Поединок. Выпуск 2 [Юлиан Семенович Семенов] (fb2) читать онлайн
Настройки текста:
Поединок. Выпуск 2
Сборник открывает повесть «Под копытами кентавра», в которой рассказывается о первых днях и предыстории мятежа фашистских ультра в Чили. Повесть «Пропавшие без вести» посвящена советским морякам, действие ее происходит во время Великой Отечественной войны. Герой повести А. Голубева «Пломба» — инспектор уголовного розыска Воронов. В книге помещены пять рассказов В. Осипова, Б. Воробьева, Э. Маркина, Э. Хруцкого, М. Барышева.ПОВЕСТИ
Николай АГАЯНЦ, Валентин МАШКИН ПОД КОПЫТАМИ КЕНТАВРА
Чилийским демократам и патриотам посвящают эту книгу авторы
11 сентября, 0 часов 15 минут
САНТЬЯГО. ПРЕЗИДЕНТ САЛЬВАДОР АЛЬЕНДЕ ОБЪЯВИТ СЕГОДНЯ О ВАЖНОМ ПРАВИТЕЛЬСТВЕННОМ ПЛАНЕ, ПРЕДУСМАТРИВАЮЩЕМ МЕРЫ ПО ОЗДОРОВЛЕНИЮ ВНУТРИПОЛИТИЧЕСКОЙ ОБСТАНОВКИ В ЭТОЙ НЕСПОКОЙНОЙ ЛАТИНОАМЕРИКАНСКОЙ РЕСПУБЛИКЕ. ПОДРОБНОСТИ ПЛАНА ПОКА НЕИЗВЕСТНЫ.
Фрэнк отдал телеграмму бою: — Поторопись, малыш! Отправишь по пресс-тарифу. Покосился на часы, висевшие у изголовья кровати. Четверть первого. Черт возьми, уже наступило 11 сентября. Ничего, в дневной выпуск газеты сообщение все равно поспевает. Он устал. От. суеты и неразберихи последних недель. От своей профессии. От самого себя. Он устал и, как это иногда бывает, именно поэтому долго не мог уснуть. Ворочался с боку на бок. Курил. И в конце концов принял таблетку снотворного. Незадолго до рассвета сквозь тягучую полудрему ему почудилось — или не почудилось? — что в шелест весеннего дождя ворвался скрежет и лязг гусениц. Зазвонил телефон: — Доброе утро, сеньор. Вы просили позвонить в восемь часов. — В «Каррера-Хилтоне», принадлежавшем американской компании, все служащие были отменно вышколены и на резкость пунктуальны. — Спасибо, сеньорита, — поблагодарил Фрэнк. Завтрак заказал в номер. Пока принесут, он успеет принять душ и побриться. Холодная вода немного взбодрила. Подравнивая холеную бородку, Фрэнк уже вполне умиротворенно подмигнул собственному отражению в зеркале. Не так ты и стар, Фрэнсис О’Тул, многоопытный корреспондент нескольких солидных газет и журналов! И женским вниманием не обойден. Всего сорок три, в конце-то концов! Официант вкатил в номер столик: тихо звякнул лед в стакане с соком. Снял крышку с серебряного блюда, на котором покоилась роскошная глазунья, обрамленная ломтиками румяного бекона. Налил кофе в чашку и удалился, поблагодарив легким поклоном за щедрые по нынешним временам чаевые: пачку «Честерфилда». Но завтрак, начатый неспешно и с удовольствием, завершить не удалось. Задребезжали оконные стекла. Фрэнк вышел на балкон. Низко над площадью Конституции, над президентским дворцом «Ла Монеда», с ревом пронеслось звено истребителей-бомбардировщиков с опознавательными знаками чилийских ВВС. «Хаукер-хантеры», — механически отметил он про себя, — из тех, что совсем недавно куплены в Англии. — И лишь потом мелькнула догадка: — Неужто началось?» О’Тул вернулся в комнату. Торопливо включил приемник. «Агрикультура» — станция оппозиционеров — передавала бравурный марш. Фрэнк взялся было за ручку настройки, чтобы поймать другую программу, но тут музыка стихла и диктор объявил:
«Внимание, внимание! Повторяем сообщение из Вальпараисо. Сегодня утром в этом городе патриотически настроенные солдаты и офицеры морской пехоты взяли власть в свои руки. Над нашей многострадальной родиной вновь восходит звезда Свободы!»И опять торжествующие, ликующие звуки военного оркестра. Стрелка поползла дальше по шкале. Некоторые радиостанции почему-то молчали. И вдруг — приглушенный треском и шорохом помех — в комнату пробился хорошо знакомый голос Сальвадора Альенде:
«...В Вальпараисо на флоте поднят мятеж. Над президентским дворцом кружат боевые самолеты. Не исключена возможность, что нас обстреляют... Трудящиеся должны с оружием в руках встать на защиту своего правительства!»Помехи усилились. Некоторые слова стали едва различимы:
«...Безответственные элементы требуют моей отставки. Я заявляю, что не уйду со своего поста и до последнего дыхания буду защищать власть, данную народом... Перед лицом всей страны я обличаю предательство тех военных, которые нарушили присягу...»Речь президента оборвалась. Одновременно в открытую дверь балкона эхо донесло раскаты отдаленного взрыва. За ним последовал еще один. Авиация бомбила ретрансляционные вышки на окраине Сантьяго. Но об этом Фрэнк О’Тул узнает гораздо позже. А пока, прихватив репортерский кофр с диктофоном и фотокамерой, он направился к лифту. Скорей в город! Внизу, в холле, толпились постояльцы и служащие отеля. Их тревожный настрой разительно не соответствовал благодушной изысканности зала с его зимним садом, где щебетали в клетках редкие птицы, с абстрактными картинами на стенах и деревянными скульптурами, с экзотическими рыбками в аквариумах. У широких стеклянных дверей Фрэнк столкнулся со своими коллегами-журналистами. Тут были француз Марсель Риво из «Орор», вертлявый испанец Фернандо Крус, работавший на агентство ЕФЕ, два англичанина из Би-Би-Си, несколько американцев и его соотечественник — дипломатический обозреватель газеты «Ла пресс» Жак Леспер-Медок. — Привет, Фрэнк! Куда тебя несет? — Привет, Жак. Ко дворцу «Ла Монеда», разумеется... — А этих не видишь? — раздраженно кивнул Леспер-Медок в сторону солдат у входа в «Каррера-Хилтон». Лучи солнца холодно поблескивали на примкнутых штыках карабинов. — Значит, введен комендантский час? — Де-факто, если хочешь... Надо обязательно, во что бы то ни стало, выбраться отсюда. А что, если?.. Ни с кем не делясь внезапно возникшим планом, Фрэнк сбежал по служебной лестнице в подземный гараж. Но и там стояли часовые в мрачных серо-зеленых мундирах прусского образца. — Назад! — штык почти коснулся груди О’Тула. — Что здесь происходит, сержант? — послышался начальственный голос из глубины гаража. Лавируя между машинами, к ним приближался невысокий тучный офицер. «Да это полковник Кастельяно! Вот уж повезло так повезло! Похоже, я действительно родился с серебряной ложкой во рту», — подумал О’Тул. — Хэлло, Эстебан! — О’Тул намеренно заговорил по-английски, чтобы солдаты его не поняли. — Помоги мне, ради бога, попасть на площадь к дворцу. — А-а-а! Это ты, Фрэнки! — ответил полковник, с ленцой растягивая слова. — Брось свою затею. Через час-другой у «Ла Монеды» будет очень жарко. Если «эль пресиденте марксиста» не согласится на наши условия, мы уж зададим ему перца. Настоящего! Чилийского! Ты-то знаешь, дружище, какой он крепкий — огонь! — Вот мне и следовало бы увидеть все своими глазами. Лучшего финала для моей книги не придумаешь. — А ведь это верно... О’кей! Ради другого я бы никогда не нарушил приказ шефа — генерала Паласиоса. Пошли, Фрэнки! Только не к дворцу, а в другое место — там ты будешь видеть все как на ладони. Когда они оказались на улице Аламеда, забитой солдатами, на площадь Конституции медленно вползали бронетранспортеры и тяжелые танки «шерман». Расчехленные пушки и пулеметы были наведены на приземистое, построенное в испанском «колониальном» стиле здание резиденции президента республики. У перекрестка, перегороженного впритык поставленными армейскими грузовиками, Кастельяно и О’Тула остановил патруль. — Дальше идти опасно! — козырнув, предупредил молоденький капрал, сам явно насмерть перепуганный происходящим. — Мы в министерство обороны! — небрежно бросил Кастельяно. Это прозвучало как пароль. Он обернулся к Фрэнку: — Быстрее! На всякий случай давай-ка держаться поближе к домам. Через несколько минут они сидели в просторной, обшитой мореным дубом приемной адмирала Карвахаля. — Дойдет очередь и до нас, — вполголоса проговорил полковник, когда адъютант, черноусый красавчик в безукоризненно отутюженной морской форме, в очередной раз отправился с докладом. — А зачем, собственно, ты привел меня к адмиралу? — О’Тул недовольно передернул плечами. Ему порядком надоело затянувшееся ожидание. — Ведь мне нужна информация о том, что творится в Сантьяго. Военных кораблей у дворца «Ла Монеда» я что-то не видел... — Карвахаль здесь, в министерстве обороны, координирует по поручению хунты действия восставших. Сами члены хунты в других районах столицы. Я представлю тебя адмиралу. Надеюсь, он позволит наблюдать за штурмом «Ла Монеды» из здания министерства — прямо из нашего центра связи. — Кстати, кто входит в хунту? — Фрэнк вытащил из кофра диктофон. — Спрячь эту штуку обратно. Вот так-то лучше. А теперь слушай. От сухопутных войск — генерал Пиночет. От флота — адмирал Мерино, он сейчас не в Сантьяго, а в Вальпараисо. От ВВС — генерал Ли и от карабинеров — генерал Мендоса. — Почему Мендоса? Он же не командует жандармерией? Кастельяно чуть помедлил с ответом: — Три старших начальника корпуса карабинеров отказались присоединиться к восстанию. Пришлось их арестовать. В этот момент дверь кабинета распахнулась, и адъютант, обращаясь к ним с порога, отчеканил: — Адмирал ждет вас, сеньоры! В вашем распоряжении десять минут. Ровно десять. Патрисио Карвахаль — ладный, седовласый, с лицом ухоженным, но усталым — склонился над огромным заваленным бумагами столом. Перед ним была расстелена подробная карта города. Услышав шаги, он выпрямился. Жестом пригласил сесть. Кисть его руки была под стать лицу, породистая, узкая, с тонкими нервными пальцами. Флотские офицеры, как правило, набирались из «лучших семей» страны. — Мой адмирал, разрешите представить вам Фрэнсиса О’Тула, известного журналиста. Он канадец, однако пишет не только для своих канадских изданий, но и для американской газеты «Лос-Анджелес таймс». В свое время его рекомендовал мне Джеймс Драйвуд. Так что, как понимаете, ему можно доверять полностью. При упоминании имени Драйвуда адмирал, слушавший полковника вежливо и чуть рассеянно, впервые с интересом поглядел на Фрэнка. — Продолжайте! — Сеньор О’Тул с марта нынешнего года собирает материалы для книги о кознях красных в нашей республике. Ему известны многие детали плана «Зет». И снова блекло-серые глаза хозяина кабинета на мгновение задержались на непроницаемом лице журналиста. На губах адмирала мелькнуло и тут же погасло некое подобие улыбки. — Ваше превосходительство, — перехватил инициативу О’Тул, — я понимаю, что вы очень заняты, но мне нужно знать подробности сегодняшней акции вооруженных сил. — Хорошо. Только учтите, все, что я расскажу, пока не для печати. Вот в книге своей вы сможете это использовать. Рассказ адмирала был сух, деловит, по-военному четок. В 5.00 по местному времени на периферии армия приступила к захвату всех стратегически важных объектов. От успеха этих действий во многом зависело начало восстания гарнизона в Сантьяго. Члены тайно сформированной накануне — 10 сентября — хунты поддерживали постоянную связь по радио с морской пехотой в Вальпараисо и Талькауано, с боевыми кораблями, курсировавшими вдоль побережья, с военно-воздушными базами в Сьерро-Морене, Кинтеро, Эль-Боске, Серрильосе и Пуэрто-Монте, с батальоном «черных беретов» в Пельдеуэ. В эту систему связи были включены подразделения 1-й и 6-й дивизий, дислоцировавшихся на крайнем севере страны, 3-я, 4-я и 5-я дивизии в районе между крайним югом и Консепсьоном. К восьми утра стало ясно, что обстановка во всех провинциях Чили складывается благоприятно. Поэтому столичный гарнизон, как и намечалось, выступил в 8.30. — Дальнейшее развитие событий? — Патрисио Карвахаль поднялся и подошел к окну, откуда был виден расположенный напротив дворец «Ла Монеда». — Альенде предъявлен ультиматум. Мы ждем ответа. На этом все, господа. Извините. Полковник, проводите нашего друга в центр связи. В коридоре, плотно прикрыв за собой дверь приемной, Эстебан Кастельяно потрепал О’Тула по плечу: — Ну как? Доволен? Готовь ящик виски! О’Тул достал из пачки сигарету — первую в это суматошное утро. Щелкнул зажигалкой и сразу же загасил пламя: он увидел, как прямо на них вынырнул из-за угла Дик Маккензи, высокий широкоплечий янки с квадратной челюстью и непроницаемо-чугунными глазами. — Рад вас видеть, друзья, в это утро. Стареющий супермен на секунду замедлил шаг. Удивился или растерялся? Его широченная ладонь крепко сжала руку Фрэнка. — Тебе опять повезло, Счастливчик! В самой гуще событий. Присутствуешь на похоронах плана «Зет»? Да, ничего не вышло у комми. Между прочим, тебе, Фрэнк, привет от мистера Драйвуда — встречались с ним в конце августа в Вашингтоне... Ладно, мне нужно бежать. В центре связи, куда полковник препроводил О’Тула, стоял невообразимый шум. Дробь морзянки. Стук телетайпов. Трели телефонных звонков. Охрипшие голоса. — Оставляю тебя на попечение капитана Гальярдо, — откланялся Эстебан Кастельяно. По выражению лица Гальярдо было заметно, что он не в восторге от полученного приказа («Вечно эти штатские путаются под ногами в самое неподходящее время»). Досадливо поморщившись, офицер сунул Фрэнку листок с текстом, отпечатанным на ротаторе. — Познакомьтесь для начала с коммюнике командования вооруженных сил.
«...Мы едины в своей решимости взять на себя ответственную историческую миссию и развернуть борьбу за освобождение отечества от марксистского ига, за восстановление порядка и конституционного правления. Печать, радио и телевидение, связанные с Народным единством, должны немедленно прекратить свою деятельность. В противном случае эти органы информации будут подавлены силой. Населению — оставаться в своих домах. Вводится осадное положение».С улицы послышались выстрелы. Из зала, где размещался центр связи, открывался вид на президентский дворец, к которому короткими перебежками, под прикрытием пулеметов, продвигались солдаты — их было около двухсот. Открыли ответный огонь и защитники «Ла Монеды», поддержанные «франко-тирадорес» — снайперами, укрывшимися на крышах соседних зданий. Глухо рявкнули орудия путчистов. Неуверенно тронулись с места танки — и застыли, когда одна из машин, подбитая прямым попаданием из базуки, вспыхнула. Атака захлебнулась. — Сколько же их там, во дворце? — поинтересовался Фрэнк. — Не знаю... Вроде бы не больше сорока, — процедил капитан Гальярдо. В комнату стремительно вошел Патрисио Карвахаль. Бледное лицо его покрылось пятнами. Адмирал схватил трубку аппарата прямой связи с президентом республики: — Сеньор Альенде? Даем вам на размышление еще двадцать минут. Повторяю наши условия: в случае добровольной сдачи мы предоставим вам самолет, на котором вы сможете покинуть пределы Чили с вашей семьей и ближайшими сотрудниками... Что-о-о? — лицо Карвахаля вытянулось и побагровело, словно от пощечины. Ни на кого не глядя, он вышел из комнаты. После полудня, когда истек срок очередного ультиматума, «Ла Монеда» был подвергнут бомбардировке с воздуха. Президентская резиденция загорелась. И тогда начался штурм. Через арку главного входа два танка, стреляя на ходу, вломились во дворцовый «патио» — внутренний дворик. За ними ворвались солдаты-пехотинцы, которыми командовал генерал Паласиос.
Когда все кончилось, Фрэнк вернулся в отель. Попробовал с ходу приготовить репортаж об этом бесконечно долгом, сумасшедшем дне. Репортаж впрок — на тот момент, когда возобновится связь со Штатами. Но дальше первой фразы дело не пошло. Попробовал дозвониться к Глории — долгие гудки в ответ. Тогда он запер дверь на ключ и достал толстую черную тетрадь, сплошь исписанную мелким почерком. Он решил занять себя, отвлечь от сегодняшнего дня просмотром набросков к книге. Перелистывая страницы, О’Тул шаг за шагом восстанавливал в памяти события недавнего прошлого.
Из воспоминаний О’Тула ОТТАВА — ТОРОНТО. МАРТ
С чего же все началось для меня? Пожалуй, с той субботней вечеринки у Леспер-Медоков в Оттаве, в марте 1973 года. Я пришел, когда веселье было в разгаре. Оглушительно ревела включенная на полную мощность стереосистема «Ревокс» — гордость Жака, хозяина дома. Сам он в такт музыке встряхивал миксер, колдуя над приготовлением убийственного коктейля, «рецепт которого, мадам, месье, мадемуазель, не известен ни одному бармену Западного полушария». Люси уже хлебнула дозу этого зелья — захмелевшая, с распущенными волосами, она не обращала на мужа ни малейшего внимания и откровенно прижималась в танце к длинноволосому юнцу в джинсовом костюме. На полу, возле дорогой вазы с искусственными нарциссами, сидела молодая равнодушная парочка. Сладковатый дымок шел от сигареты, которую они после каждой долгой затяжки передавали друг другу: эти всем прочим мирским утехам предпочитали марихуану. Два знакомых мне по пресс-клубу газетчика — Билл и Пьер, — стараясь перекричать магнитофон, спорили по поводу нашумевшего выступления премьер-министра в палате общин. («Трюдо тысячу раз прав! Мы, канадцы, конечно же политически ближе к Европе, чем к Соединенным Штатам».) Их смиренные жены, потягивая пиво, скучно жевали сэндвичи. У книжных полок рассматривал названия на корешках представительный джентльмен, одетый строго и со вкусом. Широкобортный, отливающий сталью костюм. Тонкая сорочка в полоску. Галстук от «Шанель». Башмаки на платформе... У Жака Леспер-Медока, аккредитованного в столице дипломатического обозревателя «Ля пресс», публика собиралась всегда на редкость разношерстная. — О’Тул, тебе не надоело торчать в дверях? — окликнул меня Жак, не прерывая манипуляций с миксером. Люси нехотя отлепилась от джинсового мальчика и подставила щеку для поцелуя: — Присоединяйся к нам, Счастливчик! Идем, я представлю тебя. Оказалось, что респектабельный господин — американец, и не кто иной, как член совета директоров ИТТ — крупнейшей компании связи «Интернэйшнл телефон энд телеграф». Звали его Джеймс Драйвуд. — Судя по разгоревшейся здесь жаркой дискуссии, в Канаде стало хорошим тоном пинать доброго дядюшку Сэма и винить его во всех смертных грехах? — тонкие бесцветные губы Драйвуда растянулись в вежливой улыбке. — Вы тоже, господин О’Тул, ярый противник континентализма? — Да что вы, Джеймс! Наш Фрэнк больший роялист, чем сама королева английская, не говоря уж о принце Уэльском, — рассмеялся Жак. — Для него даже некоторые из наших консерваторов — «розовые», а уж про либералов и говорить нечего — «агенты мирового коммунизма». При слове «национализация» О’Тула бросает в дрожь. Его статья «Чилийская трагедия» — о реформах Альенде — вызвала большой шум. — Читал ее и не могу не согласиться с выводами автора, — сухо заметил Драйвуд, пригубив пиво. — Тогда вы просто в восторг прилете от того, как Фрэнк разделал под орех книгу профессора Уорнока «Партнер Бегемота», — невозмутимо продолжал хозяин дома. — Ты славный парень, Счастливчик, и честный журналист, — включился в разговор Билл. — Но, — он покачал головой, — абсолютный слепец. Как же ты не понимаешь, что Штаты — это поистине Бегемот. Жить рядом с таким соседом — рискованно: того и гляди, придавит. Джон Уорнок прав тут на сто процентов. И учти, его исследование основано на документах. — Ваш уважаемый профессор из Саскатунского университета в своем «Бегемоте» чересчур вольно обращается с фактами, — отмахнулся я. Спорить всерьез не хотелось. Пусть без меня догладывают кость, брошенную Жаком. Непонятный все-таки человек Леспер-Медок. Якшается с хиппи и леваками. Таскает красотку жену на все приемы в социалистические посольства. А статьи пишет в общем-то вполне лояльные. И что ему вздумалось изображать меня перед Драйвудом чуть ли не правоверным бэрчистом? Я традиционалист — не более того. Билл не унимался. Снял с полки томик в серебристой обложке: — Послушайте, что утверждает Уорнок. «На Западе десятилетиями твердят о необходимости крестового похода в защиту пресловутого «свободного мира». А что он, этот мир, означает на самом деле? Если внимательно приглядеться к партнерам США по различным военным блокам, то их, при всем желании, нельзя отнести к демократическим режимам. В странах, которые именуются «свободными», на самом деле правят фашистские диктатуры. Испания, Тайвань. В Латинской Америке Вашингтон откровенно поддерживает правые военные хунты». Так на кого же идут походом «крестоносцы»? — продолжал он. — На чилийцев из Народного единства, к примеру. Законодатели с Капитолийского холма, мистер Драйвуд, отказывают им сейчас в традиционных кредитах... — Отчего же, — сказал американец, — чилийская армия недавно получила несколько миллионов долларов на перевооружение. — Вот-вот, армия! А на развитие экономики — ни цента. — Вы бы иначе судили о правительстве Народного единства, если бы знали Чили получше. Я там бывал не раз по делам фирмы, — жестоко возразил Драйвуд. И повернулся ко мне: — Говорят, вам, как и Жаку, вскоре предстоит поездка в Латинскую Америку? Возможно, встретимся где-нибудь к югу от Рио-Гранде. — У меня в кармане билет до Сантьяго. Лечу в следующий вторник... Кстати, где в городе лучше остановиться? — Рекомендую «Каррера-Хилтон». В самом центре. Полный комфорт. И отличная кухня. — То, что мне надо. Позже осмотрюсь и, наверное, сниму под корпункт особнячок в предместье. В отличие от Жака я собираюсь надолго. Обоснуюсь в Сантьяго-де-Чили и стану потом наезжать в другие страны континента. Так что, вполне вероятно, увидимся в одной из латиноамериканских столиц... — Да уж ясно, что не в Сантьяго, — хохотнул коротышка Жак, разливая по рюмкам свою гремучую смесь. — Теперь, после национализации ИТТ, Джеймсу там делать нечего. Расходились далеко за полночь. Прощаясь со мной, Драйвуд предложил в воскресенье поужинать вместе в «Риверсайд стейк-хаусе». Я принял приглашение. В условленный час мы сидели в углу почти пустого зала. Над столиками мерцали большие золотистые шары, не нарушая интимности полумрака. Приглушенная музыка не мешала беседе. — Мне по душе ваш образ мыслей, О’Тул. Думаю, у вас получится хорошая, нужная книга о Латинской Америке. Вы ведь обязательно будете ее писать? — Пока я знаю одно — для начала я намерен собирать материал о Чили... — А есть издательство, которое заинтересуется этой темой? — Драйвуд попробовал из глиняного горшочка луковый суп и блаженно сощурился. — Фрэнк! — Он впервые назвал меня по имени. — Я связан с самыми различными деловыми кругами в вашей стране, в том числе и с людьми из книжного бизнеса. Если хотите, я сегодня же позвоню в Торонто и предупрежу директора компании «Люис и сын», что вы к нему заглянете... О, у этого португальского вина весьма приятный букет... Мы просидели в «Риверсайд стейк-хаусе» около трех часов. Разговор вновь и вновь возвращался к Чили. Джеймс рассказывал интереснейшие вещи. Он уверял, что правительство Народного единства готовит оппозиционерам варфоломеевскую ночь. Разработан детальный план под кодовым названием «Зет». — Распутать этот клубок, предать гласности опасный замысел марксистов — увлекательная задача для журналиста, не правда ли, Фрэнк? Тут же, в ресторане, Драйвуд написал несколько рекомендательных писем своим друзьям в Сантьяго. В понедельник, после полудня, я выехал в Торонто. Нужно было зайти в издательство «Люис и сын» (чем черт не шутит, вдруг Драйвуд и впрямь договорился насчет книги?). Вернуть «бьюик» в компанию по прокату автомобилей. Да и лететь в Чили удобнее оттуда, поскольку из Оттавы нет прямых международных рейсов. Сквозь унылый мартовский снегопад машина мчалась по дороге № 401 — восьмирядному бетонированному шоссе. Я мог бы сделать крюк — время позволяло — и. заглянуть в мой родной городок Альмонте. Но к чему понапрасну травить душу? Как хорошо, что подвернулась возможность сменить обстановку: может, там, в далеком экзотическом Сантьяго, кончится полоса затяжного душевного безвременья и опять пойдет настоящая жизнь? Драйвуд оказался человеком слова. В издательстве меня уже ждали. Сэмьюэл Люис был сама любезность и даже предложил аванс — две тысячи долларов. Я чувствовал себя превосходно, когда устраивался в салоне первого класса «Боинга-707». Заученная улыбка тоненькой большеглазой стюардессы показалась естественной и адресованной только мне. Джин, который она предложила, остро пахну́л можжевельником, беззаботными каникулами в Альмонте. В старом, милом Альмонте, где на запущенном кладбище — могилы моих предков, первых поселенцев; где тринадцать лет мы с Кэтрин жили, как мне думалось, в мире и согласии; где родился сын — я не видел его два года; где таким же холодным мартовским днем я остался совсем один. Кэтрин собрала вещи, бросила их в наш старенький «шевроле» и укатила в Ванкувер, к Тихому океану. («Прости, Фрэнк, — сказала она на прощание. — Мне нужна семья, отец мальчишке, муж, в конце концов... Ненавижу твои газеты, бестолковую, бесплодную суету, которой ты живешь, твоих подонков дружков, торгующих журналистской совестью оптом и в розницу, вроде этого скользкого Леспер-Медока с его потаскухой женой. Все одним миром мазаны, одному богу служите...») Говорят, у нее роман с каким-то невзрачным учителишкой... А «Боинг» уже завершал прощальный круг над Торонто. Внизу несуразно топорщились небоскребы торговой части города — даунтауна. В льстивом свете прожекторов красовалось новое здание мэрии. За кромкой огней прибрежного шоссе угадывалась свинцовая тяжесть холодных волн озера Онтарио.11 сентября, 16 часов 30 минут
САНТЬЯГО. В ЧИЛИ СОВЕРШЕН ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ПЕРЕВОРОТ, ВЛАСТЬ НАХОДИТСЯ В РУКАХ ВОЕННОЙ ХУНТЫ, ПРЕЗИДЕНТСКИЙ ДВОРЕЦ «ЛА МОНЕДА» ВЗЯТ ШТУРМОМ. УТВЕРЖДАЮТ, ЧТО НАХОДИВШИЙСЯ ТАМ САЛЬВАДОР АЛЬЕНДЕ ПОКОНЧИЛ ЖИЗНЬ САМОУБИЙСТВОМ. В НЕКОТОРЫХ РАЙОНАХ СТОЛИЦЫ СТОРОННИКИ НАРОДНОГО ЕДИНСТВА ОКАЗЫВАЮТ ВООРУЖЕННОЕ СОПРОТИВЛЕНИЕ АРМИИ И КАРАБИНЕРАМ.
Откуда-то с предгорий Анд порывистый ветер гнал пепельно-серые тучи. Смешиваясь с дымом и гарью пожарищ, они тяжело нависали над вымершими улицами. День угасал в раскатах весеннего грома, в тревожных отзвуках отдаленной канонады. Связь с внешним миром все еще была прервана, но в оффисе отеля за столом управляющего уже по-хозяйски расположился военный цензор. Тупо таращась на копии телеграмм, подготовленных иностранными журналистами к отправке, он с трудом продирался сквозь частокол слов. Одни сообщения браковал, другие — бесцеремонно правил жирным черным фломастером, на третьих просто расписывался («Это годится. То, что надо»). По распоряжению хунты в «Каррера-Хилтон» открыли «пресс-центр», поскольку именно здесь чаще всего останавливались иностранные корреспонденты. Подошла очередь Фрэнка: — Текст я предварительно оговорил с генералом Паласиосом. Офицер на мгновение задержался на словах «...утверждают, что... Сальвадор Альенде покончил жизнь самоубийством». Потянулся было к телефону, но передумал. И решительно поставил визу. — Обязательно приходите сюда завтра, мистер О’Тул. Все представители прессы должны аккредитоваться при новом правительстве. Завизировав у цензора свою корреспонденцию, Фрэнк добрых полчаса висел на телефоне, пытаясь дозвониться до Глории. Но в ответ слышались лишь долгие гудки. Глория в это время была в Техническом университете. Студенты превратили главный корпус, расположенный на улице Экуадор, в импровизированную крепость, забаррикадировав двери и окна первого этажа всем, что попалось под руку, — столами, диванами, пюпитрами, шкафами. Винтовочными и револьверными выстрелами они встречали каждую попытку солдат прорваться к зданию. Глория Рамирес сбилась с ног, делая перевязки раненым. Пригодился ее опыт работы медсестрой в Чильяне, где она жила до поступления в университет и где ее отец, старый опытный врач, имел обширную практику в кварталах городской бедноты. Дон Анибаль не захотел расстаться с дочерью, к которой еще больше привязался после смерти жены. И они вместе перебрались в столицу, сняли крохотную квартирку в предместье Сан-Мигель. — Компаньера Рамирес! Компаньера Рамирес! — окликнул девушку широкоплечий гигант с мягкой русой бородой. — Забинтуй руку. Царапнуло. — Садись сюда. — Глория придвинула стул. — А то мне, Луис, до тебя не дотянуться. Она склонилась над раненым. Ее длинные иссиня-черные волосы были туго стянуты широкой красной лентой. Малиновая строгая блуза — нечто вроде формы чилийских комсомолок — в пятнах спекшейся крови. Луису эта миниатюрная девушка неожиданно напомнила героическую парижанку на баррикадах с картины Делакруа. — До чего ты хороша, — улыбнулся парень и тут же сморщился от боли. — Нашел время для комплиментов. — Да, дела наши не блестящи, но, позволю себе заметить, сеньорита коммунистка, все могло бы сложиться иначе, если бы слушали нас, мировцев. Мы не раз призывали Альенде и его Народное единство перестрелять всю эту контрреволюционную сволочь. Пустили бы в расход тысяч двадцать — некому и переворот делать. Глория нахмурилась: не впервые приходилось ей слышать подобные рассуждения от членов МИР — ультралевой организации, не входившей в блок Народного единства. — Молчи уж, Луис. Такие, как ты, и лили воду на мельницу правых. Да, да! Я знаю, многие из вас действовали из лучших побуждений, но объективно — понимаешь ты, объективно! — леваки помогали реакции унавоживать почву для путча. Тишину недолгой передышки располосовала длинная очередь тяжелого пулемета: три паренька в рабочих комбинезонах и беретах, выскочив из переулка, стремглав бросились к боковому входу университетского корпуса. У каждого на шее висел автомат, у пояса — запасные диски. Возле уже приоткрытой двери один из них споткнулся, вздрогнул и стал медленно оседать на асфальт. Товарищи подхватили его и на руках внесли в дом. Подоспевшая Глория занялась перевязкой. — Откуда вы, ребята? — Студенты обступили вошедших. — С текстильной фабрики «Сумар». — Как там? — Бились до последнего. Сейчас все кончено. Солдаты заняли цеха. Тех, кого им удалось схватить, расстреливают на месте. Мы еле ушли... У кого найдется закурить? Глория достала из кармана блузки мятую пачку и протянула сигареты, вглядываясь в покрытое копотью горбоносое лицо юноши: — Хуан? Ты? Она узнала своего товарища-комсомольца, механика с фабрики «Сумар», который вечерами занимался на рабфаке Технического университета. — Привет, Глория! — устало отозвался Хуан. — Гарсиа здесь? По всему городу идут облавы. Составлены черные списки. — Здесь, здесь, наверху. Пойдем. Коммунист Фернандо Гарсиа, молодой профессор математики, по поручению ЦК курировал работу комсомольцев Сантьяго. Они нашли его на третьем этаже перезаряжающим винтовку. Рядом, у распахнутого окна, примостились еще два снайпера. На полу валялись стреляные гильзы. Хуан рассказал товарищам о кровавых событиях на «Сумаре», о повальных арестах активистов Народного единства. — Странная история, кстати. На улице Бенедикта XV мы чуть не напоролись на патруль. Спрятались в кустах, церковного сада. Когда карабинеры поравнялись с нами, я увидел среди них Марка Шефнера. Ну, этого — левака из «Мансли ревью», который вечно путался с мировцами... — Сцапали его? — подал голос кто-то из снайперов, не отрываясь от оптического прицела. — Да нет! Шел с офицером, покуривая сигару. Дружески болтал с ним. Посмеивался. Глория вспомнила разговор с раненым мировцем. Конечно, среди леваков немало честных людей. Тот же Луис, к примеру. Но — боже мой! — сколько разных темных личностей постоянно вьется среди них... — Фернандо, давай к нам! — позвали снайперы. — Начинается. Мятежники под прикрытием пулемета выкатывали противотанковую пушку. Гарсиа вскинул винтовку. Сухой щелчок выстрела — наводчик упал. Его место тут же занял другой солдат. Раздался противный ноющий звук выпущенного снаряда. С потолка посыпалась штукатурка. На перекрестке установили еще два орудия — они били прямой наводкой. Здание сотрясалось. Замертво падали на бетонный пол молодые защитники университета. Стонали раненые. Но неравный бой продолжался. Ровно в три наступило затишье. Офицер прокричал в мегафон: — Сопротивление бесполезно! Расходитесь по домам — никто не будет задержан. По приказу правящей хунты комендантский час в городе временно — до 18.00 — отменяется. — Хуанито! Глория! На одну минуту. — Гарсиа вместе с комсомольцами вышел из аудитории в темный коридор. — Оружие мы не сложим, но долго нам не продержаться. Надо узнать, можно ли рассчитывать на помощь. Вы оба сейчас постараетесь выбраться отсюда. Сначала ты, Хуанито. Автомат и патроны, разумеется, оставишь здесь. Потом пойдет Глория. Только блузу хорошо бы сменить. На-ка мой джемпер, он тебе подойдет... Сверху накинь плащ. — Я останусь здесь, — отрезала Глория. — Не горячись! Это — задание, и притом опасное. Вы оба знаете в лицо членов горкома партии, знаете, где они живут. Разыщите кого-нибудь, доложите об обстановке в университете... Действуйте, пока мы не окружены со всех сторон. Гарсиа обнял Хуана, расцеловал Глорию. Они уходили с тяжелым сердцем, хотя в тот момент не могли и предположить, что больше никогда не увидят ни профессора, ни своих товарищей. После того как студенческий бастион падет, путчисты перебьют всех его защитников. В коридорах, аудиториях, на лестницах останутся сотни трупов.
Из воспоминаний О’Тула САНТЬЯГО. МАРТ — АПРЕЛЬ
Март — самый разгар жары в этой стране сумасшедшей географии. Я совсем не вспоминал о холодной, заснеженной Канаде. Под прессом новых впечатлений прошлое сжалось, и я с облегчением забросил его на дальнюю полку в архиве памяти. Работа съедала все время, поэтому мне некогда было поискать особняк под корпункт. Да, в общем, и не было особой необходимости спешить — для одинокого корреспондента «Каррера-Хилтон» был вполне удобен. Отшумевшие парламентские выборы ошеломили меня. Я никак не ожидал, что партиям Народного единства удастся укрепить свои позиции в Национальном конгрессе. Несмотря на лишения, явные экономические трудности, люди шли за Альенде, верили в него. Выборы долго еще оставались темой бесконечных пересудов в «светских салонах» Сантьяго. О тональности этих пересудов дает некоторое представление следующий записанный мною разговор в доме сенатора Антонио де Леон-и-Гонзага. — Получи оппозиция две трети депутатских мест, мы бы отстранили Альенде от власти на законных основаниях и песенка красных была бы спета. А теперь... — сенатор потянулся было к карточной колоде, но вместо того, чтобы взять ее, хлопнул ладонью по ломберному столику, — теперь с конституционными методами борьбы пора проститься... — И это говоришь ты, папа, ты — христианский демократ! — голос молоденького лейтенанта зазвенел от возмущения. — Не думал, что в нашем доме услышу призыв к свержению избранного народом правительства. — Милый Томас, — с ленцой протянул полковник Кастельяно, старый друг сенатора, — если мы не разорвем конституцию, это сделает сам Альенде. «Эль пресиденте марксиста» у себя на заднем дворе давно уже вынашивает заговор и против всех демократических институтов, и против армии... — Чилийская армия традиционно нейтральна, не мне вам напоминать, полковник. Кастельяно, поигрывая покерными фишками, насмешливо фыркнул. Мы сидели на просторной, увитой плющом террасе белостенной виллы. Английский газон оттенял кобальтовую синь бассейна причудливой асимметричной формы. Аккуратная, выложенная песчаником дорожка, петляя, вела к розарию и дальше — к теннисному корту. В густом ароматном зное летнего дня плыл мелодичный стрекот цикад. Сколько уже взрывных речей я наслушался в особняках вроде этого! При мне говорили откровенно: срабатывали рекомендательные письма Джеймса Драйвуда, к которому, как я заметил, его чилийские друзья относились с превеликим почтением. В разговорах порой касались и плана «Зет», но, как я ни бился, ничего конкретного о заговоре красных узнать не мог. Вытянуть что-либо у левых тоже не удавалось. Дружеских связей в их среде у меня не было. Завязать полезные знакомства помог случай. И снова связанный с Леспер-Медоком. Жак, осевший в Сантьяго после мартовских выборов — по заданию своей редакции он раскручивал сенсационную историю о том, что будто высоко в Андах, в «специальных лагерях», квебекские сепаратисты проходят боевую выучку, — так вот неуемный Жак (без Люси он словно с цепи сорвался) снял бунгало на берегу океана — для шумных попоек. Он много раз звал меня «провести вечерок на живописном мысу Топокальма». Все было недосуг. Наконец, я выбрался туда — и не пожалел. Компания у Леспер-Медока собралась, как всегда, пестрая, гомонливая. Человек двадцать. Немытые, хипповатые юнцы и девицы. В основном мировцы. Долговязый нескладный Марк Шефнер (из журнала «Мансли ревью») ссутулился над изящной длинноногой брюнеткой в простеньком платьице, которая слушала его с терпеливой отчужденностью. На нее нельзя было не обратить внимание — до такой степени эта строгая молодая женщина не вписывалась в незатейливый калейдоскоп расхристанных гостей Леспер-Медока. Высокий чистый лоб, смелый разлет бровей над задумчиво-ироничными зелеными глазами, правильной формы чуть вздернутый нос, по-детски пухлые неподкрашенные губы, шелковистая нежность загара. Я прислушался к их разговору. — Традиционные левые силы не способны ответить на вызов реакции, — безапелляционно вещал Шефнер. — Под традиционными левыми ты, конечно, подразумеваешь нас — коммунистов? — И вас, и социалистов тоже. Только МИР несет в себе подлинный заряд революционности. И с реформистами ему не по пути. — Ты прав, Марк, — поддержал я американца. Тот был слегка ошарашен. И фамильярностью (мы ведь едва знакомы), и неожиданной радикальностью респектабельного буржуазного журналиста. Но я не дал ему опомниться: — Старик! Представь меня нашей очаровательной оппонентке. — Глория Рамирес. — Очень приятно, сеньорита. Фрэнсис О’Тул. (Сухость ее тона меня нимало не обескуражила.) Позвольте заметить: старомодность во взглядах в ваши лета алогична, противоестественна (я сознательно эпатировал девушку) и не идет к прекрасным глазам. У меня в отеле, между прочим, завалялась последняя книжка Маркузе. Хотите, дам почитать? Терпение девушки иссякло: — Здесь собрались, как я погляжу, единомышленники. Вы без меня прекрасно обойдетесь, господа. Глория ушла в сад. С полчаса я толкался в толпе леваков, разгоряченных смелостью собственных суждений и дефицитным американским виски. Усердно поддакивал самым абсурдным высказываниям. Раздавал направо и налево визитные карточки. Записывал телефоны новых друзей, уславливался о встречах. Порой я ловил на себе внимательный взгляд-Жака. Наконец он не вытерпел: — Работаешь, Счастливчик? — и понимающе подмигнул. Баста! На сегодня хватит! Я вышел из бунгало к своей машине. В небе горели крупные, как на рождественской елке, звезды, увенчанные Южным Крестом, С океана докатывался глухой рокот прибоя. Пряно пахли араукарии. — Простите, О’Тул, вы не в Сантьяго? — Я узнал голос Глории. Она появилась из темноты сада. — Да, сеньорита. — Я с вами, если не возражаете. — Ну что вы, сеньорита. Почту за счастье. Я включил зажигание, дал полный газ и рывком вывел юркую «тойоту» на дорогу. Коснувшись сухого асфальта, колеса несколько раз провернулись с резким визгом (Кэт в таких случаях обычно ворчала: «Дожил до седых волос в бороде, а все ведешь себя, как мальчишка»). Долго ехали молча. Молча проскочили мост через реку Рапель. Компаньера Рамирес не выказывала никакого желания общаться с нахрапистым и развязным иностранцем, кокетливо щеголяющим левой фразой. Мне стало совестно: — Я должен извиниться, Глория, за свое фиглярство. Сам не знаю, что вдруг на меня нашло. Пролетарская мадонна милостиво улыбнулась и попросила сигарету. Это уже было похоже на перемирие, хоть и вооруженное. Я попытался расшевелить ее. Заговорил о Канаде. О скованных льдами зимних озерах, о белом безмолвии Арктики, о неоглядных прериях и непроходимых лесах, об огненных всполохах кленов «индейского лета». О печальной участи загнанных в резервации потомков Монтигомо Ястребиного Когтя. — Резерваций в Чили нет, — краем глаза я заметил, что Глория повернулась ко мне, — но во всем остальном — до недавнего времени — нашим индейцам приходилось не легче, чем вашим. В 1970 году с группой журналистов я был привлечен к работе над докладом парламентской комиссии, занимавшейся расследованием положения коренных обитателей Канады, потом даже выпустил брошюрку «Автономия или ассимиляция? Два взгляда на одну проблему». Так что тему знал, прекрасно ориентировался в ее хитросплетениях и потому в разговоре с Глорией мог, не кривя душой, осудить политику «бледнолицых» по отношению к индейцам, где бы в Западном полушарии они ни жили. Глория с интересом и, похоже, с симпатией выслушала меня, а потом заметила: — Эта проблема — что лучше для индейцев, ассимиляция или автономия — чилийцам тоже знакома. Некоторые из наших ученых отстаивают идею создания автономных индейских республик. Но не все разделяют эту точку зрения. Есть у меня в Техническом университете знакомый индеец-мапуче. Хуан, как и я, член комсомола. Судьба его народа ему, разумеется, не безразлична: он ревностный сторонник сохранения национальной самобытности индейцев, их культуры, традиций, языка. Однако решениевопроса ему видится не в организации замкнутой общины аборигенов, а в обеспечении им таких условий, которые позволят индейцам стать не на словах, а на деле равноправными гражданами республики. Этим сейчас и занимается правительство Народного единства. Хотите, я познакомлю вас с Хуаном Амангуа? «Ох уж мне эти милые партийные пропагандистки! Говорит, как пишет». А вслух я произнес: — Конечно, буду рад. Равно как и новой возможности встретиться с вами и поговорить обстоятельнее. Признаться, я слабо разбираюсь в оттенках левой политической палитры. — Вот как? — удивилась Глория. — Обычно люди вроде вас и Шефнера большие доки по этой части. — Боюсь, вы составили обо мне превратное представление. Я связан с консервативными, выражаясь вашим языком, буржуазными изданиями. — Значит, интерес к левым у вас чисто профессиональный? — Отнюдь. Разве буржуазный журналист не может симпатизировать справедливому делу? Вспомните испанские репортажи Хемингуэя... Или, на худой конец, — я хмыкнул, — некоторые корреспонденции вашего дружка Леспер-Медока... — Дружка? — Глория пожала плечами. — До сегодняшнего вечера я и встречала Жака всего дважды. Он брал у меня интервью. Зазвал на этот дурацкий уик-энд: говорил, что будут интересные люди, а собрались какие-то умничающие позеры и бахвалы... — К ним вы, естественно, относите и меня, — поддразнил я девушку. — Ну, отчего же! — ее голос был мягок и дружелюбен. Дорога кружилась в звездной осыпи ночи. Разлапистые деревья серебрились в лунном свете. Подмаргивали фары встречных машин. Смутные чувства оставила эта первая встреча с Глорией. Мучило, что и с этой сразу понравившейся девушкой во имя проклятой работы, во имя задуманной книги приходилось лицедействовать, играть роль человека пусть не самых крайних, но все же радикальных взглядов. Вынужденное притворство оставляло неприятный осадок. При встречах я рассказывал Глории о своих журналистских шатаниях по белу свету, о передрягах, в которые попадал в погоне за сенсационным материалом. Попадал — и с честью вновь выкарабкивался из самых запутанных и опасных ситуаций, чем и заслужил у своих коллег репутацию счастливчика. Рассказы об этих лихих похождениях вроде бы впечатляли мою внимательную слушательницу. Мы виделись все чаще. Постепенно я входил в круг ее товарищей. В начале апреля комсомольцы удостоили меня «высокой чести» — взяли с собой в агитационную поездку в захваченное мировцами небольшое поместье «Сельва верде», неподалеку от Сантьяго (вооруженные отряды левых экстремистов в ту пору кое-где прибегали к противозаконной экспроприации земельной собственности, мешая планомерному осуществлению в стране аграрной реформы). — Стой! Кто такие? — Прислонившись к столбу давно некрашенных ворот, стоял мальчишка в расстегнутой до пояса отстроченной рубашке, в узких кожаных брюках и щегольских полусапожках со шпорами. Он играючи, по-ковбойски, вертел на пальце шестизарядный наган с рукояткой, инкрустированной перламутром. Насмотрелся, бедолага, плохих голливудских вестернов. — Хота-Хота Се-Се![1] Приехали в гости! Открывай! — спокойно ответила Глория, не снимая рук с руля. «Джип» въехал во двор. Створки ворот за нами захлопнулись. На потемневших от времени выщербленных ступенях, ведущих к парадному подъезду господского дома, развалились парни, которые при нашем появлении и не подумали сдвинуться с места. Рядом с ними валялись карабины, на крыльце тускло отливал вороненой сталью ручной пулемет. «Это уже становится интересным», — подумал я. В проеме одного из служебных строений, беспорядочно громоздившихся в глубине захламленного двора, выросла похожая на вопросительный знак фигура Шефнера. Секунду он всматривался в нас, близоруко щурясь. Потом без особого энтузиазма кивнул и неторопливо зашагал в сторону апельсиновой рощи, сбегавшей вниз по холму. Комсомольцы спрыгнули на землю возле живописной группы мировцев. Я замешкался в «джипе», прилаживая телеобъектив к одной из двух моих фотокамер. — Никак пополнение прибыло? Да еще откуда — из Хота-Хота Се-Се! — разлепил губы вислоусый юнец, сдвигая на лоб крохотную соломенную кепочку. — Наконец-то решились помочь братьям по борьбе? — Решили втолковать вам, что вы делаете непростительные глупости, — осадила его Глория. — Форсирование революционного процесса, перегибы, которые вы постоянно допускаете, на руку врагам народного правительства. Разве не ясно, что это дает им повод заявлять о неспособности властей навести в стране порядок. Вы мутите воду, а рыбку в ней ловят правые. Дискуссия затягивалась. Сделав несколько снимков митингующей молодежи, я поплелся осматривать поместье. «Поместье»! Одно только название: с десяток апельсиновых деревьев, маленькое картофельное поле, убогий выгон для скота... Земельные владения таких размеров, как и утверждали комсомольцы, на нынешнем этапе аграрной реформы национализации не подлежали. Сторонкой миновав заморенного бычка, который, хотя и явно не годился для родео, все же свирепо раздувал ноздри и бодливо поводил рогами, я пошел вдоль изгороди, отделявшей «Сельва верде» от дороги. Там, где она делала поворот, у обочины стоял серенький запыленный «фольксваген». Водитель — с этого расстояния лицо разглядеть было трудно, — открыв дверцу, разговаривал с Марком (его-то и за милю узнаешь!). Машинально я взялся за фотокамеру с телевиком и присвистнул от удивления — приближенная мощным объективом сценка действительно заслуживала внимания: собеседником Шефнера оказался Дик Маккензи. Что может быть общего у троцкиста, «потрясателя основ», с человеком, приметным и популярным в американском сеттльменте в Сантьяго? Я дважды щелкнул затвором аппарата. С Диком по приезде в Чили мне довелось встретиться всего лишь раз, да и то мимоходом. Но мне он хорошо запомнился, и не только из-за настойчивой рекомендации Драйвуда. Уж больно колоритная личность! Из поездки в «Сельва верде» вернулись затемно, и я вызвался проводить Глорию до дому. Впервые я увидел эту бедную окраину, совсем несхожую с центром города, веселым, оживленным, залитым огнями разноцветных реклам. Здесь в свете редких фонарей угрюмо кособочились глинобитные хижины вперемежку с перенаселенными «мультифамильярес» — многоквартирными обшарпанными корпусами. Чахлые акации ежились под нудным осенним дождем. В подъезде висел стойкий запах жареных овощей и рыбы. Слышался приглушенный детский плач. Где-то смеялись. Наверху любитель футбола, врубив приемник на всю катушку, слушал репортаж со стадиона «Насьональ». — Я не приглашаю вас сегодня, Фрэнсис, поздно уже. И отец чувствует себя неважно. — Хорошо, Глория. До завтра.Но на следующий день нам увидеться не удалось. В пять часов позвонил сенаторский сынок Томас де Леон-и-Гонзага и пригласил в офицерскую школу имени Бернардо О’Хиггинса[2], где он преподавал историю военного искусства («Наш маленький Клаузевиц», — подтрунивал над ним папаша). Крупнейшее в Чили общевойсковое училище раскинулось на обширной территории, занимающей несколько кварталов богатого района Лас-Кондес. На плацу гусиным шагом маршировали кадеты в серо-зеленых мундирах. Лейтенант де Леон-и-Гонзага как гостеприимный хозяин провел меня на стрельбище, показал казармы, аудитории (он так и сказал — «аудитории», словно был университетским профессором). — Мы воспитываем курсантов в духе безусловного невмешательства армии в политическую жизнь республики. И это приносит свои плоды, мистер О’Тул. У нас в стране «гориллы» перевелись. Прекраснодушный Томас искренне верил, в то, что говорил. Впрочем, в те дни я сам был достаточно наивен. И все-таки спросил: — А ты уверен, что все офицеры разделяют твои взгляды? — Дорогой Фрэнсис, исключения лишь подтверждают общее правило. Генерал Вио Морамбио, уверяю тебя, исключение. Мне, конечно, была известна история чилийского ультра, которого правые в Латинской Америке подняли на щит. 21 октября 1969 года бригадный генерал Роберто Вио Морамбио, неделей ранее уволенный в запас за антиправительственную деятельность, возглавил бунт пехотных полков «Юнгай» и «Такна». Мятежники намеревались установить военную диктатуру и сорвать предстоящие всеобщие выборы, которые могли привести — и привели на самом деле — к победе кандидата левых сил Сальвадора Альенде. Поражало, что после крушения их планов заговорщики отделались легким испугом. Разжалованный генерал вскоре вновь всплыл на поверхность и активно включился в политическую борьбу. Он разъезжал по городам и весям, бросая с трибун подстрекательские призывы, красовался на банкетах, которые закатывала в его честь чилийская знать. Откуда-то у Роберто Вио появились деньги. И немалые. Ходили слухи, что он накоротке с крупным разведчиком Верноном Уолтерсом, сделавшим блистательную карьеру на военном перевороте в Бразилии. Позже Вио Морамбио стал душою заговора против Рене Шнейдера, командующего сухопутными силами. Шнейдер погиб, а человек, направлявший руку убийцы, понес смехотворно мягкое наказание. — Скоро твое «исключение из правила», Томас, выйдет из тюрьмы. Ты не думаешь, что в офицерском корпусе найдутся такие, кто будет рад этому? — поинтересовался я. Лейтенант развел руками: — Разве что наш общий знакомый — полковник Кастельяно...
11 сентября, 20 часов 00 минут
САНТЬЯГО. ВОЕННОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО ИЗДАЛО ПРИКАЗ, ОБЯЗЫВАЮЩИЙ ВСЕХ МАРКСИСТОВ НЕМЕДЛЕННО ЯВИТЬСЯ К ВЛАСТЯМ С ПОВИННОЙ. ЛИЦА, УКЛОНЯЮЩИЕСЯ ОТ ИСПОЛНЕНИЯ ЭТОГО РАСПОРЯЖЕНИЯ, БУДУТ РАЗЫСКАНЫ И ПОДВЕРГНУТЫ СУРОВОМУ НАКАЗАНИЮ.
— Семнадцать! — Бармен сгреб кости в потертый кожаный стаканчик. — Твоя очередь. — Семь. Проиграл. — Фрэнк бросил на прилавок десятидолларовую бумажку. — Не везет вам сегодня. — Как сказать, Игнасио. Семерка у древних халдеев считалась счастливым числом. Бармен по-своему истолковал эти слова: — Довольны, значит, сегодняшним поворотом событий? Ну-ну. Не вы один, сеньор. За резной деревянной решеткой, отделявшей стойку с высокими вертящимися табуретами от банкетного зала, гуляли «победители». Вырядившиеся в смокинги брыластые господа провинциального вида (из тех, что застряли в Сантьяго в ожидании визы на выезд из страны — «подальше от Народного единства»), их манерные дамы в вечерних платьях. И — напыжившийся пехотный офицеришка, которому в другую пору было бы не по себе в этом светском обществе. Хлопали пробки, звенели бокалы. Раскрасневшиеся лица сияли откровенной радостью. Торжеством. — Пир во время чумы? — Соседний с Фрэнком табурет оседлал Леспер-Медок, изрядно нагрузившийся за день вынужденного заточения в отеле. — Закажем что-нибудь? — Поднимемся лучше ко мне. В лифте Жак по-французски буркнул под нос нечто невразумительное. — Ты о чем? — О тех ресторанных снобах. — Он перешел на английский. — Фашисты. Законченные фашисты. О’Тул оглянулся на лифтера. Пожилой мужчина с усталым безразличием горбился у пульта с кнопками, такими же блестящими, как начищенные металлические пуговицы его униформы. Ворсистый ковер скрадывал шаги в коридоре. Тихо тут было, пусто. А в номер — с распахнутой балконной дверью — по-прежнему долетали пронзительно тревожные звуки глухих одиночных выстрелов. — Фашисты, говоришь? — Фрэнк налил виски. — Вот уж не ожидал подобной категоричности в суждениях. Ты же не веришь ни в бога, ни в дьявола. И тебе, в сущности, на все наплевать. — А кому не наплевать? — Жак пригорюнился вполпьяна. — Никто теперь ни во что не верит. А для нас в особенности нет ничего святого: такая уж профессия — «вторая древнейшая». После проституции. «Все вы одним миром мазаны». О’Тулу вспомнился последний разговор с женой. Но была ли она права? — И тем не менее ты не утратил способности возмущаться. — Мы, Фрэнсис, люди конченые, опустошенные. Но и в пустыне попадаются оазисы... А почему, собственно, ты взял со мной этот менторский тон? — взъерошился Леспер-Медок. — Ты сам-то, Счастливчик, разве ты не одному богу молишься — Успеху? «Счастливчик, которого бросила жена... Жрец ветреной фортуны, уставший от многотрудной погони за удачей...» — В мои намерения отнюдь не входило тебя обидеть. Выпьем еще? — Конечно, — усмешливо откликнулся Леспер-Медок, — нельзя же позволить, чтобы зачах оазис в моей душе. — Он был отходчив, маленький Жак. — Кстати, мне может понадобиться бунгало. — На, возьми ключ. Поезжай, когда хочешь, Фрэнки. Только вот на субботу я позавчера наприглашал гостей. Да теперь уж, конечно, никто не соберется. Ты-то мои рауты вообще не очень жалуешь. — Народ у тебя, старик, собирается чересчур разномастный... — Верно! Разборчивость — не в моих правилах. — Впрочем, — О’Тул невозмутимо закончил фразу, — по крайней мере, дважды под твоей крышей я свел весьма и весьма памятные знакомства... — Об одном догадаться нетрудно — Глория. А второе? Фрэнк нахмурился. Говорить о Драйвуде не хотелось. — Я тебе искренне завидую, Счастливчик. Давно не страстями живу — страстишками пробавляюсь. «Еще бы! С такой женой, как Люси, что ему остается... Красотка щедро делит свою благосклонность и прелести между шефом Леспер-Медока (чтобы супруг успешно продвигался по службе), мужем бывшей приятельницы Жака (чтобы быть в курсе событий на случай рецидива) и неким давнишним поклонником (чтобы не терять старого друга дома)». Бедняга окончательно закис. Привалившись к спинке кресла, понурившись, он затянул популярный некогда шлягер собственного сочинения — непутевый корреспондент монреальской «Ла пресс» пробавлялся и страстишками и стишками:
Путь Глории к дому доктора Суареса, известного в столице стоматолога, где она нашла убежище поздним вечером нескончаемо долгого, трагического 11 сентября, был непрост и опасен. По крышам домов, чердаками, пожарными лестницами она выбралась из зоны осажденного Технического университета. Глухими переулками, проходными дворами шла к товарищу Мальдивиа, работнику горкома партии. На углу Суспирос и Амунатеги Глория нос к носу столкнулась с танкистами, еле державшимися на ногах. Возле бронированной громады, уткнувшейся дулом в разбитую витрину продуктовой лавки, валялись опорожненные бутылки вина и банки из-под анчоусов. — Кто такая? Чего не сидится дома? — пьяно уставился на Глорию сержант. — Ты что? Не слыхала про комендантский час? — Слышала. Но ведь его до шести отменили. — Да, для того, чтобы выманить на свет божий таких пташек, как ты, — опасных террористок! Посмотрим, нет ли при тебе оружия. — И со скверной улыбочкой он резко рванул ее за ворот плаща. Ткань затрещала. — Э! Девчонка-то спешила и напялила на себя мужской джемпер. — Сержант захлебнулся визгливым смехом. — Жена вас, что ли, застукала? Солдаты подобострастно гоготнули. Глория стиснула зубы. Сержант потрепал ее по щеке: — Ладно, шалунья, катись отсюда! На улицу Театинос (товарищ Мальдивиа жил по соседству с хорошо знакомым всем коммунистам и комсомольцам двухэтажным зданием Центрального Комитета компартии Чили) пройти не удалось. Повсюду были выставлены посты карабинеров. «Куда теперь? К Сесару Паланке? Там, за рекой, подальше от центра, должно быть поспокойнее». И снова круговерть переулков, темных дворов. В обход безлюдного, хмуро насупившегося вокзала Мапочо. Через пугающе гулкий мост — к авениде Индепенденсия. Серый четырехэтажный дом словно отстранялся темными ладонями неосвещенных окон от безлюдной улицы. Из подъезда дохнуло сыростью. Весна выдалась на редкость прохладная, а с топливом из-за стачки владельцев грузовиков были серьезные перебои. Осторожно, вслушиваясь, Глория поднялась по истертым ступеням на самый верх. Чиркнула спичкой. Язычок пламени высветил номер квартиры. «Правильно — двадцать восьмая». Бронзовой дверной альдабой — дверным молотком — негромко постучала. Три раза, потом — коротко — еще два. Повторила условный сигнал. Дверь отворилась. — Входи! Глория всегда восхищалась выдержкой товарища Сесара, и сейчас он был невозмутимо спокоен, подтянут, приветлив. — Приготовить кофе? А ты пока рассказывай... Времени у нас с тобой в обрез. С минуты на минуту должны нагрянуть. Я ведь заглянул сюда ненадолго. Чтобы забрать папку с гранками. Они еще понадобятся. Вот наладим выпуск газеты... Девушка понемногу успокаивалась. Уверенность и решительность Паланке передавались ей. Она рассказала об обстановке в Техническом университете, о критическом положении его защитников. Спросила, что передать профессору Гарсиа. — К сожалению, Глория, помочь защитникам университета мы не в состоянии. Отряды вооруженных рабочих сражаются с путчистами на заводах и фабриках. Им просто не пробиться на выручку к студентам. И силы повсюду чересчур неравны. — Тогда я пойду. Надо сообщить об этом Фернандо Гарсиа. Сесар помедлил. Потом как можно мягче произнес: — По моим сведениям, все подступы туда сейчас перекрыты... — Что же делать? — ее голос дрогнул. Что мог ответить Паланке? Он поднялся. — Пора, Глория. Вместе со мной тебе идти опасно — здесь меня каждая собака знает. Ты, конечно, понимаешь, что и домой возвращаться нельзя. Всем товарищам по партии и комсомолу грозит арест. Поэтому пристанище, хотя бы на одну ночь, тебе нужно искать у людей, далеких от политики. Есть у тебя такие? — Здесь рядом живет друг отца. Врач. Христианский демократ. — Да ты что? Демохристиане — вместе с путчистами... — Анхель Суарес не партийный функционер и даже не активист. О своей партии он вспоминал разве что на выборах. К тому же доктор — глубоко порядочный человек. Он не выдаст и не продаст. — Ну смотри, — покачал головой Паланке, — если ты так уверена в нем... Завтра непременно позвони. Постараемся найти тебе надежную конспиративную квартиру. Запомни номер: 32007. Нет-нет, не записывай — запомни! Улица Архиепископа Вальдивесо. Маленький, окруженный запущенным садом домик под номером 69. Через четверть часа Глория была там. Располневшая с годами, и особенно после поздних родов, сеньора Эухениа суетливо хлопотала вокруг нежданной — и как она отлично понимала — опасной гостьи. Хозяйка встревоженно поглядывала на попыхивавшего трубкой мужа и десятилетних дочерей — двойняшек Росу-Марию и Пиляр. — Могу я сегодня переночевать у вас? — Отчего же нет, — дон Анхель безмятежно послал к потолку колечко сизого дыма. — Побудешь, сколько понадобится. Располагайся в комнате возле спальни девочек. Мы всегда тебе рады, правда, Эухениа? Жена Суареса покорно улыбнулась. Мучительно было пользоваться радушием этой доброй семьи при столь необычных и страшных обстоятельствах. Два часа спустя Фрэнк с огорчением сообщил Глории по телефону, что сможет заехать за ней лишь утром.
Из воспоминаний О’Тула САНТЬЯГО. АПРЕЛЬ
Пожилой дебелый мужчина в застиранном дхоти стоял на голове, вопросительно уставившись на меня янтарно-желтыми пятками. По его бесстрастному лицу струйками бежал пот. Несколько молодых людей в тренировочных костюмах уважительно созерцали своего наставника — гуру. — Прошу прощения, что помешал занятиям. Скажите, где сыскное бюро Дика Маккензи? В лабиринте коридоров и вывесок я окончательно заблудился... Пятки раздумчиво качнулись. — Маккензи? Верзила-гринго? — чувственные губы толстяка йога пришли в движение. — Значит, так: пойдете прямо, потом направо. Там, где вывеска масонской ложи, свернете налево, а затем еще раз налево. Понятно? — Понятно, — озадаченно ответил я и ретировался из Академии хатха-йоги доктора Лоуренсио Раджапури. Бронзовые таблички обступали меня со всех сторон: «Директор компании по производству истинно русской водки «Тройка», рецепт которой был известен только императору Педро I и его убиенному сыну Алехо», «Предсказание судьбы на картах и кофейной гуще. Лиценциат оккультных наук Маурисио Шапиро», «Редакция журнала «Неонудизм», «Консерватория конкретной музыки». А вот и масонская ложа «Кабальерос де Ля Люс». Теперь уж не собьюсь. — Ну и местечко выбрали вы, однако, для своего оффиса. Здравствуйте, Дик! — Добрый день. А чем оно плохо? Вполне современный небоскреб — бетон и стекло. И расположен не где-нибудь, а прямо на авениде О’Хиггинс. — У меня в голове не укладывается: вы — и весь этот балаган... Маккензи золотыми щипчиками откусил кончик длинной гаваны, обрезанной частью обмакнул сигару в чашку с черным кофе, дымившуюся на столе. («Видно, бывал на Кубе, где бы иначе он приобрел эту привычку?») Закурил. — А что прикажете делать? Департамент социологических исследований, которым я руководил, после национализации ИТТ закрылся. («Слышал я, слышал об этих исследованиях, смахивающих на составление разведсводок для совета директоров компании».) Меня выбросили на улицу — впору хоть пособие по безработице просить. («Это с твоими-то деньгами, ханжа!») — Но вы могли уехать из Чили, получить пост в другом филиале фирмы или даже в Центральном правлении, в Штатах? — Не хотелось покидать Сантьяго. Понимаете, люблю я этот город, эту проклятую страну. («Не знаю, как насчет любви, но то, что стареющий супермен прекрасно разбирался в чилийских делах и безукоризненно владел местным певучим диалектом испанского языка — факт несомненный».) — А почему все-таки сыскное бюро, да еще с такой деликатной специализацией по адюльтерам? — Чистая случайность. Увидел в газете «Меркурио» объявление: «Требуется частный детектив с собственной машиной». Явился сюда. Взяли. Понравилось. Потом откупил всю контору на корню. Деньги — плевые, а, согласитесь, приятнее быть независимым, вести дело самому. — Между прочим, Дик, я видел вас не так давно на ферме «Сельва Верде». — Вы что-то путаете, вездесущий мистер Счастливчик. Так ведь вас зовут друзья? Я не дал увести разговор в сторону: — Клянусь, я видел вас. («Моя проявленная пленка, не оставляя места для сомнений, зафиксировала чеканный профиль социолога из ИТТ».) Вы сидели в «фольксвагене» и о чем-то беседовали с Марком Шефнером. — Марк Шефнер? — Маккензи недоуменно наморщил низкий лоб, отчего кустистые брови подползли к некогда пышной шевелюре. — Не припоминаю такого. — Пусть будет по-вашему. Оставим это... У меня дело к вам, Дик. Вы знаете из рекомендательного письма Драйвуда, что я собираю материалы для книги о заговоре красных. Но до сих пор ничего о плане «Зет» обнаружить не удалось. Sine ira et studio[4] — поделитесь любой информацией, которой располагаете. Чугунные глаза специалиста по адюльтерам не отразили ни малейшего движения мысли или эмоций, но он определенно понял меня, хотя с латынью был явно не в ладах, а уж «Анналы» Тацита наверняка не читал даже в переводе на английский. — На прошлой неделе с оказией я получил весточку от мистера Драйвуда. Он еще раз настоятельно предлагает мне помочь вам. Я, конечно, теперь всего лишь скромный частный детектив, но... — последовала многозначительная пауза, — кое-какие важные связи сохранились, а значит, и информация имеется. Маккензи поднялся, решительно распрямив свой могучий скульптурный торс. Остановился у вделанного в стену бара, забитого бутылками. — Если вы намерены угостить меня, Дик, покорнейше благодарю — мне еще сегодня предстоит выдать триста строк для «Лос-Анджелес таймс». — Да нет, сынок! Я не за тем. Один из отсеков бара оказался потайным сейфом. Дик бережно извлек оттуда канцелярскую папку с фирменным вензелем ИТТ. — Результаты последнего опроса общественного мнения, проведенного вашим почившим в бозе департаментом? — усмешливо сказал я. Однако Дик не поддержал шутливого тона: — В этой папке — бомба замедленного действия. Копия плана «Зет». Оригинал хранится в кабинете заместителя министра внутренних дел Даниеля Вергара. Я весь напрягся: гончая наконец-то напала на след! Суть плана, изложенного на пяти с половиной машинописных страницах, вкратце сводилась к следующему: первый этап — физическое уничтожение высших офицеров всех трех родов войск чилийских вооруженных сил; второй этап — захват правительственных учреждений, конгресса, муниципалитета; третий этап — истребление гражданских лиц, настроенных оппозиционно к партиям Народного единства... — Разрешите один экземпляр взять с собой? — отказываясь верить неожиданно выпавшей удаче, спросил я омерзительно-робким голосом. — Само собой разумеется. И цените, Счастливчик: из писак вы единственный, кто получил этот сенсационный документ. Предупреждаю: никому ни слова и в газеты пока не давать... — Почему? — Преждевременно, — загадочно ответил Маккензи. — Полученный материал вы должны использовать в книге. Вот с ней вам лучше поторопиться. Недалек тот день, когда правду о плане «Зет» будет можно и нужно сделать достоянием свободного мира. — Хоть убейте, Дик, ничегошеньки не понимаю. — А вам и не надо понимать, дружище! Занимайтесь своим делом. Мы поменялись ролями. Самоуверенный журналист, по-хозяйски и свысока учинивший чуть ли не допрос владельцу заурядного сыскного бюро, превратился в послушного исполнителя диких, с точки зрения любого газетчика, распоряжений. Впрочем, спорить не приходилось: за широкой спиной узколобого сыщика маячила тень элегантного Джеймса Драйвуда, от которого, как ни крути, зависела судьба моей книги. В тот вечер я так и не отправил обещанные газете триста строк. Не хотелось заниматься дежурной жвачкой из лежащих на поверхности новостей, хотя обычно я с интересом следил за перипетиями напряженной политической жизни республики. Поляризация сил становилась все более отчетливой. Центризм исчез. Невидимая демаркационная линия разделяла чилийцев на два лагеря — правых и левых, с их различными оттенками и нюансами. Меня — стороннего наблюдателя — поражало, что размежевание коснулось даже личной жизни и привычек людей: здесь читали только свои газеты, слушали только свои радиостанции, смотрели программы только своих телевизионных каналов. Оппозиция обвиняла правительство Народного единства в «эскалации антидемократических действий». Альенде, в свою очередь, утверждал, что новые факты свидетельствуют «о желании реакции развязать в стране гражданскую войну». Разобраться тогда в этой каждодневной чересполосице противостояний и противоборства мне было чертовски трудно. В последних числах апреля левые устроили в Сантьяго похороны двадцатидвухлетнего строителя Хосе Рикардо Аумадо. Его убили во время демонстрации сторонников Народного единства выстрелами из штаб-квартиры христианско-демократической партии. Я присоединился к траурной процессии, растянувшейся на несколько километров по умолкшим улицам города: тут были рабочие, служащие, студенты, домохозяйки, школьники — никак не менее двухсот тысяч человек. Во главе грандиозной колонны шли министры, руководители партий правящей коалиции, лидеры Единого профсоюзного центра. В момент, когда печальный кортеж поравнялся с дворцом «Ла Монеда», последние почести погибшему отдал президент Сальвадор Альенде. Это зрелище невольно впечатляло. Я вспомнил о бумагах, переданных мне Диком Маккензи, и меня вдруг на какой-то момент взяло сомнение: стреляют не левые, а правые. Да и вообще, зачем нужен план «Зет» — переворот сверху, если правительство и без того пользуется широчайшей поддержкой низов? Но тут же память услужливо подсказала недавний случай, о котором писали местные газеты: в пригороде Сантьяго двое вооруженных молодчиков ворвались в кинотеатр, зажгли в зале свет и стали разбрасывать листовки. В них обещалась «скорая и неминуемая смерть всем и всяческим реакционерам». Я решил для себя, что при следующей встрече с Глорией обязательно заведу разговор об этой акции левых.К концу месяца совсем распогодилось — редкие дожди утихли. Чилийская осень почти не отличается от лета. Знойное солнце допоздна плавило асфальт тротуаров, обжигало зелень листвы, раскаляло автомобили, наполняя их кабины горячей духотой. Хорошо, что я не поскупился на машину с кондиционером и новомодными темными стеклами. Глорию, правда, шокировала моя «тойота», вызывающе роскошная. Она не показывала вида, но это все равно было заметно. Мы ехали через торговую часть столицы, еще не остывшей от жаркого дня и насквозь пропитанной бензиновыми парами. Неоновым пламенем полыхала реклама. Сделанная со вкусом или кое-как, бесстыже броская или по-сиротски невзрачная, она подмигивала с головокружительной высоты, игриво приплясывала на фасадах зданий, огненной белкой резвилась в зеркальных витринах первоклассных магазинов (в ту пору торговцы еще не бастовали). Потянулись чопорные старинные дворцы и самодовольные модернистские виллы района Баррио Альто. Над ними, на самой вершине горы Санта-Люсия, словно парила подсвеченная рефлекторами гигантская статуя Богоматери. Дева Мария безропотно благословляла и резиденции здешних мытарей и пилатов, и смахивающие на дома свиданий («к услугам посетителей плавательные бассейны и комнаты отдыха») дорогие ресторации. — Надеюсь, ты везешь меня не в одно из этих сомнительных заведений? — Боже упаси, Гло! Я хочу показать тебе маленькое забавное кабаре «Ранчо луна». Хозяин — кубинец. Он попытался воссоздать кусочек экзотической ночной Гаваны. ...Пепито Акоста, отстранив метра, сам поспешил нам навстречу. — Добрый вечер! Рад, что не забываешь меня, Фрэнк. Столик слева у эстрады. Шоу начнется минут через сорок. Белая гуайабера[5] тонкого полотна едва сходилась на его обвислом животе. Под двойным подбородком сбился набок красный галстук-бабочка. Полные губы, оттененные черными усиками, растянулись в улыбке. Нагловатые навыкате глазки настороженно ощупывали Глорию, ее скромный туалет, который при всем желании не назовешь вечерним. — Устраивайтесь, а я мигом распоряжусь насчет ужина. То же, что всегда? Думаю, и сеньорите придется по вкусу наша национальная кубинская кухня. Оркестранты лихо наигрывали пачангу. — Что будете пить? — У столика выросла фигура метра в несвежем смокинге. Он протянул карту вин. Я отстранил ее: — «Куба либре», пожалуйста. Мистер Несвежий Смокинг и глазом не моргнул, но, вернувшись с коктейлями, позволил себе язвительно заметить: — Вот, сэр, ваша бывшая «Свободная Куба». — И, довольный, исчез. Глория сердито сдвинула брови: — Зачем тебе понадобилось тащить меня в это гнездо «гусанос»? — Дорогая, — я с укоризной покачал головой, — нельзя же политические симпатии и антипатии переносить в область гастрономических вкусов! Мы сейчас отведаем фирменный лечон, отличных «мавров и христиан». Знаешь, что это такое? «Мавры» — черные бобы вперемешку с рассыпчатым рисом, «христианами». А лечон — по-особому приготовленная свинина. Фантастика! Пальчики оближешь! — Нет, Фрэнк, мне здесь решительно не нравится. И ты называешь это кубинской экзотикой? — она кивнула в сторону тощих нейлоновых пальм, развешанных по стенам деревянных масок топорной работы, пузатого чучела трехметровой рыбы-меч под стеклянным колпаком с табличкой:
«Перед вами чудо природы, собственноручно отловленное героем прославленной повести лауреата Нобелевской премии Э. Хемингуэя «Старик и море».— Не суди строго, Глория. Горемыка-эмигрант Пепито Акоста старается как может. — Ты меня удивляешь: сколько симпатии к отвратительному слизняку! Всем известно, что за публика эти «гусанос» — эмигрантское отребье. Назревала наша первая ссора. Положение спас застенчивый, милый юноша, который пригласил мою строптивую леди на танго. В пику мне она согласилась. Я залпом допил коктейль и щелкнул пальцами. Вместо метра к столику подкатился толстяк хозяин. — Повторить? О’кей! Могу предложить и кое-что позабористее — по сигарете для тебя и твоей дамы... — Наркотиками не балуюсь, Пепито. А где же ты достаешь марихуану? — У Чили о-о-очень длинная граница с Аргентиной. А за кордоном есть неприметные тихие городки вроде Сан-Мартин-де-лос-Андес. А там — верные дружки-приятели... Вернулась Глория. Она все еще дулась на меня. Чтобы отвлечь ее от сердитых мыслей, я пустился в пространные рассуждения о достоинствах и недостатках латиноамериканской кухни, благо нам, наконец, подали заказанные блюда. Злые ветры стихли, и, воспользовавшись наступившим штилем, я пустил пробный шар: — Скажи, что за странная история произошла в кинотеатре «Трианон»? Не ваши ли ребята из Хота-Хота Се-Се грозились устроить варфоломеевскую ночь? — Как ты можешь даже подумать такое! Ни комсомол, ни одна из партий Народного единства не имеют отношения к нашумевшей вылазке маоистов, которых направляют агенты ЦРУ, проникшие во многие ультралевые организации. Я решил играть ва-банк, махнув рукой на предупреждение Маккензи: — Допустим, ты права. Но почему же тогда среди нашего брата журналиста крепнет уверенность в существовании... в существовании плана «Зет». — О чем ты? — Недоумение было искренним. — О плане физической расправы с оппозицией. — До чего же господа журналисты из «солидных» газет падки до фальшивок, фабрикуемых провокаторами! А вот о подлинных, невыдуманных заговорах — заговорах реакции — не напишут и слова! Завтра «Сигло» печатает важную статью. — Она порылась в сумочке и достала гранки. — Но, бьюсь об заклад, твои коллеги опять отмолчатся. Возьми! Вдруг сгодится, и дашь информацию об этом... В статье цитировался секретный документ, который будто бы компания «Интернэйшнл телефон энд телеграф» распространила среди своих наиболее видных партнеров в Европе:
«...В ближайшее время, в результате предстоящего в Чили военного переворота, мы вернем наше национализированное имущество...»— Крепко закручено! Передать-то я передам обязательно. Вопрос лишь в том, опубликуют ли. ...Вообще-то очень похоже на почерк ИТТ. Об этой могущественной корпорации — настоящей империи с филиалами в шестидесяти семи странах мира — мне было известно то, что Глория, возможно, и не знала. Еще в 1964 году в канун президентских выборов — об этом мне рассказывал обозреватель «Вашингтон пост» Джек Андерсон, мой добрый приятель, на осведомленность которого я привык полагаться — «Интернэйшнл телефон энд телеграф» вкупе с Центральным разведывательным управлением таровато отвалила 20 миллионов долларов на поддержку кандидатуры Фрея, чтобы помешать приходу к власти его популярного соперника — социалиста Альенде. В 1970 году история повторилась, но валютный допинг уже не помог христианским демократам, хотя незадолго до победы Народного единства чиновник штаб-квартиры ИТТ Роберт Баррельес (он же крупный агент ЦРУ) послал своему подчиненному, заведующему одним из департаментов чилийского филиала компании (не Дику ли Маккензи?!), шифрованную телеграмму с требованием любыми средствами, вплоть до убийства, не допустить лидера левых в «Ла Монеду» и доложить об исполнении. Мне запомнился, со слов Андерсона, следующий пассаж шифровки в стиле романов о Джеймсе Бонде:
«Срочно сообщите о времени, благоприятном для ловли форели в Сантьяго. Боссы планируют выехать из Нью-Йорка на рыбную ловлю в сентябре — октябре. Им нужно знать места, где разрешается рыбалка. Потребуются ли спиннинги?»— Обстановка тревожная, Фрэнк. Против нас действуют многонациональные монополии, Центральное разведывательное управление, наши доморощенные фашисты, наконец. И, что хуже всего, — правые все настойчивее стучатся в двери казарм. Красный луч юпитера, установленного на балкончике, скользнул по залу, окровавив на секунду «рон а ля рока» — ром со льдом в стакане передо мной. ...Кровавые языки пламени лизали вчера автобусы, подожженные молодцами из «Патриа и либертад» после митинга у Католического университета. «Старина Фрэнк! Рад, что ты здесь, с нами». Я обернулся. Впервые видел я полковника Кастельяно в штатском. «Привет, Эстебан! Ты что же, участвовал в митинге? Ведь конституция категорически запрещает офицерам заниматься любой политической деятельностью. За это, если мне не изменяет память, полагается немедленное увольнение в отставку». Полковник и бровью не повел. «Не прикидывайся младенцем, Фрэнки! Не я один среди военных восхищаюсь смелостью истинных патриотов, борцов против грозящего республике марксистского тоталитаризма. И подожди — в руках у этих славных парней скоро окажутся не дубинки и цепи, а новенькие автоматы и пулеметы». Я постарался не выказать своего удивления. Небрежно спросил: «Из государственных арсеналов?» Эстебан понизил голос: «Из Аргентины. Есть там приграничный городишко, носящий имя соратника Симона Боливара»[6]... «А о каком городе говорил сейчас Пепито? — вдруг подумал я. — Сан-Мартин-де-лос-Андес! Генерал Сан-Мартин — сподвижник Боливара. Сходится! Значит, не только наркотики идут оттуда?» Тощий нелепый конферансье возвестил о начале шоу. В меру раздетая танцовщица в окружении пышнотелых фигуранток изображала на сцене роковые карибские страсти. — На этих днях мы ненадолго расстанемся, Гло! Еду в Аргентину. Мне заказали серию очерков. — Желаю успеха. В Буэнос-Айресе сейчас интересно. Есть даже некоторая схожесть с тем, что происходит у нас. Я смотрел на тропических герлз, а мысленно раскладывал пасьянс из врученных Глорией гранок и машинописных страничек плана «Зет». «Эм ля верите!» — «Люби правду!» — написано на моей корреспондентской карточке члена оттавского пресс-клуба. Не знаю, как другие, но я всегда старался следовать благородному девизу. Джеймс Драйвуд, вы мне друг, но истина дороже. И я докопаюсь до нее!
12 сентября
САНТЬЯГО. ХУАН САЛЕС, ПРЕДСЕДАТЕЛЬ ЧИЛИЙСКОЙ КОНФЕДЕРАЦИИ ВЛАДЕЛЬЦЕВ ГРУЗОВИКОВ, ВЫСТУПАЯ ПО РАДИО, ПРИЗВАЛ ВСЕХ ЕЕ ЧЛЕНОВ НЕМЕДЛЕННО ВОЗОБНОВИТЬ РАБОТУ И ТЕМ САМЫМ ПОЛОЖИТЬ КОНЕЦ ЗАБАСТОВКЕ, НАРУШАВШЕЙ ЭКОНОМИЧЕСКУЮ ЖИЗНЬ СТРАНЫ НА ПРОТЯЖЕНИИ ПОСЛЕДНИХ ШЕСТИ С ЛИШНИМ НЕДЕЛЬ. «УСИЛИЯ, ПРИЛОЖЕННЫЕ ВАМИ, ЗАВЕРШИЛИСЬ ЧУВСТВОМ ГЛУБОКОГО УДОВЛЕТВОРЕНИЯ ПО ПОВОДУ ТОГО, ЧТО ОТЕЧЕСТВО НАКОНЕЦ СВОБОДНО», — СКАЗАЛ ОН. ДРУГОЙ РУКОВОДИТЕЛЬ КОНФЕДЕРАЦИИ, ИЗВЕСТНЫЙ ПРОТИВНИК НАРОДНОГО ЕДИНСТВА ЛЕОН ВИЛЬЯРИН, ПРИВЕТСТВОВАЛ ВООРУЖЕННЫЕ СИЛЫ, КОТОРЫЕ «ПРЕОДОЛЕЛИ ТРАДИЦИОННЫЙ ПОЛИТИЧЕСКИЙ НЕЙТРАЛИТЕТ И ОСУЩЕСТВИЛИ ПЕРВЫЙ ЗА 42 ГОДА ВОЕННЫЙ ПЕРЕВОРОТ В ЧИЛИ».
У входа в пресс-центр Фрэнка окликнул Сэм Рассел, редактор международного отдела «Морнинг стар». — Как вам понравилось выступление Вильярина? Мавр сделал свое дело. — Я отстучал телеграмму об этом. Несу на визу. Они вместе вошли в оффис, где спозаранку было полным-полно журналистов, жаждущих поскорее получить необходимую для их работы аккредитацию. Очередь двигалась вяло — офицер въедливо вчитывался в документы. Француз Марсель Риво из крайне правой «Орор», надушенный, в песочного цвета клетчатом костюме при ярко-желтом галстуке, покуривал, независимо положив ногу на ногу. Встрепанный, припухший после ночных возлияний Фернандо Крус — представитель агентства «Эдиториаль фаланхиста эспаньола» — довольно похохатывал, смакуя пикантные фотографии свежего номера журнала «Люи», которым проныру-испанца снабдил, по-видимому, его дружокМарсель. — Следующий. Пошевеливайтесь! К столику дежурного офицера направился Жорж Дюпуа, прервав на полуслове разговор с Марлиз Саймонс, экстравагантной дамой, приехавшей в Чили от «Вашингтон пост». Та повернулась к молчаливому соседу-шведу: — Слышал, что рассказывает корреспондент «Фигаро»? Рабочие многих заводов и фабрик все еще сражаются с солдатами. — Студенты тоже. Против Технического университета брошены танки и боевые вертолеты. Говорят, путчисты применяют фугасы и напалм... — Господи, какой ужас! — ахнула американка. Рыжеволосый оператор Би-Би-Си, примостившийся с кинокамерой на кончике дивана, возмущенно — даже веснушки на его лице побледнели — жаловался заведующему бюро еженедельника «Ньюсуик» Джону Барнесу, что вчера, когда он пытался из гостиницы снять штурм «Ла Монеды» («Это же моя профессия, Джо! Именно за это мне платят деньги...»), по окну («Без предупреждения!») открыли с улицы огонь... — По нашему телетайпу получено сообщение: в Вашингтоне осторожно взвешивают все «за» и «против» деликатного вопроса о признании хунты. — Корреспондент Ассошиэйтед Пресс перешел на доверительный шепоток. — Почему осторожно взвешивают? И почему этот вопрос деликатный? — изумился обычно непроницаемо-замкнутый шеф отделения «Синьхуа» в Чили. С аляповатого значка, приколотого над карманом его синей куртки казарменного покроя, на империалиста-янки вопрошающе уставился великий кормчий. — Видите ли, мой дорогой друг, — американец обращался со своим собеседником осторожно и бережно, как с драгоценным китайским фарфором. — Видите ли, эпицентр любого катаклизма, случившегося к югу от Рио-Гранде-дель-Норте, вечно ищут на берегах Потомака. — Да, да, да, — сочувственно закивал головой китаец. Фрэнк не особенно вслушивался в разглагольствования коллег: мысли были заняты предстоящей поездкой за Глорией. Но одна беседа газетчиков — из «Морнинг стар» и «Униты» — показалась ему интересной. — Генеральный директор корпуса карабинеров генерал Сепульведа отказался примкнуть к мятежникам. — Моя новость стоит твоей. Кубинское радио сообщает о красноречивом признании «Нью-Йорк пост»: в штаб-квартире ИТТ откровенно ликуют по поводу переворота. Добились своего! Прошло по меньшей мере полчаса, прежде чем О’Тул оказался у столика, где оформлялись документы. Хамоватого цензора словно подменили. Не читая, подмахнул текст телеграммы. Предупредительно протянул анкету! «Заполните, пожалуйста, и распишитесь. Вот здесь». Старательно приклеил фотографию к удостоверению личности: «Возьмите, прошу вас». Из ящика своей конторки достал опечатанный сургучом пакет: «А это...» Фрэнк перебил его: «Я знаю, давайте сюда». — Любовное послание от сеньора Пиночета? — угрюмо съязвил Сэм Рассел, которому только что отказали в аккредитации. — От адмирала Карвахаля, — ответил Фрэнк. («Пусть думают, что хотят. Главное — удалось заполучить пропуск».)
В гараже О’Тул прикрепил разрешение на проезд к ветровому стеклу, и все равно по дороге его не единожды задерживали патрули. Правда, без каких-либо неприятных последствий. Как заклинание действовали слова: «Друг нового порядка», выведенные каллиграфически четко рукою писаря министерства обороны. «Надо же — нового порядка», — подумал Фрэнк. Тоталитаризм всегда был ему ненавистен. И не только потому, что в войне с нацистами погиб отец, капитан канадских Королевских военно-воздушных сил. Имя его выбито на мраморной плите памятника павшим пилотам, что возвышается на берегу реки Оттавы напротив столичного муниципалитета. На улицах пылали костры: тысячи томов, вытащенных из книжных магазинов и библиотек, — за ересь! — предавались огню. На грязном асфальте тротуаров — неубранные для устрашения инакомыслящих — лежали трупы. У поворота на Сантос Думонт «тойоту» остановил наряд карабинеров: — Поезжайте прямо. Свернете не раньше чем через три квартала. — А что происходит? — Район оцеплен. Выкуриваем снайперов. На улице Архиепископа Вальдивесо, возле каменной стены католического кладбища, Фрэнк увидел растерзанные тела двух девочек в синей школьной форме. Тут же с довольным видом хорошо потрудившихся людей стояли солдаты. Покуривали. Лениво перебрасывались шутками. О’Тул невольно нажал на акселератор. И не сразу заметил, что проскочил нужный ему дом. Затормозил. («Ладно, оставлю машину здесь».) Доктор Суарес со старомодной церемонностью проводил канадца в гостиную. — Глупышка заждалась, хотя я ей втолковываю, что она может оставаться у нас, сколько пожелает. Здесь безопасно. Жилище христианского демократа не посмеют тронуть. — И будто отвечая на невысказанный вопрос Фрэнка, продолжал: — Я всегда был против Народного единства, но то, что происходит сейчас, ужасно! По лестнице, ведущей на второй этаж, спускалась Глория. Радостно улыбнулась Фрэнку. Следом шла донья Эухениа с желтым кожаным баулом в руках. Она собрала кое-что из продуктов, поверх положила сигареты и теплое шерстяное пончо. — Сообщи о себе. Я уж найду возможность передать весточку отцу. — Доктор Суарес поцеловал девушку в лоб. — Тебе, насколько я понимаю, домой звонить рискованно. Проводить их вышли всей семьей. Роса-Мария и Пиляр хотели даже выбежать на улицу, но мать не позволила. Прижав растерянные недоумевающие мордашки к литой — под старину — ограде сада, они провожали взглядом автомобиль, который с ревом развернулся и, набирая скорость, помчался вдоль кладбищенской стены. Стыли по-весеннему прозрачные деревья. Солнце оплывшим огарком едва пробивало завесу туч. — Куда ты, Фрэнк? — К автостраде Панамерикана-норте. Прежде всего надо попасть за город, а оттуда... — Нет-нет. Сначала на Манантьялес, прошу тебя. Это очень важно. О’Тул ни о чем не спрашивал, а Глория не стала вдаваться в подробности. Еще на рассвете она говорила по телефону с Сесаром Паланке и получила от него задание. Чем дальше норовистая «тойота» уходила от центра, тем реже их останавливали для проверки. На окраине, среди пустырей и неказистых дощатых лачуг, с трудом отыскали нужный переулок, вздыбившийся ухабами незаасфальтированной мостовой. За подслеповатыми окошками хибар — Фрэнк это чувствовал кожей — роскошный лимузин настороженно, с опаской провожали сотни глаз обитателей квартала нищеты. — Я сейчас, — Глория приоткрыла дверцу. — Подожди. Вдруг там засада? — Не беспокойся. Видишь, рекламный щит кока-колы на стене у входа повешен косо. На одном гвозде. Это условный знак, что все в порядке. Она скрылась внутри убогого строения, напоминавшего большой, наспех сколоченный ящик. Визг ржавого засова резанул по нервам — Фрэнк вздрогнул и тут же, устыдившись минутного малодушия, потянулся за сигаретой. Закурил и включил приемник. Радиостанция аргентинского города Мендосы передавала сводку новостей. Диктор монотонно перечислял страны, где проходят митинги и демонстрации протеста против государственного переворота в Чили. Сообщил о гибели Сальвадора Альенде. Потом зачитал телеграмму корреспондента Франс Пресс из Вашингтона. — Ну вот и все. Можем ехать. — Глория вышла не одна. За ней, сутулясь под тяжестью дешевого фибрового чемодана, прихрамывал низкорослый худосочный мужчина лет пятидесяти. Типичный «рото» — простолюдин. Бережно уложив свой груз на запаску, подле баула, он вернулся к дому, выровнял линялую рекламу. И, обращаясь к Глории,сказал: — Больше этой явкой пользоваться нельзя. Намертво засвечена. Народ здесь разный — много люмпенов... — Исидоро поедет со мной, ты не возражаешь, Фрэнк? — Разумеется. С пропуском, дарованным самим Карвахалем, не страшны никакие кордоны. Даст бог, без приключений доберемся до побережья. Устроившись на заднем сиденье, Исидоро Итурраран протянул журналисту жилистую руку: — Привет, товарищ! — Привет, компаньеро, — ответил О’Тул, улыбнувшись про себя парадоксальности ситуации, в которой неожиданно оказался: «Знал бы Драйвуд, что я помогаю подпольщикам-марксистам и что те доверчиво величают меня товарищем». У последнего контрольно-пропускного пункта на выезде из Сантьяго произошла заминка. Путь преграждал установленный за ночь шлагбаум. Поодаль хищно щерился пулеметами пятнистый бронетранспортер. Безусый лейтенант — судя по всему, вчерашний кадет — оперся о крыло «тойоты» и ломким баском приказал: — Всем выйти. Приготовить документы и открыть багажник! — А что, этого вам недостаточно? — Фрэнк, не трогаясь с места, небрежно постучал пальцем по пропуску на ветровом стекле. Заметил, что его спутники тоже держатся с завидной выдержкой: они вполголоса вели незначащий разговор. Офицер всмотрелся в гипнотические слова:
«Друг нового порядка. Оказывать всяческое содействие».— Кем выдан пропуск? — Патрисио Карвахалем. — Адмиралом? — растерялся начинающий служака. — Именно. Если угодно проверить, позвоните ему. Вот номер телефона — на этой его визитной карточке. Ах, как не хотелось лейтенантику «терять лицо» в присутствии своих солдат, с любопытством выжидавших, чем закончится трудная для их начальника сцена. Насупившись, он с минуту раздумывал. Потом — уже без командирских ноток в голосе — произнес: «Багажничек все-таки откройте, сеньор». Для проформы покопался в бауле. Вытащил из-под пончо блок сигарет. Повертел его в руках. — Возьмите себе... Берите-берите, капитан! Не стесняйтесь — у меня есть еще. Разжившийся дефицитным куревом и походя «повышенный в чине» блюститель «нового порядка» таял от удовольствия. Он застегнул молнию на желтой дорожной сумке и торжественно водворил ее в багажник, рядом с чемоданом, к которому так и не прикоснулся. Почтительно откозырял: «Счастливого пути». И гаркнул: «Поднять шлагбаум!» Когда отъехали достаточно далеко от злополучного КПП, спутники О’Тула заговорили разом — возбужденно и с облегчением: — Спасибо, любимый! Ты настоящий друг. — Глория поцеловала Фрэнка. — Ты и впрямь молодчина! — Исидоро крепко хлопнул его по плечу. — Ловко провел сопляка. Сунься он в чемодан, пришлось бы отстреливаться, товарищ... Обычно забитая транспортом автострада была пустынна. Лишь изредка попадались военные грузовики. Фрэнк вел машину на бешеной скорости — стрелка спидометра держалась на отметке «сто миль». К двум часам дня впереди показались нарядные коттеджи Топокальмы. В богатом курортном поселке, хотя и притихшем, жизнь шла своим чередом. Нигде не было видно ни солдат, ни карабинеров. Двухэтажный каменный особнячок одиноко стоял на самом краю обрыва, отгородившись густым садом от валунов и скал с узкой тропинкой между ними, сбегавшей к пляжу. Пока О’Тул возился с замком, Исидоро достал ящик из багажника. — Отнесем наверх? — Фрэнк протянул руку к чемодану. — Возьми баул. А чемодан я отнесу сам.
Из воспоминаний О’Тула БУЭНОС-АЙРЕС, САН-МАРТИН-ДЕ-ЛОС-АНДЕС. МАЙ
Крошечная, будто обезьянья лапка, бледная рука в коричневых старческих пятнах и массивных золотых перстнях деликатно коснулась меня: — Сеньор, с какой скоростью мы летим? — Объявили, что пятьсот миль в час. — Чудесно, это просто чудесно, — затрясла головой моя соседка. Ее пергаментное костистое лицо с выцветшими глазами горделиво венчал пышный голубой парик. Тщедушные плечи укутаны в норковое боа, хотя в самолете совсем не холодно. — Изволите торопиться? — спросил я. — Не откажите в любезности, говорите громче. За этим ужасным гулом моторов я ничегошеньки не слышу. — Старушка вплотную придвинула ко мне ухо со слуховым аппаратом, вмонтированным в оправу очков. — Куда вы так спешите, мадам? — больше из вежливости, чем из любопытства повторил я вопрос. — Переселяюсь в Аргентину — прочь от марксистских безбожников. — У вас там родня, наверное? — Да, да. Небольшая кондитерская фабрика под Буэнос-Айресом. Филиал нашей чилийской компании «Бонбонес пара тодос» — «Конфеты для всех». Национализировали ее в прошлом году. — Древняя леди поскучнела и умолкла. До конца рейса она сладко проспала (может, ей снились милые сердцу леденцы и тянучки?). В креслах через проход щебетали две смазливые американочки. Девицы, расписанные, как пасхальные яички, и раздетые не по погоде (весьма условные мини-юбки и некое, очень прозрачное и призрачное, подобие кофточек), хихикали, советуясь со стюардом, где лучше остановиться в аргентинской столице. — O tempora, o mores![7] — сокрушенно заметил пассажир, сидевший слева от меня. Он оторвался от иллюминатора и теперь заинтересованно поглядывал на разбитных туристок. — В какие только крайности не бросается нынешняя молодежь: секс, наркотики, преступность. А правящие классы не гнушаются использовать это в своих корыстных целях, чтобы отвлечь молодое поколение от борьбы за социальную справедливость. Вы не согласны со мной, сеньор?.. — О’Тул, — представился я. — Падре Порфирио, — отрекомендовался радетель нравственности в поношенной серой тройке. — Для священнослужителя вы рассуждаете довольно необычно. — Я принадлежу к движению «Католики за социализм». Учение Христа не противоречило и не противоречит марксизму. — Разве? — Социальная доктрина церкви всегда зиждилась на признании высокогуманных принципов свободы, равенства и братства. Беда в том, что нерадивые пастыри веками выхолащивали революционную суть заветов сына божьего и его апостолов. Их и сейчас предостаточно, таких пастырей. Но есть и другие. Мы — а нас немало в странах Латинской Америки — стремимся возродить в обществе идеалы раннего христианства. Мы идем в массы. Простыми рабочими поступаем на заводы, фабрики, рудники. Я, к примеру, коммивояжер. Продаю книги. И заметьте, сеньор О’Тул, предприниматели нас боятся. Мой хозяин не подозревает, что я священник. В противном случае меня давно бы уволили. — А не проще ли свои идеи высказывать с амвона? — Увы! Я понял, что, возглавляя приход, практически невозможно вести революционную пропаганду среди трудящихся. Без эвфемизмов в этом случае не обойтись, а иносказания не до всех доходят. Принесли ужин. Стюардесса не стала будить приморившуюся старушку. Мы же с красноречивым падре принялись за бифштекс. Я не раз встречал левых в сутанах, и всегда мне были непонятны эти люди. Кто они? Блаженные? Подвижники? Или попросту ловкие слуги Ватикана, пытающиеся не отстать от эпохи? Священник допил кофе. Промокнул рот бумажной салфеткой и вновь повернулся ко. мне. Его интересовало, где я постоянно проживаю, надолго ли собрался в Аргентину и зачем. Узнав, что в моем предполагаемом журналистском маршруте значится Сан-Мартин-де-лос-Андес, он с воодушевлением воскликнул: — В этом забытом богом городке настоятель монастыря Святой Троицы — мой друг! Обратитесь к нему. Падре Лукас — преобязательнейший человек. Он охотно покажет вам достопримечательности: новую больницу для бедных с рентгеновским кабинетом, который, правда, пока не работает, кварталы ремесленников, скотоводческие фермы в окрестностях и замечательный лепрозорий. «Каравелла» пошла на снижение. Мы подлетали к распластавшемуся на равнине самому большому городу южного полушария — Байресу (так называют аргентинскую столицу ее жители — «портеньос»). Таможенные формальности не отняли много времени. Простившись с падре Порфирио и тут же забыв о нем, я нанял такси. Попросил шофера отвезти в любой приличный отель. Общительный водитель на непривычном для меня местном диалекте выпалил с дюжину названий, из которых удалось разобрать лишь одно — «Инглатерра». — Хорошо, отправимся в «Англию». Семимиллионный Байрес встретил нас долгими километрами разномастных и разнокалиберных строений (я ахнул, увидев на одном из домов номер 10053). Темпераментная толпа морским приливом захлестывала улицы. Пешеходы, не считаясь со светофорами и заливистыми трелями полицейских свистков, бросались прямо под колеса автомобилей и автобусов. Казалось, каждый здесь помышляет о самоубийстве, но только не всем это удается. Водители не уступали им в безрассудстве, неслись сломя голову, будто на финишной черте сумасшедших гонок их ждал, по крайней мере, гран-при. — Не спешите! — взмолился я. Таксист осклабился: — Сеньор иностранец — не первый, кому становится муторно от уличного движения в Буэнос-Айресе. Но не волнуйтесь: хоть нас, шоферов, и называют «асесинос» — убийцами, жертв дорожных происшествий в Аргентине не больше, чем в других странах, — при этих словах он присвистнул, как заправский аргентинский ковбой гаучо, и дал шенкеля своему покрытому свежими ссадинами восьмицилиндровому «мустангу». «Приличный отель», обещанный удалым таксистом, обернулся заурядной второсортной гостиницей, построенной во время оно в добрых традициях кастильских постоялых дворов. Англией в «Инглатерре» и не пахло. Впрочем, привередничать я не стал, не рискуя вновь окунуться в автомобильный омут: жизнь, в конце концов, дороже удобств.После беспокойной ночи, проведенной в неуютном и душном номере, я решил развеяться, побродить по городу. Но меня хватило часа на два. Когда тебе перевалило за сорок и ты досыта насмотрелся на мир, чужедальные края приедаются быстро. Вот почему бездумная поначалу прогулка завершилась деловым визитом в Ассоциацию иностранных журналистов. Мне тут же выдали корреспондентскую карточку, снабдили адресами, телефонами коллег и местных политических деятелей. Долго расспрашивали о развитии событий в Чили со времени мартовских выборов. Этот визит имел неожиданные последствия. Вечером портье вместе с ключом протянул старательно заклеенный конверт: — Вам письмо. — Заметив мое удивление, добавил: — Не извольте сомневаться. Здесь же ясно написано — «Номер 212, мистеру Фрэнсису О’Тулу». — Он понимающе и восхищенно причмокнул губами: — Очаровательная сеньора — загляденье. Блондинка! А фигура! Вылитая Джейн Мейнсфилд. Назвалась вашим старым другом. Видно, тоже из Канады. Говорила со мной по-английски. Записка, которую, не отходя от конторки, я извлек из надушенного конверта, ровным счетом ничего не прояснила:
«Настоятельно прошу о встрече. Жду вас завтра в час дня в кафетерии «Джиоконда» на улице Флорида. Я подойду к вам. Заранее благодарю.Странное, трепетное имя незнакомки преследовало меня даже во сне, бредовом и болезненном, как сюрреалистические фантазии Сальвадора Дали. Рваными клочьями пепла стремительно падали облака. И все не могли упасть на раскаленную докрасна пустыню в черных шрамах глубоких трещин, над которыми клубились ядовито-зеленые испарения. В овальное — медальоном — разводье туч с размаху врезался месяц. Акульим плавником вспорол темную лазурь — небо разверзлось. Надо мной парил тяжелый гранитный крест чудовищных размеров. С распятой женщиной. В гнетущем безветрии медленно шевелились складки пропитанной кровью легкой туники и пряди длинных медвяных волос, скрывавших лицо. «Аллика! Аллика!» — в отчаянии крикнул я. Она рывком подняла голову. Наши взгляды встретились. Это была Глория. Без четверти час, заказав бутылку «пепси» и попросив официантку прихватить свежий номер газеты «Ла Расон», я сидел в кафетерии «Джиоконда» на самом видном месте — за свободным столиком у входа. Будничная обстановка закусочной средней руки никак не вязалась в моем представлении с романтичностью предстоящей встречи. Где же моя загадочная блондинка? Ни одна из студенток, секретарш, модисток, продавщиц из соседних магазинов, забежавших на обеденный перерыв в это бистро со своими приятелями, не соответствовала всемирно известному стандарту безвременно усопшей голливудской дивы. — Разрешите? — спросил по-английски представительный господин в летах, присаживаясь за столик. — Извините, но здесь занято. — Полагаю, что для меня. Мистер О’Тул? Я рассмеялся: — Судя по восторженным описаниям портье, мне предстояло сегодня волнующее рандеву с пленительной дамой. Незнакомец вежливо и чуть иронично улыбнулся и ответил: — Письмо в гостиницу отвезла Энн-Маргарет — моя секретарша. Самому появляться там не хотелось по многим причинам. Привстав и слегка поклонившись, он назвал себя: — Фабио Аллика, корреспондент нескольких аргентинских газет в Нью-Йорке, при ООН. В Байрес прилетел на две недели. Был вчера в Ассоциации иностранных журналистов — хотелось повидать знакомых — и узнал, что вы здесь. — Будь я проклят! Не могу припомнить, где и когда мы встречались... — А мы не встречались. В Ассоциации мне подробно описали вашу внешность. — ?.. — Терпение сэр. Сейчас все объясню. Но прежде, если не возражаете, перекусим. Кормят здесь вполне сносно, хотя и без особого изыска. К тому же в таких скромных кафе, как «Джиоконда», меньше любопытных глаз. — Пст! — сеньор Аллика на латиноамериканский манер окликнул миловидную девушку в переднике, спешившую с подносом на кухню. Пока, поминутно советуясь со мной, он делал заказ, я украдкой присматривался к нему. Перейдя с официанткой на родной язык, Фабио разом преобразился: говорил громко, оживленно жестикулировал, пересыпал речь солеными словечками. Место суховатого американизированного денди занял истый портеньо. Горячий. Порывистый. Открытый. За ленчем аргентинец выложил карты на стол. Против законного чилийского правительства готовится заговор. Международный валютный фонд разработал план государственного переворота под кодовым названием «Кентавр», осуществление которого возлагается на Центральное разведывательное управление Соединенных Штатов. Он надеется, что я напишу об этом в канадские газеты. — Отчего же вы сами не используете столь выигрышный материал? — Сведения получены из сугубо конфиденциальных источников. Я связан словом. Появление моего имени под разоблачительной статьей сопряжено со смертельным риском для тех, кто доверительно поделился секретной информацией. Больше того, мистер О’Тул, ни одна душа не должна знать о нашем разговоре. Именно поэтому сегодняшнее свидание я обставил в стиле дешевого детективного романа. Уж извините великодушно... — А что заставило вас остановить выбор на мне? — Вы не аргентинец и, кроме того, приехали сюда ненадолго! Вряд ли кому придет в голову связать вместе наши имена. — Ваша откровенность меня поражает. Откуда вам известно, что я за человек? — Положим, кое-что известно. От моих друзей в Сантьяго. Они неплохо знают Глорию Рамирес, да и о Фрэнсисе О’Туле отзываются как о человеке твердых принципов и... достаточно радикальных убеждений. Если в конце этой фразы и прозвучал вопрос, я на него никак не отреагировал, думая о своем. В том пасьянсе, который я начал раскладывать в Сантьяго, кажется, появилась еще одна нужная карта. Вот только не крапленая ли? — Есть основания полагать, — продолжал Фабио Аллика, — что путч в Чили будет первым шагом «Кентавра». На очереди Панама и Аргентина. — Даже так? — Представьте себе. Нынешние режимы этих стран тоже вызывают раздражение в определенных и притом, весьма влиятельных кругах Вашингтона своим стремлением покончить с неравноправным партнерством. Знакомые интонации. Знакомые доводы. Словно мой экспансивный портеньо позаимствовал их из книги канадского профессора Уорнока. Бедные «партнеры Бегемота»! Или в сочувствии нуждается сам бедняга Бегемот, от которого все шарахаются? Десятого мая, наутро после моего дня рождения, отмеченного более чем скромно в баре Ассоциации иностранных журналистов, я вылетел в Сан-Мартин-де-лос-Андес, в тот самый «неприметный городишко» на границе с Чили, о котором говорили Пепито Акоста и полковник Кастельяно. Впервые я выступал в роли частного детектива (правда, работающего на самого себя да еще, пожалуй, на Истину). С чего начать свой персональный сыск, решительно не знал. И потому начал с визита к отцу Лукасу, настоятелю монастыря Святой Троицы. Священник-коммивояжер Порфирио не преувеличивал: его друг и вправду оказался преобязательнейшим человеком. Он угостил отменным обедом (в прохладной с низкими сводами трапезной, где гулко разносились голоса монахов, звон оловянных тарелок и шаги обслуживающего нас бледного послушника), рассказал об истории этих мест (от седых времен испанской конкисты до войны за независимость против тиранов-испанцев, в которой особо отличился генерал Хосе де Сан-Мартин), охотно согласился познакомить с достопримечательностями города и окрестностей (и позже выполнил обещание — сам водил меня до тех пор, пока я не стал валиться от усталости, по мастерским ремесленников, больнице для бедных с рентгеновским кабинетом, лепрозорию. До скотоводческих ферм, слава богу, мы не добрались). Преломив со мною хлеб (если только можно так назвать сочное асадо со свежими овощами и терпкое монастырское вино), настоятель пригласил пройтись по саду. — Этот розарий — моя гордость и услада, — францисканец потянулся к хрупкому стеблю лимонно-желтого цветка, склонился над кустом, умиленно вдыхая аромат чайной розы. Нелепо выглядел в сутане этот рослый, пышущий здоровьем красавец с лицом умным, живым и мужественным. И что ему вздумалось в затворники податься? Воистину, неисповедимы пути господни! Но так ли уж он далек от мирской суеты? Я спросил: — Вы разделяете воззрения падре Порфирио на роль церкви в современном мире? — Крайности сходятся. Я бы, конечно, не стал торговать книгами на улице ради пропаганды «всеобщего равенства и братства», однако я тоже не стою в стороне от борьбы за социальную справедливость. Ведь Второй Ватиканский собор внес существенные изменения в программную и практическую деятельность церкви. Здесь, в Латинской Америке, революция все равно произойдет. С нами. Или без нас. Но ясно как божий день, что если она свершится без нас, то будет против нас... Многое из того, что поведал настоятель, было не лишено интереса, однако это ни на шаг не приблизило к цели предпринятого расследования, так мне, по крайней мере, в тот день казалось. Рыжими лучами солнце зацепилось за остекленный фасад шестиэтажного банка — самого высокого и модернового здания Сан-Мартин-де-лос-Андес. Был час сиесты. Разомлев от очередной экскурсии, организованной неуемным францисканцем, я сидел под тентом в кафе, которое притулилось к моей гостинице «Каса гранде», и цедил из кружки студеное пиво. За компанию со мной томились от жажды припыленные деревья сквера, разбитого на центральной площади. Она, как и во всех старых латиноамериканских городах, конечно же называлась Пласа-де-Армас — Арсенальной. Где — в этом сонном царстве! — скрыты тайные арсеналы? Или они — плод фантазии кичливого полковника Кастельяно, выдающего желаемое за действительное? — Могу предложить на выбор несколько девочек. Молоденьких. — Заискивающе-нахальный сутенер подошел неслышно, по-кошачьи. Веером развернул скабрезные фотографии. — Не требуется. — А сигареты с марихуаной? Товар первосортный... — Это другое дело — готов приобрести оптом большую партию. Озадачил я зализанного субъекта — оптовая торговля определенно не по его части. Замявшись на минуту, он тут же вновь оживился: — Сам я не оптовик. Но сведу с нужными людьми, — засуетился он. — Сегодня же вечером. В десять часов. Годится? — О’кей. Ждите меня в отеле. В холле. Кажется, я напал на след контрабандистов. А там, где промышляют наркотиками, может быть, наживаются и на продаже оружия. Тусклая, засиженная мухами лампа не столько освещала комнату, сколько подчеркивала никогда не покидавший ее сумрак. Если бы даже я попал сюда днем, единственное узкое, как бойница, оконце вряд ли добавило бы света в подвальное помещение, смахивающее на тюремную камеру, — впечатление это еще усиливали металлические прутья оконной решетки, кованная жестью тяжелая дверь, холодный цементный пол и давно нештукатуренные стены в бурых подтеках то ли вина, то ли крови. Гаденький сутенеришка вел меня в этот притон контрабандистов разве что не с завязанными глазами: мрачным зловонным переулком; узкими проходами кладбища ржавых, отживших свой век машин; безлюдным двором, забитым пустыми бочками и ящиками; крутой неосвещенной лестницей; сырым тоннелем длинного коридора. Привел и надолго оставил одного. Я курил сигарету за сигаретой, стряхивая пепел в консервную банку из-под пива, валявшуюся на осклизлых досках грубо сколоченного стола. Не по себе мне было в каменном мешке. И откуда тут глухие звуки музыки, шарканье ног, неясное бормотание? В коридоре послышались шаги, дверь распахнулась. В комнату вошли двое. Третий задержался на пороге. Молча подняли меня с колченогого стула. Молча прощупали — нет ли оружия. Кивнули третьему: — Все в порядке, Эль-Тиро. — Тогда валите, ребятки. Будьте поблизости. Можете понадобиться. Рослые, широкоплечие «ребятки» — щуплый шеф рядом с ними выглядел преждевременно состарившимся мальчиком — ретировались с невозмутимой покорностью на лицах, тупых и невыразительных, как плоские валуны в предгорьях Анд. — Мачо сказал, что вам требуется большая партия товара. — Морщинки на лбу выжидательно сошлись к переносице. — Верно. — Я сообразил: прозвище относится к сутенеру. — А почему сеньор надеется именно в Сан-Мартин-де-лос-Андес найти то, что ему требуется? — О вашем городе мне рассказывали еще в Чили. — Любопытно узнать, кто же? — контрабандист недоверчиво прилип ко мне взглядом, будто брал на мушку. Этот Эль-Тиро — Выстрел — наверняка бьет без промаха. Я невольно поежился под двустволкой его глаз. — Пепе Акоста. Слышали о таком? Вопрос повис в воздухе и растаял в табачном дыму, плававшем под потолком «камеры пыток». Но было ясно, что имя владельца «Ранчо луна» здесь пользуется достаточным доверием. Эль-Тиро закинул ногу на ногу, выставив напоказ черно-белый лакированный штиблет — в таких щеголяли лет тридцать назад чечеточники в Штатах. Расстегнул пиджак своего белоснежного костюма — по красному жилету змеилась золотая цепь от часов. — Есть героин. Сколько возьмете? — Фунтов пять... Впрочем, меня интересуют не только наркотики. Оружие тоже. — Бесплатным приложением к героину — в память о нашей фирме — обещаю револьвер «Руби экстра» 32-го калибра и несколько обойм к нему. — Благодарю... Только моей фирме нужно револьверов... ящиков десять. Не меньше. Контрабандист продолжал сидеть все в той же непринужденной позе, но я заметил, что он насторожился, на скулах заиграли желваки, пальцы, отбивавшие дробь по столу, сжались в кулак: — Кого вы представляете, сеньор? — Отвечать обязательно? — вопросом на вопрос с вызовом ответил я. — Обязательно. — Обещание чека на крупную сумму можно считать ответом? — Боюсь, что нет. Дело принимало скверный оборот. Эль-Тиро подождал, немного. Потом громко свистнул. В комнату ввалились его телохранители. — Отведите нашего дорогого клиента к Хозяину... Прошу вас! — он поднялся и повел рукой в сторону выхода. Громилы расступились. Я прошел между ними, напрягшейся спиной ожидая удара. Резкая, острая боль отшвырнула меня назад. Падая, я успел увидеть промчавшуюся над головой тусклую лампу. Качнувшиеся стены в бурых подтеках то ли вина, то ли крови. И мрак, надвигавшийся из углов комнаты-камеры.Аллика».
15 сентября
САНТЬЯГО. ПО ПРИКАЗУ ВОЕННОЙ ХУНТЫ В ГОРОДЕ СО СТЕН ДОМОВ СДИРАЮТСЯ ПОЛИТИЧЕСКИЕ ПЛАКАТЫ И ЛОЗУНГИ НАРОДНОГО ЕДИНСТВА, ОСТАВШИЕСЯ ОТ ПРЕЖНЕГО ПРАВИТЕЛЬСТВА. СЕГОДНЯ ВМЕСТО НИХ ПОЯВИЛИСЬ ЛИСТОВКИ, РАСПРОСТРАНЯЕМЫЕ УШЕДШИМИ В ПОДПОЛЬЕ ПРОТИВНИКАМИ НОВОГО РЕЖИМА. Я ВИДЕЛ ТАКЖЕ ВЫВЕДЕННЫЕ МАСЛЯНОЙ КРАСКОЙ СВЕЖИЕ НАДПИСИ: «АЛЬЕНДЕ, МЫ НЕ ЗАБУДЕМ ПРО КРОВЬ, ПРОЛИТУЮ ТОБОЮ ЗА РОДИНУ».
Карикатурно вытянутое лицо с непропорционально высоким лбом смешно шевелило губами маленького, как куриная гузка, рта. Фрэнку было лень отлаживать изображение, тем более что программа Католического университета — единственного разрешенного хунтой канала столичного телевидения — не представляла для него особого интереса. Диктор торжественно вещал:
«Обстановка в стране нормализуется. Военные власти повсюду контролируют положение».— Вранье! Фрэнк вздрогнул и всем телом резко повернулся на голос, раздавшийся за спиной. У двери стоял Томас де Леон-и-Гонзага, без стука вошедший в номер. Он был бледен. Правая рука на перевязи. — Вижу, красные снайперы задали вам нелегкую задачу? — О’Тул не смог сдержать неприязни, глядя на ранее симпатичного ему офицера, который тоже запятнал свои руки кровью: а ведь совсем недавно любил порассуждать о верности армии правительству, избранному народом, и, казалось, искренне возмущался «гориллами» вроде полковника Кастельяно. Лейтенант рухнул в кресло. Швырнул на диван автомат. — Будь другом, дай выпить! Взял стакан и торопливыми большими глотками осушил его. — У господ победителей не все ладится? — Пошел к черту, Фрэнк! Неужели ты думаешь, что я вместе с этой сволочью?! Журналист, который, казалось, перестал в последнее время вообще чему бы то ни было удивляться, потрясенно слушал молодого де Леон-и-Гонзага. Как тот вырвался из офицерского училища, поднятого генералами в ружье, и примкнул к горстке защитников «Ла Монеды». Как военная форма спасла ему жизнь, когда президентский дворец был взят штурмом (в неразберихе, в дыму бушевавшего пожара путчисты приняли лейтенанта за своего). Как потом он присоединился к снайперам и сражался вместе с ними в течение пяти дней, пока его не ранили. — Каким образом удалось уйти из оцепленного района? А мой мундир? Да еще эта нарукавная повязка — «верноподданного хунты». Их раздавали в училище и во всех воинских частях в ночь с 10 на 11 сентября... Налей-ка еще виски, Фрэнк. Лихорадит меня что-то... Томас выглядел вконец измученным. Лоб покрыла испарина. На ввалившихся небритых щеках проступил нездоровый румянец. Воспаленные веки слипались. — Прилег бы ты... Поспи часок. — Признаться, я за этим и шел к тебе. Пять суток без сна. Домой мне пути заказаны. А надо передохнуть немного: до гор далеко, я ведь к партизанам собираюсь... Уложив раненого, О’Тул запер дверь на ключ, отключил телефон и, взяв пишущую машинку, устроился, чтобы не мешать спящему, в просторной лоджии за низеньким мраморным столиком. Ему предстояло закончить статью для журнала «Маклинз». Описывая церемонию принесения присяги членами хунты, Фрэнк полностью привел текст клятвы, произнесенной генералом Аугусто Пиночетом. Там, в частности, говорилось:
«Я заявляю перед богом, страной и законом, что буду действовать на своем посту со всей силой моей страсти и любви к отчизне. В борьбе за национальное возрождение я не остановлюсь перед использованием всех находящихся в моем распоряжении средств, каких бы жертв это ни потребовало...»О’Тула так и подмывало зло откомментировать слова главаря путчистов, но он, как и в своих коротких корреспонденциях и телеграммах, отправленных из Сантьяго после 11 сентября, ограничился сухим изложением фактов. Не время было раскрывать свое подлинное отношение к перевороту. Непродолжительный отдых не принес облегчения Томасу. Озноб не проходил. Поднялась температура. — Нет, мой юный друг, никуда я тебя не отпущу. Идти в таком состоянии в горы — никому не нужная бравада. Самоубийство. Ты отправишься со мной, одевайся. Есть надежное место на побережье. Парень настолько ослаб, что возражать не стал. В дороге, задремав, он начал бредить. Фрэнк остановил машину, чтобы уложить лейтенанта на заднее сиденье, но тот, с трудом открыв глаза, сказал: — Не надо. Сидя рядом с тобой, я меньше привлекаю внимание. Патрули пропускали «тойоту» беспрепятственно, едва взглянув на документы и раненого боевого офицера. Неожиданность подстерегала их в Топокальме. Они увидели приткнувшийся к бунгало армейский «джип» с пулеметом, установленным на капоте. Вокруг ни души...
В тот день телефонный звонок О’Тула, сообщившего, что он намерен приехать, да к тому же не один, застал Глорию врасплох. Она ждала Хуана и потому попросила: — Давай отложим до завтра. — Это невозможно. — Тогда, по крайней мере, объясни, кого ты везешь с собой. — Не телефонный разговор, Гло. Узнаешь при встрече. Повесив трубку, девушка взбежала по лестнице на второй этаж, где в одной из пустующих гостевых спален Исидоро Итурраран печатал листовки. — Еще две сотни готово. — Он вытер тряпкой перепачканные краской руки. — Жаль, бумага на исходе. — Бумага будет: товарищ Паланке обещал. А сейчас все равно только-только успеем добить последнюю пачку: должны пожаловать гости — Фрэнк с каким-то своим другом. Исидоро вновь склонился над печатным станком, а Глория принялась за упаковку прокламаций, которые предстояло отправить в Сантьяго. За окном послышался нарастающий шум автомобильного мотора. К дому приближался «джип» с пулеметом, установленным на капоте. За рулем сидел солдат в каске.
Из воспоминаний О’Тула САН-МАРТИН-ДЕ-ЛОС-АНДЕС, МЕНДОСА. МАЙ
Ящики... ящики... ящики мерно качались, грозя обрушиться на мое тело, беспомощно распростертое на полу. Пол подо мной тоже ходил ходуном, как при семибалльном шторме. Трюм был пропитан стоялым запахом машинного масла. Я попытался приподняться и вновь потерял сознание. Сквозь вязкую глину беспамятства просочилось: — Ахтундахтциг! И словно эхо, меняющее голос: — Ахтундахтциг! Корабль. Немецкая речь. Куда меня занесла нелегкая? Приоткрыл глаза. В конце узкого прохода между плоскими длинными ящиками (их перечеркивала броская надпись: «Стекло! Осторожно! Не кантовать!») два тевтона болтали на чистейшем баварском диалекте. И тут меня осенило: «ахтундахтциг» («восемьдесят восемь») — да это же приветствие неонацистов! Современный эквивалент приснопамятного «хайль Гитлер!». Ящики, качнувшись в последний раз, застыли на месте. В неверном свете фонаря проступили запотевшие от сырости каменные стены. Нет, не на корабле я. Не на корабле... — Мальчики из команды Эль-Тиро явно переусердствовали. Они едва не отправили нашего гостя к праотцам. Могли испортить всю обедню: мертвые — народ неразговорчивый, слова не вытянешь. — Ничего. Очухается. Подумаешь, приласкали кастетом... Кстати, где они его так? — В задней комнате бара «Засоня Педро». Так вот почему там слышалась музыка, шарканье ног. Я потянул налитую свинцом руку к ноющему затылку и не сдержал стона. На ладони осталась липкая, загустевшая кровь. — Смотри-ка, Отто, — теперь тевтон заговорил по-испански, — этот любитель наркотиков и контрабандного оружия уже приходит в себя. А ты, доброхот, сердобольничал... Позови Хозяина. — Хорошо, Иоганн. Кап. Кап. Кап... Совсем рядом с потолка падала вода. Китайской пыткой капли взрывались в моей — и без того иссушенной болью — голове. — Пи-и-ить! — Заткнись! Нахлебаешься вдосталь на дне озера. — Грубые, с подковками, ботинки загрохотали по цементному полу. Иоганн остановился, выплюнул обслюнявленный огрызок сигары и пребольно пнул меня в бок. — Поднимайся, скотина! Что мне оставалось делать? Попытался по частям собрать свое Я, разметанное во времени и пространстве. Перевалился на бок. Подтянул колени. Уцепился за скобу ближайшего ящика. Встал, пошатываясь. Выпрямился. Так и подмывало коротким хуком съездить по физиономии недобитого наци. Но мне тоже не хотелось портить обедни. Я рассчитывал вывернуться из этой гибельной ситуации и довести расследование до конца. Я упрямо верил, что родился с серебряной ложкой во рту. Иоганн повел щетиной рыжих бровей и невесело глянул на меня: — Ну, ну! Не валяй дурака. — Руку с револьвером (опасаясь, что я рискну выбить оружие) он держал у пояса, сбоку, — готовый к выстрелу с бедра. — Топай! — Короткий кивок в сторону тесного прохода. — Стой! Садись! — Тычок дулом в спину. Я плюхнулся на цинковую коробку («А ведь в таких обычно перевозят патроны!») у замызганного канцелярского стола. Иоганн уселся на валкий стул, единственный в этом странном складском помещении. Зевнул, блеснув коронками золотых зубов. Раскурил сигару и с ухмылкой выпустил клуб дыма мне прямо в лицо. Осенний дождь шаркал по крыше. На пороге склада появился Хозяин. За ним смутной тенью маячила фигура Отто. Иоганн вскочил со стула: — Присаживайтесь, шеф. — Поймал на лету брошенный ему дождевик. Бережно повесив на крюк, вернулся к столу. — Какой язык предпочитает для беседы сеньор журналист? Испанский или английский? — на чистейшем кастильском диалекте, которым в Латинской Америке никто не пользуется, вежливо спросил господин с бритым черепом, снимая пенсне в золотой оправе. — Немецкий, если не возражаете. — Мои разбитые спекшиеся губы едва шевелились. Щека, прорезанная стародавним шрамом драчуна-корпоранта, нервно дернулась: — Возражаю... — И уже спокойнее: — Кроме вас, любезнейший, по-немецки здесь никто не говорит. (Отто и Иоганн пугливо переглянулись.) Так вы, стало быть, и не канадец вовсе, а фамилия О’Тул — липа? — В отношении моей национальности можете не сомневаться. Это нетрудно проверить, связавшись с посольством Канады в Байресе. Мой прапрадед майор Арчибальд О’Тул под знаменами генерала Бронка сражался у Ниагары в 1812 году с американцами, когда те, под шумок наполеоновских войн в Европе, попытались оттяпать добрый ломоть нашей земли и были разбиты наголову... А батюшка, капитан Канадских королевских военно-воздушных сил, должен вам заметить, топил подлодки бошей в Атлантике. (Щека со шрамом опять дрябло дрогнула.) Позвольте и мне полюбопытствовать, с кем имею честь? Хозяин величаво водрузил пенсне на прямой арийский нос. (Его породистому лицу больше подошел бы монокль — из тех, в которых любили щеголять высшие офицеры вермахта.) Откашлялся. Слегка склонилголову — блик от фонаря скользнул по буграм отполированного черепа: — Называйте меня просто Алонсо Кабеса де Вака-и-Бальбоа. (С таким же успехом он мог прибавить к своей, несомненно вымышленной, фамилии еще парочку-другую имен известных конкистадоров.) Хуан!.. (Иоганн продолжал безмятежно дымить сигарой.) Хуан, я тебе говорю! Подай бумаги сеньора О’Тула. Обалдело хлопнув редкими рыжими ресницами, подручный дона Алонсо ринулся в темный угол и извлек оттуда атташе-кейс крокодиловой кожи. Мой! Но он же оставался в гостинице! Значит, пошарили в номере. На свет божий появились и аккуратно легли на стол визитные карточки, документы, блокноты с записями, чековая книжка «Ройал банк оф Канада», газетные вырезки, бережно хранимые мною письма от Глории и — отдельно — «контрольки», пробные отпечатки некоторых отснятых еще в Чили пленок, которые я удосужился отдать в проявку лишь в Буэнос-Айресе. Господин Бритый Череп ничего не оставил без внимания; даже марки, собираемые мною для сына, педантичный, хотя и определенно латинизированный немец вытряхнул из конверта. Навалился грудью на стол и предложил с наигранной задушевностью: — Давайте потолкуем откровенно. — Прежде — пить. И сигарету. — Отчаянно мутило. Перед глазами расплывались радужные круги. — О, конечно, конечно, дорогой сеньор О’Тул. Воду сейчас принесут. — Понятливый Отто, не дожидаясь, пока шеф придумает ему какое-нибудь экзотическое имя, вышмыгнул за дверь. — Закуривайте! — Он протянул открытую пачку и предупредительно щелкнул зажигалкой. — Ай-яй-яй! Мои несмышленые мальчики до сих пор не дали вам напиться... Надеюсь, они вели себя корректно? — Корректней некуда. — Меня всего ломало. Я демонстративно потер ноющий бок. Дождь припустил, угрюмо барабаня в черепичную кровлю. Ночная бабочка, на свет залетевшая в помещение, обреченно билась о фонарь, когда расторопный Отто вернулся с графином воды. — Итак, сеньор О’Тул, — допустим, что эта фамилия настоящая, — придется ответить на несколько серьезных вопросов. Отчего вас, солидного журналиста, если опять же вы и в самом деле имеете отношение к прессе, отчего вас потянуло вдруг к такому неблаговидному занятию: операциям с наркотиками? — А собственно, по какому праву мне учинен этот допрос? — По праву сильного... В ваших интересах не лезть на рожон и быть посговорчивее. Вы ведь хотите дожить до старости и умереть в собственной постели, в окружении чад и домочадцев? Ну, вернемся к нашим баранам, то бишь наркотикам. Я вздохнул: — Никуда не денешься, придется выкладывать правду, — ответ был приготовлен заранее. — Хотите — верьте, хотите — нет, без наркотиков жить не могу. Удовольствие — сами понимаете — накладное. Даже моих, в общем-то, хороших заработков стало не хватать. По уши залез в долги. Пушер[8] Пепито Акоста, владелец кабаре в Сантьяго, перестал отпускать товар в кредит. А когда узнал, что я еду в Аргентину, предложил связаться с контрабандистами в Сан-Мартин-де-лос-Андес. Я сдуру отказался. А потом пожалел. И ох как пожалел! Вот и решил сам попытать счастья. Запасусь, думаю, наркотиками для себя, остаток выгодно сбуду тому же Акосте и расплачусь с заимодавцами. Хозяин слушал внимательно, кивая головой в такт моим словам. Но вот он снял пенсне. Протер стекла аккуратным лоскутком замши и ласково произнес: — Неувязочка... Чтобы приобрести пять фунтов героина, нужны большие деньги. Где же при вашем-то стесненном положении вы раздобыли столь кругленькую сумму? — Работаю не один. В доле с приятелем: его деньги — мой риск. Для вящей убедительности я назвал имя Дика Маккензи. Расчет был прост: захотят проверить, убедятся, что тот — человек с достатком, докопаться же до правды им не удастся: ведь будь Дик и впрямь причастен к придуманной мною афере, он все равно никогда в этом не признался бы. — Ну ладно, будем покамест считать, что на первый вопрос вы ответили. Остается сущий пустяк. Десять ящиков револьверов, очевидно, понадобились вам для пополнения личного арсенала? Вы и к стрельбе пристрастились так же, как к героину? Я ждал этого вопроса и опасался его: ничего путного для объяснения моего сугубого интереса к контрабандному оружию придумать — увы! — не удавалось. Желая выиграть время, попросил еще одну сигарету. Отхлебнул из стакана воды, почему-то остро пахнущей карболкой (поначалу, мучимый жаждой, я этого не заметил). — Что же вы замолкли, сеньор? — Размышляю, как яснее изложить суть дела и одновременно не предать чилийских друзей, возложивших на меня столь деликатную миссию... Дон Алонсо Кабеса де и так далее сумрачно ждал продолжения. — ...Группа противников Народного единства готовит вооруженное восстание, — я еще раз многозначительно замолк. — «Патриа и либертад»? — Нет, речь идет о другой организации, действующей в условиях строжайшей конспирации, — я понимал, что бессмысленно выдавать себя за эмиссара «Патриа и либертад», с которой контрабандисты наверняка тесно связаны. — Мне хотелось объяснить все это вашему другу Эль-Тиро, но я не успел... При слове «друг» шрам на щеке бывшего драчуна-корпоранта гневно зарделся. Еще бы: мой надменный собеседник, поди, учился где-нибудь в Гейдельбергском университете, до того как сменил приставку «фон» на «дон», а его ставят на одну доску с мелким туземным гангстером. Благоразумие подсказывало, что опасно играть на самолюбии высокомерного боша, но — господи! — как мне всегда было трудно обуздывать свой колючий, ершистый характер. Хозяин успокаивал нервы, перетасовывая изъятые из моего атташе-кейса визитные карточки, будто собираясь сыграть в «канасту». — Видные у вас знакомые, сеньор О’Тул, по ту сторону границы... Депутат парламента Лескано... Сенатор де Леон-и-Гонзага — семейство известное... Генерал Пиночет... Полковник Кастельяно... Епископ Доминеч... — Он отложил визитки, придвинул к себе пачку фотографий. Сухой, когтистый палец царапнул по снимку, сделанному в поместье «Сельва Верде»: — А тут кто запечатлен? — Глава частного сыскного бюро в Сантьяго американец Дик Маккензи — я уже говорил о нем, и его соотечественник журналист Марк Шефнер. Я уже было настроился рассказывать обо всех, кому довелось попасть в объектив моих фотокамер, но неожиданно «фон Алонсо» встал и отрубил: — На сегодня хватит! Он собрал со стола бумаги, уложил в атташе-кейс и, не прощаясь, удалился, на ходу небрежно бросив: — Отто, притащи сеньору матрац и возьми на кухне что-нибудь из еды. Мой поздний ужин — или ранний завтрак? — свелся к миске плохо проваренной кукурузы с ошметками говяжьей тушенки и кружке остывшей светло-коричневой бурды, безуспешно выдававшей себя за кофе. Зато постель показалась королевской: новенький — точно только что из магазина — матрац, шерстяное мышастое одеяло и чистая, хоть и без наволочки, подушка. По-немецки пожелав охранникам доброй ночи (они вздрогнули при звуках родной речи), я заснул, без порошков и таблеток, глубоким сном праведника. Привиделось, что я в своем далеком заснеженном Альмонте. Под бледными лучами северного солнца высверкивал лед застывшей реки, по которому, шлепая босыми ногами, я бежал к отчему дому. Ближе... Ближе... Но что это? Окна и двери крест-накрест заколочены досками с броской надписью: «Ахтунг! Стекло! Не кантовать!» Что сталось с отцом? Я хотел и не мог сдвинуться с места: ступни все глубже врастали в лед... Я стряхнул сонное оцепенение. Мои голые ноги, выпроставшись из-под одеяла, стыли в рассветной прохладе. В крохотное, затянутое паутиной оконце хмуро заглядывало белесое утро. Я сел, осмотрелся. За столом, в конце прохода, похрапывал кто-то из охранников, кажется, Отто. Вокруг громоздились все те же ящики, но сейчас на их смолистых боках отчетливо белели бумажные квадраты почтовых ярлыков — во мгле и треволнениях минувшей ночи я их не приметил. Вчитываясь, увидел, что адрес отправителя везде одинаков: «г. Вальдивия. Алонсо Кабеса де Вака-и-Бальбоа». (Неужели этот проходимец выправил себе документы на такое фантастическое имя?!) Получатели были разные: какие-то неведомые мне сеньоры Пересы, Мартинесы и так далее и тому подобное, жительствующие в Сантьяго, Консепсьоне, Темуко, Вальпараисо, Ранкагуа, и в компании с ними — некий господин Адольф Кранц из колонии «Дигнидад», что подле города Парраль. («Дигнидад»?.. По-немецки «Вюрде»... Ну, конечно! Это же поселение нацистов, бежавших от возмездия после разгрома третьего рейха.) На одном из ящиков доска отошла, оскалясь редкими зубьями ржавых гвоздей. Я осторожно, чтобы не разбудить Отто, поднялся со своей королевской постели и — еще более осторожно — запустил руку в утробу деревянной тары, содержимое которой предписывалось никоим образом не кантовать. Стружки. Промасленная бумага (вот откуда тот поначалу сбивший меня с толку запах судового машинного отделения!). Пальцы нащупали цилиндрический стержень, прошлись по нему и легли на ложе карабина. Все становилось на свои места: Хозяин и его свора — контрабандисты оружием, попутно промышляющие наркотиками; груз, минуя пограничные и таможенные посты, переправляется из Аргентины в Чили, а там из города Вальдивии рассылается — уже по почте — противникам Народного единства. К этой преступной игре причастны и вчерашние наци. Размышляя над сделанным открытием, я вновь улегся. По самый нос натянул на себя одеяло. Прямо перед глазами по мышастой шерсти кровью расползался красный казенный штамп: «Лепрозорий святого Франциска Ассизского». Я громко выругался. Сонный страж заворочался. — Отто! Черт вас возьми... Да проснитесь же! Натянув башмаки, я заковылял к выходу. Тевтон заворчал сквозь зубы, постепенно пробуждаясь. — Немедленно позовите шефа, — я сорвался на крик: — Слышите, не-мед-лен-но! Отто пружинисто выскочил из-за стола, схватил меня за ворот рубахи и рывком отшвырнул назад. — Заткнись, собачий сын!.. Если понадобишься шефу, он сам сюда придет. Не решаясь присесть на матрац — новый вроде, но вдруг им уже пользовались прокаженные! — я без сил опустился на ящик. Понятно теперь, почему вода в графине воняла карболкой. А миска? Ее-то хоть догадались продезинфицировать?! В памяти всплыла мерзкая картина: отец Лукас — Дантевым Вергилием — во время очередной экскурсии таскает меня по кругам лепрозорного ада. Львиные маски сгнивших лиц... Култышки скрюченных рук... Безобразные язвы на теле... Сколько я просидел так в удрученном оцепенении, не знаю. Я полностью отключился и не слышал, как пришел Хозяин. — Доброе утро, сеньор О’Тул. Надеюсь, хорошо спалось. Присаживайтесь к столу. Мы навели справки — наши чилийские коллеги рекомендуют вас с наилучшей стороны: вы, оказывается, протеже мистера Драйвуда. Что ж, голубчик, сразу об этом не сказали? — А вы бы мне поверили? И потом, как я мог предположить, что вам знакомо имя моего друга Джеймса, крупного бизнесмена, не имеющего ровным счетом никакого отношения ни к торговле оружием, ни тем более к операциям с наркотиками. Гневливый главарь контрабандистов слегка поморщился на мой почти незакамуфлированный укол, но вступать в словесную перепалку не стал: — Давайте о деле. Итак, если ваши планы не изменились за ночь, мы можем действительно оказать вам содействие в приобретении и героина и оружия. В какой валюте будете платить? — В долларах. Через полторы недели я возвращаюсь в Чили, получу «о’кей» от Дика Маккензи и других моих компаньонов и тут же дам вам телеграмму... Ну, скажем, такого содержания: «Тетя Грета на смертном одре». Кстати, куда ее направить? — Телеграмму адресуйте в монастырь Святой Троицы, отцу Лукасу. Я едва не поперхнулся от неожиданности. — Ясно... Дальше действуем так. Я вновь приезжаю в Сан-Мартин-де-лос-Андес — уже с задатком. Столкуемся о цене, и остальную часть денег получите на чилийской территории, в милой вам Вальдивии. — Вот атташе-кейс. Все бумаги на месте. Сейчас вас отвезут в гостиницу, но... — извиняющимся тоном предупредил он, — придется, сеньор О’Тул, смириться еще с некоторыми неудобствами: наш бизнес — дело деликатное, требующее максимальной осторожности. Миг — и по знаку шефа сноровистый Отто ловко защелкнул наручники у меня за спиной, натянул на голову черный мешок. Через четверть часа кончились и последние «неудобства»: я увидел сочные пастбища под низким пологом кучевых облаков, беленные известью фермы, буйные заросли жимолости и тамариска — все радовало меня в этот час свободы, когда лихой «ситроен» во весь опор мчался к городу. За рулем восседал Эль-Тиро. Я — как ветчина в сэндвиче — был зажат между его рослыми широкоплечими «ребятками». Щуплый бандюга обернулся с улыбкой: — Рад, что мы снова вместе... Невыразительные лица его телохранителей (кто же из этих мерзавцев «приласкал» меня кастетом?) неумело изобразили благодушную незлобивость. Очутившись наконец один в своем номере — высоченный потолок и приземистая мебель, застекленная олеография понурого Христа-спасителя и ярмарочно-крикливое полотно местного художника-абстракциониста Леонардо Рабиновича, захватанная телефонная книга и чистенькая, нечитаная библия на поцарапанном комоде, — я первым делом ринулся в ванную и вспугнул полчища тараканов, совсем обнаглевших за время моего отсутствия. Скорее смыть и грязь, и кровь, и усталость, и само воспоминание о последнем прибежище отверженных! После душа, подравнивая бороду, я заметил, что в ней как будто прибавилось седины за прошедшие сутки. «Мы редко до конца понимаем, чего мы в действительности хотим», — вспомнил я расхожий афоризм Ларошфуко, когда взялся за трубку, чтобы позвонить настоятелю монастыря. Расследование, предпринятое мною, чуть было не привело к катастрофе, но я не мог остановиться. — Я сам к вам приеду, — густым басом отозвался погрязший в мирской суете последователь святого Франциска Ассизского. Он вошел гренадерским шагом. Чуть дольше положенного задержал мою руку в своей здоровенной ладони. Глубоко заглянул в глаза. — Получается, мы с вами единомышленники. — Опускаясь в кресло-качалку, он по-женски поддернул бурую, подпоясанную нейлоновым вервием сутану. — Получается... Значит, все, что вы говорили в прошлый раз о новой роли церкви, преподобный отец, следует напрочь вычеркнуть из моего журналистского блокнота? — Упаси бог! Именно так все и изложите, коли уж надумали затронуть эту щекотливую тему в своих писаниях. Да, революция в Латинской Америке грядет с неотвратимостью рока. Да, наша святая церковь, чтобы сохранить место под солнцем, должна поспешать за стремительным развитием событий, приспосабливаясь к ним. Но — и это очень важное «но», не предназначенное для непосвященных, — задача слуг божьих — оттянуть, поелику возможно, революционную бурю... В прошлый раз я не был с вами до конца откровенен, не зная, с кем имею дело. — Вот оно что... А я всерьез поверил в существование левой церкви... — Нет такой и в помине, милейший Фрэнсис. Одна видимость, мираж. Правда, среди священнослужителей есть кучка блаженных... Вроде падре Порфирио... К счастью, они не делают погоды. Отец Лукас до сумерек просидел у меня. С упоением говорил о Мендосе, откуда был родом и куда я намеревался вылететь на следующий день. Нахвалил здешний мате[9], который нам подали в номер. Сокрушался, что я не видел аргентинского родео. Заметно оживился, покачиваясь в кресле, когда речь зашла о сравнительных достоинствах и недостатках англосаксонских женщин и латиноамериканок.У самой Мендосы наш древний винтовой самолет попал в грозу. По-старчески задыхаясь и охая обоими моторами, он безропотно проваливался в воздушные ямы, мотался из стороны в сторону средь сизых туч, театрально подсвеченных отблесками молний. Дождь почти утих, когда мы пошли на посадку. Я возвращался в Буэнос-Айрес. Никаких дел в Мендосе у меня не было, но я решил остановиться там на пару дней, позволив себе маленькие вакации, столь необходимые после встряски в Сан-Мартин-де-лос-Андес. Тем более, что мне давно хотелось поглядеть на «жемчужину Кордильер», которую так нахваливали рекламные проспекты и мои аргентинские друзья. Пообедав на скорую руку в гостиничном ресторане, я, как заправский турист, нанял пролетку и попросил возницу показать город. Тот услужливо приподнял засаленный цилиндр, щелкнул кнутом, и двухколесный музейный экспонат со скрипом тронулся с места. Дома укрывались от любопытных глаз за нескончаемыми рядами развесистых деревьев, тронутых позолотой осеннего мая. Аллеи сменялись цветниками. Асфальт, умытый недавним дождем, влажно блестел. Редкие прохожие старательно обходили зеркальные лужи, в которых плескалось солнце, выглянувшее из-за туч. На фоне буйной зелени, затопившей центр Мендосы, глуповато смотрелась с вывески потухшая стеклянная пальма, давшая имя какому-то невзрачному отелю, выбежавшему на угол узкой торговой улицы. Под полотняным навесом подъезда маялся златогалунный швейцар. Вот он засеменил к остановившемуся такси. Распахнул дверцу. Из автомобиля вышел и как-то странно огляделся по сторонам коротко стриженный крепкосбитый субъект, чье лицо показалось мне знакомым. «Роберто Тим? Быть того не может! Ведь он погиб в авиакатастрофе. В феврале в одном из соборов Сантьяго была отслужена месса за упокой его души... Да нет, я, конечно, обознался». Пока я терзался сомнениями, пока раздумывал, не броситься ли вдогонку за незнакомцем, двойник Тима скрылся за стеклянными дверями «Ла пальмы». «Померещилось», — окончательно решил я и приказал ехать к Холму славы. («Оттуда прекрасный вид на город, сеньор», — занудливо втолковывал мне Засаленный Цилиндр, погоняя неторопкого мерина.) Вершину Сьерры-де-ла-Глория венчал величественный монумент в честь легендарного перехода через Кордильеры инсургентов генерала Сан-Мартина. Я взобрался на постамент, прислонился к позеленелому крутому боку генеральской лошади и вместе с ее бронзовым хозяином залюбовался захватывающей дух панорамой. Анды старыми монахинями в белых, туго накрахмаленных чепцах вечных льдов глядели на суетный, шумный, жизнелюбивый город, оазисом раскинувшийся у их ног. Именно оазисом, потому что за Мендосой простиралась неоглядная безводная пустыня. Отсюда — полтора века назад — войска Сан-Мартина принесли свободу Чили. Отсюда, из Аргентины, подумалось с горечью, сегодня идет оружие для чилийских заговорщиков. Эта незатейливая, хотя и неожиданная для меня самого ассоциация наверняка порадовала бы Глорию. Холодная скользкая сеть дождя опять нависла над долиной. — В отель! — велел я вознице. Дождевые капли шрапнелью ударили в кожаный верх экипажа, подстегивая порезвевшего мерина. От монотонного заунывного цокота копыт бросало в дремоту. Я лениво вытащил из кармана плаща еще не читанную здешнюю газету. Пробежал первую страницу, сплошь составленную из телеграмм Ассошиэйтед Пресс и ЮПИ, — ничего интересного. Пролистал вторую, третью. С четвертой, мгновенно спугнув сонливость, мне криво ухмыльнулся Эль-Тиро. Подпись под фотографией гласила:
«Сегодня агенты чилийской национальной службы расследования арестовали на границе аргентинского контрабандиста Висенте Адольфо Марельо Венегас. («Так вот как его зовут на самом деле!») Конфискована большая партия легкого огнестрельного оружия, предназначенного, как полагают, для террористов из «Патриа и либертад». Задержанный вскоре предстанет перед судом». («Допрыгался, мерзавец!»)Размышляя — не без злорадства — над судьбой щеголеватого гангстера (на снимке он был все в том же белоснежном костюме и при золотой цепочке, змеившейся по жилету), я отложил газету. Пролетку крепко тряхнуло, когда мы свернули с шоссе на булыжную мостовую окраинной улицы. «Новедадес де Мендоса», шурша, поползла с сиденья. Я придержал ее. В самом низу четвертой полосы увидел:
«Пресс-конференция Роберто Тима!»Значит, коротко остриженный субъект, чье лицо мне показалось таким знакомым... — Поезжай к «Ла пальме». Да поживее. В феврале руководитель штурмовых отрядов «Патриа и либертад» Роберто Тим и его ближайший сообщник Мигель Хуан Сесса похитили принадлежавший аэроклубу Сантьяго спортивный самолет и вылетели в неизвестном направлении. Считалось, что машина упала в океан, поскольку поисковым партиям обнаружить ее следы на суше не удалось. Теперь, из текста, предпосланного сообщению о пресс-конференции, явствовало: сообщники главаря штурмовиков, горько оплакивавшие его безвременную кончину на заупокойной мессе, прекрасно знали, что Роберто Тим в добром здравии пребывает в Аргентине. Мистификация с воздушной катастрофой понадобилась для того, чтобы, исчезнув из поля зрения чилийских органов безопасности, он мог в глубокой тайне готовить мятеж против правительства Народного единства, организуя поставки оружия и нелегально наведываясь на родину. Несколько дней назад Тим был случайно задержан в мендосском аэропорту, но тут же выпущен на свободу. Златогалунный швейцар помог мне выбраться из экипажа. Смеркалось. Неоновый огонь, побежав по стеклянным трубкам, вдохнул жизнь в анемичную пальму на гостиничной вывеске. — В каком номере остановился сеньор Роберто Тим? Большеносый портье в малиновом вельветовом пиджаке отбросил прядь кудрей и, не отрываясь от пишущей машинки, ответил: — Сеньор просил его не беспокоить. Вместе с визитной карточкой я выложил на конторку десятидолларовый билет — портье не повел и бровью. Добавил еще одну банкноту того же достоинства — он небрежно смахнул деньги в ящик стола и взялся за телефонную трубку: — Прошу прощения... С вами хочет встретиться... Да, да, я знаю, что вы никого не принимаете, но... — Глаза скользнули по глянцевитой поверхности моей визитной карточки. — Но мистер О’Тул из «Лос-Анджелес таймс» настойчиво добивается встречи с вами... Хорошо. — И уже в мою сторону: — Номер 215, сеньор. Желаю успеха. Тим встретил меня приветливой улыбкой: — Рад познакомиться. Мне смертельно надоели местные докучливые репортеры, но для представителя крупной американской газеты время у меня всегда найдется. Присаживайтесь. Пиво? Виски? Сигару? Или, может, заказать кофе? — Я предпочитаю сигареты, а вот от стаканчика виски не откажусь. Мне сразу не понравилось это одутловатое лицо (прежде я видел Тима только на фотографиях). Прикосновение влажной шершавой ладони (будто мне сунули в руку дохлую рыбу). Надтреснутый голос. От дежурных любезностей мы перешли к интервью: — Свержение правительства — единственный способ ликвидировать марксизм в Чили. Это наша сегодняшняя задача, выполнение которой я возлагаю на себя. — Тим заученно чеканил фразу: — Если гражданская война — цена за освобождение родины, я готов сполна уплатить по этому счету истории. Мою «Патриа и либертад» можно смело сравнить с испанской фалангой, поскольку политическое положение в Чили напоминает сейчас обстановку на Пиренеях в канун выступления вооруженных сил во главе с генералом Франсиско Франко. — А что, вы тоже стучитесь в двери казарм? — вставил я, вспомнив слова, услышанные как-то от Глории. — Стучимся... Стучимся, мистер О’Тул. И не без успеха. — Однако вам нельзя отказать в откровенности. — Настала пора ставить точки над i. А скоро пробьет час — от слов мы перейдем к делу. Больше медлить нельзя: красные с каждым месяцем, с каждым днем укрепляют свои позиции. — Он умолк, тяжко задумавшись. С печальным недоумением развел руками: — И чем только они берут? Чем привлекают к себе людей? Я откашлялся и поддакнул правому ультра: — Сам не возьму в толк, в чем секрет успеха Альенде и его Народного единства! Если чилийских комми не остановить сегодня, завтра будет поздно. Дурные примеры заразительны — марксистская чума расползется по всему западному полушарию. Мы этого допустить не можем! — С нами бог! — Примите мои соболезнования, Роберто, — я резко изменил тональность от мажора к минору. — Красные ищейки сцапали нашего Эль-Тиро. Надеюсь, он не расколется и власти не узнают о доне Алонсо и его складе оружия в лепрозории Франциска Ассизского? — Однако вам нельзя отказать в осведомленности, — почти моими же словами отозвался главарь чилийских штурмовиков. Удивленно и настороженно смотрел он на меня. — Я — доверенное лицо Джеймса Драйвуда. Вам это имя что-нибудь говорит? — Разумеется, хотя и не имею чести быть с ним знакомым. Инструкции от мистера Драйвуда мы получаем через... Ну, вам же известно, через кого? — Со стариной Диком мы большие друзья. — Выстрел, сделанный наугад, попал в яблочко. — Ну что же... Вернетесь в Сантьяго, передайте мой привет Дику Маккензи. При прощании влажная шершавая ладонь Тима дохлой рыбиной вновь ткнулась в мою руку. Но грех сетовать — улов в «Ла пальме» был богат. В тот же вечер я вылетел из Мендосы в Буэнос-Айрес. Сразу же по прибытии позвонил Аллике: — Нужно встретиться. Завтра в «Джиоконде»? О’кей!
19 сентября
САНТЬЯГО. СЕГОДНЯ БЫЛИ АРЕСТОВАНЫ ДВА ИНОСТРАННЫХ КОРРЕСПОНДЕНТА — ЖОРЖ ДЮПУА ИЗ ПАРИЖСКОЙ «ФИГАРО» И МАРЛИЗ САЙМОНС ИЗ «ВАШИНГТОН ПОСТ». ИМ ВМЕНЯЛОСЬ В ВИНУ «ОТСУТСТВИЕ ОБЪЕКТИВНОСТИ» В ОСВЕЩЕНИИ ПРОИСХОДЯЩИХ В ЧИЛИ СОБЫТИЙ. ПОСЛЕ ЧЕТЫРЕХЧАСОВОГО ДОПРОСА В ПОМЕЩЕНИИ МИНИСТЕРСТВА ОБОРОНЫ ОНИ БЫЛИ ОСВОБОЖДЕНЫ. СЕГОДНЯ ЖЕ ВЕЧЕРОМ АРЕСТОВАН ЖАК ЛЕСПЕР-МЕДОК — СПЕЦИАЛЬНЫЙ КОРРЕСПОНДЕНТ МОНРЕАЛЬСКОЙ «ЛА ПРЕСС». ПО СВЕДЕНИЯМ, ПОЛУЧЕННЫМ ИЗ НЕОФИЦИАЛЬНЫХ, НО ОБЫЧНО ХОРОШО ИНФОРМИРОВАННЫХ ИСТОЧНИКОВ, ОН СОДЕРЖИТСЯ НА СТОЛИЧНОМ СТАДИОНЕ «НАСЬОНАЛЬ», ПРЕВРАЩЕННОМ ВЛАСТЯМИ В КОНЦЕНТРАЦИОННЫЙ ЛАГЕРЬ.
В гостиной бунгало за столом сидели Глория и Исидоро Итурраран. У стены на диване лежал Томас де Леон-и-Гонзага. Свет не зажигали. Отблески пламени, угасавшего в камине, метались по лицам молчащих людей, по лакированной деревянной обшивке потолка и фривольным японским гравюрам, развешанным на стенах («Для услады глаз», — посмеивался Жак) заботливой хозяйской рукой Леспер-Медока. В тишину вполз дальний рокот автомобильного мотора. Лейтенант — исхудалый и ослабевший (почти неделю он провалялся без сознания в лихорадке, а теперь понемногу приходил в себя) — откинул плед и потянулся к автомату. — Ну-ка, лежи смирно, Томас, — с напускной строгостью прикрикнула на раненого Глория, подымаясь из-за стола. Исидоро опередил девушку. Прохромав к окну, он отодвинул жалюзи и, сгорбившись, стал вглядываться в ночную мглу. — Это Хуан едет. Трижды просигналил фарами, как уславливались... — Ну и натерпелись мы страху из-за него в прошлый раз, — облегченно рассмеялась Глория. — Армейский «джип». Пулемет на капоте. Сам в солдатской каске. Слава богу, что я узнала своего товарища, а то ведь и подстрелить могли... — Мы тоже с Фрэнком изрядно переволновались, увидев «джип» возле дома, — слабо отозвался Томас. — За вас, конечно. Думали — обыск. И решили идти на выручку, полагаясь на мой офицерский чин и высокие связи О’Тула. — Все хорошо, что хорошо кончается, — проворчал Итурраран, — вы, юноша, так стремительно ворвались в дом, что Хуан сгоряча чуть было не продырявил ваш офицерский мундир. Заговорили о Хуане Амангуа, молодом отважном индейце-мапуче. О том, как он и его друзья-комсомольцы на другой день после переворота совершили дерзкое нападение на патруль путчистов в самом центре Сантьяго, захватили их машину и благополучно, без потерь, скрылись на ней. Поменять номера, изготовить нужные документы, раздобыть солдатское обмундирование помогли товарищи из перешедшего на нелегальное положение ЦК компартии. Теперь на отбитом у мятежников «джипе» Амангуа — со смертельным для себя риском — поддерживал постоянную связь между подпольщиками. Машина подкатила к бунгало. — Заждались? Все, все привез. И бумагу. И тексты новых листовок. — Хуан обнял Исидоро за плечи. — Пойдем разгружать. А Глория приготовит ужин. Продукты я тоже прихватил, сейчас принесем. Девушка включила электрическую плиту, поставила на конфорку кофейник с водой, потянулась за сковородкой. И тут зазвонил телефон. — Слушаю. Это ты, Фрэнк? Добрый вечер. — Гло, любимая! Нельзя терять ни минуты. — В голосе О’Тула звучала тревога. Он говорил торопливо, сбивчиво. — Только что забрали Леспер-Медока. По доносу Шефнера. Он — провокатор. Просто не знаю, что делать. Вам всем нужно немедленно уходить. Номер Жака перетряхнули до основания. Наверняка нагрянут и в Топокальму. Я сейчас же выеду за вами, боюсь только, как бы меня не опередили...
Жака арестовали прямо в баре «Каррера-Хилтон», когда он благодушно потягивал излюбленный «Джимлет», пятый за вечер. Карабинеры грубо стащили канадца с вертящегося табурета и, вывернув за спину руки, поволокли его, упирающегося, протестующего, чертыхающегося, по коридору, через холл, на улицу. Втолкнули в забитый до отказа полицейский фургон. Привезли не в комиссариат — на стадион «Насьональ». — Выходи! Руки за голову! Пинками, прикладами загнали в подвал — в бывшую раздевалку для спортсменов («Лицом к стене! Обопритесь о нее руками! Ноги врозь! Пошире, пошире!»), где капитан из военной разведки рассортировывал вновь прибывших по секторам и камерам, наспех оборудованным в подсобных помещениях. Он по очереди подзывал к себе задержанных, снимал краткий допрос и направлял кого на поле, кого на бетонные трибуны. «Придется мне сегодня померзнуть. Как-никак 40 градусов по Фаренгейту», — Жак уныло пошевелил затекшими пальцами. Резиновая дубинка охранника в тот же миг прошлась по его спине. — Тебе ведь ясно сказано, скотина, не двигаться! Офицер — тот не кричал. Говорил мягким, вкрадчивым баритоном. — Капрал, давайте-ка сюда этого франта. Да, да, вот того, длинноволосого. Которому никак не стоится на месте. (Охранник дубинкой ткнул Леспер-Медока в бок.) Зачем же так грубо? Он и сам пойдет... Жак, приободрившись, направился к столу. Назвав себя, добавил, что он канадец и требует незамедлительно вызвать консула своей страны. — Ах, вы иностранец? — зарокотал музыкальный баритон. И приказал, батистовым платком вытирая пот со лба: — В камеру для особо опасных преступников! — Сеньор капитан, произошло какое-то чудовищное недоразумение. Я не преступник. — Вы иностранец. Тем самым все сказано. Иностранцы приехали в Чили, чтобы мутить воду, чтобы помогать марксистам подрывать основы нашего правопорядка и государственности. Поэтому мы решили убить вас всех до последнего. Что до меня, то в этой очистительной акции я с удовольствием приму самое активное участие. И по ночам меня не станут мучить угрызения совести. Нет, премногоуважаемый месье, — как вас там? — не станут. — Да поймите же, я не политик. Я журналист. Обыкновенный журналист... — Вот именно. О таких-то и говорил как раз сегодня генерал Аугусто Пиночет. — Что же он мог такое сказать? — удрученно пробормотал Леспер-Медок. — Генерал Пиночет заявил, что определенная часть заезжих газетчиков руководствуется в своей работе директивами международного коммунизма. А вы — нам доподлинно известно — принадлежите к этой самой «определенной части». — Могу я, по крайней мере, отправить прощальное письмо моему коллеге и соотечественнику Фрэнсису О’Тулу, большому другу, между прочим, господина адмирала Патрисио Карвахаля... — Ноги не держали беднягу Жака. Во рту пересохло. Но он напряг память и пролепетал: — Генерал Паласиос тоже дружен с Фрэнки. Тем не менее письмо ему писать не разрешили и препроводили в камеру, правда, без пинков и зуботычин. О’Тул услыхал об аресте завзятого неудачника от бармена Игнасио. Сунулся было в номер к Леспер-Медоку — там шел обыск: солдаты шарили в шкафу, под кроватью, в ящиках секретера. А на балконе, в плетеном кресле, невозмутимо покуривал сигару, ультрар-р-р-революционер Марк Шефнер. О’Тул сообщил обо всем в посольство Канады и вместе с консулом отправился на стадион. В Топокальму ехать не пришлось — Глория упросила его не беспокоиться: «Нам есть, где укрыться, Хуан поможет». Вокруг «Насьоналя», залитого ослепительным светом прожекторов, как в дни больших футбольных ристалищ, саперы деловито разматывали колючую проволоку, рыли траншеи. Сновали озабоченные полицейские и солдаты. Вот и все, что канадцы сумели увидеть. Внутрь их не допустили. Не помог даже дипломатический паспорт консула, равно как и его угрозы учинить международный скандал.
Из воспоминаний О’Тула БУЭНОС-АЙРЕС, ЭЛЬ-ТИГРЕ. МАЙ
Не в моих привычках опаздывать на свидания и деловые встречи. Но в «Джиоконду» я не попал к сроку: задержал звонок из Сантьяго. Фабио Аллика безропотно ждал за столиком в нише, в сторонке от возможных соглядатаев. Читал газету, что-то отчеркивал в ней. — Как прошла поездка по провинции, Фрэнк? — Лучше некуда. Я бы сказал — превосходно. Правда, были кое-какие осложнения... — Что-нибудь серьезное? — Да так, пустяки. Едва не отправился в мир иной. Аллика с глубочайшим интересом выслушал историю моих детективных похождений в Сан-Мартин-де-лос-Андес и Мендосе. — А я-то еще хотел обратить ваше внимание на новые материалы о Тиме и контрабандистах оружием в сегодняшнем номере «Ла Расон». Даже газету с собой прихватил... Но вы теперь и сами убедились, что план «Кентавр» — не фальшивка, не порождение горячечной фантазии вашего аргентинского друга... Раз уж вы такой отчаянно рисковый парень, извольте — есть и другие аспекты этого плана, нуждающиеся в проверке и расследовании. — Выкладывай, Фабио... Позволь мне называть тебя на «ты». — Давно пора. Так вот. Я располагаю сведениями, что намечаемое выступление «Патриа и либертад» — на случай его неудачи, надо думать, — подстраховывается еще одной заговорщической организацией, действующей сепаратно, хотя и в рамках того же «Кентавра». Как она называется, не знаю. Но известно, что ее штаб-квартира находится здесь, в Байресе... — Любопытно, что подспудные чилийские дела проясняются для меня все больше именно с тех пор, как я покинул Сантьяго. — Это же естественно, Фрэнк. У нас, в Латинской Америке, антиправительственные заговоры готовятся обычно на чужих территориях. — Прости, я перебил тебя. — Итак, один из руководителей организации — Артуро Маршалл. — Тот самый майор, что был замешан в несостоявшемся покушении на Сальвадора Альенде три года назад? — Да, в Аргентине его зовут иначе. Он теперь Мануэль Мартинес, «боливийский коммерсант». Проживает недалеко отсюда — на площади Корриентес, 1500. В гостинице «Колумбия палас». Номер 403. — Не так быстро. Я запишу. — Далее: пометь себе — вызывает подозрения некое акционерное общество «Импромаре». Туда, как мухи на мед, слетаются чилийские заговорщики из ближайшего окружения Маршалла. И, наконец, последнее: эмигрантский еженедельник «Нотчам». Заместитель главного редактора Альберто Мората Сальмерон — агент ЦРУ. Его адрес: гостиница «Эуропа», номер 1294, телефон 389-629. Все, Фрэнк. Действуй, если посчитаешь нужным. Задал мне задачу мой непонятный друг. Час от часу не легче! Мало того, что я разворошил осиное гнездо торговцев оружием, вызвав, судя по сегодняшнему телефонному разговору с Диком Маккензи, явное неудовольствие у большого специалиста по маленьким адюльтерам (благодарение богу — его хватило, по крайней мере, на добрый отзыв, когда люди дона Алонсо наводили справки обо мне), так сейчас я ввязываюсь в новую авантюру, которая неизвестно чем может кончиться! Номер 403 «Колумбии палас» упорно не отвечал, Когда уже за полночь меня с ним соединили, я услышал приглушенный, но властный, привычный к командам голос: — Мартинес слушает! — Извините, что беспокою вас в такой неурочный час. Мне крайне необходимо встретиться с вами, сеньор... — С кем имею честь? Я объяснил, кто я и что. — Не понимаю, чем вызван интерес большой прессы к заурядному торговцу? — помедлив, спросил «боливиец», неумело скрывая чилийский акцент. Я решил — была не была — блефовать: — На днях мы виделись с Роберто Тимом. У меня к вам от него поручение. — Пауза. — Алло, алло! Вы слушаете? У меня к вам от него поручение. — Вы что-то путаете... Да и поздно уже. Перезвоните завтра. Часов в десять утра... Ровно в десять я входил в отель на площади Корриентес, 1500. В холле набрал телефон Мартинеса. Долгие гудки. Увы, меня ждало разочарование: постоялец из номера 403, как сообщили в администрации, на рассвете выбыл из гостиницы. Вспугнул я птичку. Ушлый майор, если и поверил моему блефу, в ту же ночь, как видно, связался с Тимом и убедился в обмане. Иначе не объяснишь скоропалительное исчезновение Артуро Маршалла. Исчезнув с горизонта, он, в довершение бед, успел предупредить хозяев «Импромаре» о появлении в Байресе подозрительного иностранца, сующего свой длинный нос в котел с чилийским эмигрантским варевом. Я догадался об этом по холодному приему, оказанному мне в директорском кабинете акционерного общества. Ссылки на близость к Джеймсу Драйвуду и Дику Маккензи (великие люди! сколько услуг, порой и сами того не ведая, они оказывали доморощенному детективу) впервые не произвели должного эффекта. Сухим тоном мне без обиняков дали понять, что надобны письменные рекомендации упомянутых почтенных личностей, чтобы претендовать на роль их доверенного. Таковых не имеется при вас? Ergo[10], ни о какой ответной доверительности не может быть и речи. — Да и о чем, собственно, говорить? Повторяю: «Импромаре» занимается импортом детских игрушек, — директор шишкастой рукой подагрика распахнул дверь и выдворил меня из оффиса. Диковинная это была контора. Ни привычного постукивания дамских каблучков. Ни птичьего щебета смазливых секретарш. Ни дразнящего аромата духов. Ни одной женщины! Даже в директорской приемной одним пальцем остервенело давил клавиши разболтанного «Ундервуда» молодцеватый усач. Служащие «Импромаре» походили на кого угодно — на обрядившихся в партикулярное платье офицеров, на не успевших свыкнуться с городской жизнью помещиков, на обанкротившихся фабрикантов и финансистов, только не на согбенных канцелярскими трудами клерков. «Игрушки импортируют, сукины дети! Знаем мы эти игрушки!» — со злостью думал я, обескураженный уже второй за день досадной неудачей.3-8-9-6-2-9... Без малейшей надежды на успех набрал я номер Сальмерона. К вящему моему удивлению, тот сразу согласился на встречу. И предложил: «Увидимся на ипподроме «Палермо» в ложе «А». К вечеру начнутся самые интересные заезды. Там и потолкуем. Билет для вас будет оставлен на контроле». Поезд к загородному ипподрому стремительно скользил по зеленой плоскости пампы. Мимо самодовольных вилл и прибитых нуждою крестьянских домишек. Мимо свалок с гниющими отбросами мясохладобоен. Мимо парков с благоухающими цветниками. На контроле меня ждал билет в ложу «А». Она оказалась не из лучших — в стороне от финишной черты, тесная, грязная... — Места у нас неважные, мистер О’Тул, — по-кубински съедая окончания слов, заметил сосед слева с непринужденностью человека, продолжающего прерванную беседу. Был он широк в кости, приземист и ряб. Из-под старомодного канотье тонкой соломки (в таких до революции фланировали по гаванскому бульвару Прадо искательные альфонсы) торчали бледные уши. — Сколько я вам должен за билет, сеньор Сальмерон? — Десять песо. Кстати, для друзей я просто Монти. — А меня можете называть просто Фрэнком. — Вот и познакомились, — хохотнул кубинец. Трибуны ахнули, когда жокей на пепельном жеребце, шедшем ухо в ухо с рыжей кобылой, рванулся вперед и устремился к финишу. — Обошел фаворитку! Плакали мои денежки — а уж такой, казалось, верняк... — подосадовал Монти. — Будете ставить на следующий заезд? — Давайте сперва о деле. — Тогда спустимся в бар... А еще лучше — в парк, рядом с ипподромом. Там-то уж никто нам не помешает. Углубляться в сумрачную чащобу, по вполне понятным причинам, я не собирался. Присели на скамейке под фонарем. Невдалеке у ворот конюшни маячила фигура полицейского. Почему толстомясый Монти зазвал меня за город? Готовит ловушку? Или не хочет, чтобы нас видели вместе? Почему он вообще, в отличие от Маршалла и прочих, столь легко пошел на контакт с «подозрительным иностранцем»? Намерен меня прощупать? Или готов — за известную мзду, конечно, — поделиться секретами своих дружков, чилийских заговорщиков? Без сколько-нибудь ясного ответа на эти «почему» мне было трудно приступить к деловой беседе. Разговор петлял вокруг да около. Мы повздыхали над горькой судьбиной кубинских и чилийских эмигрантов. Повспоминали вместе Гавану былых времен: оплаченный большими деньгами безмятежный покой зеленого аристократического предместья Кубанакан, и сдержанную, чинную страстность азартных игроков дорогих казино, и разгульную веселость первоклассных кабаре, таких, как незабвенная «Тропикана» — бывшая собственность Пепито Акосты. — Наш Пепито не так уж плохо устроился в Сантьяго, — завистливо выдохнул Сальмерон. — Его «Ранчо луна» дает приличный доход. Мне не повезло — не догадался загодя, до падения Батисты, перевести свой капиталец за границу... — Тоже содержали кабаре? — Пять публичных домов. Да! Пять, сеньор, — гордо ответствовал Монти. — Теперь же сижу на мели, без сентаво в кармане, расплачиваюсь за недомыслие. — Вам ли жаловаться. На солидном посту заместителя директора еженедельника «Нотчам»... — Еженедельник? — взвился Монти. — Тощий бюллетенишко. Тощий, как библейская корова. Да и проку от него соответственно. Ничего не выдоишь. «А как же долларовые поступления из Лэнгли?[11]» — подумал я с ехидцей. Между тем Сальмерон, одним махом разрубив гордиев узел всех моих «почему», сделал крутой вираж: — Журналисты — большие охотники до сенсаций. И вы, Фрэнк, не исключение. Но сенсация — товар дорогостоящий. Я спросил напрямую: — Сколько будут стоить сведения обАртуро Маршалле, «Импромаре» и вашей тощей «библейской корове»? Долларов двести — триста я бы выложил очаровательному в своей беззастенчивости Альберто Сальмерону. Но он заломил: — Две тысячи! Такой суммой я не располагал. Я был поражен, что этот «гусано» оценивает себя столь дорого: кубинские «слизняки» обычно продаются дешево. Служат за-ради чечевичной похлебки кому придется — чилийским оппозиционерам и разноплеменным креольским «гориллам», свирепым диктаторам «банановых республик» и Центральному разведывательному управлению... Но зато и не торгуются, когда выпадает шанс «сделать коммерцию» на секретах своих хозяев. Заметив мое замешательство, Монти покладисто проворчал: — О’кей! Сбавлю 500 монет. Но не больше... Надумаете, звоните. — Хорошо, я подумаю. Надеюсь, вы отдаете себе отчет в том, что за цену, заломленную вами, я должен получить кроме детальной словесной информации документы? — По рукам... Монти вернулся на трибуну. Я сел в такси, откинулся на спинку, закрыл глаза: надо было наедине, спокойно поразмыслить, что мне, безденежному, предпринять в сложившейся ситуации. Газеты, которые я представляю, не дадут ни цента под разоблачительную историю о подрывной деятельности крайне правого, да еще связанного с ЦРУ чилийского заговорщического центра. На торонтское издательство «Люис и сын» рассчитывать тем более нелепо — там ждут от меня совсем другую книгу. Я решил рассказать о своих затруднениях Аллике и впервые (без предупреждения) рискнул заявиться в его холостяцкую квартиру в многоэтажном доме на Калье Лавалье. Дверь отворила умопомрачительная блондинка в бирюзовом нейлоновом халатике. Не спрашивая, кто я и что мне угодно, она жестом невозмутимо пригласила войти, добавив по-английски: «Фабио у себя в кабинете. Прощу вас». По всем статьям это и была загадочная «Джейн Мейнсфилд», запавшая в пылкую душу портье из гостиницы «Инглатерра». — Я ждал, Фрэнк, что ты нагрянешь не сегодня-завтра... — Фабио отложил в сторону пухлую рукопись. — Энн-Маргарет, правку третьей главы закончим потом. Приготовь нам, пожалуйста, что-нибудь перекусить. С непроницаемостью фиванского сфинкса воспринял он мою взволнованную повесть о последних успехах и неудачах самодеятельного сыскного бюро «О’Тул энд О’Тул инкорпорейтед» (с ограниченной платежеспособностью). Спокойно сказал: — Деньги будут. Достанем. В этих взрывчатых материалах не меньше твоего заинтересованы наши перонистские издания. Из тех, что полевее. Тебе они не конкуренты. Ведь верно? Ну, кто читает за границей аргентинские газеты!.. Стоит вот что прикинуть — какое выбрать место для завершения сделки... — А чего ломать голову? Чем плох мой «люкс» в «Инглатерре»? — Видно, мало ты сталкивался с проходимцами из кубинского эмигрантского отребья. С Монти шутки плохи. Нужно все обставить таким образом, чтобы ты был в полной безопасности и в то же время не на виду у шпиков — во избежание провокации... Эврика! Самое надежное — катер, где мотористом наш человек! — воскликнул мой славный друг, в котором опять проснулся экспансивный портеньо. — Я берусь все уладить. Назначай рандеву на завтра. В Эль-Тигре. В полдень. Причал «Эре-3». Отвезет тебя туда на моей машине Энн-Маргарет.
Она заехала в 11 утра. Когда я усаживался в двухместный «ягуар», протянула конверт: — Здесь чек на предъявителя. Вы вооружены? Нет? — Вынула из кармана замшевой куртки маленький дамский браунинг: — Возьмите-ка на всякий случай. В пути говорили о политике. Иные темы мою спутницу, похоже, не интересовали. — У чилийской контрреволюции слишком мало сил, чтобы добиться успеха, — сказал я. Энн-Маргарет на предельной скорости обошла длинный туристский автобус и, едва не столкнувшись с мчавшимся на нас тупорылым самосвалом, хладнокровно вернула машину на правую сторону шоссе. — У противников Хуана Доминго Перона[12] сил еще меньше. Повсюду в Латинской Америке реакция пытается сейчас перейти в наступление, но это явно попытка с негодными средствами. Времена изменились, — сказал я. Она улыбнулась и поправила одной рукой растрепавшиеся от ветра волосы. — Милый Фрэнк, времена, конечно, изменились. Но нельзя недооценивать силы врага. Закрывать глаза на то, что по-прежнему существует реальная угроза правых переворотов на континенте. К тому же любая латиноамериканская политическая формула немыслима без важнейшего слагаемого — армии. Армии, — с нажимом повторила она. В Эль-Тигре зеленая плоскость пампы раскудрявилась пальмами. Замелькали протоки и каналы «аргентинской Венеции». Мимо эллингов и величавых яхт мы прошли в самый конец причала «Эре-3», где покачивался на волнах видавший виды катер. — Ваш «турбуленто», — кивнула Энн-Маргарет. Она познакомила меня с мотористом Джоэлем, напомнила о необходимости быть с Монти построже и настороже и сказала, что подождет в машине на стоянке. С пунктуальностью, несвойственной беспечным креолам, Сальмерон появился на пирсе минута в минуту: — «Джинджер» или кока-кола найдутся на посудине? Бутылку «Бакарди» я притащил, чтобы обмыть сделку. — И он любовно похлопал по затасканному дерматиновому портфелю. Затарахтел, застучал неспокойно мотор, набирая обороты. Джоэль направил катер в лиственный тоннель протока, ведущего к лагуне. Ивы ветвями хватались за борт, царапались в стекла иллюминаторов тесной каюты, куда мы спустились с Монти. — Деньги при вас? — Разумеется. — Я показал чек и отвел в сторону пухлую веснушчатую руку Монти. — Стоп! Получите после того, как я посмотрю, что вы там притащили кроме «Бакарди». — Люблю деловых людей. Правильно! Бизнес есть бизнес, — хихикнул мошенник и, аккуратно поставив на стол бутылку рома, вывалил перед собой охапку многоцветных бумаг. — Накиньте десятку, сэр, и заберете это добро вместе с портфелем. Из чудесной натуральной кожи. Я расхохотался: — Бог с вами! Возьму как сувенир. На память о самом беззастенчивом человеке, встреченном мною в Аргентине. — Итак, приступим, — непробиваемый Монти открыл переговоры. Я по косой проглядел документы. Копии: директивных писем ЦРУ; стенограмм тайных сходок импортеров «игрушек» из «Импромаре»; донесений агентов, орудующих в Чили; планов подрывных действий, направленных против правительства Сальвадора Альенде, Оригиналы: извещений о денежных переводах из США на имя Артуро Маршалла; письменных распоряжений шефа «Импромаре» заместителю директора «Нотчам»; самого еженедельника, тонюсенького и малограмотного, но злобного. Беседа была долгой. Из мозаики слов и документов складывалась четкая картина широкого заговора чилийской оппозиции. Заговора разветвленного и многоступенчатого. «Патриа и либертад», военизированные отряды «Роландо Матус» и «Черные каски»; нацисты, укрывшиеся в Чили, и их выученики из местных немцев; организация отставных военных, руководимых Артуро Маршаллом, — все это были звенья одной цепи. В отличие от других подрывных групп, рассчитывавших свергнуть власть Народного единства с помощью мятежа внутри страны, люди Маршалла делали ставку на вооруженную интервенцию по образу и подобию вторжения в Гватемалу в июне 1954 года. Человеку, выдающему себя за боливийского коммерсанта Мануэля Мартинеса, оказывали радушный прием парагвайский президент Стресснер и другие латиноамериканские диктаторы. В принципе была достигнута договоренность. за пределами Чили создать: строго законспирированные лагеря наемников, где иностранные инструкторы без помех обучали бы чилийских эмигрантов и всякого рода авантюристов военному и диверсионному искусству; склады оружия и боеприпасов; радиостанции для ведения подстрекательских передач; фонд вспомоществований борцам за святые конституционные свободы. За вывеской акционерного общества «Импромаре» скрывался «мозговой центр» заговорщиков. Там координировались вопросы, связанные с закупкой оружия. Там собирались и обрабатывались разведданные о положении в Чили. В этом же центре, наконец, фабриковались пропагандистские фальшивки, появлявшиеся потом на страницах «Нотчам». — Есть еще несколько немаловажных моментиков, — Монти размягченно оторвался от коктейля. — Правда, информацию мне подтвердить нечем. Придется поверить на слово. Где-то на территории Штатов печатаются фальшивые чилийские эскудо. Их контрабандно переправляют в Сантьяго, чтобы усилить инфляцию и дезорганизовать финансовую систему республики. — Кто их печатает? — Клянусь, не знаю, — Сальмерон откашлялся и продолжил: — В июле или в августе должна начаться новая забастовка владельцев грузовиков и автобусов. Вроде той, что была в октябре прошлого года. Услуги забастовщиков будут щедро оплачены долларами, которые тоже поступят из Соединенных Штатов. От кого? Это вам придется выяснить самому. — Все, Монти? — Нет, Фрэнк. Ты мне положительно нравишься своей настырностью и смелостью. Поэтому, прежде чем выложить чек на полторы тысячи баков и десятку за портфель, не забудь, он ведь кожаный, хорошо сохранился, я скажу вот что. Уже сейчас, задолго до решающих событий, умные люди, большие люди — я не этого майоришку Маршалла имею в виду — фабрикуют материалы, которые обнародуют после государственного переворота. Для чего? Чтобы оправдать его в глазах общественности. Например, в Католическом университете стряпается деза, утверждающая, будто результаты минувших парламентских выборов в Чили были подтасованы марксистами. А эта липа, — Сальмерон достал из кармана пиджака несколько сложенных вчетверо машинописных листков, — будет почище боливийского «Красного лотоса». Помнишь, в декабре в Ла-Пасе раскрыли заговор, — он иронически подчеркнул это слово, — заговор красных? И расправились таким образом с противниками генерала Бансера[13]?.. Держи и помни старого Монти. Я развернул измятые странички. На первой из них в верхнем левом углу кричали заглавные буквы:
ПЛАН «ЗЕТ»
20 сентября
САНТЬЯГО. НА СТАДИОНЕ «НАСЬОНАЛЬ», КАК УТВЕРЖДАЮТ, КАЖДОЕ УТРО ПРОВОДЯТСЯ РАССТРЕЛЫ ЗАКЛЮЧЕННЫХ. ИНОСТРАННЫЕ НАБЛЮДАТЕЛИ СХОДЯТСЯ ВО МНЕНИИ, ЧТО ХУНТА, ПРИБЕГАЯ К ТЕРРОРУ, СТРЕМИТСЯ ЗАПУГАТЬ ПРОДОЛЖАЮЩИХ СОПРОТИВЛЕНИЕ СТОРОННИКОВ СВЕРГНУТОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА НАРОДНОГО ЕДИНСТВА: ВОЕННЫЕ ПРЕДПОЧИТАЮТ, ЧТОБЫ СЕГОДНЯ ИХ БОЯЛИСЬ.
Вместе с канадским консулом Фрэнсис О’Тул отправился вызволять Леспер-Медока, заручившись на этот раз письменным отношением пресс-секретариата хунты об освобождении корреспондента «Ла пресс». Малиновый перезвон плыл над Сантьяго. («Год назад, — сказал консул, — вот так же гудели колокола, созывая прихожан в кафедральный собор к мессе «Де деум» по случаю Дня нации. На богослужении, помнится, присутствовали президент Сальвадор Альенде, представители вооруженных сил и дипломатического корпуса. Архиепископ в своей блистательной проповеди призвал всех и каждого искоренять Каина в самом себе».) На стадионе «Насьональ», у входа в медпункт, превращенный в кабинет коменданта концентрационного лагеря, пришлось обождать. — Полковник Эспиноса занят. У него посетитель, — процедил часовой. Дверь кабинета отворилась. — Заглядывай, Марк, почаще. Всегда рад тебя видеть. Приятно поболтать с порядочным человеком, — комендант, прощаясь, приветливо откозырял с порога своему гостю и хмуро оглянулся на докучливых иностранцев. Повернулся и Марк Шефнер. Смешавшись, сглотнул слюну — кадык противно заелозил по тощей шее — и подошел к О’Тулу: — Привет, старина! Фрэнк не подал руки. Пропустил консула вперед и вслед за полковником направился в кабинет. Начальник концлагеря несколько раз перечел бумагу за подписью пресс-секретаря Федерико Уиллоуби; зачем-то просмотрел ее на свет; неприязненно поморщился, словно хватил скисшего «вино тинто», вызвал — окриком — часового: — Приведи из камеры номер три... — и произнес по слогам: — Лес-пер-Ме-до-ка. Да не перепутай, болван! — приглашающе ткнул в сторону застеленного больничной клеенкой низкорослого топчана. Дипломат и журналист уселись рядышком под выцветшим плакатом: «Первая помощь при переломах костей». Солнечный пыльный столбик доверчиво прилег на никелированный медицинский инструментарий, покоившийся в застекленном белом шкафу. Хорхе Эспиноса посокрушался, что уже добрую неделю не видит семью, что вместе с товарищами по оружию день-деньской расчищает авгиевы конюшни не в меру политизированного загнившего чилийского общества, что да, бывают ошибки и что в подобных случаях невинных овец — обязательно! — отделяют потом от козлищ. Ввели Леспер-Медока. Тот запухшими покрасневшими глазами с ужасом вперился в набор хирургических инструментов за стеклом, в угрюмого полковника. Ужас сменился надеждой, когда он заметил земляков. По дороге в «Каррера-Хилтон» и у себя, в гостиничном номере, Жак говорил без умолку. О бессонной безысходности прошедшей ночи. («Разве уснешь? Стоны избитых. Ругань охранников. Зловонная духота. В комнату, где от силы могли разместиться десятка три человек, затолкали около полутора сотен».) Об изощренном изуверстве инквизиторов в мундирах. («Я легко отделался — не трогали: помогли ссылки на тебя, Фрэнк, и твоих знакомцев из генералитета. Но чего только не пришлось насмотреться и наслушаться! Лужи крови в коридорах... Пытки электрическим током в подвалах стадиона... А в кабинете начальника лагеря что делается! В этом бывшем медпункте ломают кости, загоняют иглы от шприцев под ногти, полосуют скальпелями кожу. И знаешь, кто там вчера «ассистировал»? Эстебан Кастельяно, наш с тобой сердечный дружок».) О казнях на заре. («Расстреливают на футбольном поле. Из установленных на трибунах крупнокалиберных пулеметов. Их здесь называют «гитлеровскими пилами»: говорят, они разрезают тела пополам».) Надолго умолк и вдруг выпалил: — Как ни редко встречается настоящая любовь, настоящая дружба, Фрэнк, встречается еще реже. Это не я сказал, а Ларошфуко. Теперь — после всего, что ты сделал для меня — его слова я прочувствовал по-новому... Кстати, мой друг, — оживился Жак, — тебе известно, что мятежный герцог Франсуа де Ларошфуко — мой прародитель? Да, да! Так гласит наше семейное предание. Правда, родство отдаленное, по женской линии, через мадам де Шеврез, с которой он состоял в интимной связи, печально для него кончившейся, — упекли в Бастилию. Зато в результате этой тайной куртуазной любви появился первый на свете Леспер-Медок. «Ну, понесло, — отметил про себя О’Тул. — Кажется, мой ветреный друг постепенно приходит в себя!» Жак и впрямь приходил в себя. Бахвалился. Что непременно и в самые сжатые сроки изольет свою израненную душу в эссе о злодействах хунты. («Завтра же уезжаю в Топокальму. Засяду за работу. Бунгало тебе больше не понадобится?») Что эту сенсационную обличительную книгу издаст в Монреале, Торонто, Париже, Нью-Йорке. («Повсюду... повсюду. Представляешь, как ее будут рвать из рук? — свидетельства очевидца! Не исключено, что и премию какую-никакую дадут. То-то Люси будет поражена».) Что отхлещет по щекам Марка Шефнера. («Дерьмо! Кто бы мог предположить? Эта прыщавая жердь — провокатор! Гужевался у меня днями и ночами. Ел, пил, прикидывался другом. — На секунду Жак задумался: — Дурак к тому же, не разобрался. За важную политическую фигуру счел».) Что сегодня вечером закатит грандиозную попойку в честь своих избавителей. («Созову дипломатов из посольства, иностранных журналистов».) О’Тул рассеянно слушал повеселевшего приятеля, а думал о другом — о Глории.
А с Глорией и ее друзьями-подпольщиками приключилось вот что. Накануне, оповещенные Фрэнком об аресте хозяина бунгало и возможном полицейском налете, они, не мешкая, покинули Топокальму. И вовремя! — на окраине курортного поселка, у бензозаправочной станции с подсвеченной ракушкой компании «Шелл» над плоской крышей, им навстречу выскочил грузовичок с карабинерами. — Чуть не накрыли нас, — прошептала девушка, когда машины разминулись. Томас де Леон-и-Гонзага с автоматом на коленях, в лейтенантском мундире, вычищенном и отутюженном Глорией, молодцевато поправил фуражку с высокой тульей. И уверил, слегка рисуясь: — Не бойся, не пропадем! Обернувшись к ним, Хуан улыбнулся раскосыми индейскими глазами. — Следи-ка лучше за дорогой, парень, а то недолго и в кювет угодить, — подал голос Исидоро Итурраран. До утра, пока в столице действовал комендантский час, нечего было и пытаться проникнуть в Сантьяго. Решили заночевать в горах и за Талаганте свернули с шоссе на ухабистый, круто забиравший вверх проселок. Загнали «джип» в придорожные кусты, под остро пахнувшие свежей хвоей мохнатые лапы гигантской араукарии. Спали сидя в машине, укутавшись в пледы, прихваченные из хозяйства запасливого Леспер-Медока. Исидоро вызвался покараулить. В тиши дремотного леса далеко разносился картавый крик какой-то ночной птицы. Какой — Исидоро не знал. Вырос он и всю жизнь, может, и не очень долгую, но трудную, прожил в Сантьяго. Десятый ребенок в семье, он рано пошел работать — учиться почти не пришлось. Учила жизнь. Торговал газетами на Аламеде, служил рассыльным в редакции буржуазной «Меркурио», потом стал типографским наборщиком. Забастовки и стычки с полицией, хозяйский произвол и увольнения, аресты и тюрьма — всего хлебнул. С шестьдесят пятого года коммунист Итурраран — метранпаж в «Эль Сигло», в органе Центрального Комитета партии. На мартовских выборах по списку Народного единства его избрали в столичный муниципалитет. Вслушиваясь в лесные шорохи, всматриваясь в лунные, затененные ветвями заросли, Исидоро вновь и вновь возвращался мыслями к событиям последних трех лет: «Была победа... Настала пора перемен... Была борьба с противниками нового... Нелегко приходилось, но будущее — в четкой светлой перспективе — виделось уже близким, досягаемым. И вот развязка, трагическая, неожиданная... Неожиданная?.. В общем, да... Знали о подрывной деятельности правых... Знали: мумии[14] есть и среди военных... Знали — возможна гражданская война... Но что армия выступит против народа — не верилось до самого последнего момента... Всегда звучало как аксиома: чилийские вооруженные силы «традиционно нейтральны и верны Конституции»... Не учли, что солдат в основном набирали из самых темных и отсталых крестьян. Не учли и того, что солдат и офицеров воспитывали в духе бездумного, безоговорочного послушания — по прусскому образцу: ведь у колыбели чилийской армии когда-то стояли инструкторы вермахта кайзеровской Германии... Да, сейчас мы отступаем — силы слишком неравны... Отступаем с боем... Перестроим ряды, создадим крепкое подполье. Единое — всех левых партий, всех антифашистов и демократов... И тогда поглядим, чья возьмет...» Забрезжил неяркий рассвет — горные вершины проступали в утреннем тумане. Пора было трогаться в путь. Исидоро достал из сумки жестяную банку галет, термос с кофе. Разделил на равные части кусок козьего сыра. Разбудил своих товарищей. За торопливым завтраком вернулся ко вчерашней, беспокоившей его теме: — Ты, значит, на все сто процентов уверен в своем отце, Томас, уверен, что он приютит нас, пока Хуан не свяжется с руководством подполья и не договорится о конспиративной квартире для нас? — Само собой. Отец мой, конечно, реакционер, настоящая мумия, — лейтенант покраснел. — Но в элементарной человечности и благородстве ему отказать нельзя. В машине заняли свои прежние места: Итурраран сел рядом с Хуаном, Глория и Томас — на заднем сиденье (дескать, вооруженный офицер присматривает за арестованными, которых везут куда-то на армейском «джипе» с солдатом за рулем). Расчет себя оправдал. Они без помех миновали пригороды, добрались до улицы Уэрфанос, проскочили торговый центр, мост через реку Мапочо и въехали на безлюдную спокойную улицу, обсаженную кряжистыми акациями. Остановились у металлической резной решетки ворот, украшенной фамильным гербом древнего рода де Леон-и-Гонзага с гордым девизом: «Ex ungue leonem» — «Льва узнаешь по когтям». Простились с Хуаном: — До встречи! По выложенной песчаником дорожке, мимо понурых кустов роз, мимо бассейна с бледно-зеленым сухим дном они прошли к мраморному порталу сенаторской виллы. На веранде, опутанной, как проволокой, почернелыми безлистыми побегами плюща, никого не было. В просторном холле, убранном антикварной мебелью в помпезном наполеоновском стиле, под настенным распятием сидел у камина, раздумчиво перебирая четки, усохший, лысый старик. — Томас! Ты? — растерялся он, роняя на ковер тяжелый фолиант в поблекшем сафьяновом переплете. — Подожди, отец. Я сейчас. Провожу друзей наверх, на мою половину, и вернусь. — Странно все это как-то... Ты хотя бы познакомил нас, — поднялся из кресла сенатор. — Ничего, ничего... Потом. Прежде всего им нужно привести себя в порядок, отдохнуть с дороги. — С дороги?.. Отдохнуть?.. — проводил их надтреснутым эхом старческий голос. Оставив Исидоро и Глорию в своем кабинете, лейтенант спустился в холл. — Объясни, наконец, что происходит, Томас? Тебя разыскивают — считают дезертиром. Здесь был обыск. Здесь, в доме де Леон-и-Гонзага, — позор-то какой! И что за люди, с которыми ты нынче водишь дружбу? — Сенатор брезгливо передернул губами. — Типичные плебеи. Девушка — хорошенькая, но, извини меня, простушка. И этот мужлан! Молодой офицер изложил отцу свою одиссею. В пустых глазах сенатора Антонио де Леон-и-Гонзага тусклыми болотными огоньками затлела злость: — Ты запятнал честь мундира. Замарал наше доброе имя. Ты не сын мне больше! Вон отсюда. Немедленно! Вместе со своими, — почтенный христианский демократ глумливо хмыкнул, — борцами за демократию, по которым плачет виселица. — Отец... Отец... — оторопело повторял Томас. — Опомнись. Разве не ты всегда учил быть верным Консти... Он не закончил фразу. Серебряно звякнул колокольчик у входа. За стеклянной дверью виллы, закаменев, стоял Эстебан Кастельяно в новехонькой генеральской форме.
Из воспоминаний О’Тула САНТЬЯГО, ЧИЛЬЯН. ИЮНЬ
Мы обручились 19 июня, в день рождения Гло. Свадьбу отложили на конец года. Я рассчитывал, что к рождественским праздникам завершатся формальности затянувшегося бракоразводного процесса с Кэтрин. Наши отношения, долгое время тягостно-неопределенные для меня и, как теперь выяснилось, для Глории тоже, определились наилучшим образом после того, как я вернулся из Буэнос-Айреса. Поездка в Аргентину круто изменила мой взгляд на Чили Народного единства вообще, на раскладку политических сил в республике в особенности; изменила взгляд на товарищей очаровательной «компаньера Рамирес» и даже на место Фрэнсиса О’Тула подле нее. Прилетев в Сантьяго, я не без труда отыскал среди других машин свою «тойоту», оставленную на огромной платной стоянке у аэропорта, и сразу же, не заезжая в отель, помчался в Технический университет. Я нашел Глорию на широких, залитых нежарким осенним солнцем ступенях главного корпуса факультета горнорудной инженерии. Она сидела одна, задумчиво и грустно обхватив колени. Я подошел незаметно. Присаживаясь рядом, молча обнял ее за плечи. Девушка рывком повернула голову и радостно вскрикнула: — Фрэнк! Наконец-то! Я так соскучилась без тебя. Отчего ты мне редко писал? Всего три открытки из Буэнос-Айреса. — Зато многое есть, что рассказать. Давай, Гло, смоемся отсюда! — У меня по расписанию лабораторные занятия... А, да черт с ними! Это был долгий, счастливый день. Почему-то врезалась в память вывеска — сейчас, сколько ни старайся, не вспомнишь, где, на какой улице мы ее заприметили: «Лучшие в мире пирожки!» Плутоватый грубо намалеванный толстяк в поварском колпаке хвастливо указывал на блюдо с дымящимися эмпанадас. «Ой, Фрэнк, остановись. Это безумно вкусно!» — «О’кей, мэм!» Взяли полдюжины сочных, щедро сдобренных специями мясных пирожков и бутылку сухого красного вина. «Да ты что? — прыснула Глория, когда я стал шарить по прилавку в поисках ножей и вилок. — Настоящие эмпанадас едят руками. Смотри, вот так. Только осторожно, не облейся соком». За все три с лишним месяца, прожитых в Сантьяго, мне ни разу не доводилось до этого дня бывать в загородном парке на горе Святого Христофора. «В честь Колумба, наверное, нарекли сей холм?» — «Позволяете себе богохульствовать, мистер О’Тул?» — скрипучим голосом строгой аббатисы, дурачась, спросила Глория. «Грешен, матушка настоятельница. Давно погряз в богомерзком атеизме. А крестик ношу из чистого пижонства — я ведь престарелый фат, бонвиван, жуир и даже, можно сказать, плейбой». — «Ты чудесный, Фрэнк, — посерьезнела Гло, — и ты молодой. Моложе иных юнцов. Пока ты был в Аргентине, я окончательно поняла, что люблю тебя». Холодящий воздух поздней чилийской осени был по-весеннему звонок и чист. Внизу, под мирадором — широкой смотровой площадкой с пустующими плетеными креслами — волнисто зыбились охровые черепичные крыши. «Дорогой, дай-ка мне десять сантимос, — она опустила монету в прорезь автомата — бинокуляра. — Вон, кажется, мой дом!.. Дворец «Ла Монеда», а вон твоя гостиница!.. Стадион «Насьональ», Католический университет». Я пригасил сигарету: «Боголюбивые ученые мужи из этого университета готовятся сделать очередную гадость: они попытаются доказать, будто победа Народного единства на последних выборах — фальсифицирована». — «Да, ходят такие слухи», — Глория отстранилась от бинокуляра, пристально на меня взглянула — я понял: в словах моих и в тоне, каким они были сказаны, ей послышались новые, не совсем привычные нотки. Порывом ветра сбило набок лохматые челки пальм. «Пойдем, Фрэнк, холодно здесь, наверху». В лавчонке сувениров я купил аляповатую деревянную статуэтку Святого Христофора в золоченой хламиде, с нарумяненными щеками и подкрашенным ртом. «Сан-Кристобаль, моя хорошая, волею Ватикана стал в двадцатом веке покровителем автомобилистов. Пусть оберегает меня от дорожных происшествий». В машине я забросил неказистого святого в перчаточный ящик. Драйв-ин[15] был забит до отказа — в тот вечер давали нашумевшую американскую ленту «Буч Кэссиди и Санданс Кид». Автомобили, сгрудившись, как тюлени на лежбище, уткнулись мордами в экран. Там сновали немые герои. Они обрели дар речи, когда я высмотрел, наконец, свободное местечко, выключил мотор и подфарники, а Глория втянула в кабину репродуктор, кричавший рядом на столбике. «Пожалуйста, сделай потише», — попросил я. «Слушаю и повинуюсь». Она скинула туфли, с ногами забралась на сиденье и доверчиво прижалась ко мне. Не дождавшись трагической развязки фильма, где обаятельные грабители Буч Кэссиди и Санданс Кид отбиваются от окружившей их целой дивизии боливийских солдат, мы покинули драйв-ин под неодобрительные гудки завороженных зрелищем автомобилистов. Светлячки трассирующими пулями врезались в ветровое стекло.После обручения мы решили провести недели две в Чильяне. — Я хочу показать тебе город моего детства, — сказала Глория. Ранкагуа, Сан-Фернандо, Курико, Линарес, — на обочинах «Виа Сур» — единственной автострады, пересекающей с севера на юг всю страну, что протянулась узкой полоской земли между Тихим океаном и Андами, — мельтешили дорожные указатели с названиями городов. Парраль... «Не завернуть ли на кружку пива к друзьям дона Алонсо из немецкой колонии «Вюрде»?» — мелькнуло в голове. Но при одной мысли об этом у меня болезненно заныли бока. Расплющившийся в долине одноэтажный Чильян. Чтобы не стеснять родственников Глории, остановились в мотеле. Часами безмятежно бродили по нешумным зеленодревым улочкам, заглядывали в простецкие кабачки, покупали нехитрые и совсем нам не нужные сувениры. Мы побывали у ее родных, встречались с ее школьными товарищами. Меня интересовало, что думают эти радушные, скромные, честные люди, в поте лица зарабатывающие свой хлеб, о правительстве Альенде и его экономической политике. Ответы были откровенны и однозначны. «Видишь ли, Франсиско (так они переиначили мое англосаксонское имя), не все, конечно, ладится. Но ведь сколько уже сделано! Аграрная реформа, национализация промышленных предприятий, социальные преобразования. Чилийцы впервые узнали, что такое подлинная свобода, почувствовали, что значит жить без страха... Словом, это — наше правительство». Естественно, я не впервые выслушивал подобные суждения. И все больше убеждался в ошибочности беспочвенных умствований и скоропалительных выводов своей критиканской, опубликованной до приезда в Чили статьи, которая снискала мне благорасположение Джеймса Драйвуда. Главная достопримечательность Чильяна — школа со стенными росписями кисти Давида Альфаро Сикейроса. В субботу, когда закончились занятия и здание опустело, директор провел нас в библиотеку, чтобы показать «мураль» знаменитого мексиканца.
...На улице, у школы, мальчуган с пачкой вечерних газет под мышкой надрывно выкрикивал: «Танки у «Ла Монеды»!.. Попытка военного переворота!.. Генерал Пратс разоружает мятежников!.. Танки у «Ла Монеды»!.. Попытка военного переворота!..» — Сынок, дай-ка мне!.. Я пробежал глазами сообщение на первой полосе «Кларин» и присвистнул: — Ты была права, Гло. Мумии действительно попробовали стукнуться в двери казарм. Послушай, что пишут: «В девять утра восстал расквартированный в Сантьяго Второй бронетанковый полк под командованием полковника Роберто Супера. Выступление было согласовано с главарями «Патриа и либертад». Столичный гарнизон не поддержал мятежников. Попытка государственного переворота не удалась...» — Как ни грустно, любимый, придется прервать наши каникулы. — Да, выедем завтра, на рассвете. Уже в мотеле, помогая своей невесте укладывать вещи, я продолжил прерванный разговор: — Авантюра этого Супер... мена — явление прискорбное. Но нет худа без добра: обнадеживает, что армия не пошла за ним. — Да, Фрэнк, очень хочется надеяться, что вооруженные силы останутся лояльными. Военные в Чили около сорока лет не вмешивались в политику.
И снова под колесами «тойоты» — «Виа Сур». И снова — только в обратном порядке — мельтешня дорожных указателей: Парраль, Линарес, Курико, Сан-Фернандо, Ранкагуа...
Сантьяго встретил нас умиротворенностью воскресного дня. Внешне ничего не изменилось в городе. О вчерашней попытке переворота напоминали разве что выщербины от пуль на фасаде здания министерства обороны да изрытый гусеницами тяжелых танков асфальт на площади Конституции у президентского дворца. Всю ночь мне пришлось просидеть за пишущей машинкой над срочной корреспонденцией для «Лос-Анджелес таймс». (Мой американский шеф не скрывал недовольства. «Куда-вы запропастились, О’Тул? — скрипел он в телефонную трубку. — Мы вызывали вас 28-го. Собирались поставить материал на первую полосу. Зарезервированное под трехколонник место были вынуждены забить сухими сообщениями телеграфных агентств из Сантьяго... Ну, передайте хоть что-нибудь постфактум». — Я не сжег еще свои корабли. Я не спешил с этим. Потому и прокорпел до утра над заказом редакции.) В восемь ко мне заявился гость. Профессиональным взглядом обшарил номер, будто проверяя, нет ли посторонних. — Я один. Абсолютно один. И к тому же фактически давно состою в разводе с супругой, мой дорогой специалист по адюльтерам. — Меня, Счастливчик, меньше всего интересуют ваши матримониальные дела. — Маккензи умело разместил в кресле громоздкое мускулистое тело, устраиваясь, похоже, надолго. — А вот, кое-какие другие, каюсь, занимают чрезвычайно. Помолчали. — Ну, рассказывайте, — сказал Дик. — Не понимаю... О чем? — Обо всем по порядку. Начните с похождений в Сан-Мартин-де-лос-Андес. — Дик, — я с укоризной покачал головой и повторил: — Дик, когда вы позвонили мне в Байрес, я, кажется, достаточно ясно объяснил, что мои похождения на аргентинско-чилийской границе, какими бы экстравагантными они ни выглядели со стороны, в действительности не выходят за рамки нормального журналистского поиска. — Эти, с позволения сказать, «достаточно ясные» объяснения далеко не все разъясняют. И уж ничуть не помогают уразуметь смысл дальнейших эскапад на аргентинской земле уважаемого мистера О’Тула, который по поводу и без оного поминал всуе имя Джеймса Драйвуда и вашего покорного слуги. («Что конкретно ему известно? «Патриа и либертад» определенно проинформировала Маккензи о нашей встрече с Роберто Тимом, и, возможно, о моих попытках выйти на Маршалла и «Импромаре» он тоже осведомлен... А вот сделка с Монти, контакты с Алликой вряд ли попали в поле его зрения».) Я подробно изложил свою версию бесед с латинизированным бошем и Эль-Тиро в Сан-Мартин-де-лос-Андес, с экспансивным штурмовиком Тимом и ушлым «боливийским коммерсантом» в Буэнос-Айресе. И добавил: — Старина Дик, твои замечательные друзья — истинные герои. Сейчас им приходится скрываться, действовать втайне и, разумеется, избегать гласности. А завтра, когда они станут хозяевами положения, за ними начнут охотиться интервьюеры... Разве не объяснимо стремление загодя собрать материалы о грядущих победителях? Материалы для моей книги, в которой наряду с разоблачениями происков красных будет воздано должное бескорыстным, самоотверженным борцам за Правопорядок и Конституционность. Маккензи озадаченно сморгнул: — Да-а, ловко закручено... — Чугунные заледенелые глаза супермена оттаивали. — Должен признаться: звучит убедительно. Тем более, когда знаешь ваше прошлое. Во Вьетнаме, в Санто-Доминго, да и во многих других местах, куда вас заносила нелегкая, вы совали свой нос повсюду. И всегда выходили сухим из воды — за то вас и прозвали Счастливчиком. И всегда, какой бы деликатной темы вы ни коснулись, какой бы секрет ни попадал вам в руки, в своих статьях вы неизменно оставались добрым консерватором. Вы никогда не играли на руку комми, Фрэнк. Мне все это отлично известно. Но вот как отнесется мистер Драйвуд к новому направлению вашего журналистского поиска?.. Хорошо бы вам свидеться с ним... Лично потолковать... Не махнете ли, Фрэнк, на несколько деньков в Вашингтон? А? — Идет, — согласился я, не раздумывая. Проводил Маккензи до лифта. Отправил корреспонденцию. Отключил телефон. Принял снотворное. И прилег вздремнуть. Но сон не шел. Мысли рвались, мешались и путались, свиваясь тугим клубком. Я распутывал его и распутывал сквозь нестерпимую головную боль: «Как это он там говорил?.. «Длинные руки»... «Везде достанут»... Точно... После моей исповеди о злоключениях в лепрозории Дик оборвал меня... Грубо оборвал: «Вам крупно повезло, Счастливчик. Но впредь, послушайтесь доброго совета, не лезьте куда не следует — шею свернуть недолго. И не дай бог вам написать сейчас хоть слово о доне Алонсо и его помощниках — у этих парней длинные руки, везде достанут»... О доне Алонсо сейчас не расскажешь... Да и о том, что вызнал у Монти, — тоже. И вправду пришьют... Рискованно чертовски. Пока я здесь, в Чили... К рождеству уедем с Глорией в Канаду, в свадебное путешествие... А что это меняет? Все равно возвращаться сюда, к ребятам с длинными руками... Впрочем, выход есть: останемся в Оттаве... Или в Монреаль переедем... Издателя для книги уж как-нибудь найду. Обойдусь без Драйвуда. Напечатал же Уорнок своего «Бегемота». Тьфу. Смех один: я-то, считавший себя традиционалистом и почитаемый коллегами за консерватора, оказываюсь в одной лодке с этим левым профессором из Саскатунского университета... О чем еще говорил Маккензи? Вроде о Гло?.. Запугивал: «Помалкивайте, сэр, об аргентинских похождениях. Не делитесь ни с кем. Даже с вашей очаровательной пассией — сеньоритой Рамирес. Надеюсь, вы не поторопились доложить ей о том, что узнали? Нет? Ну и прекрасно. Тогда я спокоен за нее и за вас...» Глории и верно лучше ничего не знать... А расследование я продолжу. Доведу до конца... Драйвуд? Съезжу в Вашингтон обязательно. И не только ради свидания с ним».
27 сентября
САНТЬЯГО. РАДИОСТАНЦИИ, КОНТРОЛИРУЕМЫЕ ВОЕННЫМИ, СООБЩАЮТ, ЧТО АРЕСТОВАН ЛУИС КОРВАЛАН. ОН ЗНАЧИЛСЯ В СПИСКЕ «ОСОБО ОПАСНЫХ ГОСУДАРСТВЕННЫХ ПРЕСТУПНИКОВ», РАЗЫСКИВАЕМЫХ ХУНТОЙ. НЕСМОТРЯ НА АРЕСТ ГЕНЕРАЛЬНОГО СЕКРЕТАРЯ КОМПАРТИИ ЧИЛИ И РЯДА ДРУГИХ ЛИДЕРОВ НАРОДНОГО ЕДИНСТВА, В СТРАНЕ — КАК Я УЖЕ СООБЩАЛ — ДЕЙСТВУЕТ СОЗДАННЫЙ ПОСЛЕ ПУТЧА ЦЕНТРАЛЬНЫЙ СОВЕТ СОПРОТИВЛЕНИЯ, В КОТОРЫЙ ВХОДЯТ ПРЕДСТАВИТЕЛИ КОММУНИСТИЧЕСКОЙ ПАРТИИ И ДРУГИХ ЛЕВЫХ ПОЛИТИЧЕСКИХ ОРГАНИЗАЦИЙ.
За неделю до того, как Фрэнк отправил эту телеграмму (военный цензор, по привычке, завизировал ее, не читая: корреспондент — друг адмирала Карвахаля!), Исидоро и Глория сидели в кабинете Томаса де Леон-и-Гонзага и еще не знали, что в гости к хозяину виллы пожаловал старый друг сенатора Эстебан Кастельяно. Новоиспеченный бригадный генерал, позвонив, толкнул незапертую дверь и вошел в холл. — Стой! — он схватился за кобуру, увидев, что Томас, сорвавшись с места, бросился по лестнице, ведущей на второй этаж. — Стой! Стрелять буду! — Но лейтенант уже был наверху, на своей половине. Тучный Кастельяно, зло отдуваясь и размахивая пистолетом, побежал за ним. Усохший, согбенный годами старик сенатор вцепился в подлокотники кресла. Склеротический румянец схлынул с его щек. Но ни словом, ни жестом он не попытался остановить генерала. Кастельяно с размаху влетел в кабинет. Томас шагнул к висевшему на стуле автомату. Не успел! Глухо грохнул выстрел. Лейтенант вскинулся, гримаса боли судорогой свела рот. Он захрипел и замертво рухнул на пол. Почти одновременно с генералом выстрелил и Исидоро. Первой пулей сорвало с головы Эстебана Кастельяно парадную фуражку с кокардой. Вторая угодила в висок. — Прямо в сердце... Пульса нет... — Глория поднялась с колен, бережно положив безжизненную руку Томаса де Леон-и-Гонзага ему на грудь. — Уходить надо! — Итурраран поднял с пола и протянул девушке пистолет. Чертыхаясь, стал обшаривать карманы френча убитого им бригадного генерала. — Ты что, с ума сошел? Что ты делаешь? — поразилась Глория. — Ключи ищу. Этот тип подъехал на машине. Вот они! Пошли! У дверей кабинета столкнулись с горничной в крахмальной наколке и крохотном кружевном переднике, которая, увидев окровавленные трупы, отпрянула назад и заголосила: — Дон Антонио! Хозяин! Нашего Томаса убили... Уби-иии-ли!.. Вы слышите, дон Антонио? Старик сидел, не шелохнувшись, под настенным распятием у пылавшего камина, когда Глория и Итурраран стремительно пересекли гостиную и выбежали в сад к стоявшему у ворот черному лимузину. Улица была безлюдна. Девушка включила зажигание, придвинула сиденье ближе к рулю, неуверенно нажала на акселератор («мерседес» ей водить не приходилось). — Скорей, милая. Скорей! Эта лысая мумия наверняка уже звонит в ближайший комиссариат карабинеров. Сейчас оцепят район, и мы окажемся с тобой в мышеловке... Как глупо все вышло! — Здесь через два квартала — панамское посольство. Попробуем укрыться в нем. У дипломатического представительства Панамы вдоль невысокой ажурной ограды прохаживались солдаты. Четверо стояли на въезде, под аркой. — Не проскочим, Глория. Не давить же этих стервецов прямо на посольской территории. Хунта потребует тогда нашей выдачи. Глория не ответила. Разогнала машину. Проскочила мимо ворот — у патрульных не вызвал никаких подозрений дорогой автомобиль, мчавшийся по противоположной стороне, — и вдруг, круто повернув руль влево, под носом у оторопевших солдат врезалась в ограду. Скрежет металла по металлу. Ажурная решетка разлетелась от сильного удара, и «мерседес», чуть не опрокинувшись, на двух левых колесах выскочил на газон, прочертив его глубокой бороздой. Из посольского особняка к ним навстречу бежали люди. Солдаты не решились пустить в ход оружие.
Лишь во второй половине дня Глория смогла дозвониться до Фрэнка, который все утро провозился с Леспер-Медоком, вызволяя своего незадачливого соотечественника из концлагеря на стадионе «Насьональ». О’Тул приехал и с тех пор каждый день навещал свою невесту. 27 сентября он вызвал Глорию из комнаты, где она ютилась вместе с девятью другими женщинами (посольство было переполнено людьми, спасавшимися от преследований военной хунты). — Тебе привет от отца. Виделся с ним мельком. Он здоров. Отлично выглядит. Хуан обещал на днях отправить его в Чильян. Там, у родственников, ему будет спокойнее после того, как ты уедешь. — У меня, Фрэнк, нет еще разрешения на выезд из страны. — Разрешение скоро получишь. Я навел справки. Был в МИДе, на приеме у генерала Оскара Бонильи. — Ох, родной, как бы все эти хлопоты обо мне не кончились для тебя плохо... О’Тул задумчиво потер переносицу и улыбнулся с мальчишеской беспечностью: — Я, как известно, дряхлый психостеник. А стало быть, человек мнительный. Но похоже, что за мной и впрямь теперь приглядывают. И не только из-за тебя, Гло. Из-за моих последних корреспонденции тоже. Они вызывают все большее разочарование и раздражение у моих высокопоставленных заклятых друзей. Опасаюсь, как бы не устроили обыск в номере. — А разве у господина буржуазного журналиста есть что скрывать от властей? — она и не думала скрывать своей иронии. И тогда Фрэнк впервые без утайки поделился с Глорией запутанной историей сложных своих взаимоотношений с торонтским издательством «Люис и сын», Джеймсом Драйвудом и Диком Маккензи, адмиралом Карвахалем и сенатором де Леон-и-Гонзага, Марком Шефнером и полковником Эстебаном Кастельяно. («Не имел сомнительного счастья лицезреть покойного в генеральских погонах».) Во всех подробностях впервые рассказал о перипетиях своего аргентинского вояжа и вообще о работе сыскного бюро «О’Тул энд О’Тул инкорпорейтед». Разговор был долгим. И трудным. Глория никак не могла взять в толк,почему он прежде упорно скрывал от нее правду. — Только, ради бога, не воображай себя Христофором Колумбом, открывшим Америку, — сказала Глория, прищурив погрустневшие зеленые глаза. — Многое из того, что тебе удалось раскопать, было известно тем, кому знать надлежало. Меры по обезвреживанию правых принимались... Все же некоторые из документов, которые ты раздобыл — ну, например, полученные от Монти, — будь они своевременно опубликованы, могли бы помочь нам в разоблачении происков реакции. — То, что я раскопал, войдет в книгу, которую я начал писать. Это мой скромный вклад, дорогая компаньера Рамирес, в международную кампанию солидарности с демократами Чили... — Он открыл атташе-кейс и извлек оттуда две толстые тетради и объемистый пакет с бумагами и фотографиями. — Возьми. Здесь наброски и документы. Хранить их в «Каррера-Хилтон» больше не решаюсь. Пусть останутся у тебя. Прогляди на досуге, если разберешь почерк. Увезешь их с собой в Панаму. Я узнаю, кто из дипломатов полетит тем же рейсом, и попрошу пронести все это в самолет, минуя таможенный досмотр. Билет я тебе достал на 11 октября. С превеликим трудом. Сам выберусь отсюда, как только улажу последние дела. Встретимся в Панама-сити. А потом, — Фрэнк привлек к себе невесту, — потом в Канаду.
Весеннее сентябрьское солнце ярко светило, подчеркивая мертвенную оцепенелость города, захваченного солдатами, которые, хотя и говорили по-испански, говорили с чилийской напевностью, были оккупантами. Жестокими, бездушными. Фрэнк с горечью подумал об этом, когда отъезжал от посольства. Даже не оборачиваясь, не глядя в зеркальце, он знал, что «тойоту» неразлучной, привычной за последнюю неделю тенью, преследует приземистый темно-коричневый «форд». В зимнем саду гостиничного холла экзотические рыбки нервно перебирали плавниками под пристальным взором слепых деревянных масок. Кто-то из темно-коричневого «форда» вошел следом. У Фрэнка пересохло в горле, на губах горчило, и он направился прямиком в бар. Неизменный Игнасио с отрешенным видом протирал стаканы. На дальнем конце шеренги пустующих табуретов пристроился субъект из «форда». Заказал себе пиво. — Двойное виски. Разбавлять не надо, — попросил О’Тул. Бармен покосился на верткоглазого любителя пива. Достал потертый кожаный стаканчик: — Сыграем в кости, мистер О’Тул? — В другой раз. Пойду отдохну. Устал я очень. В дверной щели номера торчал уголок конверта. По листу мелованной бумаги, спотыкаясь и прихрамывая, разбегались шаткие стихотворные строки:
«Дорогой друг! Надоела до ужаса нынешняя свистопляска — до чего довела эту милую страну фашиствующая камарилья! С меня хватит. Улетаю домой, благо подвернулся случай ускорить отъезд: вчера поздно вечером неожиданно отказался от билета оператор из Би-Би-Си. Все утро я пробегал, оформляя документы в МИДе. Очень хотел проститься с тобой, старина. Но не застал. Нежный поцелуй Глории. Всегда твой Жак».О’Тул покачал головой. Очаровательный бахвал, пустомеля Жак! Где эссе, в котором ты грозился излить свою израненную душу? Где обличительная сенсационная книга о злодействах хунты? Слова... Одни слова. Даже Шефнера отхлестать по щекам не смог — при встрече смутился, промямлил что-то конфузливое... Мало быть добрым, думал Фрэнк, перечитывая письмо Леспер-Медока, мало быть честным и даже, как это принято теперь говорить, прогрессивным. Надо действовать.
Из воспоминаний О’Тула ВАШИНГТОН, ФОЛЛЗ-ЧЁРЧ, САНТЬЯГО. ИЮЛЬ — АВГУСТ
— Куда едем, сэр? — спросил пожилой усталый негр-таксист в форменной фуражке. — Фоллз-Чёрч, пожалуйста. Штат Вирджиния. Вот по этому адресу. — Я протянул визитную карточку Чарли Бэрка. — Йес, сэр. Город, разморенный июльской жарой, задыхался в бензиновых выхлопах. Даже вечерний воздух был плотен и горяч, как только что вытащенный из духовки традиционный американский «эппл-пай» — яблочный пирог. Машина кромсала его на куски, выбираясь все дальше из раскаленного центра столицы. Мост через реку Потомак. Пятигранная громадина Пентагона, извещающая о том, что мы покидаем Федеральный округ Колумбия. И — огни Вашингтона остались позади. Встреча с членом совета директоров компании «Интернэйшнл телефон энд телеграф» Джеймсом Драйвудом была не единственной и уж, конечно, не главной целью моего приезда в Штаты. Прежде всего я хотел потолкаться среди всезнающих столичных журналистов, послушать, что говорят они о чилийских делах, порасспросить их по-дружески и конфиденциально. Но летнее отпускное время лишило меня возможности увидеть многих моих друзей и приятелей из числа собратьев по перу. Не застал я в городе и Джека Андерсона, на осведомленность которого привык полагаться. Хорошо еще не уехал никуда толстяк Чарли. Он обрадовался, когда я зашел к нему в редакцию. Удивился, узнав, что за заботы привели меня в Вашингтон. («А ты переменился, непоседа Фрэнк. Прежнего О’Тула вряд ли могло всерьез заинтересовать подобное. Но я рад этой метаморфозе!») Он охотно вызвался помочь. («Никаких гарантий, старик, не даю. Не в моих правилах бросаться пустыми обещаниями. Однако постараюсь — будь уверен! — через сведущих людей получить нужную информацию».) Четыре дня спустя Чарли Бэрк позвонил мне в гостиницу. («Ждем сегодня часам к девяти. Адрес на карточке, которую я тебе дал. Не потерял ее?.. Сьюзэн приготовит стейки и испечет отличный эппл-пай».) — Приехали, сэр, — сказал таксист, останавливаясь перед парадным подъездом с алюминиевыми буквами над козырьком: «Апартамент хаус — Бродфоллз». На щитке с фамилиями жильцов отыскал Бэрка. Нажал кнопку домового телефона. — Алло! Ты, Фрэнк? Открываю. Зажужжал запор автоматического дверного замка. Скоростной лифт подбросил меня к пятнадцатому этажу, в холле которого семейство Бэрков уже ждало в полном составе. — Дядя Фрэнк! — бросились навстречу дети. Пятерых я узнал сразу, хотя они здорово выросли. А вот шестая — малышка, семенившйя позади, — появилась, надо полагать, за время, что я не видел своих друзей. Чарли и Сьюзэн блаженно улыбались. — Ну, входи, входи в наши новые апартаменты. Год назад решили с женой перебраться в Фоллз-Чёрч: квартиры здесь подешевле, чем в Вашингтоне, да и для ребят лучше — не так шумно и воздух чище. После ужина, когда Сьюзэн укладывала детей спать, а мы остались в гостиной вдвоем, Чарли ключом открыл ящик секретера и извлек оттуда хрусткий банковский билет достоинством в сто чилийских эскудо: — Полюбуйся! — Неужто фальшивые? — На сто процентов. — Ловко! — Я всмотрелся в новенькую купюру. — Не отличишь от настоящих. И где же их печатают?.. — Без комментариев, сэр, — отшутился Чарли и, заметив мое огорчение, добавил: — Сожалею, Фрэнк. Я просто повторяю слова человека, который передал мне эти фальшивые деньги... Оставь их у себя, если хочешь. Вошла Сьюзэн: — Джентльмены, ваш кофе... — Может, ты угомонишься, наконец, и побудешь с нами, Сьюзи? — сказал я. — Сейчас домою посуду и вернусь... Знаешь, сколько хлопот с таким семейством, как наше... — Она притворила за собой дверь. — Даже лучше, что мы пока одни... У меня есть еще небольшой сюрприз, — Чарли достал из секретера подшивку журналов. — Читал когда-нибудь такой? Нет? Не мудрено. «Статьи по разведке» — самое труднодоступное издание в мире. В продаже не бывает. И на всей территории Соединенных Штатов его можно получить лишь в одной библиотеке. В штаб-квартире ЦРУ. Полистай. А я пойду помогу Сьюзэн. Я стал просматривать оглавления номеров полуторагодовой подшивки узкоспециализированного журнала... Ну и ну... «Что делать с агентом-двойником в случае его провала?», «Методика устранения тех, кто слишком много знает», «Современная хирургия и способы установки подслушивающей аппаратуры в организме домашних животных (собак, кошек и т. д.)», «Шпионаж во времена царя Соломона и царицы Савской (исторический очерк)». Пространные наукообразные исследования ученых мужей от разведки перемежались сухими отчетами оперативных сотрудников ЦРУ. Среди этих статей я нашел две, касавшиеся событий в Чили: «Опыт организации антиправительственных выступлений на примере октябрьской забастовки членов чилийской конфедерации владельцев грузовиков» и «Финансирование прессы, стоящей в оппозиции к Народному единству». Первая из них с неопровержимой достоверностью (таиться автору было не от кого!) подтверждала то, на что намекал Монти, — саботаж, беспорядки, направленные на создание в стране экономического хаоса, щедро оплачиваются крупнейшими американскими монополиями, которые в результате национализации лишились привычных сверхприбылей. Вторая статья преподнесла мне поразительную новость. Оказывается, все сверхсолидные, архиреспектабельные, супернезависимые органы демократической печати чилийской республики, все эти поборники и защитники Свободы Слова (включая «Меркурио» — латиноамериканскую «Монд», как принято считать) кормятся из рук тех же самых «ущемленных марксистами» фирм и компаний США. — Чарли! Как же ты исхитрился получить доступ к самому труднодоступному изданию в мире? — спросил я приятеля, когда тот вновь появился в гостиной. — Только не думай, что я связался с парнями из Лэнгли. Все гораздо проще. Сидит там один мой однокашник по Гарварду. Блистал он в университете (профессора прочили фантастическую научную карьеру), а стал заурядным аналитиком в ЦРУ. Вот и мучается комплексом неполноценности. Опубликовался в своем секретном журнальчике и притащил мне сегодня утром — похвастать — подшивку... Засиделся я у Бэрков допоздна. Сьюзи пришлось еще несколько раз варить кофе. Пили ликер. Все трое, перебивая друг друга, с удовольствием вспоминали время, проведенное в Мехико, где Чарли и я — совсем молодые! — работали корреспондентами. Прощаясь, Сьюзи чмокнула меня и тихонько спросила: — Так что, Фрэнк? Разлад с Кэтрин непоправим? — Это не разлад, дорогая, а разрыв. Окончательный и бесповоротный. Четыре дня, отделявшие нашу первую встречу с Чарли от поездки к нему в Фоллз-Чёрч, не прошли для меня впустую. Была аудиенция у Драйвуда в оффисе столичного отделения ИТТ на Л-стрит, 1707. Недолгая аудиенция. Но ждал я ее долго — проторчал в приемной почти полчаса. «У шефа совещание», — извинилась мисс Меллоуз, тоненькая, хрупкая секретарша — фарфоровая статуэтка за серым металлическим канцелярским столом. Все в Пегги отвечало общепринятому и широкораспространенному стандарту девушек из солидных фирм. Все, кроме, быть может, умного, цепкого взгляда и нешаблонных суждений, которые искорками вспыхивали порой на зеркально гладкой поверхности нашей с ней, прерываемой звонками, беседы ни о чем. Джеймса мучила изжога. Он глотал таблетки и ежеминутно посматривал на часы, словно желая подчеркнуть недовольство зарвавшимся, отбившимся от рук щелкопером. Мои объяснения были точным слепком спасительной версии, изложенной ранее — с тем же пафосом — Дику Маккензи. Судя по тому, что мистер Драйвуд перестал, наконец, заниматься таблетками, мои слова о стремлении воспеть героев чилийской оппозиции прозвучали для него в достаточной степени убедительно. Хотя и не поручусь, что убедили хитрую бестию полностью. Как бы то ни было, шеф отпустил меня с миром, вяло благословив на продолжение работы над книгой. «Ну, как?» — мисс Меллоуз подарила мне улыбку номер пятнадцать, самую ослепительную и самую расхожую — для особо важных посетителей святая святых столичного филиала ИТТ. «Успешно, — ответил я и, не знаю почему, предложил: — Время ленча. Может, перекусим вместе, Пегги?» — «Ол райт. У нас внизу кафетерий для служащих компании». — «Лучше ресторан. Есть что-нибудь приличное поблизости?» Застольный разговор, покрутившись вокруг тем незначащих, пустяковых, принял вдруг совершенно неожиданный оборот. Когда я обронил, что работать в одном из известнейших концернов Америки, наверное, лестно и приятно, секретарша Драйвуда неопределенно покачала головой: — Так кажется только со стороны. Людям непосвященным... «Интернэйшнл телефон энд телеграф» — государство в государстве. Со своими уставами, уложениями о правах и — преимущественно — обязанностях. Со своей религией, главный догмат которой — поклонение и преданность фирме. И не дай бог кому-нибудь из служащих — любого ранга! — оступиться и преступить закон, вероотступника неминуемо ждет жесткая кара. Был у нас в департаменте социологических исследований довольно видный работник, некий Билл Смазерс. Тридцать лет безупречной службы! Так знаете, за что его выставили за порог? Вольнодумец Билл удобрял газончик у своего дома химикатами не дочернего предприятия ИТТ, а конкурирующей компании. К тому же позволял себе, уезжая в отпуск, останавливаться не в гостиницах «Шератон», принадлежащих нашему концерну, а в каких бог на душу положит. Это стало известно, и — фьють! Смазерса в одночасье вытурили. По адресу, который — после долгих уговоров — дала мне Пегги, «вероотступника» из ИТТ не оказалось. Дом в зеленом пригороде Вашингтона он продал и переехал в меблированные комнаты в районе, пользующемся не самой лучшей репутацией у столичных жителей. Насупленные лица прокопченных кирпичных зданий. Зданий-близнецов, зданий-горемык, построенных где-нибудь в тридцатых годах по убогому проекту незадачливого архитектора-урбаниста... Грязный крикливый бар на углу. Мусор... Бездомные кошки... Рукодельная вывеска: «Румз ту лет» — «Сдаются комнаты»... У лифта я посторонился, пропустив выпорхнувших из кабины трех деловитых красоток с томно ищущими глазами (мини-шорты, модные сетчатые кофты — в стиле «смотри насквозь» — на голом теле). На самом верхнем, шестом этаже, в конце сумрачного коридора отыскал нужную мне квартиру: к двери прикноплена визитная карточка «Уильям Смазерс. Директор Си-Ар-Би-Эс». — Вы ко мне с рекламным объявлением? — сверкнул зубами в любезной улыбке седой моложавый джентльмен, затягивая витой шнур домашней вельветовой куртки. — Располагайтесь... Я сейчас, извините. Через несколько минут он вернулся в столовую уже тщательно, хотя и не по возрасту броско одетый (кремовый летний костюм, лиловая сорочка и широкий галстук, расцвеченный оранжевыми орхидеями). Приглаживая длинные прямые волосы (концы их упрямо топорщились над воротом пиджака), повторил вопрос: — Так что собираетесь рекламировать? Я представился. Сослался на знакомство с мисс Меллоуз. Дал понять, что мне известно о его изгнании из телефонно-телеграфного рая. Поинтересовался значением загадочных литер Си-Ар-Би-Эс. — Литеры расшифровываются просто: Столичная Радиостанция Билла Смазерса. — Вот как. Значит, вы процветаете? — Я украдкой глянул на просиженный диван с выпирающими пружинами. Прочая мебель в комнате была не лучше. Смазерс перехватил мой взгляд: — До подлинного процветания еще далеко. Но просперити придет! Я верю в успех. Начать все заново, от нуля! — каким завидным запасом энергии и упорством должен обладать этот человек, тридцать долгих лет успешно делавший карьеру и вдруг дошедший до полного ничтожества. После увольнения он не мог найти работу по специальности. («Боссы ИТТ позаботились, чтобы мое «скандальное дело» стало известно директорам других компаний».) Сбережений закоренелого холостяка хватило бы от силы на два года. А дальше что? Тут Биллу подвернулся случай — спившийся хозяин крохотной радиостанции вознамерился сбыть с рук опостылевшее, хотя и небездоходное дело. Купил. («Пришлось продать дом, машину новую».) Весь штат — он сам («Директор, репортер, диктор — един в трех лицах») да парнишка-рассыльный. («Он же секретарь-машинистка».) — Ублажаю себя тем, — кривил Смазерс губы в недоброй усмешке, — что особенно охотно беру заказы на рекламу от злейших конкурентов ИТТ. Да иной раз в обзорах новостей, если речь заходит о делишках бывшей моей работодательницы, пну ее, проклятую, и на сердце легче... — Многое, должно быть, знаете о закулисных махинациях «Интернэйшнл телефон энд телеграф»? В Чили, например? — я подбросил головешку в костер не забытых и не прощенных Смазерсом обид. — Еще бы! Именно на Л-стрит, 1707, спланирована чилийская операция. Я, когда там работал, постоянно был в курсе всех важнейших директив высокого начальства. Не миновали меня и сводки от Дика Маккензи, начальника департамента социологических исследований филиала компании в Сантьяго. Каждое утро их просматривал, прежде чем явиться с докладом к Драйвуду... — Бедняга Дик! Тоже лишился своего места... — Мне бы его печали! — взорвался Билл. — Сыскное бюро, которым он руководит, куплено на денежки ИТТ. И зарплату он получает от фирмы исправно. Не знаю, часто ли заглядывает наш пинкертон в постели нарушителей супружеской верности и сколько на его счету раскрытых адюльтеров, но то, что он сам состоит в тайной связи с противниками Народного единства и, если хотите, руководит их подрывными действиями — факт непреложный. «Нет ничего тайного, что не сделалось бы явным», — словами евангелиста Луки подумал я, слушая разоблачения Билла Смазерса. Фрагментарные мои сведения о происках противников правительства Альенде дополнялись новыми деталями и штрихами, складываясь в объемную панораму широкого заговора под уже известным мне кодовым названием «Кентавр». ИТТ вкупе с американскими медными королями и прочими промышленно-финансовыми магнатами — при непосредственном участии Центрального разведывательного управления США — усердно, не скупясь на расходы, готовят почву для государственного переворота в Чили. Разработаны различные подстраховывающие друг друга способы свержения власти «ненавистных марксистов»: a) вооруженное выступление правых ультра; b) интервенция наемников, навербованных среди эмигрантского отребья и авантюристов; c) любой из упомянутых двух вариантов в комбинации с мятежом отдельных воинских частей и подразделений и, наконец, d) армейский путч. — Чилийские вооруженные силы, не в пример другим в Латинской Америке, привержены Конституции. Сомнительно, чтобы они ее нарушили, — заметил я. — Это соображение принимается в расчет. Потому в оркестровке переворота и предусматривается несколько вариаций на заданную тему. А чтобы эти замыслы успешнее претворить в жизнь, в ход пущены вспомогательные средства — террористические акты, диверсии, саботаж, распространение панических слухов и запугивание населения «ужасами коммунизма». Наш департамент социологических исследований составил, например, анкету, которую правые — выдавая себя за представителей городских властей — распространяли среди обеспеченных чилийцев. Были в ней и такие, если не изменяет память, провокационные вопросики: «Готовы ли вы поделиться частью своей жилплощади с семьями бедняков из кварталов нищеты? Сколько человек вы сможете принять на подселение? Обладаете ли вы уживчивым и общительным характером? Согласитесь ли вы разрешить подселенцам пользоваться вашим автомобилем, телевизором, холодильником и кухонной посудой?» Это, мистер О’Тул, лишь одна из фальшивок, печатавшихся на деньги ИТТ. Но самая грандиозная фальшивка припасена на будущее — далекое ли, близкое, не берусь судить. Она предназначена для морального оправдания действий заговорщиков во время и после переворота путем компрометации правительства и активистов Народного единства. Пишется так называемая «Белая книга», стержнем которой явится некий план «Зет». — Слыхал я, слыхал о нем. Дурно пахнущий документ. Билл помрачнел: — Да, сейчас мне делается мерзко при одной лишь мысли о том, что сам пачкал руки в этом дерьме. Мусор. Бездомные кошки. Мутный свет фонаря. На углу у грязного крикливого бара Уильям Смазерс, директор Си-Ар-Би-Эс попрощался: — Мне направо. Жаль, что у вас нет времени взглянуть на мою радиостанцию, мистер О’Тул. — И неожиданно добавил: — Ничего, я когда-нибудь выплыву!Еще в Вашингтоне мне стало известно из газет, что сбылось предсказание Монти — 26 июля в Чили забастовали пятьдесят тысяч владельцев грузовиков и автобусов. Теперь-то было ясно, из какой кормушки подкармливались саботажники. Сантьяго, когда я туда вернулся, выглядел осажденным городом. Из-за инспирированной правыми стачки усилились перебои в снабжении населения товарами; лихорадило заводы и фабрики, испытывавшие нехватку сырья; то один, то другой район столицы погружался во мрак. Выстрелами осадных орудий звучали — по ночам и на рассвете — взрывы бомб у зданий партий Народного единства, в домах лидеров и активистов правящей коалиции. — Это похоже на прелюдию к вооруженному выступлению реакции. Но у мумий ничего не выйдет — лишь бы армия осталась верна своему долгу, — как-то за завтраком в «Каррера-Хилтон» сказала мне Глория. В августе мы с ней виделись очень редко. После университетских занятий (или вместо них) она со своими товарищами охраняла от террористов и провокаторов шоферов-добровольцев и отказавшихся примкнуть к забастовке водителей, помогала разгружать товары на автостанциях, участвовала в работе по контролю за распределением продовольствия. Уставала, недосыпала. Лицо ее осунулось, побледнело. В последних числах месяца мне удалось уговорить Гло уехать на два дня в Топокальму — отдохнуть хоть немного. Жак, неведомо зачем, укатил в ту пору на Огненную Землю. Из беседки, что прилепилась к краю обрыва, был виден весь по-зимнему сонный курортный поселок, опрокинутые рыбачьи лодки на берегу, пустынный пляж с заброшенными кабинками. Океан натужно катил тяжелые волны цвета позеленевшей бронзы. Обветренные прибрежные скалы тянулись им навстречу. В цинковой хмари неба отчаянные чайки боролись с ветром, пружиня крыльями, вскрикивая зло и пронзительно. Щемящая печаль августовского утра нас ничуть не печалила. Будни — напряженные, горячечные — вдруг прервались на миг. Мы были вдвоем. Мы были одни на всем свете. Подолгу сидели в беседке. Безмолвно. Умиротворенно. Словно дети, боясь потеряться, расстаться, сплетали руки и ходили вдоль кромки воды по мокрому, плотному, пахнущему водорослями и солью песку. Скинув бремя лет, я карабкался по каменистым уступам обрыва, чтобы там — в расщелинах, в фиолетовых брызгах вьюнка — отыскать для Глории первые, редкие цветы бледно-лимонного утёсника. Был день. И была ночь. И еще день. И последняя наша ночь в Топокальме.
11 октября
САНТЬЯГО. СЕГОДНЯ, РОВНО МЕСЯЦ СПУСТЯ ПОСЛЕ ВОЕННОГО ПЕРЕВОРОТА, КОММУНИСТИЧЕСКАЯ ПАРТИЯ ЧИЛИ ОБРАТИЛАСЬ К НАРОДУ РЕСПУБЛИКИ С ВОЗЗВАНИЕМ, В КОТОРОМ ДАЕТСЯ АНАЛИЗ НЫНЕШНЕЙ СИТУАЦИИ В СТРАНЕ И СОДЕРЖИТСЯ ОЦЕНКА ПЕРСПЕКТИВ БОРЬБЫ ЗА СВОБОДУ И ДЕМОКРАТИЮ. В ЭТОМ ОБРАЩЕНИИ, В ЧАСТНОСТИ, ГОВОРИТСЯ: «КАЖДЫЙ АКТ ВОЕННОЙ ХУНТЫ ЯВЛЯЕТСЯ ПОЛНЫМ ОТРИЦАНИЕМ ТОГО, ЧТО НА СЛОВАХ ЗАЩИЩАЛИ СИЛЫ, НАХОДИВШИЕСЯ В ОППОЗИЦИИ К НАРОДНОМУ ПРАВИТЕЛЬСТВУ. ОНИ ГОВОРИЛИ О ДЕМОКРАТИИ, А НАВЯЗЫВАЮТ ДИКТАТУРУ. ОНИ ГОВОРИЛИ О СВОБОДЕ, А ОРГАНИЗУЮТ КОНЦЕНТРАЦИОННЫЕ ЛАГЕРЯ. ОНИ ГОВОРИЛИ ОБ УВАЖЕНИИ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ЛИЧНОСТИ, А ЕЖЕДНЕВНО РАССТРЕЛИВАЮТ ЛЮДЕЙ БЕЗ СУДА И СЛЕДСТВИЯ. В СТРАНЕ УСТАНОВЛЕНА ФАШИСТСКАЯ ДИКТАТУРА С ПРИСУЩИМИ ЕЙ ПРЕСТУПНЫМИ ДЕЙСТВИЯМИ И ЗЛОУПОТРЕБЛЕНИЯМИ. ПЛАН ПЕРЕВОРОТА, ТАКТИКА ЕГО ПРОВЕДЕНИЯ, ЗВЕРСКИЕ МЕТОДЫ ЕГО ОСУЩЕСТВЛЕНИЯ НЕСУТ КЛЕЙМО ИНОСТРАННОГО ПРОИСХОЖДЕНИЯ. ПЕРЕВОРОТ БЫЛ ЗАДУМАН В СЛУЖБАХ ЦРУ США ПРИ НЕПОСРЕДСТВЕННОМ УЧАСТИИ КОНЦЕРНОВ «ИНТЕРНЭЙШНЛ ТЕЛЕФОН ЭНД ТЕЛЕГРАФ» И «КЕННЕКОТТ».
Пассажирский лайнер компании «Панамерикан» улетал из Сантьяго в Панаму в 10 утра. За два часа до этого Фрэнк приехал в панамское посольство, чтобы отвезти Глорию в аэропорт. Ее соседки по комнате оставили их вдвоем — дали поговорить на прощание. Оба с трудом находили слова. Предстоящая разлука — пусть и недолгая, как они думали, — тревожила, саднила сердце. — Ты жди меня, Гло! Обязательно жди. И, как прилетишь, дай телеграмму. — Да, Фрэнк. Дам обязательно. — И не беспокойся ни о чем. Все будет прекрасно. Верь. Ведь недаром же меня прозвали Счастливчиком. — Да, родной. Да. — Я уже сообщил редакциям, что возвращаюсь в Канаду. Скоро увидишь настоящую зиму, снег, много снега. Заберемся с тобой куда-нибудь далеко на север... — Хорошо, любимый. Только береги себя, очень прошу. И вот еще что... — Она вынула из сумочки пачку листков. — Это выдержки из твоих записей и копии некоторых документов — я перепечатала их. Передай Хуану — он ждет тебя в час на смотровой площадке парка Сан-Кристобаль. Хорошо, конечно, что из твоей книги, Фрэнк, мир узнает о тайных пружинах фашистского путча. Но надо — надо во что бы то ни стало — рассказать всю правду и нашему народу. В листовках, которые продолжают печататься, мои товарищи несут эту правду людям. Кое-какие твои материалы они тоже могли бы использовать. — Я сделаю все, что от меня требуется, Гло. И сделаю это с превеликим удовольствием. От нынешнего «нового порядка» меня мутит с каждым днем все больше. Жду не дождусь, когда, наконец, смогу уехать отсюда. В машине, по дороге на аэродром, они молчали: не хотелось говорить при посторонних — сопровождавших Глорию двух карабинерах и представителе посольства Панамы. Все обошлось без каких-либо осложнений. Ровно в десять, по расписанию, самолет поднялся в воздух. В салоне, когда погасла табличка «Не курить. Пристегнуть ремни», Глория опустила руку в карман плаща, чтобы достать пачку сигарет, которую в последний момент ей положил Фрэнк. Вместе с сигаретами она обнаружила маленькую деревянную фигурку Святого Христофора. К нему была прикреплена записка:
«Милая-милая Гло! Ватикан еще не надумал, какого святого отрядить в помощь авиапассажирам. Пусть же этот Сан-Кристобаль — покровитель автомобилистов — хранит тебя в пути. Целую. Твой неизменно Фрэнсис».
В аэропорт и обратно в Сантьяго за «тойотой» О’Тула неотступно следовал темно-коричневый приземистый «форд». Все попытки оторваться от него и уйти — на автостраде и потом, на улицах города, — ничего не дали: «форд» висел на хвосте, как приклеенный. А между тем до встречи с Хуаном времени оставалось не так уж много. Фрэнк нервничал. О том, чтобы не выполнить поручение Глории, не могло быть и речи. Он должен выиграть этот бой с неотвязной тенью! Попробовать отделаться от слежки в отеле? Фрэнк загнал машину в гараж. Темно-коричневый лимузин медленно двигался вдоль тротуара, выискивая место для стоянки. Из него на ходу выскочил сыщик, но Фрэнка он не догнал: тот на лифте поднялся в холл, вышел на площадь Конституции и смешался с толпой. На смотровой площадке горы Сан-Кристобаль толкались обвешанные кинокамерами и фотоаппаратами американские туристы — громкоголосые, беспечные, довольные собой и всем на свете. Снимались поодиночке и группками на фоне города, подернутого весенней дымкой, похохатывали — милые ветхозаветные старушки в кудельках и их румяные седенькие спутники, по виду не то фермеры, не то клерки, ушедшие на покой. Хуан Амангуа, одетый франтовато — под человека состоятельного, сидел в плетеном кресле, изучая туристический путеводитель Сантьяго. — Прошу прощения, не позволите ли заглянуть в ваш путеводитель? — Пожалуйста, — Амангуа небрежно протянул пухлую книжицу и одними губами добавил: — Там внутри сегодняшнее заявление нашей партии. Очень важное. — Благодарю вас за любезность, сеньор, — пролистав путеводитель, О’Тул вернул его вместе с принесенными бумагами. Вернувшись в отель, О’Тул прочитал текст воззвания компартии Чили к народу республики и набросал информацию. На визу к цензорам решил не нести — ну их ко всем чертям! Вызвал Оттаву. По телефону передал сообщение в редакцию. Вечером позвонил Дик Маккензи: — У меня к вам срочный разговор. — Приезжайте. — Приехать, к сожалению, не смогу. Через час у меня свидание с очень и очень денежным клиентом. Я вот что хочу предложить. Клиент живет неподалеку от вокзала Мапочо — давайте встретимся где-нибудь в том же районе... Ну, скажем, на набережной, у приставим. Договорились? Да? Жду в девять.
На набережной было пусто и темно. Лишь редкие фонари вырезали через аккуратные промежутки светлые кругляши в ночной мгле. Грязная река — в жирных разводах нефти, в нечистотах большого города — вздулась от талого снега. От воды поднимался жиденький едкий туман. Фрэнк поежился — какой здесь промозглый воздух! Закурил. Облокотился на парапет. Посмотрел на часы. Маккензи торопил, а сам опаздывает. Что нужно этому типу? Опять станет наставлять «заблудшую овцу» на путь истинный, перемежая расхожие проповеди с угрозами? Плевать! Слава богу, скоро все кончится — еще неделя, ну, две самое большее, и они будут вместе с Глорией далеко отсюда... Фрэнк не услышал шагов позади себя. Не успел вскрикнуть — крепкая, пропахшая табаком рука зажала рот. Удар ножа пришелся под лопатку. — Готов! Быстрее. Вытащи документы, да смотри, чтоб в карманах из бумаг ничего не осталось. Берись за ноги. Ох, и тяжелый, черт! Раздался всплеск — и опять тишина. Лишь сумрачно ворочалась, тяжело вздыхала уползавшая к океану река. — Чисто сработали. Маккензи будет доволен. Бумажник с документами передашь ему... А это что? На широкую, пропахшую табаком ладонь легла телеграмма:
«ФРЭНСИСУ О’ТУЛУ. ОТЕЛЬ «КАРРЕРА-ХИЛТОН». САНТЬЯГО, ЧИЛИ. ЛЮБИМЫЙ МОЙ. ДОЛЕТЕЛА БЛАГОПОЛУЧНО. ЖДУ. ЦЕЛУЮ. ГЛОРИЯ».
Виктор ФЕДОТОВ ПРОПАВШИЕ БЕЗ ВЕСТИ
1
Шум мотора, доносившийся из-за холма, сначала был едва различим, потом стал удаляться, вянуть, и вот уже слух почти совсем перестал его улавливать. Похоже было, что далеко в поле работает трактор, и Ратников, напряженно прислушиваясь к этому шуму, представил даже на миг, как молодой, чумазый, разомлевший от духоты тракторист, умаявшись и на все махнув рукой, отцепил агрегат и на полной скорости — только пыль столбом! — помчался к полевому стану — попить ледяного кваску, поесть наскоро, переброситься шуткой с языкастыми девчатами. Как же сладки такие минуты! Но все это только показалось Ратникову. Нет, не показалось — себя он увидел на тракторе, на месте этого чумазого парнишки. Только уже не здесь, не в этой прокаленной солнцем пыльной степи, а в своей родной стороне, где дремучим лесам краю никто не знал, а река уводила невесть в какие дали, и луга были такими сочными — хоть ноги полощи в траве. Пришла, долетела к нему и песня из далекого того времени: вот ведь бывает, точно наяву все опять видишь — что было и даже чего не было, но могло бы, конечно, быть. Но ведь этим теперь душу только бередить! К чему это, если все ушло давным-давно, осталось в какой-то далекой и будто бы не своей, получужой жизни? И когда вернется, неизвестно. Да и вернется ли вообще? Нет, никак все же не уходят, не отстают слова из той далекой теперь песни: «Прокати нас, Петруша, на тракторе, до околицы нас прокати...» Странно, но песня эта в ту пору, почти пять лет назад, когда он, Петр Ратников, еще до призыва на флот работал трактористом, была так близка ему по духу, по настрою и состоянию души, что порой чудилось ему — не о нем ли она сложена? Нет, конечно же не о нем! Но почему же он чувствовал такую сопричастность с ней? И в поле, когда целыми днями, от рассвета до заката, без устали гонял свой трактор. И особенно тихими вечерами, когда девчата, полуобнявшись, проникновенно пели под его гармонь, поглядывая на него ласковыми глазами. В такие минуты ему хотелось сделать что-то необыкновенное, от чего и у других было бы светло на душе, он испытывал в этом какую-то нетерпеливую потребность, идущую от невысказанной доброты сердца... Но как же давно это было! А может быть, вот эта горьковатая полынная степь с подрагивающим над ней маревом, и река позади, в тридцати шагах, и невысокий холм впереди, за которым слышится шум мотора, — может, это так, мираж? И стоит только крепко зажмурить глаза и вновь открыть, как все пропадет, сотрется? И опять он, Петр Ратников, очутится в родной своей стороне? Ратников утер ладонью потное лицо. «Что это я? Накатит же такое!» Солнце над головой раскалилось добела, нещадно пекло, хотелось пить, окунуться в реке, она была почти рядом — за спиной. Но он знал, что не спустится к воде, — не до того, и торопливо ощупал взглядом пологую макушку холма. Ему показалось: шум мотора раздвоился, подвинулся ближе. И тогда он тщательно стал готовить последний автоматный диск и единственную противотанковую гранату, потому что знал — не трактор, конечно, шумел там, за холмом. — Панченко! — крикнул Ратников вправо, высунувшись из своего окопчика. — Слышишь что-нибудь? — Тебя слышу, товарищ старшина второй статьи! — донеслось в ответ. — Не про то я! — отмахнулся Ратников. — Шум, спрашиваю, слышишь? — Нет, никакого шума, товарищ старшина второй статьи! — Что ты все заладил: второй статьи, второй статьи? Далась она тебе, эта статья! — Так по уставу, товарищ старшина второй статьи, — долетел снова голос Панченко. Но сам он не показывался над окопчиком: трудно было ему подняться — в последней схватке он был ранен в ноги. «Вот дьявол тугоухий! — беззлобно, даже скорее уважительно выругался Ратников. — Мать тебя, что ли, уставом кормила?» Он знал эту привычку Панченко — называть всех, начиная со старшего краснофлотца, непременно по званию и обязательно со словом «товарищ». Еще на сторожевом корабле, откуда они вместе были направлены в морскую пехоту, Панченко многих удивлял этой своей странной привычкой, а здесь она и вовсе уж была ни к чему, но он, упрямый этот человек, оставался самим собой. У Панченко, как и у самого Ратникова, тоже оставалась единственная противотанковая граната и один диск для автомата, не совсем полный — они все честно поровну поделили между собой после боя, два часа назад, когда отбили последнюю, третью за этот день атаку вражеских автоматчиков. Собрали весь боезапас у четверых погибших товарищей и поделили... Когда над пологой лысой макушкой холма стали вырастать, будто поднимаясь из-под земли, две бронированные тяжелые машины, Ратников не очень удивился, потому что другого и не ждал. Весь вопрос сейчас был только в том, сколько их — две ли, больше ли? — и пойдут ли следом автоматчики? То, что он увидел, даже успокоило его, и Ратников, словно бы обрадовавшись, приподнялся на локте и крикнул слегка возбужденно: — Панченко! Танки идут, видишь? — Да вижу, товарищ старшина второй статьи! — откликнулся Панченко. Окопчик его был правее метров на двадцать, и теперь над ним виднелась серая от пыли бескозырка. — По одному на брата! — крикнул опять Ратников. — Ты правым займись, слышишь? — Да слышу, товарищ старшина второй статьи! — Ну, оратор! — обозлился Ратников. Но бескозырка Панченко уже скрылась в окопчике. Танки на большой скорости спускались с холма, два бурых шлейфа пыли тянулись за ними, точно дымовая завеса. «Смело идут, открыто. — Ратников, наблюдая за ними, чувствовал легкое волнение. — Знают, сволочи, что никого почти не осталось. Ну, ну, идите...» Он подосадовал, что полковая артиллерия сейчас уже ничем не может помочь им с Панченко. Почти рядом валялась вдребезги разбитая рация с вываленными наружу внутренностями, перепутанными, перевитыми, похожими на кишки проводами. Ратников пожалел о погибших своих четверых ребятах: совсем стригунками простились с жизнью, даже бриться пора не всем пришла, но держались как положено, по-флотски, и надо будет написать им домой. Как же эти четверо ребят нужны ему были сейчас! — Панченко! Автоматчиков-то нет за танками! — крикнул он. — Повезло! Так ты правый берешь на себя? — Правый, товарищ старшина второй статьи! — Ну, а я, значит, левый! — Ратников остался доволен: не запаниковал Панченко, голос спокойный, хотя и есть от чего выйти из равновесия — впервые с танками сходились как-никак. Да, очень нужны были ему сейчас эти четверо ребят. Ну, а Панченко он крикнул, чтобы взбодрить его. И себя, конечно. Все-таки не по себе становится, когда лишь по автоматному диску на брата да по гранате, а на тебя прут две стальные громадины. У Панченко к тому же ноги раненые, ему из окопчика и не выбраться, в случае чего. Чудной человек все-таки этот Панченко. Комендором на сторожевике плавал вместе с ним, Ратниковым. Только сам Ратников командиром отделения рулевых-сигнальщиков служил. Угрюмее и замкнутее Панченко не было человека на корабле. Морскую службу и само море не уважал, говорил об этом не таясь — в кавалерию просился, когда призывали! Конюхом до призыва работал, потому и тянуло к лошадям. Должно быть, немало верст проскакал он по пыльным дорогам за свою деревенскую тихую жизнь, вдоволь нагляделся на звездное украинское небо. И глубоко все это осело в его молчаливой душе, в неторопливых мыслях — так глубоко, что никакой силой не отнять у него этого прошлого, по которому он не переставал тосковать. Когда сторожевик попал под жестокую бомбежку и палубу разворотило прямым попаданием, Панченко сбил из своего орудия самолет. Корабль, весь истерзанный, едва притащился в базу, и командование решило: он свое отслужил. Экипаж стали списывать на берег, в морскую пехоту, и самым первым изъявил желание расстаться с морем Панченко. Правда, при этом он робко спросил: «Нельзя ли в кавалерию?» Ему сказали, что нельзя, вручили медаль за сбитый самолет, и он, расстроенный, сошел на берег. И вот судьба снова свела Ратникова с Панченко в батальоне морской пехоты. И еще четверых парней с их корабля. Но теперь эти четверо лежат уже убитые на небольшом пятачке — плацдарме, а они, Ратников с Панченко, пока еще живы, уцелели после трех отбитых атак, а что дальше будет, неизвестно. Ратников следил из своего окопчика за танками. Метров триста оставалось до них, не больше, и он прикидывал, как лучше, умнее встретить их, хотя эта встреча ни ему, ни Панченко никак не нужна была. Он подумал, что если каким-то чудом удастся выпутаться из этой переделки, то сегодняшней же ночью попытается раненого Панченко переправить на тот берег, к своим. Ах, какая досада, что разбита рация! Было Ратникову немножко обидно и за то, что вот он со своим отделением с таким трудом выполнил приказ комбата — отыскал брод через эту проклятую реку, переправились на чужой берег, захватили небольшой плацдарм, почти сутки чудом удерживают его, — а батальон все не может начать форсирование. Наверно, это произойдет только ночью. Во всяком случае, днем такая попытка делалась дважды и оба раза неудачно. Как только первые цепи входили в воду, тут же начинала бить вражеская артиллерии И била довольно точно, прицельно: похоже, брод просматривался откуда-то корректировщиком. Река вскипала от разрывов, высоко поднимались грязные, перемешанные с илом фонтаны воды, горячий воздух гудел, раскалялся, казалось, еще больше, и степные птицы взмывали ввысь, уносились прочь от неспокойной земли. Знают ли на том берегу, что их осталось лишь двое? Знают ли, что у них по одной гранате и неполному диску? Ратников оглянулся назад, точно мог получить на это ответ с того берега, но ничего не увидел за далекими камышовыми зарослями, стоявшими низеньким темным заборчиком. За эти несколько секунд он вдруг точно решил, как будет действовать, хотя до этого представлял себе весьма смутно. Самому ему проще, конечно. А вот Панченко как? Тому остается только ждать, когда танк сам приблизится к нему, подставит себя под удар. Такое почти немыслимо! Но другого выхода тут нет, и Панченко ничего больше не может сделать со своими ранеными ногами. Самому же Ратникову такая тактика не подходит. Он это понял сразу же, как только оглянулся назад, вернее, когда оглядывался и краем глаза заметил, уловил, что левый, его, танк взял вдруг вправо и пошел по кривой, обходом, норовя зайти со стороны. Минуту спустя и танк Панченко отвернул, но этот уже влево. «Значит, решили зажать нас в клещи, — подумал Ратников, готовя гранату. — Что ж, замысел верный. Только надо еще посмотреть, что из этого выйдет. Главное сейчас — не выдать себя, не высказать». И, выждав еще с минуту, не поднимая головы, крикнул: — Панченко! Слышь, Панченко? Ну, я пошел! Панченко не ответил, не расслышал, должно быть. Ратников сбросил бескозырку, чтобы не мешалась. «Надо непременно за ней вернуться, когда все кончится», — и осторожно, припадая к земле, скользнул в невысокие заросли. Он полз навстречу своему танку, забирая чуть левее, с таким расчетом, чтобы тот прошел от него метрах в десяти, не больше. Сначала все так и выходило, как намечалось, и уже виднелась впереди рябившая за кустарником серая башня с крестом, надсадно ревел двигатель и слышен был отчетливо лязг гусениц. Но вот, не сбавляя хода, танк слегка повернул и пошел прямо на Ратникова. И, это было самое страшное, что можно было представить. «Заметил, сволочь! — Ратников замер, смотрел на танк завороженными глазами, все плотнее вжимаясь в землю, точно хотел слиться с нею совсем, уйти в нее. Над головой у него поднимались полуметровые заросли, но ему казалось, что он лежит на совершенно голом месте. — Раздавит сейчас... Чего же ты медлишь? Кидай гранату!» Но рука точно отнялась, онемела, он даже не чувствовал в ней тяжести гранаты, зато автомат в левой руке показался пудовым. Ратников, наперед зная, что долго не простит себе этой оплошности, отшвырнул автомат в сторону, успев каким-то чудом позаботиться, чтобы он не попал под гусеницы. И вдруг сзади тяжело ухнул взрыв. Танк перед Ратниковым резко затормозил, даже корма чуть приподнялась, ствол зашевелился, стал нащупывать цель. Ратников понял, цель эта — Панченко; а только что ухнувший взрыв — его граната. Велико было желание оглянуться, но он не решился на это и бросился в сторону, почувствовав резкий запах бензина и выхлопных газов. Ратников очутился в какой-то неглубокой выбоине, втиснулся в нее грудью, покосился на бронированный, соблупленной краской бок танка и осторожно, не отрывая от земли, точно нашаривая что-то, отвел руку с гранатой для взмаха. Он успел бросить короткий взгляд в сторону Панченко и обомлел: второй танк, совершенно невредимый, надвигался на его окопчик. «Значит, Панченко промахнулся, не добросил гранату! — мелькнула горькая мысль. — Ах, Панченко, Панченко!» Рядом оглушительно хлопнул выстрел. Колыхнулся от жаркой волны чахлый кустарник. Ствол танка окутался дымом, точно гигантская сигара. Ратников услышал, как скрежетнули внутри машины сцепления, и она тут же рванулась с места, выбросив из-под гусениц перемолотую с травой землю. Мелькнула перед глазами цилиндрическая округлость бензобака. Ратников ухватил ее жадным взглядом, сплюнул запекшуюся, густую от пыли слюну и, уже не думая больше ни о чем и ничего не остерегаясь, сознавая только, что остался незамеченным и что ни в коем случае не должен промахнуться, приподнялся на одно колено и расчетливо, точно опытный городошник, метнул гранату. Он вжался опять в свою выбоину, и тут же степь раскололась, дрогнула, провалилась под грудью земля, и горячая тугая волна плотно толкнула в затылок, прокатилась вдоль всего тела — точно жару в парной наддали. Ратников не поднимал лица, боялся взглянуть — не промахнулся ли? — но уже чувствовал, что бросок вышел удачным. Это угадывалось по тому, как сразу перестал работать двигатель, как загудело пламя невдалеке. Наконец он приподнялся на ослабевших, слегка дрожащих руках и посмотрел вперед. Все было так, как он и предполагал, и кровь жарко толкнулась в виски от удачи, от того, что вот он все-таки выстоял, совладал с этой громадиной и остался жив и невредим. Танк горел, окутываясь черными клубами дыма, сквозь них жадно пробивались багровые языки пламени. Ратников невольно отодвинулся метра на три подальше от него, стараясь разглядеть корму, куда метнул гранату — очень хотелось ему увидеть, что он там наделал, наверно, разворотил все, — но за сплошной стеной дыма и огня ничего не разобрал. На какое-то мгновение он вдруг почувствовал, как что-то неудержимо ликующее подкатывает к самому сердцу. Ему, как мальчишке, впервые прыгнувшему с парашютной вышки, захотелось встать во весь рост и закричать о своей победе. И уже те сомнения, те невозможно длинные секунды жалкого страха, которые он все же испытал, показались ему теперь сущим пустяком, нечаянной потерей веры в себя. Сейчас, после этой схватки, он точно знал: будь у него еще граната, он сумел бы справиться и с другим танком, перехитрил бы его и поджег. Хлопнула, откинувшись, крышка люка. Один за другим выскочили наружу трое танкистов. Ратников машинально потянулся за автоматом, с досадой и растерянностью вспомнил, что отшвырнул его в сторону, когда танк надвигался на него, и пополз его отыскивать. Сверху вроде бы туча вдруг надвинулась. Ратников поднял голову: танкисты, двое с автоматами, третий с пистолетом, стояли над ним, в двух шагах. Он встретился взглядом с тем, у которого был пистолет, и сразу понял: конец. Да, будь автомат под рукой, он снял бы их еще раньше, когда из люка выскакивали. А теперь кончено все, амба. Кто же из них будет стрелять? Этот, наверное, с побрякушкой. Ишь глазищи яростью налились... Что ж, подумалось Ратникову, может, они и вправе разделаться с ним: все-таки насолил он крепко, что тут ни говори. А ведь могли бы и не выскочить, был бы автомат — коптились бы сейчас в своем железном гробу. Повезло: повеселели, сволочи, лопочут, рады-радешеньки — в живых остались. Старший сделал ему знак пистолетом — встать, рявкнул что-то, но Ратников по-ихнему ни черта не понимал. А вот знак понял, конечно, тут любому ясно, это как на международном языке, если бы был такой. Он медлил, прикидывал, как подороже сорвать с них за свою жизнь, но ничего путного не приходило второпях на ум. Подумал только в последний момент, что стоя принять смерть все-таки проще, покойней, и решил уж было подняться. Резко ударила автоматная очередь. Немцы мгновенно обернулись на выстрелы, двое сразу же ткнулись ничком в заросли, а третий огромными прыжками, точно сайгак, бросился к танку, укрылся за его горящей бронированной тушей. Ратников вскочил и, пораженный, застыл на месте. Над своим окопчиком почти по пояс возвышался Панченко, в бескозырке, рваной тельняшке. И бил, не заботясь о себе, из автомата. Но теперь, свалив двух немцев, бил уже туда, где укрылся третий. А сбоку к нему приближался танк, поводя хоботом орудия. — Панченко! — не своим голосом заорал Ратников, удивившись тому, как тот сумел подняться. — Ох, паразиты! — Почти ничего не соображая, зная только, что должен, обязан помочь Панченко, он выхватил автомат у убитого немца и кинулся к окопчикам. Сбоку сухо щелкнул пистолетный выстрел. Ратников лишь оглянулся на мгновение и, продолжая бежать, метров с десяти перекрестил очередью немца с пистолетом в руке, выскочившего из-за горящей машины. Другой танк не стрелял, но страшно, неотвратимо наползал на окопчик Панченко. «Заутюжить решил, подлец!» — Ратников бежал, не спуская с него глаз, с отчаянием видя, что остаются последние метры — танк уже был совсем рядом с окопчиком. — Панченко! Я сейчас, Панченко! Панченко не прятался, — и это больше всего поразило Ратникова, — все так же возвышался над окопчиком и посылал последние патроны в надвигающуюся на него громадину. Это было бессмысленно, но он продолжал стрелять, точно надеялся, верил, что пули пробьют чудовищной прочности броню. В следующий миг танк перевалил через крохотный бруствер, обрушился на окопчик Панченко многотонной тушей и заелозил гусеницами, утрамбовывая землю. Ратников заслонил рукавом глаза. И все пропало... Взметнулись на дыбы быстрокрылые кони, заржали призывно и жалобно, зовя хозяина, но лишь степь, горячая и неоглядная, откликнулась на этот тревожный зов тысячеголосым эхом — казалось, бесчисленные табуны, рассыпавшись, летели по звонкой земле навстречу пылающему, равнодушному солнцу. И никто не мог остановить их, спасти, кроме самого хозяина. Но его уже не было — земля сомкнулась над ним... — Панченко, я сейчас! Ратников вздрогнул от внезапно наступившей тишины, поднял глаза и отпрянул: прямо в лицо ему уставилось глубокое, черное жерло орудия. Танк стоял перед ним метрах в пятнадцати, точно выжидая, что он предпримет дальше. Спокойно, на малых оборотах работал двигатель. Ратников почувствовал вдруг, что не вынесет больше ни минуты этого недвижимого, странного выжидания. Он представил, как гитлеровцы с издевкой наблюдают сейчас за ним из танка через смотровую щель и как он стоит перед ними совершенно беспомощный, будто раздетый донага, и, плохо понимая, что делает, он вскинул автомат и нажал на спуск. Зачем-то он целился и стрелял в это немыслимо глубокое, черное, уставившееся в него жерло орудия. Когда автомат перестал биться в руках, Ратников швырнул его под ноги и, повернувшись, медленно пошел к своему окопчику. Не торопясь, точно делал какое-то будничное, обыкновенное дело, отыскал свою бескозырку, окинул взглядом истерзанный снарядами пятачок — плацдарм, погибших ребят, которых так и не успел похоронить и которым так и не успел написать домой. «Кто теперь узнает, как приняли они смерть? Какими были для них последние минуты жизни? — подумал с болью и горечью в сердце. — Все до одного полегли. Вот и Панченко тоже. Молодые: жить бы да жить... Что ж, подошла и моя минута... Делили мы прежде все поровну, и горе, и радость, разделим и это — последнее...» И как-то сразу почувствовав успокоение и уверенность при мысли о таком честном и ровном исходе, Ратников натянул поглубже, понадежнее бескозырку, посмотрел прощально на свой недалекий, недоступный теперь для него берег — значит, артиллерия так и не подоспела — и, стиснув кулаки, повернулся лицом к танку, неотступно следящему за ним орудийным оком...2
С берега, со стороны Волчьей балки, все отчетливей доносились отзвуки приближающегося боя, ветер нес над бухтой сизые клочья порохового дыма. Вражеские снаряды долетали уже в расположение базы: от взрывов вздыбливалась земля у самой кромки обрыва, всплескивались водяные столбы вдоль прибоя. С моря шел сильный накат, глухо и мощно набрасывался на берег, кипела, пенясь и клокоча, вода меж камней, и вся прибрежная полоса казалась обложенной сугробами снега. Бухта была пустынна, и лишь тральщик одиноко жался возле невысокого пирса. Еще каких-нибудь полчаса назад орудия его вели беспрерывный огонь и снаряды с металлическим шелестом скользили в вышине, уносились в глубь полуострова, туда, где гремел бой — в сторону Волчьей балки. Но сейчас корабль стоял, покинутый командой, и в его трюмах находился смертоносный груз — заложенная по приказу командира капитан-лейтенанта Крайнева взрывчатка. Медленными, очень медленными казались эти последние минуты, и уже ничто не могло их отвратить... Дожидаясь взрыва и словно бы не веря, что он все-таки произойдет, будто надеясь на какое-то чудо, лейтенант Федосеев не отрывал взгляда от тральщика. Торпедный катер Федосеева держался кабельтовых в трех от берега, готовый к переходу в главную базу. Вся команда, Татьяна Ивановна с Ульянкой — жена и дочь командира тральщика Крайнева, представитель оперативного отдела младший лейтенант Кучевский — стояли на палубе и молча, напряженно смотрели на обреченный корабль. В бинокль Федосеев хорошо видел бортовой номер тральщика, черные фонтаны взрывов вдоль береговой полосы, а еще выше — взбирающихся вверх по тропе моряков, простившихся со своим кораблем и теперь уходивших на прорыв, на помощь базовской команде во главе с майором Слепневым, которая пока еще удерживала немцев у Волчьей балки, на подходе к бухте. Федосеев понимал: почти на верную гибель уходили они, и виновато смотрел им вслед. Но чем же он мог им помочь? Самое разумное, что можно сделать в его положении, — это сейчас же, не медля ни минуты, уходить на полных оборотах от берега, пока, чего доброго, фашисты не вышли к обрыву и не заметили торпедный катер. Но Федосеев медлил, держал руки на рукоятках машинного телеграфа и не решался дать ход. Ему, как и всем на катере, надо было дождаться последнего мгновения, увидеть своими глазами взрыв корабля. Зачем, он и сам не смог бы этого объяснить. Федосеев вспоминал последние минуты перед выходом катера из бухты. Когда они, капитан-лейтенант Крайнев, сам он, Федосеев, и младший лейтенант Кучевский, появились на пирсе, на котором уже выстроилась команда тральщика, старший помощник срывающимся голосом выкрикнул: «Равнение направо! Сми-и-р-но!», и, точно на учебном плацу, печатая шаг, пошел им навстречу. Он остановился в трех шагах — лицо его было напряженно и бледно — сглотнул тугой комок в горле и неожиданно тихо доложил Крайневу: «Товарищ капитан-лейтенант, корабль к взрыву приготовлен. Экипаж выстроен на берегу в полном составе, при полном вооружении». И замер, не сводя строгих глаз с командира. «Хорошо, Максим Савельич, — так же тихо ответил Крайнев, посмотрел на него с сочувствием, но одобрительно. — Объяснили положение и задачу экипажу?» «Так точно!» Крайнев медленно, очень медленно шел вдоль строя, внимательно всматриваясь в лица моряков, точно стараясь навсегда их запомнить. Затем повернулся опять к помощнику и уже громко, так, чтобы слышал каждый, отдал приказ: «Поднять сигнал: «Погибаю, но не сдаюсь!» Беззвучно плакала рядом с Федосеевым Татьяна Ивановна, прижимая перепуганную Ульянку. Торжественно-строго стоял Кучевский в поблескивающих на солнце очках, прижимая к виску подрагивающие пальцы. Застыл, точно окаменев, строй моряков. И в этой гнетущей, напряженной тишине, которую, казалось, не трогают ни взрывы снарядов, ни приглушенный гул недалекого боя, медленно и неумолимо поднимался на фалах последний роковой сигнал. «Зачем же корабль гробить?!» — выкрикнул кто-то из строя, не удержавшись. Крайнев резко обернулся на голос. «А что же, немцам прикажете подарить? Машины разобраны, вы все это знаете. — Кивнул в сторону берега. — А немцы вот они, рядом! Мы идем на помощь отряду майора Слепнева, к Волчьей балке. Все до единого! Будем прорываться сушей. — Крайнев выдержал небольшую паузу, сорвал с головы фуражку. — Прощайтесь с кораблем, товарищи!» Помнил Федосеев до мельчайших подробностей это горькое прощание — и то, как моряки, понурив обнаженные головы, проходили вдоль борта тральщика, и то, как Крайнев расставался с женой и дочуркой, и то, как торпедный катер выходил из бухты и команда без всякого приказания построилась на палубе, и как сам он, Федосеев, встал в этот строй, и Кучевский встал, и даже Татьяна Ивановна с Ульянкой на руках. — Нет, это невероятно! Невозможно! — неожиданно произнес Кучевский. Это прозвучало так нелепо, что Федосеев не выдержал, с раздражением оборвал его: — Отставить разговоры! Но Кучевский не взглянул даже на него. Длинными худыми пальцами он прижимал веки под очками, точно у него глаза резало от солнца, а по впалой бледной щеке янтарной бусинкой сползала слеза. Маленький переносный сейф с документами стоял у его ног. «Черт знает что! — обозлился Федосеев. — Нюни распустил. Тряпка, а не младший лейтенант! Ребята что подумают, если заметят? Навязался же на мою шею...» Глухо, тяжело прогремел в бухте взрыв. Взлетели вверх обломки тральщика, медленно, нехотя оседая вместе с огромным фонтаном воды. — Все, Быков! — сказал Федосеев стоявшему рядом боцману. — Ах, черт подери! — Передернул рукоятки телеграфа и словно погрозил кому-то: — Ну, ладно!.. По местам! — Сушей пробьются, товарищ командир, — сказал Быков. — А тралец жаль, хорошая коробка была. Ничего, новый после войны достроят. — Может, и пробьются, — неопределенно отозвался Федосеев. — Лево руля! Мористее забирай! — Есть, мористее! — Сейф с тральщика где? — В кубрике стоит. — Придем на базу — сдать в секретную часть. В нем документы, списки личного состава, вахтенный журнал. Неизвестно, что с ребятами станет. Сам понимаешь... — Понимаю, товарищ командир. Пробьются! — Это здесь, на ветерке, легко говорить! — взорвался вдруг Федосеев, и боцман с удивлением посмотрел на него, не узнавая всегда выдержанного командира. Да, все сегодня вышло из привычного, четкого равновесия. Неожиданный прорыв немцев у Волчьей балки, взрыв корабля, вот этот вынужденный уход в базу, ощущение вины перед ребятами с тральщика, будто бросили их — все это навалилось на него нежданно-негаданно. А тут еще этот оперативник глаза мозолит со своим сейфом. — Младший лейтенант Кучевский! — крикнул он раздраженно. — Что у вас в нем, бриллианты, что ли? Что вы его все к ногам прижимаете? Никуда он не денется! — Зачем вы так? — Кучевский посмотрел на него, и такой у него был взгляд, что Федосеев почувствовал, что странный этот человек видит и понимает его насквозь. И неприязнь его видит, и раздражение, и невысказанное осуждение, что, дескать, взяли с собой на катер, а надо бы тебя вместе с другими послать на прорыв, в пекло это, а сейф твой — лишь причина увильнуть, никуда бы он не делся и без тебя, доставили бы и так куда следует в целости и сохранности. — Зачем вы так, товарищ лейтенант? — повторил Кучевский, конфузясь. — Я ведь не сам, не своей волей, вы же понимаете. — Кивнул на сейф. — Если бы не это, одним словом... так обстоятельства сложились, что... Он еще что-то говорил, глядя на Федосеева смущенными своими глазами, снимал несколько раз очки, лицо его при этом становилось почти неузнаваемым, не его вроде бы, чужим — болезненным и каким-то беззащитным. Но Федосеев уже не слышал его, врубил «полный ход», моторы бешено взревели, и Кучевский, продолжая жестикулировать, походил теперь на актера из немого кино — голос его совсем пропал. — Идите в кубрик! — крикнул Федосеев в самое лицо ему. — Там Татьяна Ивановна! Кучевский согласно кивнул, подхватил сейф, и сутуловатая его фигура скользнула мимо мостика. — Вот человек, — усмехнулся Федосеев. — Только футляра на него не надели... — Но почему-то на этот раз в нем шевельнулась жалость. — И зачем только на флот таких призывают... Просторным и светлым было море, зыбь катилась пологая, гладкая, и торпедный катер словно на крыльях летел, уходил все дальше и дальше от берега. Нехорошо, неуютно было на душе у Федосеева. Думал он, с какими глазами придет в базу, как ответит, что сталось с командой тральщика; и мрачнел от этих мыслей, от предстоящей встречи. Понимал умом: нет тут никакой его вины, выполняет он приказ старшего начальника капитан-лейтенанта Крайнева. Да и выхода иного не было. Ну чем он мог бы помочь, оставшись со своим катером в бухте? Двумя пулеметами? Двумя торпедами? Немцы тут же накрыли бы, как только заметили. Нет-нет, Крайнев прав, конечно — иного выхода не было. А сердце все-таки противилось этим мыслям, о другом думало — о ребятах, оставшихся возле Волчьей балки. И никак Федосеев не мог уговорить его, успокоить. Катер отошел в море миль на шесть, берег теперь слился в сплошную тонкую линию. Федосеев приказал боцману лечь на основной курс и передернул рукоятки телеграфа на «средний». — На «полном» горючего не хватит, — сказал, покосившись на сразу ставшее недовольным лицо Быкова. — Часа за четыре дойдем. — Если погода не подкачает, — хмуро ответил Быков. — Ты, боцман, не сердись, — дружески сказал Федосеев. Быков понимающе вздохнул: — Трудно, конечно, там ребятам сейчас... — То-то и оно. А мы как на курорте: палуба надраена, чехлы простираны, медяшки горят. Царская яхта! Откуда же немцы взялись у Волчьей балки? — Может, воздушный десант? — Вряд ли, гул самолетов услышали бы. — Федосеев наклонился к переговорной трубке: — Радиста на мостик! Вряд ли десант. Оборону, наверно, прорвали в глубине. Если так, значит, и с моря не задержатся. Стиснуть челюсти попытаются... На мостик поднялся радист Апполонов. — Товарищ лейтенант, краснофлотец Апполонов прибыл по вашему приказанию! — Становитесь на мостик, — сказал ему Федосеев. — Сектор обзора триста шестьдесят градусов. Поняли? — Так точно! — Боцман, держитесь на курсе. Если что, немедленно докладывайте мне. Я в кубрик. Федосеев спустился в кубрик. Кучевский сидел на рундуке, облокотившись на сейф. Татьяна Ивановна сидела напротив, поглаживая уснувшую Ульянку. Девочка спала сладко, закинув ручонки за голову. — Представьте себе, — говорил Кучевский Татьяне Ивановне, — небольшой городок на реке, весь в зелени, садах, дома преимущественно одноэтажные, рубленые, за речкой две мельницы крыльями машут — от купца Зачесова еще остались, а дальше — леса дремучие, есть места, где и нога-то человеческая не ступала. В гражданскую белоказаки лихачили, при коллективизации — кулацкие обрезы не залеживались. И все это, заметьте, уважаемая Татьяна Ивановна, не на экране, не в книге, а в жизни. Так сказать, история наяву. Приезжайте! — Так ведь война, Евгений Александрович, — грустно, словно маленькому, улыбнулась ему Татьяна Ивановна. — Что ж, что война. Кончится, и приезжайте. У нас прекрасная школа-десятилетка. Вы, как учительница истории, можете вести очень интересную, увлекательную работу. Я, как завуч, обещаю предоставить вам все возможности. Поверьте, историю нашего края будут не только изучать, о ней непременно напишут книги, и вам выпадет случай принять в этом самое непосредственное участие. Ну, разве можно от этого отказываться? — Но я ведь жена моряка. — Но ведь всю жизнь следовать за мужем по дальним гарнизонам — не дело для учительницы. Вы будете у нас жить, работать, растить Ульянку. А муж будет приезжать к вам. Это прекрасно, поверьте! Ведь с этими дальними гарнизонами и предмет свой позабыть можно. — Вам, наверно, трудно это понять, — устало и словно бы не ему, а себе сказала Татьяна Ивановна. Видимо, мысленно она была далеко от этого разговора. — Что — трудно? — не понял Кучевский, подышав на очки. — Понять человеку дано все объяснимое. И даже несколько больше. — Пожалуй, — вяло согласилась Татьяна Ивановна. — Немножко не об этом я, Евгений Александрович. Война ведь идет. Я хотела, очень хотела остаться там, с ними. Но Ульянка... Муж буквально силой заставил меня уйти на этом катере. Сказал: это последняя возможность спастись... Кучевский покосился на свой сейф, вздохнул: — И я вот не смог остаться. Из-за него... Вы знаете, я в жизни всегда чего-то не могу. Всегда куда-то не поспеваю. Хочу, а не поспеваю. Другие меня обгоняют, даже если я тороплюсь. Не буквально, в переносном смысле, конечно. Так почему-то складываются обстоятельства. Не странно ли? Впрочем, все это не то, мелочи, никому эти эмоции не интересны. На первом плане теперь война, человек как индивидуум стерт, потерян в этой ужасной, кровавой неразберихе. — А вот это вы напрасно, — Федосеев подсел к ним. — Война всегда выявляла яркие индивидуальности. Настоящий человек останется настоящим в любой обстановке. И все эти чувства, эмоции и прочее, о чем вы говорите, будут при нем всегда. — Да, но происходит и заметное торможение. Диаграмма мыслей наших, если так можно выразиться, бесспорно сужается в военное время, острие ее направлено к одному — как сделать, чтобы все это как можно скорее кончилось. — Ну и хорошо! — сказал Федосеев. — И правильно! О прочем потом подумаем, будет время. — В чем-то вы правы. Но ведь нельзя остановить движение мысли, оно, как вы знаете, носит поступательный характер. — Мысль никто и не останавливает. Если какая-то мысль, скажем, есть у вас — она и останется, и будет развиваться в любой обстановке. Но если ее нет — жаловаться, увы, не на что, да и не на кого... — В последнем случае я, безусловно, с вами согласен. — А в первом? — Не совсем. Я вот, к примеру, вел исследовательскую работу по истории своего края. На редкость интересную и важную работу. Несколько лет вел, заметьте. Началась война — и все пошло прахом. — Ничего, подождет ваша работа. Сейчас есть дела и поважнее. — Федосеев усмехнулся: — Но вы все же можете предъявить свой личный счет. — Кому, позвольте спросить? — Как и все мы: фашизму, Гитлеру! — Да, — помолчав, задумчиво сказал Кучевский. — Здесь никаких разногласий быть не может. Корпус катера вибрировал, позуживал от быстрого хода, от напряженной работы моторов. Стегали брызги в иллюминаторы. Татьяна Ивановна укрыла Ульянку чьим-то бушлатом. — Вы бы и сами прилегли, — сказал ей Федосеев, взглянув на часы. — Полпути только прошли. Она подняла на него глаза, ища успокоения. — Нет, нет... Что же там будет? Они прорвутся? Федосеев подумал, что, быть может, мужа ее, капитан-лейтенанта Крайнева, уже и в живых нет, а она вот надеется, конечно, и сколько еще будет ждать и надеяться — трудно представить. — Вы же сами знаете, Татьяна Ивановна, что значит идти на прорыв в таком положении. Вы — жена командира корабля... — Да, да, конечно, знаю, — поспешно согласилась она, как бы извиняясь за неуместный вопрос. — Ну, зачем вы так? — Кучевский с укором посмотрел на него. — Послушайте, вы сколько на флоте служите? — обозлился Федосеев. — Два месяца. Я ведь из учителей. Но это не имеет значения. — Имеет! Вы без году неделю на флоте, а Татьяна Ивановна — шесть лет! Поняли что-нибудь? — Я не о том, — мягко возразил Кучевский. — Я ведь о том, что по-разному можно сказать. — Зачем? Мы знаем, в каком положении оказались моряки с тральщика. Чего же здесь кружева-то вить? — Даже о смерти человека можно-по-разному сообщить его близким. Все дело в такте, в заботе о людях, в бережном отношении к ним. — Суть-то одна! — Одна, да не совсем. Вот, скажем, погиб у вас на глазах человек. Вы пишете его жене: «Уважаемая Мария Петровна, вашего мужа вчера разорвало в клочья снарядом, сам видел». И все. — Какие страсти вы говорите, Евгений Александрович! — поежилась Татьяна Ивановна. — Погодите, не волнуйтесь, голубушка, — успокоил ее Кучевский. — Это ведь так, условно. А можно написать и по-другому: «Уважаемая Мария Петровна. С глубокой болью сообщаем вам о героической гибели вашего мужа и нашего боевого друга-однополчанина, вместе с которым мы прошли сотни километров по фронтовым дорогам...» И так далее. Заметьте, ни в первом, ни во втором случае нет и доли вымысла, все именно так и было. Суть, как вы говорите, одна: человек погиб. А как донесено это до близких его — великая разница... Но это, разумеется, пример из крайних. А ведь подобные явления, в различных аспектах, конечно, существуют на каждом шагу. — Кучевский поискал что-то глазами, махнул рукой. — Ну, скажем, возьмем ваш торпедный катер. Он построен, вот мы плывем на нем домой. — Идем, — поморщился Федосеев. — Хорошо, идем. А как его строили? В согласии между собой мастеровые были или, напротив, в раздоре? Может быть, еще проектируя его, люди насмерть переругались, врагами стали. Вам это безразлично? — Абсолютно! — усмехнулся Федосеев. — А вам, Татьяна Ивановна? — Пожалуй, нет. — Татьяна Ивановна с любопытством взглянула на Кучевского, не совсем еще понимая, куда он клонит, но с интересом следя за его мыслью. — И мне — нет! — воскликнул Кучевский. — Но, надеюсь, вам небезразлично, товарищ командир, как складываются отношения между моряками вашего экипажа? Почему же вас не волнуют отношения между другими людьми — теми, кто строил ваш катер, или теми, кто строит заводы, растит хлеб? Выходит, вам небезразлично только то, что в той или иной мере касается непосредственно вас самих. Так прикажете вас понимать? — Это философия ради философии, — отмахнулся Федосеев. — Ничего подобного, любезный! — Кучевский с некоторым вызовом взглянул на него: куда девались его робость, стеснительность? Это был совсем другой человек, готовый, судя по всему, постоять за себя. — Скажите-ка мне лучше — за что вы, а я скажу вам — за что я. — Я за то, дорогой лейтенант, чтобы среди нас, людей, в любом деле присутствовала гармония. — Но ведь ее нет! — победно воскликнул Федосеев. — Конечно, нет, — поморщившись, согласился Кучевский. — Однако судьба ее целиком в наших руках. Основа ее в том, насколько мы ценим, любим, бережем друг друга. И если это каждый из нас поймет... — Наступит золотой век, вы хотите сказать? — усмехнулся Федосеев. — Как бы не так! Ждите у моря погоды! — В том-то и дело, что ее не ждать надо, а самим делать. Каждому свою долю, какая по плечу. А в результате: с миру по нитке — голому рубашка. — Евгений Александрович, по-моему, прав, — сказала Татьяна Ивановна. — Он имеет в виду стремление человека к высокому самосознанию, к идеалу. — Совершенно верно, — подтвердил Кучевский. — Возможно, — Федосеев поднялся, одернул китель. — Но я — человек военный, человек действия. Если меня кто-то бьет, я не могу расшаркиваться перед ним. Как же быть в таком случае с вашей гармонией? — Вы опоздали, — вежливо улыбнулся Кучевский. — Когда бьет — поздно задумываться о гармонии. Чтобы до этого не дошло, надо раньше позаботиться. Это как урожай: что посеешь, то и пожнешь. С той лишь разницей, что посев этот должен длиться столетиями, не прекращаясь ни на один день. И, как вам известно, многие просветители, представляющие самые различные народы, посвятили этому всю свою жизнь. И не напрасно, заметьте! — А вы упрямый человек, — заметил Федосеев. — Не ожидал, признаться. — А сам подумал: «И здесь у тебя свой подход, своя гармония. Ну и ну! Да и не такой простак: ишь, в какие словесные дебри забрался, а ведь это для того, чтобы Татьяну Ивановну от мрачных мыслей отвлечь. Преподавать бы тебе эстетику какую-нибудь, а не на флоте служить...» Крышка люка вдруг резко откинулась, показалось встревоженное лицо радиста Апполонова. — Товарищ лейтенант, немецкие катера с левого борта! На сближение идут. Справа — два транспорта и сторожевик! — Вот вам и гармония! — на ходу бросил Федосеев, натягивая фуражку. — Татьяна Ивановна, если что — не обессудьте... — Нас здесь нет, — сказала она понимающе. — Из кубрика не выходить! — Федосеев загромыхал сапогами по трапу, захлопнув за собою люк. Он взбежал на мостик, схватил бинокль, хотя и так было видно: из-за недалекого мыса выходили два больших транспорта и сторожевик. Они направлялись вдоль побережья. А шестерка катеров, расходясь веером, забирала мористее, охватывала торпедный катер полукругом. — «Охотники», — сказал боцман. — Запрашивают нас, видите? — Вижу. — Федосеев стал сам за штурвал. — Морской десант, значит, и с моря решили отрезать... Отвечать путанно. Боевая тревога! На фалах затрепетал сигнал, затем другой. Федосеев понимал, что такой трюк не пройдет, что это лишь минимальная оттяжка времени — фашисты сейчас все поймут, а быть может, уже и поняли, значит, схватки не миновать. Но эти минуты очень нужны были Федосееву, они давали ему возможность решить, как действовать дальше. Он видел, что еще есть возможность лечь на обратный курс и уйти обратно, пользуясь преимуществом в ходе. Но что его ждало там, откуда он ушел полтора часа назад? Судя по всему, побережье уже было занято немцами. Кончится горючее, и катер превратится в неподвижную мишень. Да и возможность такая уменьшалась с каждой минутой: «охотники» приближались, неслись навстречу, точно стая гончих. — Подняли сигнал: «Застопорить ход!» — доложил боцман. — «Открываю огонь!» Федосеев колебался. Он успел на какую-то долю секунды подумать о Татьяне Ивановне с Ульянкой: «Что с ними будет?» — и вдруг понял, что немцы допустили промах — перехватывая торпедный катер, они оставили открытым сектор для атаки транспортов. Федосеев понимал их: они не могли предположить, что единственный катер, которому в пору флаг спустить, решится на подобную дерзость. К тому же транспорты находились еще и под защитой сторожевика. Но тут уж Федосееву выбирать не приходилось, и он положил право руля. Почувствовав его замысел, ближний к каравану «охотник» стал забирать левее, на нем сверкнули вспышки орудийных выстрелов, потянулся за кормой, густея, хвост дымовой завесы; он шел на полном ходу, наперерез, пытаясь успеть проскочить между, торпедным катером и транспортами, разделить их дымовой завесой. Федосеев подосадовал: тот успевал выполнить свой маневр. Но в следующую же секунду, когда слева под самым бортом ухнул снаряд, Федосеев принял решение пропустить «охотник» и скрыться за его же дымовой завесой. — Огонь! — скомандовал он, когда «охотник» проходил прямо по курсу, кабельтовых в двух, стреляя из носового и кормового орудий. Дробно ударили оба пулемета, огненными бусами протянулись к нему трассы очередей. Федосеев рванул рукоятки телеграфа на «полный», почти сразу почувствовав, как катер, поднимаясь, выходит на редан, неудержимо стелется над водой. И нажал нетерпеливо на ревуны. — Торпедная атака! Он рассчитывал проскочить дымовую завесу, скрыться за ней от наседавших с кормы других катеров и, вырвавшись па чистую воду, попытаться атаковать караван. Что будет дальше — об этом пока не думалось. Удушливый запах дыма плотно ударил в лицо, засаднило глаза. Казалось, не катер — самолет летит, пробивая густую облачность. Но это длилось всего несколько секунд. Распахнулся навстречу светлый простор, и Федосеев увидел впереди два длинных трехмачтовых транспорта, сыто осевших в воде. Сторожевик бил из всех орудий прямо в лицо, снаряды рвались вдоль бортов, и стоило удивляться, что пока ни один из них не угодил прямо в катер. Сзади, за дымовой завесой, хлопали выстрелы, но «охотников» не было видно, и лишь тот, что ставил завесу, широко разворачивался теперь справа, не переставая стрелять. Нацеливая катер на первый транспорт, Федосеев подумал, что он все же счастливый человек — так удачно вышел в атаку и пока не получил ни одного попадания. Он рассчитал все правильно, промаха не будет, не должно быть. — Аппараты товьсь! — Федосеев не услышал своего голоса при второй команде: «Пли!» — а только увидел, как из правого аппарата легко выскользнуло тяжелое темное тело торпеды, и почувствовал, как катер чуть приподнялся облегченным бортом. «Пошла!» — Он помедлил долю секунды, провожая взглядом торпеду и моля только об одном — не промахнуться бы! — и круто положил лево руля, кладя катер на обратный курс. — Накрыли! Товарищ командир, накрыли! — закричал боцман, и голос его, почти не слышный за ревом моторов, переломился в грохоте взрыва. Федосеев быстро оглянулся: над транспортом, ближе к корме, взметнулось пламя. Носовая часть стала задираться над водой, кормовая проваливалась вниз. «Все! — подумал Федосеев возбужденно. — Точно сработано! — И покосился на другую, оставшуюся в левом аппарате торпеду. — Может, и эта будет счастливой?» — Он решил сделать новый заход и атаковать второй транспорт. Но понимал, что на этот раз все будет сложнее. На баке появился вдруг Кучевский. Изгибаясь, он волочил в левой руке сейф. С него тут же сорвало фуражку, он кинулся было за ней, но ее унесло, точно ураганом подхватило. — Назад! — закричал Федосеев, грозя ему кулаком. И увидел Татьяну Ивановну с Ульянкой на руках. Она стояла во весь рост на палубе, ветер рвал ее волосы, платье, казалось, их вместе с дочкой снесет сейчас за борт. — Назад! В кубрик! — не слыша себя, заорал Федосеев. — В море сбросит! И сразу же все вокруг раскололось. На какой-то миг Федосеев успел заметить искаженное лицо падающей Татьяны Ивановны, окровавленную Ульянкину головку с розовыми бантиками в косичках, молнией мелькнувший леер с вырванной стойкой. И успел подумать: «Все, Крайнев, не уберег твоих...» — Командира убило! — Боцман Быков рванулся от пулемета на мостик, к штурвалу. Федосеев повис на поручнях, головой вниз. Он уже не видел, как Татьяну Ивановну, которая так и не выпустила из рук Ульянку, выбросило вместе с дочкой за борт, как почти одновременно рвануло и на корме, и там уже, в машинном отделении, бушевало пламя и все мотористы погибли на своих боевых постах. Торпедный катер потерял ход, факелом пылал на воде. Быков бросил штурвал, стащил Федосеева с поручней, и вдруг взгляд его наткнулся на поблескивающее тело торпеды. Стелясь по палубе, к ней подбиралось гудящее пламя. «Все, амба, — оторопел Быков, — сейчас она ахнет!» — Апполонов, не подпускай пламя к торпеде! — крикнул он. Радист схватил чехол от пулемета и стал прибивать языки пламени. Боцман затормошил Федосеева: — Товарищ командир! Товарищ командир, очнитесь же! Тот не отвечал. Из перепутанных, слипшихся волос его прямо на руки Быкову струйками сочилась кровь. Он наскоро охватил бинтом голову Федосеева. — Товарищ лейтенант! Катер потерял ход, горит. Сейчас торпеда взорвется. Да слышите вы меня? — За борт! — не открывая глаз, прошептал Федосеев, бессильно откинул голову, и Быков понял, что больше не добьется от него ни слова. — Апполонов, что в моторном отсеке? — Все погибли, боцман! — Радист смотрел на него каким-то бессмысленным, невидящим взглядом, лихорадочно ощупывая ладонями обожженное лицо, и Быков содрогнулся, почувствовав что-то неладное в этом его взгляде, в подернутых серым налетом глазах. Ему показалось, что Апполонов вот-вот потеряет рассудок. А тот, припадая на левую, раненую ногу, затаптывал дымившийся брезент. Брючина выше колена набухала от крови. Вдруг он остановился, отшвырнул брезент в сторону и стал протирать опаленные, безбровые глаза. — Все погибли. И мы тоже... Боцман, я плохо вижу тебя. Глаза... Что с глазами? — Пояса давай! — закричал Быков. У него руки дрожали от этих слов, от его взгляда. Они надели спасательный пояс на Федосеева, сбросили на воду еще два пояса для себя, и Быков успел сбросить с мостика «рыбину». — Быстро за борт! Торпеда взорвется! — Сейчас, я сейчас, — твердил Апполонов, но с места не двинулся. — Она вот-вот. И конец... Быков окунул брезент в воду и накрыл им хвостовую, уже горячую часть торпеды. Брезент сразу же запарил. — За борт, Апполонов! — Видя, что тот даже не слышит его, Быков отчаянно выругался, подтолкнул радиста к самому борту. — Прыгай же, черт возьми! Командира примешь! Приказываю! Апполонов прыгнул, нелепо взмахнув руками. Быков стащил Федосеева с мостика, спустил вдоль борта на воду, к Апполонову, и вдруг увидел Кучевского. Тот выползал из-за рубки на боку, неестественно волоча ноги, прикрывая правой рукой живот, с виноватой страдальческой улыбкой поглядывая на Быкова из-за очков, снизу вверх. — Вы чего здесь? — оторопел Быков от неожиданности. — Сейчас торпеда взорвется. Прыгайте за борт! — Я, знаете, не могу, — с трудом произнес Кучевский, морщась, отворачивая бледное, бескровное лицо от жарко гудящего пламени. — Весь живот горит, разворотило... И потом, неловко, право, — не умею плавать. Так и не научился... — Прыгайте! — Быков наклонился к нему помочь. И вдруг заметил: левой, свободной рукой Кучевский волочит за собой сейф. — Да бросьте вы свой сундук, черт возьми! — закричал. — Это ничего... Вот Татьяну Ивановну с Ульянкой взрывом за борт... Видели? — Катер взлетит сейчас! — Я понимаю. Вы уходите, а я... — Кучевский приподнялся с огромным напряжением, держась за турель пулемета, стал на колени, ноги у него дрожали, точно била его жестокая лихорадка. Упали очки: — Пожалуйста, — он беспомощно шарил около себя по палубе, — мои очки, они где-то здесь. Быков надел ему очки, ощутив при этом, какое потное и холодное у него лицо, и понял по этому мгновенному прикосновению — нет, не жилец он уже на этом свете. На всякий случай обхватил грудь спасательным поясом. — Давайте на воду, вместе. Медлить нельзя ни секунды! — Я сам, следом за вами. — Кучевский умоляюще посмотрел на него. Глаза его выражали в этот последний миг одну только просьбу: «Уходите, уходите, прошу вас...», да тихое страдание, которое шло, должно быть, от нестерпимой боли. — Ладно, младшой, не трави! — Быков понимал, что Кучевский не прыгнет, конечно, за борт — не хватит сил для этого, да и бессмысленно ему прыгать — тотчас же ко дну пойдет. — Я все вижу, младшой. — Закричал, не удержавшись: — На всю жизнь запомню тебя! Сниться мне будешь! Но что я могу поделать, что? — Идите, идите, — прошептал Кучевский. — Мне все равно... а вы идите. Вы честный человек. Быков окинул взглядом пылающий, гудящий в пламени, изуродованный катер, резко накренившийся на левый борт и на корму, отыскал на воде радиста с командиром — они покачивались на легкой волне, оглянулся на Кучевского — тот все так же стоял на коленях, прижавшись плечом к турели — стиснул кулак над головой, молча прощаясь, и прыгнул за борт. Они отплыли уже метров на сто, а то и больше, когда к торпедному катеру стал подходить вражеский «охотник». Он приближался медленно, на малых оборотах, с другого борта. Быков никак не мог понять, почему же до сих пор не взорвалась торпеда, и все время, пока они плыли, да и теперь, ждал, что Кучевский прыгнет следом, но так и не дождался. «Охотник» уже близко подошел к катеру, когда оттуда резко, с перебоями ударил пулемет. Быков вздрогнул — так это было неожиданно, и отчетливо представил себе, что там сейчас происходит. — Это же Кучевский бьет! — возбужденно сказал он, поддерживая командира. — Товарищ лейтенант, слышите? — Но командир не открывал глаз, не отвечал. Спасательный круг надежно удерживал его на плаву, руки по самые плечи почти лежали на чуть притопленной «рыбине». Но это были руки человека, потерявшего сознание. Тогда Быков повернулся лицом к радисту. — Апполонов, это ведь наш Кучевский бьет! У него живот распорот, а он бьет. Ей-богу, он! Да что ж ты молчишь, душа твоя неладная? В ответ на пулеметную очередь с «охотника» прогремел орудийный выстрел, и все стихло. А несколькими секундами позже море содрогнулось от мощного взрыва. — Торпеда рванула, — сказал Апполонов, приподнимая голову над водой. — Я ничего не вижу. Погиб катер? — Прощай, братишка, — тихо произнес Быков, и непонятно было, с кем он прощается — со своим катером или с младшим лейтенантом Кучевским. — Гляди, гляди, «охотник» тоже зацепило взрывом! — вскричал Быков. — Эх, жаль оверкиль не сыграл! На борт лишь завалился! — Быков видел, как с «охотника» бросались в воду немецкие моряки. — Давай, Апполоша, поднажмем, сейчас катера подбирать их придут. Как бы и нас не выудили по ошибке. Они поплыли в сторону берега, поддерживая командира. Апполонов сдержанно стонал: раненая нога, обожженное лицо нестерпимо саднили в соленой воде. Быков, оглядываясь, видел, как к месту взрыва подошли сразу несколько катеров, подобрали державшихся на воде немецких катерников, взяли на буксир получивший пробоину «охотник» и направились за уходившими вдоль побережья транспортом и сторожевиком. — Даже искать нас не стали, — с облегчением сказал Быков, глядя им вслед. — Подумали, что все вместе с катером погибли... Ну, Апполоша, фарватер наш теперь чист, навались на всю мощь. Мили четыре до берега — на среднем ходу дотянем. Держись молодцом. Так они плыли. Минут через двадцать Апполонов неожиданно вскрикнул, оттолкнулся от «рыбины» и поплыл прочь. — Стой! — вслед ему крикнул Быков. — Куда ты? Утонешь! Но Апполонов продолжал плыть, не оглядываясь. И тогда Быков, понимая, что одному ему не добраться с раненым командиром до берега, что и радист пропадет совершенно бессмысленно, заорал срывающимся голосом: — Стой, застрелю, салага! Еще один шаг и застрелю. Вернись! Стрелять Быкову не из чего было. Да и не стал бы он делать этого, окажись у него оружие. Просто ничего другого придумать не мог он, кроме этого окрика, хотя и не надеялся, что Апполонов послушается. Он жалел, очень жалел его в эти минуты, первогодка, который после учебного отряда не успел даже толком освоиться на катере, раненого, обожженного, полуослепшего от ожогов. И понимая, что тот, потеряв контроль над собой, идет на верную гибель, Быков в отчаянии закричал, не почувствовав никакой надежды в собственном голосе: — Ты же командира бросил, подлец! Стреляю, слышишь? Приказываю: вернись! И Апполонов неожиданно послушался, вернулся на его голос. Глаза его бессмысленно плутали, нетерпеливо отыскивали что-то и не находили. Не мог смотреть Быков в эти глаза, только легонько встряхнул его за плечо. — Устал? — Там Ульянка с Татьяной Ивановной. Я видел, как ихза борт выбросило. — Апполонов попытался было опять оттолкнуться от «рыбины». — Они там, на воде стоят. А вода красная — кровь это. Плачет Ульянка, зовет... Быков невольно посмотрел в ту сторону, куда хотел плыть Апполонов. Все было пустынно на море, и лишь вдалеке виднелись силуэты удаляющихся немецких кораблей. — Ты, Апполоша, не надо, — мягко, с уговором сказал Быков. — Ты поспокойней, братишка. Никого там нет. Фрицы отвязались, ушли. Видишь, вон берег? Туда и поплывем потихоньку. Вот командир только плох, а так ничего. Мы с тобой вдвоем управимся, доберемся вот скоро до берега. И дома, считай. — А из чего стрелять-то в меня хотел? — Апполонов уставился на него испытующе, утирая обожженное лицо ладонью. И непонятно было: то ли воду смахивает, то ли выступивший от напряжения пот. — Не из чего ведь? — Не из чего, — согласился Быков, улыбнувшись. — Это так я, пошутил, Апполоша. Пошутил, сам понимаешь... — Лицо солью разъедает, — поморщился Апполонов. — Ожоги саднят. И нога немеет. Плохо вижу я, боцман. — Ожоги твои подживут. Видишь, командир совсем плох? Давай на всех оборотах к берегу! — спокойно, но твердо произнес Быков. И увидел, что рассчитал правильно: Апполонов сердито отвернулся от него и энергично, мощно, точно пароходными плицами, заработал сильными руками. Лишь к вечеру они добрались наконец до берега. Накатный плоский вал вынес их на своей спине на прибрежную гальку, и они так и остались лежать меж валунов, не в силах продвинуться дальше ни на метр. Волны выкатывались на берег пенными завитыми жгутами, дыбились среди огромных камней, с гулом и грохотом разбиваясь о них, и нехотя, обессиленно уползали назад. Берег был пологий, почти сразу же за кромкой прибоя, метрах в двадцати, начинался непролазный кустарник, а еще дальше, за ним плотной стеной стоял лес. Все это наметанным глазом обхватил боцман Быков и, оставшись доволен, решил сразу же уходить в этот лес или, по крайней мере, добраться до кустарника и там переждать ночь. А уж утром выяснить, кому этот берег принадлежит. Иззябшее тело ныло, гудела голова, точно о нее, а не о берег разбивались мощные накаты прибоя. Быков попытался размять руки, но пальцы не слушались, онемели, и не было никаких сил сдвинуться с места. С тревогой подумал: окажись здесь сейчас немцы, они с Апполоновым не смогут бросить в них даже камень и их вместе с командиром возьмут без всякой возни, как цыплят. Но как бы там ни было, что бы в дальнейшем ни случилось с ними, а они свое дело сделали неплохо — на дне, совсем недалеко отсюда, покоится сейчас развороченный взрывом вражеский транспорт. Надо полагать, не с пустыми трюмами он шел. Вот жаль только торпедный катер — тоже, бедняга, нашел себе могилу на глубине. Погоревал о нем Быков, но такой размен показался ему необидным и вполне оправданным. Если к тому же прибавить и пробоину на вражеском «охотнике» — дело и вовсе стоящее. Апполонов лежал, уткнувшись лицом в мокрую гальку, наползавшие волны плоскими языками облизывали его до самого пояса. На фоне светлого, с ветвистыми трещинами огромного валуна Быков видел резко очерченный профиль лейтенанта Федосеева. Командир так и не приходил в сознание, пока они добирались до берега. Бинт на голове у него потемнел от крови, наверно, совсем просолился, и Быков пожалел, что нет под рукой никакой сухой тряпки сменить повязку... И Апполонова надо бы перевязать. — Апполонов, — позвал Быков, — надо нам как-то до кустов добраться. Слышишь? Апполонов, не поднимая, повернул к нему голову, левая щека у него была рябой от отставшей гальки. — До кустов надо добраться, — повторил Быков. — Командира перетащим. Может, обсушимся. Вдруг Апполонов — откуда только силы взялись? — резко вскочил, уставился на лежавшего рядом Федосеева и хрипло выкрикнул: — Он мертвый! Боцман, он ведь мертвый! Я вижу! — Не дури, ничего ты не видишь! — прикрикнул на него Быков, подумав, что на радиста опять что-то накатило. А спину обдало ознобом. Взглянув на командира, он понял: Апполонов прав. Но вновь упрямо сказал: — Не дури, слышь?! И спокойно, спокойно. Уже в сумерках они, измученные, похоронили своего командира. Похоронили подальше от воды, чтобы волны не сумели добраться. Обложили тело камнями, сверху тоже камней навалили. Постояли несколько минут. Лунный свет струился на свежую могилу, на опущенные их головы. О каменные глыбы с грохотом бились волны, сшибались грудью с гранитом, хлопали, как орудийные выстрелы — будто салютовали командиру торпедного катера лейтенанту Федосееву. — Надо запомнить место, — тихо сказал Быков, рассматривая совершенно раскисшие в соленой воде документы командира. — Ты знаешь, откуда он родом? Почти два года с ним проплавал — и не знаю. Вот беда. А ты? Апполонов покачал головой: — Откуда мне знать: он ведь начальник мне, не приятель... Да и ты — тоже. И о тебе ничего не знаю. Случись что... Быков с удивлением посмотрел на него: «А ведь прав он, черт возьми! Действительно, так уж получалось, что командиры о своих подчиненных знали все, а те о них — почти ничего. Не было вроде особой нужды в этом, а теперь вот как обернулось... Конечно, доберемся до своих, там штаб, документы — на всех все отыщется. А все же лучше было бы лично знать друг о друге, так оно надежнее...» — Ничего с нами не случится, — успокоил Быков Апполонова. — А познакомиться нам с тобой времени хватит... Ну, товарищ лейтенант, прощайте. Нам пора уходить. С трудом волоча,ноги по хрустевшей гальке, они направились к кустарнику. Шли молча, не глядя друг на друга, думая о погибших товарищах — разве можно было предвидеть такое еще сегодняшним утром? — о своем катере и о том, что ждет их самих впереди. Апполонов держался одной рукой за плечо Быкова, другой опирался на суковатую палку. — Ты не молчи, Апполоша, — сказал Быков, стараясь не дать радисту уйти в себя, — ты говори что-нибудь. Не зря вышло, не думай: наш катер, все мы вместе дело свое сделали. Только не молчи, слышишь? — Как думаешь, ребята там, у Волчьей балки, прорвались? — Кому-то повезло, а кому-то... — неопределенно отозвался Быков. — Такая, брат, штука. — А здесь, на этом берегу, тоже немцы? — спросил вдруг Апполонов, приостанавливаясь и словно прислушиваясь к чему-то. — А, боцман? Быков продолжал идти молча. Он уже пожалел, что попытался разговорить Апполонова. Ну что ответишь ему? Чем успокоишь? Чем обнадежишь, если и сам не знаешь, кому принадлежит теперь этот берег — нам или немцам?3
Бараки концлагеря, охваченные двойным рядом колючей проволоки, стояли на взгорке, на самой окраине небольшого приморского городка. Иссушенная знойным, беспощадным солнцем земля, казалось, изнывает от жары, горячих ветров, задыхается без дождей. Небо все точно затянуто чистым, подсиненным полотном — ни облачка не видать. И особенно горько и больно было смотреть отсюда, из-за колючей проволоки, из этого пекла на сбегающие вниз, к морю, белые дома, утопающие в буйной, прохладной зелени садов, и на само море, просторно раскинувшееся до самого горизонта. Этот распахнутый, вольный простор не давал покоя Ратникову, манил к себе, казался таким доступным и близким, что каждый раз, глядя на него, рождалась с новой силой надежда на свободу. Охватывая взглядом это манящее раздолье, хотелось верить, что жизнь не может замкнуться на этом клочке бурой, потрескавшейся земли, обнесенном колючей проволокой, что не для того она дана, чтобы бессмысленно оборваться здесь, в этой постылой, душной неволе. Постоянно хотелось пить — утром, вечером, днем, даже во сне. Но особенно днем, когда шла работа в порту на погрузке муки. Мучная пыль липла к потному телу, оседала на лице, склеивала рот и ноздри, не давала дышать. Пленные, казалось, работают в серых масках — молчаливые люди, понуро всходящие на баржу по трапу, сгибающиеся под тяжестью огромных мешков. Не успевали отгрузить одну баржу, как тут же к причалу швартовалась другая — и все начиналось сначала. И так с рассвета до заката. ...Ратников лежал на нарах рядом с Тихоном. Была ночь, барак спал, постанывали, похрапывали во сне намучившиеся за долгий день люди. Чуть светилась при входе убогая лампочка, до дальнего угла свет почти не доставал, терялся между нарами, обессилевал. В этой полутемноте спокойней думалось, вроде бы один ты в ней — никто не мешает. Но, быть может, многие, как и он, Ратников, лежат сейчас с закрытыми глазами, не спят? Это была уже четвертая его ночь в концлагере. А утром громыхнет опять дверной засов, ворвется в барак как с цепи спущенный старший надзиратель в сопровождении двух солдат с автоматами, закричит не своим голосом: «Подымайсь! Подымайсь, сволочи!», застучит по нарам рукояткой витой плетки, непременно перепустит кого-нибудь из замешкавшихся вдоль спины. С наслаждением вытянет, точно сладость испытывает, паразит. Поглядеть на него — мощей на один хороший кулак, а захочет — любого из пленных мигом на тот свет отправит. Потом будет завтрак: баланда, полкружки мутной воды — все это с видом на море. Нарочно, что ли, сволочи, пытку такую устраивают? Царская роскошь на виду у обреченных рабов: любуйтесь, дескать... И опять распахнутся ворота лагеря, и сытые конвоиры, пропуская строй, будут скалить зубы, осмеивать, попыхивая сигаретами. А потом будет раскаленный от солнца причал в порту, распахнутый, глубокий трюм баржи, широкая сходня, по которой, согнувшись от тяжести, поднимаются придавленные пятипудовыми мешками военнопленные, мучная пыль на лице, пропитанный ею воздух, тихое хлюпанье волн о борта, о сваи причала, ленивые окрики осоловевших от духоты конвоиров... — Тихон, не спишь? — осторожно позвал соседа Ратников. — Не спишь ведь, чую. — Чего тебе? — отозвался тот шепотом. — Не по себе, что ли? — Не по себе, — вздохнул Ратников. И спросил напрямик — давно готовил этот вопрос: — На волю не собираешься? — Почему-то он поверил в Тихона, с самого первого дня, как очутился здесь. Подумалось при первом же разговоре с ним: «Свой парень, флотский. Не подведет, если что...» — Собрался тут было один. — Тихон повернулся к нему лицом. — Позавчера шлепнули. Видал? — Ему теперь легче... — Больно прыткий ты: три дня в лагере, а уж о воле заговорил. Лучше других, что ли? Я вот почти полмесяца маюсь... — Ты скажи только одно: веришь мне? — В одиночку не советую — гиблое дело. — Как же тогда? — Ждать надо, исподволь готовиться. — Нет, братишка, мне до этого не дотерпеть: задохнусь. — Ты что, особенный? — Не в этом дело. Я должен вырваться отсюда! — загорячился Ратников. — Понимаешь? Во что бы то ни стало должен! — Мало ли что... Тише ты, тише. — Да пойми ты меня, человек дорогой, нельзя мне иначе... — Все-таки Ратников уловил в словах, голосе Тихона какую-то вроде бы очень отдаленную поддержку и второпях, сбивчиво поведал ему, как попал в плен, как очутился здесь. Он точно знал: одному с побегом не управиться, даже думать об этом нечего, а Тихон был единственным человеком во всем лагере, с которым он сблизился за эти дни и который, если согласится, может хоть как-то помочь ему. — Этот подлюга немецкий офицер... — горячо зашептал Ратников. — Ведь что он сделал со мной. Видел, гад, что перед пулей не дрогну, смерть в рост, не на коленях приму. И такое удумал... Вот ты, Тиша, тоже здесь, тоже муки свои принимаешь. И тебе лихо, понимаю. — В болото нас загнали, человек двенадцать, — вздохнул Тихон. — До последнего патрона отбивались, да где там — силища-то какая прет. А так бы ни за что не дались... — Вот видишь. А меня, представь только, как собаку, на веревке. А потом — ровно сквозь строй... Ну разве можно, скажи, после такого человеком жить, людям в глаза смотреть? Тебе же вот? — Тяжело. Ратников совсем близко подвинулся к Тихону. — Не могу такого унижения вынести, пойми. Руки горят, душа. Надо мне рассчитаться с этой поганью. — У меня, думаешь, не горят? — Панченко, кореша, танк заутюжил в окопе. Не сумел я ему помочь, Тиша, не прощу себе... — А мог бы помочь-то? — Нет, не мог. А все одно на душе муторно: на моих глазах ведь... Как же после всего этого сидеть сложа руки? На волю мне надо, ох как надо! — Каждому надо, — помолчав, ответил Тихон. — Кому воля не дорога... — И за сторожевик больно: такой корабль был, почти четыре года на нем проплавал. Штук пятнадцать бомбардировщиков налетело, как саранча. Больше половины команды погибло, палубу прямым попаданием разворотило. Кое-как до порта дотянули. Сторожевик уже не жилец, конечно... — Да, брат, выпало на твою долюшку, — сказал сочувственно Тихон. — Ну а от меня-то ты чего хочешь? — Помоги, самую малость помоги, Тиша. Я все уже приглядел, обдумал. — Рисковый ты больно. Гляди: головой поплатишься. — Один, без тебя не смогу, Тиша. Ты послушай... — Ратников в нескольких словах рассказал о задуманном. — Ты только сбросишь свой мешок. Когда дам знать. И все... Очень тебя прошу. — Глупо, — заупрямился Тихон. — Ты что, думаешь, они дураки? Сразу к стенке поставят. — Как выпадет... — Может, подождешь малость? Время есть. — Чего ждать? Новых унижений? Это же легче на колючую проволоку, под пулеметы. А так есть хоть какой-то шанс. — Как знаешь: вольному воля. Такое дело... — нехотя, бесстрастно проговорил Тихон. — Жизнь наша гроша ломаного теперь не стоит. Тихон засопел раздраженно, поворочался еще с минуту, прилаживаясь поудобнее на нарах, и затих. Ратников никак не мог принять этого сочувственного отречения, отказаться от своей надежды, за которой больше ничего не оставалось, ничего, кроме ожидания горькой участи, надругательства и, может быть, в лучшем случае — смерти. Но что же делать теперь? Он попытался поставить себя на место Тихона, отчетливо увидел две эти грани, за одной из которых стояла гибель обоих в случае провала, верная гибель, за другой — удачный его, Ратникова, побег, не дающий Тихону ничего... И все-таки сам он, окажись на его месте, рискнул бы помочь... Ратников вздохнул, давая Тихону понять, что не спит и не уснет совсем, не может уснуть. Он чувствовал, что Тихону тоже не до сна, дышал тот неровно, потом повернулся на спину и лежал так долго, с открытыми глазами и в чуть разжиженной темноте они сердито и влажно блестели. Ратников видел, какую тяжесть взвалил на плечи товарища, перед каким выбором его поставил, и, стараясь помочь ему, шепнул: — Ладно, спи. Забудем наш разговор. Не было его. Тихон помолчал еще с минуту, точно не слышал никаких слов, затем заворочался и так же молча стиснул Ратникову локоть. Ратников нащупал его руку, пальцы у Тихона чуть подрагивали. Вздрогнула рука и у Ратникова. Он только сумел сказать: — Спасибо, братишка. Хотел бы я встретиться с тобой после войны. — На том свете встретимся, — вздохнул Тихон и, отвернувшись, замолчал. Нет, не спалось Ратникову, как ни заставлял себя. Знал: силы для завтрашнего дня скопить надо, но уснуть не мог. Вот ведь до чего додумался этот подлюка фашистский танкист. Но надо еще посмотреть, за кем последнее слово останется... Сейчас Ратникова беспокоило только одно — завтрашний день: вдруг их четвертый барак не на погрузку муки пошлют, как в прошлые дни, а на завод или еще куда? Тогда, считай, все пропало, а придет ли опять такая возможность — неизвестно. Как ни странно, но, думая о побеге. Ратников почти не думал о себе, о своей жизни в прямом, физическом ее смысле. Ему важно было не спастись, а обрести свободу, почувствовать себя опять человеком, каким был, оставался до самой последней минуты, пока не попал в неволю, опять драться за честь и свободу своей Родины. Ему надо было отомстить фашистам и за погибших своих товарищей, и за поругание над собой. Может быть, меньше других думал он о своей жизни и потому, что был одинок на всей земле. Отец погиб еще в гражданскую, мать в середине двадцатых умерла от тифа, а он, десятилетний беспризорник, долго мотался по разрушенной войной и голодом полунищей стране, пока не определился в колонию. Потом были годы учебы, курсы трактористов и, наконец, село Студеное, усталый рокот тракторов на пашне, отяжелевшие от росы травы по утрам, девичья песня: «Прокати нас, Петруша, на тракторе, до околицы нас прокати...» Он непременно остался бы в Студеном, но подоспело время службы. Почти пять лет отдал флоту, осенью сорок первого предстояла демобилизация, но ее и всю дальнейшую жизнь, и все, о чем думалось и мечталось, оттеснила война. Так Студеное стало потихоньку таять в памяти — хоть и неродное, но самое близкое на земле место. Ему снова вспомнился последний бой у реки, на пятачке — плацдарме, погибшие ребята, Панченко с ранеными ногами. Он жалел, что не сумел уберечь их, таких молодых и добрых, почти не успевших пожить на земле. Но разве он мог уберечь их? Как он досадовал, что не было у него еще одной гранаты! Ее как раз хватило бы на другой танк. И конечно, уж совсем зря занервничал он, когда выпустил весь диск в нацеленную в него танковую пушку. Стоило погодить малость, глядишь, фрицы и высунулись бы из люка — вот тогда с ними и поздороваться. Но они тоже не дураки, конечно, — наверняка следили через смотровую щель, видели что и как. Да разве думалось об этом тогда, под горячую руку? Одно знал: пришел конец и надо принять его, как полагается советскому человеку, моряку — не на коленях. Тогда-то с этой мыслью он и отыскал в окопчике свою бескозырку, натянул ее поглубже, понадежнее, повернулся лицом к танку и пошел прямо на него. Прикинул: мгновение, выстрел — и все. Достойная, легкая смерть на поле боя. А вышло совсем по-другому. Ратников никак не ожидал такого оборота. Откинулась крышка люка, и один за другим на землю спрыгнули трое танкистов. Они принесли на руках убитого офицера, которого Ратников перекрестил на бегу из автомата, положили рядом, в трех шагах, на траву. Потом один из них, тоже офицер, вынул из кармана платок, накрыл им окровавленное лицо убитого, словно тому было больно глядеть на солнце, распрямился и, уперев руки в бедра — в правой был пистолет, — подошел вплотную к Ратникову, что-то рявкнул. Ратников, хмурясь, пожал плечами. — Не понимаешь? — Офицер, багровея, ткнул пистолетом ему в грудь и показал на горевший танк. — Теперь понимаешь? Твоя работа? «И откуда они, паразиты, русский язык знают? Специально, что ли, выучили перед войной?» — Ратников усмехнулся, глядя ему в глаза: — Яснее не скажешь, чего ж тут. Офицер выругался по-своему, танкисты бросились было к Ратникову, но их остановил окрик. Офицер даже руки раскинул, как бы защищая Ратникова, кивнул на убитого. — И это твоя? Отвечай! — Моя, — спокойно подтвердил Ратников. — Он в меня стрелял, я — в него. Но он плохо стрелял. — Я умею это делать очень хорошо! — Безоружных убивать вы мастера. — Ратников опять усмехнулся, не отводя взгляда от холодных, властных глаз офицера. И понял, почувствовал по ним: тот от него молчаливо требует смирения, раскаяния, унизительной покорности. — Ты понимаешь, кого убил?! — закипая, спросил офицер. — Как не понять... — Молчать! — крикнул офицер, выходя из себя, вскидывая пистолет. Ратников знал, что погибнет. Минутой раньше, минутой позже — это уже не имело значения. Сейчас важно было другое: дать им понять, что он не боится смерти, готов принять ее в любой миг. И когда по глазам офицера увидел, что тот понял это его состояние, улыбнулся, удовлетворенный собой, и тихо сказал: — Стреляй. Стреляй же, гад! — Для тебя это слишком легко. — Офицер тоже улыбнулся и плюнул Ратникову в лицо. — Сволочь! — Ратников кинулся на него и тут же почувствовал глухой удар по голове. Но на ногах устоял. Лишь круги потекли перед глазами да земля качнулась, как палуба корабля. Что-то кричали, егозили рядом немцы, потом один из них побежал к танку, принес веревку. Стянули крепким узлом Ратникову руки, другой конец привязали за гак на корме танка. «Все, сейчас поволокут, — подумал Ратников. — Вот он какую мне смерть приготовил...» Но он и на этот раз не угадал, что ожидает его. Рявкнул мотор, Ратникова обдало едким дымом, и танк резко взял с места, разворачиваясь. Натянулась веревка — метров десять длиной — и Ратникова потянуло следом, он побежал, чувствуя, как впивается в кожу жесткий узел. Он ждал, что танк вот-вот увеличит скорость, ноги подкосятся и его поволочет по этой пыльной степной земле, щетинящейся колючей иссохшей травой. Но скорость не прибавлялась, напротив, когда бежать становилось невмоготу, Ратников чувствовал, как она падает. Так, задыхаясь в густой пыли, ничего не видя, обливаясь потом, он сумел пробежать почти до самого холма. Потом все-таки упал, и его поволокло по земле. Ему показалось, что руки выдергивают из плечевых суставов, тело все вспыхнуло, и жарко, оглушающими ударами била в затылок кровь. «Теперь конец», — успел подумать Ратников, пытаясь приподнять голову. Но сил не хватило, и он только открыл на миг глаза и опять их тут же закрыл — глядеть было невозможно, сплошная стена пыли клубилась вокруг. Танк вдруг остановился. В люке показался офицер, закричал: — Встать! Ратников почему-то подчинился этой команде, с трудом поднялся и опять побежал следом за танком, поняв только теперь, что танкисты за ним наблюдают и держат небольшую скорость, какая ему по силам. Значит, зачем-то он нужен им? Танк перевалил через холм, спустился к подножию. Здесь стояла пехотная часть, и Ратников увидел, как навстречу высыпало десятка три-четыре солдат и офицеров. Они что-то кричали, показывая на него, хлопая себя по ляжкам от удовольствия и хохоча, а Ратников, сознавая свое бессилие, свою беспомощность, видя как бы со стороны это свое немыслимое унижение, шел между ними, следом за танком, сбавившим скорость. «Вот ведь до чего додумался, гад», — подумал Ратников об офицере. — Посмотрели бы на меня сейчас мои ребята — глазам не поверили бы... Как же это я сплоховал, не погиб вместе с ними? Зачем выжил?» Заглох мотор, офицер-танкист спрыгнул вниз, подбежал к подходившему пожилому полковнику, доложил что-то, кивнув за плечо, на Ратникова. Полковник, наливаясь жестокостью, скользнул взглядом по лицу Ратникова. Спросил, коверкая русские слова: — Сколько их было там? — Не меньше взвода, господин полковник, — ответил офицер-танкист. — Этот последний, он поджег танк и убил обер-лейтенанта. Ратников усмехнулся, сплюнул кровавой слюной в сторону. Обступившие немцы, гогоча, с интересом рассматривали его. Но, встретившись с ним взглядом, переставали смеяться. — Расстрелять! — полковник это слово произнес очень чисто и выразительно, с явной досадой следя за спокойным лицом Ратникова. Видно, дожидался слов о пощаде. — Это слишком легко для него, — сказал офицер-танкист, — он не понимает смерти. Позвольте иначе распорядиться его судьбой, господин полковник? Дальше они заговорили по-своему, Ратников не понимал о чем. А через четверть часа был уже на допросе. — Нет, нет, тебя не расстреляют, не бойся, — говорил ему офицер-танкист. — Командира танка похоронят со всеми почестями, он был достойным офицером. А тебя отправят в лагерь строгого режима: расстрел для тебя — слишком легко. Ну как, нравится? — Ну и гад же ты! — холодея, сказал Ратников. ...Похрапывал рядом на нарах Тихон. Сквозь зарешеченные крохотные окна барака начинал пробиваться рассвет. Засыпая, Ратников все еще видел перед собой холодные, мстительные глаза офицера-танкиста, слышал его раздраженный голос. На допросе Ратников молчал, сказал только, что насчет взвода тот слегка перегнул полковнику, потому что было их на плацдарме у реки всего двое — Панченко и он, а остальные четверо ребят погибли раньше, не зря погибли и дело свое сделали хорошо. Офицер разъярился, наотмашь ударил его по лицу. Как же горели кулаки у Ратникова, когда он представил вновь — уже в который раз! — это унизительное свое пленение. Да что же это? Да разве возможно такое? Нет-нет, надо судьбу решать сегодня, сейчас, иначе будет поздно... Наутро, после баланды и кружки застойной солоноватой воды пленных погнали в порт. Опять, как и в прежние дни, колонна тащилась через чистенький, утопающий в зелени городок. Ратников потихоньку косился на Тихона. Тот понуро плелся рядом, не отвечал на взгляды, помалкивал, будто и не было между ними ночного разговора. «Неужели напугался, пошел на попятную? — тревожно думал Ратников. — Тогда все пропало. Но зачем же он дал понять? Поторопился!» Утреннее солнце заливало городок, пахло садами, яблоками, переливалось внизу присмиревшее море. Улицы, казалось, онемели, все затаенно молчало в эти минуты, и только тяжелое шарканье ног по булыжной мостовой да редкие окрики конвоиров слышались в этой напряженной, горькой какой-то тишине. Колонна втянулась в порт. Выстроились побарачно, с небольшими интервалами, и тут же появился расторопный лысый человек в хорошем, ладно сшитом костюме, поговорил о чем-то со старшим конвоя, и началось распределение по работам. — Главное, держаться рядом, — Ратников слегка толкнул Тихона локтем. — Не от нас зависит, — нехотя буркнул Тихон. По его голосу Ратников определил: не по душе ему эта затея, жалеет, что связался. Да ведь и его поймешь: ради чего ему под пулю лезть? Ах, Тихон, Тихон... Шестнадцать человек отрядили на погрузку муки, отвели на самый дальний причал. Ратников очутился вместе с Тихоном. Подошла машина с завода, распахнули задний борт — и работа началась. Пленные взваливали на спину мешки, поднимались по сходне на баржу, грузили их в трюм. — Шевелись, шевелись, мазурики! — беззлобно покрикивал рыжебородый парень в тельняшке, шкипер баржи. Он живо распоряжался погрузкой, мелькал там и тут, указывал, куда и как класть мешки, сбегал на причал, торопил шоферов с подачей машин, угощал двоих конвоиров, стоявших у сходни, папиросами, курил с ними, похохатывая, поблескивая золотыми коронками. — Поворковал я при советской власти за решеткой, почалился. С меня довольно! — услышал Ратников его голос, проходя мимо с мешком. — Теперь эти мазурики пусть за баланду повтыкают. Оба конвоира похлопывали его по плечу, смеялись, подгоняя пленных ленивыми голосами. «К этому типу не пришвартуешься, — подумал Ратников. — Такой и мать родную не пожалеет. Подбирают кадры... А, судя по всему, на барже он один. Где же охрана будет: здесь или на буксире?» — Он уж прикинул мысленно, как все должно произойти. Вот только с Тихоном как теперь: и вида не подает, забыл будто. Но и другое виделось: погрузка закончена, пленных выстраивают на причале, одного не досчитываются... Баржа стоит рядом, немцы, остервенев, взбегают по трапу, бросаются в трюм... — Эй, землячок! — раздался рядом негромкий, ласковый голос Тихона. — В какие края свой крейсер ведешь? — Тебе-то что за забота? — огрызнулся шкипер. — Может, привет будет кому послать. — С того света пошлешь, земеля, — хохотнул шкипер, довольный шуткой. — С этого хотелось бы успеть. — Хотела одна дева... Проваливай, проваливай! Понял Ратников: разговор этот Тихон для него затеял, чтобы хоть знал он самую малость — куда баржа пойдет, если шкипер вдруг скажет. Да нет, не на такого, видать, наскочил. Но все же стало легче на душе: значит, на Тихона можно рассчитывать. Солнце подбиралось к полудню, обжигало голову, даже мешки накалились, вода у причала не давала никакой прохлады, казалось, вот-вот закипит. Тень передвинулась от сходни под самый борт, уманив за собой конвоиров; они сидели на бревне, потихоньку говорили о чем-то, утираясь большими платками. Обогнув небольшую косу с мигалкой на выступе, в порт вошел буксир с густо засуриченными бортами, он тащил за собой точно такую же баржу, какая стояла под погрузкой. Буксир развернулся, точно примеривался подойти к причалу, и оттуда долетел хрипловатый голос: — Сашка, скоро галошу свою загрузишь? Другую пора ставить! Кончай резину тянуть! — Через полчаса, Семеныч, трос приму! — крикнул в ответ шкипер. — Как сходили? — Порядок! Так жми на педали! — Давай, мазурики, давай! — засуетился шкипер, подгоняя пленных. — Слыхали голос пророка? То-то! «Значит, — соображал Ратников, — эту баржу сейчас отведут от причала, поставят сюда другую. Судя по всему, сразу же начнут загружать. Строить, пересчитывать пленных не будут — некогда. Вот он — момент! Только спокойней, спокойней». Он подошел к заднему борту машины, немного опередив Тихона, ухватил взглядом его взгляд, взвалил на спину мешок. Поднялся по сходне, чувствуя, что Тихон идет следом, сбросил мешок в трюм и оглянулся. Шкипер курил с конвоирами, над бортом торчал лишь его рыжий затылок. Ратников мигом растащил мешки и, уже лежа в освободившемся проеме, вновь взглянул Тихону в глаза, снизу вверх: «Давай!» Тихон свалил на него свой мешок, подтащил еще один — на ноги, другой приткнул к голове, оставив небольшое отверстие, сказал чуть слышно: «Бывай», и ушел. Погрузка закончилась. Шкипер колебался: укрывать трюм брезентом или не укрывать? — Да зачем, землячок? — услышал Ратников голос Тихона. — У такого неба дождя нарочно не выпросишь. Куда же, скажи, свой крейсер направляешь? — Если не заткнешься, долговязый, я тебе рот мукой зашпаклюю! — обозлился шкипер. — Только слово еще... А ну, бери на корме брезент, затягивай трюм. Живо! — И уже весело, что есть мочи заорал: — На буксире! Семеныч, готово, заводи трос! И опять Ратников послал Тихону благодарности: тот рассчитал точно, скажи он, что мешки надо накрыть, и шкипер сделал бы наоборот. Такая натура в нем угадывалась. Какой-нибудь час спустя буксир с баржей был уже милях в трех от берега, лег на курс и прибавил ход. По голосам Ратников определил: кроме шкипера на барже находится еще немец-охранник, которого шкипер называл Куртом. Значит, путь предстоит неблизкий, раз послали сопровождающего. Только куда он, этот путь, лежит? И что там ждет Ратникова? Брезент накалился на солнцепеке, от него несло, как из духовки, хотя между ним и мешками оставалось с полметра пространства. Обливаясь потом, Ратников потихоньку растолкал мешки, освободился и осторожно, боясь задеть брезент спиной, пополз ближе к корме, где пробивалась широкая полоса света и откуда слышалось легкое посвистывание. Он увидел плотную спину Курта, стриженный аккуратно затылок, автомат рядом, с наброшенным на кнехт ремнем. Ничего не стоит, подумал, столкнуть этого молодчика за борт, но заорет ведь, сволочь. Нет, трогать его пока не надо, пускай посидит, посвистит. До вечера Ратников выяснил, что шкипер все время стоит на руле в рубке, Курт иногда ненадолго подменяет его — видимо, у них полный контакт. И все-таки он не представлял, как выпутается из этого положения, пока не заметил, что за кормой у баржи тащится на буксире шлюпка. Но весел в ней не было. Ему хотелось пить. Никогда прежде жажда так не одолевала его, и он боялся, что не вынесет этой пытки, обнаружит себя. Конечно, у этого рыжего шкипера есть вода, она, наверно, совсем недалеко, в рубке или в кубрике. Стоит, наверно, бачок, за ручку кружка на цепочке прицеплена, и, может, капельки роняются из плохо закрытого краника... Спустились уже плотные сумерки, в трюме стояла густая темнота. Ратников дождался, когда Курт ушел опять на корму, услышал оттуда легкое его посвистывание и сказал себе: «Пора!» Он на ощупь добрался до конца трюма, разулся, осторожно развязал веревку и раздвинул брезент. Первое, что увидел — обсыпанное звездами глубокое небо, чуть покачивающийся клотиковый огонь на мачте. Сразу же обдало прохладой, запахом моря, слегка закружилась голова. Курт сидел на прежнем месте. Не торопясь, вспыхивал огонек сигареты в темноте. «И не чувствует беды, поди, — отчего-то подумал вдруг Ратников. — Ничего не поделаешь: война. Сами свалку затеяли...» — И неслышно выскользнул наверх. Успел заметить: впереди, на буксире, тоже горит клотиковый огонь, но отличительных нет, значит, маскируются, побаиваются. Он и сам не чувствовал, как босыми ногами ступал по палубе — так тихо, привидением подбирался сзади к Курту. Казалось, тот уже должен слышать его дыхание или стук сердца. Неужели не слышит? Ратников ладонью закрыл ему рот, рванул на себя податливую голову, придавил к палубе стриженым затылком. Сначала он хотел было переодеться в его форму, но потом передумал и аккуратно, без единого всплеска спустил тело за борт. Даже сам удивился: был человек — и как в воду канул... Он взял автомат, проверил и, уже не таясь, во весь рост, босиком, пошел к шкиперу. Распахнул дверь в рубку. На полу тускло светила аккумуляторная лампочка. — Что, Курт, — не оборачиваясь, сказал шкипер, — скучно одному? Ратников сразу же наткнулся взглядом на бачок, закрепленный в уголке, у переборки, даже кружка за цепочку прицеплена. Жадно облизнул сухие горячие губы. — Воды налей! Шкипер порывисто обернулся, остолбенел на мгновение. — Воды налей! — повторил Ратников. — И за штурвалом следи! — Он видел, как дрожала кружка в руках у шкипера. Выпил залпом. Тот подал ему еще и вдруг выкрикнул: — Ты кто такой? Где Курт? — Курт там. — Ратников кивнул за борт. — Может, и тебе охота? «Давай, давай, мазурики!.. Поворковал я при советской власти за решеткой, почалился. С меня довольно!» Запомнил твои слова... — Ну это ты, кореш, брось. Меня на бога не возьмешь. Из этих, что ли, из пленных? — Шкипер слегка пришел в себя. — Как же ты здесь очутился? — Не твое дело. Куда баржа идет? — На Меловую. К обеду завтра будем, если обойдется: есть слухи, наши часть побережья освободили. — Кто это — ваши? — Иди ты! — взвинтился шкипер. — Я, может, больше тебя советский. Ну и что, что сидел? Что? А этими словами мне дело не шей: по-твоему, я перед немцами советскую власть расхваливать должен? Это же конспирация, соображать надо! Ты сам-то хвалил ее, когда в концлагере сидел? То-то... Курта напрасно вот кокнул, — помолчав, прибавил шкипер. — Жалеешь? — насмешливо спросил Ратников. — Должок за ним остался... Теперь тю-тю. — Шкипер спохватился, что сказал лишнее, бросил хмуро: — Ну и что же дальше? Пришьешь, что ли? Так на буксире услышат. — Не услышат, — жестко произнес Ратников. — Шлюпка нужна, с веслами. Вода, продукты. — Рвануть хочешь? — Уж к немцам в гости снова не собираюсь. Не за этим расстался с ними. — А мне потом — вышку! — зло покосился шкипер. — Где Курт, где шлюпка, спросят? Спросят ведь? — Обязательно, — усмехнулся Ратников. — Боишься? Ничего, почалишься и при другой власти: тебе не привыкать. — Вот как? — шкипер сверкнул глазами. — Сигнал на буксир подам. Там охрана. Сейчас подам, понял? Ратников шевельнул автоматом. — Пикнуть не успеешь! До берега далеко? — Миль шесть, — притих вдруг шкипер. — Оружие на барже есть? — Какое оружие? Да будь оно... — Берег-то чей здесь? — А черт его знает. Недавно бои здесь шли. У Курта спросил бы: он наверняка знал... — Ну, хватит! Тащи весла, я постою за штурвалом. — Что же ты меня под пулю подводишь? Совесть-то есть у тебя? — Живо, говорю! — К черту! — спокойно, но лютым голосом сказал шкипер. — Стреляй! Стреляй в своего. Думаешь, я боюсь? Ратников взял со стола фонарик. — Сам найду. Дай ключ от рубки — закрою тебя. И учти: если хоть раз мигнет на клотике огонь — тебе крышка. — Не надо, я сам, — согласился вдруг шкипер. — Там, в каюте, моя жена. — Жена? — удивился Ратников. — Может, у тебя и теща здесь? — Пойду, становись за штурвал. Машка еще ничего не знает, напугается тебя. Будут тебе весла, все будет. Ты думаешь, я им служу? — шкипер кивнул на буксир. — Ненавижу их. Больше тебя! — Ладно, не валяй дурака! Ратников стал за штурвал. Впереди плыл в темноте едва различимый клотиковый огонь на мачте буксира, сонно чавкали волны у бортов, баржу чуть заметно плавно покачивало. Для перехода на шлюпке погоду лучше не закажешь, и сама ночь точно пришла для этого — звездная в вышине, а здесь, над морем, будто сажей все вымазано — в трех шагах не видать ничего. До рассвета часа четыре еще, шесть миль на веслах одолеть ли? А если колесить начнешь — все десять насчитаешь... Куда этот рыжий дьявол пропал? Время не ждет. Наконец шкипер воротился. Рядом с ним стояла девушка с растерянным, заспанным лицом. В руках она держала весла. Шкипер принес вещевой мешок и небольшой чемоданчик. Ратников почему-то сразу же определил: «Нет, не может она быть женой этого рыжего. Ни за что не может! Что-то тут не сходится...» — Мы с Машкой тоже решили уйти с баржи, — сказал шкипер. — Не на виселицу же... Вот весла, продукты, бачок с водой. — А в чемоданчике? — Здесь... ее вещи. — Значит, жена? — спросил у девушки Ратников, передавая шкиперу штурвал. Уловил, как тот тайком ухмыльнулся в рыжую бороду. А она, чуть смутившись, распахнула огромные, доверчивые глаза и мягко, с едва приметным украинским акцентом пропела: — Прихожусь. Время такое мутное, как же... Машей зовут. А вас? — Замолчи! — осек ее шкипер. — Нашла когда знакомиться. Голову надо спасать, а ты... Так берешь нас? — спросил Ратникова. «Если взять их с собой, — прикинул Ратников, — на берегу по рукам и ногам себя свяжешь, оставишь — шкипер шум может поднять, догонят. Да если и не поднимет, что с ними будет? Пропадут... Эта девушка глазастенькая на беду еще подвернулась. Не бросишь же... Ладно, там будет видно». — А на берегу как? — спросил. — У тебя своя дорога, у нас своя, — ответил шкипер. — Война много людей по миру пустила... — Готовь шлюпку. — Ратников опять стал за штурвал и, когда шкипер ушел на корму, строго спросил у Маши: — Как здесь очутилась? — А вы пленный? — несмело спросила она. — Был пленный. Теперь ты со своим муженьком в плену у меня. Не нравится? — Я не жена ему, — сказала Маша. — Догадываюсь... Как же вышло? — Так, взял меня к себе. Плаваю с ним. — Любишь его, что ли? — Разве можно? — Отчего же нельзя? — Да он подслуживает им. Противно. — Не боишься так говорить? — Боюсь. Но ведь теперь не он хозяин здесь. — Маша доверчиво, с надеждой посмотрела на Ратникова. — А в чемодане у него... не мои вещи. — Что же? — насторожился Ратников. — Разное... — А ну-ка поточнее! — строго сказал Ратников. — Деньги, драгоценности, всякое... — Где взял? Награбил, что ли? — Мукой спекулирует. Договариваются с охранником, прячут мешки, потом потихоньку продают. Дорого нынче мука стоит. С Куртом, которого вы... ну, которого уже нет, они сошлись, сколько раз проделывали. А раньше еще — и с другим. Но того на фронт услали. — Хорошо, — сказал Ратников, — при нем помалкивай, поняла? Зачем же ты мне это говоришь? — спросил уже мягче. — Уйти от него хочу. Насовсем. Не могу больше. — Куда? — Не знаю. С вами хочу уйти. — Дела, — вздохнул Ратников. — Мне самому некуда идти. Как же ты очутилась с ним? — Одна я: отца убили на фронте, мать при бомбежке завалило. Я осталась, жить негде. А тут немцы для своих солдат девчонок набирали: кто говорил — в Германию, кто — как. Жутко! Привели нас толпой в порт. Вот здесь Сашка меня и выручил: баржа его как раз у причала рядом стояла, подмигнул — мол, давай, ко мне. Я и решилась: лучше уж так, чем с немцами... — Маша робко тронула Ратникова за локоть. — Вы не бросите меня? Сашка на берег не пускал меня, прятал. Только Курт знал. И тот, перед ним который... — Вот видишь. Я-то где тебя спрячу? А кто он, твой Сашка? — Не знаю, ни разу не спрашивала. Только надо остерегаться его, он все может сделать. — Оружие у него есть? Маша открыла чемоданчик, протянула Ратникову пистолет. — Убьет, если узнает. — Не бойся. Только помалкивай. Мы с тобой ни о чем не говорили. Поняла? — Ратников посмотрел на нее с участием. — Насолил он, видно, крепко тебе. — Крепче некуда, — вздохнула Маша. — Ну вот что. Держись за меня. Умеешь за штурвалом стоять? — Научил. Как с мешками возились, все время стояла. — Становись-ка. А я пойду посмотрю, как он там. Черт его знает, возьмет да один отвалит на шлюпке. Правда, без весел не решится. Ратников прошел на корму. Шкипер завел уже шлюпку к борту, копошился внизу, в темноте. — Как у тебя там? — Порядок, можно отваливать. Канистру с водой погрузил, продукты. Чего еще возьмем? — Мешок муки бы надо. — Тяжеловато: нас ведь трое. На черта он нам? Живы будем, с голоду не подохнем. — Да, теперь трое. Волной может захлестнуть. — Слушай, старшой, — вкрадчиво сказал шкипер. — А может, того, оставим Машку, а? Чего с ней мыкаться? — Жену твою? — сдерживаясь, спросил Ратников. — У тебя бабы не было, что ли? За штурвалом постоит. Ни черта ей немцы не сделают, скажет, заставили, мол, и все такое. Даже приласкают; красота-то какая.... — Ты за что сидел? — Не бойсь, не по мокрому... Так, ковырнули угол один. Обыкновенно. — Сволочуга ты, шкипер... Оружие, еще раз спрашиваю, есть? Шкипер взобрался на палубу, постоял рядом, что-то обдумывая, махнул рукой. — Эх, раз уж свела нас с тобой судьба, играю в открытую: в чемодане пистолет. Ты ведь тоже не с дубиной. Время такое... — В женском белье? — Ратников положил ему руку на плечо. — Что еще там? — Деньги, финтифлюшки разные... — Откуда? — Он не удивлялся такой неожиданной откровенности шкипера: тот, видно, понял, что все уже известно про оружие и про барахло. — Муку налево сплавляли. Охранники впутали. Тот же твой Курт. — Поэтому и должок за ним остался? — Ну... Откажись — шлепнут за милую душу. А так, подумал, черт с вами: во-первых, вашим же солдатам меньше муки перепадет, значит, своим какая-никакая помощь, во-вторых, пригодятся побрякушки при случае — им любая власть рада. — Это ты брось! — перебил его Ратников. — Зануда же ты, старшой. Раскололся перед тобой, вывернулся наизнанку. Ты что, не доверяешь мне? Да я своими, вот этими вот руками передавить их готов! — Перестань, — поморщился Ратников. — Как же тебя убедить? — нервничал шкипер. — Ну куда, скажи, деться, если чуть не в кандалах втыкаю. Шаг влево, шаг вправо, понял, да? Но вот нашел меня случай, и я не на мели: оружие есть, за эту же муку и купил. Для чего, спрашивается? Прикинь-ка. Так-то! Да и чемодан не пуст, готов сию минуту советской власти сдать. Без всякой расписки, между прочим. Что ж, по-твоему, лучше, если б эти ценные побрякушки у немцев остались? Или убарышников? Моя академия варит еще. — Как на баржу попал? — А это уже целая история! Из таких переделок простые смертные не выходят. Может, ты и не поверишь: из тюрьмы нас немцы освободили. Ничего особенного: шли мимо, под банкой были — взяли и выпустили. Пытались вербовать. И вот тут надо было иметь голову и маленькую ловкость рук. Я это имел. А как я добрался до моря и как добился вот этого положения — длинная история. — Ты насчет Маши не вздумай, — жестко сказал Ратников. — Тебя скорей оставлю! — Не ссориться же из-за бабы, — примирительно произнес шкипер. — Давайте в шлюпку, пора, — распорядился Ратников. Сам он сел на весла, шкиперу велел на корму, за руль сесть — чтобы правил и перед глазами все время был, Машу усадил на носу. Определили примерное направление на берег, и Ратников оттолкнулся от борта. Баржа сразу же стала отдаляться, грузный ее корпус прямо на глазах растворился, пропал в темноте, лишь несколько минут еще висел клотиковый огонек в черном пространстве, плыл среди звезд, сам похожий на большую звезду. Потом не стало и его. Шлюпку покачивало — шла килевая качка, слышно было, как шипит у форштевня вода, несильный, теплый ветер дул попутно. Ратников обрадовался этому доброму помощнику, решил, что направление будет держать не только по звездам, но и по ветру. «Черт его знает, — думал Ратников про шкипера, — может, и не врет. Скольких людей война закрутила? Так закрутила, что сразу и не скажешь, кого на какой берег вынесет. Вот ведь что. Ну, сидел человек, что же теперь делать? Не поздно, все еще можно поправить. Меня и самого жизнь в свое время помотала; побеспризорничал, наскитался вдоволь, правда, пацан еще был... Все-таки сказал же вот про оружие, про драгоценности. Может, и впрямь хочет от немцев вырваться? Хотя, будь посмелее, давно это мог сделать. Конечно, не все просто: ускользнул, пробрался к своим, а там как раз и спросят: «Кто таков, откуда? Документы. Ах, у немцев служил? Разберемся...» У него, у самого Ратникова, тоже нет документов, при случае может назваться хоть Ивановым, хоть Сидоровым, но он — другое дело, он боевой моряк, старшина второй статьи. И никто с него этого дорогого звания не снимал, да он и не позволит никому. Тут все на месте: сторожевой корабль, батальон морской пехоты, где служил и воевал, плацдарм у реки — все известно, да и доказывать никому этого не надо. Разве не видно это по его, Ратникова, лицу, по глазам, по всему настрою души и сердца? А куда этому шкиперу деться? Конечно, непростой орешек. Но ведь раскрылся же. Если уж честно, то он мог свободно ухлопать из пистолета, когда с чемоданом из кубрика возвращался. Как дважды два. Парень-то, видать, битый... Маша тоже вот еще — загадка. Выходит ведь вот что: не спаси он ее, угнали бы в Германию или потаскушкой солдатской сделали. И так, и эдак повернуть можно... Но Ратников не позабыл слов шкипера: «А может, того, оставим Машку, а? Чего с ней мыкаться?» Да, в этих словах весь человек, как на ладони: тюремные, волчьи законы...Легонько поскрипывали уключины, всхлипывали, ластились гладкие волны у бортов. Ходко шла шлюпка. Казалось, все пространство кругом зашторено наглухо черными тяжелыми шторами, даже дышалось трудно — такая плотная стояла темнота. — Ничего не видать, как в дегте плывем, — прошептала Маша испуганно. — Заблудимся ненароком. — Накаркаешь! — прикрикнул на нее шкипер. — Замолчи. — Хватит с меня, не могу больше терпеть, — всхлипнула Маша. — Уйду, только до берега добраться. — Куда ты денешься, дурочка? К немцам пойдешь? Если бы не я... — Вот что, шкипер! — резко сказал Ратников, откидываясь всем корпусом. Он греб уже около часа, сбросил мокрую от пота рубаху, сидел голый по пояс. Влажные плечи его лоснились в темноте. — Перестанешь издеваться над человеком? За борт можешь сыграть! — Из-за бабы-то? — Я предупреждал. И прекратить всякие разговоры — на воде голоса далеко слышны. Садись-ка на весла, передохну малость. Ратников перебрался на корму. Все так же попутно дул ветер. Шкипер греб сильно, умеючи, и Ратников с удовольствием это про себя отметил. Он подумал, что хорошо приладить бы какой-никакой парус, тогда дело пошло бы и вовсе здорово, но из этой затеи сейчас ничего, конечно, не выйдет, это ясно, а вот раньше, на барже, можно было соорудить что-нибудь наподобие мачты, вырезать кусок брезента для паруса. Но баржа была уже далеко, и слава богу, если на буксире еще не хватились, не заметили ничего. Теперь его беспокоило лишь, чтобы, случаем, не нарваться на какой-либо сторожевой катер, тогда не выкрутиться — с одним автоматом ничего не сделаешь. Он заранее уже решил, что и как станет делать, если случится такое. Шкипер — черт с ним, не маленький. А вот Машу жалко. Молоденькая совсем, почти девчонка, такого же примерно возраста, как и его, Ратникова, ребята, погибшие у реки на плацдарме. Панченко разве чуть постарше был... Вот ведь как эта дьявольская война перемолола людские судьбы, думал Ратников, вглядываясь в чуть начинающую проявляться темноту, пытаясь угадать за ней невидимый берег. Ну, ладно, мы, мужчины, по природе своей воины, а женщины-то, Маша вот эта при чем тут? Какое же тревожное, жестокое время пришло. Сколько людей уже погибло с начала войны и сколько еще погибнет. Наверно, она все же кончится когда-нибудь, и люди подсчитают убитых и искалеченных — и ужаснутся...
Море тонуло в вязкой, но уже начинающей разжижаться темноте. Нет, никакого катера не было, слава богу. И тогда беспокойство Ратникова перекинулось к неизвестно где лежавшему берегу, к которому они торопились доплыть. Если там окажутся свои, тогда все просто: представит он начальству шкипера и Машу, скажет о них все, пускай по военным законам и по совести решают их судьбу. А сам попросится в часть, сообщит о погибших своих товарищах, о Панченко, обязательно напишет о них в свой батальон, а если удастся разузнать адреса. — домой напишет подробно, как они сражались и погибли. Святое это дело он выполнит непременно. Ну, и самое главное придет за этим — наступит пора слово свое в открытом бою сказать... Да нет же, прикидывал Ратников, не может все так гладко складываться. И так слишком везет. Скорей всего немцы на берегу. По обстановке придется действовать. Теперь вот и за Машу со шкипером соображай, будто в ответе за них. Нет, не может и на этот раз повезти — не бывает так. — Вроде бы и берегу пора быть, — приглушенно сказал шкипер, загребая веслами. — Сереет, а ни черта не видать. В голосе его Ратников уловил тревогу. — Верно идем: ветер-то в корму. Несколько раз они уже подменяли друг друга на веслах, оба умучались, а конца все не виделось. Ратников и сам стал беспокоиться: берег не показывался. Правда, видимость пока была никудышная, но светало споро, и если за какие-нибудь полчаса не удастся добраться до берега, шлюпка окажется как на ладони. — Схватят нас, что станем говорить? — неожиданно спросила Маша. — Господи, как будто в клетке какой живешь. — Тебе-то чего бояться? — усмехнулся шкипер. — Тебя не тронут... А вот нами поинтересуются. — Может, наши на берегу, — как можно спокойнее сказал Ратников. — А может, никого нет. Главное — пристать. — Немцы там, — упрямо произнесла Маша. — Лучше утопиться. — Все равно пристать дадут, если и немцы, — сказал Ратников. — Сразу стрелять не будут. Смыслишь что-нибудь на их языке? — спросил он шкипера. — Ну, — нехотя отозвался шкипер. — Если окликнут, трепани им что-нибудь: мол, свои и всякое такое. Нам, главное, пристать, чтобы опора под ногами была. А там... — Ратников взял в руки автомат. — Ты, Маша, сразу в кусты забирай или в скалы. Если схватят, говори, с потопленного парохода. А мы им не дадимся. — Ты что же, собираешься бой принимать? — удивился шкипер. — Может, у них дивизия здесь стоит. — Попробуем. — Один? — А ты что же, пули ловить будешь? — А ты толковый мужик, — помолчав, тихонько засмеялся шкипер. — Только что же я, с веслами на эту дивизию пойду? Вот он, этот самый момент. Ждал его Ратников давно, вроде бы обдумал все, а теперь опять заколебался: отдать шкиперу пистолет или не отдать? Со спокойной душой он отдал бы его скорее Маше, а вот шкиперу не решался. Темная все-таки личность, возьмет и хлопнет в спину, разве уследишь в суматохе. Но что-то таилось в нем и такое, что заставляло Ратникова думать иначе — не может ведь человек так играть в ненависть к немцам. Русский же он, советский как-никак! Просто зачерствела душа от путаной жизни, от всяких скитаний. Может, и наладится, время придет. — Зачем с веслами? — мирно сказал Ратников. — С ними не навоюешь долго. Держи-ка. — И подал шкиперу пистолет. Тот недоверчиво обернулся к нему. — Держи, держи. Вдвоем мы им дадим жару. Не трусишь? — Ха-ха! Ты еще узнаешь Сашку-шкипера, старшой. Увидишь в деле — узнаешь. — Между прочим, Сашка, — Ратников впервые назвал его по имени, — мне надо посчитаться с ними за своих товарищей. — Ты уже Курта отправил на дно морское. Или мало? Ничего парень был, правда, сволочь, если по-честному. К Машке вон все время лез. — Ох, Сашка, Сашка... — вздохнула Маша. — У своих же тащил, — словно бы не замечая, продолжал шкипер. — Люди воюют, а он руки на муке греет, кусок у них урывает. Капиталец сколотить мечтал за войну, лавку какую-то вшивую собирался открыть. Ну и открыл... Я сам не ангел, но не додумался бы на войне, у своих же солдат кусок из глотки рвать. Я-то хоть у них, фрицев, оттяпывал — тут дело святое. А он? А что у тебя с корешками-то вышло? — Погибли. У меня на глазах. Вместе дрались. Пятеро. Последнего, Панченко, танк гусеницами заутюжил. — А ты чего глядел? Я бы что-нибудь сделал. Когда кореш в беде... Что же, совесть мучает, что ли? Ратникову было больно принимать укор шкипера, но одновременно он и успокоился, потому что сейчас, после этих слов, окончательно ему поверил. Он сказал: — А ты говоришь: Курт. Здесь счет один к десяти должен быть, не меньше. — Законно. — И за себя тоже надо поквитаться. — У тебя-то что? Жив-здоров. — Ну, это, как ты говоришь, целая история. — Я тебе скажу: плен поганей тюрьмы. — Не был в тюрьме, не знаю, — рассердился Ратников. — Тебе есть с чем сравнивать... — В бою я не дался бы, — не заметив насмешки, убежденно сказал шкипер. — Черта с два! Ратникову опять стало и обидно, и покойно от его слов. — Греби, греби. Скоро сменю. И в тот же самый миг Маша приглушенно, прикрыв рот ладошкой, ахнула: — Берег! Глядите, берег! Рассвет вставал из-за моря, из-за далекого горизонта, и там, в той стороне, за кормой, будто бы из-за самого края земли подсвечивало, поднималось невидимое солнце. Казалось, оно с необычной торопливостью всплывает на поверхность, будто запаздывает, — так скоро, прямо на глазах, обнажалось небо вдали, и сразу же стали различимы самые близкие к воде облака. Но здесь пока еще удерживалась зыбкая полутьма, и за ней, как в густом, вязком тумане, Ратников разглядел приземистую полоску берега. — Навались! — скомандовал он шепотом. Шкипер налег на весла, бросив лишь на миг взгляд через плечо: ему тоже не терпелось увидеть берег. — Господи, что сейчас будет, — прошептала Маша. — Помолись еще. Встань на колени и помолись, — зло бросил шкипер. — Связались с тобой. — Ох, Сашка, Сашка, — запричитала Маша, — ведь это я тебя должна ненавидеть, а не ты меня... — Перестаньте! — обозлился Ратников. — Нашли время. Приближался берег, не больше кабельтова оставалось до него, и оттуда должны были уже заметить шлюпку. Но там не угадывалось пока никакого движения, хотя отчетливо уже различались крупные валуны вдоль кромки прибоя, а еще глубже, за ними — невысокий темный заборчик кустарника. Ратников велел Маше перейти на корму, сам приладился с автоматом на носу, почему-то тут же подумав: «Вот сейчас шкипер, как котенка, может меня ухлопать. Обернется... и в затылок...» Но тут же отмахнулся от этой мысли — не до этого стало. Вглядываясь в берег, он выбрал место, куда пристать, — между двумя сгорбленными валунами. — Чуть левее. Так держать! Совсем рассвело. Уже по мелководью скользила шлюпка, даже видно было рябоватое галечное дно, зеленые космы водорослей. Ратников понимал, что сейчас, когда до берега оставалось метров двадцать, самое время окликнуть шлюпку, открыть по ней огонь. Сейчас ничего не стоит их перестрелять, а потом, если им удастся выпрыгнуть на отмель, сделать это будет труднее, потому что завяжется бой. Какой никакой, а все же бой, и их жизни будут чего-то стоить противнику, может быть, даже очень дорого. Шлюпка прошипела днищем по гальке, ткнулась между валунами. Ратников, следом шкипер и Маша метнулись на берег, припали к камням. Ждали выстрелов, передыхая от перехода, от качки, привыкая к устойчивой, надежной земле, просматривая метр за метром незнакомую местность. Утренняя тишина стояла кругом, лишь слабый прибой вздыхал, накатывался на отмель. Солнце всплывало над морем, малиновая лысая, макушка его уже торчала над горизонтом, разбрызгивала по небу латунное сияние, но пока не грела, только-только накалялась. — Надо осмотреться, спрятать как следует шлюпку, — сказал Ратников. — Кажется, нам повезло: на берегу никого нет. — Что же теперь делать? — спросила Маша растерянно. — Обглядимся, решим. Немного продуктов, вода, оружие у нас есть. Чего же еще? Не пропадем. Ты только не нервничай, успокойся. — Не буду, — благодарно согласилась Маша. В глазах ее стояли слезы. — Ох, голуби, — шкипер с насмешкой покосился на Ратникова. — Заворковали. А дальше что? Ты — в свою сторону, мы — в свою? Как уговаривались? — Я не пойду с тобой, — твердо сказала Маша. — Один иди. А с меня хватит! — Пойдешь? — зло произнес шкипер. — Узнаем, где немцы, — сказал Ратников. — Раз уж вырвались из их лап, надо оправдать свободу. Как, Сашка? — Что ж, воля — это вещь, — неопределенно ответил шкипер. И вдруг ухватил Ратникова за плечо. — Смотри-ка, во-о-н слева, почти у берега, бугорок. Видишь? — Кажется, могила... — Откуда она взялась? На таком безлюдье? — Что-то здесь, наверно, произошло. А ну, погодите-ка. Держа автомат в правой руке, левой опираясь о камни, Ратников запрыгал, забалансировал между валунами, удаляясь, потом скрылся совсем. — Что, напела ему? — Шкипер тут же подступил к Маше. — Про все напела: про пистолет, про побрякушки? — Чего ты хочешь от меня, Сашка? — Уж не за него ли думаешь зацепиться? — Дурак ты: до этого ли мне? — Смотри, не прогадай... — Шкипер подкинул на ладони пистолет. — Шлепну вот сейчас его — и концы в воду, и на свободе. Жратва, деньги, побрякушки — опять мои... — Да на тебе креста нет! — Маша, отгораживаясь от него руками, попятилась к шлюпке. — Я закричу сейчас, закричу! — Не закричишь, — усмехнулся шкипер, подступая к ней, — не закричишь, ты у меня послушная...
Последние комментарии
1 час 5 минут назад
1 час 18 минут назад
1 час 24 минут назад
1 час 28 минут назад
1 час 25 минут назад
1 час 30 минут назад
1 час 29 минут назад
1 час 33 минут назад
1 час 35 минут назад
4 часов 41 минут назад