Иван Болотников Кн.2 [Валерий Александрович Замыслов] (fb2) читать онлайн
- Иван Болотников Кн.2 1.06 Мб, 503с. скачать: (fb2) - (исправленную) читать: (полностью) - (постранично) - Валерий Александрович Замыслов
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Валерий Александрович Замыслов
Иван Болотников Кн.2
ЧАСТЬ- I
ЛИХОЛЕТЬЕ
Зазимье. Сидит мужик в курной избенке да скорбно загривок чешет. Угрюмушка на душе. Жита после нови – с гулькин нос: барину долги отдал, соседу-мироеду да мельнику за помол. А тут и тиун 1нагрянул. Подавай в цареву казну подати, пошлины да налоги: стрелецкие, чтоб государево войско крепло да множилось, ямские, чтоб удалые ямщики – «соловьи» – по царевым делам в неметчину гоняли, полоняничьи, чтоб русских невольников из полона вызволить… Проворь деньгу вытряхать. А где на все набраться? Поскребешь, поскребешь загривок – и последний хле- бишко на торги. Вернешься в деревеньку с мошной, но она не в радость: едва порог переступил, а тиун тут как тут. – Выкладай серебро в государеву казну. Выложишь, куда денешься? А избенка полна мальцов- огольцов; рваные, драные, сирые. Глянешь – сердце захолонет. Прокорми экую ораву! А тут еще баба вздохнет: – Худо, батюшка, маятно. А ить зиму зимовать, перемрут ребятенки. И вновь мужик потылицу чешет. Лихо жить у барина, голодно. Надо к новому помещику брести, авось у того посытей будет. Добро, Юрьев день на носу. Захватив рубль за «пожилое», идет мужик на господский двор. Холопы дерзки, к дворянину не пускают. – Недосуг барину. Ступай прочь. – Нуждишка у меня. Холопы серчают, взашей мужика гонят, вышибают из ворот. Мужик понуро садится возле тына, ждет. Час ждет, другой. На дворе загомонили, засуетились: барин в храм снарядился. Вышел из ворот в меховой шапке, теплой лисьей шубе. Мужик – шасть на колени. – Дозволь слово молвить, батюшка. Дворянин супится. – Ну! – Сидел я на твоей землице, батюшка, пять годов. Справно тягло нес, а ныне, не гневись, сойти надумал. – Сойти?.. Аль худо у меня? – Худо, батюшка. Лихо! – Лихо? – поднял бровь дворянин. – Лихо, батюшка, невмоготу более тягло нести. – Врешь, нечестивец! – закричал барин. – Не пущу! – Да как же не пустишь, батюшка? На то и воля царская, дабы в Юрьев день крестьянину сойти. Оброк те сполна отдал, то тиун ведает. А вот те за пожилое. Положил к ногам рубль серебром 2, поклонился в пояс. – Прощай, государь. Дворянин посохом затряс, распалился: – Смерд, нищеброд, лапотник! Долго бранился. Но мужика на тягло не вернуть: Юрьев день! И государь, и «Судебник» на стороне смерда. Уйдет мужик к боярину: тот и землей побогаче, и мошной покрепче; слабину мужику даст, деньжонок на избу и лошаденку. На один-два года, чтобы смерд вздохнул, барщину и оброки укоротит, а то и вовсе от тягла избавит. Пусть оратай хозяйством обрастает. Успеет охомутать: от справного двора – больше прибытку. Дворяне роптали. Поместья малые, земли скудные, родят сам-два. Мужик живет впроголодь, по осени шапку оземь: – Ухожу, батюшка! И не удержишь: Юрьев день, будь он проклят! Бежит мужик, родовитых господ ищет. А те не моргают, лопатой мужика гребут. У иного оратая и деньжонок за пожилое не сыщется, так боярские тиуны помогут; в сумеречь прокрадутся в избу и прельщают: – Ступай к нашему боярину. Будет житье вольготное. – За пожилое задолжал, серебра нетути. Не сойти мне нонче, – вздохнет мужик. – Дам тебе серебра. Снеси своему господину худородному – ив нашу вотчину. Будешь и с хлебом, и с сеном, и с конем добрым. Боярин наш милостив. Так и сманят мужика. Да если бы одного – селами сводят! А помещику каково? Чем кормиться, как цареву службу нести? Государь что ни год – клич: татарина бить, ливонца воевать. Быть дворянину «конно, людно и оружно». Да где уж там «людно»! Где ратников набраться, на какие шиши доспехи справить? Гуртуясь, дворяне шумели: – Не сидит мужик на земле. Отменить Юрьев день! Завалили государя челобитными, ехали в Москву, толпились, осаждая дьяков у Постельного крыльца. И государь Иван Васильевич Грозный призадумался. Войско держится дворянским ополчением. Но поместья служилых людей запустели. Мужика надлежит привязать к земле накрепко. И царь повелел: установить на землях дворян и бояр заповедные годы. Повелеть-то повелел, да не повсюду. Заповедь лишь на новгородские земли легла. Но как преставился грозный царь, за дело Борис Годунов взялся. Во всю ширь размахнулся! Хлынули в села и деревеньки приказные люди – заносить мужиков в особые писцовые книги. Мужики всполошились: – Пошто за господами записывать? Веками жили без крепости. Приказные пояснили: – То по государеву указу. Повелел царь сидеть вам у господ без выходу, покуда земля не поустроится. Многие мужики ослушались. В Юрьев день, по старинке, сошли было к новым господам, но их ловили, били кнутом и возвращали вспять. С той поры мужик и воскликнул: – Вот те, бабушка, и Юрьев день! Помещики же духом воспрянули. Теперь можно мужика закабалить и покрепче. Оброки возросли чуть ли не впятеро. Взроптал мужик! В волостях и уездах вспыхнули бунты. Борис Годунов подавлял гиль жестоко, со свирепыми казнями. Отчаявшись «сыскать правду», мужики укрывались в лесах, бежали за Волгу и в Дикое Поле. Сермяжная Русь хлынула на вольные земли.Глава 1 ЧИСТЫЙ ЧЕТВЕРГ
На Евдокию-плющиху привалило тепло. Богородские мужики, поглядывали на проклюнувшиеся из-под снега поля, толковали: – Раненько ныне весна пожаловала. Экое вёдро! – Евдокия красна – и весна красна. – Дай-то бы бог… Скоро уж и за сошеньку. – Сошенька всегда при нас, да вот где жита набраться, – вступил в разговор бобыль Афоня Шмоток. – В сусеках – вошь на аркане да блоха на цепи. Худо, ребятушки. – Худо, – вздохнул Семейка Назарьев. Округлое прыщеватое лицо его было темнее тучи. Намедни, на Касьяна, пала от бескормицы последняя лошаденка. Вышел утром на двор, а Буланка ноги протянула. Без лошади – пропащее дело, на своем горбу соху не потянешь. Мужик без лошади, что телега без колес. – Худо, – вторил Карпу шка. Мужичонка квелый, плюгавый, щелбаном свалишь. – У меня жито ишо на Рождество подъели. Надо тиуну кланяться. – Цепом рыбу удить, – отмахнулся Семейка. – Ныне Калистрат и осьмины не даст. – Не даст, – поддакнул Афоня, – попридержит хлебушек. Ныне жито в большой цене. Князь на черный день бережет. – Так ить с голоду помрем, крещеные, – тоскливо протянул Карпушка. Мужики примолкли, нахохлились, у каждого на душе – горечь полынная. На носу Егорий вешний, а хлеба посевного нет, В мужичью кручину-беседушку врезался звонкий ребячий голосок: – Барин едет! Мужики глянули на дорогу. Вдоль села, покачиваясь в седлах, ехали оружные всадники с саблями и самопалами. – Уж не князь ли? – всполошились мужики. Впереди оружных возвышался тяжелый чернобородый наездник в богатом цветном кафтане. – Чужой, – молвил Семейка, снимая шапку. Встречу конникам по мутным лужам бежал деревенский дурачок Евдонька; в разбитых лаптях, драной сермяжке, дырявом войлочном колпаке набекрень; бежал торопко, размахивая березовым веником. Поскользнулся и плюхнулся в лужу, обдав переднего всадника грязью. Чернобородый побагровел, широкое медное лицо его передернулось. Евдонька поднялся, с блаженной улыбкой вперился в барина, залюбовавшись стоячим козырем нарядного кафтана; по козырю – нити жемчужные, узоры шелковые золотные. Всадник ожег Евдоньку кнутом. Дурачок заплакал. – На колени! Евдонька стоит, шмыгает длинным хрящеватым носом. – На колени! Могучий хлесткий удар сбивает Евдоньку с ног, валит в лужу, но в луже Евдоньке лежать не хочется, и он вновь поднимается. Барин – лютей дьявола. – Убью, навозное рыло! Кнут принялся гулять по Евдонькиной спине. – Не трогал бы христова человека, барин, – отделился от толпы мужиков Семейка. – Немой юрод. – Не лезь! Кнут прошелся по спине Семейки, разорвал армяк. Мужик набычился, не отступил. – Грешно юрода сечь, барин. Всадник поостыл: блаженные на Руси чтимы: унимая гнев, сунул кнут за голенище красного сафьянного сапога, натянул повод. – Геть, нищеброды! Надменный, осанистый, поехал дальше. Мужики вытащили Евдоньку из лужи, уложили подле завалины. Евдонька не шелохнулся. – Никак преставился, братцы, – перекрестился Кар-пушка. К мужикам вернулся один из господских послужиль-цев. Кинул несколько серебряных монет. – Дворянин Прокофий Петрович Ляпунов блаженного полтиной жалует! Пущай новый кафтан справит аль в кабак сбегает. – Отбегал, – мрачно бросил Семейка. Послужилец молчаливо глянул на Евдоньку, огрел плеткой коня и помчался к Ляпунову. – Ироды! – глухо кинул вслед Семейка. Мужики озлобленно загалдели: – Невинного человека загубили. Царю писать! – Пустое, – отмахнулся Семейка. – У царя Бориса правды не сыщешь, лют он к мужику. Аль не он Юрьев день отнял? – Где ж тогда правду сыскать? – с отчаянием вопросил Карпушка. – Правда у бога, а кривда на земле, голуба. Вот и сыщи. – А может, в бега податься? – молвил Афоня. – А как словят да кнутьем? – оробел Карпушка. – Это уж как бог даст. Коль подсобит – не словят. Так ли, Захарыч? – повернулся Семейка к старику Аверьянову. – Бог-то бог, да сам не будь плох, – степенно отозвался Пахомий. – И бежать надо умеючи. Пахомий Аверьянов – мужик на селе бывалый. Смолоду утек в Дикое Поле, козаковал, бился с ордынцами, побывал в татарском полоне, бежал, а помирать на старости лет притащился на родимую сторонушку. Пока мужики судили да рядили, на село нагрянул князь Телятевский. Ехал Андрей Андреевич с одной думкой: «Мужика ныне и в капкане не удержишь. Уж лучше житом помочь, чем вотчину оголить. Кой прок в пустой ниве?» Молвил оратаям: – Прослышал о вашей нужде, мужики. Без хлеба сидите. Ну да не оставлю в беде. Дам вам жита. Сейте с богом! Мужики рты разинули: в кои-то веки барин задарма хлеб давал! В ноги повалились. Когда Андрей Андреевич удалился в хоромы, Пахомий задумчиво произнес: – Ох, неспроста, мужики, щедроты княжьи. Каково-то будет по осени, как хлебушек соберем? Но мужики наперед не загадывают: житу довольны. Весна выдалась красная, ядреная, полосы хоть сейчас засевай. Но никто в поле не поехал: ждали Чистого четверга. Вот тогда можно и страду начинать. Свят обычай! Великий четверг воистину велик. Упаси бог обряд не соблюсти! Накануне бабы скребли и мыли избы, топили бани, мужики чистили дворы, обихаживали лошадей, выметали сор из гуменников и овинов. Но превыше всего – омовение! Надо «очистить» на весь год тело, снять грехи, изгнать из себя всякую нечисть. В глухую полночь Афоня Шмоток сполз с полатей, запалил свечу от неугасимой лампадки и толкнул похрапывающую Агафью. – Будет ночевать. Пора! Агафья поднялась с лавки, потянулась, глянула в оконце, затянутое бычьим пузырем. Темь непролазная. Заворчала: – Вот всегда так, неугомон. Спать бы да спать. – А я грю, пора! – осерчал бобыль. – Ворон ждать не будет. Эвон сколь водицы надо притащить. Глянь, ре-бятни-то. Ребятни у Афони полна изба, наберись тут «четверговой» воды. Агафья поворчала, но стала собираться. Облачилась в сарафан, повязала плат на голову и с двумя бадейками вышла из избы. Перекрестилась. – Страшно, Афонюшка. А что, как нечистый привяжется? – Не привяжется. Нужна ты ему, беззубая. Проворь! Агафья застыла. Идти на реку ночью жуть как не хочется. Но и Афоня не пойдет: мужики за святой водой не ходят. На соседнем дворе скрипнули ворота. У бобылихи от сердца отлегло. Василиса! С той хоть через погост, баба не из пугливых. Но идти вкупе нельзя: за «четверговой» в одиночку ходят, да чтоб тихо, молчком. Соседка прошла мимо. Шла неторопко, чуть слышно ступая по тропе. Агафья – следом. Василиса спустилась к реке, но воду черпать не стала; присела на бережок, дожидаясь утренней зорьки. И получаса не прошло, как мрак рассеялся и заалел восход. Василиса глянула на лесное взгорье, крутой подковой обогнувшее озеро. Вздохнула, подернулись очи слезами. «Сюда Иванушка любил хаживать. Где-то он, сокол мой? И куда его судьбина занесла? Бежал Иванушка из села и будто в воду канул. Ни слуху, ни весточки». Закручинилась Василиса, про святую воду забыла. Но тут Агафья молчком прошествовала. Спохватилась! Вот-вот черный ворон на реку спустится. На Великий четверг он воронят купает. И велик грех после ворона воду брать! Заспешила, зачерпнула бадейки. Афоня Шмоток, выпроводив Агафью, достал из-за божницы катышки. Намедни сам готовил из воска запрестольной свечи, добавляя в катышки хлеб и соль. Зажег пасхальную свечу, снял с киота Николая-чудотворца, вышел на улицу и трижды с наговором обошел двор и избу, ограждая себя, домочадцев и скотину от хвори, бед, напастей и нечистой силы. Вошел в хлев. Скотины у бобыля – кот наплакал: захудалая коровенка да пять курей. Поставил свечу и икону, развязал тряпицу и закатал катышки в коровий хвост. Вновь прошептал наговор и вернулся в избу. Но в избе душно и смрадно, воняет кислыми щами и овчиной. Не сидится Афоне. В голову блудная мысль пала. Хохотнул, накинул драный армячиш-ко и вон из избы. Ведал: в Чистый четверг, на зорьке, бабы нагишом объезжают жилища. Остановился, скребнул перстом куцую бороденку. Куда ж податься? Супротив – избенка Карпушки Веденеева. Но женка его суха и квела, поглядеть не на что. К Семейке Назарьеву? Баба дородна, но старовата. Нет, всего лучше к приказчикову подворью: девки у Калистрата Егорыча одна другой краше. Занялся небоскат малиновым заревом, заалели медные кресты храма Ильи Пророка, на дворах загомонили вторые петухи. «Не опоздать бы, прости осподи», – вновь хохотнул Афоня и припустил к приказчиковой избе. К задворкам крался тихо, сторожко, боясь вспугнуть Калистратовых собак. Вот уж близко. По ту сторону избы заслышались приглушенные голоса. «Девки!.. Заговоры бормочут». Афоня юркнул в малинник. Голоса все ближе и ближе. А вот и девки. Мать честная! Чисто русалки. Белотелые, с распущенными волосами, глаз не оторвешь. У Афони аж дыханье сперло. Век бы зреть эких лебедушек! Одна девка «объезжала» двор на помеле, другая – на клюке, третья – на кочерге. Позади тяжело и чинно шла дебелая приказчи-кова женка Авдотья с образом богородицы. «Квашня квашней», – мельком глянул на Авдотью бобыль и вновь вперился в девок. Ух, добры, ух, пригожи! Девки повернули за поветь, скрылись. Позади Афони послышался шорох, что-то сопело и тихо присвистывало. «Осподи! Уж не сатана ли ко мне лезет?» – всполошился Афоня и тихо развернулся. Застыл на карачках. Кусты качнулись, раздвинулись, и перед самым Афониным лицом выросла большая кудлатая голова с сивой бородой. Маленькие заплывшие жиром глаза очумело захлопали. Бобыль тихонько захихикал: – Святый отче… Ох, уморушка. Батюшка Лаврентий побагровел; выйдя из оторопи, зашикал: – Помолчи, сыне. Нишкни! Но Афоню разобрал смех. – Да как же ты, святый отче, хе-хе… – Прокляну! Батюшка больно дернул Шмотка за бороденку. Зло, надрывно, почуяв чужих людей, залаяли цепные собаки. Афоня и батюшка поползли вспять. Тучный, пузастый Лаврентий еще пуще засопел и засвистел носом. Выбравшись из малинника, Шмоток озорно подморгнул батюшке и вновь неудержимо залился. Батюшка смущенно крякнул, а бобыль подтянул портки и шустро побежал к своей избенке. Агафья, наносив «четверговой» воды, достала из-за божницы серебряную полушку и опустила ее в лохань. – Приступай, Афонюшка. Шмоток снял нательную рубаху, умылся. Утирался рушником и все посмеивался. – И че тебя прорвало? Грешно сичас зубы-ти скалить. Эк разошелся, – недовольно покачала косматой головой Агафья. Афоня, не переставая хихикать, принялся будить ребятню. – Вставай, рать чумазая! Стаскивал мальцов с лавок, с полатей, с печи, весело покрикивал: – К лохани, разбойники! Перед выездом в поле Пахомий вымылся в бане, облачился в чистую белую рубаху, в которой ходил лишь причащаться, и сел за стол. Василиса поставила хлеб и соль, молвила сыну: – Присядь и ты, Никитка. Никита, рослый, чернокудрый паренек, опустился на лавку обок с Пахомием. Помолчали и вышли на двор. Дед и Никитка принялись запрягать лошадь, а Василиса, прислонившись к повети и глядя на сына, вновь пригорюнилась. «Кабы Иванушку сюда. Любил он на пахоту выезжать. А как за сохой ходил! Ловчей да сноровистей его и не сыщешь. В отца. А тот на ниве так и преставился. А вскоре и Прасковья богу душу отдала. Засиротела изба Болотниковых, один Пахомий при дворе остался». После мужичьего бунта Иванка бежал в Дикое Поле, а Василиса с Афоней подались в лес. Бортник Матвей упрятал их в землянке, покинутой Федькой Берснем. Здесь у Василисы и сын народился. Афоня поглядывал на крепкого розовощекого младенца и довольно баял: – Добрый будет парень, в батьку. Землянка – в самой глухомани, один лишь бортник к ней тропку ведал; приносил мяса, хлеба, одежонку, говаривал: – Тут не сыщут, живите с богом. В село же вам – ни-ни! Князь гневается. Семейку Назарьева в железа посадил, другим же мужикам – батоги. – Мамон, поди, лютует. – Хватился, – усмехнулся бортник. – Мамона ныне самого с приставом ищут. Княжьи хоромы обворовал, тиуна убил – и деру. – Вот те и Мамон Ерофеич! – присвистнул Афоня. Прожили в землянке год. Афоня наловчился бить птицу и зверя, добывать мед в бортных лесах. Впроголодь не сидели. Но все чаще и чаще Шмоток заговаривал о селе. – Зверь – для лесу, мужик – для миру. Всякому от бога. Тошно мне тут, Василиса, на село охота. – Сказывал же дед Матвей: на село нам нельзя, живу не быть. Не ты ль, Афоня, кабальные грамотки у приказчика схитил? Не ты ль их с Иванушкой на костре жег? Ни бог, ни царь тебя не простят. – Не простят, пожалуй, – сокрушался Афоня. По весне и вовсе Шмоток затосковал; ни ест, ни пьет, ночами не спит. Как-то спозаранку поклонился Василисе до земли и молвил: – Уж ты прости меня, голубушка. Добегу до села, хоть глазком погляжу. Гляну – и вспять. Но вспять Афоня не вернулся. Схватили его в Богородском – и к князю; тот из Москвы на село наведался. – Аль нагулялся в бегах? – осерчало спросил Теля-тевский. – Нагулялся, отец родной! – бухнулся на колени Афоня. – Нету мне жизни без села. Хошь кнутом бей, хошь голову руби, но тут останусь. Своя-то сторонушка и собаке мила, батюшка. Телятевский призадумался. Вина за мужиком тяжкая: слыхано ли дело, чтоб кабальные грамотки воровать. Правда, то лиходейство Иванки Болотникова. Это он мужиков на бунт поднял, он же и грамотки пожечь замыслил. Сей же бобыль всегда жил мирно, нрав у него не бунташный. – Ну вот что, смерд. Губить тебя не стану. Посажу на пашню. – Благодарствую, отец родной! Афоню выпороли. Телятевский после страды отбыл в стольный град. Василиса с Никиткой явились в село. С той поры минуло немало лет.Глава 2 ЦАРЕВ ДОЗОРЩИК
Заповедные лета не порадовали князя Телятевского. Бывало, в мужиках нужды не знал: что ни Юрьев день, то новоприходцы. Тянулись оратаи в богатую вотчину. А сколь тиуны тайным сговором от захудалых помещиков вывезли! Но вот царь на Юрьев день заповедь наложил, закрепив оратая за владельцем. «Худо то боярам, – раздумывал Андрей Андреевич. – После Юрьева дня никто уж не придет, и переманить нельзя: государев указ строг. Живи тем, что бог послал, мужика держи. А мужик ныне в большой цене – где оратай, там и хлеб». Но удержать мужика было тяжко. Воеводские и Губные избы1 в запарке великой: к каждой деревеньке сыскных людей не приставишь. Пустели боярские вотчины, нищали. Ни хлеба, ни денег, ни кож, ни холстины, ни меда, ни воска… Чем хочешь, тем и живи. Телятевский же пока жил с запасцем. И торговлей, не в пример спесивым высокородцам, не гнушался. Скупал, перекупал, в неметчине и за морем товарами промышлял. Не бедствовал. Однако ж год от года кормиться вотчиной apos;Губные избы – учреждения, занимавшиеся расследованием уголовных дел, борьбой с преступниками и т. д. становилось все труднее: мужик побежал на южные окраины. Деревни обезлюдели, нивы запустели, оскудели боярские житницы. Кабы не запасы, довелось бы и Теля-тевскому познать разорение. «Все дело в мужике, – не раз думал Андрей Андреевич. – Ни бог, ни царь, ни вотчинник не в силах даровать державе хлеб. Удержать смерда! Удержать во чтобы то ни стало!» Но мужиков и половины не осталось, а платить с вотчины надо за всех. Сидит ли мужик на пашне, нет ли, а налог государю подай. Таков царев указ. Телятевский надеялся на новую перепись. Но государевых дозорщиков – на разрыв. Пришлось в приказе дьяку – мзду сунуть – десять рублей да богатую шубу. Дьяк остался доволен. И двух недель не минуло, как в вотчину наехали дозорщики – подьячий с тремя писцами. Накануне же Андрей Андреевич собрал старост и тиунов. – Езжайте по деревенькам и каждого второго крестьянина упредите, чтоб дозорщикам бобылем сказался. Тиуны и старосты разъехались по вотчине, а князь уселся за подсчеты. Куда б с добром крестьян бобылями записать: за бобыля в государеву казну платить вдвое меньше. Лишь бы дозорщиков объегорить. Но увидев подьячего, Телятевский помрачнел. Старый знакомец – Малей Томилыч! Хитроныра из хитроныр. Вот уж удружил приказный дьяк! Но и виду не подал, встречал дозорщика радушно: – Малей Томилыч!.. В здравии ли добрался? – В здравии, князь, – отвечал с поклоном подьячий. Был он худощав и подвижен, скуп на слова; одевался просто, чуть ли не по-мужичьи. Кафтанишко затасканный из грубого сукна, порты из крашенины, колпак войлочный, сапоги из дешевой телячьей кожи. Переобуй подьячего в лапти – вот тебе и крестьянин. – В баньку с дорожки, Малей Томилыч? – Недосуг, князь. Малость бы поснедать – да и по вотчине. – Откушай, Малей Томилыч, откушай. Угощал Малея щедро: снеди не приесть, вин да медов не припить. Но подьячий за столом не засиделся, похлебал лишь ухи да откушал щуки с чесноком. К пирогам же, мясным и сладким блюдам не прикоснулся, вина – чарки не пригубил. – Чего ж так, Малей Томилыч? Аль снедь моя не по нраву? – По нраву, князь, хлебосольство твое известно. Однако ж не обессудь, на трапезу не падок. Служба моя песья – по вотчинам рыскать – вот и держу себя в чер-шщ теле. Две недели «рыскал» подьячий по вотчине; заглядывал в каждый двор, совал нос на гумна, в риги и овины, обегал мужичьи полосы, а потом изрек: – Многонько у тебя бобылей, князь Андрей Андреич. – Две сотни с тридцатью, – кивнул Телятевский. – Вноси в книги, Малей Томилыч. – Внести недолго, а вот царю каково? – Что каково? – насторожился Андрей Андреевич. – Каково убытки терпеть? Бобылей-то у тебя, князь, и полста душ не наберется. – Да ты что, Малей Томилыч! У меня все по закону. Да ты глянь в порядные. – Порядные порядными, но крестьян твоих бобылями писать не волен. За ними и земли вдоволь, и лошаденки водятся. То крестьяне. – Земли вдоволь? Да ныне ее паши не выпашешь. Сам же сказывал, что в Московском уезде засевается ныне лишь седьмая часть пашенной земли. Седьмая! Спорил, доказывал, но Малея в семи ступах не утолчешь. Даже от мзды – диво дивное! – отказался. А отваливал Телятевский куш немалый. Ужель бессребреник? Ужель на Руси есть приказный, кой от мзды открещива-ется?{ В последний день, когда сидели за малым застольем в саду, подьячий молвил: – Не откажи в милости, князь. В баньке бы на дорожку попариться. – Изволь, Малей Томилыч… Парашка! Кличь банщика. Девка, проходившая с бадейками по саду, остановилась, отвесила поясной поклон. – Бегу, батюшка. Подьячий проводил девку пристальным взором. Телятевский то приметил. Баньку сготовили на славу. Не успел Малей Томилыч войти в предбанник, как Телятевский позвал Парашку. – Ступай в мыльню. Помоги государеву человеку раздеться. Да не будь дурехой, ублажи Малея. Награжу ужо. Вышел из бани Малей Томилыч умиротворенный, глаза шалые. Отлежался на лавке и пришел с Дозорной книгой к Телятевскому. – О ста рублях намедни говаривал. Пожалуй, приму сей дар на приказ. – Сто?! – ахнул Андрей Андреевич. – Ослышался ты, Малей Томилыч. Жаловал вдвое мене. – Сто, князь, – твердо молвил подьячий. – И вот тебе Дозорная. Пущай твои мужики бобыльствуют. Раскошелился. Окупятся! Лишь бы мужик сидел в вотчине.Глава 3 ГЛАД И МОР
На нивах поднимались хлеба. Мужики, глядя на густую сочную зелень, радовались. – Доброе жито тянется, с хлебом будем. За неделю до Петрова дня 3резко похолодало: потянул сиверко, небо заволокло низкими серыми тучами. А на святого Петра хлынул проливной дождь; лил день, другой, третий. Посельники забились в избы. – Эк прорвало! Беда, коль надолго. Самая пора в луга, мужики ладили косы, но дождь все лил и лил. Страдники завздыхали: – Кабы без сенца не остаться. Скорей бы погодью конец. Но погодье и не думало униматься: дождь шел уже третью неделю. Мужики вконец затужили: – Хлеб мокнет. Самое время колосу быть, а жито в зеленях. За что господь наказует, православные? Молились, били земные поклоны Христу и святым угодникам, выходили всем селом на молебны, но бог так и не смилостивился. Дождь, не переставая, лил десять недель. Хлеб не вызрел, стоял «зелен аки трава». В серпень же, на Ивана Постного 4, нивы побил «мраз великий». В избах плач: – Пропадем, с голоду вымрем. Как зиму зимовать, господи!1 Блаженные во Христе вещали: – То кара божья. Создатель наказует за грехи тяжкие. Быть гладу и мору! Сковало землю, повалил снег. Народ обуял страх; от мала до велика заспешили в храм. – Изреки, батюшка, отчего летом мороз ударил? Отчего нивы снегом завалило? Но батюшка и сам в немалом смятении. Слыхано ли дело, чтоб в жатву зима приходила! – Все от бога, православные. Молитесь! Молились рьяно, усердно, но хлеб погиб. А впереди - смурая осень и долгая, голодная зима. Ринулись на торги. Продавали пряжу, холсты, рогожу, коробья из луба. Но покупали неохотно, пришлось сбывать втридешева. На серебро норовили купить жита, но, дойдя до хлебных лавок, очумело ахали: жито подорожало вдесятеро. Бранились: – Аль креста на вас нет? Разбой! Торговцы же отвечали: – Найди дешевле. Завтра и по такой цене не купишь. Мужики плевались, отходили от лавок и ехали на новый торг. Но и там хрен редьки не слаще. Скрепя сердце отдавали последние деньжонки и везли в деревеньку одну-две осьмины хлеба. Но то были крохи: в каждой курной избенке ютилось немало ртов. Минует неделя, другая – и вновь загуляет лютый голод. А хлеб дорожал с каждым днем. Весной цены поднялись в сто раз! Сермяжная Русь уповала на новый урожай, слезно молилась: «Даруй же, господи!» Но господь не даровал: засеянные «зяблым житом» и «морозобитым овсом» крестьянские полосы не взошли. На Русь обрушился неслыханный голод. Затуга! По селу, едва передвигая ноги, тяжело бредет белоголовый старик. Бредет ко храму. Высохшее лицо, трясущиеся руки; посох пляшет в руке. Старик падает близ Семей-киной избы. К умершему подбегает тощий Лохматый кобель, рвет зубами хилое тело. Выходит Семейка, гонит орясиной собаку прочь. Село таяло от гладу и мору. Скорбь, плачи, брожение. По селу густой толпой плетутся нищеброды. Серые, изможденные лица, ветхие рубища, тягучие заунывные голоса: – Подайте, Христа ради-и-и. – Бог подаст, – с тяжкими вздохами отвечают селяне. – Самим за суму браться в пору. Как-то Афоня Шмоток снарядился в Москву. Обвешался лаптями «для торгу», шапчонку напялил – и за порог. Добежал до большака – и вспять. Мужиков взбулгачил: – Мы тут за лесами живем и ничо не ведаем. А на Москве царь народу деньги и хлеб раздает. Мужики ахнули: – Ужель вправду, Афоня? Откуль спознал? – На большаке, православные. Народ валом валит. Айда и мы! Богородское всколыхнулось, засобиралось в Белокаменную. Коноводом выбрали Назарьева. – Веди, Семейка. Быть те за атамана, – порешили мужики. До большака шли запутицей 5. Обок с Василисой ступал Никитка. На нем дерюжный кафтанец, сермяжные портки да лапти-чуни из пеньковых очесов, за плечами холщовая сума. Хоть и голодно, живот подвело, но на душе Никитки весело. Еще бы! В стольный град с мужиками идет, а в нем, сказывают, крепости да башни невиданные, терема неслыханные. Диковинный город Москва! Вышли на большак, присели на обочину. По дороге в одиночку и толпами брели люди – молчаливые, затоща-лые. Семейка окликнул невысокого старичка, тяжело опиравшегося на посох. – Передохни, отец. Старичок ступил к мужикам, опустился наземь, скользнул выцветшими глазами по лицам селян. – Никак и вы к царю? Мужики кивнули. Старичок почему-то вздохнул. – Зря тщитесь, православные. Не видать вам царской милости. – Как же так? – встрепенулся Афоня. – Другим – и жито, и деньги, а нам что? Чай, и мы голодающие. – Всю Русь не насытишь, – хмыкнул дед. – Вон какая прорва в Белокаменную прет. Где уж тут хлеба набраться. – А сам-то чего ж? – Я, милок, не за подаянием. Святыням иду поклониться. Мужики переглянулись: ужель напрасно из села подались? А старичок ронял крамольные слова: – Да и царь-то не истинный, не по породе. Кой же он наместник бога, коль дворянами да приказным людом на царство посажен? Веры ему нет. Не нравен Борис Годунов народу, лют он к мужику. Никто о Борисе доброго слова не сказывал. Идет о царе молва черная. Все беды на Руси от Бориса. Не он ли, православные, царевича Дмитрия погубил, дабы самому на трон сесть? Не он ли Москву поджег, дабы отвлечь честной люд от своего злодеяния. А кто крымского хана Казы-Гирея на Русь навел? Кто Юрьев день отменил? Серчает на царя люд православный. Небесный владыка – и тот огневался. Это за тяжкие грехи Бориса послал господь на нивы дожди и морозы. Глад и мор – божья кара. И покуда Борис будет во царях, терпеть простолюдину лихо да пить чашу горькую. Мужики нахохлились. Старичок же, глянув на хмурые лица селян, тихо проронил: – Однако и надежда есть, православные. Идет и другая молва. Чу, жив царевич Дмитрий. – Да возможно ли оное, дед?! – перекрестился Семейка. – Уберег, чу, господь Дмитрия, спас его от Бориса. Убивцы ко царевицу ночью явились, но мать подменила Дмитрия. Замест его сына попа в опочивальню положила. Тот и ликом-то весь в царевича, его и зарезали Борискины слуги. Дмитрия же увезли в места укромные. Жил-де он в святой обители, в краях полунощных. А ныне в лета вошел. Объявиться бы народу, да неможно: Борис на троне. Сошел пока Дмитрий в Польшу. Селяне в себя не придут: вот уж весть так весть! А странник горячо изрекал: – Войско собирает Дмитрий. Скоро, чу, на Руси появится. Селяне вышли к Яузе, стали на пригорке. У Никитки заблестели глаза. Вот она, Москва-матушка! Могучий величавый Кремль с высокими башнями, золоченые маковки церквей и соборов, нарядные боярские терема. А что за чудо-крепости опоясывают Кремль! – То стена Великого Посада, – тыча перстом, поясняет пареньку Афоня. – А то Белый город. Глянь, какие башни. Крепость сию знатный мастер Федор Конь возводил… А перед нами – Скородом, либо же Деревянный город. В нем боле тридцати башен. Поставили Скородом, почитай, за один год. – А сколь садов, сколь мельниц! – зачарованно воскликнул Никитка. – Велика Белокаменная, – кивнул Афоня. – Одних храмов, сказывают, сорок сороков. – А благовест заупокойный, – перекрестился Кар-пушка. Колокола кремлевских и слободских звонниц гудели тоскливо и заунывно. Побрели к Скородому – мощной деревянной крепости на высоком земляном валу. Перед валом – глубокий водяной ров. Бревенчатая стена в три добрых сажени. В стене тридцать четыре стрельни с проездными воротами и около сотни глухих башен; стрельни нарядные, в четыре угла, обшитые тесом. На стенах и башнях грозно поблескивают бронзовые пушки. У Яузских ворот стояли стрельцы с бердышами; разморило на солнышке, скучно зевали. – По какой нужде, милочки? – спросил один из служилых. – За царевой милостью, батюшка, – отвечал Семейка. – Оголодали в деревеньке. – А-а, – кисло протянул стрелец. – И на Москве не слаще. Без мужичья тошно. И че претесь? Лицо стрельца стало злым, но в ворота пропустил. Селяне зашагали Яузской слободой. А заунывный благовест все плыл и плыл, мытарил душу. Из узкого кривого переулка выехали встречу три подводы. На подводах сидели возницы в смирной 6одеже. Из-под рогож торчали босые ступни. Селяне перекрестились. – На погост, – вздохнул Семейка. – Однако ж без родичей. – То божедомы из Марьиной рощи, – догадался Афоня, не раз бывавший и живший в Москве. – В Убогий дом покойничков повезли… А вон, глянь, еще подвода… Еще! Да что же это, господи! Угрюмо в слободе. Тусклые, серые лица; унылые, тягучие песнопения из храмов. Чем ближе к Белому городу, тем гуще толпа по дороге. Все тянутся на Великий посад: нищие и калики перехожие, блаженные и кликуши, мужики из деревень и слободской люд; бредут с пестерями, сумами, кулями. – К царевам житницам, – молвил Афоня. – Айда и мы, мужики. – Не торопись, оглядеться надо, – степенно сказал Семейка. – У тебя на Москве есть знакомцы? Бобыль призадумался. – Знавал одного старичка, с Болотниковым к нему заходил. Занятный дед. Да вот не помер ли. – Веди, Афоня. Авось здравствует. Далече? – На Великом посаде, в Зарядье. Не доходя Знаменского монастыря свернули в заулок, густо усыпанный курными избенками черного тяглого люда. Шмоток ступил к покосившемуся замшелому срубу, ударил кулаком в дверь, молвил обычаем: – Господи, Иисусе Христе, сыне божий, помилуй нас, грешных! – Входи, входи! – раздался из избушки молодой голос. Афоня с Семейкой вошли в сруб. За столом, при сальных свечах, сидели двое стрельцов в лазоревых кафтанах. Рослые, молодцеватые; потягивали бражку из оловянных чаш. Семейка покосился на Шмотка. Привел же, баламут! Афоня приставил посох к стене, снял шапку, перекрестился на Богородицу. – Хлеб да соль, служилые. Здоровья вам. – С чем пожаловали? – спросил лобастый русокудрый детина. – Ты уж прости, служилый, коль трапезе помешали. Живал тут когда-то дед Терентий. Из кожи хомуты выделывал. Не ведаешь ли? – Как не ведать, – усмехнулся детина. – То мой отчим. – Отчим? – всплеснул руками Афоня. – Так у него мальчонка Аникейка был. Ужель ты? – Я самый. Аникей Вешняк. – Вот радость-то, осподи! – воссиял Шмоток. – Экий ладный да пригожий. А меня не признаешь, Аникей? Я с твоим отчимом три года жил. – Афоня Шмоток? – Афоня! – и вовсе возрадовался бобыль. Шагнул к стрельцу, облобызал. Вешняк позвал мужиков к столу. – Да мы тут не одни, – кашлянул в бороду Семейка. Стрелец вышел из избы, подпер крутым плечом дверной проем, рассмеялся – Всей деревней… Уж не за хлебом ли снарядились? – За хлебом, служилый. Детина приметил среди толпы синеокую женку, подмигнул: – И ты к царю, пригожая? Василиса не ответила, опустила глаза. – Да ты не пужайся, Аникей. Мы ненадолго, – сказал Афоня. – А чего мне пужаться? – весело молвил детина. – Места хватит. Глянь на пустые избы. Заходите и живите с богом. – А где ж хозяева? – спросил Семейка. – Господь прибрал. Мор на Москве, православные.Глава 4 КНЯЗЬ ВАСИЛИЙ
Ночь. Над боярским подворьем яркие звезды. Серебряный круторогий месяц повис над звонницей Ивана Великого. Караульный, блеснув секирой, рыкнул гулко и тягуче: – Погляды-ва-ай! – Посматрива-ай! – вторит ему дозорный с боярской житницы. Внизу застучали деревянными колотушками сторожа и воротники, свирепо залаяли цепные псы. Настороже боярская усадьба, лихих пасется. Время лютое, что ни ночь, то разбой. Не спится, не лежится на пуховиках князю Василию. Кряхтя, облачается в шубу, берет слюдяной фонарь и тихонько спускается из опочивальни на красное крыльцо. Дебелый, скудобородый, подслеповатый, чутко ловит ухом перекличку сторожей. Бдят, неслухи! Но все едино веры им нет. Поорут, поорут да и спать завалятся. Что им княжье добро, не свое, душу не тяготит. Постоял, послушал и зашагал по усадьбе. А усадьба немалая: кожевни, портняжьи избы, поварни, хлебни, пивные сараи, житенные амбары, конюшни, погреба… Велик двор, успевай доглядывать. Проходя мимо людской, остановился; за волоковым оконцем тускло мерцал огонек, доносились приглушенные голоса холопов. Василий Иванович прикрыл полой шубы фонарь, прилип к оконцу. – …Боярин-то из Троицы прибыл, а хоромы пограблены. Все снесли, малой толики боярину не оставили. – Так ему и надо. Холопей забижал. – От Сицкого тоже сошли. Сто четей хлеба уволокли. – Этот, бают, и вовсе дворовых не кормил. – А нас кормят? Едва ноги волочем. – Бежать надо, робя. Аль подыхать? – Куда, Тимоха? – На южные окраины, к севрюкам. Там, чу, жизнь сытая. К людской брел сторож с колотушкой. Василий Иванович поспешил за подклет. Вскипел. Нечестивцы, своевольцы! Того гляди в разбой кинутся. А что? Вон Тучкову Меньшому какую поруху учинили. Василий Иванович похолодел. Боярин Тучков остался гол как сокол. Хоромы и амбары его начисто разграбили, а самого едва живота не лишили. «Не ровен час, и мои подымутся. Тимошка Шаров в бега подбивает. А коль соберутся, так и подворье пограбят, крамольники! Холопы давно своеволят, особо те, что пришли по своей воле. На царев указ 7злобятся. Почитай, все холопство шумит. Не лишку ли хватил Борис Годунов? Указ его хоть боярству и нравен, но чернь на дыбы поднялась, Годуна хулит. И поделом царьку худородному!» Нет у князя Василия Шуйского злее ворога, чем царь Борис. И дня не проходило, чтоб не бранил того худым словом. Но костерил в узком кругу бояр, у себя в хоромах. В Думе же виду не показывал, был тих и покладист, ни в чем царю не перечил. Шуйский выжидал. Годунов не вечен. Ныне уже не только бояре, но и весь народ недоволен Борисом. Глад и мор боярству на руку. Чем больше бед и нужды на Руси, тем тяжелей царю. Трон под Годуновым шатается, вот-вот он выскользнет из-под Бориса. И тогда… тогда престол займет один из самых знатнейших. Кому, как не Рюриковичу, стать царем. Такого Русь не ведала: князья, бояре, дворяне отпускали на волю холопов. Молви о том три года назад – просмеют! Где это видано, чтоб господин дворню за ворота. Да любой худородный дворянишко без челяди не дворянин. А князь? Чем больше дворни, тем больше спеси. Расступись, чернь сермяжная! К такому и на блохе не подскочишь. А тут – на тебе! По доброй воле от холопов открещиваются, гонят прочь со двора. Мстиславские, Воротынские, Трубецкие, Романовы… Что ни князь, то знатное имя. Им-то без холопов и ходить не пристало… Отпускают! Пришел сей день и на подворье князя Шуйского. Василий Иванович собрал многоликую дворню и молвил: – Велика беда на Русь пала. Два года господь не посылает земле хлеба, два года наказует за грехи тяжкие. Оскудели и мои житницы. Не под силу боле кормить вас, холопи. А посему, уповая на господа и скорбя душою, от-пущаю вас на волю. Ступайте с богом! Холопы понурились: воля не радовала. Сойдешь со двора – и вовсе с голоду загинешь, теперь ни один боярин к себе не возьмет. Из дворни выступил Тимошка Шаров. – А дашь ли нам грамотки отпускные, князь? – Грамотки? Грамоток не дам, родимые. Отпущаю вас на время, покуда земля не поустроится. Холопы загомонили: – Никто нас без отпускных не возьмет. Де, беглые мы. Куды ж нам без грамоток?! Князь же, прищурясь, свое гнет: – Русь велика, родимые. Отпустить же с грамотками не волен, на то есть царевы указы. Ступайте к государю Борису Федоровичу да челом бейте. Авось новый указ отпишет. – То за комаром с топором бегать, князь! – выкрикнул Тимошка. – Сыты мы царскими указами. Что ни повеленье, то хомут мужику да холопу. Ведаем мы Бориса, не истинный он царь! Слова дерзкие, крамольные, но Шуйскому их слушать любо: ни одного царя так не хулили. Послушал бы Борис Федорович! За такие речи – плаха. Ну да пусть холоп ворует, пусть царя поносит. А Тимоха и вовсе разошелся. Шапку оземь: – Нельзя нам без грамотки, князь. Коль насовсем отпустить не волен, дай грамотку на год. Без того нам не харчиться. – Нет, родимые, о том меня и не просите. Ступайте с богом. – С богом? – вошел в ярь Тимоха. – Не гневил бы бога-то, князь. У тебя амбары от жита ломятся. Аль то по-божески? Князь Василий ахнул. Ишь куда замахнулся, смерд! Засучил на холопа рогатым посохом. – Аль мерял мои сусеки, презорник! Давно воровство твое примечаю. На смуту прельщаешь, облыжник. Укажу батожьем высечь! – Один черт подыхать! Батожье твое ведаем. Слюбно те над сирыми измываться. Ивашку Рыжана насмерть забил. Аль то по-божески? – сверкал белками, кипел Тимошка. – И тебя забью горлохвата! – вышел из себя князь Василий. Отродясь не было, чтоб подлый смерд самого Рюриковича костерил. Да еще при ближней челяди. – Взять облыжника! Послужильцы кинулись было к Тимохе, но того тесно огрудили холопы. – Не замай Тимошку, боярин! Толпа отчаянная; кое-кто за орясину схватился, вот-вот загуляет буча. Но бучи князь Василий страшился, хотелось отпустить холопов с миром. Время-то уж больно бунташное, как бы и вовсе дворовые не распоясались. Вон как озлобились, сермяжные рыла! – Ступайте, неслухи! После обедни дворецкий доложил: – Афанасий Пальчиков к тебе, батюшка князь. Впу-щать ли? – Впущай. Афанасия завсегда впущай. Дворянин Пальчиков, хлебного веса целовальник 8, хоть и не родовитый, но князю Василию с давней поры друг собинный. Афанасий приставил посох у порога, снял шапку, поклонился. – В добром ли здравии, князь и боярин Василий Иваныч? – Ныне не до здравия, Афанасий Якимыч, – вздохнул Шуйский. – Лихолетье! – Лихолетье, князь, – поддакнул Пальчиков. Был он дороден, крутоплеч, держался степенно. Князь Василий велел подать вина и закуски. Усадив Пальчикова на лавку, закряхтел, зажалобился: – Худо, Афанасий Якимыч, ох, худо. Господ ныне ни в грош не ценят. Тыглянь, что на Москве деется. Народ бога забыл, ворует, на бояр замахивается. Довел Бориска царство. С Пальчиковым князь Василий мог говорить смело, без утайки: дворянин ему предан. – Довел, князь. Коль эдак пойдет, Руси не выстоять. Иноземцы токмо и ждут, чтоб у Московии пуп треснул. Был намедни в Посольском приказе. Дьяки в затуге. Ни ляхи, ни турки, ни крымцы о мире и не помышляют. Жди беды… И на бояр новая поруха. – Аль что проведал? – насторожился Шуйский. – Проведал, князь. Подручник из Казенного приказа шепнул: Борис Годунов новый указ готовит. Хлебный указ. Пойдут-де царевы приставы по боярам хлеб сыскивать. Излишки отберут – и черни. В Казенный приказ уже списки поданы. Василий Иванович из кресла поднялся, побагровел. – Вот змей!.. Ехидна. Да как то можно? Ужель бояре хлеб черни выкинут? Да никто и осьмины не пожалует. И трех дней не минуло, как из Земского приказа приехали на подворье царевы дозорщики: вкупе с ними притащились выборные посадники да сотские из Съезжих изб. Шуйский к дозорщикам не вышел: сказался хворым. Сам же забрался на башенку-смотрильню. Был покоен. Прошлой ночью хлеб свезен в Донской монастырь. Игумен, друг-собинка, сбережет жито до зернышка. Взирал с башенки на амбары и хихикал: «На-кось, Годун, выкуси! Пришли людишки о стену горох лепить, хе-хе… Так же и у других бояр. Пустая мошна никому не страшна, с носом останешься, Бориска». Дозорщики управились быстро. Дивясь, развели руками: – Вт те и князь Шуйский! Чем же он кормиться станет? – Батюшка наш, князь и боярин Василий Иваныч, николи с запасом не жил. Что бог дал, тем и кормится, – смиренно отвечал дворецкий. – Да у него ж набольшая вотчина на Руси. Богач из богачей! – ахали дозорщики. – Батюшка князь николи на хлеб не зарился. Оброк деньгами брал. Хлеб же – товар ненадежный. То сгниет, то подмокнет. Убережешь ли? Да, поди, и сами хлеб с гнильцой зрели. – Зрели! – серчали дозорщики. – Тому житу сорок лет. – А другова нетути. Царевы люди все сусеки излазили, но хлеба так больше и не сыскали. После отъезда дозорщиков князь Василий спустился с башенки и повелел кликнуть приказчика. – Порченый хлеб – седни же на торги. Возьмут! Возьмут, коль жрать неча. Приказчик, не мешкая, поехал на торги. К вечеру же доставили его на подворье чуть живу. Крепко побили и по-служильцев. Князь Василий всполошился: – Что за напасть? Приказчик в крови, с телеги встать не может. – Поруха, князь. Стали было торговать, а народ озлобился, с кольями на нас. Вы-де государев указ рушите. Царь-де свои цены на хлеб установил. – Свои цены? – протянул Шуйский. – И велики ли? – По полтине за четь, батюшка. Впятеро твоей цены дешевле. Не захотели убытки нести. Тут нас и побили. А хлеб пограбили. Князь Василий за голову схватился. – Среди бела дня разбой!.. Вечером собрал челядь. – Поутру облачайтесь в драные сермяги – и к царевым житницам. Скажитесь сирыми мужиками из деревеньки. Получайте жито и деньги. Царь ныне богат, всех одаряет. Ежедень ходите! Выпроводив ближних челядинцев, Шуйский направился в крестовую. Молился истово, прося господа найти управу на царя-ирода. Выходя из моленной, заслышал крики из покоев юного племянника Михаила. «Да что там, пресвята богородица!» Побежал по сенцам, рванул сводчатую дверь. Тьфу, прокудник! Рослый широкоплечий отрок бился на саблях с послужильцем Неверкой. Оба в чешуйчатых кольчугах, медных шеломах, при овальных красных щитах. – Голову прикрой!.. Грудь! Крепко вдарю! – наседал на послужильца Михайла. Шуйский, остановившись в дверях, залюбовался племянником. Пригож Михайла! Ловок, подвижен, глаза задорно сверкают. «В деда Федора. Тот всю жизнь в походах и сраженьях. В Вязьме воеводствовал, на Казань ходил». Отец же Михайлы – Василий Федорович – ратными доблестями не отличался, однако в большом почете был. Много лет правил Псковом, затем возглавил Владимирский Судный приказ. Но при Борисе угодил в опалу. В опале и умер, оставив жене семилетнего сына, единственного наследника. Мать, Евдокия Никитична, была до книг великая охотница. И Михайлу упремудрила. От книг за уши не оторвешь. Начитавшись о походах знатного полководца Александра Македонского, выезжал с послужильцами за Москву и неделями потешался боевыми игрищами. Князь Василий часто говаривал: – Быть тебе воеводой, Михайла. Шуйские завсегда славу державы множили. Взять деда твоего Федора. В четырнадцати походах ратоборствовал. А дядя твой, Иван Петрович? Не он ли Псков от чужеземцев оборонил, не он ли святую Русь спас? Велики Шуйские! О знатных сородичах своих князь Василий никогда не забывал, напоминал о них и в Думе, и при домашних боярских застольях. Шуйские! Это не какие-нибудь Годуновы. Те ратной славы себе не снискали. Заметив в дверях дядю, Михайла опустил саблю. – Я тебе не единожды говаривал, Михайла. В покоях не место сечи, шел бы во двор. – Прости, дядюшка. На дворе темно, не утерпел. Киот же я завесил, – винился отрок. – Все едино грех, – ворчал Василий Иванович. Однако серчал больше для виду. Нравен был ему Михайла.Глава 5 ЦАРЕВА МИЛОСТЬ
Поднялись ни свет ни заря. Еще повечеру стрелец Аникей упредил: – Вставайте с петухами, иначе к житнице не пробиться. – А куды идти? – напялив драную шапчонку, вопросил Шмоток. – Мудрено, братцы. У царя на Москве триста житниц… Ступайте в кремлевскую, что у Сибловой башни. Ведаешь, Афоня? – Ведаю, паря. В государевом Кремле не раз бывал. – Вот к башне и веди. Я там к подаче буду. Еще в сумерках вышли из Зарядья к Мытному двору. Поднялись к храму Василия Блаженного. Афоня ахнул: – Мать честная! Пожар 9людом кишит. Ужель все к житницам? Прошли мимо Лобного и свернули к Фроловским воротам. На мосту через ров – давка, столпотворение. – Держись за меня, – обеспокоенно молвила сыну Василиса. Никита, еще сонный, не проспавшийся, прижался к матери. Гвалт, крики, брань; кого-то из нищебродов двинули по лицу, взвились костыли. Затрещали перильца; двое из нищебродов полетели в ров. Испуганный крик: – Помогите-е-е! – Убогие… Потонут, – пожалел Карпушка. – Веревку бы, – вторил ему Афоня. Но тут так надавили, что богородских поселян швырнуло к Фроловским воротам. – Шапку, шапку, черти! – схватился за голову Афоня. – Иди знай! Добро сам цел, – сердито бросил Семейка. – Да ить, почитай, новехонька, – сокрушался бобыль. Миновав ворота, очутились подле храма Георгия; обок – белая стена Вознесенского монастыря. Из обители приглушенно доносилось заунывное пение чернецов. Народ, выйдя из Фроловских ворот, растекался по Кремлю в разные стороны: царь повелел открыть сразу несколько житниц. Селяне, вслед за толпой, пошагали было к Соборной площади, но та была оцеплена конными стрельцами. – Вспять! Вспять ступайте! – приподнимаясь в седле, хрипло орал сотник. Толпа ощерилась, замахала костылями и орясинами. – Пропущай, служилый! Не рушь царев указ! Сотник еще гулче: – Вспять! Аль не зрите? Дворец обок, ныне тут ходу нет. Ступайте мимо приказов! Толпа подалась к Посольской избе. Вдоль крепкого дубового тына – стрельцы с бердышами. Кисло роняют: – Прут и прут, сиволапые. Эк, набежало! – Глянь – пал. И куды экий немощный. – Волоки его к тыну. – Помер, сатана. Возись с ним… Вышли на Кремлевский холм. Царева житница под самой горой. У Карпушки ноги подкосились. – Осподи! Хлебный двор осадили тысячи людей. Гул, стоны, отчаянные крики. Василиса перепугалась, не за себя – за Никитку. В таком месиве и вовсе задавят. – Не пойдем, пожалуй, Никитушка. – А как же хлебушек? Худо без хлеба, матушка, идти надо, – смело сказал Никитка и потянул мать за рукав. – Нет, нет, сынок, не пущу! Глянула на Семейку, но тот не знал, что и молвить. Много верст оттопали, ужель на попятную? Но без жита Василисе с Никитой долго не протянуть. – Уж как бог тебе подскажет, Василиса… Мужики начала спускаться с холма. Василиса же, глотая слезы, осталась. Приметила чей-то жилой сруб неподалеку и повела к нему Никитку. – Ничего, сынок, ничего родимый. Проживем как-нибудь. Хлебного веса целовальник с земскими ярыжками грозой сновал по Житному двору. Афанасия Пальчикова знали все московские хлебники, знали и боялись пуще сатаны. Лют Афанасий! Дня не пройдет, чтоб не нагрянул в пекарню. Корыстолюбцев вынюхивал да выискивал. Намедни пекаря Селивана Пупка отволок в Съезжую, батогами потчевал. Нагрянул в Хлебную избу к самому печеву. Селиван окстился: опять-таки занесло, черта рыжего! – Рад тебя видеть в добром здравии, Афанасий Яки-мыч… Жарынь тут у нас, не угодно ли кваску? От кваску Афанасий не отказался, выдул полкувшина. В пекарне три печи, подле них бочки и кади с водой; вдоль закопченных стен – столы и скамьи, полки и поставцы; на поставцах – ендовы и чаши с приправами, на столах и полках – хлебы: ситные, крупитчатые, овсяные… Здесь же булки, сайки, калачи, крендели, сухари… Душно, чадно, в воздухе мучная пыль. Сумеречно, свет едва пробивается сквозь зарешеченные оконца. Хлебная изба на Смоленской одна из самых больших в Москве. Жил Селиван Пупок – беды не ведал. Богател, хоромы в три жилья на Великом посаде отгрохал. Доволен был. Но тут лихая година пала: лютый голод навалился. Хлебные приставы на пекарню зачастили – назойливые, въедливые, дерзкие. Но лютей всех Афанасий Пальчиков, не целовальник – Малюта Скуратов! Селиван Пупок молитву бормочет: авось творец небесный и отведет беду. А Пальчиков за хлебы принялся: взвесил один каравай, другой. – Без обману, батюшка, хоть все перевешай. Блюду царев указ, – смирехонько журчал Селиван, а у самого душа не на месте: откушает или не откушает? Откушал, скислился, поднес каравай к огню. Разломил на ломти, вновь пожевал. Выплюнул, зло глянул на хлебника. – Опять воруешь? А не я ль на тебя трижды взыск налагал? Не я ль за подмес батоги обещал? – Не было подмесу, Афанасий Якимыч! – закрестился Пупок. – То хлебец неудашный. Работный поздно в печь посадил. Недогляд. – Недогляд? Айда к другой печи. Но там хлебы вышли еще «неудашнее». С подмесом оказались не только караваи, но и булки, калачи, крендели. – Горазд ты, Селиван, горазд, – покачал головой целовальник. – И воды подлил вдоволь, и мякины не пожалел. – Работные обмишулились, отец родной! Спьяну… Вечор еще наклюкались. Утром пришли, а башку-то не опохмелили. Сусеки перепутали. Укажу плетьми выстегать. – Буде! – крикнул Пальчиков и кивнул ярыжкам. – В Съезжую! Хлебник побелел: в Съезжей могли и до смерти запороть. Поманил целовальника рукой. – Погодь, батюшка… Дельце у меня к тебе. Зайдем-ка в прируб. Селиван плотно прикрыл дверь и протянул целовальнику кожаный мешочек с серебром. – Прими, батюшка Афанасий Якимыч, на государево дело. Но Пальчиков осерчал пуще прежнего, огрел хлебника плеткой. – Мздоимством не грешен! Толкнул ногой дверь. – Ярыжки! На Москве диву дивились: бессребреник Афанасий Якимыч! При такой-то службе да чтоб к рукам не прилипло! Кругом мздоимец на мздоимце. Этот же праведник и святоша. Чуден Афанасий! Однако никто не ведал его помыслов. А помыслы Пальчикова были с дальним прицелом. Давно чаял он выбиться в думные дворяне, денно и нощно о том молился. И не напрасно: слух о его радении до Бориса Годунова дошел, вот-вот Пальчикова в думные пожалует. То-то залебезят дружки и недруги. Усердствовал Афанасий Якимыч! Раздачей царской милостыни ведал дьяк Силантий Карпыч Демидов. Чуть утренняя заря в оконце, а Силантий Карпыч уже на Житном дворе. Упаси бог проспать! Дел – тьма тьмущая, царь доверил хлеб и деньги. А сирых, убогих да нищих – тысячи. Теперь вся Русь в голоде, отбою нет. Забот столь, что и соснуть некогда. Обошел житницу. Подле амбаров – люди оружные. Много их, но меньше и нельзя: народ озверел. Зашагал к задним (запасным) воротам, открыл волоковое оконце калитки. За воротами толпилась добрая сотня нищих; полуголые, в ветхих рубищах, с большими ко-томами. – Седни еще боле налезло. Ладно ли? – глянув в оконце, молвил стрелецкий пятидесятник. Дьяк промолчал, лишь в густую бороду хмыкнул. Служилый же продолжал с опаской: – Еще подходят… Чужих нет ли? Кабы впросак йе попасть, Силантий Карпыч. – Не попадем. Впущать сам буду. Открыл калитку. Впуская голь, зорко всматривался в лица. Пятидесятник вел счет. Закрыли калитку на сто пятом нищеброде. Грязная, драная толпа потянулась за дьяком в Хлебную избу. Силантий Карпыч уселся в кресло, кивнул низенькому ушастому подьячему, склонившемуся над длинным столом. – Пиши, Митрич… Отпущено по московке сирым и убогим, что со Сретенской да Рождественской слободы… Подьячий усердно заскрипел пером. – Сколь люду записывать? – Пиши три сотни. У подьячего застыло перо в руке, глаза полезли на лоб. – Пиши, Митрич! – повысил голос дьяк. Деньги Силантий Карпыч выдавал сам. Говорил степенно и важно: – Молитесь за государя Бориса Федоровича. Долгого ему царствования и крепкого здравия. Один из сермяжных, подбросив на ладони серебряную монету, молвил обидчиво: – Царь-то указал по две московки выдать, а ты по одной. Не по-божески, батюшка. – Не по-божески? – сузил глаза Силантий Карпыч.- Креста на тебе нет, Егорша, в семой раз приходишь. Не получишь боле! – Прости, батюшка, прости, благодетель, – низко кланяясь, залебезил Егорша. – То-то ли! А теперь ступайте к амбару. Пятидесятник, выпроваживая сермяжных, покрикивал: – Проворь, проворь! Не ровен час, Пальчиков нагрянет. Нищеброды, набив сумы и кули хлебом, потрусили к задним воротам. Пятидесятник бурчал в пегую бороду: – Многонько же родни у дьяка. Эк, вырядились! Что ни ночь, тем боле приходят. Однако приходили не только дьячии люди, но и сродники других приказных, кои под началом Силантия Кар-пыча житные дела вершили. Не был внакладе и стрелецкий пятидесятник. Доволен Силантий Карпыч. Добро бы, голод подольше продержался. У Житного двора бушевало людское море. И кого здесь только нет! Слободские тяглецы: кожевники, кузнецы, кадаши, гончары, бронники, скатерники, хамовники… Монастырские трудники, бобыли, мужики с деревень, калики, юродивые, нищие, гулящие люди, попы-расстриги, кабацкие ярыжки, судовые бурлаки… Остервенело, не жалея костей, лезли к воротам. Крики, отчаянные вопли, драки, брань несусветная! Мелькают посохи, костыли, дубины. Стрельцы охрипли от криков: – Осади, осади, дьяволы! По сотне будем впущать. Осади-и-и! Лезли! Каждому хотелось побыстрей продраться к воротам; за ними – спасение, во дворе – жито и деньги. Богородские мужики оказались середь толпы. Тяжко! Зажали так, что рукой не шевельнуть. – Держитесь, братцы! – кричал Семейка. – Выбраться бы, – стонал мужик-недосилок Карпуш-ка. – Мочи нет… Загинем тут. – Не скули! Терпи, Карпушка, как-нибудь выдюжим… Да куды ж ты прешь? Куды прешь, вражина! Семейка оттолкнул широким плечом угрюмого космача в азяме. Тот ощерился и больно ткнул Семейку в живот. Семейка дал сдачи. Лохмач выхватил нож, но его ухватил за руку рослый сухотелый детина в кумачовой рубахе. – Буде, Вахоня. Спрячь. – А че он, Тимоха? Че руки протягивает? – Спрячь! Толпу, будто гигантской волной, качнуло к воротам; кого-то смяли, раздавили, послышались всполошные крики. Едва не угодил под ноги толпы и Карпушка, но его вовремя поддержал Тимоха Шаров. – Крепись, мужичок. С Карпушки пот градом, в темных провалившихся глазах страх и отчаяние, лицо будто мел. Вновь заканючил: – Загину, робя. Мочи нет. Не видать мне жита. – И полно, полно те, голуба, набирайсь духу. Глянь на меня. И весь-то, прости осподи, с рукавицу, а ить не раскис. Вот и ты крепись. Ha-ко пожуй,-Афоня запустил руку в торбу и протянул Карпушке черный закаменелый сухарик. Тимоха Шаров подтолкнул Вахоню, присвистнул. – Нет, ты глянь, глянь, Вахоня. Вон на того нищего, что костылем подперся. Признаешь? Вахоня вытянул длинную грязную шею, – Демьяшка Сыч! – Ну… А обок с ним? Нет, ты глянь, сколь тут лизоблюдов Шуйского собралось. Ну, погодь! Тимоха, ярый, могутный, расталкивая толпу, полез к Демьяшке. На него забранились, но холоп упрямо пробивался к дебелому губастому мужику в лохмотьях. Пробился, схватил за плечо. – И ты оголодал, Демьяшка? Мужик опешил; заискивающе, запинаясь, молвил: – Здорово, Тимоха… Ты энто тово;.. Принуждился. Чай, вкупе у князя маялись. – Вкупе? Нет, брат, не под тот угол клин колотишь. Овечкой прикинулся. Ишь, нищих собрал! – Не гомони! – зашикал Сыч. Воровато оглянувшись на толпу, полез за пазуху. Украдкой сунул холопу гривну серебра. Тимоха взорвался: – Не купишь, собака! Слышь, народ православный! Глянь на экого сирого. То оборотень! То князя Василия Шуйского приказчик. Рожа шире сковороды, а он за милостыней. Ведаю его. Хоромы на Мясницкой, полны сусеки хлебом набиты, сукна да бархату не износить. Глянь, вырядился! Глянь на нищу братию, что с Демьяшкой притащилась. То все подручники Шуйского, поперек себя толще. Мало им, иродам! Толпа всколыхнулась: – Мы тут землю костьми мостим, а они нашей бедой наживаются. Кровососы! Демьяшка Сыч и его содруги попятились, но толпа сомкнулась плотным кольцом. – Бей! – закричал Тимоха и первым опустил тяжелый кулак на Демьяшку. – Бей! – беспощадно вырвалось из сотен глоток. – Ратуйте, православные! Не своей волей!.. Ратуй-те-е-е! Замелькали кулаки, посохи и дубинки; вмиг размозжили черепа. Карпушка Веденеев испуганно перекрестился. – Вона как на Москве-то, мать-богородица. – Туда им и дорога, – сплюнул Семейка. Послышались громкие возгласы: – Гись! Прочь с дороги! К воротам пробивались конные стрельцы в лазоревых кафтанах. Толпа раздавалась нехотя, с трудом; стрельцы хлестали налево и направо плетками. – Аникеюшка! – увертываясь от плети, обрадованно воскликнул Шмоток. Аникей Вешняк, сдерживая горячую лошадь, крикнул богородским мужикам: – Подь сюды!.. Держись за стремена. Крепче держись! Мужики подскочили к лошадям. Аникей, продолжая размахивать плеткой, восклицал: – Далече вам до ворот. До ночи бы стоять… Гись, гись, дьяволы! С помощью стрельцов мужики проникли на Житный двор. Окованные медью ворота вновь захлопнулись. – На смену едем, – утирая шапкой потное лицо, пояснил Аникей. Глянул на Карпушку, покачал головой. – Никак худо тебе? – Худо, служилый. Света божьего не вижу. – То от бессытицы. Ну да ничо, выправишься, ныне с хлебом будешь. Вешняк указал на Хлебную избу и повернул коня к воротам. Бросил на ходу: – Ночевать – ко мне! Перед Хлебной избой было не столь многолюдно. И часу не прошло, как мужики оказались перед дьяком. Силан-тий Карпыч самолично доставал из кожаного мешка серебряные копейки и важно, сановно приговаривал: – Великий государь жалует. Молитесь за царя Бориса Федоровича. Поклонившись дьяку, мужики направились к житным амбарам. У ларей, впереди Афони, очутился рыжебородый, угрюмого вида мужик в драном зипуне; дырявый войлочный колпак надвинут на самые глаза. Мужик топтался в очереди букой, ни с кем в разговоры не вступал. У ларей суетились шустрые весовщики с деревянными бадейками. Сыпали в сумы и торбы жито, поторапливали: – Отходи! Чей черед? Подошел черед рыжему мужику; вынул из котомы свою бадейку, коротко бросил: – Сыпь. – Чего ж не в котому? – Сыпь! Весовщик недоуменно глянул на мужика, растерянно поперхнулся, схватил у нищего бадейку и зачерпнул жита со стогом. – Отходь… отходь, милок. – Э нет, – усмешливо протянул мужик, высыпая зерно в ларь. – Сыпь своей мерой, мне чужого не надо. – Отходь! Люди ждут. – Подождут да еще спасибо скажут. Мужик пересыпал жито из государевой мерки в свою бадейку и, сняв колпак, уселся на широкий приземистый стулец. Глянул на притихших весовщиков, вздохнул, молвил с укоризной: – Грешно, милки, убогих проманывать. Почитай, на фунт обвешиваете. Грешно! Прибежал подьячий, обомлел: – Афанасий Якимыч!.. Гостенек дорогой. Накинулся на весовщиков: Вахлаки, недоумки! Да как же вы меру перепутали? Выгоню со двора! Пальчиков поднялся, прошелся вдоль ларей. – Буде скоморошить, Назар Митрич. Не мне пыль пускать. У тебя по всем амбарам меры перепутали. Глянь на хлебные сосуды. Что на четвериках и осьминах? Края сточены, обручи с клеймом сняты. А царь что повелел? Подьячий, не срамясь мужиков, рухнул на колени: знал – ждет его тяжкое наказанье. – Прости, Афанасий Якимыч! Не доглядел… С нерадивых сполна взыщу. – Царь взыщет, – боднул подьячего колючим взглядом Пальчиков и пошел вглубь Житного двора. – Вот те и рыжан, – одобрительно моргнул сосель-никам Афоня. – Ишь, как кривду вывел. – Отходи! – рыкнул на бобыля весовщик. – А ты не шибко-то глотку дери. Привыкли народ объегоривать, – огрызнулся Семейка. – Вестимо, – поддержали Семейку в толпе. – Плут на плуте, плутом подгоняет. Ишь, морду наел. ,На Съезжую надувал и обирох! – На Съезжую! Толпа загомонила, полезла к подьячему и весовщикам. Прибежали стрельцы, замахали бердышами. Богородские мужики, бережно придерживая торбы, побрели к выходу. Карпушка, схватившись за грудь, вдруг с тихим стоном повалился наземь. – Да что с тобой, голуба? – склонился над мужиком Шмоток. Карпушка захрипел, на губах показалась кровавая пена; вытянулся и, не сказав ни слова, тихо преставился. Мужики сняли шапки, закрестились.Глава 6 «И ЛЮДИ ЛЮДЕЙ ЕЛИ»
Малей Томилыч Илютин пришел из Поместного приказа усталый. Да и как не устать, коль дел до одури. Одних челобитных на пяти возах не увезешь. И пишут, и пишут! Кажись, нет на Руси помещика, дабы о нужде своей не пекся. «Обнищали, оскудели, мужики в бегах, кормиться не с чего…» Худо на Руси! Ни при одном государе такого лихолетья не было. На Москве страшно выйти, жуть что творится! В самом царевом Кремле нельзя без оружной челяди шагу ступить. Намедни, перед самой избой, из темного заулка набежали шпыни 10с дубинами. Добро, ближние люди были с самопалами. Пальнули. Двоих бродяг убили. Тяжкое времечко! Уж на что царь Борис башковит, да и тот растерялся. Мечется государь, о народе неустанно печется. У князей и бояр хлеб переписал и повелел продать по дешевой цене. Житницы пооткрывал, казны не пожалел. Сколь денег и хлеба на сирых ухлопал! А проку? Почитай, со всей Руси на Москву сбежались. Белокаменная будто муравейник кишела, голод еще боле за горло взял. А тут и чума навалилась. Что ни день – тысяча умерших. Пришлось Борису Федоровичу житные дворы закрыть. Народ на Москве поубавился, по Руси разбрелся да в разбойные ватаги сколотился. На царя и господ чернь поднялась. Борису Федоровичу не позавидуешь; хулит его чернь последними словами. Де, все беды от него, не нужон такой царь… О Дмитрии Углицком слух разнесся. Жив-де Дмитрий! Борис Федорович указал ловить крамольников и казнить лютой смертью. Застенков не хватило. Повелел царь строить новые темницы. Но слух все ширится, и смуте нет конца. Худо на Руси! Тяжко сидеть и в приказах. Работали подьячие, как волы, себя не щадили, но дел не убавлялось. Голова кругом! Приходя в избу, Малей Томилыч долго отлеживался на лавке, а уж потом садился за стол. Подавала ужин Василиса. Глядя на нее, подьячий веселел душой. Пригожа Василиса! Лицо чистое, белое, очи синие; под цветным убрусом уложены в тяжелый венец косы шелковые. Спросит: – Велишь ли стол накрывать, батюшка? – Накрывай, Василиса, да и сама со мной повечеряй. Но женка как всегда молвит: – Не обессудь, батюшка. Кушать мне с тобой не по чину. С Никитушкой поснедаю. И вот так уже давненько. Вздохнет подьячий и ничего боле не скажет. И приказать не смеет: околдовала женка.. Да ей и не прикажешь, все равно по-своему сделает. А чуть что – из избы вон. Так было, когда на первой поре норовил Василису приголубить. Трижды приходил ночами в ее горницу, и каждый раз женка гнала прочь. А как-то собрала Никитку – и бежать со двора. Добро, привратник не выпустил, а то бы не видать боле Василисы. Она ж молвила: – Верна мужу своему, Малей Томилыч. Отпусти меня с богом. Не могу тебе утехой быть. Отпусти! Подьячий не отпускает: поглянулась ему Василиса, из сердца не выкинешь. – Не трону, вот те крест! И впрямь на кресте поклялся. – Об одном попрошу. Живи в доме моем, Василиса. Никто словом не обидит. И куда тебе бежать? Сама пропадешь и чадо загубишь. Поверила Василиса подьячему, осталась. Да и впрямь- куда бежать в такое лихолетье? Всюду нужда да горе. В Богородском никто ее не ждет. Был дед Пахомий, да и тот помер. Запустело село, осиротело, торчат по косогору черные заброшенные избенки. В тот день, когда побоялась с сыном пробиться к Житному двору, она долго горевала: впереди беда, без денег и хлеба ей с Никитушкой долго не протянуть. Присела подле дубового тына, за которым виднелась крепкая просторная изба на высоком подклете. Из трубы вился сизый дымок, пахло свежим печевом. «Тут беды не ведают. Хлебы пекут. Хоть бы корочку… Никитушка исхудал, вон как глазенки-то провалились». Прижала сына и еще пуще залилась слезами. Из ворот вышел с посохом высокий, сухотелый мужик в темно-зеленом суконном кафтане; глянул на Василису, остановился. – О чем плачешь, женка? Василиса подняла голову. У мужика темные желудевые глаза, рыжая курчавая борода, голос участливый. Василиса смахнула слезу, смолчала. Мужик, увидев пустую котому, вздохнул: – За хлебом шла?.. Тяжко ныне у Житного. Говорил и разглядывал женку. Печаль красы не застила, кажись, век таких очей не видел. Вновь вздохнул. В прошлые братчины 11схоронил жену: остудилась в зазимье, занедужила да так и не встала. – Чьих будешь? – Из вотчины мы… князя Телятевского. – Ведаю Андрея Андреевича… Пойдем-ка в избу, накормлю вас. В избе потчевал да выведывал: – А муж, поди, к Хлебному двору подайся? – В бегах он, батюшка, давно в бегах. – Так-так, женка. Ныне многи от бояр убрели… Звать-то как? Долго выспрашивал, после же молвил: – Побудь у меня, женка. Я ж в приказ наведаюсь. Ступай с чадом в светелку. Да смотри, со двора не ходи. Василиса не ушла: за двором голод лютый. Ночь. Сирая избенка. Тускло мерцает огонек лучины. На лавке отходит слобожанка. Затуманенные мученические глаза подняты на киот с закоптелым ликом Христа. Слобожанка хочет перекреститься, но нет мочи шевельнуть рукой. Из блеклого безжизненного рта протяжный стон и тихий горестный шепот: – За что караешь, господи-и-и? Подле, в скорбном молчании, сидит слобожанин. На полу, на черной ветхой овчине, лежат два мальца с восковыми лицами. (Бог взял их к себе этой ночью). Тут же, на овчине, умирает еще один малец. – Ись хочу, тятенька… Ись! Неутешная слеза скользит по впалой щеке слобожанина. Ему нечем накормить свое дитятко. В избе – шаром покати, последняя горбушка хлеба съедена неделю назад. Были пустые щи, да и те намедни выхлебали. Помрет, помрет дитятко!.. К соседу бежать? Мало проку. У того самого горе в лохмотьях, беда нагишом. И так по всей слободе. Люди мрут от голода и чумы, много мрут. А смерть-лиходейка и не думает отступать, косой валит тяглый посад. – Ись хочу, тятенька! Горбится, еще ниже горбится слобожанин. А с лавки страдальческий умоляющий шепот: – Не сиди. Последыш умирает… Принеси чего-нибудь, господи! И впрямь, чего сидеть истуканом? Последыш умирает. Любый чадушко. Веселый, синеглазенький чадушко, в коем души не чаял. Надо спасать, спасать! Рогожу и дубинку в руки – и на двор. На разбой и душегубство. Не он первый. Лютый голодень так за горло схватил, что многих людей на самое жуткое дело послал. Прости, владыка небесный. Любый чадушко помирает. Прости! Ночь. Черная, глухая, недобрая. Слобожанин крадется по заулку. Спотыкается. Подле грязных, босых ног – мертвец с оскаленным ртом. Слобожанин переступает и крадется дале. К мертвецу подбегают собаки, рвут на куски. Слобожанин жмется к тыну. Застыл, опасаясь псов; те, насытившись, отбегают к овражку. Из-за купола церкви выплыл месяц. От избы, через весь заулок, две длинные тени, приглушенные голоса: – Не пужайсь, дитятко. Вот уж и храм господен… Свечку угоднику. Слобожанин догоняет и взмахивает дубинкой. Старуха валится наземь, ребятенок вскрикивает. Сверкает нож. Завернув ребятенка в рогожу, слобожанин торопко несет добычу в избу. Глаза сумасшедшие, отчаянные. Господи, прости! Прости!!! Старцы-летописцы скрипели гусиными перьями в монастырских кельях: «Лета 7000 во сто девятом году на сто десятый год бысть глад по всей Российския земли… А людей от гладу мерло по городам и по посадам и по волостям две доли, в треть оставалось…» «Того же стодесятого году божиим изволением был по всей Русской земле глад велий – ржи четверть купили в три рубли, а ерового хлеба не было никакова, ни овощю, ни меду, мертвых по улицам и по дворам собаки не проедали». «Много людей с голоду мерло, а иные люди мертвечину ели и кошки, и псину, и кору липовую, и люди людей ели, и много мертвых по путем валялось и по улицам и много сел позапустело, и много иных в разные города разбрелось».Глава 7 МУЖИКИ-СЕВРЮКИ
В тяжкие, голодные годы, когда лишь в одной Москве умерли сотни тысяч людей 12, северскую землю заполонил беглый люд. Бежали оратаи и холопы, посадские тяглецы и гулящие люди, монастырские трудники и попы-расстриги, волжские бурлаки и судовые казаки-ярыжки… Земля северская! Юго-западная окраина Руси. «Божья землица!» Обильна окраина лесами, реками, хлебородными нивами. «Земли наши северские, – горделиво сказывали мужи-ки-севрюки, – по Десне да Сейму. Всего вдоволь: и рыбы, и зверя, и меду, и жита». Когда-то было на Руси богатейшее Черниговское княжество. Но минули века, и Чернигов, Новгород-Северский, Брянск, Стародуб, Рыльск, Севск, Путивль, Почеп, Мо-равск влились в Московское царство. Старинные черносошные оратаи не знали ни бояр, ни поместных дворян: владели землей общиной. Жили сытно и вольно. Хватило благодатной землицы и пришлому люду. Пришлые мужики, дивясь неслыханным урожаям, довольно говаривали: – Под Москвой родит сам-два, и то слава богу. А тут впятеро боле. И впрямь божья землица! Богатели. Держали свиней, овец и коров, имели по пять-шесть лошадей, ho два-три десятка ульев. На торги подались. Везли жито, мед, воск, птицу, свинину, баранину… Справно жили мужики-севрюки! Правда, це обходилось и без напастей: бывало, и ордынцы задорили. Сходились в рати, поганым отпор давали. Народ дюжий, отчаянный. Были среди севрюков и лихие, что по тайному указу царя Ивана Грозного из темниц выпущены. Государь, даруя татям и разбойникам жизнь и волю, молвил: «Пусть идут на южные рубежи и защищают от ворогов». Ордынцы набегали не так уж и часто: неудобно севрюков воевать. Глухие леса, глубокие реки да овражища, где уж тут разбежаться коннице. Да и города-крепости мощны. Уж лучше зорить тульские да рязанские земли, что более открыты и доступны. Великие князья долго оставляли севрюков в покое. Лишь оброки собирали; но тягло было мужикам под силу. Деньги и жито не переводились. Горе мыкать начали при Борисе Годунове. Повелел он в Северской У крайне новые города, засеки да крепостицы возводить. Послал на государеву службу дворян, детей боярских, пушкарей, затинщиков, стрелецких и казачьих голов. «Служилых по прибору» испомещал землей. Землю же отнимал у мужиков. Севрюки взроптали: «Сколь годов жили – порухи не ведали. А тут помещики навалились. Статочное ли дело бар терпеть!» Одна беда не угасла, другая загорелась. Поубавились не только крестьянские десятины, самих мужиков за горло взяли: указал Борис Годунов свозить севрюков в города. Царевы «стройщики» поясняли: «Посады обезлюдели, государева казна впусте. Будете жить в городах и нести тягло. А тех, кто посадскому строению станет противиться, приказано бить кнутом и сажать в тюрьмы». Севрюки – в новый ропот. Но беда бедой беду затыкает. Вскоре прознали мужики о «царской десятине». Велено было пахать на государя десятую часть своей земли. Пахать, боронить, сеять, растить хлеб, молотить, свозить в царевы житницы. Севрюки взбунтовались, открыто кричали на Годунова: – Злодей из злодеев! Сына Ивана Грозного убил! Татар на Русь навел! – Юрьев день отменил! Помещиков на наши земли пригнал! В города свозит, воли лишил! – Не хотим помещиков! Не хотим Годунова! Уходили с посадов, не пахали «цареву десятину», убивали годуновских посланников. Гиль по всей Северской У крайне! Одних лишь беглых холопов скопилось здесь двадцать тысяч. Были дерзки и воинственны. Грозились побить не только дворян и бояр, но и государя всея Руси Бориса Годунова. Из беглых пуще всех ярились Хлопко, Тимоха Шаров да Карпунька Косолап. Комарицкая волость всколыхнулась: зорили и жгли помещичьи усадьбы, убивали дворян и стрельцов. Крамола перекинулась на многие уезды. Повсюду началось «волнение велие». Восстали Владимир, Волок, Вязьма, Коломна, Малый Ярославец, Медынь, Можайск, Ржев… Хлопко, сокрушая царских воевод, двигался на Москву. Борис Годунов выслал встречу окольничего 13Ивана Басманова с «многою ратью». Окольничий Басманов был убит, но тяжело посекли и Хлопко. К вечеру восставшие отступили. Хлопко «изнемог от многих ран». Захваченных в плен люто казнили: четвертовали, сажали на колья, жгли на кострах. Годунов повелел: – Бунтовщики поднялись из Комарицкой волости. Вешать их от змеиного гнезда до Москвы. Трупы болтались на деревьях, смердили, пугали странников, бредущих по дороге, обезображенными лицами. Но мертвецов не трогали: царь запретил снимать под страхом смертной казни. А Русь захлестывали все новые и новые слухи. Теперь уже в каждой избе баяли: – Жив царевич Дмитрий! В Польше-де объявился. Скоро, чу, на Русь придет. «Царевич Дмитрий», с польским войском, перешел русский рубеж в октябре 1604 года. В первые же недели ЛжеДмитрия признали Путивль и Рыльск, Севск и Курск, Кромы и Моравск… Тотчас спихнули годуновских правителей комарицкие мужики и холопы. Избивая тиунов и царских приказных, зло гомонили: – Хватит, поизмывались! Земля наша николи не была боярской. Годун силком волость прибрал. Не бывать ярма годуновского! Расправившись с царскими подручниками, всем миром отправились к «богоданному государю». В начале января 1605 года Дмитрий Самозванец встречал народ на паперти храма. Никогда еще Севск не видал такого многолюдья. Сколь на соборной площади крестьян и холопов, казаков и стрельцов! Осаждают паперть юродивые, нищие, убогие и калики перехожие. Все жаждут глянуть на «истинного» царя, заступника народного. Царь молод. Приземист. У него широкие плечи, широкая грудь и короткая толстая шея. Лицо круглое, грубоватое, ни усов, ни бороды. Волосы светлые, с рыжиной. Глаза юркие, маленькие. Нос похож на башмак, подле носа две большие бородавки. Руки царя грузные, одна короче другой. Малый рост, квадратная фигура и некрасивое голое лицо делали Самозванца непривлекательным. Но в народе толковали: с лица не воду пить. Был бы корня царского. Этот же – сын самого Ивана Грозного, что бояр лихо шерстил. Вот и Дмитрий о том же изрекает: – Я – законный наследник великого государя Ивана Васильевича, пришел в державу свою, дабы дело батюшки своего продолжить. При нем на Руси порядок был. Крестьяне, посадский люд и холопы жили в тишине и покое. Бояр же, что праведный народ притесняли, Иван Васильевич жестоко казнил, никто не смел и головы поднять. А ныне что? Бояре вконец крестьянина, посадского тяглеца и холопа закабалили, Юрьев день отняли. Обнищал и оголодал народ, усеял погосты могилами. Престол захватил татарин Бориска. Злодей и душегуб! Не бывать ему боле на царстве! Вот скоро сяду на трон и укажу на плаху отвести ирода. Народу же своему дарую многие милости. Холопам повелю дать отпускные. Пусть живут вольно! Заповедные лета отменю и верну всему крестьянству Юрьев день! Застывшая толпа радостно взорвалась: – Слава государю! – Слава царю праведному! А самозванец разжигал толпу все новыми и новыми посулами: – Корыстных дьяков повелю кнутом бить. Буде им жиреть на мздоимстве! Всех повыгоню! Посажу в приказы добрых людей, дабы народ чтили, не воровали и посулов не брали. – Слава, слава государю! А «государь» все щедрей и щедрей: – Севск, Комарицкую волость и всю Украйну укажу освободить на десять лет от налогов и пошлин. Пусть живет здесь народ вольно и сытно! Без воевод и помещиков! – Слава, слава истинному государю! – во всю мочь грянуло многолюдье. Нищие, калики, юродивые пали на колени и поползли к ногам Самозванца. Лобзали красные сафьяновые сапоги, подол бобровой шубы и неистово, с горящими взорами восклицали: – Молитесь за богом посланного царя! Молитесь за Красно Солнышко! Молите-е-есь! Лжедмитрий вышел из Севска и 21 января 1605 года напал у деревни Добрыничи на царское войско. Но был разбит ратью Годунова. Лжецарь оставил на поле брани шесть тысяч убитых и с остатком войска бежал в Путивль. Борис Годунов предал Комарицкую землю огню и мечу. Он послал на крамольников касимовского царька Симеона с сорокатысячным войском ордынцев. «И они так разорили Комарицкую волость, что в ней не осталось ни кола, ни двора; они вешали мужчин за ноги на деревья, а потом жгли, женщин, обесчестив, сажали на раскаленные сковороды, также насаживали их на раскаленные гвозди и деревянные колья, детей бросали в огонь и воду; и чем больше мучили людей, тем более они склонялись признать Дмитрия своим законным государем».Глава 8 ВАСИЛИЙ ШУЙСКИЙ И ДМИТРИЙ САМОЗВАНЕЦ
Самозванцу удалось оправиться от поражения и собрать новые силы. 16 мая 1605 года он выступил из Путивля и пошел через Кромы и Орел к Москве. 20 июня Дмитрий Самозванец, под оглушающий колокольный звон, въехал в столицу. В тот же день князь Василий Иванович собрал ближних людей из челяди и торгового люда и молвил: – Новый царь не сын Ивана Грозного. То беглый расстрига Гришка Отрепьев. Он отшатнулся от православной веры и целовал крест л amp;гынянам. Святая церковь прокляла Гришку. Не место ему в христовой Руси. Расстрига добился трона обманом, окружил себя немцами и ляхами. Погубил Самозванец матушку Русь! Ближние люди крестились, Шуйский же наущал: – Ступайте в народ. Сказывайте о Воре, зовите к бунту. – Позовем, князь, – твердо молвил купец суконной сотни Федор Конев, большой сутуловатый мужчина с густой темно-русой бородой. – Не быть Расстриге на царстве! – Да, смотри, несите слово утайчиво. У Самозванца подручников хватает. Пуще всего опасайтесь Петьки Басманова! Шуйский знал, кого посылал. Купец Федор Нилыч собаку на плутнях съел, не подкачает. Но Федор Нилыч «подкачал», попался как кур во щи. И двух дней не минуло, как угодил в руки царского любимца Петьки Басманова. Суеверный Василий Иванович плевался. И надо же такому статься! Уж лучше бы не поминать Гришкина лизоблюда. Черт его за язык дернул. Сидит теперь купчина в застенке Басманова. На дыбу, чу, подвесили. Ох, быть беде! Шуйский как в воду глядел. После третьей попытки Федор Конев не устоял и вякнул: – Винюсь, Петр Федорович. Шуйский на воровство подбил. 23 июня, на Аграфену-купальницу, князя Василия «взяли за пристава» 14. Бояре шушукались: – Конец Васильюшке. Из Пытошной не выбраться. Красная площадь. Многолюдье. Помост, плаха, палач. На преступнике белая длинная рубаха, в руках восковая свеча. Восемь сотен стрельцов под началом Петра Басманова окружают помост. Царев любимец в алом бархатном кафтане с жемчужным козырем. Из-под высокой, опушенной соболем шапки, вьются густые черные кудри; темные красивые глаза наглы и дерзки. Басманов кричит в толпу: – Василий Шуйский помышлял учинить поруху великому государю и Отечеству. Вор и злодей сам норовил вскочить на царство. Он подлый изменник! Шуйский, щуря глаза, громко молвил: – Буде те лаять, прихвостень Гришкин! Тебе ли, лизоблюду, Рюриковича поносить? Рылом не вышел. Батюшка твой, Федька Басманов, замест девки гулящей к царю приходил. Буде! Басманов вспыхнул, поперхнулся (о блуде государя Ивана Васильевича с женоподобным ласкателем Федькой ведала вся Москва), слова застряли в горле. Придя в себя, сатанея, с хриплым визгом обрушился на Шуйского: – Шубник! Тварь плюгавая!.. Николи того не было. Навет на батюшку! Поделом тебя, собаку, царь на плаху отправил! Шуйский же, не дожидаясь своего часа, взошел на высокий помост и что есть мочи, обращаясь к народу, воскликнул: – То не царь, а законопреступник Гришка Отрепьев! Приняли вы вместо Христа антихриста и поклоняетесь посланному от сатаны! Опомнитесь, да поздно будет. Приведет вас Расстрига к погибели! Петр Басманов поспешно кивнул судному дьяку. Тот поднялся на Лобное место, развернул столбец и принялся оглашать народу сказку 15. Василий Иванович молчаливо застыл на помосте. Не слушая государева дьяка, мысленно костерил народ: «Слеп ты, люд православный. Краснобай Гришка воровскими посулами башки неразумные застил. Воистину глаголят: мир с ума спятит – на цепь не посадишь. Темен народ, темен». Дьяк, прочитав сказку, свернул столбец. Дюжий сивобородый кат подтолкнул Шуйского к плахе. Василий Иванович огрызнулся: – Не спеши, Рыкуша. Земно поклонился народу, молвил: – Прощай, люд православный! Не держи зла, коль чем прогневал. Отдаю богу душу за правду, за веру Христову! Низехонько поклонился Василию Блаженному. Глядя на купола, размашисто, истово крестясь, принялся за молитву. Затем положил голову на плаху. – Прими, Иисусе Христе, раба грешного. Рыкуня ухватился за остро отточенный топор, но в тот же миг раздался всполошный выкрик: – Стой! Стой, палач! Государево слово! Из Кремляприскакал к Лобному царский гонец с новым указом. – Великий государь дарует Василию Шуйскому жизнь и ссылает его в галицкие земли! Народ, дивясь царской щедрости, говорил: – Милосерден наш государь. Молитесь за царя Дмитрия Иваныча! А Шуйский в ссылке так и не побывал: Самозванец сделал новый милосердный жест. Василия Ивановича и двух его братьев вернули с дороги, отдали им поместья и вотчины, возвратили боярство. Петр Басманов, сидя с Михайлой Молчановым подле царской бани, где Дмитрий Иванович тешился с очередной московской красавицей, горько сетовал: – Дурью мается государь. Статочное ли дело Ваську Шуйского миловать? Пройдоха из пройдох. Давал за него черт грош, да спятился. Васька и сквозь сито проскочит. Хитрокозник! Будет ли он у царя в послушании. – Не будет, – кивал Молчанов. – Не таков Шубник, чтоб в покое жить. Погоди, сызнова на государя зло умыслит… Чу, царь в предбанник вошел. Провожая государя тайными переходами в опочивальню, науськивали на Шуйского. Но Самозванец, разомлевший от «бесовских» ласк, лениво отмахивался: – И полно, полно вам боярина хулить. Шуйский мне будет верен. Шуйский же и впрямь не помышлял о покаянии. Исподволь, сторожко готовил новый заговор. Подмечал каждый промах за Расстригой, ждал, когда народ озлобится против немчинов и ляхов. Недовольство ширилось с каждым днем. Шляхта бесчинствовала на улицах, зорила дворы и лавки, оскверняла божьи храмы. Москвитяне взроптали: – Доколь терпеть ляхов? То насильники, душегубы и святотатцы! То там, то здесь начинались шумные драки. Дело доходило до смертоубийств. Брожение усилилось в дни свадьбы Самозванца с Мариной Мнишек. Венчались 8 мая 1606 года, накануне празднования дня святого Николая Чудотворца. Народ возмущенно выплескивал: – То грех великий! – Кощунство! Выползли блаженные во Христе, калики, убогие. Вопили: – Сором, православные! Не простит господь святотатства. Грядет беда неминучая! Венчанье было в Успенском соборе. Стрельцы пропускали ко храму лишь бояр, дворян, шляхтичей да иноземных купцов. Посадчан же грубо гнали бердышами прочь. Ляхи стояли в соборе с оружием и в шапках. Бояре, зло поглядывая на иноверцев, крестились. Скверна храму! Всей православной вере поруганье! На свадьбу приехали тысячи ляхов. Гостей разместили в Кремле, выгнав из хором не только дворян и купцов, но и многих бояр. По площадям и торжищам шныряли люди Василия Шуйского, вещали: – Сгинет Русь от немчинов. Царь-то, чу, православную веру надумал порушить. Храмы-де повелел пограбить и позакрыть, а замест их иноверческие костелы поставить. Загубит он Русь! Народ роптал, а Дмитрий Самозванец упивался пирами да медовым месяцем. Пьяные ляхи скакали по улицам, давили москвитян, стреляли из пистолей и мушкетов, грабили прохожих, вламывались в хоромы и избы. Хвастливо орали: – Что ващ царь?! Мы дали царя Москве! Повинуйтесь Речи Посполитой. Москва наша! Вы ж холопы и быдло! Посадчане не сносили обид, лезли в драку, выходили на жолнеров с дубинами и топорами. «Крик, вопль, говор неподобный! О, как огонь не сойдет с небеси и не попалит сих окаянных!» – воскликнул летописец. Черная глухая ночь тринадцатого мая. Хоромы Шуйского. В брусяных покоях князья, бояре, воеводы, головы и сотники псковского и новгородского войска, стянутого под Москву. Здесь же купцы и пастыри. Подле Шуйского царица-инокиня Марфа, тайно прибывшая из Вознесенского монастыря. Василий Иванович молвил: – Час настал! Вся Москва готова подняться на иноверцев. Самозванец не должен боле сидеть на троне. Подлый Расстрига поругал святую веру, осквернил храмы божий и венчался с поганой полькой. Гришка Отрепьев разорил державную казну и отдал Псков и Новгород своей латынянке. Ежели и дале Расстригу терпеть, то Русь будет под пятой короля Жигмонда. Хотите ли оного? – Не хотим, князь. Буде терпеть ляхов! Лавки пограбили, каменья и злато с икон обдирают, жен силят. Не хотим ляхов! – зашумели московские купцы. Ратные же люди помалкивали. Верить ли князю Шуйскому? Новый-то царь милостив. Это не государь, а ляхи да немчины лиходейничают. Так царь-де повелел их, после свадьбы, в Речь Посполитую спровадить. Уйдут иноверцы, и вновь на Москве покойно станет. Шуйскому же не впервой народ мутить. Сам, чу, на престол замахнулся. А что, как Дмитрий-то Иванович истинный? Шуйский же пощипал жидкую сивую бороденку и, словно разгадав думки служилых, добавил: – Ведаю, ведаю, ратные, ваше молчанье. Сумленье взяло? Шуйский-де на кресте Дмитрия признал. Было оное. Но чего ради? Чтоб от злодея Бориски Годунова избавиться. Чаял, станет Самозванец защитником дедовских обычаев, а вышло наоборот. Он беглый расстрига! Да вот и матушка-царица о том изречет. Так ли, государыня? – Так, князь! – сердито сверкнула очами Марфа. – Гришка Отрепьев ведовством и чернокнижием нарек себя сыном Ивана Васильевича. Нарек и омрачением бесовским прельстил в Польше и Литве многих людей. Меня ж и сродников устрашил смертию. Ныне всему миру поведаю: не мой он сын, не царевич Дмитрий, а вор, богоотступник и еретик! Гоните злодея с престола, гоните немедля, покуда господь не покарал нас за терпение. Христу не нужна латынянская вера. Гоните сатану! Черные глаза инокини полыхали огнем. Слова ее всколыхнули служилых. Уж тут-то без лжи, не станет же мать на сына богохульствовать. Знать, и в самом деле сидит на царстве Расстрига. И ратные люди загалдели: – Прогоним, матушка царица! Не быть Гришке на троне! – Сказывай, что делать нам, князь Шуйский. – Как токмо заслышится набат, пусть все бегут по улицам и кричат, что ляхи хотят порешить царя и думных людей. Народ кинется на ляхов, мы ж побежим во дворец и покончим с Расстригой… А теперь, братья, помолимся. Да поможет нам Христос во святом деле! – заключил Шуйский. В ночь на семнадцатое мая 1606 года в Москву вошли три тысячи ратников и заняли все двенадцать ворот Белого города. На рассвете раздался набатный звон с колокольни храма Ильи Пророка, что у Гостиного двора Китай-города. Тотчас же ударили в сполох все сорок сороков московских. Толпы народа запрудили улицы и переулки. Отовсюду кричали: – Литва помышляет убить царя Дмитрия Иваныча и завладеть Москвой. Бей Литву! Москвитяне, вооружившись топорами и дубинами, ножами и рогатинами, бросились к домам польских панов. – Бей, круши злыдней! Бурные, гомонные потоки людей хлынули на Красную площадь. Здесь уже разъезжали на конях Василий Шуйский, Василий Голицын, Иван Куракин, Михайла Татищев с оружной челядью. – Пора, православные! – истово молвил Василий Шуйский и тронулся к Фроловским воротам. В левой руке князя большой золоченый крест, в правой – меч. Подъехав к Успенскому собору, Василий Иванович сошел с коня и приложился к образу Владимирской богородицы. Когда обернулся к толпе, неказистое лицо его было суровым и воинственным. – Буде царствовать Гришке Расстриге. Во имя божие зову на злого еретика! Гулкий тревожный набат разбудил Самозванца. Вскочив с ложа и накинув бархатный кафтан, он побежал из царицыной опочивальни к своим покоям. Встречу Петр Басманов. – Что за звон, боярин? – Сказывают, пожар в Белом городе, государь. Самозванец широко зевнул и поплелся досыпать к Марине. Но вскоре раздались выкрики под окнами дворца. – Дева Мария! Что это? – испуганно поднялась с перины царица. Самозванец окликнул Басманова. – Глянь, боярин! Басманов вернулся с побелевшим лицом. – Бунт, государь!.. Упреждал, сколь раз упреждал. Не внял моим советам, – рывком распахнул окно. – Слышь, государь! – Смерть еретику! Смерть Вору! Лжедмитрий судорожно глотнул воздуху и кинулся к алебардщикам. – Стража! Никого не впускать! Защитите своего государя, и вы получите по тысяче злотых. Заприте ворота! Но алебардщиков было слишком мало. Озверелая толпа лезла вперед, бухала из самопалов и пистолей. Немцы попятились к государевым покоям. Народ бежал по переходам и лестницам. Петр Басманов, схватив царский палаш, побежал навстречу. – Стойте, стойте, православные! Побойтесь бога! Не делайте зла государю. То помазанник божий! Один из заговорщиков, пробившись через оробевшую стражу, подлетел к Басманову. – Врешь, прихвостень! Выдавай Вора! – Сам вор! Басманов сверкнул палашом и разрубил заговорщику голову. Толпа ринулась к боярину. Алебардщики взбежали наверх, оставив народу Басманова. Тут подоспели Василий Голицын и Михайла Татищев. Басманов норовил усовестить бояр: – Остановите толпу! Одумайтесь, и царь щедро наградит вас! – Не от Расстриги награду получать! – воскликнул Михайла Татищев и пырнул Басманова длинным ногайским ножом. Боярин рухнул под ноги толпы, его поволокли вниз по лестнице и сбросили с Красного крыльца. Самозванец, размахивая мечом, выступил вперед. – Я вам не Борис Годунов! Прочь из дворца! Дворянин Григорий Валуев выбил из рук Самозванца меч. Обезоруженный царь отступил в покои. Алебардщики закрыли вход, но по дверям застучали топоры. Лжедмитрий перешел с телохранителями в опочивальню и в отчаянии закричал: – Измена во дворце! Почему вас так Мало? Где остальная стража? Вашими алебардами курицы не зарубить. Где пистоли и ружья? Дверь зашаталась под ударами топоров. Самозванец, в поисках спасения, побежал по дворцовому переходу к опочивальне царицы. – Мятежники во дворце. Прячься, Марина! Маленькая изящная царица с визгом вылетела из покоев. Самозванец же заперся в умывальне, но и здесь не нашел спасения: гневно орущая толпа приближалась к его последнему укрытию. Лжедмитрий ступил к открытому окну. Внизу, вдоль дворцовой стены, алели на солнце крашеные подмостки, срубленные для свадебного празднества. Поодаль, на Житном дворе й у Чертольских ворот, расхаживали караульные стрельцы. «Выхода нет, надо прыгать. Стрельцы не оставят меня в беде», – смело подумал Самозванец и прыгнул из окна вниз. Хотел угодить на подмостки, чтоб по ним спуститься во двор, но сорвался. До земли было не менее пятнадцати сажен. Лжедмитрий, сломав ногу и разбив грудь, бездыханно распластался на земле. Подбежали стрельцы, признав государя, отлили водой и оттащили к разрушенным хоромам Бориса Годунова. Самозванец, придя в себя, тихо и просяще молвил: – Вы всегда мне были верными слугами. Заступитесь и в сей горький час. Я выдам серебро за три года вперед и пожалую вас вотчинами изменников бояр. На том мое государево слово. То была поистине царская награда. Стрельцы вскричали: – Защитим, государь! Побьем изменников! Служилые понесли Самозванца во дворец, где вовсю буйствовала толпа. Шуйский еще накануне выпустил из темниц лихих людей, напоил вином. Теперь они рушили и зорили государев дворец. Искали Лжедмитрия и Марину. Царица спряталась среди придворных польских фрейлин и московских боярышень. Здесь же был юный камердинер царицы Ян Осмульский. Он встал с обнаженной саблей возле закрытых дверей и храбро произнес: – Не бойтесь, государыня. Я не позволю черни войти в ваши покои! В двери ломились бывшие колодники. Фрейлины и боярышни испуганно сгрудились вокруг Марины. Слышался рев, угрожающие выкрики: – Тут еретичка! Круши! Двери зашатались. Марину бил холодный озноб. Сейчас московские варвары ворвутся в опочивальню и убьют ее. О, боже! Марина юркнула под колокол-юбку своей гофмейстери-ны. Двери упали. Ян Осмульский бесстрашно кинулся на колодников, но его тотчас уложили тяжелой дубиной. – Где царь и его латынянка? Сказывай, сучьи дети! – грубо прогудел лохматый, с рваными ноздрями, верзила. – Мы не знаем, где царь. Как видите, здесь его нет. Царица же еще ночью уехала к своему отцу Юрию Мниш-ку, – ответила гофмейстерина. – Врешь, стерва! Знаешь! – рявкнул все тот же детина, – А ну, робя, хватай женок! – Хватай! – отозвалась толпа. – Ляхи наших баб не жалели. Силь латынянок! Молодые фрейлины «были донага ограблены; их поволокли, каждый в свою сторону, как добычу, словно волки овец». Н amp; тронули лишь старую гофмейстерину. Мало погодя на женскую половину явились бояре… – Буде непотребничать, ерыжники! Буде! – загремел высокий, дородный Василий Голицын. Толпу едва уняли. Вынырнувшую из-под юбки царицу и фрейлин увели в дальние покои. – Православные, царь сыскался! Стрельцы от Житного двора несут! – заслышались выкрики. Стрельцы доставили Самозванца к Красному крыльцу, – Бей христопродавца! Бей Вора! – завопили колодники и люди Шуйского. Стрельцы тесно обступили царя, ощетинились бердышами и ручными пищалями. – Осади! То не Вор, а истинный государь. Осади! Но толпа упрямо лезла на стрельцов; те пальнули из пищалей, человек пять-шесть лихих рухнули замертво. Толпа – вспять. Бояре замешкались, глянули на Василия Шуйского. «Все дело спортят, неслухи!» – подумал князь и бесстрашно спустился с Красного крыльца. – Кого под защиту взяли, служилые? Еретика Гришку Отрепьева! Стрельцы уперлись – в три дубины не проймешь. Народ увещевают: – Осади! Не кинем царя-батюшку. Долго препирались, ни из хомута, ни в хомут. Но тут Шуйского мыслишка-хитринка осенила, пустил ее в толпу, а та закричала: – Православные, стрельцы еретику продались! Айда зорить стрелецкие дворы! Служилые заколебались: народ в ярь вошел, возьмет да и порушит Стрелецкую слободу. Отступно молвили: – Ладно, выдадим вам государя. К Лжедмитрию ступил Василий Шуйский. – Господь не захотел, чтоб подлый еретик терзал Московию. Власть твоя кончилась, Расстрига! Григорий Отрепьев понял, что пришел его смертный час. Опираясь на рогатый посох и поглядывая на Шуйского, он поднялся. – Пощадил я тебя, Васька, да напрасно. Жаль, не смахнул башку твою злокорыстную. Ну да и тебе, прохиндею, не царствовать. К Самозванцу подскочил Григорий Валуев. – Да что с ним толковать. Благословим польского свистуна! Выстрелил в Отрепьева из пистоля. Отрепьева и Басманова раздели донага, обвязали веревками, волоком потащили из Кремля на Красную площадь и бросили в грязь посреди торговых рядов. (Год назад на этом самом месте Самозванец хотел обезглавить Шуйского). На площадь сбежались тысячи москвитян. Теснота, давка! Шуйский приказал: – Киньте Расстригу на прилавок. Петька же Басманов пущай на земле валяется. Многие из посадчан царя оплакивали. Шуйский аж позеленел от злости. Молвил в Боярской думе: – Чернь о Гришке скорбит. Надо выбить из нее эту дурь. Подвергнем Расстригу торговой казни. Бояре согласно закивали бородами. К телу Самозванца явился палач и принялся стегать его кнутом. Подле стояли бояре и приговаривали: – То подлый вор и богохульник Гришка Отрепьев! То гнусный Самозванец!.. Из дворца доставили безобразную «харю» (маску) и бросили ее на вспоротый живот Отрепьева. В рот сунули дудку. – Глянь, народ православный! – восседая на коне, кричал Василий Шуйский. – Еретик и чародей Гришка заместо иконы поклонялся оной харе, кою держал у себя в спальне. Тьфу, поганец! 20 мая Шуйский велел убрать Самозванца с Красной площади. Труп привязали к лошади и поволокли к Божьему дому, что за Серпуховскими воротами. Басманова зарыли у храма Николы Мокрого. А вскоре пошли толки о чудесных и странных видениях: на небесах сражались по ночам огненные полчища, являлись по два месяца; неслыханные бури сносили башни, купола и кресты с церквей; у людей, лошадей и собак рождались уроды; над могилой Самозванца летали в лунные ночи ангелы… Народ баял: – Никак и в самом деле истинного царя убили. – Шуйский посад обманом взял. Литва-де царя бьет, спасайте государя! А сам его ж и порешил. – И вовсе не порешил. Немчина убили. Царь же в Речь Посполитую от изменников ускакал. – Жив Дмитрий! Чу, грамотка от него была, по народу ходит. Василий Шуйский огневался. Труп Самозванца вырыли и сожгли на Котлах. Прах смешали с порохом и пальнули из пушки в сторону Речи Посполитой.ЧАСТЬ II ГРОЗА НАД РУСЬЮ
Глава 1 ПОРУБЕЖЬЕ
1606 год. Май. Из березового перелеска вышел могутный косматый бродяга в лохмотьях. Пред ним пустынное яровое поле в изумрудной зелени; в неохватном лазурном поднебесье весело и звонко поет жаворонок; за полем – сельцо с покосившейся рубленой церквушкой. Бродяга ткнулся на колени, истово, со слезами закрестился. – Господи!.. Святая Русь!.. Дошел, господи! Пал крыжом в зеленя, прижался грудью к земле. Отчина! Русь! Сколь же лет чаял вступить на родную землю! Сколь же снились нивы, курные избенки, серебряные хороводы берез! Русь! Долго лежал пластом, вдыхая будоражащие запахи нивы. Затем сел подле развесистой белоногой березки и достал из холщовой сумы ломоть хлеба, щепоть соли да кусок сушеного мяса; ел, глядел на деревянную шатровую церквушку и благостно вздыхал, утирая рукавом рубахи слезы. От деревушки, пересекая поле, бежали к перелеску трое мужиков; бежали торопко, оглядываясь и что-то крича. Бродяга поднялся. Мужики неслись что есть духу. Показались всадники в красных кафтанах; сверкали на солнце бердыши и сабли. «Стрельцы!» Бродяга попятился в заросли. «Не успеют, черти… Ужель за рубеж? Чего там не видели?» Стрельцы настигли мужиков подле самого перелеска. – Попались, собаки! Один из беглецов выхватил пистоль, бухнул выстрел; стрелец схватился за грудь и скользнул вниз; застрял желтый кожаный сапог в стремени. Двое других мужиков остервенело отбивались дубинами. – Не убивать! Живьем, паскудников! – рявкнул стрелецкий десятник. Беглецов связали сыромятными ремнями, Стрельцы разъярились, топтали мужиков, кричали: – Христопродавцы! К ляхам подались! Русоголовый мужик, харкая кровью, хрипло выдавил: , – Не к ляхам, а к царю Дмитрию, заступнику народному… Он царь истинный. Вы ж Христа забыли и боярину Шуйскому крест целовали. Но тот не от бога… Накажет вас Дмитрий. – Пес! Переметчик! – взревел десятник. – А ну привяжи его к березе! Десятник, набычась, тяжело ступил к крамольнику. – К вору бежать, сволочь! Трижды, изо всех сил, стеганул мужика кнутом. Тот дернулся, сцепил зубы. С разбитого лица капала на белую рубаху кровь. – Противу царя воровать! Нет твово Митьки. Порешили его на Москве. То беглый расстрига Гришка Отрепьев. Мужик поднял голову; глаза отчаянные, злые. – Лжешь, стрелец! Жив царь. Убили не Дмитрия, а немчина. В Польше государь укрылся. Войско сбирает, чтоб Шуйского с трона скинуть. – Замолчь, собака! Десятник пришел в неистовство, стегал мужика до тех пор, пока не обссилел. Белая рубаха беглеца стала красной; грудь и спина – кровавое месиво. Мужик впал в беспамятство. Десятник саблей разжал его зубы, влил в рот вина из баклажки. Беглец очухался, поднял отяжелевшие веки. – Отрекись от Вора. Присягай Шуйскому. Забью! Десятник сорвал с шеи мужика нательный серебряный крест, поднес к разбитым губам. – Целуй! Беглец харкнул в лицо служилого кровью. – Прочь, ирод!.. Смерть приму, но Дмитрия не предам, не предам заступника… Прочь! Стрелец взмахнул саблей. Русая голова скатилась в траву. – Зря ты, Мефодий. Живьем велено, – проронил один из служилых. Десятник молча вложил в ножны саблю; стрельцы сели на коней. Мефодий, заслышав внезапный стук копыт, глянул влево и оторопел: к сельцу неслась полусотня ляхов. Сверкали панцири и сабли, колыхались высокие перья на боевых шапках. – Шляхта, братцы! Стрельцов было мало, и они попятились к перелеску. Но тут выскочил из чащобы огромный мужичина с длинной орясиной и заорал во всю мочь: – Сюда! Сюда, ляхи! Поляки услышали и повернули коней. Стрельцы приняли бой. Бродяга ловко орудовал тяжелой орясиной. Вскоре все стихло. Ляхи слезли с коней, сняли с убитых суконные кафтаны, собрали оружие. Коренастый, с пышными рыжими усами шляхтич подошел к связанным мужикам, что-то спросил на своем языке. Беглые непонимающе пожали плечами. К шляхтичу ступил бродяга, сказал по-польски: – Развяжите их, панове. Эти люди присягнули царю Дмитрию. Шляхтич резко обернулся. – Поляк? – Русский. – Московит?.. Откуда наш язык знаешь? – В полоне обучился. Вместе с поляком к веслу был прикован. – К какому веслу, москаль? – А то, что на галере, панове. Шляхтич хмыкнул, покрутил ус. Лицо москаля, в черной курчавой бороде, точно вылито из бронзы. «Из этого москаля получился бы славный рыцарь», – невольно подумалось шляхтичу. – Как звать? – Иван Болотников. – Куда идешь, Иван? – На Русь, панове. – А эти двое? Болотников, расспросив мужиков, ответил: – Они из Путивля. Посадские люди не захотели целовать крест царю Василию Шуйскому. Путивляне зовут на царство сына Ивана Грозного – Дмитрия Ивановича. Гонцы посланы сказать, что вся северская земля присягает Дмитрию и готова встать под его священные знамена. – Добже, добже, – довольно закивал шляхтич. – А сам ты, Иван, какому царю хочешь служить? – Семь лет я не был на Руси, панове. Но много наслышан о царе Дмитрии Иваныче. Я за того государя, кой тщится о народе своем. С боярским же царем мне не по дороге. – Добже, добже. Свою верность Дмитрию ты уже доказал. Ты спас северских послов и убил стрельца. Государь Дмитрий не забудет твоей заслуги. Шляхтич смотрел на дюжего московита и вспоминал слова короля Сигизмунда: – Гришка Отрепьев убит, но выискался новый самозванец. Ему нужны деньги, оружие и верные люди. Ищите их в порубежных городах и приводите к Дмитрию. Сейчас же шляхтичи пустились в малый набег; разорив и опустошив два-три русских сельца, они тотчас вернутся на рубеж. Сигизмунд не велит пока задорить московитов, но Речь Посполитая не столь в руках короля, сколь во власти ясновельможных панов. Всему голова сейм. На сейме же, не слушая короля, паны кричат: – На Руси междоусобица. Раздоры бояр и смуты черни ослабили Московию. Только сейчас и поживиться! Грабили, опустошали, терзали русские окраины. Болотников ничего об этом не ведал. – Ты, Иван, поедешь с послами к царю Дмитрию, – распорядился шляхтич. – Но, панове… Я иду на Русь. – Ты вернешься в Речь Посполитую! – повысил голос шляхтич.Глава 2 БОЛОТНИКОВ И МОЛЧАНОВ
Ехали на конях под присмотром трех десятков жолнеров 16. Болотников и послы держались вместе, Иван посматривал на мужиков, и на душе его светлело. Свои, русские! Бородатые, дюжие, в белых домотканых рубахах, в коротких темно-синих кафтанах, перехваченных зелеными кушаками. Узнал, что одного зовут Тимофеем Шаровым, другого – Матвеем Аничкиным. – На Руси давно не был? – спросил Болотникова Шаров. – Давно, друже… А что на Москве? Сказывают, дела дивные. Чу, народ всюду поднялся. Так ли? – Гудит Русь, – кивнул Тимоха. – За те годы, что ты в неволе был, на Руси заваруха за заварухой. Вначале Борис царствовал. То злодей и народа погубитель. При нем такой был голодень, что и вспомнить страшно. Не люб Борис был народу. А тут младший сын царя Ивана Васильевича объявился. По всем городам грамоты народу слал. Тяглому-де люду волю дам, а бояр-изменщиков истреблю. На Русь с войском пришел, в землю северскую. Мужики гужом к Дмитрию повалили, а тот на Москву двинулся. Царя Бориса будто бы удар хватил, помер в одночасье. Другие же сказывали – бояре отравили. А народ возрадовался. Конец пришел ироду! Ныне царь-избавитель на трон сядет. И тот не задолил. Борис-то на Мартынов день2 преставился, а Дмитрия на Москве в июле встречали. – Признали? Шуйский-то, когда в Углич ездил, сказывал, что царевич в падучей от ножа зарезался. – Враки! Шуйский завсегда душой кривит. Годуна он побоялся, вот и навел поклеп на царевича. Сгиб в Угличе попов сын, а не Дмитрий. А как истинный-то царь на Москву пришел, Василий Шуйский одним из первых его признал. На Лобном крест целовал. – Да што Шуйский, – вступил в разговор Матвей Аничкин. – Сама мать, инокиня Марья Нагая, сына признала. – Ишь ты, – крутнул головой Болотников. – А как царь к народу? Дали послабленье? – Еще как дал! – загорелся Тимоха. – Безвинный люд, что от бояр и помещиков пострадал, повелел из темниц вызволить. Всем тяглым великую льготу дал. Заповедные лета отменил. Мужикам и холопам Юрьев день вернул. – Да неужто? – подивился Болотников. – Вот те крест! Борис Годунов татарам Украйну кинул, а Дмитрий Иванович на десять лет севрюков от податей и налогов освободил. Живите, говорит, вольно и без тягла. Бывало ли допреж такое? – Не бывало, други. Цари на милость скупы. Ай да Дмитрий Иваныч! – За такого не грех и смерть принять, – продолжал Тимоха. – Зрел, как наш сопутник за Дмитрия стоял? Вот так весь народ готов Красному Солнышку 17послужить. – Ас дворянами что? – Дворяне к севрюкам Годуновым присланы. Согнали их с наших земель да многих поубивали. Хватит ярма! Зажили по старине. Не стало ни бар, ни посадского строения, ни царской десятины. Вот он каков, истинный-то царь! – Видели государя? – А то как же. С Тимохой в его войске служили. От Кром до Москвы с царем шли. Прост Дмитрий Иваныч, всяк к нему мог прийти. Всех примал. Мужиков не обижал. Когда шел с войском по селам, крестьян не зорил. Тех, говорит, кто мужика пограбит аль насильство какое учинит, повелю казнить. Брал же то, что ему по доброй воле приносили. Тут его и вовсе возлюбили. Тыщами к избавителю шли. И на Москве Дмитрий народа не чурался. По средам и субботам челобитные на Красном крыльце принимал. Да не через дьяков, а в свои руки. Ни при одном государе так не было. Не чванился Дмитрий Иваныч. Часто в приказы наведывался. Дьякам и подьячим указал вершить дела без поминок и посулов 18. Мздоимцев повелел кнутом бить. Приделистый царь! Провор великий. На ратных ученьях сам из пушек палили. Да так ловко, что знатным пушкарям лишь в пору. – Славный царь, – не переставал изумляться Болотников. – Народу – славен, боярам же – поперек горла, – нахмурился Аничкин. – Недолго Красное Солнышко поцарствовал. – А что Шуйский? – То не царь, – отмахнулся Аничкин. – Никто его не избирал. Шуйского бояре да купчишки выкликнули. Без Земского собора, без совета волостей и городов. Не токмо мужики, но дворяне на Шубника крепко осерчали. Служилые северских городов в один голос заявили: «Не хотим боярского ставленника, не будем ему крест целовать!» – Да что служилые, – оборвал Матвея Шаров. – Вся Украйна в движение пришла. Болотников слушал, и на душе его становилось все веселей и отрадней. Народ всколыхнулся! Не хочет тяглый люд жить в боярском хомуте. Вот то и добро. Давно пора. Речь Посполитая. Сандомирский замок Юрия Мнишка. В одном из дальних покоев расхаживает по комнате Михаил Молчанов. Смуглолиц: «нос немного покляп», чернокудр; коротко подстриженная бородка, черные усы, черные лохматые брови, небольшие бегающие карие глаза. Далеко за полночь, но Молчанову не до сна. Днем получил от воеводы Георгия Шаховского грамоты. Воевода звал к себе в Путивль, и не просто звал, а слезно умолял сказаться сыном царя Ивана Васильевича. «На Руси смута. Явись Дмитрием Ивановичем – и престол в твоих руках…» Явись! Легко сказать. Гришку-самозванца саблями изрубили. Назваться сыном Грозного просто, да вот как голову уберечь?.. Ну приду, ну явлюсь в Москву и сяду на царство. А дале? Крутись меж шляхтой и боярами. Те и другие – волки, попробуй угоди. Нет, шапку Мономаха надевать не стоит. С боярами шутки плохи, враз башку свернут. Лучше тихо да мирно сидеть в Речи Посполитой. На самозванство же пусть другого шляхта подыскивает. Но и в тени оставаться нельзя. Князь Шаховской не дурак, перемены чует. Василий Шуйский, хоть и хитер да пронырлив, но царство его шаткое. На Руси брожение, гиль. Многие города от Шуйского отложились. Не признает нового царя и Григорий Шаховской. Человек он гордый и тщеславный, помышляет о высшем боярском чине. Но с московской знатью у князя нелады. Василий Шуйский его из Белокаменной к севрюкам сослал, вот и точит зубы Григорий Петрович на Шубника. И не только он: вся Украйна готова выступить супротив Шуйского. Позарез нужен новый Дмитрий. Недели не проходит, чтобы Шаховской не прислал грамотки. Зовет, зовет неустанно! Путивльский воевода ищет человека, который повел бы за собой чернь. И такой, кажись, нашелся. Неделю назад к Молчанову пришел один из ближних его челядинцев и молвил: – Ляхи захватили на рубеже Ивашку Болотникова. – Кто такой? – Лицо известное, – хмыкнул челядинец. – Когда-то на Волге шибко разбойничал. Бояре и купцы до сих пор его недобрым словом поминают. – Тот самый Ивашка, что торговые караваны зорил? – заинтересованно глянул на челядинца Молчанов. – Тот. Большими ватагами коноводил. В тот же день Молчанов позвал к себе донцов и запорожцев, нашедших приют у сандомирского воеводы, и дотошно расспросил их о Болотникове. Казаки в один голос заявили: – Иван Болотников и Дону и Волге ведом. После Ермака не было славней атамана. Лихо он с погаными бился, лихо и бояр громил. Слюбен он и казаку, и мужику. Молчанов еще более заинтересовался и пригласил к себе бывшего донского атамана. С удивлением узнал, что Болотников, после турецкого рабства, побывал в Венеции и Германии, Чехии и Венгрии, прошел из конца в конец Польшу. Хорошо знает Болотников не только польский, но и немецкий, итальянский языки. Все это изумляло. – Ничего диковинного, Михаила Андреич, – посмеиваясь, отвечал Болотников. – Вначале-то меня вкупе с немцем к веслу приковали, через два года – к поляку. А затем в Венецию угодил. Был Болотников богатырски сложен, разговаривал неторопливо и веско, и за каждым его словом, за каждым движением чувствовалась уверенность и недюжинная сила. «За таким и впрямь народ пойдет», – невольно думалось Молчанову. Однако не все нравилось в Болотникове: тот открыто хулил не только бояр, но и дворян. – Ни мужику, ни посадскому бояре и помещики не надобны. Народ вольно хочет жить, без кнута и оков. – Но как же без дворян? – норовил осадить Болотникова Молчанов. – На дворянском ополчении войско держится. Каково Руси, коль ворог нагрянет? – А пусть дворяне не землей, а царским жалованьем кормятся. – Но где ж царю казны набраться, коль дворяне без поместий останутся? – Казна не оскудеет. Коль мужика хозяином на земле сделать, будет у него и достаток. А с достатка – царю налог. Будет и воля, и войско, и держава крепкая. «Мудрен казак, – раздумывал после разговоров с Болотниковым Михайла. – Знать, скитания-то его многому научили. Но не слишком ли опасно такого на Русь отпускать? Поукладистей бы кого Шаховскому… Но рохле рати не водить. Пусть уж едет в Путивль, а там как бог укажет». На другой день Молчанов вновь позвал к себе Болотникова. – Ты, поди, уж наслышан о спасшемся Дмитрии. – Наслышан, Михайла Андреич. Молчанов с минуту помолчал, а затем ступил вплотную к Болотникову и тихо, но со значением вымолвил: – Был я намедни у царя Дмитрия Иваныча… О тебе сказывал. Царю нужны ратные люди. Указал государь назначить тебя Большим воеводой. – Воеводой? – озадаченно протянул Болотников. – Статочное ли то дело, Михайла Андреич? Куда уж нам с суконным рылом в калашный ряд. Никак шутишь? – Ведай, Иван Исаевич: цари не шутят. Нравен ты стал государю своими ратными подвигами. И кому, как не тебе, воинство вверять! Согласен ли ты послужить Дмитрию Иванычу? – То немалая честь. – А ежели насмерть с Шуйским доведется биться? – За доброго государя не грешно и голову сложить. Молчанов остался доволен словами Болотникова. Чувствовалось, что тот не лукавит и крепко верит в «Дмитрия Ивановича». Молчанов не ошибся: Болотникову по сердцу пришелся Красно Солнышко. То, что он увидел на рубеже и услышал от путивльских ходоков, взбудоражило его душу. «Люди понапрасну под стрелецкие сабли не встанут. Ишь, с какой отвагой обрел смерть содруг Тимохи и Матвея. До сих пор его слова из головы не выходят: «Лучше смерть приму, но Дмитрия не предам, не предам заступника». Видно, и в самом деле Дмитрий Иваныч к народной нужде лицом повернулся». Молчанов подошел к столу и открыл крышку темнозеленого ларца. Вынул грамоту, свернутую в трубку; на столбце три красные царские печати. – Сей грамотой жалует тебя государь Дмитрий Иваныч. Болотников, принимая столбец, низко поклонился. Молчанов же весомо продолжал: – Поедешь в Путивль к воеводе Шаховскому. То со-бинный друг царя Дмитрия. Князь Григорий Петрович отказался целовать крест Шуйскому и поднял супротив него свое воеводство. Шаховской ждет тебя, Иван Исаевич. Поезжай с богом и выступай на подлых изменников. Твое дело свято! В тот же день, с небольшим отрядом беглых севрюков, Болотников отбыл в Путивль. Вместе с ним поехали Тимофей Шаров и Матвей Аничкин. Михайла Молчанов бежал из Москвы 17 мая 1606 года. Казалось, ничто не предвещало беды. Неделю назад, ночью, вкупе с Петром Басмановым и полусотней жолнеров ехали по Чертольской к дворянину Афанасию Пальчикову. Были наподгуле, с шумом и гамом ввалились в хоромы. – Великая честь те, Афанасий, выпала. Царь Дмитрий Иваныч берет к себе во дворец дочь твою Настюшку. Будет в услуженьи у государыни, – молвил Молчанов. Афанасий Якимыч стал мрачнее тучи: хорошо знал, что за «услуженье». Всей Москве ведомо: царь Дмитрий – первейший прелюбодей и бабник, что ни день – волокут в цареву опочивальню девку. Сухо произнес: – Спасибо за милость. Однако ж рано моей дочери на царицыну половину. Настеньке и шестнадцати нет. – Девка в самой поре, – захохотал Петр Басманов.- Зови! Но Афанасий и с места не стронулся. Грузный, науг-рюмленный, осерчало молвил: – Побойтесь бога, православные. Аль мало других девок? Не отдам Настеньку во дворец. Молчанов нагло сощурился. – Не чинись, Афонька. Не тебе, холопу царскому, государеву волю рушить, – обернулся к жолнерам. – Ищите девку! Пальчиков метнулся к стенке, сорвал с колка саблю. – Прочь, святотатцы! – Но выхватить из ножен саблю не успел: накинулись жолнеры, повалили на пол, повязали сыромятными ремнями. Плачущую Настеньку вывели из светелки. Девка статная, красивая, пышная русая коса ниже пояса. – Не хочу, не хочу к царице! – Дура! – любуясь дворянской дочкой, прикрикнул Молчанов. – В злате-серебре будешь ходить, боярыней у царицы Марины станешь. – Не хочу боярыней. С тятенькой и матушкой хочу жить! Девку кинули поперек седла и повезли в Кремль. • Михайла Молчанов «большой негодяй, льстец и злой лицемер, не боявшийся ни бога, ни людей, с помощью своих слуг повсюду выискивал красивых девиц, добывая их деньгами или силою, и тайно приводил их через потаенные ходы в баню к царю, а после того как царь натешится с ними, они ещё оказывались довольно хороши для Басманова и Молчанова. Если царь замечал красивую монахиню, коих в Москве много, то она уже не могла миновать его рук… После его смерти оказалось по крайней мере тридцать женщин, забеременевших от него». Молчанов и Басманов в который уже раз сидели в предбаннике, освещенном слюдяными фонарями. Тянули из кубков мальвазию, посмеивались: – Женолюбив Дмитрий Иваныч. – Девки-то смачные, вот кровь и играет. Зрел Настю-ху? Ягодка! – А Ксения и того краше. – Сказал! То царь-девка! Во всем белом свете такой красы не сыщешь. Жаль, Марина взбунтовалась. Перед приходом Самозванца в Москву Голицын, Мо-сальский, Молчанов и Шелефединов ворвались со стрельцами в годуновские покои. Царицу Марью удавили, молодого государя Федора Борисовича умертвили кинжалом, шестнадцатилетнюю же Ксению оставили в живых. Прослышав о необычайной красоте царевны, Самозванец повелел доставить ее в свои покои. С того дня дочь Бориса Годунова стала его любимой наложницей. Сандомирский воевода осердился: вот-вот Марина Мнишек выйдет замуж за Дмитрия и венчается на царство, а греховодник зятек у всех москалей на виду пустился в разврат. Юрий Мнишек отослал спешную грамоту: «Поелику известная царевна, Борисова дочь, близко вас находится, то благоволите, ваше царское величество, вняв совету благоразумных с сей стороны людей, от себя ее отдалить. Ведайте, ваше царское величество, что люди самую малейшую в государях погрешность обыкновенно примечают и подозрение наводят». Самозванец опечалился: юная Ксения влекла его днем и ночью. Но наложницей пришлось поступиться: допрежь всего дела державные. Ксению, под именем инокини Ольги, постригли и сослали в Белозерский монастырь 19. …За дверями слышались приглушенные воркующие слова Дмитрия и всхлипы Настеньки. Царь тешился! Молчанов и Басманов ухмылялись. – Видать, по нраву пришлась государю девка. – Доволен царь-батюшка. Вновь деньгу отвалит. Живем, Петр Федорыч! – Живем, Михайла Андреич! Оба веселы и довольны: ходят близ царя, заботушки не ведают. Награждены, обласканы, в почете великом. Дай бог Дмитрию Ивановичу долгих лет царствования! Пили, ели и ждали царева выхода. Вот наконец-то и он появился. Поспешили облачить. Самозванец зачерпнул из кадки ячного квасу, выпил полный, ковш и, улыбаясь, хлопнув Молчанова по плечу, удалился из бани. Михайла и Петр пошли к Настеньке; та, обнаженная, с распущенными волосами, лежала на мягком душистом сене. Молчанов и Басманов закрылись на крюк, разделись. – Не хуже царского приласкаем, ладушка, – хохотнул Михайла. Беда грянула нежданно-негаданно. После Пахомия-бо-когрея 20люди Василия Шуйского напали на .государев дворец. Самозванец был убит. Зарезан Петр Басманов. Михайла Молчанов, похитив государеву печать, кинулся в царскую конюшню. Вскочив на доброго скакуна, помчался из Москвы вон. По дороге в Польшу неустанно кричал: – Жив великий государь! На Москве немчина убили. Спасся Дмитрий Иваныч. В Речи Посполитой от изменников упрятался. Не верьте Василию Шуйскому! В Сандомирском замке Молчанов нашел приют у матери Марины Мнишек. Оба рассылали гонцов по всей Северной У крайне. Гонцы вещали: – Жив Дмитрий! Скоро на Руси будет. Жив Красно Солнышко!Глава 3 КНЯЗЬ ШАХОВСКОЙ
Григорий Петрович стоял у распахнутого оконца. Во дворе, не замечая князя, прокудничали прибывшие с Дона казаки. К амбарному срубу привалился чернявый длинноусый повольник Устимка в красных портках. Крепко спал, громко храпя и причмокивая губами. Подле – старая баранья трухменка и пустая баклажка из-под горилки. К спящему ступил богатырского вида казак с тонким татарским жильным арканом. Едва унимая смех, склонился над донцом. Повольники затаились. Ужель не проснется? Казак лишь что-то промычал и еще пуще захрапел. Повольники – в хохот. – Ай да Нечайка. Ловок, чертяка! Нечайка, привязав аркан за ус, отошел к станичникам. – Где чалку кинем, хлопцы? Казаки завертели кудлатыми головами. Возле амбара, под телегой, притулился пьяненький батюшка Никодим в замызганном подряснике. – Чепляй к благочинному, Нечайка. Казак охомутал концом аркана батюшкин сапог и подсел к повольникам, потягивающим из баклажек горилку. Ждали! Но- уснувших и пушкой не пробудишь, знай храпят. – Эдак нам до ночи сидеть. Ишь, дрыхнут! – нетерпеливо загомонили казаки. Нечайка вытянул из кармана зипуна кожаный кисет с турецким табаком и полез под телегу: кинул добрую щепоть в красные ноздри попа. Батюшка шевельнулся, приподнял голову и свирепо зачихал. Казаки загоготали. – Христов воскрес, отче! Никодим чихал долго и натужно, слезы катились в сивую бороду. Отчихавшись, глянул в баклажку, вздохнул. – Чарочку ба, сыне. Казаки дружно молвили: – Поднесем, отче, ступай к нам. Батюшка на карачках выполз из-под телеги, поднялся, широко зевнул, перекрестил рот и шагнул к казакам. Аркан натянулся и дернул Устимку за аршинный ус. Казака будто вилами кольнули. Охнул, очумело вытаращил глаза, схватился за ус. – Ай, што? Небывалый хохот потряс княжье подворье. Шаховской негромко рассмеялся. Ну, народ бедовый, ну, бадяжники! 21 Отошел к столу, опустился в дубовое резное кресло. Согнав улыбку с лица, призадумался. Мысли вновь и вновь возвращались к тому, что не давало покоя уже несколько дней. Чем же ответит Михайла Молчанов? Назовется ли Дмитрием? Вначале, когда прибежал из Москвы в Путивль, он соглашался на самозванство. Что же скажет теперь? Северские города только и ждут появления «чудом спасшегося государя». Время не терпит, пора выступать на Москву, а «царя» все нет и нет. Шуйский же вот-вот двинет войско на Путивль, Елецк и Кромы. И за кем останется победа, один бог ведает. Скорее бы пришел ответ от Молчанова. Шаховской оказался в Путивле три недели назад. Явился опальным князем: Василий Шуйский не простил дружбы с первым самозванцем. Новый царь, опасаясь на Москве крамолы, сослал многих бояр в Северскую Украйну. Но Шуйский оплошал, сослав своего недруга в Пу-тивль. Город жил милостями Дмитрия Ивановича и кишел бунташным людом. Никто не хотел и слушать о воцарении Шуйского. Угомонить взроптавших попытался было старый воевода Андрей Иваныч Бахтеяров-Ростовский. С паперти соборного храма кричал толпе: – Православные, киньте воровство и крамолы. Самозванец убит. Присягайте Василию Иванычу Шуйскому! В ответ же неслось: – Брешешь, воевода! Жив Дмитрий Иваныч! Масла в огонь подбросил вновь прибывший воевода Григорий Шаховской. Молвил городу: – Князь Ростовский – сподручник Шуйского. Ныне оба супротив истинного государя зло умышляют. И толпа взорвалась: – Не хотим Шуйского! Побьем изменщиков! Князя Бахтеярова-Ростовского столкнули с паперти и посекли саблями. Убили путивльских голов Ивана Лов-чикова и Петра Юшкова. Хоромы, дворы, конюшни и амбары пограбили и разорили. Упиваясь расправой, горланили: – Айда на дворян и купцов! Айда на приказных! Шаховской едва утихомирил: – Путивльские дворяне, купцы и приказные Дмитрию Иванычу крест целовали. Не будет от них тесноты. Сидел Шаховской, как напороховой бочке. Обеспокоился: «Народ удила закусил, волей пьян, день-деньской на площади гомонит. Того гляди всех богатеев перебьет.» Народного гнева побаивался: не хотелось мужика и холопа от ярма избавлять. Дай волю – на шею сядут. Но не по душе было и Шуйского терпеть. Ежели Мишка Молчанов назовет себя Дмитрием, то народ пойдет за ним. Мишка будет сидеть на троне, а править Русью станет он, Григорий Шаховской. В этой тщеславной мысли Григорий Петрович давно уже укрепился. Именно он должен стать правителем великой державы. И даже более того: самозванцы не вечны, год-другой – и трон будет свободен. И тогда… и тогда правитель Шаховской венчается на Московское царство. Взбудораженный и повеселевший, Григорий Петрович поднялся из кресла и вновь подошел к раскрытому оконцу. Во дворе по-прежнему дурачились казаки. Богатырь Нечайка просил у щербатого кривоглазого Левки Кривца горилки. Тот жадничал. – Нема, есаул. Пуста баклажка. – Брешешь, Кривец. Нечайка сорвал с головы донца меховую трухменку и шагнул к амбарному срубу. – Ты что? Нечайка приподнял сруб и сунул шапку под угол. Казаки довольно загутарили: – Силен, есаул. Тут и впятером не поднять. Есаул же, посмеиваясь, молвил: – Либо горилка, либо шапка, Кривец. Левка подбежал к срубу, схватился за выступы нижнего венца, поднатужился. Казаки подначили: – Кишка тонка. Полны портки накладешь! Кривец разогнулся, осерчало глянул на Нечайку. – Трухменка-то новехонька. Доставай, леший. Но Нечайка плюхнулся на телегу, достал огниво и медную люльку с насечками, едко задымил. К амбару подошел могучий чернобородый казак в нарядном цветном кафтане. Донцы и не приметили, как тот появился на воеводском дворе. – Забижают, друже? Казак подмигнул Кривцу и легко приподнял сруб. – Бери свою трухменку. Донцы ахнули. – Вот то детина! – Откель такой выискался? – Здоров, бисов сын! Устим Секира вдруг очумело вытаращил глаза. – Погодь, погодь… Никак нащ атаман… Хлопцы! Да то Иван Болотников!.. Батька, хлопцы! Секира, ошалел от радости, кинулся к Болотникову. – Ты, Устимка? – в глазах Ивана Исаевича блеснули слезы. – Я, батько, я! Обнялись, да так крепко, что затрещали кости. А тут и Нечайка Бобыль подбежал. Тискали друг друга в объятиях и плакали, не стесняясь слез. – Батька!.. Друже, родной ты наш! Болотникова тесно огрудили донцы. Многие из них знали атамана по Раздорам. Поднялся гвалт несусветный, в воздух полетели серые, рыжие и черные трухменки. «Иван Болотников? – хмыкнул, стоя у окна, Григорий Шаховской. – Где-то я уже слышал это имя. Но где?.. От князя Телятевского. Тот к Астрахани купцов с хлебом снарядил, а караван пограбили. Телятевский гневался и сокрушался: «Двадцать тыщ пудов хлеба – псу под хвост. Да по нонешним временам тому хлебу цены нет! Разорили меня разбойники. И кто, думаешь, ими коноводил? Мой беглый холоп Ивашка Болотников! Доведется встретить, сам сказню, злодея». Андрей Андреезич Телятевский был не только другом Шаховского: за князя была выдана сестра Григория Петровича – Елена Шаховская. Правда, пожила она с Андреем Андреевичем не столь уж и долго: недуг в могилу свел. Телятевский венчался вдругорядь на дочери боярина Семена Годунова. В немалом почете ходил: свояк царю Борису Федоровичу! Ныне же в опале, сослан Шуйским в Чернигов. В дверь постучали. Вошел старый дворецкий. – От царя Дмитрия к те, батюшка князь. – От царя Дмитрия? – встрепенулся Шаховской. – Зови немедля!Глава 4 В ПУТИВЛЕ
Минула неделя, как Иван Исаевич прибыл в Путивль. Опьяненный встречами с донцами и волей, ходил по шумным улицам крепости, восклицал: – Любо мне здесь, други! На душе хоть песню пой. – А ты пой, батька. Пой наши, донские. Поди, и забыл в неволе? – весело гутарили Нечайка Бобыль, Устим Секира и Мирон Нагиба. – Не забыл, други. Запевал сильным, звучным, протяжным голосом: Ай да как плыл по Дону струг-стружок, С казаками плыл, с добра молодцами. Ай да как стоял на кичке атаман-дубок, Атаман-дубок разудаленький… Донцы подпевали; гремел над крепостью богатырский сказ, пугал приказный люд и торговых сидельцев. – Гуляют, шпыни. Лавки зорят. Бывало, улежно жили, в тиши и покое. Ныне же ни проходу, ни проезду. Почитай, пять тыщ казаков наехало. Святотатцы! Креста на них нет, – бранили донскую повольницу путивльские «лутчие люди». Ждали царя Дмитрия, уж тот-то найдет управу! Казаки ж гуляли! С приходом в Путивль знатного донского атамана Ивана Болотникова повольница и вовсе воспрянула. – С таким батькой не пропадем! Ни днем, ни ночью не расставался Иван Исаевич с казаками. А те жадно выпытывали: – И не чаяли свидеться, батька. Да як ты от полону избавился? – Вспоминать тяжко, в другой раз, – отмахивался Болотников. Но казаки не отступали, и тогда, в одну из ночей, поведал им Иван Исаевич о своих мытарствах: – Поди, помните тот день, когда мы в степи на орду напоролись? Так вот, други, с той поры я вас боле и не видел. Мнил, в сече полягу, ан не вышло, Мурза Давлет, что под Раздорами лихо бился, приказал меня в полон взять. Аркан кинули, с коня стащили и погнали в Бахчисарай. А там мурза меня кизилбашскому купцу продал. Тот все ходил да языком щелкал: хорош урус. Много золотых Давлет за тебя взял, но еще больше денег я получу в Кафе. Повез меня в кандалах на невольничий рынок. Турки набежали. Будто лошадь покупали. На галеру привели, приковали к веслу. И началось тут мое морское плаванье. Едва ли не пять годов в трюме просидел. Хватил лиха, други. Жара, харч скудный, плети. Чуть ли не еже-день полосовали. Не так глянул – плети, на море штиль – плети, корсары 22показались – вновь плети. Греби что духу, раб! Османцы за шкуры свои тряслись. Настигнут корсары – и прощай жизнь. Товары пограбят, купцов же – акул кормить. Вот и драли наши спины. Гребцы подолгу не выдерживали. Сколь их, горемычных, за борт выкинули! На всяких нагляделся. Мавры, индусы, венецианцы, греки… Почитай, всех инородцев перевидал. Славные были люди, о воле помышляли. Да не привел господь… Мекал, и мне не выбраться. Неволя такая, хоть в петлю кидайся. Да не кинешься. Ни днем, ни ночью цепей не отмыкали. И до того намаялся, други, до того душой извелся, что сатанеть начал. Раскуй меня, кажись, весь корабль переверну. Не раб – зверь лютый. Худо мне было в тюремной клетке, ох, худо, братцы… Как-то подступил ко мне турок с плетью, а я с силами собрался и жах его цепью. Из турка дух вон. К себе подтянул, ятаганом завладел и давай оковы рушить. Однако ж не успел: еще двое османцев в трюм спустились. Один на меня с ятаганом наскочил, заверещал: «В куски изрублю, гяур apos;!» Другой же помешал: «Не тронь московита. Восемь дней до гавани плыть, а гребцов и половины не осталось. Дохнут, собаки! Придем же в гавань – на рее вздернем». Так и не тронули: в море раба не подменишь. Неделя минула, с весельни-ками стал прощаться. Смерти не пужался. Уж лучше погибель, чем злая неволя. Об одном жалел: Русь родимую не увидел, в полюшке не постоял, буйными травами не прошелся, земле-матушке не поклонился. Хоть бы одним глазком на отчину глянуть! То-то бы легче на смерть идти… Прощаюсь с гребцами, и вдруг гомон заслышали. Чуем, по палубе турки забегали, пушки забухали. Никак корсары напали. Да так и вышло. Корабль наш немчины-разбойники захватили. С янычарами разделались. – ив трюм. Лихой народ, отчаянный, зубы скалят. Что, гута-рят, натерпелись? А ну выползай на свет божий! Расковали нас и на палубу вывели. Что тут в душе творилось, господи! Небо синее, чайки, воздух! Без вина охмелели, шалые стали. Ликуем, с корсарами братаемся. А те нас на свой корабль взяли – ив Венецию. Там-то и начались мои земные скитания. Едва ли не год по Италии бродяжил, потом на Русь двинулся. А Русь далече. Германию прошел, Чехию, Венгрию, Речь Посполитую. Сколь людей перевидел, сколь чудес насмотрелся. – А ныне на Руси, батька! – обнимали атамана казаки. Нечайка Бобыль тоже побывал в татарском полоне. Но полон его был недолгим: на Муравском шляху невольников отбил Федька Берсень. – Повезло нам, – рассказывал Нечайка. – Мы-то с Васькой Шестаком позади тебя, Иван Исаевич, на ордынцев скакали. Врезались – ив сечу. С десяток поганых зарубили. Потом нас ордынцы заарканили. К татарскому сотнику в полон угодили. А тот жадный, дьявол. Все по степи рыскал да вот на Федьку Берсеня и угодил. Узнал Иван Исаевич, что Берсень ходил с донцами под Азов, бил янычар, нападал на купеческие караваны и вернулся в Раздоры с богатой добычей. Казаки выкликнули его своим атаманом. – А что с подлым изменщиком Васильевым? – А его, батька, еще до прихода Федьки скинули, – отвечал Мирон Нагиба. – Как пришли мы с Жигулей в Раздоры, тотчас круг собрали, о Богдашкиной измене поведали. Круг огневался. Васильева саблями посекли. А вкупе с ним его лизоблюдов, что голытьбу предали. – Да все по-старому, Иван Исаевич. С ордынцами бились, на море ходили, турок шевелили. Всяко было. А ныне о царе Дмитрии Иваныче прослышали. Де, спасся от бояр Красно Солнышко. И мужику, и казаку всякие милости обещал. Дам-де Дону и пушки, и ядра, и хлеба, и цветные кафтаны, во все города впущать повелю. Снялись мы из Раздор – ив Путивль. Мирон Нагиба привел с собой тысячу повольников. Донцы выбрали его походным атаманом. В есаулах же ходили Нечайка Бобыль и Устим Секира. – А где ж Шестак да Берсень? – Когда слух о царе прошел, ни Федьки, ни Васьки в Раздорах не было. Берсень на крымские улусы выступил, а Шестак на Волгу ушел гулять. Григорий Солома, уж на што казак домовитый, и тот не усидел. В ногайскую степь подался. Дикое Поле велико, батька. В первый же день приезда Болотникова в Путивль князь Григорий Шаховской собрал на Соборной площади народ и произнес: – Я вам, гражане, ежедень сказываю, что царь Дмитрий Иваныч жив, и вот тому новое подтвержденье. Государь назначил Ивана Исаевича Болотникова своим Большим воеводой. Зрите грамоту с царскими печатями. Путивляне полезли на рундук, глянули на красные печати и радостно загомонили: – Истинная грамота! Царская! Жив заступник! – Жив Дмитрий Иваныч! – продолжал Шаховской. – Ныне государь сбирает войско. Вступайте под священные знамена царя Дмитрия! А поведет вас на изменников славный воевода Иван Исаевич Болотников. Вот он, гражане, пред вами! Иван Исаевич поясно поклонился путивлянам, молвил: – Челом бью, народ православный! Пришел я к вам от государя и великого князя Дмитрия Иваныча. Пришел с его наказом: собрать в северских, украинных и польских 23городах ратных людей и идти на Москву. В Москве ж побьем Василия Шуйского и бояр, что ремесленный люд, мужиков и холопов в нужде и ярме держат. Скинем Шубника, изведем бояр и волю вернем. Пойдете ли со мной за волю биться? – Любо, батько! – во всю мочь гаркнули прибывшие в Путивль казаки. – Все как один выступим, воевода! Веди на бояр! Добудем волю! – закричали мужики и холопы. А Иван Исаевич глядел с высокого рундука на тысячегласную дерзкую толпу и взбудораженно думал: «Ишь, какая решимость в людях. Зол народ на господ. Намаялся. Опостылели боярские оковы. Чую, насмерть будет биться». Все, что свалилось за последние дни на Болотникова, было не только отрадным, но и неожиданным. И трех недель не прошло, как он из бродяги-скитальца превратился в государева воеводу. То было нелегкое бремя. Теперь уже не до застолиц: ратные советы, подбор начальных людей, смотры и сборы войска… Воеводская изба кишела людом. Атаманам, есаулам, головам, пушкарям, сотнйкам – всем было дело до Болотникова. Князь Шаховской как-то попрекнул: – У тебя тут, как в пчелиной борти. Ужель всякого привечать? Отсылай к Юрью Беззубцеву. Он твоя правая рука. – Пусть, пусть, лезут, князь – посмеивался Иван Исаевич. – Мне с ними в поход идти. Болотников дотошно приглядывался к каждому начальному человеку. Знал: от худого вожака жди беды. И сам оплошает, и людей загубит. Царевых стрельцов бить – не орехи щелкать, тут ум, отвага да сноровка надобны. Некоторых военачальников, отобранных князем Шаховским, от руководства войском отстранил. Шаховской сердился: – То люди надежные, не подведут. В Путивле их ведают. Один Томила Нелидов чего стоит. Первый посадник. Ты ж худородным мирволишь. Болотников супился, мрачнел. – В поле съезжаются, родом не считаются, князь. Томила твой в торговле ловок, к брани же не сподручен. – Зато казаки твои сподручны, – съязвил Шаховской. – Что ни сотник, то гультяй. – Казаков, князь, ратным хитростям учить не надо. Они в любых переделках были. Я с ними и ордынцев, и янычар, и стрельцов бил. Лучших вожаков мне и не сыскать. Шаховской хоть и недовольствовал, но гордыни своей не выказывал: казаки, мужики и холопы души в Болотникове не чают. Такой-то сейчас и надобен. Но когда приходил из Воеводской в свои покои, давал волю чувствам. «Смерд, мужик сиволапый! Князем помыкает. Ну да пусть повластвует до поры-времени. Обрубим крылья. Скорее бы из Путивля вымелся». Но Болотников не спешил. – Выступать погожу, князь. Наскоре слепых рожают. С таким войском Шуйского не побьешь. У него, поди, тыщ сто наберется. Надобно клич по городам бросить. Шли именем царя гонцов. Пусть народ сбивается в рати и идет в Путивль. И Шаховской вновь уступил: Болотников был непреклонен. В северские города с «царскими» грамотами полетели гонцы. Государева печать была у Шаховского: еще неделю назад, с великим береженьем, ее доставили из Сандомирского замка от Михайлы Молчанова. Иван Исаевич, не доверяя «путиловскому правителю», собрал ближних соратников. Были на совете Мирон Нагиба, Нечайка Бобыль, Устим Секира, Тимофей Шаров и Матвей Аничкин. – Пошлем своих гонцов. Надо немедля скакать в Дикое Поле. Звать донских, волжских и запорожских казаков. Звать посадчан, мужиков и холопов северских и польских городов. Поднимать народ! – Дело, воевода! – горячо поддержал Матвей Аничкин. – Пошли меня, Иван Исаевич. – Поезжай, друже. Болотников глянул на Бобыля. – А тебе, Нечайка, надо бы в Кромы наведаться. Спо-шай, чем народ дышит. Прощупай воеводу и голов, что Дмитрию Иванычу присягнули. Особо крепость погляди. Добра ли она для осады, много ли зелья и пушек, много ли ратников наберется. – Спознаю, Иван Исаевич. – Да долго не засиживайся… Тебе ж, Секира, в Елец ехать. От Шаховского Болотников узнал, что царь Дмитрий, будучи еще в Москве, повелел стянуть в Елец войска, оружие и пушки. Дмитрий Иванович помышлял идти из Ельца на крымского хана. Поход не состоялся, но ратные доспехи, фураж и большой огнестрельный наряд остались в крепости. – Все до последнего бердыша сочтешь. То зело важно. Коль оружия в Ельце вдоволь да коль станет в руках наших, тогда можно и с Шуйским биться. – А мне куда ехать, Иван Исаевич? – спросил Тимофей Шаров. – В Комарицкую волость. Сам же рассказывал, что собралось в ней до двадцати тысяч холопов. Людей тех Хлопко на бояр водил. Да и ты вкупе с атаманом был. – Был, воевода, – не без гординки произнес Шаров. – Ведают меня комаричи. Чаю, всю волость поднять. – Добро, Тимофей… Ну, а тебе, Нагиба, при мне оставаться. Дел невпроворот. Да помене к чаре прикладывайся. Ныне трезвые головы нужны. В конце совета Иван Исаевич спросил: – А что вы о Юрье Беззубцеве молвите? Спросил неспроста: дворянин Беззубцев был головой служилых казаков Путивля, под его началом находилось до трех тысяч войска. Взоры военачальников обратились к Аничкину и Шарову, знавших Беззубцева около двух лет. – Городовые казаки о Юрье худого не сказывали. Черным людом не гнушается. Казаков бережет, в сечах смел, за спину не прячется. Думаю, и на Шуйского пойдет. – Пойдет! – убежденно кивнул Аничкин. – Он сам на то казаков подбивает. Беззубцев и ране в войсках царя Дмитрия был. И с погаными он лихо бился. Дружок у меня есть, так тот с Юрьем на ордынцев хаживал. Славно Беззубцев рубился. Казакам он люб. Да и сам-то Юрий их городовых казаков. Поместьем же его царь Федор Иваныч пожаловал. – Спасибо, други, – поднялся из-за стола Иван Исаевич. – Ну, а теперь в путь. Да поможет вам бог!Глава 5 ЦАРЬ ВАСИЛИЙ
Тяжко Василию Шуйскому! Сел на трон, а покоя нет: что ни день, то пакостные вести. Поутру пришел боярин Иван Воротынский и доложил: – Венев и Кашира заворовали, государь. – Господи, мать богородица! – закрестился Василий Иванович. – Кто ж их смутил? – Веневский сотник Истома Пашков. Поднял служилую мелкоту и целовал крест новому Самозванцу. Василий Иванович из кресла вскочил и ногами затопал. – Паскудник! Каиново семя!.. Какому Самозванцу? Где он? То Гришка Шаховской да чернокнижник Молчанов слух распустили. Нечестивцы! А вечор князь Василий Долгорукий «порадовал»: – В кабаке у Варвары ляха взяли. Кричал на посаде, что Дмитрий скоро выступит из Речи Посполитой и боярского царя покарает. Король-де Сигизмунд большое войско Дмитрию дал. Присягай, Москва, истинному государю. Шуйского же… – Буде, буде! – закричал Василий Иванович. – Где оный крамольник? – В Пытошную сволокли, государь. – Сам приду пытать лиходея. Мало своих смутьянов, так с рубежа подсылают. Вот те и Жигмонд 24. А не он ли в Сейме о мире кукарекал, облыжник! Застенок Константино-Еленинской башни. Польский лазутчик висит на дыбе. Ведет распросные речи царь Василий Иванович. – Сказывай, кому воровские письма на Москве передал? Лазутчик молчит. Шуйский кивает палачу; тот берет кнут и с оттяжкой, просекая кожу, стегает узника. Стон, крик, свист кнута. – Сказывай, вор! Узник – нем. – Клещами рви! Ломай ребра! – кричит Шуйский. Кат вынимает из жаратки раскаленные добела длинные клещи, подступает к узнику, рвет белое тело. Лазутчик корчится, не выдерживая боли, кричит: – Будет!.. Все скажу! Называет слободы, имена посадских. Тощий узколобый подьячий в киндячном сукмане, усердно скрипя пером, заносит крамольников на лист бумаги. Царь поднимается с табурета и, в сопровождении стрельцов, отправляется во дворец. День теплый, погожий, солнце бьет в глаза. Шуйский подслеповато щурится, прячет маленькие глаза за стоячий козырь кафтана. Но козырь не спасает, больные глаза слезятся. «Надо бы в карете ехать», – сокрушается Шуйский, прячась за широкие спины стрельцов. В спальных покоях дворца душно; круглая изразцовая печь пышет жаром. Василий Иванович любит тепло, но тут разгневался, истопников вздрючил: – Пошто так калите, недоумкй! Истопники оробело тычутся на колени. – Трое ден мочило, великий государь. Поостыли покои, вот мы и порадели. – Прогоню за экое раденье!.. Окна, окна-то хоть откройте! Прилег на постель; щуплое тело утонуло в лебяжьих паринах. Но сон не морил, в голове дела державные. «Неймется Жигмонду! Пакостник. Одного Самозванца напустил, ныне другого на трон метит. И кого ж наущает? То был беглый монах, а ныне? Уж не Мишка ли Молчанов, этот прелюбодей и чернокнижник, на царскую корону замахивается? От него да от Гришки Шаховского гиль по Руси идет. Северские и польские города заворо-вали, мужики комарицкие. Мало их вешали да били. Своевольцы!.. Да и в самой Престольной смутьянов пруд пруди. Царь-де не тот, не истинный. Боярский царь-де. Вон как намедни один из посадских в Пытошной вякнул: «Не признает тебя народ, Василий Шуйский. Ты не миру, а боярам крест целовал. Не будет от тебя люду послабленья, не люб ты Руси». Крамольник! На кол бунтовщика посадили, а он и с кола орет: «Гони, люд православный, Шубника! Держитесь государя Дмитрия. Целуйте крест заступнику!» Вор, срамное рыло! Тыщу людей округ себя собрал, горлохват. А народ послушал, послушал да и давай вкупе с гилевщиком кричать: «Жив Дмитрий, коль за него велики муки примают. Не хотим боярского царя!» Стрельцы наехали, разогнали. Но на каждый рот замок не повесишь. И на Варварке горло дерут, и на Арбатской, и на Троицкой… По всей Белокаменной воруют, смутьяны! На другой день после своего воцарения Василий Иванович повелел доставить мощи «невинно убиенного младенца» Дмитрия из Углича в Архангельский собор Москвы. Бояре ахнули: – Да как сие можно, государь?! В храмы лишь мощи святых переносят. Пошто на Москве останки Дмитрия? – Не останки, а мощи, – поправил Шуйский. – Чернь вновь ворует, о Самозванце мнит. Для подлого люда Самозванец – «заступник» да «Красно Солнышко». Народ сказкам мятежных людей верит. И покуда той сказке жить, не видать нам покоя на Руси. Упрячем «солнышко» в чулан. – Как это? – не поняли бояре. – Аль невдомек, – тоненько захихикал Василий Иванович. – Причислим Дмитрия к лику святых, в храм перенесем, икону намалюем. Вот те и Дмитрий-угодник. Бояре рты разинули: Шуйский открыто шел на новую ложь. Но каково самому? Поверит ли чернь? Шуйский и без того изолгался без меры. В 1591 году, пресмыкаясь пред Борисом Годуновым, Василий Иванович прокричал с Лобного, что «царевич, играя в тычки, сам себя зарезал». Через пятнадцать лет, когда Самозванец шел к Москве, князь изрек: «Сын Ивана Грозного божьей милостью спасся и упрятался в Речи Посполитой». Теперь же повсюду заявляет и грамоты рассылает, что невинного младенца зарезали по приказу Бориса Годунова, а на престоле царском оказался беглый чернец Гришка Отрепьев. «Мерзко Ваську слушать, – как-то обронил среди бояр князь Голицын. – Врет, что помелом метет. На одной неделе семь пятниц». – Пошлем в Углич святых отцов, – продолжал Василий Иванович. – Пущай едет ростовский митрополит Филарет. Сей владыка чтим в народе. С ним же отправим добрых пастырей и Нагих. То дело богоугодное. Перенесем мощи в кремлевскую святыню – подлую чернь укротим. Буде трепать языками о спасении Дмитрия. Нравно ли то, бояре? Бояре закивали бородами. Ловко придумал! Дмитрия – в святые, чернь – в смирение. То-то перестанут «законным царем» прикрываться. Глядишь, и смута утихнет. Ох, как нужно Руси покойное времечко! Царь встречал «мощи» царевича у Сретенских ворот Белого города; встречал с синклитом духовенства, боярами, думными дворянами. Василий Иванович, роняя слезу, благостно вздыхая и бормоча молитвы, нес тело новоявленного чудотворца до самого Архангельского собора. Подле, в великой скорби, ступала царица Мария Нагая. Богомольные старушки заговорили: – В святцы Дмитрия занесли. – По всей Руси грамоты разослали. – Святые отцы житие чудотворца пишут. Молитесь Дмитрию! Посадские же тяглецы роняли иное: – Сумленье берет, хрещеные! Нет Шуйскому веры, ведаем его козни. – Не верьте Шубнику! Жив Красно Солнышко! Истцы и соглядники доносили о крамоле государю.Глава 6 В ЛУГАХ
Дьяк Разрядного приказа писал: «А как после Расстриги сел на государство царь Василий и в Польских, и в Украинных, и в Северских городах люди смутились и заворовали, крест царю Василию не целовали, воевод почали и ратных людей побивать и животы их грабить, и затеяли будто тот вор Расстрига из Москвы ушел, а в его место будто убит иной человек. В Борисове городе убили Михаила Богдановича Сабурова, в Белгороде убили князя Петра Ивановича Буйносова, а с Ливин Ми-хайло Борисович Шейн утек душою да телом, а животы его и дворянские пограбили…» Первым вернулся в Путивль Тимофей Шаров. Был взбудоражен, весел. – Ладно съездил, воевода. Комарицкие мужики и холопы ждут тебя. Сказывают: все как один на боярского царя подымемся. – Добро, Тимофей… Подождем, что другие посланцы скажут. Прибыл Устим Секира. – Елец полон оружия, батько. Есть и пушки, и зелье, и ратные доспехи. – А пищали? – дотошно выпытывал Болотников. Когда обо всем разузнал, довольно подумал: «Славный подарок оставил нам царь Дмитрий. Пойду на Елец, вооружу воинство, а там и на Москву». Но на Елец идти не довелось. Прискакавший из Кром Нечайка Бобыль донес: – Кромичи государю Дмитрию Иванычу присягнули. Народ ждет тебя, воевода… А еще, Иван Исаевич, прознал я, что на Кромы войско Шуйского движется. Ведет его боярин Михайла Нагой. – Доподлинны ли вести? – Доподлинны, Иван Исаевич. Из царского войска три ратника прибежали. Сказывают, Нагой в семи днях пути. – Ай да Шубник, ай да хитрая лиса, – крутнул головой Болотников. – Никак опередить хочет. Мол, подавлю бунт в самом зародыше, покуда большой костер не запылал. Ловок, бестия. – Кромичи просят твоей помощи, Иван Исаевич. Одним им с царской ратью не управиться. Болотников в тот же день собрал совет. – Пора на Москву идти, други. Но каким путем? – И кумекать неча – через Елец. Там пищалей, сабель и брони на тыщи людей. Через Елец, батько! – уверенно произнес Секира. О том же присоветовали Шаров и Нагиба. Но Юрий Беззубцев молвил иное: – Поздно идти на Елец. Покуда за пищалями бежим, Михайла Нагой в Кромах будет. А терять Кромы нам нельзя – ближний путь на Москву. – Близко видать, да далеко шагать, Юрий Дани-лыч, – сказал Секира. – Елец хоть и подале, но там оружье. Мужичье войско у нас, сам ведаешь, на топорах да рогатинах. На Елец, батько! Но Болотников, неожиданно для всех, принял сторону Беззубцева. – Плохо, други, коль кромцев в беде оставим. Не они ль первыми на Шуйского поднялись? На Кромы ныне весь народ смотрит. Сомнет крепость Шубник – и подрежет думы о волюшке. А то худо, думам тем надо крылья дать, дабы вольной птицей по Руси полетели. Негоже нам братьев своих покидать. Да и другое зело важно. Беззубцев прав: через Кромы прямой путь на Москву. Не зря ж Шуйский поспешает к оной крепости. Ведь на Елец же он не двинул рать, коварец. А там и пушки, и броня. Выходит, Кромы ему нужнее. Ближняя соломка-де лучше дальнего сенца. Не так ли, други? – Пожалуй и так, батько, – согласился Устим Секира. – На Кромы, воевода, – молвили Нечайка Бобыль и Тимофей Шаров. Нагиба же отмолчался. Уходил с совета сумрачным. «Не промахнулся ли, батька? Беззубцева послушал. А вдруг тот царев лазутчик? Что ему казаки да лапотная голь». Выступать решили утром. А в тот же день в Путивль вернулся Матвей Аничкин. Вошел в Воеводскую с казаком в алой чуге. Казаку лет за сорок, чернявый, сухотелый, нос с горбинкой; загорелое лицо в сабельных шрамах, курчавая борода с сединой. – Здорово жили, воевода… Не признал? – Федор! – ахнул Иван Исаевич. – Федька, дьявол! Воевода поспешно поднялся с лавки, крепко обнял Берсеня, а тот, несказанно радуясь встрече, восклицал: – Жив, жив, друже любый! Затем, отступив на шаг, зорко глянул на Ивана Исаевича. – Однако ж хватил ты горюшка. Вон и борода в серебре, и кудри посеклись. А ведь каким орлом по степи летал. – Да и тебя, Федор, жизнь изрядно тряхнула. Вижу, в курене не отлеживался. Ишь, как лицо изукрасили. Ятаганом? – Было, Иван Исаевич. И ятаган, и ордынская сабелька. Дикое Поле!.. А сам-то как из полону выбрался? – То сказ долгий, Федор. Как-нибудь на досуге… Много ли донцов привел? – Две тыщи. Болотников вновь крепко обнял Берсеня. – Доброе воинство. Приспел ты в самую пору, Федор. Блеклое доранье. Щербатый месяц свалился за шлемовидную маковку храма. На караульных башнях клюют носами дозорные гля-дачи. Путивль спит. Иван Исаевич стоит на крепостной стене. Взор его устремлен в туманную даль. Вот-вот заиграет заря, опалив малиновым разливом поля и перелески. apos;Лицо Болотникова отрешенно-задумчиво. «Господи, какая тишь! Какая благость окрест. Как будто нет на земле ни горя, ни лиха. Жить бы, радоваться да доброй работушкой душу тешить… Бывало, в эту пору с отцом в луга снаряжались. Славно-то как! Медвяные росы, густое сочное дикотравье в пояс. А воздух? Хмельной, пахучий. Душа поет… Отец без шапки, в белой рубахе. Косит – залюбень! Ловко, сноровисто, ходко. А как он стога вершил, какие одонья выкладывал!.. Добро в лугах, привольно». И Болотникова неудержимо повлекло на простор. Он сошел вниз, сел на коня и выехал за ворота. Огрел плеткой Гнедка, гикнул и помчал. Скакал версты три, покуда не влетел в деревушку. У избы, под поветью, сидел ражий крутоплечий мужик, отбивая на бабке косу. Иван Исаевич спрыгнул с коня, спросил: – Никак в луга? Мужик искоса глянул на путника и продолжал громыхать ручником. – Покос далече? Лицо крестьянина показалось Болотникову знакомым. Где-то он видел этого широколобого бровастого мужика. – Слышь, мил человек… Дозволь покосить. Мужик глянул на проезжего зорче. Дюжой! Видать, из служилых. В чуге, при сабле, пистоль за поясом. Поди, и косы-то не ведал. – Слышь… Готова твоя литовка. Дозволь. Мужик кашлянул в русую бороду, поднялся. Молвил строго: – Коса не для потехи, сердешный. – Ведаю, друже. Да ты не сомневайся, не спорчу! Мужик вдругорядь хмыкнул. – Чудны дела твои, осподи… Пойдем. Миновав деревеньку, вышли за околицу. Здесь, за хлебным полем, тянулось к березовому перелеску сенокосное угодье. Стояли высокие пахучие травы, облитые серебряной росой. Мужик прошел вдоль загона, встал подле высохшей осиновой вехи. – Отсель и зачинай, служивый. Иван Исаевич снял пояс, сбросил темно-синюю чугу. Высокий, плечистый, шагнул к угодью. Набежавший ветер взлохматил кучерявую голову, дохнул пьянящим запахом трав. Темные глаза с молодым задором глянули на мужика. – Зачну, друже. Размашисто перекрестился, поплевал на ладони – и пошел гулять по дикотравью! Косил легко и ходко, оставляя за собой ровный широкий зеленый валок. «Жжжах, жжах», – пела литовка, срезая мятлик, донник и горицветы. Косил жадно, с упоением в лице, хмелея от мужичьей работы. Селянин, стоявший на краю угодья, перестал ухмыляться: казак шаркал косой, будто заправский крестьянин. «Спор на руку служилый, – одобрительно крякнул мужик, – знать, из оратаев». Уложив добрых полдесятины, Болотников вернулся к селянину. Лицо его взмокло, от рубахи валил пар. А глаза шалые. – Ну, спасибо тебе, друже. Век не забуду. – Ловок ты. Поди, и за сохой ходил? – За сохой?.. За сохой, гутаришь? – наморщил лоб Иван Исаевич и весело хлопнул мужика по плечу. – При-помнил-таки! За сохой-то мы вкупе ходили. – Да ну? – протянул мужик. – Митяй Антипов! – Митяй… Но тя не ведаю. – Запамятовал, бедолага. Да ведь мы с тобой в Диком Поле повстречались. А ну-ка припомни, с кем ты у Медведицы новь подымал? – У Медведицы?.. Погодь, погодь!.. Казачий атаман!.. Осподи, вот уж не чаял. – Признал, – вновь хлопнул мужика Болотников и громко рассмеялся. – Нашел свою землицу? Давно тут? – Давно, служилый. Почитай, с той поры, когда меня с казачьего Поля вымели… Вот уж не чаял! – Судьба, Митяй. А ее, брат, на кривой не объедешь… На Шуйского не сбираешься? – Не, служилый. – Чего ж так? А ежели царево войско сюда нагрянет? Волость-то бунташная. Тогда прощай волюшка. Кто ж за нее станет биться? – Авось не нагрянет, бог милостив. – Вот ты как… Худо то, Митяй. На авось надежа плохая. Надо всем миром за волю стоять. Сиднем доброго житья не добудешь. Ты глянь окрест. Народ повсюду в рати сбивается. – Не воин я, милок. Ты уж прости… Пойду я. Траву по росе косят. Митяй шагнул к угодью, а Болотников, покачав головой, взмахнул на коня. Надо было поспешать в крепость. Путивльский владыка отслужил в храме напутственный молебен. Войско заполонило городскую площадь. Благословляя Болотникова иконой Иверской богоматери, архиерей изрек: – Ратной удачи тебе, сыне. Да храйит тебя бог! К Большому воеводе и войску обратился князь Шаховской: – С нами бог и истинный государь Дмитрий Иваныч. Под его святыми знаменами вы дойдете до Москвы и скинете с трона неправедного Шубника, кой всей державе ворог. На престол сядет богоданный царь, рюрикович, наследный сын великого государя Ивана Васильевича. Он покарает недругов-бояр, а земли и богатства их повелит отдать своему христолюбивому воинству. Крепко помните – ждет вас щедрая царская награда. За истинного государя, православные! Слава Дмитрию Иванычу! – Слава! – Умрем за государя! – Слава Красно Солнышку! Болотников надел на голову высокий железный шишак с кольчатой бармицей, привстал на стременах; большой, осанистый, затянутый в серебристую кольчугу; зычно, на всю площадь, воскликнул: – В путь, други! Запели трубы, загремели тулумбасы, загудели рожки и дудки; войско двинулось к воротам. Впереди дружины, на конях, Большой воевода и военачальники: Федор Берсень, Юрий Беззубцев, Мирон Нагиба, Нечайка Бобыль, Тимофей Шаров, Матвей Аничкин. Колыхались на упругом ветру стяги и хоругви, блестели на солнце кольчуги и панцыри, колонтари и бехтерцы, бердыши и секиры, отливали золотом затинные пищали и пушки. Вслед за конной дружиной и пушкарским нарядом следовала пешая рать. Тут крестьяне и холопы, бобыли и монастырские трудники, посадчане и гулящие люди 25. Вооружены чем попало: боевыми топорами и рогатинами, кистенями и шестоперами, прадедовскими мечами и дубинами… Позади всего войска скрипел колесами обоз. На подводах: харчи, бочонки с водой, деготь, смола, топоры, веревки, сыромятные ремни, гвозди, подковы… Вышли из Путивля. Войско длинной извилистой змеей растянулось по дороге. Болотников въехал на пригорок, оглянулся. – Силища, Иван Исаевич! – весело молвил Нечайка. – Боле десяти тыщ. Шутка ли? – вторил ему Мирон Нагиба. – То лишь начало. Погоди, обрастем новыми ратями, други, – сказал Болотников. «Сколь мнилось о том, сколь дум передумал, – возбужденно поглядывал на повольников Иван Исаевич. – Еще в пору Бориса Годунова помышлял на бояр замахнуться. Не случись в Раздорах измены, пошел бы с казаками по Волге бояр громить. Жаль, ордынцы помешали, а то бы пылать красному петуху… Ныне же костер пожарче вспыхнет. Мужик да холоп на боярина поднялся! Народ! Чу, по всей Руси смута идет. Ныне токмо и биться, токмо и сколачивать народные рати. Сколачивать под еди-ную руку, дабы крепче по господам вдарить». Всплыли слова, сказанные Михайлой Молчановым: «Пойдешь по Руси Большим воеводой. То не всякому дано». Дрогнуло в смутной тревоге сердце. Тут тебе не донская станица, тут бремя куда весомей. Удастся ли поднять весь народ и добыть у бояр волю? Подернулось хмурью лицо. «Справлюсь ли, господи! Под силу ли мне сие?» – Нет, ты глянь, глянь, Иван Исаевич, как мужики идут! Оборонка – топор да рукавица, а задору! – подтолкнул Болотникова Мирон Нагиба. Мужики и в самом деле шли мимо воеводы удалые. Рослые, кряжистые, крутоплечие, потрясая «оружьем», кричали: – Побьем Шубника, воевода! – Веди, Иван Исаевич! Один из повольников, дюжий большеротый мужичина в сермяжном азяме, вскинув над кудлатой головой пудовую дубину, гаркнул: – Слава воеводе! – Слава! – дружно отозвалась пешая рать. – Слава! – гулко прокатилось по конной дружине. И этот мощный тысячеголосый клич отозвался в сердце Болотникова набатом. Рать идет сильная, отважная. – Доброе войско, – крутнул пышный черный ус Федор Берсень. – Доброе, – сказал Болотников, и на душе его посветлело. Повольники двигались через Комарицкую волость. Комарицкие мужики, встречая ратников, радостно галдели: – Слава те, осподи! Пришли, избавители! Мужики обнимали ратников, тянули в избы, угощали вином и снедью. На мирских сходах Иван Исаевич говорил: – Назначен я воеводой царем Дмитрием Иванычем. Жив и здравствует великий государь. Дарует вам волю. Земли, леса, рыбные и сенокосные угодья – ваши! Владейте с богом. Мужики – шапки кверху. Поуспокоившись, спросили: – На землях-то помещики осели. За топоры браться? – Браться, други! Бейте господ, жгите усадьбы. Ко-марицкая волость ране не ведала бояр и помещиков. Жили вы без господского кнута. Довольно тянуть с мира оброки да подати! – Вестимо, батюшка, – кивали мужики. – Царь Дмитрий Иваныч на десять годков освободил волость от податей. – И ныне то в силе. Царь Дмитрий по всей Руси повелит мужика от барской кабалы избавить. Но для того надобно Ваську Шубника на Москве скинуть и неправедных бояр истребить. Идите в мое войско, помогите рати деньгами и хлебом. Комарицкие мужики дружно повалили в войско. Среди них оказалось немало «даточных» людей 26, в свое время набранных Годуновым в царскую рать. Но те послужили Борису недолго: стоило появиться на Руси Дмитрию Самозванцу, как «даточные» от Годунова отложились. Волость всколыхнулась, по всем уездам начались расправы с помещиками и приказным людом. Как-то в стан Болотникова прибежали двое мужиков. – Из села Лугани мы, воевода. Царевы стрельцы крестьян батожьем бьют. Помог бы миру, батюшка! Далее Болотников узнал, что в Лугани находилась Дворцовая приказная изба с дворцовым управителем и становыми старостами. Государева изба управляла всей Комарицкой волостью. – Мы-то как услышали, что ты, батюшка воевода, из Путивля выступил, так и возрадовались. Перестали приказных слушать, на барщину не вышли. Управитель же на нас стрельцов кинул. – Дозволь мне, воевода, в Лугани прогуляться, – обратился к Болотникову Федор Берсень. – Скачи, Федор, помоги миру. Берсень в тот же день возвратился к войску. Иван Исаевич глянул на коней, удивился. – И лошадей не заморил. А ведь, почитай, полста верст. – Не заморил, воевода, – весело отвечал Берсень. – Луганские мужики и без нас поуправились. – Ужель стрельцов побили? – Побили, воевода. Собрались скопом и всех до единого уложили. Лихие мужики. Мы их выручать, они – встречу. Да вон глянь на угор. К тебе едут. На угоре показалась добрая сотня мужиков на конях. Впереди ехал приземистый вершник с густой темно-русой бородой. На мужике короткий домотканый зипун, войлочный колпак с разрезом, к широкому кожаному поясу пристегнута стрелецкая сабля. – Здрав будь, воевода! – спрыгнув с коня, бодро молвил вершник и пристально уставился на Болотникова. – Семейка! – ахнул Иван Исаевич. – Ужель ты, господи! Перед ним стоял мужик из родного села. Земляк, со-седушко из Богородского. Пожалуй, никому так не радовался Иван Исаевич, как появлению в его стане сосельника. Да и как тут сердцу не возрадоваться! Сколь передумал об отчем крае, сколь мечтал земляка в скитаниях встретить! И вот свиделся. Разговоров, расспросов-то было! – Жаль Пахома, жаль мужиков, что в землю легли. Эк голодень мир покосил… А Василису, речешь, три года назад видел? Как она? – Все тебя ждала, Иван Исаевич.,А тут, в самую за-тугу, всем селом на Москву подались. И Василиса с нами. В Белокаменной на цареву житницу пошли. Царь Борис повелел голодных да сирых деньгами и хлебом оделить. Мы-то к амбарам полезли, а Василиса на кремлевском холме осталась. Никитку свово пожалела. Смяли бы мальца в экой давке. – Никитку?.. Какого Никитку, друже? – Как какого? Да ты что, Иван Исаевич, аль не ведаешь? Чай, сына твово. – Сына?! – ошарашенно выдохнул Болотников. Задрожала борода, комок подступил к горлу. Расслабленно опустился на походный стулец. – Сына, речешь? А я-то, пень березовый, и не чаял, что Василиса понесла. Да сколь же Никитке лет? – Сколь? Да те, поди, лучше ведать. Ты-то после Крымского набега1 в Поле бежал, а женка твоя зимой родила. Вот и прикинь. – Бог ты мой! Да ему ж под шестнадцать. Мужик! Иван Исаевич в смятении заходил по шатру, глаза его счастливо искрились. Ступил к спящему Нечайке, растолкал. – Чо, батько? – поднял сонные, опухшие глаза Бобыль. – Кличь содругов, кличь немедля! – На совет, батько? Да ить ночь. – Кличь! Праздник у меня ныне. Бочонок вина кати! – Бочонок? Стрелой, батько! Вскоре Мирон Нагиба, Федор Берсень и Устим Секира были в воеводском шатре. Иван Исаевич облачился в нарядный малиновый кафтан с золотыми нашивками. Улыбчиво поглядывая на дружков, молвил: – Не серчайте за час неурочный. Славную весть доставил мне Семейка Назарьев… Сын объявился, други. Сын! Никита Болотников! Хочу выпить с вами за чадо свое. – Да откуда оно свалилось, батька? – подивились содруги. Болотников повернулся к Берсеню. – Поди, не забыл Василису? – Василису? – нахмурил лоб Федор. – Та, что на заимке бортника Матвея жила? – То жена моя невенчаная, друже. Помышляли на Покров свадьбу сыграть, да бог по-своему распорядился. Я козаковать убрел, а Василиса, вишь ли, сыном одарила. Выпьем за Никиту, други! – Выпьем, батька! – С сыном тебя! Дружно подняли чарки. Утром выступили на Лугани. Иван Исаевич неотлучно держал подле себя Назарьева. Вдругорядь расспрашивал Семейку о богородских мужиках, голодном лихолетье, скитаниях по Руси. – Всяко было, Иван Исаевич. Шли на Москву артелью. Чаяли царевой подачей подкрепиться. Да куды там! Токмо и ходу, что из ворот да в воду. Стаяла наша ватага, с гладу да мору в землю сошла. Осталось нас четверо, да и тех соломиной перебьешь. Недосилки. Сидим как-то, кумекаем. В Богородское вертаться – погост засевать, на Москве приютиться, так в ней и без того Косая лютует. Ежедень тыщи мрут. Жуть, Иван Исаевич! Куды ни ступи, на мертвяка наткнешься. А живые? Озверел люд. Друг друга топорами секли и ели. Ели, Иван Исаевич! Оторопь брала. Не житье на Москве. Надумали спокинуть Белокаменную. Подбил мужиков к севрюкам сойти. Едва дотащились. А тут вдруг царь Дмитрий Иванович появился. Всем миром ему крест целовали. Вот тут-то было и вздохнули. Красно Солнышко годуновских доброхотов с земли северской повымел, а мужикам волю дал. От всех налогов, пошлин и податей освободил. Поокрепли, хлебушком разжились. На царя Дмитрия как на бога молились. Да и как не молиться? Не было ни чарочки, да вдруг ендова 27. Ожили, Иван Исаевич! Но тешились недолго, бояре зло на Красно Солнышко умыслили. И года Дмитрий Иваныч не поцарствовал. Но, слава богу, уберег, чу, творец небесный заступника. Как прослышали мы о чудесном спасении да о том, что ты воеводой идешь, так за рогатины и взялись. Управитель из Дворцовой избы стрельцов нагнал. Нас – в батожье, да на козлы. Вот тут-то и вскипели, Иван Исаевич. Буде, грю, мужики, побои терпеть. Круши царевых псов! Навалились ночью всем миром – и сокрушили. Скопом и чертапоборешь. – Вестимо, друже! – бодро хлопнул Семейку по плечу Болотников. – Противу народа ни стрельцам, ни боярам не устоять. Молодцы луганские мужики. Хочу повидать их да доброе слово молвить. – Повидаешь, Иван Исаевич, – сказал Семейка и чему-то затаенно улыбнулся. Крестьяне всем селом высыпали на большак. Встречали войско с колокольным звоном, с чудотворной иконой и хоругвями. А встречу Большому воеводе шел с хлебом-солью… Афоня Шмоток.Глава 7 КОГДА ГОВОРЯТ ПУШКИ
Царь Василий сбирал рать немешкотно. – Подавлю гиль! – кричал он боярам. – Не позволю шагать смуте по Руси. Пресеку кромское воровство! Бояре советовали послать на севрюков опытного воеводу. Царский выбор пал на Михайлу Нагого. Бояре руками развели. – Николи Мишка в воеводах не бывал. С девками блудить горазд, а штоб на брань ходить – не слыхивали. Другова искать! Но царь Василий настоял на своем: – Дадим Михайле добрых воевод во товарищи. Нагой же именем своим будет ворогов бить. Как? Аль не ведаете, откуда крамола идет? Речь Посполитая нового Самозванца черни подбросила. А мужику лишь бы блин показать. Веруют в него, окаянного. Так ту веру с корнем вырву. Пошлю на бунтовщиков сродника покойного царевича, а с ним – образ чудотворца Дмитрия. Да еще грамоту от царицы Марфы Нагой пошлю. Тут, гляди, чернь и одумается. Сам бог велит идти на Кромы Михайле Нагому. И бояре согласились. Шуйский напутствовал Нагого: – Поспешай, боярин. Чу, Гришка Шаховской помышляет выслать на Кромы подмогу. Войско из черни сколачивает, святотатец. Кромы надо взять ране подхода воров путивльских. , Михайла – чернявый, высоченный; царь, коль из кресла поднимется, до плеча не достанет. – Да, мотри, о деле думай. Ведаю тебя, грехолюба. Девок с собой не вози. – Зазорно слушать, государь, – кашлянув в кулак, заморгал цыганскими глазами Михайла. – Наплетут с три короба. – Ведаю! – пристукнул посохом Шуйский. Нагой же усмехнулся про себя: «Сам-то козел из козлов. Хоть и плюгав, а до девок падок». Но того в укор Шуйскому не молвишь: царь! – Пушкарский наряд тебе выделю, – строго продолжал Василий Иванович. – Головой – Куземка Смоляни-нов. Тот тертый калач в ратных делах. Не чванься, внимай Куземке. Без пушек ныне ворогов не осилить. Да бей бунтовщиков порознь. Допрежь Кромы возьми, опосля круши чернь путивльскую. Жду тебя со щитом, Михайла! – Не посрамлю, государь. Побью лапотников. Михайла Александрович Нагой пришел под Кромы ранее Болотникова. Осадил крепость. Зычные крикуны, выходя с образом Дмитрия-чудотворца под стены, орали. – Открывайте ворота! Целуйте крест государю всея Руси Василию Иванычу Шуйскому! – Такого государя не ведаем. Наш царь – Дмитрий Иваныч! Вы же богоотступники! – отвечали со стен. – Сами христопродавцы и воры! Присягнули вы не царю, а подлому Самозванцу. О том доподлинно сыскано. Привезли вам грамоту от святейшего патриарха Гермогена. Слушайте! Один из глашатаев подъехал на коне к самым воротам и громко прочел: «Литовский король Жигимонт преступил крестное целование и, умысля с панами радными, назвал страдника, вора, беглого чернеца расстригу, Гришку Отрепьева, князем Дмитрием Углицким для того, чтоб им бесовским умышлением своим в Российском государстве церкви бо-жии разорить, костелы латинские и люторские поставить, веру христианскую попрать и православных христиан в латинскую и люторскую ересь привести и погубить. А нам и вам и всему миру подлинно ведомо, что князя Дмитрия Ивановича не стало на Угличе тому теперь четырнадцать лет; на погребении была мать его и ее братья, отпевал Геласий митрополит с освященным собором, а великий государь посылал на погребение бояр своих, князя Ва-силья Ивановича Шуйского с товарищами». – Буде! Буде лжу сказывать! – перебили вдруг глашатая с крепости. – Ведаем сего Шубника. Николи ему веры не было! – Облыжна грамота! Васька сел на царство без совета городов. Северскую землю о том не спросили. Сел Шубник на царство боярским умыслом! – Не желаем Ваську! Он клятвоотступник. Сколь раз святой крест во лже целовал. Дьявол ему подручник! – Врет Шуйский о погибели Дмитрия! Врет о воровстве и чернокнижестве. То злой навет! Жив наш государь! Глашатай, свернув грамоту в кожаный футляр, отъехал к войску. Михайла Нагой зло скривил пухлые красные губы. «Святотатцы! Крепость пушками разнесу, воров саблями посеку. Скорей бы наряд подоспел». Пушкарский наряд отстал на пять дней пути. Последнюю неделю лили дожди, дороги стали грязными и разбитыми. Тяжелые подводы с ядрами, пищалями и пушками остались далеко позади. Кузьма Смолянинов несусветно бранился. Что ни день, то напасть! Только миновали сельцо, ступили на мост через речонку – и первая же подвода ухнула в воду. Придавило возницу, ушли на дно бочонки с порохом. Голова, большой, рыжебородый, свирепо закричал: – Зелье! Зелье спасайте! Сам, не дожидаясь, пока «даточные» люди кинутся в речку, тяжело плюхнулся воду. – Крючья, крючья, черти! Зелье с грехом пополам удалось вытащить на берег. Смолянинов осмотрел мост и вновь закипел: – И куды токмо глядят власти уездные! Головы бы поотрывал, лежням треклятым!.. Плотники! Ну чего рты раззявили? Лес рядом. Валите сосну. Да спешно, спешно, дьяволы! «Даточные» с топорами и пилами кинулись к бору. Пушкарский голова, тяжело отдуваясь, принялся стягивать с себя сырую рубаху. Недовольно бурчал. Обоз громадный, а дорог путных нет. Что ни мост, то падает воз, что ни гать, то трухлявина. А пушка – не соломина, в одном лишь «Медведе» полтысячи пудов, да стан с колесами за двести. А ядра? А бочки с порохом, ямчугой 28да картечью? На одного «Медведя» с оснасткой шесть десятков подвод да сто двадцать лошадей надобны. Уйма! Да кабы лошади были! Наберись после таких перевозов! Большое хозяйство у Кузьмы Смолянинова. Были в его наряде не только пушкари, пищальники и затинщики, но и кузнецы и плотники, возницы и землекопы. А скарбу? На подводах гвозди и подковы, топоры и пилы, лопаты и кирки, веревки и подъемные снасти, фонари и свечи, деготь и запасные колеса, хомуты и конская упряжь… Не перечесть! А кулей с овсом, а возов со снедью! Поспеть ли тут за ратью воеводы Нагого! Тот ежедень гонцов шлет, серчает, поторапливает. Без пушек-де крепостей не берут, поспешай, коль в опале не хочешь быть, Куземка. Но как голова ни усердствовал, как ни бранился, а царево войско все больше и больше отрывалось от пушкарского наряда. Лишь только через неделю гонцы донесли: – Наряд в семи верстах, воевода! – Наконец-то! – обрадованно воскликнул Михайла. Все эти дни он бездействовал. Войско обложило Кромы, но на приступ не шло: Нагой ждал подхода пушек. В воеводском шатре было гомонно. Михайла, нарушив царское повеленье, бражничал, забавляясь с красной девицей, доставленной из ближней деревеньки. Кузьма Андреевич разместил на ночь наряд в березовом перелеске. Но покоя пушкарям не дал. Чуть свет собрал к себе и приказал: – Седни подойдем к войску. Готовьте наряд к смотру. Чтоб золотом пушки горели! Вскоре к голове примчал на саврасой лошаденке боярский тиун из соседнего села. – Беда, батюшка! Ворог идет на Кромы! – Кой ворог? Очумел, борода. То ж дорога из Москвы. Крамольников позади себя голова не ожидал. Ведал: воры должны идти на Кромы из Путивля. – Ворог, батюшка, людишки мятежные! – напуганно баял тиун. – Ночью в село вошли. Цело войско. А воеводой у воров Ивашка Болотников. Де, послан царем Дмитрием. – Велико ли войско? – встревожился Кузьма Андреевич. – Велико, батюшка. Немалые тыщи. Поди уж, из Дубков наших выступили. Ты бы… Кузьма Андреевич, не дослушав тиуна, кинулся к вершникам. Одного послал к селу, другого – к воеводе Нагому. Сам же приказал развернуть в сторону неприятеля пушки, зарядить их ядрами и дробом 29. Вскоре лазутчик, посланный к селу, вернулся. – Идут, голова! – Впереди кто? – Конные. Эдак тыщи в три. За ними пешая рать. Кузьма Смолянинов решил принять бой. Надеялся на воеводу Нагого. «Встречу воров нарядом. А там авось и полки Михайлы Александрыча подоспеют». Бегая среди пушкарей, пищальников и «даточных» людей, кричал: – Из лесу не высовываться! Палить по моему приказу! Легкие полевые пушки голова расставил по всему перелеску, охватившему подковой дорогу на Кромы. Тяжелые пушки выдвинул на большак. Кузьма Андреевич облачился в кольчугу, надел на голову железную шапку. Страха не было, не впервой ратоборствовать. При государе Иване Васильевиче ходил Смолянинов на ливонцев, при Федоре сражался с татарами, при Борисе Годунове бил воровских казаков в Диком Поле. «Уж не тот ли самый Ивашка Болотников, с коим довелось у Медведицы сразиться? – подумалось Смолянино-ву. – Тот был воин отменный, немало с гультяями стрельцов уложил». Когда вышли из Путивля, Иван Исаевич сразу же выслал встречу Михайле Нагому лазутчиков из ертаула. – Скакать вам денно и нощно. Изведайте: далече ли царев воевода и много ли с ним войска. Лазутчики, возвращаясь, доносили: – Нагой миновал Одоев. Войско его тыщ в десять. – Царева рать под Болховым. – Нагой у Орла. И вот настал день, когда один из лазутчиков известил: – Михайла Нагой у Кром. Появился в стане лазутчик не один, вместе с ним примчались к Болотникову семь конников в летних тегиляях 30, – Из царева войска бежали, – пояснил лазутчик. – Чего ж так? – усмехнулся Болотников. – Аль худо стало в государевой рати? – Да кой там государь? – махнул рукой один из переметчиков. – Шубника бояре выкликнули, лют он к народу. Хотим истинному царю послужить. Примай, воевода! Иван Исаевич весело глянул на своих ратников. – Слыхали, други? Бежит от Шубника войско. Не было и не будет в боярской рати крепости. – Вестимо, воевода, – отозвались повольники. – Мужик николи за боярина биться не станет. Да и на кой ляд ему за вотчинника кровь проливать? – Верно, други. Не стоять мужику за барина. Затем Болотников подробно пытал перебежчиков о войске Нагого, и те охотно отвечали: – Рать CBpio Михайла разбил на две половины. Одна – осадила Кромы, другая – стала на Путивльской дороге. В каждом войске по семь тыщ ратников. – А стрельцов? – Две тыщи, к Путивлю развернулись… Отпустив перебежчиков. Иван Исаевич подумал: «Нагой-то не дурак. И Кромы в кольцо замкнул, и дорогу из Путивля перекрыл. Врасплох Нагого не взять, придется сквозь стрельцов продираться». Сказал на совете: – В лоб не пойдем, ударим воеводу с тыла. – Как это? – не поняли начальные люди. – На Кромы другого пути нет. – Есть, други. Свернем к Оке, пойдем правобережьем и выйдем на Орловскую дорогу. Нагой оттуда нас не ждет. Правда, крюк немалый, но окупится удачей. Крюк обошелся в четыре дня пути; шли запутицами, а то и вовсе по бездорожью, пересекая овраги, балки и мелкие речки. Войско поустало, и когда, наконец, выбралось на Орловскую дорогу, Болотников дал дружине передышку. – Ничего, ничего, ребятушки, теперь уж скоро, – подбадривал повстанцев Иван Исаевич. – До Кром рукой подать. Заночевали в Дубках, небольшом селе в десяток дворов. А рано поутру выступили на Кромы. Вперед поскакал дозор в пять вершников; летели наметом, не таясь. Знали: вражьих ратников не встретят до самых Кром. Скакали весело и беззаботно, радуясь тихому солнечному утру. Когда миновали просторное ржаное поле и въехали в березовый перелесок, угодили в плотное кольцо служилых пушкарского наряда. – Теперь гляди в оба. Вот-вот воры покажутся. И чтоб стоять храбро! С нами бог и государь! – кричал пушкарям Кузьма Смолянинов. На большаке появились конные; ехали молодцевато, пятеро в ряд; мелькали черные, серые и рыжие шапки, позвякивали уздечки. То был передовой полк Федора Берсе ня. Широкое медное лицо Смолянинова покрылось испариной, глаза недобро сощурились. «Смело идут, крамольники. Подпущу поближе. Лишь бы пушкари не дрогнули. Не дай бог, коль ране меня выпалят». И когда до перелеска осталось не более трех десятков саженей, голова взмахнул рукой. – Пали по супостату! Рявкнули мощные «василиски» и «гаковницы», «гауф-ницы» и мортиры, осыпав ядрами и картечью войско повстанцев. Сотни коней и наездников грянулись оземь. В грохоте пушек послышались испуганные выкрики, стоны раненых, ржание лошадей. Вершники в замешательстве бросились вправо и влево к перелеску, но с обеих сторон их косил смертоносный дроб пищалей и пушек. То был страшный час для повстанцев; враг бил в упор, усыпая дорогу и поле телами поверженных. Болотников находился в Большом полку. Услышав неожиданные залпы пушек, встревожился. – Откуда?! Откуда здесь пушки? Где дозор? – резко повернулся к стремянному. – Скачи в Передовой. Что там? Стремянный огрел плеткой коня, полетел. На встречу уже неслись вестовые Федора Берсеня. – Беда, воевода! На вражий наряд напоролись. Там сотни пушек. Гибнет полк! Что Берсеню сказать? Болотников вскочил на коня, кровь прилила к лицу, тяжелая ладонь до боли стиснула рукоять меча. Примчали новые вестовые. – Берсень отступает! Начальные глянули на воеводу. – Что надумал, Иван Исаевич? Нечайка Бобыль, горячий, порывистый, выхватил из ножен саблю. – Прикажи, батька. Айда на ворога! Болотникова и самого неудержимо тянуло ринуться на неприятеля, и был уже миг, когда он, так же как и Нечайка, хотел сверкнуть над головой тяжелым мечом, но все ж укротил себя. – Не знавши броду, не суйся в воду, – мрачно и хрипло выдавил он. – Отступать… Отступать всему войску.Глава 8 «ЛИСТЫ» БОЛОТНИКОВА
В стане Михайлы Нагого праздник. Победа свалилась нежданно-негаданно. «Ай да Куземка! Ай да голова! – ликовал боярин. – Славно побил мятежную рать!» Но вслух о том не высказывал, говорил иное: – То моим помыслом содеялось. Это я велел Кузем-ке воров бить. Воеводы же «во товарищах» таем посмеивались: – Горазд брехать Михайла Александрович. Ловок, по-хвальбишка. Вон уж и гонца к царю с сеунчом 31снарядил. В Москву был отправлен любимец воеводы, его стремянной Андрюшка Колычев. – Скачи, Андрюха, скачи что есть духу! Царю молвишь: вор Ивашка Болотников разбит, разбит воеводой Михайлой Нагим. А еще скажи, что на днях будут взяты Кромы. Царю то будет в радость. Василий Иванович, и в самом деле, несказанно возрадовался. Сбежал с трона и, забыв про этикет, трехкратно облобызал гонца. Ступил к боярам. – А что я говорил? Не посрамил меня Мишка. Не седни-завтре и в Кромы войдет! Дрогобужанин Андрюшка Колычев был пожалован дворянским чином и поместьем. Тяжело переживал неудачу Болотников. Под вражьими пушками пало около четырехсот ратников. «Худой зачин. Полегли славные донцы-повольники… Но как же враг оказался в засаде? Нагой давно у Кром, и для осады ему позарез нужны пушки. Но почему он их оставил на орловской дороге? Почему развернул пушки вспять? Выходит, разгадал мой умысел. А может, кто-то из ратников Нагого уведомил? Ужель нашлась подлая душа?» Терялся в догадках, но все оказалось куда проще. Матвей Аничкин, посланный дозирать пушкарский наряд, вернулся к Болотникову с языком – чернявым угрястым мужиком из обоза. Тот на расспросы воеводы молвил: – Поотстали мы от царева войска. А тут из Дубков боярский тиун примчал. Воровская рать-де нагоняет. Голова наш, Кузьма Андреич, и не чаял беды оной, гонца к Михайле Нагому снарядил. Но воеводу ждать не стал, повелел пушкарям бой принять. А тут и твое воинство показалось. Зачал голова ядрами и дробом посыпать… – Буде! – оборвал мужика Болотников. Иван Исаевич отвел рать к селу Бордаковка. Собрал начальных. – Думали Нагого врасплох взять, да сами угодили в ловушку, – с укором глянул на Берсеня. – Чего ж ты, Федор, идучи впереди войска, малый дозор выслал? Берсень покривился: морщаясь, ухватился рукой за раненое плечо. Болотников, не щадя Федора, ронял сурово: – И под пушками надо умеючи воевать. Негоже врагу спину показывать. Федор вспылил. – Да там и сам дьявол не устоял бы! Ад, пекло. – Вестимо, – усмешливо бросил Болотников, – у страха глаза, что плошки, а не видят ни крошки. Надо похитрее быть. Уж коль на врага напоролся, да ежели силу его не ведаешь, напродир не иди. Отступи, но не сломя голову. Попытай конницу в обхват кинуть. Пушкарский наряд лишь в открытом бою хорош. А коль его обойти да в том же леске зажать, тут ему и конец. – Да мы ж сами в обхвате были! – горячился Берсень. – Куда ни ступи – ядра да картечь. – Буде, Федор, оплеуху языком не слижешь, – осадил Берсеня Иван Исаевич. – Давайте-ка лучше покумекаем, как нам дале держаться. . Бранью делу не поможешь. Впредь быть умнее. Да и дозорам боле так не ходить. Отныне врага доглядать тремя разъездами, и чтоб каждый дозор друг с другом сносился. . – Дело, батька! – одобрил Мирон Нагиба. – Бояре злы на народ, – продолжал Иван Исаевич. – Глотку перегрызут за свои пожитки. Но мы то зло будем вырубать мечом. И меч сей должен быть не токмо сильным, но и мудрым. Надобно и врага разбить, и мир-i-кую рать сохранить. А посему боле спотыкаться нам не с руки. Побьют наше войско – беда непоправимая. Бояре и вовсе народ закабалят. Так не уроним же боле своей чести, други. Духом ратным укрепимся и зачнем крушить боярских псов. Так ли сказываю, братья-воеводы? – Вестимо, батька, рук не опустим. За тот тумак, что получили, воздадим Нагому сторицей, – сказал Устим Секира. – Воздадим! – пробасил Нечайка. – Первый блин всегда комом, боле не оплошаем. Литься вражьей кровушке! – Литься! – разом заговорили Юшка Беззубцев, Матвей Аничкин, Тимофей Шаров… Иван Исаевич обвел глазами суровые, полные отчаянной решимости лица. Воеводы не сникли, они крепко верят в победу. И то славно. – Войску отныне ходить пятью полками, – твердо и веско ронял Болотников. – Полк Правой руки вверяю Юрью Беззубцеву, Левой – Мирону Нагибе. В Сторожевом быть Нечайке. Большой же полк сам поведу. – А кому ж Передовой? – набычась, спросил Берсень. – Тебе, Федор. Думаю, такой оплеухи боле не изведаешь. Так ли? – Так, – буркнул Берсень. Но на душе его по-прежнему кипело, он серчал на Болотникова. Тот костерил его при всех начальных людях, а к этому Федор не привык. В Диком Поле, на вольном Дону, он был почитаемым атаманом. Казаки славили его за храбрость и дерзкие походы. И вдруг такой срам. Сидел Федор букой. Болотников обратился к Аничкину: – А тебе, Матвей, дело особое. Повезешь «листы» по городам и селам. Пусть народ знает, что идем мы на Москву избавительной войной. Подбери людей ловких да отважных – и с богом. – А что в «листах», воевода? С каким словом в народ идти? – С каким словом? Болотников, искоса глянув на полковых воевод, горячо произнес: – По всей Руси клич кликнем, дабы крестьяне, холопы и все черные люди посадские за топоры, рогатины и мечи брались. Именем великого государя Дмитрия Иваныча повелим изменнйков-бояр побивать, а вкупе с ними дворян, гостей и неправедных судей. Мзду и лихоимство – под корень! Холопам – волю, казну и пожитки господские, оратаям – барские нивы, леса, покосы, выгоны и рыбные угодья. Призовем крестьян громить кабальников, жечь усадьбы, перепахивать сумежья 32. Буде страдникам жить под господским кнутом! Буде гнуть спину на барщине и платить оброки. Сказывать в селах, чтоб на Василия Шуйского пошлин и податей не давали, городовых и острожных поделок не делывали, «даточных людей», возниц и подвод не посылали. Шуйский – боярский царь, а посему враг мирской. Звать города и веси целовать крест законному государю Дмитрию, звать войной на бояр и Шуйского. – Славно, батька! – загоревшись, воскликнул Нечайка. – Любы будут «листы» народу. За такое и голову сложить не жаль, – молвил Тимофей Шаров. – Мню, вся Русь подымется. Натерпелся народ! – произнес Мирон Нагиба. – Натерпелся, други, – продолжал Болотников. – Хватил мытарства! Бояре в мужике лишь раба видят, смерда забитого. Ан нет! Народ, коль всколыхнется, всю Русь перевернет. Не быть мужику рабом! Ныне народ силу почуял, а чья сила, того и воля. – Любо, батька! – вновь воскликнул Нечайка. – Буде терпеть господ. – Буде, други. Брага терпит долго, а через край пойдет – не уймешь. Беззубцев сидел молчком и все время о чем-то напряженно думал, шевеля темными мохнатыми бровями. – А ты чего ж, Юрий Данйлыч? – подтолкнул его Устим Секира. – Аль речи наши не любы? – Любы, – кивнул Беззубцев. – Давно настала пора побить бояр и неправедных судей. Одного не пойму. Кто ж миром править будет? Кому у дел в городах и селах стоять? – Кому? – стал супротив Юшки Болотников. – Сам о том не единожды кумекал, голова пухла. Кому-де подле доброго царя во товарищах быть? Ныне же ведаю, ведаю, други! На Москве – Земской думе, в городах – народному вече, в селах же – мирскому сходу. – Толково, батька! – вскочил с походного стульца Устим Секира. – Толково, – согласно кивнул Юшка Беззубцев. – Выберем повсюду праведных людей и зачнется жизнь на Руси вольная да сытая, – весело высказал Аничкин. – И на Дону заживем, – вступил в разговор Федор Берсень. – Будем и с хлебом, и с зельем, и с зипунами. В шатре стало шумно. Болотников с соратниками готовил для сермяжной Руси свои дерзкие, вольные «листы».Глава 9 КРЕСТНЫЙ ОТЕЦ
Кромы взять Михайле Нагому так и не удалось. Горожане отбили все приступы. Не помог и пушкарский наряд. – Худо, худо палят твои пушкари! – серчал боярин. – Другую неделю стоим, а ворота и стены целехоньки. – Далече до крепости, воевода, – оправдывался Кузьма Андреевич. – Кабы у рва закрепиться. Отсель же большого урона не сделать, токмо попусту ядра и зелье изводим. Нагой и сам видел, что пушки не рушили, а лишь «щекотали» крепость, но приблизить наряд ко рву он так и не смог: кромцы не только метко разили из тяжелых самострелов и самопалов, но и осыпали свинцовой картечью из затинных дробовых пушек. Войско пятилось, оставляя у рва десятки убитых. К Нагому прискакал гонец от Василия Шуйского. – Великий государь шлет новое войско на Кромы. Ведет полки Большой воевода, князь Юрий Никитич Трубецкой! Михайла Нагой досадливо фыркнул. – И сам бы управился. Крепко обиделся на царя. «Знать, разуверился во мне Шуйский. А не я ль Ивашку Болотникова побил? Не я ль мятежных кромцев в кре- пости зажал? Норовили к путивльским ворам пристать, ан не вышло, в капкан угодили. Долго им не брыкаться. Поставлю туры 33- и прощай крепость. Город спалю, воров казню. То-то ли возрадуются царь и бояре. «Михайла Нагой мятеж подавил, слава Михайле!» В тот же день воевода повелел ладить туры. «Даточные» люди побежали в лес; валили сосну, рубили сучья, тащили на подводах к крепостному рву. Кузьма Смолянинов довольно покрякивал. – Теперь ворам не устоять, Михайла Лександрыч. Лишь бы туры немешкотно поставить. – Поспешай, Кузьма. Дело те, чу, знакомое. Не единожды, бают, возводил ты сии огневые башни. Поспешай! – И недели не пройдет, Михайла Лександрыч. Торопко и звонко стучали топоры. Вскоре примчал от Большого воеводы новый гонец, и Михайла Нагой помрачнел: ден через пять Юрий Трубецкой будет у Кром. «Для кого стараюсь? Для Юрья щербатого. С турами-то дурак крепость возьмет. Трубецкому – и победу праздновать, и почести принимать… На-кось, выкуси! Пущай лоб себе расколотит». Едва гонца отправил, как тотчас к плотникам помчал. – Буде, буде топорами тюкать! – Чего ж так, Михайла Лександрыч? – спросил Смолянинов. – И без туров бунтовщиков осилим. – Да как же осилим? Не достать нам воров без башен. Поднимать надо! – Цыц, Куземка! Не тебе, пушкаришке, мне указывать. Цыц! Смолянинов в сердцах шапку оземь. Михайла же, не оборачиваясь, журавлем пошагал к шатру. На чем свет бранил Шуйского: «Дня без пакости не проживет. Бывало в Угличе Нагих низил и опять. Слаб-де Михайла в ратном деле, пущай у Трубецкого в меньших походит… Слепец, недосилок слюнявый!» Ударился в зелье. В села и починки поскакали стремянные холопы за девками. Закутил Михайла! Иван Исаевич спозаранку ушел к пушкарям. Дотошно осмотрел наряд и остался недоволен. Молвил начальным: – Многи пушкари набраны наспех, к бою они не евычны. Нужен толковый голова пушкарский. У Нагого нон какой досужий, век его порки не забыть. Вот и нам бы такого хитроумца выискать. – Искать неча, – хмыкнул Федор Берсень.5- Поди, не забыл, Иван Исаевич, раздорского голову? – Тереху?.. Тереху Рязанца? – оживился Болотников. – Ужель жив? – Жив и здравствует. До сей поры в Раздорах. Иван Исаевич крепко обнял Федора за плечи. – Да лучшего пушкаря нам и не сыскать. То всем пушкарям пушкарь! В тот же день в Раздоры помчал спешный гонец. Афоня Шмоток бродил за Болотниковым тенью. Воеводский стремянный Устим Секира как-то ревниво обронил: – И че прилип! Откель выискался такой замухрышка? Гнал бы ты его, батька. – Не трожь его, Устим. С Афоней мы старые друзья. – ?лыхал, Устюха? С Иваном Исаевичем мы в одном селе жили. Ты же сбоку припека. – Сам ты не пришей кобыле хвост. Глянуть не на что, от горшка три вершка, щелчком собьешь. – Мал мех, да туго набит, Устюха. Ты ж большой пень, да дурень. – Это я-то? – ершился задетый за живое Секира. Ему ли, известному краснобаю, спуску давать? Да вон и казаки сбежались, гогочут, черти! – Сам дурень. С твоей башкой в горохе пугалом сидеть. Спрячь помело-то. Но не на того Секира напал: Афоню словом не прошибешь, сам кого хочешь уложит. – А пошто прятать, Устюха? – картинно подбоче-нясь, отвечал Шмоток. – Рот, чать, не ворота, клином не запрешь. Нашла коса на камень! А ратники довольны: такую перебранку не часто услышишь, баюны-бакульники один другого хлеще. Собралась вокруг Шмотка и Секиры добрая сотня повольников. Хохот на сто верст! А ратники все подваливали и подваливали. В задних рядах вытягивали шеи, переспрашивали: – Че рекут-то? Не слышно, братцы. Другие, что к говорунам поближе, утирая слезы, сказывали: – Лих, мужичонка! Посрамит ныне Секиру. Чирей, грит, те в ухо, а камень в брюхо. Лих, дьявол! – Не видим! Уж больно мужичонка мал! Выпрягли лошадь, подкатили телегу, подняли баюнов над ратью. Иван Исаевич стоял среди повольников, посмеивался. Любуясь неказистым, кудлатым сосельником, молвил: – Шмотка всей ратью не переспоришь. Говорит – что клещами вертит. Молвил тепло, задушевно: с Афоней когда-то делили и горе, и радости. Вспоминал неугомона-мужика и в Диком Поле, и в татарском полоне, и за тяжелым веслом турецкой галеры. Теперь же Афоня стал вдвойне дорог. – Я ить сынка твово, Никитушку, от материна пупка отрывал. А где повитуху сыскать? Лес, глухомань, рази што баба-яга, хе-хе. Три года в землянке укрывались. А тут в Богородское подались. Тошно в лесу, Иван Исаевич, чать не скитники, на люди потянуло. Бреду на село, а сердце екает: Телятевский крутенок. А што, как в пору-бе 34сгноит? Не сгноил, слава богу, однако ж батогами попотчевал, едва очухался. Опосля приказчик Калистрат наведался. «Буде, Афонька, на полатях отлеживаться. Мужики на княжьей ниве зело надобны. Проворь, нечестивец!» На барщину побрел, куды ж денешься. Хоть и лихо, а все на миру. А тут и Василиса с Никитушкой в Богородское вернулись. К батюшке Лаврентию с поклоном. «Окрести, отче, дитя малое». Тот же рыло воротит. «Чадо твое, раба божья, от Ивашки Болотникова. А сей человек вор и богоотступник, христову паству на гиль поднял. Не стану крестить». Я ж образок Спаса в руки и на колени. «Чего ж ты, батюшка, христову заповедь рушишь? А не сын ли божий велел молиться, чтоб господь сохранил родильницу и новорожденного от всякого зла, покрыл их кровом крыл своих, простил грехи родильнице, восставил ее с одра недужного и сподобил младенца ее поклониться святому храму?» Батюшку же словом не проймешь. Я к нему оком, а он боком. Не быть чаду в крестильнице – и все тут! Пришлось к бортнику Матвею на заимку бежать. Тот помог. Вернулся к Лаврентию с мехами бобровыми. Прими, баю, святый отче, на храм божий. Принял, аж глаза загорелись. Велел за Никиткой идти. Я ж к Василисе со всех ног. Та рада-радешенька. Каково сыну без церкви-то божьей? Никитку твово, Иван Исаевич, от купели принимал, крестным отцом ему стал. Так что сроднички мы, воевода. – Земно кланяюсь тебе, Афанасий. Спасибо великое, что Василису с Никиткой в беде не оставил, – обнимая крестного, растроганно молвил Болотников. Дни стояли жаркие, душные. Солнце палило нещадно. Ратники лезли в воду, толковали: – Эк солнце печет. – Другу неделю жарит, и ни дождинки. – Кабы нивы не засушило. Глянь, хлеба за угором. Сник колос. Иван Исаевич слушал озабоченные речи мужиков и сам вступал в разговоры: – По ниве тужите, ребятушки? Дождя ждете? – Ждем, воевода. Как не ждать, истомилась землица. Ишь, хлеба-то как сникли. А травы? Ни соку, ни зелени. Сенцо-то жухлое будет. Прокормись тут! – сетовали мужики. И эта мужичья боль хлестнула по сердцу. «Господи, владыка всемогущий, оратай и на войне о земле-кормилице кручинится. Нива ему допрежь всего… Эх, кабы без бояр пожить да волюшку мужику дать». Поздними вечерами, когда рать валилась на ночлег, Иван Исаевич уходил из душного шатра в поле. Нива неудержимо влекла, волновала душу. – Стосковался в полону-то? – вопрошал неизменный сопутник Афоня и, не получив ответа, словоохотливо продолжал. – Да и как не стосковаться, сосельничек. Там, в полону-то, небось и нивы не видел. Земля у янычар, чу, неладящая. Горы да камень, негде сохой ковырнуть. На Руси же вон какое раздолье, паши не выпашешь. А землица? Богова землица. В этих краях без назему родит. Иван Исаевич неторопливо шагал вдоль межи. – Через пару недель и зажинать в пору. Так ли, Афоня? – Боле и ждать неча. Вон какая сушь. На Илью-то уж всяко зашаркают. – Зашаркают, Афоня, – с благостным упоением протянул Болотников и ступил в янтарную ниву. Эх, то-то бы с косой разгуляться! Снял бы суконный кафтан, облачился в чистую рубаху, помолился – и пошел валить знатный хлебушек. Звень, звень! Солнце пожигает, рубаха липнет к спине, а на душе покойно и радостно. Зажинки, перво-хлебье! И грезится Ивану: мужики косами звенят, бабы перевяслами снопы вяжут. Иван идет позади Исая; тот, высокий и сухотелый, сноровисто и ловко кладет ярицу в широкий тугой валок; ветер треплет потемневшую от пота рубаху, кудлатит седые космы волос, колышет густую бороду. А коса знай пошаркивает, знай роняет на жниво спелый хлебушек. Любо в поле! А тут, как полдник приспеет, и Василиса с узелком. Поклонится жнецам в пояс, молвит: – Бог в помощь. Снедать пора. Пригожая у Ивана женка, всему селу на загляденье. Старики и те дивятся: «Экой красой бог девку оделил. И статью, и лицом взяла, и на работу досужа. Знатная молодка у Ивана». Слушать отрадно, но еще отрадней жаркие Василисины слова внимать. Прильнет хмельной ночью, заголубит. «Люб ты мне, Иванушка…» А вот и Никитка полем бежит. «Глянь на сына, Иванушка. Ишь, какой добрый молодец». И впрямь: крепкий, кудрявый, будто дубок стоит. Сын, родной сын, чадо богоданное! Шли полем, обнявшись за плечи: он, Василиса, Ники-тушка. То ли не счастье, господи!.. – Иван Исаевич!.. Батько! Возвращаясь из сладких грез, обернулся на голос; пред затуманенными глазами – стремянный. – Гонец из Путивля. Ждет тебя, батько.Глава 10 ДЕЛА ДА ЗАБОТЫ
Примчал посланец Шаховского; грамоты не было, молвил на словах: – Князь Григорий Петрович повелел сказать, воевода, что он недоволен твоим стояньем. Князь велит немедля выступать на Кромы. – Аль с; печки видней Шаховскому? Уж больно прыток! – Болотников взад-вперед заходил по шатру. – Донеси князю: пока большую рать не соберу, не выступлю. Гонец поскакал в Путивль, Болотников же прилег отдохнуть. Но сон не шел, одолевали заботы; день-деньской на ногах, надо всюду поспеть, за всеми досмотреть: за головами и сотниками, что обучали молодых ратному делу, за пушкарями и пищальниками, что готовили наряд к сражениям, за походными кузнецами и бронщиками, ковавшими мечи, сабли, боевые топоры и рогатины… Всюду нужен глаз, подсказ да добрый совет. Забот – тьма-тьмущая! Из головы не выходили Кромы. Восставшие, осажденные царевым войском, ждали помощи. «И все ж время еще не приспело, – раздумывал Иван Исаевич. – Ныне к Михайле Нагому князь Трубецкой подошел. Рать собралась немалая, наскоком ее не осилишь. Надо и дружину сколотить, и врага распознать». Дружина полнилась с каждым днем. «Листы» взбудоражили польские и северские уезды. На стан прибывали крестьяне и холопы, бобыли и посадские тяглецы, монастырские трудники и гулящие люди; шли с топорами и косами, а то и просто с дубинами. – Слабо оружье, – сожалело высказывал воеводам Иван Исаевич. – На кузнецов навалитесь. Но чтоб горячку не пороли. От худого оружья проку мало. Кузнецы ковали денно и нощно, замаялись. – На вас вся надежа, – подбадривал Болотников. – Скоро уж и на Кромы двинем. Будет вам и роздых, а покуда порадейте. Но кольчуг, колонтарей и панцирей не хватило и на треть войска. – Ничего, ребятушки, будет вам и полный доспех. Лишь бы до бояр добраться. Там и сукно, и кафтан, и оружье знатное. Войско готовилось к сраженьям. Не дремали и лазутчики из ертаульного полка; не было дня, чтоб они не крались под Кромы. Болотников упреждал: – Будьте усторожливы. Трубецкой повсюду заставы выставил, проскочить их мудрено. А коль проскочите, зри в оба. Все примечайте: где и как войско встало, велика ли рать, где воеводский стяг и конная дружина. Особо о наряде изведайте. Много ли пушек и зелья к Кромам прибыло и где оные пушки расставлены. Считайте, смекайте и врагу не попадайтесь. – Добро бы языка взять, – молвил Юшка Беззубцев Но языка схватить пока не удавалось: Трубецкой оградил стан крупными конными разъездами. Лазутчики доносили скупо. Болотников тревожился: – Мало, мало ведаем о вражьем войске. Надо проникнуть в самый стан. Пошлю, пожалуй, целую сотню. – Сотню? – озадаченно глянули на воеводу военачальники. – Сотню, други, – твердо молвил Иван Исаевич. – Но о том надо крепко покумекать.Глава 11 ЛАЗУТЧИКИ
По московской дороге на Кромы тащились мужики. Верст за пять от города наткнулись на конную стрелецкую сотню. Мужиков взяли в кольцо. – Кто, куда и почему оружно? – строго вопросил чернявый, с рябинами на лице, сотник. Из толпы мужиков выступил Афоня Шмоток, поклонился низехонько. – Бежим мы от вора Ивашки Болотникова. Тот всю нашу волость разорил и пограбил. Супостат и святотатец Ивашка. Велит Расстриге крест целовать да на законного царя-батюшку Василья Иваныча войной идти. А кто оного не захочет, тому смерть лютая. Сколь добрых людей истребил, изувер окаянный! Не хотим под вором сидеть! Прослышали мы, что под Кромы царево войско на Расстригу прибыло, и решили всем миром послужить государю Василию! Сотник крякнул, огладил широкой ладонью черную, в кольцах, бороду, голос смягчил: – Из какой волости, православные? – Из Севской, батюшка, из Севской, – загалдели мужики. – Уж так намаялись, мочи нет. Ивашка до последнего ошметка сусеки вымел, лиходей! – Из Севской, сказываете? – переспросил служилый и повернулся к стрельцам. – Кажись, Митька Рыжан из Севской волости. Так ли, Митька? – Так, батюшка Артемий Иваныч, – кивнул сотнику бровастый и широкоскулый стрелец с рыжей бородой. – Вот и добро, – вновь крякнул сотник. – А не скажите ли, православные, чьих вы помещиков будете? – Ране мы помещиков не ведали, – отвечали мужики. – Жили общиной. Опосля ж мирскую землю дворянам пожаловали. Стали мы за господами жить. Несли оброк Ивану Пырьеву, Демьяну Кислицыну, Григорию Ошане. Мужики называли господ, а Митька Рыжан чутко ловил ухом. – Слыхивал, – молвил он. – Ошаню в обличье зрел. Бывал у него на Пасху. – Ну коли так, проводи их, Митька. Стрельцы, оставив мужиков, поехали дозирать окрест, а Митька направился с крестьянами в стан. Князь Трубецкой, на диво, принял мужиков радушно. Весть о «севских крестьянах» встретил с превеликой радостью. – Мужики из-под Вора бегут! И какие мужики? Сев-рюки, что своевольством известны. Знать, крепко насолили им путивльские крамольники. То нам на руку. Отпишем грамоту царю, в города и уезды гонцов пошлем. Пусть вся Русь ведает о расправах Болотникова. Всех новоприбылых «ратников» направили к «даточным» людям, разместившимся на берегу Недны у перелеска. – Ставьте себе шалаши – и за работу, – сказал мужикам сотский. – А что за работа, батюшка? – спросил Семейка. – Всяка: мосты рубить, перелазы ставить, землю копать, телеги чинить. Рассиживать некогда. – Дело свычное, управимся, – сказал Семейка и прикрикнул на мужиков: – Лодыря не гонять, на службу пришли! Пятый день лазутчики Болотникова в рати Трубецкого, Сведали многое, но Семейка недоволен. Ночью, лежа обок с Афоней, шептал: – Иван Исаевич особливо о пушкарях наказывал. Мы ж о наряде ‹ ничего не знаем. И не проберешься. – Заставами окружили, куды уж пробраться, – вздохнул Афоня. На другой день чинили подводы; подновляли новыми тесинами телеги, стругали оглобли, мазали дегтем колеса. Подъехал молодой пушкарь, хохотнул: – Проворь, проворь, лапотники!.. Много ли дегтю? – А те какова рожна? – вопросил Афоня. – Пушкарскому обозу снадобилось. Велел Кузьма Андреич оставить три бочонка. Ужо приедет. Афоня вдруг широко осклабился. – Обличье твое прытко знакомо. Не Петруха ли Зайцев? – Обознался, отец. Отроду Еремой Бобком величали, – И впрямь обмишулился. У того глаза навыкате да и нос огурцом. Ты ж вон какой молодец. Девки тя, поди, любят. – Не жалуюсь, – ухмыльнулся детина. – Ну будь здоров, отец. Недосуг. Пушкарь уехал, а Шмоток раздумчиво скребанул перстом куцую бороденку. – Еремей Бобок… Не забыть бы, прости осподи. – Пошто тебе? – спросил Назарьев. – Сгодится, Семеюшка… Сгодится, – все так же раздумчиво проронил Афоня. – А ну тебя! – махнул рукой Назарьев. – Колеса мажь. Но Афоне не работалось; вскоре подсел к Семейке и поведал о своей задумке. Назарьев отозвался не вдруг. – Да ты не сумлевайся, Семеюшка. На сей раз выгорит. – Кабы чего Кузьма не заподозрил. Хитрющий! – Не заподозрит. Да и мешкать нам боле неколи. Поеду. Отпущай, Семеюшка. И Назарьев отпустил: другого случая могло и не подвернуться. Подняла на подводу три бочонка дегтя, впрягли кобылу, и Афоня поехал. Дорогой поторапливал каурку да напевал песню. Большак петлял вытоптанным ржаным полем; мимо сновали пешие и конные ополченцы. Влево от большака поднимался угор. На нем-то и разместился пушкарский наряд. «Экое поглядное местечко выбрал Кузьма!» – подумал Афоня, сворачивая к угору. Но не проехал и десяти саженей, как натолкнулся на стрельцов. – Стой! – Здорово, соколики. Дай бог вам здоровья, – снимая войлочный колпачишко, приветствовал служилых Афоня. Полдень, жара несусветная. Стрельцы потные, разморенные. – Далече ли? – К пушкарскому голове, соколики. Дегтю повелел Кузьма Андреич привезти. Наезжал от него пушкарь Ере-мей Бобок. Велел доставить немешкотно. Чать, Бобка-то видели? – Видели, – лениво протянул десятник. – Проезжай. Афоня поднялся на угор. Здесь было людно: большой войсковой наряд! Пушкари, затинщики, пищальники, кузнецы, лафетных дел мастера, плотники, работные люди. Одни чистили медные жерла орудий и драили потемневшие от дыма и копоти стволы, другие подновляли, крепя скобами, деревянные станины, третьи обтягивали пушки железными кольцами, четвертые готовили фитили и обкладывали бочонки с зельем мокрой шерстью и рогожами… Афоня ехал неторопко и зорко поглядывал по сторонам. Считал наряд. «Осподи, не сбиться бы. Изрядно же у головы пушек… Шешнадцать, осьмнадцать… Эти на большак поставлены… Еще пять. В лощину нацелены… А вот и зелейный погреб. Бочонки выкатывают… А там что? Подводы с ядрами. Батюшки, да сколь же йх!» Афоня аж взопрел. Остановил кобылу возле крайней подводы; на кулях с овсом сидел возница; в годах, в сермяжном кафтане, пеньковых чунях. – Здрав будь, православный. Не укажешь ли, где пушкарского голову сыскать? – А те пошто? – Деготь везу… Где хоть шатер-то ево? – Шатра нетути. – Как нетути? – Да так, – хмыкнул возница. – Кузьма Андреич подле пушек ночует. Рогожку подстелит – и храпака. Да кабы вволю спал. Чуть зорька, а он уж на ногах. И пушкарей и работных замаял. – Непоседа? – Непоседа. Экова тормоху с веку не видывал. – А не ведаешь ли ты пушкаря Ерему Бобка? – Не ведаю, милок. Много их тут. Ступай к зеленой яме да спознай. – Пойду, пожалуй. Кобылу покеда тут оставлю. Тебя как звать-то? – Епишкой. Шмоток не спеша обошел весь угор. «Искал Бобка», но тот сам на него натолкнулся. – А ты чего здесь вертишься? – Слава те, осподи! – Обрадовался Афоня. – Тебя, детинушка, ищу. – Да пошто? – Как пошто? Сам же сказывал про деготь, вот я и привез. – Так у нас же свои обозные, дурень, – рассмеялся Ерема. Встречу шел стрелецкий пятидесятник в цветном кафтане; без шапки, узколобый, лысый. Глянул на Афоню, остановился: глянул зорче, вприщур. – Никак луганский мужичок?.. Здорово, здорово, кра-мольничек. – Окстись, батюшка, – захлопал глазами Афоня. – Николи в крамольниках не ходил. – Николи? – багровея, рыкнул пятидесятник и ухватил Шмотка за ворот кафтана. – А не ты ль с луганскими бунтовщиками стрельцов загубил? Не ты ль брата мово живота лишил? Выхватил саблю. – В куски посеку, собака!Глава 12 СУД ПРАВЕДНЫЙ
Из Раздор прибыл Терентий Рязанец. Иван Исаевич крепко обнял пушкаря. – Рад тебя видеть в здравии, Терентий Авдеич. Крепок! А ведь, поди, шестой десяток повалил. – Не жалуюсь, Иван Исаевич, – крякнул в темно-русую бороду Рязанец. Был он приземист и широк в плечах. – Выходит, надобен тебе, воевода? т – Надобен, еще как надобен, Терентий Авдеич! Камень с души снял. Отдохни – и к пушкам. – На том свете отдохнем. Показывай наряд, Иван Исаевич. В тот же день Рязанец с головой влез в пушкарские дела. Ходил с Болотниковым, недовольно высказывал. – Запустили наряд, Иван Исаевич. Пушкари пороху не нюхали да и орудий не знают. Осадную пушку от полевой отличить не могут. Аль то дело? – Учи, поясняй, Терентий Авдеич. Рязанец собрал всех пушкарей; водил от орудия к орудию, рассказывал: – То пушка, названьем «Инрог». Весу в ней четыреста пудов. Отлита на Москве знатным мастером Андреем Чо-ховым. Волока при ней в две сотни пудов да стан с колесами столь же. Ядра отлиты по пуду. Сией пушкой крепости осаждать. Бьет изрядно, бывает, одним ядром башню сносит… А вот пушка «Пасынок», весом в триста пудов, с двумя станами, осадная… Пушек и пищалей было немало; оказались в наряде пушки и для прицельной стрельбы, и верховые мортиры для навесного боя, и дробовые тюфяки для стрельбы картечью, и гауфницы, палившие каменными ядрами; пищали – полковые, полуторные, вестовые, семипядные и де-вятипядные; пищали затинные дробовые, пищали затинные скорострельные… Довольно оказалось в наряде и ядер: каменных, железных, чугунных, свинцовых, начиненных картечью. Рязанец облазил каждую колесницу и станину, проверил лотки, катки и повозки, осмотрел ямчугу и порох, подъемные снасти и кузнечный инструмент; колюче глянул на пушкарского военачальника Дему Евсеева. – Негоже, браток. Запустил наряд. Как же врага станем бить? Лошадей и тех не перековал. Срам! – А мне и невдомек, Терентий Авдеич, – простодушно признался Дема. – Знатных-то пушкарей не оказалось, вот меня к наряду и приставили. Вечером Рязанец явился к Болотникову; поведал о пушкарских нуждах и спросил: – Сколь ден мне даешь, Иван Исаевич? – Придется подналечь, Терентий Авдеич. Добро, коль в пять ден управишься. – Тяжеленько будет, Иван Исаевич. Аль выступать скоро? – Скоро, друже. Надобно Кромы выручать. Поспешай. Болотников нетерпеливо ждал лазутчиков, но те как в воду канули. «Ужель князь Трубецкой мой умысел разгадал? Ужель сгибли повстанцы?» – тревожился Иван Исаевич. Полковые воеводы начали поторапливать: – Не пора ли, Иван Исаевич? – Сенозарник на исходе, а нак еще на Москву идти. – Зимой воевать худо. Болотников неизменно отвечал: – Вслепую на Трубецкого не пойду. Довольно с нас единой оплошки. Надо ждать, ждать, други. Отправлю новых лазутчиков. Посылал лазутчиков малыми группами, в пять-шесть человек, но проскочить стрелецкие разъезды и взять языка не удавалось. Полковые начальники еще более насели. – Не томи рать, воевода. Пора! На стороне Болотникова оказался один лишь Юшка Беззубцев. – У Трубецкого и рать велика, и наряд крепок. А как войско стоит – не ведаем. Всех больше недовольствовал Федор Берсень. С досадой передразнил Юшку: – «И рать велика и наряд крепок». Не лишку ли осторожен? Дали раз по шапке, так в кустах сидеть? Да казакам без дела сидеть тошнехонько. В поход, воевода! – Подождём! – сурово и непреклонно говорил Болотников. В рать вливались все новые и новые силы. Прослышав о грамотах царя Дмитрия и «листах» Болотникова, в войско прибыли повольники с Дона и Волги, Хопра и Медведицы, Северного Донца и Маныча… «Крепко же народ вознегодовал на бояр. Славная рать копится, – радовался Болотников. – Поглядел бы царь Дмитрий на свое воинство. Не довольно ли ему в Речи Посполитой сидеть? Не пора ли на Русь возвращаться?» Намедни получил от Молчанова грамоту. Михайла отписывал: царь Дмитрий Иванович ждет от своего Большого воеводы решительных действий, повелевает немешкотно идти на Москву. Всем неймется: царю, Молчанову, Шаховскому, ратные воеводы одолели. Но сердце подсказывало: не торопись, спознай врага и вдарь наверняка. Не торопись, воевода! Сновал по дружине. Как-то, поустав от хлопот, привалился на лугу к стожку сена; по другую сторону заслышал разговор ратников: – Сенца-то, почитай, на весь обоз запасли. Добро, мужики не скареды, не пожалели покоса. И ить мирской луг подчистую скосили. – Не скареды, – поддакнул другой. – И сенцом, и хлебушком снабдили. Последки, грят, отдадим, лишь бы Дмитрия Иваныча на престол утвердить. – Добро бы так. Чать, помните, как Дмитрий Иваныч о народе пекся? – Токмо и вздохнули при Дмитрии. – Крепко вздохнули. Царску десятину не велел пахать, Юрьев день мужикам вернул. Праведный царь! – Праведный! То-то вся северская земля за Дмитрия встала 35. – А я, братцы, иное слышал. Чу, царь Дмитрий от православной веры отшатнулся. – Брехня! – Беглый поп московский сказывал. В Белокаменной его сана лишили, так он в Путивль утек. Ныне же в рати батюшкой. Сказывал, что-де государь Дмитрий Иваныч на Москве в храмы не ходил, а все с латынянами якшался. Де, настоль онемечился, что даже в царицы еретичку взял. Не грех ли то, православные? – Врешь, Кирейка. Не возводи хулу на царя Дмитрия. Иван Исаевич вышел из-за стога. – Кто из вас Кирейка? – строго спросил он. – Я, отец-воевода, – смирнехонько ответил неказистый, остролицый мужичонка с быстрыми бегающими глазами. – Так, сказываешь, царь Дмитрий Иваныч христову веру предал? – Я о том не сказывал, не сказывал, отец-воевода, – заюлил Кирейка. – То поп Евстафий изрекал. – Что за поп? Что за блудная овца появилась в моей рати? Где он? – В Передовом полку, отец-воевода, – продолжая низехонько кланяться, отвечал ратник. – Добро бы глянуть на оного попа. Отцу Евстафию учинили сыск. Иван Исаевич поручил расспросить попа вернувшемуся из северских городов Матвею Аничкину. – Чую, неспроста рать мутит. Пытай накрепко. Матвей принялся за дело с усердием. Через два дня доложил: – Евстафий сказался попом с Никольского прихода. Де, пять лет на Фроловке Белого города службу правил. Я ж московитян сыскал. Не знают такого батюшку. В Никольском храме отец Федор в попах ходил. – Что мыслишь о том, Матвей? – Мнится мне, лазутчик. Никак из Москвы Василием Шуйским заслан. Поп еще в Путивле царя Дмитрия хулил. – А Кирейка? – Кирейка пришел вместе с Евстафием. Лицо Болотникова ожесточилось. Козни Шубника! Боярский царь ушами не хлопает. Норовит подорвать народное войско изнутри, лишить его веры в царя Дмитрия. Жестко молвил: – Обоих пытать огнем. Змеиные души вытряхнуть! И «поп», и Кирейка пыток не вынесли. Не только во всем повинились, но и выдали имена других лазутчиков. Их оказалось пять человек, мутивших повольников во всех полках. Вершил суд сам Болотников. – Зрите, други, на этих христопродавцев. Засланы они в дружину самозванным царем Шубником. То боярские лизоблюды и прихвостни. Проникли они в рать, дабы на истинного государя Дмитрия Иваныча хулу возвести. Государь-де Дмитрий вор и богоотступник, еретик и народный притеснитель. А так ли оное, други? Дружина гневно отозвалась: – Врут, злыдни! – Царь Дмитрий к народу милостив! – Не Дмитрий Иваныч, а Васька Шуйский народа погубитель! – Покарать изменников! Иван Исаевич поднял руку. – У Шубника в судьях – бояре да дьяки. Мы ж будем судить всенародно, и суд наш самый праведный.Что укажете изменникам? – Казнить, воевода! Лазутчиков повесили на осинах.Глава 13 АФОНЯ
– Погодь, Силантий, не горячись, – прикрывая Афоню, молвил Ерема. – Зарублю! – продолжал яриться пятидесятник, отталкивая молодого пушкаря. – Да уймись же, Силантий! Ужель экий сверчок стрельцов посек? – Не один он был, а с луганскими мужиками. Те ж давно на стрельцов крысились, сволочи! – И все ж уймись. Сведем мужичка к голове да спы-таем. Уймись, Силантий. Пятидесятник двинул кулаком Афоню по лицу и вложил в ножны саблю. – Айда к Смолянинову. Но Кузьмы Андреевича все еще не было: яе вернулся от воеводы Трубецкого. Пятидесятник, свирепо зыркая на Афоню, сказал Ереме: – Недосуг ждать, в караул пора. Стереги оного пса накрепко, вечор приду. Силантий, еще раз огрев Шмотка кулаком, отбыл к сторожевой заставе. Афоня, утирая рукавом разбитые губы, молвил: – Бес попутал служилого. Да ить мне и мухи не убить. А тут на-ка… Не верь ему, Еремушка, не за того меня стрельче принял. – Верь не верь, но сыск тебе будет. Так что крепись, мужичок… Куды ж мне тебя девать? Ерема кислым взглядом окинул тщедушную фигуру Шмотка. – Хлипок ты. Где уж те под кнутом стоять. Кат у нас дюж, подковы гнет. Стеганет разок – и ко господу. Пушкарь задумчиво постоял столбом, а затем потянул Афоню к зелейному погребу. – В яме покуда посидишь. Там бочки да кади с зельем. Да, мотри, в кадь не заберись. Увезут замест пороха к наряду. Подошли к погребу; подле стояли четверо стрельцов с бердышами. Ерема кивнул на Афоню. – Темниц у нас нет, так пусть здесь посидит. – Аль провинился в чем? – спросили стрельцы. – А бог его ведает. Голова прибудет – расспросит. Служилые подтолкнули Афоню к ступеням, хохотнули: – Лезь вниз, лапотник, поохладись. Зелейный погреб был довольно высок и просторен. Шмоток присел на нижнюю ступеньку, осмотрелся. Видны лишь первые ряды бочек, остальные потонули в темноте. Вдоль бочек, кадей и ядер – широкий проход; по бокам – дощатые настилы и сходни. Афоня тяжело вздохнул. Живым теперь не выбраться, сказнят царевы люди неразумную головушку. Сам виноват: заболтался лишку. Надо было деготь у обоза свалить – и вспять. Нет, по наряду побрел, Ерему искать. А пошто? И без того все выглядел. И откуда этот пятидесятник свалился? В Луганях его не было. Там каждого стрельца в рожу знали. Ни один не ушел, всех порешили. Было два десятка и на погост сволокли два десятка. Откуда же? Диву дивился. А было так. Пятидесятник Силантий наведался в Лугани поздней ночью. Прибыл с грамоткой от князя Михайлы Нагого. Сказал брату: – Повелел воевода стрельцов в свою рать отозвать. То по цареву указу. Так что поутру в поход снаряжайся. – А как же село? – спросил Терентий. – Мужики тут своевольные. Того гляди за топоры возьмутся. – Ныне, братец, всюду гиль. Цареву же войску под-крепленье надобно. Судачили, тянули вино да бражку, а в полночь за избой шум заслышали. – Знать, чего-то стряслось, – поднялся из-за стола Терентий и вышел во двор. Силантий глянул в оконце. Огни факелов, крики. – Попался, Тереха! Бей его, мужики! «Бунт! – всполошился Силантий. Стало страшно: на дворе было людно. Попробуй сунься! Но и в избе торчать не резон: вот-вот мужики нагрянут. Шагнул в сени, из них поднялся на чердак. Спотыкаясь о кади, кузова и рухлядь, пролез к чердачному оконцу. Пламя факелов вырывало из тьмы бородатые мужичьи лица. Больше всех гомонил низенький, юркий мужичонка с куцей бородкой. Кричал, наседая с рогатиной на Терентия. – То самый изверг, крещеные! Пуще всех батогами потчевал. Егоршу насмерть засек. Бей душегуба! Мужики приперли Терентия рогатинами к амбару. Один из страдников выхватил саблю. – Получай, дьявол! Мужики, расправившись со стрельцом, покинули двор. Силантий же тихонько спустился вниз и огородами, мимо бань, прокрался к лесу… Афоня ужом скользил по темному проходу; тихонько выстукивал кади и бочки. «Полнехонька… И эта полнехонька». Одна из бочек оказалась полупустой, крышка сдвинута. Шмоток запустил руку. Ямчуга. Опрокинул бочку в проход. «Поди не приметят. В зелейник с огнем не ходят», – подумал Афоня и сторожко покатил бочку к выходу. Затем принес крышку; в крышку вбита малая железная скоба. Прислушался. Наверху скучно, лениво переговаривались стрельцы! Жарынь! Смены ждут не дождутся. Вскоре послышался скрип колес. «Возницы едут… Ну, осподи, благослови!» Афоня перекрестился и сиганул в бочку; прикрылся крышкой, ухватился обеими руками за скобу. Обозные люди спустились вниз, кинули на ступеньки настилы. – И когда экое мытарство кончится, – проворчал один из возниц. – Э-ва, милок. Война токмо зачалась, ишо и не так пригорбит, – молвил другой. «Епишка! – признал Афоня. – Перву бочку покатили, потом и за мою примутся. Помоги, смилостивись, мать-Богородица! Избавь от темницы вражьей!» Мужики ступили к бочке, покатили. Шмоток что есть сил ухватился за скобу. – Эта полегче, – произнес незнакомый возница. Бочку по настилу закатили на подводу. Возницы вновь сошли в погреб. Загрузив подводу, Епишка взгромоздился на переднюю бочку, хлестнул кобылу вожжами. – Тяни, милушка. Ну-у, пошла! Кобыла натужно всхрапнула и потянула за собой телегу. «Мать-Богородица, теперь лишь бы с угора свалиться да стрелецкую заставу миновать. Помоги, осподи!» – продолжал горячо молиться Афоня. В бочке темно и душно; Шмоток взопрел, дышал тяжело и часто. «Эдак долго не протяну… Лошадка бегом пошла. Знать, с угора потряслась, слава те осподи… Съехала… Голова раскалывается. Задыхаюсь, осподи. Мочи нет!» Надавил на скобу. Крышка ни с места. «Заклинило, царица небесна! Пропаду, сгину!» Двинул о крышку головой. Ни с места! Бпишка же недоуменно глянул себе под ноги, свесившиеся с бочки. Дорога гладкая, накатанная, бежит телега без тряски, а тут будто из бочки по крышке дубиной ухнули… Да вот и сызнова! Грохот из бочки. Уж не дьявол ли там?! Епишка часто закрестился и соскочил с подводы. В бочке вновь что-то бухнуло; крышка скатилась под телегу. – Так и есть – сила нечистая! Да вон и башка показалась. Сатана в бочке! – Карау-у-ул! – завопил возница и опрометью пустился от телеги. Афоня, стоя в бочке на коленях, завертел кудлатой головой. Никого не было, один лишь возница, крича и суматошно махая руками, во всю прыть несся к перелеску. Афоня захихикал, крикнул вослед: – Портки потеряешь, оглашенный!.. Стой! Но Епишку и стрелой не догонишь, за версту умчал. Афоня, посмеиваясь, выбрался из бочки. Угор далеко позади, до реки же с «даточными» рукой подать.Глава 14 НА КРОМЫ!
Болотников дотошно расспрашивал Афоню о вражьем войске. Приказал принести перо и черни-ленку. Перенося сведения на бумажный лист, поминутно спрашивал: – Так ли южный подступ к врагу выглядит?.. Тут ли лесок с болотцем?.. Не далече ли у меня наряд от увалов?.. Афоня, довольный и важный, вскидывая щепотью скудную бороденку, говорил: – Лесок с полверсты от болотца, увалы – и того мене. Тыкался бороденкой в чертеж, поправлял: – Речонку покруче согни. Подковой стан огибает… Середний мост супротив рати Трубецкого, левый же – в обоз, к даточным людям ведет. Тут Семейка с сотней. – Как он? Мужики не сробеют? – Это севрюки-то? Будь спокоен, Иван Исаевич, крепкий народец. – Ну, дай бог, – кивнул Болотников и вновь углубился в чертеж. В тот же день собрал начальных людей. – Ночью выступаем, воеводы. – Ночью? – вскинул темные брови Берсень. – Ночью, Федор. Врага мы должны взять врасплох. – Мудрено, Иван Исаевич. До Кром не пять верст. – Знаю, Федор. И все ж пойдем ночами, скрытно, чтоб Трубецкой не ведал. А для того выставим по всем дорогам конные ертаулы. Ни один вражий лазутчик не должен пронюхать о выступлении рати. – Разумно, воевода, – молвил Юшка Беззубцев. – В такую жарынь токмо ночами и двигаться. О дорогах же лазутчики сведали, не заплутаем. – А наряд? – спросил Мирон Нагиба. – Дороги не везде ладные. Тяжеленько будет Рязанцу. – Наряд пойдет по большаку. Пройдешь, Терентий Авдеич? – Пройду, Иван Исаевич. Мосты и гати подновили, сам проверял. – Вот и добро… Теперь о вражьем войске. В рати по-боле тридцати тыщ. Основная сила – служилые дворяне. Стянуты они из Новгорода, Пскова, Торопа и замосковных городов. Стрельцов с две тыщи, пушкарей около сотни. Остальное воинство – даточные и посошные люди. Рать хоть и под началом Юрия Трубецкого, но не едина. Михайла Нагой стоит особняком. Разбит и наряд. Большая часть пушек поставлена на путивльской дороге, другая же – отведена к московской. Князь Трубецкой опасается удара с тыла и опасается не зря. Была же у нас попытка обойти Кромы с Московского большака… А теперь зрите на чертеж… То расположение вражьей рати. Давайте-ка подумаем, как искусней к стану подступиться да как без лишнего урону дворянское войско разбить… Совет затянулся. Оставшись один, Болотников молча заходил по шатру. Кажись, все должно получиться на славу. Продумали до мелочей. Но все ли без сучка и задоринки? Стоит где-то оступиться – и вся задумка полетит в тартарары. Погибнет рать – и прощай надежа на житье вольное. Надо еще раз взять чертеж да изрядно поразмыслить. Нет ли где просчета да изъяна?.. Думай, Большой воевода, думай! Теперь, когда улеглись жаркие споры и довольные, уверенные в победе военачальники разошлись по полкам, он еще и еще раз взвешивал каждый шаг своей рати. Что-то в плане сражения показалось ему неубедительным и легким. Но что? Все, кажись, толково и разумно. Но сердцем чувствовал: где-то промахнулся, недоглядел, и этот недогляд дорого обойдется рати. Вновь А вновь вглядывался в чертеж, прикидывал версты, время внезапного налета полков, ответные шаги Трубецкого, Нагого и пушкарского головы Смолянинова… Смолянинов и Семейка Назарьев. Стоп, воевода!.. Семейка Назарьев… Не слишком ли велика ноша взвалена на со-сельника? Когда отсылал Назарьева во вражью рать, сказывал: – Дело твое, друже, особое. Не только в стан Трубецкого пробраться, но и великую поруху ему учинить. Как зачнем бой, немедля подымай сотню и пробирайся к наряду Смолянинова. Наряд – всей дружине помеха. Перебьешь, а тут и мы подоспеем. «Тут оплошка! Мало ли что может с Семейкой приключиться. Как ни говори – вражий стан. Сегодня – даточные люди подле угора, у реки, а завтра их могут за пять верст перекинуть. Доберись-ка до пушкарей! Вот и уповай на Семейку. Тонка ниточка. Нет, воевода, с изъяном твоя задумка. Надо что-то похитрее придумать». Рать отдыхала. На дорогах, лесных тропах и речных перелазах затаились болотниковские разъезды. Большой воевода накрепко наказывал: – Кромы – рядом. Врагу не показываться. А коль лазутчики появятся, взять до. единого. Мышь не должна проскочить. Спит рать, копит силу после утомительного перехода. Иван Исаевич, привалившись к старой замшелой ели, напряженно и взволнованно раздумывает: «Час настал! Завтра – сеча. На смертный бой с боярским войском выйдет народная дружина. Прольется кровь, мнохго крови. Враг силен. То не лях и не ордынец, а свой же русич. Сила пойдет на силу. Падет не только много недругов, но и верных содругов. Дворяне знают: мужики и холопы подняли меч за землю и волю. А без крепостей и поместий господам не жить. Сеча будет жестокой… Выдюжит ли дружина? Не дрогнет ли в ярой брани?» Суровый, озабоченный, зашагал меж спящих ратников. Факел вырывал из тьмы бородатые лица. Вот мирно похрапывает, лежа на спине, дюжий комарицкий мужик в домотканом кафтане. Крутоплечий, бровастый, длинная рука откинута в мураву. Ладонь широкая, загрубелая. «Крепка рученька, – невольно подумалось Ивану Исаевичу. – Знала и топор, и соху, и косу-горбушу». Подле мужика – обитая железом палица. Болотников поднял, прикинул на вес. В палице добрый пуд. Могуч ратник! Такому враг не страшен, такой не дрогнет. Вгляделся в другого. Тот не велик ростом, но жилист и сухотел. «И этот спуску не даст. В бою будет сноровист и ловок». Шел, всматривался в ратников, и на душе его полегчало. Силушкой повольники не обижены. Да и где им недо-силками быть? Извечные трудники, от зари до зари на мужичьей работе. Возвращался к шатру полем. Остановился среди ржи, коснулся рукой тугого тучного колоса. В ладонь брызнуло литое семя. Вздохнул. «Осыпается хлеб. Припозднились тутошние мужики со жнивьем…» Воткнул в землю факел, скинул кафтан и лег в рожь. По безлюдной ночной ниве гулял ветер. Хлеба шумели, клонились колосьями к лицу. Иван Исаевич вдыхал полной грудью будоражащие запахи земли, смотрел на яркие звезды и чувствовал, как встревоженная, обеспокоенная душа обретает покой. Вспомнился вчерашний разговор с местными мужиками; те пришли к нему всем селом. – Прими в свою рать, батюшка воевода. Желаем государю Дмитрию Иванычу послужить. Пришли в самую страду, покинув вызревшие нивы. «Крепко же мужики в царя Дмитрия веруют, коль в самые зажинки за топоры взялись. Хлеб не пожалели. Воля-то всего дороже. Поди, не забыли, как Борис Годунов на северскую землю ордынцев напустил. Те ж лютовали. Мужиков вешали за ноги и жгли, женщин силили и насаживали на колья, детей бросали в костер. Век не забыть то народу, зло будет с боярскими подручниками биться… Теперь лишь бы похитрей на врага напасть и так по цареву войску ударить, чтоб по всей Руси слава пошла. Народ победил! Народ прогнал с северской земли рать боярскую! То-то всколыхнутся уезды и волости, то-то поднимется вся Русь! Долго лежал в густой ниве, будто впитывал из земли животворные соки. Да, так и будет! Поднялся с горячим сердцем, отважный. Твердой, уверенной походкой вернулся к шатру, толкнул стремянного. – Буди воевод, Секира. Поднимай полки! Рать разбилась на четыре дружины. Федор Берсень и пушкарский наряд Терентия Рязанца наступали по большаку. Юшка Беззубцев и Тимофей Шаров должны пройти через леса и болота и ударить по войску Трубецкого с запада. Нечайка Бобыль – с севера. Иван Болотников задумал обогнуть крепость с востока. То был самый тяжелый путь: надо дважды пробраться через реку Кромы, миновать непролазные дебри и чащобы, пересечь множество овражищ. Федор Берсень недовольно бросил: – Напрасно, Иван Исаевич, по неудобицам прешься. Не по чину тебе с пешей ратью на Кромы продираться. Ты ж у нас Большой воевода! Веди дружину конно, большаком, а по лесам и оврагам иного пошли. – Нет, Федор, что на совете порешили, тому и быть. У нас, поди, не царево войско, без мест, неча бояриться. Напасть же на Трубецкого с восхода – выиграть битву. По большаку конно сам пойдешь. Да не спеши, жди, покуда Нечайка с Беззубцевым не зачнут сечу. Предупреждал не зря: Федька напорист, горяч, долго выжидать не любит, чуть что – лезет на рожон. Так было не раз в Диком Поле, когда Берсень схватывался с ордынцами. – И наряд оберегай. Не оставь Рязанца одного, то погибель. – Сам ведаю, – обидчиво фыркнул Берсень. – Да ты не серчай, друже, – обнимая Федора за плечи, молвил Болотников. – Крепко верю в тебя, не посрамишь. На великое дело идем! – Не посрамлю, воевода. Попрощались и разошлись ратями. Иван Исаевич шагал впереди войска; подле него Мирон Нагиба, Устим Секира, Афоня Шмоток. Дружина шла налегке, оставив в обозе коней и тяжелую броню. Миновав ржаное поле, ступили в дремучий бор: темный, замшелый, угрюмый. Тут не только крню, человеку пройти тяжко. Но воевода спокоен: обок местные старожилы Мелентий Шапкин да Игоська Сучок. Мелентию за пятьдесят, крупный, пышнобородый, с зоркими, слегка раскосыми глазами. Игоська – сухотел, скудоросл, с маленькими кривыми ногами; семенит кренделем, быстро и длинно говорит: – Проведу, батюшка воевода. Тропы ведаю. Я тут двадцать годков охотничьим делом промышляю. Тропа была узкой, едва приметной, тонула в седых мхах; коряги и сучья цеплялись за порты и рубахи, армяки, зипуны и азямы, срывали шапки. Пробивались час, другой; из-за малинового небосклона выползло румяное солнце, но в бору было по-прежнему сумрачно. Лес оборвался внезапно. Игоська птахой выпорхнул из чащобы, бодро молвил: – Вышли, батюшка воевода. Выходь, служивые! Вон уж и река Кромы виднеется. Болотников повел дружину к реке. Вскоре ратники высыпали на песчаную отмель. Противоположный берег высился неприступными крутоярами. – Ух ты! – присвистнул Афоня. – Тяжеленько взобраться. Ужель отложе места нет? – Нет, милок. До самой Оки отложе места не сыскать, – ответил Мелентий. Болотников повернулся к рати, воскликнул: – Айда на кручу, ребятушки! Вяжите пояса и кушаки – ив потягушки. На кручу! Рать разделась, полезла в воду. Река Кромы хоть и не широка, но глубока и быстра; дно не вязкое, песчаное, с галькой. И часу не прошло, как войско стояло на крутояре. Вдоль всего берега темно-зеленой горбатой грядой тянулся высокий лес, и был он, казалось, еще дремучей и непроходимей. – Тут и вовсе чертова преисподня, батюшка воевода. Кабы одному лезть, а ратью же не сунешься, – развел руками Игоська и глянул на Мелентия. – Тебе эти места боле ведомы. Чу, не единожды овражищами хаживал. – Хаживал, – мотнул бородой Мелентий. Покосился на воеводские желтые сапоги из юфти, кашлянул. – Оно, конешно, сподручней бы в лаптишках… В сапогах по овра-жищам не больно тово. – Кабы ране упредил, – рассмеялся Болотников. – Да ты не жалей моих сапог, Мелентий. Побьем царево войско, новые купим. – Сапоги что… Ноги сотрешь, кой воин? В ногах же вся сила. Мелентий вновь смущенно кашлянул и полез в торбу. – Не погнушайся, воевода. Новехоньки. Протянул Болотникову лапти-берестянки с оборами, чистые белые онучи. Иван Исаевич благодарно обнял мужика за плечи. – Спасибо, друже. Переобулся, притопнул ногой. Ратники заулыбались. – Впору ли, воевода? – Впору, ребятушки. В такой обувке сам черт не страшен. В путь, дружина! Переплыв на конях небольшую речку Недну, казачье войско Юшки Беззубцева и Тимофея Шарова наткнулось на гнилые, топкие болотца. – Тут самая низина, – толковали проводники. – Однако ж не пужайтесь, ведаем пути. Ехали сторожко; меж низкорослых кустарников мелькали серые и черные бараньи трухменки с красными шлыками. В иных местах кони проваливались по брюхо, но их тотчас вытягивали на тропу. Проводники кричали: – Обок – зыбун! – Ежжайте след в след! Кое-где пришлось настилать гати; рубили саблями ивняк, кидали под ноги лошадей. И все ж с десяток лошадей провалились. Тимофей Шаров с тревогой поглядывал на солнечный восход. – Худо идем, Юрий Данилыч, мешкотно! Поспеем ли? Бог с ними, с конями. – Коней терять не будем. Надо вытаскивать, – спокойно отвечал Юшка. – Да ведь припозднимся! – Не припозднимся. До полудня еще долго. Но гиблой, глухой низине, казалось, не было конца и края. Тимофей и вовсе потерял терпение, то и дело вопрошал: – Скоро ли, мужики? – Теперь уж недалече. До леска рукой подать. Наконец казаки выбрались в сухой березняк. Мужики молвили: – Дале ноги не замочишь. Поля да перелески, а там уж и Кромы. Юшка дал рати передышку. – Подкрепитесь, казаки. Набирайтесь сил. Дале открыто пойдем. Подозвал лазутчиков. – Доглядайте вражий стан. Ждите, покуда Бобыль не ударит. Тотчас пальните из пистолей. Повстанцы знали: начнет сечу дружина Нечайки. Близился полдень. Тимофей Шаров, привалившись к березе, напряженно сцепил на колене жесткие ладони. Ждал! Нечайка молчал. Наконец-то одолели овражища! Поизодрались, тюумая-лись. Иван Исаевич, оглядев уставшую рать, ободрил: – Ниче, ниче, ребятушки. Час терпеть, а век жить. Придет солнышко и к нашим окошечкам. До полудня было еще добрых два часа. Дружина укрылась в бору. Отдыхали. Жевали хлеб и сушеное мясо, запивая квасом из баклажек. Мирон Нагиба, прикладываясь к горлышку, блаженно крякал. Афоня повел носом, подсел к Нагибе, рассмеялся. – Знать, крепок квасок, Миронушка? – Буде зубы-то скалить, – заворчал Мирон и воровато покосился на Болотникова. (Воевода на время похода приказал вылить из баклажек вино и горилку). Слава богу, не приметил. Сидит в сторонке и ведет речи с ратниками. Нагиба показал Афоне кулак и сунул баклажку за пазуху. Шмоток, посмеиваясь, побрел меж дружинников. Стал супротив могутного русобородого ратника в домгсь тканом азяме. То был Добрыня Лагун из комарицких мужиков; подле Добрыни лежала огромная палица, обитая железом. – И впрямь Добрыня Никитич… А все ж упарился, Добрынюшка. Рубаху хоть выжимай. За сошенькой легче ходить? Лагун, высоченный, довольно молодой еще мужик, молча рвал крепкими зубами кус мяса. Афоня уже знал: Добрыня простодушен и неразговорчив, слово клещами не вытянешь. Шмоток обеими руками ухватился за палицу и тотчас опустил наземь. – Ну и ну! Да как же ты, голуба, эку дубину с собой таскаешь?! – А че? – Так ить тяжеленько, поди. Добрыня безучастно жевал мясо. Невдалеке, из чащобы, послышался голос кукушки. Один из повольников поднялся и вопросил, перекрестившись: – А ну скажи, божья птаха, сколь мне годов жить? Кукушка молчала. Повольник постоял, постоял и огорченно опустился в траву. – Худы мои дела. – Да ты не кручинься, голуба, – принялся утешать молодого ратника Афоня. – То ишо не беда, коль молчит. Вот кабы один разок прокуковала, тут уж не обессудь. Кому что на роду писано… Птица сия – вещая. Прокричит ку-ку над избой – жди в дому чьей-то смерти. Но, бывает, и счастье предрекает. Коль услышишь птицу попервости да идешь с деньгой – быть богату. Тако же и девушка. Пусть хоть с единой полушкой услышит – за богатым быть. Особливо страднику кукушка в утеху, кой в первый день засевать полосу выходит. Уж ежели ку-ку услышит – быть тучному колосу. – Но есть птицы, кои одно зло предрекают. Так ли, дядька Афанасий? – Так, голуба. Их и зовут зловещими. То ворон, грач, сыч, сова, филин, пугач да сорока. Кричат дико, аж волосы дыбом. Как-то ночью в лесную глухомань угодил. Жуть, паря! Вдруг слышу, кто-то человечьим голосом завопил, А голос страшный, отчаянный, будто на помощь к себе зовет. Я к земле прирос, душа в пятки. Опосля крик ребенка разнесся, плачет, чисто дитя малое. Потом хохот на весь лес. И такой, паря, хохот, будто Илья на колеснице громыхает, аж дерева шатаются. Под конец же – смертный стон. Тут и вовсе apos;всего затрясло, удержу нет. – Пугач был? – Пугач, паря. Уж куды зла птица! Сколь бед людям причинила. От такой подальше. Но и от зловещей птицы можно уберечься. – Заговором? – Не, паря, ни кресту, ни заговору не поддается. Надобно когти филина при себе иметь. Вот тут-то наверняка зла не увидишь. Сусед мой, дед Акимыч, почитай, век прожил. А все отчего? Когти филина на шее носил. Афоню тесно огрудили ратники. Болотников и Нагиба вышли на крутояр. Откинув еловую лапу, увидели на другом берегу крепость. Кромы! Высокая, мощная крепость с проезжими, глухими и наугольными башнями; крепость была настолько близкой, что казалось, выпусти из тугого лука стрелу – и она вонзится в толстое дубовое оградище. – Ишь ты, под самые стены подошли, – негромко молвил Нагиба. Иван Исаевич зорко окинул вражий стан. Рать расположилась так, как и рассказали лазутчики. Царево войско огибало крепость двумя полукольцами; в первом – отчетливо виден шелковый голубой шатер, в другом, более отдаленном, малиновый. «Шатры Нагого и Трубецкого… И шатрами и ратями обособились. Меж ратями версты две… А где ж пушкарский наряд? Афоня сказывал, на взлобке. Угор тут один, левее стана Трубецкого. Здесь наряд!» – Тихо в стане, батько. Одни плотники тюкают. – Туры ладят. Высоко подняли. Не седни-завтра пушки начнут затаскивать. – Вовремя пришли, батько. Супротив пушек Кромам не устоять. С тур поглядно, как на ладони, токмо ядра покидывай. – Ныне не покидают… Вражий стан усеян шалашами ополченцев; всюду дымятся костры; доносятся запахи рыбьей ухи, мясной похлебки, жареной баранины. – Холопы снедь барам готовят. Ишь, вертела крутят… Не ждут нас, батько. – Не ждут… Дело за Нечайкой.Глава 15. СЕЧА
Заворовал городок Карачев. Служилые люди и посадчане не захотели целовать крест Василию Шуйскому. Князь Трубецкой выслал на крамольных людей дружину в тысячу ратников. Воеводой рати – окольничий Василий Петрович Морозов. Ехал смурый. Забыл Христа народишко, не живется покойно. Расстригу на Москве всем миром убивали, из пушки прах сатанинский выпалили. С чего бы воровать? Так нет же, гилевщики! Не верят. Жив царь Дмитрий Иваныч – и все тут! Рюриковича признавать не желают, а в беглого Расстригу веруют. То ли не полоумки! Воюй их, лиходеев. Воевать же окольничему страсть не хотелось. Лежать бы на пуховиках в теплых покоях, трапезовать, чего душенька запросит, да с дородной супругой тешиться. Уж так-то сладко жилось да елось! Но тут вдруг южная ок-райна заворовала, царь Василий повелел под Кромы тащиться. Ох-ти, господи! Покинуть Москву, Земский приказ, где прибыток сам в мошну течет, трястись сотни верст по разбитой дороге – и чего ради?! Ехал, бранился, проклинал севрюков. Казачья дружина Нечайки выступила со стана Болотникова раньше всех и шла на Кромы кружным путем. К полдням выбрались из леса на дорогу. Мужики-проводники молвили: – То дорога из Кром на крепостицу Карачев. – А до Кром далече? – Версты с три. Теперь уж сами, воевода. Да поможет вам бог! Казаки наметом поскакали к крепости; теперь уже нечего было таиться, скакали дерзко, открыто. Вымахнули на взлобок. Передние всадники, во главе с Нечайкой, осадили коней. – Царево войско, донцы! Встречу казачьей дружине ехала вражья рать. Донцы на какой-то миг опешили: – Никак высмотрели нас, станишники. – Упредить порешили. – Ловок Трубецкой! Со взлобка видно всю царскую рать. Впереди ехали конные, за ними – «даточные» и «посошные» люди с обозом. Нечайка чертыхнулся: норовили бить врага в его стане, а враг сам перешел в наступление. – Не увязнуть бы, – сторожко молвил сотник Степан Нетяга. – Не лучше ли с другого бока Трубецкого лягнуть? – вторил ему Левка Кривец. Бобыль недовольно глянул на казаков. – Негоже гутарите, донцы. Ныне нас все войско ждет. И увязнуть нельзя, и другой бок искать недосуг. Нечайка выхватил из ножен саблю. – Спокажем казачью удаль, донцы! Разобьем бар – и тотчас на Кромы. Гайда, станишники! – Гайда! – мощно прокатилось по казачьим рядам. Василий Петрович Морозов оторопел. Царица небесная! С угора катилось на дворянскую рать грозно орущее войско. Бараньи шапки, зипуны, сабли и копья. Да то воровские казаки! Побелел воевода, борода затряслась. Приходя в себя, закричал прерывисто и сипло: – Разворачивай сотни! Примем бой! Постоим за ца-ря-батюшку! Соцкие в суматохе разбивали ополченцев на полки. Но казаки все ближе, все злей и яростней их воинственный клич: – Ги, ги! Ги-и-и! Впереди донцов на вороном коне мчался могутный Нечайка. Горели глаза, развевались русые кудри из-под черной трухменки; когда до вражьего войска оставалось не более трети поприща 36, он гаркнул: – Обходи бар, донцы! Казаки только того и ждали – вмиг рассыпались и охватили рать двумя крыльями. Сшиблись! Зазвенела сталь, посыпались искры, полилась кровь… Пешая рать Болотникова нетерпеливо ожидала появления Нечайки. То был утомительный, беспокойный час! Афоня Шмоток, поглядывая из чащи на вражий стан, бормотал заговор: Срываю три былинки: белая, черная, красная. Красную былинку метать буду за Окиян-море, на остров Буян, под меч-Кладенец; черную – покачу под черного ворона, того ворона, что свил гнездо на семи дубах, а в гнезде лежит уздечка бранная с коня богатырского; белую былинку заткну за пояс узорчатый, а в поясе узорчатом зашит, завит колчан с каленой стрелой. Красная былинка достанет Ивану Исаевичу меч-Кладенец, черная – уздечку бранную, белая – откроет колчан с каленой стрелой. С тем ме-чом-Кладенцом выйдет воевода на рать злу боярскую, с той уздечкой обротает коня ярого, с тем колчаном, с каленой стрелой одолеет силу вражью… – Ты че губами шлепаешь? – подтолкнул Шмотка Устим Секира. – Не встревай! – огрызнулся Шмоток. Знал: помеха при заклинании – худая примета. – Все дело спортишь, дуросвят. Стремянный, посмеиваясь, отошел к Болотникову. У Ивана Исаевича напряженное лицо. «Что ж с Нечайкой? Ужель в болотах застрял? Ежели так – все мои помыслы псу под хвост… Федор первым не выдержит. Полезет напролом и угодит под пушки. Потом ввяжется Юшка Беззубцев. И ему придется туго…» – Глянь, Иван Исаевич!.. Скачут! – воскликнул Секира. Болотников, приложив к челу ладонь козырьком, посмотрел на дорогу. – Скачут, да не те… То не Бобыль. Всадники неслись бешено, во всю прыть, и что-то отчаянно кричали; за ними показались новые вершники. Лицо Болотникова посветлело. – Нечайка! К Кромам отступали остатки морозовской рати. Казачья лавина, сметая врага, приближалась к стану Трубецкого. – Ну, слава богу! – размашисто перекрестился Болотников. – Скоро, други, и наш черед. К шатру Трубецкого примчал всадник на взмыленном коне. – Беда, воевода! Морозов разбит. – Кем разбит? Откуда! – встрепенулся Юрий Никитич. – Карачевскими ворами. Те сустречь Морозову выступили. Служилые казаки. Почитй, всю рать положили. Ныне на Кромы прут! – Какие казаки? Чушь! В Карачеве и двух сотен служилых не наберется. А тут много ли? – Тыщи с три, воевода. Трубецкой тому немало подивился. Откуда свалилось казачье войско? Уж не с Брянска ли набежали? Там еще в мае от царя отложились. Но дивило Трубецкого и другое. Как могли бунтовщики напасть на его стан с сорокатысячным войском? Дерзость неслыханная! Застучали барабаны, заиграли рожки, запели трубы. Вражье войско изготовилось к бою. По телу Ивана Исаевича пробежал легкий озноб. Вот он, решающий час! Сколь дней и ночей думал о нем, сколь готовился к сече! На стены крепости высыпал весь город. Взоры кромцев обращены на полунощь. Что там? Кто пришел на подмогу? Болотникову хорошо виден воеводский шатер Михай-лы Нагого; воевода, закованный в латы, сидит на белом коне. Ни одна сотня не выслана к стану Трубецкого. «Кромцев пасется, – подумал Иван Исаевич. – Нельзя боярину оставлять крепость. Кромцы ударят в спину». Дружина Нечайки вклинилась в рать Трубецкого. Казаки давили конями, рубили саблями, разили из пистолей и самопалов. – Гарно бьются, – крутил длинный смоляной ус Устим Секира. – Так их, Нечаюшка; Колошмать неправедников! – восклицал Афоня. – Увязли… Теперь тяжко будет, – посуровел Болотников. Нечайке и в самом деле было тяжко: враг наседал со всех сторон. Закричал: – Сбивайтесь в кулак, донцы! Крепись, хлопцы! Сбились в ежа, ощетинились копьями, но многотысячная вражья рать сдавила клещами. Наседая на казаков, дворяне орали: – Попались, гультяи! – Кишки выдавим, крамольники! Нечайка, рубя врага направо и налево восклицал: – Не бывать тому, сучьи дети! А ну, получай! Прикрываясь щитом, могуче взмахнул саблей и развалил дворянина до пояса. Быстро глянул на закат, повеселел., – Юшка выступил, хлопцы! Гайда, донцы! – Гайда! Трубецкой обомлел: с заката надвигалась новая конная рать. Окстился. Уж не дьявольское ли наважденье? Святые угодники! Да левей же стана болото на болоте. Как смогли воры зыбуны пройти?! Однако мешкал недолго. Выставил перед казачьей лавиной пешую рать со щитами и копьями. Сотни сомкнулись рядами. Вперед же вымахнули налегке конные лучники. «Ловок Юрий Никитич! Бывал в сечах. Запросто Трубецкого не осилишь. Да вон и тяжелые самострелы подтянул. Ловок! – мысленно похвалил царского воеводу Болотников. Юшка Беззубцев не дрогнул. Привстав на стремена, гаркнул: – Сомнем ворога, казаки! Впере-е-д! Навстречу повольникам полетели длинные красные стрелы. Десятки казаков и коней были убиты. Одна из стрел смахнула с Юшкиной головы трухменку, но из оскаленного рта хриплый, неустрашимый клич: – Впере-е-ед! Лучники, опустошив меховые колчаны, спрятались за пеших ратников; те опустились на колени, заслонились щитами, высунули копья. Казачьи сотни, напоровшись на железный заслон, остановились. Падали наземь кони, всадники. Князь Трубецкой, взирая на битву с невысокого холма, довольно огладил бороду. – Это вам не купчишек зорить, разбойники! Кивнул тысяцким: – Как токмо воры отступят, давите конницей. Но казаки не отступили; во вражьем заслоне удалось прорубить окно. Трубецкой, как будто его могли услышать ратники, закричал: – Смыкайтесь! Не пущай воров! Но в открывшуюся брешь вливались все новые и новые десятки казаков. – Теперь не остановишь, теперь прорвутся! – повеселел Секира. – Не пора ли и нам, Иван Исаевич? – нетерпеливо вопросил Мирон Нагиба. – Рано, друже, рано. А брешь все ширилась, и теперь уже не десятки, а сотни повольников вклинивались в боярское войско. Заслон рухнул, распался. Пешие ратники, не выдержав казачьего напора, побежали. – К Нечайке, к Нечайке, донцы! – послышался новый приказ Юшки Беззубцева. Дружина Бобыля рубилась с удвоенной силой. Помощь приспела! Натиск врага ослаб: часть дворянской конницы выступила встречу Беззубцеву. Нечайка, увлекая за собой казаков, гулко, утробно орал: – К донцам, хлопцы! К донцам! Вскоре дружины Бобыля и Беззубцева слились. Битва разгоралась едва ли не по всему стану Трубецкого. А Михайла Нагой все еще выжидал, лицо его то супилось, то вновь оживало. Вначале, когда внезапно нахлынувшее казачье войско оказалось в тисках Трубецкого, Михайла досадливо поморщился. «Побьет вора Трубецкой. То-то ли занесется. Один-де побил, без Михайлы. Похвальбы-то в Боярской Думе! От царя щедроты. Нагим же – обсевки». Но вот на стан Трубецкого набежало новое войско, потеснив пешую рать и конницу. Михайла злорадно ухмыльнулся. Пятится Юрий Никитич! Где уж ему с ворами управиться. Нет, князь, без Нагого не обойтись, кишка тонка. Пусть тебе воры наподдают, то-то спеси поубавится. Ждал от Трубецкого гонца, но воевода покуда и не помышлял о помощи. «Воров едва не впятеро мене, долго им не продержаться», – думал Юрий Никитич. – Да и стрелецкий полк еще в запасе. Побью воров и без Мишки». Но когда воеводе донесли, что по путивльскому большаку движется в сторону Кром новое мятежное войско, Трубецкой потемнел лицом. «То уж сам Ивашка Болотников! Отсиделся, вор… В двух верстах. Под самым носом! Но как же разъезды не приметили? Войско – не блошка, в рукавицу не упрячешь. Проморгали, верхогляды!Знать, Ивашка скрытно шел, ночами». Надеялся на большой пушкарский наряд с Кузьмой Смоляниновым, на стрелецкий полк. Но воры почему-то по путивльской дороге дальше не пошли: минуя увал с царскими пушками, стали просачиваться к стану перелесками. Трубецкой и вовсе помрачнел. «О наряде заранее сведали… На московском тракте обожглись, так осторожничать стали. Ну да еще поглядим, кто кого». Трубецкой выслал на подмогу стрельцам конное войско в четыре тысячи. Теперь уже сеча началась с трех сторон. За восток же Юрий Никитич не опасался: там река Кромы, непролазный бор и крутые овражища. Воры с востока не появятся. Сотня «даточных» мужиков, под началом Семейки Назарьева, находилась с обозами у речки Недны. Семейка озабочен: идет лютая сеча, а мужики без дела сидят. – Куды ж нам? – тормошили его «даточные». – Надо бы к своим лезть. – А проку? – отмахивался Семейка. – Покуда до своих продеремся, в куски посекут. – Так нешто сиднем сидеть? Не простит нам Иван Исаевич. Семейка не знал на что и решиться; потерянно сновал меж мужиков, затем сказал: – Смекаю, воевода Нагой вот-вот к Трубецкому тронется. Не будет же он глядеть, как бар бьют. – Ну? Пойдет же Нагой и через Недну. А тут мосты, что мы ладили. Взять топоришки и… Кумекаете? – Дело, Семейка. Айда к мостам! Битва шла третий час. Ожидал Нагой. Ожидали кромцы. Ожидал Болотников. Наконец Трубецкой не утерпел и прислал к Нагому гонца. – Воевода повелел снять половину твоей рати, князь Михайла. « – Аль лихо Юрью Никитичу? – усмешливо бросил Нагой. – Покуда наравне с ворами бьется. А как твои, батюшки князь, подойдут, тут ворам и конец. Михайла самодовольно глянул на тысяцких. – Слыхали? Повыдохся Трубецкой. Не ему – нам венчать сечу. Нам – слава. В бой, воеводы! Оставив под стенами крепости половину дружины, Михайла Нагой двинулся на выручку Трубецкому. Дворяне-ополченцы, не единожды бывавшие в битвах, сражались остервенело. Ведали: пред ними подлая чернь. Злобно рубили мужиков и холопей, бунташных казачишек, возмутивших Московское царство. Иван Исаевич взирал на битву. Суровое сухощавое лицо его казалось окаменелым. «Тяжко русскому на русского меч поднимать, – в который уже раз обожгла беспокойная, давящая мысль. – Жестокие будут сечи. Но без крови воли не добыть». Мирон Нагиба тронул Болотникова за плечо. – Не пора ли, Иван Исаевич. Болотникову и самому не терпелось кинуться в бой, но ратное чутье подсказывало: не торопись, улучи момент – и ударь так, чтоб вражье войско было разбито наголову. Тем весомей и громче победа. А победы сей ждет вся сермяжная Русь. Полки Нагого вклинились в ряды казаков. Этого-то и выжидал Болотников. Обернулся к рати, затаившейся в зарослях, воскликнул: – Ныне и наше время приспело! На врага, други! Пятитысячная дружина скатилась с крутояра, перебралась на левый берег. Оруженосцы подали воеводе широкий длинный меч, серебристую кольчугу, шлем-ерихонку 37, красный овальный щит с медными бляхами. Болотников, облачившись в доспех, глянул на рать: – В бой, ребятушки! Сокрушим господ-недругов! В стане Нагого сумятица. Воровская рать будто с неба свалилась! Вновь заголосили рожки и трубы, загудели набаты; растерянно сбегались в сотни воины. Тяжело стало на душе князя Трубецкого. «В капкане!.. Вчистую объегорил Ивашка. Теперь лишь на господа бога уповать». Надев на голову высокий золоченый шишак с кольчатой бармицей, молвил: – С нами царь и бог. Айда на бунтовщиков! Тяжелый, осанистый, в сверкающем панцире, повел на чернь отборную тысячу. Пешая рать Болотникова сошлась с полками Михай-лы Нагого. Подле воеводы сражались Мироц Нагиба и Устим Секира. Неотступно следовал за воеводой и Афоня Шмоток. Иван Исаевич хотел было оставить крестного на крутояре, но Афоня заершился. – Не обижай, батюшка. Зазорно мне в кусту отсиживаться. Ты не мотри, что я мужичок с вершок. Ворога сноровкой бьют. Чать, бывал в сечах. Дозволь, батюшка! Болотников скрепя сердце дозволил, однако ж Мирона упредил: – Дорог мне Афоня. Молви ратникам, чтоб оберегали. Дружина Болотникова навалилась на стан Нагого широко развернутыми крыльями. Мужики-севрюки яро насели на дворянское войско; насели с рогатинами и боевыми топорами, палицами и кистенями… Страшен, неистов Болотников; его тяжелый меч вырубал улицы во вражьем войске. Мстил за горькую долю, боярские обиды, обездоленный люд. Сцепив зубы, бесстрашно и неукротимо лез вперед, увлекая за собой повольников. Богатырствовал Добрыня Лагун, сокрушая бар пудовой палицей. Богатырствовал казачий атаман Мирон Нагиба. Богатырствовало народное войско. Полки Михайлы Нагого, отступив, закрепились за подводами; соединили полукольцом сотни телег. Повольники, наткнувшись на прочный заслон, остановились. – Что будем делать, воевода? – вопросили начальные. Болотников, оглядев поле брани, усеянное трупами и ранеными, приказал: – Ловите барских коней. Поймали с сотню. Иван Исаевич взметнул на белого аргамака. Теперь воеводу стало видно всей дружине. – Не притомились, ребятушки? Знатно погуляли ваши топоры да сабли по барским шеям. За обозы попятились, недруги. Ну да клин клином вышибают. Не отсидеться барам за сей крепостью. Сколь кобылке ни прыгать, а быть в хомуте. Вперед, други! Круши царево воинство! Впере-е-ед! Взмахнув мечом, поскакал на обоз; за воеводой бурным грозным потоком устремились вершники и пешие ратники. Конь под Болотниковым резв и стремителен. Иван Исаевич припал к густой шелковистой гриве, сливаясь с горячим скакуном. Внезапно дохнуло ковыльной степью, Диким Полем, лихим казачьим набегом, когда он удало и неудержимо несся на злого ордынца. Все ближе и ближе подводы, все быстрей и стремительней бег аргамака. За обозным тыном – длинные острые копья, сверкающие шеломы, злобные лица, смерть. На ка-кой-то миг захотелось осадить коня, но короткую озноб-ную вспышку тотчас захлестнула всепоглощающая, ничем не обузданная ярость. На полном скаку перемахнул через вражий заслон. Молнией засверкал меч. Чем-то острым и жгучим ударило в плечо, но Иван Исаевич, не замечая боли, крушил господ-недругов. Подоспели Мирон, Нагиба, Устим Секира, Добрыня Лагун… В открывшийся проход густо хлынули ратники. Рубили врагов, раскидывали телеги. Дюжие мужики, вооружившись длинными, увесистыми оглоблями, били дворян по панцирям, колонтарям и шеломам, сбивали наземь. Звон, лязг мечей и сабель, ржанье коней, злые отчаянные вскрики воинов, хрипы и стоны раненых… Сеча! Над ратным полем зычный воеводский клич: – Навались, навались, ребятушки! Не выдержав натиска, дворянские полки Нагого откатились к стану Трубецкого. Кольцо замкнулось! Дружины Болотникова, Берсеня, Нечайки и Беззубцева тугим обручем стянули царево войско. Враг сник, заметался. А тут и оружные кромцы выскочили. Ратники Нагого, отступая, побежали к Недне. Но все пять мостов рухнули, служилые забарахтались в воде; кольчуги, латы и панцири тянули дворян на дно. Кое-кому удалось выбраться на берег, но тут набежала сотня Семейки Назарьева с топорами и орясинами. Один из дворян, кошкой сиганувший на старую ветлу, заорал: – Измена, служилые! Секи мужичье! Семейка пальнул из пистоля. Дворянин охнул и грянулся оземь. Служилые кинулись было на мужиков, но, увидев скачущих казаков, побежали вдоль Недны к спасительному угору с пушкарским нарядом. А кольцо все сужалось. Дворяне заполонили угор. Кузьма Смолянинов сокрушенно забегал среди воинства. – Куды прете?! Мне ж палить надо. Прочь от наряда! Но все смешалось: и пушкари, и обозные люди, и дворяне служилые. Встретить воров картечью и ядрами стало невозможно. Федька Берсень, углядев переполох на увале, гаркнул: – Добудем наряд, донцы! Гайда! – Гайда! Казачья лавина понеслась к увалу. «Ныне мои будут пушки. Ныне не осыплют дробом. Кузьму Смолянинова в куски изрублю!» – несясь на гнедом скакуне, жестоко думал Федька. Служилые встретили казаков в сабли. Берсень бился с дворянами и зыркал по сторонам: искал пушкарского голову. Знал: тот большой, могутный, рыжебородый, на кафтане его должна быть медная бляха с орлом. И приметил-таки! Голова отбивался невдалеке от казаков; отбивался отважно, полосуя донцов тяжелой саблей; от могучих ударов летели казачьи головы. – Не робей, не робей, пушкари! Постоим за царя-ба-тюшку! – восклицал Смолянинов. – Станишников губить, собака! – наливаясь клокочущим гневом и пробиваясь к наряду, закричал Федька. Пушкарей оставалось все меньше и меньше. Кузьма Смолянинов отскочил к пушке, схватил дымящийся фитиль, отчаянно крикнул: – Не гулять вам по Руси, ироды! Не служить Расстриге! Федька, углядев, как голова метнулся к бочонку, заорал: – Вспять, вспять, донцы! Но в ту же минуту раздался оглушительный взрыв. Десятка два казаков были убиты. Федьку едва не вышибло из седла; усидел, зло скрипнул зубами. – Смерть барам, станишники! – Смерть! – яро отозвалась повольница. Дворян смяли с угора, погнали к Недне. Остатки полков Трубецкого и Нагого бежали к Орлу. Дружина Болотникова ликовала. Иван Исаевич снял шелом. Набежавший ветер взлохматил черные с серебром кудри. Глянул на рать, земно поклонился. – Слава тебе, народ православный! Слава за победу, что немалой кровью добыли. Враг разбит, но то лишь начало. Нас ждут новые сечи. Впереди – царь Шуйский с боярами. На Москву, други! Добудем волю!ЧАСТЬ III ОГНЕМ И МЕЧОМ
Глава 1 ИСТОМА ПАШКОВ
Пятитысячное войско дворянской служилой мелкоты двигалось из Путивля к Ельцу. Ехали конно, с обозом и «даточным» людом. Воеводой – веневский сотник Истома Иваныч Пашков. Среди дворянского войска находился и казачий отряд в три сотни; донцы примчали в Путивль с Раз-доровского городка, примчали шумные, дерзкие. Галдели, потрясая саблями: – Не люб нам боярский ставленник! Не видать Дону зипунов и хлеба. Гайда к царю Дмитрию! Ярились, драли горло. Истома Иваныч довольно оглаживал русую бороду. Ишь как на Шуйского озлобились! То и добро. Чем больше у Шуйского недругов, тем скорее его погибель. Боярский царь на троне – горе дворянству. Не видать ни чинов, ни вотчин, ни мужика пахотного. Вы-сокородцы все к себе пригребут. Шуйский боярам крест целовал. По гроб ваш-де буду, не допущу ко двору худородных! Не позволю издревле заведенные порядки рушить. Борис Годунов норовил на старину замахнуться, так бог его и наказал. Сдох в одночасье. Из святого храма изгнан. Тело Бориса, погребенное по царскому чину в Архангельском соборе, выкопали с позором и, сунув в некрашенный гроб, отвезли на Сретенку и захоронили на подворье Варсонофьевского монастыря. Там же закопали царицу Марью и царевича Федора, убитых Голицыным, Молчановым и Шелефединовым. Михайла Молчанов ныне у шляхты в Сандомире. Сказывают: высоко вознесся, подле самого царя Дмитрия ходит. Государь же вот-вот выступит на Русь. Худо придется Шубнику. Пашков всегда недолюбливал князя Василия, а теперь и вовсе возненавидел. Случилось это два года назад, когда Истома был послан веневским головой на Москву. Время голодное. В стольном граде нещадно разбойничала чернь. Ехал по Москве зимними сумерками. В одном из глухих переулков навалились на Истому лохматые мужики с дубинками; вмиг стащили с коня, натянули на голову мешок, опутали веревками и куда-то поволокли. Мало погодя притащили Истому в душный, закоптелый сруб; скинули мешок, освободили от пут. В срубе смрадно чадил факел, воткнутый в железный ставец. Пашков молчаливо обвел хмурыми глазами татей. Их было около десятка: кудлатые, в рваных дерюжках, в старых облезлых шапках. – Перетрухнул, барин? – вопросил рослый сухотелый детина. – Мне вас, лиходеев, пужаться неча, – спокойно отозвался Истома. – Так ить живота лишим, – подскочил к Пашкову худой, длинношеий космач со злыми прищуренными глазами. Выхватил из-за голенища сапога нож, приставил к Истоминой груди. – Кровя выпущу, барин. Страшно, хе-хе. – Страхов много, а смерть одна, тать. Лихой присвистнул. – Нет, ты глянь на него, Тимоха! – повернулся космач к детине. – Эких бар мы ишо не заарканивали. Ужель и впрямь не боится? Кольнул Пашкова в шею, потекла кровь. – Буде, Вахоня! – строго прикрикнул Тимоха и, поднявшись с лавки, подошел к Истоме. – Ране не зрел тебя на Москве. Никак уездный дворянин? Чего ж без слуг пожаловал? В Белокаменной у нас лихо. Откуда ты? – Не пред тобой мне ответ держать, – сердито молвил Пашков. – Вестимо, – хмыкнул Тимоха. – Баре перед смердом шапку не ломают… А по одежде ты служилый. Вон и пистоль, и сабля, и бляха с царским орлом. В головах ходишь, а? – Не твое песье дело. Кончай уж. – Не задолим, барин, – вновь подскочил Вахоня. – В сей миг на тот свет отправим. Истома глядел на лица татей и отрешенно думал: «Не гадал, не ведал, что так помереть придется. Ну, да все от бога, каждому свой удел… Брониславу жаль. Кручиниться станет, с горя иссохнет… Чада? Чада погорюют малость и забудут. Ребячьи слезы иедолги. А супругу жаль. Славная женка…» – Слышь, барии, за кого грех замаливать? – вопросил один из разбойников. – Не вам, душегубам, за меня богу молиться, – насмешливо бросил Пашков. – Есть кому… Дайте весточку в Венев. Супруга там моя, Бронислава Захаровна Пашкова. Да не сказывайте, что от лихого ножа загиб. Преставился, мол, в одночасье. Все ей горевать полегче. – Выходит, Пашков?.. А холопы у тебя водятся? – полюбопытствовал Тимоха. – Не без того, тать. – Так, кормишь ли? Мы-то с голодухи в разбой пошли. Князь Василий нас не прытко жалует. – Мои люди разбоем не промышляют. Издельем заняты. А коль при деле, так и харч получают. – И на сукно даешь? – А чего ж не дать, коль лодыря не корчат. Таких драных у меня нет. Пашков говорил все так же спокойно, как будто и не стоял у смертного порога. – Да врет он, Тимоха. Все они одним миром мазаны. Че с ним толковать? Кончай дворянчика! – Погодь, Вахоня, не суетись.. Чую, правду сказывает. Снимите с него кафтан. Тимоха протянул Пашкову свою сермягу. – Не обессудь, барин, другой нет. Облачись – и ступай с богом. – Ужель отпустишь? – насупился Вахоня. – Да он на нас стрельцов наведет. За татьбу не помилуют. – Ниче, – рассмеялся Тимоха. – Барин, чу, не обидчив, авось не выдаст. А кафтан новый наживет. Проводи его, братцы. Двое из холопов вывели Истому из подклета. На подворье – черным-черно. Шли мимо людских, амбаров, конюшен, поварен. Было ветрено и морозно, снег поскрипывал под ногами. Истому пронизывал холод. Рваная сермяга едва прикрывала тело. Вернуть бы теплый кафтан на лисьем меху! Неподалеку послышались голоса, замелькали огни фонарей. – Князь с обходом! Лихие юркнули за амбар, Пашков же вскоре очутился среди оружных людей. – Чего ночью по двору шастаешь? – подняв фонарь и пытливо вглядываясь в Истому, строго молвил щуплый скудобородый старичок в долгополой бобровой шубе. – А ты кто? – спросил Истома. – Я-то-о-о? – подслеповато щурясь, протянул старичок. – Сдурел, холоп! Ближний от старичка человек, такой же низкорослый, но более плотный и густобородый, огрел Истому посохом. – На колени, смерд! Пашков аж побелел от гнева. – Ни я, ни родичи мои в холойах не бывали! Старичок захихикал, жидкая бороденка его задергалась, из глаз потекли слезы. – Блаженный на мой двор приблудился. – И впрямь, юрод. Морозище, а он без шапки. Да еще выкобенивается. Нет, ты зрел такйх холопей, князь Василий? – Не зрел, князюшка Митрий. Серди-и-тый, хе-хе. Как же кличут тебя, юрод? Истома молвил с укором: – Грешно вам, князья, надо мной измываться. Пред вами тульский дворянин Истома Иваныч Пашков. Князья и послужильцы рассмеялись пуще прежнего. – Всяких юродов видал, но чтоб себя дворянином возомнил, таких не встречал, – тоненько заливался князь Василий. – Глянь, братец, он не токмо шапку, но и крест потерял. А без креста на Руси не живут. Глянь же, князюшка. Истому наконец-то осенило. К князьям Шуйским угодил! К братовьям Дмитрию и Василию. Так вот они каковы! – Стыдитесь, Шуйские! Крест лихие сорвали. Буде глумиться. Вольны вы над холопами своими, я ж вам не кабальный. Стыдитесь! Князь Василий огрел Истому посохом. – Шуйских корить?!.. Эгей, челядинцы, тащите малоумка в яму! Батожья не жалейте! – А зачем в яму, братец? Седни же Крещенье, а юрод без креста, что ордынец поганый. Не лучше ли обратить в веру Христову? – посмеиваясь, молвил князь Дмитрий. – В проруби выкупать? – В проруби, братец. Князь Василий согласно мотнул головой. – Волоките в Иордань. Послужильцы насели было на Пашкова, но тот, рослый, широкогрудый, дворовых растолкал, огневанно рванулся к Шуйским. Но дворовые вновь насели, связали кушаком руки и потащили к заснеженному пруду с черной дымящейся прорубью. Содрали сермягу, сапоги и, под гогот князей, трижды окунули в воду. – С очищением тебя, Истома сын Иванов, – дурашливо кланяясь, произнес Дмитрий Шуйский. – Авось поумнеет в христовой вере, – молвил князь Василий. Перед ним вдруг оказался один из челядинцев. Не прогневайся, батюшка князь. Дозволь слово молвить. – Чего тебе, Еремка? – Оно, вишь ли, батюшка князь… Не тово, батюшка. Не гневись. Оно, вишь ли, не совсем ладно. – Эх, замолол. Да чего не ладно-то, дурень? . – Не юрода выкупали… Признал я. То воистину Истома Иваныч Пашков, барин мой бывший, – повернулся к Истоме. – Чать, помнишь меня, батюшка? Пашков придвинулся к холопу, вгляделся, криво усмехнулся. – Так вот ты к кому сошел Еремка Бобок. Князь Василий, перестал хихикать, кашлянул в кулак – Шубу дворянину! Накрыли шубой, привели в хоромы, подали вина. Князь Василий деланно повинился: – Уж ты прости, батюшка. Бес попутал… Как же ты на подворье моем очутился? Уж не злой ли умысел держал, а? – Довольно глумиться, князь, – зло отвечал Истома. – Дворовые твои схватили. Вот уж не ведал, что холопы Шуйского разбоем промышляют. – Мои холопи? Чудишь, батюшка. За моими холопя-ми лихоимства не примечал. Смиренные, младенца не тронут. Да вот и братец о том молвит. – Доподлинно, – кивнул князь Дмитрий. – Благочестивей наших холопей на Москве не сыщешь. Да кто ж оные выискались? Глаза князей смеялись. Братья продолжали потеху. Да и как не потешиться в крещенский вечерок? Утром с царем к Москве-реке на Иордань ходили, после в хоромах с шутами трапезовали, а тут худородного дворянишку господь послал. – Кто ж оные? – вторил брату князь Василий. – Ай-я-яй, как негоже. От нехристи! Тульского дворянина сволокли, кафтан и крест сняли, хе-хе… – Буде! – крикнул Истома. – Никогда не прощу сего глума. К царю пойду! Пашков сапогом толкнул дверь и вышел в сени… – Слышь, Истома Иваныч? – вывел Пашкова из раздумья казачий атаман Григорий Солома. – К донцам мужики прибежали. Помощи просят. – Что стряслось, Григорий Матвеич? – хмуро отозвался Пашков, все еще видя перед собой ухмыляющееся, хитренькое лицо Василия Шуйского. – На село Камушки, что верстах в двадцати от Курска, ратные люди князя Воротынского примчали. Мужиков зорят. Дозволь моим казакам прогуляться. Пашков ответил не сразу. Прикинул: «Курск хоть и не так близко от Ельца, но все ж сломя голову кидаться не стоит. Воевода Воротынский не такой уж простачок, чтоб одаль ратников послать. Силу чует. Окрайна же бунташ-ным огнем горит. Шуйский повелел предать Елец и Кромы, землю северскую мечу и огню. Повелеть-то повелел, да обжегся. Ни Елец, ни Кромы взять царевым воеводам не удается, которую неделю топчутся на месте… И все же царев свояк, князь Иван Воротынский, опасен. Ратные люди его аж под Курском промышляют. Что это? Ертаульный отряд или хитрый умысел? Гляди, мол, Пашков, к Ельцу не лезь. Царева рать по всей Окрайне капканы расставила. – Много ли ратных в Камушках? – Мужики гутарят, три десятка. Да ты не сомневайся, Истома Иваныч, казаки напродир не полезут, ордынцем научены, – разгадав мысли Пашкова, произнес донской атаман. – Добро, Григорий Матвеич, высылай сотню. Да упреди, чтоб ехали сторожко. Пущай лазутчиков вышлют. Хорошо бы нам о войске Воротынского поболе сведать. Чую, неспроста он в Камушки ратников послал. Солома отъехал к донцам, а Пашков оглянулся на дво-рян-ополченцев. Славное скопилось войско. Многие одвуконь, и оружья вдоволь: ручные пищали, самопалы, сабли, пистолеты. Ехали налегке: кольчуги, панцири, колонтари, бехтерцы, железные шапки, копья – сложены на телеги. Каждый дворянин со своими холопами-послужильцами. На возах не только броня, но и харч, бочонки с вином, конская упряжь, зимние овчинные полушубки, меховые шапки, зимние сапоги. «Запасливо едут, – одобрительно подумал Истома. – Поход на Москву будет нелегким. Поди, и в морозы придется с царевым войском биться». К Пашкову подскакал вершник, вытянул из-за пазухи грамотку. – Из Путивля, от князя Шаховского! Истома сорвал печати, прочел, ободрился: Григорий Петрович шлет вдогон новое войско. Крепнет Путивльское правление! Князь Шаховской, завладев государевой печатью, шлет от имени царя Дмитрия грамоты по Руси. Со всех сторон ручьями стекается в Путивль народ. Идут казаки и гулящие люди, крестьяне и холопы, бобыли и монастырские трудники, стрельцы и пушкари, дворяне и дети боярские. Двухтысячная рать выступила из Путивля вслед Пашкову. То немалая подмога. Сдержал-таки слово Шаховской. В Путивле Григорий Петрович не единожды высказывал: – Выступай смело, Истома Иваныч. В беде не оставлю. Будет твое войско не мене, чем у князя Воротынского. Покуда до Ельца идешь, вдвое рать пополнишь. Ныне со всей Руси в Путивль сбегаются. Ни тебя, ни Болотникова не забуду. Есть кого послать. Верует Русь в царя Дмитрия, крепко верует. Как-то, оставшись с глазу на глаз, пытливо спросил: – А сам веруешь?.. Веруешь в спасение Дмитрия? Пашков, чуть подумав, ответил: – Ни мне, ни тебе, князь Григорий Петрович, при царе Шуйском не жить. Плаха нас ждет. А посему другой царь нам надобен, не потаковник боярский… А коль господь всемогущий и в самом деле Дмитрия Иваныча уберег, то всему народу спасенье: мужику, люду посадскому, дворянству. Царь-то Дмитрий всем избавленье даст. Шаховской, отпив из кубка, вновь хитровато спросил: – А ежели выйдет по-царскому, так, как Дмитрий Иваныч в грамотах своих сулит? Мужикам – землю, холопам – волю. – Посулить можно, да токмо выше меры и конь не скачет. Смерд веками под барином жил, и никогда ему из хомута не выйти. – Так, так, – протянул Григорий Петрович, продолжая пристально взглядываться в веневского сотника. Пашков пришел в Путивль одним из первых, приведя с собой две сотни мелкопоместных служилых дворян – детей боярских. «Мелкота» пошла за Пашковым охотно. Не было больших раздоров по выбору походного воеводы и в самом Путивле. Прибежавшие с южной окрайны помещики толковали: – Давно знаем Пашкова. В ратных походах бывали с ним не единожды. С погаными храбро бился. Муж отважный! – В делах рассудлив, не оплошлив. – Боярскому царю – ворог лютый. «Славно о Пашкове говорят, – подумывал Шаховской. – Идти ему на Елец воеводой. Но Шуйский – в Москве, а под Ельцом все те же дворяне. Поднимется ли рука Истомы на своего же брата? Это тебе не на ордынца ходить. Там – иноверец, извечный враг. Тут же – свой. Помещик пойдет на помещика. Истома – не Болотников. Тот из мужичья, коновод разбойной повольницы, воровской атаман. Дворян не пощадит, реки крови прольет… Но такой сейчас и надобен. Шуйский без боя не уступит, войско его велико и крепко, и лишь неустрашимый воевода способен выйти ему навстречу. А вот как поведет себя Истома? Одно дело на Шубника негодовать, другое – с дворянским ополчением биться». Сомнение запало в душу.Глава 2 «ЦАРЕВИЧ» ПЕТР
Другой день «государев племянник» Петр бражничал в городке Цареве-Борисове. Бражничал с казаками. Гуляли широко, удало, булгача посад лихими разбойными песнями. Да и как не разгуляться? Петру-царе-вичу после длинного, утомительного похода?! . Царев-Борисов, засечную крепостицу, взяли почти без боя. Грозно вывалились со стругов, полезли на стены. Воевода Михайла Сабуров, стоя на башне, всполошно орал: – Пали по крамольникам! Но ни стрельцам, ни пушкарям ввязываться в бучу не хотелось: многие порубежные крепостицы, отложившись от Василия Шуйского, целовали крест истинному, «праведному» царю Дмитрию Иванычу. Воевода же гневом исходил, срываясь на визг, кричал: – Обороняйтесь, изменники! Не быть вам живу, коль воров впустите. Рази бунтовщиков! Один из могутных стрельцов ухватился за воеводу, вскинул на руки и швырнул с крепости. Озорно крикнул: – Примай пса, казаки! То Бориске Годуну сродник! «Царевич», вместе с повольницей лезший на стены, одобрительно воскликнул: – Любо, стрельче. Награжу! Михайлу Сабурова добили копьем, кинули в ров. Стрелец же, рыжий, лобастый, поднявшись на воеводское место, весело и гулко протрубил: – Давно ждем, ребятушки! Неча нам под Шуйским ходить. Желаем царю Дмитрию послужить, – обернулся к стрельцам. – Открывай ворота, служивые! Открыли! «Царевич» снял с себя шелом и кольчугу и облачился в богатый парчовый кафтан с высоким жемчужным козырем. Один из стремянных подвел игреневого коня с нарядным посеребренным седлом и бархатной попоной. «Царевич» взмахнул на коня, приосанился. Стрельцы и посадчане, взирая на молодого чернявого всадника, затолковали: – Вот те и казак! Боярином воссел. Казачий атаман, стоявший подле «царевича», горделиво крикнул: – То не боярин! Пред вами царевич Петр Федорович, сын покойного государя Федора Иваныча и племянник ныне здравствующего царя Дмитрия Иваныча! Борисовцы взбудораженно загалдели: – Вот те на! – заломив колпак на потылицу, присвистнул один из посадчан. – У царя Федора никогда сына не было. Дочь Феодосью ему царица принесла. О том по всей Руси бирючи оглашали. – Вестимо, – поддакнул пожилой затинщик. – Я тогда на Москве жил. А было тому, дай бог памяти, годов пятнадцать. Царица Ирина пушкарей деньгами одарила, чтоб веселей и громче из пушек палили. – Пятнадцать, речешь? А глянь на молодца. Ему все двадцать, а то и боле. Узрев замешательство в лицах горожан. Петр Федорович громко молвил: – Ведай же, народ православный! Я законный сын царя Федора. Родила меня матушка государыня Ирина Федоровна. Но не суждено ей было меня на царство пестовать. Злодей и всей Руси притеснитель Борис Годунов выкрал меня из царских покоев. В матушкину же опочивальню подложил девочку Феодосью. Та ж вскоре занедужила и преставилась. Зелья отравного в молоко Бориска подлил. Помышлял, злодей, и меня извести, да бог уберег. Спасли меня добрые люди, в дальний монастырь упрятали. А как в лета вошел, надумал я по Руси походить, поглядеть, как живет народ православный. Везде побывал, везде постранствовал. И всюду видел суды неправедные, поборы и мзды великие, лихоимство боярское. В тесноте и обидах живет народ! Худо сидеть ему под боярским царем Василием. Прослышал я о законном царе, дяде моем Дмитрии Ивановиче, кой ныне в Речи Посполитой сидит и рать копит, дабы на Ваську Шубника выступить. Прослышал и возлюбил за то, что люд подневольный помышляет от невзгод избавить. И в делах оных я дяде своему верный пособник. Целуйте крест царю Дмитрию! Стрелец, скинувший воеводу с крепости, крикнул: – Люб нам царевич Петр! Бей в колокола, встречай хлебом-солью! Звонари кинулись на колокольни. «Царевич» торжественно въехал в город. Второй воевода, князь Юрий Ростовский, ходивший у Сабурова «во товарищах», затворился с верными послу-жильцами на своем подворье. Но оборонялся недолго. Казаки перевалились через тын и, кромсая воеводских челядинцев, ворвались в хоромы. Юрий Ростовский, грузный, огневанный, неустрашимо разил повольников тяжелым мечом. Один из казаков выстрелил из пистоля. Князь зашатался, глухо звякнул о пол выпавший меч. В покои быстро вошел «царевич» Петр. – Воинство мое сечь, собака! На кол изменника! – Сам вор и изменник, – тяжело выдохнул князь. – Смерд, подлый самозванец! Царевич сверкнул саблей. Приказал: – Голову на копье – и на Соборную площадь. Пусть город ведает: царевич Петр суров к изменникам! Петр Федорович, устав от пиров и гульбы, отдыхал в воеводских покоях. Хотелось уснуть, да больно прытко драли горло пьяные казаки, заполонившие хоромы. – Не унять ли? – глянул на «царевича» стремянный Митька Астраханец. – Пойду, пожалуй, Илейка. Илейка, потягиваясь на лавке, позевывая, лениво отмахнулся. – Пущай гуляют… Подай-ка квасу. Митька подал и с разбегу плюхнулся на широкую, пышную, мягкую кровать; утонул в лебяжьих перинах, рассмеялся: – И как тут токмо спалось воеводе? Чудно. Ни головы, ни ног не чую. – Тебе б седло под башку. – Во! И бабу под бок. Илейка приподнялся на локте, лицо его стало недружелюбным. – Еще намедни хотел тебе сказать. Девок-то не шибко соромь. Поутру посадские старосты жалобились, просили управу на тебя найти. Пошто девок бабишь? – А сам-то? – прыснул в кулак Митька. – Не ты ль вечор боярску дочь тискал? – Цыть! – бухнул кулаком о стенку Илейка. – Знай, чьих девок соромить. Посадчан же не трогай, не трогай, Митька! Да и купчишек зорить буде. Ты да Булатка Семенов пуще всех по амбарам и лавкам шастаете. Буде! Не ссорьте меня с посадом. А не то… – Что «а не то»? Аль голову лучшему другу срубишь? – криво усмехнулся Астраханец. – Срублю… срублю, коль поперек встрянешь. – Вот ты как, – обидчиво фыркнул Митька. – А не я ль в твою пользу от «царевича» отказался, не я ль пуще всех на кругу горло драл? Век сидеть бы тебе в своем Муроме. – Цыть! – Илейка запустил в Астраханца кувшином. Тот выскочил в соседние покои. Илейка же откинулся на изголовье, закрыл глаза «Век сидеть бы тебе в своем Муроме». Муром! Тихий, зеленый, деревянный городишко на Оке-реке. Вспомнился отчим Иван Коровин, огромный, тяжелый, неистребимо пропахший дымом. Отчима знал весь город. То был не только искусный колокольный мастер, но и первейший кулачный боец. Ох, какцм сказочным богатырем выглядел Иван Коровин на Оке-реке! В масляную неделю на лед высыпал весь город. В расписном возке подкатывал воевода; угощал народ вином и блинами, а затем, кутаясь в теплую шубу и воссев на «красное» место, степенно говаривал: – Разгуляйтесь, молодцы. Покажите удаль. Каждая слобода выставляла своего кулачного бойца. Посадчане, выводя «детинушку» в круг, напутствовали: – Не робей, Васька! Постой за кожевников. Воевода деньгами и шубой одарит. Васька опасливо косился на Ивана Коровина. Саже-нистый, кулачищи по пуду. Железный лом узлом завязывает, как тут не оробеть. А толпа знай задорит: – Побьешь Ваньку Великого – по полтине скинемся. Боярином заживешь. Поднатужься, Васька! Ванька же Великий – прозвали за рост – стоит руки в боки, ухмылка по лицу гуляет. – Не бойсь, Васька, не бойсь, конопатый. Я тебя легонько. Плечиком толкну – и будя. Васька наливается злостью. На весь Муром срам! Свирепо идет на Ваньку. А тому только того и надо: чем злей супротивник, тем дольше и постоит. Но после второго удара никто не выдерживал, да и бил-то, казалось, Иван Великий вполсилы, как-то играючи, с прибауткой: – Полетай, Васька, белу кашу хлебать! Васька падал в сугроб. Воевода сожалело качал головой: – И этот не устоял. Ужель противу Ваньки молодца не сыщется? А ну выходь, выходь, молодцы! Шубы бобровой не пожалею. Выходь! Но детинушки, способного одолеть Ивана Великого, так и не находилось. Получив рубль серебром, боец кричал: – Айда в кабак, посадские! Гульнем! Толпа дружно валила за Иваном. Он не был жаден до денег, награду пропивал до последней полушки. Сам же, на диво питухов и кабацких ярыжок, пил помалу. Осушив косушку, говаривал: – Буде. Питухи ж наседали: – Чудной ты, право, мужик, Ванька. Да в тебя хоть ведро влей. Давай еще по чарочке, уважь, родимый! – Буде! Много пить – добру не быть, винцо с разумом не ладит, а мне головушка на дело надобна. Поднимался, кланялся застолице – и вон из кабака. Муромцы знали: уйдет колокола лить. Знатные колокола! Бывало, зазвонят, а посадчаие, крестясь на храм, толкуют: – Экий звон красный. Ванькины колокола. Иван Коровин целыми днями пропадал в Литейной избе. Тут его было не узнать: ворчливый, всегда чем-то недовольный. Илейка не раз видывал, как отчим, снуя по плавильне, накидывался на подручного: – Куда столь олова льешь, дурья башка! Сколь раз говорить: три меры меди, две – олова… А серебра чего жалеешь? Без серебра малинового звону не будет. На кой ляд сей колокол? Да ни один храм оное литье не возьмет. Взирай же, недоумок, как лить медь колокольную. Взирай! Сам становился к топке, заполнял формы, подсыпал золы, чтоб не было угару… Черный, закоптелый возвращался в избу. Малость отдохнув и перекусив, лез в баню. И всегда брал с собой Илейку. Вручал пасынку жаркий распаренный веник, весело восклицал: – Лупи, Илейка, хлещи во всю мочь! Выходил из бани красный, разомлевший, пышущий здоровьем. Повечеряв с Ульяной и помолившись богу, тотчас ложился на лавку, раскинув вдоль простенка длинное могучее тело. Чуть свет поднимался, снедал – и вновь в Литейную избу. Случалось, брал Илейку с «собой. – Тебе уж десятый годок. Мужик! Приглядывайся, авось добрым литейцом будешь. Но в плавильню Илейке не хотелось: дым, копоть, жара. То ли дело по слободе бегать! Отчим досадливо вздыхал: – Чую, не по душе тебе литейное дело. Худо, Илейка. Не мово ты корня – Вавилкина. Тот всю жизнь баклуши бил. Ульяна нагуляла сына «без венца». Сама – девка на загляденье, а Вавилка – и того краше. Статный, веселый, кудрявый. Сколь девок по Вавилке сохли, сколь сердец истомилось! Вот и Ульяну детинушка захороводил. Погулял в цветень, обабил – и к другой красавушке подался. Ульяна в слезы, но где там. «Я с тобой под венец не собирался, сама прилипла». Погорюнилась, погорюнилась, да так и отступилась: Вавилку ни слезами, ни божьим словом не устыдишь, знай колобродит. Пять лет без матушки и тятеньки Илейку нянчила, а тут как-то Иван Великий в избу зашел. – Девка ты, чу, добрая. К рукоделью мастерица, в стряпне горазда. Выходи за меня. Авось не хуже людей проживем. Сына же твово не обижу. Не обидел! Худым словом не попрекнул. На одно лишь сетовал: – Вижу, не быть тебе, Илейка, колокольным мастером. А ремесло бы доброе, людям нравное… Не ведаю, к какому мастеру отдать. Может, к кожевнику? Но ни к кожевнику, ни к кузнецу, ни к хамовнику Илейку не тянуло. Манили же его ребячьи потехи и гульбища, где любил верховодить. «Ватаманил» не только с озорством, но и с дерзостью. Посадчане нет-нет да и пожалуются Коровину. А тут как-то боярский сын, мелкопоместный дворянишко Сумин Кравков на коне подъехал. – Уйми свово мальца, Ванька! В бочку со смольем факел кинул. Едва хоромы не спалил, абатур! Намедни же на Оке сеть поставил, так околотень твой и тут напаскудил, всю рыбу выпустил. – Это как? – откровенно полюбопытствовал отчим. – Да так! – бушевал Кравков. – Мырнул под сеть и ножом полоснул. Да кабы в одном месте. Весь невод изрезал, поганец! – Нешто один управился? – С огольцами. У твово абатура цела артель пакостников. Дело ли, Ванька? Твой дьяволенок всему Мурому осточертел! – Ну ты уж молвишь, Сумин. «Всему Мурому». Малец от горшка два вершка. Глянь на него – ни росту, ни силенки. Ему ль атаманить? Навет, – защищал пасынка Коровин. – Наве-е-ет? – багровел сын боярский. – Да я твово охломона за руку ухватил, когда он факел в смолье кинул. – Чего ж не привел? – в глазах Ивана Великого дрожали смешинки. – Приведешь, волчонка! Ишь, как меня зубами жамкнул. Попадется – вусмерть забью. Так и ведай, Ванька! Ишь распустил пригулыша! – Но-но, буде, – хмурился отчим. – Ты оного не трожь. Илейка мне за сына. Не трожь! – А коль за сына, так приглядывай. Неча ему лихоим-ничать. И смолье, и невод денежек стоят. Аль в убытке мне быть, Ванька? – В убытке не будешь, – отчим шел в избу за деньгами. Илейке же строго выговаривал: – Негоже, чадо. То дело недоброе. С чего бы ты на Кравкова ополчился? – Ордынец он! – сверкая черными глазенками, кричал Илейка. – Андрюху, дружка моего, поймал и вниз головой на ворота повесил. Андрюха едва не помер. Худой человек! – Мал ты еще, чадо, чтоб людей хулить. Вот подрастешь, тогда и суди. Да и то не вдруг распознаешь. Рысь, брат, пестра сверху, а человек… В чужую душу не влезешь. Отчима не стало, когда Илейке пошел четырнадцатый год: угорел в Литейной избе. Мать постриглась в Воскресенский монастырь и вскоре преставилась после тяжкого недуга. Остался Илейка с немощной, дряхлой бабкой Минеи-хой, матерью Ивана Коровина. – Пропадем, чадо, – тяжко вздыхала бабка. В Фомино заговенье зашел в избу нижегородский купец Тарас Грозильников, много лет знавший Коровина. Купец наведался в Муром на пяти подводах: приехал за колоколами для нижегородских храмов. Услышав о смерти Ивана Коровина, сожалело молвил: – Добрый был мастер. – Худо ныне у нас, батюшка, – запричитала Минеи-ха. – Сироты мы. Вот и я скоро на погост уберусь. Тарас Грозильников глянул на Илейку. – Поедешь ко мне в Нижний? – Поеду, дядя Тарас, – охотно согласился Илейка. Его давно манили новые города. Он и сам помышлял убежать из Мурома. В шестнадцать лет стал Илейка сидельцем торговой лавки. «И сидел он в лавке с яблоками да с горшками». Года через два довелось Илейке и на Москве побывать. Тарас Епифаныч, беря с собой Муромца, строго наставлял: – В Белокаменной не зевай. Москва, брат, бьет с носка, ушлый живет народец. Особо на торгу держи уши топориком. Чуть что – объегорят. Шишей да шпыней – пруд пруди. И такие, брат, воры, что из-под тебя лошадь украдут. – Не оплошаю, Тарас Епифаныч, – заверял Илейка. С полгода на Москве в лавке просидел, и ни разу впросак не попал. В свободное же время толкался по торгам и площадям, дивился. На Москве народ шебутной, отовсюду слышались бунташные речи. Посадская чернь негодовала на бояр и царя, толковала о Дмитрии Углицком. Мятежных людей ловили стрельцы и земские ярыжки, тащили в Разбойный приказ били кнутом, нещадно казнили на Ивановской площади. Но чернь неустрашимо дерзила, исходила ропотом. «Удал народ! – восхищался Илейка. – Ни бояр, ни царя не страшится. В Новгороде куда улежней». Но и в Нижнем участились воровские речи. Ремесленный люд хулил воевод и приказных дьяков, судей и земских старост. Нет-нет да и полыхнет по Новгороду бунташный костерок. Тарас Грозильников недовольно говорил: – Неимется крамольникам, ишь распоясались. Приказных дьяков начали побивать, на боярские дворы петуха пущать… Ныне гляди в оба, народ и на купцов злобится. Илейке надоело сидеть в лавке. Подмывало в кабаки, на гульбища, к молодым посадчанам, дерзившим нижегородским воеводам и дьякам. Тарас Грозильников то подметил: – Среди горлопанов тебя примечали. На торгу, вкупе с голодранцами, больших людей города хулил. Гляди, парень, до темницы не докатись. Коль еще услышу о тебе недоброе, сам к воеводе сведу. Мне экий сиделец не надобен. Недели через две, покинув купца, Илейка пристал к ватаге гулящих людей. Те шатались по городам, похвалялись: – Мы люди вольные, ни. купцу, ни барину спину не гнем. Куда хотим, туда и идем. Ходили десятками, сотнями, задирали прохожих, буянили в кабаках. Пропившись, спускались с нижегородского угора к Волге, осаждали насады и струги, весело кричали: – Эгей, купцы тароватые, примай в судовые ярыжки! Много не возьмем. Нам лишь на харчишки да чарочку в день. Илейка угодил в «кормовые казаки» на расшиву ярославского купца Козьмы Огнева, снарядившегося с товарами в Астрахань. И с того дня началась для Муромца бродяжная жизнь. Где только не удалось побывать! На Волге, Каме, Вятке, в Казани, Астрахани… Казаковал, бурлачил, нанимался к купцам, кормясь тем, что «имал де товары у всяких у торговых людей холсты и кожи, продавал на То-тарском базаре и от тово де давали ему денег по пяти и по шти». В Астрахани жил Илейка у стрельца Харитонки. Тот вовсю подбивал Муромца на царскую службу. – Буде тебе по Руси скитаться. Айда к нам во стрельцы. Царь Борис ныне служилых жалует – и деньгой, и хлебом, и сукнецом добрым. Жить можно. Айда к голове! – Во стрельцы погожу, – толковал Илейка. – Докука, брат, на одном месте сидеть. Да и чего хорошего с бердышом за лихими гоняться? Не по мне то, Харитоша. – Аль опять куда надумал? – Надумал податься в казаки. Стрелец негромко рассмеялся: – Да ты каждый год в казаках гуляешь. Почитай, все реки облазил. – Да не о тех казаках речь, – отмахнулся Илейка. – То казаки судовые, ярыжки, зимогоры… Меня, Харитоша, на Дон и Терек манит. Вот там козачество! Добро бы в поход куда сходить. – Непоседлив ты, братец. Бросив «имать товары», Илейка пристал к казачьему войску, идущему в далекую Тарскую землю 38. Выдали Муромцу коня, самопал, копье и саблю, молвили: – Идем в Дагестан персов и турок воевать. Гляди, не сбеги. Иноверец лихо бьется. – Нашли кем пугать, – фыркнул Илейка. – Либо сена клок, либо вилы в бок. Не заробею! Муромец не посрамил казачьего воинства. И в Тарках, и на Тереке сабля его была одной из самых ярых. Казаки довольно гутарили: – Удал и проворен. Товариществу крепок. Добрый казак! Побывал Муромец и в стрельцах, ходивших с воеводами в Шевкальский поход. Вернувшись в город Терки, «Илейка приказался во двор к Григорию Елагину». Но холопствовал лишь зиму: по весне удрал от боярского сына на Волгу. «Ходил с казаки Донские и Волские», покуда не угодил к голове Афанасию Андрееву. Астраханский воевода Иван Хворостинин снарядил казаков на Терку. Молвил: – Повелел царь Борис Федорович оберегать терскую землю накрепко. Будет за то вам достойная награда. Казачий отряд Афанасия Андреева вышел из Астрахани летом. Зимовали в Терках. Поизодрались,пообносились, жили впроголодь. Недовольно галдели: – Плохо тут, братцы. Вконец зануждались. Худая служба. – Худая! Ни сукна, ни вина, ни хлеба. Проманул нас царь Борис. Илейка бродил среди казаков, кричал: – Жалованье наше бояре похватали. Мало им, мздоимцам! – Задавили народ. Чу, гиль по всей Руси. – Сказывают, царь Дмитрий объявился. Народ-де к нему валом валит. Праведный, чу, царь. Войско роптало. Многие казаки призывали идти «на Кур реку, на море, громить Турских людей на судах». – Неча сидеть. Айда в море за зипунами! А коль добычи не будет, пойдем кизылбашскому шаху Аббасу служить! Илейка же звал на другое: – Не под тот угол клин колотите, братцы. Шах Аббас могет и в ятаганы встретить. Не лучше ли на московских бояр податься, дабы изведали наши сабельки. От них все беды! Айда на Москву! – Не хотим на Москву! Айда на море! Войско раскололось. Шум, брань на сто верст! Как-то бывалые казаки Булатка, Тимоха да Осипко явились к своему атаману Федору Бодырину и повели разговор: – Весна скоро, батько. Пора в поход снаряжаться, буде голодовать… Так ты на бояр али как? – На бояр, – твердо молвил Бодырин. – Все мои триста казаков о том помышляют. На бояр! – Добро, батька… Мы тут об одном дельце покумекали. Но дельце то непростое. Выслушав казаков, атаман надолго задумался. День думал, другой, покуда не позвал к себе Булатку. – Пожалуй, хитро умыслили. Глядишь, с царевичем и бояр бить сподручней. Авось и поверит народ православный… Да токмо кого в царевичи ставить? Надо из молодых, и чтоб головой был крепок, а то сраму не оберешься. Отбирали долго, усердно, пока не остановились на двух казаках: Илейке Муромце и Митьке Астраханце. Парни толковые, башковитые, хоть обоих «во царевичи». – Нарекайте, атаманы-молодцы, – обратился Федор Бодырин к казакам. – Кого назовете, тому и быть Петром. Долго судили да рядили, покуда не взобрался на бочонок Митька Астраханец. – Послухайте меня, братья-казаки! Спасибо за великую честь, но быть мне царевичем не можно. Я на Москве никогда не бывал и московских порядков не ведаю. Пущай Илейка во царевичах ходит. Ему Москва не в диковинку. На том казаки и «приговорили». Илейку облачили в боярский кафтан, усадили на белого коня, подали саблю в золоченых ножнах. Муромец приосанился, горделиво повел черной бровью, воскликнул: – А будет вам за то любовь наша! Жалую всех зипунами, казной и хлебом. Есаулов и сотников – поместьями, атамана – шубой с моих царских плеч! Жить всем вольно, в достатке, почестях, без тесноты боярской! Казаки довольно загоготали: – И впрямь царевич, дьявол! – Эк, выворотил. Любо, Илейка! На бочонок поднялся Федор Бодырин. – Кажись, не промахнули, атаманы-молодцы. Видит бог, истинный у нас царевич. Об Илейке же отныне забыть. Не было и не слышали такого казака. Перед вами сын государя Федора Иваныча – Петр Федорович, кой после долгих скитаний объявился в нашем войске. Не забывать оного ни днем, ни ночью, не выдавать ни под кнутом, ни на дыбе, ни на плахе. Умереть всем за царевича! А ежели кто язык высунет, того сказним по казачьему обычаю. Оберегайте, пестуйте царевича, служите верой и правдой. Но и ты, Петр Федорыч, не забудь наше радение. Будь своему слову крепок. Любо ли гутарю, атаманы-молодцы? \ – Любо, батько! – взревело войско. – А коль любо, целуйте крест Петру Федорычу. Отче, неси крест и икону! Самовольно покинув городок, три сотни казаков поплыли вниз по Тереку к реке Быстрой; поплыли к набольшему войсковому атаману Гавриле Пану. Терский воевода Петр Головин, услышав о Петре-ца-ревиче, осерчал. – Дело воровское, изменное. Мало на Руси одного са-мазванца, ныне еще появился. Богоотступники! К воровским казакам немедля выслал голову Ивана Хомяка. – Самозванца в оковы – и ко мне! Но казаки Илейку не выдали. Прогнав Хомяка, отплыли из войскового городка на море. Стали неподалеку от устья Терки на острове. Воевода Головин вновь и вновь присылал своих гонцов; грозил, уговаривал, норовил подкупить старшину. Но Федор Бодырин и его есаулы неизменно отвечали: – Царевич Петр – истинный. Мы ему крест целовали. А коль силом сунетесь, отпор дадим! Слухи об отважном атамане и Петре Федоровиче облетели все казачьи юрты 39. Служилый люд, бросая городки и станицы, повалил к Бодырину. Едва ли не все терское войско собралось на бунташном острове. Воевода Петр Головин места не находил. Потерянно сновал среди приказных, бранился: – Нет, что делают, что делают, злодеи! Кому ныне на рубежах стоять? Как перед царем ответ держать? Ну, хоть бы половину войска в Терках оставили! И вновь летели на остров гонцы, но Федор Бодырин и слышать ни о чем не хотел. – Казаки не желают боле Годунову служить. Буде без жалованья сидеть! Ныне с царевичем Петром на Москву пойдем. Казаки поплыли к Астрахани. Но в Астрахань «крамольников» не пустили. Казаки кричали со стругов: – Дурни! Пошто закрылись? С нами сын государя Федора – царевич Петр Федорыч! Впущайте царевича! Но стрельцы ворот не открыли. Воеводы, головы и сотники отвечали со стен и башен: – Воров не впущаем! – Не гулять вам по Астрахани, не грабить! – Ступайте прочь со своим Самозванцем! Казачье войско поплыло вверх по Волге. Это был дерзкий, разбойный поход. Донские, волжские и терские казаки, вырвавшись на волю, громили купеческие расшивы и насады, нападали на торговые и посольские караваны, зорили дворянские и боярские усадьбы. Гудела, стонала, бесновалась матушка-Волга! Из Москвы приходили добрые вести. Умер в одночасье царь Борис Федорович. Возликовали. К Москве движется государь Дмитрий Иванович. Возликовали вдвое! «Царевич» на радостях воскликнул: – Слава те, господи, свершилось! Дядя мой идет к Москве. Гуляй, казаки! Воцарившийся Дмитрий Иваныч, узнав о четырехтысячном казачьем войске, выслал к «племяннику» своего гонца Третьяка Юрлова. Встреча произошла под Жигулями. Гонец степенно молвил: – Царь и великий князь Дмитрий Иванович шлет тебе, царевич Петр, свою грамоту. Казаки довольно заулыбались: государь Дмитрий царевича признал, то добрый знак. Принарядившийся Илейка принял грамоту, сорвал красные печати, молча прочел. Третьяк же Юрлов усмехнулся: какой же из него царский сын? Обычая не ведает. Царские особы сами грамот не читают. Илейке же и невдомек, что промахнулся. Крутнув ус, весело глянул на войско. – Дядя мой, государь Дмитрий Иваныч, велит идти нам к Москве. Обнять-де желает свого племянника. Любо ли, казаки? – Любо! – взревела повольница. – Слава государю! – Айда к Москве! С того дня поубавили разбой, заважничали. Сам государь к руке своей кличет, ждут всех на Москве щедроты царские. Но за Свияжском, у Вязовых гор, радость казаков померкла. Бежавший из Москвы казак Гребенкин доставил худую весть: царя Дмитрия Иваныча убили в Белокаменной. Сотники, головы, атаманы собрались на совет. Приговорили: войску идти вспять. Доплыв до Камышинки, вновь принялись «думу думати». Одни звали на Хвалын-ское море, другие – на Казань и Астрахань, третьи – в Дикое Поле. Спорили не день, не два, покуда не порешили: идти к донским атаманам. Волоком перетащились до реки Иловли и «перегребли на Дон, а Доном ехали до Монастырского». Но оседлые, домовитые казаки встретили повольников с прохладцей: – Неча у нас голытьбе делать. Один разбой на уме. Покуда Волгой шли, сколь добрых людей поубивали, да пограбили. Неча нас с царем Шуйским ссорить, пущай да-ле идут. Атаманы в третий раз сошлись на совет. Федор Бодырин, выслушав начальных, молвил: – Думаю, один нам ныне путь. В Сечь! Заодно с братьями-запорожцами будем промышлять. На том и сошлись. Поплыли по Дону до Северного Донца, «а Донцом вверх погребли верст со сто». К запорожцам «царевич» Петр не попал. Подле Айдара войско встретилось с гонцом из Путивля. То был посадский человек Онисим Горянин. – Послан я к тебе, царевич Петр Федорыч, от князя Григория Шаховского и всех гражан путивльских. Велено сказать, что государь наш Дмитрий Иваныч жив, идет из Литвы с великой ратью в землю северскую и скоро будет в Путивле. – Да может ли быть такое? – усомнился Илейка. – Царя Дмитрия на Москве людишки Шуйского убили. – Злой навет! Убили попова сына, что обличьем на государя схож. Царь же Дмитрий Иваныч божьей милостью уберегся и бежал в Речь Посполитую. Ныне идет на Русь, дабы вернуть свой законный престол. – Добро бы так, – все еще сомневаясь, протянул Илейка. – Да ты глянь на печати, царевич, глянь! – показывая на свиток, вскричал посланец. Илейка глянул. Красного воску, с орлами. Такие же печати он видел под Вязовыми горами у царского гонца Третьяка Юрлова, приехавшего с государевой грамотой из Москвы. – Царская… Царская, казаки! Повольники оживились, тесно огрудили Илейку. – Чти, царевич! Илейка прочел, весело и задорно крикнул: – Слышали, казаки? Царь Дмитрий Иваныч жив! Государь и весь люд путивльский зовут нас в град Путивль. Послужим ли Красну Солнышку? – Послужим, царевич! Повольница двинулась по Северному Донцу на порубежный, «засечный» город Царев-Борисов. – Засели в крепости наши злые недруги – людишки Шуйского, – говорил атаманам Илейка. – Надо порадовать Дмитрия Иваныча. Навалимся всем войском – и возьмем Борисов. Придем в Путивль с победой. Так ли, Федор Акимыч? – Вестимо, царевич, – кивнул Бодырин. – Все не с пустыми руками придем. Городок Царев-Борисов пал без боя. На четвертый день «сиденья» в Борисове к Илейке доставили дюжего густобородогч) казака. Стремянный Бу-латко Семенов доложил: – Матвей Аничкин. Посланец-де набольшего воеводы Ивана Болотникова. – Болотникова? – живо заинтересовался Илейка. Он был немало наслышан об Иване Исаевиче. Слава об этом удалом казаке по всему Дикому Полю гуляет. – То всем казакам казак, – гутарили бывалые повольники. – К барам, судьям и крючкам приказным зело был лют… Жаль, на ордынское войско нарвался, в сече сгиб. И вдруг такая весть! Болотников жив, идет Большим воеводой на царя Шуйского. – Да как же он из татарвы выбрался? – спросил Илейка. – Сказывали, сгиб донской атаман. – Не сгиб, царевич, – отвечал Аничкин. – Ордынцы Ивана Исаевича в полон взяли, опосля ж в Кафе туркам продали. Османцы на галеру к веслу приковали… Выслушав Матвея Аничкина, Илейка долго молчал, раздумывая над необычной судьбой Болотникова. – Да-a, – протянул наконец. – Хлебнул лиха казак, через край хлебнул. Редкий человек сии невзгоды выдюжит… И где ж ныне Иван Исаевич? – Пошел на выручку Кром, царевич. Народ там от Василия Шуйского отложился и целовал крест государю Дмитрию Иванычу. – Доброе дело… А кого ж Васька Шубник на Кромы послал? И велику ли рать? – Князя Михайлу Нагого. В рати дворяне, дети боярские да стрельцы. Тыщ эдак пятнадцать. – Многонько же Шубник на Кромы послал. Городок-то, чу, невелик. Чего уж так напустился? Многонько… Хватит ли сил у Болотникова? Матвей Аничкин оценивающе глянул на «царевича». Ради любопытства пытает или что-то для себя прикидывает? – Кромы для Шуйского ныне самое опасное место. На Кромы все северские и польские города взирают. Вон какой бунташный огонь полыхнул! Побьют Шуйского под Кромами – вся Украина к Дмитрию Иванычу пристанет. Да и подмосковные уезды всколыхнутся. Вот и послал большую рать Василий Шуйский. Но супротив Болотникова Нагому не устоять. Побьет его Иван Исаевич. К Болотникову ныне все комарицкие мужики и холопы сошлись. – И охотно пошли? – продолжал любопытствовать Илейка. – Мужик воевать не любит. Мудрено его от сохи оторвать. – Вся комарицкая волость поднялась, царевич. Мужики на царя и бояр огневались. Ране-то они на черных землях 40сидели, бар не ведали, одному лишь государю налоги и подати платили. А как на царство Борис Годунов сел, так и пропала мужичья волюшка. Годунов, почитай, всю землю мужиков-севрюков помещикам роздал. А те и навалились. Барщиной да оброками задавили. Да так захомутали, хоть помирай! Борис-то Годунов и сам маху не дал, лучшие земли себе оттяпал. Вот и взроптали мужики. Борис же на них – стрельцов. Кнут, дыба, плаха. А тут царь Дмитрий Иваныч объявился, обещал севрюков из ярма вызволить. Мужики все скопом от Бориса отшатнулись – и к Дмитрию. И жить бы им без затуги, но Василий Шуйский на царя ополчился. Поди, слышал, царевич, что на Москве содеялось? – Как не слышать! Изменники бояре помышляли дядю моего извести. Ну, да бог милостив. Удалось бежать Дмитрию Иванычу… А дале что, казак? – Севрюки не поверили брехне Шубника, что царя Дмитрия убили. И как токмо Красно Солнышко объявился, мужики за топоры взялись. Постоим-де за истинного государя, он нам землю и волю вернул! А тут и Болотников в Путивль пришел, пришел от самого Дмитрия Иваныча, с его царской грамотой. Большим воеводой государь Ивана Исаевича назначил. Болотников по всей Украине клич кинул, дабы народ брался за оружье и шел под стяги Дмитрия. – С каких же земель и городов рать собралась? – не уставал задавать вопросы Илейка. Все ему вдруг захотелось Знать, обо всем дотошно изведать: о мужиках, о холопах, о казаках с Дикого Поля, о южных дворянах и детях боярских, приставших к царю Дмитрию Иванычу, о служилых людях «по прибору», перешедших к Болотникову… Особо взбудоражили Илейку, «листы» Ивана Исаевича. – Удал Болотников! Древние порядки рушит. Тут ведь не просто господ поколотить, такое и допрежь случалось. Болотников под самый корень рубит. Боярство, приказы, суды неправедные – долой! В селах и деревнях – мир, в городах – вече. Избранники народные. Мужику – земля на веки вечные, холопу – воля… Ай да Иван Исаевич, ай да башка!Глава 3 СХОДИЛИСЬ РАТИ ПОД ЕЛЬЦОМ
Государь Василий Иванович ушам своим не поверил: мужичья рать разбила отборное царское войско! – Да статочно ли оное?! – холодея от недобной вести, выдохнул он и весь съежился, сгорбился, убавился в росте. – Повтори! – Войско Трубецкого и Нагого побито ворами. Восемь тыщ убито, две тыщи взяты в плен, остатки рати бежали к Орлу. Болотников идет на Москву, – тихо и скорбно произнес гонец. Знал, ждет его большая беда, цари за худые вести не жалуют. Покойный Иван Васильевич Грозный, случалось, и на плаху гонцов отправлял. Царь поплелся в крестовую. Взирая на лики святых, смятенно восклицал: – Господи, да что же это деется? За что наказуешь, трорец небесный? Неслыханны дела твои, господи! В голове Василия Ивановича никак не укладывалось, чтоб мужичье, наспех собранное и кое-как вооруженное, смогло одолеть многотысячное царское войско, где и стрельцы, и дворянская конница, не раз бывавшие в сражениях, и Большой пушкарский наряд, способный сокрушить самого злого ворога. И вот на тебе! Смерды, холо-пишки, сиволапые людишки наголову разбили государеву рать. Да то слыхом не слыхано! Не бывало еще такого на Руси. Ни при каких царях и великих князьях смерды в бунташные рати не сбивались. Впервой такой громадой сошлись… Ужель мужик так силен, господи?! Царя Василия обуял страх, да такой, какого он не изведал, пожалуй, за всю свою жизнь. Бывало, перед плахой стоял, и то не так было жутко. Тогда, на Красной площади, его захлестывала злость и гордыня, и не было даже мысли, чтр его страшит топор палача. Ивашка Болотников с мужичьем идет на Москву! А что, как вся чернь поднимется?! Пал на колени. Тычась лбом об узорчатый ковер, просил у господа утешения и защиты. Затем долго, понурый и расслабленный, сидел в креслах. Внезапно подумалось: поглядеть бы на этого Ивашку. Сказывают, дюжой, силы непомерной. Ну да не в плечах его сила. Мало ли богатырей на Руси… Ивашка, никак, головой крепок. Недоумку рати не водить. Но чем же он мужика взял, чем подлых людишек прельстил? Велел кликнуть дьяка, что ведал тайными государевыми делами. – Ты вот что, Петр Евсеич… Пошли-ка своих людей к Болотникову. Да тех, что похитрей да половчей. Пущай у Вора послужат. И чтоб всю подноготную об Ивашке изведали. А коль людишки твои до стола Вора дойдут, так пущай о зелье вспомнят. Изведут – награжу по-царски. Уразумел? – Найду оных людей, государь. – Да чтоб мужичье не мутили. Приметят. Пущай не щадят живота Ивашке служат… А рать мутить пошлешь других, да пошлешь поболе, дабы крамольное войско расшатать. Не забудь чернецов да попов заслать. Сходи-ка ныне к патриарху. Лют Гермоген к богоотступникам. Наставив и отпустив дьяка, Василий Иванович вновь весь ушел помыслами к воровской У крайне. Худо не только под Кромами, но и под Ельцом. Елец же вооружен как ни одна из засечных крепостей. Пушек, ядер, зелья, пищалей, сабель и пистолей – на великую рать. Год назад Самозванец помышлял выступить из Ельца на крымских татар. Похвалялся: – Надоели Руси поганые. Что ни год, то набег. Не пора ли наказать басурман? Соберу рать со всей державы. Сходиться дружинам во Ельце, везти туда броню и оружье. Из Ельца и выступлю. Отучу ордынцев ходить на Москву! В поход Самозванец так и не сходил, но броня и оружье остались в Ельце. «И кому в руки попало? – досадовал царь Василий. – Ворам! Ельчане не захотели целовать мне крест, побили воевод и шатнулись к Расстриге. Да оного злодея давно и в помине нет! Сколь на Москве люду зрело, как его Гришка Валуев из пистоля сразил. Веруют же, нечестивцы, вся Украйна верует!.. Да кабы токмо Украйна. В самой Москве гили хоть отбавляй. «Жив Красно Солнышко, жив истинный помазанник божий». Тьфу, охальники! Нашли кого «Солнышком» величать. Беглого монашка, чернокнижника, расстригу, еретика. Тьфу! Не он ли латынянами Москву наводнил, не он ли дозволял иноверцам входить в храмы и соборы, не он ли изгонял пастырей духовных из домов своих, вселяя в них ляхов. А кто помышлял Псков и Новгород чужеземцам отдать, кто нещадно казну державную зорил, кто великое множество девок обесчестил? Срамословил, блудил, прельщал чернь лживыми посулами. Веруют, веруют, малоумки!» Закипел, забегал по палате, весь клокоча от гнева. Долго не мог успокоиться, пока внимание его не привлек высоченный широкогрудый стрелец, прохаживающийся с бердышом по двору. Вглядываясь через слюдяное оконце в служилого, подумал: ужель с такими молодцами воров не одолею? Стрельцов-то у меня десятки тыщ. Сила!.» Надо Ивану Воротынскому еще полков пять-шесть послать. Буде ему под Ельцом топтаться. О ратях, посланных на Украйну, царь Василий еже-день помнил. Как-то молвил на Боярской думе: – Надо поглядеть, что в войсках деется. Ведомо мне стало, что многи воеводы стоят на Северу худо. Бражничают, службу закинули, воров не теснят. Пошлем-ка к воеводам своих досмотрщиков. Пусть сыщут накрепко! Нерадивых гнать – ив опалу. К ратям же – искусных воевод, кои ордынцем и ливонцем испытаны. Полки досматривали по всем северским и польским городам: в Орле, Новосиле, Серпухове, Калуге, Алексине, Кашире, Мценске… Под Елец царь отправил стольника Юрия Хворостинина. Сказал тому особо: – Огляди, князь, полки дотошно. Изведай, нет ли какой порухи середь начальных. Воротынскому же молвишь: буде стоять под крепостью, буде попусту из пушек палить. Елец взять немедля! Пущай полвойска загубит, но взять, иначе всему царству беда. Так и поведай. Воров же на Москву пусть не везет. Казнить на месте нещадно. Поспешай, князь. С того дня Шуйский с нетерпением ждал вестей. И вот наконец в день Агафона гуменника1 постельничий доложил: – Гонец из Ельца, великий государь! Три дня лил дождь. Дороги разбухли! Грязь непролазная! Но рать не останавливалась, отдыхая лишь короткими летними ночами. Дворяне ворчали: – Экая распутица. Переждать бы погодье, Истома Иваныч. Одежу хоть выжимай. Да и кони повыдохлись. – А пушкарям каково? Вконец замаялись. Дай передых, воевода! Но Истома Пашков был непреклонен. – Недосуг, надо к Ельцу поспешать. – Да успеем мы к Ельцу, Истома Иваныч. Князю Воротынскому крепости не взять. Сказывают, у ельчан пушек видимо-невидимо. Дай роздых. – Недосуг! – отрезал Пашков. А спешил воевода не зря. Лазутчики проведали: из Москвы к Ельцу Шуйский выслал подкрепление. Об этом знали лишь он, Истома, да казачий атаман Григорий Солома, Меж собой договорились: рать покуда не извещать, пусть идет на Елец спокойно. Главное – опередить Шуйского. Дворяне и дети боярские, глядя на воеводу (насквозь промок, но не унывает), переставали брюзжать. Казакам же – и дождь не помеха. Бывалый народ! Ехали, прикладывались к баклажкам, на дворян посмеивались: – Зазябли, мокрые тетери. Это те не в хоромах барствовать. – В степь бы их на стылый ветерок, что коня сшибает. На другой день дождь перестал лить, сквозь низкие серые облака проглянуло солнце. Дворяне повеселели. В тот же день пришла радостная весть. На запаленных конях примчали гонцы из Кром. – С победой, служилые! Воевода Иван Болотников разбил рати Нагого и Трубецкого. С победой! Слава Набольшему воеводе! У казачьего атамана Григория Соломы радостно заблестели глаза. Ай да Иван Исаевич! И в Диком Поле, и на Волге знатно ратоборствовал. А ныне и под Кромами одержал славную победу. Истома Иваныч дотошно расспросил гонцов. Ловок Иван Исаевич, хитро Трубецкого да Нагого побил, хитро. Вот тебе и бывший холоп! Кольнула зависть, острая, обжигающая, но тотчас угасла под взглядами начальных людей. – О победе изречь всему войску. Пусть каждый дворянин, сын боярский, казак, пушкарь, холоп барский, человек даточный знает о разгроме войска царя Шуйского. Сказывать о том мужикам в селах и деревеньках, чернецам и попам. Пусть несут добрую весть в народ. – Любо, Истома Иваныч, – крякнул Григорий Солома. – Надо бы гонцов по всей округе разослать. Весть дюже добрая. Мужики еще пуще в рати повалят. – Пошлем, Григорий Матвеич. Войско Ивана Воротынского, узнав о Кромской битве, приуныло. Меж дворян и детей боярских поплыл невеселый говорок: – Тыщи полегли. И не мужичье – конница дворянская. – Знать, силен Вор. Сказывают, до самого Орла Трубецкого гнал. – Кабы и нас воры не турнули. Истома Пашков на Елец прет. Войско-де с ним несметное. Выстоим ли? Шли и крамольные речи, особо среди «даточных» людей, набранных из сел и посадов. – Слышали, братцы, как Иван Болотников бар поколотил? – Как не слыхать! Вся Русь о том ныне гудит. Ловко Иван Исаевич с господами поуправился. Все войско-де уложил. Ишь, как за Красно Солнышко народ бьется. – И нас перебьют. У Истомы Пашкова, чу, дружина немалая. Да и казаки с Поля пришли. Удалый народец. Посекут, братцы. – Посекут… Но какого рожна нам кровушку проливать? Аль царь Шуйский с боярами нам волю дали, аль Юрьев день вернули? – Держи кукиш! Вконец заярмили, кровососы! – Так зачем же нам за Василья Шуйского стоять? Не лучше ли к Дмитрию Иванычу податься? Он-то к народу милостив. – Тише… Стрельцы идут. Но и в стрельцах не было крепи: – Худо под Кромами, служилые. Это ж надо так Трубецкому оплошать! – А сколь нашего брата полегло! Вот те и Вор с дубинкой! Нет, служилые, никак силища у Самозванца. Дубинкой да орясиной стрельца не побьешь. Тяжко нам будет. Поубавилось спеси и у самих воевод. А сошлось их немало: из Переславля Рязанского, Мценска, Новосили, Серпухова… Еще неделю назад начальные на совете говорили: – Ельцу долго не удержаться. Пушек и ядер у нас довольно, чтоб стены порушить. А скоро, побив воров кром-ских, и князь Трубецкой подойдет. Вкупе-то враз крамольников осилим. Теперь же воеводы снйкли: и Елец стоит несокрушимо, и Трубецкой разбит. Получив грозную грамоту Василия Шуйского, князь Воротынский вновь кинул войско на крепость, но в который уже раз штурм был отбит. Ельчане били царских ратников из пушек и пищалей, самопалов и тяжелых крепостных самострелов, давили бревнами и колодами. Воротынский нес большой урон, сокрушенно высказывал: – Дернул же черт Гришку Отрепьева Елец оружить! Норовил взять мятежников миром, посылая в город людей от Марфы Нагой. Но ельчане грамотам царицы не верили. – Быть того не может, чтоб царевич от ножа закололся! А не Марфа ли Дмитрия Иваныча на Москве признала, когда тот из Литвы приехал? Не сама ли сына на престол благословила? Теперь же с ног на голову. Дудки! Шубника проделки. Лживей Василия на Руси на сыщешь. У него правды, как в решете воды. Грамоту сжигали, посланцев с позором выгоняли, сопровождая свистом и охальными словами. Воротынский осерчало сжимал кулаки, но гнева своего рати не выказывал: сердцем вражьего копья не переломишь. Надо головрй хитромыслить. Но как ни ломал голову, как ни прикидывал, Елец взять не удавалось. А тут еще одна напасть – к рати близилось дворянское войско Пашкова. Пришлось несколько полков снять с осады и выставить на подступах к Ельцу. Отвели от стен и добрую треть пушкарского наряда. И пушки и полки Воротынский расставил на удобной для себя местности: на горе Аргамыч, вдоль Быстрой Сосны, на увалах и речке Ельчике. Открытым для Пашкова оставался лишь огромный овражище, тянувшийся левее крепости. Куда бы Истома не сунулся, он всюду попадал в ловушку. Выслушав лазутчиков, Пашков не торопился собирать голов и сотников па совет. Размышлял: царев свояк Иван Воротынский не такой уж простак в ратном деле. Пошел в отца – знаменитого Большого воеводу Михаила Воротынского, под началом которого были все засечные крепости. Ивана же Воротынского Истома Иваныч знал еще по Крымскому походу, когда тот искусно воевал ордынцев. Был князь хитер, изворотлив, но сам в сечу никогда не кидался, и не понять было служилым: то ли Воротынский голову бережет, то ли чересчур хладнокровен. Но его выдержка больше всего и была по душе Пашкову. «Осторожен князь, рассудлив, головой об стенку не ударится, – раздумывал Истома Иваныч. – Ишь как хитро под Ельцом стал. Кажись, и не подступишься». Совет не собирал, тянул, прикидывал, пока в шатер не заглянул Григорий Солома. – С доброй вестью к тебе, Истома Иваныч. Примчали ко мне два казака с Волги. Василий Шестак на подмогу идет. – Василий Шестак?.. Дворянин аль сын боярский? – Какое! – усмехнулся Солома. – Был когда-то холопом окольничего Андрея Клешнина. Бежал под Ростов. Опосля по Руси скитался, покуда с Болотниковым на Дон не попал. Ныне – казачий атаман. Донских да волжских казаков с ним боле тыщи. Не седни-завтра здесь будут. Озабоченное лицо Истомы Иваныча заметно повеселело. Воистину, добрая весть. Подмога немалая, казаки в сражениях одни из самых храбрых. Солома же вдвойне был рад вести о Шестаке: как-никак, а дочерин муж. Правда, не так уж и часто в своем курене зятька видел, но обиды в сердце не носил: казаку всегда родней степь, конь да сабля острая. Любаву жаль, да что поделаешь, так уж заведено на Дону. О своем родстве с Шестаком Истоме не заикнулся, спросил: – Так обождем ли атамана, воевода? – Обождем, – коротко подумав, сказал Истома Иваныч.- Вместе и на Воротынского навалимся. – В обхват пойдем или впрямь ударим? – Сам-то как мыслишь? – уклонился от ответа Пашков, и большие серые глаза его пытливо застыли на казачьем атамане. «Скрытен же Истома» – в который уже раз мелькнуло в голове Григория Матвеевича. – Погутарили мы с казаками. Воротынский крепко затворился, ну да худа та мышь, что одну лишь лазею знает. Князь на пушки да на заслоны надеется, а внутрь не смотрит. Изнутри надо бить… Григорий Солома подробно рассказал о своей задумке. Истома поперхнулся. Сам о том же помышлял, сам! Не хотел раньше времени говорить – и вот на тебе! Солома будто подслушал его мысли. Мудрен же казак! Но промашку не исправишь: кто первее, тот и правее. – Что, Истома Иваныч, аль не по нраву моя затея? – уловив непонятное замешательство в лице Пашкова, спросил атаман. – Да нет, – крякнул Истома, сам о том думал. – Пожалуй, так и сделаем. Но допрежь казаков с Волги дождемся. Все началось внезапно для Воротынского: едва наступило утро, как из крепостных ворот высыпала елецкая рать. Натиск был быстр и неожиданен: за всю долгую осаду ельчане и не помышляли о вылазке, а тут будто их шилом укололи – выскочили всем городом. Самый тяжелый урон был нанесен пушкарям, спавшим возле орудий. Всполошные крики дозорных потонули в яростном реве набежавшей рати. Пушкарей, пищальни-ков и стрельцов разили мечами и саблями, пистолями и самопалами, кололи рогатинами и пиками. Воротынский смятенно выскочил из шатра. В ум не вспадало: полторы-две тысячи горожан обрушились на его пятнадцатитысячное войско! Дерзость неслыханная! На что надеются воры? Увязнут – и полягут все до единого. А ельчане, смяв Передовой полк, отчаянно ринулись на Большой. Воротынский, придя в себя, приказал: – Взять мятежников в кольцо! Полки Правой и Левой руки, покинув становища, двинулись на ельчан. В городе набатно забухали колокола. «К чему звон?.. Чтоб сие значило?» – подумал Воротынский. Вскоре к Большому воеводе примчали вестовые с дозорных застав. – Истома Пашков! Идет всем войском! Лицо Воротынского помрачнело. Так вот для чего сей звон. Ворам знак подавали. – Далече ли Истома? – Почитай, под Ельцом… Да вон глянь, воевода. Скачут! Воротынский до хруста в пальцах сжал рукоять сабли. Перехитрили-таки, воры! Теперь уже разворачивать полки поздно. Хриплым, срывающимся голосом прокричал: – Воров мене нас, захлебнутся! Круши богоотступников! Первыми врезались в полки Воротынского казачьи сотни Василия Шестака и Григория Соломы. Налетели бешено, неудержимо, с устрашающим свистом и криком. – Ги-и-и! Ги-и-и! Дворяне и дети боярские, не ожидавшие столь мощного наскока, дрогнули, а затем и вовсе побежали, не выдержав грозного натиска. А тут подоспел и сам Истома Пашков с пятью полками, оставив в тылу лишь засадную рать. Иван Воротынский, стоя на холме, с горечью взирал на сечу. Худо бьется царево воинство, вяло и робко. Где злость, где отвага, где верность царю? Стрельцы – и те попятились. Ужель войско обратится в бегство? Почему-то вдруг всплыли слова Василия Шуйского: – У меня на тебя, Иван Михайлыч, особая надежа. Покойный батюшка твой не знал ратного сраму. А ныне и ты, князь, удало постой. Да не так уж и грозна чернь лапотная. Легко с ворами поуправишься. Ране удачлив ты был в сечах. Быть же тебе и впредь со щитом, воевода! Воротынский мрачно и зло подумал: «Самого бы сюда, черта лысого! Поглядел бы на эту «чернь лапотную». Ишь как озверело бьется!» Прискакал вестовой с Быстрой Сосны. – Беда, воевода! Даточные люди побросали оружье. Многие к ворогу перешли. – Смерды! – презрительно оттопырил губу Воротынский. А вести поступали все черней и неутешительней: – На Аргамыче худо! Пушкарям долго не удержаться. – С Ельчика дворяне побежали! – Среди детей боярских измена! Две сотни к ворам пристали. – Подлые переметчики! – позеленел от негодования Воротынский. Подъехали к Большому полку, громко воскликнул: – Слушай меня, головы, сотники и все люди ратные! Знаю вас, как храбрых и верных воинов, ходивших со мной в походы. Славно мы били ворога, славно стояли за Отечество. Так будем же и ныне крепки духом. Не посрамим меча своего, разобьем крамольников! И сам повел полк в сечу. Но битва была уже проиграна. Кромская победа Болотникова, набатным эхом прокатившаяся по У крайне, поколебала царскую рать. Большой полк сражался отважно, но силы его вскоре иссякли. – Загинем, князь! – прокричал Воротынскому Григорий Сунбулов, прикрывая воеводу от казачьей сабли. Воротынский же, злой и разгневанный, в запале валил мечом казаков. – Загинем, Иван Михайлыч! – вновь закричал Сунбулов. – Глянь, мало нас. Уходить надо! Воротынский глянул, и только теперь до него дошли слова дворянина Сунбулова; еще минута-другая – и погибель неминуема. Вражье войско не остановишь. С остатками Большого полка Воротынский и Сунбулов бежали на Епифань. Сотни дворян и детей боярских были захвачены в плен и теперь ждали суда на Соборной площади. Пашков, Солома и Шестак собрались в Воеводской избе. Были веселы и хмельны, взбудоражены победой. Больше всех ликовал Шестак. Еще бы! Победа над царским войском, встреча с тестем Соломой, воскрешение ближнего содруга Ивана Болотникова! А сколь было горечи и скорби, когда до него дошла черная весть: – Сгиб наш батько, сгиб наш славный атаман. Васюта с горя даже о своей молодой женке забыл. Покинул курень, сколотил ватагу из голытьбы и ринулся в степи. – Отомстим поганым за батьку! Нападали на татарские кочевья, убивали крымчаков, зорили улусы. Лилась ордынская кровь. Поутихнув, Васюта Шестак вернулся в Раздоры, но и там долго не усидел: подался с повольницей на Волгу. Шли годы – в походах, стычках с ордынцами, набегах на купеческие караваны, сторожевой службе. Васюта заматерел, огрубел лицом, но веселого своего нрава не потерял. Не видывал Шестака Дон в затуге. Печаль же по Болотникову с годами утихла, зарубцевалась: тужи не тужи – с того света не вернешь… И вдруг неожиданная, всколыхнувшая все Дикое Поле весть. Жив Иван Исаевич! Идет с ратью Большим воеводой на царя и бояр. Встал за лапотную бедь, обездоленных и голодных, встал за правду и волю! Васюта спешно поскакал с Волги на бунташную Украй-ну. А тут подвернулся гонец с Путивля – просил идти на подмогу к Истоме Пашкову. И вот встреча под Ельцом, победа. – Что с барами будем делать? – глянув из окна на пленных дворян, спросил Солома. Пашков, отставив кубок, не спеша молвил: – Дело непростое, Григорий Матвеич… Русские, не какие-нибудь иноверцы. Подумать надо. – А чего думать? – разом вспыхнул Васюта. – Баре эти хуже иноверцев, коль Шуйскому продались. Казнить! – Казнить недолго… А ты бы как порешил, Григорий Матвеич? Солома посмотрел на Пашкова, на Васюту и вдруг вспомнил своего бывшего нижегородского боярина, что однажды кинул двух мужиков в поруб. Кинул со словами: – Сидеть вам без воды и хлеба, дабы господ чтили. Ночью до боярского послужильца, сидевшего подле земляной тюрьмы, донеслись крики. Приподнял крышку. – Чего орете? – Вызволи, милостивец. Крысы! Дойди до боярина! Руки и ноги узников были в колодках. Послу жилец доложил о мужиках лишь поутру. Боярин захихикал: – Пущай, пущай посидят! Глядишь, боле не станут господ хулить. Мужиков вынули из поруба с объеденными ушами и носами… – Чего молчишь, Григорий Матвеич? – повернулся к тестю Васюта. – Аль бар жалко стало? – Казнить, – сурово бросил Солома. Слово было за воеводой. – Сердиты же вы на дворян, казаки. Сердиты… Ну да и мне боярские потаковники не по нутру. Не пощажу… – Вот и добро, – повеселел Васюта. – А покуда пусть в тюрьме посидят. Мы ж – за пир честной. Надо же нам с ельчанами попраздновать… Знатно они Воротынского взбулгачили, – скользнул глазами по Соломе. – Удалась затея, Григорий Матвеич. Не худо за то и чару поднять. Пировало войско, пировал город. Шумно, весело, дым коромыслом! А чуть схлынуло веселье, Истома Иваныч позвал к себе обоих казачьих атаманов. – Лазутчики проведали, что под Новосилем войско Шуйского объявилось. С тыщу эдак. Надо побить. Казаки ваши быстры да и на винцо крепки. Мои ж – оклематься не могут, а дело спешное. Как, атаманы? Солома и Шестак выступили под Новосиль. В тот же день Пашков повелел доставить на Торговую площадь пленных дворян. Молвил: – В моей власти казнить вас смертью, дабы боле за Шубника не стояли. И все же карать вас не стану. Живите! Головы ваши сохраню, чтоб крепко умишком пораскинули, чтоб поняли, кому ныне крест целовать. Ужель вы от бояр тесноты не видели, ужель великородцы мужиков и холопей от вас не уводили! Ужель при боярском царе на чины и вотчины тщитесь? Да век такому не бывать, чтоб боярин служилой мелкоте дорогу уступил да к цареву двору приблизил. А вы? Шубнику поверили? Первому же лжецу и клятвоотступнику. Худо, неразумно то, дворяне. Вам есть кому послужить. Царю Дмитрию, истинному помазаннику божьему, что изменников бояр истребляет, дворян же всякими вольностями жалует – чинами, землями, делами судными… Дарую вам жизнь! Ступайте на Москву и всюду сказывайте о милости царя Дмитрия. Стоявший рядом с воеводой один из начальных, нахмурившись, спросил: – Неужто с миром отпустишь, Истома Иваныч? – Зачем с миром? Пущай каждый кнута сведает. Добрая наука. – А кафтанишки, зипуны, деньги? – Без кафтанишек до Москвы дойдут, не зима, – насмешливо сказал Пашков. «Наказав кнутом и ограбив», воевода отпустил пленных к Василию Шуйскому. Царского войска под Новосилем казачьи атаманы не обнаружили. Посадчане, встретившие повольницу хлебом-солью и колокольным звоном, рассказали: – Были допрежь царевы ратники, так они еще три недели назад под Елец к Воротынскому ушли. А тут мы о победе Ивана Исаевича прознали. Гонец от него с грамотой был. Прочли – и воеводу свово побили да всем миром Крас ну Солнышку крест целовали. Солома и Шестак недоуменно переглянулись. – Чуднб, – протянул Григорий Матвеевич. – Обмишулился на сей раз Пашков. – Лазутчики худо сведали, – предположил Васюта. – Поспешали, коней запалили, – недовольно молвил Солома. Два дня простояв в Новосиле, казачье войско снялось под Елец. В полдни попался встречу обоз с ранеными мужиками. Ехали в свои села и деревеньки. Признав казаков, повеселели. – Мнили, войско вражье, а тут свои. – Чего ж в Ельце не остались? – спросил Васюта. – А чего там делать недужным? Кто за нами ходить станет? Дома-то, чать, скорее, подымемся, – отвечали «даточные» люди. – Пожалуй, – кивнул Солома. – Ну, а как в силу войдете? За соху возьметесь аль вновь в рать? – Коль бог даст подняться, в избе сидеть не будем. Не до сохи ныне. К царю Дмитрию пойдем. Солома довольно крякнул. – Любо гутарите, мужики. Одолеете недуг, – ступайте к Болотникову, к Набольшему воеводе царя Дмитрия. Иван-то Исаевич крепко за мужичью волю стоит. – Наслышаны. О «листах» его по всей У крайне рекут. Праведный воевода. Бар не жалует, побивать велит. Это тебе не Истома Пашков! – А что Пашков? – быстро спросил Васюта. – Пашков дворян на волю отпустил, к царю Шуйскому. Казаки ушам своим не поверили. Отпустить на волю врагов?! Отослать к Василию Шуйскому?! Но зачем, по какой надобности? Ведь в битве Пашков дворян не щадил. Да и дале, когда к Москве пойдет, не единожды ему биться с барами. Поднявши меч, вспять не оглядываются… Что же приключилось с Пашковым, откуда в нем вдруг такая жалость? Кажись, царя Шуйского на куски был готов разорвать… Выходит, лукавил? – Не разглядели мы Истому… А я ему верил. Мнил из добрых людей, веневский сотник, – проронил Солома. – Неспроста он нас и в степь спровадил. Корысть имел. «Не пощажу». Вот тебе и не пощадил! Обманул нас Истома, – зло сказал Васюта. Казаки, слышавшие разговор атаманов, загомонили: – Стоит ли идти к Пашкову? Не люб нам такой воевода! На кругу порешили: повернуть на Белев и Перемышль, догонять Болотникова.Г лава 4 СИДОРКА ГРИБАН
Войско стало на привал. Ржанье коней, говор ратников, дымы костров; варили щи, уху, мясную похлебку, жарили на вертелах бараньи и говяжьи туши. Кормились сытно, вдоволь. У Ивана Исаевича легко на сердце: рать ни в хлебе, ни в мясе нужды не ведает. Не поскупились мужики-сев-рюки! Подумалось: когда это было, чтоб оратай даром хлеб отдавал? Хлеб! Да нет ничего дороже для мужика-страдника. Сколь потов изойдет, чтоб взрастить хлебушек на ниве страдной. Походишь за сохой, полелеешь полюшко. А пожинки, молотьба? Постучишь цепом. Бывало, дух вон, а отец знай поторапливает: «Поспешай, поспешай, Иванко. Пот на спине – так и хлеб на столе. Глянь, тучи набегают, да и мельник ждет». Знал: к мельнику припозднишься – и жди своего череда до Рождества. А ждать недосуг, сусек еще по весне до последнего зернышка выметен, заждались в избе хлебного печева. А как хорош, как душист и сладок каравай из нови! Ломоть тает во рту. Дорог хлеб для мужика! И вот поди ж ты, сами, без кнута и барского тиуна несут хлеб в рать. – Лишь бы впрок, служивые. Ничего для вас не пожалеем, коль за мужика стоять надумали. Не только войско кормили, но и сами в него гуртом вливались. Едва ли не две трети дружины из мужиков-севрюков да холопов. «Нет, не бывало такого на Руси. Ишь как народ за волю поднялся! И в том сила, сила великая!» Вышел из шатра и направился к ратникам. – Отдохнул бы, Иван Исаевич, – участливо молвил стремянный. – Ночь будет, – отмахнулся Болотников. – Непоседлив ты, батько. Чую, и когда Москву возьмешь, покоя не изведаешь. – Это отчего ж? – остановился Болотников. – Тебе-то откуда знать? – Да уж знаю, – хмыкнул Устим Секира. – В Диком Поле завсегда казаков тормошил, а уж на Москве и подавно лежнем не будешь. С царем Дмитрием Иванычем начнешь боярские порядки рушить. А дело то нудное, тяжкое. Не так-то просто бояр из судов и приказов выбить. – Выбьем, выбьем, Секира! – веско бросил Болотников и, больше не останавливаясь, зашагал к дубраве. Здесь разместился большой пушкарский наряд под началом Терентия Рязанца. Возле дубравы паслись кони – огромный табун в добрую тысячу. Под Кромами же их было гораздо меньше. Терентий Рязанец, прибыв со Дикого Поля, тотчас заявил: – Мало лошадей, Иван Исаевич. До Москвы не дотащимся. Наряд! Наряд, и в самом деле, был немалый: десятки осадных, полковых и полевых пушек, бочки с порохом, ямчу-гой и серой, две тысячи чугунных ядер, походные кузни… Да и мало ли всякой оснастки в громоздком пушкарском хозяйстве! Рязанец запросил еще с полтысячи коней. – Иначе не поспеть мне за войском, Иван Исаевич. Сам посуди – далече ли без запасных коней уедешь? За неделю на сто верст отстанем, худо то. – Вестимо, худо, – кивнул Болотников. – Войску без пушек не ходить. Будут тебе кони, Терентий Авдеич. Пришлось вновь идти на поклон к мужикам. Севрюки и на сей раз не поскупились. – Для тебя ничего не жаль, воевода. Лишь бы с неправедным царем поуправился. С Терентием Рязанцем прошелся по всему наряду. Похвалил: – Покуда урядливо, голова. Вот так бы до самой Москвы. Среди пушкарей Болотников увидел Афоню Шмотка; тот сидел на телеге и, клятвенно ударяя себя кулаком в грудь, восклицал: – Разрази меня гром,ребятушки, было! Пушкари гоготали, а Шмоток, войдя в раж, продолжал бакульничать: – Это что, православные, чудней было. Как-то в лесах жил, медку захотелось. Пошел бортничать. Авось, мекаю, медку сыщу. Нашел! Мотрю, древо с дуплом, а над дуплом пчелка вьется. Тут-то уж наверняка медком разговеюсь. Сермяжку скинул – и шасть на дерево. В дупло руку сунул. Нетути! А пчелка вьется, так и норовит ужалить. Чего, мекаю, ей зря кружить? Тут медок. Лаптишки скинул, ноги в дупло свесил. И тут, братцы мои, – Афоня протяжно вздохнул, скребанул, прищурив левый глаз, затылок, – проруха вышла. – Аль пчела в зад дробанула? – хохотнул один из пушкарей. – Кабы пчела, – вновь горестно вздохнул Шмоток. – Тут братцы, такое, что и во сне не привидится,.. Сук оборвался. Со всеми потрохами в дупло ухнул. – Да ну?! – разом воскликнули пушкари. – Вот те крест! – вытаращив глаза, истово окстился Афоня. – Будто в трясину. Увяз в меду по самое горло. Тужусь выбраться – ан нет! Ухватиться не за что, дупло склизкое. Намертво засел. Пригорюнился, православные. Вот те и разговелся медком, дуросвят! Теперь сам господь бог не поможет выбраться, околею в дупле. Подыму глаза – небо с овчинку, слезой исхожу. Уж так жаль с белым светом прощаться… День сижу, другой, медком подкармливаюсь. До одури наелся. На третий день слабнуть начал. Голова тяжелая, будто дубиной шмякнули. Сон морит. Смертный сон… С бабой своей распрощался, с ребя-тенками, с мужиками. Не поминайте лихом бобыля Афанасия, в храме помяните! Прощаюсь эдак с миром, и тут вдруг чей-то рев заслышал. Тихий такой, урчащий. Да это, кажись, медведь к древу пожаловал. Так и есть! К дуплу полез, сучья трещат, шум на сто верст. Никак матерый медведище. Залез, лапу в дупло сунул. Пошарил, пошарил да как рявкнет. Осерчал: медку не загреб. Мотрю, заднюю лапу свесил. Меня ж думка прострелила. Была не была, Афоня! Хвать архимандрита за лапу да как заору: «Тащи, Михайло!» Медведь испужался, из дупла сиганул что есть духу. Меня на свет божий выкинул. Я-то, православные, на сучке червяком повис, а Топтыгин наземь кубарем свалился и в лес стреканул. Только его и видели. – Н-да, – зачесали затылки пушкари. – Ловок же ты брехать, дядька Афанасий. – Сумлеваетесь, православные? – разобиделся Афоня. – Да провалиться мне в преисподню, коль вру! Да жариться мне на сковороде дьявольской! – увидел за пушкарями улыбчивое лицо Болотникова, спрыгнул с телеги, затормошился, расталкивая ратников. – Удостоверь, воевода! О том все наши богородицкие мужики наслышаны, Чать, те сказывали? – Сказывали, – посмеиваясь, кивнул Иван Исаевич. – Было то с Афоней. Шмоток, довольный воеводским словом, вновь вскочил на телегу. – Это что, православные. А то был случай… Но рассказать Афоне не довелось: к Терентию Рязанцу, покосившись на Болотникова, ступил молодой пушкарь Дема Евсеев. – Надо бы к обозу сходить, Терентий Авдеич. – Что там? Дема вновь глянул на воеводу, замялся. ,- Сходить надо бы… Тут, вишь ли, какое дело. Мужики… Идем, Терентий Авдеич. – Ты чего вокруг да около? Сказывай! – строго произнес Болотников. Лицо пушкаря чем-то напоминало воеводе донского казака Емоху, славного, отважного повольника, взорвавшего себя вместе с турецкой галерой под Раздорами. Схож лишь глазами и носом, но не нравом своим. Тот был горяч и порывист, осторожничать не любил. – Прости, воевода… Не шибко ладно в обозе. Мужик Сидорка Грибан семерых коней уморил. – Как это уморил? – повысил голос Рязанец. – Да мне каждая лошадь дороже злата. С чего бы это они вдруг сдохли? – А поди разберись, – развел руками Дема. – Намедни покормил, и всех будто холера унесла. Чудно, право. – А ну пошли! – нахмурился Болотников. Еще издалека заслышали шум. Зло, отчаянно ругались обозные мужики: – Выпустить из него кишки, прихлебыш боярский! – Удавить на вожжах! Взметнулись кулаки, кнутья. – Погодь, погодь, ребятушки! – зычным выкриком остановил мужиков Болотников. Подвода. Вокруг – сдохшие лошади. На подводе лежит связанный Сидорка. Широкогрудый, горбоносый, заросший до ушей сивой нечесаной бородой. Глаза угрюмые, затравленные. – Развязать, – приказал Болотников. Развязали. Грибан сполз с телеги, поклонился. – Нет на мне вины, воевода. Не морил лошадей. – А это чья ж работа? – наливаясь гневом, повел глазами по мертвым коням Иван Исаевич. – Не ведаю, не брал греха на душу. Завсегда берег лошадушек. Нет на мне греха! – с мольбой в глазах горячо произнес мужик. Обозные вновь взвились: – Не слушай его, воевода! Кони еще поутру живы были. – Зелья подмешал, собака! ЛицО Болотникова ожесточилось, рука невольно потянулась к сабле. В одночасье кони не дохнут, уложила их подлая рука лазутчика. А давно ли, кажись, вывели на чистую воду «святого отца» Евстафия? Тот, вместе с сообщниками, рать крамолой мутил, царя Дмитрия Иваныча «беглым расстригой» называл. Теперь же за лошадей принялись, и не где-нибудь, а в пушкарском обозе, в самом нужном для войска месте. Наряд без коней – дохлое дело. – Давно ли эта паскуда в обозе? – Пятый день, воевода, – отвечали мужики. – Чу, с московского уезду к нам прибежал. От боярских неправд-де утек, лихоимец! Поверили, к походной кузне было приставили. Сидорка же к лошадям попросился. Дело-де свычное, всю жизнь за сохой ходил. Вечор закрепили за ним десяток лошадей. И вот дорвался, аспид! Болотников еще ближе ступил к лазутчику! , – В мужичью дерюжку облачился, боярский оборотень! За сколь же серебреников Шуйскому продался? В облике Сидорки разом что-то изменилось, глаза его дрогнули. – Нешто тот самый?.. Постарел-то как, Иван Исаевич. Едва признал. Вон ты какой ныне, – глянул воеводе на ноги, усмехнулся. – Давно ли лапти-то износил? – О чем ты? – резко и отчужденно бросил Болотников. – Не признал, – протянул Сидорка. – Да и мудрено ли? Вон сколь годков минуло. Когда-то ты у меня в избе ночевал. – В избе? – Болотников взламывает морщинами лоб и, еще раз зорко глянув на мужика, вдруг со всей отчетливостью увидел себя на лесной опушке середь крестьян, справлявших обряд «христовых онучей». Мужики злы, недовольны, понуро сетуют на горегорьскую жизнь. Сидорка! Обозленный на бояр Сидорка из сельца Деболы. Крестьянин Сидорка, подаривший ему свои новые лапти. Молвил тогда на прощанье: «Спасибо за обувку, друже. Даст бог, свидимся». И вот надо же так судьбе распорядиться. Свиделись! В шатер вошел Матвей Аничкин. – Лошади пали от зелья, Иван Исаевич… Прикажешь пытать Сидорку? Болотников долго не отвечал. Худо было на его душе в эти минуты. Мужик из Деболов оказался боярским лазутчиком. В его торбе обнаружили зелье. И не только в торбе: зелье нашли и в Сидоркиной котоме, на что мужик лишь развел руками. – Ума не приложу, православные. Не было сей скляницы в котоме. На кресте поклянусь! Никто Сидорке не поверил. И все же Болотников отменил казнь. Ратники недоумевали: – Что это с воеводой? Допрежь с врагами не цацкался. Чуть что – и голова с плеч. А тут? Ужель за измену пощадит? Неправедно! Иван Исаевич впервые почувствовал недовольство рати, но что-то останавливало его покарать мужика. – Не с руки тебе, воевода, предателя миловать. Повели вздернуть Сидорку, – упрямо настаивал Аничкин. Не повелел. – Нутром чую -% не виновен сей мужик. Ты вот что, Матвей, покличь его ко мне. Сам хочу потолковать. Толковал час, другой, но ни к чему расспросы не привели. Однако, когда Сидорка обмолвился о вознице из Красного Села, Болотников насторожился. – Сказываешь, винцом потчевал? – Потчевал, воевода. Добрый мужик, последнюю рубаху готов отдать. Сдружились, вместе ночи коротали. Болотников и Аничкин переглянулись. – Как твово знакомца звать? – Овсейкой Жихарем. Нравный мужик. Сапоги, вишь, новехоньки мне подарил. Глянь, какая кожа, носить не износить. – Добер Овсейка, – протянул Аничкин. – С чего бы так расщедрился? – С чего? А бог его ведает, – простовато заморгал глазами Сидорка. – Знать, приглянулся я ему. – Щедр, – крутнул головой Иван Исаевич. – А ведь из Красного Села. Слыхал о таком, Аничкин? – Как не слыхать. Сидят в нем купцы да мужики торговые. Скупердяй на скупердяе. – Приглядись к Жихарю. Аничкин пригляделся. Спустя два дня, когда рать подходила к Орлу, вновь пришел к воеводе. – Жихарь подсыпал зелье. – Признался? – Пришлось на огне поджарить. Не устоял. На Си-дорке же вины нет. Болотников повеселел: ныне повольникам можно спокойно в глаза глянуть. Нет хуже, когда меж воеводой и ратниками холодок пробежит. – Жихарь на семерых показал, – продолжал Аничкин. – Почитай, по всем полкам пакостили. Болотников окликнул стремянного. – Пошли вестовых к воеводам. Пусть с полками идут к моему стану. Суд буду вершить!Глава 5 ДОБРЫЕ ВЕСТИ
Разбитые полки Юрия Трубецкого и Михаилы Нагого поспешно отступали к Орлу. Там – мощная каменная крепость, там – спасение. Князь Михайла недовольно высказывал: – Уж больно прытко удираем, Юрий Никитич. Коней запалили. К чему такой спех? – Надо, надо, Михайло Лександрыч! – зло отвечал Трубецкой. Злился на себя, на Нагого, на отступавших дворян. Злился на бунташную волость. Злился на ежедневные худые вести. – Рыльск и Льгов ворам крест целовали! – Карачев отложился! – В Брянске крамола!.. Господи, да что это с Русью? То веками дремала, а тут будто вожжой подхлестнули. Загомонила, взроптала. Мужика не узнать! А ведь так тихо сидел! Ни дров, ни лучины, а жил без кручины. Куда все подевалось. Мужик в ярь вошел, ишь как люто на господ поднялся. Дворяне напуганы, бегут из полков, бросают цареву службу. Как тут к Орлу не спешить? Разброд в полках напугал и Нагого. – Срам, Юрий Никитич. Служилые по поместьям удирают. Намедни сразу пять сотен отъехало. С кем супротив Вора будем стоять? – Напустись! Царевым судом пригрози. – Не слушают. Бегут, отступники. – Надо борзей в Орел. Там-то найдем управу. Но и Орел не порадовал: узнав о победе Болотникова под Кромами, посадчане заворовали, в городе отовсюду слышались мятежные речи. Неспокойно было и среди служилых. Дворяне, прибывшие в Орел из Новгорода, засобирались к своим поместьям. Воеводы Хованский и Барятинский снарядили к царю гонца. Василий Иванович тотчас выслал к Орлу три стрелецких полка под началом князя Данилы Мезец-кого. Выслал с крепким наказом: – Поспешай, Данила Иваныч. Уговори ратных людей, чтоб службу не кидали. Мятежников же казни без пощады. Войди в крепость и стой насмерть. Заслони путь Ивашке Болоту. – А как же Трубецкой с Нагим? Они-то, чу, к Орлу идут, – спросил князь. – Будешь заодно с ними стоять. Поспешай, князь! Но ни Трубецкому, ни Мезецкому стоять в Орле не пришлось: город целовал крест Дмитрию, служилый же люд разбежался по сэоим усадищам. Узнав о мятеже, Юрий Трубецкой «пробежал» мимо города. Поспешавший к крепости Мезецкий встретил орловских воевод у Лихвинской засеки. Разбитые рати Трубецкого и Нагого отошли к Калуге. И вновь Болотников в седле, вновь впереди своего Большого полка. День – хмурый, дождливый. Хмур и воевода: стоят в глазах казненные лазутчики. Среди царевых соглядников оказались трое посадчан из московской слободы. Не купцы, не торгаши-барышники, а тяглые ремесленные люди, угодившие в кабалу к боярину Дмитрию Шуйскому. Что заставило их пойти против рати народной, против того же тяглого мужика и холопа? Деньги, вера в «помазанника божьего» Василия Шуйского? Ежели вера – то страшнее. За веру на костер и плаху идут… И эти трое пошли. Смерти не устрашились. Ужель таких много на посадах? От тягостных мыслей отвлекло показавшееся село на высокой горе. Оно чем-то напоминало Богородское. Иван Исаевич с грустью вздохнул. Эх, поглядеть бы сейчас на родную отчину! Пройтись бы по селу, по крестьянским нивам, подняться бы на крутояр, где когда-то говорили с дедом Пахомом о казачьей воле. Не там ли бередил свою душу дерзкими помыслами, не там ли впервые надумал побороться за народное счастье? Родное село, вздыбившееся над полями и лесами взгорье, необъятные манящие дали. Ох, как хотелось вырваться из господского ярма и оказаться в том далеком, сказочном просторе, где нет боярских оков, плетей и дыбы! Там – воля, там – счастье, там – мужичья правда. Унестись туда, изведать! Унесся, изведал. Ох, как нелегка ж эта казачья воля! Какими лишениями и невзгодами она добыта; сколь крови пролито, сколь буйных головушек полегло в седом ковыле! Сурово Дикое Поле, коварно. Чуть что – и обрушится на повольницу грозная ордынская лава. Принимай удар, казак, защищай волю. И загудит, заверещит, забряцает степь. Пыль, ржанье коней, вопли ратоборцев, смерть! Но все же там легче, душе легче, вольготней. Нет ни темниц, ни кнута, ни кривды боярской. Ты не смерд, не холоп, шапку не ломаешь. Ходишь гордо, забыв о покорности рабской. Степь пьянит, вливает силы. Волюшка! На Руси же – тьма, неволя горькая. Задавили мужика кабальники, кабальным арканом глотку стянули, вот-вот вконец задушат. Попробуй вырвись, попробуй разогни спину! Тут тебя еще ниже пригорбят, еще крепче петлю накинут. Испокон веку стоял ты на коленях, стоять тебе и дале. Ну нет, баре-бояре! Буде, поцарствовали, попили кровушки. Лопнуло терпение. Разогнул мужик ныне спину, оковы сбросил. Грохнул ими оземь, да так, что звон пошел по всей Руси. Огневался народ, силу в себе почуял, силу великую! Ишь как заметались господа, страшна кара народная. Будто крысы, с вотчин побежали. Мужик за топор схватился, схватился крепко! Не устоять ныне барам, не ярмить боле народ. – Не ярмить! – вымолвил Болотников вслух. – О чем ты, воевода? – спросил стремянный. – О чем? – весело хлопнул Устима по плечу Иван Исаевич. – А ты глянь, друже, какая рать идет с нами. Глянь, сколь поднялось на бояр повольников. Зрел ты когда-нибудь такое великое войско? – Нет, батько. Громада! – Громада, Устим, Громада! – довольно воскликнул Болотников, и стремянный не узнал его лица. Обычно суровое, отяжеленное думами, оно вдруг по-молодому озарилось открытой светлой улыбкой. – А сколь еще люда на Москву идет, – продолжал Иван Исаевич. – Из-под Ельца, Путивля, Дикого Поля… Несметная рать стекается. Вся Русь на бояр поднялась. То ли не славно, Секира?! Было чему радоваться Большому воеводе. Ежедень гонцы доносили: – С Волги царевич Петр с казаками движется! – Стародуб и Новгород-Северский поднялись! – Истома Пашков под Ельцом царево войско побил!.. Добрые вести! Особо доволен был победой Пашкова. Знатно сокрушил Истома Иваныч князя Воротынского. А сколь оружия в Ельце взял! Ныне у Пашкова самый мощный пушкарский наряд. Крепко, зубасто его войско. На Москву идет. Смело идет. Взял Новосиль, Мценск. Правда, не приступом взял, города сами от Шуйского отложились… Куда же даде Истома после Мценска пойдет? На Белев или Тулу? Выслал к Пашкову гонцов. – Молвите, что волей государя Дмитрия Иваныча я поставлен Большим воеводой. Хотелось бы знать: каким путем Пашков пойдет на Москву и нет ли у него желания слиться с моей ратью. Пашков пока молчал. А что с ратью царевича Петра? Не послать ли и к нему гонцов? Сказывают, идет царевич с волжской и донской повольницей, бояр и дворян бьет нещадно. За что же так царевич на бар взъярился? Сам тех же кровей… Да тех ли? Молва идет, что ведет голытьбу не царевич Петр Федорович, а казак Илейка МурОмец. Отважен, за черный люд – горой. Добрый воевода!Глава 6 ОДНОЙ РУКОЙ И УЗЛА НБ ЗАВЯЖЕШЬ
Болотников готовился к осаде Орла, но крепость воевать не пришлось. В нескольких верстах от города воеводу встретили орловские посланцы. – Челом бьем, Набольший воевода! Орел присягнул государю Дмитрию Иванычу. – А как же Шубник? – рассмеялся Иван Исаевич. – Давно ли Василию крест целовали. – Не хотим Шубника! – закричали посланцы. – Он царь не истинный, на кривде стоит. Хотим Дмитрия Иваныча на престол. Он-то праведный, к народу милостив. – А как же воеводы с войском? – Тебя устрашились, батюшка. Как прознали о твоей победе, перепужались шибко. А тут и слободы поднялись. Воеводы и вовсе струхнули. Снялись ночью – и деру. Дво-рянишки же по усадищам своим разбежались. Ждет тебя Орел, батюшка, встретит хлебом-солью. – Спасибо на добром слове, други, – поклонился посланцам Иван Исаевич. – Царь Дмитрий Иваныч не забудет ваше радение. – Обернулся к стремянному. – Выдай по чаре вина да по кафтану цветному. Затем позвал полковых воевод на совет. – Поразмыслим, други, как дале идти. Орел свободен. Пройдем мимо, аль в город заглянем? Голоса воевод разделились. Одни поспешали, на Москву, другим захотелось передохнуть и попировать в крепости. Особо настаивал на этом Федор Берсень: – В Орле ныне великий праздник. Народ ждет нас. Негоже от хлеба-соли отказываться. – Берсень дело толкует воевода, – поддержал Федьку Мирон Нагиба. – Ты ж самим царем Дмитрием в набольшие поставлен. Любо будет орлянам тебя встретить. Рать поустала, самая пора передохнуть. Иван Исаевич глянул на Федьку и Мирона, хмыкнул. Не о рати у них дума – о пире. Уважают чару атаманы. Славу и почет уважают. Федька и вовсе любит побоярить-ся. Вон как знатно в засечной крепости повоеводствовал. Самозванец! И ведь поверили, едва ли не год в воеводах ходил. То-то погулял, пображничал, то-то повыкобени-вался! Поднялся Юшка Беззубцев: – Не так уж рать и устала. Вспомните, как на Кромы шли? С ног валились. Ныне же идем спокойно, ни один ратник не жалобится. Мыслю, Орел пройти мимо. Крюк все же немалый. Зачем на застолицы дни терять? Федька недовольно фыркнул. Вечно этот Беззубцев сунется, вечно поперек! Ужель и на сей раз Болотников прислушается к Юшке?.. А что же Нечайка Бобыль? Тьфу ты! И этот поспешает. Совет раскололся. Взоры воевод устремились на Болотникова. – Посидеть в Орле не худо бы. Добрая крепость присягнула Дмитрию. Ой, как пригорюнится Шубник. Он-то, поди, задержать нас Орлом мыслил, остановить, дабы с новыми силами собраться. Не выгорело, на-ко выкуси, Василий Иваныч! – Болотников с веселой насмешкой выкинул кукиш. – Ныне не остановишь. Но царь Василий не дурак. Чу, спешно новые полки подтягивает. Наверняка и к Волхову, и к Белеву стрельцов с дворянами пришлет. Города ж эти на нашем пути, их не миновать. Так что пиры закатывать недосуг, на Москве погуляем. Ныне каждый день дорог. На Болхов, воеводы! Сказал как отрезал. Знали: спорить теперь напрасно, Болотников непреклонен. Молча разъехались по полкам. В шатре остался лишь один Федька. Мрачный, насупленный. – Чего темней тучи? Берсень исподлобья глянул на Болотникова, зло брякнул: – Тяжко мне с тобой, Иван… Тяжко! Улыбка сползла с лица Болотникова. Пристально посмотрел Федьке в глаза, покачал головой. – Обидчив ты, Федор. – Обидчив, Иван, обидчив! – запальчиво продолжал Берсень. – Зачем помыкаешь мной, зачем перед начальными срамишь? В Диком Поле я и дня сраму не ведал. А ныне? Что ни совет, то Берсень в дураках. Казаки смеются. – Напрасно ты так, – с сожалением произнес Болотников. – На то он и совет, чтоб истину выявить. – Истина твоя – Юшка Беззубцев. Мудре-ен советчик. Берсень же – не пришей кобыле хвост, глупендяй. Куды уж ему воевод наставлять, малоумку. – Буде, буде, Федор! – строго оборвал Иван Исаевич. – Обидели девку красную, речей ее не послушали. А вспомни казачий круг! В каких драчках дела вершили? За сабли хватались, чтоб к истине-то прийти… На Юшку сердца не держи, он худого не скажет. Гордыню же свою, Федор, подале запрячь, на ней далеко не ускачешь. Славы твоей ни Юшка, ни кто другой не отымет. – Отпусти меня, Иван… Из рати отпусти, – глухо вымолвил Берсень. – Что? – меняясь в лице, переспросил Болотников. Но Федька уже вышел из шатра. Болотников хотел остановить, окликнуть и все же сдержался, не дал волю гневу. Научился укрощать себя в турецкой неволе. Сколь раз приходилось брать себя в руки, когда над тобой измывается иноверец с ятаганом. Но как это было тяжко – задавить в себе ярость! Казалось, легче принять смерть, чем перенести глумление. И все же переносил, переносил ради неугасающей надежды на избавление. Лишь однажды не одолел себя; это были дни, когда стало совсем невмоготу, когда вконец озверела, ожесточилась душа. Негодующий, осатаневший, готовый разнести невольничий корабль, он набросился на янычара – и лишь случай спас ему жизнь… Иван Исаевич вышел из шатра. Рать давно уже спала, окутанная черным покрывалом августовской ночи. Улегся на траву, широко раскинул руки. По роще гулял теплый упругий ветер, заполняя ее тихим ласковым гулом. Бесшумно вынырнул из тьмы стремянный, в руке – седою. Другого изголовья Болотников не терпит: казачья привычка. – Кафтаном накрыть? Иван Исаевич не отозвался, ни о чем не хотелось говорить в эту ночь. Полежать бы отрешенно, позабыв обо всем на свете, полежать тихо, умиротворенно. Ведь так редки безмятежные минуты! Как недостает их усталой, вечно терзающейся душе. Смежил отяжелевшие веки, уходя в сладкое, легкое забытье… И вдруг, как стрела в сердце. Федька! Федька Берсень. Сон начисто отлетел и вновь душу защемило, обдало недоброй смутной тревогой. Федька!.. Нет ближе, верней и надежней соратника… Сын крестьянский, страдник, атаман мужичьей ватаги. Не он ли укрывал беглых оратаев в лесных дебрях, не он ли громил боярские усадьбы, не он ли заронил в его душе смуту, прельщая волей? А мужичьи кабальные грамотки? Не с Федькой ли сжигали ненавистную кабалу на Матвеевой заимке? Не в Федькиной ли лесной землянке упрятались Василиса с Афоней Шмот-ком после бунта в селе Богородском? Особо памятно Дикое Поле: воеводство Федьки в засечной крепости, ратоборство с ордынцами, степные походы… Но с чего бы это вдруг Федька из рати уйти собрался? Какая блоха его укусила? Думал, искал причину, покуда не всплыли Федькины слова: «Не могу под уздой ходить. Тяжко мне под уздой!» Молвил на победном кромском пиру, молвил с болью, с надрывом, даже кулаком по столу бухнул. «О какой узде гутаришь?» – спросил тогда сидевший обок Нечайка Бобыль. «Не понять тебе, – уклонился Берсень. – Давай-ка еще по чаре. Пей, Нечайка, заливай душу!» Пил много, свирепо, с непонятным ожесточением, будто не победу обмывал, а заливал горькой тяжкую беду. «Не могу под уздой ходить». Не тут ли истина? Такому, как Федька все узда – рать, советы. Большой воевода. Пришедшее озарение болью отозвалось в сердце. Федьке не нужен Набольший, любой Набольший. Здесь, после Дикого Поля, после многолетнего атаманства, он стеснен, опутан, закован властью Набольшего, подавлен его волей. «Но как же быть, друже? Ныне не до местничества, не в Боярской думе. Ныне на великое дело пошли, Русь подняли. Теперь лишь единение крепить, в кулак сойтись. Нечайке, Мирону, Юшке, Рязанцу, Аничкину… Без могучего кулака бояр не свалить. Худо биться порознь. Одной рукой и узла не свяжешь… Нет, Федька, не время славой считаться. Хочешь не хочешь, а надо в одной упряжке идти. Всем – и воеводам, и мужикам. Думал Иван Исаевич, думал о своих содругах, думал о крестьянах и холопах, пришедших в народную рать. Думал! Роща гудела прерывисто и протяжно, то с нарастающим шумом, то замолкая, и тогда на опушке воцарялась недолгая зыбкая тишина, нарушаемая лишь робким шелестом трав. Но так продолжалось недолго: задремавший было ветер вновь выпутывался из кудрявых шапок и начинал незаметно, исподволь приводить в легкий трепет невесомые листья, потихоньку раскачивать примолкнувшие ветви и вершины; но вот ветер набрал силу и дерзко загулял по роще, да так напористо и мощно, что зашатались стволы берез. Иван Исаевич поднялся, вздохнул полной грудью. «Ишь какая сила! Дерева гнет. Вот так и верное дружество, все падет под его мощью. Нет, Федька, нет! Не отпущу тебя из рати».Глава 7 В ЮЗОВКБ
Село Юзовка встретило надрывными женскими плачами. У большой, с подклетом, избы толпились угрюмые мужики. Иван Исаевич сошел с коня, спросил: – Аль беда какая, ребятушки? Мужики сдернули шапки, поклонились. – Беда, воевода… Глянь-ка… Мужики расступились. Возле крыльца лежали шесть крестьян с отрубленными головами. – Кто? – тяжело выдохнул Болотников. – Барин наш, Афанасий Пальчиков, – молвил один из пожилых мужиков. – Сам убивал? – Сам. С дворней своей. У Болотникова гневом полыхнули глаза. – За что он их, собака? – За правду, батюшка, за правду, – начал рассказывать все тот же крестьянин. Василий Шуйский, став царем, не забыл радение Пальчикова. Пожаловал дворянину крупное поместье под Болховым. – Кормись, Афанасий. Две сотни мужиков будут на твоих землях. Служи и дале мне с усердием. Кусок выпал жирный, но царская милость не слиш-ком-то уж и порадовала Пальчикова: с восшествием на престол Шуйского, он ждал большего. «Мог бы и в думные пожаловать. Сродников своих небось не забыл. Ныне и в Думе, и в приказах дела вершат», – пообиделся Афанасий Якимыч. Царь ту обиду приметил, словами обласкал: – Мню, при дворе хотел быть, Афанасий? Ну да не вдруг, не вдруг, сердешный. Ты уж потерпи маленько. И трех недель не прошло, как вновь позвали Пальчикова во дворец. На сей раз Василий Иванович был озабочен. Завздыхал, заохал: – Чу, наслышан о воровской У крайне, Афанасий? Ну что за народ, прости господи! Не живется покойно. И воруют, и воруют! Ныне опять за Расстригу ухватились, охальники! Долго бранился, а затем, утерев шелковым убрусцем вспотевшую лысину (душно, жарко в государевых покоях), молвил о деле: – Ты вот что, Афанасий. Поезжай-ка в Болхов с моей грамотой. Сказывай люду, что никакого царевича Дмитрия нет. Сгиб божьим судом, от черного недуга. О том царица Марья всенародно крест целовала. Повезешь и от Марьи грамоту. О святых мощах царевича не забудь изречь. Лежат мощи в Архангельском соборе. Сумленье возьмет – пусть от всего града посланцев шлют. Покажем. Покажем и икону чудотворца Дмитрия. И ты с образком поезжай. В храм с благочинными вознеси. Пусть молятся. Отбывать тебе, Афанасий, в сей же день. – Отбуду, государь, – поклонился Пальчиков. – Да токмо… как бы это молвить… Когда Василий Иванович был еще князем, Пальчиков в разговорах не стеснялся. Ныне же перед ним был царь, а с царями ухо держи востро. – Чего мнешься? Сказывай! – Скажу, государь, – решился Афанасий Якимыч. Разгладил пышную бороду и молвил смело, напрямик: – Худо на У крайне. Мужик там бунташный, да и в городах неспокойно. Злобится народ. По всем северским и польским городам смута. – Ведаю, ведаю! – раздраженно пристукнул посохом Василий Иванович. – Чего попусту глаголить? – Не попусту, государь. Я к тому, что на крамольную Украйну надобно многих людей послать. Многих, государь, и не одну сотню. Заткнуть ворам глотку. Ехать по городам не токмо с царскими грамотами, но и с патриаршими. Народ – христолюбив. Патриарх же – пастырь мирской, отче Руси, первый от бога. Его-то пуще послушают. А еще, – Пальчиков осекся, поразившись лицу царя: Василий Иванович позеленел от злости. Афанасий запоздало опомнился. Патриарх Гермоген не любит Шуйского, помыкает им, помыкает открыто. Царь же Василий честолюбив, гордыни в нем через край, зол он на Гермогена. – Забылся, Афонька! – Шуйский замахнулся на Пальчикова рогатым посохом, затопал ногами. – Чего ты мне Гермогена суешь? «Пуще послушают!» Царя низить?! – Прости, государь! И в мыслях не было. Клянусь Христом! – перекрестился Афанасий Якимыч. – «Мирской отец, первый от бога!» – не унимался Василий Иванович. – Не будет того, Афонька! Не попы государю указ, государь – попам. Бог на небе, царь на земле. Царь – первый от бога, царь! Не день и не два казнил себя Афанасий Якимыч за оплошку. Василий Иванович злопамятен, не сейчас, так потом воздаст. Шуйский ничего не забывает. На прощанье царь поулегся в гневе, поостыл. – Ты, Афанасий, завсегда мне радел, и ныне крепко верю в тебя, сердешный. Мыслю, не подведешь, послужишь царю. Неси мое слово в народ, пресекай смуту. Я ж тебя не забуду. Пальчиков «пресекал смуту» не только в Волхове, но и в Белеве, Одоеве, Козельске… Неустанно рыскал по волостям и уездам, хулил Расстригу, вовсю ратуя за царя Шуйского. Василий Иванович наделил своего посланца небывалой властью: – Крамольников неча на Москву везти. Казни на месте. О том я судьям и воеводам отпишу. Казнил! Казнил за любое воровское слово. Волховский воевода – и тот не устрашился. – Зело лют ты, Афанасий Якимыч. Кабы хуже народ не озлобился. Чай, не опричники. Поуймись. – Воров жалеешь? – вскипал Пальчиков. – Они небось нас не жалеют. Слышал, как Ивашка Болото дворян под Кромами посек? Тысячи изрубил. Нет, воевода, не уймусь. На мужиков давно опричников надо. При Иване Грозном на карачках ползали, слова сказать не смели. А тут им волю дали, распустили. Вот и взбрыкнулся мужик. Рубить и вешать нещадно! Пальчиков неистово радел не за Василия Шуйского: радел за царя, за господские устои, начавшие шататься от мужичьего топора. Как-то в Волхов примчал приказчик Ерофей из поместья. Примчал перепуганный, в изодранном кафтане. – Беда, батюшка! Мужики ослушались, на барщину не идут. Я их, было, на твою ниву послал, они ж – кулак в рыло. – Так и не пошли? – Куды там! У нас, грят, свой хлеб осыпается. Буде, походили на барщину. – Так бы кнутом! – у Пальчикова веко задергалось. – Норовил, батюшка, послужильцев твоих поднял. Те, было, мужиков в плети. Куды там! Взбунтовались, послужильцев дрекольем побили. И мне досталось. Почитай, все зубы высадили. Гли-ко. – Ужель всем селом? – Всем селом, батюшка. Воровские речи орут. Боле, грят, не станем терпеть барина. Царю Дмитрию – Красно Солнышку хотим послужить. Имя «царя Дмитрия» приводило Афанасия Пальчикова в ярость. Век не забыть ему «государевой милости». Царевы подручники – Михайла Молчанов да Петр Басманов – ворвались в его дом, связали и увезли дочь Настеньку. На позор увезли. Вначале Расстрига в бане потешился, затем подручники. Каково было вынести такой срам! – Я им покажу Красно Солнышко! Кровью захлебнутся! Прихватив с собой оружную челядь, Пальчиков понесся в Юзовку. В селе спросил: – Кто тут боле всех глотку драл? Приказчик указал на шестерых. Мужиков приволокли с нивы к Ерофеевой избе. Пальчиков, сидя на коне, зло, набычась, глянул на крестьян. Срываясь в голосе, крикнул: – Бунтовать, паскудники, барскую ниву бросать!.. А ну, кто тут из вас коноводил? Из толпы мужиков выделился невысокий сухотелый крестьянин лет за сорок. В темных глазах ни страха, ни покорности. – Коновода не ищи, барин. Так всем миром порешили. Не пойдем боле твой хлеб жать. Ране мы на своей земле господ не ведали. Буде! – Та-а-ак… Воровских грамот наслушались? Красну Солнышку надумали послужить? Христопродавцу Расстриге? – А ты, барин, Дмитрия Иваныча не хули, – дерзко продолжал крестьянин. – То царь праведный, он мужикам волю дал. – Волю-ю-ю? – выхватывая саблю, побагровел Пальчиков. – Вот твоя воля, смерд! Голова мужика скатилась под ноги коня. Конь фыркнул, отпрянул. – Руби крамольников! – сатанея, заорал Пальчиков. Приказчика Ерофея, после отъезда барина, охватил страх. Пал перед божьей матерью, горячо взмолился: – Сохрани и помилуй, свята богородица! Избавь село от воровства и гили. Пронеси беду, заступница!.. Но святая дева не помогла: мало погодя один из по-служильцев в испуге известил: – Воровская рать идет, Ерофей Гаврилыч. На Волхов движется. Приказчик переполошился: дорога на Волхов тянется через Юзовку. Затряслась борода. – Далече ли воры? – В пяти верстах, Ерофей Гаврилыч. У приказчика ноги подкосились. Жуть обуяла. Воры, почитай, к селу подходят. Не миновать расправы. Ох, пропадай головушка! Потерянно забегал по избе. Ближний послужилец смотрел на него оробелыми глазами. – Надо бы уходить, батюшка. Ивашка Болото, сказывают, лют. Ерофей сокрушенно заохал. Беда! Все пойдет прахом: добрая изба, животы, доходное местечко. – Неси переметную суму, Захарка… Коня седлай! Из тяжелого, окованного медью сундука полетели на пол сапоги, шубы, кафтаны… Дрожащей рукой сунул за пазуху кошель с серебром. Поехали было на Волхов, но Ерофей вдруг одумался: дорога ныне неспокойная, шпыней да шишей хоть отбавляй. А пуще всего напугал послужилец: – Как бы с воровским ертаулом не столкнуться. Ивашка Болото свои дозоры могет и под самую крепость послать. Не лучше ли в лесу отсидеться? Захарка – послужилец тертый, досужий, когда-то в царевых ратниках хаживал. – Пожалуй, – мотнул бородой приказчик, сворачивая к лесу. И все же с бедой не разминулись: в лесу беглецов заприметил старый крестьянин Сысой, промышлявший медом. Старик явился в Юзовку, а на селе – рать Болотникова. Сысой – к мужикам. – В лесу наш душегуб. Иван Исаевич сидит на крыльце. Без шапки, алый кафтан нараспашку. В ногах приказчик Ерофей. Метет бородой крыльцо, слюнявит губами сапог. – Пощади, воевода, пожалей деток малых. Верным псом твоим буду. Пощади, милостивец! – Прочь! – брезгливо отпихивает приказчика Болотников; поднимается, хватает Ерофея за ворот кафтана и тащит к обезглавленным трупам. – Вот у кого пощады спрашивай… Нет, ты поклонись, поклонись – и спрашивай. Ерофей растерянно оборачивается. – Да как же их спрашивать, милостивец? – Каждого, каждого, приказчик! – в глазах Болотникова неукротимый гнев. Таким его ни воеводы, ни ратники еще не видывали. – Спрашивай, собака! Ерофей ползет на карачках к одному из казненных. – Пощади… Запинается и вновь оглядывается на Болотникова. – Не узнаю без голов-то. – Признать ли ему, – восклицает один из крестьян. – Мужик для него хуже скотины. – Признает, – сквозь зубы цедит Болотников. – А ну, несите мешок! Мешок опускают подле Ерофея. – Разбирай головы, приказчик. Да, смотри, не перепутай. Ерофей трясущимися руками вынимает из мешка голову. Лицо – белей снега. – То, кажись, Митька Пупок. – Приставь… К телу приставь! Ерофей приставляет, но мужики кричат: не тот. Ерофей ползет к другому мертвецу. И вновь: не тот, не тот, приказчик! Ерофей тянется к воеводскому сапогу. – Ослобони, милостивец. Не могу-у-у! – Ищи, ищи, пес! Болотников поднимается, а приказчик волочет за волосы головы, волочет по земле к убитым. – Что барам и приказным холуям мужик? – гремит с крыльца Болотников. Сейчас Ън обращается уже ко всем: юзовским мужикам, пешим и конным ратникам, пушкарям, казакам, обозным людям – ко всей многотысячной громаде, наблюдавшей за казнью. – Покуда живы бары и приказные, не видать народу воли. Веками стонать, веками ходить под ярмом, веками литься мужичьей крови. Зрите, как обездоленный люд баре секут. Секут не за раз-бой, не за татьбу, а за то, что помышляют пахать на себя землю-матушку. Доколь терпеть зло барское, доколь ходить под кнутом? Не пора ли мечом и огнем пройтись по барским усадищам? Смерть кабальникам! – Смерть! – яро отозвалась громада. Ерофея посекли на куски. К Ивану Исаевичу подвели молодого растрепанного парня в зеленом сукмане. – Приказчиков сын. Что с ним, воевода? – Рубить! – беспощадно бросил Болотников.Глава 8 ВОЛХОВ
Болховский воевода со дня на день ждал воровское войско. Страха не было. Ходил меж дворян и стрельцов, говорил: – В крепость Вора не пустим. Не так-то уж он и силен. Идет мужичье с дубинками. Куды уж ему крепости брать! К осаде воевода подготовился изрядно. Расчистили и заполнили водой крепостной ров, подсыпали земляной вал, подновили дубовые стены, ворота и башни, затащили на помосты пушки, затинные пищали и тяжелые самострелы. Не обижена крепость ядрами, картечью и порохом; вдоволь запасено смолы и каменных глыб. Вместе с воеводой сновал по крепости Афанасий Пальчиков. Сказывал служилым: – Не верьте подметным письмам Ивашки Болота. Никакого царя Дмитрия и в помине нет. На Москве сидел беглый расстрига Гришка Отрепьев. Храмы божии осквернил, старозаветные устои рушил. Помышлял с ляхами христову веру на Руси искоренить. Вместо храмов – иноверческие костелы и вера латынянская. Каков, святотатец! На Москве – богохульство неслыханное. Срам, блуд, разбои. Сколь Гришка государевой казны разворовал да пропил, сколь иноверцам раздал, сколь невинных девиц сраму предал. Ерник, прелюбодей, антихрист! Ронял зло, отрывисто, накаляясь от гнева. Говорил о том и служилым, и тяглому посадскому люду, говорил на торгах и площадях. – Ныне же нового святотатца выродили, вновь скверну на Русь пустили. На Москву-де идет, на царство Московское. Ужель вновь дозволим надругаться над верой христовой?! Читал грамоты царя Василия, инокини Марфы, сулил болховскому люду государевы милости. Усердствовали попы и чернецы. Молебны, крестные шествия с чудотворной иконой Дмитрия Углицкого, проклятия воров на литургиях, вещие вопли и кликуш и юродивых во Христе… Народ заколебался. Прежде царя Василия хулили, Дмитрия Иваныча как избавителя ждали, ныне же, после приезда из Москвы государева посланника и неистовых проповедей благочинных, поутихли, призадумались: а вдруг и в самом деле Дмитрий Иваныч не истинный? Афанасий Якимыч доволен: тихо стало в городе, не слышно более горлопанов. Вывел крамолу. В первые дни, как приехал, бунташные речи сыпались из каждой слободы. Хватал, увечил в пыточной, казнил. Укоротил языки. Смолкли! И не только смолкли, но и в Красно Солнышко, кажись, изверились. Не подкачали пастыри. Ныне и стар, и мал на стены выйдет. Не взять Ивашке Болоту крепости, зубы сломает. А тут и царева рать подоспеет. К Волхову подошли после полудня, окружили с трех сторон. – А может, и реку перейдем? – предложил Нагиба. – Уж брать, так в кольцо, – вторил ему Нечайка. Но Иван Исаевич совета не принял: – Под пушки лезть? Нет, обождем, други. Тесно тут войску. Болотников объехал город, остановился на берегу Нугри. – Добрая крепостица. Сказывают, ордынцы тут не раз спотыкались. Крепко стоит. Болховцы высыпали на стены. Вокруг крепости стало огромное вражье войско; оно рядом, в трех перелетах стрелы – грозное, оружное. У Пальчикова в смутной тревоге дрогнуло сердце: такой рати он не ожидал. Воров – тьма-тьмущая! Эк набежало мужичья. Да и казаков изрядно, не перечесть трух-менок. Сколь же их с Дикого Поля привалило?.. Да вон и пушки подкатывают. Заскребли кошки на душе и у болховского воеводы: туго придется. Ивашка Болото – воин отменный, лихо Трубецкого расколошматил. Восемь тыщ-де уложил. Каково? Неспокойны стрельцы, служилые люди по прибору. С бунтовщиками биться будет тяжко. Слушай воеводу! «Мужичье с дубинами». Хороша голь. И сабли, и пистоли, и пушки. – Крепкая рать, – уныло бросил один из стрельцов. – Крепкая, – поддакнул другой. – Многи в броне. Серебрились на солнце кольчуги, панцири, шеломы, кроваво полыхали овальные щиты. Скребли затылки слобожане: – За Вором бы экая силища не пошла. Как бы не промахнуться, православные. – А владыка что сказывал? Вор-де. – Так ить и владыкам не все ведомо. – А царица Марья? Сама-де Дмитрия в Угличе похоронила. Ужель свово же сына хулить будет? – Ох, неисповедимы пути господни, православные… А все ж царь-то Василий на лживые грамотки горазд. Не промахнуться бы. Глашатай Болотникова подъехал к водяному рву, громко и зычно прочел грамоту царя Дмитрия Иваныча. Со стен закричали: – Быть оного не может! В Угличе сгиб царевич Дмитрий! – Воровская грамота! Бирюч вознес над головой столбец. – Глянь, с государевой печатью! Со стен: – Не верим! Государева печать на Москве у царя Василия! – Облыжна грамота! Кричали дворяне, стрелецкие головы и сотники, купцы, приказные Земской избы. Посадская же голь помалкивала, выжидала. Но вот выступил вперед известный всему городу кузнец Тимоха, прозвищем Окатыш. Крепкий, округлый, борода до пояса. – А не поглядеть ли нам грамоту, православные? – Глянем! Открывай ворота! – поддержали кузнеца слобожане. Воевода недовольно поджал пухлые губы. Ишь, чего чернь удумала. Крепость ворогу открыть! Крикнул было стрельцам, чтоб пуще глаз стерегли ворота, но кто-то из посадских уже вынырнул из окованной медыо калитки и подбежал ко рву. – Кидай грамоту! Глашатай повернулся к рати. – Дай копье! Дали. Глашатай вдел свиток на копье, метнул за роз. Посадский потрусил к воротам. Войдя в город, на стену не полез, сунулся с грамотой к слобожанам. Вертели в руках, щупали, осматривали, покуда свиток не оказался у Тимохи Окатыша. – Че без толку пялиться? Мы царевых грамот сроду не видывали. Айда к приказным. Пошли к дьяку. Тот глянул на печати, степенно крякнул. – Царева. С оными же в приказ, – поперхнулся, наткнувшись на злые глаза государева посланника Афанасия Пальчикова. Тот выхватил грамоту, забушевал: – Аль неведомо тебе, дьяк, как сия печать у воров оказалась? Похитил ее из дворца Мишка Молчанов да ляхам продал. В опалу захотел? Дьяк понурился. Пальчиков же продолжал огневанно: – Мишка Молчанов – бабник, богохулец и чернокнижник. Его еще Борис Годунов за колдовство кнутом стегал. Сидеть бы Мишке и не рыпаться, да вдруг на престоле Самозванец очутился. И кого же в свои любимцы взял Расстрига? Мишку Молчанова! Охальника и блудника, что Гришке Отрепьеву девок со всей Москвы и монастырей поставлял. Поди, слышали, как над Ксенией Годуновой лжецарь измывался? Да что Ксения! – побагровев, еще более взорвался Пальчиков. – Дочь мою Настеньку, чадо любое, Мишка Молчанов к Расстриге на блуд увез. Заодно насильничали! По толпе пошел недовольный гул: ишь какой злыдень да ерник Самозванец. – Проклять и сжечь сию грамоту! – рыкнул архиерей. – Сжечь! – вторили ему попы и монахи. – Сжечь! – грянуло воинство. – Сжечь! – отозвалась посадская голь. То было ответом на мирный призыв Болотникова. С крепостных стен ударили пушки. Одно из дробовых ядер разорвалось в пяти саженях от орудийной прислуги. Трое болотниковцев были убиты. – Вспять, вспять! – заорал Терентий Рязанец. Наряд поспешно оттянули назад. «Лихо начали, – невольно одобрил болховцев Иван Исаевич, и тотчас нахмурьиспещрила лоб. – Быть крови. Не зря лазутчики донесли, что крепость верна Шуйскому». Поехал к наряду. Ныне у пушкарей хлопот полон рот: насыпали раскаты для пушек, устанавливали заградительный дощатый тын, крепя его дубовыми подставами, калили чугунные ядра в походных кузнях, рыли глубокие ямы для зелья, подкатывали к орудиям бочки с водой. С крепости вновь ухнули пушки, но ядра ткнулись, не долетев до тына. – Буде, побаловались, – выкинул кукиш Рязанец и побежал к зелейным ямам, закричал: – Да разве можно одними досками крыть! А что, как загорятся? Дерном, дерном заваливай! Через час-другой наряд изготовился к бою. Иван Исаевич неотлучно был среди пушкарей, приглядывался к Рязанцу. Сноровист и сметлив. С таким, кажись, не оплошаешь, думал он, ишь как гораздо пушки расставил. Все четыре тяжелые осадные были нацелены на входные ворота, на вражеские жерла орудий. – Начнем, воевода? – размашисто перекрестился Рязанец. – С богом! Пушкари поднесли горящие фитили к зелейникам. Взметнулось пламя, пушка дернулась, оглушительно рявкнула, выбросив из ствола тяжелое двухпудовое ядро. С воротной башни посыпалась щепа. – Ловко, Терентий! – воскликнул Болотников. Не зря волокли осадные пушки. Таких у болховцев нет, их трем крепостным дальнобойникам не тягаться с полевыми. После пятого залпа сбили верхушку башни с пищаль-никами; донеслись испуганные вопли. Терентий Рязанец, окутанный клубами порохового дыма, приказал орудийной прислуге слегка пригнуть стволы. Подрыли под станинами утрамбованную землю, подложили дубовые колоды. Дула поопустились. – К зелейникам! Вновь ухнули пушки. Два свинцовых ядра с гулким звоном ударились об окованные медыо ворота. – Корежь, вышибай, Авдеич! Рязанец оглянулся на Болотникова, показал на уши: оглох, не слышу! Иван Исаевич подошел к пушкарю, хлопнул по плечу. – Так палить, Авдеич! Рязанец кивнул и побежал к другим пушкарям: пора кидать ядра на стены и за острог. Вскоре забухали, заревели, завизжали тюфяки и мортиры, гауфницы и фаль-конеты. Ядра: каменные, железные, свинцовые, чугунные, дробовые, литые и кованые – посыпались на город. Гул, грохот, вой, снопы искр, дым! «А что на посаде?» – подумалось Болотникову. Но из-за стен крепости виднелись лишь голубые и алые маковки храмов. Велел кликнуть мужиков. – Срубите-ка мне дозорную вышку, ребятушки. Да поспорей! Вскоре с пятисаженной вышки оглядывал город. Теперь и крепость, и посад, и кремль были как на ладони. От каленых, облитых горячей зажигательной смесью ядер занялись сухие бревенчатые стены, рубленые храмы и избы, дворянские и купеческие терема. Огонь быстро расползался по всему городу. В кривых, узких улочках и переулках метались люди: с баграми, пожитками, бадейками воды… Крик, рев, смятение! Иван Исаевич, оглядывая Болхов, невольно вспомнил вдруг Раздоры – гибнущую в огне казачью крепость. Сколь пожрало лютое пожарище добра и строений, сколь погибло стариков и детей! Погибло от иноверца, свирепого, злого ордынца, жаждущего добычи. Ныне русич гибнет от русича, гибнет тяглый посад, мужик-трудник, гибнет его родной очаг, скарб, ремесло. И вновь тревожно стало на душе. Война! Горькая, кровавая война, где от огня и меча падает не только купец и дворянин, но и свой, всеми битый и гнутый, в три погибели закабаленный мытарь. Ох и дорого же ты даешься, волюшка! «А может, остановить пальбу? – с неожиданной жалостью подсказало сердце. – Остановить разрушение и гибель, снять осаду». Но тотчас захлестнула другая мысль – жестокая, ре-шимая: Шубнику крест целовали, ниже брюха башку склонили, овцы смиренные! Ну и получайте, коль с карачек подняться не захотели. Тот, кто за Шубника и бояр, тот против воли. Гореть, гореть городу в огне! Пожарище вовсю загуляло над Волховом. Со стец, на выручку посадским, побежали ратные люди. Хватали багры, раскатывали срубы. «Наполовину стены оголили. Добро! Пали, Рязанец, пуще пали! Ворота выбьешь – поведу повольницу на крепость. Пали, Рязанец!» По одной из улочек бежали мальцы, неслись во всю прыть, напуганные, всполошные, норовя укрыться от разбушевавшегося огня. Из толстой, медной, тупоносой гауфницы с воем и свистом летело дробовое ядро; грохнулось и разорвалось среди десятка ребятишек. Болотников застыл с перекошенным ртом. Господи! Их-то за что?! Картечью… всех разом. Господи! Спустился с дозорной вышки и, грузный, насупленный, заспешил к Рязанцу. – Буде!.. Буде, Авдеич! – Ядер хватит, Иван Исаевич. Чего ж так? – не вдруг понял Болотникова пушкарь. – Буде! – не владея собой, крикнул Болотников. Рязанец поопешил: что-то неожиданное вдруг открылось в Болотникове. В глазах его – и злость, и боль, и какая-то невиданная досель страдальческая гримаса до неузнаваемости исказила его лицо. Что-то разом надломило воеводу, и это больше всего поразило Рязанца. – Буде так буде, – обескураженно буркнул он. Болотников круто повернулся и быстро зашагал к своему шатру. Мало погодя к наряду примчал вестовой. – Воевода приказал палить! Наконец-то с большим опозданием пришел ответ от Истомы Пашкова. Грамоты не было, велел передать на словах: – Вместе сойдемся у Москвы. Покуда же пойдем двумя ратями. Отпустив гонца, Иван Исаевич крутнул головой. Хитер и досуж веневский сотник! Не зря гонца при себе придерживал. Не Болотников-де с мужичьем, а Истома Пашков с дворянами Москву колыхнет. Досуж!.. Ну да не надорви пуп, Истома Иваныч. Первая пороша – не санный путь. Обломает тебе крылья Шуйский. Без мужиков Москвы не взять. На бар надежа плохая. Им не за волю биться, а за чины и поместья. Не осилить тебе, Пашков, Москвы. Хочешь не хочешь, а мужичью рать ждать придется. – Иван Исаевич… Батько! – прервал раздумья Болотникова стремянный Секира. – Глянь, стену пробили. Может, на приступ, а? Иван Исаевич вышел из шатра, молчаливо обвел глазами дымящуюся крепость. Проломили степу в десяти саженях от стрельницы, ворота же пока не вышибли. – Опоздаем, батько! Глянь, бревнами заваливают. Ударим в пролом, Иван Исаевич? – Тебе что – горячих углей в портки насыпали? Не суетись, стремянный. Мало одной бреши. Покуда за ров перевалимся, дыры не будет. Допрежь ворота надо сбить. Иван Исаевич взметнул на коня и наметом поехал к наряду. За ним устремились Секира с Аничкиным и десятка два ловких дюжих молодцов в голубых зипунах. То была личная охрана Большого воеводы, не покидавшая его ни днем, ни ночью. На охране настоял Аничкин, настоял после недавней дорожной порухи. В тот день ехали темным глухим бором. На одной из полян внезапно просвистела тонкая певучая стрела. Конь под Болотниковым замертво рухнул. Кинулись искать врага, но того и след простыл. Матвей Аничкин осмотрел железный наконечник и еще больше насупился. – Стрела отравлена, воевода. Под богом ходишь. Стрелу никак ветром качнуло. Вишь, какой ордынец 41, а то бы… – Добрый лучник и в ордынец не промажет. Этот же худой… худой у Шубника лазутчик, – жестко произнес Болотников. – Нам наука. Царь на любую пакость горазд. По-опасись без кольчуги ездить, Иван Исаевич. Да и без охраны тебе боле нельзя. Рать велика, недругу легко затеряться. Остерегись! – Не каркай! – сердито оборвал Болотников, пересаживаясь на другого коня, и не понять было: то ли он осуждает осторожного Аничкина, то ли злится на коварство Шуйского. Аничкин, не дожидаясь согласия воеводы, приставил к нему неотлучную охрану. – Не поддаются, Авдеич? Ужель так ворота крепки? – Крепки, Иван Исаевич. Одну створку разбили, другая держится. Поди, железом в пять вершков обили. Ни с места! – сокрушался Рязанец. Иван Исаевич подошел к «Пасынку», самой крупной и тяжелой чугунной пушке весом в пятьсот пудов. – А ну-ка подай ядро, ребятушки. – Погодь маленько, воевода. Руки обожгли. Пушка пыхала жаром, не дотронись. Один из пушкарей плюнул на ствол. Слюна зашипела и тотчас сварилась. – Ого! Злее индюка. Знать, досталось Пасынку, ребятушки? – Досталось, воевода. Почитай, полдня ухает. Теперь ни ядра вложить, ни зелья насыпать. Жаровня! Принялись поливать пушку водой из кожаных мехов. Когда Пасынок остыл, Иван Исаевич подошел к груде каменных ядер. Облюбовал одно, поднял, понес к орудию. Пушкари переглянулись. Силен воевода! В ядре четыре пуда. Закатывали в дуло вдвоем, этот же один управился. Силен! – Сколь пороху, Авдеич? – По весу ядра. Но сьщлем на три фунта мене. Опасливо. – Сыпь по полной! ..Лубяным коробом (мерой) насыпали в пороховник четыре пуда зелья. Болотников зорко глянул на вражьи ворота, прицелился, обернулся к пушкарям. – Понизь дуло на пару вершков, ребятушки. Понизили. Иван Исаевич вновь прицелился. Кажись, ладно. Терентий Рязанец протянул фитиль. – С богом, воевода. Болотников приложил фитиль к запальной дыре. Сверкнуло пламя, горячим дыхнуло в лицо, затряслась колесница. Ядро прокорежило ворота, сбило створку, уперлось в железную полосу. – Шалишь бердыш, пробьем! А ну добавь, ребятушки, полпуда зелья. Пушкари замешкались, глянули на Рязанца, тот молвил строго: – С пушкой не балуют, Иван Исаевич. Разорвет. – Сыпь! Буде ядра переводить. Не палим – щекочем. Сыпь, Авдеич! Но Рязанец и с места не сдвинулся. Тогда Болотников сам подошел к зелейной бочке, насыпал короб, понес к пушке. Дорогу загородил стремянный. – Не пущу, батько. Разорвет! Норовил остановить воеводу и Матвей Аничкин, но Болотникова было не удержать. – Прочь! – зыкнул он, хватаясь за факел. – Ну дай хоть я запалю! – взмолился Секира. – А ты отойди. Ну дай же, батько! – Прочь! – отшвырнул стремянного Болотников, опуская фитиль на запальник. Страшный, оглушающий взрыв громыхнул на десяток верст. Многопудовая каменная глыба пробила створки и железное оградище. Ворота рухнули. К Болотникову, пошатывающемуся в клубах едкого вонючего дыма, подскочил Секира. – Цел, батько? Знатно вдарил! Но Иван Исаевич ничего не слышал: заложило уши, Глянул на крепость, хрипло закричал: – На Болхов, на Болхов, други! Глядач, давно ожидавший воеводского приказа, замахал с дозорной вышки трухменкой с красным шлыком. Сигнал увидел Передовой полк Федьки Берсеня, стоявший против вражеских ворот. Повольники: с бревнами, колодами, хворостом, кулями с землей – хлынули ко рву. С дымящихся стен заухали выстрелы пушек и пищалей, пистолей и самопалов, полетели тучи стрел. – Бей воров! – орал из-за бойницы Афанасий Пальчиков. 1- Ворота, ворота заделывай! – кричал болховский воевода. Но к воротам уже подбегали сотни повольников с мечами и копьями. Другие же, одолев ров, бросились с длинными штурмовыми лестницами к стенам. Заделать пролом вышибленных ворот болховцы не успели: по кулям и колодам лезли оружные казаки, лезли дерзко, неустрашимо, напирая на стрельцов. Лезли, прикрываясь щитами, на стецы. На повольников лили горячую смолу, кипяток, сбрасывали кади, бочки, телеги… С криками, воплями, стонами падали под стены, но на смену павшим поднимались все новые и новые сотни болотниковцев. Да вот и сам Большой воевода, высоченный, могутный, в легкой серебристой кольчуге, ринулся с тяжелым мечом к воротной башне. Кинул зычно: – Побьем царевых псов! Круши-и-и! Удвоились, утроились силы ратников: сам воевода впереди, не остался в стане, в сечу кинулся. – Круши-и-и! – вырвалось из тысячи глоток. Стрельцы, преграждавшие проем ворот, попятились. Но тут подскочил Афанасий Пальчиков в железной шап-ке-мисюрке и в панцире. Размахивая саблей, увлек стрельцов на болотниковцев. – Не впущать, не впущать воров! Рази богоотступников! Рассек саблей повольника, заслоняясь от копья щитом, рубанул другого. Большой, неустрашимый, отчаянно полез на рвущуюся в ворота крамольную рать. «Лихо рубит, дьявол!» – углядев воина в панцире, чертыхнулся Болотников. Напродир, валя направо и налево стрельцов, кинулся к осатаневшему Пальчикову. За ним – Устим Секира, Матвей Аничкин, Мирон Нагиба… Пробившись к Пальчикову, Болотников гаркнул: – Повольников бить, пес! – Сам пес! – рявкнул Пальчиков, отражая щитом удар Болотникова. Щит разломился надвое, но Афанасий не струхнул, не попятился за спины стрельцов. Сабля его вновь взметнулась над головой. Пришел черед прикрываться Болотникову. Удар был настолько тяжел, что сабля Пальчикова не выдержала и переломилась, в кулаке Афанасия осталась лишь рукоять. Но и обезоруженный, Пальчиков не отступил. Понимая, что гибель неизбежна, он пошел на Болотникова с обломком сабли. – Не жить и тебе, святотатец! Не гулять по Руси! Болотников поднял меч. Враг стоял перед ним гордый и бесстрашный. – Живьем пса! Казним принародно. На Пальчикова навалились повольники, сбили наземь, связали. Болотников же вновь кинулся в самую гущу стрельцов. Служилые натиска не выдержали, рассыпались. В город бурным, неудержимым потоком влилась народная рать. Сникли на стенах. Царево воинство, бросая оружие, сдалось. Болхов пал. Убитых ратников хоронили в братской могиле. Войсковой поп Никодим густо и скорбно пел заупокойные молитвы. Иван Исаевич молчаливо застыл у края могилы; стоял без шапки, в черном суконном кафтане. Хоронили не в поле, а на кладбище кремля. Волховский соборный поп, узнав о намерении Болотникова, недовольно изрек: – В кремле простолюдинов не погребают. Укажи захоронить на слободском погосте, воевода. – В кремле! Поп рогатым посохом застучал. – Не дозволю! У соборного храма покоятся усопшие из великородцев и пастырей духовных. Так по всем градам заведено. Не дозволю старину рушить! – Дозволишь! Потеснятся твои высокородцы, – отчужденно молвил Болотников и, не глядя больше на попа, приказал: – Несите погибших. Батюшка Никодим отпевал павших ратников; струился ладанный дымок из кадильницы. Иван Исаевич повел глазами по соборной звоннице. Колокола молчали. Зло подумалось: «Небось, кабы боярина хоронили, все бы храмы заупокойно гудели». И едва Никодим завершил панихиду, как Болотников приказал: – Позвать звонарей на колокольни! Пусть с честью и славой отправят погибших! Вскоре гулко и уныло загудел большой соборный колокол; редкие, тягучие удары его разбудили, остальные звонницы. Скорбный звон поплыл по Волхову. Батюшка Никодим, прослезившись, крестообразно посыпал на убитых землей и пеплом из кадильницы, полил елеем. – Со святыми упокой. Прими, господи в царствие небесное. Болотников повернулся к рати. – Поскорбим, други. Пали славные сыны державы. Пали за землю и волю, за житье доброе. Жертвы горестны и тяжки, но без крови лучшей доли не добудешь. Впереди – новые сечи! Так поклянемся же перед павшими, что никогда не выроним из рук карающего меча. Смерть ка-бальникам! – Смерть! – мощно прокатилось по рядам повольников. Сменив черный кафтан на красный, Болотников поехал к приказной избе, где дожидались воеводского суда стрельцы и дворяне. Пальчикова признали юзовские мужики, влившиеся в рать Болотникова. Закричали: – Вот кто сосельников порубил! Попался, зверюга! Раздались недовольные голоса и со стороны посадских: – Вестимо, зверюга. Сколь людей в слободах загубил! Болотников поднялся на рундук. Площадь смолкла, ожидая воеводского слова. – Сии баре не захотели служить царю Дмитрию. Что для них истинный государь, кой помышляет дать народу землю, волю и суды праведные? Он для них враг! Баре с оружьем в руках встретили народное войско. Они не щадили ни казака, ни мужика, ни холопа. Двести повольников полегли от барской сабли. То кровь немалая! Пусть же захлебнутся в ней кабальники! Болотников кивнул Аничкину, тот дал знак конникам с обнаженными саблями. – Пальчикова не трогать. Аничкин непонимающе глянул на воеводу и поспешил к вершникам, готовым начать казнь. – Руби! – взмахнул рукой Болотников. Вершники наехали на дворян, засверкали саблями. Устим Секира посмотрел на воеводу, и ему стало не по себе от жестоких, беспощадных глаз. Страшен же порой бывает, батька. Страшен! Болотников приказал подвести Пальчикова. Афанасий закричал, забесновался: – Не миновать и тебе скорой расправы, злодей! Недолго служить тебе Расстриге. Святотатец, вор богомерзкий, антихрист! В лице Болотникова, казалось, ничего не изменилось, лишь еще больше потемнели неподвижно застывшие глаза. – А ты никак Христос? А чьими же руками у посадских тяглецов языки вырывал? Чьими руками мужичьи головы сек? – Не пе?ред тобой, вором, мне ответ держать. Четвертует тебя Василий Шуйский. Не верьте, люди, приспешнику Расстриги. То богохульник и антихрист! – Ишь, заладил, – хмыкнул Болотников. – А ну распять этого Христа на городской башне. Пусть изведает муки господни. Распять! Руки и ноги Пальчикова пригвоздили к высокой деревянной стрельнице. Афанасий закорчился от жутких болей. Висеть ему на башне не один час, покуда не истечет кровью. – Так будет с каждым, кто возведет хулу на царя Дмитрия, кто к черному люду станет опричником! – воскликнул Болотников. – А что со стрельцами? – спросил Аничкин. – Сказывают, есть среди них и не шиоко охочие к Шубнику. Может… – Сам спытаю! Иван Исаевич подъехад к стрельцам: – Ну что, бердыши? Какому царю служить будете? – Мы тут покумекали, воевода, – выступил из толпы один из стрельцов. – Послужим государю Дмитрию Иванычу. Чай, жалованьем не обидит. Бери в свое войско. – Все так надумали? Стрелец замялся, зыркнул черными глазами на сотника. – Ясно… Выходи, начальные! Вышли голова, сотник и три пятидесятника. «Повольников секли… Голова, кажись, обок с Пальчиковым бился. Глаза волчьи». Спросил глухо: – На бояр пойдете? Начальные бычатся, мертвая тишь на площади. – Рубить! У приказной избы – посадская голь. Собралась по зову Большого воеводы. Матвей Аничкин и Устим Секира вынесли на красное крыльцо два больших короба. Иван Исаевич поднял крышку, взял сверху одну из грамот. – Ведаете ли, ребятушки, что у меня в руках? – Как не ведать, батюшка. Кабала наша! – выкрикнул один из посадских. – Истинно. Заложились вы, ребятушки, за бояр, купцов, крючков приказных. Так довольны ли? Славно ли вам за господами живется? Холопы, бобыли, слободские тяглецы малость помолчали, а затем будто пороховая бочка взорвалась: – Худо живется, воевода! Богатеи все жилы вытянули! – Буде кабалу хлебать! Кричали долго, выхлестывая из глоток горегорькие слова, и этот клокочущий людской гнев вливался в душу Болотникова гулким набатным звоном. Вот он – народ. Ярый, дерзкий! Унимая посад, вскинул над головой руку. – Отныне жить всему тяглому люду без ярма! Буде с вас бар и неправедных судей! С сего дня всяк холоп, бобыль, монастырский трудник, слободской ремесленник – волен. Волен, православные! Правьте сами, как встарь на Руси правили. На вече народном выкликните себе честных и праведных старост и судей и все мирские дела решайте по совести. Тех же, кто помыслит вновь за кнут взяться, побивайте нещадно. Чтоб ни одна господская плеть не гуляла по вашим спинам, чтоб голодом не морили, в темницы не сажали, на правежи не ставили. К кабале нет возврата! Целуйте крест государю Дмитрию Иванычу – и владейте городом! Посад жадно внимал каждому слову. Неслыханные речи сказывает Иван Исаевич Болотников! Меньшим, захудалым людишкам, беди лапотной дарована власть и воля. Вот уж благо так благо. Да о том и во сне не погрезится. – А как с барскими землями? – выкрикнул из толпы высоченный рыжебородый мужик. Иван Исаевич отыскал глазами мужика, поманил к себе. – Из села? – Из села, воевода, – поклонился мужик. – Живем мы под барином Василием Коркиным. – Давно ли? – Да с того году, как на царство Борис Годунов сел. Ране мы без господ жили, а тут баре нагрянули, и житыо нашему вольному конец пришел. По колени в землю вбили. Жуть, воевода! Иван Исаевич глядел на крестьянина и подмечал: мужик хоть и сетует, но сам, по всему, не из робких; в серых немигающих, слегка прищуренных глазах его гуляла лукавая смешинка. – Ужель по колени вбили? – Да ить как сказать, – крякнул мужик. – Как проведали, что ты с войском идешь, так малость и осмелели. – Малость? – Малость, воевода, – мужик сдвинул войлочный колпак на широкие хохлатые брови, глаза стали озорными. – В нужнике свово барина утопили. Болотников громко рассмеялся. – Вот тебе и «по колени», ай да молодцы! Туда их, в самое дерьмо, ребятушки. Не все мужику-труднику горе мыкать да барские нужники чистить. Пусть ныне сами дерьмо хлебают. Так ли, други-болховцы? Толпа, смеясь, дружно отвечала: – Так, воевода. В дерьмо бар! Ныне всех перетопим! – Всех, други! Буде, поцарствовали, попили народной кровушки, – Болотников повернулся к мужику. – О барских землях спрашивал? Нет ныне господской земли. Она ваша, мужичья. На барщину не ходить, налоги и пошлины Шуйскому не платить, подвод и возниц не выделять, царскую десятину не пахать! Выметывайте барские межевые столбы, выжигайте грани, забирайте выгоны и покосы, лесные и рыбные угодья. Земля – ваша! Барский же хлеб, да и какой он барский – ваш хлеб! Барин за сохой не ходит, соленый пот не глотает. Нет на земле барского хлеба! Захватывайте амбары и житницы и делите на миру поровну. Хоромы же господские жгите! Пусть костры полыхают. Костры гнева народного! – кивнул на коробья с долговыми и кабальными грамотами. – Факел мне! Подали. – Жечь кабалу! – метнул факел в короб. Занялись, закорчились свитки. – С волей вас, трудники! С волей!Глава 9 ШМОТОК И АНИЧКИН
Мечется царь Василий, покоя не ведает. Да и где покою быть, коль неслыханное воровство на Руси. Побит князь Юрий Трубецкой под Кромами, с позором бежал князь Иван Воротынский из-под Ельца. Сиволапое мужичье осилило царево войско! Норовил остановить Ивашку Болотникова у Орла, выслал на помощь городу князя Данилу Мезецкого с тремя стрелецкими полками, но и тут не выгорело: город целовал крест Расстриге. Служилый люд разъехался по своим усадищам. Орловские воеводы, бежав из города, встретили войско Мезецкого у Лихвинской засеки. Пришлось рати несолоно хлебавши повернуть на Москву. Срам! Худо на Руси. Воруют города, пылают усадьбы бояр, бежит по домам воинство. Гиль, шатость, разброд! Худо и на Москве. Чернь голову подняла, орет на всех перекрестках: жив царь-избавитель, скоро в Белокаменной будет. Держитесь царя Дмитрия! Казнил, четвертовал, клеймил каленым железом, растягивал на дыбе, вырывал языки – воруют, несут крамольное слово! Лихо Василию Шуйскому, голова пухнет от тяжких мыслей. Не рад уж и трону. Ох, как нелегко на нем усидеть! Но усидеть надо. Думай, думай Василий, как унять расходившуюся Русь, как пополнить обнищавшую казну и укрепить мятежное царство. Думал, не спал ночами, советовался с боярами и дьяками, и вот наконец объявил в Думе: – Воров встретим у Калуги! И бояре, и дьяки поддержали (лучше и не придумаешь) : Калуга – центр засечных крепостей в верховьях Оки, прикрывавших Москву с южной Украйны. Самое удобное место разбить Болотникова. Царь повелел собрать новое войско. Молвил: – На уездную служилую мелкоту надежа плохая. Худо с бунтовщиками бьются, чуть что – и по домам бегут. Вот доберусь до них! Укажу поместья отобрать. Пущай нищими да сирыми походят, коль за царя не могут постоять. К Калуге же снаряжу лучших людей. Собрал царь отборное войско из бояр и дворян московских, стольников и стряпчих, дворян из городов и жильцов. Выдал жалованье (монастыри не поскупились, пополнили казну), посулил щедро наградить деньгами, мужиками и землями за победу. Первым воеводой царь поставил своего брата Ивана Шуйского. На Семенов день все было готово к походу, войско ждало указания царя. И вот «сентября в пятый день государь царь и великий князь Василий Иванович всея Русии послал с нарядом бояр и воевод под Калугу». Среди стрельцов, перешедших к Болотникову, оказался и Аникей Вешняк. Признал его Афоня. Толкнул в плечо, затормошил: – И ты у нас, голуба! Вот уж не чаял тебя увидеть. Здорово же, Аникеюшка! Да ты что глазами хлопаешь, аль запамятовал? Вешняк вгляделся в пожилого ратника, улыбнулся: – Афанасий Шмоток?.. Не мудрено и забыть, почитай, годков пять не виделись. А тебя и не узнать. Ишь, каким боярином вырядился. – Не все, голуба, в драной сермяжке бегать, – рассмеялся Афоня. Был он в красном суконном кафтанце, подпоясанном зеленым кушаком, в ладных белых сапожках из юфти; на голове – меховая казачья шапка, за кушаком турецкий пистоль в два ствола. Афоня, улучив момент, рассказал о стрельце Болотникову. Иван Исаевич оживился: – Так это тот самый мальчонка, коего дед Терентий усыновил? Эк время бежит, – Болотников вздохнул, призадумался. С дедом Терентием он виделся лет пятнадцать назад, когда с Афоней поехал к Телятевскому добывать для селян жито. Тогда он был совсем молодой. – Ночевали у стрельца с Никиткой и Василисой, – продолжал Афоня. – Это когда на Москву за царевой подачей ходили. Стрелец, кажись, добрый. – Покличь мне его, – дрогнувшим голосом молвил Иван Исаевич. Ждал стрельца с нетерпением: Аникей Вешняк одним из последних видел жену и сына. А вдруг что-нибудь и поведает об их судьбе. Но Аникей ничего утешительного не сказал. – За хлебом Василиса и Никитка вместе с Афоней ушли. С того дня боле их не встречал. – Худо, худо, стрельче, – смуро молвил Болотников. Осушил корец вина (вино показалось чересчур горьким), усадил Вешняка напротив себя, положил тяжелую ладонь на плечо. – Никитку хорошо помнишь?.. Какой он? Аникей пожал плечами: и зачем это воевода о женке с мальцом пытает? Кто они ему? – Ладный паренек. Рослый, кудрявый, глаза с синевой. В мать! У ней глаза васильковые… В кого ж сын нравом? Коль в Василису – добр и ласков, на чужую беду отзывчив. Таких девки любят. А вот вырастет ли из него воин? Сильный, отважный, на все решимый – на кровь, на любые невзгоды, на смерть? Каков все-таки он? Хоть бы одним глазком глянуть на чадо. Обнять, услышать его речи. Забыв о стрельце, Иван Исаевич надолго ушел в себя. Через откинутый полог шатра виднелись десятки костров, вокруг которых сидели ратники; пахло дымом и жареным мясом, повольники крутили на вертелах бараньи туши. «С голоду у Болотникова не пухнут, – невольно подумалось Аникею. – И мясного и хлебного припасу вдоволь. Сытная покуда служба». Когда ехал со стрельцами из Москвы, харчевался туго: крестьяне в селах глядели на служилых косо, не то что хлеба – воды не выпросишь. А тут на тебе – сами Болотникову несут. Чудно! – Слышь, стрельче, – наконец-то заговорил Иван Исаевич. – Дед Терентий давно помер? – Позалетось, воевода. – Славный был старик, – Иван Исаевич поднялся, прошелся по шатру. Глаза стали ясными, пытливыми. – Зелейных погребов на Москве много? – Что? – протянул, поперхнувшись, Аникей. Уж чересчур круто изменил разговор Болотников. – Зелейных погребов?.. Немало, воевода. Случалось, сам видел. – Да ну? И где ж они? – В Скородоме, на Яузе. В карауле не единожды стоял. / Болотников окликнул стремянного: – Аничкина ко мне! Мысль о Государевом Зелейном дворе давно уже не покидала Большого воеводу. Москва сильна пушками, взять ее приступом будет тяжко. Молвил как-то Аничкину: – А не взорвать ли нам Зелейный двор к дьяволу! Аничкин (уж на что невозмутим) ахнул: слишком дерзкой и невыполнимой показалась ему задумка Болотникова. Дорога тянулась селами и починками, полями и перелесками. Маленький рыженький попик в черном подряснике, поглядывал окрест, горестно восклицал: – Экое запустение, прости осподи! Сирые, убогие избенки утонули в бурьяне, нивы заросли чертополохом и лебедой. Мертвая тишь, безлюдье. – Сошел мужик, – вторил батюшке рослый чернявый детина в сером домотканом кафтане. – Едва ли не сто верст отмахали, а крестьян, почитай, и не видели. Довели ж, кабальники! Детина зло сплюнул, перекинул с плеча на плечо тощую суму. Батюшка, стуча посошком, поддакнул: – Довели, сыне. Впусте лежит мирская земля. Путники, пройдя версты три, сели на обочину. Детина развязал котому. – Последки. А до Москвы еще топать и топать. Дотащимся ли? – Ниче, ниче, Матвеюшка, – успокаивал батюшка. – Даст бог, дотащимся. Из-за поворота, усыпанного ельником, выехала подвода, за ней другая, третья. Обоз был большой, клади закрыты рогожами. Впереди и сзади обоза ехали стрельцы в темно-синих кафтанах. Один из служилых, с медной бляхой на груди, поравнявшись с путниками, молвил, обращаясь к батюшке: – Будь здоров, отче. Куда снарядился? – На Москву, сыне, поклониться святыням. – А это кто с тобой? – Дворовый Матвейка. С града Путивля бежим, сыне, – лицо батюшки посуровело. – Нет там боле христовой веры. Диавол вселился в души прихожан, диавол! – поп застучал посохом, забушевал. – Латынянам продались, беглому Расстриге крест целуют! Гришке Отрепьеву, что помышляет святую Русь ляхам на растерзание кинуть, божьи храмы порушить. Нет места в Путивле православному человеку! – Всстимо, – кивнул служилый. – В бунташном городе попу не место, – серые навыкате глаза его перебежали на дворового. – Ну, а ты, милок, что скажешь? Детина безучастно жевал горбушку. Пятидесятник, малость подождав, ткнул в Матвея кнутовищем. – Аль язык отнялся?.. Молчишь? Да я тебя, сукина сына! – ожег детину плетью. – Грешно убогого бить! – подскочил к служилому батюшка. – Эк взяли волю беззащитного сечь. Отроду нем он. Грешно! Пятидесятник, пятясь от разгневанного попика, смиренно молвил: – Прости, отче… Чего ж пешком? До Москвы еще далече. Садись на подводу. Чем ближе к Москве, тем все Тягостнее становилось на душе Аничкина. Окрест все те же заброшенные села и деревни, поросшие лебедой нивы. Безлюдье! Это в самую-то горячую страдную пору, когда на полях вовсю звенят мужичьи косы! Довели, довели оратая. Уж на что мужик терпелив да покладист, уж на что от родимой избы не оторвешь, но тут вконец прорвало, невмоготу стало под барским ярмом ходить. Сбежал в леса, на Волгу, в землю северскую. Вот когда-то и ему, Матвею, пришлось покинуть деревню. Отец долго крепился, все еще надеясь обойти на кривой беду. Нет-нет да и молвит сыну: авось выдюжим. Чу, барин оброки окоротит. Глядишь, и нам хлебушка останется. Матвей же, рассудливый не по годам, говорил в ответ: – Нет, батя, на барскую милость надежа плохая. Что ни год, то нужды боле. Не видать нам сытой жизни. Глянь, что вокруг деется. Зря мужик не побежит. – Авось выдюжим, – упрямо твердил отец. Был он домовит, оседл, в Юрьев день за посох не хватался. Но как-то, после Покрова, когда в сусеке и зернышка не осталось, обреченно молвил: – Все, Матюха, в пору на погост ложиться. Не пережить зиму, околеем. – Бежать надо, батя, бежать! Бежали ночью, прихватив с собой немудрящие пожитки. Пройдя с полверсты, Матвей остановился. – Вы покуда в леске посидите, а я до села. Вскоре вернулся. Над селом взметнулось зарево. – Никак хоромы подпалил? Да за то ж нам всем погибель, – перепугался отец. – И хоромы, и амбары с житом, – зло произиес Матвей. Они бежали в ту самую черную годину, когда на Руси свирепствовал Великий голод, уложив на погосты сотни тысяч крестьян, бобылей и холопов. Не обошла стороной косая и Матвеевых родителей. По Руси бойко гуляла смута. Аничкин примкнул к Хлопку, стал одним из ближних и верных его содругов. Но вскоре бунташное войско было разбито воеводами Бориса Годунова. Раненого Хлопко захватили в плен и зверски казнили. Матвей Аничкин укрылся в Северской Ук-райне… А полям, заросшим лебедой, казалось, не было конца и края. «Ну почему, почему такое запустенье? – горестно раздумывал Матвей. – Экая тишь на нивах! Баре довели, злыдни-баре… Ну, а они-то куда смотрят? Для них каждый мужик на золотом счету. Не будет пахатника, не станет и бархатника. От мужика – и хлеб, и кафтан, и шуба. 1 Великий голод – так называемые «Голодные годы» на Руси 1601 – 1603 гг. Что они без мужика? Да ничто! Порожний мех, ни хором, ни дворни, ни поместья. Все – от мужика. Так нет же, не берегут, не щадят оратая, три шкуры с него дерут. Будет ли он в деревне сидеть?! Одна дорога – в бега, подале от кнута и барского разбоя. Вот и зарастают нивы бурьяном, вот и скудеют усадища. А баре что? Ужель того не ведают, что мужиком живы, ужель все малоумки? Да на мужика им надо богу молиться. Так почему ж?» Сколь раз ломал голову, но так и не находил ответа… В сумерки обоз подошел к реке Наре. Через два дня завиднелись золоченые кресты Донского и Даниловского монастырей. «Батюшка» истово закрестился. – Слава те, владыка небесный! Зрю святые обители. Спрыгнул с подводы и бодро зашагал, постукивая посошком. – До Москвы еще пять верст. Сапог не хватит, отче, – посмеиваясь, молвил возница. Сапоги у «батюшки» дышали на ладан, вот-вот развалятся, но отче и не думал вновь садиться на подводу. Знай семенит да горячо бормочет молитвы. Вскоре подъехали к Скородому – мощной деревянной крепости на высоком земляном валу. У водяного рва (с мостом) обоз остановил караульный. – Откуда, служилые? Че везете? – По государеву делу! – строго отозвался пятидесятник. Был зол, утомлен дальней дорогой. – Че, говорю, везете? – Не мешкай! – закипел пятидесятник. – Подымай решетку! Пока стрельцы бранились, Матвей зорко оглядывал крепость. Грозна, неприступна. Высятся четырехугольные стрельни с проездными воротами, десятки глухих башен; на стенах и башнях – тяжелые медные пушки и затинные пищали. «Шуйского врасплох не возьмешь. Ишь, сколь пушек поставил. Берегись, народная рать! Крепкий орешек. Но это лишь Скородом, дале орешки еще крепче. Белый город, Китай-город, Кремль. Три каменных пояса. Сколь раз ордынцы о Них спотыкались. Мудрено Москву взять. Тяжко тут придется Ивану Исаевичу. О-го-го, какое войско надобно! А зелья, а пушек, а брони? С дубиной на стены не полезешь. Тяжко, тяжко Москву брать!» Миновав Калужские ворота и оставив обоз, «батюшка» и Аничкин оказались в Наливках. Жили здесь дворцовые кадаши, стрельцы да иноземцы, заселившие улицу еще со времен Василия Третьего. Неподалеку от храма Всемилостивого Спаса – приземистый сруб государева кабака; на дубовом подклете, с узкими зарешеченными оконцами, с красным петухом на тесовой кровле. Подле широких, настежь распахнутых дверей толпились бражники. Из кабака выплеснулась лихая, разухабистая песня: Ох, ходил я, ходил, с кистснечком хаживал, Убивал и зорил, и ватаги важивал… – Смел питух, – одобрительно молвил Аничкин. – Под носом у стрельцов горло дерет. Смел! Нет, ты токо послушай, отче. Матвею наскучило пребывать в немых, и теперь, после нескольких дней молчаливой поездки, его потянуло на разговор. Теперь можно и рот раскрыть. В немых же он решил идти лишь до Москвы, зная, что стрельцы проверяют на безлюдных дорогах каждого путника. «Батюшка» замедлил шаг, кивнул на кабак. В шустрых, озорных глазах его мелькнули веселые искорки. – Опрокинем по чарочке, сыне. Чай, по Москве идем. – И не грех тебе, благочинный? – рассмеялся Аничкин. – Достойно ли в твоем сане по кабакам ходить? То лишь попу-расстриге дозволено. «Батюшка» вздохнул и посеменил дальше, направляясь к Голутвенной слободке. Проходя мимо клетей и амбаров, обнесенных крепким деревянным тыном, пояснил: – Подворье Голутвина монастыря, что в Коломне. Возят сюда чернецы хлеб, соль и рыбу… А вот и Болото. Ишь ты, новый мост перекинули. Глянь, какой ладный да крепкий. С чего бы это царь расщедрился? – И гадать неча. Тяжелую пушку по худому мосту не перетащишь… А там что? Москву Аничкин знал плохо, был в ней всего дважды, да и то наездом. Афоня же шел по стольному граду, как по своему селу: как-никак, а десять годов на Москве прожил, почитай, на каждой улочке побывал. – А дале, Матвеюшка, торговые ряды, Конская площадка да кузни. Слышь, мастеровые постукивают? А за ними – Государев сад и дворы садовников. Нам же – к Белому городу. Вскоре вышли к реке Москве. Вдоль белого Кремля и Китайгородской стены неслись по тихой воде красногрудые струги под синими парусами. Встречу им, от Яузы, шли на веслах купеческие расшивы и насады, шли к бревенчатому «живому» Москворецкому мосту, перекинутому от Зарядья к Балчугу. – Экое загляденье, Афанасий! – восторженно воскликнул Аничкин, показывая рукой на мощный, величавый Кремль. В третий раз он в Москве, но разве можно когда-нибудь налюбоваться сказочным благолепием теремов, башен и соборов, разве не дрогнет сердце от неслыханной красоты. Оба сняли шапки, закрестились на златоверхие храмы. Позади раздался громкий окрик: – Гись! Матвей отпрянул в сторону, но плеть достала, больно ожгла плечо. Мимо промчались боярские послужильцы – шумные, дерзкие. А вот и сам боярин верхом на игреневом коне. В летней золотиой шубе, высокой бобровой шапке. Прохожие жмутся к обочине, сгибаются в поясном поклоне. Один из послужильцев подъехал к Матвею. – Гордыня обуяла? Теперь уже хлесткая плеть прошлась по спине. Лопнула холщовая рубаха. Матвей сжал кулаки. – Кланяйся, сыне, кланяйся! – торопливо подтолкнул его Афоня. Аничкин и сам уже спохватился. Сдернул войлочный колпак, отвесил поклон. Послужилец, скаля белые зубы, отъехал к боярину. Аничкин звучно сплюнул. Афоня же назидательно молвил: – Москва, сыне. Кинь шапкой – в боярина попадешь. Не зевай, ходи с оглядкой, иначе спины не хватит. Москва! Аничкин, укрощая злость, опустился на землю. Ныли плечи, спина, но старался боли не замечать. Думал о другом: крепись, крепись, Матвей! Ныне ты не в Диком Поле, а в боярской Москве. Здесь, за этими высокими крепкими стенами, твой враг. Теперь он смотрел на Кремль другими глазами, не замечая ни величия древнего каменного детинца, ни нарядных палат и теремов, щедро раскинутых по холмам. Все потускнело, померкло. Стены зло ощетинились башнями, бойницами и пушками. Все это вражье, все это надо брать великой кровью. Шуйский с боярами ворота не откроет. Сколь мужиков, казаков и холопов загинет, дабы оказаться в царском детинце. Крепись, Матвей, крепись! Ныне ходить тебе по боярской Москве, как по горячей сковороде. И помни: тебя послала народная рать, послала на славный подвиг. Погибни, но сверши его! А покуда будь сметлив и осторожен. И терпенье, великое терпенье, Матвей! Аничкин поднялся. Афоня коснулся его плеча. – Больно голуба? – У меня кожа дубленая. Случалось, и под батогами стоял. – И меня не единожды потчевали, – сказал Афоня. – Ну да уж такая наша доля мужичья. Идем дале, голуба. Деревянным мостом вышли к Водяной башне Белого города. Здесь стрельцы уже не задерживали, через проезжие ворота сновали толпы народа. Матвей, поотстав от Афони, шел неторопко, дотошно разглядывая башню. Крепка, неприступна, с подошвенным, средним и верхним боем. Вдоволь пищалей и пушек. Дубовые ворота обиты железом. Сейчас они распахнуты, висят пудовые замчищи на медных затворах. Сверху, над проемом (изнутри башни) виднеется толстая железная решетка; ночью она перекроет ворота. Вверху – набатный колокол. Над воротами – медный образ Николая-чудотворца и слюдяные фонари со свечами. Тянутся через ворота нищие, калики перехожие, блаженные во Христе. Их много: рваных, убогих, с худыми изможденными лицами, с тоскливыми взорами. – Экая бедь на Москве, – говорит «батюшка». Осеняет сирую голь крестом и шустро продолжает путь. Узким, кривым переулком вышли на Чертольскую. Улица длинная, широкая, мощенная бревнами. За глухими заборами высятся боярские каменные палаты и хоромы в три яруса. На крышах, в смотриленках, виднеются караульные глядачи; чуть где пожар, разбой, воровство – и захлебнется тревогой звонкое било, всколыхнется боярское подворье. У церкви Похвала Богородице Афоня замедлил шаг. – Запомни сей храм, Матвеюшка. Здесь покоится тело самого лютого опричника, самого страшного ката, что Русь сроду не видывала. Зовут его Малюта Скуратов. – Наслышан, отче. Кто ж Мал юту не ведает. Знатно он бояр казнил. Вот бы ныне такого на господ напустить, то-то бы хвост поджали. Запомню сей храм! – весело молвил Аничкин. – Запомни, Матвеюшка. Помер же Малюта не своей смертью. В Ливонии из немецкой пищали сразили. Царь Иван Грозный горевал шибко, в любимцах опричник у него ходил. Повелел привезли Малюту из неметчины и в оной церкви захоронить. Опричник-то тут, в Чертолье, жил. Зришь обитель за каменной оградой? То Алексеев-ский женский монастырь. Поставлен на месте дворов опричников. Тут и Малютины хоромы стояли. Всесильный был человек. Не зря ж, поди, Борис Годунов Малютину дочь Марию себе в жены взял. И людской молвы не побоялся. Не каждый дочь палача под венец поведет. Правда, сказывают, не любил Годунов свою благоверную… «Батюшка» внезапно смолк, увидев перед собой кучерявого отрока в алом кафтане. Лицо паренька было на диво знакомым. Шагнул к отроку ближе. Господи, где ж он видел эти синие, широко распахнутые глаза? – Послушай, чадо, – тихо молвил Афоня. Но паренек, скользнув по батюшке равнодушными глазами, прошел мимо и затерялся в толпе. Шмоток застыл столбом, напрягая память. Господи, где же! – Ты чего? – спросил Аничкин. – Погодь, Матвеюшка, погодь, – отмахнулся Афоня. – Ну где ж, господи! Наставь, творец небесный. Шел дорогой, бормотал, морщил лоб и вдруг вновь остановился. – Да что же это я, господи! И как сразу не признал? Да то ж Никитка. Никитка Болотников! Ночевали в заброшенной избенке (их стало много на Москве), а утром пришли на Солянку Белого города. – Теперь уж недалече, – сказал Афоня. Аничкин шел неторопливо, с приглядочкой, а Шмоток негромко пояснял: – Солянка – улица знаменитая. По ней Дмитрий Донской шел на Куликово поле, по ней же и возвращался с победой. Славный был князь… А вот дале царев Соляной двор. Ишь сколь амбаров. Соли тут тыщи пудов. – Нам бы в рать, – мечтательно протянул Аничкин. С солью у болотниковцев всегда было туго. Да и только ли у них? Почитай, вся крестьянская Русь не имела в достатке соли. Спрос на нее велик, а цены такие, что каждая щепоть на вес золота. Вся соль шла в цареву казну. Добытчики соли не имели даже права и малую толику продать. Нарушивших государев указ били кнутом, а кто в другой раз ослушается, того бросали в темницу. Всеторговые люди должны были покупать соль из царских амбаров и продавать ее по установленной государем цене. Вскоре миновали Яузские каменные ворота. Афоня показал рукой налево. – Государев Денежный двор. Здесь серебряники чеканят царскую монету. – Чеканьте, чеканьте, – усмехнулся Аничкин. – Скоро все у Ивана Исаевича будет. Вышли к Яузе. На ней три мельницы и два обширных сруба за высоким тыном. Вокруг тына разъезжают стрельцы с пищалями. – Вот и пришли, Матвеюшка. Зелейный двор и пороховые мельницы. Тут стоять нельзя. Аничкин шел к деревянному мосту и зорко посматривал на Зелейный двор. Стрельцов много. Ночью же наверняка охрана будет усилена. Время смутное, бунташное. Царь Василий порох пуще глаз стережет. Тут и мышь не проскочит. Тревожно стало на душе Аничкина. Неужели напрасно послал его Иван Исаевич? Афоня сновал по улицам и слободам (искал Никитку), а Матвей сиднем сидел в избе. Думал, как к Зелейному двору подступиться. День сидел, два и вдруг как-то ночью спросил: – Не ведаешь ли, чьи хоромы вокруг Зелейного двора? – Не ведаю. Да и на кой ляд они тебе, Матвеюшка? – Надо! – зло бросил Аничкин. На другой день Афоня рассказал: – Именитые люди живут, Матвеюшка. Царевы стряпчие, стольники, два окольничих. – Кто именно? – Назову, Матвеюшка. Михайла Калачов, Иван Данилов, Никита Тучков. Этот гордыней исходит. Царю Василию свояк. Аничкин заинтересованно глянул на Афоню. – Шуйскому свояк? Добро. Пойдем посмотрим его хоромы. – Да пошто тебе? – недоумевал Афоня. – Мыслишка появилась. . Хоромы окольничего Тучкова стояли неподалеку от Денежного двора. Тихая звездная ночь. Стрельцы разъезжают вдоль тына. – Глянь, служилые. Пожар! – молвил один из стрельцов. – Шибко занялось. Никак стряпчему Данилову петуха пустили. – Не… Кажись, Никита Тучков горит. Дробный стук конских копыт. Перед воротами осадил коня всадник. Резкий, повелительный голос: – Стрельцы! Дрыхнете, дьяволы! Аль пожара не видите? – А пущай, – лениво отмахнулся старшой. – Наше дело в карауле стоять. Старшой приблизился к всаднику, поднял слюдяной фонарь. – А ты что за птица? – Как разговариваешь, сучий сын! Я из царского дворца. Государев жилец. Был у Никиты Романыча Тучкова по царскому делу. А тут воровские люди хоромы подпалили. Никита Романыч, свояк великому государю, велит вам немедля поймать лихих и тушить пожар. Немедля! – Так ить… неможно нам, – растерялся старшой. – Зелейный двор охраняем. Ты уж не серчай, мил человек. Неможно. – Да как это неможно?! – разъярился Аничкин. – Подле хором Тучкова царский Денежный двор. Того гляди огонь и туда перекинется. Да государь вам башки по-срубает за нерадение! Сколь вас тут? – Три десятка. – Кличь всех и проворь на пожарище. Живо! Старшой оробел: дело-то не шутейное. Сгорит Денежный двор – и пропадай головушка. Нет, уж лучше подальше от греха. – Айда, служилые. Надо подсобить. Царь-то и впрямь огневается. Стрельцы замкнули ворота на пудовый замчище и поспешили на пожар. «Вот черти!» – досадливо поморщился Аничкин и направил коня, вдоль тына. Вскоре поднялся на коня и прыгнул на ограду. Подтянулся и перевалился через тын. Глухо звякнула о сапог сабля. У дверей зелейного сруба, освещенных огнем факела, смутно виднелись фигуры двух стрельцов. «Тьфу ты!» – сплюнул Аничкин. Но назад пути уже не было. – Сенька, ты, что ль? – Ага. – Чего-то рано меняете… А где второй?.. Да ты что?! Молниеносный взмах сабли – и стрелец замертво осел наземь. Другой стрелец замахнулся было бердышом, но ударить не успел: и его уложила сабля Аничкина. Матвей взял факел (огниво с кремнем теперь без надобности) и шагнул в сруб. Ого, сколько тут бочек с порохом! Тысячи и тысячи пудов. Аничкин распахнул кафтан и начал разматывать с себя фитиль. Сунул конец в одну из бочек и направился к выходу. – Ну, благослови господи! – истово перекрестился Матвей и поджег факелом другой конец фитиля. По дубовым ступенькам в сруб побежала тоненькая огненная змейка. Аничкин вытянул из-за голенища сапога узкую веревку с острым крюком и побежал к тыну. Только отъехал от Зелейного двора, как на всю Москву громыхнул оглушительный взрыв.Глава 10 ДВУМ САБЛЯМ В ОДНИХ НОЖНАХ НЕ УЖИТЬСЯ
Хитер, хитер царь Василий! Ума ему не занимать. Кажись, мудрее и не придумаешь. Еще совсем недавно Болотников всячески хулил царя, видел в нем лишь пакостника, лжеца и недалекого боярского потаковника, но чем ближе подступало народное войско к Москве, тем все опасней, изворотливей и сметливей действовал Василий Шуйский. Калуга! Именно сюда ныне движется огромная царская рать. Лазутчики со счета сбились: и наряд велик, и полки несметны. Едва ли не двести тысяч воинов прет на Калугу. Это тебе не рать Трубецкого, побитая под Крома-ми. Тут, почитай, со всей Руси служилый люд собран. Да так споро, за какие-то две-три недели. Ай да Василий Иваныч, ай да разумник! Экую силищу собрал. Да и место указал наивернейшее. Калуга – в челе крепостей Оки и береговых городов. Здесь и только здесь можно остановить народную рать. Хитер Шубник! Пожалуй, впервые так одобрительно подумалось о царе, но эта похвала лишь enje больше озаботила Ивана Исаевича: Шуйского запросто не свалишь. Сеча будет нещадной, кровавой, и тот, кто выйдет с поля брани со щитом, будет владеть и стольным градом. Велика ж цена Калужской битвы! Лазутчики донесли, что вражья рать идет под началом Ивана Шуйского. Родного брата царя, шутка ли! Василий Иваныч на срам брата не пошлет: силу чует. Да и как в победу не уверовать, коль под царский стяг сошлись отборные дворянские полки. А наряд? Сказывают, пушек столь много, что и на крепостные стены не уставишь. Попробуй подступись! Нет, Калугу отдавать врагу нельзя, надо опередить Шуйского, опередить во что бы то ни стало, иначе рать захлебнется под картечью и ядрами. Урон будет великий, осада долгой. Топтаться же неделями под стенами – проиграть войну. Шуйский и вовсе оправится, соберет еще большее войско, а то и ордынцев покличет. И тогда уж не выстоять, ни бог, ни царь Дмитрий не помогут. Калуга! Она была не так уж и далеко – неделя пешего пути. Но как важна эта неделя! Она-то все и решит. Опередить, опередить Шуйского, встретить его войско вне крепостных стен. Торопил рать, засылал в Калугу лазутчиков с «листами» и ждал, неустанно ждал вестей. Как-то откликнутся посадчане, чью руку примут? Ночами же, забыв о сне, отягощенный заботами и думами, скликал начальных людей на совет. Федька Берсень как-то огрызнулся: – Ни себе, ни рати покоя не даешь. Ну, добро, казак к походам свычный. Мужику ж невмоготу такой спех. Куда уж лапотнику. – Лапотнику? – резко повернулся Болотников. – Ты мужика не обижай, Федор. Он и не такое лихо одолевал. Терпенью мужика и казак позавидует. Не клади на мужика охулки… Мнится, о себе боле печешься. Полк твой самый разгульный. Не супься, ведаю! Бражников у тебя хоть пруд пруди. А ныне не до веселья. Резвился Мартын, да свалился под тын. Забудь о гульбе и чарке, а не то карать стану. Сабли не пожалею! Молвил веско, сурово; тяжелый безжалостный взгляд, казалось, пронзил Федьку насквозь. Тот вспыхнул, заиграли желваки на скулах. – Карать?.. Меня под саблю?! Устим Секира, бывший в воеводском шатре, охнул. Мать-богородица, эк сцепились богатыри-содруги! Грудь о грудь, лицом к лицу, гневосердые. Федька аж за пистоль схватился. Устим подскочил к воеводам, дернул Берсеня за рукав кафтана. – Остынь, Федор! Иван Исаевич дело гутарит. Не до застолиц ныне. – Прочь! – зыкнул Федька и, оттолкнув Устима, выбежал из шатра. – Коня!.. Заснул, дьявол! – огрел зазевавшегося стремянного плеткой, взметнул на коня и поскакал вдоль перелеска по неоглядной равнине. Мчал бешено, во весь опор, низко пригнувшись к черной развевающейся гриве. Необузданный, ожесточенный, мчал неведомо куда, не выбирая дороги. Слепая ярость мутила разум, озлобляла душу, назойливо и неистребимо выплескивая обидные слова: «Сабли не пожалею!.. Сабли не пожалею!» И на кого? На Федора Берсеня, славного донского атамана! На все Дикое Поле известного казака! Нет, не привык Федька ходить под упряжкой. Не привык! Сколь лет не знал над собой чьей-либо власти. Когда-то мужичыо ватагу водил, громя боярские усадища, затем на Дону знатно атаманствовал. В славе жил. Она ж сладко пьянила, туманила голову, будоражила Федьку новыми дерзкими помыслами. А помыслов было немало. Хотелось Федьке и Азов у турок отнять, и под Стамбул сплавать, и в набольших раздорских атаманах походить. Спал и видел себя коноводом казачьей столицы, и вот, когда до заветного бунчука оставался один шаг, на У крайне объявился Болотников и позвал к себе. Несказанно обрадовался Федька: жив любый содруг! Собрался к Ивану Исаевичу споро, поторапливал донцов: Болотников кличет! Поспешал, был приподнят и весел. Запомнилась встреча с Иваном Исаевичем, счастливая, радостная. Но радость вскоре померкла: не минуло и двух недель, как у Федьки на душе кошки заскребли. Болотников железной рукой наводил порядок в полках. Казачья старшина нет-нет да и посетует Федьке: никакой былой волюшки, ни вздохнуть, ни охнуть. Федька поначалу недовольные речи пресекал, но затем и сам стал ворчать на болотниковские порядки. Уж чересчур строг да придирчив Набольший воевода, уж слишком крепко начальных людей прижимает. А на советах? Срам перед воеводами. Что ни совет, то подзатыльник. То ль не обида? Федором Берсенем еще никто не помыкал. И не будет! Даже от ближнего содруга не потерпит он боле острастки. Хватит срамных оплеух! Федор Берсень атаманом рожден, и никому над ним не стоять. Никому! Двум саблям в одних ножнах не ужиться. Гнал коня час, другой, пока взмыленный, запаленный аргамак не грянулся оземь. Федька, перелетев через голову коня, упал в траву; на какое-то время потерял сознание, а когда очнулся и поднял отяжелевшие веки, увидел перед собой медное рябое лицо стремянного. – Жив, батька? Слава те господи! Едва заря заиграла над перелесками, а Болотников уже на ногах. Сказыйал ратникам: – Поспешать надо, ребятушки, дабы Шубника упредить. Побьем боярского царя – отдохнем, погуляем. Ратники (хоть и туго приходилось) шли ходко. Да и как мешкать, коль сам воевода заодно со всеми пешим идет. Вскоре примчал Мирон Нагиба из Передового полка. Лицо встревоженное. У Болотникова от недоброго предчувствия заныло сердце. Мирон глянул на ратников, шедших за воеводой, кашлянул в кулак. – Тут такое дело, воевода… Отойдем обочь… Язык не поворачивается. – Федька? – глядя в упор на Нагибу, спросил Болотников. – Федька… Ночью из рати ушел… Совсем ушел, Иван Исаевич. – Что-о-о? – немея от страшной вести, тяжело выдохнул Болотников и впервые, не владея собой, сорвался крик: – Да как он смел?! Догнать, немедля догнать! – в надрывном крике его – и гнев, и боль, и нескрываемое заме шательство. – Поздно, батька. Федьку ныне и дьявол не достанет. Да и леший с ним, не пропадем. Идем-ка на угор. Глянь какое войско идет славное. Нагибе не хотелось, чтоб ратники видели растерянное лицо Болотникова, тот же, не слыша Мироновых слов, шел к угору и зло, подавленно ронял: – Гордыня заела… Удила закусил, изменщик! Сбежал! Сбежал воровски, не упредив, сбежал в самую неподходящую пору, когда встречу враг идет, несметным числом и когда позарез нужно единенье. Муторно стало на душе, скверно. Не радовали ни белые березки, обласканные теплым солнцем, ни синее без единого облачка небо, ни звонкая песнь жаворонка, кружившегося над угором. Да и не видел сейчас Иван Исаевич всей этой красы, черной пеленой глаза застило. Спросил глухо: – Всем полком снялся? – Да нет, батька, – бодро молвил Нагиба. – Чай, не все в полку такие гулебщики. И всего-то триста сабель. Нехай! – А ну дай баклажку. Нагиба и вовсе оживился: – Испей, батька. Не горюй! Кручинного поля не изъездишь. Авось и вернется Федька. Испей! Болотников осушил всю баклажку. Хотелось забыться, уйти от тягостных мыслей, но хмель не брал, голова, казалось, стала еще яснее. Нет, не уйти от горечи, боли и навязчивых дум. – Далече ли подался Федька? – Того не ведаю, батька. Да бог с ним!.. Ты погодь тут, а я еще баклажку доставлю, – кинулся к коню. – Стрелой, батька! Болотников проводил казака рассеянным взором. В глазах же стоял Федька: рослый, кряжистый, с гордым дерзким лицом в сабельных шрамах. Эх, Федька, Федька! Поди, и не ведаешь, какую нанес тяжкую рану. Напрасно ты кипятился, набрасываясь на содругов-советчиков. Любили же тебя, дьявола! Любили за удаль, за лихие походы, за силушку богатырскую. Ан нет, обиделся, ужалил змей треклятый! Въехал на угор Нагиба, весело протянул баклажку. – Вот она, родимая! Приложись, батька, и как рукой сымет. Болотников выхватил из Мироновых рук баклажку и запустил в кусты. – Буде зубы скалить! Не тебя ль упреждал, питуха бражного! – стеганул Мирона плеткой и быстро зашагал с угора. – Слава те, Никола-угодник! – размашисто перекрестился Нагиба. – В себя пришел.Глава 11 КАЛУГА
Наконец-то примчали лазутчики из Калуги. Иван Исаевич расспрашивал долго и дотошно. Особо поинтересовался купцами: как они, чью руку держат? Пытал не зря: Калуга – центр торговли хлебом и солью, самых ходовых товаров на Руси. Отпустив лазутчиков, призадумался. Добро бы Калугу без осады и крови взять. То-то бы слава по Руси пошла, то-то бы народ заговорил: Калуга без боя Красному Солнышку перешла, с хлебом-солью, с колокольным звоном встретила его Набольшего воеводу. Никак крепко сидит государь Дмитрий Иваныч, велико и сильно его войско, коль торговая Калуга от Шуйского отшатнулась. Айда, народ, под хоругви царя истинного, айда к его Большому воеводе! Добро бы! Но стоит ныне в Калуге стрелецкий гарнизон, верный боярскому царю, подтягиваются к Калуге бежавшие из-под Кром и Ельца полки Трубецкого и Воротынского, идет к Калуге двухсоттысячная громада Василия Шуйского. Все взоры и помыслы на Калугу. А как же сам посад? Вот здесь-то и закавыка: в мае город дал клятвенную запись служить верой и правдой Шуйскому. Руку приложили воеводы, дворяне и приказные, купцы, попы и земские старосты. Трудники же встретили весть о воцарении Шуйского косо: уж слишком лжив и богомерзок новый государь. Трижды от своих крестоцеловальных слов отказывался. Как за такого царя богу молиться, как ему верить? Чу, и блудлив, и с ведунами знается, и боярам потатчик. Ворчал ремесленный люд, но глотку шибко на площадях не драл. Ныне же, как доносят лазутчики, в слободах гамно. Ширится смута, и началась она не сегодня – вспо-лошные костерки запылали с первых же вестей из Украй-ны, запылали дружно, неистребимо, норовя загулять огромным, ярым кострищем. Голь посадская радовалась появлению Дмитрия, войску, вышедшему из Путивля, Кром-ской победе Большого воеводы… Вовсю кричали: истинный царь близится, Избавитель идет! Избавитель! – повторял про себя Иван Исаевич. Вот его грамоты. Каждую неделю доставляют из Путивля по целому коробу с царскими столбцами. Князь Григорий Шаховской не забывает Большого воеводу, шлет не только грамоты, но и хлеб, оружие, ратных людей. И все это именем царя Дмитрия. Развернул одну из грамот, прочел. Да, государь многомилостив. Как тут не всколыхнуться трудникам! Не бывать на посадах заповедным годам, царской «десятинной пашни», «посадскому строению». То ль не милости! Заповедь – не только мужику, но и ремесленнику – мера горе-горькая. Ныне уж не уйдешь из посада, не побежишь в другой город, надеясь оседлать нужду непролазную. Заповедь! Сиди и тяни лямку, покуда не выроют ямку. Надо бы ране бежать, до царского указа. А каково на посаде сидеть? В слободах и трети трудников не осталось. Лихо им, бедуют! Ждет не дождется тяглый люд Избавителя. Ждет, – хмыкнул Иван Исаевич, – однако ж за оружье посадские не берутся. Стрельцов опасаются, да и войско Шуйского на подходе. Не так-то просто посаду на открытый бунт решиться, экая силища на Калугу прет! Тут самый удалый призадумается. Шуйский, поди, и в мыслях не держит, чтоб Калуга от него отложилась. Наверняка идет. Войду-де в город без помехи, затащу на стены пушки и побью Вора. Побью насмерть, дабы впредь мужик головы не поднял, дабы на веки вечные запомнил: царь – наместник бога на земле, баре – господа, мужик же – раб покорный. Ну нет, Василий Иваныч, – вскипал сердцем Болотников, – не бывать тому! Не одолеть тебе повольницу, подавишься, кровью захлебнешься. Не бывать! В тот же день снарядил в Калугу Юшку Беззубцева, Семейку Назарьева и Нечайку Бобыля. – Посылаю вас, други, на дело опасное и многотрудное. Ведаю, можете и головы положить, но идти надобно. Без Калуги нам царево войско не осилить. Ступайте в народ, читайте «листы», зовите посад на битву с Шуйским. Верю – трудник пойдет за нами, буде ему сидеть в оковах, буде горе мыкать. Сколь городов на Руси поднялось, быть и Калуге вольной. Окинул каждого пытливым взором, спросил напрямик: – Не заробеете? Пойдете ли под кнут и огонь, коль лихой час приключится? Все может быть, други. Так не лучше ли тут кому остаться?.. Не огневаюсь, сердца держать не буду. Пошлю тех, кои плахи не устрашатся. – Срам тебя слушать, Иван Исаевич. Уж ты-то меня боле всех ведаешь. Срам! – возмущенно молвил Семейка. Осерчали на Болотникова и Юшка с Нечайкой. Иван Исаевич крепко обнял каждого. – Спасибо, други. Об ином и не думал. Возвращайтесь живыми. Посланцы поскакали к Калуге. Войско отдыхало на коротком привале. Ржали кони, дымились костры. К Болотникову шагнул стремянный Секира. – Калужане до тебя, воевода. – Калужане? – отодвинув мису с варевом, быстро поднялся Болотников. – Кличь! Секира махнул рукой. Подошли двое посадских в полукафтаньях, поклонились. – Здрав будь, воевода. Ладные, справные, глаза же у обоих настороженные и прощупывающие. – Из купцов, что ль? – спросил Болотников. – У гадал, батюшка, – вновь поклонились1 посадча-не. – Купцы мы. С превеликой нуждишкой до тебя, воевода. От всего торгового люда посланы. Защити, батюшка! Лицо Ивана Исаевича заметно повеселело. Добрый знак, коль торговый мир защиты просит. Купцы – народ степенный, зря головой в омут не кинутся; выходит, и их допекло, коль в бунташное войско прийти не забоялись. – Сказывайте вашу нужду. Купцы глянули на воеводу, глянули на рать (с холма далеко видно). Большое войско у царя Дмитрия, оружья вдоволь. Болотников купцов не торопил: пусть убедятся в его ратной силе, пусть дивятся. Ишь как дотошно оглядывают, будто на зуб пробуют. Негромко рассмеялся: – Добр ли товар? Купцы хитровато ухмыльнулись: – С таким товаром не промахнешься, воевода. Один из купцов, большелобый и приземистый, шагнул к лошади и вытянул из седельной сумы соболью шубу. Понес на вытянутых руках к Болотникову. – Прослышали мы, что идешь ты Большим воеводой царя Дмитрия Иваныча. Прими сей дар от калужского торгового люда. И дай тебе бог славы ратной. Болотников повернулся к стремянному. – Вина купцам! Позвал в шатер, угостил, но долгого застолья не вел: пора поднимать войско. – Сказывайте. И купцы сказали: обнищали, оскудели, царь пошлинами задавил. Заморские же гости торгуют беспошлинно, живут вольно и льготно, русских купцов теснят, каменные подворья ставят. Великий разор и от московских гостей. Подмяли калужских, цены сбивают, хлеб и соль перекупают. Многие торговые люди по миру пошли. Набольшие купцы и те нужду хлебают. – Так-так, – раздумчиво протянул Иван Исаевич. – Ну, а как слободской люд? Чью руку держит? – Всяко было, батюшка. Народишко – он всю жизнь верткий. И туда, и сюда, как попова дуда. Намедни на Шуйского ярился, седни же присмирел, вот-вот к царю всем городом перекинется. – Чего ж так? – спокойно, не подавая вида, что встревожен, спросил Болотников, однако на сердце сразу потяжелело. – Царь третьего дня гонцов йрислал. Много гонцов, будто горохом из лукошка сыпанул. Тут и от себя, и от Марьи Нагой, и от патриарха. Вот народишко и заколебался. – Ужель Шубнику поверили? Лжецу, кривдолюбцу и боярскому потаковнику! – Шуйскому-то не ахти верят, наслышаны о его пакостях. А вот инокине Марфе да владыке Гермогену, кажись, вняли. Патриарх карой божьей грозит. Пужается чернь, лихо в антихристах ходить. – А вам не лихо? – Купца не напужаешь, – крякнули торговые люди. – Нельзя нам туда и сюда, как бабье коромысло. Чай, не блохи. Мало ли чего гонцы насулят. За очи коня не покупают. – Мудреный, однако ж, вы народ, – улыбнулся Болотников. – Как звать? – Богдан Шеплин да Григорий Тишков. – Запомню. И вот вам мой наказ: езжайте в Калугу и подбивайте посад. Дам вам грамоты от царя Дмитрия. Гляньте – грамоты истинные, с царскими печатями. Государь Дмитрий Иваныч жалует торговых людей и посадских льготами и милостями великими. Поможете взять Калугу – награжу щедро, и вот вам в том моя рука. Отпустив купцов, вздохнул: худые доставили вести. Калужане вот-вот к Шуйскому переметнутся. Досуж, досуж Василий Иваныч! Марфу и владыку на помощь призвал. В самое темечко ударил: народ – христолюбив, не всякий захочет под патриарший гнев угодить. Изворотлив Шубник. Силой не взять, так хитрость на подмогу. Так, глядишь, и переманит калужан. Но то ж беда! И вновь сдавило от тяжких дум виски. Калуга! Как много ныне зависит от тебя! Скорее бы уж дошли до труд-ников посланцы, скорее бы донесли праведное слово… А что, как схватят? Калуга полна стрельцами и соглядатаями Шуйского. Тогда и вовсе некому кинуть клич. Выпил чарку вина, другую, и вдруг будто молния полыхнула. Самому! Самому скакать в Калугу. Скакать немедля!Глава 12 В ЛЕСНОЙ ДЕРЕВУШКЕ
Юшку, Нечайку и Семейку настиг уже к вечеру. – Аль что приключилось, воевода? – всполошились посланцы. Иван Исаевич молчаливо сполз с коня. Посланцы недоуменные, встревоженные, ждали. – Сам, сам пойду! – отрывисто буркнул Болотников. Посланцы обиделись: в ближних людях своих усомнился, в сотоварищах верных. – Не чаяли мы от тебя такого, Иван Исаевич. Что ж нам – вспять ехать? – с сердитой горечью молвил Семейка. – Вспять? – приходя в себя, переспросил Болотников, и только будто теперь увидел повольников, увидел их досадливые лица. – Зачем же вспять? Размялся и вновь сел на коня. Велел ехать дальше. Чуть погодя оглянулся. Посланцы – темнее тучи. – Да не серчайте же, дьяволы!.. Душа не на месте. Не серчайте! Первым заговорил с Болотниковым Юшка. Понял: не в гонцах дело, воевода мечется, уж слишком важна для него Калуга, вот и пошел на отчаянный шаг, да никак пошел сгоряча. – Напрасно ты, воевода. Сам же сказывал: можем и на плаху угодить. Мы – бог с ним, не велика потеря. Но ты ж Набольший! Нельзя тебе под обух идти. Нельзя! – В большом деле без риска не бывает, – сказал Болотников, но слова его посланцев не убедили. Тягостно было у каждого на душе, тягостно стало и самому Болотникову. Отрезвел, пришел в себя. Юшка прав: под обух Набольшему идти не годится. Но и повернуть уже не мог: неведомая сила по-прежнему толкала к Калуге, толкала неудержимо и напролом. Он должен быть в Калуге, должен! Придержав коня, поравнялся с Нечайкой. – Возвращайся, друже. Скажешь Нагибе, чтоб вел войско. Чем ближе к Калуге, тем осторожнее ехали путники. А вскоре и вовсе свернули с большака: опасались стрелецких разъездов. На третий день пути наехали на деревушку в пять черных избенок, крытых пожухлой соломой. Тихо, пустынно: ни громкого лая собак, ни утробного мычанья скотины, ни звонкого стука топора. Мертво, убого. За дворами вместо ржаных и ячменных нив – лохматые полосы бурьяна. – В бегах, – молвил Семейка, молвил тяжко и скорбно, окидывая унылыми глазами мужичье разоренье. Иван Исаевич посмотрел на Семейку, на его поникшее лицо, подумал: «Кажись, пора и привыкнуть к пустым селищам. Так нет же! Ишь как наугрюмился, страдная душа. Мужику безнивье – нож острый». Семейка вдруг насторожился, приподнялся в седле. – Погодь, погодь… Никак косарь. Чуете? Болотников и Беззубцев прислушались. Из-за околицы, прикрытой березняком, донеслись звонкие, шаркающие звуки. – Косарь, – кивнул Иван Исаевич. – Горбушу правит. Тронулись к околице и вскоре увидели плотного русоголового мужика, точившего обломком татарского терпуга косу. По лужку, пощипывая донник, гуляла лошадь – чистая, ухоженная, сытая; лоснились округлые бока в рыжих подпалинах. На телеге – упряжь, раскрытая котомка со снедью, липовый бочонок с резной ручкой. – Бог в помощь, – сойдя с лошади, молвил Болотников. Мужик не спеша отложил горбушу, цепкими, прощупывающими глазами окинул путников. – Один, что ль, в деревеньке? – Один. Из разговора с мужиком узнали: зовут Купрейкой Ла-базновым, живет в Сосновке лет десять; раньше крестьянствовал, хлеб сеял, медом промышлял, ныне же заложился по кабальной грамотке за калужского купца. – Аль в тягость нива стала? – спросил Беззубцев. Купрейка колюче глянул в ответ. – А кой прок в ниве, коль жита нет? У меня пять ртов, и все хлеба просят. Вовек бы к купцу в кабалу не пошел. – А где другие мужики? Купрейка замолчал, потупился. – В бегах, поди? Да ты не таись, Купрей Лабазнов, сказывай смело. Мужик поднял па Болотникова глаза. «Смело»! Ишь какой ловкий. Вон и кафтан алый доброго сукна, и сабля с пистолетом, и шапка с меховой опушкой. – Не пужайсь, сказываю! – весело подтолкнул мужика Иван Исаевич. – За пристава не возьмем. Люди мы царя Дмитрия Иваныча, заступника всенародного. Не пужайсь! Купрейка по-прежпему нем, переминается с ноги на ногу. Лицо постное, замкнутое. – Аль не рад Дмитрию Иванычу? – в упор разглядывая мужика, спросил Болотников. – Сидели и под Дмитрием, – хмуро отозвался крестьянин. – Ну и как? Полегче, чем под Шуйским? – Да никак! – сердито, с неожиданной смелостью выпалил мужик. – Вишь они, цари-то, – махнул рукой в сторону заброшенных полей. – Как были в чертополохе, так и ныне стоят. Цари! – плюнул в широкие ладони, взялся за косье и ожесточенно замахал горбушей. «Занозист мужичок, – подумал Болотников, – такое не каждый брякнет. Удал!» Долго смотрел в спину Ку-прейки, любовался его ловкой сноровистой работой и наконец молвил: – Посоветуемся, други. Дале ехать опасно. Надо стрельцов перехитрить. Посоветовались, пошли к мужику. – Сено когда к купцу повезешь? – Седни. – Вот и добро. Нас прихватишь. – Сами не безлошадные, – недоуменно пожал плечами Купрейка. – Коней здесь оставим. Повезешь нас скрытно, под сеном. Купрейка закряхтел, насупился. – Не повезу. – Чего ж так, друже? Кажись, не из робких. Полтиной пожалую. – Не повезу! – отрезал мужик. – А коль силом заставим? – подступил к мужику Юшка. – У нас, милок, выхода нет. В Калугу открыто нам не войти. – Хоть руби, не повезу, – стоял на своем мужик. – Не пойду на воровское дело. – На воровское? – нахмурился Юшка. – Ты болтай, да меру знай. Нашел воров. – За тебя ж, голова еловая, радеем, – сказал Семейка, – за волю мужичью, а ты? – «За волю мужичью», – передразнил Купрейка. – Буде брехать-то. Нужен вам мужик, как мертвому кадило. Болотников, казалось, был невозмутим, но это лишь с виду, в душе его сумятица: мужик и удивил, и встревожил. – Ты вот что, Купрей… Знать, нас за бар принял? По кафтану не суди. Когда-то и мы за сохой ходили, соленым потом умывались. Ведаем, как хлебушек достается… Запрягай. Мужик будто к земле прирос. Болотников подошел к лошади, ввел меж оглоблей, взялся за упряжь. Купрейка сел на копешку сена, ухмыльнулся: давай, давай, барин. Это тебе не саблей махать. Болотников же, подмигнув мужику, принялся запрягать лошадь. Упряжь: узда, хомут со шлеей, дуга, супонь, седелка, гужи, чересседельник, вожжи – крепкая, не затасканная. Похвалил: – И конь у тебя добрый и упряжь на славу. Мужик не отозвался, продолжая насмешливо поглядывать на барина. Однако вскоре усмешка сошла с его лица: барин запрягал сноровисто и толково. Вон и шлею ловко накинул, и хомутные клешии как надо супонью стянул, и оглобли в меру чересседельником подтянул. (Тут – не перебрать, тютелька в тютельку надо попасть, дабы лошади воз тянуть сподручней). Знать, и впрямь из мужиков. Ни барину, ни служилому человеку так ловко лошадь не запрячь. Болотников, усевшись на подводу и взяв в руки вожжи, оглядел стожки сена. – Который повезешь? – Выбирай, – равнодушно бросил мужик. Иван Исаевич, скинув кафтан, подошел к одному из стожков, сунул ладони в теплое, пахучее нутро. Вытянул пучок, приложил к ноздрям, помял меж пальцев. Купрейка стоял рядом. Болотников вложил пучок на место, огладил разворошенный край и зашагал к другому стожку. Затем к третьему, четвертому… Купрейка шел следом. Болотников, вернувшись к одному из стожков, махнул рукой Семейке: – Подъезжай! Смурое лицо Купрсйки оттаяло, губы тронула скупая улыбка. Угадал-таки, дьявол!.. А может, на авось? – Чем же тебе этот стожок приглянулся? – Аль сам не ведаешь? – с лукавинкой прищурился Иван Исаевич. – Еще неделя, другая – и от твоего сена одна труха останется. Зачем же добру пропадать? Косил ты па этот стожок месяц назад, косил в жарынь. Сушил по солнышку, да убрать припоздиился. Не было тебя на пожне: по купецким делам отлучался. Сенцо-то и пересохло. А тут непогодье иавалилось. Не мене недели дождь сыпал. Пришлось тебе, Купрей Лабазнов, вновь сено сушить да ворошить. А тут вдругорядь дождь. На чем свет ненастье костерил, покуда сено в стожок сложил. Не так ли? – Та-а-ак, – удивленью протянул мужик. – Да ты что, мил человек, на сосне тут сидел? Юшка и Семейка громко рассмеялись, а Болотников взял из подводы вилы и принялся кидать на телегу большие охапки сена. – Уложишь ли все? – усомнился мужик. – Уложу, Купрей, уложу! Телега твоя приемистая. Вскоре на подводу взобрался Семейка. Принимая охапки сена, весело покрикивал: – Помене, помене кидай, Иван Исаевич!.. Завалил. Помене! Купрейка, глядя на Болотникова, довольно поглаживал бороду. Приделистый мужик! Видно, не один годок в страдниках хаживал. И лошадь знатно запряг, и стожок самый нужный выбрал, и воз на славу выкладывает. Не каждый мужик такой стожок на подводе разместит. Досуж! Юшка Беззубцев не узнавал Болотникова. Обычно суровое и, зачастую, замкнутое лицо его было сейчас просветленным и добрым, по-крестьянски простоватым; разгладились морщины, лучились глаза, сыпались из улыбающегося рта смешинки-задоринки. Перед отправкой в дорогу Юшка спросил: – Купец твой в кремле аль на посаде живет? – На посаде. У храма Богоявления, что на Спасской. – Лошадь-то его? Ишь какая справная. – По купцу и лошадь, – степенно молвил Купрейка и, поглядев на небо, поторопил. – Пора, православные. Ночью в город не пустят. Залезли на воз, зарылись в сено. Купрейка перетянул и закрепил кладь веревками, перекрестился. – Помоги, святая богородица! Через час подъехали к крепости. Раздался недовольный окрик: – Очумел, борода! Куда ж ты с таким возом? У Болотникова екнуло сердце. Ворота! А воз, поди, выше стены. Дернул же черт перекидать на телегу весь стог. Дорвался, дурень! Сейчас стрельцы прикажут снять навершье – и беды не избыть. Налицо и лазутчики и сумы с подметными письмами. Ужель всему конец?Глава 13 КЛИН КЛИНОМ ВЫШИБАЮТ
Мимо высокого тына Девичьего монастыря бредут двое посадских: согбенный старичок и ражий парень. Старичок замедляет шаг, тычет посохом о тын. – Глико, Нефедка… Зришь? – Зрю, – детина с любопытством глядит на лист, но в грамоте он не горазд. Поворачивается и машет рукой человеку в гороховом полукафтане. – Подь сюда, Левон-тий. Левонтий, маленький, взъерошенный, угрястый мужичонка, подходит и клещом впивается в грамотку. – Че писано? – нетерпеливо вопрошает Нефедка. Левонтия, площадного подьячего, кормившегося пером и чернилами, аж в пот кинуло. – Дерзка и крамольна однако ж, – протянул. Оглянулся по сторонам и добавил: – Но зело праведна. Давно пора барам по шапке дать. – Да ты толком сказывай. – И скажу! Грамота сия Большим воеводой царя Дмитрия писана. Велит Болотников истреблять бояр и дворян, добро же их делить меж люда подневольного. – Знатно, крякнул детина. Подошли еще несколько посадских, а вскоре у тына собралась огромная толпа. Семейка доволен: ишь, как гудит народ, ишь, как всколыхнуло посадских слово Болотникова! Не утерпел, отошел от избенки и нырнул в толпу. Шум, гвалт, бунташиые выкрики: – Налоги и пошлины велено не платить! – Праведно! И без того продыху нет. Неча на Шуйского жилы рвать! Сами с голоду пухнем! – Неча и цареву десятину пахать. В украйных городах давно десятину кинули. И нам буде! – Л может, облыжна грамотка, крещеные? – усомнился один из посадских. – Мало ли всяких воров на Руси. – Вестимо, – поддакнул другой. – Чу, царевич Петр Фсдорыч объявился. А кой он царевич, коль его патриарх Гермоген христопродавцем и вором кличет. – Истинно, православные! Никогда не было сына у царя Федора! – И Дмитрия Иваныча давно в живых нет! Во младенчестве помер на Угличе. Слыхали посланцев царицы Марьи и святейшего? То-то. Мы, люди торговые, не верим в сии воровские «листы». Облыжна грамотка! – Рвать ее! – рявкнул, пристукнув посохом, дородный калужанин в малиновом охабне. – Не трожь! – толкая торгового человека в грудь, взвился могутный Нефедка. – Ведаем тебя, Куземку-ли-зоблюда. Всю жизнь богатеям подпеваешь. Готов посад за полушку продать. Прочь от грамотки! – Ты на кого, голь перекатная, руку подымаешь? Ишь, взяли волю. Да я тебя, горлохвата, в Съезжую упеку. Хватай его, ребятушки! На Нефедку навалились Куземкины дружки, но не тут-то было: за детину вступились слобожане. И пошла потеха! Мимо проезжал мужик на телеге. Семейка остановил лошадь, вскочил на подводу, закричал во всю мочь: – Буде носы кровенить, православные! Буде! Утихомирились, глянули на незнакомою посадского, а тот, усмешливо покачав головой, громко молвил: – Чего попусту силу тратить? Спорили мыши за лобное место, где будут кота казнить. Так и вы. Криком да бранью избы не срубишь. – А ты кто такой? Что-то тебя на Калуге не зрели. Откуль свалился? -¦ закричали из толпы. – Странник я. По городам и весям брожу, правду сыскиваю. – Ну и нашел? – Нашел, православные. Вот она – правда! – указал рукой в сторону грамотки. – Все в ней истинно, Христом клянусь. Был в городах, своими глазами зрел. И в Кромах, и в Ельце, и в Волхове, и в других городах, что Дмитрию крест целовали, живут ныне вольно, без бояр и царских воевод. Живут без налогов и пошлин, без посадского строения и царской десятины. Вольно живут! – А холопы как? – выкрикнул, протолкавшись к телеге, молодцеватый, широкогрудый парень с бойкими черными глазами. – И холопам воля дана, нет на них боле кабалы. Царь Дмитрий повелел прежние указы порушить. Кабала с холопов снята. Снята, православные! Буде ходить под ярмом! Толпа вновь загалдела. – У нас же ярма хватает. Не жизнь – маета! – Ремесло захирело! Воеводы и дьяки поборами задавили! – Суды неправедные! – А чего ж терпите? Аль охота вам в кабале ходить? – громко закричал Семейка. Один из посадских дернул его за полу кафтана. – Стрельцы! Лезь в толпу, спрячем. К Девичьему монастырю скакали всадники в темнозеленых кафтанах; блестели бердыши на ярком солнце. Толпа смолкла, на Семейку устремились сотни выжидающих, оценивающих глаз. А он стоял на виду у всех – осанистый, коренастый, уверенный в себе; лохматились седые пряди волос на резвом ветру. – Чего, сказываю, терпите? – неустрашимо продолжал Семейка, и слова его зазвучали набатом. – Пошто в нужде и неволе живете? Бейте бар, забирайте их добро, выкликайте праведных старост и судей! Стрельцы, размахивая плетками и тесня толпу, подъехали к телеге. – Взять лиходея! Юшка Беззубцев явился в избу лишь под вечер. Был он в драной сермяжке, разбитых лаптях, дырявом войлочном колпаке. Сирый, убогий мужичонка, да и только. – А тебя и впрямь не узнать, – сказал Болотников. – Покуда бог милует, – устало улыбнулся Юшка. Весь день он сновал по городу: был на торгу, в кабаках, на людных площадях и крестцах; тайно подкидывал и вывешивал «листы», вступал с калужанами в разговоры. – Посад раскололся, Иван Исаевич. Одни Шуйскому мирволят, другие за Дмитрия готовы стоять. – А стрельцы? Эти небось на повстанцев сабли точат. – Кажись, не шибко. Надо бы и среди них потолкаться. Дозволишь? – Покуда нет… Что-то Семейка припозднился. Ждали Семейку час, другой, но тот так и не появился. – Ужель схватили? – обеспокоенно глянул на Болотникова Юшка. Иван Исаевич не ответил, молчаливо улегся на лавку. Ночевали в избенке старого звонаря Якимыча, о котором Болотникову поведали вернувшиеся из Калуги лазутчики: старик надежный, когда-то в Диком Поле казаковал. В избушке полумрак, чуть мерцает неугасимая лампадка под закоптелым образом Спаса. За волоковыми оконцами беснуется ветер; ветхая избенка скрипит, стонет, ухает, вот-вот развалится под дерзкими порывами сиверка. – К грозе, – кряхтит с полатей Якимыч. Болотникову не спится, все еще теплится надежда на возвращение Семейки. Дорог ему этот мужик. Как-никак – сосельники, сколь годков вместе прожили, сколь страдных весен за сохой походили! Мужик-трудник, мужик-разумник, ныне всей рати слюбен, готов за народ и волю голову сложить. Всплыло лицо Купрейки Лабазнова. Этот голову на плаху не положит. Ишь чего вывернул: «Ни за Шуйского, ни за Дмитрия воевать не стану. Мое дело на своего хозяина молиться. Он для меня и царь, и боярин, и судья мирской». «Да так ли? – воскликнул тогда Семейка. – А ежели купец задом к тебе повернется?» «Не повернется. Человек праведный. Ни харчем, ни сукном, ни деньжонками не обижает». «А коль убьют? Война». «Нового хозяина пойду искать. Авось приветит. В рать же вашу ногой не ступлю». Молвил, как топором отрубил. У Ивана Исаевича защемило на душе. Вот тебе и крестьянин! Что ему народная рать и кровь людская, обильно пролитая за мужичье счастье. Пригрел купчик, показал алтын – и плевать ему на повстанцев. Вот и бейся за такого, отдавай тысячи жизней. А ежели таких много на Руси? Смутно, черно стало на душе. В полночь, с ударом колокола, Якимыч сполз с полатей, тронул Болотникова за плечо: – Пора, родимый. Иван Исаевич тотчас поднялся: он так и не уснул. Облачился в кафтан, опоясался кушаком, пристегнул саблю. – Может, и я с тобой? – спросил Юшка, хотя уже давно все было решено. – Нет. Жди Семейку. Вышли во двор. Ночь черна, непроглядна. Ветер поулегся, но зато принялся бусить дождь. За невидимой Окой полыхнула молния, донеслись отдаленные раскаты грома. У Юшки сжалось сердце. – Не ходил бы, Иван Исаевич. Опасно! Уж лучше я. – Нет, друже, – твердо молвил Болотников. – Чему быть, того не миновать, – запихнул пистоль за пазуху (не отсырел бы порох), повернулся к старику. – Айда, дедко. Болотников и звонарь пропали во тьме. Якимыч вел огородами, овражками и глухими переулками. Улицами же не проберешься: загорожены решетками и колодами, подле которых неусыпно бдят караульные с рогатинами. С тесовых крыш боярских и дворянских теремов доносились приглушенные, протяжные выкрики дозорных глядачей: – Поглядыва-а-ай! – Пасись лихого-о-о! В одном из переулков Болотников оступился и ткнулся о забор. Забор оказался ветхим, накренился, затрещал. Громко, зло залаяла собака, за ней другая, третья. Встрепенулись караульные, решеточные сторожа, объезжие люди. Отовсюду вполошно донеслось: ай, что? Пасись лихого!.. В конце переулка послышались людские голоса и дробный цокот конских копыт. Огни факелов вырвали из тьмы бердыши и красные кафтаны. – Стрельцы, – шепнул Болотников. Спрятались за избу, замерли. Стрельцы проехали мимо. И все же с дозорными не разминулись: перед Никольской улйцей, сворачивая к Успенскому собору, неожиданно наткнулись на трех пеших стрельцов с фонарями. – А ну стой! Кто такие? – Люди божьи, – смиренно поклонился Якимыч. – Идем на звонницу. – На звонницу?.. Без фонаря, с саблей?.. Врешь, ананья! Один из стрельцов направил на Болотникова пистоль. – Идем в Разбойный. – А может, полюбовно разойдемся, стрельче? – Я те не девка. Двигай! Пошли. Через несколько шагов Болотников резко обернулся, бухнул из пистоля. Стрелец осел наземь. Другой вскрикнул, отпрянул, рванул саблю из ножен, но опоздал: в багровом свете фонаря молнией полыхнула сабля; лохматая голова покатилась по бревенчатой мостовой. Третий стрелец, молодой и безусый (знать только поверстался), с испуганным воплем кинулся прочь. – Ловок же ты, детинушка, – ахнул звонарь. – Поспешим, дедко. Чуешь, как город взбулгачили? – Теперь уж недолго. Лезь в пролом… Дале овражком. Вскоре подошли к дощатому тыну, за которым высились хоромы в два жилья. Якимыч постучал в калитку; из оконца тотчас послышалось: – Кого бог несет? – Впущай, Ермила. С гостеньком я, – молвил Якимыч. Калитка открылась. В просторных покоях купца Григория Тишкова было многолюдно. На лавках сидели и шумно спорили калужские торговые люди. При виде Болотникова купцы притихли. Иван Исаевич снял шапку, перекрестился, молвил с поклоном: – Здоровья вам, гости торговые. Григорий Тишков ступил встречу, ответно поклонился. – Будь и ты здрав, – повернулся к купцам. – То посланец Большого воеводы царя Дмитрия. Торговые люди встали, поклонились. – Честь и место! Григорий Михайлович усадил Ивана Исаевича в красный угол. Оба (вместе с купцом Богданом Шеплиным) заранее договорились: представить Болотникова посланцем Большого воеводы, представить без имени. Среди купцов Иван Исаевич увидел и стрелецкого пятидесятника. – Свояк мой, Иван Фомин, – заметив настороженный взгляд Болотникова, пояснил Тишков. – Можешь говорить смело. Иван Исаевич же заговорил не сразу. Надо было оглядеться, прийти в себя после опасной дороги, обрести уверенность, без чего с купцами толковать, что в бездонную кадку воду лить. Народ хитрющий, видалый. Ишь, какглазами жгут, будто на исповедь поставили. Попробуй слукавь – вмиг раскусят. Тертый люд! – Допрежь позвольте передать вам земной поклон от Большого воеводы, – заговорил наконец Иван Исаевич. – Спасибо вам за дары, кои посланы от гостей калужских. Молвил, и в голове запоздало мелькнуло: напрасно о дарах заговорил. Уж коль посланцем прибыл, надо ответно и самому поминками одаривать. Таков обычай. Купцы промашки не простят, ишь как выжидают. А всс: спсшка, стрелой из рати выскочил, дурья башка! Купцы молчали. Болотников же продолжал: – Велено Большим воеводой сказать вам: целуйте крест царю Дмитрию Иванычу, и он пожалует город великими милостями. Торговать вам вольно и беспошлинно, как гостям заморским, ходить без помехи за рубеле, торговать хлебом и солью, пенькой и кожей, дегтем и воском и прочими товарами. Будет царь жаловать извозом и кораблями. Торгуйте с богом, торгуйте с прибытком. Остановился, глянул на купцов. Купцы молчали. – Не будет в городе ни царских воевод, ни бояр, ни худых судей. Посад сам выберет людей достойных. Купцы молчали. – Ныне едва ли не вся Украйна стала вольной. Перешли на службу к царю Путивль и Кромы, Елец и Ново-силь, Волхов и Мценск, Белев и Одоев… Не седни-завтра отойдут от Шуйского и другие города. Не быть и Москве под началом Шубника. Истинный царь будет сидеть на троне. Купцы молчали. – Всем воздаст по заслугам. Воевод и бояр, что за Шуйского стояли, – под кнут и на плаху. Буде поборов, застенков и мздоимства! Те ж, кои помогут царю Дмитрию законный престол вернуть, будут награждены щедро. Так что решайте, купцы, – стоять вам за государя истинного либо Шубнику кланяться. Купцы молчали. Истукан на истукане. Болотников глянул на Шлепнина с Тишковым, но те будто в рот воды набрали. Молчание затянулось. Что случилось, недоумевал Иван Исаевич, какая муха купцов укусила? Сами же в рать гонцов снаряжали, сами о помощи просили. – Добро бы так, – наконец тихо молвил купец с густой благообразной серебряной бородой. (Сидел на почетном месте, обок с хозяином Григорием Тишковым.) – Тогда б чего не торговать. И беспошлинно, и с извозом, и с кораблями царскими. А то ведь и лошаденки не сыскать. Три шкуры в приказах дерут. Не то что до Холмогор, до Москвы не дотащишься. Извоз встает дороже товара. Поехал в кафтане, а вернулся нагишом… Ну, а коль с царевым извозом, то куды с добром. Говорил купец чинно, неторопко, но, как показалось Болотникову, со скрытой усмешечкой. – С извозом! – громко повторил Иван Исаевич. – Не доведется вам христарадничать. – Добро, добро, – пощипывая бороду, протянул купец и глаза его, досель смотревшие куда-то в сторону, напрямик вперились в Болотникова. – Сказывают, лют твой Большой воевода. В Волхове всех дворян изрубил. Афанасия же Пальчикова, кой не единожды торговлишкой промышлял, на крепостной стене распял гвоздочками. Так ли? – Так! – отрывисто бросил Болотников. – Дворянам, кои супротив парода воюют, пощады не будет. Афанасий же Пальчиков самолично крестьянам головы сек. И не только. На посаде тяглым людям языки вырывал, дабы царя Шуйского не хулили. Как сие прощать? – Чу, и купцов многих сказнил. – Купцов не тронул. Навет! – Навет ли? – купец смотрел на Болотникова с едким прищуром, и Ивану Исаевичу вдруг показалось, что он уже где-то видел эти острые насмешливые глаза. – Воевода твой торговый люд не шибко жалует. В Болхове-то купцам досталось. Сколь лавок ратники разорили, сколь добрых домов пограбили. Болотников поперхнулся: купец ударил не в бровь, а в глаз. Был разор, и немалый. Особо Федька Берсень отличился, лихо прогулялся он с казаками по купеческим хоромам… Прознали-таки, аршинники! И когда успели? – Болхов ядрами и картечью войско царя Дмитрия встретил. Многие купцы воедино с дворянами стояли, вот и поозлобились ратники. Однако ж ни одного купца живота не лишили. – Случалось, и живота лишали… С Жигулей кто куп-цов-то в Волгу швырял? Лицо Болотникова дрогнуло. Нет, не почудилось. Да то ж Мефодий Кузьмич Хотьков! Тот самый Хотьков, с коим когда-то плыл до Тетюшей и коего едва не скинул с Жигулевских кручей. Сейчас он встанет и вякнет на всю избу: буде вора слушать! То сам Ивашка Болотников, бывший разбойник с Волги. На моих глазах купцов грабил, кнутом сек и с утеса метал. Нет ему веры! И все ж не поднялся с лавки Мефодий Хотьков, не выдал Болотникова. Отчего-то сдержал себя, смолчал, лишь глаза стали еще усмешливей. Болотников же после недолгой заминки (постарался скрыть ее) продолжал увещевать купцов. Обещал именем царя Дмитрия торговые льготы и милости, призывал воедино подняться на Шуйского, но купцы молчали. «О болховской расправе наслушались, вот и поджали хвосты», – недовольно, начиная злиться, подумал Иван Исаевич. Далеко за полночь Мефодий Хотьков бросил: – А чего ж с московскими купцами? – С московскими? – переспросил, утирая со лба пот, Иван Исаевич. – С московскими, – повторил Мефодий Кузьмич. – У них и хлеб, и соль. – Хотьков на что-то намекал, это было видно, по его открывшемуся вдруг (куда хитринка-усмешка пропала!) дружелюбному лицу. – И много? – Да уж не чета нам, – Хотьков повел глазами по лицам купцов, и тех будто оса ожалила. Загалдели, закричали: – Поперек горла нам московские гости! – Торговлишку нашу рушат! – Житья от них нет. Почитай, всю Калугу под себя подмяли! Болотников жадно внимал каждому слову. Прорвало-таки, слава тебе господи! Вот где собака зарыта. Долго шумели, долго гомонили, покуда Болотников властно и решительно не пристукнул по дубовому столу кулаком. – Не будет московских купцов в Калуге! О том особо велено вам сказать. Торгуйте вольно. Хлеб же и соль, коими столичные гости владеют, Большой воевода передаст вам, купцам калужским. – Ух ты, – крутнул головой один из купцов. – Ужель так и будет? Иван Исаевич глянул на Шлепнина с Тишковым, глянул на Мефодия Хотькова; тот, в свою очередь, пытливо уставился на Болотникова. – Слово Большого воеводы крепко, и вот вам на то его рука, – веско произнес Болотников, повернувшись к Шлепнину с Тишковым. Купцы замешкались: не так-то просто (от всего торгового люда) принять воеводскую руку. Уж больно время-то лихое. Кой год на Руси замятия. Цари и воеводы приходят и уходят, а купец, что стрелец: оплошного ждет. Не промахнуться бы, не остаться бы в дураках. Но тут поднялся с лавки и ступил к Болотникову Мефодий Хотьков. Принял руку (вот уж чего Иван Исаевич не ожидал!), глянул в упор: – Верим твоему воеводе, посланец. Кажись, не вертлявый, без лжи и обману, и слову своему хозяин. Верим! Тотчас Шлепнин с Тишковым поднялись: Мефодий Хотьков первый купец на Калуге, человек влиятельный и разумный, народом чтимый. За таким весь посад пойдет.Глава 14 БИТВА НА УГРЕ-РЕКЕ
Иван Исаевич неустанно сновал по полкам. За последние недели рать пополнилась отрядами из Путивля и Кром, Ельца и Волхова, Орла и Белева, Козельска и Одоева… Влились в войско мужики и холопы, казаки и служилые люди по прибору, ремесленники и стрельцы (из примкнувших к Болотникову городов), бобыли и монастырские трудники, волжские бурлаки и судовые ярыжки. Отряды разношерстные, к войне необученные. Сколь надо труда приложить, чтобы подготовить их к битве. За новоприбылыми ратниками закрепили опытных десятских, и сотских, что не единожды бывали в сечах. – На вас вся надежа, ребятушки, – говаривал Иван Исаевич. – Враг силен, шапками не закидаешь. Ловчей да искусней учите, чтоб и копьем, и щитом, и саблей умели владеть. Иногда не выдерживал и сам начинал показывать приемы. Взмахивая мечом (носил его неизменно, предпочитая сабле), покрикивал: – Не суетись! Не за девкой гонишься… Выжди, приглядись… Плечо прикрой. А теперь с силушкой соберись. Вдарь! Подставлял окованный медью щит. Оглушающий звонкий удар. Сабля отлетала в траву. – Худо, худо, браток! Рукоять покрепче держи. А ну вдарь еще! Возвращаясь в воеводский шатер, вздыхал. Нелегко будет мужикам с царским войском биться. Собрал Шуйский полки отборные, в боях искушенные… Да и с оружьем туго, лишь наполовину хватает самопалов, брони и сабель. Мужики же приходят с топорами и вилами. Вновь и вновь наваливался на походных кузнецов: понукал, тормошил, подбадривал. И те старались, ковали денно и нощно. – Вот кабы через Елец шли, – как-то обронил Нагиба. – Там оружья на всю бы рать с избытком хватило. Напрасно ты совета Федьки не послушал. – А Кромы Трубецкому в лапы кинуть? Закрыть прямой путь на Москву? – недовольно произнес Болотников. – Могли бы и окольными. – Окольными? Нет, Мирон! Вспомни, куда Василий Шуйский войска свои двинул? Не на Елец же, где оружья с избытком. На Кромы, на Кромы двинул, хитроумец. Далеко вперед глядел. Восставшая крепость открывала ближнюю дорогу на Москву. Ближнюю, Мирон! Не стоять бы нам ныне под Калугой, коль Шуйский бы земли мужиков-севрюков захватил. Промашки не было, Мирон. Однако слова Болотникова Нагибу не убедили. Ему, бывалому казаку, всегда казалось: где сабля, пика и пистоль, там и удача. Он не любил рассуждать, прикидывать, заглядывать в завтрашний день. Жил просто, неприхотливо, довольствуясь малым. Он не был прозорлив. О том Болотников знал (знал с Дикого Поля) и нередко поругивал Мирона за недалекие, высказанные вслух мысли. Но того уже было не переделать. И все же Иван Исаевич ценил Нагибу: в бою Мирон был незаменим, его дерзкая удаль увлекала казаков на самые отчаянные вылазки. Неподалеку от шатра Болотников услышал буйный хохот ратников. Подошел. Ратники тотчас раздвинулись, пропустив воеводу к телеге, подле которой сидел Добрыня Лагун и безучастно жевал большой кусок сочного розоватого копченого сала. Тут же, с понурым видом поглядывая на убывающий ломоть окорока, стоял маленький, растрепанный, огненно-рыжий мужичок. – Это ж надоть, до сечи берег… Это ж надоть. – О чем печаль? – улыбнувшись, спросил мужичка Иван Исаевич. Мужичок смущенно юркнул в толпу. Ратники вновь дружно захохотали. – Да он, вишь ли, отец-воевода, – выступил вперед Сидорка Грибан. – С Добрыней на сало поспорил. Тот-де, как сказали Добрынины сосельпики, подводу с двумя мужиками поднимет. Не поверил. Вот и пришлось окорока лишиться. Не жалость ли? Глаза Сидорки улыбались. Ожил мужик, отметил про себя Болотников. Недавно попросился из обоза в ратники: «Зол я на бояр. Сколь страдников на селе в могилу свели. Мочи нет терпеть! Пора барам и ответ держать». Хорошо молвил Сидорка. Давно пора! – Ужель поднял? – рассматривая Добрыию, усомнился Иван Исаевич. – Крупны ли мужики? – Да вот они, – повел рукой Сидорка в сторону двух рослых грузноватых ратников. Болотников прикинул: телега с мужиками пудов на двадцать потянет. Крутнул головой. – И подпял-таки, Добрыня? – А че не поднять, – хмыкнул Лагун. – Гляди, коль не веришь. Ратники вспрыгнули на подводу. Добрыня, вытерев короткие заскорузлые пальцы о портки, подлез под телегу, уперся о днище могучей спиной, ухватился грузными руками за дроги и начал не спеша выпрямляться. Молодое, круглое, широконосое лицо его стало медным. – Лопнешь, чертяка. Брось! – крикнул Сидорка. – Эка, – хрипло отозвался Добрыня. Поднялся и понес тяжелую поклажу меж ратников. – Слава, слава Добрыне! – закричали повольники. Лагун опустил подводу и вновь принялся за сало. – Силен же ты, детинушка, – молвил Болотников и обнял Добрыню за округлые литые плечи. – А ну держи! – отстегнул длинный тяжелый меч в дорогих ножнах, протянул богатырю. У Добрыни вывалился кусок из рук. Такого подарка век не увидишь. Честь неслыханная! Уж не шутит ли Большой воевода? – Так при мне ж дубина. – Ведаю твое оружье, детинушка. Знатно ты под Кро-мами бар колошматил. Но меч, поди, лучше? – Да худо ли, – шмыгнул носом Добрыня. – То-то. Бери, детинушка! Надеюсь, не посрамишь сего меча? Постоишь за народное счастье? Добрыня принял меч, поклонился. В открытых синих глазах его и неожиданная безудержная радость, и спокойная, по-мужичьи уверенная решимость. – Постою, воевода. – Верю, верю, Добрыня! – Иван Исаевич повернулся к ратникам (на него устремились сотни глаз), горячо проронил: – Ужель с такими богатырями Шуйского не побьем? Ужель барская рука крепче мужичьей? И ратники дружно отозвались: – Побьем, воевода! Под Кромами били и под Калугой побьем! – Хватит силушки! Стопчем бар! Иван Исаевич вгляделся в лица ратников. Нет, крики повольников – не показная бесшабашная удаль. То была действительно сила – дерзкая, непреклонная. Пусть не хватает доспехов и сабель, пусть многие не бывали в жестоких сечах, пусть. Главное – вера, непоколебимость. С ним – народ. И коль народ поднялся – не устоять на Руси барам. Не устоять! Царь Василий пришел в ярость. Калуга целовала крест Вору! Целовала под носом царской рати. Затворилась, ощетинилась пушками. Не помогли ни угрожающие божьей карой патриаршии грамоты, ни послания инокини Марфы, ни дворянско-стрелецкие полки. Придется бить Вора вне стен, без наряда (сколь пушек напрасно тащили!), с оглядкой на Калугу. Каково? А намедни новая поруха. Возьми да и взорвись на Москве зелейные погреба. Урон такой, что и во сне не пригрезится. Москва осталась без пороха. И это в то время, когда Вор близится к столице! Беда за бедой. Царь Василий с горя запил. Напившись же (во хмелю был шумлив и буен), гонял по палатам слуг, колотил жильцов и стряпчих. Унимал царя старый постельничий. Звал в покои сенных девок. Ведал, чем утихомирить: царь блудлив, на девок падок. И Василий Иваныч унимался. А поутру новые вести: – Вор Илейка Муромец, что царевичем Петром назвался, идет к Путивлю. С ним тыщ двадцать бунташного войска. – Гиль в Вятке и Астрахани… Успевай выслушивать. А выслушивать надо, и не только выслушивать, не только сетовать да охать, но и дело делать. Делать с умом. (Работа в государевых приказах не прекращалась и ночами.) Царь наседал на бояр, дьяков, воевод, стрелецких голов. Не уставал говорить: – Были и ране воры. Заткнули глотки, кнутьем иссекли. И ныне так будет! Под Калугой Ивашке Болоту несдобровать. Брат мой, Иван Иваныч, на веревке в Москву приведет богоотступника. Царь верил в свое многотысячное войско, верил в победу. За ним – казна, Боярская дума, приказы, святая церковь. Куда уж смерду Ивашке супротив всей державы! Шуйский ждал из-под Калуги радостных вестей. Был долгий, бурный совет полковых воевод. Но последнее слово, как всегда, за Болотниковым. – Мирону Нагибе и Нечайке Бобылю подойти к Угре, подняться вверх и переплыть реку. Укрыться в лесу и ждать начала сечи. Нападете на Ивана Шуйского с тыла. Да не спешите! Пусть прежде Иван Пуговка 42в наших полках увязнет… Юрыо Беззубцеву сидеть в селе Воротынском. А как от меня гонец примчит, спешно идти под Спасское. Бери полевей: село стоит на обрыве. Вольешься в рать после удара Нагибы с Нечайкой… Большой же полк перейдет Угру с вечера. Стотысячная царская рать стояла в семи верстах от Калуги, стояла в устье Угры, втекающей в Оку. На совете голоса начальных разделились. Одни предлагали встать всему войску у села Воротынского и выжидать, пока Иван Шуйский сам не выступит навстречу; другие советовали Болотникову дать бой близ Оки. Но Большой воевода выбрал Угру: – Каждому русскому сия река памятна. Именно здесь, на Угре, был разбит хан Большой Орды Ахмат, именно на Угре кончилось для Руси злое татарское иго. И кто ж свершил сей подвиг? Народ, все те ж простолюдины, что и ныне в повстанческом войске. Вот и ныне Угре судьбу Руси решать. Только уж иную. Судьбу мужика и t холопа. Быть им под барской кабалой или жить вольно? Ответ даст завтрашняя битва. Велика ж ее цена, велика! Побьем царево войско – и Москве несдобровать. А коль Шуйским будем биты, баре еще пуще мужика и холопа взнуздают. Стон пойдет по Руси… Ну нет!. Не бывать тому. Ране на Угре народ за себя постоял, и ныне так будет. Не опрокинуть барам мужика. Семейка Назарьев привел с собой из Калуги две сотни посадских и полусотню стрельцов под началом Ивана Фомина. – Два дня в застенке сидел. Думал, не видать мне боле белого света. Но тут Иван Фомин в темнице появился. Цепи велел снять. Ступай, говорит, на волю, странник. Калуга перешла на сторону Дмитрия. Вышел, но торопиться к тебе, воевода, не стал. На торгу клич кинул, дружину собрал. Так что принимай ратников. Иван Исаевич крепко обнял Семейку. – Спасибо, друже. Рад тебя в здравии видеть. За Калугу спасибо! Знал Болотников: Семейка немало сделал, чтоб склонить на свою сторону посад. – От Мефодия Хотькова тебе, воевода, поклон. – От Мефодия? Мефодий Хотьков весьма Болотникова удивил. Чудной купец! Таких, кажись, в жизни не встречал. А ведь мог бы он волжского разбоя не простить. Сколь добра лишился, сколь страху натерпелся! Не каждый купец такое забудет. Этот же первым и руку принял, и ночевать к себе позвал. Не устрашился! В купеческой избе спросил Хотькова: – Каким ветром в Калугу занесло? Кажись, в Ростове сидел. – Э, брат, – улыбнулся Мефодий Кузьмич. – Купец единым городом не живет. Товар путей ищет. Поди, ведаешь, чем деньгу добывают? Мужик горбом, поп горлом, а купец торгом. Торг же ростовский захирел. Вот и привел господь в Калугу. Но больше всего Ивана Исаевича мучил другой вопрос, и он, не ходя вокруг да около, напрямик спросил: – От души ли в меня уверовал? Хотьков отставил чару (сидели за столом). Выдерживая цепкий, немигающий, всевидящий взгляд Болотникова, спокойно и прямо ответил: – Не в тебя, Иван Исаевич, не в тебя, – и замолчал, похрустывая ядреным огурчиком. – А в кого ж? – с острым любопытством придвинулся к купцу Иван Исаевич. – В силу, что за твоими плечами. Экая замятия поднялась. Такого Русь не ведала. Но то не твоя заслуга, не твоя, Иван Исаевич! Ты всего лишь струг, гонимый половодьем. Не будь тебя, другого бы замятия выпестовала. – Мудрен ты, Мефодий Кузьмич, – протянул Болотников. Долго, вприщур разглядывал диковинного купца. – Выходит, в народ веруешь? В мужиков, кои не седни-за-втра Москву возьмут и волю себе добудут? – Может статься, и Москву возьмут. Но токмо воли, – купец хмыкнул, закачал головой, – воли мужикам вовек не знать. Видел татарин во сне кисель, так не было ложки. – Это отчего ж? – насупился Болотников. – Да все оттого ж, – вновь хмыкнул купец. – Земля порядком держится. Порядком, что на веки вечные богом установлен. Болотников в гневе поднялся с лавки. – На веки вечные? Терпеть кабалу, нужду и кнут боярский? Ну это ты брось, купец! Уж коль народ всем миром поднялся, старых порядков не будет. Не будет, Мефодий! Но Мефодий в спор не полез. Встал из-за стола и покойно молвил: – Засиделись мы ныне. Почивать пора, воевода. Утром, выйдя во двор, Иван Исаевич увидел знакомого мужика, что доставил лазутчиков в город. То был Купрейка Лабазнов. Сидел на телеге, чинил хомут. – Здорово, Купрей… Так вот ты у кого в работных. Мужик обернулся и растерянно сполз с телеги: вот те на! Намедни с конюшни таем спровадил, а ныне открыто с хозяином стоит. Вот уж впрямь – неисповедимы пути господни. – Аль встречались? – искоса глянул на Болотникова Мефодий Кузьмич. – Было дело. До Калуги меня подвез… Не обижаешь Купрея? – А чего его обижать? Мужик работящий, без дела не посидит. Коль таких буду обижать, сам без порток останусь. Добрые трудники ныне в цене. – Не прост ты, купец! – хлопнул Мефодия по плечу Болотников. Иван Шуйский на советах похвалялся: – Войско наше могуче и сильно, как никогда. Ныне от Вора и ошметка не остается. Ждите награды. Каждому дворянину, стрелецкому голове, сотнику и пятидесятнику царь пообещал прибавку денежного и хлебного жалованья. Был боярин и князь Иван Иваныч маленький, кругленький (не зря народ окрестил Пуговкой), с торчкастой сивой бородой, с маленькими белесыми бегающими глазами; говорил всегда тихо, но торопко, дряблым ломающимся голосом; когда гневался, срывался на взвизгивающий крик, и тогда быстрых слов его уже было не понять. Вышел Иван Шуйский из Москвы с восьмидесятитысячным войском, а когда подошел к Калуге, рать его округлилась до ста. Влились в войско бежавшие из-под Кром и Орла полки воевод Юрия Трубецкого и Михаилы Нагого, Ивана Хованского и Михайлы Борятииского. Соединились с Иваном Шуйским и три московских стрелецких полка, поспешавшие было на выручку Орлу. (Стрельцы до Орла не дошли: повернули вспять, «видя в орленех шатость»). Иван Пуговка и вовсе повеселел: куда уж теперь Болотникову! У него и рать, как доносят лазутчики, меньше наполовину, и с оружьем туго. С топорами и косами много не навоюешь. Да и в сраженьях мужичье не бывало. В первый же час битвы развалится войско Ивашки, как сноп без перевясла. Князья Трубецкой и Нагой радость первого воеводы не разделяли, охолаживали Шуйского: – Болотников не дурак, зря в сечу не кинется. От него любого подвоха можно ждать. Поопасись, воевода! Шуйский же с издевкой посмеивался: – Пуганый заяц и куста боится. Молчали бы уж, вояки. Мне от Ивашки бежать не придется. Много чести смерду. Шуйский изготовился к бою на широком поле, близ деревни Плетневки. Битва началась поутру. Большой полк Болотникова вышел из леса и двинулся на царскую рать. Впереди, легким наметом, бежала двадцатитысячная конница под началом Матвея Аничкина и Тимофея Шарова. Сверкали сабли, золотились на жарком литом солнце медные шеломы. Все ближе и ближе вражье войско. Аничкин, оглянувшись на скачущих конников, бешено крикнул: – Круши бар! – Круши! – воинственно, зычно отозвалась поволь-ница. Врезались в конные сотни, и зло, кроваво загуляла сеча. Натиск болотниковцев был неудержим: лучшую часть своего войска кинул Иван Исаевич на полки Шуйского. Дворяне дрогнули, попятились. – Побежали! – весело воскликнул Устим Секира. – Глянь, батько! Болотников с трехтысячной дружиной расположился на холме; как на ладони видно поле брани. Сухо оборвал стремянного: – Погодь радоваться. Войско Шуйского вскоре оправилось. На помощь дворянской коннице пришел стрелецкий полк Ивана Широконоса. Сеча разгорелась с новой силой. Часа через два Иван Шуйский ввел в битву полки Правой и Левой руки. Князь Трубецкой советовал не спешить, но первый воевода отмахнулся: – Пора! Конница Аничкина оказалась в кольце. Стало тяжко. Но тут, улучив момент, из-за рати Шуйского высыпали казачьи сотни Мирона Нагибы с Нечайкой Бобылем. У Пуговки ноги подкосились. Мать Богородица! Еще вечор лазутчики клялись-божились: не слыхать с московской стороны бунташных отрядов. И вот, поди ж ты, выскочили. Да как прут! Сполз с коня, потерянно забегал, засуетился. Надо бы повелевать, а из поблеклого узкогубого рта лишь: «господи» да «царица небесна!» Воевода Трубецкой сплюнул. Это тебе не в Думе выпендриваться. Там-то уж больно прыток. Быстрые, разящие казачьи сотни ошеломили не только Ивана Пуговку, но и все его войско. Казаки были неудержимы, будто ураган по вражьей рати пронесся. Кольцо, в которое угодила конницу Аничкина, распалось. Иван Шуйский бестолково сновал среди воевод, пока к нему не подошел князь Иван Хованский. – Не послать ли стрельцов? Спросил, как бы советуясь. Пуговке напрямую не скажешь: тщеславный, злопамятный. Наградил бог воеводой! – Стрельцов? – переспросил Шуйский и спохватился: два полка ждут не дождутся. Обретая уверенность и делая вид, что оплошки не было, вновь полез на коня. Взобрался, тяжело выдохнул, хитровато прищурился на воевод. - Покуда одного полка хватит, – метнул глаза на вестового. – Скачи к Петру Мусоргскому. Пущай на Вора навалится. «Стратиг! – усмехнулся Юрий Трубецкой. – Без подсказки через губу не переплюнуть». Стрельцы давно ждали своего часа: нет ничего хуже томиться, когда идет сеча, когда все равно придется схватиться за саблю. Уж лучше скорее ринуться на врага, чем ждать да гадать: быть тебе или не быть сегодня живу. И стрельцы ринулись – тяжело, мощно, угрозливо. У Болотникова защемило сердце. Не в сей ли час решится судьба битвы? Страшно, воинственно врезались стрельцы. Устоит ли рать? – Велишь выступать, батько? – нетерпеливо вопросил Секира. Болотников не отозвался. Напряженно думал: у Шуйского в запасе Засадный полк. Пуговка выжидает, пока я не двину оставшееся войско. Но знает ли Шуйский о затаившейся рати Юшки Беззубцева? Коль знает, то мне выступать рано. Шуйского не испугаешь трехтысячной дружиной. Сторожевой полк так и останется в запасе. Но то худо. Полк надо выманить, непременно выманить! Повернулся к стремянному: – Скачи к Беззубцеву. Пора ему! Мужичья рать, под началом Беззубцева, скрытно подошла к Воротынскому. Ночью была у села Спасского, что стоит на высоком приокском обрыве, на заре же перешла Угру и укрылась в лесу. Беззубцев заждался: сеча началась утром, а теперь уже полдень. Вестей от Болотникова все нет и нет. Так и подмывало выбраться из бора, но суров воеводский наказ: ждать! Ратники волнуются, руки не к мечу – к сохе привычны. Каково-то будет в битве? Сидорка Грибан, привалившись к сосне, в какой уже раз принимался перематывать онучи. – Чего те все не так? – глянул на беспокойные руки мужика Семейка Назарьев. – Лаптишки пожимают, – крякнул Сидорка. – Вишь, тесноваты. – Босиком беги, – натянуто засмеялся Семейка. – Без лаптей тя любой ворог устрашится. Неподалеку послышался храп, да такой свирепый и богатырский, что на версту слышно. – Да кто ж это выводит? – поднялся Сидорка. Глянули. Добрыня Лагун! Лежал навзничь, раскинув рогулей ноги и зажав в руке недоеденную горбушку хлеба. На румяных щеках полчища комаров, но Добрыня спит усладным, непробудным сном. Ратники дружно рассмеялись. Юшка услышал хохот, порадовался. Не так-то уж и заледенели мужики, ишь как гогочут. Пусть, пусть хоть на миг забудут о битве… Но что ж Болотников? Почему так долго не шлет посыльного? Но вот наконец примчал Усгим Секира. – Вылезай, Юрий Данилыч! При появлении пешей рати Иван Шуйский тотчас приказал снять из запаса последний полк. – Погодил бы, Иван Иваныч! – раздраженно бросил князь Трубецкой. Но Шуйский, не слушая советчика, смятенно (из леса будто тьма татарская высыпала) закричал: – Навались, навались! Бей воров! Видел – вышло из леса мужичье войско. С дубинами, косами, топорами. – Бей, бей лапотников! Но лапотники – экое диво! – ни дворян, ни стрельцов не испугались. Идут напродир, ломко. Стягивают дворян баграми с коней, разбивают топорьем головы. Тяжко дворянам! Глянь, к шатру попятились. Страшно стало Пуговке. Затравленно зыркнул на воевод, замахал руками: – Чего стоите? Аль вам дела нет? Аль не вам воров бить? Скачите, скачите по полкам! На душе Болотникова стало чуть полегче: ныне все полки Шуйского в сече. Теперь набираться отваги и воли. Кто злей и решимей – за тем и победа. Гул, стон, рев гуляли над полем брани. Ржанье коней, звон мечей и сабель, тяжелые, хлесткие удары дубин, палиц и топоров, ярые возгласы, стоны, хрипы и вопли раненых. Сеча! Свирепая, жуткая. Никто не хотел уступать. В бешеной, звериной злобе рубилось с мужичьем дворянство, остервенело хрипло: не видать вам, смерды, земли и воли, не зорить поместья и вотчины! Сидеть в заповеди без Юрьева дня, веки вечные гнуть спину! Неистовствовала повольница. Из отчаянных, оскаленных глоток неукротимо рвалось: буде под кабалой ходить! Буде невыносимых оброков и заповедей! Буде ярма! То была страшная битва, битва мужика с барином, кою Русь еще не видывала. Сеча длилась целый день, а Болотников все еще стоял на холме. Секира истомился: ну чего, чего выжидает воевода?! Сколь же можно дружине в лесу отсиживаться? – Пожалей ратников, батько. Извелись! Но Болотников непоколебим. Ждать, ждать! – приказывал он сам себе. Надо выступить в самый нужный момент, пока не дрогнет один из вражьих полков. И вот наконец полк Левой руки повыдохся и начал откатываться к Плетневке. – Коня! Трехтысячная конница вышла из бора. Болотников, приподнявшись в седле, зычно крикнул: – Пришел наш черед, ребятушки! За землю и волю! Конница с гиком, ревом и свистом хлынула на войско Шуйского. Впереди, на быстром белогривом коне, летел Болотников. Сверкала серебристая кольчуга, багрово полыхал на закатном солнце шелом. Обок, низко пригнувшись к черной развевающейся гриве, мчал Устим Секира. Врезались, сшиблись, зазвенели сталью, и пошла злолютая сеча. Болотников страшно, могуче валил дворян мечом. Валил молча, протяжко хакая после каждого удара. Неугомон же Секира рубил бар с выкриками: – Примай казачий гостинчик, собака!.. Подавись, бархатник! Неподалеку ухал увесистым топором Сидорка Грибан. Сидел на лошади (из-под убитого помещика) и ловко, сноровисто повергал врагов. – Молодец, молодец, друже! – похвалил, заметив Си-дорку, Болотников и вновь могуче надвинулся на дворян. Те отпрянули: непомерной, медвежьей силы человек! Иван Исаевич использовал передышку, чтоб оглядеться. Полки Правой и Левой руки Шуйского потихоньку пятятся, Большой и Передовой бьются с казачьей конницей, бьются на равных. А вот стрелецкие полки начали теснить пешую мужичью рать. Худо! Если мужики отпрянут к лесу, стрельцы замкнут в кольцо Аничкина и Шарова и тогда беды уже не избыть. Закричал во всю мочь: – За мной, за мной други! Через ратников Ивана Хованского пробились к стрельцам. – Круши бердышей! – заорал Болотников, направляя горячего скакуна в гущу краснокафтанников. Откуда-то сбоку выскочил Добрыня Лагун с огромной, окованной жестью дубиной. (Вначале рубил врагов воеводским мечом, но тут перешел на свое обычное «оружье»). Тяжело рыкнул, страшно взмахнул – трое стрельцов замертво рухнули. – Знатно, Добрыня! – воскликнул Болотников. А Лагун, не слыша в пылу боя воеводы, продолжал ломить врагов. Мужики воодушевились: сам Болотников пришел на помощь. Вон как удало, не щадя себя, разит стрельцов. Духом воспрянули и будто живой воды глотнули. Так поперли на стрельцов, что те не устояли и повернули вспять. Вскоре начал пятиться и Большой полк. Князья Трубецкой и Хованский (бились храбро) попытались остановить служилых, но было уже поздно: отступало все войско. Повольники же все усиливали и усиливали натиск. И вот, перестав огрызаться, побежал полк воеводы Бориса Татева. Иван Шуйский, не дожидаясь, пока побежит все его войско, не на шутку перепугавшись, отдал приказ: – Отходить! И первым потрусил в сторону московской дороги. – С победой, с победой, други! – гаркнул, преследуя бежавшие полки, Иван Болотников. Сгустившиеся сумерки остановили побоище. Войско Ивана Шуйского понесло тяжелый урон: свыше двадцати тысяч ратников погибло в калужской сече. Нелегко досталась победа и Болотникову. Тысячи повольников полегли под саблями врагов. А впереди ждали новые кровавые битвы.ЧАСТЬ IV ОСАДА МОСКВЫ
Глава 1 ВАСИЛИСА
Уж сколь годов минуло, а кручина нет-нет да и всколыхнет сердце; вспадет былое, затуманятся очи. …Пахучий бор, солнечная поляна в медвяном буйном дикотравье, избушка под вековыми елями. Она, в легком голубом сарафане, стоит на тропе. Алый румянец пожигает щеки, глаза счастливо искрятся. Ждет! Ждет сокола ненаглядного… А вот и он! Родной, желанный. Кинется на широкую грудь, обовьет руками горячими, молвит: – Люб ты мне, Иванушка. Все очи проглядела… Чего ж долго? – Сенозарник, Василиса. Аль батю не ведаешь? – Ведаю, ведаю. У батюшки твово всегда страда. Да ведь не все ж, поди, в лугах? Намедни дождь бусил. – Аль соскучала? – Соскучала, Иванушка. Худо мне без тебя. Зацелует, заголубит… Души в молодце не чаяла. Уж так-то слюбился! Но вдруг грянула беда. В Богородицком мужики страдные на князя Телятевского поднялись. А коноводом, чу, Иванка. Созвал он оратаев и дерзко молвил: – Буде терпеть лихо! Побьем княжьих прихвостней и заберем хлеб. Айда на боярские житницы! Княжьих послу жильце в дрекольем поколотили, барское жито из амбаров вывезли. Вздохнули: с хлебушком! Но ни калача, ни пирога так и не отведали: в Богородское княжья дружина наехала. Пришлось Иванке из села бежать. Чу, в Дикое Поле ускакал. Он еще до бунта сказывал: – Душно мне в княжьей отчине, Василиса. Тяжко! Ярмо такое, что шагу не ступи. Надоели оковы. На простор манит, в края вольные… Умчал, улетел добрый молодец. Ни слуху, ни весточки. И год ждала, и другой, и третий… Сколь раз за околицу выходила, сколь горючих слез пролила! Fie вернулся, не прилетел красным соколом. Сгинул. Одна утеха – сын. Весь в Иванку: те же буйные кучерявые волосы, те же пытливые глаза с широкими черными бровями, та же неторопливость в речах. В добра молодца вымахал. Рослый, крутоплечий, а и всего-то пятнадцатый годок. Нравом, однако, не в отца: мягкий, покладистый. Да то и лучше: дерзких земля не носит, лихо им по боярской Руси ходить. Никитушка, глядишь, при матери останется. Малей Томилыч сына не обижал. Правда, в первое время не шибко жаловал: и худого не молвит, и добрым словом не обогреет. Поглядит неулыбой, обронит вскользь: – Ты бы, Никитка, помене в избе сидел… Шел бы к ребятне на игрище. Василиса заступалась: – Не гнал бы его, батюшка. Опасливо ныне на игрища ходить. Малей Томилыч и сам ведал: опасливо. Лихо на Москве. Разбой такой, что ни приведи господи. Голодень лютый! Озверел народ. Слыхано ли дело, чтоб люди людей ели?! Сколь напастей окрест! Намедни у соседа, подьячего Разрядного приказа, двое сыновей сгинули. Пошли вечор с холопом к родному дяде и не вернулись. Провожатого нашли у Троицкого подворья с проломленной головой. «Святотатство, – супился Малей Томилыч. – Малых чад режут на куски и варят замест говядины. Человечьим мясом в лавках торгуют». Вздыхал, истово крестился. Хмуро поглядывая на Никитку, думал: «Василиса сыном живет, вся забота о нем. Знай лелеет да пестует. Ничего, опричь сына, не видит… Кабы не он, давно бы Василиса хозяйкой в доме стала, супругой доброй да желанной… Помеха мне Никитка. Прибрал бы его господь». Винясь грешным мыслям, подолгу простаивал у киота, отбивал земные поклоны, горячо молился. День, другой ходил тихий и умиротворенный, но потом, так и не задавив в себе беса, вновь начинал коситься на приемыша. «Покуда Никитка подле матери, не дождаться мне Василисиной ласки». Норовил улестить женку 43. – Неча сыну твому без дела слоняться. Возьму Никитку в приказ, грамоте обучу, в люди выведу. Поначалу в писцах походит, а там, коль усердие покажет, в подьячие посажу. Будет и с деньгой, и с хлебом, и с сукном. Без подьячего, женка, ни одно дело не сладится. Как ни крути, как ни верти, а подьячего не обойдешь. Ему и мужик, и купец, и дворянин кланяются. У державных дел сидит! Но Василиса на приманку не падка. – Спасибо на добром слове, батюшка. Но рано Ники-тушке на государеву службу. Мал, неразумен. Малей Томилыч говорил с укором: – Не все ж твому сыну за подол держаться. Вон какой жердило. Самая пора в ученье отдавать. Рассуди-ка умом. Но Василиса рассуждала сердцем: покуда Никитушка не войдет в лета, она неотлучно будет при сыне. А там как бог укажет. Авось и дале с Никиткой останется. Тот женится, детей заведет; ей же – внуков нянчить да на молодых радоваться. Малей Томилыч хоть и серчал, душой вскипал, но волю гневу не давал: Василису окриком не возьмешь, чуть что – и со двора вон. Обуздывал себя. Как-то крепко занедужил. Никогда не хварывал, а тут свалился, да так, что впору ноги протянуть. А было то на Филиппово заговенье. Малей Томилыч покатил через Москву-реку к Донскому монастырю и угодил в полынью. И лошади, и возница утонули, Малею же удалось выбраться на лед. Помогли мужики из Хаморной слободки. Замерзшего и обледенелого доставили в хоромы. Хватив для сугреву чару вина, Малей Томилыч повелел истопить баню. Но на сей раз не помог чудодей-веник. Занемог Малей Томилыч. Метался в жару, бредил, исходил потом. Дворовые шушукались: – Плох подьячий. Сказывают, из полыньи-то едва вытянули. Нутро застудил. – Плох… Вот и супруга Феоктиста в зазимье померла. Как бы и Малей тово… Впору благочинного кликать. Но благочинного Василиса Fie позвала. Верила: выходит, поднимет Малея Томилыча с недужного ложа. Варила снадобья из трав, поила, утешала: – Ничего, ничего, батюшка, скоро поправишься. Малей Томилыч слышал и не слышал, слова доносились будто сквозь сон. Раз очнулся, а перед ним Никитка; темные глаза добры и участливы, в руке легкий узорчатый корец 44. – Испей, дядюшка Малей. Подьячий обвел тяжелыми очами покои, спросил: – Где ж матушка твоя? – Притомилась, дядюшка. Соснула… Испей зелье. Обнял подьячего за плечи, приподнял. Малей Томилыч выпил и вновь откинулся на мягкое изголовье. – Теперь полегчает. Не седни-завтра в приказ пойдешь, – молвил Никитка матушкиными словами. Сухие губы подьячего тронула скупая улыбка. А, кажись, добрый отрок. Смежил веки и сожалело вздохнул, в который раз уже посетовав на судьбу. Бог не подарил ему сына. Сколь раз супругу попрекал: – Не чадородна ты, Феоктиста. Другие-то бабы не поспевают мальцов носить. Постыло без чад. – Уж я ль не стараюсь, батюшка. Телеса мои не хуже других. Не сам ли в жены приглядел? – Глазами в чрево не залезешь. Телеса добры, а проку? – Да сам-то горазд ли? – обиженно поджимала губы Феоктиста. – Цыц! – вскипал Малей Томилыч. – В нашем роду недосилков не было. Цыц, дура нежеребая! Феоктиста – в рев. Серчая на мужа, затворялась в горнице. Не выходила день, другой, неделю, покуда Малей сам не пожалует. – Буде… Буде уж. Жарко припадал к ладному, горячему телу. Затем оба подолгу молились, прося у святых наследника. Но ни бог, ни чудотворцы так и не смилостивились… Малей Томилыч, поглядывая на статного, рослого отрока, думал: «Кабы мне такого молодца. То-то бы подспорье. Добрый сын всегда в радость». Пришла Василиса. Глянув на Малея, порадовалась: – Никак в здравии. Вон и щеки зарумянились… А ты ступай, ступай, Никитушка. – Не гони… Пущай со мной побудет, – задержав отрока за руку, тихо молвил Малей Томилыч. С того дня будто что-то пробудилось в душе дьяка, глаза его все чаще и чаще тянулись к Никитке. Говаривал: – Матушка твоя замаялась со мной. Пущай отдохнет. «Что это с Малеем? – недоумевала Василиса. – Ужель Никитушка поглянулся? Дай-то бы бог… А может, покуда хворый? Подымется и вновь Никитушку перестанет замечать». Нет, не перестал! Уж добрый год миновал после недуга, а дьяк все радушней к Никитушке, будто к родному чаду, привязался. Теперь без Никитки за стол не сядет. У Василисы отлегло от сердца: покойно стало в дому, урядливо. Да и былая кручинушка так не гнетет. Знать, уж так на роду писано: не встретить ей больше Ивана, не голубить. Смирись с судьбой, Василиса, и живи тем, что бог послал. И едва ли уж не смирилась, да вдруг будто громом ударило. Шла Великим торгом мимо Калашного ряда и неожиданно услышала из густой толпы: – Жив Красно Солнышко… Войско собрал. Ведет рать Большой воевода Болотников. / Остановилась, охнула, сердце заколотилось. Господи, ужель почудилось? Окстилась на храм Василия Блаженного, застыла, чутко ловя говор толпы. – …В Путивле осел… Вся Комарицкая волость к Болотникову пристала. Не почудилось! О Болотникове рекут! Бледнед, прислонилась к рундуку. Сердце вот-вот выскочит из груди. Жив!.. Объявился!.. Воеводой в Путивле… Жив! И все поплыло перед затуманенными очами: и многоликий торг, и благолепный храм Покрова, и белые стены Кремля. Жив! Василису кинуло в жар; не замечая слез, радостно думала: «Господи, творец всемогущий! Уберег Иванушку, уберег сокола ненаглядного. Счастье-то какое, господи!» – Ты че, женка? Аль обидел кто? – ступил к Василисе рыжекудрый детина в багряном зипуне. Глаза веселые, озорные, в руках – ендова и кружка с дымящимся сбитнем. – Что? – рассеянно глянула на молодца Василиса. – Че ревешь, грю? – широко осклабился детина. – Купец, что ль, обобрал? Не тужи, пригожая. С такой красой кручиниться грех… Испей-ка сбитню. Сбитню? – все еще не приходя в себя, переспросила Василиса. – Сбитню, пригожая. Такого питья по всей Москве не сыскать. Окажи милость, и денег не возьму, – кочетом рассыпался детина, любуясь женкой. – Спасибо… Спасибо, мил человек. Пойду я. – Где живешь, пригожая? – увязался за Василисой детина. Василиса, не оборачиваясь, пошла через густую толпу к Фроловским воротам; обок услышала громкий выкрик: – Держи, держи крамольника! По толпе зашныряли стрельцы. – К Ветошному ряду побег! Царя Василия воровскими словами хулил, бунташное рыло! – заверещал истец-со-глядник, приведший стрельцов. Служилые ринулись к Ветошному ряду. Кто-то из по-садчан столкнулся с зазевавшимся сбитенщиком; ендова грянулась оземь. Детина, позабыв о красе-женке, полез в драку. Василиса, миновав Фроловские ворота, вошла в Кремль. Здесь тише и благочинней, всюду разъезжают конные стрельцы. Людской гул доносится лишь с Ивановской площади, где зычные бирючи оглашают царевы указы, а дюжие каты секут и рубят государевых преступников. Но сейчас Василиса не слышит ни глашатаев, ни свиста кнута, ни истошных вскриков лиходеев-крамольников; вся ее всколыхнувшаяся, взбудораженная душа заполнена Иваном. Вот и пришла весточка, вот и сыскался ее добрый молодец. Хоть бы одним глазком глянуть! Были бы крылья, птицей полетела. Припала бы к груди широкой, молвила: «Иванушка, любый мой!» Остановилась вдруг. «Да что же это я, свята богородица! Мало ли Болотниковых на белом свете. Да и как мог беглый бунташный мужик воеводой стать? То лишь боярам по чину. Вот неразумная!» Но растревоженное сердце не унять. Весь день, не находя места, потерянно сновала по избе, чтобы забыться, заглушить в себе навязчивые думы, принималась за дело, но все валилось из рук. «Иванушка! Сокол ненаглядный… Иванушка», – стучало в голове.Глава 2 ЗВЕНЬ – ПОЛЯНА
Песня-угрюмушка, печалинка девичья, выплеснулась из души:Туманно красно солнышко,туманно,
Что красного солнышка не видно!
Кручинна красна девица, печальна,
Никто ее кручинушки не знает!
Ни батюшка, ни матушка, ни родные,
Ни белая голубушка сестрица.
Печальна красна девица, печальна!
Не может мила друга позабыть.
Ни денною порою, ни ночною,
Ни утренней зарею, ни вечерней.
В тоске своей возговорит девица:
Я в те поры милого друга забуду,
Когда подломятся мои скоры ноги,
Когда опустятся мои белы руки,
Засыплются глаза мои песками,
Закроются белы груди досками.
Туманно красно солнышко, туманно…
Глава 3 КНЯЗЬ ТЕЛЯТЕВСКИЙ
Под самыми окнами грянула пьяная песня. Андрей Андреич досадливо сдвинул брови. Кто посмел? Шагнул к окну. Конюх Ермила, черт драный! Стоит с медной рожей и глотку дерет. В руке сулейка. С крыльца сбежал холоп – послужилец Якушка, прикрикнул: – Умолкни, колоброд! Ермила, черный, косматый, огрызнулся: – Цыть! Седни Покров… Цыть, Якушка! – Ступай к лошадям! – Цыть!.. Хошь угощу? Здря. От вина да от бабы не отказываются. – Осушил до дна сулейку, блаженно крякнул, огладил живот. – У-ух добро! Будто Христос в ла-поточках пробежался. Якушка негромко рассмеялся: – Не быть те в раю, Ермила. – Чего ж так, паря? – Не быть! Апостол Павел что сказывал? Не ведаешь? Да где те ведать, нечестивцу, коль в церковь три раза в год ходишь. А то сказывал, что пьяница не наследует царства небесного. В аду тебе мучиться. – Дело привычное, паря. Куды уж мужику в рай! Да и винца там не поднесут. Тьфу! Ермила звучно сплюнул и, шатаясь, побрел к конюшне. Телятевский недовольно покачал головой. Своеволят холопы! В кои-то веки было, чтоб смерд под княжьими окнами вино трескал и пьяные песни орал. Боялись головы поднять. Ныне же дерзят, тиуну и дворецкому перечат. А то худо: кто слов не боится, тому и плеть не страшна. А плеть на холопа надобна. Дай волю, и князя перестанут слушать. Кое-где и перестали. Что ни день, то страшнее вести. В Ливнах разорили и пограбили хоромы воеводы Шейна, в Белгороде лишили живота князя Буйносова, в Цареве-Борисове убили воеводу Сабурова… Великая смута на Руси! Ныне и в Чернигове неспокойно. Чернь за Красно Солнышко обеими руками ухватилась. Да что чернь! Бояре – и те Самозванцу радешеньки: чем больше смуты, тем слабже государь и тем вольнее боярству. Многие из высокородцев кивают на Речь Посполитую. Там-де король под дудку панов пляшет, власти у него с гулькин нос. Паны что хртят, то и вытворяют. Вот так бы и на Руси.., Нет, не нужны боярству сильные государи. Уж пусть лучше Гришки Отрепьевы на царство являются. Ух каким жадным клещом вцепился в Самозванца князь Григорий Шаховской. Ныне сидит опальным воеводой в Путивле и ждет не дождется, когда рать Лжедмит-рия возьмет Москву. Уж тогда-то Шаховскому – и чины, и вотчины. Первым боярином помышляет стать, первым человеком Думы! Высоко замахнулся Григорий Петрович. Лелеет надежду и князь Василий Масальский. Шуйский хоть и выслал неугодного боярина в дальнюю порубежную крепостицу Корелу, но Василий Федорович не сник. Самозванец для него находка. Как-то еще в Москве обронил: – Ваське Шубнику род Масальских в грязь не втоптать. Не позволим! Род наш высок и знатен. На У крайне вновь Дмитрий объявился. Надо за него стоять. «И этот норовит поближе к трону пробиться, – усмехнулся Телятевский. – Да и мало ли бояр, помышлявших о власти! Мало ли обиженных, оттесненных с царского двора!» Вот и ему, Телятевскому, приходится торчать чуть ли не под носом Речи Посполитой. Свыше года столицы не видел. А Шуйский и не думает вызволять его из ссылки. Князь же Шаховской все настойчивей и настойчивей зовет Телятевского пристать к войску Самозванца. Недели не проходило, чтоб не приезжал из Путивля тайный гонец. «Не мешкай, князь. Рать Дмитрия Иваныча побила Шуйского под Калугой и ныне к Москве идет. Пора и тебе выступать». Телятевский медлил: силы Шуйского еще крепки, не оскудел он ни казной, ни войском. Монастыри (добра у них не занимать) денег не жалели, дружно стояли за царя. Не скупились ни на золото, ни на серебро, ни на хлеб, слали в государеву рать лошадей, оружие и своих монастырских трудников. Нет, Шуйский крепко еще стоит на ногах. Москву взять не просто. Как бы Ивашке Болотникову зубы не сломать. Ивашка Болотников!.. Вот тут-то и загвоздка. Дело ли знатному князю вставать под руку холопа? Ходить у своего бывшего смерда в «воеводах»?! Вспомнил Ивашку с мрачным лицом. Сколь урону нанес когда-то ему этот бунташный холоп! Разорил вотчину (одного хлеба тысячи четей пропало), убил ближнего че-лядинца, покинул пашню. За ним и другие мужики из вотчины побежали. Велика приключилась поруха… Не чаял больше о беглом холопе и услышать. А он вдруг выплыл. Да еще как! Большим воеводой царя Дмитрия на Москву идет. Из грязи да в князи. Не чудо ли? Холоп – в воеводы! Слыхом не слыхано. И диво дивное: с холопьим-то умишком князей-воевод бьет. Трубецкого, Нагого, Шуйского… Бьет мужик-лапотник! Норовил представить Ивашку воеводой, но никак не получалось. Видел лишь деревенского парня на отощалой лошаденке. Обыкновенный смерд, коих тысячи… Обыкновенный ли? А не Ивашку ли снарядил мир на Москву за житом? А не Ивашку ли взял к себе в ратные послужиль-цы? И не Ивашка ли был одним из самых храбрых на поле брани с татарским войском? И дюж, и башковит, и ратник отменный. И все же воеводой Ивашку (да еще Большим!) Телятевский не представлял: не мужику полки водить. Вскоре в Чернигов примчал гонец из порубежного города Корелы. – Князь Масальский идет с ратью к Туле! Решился-таки. Сам пошел и его, черниговского воеводу, зовет. Пора-де, Андрей Андреич, и тебе на Шуйского выступить, довольно в Чернигове отсиживаться. Час настал! «Настал ли?» – напряженно раздумывал Телятевский. Две сотни ратников, с коими двинулся Масальский, – капля в море. Тут всем скопом надо на Шуйского навалиться. Многие же бояре пока загривки чешут, выжидают. Не то, что мужики. Эти будто с цепи сорвались, не остановишь. Экая громада всколыхнулась! Почитай, вся сермяжная Русь на дыбы встала. А почему? Князь Телятевский уже не раз задавал себе такой вопрос. Вспомнился разговор с Масальским. Тот все сваливал на царя Ивана Грозного. – Это он – царь Разбойник 49- народ на Руси смутил. До него бояр чтили, смерды боялись слова молвить. Тише воды, ниже травы были. Разбойник же на бояр опричников напустил. Сколь высокородцев изничтожил, сколь в опалу разогнал, сколь по темницам сгноил! Ни в грош бояр не ставил. Вот и пали в народе нравы. Смерды головы подняли, на господ своих стали замахиваться. А чего им пужаться, коль сам царь боярам головы рубит. Пали, пали нравы. – Вестимо, – кивнул Телятевский. – Кромешники Грозного немало порухи нанесли. Кому земли опальных бояр достались? Все тем же кромешникам, людишкам худородным, коих к себе государь приблизил. Бояр из уездов – метлой, на вотчины же – тысячу опричников. Своих псов царь не обидел, всех испоместил. – Истинно. Коршунами накинулись на чужой-то каравай. Сколь добрых вотчин порушили! – И не только, князь. Черные земли, что сроду помещиков не знали, и те расхватали. Пришлось мужикам и на царя, и на кромешников тягло нести. То-то ропот пошел. – Пошел, Андрей Андреич, еще как пошел. Отец мой, царство ему небесное, как-то рассказывал. Вотчину на кромешников отписали, а те и давай мужиков силить. Оброки и барщину, почитай, впятеро подняли. Мужик терпел, терпел да и деру. Кто на Волгу, а кто в Дикое Поле. Так и захирела вотчина. Отец из темницы вернулся, а мужиков как языком слизали. А все он, царь Разбойник! От него смута… А война? Пошто на ливонцев замахнулся? Сколь лет понапрасну воевали, сколь казны ухлопали! Вконец обнищала Русь. Бояре – и те без порток остались. Эк куда хватил Масальский! Бояре в войну, слава богу, не шибко оскудели. За все мужик отдувался. – И казаки из-за Разбойника, – продолжал наседать на царя Ивана князь Масальский. – Ране-то их, почитай, и не было. Мужик на пашне сидел, о побеге и не помышлял. А тут всю Украйну заполонил. Экого змей-горыныча породил Разбойник! Вся поруха от казаков. Ишь какую замятию на Руси учинили. Бить их некому. – Но и без казаков нельзя, – возразил Телятевский. – Ордынец под боком. Казаки – щит Руси, и щит довольно крепкий. – А я бы всех этих гультяев под саблю! – закипел Масальский. – Они ни бояр, ни царя не почитают. И грабеж такой, аж стон стоит. Мужика – и того не щадят. Целу войну меж собой затеяли. Так рассуждали бояре. Бедная Русь! Чего ты только не выстрадала за три-че-тыре десятка лет: злая опричнина, долгая разорительная Ливонская война, опустошительные татарские набеги (двадцать один раз вторгались ордынцы за Ливонскую войну!), жесточайшие Голодные годы. Стонала Русь, захлебывалась кровью, нищала казной и людом. Мужик задыхался от беспросветной нужды, заповедных лет, барских поборов (налоги и пошлины возросли в тридцать раз!). А царь и вотчинники все давили и давили, выжимали из мужика последние соки. Выдюжит-де, стерпит, сколь ни вгоняй в кабалу, все перенесет. На то он и мужик. Стерпит. Не стерпел! Взял да и поднялся, да так, что небывалый гром пошел по Руси. Телятевский метался. Ныне мужичью войну уже не остановишь. Ишь как ловко громит Ивашка Болотников царя Шуйского. Теперь к самой Москве подходит… Не хватит ли выжидать, не упустить бы время? Тут зевать нельзя: другие обскачут. Кому не захочется стоять подле самого трона? Но и поспешать опасливо: а вдруг Шуйский соберется с силами и сокрушит мятежную рать. Тут и голова с плеч.Глава 4 МИХАИЛ СКОПИН-ШУЙСКИЙ
Племянник царя Михаил Васильевич Ско-пин-Шуйский возвращался из Коломны в Москву. Дозирал город. Въедливо и дотошно оглядел водяной ров и земляные валы, каменные стены и башни, стрельни и захабы, зелейные погреба и тайники-колодцы. Коломенцы диву дивились: зело сметлив в воинском деле дозорщик! Знатные розмыслы-градодельцы – и те уважительно говаривали: младехонек, а головой светел. И когда только успел постичь ратные премудрости?! Ишь как коломенских воевод и земских старост вздрючил. И поделом: бунташная рать с Украйны прет, а крепость к обороне, почитай, и не готова. Крепко досталось. Первому воеводе, именем царя, повелел немедля на Москву отъехать. Не иначе в опалу угодит за нераденье. Но не только костерил и гневался: заставил поднять земляные валы, углубить и расширить ров, подновить башни. Сам сновал среди розмыслов и мастеров, давал умные советы, чем еще больше пришелся по душе коломенцам. – Разумен царев племянник. Будто век крепости ставит. На Покров Михайла Скопин-Шуйский отбыл в Москву. Вызвал царь, наказав прибыть немедля. По пути же велел заехать в Николо-Угрешский монастырь. – Какая надобность? – спросил гонца князь. – Надобно доставить на Москву монастырскую казну. – Монастырскую? – несколько озадаченно протянул Скопин. Знал: дары и приношения монастырей обычно доставляли на Москву сами чернецы. – То дело иноков. – Тебе велено, князь. Казна-то немалая, – гонец понизил голос, оглянулся на дверь, – в пять тыщ рублев. Кругом же шиши да разбойники. К Угрешскому монастырю отбывал Михайла смурый: не больно-то хотелось ехать в обитель – ратных дел невпроворот. Но царева наказа не ослушаешься. Настоятель монастыря передавал казну в строжайшей тайне. Благословил Скопина, на добрый путь, а затем, цепко глянув на юного князя (и двадцати нет!), молвил: – Дам тебе до Москвы своих людей. – Обойдусь, – сухо отозвался Михайла. С ним было два десятка оружных послужильцев. Выехали из монастыря в полдень. А часом раньше из обители вышел дюжий монах; обогнул тын, огляделся: торопко спустился к Москве-реке и прыгнул в челн. Казну везли на телеге, в окованном медью сундуке, Верхом на пегой кобыле сидел монастырский конюх и угрюмо косил беспокойными глазами за немой тревожный лес. Он не знал, что везут в сундуке, однако догадывался: понапрасну столь много послужильцев охранять подводу не станут. В сундуке – богатство, и богатство немалое, о каком простолюдину и во сне не пригрезится. А коль богатство, ожидай беды. Князь же ехал спокойно: казна хоть и обременяла, но на сердце тревоги не было. Москва – рядом, он доставит сундук без порухи. Только о том успел подумать, как перед самым конем рухнула вдруг огромная кудлатая ель, рухнула тяжело, гулко, с протяжным стоном. Из чащобы выскочила ватага лихих; человек сто – грозные, свирепые, с кистенями, рогатинами и дубинами. – Круши! – заорал одноухий меднобородый верзила и достал тяжелой палицей одного из послужильцев. Всадник, кровеня голубой кафтан, замертво пал с коня. – Подводу – в кольцо! Живо! – выхватывая саблю, прокричал Скопин-Шуйский. Зарубил лихого и подъехал к телеге. (Монастырский конюх, завидев разбойников, прямо с лошади сиганул в ельник). Лихие помышляли ошеломить вершников, разом с ними покончить: холопы-челядинцы, хоть и оружные, но к лесным схваткам непривычны. Плевое дело их сокрушить. Либо деру дадут, либо без боя в плен сдадутся: без охоты ныне холопы за князей стоят. Но эти, диво дивное, будто век воевали; тотчас, по княжьему кличу, охомутали подводу и принялись ловко разить лихих – кто саблей, кто из пистоля, а кто и арканом; кидали не хуже ордынцев. И где только наловчились? Что ни бросок, то заарканена буйная головушка. Скопин-Шуйский, рубя саблей лихих, то и дело кричал: – Из кольца не выходить! Держись плеча соседа! Не дозволяй пробить брешь! Послужильцы держались спокойно, сплоченно, не давая разбойникам разрушить оборону. Одноухий верзила (знать, атаман), верткий, настырный, неистово горланил: – Не робей, братцы! Казна тут несметная. Бей псов! Лихие вновь остервенело накинулись. Двое из послу- жильцев были убиты. Особо напирали на Михайлу Шуйского, но тот так искусно отбивался, так знатно полосовал саблей, что разбойников оторопь брала. Не князь – дьявол на коне! Не подступишься. Скопин же, быстро глянув по сторонам, внезапно для разбойников крикнул: – Уходим! За мной! Рассек лихого, гикнул и помчал по дороге; за ним ринулись послужильцы. Лихие победно загалдели, кинулись к сундуку. – Наша казна, братцы! Хватай! Побросав дубины, рогатины и кистени, полезли на телегу, скинули сундук. – Ломай! Но тут, как снег на голову, с обеих сторон дороги наскочили послужильцы, наскочили страшно, стремительно; давили, рубили, валили из пистолей. Разбойники, не ожидавшие столь ураганного натиска, сломя голову кинулись прочь от телеги. Казна была спасена. Царь Василий, узнав о разбойном нападении, руками всплеснул: – Под самой Москвой воровство! Ну, времечко непутевое. Долго вздыхал, бормотал, охал, пока не встретился с острыми, напряженными глазами племянника. – Чего стоишь? Ступай, ступай, Михайла. Мне в Думу пора. Михайла не шелохнулся, в открытых немигающих глазах его застыл немой вопрос. – Ступай, говорю! – пристукнул посохом Шуйский. – Я с той же просьбой, государь. Поставь воеводой на Ивашку Болотникова. – И не проси! – вновь стукнул посохом царь. – Молод ты рати водить. Ивашка зело хитер да изворотлив. Тебе ли, юнцу, с ним тягаться? Михайла вспыхнул, светло-карие глаза потемнели, полыхнули гневом. – Дед мой, Федор Иваныч, шестнадцати лет на ордынцев хаживал. Царь Иван Васильевич ему Большой полк доверил. Воевода Федор Скопин-Шуйский Казань брал. Царь его шубой со своих плеч пожаловал. Дай и мне войско. – Буде! – в третий раз застучал посохом Василий Шуйский. – Ступай, Михайла! Михайла выбежал дерзко, без поклона. Сколь же можно сносить царевы обиды?! «Молод рати водить… Юнец!» Нашел недоросля. (Михайла был росл и силен не по годам). Сам от горшка два вершка и других не видит. А уж пора бы разглядеть в нем, Михайле, воина. Пора! Молодому князю не давали покоя ратные подвиги своих именитых предков. Основатель рода – Иван Васильевич Скопа – стал Большим воеводой Ивана Третьего, знатно воевал Литву. Был тяжко ранен мечом, но выжил и вновь пошел на литовцев. Сын его, Федор Иваныч, побывал в четырнадцати сражениях! Воин из воинов: удалый, искусный, до сих пор вспоминают о его доблестных походах. Но всех затмил дядя Михайлы Скопина – наиславнейший воевода Иван Петрович Шуйский. Защитник Пскова. Защитник Руси. Король Речи Посполитой двинул на Псков стотысячное войско, двинул громко, победно. На всю Европу прозвучали слова Стефана Батория: «Пскову не выстоять. Мои жолнеры и пушки в три дня разрушат крепость, а затем разрушат и Русь!» Двести тридцать один раз кидалось войско Стефана Батория на штурм города, и столь же раз откатывалось, оставляя под закоптелой, обшарпанной, полуразрушенной крепостью сотни убитых. Псковитяне не только стойко оборонялись, но и сами делали вылазки в стан врага. Зачастую вылазку возглавлял сам воевода – крупный, осанистый, он врезался в гущу поляков, разя их длинной увесистой саблей. Королевское войско, несмотря на большой перевес в пушках и ратниках, так и не смогло одолеть русскую крепость. Стефан Баторий вынужден был снять осаду и заключить с московским царем перемирие. Псков заслонил Русь от дальнейшего вторжения. Русь славила Ивана Шуйского. «Знатно бился дядя с ляхами, – восторженно думал об Иване Петровиче молодой Михайла Сяопин. – Русь его никогда не забудет. А вот бояре (горько становилось на душе) забыли. Особо Борису Годунову дядя не поглянулся. Взял да и сослал воеводу на Белоозеро. И хоть бы в живых оставил. Приказал удавить знатного ратоборца». Михайла Скопин родился в тот самый год, когда Ивана Петровича отправили в ссылку. Но о судьбе воеводы он узнал лишь в десять лет, и с той поры возненавидел Годунова. Открыто хулил его в хоромах дяди Василия Шуйского. Тот же – лютый враг Годунова – поощрял племянника и сам наливался злобой: – Бориска Годунов многим боярам поперек дороги стал. Не царствовать ему долго. Повыше роды есть! После внезапной смерти Годунова (разнесся слух, что царя отравили) Михайла Скопин стал «великим мечником» первого Самозванца. Честь для дворцовых чинов немалая. Самозванец, прослышав о потешных походах юного воеводы (в учениях и «боях» принимало участие около пятисот человек), сказал в Думе: – Сей отрок достоин похвалы. Вижу в нем будущего полководца. Михайла поразил Самозванца: он знал наизусть многие книги, повествующие о походах и сражениях византийских императоров, и не только знал, но и применял то, что сведал, в своих потешных баталиях на Воронцовом поле. (Учения продолжались и в бытность Лжедмитрия). Самозванец, побывавший на Воронцовом поле, воскликнул: – Знатно, знатно, великий мечник! И полки ловко расставил, и врага искусно разбил. По весне дам тебе настоящее войско. Пойдешь крымцев воевать. К Крымскому походу Михайла готовился всю зиму. Вновь и вновь перечитывал трактат византийского полководца Никифора Фоки «О сшибках с неприятелем». Грезил поединками, крупными битвами. А Самозванец и впрямь приказал собрать на татар войско. В Елец (сборный пункт) потянулись обозы с ратными доспехами, пищалями и пушками. Но на ордынцев идти не пришлось…Глава 5 ЧТОБ САТАНЕ БЫЛО ТОШНО!
В Брянске черные люди убили воеводу Бутурлина и целовали крест Дмитрию. Через два дня в соседнем Карачеве изрубили в куски князя Щербатого. Город перешел на сторону Болотникова. Иван Исаевич доволен: чем ближе к Москве, тем все больше городов отходит от Шуйского. Особо порадовался гонцу от Берсеня. Федька возмутил Можайск и Вязьму. Добрая весть! Еще неделю назад молвил Аничкину: – На Москву надо со всех сторон навалиться. Западные же города покуда Шуйского держатся. Смоленские дворяне рать скликают. Как бы нам в бок не ударили, придется упредить. Помышлял послать на западные города Мирона Нагибу, но примчал гонец от Берсеня. Федька будто подслушал его мысли, ударил на пособников Шуйского в самое нужное время. Молвил гонцу: – Передай воеводе: сердца на него боле не держу. Здоровья ему и новых побед. Пусть и дале склоняет города царю Дмитрию. Послал Федьке и грамоту, в коей отписывал: идти Берсеню на Драгобуж и Смоленск. Болотников шел на Москву через Кромы, Белев, Калугу. Истома Пашков – через Елец, Новосиль, Крапивну. После разгрома под Ельцом войска князя Воротынского отступили к Туле. Царская рать таяла с каждым днем; помещики «все поехали по домам, а воевод покинули». Истома Пашков, войдя в Тулу, сидел в ней всего лишь пять дней: поспешал на Москву. Но прямиком к столице не пошел: надо укрепить войско. А укрепить было чем: в Переяславле Рязанском стояли с дворянскими полками Прокофий Ляпунов и Григорий Сунбулов. Два дня назад Ляпунов прислал к Пашкову гонца. Звал к себе, звал горячо: приходи, Истома Иваныч, вместе будем Шуйского бить. Пашков же дал ответ не вдруг: Ляпунов неспроста снарядил посыльного; думы его не только о походе на Москву, но и о своем величии. В Рязани сольются две рати. А кому в Набольших воеводах быть? Вестимо, Ляпу-нрву! Пашков же в подручных походит. Истоме Иванычу давно были известны тщеславные помыслы Прокофия Ляпунова. Да тот и не скрывал их, кичливо кричал: – Ляпуновы – не лыком шиты. Мы старинного дворянского роду. Буде нас Шубнику низить. Ныне пришел наш час! Ляпунов спит и видит себя Большим воеводой. По-дру-гому и не мыслит, иначе не звал бы к себе тульскую рать. Но и Пашков не хотел сидеть под Ляпуновым. И все же к Рязани он выступил. «За мной все мелкопоместные дворяне, – с тайной надеждой раздумывал Истома Иваныч. – Их и в Рязани сошлось довольно. Авось и перекричим родовитых». «Старейшину» выбирали не день и не два. Прокофий Ляпунов из себя выходил, чтобы выбиться в Набольшие. Дело доходило до драк. Одного из служилых – сторонника Пашкова – Прокофий избил до полусмерти, чем подлил масла в огонь. Служилая мелкота избрала старейшиной Истому Пашкова. В него верили, на него надеялись, его чтили за Елецкую победу. Мелкопоместные говорили: – Ляпуновы на одно буйство горазды. Пашков же степенен, разумен и воевода отменный. С таким не пропадем. Прокофий Ляпунов с братом Захаром и Григорий Сун-булов, огорченные неудачей, крепко загуляли. Захар Ляпунов, напившись до чертиков, ревел белугой: – Все едино не быть Истомке на коне. Спихнем Шуйского – и Пашкова коленом под зад. Неча худородным у трона вертеться. Вышибем! – Вышибем! – рьяно кивал Григорий Сунбулов. – Добрым дворянам стоять у власти. Два дня гуляли. Протрезвев, поутихли: обида обидой, но надо и дело вершить. А дело большое, нелегкое – идти на Москву и бить Василия Шуйского. На Москву шли две рати. Одна – мирно, почти без крови, другая, под началом Болотникова, сурово и жестоко. «Бояр и воевод и всяких людей побивали разными смертями, бросали с башен, а иных за ноги вешали и к городовым стенам распинали и многими различными смерть-ми казнили». В конце сентября «листы» Болотникова возмутили Алексин. Посад и воевода Лаврентий Кологривов присягнули царю Дмитрию. Вскоре Болотниковым был взят и Серпухов. До Москвы оставалось каких-то сто верст. Бояре, прослышав о великом войске Вора, начали потихоньку покидать столицу. Высокородцев обуял страх. Прятались в монастыри, дальниевотчины. Царь же Василий и вовсе покой потерял: дни и ночи заседал в Думе. После одного из ночных советов повелел: – Ивашку Болотникова надо остановить на реке Ло-пасне. Пошлю туда воевод Кольцова-Мосальского да Бориса Нащекина со стрельцами. Надо задержать Вора, дабы с силами собраться. Воеводы, поставив заслон на Лопасне, сказывали ратникам: – Вся надежда на вас, служилые. Не пустим Вора к Москве-матушке. Царь выдал вам наперед годовое жалованье, а коль побьете Ивашку, втройне наградит. Сокрушим бунтовщиков! – Сокрушим! – дружно отвечали служилые. Не сокрушили. Болотников, навалившись всем войском, в два часа смял царскую рать. Оставив на поле пять тысяч убитых, Кольцов-Мосальский и Нащекин бежали к реке Пахре. За пологом шатра был слышен гомон стремянного и Афони Шмотка. Афоня, тоненько посмеиваясь, говорил: – Твою загадку и малец разгадает. А вот ты мою попробуй, век не раскумекать. Слушай, Устимка: летела птица орел, садилась на престол, говорила со Христом: «Гой еси истинный Христос! Дал ты мне волю над всеми – над царями, над царевичами, над королями, над королевичами; не дал ты мне воли ни в лесе, ни в поле, ни на синем море». Секира примолк, примолк надолго. Афоня довольно хихикал: – Куды уж те, несмышленышу. Губы Болотникова тронула улыбка. Сошлись, балагуры! Сейчас ратники сбегутся: где Секира с Афоней, там и веселье, там и смех на сто верст. Бакульничать не мешал: пусть, пусть отдохнут повольники. Сколь тягот перенесли, сколь ран в сечах приняли! Вышел из шатра, бодро глянул на ратников. – Живы, ребятушки? Дойдем до Москвы? – Дойдем, воевода. Ишь как баре от Лопасни драпали. Знатно поколотили! – Знатно, ребятушки. Запомнит Шуйский Лопасню. Сию победу и отметить не грех, а? – глаза веселые, шалые. – Не худо бы, – тотчас отозвался Мирон Нагиба. Аничкин же посмотрел на Большого воеводу с удивлением: что это вдруг с Иваном Исаевичем! Не сам ли запретил до Москвы зелену чару? – Так гульнем, други, за победы наши? Москве в скорби быть, нам – чару пить. Пусть Шубник задохнется от злости, пусть знает, как веселится повольница! Гульнем, а? – кинул оземь шапку, лихо, бесшабашно тряхнул серебряными кудрями. – Гульнем! – мощно грянуло войско. Из обоза прикатили бочонки с вином. И пошел пир на весь мир! Иван Исаевич выпил три кубка кряду, стал хмельной, взбудораженный. – Веселых с рожками! Веселых и звать не надо: давно уже прибежали к воеводскому шатру – с дудками, свирелями, бубнами. – Плясовую, ребятушки! Играй, чтоб сатане было тошно! Играй, веселые! Заиграли, загремели, задудели; заиграли лихо, громко, задорно. Ноги сами понеслись в пляс; плясали Секира и Нагиба, Нечайка Бобыль и Тимофей Шаров, Юшка Беззубцев и Семейка Назарьев, плясала хмельная рать. – Гись! Болотников вошел в круг. Летят кушак и кафтан наземь (стремянный ловко поймал саблю). Высокий, бронзоволобый, белая рубаха с голубыми узорами обтянула могучие плечи. – Веселей, дьяволы! И пошел, пошел игриво, легко, молодцевато. – Веселе-е-ей! Сорвался в пляс: быстрый, буйный, залихватски-ухар-ский. Матвей Аничкин – он единственный не пригубил и чарки – ужаснулся лицу Болотникова, оно показалось ему жестоким, мученически-отчаянным, будто Большой воевода не плясал, а яро втаптывал в землю гадюку. Сколь неукротимого гнева было в его лице! У Аничкина дрогнуло сердце: Болотников устал! Устал от прежней каторжной жизни, непрестанных забот и бессонных дум, от неимоверно-тяжкого бремени, лег-, шего на его плечи. Пляска – забытье. Пляска – веселье. Пляска – крик! – Гуляй, гуляй, вольница! Гуля-я-яй! Плясал долго, свирепо, пока не иссякли силы. Шатаясь, побрел к шатру. – Вина, Устимка! Выпил, ожил и вновь брызнул шалым весельем. – Славная у меня рать… Что ворога бить, что вино пить… Слышь, Устимка, покличь деда Михая с гуслями. Покличь! Сыскали гусляра. Крепкий белобородый старик с густыми висячими бровями. Болотников поднес вина. – Выпей, Михей Кудиныч, да песню сыграй. Гусляр поклонился, принял чару. – Какую сыграть, воевода? Иван Исаевич присел рядом. Помолчал. Лицо стало отрешенным, задумчивым. Дед тихо перебирал струны гуслей, а Болотников вдруг запел:Как с околицы идет молодец,
А навстречу красна девица,
А близехонько сходилися,
Низехонько поклонилися.
И говорит добрый молодец:
Здорова ли живешь, красна девица?
Здорова живу, мил сердечный друг,
Каково ты жил без меня один?
Давно друг с другом не видалися,
Что с той поры, как рассталися…
Последние комментарии
40 минут 10 секунд назад
1 час 36 минут назад
2 часов 20 минут назад
21 часов 22 минут назад
21 часов 22 минут назад
21 часов 30 минут назад