не знал подобной резвости,

Будучи привержен к шалашу.

Все куда-то еду я в троллейбусе,

И не просто еду, а спешу.


Вот, смотрите, прыгнул из трамвая,

Вот, смотрите, ринулся в метро,

Вот под красный свет перебегаю,

Улицей лавирую хитро.


Вот толкусь у будки автомата,

Злюсь, стучу монетой о стекло.

Вот меня от Сретенки к Арбату

Завихреньем жизни повлекло.


Вот такси хватаю без причины,

Вновь бегу неведомо зачем.

Вот толкаю взрослого мужчину

С крохотной березкой на плече.


Пред глазами у меня — мельканье,

В голове — мыслишки мельтешат,

И чужда ты миросозерцания,

С панталыку сбитая душа.


«Подожди, а что же это было-то?» —

С опозданьем выскочил вопрос.

Словно дочку маленькую, милую,

Он березку на плече понес!


И в минуту медленной оглядки

Прочитал я эти девять слов:

«Здесь продажа на предмет посадки

Молодых деревьев и кустов».


Вишенка, рябинка и смородина

У забора рядышком стоят.

(О моя рябиновая родина!

Росный мой смородиновый сад!)


Значит, кто-то купит это деревце,

Увезет, посадит у ворот,

Будет любоваться да надеяться:

Мол, когда-нибудь и расцветет.


На листочки тонкие под вечер

Упадет прохладная роса,

Будет вечер звездами расцвечен,

Распахнутся настежь небеса.


Радости, свершенья, огорчения,

Мыслей проясняющийся ход

Времени законное течение

Медленно и плавно понесет.


Время — и пороша ляжет белая.

Время — ливень вымоет траву…

Что-то я не то чего-то делаю,

Что-то я неправильно живу!


1956

Работа

Велели очерк написать

О свиноферме мне.

Давно затихли голоса

Столичные в окне.


Давным-давно соседи спят,

А я еще сижу.

Про сало цифры говорят —

Я в очерк их ввожу.


Героев нужен целый ряд,

Притом передовых.

Про сало люди говорят —

Описываю их.


И поглядеть со стороны —

Работа так проста…

А между тем из глубины

Бумажного листа


Вдруг появляются черты

Печального лица.

Они светлы, они чисты,

Любимы до конца.


Лицо все ярче, все светлей,

Все явственней оно…

Я не пишу стихов о ней,

А надо бы давно!


Соседи спят. Все люди спят.

А я еще сижу.

Про сало цифры говорят —

Я в очерк их ввожу.


Я тверд. Я приучил к труду

Себя в конце концов.

За строчкой строчку я кладу

На милое лицо.


Вот исчезает лоб ее,

Словами испещрен.

А там как раз, где бровь ее,

Вписал я ряд имен.


И вот уж больше не видны

Ни очи, ни уста…


А поглядеть со стороны —

Работа так проста!


1956

Скучным я стал, молчаливым

Скучным я стал, молчаливым,

Умерли все слова.


Ивы, надречные ивы,

Чуть не до горла трава,

Листьев предутренний ропот,

Сгинуло все без следа.

Где мои прежние тропы,

Где ключевая вода?


Раньше, как тонкою спицей,

Солнцем пронизана глубь.

Лишь бы охота склониться,

Вот она, влага, — пригубь!

Травы цвели у истоков,

Ландыши зрели, и что ж —

Губы изрежь об осоку,

Капли воды не найдешь.


Только ведь так не бывает,

Чтоб навсегда без следа

Сгинула вдруг ключевая,

Силы подземной вода.


Где-нибудь новой дорогой

Выбьется к солнцу волна,

Смутную злую тревогу

В сердце рождает она.


Встану на хлестком ветру я.

Выйду в поля по весне.

Бродят подспудные струи,

Трудные струи во мне.


1952

Осенняя ночь

Блестит панель. По ярким лужам

Гуляют зябкие ветра.

Еще не время зимним стужам,

Ненастью самая пора.


Вкруг фонарей из тьмы дождинок

Завесы желтых паутин.

И дождь, стремящийся в суглинок,

Асфальт встречает на пути.


Машины, зонтики прохожих,

Реклам и окон яркий свет…

Здесь ночь сама на день похожа

И темноты в помине нет.


А между тем бывает страшен

Сырой осенний мрак земли.

Над молчаливой речкой нашей

Теперь темно, хоть глаз коли.


Там, по дороге самой торной,

На ощупь двигались бы вы.

Лишь ветер мокрый, ветер черный

Средь черной рыскает травы.


Там под сырым ночным покровом

Листва мертвеет на кустах,

Грибы растут в лесу сосновом,

И рыба бродит в омутах…


1949

Забор, старик и я

Забор отменно прочен и колюч,

Под облака вздымается ограда…

Старик уйдет, в кармане спрятав ключ

От леса, от травы и от прохлады.

А я, приникнув к щели меж досок,

Увидел мир, упрятанный за доски,

Кусок поляны, дерева кусок,

Тропы и солнца узкую полоску.

И крикнул я: — Бессмысленный старик,

Достань ключи, ворота отвори!


Я одного до смерти не пойму,

Зачем тебе такое одному? —

Полдневный город глух и пропылен,

А я в весну и в девушку влюблен,

Я в этот сад с невестою приду

И свадьбу справлю в девственном саду!


— Тебя пустить, пожалуй, не беда,

Да не один ты просишься сюда.

А всех пустить я, право, не могу:

Они траву испортят на лугу,

И все цветы по берегу реки

Они сорвут на брачные венки.

— Да к черту всех, ты нас пусти двоих,

Меня пусти!

— А чем ты лучше их?


Я был упрям и долго день за днем

Ходил сюда и думал об одном,

Что без труда, пожалуй бы, я мог

Сорвать с пробоин кованый замок.

Но опускалась сильная рука

Перед неприкосновенностью замка.


А время шло. И липы отцвели,

И затрубили в небе журавли,

И (уж тепла ушедшего не жди)

Повисли беспрестанные дожди.


В такие дни не следует, блуждая,

Вновь возвращаться на тропинки мая,

Идти к дверям, которые любил,

Искать слова, которые забыл.


Вот он, забор, никчемен и смешон:

Для осени заборы не преграда.

Калитка настежь. Тихо я вошел

В бесшумное круженье листопада.

Одна рябина все еще горит…


А ты-то где, бессмысленный старик?!


19491956

А горы сверкают своей белизной…

Зима разгулялась над городом южным.

По улице ветер летит ледяной.

Промозгло и мутно, туманно и вьюжно…

А горы сверкают своей белизной.


Весной исчезают метели и стужа,

Ложится на город немыслимый зной.

Листва пропылилась. Как жарко, как душно…

А горы сверкают своей белизной.


Вот юноша, полон нетронутой силы,

Ликует, не слышит земли под собой, —

Наверно, девчонка его полюбила…

А горы сверкают своей белизной.


Мужчина сквозь город бредет через силу,

Похоже, что пьяный, а может, больной.

Он отдал ей все, а она изменила…

А горы сверкают своей белизной.


По теплой воде, по ручью дождевому

Топочет мальчонка, такой озорной!

Все дальше и дальше топочет от дому…

А горы сверкают своей белизной.


1954

Зима

И надо ж случиться: в разгар января

Возникли капели, на солнце горя.


Сосульки под каждым окном и оконцем,

На каждой сосульке по яркому солнцу!


Весенние краски, весенние речи…

Тепло наступило, сугробы калеча.


Тепло наступило, калеча и руша…

Навстречу теплу раскрываются души.


И те, что озябли, и те, что устали,

И те, что из камня, и те, что из стали.


Расклеивай окна, распахивай двери,

Кому же и верить, коль солнцу не верить?


И так совершилось, что в тополь высокий,

Оттаяв, пошли забродившие соки.


И так совершилось, что ветви сирени

Земля напоила настоем весенним.


И вспыхнули утром, нежны и тонки,

Зеленые робкие огоньки.


Ведь солнце всё ярче, а ночи всё мглистей,

Доверчивы души, доверчивы листья.


А к вечеру пар повалил из метро,

Зима наступила довольно хитро.


В поспешности ртуть уползала из трубок,

И женщины кутались в ласковость шубок,


Родители гнали детишек скорей

В уют абажуров, к теплу батарей.


Домой торопился от холода каждый,

Москва опустела. А листья-то как же?


Никто из прохожих не взял их в тепло.

Зеленые льдинки… живое стекло…


Должны у деревьев учиться и мы:

Не верьте ручьям в середине зимы!


1955

У моря

Разгулялся ветер на просторе,

Белопенный катится прибой,

Вот и я живу у синя моря,

Тонущего в дымке голубой.


Ни испить его, ни поглядеться,

Словно в тихий омут на лугу.

Ничего не вспомнится из детства

На его бестравном берегу.


Оттого и скучно здесь слегка мне

Над седым величием волны.

До меня, сидящего на камне,

Долетают брызги, солоны.


Ни краев, ни совести у моря!

Густо засинев до глубока,

Вот оно берется переспорить

Маленького в поле василька.


Вот оно, беснуясь и ревнуя,

Все ритмичней хлещет и сильней.

Хочет смыть тропинку полевую

Из железной памяти моей.


1955

Родник

Я тех мест святыми не считаю,

Я от тех лесов почти отвык.

Там по мне, наверно, не скучает

Очень звонкий маленький родник.


Он пропах землей, травой и хвоей,

В жаркий полдень холоден всегда.

А опустишь руку в голубое,

Заласкает светлая вода.


У его задумчивого пенья

Я большой учился чистоте,

Первым, самым робким вдохновеньям,

Первой, самой маленькой мечте.


Я тех мест святыми не считаю,

Только я не так еще отвык,

Только пусть пока не высыхает

Очень звонкий маленький родник.


Пусть вдали от низенького дома

Я, мужая, сделаюсь седым.

Я еще приду к нему, живому,

И еще напьюсь его воды!


1945

Журавли

Журавли, наверно, вы не знаете,

Сколько песен сложено про вас,

Сколько вверх, когда вы пролетаете,

Смотрит затуманившихся глаз!


Из краев болотных и задебренных

Выплывают в небо косяки,

Крики их протяжны и серебряны,

Крылья их медлительно гибки.


Лирика полета их певучего

Нашей книжной лирики сильней.

Пролетают, радуя и мучая,

Просветляя лица у людей.


Годы мне для памяти оставили,

Как стоял я около реки

И, покуда в синем не растаяли,

Журавлей следил из-под руки.


Журавли летели, не синицы,

Чьим порханьем полнится земля…

Сколько лет уж, если спохватиться,

Не видал я в небе журавля!


Словно светлый сон приснился или

Это сказка детская была.

Или просто взяли обступили

Взрослые, серьезные дела.


Окружили книги окончательно,

Праздность мне постыдна и чужда…

Ну а вы, спрошу я у читателя,

Журавлей вы видели когда?


Чтоб не просто в песне, а воочию,

Там, где травы жухнут у реки,

Чтоб, забыв про мелочное прочее,

Все глядеть на них из-под руки.


Журавли!

Заваленный работою,

Вдалеке от пасмурных полей,

Я живу со странною заботою —

Увидать бы в небе журавлей!


1960

ИМЕЮЩИЙ В РУКАХ ЦВЕТЫ…

«Итак, любовь. Она ли не воспета…»

Итак, любовь. Она ли не воспета,

Любви ль в веках не воздано свое!

Влюбленные великие поэты

«Сильна, как смерть» твердили про нее.


К тому добавить можно очень мало;

Но я сказал бы, робость прогоня:

«Когда бы жить любовь не помогала,

Когда б сильней не делала меня,


Когда б любовь мне солнце с неба стерла,

Чтоб стали дни туманней и мрачней,

Хватило б силы взять ее за горло

И задушить. И не писать о ней!»


1952

«У тихой речки детство проводя…»

У тихой речки детствопроводя,

Про Волгу зная только понаслышке,

Среди кувшинок весело галдят

Народ забавный — сельские мальчишки.


И мне сначала было невдомек,

Что в мире есть еще и не такое,

Считал я долго тихий ручеек

Ну самой настоящею рекою.


Потом Печора, Волга и моря,

Восторженное бешенство прибоя.

Из-за безбрежья бьющая заря

Огнем лизала море штормовое.


Я до тебя любви большой не знал, —

Наверно, были просто увлеченья.

За Волгу я наивно принимал

Речушку межколхозного значенья.


Ждала поры любовная гроза,

Был день капельный, ласковый, весенний.

Случайно наши встретились глаза —

И это было как землетрясенье.


Неси меня на вспененном крыле,

Девятый вал!

Я вас узнал впервые,

О, лунная дорога в серебре,

О, волн тяжелых гребни огневые!


1952

Звезда

Звезда упала — загадай желанье!

Звезда упала… Звездные дожди…

Звезда упала?

Прямо наказанье

С таким народом!

Слушай, подожди,

Ты что, не знаешь? Это ж метеоры —

Куски железа мечутся в ночи.

А звезды те далеко,

И не скоро

К нам долетают звездные лучи.


Когда б звезда действительно упала,

Вернее, мы упали б на звезду —

Песчинкой бы упали самой малой,

Как, скажем, вишня падает в саду,

Конечно, все сгорело бы мгновенно!

В один момент не стало бы Земли!

Мы отнимаем тайны у вселенной,

Уж мчатся к звездам наши корабли,

А ты, как будто грамоты не зная,

Твердишь:

«Звезда упала…»

Звездопад…


Молчала бездна, звездами пылая,

Деревья спали около оград.

Молчала ночь, и слово прорастало,

И шла любовь, как если бы беда…

И в этот миг

С небес

Звезда упала.

Звезда упала.

Слышишь ты?

Звезда!


1952

«Дуют метели, дуют…»

Дуют метели, дуют,

А он от тебя ушел…

И я не спеша колдую

Над детской твоей душой.


Нет, я не буду спорить,

Делать тебе больней.

Горе, большое горе

Скрылось в душе твоей.


В его задекабрьском царстве

Птицам петь не дано…

Но моего знахарства

Вряд ли сильней оно.


Мне не унять метели,

Не растопить снега…

Но чтобы птицы пели —

Это в моих руках.


Прежнего, с кем рассталась,

Мне не вернуть никак…

Но чтобы ты смеялась —

Это в моих руках!


1947

Над ручьём

Спугнув неведомую птицу,

Раздвинув заросли плечом,

Я подошел к ручью напиться

И наклонился над ручьем.


Иль ты была со мною рядом,

Иль с солнцем ты была одно:

Твоим запомнившимся взглядом

Горело искристое дно.


Или, за мною вслед приехав,

Ты близ меня была тогда!

Твоим запомнившимся смехом

Смеялась светлая вода.


И, угадав в волне нестрогой

Улыбку чистую твою,

Я не посмел губами трогать

Затрепетавшую струю.


1946

«Всё смотрю, а, верно, насмотреться…»

Всё смотрю, а, верно, насмотреться

На тебя до смерти не сумею.

Меж подруг своих, красивых тоже,

Ты как лебедь в стае шумных уток.


Лебедь, лебедь, если я погибну,

Ты взлетишь ли в небо, чтоб оттуда

Броситься на утренние камни?

Прозвенишь ли песней лебединой?..


1958

«Я тебе и верю, и не верю…»

Я тебе и верю и не верю,

Ты сама мне верить помоги.

За тяжелой кожаною дверью

Пропадают легкие шаги.


Ты снимаешь варежки и боты,

Над тобою сонный абажур.

Я иду в поземку, за ворота,

В улицы пустые выхожу.


Ветер вслед последнему трамваю

Свищет, рельсы снегом пороша,

Ты садишься, ноты открываешь,

В маленькие руки подышав.


Проведешь по клавишам рукою,

Потихоньку струны зазвенят,

Вспомнишь что-то очень дорогое,

Улыбнешься, вспомнив про меня.


Звук родится. Медленно остынет.

Ты умеешь это. Подожди!

Ты умеешь делать золотыми

Серые осенние дожди.


Но в студеный выветренный вечер,

Не спросив, на радость иль беду,

Ты сумеешь выбежать навстречу,

Только шаль накинув на ходу.


Не спросив, далеко ли пойдем мы,

Есть ли край тяжелому пути,

Ты сумеешь выбежать из дому

И обратно больше не прийти…


Или будешь мучиться и слушать,

У окошка стоя по ночам,

Как февраль все яростней и глуше

Гонит снег по голым кирпичам?


И тебе пригрезится такое:

Солнце, путь в торжественном лесу.

И тебя я, гордый и спокойный,

На руках, усталую, несу.


1949

Мне странно знать…

Мне странно знать, что есть на свете,

Как прежде, дом с твоим окном.

Что ты на этой же планете

И даже в городе одном.


Мне странно знать, что тот же ясный

Восток в ночи заголубел,

Что так же тихо звезды гаснут,

Как это было при тебе.


Мне странно знать, что эти руки

Тебя касались. Полно, нет!

Который год прошел с разлуки!

Седьмая ночь… Седьмой рассвет…


1947

«Седьмую ночь без перерыва…»

Седьмую ночь без перерыва

В мое окно стучит вода.

Окно сквозь полночь сиротливо,

Должно быть, светит, как звезда.


Вовек не станет путеводной

Звезда ненастная моя.

Смешался с мраком дождь бесплодный,

Поля осенние поя.


И лишь продрогшая рябина

Стучится кистью о стекло.

Вокруг нее размокла глина,

Рябине хочется в тепло.


Но уж осенним зябким ветром

Она простужена давно.

Задую свет, холодным светом

Ей не согреться все равно.


Задую свет, в окне застыну,

Взметнусь, едва коснувшись сна:

Не ты ль сломила гроздь рябины,

Стучишься, мокнешь у окна?


1946

Снимаю трубку

Молчать, молчать, ревнуя и страдая.

Нет, все как есть простить,

Вернуть ее назад!

Снимаю трубку, словно поднимаю

Тяжелый камень, словно виноват.


Я не хотел… Но поздно или рано…

Я это знал все время наизусть…

Сухой щелчок — как выстрел из нагана.

Я трубку снял.

Ты слышишь — я сдаюсь!


1945

«Постой! Ещё не всё меж нами!..»

Постой. Еще не все меж нами!

Я горечь первых чувств моих

В стих превращу тебе на память,

Чтоб ты читала этот стих.


Прочтешь. Но толку много ль в том,

Стихи не нравятся, бывает,

Ты вложишь их в тяжелый том —

Подарок чей-то, я не знаю.

А через год не вспомнишь снова

(Позабывают и не то!),

В котором томе замурован

Мой вдвое сложенный листок.


Но все равно ты будешь слышать,

Но будешь ясно различать,

Как кто-то трудно-трудно дышит

В твоей квартире по ночам,

Как кто-то просится на волю

И, задыхаясь и скорбя,

Ревнует, ждет, пощады молит,

Клянет тебя!.. Зовет тебя!..


19451956

Чайка

Тут и полдень безмолвен, и полночь глуха,

Густо спутаны прочные сучья.

Желтоглазые совы живут по верхам,

А внизу — муравьиные кучи.


До замшелой земли достают не всегда

Золотые и тонкие спицы.

И неведомо как залетала сюда

Океанская вольная птица.


И спешила спастись. Все металась, крича,

И угрюмые сосны скрипели.

И на черную воду лесного ручья

Тихо падали белые перья…


Я простор тебе дам. Только ты не спеши

О тяжелые ветви разбиться,

Залетевшая в дебри таежной тиши

Легкокрылая милая птица.


1947

Здесь гуще древесные тени…

Здесь гуще древесные тени,

Отчетливей волчьи следы,

Свисают сухие коренья

До самой холодной воды.


Ручья захолустное пенье

Да посвисты птичьи слышны,

И пахнут лесным запустеньем

Поросшие мхом валуны.


Наверно, у этого дуба,

На этих глухих берегах

Точила железные зубы

Угрюмая баба-яга.


Сюда вот, откуда дорогу

Не сразу обратно найдешь,

Забрел я, не верящий в бога,

И вынул охотничий нож.


Без страха руками своими

(Ветрам и годам не стереть)

Нездешнее яркое имя

Я высек на крепкой коре…


И кто им сказал про разлуку,

Что ты уж давно не со мной:

Однажды заплакали буквы

Горячей янтарной смолой.


С тех пор как уходят морозы,

Как только весна настает,

Роняет дремучие слезы

Забытое имя твое.


1947

«На потухающий костёр…»

На потухающий костер

Пушистый белый пепел лег,

Но ветер этот пепел стер,

Раздув последний уголек.

Он чуть живой в золе лежал,

Где было холодно давно.

От ветра зябкого дрожа

И покрываясь пеплом вновь,

Он тихо звал из темноты,

Но ночь была свежа, сыра,

Лесные, влажные цветы

Смотрели, как он умирал…


И всколыхнулось все во мне:

Спасти, не дать ему остыть!

И снова в трепетном огне,

Струясь, закружатся листы.

И я сухой травы нарвал,

Я смоляной коры насек.

Не занялась моя трава,

Угас последний уголек…

Был тих и чуток мир берез,

Кричала птица вдалеке,

А я ушел… Я долго нес

Пучок сухой травы в руке.


1947

«У тех высот, где чист и вечен…»

У тех высот, где чист и вечен

Высокогорный прочный лед,

Она, обычная из речек,

Начало робкое берет.


Архар идет к ней в час рассвета,

Неся пудовые рога,

И нестерпимо ярким цветом

Цветут альпийские луга.


На камень с камня ниже, ниже —

И вот река уже мутна.

И вот уже утесы лижет

Ее стесненная волна.


Потом трава, полынь степная,

И скрыты в белых облаках

Вершины, где родилась злая

И многотрудная река.


И наступает место встречи,

Где в воды мутные свои

Она веселой бойкой речки

Вплетает чистые струи.


Ах, речка, речка, может, тоже

Она знакома с высотой,

Но все ж неопытней, моложе

И потому светлее той.


Бродя в горах, величья полных,

Узнал я много рек, и вот

Я замечал, как в мутных волнах

Вдруг струйка светлая течет.


И долго мчатся эти воды,

Все не мешаясь меж собой,

Как ты сквозь дни мои и годы

Идешь струею голубой.


1952

Цветы

Я был в степи и два цветка

Там для тебя нашел.

Листва колючая жестка —

Все руки исколол.


Цветы невзрачны — не беда,

В степи ведь нет других.

Скупая горькая вода

Питала корни их.


Вся жизнь для них была как боль

В пустынной стороне,

И не роса на них, а соль

Мерцала при луне.


Зато, когда железный зной

Стирал траву с земли,

Они в пыли, в соли земной

По-прежнему цвели.


А если розы любишь ты,

Ну что ж, не обессудь!

Мои колючие цветы

Не приколоть на грудь.


1957

Погибшие песни

Я в детстве был большой мастак

На разные проказы,

В лесах, в непуганых местах

По птичьим гнездам лазал.


Вихраст, в царапинах всегда

И подпоясан лычкой,

Я брал из каждого гнезда

На память по яичку.


Есть красота своя у них:

И у скворцов в скворечне

Бывают синими они,

Как утром небо вешнее.


А если чуточку светлей,

Величиной с горошину, —

Я знал, что это соловей,

И выбирал хорошее!


А если луговка — у той

Кругом в зеленых точках.

Они лежат в траве густой,

В болотных рыхлых кочках…


Потом я стал совсем большим

И стал любить Ее.

И я принес ей из глуши

Сокровище свое.


В хрустальной вазе на комод

Они водружены.

В большом бестрепетном трюмо

Они отражены.


Роса над ними не дрожит,

Как на лугу весеннем.

Хозяйка ими дорожит

И хвалится соседям.


А я забуду иногда

И загорюю снова:

Зачем принес я их сюда

Из детства золотого?


Дрожат над ними хрустали,

Ложится пыль густая,

Из них ведь птицы быть могли,

А птицы петь бы стали!


1949

«В своих сужденьях беспристрастны…»

В своих сужденьях беспристрастны

Друзья, чье дело — сторона,

Мне говорят: «Она прекрасна,

Но, знаешь, очень холодна».


Они тебя не разгадали,

Тебя не поняли они.

В твоих глазах, в студеной дали

Я видел тайные огни.


Еще мечты и чувства стройны

И холодна твоя ладонь,

Но дремлет страсть в тебе, спокойной,

Как дремлет в дереве огонь.


1952

О глаза чистоты родниковой!

У глаз у твоих чистоты родниковой,

Над ними, где бьется огонь золотой,

Забудусь я, как над водой ручейковой,

Задумаюсь, как над глубокой водой.


Тебе я кажусь мешковатым влюбленным,

Что молча вздыхает, влюбленность храня.

Зачем я хожу к омутам отдаленным,

Ни разу еще не спросили меня.


Зачем я походкой почти торопливой

Сквозь мусор предместий шагаю туда,

Где красное небо и черные ивы

Полощет и моет речная вода?


Сетей не бросаю, лозы не ломаю,

Не порчу цветов на прибрежном лугу,

Кувшинок не рву и стрекоз не сбиваю:

Сижу и молчу на крутом берегу.


Один на один с глубиною тревожной,

С речным лепетаньем один на один.

«Чего он приходит — понять невозможно,

Мужчина, доживший почти до седин?»


«Ах, все они, знаете ль, тронуты ветром,

Догадки особые здесь не нужны…»

Но стоит! Но стоит пройти километры,

Чтоб кануть в спокойную власть глубины!


По мусорным ямам, по травам спаленным,

Где дремлют кузнечики, тонко звеня…

Зачем я хожу к омутам отдаленным,

Ни разу еще не спросили меня.


О, глубь, о, глаза чистоты родниковой!

Над ними, где бьется огонь золотой,

Забудусь я, как над водой ручейковой,

Задумаюсь, как над глубокой водой.


19481957

«Ты за хмурость меня не вини…»

Ты за хмурость меня не вини,

Не вини, что грущу временами.

Это просто дождливые дни,

Это тучи проходят над нами.


Ты ведь веришь, любимая, мне,

Я короткую хмурость осилю,

Где-то в очень большой глубине

Небо вечное, чистое, синее.


1949

Яблонька, растущая при дороге

Она полна задорных соков,

Она еще из молодых,

И у нее всегда до срока

Срывают жесткие плоды.


Они растут как будто наспех

И полны вязкой кислотой.

Она безропотно отдаст их

И остается сиротой.


Я раз тряхнул ее, да слабо.

А ветки будто говорят:

«Оставьте яблоко хотя бы

На мне висеть до сентября.


Узнайте, люди, как бывают

Прекрасны яблоки мои,

Когда не силой их срывают,

А я сама роняю их».


1947

Имеющий в руках цветы…

Лесная узенькая тропка

Вела девчонку от людей.

Девчонка оглянулась робко,

И стало очень страшно ей.

Седые космы елей черных,

Сторожкий шорох за спиной,

И птичий крик, и сказок вздорных,

Теперь припомнившихся, рой.


К тому ж, пожалуй, слишком рано

Внушали ей и там и тут:

«Смотри, поймают хулиганы

И… платье новое порвут!»

А лес вокруг, теплом облитый,

Сверкает, птицами поет.

Сейчас придет мужик небритый

И схватит, легкую, ее.

Как птица пойманная в клетке,

Ее сердечишко стучит.


А между тем, раздвинув ветки,

Выходит он и впрямь небрит.

Как видно, шел он лесом долго,

Цепляя мокрые кусты.

В одной руке его — кошелка,

В другой руке его — цветы.


Тут лета яркие приметы,

Купальниц крупных желтизна.

И, как ни странно, встреча эта

Девчонке вовсе не страшна.

Среди дремучей темноты

Она почувствовала все же:

Имеющий в руках цветы

Плохого совершить не может.


1957

Ответная любовь

Уже подростками мы знаем,

По книгам истины уча:

Лишь безответная, глухая

Любовь крепка и горяча.


Из тех же книжек нам известно —

Она по-своему живет:

Гудит, как пламя в печке тесной,

И, как вода в трубе, ревет.


Меж тем и жизнь внушает строго:

Нужны труба, ограда, печь,

И что без этого не могут

Огонь — гореть, а воды — течь,


И что, едва на волю выйдя,

Слабеют чувства и мечты…

Но я огонь свободным видел,

В нем было больше красоты!


Клубя нагретый рыжий воздух,

Он рвался так в холодный мрак,

Что перепутывались звезды

С живыми искрами костра.


Я видел также не мятежной,

А золотой воды разлив,

Она спала, весь лес прибрежный,

Весь мир в себе отобразив.


Ценя все вольное на свете,

Я любовался ею вновь

И встретил женщину, и встретил

Ее ответную любовь.


И вот она вольна меж нами,

Не стеснена, какая есть!

И к звездам рвется, словно пламя,

И мир отобразила весь!


1953

Идёт девчонка с гор…

С высоких диких гор, чьи серые уступы

Задергивает туч клубящаяся мгла,

Чьи синие верхи вонзились в небо тупо,

Она впервые в город снизошла.


Ее вела река, родившаяся рядом

С деревней Шумбери, где девушка живет.

Остались позади луга и водопады,

Внизу цветут сады и зной душист, как мед.


Внизу ей страшно все: дома, автомобили

И то, что рядом нет отар и облаков,

Все звуки и цвета ее обворожили,

А ярмарочный день шумлив и бестолков.


На пальце у нее железный грубый перстень,

Обувка не модна, и выгорел платок,

Но белые чулки домашней толстой шерсти

Не портят стройности девичьих легких ног.


Идет девчонка с гор, такая молодая,

Своей не осознав, быть может, красоты,

А парни на пути встают, обалдевая,

И долго вслед глядят и открывают рты.


Все взгляды на нее остались без ответа,

Не дрогнула ничуть тяжелая коса.

Идет девчонка с гор… С нее б создать Джульетту,

Венеру вырубить, мадонну написать!


Идет девчонка с гор, в которых, не ревнуя,

Мужчина тот живет, с обветренным лицом,

Кто смело подойдет и жестко поцелует,

Кто ей надел свое железное кольцо.


1954

Верность

Валдай, золотая погода,

Весенний цветочный наряд.

В зеленую темную воду

Замшелые сосны глядят.


В глубинке тенистой и мглистой,

Присмотришься — что-то мелькнет:

Быть может, карась золотистый

У самого дна проплывет.


Над хлебными нивами скоро

Цветенья поднимется дым,

А там уж из темного бора

Потянет настоем грибным.


Желанное время покоса

Пришло между тем наяву.

Седые обильные росы

К земле пригибают траву.


И косы гуляют со свистом

(Трава-мурава, не серчай!),

И так это сено душисто,

Что впору заваривать чай.


А я здесь приезжий и, может,

Еще не приеду сюда.

Чего же искать мне, чего же?

Остаться бы здесь навсегда.


Да мало ли видел я стран-то:

Там — тундра, там — солнечный край…

Вот новое место — Саранда,

И это тебе не Валдай.


Ну что из того, что не дома?

Субтропики… Праздничный вид…

Горячая синяя дрема

Над морем в Саранде висит,


Одиннадцать месяцев лето,

Листвы не роняют леса,

Вода же морская… Но это

Нельзя и в стихах описать!


До самого дна — голубая,

Прозрачна — до самого дна.

Как воздухом тихо ласкает,

Как бархатом гладит она!


Все море горит на закате,

Огнем полыхает вода…

Чего же, чего же искать мне?

Остаться бы здесь навсегда…


А женщины!.. Разве не то же

Случается с нами подчас?

Посмотрит и чем-то встревожит,

Холодным остаться не даст.


Глаза словно с детства знакомы,

А в них по-родному видна

Морская горячая дрема,

Валдайских озер глубина.


В словах ее слышится вызов.

И вот уже вяжется нить,

И вот уж возможная близость

(Ах, что б ни сказали!) пьянит…


Я много по свету скитался,

Красивое — видеть устал,

Но с женщиной той не остался

И в этих местах не застрял.


На них не сменяю легко я

Простой деревушки своей,

Речушки, поросшей ольхою,

Владимирских скромных полей,


И первого, лучшего друга,

Своей не сменяю жены.

Осенняя дремлет округа,

Вокруг — океан тишины.


Листву осыпают деревья,

А в сердце одна и одна:

Навеки родная деревня,

Навеки родная жена!

ПОЭМЫ

Черный омут

1
В могучей ржи, в дремучей ржи

Гуляет кобылица.

Над рожью медленно кружит

Сова — ночная птица.

И так плавны

Ее круги,

Что воздух кажется

Тугим,

Что не понять

Ее полет —

Не то летит,

Не то плывет…

А небо зелено еще,

Еще зарей не тронуто.

Плеснула медленным лещом

Река под Черным Омутом.

Светла

Родная сторона!

Тропа во ржи — как просека.

Большая поздняя луна

Запуталась в колосьях.

И, прочно впутавшись

В траву,

Туманы спят в лугах,

Они уже

Не уплывут

Обратно в берега.

Они стреножены,

И тут,

В густой траве,

Они умрут,

Когда в их туши

Белые

Ударит солнце

Стрелами.

И станут клочья синей мглы

Ползти, бежать во все углы,

Приход предчувствуя

Его.

И станут птицы петь,

И вот

Над рожью выплывет

Оно,

Колосьями

Обрамлено.

Прочна родная сторона,

Поля рассветом тронуты.

Чуть слышно плещется волна

В реке под Черным Омутом.

2
Когда встречаетесь с названьем

Лесов, озер, урочищ,

Вы

Ищите давнего преданья

Полузатерянной молвы.

Река зовется Лебедь.

Каждый

Поймет, за что названье ей.

Когда-нибудь, хотя б однажды,

Она видала лебедей!

Летели лебеди, устали,

Глядит вожак: присесть бы где…

Они из облака рождались

И отражались на воде.

Опять одной речонке слабой

По перелесочкам брести.

Но были лебеди

Хотя бы

К большим озерам по пути!

Зовется круча Соловьихой.

Восход.

Черемухи горят.

И соловьи на зорьке тихой

Друг с другом песней говорят.

Под кручей — омут.

Цвет черемух

Уносят тихие струи

В часы, когда земную дрему

Тревожат только соловьи.

Понятно все.

Но в чем же дело,

Что светлоструйный омут тот

Не светлым все-таки,

Не белым,

А Черным Омутом слывет?

3
Кто знает, как родится слово?

Неоспоримо лишь одно:

Кузьма Кривой из Кочугова

Нырял с бутылочкой на дно.

Ведь испокон молва ходила,

Что в Черном Омуте у дна

Вода похожа на чернила —

Не то синя,

Не то черна.

Для мужика забавы мало

Нырять с бутылочкой во тьму.

Болезнь покоя не давала

И на корню брала Кузьму.

Не то что боль, или ломота.

Или окинуло огнем…

Но изнутри изводит кто-то,

И пьет, и сушит день за днем.

Дивятся люди: в чем душонка…

— Не лихоманка ли во сне…

— Всего скорее лягушонка

Из лужи выпил по весне… —

Не увидал никто воочью,

Чего там было в пузырьке,

Затем, что Кузя только ночью,

Тайком от всех ходил к реке.

Никто не видел тайной влаги,

Никто доподлинно не знал,

Из-под какой такой коряги

Он эту влагу доставал.

Но вот уже молвою стала

О излеченье дивном весть.

— Ключей-то в омуте немало,

Да, значит, ключ особый есть. —

К Кузьме примчался земский лекарь,

Просил, не то чтобы стращал.

Демьяныч — волостной аптекарь —

Вином Кривого угощал.

— Открой секрет, — Кузьму просили, —

Больных-то мало ли в миру… —

Да не сумели пересилить:

— Сам догадался — с тем помру!


Но вышло все, как в старой сказке,

Где зло наказано всегда.

От всех людей не без опаски

Опять Кузьма пришел сюда.

Когда ж схватило стужей ноги

И руки замертво свело,

Не докричался до подмоги —

Не близко от реки село.

Но, впрочем, так ли было это —

Темно за давностию лет.

— Какие уж у нас секреты,

Секретов в нашем крае нет.

— Ну хорошо, а отчего же

Под кручей рыба не живет?

Пастух напился — еле ожил,

Недели две болел живот…

— Хворал, наверно, от простуды.

Хватил излишку сгоряча.

— Или струя пришла?

— Откуда?

Со дна, должно быть,

Из ключа… —

В любой легенде — правды зерна,

Хоть зерен я не вижу тут.

Но омут

То и просто Черным,

А то и Проклятым зовут.

4
У вод, забурливших в апреле и мае,

Четыре особых дороги я знаю.

Одни

Не успеют разлиться ручьями,

Как солнышко пьет их

Косыми лучами.

Им в небе носиться по белому свету

И светлой росою качаться на ветках,

И ливнями литься, и сыпаться градом,

И вспыхивать пышными дугами радуг.

И если они проливаются к сроку,

В них радости вдоволь, и силы, и проку.

Лужайки и тракты, леса и поля,

Нигде ни пылинки — сверкает земля!

А часть воды земля сама

Берет в глухие закрома.

И под травою, где темно,

Те воды бродят, как вино.

Они — глухая кровь земли,

Они шумят в цветеньи лип.

Их путь земной и прост и тих,

И мед от них, и хлеб от них,

И сосен строгие наряды.

И солнце в гроздьях винограда.


А третьи — не мед, и не лес, и не зерна:

Бурливые реки, лесные озера.

Они океанских прибоев удары,

Болотные кочки и шум Ниагары.

Пути их не робки, они величавы,

Днепровская ГЭС и цимлянская слава.

Из медного края тугая струя

И в сказочной дымке морские края.

По ним Магеллановы шли корабли.

Они — голубые дороги земли.

Итак:

Над землею проносятся тучи,

И дождь омывает вишневые сучья,

И шлет океан за лавиной лавину,

И хлеб колосится, и пенятся вина.

Живут караси по тенистым прудам.

Высокие токи несут провода.

И к звездам струятся полярные льды…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Но есть и четвертая жизнь у воды.

Бывает, что воды уходят туда,

Где нету ни света, ни солнца, ни льда.

Где глина плотнее, а камни упорней.

Куда не доходят древесные корни.

И пусть над землею крутая зима —

Там только прохлада и вечная тьма.

Им мало простору и много работы:

Дворцы сталактитов, подземные гроты…

И путь их неведомый скупо прорезан

И в солях вольфрама и в рудах железа.


И вот иногда эти темные воды,

Тоскуя по солнцу, идут на свободу!

Веселая струйка, расколотый камень —

И пьют эту воду горстями, руками.

В барханных равнинах, почти что рыдая,

Губами, как к чуду, к воде припадают.

Она в пузырьки одевает траву,

Ее ключевой, родниковой зовут.

То жилою льдистою в грунте застынет,

То вспыхнет оазисом в древней пустыне.

Вода ключевая, зеленое лето,

Вселенская лирика!

Песня планеты!


И вот ты пробилась

Биеньем упорным

Сквозь камни и глину,

Сквозь донную тину.

И омут с тех пор называется Черным,

Теперь отвечай, проясни нам картину,

Откуда пришла ты и где ты бродила,

Какие породы в пути проходила?

Не ты ль прижигаешь прибрежные травы?

В тебе благодать

Или только отрава?

Над омутом тихо. В окрестностях тихо.

Дрожанием росным горит Соловьиха.

5
А Васька здесь играл в войну,

Рассчитывал удар.

Враги бегут, враги в плену…

Но пленных он не брал.


То тихо спрячется в кусте.

То ляжет в лопухах,

А то ползет на животе

С рогаткою в зубах.

Пиратский флот идет сюда,

Но Васька, он не робок,

И в щепки рушились суда

Из спичечных коробок.

Опять враги со всех сторон:

Войны обычай древен…

Но больше всех, пожалуй, он

Любил спасать царевен.


И было так.

Пока в седле

Сквозь лес царевну мчал он,

Она с мальчишками в селе

Играла в «выручалы».

Мальчишки резались в лапту,

В реке коней купали,

А он скорей на кручу ту,

Пока не увидали.

Один запруды он прудил,

Один ловил лещей,

И незаметно он

Один

Остался вообще.

А началось-то с пустяков.

Его обидел Петька:

Дал по зубам без лишних слов.

Попробуй тут стерпеть-ка!

Шагов на двадцать отбежал,

Рогатку — из кармана,

Речной голыш покрепче сжал,

В глазах от слёз туманно.

Голыш тяжел, как сахар бел,

Теперь не жди хорошего.

И крикнуть Петька не успел.

Во рту у Петьки — крошево.

Мальчишки кинулись гурьбой,

А Васька — на чердак.

И стал он вроде бы чужой.

И все пошло не так.

Отец рукой махнул: «Пущай,

Чай, дальше будет видно…»

А он мальчишкам отомщал

За горькие обиды.

Как отомщал?

Играл в войну.

Рассчитывал удар.

Враги бегут, враги в плену…

Но пленных он не брал.

Рубил сплеча, в атаку шел

И сыпал градом каменным…

И было Ваське хорошо,

Как после ласки маминой.

Но жизнь строга.

Пока в седле

Сквозь лес царевну мчал он,

Она с мальчишками в селе

Играла в «выручалы».

6
Конечно, все еще придет

Во время жизни долгой.

Войне — черед,

Любви — черед,

И мужеству, и долгу,

Не понарошку упадет

Еще, быть может, он.

А может, девушку найдет,

Восторжен и влюблен.

В душе,

Холодный лед круша,

Любовь цветы разбудит.

И, может быть, его душа

Еще красивой будет.

Но в эту душу,

В темноту,

Негаданно, непрошено,

В далеком детстве,

В пору ту,

Дурное семя брошено.

И бледный маленький росток

Пускай заглох,

Он коренаст.

Еще при случае он даст

Больной, уродливый цветок.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

7
Когда светает, зачем огонь,

Кроме огня зари?

И звезды погасли одна за другой,

И разом все фонари.

Из серого город стал голубым.

Чище и строже стал,

Иди в этот час по местам любым —

Всюду Москва пуста.

Асфальт под ногами остыл давно,

Озерного глаже льда.

И если открыто твое окно,

Утро вошло туда.

Пушистым котенком присело на стол,

Вниз заглянуло — боязно.

Сперва шевельнуло книжным листом.

Поиграло от платья поясом.

Потом и пошло, завело игру,

На пол стащило ленты,

И щеку твою, и немного грудь

Задело пушистым чем-то.

Но ты не проснулась еще пока.

Яркие сны храня,

Их прикрывает твоя рука

От грядущего дня.


И вот ты шагаешь

С мешком за плечами.

Тебя называют:

«Товарищ начальник».

Начальник разведки

Орлова Надежда.

Таежные ветки

Цепляют одежду.

Из каменной щели

Грохочет река,

По грунту ущелья

Гуляет кирка.

Да был ли расчет твой

Надежен и точен?

Промывка породы…

Бессонные ночи…

Усталость…

Быть может,

Немного осталось.

Глаза тяжело

Закрывает усталость.

А старый профессор

Диктует сурово:

— Названье алмаза —

Арабское слово… —

Мелькают лопаты

Все чаще и чаще.

— Арабское слово —

Что значит

«Креп-чай-ший»… —

Прозрачные ветры

Проносятся воя.

Шумит до рассвета

Сибирская хвоя.

Алмазы сокрыты

Глубоко в земле.

Учебник раскрытый

Лежит на столе.

Все просто и мудро:

Экзамен… Отметки…

Московское утро…

Таежные ветки…


Уж улицы моют, панели метут,

Уж в городе нет тишины.

И день через десять грянет минут

Гимном большой страны.

Водой засверкает из белого крана,

Обрызжет, последние сны пересиля.

Звонок в коридоре.

«Кому бы так рано?»

На это отважится только Василий…

8
Поезд привстал и тут же ушел.

Оставив только двоих.

Ты, лес, белоствол,

Ты, лес, медноствол,

Заведи-ка поглуше их.

И лес, чтобы мягче ступать ногам,

Мох по пути стелил.

По деревьям птичий рассыпал гам,

Сквозь деревья солнце цедил.

Сверху был он огнист и сух,

А пониже,

Там, где трава,

Зацеплялась за каждый сук

Золотистая синева.

А над лесом шли да шли облака,

Белоснежные шли на юг.

— Как ты дорог мне!..

— Как ты мне близка!.. —

Не спастись от любимых рук…

Пробежал огонь.

Полыхнул костер.

Взгляд девичьих глаз удивлен и тих.

Как бездонную

Глубину озер,

Солнце теплое напоило их.

9
Когда потом тропа лесная

Пришла к обрыву над рекой

И зелень яркая сквозная

Внизу кипела, как прибой,

И в синеву переходила.

Лиловой делаясь вдали,

Им только крыльев не хватило,

Чтоб отделиться от земли.

И было радостно смеяться

На грани лета и весны,

И было поздно опасаться

Любой опасной крутизны.


Обратно шли — уже смеркалось,

Платформа платьями ярка,

И лишь в глазах еще плескалась,

Еще туманилась река.

— А правда, вид реки был чуден,

Обрыв… И воздух под тобой!

— Напрасно я не взял этюдник.

Мы унесли б ее домой.

Она себе висела б тихо,

В соседстве книги… и кровать…

И все же нашу Соловьиху

Тебе я должен показать.

Там зелень ярче, даль яснее,

Вода задумчивей поёт.

Насколько был бы я беднее,

Когда бы не было ее!

Земля щедра.

Но что красоты

И мест далеких благодать.

Свою дипломную работу

Я буду только там писать.

Перенесу на холст не кручу —

Легенду, сказку, колдовство,

Не омут сам — его певучесть,

И всю таинственность его!

Пусть тяжела берется ноша,

Но я который год горю.

Я образ твой на все наброшу,

Любовью одухотворю!..

Пускай найдет на камень камень,

Не отступлю, не сдамся я.

Послушай, Надя, сдашь экзамен,

Махнем-ка в отчие края?!.

10
Зовется круча Соловьихой,

Восход.

Черемухи горят.

И соловьи на зорьке тихой

Друг с другом песней говорят.

Уходит ночь.

Туманец белый

Над темной плавает водой.

Роса, как жемчуг, поседела.

Весь луг за омутом

Седой.

За лугом — дальняя деревня.

Из труб — лиловые дымки.

Вдоль по реке растут деревья.

Они красивы и легки,

А там, где солнце в небе вышло,

Сломав зари румяный лед,

За отдаленностью неслышно

Кружился, плавал самолет.

То вниз.

То, взброшенный пилотом,

Упрямо круто кверху лез.

Как бритвой, этим самолетом

Располосован шелк небес.

Но и рубец белесый даже

Не портил цельности сейчас.

Была законченность в пейзаже,

Когда ничто не режет глаз.

Красива Надя. Тонкость линий…

Румянец нежен и глубок…

Из голубых тяжелых лилий

Водой обрызганный венок…

А он сидит с холодным взглядом,

С надломленным от злости ртом.

Им целоваться нынче б надо.

Ругаться можно бы потом.

Их жаркий спор, как видно, долог,

И нету выхода ему.

— Но я-то все-таки геолог

И понимаю, что к чему.

Я не жена тебе.

Не сцена —

Серьезный это разговор.

Здесь клад лежит. И клад бесценный,

Как ты молчал-то до сих пор?!

— А что ты хочешь?

Чтоб заводы

Пришли из города сюда?

Чтоб отравили эти воды?

Чтоб от черемух — ни следа?

Чтобы сортиры да бараки

На этом выросли лугу?

На это, Наденька, без драки

Я согласиться не могу.

Она светла, моя река-то…

— Но выступаешь нынче ты

Лишь мракобесья адвокатом…

— Нет! Адвокатом красоты!

Завод дымится, на заводе

От дыма смрадно и черно.

И равновесие в природе

Уже нарушено давно.

Леса редеют,

Рыбы нету.

Все меньше птицы и зверей.

Изгадить можно всю планету.

Так что же, действуйте скорей!

— Твой аргумент последний страшен,

Но что ж добру-то

Пропадать?

Оно нужно ученым нашим,

Стране, народу!..

— На-пле-вать! —

Не закричал, ответил тихо. —

— Светло совсем. Пойдем домой.

Моя навеки Соловьиха.

И этот омут Черный — мой.


Любуйся, Василий,

Где отмели гладки,

Спокойные люди

Разбили палатки!

Лопатою острой,

Киркою упрямой

Повсюду, как оспа,

Наделаны ямы.

Привычные люди

Взялись за работу.

И ходит по берегу,

Меряя что-то,

Твоя дорогая

Орлова Надежда,

Росистые ветки

Цепляют одежду.

Любуйся, Василий,

Над главной палаткой

Флажок кумачовый

На палочке гладкой!


А помнишь, как омут

С черемухой вместе

Мечтал подарить ты

Царевне…

Невесте?..

Царевны горды.

Никого не спросила,

Взяла своевольно,

Другим подарила.

Твою Соловьиху

Обносят забором,

Колючка на колышках,

Как они скоро!

А на сердце тяжесть

И горечь разрыва.

Недаром опять ты

Приходишь к обрыву.

Опомнись,

Очистись

От въедливой слизи,

Быть может, ты просто

Упрям и капризен!

Ты прячешься, плачешь.

Чего уж бездарней.

В палатках, должно быть,

Отличные парни.

Спускайся на отмель,

Довольно разлуки!

Навстречу метнутся

Любимые руки.

Неужто вот так

И вернешься в село?

Решайся скорее —

Совсем рассвело.

Но он не решался.

А утро вставало.

Других не темней

И не хуже нимало.

Спуститься…

Остаться…

Вернуться обратно…

А утро разрезал

Свисток троекратный.

А через мгновенье

Случилось начало,

От поступи века

Обрыв закачало.

Земля расступилась,

Земля застонала,

Рванулись наружу

Пласты аммонала.

Куда ты,

Поддавшись

Неведомой силе,

С камнями и пылью,

Куда ты, Василий?!

А пыль относило

На дальнюю рощу.

И может быть, так

Справедливей

И проще!


Москва, она слезам не верит,

Проплачь хоть день, хоть целый год.

Уж не откроет больше дверь он

И в лес тебя не позовет.

И ты характером — не фея,

И он — не то чтобы злодей.

Но ты стократ его правее:

Ты к людям шла,

Он — от людей.

Все ж… пусть висит в твоей квартире

Тобой сюда водружена

Его дипломная картина,

Хоть и не кончена она…


1948—1958

Сказка о мёртвом камне

Он мастер был большой руки —

Ему дивились старики,

Из коих каждый мог и сам

Творить из камня чудеса.

Но он зажжет — рукой не тронь! —

Огонь, как есть живой огонь!


Была у мастера душа

Светла, просторна, хороша.

А в ней красавица жила,

Как зорька ранняя, светла,

Легка, как ветер у реки,

Свежа, как утром васильки,

Чиста, как иней на заре,

Хрупка, как льдинка в ноябре.

Какие камни ей дарил!..

Какие речи говорил!..

Она в ответ ни да, ни нет…

— В твоихкамнях, конечно, свет…

Но если правду говорить,

Алмаз и сам всегда горит.


И то не диво для меня:

Он — сын земли и сын огня.

Он был бы гладок лишь да чист,

Он сам в себе хранит лучи…


И слышит он ее слова:

— Чтоб камень твой затосковал,

Ты так устрой! И я тогда

С тобой останусь навсегда!


А мастер был хорош собой,

И он, конечно, принял бой.

Имел он руки кузнеца,

Что взял задаром от отца,

Да кудри цвета спелой ржи.

Но этим он не дорожил.

Он был красив, и юн, и смел,

И всё он мог и всё умел!


Вот начал мастер в ранний час

Дробить, гранить, светлить алмаз.

И день и ночь резцом, руками

Он гнал тоску в холодный камень.

И год прошел, и новый начат,

А нет у мастера удачи.

И так посмотрит, и на свет:

В груди — тоска, а в камне — нет!

И вот узнал он стороной,

Что где-то жив старик больной,

Который слеп уж много лет,

И что слепец хранит секрет,

Как можно голыми руками

Заставить жить холодный камень.


Он старика спросил:

— Скажи,

Как сделать, чтобы камень жил?

Болтают правду или нет,

Что знаешь ты такой секрет?


И так сказал ему старик:

— Алмаз, сынок, и сам горит.

И то не диво для меня:

Он сын земли и сын огня.

Он был бы гладок лишь да чист,

Он сам в себе хранит лучи.

Уж сорок лет тому назад

Я потерял свои глаза,

И скоро мой придет конец,

Я стар и слаб, и я — слепец…

Не мастер, нет! Я был бы бог,

Когда бы снова видеть мог!

Теперь послушай мой ответ:

Секретов в этом деле нет!

Алмаз — мертвец, хоть и горит,

Но ты проникни в свет зари,

Добейся, чем жива звезда,

Зачем весной цветет вода,

Зачем душистый мед цветам,

Откуда зелен цвет листа,

Откуда плод берет цветок.

В себе послушай крови ток.

И все, чем сам ты нынче жив,

В холодный камень тот вложи!

И душу всю вложи — и вот

Тогда твой камень оживет!


Что ж! Начал мастер в новый раз

Стальным резцом дробить алмаз.

Трудом, бессонницей, руками

Он гнал тоску в холодный камень.

И год прошел. И много лет.

В глазах — тоска! А в камне — нет!


И так сказал он наконец:

— Ты обманул меня, слепец!

Я понял, чем жива звезда,

Зачем весной цветет вода,

Зачем душистый мед цветам,

Откуда зелен цвет листа.

Я всё узнал! Во всё проник!

И сам, как ты, я стал старик!

Но вот уж сколько долгих лет

В глазах тоска, а в камне — нет!

Вся жизнь моя была обман!


Тогда сквозь памяти туман,

Сквозь лет прошедших полутьму

Старик увиделся ему.

Бела трясется голова:

— Ты позабыл мои слова!

Умом незрелого юнца

Ты их не понял до конца!

А я сказал:

«Чем сам ты жив,

В холодный камень тот вложи,

И душу всю вложи — и вот

Тогда твой камень оживет!»


И мастер понял в этот миг,

На что толкнул его старик.

И вспомнил он, что жизнь прошла

И что, наверно, умерла

Его невеста. Что давно

Вокруг и пусто и темно.

Что кудри цвета спелой ржи,

И всё, чем он не дорожил,

Что всё пропало без следа.

Что голова его седа…

И понял он, и понял он,

На что был жизнью обречен,

Что нет уже путей назад,

Пока глядят его глаза.

И начал он в останный раз

Дробить, гранить, светлить алмаз.

И год прошел, и больше двух…

Вдруг по селу пронесся слух:

Добился мастер своего,

И ожил камень у него!

Пришли, открыли дверь — темно.

В избе не топлено давно.

Висят сосульки с потолка.

Лежит старик. У старика

В руке остывшей, возле глаз,

Зажат оконченный алмаз,

Какой не видан ни в селе,

Ни по окрестной всей земле,

Ни по заморским сторонам…

Какой для сказки нужен нам!


Когда упал он из руки

На доски старого стола,

С реки порхнули ветерки,

И зорька вспыхнула светла,

В полях мелькнули васильки,

Звезда в тумане проплыла,

Зажегся иней на заре,

Сверкнула льдинка в ноябре,

И боль, как пламя, обожгла

Глаза смотрящих и сердца…

Исполнился завет слепца.

Исчерпан труд. Окончен бой.

Глаза — пусты. А в камне — боль!


1949—1956

ОСЕННИЕ ЛИСТЬЯ

Впрочем, сначала я хотел всё это назвать «Камешки на ладони».

Думаю, не одному мне приходилось сидеть на морском берегу, усыпанном мелкими разноцветными камешками. Они, правда, сначала не кажутся разноцветными — этакая однообразная сероватая масса. Их называют галькой.

Сидя на берегу, невольно начинаешь перебирать камешки вокруг себя. Возьмешь горсть — просеешь сквозь пальцы… Или возьмешь камешек и бросишь его в воду. Пойдут круги. Снова возьмешь камешек и бросишь в воду. Занятие не то чтобы очень интеллектуальное, но нисколько не хуже домино или подкидного дурака.

Неожиданно один из камешков останавливает ваше внимание. Он округлый, полупрозрачный, но полупрозрачная сердцевина его слегка красновата, как будто в нем растворена капля крови.

Или, напротив, он черный, как лаковый, а по черному лаку — желтый узор, похожий, скажем, на пальму.

Или по цвету он обыкновенный, серенький, но по форме — чистая женская туфелька.

Или он зеленый, а на нем летящая белая чайка. Да что говорить, бесчисленны и разнообразны камешки на морском берегу.

Понравившиеся вам, так сказать, экземпляры вы невольно складываете отдельно в купальную шапочку, или в башмак, или на разостланную газету. Хотелось бы их увезти в Москву, показать друзьям, самому полюбоваться зимой, вспомнить о синем море.

Но красивых, необыкновенных камней набирается все больше, и тут вы начинаете то, что можно назвать вторым туром. Вы уже не обращаете внимания на рассыпанные прибрежные камешки, а отбираете из тех, что были отобраны вами раньше. Кладете на ладонь с десяток камешков и пальцем долго перекатываете их с места на место, пока не остановите свой выбор на трех, а остальные семь выбросите обратно на берег…

Теперь ближе к делу. Много лет назад я завел себе тетрадь в темно-коричневом переплете, из тех, что у нас называются общими. При чтении книги, в разговоре с друзьями, на писательском собрании, во время одиноких прогулок, в жарком споре мелькала иногда мысль… Впрочем, не то чтобы мысль — некая формулировка, некое представление, касающееся чаще всего моей профессии, то есть искусства.

Это представление, эту формулу, эту мысль (может быть, в конце концов проще всего сказать — мысль) я старался либо запомнить, либо записать на клочке бумаги, на ресторанной салфетке, на авиационном билете, на листочке, выдранном из чужого перекидного календаря.

Когда такие бумажки накапливались по карманам, я доставал их, разглаживал на столе, и… вот уж были камешки на ладони, потому что происходил отбор. Некоторые я переписывал в тетрадку.

У меня была очень утилитарная цель. Я собирался писать, а впоследствии и писал роман, в котором (предполагалось) герои будут много разговаривать об искусстве и больше всего о литературе. Ну и о разных других вещах. Я думал, что заготавливаю кирпичики для романа.

При написании романа существуют свои законы. Мои кирпичики все оставались и оставались в стороне, а герои говорили то, что им было нужно говорить по ходу дела.

Время от времени я брал из тетради камешек и вставлял его в очередную статью. В иную статью я вставлял два-три камешка, и статья, мне казалось, становилась живее.

Потом начался третий тур. Подолгу я листал свою тетрадь и снова перебирал и перебирал, пока какая-нибудь пятая или десятая запись не попадала в избранные. Я брал ее и заключал в более четкую и строгую форму. Практически это выражалось в том, что я выписывал ее из тетради с соответствующей литературной обработкой на отдельный лист бумаги.

Для слишком внимательного читателя некоторые (но все же только очень некоторые) записи, возможно, покажутся где-то читанными. Вероятно, в моих же статьях. Или в «Письмах из Русского музея», или в том же романе «Мать-мачеха», или в книге «С лирических позиций», или в книге «Работа», или в книге «Славянская тетрадь»…

По какому же принципу я предлагаю их, эти некоторые записи, читательскому вниманию вторично? Принцип у меня такой. Если камешек был взят в статью из тетради, я его сохраняю и здесь. Если же он был найден в процессе писания статьи или книги, то я его в тетрадь задним числом не вписывал и на предлагаемых теперь читательскому вниманию страницах его не окажется.

Друзья говорят: «Не торопись. Ведь придется еще и впредь писать статьи, камешки пригодятся». А я отвечаю — пусть! Во-первых, насобираю еще. Во-вторых, может быть, так даже интереснее. Одно дело, когда камешек теряется среди других бесчисленных камней, то есть среди многословия статьи, другое дело, когда он отдельно лежит на ладони.

Надо бы и еще поперебирать, пропустить через четвертый тур. Да и те, что пока остались в стороне, в тетради, тоже не совсем еще выброшены и подлежат постепенной переборке.

Но и то правда, пусть перебирает читатель. Если из всей этой высыпанной перед ним на стол груды камешков он отберет для себя хотя бы пяток, и то ладно. Я ведь и собирал их только для того, чтобы показать людям, в надежде, что некоторые из них могут показаться забавными.

* * *
Ко всему, что я описал в своих книгах, у меня притупляется интерес в жизни. Шагреневая кожа.

* * *
Читая некоторые книги, я, как на оселке, правлю свой язык. На иных книгах я правлю свою гражданскую совесть.

* * *
Есть убежденность, что большими знаниями можно погубить в себе поэзию. Рациональное зерно здесь заключается в том, что с приобретением знаний утрачивается непосредственность восприятия мира, способность удивляться, развивается рефлексия…

Но, по-моему, дровами можно завалить и потушить только слабенький огонек. Большой, разгоревшийся костер дровами не завалишь. Он разгорится еще ярче.

* * *
Я — человек, существо социальное. От меня, как от точки, существует проекция назад, в прошлое, в глубину (понимание прошлого и отношение к нему), и проекция вверх, в будущее (понимание и ощущение его). Я — узелок, связывающий эти две нити. Они натянуты, и их натяжение определяет моё пространственное и временное положение. У меня есть корень в землю и побег в небо.

* * *
Нужно попасть камнем в цель на далеком расстоянии. У человека, умеющего далеко кидать камни, при этом будет одна лишь трудность — попасть. Докинуть до цели для него не проблема. Это для него само собой разумеется.

Если же человек едва-едва добрасывает камень до нужного места, то где уж ему попасть.

Литературная техника, собственно литературное ремесло, и есть вот это умение «докинуть».

Нужно, чтобы все эти рифмы: внутренние, разноударные, мужские и женские, — ассонансы, аллитерации и прочее, нужно, чтобы это не было проблемой, а было как умение легко докинуть камень до цели. Тогда вся энергия сосредоточится именно на том, чтобы попасть в цель.

* * *
Наши критики, разбирая то или иное произведение чаще всего говорят, так сказать, о курсе корабля и совсем не говорят о его плавучести, о его навигационных качествах, а тем более об отделке салонов, палуб, кают.

* * *
Если для всех людей сахар сладок, а соль солона, если для всех ландыши пахнут ландышами, а навоз навозом, если для всех больно есть больно, а сладострастно есть сладострастно, то не предположить ли, что и все иные чувства людей если не вполне одинаковы, то сходны?

Чувство нежности, жалости, жадности, любви, горя, тоски, грусти, скуки, раскаяния, страха, гордости, возмездия — все эти чувства для всех людей «на вкус» одинаковы.

Если бы было по-другому, искусство не могло бы существовать.

Любую черту своего любого героя, если даже это отъявленный подлец и негодяй, писатель прикидывает на себе.

* * *
У него ладный, хорошо работающий поэтический аппарат. Но ему нечего в этот аппарат запускать.

* * *
Спортсмен-марафонец бежит, преодолевая свою классическую дистанцию — сорок два километра. Вдруг его остановил человек и говорит:

— Здесь, в стороне, всего триста метров, есть табачный киоск, сбегай, купи мне сигарет.

— Но я преодолеваю дистанцию…

— Вот именно, все равно ты уже бежишь. Что тебе стоит сделать лишних полкилометра? Это займет у тебя пять минут. Ну что тебе стоит?..

Ситуация фантастическая. Но я думаю о ней всякий раз, когда звонят из редакции и просят написать статью.

— Но я пишу сейчас повесть (или роман).

— Это займет у вас два дня. Нужно восемь страничек на машинке.

— Но я пишу повесть.

— Вот именно, все равно пишете. В повести небось будет четыреста страниц, так что вам стоит написать лишние восемь?..

* * *
Что изменится, если в стихотворении поправить два-три места, две-три строки или даже два-три слова? Может быть, ничего не изменится. Может быть, стихотворение станет лучше. Но может случиться и другое.

У стихотворения (у рассказа, у романа) есть свои нервные узлы. Чтобы убить произведение, незачем кромсать его на куски — достаточно ужалить в два-три нервных узла. Операция может быть незаметной, а стихотворение между тем парализуется и обвиснет, как тряпка.

* * *
Хорошему, тонкому скрипичному мастеру один приятель во время выпивки советовал:

— Слушай, сделай ты фортепьяну. Она большая, сколько денег сразу заработаешь!

— Не хочу делать фортепьяны! — восклицал мастер.

Мой друг Миша Скороходов, живущий теперь в Архангельске, имея в виду, очевидно, мои прозаические книги (сравнительно со стихами), и тоже во время выпивки, мне сказал:

— Слушай, перестань делать фортепьяны.

* * *
Сколько людей на свете, столько и понятий о счастье, потому что счастье состоит в удовлетворении запросов, а запросы бывают разные. Русская пословица говорит: «У каждого по горю, да не поровну. У одного похлебка жидка, у другого жемчуг мелок». То же можно сказать о счастье.

Тем не менее у любого счастья существует фон, или, вернее, основа, и есть подробности крупных планов.

Наиболее прочной и, вероятно, единственно прочной основой является глубокая удовлетворенность главным делом своей жизни, которое тоже у каждого человека свое.

Личные, повседневные огорчения и радости (подробности крупного плана) могут, конечно, на время заслонять основное. Но при отсутствии основного они не могут составить счастья.

* * *
Рассказывать анекдоты — значит брать юмор напрокат, когда не хватает или вовсе нет своего.

* * *
Однажды я ночевал в коренном дагестанском ауле. Днем, пока мы суетились и разговаривали, обедали и пели песни, ничего не было слышно, кроме обыкновенных для аула звуков: крика осла, скрипа и звяканья, смеха детей, пения петуха, шума автомобиля и вообще дневного шума, — когда не различаешь один звук от другого и не обращаешь на шум внимания хотя бы потому, что и сам принимаешь участие в его создании.

Потом я лег спать, и мне начал чудиться шум реки. Чем тише становилось на улице, чем больше затихал я сам, тем явственнее, тем громче шумела река. Постепенно она заполнила всю тишину, и ничего в мире, кроме нее, не осталось. Властно, полнозвучно, устойчиво шумела река, которой днем не было слышно нигде поблизости.

Утром, когда мир снова наполнился криками петуха, скрипом колеса, громыханием грузовика и нашим собственным разговором о всякой ерунде, я спросил у жителей аула и узнал все же, что река мне не приснилась, она действительно существует в дальнем ущелье за горой, только днем ее не слышно.

Каково же художнику сквозь повседневную суету жизни прислушиваться к постоянно существующему в нем самом и в мире, но не постоянно слышимому голосу откровения?

Броневский: «Я мог бы много услышать в этом мире, но, к сожалению, сам я все время шумел».

* * *
Красота окружающего мира постепенно аккумулировалась в душе древнего человека. Потом неизбежно началась отдача. Изображение цветка или оленя появилось на рукоятке боевого топора. Вместе с тем изображение топора или оленя появилось на скале, высеченное при помощи камня или нарисованное пометом летучей мыши.

Но что же все-таки было вначале: потребность души поделиться с другой душой (рисунок на скале) или потребность украсить свой боевой топор и тем самым выделить свою индивидуальность?

* * *
Для художника весь материал, — а он в объеме не имеет пределов, ибо в конечном счете он сама жизнь, — это как обыкновенное солнце. Его много, оно везде. Оно обладает своими качествами: теплое, светлое. Однако чтобы резко проявить его основное качество, чтобы воочию показать, что солнце — это огонь, мы должны собрать его рассеянные лучи в пучок при помощи двояковыпуклой линзы. Образуется маленькая ослепительно яркая точка, от которой тотчас начинает куриться дымок.

* * *
Сущностью любого произведения искусства должно быть нечто объективное в субъективном освещении. Например, художник пишет дерево. Но это значит, он пишет: «я и дерево». Или: «я и женщина», «я и русский пейзаж», «я и кавказский пейзаж», «я и демон», «я и московская улица»…

Значит, нужно изобразить основные характерные признаки московской улицы так, чтобы в них сквозило отношение художника к изображаемому: то ли он любит московскую улицу, и она кажется ему прекрасной и величественной, то ли он не любит ее, и она представляется унылой, серой, холодной, неживой.

Ну, а как быть художнику, если ему нужно изобразить: «я и вся земля», «я и человечество», «я и вселенная»?

Может быть, именно в этой точке начинается Рерих.

* * *
В одном романе Жюля Верна люди решили при помощи выстрела из огромной пушки сместить ось земного шара. Тогда растопились бы полярные льды, половину Европы, в том числе и Париж, залило бы водой и так далее.

Время выстрела было объявлено. Европейцы в панике ждали часа катастрофы.

Только один математик сидел спокойно в парижском кафе и пил кофе. Он проверил расчеты безумцев, нашел ошибку в расчетах и знал, что ничего не произойдет.

Как часто во время газетных дискуссий и шумных кампаний приходится довольствоваться грустной ролью математика, спокойно пьющего кофе.

* * *
Что значит — знаю ли я этого человека? Это значит — знаю ли я, как он поступит в том или другом случае, в той или иной неожиданно сложившейся обстановке.

* * *
Я жил сорок дней в Малеевке. Писал рассказы, роман, катался на лыжах, читал, слушал самого себя.

Однажды пошли стихи. Четыре стихотворения за три дня. Потом стихи прекратились так же неожиданно, как возникли. Значит, из сорока дней три оказались стихотворными. Но чтобы эти три дня подкараулить, нужно было все сорок дней прислушиваться к самому себе.

Если бы эти три дня пришлись на Москву (с утра телефонные звонки, в одиннадцать — встреча в редакции, в три — совещание, в шесть — просмотр нового фильма), то написанных мною четырех стихотворений не появилось бы. Я так и не узнал бы, что у меня, оказывается, было три стихотворных дня.

* * *
Ужасной машиной зубной врач сверлит зуб. Он может сверлить его очень долго и высверлить почти весь, и все — не больно. Но вдруг острая боль пронзает все тело, каждую клетку. Кажется, больно и в мозгу, и в сердце, и даже в пятках. Значит, сверло дотронулось до обнаженного нерва.

Я не знаю, от чего это зависит, но огромное большинство произведений современного, да и не только современного искусства, как бы добротны, обстоятельны и художественны они ни были, не дотрагиваются до нерва. Их читают, отзываются одобрительно, даже рекомендуют читать друзьям.

И вдруг с одним из произведений происходит нечто. Вырывают из рук, говорят взахлеб, звонят по телефону, в библиотеках очереди, книгопродавцы достают из-под прилавка… Книга зацепила за нерв, и сразу все и везде: в Москве, в Ленинграде, на Камчатке — почувствовали, что больно.

Ни зубной врач, ни художник не знают, что сейчас-то, сию-то секунду они дотрагиваются до нерва. Это происходит неожиданно для них самих, и они узнают об этом уже по реакции пациента или читателя: по вздрагиванию, по вскрику или даже по воплю.

* * *
Телепатия — вещь настолько же реальная, как телевидение или радио. Конечно, сидя в Москве, читать мысли человека, идущего по улице Лондона, кажется невероятным, неправдоподобным. Но еще более неправдоподобным казалось лет двести-триста назад, что, сидя в Москве, можно смотреть футбольный матч, проходящий в Лондоне.

Конструктор, конструируя человека, вмонтировал в него и аппаратик для передачи и приема мысли на расстояние и вообще для передачи мыслей другим людям без посредства слов, жестов, мимики и выражения глаз. Известно даже месторасположение этого аппаратика в мозгу.

Но что делал бы дикарь, никогда не соприкасавшийся с цивилизацией, если бы ему в руки попал транзистор? Вероятно, он повертел бы его в руках и поставил бы у себя в пещере как украшение или таскал бы на шее как талисман.

Я хочу сказать, что конструктор, дав человеку аппарат для самой совершенной и могучей связи, почему-то не вложил в него умения пользоваться этим аппаратом, считая, вероятно, что на ранних стадиях развития человек не то что не достоин, но не способен пользоваться этим разумно и не во вред. В самом деле, представьте, что мы читали бы все мысли друг друга и могли бы произвольно влиять на поступки других людей!

Неумение пользоваться телепатией — такое же благо, как и то, что маленькие дети не умеют пользоваться папиным ружьем или пистолетом. Вероятно, мы должны дорасти и научиться сами на какой-то стадии своего развития включать и выключать аппарат, который есть в каждом из нас со дня рождения.

Если только это не атавизм. То есть могло быть и так, что на самых ранних порах аппарат действовал, а когда мы познали речь и когда усложнились человеческие отношения, он автоматически отключился.

* * *
Его книги (Герцен, Эренбург, Вересаев) насквозь рациональны, но читать их все-таки интересно, потому что он умен. Страшно, когда рационален глупец.

* * *
Меня часто спрашивают, как я отношусь к Евтушенко.

Я отвечаю очень просто: все, что написал я, я не променяю на все, что написал он.

* * *
Лучше всего исполнять какую-либо должность можно тогда, когда не боишься ее потерять.

* * *
Он имеет право писать плохо, потому что он пишет очень много. Ты пишешь мало — и тебе плохо писать нельзя.

* * *
Когда читатель берет книгу и начинает ее читать, у него в запасе сто копеек читательского внимания. Дальше все зависит от того, как построена книга. Эти сто копеек читатель может израсходовать на первых двадцати страницах или, во всяком случае, задолго до конца книги. Книга останется недочитанной.

Капиталом читательского внимания писатель должен распорядиться так, чтобы его хватило до конца, да еще и остался хотя бы грошик, выражающийся в восклицании: «Как жалко, что книга кончилась!»

* * *
Моя новая повесть была написана на три четверти, когда мне понадобилось съездить в Москву. Я показал матери на стопу исписанной бумаги, то есть на рукопись, и попросил, чтобы в случае пожара она спасла прежде всего эту бумагу, а не остальные вещи. У матери сначала не могло уложиться, как это стопа бумаги может быть дороже всего добра: одеялишек, подушек, перины, рубашек, пальто и даже самого дома.

Потом она поняла, завернула бумагу в шаль и бережно, как если бы это было живое или стеклянное, понесла к себе под подушку.

* * *
Общественную атмосферу в мире я ощущаю так же явственно, как и физическую. То становится тягостно, то легче, то как бы перед грозой.

* * *
Когда неприятель стремительно атакует окопы, то солдаты, сидящие в обороне, палят, как правило, почти не целясь. Общая масса летящих пуль наносит, конечно, урон противнику, но каждый солдат в отдельности палит приблизительно, наугад.

Снайпер сидит тут же, в своем гнезде, и стреляет по выбору. Пока те палят по десяти раз, он успевает выстрелить только однажды, но зато, наверное, всегда в сердце, в голову. Притом твердо зная, в кого именно он попал.

Писать тоже можно либо как стреляют солдаты, вразброд, либо как стреляет снайпер, на выбор, без суеты.

* * *
Как это так — тебе не пишется, если ты умеешь писать? Сел и пиши.

А вот так и не пишется. Если лампочка рассчитана на напряжение 220 вольт, то, чтобы она ярко горела, должны быть все двести двадцать. Иначе получается не свет, а красный волосок. Так и у меня. Сядешь за стол, а в организме не хватает напряжения, в нем меньше двухсот двадцати. Вот и не пишется.

* * *
В редакции мне предложили сократить одну мою книгу. Ненамного. Из условий места в журнале. Там абзац, там абзац, там три строчки, там еще три строчки. Все уже было отчеркнуто и подчеркнуто редакторским карандашом.

Тогда я понял, что дело вовсе не в том, сколько сократить.

От бутылки вина можно отлить половину, но все же оставшаяся часть сохранит весь вкус вина, цвет, оттенки, аромат. А можно хитроумным способом лишить вино терпкости, аромата, цвета, крепости. Причем вина почти не убудет.

* * *
В его стихах нет ощущения противника.

* * *
Обогащение писательского языка должно идти по способу, которым металлурги обогащают руды. Они берут руду с содержанием металла в ней три процента и начинают ее обогащать. Что же, может быть, они добавляют в нее металл? Нет. Они отнимают, убирают пустую породу. И вот руда содержит уже не три, а сорок процентов полезного металла. Руда обогатилась.

Обогащение языка писателя методом флотации!

* * *
Когда слова, что пишутся на бумаге, не обеспечены определенным количеством искреннего, неподдельного чувства, наступает инфляция слов.

* * *
Твардовский рассказывает про мастера столяра, оборудующего комнату:

— Я ему говорю: вон в том углу нужно прибить планку. «Хорошо, — отвечает мастер, — прибью. А чем я ей отвечу в другом углу?»

* * *
У альпинистов есть золотое правило: нельзя терять высоту.

Крив, сложен, извилист путь к намеченной вершине. Иногда приходится идти как бы от вершины в противоположную сторону, петлять, двигаться, не видя самой вершины за другими горами.

Все можно. Нельзя только одно — терять высоту! Каждый шаг должен приподнимать тебя над предыдущим, и тогда, если даже ты идешь как бы и не к вершине, все равно становишься ближе к цели.

Итак, нельзя терять высоту!

* * *
Этот человек — дрожжи. Он мне необходим. Он всем необходим. Дрожжи нужны для брожения, чтобы в тесте (в среде) возникали и происходили определенные процессы.

Но есть дрожжи в чистом виде не так-то легко. Попробуйте поставить гостям тарелку чистых дрожжей!

* * *
Всем известна история: американский миллиардер, видимо Рокфеллер, одрях, и ему стало вредно волноваться. Читал же он всегда одну и ту же газету. Чтобы не волновать миллиардера разными биржевыми и прочими неприятностями, выпускали один особый экземпляр газеты и клали ему на стол. Таким образом, жизнь шла своим чередом, а миллиардер жил в другом, иллюзорном, специально созданном для него мире. Это забавно, но не страшно.

Было бы страшнее, если бы вся пресса, вся литература, кино, театр, живопись, если бы все это уподобилось одному специальному экземпляру газеты.

* * *
Говорят об упадке гуманитарных интересов среди сегодняшней молодежи и о преобладании интереса к технике. Пресловутые «физики и лирики». Но это глубокое заблуждение. Убедиться в этом можно очень просто. В залах, где выставлены искусственные спутники Земли, нормальное количество посетителей и ни разу еще не бы конной милиции. Залы, где проводятся вечера поэзии (с участием хороших поэтов), переполнены и около подъездов — толпа.

* * *
Пришвин всегда достоверен. Если у него написано, к примеру, что на опушке леса пахло клевером, значит, там действительно пахло клевером и ничем иным.

Паустовский более романтик. Он не заботится о достоверности. Если он напишет, что от далекого ледника смутно тянуло горными фиалками, то это еще не значит, что запах фиалок действительно был слышен на расстоянии нескольких километров. Но все же мы сразу различаем и горный холодок и аромат, сразу видим соседство сурового льда и нежных ярких цветочков.

Или вот фраза (речь идет о том, что пароход остановился у Сухуми, в двух километрах от берега): «С берега наплывали терпкие запахи, сливаясь с чуть ощутим шелковистым веянием роз. Запахи то сплетались в тугой клубок, сжимая воздух до густоты сиропа, то расплетались на отдельные волокна, и тогда я улавливал дыхание азалий, лавров, эвкалиптов, олеандров, глициний и еще множества удивительных по своему строению и краскам цветов».

Все это, конечно, выдумка романтика. Лавр, например не пахнет даже вблизи. Нужно растереть листок в пальцах, чтобы услышать запах лавра. Но на это как-то не обращаешь внимания. Город нарисован очень точно, потому что первое впечатление от такого города, как Сухуми, — пряные запахи разнообразных цветов и деревьев. Разве не безразлично, к какому приему прибегнул художник, чтобы написать выразительную картину?

* * *
Человек проходит только один жизненный цикл: детство, юность, первая любовь, жена, дети, внуки, старость…

Интересно, что у птиц иначе. Каждую весну все начинается сначала: выбор подруги, любовь, пенье в честь подруги, кладка яиц, птенцы, взрослые птенцы… Казалось бы, все — цикл закончен. Но приходит новая весна, и все идет снова, как бы опять с молодости.

И таким образом, много законченных циклов за одну жизнь. Как бы несколько жизней, прожитых с начала до конца.

* * *
Вдохновение можно определить как высшую степень сосредоточенности всех духовных сил в одной точке, на одном локальном участке. Если может быть «сфокусирован» материал, то так же могут быть сфокусированы и духовные и физические силы творческого человека. Более того, эти два «фокуса» находятся в не совсем понятной, но крепкой связи и обусловливают друг друга.

* * *
Когда пишешь длинную поэму, написать две-три строфы ничего не стоит. Если же две-три строфы — самостоятельное стихотворение, то это целое событие. Вероятно, потому, что в стихотворении на каждый, если можно так сказать, квадратный сантиметр площади, на каждую строку приходится неизмеримо большая нагрузка, чем в поэме.

* * *
Конечно, бывают редкие исключения, «Война и мир» например. Вообще же писать продолжение книги, уже вышедшей, нашедшей своего читателя, книги, так сказать, состоявшейся, — дело очень рискованное и с точки зрения искусства (а не размера заработка) чаще всего бесполезное. При выходе продолжения получается не новая книга как явление, но прежней книги становится в два раза больше.

Но ведь если винодел вывел новый сорт вина, разве важно, сколько у него этого вина получилось: одна бочка или тысяча тонн? Важно, что создан новый сорт.

* * *
Гений — завершающий штрих, шпиль на здании культуры народа или целой цивилизации. Естественно, что шпиль не может повисать в воздухе, он опирается на здание, а здание покоится на прочном, в плане культуры, многовековом фундаменте, основании.

* * *
Родная природа для нас не только то, что невольно видит и невольно воспринимает взгляд. Дело в том, что мы постепенно прошли хорошую школу понимания и восприятия родной природы. Воспринимая и любя ее, мы приводим в движение эмоциональные резервы, накопленные нами при чтении русских писателей и поэтов, при слушании русской музыки и при созерцании картин живописцев.

Другими словами, чувство родной природы в нас организованно и культурно.

* * *
Когда начинается разговор о благах, принесенных человечеству цивилизацией, то в первую очередь приходят на ум совершенно необыкновенные способы передвижения, удобства транспорта. Начать с малого. Город одним уж тем отличается от деревни в лучшую сторону, что в нем можно пользоваться удобствами транспорта.

Но нетрудно заметить, что это удобство пришло к людям лишь с необходимостью ими пользоваться. В самом деле, троллейбус нужен лишь потому, что далеко до места работы, до кинотеатра, до магазина, до рынка. Зачем в деревне троллейбус?

Говорят, до Хабаровска теперь вы можете долететь за восемь часов, а ваш дед не мог. Но деду не нужно было летать в Хабаровск. У него пасека была на задворках, поле в двух километрах, а в гости к свату он ездил, запрягая тарантас — если на успеньев день, и санки — если на масленицу…

Вглядываясь пристальнее в другие разнообразные блага современной жизни, замечаешь, что все они служат лишь для погашения не всегда приятных необходимостей и таким образом не имеют права называться благами. В конце концов благо и пенициллин, но для того чтобы он воспринимался как благо, нужна, увы, болезнь. Для здорового же человека пенициллин совершенно излишнен.

Кстати, о метро. Конечно, оно прекрасно. Но ведь только от горькой нужды мы, люди, должны лезть под землю, чтобы там передвигаться. Человеку было бы более свойственно неторопливо ходить или ездить там, где растет трава, где плавают облака и светит солнце.

* * *
В Солотче я пошел гулять в лес. Догнал пожилую женщину. Скрипя валенками по снегу и переговариваясь, мы шли километров около трех и дошли до какого-то села. Это село было целью женщины, а я от крайнего дома повернул обратно. И вот я понял, что мое поведение для женщины — чистая нелепость.

Совсем уж дошел человек до села и повернул. Забыл, что ли, чего?

У нее все проще: есть дело в другом селе — иди туда по этому делу. Нет дела — сиди дома, делай что-нибудь другое.

* * *
Весь материал, накопленный писателем внутри себя, можно разделить по способу его приобретения на три части.

Первая часть — это опыт, который я бы назвал опытом первоначального накопления. Это тот драгоценный опыт, который накапливается в годы, когда человек еще не стал писателем и даже не собирается им стать. Детство. Юность. Человек не собирает материал, но просто живет на земле, не думая ни о каком материале.

Такой первоначально накопленный опыт ложится потом в основу первых книг, отчего они нередко получаются столь яркими и обаятельными, что потом писатель при всем своем мастерстве не может сделать ничего лучше и интереснее их. Но, конечно, этот «золотой фонд» участвует в разной степени и в остальных книгах писателя.

Вторая часть — опыт, повседневно накапливаемый писателем-профессионалом, когда его глаз уже выбирает из океана действительности не все подряд, но то, что нужно для профессии и работы.

И наконец, третья часть — опыт, приобретаемый в результате узкого, целенаправленного изучения жизни: поездка Пушкина в Оренбург, экскурсия Толстого в губернскую тюрьму (для «Воскресения»).

* * *
Народ — не механическое соединение миллионов человек. Такое скопление людей было бы неспособно ни к какому историческому действию.

Народ — это то, что он создал за свою многовековую историю и что, в свою очередь, создало, сцементировало его сложной системой исторических и нравственных идеалов.

* * *
Известный лирик в разговоре как-то сказал: «Были бы последние две строки, а уж стихотворение-то к ним подогнать можно». Это и есть рецепт писания холодных, умозрительных стихотворений.

Лучшие стихи получаются тогда, когда есть настроение, а даль стихотворения не ясна. Она манит неожиданными открытиями, а если и различается, то совершенно смутно («сквозь магический кристалл»).

Мне кажется, этот рецепт похож также на то, когда ученик сначала заглядывает в ответ, а потом подгоняет к ответу решение задачи.

Может случиться при этом, что ход решения окажется неверным, если даже ответы сходятся.

* * *
Возникает в душе предчувствие стихотворения.

* * *
Когда нам не хочется умирать, это значит, что нам не хочется лишаться того, что мы уже знаем, пережили, видели, — солнца, моря, дождя, травы, снега, музыки, любви… А вовсе не потому не хочется умирать, что осталось-де много неизведанного. О неизведанных радостях и наслаждениях мы не думаем и не жалеем.

* * *
Однажды мне звонят по телефону:

— Вы съездили бы в городок З.

— Зачем?

— Там есть литературное объединение. Поэты. Энтузиасты. Талантливейшие люди. Но вот уже тридцать лет они варятся в собственном соку…

Я, разумеется, не поехал, потому что талантливые люди вариться в собственном соку тридцать лет не могут и не будут.

* * *
Правомочно ли ставить искусство в прямую зависимость от научных открытий и технического прогресса? Можно ехать на лошади из одного города в другой и написать стихотворение «Зимняя дорога» или обдумать замысел «Евгения Онегина», как можно лететь в современном самолете и стучать костяшками домино.

Пытаются также поставить искусство в зависимость от расщепления атомного ядра. Но расщепляется атом, а не душа человека. Когда начнется расщепление человеческой души, искусство погибнет.

* * *
Дело не в абсолютной колоссальности научного открытия, а в его относительной непривычности и резкости для современников. Когда Галилей объявил, что не Солнце вращается вокруг Земли, а, напротив, Земля вокруг Солнца, эта новость по воздействию на психику людей была резче и значительней, чем для нас расщепление атомного ядра.

Переход от рыцарской турнирной пики к пороху и пуле был психологически резче, чем переход от многотонной фугаски к атомной бомбе.

* * *
Под влиянием все убыстряющегося, все более нервного, все более бесшабашного (а вернее бы сказать — шабашного) ритма жизни на нашей планете появилась тенденция, которую иногда называют лаконизмом: вместо того чтобы написать роман, писатель скороговоркой, рублеными, бескровными, бесцветными фразами пересказывает его содержание.

* * *
Какую роскошь мог позволить себе Чарлз Дарвин! Заканчивая предисловие к одной из своих основных работ, он написал: «О стиле я не заботился!»

* * *
В автомобиле вдруг закипела вода. Если бы я прозевал, мотор вышел бы из строя, потому что расплавились бы подшипники. Я остановил автомобиль, поднял капот и вскоре нашел, что ослаб хомутик, обжимающий резиновую трубку. Большая часть воды из-за этого утекла, а ее остатки закипели. Плоскогубцами я затянул хомутик, налил новой воды и поехал дальше. Неисправность оказалась пустяковой, хотя она и могла привести к гибели мотора.

Вероятно, иногда внутри нас возникают еще более незначительные неисправности, но мы погибаем от них, потому что нельзя было «открыть капот и подтянуть плоскогубцами».

* * *
Одно время с полной серьезностью обсуждался вопрос о праве писателя на ошибку. Обсуждался он во всех газетах, и было решено так: «Писатель не имеет права ошибаться».

Нелепость этого очевидна. Ошибка (любая) не есть что-либо преднамеренное, но всегда непроизвольное, неожиданное и, главное — нежелательное для самого ошибающегося. Можно ли запретить людям падать в гололедицу, спотыкаться о неровности земного шара, проигрывать шахматы? Ибо проигрыш в шахматы есть не что иное, как целая серия более или менее заметных ошибок.

* * *
В Болгарии, в ресторане отеля, я оказался за столиком с двумя немецкими писателями (западными). Начали вести разговор при помощи пятнадцати французских слов. У меня в кармане была книжечка стихов «Как выпить солнце?» У них тоже нашлись свои книги. Решили обменяться. Раскрыв мой сборник стихотворений, один из немцев сказал:

— Судя по разбивке и по расположению строчек — интересные стихи.

* * *
К вопросу о современности. Представим, что во времена татарского нашествия какой-нибудь русский изобрел станковый пулемет. В то время один пулемет мог бы остановить целую орду, изменить историю. Но изобретатель закопал его в землю. Откопали пулемет во время гражданской войны. Ну и что? Конечно, одним пулеметом стало больше, но и только.

Я думаю об этом каждый раз, когда мне говорят, что такой-то писатель пишет «в стол».

* * *
Литературный вкус писателя чаще всего превосходит его литературные способности.

* * *
Я представляю, как собрали лучших ученых всей Земли и сказали: сконструируйте и создайте оптимально совершенный аппарат по улавливанию солнечной энергии, по превращению ее в органические вещества.

Представляю, как они после многолетних трудов создали бы и вынесли напоказ земное дерево.

Правда, создать такой аппарат свыше человеческих сил. Да еще к тому же способный к самовоспроизводству.

* * *
Во Вьетнаме я был в гостях у одного художника. Он рассказывал мне о технике лаковой живописи, в частности, о процессе шлифования картин. Сначала картину шлифуют крупной галькой, потом мелким зернистым камнем, потом угольной пылью, потом угольной золой, доходя, наконец, до самого нежного материала — золы соломы.

Очевидно, до «золы соломы» нужно бы доходить и в шлифовании литературных произведений. Однако кто же до этого доходит? Дело чаще всего ограничивается камнями.

* * *
Маяковский все доказывал, что нельзя в старые стихотворные ритмы вкладывать новое содержание. Даже пример привел: нельзя-де, идя впереди первомайских колонн, читать Пушкина («Мой дядя самых честных правил…»). Но «Интернационал»-то, гимн международного пролетариата, впереди первомайских колонн читать или петь можно?

А между тем «Интернационал» и романсовое стихотворение (Маяковский особенно не любил романсы) «Я помню чудное мгновенье» А. Пушкина написаны одним и тем же размером. При всем том и как бы там ни было, «Интернационал» более гимн, чем «Левый марш».

* * *
Переводы с другого языканеверны в силу точности.

* * *
Ты — художник. Когда политический деятель достигнет самых больших высот, после которых нечего достигать, у него останется одно-единственное последнее желание, чтобы ты, художник, запечатлел его образ.

* * *
Существует мнение, что человеческий организм инстинктивно противится творческим процессам, вспыхивающим в нем, а тем более длительному творческому процессу. Кто-то из великих французов заставлял себя запирать в кабинете, кого-то слуга привязывал к креслу веревками и уходил на полдня. Шиллер ставил ноги в таз с холодной водой. Бальзак непрерывно подбадривал себя крепким кофе.

* * *
Самое главное для всякой личности — утвердить себя в мире, сказать «я». Поэтому меня всегда несколько удивляло (применительно к родному языку), почему у нас в азбуке «я» стоит на последнем месте, ведь должно бы на первом. Человек появился, открыл рот, сказал: «Я». Потом он может говорить все остальное. Даже поговорка есть такая: «Что ты: всё я да я. Не якай. Я — последняя буква в азбуке».

Но дело в том, что в русской азбуке «я» действительно стоит на первом месте. Ведь «аз», с которого начинается азбука — это в переводе со старославянского и есть «я».

* * *
Прочитал статью, в которой моральный облик нескольких молодых людей поставлен в зависимость от материальной обеспеченности (богатые папа с мамой, папина «Победа», лишние карманные деньги).

Но мне кажется, что материальная обеспеченность не связана с уровнем морали никоим образом.

Моральный облик человека зависит от его воспитания. Тургенев был очень богат. Толстой был граф, Бальзак и Диккенс не бедствовали. С другой стороны, Бетховен и Рембрандт умерли в бедности. Купца Третьякова или богача Савву Мамонтова я не упрекнул бы в аморальном поведении, так же как нищих писателей А. Грина или Велимира Хлебникова. Бывают бедные жулики и обеспеченные люди образцового поведения, так же как богатые подлецы и бедняки, исполненные благородства.

Итак, моральный облик человека зависит от его воспитания, качество воспитания зависит от культуры, умения и моральных принципов воспитателей. К воспитателям относятся как отдельные люди (родители, учителя, друзья), так и общество в целом с его орудиями воспитания, искусство всех видов, печать, радио, церковь.

Моральный уровень общества или времени (века) зависит от господствующих в данное время моральных принципов. Например, одним из моральных (а если быть точным — аморальных) принципов XX века во многих странах стал подмеченный, предсказанный и разоблаченный еще Достоевским принцип: «Все дозволено». Его воздействию подвергаются люди самого различного материального положения.

* * *
Перевод стихотворения, как бы близок он ни был, отличается от оригинала, как гипсовая маска отличается от живого лица.

* * *
Беда не в том, что звук и цвет проникли в кино. В конце концов они могли бы стать помощниками. Беда в том, что звук и цвет часто подменяют язык кино, они как бы снимают с создателей фильма долю ответственности, они обещают вывезти фильм на себе, если там и не будет кинематографа как такового.

* * *
Зачем всякое явление в природе мы сравниваем с предметами человеческого обихода: роса — как бриллианты, ландыш — серебристый, закат — золотой? Я бы сравнивал наоборот: бриллианты, как роса, серебро, похожее на лунный блеск, золото словно закатное море или небо.

* * *
Представим роботов, запрограммированных даже и на саморазмножение, но у которых нет связей (то есть проводочков) на человеческие понятия любви, ненависти, дружбы, грусти, тоски, мечтания. Или еще проще — обыкновенной физической боли.

Читая наши книги и встречая в них слова «тоска», «любовь», «боль», они недоумевали бы, что это такое, и в конце концов назвали бы все это очень удобным словечком — «сверхъестественное».

* * *
Вероятно, большинство людей в душе поэты. Если бы это было не так, то собственно поэты, поэты, пишущие стихи, поэты-профессионалы, не могли бы приглашать других людей себе в заочные собеседники. То есть, попросту говоря, стихи, написанные поэтом, некому было бы воспринимать и понимать. У поэтов не было бы читателей.

* * *
Люди, никогда не читавшие библии и даже считающие ее источником мракобесия, употребляют все же в своей устной речи, а также в брошюрах, докладах и выступлениях много библейских выражений, не подозревая, откуда они взялись. Я стал вспоминать некоторые из таких выражений — и вот что мне удалось вспомнить:

«Краеугольный камень». «Злачное место». «Корень зла». «Кто не работает, тот не ест». «Злоба дня». «Хлеб насущный». «Камень преткновения». «Соль земли». «Блудный сын». «Заблудшая овца». «Нести крест». «Не хлебом единым». «Соломоново решение». «Терновый венец». «Время жить и время умирать». «Кинуть камень». «Сучок в глазу другого». «Что есть истина?» «Бесплодная смоковница». «Скрижали». «Суета сует». «Иудин поцелуй». «Тридцать сребреников». «Да минует меня чаша сия». «Выпить чашу до дна». «Страшный суд». «Геенна огненная». «Содом и Гоморра». «Манна небесная». «Обетованная земля». «Зарыть талант в землю». «Вавилонское столпотворение». «Камня на камне не оставить». «Альфа и омега». «Вложить персты в язвы». «Знамение времени». «Построить дом на песке». «Жнет, где не сеял». «Не мечите бисер перед свиньями». «Глас вопиющего в пустыне». «Книжники и фарисеи». «Взявший меч от меча и погибнет». «Кость от кости и плоть от плоти». «Имя им — легион». «Козел отпущения», «По образу и подобию». «В поте лица своего». «Иерихонская труба». «Отряхнуть прах со своих ног». «Почить от дел». «Колосс на глиняных ногах». «Невзирая на лица». «Нищие духом». «Не сотвори себе кумира». «Фома неверующий». «Беречь как зеницу ока». «Упасть на добрую почву». «Притча во языцех». «Тайное стало явным». «Никто не пророк в своем отечестве». «Верблюду пролезть в игольное ушко». «Посыпать пеплом главу». «Ноев ковчег». «Всемирный потоп». «Семь пар чистых, семь пар нечистых». «Отделить овнов от козлищ». «От лукавого». «Око за око и зуб за зуб». «Ничтоже сумняшеся». «Власть предержащая». «Райские кущи». «Изгнать из рая». «Змей-искуситель». «Отделить плевелы от пшеницы». «На йоту». «Святая святых». «Скрежет зубовный». «Не от мира сего». «Оливковая ветвь». «Кто посеет ветер, тот пожнет бурю». «Запретный плод». «Бросать слова на ветер». «Кесарю кесарево». «Не убий». «Не ведают, что творят». «Не судите, не судимы будете». «Блудница вавилонская». «Мерзость запустения»…

Разумеется, это не все, но лишь то, что мне удалось вспомнить.

* * *
Принято считать, что телеграф, телефон, поезда, автомобили и лайнеры призваны экономить человеку его драгоценное время, высвободить досуг, который можно употребить для развития духовных способностей.

Но произошел удивительный парадокс. Можем ли мы, положа руку на сердце, сказать, что времени у каждого из нас, пользующегося услугами техники, больше, чем его было у людей дотелефонной, дотелеграфной, доавиационной поры? Или что мы успеваем сделать больше?

* * *
Конечно, идейная сторона художественного произведения очень важна. Но если мне говорят, что ружье нацелено очень точно, а ружье в конце концов не стреляет или стреляет холостым выстрелом, что мне в том, пусть и очень точно нацеленном, ружье?

* * *
Есть поэты-планеры. Поэт «заводится» от другого стихотворения, от чужой книги, от чужой мысли. Потом он будет летать и даже выделывать в полете разные фигуры. Но у него нет своего мотора, своей тяги.

* * *
Мы рассыпаем на листе опилки: железные, медные, алюминиевые. Все перемешано. Потом к листу снизу подносим магнит. Железные опилки мгновенно располагаются в стройный спектр, а все лишнее остается ни при чем.

К многим поэмам, повестям, романам хочется поднести магнит четкого замысла, большой идеи, строгой позиции. Тогда все лишнее осталось бы ни при чем. И резко обозначилось бы все, в чем есть железная необходимость.

* * *
Продолжают жить на земле с людьми Робинзон Крузо и Дон-Кихот, Спартак и Фауст, Гамлет и госпожа Бовари. И даже какой-нибудь д'Артаньян.

Как живые, сопутствуют нам, русским людям, Евгений Онегин и Татьяна, Печорин и Обломов, Чичиков и Ноздрев, Базаров и Соня Мармеладова, Хаджи-Мурат и Анна Каренина…

Мы знаем все про Чапаева, Павку Корчагина, Остапа Бендера, Григория Мелехова, Василия Тёркина… Но если продолжать этот последний список, то очень скоро запнешься и начнешь смотреть в потолок, мучительно вспоминая.

* * *
Имея «Капитанскую дочку», нельзя было бы дать Государственную премию «Бедной Лизе». Но без «Бедной Лизы» могло бы не появиться «Капитанской дочки».

* * *
Что такое литературный талант и откуда он берется (особенно поэтический)? Я думаю, талант — как голос у певца. Один родится с голосом, другой безголос. Разница в том, что если (мы знаем) голос зависит от особенностей голосовых связок, гортани и слуховых центров, то где гнездится поэтический талант, так сказать, «поэтический голос», мы пока не знаем.

* * *
Лирический герой — фиговый листок на месте вполне приличном. Он прикрывает автора.

* * *
История показывает, что человек, придя к власти, старается отдалить от себя людей, которые помогли ему этой власти добиться. Окружает себя новыми сторонниками. Оно и понятно. Лучше (с его точки зрения) иметь вокруг людей, которые тебе обязаны, нежели людей, которым ты обязан.

* * *
К вопросу о «рассказать» и «сказать». Если бы Суриков написал несколько десятков портретов, типов старой Москвы, а также десятки церквушек и теремов, он рассказал бы нам больше, чем у него рассказано в его знаменитой «Боярыне Морозовой». Но Суриков сделал иначе — он добился фокуса. В центре — боярыня с ее фанатическим протестом. Теперь каждый персонаж показан в отношении к протесту боярыни. Все связаны с ней крепкой внутренней связью. Тот сочувствует, та страдает, этот смеется.

Нам, конечно, интереснее увидеть московские типы в таком идеальном освещении, нежели просто галерею портретов, как бы велика она ни была.

* * *
Китайцы заявили сначала: «Пусть цветут все цветы». Через месяц добавили: «Пусть цветут все цветы при соблюдении пяти пунктов…». В одном пункте говорилось о ядовитых. Так вот, кстати, о них. Общеизвестно, что ландыш ядовит. Но вытяжка из него помогает работе человеческого сердца.

* * *
Не может быть отрицательной традиции. Понятие «традиция» несет в себе лишь положительную окраску. В течение веков от искусства отшелушивается все мелочное и ложное и вырабатывается традиция, которую нельзя смешивать с влиянием того или иного художника, той или иной школы.

* * *
Долго разглядывал я картины нескольких английских современных художников, выставленных на Волхонке. И вдруг в конце выставки увидел фотографии самих художников: его и ее.

Мне показалось странным, что художники, написавшие этакие картины, выглядят обычно, как и все люди. Было бы более естественно, если бы они сами оказались все изломанные, все из смещенных пропорций, диссонирующих красок и условных линий. Верно, они так и изобразили бы себя, если бы писали автопортреты. Дело спасла фотография.

А может быть, и души их тоже обыкновенные, человеческие, как и их лица, изображенные на фотографиях?

* * *
У нас в институте была машинистка Аллочка Князятова, которая, перепечатывая наши стихи, делала счастливые описки. Так, например, в «солдатском» стихотворении Жени Винокурова она вместо «Это было весенней привольной порой» написала: «привальной порой». Женя подпрыгнул от радости. Во всех сборниках у него теперь этот вариант. Я знал много таких примеров, но теперь забыл.

Аллочке приходилось печатать много стихов, и мы подозревали, что она из озорства подправляет наши стихи. Причем всегда удачно.

Это подтверждается тем, что у меня в стихотворении о встрече Ленина с Уэллсом она вместо «И по карте страны заскользила указка» напечатала: «по просторам страны…» — что, конечно, лучше и что не могло быть просто опиской.

* * *
Говорят, к Шекспиру пришел молодой человек и спросил:

— Я хочу стать таким же, как вы. Что мне нужно делать, чтобы стать Шекспиром?

— Я хотел стать богом, а стал только Шекспиром. Кем же будешь ты, если хочешь стать всего лишь мной?

* * *
Форма сама по себе нейтральна, как винтовка, висящая на стене. Важно, в чьих руках окажется винтовка и в кого будет стрелять.

* * *
Искра замысла. Огонь труда. Тепло и свет воздействия на людей. Дым славы. Зола забвения.

* * *
Искусство — как поиск алмазов. Ищут сто человек, а находит один. Но этот один никогда не нашел бы алмаза, если бы рядом не искало сто человек.

* * *
Мне сказали, что я должен поехать в Индию. Я стал собираться и, между прочим, прочитал несколько книг об этой стране, в том числе «Открытие Индии» Неру. Поездку отменили. В разговоре я пожаловался одному старому поэту, что зря вот потратил время на чтение толстых книг, вместо того чтобы закончить начатую работу.

— Ну, вы напоминаете того деятеля, которого хотели послать за границу дипломатом и несколько месяцев обучали хорошим манерам. У него тоже отменилась поездка, и он тоже был недоволен, что потратил время на приобретение хороших манер.

* * *
Одно из самых больших заблуждений человеческих состоит в том, что мы отказываем в разуме остальным обитателям нашей планеты.

* * *
Человеческий материал, из которого строится общество, тоже может быть разной кондиции: грубое сукно, тонкая шерсть, шёлк, штапель…

* * *
Старик Городецкий пришел однажды в ЦДЛ, где в большом зале шло обсуждение стихов молодых поэтов. Современник Блока, человек, вводивший в литературу Есенина, живой обломок истории, слушал, слушал, потом вышел на трибуну и сказал: «Гляжу я на вас, какие вы все грамотные, какие вы все умные, какие вы все образованные, какие вы все культурные — и как вам скучно».

* * *
Экс-чемпион СССР Виктор Пушкин однажды учил меня боксу:

— Главное в боксе — уметь расслабляться. Ведь если какая-нибудь твоя мышца напряжена, хотя бы и без дела, значит, она работает, берет энергию, как включенная лампочка или электроплитка. Этой энергии может не хватить в конце боя. Ты выдохнешься раньше времени. Главное в боксе — уметь быть расслабленным и только в момент удара мгновенно собирать всю силу, сосредоточивать ее в пучок и посылать в одну точку.

Наука хорошая. Точно так же нужно уметь вести себя и в искусстве. Интересно, что эта наука боксера в точности перекликается с легендой об апостоле Иоанне. Вот ее смысл так, как передает его Ф. Фаррар:

Однажды молодой охотник увидел Иоанна, играющего с ручной куропаткой, и спросил:

— Как же можешь ты унижать себя столь тщетным развлечением?

— Что это у тебя в руке? — в свою очередь спросил Иоанн.

— Лук.

— Почему же он не всегда натянут?

— Потому что от постоянного напряжения он утратил бы свои свойства; и когда нужно с усилием пустить стрелу в дикого зверя, то невозможно было бы это сделать: лук не имел бы силы.

— Не удивляйся же, молодой человек, что я даю временное отдохновение уму своему: если он будет постоянно в напряжении, то также утратит свою крепость и ослабеет, когда по необходимости потребуешь от него усилий.

* * *
Когда читаешь Паустовского много, собрание сочинений, например, создается впечатление, что очень большую картину рассматриваешь по фрагментам на близком расстоянии. Чувствуешь, что фактура великолепна, а цельного впечатления не получается.

* * *
Безграничное доверие может стать угнетающим, превратиться в обузу. Его ведь нужно оправдывать. Его неудобно потерять.

* * *
Никакого прогресса формы художественного произведения нет и быть не может.

Чем джазовая музыка прогрессивнее Бетховена? Кто объяснит, почему симфонии Прокофьева нужно считать более прогрессивными, чем симфонии Чайковского? Можем ли мы сказать, что мелодия «Подмосковных вечеров» более прогрессивна, чем мелодия «Во поле березонька стояла»?

* * *
Когда я писал роман, это было для меня как езда в автомобиле ночью, с фарами, по незнакомой дороге. Фары четко высвечивают вперед на сто метров, а дальше мрак, неизвестность. Лишь умозрительно знаешь, что должны попадаться такие-то деревни или такие-то города.

Так вот, когда я писал роман, я четко, с подробностями видел страниц на двадцать вперед. Остальное — умозрительно, в общих чертах, с ощущением основных пунктов.

Проедешь эти двадцать страниц, прояснится следующий отрезок.

* * *
Литература более всего имеет право называться «машиной времени». Она дает нам почти реальную возможность (не менее реальную, чем реальность отчетливого сновидения) присутствовать на королевских балах в Версале, на Бородинском поле во время сражения, на необитаемом острове среди дикарей, на дружеских пирушках среди гусар и студентов, в парках русских поместий, на улицах и площадях Парижа, в лесах и замках Шотландии и даже на эшафотах.

* * *
Поразительная историческая деталь. Людовика XVI привели из тюрьмы на эшафот. Поднявшись по ступенькам, он спросил у палача, прежде чем тот отрубил ему голову: «Что слышно об экспедиции Лаперуза?»

* * *
Так называемый реализм сравнивают с фотографией (в противовес абстракции). Но разве можно назвать фотографией «Боярыню Морозову» Сурикова и «Пустынника» Нестерова, кустодиевского «Шаляпина» (казалось, уж вовсе — портрет) и врубелевскую «Царевну Лебедь», и вообще всего Врубеля, и Левитана, и Рериха… Ну какая же фотография рериховский «Гонец»!

Отчего при одном и том же формальном методе одни произведения живописи хочется заклеймить определением «фотография», тогда как по отношению к другим это сделать невозможно даже и при желании?

Оттого, что одни одухотворены, а другие не одухотворены.

* * *
Я слушал, как пришел в негодование один интеллигент. Он захотел обругать своего обидчика и всё не мог подобрать слова побольнее, пообиднее: «Вы… вы… вы… нехороший человек!»

* * *
Человечество прошло такую историю, что вполне заслужило право, чтобы мы, люди, говорили о себе и о своем пути, пройденном сквозь века, с оттенком иронии или даже юмора.

* * *
Когда пишется стихотворение, на одно вакантное место просятся двадцать или тридцать слов. Все они как будто хороши и годятся. В меру своего таланта поэт выбирает лучшее, похуже, совсем плохое, совсем хорошее или единственное.

У Пушкина были варианты:

На берегу варяжских волн…
На берегу свинцовых волн…
На берегу холодных волн…
На берегу безбрежных волн…
И наконец, появилось:

На берегу пустынных волн
Стоял он, дум великих полн.
Можно научить поэта тому, что нужно искать слова, но найти свое единственное слово может лишь сам поэт. Этому научить нельзя. А между тем степень единственности найденного слова есть единственная мера таланта.

* * *
Равновесие, наступившее в жизни: я не могу сделать всего, что я хотел бы, но я могу не делать того, что не хочу.

* * *
Ямб существовал и при Пушкине. Что делает стихотворение современного поэта, ну, хотя бы Твардовского, современным? Неужели только словарь? Вот некоторые строфы из Твардовского:

Я еду. Малый дом со мною,
Что каждый в путь с собой берет.
А мир огромный за стеною,
Как за бортом вода, ревет.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я видел, может быть, полсвета.
И вслед за веком жить спешил.
А между тем дороги этой
За столько лет не совершил.
Хотя считал своей дорогой
И для себя ее берег,
Как книгу, что прочесть до срока
Все собирался и не мог.
В этих трех строфах нет ни одного слова, которое было бы порождено двадцатым веком и принадлежало бы только ему. Все эти слова мог употребить и Пушкин, и все до одного он их употреблял: дом, стена, книга, борт, дорога, прочесть, век, путь и т. д.

И все-таки эти стихи не припишешь к прошлому веку. Что-то неуловимое разлито в них, что говорит о принадлежности нашему времени. В чем же тут дело? Вероятно, в современном складе ума и души поэта, которые невольно кладут свою печать на стихи.

* * *
Если сто лет назад поэт мог созерцательно говорить, что земля прекрасна, то в современной поэзии всегда за этими словами стоит тень. Всегда подразумевается, что прекрасная земля может превратиться в голый, обугленный камень.

* * *
Банально, но все-таки, если прислушаться, самый зловещий из всех земных звуков — тиканье часов.

* * *
Неру был атеист. Его уговаривали начать борьбу с религиями, которых в Индии несколько. Неру ответил, что не может пойти на такой шаг, потому что он будет не в силах заполнить тот психологический, тот нравственный вакуум, который образовался бы на месте уничтоженных религий. А оставаться с вакуумом тоже нельзя. Это привело бы к моральному разложению нации.

* * *
Меня возил по Болгарии Станислав Сивриев. Оказывается, до этого он возил в этом же самом «Москвиче» Константина Георгиевича Паустовского.

В первый день пути Станислав все время вспоминал предыдущую поездку: «Паустовский сказал… Паустовский говорил… Паустовский хотел… Паустовский сделал…»

Паустовский, конечно, личность яркая. Но в следующий раз, если Станислав будет путешествовать с кем-нибудь по Болгарии, скажет ли он хоть однажды: «Солоухин рассказывал… Солоухин мечтал… У Солоухина была поговорка…»?

Как важно и как хочется оставить след в человеческом сердце, как это нужно и как непросто!..

* * *
Говорят, что тогда Фердинанд Великий умирал, то он подводил итоги своей деятельности в разных сферах государственной жизни. Закончив говорить о военных, экономических и политических делах, он сказал: «Ну, а что касается искусства, то я как император сделал для него всё, что мог: я ему не мешал».

* * *
Раньше гусиными перьями писали вечные мысли, теперь вечными перьями пишут гусиные.

* * *
Однажды произошел курьез, объяснить который я до сих пор не умею. Я принес в журнал «Смена» перевод превосходного лирического стихотворения Лиляны Стефановой. Оно состояло из трех сложных девятистрочечных строф и было построено на трех парадоксах.

«Знают ли хоть что-нибудь о солнце те, кто рожден в южных странах?» — спрашивает поэтесса в первой строфе. И тут же отвечала: «Нет, о солнце больше знают те, кто живет на севере и кто радуется каждому проблеску солнца».

«Знают ли хоть что-нибудь о дожде те, кто живет в дождливом и туманном Лондоне?» — спрашивала поэтесса во второй строфе и отвечала: «Нет, о дожде больше знают те, кто ждет его во время засухи».

«Знают ли хоть что-нибудь о любви люди, избалованные любовью?» — спрашивала поэтесса в третий раз и отвечала: «Нет…»

И так далее и тому подобное — одним словом, прозрачное лирическое стихотворение.

Покойный Вася Кулемин, работавший тогда в «Смене» заместителем главного редактора, прочитал стихотворение и сказал, что оно ему очень нравится, но вдруг совершенно огорошил меня:

— Только знаешь, старик, неясно, о ком идет речь.

— То есть как это о ком?

— Ну да. Вот здесь написано: «они», «они». А кто они-то?

— Ясно сказано:

О, знают ли они, как солнце жарко греет,
Они, кто в южных странах рождены?
— Но все-таки неясно, кто они?

— По-русски же сказано:

О, знают ли они хоть что-то о дожде,
Рожденные в приморских низменных долинах…
Вот, значит, о них и идет речь. О тех, кто ничего не знает о дожде.

— Это понятно. Но все-таки, кто они такие?

Я начал подозревать, что Вася меня разыгрывает, потому что я знал его давно, знал его стихи и знал, что такую ерунду он говорить не может. Разве что нашло какое-нибудь затмение. Я попросил арбитража. Мы пошли в кабинет главного редактора. Тогда им был Величко. Я с выражением прочитал свой перевод. Величко задумался и, к моему ужасу, вдруг сказал:

— Все хорошо. Непонятно только, кто они.

Я схватил стихотворение и в панике убежал из редакции. Я подумал, что, может быть, в этот момент какие-нибудь неизвестные космические гипнотические силы облучали тот участок земного шара, на котором находилась редакция «Смены», ибо невозможно, чтобы два человека, не сговариваясь, говорили одну и ту же чушь. Но позже я сообразил, что космические силы должны были бы подействовать и на меня, находившегося там же. Таким образом, эта загадка до сих пор мной не разгадана.

* * *
Я иногда вижу, как во время оживленного разговора один из собеседников вынимает записную книжку и скорее записывает в нее только что произнесенную фразу или только что рассказанный случай. Я удивляюсь: что интересного нашел он в этом?

В другой раз я записываю то, что не заинтересовало никого из присутствующих.

Каждый берет свое.

* * *
Разговор об искренности (всерьез) может возникнуть только между людьми, которые постоянно лгут.

* * *
Нужно было увеличивать скорость самолетов. Конструкторы годами бились над усовершенствованием машин и в первую очередь мотора: меняли число цилиндров, уменьшали вес, отвоевывали еще десять-двадцать километров скорости, но вновь наступал предел.

Потом какой-то конструктор, которого можно было бы назвать гениальным, решил: не надо усовершенствовать мотор, надо его выбросить и поставить нечто качественно новое. Турбореактивные двигатели. Черта предела скорости сразу отскочила за горизонт.

Когда-нибудь то же самое может произойти с формами нашего искусства.

* * *
В Жерехове было имение князей Оболенских, а еще раньше — Всеволжских. Дом построен в 1622 году. Крыша у него похожа на крышку гроба. На кресте церкви — венчальный венец. В парке есть Катина аллея и Катин пруд.

Теперь в имении дом отдыха, и затейник, или, как его еще называют, «культурник», рассказывает каждому заезду отдыхающих легенду:

Катя была горничной в барском доме. Сын барина полюбил Катю. Они тайно обвенчались. Венец на кресте — память об этом венчании. Но сына все же услали в Париж. Катя с тоски засохла и умерла. Сын, возвратившись, переделал дом, придав ему очертания гроба, и поставил четыре башни по углам — как бы свечи. В одной из палат дома отдыха, в которой стоят теперь шесть железных коек, показывают на потолке лепное изображение — будто бы портрет Кати.

Я видел немало барских имений, переделанных то под дом отдыха, то под совхоз, но ничего не известно было об их давнишних обитателях. Понадобилась сильная, необыкновенная любовь, которая, словно вспышка магния, осветила нам глубину веков и породила легенду, дожившую до сих пор.

* * *
Существует ли язык кино, кинематограф, в его чистом виде?

Ведь когда на экране актер поет — это вокальное искусство. Когда на экране танцует балерина — это балет. Когда с экрана произносят речь — это искусство оратора.

Декламация, живопись, музыка, архитектура, элементы драматического, мимического, хореографического, литературного (в огромной степени) искусств берутся напрокат кинематографом.

А между тем у него есть свой язык, недоступный ни музыке, ни театру, ни живописи. Рене Клер сказал: «Хорошо, если в фильме на тридцать минут есть тридцать секунд настоящего кинематографа». Это преувеличено. Но в этом есть доля правды. Когда я смотрю фильм, я стараюсь выудить из него эти самые драгоценные секунды.

* * *
В свое время я возмущался (по-профессиональному, конечно) тем, что Семен Кирсанов, описывая раненного в кабине самолета летчика, употребил инструментовку строки на «Р»: «Рана кРовью маРлю кРасит». Свое возмущение я основывал на том, что кровь пропитывает марлю бесшумно и, значит, «Р» ни к чему.

Позже я понял, что инструментовка этой строки на «Р» удачно передает прерывистое, как бы захлебывающееся кровью рычанье мотора.

* * *
Антоний Слонимский (Польша), обращаясь к молодым авангардистам, сказал: «Я допускаю, что стихи могут быть без ритма, я допускаю, что стихи могут быть без рифмы, я допускаю, что стихи могут быть без смысла, но нельзя, чтобы все сразу в одном стихотворении».

* * *
Активный, живой писатель перенасыщен впечатлениями жизни точно так же, как бывает в химии перенасыщенный раствор какой-нибудь соли.

Рождение замысла подобно процессу кристаллизации, когда растворенное ровным образом невидимое вещество начинает на глазах формироваться в строгую и стройную систему кристаллов.

Чтобы начался процесс кристаллизации, необходимо опустить в раствор хотя бы крохотный готовый кристаллик.

Роль такого кристаллика для писателя играет обычно новый яркий факт, свежее резкое наблюдение, высказанная кем-нибудь свежая, яркая мысль.

* * *
Маяковский не должен был называть свою статью «Как делать стихи». Он должен был ее назвать «Как я делаю стихи».

* * *
Если я как писатель скажу: «Я шел и увидел разрушенную церковь», — этим я еще ничего не скажу. Может быть, ее надо было разрушить, может быть, хорошо, что она разрушена. Или, напротив, может быть, разрушение ее есть проявление варварства, уничтожение истоков культуры целого народа… Ничего нельзя понять из фразы «Я шел и увидел разрушенную церковь».

Непозволительно и кричать: «Ах, как хорошо, что церковь разрушена!», или: «Ах, как плохо, что ее не стало!»

Задача художника — написать такую фразу или ряд фраз, чтобы читатель сам воскликнул: «Вот хорошо!», или: «Вот безобразие!», или просто побежал бы на площадь бить в рельс.

* * *
Любовь, несомненно, болезнь, изученная меньше всех болезней и даже, может быть, совсем не изученная. Известно, что в результате болезни у человека возникает невосприимчивость, иммунитет. Тяжелой формой любви человек болеет один-два раза, в остальном дело обходится более легкими формами.

* * *
Одна красивая женщина, которой многие признавались в любви, рассказывала, что она всегда заранее могла отличить признание искренне влюбленного сердца от искусственных признаний завзятого сердцееда. Оказывается, в одних случаях она испытывала невольное волнение, в других — оставалась спокойной.

Точно так же, если был взволнован писатель, когда он писал, то и читатель невольно будет волноваться. Это волнение передается между строк. Оно как аромат цветка, который нельзя ни увидеть, ни потрогать.

* * *
Говорят: «Вы с ним помягче, он талантлив, как бы не отпугнуть».

Но нет, талант не отпугнешь, его можно лишь разозлить.

* * *
В языках иных отсталых племен бывает так: есть слова, обозначающие отдельные те или иные травинки, но нет одного обобщающего понятия «трава». Есть отдельное слово для снега падающего, отдельное слово для снега, лежащего на земле, отдельное слово для снега, несомого ветром или тающего. Но нет общего слова «снег».

Большой художник стоит на таком же уровне над толпой, как наш современный цивилизованный человек, знающий слово «трава», над первобытными племенами.

Люди знали отдельно графиню Зубову, графиню Апраксину, княжну Оболенскую, княжну Олсуфьеву, но не знали общего понятия — «Наташа Ростова».

* * *
«Самовыражается» ли колодец, из которого берут или, скажем по-другому, который дает свою воду людям? Бесспорно. Но колодец сначала должен собрать воду из окружающих водоносных пластов, отстоять ее в себе, а потом уж и предлагать.

Поэт годами и десятилетиями по крупице вбирает в себя, впитывает, копит и отстаивает в себе все характерное для своей эпохи. Для чего же мы будем говорить ему: не смей раскрывать своей души, а раскрывай только души своих современников? Он-то разве не современник? Отчего душа человека по профессии «поэт» должна быть менее типична, менее характерна для эпохи, чем души людей иной специальности: доярки, бетонщика, сталевара, ученого?

* * *
Известно, что писатели разделяются на работающих ночью и на работающих с утра. Толстой говорил, что он, читая книгу, может точно определить, когда, по утрам или по ночам, она писалась.

Так, по Толстому, Джек Лондон писал только ночью, а Диккенс — только днем. Сам Толстой, как известно, работал в утренние часы.

* * *
Очень возможно, что жителям Земли никогда не удастся установить и наладить связь с обитателями других галактик, так как не найдется общего языка. Возможно, они давно уж посылают нам какие-нибудь сигналы, но мы не понимаем их, точно так же как они не понимают наших сигналов.

Очень возможно, что муравьи, например, давно уже пытаются установить и наладить связь с человечеством и при помощи своих усиков-антенн посылают нам свои сигналы, которые для нас остаются недоступными.

* * *
Всегда существует непреодолимая пропасть между тем, что писатель хотел сказать, и тем, что у него получилось на самом деле, — вернее, тем, что прочитал читатель. Эта пропасть обусловлена свойством слов вмещать в себе несколько понятий, в то время как кажется, что оно вмещает одно-единственное понятие.

Я сказал слово «поляна» и думаю, что сказал то, что хотел. Но я, говоря это, имел в виду совершенно определенную поляну. Сначала я ее видел, держал перед глазами, нарисовал воображением, а потом уж и сказал о ней. Читатель же, прочитав мое слово, неизбежно увидит некую свою поляну, виденную им когда-либо. Это и есть пропасть.

Я начинаю пропасть сужать, я конкретизирую поляну, я говорю, что она залита лунным светом, я говорю, что елочка, выбежавшая из лесу на эту поляну, бросает черную тень и сверкает зелеными огоньками от недавно прошедшего дождя.

Так я сужаю пропасть. Но свел ли я ее на нет? Конечно, не свел. Полностью то, что я увидел, читатель все-таки не увидит. Что-то он увидит не так, по-своему. Узость пропасти и есть мера таланта. Чем талантливее писатель, тем уже щелочка, отграничивающая его внутренний мир от читательского восприятия. Стремление ликвидировать или хотя бы сузить эту щелочку и есть так называемые муки творчества…

Муки творчества есть стремление, чтобы тебя поняли именно так, как ты хочешь, чтобы увидели то, что ты видишь, чтобы почувствовали именно то, что чувствуешь и ты.

Впрочем, давно уж я не слышал в нашем литературоведении самого понятия «муки творчества».

* * *
Про хорошего шахматиста говорят: у него свой стиль игры. Про хорошего борца говорят: у него свой стиль борьбы. Про хорошего конькобежца говорят: у него свой стиль бега.

Конечно, очень хорошо и красиво, когда у шахматиста, борца и конькобежца свой стиль, своя манера. Но их вполне могло бы не быть. Гораздо важнее, чтобы шахматист выиграл партию, борец положил противника на лопатки, а конькобежец первым пришел к финишу, если бы даже это и не было красиво и своеобразно.

Но писателя (настоящего писателя, а не среднего московского литератора) без своего особенного стиля, без особенной манеры быть не может.

* * *
Стихотворными опытами заниматься, вероятно, нужно, но, так сказать, дома, в порядке тренировки, для наращивания поэтической мускулатуры.

Вот тренируется штангист. Он прыгает, бегает, кувыркается, ходит на руках, выжимает штангу не с груди, а из-за плеч, из-за головы, кладет штангу на плечи и нагибается или приседает с ней, берет в руку двухпудовую гирю и то играет ею, как мячом, то крестится… Мало ли что делает штангист дома!

На арене же мы видим только, как он подходит к штанге и при помощи самых экономных и разумных движений поднимает штангу над головой.

Смешно было бы так же боксеру на ринге прыгать через детскую прыгалку-веревочку, хотя всем известно, что дома большую часть тренировки боксер затрачивает на такое прыгание.

Брюсов, правда, издал однажды свои домашние упражнения. Но книжечка так и называлась — «Опыты».

* * *
Писатель Иван Р. всю жизнь встает в четыре часа утра. И садится за письменный стол. Я спросил, сколько же страниц в день он пишет. «Одну», — был ответ. Но зачем же ради этой одной страницы вставать так рано? Ее можно написать и после завтрака.

* * *
Литератор должен работать широко. С годами на складах души и разума накапливается такой материал, который может не умещаться в узкие рамки какого-нибудь одного жанра — в частности, в стихи. Он требует иных, более спокойных жанров. Волга не могла бы уместиться в русле горной реки.

* * *
Величие архитектуры вовсе не в размахе, не в количестве этажей. Трехэтажный или даже двухэтажный дворец величественнее стоэтажного небоскреба.

Лебедю для того чтобы казаться величественным, незачем быть величиной с носорога или слона.

* * *
Молодой критик из Кракова мне сказал: «Наши абстрактные художники жалуются, что им не дают полной воли, то есть что рядом с ними все еще существуют иные направления искусства. Но я вам скажу, если бы им дать полную волю, а к тому же и власть, они-то уж не потерпели бы возле себя ничего другого».

* * *
Часто мы называем романами произведения, не имеющие права претендовать на этот самый сложный литературный жанр. Конечно, можно назвать дворцом и здание театра, и аэровокзал, и здание универмага. Но все же это будет театр или универмаг, а не дворец.

Роман — сложное архитектурное сооружение. Это не башня, не собор, но именно дворец, включающий в себя и башню, и дворцовую церковь, и домашний театр, и множество интерьеров, и галереи, и анфилады, и зимний сад, и чертоги, и подвалы (обязательно подвалы), и потайные подземные ходы в отдаленный угол запущенного сада, или к реке, или в ближний овраг.

Чехов называл «Фому Гордеева», кажется, не то оглоблей, не то шашлыком в том смысле, что все действие в этом произведении нанизано на одну линию.

* * *
Им кажется, что они вышли из народа, на самом же деле они ушли от него.

* * *
Почему Покров на Нерли стоит на отшибе от богомолов, на лугу, на пустынном берегу реки? У меня есть такая версия.

На этом месте (точно установлено) разгружали белый камень, который привозили на стругах из «булгар». Здесь камень перегружали на лошадей. Здесь был склад белого камня. А камень нужен был для строительства владимирских соборов.

Церковь Покров на Нерли построена из остатков этого камня (или из излишков), построена шутя, между прочим, потому что все равно — склад, а оказалась она лучше тех основных соборов, ради которых камень везли.

Не знает и художник, что у него окажется самым лучшим. Может быть, что-нибудь сделанное между прочим, «из отходов».

* * *
Ругают ли, хвалят ли, а особенно когда дают советы, художник должен ко всем прислушиваться и никого не слушать.

* * *
Нет занятия более бесплодного и безнадежного, чем разговор о том, как нужно писать стихи. «На холмах Грузии лежит ночная мгла». Эта строка гениальна. Допустим. Но дело в том, что для самого Пушкина она тоже была находкой, неожиданностью, радостным событием. Пушкин сам не знал, откуда она взялась, эта великолепная строка. Как же он мог научить других создавать такие же строки?

* * *
Стихи, особенно на первых порах, пишутся в состоянии сильного возбуждения, почти в экстазе. Поэтому очень нелегкий умственный, «нервный» труд человека, пишущего стихи, вовсе не воспринимается им как труд, как работа. Точно так же не замечает, что работает, человек, участвующий в драке, хотя в этом случае огромные физические усилия очевидны. Азарт, высокая степень возбуждения заслоняют все.

Однако настоящая драка, драка высокого класса, драка профессиональная (если иметь в виду бокс) требует, чтобы порыв, всплеск энергии распределялся на двенадцать раундов. Такая драка — уже работа. Она требует учения, самодисциплины, характера и, главное, повседневности.

* * *
Переводить стихи нужно только в одном случае (если говорить о поэте, а не о переводчике-профессионале), а именно — когда воскликнешь: «Да ведь это же мое! Это должен был написать я». Может быть, завтра и написал бы. Но вот стихотворение уже написано, и ничего не остается, как переложить его на родной язык. (Например, «Сосна», «Горные вершины», «Волшебный корабль».)

* * *
Один карась (видимо, из карасиных космонавтов) выпрыгнул над водой, чтобы разведать мир, лежащий за пределами пруда. Естественно, что задохнулся, — и скорее к себе на дно.

— Ну как там? — спрашивают караси.

— Никакой жизни там нет.

Это притча мне очень нравится. Я подумал, что наш образ жизни (консерватория, книги, коньяки, войны, автомобили) лежит не только за пределами карасиного опыта, но и воображения. Он не может вообразить, что это можно вообразить.

Но если от нас есть инстанция к карасю, воображению которого не поддаётся наш мир, почему не предположить, что от нас может существовать такая же инстанция в другую сторону? Что имеются такие формы существования материи, которые для нас то же, что для карася самолёты и телевизоры, одежда и губная помада? И мы не можем вообразить, что это можно вообразить.

* * *
Писатель, если он зрелый, как бы создает своим творчеством единую мозаику, хотя и непоследовательно. Тот рассказ ляжет в верхний левый угол, то стихотворение — в правый угол, а эта повесть, возможно, — в центр композиции… Посторонним сначала и не видно, что тут задумано единое целое. Но художник-то сам держит всю композицию в голове и постепенно ее исполняет.

Однако многое делается им второстепенного, побочного, что никогда не ляжет в главное полотно. Дежурные статейки и многое, многое дежурное.

Так что возможен разговор между хорошо знакомыми людьми:

— Ты что сейчас пишешь?

— Рассказ.

— В мозаику?

— Увы, нет.

Или напротив:

— В мозаику. Только в мозаику.

* * *
Лучше пройти через муки роста и потом со зрелостью прийти к определенным успехам, нежели сначала сразу окунуться в шумный успех, а потом прийти к мукам, уже бесплодным и неизлечимым.

* * *
У меня есть приятель, который работает в учреждении, занимающемся разъяснением широким массам тех или иных, ну, скажем, экономических акций. Разъяснение это направлено всегда на теоретическое обоснование и на оправдание того, что уже произошло в жизни.

Однажды я узнал, что, перегородив большую реку, затопили степь, где паслись тысячи и десятки тысяч овец.

Мне интересно было узнать, как мой приятель будет оправдывать это затопление. Ведь у него, наверно, готова уже какая-нибудь формулировка. Я высказал свои огорчения по поводу загубленной земли. Приятель незамедлительно сказал:

— Напрасно огорчаешься. Еще неизвестно, что для народа лучше: баран или сазан.

* * *
В Древней Греции тоже были пожилые, бесформенные женщины и мужчины на тонких ножках, с большими дряблыми животами. Но древнегреческие ваятели обманули нас. Они ваяли в мраморе мужчин и женщин юных и стройных, как боги. В результате мы знаем, каково было представление древних греков о красоте, но не знаем, каковы же были греки и гречанки на самом деле.

* * *
Абстрактное искусство в живописи, в поэзии, в скульптуре, даже в театре. Расщепление формы.

Унылый натурализм, который несправедливо сравнивают с фотографией, ибо современная фотография может быть очень даже художественной и даже… абстрактной. Унылый натурализм — окаменелость, окостенелость, мерзлота.

Но в том-то и дело, что в природе существуют две критические точки, на которых кончается жизнь: точка замерзания и точка кипения, когда предмет либо окаменевает, либо испаряется, теряя форму.

Мне кажется, что и в искусстве есть эти критические точки, эти полюсы, спорящие между собой, а между тем в чем-то очень сходящиеся. В том именно, что ни в той, ни в другой точке жизни нет: в одном случае она заморожена, в другом — кипяток и пар.

Истинная, теплая, полнокровная живая жизнь находится не в точке замерзания и не в точке кипения, но где-то посередине шкалы.

* * *
Некоторые критики вдруг обрушиваются на какую-нибудь книгу, говоря, что она, книга, искажает действительность.

Но, может быть, книга искажает не действительность, а то представление о действительности, которое у критиков существует и с которым они боятся расставаться?

* * *
К вопросу о «рассказать» и «сказать». У Константина Симонова есть стихотворение «Жди меня». Оно общеизвестно. В нем поэту удалось очень много сказать от имени всех, кто в то время воевал вдали от жен и любимых.

Потом Симонов написал сценарий «Жди меня» — самостоятельное произведение искусства. Потом был фильм «Жди меня» — самостоятельное произведение искусства. Конечно, в фильме рассказано было больше, чем в стихотворении: эпизоды войны — фронта и тыла, разные подробности. Но всё уже было сказано в стихотворении, и ничего сверх этого фильм не сказал. И все мы больше помним несколько стихотворных строк, нежели фильм, идущий около двух часов.

* * *
У одного знакомого, который только что побывал в Эрмитаже, я спросил:

— Скажи, что поразило тебя больше всего? Вспомни, подумай и скажи. Самое сильное впечатление.

Знакомый подумал:

— А вот что. Идёшь, идёшь — и вдруг на втором этаже сквер!

* * *
Записная книжка — протез памяти.

* * *
В институтах мозга изучают мозг того или иного человека, рассматривают в микроскоп, определяют химический состав.

Это все равно, как если бы попала к нам книга из неведомой цивилизации на совершенно недоступном языке. И вот мы стали бы определять химический состав ее бумаги, типографской краски, кожи на переплете.

Но книга осталась бы непрочитанной. И никакие анализы не помогли бы нам узнать ее иную, духовную, сущность.

Мне кажется, это относится не только к изучению мозга, но и к изучению природы вообще.

* * *
Как понимать сочетание традиций и новаторства? Как понимать сочетание корней и листьев одного дерева, как понимать сочетание истоков и устья одной реки, как понимать сочетание подножия и вершины одной горы?

* * *
Для того чтобы написать автобиографию, я должен был бы, помимо прочего, рассказать о всех людях, с которыми мне так или иначе приходилось встречаться, а также обо всем, что я успел перечувствовать и о чем передумал, живя на земле.

* * *
Разные фабрики, артели, кустари выпускают метры, то есть те простейшие измерительные приборы, при помощи которых отмериваются ткани, брёвна, верёвки, электрические шнуры и все земные расстояния.

И вот в моих руках метр. У меня возникает сомнение: а вдруг он не метр? Вдруг он из-за ошибки кустаря на один миллиметр меньше или больше? Как убедиться? Очевидно, нужно сравнить с другим метром. Но где гарантия, что другой метр есть метр? Может быть, когда-нибудь в первый раз ошиблись, и теперь на всей земле выпускают метры-недомерки или метры-перемерки?

Оказывается, этого быть не может. А если бы и создалось такое положение, оно было бы легко поправимо. В Париже, в специальном помещении, в подвале, при неизменной температуре хранится всемирный, единый платиновый эталон метра. Это первоначальный, подлинный метр. Это метр-идеал. Любую палку или ленту, считающуюся метром, можно сравнить с идеалом и узнать, в какую сторону отклонилось дело.

Итак, с метром просто. А как быть с личностью, с нравственностью, с моралью человека, с нормой его поведения среди себе подобных и по отношению к ним?

Должна ли существовать некая идеальная личность, чьё поведение, чья нравственность, чья мораль были бы тем идеалом, такой нормой, по которой любой человек в любое время мог бы проверить своё собственное поведение, посмотреть, в какую сторону произошло отклонение и велико ли оно?

Очевидно, авторитет такой личности-эталона должен быть недосягаемым для слишком изменчивого социального климата, в котором живёт человечество, ибо в конечном счёте может быть пересмотрена историческая и нравственная ценность каждой личности.

* * *
Наука может уничтожить гору Эверест или даже ликвидировать Луну. Но она не может сделать хоть чуточку добрее человеческое сердце. Здесь начинается роль искусства.

* * *
Композитор делает музыку, но и музыка делает его. Точно так же любая профессия, любая работа делает своего делателя, формирует склад его ума, души, характера и даже внешность.

Леонов высказал в связи с этим мысль, что, может быть, не случайно революция делалась руками главным образом металлистов и матросов.

* * *
Искусство нужно воспринимать дилетантски, так, как его воспринимает большинство людей — тех, для кого оно, в сущности, и создается. Но если это, конечно, не та степень, когда про Венеру говорят: «Какая-то голая баба, а кругом кусты».

* * *
Для писания басен, кроме поэтического или драматического таланта, необходимо самое обыкновенное остроумие, которое тоже дар, как поэтический, певческий или иной.

Поэту, прозаику не обязательно быть остроумным. Баснописец должен быть таковым. Блеск остроумия создает настоящую басню.

* * *
Знания, как и впечатления жизни, как и словарный запас, бывают активные и пассивные. Можно приобрести огромное количество знаний, которые никогда не понадобятся. Как если бы нахватать бумажных денег, обращающихся на Марсе.

* * *
Есть уменье: из легкой проволочки, выгибая ее искусно, делать этакие контурные портреты в профиль, где уловимо сходство. И вот мы смотрим, и любуемся, и даже говорим: «Как здорово!»

Но существуют: темпера, масло, тушь, гуашь, пастель, уголь, карандаш. Огромное количество современных стихов — именно проволока. Этакая проволочная поэзия.

* * *
Поэзия есть искусство в его чистом виде, экстракт, квинтэссенция искусства, то золото, которое в других видах искусства может присутствовать, как в сплавах, лишь в виде примеси.

Речь идет, разумеется, о поэзии, а не о стихах.

* * *
Вчера мы катались с горы на лыжах. Гора была длинная, ровная, плавная. Кататься с нее было одно удовольствие.

Вдруг мой товарищ говорит:

— Всем хороша гора, но очень уж ровна. Не хватает хотя бы маленькой ухабинки.

Ах, как не хватает нам ухабинки в наших повестях и романах!

* * *
Голую мысль можно упаковать в логическую, математическую или химическую формулу и в этой прочной упаковке хранить и рассылать всем, и все прочтут, и мысль станет всеобщим достоянием.

* * *
Сильное чувство: любовь к женщине, любовь к отчизне, восторг перед творением природы — тоже можно сообщить другим. Но для этого нет иного способа, кроме искусства.

* * *
Бывает литература сфокусированная и несфокусированная. Я не хочу сказать, что одна из них второсортна. Просто писатель должен заранее решить, что он собирается делать: много и интересно рассказывать — «Фрегат „Паллада“», «Былое и думы», «История моего современника», биографическая трилогия Толстого… либо много сказать — «Обломов», «Дубровский», «Палата № 6», «Сорок первый»…

* * *
Произведение искусства — передатчик, вечно излучающий эстетическую, нервную, эмоциональную энергию. Оно излучает ее всегда и для всех. Но все же «приемник» должен быть настроен на определенную волну.

* * *
Мы, конечно, читаем сейчас «Божественную комедию», но разве так читали ее современники Данте! Дело в том, что она была в то время, помимо всего, еще и злободневной. Данте заселил круги ада людьми, имена которых много говорили его современнику: политическими деятелями, писателями, героями модных тогда книг.

Чтобы понять тогдашнюю злободневность этой вещи, нужно представить себе новую «Комедию», где фигурировали бы популярные в наше время личности (мало ли их!). Кто за демагогию, кто за кровопролитие, кто за недержание речи, кто за предательство, кто за самоубийство, кто за фарисейство, кто за пьянство.

Было бы понятнее, почему «Божественная комедия» пользовалась столь грандиозным успехом тогда, когда можно было читать ее, не заглядывая то и дело в примечания.

* * *
Всякое искусство — и об этом очень хорошо знают актеры на сцене, ибо у них это проявляется нагляднее и резче, — есть диалог между художником и публикой.

Грубее всего, но зато и точнее всего, можно сравнить всякое искусство с игрой в теннис, где хорошая, красивая игра зависит от обеих сторон. Ибо, если игрок будет делать хорошие посылки мяча, но в ответ не будет получать хороших обратных подач, то никакой игры вообще не получится.

* * *
Два интеллигента спорили, какой бывает снег. Один говорит, что бывает и синий. Другой доказывал, что синий снег — это чепуха, выдумка импрессионистов, декадентов, что снег и есть снег, белый как… снег.

В этом же доме жил Репин. Пошли к нему разрешить спор. Репин не любил, когда его отрывают от работы. Он сердито крикнул:

— Ну, чего вам?

— Какой бывает снег?

— Только не белый! — и захлопнул дверь.

* * *
Самолету нужна бетонированная дорожка, чтобы разбежаться. Но для полета ему нужно небо.

Стихотворение тоже должно иметь разбег. И лишь в определенной точке переходить на свободный полет, на паренье. Разбежка происходит на точных конкретных деталях, на зримых и ярких образах. В воздух же, в небо поднимают крылья отвлеченной и чистой мысли.

Иногда на разбег тратится третья часть стихотворения, иногда — половина, иногда (очень часто) стихотворение так и не взлетает. А вот классический пример того, как паренье началось во второй строке. Строфа Владимира Луговского:

Мальчики играют на горе.
Сотни тысяч лет они играют.
Умирают царства на земле —
Детство никогда не умирает.
* * *
Научимся делать все синтетическое: хлеб, ткани, мясо, овощи, даже зелень. Из нефти, из каменного угля. Но и нефть, и каменный уголь рано или поздно кончатся. Даже если превращать в хлеб гранит, то и гранит весь будет съеден.

Я хочу сказать, что это есть расходование земли в чистом виде, расходование без отдачи, без восполнения.

В то время как выращивание хлеба, винограда, деревьев, льна, хлопка не расходует землю, не обедняет ее, но обогащает, год от году прибавляет к ней. Потому что при этом солнечная энергия превращается в органические вещества.

* * *
Наука с ее формулами, выкладками, умозаключениями призвана организовать интеллектуальную сторону человеческого сознания.

Искусство же призвано организовать эмоциональную сторону сознания, ибо если наука есть память ума, то искусство есть память чувств.

* * *
Поэты учат людей понимать красоту. У Карамзина в его славных «Письмах русского путешественника» — записано про двух поэтов: «Весна не была бы для меня так прекрасна, если бы Томсон и Клейст не описали мне всех красот ея».

* * *
В лучших образцах поэзии всё — ритм, рифма, интонация, образная система — призвано к тому, чтобы наше сознание как можно легче и свободнее погружалось в стихию смысла стихотворения.

Формальные изыскания, самодовлеющие образы, нагромождение их как бы от избытка таланта, а на самом деле от недостатка его, есть не что иное, как сетка из колючей проволоки, наброшенная на стихию замысла художественного произведения.

Сознание читателя, продираясь сквозь эту сетку, оставляет на колючках частицу самого себя. Практически это выражается в том, что каждый самодовлеющий образ, необычная причудливая рифма привлекают к себе наше внимание, заставляют нас остановиться, задержаться на нем. Ибо мы уж читаем дальше, а закавыка образа занозой сидит в мозгу, требуя расшифровки. В то время как образная система, включая рифму, должна помогать сознанию погружаться в стихию смысла художественного произведения.

* * *
Один Пушкин, как бы он ни был велик, еще не эпоха. Чтобы получилась эпоха, нужны Грибоедов и Крылов, Тютчев и Баратынский, Батюшков и Денис Давыдов, Гоголь и Жуковский, Карамзин и Гончаров…

* * *
Не положительные и отрицательные заряды, не нейтроны и протоны должны быть предметом искусства, но положительное и отрицательное в душе человека, то, что выражено извечными словами — Добро и Зло.

* * *
Самобытность любят отождествлять с элементарной непосредственностью, с полной нетронутостью цивилизацией.

Но дикарь не самобытен. Он просто дикарь. Самобытен человек, познавший все и при всем том сохранивший черты индивидуальности.

* * *
Есть посредственности, есть и откровенные бездарности. С нашей потребительской — так сказать, «читательской» — точки зрения. И вот часто видишь, как посредственность или даже бездарность подделывается под талант.

Белый гриб — это талант, это — гений среди грибов. Есть грибы, которые издали очень похожи на белые — например, валуй. Валуи у нас почти никто не берет, хотя гриб съедобный и можно даже найти в нем свою прелесть. Но это уже на полном безгрибье. Разве до валуев, если вышел охотиться за белыми! Получается так: смотришь — белый, подбегаешь — валуй. Со злости ударишь его ногой. Очень часто обманывают валуи, подделываясь под грибной талант, под грибного гения — белый гриб.

Но дело в том, что, увидев настоящий белый гриб, даже на далеком расстоянии, я ни разу еще не принял его за валуй.

* * *
О престарелом алепинском почтальоне Егоре Михайловиче Рыжове я написал в «Капле росы» большую главу. Впоследствии в районной газете появилась заметочка в три строки о том, что надо бы дать Егору Михайловичу пенсию.

Художник, приехавший из Ленинграда, рисовал Егора Михайловича. Во время сеанса он спросил:

— Ну как, дядя Егор, нравится, как вас расписал Солоухин?

— Так все правильно. Но все же в районной газете написано покрепче, получше.

* * *
Двадцатый век. Самое удивительное не то, что люди летают, не то, что они скоро долетят до Луны, не то, что они расщепили атом.

Самое удивительное то, что на земле продолжают рождаться дети.

* * *
С одним крупным, известным фотокорреспондентом, считающимся наиболее культурным и наиболее интеллектуальным среди своих собратьев, мы поехали в командировку. Дорогой разговорились о желаниях человека, его чаяниях, идеалах. Я сказал, что если как в сказке — три желания и тотчас исполнятся, то человек затрудняется их назвать. А если одно, то и вовсе не называет. Я проверял на многих.

— Почему? — возразил наиболее культурный и интеллектуальный. — Я точно знаю свое желание.

— Какое?

— Денег в неограниченном количестве.

* * *
Поэзия не может быть отделена от мысли, хотя бы потому, что выражать ей себя приходится словами, а каждое слово в своей основе есть уже законченная человеческая мысль.

* * *
Какая странная, призрачная погоня за цветом в кино! Как будто игра актеров при цвете сделается тоньше и вдохновеннее, конфликт — острее и глубже, а разрешение его естественнее и логичнее.

Кинематограф ведь не живопись, где важен цвет, а самостоятельный вид искусства, не нуждающийся в подпорках.

* * *
В Саратове несколько лет назад, когда все газеты страны писали о газопроводе Саратов—Москва, шло совещание областных писателей. Кто-то из руководителей области говорил с трибуны:

— Вы, саратовские писатели, работали неплохо. Но тема газопровода Саратов—Москва не нашла ещё должного отражения в ваших книгах.

Сидевший на совещании крупный московский поэт обронил про себя, но так, что услышали все:

— И слава богу.

* * *
Можно допустить, что люди какой-нибудь иной, будущей цивилизации будут удивляться, как это мы могли смотреть трагедии и даже наслаждаться ими, хотя бы и изображаемыми на сцене. Трагедия короля Лира и Гамлета, трагедия Анны Карениной и Бориса Годунова. Для них это будет то же самое, что для нас древнеримские бои гладиаторов.

* * *
Во всяком созидании и усовершенствовании художественной формы не может быть никакого предела, потому что к построенному всегда можно добавить еще что-нибудь.

Во всяком разрушении, в том числе и формы, должен наступить предел. Кирпич — на две половины, кирпич — на четыре части, на шестьдесят четыре, на миллион — пыль, прах, абстрактная категория.

* * *
Бывает искусство как варенье, которое отбивает аппетит к настоящей еде.

Хочется человеку и мяса, и острого, и вообще пообедать. Но если дать ему в это время три столовые ложки варенья, чувство голода пропадает, будто бы и поел.

* * *
Я перешел ту ступень, когда интересно заниматься детским занятием — смотреть на новые места. Всего интереснее мне в местах, давно и вполне привычных. Может быть, потому, что вся энергия тратится не на скольжение взглядом по новым, незнакомым местам, а на внутреннюю работу.

* * *
— Ты, брат, лысеешь.

— Если это не будет влиять на написание книг, то мне наплевать.

* * *
Доктор Кох, в обязанность которого входило лечить обывателей небольшого городка, сидел за перегородкой, никого к себе не пускал и сам не выходил навстречу.

К нему приходили с насморком, с грыжей, с нарывом на пальце, с флюсом, с мигренью, с болью в животе. «Ступайте прочь, оставьте меня в покое!» — говорил он. И на первый взгляд это казалось чудовищной бестактностью, жестокостью, возмутительным высокомерием. Обыватели вправе были возмущаться доктором, который не хочет лечить их флюсы, грыжи и насморки.

Но однажды доктор вышел и вынес людям «палочку Коха».

* * *
Избирательность восприятия жизни внешнего мира: один наклоняется за медной копейкой и наступает ногой на золотистый цветок, другой проходит мимо копейки, но наклоняется за цветком и даже сворачивает ради него с тропинки.

* * *
В земле ползает жирная белая личинка. У нее вполне определенный круг ощущений, связанных с местом ее обитания и образом жизни. Потом как таковая она умирает, некоторое время покоится в коконе куколки, а затем из нее вылетает бабочка.

Бабочка живет уже не в сырой земле, а на солнце, на ветерке, среди зелени и цветов, питается уже не землей, а нектаром. В некотором смысле сфера жизни бабочки — это рай по сравнению со сферой жизни личинки.

Личинка, ползая в земле, вряд ли предполагает, что ее ждет после того, как она окончит свое земляное существование.

Бабочка, порхая с цветка на цветок, вряд ли помнит о своей земляной юдоли, где осталась и догнивает ее опустевшая уродливая оболочка.

И нет никаких путей, чтобы бабочка рассказала личинке о своем небе, а личинка бабочке — о своей земле.

* * *
В отношениях с людьми каждому человеку, а тем более художнику, писателю, поэту, нужна скромность.

Но когда поэт остается один на один с листом бумаги, он должен быть не только смелым, не только дерзким, но непременно должен чувствовать свою исключительность. Если поэт, садясь писать стихотворение, не чувствует себя гениальным, он не напишет сколько-нибудь талантливого стихотворения.

Поэт должен сознавать себя имеющим право говорить от имени всех людей, быть учителем всех людей. В нем должно жить ощущение, что только он один знает то, что он знает, и только он один может сказать то, что он хочет сказать.

* * *
Иногда утешают, что после смерти не исчезнем, но превратимся в траву, цветок, дерево. Но это то же самое, если о ценности картины судить по стоимости холста как макулатуры: по две копейки за килограмм.

* * *
В силу чрезвычайного ряда обстоятельств на Западе развитие свободного стиха дойдет до своего логического конца быстрее, чем у нас. Оно исчерпает, изживет себя, как начинает изживать себя абстрактное искусство в живописи. И, таким образом, мы заранее, в самом начале увидим, что по этому пути идти некуда.

* * *
Для того чтобы проявление человеческого духа можно было назвать подвигом, в нем должны содержаться два обязательных момента: самоотверженность (забвение собственных интересов) вплоть до самопожертвования (смерти) и забота о благе других людей. Не одного или двух человек, а именно людей, народа или даже народов.

Мужчина, спасший из-под поезда девочку, совершил героический поступок, но не подвиг.

Побудительной силой подвига является любовь. Любовь к женщине как минимум, любовь к Отечеству как правило и как максимум — любовь к людям.

* * *
С каким превосходством, должно быть, смотрят на нас, людей, птицы и даже бабочки со стрекозами! Что за беспомощность, что за бездарность: создавать такие тяжелые, такие в конечном счете неуклюжие приспособления, в то время как можно просто вспорхнуть и лететь!

Об издании

Солоухин Владимир Алексеевич


СОРОК ЗВОНКИХ КАПЕЛЕЙ


М., «Молодая гвардия», 1968.

248 стр.



Оглавление

  • РАЗРЫВ-ТРАВА
  •   Дождь в степи
  •   Колодец
  •   Боги
  •   Деревья
  •   Певец
  •   В лесу
  •   Роса горит
  •   Береза
  •   Тропа нацелена в звезду…
  •   Безмолвна неба синева…
  •   «Последний блик закатного огня…»
  •   Ты идешь молодой и веселый…
  •   Разрыв-трава
  •   Третьи петухи
  •   Ветер
  •   Яблони
  • КАК ВЫПИТЬ СОЛНЦЕ
  •   Здравствуйте!
  •   Солнце
  •   Не прячьтесь от дождя
  •   Цветы
  •   Яблоко
  •   Человек пешком идет по земле
  •   Чтобы дерево начало петь…
  •   Жить на земле…
  •   Счастье
  •   Полёты
  •   Как выпить солнце
  •   «Вот с этой женщиной я долго целовался…»
  •   Облака
  •   Букет
  •   Ягода
  •   Дирижер, рапсодия Листа
  •   Ветла
  •   Обиженная девочка
  •   Девочка на качелях
  •   Сорок звонких капелей
  •   И вечный бой
  • ГОРОДСКАЯ ВЕСНА
  •   Городская весна
  •   «Прадед мой не знал подобной резвости…»
  •   Работа
  •   Скучным я стал, молчаливым
  •   Осенняя ночь
  •   Забор, старик и я
  •   А горы сверкают своей белизной…
  •   Зима
  •   У моря
  •   Родник
  •   Журавли
  • ИМЕЮЩИЙ В РУКАХ ЦВЕТЫ…
  •   «Итак, любовь. Она ли не воспета…»
  •   «У тихой речки детство проводя…»
  •   Звезда
  •   «Дуют метели, дуют…»
  •   Над ручьём
  •   «Всё смотрю, а, верно, насмотреться…»
  •   «Я тебе и верю, и не верю…»
  •   Мне странно знать…
  •   «Седьмую ночь без перерыва…»
  •   Снимаю трубку
  •   «Постой! Ещё не всё меж нами!..»
  •   Чайка
  •   Здесь гуще древесные тени…
  •   «На потухающий костёр…»
  •   «У тех высот, где чист и вечен…»
  •   Цветы
  •   Погибшие песни
  •   «В своих сужденьях беспристрастны…»
  •   О глаза чистоты родниковой!
  •   «Ты за хмурость меня не вини…»
  •   Яблонька, растущая при дороге
  •   Имеющий в руках цветы…
  •   Ответная любовь
  •   Идёт девчонка с гор…
  •   Верность
  • ПОЭМЫ
  •   Черный омут
  •   Сказка о мёртвом камне
  • ОСЕННИЕ ЛИСТЬЯ
  • Об издании