Культура, иконосфера и богослужебное пение Московской Руси [Владимир Иванович Мартынов] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
ВВЕДЕНИЕ. О смысле и целях изучения богослужебного пения Московской Руси
1. Об особенностях культуры Московской Руси
Во всем многообразии культур, сменяющих друг друга на арене мировой истории, не найти, наверное, другой культуры, современное представление о которой было бы столь недостоверным и неопределенным и которая вместе с тем являлась бы объектом столь многих негативных суждений и отрицательных оценок, как культура Московской Руси. Подчас уже само соприкосновение с этой культурой воспринимается как какое-то вступление в зону повышенной опасности. «В самом деле, можно ли безопасно воскрешать эти пережитые страницы человечества, можно ли выводить на свет Божий без того, чтобы они своим призраком не смутили ровного хода текущей жизни и не дали бы пищи суеверию?»[1], — вопрошает автор предисловия к публикации постановлений Стоглавого Собора 1555 года. И хотя цель этого предисловия заключается именно в том, чтобы рассеять подобные опасения, уже поставленный таким образом вопрос не может не вселить ощущение тревоги, вызываемой фактом публикации данного текста. Однако, даже если оставить в стороне представление о культуре Московской Руси как средоточии косности и различных суеверий, то придется столкнуться с еще более распространенной точкой зрения, согласно которой все, происходящее в России вплоть до XVIII века, представляет собой не более чем прелюдию, репетицию или разминку, предваряющую культурный расцвет девятнадцатого столетия. Примером воплощения подобной концепции может служить публикующееся в настоящее время десятитомное издание «Истории русской музыки», первый том которого, озаглавленный «Древняя Русь», охватывает огромный семивековой период истории — с XI по XVII век, — в то время как описание последующих трех веков вольготно располагается в объеме целых девяти томов. Такое распределение материала дает реальное представление как о месте, занимаемом древнерусской культурой в открывающейся современному взору исторической перспективе, так и о той степени интереса, которую проявляет к этой культуре историческая наука наших дней. И хотя при подобном подходе культура Московского государства не рассматривается уже как нечто враждебное «ровному ходу текущей жизни», то общая оценка ее остается все же очень низкой, ибо понимается она не иначе, как сырьевой придаток истории, или же представляется неким гадким утенком, лишь в отдаленной перспективе превращающимся в прекрасного лебедя русской культуры эпохи Толстого, Достоевского и Чайковского. Наконец, существует еще один взгляд на культуру Московской Руси, согласно которому культура эта есть нечто иррациональное, изначально не поддающееся пониманию, что-то такое, в чем вязнет логика и глохнет мысль. Эта концепция непроницаемости России для любого усилия мысли и акта познания породила стойкий миф о «русском сфинксе» или «загадочной русской душе» и обрела классическую формулировку в знаменитых тютчевских строках: «Умом Россию не понять, аршином общим не измерить». Однако тот факт, что Россия не может быть измерена тем же аршином, которым измеряются другие культуры, фактически исключает ее из семьи мировых культур, приводит к самозамыканию и превращает тем самым в некую коллапсирующую черную дыру, вообще не существующую с точки зрения постороннего наблюдателя. Характерным примером такого стороннего наблюдателя является Альбер Камю, который в своих рассуждениях о России XIX века называет русских «молодой нацией, появившейся на свет немногим более века назад с помощью акушерских щипцов, которыми орудовал царь»[2]. Подразумевая под царем-акушером Петра Великого, Альбер Камю относит тем самым рождение русской нации к XVIII веку, а это значит, что ни о какой древнерусской культуре говорить вообще не приходится. Таким образом, соприкасаясь с феноменом культуры Московской Руси, современное сознание или вообще игнорирует сам факт ее существования, или, признавая существование древнерусской культуры, ощущает ее как нечто мало значимое и мало ценное, или же, наконец, признавая некоторую значимость этой культуры, наделяет ее сугубо негативными и отрицательными свойствами. Причины такого неприятия коренятся как во внутренней природе культуры Московского государства, так и во внутренней природе современного сознания. Дело в том, что фундаментальные принципы мышления и методы познания, составляющие суть современного сознания, формировались и выковывались в борьбе с церковным жизнепониманием Бытия, в то время как культура Московской Руси представляет собой наиболее полное и бескомпромиссное воплощение именно этого жизнепонимания, и, стало быть, если исходной точкой современного сознания является расцерковленное Бытие, то исходной точкой древнерусской культуры следует считать Бытие воцерковленное. А это значит, что современное сознание и древнерусская культура не просто по-разному интерпретируют Бытие, но представляют собой различные семантические системы или различные языковые игры, ни одна из которых не может быть понята или объяснена за счет другой, и смысл которых может быть постигнут только при самостоятельном параллельном исследовании каждой из них. Вот почему любое претендующее на полноту исследование культуры Московской Руси должно начинаться с определения того, в какой степени принципы мышления и методы познания, присущие нашему сознанию, вообще могут служить инструментом постижения этой культуры. Переходя в плоскость конкретных проявлений культуры, мы неизбежно придем к мысли, что любое осуществляемое в наши дни исследование системы богослужебного пения должно начинаться с определения границ музыкального искусства, а также с осознания несовпадения и даже несовместимости понятий «богослужебное пение» и «музыка». Хосподствующее ныне мнение, согласно которому богослужебное пение есть всего лишь частный случай искусства музыки, входит в полное противоречие с древнерусскими представлениями о соотношении богослужебного пения и музыки, ибо, согласно этим представлениям, богослужебное пение и музыка апеллируют к абсолютно противоположным, не сводимым друг к другу состояниям Бытия, и, представляя собой знаки этих состояний, не могут быть сведены друг к другу, в результате чего богослужебное пение не может являться составной частью музыки, а музыка не может считаться тем общим понятием, в которое входит богослужебное пение как частное явление. Смешение этих двух областей и соединение их в одно понятие является следствием некоей метафизической глухоты или некоего онтологического порока, присущего современному сознанию, не способному ощутить ту онтологическую пропасть, которая пролегает между музыкой и богослужебным пением. Вот почему попытка понять природу богослужебного пения Московского государства ставит нас перед необходимостью определения качественного состояния современного сознания, его границ и потенциальных возможностей. Таким образом, изучение системы богослужебного пения Московской Руси подразумевает решение целого комплекса вопросов как самого конкретного, так и самого общего характера. А именно необходимо как минимум ответить на следующие вопросы: что есть музыка? как соотносятся между собой музыка и богослужебное пение? каково место музыки и богослужебного пения в общем культурно-историческом процессе? какие функции призваны исполнять музыка и богослужебное пение по отношению к человеку, вселенной, к Богу? Ни на один из этих вопросов на сегодняшний день нет удовлетворительного ответа, а, стало быть, нет и реального выхода на решение проблемы богослужебного пения Московской Руси. Однако, прежде чем приступить к поискам этих ответов, необходимо поставить еще один вопрос: в какой степени современный мир, мир, в котором мы живем, способен реагировать и отвечать на перечисленные выше вопросы? И именно с решения этого вопроса должен начинаться путь, ведущий к постижению тайн богослужебного пения Московского государства.
2. Об особенностях современного сознания и о феномене Вергилия
«Мы живем в ошибочном мире», — сказал Андрей Тарковский в знаменитом лондонском «Слове об Апокалипсисе», и, наверное, сегодня невозможно найти человека, который вознамерился бы оспорить эту мысль. Все так или иначе ощущают ошибочность современного мира и все в большей или меньшей степени страдают от этой ошибочности. Но что такое ошибочный мир и в чем конкретно проявляется его ошибочность? Очевидно, ошибочным миром можно назвать такой мир, в котором утрачены все критерии и ориентиры истинности и в котором человек, предоставленный самому себе, блуждает наугад, переживая те же самые ощущения, которые Данте описал в начальных строках «Божественной комедии»:Земную жизнь пройдя до половины, Я очутился в сумрачном лесу, Утратив правый путь во тьме долины. Каков он был, о, как произнесу, Тот дикий лес, дремучий и грозящий, Чей давний ужас в памяти несу!
В самом деле, трудно найти слова более точные и более подходящие для описания мира, готовящегося вступить в третье тысячелетие от Рождества Христова, чем эти начальные строки «Божественной комедии», ибо сегодня кажется, весь род человеческий, подобно сбившемуся с пути Данте, блуждает в некоем сумрачном лесу, тщетно пытаясь обрести спасительный отблеск истины. Процесс постепенного погружения мира во мрак, с особой остротой начавший осознаваться на рубеже двух последних столетий и ставший объектом исторического исследования Освальда Шпенглера в его знаменитой книге «Закат Европы», нашел поэтическое выражение у Александра Блока, который, согласно своему времени, развил дантовский образ тьмы долины, поглощающей заблудившегося путника: Век девятнадцатый, железный, Воистину жестокий век! Тобою в мрак ночной, беззвездный Беспечный брошен человек! В ночь умозрительных понятий, Матерьялистских малых дел, Бессильных жалоб и проклятий Бескровных душ и слабых тел!. Двадцатый век... Еще бездомней Еще страшнее жизни мгла (Еще чернее и огромней Тень Люциферова крыла).
И вот теперь, когда тьма стала почти непроницаемой, а передвижения человека хаотически бессмысленными, эта ситуация тотального заблуждения столь тесно переплелась с человеческим существом, столь глубоко проникла во все его поры и суставы, что поневоле напрашивается вывод о появлении на исторической арене нового вида человека, некоего мутанта — hommo errans (человека заблудившегося), пришедшего на смену hommo sapiens (человеку разумному). Вообще двадцатый век богат новыми определениями человека: здесь и человек бунтующий Альбера Камю, и человек играющий Йохана Хейзинги, но человек заблудившийся, как определение, очевидно, в большей степени раскрывает сущность человека наших дней, ибо отличительной особенностью этого нового человека, человека, занявшего господствующее положение в современном мире, является уже не способность к размышлению, к бунту или игре, но врожденная предрасположенность к заблуждению, изначально поражающая все способности и силы разумения, в результате чего каждая мысль, каждое движение или начинание такого человека, может быть и доставляя минутное удобство, со всей неизбежностью приводят в конечном итоге к заранее заданному искаженному результату, только преграждающему путь к истине. Внутренней причиной, приводящей в действие природу человека заблудившегося, является забвение всех устоев и традиций или же сознательное и активное отрицание их. Говоря об определяющих свойствах современного человека, Освальд Шпенглер особо подчеркивает присущее нам «непонимание традиций, борьба с которыми есть борьба против культуры, против знати, церкви, привилегий, династий, преданий в искусстве, границ познаваемого в науке»[3]. Этот бунт против вековых устоев и разрыв традиционных связей приводит к утрате духовных ориентиров. Утрата же духовных ориентиров, в свою очередь, делает невозможной любую попытку ориентации в историческом пространстве. Не ведая ни исторических, ни космических ориентиров духа, опираясь только на свой личный опыт и на свои личные представления, оказавшись полностью неспособным к объективному определению как своего истинного местонахождения, так и конечной цели своего движения в истории и в космосе, предоставленный самому себе, человек заблудившийся обречен на бесконечное бессмысленное блуждание. И если отбросить фактор случайности, то единственное, что может положить конец подобному блужданию, — это вмешательство в ситуацию некоего постороннего лица, обладающего знанием духовных ориентиров и умеющего находить правильный путь к конечной цели. Именно таким лицом, выводящим Данте из критической ситуации в «Божественной комедии», оказывается Вергилий. Именно Вергилий спасает Данте, указывая ему выход из непроходимого леса и положив конец его пагубным блужданиям. Но почему этим лицом оказывается именно Вергилий? Кто такой Вергилий? Какие ориентиры ему ведомы и почему они ведомы именно ему? Конечно же, один из величайших поэтов античности, удивительным образом предсказавший рождение Христа, Вергилий, уже в силу одних своих личных качеств и творческих достижений мог бы служить идеалом и путеводной звездой для Данте — поэта и христианина. Однако в «Божественной комедии» речь идет о вещах более фундаментальных, нежели просто о чьих-либо личных качествах и творческих достижениях — пусть даже самых выдающихся, — и было бы наивным полагать, что Вергилий помогает обрести Данте правильный путь, как более великий и более опытный поэт поэту менее великому и менее опытному, или как более яркая личность личности менее яркой. Данте следует за Вергилием не как романтический поклонник за гением, и тем более не как фан за рок-звездой, но как человек, жаждущий обрести духовные ориентиры, за человеком, обладающим знанием этих ориентиров и являющим своею личностью совокупность знаков и символов духовной традиции. Духовная традиция есть общее понятие, живой же человек всегда конкретен, и для того, чтобы человек мог присоединиться к духовной традиции, ему необходимо конкретное проявление этой традиции. Необходим личный, интимный контакт с конкретным явлением или с конкретным лицом, аккумулирующим в себе содержание духовной традиции. Входя в контакт с Вергилием, Данте соприкасается со всей античной традицией и через нее подключает свое сознание к духовному опыту Древнего мира, беспредельно расширяя горизонты своей исторической памяти и обретая чувство духовной ориентации во вселенной, в свете чего начинается истинное познание себя и мира, полагающее конец блужданию в сумрачном лесу своих личных представлений и приводящее от замкнутого индивидуального знания к всеобъемлющей и всеведущей Любви, той самой Любви, «что движет солнце и светила». Именно в этом заключается смысл поэтического образа, живописующего Данте, возводимого Вергилием по ступеням познания Вселенной. И этот образ, как и смысл, в нем заключенный, становится особенно актуальным в наше время, ибо, раскрывая механизм преодоления ситуации заблуждения, он указывает, каким именно образом человек заблудившийся может вновь превратиться в человека разумного. Сегодня, когда тотальное стремление к массовости парадоксальным образом переплетается с маниакальной жаждой самовыражения и когда само понятие творчества практически сведено к понятию самовыражения, бесспорным стало положение, согласно которому истина постигается только в результате разрушения традиций и ломки существующих устоев. Традиция рассматривается лишь как помеха к постижению истины, и чем масштабнее творец, чем масштабнее совершаемый творческий акт, тем дальше должен быть отход от привычных традиций, тем ощутимее должны быть размеры разрушения сложившихся представлений. Ведь для того, чтобы сделать что-то свое, что-то новое, чего не бывало раньше, необходимо отказаться от всего не своего, от всего прежнего, бывшего ранее. Но именно постепенное и неуклонное накопление этих отходов и отказов от традиционных устоев, создавая множество замкнутых индивидуальных миров, приводит в конечном итоге к разрушению реального духовного единства человека и вселенной, человека и истории. Обрывая нити великих и малых традиций, человеческое сознание как бы укорачивает, уменьшает само себя, утрачивая связи с единой духовной реальностью, в результате чего человек разумный превращается в человека заблудившегося, у которого единое целостное знание распадается на множество разрозненных частных знаний, а равномерное состояние ведения подменяется мерцающим процессом совершения открытий. Эти открытия завораживают сознание современного человека, создавая впечатление наполненной творческой жизни и постоянного движения вперед — к неизвестному, к прекрасному. Однако, если вдуматься, то в самом механизме совершения этих открытий можно усмотреть нечто настораживающее, нечто вызывающее в сознании образ человека, бредущего куда глаза глядят. Ибо, подобно тому, как сбившийся с пути человек забредает во все новые и новые неизвестные ему ранее местности, тем самым как бы открывая их для себя, так и современное человечество в своем хаотически свободном движении, принимаемом иными за упорядоченный прогресс, попадает в новые ситуации и наталкивается на новые явления, что и квалифицируется как совершение открытий в науке, искусстве, технике и других областях человеческой деятельности. Но, так же, как заблудившийся человек не в состоянии сопрячь в своем сознании пройденные им местности с конечной целью своего движения и с утраченной им некогда верной дорогой (иначе он не был бы заблудившимся), так и современное человечество не в состоянии ни осмыслить сделанных им открытий в свете глубинного смысла и цели своего существования, ни оценить их с позиций своего истинного предназначения. Переизбыточность информации, накопленной в результате бесчисленных открытий в сочетании со свободой манипулирования этой информацией превращается в дурную бесконечность интеллектуальных возможностей и образует тот непроходимый лес бессмысленных знаний, в котором полностью теряется смысл человеческого бытия. Сознание, раздробленное этим многочисленными разрозненными знаниями, уже не в состоянии собственными силами вернуться к состоянию единого целостного знания — для этого ему необходимо соприкоснуться с явлением или лицом, персонифицирующим в себе такое состояние. Только вступая в контакт с подобным явлением или лицом можно преодолеть тягостную раздробленность сознания, свойственную человеку заблудившемуся. Образно говоря, для выхода из непроходимого леса бессмысленных знаний к свету единого целостного знания необходима встреча с Вергилием, и современный человек, утомленный долгой борьбой с традициями и устоями, в глубине души начавший тосковать по всему традиционному и каноническому, давно уже жаждет этой встречи, давно мечтает увидеть в мрачной чаще леса своего Вергилия. Именно эта жажда порождает такие явления, как массовое туристическое посещение памятников старины, коллекционирование, восстановление забытых этнографических, воинских и ремесленных традиций, или же стремление к сохранению внешнего облика городов, сельских поместий, ландшафтов. И хотя большинство этих явлений носит поверхностный, декоративный и даже бутафорский характер, все же в основе их лежит жажда воссоздания утраченного единства путем соединения прошлого с настоящим. Другим проявлением этой жажды является тяга к знакомству с древними религиями, тайными знаниями и эзотерическими системами философии. Однако ошибочно было бы полагать, что здесь может иметь место произвольный выбор традиций и что присоединение к любой традиционной системе будет одинаково полезным и неопасным для духовного здоровья человека. Ведь если в теории следование любой традиции расширяет границы нашего «Я» и приводит его в состояние гармонии с космосом и историческим процессом, то на практике старательное исполнение произвольно выбранной, случайно приглянувшейся традиции лишь увеличит наличие произвола в мире и неизбежно повлечет за собой еще большую раскоординацию нашего «Я» с действительностью, ибо за самовольным выбором традиции обязательно последует обрыв и нарушение более глубинных традиционных связей, которые каждому человеку предназначены местом и временем его рождения. Вот почему, по сути дела, не человек выбирает ту ли иную традицию, но традиция сама выбирает человека, ему же лишь надлежит расслышать этот призыв и последовать своему предназначению. Таким образом, здесь речь может идти не о свободном выборе, но только о тайне призвания, о разгадывании и исполнении своего исторического и космического задания, об осуществлении своего духовного долга. И в этом свете момент, когда человеческое сознание вдруг начинает различать обращенный к нему таинственный зов, следует рассматривать не просто как некий преходящий, случайный эпизод биографии, но как поворотный пункт духовного становления, как спасительную встречу с Вергилием, полагающую начало чудесного превращения человека заблудившегося в человека разумного. Отход европейской культуры от ее изначальных духовных основ и истоков, духовный закат Европы представляет собой длительный и постепенный процесс, в силу чего это погружение во мрак, сопровождающееся превращением человека разумного в человека заблудившегося, прошло почти что незамеченным для человеческого сознания. Эта постепенность и незаметность привела к выветриванию и девальвации как самих духовных основ, так и всего культурного европейского наследия, которое, хотя и окружено ныне всеми атрибутами внешнего уважения, преклонения и восхищения, но уже никогда не сможет превратиться в тот чудесный таинственный зов, что пробуждает наше сознание и рождает жажду обретения духовного пути. Оно безнадежно скомпрометировано своим участием в процессе всеобщего духовного угасания. Вот почему в современной ситуации культурное наследие Европы уже не в состоянии стать Вергилием, выводящим заплутавшее сознание из непроходимого леса духовного омертвения. Но если в Европе процесс утраты духовности протекал постепенно и незаметно, то в России тот же процесс имел катастрофический, скачкообразный и обвальный характер. В повести Н.С. Лескова «Запечатленный ангел» есть любопытное место, в котором большой любитель русской старины англичанин Яков Яковлевич говорит о том, что у них «в Англии всякая картинка из рода в род сохраняется и тем сама явствует, кто от какого родословия происходит», на что старообрядец Марк отвечает: «Ну, а у нас, верно, другое образование, и с предковскими преданиями связь рассыпана, дабы все казалось обновленнее, как будто и весь род русский только вчера наседка под крапивой вывела». Из-за этой мании постоянного обновления и крушения традиционных связей более чем тысячелетняя история России в представлении многих неоднократно начиналась заново как бы с нуля — то с Петра Великого, то с Пушкина, то с переворота 1917 года, и каждый раз все, бывшее ранее, объявлялось чем-то никчемным, неудачным, малозначимым, вообще не бывшим. Но в этом катастрофическом разрушении устоев и обрыве традиционных связей парадоксальным образом можно усмотреть и нечто положительное. Многое из того, что отметалось, предавалось искоренению и забвению, не погибло полностью, не уничтожилось без остатка, но лишь исчезло с поверхности, затаилось, как прячется река подо льдом, выключилось из исторического процесса, существуя тайно и не подавая внешних признаков жизни. И именно из-за такого выключения преданные полному забвению явления не были затерты и опошлены всем последующим историческим развитием, не приняли участия во всеобщем прогрессе, приведшем человечество к духовному краху, но, сохранив чистоту и первозданность в нетронутом виде, готовы предстать перед нашим сознанием как посланцы какого-то иного мира, встреча с которым есть напоминание о нашем высшем предназначении. Именно такой встречей для современного сознания в начале XX века стало открытие древнерусской иконописи, так же, как именно такой встречей является и начавшееся на наших глазах в 80-е годы публичное открытие памятников древнерусского богослужебного пения, ибо оба эти открытия, совершившиеся в начале и в конце нашего грозного века, представляют собой нечто гораздо более значимое, чем просто события, произошедшие в рамках культурной жизни. Об этой значимости еще в начале нашего столетия писал один из первых исследователей древнерусской иконописи князь Е.Трубецкой, указывающий на то, что открытие иконы, совершившееся в канун «целого грозового периода всемирной истории, который явит миру ужасы доселе невиданные и неслыханные»[4], провиденциально даровано нам как напоминание и свидетельство незыблемости высших духовных ценностей, само существование которых будет ставиться под сомнение в ходе надвигающихся исторических потрясений. И вот теперь, когда «невиданные и неслыханные ужасы» уже частично совершились, а частично продолжают совершаться, и когда мы, быть может, находимся в самом эпицентре этих ужасов, почти полностью утратив надежду на обретение света истины, нам предоставляется новое свидетельство существования высших духовных ценностей, и свидетельством этим является богослужебное пение Московской Руси. Поразительна уже сама судьба богослужебного пения Московского государства. Пережив эпоху блистательного расцвета в XV-XVI веках и постепенно угасая на протяжении XVII века, с XVIII столетия оно как бы впало в состоянии небытия. Традиция древнерусского богослужебного пения едва теплилась в узкой и замкнутой среде старообрядческих согласий, отгороженных от общекультурной исторической действительности непреодолимой стеной. Только во второй половине XIX века крайне ограниченное число представителей Русской Православной Церкви и светской музыкально-теоретической науки приступили к серьезным профессиональным разработкам проблем системы богослужебного пения, однако разработки эти на протяжении десятилетий так и остались достоянием лишь тесного круга узконаправленных специалистов. Такое положение продолжалось вплоть до 80-х годов нашего столетия, когда вдруг, как по мановению волшебной палочки, разломав барьеры цехового эзотеризма, богослужебное пение Московской Руси стало вызывать активный интерес как в церковной среде, так и у самой широкой публики. Именно в эти годы появились первые ансамбли, специализирующиеся на исполнении древних песнопений, древнее пение начало звучать в храмах, с концертной эстрады, тиражироваться грамзаписями и через средства массовой информации - короче, именно в это время древнерусское богослужебное пение явило себя миру. И каждый, кто только соприкасался с этим пением, не мог не испытать на себе исходящего от его мелодий ощущения какой-то особой благодатной и возвышенной чистоты, заставляющей относиться к этим мелодиям, как к посланцам горнего мира. И в самом деле: уже сама возможность звучания древнерусского богослужебного пения в суетной жизни современного города должна восприниматься как чудо, сравнимое разве только с чудом появления Вергилия в глухом непроходимом лесу перед изумленными очами Данте. Собственно говоря, появление в нашей жизни феномена древнерусского богослужебного пения, буквально возникшего из бездны исторического небытия, и есть настоящее чудо. И нужно всеми силами стараться не утратить ощущения этого чуда в процессе исследования конкретных проблем богослужебно-певческого материала. А для этого нужно не столько исследовать древнерусское богослужебное пение, сколько пытаться следовать ему, подобно тому, как Данте следовал за Вергилием. Нужно относиться к нему не как к объекту изучения, но как к средству спасения, как к возможности исправления ошибочности нашего мира и раздробленности нашего сознания. Нужно использовать его как средство обретения живого духовного синтеза. Утрата этого синтеза современным миром, подмена его омертвелой глобальной информатикой, интеллектуальной отрешенностью игры в бисер или постмодернистской рефлексией и составляют суть кризиса нашего времени. Вот почему нацеленное на преодоление этого кризиса исследование богослужебного пения Московской Руси должно стать не просто еще одним описанием ранее неизвестного экзотического явления или удобным поводом к дальнейшему механическому расширению области знаний, но своим существованием призвано создать реальные предпосылки для обретения утраченного нами живого духовного синтеза. С этой точки зрения, не только данное исследование как таковое, но и сам объект исследования — богослужебное пение Московского государства — следует рассматривать не как самоцель, но как временное, преходящее средство, используемое для достижения цели. Подобно тому, как Данте расстается с Вергилием в XXVII песне «Чистилища», так и в нашем пути постижения Единого Бытия может наступить момент, когда мы сможем оставить древнерусское богослужебное пение, как оставляют лодку, добравшись до берега. И хотя нам вряд ли удастся продвинуться столь далеко в этом направлении, мы должны помнить о том, что древнерусское богослужебное пение интересует нас лишь постольку, поскольку оно способно приблизить нас к обретению живого духовного синтеза. Именно такая и никакая иная цель должна стоять перед исследованием богослужебного пения Московской Руси предпринимаемого в условиях современной культурной ситуации.
3. Предварительные замечания о различии богослужебного пения и музыки
Когда мы говорили о том, что богослужебное пение Московского государства интересует нас не само по себе, но лишь как средство исправления или даже спасения мира, то мы высказывали, в сущности, очень характерную для русского сознания мысль. Для русского жизнепонимания крайне характерно относиться к предметам и явлениям не как к самозначащим ценностям, но как к средствам и возможностям спасения. Однако если древнерусское пение может способствовать исправлению или даже спасению современного мира, то возникает вопрос каким, именно образом и за счет чего оно может спасти или исправить мир? Ответ может быть только один: за счет красоты или той красотой, которая заключена в мелодических структурах этого пения. И здесь мы подошли к краеугольному понятию, которое должно быть определено прежде всего - к понятию «Красота». «Красота спасет мир», - это известное высказывание Федора Михайловича Достоевского, воспринимающееся сегодня не более как поэтическая метафора или романтическая сентенция мечтателя-идеалиста, сразу же обретает осязаемую реальность и наполняется практическим содержанием - стоит лишь принять точку зрения человека Древней Руси, в представлении которого красота была способна не только спасти мир, но, будучи почитаема как одно из Имен Божиих, являлась самой причиной бытия мира, вне которой мир был попросту не мыслим. Красота, исповедуемая как Имя Божие, уже перестает быть чисто эстетической категорией и начинает пониматься как онтологическая данность, как корень всего сущего, как начало и мера всех вещей как всеобщая Причина. Классическая формулировка такого понимания красоты дана в тексте «Ареопагитик» следующим образом: «В Прекрасном все объединяется, Прекрасное, как творческая причина, является началом всего, приводит все в движение и связывает все воедино через влечение (эрос) к своей Красоте. Будучи целепричиной всего сущего, Прекрасное является Возлюбленным и Пределом всего (ибо все рождается для Красоты), и образом — поскольку все определяется в зависимости от него»[5]. В контексте православной традиции слово «спасение» обозначает приобщение к бытию путем обретения вечной жизни, и, таким образом, Красота спасет мир именно потому, что через Красоту мир обретает бытие. Ведь если причастность или непричастность к Красоте означает причастность или непричастность к бытию, то только участие мира в Красоте может обеспечить существование мира, в то время как отпадение от Красоты или утрата миром Красоты равносильны утрате миром самого бытия. В этом смысле выражение Андрея Тарковского «ошибочный мир» следует понимать как некрасивый мир или как мир, склоняющийся к небытию в процессе утраты Красоты. В Красоте, спасающей мир, необходимо различать Красоту как таковую от того, в чем Красота участвует и что она делает красивым в силу своего участия. Мир, спасаемый Красотою, прекрасен, однако он оказывается таковым не сам по себе, но только постольку, поскольку участвует в Красоте как таковой. Предоставленный самому себе, лишенный участия в Красоте, мир перестает быть красивым (ибо красивым может быть лишь то, что причастно к Красоте), и если отпадение от Красоты будет продолжаться, то, становясь все менее и менее красивым в процессе энтропии, мир достигнет, наконец, состояния безобразия, которое есть не что иное, как абсолютное небытие. Вот почему для того, чтобы мир существовал, Красота должна постоянно спасать его, постоянно быть в нем, делая его прекрасным, противостоя центробежным силам энтропии и не давая миру ниспасть в небытие. Это постоянное участие Красоты в мире православная традиция обозначает словом «промысел», и именно в процессе этого промысла Красоты о мире Красота, будучи одним из Имен Божиих, раскрывается как Красота как таковая и как красивое, которое может быть определено еще как красота мира. Постижение Красоты, раскрывающейся в акте промысла, является по существу единственной и высшей целью всей человеческой деятельности, однако подобно тому, как в Красоте различается Красота как таковая и красивое, так и в постижении Красоты необходимо различить постижение Красоты как таковой и постижение красивого, различие между которыми, в свою очередь, вызывает к жизни различные формы самореализации человека. Таким образом, в процессе самореализации и постижения единой Красоты перед человеком возникают два возможных пути: или актуальное приобщение к Красоте как таковой, или же актуальное приобщение к красивому, в результате чего человек может реализовать свою природу или в конкретных формах, связанных с Красотой как таковой, или же в конкретных формах, связанных с красивым, понимаемым как красота мира. Красивое, или красота мира, многообразна. Она проявляется через красоту звука, цвета, формы, слова, логического построения, числового отношения, нравственного поступка — словом, через все умопостигаемое и чувственновоспринимаемое, поэтому-то и постижение красоты мира начинается именно с приобщения к красоте всего того, что является умопостигаемым и чувственновоспринимаемым. Красота же как таковая единообразна, ибо, участвуя в каждом из вышеперечисленных явлений, она в то же самое время не является ни одним из них, но, будучи запредельной по отношению ко всему умопостигаемому и чувствен-новоспринимаемому и оставаясь всегда самотождественной и неизменной, Красота как таковая не может быть сведена к красоте какого-либо конкретного явления. Вот почему приобщение к Красоте как таковой начинается именно с отрешения от всего умопостигаемого и чувственновоспринимаемого. Путь приобщения к красивому, или к красоте мира, заключающийся в общении с умопостигаемым и чувственновоспринимаемым, порождает формы художественной самореализации человека. Путь же приобщения к Красоте как таковой, заключающийся в отрешении от всего умопостигаемого и чувственновоспринимаемого, порождает формы аскетической самореализации человека. Говоря о формах художественной самореализации человека, мы будем подразумевать не только искусство, но также и такие сферы, как наука, философия, нравственное совершенство, спорт. Сюда же будут относиться религии, которые обожествляют мир, ибо все это, будучи той или иной конкретной формой умопостигаемого и чувственновоспринимаемого, приобщает человека к красивому, или к красоте мира. Говоря же о формах аскетической самореализации человека, мы будем подразумевать только безмолвное молитвенное созерцание, ибо только такое созерцание, начинающееся с отрешения от всего умопостигаемого и чувственновоспринимаемого и пролегающее через безмолвие явлений и предметов, приводит человека к созерцанию Красоты как таковой и приобщает его к ней как к всеобщей Причине, превышающей все красивое и всю красоту мира. Но насколько Красота как всеобъемлющая причина превосходит все то, что она делает красивым посредством своего участия, настолько же формы аскетической самореализации, приобщающей к Красоте как таковой, превосходят формы художественной самореализации, приобщающей к красивому, или к красоте мира, и если деятельность, приводящая к постижению красивого, или красоты мира, называется художеством и искусством, то деятельность, приводящая к постижению Красоты как таковой, определяется в православной традиции как «художество художеств» и «искусство искусств». Об этом превосходстве аскетики над художественными видами деятельности писал священник Павел Флоренский, совершенно в духе древнерусского православия отмечая, что «аскетику, как деятельность, направленную к тому, чтобы созерцать Духом Святым свет неизреченный, святые отцы называли не наукою и даже не нравственной работой, а искусством — художеством, мало того, искусством и художеством по преимуществу — «искусством из искусств» и «художеством из художеств». Теоретическое знание - cpiAoGocpicx - есть любовь к мудрости, любо-мудрие; теоретическое же, созерцательное ведение, даваемое аскетикою, есть любовь к красоте, любо-красие. Сборники аскетических творений, издавна называющиеся Филокалиями, вовсе не суть Добротолюбие в нашем, современномсмысле слова. «Доброта» тут берется в древнем, общем значении означающем скорее красоту, нежели моральное совершенство Да и в самом деле, аскетика создает не «доброго» человека а прекрасного, и отличительная особенность святых подвижников - вовсе не их «доброта», которая бывает и у плотских людей даже у весьма грешных, а красота духовная, ослепительная красота лучезарной, светоносной личности, дебелому и плотскому человеку никак не доступная»[6]. Однако аскетический подвиг не исчерпывается только лишь созданием прекрасной светоносной личности, ибо личность эта соприкасаясь с миром, делает причастным мир к той Красоте которой стала причастна сама в процессе аскетического подвига. И спасение мира Красотой, или промысел Красоты о мире практически осуществляется именно в аскетическом подвиге, ибо мир, воспринимая излучение Красоты, исходящее от подвижника, делается прекрасным, обретая иммунитет против процессов энтропии и соскальзывания в безобразие и небытие. Таким образом, если аскетика преображает мир, причащая его Красоте и делая его прекрасным, то художество, постигая красоту мира, всего лишь повторяет ее, в результате чего суть любой художественной деятельности заключается не в преображении мира, как полагают иные, но в подражании миру путем воспроизведения его красоты. Вот почему аскетика, постигающая Красоту как таковую, которая есть причина и корень всякой красоты, в свою очередь и сама является причиной и корнем всякого искусства и художества, по праву почитаясь искусством из искусств и художеством из художеств. Будучи корнем и причиной всех художеств и искусств аскетика представляет собой необходимый фундамент того живого духовного синтеза, о котором говорилось выше и который явлен нам в православном богослужении, объединяющем в себе зодчество, гимнографию, иконопись, пение, каллиграфию и другие ремесла, претворяющие образ высшей небесной Красоты в свойственных им материальных средствах - в красках, звуках словах в камне, дереве или в металле. Ни одно из этих искусств не мыслимо и не осуществимо вне аскетической молитвенной практики и поэтому каждое из них может рассматриваться как особая аскетичная дисциплина, а иконописец, певчий, зодчий, гимно-граф или каллиграф прежде всего должны быть аскетами и молитвенниками, прошедшими поприще подвига созерцания, ибо только пройдя его и став соучастниками и свидетелями высшей Красоты, они получают духовное право свидетельствовать об этой Красоте путем написания икон, пения на клиросе, строительства храмов, составления молитвословий или переписывания книг. Вот почему можно утверждать, что, соприкасаясь с различными видами древнерусского церковного искусства, мы имеем дело не столько с видами искусства, сколько с отдельными аскетическими дисциплинами, базирующимися на фундаменте единой синтетической системы православной аскезы. Этот живой духовный синтез был знаком и средневековой Европе, однако он был утрачен там уже ко времени Высокого Ренессанса, разрушившего понимание органического единства аскетического подвига и его внутренней художественной природы, в результате чего аскетика, почитавшаяся ранее искусством из искусств, стала мыслиться не столько как отрешение от мира, сколько как отрицание мира, и, будучи сведена лишь к процессу умерщвления плоти, превратилась в тормоз свободного развития искусств. Искусства же, в свою очередь, перестав быть аскетическими дисциплинами и освободившись от обязательной ранее связи с молитвенным процессом, превратились в свободные искусства: иконопись стала живописью, гимнография — поэзией и художественной прозой, богослужебное пение — музыкой. Но, став свободными и разорвав связи с аскетикой, искусства, предоставленные сами себе, утратили способность быть причастными Красоте как таковой, в результате чего их сфера деятельности была сведена к воспроизведению красоты мира. Так утрата живого духовного синтеза привела к подмене Красоты как таковой красивым, или красотой мира, конкретным примером чего может являться превращение богослужебного пения, представляющего собою аскетическую дисциплину, в искусство музыки,ибо если богослужебное пение приобщает человека к Красоте как таковой, то музыка приобщает человека именно к красоте мира. Полное драматизма противостояние богослужебного пения и музыки, представляющее собой противостояние Красоты как таковой и красоты мира, является одной из пружин, приводящих в движение весь культурно-исторический процесс. С наибольшей наглядностью это драматическое различие богослужебного пения и музыки раскрывается в символах Священного Писания, указывающего точные конкретные моменты появления как пения, так и музыки на исторической арене, а также снабжающего эти моменты определенными ситуативными характеристиками, разъясняющими внутреннюю сущность каждого из этих явлений. Относительно богослужебного пения Священное Писание утверждает, что впервые на земле песнь, обращенная к Богу, была воспета Моисеем и израильтянами сразу же после чудесного перехода через Чермное море и спасения от войск фараона. Такое заключение мы можем сделать на основании того, что все другие случаи непосредственного обращения к Богу, упоминаемые в Священном Писании до указанного момента, включая жертвоприношения Ноя, Авраама и Иакова, не сопровождаются описанием пения или игры на музыкальных инструментах. Поскольку же в Священном Писании нет случайных упоминаний или замалчиваний фактов, то остается признать, что Моисей был первым, кто воспел перед Богом. Что же касается музыки, то первые на земле музыкальные звуки были извлечены одним из потомков Каина — Иувалом, о котором Священное Писание говорит, что он был «отец всех играющих на гуслях и свирели» (Быт. 4, 21). Какие же выводы относительно богослужебного пения и музыки можно сделать, базируясь на этой информации? Для ответа на этот вопрос необходимо более подробно рассмотреть ситуации, сопровождающие данные моменты священной истории. Так, песнь Богу была воспета Моисеем и израильтянами на пути из египетского плена через пустыню к горе Синай, где их ждала встреча с Богом. В символике Священного Писания египетское пленение есть образ пленения человеческого сознания образами и представлениями преходящего мира. В более узком смысле египетское пленение можно рассматривать как обобщенный образ материальной цивилизации, в условиях которой невозможно соприкосновение человеческого сознания с Богом и от тирании которой необходимо отказаться каждому, кто жаждет вступить на путь Богопознания. Освобождение от ига материальной цивилизации и образов преходящего мира символизируется в Библии как уход из обжитого цивилизованного пространства египетского царства в пустыню, являющуюся образом такого состояния сознания, в котором нет ни образа, ни представления о чем-либо материальном и преходящем, ибо, только отказавшись от всякого материального образа и представления, человек может вступить на стезю истинного Богопознания. Однако инерция длительной жизни в условиях материальной цивилизации не дает спокойно уйти в пустыню: узы привычек, привязанностей и обязательств создают непроходимые препятствия на этом пути. Фараоново воинство, преследующее израильтян, суть воспоминания, представления и образы преходящего мира, которые соблазняют, обольщают, угрожают и запугивают человека, заставляя его отказаться от пути к Богу и возвратиться в покинутое им обжитое цивилизованное пространство. Вот почему для того, чтобы обрести жизнь в Боге, необходимо прежде умереть для мира, то есть отсечь от себя все соблазнительные и пугающие образы, которыми мир удерживает сознание в сфере своего влияния, однако это может осуществиться только тогда, когда, дойдя до последней черты отчаяния и безысходности в борьбе с образами мира, человек совершит безумный прыжок в никуда, полностью предав себя воле Божией. Ситуация этого отчаянного прыжка раскрывается в библейском образе перехода через Чермное море, вступая в которое, согласно всем естественным законам, израильтяне обрекали себя на смерть, а выходя из которого на другой берег, предстали людьми очищенными, готовыми к новой жизни и ко встрече с Богом, ибо, решившись войти в воды Чермного моря, они окончательно умерли для преследующих их образов и воспоминаний преходящего мира и одновременно с этим воскресли для жизни в Боге. Именно в этот момент и была воспета первая песнь Богу. Таким образом, богослужебное пение воспевается не просто на пути к Богу, но именно в тот момент этого пути, когда человек целиком и полностью освобождается от образов и представлений материального мира, отрешается от всего умопостигаемого и чувственновоспринима-емого и переходит черту, за которой начинается тайна Богопознания. Другими словами, богослужебное пение воспевается тогда, когда человек выходит за пределы красивого, или красоты мира, и начинает постигать Красоту, как сияние славы Божией. Если богослужебное пение воспевается на пути, ведущем от мира к Богу, то музыка начинает звучать на пути, ведущем в обратном направлении, — от Бога к миру, ибо именно на такой путь, согласно Священному Писанию, встали потомки Каина — каиниты, в среде которых и были созданы первые музыкальные инструменты. Начало этому пути положил сам Каин, который после убийства Авеля пошел «...от лица Господня; и поселился в земле Нод...» (Быт. 4, 16), где построил первый в истории человечества город. В контексте Священного Писания город, построенный Каином, есть образ обустройства мира и укоренения в нем сознания, усовершенствующегося и усиливающегося в стихии мира по мере отхода и отдаления от Бога. Если Моисей и израильтяне ушли от строительства египетских пирамид, устраняясь от участия в создании материальной цивилизации ради пребывания в пустыне и встречи с Богом, то Каин и каинисты, напротив, отказались от пребывания перед лицом Господа, и, направив все свои усилия на освоение и обустройство мира, заложили основание материальной цивилизации, закрывающей лицо Бога от человека материальными заботами и попечениями. Ориентация сознания на освоение мира, требующая специальных действий и специальных знаний, привела к тому, что в седьмом колене от Каина на историческую сцену выходит целый ряд личностей, ставших родоначальниками основных отраслей культурного строительства — скотоводства, ремесла, искусства. По Библии это — Иавал — «отец живущих в шатрах со стадами» (Быт. 4, 20), Тувалкаин — ковач «всех орудий из меди и железа» (Быт. 4, 22) и, наконец, уже упоминаемый нами Иувал. В этом тотальном освоении мира музыка занимает исключительно важное место как средство постижения мира путем приобщения человека к красоте мира, внося тем самым свою лепту в мирообустройство и превращая дикое необжитое пространство в упорядоченную цивилизованную среду. Можно утверждать, что звучание музыки является одновременно и победоносным сигналом успешного освоения мира и симптомом отдаления от Бога, прогрессирующего по мере завоевания мира и погружения сознания в сферу материальных представлений. Таким образом, в контексте Священного Писания богослужебное пение и музыка представляют собой не просто различные явления, но явления диаметрально противоположные друг другу, ибо они олицетворяют собою два не соприкасающихся между собой опыта постижения действительности: направленный внутрь опыт Богопознания и направленный во вне опыт миропознания и мирообустройства. Внутренний опыт заключается в постижении и приобщении к Красоте как таковой, внешний же опыт заключается в постижении и приобщении к красоте мира. Драматизм противостояния этих двух опытов, а стало быть, и драматизм противостояния богослужебного пения и музыки, с особой силой раскрываются в книге пророка Даниила, повествующей, в частности, о том, как Навуходоносор повелел изготовить огромного золотого истукана, которому должны были поклоняться все племена и народы, населяющие царство Навуходоносора, однако три еврейских отрока, сохраняя верность Богу небесному, отказались кланяться золотому истукану, за что и были брошены в горящую печь, где, чудесным образом не сгорая в огне, воспели Богу хвалебную песнь вместе с нисшедшим в печь ангелом. Это место книги пророка Даниила рассматривается обычно как пророчество о конце истории и о царстве Зверя, но здесь нас будет интересовать более узкий аспект ситуации, а именно аспект, непосредственно связанный с богослужебным пением и музыкой. С точки зрения противостояния богослужебного пения и музыки, важно отметить то, что сигналом или призывом ко всеобщему, всенародному поклонению золотому истукану служил «...звук трубы, свирели, цитры, цевницы, гуслей и симфонии, и всяких музыкальных орудий...» (Дан. 3, 5); ввергнутые же в горящую печь еврейские отроки воспели песнь Богу только своими голосами, без употребления каких-либо инструментов. Золотой истукан, являющийся символом мощи видимого вещественного мира, требует вещественных приношений и почестей, выражающихся в звуках, извлекаемых искусственным способом из музыкальных инструментов, поклонение же невидимому Богу осуществляется духовно и требует максимального, достижимого для человека отказа от всего видимого и вещественного, что выражается в использовании только лишь возможностей своего существа, полученного от Бога, и отвержении всего внешнего и искусственного. Огонь, объявший еврейских отроков, сжигает все вещественные образы и представления, все лишнее, не имеющее к Богу отношения, оставляя в человеке только то, что жаждет Бога и устремлено к Нему. Таким образом, отринув мир ради Бога, еврейские отроки, вверженные в огненную печь, оказались не просто в ином физическом пространстве, но в иной сфере бытия и именно там, где ангелы воспевают свои чистые песнопения Богу и куда не могут проникнуть музыкальные звуки, прославляющие золотого истукана и заставляющие поклоняться ему. Они покинули область красоты мира и оказались в области Красоты как таковой. Согласно воззрениям отцов восточной Церкви, именно такой огненной печью должен стать клирос для каждого, кто восходит на него, облачившись в специальную одежду и получив молитвенное посвящение певчего, но то, что в Ветхом Завете изображалось в образе огня, святые отцы понимали как страх Божий. Именно страх Божий является тем огнем, в котором сгорают все образы и представления вещественного мира, встающие препятствием на пути к Богу. И именно страх Божий является необходимым условием и причиной богослужебного пения. Если нет страха Божьего, то бесполезны и восхождение на клирос, и облачение в певческие одежды, и слова посвятительной молитвы, ибо без этого страха клирос превращается в сцену, певчий в артиста, а богослужебное пение — в музыку. Для современного сознания страх Божий представляется категорией трудно понимаемой и мало привлекательной, ибо человек наших дней, квалифицируя любой страх как трусость, склонен к некоему духовному бесстрашию и даже авантюризму, однако это бесстрашие представляет собою не столько следствие подлинной духовной смелости, сколько плод духовной некомпетентности, а также утраты чувства святыни и святости вообще. Современному человеку трудно понять, что страх Божий есть страх утраты проблеска Красоты как таковой, страх поглощения этого проблеска красотою мира, наконец, страх подмены Красоты как таковой красотою мира. Это состояние страха Божьего порождает эстетическое пространство особой напряженности, концентрации и сосредоточенности, в котором выжигается все лишнее, праздное и случайное, и как некий несгораемый чудесный остаток остается лишь достойное Бога и угодное Богу. Опаленные огнем страха Божьего мелодические структуры богослужебного пения, хотя и звучат в нашем вещественном мире, но подчиняются уже законам иного мира и воссоздают иные пространственно-временные параметры, соприкасаясь с которыми человеческое сознание постепенно освобождается от пространственно-временных параметров мира вещественного, выходит за его пределы и приуготовляется к постижению Красоты как таковой. В отличие от богослужебных мелодических структур, музыкальные звуковые структуры, не будучи обожжены огнем страха Божьего, являются носителями вещественных образов и представлений, естественно присущих человеку благодаря его чувственной природе. Музыкальные звуки есть чувственные сущности вещей, и, общаясь с музыкальными звуками, человеческое сознание так или иначе приобщается к вещественности. Своею чувственною красотою музыкальные звуки сообщают вещам мира — еще большую прелесть и притягательность, заставляя человека еще больше любить и почитать их. Вот почему в любой музыке, сколь бы духовной она нам ни казалась, всегда содержится более или менее явный призыв к поклонению вещам и вещественному миру. Именно в этом смысле следует понимать то, что звуки, извлекаемые из музыкальных инструментов, служили сигналом и призывом к поклонению золотому истукану, сооруженному Навуходоносором. Игра на музыкальных инструментах, сопровождающая поклонение истукану, и пение еврейских отроков в пылающей печи символизируют собою два противоположных полюса, между которыми протекает жизнь не только каждого отдельного человека или отдельной культуры, но также и жизнь всего человечества. В живом историческом процессе далеко не всегда эти противоположные полюсные состояния воплощаются в чистом виде — чаще реальная жизнь представляет собою смешение этих разнонаправленных областей деятельности. Однако, в каких бы причудливых сочетаниях ни смешивались богослужебное пение с музыкой в конкретной жизненной или культурной ситуации, они никогда не растворятся друг в друге окончательно, но всегда будут сохранять свою изначальную природу, и для правильного понимания культурно-исторического процесса необходимо научиться всегда и во всех обстоятельствах видеть наличие этих двух противоположных начал. Вот почему различие богослужебного пения и музыки, раскрываемое в символах Священного Писания, следует рассматривать как методологическую установку, как модель, помогающую понять смысл культурно-исторического строительства. С другой стороны, нельзя забывать и о том, что богослужебное пение и музыка есть всего лишь формы реализации Красоты как таковой и красоты мира, а Красота как таковая и красота мира, в свою очередь, представляют собой всего лишь различные стороны Единой Красоты, раскрывающейся в процессе промысла о мире. И поэтому, констатируя драматическое противостояние богослужебного пения и музыки, присутствующее в каждом конкретном моменте культурно-исторического процесса, необходимо помнить о том, что где-то очень далеко в единой перспективе бытия эти противоположные явления восходят к единому корню и представляют собой части некоего единого целого. Это внутреннее ощущение конечного единства противоположных явлений должно стать тем едва уловимым, но крайне важным обертоном, на который мы будем ориентироваться в процессе постижения судеб древнерусского богослужебного пения.ГЛАВА I
1. О трех уровнях богослужебной певческой системы и об уровне молитвы
Трудности, с которыми сталкивается современное сознание, пытающееся проникнуть в суть богослужебного пения Московской Руси, могут быть объяснены целым рядом причин, однако в качестве основной причины следует назвать, очевидно, утрату полноты христианской истины, девальвированной в ходе становления западноевропейской культуры. Это вымывание внутреннего смысла из всех форм христианской жизни, ощущаемое многими людьми Запада, было в самой своей сути схвачено Карлом Юнгом, писавшим, в частности, о неверном и чисто внешнем понимании подражания Христу, приведшем к тому, что «западный человек околдован "десятью тысячами" вещей, он видит отдельное, он в плену у "Я" и вещи, и пребывает без сознания о глубоком корне всяческого бытия»[7]. И именно утрата «сознания о глубоком корне всяческого бытия» превращает любую попытку подражания Христу, осуществляемую на Западе, в чисто внешний и даже фиктивный факт. Разъясняя и обосновывая эту мысль, Юнг пишет, что «требование "подражания" Христу, а именно требование следовать образцу и уподобляться ему, должно иметь целью развитие и возвышение собственно человека — внутреннего человека, а становится для поверхностного и склонного к механической формулообразности верующего внестоящим объектом культа, которому как раз посредством почитания воздвигается препятствие для того, чтобы проникать в глубины души и претворять последнее в образец соответствующей целостности. Тем самым божественный посредник как образ остается снаружи, а человек — фрагментом, не затронутым в своей глубочайшей природе. Конечно, Христу можно подражать вплоть до стигматизации, но при этом подражающий даже приблизительно не следует образу и его смыслу. Ибо речь идет не о простом подражании, которое-то и оставляет человека непреображенным и тем самым является простым артефактом. Скорее, речь идет о воплощении образца собственными средствами — Deo concedente — в сфере индивидуальной жизни. Западная, объективирующая манера склонна к тому, чтобы оставлять Христа как «образец» в его предметном аспекте и тем самым лишать его таинственной соотнесенности с внутренним человеком. Это предубеждение дает повод, например, протестантским интерпретаторам толковать относящееся к Царству Божьему Σντοε νμων ... как "между вами" вместо "в вас"»[8]. Эта «объективирующая», отчуждающая от глубинного корня бытия манера западного мышления, став доминирующим фактором современного сознания, а вместе с тем и современной музыкальной медиевистики, превратилась в непроходимое препятствие на пути постижения древнерусского богослужебного пения, цель которого состоит как раз в слиянии с глубинным корнем бытия. Однако дело заключается не столько в том, что подражание Христу приняло на Западе чисто внешние, метафизически выхолощенные формы, сколько в том, что концепция подражания Христу уже сама по себе заключает отчасти семя отчуждения и отстраненности, противоречащее идее слияния и соединения. Подражание ни в коем случае нельзя представлять как соединение, ибо его смысл заключается в перенесении качеств некоего образца на то, что этому образцу подражает. Даже если представить себе абсолютное совпадение, при котором подражающий воспримет все качества образца, то и тогда можно будет говорить лишь о наличии образца и его точной копии, но никак не об их слиянии и соединении. В противовес западной концепции подражания Христу, предопределившей состояние современного сознания, восточная Церковь исповедует идею слияния с Христом через обожение человека. Являющееся центральным понятием православной аскетики обожение, или теозис, представляет собою по существу единственно возможную адекватную реакцию человека на факт вочеловечивания Бога, что подчеркнуто в классической формуле святого Афанасия Великого: «Бог вочеловечился, чтобы человек обожился». В обожении осуществляется сверхмыслимое, таинственное соединение непостижимой нетварной природы Бога с тварной природой человека, что приводит уже не к изображению божественной природы в человеке через подражание, но к преображению Богом человеческой природы через соединение. Это противостояние концепций подражания Христу и обожения представляет собой лишь внешнее проявление более глубинного противостояния изначальных интуиций, по-разному воспринимающих факт религиозного опыта. Религия как связь (religare) человека с Богом может ощущаться или как художественная данность, осуществляющая связь через подражание, или же как аскетическая данность, осуществляющая связь через соединение. Таким образом, в самом схематическом и упрощенном виде единый акт веры может быть явлен или в формах художественной реализации — таков путь западной Церкви, или же в формах аскетической реализации — таков путь восточной Церкви, в результате чего богопознание и аскетика превращаются на Западе в художественный факт, в то время как на Востоке мирообустройство и все виды художественной деятельности превращаются в аскетический факт. В современном мире почти что полностью возобладал западный вариант реализации христианской идеи. Ведь если даже в православной дореволюционной России книга Фомы Кемпийского «О подражании Христу» переиздавалась более пятнадцати раз, то что можно сказать о странах католической или протестантской ориентации, породивших саму идею подражания Христу? С точки зрения современных западных конфессий, концепция обожения представляет собой вредное еретическое заблуждение: с точки зрения просвещенного позитивного разума, идея соединения человека с Богом оценивается как дикая, варварская фантазия, как плод темного безграмотного религиозного чувства. Воспитанное на этих воззрениях современное сознание уже не в состоянии воспринять идею обожения во всей ее актуальности, оно попросту не может представить, что обожение есть реальный факт, реально переживаемый человеком в процессе православного аскетического подвига. Однако тот, кто не принимает реальности обожения, навсегда закрывает перед собой путь к постижению древнерусского богослужебного пения, ибо пение это есть не что иное, как только средство, предназначенное для достижения состояния обоженности. Вот почему современное сознание в своем нынешнем состоянии изначально не способно к познанию древнерусского богослужебного пения, и для того, чтобы обрести эту способность, ему необходимо измениться, отказаться от привычных устоев и принципов, выйти за очерченные ранее границы и постараться перейти от художественной интуиции к интуиции аскетической. Только подобным изменением сознания может быть положено начало истинного постижения древнерусского богослужебного пения, представляющего собой православную аскетическую дисциплину. Таинственное соединение тварной человеческой природы с непостижимой, нетварной божественной природой, составляющее сущность обожения, требует от человека выхода не только за пределы собственного естества, но и за пределы тварного бытия. Это исхождение из тварного в нетварное, определяемое в текстах Ареопагитик термином «экстаз», достигается длительным приуготовлением и тщательным очищением всего человеческого существа, сближающегося с Богом. Собственно, в этом приуготовлении и заключается суть аскетики вообще и богослужебного пения в частности. Экстатическое исхождение из себя навстречу Богу, так же, как и подготовка к этому акту, не может быть сведена лишь к интеллектуальному, нравственному или физическому усилию, но требует усилия всего человеческого существа, задействования всех его уровней и возможностей. Вот почему аскетика может быть определена как процесс, приводящий все силы и уровни человеческого существа в такой порядок, при котором возникают реальные предпосылки для соединения человека с Богом. Это определение с полным правом может быть распространено и на древнерусское богослужебное пение. Но если согласиться с тем, что богослужебное пение есть процесс, упорядочивающий деятельность всех уровней, образующих человеческую природу, то придется признать, что строение человека со всей необходимостью должно предопределять природу богослужебного пения и обусловливать его строение. А это значит, что ключ к уразумению природы древнерусского богослужебного пения заключается в знании строения человека. По учению Православной Церкви, человек трисоставен — он состоит из тела, души и духа, о чем Священное Писание говорит следующее: «Сам же Бог мира да освятит вас во всей полноте, и ваш дух и душа и тело во всей целости да сохранится без порока в пришествие Господа нашего Иисуса Христа» (1 Фес. 5, 23). В этих словах Апостола Павла сконцентрирована вся суть православной аскетики, ибо в них говорится о встрече человека с Христом и о том, каким должно быть естество человека, встречающего Христа. Пришествие Господа нашего Иисуса Христа здесь следует понимать не только как конец истории, знаменующийся грозным вторым пришествием, но и как пришествие, которого сподоблялись и сподобляются отдельные подвижники в процессе православного аскетического подвига, находясь еще в этой жизни и в этом мире. Таким образом, пришествие — это есть не только факт мировой истории, но и факт, раскрывающийся в личном, внутреннем опыте православной жизни. Человек, поставленный перед лицом этого факта, должен участвовать во встрече с Христом всем своим существом, «во всей полноте», но эта Богом освященная полнота обеспечивается только сохранностью и целостностью каждого отдельно взятого уровня, образующего человеческую природу, то есть сохранностью духа, души и тела. Именно в этом сохранении без порока духа, души и тела и заключается назначение аскетики, функция которой сводится к сознательному контролю за всеми процессами, протекающими на духовном, душевном и телесном уровнях, а также к правильной координации этих процессов между собой. Конечною же целью аскетики следует считать целенаправленное приготовление духа, души и тела к встрече с Богом. Если разделение единого человеческого существа на телесный и душевный уровень может быть вполне понятным современному человеку и даже не входить в особое противоречие с его устоявшимися представлениями, то факт существования третьего уровня — и именно духовного уровня, или духа — с очень большим трудом воспринимается в наши дни. Вот почему необходимо хотя бы в нескольких словах сказать о взгляде Православной Церкви на природу человеческого духа. Дух, или духовный уровень, представляет собой ту область человеческого существа, в которой происходит непосредственное соприкосновение или встреча человека с Богом. Бог, являющийся Духом, может быть постигнут только духовно, о чем говорит сам Христос в беседе с самарянкой: «Бог есть дух, и поклоняющиеся Ему должны поклоняться в духе и истине» (Ин. 4, 24). Бог, будучи выше всего чувственновоспринимаемого и умопостигаемого, пребывает по ту сторону человеческого бытия и мышления, в силу чего «ни чувства, ни воображение, ни представления, ни имя, ни разум, ни осязание не могут коснуться Его сущности, ни даже приблизиться к Ней»[9]. Однако, поскольку все выше перечисленные силы и способности относятся к душевному уровню человеческой природы, то совершенно очевидно, что душа сама по себе не имеет возможности войти в непосредственное соприкосновение с Богом, но может иметь лишь некие опосредованные представления об этом соприкосновении. Более того, имея постоянный навык общения с миром, душа переносит представления, почерпнутые в этом навыке, в сферу духовного, в результате чего возникают самые нелепые фантазии и домыслы. «Душевный человек не принимает того, что от Духа Божия, потому что он почитает это безумием; и не может разуметь, потому что о сем надобно судить духовно» (1 Кор. 2, 14). Только там, где душа умолкает, где происходит отстранение от деятельности чувств и разума и от всего чувственновоспринимаемого и умопостигаемоего, а также и от всего сущего и не сущего, отворяются двери духа, и человек вступает в области духовного соприкосновения с Богом, ибо Бог открывается только тем, «кто, отвратившись от всего как чистого, так и не чистого и пройдя все ступени божественных совершенств, оставляя все божественные звуки, озарения, небесные глаголы, вступает во Мрак, где, как сказано в Писании, воистину пребывает Тот, кто запределен всему сущему»[10]. Этот мистический мрак неведения есть занавес, отгораживающий все тварное, все телесно-душевное от той сверхмыслимой и сверхчувствительной области, куда вступает человек посредством духа. Вот почему можно утверждать, что дух человека есть око, которое непосредственно созерцает присутствие Бога. Однако было бы наивным полагать, что такое созерцание присуще человеку постоянно, ибо для того, чтобы око духа открылось и обрело способность созерцать, нужны огромные усилия, но именно в обретении этой способности и заключается цель жизни каждого православного христианина. «Истинная цель жизни нашей христианской состоит в стяжании Духа Святого Божьего, — говорит преподобный Серафим Саровский, — пост же и бдение, и молитва, и милостыня, и всякое Христа ради делаемое доброе дело суть средства для стяжания Святого Духа Божьего»[11]. Таким образом, око духа открывается только в результате телесных и душевных трудов, в которых заключается предназначение тела и души и которые составляют область аскетики в общепринятом смысле этого слова, — аскетики как дисциплины, как системы ограничений и упражнений души и тела, выводящих человека из тиранического подчинения миру. Пост и бдение обусловливают систему телесных действий, приводящих человека в состояние независимости от телесного диктата мира. Независимость от телесного и душевного диктата мира располагает человека к молитве, оплодотворяющей его жаждой соединения с Богом и подводящей его к мистическому мраку неведения, куда человек и вступает своим духом для встречи с Богом. Таким образом, тело и душа, выполняя каждый свое задание, наравне с духом принимают участие во встрече с Богом, ибо без трудов души и тела око духа не откроется, и человек так и не встретится с Богом. Являясь аскетической дисциплиной, охватывающей всю полноту человеческого существа, древнерусское богослужебное пение представляет собой единый процесс, протекающий одновременно на трех уровнях, соответствующих телу, душе и духу человека. Под телом богослужебного пения следует разуметь конкретные мелодии богослужебных песнопений, вернее, всю сумму этих мелодий, образующих мелос богослужебной певческой системы. Мелодии эти, воспроизводимые голосом, воспринимаемые слухом, письменно фиксируемые сначала в рукописных, а затем и в печатных богослужебных книгах, образуют физическое звуковое тело, обладающее конкретным акустическим и физиологическим существованием. Именно это звуковое тело и является объектом изучения современных ученых-медиевистов. Однако, концентрируя все исследовательское внимание на физически слышимом уровне системы богослужебного пения и не принимая в расчет причины, вызывающие к жизни конкретные звуковые формы, эти ученые подобны врачам, никогда не покидающим помещений анатомического театра и не знающим, как ведет себя тело, оживленное душой. Но что для человеческого тела есть душа, то для мелоса богослужебной певческой системы есть Типикон, или Устав, ибо именно Типикон, содержащий в себе указания, касающиеся порядка, соединения и распределения богослужебных действий, текстов и мелодий при совмещении различных богослужебных кругов, объединяет разрозненные песнопения в единое живое целое конкретной церковной службы. Если богослужебные певческие книги осуществляют лишь классификацию богослужебных мелодий, распределяя их по типам песнопений, и кодифицируют весь мелодический материал, то Типикон вдыхает жизнь в этот материал, организуя его в определенный живой порядок, или чин, выполняя тем самым функцию основного формообразующего фактора. Без Типикона богослужебные певческие книги превращаются в простой набор разрозненных песнопений, и поэтому вне Типикона певческая система не может ни функционировать, ни быть понятой, как не может быть понято поведение человека без знаний основ психологии. Сам же Типикон — чин, порядок или свод предписаний, регламентирующих, когда, каким образом и в какой последовательности должно возносить молитвы Господу нашему Иисусу Христу, Пресвятой Богородице, Честному Животворящему Кресту, Силам Бесплотным и всем Святым, — можно рассматривать как раскрытие, или разворачивание в литургическом времени, порождающем все многообразие богослужебных форм, сокровенной Иисусовой молитвы — «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешнаго». На эту мысль наводит одно из приложений Следованной Псалтири, которое обращено к не умеющим читать «простецам» или к людям, по тем или иным причинам пропустившим церковную службу, и в котором указывается точное количество Иисусовых молитв, должных быть произнесенными за ту или иную пропущенную или невычитанную службу. Таким образом, все молитвенное многообразие, регламентируемое Типиконом, может быть сведено к повторению одной Иисусовой молитвы, а Иисусова молитва рассматривается как зерно, из которого вырастает грандиозное дерево молитвословий Типикона. Почитаясь молитвою молитв, моделью и основой всех молитв, Иисусова молитва представляет собой фундамент восточной святоотеческой аскетики. Называемое часто даже не молитвой, но умным деланием, совершение Иисусовой молитвы должно протекать тайно, без произнесения слов и без представления каких-либо образов в тишине сердца. Это сокровенное умное делание есть не что иное, как буквальное исполнение евангельских слов: «Ты же, когда молишься, войди в комнату твою и, затворив дверь твою, помолись Отцу твоему, Который втайне...» (Матф. 6, 6). Согласно святоотеческому учению, потайной комнатой (кельей) является сердце человека, куда нужно войти, затворив дверь от всех земных образов и представлений, чтобы молитва, выйдя за пределы чувств и понятий, сделалась для мира тайной, непостижимой молитвой. Однако, войдя в потайную клеть сердца, человек тут же обретает вход в Царство Небесное, о чем пишет преподобный Исаак Сирин: «Постарайся войти во внутреннюю клеть твою и узришь клеть небесную. И первая и вторая — одно; одним входом входишь в обе. Лествица в Небесное Царство находится внутри тебя, она существует таинственно в душе твоей»[12]. Лествицей в Небесное Царство, находящейся внутри человека, является тайное, хранимое от всего земного творение Иисусовой молитвы. Это крайне трудный, достижимый очень немногими молитвенный подвиг есть тот живоносный источник, из которого черпают творческие силы все виды православной художественной деятельности, и именно творение этой молитвы образует духовный уровень богослужебной певческой системы. Тот факт, что в нашем мире возможна чисто духовная молитва, творимая без произнесения слов и без привлечения образов и представлений, т. е. возможен чисто духовный процесс, многим может показаться фантастическим и даже невероятным, ибо современный человек это преимущественно душевный человек, который не принимает того, что от Духа Божия, так как почитает это безумием. Современное сознание настолько затерло религиозные истины, что совершенно перестало воспринимать их изначальное безумие, а вместе с тем каждый глубокий религиозный прорыв есть безумие, с точки зрения мира. Безумны иудеи, уходящие в пустыню из обжитого цивилизованного пространства, безумны отроки, воспевающие в пылающей печи, безумен пророк Иона, прославляющий Господа во чреве кита. Вне этого высокого безумия не может быть подлинного проявления веры. Собственно говоря, и любой значительный творческий акт в художественной сфере также непременно несет в себе элемент этого безумия. Вот почему можно утверждать, что аскетика есть безумие, поставленное на профессиональную, художественную основу и ставшее тем самым высочайшим художеством, или художеством из художеств. Утрата человеком этого высокого безумия приводит к утрате ощущения глубины бытия, а утрата ощущения глубины бытия приводит к тому, что актуальное присутствие духа в человеческом существе не переживается уже как живой реальный факт, но воспринимается как некая умозрительная метафора. И хотя сейчас очень много говорится о духовности, о духовном и о духе, однако на самом деле всякий раз происходит или несознательная подмена духовного душевным, или же сознательная симуляция духовных явлений на душевном уровне, ибо, не имея живого духовного опыта, осуществимого только в аскетике, человек не может судить ни о чем духовном. Для того чтобы человек, состоящий из тела, души и духа, мог творить чисто духовную молитву, тело и душа должны быть приведены в состояние, создающее условия для осуществления такой молитвы, должны способствовать действию духа и соответствовать ему, что может быть достигнуто только аскетической практикой. Усилия тела и души, направленные к возбуждению действия духа, в Евангелии сравниваются с разжиганием огня: «Огонь пришел Я низвесть на землю, и как желал бы, чтобы он уже возгорелся!» (Лк. 12, 49). Бог жаждет возжечь дух в человеке, но человек далеко не всегда готов к этому. Человек же, в котором Бог возжег пламя духа, становится подобен светильнику, и обязанность такого человека заключается в поддержании в себе постоянного горения. «Духа не угашайте» (1 Фес. 5, 19) — эти слова Апостола Павла являются призывом к неусыпному обереганию пламени Иисусовой молитвы, ровное горение которой внутри человека освещает не только всего человека, но и все то, что находится вокруг него. Действие Иисусовой молитвы превращается в пронизывающий все и вся единый молитвенный флюид, преображающий душу, тело, самое жизнь и всякое явление, попадающее в поле этой жизни. Преображенная под воздействием молитвы жизнь порождает совершенно особый вид творчества, которое оперирует уже не преходящим обликом мира и его явлениями, но способно созерцать их сокровенный вечный лик. Такое творчество апеллирует не к предметам и явлениями, ставшим красивыми благодаря своему участию в Красоте, но к самой Красоте, делающей красивыми предметы и явления мира. В результате все созданное подобным образом, хотя и находится в зависимости от пространственно-временного каркаса видимого мира, но, воспроизводя параметры иного, молитвенного времени — пространства, выводит человека за пределы всего чувственновоспринимаемого и умопостигаемого, являя собой символ того сверхчувственного и сверхмыслимого состояния, о чем сказано в Писании: «Не видел того глаз, не слышало ухо, и не приходило то на сердце человеку, что приготовил Бог любящим Его» (1 Кор. 2, 9). Подобно тому, как инородное тело, попавшее в живую раковину, становится центром образования жемчужины, так и чисто духовное творение Иисусовой молитвы, оказавшись в психофизическом мире, образует вокруг себя жемчужину церковной культуры, которая представляет собой живой, осязаемый символ состояния, упомянутого в Писании, и одним из составляющих компонентов которой является богослужебное пение Московской Руси. То, что Иисусова молитва есть необходимое условие и основание богослужебной певческой системы, было подмечено еще преподобным Григорием Синаитом, которому принадлежат следующие слова: «Надлежит, по образу жизни нашей, Ангельскому быть и пению нашему, а не плотскому. Гласное пение [то есть пение, производимое голосом. — В.М.] есть указание на вопль умный внутри»[13]. Называя Иисусову молитву умным воплем, преподобный Григорий Синаит подчеркивает тот факт, что истинная молитва должна быть воплем к Богу или таким призыванием Бога, которое осуществлялось бы с максимальным напряжением всех человеческих сил. Однако, поскольку Бог есть Дух, то и вопль этот должен быть не телесным, но духовным, или умным воплем, и направлен не во вне, а внутрь, ибо встреча с Богом происходит в глубинах человеческого существа. Пение, воспроизводимое голосом и воспринимаемое слухом, должно являться лишь обозначением или указанием на наличие этого неслышимого вопля, производимого внутри. Там же, где нет Иисусовой молитвы, где нет умного вопля, нет надобности и во внешнем указании на него, и стало быть, пение, не обусловленное молитвой, есть уже не богослужебное пение, но что-то совсем иное. Однако умный вопль может не только иметь или не иметь место, но и обладать различными степенями силы и интенсивности проявления, влияющими на силу и интенсивность слышимого пения. Таким образом, состояние богослужебного пения, его чистота, глубина и интенсивность находятся в прямой зависимости от чистоты, глубины и интенсивности Иисусовой молитвы, в силу чего оценка качества богослужебных мелодических структур может быть произведена на базе оценки качества молитвенного процесса. Ключом же к пониманию качества молитвенного процесса может послужить святоотеческое учение о качественных градациях молитвы, в наиболее концентрированном виде сформулированное преподобным Симеоном Новым Богословом в концепции «трех образов молитвы». Изложение этой концепции преподобный Симеон Новый Богослов строит по восходящей линии, двигаясь от низшего образа молитвы к образу высшему, причем основным показателем каждого образа молитвы является место ума, занимаемого им в молитвенном процессе. Первый образ молитвы состоит в том, что молящийся возводит свой ум на небо, воображая блага небесные, чины ангелов, обители святых и другие возвышенные и святые образы, которыми подвигает все свое существо, всю свою жизнь к лучшему, возвышенному и святому. Здесь молитвенный процесс протекает на уровне чувств, представлений и мысленных образов. Вот почему, хотя молящийся такой молитвой и может порой испытывать самые возвышенные и божественные переживания или даже исторгать из себя потоки блаженных слез, на самом деле в этом случае истинное соприкосновение с Богом не может быть достигнуто, ибо Бог, превышающий всякий образ и всякое представление, не может быть достигнут ни чувством, ни мыслью. Такая молитва, называемая святыми отцами «чувственной», или «мечтательной», свойственна новоначальным, и если она будет практиковаться постоянно, почитаясь пределом молитвенного подвига, то может привести в конце концов к прелести, к душевным и умственным расстройствам. Если в процессе молитвы первого образа ум, будучи возведен на небо, хотя и находится в состоянии возвышенном, но в то же время остается в умопостигаемом и чувственновоспринимаемом, то второй образ молитвы характеризуется собиранием ума и устранением его от всего чувственного и умопостигаемого путем концентрирования внимания только на повторении слов Иисусовой молитвы. Сущность этого образа молитвы заключается в непрестанной брани с приходящими извне мыслями и чувствами, отвлекающими от слов молитвы, и в постоянном удержании ума от блуждания по суетным вещам мира сего. Отличительной же чертой такой молитвы является то, что происходит она в голове. «Человек, молящийся так, — пишет преподобный Симеон, — подобен ведущему брань с врагами своими ночью в темноте, который слышит голоса враговсвоих и принимает удары от них, но не может ясно видеть, кто они такие, откуда пришли, как и для чего бьют его, потому что сам пребывает в голове, а помышления злые исходят из сердца. Он и не видит их, так как не внимает сердцу»[14]. Именно сердце заставляет скитаться ум по вещам мира, и покуда сердце не объято молитвенным подвигом, умственная брань против всего чувственновоспринимаемого и умопостигаемого может продолжаться до бесконечности без всякого успеха — в этом проявляется неполнота второго образа молитвы. «Впрочем, — пишет преподобный Симеон, — он лучше первого, как лучше ночь лунная ночи темной, в которую не светит луна»[15]. Описание третьего образа молитвы преподобный Симеон предваряет следующим замечанием: «Третий образ воистину дивен есть и неудобоизъясним, и для тех, которые не знают его опытно, не только не удобопонятен, но кажется даже невероятным; и они не верят, чтобы подобная вещь была на деле»[16]. «Невероятность» третьего образа молитвы проистекает от того, что в процессе этой молитвы ум, нисходя в сердце и водворясь в нем, входит во внутреннюю тайную клеть и, закрывая за собой дверь от вещей и предметов мира, делается недоступным для умозаключений и чувственных восприятий, что заставляет душевного человека, не принимающего ничего духовного, почитать такую молитву попросту несуществующей. Молитвенно водворяя свой ум в сердце, человек вступает в «мистический мрак неведения», в котором происходит не чувственное или мысленное, не мечтательное, не воображаемое, не мнимое, как в предыдущих образах молитвы, но действительное и истинное соприкосновение с Богом, превышающим всякий образ и всякое представление. Именно здесь осуществляется тайна живого опыта Богопознания, не имеющего ничего общего ни с какими-либо умозрениями, ни с философскими концепциями, ни с научными представлениями, ни с художественными вдохновениями и ни с чувственными фантазиями; именно здесь человек непосредственно познает благость Господню, буквально исполняя слова Писания: «Вкусите, и увидите, как благ Господь!» (Пс. 33, 9). Это «вкушение», являющееся пределом и венцом молитвенного подвига, и есть истинная молитва в православном понимании, в то время как молитвы первого и второго образов есть или же стадии приближения к ней, или же стадии ее утраты. Поскольку только в молитве третьего образа происходит истинное соединение человека с Богом, то только такая молитва может стать причиной возникновения обоженных форм организации жизни и сделаться основанием обожения вообще всего жизненного процесса. В свою очередь, только такой обоженный жизненный процесс, зафиксированный Типиконом, может организовать разрозненные мелодические структуры в единый, живой мелодический чин, образующий звуковой уровень системы богослужебного пения, в то время как молитвы первого и второго образов представляют собой стадии разрушения богослужебного пения как единой целостной системы и превращения этой системы в музыку. Но если богослужебное пение можно определить как звуковой материал, организованный молитвой, а музыку как звуковой материал, не основанный на молитве и не имеющий с молитвой никаких связей, то наличие качественных градаций молитвы подразумевает наличие промежуточных, переходных стадий между богослужебным пением и музыкой. Этот вывод может быть продемонстрирован на конкретных примерах. Молитва третьего образа, или молитва погружения ума в сердце, порождает собственно богослужебное пение, конкретными проявлениями которого могут служить византийское осмогласие, западное григорианское пение и древнерусская богослужебная певческая система. Их основополагающим принципом является строгая, чисто вокальная монодийность, в которой каждая мелодическая структура закреплена за определенным текстом, временем, литургическим действием и обусловлена конкретной богослужебной ситуацией. Их мелодизм сцементирован единым интонационно-ритмическим строем, который вместе с монолитностью монодии является воплощением того Единства, которого достигает ум, молитвенно водворенный в сердце и освободившийся от множественности мира. Молитва второго образа, или молитва собирания ума и борьбы с помыслами, порождает богослужебное пение, переставшее быть единым мелодическим чином, распавшееся на фрагменты и в большей или меньшей степени подвергшееся смешению с музыкальной стихией, конкретным проявлением чего может служить западноевропейская полифония ХI–ХVI веков и в особенности творчество нидерландских полифонистов Окегема, Обрехта и Жоскена Депре. Отличительной особенностью этой полифонии является метод работы с cantus firmus’ом, несущим в себе литургическое начало и представляющим собой стержень, организующий свободные голоса и тем самым объединяющий вокруг себя всю полифоническую ткань. Здесь уже нет однозначной привязанности полифонической структуры к тексту или к богослужебной ситуации, ибо каждый текст, каждая ситуация так же, как и каждый фрагмент литургической мелодии, могут иметь множество полифонических интерпретаций. Это допущение множества и работа по сведению множества к единству через подчинение полифонической ткани единому cantus firmus’у, через соблюдение гармонической и числовой пропорциональности части и целого, через стремление каждого отдельного произведения к совершенному архитектоническому единству является воплощением той мужественной борьбы с помыслами и того собирания ума, которые и составляют суть второго образа молитвы. Молитва первого образа, или молитва возведения ума на небо, порождает уже не богослужебное пение, но музыку с остаточными элементами богослужебной певческой системы, конкретным проявлением чего может служить музыка барокко и, может быть, в особенности церковные произведения Монтеверди. Отличительной особенностью этой музыки является индивидуализация мелодии, связанная с повышением интереса к чувственной выразительности, постепенная кристаллизация понятия темы как индивидуального и мелодического образования и широкое применение инструментальных принципов работы с материалом, представляющих собой чистую, никак не связанную с молитвой манифестацию стихии переживаний. Даже произведения, предназначенные для богослужебной практики, не рассматриваются уже как часть богослужебного чина, но превращаются в самоценную, самозначащую и в себе законченную вещь. Память о молитвенном континууме сохраняется только в соединении различных музыкальных циклов под крышей одного опуса, примером чего могут служить Concerti grossi Корелли и Генделя, объединение сонат и сюит в суперциклы у Вивальди, Телемана и Баха. Эта индивидуализация, наложенная на традиционную типизацию, эта эмоциональная очерченность каждого произведения, части и даже фрагмента, эта возбужденность, аффектация и склонность к подражанию природным и душевным явлениям есть следствие того пребывания ума во внешних, хотя и в возвышенно-божественных, образах, которое и составляет суть первого образа молитвы. Если три образа молитвы рассматривать как три уровня погружения в молитвенную реальность, то первый образ молитвы нужно будет признать пограничной областью, за которой кончается реальная молитва и начинается молитва мнимая, эрзац-молитва, или же процесс, берущий на себя функцию молитвы. Тот факт, что Бог постепенно становится гипотезой, в которой, по словам Лапласа, общая картина вселенной не нуждается, еще не означает принципиального, сознательного атеизма. Перед тем, как окончательно ввергнуться в пучину богооставленности, человек непременно переживает период постцерковных, гуманистических форм религиозности — веры в высшую справедливость, в высший разум, в мировую душу, в величие человека или природы, причем отдельные виды художественной деятельности воспринимаются в этом случае как служение или как молитва, обращенная к этим ценностям. Вот почему многие музыканты переживают процесс музицирования как молитву, и именно эта гуманистическая, или пантеистическая молитва, являющаяся по сути мнимой, но ощущаемая ими в качестве реальной, образует суть той западноевропейской музыки, основу которой заложили великие венские классики. Квинтэссенцией этой музыки является диалектическое противостояние главной и побочной партии в сонатном Allegro, которое воссоздает открывшуюся европейскому взору драматическую картину психических, исторических и природных процессов с возможным включением в образующуюся картину и Бога, хотя в этом последнем и нет жесткой необходимости. Композитор выражает свое видение мира и, как бог-творец, творит собственный звуковой мир, в котором музыка становится в конце концов и молитвой и тем Богом, гипотетичность которого превращает саму молитву в мнимую величину. Мнимость молитвы и гипотетичность Бога заложены в изначальной замкнутости сонатной формы, никак не связанной с богослужебным чином, а потому и не имеющей выхода в духовный молитвенный континуум. Если в ренессансной полифонии связь с чином, обеспечивающая этот выход, еще как-то сохранялась в виде литургического cantus firmus’а, а в барочной музыке та же связь в еще более ослабленной степени проявлялась в виде типизации мелодического материала, примером чего могут служить баховские мотивы радости, скорби и других эмоциональных состояний, то диалектическое противостояние главной и побочной темы, будучи сугубо музыкальным, никак не связанным с богослужебным чином явлением, замыкается на конкретике предметов и явлений мира, через призму которых живой молитвенный континуум воспринимается или как дурная бесконечность, или как умозрительные абстракции всеобщего счастья, всеобщего добра или величия человека. Вот почему даже такие по видимости обращенные к Богу произведения, как «Реквием» и мессы Моцарта, «Торжественная месса» Бетховена или «Реквием» Верди, несмотря на внешнюю связь с богослужебными формами, по сути дела являются теми же симфоническими или оперными полотнами, находящимися в сфере высоких страстей и философских концепций, но не имеющими никакого отношения ни к одному из трех образов молитвы. В то же время невозможность реального достижения молитвенного континуума средствами оперно-симфонических форм еще не означают того, что с помощью этих форм нельзя добиться искусной имитации или изображения молитвенного процесса. Одним из примеров гениальной подделки молитвенного континуума являются I и III акты «Парсифаля», но даже и в этом случае не может идти речи о реальной молитве. Этот предварительный и крайне приблизительный исторический набросок превращения богослужебного пения в музыку имеет целью внести еще одно уточнение в разграничение богослужебного пения и музыки. Опустив промежуточные стадии ренессансной полифонии и барочной музыки, соответствующие второму и первому образам молитвы, можно обнаружить новый аспект этого противостояния, заключающийся в отношении богослужебного пения и музыки к молитве. Богослужебное пение можно определить как тело молитвенного континуума, и как таковое оно немыслимо и неосуществимо вне молитвы. Музыка же находится вне молитвенного континуума и, не имея никаких точек соприкосновения с ним, изначально не способна воссоздать реальный молитвенный процесс, хотя и располагает богатыми возможностями для осуществления имитации этого процесса. Таким образом, причастность к молитве есть то, что отличает богослужебное пение от музыки и превращает богослужебное пение в искусство из искусств и художество из художеств, в то время как музыка, отпавшая от молитвенного процесса, представляет собой художество как таковое, или искусство само по себе. На предыдущих страницах говорилось о тех трудностях, с которыми должно сталкиваться современное сознание в процессе исследования древнерусского богослужебного пения, однако разговоры эти носили в основном общий, установочный характер. Теперь же со всей конкретностью и определенностью можно обозначить корень всех ожидаемых нами затруднений: это Иисусова молитва, творимая без произнесения слов и без произведения образов и представлений. Факт подобной молитвенной практики трудно совместим с современными представлениями, ибо, не будучи ни философским умозрением, ни научным анализом, ни эстетической интуицией, ни нравственной работой, практика Иисусовой молитвы не укладывается ни в одну из форм деятельности современного сознания и, оказываясь вне сферы его возможностей, просто не может быть схвачена им. Но именно эта ускользающая от акта познания практика и является основным жизнетворным началом и фундаментом как древнерусской культуры вообще, так и древнерусского богослужебного пения в частности. Вот тут-то и коренится основная трудность, заключающаяся не столько в том, чтобы примирить сознание с фактом Иисусовой молитвы, сколько в том, чтобы понять, каким образом молитвенный процесс, последовательно уходящий от всего умопостигаемого и чувственновоспринимаемого, становится причиной возникновения конкретных культурных форм и звуковых структур. В самом деле: каким образом уход от форм превращается в формы? Ответ на этот вопрос, составляющий следующий шаг в познании древнерусского богослужебного пения, может быть получен только при переходе от статической картины, констатирующей наличие трех уровней певческой системы, к картине динамической, отображающей взаимодействие уровней между собой. Только такой динамический подход может привести к живому пониманию богослужебного пения Московской Руси, переживаемого как одна из форм существования Иисусовой молитвы.2. О втором уровне богослужебной певческой системы
Переходя от статического описания системы богослужебного пения к описанию динамическому, мы вступаем в область взаимодействия различных уровней певческой системы, что позволяет рассматривать эти уровни как стадии единого процесса развертывания Иисусовой молитвы. Начальным моментом развертывания молитвенных уровней является возникновение Типикона, и только вскрыв механизм этого возникновения, мы сможем получить ключ к пониманию мелодических структур, составляющих телесный уровень богослужебной певческой системы. Подобно тому, как «Предсущий является началом и пределом всего существующего: началом — в качестве причины, пределом же — в качестве цели»[17], так и Иисусова молитва, как молитва-образец, молитва-источник, молитва-венец всех молитв, является началом и пределом Типикона, построенного по образцу (τυπικος — «следующий образцу») Иисусовой молитвы и представляющего собой свод образцов молитвенных последований. Типикон возникает из Иисусовой молитвы, как из единого источника молитвенной энергии, и стремится к ней, как к пределу и цели всякого молитвенного подвига. Процесс развертывания Иисусовой молитвы в Типикон может быть описан при помощи прокловской триады пребывания, исхождения и возвращения, отображающей диалектику взаимоотношения единого и многого. Конкретное раскрытие смыслов, заложенное в единообразном повторении слов Иисусовой молитвы, превращается в молитвенное многообразие, регламентируемое Типиконом, и через приведение этого многообразия к упорядоченному единству молитвенного континуума, осуществляемому Типиконом же, снова возвращается к первоначальному единообразию, присущему Иисусовой молитве. С этой точки зрения, Типикон может быть понят как эманация Иисусовой молитвы, а переход Иисусовой молитвы в Типикон и Типикона в Иисусову молитву может рассматриваться как процесс круговращения, являющийся неотъемлемым свойством всякой эманации, согласно формуле Прокла, утверждающей, что «все эманирующее из чего-то и возвращающееся имеет циклическую энергию»[18]. В то же самое время в соотношении Иисусовой молитвы и Типикона можно увидеть действие герменевтического круга, регулирующего противоречия между целым и его частями. Однако в православной аскетической практике идея кругообращения обретает неожиданно конкретное, жизненное содержание, ибо, согласно святоотеческому учению, молящаяся душа совершает именно кругообразное движение, что подтверждается в аскетическом опыте и о чем свидетельствует следующий текст «Ареопагитик»: «Души же движение бывает кругообразным, когда она, отвращаясь от внешнего мира, уходит внутрь себя и, сосредоточивая воедино свои разумные силы, пребывает как бы в некотором постоянном круговращении, посредством которого она и отвращается от множественности внешнего мира и сначала собирается в себе самой, затем же, как бы обрев внутреннее единство, сводит воедино объединяющие силы единения, чтобы направиться к все превышающему Прекрасному и благому, самотождественному, безначальному и бесконечному»[19]. Этот путь круговращения, по которому душа идет от множественности внешнего мира к внутреннему духовному единству, противоположен пути прямолинейного движения, следуя по которому, душа, обращаясь во вне, вступает в соприкосновение со множеством вещей внешнего мира, и именно навык этого душевного кругообращения составляет суть аскетической дисциплины. Интересно отметить, что факт кругообразных движений, совершаемых душой, стремящейся погрузиться в себя, подтверждается и некоторыми современными исследованиями. Так, пытаясь проследить направление движения сознания через анализ содержания сновидений, Юнг приходит к выводу: «Этот путь не прямолинейный, а, по всей видимости, цикличный. Точное знание доказало, что это спираль: мотивы сновидений через некоторые промежутки все вновь возвращаются к определенным формам, которые своим характером указывают на центр. Сновидения как манифестации бессознательных процессов вращаются или циркулируют вокруг середины и приближаются к ней со все более явственными и обширными амилификциями. Из-за многообразия символического материала поначалу трудно вообще увидеть здесь какой-нибудь порядок. При ближайшем рассмотрении ход развития обнаруживает себя как циклический или спиралевидный»[20]. Если круговращение, описанное Юнгом, является результатом стихийного, бессознательного погружения души в себя, то круговращение молящейся души есть сознательное, целенаправленное движение к единому внутреннему центру, куда не могут проникнуть ни чувства, ни мысли, ни представления и где осуществляется подлинное поклонение Богу в духе и истине. Представляя собой предельную смысловую структуру, слова Иисусовой молитвы являются последним рубежом, за которым кончается все словесное, все умопостигаемое и чувственновоспринимаемое, подойдя к которому, человеку не остается ничего другого, как только снова и снова повторять молитвенные слова, как бы стучась в дверь запредельного в надежде на то, что когда-нибудь эта дверь будет открыта. Повторение слов Иисусовой молитвы заставляет сознание, привыкшее постоянно плутать между предметами, переходя с одного на другое, вновь и вновь возвращаться к порогу беспредметного. Именно повторение слов Иисусовой молитвы образует круговое движение, и если человеку удается сконцентрировать все свое сознание в этой молитвенной формуле, то слившееся с Иисусовой молитвой сознание начинает молитвенно вращаться вокруг непроницаемого для мыслей и чувств духовного центра, проникнув в который, человек соединяется с Богом. Вовлеченное в круговращение молитвы сознание во всей полноте своего содержания превращается в единый молитвенный континуум, который можно представить как ряд расширяющихся концентрических кругов, охватывающих все более и более обширные области священных символов. На практике эти расходящиеся концентрические круги реализуются как суточный, седмичный и годичный богослужебные круги, каждый из которых расширяет информационную сферу Иисусовой молитвы за счет подключения различных групп явлений, в которых и через которые Христос призывается и прославляется. Молитвословия суточного круга с его службами первого, третьего, шестого и девятого часа расширяют информационное поле Иисусовой молитвы через подключение памяти о событиях последнего дня земной жизни Спасителя, ибо службы суточного круга соответствуют различным моментам этого дня. Так, служба первого часа соответствует моменту, когда Христос был приведен от Каиафы к Пилату. Служба третьего часа посвящена воспоминанию об осуждении Христа Пилатом, в шестой час вспоминаются крестные страдания, а служба девятого часа установлена в память крестной смерти Спасителя. Дальнейшее расширение информационного поля Иисусовой молитвы осуществляется в молитвословиях седмичного круга через подключения к ней прославления чинов, образующих Церковь Христову, ибо каждый день седмицы посвящен памяти и прославлению какого-то определенного чина. Понедельник посвящен Бесплотным Ангельским Силам, вторник — ветхозаветным пророкам, и особенно пророку и Крестителю Господню Иоанну, четверг — апостолам и преемникам их служения, суббота — всем святым и всем в вере почившим. Среда и пятница посвящены поклонению Животворящему Кресту, ибо в среду Господь был предан, а в пятницу претерпел крестную смерть. Наконец, воскресный день, называемый еще днем Господним, посвящен памяти и прославлению Воскресения Христова. Кроме того, службы каждого дня седмицы, а воскресения, среды и пятницы особенно, содержат прославления Пресвятой Богородицы как постоянной Предстательницы и Заступницы за всех христиан пред Престолом Сына Своего. В молитвословиях годичного круга совершается переход от общего прославления Христа, Богородицы и Церкви Христовой в лице образующих ее чинов к прославленнию частному, ибо каждый день года посвящен воспоминанию и прославлению определенного события в жизни Христа, или Богородицы, или конкретного святого, или конкретной чудотворной иконы, или конкретного события в жизни Церкви. Таким образом, призывание Христа, составляющее сущность Иисусовой молитвы в годичном богослужебном круге, осуществляется через призывание и прославление всех тех, в ком Он особенно прославился. Немощное молитвенное призывание отдельного верующего усиливается через посредство тех, кто имеет дерзновенную молитвенную силу, и, обращаясь к бесчисленному сонму святых, молящийся обращается не только к ним, но через них и к самому Господу. Вот почему каждое молитвословие помимо конкретного адресата — будь то конкретный святой, конкретная икона или конкретное событие священной истории — всегда адресуется еще и ко Христу, и тем самым каждое молитвословие таит в себе Иисусову молитву. Ангелы, пророки, святые, чудотворные иконы, события священной истории, существующие сами по себе в сознании, не причастном к молитве, вовлекаясь в круговращение Иисусовой молитвы, преобразуются в единый молитвенный континуум, в котором многообразие молитвенных адресатов сводится в конечном итоге к одному-единственному адресату. Именно в этом смысле следует понимать утверждение, что все молитвословия Типикона могут быть сведены к повторению слов Иисусовой молитвы. Каждый богослужебный круг представляет собой определенное количество текстов, которые, в зависимости от принадлежности к тому или другому кругу, прочитываются и пропеваются или в течение дня, или в течение недели, или в течение года. Таким образом, молитвенный континуум реализуется как определенная последовательность молитвенных текстов, повторяющихся с разной периодичностью и входящих в разные комбинации друг с другом. Именно эти тексты, в той части, в какой они существуют исключительно как поющиеся тексты, являются отправным моментом мелодики богослужебного пения, представляя собой артикуляционную основу, на которой возникают интонационные структуры. Под артикуляционной основой здесь будет подразумеваться не артикуляция отдельно взятого слова, но артикуляция текстов, складывающихся в определенные комбинации. Другими словами, под артикуляцией будет пониматься структура текстового континуума, образуемая совмещением богослужебных кругов. Тем самым необходимо должно быть расширено и понятие интонации, которым будет обозначаться не конкретная интонационная структура, но общее интонационное состояние, или интонационный строй, объединяющий различные интонационные структуры в единую интонационную систему. Именно эта единая интонационная система и является сущностью такого фундаментального понятия богослужебного пения, как распев. По существу, распев представляет собой мелодический континуум, возникающий из интонирования континуума молитвенных текстов и полностью обусловливаемый этими текстами. Уже в самом слове «распев» заложена эта обусловленность, ибо процесс распевания требует некоего объекта, подлежащего распеванию, — будь то отдельный слог, слово, текст или группа текстов. Однако сразу же необходимо уточнить, что именно в молитвенных текстах является объектом, подлежащим процессу распевания, или, другими словами, каким образом мелодическая структура должна соответствовать молитвенному тексту с тем, чтобы вся совокупность мелодических структур воспринималась как единый континуум. Согласно господствующим ныне представлениям, мелодическая структура должна передавать эмоциональное и психологическое состояние, заложенное в молитвенном тексте, однако именно применение принципа эмоционально-психологической передачи текста на практике привело к разрушению распева как единой интонационной системы. Стало быть, существование распева может быть обеспечено только тогда, когда мелодическая структура, предназначенная для распевания данного молитвенного текста, апеллирует не к индивидуальным параметрам текста, не к тому, что эмоционально выделяет этот текст среди других текстов, но к тому, что является общим для всех текстов, что объединяет данный текст со всеми другими текстами. Общим же для всех молитвенных текстов является скрыто присутствующая в них Иисусова молитва — о чем говорилось уже выше, а это значит, что мелодическая структура должна, минуя внешний индивидуальный облик текста, апеллировать к таящейся в нем Иисусовой молитве. Таким образом, мелодика богослужебного пения предназначена не для воссоздания душевной эмоционально-психологической атмосферы молитвенного процесса, но для приобщения к внутренней сущности молитвы, то есть к самому ее духу. Говоря об обусловленности мелодики богослужебного пения молитвенными текстами, следует иметь в виду, что речь идет не о внешней обусловленности, но об обусловленности внутренней. Эта внутренняя обусловленность порождает не поверхностные соответствия, но соответствия глубинные, которые внешнему эмоциональному восприятию могут представляться как отсутствие соответствий или как вообще нечто неадекватное. Ощущение неадекватности порождается, в частности, кажущимся несоответствием между единообразием мелодических структур распева и эмоциональным многообразием молитвенных текстов. Однако соответствия следует усматривать не в прямом совпадении эмоционального характера мелодической структуры с эмоциональным характером текста, интонируемого данной структурой, но в том, что вся совокупность мелодических структур, образующих мелодический континуум, воспроизводит структурную артикуляцию текстового континуума и, существуя как бы параллельно текстовому континууму, может истолковываться как его аналог. С этой точки зрения, и текстовой и мелодический континуумы представляют собой лишь различные фазы развертывания единого молитвенного континуума, порождаемого внутренним творением Иисусовой молитвы. Но если текстовой континуум знаменует собой стадию исхождения единого молитвенного флюида во множественность содержания различных молитвословий, то мелодический континуум знаменует стадию возвращения множественности текстов к единству Иисусовой молитвы. Таким образом осуществляется циклическая полнота молитвенной эманации. Из сказанного становится более понятным, что процесс пения в богослужении не есть нечто внешнее, эстетически раскрашивающее и облегчающее восприятие молитвенных текстов, но представляет собой внутренне необходимое, неотъемлемое и органическое свойство молитвенного континуума. Оно замыкает процесс молитвенной эманации, в котором пребывание, исхождение и возвращение следует понимать как творение молитвы без посредства слов, молитвенное слово, порождаемое внесловесным творением молитвы, и молитвенное интонирование слов. Эта триада может быть представлена так же, как смысл, текст, раскрывающий данный смысл во всех частностях, и мелодическая интонация, обобщающая частности и возвращающая изначальное единство смысла. Суть же соответствия слова и мелодии в богослужебной певческой системе заключается в том, что мелодический континуум повторяет и отображает кругообразную структуру текстового континуума. Если текстовой континуум есть прежде всего круг текстов, то мелодический континуум есть круг мелодических структур, и если текстовой круг находит конкретное воплощение в суточном, седмичном и годовом богослужебных кругах, то мелодический круг находит свое воплощение в принципе осмогласия. Принцип осмогласия разделяет единый мелодический материал певческой системы на восемь гласов, или восемь мелодических категорий, каждая из которых закреплена за определенной неделей года. Таким образом, каждый из восьми гласов господствует на протяжении одной недели, в результате чего образуется восьминедельный круг чередования гласов — так называемый гласовый столп. Этот столп, образуемый чередованием восьми гласов, и является мелодическим аналогом круга, образуемого молитвенными текстами. Мелодический континуум воспроизводит кругообразную структуру текстового континуума, и именно этим — и только этим — обеспечивается соответствие слова и мелодии в богослужебной певческой системе. Однако осмогласие не просто воспроизводит циклическую структуру, образуемую текстами, но вносит в нее принципиально новое качество. Если текстовой континуум представляет собой ряд богослужебных кругов, соотнесенных с конкретными календарными реалиями дня, недели и года, то мелодический континуум состоит из одного-единственного круга. Причем круг этот никак не связан ни с астрономическими, ни с календарными периодами, но представляет собой выход за пределы времени и выражает состояние пребывания вне каких-либо периодов и сроков. Число восемь в православной традиции есть число вечности и будущего века, и поэтому восьминедельный период, в который осуществляется полный цикл восьми гласов, символизирует собой вечное, вневременное круговращение Иисусовой молитвы. Осмогласный мелодический круг образует как бы купол вечности, осеняющий собой календарно-астрономические круги молитвенных текстов. Таким образом, в едином молитвенном континууме слово и мелодическая структура выполняют различные функции и заключают в себе различные аспекты единого смысла. Текстовой континуум заключает в себе имманентный аспект смысла, мелодический же континуум заключает в себе трансцендентный аспект смысла. Соединение трансцендентного и имманентного аспектов единого смысла и является сущностью соединения слова и мелодии в богослужебной певческой системе. Эта мысль может быть проиллюстрирована на примере иконы «Троица» преподобного Андрея Рублева, где изображение чаши, престола и трех сидящих ангелов вписано в восьмиугольник, образованный подножием кресел, горой и зданием. Конкретное изображение лиц и предметов, вписанные в геометрическую фигуру, символизирующую вечность, можно рассматривать как иконографический аналог богослужебной певческой системы, в которой текст выполняет функцию конкретного изображения, а мелодии осмогласия — функцию геометрической фигуры, придающей изображаемому вечное, непреходящее значение. Являясь взаимодополняющими аспектами единого смысла, текстовой и мелодический континуумы представляют собой абсолютно равнозначные и равноправные величины, однако, с точки зрения процесса эманации Иисусовой молитвы, текстовой континуум предшествует мелодическому континууму и до некоторой степени может рассматриваться как причина последнего. Текстовой континуум соответствует стадии исхождения, а мелодический континуум — стадии возвращения, и, подобно тому, как никакое возвращение невозможно, если прежде того не будет совершено исхождение, так же невозможен процесс мелодического интонирования, если нет слова, составляющего артикуляционную основу этого интонирования. Вот почему в рамках богослужебной певческой системы принципиально невозможно возникновение мелодической структуры, имеющей самодовлеющее значение и существующей вне слова или помимо слова. Мелодическая структура есть лишь форма существования слова, и как таковая она не только целиком и полностью обусловливается структурой слова, но и получает через него свое бытие. Такое положение вещей полностью исключает произвольное или случайное соединение слова и мелодической структуры, в силу чего определенная мелодическая структура навсегда закрепляется за определенным словом, а слово может иметь только один-единственный способ мелодического интонирования, исключающий какие бы то ни было варианты. В богослужебной практике это выражается в том, что каждому тексту приписывается определенный глас, и такое раз установленное единство текста и мелодии никогда не может быть расторгнуто. Таким образом, порядок следования мелодических структур определяется порядком следования текстов. И когда выше говорилось о том, что каждый из восьми гласов господствует на протяжении одной недели, то это означает, что в богослужениях этой недели концентрируются тексты, имеющие предписания данного гласа. Стало быть, соответствие текстового и мелодического континуума проявляется не только в воссоздании мелодическим континуумом кругообразной структуры текстового континуума, но и в прямой связи каждого конкретного текста с конкретной мелодической структурой. Каждое конкретное богослужение, совершаемое в определенный час суток, определенный день седмицы и года, неизбежно должно использовать соответствующие данному моменту тексты суточного, седмичного и годичного богослужебных кругов. И основное практическое назначение Типикона заключается именно в том, что он содержит указания порядка последования и соединения прочитываемых и пропеваемых текстов, принадлежащих к различным богослужебным кругам. Богослужебные круги имеют различные, не совпадающие друг с другом периоды обращения, и это приводит к тому, что возникают все новые и новые комбинации текстов. Содержание Типикона фактически сводится к описанию этих комбинаций текстов, которые в сочетании с предписанными Типиконом же священнодействиями образуют порядок, или чин, каждого конкретного богослужения. Типикон, таким образом, регламентирует порядок, или чин богослужений, и последование мелодических структур, составляющее часть общего богослужебного порядка, или чина, поэтому также полностью регламентируется и организуется указаниями Типикона. Последование богослужебных мелодических структур, или богослужебный мелодический чин, есть не что иное, как форма богослужебного пения, и, стало быть, механизмом формообразования в богослужебном пении является Типикон и содержащиеся в нем уставные указания. Богослужебно-певческая форма есть результат соединения богослужебного устава, слова и мелодии, и все, что выходит за рамки этого единства и что может быть истолковано как собственно мелодическая или чисто мелодическая форма, перестает относиться к области богослужебного пения и переходит в область ведения анализа музыкальных форм. Каждое конкретное богослужение есть некое законченное в себе целое. Это целое может быть рассмотрено как самостоятельная форма, образуемая определенной последовательностью священнодействий, текстов и мелодических структур. И в то же самое время это законченное в себе целое, эта самостоятельная форма всегда будет являться лишь частью более обширного целого, лишь фрагментом более обширной формы. Отдельное богослужение, объединяясь с другими богослужениями, образует различные богослужебные круги, совокупность богослужебных кругов образует иерархию богослужебных чинов, иерархия богослужебных чинов образует единый молитвенный континуум, включающий в себя все богослужебные чины круга и всю сумму богослужений. Так же обстоит дело и с богослужебными певческими формами, ибо каждая законченная в себе мелодическая форма всегда будет являться частью более развернутой мелодической формы, и это постоянное надстраивание и наслаивание все более и более обширных мелодических форм приводит к появлению некоей сверхформы, или гиперформы, тяготеющей к бесконечности. Здесь следует хотя бы вскользь коснуться весьма важного различия, пролегающего между музыкальными формами и формами богослужебного пения. Музыкальная форма есть всегда замкнутое в себе целое. Эта замкнутость происходит от того, что смысловой центр тяжести находится внутри музыкальной формы, и вся форма обретает равновесие за счет собственных внутренних возможностей. Именно в силу этой самозамкнутости музыкальная форма в конечном итоге может быть понята как вещь. Даже в том случае, когда музыкальная форма является частью цикла — сонаты, симфонии или сюиты, — даже тогда принцип замкнутости остается нерушимым, и цикл представляет собой ряд замкнутых на себе форм или ряд вещей, лишь объединенных какой-либо внешней идеей. В отличие от музыкальной формы форма богослужебного пения будет всегда разомкнутой формой, ибо смысловой центр всегда будет находиться за ее пределами, в силу чего, будучи самостоятельным целым, богослужебная певческая форма в то же самое время всегда стремится перетечь в более обширную и развернутую форму, которая, в свою очередь, тяготеет к еще более обширным и более развернутым формам. Эта тенденция к постоянному перетеканию заставляет говорить о богослужебной певческой форме не как о вещи, но как о потоке. Богослужебная певческая форма, понимаемая как непрерывный мелодический поток, или поток мелодических форм, является максимально адекватным звуковым воплощением таких характерных свойств молитвенного континуума, как его постоянство, непрерывность и кругообразность. С другой стороны, богослужебные формы, регламентируемые Типиконом, имеют еще одну очень важную особенность. Каждое богослужение включает в себя тексты, относящиеся к суточному, седмичному, годовому кругу, а также использует мелодии осмогласия, предписанные данным текстом, в результате чего каждое богослужение соединяет и задействует в себе практически все круги молитвенного континуума, а это приводит к тому, что, являясь лишь частью всеобщего молитвенного континуума, богослужение в своей структуре содержит полное отражение структуры всего молитвенного континуума. Таким образом, структура молитвенного континуума может быть уподоблена гигантской голограмме, ибо любая его часть заключает в себе целое. Принцип голограммы распространяется и на богослужебные певческие формы, ибо каждая мелодическая форма, находящаяся в едином мелодическом потоке и составляющая его часть, отражает в своей структуре целостную структуру всего потока. Связь целого с частью, а также актуализация целого в части осуществляется Типиконом, вернее, тем механизмом, который заключен в его уставных указаниях. И именно Типиконом обеспечивается соответствие структуры потока богослужебных мелодических форм структуре единого молитвенного континуума. Поток богослужебных мелодических форм представляет собой не более чем звуковое отражение структуры молитвенного континуума, и поэтому существование этого потока целиком и полностью обусловлено существованием самого континуума. Фундаментом молитвенного континуума является повторение слов Иисусовой молитвы, вовлекающее душу в молитвенное круговращение. Кругообразное движение души есть показатель третьего образа молитвы, и здесь мы вновь должны вернуться к проблеме трех образов молитвы, уже частично затронутой в предыдущей главе. Теперь учение о трех образах молитвы должно быть дополнено учением о трех видах молитвенных движений души, содержащимся в IV главе трактата «О Божественных Именах», ибо, согласно святоотеческой традиции, каждому образу молитвы соответствует определенное движение души, и именно эти душевные движения являются ближайшими и непосредственными причинами возникновения тех или иных принципов организации мелодических форм. Существование молитвенного континуума, а следовательно, и существование потока богослужебных мелодических форм возможно только на основе третьего образа молитвы, и поэтому описание молитвенных движений души целесообразно начать именно с этого образа. Третий образ молитвы характеризуется «низведением ума в сердце», и это низведение сопровождается кругообразным движением души, которое возникает при сосредоточенном повторении слов Иисусовой молитвы и при котором осуществляется отрешенное от всего умопостигаемого и чувственновоспринимаемого погружение в себя. Так как только в условиях такого молитвенного процесса образуется молитвенный континуум, то такая молитва должна почитаться абсолютной, предельной молитвой, в то время как молитвы второго и первого образа следует рассматривать или как ступени достижения этой молитвы, или же как стадии ее утраты и разрушения. Эту утрату и это разрушение прежде всего можно усмотреть в утрате душой ее кругообразного движения и в разрушении целостности и единства молитвенного континуума. Так, во втором образе молитвы кругообразному движению души, образуемому повторением слов Иисусовой молитвы, начинают препятствовать образы предметов и явлений, которые отвлекают сознание от молитвенных слов и выпрямляют движение души, стремясь вывести ее из себя самой во вне. Молящийся усилием воли должен снова и снова сосредоточивать свое сознание на словах Иисусовой молитвы, в результате чего уже выпрямившееся было движение души вновь обретает кругообразность. Эта постоянная борьба между прямолинейным движением, провоцируемым внешними образами предметов и явлений, и движением кругообразным, сопровождающим погружение души в себя, разрушает постоянное поступательное вращение и превращает движение по кругув движение по спирали. Нарушение строго кругообразного движения души приводит к разрушению целостности молитвенного континуума и постепенному распадению его на отдельные фрагменты. Вторгающиеся образы внешних предметов и явлений раздробляют целостную природу молитвенного континуума и нарушают господствующий в нем принцип голограммы, в результате чего разрушается единство части и целого. Все это приводит к тому, что само существование молитвенного континуума приобретает мерцательный, эпизодический характер, а актуальное переживание этого континуума постепенно подменяется интеллектуальным умозрением. Наконец, первый образ молитвы, характеризующийся «возведением ума на небо», выражается исключительно в прямолинейном движении души. При этом образе молитвы вся душа устремляется во вне, и, стало быть, ни о каком кругообразном движении, сопровождающем погружение души в себя, уже не может быть и речи. Прекращение кругообразного движения делает невозможным само существование молитвенного континуума. Место молитвенного континуума теперь занимают разрозненные молитвенные объекты, к которым устремляется сознание молящегося субъекта. На этой стадии теряется память даже об интеллектуальном умозрении молитвенного единства, и сознание попадает в область множественности эмоциональных молитвенных состояний. Каждое из вышеперечисленных молитвенных движений души вызывает к жизни определенный принцип мелодического формообразования. Эти принципы могут быть определены соответственно как кругообразный, спиралеобразный и прямолинейный, а их последовательность будет знаменовать собой постепенное превращение богослужебного пения в музыку. В предыдущей главе уже были кратко описаны основные этапы этого превращения в их связи с процессом утраты полноты молитвенного подвига, теперь же следует наполнить это описание более конкретным содержанием, соединив стадии разрушения молитвенного континуума с определенными конструктивными принципами мелодического формообразования. Все системы собственно богослужебного пения — византийское осмогласие, григорианика и русская система распевов — основаны на кругообразном принципе формообразования, проявляющемся прежде всего в наличии определенного количества мелодических структур, образующих круг. Количество мелодических структур может возрастать и быть сколь угодно большим, но все структуры должны непременно входить в состав круга, что исключает существование свободных, находящихся вне круга структур. Внутри круга мелодические структуры объединяются в группы, называемые на Востоке гласами, на Западе тонами или модусами, за каждой из которых в круге закреплено определенное место и время звучания. Эта закрепленность в круге приводит к тому, что каждая мелодическая структура повторяется через определенный промежуток времени, и вся мелодическая совокупность, заключенная в круге, возвращается в конце концов к исходному моменту для того, чтобы тотчас пуститься в новое кругообращение. Неукоснительность повторения, осуществляемого на разных уровнях через разные временные периоды, образует мелодическую форму, не имеющую временных границ, вырывающую человека из его житейского линейного времени и погружающую его в циклическое сакральное время, или время молитвенного континуума. Спиралеобразный принцип формообразования с наибольшей яркостью проявляется в западноевропейской полифонии ХV–ХVI веков и особенно в мессах Дюфаи, Окегема, Обрехта и Жоскена Депре. Основой этого принципа является работа с cantus firmus’ом, который представляет собой обычно некоторую мелодическую структуру, произвольно извлеченную из мелодического континуума, образуемого григорианской системой. Уже сама возможность допущения подобного извлечения свидетельствует об утрате сознанием цельности молитвенного континуума и о практическом распаде его на отдельные фрагменты. Фрагмент григорианского мелодического континуума, став cantus firmus’ом, превращается в основание для образования континуума нового типа — сочиненного, композиторского континуума. На протяжении мессы cantus firmus проводится несколько раз, и эти постоянные возвраты от конца к началу образуют кругообразное движение, как бы имитирующее кругообразное движение целостного григорианского континуума. В то же время каждое проведение cantus firmus’а сопровождается все новыми и новыми комбинациями контрапунктирующих голосов. Этот все время обновляющийся поток полифонической ткани образует прямолинейное движение, которое, складываясь с кругообразным движением, создаваемым повторениями cantus firmus’а, превращается в спиралеобразное движение. Таким образом, спиралеобразный принцип формообразования подразумевает необходимость наличия двух пластов, одновременно сосуществующих в одном произведении, — это заимствованная мелодическая форма, выполняющая функцию cantus firmus’а, и контрапунктические комбинации, развертывающиеся параллельно постоянно повторяющемуся cantus firmus’у. Такое сосуществование двух абсолютно самостоятельных начал позволяет говорить о полифонии ХV–ХVI веков как о полифонии в полном смысле этого слова, тогда как полифония более позднего времени, и именно барочная полифония, представляет собой не столько полифонию, сколько полифонически насыщенные гармонические формы развития. Прямолинейный принцип формообразования, свойственный барочный музыке, характеризуется как раз тем, что прямолинейный поток композиторской, сочиненной ткани полностью вытесняет и поглощает пласт, образуемый ранее cantus firmus’ом. Даже в том случае, если в произведении используются некоторые мелодические структуры, заимствованные из григорианской или какой-либо иной богослужебной певческой системы, то заимствования эти уже более не образуют собственного самостоятельного пласта, но, вплетаясь в поток композиторской ткани, принимают участие в общем прямолинейном движении. В результате происходит окончательный разрыв с сакральным циклическим временем и воцарение времени профанического и прямолинейного. Круг, спираль и прямая линия являются не только показателями различных форм организации мелодического материала, но могут служить также и показателями различных видов взаимоотношений текста и мелодии. Так, в богослужебных певческих системах соответствие текста и мелодии осуществляется через круг, ибо структура кругов богослужебных текстов воспроизводится кругообразной структурой, образуемой восемью гласами, или восемью тонами. В полифонических мессах ХV–ХVI веков такое соответствие осуществляется через спираль, ибо протяженность текста мессы не совпадает с протяженностью мелодии cantus firmus’а, которая должна постоянно повторяться, пока не охватит весь текст, в результате чего каждое повторение мелодии cantus firmus’а приходится на новый фрагмент текста. Наконец, в барочной музыке соотношение текста и мелодии утрачивает структурное содержание и становится прямолинейным в том смысле, что мелодия прямо должна соответствовать тексту, то есть отображать его эмоциональное содержание. Отныне текст рассматривается не как структура, но как последование эмоциональных состояний, которые и должны быть раскрыты при помощи соответствующих мелодических средств. В результате молитвенный континуум вообще прекращает свое существование как единое целое, а его место занимает ряд молитвенных объектов, имеющих различную эмоциональную окрашенность. Чтобы в полной мере ощутить процесс разрушения молитвенного континуума, достаточно сравнить «Страсти» Обрехта или Чиприана де Роре со «Страстями» Баха. Если «Страсти» Баха — это произведение, полное трагизма и скорби, то в музыке Чиприана де Роре и тем более Обрехта нет ни скорби, ни трагизма, но лишь равномерно разлитое светлое возвышенное состояние, сопутствующее молитве. Это происходит потому, что у Обрехта и Чиприана де Роре не произошло еще полного разрыва с молитвенным континуумом, а потому каждое событие священной истории — будь то Распятие, Воскресение или Сошествие во ад — рассматривается не в его индивидуальной эмоциональной окраске, но в общей причастности к единому молитвенному континууму, которое обретается в процессе творения Иисусовой молитвы. Таким образом, в противостоянии богослужебного пения и музыки можно отметить еще один уровень — уровень противостояния кругообразного и прямолинейного принципов мелодического формообразования. Кругообразный принцип формообразования является следствием кругообразного движения души, погружающейся в себя, и отражает течение сакрального циклического времени. Прямолинейный принцип формообразования является следствием прямолинейного движения души, исходящей из себя к созерцанию внешних предметов и явлений, и отражает течение профанического прямолинейного времени. Кругообразные мелодические формы есть лишь звуковое воспроизведение богослужебных кругов, регламентируемых Типиконом, а потому в богослужебной певческой системе нет и не может быть чисто мелодических или только мелодических законов организации, свободных от связей с богослужебной структурой. Вообще мелос богослужебного пения не может быть рассматриваем сам по себе, ибо он является всего лишь частью молитвенного континуума, вне которого его существование немыслимо. Прямолинейные мелодические формы, образующие тело музыки, никак не связаны ни с богослужебными кругами, ни с Типиконом, но абсолютно свободны, самозначны и подчиняются своим собственным законам организации. Именно поэтому музыка и почитается свободным искусством, в то время как богослужебное пение вообще не является искусством, но представляет собой аскетическую дисциплину. Вот почему в богослужебном пении возникновение звука, да и само существование звуковых структур не может являться самоцелью, как в музыке, но есть лишь то, что сопровождает определенные духовные и психические процессы, которые-то и заключают в себе подлинную цель пения. И только после того, как будут исследованы закономерности процессов, протекающих на духовном и душевном уровнях, только тогда можно будет приступить, наконец, к непосредственному исследованию звукоизвлечения и звуковых структур, образующих систему богослужебного пения.3. О третьем уровне богослужебной певческой системы
Основной проблемой при переходе от уровня Типикона к уровню непосредственно данных мелодических форм является проблема сил и энергий, с помощью которых кругообразные богослужебные структуры, регламентируемые Типиконом, могут воспроизводить себя в физически слышимом звуковом материале. Другой стороной этой проблемы является проблема свойств и качеств звукового материала, способного воспринимать формообразующие импульсы, исходящие от Типикона. Действительно: каким образом уставные указания превращаются в мелодическую форму, а мелодическая форма становится воплощением уставных указаний? Здесь сама собой напрашивается аналогия с известным школьным опытом, дающим наглядное представление о существовании силовых линий магнитного поля. В этом опыте магнит помещается под некоей поверхностью, на которую насыпают железные опилки. Оказавшись на поверхности, железные опилки располагаются не как попало, но складываются в красивые узоры, которые есть не что иное, как невидимые до этого силовые линии магнита. Если Типикон уподобить магниту, то регламентируемые Типиконом богослужебные круги будут выполнять функцию магнитного силового поля, а звуки, складывающиеся в кругообразные структуры, будут повторять поведение железных опилок, попавших в магнитное поле. Однако в опыте с магнитом есть еще одна интересная деталь. Узоры, повторяющие силовые линии магнита, появятся на поверхности только в том случае, если мы прибегнем к помощи железных опилок. Опыт просто не удастся, если мы начнем сыпать на поверхность песок, деревянные опилки или хлебные крошки. Стало быть, для того, чтобы силовые линии магнита сделались видимыми, нужен особый материал, а именно железные опилки. Точно так же для того, чтобы кругообразные богослужебные структуры были воспроизведены в звуковом материале, необходимы звуки особого качества и особого свойства. Это подводит к довольно непривычной мысли о том, что есть подходящие и неподходящие звуки — звуки, из которых могут образоваться богослужебные мелодические структуры, и звуки, которые такие структуры образовать не могут. Однако эта непривычная для нас мысль обретает совершенно конкретное практическое звучание в православной традиции, подразделяющей все звуки на звуки небесные и звуки земные, что с предельной четкостью было сформулировано святителем Григорием Нисским в следующих словах: «Бог повелевает, чтобы твоя жизнь была псалмом, который слагался бы не из земных звуков (звуками я именую помышления), но получал бы сверху, из небесных высот свое чистое и внятное звучание»[21]. В этом незначительном по объему предложении сконцентрированы два фундаментальных учения, сведенных в единую концепцию: учение о двух путях, приводящих к возникновению звука, и учение о помыслах. Возникновение земного звука связывается с процессом проникновения помысла в сознание, в то время как небесное звучание возникает в результате молитвенной победы сознания над помыслом. Помыслом в православной аскетике называется любой образ или любое представление, проникающее в сознание со стороны или возникающее в нем как бы само собой. Это проникновение, согласно святоотеческому учению, представляет собой процесс, в начале которого помысел и сознание внеположны друг другу и в конце которого сознание приобретает форму помысла, впадая в состояние «страстного одержания помыслом». Борьба с помыслами, происходящая с помощью молитвы, также представляет собой процесс, в котором молитва постепенно вытесняет помысел из сознания, пока полностью освобожденное сознание не будет охвачено единым молитвенным флюидом. Поскольку звук как физическое явление, воспринимаемое сознанием, есть не что иное, как одна из форм существования помысла, то возникновение таких понятий, как земной звук или небесное звучание, обусловливается тем типом взаимодействия, в какое вступает сознание с физическим звуком. Вот почему для уяснения этих понятий необходимо рассмотреть две диаметрально противоположные реакции сознания на звук-помысел. Процесс проникновения звука-помысла в сознание отцы восточной Церкви подразделяют на пять этапов. Первый этап, называемый прилогом, заключается в том, что сознание фиксирует некий внеположный ему звук. Эта фиксация не зависит от воли и внимания человека, ибо сознание фиксирует любой звук, воспринятый органом слуха независимо от желания или нежелания воспринимающего сознания. Именно поэтому прилог не вменяется в грех и даже не требует обязательного упоминания на исповеди. Если на этапе прилога звук как бы проскальзывает сквозь сознание, ни на секунду не задерживаясь в нем, то следующий этап, называемый сочетанием, как бы сочетает сознание со звуком. На этом этапе сознание на какое-то время удерживает звук в себе, и это удерживание осуществляется путем привлечения к звуку силы внимания. Тот факт, что сила внимания расходуется на внеположный сознанию звук, рассматривается отцами Церкви как нарушение чистоты сознания, почитается греховным и требует обязательного упоминания на исповеди, ибо в противном случае состояние сочетания неизбежно перерастет в следующий этап, называемый сложением. На уровне сложения сознание начинает ощущать удовольствие, которое можно получить от удержания звука при помощи внимания, и здесь, помимо внимания к звуку, подключается воля, ибо сознание начинает желать продления этого удержания, для чего необходимо определенное волевое усилие. Подключение воли, или соизволение сознания на продление услаждения звуком, представляет собой весьма значительный шаг на пути подчинения сознания звуку-помыслу, и если это состояние не будет пресечено соответствующим образом на исповеди, то вслед за ним неизбежно последует состояние пленения, при котором к звуку, помимо внимания и воли, подключается сила памяти. При пленении удовольствие, получаемое сознанием от соприкосновения со звуком-помыслом, превращается в привычку, потребность или навык, именно благодаря тому, что память, с одной стороны, постоянно напоминает сознанию о полученном некогда удовольствии, а с другой стороны, предоставляет сознанию возможность наслаждаться воспоминанием об этом удовольствии даже тогда, когда нет реального соприкосновения сознания со звуком. На этом этапе сознание привязывается к звуку-помыслу и попадает к нему в прямую зависимость, неконтролируемое пребывание в которой приводит в конечном итоге к состоянию, называемому отцами восточной Церкви страстью. Страсть есть такое состояние, при котором сознание оказывается в полной и безраздельной зависимости от звука-помысла, более того — звук становится содержанием сознания, самой его субстанцией, вне которой сознание уже не мыслит своего существования. На этом конечном этапе все силы сознания порабощаются звуком-помыслом, и к уже задействованным ранее вниманию, воле и памяти прибавляется воображение, при помощи которого сознание может воображать, выдумывать и изобретать новые звуковые комплексы и структуры. Состояние страсти требует выхода наружу, проявления себя во вне, выплескивания сознания в окружающий мир. Сознание, охваченное звуковой страстью, сознание, одержимое звуком, проявляет себя во внешнем мире путем воссоздания звуковых структур и комплексов, возникших в воображении. Это физическое воссоздание звуковых комплексов, порожденных воображением, и составляет сущность процесса музицирования и музыки вообще. Таким образом, музыкальный звук — это в конечном итоге естественный звук, вошедший в сознание в качестве помысла, прошедший через этапы прилога, сочетания, сложения, пленения, страсти и выплеснутый сознанием во внешний мир в виде составной части звукового комплекса, порожденного воображением. Музыкальное вдохновение, которое есть не что иное, как одержимость сознания звуком, способно создавать все новые и новые звуковые миры, не нуждаясь более в физически слышимых звуках. Даже если представить себе случай абсолютной глухоты, при котором сознание навсегда теряет возможность соприкасаться с физически слышимым звуком, то и такое обстоятельство не сможет оказать никакого влияния на страстное состояние сознания. Полностью изолированное от внешних звуков, такое сознание все равно будет создавать новые звуки при помощи воображения, памяти, воли и внимания — достаточно вспомнить Бетховена, глухота которого привела не к прекращению творческой деятельности, но, наоборот, к появлению еще более высокоорганизованных и более совершенных произведений. Эта видимость несвязанности естественного звука со способностью манипулировать музыкальными звуками создает иллюзию самодостаточности и независимости музыкального вдохновения от внешнего мира, однако сколь бы отрешенными «от мира сего», сколь бы духовными и «надмирными» ни казались нам проявления музыки, все равно все они несут на себе печать мира, ибо их первоначальным импульсом всегда будет являться естественный физически слышимый звук, ставший помыслом, — как бы далеко во времени и в психологическом пространстве он ни отстоял от ныне возводящего нас от мира звучания музыкального произведения. Эта обусловленность миром составляет сущность музыки как вида искусства. В отличие от аскетики, которая познает Красоту как таковую, искусство познает красивое, или красоту мира. В музыке познание красоты мира осуществляется через красоту музыкального звука. Понятие «мир» в православной традиции очень часто заменяется понятием «земля», в результате чего слова «мирское» и «земное» обозначают одно и то же. И когда святитель Григорий Нисский говорит о «земных звуках», подразумевая звуки музыкальные, то это надо понимать именно в том смысле, что музыкальные звуки целиком принадлежат миру. Сознание, одержимое музыкой, в конечном итоге есть сознание, одержимое миром, а одержимость миром означает одержимость земным. Сознание, обремененное земными звуками, не способно услышать небесное звучание, и для обретения этой способности необходимо освобождение от земных звуков или умолкание всего земного. Подобно тому, как в момент крещения человек погружается в купель с водой, прообразуя смерть ветхого человека, и восстает из купели, прообразуя воскресение нового человека в жизнь вечную, так и земной музыкальный звук должен умереть в безмолвии сердца для того, чтобы родиться в виде нового небесного звука. Смертью физического звука является тишина, молчание или безмолвие, и поэтому-то безмолвие и есть та купель, в которой, умирая, музыкальный звук рождается в виде певческого богослужебного звука. Таким образом, если началом и отправной точкой музыки является любование звуком, то началом богослужебного пения является стяжание тишины и безмолвия. Однако ошибочно было бы понимать это безмолвие только лишь как состояние тишины, глухоты и немоты, ибо безмолвствовать должна сама душа в своей сокровенной сущности. Недостаточно просто не слышать звуки и не воспроизводить их своим голосом, нужно пресечь само желание слышания и воспроизведения звуков, нужно освободить память от звуковых воспоминаний, нужно остановить воображение, порождающее новые звуковые миры, — только тогда наступит подлинное безмолвие, и только достигнув такого безмолвия, сознание обретет способность слышать в самом себе небесное звучание. Однако стяжание безмолвия есть только первое условие для возникновения богослужебного певческого звука, ибо для того, чтобы этот звук мог явиться миру, сознанию необходимо пройти длительный путь — путь вытеснения помысла молитвой. Началом этого пути является повторение слов Иисусовой молитвы, но для того, чтобы сознание могло услышать в себе молитвенные слова, необходимо безмолвие, или освобождение сознания от образов и представлений внешнего мира. Таким образом, стяжание безмолвия и вытеснение помысла молитвой представляют собой единый процесс, в котором обе стороны взаимообусловливают друг друга. Первый этап этого процесса заключается в подключении внимания к повторению слов Иисусовой молитвы. Силы внимания, распыленные ранее предметами и явлениями внешнего мира, теперь должны быть полностью собраны и сконцентрированы на внутреннем произнесении молитвенных слов. Но даже в те моменты, когда удается полная концентрация внимания, волевая сила сознания продолжает устремляться к предметам и явлениям внешнего мира, продолжает желать их и искать соприкосновения с ними, вовлекая в свое стремление и внимание. Вот почему без содействия воли внимание само по себе не способно удержаться на повторении слов Иисусовой молитвы. Превращение молитвенного слова в единственный объект желания, в цель устремления воли как раз и является содержанием второго этапа в процессе вытеснения помысла молитвой. На третьем этапе помимо внимания и воли к Иисусовой молитве присоединяется также и память. Память, которая ранее вопреки воле могла предоставлять сознанию воспоминания о предметах и явлениях внешнего мира, теперь не несет в себе ничего, кроме беспрестанного повторения слов Иисусовой молитвы. Когда Иисусова молитва становится единственным содержанием внимания, воли и памяти, именно тогда и достигается состояние безмолвия, или состояние молчания мира, готового услышать голос Бога. Состояние безмолвия ни в коем случае нельзя понимать как некое пассивное состояние замкнувшегося в себе сознания, ибо, стяжав в себе молчание мира, сознание сообщает это молитвенное молчание всему окружающему. Для такого сознания предметы и явления мира перестают существовать сами по себе и начинают восприниматься как разнообразные формы Иисусовой молитвы. Иисусовой молитвой становится каждый предмет и каждое явление, которое только попадает в поле зрения безмолвствующего сознания, и такое восприятие внешнего мира осуществляется при помощи силы воображения. Под воображением здесь будет пониматься не способность к фантазии или выдумыванию чего-то небывалого, но творческая сила, позволяющая увидеть внутреннюю молитвенную суть вещей, скрывающуюся за бесконечным многообразием внешних форм. Сознание, обретшее в себе смысл молитвы, должно обрести его и во всем окружающем. Воображение молитвы есть вынесение внутреннего образа молитвы во внешний мир и сообщение этого единого образа каждому предмету и явлению. В этом заключается суть аскетического воображения и именно в этом проявляется его отличие от воображения художественного, ибо если художественное воображение представляет собой отражение внешнего во внутреннем, то аскетическое воображение есть отражение внутреннего во внешнем. Когда внутренний образ молитвы, обретенный безмолвствующим сознанием, соприкасается с естественным звуком, то звук перестает быть самодовлеющим, самоценным звуком и становится элементом звукового тела молитвы. Он умолкает как звук и начинает звучать как молитва. Такой звук превращается в звуковое отражение внутренней сокровенной молитвы. Молитва всегда есть слово — даже тогда, когда слово это немыслимо и находится за пределом возможности человеческого осмысления. Вот почему, когда мы говорим о том, что звук принимает форму молитвы, то под этим следует понимать звучащее слово, а точнее, артикуляцию и мелодическое интонирование молитвенного слова. Таким образом, богослужебный певческий звук есть особая форма существования слова, и все, что выходит за пределы этой формы или же не обусловливается этой формой, перестает быть богослужебным певческим звуком. Подобно тому, как для возникновения музыкального звука необходим какой-либо звуковой генератор — струна, натянутая кожа, столб воздуха или голосовые связки, — так для возникновения богослужебного певческого звука необходимо слово молитвы. Это становится особо наглядным в древнерусской певческой системе, где нет понятия «тон» или «устой», и где место «устоя» занимает «строка», то есть некий точно не определенный высотный уровень, на котором происходит произнесение слов молитвы. «Строка», как исходный пункт богослужебной певческой интонации, является прекрасным подтверждением мысли о том, что слово молитвы есть генератор богослужебного певческого звука, а это, в свою очередь, позволяет рассматривать человека как инструмент, звучащий под действием Духа. Подобно тому, как для извлечения музыкального звука необходим музыкальный инструмент, так и для извлечения богослужебного певческого звука необходим специальный инструмент, и таким инструментом является естество человека, причем не просто человека, но человека молящегося. Сравнение человека с музыкальным инструментом вообще довольно часто встречается в святоотеческих писаниях. «Станем же флейтой, станем кифарой Святого Духа. Подготовим себя для него, как настраивают музыкальные инструменты. Пусть Он коснется плектром наших душ!»[22] — восклицает святитель Иоанн Златоуст. «Под псалтерионом — инструментом, построенным для гимнов нашему Богу, должно иносказательно разуметь строение нашего тела, а под псалмом следует понимать действие тела под упорядочивающим руководством разума»[23], — пишет святитель Василий Великий. Смысл этих и подобных им высказываний сводится к тому, что вся жизнь человека должна стать псалмом — хвалебной песнью Богу, а для этого человеческое естество должно превратиться в инструмент, в котором дух будет плектром, душа — струной, а тело — резонатором. Из всех инструментов, способных производить звуки, только инструмент трисоставного человеческого естества способен образовывать молитвенно наполненные звуки, в то время как звуки, издаваемые всеми прочими инструментами, будут пустыми и праздными звуками, звуками, не несущими в себе молитвенного смысла. С этой точки зрения, музыкальные звуки вообще могут быть уподоблены шелесту листьев бесплодной смоковницы, создающей видимость полноты жизни, плода же молитвы не имеющей. Молитвенное слово, воплощенное в звуке, или богослужебный певческий звук, есть образ непроизносимого мысленного слова, непроизносимое мысленное слово молитвы есть образ сокровенного немыслимого слова, обретаемого сознанием в тайнике сердца. Но поскольку, согласно святоотеческому учению, тайник сердца, или «клеть сердечная», есть в то же самое время и «клеть небесная», то сокровенное немыслимое слово молитвы, обретаемое в сердце, является также и небесным словом, или небесным звучанием. Вот почему богослужебный певческий звук, представляющий собой образ сокровенного небесного слова, может быть определен как небесный звук в противоположность земному музыкальному звуку. И когда святитель Григорий Нисский противопоставляет земные звуки и небесное звучание, то при этом следует иметь в виду именно противостояние музыкальных и богослужебно-певческих звуков. На практике разницу между музыкальным и богослужебно-певческим звуком можно ощутить при сопоставлении ноты современной линейной нотации и невмы в ее первоначальном значении. Нота обозначает конкретный звук, его точную высоту и точную продолжительность. Невма же обозначает не столько звук, сколько соотношение между звуками или даже направление движения интонации. Эта ускользающая сущность невмы была замечательно точно определена Божедаром Карастояновым при помощи термина «тонема», противополагающегося понятию «тон», обозначаемому нотой современной линейной нотации. Если за понятием «тон» кроется ощущение замкнутости, предметности или «вещности», то за понятием «тонема» кроется ощущение разомкнутости, процессуальности и текучести. И если музыкальный звук-тон может быть истолкован как объект или вещь, то богослужебно-певческий звук-тонема представляет собой некий момент перетекания. Предметность музыкального звука распространяется на музыкальную форму в целом, сообщая ей замкнутость, непроницаемость и превращая ее в вещь, существующую саму по себе. В свою очередь, текучесть богослужебно-певческого звука распространяется на богослужебно-певческие формы, сообщая им разомкнутость, взаимопроникаемость и превращая их последовательность в непрерывный поток. В силу своей изначальной предметности музыкальные звуки несовместимы с потоком богослужебно-певческих форм, ибо, попадая в этот поток, они начинают «овеществлять» его, вызывая затвердение и кристаллизацию мелодических структур, что приводит к превращению разомкнутых богослужебно-певческих форм в замкнутые музыкальные формы. Неспособность музыкальных форм к образованию единого непрерывного потока может быть продемонстрирована на примере баховских кантат, которые, хотя и охватывают последовательность богослужебных праздников года, однако сами по себе никак не складываются в непрерывную последовательность, а распадаются на ряд отдельных самостоятельных произведений. Еще одной крайне важной особенностью тонемы, отличающей ее от тона, является неразрывная связь со словом. Совершенно не случайно термин «тонема» произведен от слова «фонема», ибо тонема есть не что иное, как фонема в своем интонационном проявлении. Тонему можно определить как показатель интонационного отношения фонемы к строке. Подобно тому, как отдельные фонемы складываются в слова, а слова складываются в тексты, так и тонемы складываются в мелодические структуры, опевающие строку, а отдельные мелодические структуры складываются в богослужебно-певческие формы, соответствующие текстам. Типикон, регламентирующий порядок последования текстов, регламентирует тем самым и последовательность богослужебно-певческих форм, наименьшей составной частью которых является тонема. Вот почему можно утверждать, что формообразующее действие Типикона простирается вплоть до самых мельчайших элементов мелодии. И подобно тому, как в упоминаемом выше опыте с магнитом разные материалы по-разному вели себя в магнитном силовом поле, точно так же по-разному будут вести себя тон и тонема, оказавшись в формообразующем поле Типикона. Неразрывно связанная со словом, тонема четко реагирует на каждый формообразующий импульс Типикона, в то время как тон, свободный от связи со словом, не имеет в себе ничего, что могло бы реагировать на такой импульс. Но, углубляясь в изучение свойств тона и тонемы, ни на минуту нельзя забывать о том, что и тон, и тонема есть лишь показатели различных состояний сознания. Сознание, в котором помыслы вытеснили молитву, мыслит тонами, сознание же, освобожденное молитвой от помыслов, мыслит тонемами. Состояние сознания, полностью охваченного помыслами-звуками, с замечательной выразительностью описано Бетховеном в одном из его писем: «Что касается меня — Боже правый! — то мое царство в воздухе. Словно вихрь, мчатся вокруг меня звуки, и в душе моей часто бушует такой же вихрь»[24]. Отдача себя этим вихрям, вовлеченность в эти вихри и — даже более того — культивирование в себе этих вихрей составляет суть художественного творчества. Именно эти звуковые вихри, бушующие в сознании, будучи зафиксированы тонами-нотами, превращаются в произведения музыкального искусства. Усилия аскетики направлены как раз в противоположную сторону, и именно к тому, чтобы усмирить и утихомирить вихри, бушующие как в самом сознании, так и вне его, ибо только после того, как уляжется волнение, вызванное этими бушующими вихрями, сознание сможет обнаружить в себе ровное и спокойное течение молитвенного потока. Этот-то поток, будучи зафиксирован тонемами-невмами, и превращается в конкретные богослужебные песнопения. Таким образом, тон и тонема, нота и невма представляют собой элементы различных языковых игр, апеллирующих к различным областям действительности. Тонема-невма не способна зафиксировать и описать звуковой вихрь, а при помощи тона-ноты невозможно описать непрерывность единого молитвенного потока. Так, противоположность между богослужебным пением и музыкой можно в конечном итоге свести к противоположности тона-тонемы или ноты-невмы. Теперь, когда хотя бы чисто эскизно намечена связь между состояниями сознания, звуковыми структурами и знаковыми системами, нужно рассмотреть становление богослужебно-певческих и музыкальных форм в историческом контексте, а также в их связи с изменениями состояний сознания. Ибо, прежде чем приступить к непосредственному исследованию древнерусской системы богослужебного пения, необходимо точно определить ее место в общем историческом процессе и выявить ее взаимоотношения с другими богослужебно-певческими и музыкальными системами. В то же самое время необходимо помнить о наличии трех уровней богослужебно-певческой системы и, стало быть, о том, что становление мелодических богослужебных структур есть результат становления молитвенных форм и устава, или порядка богослужения. И здесь снова придется выйти за рамки чисто музыкальной науки и стать на фундамент православной исторической концепции, ибо только с ее позиции можно правильно оценить генезис форм молитвенного подвига и генезис форм богослужебного устава, приведший к возникновению древнерусских певческих форм именно в том виде, в котором они доступны современному музыковедческому исследованию и анализу.ГЛАВА II
1. Путь становления музыкальных систем
Согласно учению Православной Церкви, культурная история человечества начинается с момента грехопадения и изгнания первых людей из рая. Проблема грехопадения трактуется несколько по-разному в восточной и западной Церквах. На Западе это событие чаще всего рассматривается только лишь как внешняя смена условий существования человека. Человек, блаженствующий в раю, и человек, страдающий на земле, есть один и тот же человек, лишь сменивший среду обитания. Такой взгляд расходится с православным учением, утверждающим, что в момент грехопадения произошло принципиальное изменение самой природы человека, ибо до грехопадения человек был облечен в светоносные, нетленные одежды славы. Именно в этих нетленных одеждах Бог создал человека, и утрата именно этих одежд в момент грехопадения повлекла ощущение обнаженности, побуждающее согрешивших людей прятаться от лица Бога. Взамен этих светоносных, нетленных одежд изгнанный из рая человек получил новые одежды — это «одежды кожаные», упоминаемые Писанием (Быт. 3, 21). По толкованию отцов восточной Церкви, эти кожаные одежды и есть та кожа, которая покрывает человеческое тело. Кожаный покров защищает человека от экстремальных условий материального мира, но этот же покров отгораживает его от мира духовного, с которым человек был органически связан и в котором пребывал как светоносная, нетленная личность. Совершив грехопадение, человек стал существом другого рода, и именно этот страшный перепад состояний превратился в первотолчок всего последующего исторического процесса, ибо память об утраченном райском состоянии сделалась осознанной или неосознанной притягательной точкой устремления всего человечества. Стремление к идеалу, в той или иной форме присущее каждой цивилизации, каждой культуре, каждому человеку, есть лишь слабый отголосок того потрясения, которое пережил первый человек на собственном опыте. Желание вновь обрести утраченное блаженное состояние, ставшее основным всепоглощающим желанием человеческого существа, может быть достигнуто двумя противоположными путями. Первый путь заключается в попытке примирения с Богом, покаяния перед Ним, в надежде путем исполнения заповедей получить когда-нибудь прощение и тем самым возвратить утраченное блаженное состояние. Второй путь заключается в попытке воссоздать это утраченное состояние земными средствами, своими собственными руками, не надеясь на примирение с Богом и не ожидая его. В символике Священного Писания эти пути персонифицированы в двух родственных группах людей, восходящих к Сифу и Каину, — сифитах и каинитах. При Еносе, сыне Сифа, люди «начали призывать имя Господа» (Быт. 4, 26), и, стало быть, именно сифиты заложили начало молитвенного подвига, или внутреннего навыка обращения к Богу. Совершенно противоположный путь избирает Каин, который «...пошел... от лица Господня...» и «...построил... город...» (Быт. 4, 16–17). Построение города есть не что иное, как начало мирообустройства, причем это мирообустройство осуществляется без всякого расчета на помощь Божию, ибо, прежде чем начать строить, Каин уже отошел от лица Господня. Призвание сифитами имени Господа положило начало земной истории Церкви, отход от лица Господа и построение первого города каинитами положили начало истории цивилизации. В дальнейшем историческом процессе Церковь и цивилизация вступают в самые разнообразные взаимоотношения: они отрицают друг друга, влияют друг на друга, пытаются подменить друг друга, но при этом каждое из этих явлений имеет свою собственную логику развития, свои исторические периоды и этапы, свой определяющий вектор. Все сказанное относится и к частным проявлениям Церкви и цивилизации, которыми являются богослужебное пение и музыка. Становление музыкальных и богослужебно-певческих форм представляет собой два совершенно самостоятельных исторических процесса, тесное взаимодействие которых никак не упраздняет их автономности. И чтобы определить место, занимаемое древнерусской певческой системой в этом сложном переплетении, необходимо проследить отдельно каждый из двух исторических путей — путь богослужебного пения и путь музыки, ибо только тогда возможно будет получить стереоскопическую перспективу, в которой древнерусское богослужебное пение сможет получить правильное историческое понимание. Призывание имени Господа требует полной сосредоточенности на Боге и отрешенности от мира, лишенного благодати вследствие совершившегося грехопадения. Подобная сосредоточенность достигается в результате тишины, или молчания мира, при котором полностью смолкает все мирское и внешнее. Именно поэтому тишина есть начало богослужебного пения. Напротив, любое мирообустройство, любое строительство просто не может не сопровождаться шумом и различными звуками, ибо как невозможно срубить дерево или обтесать камень, не нарушив тишины, так же точно невозможно организовать слаженные групповые действия без ритмизующих возгласов, из которых и родились древнейшие трудовые песни. Вот почему началом музыки являются шумы и звуки, сопутствующие мирообустройству, ибо в конечном итоге музыка есть не что иное, как определенная организация звуков во времени. С точки зрения психологии восприятия, тишина есть ничто, а шум — это уже нечто, и чисто психологически гораздо легче начинать говорить о «нечто», чем говорить о «ничто». Вот почему, хотя и правильнее было бы начать рассмотрение исторических путей богослужебного пения и музыки с богослужебного пения, по соображениям удобства его придется начать именно с музыки. Об исключительном значении музыки в процессе становления культурного и религиозного сознания человека писал еще Джеймс Фрэзер в своей, ставшей классической, «Золотой ветви»: «Мы не сомневаемся, что музыка, самое проникновенное и волнующее из всех искусств, сыграла значительную роль в деле формирования и выражения религиозных эмоций, более или менее изменяя тем самым структуру веры, по отношению к которой она на первый взгляд кажется всего лишь служанкой. Подобно пророку и мыслителю внес свой вклад в формирование религиозного мировоззрения и музыкант. Каждая вера выражается при помощи соответствующей музыки, и различие между системами верований поддается едва ли не исчерпывающему выражению в нотной записи. Например, расстояние, которое отделяет дикие оргии Кибелы от торжественного ритуала католической церкви, количественно выражается в пропасти, которая отделяет нестройный гул кимвалов и бубнов от величественной гармонии Палестрины и Генделя. Сквозь различную музыку проглядывают здесь различия духовного порядка»[25]. В этой цитате для нас важно подчеркнуть два момента. Первый заключается в утверждении связей между системами верований и музыкальными системами, что на практике проявляется в жестком соответствии структуры у каждогоопределенного верования совершенно конкретной звуковой структуре. Отсюда следует, что нет религиозно-бессодержательных звуковых структур, ибо за каждой звуковой структурой стоит определенная структура верования. Второй момент заключается в установлении двух противоположных полюсов, представленных в тексте в виде противостояния мистерий Кибелы и «торжественного ритуала католической церкви», между которыми может располагаться целый спектр верований, представляющих собой переходные стадии от одного полюса к другому. Заложенная здесь идея градаций структур верований и связанных с ними музыкальных структур может послужить ключом к пониманию внутреннего смысла исторического пути музыки. Исходной точкой этого пути является тот шок, который испытал изгнанный из рая и очутившийся в мире, извращенном его собственным грехопадением, человек. По мере освоения мира, успехов цивилизации, а также по мере удаления от момента грехопадения, всепоглощающая боль утраты райского блаженства начала постепенно притупляться и даже забываться, пока не превратилась в отвлеченную жажду некоего возвышенного идеала. На структурно-музыкальном уровне этот путь своей исходной точкой будет иметь простейшие звуковые структуры, связанные с экмелическим опеванием устоя, вызывающие и провоцирующие экстатические состояния сознания. По мере развития этих структур происходит усложнение звуковысотных связей, сопровождающееся постепенным понижением напряжения экстаза. В конце этого пути возникают сложные самодовлеющие музыкальные структуры, тяготеющие к хроматике, энгармонике и микроинтервалике, вызывающие переживание эстетического наслаждения. Весь путь от экстатических состояний к эстетическому наслаждению может быть разделен на четыре этапа, каждый из которых характеризуется своим особым воздействием звука на человеческое сознание. Исходя из природы этого воздействия, четыре этапа могут быть определены как магический, мистический, этический и эстетический, и так же быть связаны с определенными этапами в становлении звуковысотных систем. Магический этап становления музыкальных систем, являющийся первым, и древнейшим этапом, характеризуется экстатическим воздействием музыкального звука на человеческое сознание. Звуки, извлеченные из музыкальных инструментов, особым образом воздействовали на человека, приводя его в состояние экстаза или транса, как бы восхищающего все его существо из пораженной грехом действительности и возвращающего ему утраченное им догреховное состояние. Это возбуждающее, экстатическое действие музыкального звука на сознание человека роднит музыкальную стихию с воздействием наркотических веществ и опьяняющих напитков. С особой наглядностью это родство проявляется в древнеиндийском культе Сомы, иранском культе Хомы и древнегреческом культе Вакха-Диониса. Совмещение пения, танца и опьянения приводило в состояние экстаза. В культе Сомы опьяняющая сила напитка Сомы рождалась под действием пения гимнов-ричей, сопровождающих его изготовление. И хотя первоначально экстатические состояния достигались, очевидно, целым комплексом средств, неким синкретизмом музыки, слова, танца и опьянения, но со временем музыка начала обретать все более и более определяющее место в процессе достижения экстаза. Музыкальный звук становится первым и необходимым условием для выхода в иной мир. Без бубна принципиально невозможно шаманское камлание — именно поэтому бубен называется «лодкой шамана» или «луком шамана». Звук бубна — проводник шамана в его путешествии по трем мирам, не дающий ему сбиться с пути и гарантирующий успешное возвращение. Почти все древние культуры донесли до нас мифы о великих музыкантах-магах, которые чисто музыкальными средствами воздействовали не только на сознание человека, но и на космические стихии. Таков греческий певец и музыкант Орфей, покоряющий своим искусством не только все живое, но и потусторонний мир. Это китайский музыкант Ху Ба, заставляющий пускаться в пляс птиц и рыб, арфист Ши Да, укрощающий игрой на пятиструнном инструменте ветры и жар солнца. Таковы и герои «Калевалы» Вяйнямёйнен и Лемминкяйнен, завораживающие своим пением и игрой на музыкальном инструменте кантеле зверей и птиц, леса и воды. По убеждениям древних, возбуждающая сила музыки распространяется не только на людей, но и на богов. Для участия богов в человеческой жизни их необходимо «будить», возбуждать и всячески привлекать к себе их божественное внимание, а это осуществляется именно с помощью музыкальных звуков. Так, например, известно древнеегипетское изображение человека, молящегося Осирису с трубой в руках, в Китае до сих пор звонят в колокольчики, прикрепленные к статуе бога. Пением и игрой на инструментах призывались к возвращению богини весны: у греков Персефона, у индусов Сита, у вавилонян Иштар. В мифе о богине Иштар, спустившейся в ад, говорится, в частности, о том, что звуки музыки освобождали на некоторое время умерших от власти подземных богов: они воскресали и вдыхали жертвенный дым. Таким образом, музыка представляла собой магический мост, соединяющий человека с богами и с бессмертием. Само собой разумеется, что такое понимание музыки превращает игру на музыкальных инструментах из простого музицирования в религиозный акт, а человека, играющего на инструменте, превращает из музыканта в религиозно посвященное лицо. Религиозную посвященность подобного рода следует определить как магическую преемственность шаманизма, а лицо, несущее на себе это посвящение, как шамана, ибо шаман есть определенным образом религиозно посвященный человек, обладающий властью над психическими и космическими стихиями, а также осуществляющий связь между людьми, высшим и низшим миром путем впадения в особые экстатические состояния. Именно такими шаманами являлись, очевидно, Вяйнямёйнен, Ши Да и Орфей. И если бы нам удалось услышать пение, благодаря которому Орфей вызволил из аида свою Эвридику, то, скорее всего, это пение не имело бы ничего общего с ариями Монтеверди или Глюка, но более всего походило бы на камлания сибирского шамана. С практикой шаманизма непосредственно связаны понятия тотема и табу, которые устанавливают магическую связь человека с определенной группой предметов и явлений путем исполнения специальных предписаний, обязательств и запретов. Исполнение магических предписаний и запретов по отношению к привилегированной группе предметов и явлений дарует шаману, а за ним и всему его племени власть над всем окружающим миром. Акустическим аналогом тотема и табу является понятие устоя, ибо подобно тому, как тотем и табу обеспечивают ориентацию в мире и даруют магическую власть над предметами и явлениями, так и устой обеспечивает ориентацию в акустическом пространстве и дарует магическую власть над ним. Осознание устоя как некоего привилегированного звуковысотного уровня является одним из величайших открытий человека. Только устой может выявить экстатическую мощь экмелики, как бы нанизывая ее на единый смысловой стержень. С другой стороны, только экмелическое глиссандирование, уходящее от устоя и вновь возвращающееся к нему, может выявить подлинный смысл устоя, наполняя его своей экстатической мощью. На всем протяжении дальнейшей истории человечество не открыло средства более действенного и более мощного, чем экмелическое опевание устоя, реализующегося в интонационно организованном экстатическом завывании. Сила его такова, что оно может кардинально воздействовать не только на психику человека, но оказывать влияние на животных, на растения и даже на неорганическую природу. Тотем, экстаз, устой, экмелическое глиссандирование есть нечто магически-стихийное, цельное и в себе неделимое, поэтому-то и музыкальный феномен, связанный с этими явлениями и основанный на них, так же стихийно магичен, целен и прост. Следующий шаг на пути познания мира, мирообустройства и развития цивилизации заключается как раз в осознании музыкального феномена как структуры. Усложнение взаимоотношений с миром приводит к усложнению звуковых структур, через которые он познается. На этом этапе музыкальный феномен воспринимается уже не как нечто цельное, простое и неделимое, но как нечто, состоящее из отдельных элементов, красота взаимоотношений которых внутри единой структуры и составляет суть нового соотношения музыкального звука и сознания. Теперь музыкальный звук приводит сознание не в состояние магического экстаза, но в состояние мистического озарения, достигаемого путем медитативного созерцания красоты музыкальной структуры, отражающей красоту вселенной. Структурность неизбежно сопровождается исчисляемостью и числом, как основой всякого исчисления, а это приводит к тому, что импульсивное стихийное переживание музыки магического периода постепенно заменяется на более опосредованное и математизированное восприятие, свойственное периоду мистическому. Сердцевиной этого математизированного восприятия является осознание связи между высотой звука, длиной звучащей струны и числом, в результате чего соотношения между разными по высоте звуками стало возможно выражать при помощи числовых пропорций, что в свою очередь сделало музыкальное гармоническое звучание не только фактом слухового опыта, но и объектом интеллектуального созерцания. На основе этого гармоничность музыкальной структуры стала восприниматься как частное проявление, отражение и образ всеобщей космической гармонии, приобщение человеческого сознания к которой и составляет сущность мистического озарения. В концепции космической гармонии музыка занимает совершенно исключительное место, ибо в ней она перерастает рамки провоцирующей экстаз магической энергии и превращается во внутреннюю сокровенную сущность вселенной, дарующую смысл, порядок и место каждой вещи. Являясь основой мира и его квинтэссенцией, музыка пронизывает собой все сферы бытия, каждой из которых соответствует свой уровень напряжения и концентрации гармонического порядка. Согласно пифагорейскому учению, гармоническая иерарахия состоит из трех космических состояний музыки. Первый уровень — Musika mundana, или мировая музыка, — есть то превышающее всякое чувственное восприятие гармоническое созвучие, которое возникает в результате совокупности всех мыслимых космических движений и процессов. Структура вселенной может быть уподоблена прекраснейшему и совершеннейшему музыкальному инструменту, ибо все происходящее в ней — движение планет, рост кристаллов, смена времен года, цветение и увядание — все это подчиняется законам гармонических пропорций, образующих всеобщую единую гармонию мира. Но услышать или постичь эту гармонию человек может только в том случае, если сам в себе стяжает гармонический порядок и выйдет на отведенный ему уровень гармонического напряжения. Этот уровень определяется как Musika humana, или человеческая музыка, и образуется в результате правильного, пропорционального и гармонического сочетания физического и душевного, рационального и эмоционального, мужского и женского начал человеческой природы. Человек есть микрокосмос, являющийся аналогом вселенной — макрокосмоса, но если космосу гармония присуща изначально, то человек должен достигать ее усилием, обретая высшую мудрость путем преодоления дисгармонии. Стяжание состояния гармонии может быть достигнуто при помощи третьего уровня гармонической иерархии — Musika instrumentalis, или инструментальной музыки, образуемой звуками конкретных музыкальных инструментов, ибо в этих звуках сверхчувственная гармония мировой музыки может сделаться чувственновоспринимаемой через слуховой опыт. Если физически слышимая гармония музыкальной структуры способна стать отражением и образом космической гармонии, то сознание, соприкоснувшись с этим образом, получает возможность начать восхождение от образа к первообразу, то есть от чувственновоспринимаемой гармонии к созерцанию гармонии сверхчувственной. Вот почему акт музицирования воспринимался пифагорейцами как медитация, в процессе которой человек достигал мистического озарения — слияния с высшей мировой гармонией. На использование пифагорейцами медитативных свойств музыки указывает Ямвлих, сообщая, в частности, то, что для отходящих ко сну учеников Пифагор составлял специальные мелодии, при помощи которых «он освобождал их от дневной смуты и гула в ушах, очищал взволнованное умственное состояние и приуготовлял в них безмолвие, хороший сон и вещие сновидения. Когда же они опять вставали с постели, он отвращал их от ночной сонливости, расслабления и лености тем или другим специальным пением и мелодическими приемами, получаемыми от лиры или голоса. Себе же самому этот муж сочинял и доставлял подобные вещи уже не так, через инструмент или голос, но он напрягал слух, пользуясь неким несказанным и недомыслимым божеством, вонзал ум в воздушные симфонии мира, причем, как казалось, только он один слушал и понимал универсальную гармонию и созвучие сфер и движущихся по небу звезд, созвучие, создавшее полнейшую, чем у смертных, и более насыщенную песнь при помощи движения и круговращения. Обращенный как бы этим в отношении смыслового содержания своего ума, он замышлял передавать своим ученикам образы этого, подражая, насколько возможно, инструментом и простым голосом»[26]. Эту цитату можно рассматривать как классический пример описания медитативных возможностей музыки, целенаправленное использование которых помогает достичь состояния мистического озарения, или катарсиса, понимаемого как очищение сознания от дисгармонии, как просветление самого инстинкта жизни. Это есть та всеохватывающая и всепроникающая гармония, тот глубокий синтез, в котором, по словам А.Ф. Лосева, «уже нельзя отделить душу от тела, мораль от инстинкта и красоту от здоровья»[27] и фундаментом которого является музыкальный звук, мыслимый как источник и структура всей вселенной. Сходные концепции музыкального звука можно отыскать и в других культурах Древнего мира. В частности, в древнеиндийском музыкальном трактате, приписываемом Матанге, прямо говорится о том, что «звук (dhvani) есть высшее лоно, звук — причина всего. Весь мир, состоящий из неживых предметов и живых существ, наполнен звуком, который, однако, разделяется на проявленный и непроявленный»[28]. Этот абсолютный звук, эволюционируя, превращается в бинду (bindu) — термин, буквально обозначающий точку или зерно. Под этим термином тантристская традиция и шиваистские школы подразумевали непосредственную причину материального звука, потенциальное звуковое множество мира. На следующей стадии эволюции бинду проявляется уже как чисто физическое звучание (nãda). Учение о мистическом непроявленном звуке, который отождествляется с творческим принципом вселенной, опирается на учение тантр, в которых высшее начало — Шива лишен всякой активности и абсолютно пассивен, в то время как его супруга, олицетворяющая силу, — Шакти воплощает в себе деятельный творческий принцип. Будучи созидательной силой сознания, Шакти в то же время потенциально содержит в себе материю, из которой развивается видимый физический мир, что позволяет определять Шакти как «великий звук» (раra nãda), являющийся источником звуковой множественности мира и связующий духовное и материальное, сознание и объект. Таким образом, звук является причиной, источником и необходимым условием существования мира. «Звук есть сущность мира, — пишет Матанга, — Брахман определяется как имеющий форму звука (nãda rupа), а также Джанардана, Верховная Шакти и Махе-Швара»[29]. Само собой разумеется, что если боги мыслятся как сущности, «имеющие форму звука», то любое звукоизвлечение следует рассматривать как священнодействие, как апелляцию к тому или иному богу. Для совершения же священнодействия нужно обладать священной властью и священным правом. Если на магическом этапе истории музыки лицом, обладающим этой властью и этим правом, был шаман, то теперь таким лицом становится жрец. Переход от шамана к жрецу соответствует переходу от племенных или родовых религий к религиям древнейших государств и совпадает по времени с возникновением великих жреческих культур Египта, Шумера, Индии и Китая. В этих культурах священный акт музицирования мог совершать только жрец, храмовый музыкант, имеющий статус жреца, или же адепты герметических жреческих сект, примером которых может служить община Пифагора, описанная Ямвлихом. Музицирующие жрецы или храмовые музыканты пользовались огромным авторитетом, занимая в государственной иерархической лестнице места, следующие непосредственно за богами и царями, и превосходя по рангу всех прочих государственных чиновников. Имена выдающихся храмовых музыкантов, выбитые в камне, оставались на века, а в правление ассирийского царя Тиглатпалассара I один год был даже назван именем начальника музыкантов Ина-икциалан. На музыкально-структурном уровне переход от шамана к жрецу знаменуется переходом от глиссандирующего экмелического опевания устоя с элементами зарождающейся ангемитоники к системам пяти- и семиступенных ладов и к пониманию лада как единой совокупности звуков, связанных между собой определенными звуковысотными соотношениями. Осознание того, что за различными мелодическими формулами стоит звуковое явление более общего порядка, а именно звукоряд лада, на ступенях которого построены данные мелодические формулы, делает осязательной и наглядной саму идею феноменального и ноуменального, явления и идеи, вещи и сущности. Тот факт, что разные мелодические формулы состоят из звуков одного лада и сводятся к некоему упорядочивающему единству, может быть рассмотрен как акустический эквивалент факта существования единой мировой прасубстанции, из которой происходит все видимое многообразие вещей и явлений. А это приводит к пониманию лада как божественного гармонического всеединства космоса. Космос прекрасен потому, что в основе его лежит гармония — лад, проявляющая себя в гармоничности соотношения космических элементов. Во всех культурах древности каждая ступень лада, помимо своего чисто музыкального звуковысотного значения, связывалась с определенной планетой, первоэлементом, частью человеческого тела, временем года, цветом, растением, минералом и многим, многим другим. Эти классификации космических элементов, осуществляющиеся на основании ступеней музыкального лада, доказывают, что лад понимался не только как принцип звуковысотной организации, но и как всеобщий принцип организации космоса. Кроме того, уже само количество звуков, образующих пяти- и семиступенные лады, отнюдь не случайно, оно отражает глубинные структурные принципы космоса и человеческой психики. Число пять есть число полноты любой структуры, ибо, согласно давно подмеченной закономерности образования структур, число элементов, складывающихся в единую структуру, достаточно полно развитую, но еще не делящуюся на две самостоятельные, находится в пределах от трех до пяти. Число семь есть число полноты воспринимающей способности сознания, ибо количество элементов, единовременно и полноценно фиксируемых вниманием и памятью, равно именно семи. Именно эти фундаментальные особенности структурообразования космоса и психики воплотились в принципе пяти- и семиступенных ладов, полностью сохранивших свое практическое значение вплоть до наших дней. Но если теперь для нас пентатоника и семиступенная диатоника представляются чисто музыкально-акустической данностью, то в древности они воспринимались как изначальные принципы организации, полагающие начало классификационным рядам предметов и явлений. Пять ступеней пентатоники воплощали принцип пятеричности, который проявлялся в пяти первоэлементах, пяти чувствах, пяти первоначальных добродетелях, пяти классах живых существ и символизировался пентаклем, пентаграммой или пятиконечной звездой. Семь ступеней диатоники воплощали принцип семеричности, который проявлялся в семи астрологических планетах, семи небесах, семи видимых цветах радуги и символизировался семью ступенями вавилонских зиккуратов, семью храмовыми музыкантами, обязательно наличествующими в святилищах Вавилона, наконец, семью днями недели. Таким образом, жрец, оперируя звуками канонизированных ладов в процессе музицирования, входит в соприкосновение с космическими элементами и психическими силами, гармоническая сообразность которых в соотношении друг с другом выводит на высшую единую гармонию, являющуюся целью мистического озарения. Переход к следующему — этическому — этапу на пути становления музыкальных систем выражается, скорее, не в переходе от одного структурного уровня к другому и не в дальнейшем усложнении взаимоотношений структурных элементов, но в теоретическом осмыслении и кодификации того звуковысотного материала, который был освоен практически на предыдущем этапе. Этот этап характеризуется созданием фундаментальных теоретических систем и возникновением философских спекуляций на почве жреческой медитативной практики. Переход от священной жреческой медитации к философскому умозрению осуществляется в тот исторический период, который определен Карлом Ясперсом как «осевое время». В терминологии Освальда Шпенглера этот переход можно охарактеризовать как переход от культуры к цивилизации, причем здесь будет подразумеваться тот момент этого перехода, когда наиболее остро и болезненно начинает ощущаться неотвратимость и трагичность истаивания культуры под действием смертоносного дыхания цивилизации, что проявляется в ностальгии по прошлым временам и в критическом отношении к существующим современным формам музыкальной практики. Постепенно процесс музицирования утрачивает свое сакральное значение и переходит в разряд гражданских и государственных свершений. Теперь музыка воспринимается не как изначальная космическая энергия, приводящая сознание в состояние магического экстаза, и не как медитативный процесс, целью которого является мистическое озарение, но как «гимнастика души» или как средство для достижения идеальной организации политической, общественной и частной жизни. Еще находясь на предыдущем этапе исторического пути становления музыкальных систем, человек мог заметить, что разные мелодические структуры оказывают разное воздействие на сознание. Причина разности этого воздействия коренилась в том, что каждая мелодическая структура обладала определенной этической природой, то есть заключала в себе определенный этос. Теперь же эти наблюдения были суммированы в четкой классификации мелодических структур, где каждая структура в зависимости от своей этической природы была прочно закреплена за конкретной политической, социальной или бытовой ситуацией и получала положительную или отрицательную этическую оценку. Одним из наиболее ярких примеров разработки проблемы музыкального этоса является наследие Платона, аккумулирующее в себе весь предыдущий опыт музыкально-этических изысканий. Описывая механизмы, регулирующие общественную жизнь идеального государства, Платон особое внимание уделяет музыке, почитая ее наилучшим средством для воспитания совершенного гражданина-воина. Он предписывает употребление одних ладов, пробуждающих в человеке стойкость и мужество, и запрещает использование других ладов, которые расслабляют сознание, приводя его в состояние изнеженности и женственности. Одни лады Платон рекомендует употреблять во время мирной жизни государства, другие же лады должны употребляться во время военных действий. Таким образом, в учении Платона система ладов превращается в мощный механизм, организующий государственную жизнь на всех этапах ее существования, и подобное отношение к музыке не было чисто философским, оторванным от практики умозрением, но опиралось на живые традиции древнегреческой культуры. Так, граждане Аркадии вплоть до тридцатилетнего возраста обучались музыке в обязательном порядке; в Спарте, Фивах и Афинах каждый должен был обучаться игре на авлосе, а участие в хоре было важнейшей обязанностью любого молодого грека. Подобно тому, как гимнастические упражнения укрепляют тело, точно так же занятия музыкой укрепляют душу — вот почему музыка, почитавшаяся «гимнастикой души», являлась неотъемлемой частью воспитания свободного гражданина греческого полиса. Сходные концепции музыки можно обнаружить и в Древнем Китае. Так, в «Лицзи», или «Книге постановлений», говорится: «В мирное время, когда управление правильно и гармонично, музыка выражает спокойствие и радость. Во время смуты, когда управление пристрастно и несправедливо, музыка выражает недовольство и гнев. Во времена гибели государств, когда народ отягчен невзгодами, музыка выражает скорбь и озабоченность. Настроенность музыки связана с политикой»[30]. Но раз существует определенная связь между музыкой и политикой, то естественно возникает мысль о возможном влиянии музыки на политическое состояние государства. Об этом в «Лицзи» говорится следующее: «Что же касается музыки, то мудрецы любили ее, считая, что она может облагородить сердце народа, слелать глубокими его чувства, изменить нравы и преобразовать обычаи. Это и побудило древних царей обучать народ музыке»[31]. О музыке, как о важнейшем средстве воспитания, говорит и Конфуций: «Начиная образование с поэзии, упрочивай его церемониями и завершай музыкой»[32]. Вообще же правильно организованная государственная жизнь уподобляется правильно построенному музыкальному звукоряду, а расстройство государства воспринимается как музыкальная фальшь: «Первая нота гаммы (гун) означает властителя, вторая (шан) — его слуг, третья (цзюе) — народ, четвертая (чжи) — трудовую повинность, пятая (юй) — вещи. Когда правильны эти пять звуков, то музыка гармонична. Когда же первая нота расстроена, то звук грубый. Значит, князь высокомерен. Когда расстроена вторая нота, то звук неровный. Значит, чиновники недобросовестны. Когда расстроена третья нота, звук печальный — народ недоволен. Когда расстроена четвертая нота, звук жалобный — трудовая повинность тяжела. Когда расстроена пятая нота, звук оборванный — вещей не хватает. Когда же расстроены все пять звуков, наступает всеобщее равнодушие. Когда дошло до этого, государство может погибнуть со дня на день»[33]. Таким образом, в Древнем Китае, так же, как и в Древней Греции, занятия музыкой рассматривались не только как средство этического совершенства каждого отдельного человека, но и как необходимое условие здорового и полноценного существования государства в целом. В Индии большое внимание уделялось связи между конкретной музыкальной структурой и определенным временем, в которое данная структура должна звучать. Нарушение этой связи могло привести человека к утрате физического и социального равновесия, о чем можно прочесть в трактате Нарады «Сангита-Макаранда»: «Звукоряду Шаджа благоприятствует зимнее время, Мдхьяма — лето, а звукоряду Гандхара — сезон дождей. И, соответственно, первый лучше слушать в начале дня, второй — в середине, а третий — вечером. Это приносит могущество и силу»[34]. «Тот, кто, познав эти правила, будет петь раги согласно им, будет счастлив. А тот, кто будет петь не в должное время, разрушит раги. И тот, кто будет слушать их не вовремя, станет нищим и навсегда разрушит свое здоровье»[35]. С этой точки зрения, здоровье и благосостояние есть результат правильной организации жизненного времени, которая достигается путем своевременного исполнения определенных мелодических формул. Если на предыдущем этапе музыка являлась медитативным мостом, соединяющим человека с высшим началом через приобщение его к космической гармонии, то теперь музыка превращается в средство совершенствования человека и подготовки его к государственной, социальной жизни. Размышление о природе мелодических структур, об их пользе и вреде, а также о влиянии их на человека есть уже удел не жреца, но философа. Этот исторический переход сопровождается не возникновением новых структурных звуковысотных усложнений, но рождением принципиально нового вида музыкальной деятельности — а именно рождением теории музыки. Отныне наряду с музыкантом-практиком, принимающим непосредственное участие в процессе музицирования, все более заметную роль начинает играть музыкант-теоретик, который не только осмысляет и оценивает уже существующие мелодические структуры, но может оказывать определенное влияние на формирование и возникновение новых структур, в результате чего начинает воздействовать на музыкальную практику, не принимая в ней непосредственного участия. Возникновение музыкальной теории как самостоятельной дисциплины есть не менее значительный шаг на пути развития музыкальных структур, чем переход от экмелического глиссандирования, опевающего устой, к пяти- и семиступенным ладам, ибо, выявляя законы образования мелодических структур и овладевая ими, теория обеспечивает более свободное, динамичное и оперативное обращение с этими структурами на практике. С другой стороны, эти динамичность и оперативность в обращении со звуковым материалом, не опирающиеся на положительный этический фундамент, могут привести к появлению мелодических структур низкого или даже отрицательного этического качества. В результате возникает трагический разрыв между высокими этическими требованиями теории и реально существующей музыкальной практикой, идущей на поводу за непросветленным страстным сознанием человека. С этим разрывом философия столкнулась уже во времена Платона и Конфуция, чьи высокие концепции государства потерпели полный крах при попытке внедрения их в современную им политическую практику. И причина этого краха кроется не в неудачности данных философских систем, но в падшести времени, не способном возвыситься до воплощения этих систем в жизнь. Вот почему для Платона и Конфуция все истинно великое находится в прошлом. Вот почему идеалом искусства для Платона является жреческое искусство Египта, канонические формы которого не меняются на протяжении тысячелетий. И вот почему Конфуций произносит следующие слова: «Хотя прежние люди в церемониях и музыке были дикарями, а последующие люди образованными, но если бы дело коснулось употребления их, то я последовал бы за первыми»[36]. Со временем высокие этические требования, предъявляемые философией, начинают восприниматься как тормоз и помехи на пути свободного развития звуковых структур, более того, они начинают представляться чем-то внешним или навязываемым извне изначальной природе звука. Вот почему на последнем этапе своего развития музыка начинает мыслиться как деятельность, абсолютно свободная от служения какой-либо сакральной или этической цели, и именно как деятельность, назначение которой заключается исключительно в самораскрытии заложенной в ней изначальной красоты. Целью музыки становится любование красотой музыкальных структур, причем это любование, или наслаждение, должно превратиться в «незаинтересованное наслаждение», то есть такое наслаждение, которое не преследует никаких других целей, кроме наслаждения самого по себе. В результате возникает некая новая религия — «религия искусства», где музыкальное искусство одновременно является и служением и целью служения и где, освободившись, наконец, от всех посторонних целей, музыка становится «свободным искусством». Назначение музыки как свободного искусства, согласно Аристотелю, заключается «в заполнении нашего досуга» и в забаве, или «интеллектуальном развлечении свободно рожденных людей». В «Политике» можно найти и более симптоматичные рассуждения: «Забава имеет своим назначением дать отдых, а отдых, конечно, приятен, так как он служит своего рода лекарством против грусти, навеваемой на нас тяжелой работой. Далее, интеллектуальное развлечение, по общему признанию, должно заключать в себе не только прекрасное, но также и доставлять удовольствие, потому что счастье состоит именно в соединении прекрасного с доставляемым им удовольствием. Музыку же все считают за очень приятное удовольствие, будет ли она музыкою инструментальною или вокально-инструментальною. Поэтому музыку, как средство, способное развеселить, с полным основанием допускают в такие собрания людей, куда они сходятся, чтобы провести время. Как все безвредные развлечения, она не только соответствует высшей цели человеческой жизни, но доставляет еще к тому же и отдохновение... Встречаются люди, для которых забава служит высшею целью их жизни, потому что и это, пожалуй, заключает в себе некоторый элемент наслаждения и может служить целью»[37]. Соединять «прекрасное с доставляемым им удовольствием» не есть занятие философа, но занятие артиста. И именно на последнем эстетическом этапе развития музыки артист сменяет философа. Свобода артиста, «незаинтересованность» его эстетического переживания сходны со свободой и «незаинтересованностью» ученого-естествоиспытателя, который познает мир не ради высших сакральных или этических целей, но ради процесса познания самого по себе. Это сходство не случайно, ибо и завороженность ученого процессом познания, и эстетическое познание мира и любование им артиста есть лишь разные проявления последней стадии мирообустройства и миропознания, на которой познание полностью забывает о своем сакральном и этическом предназначении и превращается в самодовлеющую всепоглощающую стихию. Согласно концепции Шпендлера, артист-виртуоз и ученый-естествоиспытатель становятся ключевыми фигурами именно тогда, когда цивилизация окончательно приходит на смену культуре. Появление на исторической арене артиста влечет за собой дальнейшее структурное развитие звукового материала, заключающееся в принципиальном усложнении внутриладовых и межладовых связей, в преобладании хроматики над диатоникой, а также в появлении микротоновых систем, примерами которых могут служить древнегреческий энгармонизм или индийская система шрути. Все это сопровождается усложнением конструкции инструментов, увеличением их размера, прибавлением новых струн, что влечет за собой более сложные, более изощренные и более эффективные приемы игры, доступные лишь избранным виртуозам. Все, что во времена жрецов и философов подвергалось осуждению как чрезмерно изощренное, утонченное, изнеженное, страстное и женственное, начинает культивироваться с особым усердием, ибо теперь нет иного критерия, кроме критерия незаинтересованного эстетического наслаждения, и вдохновение артиста становится единственным высшим мерилом истины, превышающим сакральные и этические соображения. Эта свобода вдохновения, эта свобода творчества приводит к возникновению неограниченного количества новых музыкальных структур, новых художественных языков, смешение которых делает невозможным дальнейшее поступательное развитие звуковысотных систем. Музыкально-историческое строительство захлебывается в преизбыточном и неконтролируемом производстве форм, подобно тому, как в свое время в результате преизбыточности и смешения языков прекратилось строительство Вавилонской башни. Таким образом, четыре этапа мирообустройства, или миропознания, рассматриваемые с точки зрения процесса становления музыкальных систем, образуют некую историческую структуру. Эта структура может быть выражена схематически при помощи следующих параллельно сосуществующих рядов: магический экстаз — мистическое озарение — этическое совершенствование — эстетическое наслаждение; камлание — медитация — гимнастика души — художественное творчество; шаман — жрец — философ — артист; экмелическое опевание устоя — диатонические лады — теоретические системы — хроматика и микроинтервалика. В живом историческом контексте может происходить некоторая деформация в соотношении членов этих рядов, однако ее основные структурные соотношения при этом нарушены не будут и установленный здесь исторический принцип последования останется действенным. Так, например, в различных регионах земного шара различные культуры могут находиться на разных этапах развития в один и тот же исторический момент, в результате чего музыкальные структуры, относящиеся к разным периодам, начинают сосуществовать одновременно. Так, в наше время одновременно существуют принятые в Африке и Латинской Америке шаманистские формы музицирования и навязываемые всему миру артистические формы Запада. С другой стороны, совмещение различных исторических периодов, их взаимопроникновение друг в друга возможны и в рамках одного культурно-исторического феномена, примером чего может служить тибетский ламаизм, одновременно использующий формы и шаманистского и жреческого музицирования. Может быть, еще более ярким примером в этом смысле может служить японский театр Но, амплитуда средств которого простирается от самых архаических форм шаманизма до самого рафинированного артистизма. Но помимо одновременного совмещения звуковых структур, относящихся к разным этапам, может происходить и более глубокая деформация, затрагивающая непосредственно внутреннюю природу каждой отдельной структуры. Эта деформация происходит на уровне фольклора, превращаясь в который, шаманистские или жреческие структуры как бы подвергаются консервации, сохраняя свой внешний облик, но зато утрачивают свое сакральное значение и свои сакральные функции. Еще более разительная утрата сакрального смысла может происходить в музыке пиршеств, застолий, развлечений и карнавалов, а также в формах, подобных современным формам массовой культуры и шоу-бизнеса. В результате всего этого создается крайне сложная картина запутанного многообразия звуковых структур, но какой бы сложной и многообразной эта картина ни представлялась, она всегда может быть сведена к четырем вышеописанным видам взаимоотношений музыкального звука и сознания, которые, будучи расположены во времени, образуют четыре этапа истории становления музыкальных систем. И именно эта четырехчленность, образующая историческую структуру процесса становления музыкальных систем, послужит нам одной из отправных точек в дальнейшем рассмотрении соотношения истории музыки и истории богослужебного пения. Другой отправной точкой будет являться структура становления богослужебно-певческих форм. Эту структуру теперь и предстоит нам выявить.ИСТОРИЯ МУЗЫКИ
Исторические этапы | Состояние сознания и цель действий | Ключевое лицо | Виды действий или деятельности, ведущие к достижению цели | Уровень структурной организации |
Магический этап | Магический экстаз | Шаман | Камлание | Открытие устоя. Экмелическое опевание устоя |
Мистический этап | Мистическое озарение | Жрец | Медитация | Принцип звукоряда -лада. Диатонические пяти- и семиступенные звукоряды |
Этический этап | Этическое совершенство-вание | Философ | Умозрение Гимнастика души | Теория как особая область, регламентирующая практическое музицирование. Теоретические системы |
Эстетический этап | Эстетическое наслаждение | Артист | Самодовлеющее художественное творчество | Хроматика, энгармонизм, микроинтервалика |
2. Путь становления богослужебной певческой системы
Переходя от описания структуры истории музыки к выявлению структуры истории богослужебного пения, прежде всего необходимо еще раз подчеркнуть разницу предметов истории музыки и истории богослужебного пения. Если история музыки есть история взаимоотношений музыкального звука и сознания, то история богослужебного пения может быть определена как история взаимоотношений сознания и молитвы. На разных этапах своего существования человеческое сознание с разной степенью интенсивности охватывалось молитвенным процессом. Разные степени затронутости человеческого существа молитвой образуют шкалу глубины молитвенных уровней, которые, располагаясь во времени, превращаются в структуру истории богослужебного пения. Поскольку, согласно учению Церкви, человек трисоставен, то есть состоит из тела, души и духа, то и вовлеченность его в молитвенный процесс может иметь три уровня — телесный, душевный и духовный, и соответственно этому вся история богослужебного пения будет разделяться на три периода. Каждый исторический период характеризуется определенным уровнем организации молитвенных текстов, ибо молитва — это прежде всего молитвенный текст или совокупность молитвенных текстов, и уровень затронутости человеческого существа молитвенным процессом проявляется в определенном уровне сложности системы молитвенных текстов. Таким образом, история богослужебного пения может быть рассмотрена как путь становления молитвенных текстов, образующих собой системы различных уровней сложности. Исходной точкой этого пути, так же, как и в случае с историей музыки, явился шок, испытанный изгнанным из рая человеком, однако реакция на этот шок была противоположной той реакции, которая положила начало искусству музыки. Возвращение утраченного состояния не путем искусственного воссоздания этого состояния земными средствами, но через примирение с Богом — именно такое решение вопроса является началом истории богослужебного пения. Примирение же с Богом невозможно без взыскания Бога и без призывания Его имени — вот почему призывание Господа становится основной отличительной чертой и основным занятием сифитов — людей, положивших начало Церкви на земле. Таким образом, корень и начало богослужебного пенияесть именно призывание Господа. Но здесь мы сталкиваемся с крайне странным, на первый взгляд, фактом. Призывание Господа подразумевает текст или хотя бы отдельные слова, обращенные к Богу, однако Священное Писание не содержит никаких упоминаний ни о подобных текстах, ни о подобных словах вплоть до пророка Моисея. Даже в описании ситуаций непосредственного призывания Господа — таких, как жертвоприношения Ноя и Авраама или молитва Авраама об Авимелехе, — нет никаких указаний на употребление молитвенных текстов или слов. В этом нарочитом отсутствии молитвенных текстов кроется глубокий смысл, проливающий свет как на природу самих молитвенных текстов, так и на природу богослужебного пения. Молитвенные тексты, или тексты, предназначенные для обращения к Богу, есть тексты особого рода. Они отличаются от поэтических, философских, научных и исторических текстов, ибо возникают они не сами по себе, не под влиянием предметов и явлений мира и не в результате собственных умозаключений, вдохновений и переживаний, но даруются Богом сознанию, уже приучившему себя к состоянию пребывания в божественном присутствии. Каждый настоящий молитвенный текст есть божественное откровение, и для того, чтобы сподобиться такого откровения, все существо человека должно быть приведено в определенное состояние. Это состояние достигается только в результате специального упорядочивания жизни и обретается в практике определенной жизненной дисциплины. В Священном Писании эта дисциплина обозначается понятием «хождение перед Богом». Енох, Ной и Авраам ходили перед Богом. Перед Богом ходили практически все патриархи, и поэтому хождение перед Богом можно назвать служением патриархов, или молитвой патриархов. Хождение перед Богом есть прежде всего отказ от путей мира, от путей собственной воли и неустанное взыскание воли Божией. Хождение перед Богом и есть по существу призывание Бога, ибо Бог призывается не звуками бубна, не магическими заклинаниями и не мистическими комбинациями чисел, но жизнью, которая в каждом мельчайшем своем проявлении должна сделаться угодной Богу. В Священном Писании не патриархи обращаются к Богу, но Бог обращается к патриархам. Бог обращается к Ною, Аврааму и Иакову, заключая с ними союзы и давая им обетования. Однако для того, чтобы Бог пожелал обратиться к человеку, человек должен привести все свое существо в состояние, способное воспринять божественное обращение. Патриархи призывали Бога своей богоугодной жизнью, ибо в результате этой жизни они обретали способность слышать в себе голос Бога. Вот почему призывание Бога патриархами заключается не в создании текстов, но в создании условий для восприятия текста, содержащего в себе волю Божию. Для того чтобы Бог смог начертать знаки своей воли в человеке, человек должен стать чистым листом, свободным от начертаний знаков своей или чьей-либо посторонней воли. Это состояние готовности и чистоты с максимальной силой выразилось в словах Авраама, сказавшего в ответ на призвание Бога: «Вот я!» Вся сущность религии библейских патриархов заключена в этих словах, и вместе с тем благодаря этим словам можно ощутить ту непроходимую пропасть, которая отделяет простую «бестекстовую» религию патриархов от современных ей шаманистских и жреческих систем, существующих прежде всего как системы обрядовых и ритуальных текстов. Хождение перед Богом, составляющее суть первого этапа истории богослужебного пения, есть проявление глубинных свойств, присущих богослужебному пению и отличающих его от музыки. Если музыка представляет собой искусство, или художество, то богослужебное пение есть аскетическая дисциплина, или художество из художеств. Музыка как искусство начинается с любования музыкальным звуком и с овладения навыком различных технических манипуляций, усиливающих воздействие музыкального звука на сознание. Богослужебное пение как аскетическая дисциплина начинается с приведения своей жизни в порядок, создающий условия для возникновения звука, угодного Богу. Согласно отцам восточной Церкви, человек есть инструмент, построенный для гимнов Богу. И подобно тому, как природные, естественные материалы должны подвергнуться специальной обработке для того, чтобы превратиться в музыкальный инструмент, так и трисоставное естество человека, стремящееся стать инструментом Духа Святого, должно пройти длительную и тщательную обработку, которая совершается в процессе аскетической практики и началом которой является хождение перед Богом. Аскетика называется художеством из художеств именно потому, что объектом художества должна стать сама природа человека, и только после того, как весь человек будет преобразован аскетическим художеством, ему можно будет приступать к художеству в общепринятом смысле, то есть заниматься техническими вопросами звукоизвлечения и постигать прочие практические навыки манипуляций со звуковым материалом. Но именно только благодаря этому аскетическому преобразованию человек получает возможность доступа к Богу — источнику всякой Красоты, или к Красоте самой по себе, в то время как не стоящее на фундаменте аскетической практики обычное художество имеет дело только с красотой мира, или с красивым. Таким образом, началом богослужебного пения является соответствующим образом организованная жизнь, а жизнь может рассматриваться как последовательность поступков. Систематическое совершение богоугодных поступков воздействует на душу и пробуждает ее, в результате чего душа начинает чувствовать присутствие Бога, испытывать радость от приближения к Нему или ощущать боль из-за сознания Его удаленности. Это состояние души определяется в Священном Писании понятием «ревность». Состояния души, переживаемые человеком, проявляют себя в виде текстов, описывающих эти состояния и являющихся знаками этих состояний. Так, целенаправленное совершение поступков, угодных Богу, приводит душу в состояние «ревности», или постоянного молитвенного предстояния перед Богом, а это состояние фиксируется в молитвенных текстах. Именно возникновение и существование молитвенных текстов составляет суть второго этапа истории становления богослужебно-певческой системы. Появление молитвенных текстов связано с принципиальным изменением самой природы служения Богу. Если патриархи воздвигали жертвенники от случая к случаю в тех местах, где им являлся Бог, то после заключения Завета на горе Синай служение Богу превратилось в регламентированный систематизированный вид деятельности, закрепленный за определенным местом. Этим местом вначале являлась скиния Завета, впоследствии таким местом стал Иерусалимский Храм, в котором в строго определенном порядке и в определенное время должны были совершаться жертвоприношения Богу. Таким образом взаимоотношения человека с Богом обрели строго фиксированную форму Закона, возвещаемого пророками, из-за чего этот новый этап в истории богослужебного пения и в истории Церкви может быть определен как пророческий. Когда выше говорилось о том, что различные состояния души проявляют себя в виде текстов, описывающих эти состояния и являющихся знаками этих состояний, то сказано это было не совсем точно, ибо состояние души нельзя отделять от текста, выражающего это состояние, поскольку и это состояние, и этот текст представляют собой неразрывное единство, в котором состояние следует рассматривать как текст, а текст как определенное состояние. В этом смысле вся деятельность ветхозаветных пророков может быть сведена к понятию текста. Создание, хранение, передача и воспроизведение текстов являются сутью и сердцевиной пророческого служения. Начало этому служению было положено на горе Синай, где Моисей получил от Бога скрижали Завета, представляющие собой не что иное, как текст божественного законодательства. Впоследствии пророки многократно возвещали людям Волю Божию, что также облекалось в форму текстов, совокупность которых образовала Священное Писание Ветхого Завета. Таким образом, и вся жизнь человека, и взаимоотношения его с Богом понимались как совокупность текстов, актуально воспроизводимых как каждым отдельным человеком, так и всем богоизбранным народом. Только в атмосфере такого отношения к тексту могли возникнуть молитвенные тексты, ставшие впоследствии формообразующей основой богослужебного пения. И именно на этом историческом этапе появляются псалмы и пророческие песни, послужившие образцом для всей новозаветной гимнографии. Однако несмотря на то, что и псалмы и пророческие песни широко использовались в службах Иерусалимского Храма, причем использовались не только в качестве читаемых текстов, но также и в качестве текстов пропеваемых, сопровождаемых игрой на различных музыкальных инструментах, необходимо подчеркнуть, что пение этих текстов не было еще настоящим богослужебным пением, но представляло собой лишь музыку, предвосхищающую богослужебное пение. Ветхозаветный человек не созрел еще для осознания и использования богослужебно-певческого звука, и в этом заключается одно из проявлений неполноты ветхозаветного служения, являющегося лишь прообразом служения новозаветного. Подобно тому, как ветхая кровавая жертва прообразовала Жертву Евхаристическую, так и использование музыки в Иерусалимском Храме прообразовало новозаветное богослужебное пение. Таким образом, музыка так же, как и практика кровавых жертв, есть показатель ветхости и неполноты служения. По утверждению святителя Иоанна Златоуста, музыка была попущена Богом иудеям по их духовной немощи, жестокосердию, а также для того, чтобы отвлечь их от соблазнительной пышности языческих культов. И в самом деле, по своему принципу воздействия на сознание музыка иудеев мало чем отличалась от музыки соседствующих с ними народов, о чем можно судить на основании свидетельств Священного Писания, дающего примеры как магического, так и мистического употребления музыкальных звуков. В книгах Ветхого Завета особенно велико количество описаний магического воздействия звука на сознание человека. Так, сонм пророков, встретившийся Саулу после помазания его Самуилом, «пророчествовал», или находился в особом экстатическом состоянии, достигаемом с помощью звуков псалтири, тимпана, свирелей и гуслей. При игре Давида на гуслях злой дух отступал от Саула. Рука Господня касалась пророка Елисея, пробуждая в нем пророческий дух, когда специально позванный для этой цели гуслист начинал играть на гуслях. Однако музыкальные звуки могли воздействовать не только на душу человека, исцеляя ее от злых духов и пробуждая в ней пророческий дар, но имели власть и над неодушевленными стихиями, примером чего может служить падение стен Иерихона от звуков труб. В Ветхом Завете можно встретить упоминание даже и о таком архаическом пережитке синкретизма, как ритуальный танец, ублажающий Бога. Примером этого может служить танец пророка и царя Давида, «скачущего и пляшущего перед Господом» во время перенесения ковчега Завета. Возможно, прототипом этого танца послужил традиционный священный танец фараона перед богиней Хатор, но важно отметить, что и в том, и в другом случае танец и музыка воспринимаются как средства расположения Бога к себе, как привлечение божественного внимания к персоне играющего и танцующего. Эта генетическая связь ветхозаветной музыки с магическо-мистической природой музыки, свойственной языческим культам, которые практиковались окружающими народами, заложена уже в самом Моисеевом законодательстве. Так, в постановлениях о двух серебряных трубах (хососрах) в Книге Чисел можно прочесть следующее: «...трубите тревогу трубами; и будете воспомянуты пред Господом, Богом вашим, и спасены будете от врагов ваших. И в день веселия вашего, и в праздники ваши, и в новомесячия ваши трубите трубами при всесожжениях ваших и при мирных жертвах ваших; и это будет напоминанием о вас пред Богом вашим» (Числ. 10, 9–10). Здесь просматривается явная параллель с уже упоминаемым древнеегипетским изображением человека, молящегося Осирису с трубой в руках, ибо в обоих случаях подразумевается возможность воздействия на Бога с помощью музыкального звука. Таким образом, в Ветхом Завете изначально заложена не богослужебно-певческая, но музыкальная концепция звука, и именно эта концепция послужила основанием для возникновения института храмовых музыкантов. Грандиозность задачи — призвание и прославление имени Господа с помощью звуков — порождала грандиозность масштабов используемого инструментария, многочисленость которого может поразить и современное воображение. Общее количество храмовых музыкантов составляло 288 человек, подразделявшихся на четыре хора по числу четырех сторон света, до которых должны были достигать голоса поющих псалмы. Каждый хор состоял из 72 певцов, по числу языков, возникших в результате смешения языков при вавилонском столпотворении. Во время освящения Храма царем Соломоном к 288 музыкантам, возглавляемым начальниками хоров Асафом, Еманом и Идифуном, прибавилось еще 120 священников, трубивших в трубы. Сейчас даже трудно представить себе то грандиозное впечатление, которое должно было производить это лавинообразное обилие звуков. Может быть, единственное, что может хоть как то сравниться с этой мощью и первозданной энергетикой в наши дни, — это музыка, сопровождающая службы тибетского ламаизма. Призвание имени Господа с максимальным использованием телесных и материальных сил было лишь подготовкой к внутреннему, духовному призванию. Грандиозность Ветхого Завета служила лишь прообразом духовности Нового Завета. Об этом уже знали и ветхозаветные пророки. Так, на горе Хорив Бог явился пророку Илии не в ветре, раздирающем горы, не в землетрясении и огне, но в веянии тихого ветра. Касаясь этой проблемы, святитель Иоанн Златоуст писал, что Ветхий закон дан был «после погибели Египтян, в пустыне, на горе Синае, в дыме и огне, исходящем от горы, при трубном звуке, среди громов и молний по восшествии Моисея в самый мрак. А в Новом Завете не так: не в пустыне, не на горе, не среди дыма и тьмы, и мрака, и бури, а при начале дня, в доме, когда все сидели вместе, все происходило в глубокой тишине. Ибо для людей грубых и необузданных нужны были чувственные поразительные явления, как-то: пустыня, гора, дым, трубный звук и тому подобное; а людям более возвышенным, послушным и ставшим выше чувственных понятий, ни в чем таковом не было нужды»[38]. Однако для того, чтобы люди стали более возвышенными, послушными и отрешенными от чувственных понятий, был необходим длительный исторический процесс воспитания и подготовки, и Ветхий Завет именно и выполнил эту воспитательную и подготовительную функцию. Бог открывает себя постепенно, по мере готовности человека воспринять откровение, поэтому и идея богослужебной певческой системы не могла быть явлена сразу целиком, но должна была осознаваться постепенно через телесно осязаемые формы музыки. Третий этап истории богослужебного пения как раз и знаменуется тем, что богослужебно-певческая система воплотилась, наконец, в конкретные формы и структуры, однако произойти это могло только после пришествия в мир предвозвещаемого пророками Спасителя, ибо только с Его пришествием открылась возможность духовного поклонения Богу. В беседе с самарянкой Господь сказал: «...Наступает время, когда и не на горе сей, и не в Иерусалиме будете поклоняться Отцу... Но настанет время, и настало уже, когда истинные поклонники будут поклоняться Отцу в духе и истине...» (Ин. 4, 21, 23). В этих словах гора и Иерусалимский Храм означают не только географические и исторический реалии, но являются также образами душевной молитвы, находящейся в зависимости от чувственных образов и символов. Преодоление этой зависимости знаменовалось раздиранием завесы Храма в момент крестной смерти Спасителя, полагающей конец ветхому служению и начало служению новому. Храмовая богослужебная музыка иудеев была как бы куколкой, из которой по раздрании завесы Храма выпорхнула бабочка «новой песни», предреченной пророком, воскликнувшим: «Воспойте Господеви песнь нову!» Воспевание новой песни есть следствие принципиального обновления всего естества человека, обновленного пришествием Спасителя. «Итак, кто во Христе, тот новая тварь; древнее прошло, теперь все новое» (2 Кор. 5, 17). Сошедши во ад по своей крестной смерти, Господь вывел оттуда всех томящихся там праведников, патриархов и пророков и возвел их на небо, где до того момента, кроме благоразумного разбойника, не находилось ни одно человеческое существо. Открытие неба для всего человечества означало открытие духовного молитвенного уровня в каждом человеке. Собственно говоря, небо и есть духовная молитва, а духовная молитва есть небо и, таким образом, небо находится в самом человеке: «...отныне будете видеть небо отверстым и Ангелов Божиих восходящих и нисходящих к Сыну Человеческому» (Ин. 1, 51). Но увидеть небо отверстым можно только в себе самом, проникнув в тайную клеть сердца, как об этом говорилось в приводимой уже цитате: «Постарайся войти во внутреннюю клеть твою и узришь клеть небесную. И первая и вторая — одно; одним входом входишь в обе. Лествица в Небесное Царство находится внутри тебя, она существует таинственно в душе твоей». Таким образом, суть христианского обновления человека заключается в обретении им духовного уровня молитвы, а духовная молитва представляет собой то необходимое основание, на котором только и могут появиться конкретные аутентичные структуры богослужебного пения, или «новой песни», предреченной пророком. Когда выше говорилось о том, что «новая песнь», как бабочка, выпорхнула из куколки богослужебной музыки Иерусалимского Храма, то это нужно было воспринимать скорее как поэтическую метафору, ибо с момента пришествия Спасителя должно было пройти несколько веков, прежде чем богослужебная певческая система обрела вид мелодической структуры, доступной изучению и анализу. Духовная молитва образует лишь первый уровень богослужебно-певческой системы, и понадобились столетия, чтобы на этом фундаменте возникли Типикон и регламентируемый Типиконом текстовой континуум, представляющий собой формообразующий каркас, на котором крепится живой мелодический материал богослужебно-певческой системы. Вот почему история новозаветного богослужебного пения первых веков по Рождестве Христовом есть не история становления мелодических форм, но история становления богослужебного Устава и история становления новой гимнографии. Богослужебный Устав организует службу как систему богослужебных текстов различных видов в их последовательности и взаимосвязи. Гимнография занимается вопросами построения формы каждого отдельного богослужебного текста, а также вопросами распределения этих текстов по видам. Таким образом, история богослужебного Устава есть история становления системы богослужебных текстов, а история гимнографии есть история становления форм текстов, образующих богослужебную систему. Совместные усилия, направленные к изучению истории богослужебного Устава и истории гимнографии, дают картину истории становления текстового молитвенного континуума, который и является основой конкретного богослужебного мелоса. Богослужебное пение представляет собой нерасторжимое единство молитвы, текста и мелодии. Если в музыкальной практике в основном может иметь место соединение текста и мелодии, где мелодия присоединяется к тексту или же текст «кладется» на определенную мелодию, то в богослужебном пении мелодия органически прорастает изнутри структуры текста, а потому и не может ни существовать вне этой структуры, ни быть понятой вне ее. Отсюда делается очевидной ошибка тех историков, которые пытаются обнаружить генетическую связь между эллинистическими, позднеантичными формами музицирования и мелосом христианского богослужебного пения. Даже в тех случаях, когда такая связь может быть явно прослежена, она не заключает в себе внутренней необходимости, но носит чисто внешний, исторически преходящий характер. Это то, что подлежит изживанию, а не то, что составляет плодотворный импульс внутреннего развития. Таким образом, христианский богослужебный мелос в конечном итоге есть не результат становления непосредственно предшествующих эллинистических или иудейских форм музицирования, но результат реализации интонационной природы, потенциально заложенной в системе богослужебных текстов. Вот почему окончательное становление форм богослужебного мелоса целиком и полностью обусловлено завершением становления текстового континуума. В общих чертах это становление было завершено в VII–VIII веках, ко времени жизни преподобного Иоанна Дамаскина и папы Григория Двоеслова, с именами которых связаны важные этапы формирования двух родственных богослужебно-певческих систем: византийской системы осмогласия на Востоке и системы григорианского пения на Западе. Именно с этого времени богослужебно-певческая система становится фактом, доступным для конкретного мелодического анализа, ибо именно на этом этапе возникают аутентичные мелодические структуры богослужебного пения. Таким образом, здесь осуществляется реализация богослужебной певческой системы во всей полноте на всех трех уровнях: на уровне молитвы, на уровне Типикона, на уровне мелодических структур, и в этом обретении полноты заключается суть третьего этапа истории богослужебного пения. В то же самое время три этапа истории богослужебного пения являются отражением полноты Божьего домостроительства и соответствуют трем уровням откровения Бога в истории, а также трем типам религиозного служения. Первый этап соответствует времени личных заветов, то есть того времени, когда Бог заключал союзы с отдельными людьми — с Ноем, Авраамом и Иаковом. Второй этап соответствует времени Ветхого Завета, заключенного Богом с избранным народом, третий же этап соответствует времени Нового Завета, или времени пришествия Сына Божьего и заключения завета со всем человечеством. Три уровня божественного откровения вызывают к жизни три типа религиозного сознания, которые можно определить как сознание патриарха, сознание пророка и сознание человека, облеченного во Христа, или человека, ставшего «новой тварью». Три типа религиозного сознания проявляют себя в трех типах религиозного служения, которые есть хождение перед Богом, ревность о Боге и поклонение Богу в духе и истине. Три типа религиозного служения выражаются в трех видах молитвы: в молитве как последовательности поступков, в молитве как последовательности слов, выражающих состояние ревности о Боге, и в молитве как пении, в котором обновленный человек соединяется с ангельскими силами. Идея совместного молитвенного пения людей и ангелов с предельной наглядностью выражена в деисусном чине иконостаса, в котором архангелы соседствуют с апостолами, святителями и Богородицей. По учению Православной Церкви, пение есть неотъемлемое свойство ангельской природы, и поэтому человек, уподобляющийся ангелам, также неизбежно наделяется и этим свойством. Таким образом, молитвенное пение становится доступным человеку только на определенном историческом этапе. Оно есть следствие определенного уровня божественного откровения и определенного типа религиозного сознания, а потому не может быть реализовано в условиях иных уровней откровения иными типами сознания. Однако для того, чтобы обрести способность молитвенного пения, человечеству необходимо было пройти все уровни божественного откровения, все типы религиозного сознания и все стадии служения, ибо, не пройдя их или даже минуя хотя бы одно из них, невозможно достичь уровня, на котором молитвенное пение становится естественным свойством человеческой природы. Все сказанное относится не только ко всеобщей истории, но и к каждой единичной жизни отдельного человека, ибо богослужебное пение есть аскетическая дисциплина, и человек, собирающийся подвизаться на этом поприще, должен пройти все вышеупомянутые исторические этапы в самом себе, в своей жизни. Вот почему приобщение к богослужебному пению должно начинаться с хождения перед Богом. Хождение перед Богом в православной аскетике означает отсечение собственной воли и полное послушание своему духовному отцу, повеления которого должны восприниматься как повеления самого Бога. На этом этапе обучающийся должен уподобиться патриархам и научиться подражать их ежесекундной готовности предоставить себя воле Божией, лишь сказав: «Вот я!» Отсечение собственной воли и предание себя в руки духовного отца приучают чувства к молчанию, в результате чего в душе наступает тишина. Эта тишина и является первым и необходимым условием приобщения к богослужебному пению. По мере того, как состояние тишины все больше охватывает сознание, а сознание укрепляется в молитвенной тишине, в человеке начинает пробуждаться ревность о Боге. Эта ревность вызывается тем, что сознание, приобщенное к молитвенному молчанию, соприкасается с естественным звуковым материалом, никак не затронутым молитвой. Ревнующее сознание стремится приобщить к молитве все, с чем только ни приходится ему соприкасаться. Это приводит к тому, что человек, осваивающий богослужебно-певческую систему, должен учиться соединять естественные, не приобщенные к молитве движения голоса с молитвенным движением сердца. Если на предыдущем этапе постижения секретов богослужебного пения обучающийся подражал послушанию патриархов, то на этом этапе он выступает как пророк, сообщающий своему собственному естеству обретенное внутри себя самого молитвенное движение. Душа и тело должны научиться вторить этому внутреннему духовному движению. Цель же подобного обучения достигается даже не тогда, когда движения голоса соединяются с молитвенным движением сердца, но тогда, когда уже нет самих по себе движений голоса, но есть одно молящееся сердце, и человек начинает петь не голосом, но сердцем, движимым молитвой. Достигнув такого состояния, человек обретает дар быть поклонником Отцу в духе и истине, ибо здесь нет уже ни телесных, ни душевных движений, но и тело и душа охватываются единой духовной вибрацией, единым молитвенным движением, в результате чего телесный человек становится подобен бестелесным ангелам. Именно поэтому деисусный чин иконостаса объединяет ангелов и людей и именно поэтому в допетровской России богослужебное пение называлось ангельским пением. Выражение «ангельское пение» — это не красивое словосочетание и не поэтическая метафора, но отражение реального положения вещей, ибо цель богослужебного пения как аскетической дисциплины заключается в преображении человеческой природы, а сам процесс пения является знаком осуществляющегося преображения. Таким образом, те памятники богослужебно-певческой системы, которые так или иначе попадают в поле нашего зрения и становятся объектом нашего изучения, представляют собой результат не художественной, но аскетической деятельности, ибо возникают они только тогда и только там, где человек достигает определенного уровня в православной аскетической практике. Утрата или снижение аскетического уровня влекут за собой вырождение памятников богослужебно-певческой системы в памятники музыкально-художественной деятельности, хотя по внешним признакам памятники эти могут сохранять видимость принадлежности к богослужебно-певческой системе. И здесь мы подходим к весьма существенному и вместе с тем достаточно трудно воспринимаемому моменту. Дело в том, что развитие событий в новейший период истории позволяет говорить о наличии еще одного этапа в истории становления богослужебно-певческой системы, а также о существовании еще одного типа религиозного сознания. Этот новый этап и этот тип сознания не являются следствием какого-то нового уровня божественного откровения, и поэтому на первый взгляд может показаться, что здесь вообще неуместно говорить о каком-либо новом этапе в истории становления богослужебно-певческой системы. Но если мы не можем говорить о новом этапе становления системы, то вполне можем констатировать остановку или завершение этого становления, и даже более того, мы можем засвидетельствовать факт демонтажа сформировавшейся системы. Признание этого факта влечет за собой признание наличия нового этапа в истории богослужебного пения, и этап этот обусловливается не каким-то новым уровнем божественного откровения, но, напротив, некоторой утратой того уровня откровения, который был дарован человеку с пришествием Христа в мир. На неотвратимость этой утраты указывал сам Спаситель, сказавший: «Но Сын Человеческий пришед найдет ли веру на земле?» (Лк. 18, 8). Из этих слов со всей очевидностью напрашивается тот вывод, что уровень понимания христианского откровения к концу истории будет не возрастать, но утрачиваться. Суть этой утраты заключается в ослаблении аскетических традиций и забвении аскетического опыта, в результате чего для подавляющего большинства верующих сама вера перестает быть аскетической и превращается в веру художественную. Это значит, что меняется и тип религиозного сознания. Будучи по-прежнему ориентировано на евангельское откровение, сознание перестает воспринимать это откровение аскетически и начинает воспринимать его художественно. Собственно говоря, суть четвертого этапа истории богослужебного пения и заключается в том, что богослужебное пение перестает пониматься как аскетическая дисциплина и начинает пониматься как вид искусства, или, говоря по-другому, богослужебное пение превращается в музыку. Все сказанное выше требует более подробного разъяснения. Дело в том, что любая аскетическая дисциплина, как и вообще аскетическая деятельность в целом, может осуществляться только в строго определенных конкретных жизненных условиях, и условиями этими является монашеская жизнь, вне которой о подлинной аскетике не может быть и речи. Монашеская жизнь — это не только определенный духовный процесс и духовное состояние, но также и определенная система человеческих взаимоотношений, или, другими словами, монашеская жизнь есть определенная социальная данность, которую невозможно отбросить, не утратив при этом самой сути монашества. Социальной данностью монашества является монастырь или монашеская община. Все внемонастырские формы монашества в конечном итоге так или иначе связаны с монастырем и восходят к какой-либо из форм монашеской общины. Наименьшим неделимым ядром монашеской общины являются взаимоотношения аввы и его духовного чада. Эти взаимоотношения можно определить как полное и безоговорочное послушание духовного чада в отношении к своему авве. Подлинное послушание порождает беспопечительность в отношении к миру, беспопечительность к миру делает человека ангелоподобным, ангелоподобная же беспопечительность к миру открывает человеку доступ к созерцанию тайн Божиих. Человек, подобно ангелам, становится способен созерцать непосредственно славу Божию и воспевать Божие величие. Именно поэтому, согласно древнерусской традиции, монашеская жизнь считалась ангельским чином жизни, а богослужебное пение, порождаемое этим жизненным чином, почиталось ангельским. Созерцание невозможно без предварительного стяжания беспопечительности к миру, беспопечительность к миру невозможна без стяжания послушания, послушание же неосуществимо вне взаимоотношений аввы и его духовного чада, то есть неосуществимо вне монашеской жизни, вне монастыря. Таким образом, подлинное созерцание абсолютно невозможно вне монашеской жизни, и всякое самопроизвольное созерцание, самопроизвольная аскеза приводят лишь к пустому, ложному мистицизму, к визионерству, к прелести. То, что богослужебное пение как аскетическая дисциплина является продуктом монашеской жизни и что монашество есть социальная база богослужебного пения, еще не означает того, что богослужебное пение может иметь место только в монастыре. Богослужебное пение как аскетическая дисциплина может осуществляться и воспроизводиться и за пределами монастырских стен в обществе, ориентированном на монашество и приверженном идеалу монашеской жизни, но оно будет полноценно воспроизводиться только до тех пор, пока идеал монашества будет действительно подлинным идеалом общества. Как среди монахов далеко не все достигают вершин созерцания, но все доподлинно знают о существовании этих вершин, так и среди людей мира далеко не каждый призван принять постриг, но каждый должен сознавать, что истинное созерцание достигается только путем монашеской жизни. Пока подобное сознание живо в обществе, богослужебному пению гарантировано полноценное существование. Богослужебное пение перестает быть аскетической дисциплиной и превращается в музыку не потому, что монашеская жизнь полностью пресекается, но потому, что монашество перестает быть ориентиром и идеалом для мира. Отдельные монахи могут достигать высочайших вершин созерцания и совершать небывалые аскетические подвиги, но ни эти созерцания, ни эти подвиги уже не найдут отклика в мире, не превратятся в благодатный творческий импульс, одухотворяющий мир. То, что идеал монашества перестает быть живым идеалом общества, означает, в конечном счете, что общество или мир теряют реальную связь с аскетическим опытом и что для людей данного общества евангельское откровение теряет аскетическое опытное подтверждение, превращаясь в художественное переживание. Общество, утратившее связь с живым аскетическим опытом, уже более не может воспринимать и воспроизводить богослужебное пение как аскетическую дисциплину, в результате чего богослужебное пение, превращаясь в художественную деятельность, перестает быть богослужебным пением и становится музыкой. В социальном плане это превращение выражается в том, что монах теряет ведущее положение в богослужебном пении, уступая свое место певчему мирянину, не имеющему реальной связи с аскетическим подвигом и подменяющему этот опыт художественным переживанием. Таким образом, когда выше говорилось о третьем типе сознания «человека, облеченного во Христа», то допускалась некоторая условная обобщенность. Теперь следует разделить этот тип сознания на два самостоятельных типа — на монашеский тип сознания и на мирской тип сознания, или тип сознания мирянина. Именно при переходе от монашеского типа сознания к мирскому типу сознания происходит демонтаж богослужебной певческой системы и превращение богослужебного пения в музыку. Когда говорится о монашеском типе сознания, то под этим следует прежде всего подразумевать определенным образом организованное сознание. Эта особая организация сознания достигается практикой различного рода правил. Правило представляет собой фундаментальное и крайне емкое понятие, и, не входя в подробное рассмотрение этого понятия, мы коснемся здесь лишь некоторых его аспектов, непосредственно связанных с богослужебным пением. Прежде всего правило следует понимать как правило жизни, как порядок жизни, установленный благословением аввы и выполняемый его духовными чадами в качестве послушания. В этом смысле правило есть практическое осуществление послушания и жизненный нерв монашеской жизни. Правило — это и общий принцип монашеской жизни и конкретные правила, составляемые такими первоустроителями монашества, как Антоний Великий, Пахомий Великий, Савва Освященный, Бенедикт Нурсийский. В России традиция составления подобных правил — уставов монашеской жизни — была продолжена преподобным Нилом Сорским. Здесь крайне важно подчеркнуть, что в понятие правила входит не только определенная организация жизни, но и определенный порядок последования молитвенных текстов. Очень часто под правилом подразумевается именно определенная система молитвенных текстов, периодически повторяемых на протяжении суток изо дня в день. Предельно схематизируя исторический процесс, можно утверждать, что именно эти монашеские келейные правила, развиваясь и объединяясь между собой, превратились в конце концов в общую последовательность богослужебных текстов, образуемую суточным, седмичным и годовым текстовыми кругами, регламентируемыми Типиконом, который по сути своей есть не что иное, как Устав, или Правило. Таким образом, все последование богослужебных текстов, весь богослужебный текстовой континуум есть максимально расширенное и всеобъемлющее молитвенное правило, включающее в себя не только практически все ветхозаветные и новозаветные тексты, но содержащее также и молитвенные тексты, посвященные памяти святых, чудотворным иконам, церковным праздникам и другим событиям церковной жизни. Сочетание столь разнообразных и разнородных текстов требует совершенно иного, отличного от существующего до сих пор типа организации текстовой системы, и здесь происходит переход от статической системы текстов к системе динамической. Пророческие тексты и ветхозаветное богослужение образуют статическую систему текстов, в которой тексты следуют друг за другом в определенном порядке, не изменяясь и не проникая друг в друга, отчего и возникает статическая текстовая последовательность. В новозаветном богослужении эта статическая последовательность динамизируется не только за счет вариантной комбинаторики текстов, возникающей из-за сочетания различных богослужебных кругов, но и из-за динамического проникновения текстов друг в друга. Ярким примером взаимопроникновения текстов различных типов могут служить стихиры на «Господи воззвах», вплетающиеся между стихами вечерних псалмов (140, 141, 129 и 116). Еще более сложные динамические соотношения текстов возникают между пророческими песнями, ирмосами и тропарями канона. Подобные примеры можно свободно преумножать, но и уже приведенных достаточно для того, чтобы убедиться в уникальности динамики и многоплановости текстовой системы, образующей новозаветное богослужение. Если пророческие тексты и псалмы, образующие ветхозаветое богослужение, до определенной степени имеют аналоги в священных текстах и ритуалах других религиозных традиций (ведические гимны, буддийские сутры, орфические гимны и т.д.), то система новозаветных богослужебных текстов уникальна по своей структуре и не имеет аналогов в мировой культуре. Именно мелодическое интонирование текстов, составляющих эту уникальную текстовую систему богослужебного пения, конкретно проявляется в не имеющем культурных аналогов мелодическом континууме. Единым конструктивным принципом, лежащим в основе как текстового, так и мелодического континуума, является принцип центонности. Центонное строение текстового континуума проявляется в том, что единая текстовая структура состоит из отдельных стабильных текстовых формул. Под текстовыми формулами мы будем подразумевать здесь все типы цельных текстов, имеющих самостоятельное значение, — евангельские чтения, псалмы, стихиры и все прочие виды молитвенных текстов. Оставаясь стабильными субструктурами, эти формулы не только входят друг с другом в различные комбинации, но и, как уже было показано выше, проникают друг в друга, не утрачивая при этом своей цельности. Стабильность текстовых формул и их изначально заданное количество обеспечивает самотождественность системы текстов. Мобильность комбинаций, образуемых текстовыми формулами, обеспечивает постоянную динамическую изменчивость текстовой системы, остающейся в то же самое время самотождественной. Такое сочетание постоянной изменяемости и самотождественности возможно только в условиях центонного принципа организации текстовой структуры. Центонным строением обладает и мелодический континуум, рождающийся из мелодического интонирования текстового континуума и состоящий из определенного количества мелодических формул. Различные мелодические формулы закреплены за различными типами молитвенных текстов и подразделены на восемь гласов, чередование которых в процессе богослужения порождает все новые и новые комбинации, образуемые этими мелодическими формулами. Именно формульность структуры и формульная комбинаторика обеспечивают динамизм как текстовой, так и мелодической систем богослужебного пения. Но здесь крайне важно подчеркнуть тот момент, что динамизм системы будет реально переживаться только до тех пор, пока текстовые и мелодические формулы воспринимаются как фрагменты единого целого, а не как самодовлеющие образования, существующие сами по себе. Переживание же цельности системы доступно только монашескому типу сознания, способному свести все молитвенное многообразие богослужебных кругов к единству Иисусовой молитвы в процессе осуществления молитвы третьего вида. Мирской тип сознания, не организованный молитвенным правилом и послушанием, утрачивает способность воспринимать текстовую и мелодическую системы как живое единство. Утратив единый фундамент Иисусовой молитвы, такое сознание способно охватывать вниманием лишь отдельные фрагменты общего целого. В результате этот единый молитвенный континуум распадается на разрозненные части, каждая из которых получает особую психологическую и эмоциональную окраску, а это значит, что каждая из них начинает нуждаться в особом эмоциональном выражении, в особой мелодической интерпретации. Переход от органического единства текстовых и мелодических формул к музыкальной интерпретации молитвенных текстов и составляет конкретное содержание перехода от монашеского типа сознания к типу сознания мирянина. Теперь можно подвести некоторые итоги и эскизно наметить этапы становления и разрушения богослужебной певческой системы. Эти этапы образуют некую историческую структуру, которая может быть выражена схематически при помощи следующих параллельно сосуществующих рядов: заветы с отдельными лицами — ветхозаветное откровение — новозаветное откровение — обмирщение переживания откровения; тип сознания патриарха — тип сознания пророка — тип сознания монаха — тип сознания мирянина; хождение перед Богом — ревность — поклонение в духе и истине, аскетически осуществляемое, — поклонение в духе и истине, художественно переживаемое; безмолвие — статическая система текстов — динамическая система текстов — утрата переживания целостности текстовой системы; нет ни музыки, ни пения — музыкальная система, прообразующая богослужебно-певческую систему, — богослужебно-певческая система — музыкальная интерпретация богослужебных текстов. Из приведенной схемы видно, что богослужебное пение как реально существующая система являет себя только натретьем этапе исторической структуры, в то время как остальные этапы есть лишь подготовка к возникновению этой системы либо утрата ее. То, что богослужебное пение, являя себя, как бы выходит из музыки, а утрачивая себя, уходит в музыку, порождает соблазн считать богослужебное пение областью музыки или очередным этапом истории музыки, как и поступает большинство современных исследователей. Однако это вырастание богослужебного пения из музыки есть всего лишь видимость, исчезающая при переходе от поверхностного рассмотрения к рассмотрению более углубленному. Такое рассмотрение вскрывает, в частности, тот факт, что богослужебное пение как динамическая система молитвенных текстов происходит не от какой-либо звуковысотной музыкальной системы, но от статической системы текстов, необходимым условием возникновения которой, в свою очередь, является взыскующее безмолвие. То, что в видимом историческом времени какие-то явления сменяют друг друга и образуют последовательность, отнюдь не свидетельствует об их генетической связи. Непосредственно следующие друг за другом явления могут иметь самостоятельные, несоприкасающиеся, параллельно сосуществующие генетические линии. До сих пор мы рассматривали эти линии отдельно, ибо говорили об исторической структуре музыки и об исторической структуре богослужебного пения, существующих самостоятельно и независимо друг от друга. Теперь же нам предстоит рассмотреть их во взаимодействии и именно так, как существуют они в живой исторической реальности. Однако это можно осуществить только тогда, когда мы полностью отдаем себе отчет в изначальной автономности генетико-исторической структуры музыки и генетико-исторической структуры богослужебного пения.Стадии откровения | Состояние сознания (тип служения) | Ключевой тип человека | Типы текстовых структур | Состояние богослужебно-певческой системы |
Эпоха личных заветов и теофаний | Хождение перед Богом | Ветхозаветный патриарх | Безмолвие (отсутствие текстов) | |
Откровение Ветхого Завета (завет с избранным народом) | Ревность | Ветхозаветный пророк | Статическая система текстов | Ветхозаветное храмовое пение (музыка), прообразующее богослужебно-певческую систему |
Откровение Нового Завета (завет со всем человечеством) | Поклонение в духе и истине, аскетически осуществляемое | Новая тварь во Христе (монах) | Единая динамическая система текстов | Богослужебно-певческая система. (Осмогласие, |
центонность, невменная нотация) | ||||
Обмирщение откровения | Поклонение в духе и истине, художественно осуществляемое | Новая тварь во Христе (мирянин) | Утрата понимания цельности единой системы текстов | Музыкальная симуляция богослужебно-певческой системы |
Последние комментарии
8 часов 35 минут назад
13 часов 38 минут назад
21 часов 27 минут назад
23 часов 58 минут назад
1 день 6 минут назад
2 дней 11 часов назад