...И больше - ничего [Сергей Федорович Чевгун] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
… И больше — ничего (маленькая повесть)
Однажды я пообещал ему Вечность. В пределах доступного, — пока существует интернет. Теперь понимаю: Вечность — дело серьёзное. Пусть даже в электронном виде. Но слово надо держать. Иначе, зачем его надо было давать? Тогда, зимой 96-го? В Москве, на Мосфильмовской улице?..1
Тогда, зимой 96-го, я прыгнул в проходящий поезд и подался в Москву. Время было сумбурное, смутное. Письма писать было глупо, посылать телеграммы — ещё глупей. Оставалось надеяться на домашний телефон. И на то, что трубку поднимут в любое время дня и ночи. Сумка с вялеными лещами, предусмотрительно захваченная в дорогу, помогла мне найти общий язык с проводниками. Мне даже предложили занять верхнюю полку. В первом купе. С матрасом, но без одеяла. Я пристроил лещей в изголовье и стал как господь бог. В моей жизни было много поездов: скорых и скоростных, фирменных и почтово-багажных, дальнего следования и пригородных. Поезд, на котором я ехал в тот раз, пополнил коллекцию, — он был из Баку. Долгие двадцать часов я лежал среди "челноков" и гастарбайтеров и думал о Вечности. Иногда это помогает. Я представлял себе: Вечность — это Река. Я знал их немало. Видел томную Волгу и задумчивый Амур, мрачный Тобол и ласковую Уссури. Не забылись ни шустрая Зея, ни блудливая Катунь. И близки ещё были в тот год рыжая река Найба и чёрная — Тымь. Меня несло по Реке малой щепкой, кружило в водоворотах, то выгоняло на стремнину, а то прижимало к берегам. Исток терялся в тумане, не было видно и устья. Звезда Сентябрь уже поднималась над горизонтом, но Харон ещё не гремел ржавой цепью, спуская лодку на воду. Витька был ещё жив, и беспечная молодость казалась бесконечно долгой. Вино было сладким на вкус, табак отдавал лёгкой горечью, прошлое было терпким, словно незрелая брусника, а настоящее — солоноватым на вкус. Поезд мотало на стрелках, страну — на изгибах реформ. Гастарбайтеры пили чай из эмалированных кружек и перебрасывались между собой короткими фразами на языке Низами и Фирдоуси. "Челноки" меланхолично жевали домашние бутерброды и прикидывали в уме доходы от предстоящих сделок. Проводники то и дело принимали на станциях левый груз и сваливали его на нижние полки. Так что к концу пути купе, в котором я ехал, живо напоминало небольшой промтоварный склад. В двенадцатом часу ночи я вышел на Павелецком вокзале. Проводная связь пока что ещё работала. Телефон-автомат подавился жетоном, подумал и соединил. — Серёга! Ты, что ли? — знакомый бархатистый голос мягко тёрся о мембрану. — Откуда звонишь? — Да с вокзала… — Молодец! Значит, так. Спускайся в метро — и на станцию "Киевская", там пересядешь на троллейбус, они ещё ходят, и до остановки "Мосфильм". Я тебя встречу…Пятнадцать лет спустя, ранним утром 22 сентября, я выйду из рейсового автобуса Волгоград-Москва у Павелецкого вокзала и отправлюсь в метро на станцию "Баррикадная". Там будет ждать меня Апостол (назову его так) — давний приятель мой, провинциальный поэт, безнадёжно отравленный мистикой и Шекспиром (1). Накануне мы по телефону уговорились встретиться на "Баррикадной", чтобы вместе поехать на Троекуровской кладбище — на Витькины похороны. Это разумно. В Москве приезжим лучше держаться вместе, тем более в такой скорбный день. Столичное утро было сырым и серым. Я стоял у метро и поджидал Апостола. Курил. Вспоминал всё, что было. Думал о том, что есть. От "Баррикадной" — полшага до сталинской "высотки" на Кудринской площади. Я в этом доме бывал ещё в эпоху площади Восстания. Тогда ещё были живы Витька и его мама, а в Министерстве обороны ещё отдавал распоряжения отец — генерал-лейтенант. И невозможно было представить, что однажды большая и грузная страна напорется на риф государственной измены, в пробоину хлынет мутная вода перестройки и смоет великий Союз в кювет новейшей Истории. Смоет вместе с Восстанием, символами, званиями и людьми. Апостол появился неожиданно. Подошёл сзади и крепко обхватил меня за плечи. Похоже, хотел напугать. Не тот случай… — Привет! — Здравствуй, брат. Писать очень трудно, — ответил я Апостолу. Давным-давно, в литинститутском общежитии, я по утрам встречал приятеля этим приветствием, взятым на время у Серапионовых братьев. Тогда Апостол ещё не был Апостолом, а был нетрезвым поэтом, ходил в пиджаке и с шарфом, небрежно намотанным на шею. Явно подражал Рубцову. Все мы тогда ходили нетрезвыми, все мы кому-то подражали! Мы жадно вгрызались в отравленный хлеб литературы, и не было от него более надёжного противоядия, чем алкоголь, приправленный утренней сигаретой. Апостол начинал как все мы — с печальных стихов. И это нормально для поэта. Мы были печальны от молодости, которая тяготила. Хотелось на Север, под поезд, в Америку… всё равно!.. Но вышел срок, и жизнь повернула каждого в нужную сторону. Мы заменили поэзию прозой, семьей или работой. Апостол был среди тех, кто шёл за Брейгелем (2) и не увидел обрыва. А повернуть назад не смог или не захотел. Апостол и в самом деле похож на апостола. Во всяком случае, внешне. Седые волосы до плеч явно подпитывают его вдохновение, иначе давно бы Апостол принял более цивилизованный вид. И я понимаю: стихов Апостол больше не пишет. И не сочиняет. С такой причёской можно только творить. Или даже вещать. — Куда мы собрались ехать? Зачем? Там Вити нет, — жилистая рука Апостола тянется в сторону западного административного округа. — Там только мёртвое тело. Кому оно нужно? Скажи, кому? — Ну, как же?.. Да нет же… — я не нахожу, что сказать. Во всём, что касается смерти, я безнадёжно банален. — Он нужен был нам живой! — голос у Апостола заметно дрожит. — И мы ему были нужны. Живыми! Он хотел, чтобы его любили — как друга. А у нас с тобой не было времени лишний раз приехать к нему. Ведь не было? — Не было, да. Это так. Всё это так, — отвечаю я. — но жизнь есть жизнь. Витька ушёл раньше нас, и мы обязаны его проводить. В этом всё дело. Но Апостол меня не слушает. Он увлекает меня к ближайшей уличной скамье, небрежно пристраивает пакет на влажные доски и выразительно поправляет свои седые космы. Похоже, он уже зреет Истину. Его понесло. — Витя — здесь… где-то рядом… я чувствую это, — голос у Апостола наливается силой, и кажется: ещё немного, и космы выстрелят электрической искрой, а может, и на вольтову дугу энергии хватит. — Может, сидит сейчас где-то на облачке, смотрит на нас… слушает, о чём говорим… Он вместе с нами!.. И задирает голову вверх. И смотрит в мутное небо, словно бы и в самом деле пытается разглядеть знакомое лицо.
Пройдёт всего лишь год с небольшим, и Апостол уйдёт вслед за Витькой в тот мир, откуда не возвращаются. Произойдёт это тусклым ноябрьским утром в большом волжском городе, на съёмной квартире. Апостол уйдёт, не попрощавшись, однако успев ещё написать в память о Витьке стихотворение:
2
Так ничего не высмотрев в дымном столичном небе, Апостол тяжело опускается на скамью и с минуту молчит. Потом решительно поправляет ладонями изрядно седую копну волос и тянется к пакету: — Давай, помянем Витю. У меня есть… Он извлекает из пакета початую бутылку коньяка, пару залапанных стаканов и нечто, напоминающее закуску — криво порезанное и щедро примятое. Сто жидких граммов ловко делятся на два по пятьдесят. Это и без рулетки видно. — Вчера ехал в Москву, поругался в вагоне с какими-то девицами. А те позвали милицию. Сняли с поезда… сволочи! — продолжает Апостол безо всякого перехода. — Ночь продержали в ментовке. Утром выпустили. Но ничего, даже коньяк вернули, — и протягивает мне стакан. — Давай? Моя всегдашняя трезвость смущённо отходит в сторону. Сегодня явно не её день. — Давай. За Витьку…Тогда, зимней ночью 96-го, мы с Витькой тоже начали с коньяка. Пили под сюжетные перипетии "Место встречи изменить нельзя" с Высоцким в главной роли. Фильм был давней нашей традицией, своего рода талисманом. При каждой нашей встрече Витька отправлял в SHARP кассету с фильмом и не извлекал её до тех пор, пока капитан Жеглов не убивал бывшего разведчика Савченко меткой киношной пулей. — Ну, и рожи у нас с тобой, Шарапов! Надо бы их поправить, — говорил Витька всякий раз, разливая по очередной. Мы дружно поправляли свои рожи — и продолжали наш бесконечный разговор: о литературе и политике, музыке и журналистике, истории и философии… Да мало ли о чём можно поговорить в хорошей компании, тем более под коньяк? Мы вспоминали дороги, которые нас выбирали, а мы их так и не выбрали. Грустили о давних приятелях и полузабытых подругах. Пытались предсказывать будущее и бросались в прошлое с головой. А ещё мы говорили о Литинституте. О талантливых преподавателях и гениальных студентах. Или даже наоборот. Мы вспоминали, как встретились первого сентября 77-го в литинститутском дворе. Какой это был чудесный день! Солнце светило только для нас, и счастливые лица вчерашних абитуриентов качались в похмельном мареве. В тот день мы с Апостолом были счастливей всех: как раз накануне у нас кончились деньги. Хотелось занять червонец, вот только у кого? Занимать у преподавателей мы тогда еще не умели. Мы повели глазами окрест и увидели стоявшего в интеллигентном одиночестве симпатичного парня с явно столичным профилем. Профиль нам как-то сразу понравился, а бойкости мне в те годы было не занимать. Я подошёл к парню: — Поэт? — Поэт. — У кого в семинаре? — У Дементьева, — отвечал парень. — И я у Дементьева. По-моему, это повод для хорошего знакомства, как ты думаешь? — Аналогично, — улыбнулся парень. — Ну, значит, так тому и быть! Правда, есть небольшой нюанс… — и я коротко объяснил суть проблемы. — Вот это подойдёт? — сказал парень, и достал из кармана четвертную. Ну, что я могу сказать? У москвича оказались наши — дальневосточные — привычки: не оставлять на завтра то, что можно потратить сегодня. С тех пор, как мы познакомились, прошло ровно тридцать лет и четыре года. Всё это время я жил и знал, что на Витьку можно в любой момент положиться. Он помогал нам с Апостолом всякий раз, когда мы попадали в сложные ситуации: выручал деньгами, доставал дефицитные лекарства, в хронически безбилетной летней Москве помогал сесть на поезд. Любил делать подарки: пластинки с дефицитным в ту пору Высоцким, книги малотиражного в те годы Бабеля… Что же касается традиционного столичного гостеприимства, то оно было частью Витькиной натуры. Так, как умел привечать Витька, нас с Апостолом, пожалуй, не привечал никто. Витька был деловым человеком и знал, как добыть презренный металл. Синяя птица фарцовая однажды присела на подоконник его комнаты, да так здесь и прижилась до конца семидесятых. В бестолковые восьмидесятые Витька возил помаленьку дефицит из Москвы в Будапешт и обратно, хотя таможня и не давала на то "добро". А в мутные девяностые на пару с нашим общим приятелем Борей по прозвищу Чума поднимался в "челноках", доставляя белорусскую галантерею на благодатные российские просторы. Пока не подрался со своим компаньоном на вечерней улице и не рассорился с ним на всю оставшуюся жизнь. Боря, Боря… Сейчас он в Даугавпилсе, небось, уже вовсю по-латышски sarunas. А тогда, в конце семидесятых, он учился в семинаре В. Пименова. Писал какую-то длинную пьесу из современной жизни, но так и не дописал. И на театре её не поставил. Бросил институт и подался в коммерцию, да так в ней и увяз. Во всяком случае, ничего драматического от Бори я в интернете не читал. И вряд ли уже прочитаю. Ещё был у нас приятель Юра. Немножко сноб и весьма поэт. Сейчас живёт то в Киеве, то в Севастополе, пишет мне, что неплохо живёт. Впрочем, к поэзии это не относится. А ещё был Помор. Был Цыган. Был Володя, и даже не один: Володя из Свердловска и Володя из Петропавловск-Камчатского. Был Саша из Оренбурга. И ещё один Саша — из Арзамаса. А потом сразу два, и тоже Саши, — из Ставрополя и Горького, да плюс ещё один Саша — из Москвы… Много нас тогда плыло на челне Литературного института! Начнёшь вспоминать — и оживают в памяти десятки фамилий, прозвищ и имён. Ведь я учился в институте бесконечно долго — двадцать один год. Это больше чем достаточно для того, чтобы получить диплом и положить его на полку. Три семинара — два поэтических и один прозаический — возможно, помнят меня. Также не исключено, что они меня уже давно забыли. Когда-то в молодости мне казалось, что дружба поэтов, однажды зародившись, никогда не иссякнет. Я ошибался. В смысле дружеских привязанностей творческие люди — самый ненадежный народ: легко сходится, особенно за столом, но еще быстрей — расходится, порой со смертельной обидой на всю жизнь. Ибо каждый существует в своем маленьком мире, построенном из рифм и образов, и не хочет пускать к себе никого — ни друзей, ни врагов. Банально, но факт: творческие люди — всегда бесконечно одиноки. Мы с Витькой дружили так долго ещё и потому, что он не был творческим человеком. Бог не дал ему литературного таланта. Но в этом ли суть и смысл? Витькин талант был в ином — на протяжении тридцати с лишним лет оставаться для нас с Апостолом верным другом. А мы для Витьки были провожатыми в тот мир, который так и остался для него закрытым. Мы редко говорили с Витькой о творчестве. Эта тема была для него не самой любимой. Однако же, при всём своём самолюбии, он умел радоваться чужим успехам. Любил при случае вспомнить строчки Апостола: "И жизнь как чужая невеста // Покажется лучше, чем есть". А из моих стихов ему больше всего нравился "Сентябрь" — немногое, что осталось от тех давних времён, когда я мечтал стать поэтом. Не припомню ни одной встречи с Витькой, когда он не просил прочитать ему "Сентябрь". И это было ещё одной нашей давней традицией.
3
Два раза по пятьдесят слегка приглушают печаль, но заметно усиливают ностальгию по давнему и ушедшему. Похороны назначены на одиннадцать, сейчас нет еще и десяти. Нам пока торопиться некуда. Сейчас мы с Апостолом похожи на двух столичных пенсионеров. Из тех, что встретились, присели на лавочку, разговорились… Ну, и пригубили стаканчик, уж ни без того. — Согласись, как-то странно всё это: Вити нет, и уже никогда не будет, а мы сидим и как будто бы его ждём. Вот откроется дверь, он выйдет из дома, увидит нас — и махнёт рукой: ребята, я здесь!.. Эх!.. — вздыхает Апостол, и щелкает зажигалкой. Синяя баранка дыма поднимается вверх, увеличивается в размерах, на секунду зависает над головой Апостола — и становится похожей на маленький нимб. — Как ты там, в Волгограде? Все так же, в вузовской газете? — спрашивает Апостол. — В газете. А ты как? — По-разному… — Не работаешь? — Нет. — А на что живёшь? — На пенсию. Ещё стихи, огород… — Не пробовал куда-нибудь устроиться? — А где сейчас нормальную работу найдёшь? Везде сетевой маркетинг, паутина… Сплошной лохотрон! — Сигарета гаснет, и Апостол нервно отбрасывает её в сторону. — У них ведь так: лишь бы ты анкету заполнил и тестирование прошёл. Между прочим, за деньги! А все эти вакансии сами агентства придумывают, их и в помине нет. — Может, тебе в газету пойти? Скажем, полосу вести, колонку… Ты же работал в газете, я помню. — Работал. Сейчас — не могу. Не хочу! Да и нельзя мне в газете работать, Серёжа. — Почему? — Да потому что журналистика — хуже любой проститутки! И много страшнее, поскольку больна… сифилисом духа. Вот я не работаю в журналистике и поэтому могу не врать. А ты не можешь себе этого позволить. Ведь не можешь? Не дожидаясь ответа, Апостол берётся за бутылку и разливает остатки. Горлышко зябко постукивает о край стакана. И я вдруг отчётливо понимаю, что это наша последняя встреча. Питие молодости нельзя растягивать до старости, тем более — творческому человеку. Здесь важно успеть вовремя остановиться. Кто опоздал, тот обречён. Алкоголь ломает и самых сильных. — Ты прямо как Айболит, — не могу я удержаться от иронии. — Умеешь ставить диагноз! Пропедевтику внутренних болезней случайно не по Бехтереву изучал? — Да ты не обижайся. — А с чего обижаться? — Я и в самом деле не чувствую никакой обиды. — Знаешь, что я скажу? Журналистику делают люди, а они разные: один — врёт, другой — не врёт. Одного притягивает плохое — он и пишет "чернуху", другой думает о хорошем — и рассказывает о хорошем. Вот у нас в университете студенты занимаются наукой — и я пишу о них. Выходит, я вру? Один наш профессор недавно сделал открытие — я написал и об этом. И что, я опять соврал?.. Дело не в журналистике, а в отношении к жизни, к окружающим людям, уж извини за банальность. А сифилитиков духа в любой профессии хватает. За этим и к Бехтереву не надо ходить. Я говорю это — и чувствую, что Апостол меня не слышит. И не понимает. А может, не хочет слышать. Не хочет понимать. На сдвиге Истории, в изломанные девяностые, Апостол вдруг оказался совсем не в той стране, в которой жил до перестройки. Он увидел Россию несбывшихся ожиданий и расстрелянных иллюзий. Увидел — и ужаснулся. И этот ужас навсегда застыл у Апостола в стихах, как в глазах у мёртвого Гаршина "остекленелый мор". (5) — Ты не обижайся, — повторяет Апостол. — Я не тебя имею в виду, я вообще… — Стакан покачивается в его руке, подобно маятнику, отмеряющему время. — Я имею право говорить так потому, что меня блюдёт ФСБ! — вдруг вырывается у Апостола. Я слушаю — и не удивляюсь тому, что слышу. Со времён Бенкендорфа нет лучшей забавы для русского стихотворца, чем высматривать за своей спиной гороховое пальто. Я и сам, признаться, этим грешил, пока за прозу не взялся. — И давно? — спрашиваю я. — Что? — Блюдёт? Сутки напролёт, или только в дневное время? — я опять не могу удержаться от иронии, но Апостол её, кажется, не замечает. Или не хочет замечать. — Года два… или три. Точно не знаю, я просто это чувствую, — Апостол понижает голос. — Не смотря на это, я в интернете размещаю стихи, за которые меня могут уничтожить! Не веришь? Да вот же… хочешь, прочту? Из последних? И начинает читать:Тогда, зимой 96-го, мы с Витькой заснули моментально, где сидели, а просыпались бесконечно долго — часа полтора. Окончательно вернуться к полнокровной столичной жизни помогло припасённое с ночи пиво с волжскими лещами, которые под "Жигулёвское" оказались чудо как хороши. — А на фига нам, Серёжа, целая сумка рыбы? — спросил Витька часов примерно в одиннадцать. — Всего московского пива мы один черт не выпьем, а жарить вяленых лещей я не умею. Поэтому предлагаю эту рыбу продать. — Где? Кому? — Где? На рынке. Кому? Трудовому народу, — отвечал Витька, не моргнув глазом. — Народ рыбу любит. Извиняюсь, с ногами наших лещей оторвёт! Мы с Витькой давно уже разменяли пятый десяток, однако вели себя как студенты Литинститута, исключенные за прогулы. Не иначе как сказывались грехи нашей молодости: мы оба когда-то работали в театре — монтировщиками декораций. Витька — в столице, в театре Моссовета, а я на периферии — в театре КДВО. Традиционная шутка в актёрской среде — "раскалывать" коллег во время спектакля. Иначе говоря, пытаться заставить актера рассмеяться на сцене в самый неподходящий момент. Мы с Витькой "раскалывали" друг друга постоянно. Юмор был нашим богом, ирония — животворящей иконой. Порой мне даже казалось: мы с Витькой пытаемся "расколоть" весь мир. — И почём же мы будем лещей продавать? — не удержался я от вопроса. — Исключительно по себестоимости, — солидно отвечал Витька. — Торговая наценка — самая минимальная. Сущий пустяк! Транспортные расходы, плюс представительские расходы, плюс амортизация сумки… — … плюс конспирация, — подхватил я игру. — Да-да, именно так: конспирация и ещё раз конспирация! Для нас, торговцев-революционеров, это архиважно, — с лёгкой картавинкой хрестоматийного вождя заключил Витька. — Только, Серега, имей в виду: на рынке нас может ждать засада. Придётся отстреливаться. Я дам тебе парабеллум! — Не надо, — по Ильфу и Петрову ответил я. Окаянное было время, эти давние девяностые! Весёлое было время. Страна жила по наитию, и каждый в ней выживал, как мог. Витька сдавал иностранцам квартиру на площади Восстания, и это было весьма выгодным предприятием. Я перебивался случайными газетными заработками. Апостол работал помощником мэра в своём родном городе, и бог его знает, как он туда попал. Рубль уже укрепился, но время цивилизованных рынков пока ещё не наступило. И до памятного дефолта оставалось всего года два. Пара-тройка кварталов в сторону метро "Киевская" — и вот он, стихийный рынок. Стая винных ларьков, вереница железных прилавков. Погода как на заказ — классическая московская оттепель. В основном, торговали с земли — кто чем горазд. Мы раздобыли картонную коробку из-под сигарет "Интер", соорудили из неё прилавок. И выложили товар: два совсем маленьких леща, два средних размеров и одного ну очень большого, — как пояснил Витька, исключительно для контраста: чтоб было из чего выбирать. — У покупателя должен быть выбор, — посвящал меня Витька в премудрости рыночного бизнеса. — При такой раскладке товара можно взять либо маленького леща, либо среднего, либо большого. Покупатель может выбрать также два маленьких лещика и одного среднего. Или два средних размеров и одного маленького. Это тоже хороший вариант! Не исключено также, что покупателю понравится оба маленьких леща и один большой. Нас это тоже устраивает. А может случиться и так, что он остановит свой выбор исключительно на большом леще. Что ж, мы готовы и к этому! Хотя лично я даже не раздумывал: купил бы всех лещей сразу, и дело с концом! И здесь нам на голову свалился первый покупатель. — Почём? — спросил он, останавливаясь у нашей коробки. Мы назвали цену. — Почём, почём? — покупатель сделал вид, что не расслышал. Мы тут же снизили цену вдвое, и сразу же ещё рублей на восемь. — Ну, вы, ребята, и даёте! — услышали мы в ответ. Покупатель скривился, выругался, сунул руку в карман, достал сигареты. Закурил, швырнул спичку под ноги, сплюнул на сторону — и ушёл. — Вот что значит — снижать цену на товар, не освежив в памяти труды товарища Маркса, — изрёк Витька тоном партийного агитатора. — А ведь Карл предупреждал: все дело в прибавочной стоимости! Ну и в производственных отношениях, разумеется… У тебя как с отношениями? Например, к свежему пиву? — Категорически поддерживаю. — Тогда стой здесь, сейчас принесу. С пивом наша торговля заметно оживилась. За полчаса мы продали одного маленького леща, двух средних и половинку большого. Нож — огромный тесак, который Витя определил как "свинорез", — нам любезно одолжил сам покупатель. Я старательно резал рыбину поперек, но у меня почему-то получалось исключительно вдоль. А точнее, по диагонали. — Для начинающего продавца ты отпустил товар очень даже неплохо, — авторитетно заявил Витька, когда "свинорез" с покупателем и диагональным лещом растворился в толпе. — Вот только что мы с другой половиной будем делать? — Продадим. По частям! — вдохновленный торговым подвигом, отвечал я. — Лучше на вес, — отвечал Витька. — Или на глазок. — Можно и на вынос. — Нет, на розлив! — Ну, хорошо, — сказал Витька, — уговорил. Будем продавать этого полулеща… на вкус и цвет! — поставил он в словесной игре заключительную точку. Потом торговля нам наскучила. Мы подхватили сумку с лещами и неторопливо двинулись домой — во 2-й Мосфильмовский переулок, не забывая по дороге останавливаться у киосков, чтобы утолить жажду. Не квасом. Ну и на вечер, конечно, кое-что взяли. Про запас. Только не надо считать нас фанатами Бахуса. Мы не пропивали Россию, как Ельцин. Мы глядели на мир через бутылочное донышко, чтобы не сойти с ума.
4
— Говоришь, в вузовской газете работаешь? Про студентов пишешь, про науку?.. — Апостол хмуро покуривает сигарету. Коньячное время вышло. Нам уже пора ехать на юго-запад Москвы. — Тебе не это надо писать. Тебе стихами надо заниматься, стихами! А ты — студенты, газета… Дурак! Он поднимается с лавочки, делает два, три…четыре шага, потом резко оборачивается: — Ты был самым талантливым из нас, но ты погубил свой талант. Вот этого я тебе никогда не прощу, Серёжа! В Литинституте я раза два дрался за слово "талант". Однажды положил на пол парня из Питера, неудачно пошутившего в мой адрес. Аккуратно его пристроил — прямо у дверей аудитории, где сдавали современную советскую литературу. Так что студентам, выходившим с экзамена, невольно пришлось переступать через жертву необдуманных слов. Впрочем, советская литература от этого, кажется, не пострадала. Но это было давно, ещё в прошлом веке. А в веке нынешнем слова Апостола оставляют меня равнодушным. Наверное, потому, что я давно уже сдал экзамен по литературе и больше не жду переэкзаменовки. Как сказал бы поэт Влодов: Судьба как дышло в бок: Что дали, то и схавал. Мне почти шестьдесят. Я схавал от судьбы ровно столько, сколько заслужил. Не больше, но и не меньше. У меня нет обиды на судьбу или на людей. Грех мне обижаться и на Апостола. — Ты ошибаешься, — мягко говорю я ему. — У нас на курсе талантливых было много. Тот же Сашка из Арзамаса, Славка из Калуги… Помор из Архангельска… Однако Апостола не переубедить. — Ошибаешься ты, а не я! — он заметно прибавляет голос. — Помор, говоришь? А я тебе вот что скажу: помнишь, как ты однажды ночью выбросил свои стихи из окна общаги? Утром Помор собрал их с асфальта, прочитал и сказал мне: "Ты знаешь, мне так никогда не написать". И это сказал Помор! А у него и тогда уже были отличные вещи. Было дело: швырнул я однажды стихи из окна. По пьяному делу. А мог бы и стул в придачу. С тех пор прошло много лет. Помор давно уже состоялся как поэт, пусть даже и не отмеченный Государственной премией. А стихи… что — стихи? Я давно уже о них забыл. — Стихи потеряли для меня всякий смысл, — говорю я Апостолу. — И знаешь, почему? Потому, что однажды я понял одну простую вещь: даже самое гениальное стихотворение… да что там? тысяча гениальных стихотворений не стоит того, чтобы ради них отречься от родного человека. Не надо бы мне этого говорить! Но слово — не воробей. Взяло и вылетело. Хрен поймаешь. — Ты это о чём? — глаза у Апостола темнеют. — О человеке, — отвечаю я. — Ты выбрал стихи — и ушёлиз семьи. Теперь ты известен как поэт. А я выбрал семью — и ушёл от стихов. Мне уже никогда не стать поэтом. А талант… что — талант? — добавляю я на посошок. — Талант — не крупа в мешке, на весах не взвесишь… Апостол смотрит на меня — и молчит. Он знает: я не умею лгать. Я не умею лгать потому, что слишком долго знаю Апостола (6).Вспоминаю, как в 81-м я прилетел с Сахалина в большой волжский город. Жить было негде. С месяц я обретался у Апостола на Владимирской, пока не снял мрачный угол в городском пригороде — у бобыля дяди Гриши, аккуратно напивавшегося каждую пенсию под бочковую капусту и солёные огурцы. Тогда Апостол был молодым и писал замечательные стихи, глубокие и искренние. Писал о железнодорожном проводнике, который думает, что"… Прожить эту жизнь //Так же просто, как чай разнести по вагонам"; о штабном писаре, сошедшем с ума и записавшем себя в список невозвратных потерь; о том, что"…Жить теперь по-новому мы будем // "Будем!" — отзывалось нам в ночи…" Самым же известным стихотворением Апостола тех лет, безусловно, было "Муму":
5
— Поехали, — говорит Апостол. Мы докуриваем и спускаемся в метро. Семь или восемь остановок проезжаем в полном молчании. Да и о чём говорить в душном вагоне, где даже пива не продают? Скучно, господа, ездить в подземном транспорте! Конечная остановка. Здесь надо пересесть на маршрутку или автобус — и ехать прямо до Троекуровского кладбища. Остальное — заботы похоронного бюро и устроителей гражданской панихиды. — А как тут до кладбища доехать? Где остановка? — спрашивает Апостол у первого встречного. Встречный бросает, не останавливаясь: — На той стороне!.. Апостол тут же сворачивает с тротуара и валким шагом опаздывающего человека начинает пересекать улицу. На моё: "Ты куда? Вернись!" — Апостол лишь машет рукой и идёт себе дальше. Понятно, что не по "зебре". Это водителей нервирует. Пропускать пешеходов они не обязаны. Могут сбить ненароком, но могут и выругаться (если успеют затормозить). Пока я шарю глазами по сторонам в поисках перехода, Апостол успевает пересечь улицу и поймать очередного встречного. Тот тоже машет, но теперь уже в обратную сторону. И Апостол тотчас же поворачивает назад. Похоже, давить прохожих по четвергам в Москве не принято. Апостол благополучно возвращается на исходную позицию. Он слегка возбуждён своим рискованным переходом. Не Рубикон, но всё равно приятно. — Кажется, одному из нас сегодня расхотелось жить, — не скрываю я своего раздражения. — Ну, ты что, в самом деле? На кладбище торопишься? Так у нас ещё минут сорок есть в запасе! А может быть, и лет, — добавляю я. Но Апостол, похоже, меня опять не слышит. Кто знает, о чем он сейчас думает и что вспоминает? Какие строчки, подстёгнутые алкоголем, скачут сейчас в его голове? Может, эти?Витька тоже однажды пробовал заигрывать со смертью. Это было… когда же? Да, третьего января 11-го года. Часов около десяти вечера я получил на телефон эсэмэску: "Витя умер от передозировки в ЦДЛ. Маша". Получил. Прочитал. И ударил во все телефонные номера, которые знал. Витькиных два телефона молчали. Маша не отвечала. Эсэмэска пришла с незнакомого номера. Молчал и он. "Надо ехать", — решил я. Поставил будильник на раннее утро, чтобы сесть на проходящий поезд. Положил под голову паспорт с деньгами и уснул. В начале седьмого произошло маленькое чудо: позвонил воскресший Витька: — Слушай, я вчера был в ЦДЛ, ходил туда вместе с Володей из Уфы, ну и, знаешь, того… В общем, ерунда получилась, ты уж извини… — Кто давал эсэмэску? — спросил я. — Ты? Или Маша? Может быть, Володя из Уфы? — Не знаю, кто давал, — смущённо отвечал Витька. — Я не давал. И Маша не давала. И Володя, кажется, тоже не давал. — Тогда кто же? Такими вещами не шутят! — Не знаю, Серёжа… Не знаю! — здесь Витька вздохнул, да так тяжело, что Фемида, не выдержав, прослезилась. Дело закрылось само собой — с формулировкой "за недоказанностью состава преступления". Однако ничего в этом мире не происходит случайно. Эсэмэска, отправленная по пьяному делу, сыграла в Витькиной судьбе роковую роль. Механизм был запущен, и время пошло, теперь уже — по правилу обратного отсчёта: 258 дней… 257… 256… Тогда же, в последние месяцы своей жизни, Витька принялся перечитывать Толстого. Не все его 90 томов литературного наследия, а выборочно — рассказ "Смерть Ивана Ильича". Прежде относившийся к смерти с лёгкой иронией, теперь Витька по телефону пытался мне объяснить бездонную глубину толстовского рассказа. На что я отвечал, не заботясь об изысканности слога: "Жить надо, Витя, а не гроб Ивана Ильича под себя примерять. На хрена тебе чужие сопли по щекам размазывать?" Я говорил — и чувствовал, что к моим словам Витька не прислушается, и Толстого читать не перестанет. В принципе, ничего не имею против великого старца, но не люблю его героев вроде Ивана Ильича. Знал я, помню, одного такого… Тоже любил публично представлять, как он будет лежать в деревянном ящике. А чем дело кончилось? То ли в Германию он эмигрировал, то ли в Америке сейчас живёт…
Но тогда, зимой 96-го, далеко ещё было до смерти. Мы говорили о жизни. Вспоминали случаи и людей, пытавшихся повернуть нашу судьбу. — Я, может быть, сейчас где-нибудь в Африке жил, скажем, в Аддис-Абебе, — с легкой улыбкой говорил Витька, поглаживая коньячный стакан. — А мог бы и в Литву переехать. Сейчас бы слово "Вильнюс" строго по-литовски произносил! Вильнюс — это из Витькиной молодости. Вильнюс — это начинающая актриса Лина Бракните. В своё время ей пророчили блистательную карьеру, но… кто сейчас помнит фильмы, в которых она снималась? Витька их помнил. Всю жизнь. Случайно познакомившись с Линой в Москве, он влюбился в неё. С поклонниками молодых актрис такое бывает. Несколько раз ездил в Вильнюс, но как-то так, по-приятельски. Бродили по городу, заходили в кафе. Сидели, разговаривали обо всём… — Там такие уютные кафе, что можно сидеть в них часами. Просто так, ничего не заказывая. И это не надоедает, — рассказывал Витька. — Я даже выучил по-литовски одну фразу: "Девушка, принесите нам что-нибудь для сердца!" И знаешь, Серега, официантка всегда приносила нам именно то вино, которое мы и хотели заказать. До сих пор этому удивляюсь! — "На свете есть такое, друг Горацио…", — тряхнул я Шекспиром. — Поддерживаю, — сказал Витька. Мы дружно выпили за Шекспира. А тост за Горацио отложили на потом. — Ладно, с Литвой мы разобрались. А что там насчет Африки? — спросил я, небрежно закусив Шекспира. — А с Африкой было так, — продолжил Витька. — Это окончил я, значит, наш родной Литинститут, сижу с дипломом у себя на Восстании и думаю: куда мне теперь идти? Чем заняться? Прозу писать — настроения нет, стихи сочинять — тем более. Издательство, где я работал корректором, за десять лет осточертело. Может, думаю, сторожем в зоопарк пойти? А тут звонит дядя Дима и говорит: приезжай, Витя, ко мне, будем вместе о твоём будущем думать. Я и поехал… О дяде Диме я знал раньше — из рассказов Витьки. В своё время дядя был дипломатом в нескольких европейских странах. И хотя к 87-му дядя уже отошёл от дел, прежние связи у него, безусловно, остались. — Так вот. Приезжаю я к дяде Диме, а он мне и говорит: "В Африку хочешь? Будешь в посольстве работать. Начнёшь с атташе, а дальше все от тебя будет зависеть. Может, и до дипломата дорастёшь". Я подумал: а на кой мне эта Африка сдалась? И спрашиваю у дяди: "А куда-нибудь поближе нельзя?" "Можно и поближе, — говорит он. — Например, в Венгрию поехать, в военную газету". Я подумал: а почему бы и нет? Согласен, отвечаю. Ну и уехал в Венгрию. Три года там проработал, пока Горбачёв наши войска из Европы не вывел. В Венгрии мне понравилось: ничего страна, культурная. Одни мадьяры кругом, зато вино дешёвое. В общем, жить можно, — заключил Витька свой рассказ. Мы выпили за мадьяр и снова вернулись к Горацио. В смысле, провозгласили тост и за него. Потом выпили за лещей, начиная по старшинству — от большого к маленькому… Словом, сидели и развлекались в лучших традициях Литературного института. Умудрённая опытом старость заглядывала в окна и стояла у двери, не решаясь войти, понимая, что ничего уже не исправишь и не изменишь. …Через два дня, поздним вечером, я уезжал к себе в Волгоград. Витька проводил меня до троллейбусной остановки. — Ну, пока! — мы пожали друг другу руки. И разошлись. Он — к себе на шестой этаж, я — к себе: в троллейбус и на вокзал. Остальное — на совести Министерства железнодорожного транспорта. Потом я буду ещё не раз приезжать к Витьке в гости, и каждый новый приезд будет в чём-то похож на предыдущую встречу, а в чём-то и не похож. Всё будет зависеть от обстоятельств. Вот только о Вечности мы с Витькой говорить больше не будем. И это правильно. Вечность можно пообещать один только раз. Иначе это будет уже не Вечность, а эпизод очередного застолья.
6
Минут двадцать сравнительно быстрой езды на "маршрутке" — и вот оно, Троекуровское кладбище. Почти рядом, примерно метров четыреста от остановки. Это хорошо, но не очень. Пока доберешься до зала траурных церемоний, непременно наткнёшься на какое-нибудь кафе. Так у нас и получилось. Шли. Наткнулись. Открыли дверь. Чисто, светло. Полдесятка столиков готовы принять нас как самых желанных гостей. Осталось только решить, что взять. И сколько. Апостол подошёл к стойке и ненадолго задумался. Тень Ивана Бездомного маячила за его спиной. — Абрикосовая есть? Только тёплая, — спросил Апостол. — Какая ещё абрикосовая? — за стойкой округлили глаза. — Нет у нас никакой абрикосовой! — Тогда дайте нарзана, — всё так же невозмутимо продолжал Апостол. — Чего? Какого нарзана? — за стойкой явно обиделись. — Смотрите и выбирайте, — и показали на полку, густо уставленную бутылочками и баночками разнообразных цветов, форм и размеров. — Ну, давайте, давайте, давайте!…Четыре "Балтики", третий номер, — Апостол полез за деньгами, но я его остановил: — Теперь моя очередь, — и присовокупил к "Балтике" рыбную закуску-ассорти. Апостол подхватил пиво и направился к дальнему столику. — Странный у вас приятель! Кто он такой? — спросили за стойкой, отсчитывая сдачу. — Это талантливый русский поэт… — я представил Апостола по имени-отчеству. — Он хороший поэт, но ему сейчас плохо. Нам всем сейчас плохо! Мы друга хороним. — Что, тоже поэта? — Нет, просто друга. Это гораздо больше, чем поэт! Под прохладную "Балтику" и хорошую рыбную закуску будущее кажется намного лучше, чем настоящее. И уж во всяком случае, не хуже, чем прошлое. — У меня скоро новая книжка выходит, сто двадцать четыре стихотворения, — говорит Апостол. — Почти все новые, из старых — штук двадцать, не больше. — Поздравляю. А какой тираж? — Всего тысяча. Мало! — Это как сказать! У нас в Волгограде таким тиражом только прозу выпускают, а стихи — экземпляров триста, пятьсот… — У вас в Волгограде и поэтов-то нет! — вырывается у Апостола. — Ну, разве что Миша Зайцев, слышал я о нём, потом ещё Сережа Васильев… Помнишь Васильева? С нами на курсе учился? — Помню, конечно. Правда, видел его в последний раз лет десять назад, и то случайно. — Мог бы в Союз писателей и почаще заглядывать. — Ты же знаешь, я литературные тусовки не люблю… Апостол молча пьёт пиво, думает о чём-то своём. Потом говорит: — На днях я одно большое стихотворение написал. С посвящением. И с эпиграфом. — Интересно, кому же посвящение? — Анри Волохонскому. Это поэт такой. В Израиле жил, сейчас в Германии. — Понятно. А эпиграф откуда? Из него же? — Да нет, из тебя. Взял пару строчек из "Сентября". — Что за строчки? — Вот эти: "… Но звезду я ударил веслом — и звезда потемнела, // И звезда — зашаталась, и рухнула к рыбам звезда!" — Значит, Анри Волохонский и я? Неплохая компания, — топлю я в пиве невольную улыбку. — Мог бы сюда и ещё кого-нибудь добавить. Шолом-Алейхема, например. А то ведь без третьего, сам понимаешь… несподручно! — Ты не язви, просто так надо, — роняет Апостол. — Я тебе это стихотворение потом пришлю, вернусь из Москвы — и пришлю. — И добавляет: — Хотел его в сборник включить, но передумал. Пусть пока полежит…Через неделю после Витькиных похорон, 29 сентября, Апостол пришлёт мне обещанное стихотворение "Дом и Река". "Это первая отливка, — припишет он пару строк. — Будь первым редактором. Нужен твой придирчивый взгляд на всякие заусенцы…" Разобравшись с "заусенцами", я отправил Апостолу письмо: "Стихотворение прочитал. Вот несколько беглых замечаний. По-моему, ты совершенно напрасно перемежаешь четырёх, — и трёхстопный ямб пятистопным анапестом. Не мучь читателя — не заставляй его то и дело переходить с частушки на реквием! Это в шутку. А если серьёзно, то я воспринял твой "Дом" как два "стихотворения в стихотворении", которые автор зачем-то разбил на фрагменты и перетасовал их, как карты в колоде. Не лучше ли было бы выстроить "Дом" по частям — часть первая, часть вторая? Ты великолепно раскрыл образ Реки из "Сентября", по сути, талантливо расширил границы стихотворения и провел лирического героя от "И не прожита жизнь для того, и не найдено слов" до "И скользнул в глубину за утопленной намизвездой". Это замечательно! Хотя в той части, которая написана анапестом, явно не хватает концовки — буквально одного четверостишья. Должен быть финал, без него стихотворение зависает над бездной. Что же до языка…Ты странным образом соединил Древнюю Русь и не менее древний Египет, смешал Восток и Запад, Рим и Москву, Перуна и Прометея… Стихотворение перегружено литературными аллюзиями, а это, как мне кажется, не всегда хорошо. Кое-какие пометки я оставил по тексту стихотворения. Глянь. Может, с чем-то и согласишься". Ответ от Апостола пришёл в тот же вечер: "Серёжа, конечно, в деталях ты прав. Я посылал тебе черновой вариант стихотворения, и сам уже сделал много правок. Некоторые из них сошлись с твоими. А вот в смысле идеи — согласиться с тобой не могу. В моём стихотворении вовсе нет реки из "Сентября". Есть — Река Времени и Памяти. Никому в голову не придёт удивляться или возмущаться тем, что в аду Данте (Кузнецова) совмещены персонажи разных времён, пространств и даже цивилизаций. Любопытно, что в аду все люди говорят на одном языке! Река Времени не имеет ничего общего с адом, поскольку там никто не наказан. А наказанием они считают только то, что мы про них забыли. В таком стихотворении Клеопатра может любить Лермонтова, а Орфей — царицу Савскую. В таком стихотворении, как и во времени истинном, любой апостол когда-то обязательно сыграет роль Христа; здесь любая кукла Карабаса может стать Карабасом нового театра, найденного в каморке папы Карло. И в том театре новый папа Карло будет выстругивать нового Буратино; так же как когда-то кто-то выстругал нас с тобой. Такое стихотворение не может жить по законам гармонии и не может вместиться в рамки единой стилистики. Это стихотворение, может быть, написано лишь для одного невероятного читателя. Вижу его. Это он захочет узнать смысл непонятных слов и чужих имён, это он полезет в словари и в глубины мифологии, и тем самым познает другую жизнь, поскольку в каждом человеке живут слова спящие, но они ждут пробуждения и инициации. Тогда в человеке всё меняется. <…> В жизни не бывает единства формы и содержания. Это придумали путаники, чтобы заморочить головы талантливым чудакам. Ведь в дельфине и в человеке может существовать единство содержания. А форма? Единство формы и содержания, наверное, знает только душа, но мы до сих пор не знаем, что такое эта самая душа. О нелепости "литературных аллюзий" я и слышать не хочу. Тогда ничего не остаётся от великой формулы просветлённой части человечества: "Я во — всём, и всё — во мне!" И последнее: я тебе посылаю письмо <…>, чтобы ты знал мнение другого человека. Остальные твои замечания посмотрю месяца через три, когда вернусь к дому и реке. Пока. В понедельник уезжаю в Переделкино". А вот письмо от <…>, на мнение которого ссылается Апостол: "Очень субъективно, ни на что не претендую — сугубо личное впечатление, — пишет <…>. — Я принимаю только ту часть текста, которая написана короткими строками. И мне кажется, что и она ЗАСЛУЖИВАЕТ сокращения, станет плотнее, гуще, убедительнее. Там есть целые строфы, которые можно выкинуть с пользой для текста. Так мне кажется". Словом, сколько людей, столько и мнений. А истина, как всегда, отсыпается где-то посередине… Первый вариант стихотворения "Дом и Река" так и не будет опубликован в интернете. А дальше произойдёт вот что: через полгода мы поссоримся. Апостол сократит "Дом" ровно на 26 катренов, написанных анапестом, и разместит приплясывающие ямбом строфы на "Стихи. ру". Лишенное образа Реки, ради которого и было написано стихотворение, второй вариант будет напоминать Всадника без головы. Или памятник Петру I без лошади. Апостол это поймёт и вскоре вновь вернётся к стихотворению. "У меня была вторая часть, я уничтожил её, — мимоходом обмолвится Апостол в интернете. — Больше года не мог снова взглянуть на Реку. (8) А вот вчера ночью, кажется, Река открылась вновь. Буду заново писать вторую и третью часть…" Апостол сдержит своё обещание наполовину. Он напишет вторую часть и опубликует неполное стихотворение на "Стихи. ру", слегка изменив название: к дому и реке добавит женщину и лодку. А третью часть Апостол написать не успеет. Уйдёт в лучший мир, оставив свои последние в жизни стихи оборванными на словах: "Третья часть. Побег". (9) И читатели дружно примутся гадать, что же могло быть там, в ненаписанной третьей части? А правда, что?..
7
Опять сентябрь. Скоро два года, как нет Витьки. И год, как ушёл Апостол. Из нас троих я остался один. Мне и завершать эту историю. …Представляю Апостола там, в большом волжском городе, на съёмной квартире. Месяц ноябрь, 22 число. "Третья часть. Побег", — отстучал Апостол на клавиатуре. Поднялся, пошел на лоджию покурить (дома он не курил принципиально). Ночной город. Сотни домов, тысячи людей. А приткнуться, по сути, и некуда. Дней десять назад прошла презентация очередной книги. "Сижу я, значит, у себя в деревне, копаю под окном могилку…" — рассказывал Апостол своим почитателям под видеокамеру. Для чего он это рассказывал? Чтобы объяснить однажды написанное?"Как жалко, что нет третей части!" — теряя от волнения мягкий знак, пишет на "Стихи. ру" одна из поклонниц Апостола. "Как жаль, что продолжения уже не будет!.." — печалится другая. И добавляет, усиливая эмоции явно лишним восклицательным знаком: "Но я всегда верила и буду верить, что душа бессмертна, а значит, мы обязательно ещё услышим Вас!!!!" Душа и в самом деле бессмертна, как дружба и проза, любовь и поэзия. И Булгаков, безусловно, прав: рукописи не горят. Не тонут. И не исчезают бесследно в просторах интернета. По праву давнего друга, которому было доверено первопрочтение стихотворения "Дом и Река", я открываю лирическому герою путь для побега. Вещь, которую Апостол считал главной в своём творчестве, должна быть завершена. Иначе, зачем её надо было начинать? Тогда, давно? Когда нас ещё было трое? Вот эта недостающая часть. Я представляю её читателю — с молчаливого согласия Апостола.
Третья часть Побег
1
2
3
4
8
Без четверти одиннадцать. Времени остаётся лишь на то, чтобы купить цветы и успеть дойти до зала траурных церемоний. Мы выходим из кафе — и попадаем в цветочный ряд: розы, георгины, гвоздики, астры… Цветов столько, что хватит на половину Москвы, — если их купит другая половина. Мы берем, не торгуясь, цветы и продолжаем свой путь. А вот и вход на территорию Троекуровского кладбища. — Давай покурим, — Апостол останавливается и тянет из кармана мятую сигаретную пачку. — Знаешь, как-то идти туда не хочется. Не люблю похорон! — Да кто же их любит, кроме Шопена? — отвечаю я. — Разве что музыканты, которые играют его марш… Мы закуриваем. — Я через неделю в Переделкино еду, буду там числа до двадцатого октября, — говорит Апостол. — Бывал в Переделкино? — Нет. И честно говоря, не тянет. — А зря! Мог бы и съездить. — Зачем? Посмотреть на дачу какого-нибудь усопшего классика? Его верандой полюбоваться? — Почему бы и нет? Интересно же! — А смысл? Ну, ходил этот классик по веранде, и что? Он как-то по-особенному ходил? Не так, как все? Или, может, его веранда и сама что-нибудь талантливое написала? — Ты всегда всё на шутку сводишь, — Апостол бросает сигарету. — Сколько там времени? — Без двух одиннадцать. — Что ж, идём… На прощание с Витькой мы приходим без опоздания.У входа в зал для траурных церемоний смерти нет. Она — там, за тяжёлыми резными дверями, на возвышении, предназначенном для гроба. А здесь, на асфальтированной площадке, стоят в ожидании прощания с покойным друзья, знакомые и родственники. Немного, человек десять с небольшим. — Нет больше нашего Витюши! — зарёванная гражданская жена бросается Апостолу на шею. Одиннадцать лет она была рядом с Витькой. Это было не просто, особенно в последний год: мысли о смерти меняют характер у людей столь же необратимо, как и алкоголь в пенсионном возрасте. Здесь же, у резных дверей, стоит ещё одна жена — когда-то законная, но давно уже бывшая. На шею Апостолу она не бросается, и с гражданской женой почти не общается. Бывшая законная в том возрасте и достатке, когда можно позволить себе ездить на хорошем джипе и прятать слёзы, если они есть. Или не прятать, когда их нет вовсе. Пока Апостол утешает гражданскую, а законная с кем-то вполголоса разговаривает по телефону, я подхожу к Витькиному брату. — Прими мои соболезнования, — говорю я ему. Брат кивает в ответ. Держится он достойно: положение обязывает. Брат принял на себя тяжесть похорон, ему же предстоит через полгода принимать и бремя наследства. Появляется распорядитель: — Можно войти в зал для прощания с покойным. Тихо, почти виновато, мы входим в зал печали и скорби. По очереди кладём в гроб цветы. Появляется священник. По-хозяйски осматривает покойника и иже с ним, опускает глаза долу и берётся за кадило. Терпкий запах умиротворения наполняет зал. Священник открывает требник и начинает читать молитву. Монолог на церковно-славянском то и дело прерывается речетативом: "Господи, помилуй!" Кто верит, тот крестится, кто не верит — пребывает в печали. Кто верит, но сомневается, смиренно держит руки на животе. Отчитав своё, священник уходит вместе с требником и кадилом. Всё что надо отпущено, вечный покой гарантирован, хотя и не сразу: придётся подождать сорок дней. — У вас есть несколько минут, чтобы попрощаться с покойным, — это опять распорядитель. Это значит, снаружи, у резных дверей, уже собрались новые родственники, друзья и знакомые. Ожидают очереди, но уже к своему покойному. Ох, уж эта Москва!.. Повсюду очереди, даже на кладбище. Хорошенько подумаешь, прежде чем здесь помирать… Но вот уже брат в молчании постоял над братом. Вдовы по очереди поправили цветы в ногах у покойного. Скорбно вздохнули знакомые. Я посмотрел на Апостола. А он посмотрел на меня. В наших глазах читался один и тот же вопрос: "Кто следующий?.." Прощаясь, я поцеловал Витьку в лоб. Апостол целовать не стал. Наверное, у апостолов это не принято.
* * *
Вот, пожалуй, и всё. Дальше был ресторан. Тихий зал, общий стол. Зарубежная, что ли, кухня. Помянули. Вспомнили Витьку. Опять помянули. Незаметно вплелись в разговор и другие темы: проблемы творческой интеллигенции, искусство игры на тромбоне. И здесь Апостола понесло. — Интересно у меня как-то всё получается, — говорил он, поглядывая на знакомых и родственников. — Вот я русский, а мне всю жизнь помогали евреи: стихи печатали, сборники издавали… Недавно в Америку пригласили. От одного журнала. Дали за первое место значок и двести долларов. Выходит, не зря съездил. А у нас… Я посмотрел на часы: пора. Обнял Брата, пожал руку Апостолу. Попрощался с поминальным столом. И подался на вокзал. Через час автобус увозил меня из Москвы. Увозил из прошлого в настоящее и дальше — в уже начавшее темнеть будущее. За спиной оставался город, полный давних надежд и пока ещё близких воспоминаний. Оставалась память. И Вечность, однажды обещанная другу. Только память и Вечность. И больше — ничего. 2013 г.Примечания. 1. При всей своей схожести творчества и судьбы не следует отожествлять Апостола с каким-либо реальным лицом из современников. Это не исследовательская работа, посвящённая творчеству безвременно ушедшего поэта. Не библиобиографическая справка члена СП. И не воспоминания о выпускниках Литературного института. Для книг из серии "ЖЗЛ" необходимо иметь особый творческий дар, которым я не обладаю. Единственное, на что вправе рассчитывать читатель, это на профессиональную память автора и на его объективность в оценке некоторых событий и лиц, а также отдельных литературных произведений. 2. Ассоциация навеяна картиной П. Брейгеля "Слепые". 3. Здесь и далее — стихи М. Анищенко (за исключением стихотворений, авторство которых оговорено в тексте). 4. Столь сильные эмоции имеют под собой скорее не медицинскую, а литературную основу. В первом варианте стихотворение "Дом и Река" завершалось такими строчками: Не приходишь ты под окна, Не глотаешь в горле ком. И мне в зад втыкает доктор Шприц с Иваном-дураком. Я вдыхаю мрак психушкин, Шлю послания в собес. Я, конечно же, не Пушкин, Не убьёт меня Дантес. Пьяный доктор. Санитары. На губах то боль, то скотч. Мы с Тамарой ходим парой, Просим Демона помочь. Я люблю сестру Данаю, На обед люблю рагу, И давно не вспоминаю Дом на красном берегу. Что мне призрачные нети, Что мне замыслы Творца? Но порой мне снятся сети Без начала и конца. 5. Про "остекленелый мор" в глазах мёртвого Гаршина писал В. Катаев в повести "Алмазный мой венец". 6. Незадолго до смерти Апостол позвонит своей бывшей жене и признается, что самой трагической и непоправимой ошибкой в жизни считает свой разрыв с семьёй. Об этом жена рассказывает в видеофильме, который размещён в интернете. 7. Мне больше всего нравятся заключительные строки этого стихотворения: "И смотрит Господь, удивлённо и строго, // И знает, зачем я живу на земле". По-моему, точней не скажешь. Хотя и в этих стихах Апостол не удержался от игры в преображение: "любовь и разлука" вместе с амфибрахием пришли сюда явно от Б. Окуджавы. 8. Здесь Апостол лукавит. Думаю, не без причины: не случись нашей ссоры, не было бы и этой записи на "Стихи. ру". 9. На мой взгляд, по степени эмоционального воздействия это одно из самых сильных стихотворений Апостола последних лет. За такие стихи можно забыть и сиротский тельник, и валенки вместе с Клюевым. 10. "Последним побегом" назовёт свое эссе об Апостоле наш общий приятель по Литинституту — Помор. По-моему, название не слишком удачное, поскольку оно не совсем точное. Побег в смерть — это всё-таки прерогатива самоубийцы, Апостол же не был склонен к суициду. Иногда он заигрывал со смертью, — как все мы, грешные, — однако воспринимал её отнюдь не в биологическом смысле, скорее как некий поэтический образ. Бежать в смерть Апостол не торопился. Здесь он похож на своих предшественников — русских поэтов, традиционно писавших о смерти, но в большинстве своём кончивших жизнь отнюдь не как Цветаева или Есенин. 11. Перечитывая "Побег", невольно ловлю себя на давнем ощущении: в стихотворении явно не хватает концовки. Хотя бы такой: Крикнул лось у воды, вторя горькому волчьему вою. Словно стёртая медь, высыпалась судьба из горсти. И качалась звезда на волне — над моей головою, И закат угасал, как последнее в жизни: "Прости…" Возможно, когда-нибудь Апостол допишет эти стихи, но случится это уже в другой жизни. Тогда же, наверное, исполнится и давняя его мечта: …Может быть, мы уснём и проснёмся, Так, где молодость, дым и вино, И рубашками снова махнёмся, Как случилось когда-то давно. Всё может быть, Апостол!..
Последние комментарии
22 часов 15 минут назад
1 день 3 часов назад
1 день 11 часов назад
1 день 13 часов назад
1 день 13 часов назад
3 дней 1 час назад