Всего четверть века [Павел Александрович Шестаков] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Павел Александрович Шестаков Всего четверть века

Встреча первая

Память — странная штука… Я запомнил много незначительных подробностей этого вечера — как, например, выглядели гранёные копеечные рюмки, которые Олег бросал с балкона на скользкий, поблёскивавший в свете уличного фонаря каменный тротуар, — а вот год безошибочно назвать затрудняюсь. По-моему, год был пятьдесят пятый, точнее новогодняя ночь пятьдесят шестого. Короче, лет двадцать пять назад…[1] Давненько, конечно, но и не так уж, всего четверть века. Четверть века… А ведь именно в эти годы жизнь и пробежала — у одних буквально, то есть успела завершиться.

Ну, а те, кто пока жив, сделали и пережили главное, иногда неповторимое, а иногда и непоправимое. Так что оставшееся на нашу долю вряд ли поразит кого неожиданностью.

А тогда мы только вступали в жизнь, стояли на пороге предназначенного, однако неведомого, хотя думали, что знаем немало, ибо были молоды той самоуверенной молодостью, когда кажется, что дорога в будущее обязательно приведёт туда, куда ты собрался. Если я не ошибаюсь и мне запомнилось преддверие именно пятьдесят шестого, выходит, что после войны прошло уже десять лет, в давно прошедшем остались хлебные карточки, воздушные тревоги, эвакуационные эшелоны, зарубцевались долго кровоточившие раны от похоронок, забылись нетопленные школьные классы, мы стали студентами, кое-чему подучились и даже отстояли право носить модные узкие брюки.

Широкие брюки остались привилегией Игоря. Ему она была положена, потому что Игорь готовил себя в адмиралы, и хотя сами адмиралы клёши не носят, известно, что, не попылив клёшами, в адмиралы не выплывешь. А будущее адмиральство Игоря сомнений не вызывало. Адмиралами были его отец и дед, в их жилах текла кровь не то Беллинсгаузена, не то Крузенштерна, и никто из нас в тот вечер не мог и представить, что Игорю предназначена совсем другая жизнь.

Впрочем, морской формой Игорь не тщеславился. Напротив, я хорошо помню, что на новогоднюю встречу он собирался надеть новый, как тогда ещё некоторые говорили, цивильный костюм. Мы зашли к нему по пути с Верой, чтобы вместе идти к Сергею, и застали Игоря у зеркала, что в общем-то случалось не часто. Он разглядывал новый костюм с сомнением, то ли пиджак казался узковат, то ли тянуло под мышкой.

— Надевать или нет? — спросил Игорь, не подозревая, что спрашивает, быть или не быть ему адмиралом.

Решающее слово сказала Вера.

— Терпеть не могу, если одежда сковывает.

Для неё это было характерно, она всегда предпочитала выражать своё мнение категорично: «терпеть не могу», «нечего и думать», «говорить не о чем!..»

Не знаю, убедила ли Вера Игоря или её слова сыграли роль последней капли, но вопрос был решён. Игорь пошёл переодеваться. Рискованно, конечно, утверждать, что, останься он в модных штанах, — был бы он адмиралом, но всё-таки… Всё-таки сантиметры решали…

Не ведая однако о том, что произойдёт через несколько часов, болтая о чепухе, что и запомниться не могла, мы вышли на улицу. Несколько дней подряд держалась слякоть, но к празднику, будто учтя пожелания жаждущих «настоящего» Нового года, начало подмораживать. С тёмного неба срывались радующие глаз снежинки и прятали, прикрывали коварный ледок на мостовой, на котором суждено было поскользнуться Игорю…

Насчёт Веры, как и с Игорем, у нас тоже было всё решено. Хотя училась она на факультете журналистики, мы знали, что газетная проза не для неё. Вера была поэтом и на этом поприще должна была прославиться. Стихи Веры девчонки переписывали, многие знали наизусть и активно обсуждали и осуждали в студенческой литгруппе, что, разумеется, содействовало её популярности. Но стихи не перескажешь, а наизусть я ни одного запомнить не удосужился, глуховат был к поэзии.

Ясен был у Веры и личный вопрос. Она выбрала Сергея, что, говоря откровенно, не все мы понимали. Нам казалось, что гораздо больше подошёл бы ей Игорь — умница, красавец, баскетболист и будущий адмирал. А Сергей… Но подробнее о Сергее потом, сейчас скажу только, что Сергей считался у нас обыкновенным и выделялся разве что простодушной добротой и житейской неумелостью. Хорошо помню, как познакомил меня с ним Олег. Было это в восьмом или девятом классе. Худющий Сергей в полосатой пижаме, делавшей его ещё более длинным, возник из глубины своей профессорской квартиры и обрадованно воскликнул:

— Как вы вовремя! Вы умеете варить сосиски?

Конечно, сосиски мы видели только в раннем довоенном детстве, потом они надолго исчезли из обихода, и мы не были подготовлены снова увидеть их, но случай всё-таки характерный. Однако представлять Сергея как человека не от мира сего не следует, как-никак сейчас он доцент и статьи пишет, а современные научные работники галош в трамваях не оставляют, чем заметно отличаются от своих коллег из дореволюционных анекдотов. Но тогда, повторяю, Сергей ходил у нас в милых, не хватающих звёзд с неба добряках, и мы удивлялись выбору Веры.

Теперь-то я понимаю, что выбор был обоснованный. Вере нужен был человек управляемый, она сама была лидером, и с Игорем бы они каши не сварили, что Вера и видела ясно. Вообще у неё было развито рациональное начало. Думаю, увы, что счастья ей это качество не принесло, хотя логический ум и считался подспорьем в жизни. Однако не для поэта. Пушкин не зря заметил, что поэзия должна быть глуповата. Наверно, он разбирался в литературе.

Мы же в ту пору мыслили поверхностно, не подозревая об этом. Много было самоуверенности в наших суждениях и даже самодовольства. Известное положение о том, что общество наше жертвует и созидает во имя будущего, воспринималось нами чересчур прямолинейно; и гражданская война, и разруха, и коллективизация, и война Отечественная выстраивались в наших устремлённых в будущее головах в некую предысторию, а сами мы виделись себе итогом её и целью всех усилий, ради которых приносились жертвы. Заблуждение это, увы, на нашем поколении себя не исчерпало. Пришло на смену новое, в свою очередь отодвинувшее в предысторию нас самих и требующее очередных жертв, правда, не кровью, а в основном предметами домашнего обихода, скажем, джинсовым костюмчиком стоимостью в отцовскую месячную зарплату. И мы смирились и горбим… Но это уже к делу, то есть к событиям первой встречи Нового года в доме Сергея, отношения не имеет, во всяком случае, прямого…

Кто же ещё встречал тогда Новый год?

Боюсь, что всех не вспомню. Слишком велика была у Сергея квартира и слишком активна Лида. Да! Вот о Лиде нужно сказать и, конечно, об Олеге. Эта пара сомнений не вызывала. Казалось, они замечательно подходили друг другу, даже внешне — оба крепыши почти одинакового роста, дружили со школьных лет, и всем было ясно, что они обязательно поженятся. Так и получилось, Лида с Олегом поженились и жили хорошо, однако не так долго, как мы предполагали. Но об этом в своё время, а пока я хотел отметить активность Лиды. Она была, да и сейчас, пожалуй, осталась мастером всякого рода праздничных мероприятий. Лида всегда знала, кого нужно собрать и в каких сочетаниях, чтобы все остались довольны. Даже самый последний Новый год был организован с профессиональной чёткостью. Правда, раньше Лида горела, а сейчас огня уже не было, и, выполнив привычную миссию, Лида почти весь вечер раскладывала пасьянс. Я подошёл и спросил:

— Почему не с народом?

Она ответила:

— Надоело.

Речь не о простой скуке шла, разумеется, воды утекло много за четверть века, и не всегда спокойным, умиротворяющим потоком.

А тогда и помыслить было невероятно, что Лида может устать от такой формы жизнедеятельности, как предпраздничная. Она горела вся ярким пламенем, как ацетилен в сварочном аппарате, соединяя разнообразные элементы в прочную новогоднюю конструкцию. Отличную, по всеобщему мнению, компанию подобрала, даже Аргентинца заполучила. То есть это был, конечно, не гаучо из пампы, а наш одноклассник — ему подростком довелось с родителями прожить в Аргентине при посольстве, — но в это время у нас дальше Эльбы мало кто бывал, и «заграничный» гость ценился. Аргентинец этот, кстати, потом с Лидой задружил и с обоими её мужьями был в ладу. Сейчас он писатель, по общему мнению, процветает, однако не зазнался и к старым приятелям снисходителен. На последней встрече Нового года он тоже был, да ещё с чилийкой. Настоящей, пострадавшей от Пиночета.

Но вернусь к Лиде, а вернее, к Олегу. К светским способностям будущей жены Олег относился иронически. Как и в Игоре, в нём преобладало мужское начало. Однако если Игоря отличало мужество цивилизованное, то в отваге Олега было нечто дикарское… Помню это ещё по школьным дракам. Игорь до последней возможности стремился избежать столкновения, Олег же заводился с полуоборота, его вдохновляла возможность пустить в ход кулаки и не смущало количество противников. Оба обычно выходили победителями, но и после драки держались неодинаково, — Игорь больше отмалчивался и, по-моему, даже тяготился победами, Олег же охотно описывал происшедшее с нескрываемой весёлостью и не всегда точно.

Была в Олеге странная, не украшавшая его черта характера, — если можно так выразиться, нескромная отвага. Решимость и смелость его сомнений не вызывали, и преувеличивать их вроде бы никакой нужды не было, — а вот поди ж ты! — ни одна Олегова история не обходилась без «наполнителя», как называл это Игорь. Скажем, рассказывает Олег о драке, где поколотил двоих. Ну и отлично! Не каждому такое удаётся. А ему мало. И вот в рассказе появляется мифический третий, который так перепугался, что не осмелился руки поднять и был великодушно помилован и отпущен с напутствием типа:

— Дуй к маме, мелочь зелёная! Пусть она тебе штаны постирает.

Зачем понадобился мифический персонаж в мокрых брюках, понять было трудно, Олег прекрасно понимал, как легко мы, его друзья, отделяем в этих рассказах истину от эмоциональных наслоений. Видимо, возникал тут элемент непроизвольного художественного творчества, не хвастовство, а своего рода игра воображения на грани реальности, тем более странная, что в жизненных поступках Олег меньше всего был фантазёром.

Он твёрдо знал, чего хочет в жизни, и уверенно шёл к цели. С детства Олег решил стать геологом и стал им, хотя многие сомневались, станет ли, когда он еле-еле закончил девятый класс. Но в десятом Олега было не узнать. Ему нужно было получить медаль, чтобы учиться в лучшем в стране институте. Медали тогда давали независимо от текущих оценок, только по экзаменационным, и Олег сдал экзамены блестяще, хотя единственную «четвёрку» всё-таки получил, его просто не выносила одна преподавательница, раздражительная, болезненная женщина, вечно подозревающая, что ученики знают больше неё. Правда, один такой был. Сейчас он член-корреспондент, а тогда по любимому предмету из «троек» не вылазил.

Ему она говорила:

— Вы ещё поблагодарите меня за то, что я пресекаю ваше зазнайство.

Много позже я спросил у него, испытывает ли он чувство благодарности.

Членкор только плечами пожал.

Олегу «четвёрка» не повредила. И с серебряной медалью он поступил куда хотел, отпустил бороду и укатил на практику к чёрту на кулички, на Крайний Север. Вот о чём было рассказов! Тут уж и нам трудно было отделить истину от художественного вымысла, тем более что Олег строго настаивал на истинности всего, о чём говорил. Помню новеллу о легендарном оленеводе, который всем напиткам предпочитал духи «Красная Москва». В подтверждение рассказа Олег попросил духи, чтобы наглядно продемонстрировать опыт оленевода. Духов не дали, поверили на слово, все знали, что выпить Олег умеет.

Пил он лихо, мог выпить много, а вёл себя прилично. С нашей тогдашней точки зрения, разумеется. Если же смотреть глазами нынешними, зная, чем всё кончилось, то удивительно, как никто не замечал симптомов…

Помню, оказались мы как-то втроём, Игорь, Олег и я, в гостях у одной перезрелой, с красноватым лицом девицы. Не знаю, на кого из нас ставила она силки, скорее, на того, кто попадётся. Родители, как могли, помогали дочери, угостили нас чаем и ушли, а мы остались в старой запущенной квартире с интеллигентным прошлым, среди покрытых пылью вещей, которые тогда хламом представлялись, а теперь лишь изредка, да и то по самой дорогой цене, в комиссионках попадаются. Был и неизбежный рояль. Девушка музицировала в пределах скромных возможностей, а Игорь сидел и слушал, мучаясь тем, что всё понимает, и стыдясь за неё, за себя, за природу, что не одарила девушку ни умом, ни внешностью.

Отсутствие и того и другого стало очевидно с порога, когда девица, знакомясь с Олегом, представилась:

— Эра.

— Мезозойская? — спросил Олег, весёлый, ибо успел уже приложиться к очень хорошему в наше время портвейну «Три семёрки».

— Нет, ответила девушка без тени юмора, — Бабич.

Потом, когда Эра с Игорем присели у рояля, Олег, разочарованный чаем, о котором он всегда говорил: «Чай не водка, много не выпьешь», исчез куда-то и вдруг появился в дверях снова, весёлый, делая мне таинственные призывные знаки.

Я подошёл.

— По-моему, ты мешаешь зарождающемуся чувству. Пойдём лучше, я тебе ежа покажу.

Посмеиваясь, Олег протащил меня бесконечно длинным высоким коридором, с потолка которого свисали чёрные грозди многолетней паутины, в не менее обширную коммунальную кухню с индивидуальными примусами, керосинками и керогазами и там… Впрочем, подробно и говорить не хочется. Тогда казалось озорство, шутка, а теперь — глупость, жестокость, пьяное недомыслие великовозрастных оболтусов. Короче, на кухне Олег обнаружил доверчивую лохматую собачонку, сунул её под кран, окатил водой, зажав пасть, и, приглушив писк, выкинул в форточку на мороз. Этаж был первый, под окном снег, собачонка не разбилась, да Олег и не желал ей зла, просто хотел позабавиться. Лохматый пёсик заиндевел, смёрзлась клочками шёрстка и получилось смешное пугало, которое Олег тут же впустил в дом в ответ на истошный визг. Это он и назвал «показать ежа».

Эре, конечно, было сказано, что только впустил, а не выкинул, и она, к полному удовольствию Олега, горячо поблагодарила его за спасение собачки. Выглядело всё это в самом деле почти забавно. Правда, Игорь заподозрил каверзу, но Олег успел шепнуть мне:

— Адмиралу ни слова! Он шуток не понимает.

И я смолчал, друга не подвёл.

Возвращались мы домой весёлые. Олега то и дело заносило в пышные, недавно наметённые сугробы, и он пробирался через них с дурашливым пением:

Эра Бабич! Эра Бабич!
Что ж ты вьёшься надо мной?
Ты добычи не добьёшься.
Эра Бабич, я не твой!..
Разумеется, на мотив «Чёрного ворона», известного тогда не с пластинки Жанны Бичевской, а по фильму «Чапаев».

Однако склонность Олега переходить некоторые принятые границы, как и его способность художественно приподнимать собственные не украшающие поступки, нашу разумную Лиду почему-то не смущала. Почему? Жизненного опыта не доставало или инстинктивное притяжение противоположностей сказывалось, не знаю. Возможно, и то и другое наличествовало. Короче, заметные предостережения учтены не были, и связь между этими лишь внешне похожими, а в сущности очень разными людьми не ослабевала, а крепла и в ту новогоднюю ночь казалась на все времена.

Слово «связь», впрочем, не подразумевает никакой интимности. Отношения Олега и Лиды, как и Сергея с Верой, носили тогда характер вполне платонический. Время было в смысле сексуального развития не передовое, и многие всерьёз полагали, что интимные радости возможны лишь в рамках законного брака.

Не все, конечно. Даже в нашей новогодней компании была девица по имени Люка — по паспорту, кажется, Лукреция, — о которой такое рассказывали, что и теперь не о каждой услышишь. Рассказывали, понизив голос и обязательно заключая, что подобной репутацией жизнь она свою испортила и ни один серьёзный человек, конечно же, связать с ней свою судьбу не решится. А ведь зря шептались! Решился. Ныне Люка почтенная дама, называет себя Любовь Фёдоровна, осуждает молодёжь за легкомыслие и распущенность и убеждена, что «в наше время такого не было». И меня пыталась убедить, но я не поверил. А она, по-моему, верит искренне.

Кроме этой девушки с пугающей репутацией была в тот вечер с нами ещё одна молодая особа, познавшая радости. Однако, не в пример Люке, как положено, на брачном ложе. Впрочем, в её случае приходится говорить не о радостях, а, скорее, об огорчениях. Замуж она вышла на первом курсе, что было тогда необычно, вышла чуть ли не за старика, по нашим понятиям, — муж был лет на восемь старше и, по слухам, многоопытен. Об этой особе тоже шушукались и намекали на какие-то страдания исключительно интимного свойства, происходившие от опытности мужа и её невинности. Юная дама своей грустной загадочностью вроде бы подтверждала любопытные догадки. Новый год она встречала одна, без супруга, да и ко всем нам — я имею в виду мужскую половину компании — проявляла холодную сдержанность, которую мы с пониманием прощали, связывая её с отталкивающим темпераментом мужа.

Мужа этого, кстати, никто из нас не знал. Только лет через десять судьба случайно свела меня с ним в командировке, в гостинице. Познакомились, разговорились, добрались и до нашей приятельницы, которая к тому времени вновь и, как казалось, вполне благополучно устроила свою жизнь. Я заметил, что давний неудачный брак мало волнует моего нового знакомого, и позволил себе, может быть, не совсем тактично, вспомнить, как мы сочувствовали его бывшей супруге.

Он чертыхнулся.

— Вот сволочи!

— Кто? — не понял я.

— Да они ж с тёщей. Надо же было такую брехню распустить?

— Зачем?

— Промахнулись они со мной. Сочли за перспективного. К фронтовикам, помните, какое отношение было? В аспирантуру — зелёная улица. А я с самого начала на школу нацелился. Когда они разобрались, что это серьёзно, — задний ход.

Похоже, говорил он правду, и тайна юной дамы была не физиологическая… а вернее, никакой тайны не было. У мамы спутник жизни был обеспеченный, хотелось и дочке добра, и дочка как лучше хотела… Второй её муж занимал положение прекрасное, прежний же так и застрял в районной десятилетке. Что уж тут сравнивать! Правда, и со вторым мужем она недолго прожила, но и третий, нынешний, человек с положением. О нём сказать ещё придётся. Однако я забегаю… Пока закончу о юной даме тем, что Олег прозвал её в тот вечер «вдовицей безутешной». Он был мастер на такие прозвища, и сейчас ещё мы по старой памяти часто её между собой «вдовой» называем.

Нашлось в обширной Сергеевой квартире место и для ещё одной, толстой девушки. Девушка эта была дочкой какого-то большого в торговле человека. Говорю «какого-то» не потому, что забыл или хочу скрыть должность родителя. Я её и не знал никогда. В те годы большинство из нас было наивно не только сексуально, и к «нужным» людям относилось без интереса. Однако в воздухе уже витало нечто, и Лида уловила дух грядущего, иначе каким образом очутилась среди нас эта толстуха?

Она оказалась девушкой весёлой и добродушной. По стечению обстоятельств мне позже довелось побывать на её свадьбе вместе с Аргентинцем. Запомнилось: чудо-торт необычайной красоты в виде роскошного букета на проволочном каркасе и бунт жениха. Жених, очень не похожий на богатырскую невесту и даже представлявший полную её противоположность невероятной худобой, быстро выпил несколько рюмок и вдруг завопил непристойно:

— Не буду я жениться, не буду!

Наступило неловкое молчание.

Крупный, как и дочь, папа вздохнул в тишине и, преодолев некоторое сопротивление, вывел жениха в ванную комнату. Что он с ним там делал, как говорится, покрыто мраком неизвестности, но вернулся жених вполне укрощённым и вскоре начал послушно откликаться на призывы «горько!».

Успокоившиеся гости дружно принялись обсасывать проволочки с кремовыми розами.

Короче, розы были съедены, а бунт подавлен.

И что особенно любопытно — брак-то оказался удачным! Хотя папа и умер вскоре, а зять совсем в другой сфере трудится, бездоходной.

Ну вот, почти и всё. Был ещё Гений. Возможно, в самом деле гений, потому и пишу без кавычек. Он потом с ума сошёл, и установить, был ли он гением или мы его математические способности по дружбе переоценивали, теперь уже невозможно.

Да, всё-таки вспомнил всех. Получилось тринадцать: сам хозяин с Верой, я, Лида и Олег, юная мадам, толстуха, Гений, Люка, Аргентинец, Игорь и тот самый будущий членкор со своей девушкой, на которой собирался жениться, хотя Олег и считал, что её внешность «страшнее русско-японской войны». Точно — тринадцать. Потом Лида не могла простить себе такое упущение, но это ерунда, конечно…

Квартира, в которой мы собрались, принадлежала ещё до революции Сергееву деду, профессору-историку. В юности дед был монархистом, потом либеральным кадетом, а закончил марксизмом, проделав, в отличие от многих, с годами уступающих консерватизму, путь обратный, справа налево, хотя стародавние симпатии, по-моему, так до конца и не изжил. Помню, как старик обрадовался и прослезился, когда были введены в армии погоны, и долго объяснял нам, в чём новые знаки различия традиционно связаны с формой Преображенского и Семёновского полков.

Вообще пристрастие к фактуре, деталям быта делало его совсем непохожим на нынешних историков, которые не хуже гипнотизёра могут усыпить, толкуя социально-экономические процессы, однако понятия не имеют, чем, например, корсет отличался от корсажа или доломан от венгерки. Мы теперь привыкли мыслить обобщениями, обозревая эпохи свысока, а дед жил среди людей, о которых писал, и разговаривать с ним было всегда интересно. Никогда не забуду, как поразил он меня строчкой из письма Суворова дочери: «У нас всё были драки, сильнее, нежели вы дерётесь за волосы… в левой руке от пули дырочка». И сразу сошёл генералиссимус с орденов и плакатов, по которым мы, мальчишки, его в те годы знали… Жаль, что умер дед, когда мы были ещё подростками, и о вещах важных, взрослых от него не дослышали.

Как я уже сказал, Сергеев дед своевременно перешёл на марксистские позиции, причём в самом правильном их истолковании. Консервативный балласт ничуть ему не помешал и, думаю, даже оказался в некоторой степени полезным, помог избежать левацкого крена. Профессор успешно боролся с троцкистскими извращениями истории и сохранил необъятную свою квартиру, в которой Сергей живёт и поныне, понося теперь её обременительные габариты и неизбежные печальные свойства почтенного возраста.

Но это теперь, а тогда квартирой все были довольны, особенно мы. Старик приучил нас бывать в доме запросто, и родители Сергея эту традицию после смерти профессора не нарушили. В отличие от знаменитого деда родители были научными работниками кандидатского потолка, для которых азимутом в науке служили не концепции, а программа. Как в науке, так и в быту отличались они удивительной незаметностью. У меня даже сложилось впечатление, что с уходом старика квартира перешла не к ним, а к Сергею, что, учитывая тогдашние жилищные сложности, было для всех нас немаловажным. На обширной жилплощади Сергея решались многие наши личные проблемы. Было где…

Тот вечер, однако, начался буднично, если правомерно так сказать о празднике. Впрочем, новогодние вечера вообще начинаются, как правило, скучноватым ожиданием. И кто это, кстати, выдумал новогоднюю всенощную? По-моему, гораздо разумнее не приступать в двенадцать, а заканчивать. Встретили, как говорится, наступающий под бой курантов — и по домам, отдыхать… Впрочем, это я в летах так рассуждаю, когда и давление появилось, и почка камешки накапливает, а тогда общепринятый порядок сомнений не вызывал, и мы послушно ждали позднего сигнала. Горели на ёлке свечи, настоящие, не электрические, стояло на столе шампанское, девушки суетились между гостиной и кухней, откуда доносился приятно раздражающий аромат жареного гуся, а мужчины, как мы себя уже величали, вели разговоры, расположившись в кожаных профессорских креслах.

Помню, Аргентинец рассказывал, что в пампе можно бесплатно съесть чужую корову, только шкуру нужно аккуратно на столбиках развесить, потому что шкура там ценится, а мяса навалом.

Толстая девушка из торговой семьи спросила недоверчиво:

— А вы сами чужую корову ели?

— Приходилось, — ответил Аргентинец солидно, — по пути на Рио-Колорадо.

Зато мы, люди студенческой психологии, ничего удивительного в даровом обжорстве не нашли. Подумаешь, Аргентина! Мы сами, на родине, поедали, например, бесплатно котлеты будущего членкора.

За этими котлетами стояла целая история. Будущий членкор — звали его Николаем, или Коля, с ударением на «я» (была такая уличная манера переносить ударения на последний слог, чтобы орать протяжно через соседские заборы или со двора на этаж, — Коля-а! Толя-а!) — жил в частном домике, где до войны обитало в трёх крохотных проходных комнатушках шесть человек: дед с бабкой, тётка и Коля с отцом и матерью.

Люди это были очень разные. Дед всю жизнь проработал котельщиком, под конец полностью оглох и по этой причине замолчал. С утра до вечера сидел он на венском стуле под краснокорой вишней и читал газеты, изредка общаясь с бабкой, как Атос с Гримо, одними им понятными жестами. Зато бабку с газетой никто никогда не видел, как и вообще сидящей. На этой на редкость работящей старухе держался дом, помню её только в хлопотах.

Две их дочери друг на друга тоже не походили. Мать Николая — Мария, — маленькая, круглая и подвижная, работала фельдшерицей и была замужем. Сестра её Анна, напротив, отличалась сухопаростью, преподавала немецкий язык, носила пенсне и замужем никогда не была.

По этому поводу существовала семейная легенда. Говорили, что Анна с детства испытывала тягу к иной, непростой жизни, добилась, чтобы её отдали в гимназию, была там круглой отличницей, освобождённой от платы за обучение, и влюбилась в гимназиста из благородных, красавца и поэта, сына известного в городе врача. И тот в неё влюбился, но, побуждаемый патриотизмом, ушёл в шестнадцатом году вольноопределяющимся в действующую армию, писал Анне письма в стихах, а потом оказался участником знаменитого корниловского «ледяного похода». Гражданская война разлучила их навсегда. Жених Анны уплыл с Врангелем и умер от тифа в Константинополе. Анна же осталась верна их любви и замуж никогда не вышла, в отличие от сестры, которая довольно удачно жила с Колиным отцом, невыразительным счётным работником немолодого уже возраста, всегда носившим узкий тёмный галстук.

Всё в этом доме смешала война. В первой же бомбёжке погиб дед, наотрез отказавшийся укрыться в специально вырытой во дворе «щели». Отец, который по возрасту мобилизации не подлежал, вступил в народное ополчение и погиб, обороняя город, как говорили, мужественно. Мария на трудное время уехала с сыном в деревню к дальней родне мужа, Анна же осталась одна с заболевшей матерью и, чтобы прокормиться, вынуждена была поступить на службу в какое-то учреждение, связанное с оккупационными властями. За это после освобождения города она была отстранена от педагогической работы.

Теперь ей было под шестьдесят, она давала частные уроки и жила в стареньком домике вдвоём с Николаем, потому что мать умерла, а Мария неожиданно в конце войны вышла замуж за инвалида, заведующего свинофермой, и сына отправила учиться в город, к сестре на попечение.

Конечно, Коля не был забыт и регулярно получал от матери и отчима обильное продовольственное вспомоществование, или, как мы говорили, караваны, в каждый из которых обязательно входило эмалированное ведро с котлетами, залитыми, свиным топлёным жиром — смальцем. Давно уже перешедшая на растительную пищу желудочница тётка Анна котлет не ела, всё доставалось нам. Ставили ведро на печку и выхватывали вилками из расплавившегося смальца горячие, сочные, благоухающие чесноком домашние котлеты. Естественно, «нападения на караван» происходили не всухую. Один раз будущий членкор даже применил свои недюжинные способности и перегнал из сахара нечто желтоватое, отменной крепости, что мы тут же окрестили «устрицей пустыни». Однако строгая тётка научный поиск решительно пресекла, и пришлось впредь обходиться портвейном. Понятно, что всё это происходило гораздо веселее, чем в безлюдной пампе. Только ведро, как и шкуру, приходилось сберегать, мыть и чистить от копоти.

Пока болтали и вспоминали, урочный час приблизился.

Сначала, как водится, проводили год старый. Жаловаться на него не приходилось, и проводили хорошо. Но уж так человек устроен, от нового ждали большего и с нетерпением заглядывали через линзу на бронзовых ножках в крошечный экран телевизора, по тем временам редкость, когда же новый год объявят и можно будет прозвенеть бокалами в честь наступающего, непременно лучшего. Свыклись мы за свои юные годы с оптимистической мыслью-убеждением, что после хорошего должно наступать непременно лучшее, ведь даже в литературе ведущим признавался конфликт хорошего с лучшим, а трудности и недостатки временными считались и нетипичными.

Короче, услыхав бой курантов, вскочили мы и зашумели, проливая шампанское из переполненных дедовских хрустальных бокалов. Весело было и радостно, ничего не скажешь. Даже Олег молодцом держался, хотя у него у единственного, как мы скоро узнали, на душе было не очень весело, скорее, наоборот — очень тревожно, и с каждой рюмкой зрело желание поделиться тревогой с друзьями.

Конечно, в те минуты я о тревоге Олега не знал, но я ведь не протокол веду и пишу не детектив, где важна логическая последовательность и точность в мелочах. Я вспоминаю всего лишь и размышляю немного над тем, что вспоминается, освобождая себя от хронологических шор и отсеивая незначительное. Ну что, например, значительного могло происходить за столом в самые праздничные, безалаберные минуты? Пили и лопали за обе щёки, — благо здоровье и рынок позволяли, шутили, как шутят в такие моменты, — юмора на копейку, а смеху полон рот. Потом насытились застольем и начали перемещаться, смешались по группам, разбрелись по комнатам, и мы с Игорем и Олегом очутились на кухне, покинутой исполняющими свой долг женщинами.

Тут он и решился.

— А что, орлы, не пропустить ли по рюмочке на природе? — предложил Олег и, поясняя свою мысль, показал на полуоткрытую балконную дверь, откуда тянуло освежающим зимним воздухом. В руке у него оказалась бутылка «Столичной», ещё не фольгой закупоренная, а залитая белым ломким заменителем сургуча.

Выпито было уже достаточно, чтобы охотно соглашаться пить ещё, и мы приняли предложение и вышли на балкон, а Олег задержался, доставая из шкафа простые обиходные рюмки, которые на праздничный стол не подавались. Гранёные эти рюмки он установил на фанерной кормушке, с которой дед ещё любил подкармливать птичью братию, а бутылку взвинтил ловким рывком и хлопнул по донышку. Закупорка вылетела, и Олег, не останавливая руки, профессиональным почти движением наполнил рюмки точно под обрез, не пролив ни капли на кормушку.

— Прошу!

Выпили без закуски и не успели поставить рюмки, как Олег перегнулся вдруг через перила со своей, зажатой двумя пальцами, сощурил глаз, прицеливаясь, и развёл пальцы. Рюмка полетела вниз, на поблёскивающую в фонарном свете, накатанную мальчишками ледяную дорожку.

— Точно! — сказал Олег удовлетворённо. — На ножку приземлилась. А ну-ка дай свою.

И протянул руку к Игорю.

— Зря ты это, — возразил Игорь, — кто-нибудь поскользнётся, упадёт, пальто порежет.

— А хоть и задницу… Не поскользайся! Дай, Игорёк, рюмочку. Я тут одну вещь загадал.

Он сбросил три рюмки подряд, и все три приземлились, как ему захотелось.

— Порядок в танковых войсках! — засмеялся он, довольный. — Вылезу я из этой бодяги. Короче, ребята, только вам, друзьям ближайшим… Не для трёпа! «Топ сикрет», как говорят наши бывшие союзники. Договорились?

— В чём дело?

— Влип я, братцы. И крепко…

Рассказывал Олег в своей манере.

В общем, вернулся я с практики. Понятно, Магадан — это не Сочи, остро ощущается нехватка цивилизации. Душа истомилась. А столица предлагает необъятные культурные возможности. Даже Большой театр. В театр, конечно, не пошли. Огрубели на Севере. Чтобы оттаять, приземлились в «Метрополе». Сидим с друзьями, фонтаном любуемся. Усидели что положено, вышли. А столица продолжает манить. Кто-то мысль подал — после цивилизации к экзотике прикоснуться. Что за вопрос? Ведь «рядом шагает новый Китай». Хватаем машину — и в гости к жёлтому брату. В респектабельный ресторан «Пекин».

Подъезжаем, полные надежд, но уже в дверях первое огорчение. Оркестр шпарит «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина?..» Позвольте, а где же экзотика? Старый хрыч с позументом, борода до пупка, китаец подмосковного происхождения, поясняет: «Китайские товарищи эту музыку заказали». Ладно, стерпим во имя братства народов. Как-никак дружба — фройндшафт, а хинди — руси бхай-бхай. Китайцы тоже люди. И они экзотики захотели.

Рассаживаемся. В меню, понятно, тёмный лес. Идём на риск, заказываем блюдо «Хуан хуа му эр». Ждём кобру в собственном ядовитом соку, приносят что-то вроде столовского омлета. И водку скверную, сладкую.

Терпим, пьём, закусываем «хуаном». Осваиваемся понемногу. А выпито, между прочим, уже с перебором, пробуждаются инстинкты. Нехорошие.

Оглядываюсь. По соседству нормальный кавказский гражданин. Ясно, лавровый лист полноценным советским рублём отоварил и отдыхает культурно. С двумя девицами. Думаю смутно: у него две, у нас ни одной. Некрасиво, несправедливо. Поднимаюсь, иду нетвёрдо, но решительно. «Давай, кацо, уступай одну, не жадничай!» Вижу, он мысль мою отвергает. Горячится даже на родном языке. Я поясняю спокойно: «Если у кого много, возьмут немножко, то это не кража, а просто делёжка». Не понимает. Что делать? Решил экспроприировать экспроприатора, потянул девицу за рукав. Кавказец вскочил. Я тоже завёлся. «Зачем сюда пришёл, спекулянт паршивый? Зачем дружбу народов позоришь?» Ну, и приложился раз. Он приземлился неудачно, за скатерть схватился. Разлилось, конечно, разбилось что-то. Короче, повязали меня. Выяснилось, вовсе он не наш, кавказский человек, а советник посольства недавно освободившейся от колонизаторов республики.

Пока шло в основном смешно, только Олег рассказывал хмуро.

— Что ж в результате? — спросил Игорь.

— А ничего. К высшей мере: и из института, и из комсомола.

Помню, мы ещё понадеялись, что Олег преувеличивает, как всегда. Оказалось, нет.

— Чистая правда. Я пытался игнорировать, на лекции прорывался явочным порядком, но они вахтёру моё фото под стекло уложили. С личного дела увеличили. Вот такой умывальник, не ошибёшься, — показал Олег руками размеры фотографии.

— Дела!

— Как сажа бела. Последняя надежда на шефа. Знаменитый человек в геологии и меня ценит. Но он в Монголии. В служебной командировке.

То, о чём в духе получёрного юмора рассказал Олег, было, конечно, делом нешуточным. Вылететь из института, куда он так стремился! Не зря Олег беду свою скрывал от родителей, жил в Москве на птичьих правах у приятелей и в последней надежде ждал шефа из пустыни Гоби. И всё-таки инстинкт молодости подсказывал нам, что беда эта из ошеломительных, но поправимых, и ощущения безнадёжности мы не испытали. С бедой подлинной первому из нас предстояло столкнуться ещё через четыре часа, а пока стояли мы, озабоченные положением Олега, и сочувствовали, как могли.

Но он только рукой махнул и отхлебнул из горлышка.

— Бросьте, ребята! Я ведь так… поделился. Чем вы поможете? Тут лотерея. Чёт — нечет. Как шеф взглянет. Пойду с повинной. Брошусь в ноги. Завоплю: «Спасите! Век не забуду! Алмазную трубку стране преподнесу!.. Тайны гор открою, города построю!» Может, и повезёт. А сейчас… как вы посоветуете? Лидке сказать?

— Скажи. — сразу ответил Игорь и оказался прав.

Разговор с Лидой состоялся не в тот вечер и не при мне, но последствия его скоро стали известны. В отличие от нас, Лида интуитивным оптимизмом не ограничилась, на везение полагаться не стала, а, вопреки всем протестам Олега, отправилась в Москву и сама разыскала шефа…

Потом, когда в жизни Олега наступили чёрные дни, он всегда вспоминал об этом случае и говорил:

— Она меня из ямы за волосы вытащила, а я ей чем плачу?

Но ничего с собой поделать уже не мог, потому что на этот раз не в яму попал, а в мёртвую бездонную топь, и, видя, что сил ни у него, ни у неё нет больше, решил прервать бесполезные усилия.

Это, однако, ещё не скоро случилось, а пока Олег согласился с Игорем, не думая, разумеется, что Лида к шефу поедет.

— Пожалуй, скажу. Она, ребята, успокаивающая. Как природа.

Почему-то Лида многим казалась человеком более близким к природе, чем другие. В хорошем смысле, который мы обычно вкладываем в понятие природа. Хотя природа не только успокоить может. Она всё может и в сущности совсем не такая, какой мы её видеть хотим, то сокрушая, то защищая. «Равнодушная», — сказал поэт, и тоже, по-моему, не точно. Скорее, мудрая, неудержимо несущая жизнь и склоняющаяся перед неизбежным, когда силы исчерпаны… В этом смысле Лида действительно была близка природе, и мы тогда её жизненную силу почувствовали и единодушно согласились, что сказать ей нужно всё.

Согласились и, продрогшие, с недопитой бутылкой, вернулись в гостиную, где тем временем шумно плясали под новую тогда песенку о Мари, которая всегда мила, но ещё не влюблена, однако полюбит обязательно, и тот, кто станет её мужем, будет счастливей всех людей.

Все мы тогда верили, что бывают счастливые мужья и жёны.

И что это такое, юношеская вера в счастье? Подарок судьбы? Вряд ли. Скорее, необходимость. Без такой веры просто жить невозможно. Представьте на минуту, что молодой человек обречён чувствовать и переживать заранее будущие горести и разочарования, потери и болезни, само приближение неизбежного окончания жизни! Ерунда получится. Жить-то, выйдет, незачем! Вот у него природа это чувство и изъяла, а взамен дала веру. Один верит, что знаменитым станет, другой — что любовь его самая лучшая и, само собой, до гробовой доски, а доска это в голове его — аллегория, не больше. Даже тот, кто ещё в юности известный реализм усвоил и решил, скажем, по линии предпринимательской продвинуться, и тот в обогащение верит, а в ОБХСС[2] — нет…

Да, что ни говори, славное время молодость. Только проходит быстро. Впрочем, и вся жизнь быстро проходит. Даже быстрее, чем молодость. В молодости ещё иллюзия бесконечного времени существует. Манит вперёд и вперёд. Поспешай — и не ошибёшься! Академиком будешь, любимым будешь, гарнитур замечательный приобретёшь, а сердечником не будешь, пенсионером не будешь и алкоголиком не будешь…

Впрочем, я пока о радостном в жизни рассказывать стараюсь, ведь радости были. Разные, большие и малые, и все воспринимались как закономерные.

Тот, кто станет мужем ей,
Будет счастливей всех людей! —
гремела пластинка, и мы топали в такт, толкуя текст расширительно, — не одна Мари на свете, чем наши девушки хуже? Даже Люка с её сомнительной репутацией…

Между прочим, в тот вечер мне пришлось наблюдать Люку в некотором интиме. Ничего особенного, конечно, так, лёгкая разминка, детские игры на лужайке, если можно назвать лужайкой профессорский кабинет, до потолка заставленный книгами, в основном старыми и старинными. Впрочем, кое-где в шкафах виднелись бреши. Сергей иногда пасся на лужайке, пополняя скудный студенческий бюджет. Помню, как мы вместе оттащили к «букам» восьмитомную «Историю XIX века» Лависса и Рамбо и очень весело провели потом время, а вот «Великую реформу» у нас не взяли, стоит в кабинете до сих пор. Теперь-то ей цены нет!

Так вот, в кабинете, как и на кухне, тоже был балкон. Всего в квартире Сергея балконов тогда было три, а теперь ни одного, обветшали они и стали опасными для жизни, отчего домоуправление, заботясь о жильцах и прохожих, балконы сломало. Двери заложили кирпичом и отштукатурили, стена с улицы гладкая, будто и не было ничего. Когда приходится проходить мимо, смотрю я на эту стену, бывает, балкон вспомню и Олега на балконе, но нет балкона, и Олега нет, а каменный тротуар, выложенный неровным песчаником, давно заасфальтировали.

Но тогда балкон был, и я вышел на него на минутку, вдохнуть воздуха, потому что топили жарко и батареи совсем раскалились. Тут и впорхнула в кабинет Люка, и не одна, а с Гением, который уделял ей внимание заметно повышенное, однако робкое, и я даже сказал бы — трусоватое.

Люка свободно расположилась в просторном кресле, удобно и в то же время продуманно откинулась, подчёркивая очевидные свои достоинства и намекая некоторыми выразительными деталями вроде туго обтянутой чулком коленки (не всей, конечно, упаси бог!), что достоинства эти даже превосходят то, что очевидно.

Гений, напротив, уселся на самый кончик стула и выставил свои худые, в плохо поглаженных, пузырящихся брюках ноги, положив на них крупные, несоразмерные его худобе ладони.

— Ах, я устала танцевать, — сказала Люка неправду, помахивая ладошкой у щеки, как бы охлаждая её.

— Совсем не похоже, — возразил он.

Люка предпочла понять его слова как примитивный комплимент.

— Женщины умеют не выказывать свои слабости… Не то что вы, мужчины.

Мысль эта, ныне аксиоматичная, тогда прозвучала кокетливо, потому что мужчины ещё считались мужчинами.

Гений не нашёлся, что ответить.

— А правда, что вы гений? — спросила Люка с весёлой наглостью.

Он заёрзал на краю стула.

— Что вы…

— Ну, как же! Все говорят, что вы математический гений. Говорят, вы любые цифры перемножить можете.

— Нет, не любые. И это вовсе не показатель… Это цирковой номер.

— В самом деле? — разошлась Люка. — А сколько будет дважды два?

— Четыре.

— Что вы! Это же по-школьному. Гений должен считать иначе.

— Я могу, только вы не поймёте, — сказал Гений, не думая, разумеется, обидеть Люку, и она не обиделась, однако сочла нужным его отчитать.

— Дамам нельзя так отвечать. Наверно, вы совсем плохо знаете женщин. Вы ухаживаете за девушками?

Гений замер, будто аршин проглотил.

— Не скромничайте. Мне, например, показалось, что вы ухаживаете за мной, — продолжала резвиться на лужайке Люка.

— Да! — брякнул вдруг Гений, как в воду кинулся.

— И вам не страшно?

— Почему? — наивно сплутовал бедняга, которому было, очевидно, страшно.

— Как почему? Да вы-то хоть рассмотрели меня?

Гений закивал.

— Прекрасно. И лицо рассмотрели?

Теже восторженные движения головой.

— Ну, и что вы обо мне скажете?

— Вы красивая.

Люка усмехнулась удовлетворённо.

— Но это же внешнее впечатление! А больше вы ничего не заметили?

Он мимически изобразил, что и так достаточно.

— Нет. Нет! Человека нужно знать глубже. Разве вы не обратили внимания на это?

И Люка провела пальцем по своей верхней губе, где при некотором внимании можно было заметить крошечные тёмные волоски.

— Что это? — спросил Гений простодушно.

— Эти маленькие усики, — пояснила Люка назидательно, — говорят о страстности натуры. Вас это не пугает?

— Нет, — сказал Гений, — совсем нет. Даже наоборот.

— Что? Даже наоборот? — рассмеялась Люка. — А я-то считала вас робким, застенчивым… Я ошиблась? Вы тоже страстная натура?

— Не знаю.

— Вы не знаете себя? В самом деле?

Она будто невзначай провела пальцами по длинному ряду пуговиц на своей модной, смелой по тем временам юбке, как бы призывающей мужчин преодолеть нарочито обозначенную преграду.

— Ах, простите, у меня, кажется, пуговица отрывается…

Гений уставился на её бедро.

— Которая? — спросил он, глотнув воздух.

— Вот эта…

Он, не зная зачем, протянул свою большую руку к пуговице.

Люка немедленно шлёпнула его по ладони.

— Это ещё что! — изобразила она негодование, делая вид, что застёгивая злосчастную пуговицу.

Гений сказал довольно глупо:

— Извините. Я не знал, что они отстёгиваются. Я думал, это просто так… для красоты.

— Не оправдывайтесь! Все мужчины на один лад. Я говорила с вами… — Люка затруднилась найти нужное слово. Может быть, хотела сказать «как с другом», но сообразила, что будет перебор. — А вы за юбку сразу…

Он готов был провалиться от стыда, но стулья раньше делали прочно.

Люка сжалилась и сказала великодушно:

— Если хотите, чтобы я вас простила, принесите шампанского.

Гений вскочил облегчённо, а Люка, со смехом посмотрев ему вслед, достала зеркальце из сумочки и проверила боевую готовность. Проверкой она осталась довольна, а Гений был уже тут как тут. Конечно же, он тащил целую, не откупоренную даже бутылку цимлянского.

«Интересно, как он с ней справится», — подумал я, зная анекдотическую неловкость Гения. Наблюдать за этой парой было забавно, и я оставался на балконе, слегка смущённый собственной нескромностью. Впрочем, и появиться перед ними теперь означало бы смутить обоих.

Всё произошло так, как и должно было произойти. Гений уселся на своё место напротив Люки и направил на неё покрытое золотом горлышко диаметром музёйного аркебуза. Она перестала смеяться.

— А вы справитесь?

Он молча раскачивал пробку.

Люка напряглась и приготовилась к прыжку.

Пафф!

Пена вспыхнула, как пороховой дым над жерлом орудия. Только стремительный бросок спас Люку от розовой струи. Впрочем, на юбку всё-таки попало. К счастью, цвета она была бордового.

Вытирая юбку носовым платком, Люка сказала презрительно:

— Недотёпа вы, а не гений.

И пошла из комнаты.

Вот и всё вроде. Однако же… Я уверен, что Люке в тот момент модная юбка была куда дороже неловкого Гения, однако со временем досада прошла, и случай стал вспоминаться, как смешной только.

— Помните, как я вас вином облил? — вспоминал Гений, радостно смущаясь при встрече с Люкой.

— Ещё бы! Как я на вас тогда злилась! — откликалась она совсем без зла.

— Я волновался очень, — признавался он, уже не волнуясь, а вернее испытывая волнение иное, в котором робость сменялась надеждой, пусть маленькой, но растущей от встречи к встрече.

— А почему вы волновались?

И когда Люка задавала этот вопрос, ответ на который был ей прекрасно известен, она, видимо, и сама испытывала некоторое волнение.

Так постепенно волнение Гения передалось Люке и захватило её всерьёз, потому что, когда он заболел окончательно, она его и в лечебнице навещала.

Лечебница эта с недавних пор находилась у нас за городом, на двадцать пятом километре. Так её и называют в народе — «двадцать пятая», а кто посмешливее — и «четвертинкой», — там и алкоголиков лечат, хотя в облздраве она, конечно, под другим номером числится.

Раньше больница была в самом городе, почти в центре, и занимала здание выдающееся по меркам местной архитектуры. Построил её в начале века богатейший на юге шахтовладелец — предриниматель многогранных склонностей. Пытался он даже каучуконосы культивировать, а в девятьсот пятом году завёл типографию и напечатал несколько марксистских брошюр, за что на него было возбуждено уголовное дело. Однако предприниматель имел около трёх десятков миллионов и процесс тянулся чахло, долго и был прекращён по случаю начала мировой войны.

Деньги, как известно, великая сила, но не зря поговорка утверждает, что счастья они не гарантируют. И наш богач не миновал горькой чаши, любимая им красавица жена погибла в муках душевной болезни. Тогда-то и решил миллионер позаботиться о страдальцах этого недуга и выписал светило психиатрии из Парижа и известного архитектора из Петербурга, чтобы построить приют для душевнобольных согласно последним мировым достижениям.

Здание украсило город, однако назначение его в наше оптимистическое время многих смущало: зачем, дескать, выпячивать отдельные нетипичные заболевания? Поддержали их и некоторые врачи, считавшие, что на лоне природы душевное исцеление наступит быстрее. Короче, больницу вынесли за город, а в здании разместили вновь возникший научный институт, призванный ликвидировать временное отставание в отрасли, которая недавно считалась лженаукой. Бывшие лжеучёные расположились в бывших психопалатах, чтобы разработать машины, которые, как они уверяли, вскоре заменят нам мозги. В общем, кроме вывески в этом доме, как мне кажется, мало что изменилось. Впрочем, теперь о замене мозгов машинами приутихли заметно, и серое вещество вновь поднялось в цене.

А на двадцать пятом километре на участке совхозного поля уже не петербургский архитектор разбросал длинные двухэтажные кирпичные корпуса. Природа вокруг степной пустошью глаз не радовала, но ведь известно, что мы не можем ждать милостей от природы, поэтому вокруг корпусов насадили тонкие, гнущиеся на ветру тополя. Сейчас они, между прочим, стоят прочно, большие и развесистые, и видны издалека с магистрального шоссе, что ведёт из города на север.

В эту неблагоустроенную ещё новостройку приехал я с Колей, будущим членкором, а тогда еще аспирантом, по грустному поводу. Впрочем, кто же бывает в лечебнице по поводу негрустному!.. В больнице лечилась тётка Анна, та самая, что не разрешала гнать «устрицу пустыни». У неё с год назад произошёл, как говорится, сдвиг по фазе.

Началось всё с того, что о тётке написали в газете. Тогда было принято горячо вступаться за несправедливо потерпевших в недавнем прошлом, и нашёлся человек, уважаемый, связанный во время оккупации с подпольем, бывший тёткин ученик, которого она, оказывается, в трудную минуту приютила, укрывала и даже спасла, пользуясь служебным положением в немецком учреждении. Обо всём этом было рассказано в газете, и тётка Анна предстала перед общественностью в новом освещении. Ей разрешили возобновить преподавательскую работу. Однако тётка была потрясена неожиданной радостью настолько, что никак не могла прийти в себя, и вскоре стали замечать странности в её поступках. Тётка Анна принялась писать во многие инстанции, разоблачая вражеских пособников, которые якобы укрылись и теперь собираются мстить ей за честную службу родине. Когда в число врагов она записала и молоденькую сослуживицу-учительницу, девочкой-подростком прожившую всю войну в Курганской области, тётку решили лечить и, нужно сказать, лечили довольно успешно. Когда мы навестили её с Колей, она выглядела хорошо и, размашисто шагая по будущей тенистой аллее, — а походка у неё, как у многих высоких и худых женщин, напоминала солдатскую — говорила вещи вполне разумные, часто протирая пенсне краем накинутой на плечи косынки.

— Да, молодые люди, я понимаю, что пережила кризис… Мне что-то мерещилось, появились навязчивые идеи. Но что в этом удивительного? Мне пришлось так много перенести в жизни!

Она водрузила пенсне на переносицу и посмотрела на нас строго, как бы заранее пресекая возможное несогласие.

— Но я всегда оставалась верна своему народу. Я не побежала, как некоторые, в поисках лёгкой жизни к чужеземцам.

Мы и не думали возражать, ни с белыми, ни с немцами тётка Анна действительно не ушла. Однако в словах её послышался незнакомый доселе оттенок осуждения в адрес покойного жениха, чья память прежде свято почиталась.

— Я, конечно, в школу не вернусь. Мне будет неловко смотреть в глаза товарищам. Я вполне обеспечена, у меня пенсия, государство позаботилось обо мне. Остаток дней, если судьба будет милостива, я думаю посвятить воспоминаниям. Молодёжь должна знать, как возникла новая, счастливая жизнь.

Идею мы поддержали, хотя и не без удивления. Раньше тётка к новой жизни относилась сдержанно.

Распрощавшись с нами, тётка ушла в корпус, унося привезённые Колей мандарины и журнал с повестью Эренбурга «Оттепель», а мы направились к воротам и у покрашенного блёклой зеленью кирпичного забора встретили Люку.

Нельзя сказать, чтобы встреча вышла совсем неожиданной. О несчастье с Гением мы, разумеется, знали, но знали и то, что в состоянии он крайне тяжёлом и визиты к нему мучительны и бесполезны. И вдруг — Люка. Подавленная, без косметики.

— Плохо с ним, — сказала она, не дожидаясь вопроса. — Пришлось просить знакомого врача, чтобы разрешили на минутку хоть взглянуть. Он никого не узнаёт. Это ужасно… А вы зачем здесь?

Мы в двух словах пояснили.

— Ну, у вас совсем другой случай.

Мы и сами понимали, что наш случай много легче, и попытались высказать Люке нечто соболезнующее.

— Спасибо, ребята. Вы не представляете, как он мне был дорог, — сказала она в прошедшем времени.

За воротами Люка выглядела уже не так подавленно.

— Вы, кажется, научный работник? — спросила она у Коли.

— Аспирант, — обрадовался он её вниманию.

— А как ваша девушка? Я помню, вы на Новый год с девушкой были, серьёзной такой, — тактично отозвалась Люка о Колиной бывшей невесте.

— Мы поженились, — сознался Коля смущённо, ибо уже начал догадываться, что сделал не лучший выбор.

— Поздравляю. Она очень серьёзная девушка, — повторила Люка, не зная, видимо, что ещё можно сказать хорошего о Колиной жене, просидевшей весь вечер в унылом, осуждающем молчании. Все мы ей, как потом выяснилось, не понравились.

— Спасибо.

Люка смотрела на Колю доброжелательно и грустно, то ли из-за собственного потрясения, то ли сочувствуя мужчине, решившемуся связать жизнь с такой непривлекательной особой.

На шоссе мы не стали ждать рейсового автобуса, хотелось поскорее покинуть печальное место, и мы поймали попутную машину. Каждый из двадцати пяти быстро мелькавших километров приближал нас к другой, привлектельной и заманчивой жизни. Она ещё немало сулила нам и даже в юдоли скорби могла свести для будущей радости. Так, во всяком случае получилось у Люки с членкором.

В следующий раз жизнь свела их на похоронах Гения.

День выдался светлый, тёплый, в паутине бабьего лета. И хотя смерть симпатичного всем нам нескладного парня была ужасной и трагичной по самому большому счёту, трагизма мы, если вспоминать честно, по-настоящему не ощущали. Сошлись на том, что был он от рождения «не жилец», в отличие от нас, кому жить да жить. Смерть тогда как нечто касающееся каждого лично не воспринималась, и хотя Люка стояла в трауре и искренние, без сомнения, слёзы переполняли её глаза, она поинтересовалась у Коли:

— А ваша жена… она разве не пришла?

Будущий членкор оторвал взгляд от быстро растущего глинистого холмика и ответил:

— Мы не ладим.

— Вот как…

Люка сделала шаг вперёд, наклонилась и положила на могилу цветы, отдав покойному последний долг…

Однако очень я вперёд забежал. Неорганизованный рассказ получается. А ведь замыслил чётко: четыре новогодних вечера, четыре действия, почти по законам классицизма. Но не выходит по замыслу. То во времени отклоняюсь, то места новые появляются, то люди. Не уверен даже, что нужные. Скажем, при чём здесь тётка Анна, которая скончалась недавно, а перед этим лет десять свои воспоминания по редакциям пробивала. Назвала она их «Навстречу заре» — именно так, а не по-песенному «Заре навстречу», — с подзаголовком «Воспоминания современницы великих событий» и эпиграфом: «Я с теми, кто вышел строить и месть в сплошной лихорадке буден. Отечество славлю, которое есть…» И на этом поэта оборвала, объясняя, что подчёркивает торжество дня сегодняшнего.

Возвращали воспоминания обычно со стыдливыми ссылками на художественные несовершенства, что тётку Анну постоянно возмущало.

— Да, я не художник слова, но то, что я пишу, важно для воспитания молодёжи!

Она даже пыталась через Колю уговорить Аргентинца, который к тому времени в литераторы выбился, помочь ей художественно обработать воспоминания, но тот, понятно, бежал от неё, как чёрт от ладана…

Так вот, спрашивается, зачем эта тётка Анна, которая ко всем нам касательство имела ничтожное, и в рассказе моём появилась по анекдотическому случаю «нападения на караван»? Однако, появившись, заставила о себе говорить чуть ли не с гимназических времён и до конца дней своих? Зачем? Или я рассказчик плохой, или жизнь триединству не подчинишь, и течёт она, от нас не завися, в больших и малых проявлениях, то вперёд забегая, то возвращаясь к прошлому… Не знаю. Рассказываю, как получается, но всё-таки… Пора и к новогоднему вечеру вернуться.

Говоря о тётке Анне, я вновь Аргентинца упомянул. В то время друзьями мы ещё не были — приятелями скорее. Появился он на нашем горизонте из-за экватора, когда мы с ребятами уже заканчивали мужскую десятилетку, и особого впечатления не произвёл. Неярким показался и даже трусоватым. И вот почему. Учился в нашем классе парень, сын шефа школы, красавец двоечник, которому «двойки» никогда не ставили по причине необходимости ежегодного ремонта школьных помещений. Этот закон взаимозависимости он усвоил прекрасно, однако был с учителями мягок, старался не ставить их в затруднительное положение и, когда мог, списывал задания недвоечников. Однажды он и к Аргентинцу обратился на контрольной, а тот замешкался, и Валера, сын шефа, вынужден был подтолкнуть его локтем в бок. Аргентинец ни с того ни с сего взъерошился, пампасы вспомнил, что ли?.. Короче, у них прямо на уроке потасовка произошла, и Валера, можно сказать, схлопотал, к чему не привык, и тут же принял меры. Сел и написал классному руководителю письмо-заявление, что, дескать, подвергся опасному нападению со стороны лица, недавно прибывшего из-за рубежа, и просит обратить внимание на личность, внедряющую у нас чуждые взгляды.

Ну и перепугался Аргентинец! Не зря, впрочем. Тогда к чуждым нравам отношение строгое было. Попробовал бы охломон какой майку с американским флагом нацепить! Да о чём я говорю! Такое и в голову прийти не могло. Это сейчас приёмщик бутылок с нашей улицы на свою машину новозеландский флажок с южным крестом пристроил и разъезжает — на груди золотой крест, литой, на машине зелёный, а ведь эта Зеландия, хотя и называется Новой, к старому миру принадлежит и даже в блок АНЗЮС, нам враждебный, входит. Далеко ушли, далеко, ничего не скажешь, а ведь всего четверть века!

Таким нам Аргентинец и запомнился надолго, побледневшим, хотя всё уладилось благополучно и политическое обвинение с него сняли. А вскоре и послабления начались, и Аргентинец из подозрительного в популярного превратился и стал охотно про пампу рассказывать, а в школе, хорошо помню, помалкивал, будто южнее Адлера и не бывал никогда. Понимал, наверно, что чуждых нравов пусть и немного, а нахватался всё-таки. Вот и таил, а когда можно стало, слегка распоясался, а на новогоднем вечере даже такую нам историю рассказал:

— Был со мной один случай…

Сидели в мужской компании, и Олег куражился, перебивал и задавал вопросы, иногда остроумно, а иногда нет.

— Корову вместе со шкурой слопали?

— При чём тут корова! — обиделся Аргентинец. — Если неинтересно…

— Ладно. Не лезь в бутылку. Освети быт и нравы за рубежом.

«Осветить» Аргентинцу хотелось, и он продолжил:

— Пошли мы с одним парнем пошляться по Байресу, — назвал он столицу Аргентины на местном жаргоне, — там в порту кабачки, забегаловки дешёвые — красное вино и мясо. Но публика, понятно, сомнительная, и нам, ребятам, особенно не рекомендовалось…

— Ну, таких ребят не запугаешь!

— Брось, Олег, — остановил Игорь, — дай рассказать человеку.

— Сидим, жуём говядину, по стаканчику сухого взяли. Там это как ситро у нас. Вдруг две сеньориты к столику подсаживаются.

— Влюбились с первого взгляда?

— Да нет. Они из этих… Проститутки, короче. Они нас за американских матросов приняли. Друг мой немного по-английски спикал, вот он и стал на своём волапюке с ними тары-бары. Я сижу молча, надуваю щёки, как Киса. Тут одна берёт мою руку и… себе под юбку тянет.

— Что же дальше, кабальеро?

Врать Аргентинец не стал.

— Испугался.

Все захохотали.

— А что вы думаете? Это могла быть и провокация.

— Но не на тех напали! — не унимался Олег. — Родина нами гордится! А я бы поддался на происки…

— Для этого, между прочим, песо иметь надо было.

— И вы позорно бежали?

— Почему позорно? Извинились, сказали, что нам жалованье задерживают.

— Орлы! Высоко флаг держали. Но какие нравы! Загнивают не по дням, а по часам, факт, — паясничал Олег.

Несмотря на общий смех, каждый испытал некоторое волнение, хотя Аргентинец и шляпа оказался, — возможно, если б поторговались ребята, сеньориты и сбросили бы, назначили цену доступную, ведь с клиентурой у них явно туго было, раз к подросткам привязались.

И на самого Аргентинца воспоминание подействовало волнительно, как теперь говорят, потому что вскоре он стал описывать круги вокруг «вдовицы». Но это был пустой номер. По темпераменту её до аргентинских девчат далеко было, да и по воспитанию знала твёрдо, что руки распускать не положено. К тому же «вдовица» вжилась в роль пострадавшей от необузданных страстей, так что Аргентинцу светило тут не больше, чем в кабачке в Байресе. Но это понимать нужно было, а он не сообразил и затеял с ней разговор о Ремарке, которого недавно открыли.

— Вы прочитали Ремарка? — спросил Аргентинец в надежде, что собеседница разделяет некоторые свободные принципы героев этого романиста.

— Да, я читала, — ответила «вдовица» строго. — Вам, конечно, понравилось?

— Конечно, — признался Аргентинец простодушно, ибо, как и всякий писатель, даже будущий, в людях, не созданных воображением, разбирался плохо.

— Я так и думала.

— Разве это удивительно?

— Ничуть. Всем мужчинам нравится.

— А вам нет?

— Я понимаю, что Ремарк большой мастер слова, — с достоинством пояснила «вдова», — но он слишком откровенен в изображении мужской мечты.

— Мужской мечты?

— Да, о лёгкой жизни.

— Мне показалось, напротив, что жизнь его героев совсем не лёгкая.

«Вдова» улыбнулась снисходительно.

— В этом и заключается художественный дар. Нельзя же откровенно оправдывать тот образ жизни, который ведут эти люди!

— Какой образ жизни?

— Направленный прежде всего на удовлетворение инстинктов. В романе это выглядит привлекательно, но представьте, что вы сами живёте подобным образом. Как бы вы выглядели в глазах товарищей?

— Вот уж не думал. Значит, вы против Ремарка?

— Я просто не восхищаюсь им, как другие.

Аргентинец почувствовал, наконец, дистанцию и понял, что лучше сойти с круга.

К счастью, подоспел Олег.

— Безутешная! — обратился он к «вдове». — О чём ты можешь говорить с этим завсегдатаем аргентинских притонов? Ему ли понять твою тонкую душу! Только я, твой верный друг…

— Олег! Почему ты всегда так неумно шутишь? — прервала «вдова». — Меня поражает твоё удивительное легкомыслие. Оно идёт от незнания жизни, её сложности…

Аргентинец облегчённо подался к столу.

Думаю, что в то время о подлинных сложностях жизни не догадывался никто из нас, а сама «вдова» и до сих пор не знает. Так уж ей посчастливилось — мужей много, а сложностей мало. Бывает и так. Зато другим пришлось познать, столкнуться. Ведь сложности не по желанию постигаются и не по плану, а подобно любви, что, по словам поэта, «нечаянно нагрянет, когда её совсем не ждёшь».

Любовь и сложности, кстати, нередко рука об руку ходят, особенно в молодости; любовь этакой очаровательной девицей чуть впереди, а сложности, как галантный кавалер, хоть и чуть позади, но неотступно. Так что задумаешь поговорить о сложностях, начинать с любви приходится. А что такое любовь? Союз сердец или сон упоительный? Мы считали, что союз и, естественно, нерушимый. Особенно у Веры с Сергеем. Хотя, как я упоминал, мы охотнее сосватали бы нашей любимице будущего адмирала. Но Вера выбрала Сергея и этим исчерпала тему. Сомневаться в правоте своих поступков она никому не позволяла.

Так уж поставила себя, и отнюдь не чисто женской силой красоты. Красавицей Вера вовсе не была. Честно говоря, не вышла она ни фигурой, ни ростом, маленькая была и худощавая, хотя и не заморыш. Однако при всей миниатюрности сразу чувствовалась в Вере не беззащитность, а собранность, целеустремлённость и уверенность в себе, а эти качества в молодости нередко значат побольше, чем внешность. Отдаёшь, конечно, дань и формам, но не это душу захватывает, а душа широка и щедра, худая ключица чувство к ней не погасит. Однако в высоком полёте кое-что и не заметить, упустить можно. Скажем, за собранностью и уверенностью — самоуверенность и негибкость, за целеустремлённостью — переоценку собственных сил. Теперь-то я понимаю, что Верочку нашу именно эти, не замеченные качества и тяжкий и так рано прервавшийся путь толкнули, но тогда ни она, ни мы их не видели.

Перелистывал я недавно альбом семейный — там Вера на карточке есть — воротничок, фартук, коса с бантом, взгляд светлый радостно будущему открыт, и в нём решимость завоевать это будущее непременно.

Да, тогда она не сомневалась, что завоюет, и, видимо, завоевание особенно трудным не предполагала, так решимость завоевать сильна была. Недаром на фотографии написала: «Жить стоит только так, чтобы предъявлять безмерные требования к жизни: всё или ничего!.. А. Блок».

А через годы совсем другое из Блока процитировала:

«Как мало в этой жизни надо
Нам, детям, и тебе, и мне.
Ведь сердце радоваться радо
И самой малой новизне.
Я так не умела…»
Но нам казалось, что умеет Вера всё, а главное — писать стихи. Я уже говорил, что стихов её не помню, в голове не удержались, а тетрадки свои она сожгла, и те, что Сергей хранил, тоже сожгла. И получилось — на слух строчки почти восхищали, а в памяти надолго не задерживались. Почему? Ведь бывает, что человек и ерунду напишет, а она прилипнет, затаится в клетках и вдруг через много лет выскочит, сама собой — с языка сорвётся…

Вера старалась писать, прежде всего, не так, как другие, чтобы не были стихи её на те похожи, что по программе мы проходили. Это нас прежде всего и подкупало. Думали наивно, что поэты на «программных» и «непрограммных» делятся. Маяковский, скажем, программный, а Есенин — нет. А так как «программные» за десять лет зубрёжки поперёк горла стали, то предпочтение отдавали, разумеется, антиподам и гордились, что и среди нас есть поэт «непрограммный» Да ещё к нам, как к избранным, обращается. Эпиграфом к первой своей рукописной тетрадке, что читалась только «своим», слова «маргаритас анте поркас» поставила и охотно их переводила евангельской цитатой, от Матфея, кажется, — «не бросайте жемчуга вашего перед свиньями, чтобы они не попрали его ногами своими». Нам же жемчуг, он же бисер, был доверен. Как же было посвящённым не ценить жемчужины!..

Вижу, что воспоминания мои о Вере невольно звучат осуждающе, неодобрительно. Нет! Ничего плохого о ней я сказать не хочу. И не потому — раз уж латынь в ход пошла, что — «де мортиус аут бене, аут нихиль», а потому, что, принеся горе близким, себе она бед принесла много больше, и не могу я вспоминать её без той саднящей досады и обидного запоздалого сожаления, что всегда испытываешь при утрате человека, многое обещавшего и многого от жизни ожидавшего.

Все мы тогда ждали и уверены были, что ждать недолго.

Конечно, и в новогодний вечер Веру просили почитать стихи, но она отказалась:

— Это не для пьяных!

И мы согласились.

А потом Вера с Игорем сидели на диване и разговаривали, а Сергей, охотно соглашавшийся на второстепенные роли, подходил и спрашивал:

— Тебе принести что-нибудь, Верусик?

— Пожалуйста, не надо.

— Ну, Верусик…

— Серёжка! Я тебя тысячу раз умоляла не называть меня Верусик. У меня простое и осмысленное русское имя, которое сюсюкающие суффиксы не украшают, а портят. Вера есть Вера. Понимаешь, Вера, Надежда, Любовь, а не Верусик, Надюсик и Любочка.

— И мамочка Соничка.

— Ты невыносим! Правда, Игорь? Ну, что мне с ним делать! Пойди с глаз… И возвращайся с пирожным.

— Айн момент, Верусик.

— Игорь! Зачем он шута горохового строит?

— От избытка чувств, я думаю.

— Влюблённый антропос.

— Антропос, между прочим, человек значит.

— Браво! Эрудит. Умница. Ты ведь умный, Игорь?

— Никто ещё не жаловался на недостаток ума.

— Нет, ты в самом деле умный, но ум твой…

— Какой же?

Вера остановилась.

— Не дерзкий, — нашла слово.

— Вот как? В чём же это заметно?

— Ну, хотя бы в том, что ты, подражая всем своим предкам, пойдёшь в адмиралы.

— Адмиралами были только два из них.

— Тем более. Зачем это тебе?

— Мне нравится быть адмиралом.

Он так и сказал — не хочется, а нравится.

— А если не будет войны? Это же бессмыслица — адмирал, не выигравший ни одного сражения! На что уйдёт твой ум? Лет тридцать будешь следить, чтобы матросы почище драили палубы? Представляю, в какого брюзгу ты превратишься! Молодые офицеры будут тихо тебя ненавидеть. Нельсон без Трафальгара! Нонсенс! И не возражай, пожалуйста! Тебе нечего возразить.

— Нечего.

— Значит, я права?

— Нет, — сказал Игорь спокойно.

— Нет, я права!

Игорь вздохнул.

— Хорошо. Ты права. Я не пойду в адмиралы. Я буду дерзким. Я стану великим комбинатором, раздобуду миллион и принесу тебе на блюдечке, как торт, который тащит Серёжка.

— Ох, мальчишки, как с вами трудно!

— Не сомневаюсь, что ты одолеешь трудности.

Вошёл Сергей с куском торта.

— Будь уверен, — улыбнулась Вера.

— Уверен, — подтвердил Игорь, глядя на торт. — Справишься?

А зачем было справляться с Сергеем! Редко мы понимаем, что труднее всего с собой справиться. Всё других одолеть хочется, и не только врагов, истинных или придуманных, почему-то усилия на близких направляем, на тех, кто любит нас. С ними иногда противоборство на долгие годы затягивается…

Но справилась ли Вера с Сергеем? По виду у них и борьбы не было, однако помучиться она его заставила, факт. Всё хотела другим сделать, а каким — и сама вряд ли знала. А он подчинялся почти безропотно и… оставался самим собой. Нет, он не укрывался под маской покорного подбашмачника, он любил Веру и рад был её желаниям уступать, только измениться не мог. Женщины это в нас редко понимают, ибо при всей своей хвалёной интуиции видимость весьма склонны за сущность принимать, особенно теперь, когда эмансипация самоуверенности прибавила. Однако не зря ещё Ломоносов заметил, что там, где прибавится, там и убывает неизбежно. Вот самоуверенности и прибавилось, а интуиция глохнуть стала.

Даже Лида, при всей трезвости ума, Сергея неправильно оценила. Она его, как и Вера, воском представляла, а он и не воск, и не мёд оказался. И хотя живут они, по нынешним временам, почти примерно, однако далеко не так, как это ей представлялось. Потому что одно дело жене торты подносить — он и Лиде подносит, — а другое — быть таким, как ей хочется. Тут, говоря по-одесски, две большие разницы.

Я, впрочем, опять забежал вперёд. Подлинно, себя не переделаешь, даже для себя самого, не для жены. Всё с сегодняшнего дня на прожитую жизнь оглядываюсь, а нужно вспоминать последовательно. Вспомнить, как подошла Лида и вместе с Игорем на торт посмотрела. Наверно, оба нечто символическое в нём увидели. А был это обыкновенный торт. Правда, большой кусок, на двоих хватило. Лида ложку взяла и рядышком с Верой устроилась, а Сергей присел по-турецки и тарелочку в руках держал. Роль выдерживал, однако пошучивал.

— Кормление хищников.

— Пошлишь, — сказала Вера.

— Простите, хищниц.

— Я прощаю, — кивнула Лида, — пока меня кормят, я добрая.

— Ты, Лидка, чудо! Человек ест, чтобы жить, а ты живёшь, чтобы есть, — упрекнула Вера снисходительно.

При всей своей колючести она никогда не стремилась уколоть Лиду. Думаю, в душе Вера считала себя настолько выше подруги, что могла позволить себе любить её. Понимала ли это Лида? Возможно. Она и тогда была очень неглупа. Однако предпочитала подыгрывать Вере. Так уж у нас повелось — Вере не перечить.

— Ем сама и кормлю других, — согласилась Лида. — Обожаю готовить.

— Старосветская помещица!

— Хотела бы быть! Какие продукты — соленья, варенья…

— Лидка! Я тебе не верю. Неужели ты хотела бы прожить жизнь, как Пульхерия Ивановна?

— Почему бы и нет? Увы, не суждено. Другая нам досталась доля — «Кулинария», столовка… Бр-р-р…

— Ну, серьёзно, Лида! Неужели тебя привлекает сытая обывательская жизнь? Неужели тебе не хочется совершить что-нибудь необычное, выдающееся?

— Я реалистка, Верочка. Не совершу.

— Но хотя бы мечтать, стремиться!

— Ты хочешь? Стремишься? Ну и славно. Соверши и приходи ко мне в гости. Приготовлю что-нибудь вкусненькое, пальчики оближешь. Не всем же парить в поднебесье.

— Рождённый ползать летать не может, — изрёк Сергей, ссыпая в рот крошки, оставшиеся на тарелке.

— Спасибо за комплимент, — поклонилась Лида.

— Обиделась? Я ведь тебя ужихой обозвал. Не змеёй подколодной. А ужей дети любят.

Лида не успела ответить, помешал Олег. Он уже много выпил и освободился от гнёта своей ресторанной истории. Встав в дверях, он объявил.

— Я прибыл к вам, господа, чтобы сообщить пренеприятнейшее известие… — Олег покачнулся и пояснил: — То есть оно вовсе не пренеприятно, кажется пренеприятным, а, скорее, наоборот, очень даже приятным, как… русско-японская война. Итак, я приглашаю вас выслушать пренеприятнейшее известие. Коля решил жениться!

— Замечательно! — воскликнула Лида.

— Прямо сейчас? — спросил Игорь.

— Потрясающая новость! — усмехнулась Вера.

— Многая лета-а, — пропел Серёжка.

Собственно, будущий членкор и раньше своих серьёзных намерений не скрывал. Думаю, что торжественно объявить о предстоящем бракосочетании он решил потому, что, находясь в подпитии, почувствовал необходимость петь, а любимой его песней была студенческая песня о жене. Вот Коля и сделал заявление, чтобы собрать аудиторию и подвести базу.

Слушатели собрались немедленно, и Коля, приняв шумные поздравления, приступил с бокалом в руке. Скажу прямо, ни слухом, ни голосом он не обладал, если не считать достоинством голоса его громкость. Соль исполнения заключалась в другом. Коля подмигивал…

Вот как это происходило. Песня начиналась с сетований по поводу незавидной участи холостяка.

…жалок мне мужчина холостой, —
выкрикнул Коля, но тут же нашёл выход из положения:

…и тогда, друзья, я обзавёлся
молодой законною женой!
Жена и спасала молодого супруга во всех затруднительных случаях. Скажем, нужно гладить брюки, и что же?

У меня для этой самой штуки
есть своя законная жена!
Жизнь стала прекрасной, ибо для каждой «штуки» под рукой находилась «законная жена». В общем, песня была невинной, однако будущий членкор вкладывал в текст некий дополнительный смысл, выделяя слова «для этой самой штуки». Вот тут-то он и подмигивал выразительно, подчёркивая привлекательную двусмысленность слов и заряжая своим толкованием слушателей.

У меня для этой самой штуки
есть своя законная жена! —
Горланили мы воодушевлённо, а девушки даже краснели. Впрочем, может быть, просто от праздничной суматохи раскраснелись.

А она нарастала. Петь всем понравилось. Инициативу перехватил Олег. Он откинул крышку рояля.

— В честь молодожёнов — геологическая-археологическая!

Теперь речь пошла о допотопных влюблённых, и мы весело пели о юной неандертальской супруге, которая

…была уже не обезьяна,
но, увы, ещё не человек!..
И о её заботливом муже —

В этот день топор из неолита
я на хобот мамонта сменял.
Под эту песню и танцевалось хорошо. Кто-то выключил верхний свет, и танцующие приблизились друг к другу чуть теснее, чем требовал танец.

…не погаснут костры,
до утра просидим мы вдвоём.
А утро было уже близко. В оконных, начавших чуть светлеть стёклах таяли размытые туманным светом отблески последних праздничных ракет, запущенных с соседней крыши, музыка и топот расходившихся по домам компаний перебивали друг друга. Олег хлопнул крышкой рояля и включил проверенную «Мари». Танго сменилось неуправляемым мажором.

Тот, кто станет мужем ей…
Олег не давал пластинке остановиться, снова и снова переставлял иголку, и танец длился до упада в буквальном смысле, уставшие валились в кресла и на диван.

Будет счаст…
Наконец-то Сергей прервал нескончаемую радость.

— К столу! К столу! Шампанское из холодильника!

Но, по правде говоря, всего было уже достаточно — и танцев, и шампанского, и к столу шли вяло. Но Сергей был настроен решительно:

— Дорогие друзья!

— Слушайте, слушайте! — провозгласил Олег, хотя никто Сергея не прерывал, всех уже одолевала усталость.

— Друзья! — повторил Сергей и прервался. Поставив бокал, он пошёл к стене, чтобы выключить свет. Лампы погасли, и мы поняли, что утро наступило.

— Дорогие друзья! Начался первый день нового года. Для нас он особенный. В нём мы вступаем в самостоятельную жизнь. Что ж, пусть уходит юность и молодость. Главное — это молодость души. И я верю, она не уйдёт, она останется… Я всех вас очень люблю. И вы меня, я уверен. Да здравствуем мы! Ура!

— Перепился, — сказала Вера.

— Нет, я совсем не пьян. Я знаю, мы будем замечательно счастливы в новой наступающей жизни.

— Ура! — закричал Олег, и все к нему присоединились.

Сквозь крики Сергей пытался ещё что-то произнести, но его уже не слушали. Всё было сделано, всё было сказано.

— Па-а домам! — рявкнул Олег командирским голосом и первый поднялся, но не одеваться пошёл, а снова к роялю, чтобы выдворить нас гусарским маршем.

Оружьем на солнце сверкая,
под звуки лихих трубачей,
по улице пыль поднимая,
уходил полк гусар-усачей!
Под эту лихую музыку мы и направились в прихожую. Девушки натягивали резиновые ботики, а ребята стояли возле них с шубками.

— Я сама, — сказала Аргентинцу девушка из торговой семьи и взяла из его рук свою котиковую шубу.

— Ну почему же?.. Я помогу.

Девушка посмотрела на него и переменила решение.

— Ну, если вам так хочется…

И отдала шубу.

Аргентинец, отнюдь не похожий на изящного кабальеро, неловко натянул шубу на её широкие плечи.

Помню, я подумал, что это он с досады на «вдову» толстухе свои услуги предложил, и посочувствовал мысленно. Однако жалел я, как оказалось, зря и посмеивался напрасно, когда Аргентинец проводить толстуху вызвался. Впрочем, намерение это она ему подсказала, когда мы вышли из подъезда и в последний раз толпились, прощаясь и расходясь в разные стороны.

— Вы меня, пожалуйста, не провожайте, я очень близко живу, — так она ему намекнула.

— В самом деле? Где же?

Оказалось, им по пути. И путь этот затянется года на два, до той самой роскошной, со скандалом, свадьбы, которую я уже описывал. Однако оба они, и Аргентинец, и Надя — я, кажется, забыл сказать, что толстую девушку звали Надя, — находились в то время на периферии нашей компании, и об отношениях их многие не подозревали, да и сам я узнал случайно, однажды в Сочи, на рынке.

Они там мясо на шашлык покупали, а я шатался просто так, сухое вино из бочки пил и вообще любопытствовал. И получилось, не напрасно. Проник в тайну. Конечно, скрыть истину было невозможно. Надя сразу это признала и рассмеялась моему глупому виду — ведь я глаза вытаращил, их вместе увидав, — но Аргентинец был крайне смущён и встречу сначала воспринял как неприятную.

А потом мы чудесно провели день в посёлке, где они комнату снимали. Забрались на гору, в лес, на поляну, откуда и берег был виден в обе стороны, уступами спускающийся к морю, и море бесконечное, сливавшееся вдали и с небом и с дальними, в дымке берегами. Просторно было и радостно. Под пахучими соснами жарили мясо и запивали красным, пропитанным мускатом вином.

Вообще об этих радостях юга, о море, вине и кипарисах с таким избытком наговорено и написано, что удивляешься даже, насколько всё это действительно прекрасно. А почему? Почему восхищаются и не преувеличивают? Почему там особая радость возникает, счастливое единение с жизнью чувствуешь? И стремишься, одежду сбросив, в это огромное море, из которого миллиарды лет назад наши предки вышли, если, конечно, не врёт наука? Почему особенно радуемся, когда входим в море, а не выходим из него? И вообще, почему всю жизнь вперёд стремимся, а по прошлому тоскуем? Почему преуспевший горожанин слезу смахивает, родную деревню, где он по росе босиком бегал, вспомнив? Сто тысяч почему… И дуракам только кажется, что они все ответы знают…

И мы устремились в море. И вот что интересно. Когда спустились с горы, чтобы войти в древнюю купель, и разделись, оказалось, что Надя вовсе не толстуха. Одежда её подводила, а природа облагораживала. На самом деле была она не толстая, а из тех, кого мощными называют, и здесь, в пене морской, выглядела почти величественно, так, что мне вспомнились слова Марины из горьковского Самгина, запавшие с подросткового возраста, когда я преждевременно эту книгу прочитал: «Какой мужчина нужен, чтобы я от него детей понесла?»

Я невольно сравнил Надю с Аргентинцем. Он, однако, смотрелся не так уж плохо. Он и сейчас ничего, седой, но не лысый и не очень толстый… На берегу Аргентинец признался мне, что стесняется не самой их любви, а того, что у Нади больше денег и она тратит их, не позволяя ему доставать из кармана свой тощий кошелёк. Это его мучило, и только через много лет, вспоминая Надю с благодарностью, Аргентинец сказал мне:

— Наверно, я порядочным дураком был. Мне в её щедрости унизительное виделось, а ей просто безразлично было, кто больше тратит, она любила меня… А у меня гордость…

Потом мы сидели на скамеечке на крошечном полустанке и ждали «матрису», местный поезд, на паровой ещё тяге, которым я должен был уехать. Взошла луна, посеребрила море, и оно мерцало спокойно в десяти шагах от железнодорожной насыпи. Надя положила голову на плечо Аргентинцу, видно было, что им пора уже остаться вдвоём, и я хотел, чтобы поезд пришёл скорее, и завидовал им…

А через полтора года мы с Аргентинцем наблюдали на Надиной свадьбе усмирение жениха. Аргентинец чувствовал себя скверно, к торту из цветущих роз не притронулся и, как только гости набрались достаточно, чтобы можно было уйти, не привлекая внимания, толкнул меня под столом.

— Пойдём, а?

И мы ушли.

Дом Надиного отца стоял недалеко от реки, и Аргентинец предложил спуститься на набережную. Я согласился.

Река замёрзла, но кое-где темнели ещё и клубились паром широкие полыньи. Аргентинец остановился у парапета и достал из кармана плоскую коробку, обтянутую синим бархатом.

— Что это?

— Свадебный подарок.

Он открыл коробку, там были уложены в шёлк шесть серебряных чайных ложек.

— Не отдал? Почему? — спросил я, хотя догадывался.

— А ты видел, какие там подарки были?

Я видел. В коробочках, выставленных на специальном столике, лежали не ложки, а камушки, настоящие, и всё прочее в соответствующей цене, а Аргентинец в то время в школе учительствовал районной, оттуда на каникулы приехал.

Он поднял руку и швырнул свою коробку в полынью. В полёте она раскрылась и ложки посыпались в воду. Одна только не долетела, осталась на льду до весны.

— Надька хорошая очень, — сказал Аргентинец. — жаль, что ей такой придурок достался.

Тут он, однако, оказался не прав. Я уже говорил, что брак удачно сложился. Может быть, и потому, что Надя в самом деле была хорошая. Но Аргентинец через гордость переступить не мог. Что поделаешь… Писатель всё-таки, с воображением. Им придумывать легче, чем жить. Ну зачем он на эту свадьбу попёрся и меня потащил? До сих пор понять не могу!

Однако это всё ещё не скоро было… А пока мы, стоя у Серёжкиного подъезда, махали друг другу руками и перчатками и расходились кто куда.

Совсем рассвело. По улицам брели вроде нас запозднившиеся компании, больше молодые. Где-то пели, кто-то хохотал. Пытались из новогоднего снега лепить снежки, но снега было мало. Игорь едва задевал его клёшами. Мы с ним вдвоём остались. Другие парами разошлись, а одинокая «вдовица» такси поймала. Мы шли и говорили ни о чём. Я устал, хотелось поскорее домой, в постель.

— Может быть, трамвай подождём?

Да, именно я предложил поехать на трамвае, и от этого никуда не денешься. Потом мне страшно было. Неужели, будь я чуть пободрее, чуть менее уставшим или просто более пьяным, ничего не случилось бы? Пешком-то мне совсем недалеко было — две остановки! Неужели от такого пустяка жизнь человеческая переломилась? Ведь Игорь не хотел ехать. Хотел идти. Но посмотрел на меня и согласился, меня пожалел.

— Поедем, если ноги не несут.

И мы пошли на остановку.

Трамвая долго не было, будто судьба последнюю нам возможность предоставляла изменить неизбежное. Но разве неизбежное изменишь? И трамвай появился, приближаясь медленно. А лучше бы быстро. Может быть, мы успели бы сесть раньше, чемподбежали те, кто, как и мы, решили не идти, а ехать. Но не успели. И пока Игорь пропускал дурашливо хохочущих, запыхавшихся девушек, трамвай тронулся. Игорь поспешил за ним, давая возможность девушкам проникнуть в переполненный вагон, потом побежал, схватившись за деревянную ручку, что тогда снаружи находилась, поскользнулся на предательском, укрытом снежком ледке и упал. И тут что-то железное, снизу торчащее, зацепило его широкие клёши и дёрнуло ногу на рельс, под колесо…

Вторая…

Пробежало время. Лет восемь… В хлопотах устройства жизни. У одних это больше получалось, у других меньше. Однако неудачи ещё не казались непоправимыми, а беды и горести воспринимались как случайные. Да, Игорь никогда не будет адмиралом. Это, конечно, ужасно. Нелепая случайность, но место в жизни он всё-такт нашёл! Хуже с Гением, тут не поправишь. Что ж… Он ведь всегда был не от мира сего и вообще не жилец… Короче, жизнь продолжалась, и не так плохо, и возникшая у Лиды идея вновь встретить Новый год вместе, хотя давно уже не встречали, — не потому, что желания не было, разъезжались многие, отсутствовали, положение обязывало в другом кругу находиться — поддержку получила всеобщую и осуществилась.

Не в полном составе, конечно. Кроме Гения ушла с нашего горизонта недолгая супруга будущего членкора, ныне молодого кандидата, ушла, к счастью, не в небытие, а к другому, более подходящему мужу. Брюки Коля теперь гладил сам, а «для этой самой штуки» у него была Люка, которую молодой кандидат представлял знакомым, называя «подруга дней моих суровых».

Не было и Нади. Жила она с мужем и сыном (вот и верь классикам!) у чёрта на куличках, в степи, где возникал первый в городе микрорайон, а в микрорайоне первые кооперативные дома, новинка, к которой многие относились недоверчиво, а Надин папаша не стал сомневаться и приобрёл молодым квартиру.

Но, что хуже всего, не было и Веры. О ней, однако, чуть позже.

Итак, четверых из прежних не было, «стариков» осталось девять, а всего снова, как на грех, оказалось тринадцать. Кто же заменил «четвёрку»?

Начну с Вовы Рыбака. Новым он был только по сравнению с тем, прошлым вечером, знали мы его давным-давно, Вова тоже в нашем классе учился, и фамилия его Фисуненко была, а вовсе не Рыбаков, как можно предположить по прозвищу. Прозвище ему досталось не по фамилии, а по заслугам. Военное детство всем выпало трудное, но Вове особенно. Отец не вернулся с фронта, как у многих, а вот с матерью беда случилась особая. Мать Вовы болела туберкулёзом в тяжёлой форме. Числилась она надомницей в какой-то артели, где не то вязали, не то плели что-то, но работать и дома подолгу не могла, и Вова с матерью сильно нуждались, а частенько и голодали. Это и привело Вову с ранних лет к нашей тогда ещё богатой рыбой реке. Сначала ловил, чтобы есть, а потом наловчился и стал носить излишки на базар. Промысел свой Вова не скрывал, в положение его входили, и кличку он получил не Спекулянт, а Рыбак. И учителя знали, что если Вовы нет в классе, значит, мать опять слегла, и он на реке или на базаре. Однажды завуч наш, что пустой рукав гимнастёрки под ремнём носил, Вову даже из милиции выручал.

Понятно, что при таком образе жизни Вова не мог быть отличником, однако и двоечником быть не хотел, и выработал к школе отношение, которое хохмач Олег называл разумной тратой умственной энергии. Вова был сознательным троечником. Не из тех, кто едва за двойку перетягивает, а твёрдым, устойчивым, добросовестно осваивавшим минимум знаний, положенных по программе. Никто не помнит, чтобы Вова превзошёл этот законный уровень. Однажды только новенькая, совсем молодая преподавательница логики хотела ему четвёрку поставить, чтобы поощрить, но Вова попросил скромно:

— Поставьте лучше «три».

— Почему? — удивилась учительница.

— Чтобы общую картину не нарушать, — логично пояснил Вова.

Картина была, действительно, цельной. Вова умудрялся удивительно ровно относиться ко всем предметам. Не было у него ни предпочтительных, ни ненавистных наук. Любой предмет осваивал он в пределах проходного балла. Даже литературу Вова учил только по учебникам, произведений же не читал. А между прочим, сколько таких, что прочитали из-под палки, а потом всю жизнь думают, что Пушкина и Толстого знают… Вова хоть иллюзий избежал!

В конце школьного курса в домашней жизни Вовы произошло несчастье, которое обернулось, однако, большой пользой. Мать его посадили в тюрьму. Разоблачили артель, где она работала, и вскрылось там многое, не дозволенное законом. Вова уверял, что на мать возвели поклёп и спихнули, пользуясь её темнотой и болезнью, чужие грехи, но суд решил иначе и вынес обвинительный приговор. Туберкулёзная мать была направлена в специальную колонию с облегчённым режимом и полезным питанием, расположенную неподалёку от города, в сосновом бору, попала под систематическое наблюдение врачей, и вскоре состояние её заметно улучшилось.

Вова прямо нахвалиться не мог:

— Да её, ребята, не узнать! Она там толстеет, честное слово!

Все мы были рады за Вову, а сам он случившуюся перемену в жизни успешно использовал и поступил в мединститут на санитарно-гигиенический факультет, куда ребят брали с тройками.

В институте Вова проучился недолго: военно-медицинская академия, где слушателей не хватало, пригласила институтских студентов вступить, так сказать, под знамёна. Вова откликнулся и вступил, что оказалось ему очень кстати, военных медиков гораздо лучше обеспечивали материально.

Так мы на время Вову потеряли из виду, он уехал в академию и только изредка присылал короткие письма Олегу, с которым был ближе, чем с остальными. От Олега мы и узнали о чудесных переменах в судьбе некогда остро нуждавшегося Вовы Рыбака. В изложении Олега история эта выглядела феерически, тут-то он прибавлял, несомненно, ибо лаконичные, написанные по принципу сохранения энергии сообщения Вовы оставляли большой простор для творческого домысла. Несомненной истиной было лишь то, что наш Вова сумел понравиться и получить руку дочери генерала, да не простого, а многозвёздного. Папа-генерал благословил счастливую чету, подарил молодым машину «Победа» и якобы в зяте души не чает. Живёт Вова теперь в Хосте, на генеральской даче, и по совместительству служит в санатории Министерства обороны.

Позже Олег сам побывал в Хосте и виделся с Вовой, который, по его словам, стал светским человеком, ходит в белых штанах, играет в теннис, но друзей не забыл, нос не задирает и даже признался Олегу, что временами тоскует по прежней простой жизни и тогда уходит в море на генеральской яхте и ловит кефаль.

Вот этот-то Вова Рыбак собственной персоной появился в городе перед Новым годом, чтобы забрать на черноморскую дачу старушку мать, излечившуюся в заключении и давно освобождённую. Понятно, что он охотно примкнул к нашей праздничной компании. По случаю зимы Вова был, разумеется, не в белых брюках, но отпечаток новой жизни просматривался невооружённым взглядом. Вечно втянутые щёки Рыбака, да и не они одни, округлились, и весь он приятно благоухал. Однако нос Вова в самом деле не задирал, так только, вскользь упомянул известных военачальников, которые с тестем его на короткой ноге и к нему, Вове, тоже снисходят отечески. И ещё Вова принёс замечательный зарубежный фотоаппарат, чтобы запечатлеть всех нас на память в канун Нового года, и запечатлел, но снимков не прислал, хотя и обещал.

Итак, был Вова.

Кто же был из подлинно новых?

Протеже Лиды. У Лиды уже появилась черта, которая развилась с годами, — покровительствовать неустроенным девицам с художественными склонностями. Всех их мы и запомнить не могли, называя по роду склонностей — артистка, солистка, пианистка и так далее. На этот раз в фаворитках-протеже ходила студентка театрального училища. Конечно, как и все студентки-артистки, наша тоже мечтала о славе и любви, но мечту берегла, а в обиходе играла современную девушку, то есть не отказывалась от лишней рюмки и много курила, тогда как ей нужно было побольше есть. Лида её подкармливала по возможности, однако артистка есть почему-то стеснялась.

Кто же ещё?

Вот досада! Выскочило. Зная Лиду и её призвание к гармонии, я не могу представить на встрече восьмого мужчину. Значит, была женщина. Но кто, хоть убей, сейчас вспомнить не могу. Может быть, потом всплывёт? Всплывёт, я думаю…

О последней женщине я не упоминал сознательно. Это была Зина, будущая жена Игоря, а тогда просто медсестра из больницы, куда он был направлен по назначению. Я ведь ещё не сказал, как его судьба сложилась.

Конечно, в эти годы Игорь испытал больше всех. Но вёл себя, как и положено человеку, в чьих жилах течёт мужественная кровь. Ясно, что о морской карьере думать больше не приходилось. Как он сам сказал позже с горькой иронией, «времена Джона Сильвера прошли». Что он почувствовал, когда понял и осознал это, передать не берусь. Такое пережить нужно, в пересказе не прозвучит. Да и пересказать, если честно, то нечего. Игорь о своей беде говорить не любил и не говорил. И мы спрашивали мало. Что тут спросишь? «Тяжело тебе?» Ясно, что тяжело, а насколько, и представить невозможно, и помочь невозможно. Знали мы его характер, знали, что Игорь из тех людей, кому сочувствие жизнь не облегчает, напротив, дополнительную нагрузку взваливает, как бы распространяя несчастье и на других. Поэтому ношу свою нёс он один, избегая и лишних встреч и разговоров. К телефону всегда мать подходила и отвечала всегда одинаково:

— Игоря нет.

— А будет когда?

— Не сказал.

Однажды только сказал мне:

— О чём говорить? Жаловаться не хочу, а бодряка изображать тем более.

Сначала мы, конечно, некоторую обиду испытывали, но потом его поняли и право взять весь огонь на себя признали. И как дальше жить, решал он один. Решил стать хирургом и нам пояснил полушутливо, не вдаваясь в муки выбора:

— Нужно ж кому-то людей штопать. Люди-то глупы, в трамваи на ходу прыгают. А заштопаешь, и ума прибавится. Несчастья-то, как Николай Васильевич Гоголь друзьям писал, нам полезны… Не всем, конечно…

Так мы в самостоятельную жизнь пошли, а Игорь снова в студенты. Это, естественно, нас тоже отдалило, тем более что, закончив институт с отличием, выбрал он не ординатуру, а дальний район. И вдруг неожиданно появился к празднику и, к общей радости, согласился встречать Новый год вместе.

И Зину с собой привёз. По виду очень обыкновенную девушку, скованную немного непривычной обстановкой. Оживлялась она только когда помочь в чём-то требовалось за столом или на кухне, а так помалкивала больше и даже с Игорем говорила мало. Посмотрит на него, он в ответ улыбнётся, и всё они поняли, без слов обошлись.

Правда, в начале вечера Зина невольную бестактность допустила. Не разобралась сразу в новых знакомых и приняла Лиду за жену Сергея. Сказала ей на кухне:

— Ваш муж ножи на стол просит.

Лида глянула, убедилась, что ошиблась Зина и, подавая ножи, пояснила спокойно:

— Он вовсе не мой муж.

Зина смутилась.

— Извините, пожалуйста. Я ведь в первый раз с вами… А кто ж его жена?

— Его жены нет.

И видя, что Зина не совсем её поняла, добавила:

— Разве вам Игорь не говорил? Жена Сергея на Севере.

— В командировке?

— Она книгу пишет.

Теперь, когда время всё завершило, а точнее, отрубило и Веры давно нет в живых, можно сказать о ней больше, чем сказала Лида Зине, хотя и она тогда уже больше знала, чем говорила. Но не всё, что знаешь, осмыслить, правильно понять можно. И кто кому внушил, что Вера необычная, не такая, как все, что ей не рядовая доля предназначена — она нам или мы ей, — я, например, до сих пор понять не могу. Во всяком случае, мы её выделяли искренне, не сомневаясь, что если и быть кому из нас известным и даже знаменитым, то это, конечно, Вере, которая пишет необычные стихи. А оказалось не так…

К чести Веры нужно сказать, что когда вдруг поэзия, о которой мы прежде не подозревали, стала широко известной и наряду с хрестоматийными открылись и другие блестящие имена, а с ними и другой, новый вид на всю нашу поэтическую литературу, Вера сразу сумела честно и жёстко оценить свои стихи, хотя они, как я подозреваю, были и не хуже, чем у иного члена Союза писателей.

Помню, как сидели мы с ней в «Акации» — это кафе такое, стеклянный кубик с неоновым цветком над входом. Их тогда целый букет появился — «Ромашка», «Тюльпан», «Сирень»… Хотели быстро решить проблему общественного питания и в укор старым ресторанам с плюшем и позолотой построили гигиеничные кубики из стекла с привлекательными растительными названиями. Одними цветами не обошлось. Подключили и модную в то время кукурузу, на очередной стекляшке початок водрузили, чтобы подчеркнуть необычные якобы качества этого злака. Но мы с Верой, точно помню, именно в «Акации» сидели, у прохожих на виду, у самой стенки.

Вера кофе пила, курила и поясняла резко, не щадя себя, почему ей в поэзии делать нечего.

— Как мы видели поэзию? Вершинами. Пушкин, Маяковский… Ну, пусть Блок, пусть Есенин, в туман окутанный, то ли великий, то ли обывательский… Впрочем, всё в тумане. На виду только «Скажи-ка, дядя…» или «Левый марш». И вот рассеялся туман. И что открылось? Не вершины отдельные, а хребет, стена, Гималаи. И все выше облаков. Одна Марина чего стоит! А Мандельштам? А Пастернак, Ахматова, о которой мы в школе только из постановления слыхали. Только начни считать… Ты, конечно, поэзию и сейчас не знаешь. Так что поверь на слово: мне там делать нечего. Хребет от горизонта до горизонта. Палец не просунешь. Вот я его и отрубила, как отец Сергий… Собрала всё своё бумагомарание и сожгла.

— Неужели всё? — ахнул я.

— Всё, — подтвердила она жёстко.

— Всё и Гоголь не сжигал.

— Однако сжигал, что того заслуживало.

— Не уверен, что заслуживало. И в Гималаи не верю. Каждый день новые имена возникают.

Поэты тогда действительно, как грибы, возникали, но не для Веры.

— Поэты? Неужели? Не вижу.

Я назвал два-три имени, но Веру не поколебал. Твёрдым мужским движением затушила она в пепельнице сигарету и тут же вытащила из пачки новую.

— Эпигоны… Или невежды. Нет, быть серым камушком на фоне вечных снегов невелика радость. Это не для меня. Знаешь, как Блок писал, — всё или ничего! Дай-ка мне спички.

— Хорошо. Пусть я в поэзии профан и всё, что ты говоришь, верно и не стоит пополнять толпу бездарностей. Однако, «если любит кто кого, зачем ума искать и ездить так далёко»?

Вера усмехнулась саркастически.

— Школьная цитата? Пропись… Значит, ты по поручению Серёжки?

Поручение было доверительное, но темнить смысла не было.

— Его можно понять.

— Я его понимаю прекрасно. Он меня не понимает. Серёжка милый мальчик, который всем нравится. Муж-мальчик, муж-слуга, если уж ты Грибоедова вспомнил. Каждый год он покупает цветы в день, когда мы в первый раз поцеловались, а я всегда забываю, по какому случаю этот букет…

— Но Андрюшка…

— Наконец-то произнесено главное слово! Вот она, ваша тяжёлая артиллерия, господа мужчины! Признаёте вы равноправие женщины? Ещё бы!.. Если только она его требует. Равноправие — ваша привилегия, только ваша. Ну кто бы вздумал упрекнуть Сергея, если бы уехать решил он? Он, мужик, а не я, баба! Никто. Наоборот, разглагольствовали бы о его мужестве, верности поставленной цели, на вокзале бы целовались пьяные… А тут такой афронт, баба взбунтовалась! Ребёнка бросает. Ничего, милые, придётся вам это скушать. Андрей — здоровый мальчишка. У него две бабушки. И папа, между прочим. Конечно, бегать за цветочками и подносить торт на блюдечке легче, чем возиться ежедневно с ребёнком. Но мы же возимся с ними тысячи лет, с того дня, как вы матриархат отменили! И выращиваем одно поколение мужчин-эгоистов за другим нашим дочерям на шею. И ничего, не пропали. И он не пропадёт!

— Не злись, пожалуйста!

— Да не злюсь я. Обывательщина раздражает. То самое мурло мещанина, про которое в школе учили и думали наивно, что это не про нас. А в каждом сидит филистер. С зашоренными мозгами. Понять, что у меня может быть призвание, дело жизни, вам не по силам.

— Да кто же в призвании сомневается? Речь о поездке…

— Я не вижу другой возможности реализовать своё призвание. Я не могу жить вне литературы. Пусть я не поэт, да, но я верю в себя в прозе. А о чём я могу написать здесь? На этой обочине жизни? В пропахшем пылью уюте профессорской квартиры! Среди добродушных бесхребетников. Нет, дорогие друзья, жизнь создаётся и созидается на стройках, на Севере, в Сибири. Там люди, понимаешь, люди, характеры.

— А также тундра, морозы, болота…

— Лучше утопать в таёжных трясинах, чем в продавленных кожаных креслах.

Говорилось всё это в связи с решением Веры — конечно же, не подлежащим пересмотру — отправиться на крупную северную стройку, чтобы работать в многотиражке и там, в гуще жизни, собрать материал для большого прозаического произведения, после того как не оправдались надежды на большую поэзию.

— Ну зачем ты так — или-или?

— Иначе не могу. Короче, дорогой адвокат моего удручённого мужа, приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Не создавайте, однако, пессимистической атмосферы. Вернусь же я… А разлука для влюблённых подобна ветру для костра — малое пламя гасит, а сильное раздувает, — добавила она, не скрывая иронии.

Я понял, что продолжать разговор бесполезно. Да я и раньше это знал, просто не мог отказать в самом деле удручённому Сергею. Но что мы могли сделать? Она решила. Не знал я только одного — действительно ли собиралась Вера вернуться, возвратиться к мужу и сыну или тогда уже решила не возвращаться…

Предполагаю, однако, что думала о таком, иначе вряд ли бы вспомнила под конец, допивая кофе, глупую примету.

— А к предостережениям, между прочим, прислушиваться стоит. Помнишь каблук?

Конечно, я помнил. Я ведь свидетелем был, когда они с Сергеем в загсе расписывались. Тогда ещё пышные свадьбы за предрассудок и пережиток считали, никто в нарядной форме с куклой на такси по городу не катался и по тысяче рублей в трёхдневный запой не вкладывал, а Вера особенно «обряды» не терпела и настояла, чтобы вообще в рабочее время зарегистрироваться. Так и сделали, удрали в перерыв и встретились возле загса. Я их там ждал и хорошо помню, как Вера прибежала, запыхавшись, потому что по дороге у неё каблук поломался, модная «шпилька», и пришлось у сапожника приколачивать наспех.

— Хорошо, что я в приметы не верю, — смеялась она этому свадебному приключению.

Мы поспешили в загс, совсем не похожий на нынешние Дворцы бракосочетаний, мрачноватую контору в полуподвале, где жаждали законного счастья ещё две или три пары. С одной у нас даже обострение возникло по поводу очерёдности, но какой-то старичок пьяненький, неизвестно откуда возникший, устыдил нас:

— И куда торопитесь, ребята? Под ярмо…

По поводу ярма мы, конечно, не согласились, но осознали, что такой день ссоры не украшают, и в конце концов начали великодушно предлагать друг другу воспользоваться первоочерёдностью.

Так и скрепили узы, не прислушавшись к предостережению.

В кафе Вера об этом вспомнила полушутливо. А я теперь вспоминаю с печалью. Не потому, что суеверен. Это ерунда. Разве может плохо прибитый каблук жизнь двух людей определить? Другое тут было. Бежали весело, под одним зонтом от начавшегося тёплого дождя укрываясь, люди, по неведению юности не подозревавшие, что ошиблись, что не дано им счастья и радости принести друг другу. Но многие ли из молодожёнов такое знают? Вот и бежали весело под зонтом, схватившись за руки, прыгая через лужи и скользя на мокрых, сорванных ветром ярко-зелёных весенних листьях, усыпавших чёрный асфальт. Бежали из загса и смеялись…

— Наверно бы, Серёжке другая жена больше подошла, — сказала Вера, поднимаясь.

Я знал, кого она имела в виду, но Вера не любила недомолвок.

— Лидка, я думаю. Она домашняя, а я нет.

Сказано это было справедливо, однако недобро, всё-таки уступать мужа не в женской природе. И хотя Вера не уступала, в сущности, сама жизнь своё дело делала, ревность и ей чужда не была или досада на совершённую ошибку, а может быть, и самой себе не ясная зависть к Лиде. Сложен человек, не всегда себя понимает…

О Лиде как о жене, более подходящей для Сергея, к тому времени уже не одна Вера высказывалась. Идея эта, можно сказать, постепенно овладевала умами. Даже Олег, когда пьяный выслушивал попрёки жены, огрызался лениво:

— Ну что пилишь? Не достоин я тебя, не достоин. Нужно было тебе за Серёжку идти. Он непьющий, а ты стихи не пишешь…

Я ответил Вере:

— О чём вы раньше думали!

— Всё ещё поправимо. Лидка-то с Олегом вряд ли долго протянет.

Такой разговор состоялся у нас с Верой в стеклянной «Акации» на виду у прохожих. О поездке в нём говорилось категорично, а о будущей жизни с Сергеем неопределённо. Тут ещё точка поставлена не была, и провожали мы Веру не навсегда. Речь шла об ограниченном сроке, который потребуется для ознакомления с жизненным материалом, и мы почти уверены были, что Север пыл нашей Веры охладит довольно скоро и срок не затянется. Однако ошиблись. То ли преувеличили трудности таёжного быта, то ли материала оказалось много, но время шло, а Вера не возвращалась. И к Новому году не приехала, хотя этот срок у нас крайним считался.

О том, что Вера не приедет к празднику, узнали мы от Сергея. Хмуро и коротко сообщил он, что получил от жены письмо, в котором Вера пишет, что захватившую её северную жизнь прервать она в данный момент не может и просит к Новому году не ждать. Вот и всё, что сказал тогда Сергей. Письмо он никому не показывал и устно в подробности не вдавался. Повторил только:

— К Новому году просит не ждать.

И хотя у каждого возник вопрос, когда же ждать, мы, ошеломлённые, вопроса этого Сергею задать не решились. Понимали его состояние и вели себя с тактом. Один только, как обычно, попахивающий портвейном Олег бормотнул что-то о море и о погоде, которую ждать бесполезно, но был пресечён Лидой:

— Не плети ерунды, ради бога!

У Лиды давно уже выработалась привычка пресекать мужа, а у него — не реагировать на пресечение. Поэтому Олег хмыкнул только. Так они теперь общались, в основном односторонне: Лида осуждала, а Олег в спор не вступал, знал, что, если и прав, спор правдой отдельного факта не ограничится, Лида углубит, дальше пойдёт, а там уж, по большому счёту, Олег окажется неправ, ибо вину большую имел и сознавал.

Олег пил… И было это совсем уже не то, что в ранние молодые годы. В те годы выпивка сопутствовала благополучию. Даже скандал с раскрепощённым дипломатом кавказской внешности завершился вполне благополучно. Олег заверил кого следует, что оправдает, не подведёт и докажет. И кое-что доказал. Потрудился на совесть в местах, где Макар не занимался животноводством, привёз оттуда кандидатскую, деньги на кооператив и мотороллер, женился, появилась дочка. Олег с Лидой начали поговаривать о машине, и вдруг выяснилось, что денег на машину нет и, видимо, не будет.

С Олегом произошёл сдвиг качественный, раньше он выпивал, теперь стал пить. И благополучие ушло. Не только материальное. Знали об этом ещё не все, вводило в заблуждение поведение Олега. Внешне он почти к лучшему изменился — покончил с драками и скандалами, стал сдержаннее на слова, не слышали мы больше «историй с наполнителем», напротив, подолгу бывал непривычно молчалив. Только пахло от Олега теперь всегда, и в глазах потухла лихость, больные стали глаза, усталые.

Как мог, скрывал Олег беду. То есть сам факт скрыть было, понятно, невозможно, — усилия он направлял на то, чтобы придать ему пристойные формы, сделать вид, что в ежедневной выпивке ничего особенно опасного и нет, ну разве что семейный бюджет подрывает… Плодами усилий этих и были его нынешняя подчёркнутая покладистость и скованная сдержанность. Словом, Олег на свой манер демонстрировал любимый пьяницами номер — мнимое умение пройти по прямой не покачнувшись.

Теперь уже известно и доказано, что алкоголизм многолик, на каждого по-своему действует. Одному литр нужен, другому двухсот граммов хватает, кто дебоширит, кто под забором спит, некоторые годами держатся, другие на глазах сгорают, но путь-то у всех один, как говорят, — улица с односторонним движением, если движение не остановить вовремя. А останавливать трудно, если и стараешься, Олег же тратил усилия не на торможение, а на маскировку. И хотя некоторым казалось, что движется он по своей улице тихо и почти безопасно. На самом деле он уже мчался, потеряв тормоза.

Первая, конечно, это Лида осознала и, как положено, вступила в противоборство. Не тут-то было. Олег занял круговую оборону. Не знаю, верил ли он ещё тогда в то, что «ничего особенного» не происходит, или только делал вид, покорившись уже неодолимому недугу и перейдя ту черту, за которой пьют потому, что не могут не пить. Когда, в какой чёрный день и час занёс он нетвёрдо ногу и переступил эту роковую грань, никто не знает, да и сам он вряд ли почувствовал, когда сделал первый шаг вверх по лестнице, ведущей вниз. Шагнул и шёл упрямо, ведомый тёмными клетками отравленного мозга, и лишь на последней ступеньке оглянулся и ужаснулся, но уже поздно было…

Впрочем, о последней ступеньке потом. Пока ещё «течёт шампанское рекою и взор туманится слегка». И не все понимают, по какой лестнице и куда Олег идёт. Разве что Лида. Она, проиграв противоборство, осознала наверняка, что грань позади и назад дороги нет, но в отчаяние не пришла. Не зря же мы её с природой сравнивали! Она с Олегом рядом стояла, как здоровое дерево рядом с подточенным стоит. Откуда нам знать, что оно о нём думает, если помочь ничем не может… Живёт и всё. И Лида жила. У неё, между прочим, обязанности ещё и перед дочкой были.

Так и жили они в то время. Лида беду понимала, а Олег не признавал, упорно отстаивая право пить, в чём, в общем-то, к стыду своему, мы содействовали. По недомыслию, конечно, оттого что в бедах не разбирались и беду за семейную неприятность принимали. Да и как нам представить было, что друг наш Олег Пастухов — весёлый, удачливый симпатяга парень уже сделал в своей жизни всё, что ему хорошего сделать полагалось, и ждёт его в недалёком будущем тяжкий конец! Какой конец, однако, узнали не все, а сам я совсем недавно, через много лет после того, как Олег подвёл итог…

А в тот вечер он почти по-прежнему выглядел успешным и довольным собой. Хотя бы потому, что в праздник пить никому не препятствуют, и он мог, не дожидаясь приглашения к столу, расположиться в кабинете с любимым напитком, который тогда ещё ни бормотухой, ни чернилами не обзывали. Потягивал портвейн и, расслабившись, вёл ироническую беседу с Аргентинцем.

Аргентинца, впрочем, теперь редко так называли. Вспомнилось его паспортное имя — Дима. Может быть, потому, что он теперь не о пампе, а больше о наших сельских делах рассказывал, возвратясь недавно из села, где в школе учителем работал.

— Кукуруза, конечно, нужна, — говорил он Олегу, — но когда меня с классом по снегу гоняют початки ломать, извините, я думаю о целесообразности, о том, какова реальная цена початка, сколько знаний недобрали мои ученики за это время… О простудившихся думаю.

Олег смотрел на лампу сквозь хрусталь, наполненный желтоватой жидкостью, и охлаждал Диму скептическими репликами.

— Климат у нас суровый, Дима. Вот и заболевают нестойкие.

— При чём тут климат?

— А при том. Это в пампе коровы сами растут, а у нас их кормить приходится. Чтобы молоко давали. Ты молоко пьёшь?

— А я нет, — рассмеялся Олег. — Другие напитки предпочитаю. Поэтому меня на кукурузу не гоняют. Справедливо? Справедливо.

— Да я о детях, — горячился Димка.

— Дети и есть главные потребители молока. Любишь кататься — люби и саночки возить!

Олег и в тот вечер много шутил, но были это не те весёлые, хоть и не всегда удачные, шутки, что привыкли мы слышать прежде. Не юмор, а желчь их рождала, зло, что накапливалось исподволь на жизнь, которая не подчинялась больше и не радовала, а вела, ломая волю, в темноту. Вот и доставалось окружающим и даже не известным Олегу сельским школьникам.

— Да ведь полкласса слегло.

— Тебе ж лучше, меньше хулиганов в классе.

— Хулиганы редко болеют.

— Знаю. Я тоже раньше мало болел. Налить тебе, Димка? Выпьем за здоровье твоих простуженных, сопливых деток, а?

— Я ведь серьёзно, Олег…

Всё-таки этот бывший Аргентинец Дима был из нас человек самый загадочный, хотя во внешней его, всем открытой жизни ничего особо примечательного или интригующего не происходило, разве что черноморская любовь с обеспеченной Надей. Ну да это что за событие! Однако протекала в нём и другая жизнь, внутренняя, в результате которой он, утёнок, в лебедя превратился, а не Вера, для всех нас неожиданно. Мы ведь как писателя представляли? Необычным. И в мыслях, и в поступках. Если мысли, так о России, по крайней мере, что как бойкая, необгонимая тройка несётся; если любовь, так уж Натали Гончарова, а не Надя-толстуха… Так нас в школе учили, и Вера хоть отчасти нашим требованиям соответствовала, а Аргентинец меньше всего. Не видели мы подводной части айсберга, невидимой Димкиной внутренней жизни.

Да видел ли он и сам её? Подозреваю, что и для него была она если не за семью печатями, как для нас, так за тремя наверняка. Когда у Димки уже несколько книжек вышло, я спросил однажды по-обывательски, как у всех пишущих спрашивают:

— Ты когда себя писателем почувствовал? С детства?

Он пожал плечами:

— Во всяком случае, не с детства.

— Значит, когда от аспирантуры отказался?

Тут пояснить нужно. Учился Димка хорошо, и в аспирантуру его прочили. Но многие сомневались, что возьмут, всё-таки он вроде из-за рубежа, а это считалось аргументом серьёзным. Поэтому, когда Димка сказал, что сам предпочёл сельскую школу, не все ему поверили. И только много лет спустя, когда я на одном юбилейном собрании в «альма матер» присутствовал, а Димка скучал в президиуме, подтвердилось, что Аргентинец не соврал. Выступил наш бывший декан и вспомнил этот случай как пример творческого призвания и воли художника…

— Значит, когда от аспирантуры отказался?

— Представь, и не тогда. Просто подумал, зачем мне эти шахты? Лучше деревенским воздухом подышу.

Дело в том, что декан писал большую монографию о южной угольной промышленности и подбирал ребят на эту тему. Димке он, кажется, период с 1895 по 1914 год предложил. Скучновато, конечно, но с другой стороны, аспирантура для многих мечтой была и недостижимой целью, а он взял и отказался! И ради чего? Сельской школы… Ну, если бы ещё, как Вера, манией одержимый был, тогда понятно. А то ведь и не думал о литературе, а уехал. И в престиже потерял, и в окладе будущем, и даже учитель из него хороший не вышел, а поступил в итоге правильно. Значит, подсознательно почувствовал, что так нужно, а не иначе, и пошёл своим путём по внутреннему зову, а не тщеславием обуреваемый.

Но в описываемое время было ему ещё шагать и шагать. И наш путник, поутративший на ухабах заграничный лоск, смотрелся обыкновенным, не очень удачливым парнем, у которого с аспирантурой то ли не сладилось, то ли промашка вышла, к учительству призвания не оказалось, и новой подходящей работы не находится… И вообще, на многое ли он рассчитывать может?

Таково общественное мнение было. Я лично к Аргентинцу теплее относился и внимательнее. Даже любовь его с Надей воспринимал серьёзно и видел в ней моменты необычные. Взять тот же денежный вопрос, таким барьером между ними вставший. Ну что тут такого, если она из папиных денег лишнюю сотню — в старом-то исчислении! — сверх его трат положила! Ведь и сам дураком себя называл впоследствии и укорял за гордость и ложное самолюбие. А поступал, наверно, правильно. Срабатывал в нём мудрый инстинкт самосохранения, самообороны от тех денег, что, как утверждают, не пахнут.

И плохо, между прочим, что не пахнут! Лучше бы пахли, и у каждой бумажки свой запах был. Одна, скажем, потом трудовым, а другая наживой, разложением. Может, мы бы к ним иначе относились… Но это я уже размечтался. Никто для нас таких денег не сделает. Будет стучать машинка, как и сто лет назад, бумажки хрустящие одинаково выбрасывая и чистым и нечистым, и никому они настроения запахом не испортят. Однако не заблуждаемся ли мы в уверенности своей, что сто бумажек всегда лучше, чем одна?.. Впрочем, я далеко зашёл. Нельзя же в самом деле под сомнение ставить то, что все за благо признают?

Так вот, об Аргентинце и всей скрытой мудрости его. И мудрость, и зов, и инстинкты были, а вот житейского, так сказать, повседневного ума не хватало. Кое в чём он даже прямым дураком выглядел, особенно в личных делах. И это в глаза бросалось, а он обижался на тех, кто слабости его замечал, и, может быть, именно поэтому мне доверял больше, чем остальным, с того дня в Сочи, когда я их с Надей на рынке встретил, и Аргентинец застыдился напрасно, а потом, заметив моё понимание, обрадовался.

Потому, наверно, он со мной с первым сокровенным поделился. Случилось это, когда Олег, допив вино, обнаружил, что бутылка пуста, и направился к столу, да там и застрял, а Димка, как бы продолжая начатый с ним разговор, обратился ко мне:

— Об этом обо всём я и написал.

Имел он в виду первую повесть, которую написал тогда и которая тогда была отвергнута как очернительная, долго в ящике стола пролежал и теперь только вышла, но уже без кукурузы, которую Дима сам выбросил как устарелую, отчего повесть вовсе не пострадала. Повесть-то была о любви, а не о неполадках в сельском хозяйстве. Неполадки только мимоходом затрагивались. На это именно и напирал первый Димкин рецензент. Почему мимоходом? Почему не широко и не проблемно? Почему герой с неполадками не борется? Почему, наконец, любовь у него неудачная? Выходит, герой нетипичный, а автор — очернитель, раз неполадки назвал, а не ликвидировал. Но в тот вечер Дима рецензию ещё не получил, о том, что он очернитель, не знал и надеялся. Вот и поделился со мной.

— …написал.

Я, признаться, не понял и спросил:

— Куда?

Потому что о сочинительстве Димы не подозревал и решил, что он, как все люди, написал о неполадках в вышестоящие организации.

Недоразумение, естественно, разъяснилось. Помню, мне стоило немалых усилий сдержать удивление, а главное не проявить его в форме сомнения в авторских силах. Мне это удалось, за что Дима ещё больше проникся и предложил доверительно:

— Хочешь почитать?

Куда деваться было!

— Я ведь не ценитель…

Тут он стал уверять, что ему не ценители нужны, — будто в них он не сомневался! — а простые читатели, которые дружеским, однако нелицеприятным взглядом… Короче, понёс чепуху, но повесть мне всё-таки всучил.

Читал я её в самом деле взглядом нелицеприятным. Более того, поначалу был твёрдо уверен, что ерунда. Мало ли какая блажь человеком в глуши со скуки овладеть может! Но постепенно заинтересовался. Не зонами МТС, которые Дима очернил походя, а тем, как он свои взаимоотношения с Надей описал, ведь речь, несомненно, о ней шла. Хотя переменил и выдумал он многое и, между прочим, приукрасил, — в повести Надя не толстуха оказалась и не дочка торгового комбинатора… Но это мелочи.

Другое дело, встреча их в селе, куда она вовсе не приезжала… Зачем ему это понадобилось? — думал я. Однако, вчитавшись, уловил в выдуманном эпизоде не только смысл, почувствовал, что Димка без него обойтись не мог. В повести, как и в жизни, отношения у них сложились тупиковые, и он понимает, что приезд Нади их не спасёт, и мучается, стыдится бесполезности происходящего. А ведь у них на глазах, на виду, ведь деревенская жизнь как в прожекторах, почти кино, которое каждый, кому не лень, смотрит, — и директор, и школьники, и квартирная хозяйка, и соседи, и зоотехник из райцентра. И все знают, в одной ли они кровати спать легли или он кровать ей уступил, а сам лёг на раскладушке…

Читая, я догадался, что она хотела приехать, а он запретил, всё это сто раз в воображении проиграв. Так что приезда не было, а пережит он был, будто произошёл на самом деле, и узнали об этом все вплоть до зоотехника. Впрочем, это, кажется, не зоотехник был, а агроном, который кукурузу критиковал… И Дима не случившееся так прочувствовал, что оно как бы истинно происшедшим стало и в повесть вошло без фальши, правдиво и уместно. Писал он о себе зло и насмешливо, а ведь когда решал, приезжать ей или нет, и струсил, я уверен, трусом себя не считал. Вот и вышло, что себя обманывать мог, а читателей — нет, не устоял перед правдой искусства!

Так я неожиданно за кулисы литературы заглянул, как говорится, в творческую мастерскую. Впрочем, краем глаза. Ведь о том, как писатель пишет, — о себе и не о себе одновременно — вопрос необъятный, тут говорить и говорить можно. Но нужно ли? По-моему, Флобер уже сказал, ясно и коротко: «Эмма — это тоже я».

Что же касается частных наблюдений, то из чтения вытекало — я, впрочем, об этом и раньше догадывался, — что Димка боится женщин. Причём как бы вдвойне. С одной стороны, покушений на свободу, которую он для творческой жизни отвергал, боится, а с другой, в самом трусливом смысле, от неуверенности в себе боится, что, возможно, обратную сторону болезненного самолюбия представляет. Так или иначе получался сплошной страх — боялся и отвергнутым быть, и любви большой боялся, потому что отказ по гордости бил, а любовь свободу связывала.

Всё это в повседневной жизни Димку решительно сковывало и нередко ставило в глупое положение, зато в воображении, где он робости не испытывал, Димка до глубины и сути человеческих отношений добирался, и, читая его, можно было думать, что не только сердцевед, но и большой сердцеед пишет, что, увы, реальности не соответствовало.

Впрочем, практической неумелостью, непониманием женщин из живых писателей не один Димка страдал. Даже великий Фёдор Михайлович Достоевский в личной жизни женщин выдумывал и много от этого неприятностей пережил, пока Анну Григорьевну ему судьба не послала. Думаю, в этом большая справедливость была. Писателю хорошая женщина очень нужна, а сам он такую не найдёт.

Но Димка, конечно, не Достоевский… А впрочем, почему мы так любим эти уничижительные формулы? Этот, дескать, не Лев Толстой, тот — не Феллини, и так далее. Глупо ведь говорим! Потому хотя бы, что и Достоевский — не Лев Толстой, и с Толстого ведь не нужна копия. Другие нужны, со своим почерком. Однако с детства в кровь входит — мы люди маленькие, куда уж нам…

Вернёмся, однако, к Димке. Его судьба не баловала, а как только он начинал действовать самостоятельно, получался конфуз. Почему-то влекло его к женщинам, которые хорошо знали, чего в жизни добиваются, а наш Аргентинец в круг их желаний никак не вписывался. Несмотря на очевидную робость и нерешительность в нём нетрудно было угадать человека неуправляемого, а женщины управлять нами очень любят и если уж поступаются своевластием, то взамен стремятся получить нечто компенсирующее — известность, например, блага материальные или уж мужчину как мужчину. Последнее, впрочем, во всех вариантах желательно.

Димка же, боюсь, в то время не отвечал ни одному требованию. Однако жизнь широка и возможностей в ней много, — нашлась же Надя, например, — с умом только подходить нужно и цель намечать по возможностям, а ему этого понимания и не хватало, вот и лез в воду, как говорится, не зная броду. Окунётся, побарахтается беспомощно и потом долго от унижения откашливается. И так не раз.

В прошлый вечер Димка на «вдову» нацелился и промахнулся, а в этот с тем же успехом на артистку. И что его туда занесло, понять трудно. Артистка эта, по-моему, на земле одними мечтами тщеславными держалась, да ещё дымом табачным. Но он, видимо, родственную душу творческую вообразил и взволновался. Вёл себя неумело и жалко, как всегда. Заговорил фальшивым бодрым голосом пожившего и повидавшего человека:

— Что же вас ждёт, девушка, после училища?

— Работа, — отвечала она, моментально оценив Диму и скучно выпуская табачную струйку.

— Во МХАТе? — сострил Дима плоско и неудачно.

— МХАТ устарел, между прочим.

— Так уж и устарел?

— А вы давно там бывали?

Дима замялся.

— Понятно, — сказала девушка. — О «Современнике» слышали?

И хотя Дима, конечно же, был передовым и поклонником «Современника», а не тогдашнего МХАТа, однако выглядел чуть ли не ретроградом. Вот к чему приводит неумение разговаривать с девушками. Мне его жалко стало, и я пошёл на кухню, к Лиде.

— Где ты эту артистку откопала?

— Что, понравилась?

— Мне-то? С ума сошла! Димке.

— Она девушка серьёзная.

— Увы, заметно.

— Сочувствуешь?

— Почему бы и нет?

— С девушками нужно уметь обращаться.

— А если человек не умеет? Что ему делать прикажешь?

Лида пожала плечами.

— Слушай, Лидка! Может, ты ему что-нибудь полегче подыщешь? Они ж у тебя табунами пасутся.

— Так уж табунами…

— Ну, косяками. Зааркань какую-нибудь смирную.

— Ему не смирная нужна, — сказала Лида, однако мысль свою не уточнила, задумалась.

А я, натолкнув её на мысль, отошёл, успокоенный, уверенный, что Диму она выручит. Правда, каким образом, я, конечно, не представлял.

В гостиной тем временем Олег налаживал музыку. Разумеется, это был уже не примитивный патефон и не устаревший проигрыватель, а магнитофон. Правда, не «грюндиг» и не «сони», а громоздкий, тяжёлый ящик из пионеров прогресса. Причём не только технического, но и своего рода общественного, ибо ящик извлекал звуки, которые официальные программы не транслировали. Годы соответствовали поговорке: «новое время — новые песни». Раньше консерваторские воспитанники заливались о любви и достижениях, теперь самодеятельные барды хрипло откликались на злобу дня.

То придумают песню о начальничке, который в машине толковал про Сталина, пока машина не перевернулась и начальника вместе с шофёром не «доставили на Таганку в больничный покой», то про гражданку Парамонову, уличившую мужа в неверности и потребовавшую: «Ты людя́м всё расскажи на собрании!» И наконец Олег включил любимую, про человека пострадавшего и вернувшегося, который пьёт и смотрит в небо, где…

…облака плывут, облака,
в милый край плывут, в Колыму,
и не нужен им адвокат,
им амнистия ни к чему…
. . .
а я цыпленка ем табака,
я коньячку принял полкило…
— Сильная штука, — говорил Олег. — Кто бы мог подумать, что он такое выдаст!

Речь шла об авторе, недавно ещё известном лишь поверхностной весёленькой комедией.

— Я и сейчас думаю, — сказал Игорь.

— О чём думаешь?

— Не могу увязать два таких взгляда на жизнь.

— А что такого? У многих глаза открылись.

— Как у Тарелкина?

— Какого Тарелкина?

— Что впереди прогресса побежал, когда прогресс объявили.

— Это ты зря. Если у человека талант, закапывать его ни к чему.

— Кроме таланта совесть иметь нужно.

— В чём же ты его бессовестность видишь? Он не знал… А ты знал? Ты не верил разве?

— Не в этом дело. Верить он мог. Предположим, верил. Но жил он слишком хорошо, чтобы говорить от имени тех, кто жил плохо.

— Да ведь те, кому плохо пришлось, могут такую песню и не написать. А он смог, и мы его слушаем. Его!

— Я ему не верю.

— Ну, даёшь! Что ж он и теперь, по-твоему, неправду говорит?

Споров в то время много было, как и точек зрения. Но Игорь по характеру к спорщикам не принадлежал. Никогда не замечал я у него стремления во что бы то ни стало утвердить, навязать своё мнение. Он только излагал его, и можно было легко ошибиться, решив, что в споре его нетрудно одолеть. На самом деле другое было. Если Игорь чувствовал, что мысль его оппоненту не по плечу, а признать это он не желает и упрямо атакует танк кавалерией, как польские уланы в тридцать девятом году, Игорь огонь прекращал первым.

— Оставь, Олег.

Но Олег был из уланов.

— Почему оставь? Теперь он неправду говорит? Объясни, пожалуйста!

— Оставь, Олег.

— Не пойму, думаешь?

— Да я там давно сижу. Но мозгов не пропил, будь уверен.

— Выстраданной правда должна быть. Право нужно иметь правду говорить.

— Ого! Значит, монополия? Избранный круг вещающих истину?

— Не передёргивай. Что хотел, я сказал. Имеющий уши…

— Ты ещё скажи — ослиные.

— Я уже всё сказал. Если бы я активно отстаивал истину, которая оказалась ошибочной, я бы не спешил провозглашать новую.

Олег не мог покинуть поле боя мирно. Он был напорист и несправедлив:

— Во-первых, ошибочных истин не бывает. Истина одна.

— Однако не всегда приятная. Потому и сказано: тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман. Но возвышаться сегодня на обмане, а завтра на истине — скверно. Это не качели, чтобы…

— Позволь! Одно дело обман, а совсем другое — заблуждение.

Так и спорили, по-русски, всё больше удаляясь от предмета спора в общие истины, пока Лида не вмешалась:

— Кончайте, ребята. За стол!

На Олега это подействовало.

— Вот там истину и обнаружим. «Ин вино веритас».

Он крутанул магнитофон назад, тот забормотал, стремительно перескакивая через гражданку Парамонову и циркачку, что по проволоке ходила, качала белою ногой, и разразился шикарной цыганщиной из русского кабаре в Париже:

Мы не можем жить без шампанского…
— Я тоже, я тоже, — поддержал Олег, выкручивая пробки из тяжёлых зелёных бутылок, демонстрируя шик особый, без «стрельбы» и пенных струй. — Готово, дамы и господа! Серёжа, тост!

Но Сергею в тот вечер явно не хватало подъёма. Он, правда, старался, но ничего приподнятого выжать из себя не мог и сказал только, что старый год уходит, а жизнь продолжается.

— Как во вселенной, так и за этим столом, — дополнил Олег, выручая Сергея немного.

Все мы его понимали и сочувствовали, хотя и не знали ещё, что Вера, по обыкновению, приняла решение окончательное. Одна Лида знала. Она от Веры одновременно с Сергеем письмо получила. Потом, когда они уже поженились с Серёжкой, Лида мне его показала.

«Здравствуй, Лидок!

У нас сегодня актированный день. Сорок два градуса. Думаю, что решение, принятое при такой температуре, ты не назовёшь принятым сгоряча. Конечно, я шучу. Моё решение не в один день сложилось. Оно зрело долго, но теперь окончательное. Я не вернусь к Сергею. Так-то, милая! И не закатывай, пожалуйста, глаза в благородном негодовании. И не попрекай меня Андрюшкой. Да, я не могу взять его к себе, потому что моя обозримая жизнь, видимо, обрекает меня на бытовую неустроенность. Однако сказавший „а“ должен продолжать, если не до конца алфавита, то хотя бы до десятой буквы.

Путь мой определился бсповоротно. Вчера я поставила крест на повести, которую так тщательно вынашивала. Я посылала её писателю, которому верю. Он вежливо доказал, что я бездарность. Я согласна с ним только в том, что относится к повести. Получился действительно детский лепет. Трудно у меня голос прорезается. Но не затем я отрубила канаты, чтобы вернуться со спущенным флагом. Я продолжу путь, на который ступила…

Признаюсь, не одна. Человек этот не чета Серёжке. Он мужчина. А Сергею нужна нянька. Такая, как ты. Заботливая и снисходительная. Жаль, что ты связала судьбу с алкоголиком. Но ведь всё в руках провидения! Может быть, и твоя судьба ещё переменится. Сознаюсь, лучшей мачехи я бы Андрею не хотела. Если жизнь будет ко мне снисходительной и такое когда-нибудь произойдёт, я от своих прав откажусь. Кому нужна беглая мать? Конечно, материально, пока жива, буду делать всё возможное.

Вот и всё.

Целую. Недостойная жена и мать, но любящая тебя подруга — Вера.

P. S. Подумай над моим письмом, а, Лидка!»

Это я много позже прочитал, а письмо к Сергею в тот же вечер. Не выдержал он и после полуночи собрал близких друзей в кабинете. Собрал, притворил дверь и врубил без предисловий:

— Можете меня поздравить. В новом году новую жизнь начинаю — холостяцкую.

Мы сразу поняли, что это серьёзно и не нашлись, что сказать. Но он молчание за недоверие принял, достал конверт из ящика и помахал перед собой.

— Вот и вольная. Разрешите огласить?

— Валяй, — кивнул Олег.

«Сергей! Нам пора поставить точку в отношениях, которые изжили себя. Думаю, ты догадываешься, что я не вернусь. Ты добрый, и я уверена, поймёшь меня…»

Сергей обвёл нас глазами:

— Я-то пойму. А Андрей?

Сказать было нечего, и он продолжал:

«Не нужно мучить друг друга. Давай сохраним в памяти лучшее из того, что было. Суди меня строго, но не беспощадно. Я не чудовище, я просто не могу жить так, как нужно тебе. Мы оба ошиблись. Я выбираю не лучшую жизнь, а другую. И человек, с которым я здесь встретилась, — другой. Больше о нём ничего не скажу, зачем тебе это?

Конечно, главный вопрос — Андрей. Наверно, вину перед ним мне придётся искупать всю жизнь. Ничего не поделаешь! Виновата. Я оказалась плохой матерью и, кажется, плохим писателем. Но переквалифицироваться в управдомы, то бишь в верную супругу и добродетельную мать, поздно. Не могу и не хочу. Оцени хоть мою честность! Было бы гораздо хуже воспользоваться твоей добротой, вымолить прощение и вернуться… Избавить тебя от себя — моё единственное оправдание…»

Сергей опустил руку с письмом.

— Если к другому уходит невеста, то неизвестно, кому повезло, — изрёк Олег, глядя в потолок.

Остальные молчали.

Потом Игорь спросил:

— Ты её любишь?

— Разве в этом дело! А мальчишка?

— Думаю, ребёнку лучше без матери, чем с плохой матерью.

— Ребята! Что вы!.. Я не могу считать её плохой. Мы ведь все её любили.

Он так и сказал — мы все… Я это запомнил и теперь думаю: а любил ли Сергей Веру по-настоящему? Может быть, он совсем другого человека любил, всеми нами придуманного? Да и не влюбляемся ли мы чаще в созданный воображением образ, чем в живого человека со всеми его невидимыми в ослеплении радостном недостатками и противоречиями? А когда натыкаемся на них больно в розовом тумане и выходит наш предмет из образа, то страдаем не от высоких чувств, а от уязвлённого самолюбия, оттого, что желаемое за действительное приняли и обманулись, и с бесплодным упорством стараемся заставить живого человека нашему воображению соответствовать.

Наверно, нечто подобное и с Сергеем происходило, и, наверно, стыдился он этих бесплодных усилий и положения брошенного мужа стыдился, ведь оно всё ещё унизительным считается, — вот и решился нам это очень личное письмо прочитать, которое ему своего рода отпущением грехов было.

Потому, может быть, и без умысла, а вырвалось: «Мы все её любили». Словами этими Сергей как бы часть вины на нас переложил. Мы не возражали. Мы, как и он, чувствовали себя немного обманутыми, однако признаться в этом никому не хотелось, и после первых резких слов много и других было сказано, мы старались быть справедливыми и не подвергать Веру остракизму, хотя сочувствовали, конечно, Сергею.

— Думаю, она здорового дурака сваляла, — сказал будущий членкор Коля.

Обсуждение стихийно перекинулось в гостиную. Хоть письмо осталось достоянием самых близких, шила, мы решили, в мешке не утаишь, и открыли истину всем.

— И теперь просто стыдится, — поддержала Люка. — Разве ты не можешь понять женщину, которая ошиблась, пусть даже оступилась?

— У неё теперь другой человек.

— А ты уверен, что он существует, этот человек? Может быть, она его выдумала из гордости?

— Позволь, Люка, — вмешалась «вдова». — Конечно, не нам призывать к жестокости в отношении женщины, но Сергей оскорблён. Есть, знаешь, пределы…

— При чём тут пределы! Запуталась девка, занесло её с этой литературой, вот и сидит, как собачонка побитая, и делает вид, что злая.

«Вдова», однако, имела твёрдый взгляд на людей, увлечённых искусством.

— Она не делает вид. Она действительно злая. И аморальная. Возомнила себя выше других. Творческая личность! А вам не кажется, что мы к этим личностям слишком снисходительно относимся? Обыкновенный человек семью бросит, на него управа находится, ответ держит, а поэт, видите ли, выше критики. Поэту детей бросать можно. Потому что он поэт. Он какую-нибудь, извините за выражение, «треугольную грушу» написать может. Любое хулиганство.

— При чём здесь Вера? — прервал Сергей.

— По-моему, связь прямая, — строго произнесла «вдова». — Безнравственность.

— Загибаешь, — вступилась Лида. — Верка моя подруга, я её лучше знаю, и мне её жалко.

«Вдова» показала на Сергея:

— А его? А Андрюшку?

— Может быть, я всё-таки напишу ей? А, ребята? — спросил Сергей нерешительно.

— Не стоит, — сказал Игорь, который не поддержал ни «вдову», ни Люку.

— Разбитый горшок не склеишь, — согласилась с ним Лида.

— Серёжка! Не слушай их, слушай своё сердце! — убеждала Люка.

— Дай сердцу волю, заведёт в неволю, — бросил Олег.

— Это точно, — присоединился Вова Рыбак. — Ты прежде всего мужчина.

— Слышу голос офицера, — усмехнулся Олег.

— При чём тут офицер? Есть такой порядок — матери детей не бросают.

— Только вам можно! — возмутилась Люка.

— Мужчина есть мужчина, а женщина — женщина.

— А также восток есть восток, а запад есть запад, и вместе им не сойтись. А мы сходимся. Зачем? — посмеивался Олег.

— Уймите его! — призвала «вдова». — Вы, Володя, совершенно правы: аморальности нужно давать отпор, — повернулась она к Рыбаку.

Спор этот, нужно заметить, Вову и «вдову», до сих пор мало знавших друг друга, заметно сблизил, и они продолжили осуждение своих совпадающих взглядов на мораль и искусство сначала за столом, а потом — усевшись рядом на диване. И хотя «вдова» сидела в очень скромной позе, натянув юбку на сжатые колени, возникающей симпатии это не помешало…

Кстати, название «вдова» к этому времени положительно устарело. «Вдова» давно и, как казалось, благополучно вышла замуж за человека, который был замечен, отмечен и направлен в Москву на учёбу. Как раз в то время. Так что правильнее было бы называть «вдову» хотя бы «соломенной», и Олег это уточнение пытался внедрить, но безуспешно. «Вдова» разобиделась, работала она в это время в райкоме комсомола и держалась строгой, не располагающей к легкомысленным шуткам линии. Одобрение её вызывали только люди серьёзные, такого она и увидела в Вове, в результате чего Вова, который собирался уехать сразу после Нового года, задержался, объясняя задержку тем, что мать приболела и не управилась со сборами. Но это и всё, что я знал о «вдове» и Вове в то время. В подробности они меня не посвящали…

Тем временем говорил Игорь:

— Ребята! Ужасно обидно, что у Серёжки так омрачён этот вечер. Но чем мы ему можем помочь? Дело-то личное, деликатное, не для голосования. Советы наши он выслушал, а решать сам будет. Жизнь-то продолжается, как ты говорил, — обернулся он к Сергею, — и, поверь, очень сложные раны заживляет. Время, брат, тоже хирург.

— Простите! Простите! — вскочил Сергей. — Сегодня праздник, а я вас в свои передряги втянул. Ты прав, Игорёк, образуется. А Вера… Вера тоже наша. Есть у нас другой человек или нет, я хочу пожелать ей счастья. Если ей там лучше, пусть он там будет счастлива. А Андрюшка?.. Ну что ж, ребята… Растят же женщины детей без нас, и мы с Андреем не пропадём.

— Найдётся добрая душа, поможет, — бросил Олег.

Лиде эта реплика не понравилась:

— Уже напился?

— Я? Да я…

— Знаю. Можешь выпить ещё много и выпьешь, к сожалению.

Олег подхватил бокал:

— Пользуясь правом на защиту, отвечаю законной супруге. Последнее слово обвиняемого. Говорят, что я пью. Увы, это доказано обвинением. Действительно.

…пью я и в радости и в скуке,
забыв весь свет, забыв весь свет!
Стакан беру я смело в руки,
с ним горя нет, с ним горя нет!
Всё-таки праздник оставался праздником, и грустные личные дела были не ко времени, и все обрадовались песне и подхватили с удовольствием:

Фуражка тёплая на вате,
чтоб не прозябла голова!
Так Сергеевы невзгоды отступили, а тост — «жизнь продолжается» — остался, и мы протягивали друг другу рюмки и стопки, довольные жизнью и будущим, которое она сулила.

О будущем говорилось много и всё со знаком плюс, причём о собственных перспективах и успехах меньше всего, — это считалось карьерным и нескромным, — в основном о будущем глобальном, о всеобщем его улучшении, которое надвигается неизбежно и повсеместно, особенно на фоне потрясающих достижений науки, распространившихся от клетки до компаса. Эти вчера ещё невероятные, да и сегодня полуфантастические достижения возбуждали интерес не только практический, но и философский, и понятно, что мы, люди образованные и передовые, пройти мимо не могли и высказывались в меру познаний и воображения.

Впрочем, как это часто бывает, толчок игре ума дала не глубокая мысль, а шутливый куплет, записанный на магнитофонной плёнке:

Собачки Стрелка с Белкою
летают по орбите,
собачки дело делают,
а вы их хлеб едите…
Куплет этот не всем понравился. «Вдова» была категорически против. Она сказала:

— Нельзя глумиться над научным подвигом. Дело делают не собаки, а люди.

На это Олег отвечал:

— Тонко подмечено. В самую точку.

К «вдове» он относился иронически и безнаказанно упражнялся в остроумии, но теперь у неё появился защитник.

— У некоторых людей есть скверная привычка всё подвергать осмеянию, — произнёс строго Вова Рыбак, не уточняя, впрочем, кого он имеет в виду — автора куплета или Олега.

Ситуация могла бы обостриться, если бы не Сергей, который тем временем успокоился немного и смог принять участие в общем разговоре.

— Конечно! Мы ещё не осознали, как грандиозно всё это происходит. Подумать только, при нашей жизни человек выйдет в космос, побывает на Луне и на Марсе!

— Ну и что? — спросил Олег.

— Как что? Человек на Марсе. Представляешь?

— Представляю. Канал. Сидит Вова с удочкой и рыбу ловит. А зачем?

Даже добряк Сергей вознегодовал:

— Это цинизм, Олег. А я серьёзно. Сейчас всё возможно, абсолютно всё!

— Например?

— Ну, хотя бы космические контакты. С неизвестной нам жизнью.

— Разумной?

— А почему бы и нет?

— Очень разумной? — не унимался Олег.

— Не с амёбами, разумеется.

— С разумной лучше не связываться. А вдруг они нас за неразумных сочтут?

— Не понимаю.

— Что тут понимать! Сочтут неразумными и начнут к себе на плантации вывозить, как мы негров из Африки. Колонизаторы-то себя тоже разумными считали, даже очень. А негров — нет.

— Сравнил!

— Запросто. Мы тут празднуем, выпиваем и закусываем, а над домом уже звездолёт завис. И оттуда ребята шестирукие прыг-прыг с арканами. Повязали всех, врубили третью космическую — и домой, на плутоновский невольничий рынок. А там нас поштучно, за межпланетные тугрики. Хорошо Люке, за неё, конечно, приличную цену дадут, а за других?

— Олег! Ты невозможный, — сказала польщённая Люка.

— Дай бог, чтобы контакты невозможными оказались!

— Решительно не согласен, — спорил Сергей. — Мы идём к эре космического разума.

— Всё не так просто, — солидно вмешался будущий членкор. — Формы жизни, даже разумной, могут быть крайне неожиданными. Фламмарион писал, что человечество, ступив на другие планеты, может не заметить существующей там жизни.

— А ещё лучше, если бы они нас не заметили, — стоял на своём Олег.

— Олег! Человеку свойственно ошибаться, но глупо упорствовать в своих заблуждениях, — процитировал Сергей.

— Это я, по-вашему, заблуждаюсь? Милые, дорогие ослы! Это у вас телячий восторг. Хотите, я вам один любопытный рассказец американский расскажу? «Путешествие будет долгим» — называется. Сюжет простой. Летит корабль искать инопланетную жизнь. Летали, летали — не нашли. То есть думали, что не нашли, а она тут как тут. Внедрилась без лишнего шума на корабль. Потому что микроскопическая и очень железо любит. Ну, как я — портвейн, чтобы вам понятнее было. И жрёт под корень, не остановить. Короче, перед ребятами дилемма: тащить эту замечательную жизнь на землю или не тащить? Поступили мужественно, направили корабль в открытый космос, навечно…

— Чистая фантастика, помноженная на исторический пессимизм, — сказал Коля.

— Мужественные ребята, — повторил Олег.

— А что им оставалось делать? — развёл руками Сергей.

— Ну, не скажи. Трусливые бы придумали. Стали бы крутиться на орбите, SOS визжать…

Мне запомнилось, как Олег этот рассказ пересказывал. Речь вроде о межпланетных контактах шла, а он поступок экипажа выделял, дело земное. Теперь-то я понимаю, почему. И понимаю, почему, когда уходил он от меня в последний раз и сказал, что уезжает, а я спросил, куда и надолго ли, он ответил: «Путешествие будет долгим»…

Да! Вспомнил наконец девушку, которую не мог вспомнить вначале. Хотя и забыть было бы не удивительно, такая она тихая и неприметная весь вечер просидела. Случайно среди нас оказалась. Была она родственница приятелей Сергеевых родителей, не здешняя, студентка пединститута, чуть ли не первого курса, встречавшая праздник почему-то не в своей компании, и с нами ей было, конечно, неинтересно. Держалась она больше Зины, но Зина и сама себя не особенно уютно чувствовала и от Игоря не отходила. Вот и получилось, что девушка эта, по виду почти подросток, ничем, в общем-то, себя не проявила, и я теперь даже внешне её плохо представляю. Не встречал и не видел больше никогда, однако упомянуть её необходимо, ибо она, как чеховское ружьё, не зря во втором акте появилась. Придёт черёд и ей выстрелить, а точнее, в письменной форме высказаться. Но это много позже будет.

А вспомнил я эту девушку именно сейчас потому, что она неожиданно в разговор вклинилась с наивной и смешной репликой:

— Они ведь писать могли, — сказала она об улетевших на тот свет космонавтах.

Вот так, молчала-молчала и вдруг высказалась.

Все засмеялись, представив такую невероятную переписку. Ну как, к примеру, отправлять им письма? Однако трудности технические в принципе всегда преодолимы, а вот…

— Зачем писать? — спросил Олег.

Если он своим вопросом девушку озадачить собирался, то у него ничего не вышло.

Она ответила убеждённо:

— Люди всегда письмам радуются. Я, например, жду не дождусь.

И снова все засмеялись, но не обидно, понимающе.

А Игорь сказал:

— Вы, наверно, правы.

Она посмотрела на него с благодарностью, однако в разговор больше не вступала, а под самый конец встречи такой случай произошёл. Когда к утру все уже выпили порядочно, Сергей на кухню вышел, а она там помогала, но в этот момент одна была. Сергей подошёл и, глядя ей в глаза, сказал:

— От меня жена ушла.

Она смутилась ужасно.

— Я знаю.

— Все знают. Это стыдно. Мне стыдно, понимаете?

— И напрасно. Напрасно. Это ей должно быть стыдно.

— Ей?

— Конечно, её, — подтвердила она горячо и убеждённо. — Ведь вы очень хороший человек.

— Правда? Вы так думаете?

— Я вижу.

И вдруг он потянулся к ней, — я уверен, непроизвольно, движимый чувством признательности, не более, — схватил её руки и начал целовать. Она не знала, что делать, руки отнять не решалась, а поощрить боялась. А Серёжка, не выпуская рук, прижал их к своему галстуку.

Тут и вошла Лида. Ведь всё это не втайне происходило, не в укромном уголке, а на кухне. Лида по хозяйственным делам зашла и наткнулась на эту трогательно-пьяную сцену. Увидела и решительно освободила девушку, вынув её руки из рук Сергея.

Разумеется, он повиновался безоговорочно, а девушка, разволновавшаяся, убежала.

— Ты что, Серёжа, неважно себя чувствуешь? — спросила Лида спокойно и заботливо.

— Да, да. Наверно. Мне так тяжело, Лидочка.

— Может быть, приляжешь, полежишь?

— Да, конечно, да. Лягу.

Но он не трогался с места, он, покачиваясь, стоял напротив Лиды.

— Иди, Серёжа.

Он шагнул, но не к двери, а к Лиде, и, уронив голову на её плечо, заплакал.

— Что ты! Что ты, Серёжка!

Лида положила руку на его растрёпанные волосы и погладила, как ребёнка.

Конечно, ей не хотелось, чтобы кто-то видел их в этот момент, но кухня в праздничные вечера проходной двор, и вошёл именно тот, кому входить не следовало. Вошёл Олег. Вошёл и остановился в дверях. Лида стояла к нему спиной, а Сергей рыдал и соображал плохо, поэтому оба его не видели. Олег посмотрел, однако, в отличие от жены, вмешиваться не стал, усмехнулся только и вышел.

Выйдя из кухни, Олег захватил со стола початую бутылку и направился на один из балконов, ещё существовавших в то время. Балкон уже обветшал, и металлическое витое ограждение шелушилось застарелой ржавчиной. Погода стояла слякотная, туманная, нездорово-гриппозная, и я окликнул Олега:

— Куда ты? В одной рубашке… Простудишься.

— Я-то? Во мне микробы, как в душегубке, дохнут. Спиртного они не выносят, малютки нежные. Хочешь своих доконать?

Он протянул мне бутылку, предлагая выпить без закуски и даже без рюмки.

— Из горлышка? — спросил я.

— По-американски. Неужели шокирует?

— Не хочется. Норму я уже принял.

— Живут же люди, — вздохнул Олег, — норму знают. А по виду ты не очень весёлый.

— Серёжку жалко.

Олег хмыкнул.

— Представляю, каково ему, — сказал я, — хоть и старается держаться молодцом.

— Ни черта он не старается. Проливает слёзы на кухне на пышной груди моей благоверной супруги.

Обычно он сдабривал подобные тирады юмористическими интонациями, но эта прозвучала серьёзно и зло.

— В каком смысле? — спросил я не очень удачно.

— В самом прямом. И грудь, и слёзы отнюдь не аллегория. Так что в некотором смысле ты видишь обманутого мужа.

— Ну, хватил!

— Сейчас хвачу. — В наклонённой бутылке булькнуло. — Я сказал «в некотором смысле». Не в прямом, постельном… пока. Однако же душу излить ему захотелось ей, а не мне или тебе.

— Женщины для этого больше подходят.

— Дурак кто так думает. А он вдвойне. Ему б баб возненавидеть, а он у них утешения ищет. Шило на мыло…

— Если ты ревнуешь, то, по-моему, зря.

— Я ревную? Да пусть они хоть сейчас поженятся. Не выходя из кухни.

— Ты стал злой, Олег.

— Пожалуй. А куда денешься? Об этом во всех антиалкогольных брошюрах пишут… Необратимые явления…

— Неужели это так серьёзно?

Олег произнёс тоном цитаты из старинного романа:

— Судьба попавшего в беду друга взволновала нашего героя.

— Перестань. Разве тебя самого это не волнует?

Снова булькнуло в бутылке.

— Я в порядке. Как сказал поэт, я не хочу судьбу иную.

Мы замолчали Я не хотел выглядеть нравоучительным ханжой, он — медленно вскипал.

И вскипел.

— Нет бога, понял?!

— При чём тут бог?

— А при том, что не венец творения ни ты, ни я, ни они, — Олег махнул рукой в гостиную, откуда слышались голоса, — а машины! Сидят дураки и рассуждают о роботах, киберах, а сами чем от них отличаются? Ведь мы так по-машинному устроены, что машинней нельзя. Как мы друг друга видим? Как мыслящие существа? Чёрта с два! Мы не предмет видим, а заложенное в нём представление. Кто такой Серёжка? Чудный парень, чистейший человек, страдалец. А Лидка? Сама природа! Мудрая и добрая. Терпеливо несёт свой крест. А крест — это я. Бяка, кака, пьяница, дебошир, способный, но не оправдавший… Остряк, пошляк. И не выбьешь этих запрограммированных штампов! Патефонная пластинка у каждого в башке крутится и повторяет, бормочет без конца: способный парень, погубивший себя, способный — погубивший, способный — погубивший…

— Да кто тебе сказал, что погубивший?

— Ну, пусть гибнущий. Не в оттенках дело. А в пластинке, которую никто разбить не может. Ну кто, по-твоему, Серёжка?

— А по-твоему?

Он ответил не задумываясь:

— Эгоцентрик, эгоист, капризный слюнтяй, всё что угодно, только не страдалец!

— Ну, знаешь! По-твоему, он не мучается сейчас?

— Сейчас он мою жену лапает. Какое ж это мучение? Ты что, её никогда в купальнике не видел?

— Олег! Остановись.

Я протянул руку, чтобы отнять у него бутылку, и он отдал.

— Возьми, она пустая. А Лидку я лучше вас знаю…

Он приоткрыл дверь в гостиную пошире.

— Ладно. Оставим страдальца и мою супругу в покое. Пусть утешаются. Послушай-ка этих олухов!

Говорил кандидат Коля.

— Мы считаем, что атмосфера в системе Сатурна метановая. Это действительно мёртвый газ. Но не исключено, что она азотная. Воздушная азотная оболочка, облака, даже дожди, возможно, целые моря жидкого азота на поверхности, где температура выше. В морях льды из какого-нибудь соединения типа аммиака…

— Аммиак — это обыкновенный нашатырь, между прочим. Помогает с похмелья, — заметил Олег.

— Налицо все эти три среды — жидкая, твёрдая и газообразная, — и то, что азот входит во все жизнетворные соединения, позволяет предположить…

— Дурак, — сказал Олег, — «азот» по-гречески — «неживой» значит.

— …Конечно, температурные параметры минус сто-двести по Цельсию представляются нам жутковатыми. Но ведь температурный режим — понятие относительное. Кто сказал, что идеал двадцать пять градусов? Любой пингвин с вами не согласится. Он предпочитает пятьдесят ниже нуля.

— А я сорок предпочитаю, — усмехнулся Олег.

— Что касается форм живых существ, почитайте академика Колмогорова. Они могут быть даже не твёрдыми, в нашем понимании…

— Жидкостные интеллектуалы? — переспросил кто-то.

Олег захохотал.

— Сами они жидкостные. С разжиженными мозгами. Про Сатурн знают, а про себя — ни шиша. На академика надеются.

Конечно, он был зол и несправедлив, а предположение Коли, что атмосфера на спутниках Сатурна может быть не метановая, а азотная, теперь, через много лет, американская станция подтвердила. Но не о научных гипотезах сейчас речь идёт и не о тайнах мироздания, а о нашем земном житье-бытье, которое из понятного и радостного углублялось уже кое у кого в сумрачные дебри. И при всей своей пьяной озлоблённости Олег в чём-то прав был — и себя и других видели мы поверхностно, а дебри всё ещё за лесопарк принимали, где каждая тропинка на аллею выводит. Однако вышли не все, кое-кто заблудился в чаще, и многим в себе и в друзьях неожиданное открыть предстояло.

Но Олег гнев свой смирил вдруг, чему я рад был чрезвычайно, потому что скандалом уже попахивать начало. Повлияло на него, как я понимаю, то, что Лида с Сергеем у стола появились, а не остались где-нибудь в свободной комнате прелюбодействовать. Вот Олегу, хоть и уверял он меня в своём безразличии, и полегчало, и он шагнул в гостиную снова почти весёлый.

— Кончайте свою бодягу, интеллектуалы жидкие! Горло пересохло.

Тем временем научная тематика всем порядком поднадоела, и клич был услышен. Спорщики дружно устремились на застольные места.

— Вот так, вот так, — потирал Олег руки с удовольствием. — «И тут взволновался народ, и каждый потолще старался намазать икрой бутерброд!»

Снова возникла потребность повеселиться.

Конец этого вечера запомнился мне непрерывно повторяемым маршем из кинофильма «Мост через реку Квай». Знаете, бодрый такой напористый мотивчик:

Тра-та! Та-ра-та-ра, та, та!
Всем он по душе пришёлся, хотя, строго говоря, это и не танец. Зато двигаться можно было под него как угодно, ритмично и быстро. Тогда ещё в новинку было танцевать как получается. Мы ведь строго воспитывались, понимали, что фокстрот и слоуфокс — вещи разные, а уж танго и вальс — ничего общего. Из-за этого страдали многие, кто не мог разницу усечь. Стояли на вечерах у стенок, бедолаги, танцующими презираемые. А теперь вольные движения победили. Да ещё на дистанции, так что никто даме ногу отдавить не опасается. Вот и мы во вкус этой безопасной свободы вошли и шпарили.

Тра-та! Та-ра-та-ра, та, та!
Только посуда в буфете позвякивала.

Я с Лидой топал. Она раскраснелась и танцевала весело, будто отринув всё неприятное, а когда запыхалась и остановилась, сказала, дыша через силу:

— Ну и прилипчивый мотивчик! Ноги сами ходят. Помнишь, как мы вот так же под «Мари» завелись?

— Было.

— Вот именно, было. А будет ли ещё?

— Старости боишься? Рановато.

— Не старости. Печали, которая глупости делать мешает. В жизни ведь как? Задумался, загрустил, вот и прозевал глупость. А без глупости и радости не бывает.

— Глупость — радость недолгая, — возразил я.

— Всякая радость хороша.

— На мгновенье наслажденье?

Она засмеялась.

— Скучные вы, мужики. Если не пьёте, так философствуете.

— Не все, — сказал я, глядя на Димку, который танцевал рядом с артисткой, но на сближение выйти не решался.

Лида тоже посмотрела.

— Всё старается Аргентинчик?

— Как видишь.

— Пустой номер. Он в этих делах не ведущий, а ведомый.

— Я же говорил. Помоги парню.

— Поможем.

— В самом деле? Есть кто на примете?

— Есть, — сказала Лида.

Не знаю, что она имела в виду. Может быть, вовсе и не то, что, как мне кажется, потом случилось. Ведь она не знала, что Олег видел их с Сергеем и обозлился, и потому, наверно, когда все одеваться стали, заявил вдруг, что домой не пойдёт, а останется ночевать — впрочем, дело уже под утро было — у Сергея, которого к тому времени уложили на диван, стянув пиджак и башмаки.

— Я верный друг, — повторял Олег упрямо. — Я товарища в беде не оставлю. Вдруг ему, лапочке, помочиться захочется, а туалет спьяну не найдёт. Я провожу. Я и в постель горшок подать могу, я не гордый.

Лида махнула рукой и сказала презрительно Аргентинцу, который склонял Олега вернуться под свою кооперативную крышу:

— Брось его, Димка! Пусть допивает, что в бутылках осталось. Думаешь, зачем он остался?

Мы уходили один за другим, а Олег стоял в дверях, глядя нам вслед с одеревеневшей какой-то, иронично застывшей полуулыбкой-полугримасой.

На улице Лида предложила:

— Проводи меня, Дима.

Взяла его под руку, и они растаяли в рассветном блёклом тумане.

Потом, через много лет, когда Олега уже не было, я вспомнил этот зябкий туман и серую шубку Лиды, которая в тумане растворялась, вспомнил, читая новую повесть Аргентинца. Речь там шла не о Новом годе, и люди другие были, на нас не похожие, но был и герой, который неожиданно для себя вторгся в сложные отношения в чужой семье. Однажды ему пришлось провожать жену приятеля, и он проводил её до дома и собирался проститься у порога, зная, что мужа нет, он в отъезде.

Дальше в повести было написано:

«Стоял густой туман, и чтобы уйти и потерять её из виду, мне стоило сделать каких-нибудь два шага. И это почему-то останавливало меня, и я никак не мог отпустить её руку, вернее, мокрый рукав серой кроличьей шубы. Не знаю, как она поняла моё колебание, но почувствовала его и сказала:

— Мне не хочется оставаться одной.

— Если позволишь, я зайду, — ответил я, невольно понижая голос, хотя совсем не думал о том, что может произойти там, наверху, в квартире.

— Да, зайди.

Она быстро пошла по лестнице, быстро отперла ключом дверь и вошла, но не остановилась в прихожей, а прошла одетая прямо в комнату. И тут только оглянулась на меня:

— Раздевайся.

Я снял пальто и шапку, вошёл в комнату. Она всё ещё стояла в шубе, но когда я подошёл, сбросила её, просто опустила руки, и шуба соскользнула на пол. Я наклонился, чтобы поднять её, но она остановила меня:

— Не нужно.

Я смотрел на неё с недоумением, всё ещё не понимая, что должно произойти.

— Что с тобой? Ты так переживаешь?

Она молча кусала губы.

— Из-за него? Ты очень любишь его?

Она подвинулась ко мне вплотную, и я увидел, как бьётся жилка у неё на шее.

— Я его ненавижу…

Последний слог этого чётко растянутого слова «не-на-ви-жу» она произнесла, уже касаясь губами моих губ, и мы оба, как подкошенные, опустились на пол, на брошенную на паркет шубу.

Лицо её после первого и единственного большого поцелуя замерло, глаза были закрыты, и губы сжались, будто она напряжённо прислушивалась к самой себе, к тому, что происходит внутри её и не имеет ко мне никакого отношения. И только под самый конец лицо исказилось судорогой, и на глазах выступили слёзы, совсем немного.

Она постаралась улыбнуться.

— Теперь мне хорошо, — сказала она шёпотом.

Я хотел поцеловать её, но она отстранила меня:

— Не нужно. Уходи.

Я встал и оделся, а она осталась лежать, прикрывшись полой шубы.

— До свиданья.

— Уходи, — повторила она.

В прихожей я ещё на минуту остановился, но из комнаты не было слышно ни звука.

Я осторожно захлопнул за собой дверь".

Конечно, я не счёл себя вправе расспрашивать Димку о происхождении этого эпизода. В конце концов, писатель имеет право многое домысливать к тому, что пережил. Так и не знаю, было такое в его жизни или примыслилось.

Третья…

Удивительно бежит время. И не потому, что безвозвратно, а потому, что по-разному. В молодости дни бегут быстро, время же ход свой как будто не торопит. Поддразнивая мнимой медлительностью, оно заставляет даже поторапливать себя, и, не разобравшись в обманчивой сути, стремимся мы поскорее миновать ту часть жизни, о которой редкий человек не вспоминает потом как о лучшей. Но это потом вспоминает как лучшую, когда её уже не вернёшь, а в молодости думает, что дальше ещё лучше будет, и торопится, спешит… К старости же, наоборот, дни тянутся, а листочки с календаря срываются, как осенние листья на ветру, неумолимо обнажая чёрные ветви.

Мы, однако, к периоду осыпающемуся ещё не приблизились, хотя дразнящий уже миновали. Время несло нас сильным, неотвратимым потоком, как большая река, по которой плывёшь от поворота к повороту, ожидая за каждым нового горизонта. В этом ожидании, в заворожённом движении вперёд, когда день сегодняшний не более чем подготовка к завтрашнему, всё ещё что-то обещающему, не успеваешь, да и не стремишься особенно оглянуться, оглядеться и прислушаться к тем ударам колокола, который, как считал Хемингуэй, чьи бородатые изображения висели в те годы в каждом втором интеллигентском обиталище, звонит, предостерегая каждого из людей.

Впрочем, кое-что слышали, конечно. Другое дело, на свой счёт принимать не хотелось, а слышать слышали. Да и как было не услышать! Немало произошло за очередные пробежавшие годы.

Умерла Вера. На Севере, так и не вернувшись.

Было от неё за это время всего два письма. В одном, к Лиде, она поздравила её и Сергея с законным браком, «которым я очень довольна, потому что наш был глупейшей ошибкой, и я искренне рада, что соединились люди по-настоящему нужные друг другу. Теперь я спокойна и за Андрея… Ты дашь ему больше, чем могла бы сделать я!», — писала Вера убеждённо, а ниже признавалась, что переоценила себя. «Ясно, что стать крупной величиной в литературе мне не дано, а числиться среди тех, о которых пишут „и др.“, унизительно и не по мне. Я окончательно сожгла корабли, высадилась на берег и обрела „тихую пристань“. Мой муж прекрасный человек. Он не интеллектуал, но именно этим, своей мужественной, честной простотой, меня и покорил. Я хотела бы принести ему счастье. К сожалению, он не мыслит счастья без ребёнка, а я, понятно, не решаюсь, ведь я из кукушечьего племени. Но, может быть, придётся уступить…»

И под конец:

«Ты, конечно, помнишь, как любила я блоковские слова — „всё или ничего“? Но ведь тот же Блок сказал и другие — „как мало в этой жизни надо…“ Я не умела радоваться малому. Теперь учусь».

Но времени уже не было. Когда Вера умерла, родившейся девочке едва полтора годика исполнилось.

В последнем письме к Сергею, сознавая неизбежность неумолимого конца, Вера просила у него прощения:

«Хочу просить прощения за то зло, что принесла тебе, пусть того не желая. Просьба моя — не дань христианской традиции. Я понимаю, что наши отношения — далёкое прошлое, плюсквамперфектум. Но в последнее, в буквальном смысле последнее для меня время я много думаю о добре и зле и с ужасом обнаружила, что зло, подобно моей болезни, не поддаётся самоизлечению и не имеет сроков давности. Оно даёт метастазы, иногда самые неожиданные. Я боюсь, что и причинённое мною зло не умерло, а, затаившись, ждёт своего часа. Избавь тебя бог от его ядовитых нераскрывшихся семян. Если бы существовал иной мир и другая жизнь, я бы молилась в той жизни за тебя и за Андрея. Но я не верю в этот слишком уж соблазнительный миф. Я могу лишь глубоко сожалеть о причинённой близким боли. Сама же, собрав остатки мужества, жду, когда

блеснёт в глаза зеркальный свет,
и в ужасе, зажмурив очи,
я отступлю в ту область ночи,
откуда возвращенья нет…»
В письмо к Сергею был вложен запечатанный конверт с надписью: «Моему взрослому сыну».

Вера просила бывшего мужа:

«Последняя просьба. Отдай это письмо Андрею, когда он вырастет. Может быть, в шестнадцать… Нет, лучше в восемнадцать».

Мы советовали Сергею распечатать конверт и прочитать письмо, но он отказался категорически:

— Какое же я имею право!

И Лида его поддержала.

Письмо заперли в ящике стола и Андрею отдали, когда пришёл срок. Он прочитал его и сжёг. Так мы и не узнали, что в нём написано было. Потому и упомянул я два письма, а не три.

А за пару дней до Нового года, о котором я сейчас собираюсь рассказать, в квартире Сергея появился большой мужчина в полушубке, с худенькой, очень похожей на мать девочкой, и пояснил, что ему положен продолжительный отпуск, и он провёл «на материке» полгода, был и на юге, на море, и в Москве, и в Прибалтике, короче, дочку «из медвежьего угла вывез мир посмотреть, на солнышке погреться и витаминов поесть».

— Видала, Алёнка, как мандарины растут? — спрашивал он, очень довольный, что девочка видела эти деревья, и она кивала застенчиво.

— Мы возле Сочи в нашем доме отдыха жили. Там хорошо, ничего не скажешь, мандарины, однако, не растут. А ей посмотреть хотелось. Но это не проблема. До Сочи на такси, в Сухуми — электричкой. Посмотрели. Здорово растут, густо!

Представился мужчина Сергею так:

— Иван Михайлович, вашей покойной супруги муж. Приехал дочку с братиком познакомить.

Понятно, что в гостиницу Лида с Сергеем их не пустили, оставили у себя и на Новый год предложили остаться, а первым делом усадили за стол, и разговор, конечно, о Вере зашёл сразу. Оказалось, что этот Иван Михайлович, классный водитель заполярной трассы, человек совсем иной жизни, чем мы, не подозревавший о литературных грёзах жены, любил её исключительно преданно, всей душой, не знавшей наших сомнений, и был уверен, что лучше Веры человека уже никогда не встретит.

Утешался Иван Михайлович лишь сознанием, что выпало всё-таки на его долю большое счастье, хоть и недолгое, и за это уже следует судьбу благодарить и, конечно же, за маленькую Алёнку, которую окружал он беспредельным обожанием.

Рассказал Иван Михайлович, как случилась беда.

— Недомогать она стала, а я не досмотрел. Сам-то не болел ничем. Никогда, — вздохнул он виновато. — Вот и говорил ей глупо, успокаивал — поболит и перестанет. И она тоже внимания не уделяла. Характер такой — не любила жаловаться… А оно не проходит. Я ей — к доктору надо. Но она медицину не уважала, решила травами лечиться. Я не возражал. У нас в селе — сам-то я сибирский, коренной — попьёт человек, бывало, целебный сбор, отлежится и встанет, А тут не то. Повёз я её наконец в больницу, в город. Почти триста километров от посёлка. Сам вёз. Укутал, как ребёнка, морозы под пятьдесят стояли. Вёз по зимнику аккуратно, ей уже каждый ухаб отзывался. Привёз, на руках вынес. Врачам говорю, берите любые деньги! А они — бессильна медицина, говорят… Как пережил, не знаю. Потому только, что дочке нужен. Вылитая мама, правда?

— Правда, — согласился Сергей.

— Не уберегли мы её, брат, — сказал Иван Михайлович Сергею, переходя на «ты», — и твоя вина, не отказывайся.

— Серёжа ей плохого не сделал. Мы все её любили очень.

— Да как же её не любить было? — удивился Иван Михайлович. — Не понимаю, как ты мог разойтись с ней.

— Вера сама оставила Серёжу, — сказала Лида.

— Ну, — возразил Иван Михайлович, — мне она тоже так говорила, да ведь она гордая была, не могла признаться. А я так понимаю, — он кивнул на Лиду, — что у вас любовь была.

Тут у него некоторое противоречие получилось. С одной стороны, Иван Михайлович не допускал, чтобы его Веру кто-то разлюбить мог, с другой — крестьянская душа, в сибирской глубинке сформировавшаяся, не могла признать такую вольность, как уход жены от мужа. Если бы он в такое поверил, Вера, видимо, потеряла бы в его глазах, а этого Иван Михайлович допустить не желал. Вот и приходилось ему сводить концы с концами с известным напряжением. Но мы его поняли, ощутив в этой уязвимой логике главное — большую любовь, не позволяющую даже усомниться в любимой.

Встреча брата и сестры прошла как нельзя лучше.

Андрей был уже подросток, высокий, нескладный, похожий на отца. Знал он почти всё, но я не замечал, чтобы перемены в семье заметно на нём сказались, осложнили жизнь. Когда Вера уехала, мальчик был ещё очень мал. Ему, как водится, говорили, что мама вернётся, и он ждал, но постепенно воспоминания о матери стирались в детской памяти. А когда Сергей и Лида поженились, Андрею сказали, что и его мама вышла замуж. Он принял это спокойно и скоро начал называть мамой Лиду, правда, не просто мамой, а всегда «мама Лида»,понимая, что мать неродная. Однако другой на её месте уже не представлял, и известие о смерти Веры видимо не переживал, во всяком случае внешне.

И вот пришло время поставить точку над «и» и познакомить его с незнакомой сестрой.

— Андрюша, эта девочка твоя сестра. Она дочка твоей мамы Веры, — пояснила Лида как более решительная, а Иван Михайлович обрадовано поддержал:

— Точно, сестрёнка твоя. Алёночка, дай руку братику.

Дети медленно подошли друг к другу. Радости, конечно, было меньше, чем любопытства. Протянув друг другу руки, они не сразу отпустили их, рассматривая друг друга.

— Андрей, — первым произнёс мальчик как старший.

— А её Алёночка зовут, Леночка. Елена она у нас, — говорил Иван Михайлович, положив руку дочке на плечо. — Алёночка, скажи братику, как тебя звать.

— Лена, — тихо сказала девочка.

— Ну, вот хорошее дело и сделали, — подвёл итог Иван Михайлович, наливая водку в фужер, — а теперь помянём супругу нашу, покойную Веру Леонидовну.

Я, сидевший с ними за столом, невольно вздрогнул. Никто из нас Веру по имени и отчеству не называл, да и поминать мы её не поминали.

Выпили, как положено, не чокаясь.

— Ей земля пухом, а деткам жить да жить! За них теперь. Пусть живут и маму свою помнят, а мы её никогда не забудем.

Именно в эту минуту осознали мы, что ушла Вера навсегда. Сначала от нас, чтоб стать другой, и стала — иначе что могло сблизить её с этим хорошим, но таким непохожим на «нашу» Веру человеком? — а потом и от него ушла, теперь уже навсегда, из жизни.

И Олег ушёл. Тоже навсегда, но этого мы, правда, ещё не знали. Думали, что не ушёл, а уехал и вернётся, хотя вестей о себе и не подавал.

Вскоре после того, второго новогоднего вечера, о котором уже говорилось, Олег вошёл в крутой вираж и помчался вниз, быстро удаляясь от семьи, друзей и близких. Иногда только появлялся в перерывах между запоями и лечебными курсами, которые уже не помогали. Последнее его появление у меня запомнил я горько и прочно, не подозревая ещё, что появление это последнее.

Окутанный чёрным угарным дымом, теряя высоту и управление, Олег падал, чтобы вспыхнуть смертельным пламенем, ударившись о землю, а мы всё ещё помнили его сильным и надеялись, что произойдёт чудо и не разобьётся он, а приземлится живым и залечит ожоги и раны.

Не вышло. Перед последним появлением он уже откровенно избегал всех нас, и когда однажды я почти лоб в лоб столкнулся с Олегом на улице, он посмотрел на меня, как смотрят через стекло, и прошёл мимо, хотя узнал наверняка, несмотря на своё состояние. И видик же у него был в тот день! Ну, да нетрудно представить, как выглядит человек, которого алкоголь одолел окончательно…

У меня, однако, Олег появился в чистой рубашке, выбритый и даже с подобием румянца на запавших щеках. Вот только глаза… Потом-то я понял, что это были глаза человека, смотревшего на себя оттуда, со стороны. А тогда кольнуло просто, и я, стараясь скрыть боль, приветствовал его с той повышенной бодростью, в которой он без труда уловил налёт фальши.

Уловил и прервал мои излияния.

— Не трудись, пожалуйста. Я к тебе по делу пришёл, а не за психотерапией.

Но к делу Олег перешёл не сразу. Видно, не так-то легко это было, и он сначала походил по комнате, осматривая книжные полки. Одна книжка его заинтересовала. Точнее, это была брошюрка о телепатии, которая в те годы частично признавалась.

— Помнишь, — спросил Олег, — ты о смерти своего отца говорил?

Однажды я рассказывал в нашем кругу, вспоминал, как ночью, накануне смерти отца в полевом госпитале, за много сот километров от нас, мать проснулась внезапно в слезах и сказала: «Он умер, я это сейчас почувствовала!»

— Помню, конечно. Почему ты об этом?

— Это не было чудом или совпадением. Это был всплеск жизненной энергии, покидавшей организм, ящик, в котором мы живём.

— Телепатическая теория?

— Моя, доморощенная. Я её не навязываю.

— Поделись.

— Растолковывать долго. Тут, знаешь, чтобы понять, нужно психом быть хоть немножко. А ты нормальный.

— Спасибо, — ответил я иронически.

— В науку веришь.

— А ты?

— Наука — чушь.

— Так уж совсем?

Я шутил, а он говорил серьёзно.

— В смысле прикладных результатов, может, и не совсем. Иногда и гении попадаются. Но редко. Эйнштейн, Гоголь. Их по пальцам посчитать можно, а в общем народ бескрылый, серый. К главному и подобраться не могут, тупари.

— Это к чему же?

— Да вот что мы из себя представляем. Откуда эта жизнь, зачем?

— Из протоплазмы.

— В самом деле? Согрело солнышко водичку и пошло? Сначала амёба, потом ихтиозавр, потом макака, а из макаки ты?

— Почему именно я?

— Какая разница! Считай, мы оба. Главное — чушь.

— А по твоей теории?

— По моей — мы, брат, ящики. — Олег постучал пальцем по телевизору. — Вроде этого. Многоуважаемый шкаф, если хочешь. Это же бред сивой кобылы, то, что нам говорят. Перемешался азот, водород, ещё ерунда какая-то, и пошла свистопляска — амёба, неандерталец…

— Мы с тобой?

— Вот именно. Бред.

— Но ведь появилась амёба! И мы появились, сидим, толкуем, факт.

— Да не мы это сидим, а ящики, в которых нас разместили. Неужели не понятно?

— Не очень.

— Ну, если не выходить за рамки общедоступных понятий, возникла не амёба, а обыкновенное соединение химическое, неодушевлённое.

— Кто же его воодушевил?

— Не знаю. Не дедушка с бородкой, конечно. В одном убеждён — земля вроде тарной фабрики, упаковки производит. Ну, пусть не упаковки, пусть чуть сложнее — приёмники, телевизоры. Однако один чёрт ящики. Сами не заговорят. А вот откуда волны принимают, не знаю.

— Слушай, Олег! Ты в мистику ударился.

Он сморщился.

— Так и ждал. Замусорили себе мозги, ящики самодовольные. Всё во имя человека… Скажи, цаца какая — человек.

— А кто же цаца, по-твоему?

— Нету цацы. Жизнь есть во Вселенной, нам недоступная. Она и одушевляет ящики на время. А потом уходит.

— В рай? — всё ещё подшучивал я.

— Рай — мечта уставших ящиков. Я же сказал — недоступная жизнь. Вечная.

— Переселение душ?

Но Олег уже устал спорить.

— Отстань! Говорю же тебе, не знаю. Знаю только, — он постучал пальцем по груди, — что ящик этот сгорит, а содержимое из него выйдет и останется в пространстве, позабыв, как ему тесно было и душно в проспиртованной коробке.

Хорошо помню, что фраза показалась мне напыщенной, а слово «сгорит» — надуманным, книжным. И я поправил:

— Не сгорит, а сгниёт, как и все «ящики».

Олег хотел, кажется, возразить, но не возразил. Нахмурился и сменил тему разговора.

— Я к тебе, как понимаешь, не о загробной жизни обменяться мнениями пришёл. Человек странно устроен: пока жив, о живом хлопочет, вроде и не знает, что конец не за горами. Не дано нам при жизни из ящика выглянуть. Вот и я к тебе по делам внутренним, так сказать… Давай только без соплей и коротко.

— Слушаю.

— Как тебе известно, я алкоголик.

— Ну, зачем так?

— Договорились же без соплей! Алкоголик я. Как Есенин сказал,

Чёрный человек
глядит на меня в упор.
И глаза покрываются
голубой блевотой, —
словно хочет сказать мне,
что я жулик и вор,
так бесстыдно и нагло
обокравший кого-то.
— Даже жулик и вор?

— Вот именно. В самом прямом смысле. И чтобы ты не блеял понапрасну, скажу сразу, — вчера я украл семьдесят копеек.

Помню, как в первый момент меня почти насмешила мизерность суммы. Смешного однако было мало.

— Да. Украл. Элементарно. Пришёл на работу, сижу и сдыхаю. В полном смысле. Сердце кончается. Пот холодный, покойницкий. А в голове что, не передать, врагу не желаю… Опустил голову и жду, что из-под соседнего стола крыса появится… Было уже такое со мной… Понимаю, если не выпью, капут. А денег сорок две копейки. На сто грамм вина. Это не поможет. Одолжить не у кого. Все меня знают. Не дадут, железно. Встаю, иду в туалет, рву зеленью. Прислонился затылком к кафельной стенке, что делать? Решился. Спустился в гардероб. У нас самообслуживание. Беру своё пальто, прикрываюсь и лезу в соседнее. В одном кармане — пусто, в другом семьдесят копеек, две монеты по двадцать и две по пятнадцать. Это я уже на улице рассмотрел, а шёл, в кулак зажав. Это я, Олег Пастухов. Дошло?

Может быть, впервые в жизни говорил он коротко, без шуток и преувеличений, но ясно и исчерпывающе.

— Дошло, что дальше некуда?

— Но безвыходных положений не бывает.

— Бывает.

— Что же делать?

Он усмехнулся моей растерянности.

— С повинной пойду. Чистосердечное раскаяние…

— Зачем ты шутишь? Ты же не вор. Это несчастье.

— Брось! Не за утешением я пришёл. Сам слабым не был и слабаков не люблю. Я всегда считал — за всё, что сделал, нужно платить.

Да, он был таким.

— И всё-таки погоди!

— Нет, лучше ты погоди. Семьдесят копеек, конечно, мелочь. Для того, у кого я их украл. Преступление я против себя совершил. И судить себя сам буду. Немедленно. Пока не повторилось. Потому что повторится обязательно. Бороться сил нет. Это факт. Значит, гнусный конец…

— Олег! Ты всё-таки драматизируешь. Ты жив, ты разумно говоришь со мной, ты трезв.

— Трезв? Да ты не представляешь, как мне выпить хочется! Дай-ка стакан.

Он вышел в прихожую и вернулся с портфелем. В портфеле была бутылка. Не тот, с золотистым блеском, портвейн, что все мы любили в молодости, а «огнетушитель» с «чернилами» под издевательским названием «Солнцедар».

— Будешь это пить?

— Ещё как!

— Погоди, я закусить соображу.

— Не надо.

Он наполнил стакан.

— Тебе не предлагаю. Отрава.

И выпил жадно.

— Ну вот. Сейчас полегчает, и я суть дела изложу… Я уйти решил. Ну, если хочешь, уехать.

— Куда? И надолго?

— Путешествие будет долгим.

— А как же Лида? Маринка?

— Им тоже лучше будет. Знаешь, у Лещенко песня такая была — «Я понял всё, я был не нужен…» Песня однако песней, а дело делом. Как думаешь, Серёжка на Лиде женится?

— Женится, — ответил я с излишней поспешностью.

Он усмехнулся криво.

— Понятно. Уже обсуждено и решено?

Ну что я мог сказать ему?

— Я такое не обсуждал.

— Однако уверен. Тем лучше. Всё, как я и думал. Решено, но ещё не подписано. Затем и пришёл. Скажи им, что могут получить автограф. Чем скорее, тем лучше.

— Зачем спешить?

Да ведь это единственное, что я могу для них сделать. А я всё-таки — Олег Пастухов, не подонок, хоть и опустился. Пьян, а смотрю на вещи трезво. Это не каламбур. Я не из слюнтяев. Правде в глаза смотреть не боюсь. Ящик мой бактерии жрут, а гнилую тару сжигать положено.

Снова он повторил это навязчивое — о сожжении…

— Буду доволен, если наладят новую жизнь. У них же с Серёжкой взаимная симпатия. Хотя Лидка, если честно, для мужчины, который хочет жить самостоятельно, не подарок. Ну, да это субъективное. Для меня не подарок, а для него, может, и хорошо. Он ведь в пампасы не рвётся. Ему лучше в конюшне, на стойловом содержании. В пампасах, как видишь, тоже не мёд… ухабы, овраги. А так будет по ровной дороге свою телегу тащить. Ухоженный, накормленный… Слушай, я зло говорю, а?

— Есть немножко.

— А как мне иначе говорить?

Он налил и выпил второй стакан. В бутылке ещё оставалось немного.

— Вот, старик, и поговорили. Развод оформлю, как положено. И остальные бумаги.

— Какие ещё?

— Уверен, Серёжка захочет удочерить Марину. Иначе не сможет. Если уж возьмётся, так на всю катушку.

— И ты дашь согласие?

— Вера же решилась.

— Да ведь на словах только! Мало ли что ещё будет…

Вера ещё жива была.

— Мне известно, что будет.

— Как ты можешь так говорить! Ты уедешь, попадёшь в новые условия. Может быть, через пару лет почувствуешь себя другим человеком, захочешь вернуться…

Олег слушал меня с улыбкой, как слушают наивный детский лепет.

— Я не вернусь.

— Откуда ты знаешь? А если вернёшься? Разве она тебе простит эту бумагу? Разве Марина простит отречение?

— Я не вернусь.

— Но это же ослиное упрямство! Действительно алкогольное воздействие.

Олег обнял меня за плечи.

— Необратимое, — сказал он и перестал улыбаться. И лицо его сразу стало другим, серым…

Так он решился и ушёл, хотя мы ещё ждали и надеялись.

Не оказалось за новогодним столом и Люки.

В один прекрасный — а может быть, и не совсем прекрасный — день она подвела итог своей вольной жизни и навсегда с нею покончила. Впрочем, эта версия упрощённая и изложена, хотя и не в противоречии с истиной, слишком уж по-мужски, лаконично и сухо, а ведь Люка — женщина, существо эмоциональное, и к решению своему не могла идти, как Олег, с жёсткой беспощадностью к себе. Однако, как ни иди, все мы люди, и каждый рано или поздно выходит в раздумье на берег Рубикона, и даже Цезарь не сразу решился сказать — «жребий брошен», будто чувствовал, что на том берегу его не только Клеопатра ждёт, но и Брут с дружками.

Что чувствовала Люка, сказать наверняка не могу, — всё-таки она не такой известный человек, как Цезарь, — но вполне допускаю, что и всплакнула, заметив первые морщинки и сопоставив их с неопределённостью своей жизни. Понятно, что переправляться через неспокойную реку ей хотелось не в одиночку и не вброд, а в надёжной лодке с надёжным спутником. Короче, она бы охотно вступила в новую жизнь, закрепив, если можно так сказать, старую, то есть узаконив отношения с будущим членкором.

Однако не вышло.

Слишком уж разочаровался Коля в заманчивом когда-то постулате — «у меня для этой самой штуки есть своя законная жена». И не только разочаровался, но усомнился в его истинности, а это для настоящего учёного серьёзно. Между тем научная карьера нашего друга шла по восходящей. Известно, что для карьеры одних способностей недостаточно, нужны и сопутствующие благоприятные обстоятельства, попутный ветер. И он подул.

Колиным шефом стал человек весьма влиятельный. Занятый большой организаторской работой, он не мог, естественно, уделять чистой науке столько времени, сколько мог Коля, — и у них возникло взаимополезное в эпоху коллективной науки разделение труда, симбиоз, в итоге которого появлялись и быстро выходили в свет печатные работы под двумя фамилиями. Оба соавтора успешно продвигались, каждый в своём измерении, — когда Коля стал кандидатом, шеф защитил докторскую, а к описываемому Новому году и Коля уже был доктором, а шеф членкором.

Докторскую Коля защитил не только успешно, но даже с блеском, побывав перед этим в длительной командировке за рубежом, где работал с крупными учёными в одном из всемирно известных колледжей. Правда, совместную увлекательную работу омрачала одна смешная почти, однако неприятная для Коли помеха. Ещё чуть ли не со времён Ньютона у его заморских коллег возникла традиция делиться идеями за кружкой пива. Понятно, не в забегаловке собирались учёные, а в каминном зале шестнадцатого века со стрельчатыми окнами и многоцветными витражами, за круглым дубовым столом. Однако за выпивку платить всё-таки полагалось. И, увы, не как в забегаловке, где угощает тот, у кого денег больше. В научном застолье платить обязан был тот, кто выдвигал наиболее интересную идею!

На Колину беду, традиция эта, заведённая, без сомнения, каким-то бездарным скрягой, любителем промочить горло за счёт талантливых коллег, соблюдалась неукоснительно — если ты такой умный, деньги на бочку! Как назло, идей у Коли было много, а валюты мало, даже той копеечной, что требовалась на пиво. Что же оставалось делать? Сидеть помалкивать, изображая недоумка, и прихлёбывать дармовое пиво, подрывая научный авторитет родины? Нет, такого Коле не позволяла патриотическая гордость! Вот и приходилось ему во многом отказывать себе, даже от метро отказался и топал в свой колледж пешим ходом, высоко неся невидимое встречным буржуазным прохожим знамя отечественной науки.

При чём же тут, однако, Люка и её отсутствие на новогоднем вечере? А связь, между прочим, прямая, какая только в жизни бывает.

Дело в том, что, испытывая материальные затруднения, Коля никак не мог отказаться от покупки необходимой научной литературы, которая, как известно, за рубежом, не в пример нашей, намного дороже. Так и определился круг Колиных покупок — пиво и книги. Он их привёз несколько ящиков, но это было и всё, что он привёз. То есть Коля не привёз никаких вещей. Ни себе, ни — это важнее — Люке. Тогда-то с чисто женской мудростью Люка и сделала правильный вывод, и даже два: с одной стороны, Коля явно жениться не собирается, а с другой — нужен ли такой муж?

Жребий был брошен, но, в отличие от болтливого Цезаря, Люка двинулась через Рубикон, о планах своих не распространяясь, и переправилась так, что ни сенат, ни римский народ, то есть ни Коля, ни наша компания, о её стратегическом замысле и не подозревали. Было, однако, у Люки с Цезарем и нечто общее: обладая поначалу репутацией сомнительной, оба её с годами укрепляли. Впрочем, тех, кто интересуется Цезарем, я отсылаю к Плутарху и Светонию, а вот о Люке должен сказать. Прежде всего зачлась ей непродолжительная, но преданная любовь к безвременно ушедшему Гению. С этого и началось И растянувшаяся на несколько лет связь с Колей Люке не только не повредила, но, напротив, закрепила новый её образ. В общем, за Люкой утвердилась постепенно репутация верной и бескорыстной подруги талантливых в науке людей. А когда узнали, что Коля из капстраны с пустыми руками вернулся, сочувствующим Люке уже числа не было. Как Колю называли, и говорить не хочется, нехорошо называли.

В числе этих возмущённых сочувствующих оказался и многолетний Колин шеф. И не случайно. К тому времени полезный науке и взаимовыгодный их альянс в значительной степени себя исчерпал. Шеф достиг потолка, в действительные члены его вывезти не могла и целая упряжка соавторов, и он это понимал трезво. Понимал и Коля, что для дальнейшего продвижения ему в пристяжных тесно и несподручно, у него уже свои ученики возникать стали. Короче, оплачивать идеи по зарубежной традиции из собственного кармана он больше не собирался, и шеф это почувствовал.

Конечно, к конфликту между ними привести это не могло. Шеф, как я только что сказал, был человек ума трезвого, однако охлаждение некоторое испытал и даже высказывал в узком кругу мнение, что отдельным людям свойственна неблагодарность. Попала в этот доверительный круг и Люка и слушала шефа с интересом и пониманием.

Правда, имя неблагодарного человека не произносилось всуе, но это не мешало растущему взаимопониманию. Да и кто мог ему помешать? Вот уже несколько лет шеф был вдовцом, и это немаловажное обстоятельство, конечно, учитывалось Люкой, которая решила на этот раз официально оформить привычную роль подруги учёного. Я, разумеется, не присутствовал при том, говоря словами Чехова, длинном разговоре с серьёзными лицами и серьёзными последствиями, в ходе которого Люка твёрдо разъяснила шефу, что хотя она и предпочитала всегда независимость, на этот раз свободные отношения вряд ли будут правильно поняты общественностью и наверняка повредят высокому авторитету заслуженного человека, а на такое она никогда не пойдёт. Оценив самопожертвование Люки, а также прикинув разницу в возрасте, шеф после недолгих колебаний согласился с её разумной аргументацией.

Свадьба, а точнее бракосочетание было очень скромным. Приглашён был и Коля, который к возникшей перемене в отношениях троих близких людей отнёсся с полным пониманием, однако присутствовать на дружеском обеде не смог, должен был ехать на симпозиум — встречу с пившими за его счёт коллегами, которые писали в приглашении: «Мы постоянно вспоминаем те счастливые вечера за круглым столом, когда ваши блестящие идеи неизменно восхищали всех нас». Зарубежным коллегам Коля повёз в подарок несколько бутылок «Столичной», а молодожёнам заказал корзину очень дорогих цветов. Так и устроилось всё вполне прилично. Люка перешла Рубикон, можно сказать, не замочив ног, и покинула нашу компанию.

Разумеется, свято место долго пустовать не может, и на новогодней встрече молодой доктор был с весьма видной собой аспиранткой-интеллектуалкой, заменившей Люку.

И ещё была одна новенькая, сменившая много курившую артистку, которая тем временем закончила училище и попала, конечно, не в МХАТ и не в «Современник», а не то в Великий Устюг, не то в Вышний Волочок — точно не помню, — откуда писала Лиде: «Город небольшой, но люди здесь очень хорошие, мне дают интересные роли». И в подтверждение прислала фотографию, где в комиссарской кожанке целилась из маузера в классового врага.

Артистку сменила вокалистка, а проще, плохо устроенная учительница пения, живущая на частной квартире, где хозяйка запрещала ей пользоваться пианино. Ученики называли её «певчихой», но любили, и нам она пришлась по душе, милая такая, не очень везучая девушка, для которой этот новогодний вечер совершенно неожиданно оказался в жизни переломным. Об этом, однако, чуть позже.

Блистал на вечере бывший Аргентинец Дима. Да, именно он оказался «человеком, о котором говорят», потому что за прошедшие годы не только пробился в литературу, но даже преуспел. Правда, для этого ему пришлось сменить жанр. Я уже рассказывал, что первая его повесть о любви и недостатках в сельском хозяйстве была отвергнута и надолго залегла в дальний ящик, а Димка упал духом и на время стушевался. Не встречал я его года два, знал только, что устроился он в музей смотрителем фондов. Но и в музее время движется, а для Димки, как оказалось, двигалось не зря.

Встретились мы с ним неожиданно у газетного киоска, где Дима покупал сразу десяток тонких иллюстрированных журналов одного и того же номера.

— Ты что, стены обклеивать собираешься? — спросил я глупо.

В ответ он открыл журнал, и я увидел на пахнущем ещё краской листе Димкину фотографию. А через несколько страниц было написано: «Продолжение следует».

Естественно, беседа наша продолжилась в ближайшем кафе, где новорождённый писатель охотно взял на себя все расходы.

— Так что же это такое? — теперь уже вполне серьёзно поинтересовался я, разглядывая журнальную страницу.

— Детектив, — ответил Димка, потупившись.

Заметно было, что к гордости его примешивалось некоторое смущение.

Признаться, я удивился. Друг наш не имел никакого отношения к уголовному розыску, да и вообще к органам юстиции, и я никогда не слышал, чтобы он интересовался криминальными проблемами. И вот на тебе, детектив!

Я полистал журнал. Конечно, судить о повести по беглому просмотру первого отрывка всерьёз не приходилось, и я спросил напрямую:

— Это что ж, ты выдумал?

Димка огорчённо взмахнул пачкой журналов.

— Вот… и ты тоже! Все об одном спрашивают — выдумал?.. А я не могу ответить.

Я не понял.

— Не можешь ответить?

— Не могу.

— Да что ж тут трудного?

— Выпей лучше, — предложил Димка, наливая мне шампанского.

— Но всё-таки?

— Трудно потому, что я и сам не знаю, как это вышло. Честное слово! После того, как отфутболили повесть, на которую — ты помнишь — столько надежд возлагал, охота писать пропала. Погрузился в музейную рутину. Сижу в фондах, паспорта заполняю на разную ерунду… На часы с кукушкой или лампу керосиновую, что старуха какая-нибудь в дар принесла или продала. Дарами, понятно, не перегружен. Полдня слушаю, о чём музейные дамы языками чешут. Как-то их самоубийство одного парня археолога возволновало. Говорят, способный, диссертацию писал, но влюбился и не пережил. Ну, мне эта романтическая подоплёка до лампочки. Запало то, что способный, а с жизнью покончил. Так запало, вроде бесцельно… Потом совсем в другом месте и в другое время услыхал про дерзкий плагиат. Прямо на защите уличили. И тоже запомнилось… И вдруг — не сразу! — оба эти случая наползать один на другой в голове стали. Но не застыковались, а перемешались. Вместо неудачной любви разоблачение… Короче, новый совсем человек возник в воображении и, как Франкенштейн, вырвался на волю, и, представь себе, уже не захотел кончать самоубийством.

— Значит, его убили? — догадался я.

— Почитай, — засмеялся Димка. — Почему обязательно убили?

— Раз детектив, должны убить.

Димка поморщился.

— Отстало на детектив смотришь. Не понимаю, почему все так к детективу относятся.

— Как?

— Облегчённо. А ведь это, если всерьёз, литература об острейших переживаниях человека, об испытаниях, а не о погонях. В детективе всё сказать о человеке можно, всё, понимаешь?

— Если всерьёз говорить?

— Конечно. Я, во всяком случае, старался.

— Значит, у тебя не совсем детектив?

— Да ну тебя! Пей шампанское.

— Виват! — воскликнул я, вспомнив хранившийся у Димки в музее полковой кубок с выгравированной надписью «Виват императрица Елизавета Петровна!» — Виват писатель Дмитрий Александрович! Прокладывай новые пути, Колумб Российский! Виват испытаниям души! Долой погони!

— Новый путь Достоевский, между прочим, проложил, Фёдор Михайлович. Его Порфирий посильнее Холмса. Тот по следам идёт, а Порфирий в душу проникает.

Но я уже не слушал, потому что захмелел.

Закончилась наша радостная встреча тем, что Димка положил один номер журнала на столик, прямо в лужицу, возникшую из пены шампанского, и написал, как пишут в подобных случаях: «Первому читателю, прекрасному другу, замечательному парню, с любовью». Не очень оригинально, но ведь он ещё не набил руку на автографах.

Журнал этот и сейчас, с желтоватым пятном на обложке, у меня в шкафу лежит. Дочитал я и продолжение и окончание повести, и она мне понравилась, но, что для Димки гораздо важнее, оказалось, не только мне. Как говорится, свет её улыбкой встретил. В приличных журналах приличные отклики появились.

Один московский критик так, например, писал: «Изломанной осциллограммой происшествий, повторённых в рассуждениях, и рассуждений, сопровождаемых происшествиями, автор вычерчивает графический разрез жизни, в котором линии и штрихи — это события и гипотезы, раскрывающие гуманистический смысл повести».

В общем, Димка утвердился и проникся самоуважением, даже о критиках стал отзываться иронически. Помню, сказал однажды:

— Пусть пишут… Куда от них денешься! Им же тоже жить надо. Небось и у них дети джинсы требуют. Вот и сидят, бедняги, кропают, детям-оболтусам на штаны зарабатывают. И выходит, что детишки эти субъективно оболтусы, а объективно содействуют совершенствованию литературного процесса…

А тут ещё Димой заинтересовалось кино.

Странно, но экранизация считается у нас чуть ли не вершиной писательского успеха, хотя я, например, ещё не видел фильма, превзошедшего или хотя бы сравнившегося с литературным источником, разве что сам источник полупересохший. Однако общественному мнению это ничуть не мешает, его не собьёшь! Вот и повторяется без вариантов, сначала: «Слыхали? Экранизируют!» Произносится это с восторженным придыханием. А потом так же дружно: «Видели? Загубили!». Выходит, знали, что загубят, а радовались…

Так и с Димой произошло.

Радовался он вдвойне, потому что снимать картину решили в нашем городе, а это уже само по себе сделало автору большую рекламу. Понятно, что в дни съёмок Дима был для простых смертных недоступен. Я себя тоже к ним причислил. Удовлетворялся газетной информацией. Видел, например, в «Вечёрке», как Дима на раскладном стульчике рядом с режиссёром сидит и смотрит куда-то. А куда, можно было узнать из текста: «Наш земляк… на съёмках нового широкоформатного цветного художественного фильма…» И так далее.

Написано было правильно. Широкоформатного и цветного. Поэтому Дима и пребывал в соответственно размашистом и радужном настроении и даже на смелые, хотя и опрометчивые поступки решался, позабыв предостерегающий жизненный опыт. Например, ухаживал за молодой и красивой актрисой, о чём сам же мне по телефону очень рано утром пьяный сообщил.

Разбудил и орёт в трубку:

— Ты, старик, почему на съёмки не заходишь?

— Не звали.

— Скажи, какой гордый! Ты ведь понимаешь, что я в полной замотке?

— Читал в газетах.

Говорил я неприветливо не потому, что обижался, просто спать хотелось. Кажется, ещё и четырёх не было.

— Ладно! Не лезь в бутылку. Когда приедешь?

— Боюсь помешать творческому процессу.

— А ты не бойся, не бойся. Тут у нас, между прочим, одна девочка снимается, пальчики оближешь.

— Тем более. Зачем ходить облизываться?

Дима захихикал в трубку.

— Тут ты, старый, возможно, и прав. Люблю друга, но истина дороже. Девочка, конечно, не для тебя.

— А для кого?

Снова самодовольный смешок.

— Понятно. Ну и как? Получается?

При всех слабостях Дима врать не любил.

— Москва, старичок, не сразу строилась.

— Понятно.

Тон мой ему не понравился.

— Да что тебе понятно?

— Насчёт Москвы. И ещё то, что ты в расторможенном несколько состоянии пребываешь, несмотря на ранний час.

— Кому ранний, а кому и работать пора. Ты дрыхнешь, а я сейчас на режимную съёмку еду. Знаешь, что такое режим?

— Знаю. Когда не пьют с утра.

Он захохотал.

— Чудак! Да я ещё с вечера не просох. Легли-то почти в два. Сейчас только освежусь немного, чтобы на режиме спать не хотелось. А вообще, запомни на будущее — есть два предрассудка, старик: что нельзя пить с утра и любить двух девушек одновременно.

— Это ты недавно узнал?

— Недавно. Мой режиссёр с ними активно борется, а я ему помогаю, как могу.

— Желаю успеха в борьбе. А я ещё посплю, пожалуй, с твоего разрешения.

— Брось! Поехали на режим. Мы за тобой машину пришлём.

— Спасибо. Как-нибудь в другой раз.

— Пошляк ты, старик, и обыватель!

Вот в каком игривом расположении духа находился тогда Дима, хотя с артисткой, конечно же, ничего не вышло. В любви Дима был создан уступать, а не брать. Впрочем, что значит брать? Ведь это только считается, что мы женщин добиваемся, на самом деле всё наоборот, не в шашки игра идёт, а в поддавки. Постепенно Дима это понял, и теперь у него с женщинами нет проблем, живёт в согласии с природой, не своевольничает понапрасну, понравится ему женщина, он пококетничает немного и уступит.

А картину сняли… Дима после этого с полгода пил траву, восстанавливал подорванное здоровье, однако обошлось, оклемался и в очередной повести иронично и самокритично описал пережитые киносъёмки. Картина, как и «ожидали», прошла тихо, Может быть, потому, что преподносили её и рекламировали, как детектив, а она была посерьёзнее, однако «не Феллини». Вот и попал зритель впросак, погонь и перестрелок не увидел, а испытаниями души не проникся, и фильм канул вместе с десятками других ежегодно выходящих на экраны кинолент.

Однако магическое слово «экранизация» сделало своё дело. Дима оставил музей и превратился в писателя-профессионала. Стал бывать в Москве, в литературных кругах, в ЦДЛ, приобрёл замшевую куртку и написал новую повесть — тоже детектив, — которую в печати тоже похвалили, хотя и не так горячо, как первую, где ему удалось больной нерв жизни зацепить, ту самую безоглядную погоню за успехом, которая трагедией обернуться может. Впрочем, не для всех. Некоторые достигают вполне благополучно и над писателями потом посмеиваются, их наивные книжки-предостережения читая. А некоторые и вовсе не читают, только в шкафах «на чёрный день» держат, наряду с прочим дефицитом.

О Димке я начал, кажется, с того, что он «блистал» на новогоднем вечере. Следует оговориться, что слово это использовал я не совсем точно, понимать его нужно ограниченно, ибо на старую нашу компанию превращение Аргентинца в известного многим писателя сногсшибательного впечатления не произвело. В сердце мы по-прежнему хранили верность нашей избраннице. Трагическая судьба Веры ничуть не умалила её в наших глазах. Напротив, мы согласились в том, что теперь, в усложнившуюся по сравнению с временами классиков эпоху, люди приходят в литературу поздно, и Вера глубоко заблуждалась, принимая первые неудачи за поражения, и, проживи она ещё немного, всё сложилось бы иначе.

И как не изменили мы памяти Веры, так и на Диму Аргентинца смотрели глазами прежними, видя в нём прежде всего старого приятеля. Творческие его искания представлялись нам смутно, а кинематографические похождения стали предметом шуток, которые сам он охотно поддерживал.

Вообще с нами Димка чувствовал себя хорошо. Он не был по-настоящему тщеславен, и возвышение, после первых радостей, его уже не радовало. Постепенно Диму стали тяготить во множестве появившиеся новые знакомые, которых он условно делил на две группы: одни нарочито панибратствовали, с ходу переходя на «ты» и целуясь при первой возможности, демонстрировали близость к известному человеку, другие, наоборот, искренне или не совсем искренне проявляли чрезмерную почтительность, одинаково с панибратством ему неприятную. Вот Димка и решил сбежать от «новых людей» к «старым» и встретить праздник со своими.

Меньше всего собирался он «блистать» в новогодней компании, однако, как говорится, положение обязывает, и уйти в полную тень ему и у нас не удалось. Нарвался на аспирантку, новую подругу будущего членкора. Это была девица современного даже для сегодняшнего дня типа, а по своему времени просто человек будущего. Как и немало других занимающихся наукой людей, она была глупа, но скрывала этот врождённый недостаток под ворохом плохо осмысленных знаний и категорических мнений. Лучшие, по её мнению, были писатели зарубежные, потом шли наши умершие классики, на живых же нынешних она набрасывалась подобно носорогу. Стоит ли говорить, что когда в поле зрения её глаз, украшенных очками в модной оправе, оказалась такая добыча, как Дима, она атаковала его немедленно.

— А я читала ваши книги.

— Спасибо, — поблагодарил Дима скучновато, явно недооценивая снисходительность эрудита, ибо девица не только с Агатой Кристи и Сименоном была знакома, но читала и Жапризо, и Рекса Стаута, и многих других мастеров жанра, в котором наш Дима представлялся ей не более чем подмастерьем.

— Представляю, как вам трудно! Ведь детектив — это прежде всего конструкция, а она разработана до последнего винтика.

— Вы думаете?

— Ещё бы! В чём ваша цель? Обмануть читателя. Но даже Диккенс… Вы, конечно, помните «Тайну Эдвина Друда»? — спросила она, уверенная, что Дима «Тайну» не читал, что он и подтвердил немедленно.

— Не помню.

Чистосердечное признание не входило, однако, в правила игры. По правилам, Дима должен был быть самодовольным. Девица несколько растерялась.

— Не помните?

— Вернее, не читал.

— Странно. Неужели вас не интересует классическое наследие?

— Не читал, — повторил Дима.

Она наморщила лобик над стёклами в золотой оправе.

— Понимаю. Вы шутите.

— Ничуть. Я как-то попытался, но очень скучно и конца нет. Я и бросил.

— А «Лунный камень»?

— Нудьга.

— Понятно. С классиками вы не в ладах, — произнесла она ядовито, оправляясь от первой растерянности. — Но современный зарубежный детектив вы, надеюсь, читаете?

— Читаю.

— И кого же предпочитаете?

— Агату Кристи.

— Что вы! Кристи с её головоломками — пройденный этап. Современный детектив — это Жапризо!

— А мне нравится Агата.

— Вот уж не подумала бы! — воскликнула она, очень довольная Димкиной ограниченностью. — Мне кажется, вы тяготеете к психологическому детективу.

— Человек широк, сказал Митя Карамазов.

— Но какое произведение вам нравится больше всего?

— «Дым».

— Что? Тургенев?

— Нет, Фолкнер. Есть у него такой небольшой рассказец. Как судья обманул преступника, сказав, что в табакерке сохранился табачный дым.

Эрудитка тут же взяла реванш.

— Не в табакерке, а в шкатулке. Но это же трюк!

— У Фолкнера трюк — уже не трюк.

— Вы любите Фолкнера? Да, он посильнее Хэма.

— Нехорошо так о покойниках, — сказал Дима с укоризной. — Сначала портреты развесили, а теперь — Хэм.

— Я только констатирую факт. Хемингуэй почувствовал, что исписался, и свёл счёты с жизнью. Требовательный художник не может пережить упадок своего творчества. Даже Пушкин… Не думайте, что его трагедия так проста…

— Всё-то вы знаете, — вздохнул примученный Дима.

Она усмехнулась самодовольно.

— Ну это элементарно. А вообще-то мастерства нам не хватает, мастерства, На правдоискательстве сосредоточились, социальных задачах, а ведь главное-то в искусстве — форма! Если вы художник, вы должны прежде всего испытывать муки слова. Вы испытываете муки слова?

— Бывает.

— А Флобер говорил…

— Я знаю, — перебил Дима, оглядываясь в надежде, что кто-нибудь придёт ему на помощь, выручит. И помощь пришла.

Подошёл и услыхал последние слова Вова Рыбак.

— Думаю, насчёт формы вы перегибаете. Искусство не самоцель, — сказал Вова, изучивший литературу по учебникам, то есть правильно.

В судьбе Вовы за минувшие годы тоже произошли перемены, и немалые. Началось с того, что неожиданно скончался его тесть, высокопоставленный генерал. Однако само по себе это грустное событие коренным образом изменить жизнь Вовы, конечно, не могло. Последствия вызревали исподволь, ещё при жизни тестя.

Вова давно замечал, что полукурортная жизнь не лучшим образом влияет на его супругу. По образованию она была инженером-экономистом и занимала какую-то административную должность в туристском управлении. Должность была не перегрузочная, но постепенно стала отнимать у супруги Вовы всё больше времени. Супруга начала задерживаться на работе, возвращаться поздно, и чаще нетрезвая. Обычно в таких случаях Вова грозился пожаловаться генералу, и угрозы на время действовали. Но вот жаловаться стало некому, и в одной из очередных перепалок захмелевшая супруга решительно высказалась в том смысле, что Вова её в супружеском отношении не устраивает.

Аргумент был серьёзным, и после продолжительных дебатов супруги решили жить каждый своей жизнью, однако под одной крышей, якобы из-за детей, а на самом деле по имущественным соображениям, тяжело было делить всё унаследованное и благоприобретённое.

Мир на основе джентльменского соглашения оказался непрочным и не выдержал испытания временем. Однажды Вова получил по почте письмо, а вернее, отрезок фотоплёнки и записку, вложенные в конверт без обратного адреса. Безымянный автор записки был краток. Он написал только:

«Может быть, вам будет интересно».

Слова эти понимать следовало иронически, ибо рассматривать снимки, сделанные с негатива, было интересно кому угодно, но не Вове. И не потому, конечно, что он не раз видел свою супругу в чём её родила мама…

Сначала Вова хотел эту, в общем-то, уже не жену бить и даже убить, но потом передумал. Выручило здоровое начало, всегда помогавшее ему переживать трудности. Вова понял, что его лёгкая жизнь в белых штанах под шум прибоя закончилась. Расставшись с экс-супругой, которой тоже пришлось сменить приморскую жизнь на континентальную и перебраться к маме-вдове в Москву, Вова демобилизовался и вернулся в родной город, где и работал теперь в горздравотделе.

Понятно, что пережитое не могло не отразиться на его жизненных представлениях. В целом взгляды Вовы в этот период можно было бы назвать консервативно-моралистическими.

— Одно скажу, — говорил он мне, подводя итог своим злоключениям, — погубит нас свобода. Слишком много свободы — вот в чём беда! Это только «Голос Америки» считает, что у нас нет свободы. Дураки! У нас её переизбыток, точно. У них, например, показал капиталист свой доход в миллион, а акций хочет купить на три… Не выйдет, голубчик, докажи, откуда доллары взял, налог уплати! А у нас? Получает мужичок восемьдесят шесть рэ в месяц, а покупает «Волгу» или пусть даже «жигулёнок». И никто не спросит, а где ж ты, мил человек, тысчонки эти раздобыл? Ты что, десять лет не жрал, не пил, за квартиру не платил? Не спросят!..

— А в санаториях что творится? — не мог обойти Вова наболевшее. — Бабы на мужиков в первый же день бросаются. И попробуй не пусти жену в санаторий или там в дом отдыха! Тебя же и обывателем обзовут… У них там вседозволенность называется, а у нас культурный отдых. Насмотрелся я на этот отдых вот так!..

Вова провёл рукой поперёк горла.

— А зачем, ты мне скажи, человеку этот отдых вообще нужен? Раньше люди об отдыхе и не слыхали. Крестьяне, например… От зари до зари. Разве что в престольный праздник напьются. И никто не хныкал: «Ах, я до отпуска не дотяну…» А те, кто много отдыхал, в паразитов превратились, разложились. Их революция и смела. И поделом! Не разъезжайте по водам. Владыкой мира будет труд! Так говорили? А самим неделю проработать нормальную трудно. Пятидневку ввели. Зачем? Что в день шестой делаем? Сам знаешь — пьём. Тоже свобода. Сколько ты знаешь пьяниц, с работы уволенных? То-то! Свобода, брат, свобода…

Естественно, что находясь в подобном умонастроении, Вова крайне настороженно относился ко всему, что, по его мнению, могло ускорить или хотя бы содействовать падению нравов. А литература, как он выучил в своё время, нравы призвана была возвышать, причём содержанием, а не формой. Впрочем, понятия «форма» и «формализм» Вова различал слабо. Но это не помешало ему вступиться за истинное искусство.

— Искусство воспитывать должно, — сказал он аспирантке довольно сурово, однако она была не из пугливых. Вова только масла в огонь подлил.

— Интересно, как вы это понимаете?

— Очень просто. Лиза из романа «Дворянское гнездо» в монастырь пошла, а ничего плохого не допустила. Вот вам и пример для нынешней молодёжи.

Аспирантка с ходу определила слабость противника.

— Интересно, что вы скажете об Анне Карениной?

Вова попал в затруднительное положение. С одной стороны, женщина, изменившая мужу, сочувствия в нём вызвать, естественно, не могла, с другой, он помнил, что в школе образ этот считался положительным.

Измученный Дима вынужден был вновь принять огонь на себя.

— Лев Толстой, между прочим, Анну осуждал.

— Но правда искусства взяла своё.

— Правда в том, что она бросилась под колёса.

— Её затравили!

— Нет. Вину чувствовала.

— Это не оригинально. Каренин страдалец? Новейшая трактовка?

— Так у Толстого написано.

— А дети? — собрался с новыми силами Вова.

— Дети? — изумилась аспирантка. — И вы это серьёзно? Анну разлучают с Серёжей…

— Анну не разлучают с Серёжей. Она сама разлучается с ним, чтобы не расставаться с Вронским, — сказал Дима.

Не знаю, верил ли он в свою трактовку или просто забавлялся поединком с носорогом.

— Поразительно! Остаться и влачить жалкое существование с Карениным? А кто, собственно, сказал, что человек должен всем жертвовать ради детей? Разве человек живёт не один раз?

Говорила онанаступательно, громко, и спор привлёк Игоря.

— Один раз живёт, — подтвердил он, подойдя к ним.

— И тот не для себя? Старо!

— А если жизнь так устроена?

— Так бессмысленно? Не для тех, кто живёт?

Слава богу, нашёлся будущий членкор.

— Вы зачем мою девушку обижаете? — спросил он бодро и радостно, совсем не веря, что девушку могут обидеть.

И она это подтвердила:

— Не беспокойся!

И перебросила одну красивую ногу за другую. А юбки в то время носили уже короткие, и мы поняли, что пока в моде мини, эта девушка неуязвима, что бы она ни говорила.

— Книга тогда хорошая, когда она учит, — сказал Вова без прежнего напора, задерживая взгляд на этих длинных, до предела открытых ногах, обтянутых телесного цвета колготками.

Но она уже переключилась на Игоря:

— Ведь вы хирург? Зачем вы спасаете людей?

— Ну, не так-то я много их спас.

— А всё-таки… Вы берётесь за операции, которые считаете безнадёжными?

— Я ни одну операцию не считаю безнадёжной.

— Верите в себя или в чудо?

— Просто делаю всё, что могу.

— А если не сможете?

Игорь пожал плечами.

— Бывает и такое.

— Любопытно, к какому социологическому типу вы себя относите?

— Понятия не имею.

Я, кажется, не сказал, что учёная аспирантка занималась социологией и очень этим гордилась.

— Люди, работающие в медицине, делятся на три типа — деспотический, казённый и человечный, — сообщила она нравоучительно. — Вы, конечно, принадлежите к третьему.

— Это хорошо?

— Для терапевта — безусловно, а вот для хирурга — я не уверена.

— Ещё бы! Человек с ножом…

— Иронизируете? Напрасно. Сквозь призму социологического исследования самые сложные процессы можно расщепить на общедоступные элементы.

— Жаль, что большинство людей об этом не знает и поступает самовольно.

— В каком смысле?

— Да в любом. Вы его в один тип запишете, а он по невежеству совсем из другой оперы запоёт. А то и вовсе петь не захочет.

— Как это не захочет?

— Очень просто. Некоторые и жить не хотят.

— Ах, вы имеете в виду самоубийство? Но эта проблема давно решена. Особенно в свете работ Хенри и Шорта.

— Просветите, я человек тёмный, — попросил Игорь.

— Вот видите! — обрадовалась аспирантка. — Как долго у нас недооценивали социологию. Хенри и Шорт рассматривают самоубийство как акт агрессии.

До сих пор Игорь разговаривал с этой девушкой шутливо, немного забавляясь её всезнайством, но следующий вопрос он задал вполне серьёзно.

— Агрессии против самого себя?

— Совершенно верно! Хенри и Шорт видят прямую связь между убийством и самоубийством. Только в одном случае агрессия обращена вовне, а в другом — на себя. Это же гениально просто!

— Просто?

— Конечно. Даже такой неподготовленный человек, как вы, сразу усёк суть.

Игорь посмотрел на неё с профессиональной доброжелательностью врача, которому приходится видеть всякое.

— Ну, это как сказать…

— Вы интересовались проблемой самоубийства?

— Специально нет. Просто жил на свете.

— Понимаю. Возрастной снобизм. Кто много жил, тот много видел? Сами вы, конечно, о самоубийстве не помышляли?

— Почему же?

— Это исключено. Вы не агрессивны. Но если и помышляли, ваш пример только подтверждает теорию Хенри и Шорта. Ведь вы живы?

— Пожалуй, — согласился Игорь.

Будущий членкор между тем терпеливо ждал, пока его девушка наговорится. Но и его терпение иссякло.

— Зайчик! Может быть, достаточно мрачных тем? Всё-таки праздник…

— Наука не может быть весёлой или мрачной. Она объективна.

— А вот люди, которые ею занимаются, как раз наоборот — весёлые или мрачные. И, к сожалению, очень редко объективные. Так что побереги силы, зайчик. Промочи лучше горлышко. Очень помогает от дискуссионного пыла.

И он протянул ей бокал с шампанским, как протягивают ребёнку ложку с микстурой.

Девушка проглотила «микстуру» с удовольствием.

— Надеюсь, это облегчит мне процесс адаптации в вашей микрогруппе.

— Не сомневайся, зайчик, — заверил будущий членкор, — ещё несколько глотков, и мы все тебе очень понравимся.

— Вы все очень славные, — великодушно подбодрила нас подруга Коли.

— Спасибо, — поклонился Игорь.

Мы с ним отошли.

— Забавная девица, — сказал я, — а ноги — экстра-класс. Повезло доктору наук. Только знает слишком много.

— Что поделаешь? Это болезнь нынешних женщин. Их распирает от познаний, как раньше переполняли чувства. Мне вот из старинного романса вспомнилось:

Я тебя бесконечно люблю,
За тебя я отдам свою душу,
Целый мир за тебя погублю,
Все обеты и клятвы нарушу…
Как тебе нравится? Наша хоть не собирается нарушать уголовный кодекс.

Я был рад, что Игорь шутит. Ведь жилось ему нелегко, хотя знали об этом немногие. Работал он по-прежнему в районной больнице, куда приехал по назначению, но отнюдь не потому, что другие возможности были для него закрыты. Напротив, Игорь считался одним из лучших хирургов области. Люди добирались издалека, чтобы оперироваться именно у него. Больничное здание было построено недавно и оборудовано на вполне современном уровне. Работой он был доволен и на предложения перебраться в город отвечал, перефразируя известные слова:

— Лучше быть первым в деревне, чем вторым в областном центре.

«В деревне» он жил в новом кирпичном коттедже, стены которого понемногу заплетал молодой виноград. В доме было всё, вплоть до хорошей библиотеки и набора отличных пластинок, — Игорь любил классику и даже оперировал, как Бариард, под создающую настроение музыку. Приобрёл он и машину с ручным управлением и каждый год путешествовал, в последний раз по Закавказью. А главное — он пользовался истинным уважением окружающих его людей, и не только тех, кому он спас жизнь. У себя в районе он был действительно «первым человеком» в лучшем смысле, однако было обстоятельство, которое клало тень на всё достигнутое.

На болевую точку я попал неожиданно.

Мы сидели у Игоря на веранде и пили коньяк, очень хороший коньяк, настоящий, армянский, высокой марки, купленный в Ереване, пили из маленьких рюмок, неторопливо, наслаждаясь, настроение было превосходное, полуэйфорическое, то счастливое состояние, при котором незаметно слабеет тормозная система. И я затронул вопрос деликатный, не подумав, что касаться таких вещей следует всегда с осторожностью.

— Ну, друг, дом у тебя полная чаша.

Игорь скользнул взглядом вокруг себя.

— Почти.

Это «почти» я пропустил мимо ушей, а на него следовало обратить внимание.

— Я тобой восхищаюсь! Из какого пике вышел! Ведь несло носом в землю?

— Несло.

— И близко земля была?

— Близко.

— А ты взмыл! Всем чертям назло. Каким человеком стал! Я, когда искал твой дом, спрашивал у прохожих, так они на меня, как на дурака, смотрели, — как это можно не знать, где Игорь Константинович живёт!

— Да, ко мне хорошо относятся, — согласился он спокойно.

— В общем, Игорёк, давай за тебя выпьем, за то, что ты своей одной ногой на земле крепче стоишь, чем другие на двух.

— Друг Аркадий, не говори красиво.

— Говорю правду. Порода твоя мореходная верх взяла. Так что ты если и не адмирал, то уж капитан настоящий, первого ранга. Так держать, капитан! Плыви и будь!

Я проглотил свой коньяк. Игорь выпил медленно.

— Но есть и критическое замечание. Позволишь?

— Люблю я критиков моих, — сказал Игорь, улыбнувшись.

— Не вижу юнгу на палубе.

Наверно, будь я трезв, то без труда заметил бы, что коснулся больного, но я не заметил и не остановился.

— Где будущий академик медицины?

Игорь был вынужден ответить.

— Детей у нас нет.

Было ясно, что распространяться ему не хочется, но я с пьяной настойчивостью гнул своё.

— Конечно, ты имеешь право пожить для себя. Но время-то, как сказал поэт, мчится полным ходом. Тебе давно за тридцать.

— Не во мне дело.

— Зина не хочет? — удивился я.

— Зина хочет.

Мне и в голову не приходило, что у цветущей с виду Зины могут возникнуть трудности с рождением ребёнка, но оказалось именно так.

— Это нам всю жизнь отравляет, — сказал Игорь, — Ты не представляешь, как нам хочется, чтобы по этому дому бегал малыш… на двух ногах. Но пока… четыре месяца — и выкидыш.

— Прости мою бестактность.

Он наполнил мою рюмку.

— Не ты первый спрашиваешь.

— Ну, а медицина? Неужели ничего нельзя сделать?

— Вожу Зину в институт акушерства на сохранение. Пока без толку. Уже три раза.

Месяца за три до Нового года Игорь снова привёз Зину в институт, и снова напрасно. Может быть, поэтому они и остались встречать праздник с нами. Наверно, дома им было бы хуже…

Поэтому я был рад, что Игорь шутит. Но всё-таки…

— Ты хорошо держишься, старик.

Он пожал плечами.

— А что мне остаётся? Я ведь не агрессивен.

— Ерунда — эта теория. С жизнью кончают слабые или дураки.

— Не скажи. По-разному бывает. Но в общем эти ребята — Хенри с Шортом — какую-то суть ухватили.

— Не понимаю, чем они тебя так заинтересовали.

Игорь посмотрел на меня внимательно, и мне показалось — теперь-то я знаю, что не показалось, а так и было! — сказал не то, что хотел сказать.

— Просто мысли о самоубийстве человеку чаще приходят в голову, чем мы об этом подозреваем.

— Ну, мысли — одно, а поступок — совсем другое. Дистанция огромного размера. Мне и самому однажды жить расхотелось, когда меняя в шестнадцать лет любимая отвергла. Ходил на набережную, в речку заглядывал. Но вода холодной показалась.

— А я порошки собирал, — сказал Игорь серьёзно. — Тогда…

И он слегка хлопнул ладонью по протезу.

— Неужели хотел?

Никогда раньше не говорил Игорь о том, что пережил в те дни.

— А ты как думал! За секунду рухнуло всё, ради чего жил. Отрезало вместе с ногой весь смысл жизни. Я ведь вне моря жизнь и представить не мог. Вот и начал собирать порошки.

— И что?

— Собрал и выбросил. Струсил, наверно, как нам учёная девица объяснила.

— Брось! Ты не трус. Просто победил разум.

Игорь усмехнулся.

— Не уверен. Убивать себя страшно. Я, конечно, утешался этой твоей мыслью, что разумно поступаю, и даже думал одно время, что я сильным оказался, а самоубийцы слабовольные, но сейчас я так не думаю.

— Почему? — спросил я.

Но Игорь не ответил на мой вопрос, отложил разговор. На восемь лет. И я тогда так и не понял, почему заинтересовали его Хенри и Шорт и эта длинноногая всезнайка, имени которой я уже не помню.

— В другой раз как-нибудь… Пошли-ка. Серёжка, кажется, речь держит.

Сергей был верен себе. К утру у него возникала потребность высказаться. А говорил он всегда одно и то же. О том, что время движется, а мы живём. Хотя и не все.

— Друзья! Я хочу сказать о законах быстротекущего времени. Оно течёт неумолимо, и мы уже не те, что были. Нас ещё считают молодыми, но мы не так молоды… Мы повидали и испытали. И недосчитались друзей. С нами уже не будет Веры. Но я верю, Олег вернётся…

— Он не вернётся — сказал Игорь тихо.

А Лида встала и пошла на кухню. Конечно, как хозяйка она должна была заниматься кухонными делами, но могла бы и подождать, наверно.

Сергей прервался и посмотрел ей вслед с обидой.

Тост был скомкан, и Сергей, потеряв мысль, продолжал уже совсем другое.

— Я читал где-то, что дикари не думают о будущем. Они живут сегодняшним днём и потому всегда счастливы. Но я пью за будущее…

— А я за сегодняшний день. Я дикарь, — сказал завтрашний членкор Коля и подмигнул аспирантке. И не только подмигнул, потому что она вдруг дёрнулась нервически и шлёпнула его по руке через скатерть.

— Хороший тост, — одобрила «вдова». Она сидела рядом с Вовой Рыбаком.

Я уже говорил, что они понравились друг другу ещё в прошлую нашу встречу, однако тогда были повязаны, как казалось, прочными узами. Но «быстротекущее время» сделало своё дело, и узы не выдержали проверку на прочность. Вова своих уз, как известно, лишился совсем, а «вдова» к своим стала относиться менее строго. Ходили слухи, что её завидный во всех отношениях супруг использует свои длительные отлучки не так, как хотелось бы нашей приятельнице. Возможно, были это всего лишь сплетни, однако «вдова» относилась к ним очень серьёзно, и её давняя антипатия к мужчинам возродилась с прежней силой. Но, как известно, правила тем и подтверждаются, что допускают исключения, которые смягчают жёсткую требовательность правил. Таким счастливым исключением и стал наш общий друг Вова.

И хотя Вова в силу благоприобретённого опыта, казалось, имел, в свою очередь, все основания не слишком доверчиво относиться к женщинам, мыслил он, видимо, схоже с «вдовой» и тоже искал исключений из правил. А кто ищет, тот находит. Вот они и сидели рядом, хотя и разочарованные, но не утратившие надежд и возникшей давней симпатии.

— Я принимаю этот тост. А вы? — спросила Вову «вдова», которая, несмотря на многолетнее знакомство обращалась к нему на «вы».

— Да, я за будущее, — подтвердил Вова.

И они переглянулись многозначительно.

Пока звенели бокалы, я поднялся и пошёл на кухню, обратив по пути внимание на то, как Иван Михайлович заботливо подкладывает в тарелку вокалистке жареного гуся.

На кухне Лида стояла у окна и курила сигарету.

— Что ты вскочила так стремительно?

— Не видишь? Покурить захотелось.

— А я думал, горит что-то.

— Что тут гореть может? Всё на столе давно. Если хочешь откровенно, раздражает Серёжкино краснобайство.

— Ну уж!.. Новогодний тост…

— Проникнутый оптимизмом?

— А почему бы и нет?

— Потому что оптимизм, как сахарный сироп, довольно противен.

— Неужели?

— В Индии боевых слонов специально кормили сахаром, чтобы они в ярость приходили.

— Откуда такие глубокие познания?

— Из Жюля Верна. Дети читают, а я подхватываю на лету.

— Век живи, век учись. Но я не думал…

— Чего ты не думал?

Я замялся, и она меня поняла.

— Пришёл за друга заступиться? Мужская солидарность?

— Извини. Як хохлы кажуть, звыняйте, колы що не так.

— Будь ласка! И почему вы себе в голову вбили, что Серёжка подарок?

— А на самом деле?

— Был бы подарок, Верка бы не сбежала.

— Она не от него сбежала. Тут дела творческие.

Лида посмотрела на меня между двумя затяжками.

— Если вы себя не понимаете, где вам баб понять, — сказала и выбросила сигарету в окно.

— Зачем же ты за него пошла?

— Из-за детей. Одной отец нужен был, другому мать.

— Слушай, Лидка, — поразился я, — неужели у вас плохо?

— Да нет. Бывает и хуже, конечно. Но редко.

— В чём же дело?

— Недостойна я такого человека. Слишком все его любят. Правда, в основном со стороны глядя. Вот он про будущее говорил. А в самом ближайшем будущем, когда вы разойдётесь, сядет и будет ждать, пока я тарелки помою. Если не домою, ничего не скажет, сам домоет, а потом сообщит ласково: «Ты, наверно, устала, Лидочка, не успела всё помыть, не беспокойся, милая, я за тебя домыл». Так и скажет — «за тебя». Олег так не говорил.

— Молча мыл?

— Он не мыл. Он просто не совал свой нос на кухню, а если уж совал, то…

— Что?

— Мог и побить тарелки.

— Жалеешь о нём?

— Я его любила.

— Что толку… Нет его больше.

— А если появится? Одолеет себя, захочет дочку увидеть?

И как недавно Игорь, она сказала, не сомневаясь:

— Он не вернётся.

Но, в отличие от Игоря, добавила:

— Думаю, нет его в живых.

Из гостиной донеслась музыка.

— Послушай, — сказала Лида, — хороший романс.

Я прислушался. Пела цыганка.

Мне не под силу дни мучительных страданий,
Пускай разлукою ослабят их года,
Чтоб в ярком золоте моих воспоминаний
Сверкали вы всегда…
— Ты, мать, в упадке духа. Вспоминаешь?

— Я в упадке духа не бываю. Это вы, мужики можете себе такую роскошь позволить. А мне некогда. Работа, дети, теперь вот участок садовый взяла.

— Этого ещё не хватало. Нужен он тебе?

— Детям нужен. Живут среди камня, бензином дышат. Пусть хоть по дереву вырастят.

— Нет, ты положительно в упадке. Может, любовника заведёшь? — спросил я в полушутку.

— Думала, — ответила она серьёзно.

— И что же?

— Любовники не те. Раньше любовник любил, потому его и называли любовником, а теперь приходит только, не зря говорят — ходок. Да и приходит-то когда? В рабочее время. Попросит шефа: «Я, Николай Николаевич, плохо себя чувствую, разрешите в поликлинику отлучиться?» Ну и забежит на часок «в поликлинику». А через час уже с приятелями в коридоре курит и на часы поглядывает, сколько до конца рабочего дня осталось, — отработал…

— Ну и сурова ж ты сегодня!

— Как природа. Не всё же вас солнышком баловать… А если по правде, то в самом деле в миноре. Думаю, лучшее уже позади.

Ни пурпурный рубин, ни аметист лиловый,
Ни наглой белизной сверкающий алмаз
Не подошли бы так к лучистости суровой
Холодных ваших глаз.
Странно человек устроен. Сейчас Лида наверняка вспоминала не того Олега, с кем вела бесплодную борьбу за себя, за него, за дочку. Вспоминала другого, полного сил и чувств. И была права, конечно.

После романса в гостиной заспорили. Сергей пытался поставить «Последний троллейбус», а Коля, будущий членкор, хотел Высоцкого, о котором ещё мало знали.

— Да вы послушайте, ребята! Это замечательный парень. Увидите, он всех затрёт. Вот послушайте о горах.

Как и подобало современному учёному, Коля выбрал себе вид спорта, свободное время проводил в горах и на жителей низин смотрел свысока.

Так оставьте ж ненужные споры,
Всё, что мог, я уже доказал.
Лучше гор могут быть только горы,
На которых ещё не бывал.
Но об этом я от Коли не раз слышал и прошёл через гостиную в поисках Игоря. Однако Игоря не нашёл, зато в полутёмной комнате услыхал любопытный разговор.

Беседовали Иван Михайлович с вокалисткой. То есть не беседовали. Игра, если можно так сказать, шла в одни ворота. Он с решительностью, которая, видимо, и Веру покорила, настаивал, а она уступала, хотя и не без колебаний.

— Послушай, ну что тебе здесь терять? — говорил он на «ты» тоном старого приятеля. — Сколько ты получаешь?

Вокалистка назвала незначительную сумму.

— Вот видишь! Копейки! — обрадовался Иван Михайлович. — А у нас коэффициент, да и часов дадут побольше. У нас специалисты на вес золота. Нам культура вот как нужна!

Он сделал энергичный жест.

— Короче, получать будешь втрое. Живёшь ты тут где?

— Я снимаю комнату.

— У хозяйки? Хорошую? А хозяйка как?

— Ну, как вам сказать…

— Значит, с жильём — дело дрянь. Стоит, понятно, дорого. А у нас сразу квартиру… С удобствами.

— Но у вас очень холодно, — защищалась вокалистка, как умела.

— У нас климат здоровый, — возразил он уверенно.

— Я не привыкла к такому… Я южанка, мерзлячка.

— Южан у нас половина. Своих-то не хватает.

Она засмеялась тихо.

— У вас на всё ответ имеется.

— А как же! И главное. Извиняй, если деликатный вопрос задам. Как у тебя с личной жизнью?

Вокалистка смутилась.

— Что вы имеете?.. Я не замужем.

— Вижу. И парня нет. Иначе почему здесь одна? Верно?

— Ну как вам сказать…

— Да о чём говорить! Я сам одинокий. Понимаешь?

— Не совсем.

Но она понимала, конечно, куда он ведёт настойчиво.

— Что тут непонятного! Я говорю ясно. У тебя жизнь неустроенная, у меня тоже. Понимаешь?

— Вы что же, в некотором смысле предложение делаете?

— Точно. Предложение, — подтвердил он.

— Невероятно! — воскликнула вокалистка. — Вы ведь увидели меня всего два часа назад.

— Не два, а чуть больше, но это дело не меняет. Глаз у меня — алмаз. Человека сразу вижу.

— Говорят, чтобы человека понять, пуд соли съесть нужно.

— Съедим, — заверил Иван Михайлович, — на этот счёт не беспокойся. Зимы у нас длинные. За зиму солений много идёт. Напарник мой прошлый год одних грибков тридцать семь баллонов трёхлитровых накрутил. Насчёт солёного у нас порядок.

Тридцать семь баллонов не могли не произвести впечатления. Вокалистка поняла, что вопрос поставлен ребром.

— Если вы так откровенны, позвольте и мне… Ведь вы не можете меня любить.

На минуту Иван Михайлович ослабил натиск.

— Ну, что я тебе скажу? Вопрос трудный, конечно, потому что я жену очень любил. Но, с другой стороны, жизнь-то вперёд идёт, как хозяин наш тут правильно говорил. Вот и он её любил, а теперь живут хорошо с Лидой, детей растят. И моей дочке мать нужна. Мужчине-то с ребёнком трудно одному, особенно с девочкой.

— Спасибо за откровенность. Я понимаю, что вам нужна жена. Но почему именно я? Разве у вас там совсем нет женщин?

— Женщины у нас есть. Да и тут полно. Но не те мне нужны. Ты же знаешь, какая у Леночки мама была! Потому теперь я ей абы кого взять не могу. Мне женщина культурная нужна, образованная, такая, как ты.

— И всё-таки вы меня совсем не знаете. Вы слишком стремительны. Дайте мне подумать.

— Да какой же я стремительный. Я, если хочешь, для того на материк и приехал. Полгода искал. Всё объехал, а женщины подходящей не встретил. До сегодняшнего дня. А сейчас вижу — это ты. Какой же я стремительный. Наоборот, разборчивый.

— Нет, не могу… Давайте так сделаем. Вы поедете, а я напишу вам.

— Так дело не пойдёт, — отверг Иван Михайлович строго. — Если ты со мной не поедешь, я уже знать буду, что не пришёлся, а ежели приедешь потом, то не от сердца, а по расчёту. Это не дело. Решайся сейчас.

Вокалистка находилась в смятении, но это было не то смятение, когда человек стремится бежать, спастись всеми мерами от неожиданно нагрянувшего, и Иван Михайлович понял это. Он вдруг решительно взял её за руку и вытащил в гостиную.

— Что вы!.. Не нужно!

Но было уже поздно. Не выпуская руки, Иван Михайлович объявил:

— Дорогие собравшиеся товарищи! Позвольте сообщить, что вот эта девушка, — к имени он ещё не привык, а может, и забыл в ту минуту, — жизнь свою решила круто изменить и едет со мной к нам на Север, где будет детвору обучать пению и музыке.

Так, вполне тактично, однако безоговорочно известил Иван Михайлович об этой своеобразной помолвке, и все его поняли и после секундного замешательства захлопали одобрительно.

— Вот как надо! — сказала мне Лида. — А не в «поликлинику»…

Что и говорить, вечер закончился удачно.

…и последняя

Вот и пришло время рассказать о встрече последней. То есть последняя она, разумеется, в повести, а в жизни те, кто жив, не исключено, ещё четверть века проживут. Жизнь ведь и длинной бывает. Но снова скажу то, с чего начал: неповторимое пережили мы в годы прошедшие. Оставшиеся не сулят неожиданностей, ведь всё было — и любовь, и смерть, и успехи, и разочарования.

У Лиды, например, последней неожиданностью стало превращение в бабушку. Преподнесено это известие было решительно и одновременно иронически, как умел это делать Олег в лучшие годы. Недаром Марина была на него похожа. Подвела она однажды маму к зеркалу и сказала:

— Мамуля! Посмотри на себя. Ведь ты совсем молодо выглядишь, правда?

— Предположим, — ответила Лида осторожно.

Хотя она и была польщена, однако по тону дочери заподозрила подвох. Но такого не ожидала…

— Никто не скажет, что ты бабушка.

Единственный раз в жизни Лида растерялась:

— А разве я бабушка?

— Ещё нет, но скоро будешь, — заверила Марина.

Человеку свойственно надеяться…

— Ты шутишь.

— Нет, — ответила Марина и провела рукой по животу, хотя живота ещё не было.

В ошеломлении люди часто говорят слова смешные и нелепые.

— У тебя же нет мужа, — сказала Лида.

— Будет. Наверное… Вообще-то мы собираемся зарегистрироваться, но я ещё не решила.

Тут уж нужно было или взрываться, или капитулировать. Лида молчала и выглядела так, что Марина её пожалела.

— Ну что ты, мамуля! Я думала, ты обрадуешься маленькому.

Нет, Лида совсем не обрадовалась, однако, будучи женщиной разумной, склонилась перед неизбежным, пережив глубокое разочарование. И не только в дочери. Иначе на мой вопрос, заданный в новогодний вечер, когда я застал Лиду в одиночестве раскладывающей пасьянс, она бы не ответила:

— Надоело.

В том смысле, что многое в жизни надоело.

Что поделаешь? Жизнь не кино, не по сценарию ставится, и Лида знает это лучше других. Она, конечно, в себя придёт, надолго не раскиснет. Жить-то нужно, хоть и отодвинули её, не спросив, в третий эшелон. Ничего не попишешь, новый человек на пороге. Правда, бабушки теперь помоложе, чем в наши времена, и я даже слышал выражение — «очаровательная бабушка», но ударение в этом словосочетании всё-таки на втором из слов, на «бабушке».

А вот Марина пока больше «очаровательная», чем «мамочка». Бодрая, весёлая. От мудрости или недомыслия, не знаю. Я на понимание молодёжи не претендую. Подозреваю кое-что, но не больше. Подозреваю, например, что очень уж больших тайн и загадок нету, однако кое-какая разница с нами имеет место, факт. В наше время ждать ребёнка, не зарегистрировавшись, неприличным считалось, скрывали, пока возможно было. А Марина секрета никакого не делает, все её друзья в курсе, обсуждают активно.

В тот вечер я застал Марину в прихожей, уже одетую, с пластинкой под мышкой. В свою компанию спешила. Розовощёкая, улыбчивая.

— Привет, — говорю, — молодому поколению.

Бодро говорю, изображая святое неведение, но перегнул. Она засмеялась и в ответ:

— А я уже два поколения.

Положение глупое, а оно хохочет, мою неловкость видя…

— Неужели я вас шокировала? И вас тоже?.. Ужас!

То есть глуп я ужасно, по её мнению. И в самом деле глуп, найтись не могу.

— Ведь вы всё знаете? Ну, знаете, правда?

— Знаю.

— Почему же делаете вид, что не знаете? Ведь вы наш друг! Вам и папа и мама очень доверяют. И я.

Я разозлился.

— Спасибо тебе за доверие. Не помню только, чтобы ты со мной посоветовалась, когда род человеческий продлить решила.

Марина не возражает, соглашается.

— Точно, не советовалась. Да и о человечестве, если честно, не думала.

— Вот и расхлёбывай.

— Какие вы все… мрачные.

— Не мрачные мы. Ответственность чувствуем, а ты нет.

— Ответственность воспитывать нужно.

— А тебя не воспитывали?

— Почему же? Нотаций выслушала немало. Да ладно вам! Что я могу сделать, если теперь всё иначе?

— Ты уверена?

— Ещё бы! Вам-то детей аисты приносили.

Она же и потешалась!

— А ты своего в капусте нашла?

— Ну не надо! — попросила Марина. — Меня и так дома заели. Не будьте хоть вы брюзгой. Лучше вступитесь за меня перед предками, ладно? Всё хорошо будет, я уверена. Поздравляю вас с наступающим!

И пахнув юностью, чмокнула меня в щёку.

— Пусть всё хорошо будет, Мариночка! — пожелал я искренне.

Для неё этот Новый год был, конечно, особый, но приближался он для всех, время вело свой счёт, с нами не согласовывая, только куранты одним звонче били, а другим поглуше.

Процветал по-прежнему Дима. В литературе укоренился — печатался часто, переводили его и в наших республиках и за рубежом — и в смежные искусства проник, пьесу по его книжке поставили, на телевидении сериал обещали. Короче, достиг человек высот, как всем казалось. И как не показаться, если он на новогодний вечер с настоящей иностранкой явился, да ещё с самого своего любимого континента — с чилийкой.

Звали чилийку Алехандра, и внешностью она этому мужественному имени вполне соотвествовала. Крепкая, с широким тазом и крупными коленками женщина. Лицо, однако, несмотря на индейские черты совсем не загадочное и не непроницаемое, а очень милое, женственное и юное, разом скрашивало некоторую избыточность фигуры. В общем, девушка экзотическая и биографии непростой. Родители её крупными латифундистами были, а она в молодёжном революционном движении участвовала. От Пиночета спаслась по случайности, накануне переворота в Москву, в ГИТИС поступать уехала. Мечтала создать революционный театр и национализировать свою латифундию. Но, понятно, хунта временно помешала.

Теперь Алехандра жила в эмиграции то у нас, то в ГДР[3], а перед Новым годом в местном нашем театре «Мистерию-буфф» в современной трактовке ставила. Там они с Димой и познакомились. Была чилийка в общении простая, даром что в латифундии выросла, и мы её сразу за свою приняли и, конечно, расспрашивали, как живётся ей, каковы впечатления о нашей стране и когда Пиночета свергнут.

О стране у Алехандры мнение было положительное, а о Пиночете — резко отрицательное, хотя он в своё время к ним в латифундию в гости приезжал и её, совсем маленькую, по черноволосой головке гладил. Но не подкупил.

— Фашист. Ответит перед народом, — пообещала она нам твёрдо.

Так удачно, в полном порядке выглядел наш писатель, и никто бы не заподозрил, что под модным кожаным пиджаком бельгийского пошива и его гложет свой червь, не откройся он мне позже сам, когда выпил и прорвалось сокровенное, что давно, видимо, жаждало выхода.

— Знаешь, старый, — начал Дима, кладя мне руку на плечо, — я сейчас… Ну, как тебе сказать…

— На подъёме? — подсказал я.

— Да нет… То есть если со стороны смотреть — на подъёме. А если сверху — картина другая. Совсем.

— Не понимаю.

— Вот я и хочу объяснить. Поймёшь. Это, в сущности, просто. Как апельсин. Я тебе в двух словах.

— Давай.

— Хвалят меня. Понимаешь?

— Как не понять…

— Но это ничего не значит. Да, есть определённая популярность, вошёл в «обойму», не забывают в перечислении. Приглашают выступать и академики и плотники. Цветы дарят, сувениры, приятные слова говорят. А мне неловко. И прямо тебе скажу: стыдно бывает.

— От скромности?

— Нет. Зачем лицемерить? Я не скромнее других. Просто я знаю, что похвалы эти — инерция. Свет умерших звёзд. Понимаешь, потухла звёздочка, а мы ещё не знаем, для нас она мерцает пока. Но она-то знает, что потухла!

Димка перевёл руку с плеча на лацкан моего не кожаного пиджака и стал его дёргать, помогая трудно рождающемуся признанию. Впрочем, мысль созрела давно, только словами её выговаривать было трудно.

Я содействовал, как мог.

— Ты что сказать хочешь? Считаешь, что исписался?

— Нет. То есть в определённом смысле — да. В пределах жанра. Тут уж точно. Лучше не напишу. Кислорода не хватает. Да и зашоренность чувствую.

— Значит, детектив всё-таки ограничивает? Но ты же сам говорил…

— Помню. Сто раз в выступлениях повторял, и в предисловиях, и на круглых столах: детектив — литература об острейших жизненных моментах, событиях, об испытаниях человека на прочность, а не о погонях.

— А на самом деле?

— Да так и на самом деле. Факт. Но острейшие, понимаешь, не всегда самые глубокие. Сама жизнь не всегда событийна. Ты разве не замечаешь, что событийности всё меньше становится? Внешней, конечно, с выплескивающимися трагедиями. Ни войны, ни мора, ни глада, слава богу. Любовные страсти — и те приутихли. Попробуй найди леди Макбет в Мценском районе! Да она давно потребкооперацию возглавляет. И интересуется ею ОБХСС, а не уголовный розыск! Но это на поверхности. Просто поток жизни сегодня не водопадами бушует, а в заводь вошёл и нужно понять его затаившуюся суть, где водовороты души и марракотовы бездны под гладью укрылись, а то и под тиной… Короче, не девятый вал писать хочется, а тот вечный покой, в котором покоя нет…

— Бытовая проза?

Димка бросил лацкан и махнул рукой.

— Не люблю ярлыков. Особенно литературных. Сегодня производственный роман подавай, завтра деревенщики в чести, потом быт в моде. Вот и подстригайся по моде. А я парикмахерских не выношу. Ведь обязательно приодеколонят, как редакторы… Всегда два-три запаха в наборе.

Нет, я своё хочу. Помнишь мою повесть первую? Я её недавно из стола вытащил. Конечно, рукопись не вино, оттого что пятнадцать лет выдерживалась, лучше не стала. Зато я за это время кое-чему научился… В общем, хочу переписать её, а если честно — уже переписал и отдал в журнал. И представь себе, взяли!

Он сказал главное, вздохнул облегчённо и признался доверительно.

— Теперь боюсь.

Мне показалось, что я его понял.

— С проторённой дороги сходить страшно? Действительно! Тут у тебя успех, авторитет, а ты в новое качество, почти в новички. Найдётся осёл, лягнёт радостно — был, мол, ведущий приключенец, любимец читающей публики, а подался куда, зачем? Да и тиражи детективные вряд ли получишь.

Понял я, однако, не всё.

— Это верно, но не это страшно. Страшно, если осёл прав окажется, если не получится.

— Да у самого-то тебя от повести какое сейчас впечатление?

— Когда работаешь, всегда нравится. Но это не показатель. Выйдет книжка, вот тогда видно будет. Я, например, свою последнюю в руки взять не могу — вымученно, худосочно, всё было сто раз и у других и у меня самого… А когда писал, терпимо казалось.

— Ну, если страшно, давай выпьем для храбрости, — предложил я, и Дима согласился.

— Да, нужно выпить. За хорошую книжку.

— За успех!

Он снова согласился.

— Такая профессия, старик. Успех в нашем деле — как нитроглицерин. Проглотишь вовремя — жив, сосуды расширились, кровь пошла мозг питать. Ведь на перегрузках живёшь. Цели-то высокие ставишь, к великим приблизиться хочется. А им каково приходилось? Николай Васильевич мечтал, что в его книжке «вся Русь явится». А чем кончилось? В печку по листику. И умер. Ну, я за «всю Русь» не берусь, конечно. Это неисчерпаемо. Одному человеку не по плечу. Хоть бы немного вглубь заглянуть, те невидимые миру слёзы увидеть, прочувствовать… У Гоголя «неведомые». Но это архаизм. Невидимые нам понятнее, проще. Давай-ка ещё по одной за невидимые эти слёзы. Их ведь, брат, только тот увидеть может, у кого совесть есть. А совесть для писателя… Ты уж мне поверь.

Очень он разволновался, стал наливать и опрокинул полную почти рюмку.

Алехандра, наблюдавшая за нами, подошла сзади и положила руку на Димкину, местами уже седую голову.

— Видишь, утешает. Замечательная девушка, умница, всё понимает. И что я буду делать, когда они Пиночета свергнут? Уедет латифундию обобществлять.

— А ты к нам приедешь.

— Был я у вас.

— Нет, ты был в Аргентине. Это совсем другая страна. А Чили прекрасная страна.

Я так люблю кораблик этот тонкий,
все камни, комья,
негаснущую розу побережья,
живущую бок о бок с пеной…
— Скажи по-испански.

— Хорошо.

Алехандра снова прочитала строчки Неруды.

— Мощный язык. Ломоносов говорил, что на гишпанском нужно с богом разговаривать.

— Мы атеисты.

— Знаю, знаю. Опиум для народа. А вы люди принципиальные.

— Революционер должен быть принципиальным.

— Но латифундию-то небось жалко всё-таки?

Дима подмигнул мне, давая понять, что предстоит отработанный розыгрыш.

— Нет, — сказала Алехандра твёрдо, не откликаясь на шутку.

— Понятно. Что там жалеть? Камни да комья.

— Нет! Это прекрасная страна между горами и океаном. Но это несправедливо. Земля должна кормить много людей, а не одна семья. Всё полезное и прекрасное должно принадлежать народу.

— Видал? Говорит, не жалко. А мне, между прочим, один дачник из садового кооператива письмо прислал. Пишет: «Вы — писатель, инженер человеческих душ, и должны за народ вступаться. Помогите! У меня от участка сосед четверть сотки отхватил. Пьёт, змей, с председателем кооператива, тот ему план и выправил несправедливо. Вступитесь, бога ради, товарищ писатель!». Четверть-то сотки! А ей целую латифундию не жалко. Вздор получается… Невидимый миру смех…

— Дима, — прервала Алехандра, — ты много выпил.

— Ерунда! Садись-ка с нами. С другом моим выпьем. Видишь, друг мой? Ты юность в латифундии провела, а он в эвакуации. В Сибири лес пилил в тринадцать лет. Рабочую карточку зарабатывал. А на карточку знаешь сколько хлеба давали?

— Димка, кончай. Пойди лучше отдышись. На балкон или на диван в кабинет, — предложил я.

— Сначала мы выпьем за моего друга. Надеюсь, ты мне позволишь за тебя выпить?

Что было делать!

— Виват, писатель-реалист Дмитрий Александрович!

— Нет, только за тебя. И не думай, что я пьян.

Но он, конечно, был пьян. Пил Димка, в общем-то редко и был на выпивку слабоват.

— Нет, я не пьян. Я хочу сказать, что чувствую. А чувствую, я понял, что ты мне сегодня поверил. Я всё вижу, всё соображаю. Я оправдаю, старик. Это замечательно, что ты поверил… Спасибо тебе. Человеку нужно доброе слово. Спасибо тебе, родной!

Он поставил пустую рюмку и надвинулся на меня с явным намерением целоваться.

— Димка! Поцелуй лучше девушку.

— Какую девушку? Её? — он повернулся к Алехандре. — Девушка, как вас зовут? Простите, вспомнил: Сашенька! Нет, Кармен. Почему вы не носите алую розу в ваших смоляных волосах? Или ленту. «Вьётся алая лента игриво в волосах твоих чёрных, как ночь». Впрочем, экскьюз, не лента, а мантилья. Я прав, Карменсита?

У любви, как у пташки, крылья,
Её капризам нет границ.
Слышу, рядом шуршит твоя мантилья,
Слышу шорох твоих ресниц.
— Дима! — произнесла Алехандра решительно.

— Слушаюсь, камарада! Алехандра — си, Пиночет — нет. Пойдём, Шурочка! Уведи меня от пирующих, праздно болтающих…

Алехандра проводила Димку и вернулась. Присела к столу, пригубила вина из бокала и сказала убеждённо:

— Дима очень хороший человек и писатель.

— Я тоже так думаю.

Но ему не нужно пить. Его… Как это вы говорите? Его развозит.

Я засмеялся.

— Не нужно смех. Вы все пьёте немного лишнее. Это комплекс, я думаю. Потому что вы нерешительны с женщинами.

Вступиться за мужчин я не успел, подошёл Сергей.

— Что это Димка разошёлся?

— Комплекс у него, а по-нашему — развезло. Правильно я перевожу? — спросил я у Алехандры.

Она тоже засмеялась.

— Вам не скучно у нас? — осведомился Сергей вежливо.

— Нет! Что вы! Очень интересно узнавать народ.

— Понятно. Много узнали?

— О да!

— Завидую вам. Мы, наверно, меньше знаем.

— О нас? О Латинской Америке?

— Нет, о самих себе.

Ей это понравилось.

— Как верно! Со стороны видно лучше. Есть поговорка: лицом лицо не видно.

— Лицом к лицу лица не увидать. Вам, значит, виднее?

— Да. Очень хорошо вижу. Я могу сравнивать. Я уже была многих стран.

— И как сравнение? В чью пользу?

— Нигде так хорошо, как между вас.

— Спасибо. Вы добрая девушка.

— Нет, я справедливая. Я говорю правду. Я пойду помогу вашей жене, хорошо?

— Подумать только, в каком простом мире живёт эта девица! — сказал Сергей, глядя вслед Алехандре. — Кроме Пиночета никаких проблем.

— Ну, это, положим, тоже проблема…

— Глобальные проблемы рано или поздно решаются. А вот житейские… Про мои слыхал?

— Слышал.

— Лида ввела в курс?

— И Марина подтвердила.

— Дрянь.

Может быть, впервые увидел я его таким откровенно злым. Обычно он бывал только раздражительным, да и то больше шумливым, чем злым.

— Не круто ли берёшь?

— Правде нужно в глаза смотреть.

— В чём же она, правда, по-твоему?

— Не тех детей вырастили.

— Плохих?

— Иждивенцев. Нового типа, между прочим. Саранча. Да такая саранча, что джинсами не отделаешься. Вот говорят — вещизм. Модное слово. Пишут, долдонят, а главного смысла не видят.

— Какого смысла?

— Простого. Тряпки, барахло, стереодрянь громкоголосая и прочий ясак, которым они нас обложили, — это же всего лишь поверхность айсберга. Надводная часть. А под ней что? Разве для наших милых деток одни штаны с наклейкой — вещь? Если бы! Ты в корень зри! Не штаны для них вещь, а люди! Родители — в первую очередь. Мать — универсальный агрегат для стирки, мойки, кормёжки, уборки, всех услуг. Его ещё не изобрели, домашнего робота, а у них уже есть. Отец — автомат-копилка, постучишь — денежка вывалится. Любовник и тот не возлюбленный, а секс… или как там… лавмашин, чтобы в постели с ним вздрагивать. Или под кустом!

— Сергей!

— Что Сергей? Правда не нравится?

— Я тебя таким не видел.

— Я тоже многого не видел и не ожидал, а вот дожил! И ты меня послушай! И дети для них — вещь! Ничего святого, поверь. Никакого чувства долга, полная безответственность и скудоумие. Модно парик носить — ношу, модно детей рожать — рожу. Рожу и буду эту вещицу маленькую по бульварчику возить в немецкой колясочке, в японском комбинезончике, с папуасской погремушечкой… Да и сама я вещичка ничего, в косметике ароматной, в упаковке импортной. Возьми меня какой-нибудь дядечка в дублёночке, а ещё лучше с «жигулёночком». Поиграйся с мамочкой-вещичкой, а младенца-вещицу бабушка присмотрит, а молочка дедушка-копилка купит!.. Вот тебе и вещизм, вот тебе и инфантилизм-идиотизм. И нечего страусу уподобляться, делать вид, что всё нормально идёт. Саранча летела и села, всё съела и опять улетела. Куда? Куда они летят и где сядут?

— О чём шумим, братцы?

Это Игорь подошёл и, как и я, смотрел на Серёжку в некотором удивлении.

— О молодом поколении, — сказал я.

— Слишком громко шумите.

— Не подсмеивайся. Придёт и твой час! — пригрозил Сергей.

Но Игорь другого часа опасался. Сергеевы заботы ему не такими уж драматичными представлялись. Шесть лет назад Зина после очередной пытки сохранением родила дочку. Родила тяжёлыми родами неблагополучного ребёнка, девочку, чья судьба должна была решиться в ближайшие месяцы сложной операцией, всю меру опасности и ненадёжности которой Игорь профессионально понимал.

Девочка была худенькой, большеглазой и умненькой. Когда я наезжал к ним в последний раз, она сидела с книжкой на диване.

— Как живёшь? — спросил я вполне серьёзно.

— Хорошо, — ответила она, как обычно отвечают дети.

— Жизнь у неё сложная, — сказал Игорь. — Стихи даже сочинила.

— Стихи?

— Да, — кивнула девочка.

— Прочитай, пожалуйста!

Она отложила книжку:

— Я хочу помечтать,
Я давно не мечтала,
Только надо вставать,
И опять — всё сначала…
— Врачи, лекарства, процедуры, — пояснил Игорь.

У меня сердце сжалось.

— А о чём ты мечтаешь?

— Я мечтаю, что я бегаю и прыгаю…

Поможет ли ей операция? Да, Игорю было не до проблем сексуального вещизма. Однако каждый своей бедой мучится, а своя беда — самая важная в мире. Игорь это понимал и потому спорить с Сергеем не стал. Сказал миролюбиво:

— Юпитер, ты слишком сердишься.

— Значит, я не прав?

— Вот этого я не говорил. Я ведьне слышал всей твоей речи.

— Это не речь, это крик души. Куда идём?

— Дети или мы?

— Я всегда знал, куда иду.

Да, Сергей знал. Всё, что он делал в жизни, было правильно. И не вина, а беда его была в том, что жизнь и ему и тем, кого он любил, не приносила счастья. Он видел это, мучился, но понять, почему так происходит, не мог. Когда это непонимание переполняло его, Сергей вспыхивал, как сегодня, обрушивая сначала негодование на тех, кто правила нарушал, а потом… Сергей был добрым человеком, и гнева его, самого злого, даже такого, какой выплеснулся, по-моему, впервые в этот последний новогодний вечер, хватало ненадолго, И он уже достиг высшей точки.

— Только за мной никто не идёт. Но я знаю, я шкурой чувствую, что им будет хуже. Поэтому я кричу. Потому что мне больно за них, а не потому, что им наплевать на меня.

— Кому наплевать?

— Зачем ты это спрашиваешь, Игорь. Ты же прекрасно знаешь. И этой дрянной девчонке, и моему Андрею… Да и Лиде, если на то пошло. Ты доволен моим исчерпывающим ответом?

— Я не хотел тебя обидеть.

Была у Игоря такая счастливая особенность — обычными словами, самим тоном гасить напряжённость.

Впрочем, маятник и сам уже качнулся в другую сторону.

— Я старался быть справедливым. Я сказал сейчас — «моему Андрею» И я не оговорился. Я любил и люблю его больше. Но я удочерил эту девочку и хотел быть справедливым, хотел относиться одинаково к обоим. Больше того, к нему я относился строже, а ей больше прощал. Неискренне. И они чувствовали эту фальшь, Наверняка чувствовали. И Лида видела…

— Сергей, не перегибай. Тебе не в чем упрекать себя.

— Мне-то? — он развёл руками. — Вы мои единственные друзья. Нужно же кому-то говорить правду.

— Ты уже призывал смотреть правде в глаза, — заметил я.

— Так посмотрите же до конца. Пошли в кабинет.

— Может быть, ты скажешь такое, о чём будешь жалеть, — предостерёг Игорь.

— О чём мне жалеть? Пошли.

В кабинет, где по-прежнему стояли тёмные дедовские шкафы, подёрнутые пыльной сединой, на диване, запрокинув голову на потёртый валик, спал Димка.

— Полюбуйтесь на художника слова! — ткнул в него пальцем Сергей. — В олимпийском отдохновении.

Потревоженный Дима что-то пробурчал во сне.

— Пусть спит! — сказал Игорь.

— Да чёрт с ним. Раскольникова, наверно, с топором под мышкой видит или майора Пронина. Что ему мелочи жизни?

Я мог бы возразить, но промолчал.

— Мелочи жизни, — продолжал Сергей, — кто бы мог подумать, что они существуют? Разве в юности есть мелочи? Есть, конечно, но их не замечаешь. Они розовым туманом окутаны до поры до времени. Мечтой, в которой не сомневаешься. Думаешь, что всё будет. Вера будет поэтом, а я — учёным. Но вот гроза, шквал, туман рассеялся. Веры нет. Какой я учёный, вы знаете прекрасно. Я тоже. Мой дед был учёным, и мне есть с кем сравнивать. Но талант, понятно, от бога. Его не наживёшь. Я про человеческий уровень. Это уже твоё. Но его-то подтачивают обступившие мелочи. Короеды, безобидные с виду жучки. Маленькие ошибки, ложь якобы во спасение, самообман, мелкие, вроде бы не принципиальные сделки с совестью… И уровень всё ниже. И, наконец, его уже не видят, не замечают. И на тебя плюют. И поделом.

— Кажется, ты уже осудил всех, кого мог, — сказал я. — Кончай это самоедство.

— Самоедство? Нет. Расплата.

— За что?

За слабость. За то, что не понял, что слаб, а брался… Я не смог спасти Веру. Простой человек, который никогда не видел столько книг, — Сергей взмахнул руками, показывая на шкафы, — стал её последним утешением. Он, а не я. А я? Снова взялся за непосильное. Растить детей. Конечно, я старался, хотел как лучше. А результат? Оказался таким же никчемным отцом, как и мужем. А теперь я ругаю их…

— Как с Андреем, кстати? — прервал Игорь. — Учится?

— Вы не знаете? Провалился.

— Ты не говорил.

— Стыдно было…

С Андреем складывалось по-своему сложно. Парень мечтал о живописи. Конечно же, о своей, отвергающей «официальную пошлость». Ничем другим заниматься не хотел, стоило огромного труда дотянуть его до школьного аттестата. Осенью он уехал в Ленинград поступать в Суриковское училище и вот, оказалось, не поступил.

— Почему он не вернулся?

— Наверно, потому, что я проел ему печёнку, пытаясь сделать человеком.

— Чем же он занимается?

— О! Андрей прекрасно устроен. Так пишет, во всяком случае. Он дворник. Живёт в какой-то конуре и погружён в творчество. Вы представляете, как он живёт? И что я чувствую, когда думаю о нём?

— Ты и перед ним виноват?

— Вера оставила его мне.

— Вместе со своей наследственностью, — заметил Игорь.

— Что такое наследственность? Даже машина, которая с конвейера сходит, в разных руках по-разному ведёт себя. А эти руки, — Сергей вытянул длинные пальцы, — не справились. И плечи, и голова. Я чужой в семье. Вера виновата только в том, что она не захотела обмана, не захотела жить с человеком, которого не любила. А я живу.

И, предваряя наши ненужные слова, предостерегающе протянул руки:

— Да, живу с женой, которую не люблю, которая не любит меня, и, как последний дурак, годами прикрываю эту ложь высокими соображениями — во имя детей! Но жизнь не обманешь. Она мстит за обман.

— Прекрати!

В дверях стояла Лида с трефовым тузом в руке.

Мы не заметили, как она вошла, но слышала, наверное, многое.

— Прекрати балаган! Сколько можно одно и то же — «ты меня не любишь, я тебя не люблю?.. Ты же мужчиной считаешься. Постыдись!

— Мне здесь некого стыдиться. Это мои друзья.

— Они тебя плохо знают.

— Я ничего не скрываю.

— Вот как? И это?

Лида стукнула тузом по стеклу одного из шкафов.

Сергей оторопел.

— Ты знаешь? — спросил испуганно.

— Невелика тайна. Спрятал выдуманную жизнь.

Она протянула руку к дверце.

— Не смей! — закричал Сергей. — Это не выдуманная жизнь. Это настоящая жизнь. Воздух мой, кислород. Я бы задохнулся без него.

— Ну подыши. Не буду мешать.

Лида сказала это презрительно, повернулась и вышла, швырнув на диван своего туза.

Туз попал на лицо спящему Диме, тот дёрнул головой, будто сгонял муху, и приоткрыл глаза.

— Я, кажется, отлучился?

— Всё в порядке, — успокоил Игорь. — Восстанавливай силы.

— Уже восстановил. Мне стоит заснуть на пять минут, и я в порядке. Главное заснуть, а сколько спишь, неважно. Отключаюсь намертво. Зато сейчас как огурчик. Бал продолжается?

— В разгаре.

— А моя сеньорита?

— Блистает красотой, — заверил Игорь.

— А вы почему в кулуарах? По-английски? Портвейн в мужской компании? Кстати, прекрасный анекдот. Два алкаша в тёмном подъезде. Один спрашивает другого: «А что мы пили?» — «Нормально, за руб-две». — «Подумать только! А как пошёл хорошо. Я думал, за руб-семь!»

Все засмеялись кроме Сергея.

— Зачем ты это рассказал? Ведь ты писатель, а рассказываешь пошлости! Чехов ненавидел пошлость.

— Что это он, ребята? — спросил Дима удивлённо. — На людей бросается.

— Суров он сегодня, — сказал Игорь.

— Но несправедлив.

Дима одёрнул свой кожаный пиджак и провёл расчёской по волосам.

— Пойду лучше к девушке.

— Чао!

Сергей закрыл за ним дверь.

— Здесь, в шкафу письма. Письма женщины, которая меня любит. Я для этого и привёл вас сюда.

Он подставил стул, взобрался на него и начал снимать книги с верхней полки.

— Держите. Держите.

Мы взяли по паре томов.

За книгами у стенки шкафа рядами стояли конверты, много конвертов. Сергей сгрёб их в пачку и спрыгнул на ковёр, прижимая письма к груди.

— Вот! Возьмите любое. Читайте!

— А нужно ли? — спросил Игорь.

— Нужно. Чтобы вы поняли, что между людьми могут быть и человеческие отношения. Не постельные, не корыстные, не взаимопоедание, а человеческие!

— Стоит ли? — повторил Игорь. — Может быть, лучше не читать? Ведь это тебе писали, а не нам. Сергей стоял молча, протягивая нам письма.

Игорь взял пачку и положил на стол.

— Мы пойдём, а ты успокойся.

— Нет! Вы должны прочитать. Хотя бы одно письмо. Любое. Я сам прочитаю.

Он взял верхний конверт.

Письмо было на листке из обычной ученической тетрадки, с дырочками от скрепок на сгибе. Сергей покрутил листок в руках, поднёс к глазам и опустил:

— Сам не могу.

— И не нужно, — сказал Игорь. — Мы пойдём.

— Я не могу оставаться один.

— Хорошо, я с тобой посижу, — предложил я.

Игорь вышел.

Сергей сник, присел к столу и начал механически перебирать конверты.

— Опять не так… опять. Всю жизнь не так. А хочется как лучше. До старости не научился. Но хоть ей я жизнь не испортил. Помнишь, она встречала с нами Новый год? Давно. Лет пятнадцать. Она совсем молоденькая была. Студентка первого курса. Случайно к нам попала…

Я вспомнил, как Серёжка беспомощно прижимал её руки к своему галстуку, а она сказала: «Вы очень хороший человек…»

И как Лида вошла и вынула её руки из рук Сергея.

А оказалось, не вынула.

— Она учительницей стала. В Сибири. У нас с ней ничего не было, кроме писем. Только письма, одни письма. Но это моя настоящая жизнь. Прочитай всё-таки.

Я взял письмо.

«Дорогой Сергей Николаевич!

Как плохо жить на свете без Ваших писем. Каждое из них я жду в отчаянье, что не получу его, каждое для меня больше, чем праздник, бесценный и удивительный дар судьбы. У меня нет слов, чтобы выразить Вам горячую благодарность за то, что Вы есть, за то, что Вы чудесный и удивительный человек. Вы для меня звезда, Вы для меня море, чуткое и нежное, огромное и величественное».

Я прервался и посмотрел на Сергея.

Он мотнул головой.

— Читай, читай.

«Но разве можно взять себе море? И разве можно не тосковать по морю, не стремиться к нему? Хотя море бывает не только ласковым и сияющим, оно бывает и грозным и злым… Но от этого оно ещё краше и дороже. Разве мы спрашиваем, можно ли прощать море? Море не бывает без бурь. Всё, что оно несёт нам, прекрасно.

Я очень хорошо понимаю Вас. Именно поэтому мне не надо объяснять, почему „нам нельзя встретиться на юге“. Я поражаюсь доброте и чуткости Вашего сердца. Милый, хороший человек! Мне так понятно, „как трудно под одной крышей, когда порвались нити духовного общения“. Но во сто крат труднее обкрадывать, строить своё счастье на беде другого, пусть даже ставшего чужим человека».

Читая эти чётко, убеждённо написанные строчки, я невольно вспомнил Ивана Михайловича. И он, и эта женщина совсем иначе видели людей, которых я знал всю жизнь. Кто же из нас заблуждался? Они, смотревшие издалека, или мы, глядевшие в упор, лицом к лицу? Кто прав? А может быть, никто, потому что многолик человек. Не как двуликий Янус, а как часть самой природы, где одному подавай солнышко, а другой считает, что нет лучше плохой погоды…

Одно было несомненно: она его любила так, как ни Вера, ни Лида не любили.

И я сказал:

— Это настоящая любовь.

Сергей усмехнулся грустно.

— Ты не мог представить, что найдётся человек, который может полюбить меня по-настоящему?

— Брось, Серёжка. Я о другом. Неужели вы так никогда и не встретились?

— Никогда.

Я опустил глаза на листок.

«В голове у меня рой безумных мыслей. Кажется, я готова перечеркнуть всё написанное и закричать: хочу видеть Вас, а там всё равно, что будет!»

— Никогда? Но почему?

— Неужели ты не понимаешь? Читай дальше.

«Но как бы я безумно ни мечтала о встрече с Вами, мои муки светлы, чувство огромной благодарности, постоянной радости, что Вы живёте на этой земле, что я всегда, ежеминутно могу думать о Вас, скрадывает все мои горести, смягчает горечь минут, когда я ясно вижу всю тщетность своих мечтаний.

Живите спокойно и знайте, что я никогда не нарушу Вашу исполненную благородного долга жизнь, но я всегда, всегда буду с Вами, где бы я ни находилась и где бы ни были Вы. В мою жизнь Вы вошли навсегда, до последнего её часа».

— Ну, понял? — спросил Сергей.

— Нет.

— Да что тут понимать! Ведь я море… Но не то, что писал Айвазовский. Я современное море, в которое сливают мазут, выбрасывают корабельный хлам, испражняются курортники. Вот какое я море. Море, к которому лучше не приближаться. Я спас её от разочарования.

— По-моему, просто струсил.

— Я спас её, — повторил Сергей упрямо. — Её мучения остались светлыми. Лучше чистые воспоминания, чем грязное море.

— Воспоминания?

— Конечно. Всё давно завершилось. Это было счастье, настоящее счастье, подарок судьбы, а счастье вечным не бывает. Всегда счастливы только идиоты.

— Как же это кончилось?

Он опустил голову.

— Понимаешь, я стал бояться. Не трусить, а бояться. Она видела меня человеком гораздо лучшим, чем я есть. Я не мог пользоваться тем, чего не заслужил. В конце концов, это тоже становится обманом.

— И что же?

— Я писал ей о себе.

— Самоуничижительные излияния?

— Правду писал.

— И она поверила?

— Нет. Женщины склонны видеть мир по-своему.

— Ну, и что дальше?

— Тогда я развеял иллюзии. Стал вести себя как все. Реже писать. И иначе.

— То есть сделал вид, что разлюбил?

— Если хочешь. А что оставалось делать?

— И… убедил?

— Посмотри сам. Вот её последнее письмо.

И хотя письма перемешались, Сергей настолько хорошо знал их, что без труда нашёл нужный конверт.

Это письмо было не на тетрадном листке, а на большом белом и плотном, и написано без помарок. Видно, ему предшествовал черновик…

«Я имела неосторожность за несколько часов нашего короткого знакомства увидеть в Вас то, чего не видела ни в ком и никогда, может быть, то, что далеко не все способны увидеть в Вас.

Один раз в жизни мне повезло… Простите, не то слово. Один раз в жизни солнце пробилось сквозь тучи и заглянуло мне в сердце, и там я увидела Вас, как никому, наверно, не дано видеть. Я буду вечно благодарна судьбе за это чудное мгновенье, продлившееся годы. Но солнце не может светить одному человеку, и оно уходит, оно уже далеко, и на душу спускается прохлада, вечный холод. Это естественно и всё-таки ужасно! Я не хочу заката, не хочу тьмы! Неужели птицы и звёзды, и ветер, и листья на деревьях не сказали Вам, как немного мне нужно, чтобы продлился день? Всего лишь немногие строчки в ответ на самое искреннее, пусть даже ненужное Вам чувство?

Поверьте, мне хватило бы и этого, но сейчас, когда я пишу Вам последнее письмо, я не могу быть неискренней. Я всегда свято уважала Ваше чувство долга перед детьми, перед женщиной, с которой Вы связали свою судьбу. И всё-таки…

Не бывает ли так, что долг служит нам укрытием от жизненных бурь? Ведь жизнь есть жизнь, она многого требует, но так мало даёт. К тому же она безумно коротка. Правы ли мы в нашем самом благородном аскетизме? Не совершаем ли преступлений против самих себя? Долг есть долг, но всегда ли человек долга — герой? А не премудрый пескарь?

Прости, я, кажется, обезумела… Повторяю, это моё последнее письмо. И всё-таки… с 28-го у меня отпуск, муж уезжает в санаторий 26-го. Месяц я буду одна. Буду ждать… Не знаю, чего…»

— Ты, конечно, не поехал?

— Нет.

— И не писал больше?

— Нет.

Я вздохнул.

— Премудрый пескарь? — спросил Сергей с вызовом.

Что я мог сказать? Но он принял моё молчание за осуждение.

— Всю жизнь я бреду по джунглям, по этим непроходимым чащам человеческих отношений! Или по пустыне, где возникают и манят миражи. Мне надоело обманываться, но мираж всё-таки лучше, чем трясина, непроходимые заросли, лианы, которые опутывают тебя и душат. Ты видел сейчас Лиду? Видел, как она стучала по шкафу? Видел её взгляд? Разве в нём было снисхождение? Женщины беспощадны! И Вера была такой, и Лида, и эта девчонка Марина. Но я не хочу, не могу так думать обо всех. Я должен иметь надежду, мираж, верить, что где-то существует другая женщина. Пусть в Новосибирске! Пусть где угодно, но существует. Пусть только в моём воображении. Пусть только в моём воображении — женщина, не приносящая зла.

— А ты? Ты разве не причинял ей зла?

— Именно для того, чтобы не сделать этого, я и не поехал.

К счастью, дверь отворилась и улыбающаяся Алехандра прервала бессмысленный спор.

— Конечно, вы обсуждаете вечные вопросы. А мы ждём вас за стол.

А Лида, успевшая взять себя в руки, спросила спокойно, будто ничего не было:

— Отвели душу, мальчики?

В этом слове «мальчики» звучала не ирония, а та самая снисходительность, готовность к примирению, которой только что жаждал Сергей. И глядя на лысеющего друга, я подумал с болью, что есть в нём, без пяти минут деде, нечто подлинно мальчишеское, и не в нём одном, и, может быть, зря мы так много и однообразно толкуем об инфантилизме молодёжи, — не оглянуться ли на себя? Ведь оглянувшись, сплошь и рядом не молодость души видишь, а недозрелость, чахлое деревце, что переживает зиму за зимой, а не растёт, и всё молодым кажется, хотя дни его уже сочтены.

И в том, как Сергей, откликнувшись на призыв, стал быстро собирать конверты, чтобы снова водрузить их в свой мнимый, всем известный тайник, было что-то мальчишеское, и детская игра, и детская отходчивость. Он в самом деле отвёл душу, мимолётно прикоснувшись к взрослости, и вновь почувствовал себя прежним, за полвека выросшим всего лет на двенадцать-тринадцать редковолосым подростком.

Да, пожалуй, правильно поступил он, когда не поехал в Новосибирск.

Через несколько минут Сергей занял привычное место за столом и, приподняв бокал, начал говорить то, что говорил за новогодним столом всегда, с небольшими вариациями.

— Друзья! Память подсказала мне, что сегодня у нас в некотором смысле юбилей. Я вспомнил давнюю встречу здесь, в этой комнате, за этим столом много лет назад. Если не ошибаюсь, промчалось четверть века. Тогда мы были устремлены в будущее, теперь некоторые готовятся стать бабушками и дедушками. Отчасти это, конечно, грустно, однако в этом и великая сила жизни, её неумолимое, но прекрасное течение…

Про неумолимое течение он повторял, видимо, не случайно.

Оно беспокоило его и успокаивало одновременно.

— Поплывём же смело дальше. Встретим Новый год в надеждах нового этапа жизни. Ваше здоровье, дорогие дедушки и бабушки!

Не самым вдохновляющим был этот тост, но куда денешься? Поток-то несёт в самом деле.

Впрочем, далеко не на всех наводил он уныние. Не унывал, например, Коля, наш членкор. Теперь уже истинный, а не будущий, и к тому же перспективный. А так как перспектива обязывала, членкор Коля старался ей соответствовать и, приблизившись к первому, полувековому юбилею, возрастом не только не тяготился, но даже, можно сказать, несколько перефразируя классика, считал его цветущим, тем возрастом, «с которого по-настоящему начинается истинная жизнь».

Как подлинный учёный Коля не ждал, разумеется, милостей от природы и не полагался на убаюкивающий поток. Он решительно взял дело продления собственной жизни в собственные руки и навсегда покончил с курением и алкоголем, управлял своим организмом в духе новейших веяний, теорий и достижений. Участвовали тут все современные панацеи — и бег трусцой, и хатха-йога, и научно обоснованные благотворные диеты, якобы способствующие общей пользе. Втянулся в эти процедуры Коля с доверчивостью и энтузиазмом неофита и с искренним ужасом вспоминал теперь легендарное ведро с кипящими в смальце котлетами.

— Как мы, однако, неразумно обращались со своим здоровьем! — сокрушался он, подсчитывая задним числом отнятые излишествами невосполнимые дни жизни.

Игорь только усмехался, слушая эти и подобные сентенции, особенно когда Коля всерьёз доказывал, что мы переоцениваем молодость и что именно в средние годы, как он именовал свой возраст, и начинается та «истинная жизнь», над которой совершенно напрасно иронизировал Фёдор Михайлович Достоевский.

— Юность — слепая эйфория. Юношеская радость — бессознательное следствие механического брожения зарождающейся сексуальности, всего лишь.

Из дальнейшего следовало, что сам он ныне постигает высшие, разумные радости, результат целенаправленных жизненных усилий, и может позволить себе с гордостью окинуть пройденный путь и полюбоваться близкой уже сияющей вершиной. Решающий бросок к вершине Коля готовился совершить в лучшей спортивной форме и, с удовольствием похлопывая себя по измученному научным голоданием животу, цитировал Фамусова:

«…не хвастаю сложеньем,
Однако бодр и свеж, и дожил до седин,
Свободен, вдов, себе я господин».
Это было верно. Коля, конечно, имел основания гордиться — и звания достиг высокого, и авторитета, а про квартиру, дачу и машину и не говорю. И свободой пользовался. Большой путь прошёл, большой, ничего не скажешь. И женщин своих довёл до высшего качества. Последняя, та, что он на новогодний вечер привёл, была прямо-таки образцово хороша, знала это и непрерывно сияла победительной и ослепительной улыбкой. Правда, рассматривать её долго было утомительно, хотелось хоть малейших отклонений от образца заметить, а их не было.

— Слушай, Колька, — подтрунивал Игорь. — где ты эту бабу взял, из лаборатории?

— Какой лаборатории? — не понял членкор.

— Да она синтетическая, по-моему. Вся по стандарту мер и весов изготовлена. Старым способом такую не сделаешь.

— Не волнуйся, девушка натуральная, — заверил Коля.

— А ты её внимательно рассматривал? Фабричной марки нигде не обнаружил?

— Зачем ей марка! И так видно, что девушка фирмовая, — самодовольно отшучивался членкор. — В старину технология надёжно разрабатывалась.

— Всё-таки присматривайся! Вдруг не на Знак качества, а, как Атос, на лилию нарвёшься.

Игорь относился к членкору слегка иронически. И не потому, конечно, что его раздражала, как некоторых, неуязвимая Колина карьера, вечный попутный ветер, а самого Игоря ветры не баловали. Способности друга никто из нас под сомнение не ставил. Однако очень уж заметно стало, как Коля быстро возвышается в собственных глазах, проникаясь самоуважением и чувством непогрешимости в своих поступках. И с этой точки зрения шутливое предостережение Игоря было бесполезным. Ослепительная улыбка синтетической девушки Колю явно не утомляла, он уже проглотил крючок, и она умело выбирала леску.

— Побей меня бог, — сказал мне Игорь, глядя на них со стороны, — он на ней женится.

— А как же свобода?

— Свобода — всего лишь осознанная необходимость.

— Необходимость обзавестись такой куклой?

Игорь засмеялся.

— Ты разве членкор? Откуда тебе знать, что необходимо человеку в твоём положении? И вообще… Она наверняка хорошо смотрится в машине за рулём или в ванной на фоне чёрного кафеля, да и в других местах в доме.

Я вспомнил далёкое «У меня для этой самой штуки…»

— Всё возвращается на круги своя. На новом витке спирали.

— Смотря сколько витков жизнь отпустила.

Будто перекликаясь с нами, Сергей завёл в гостиной любимого Окуджаву:

Кавалергарда век недолог,
И потому так сладок он.
Труба трубит, откинут полог,
И где-то слышен сабель звон.
— Я часто вспоминаю Олега, — сказал я. — Неужели он навсегда сгинул?

Игорь наклонил голову:

— Навсегда.

— Ты и раньше был уверен, что он не вернётся. Почему?

Игорь снял очки, которые стал недавно носить, и протёр стёкла носовым платком.

— Олег умер. Я знаю. Но не хотел никому говорить.

— Что ты знаешь?

— Хорошо. Тебе расскажу.

— А Лиде? Детям? — поразился я.

— Им — нет.

— Но ты же обязан сказать им, если знаешь.

— Когда я расскажу, ты поймёшь, что говорить не стоит. Так лучше. Для них.

Мы хотели уединиться, чтобы поговорить, но помешал Вова. Собственно, он просто разглагольствовал за столом о несолидности отдельных людей, однако Игоря слова его задели и остановили.

Вова, бывший рыбак, порядком располневший и представительный, занимал солидное положение в облздраве. Правда, поговаривали о нём разное, в основном нелестное, а попросту, что бесплатную нашу медицину люди, окружающие Вову, превратили в платную, и даже такую, что не каждому по карману. Но Вова держался твёрдо, отвергая обывательские сплетни и подробно разъясняя, откуда берётся беспардонная клевета. Именно на эту задевавшую его тему он сейчас и распространялся и неожиданно и Игоря задел.

— Уровень сознательности отдельных людей ещё низкий. Заболел человек, а доброхоты ему шепчут: неси давай, иначе лечить не будут. По невежеству шепчут, а тот слушается и несёт. Сам. Никто у него ничего не вымогает.

— Однако берут? — спросил Игорь.

Вопрос Вове не понравился, но он виду не подал, вздохнул только:

— Не все святые, к сожалению. Да и как докажешь какому-нибудь Фоме неверующему, что врач и так свой долг выполнит, без его «благодарностей»? Мы недавно с одним завотделением разбирались, а он нам: это психотерапия, говорит, больной себя чувствует увереннее.

Вова засмеялся и заключил серьёзно, сворачивая тему.

— Ну, мы этому «психотерапевту» всыпали, конечно, по первое число… От заведования отстранили.

Но свернуть тему не удалось.

— Я знаю, о ком ты говоришь, — сказал Игорь, — он теперь не хуже должность занимает.

Удар пришёлся не в бровь, а в глаз. Вова покраснел, как рак:

— Что ты этим сказать хочешь?

— С координацией движений у вас неважно, видно. Правая рука не знает, что левая делает.

Вова вскипел:

— Я, конечно, не хирург. Нам по живому резать противопоказано. Мы с людьми разбираемся. Если мы ампутировать начнём, кто работать будет? Думаешь, к тебе придраться нельзя? Тебе не несут?

— Случается.

— Ага! — обрадовался Вова. — И ты их, конечно, в шею? Или не всегда?

Он был готов завестись ещё больше, но новая супруга, прозванная когда-то Олегом «вдовой» и сохранившая этот титул, несмотря на то, что все три её мужа благополучно здравствовали, вмешалась, чтобы утишить страсти:

— Владимир! Зачем заострять? Игорь — прекрасный специалист, он спасает людей, а если что и взял, так дал много больше.

За последние годы «вдова» совершила счастливую метаморфозу, а именно — успокоилась в жизни. Нашла Вову и успокоилась. И он её тоже нашёл. Говорят, только раньше существовали супружеские пары, подобные сиамским близнецам, и не в том грубом смысле, что «муж и жена — одна сатана», а в смысле полной душевной гармонии. Сейчас, конечно, время другое. Супружескую жизнь гораздо больше борьба самолюбий характеризует, чем единство душ. Однако наши друзья — «вдова» и Вова — эту мрачную тенденцию счастливо преодолели. Много пострадали они на жизненных дорогах, ища друг друга, но зато уж нашли и объединились напрочь, думаю, до конца дней, потому что зимнюю дачу строят, а это признак надёжный. Так что взаимопонимание у них полнейшее. Вот и сейчас: стоило супруге сделать замечание, как Вова её немедленно понял и тон сменил, хотя соль на рану и попала. Но он сказал примирительно:

— Я не обидеть тебя хочу, я упрощать не хочу. Легче всего человеку ярлык наклеить — «взяточник», «мздоимец», но нужно же и объективные обстоятельства учитывать.

— Не учитывать их, а бороться с ними! — возразил Игорь. — Ты вот спрашиваешь — в шею или не всегда? Успокойся, милый, не всегда. И ты прав, когда говоришь, что непросто это. Но начинается всё-таки с первого шага, не такого уж сложного, вполне понятного. Начинает работать молодой врач, пусть хирург, не поражённый ещё метастазами, полный желания помочь, а не нажиться, спасать, а не богатеть… И вот сбывается мечта этого честного парня: от человека, который при смерти был, его руки смерть отвели. И тот счастлив, а врач, может быть, во сто крат, потому что понимает больше. Обоих самые светлые чувства переполняют и ищут выхода. И выход находится. «Благодарность». От самого чистого сердца, разумеется. И рука спасённая бестрепетно несёт, а спасшая рука навстречу протягивается, о корысти и не помышляя. Напротив, обидеть человека отказом опасается. Да и какая корысть? Ведь этот коньяк или сувенир какой в твоих глазах ценность ещё не материальная, а нравственная, символ профессионального успеха, не более. Чего же стыдиться? Даже друзьям хвалишься: я человека спас, а он, чудак, с бутылкой ко мне. Приходите, разопьём вместе по такому случаю…

— Вот видишь, — одобрительно произнёс Вова.

— Да ничего тогда ещё не видишь. По себе знаю, — отрезал Игорь жёстко.

— С тобой всё в порядке, — заверил Вова.

— Мы вас знаем, Игорь, — подтвердила «вдова».

Игорь усмехнулся.

— Хотел бы я быть на вашем месте… Но я не закончил. Это ж начало. А дальше? Дальше жизнь пошла, годы труда. Работаешь, накапливаешь опыт, становишься мастеровитее, но жёстче, суше. Невинные восторги позади. Не вдохновение ценишь, а умение. А ведь «ценить» и «цена» — слова однокоренные. И если первую приманку скушал с удовольствием, то аппетит появляется. Вот и наступает чёрный день, когда тот, кто благодарить с пустыми руками пришёл или там цветочки принёс, вызывает в тебе чувство недоброе, его жадным видишь, а себя не оценённым по заслугам. Искренне, между прочим, потому что счастливо мы устроены, в двух измерениях жить можем, — одна мерка для себя, другая — для ближнего. Ну и что? В первый раз проводишь его снисходительной улыбкой: иди, мол, жмот, обойдусь! Другие принесут.

— И ждёшь? — поспешил Вова.

Но Игорю, видно, было не до комариных его укусов, он свою мысль завершить хотел.

— Здесь водораздел. Между «объективными» обстоятельствами и совестью. Если «обстоятельства» выбрал, то и покатился. От бесплатного коньячка и дальше. А какой же он, между прочим, бесплатный? Один человек за него в магазине заплатил, другой свой личный бюджет улучшил, деньги из зарплаты сохранил, купил что-то, приобрёл. Приобрёл — понравилось, и нравится всё больше, и «благодарность» уже не сюрприз, а доход. А если это доход, то зачем его в бутылки или коробки с ленточками прятать, не лучше ли «барашек в бумажке», чем баранья нога, скажем? Вот и такса у тебя появилась, твёрдая цена. Ты её ещё за «благодарность» принимаешь, а сам думаешь: какая, собственно, разница — после тебя отблагодарят или до? Ведь так или иначе на ноги поставлю. Зачем же ждать? А разница-то огромная. Потому что неизбежно приходит час, когда страшный выбор делать приходится: кому в первую очередь и сколько сил уделить — тому, кто уже дал, или тому, от кого ждёшь только…

— Погоди, погоди! Не преувеличивай!

— Здесь разве преувеличишь? Врач с жизнью человеческой дело имеет. Мы же её не только продлить, мы и укоротить можем.

— Что это значит? — спросил Вова строго.

— Значит, что убить можем, искалечить. А это даже по невежеству или беспомощности непростительно, а если по преступной халатности, корыстью порождённой?

— Ну, знаешь! Такими словами безответственно бросаться нельзя. Тут факты нужны.

— А тебе, руководителю, ни один не известен?

— В семье, понятно, не без урода. И мы принимаем строгие меры. Так что, пожалуйста, не обобщай своих эмоций. У тебя вышка одна, а у нас другая.

— Куда мне, районному костоправу, до вашей административной высоты! Жираф большой, ему видней.

— Как остроумно! Как легко в наш огород камешки бросать. Администратор, между прочим, не господь бог, не вездесущ и не всемогущ.

— И не безгрешен.

Вова подскочил.

— Игорь! Ты мой друг и один из самых опытных хирургов в области. Если мне потребуется операция, я буду просить тебя… Но я должен сказать тебе ответственно. Я считаюсь с правом таланта позволять себе некоторые излишества, однако разговор наш вышел из рамок…

— Вы нас всех перепугали, — по-прежнему ослепительно улыбаясь, сказала синтетическая девушка, не ведающая о том, что люди болеют и умирают.

— Простите, я не хотел.

— Кроме того, мы не одни, — Вова выразительно повёл глазами в сторону Алехандры. — Нас могут неправильно понять.

Алехандра заметила его взгляд и рассмеялась:

— Я всё понимаю. Вы замечательные. Это чудесно. Вы такие патриоты. Вы не любите, когда иностранцы узнают вашу неприятность. Это замечательный русский характер. Вы умеете болеть душой. На Западе — нет. Я могу вас понять. Я понимаю. Вы, Игорь, прекрасный человек. Вы спасаете людей. И вы, Владимир. Не спорьте, пожалуйста. У вас совсем другая жизнь. Ваши споры горячие, потому что спор хорошего и лучшего. У вас нет таких врагов, как фашисты, хунта. Не нужно больше спорить. Давайте лучше выпьем за лучшую жизнь всех людей земли!

— За дружбу народов! — обрадовался Вова.

— Я с радостью присоединяюсь к вашему тосту, — сказала «вдова», — потому что все мы, каждый наш человек болеет нуждами всех людей в мире.

Алехандра со счастливой улыбкой повернулась с бокалом к Диме.

— Я очень рада быть с тобой среди вас.

— Олег бы «горько» крикнул, — буркнул Игорь.

— Что это тебя так прорвало? — спросил я тихо.

— Наболело. Ведь зачем живём? Не для того же, в самом деле, чтобы адмиралом стать или облздрав возглавить. Человеком стать нужно. И статься — вот главное. А если не можешь, так уж лучше как Олег. Честно. Пойдём, я тебе расскажу…

Мы прошли на кухню, где много лет назад Олег бросал с балкона вниз, на блестящую укатанную наледь гранёные рюмки, стараясь, чтобы каждая упала точно на хрупкую ножку. Теперь балкона, как я уже говорил, не было, двери превратили в окно, и у этого окна, приоткрытого, как и тогда, потому что погода стояла тёплая и в кухне было жарко, мы остановились. Не помню, кто — я или Игорь — захватил бутылку и рюмки, и мы наполнили их и поставили на подоконник, но пить не спешили, возраст был не тот и настроение другое. У Игоря оно к тому же заметно подпортилось стычкой с Вовой. О нём он сказал сначала, а не об Олеге.

— Вова как был Рыбаком, так и остался.

— В каком смысле?

— Рыбку ловит в мутной воде.

— Неужели берёт?

Игорь пожал плечами:

— Не пойман — не вор. А знают все.

— Ты, однако, дал ему понять это довольно откровенно.

— И зря. Ссориться мне с ним не стоило.

— Тебе-то?

— Мне. Не за карьеру опасаюсь, конечно. Что мне? Меньше взвода не дадут, дальше Кушки не пошлют. Разве что в Афганистан. Так и там пользу приносить можно. А всё-таки от Вовы я завишу.

— В чём?

— Медикаменты дефицитные дочке нужны. Весь смысл моей жизни — её поднять. Имел бы две ноги, обе отдал. Понимаешь?

— Понимаю… Но ведь страшно это. Возникает бесчестный человек, использует служебное положение для наживы. Казалось бы, в набат бить нужно, гнев и возмущение поднимать… А что происходит? Один содействует ему из выгоды, другой по слабости характера, кто в силу вынужденных обстоятельств, четвёртому просто наплевать. И в результате вместо атмосферы нетерпимости и негодования вокруг проходимца прекрасная окружающая среда. Кислород. А его в газовую камеру нужно!

— Ну, нет Только без камер. Я в человека верю и в диалектику, которой его деятельность определяется.

— Например?

— Каждая тенденция не вечна, а исчерпав себя, в собственную противоположность превращается.

— Ну, знаешь! Если я и допускаю, что борец в жулика переродиться может, то уж жулик сам по себе на путь добродетели не обратится. Хоть всего Гегеля прочитает. А Вова и не читал никогда, хотя, между прочим, вполне диалектично развивается, от простого к сложному. Когда-то правила рыбнадзора нарушал, чтобы больную мать кормить, потом женился выгодно, теперь больных обирает, чтобы дачу построить и заграничным унитазом её украсить. И никаких признаков грядущего нимба я над его головой, прости, не замечаю.

— Я тоже. И всё-таки в то, что за жуликом будущее и нужно, как иным кажется, пока не поздно, в их ряды спешить, — не верю. Верю в простое, естественное человеческое свойство большинства людей испытывать отвращение к жизненной скверне. Убеждён, что погоня за «благами жизни» — всего лишь бег на месте, и люди осознают это неминуемо. Но декретом это не проведёшь. Каждый сам и по-своему осознать должен и без заявления вступить в союз честных, нет, просто нормальных людей, которые каждодневными поступками своими повяжут и вора за прилавком, и вора в конторе, и вора с отмычкой без тех устрашающих статей уголовного кодекса, о которых мечтают некоторые. Я, брат, знаешь сколько конечностей ампутировал? Поэтому добродетельное общество без ока, без зуба и с отрубленными руками не представляю. С себя начинать нужно.

— Выходит, самоусовершенствование? Да разве люди не пытались? Себя-то победить труднее всего!

— Знаю.

— По себе судишь? Не у каждого твоя закалка.

— Не о себе я. Об Олеге.

— Разве он победил?

— Нет, он не победил. Слушай…

Олег появился у Игоря, как и у меня, в тот, последний раз, неожиданно. Игорь жил от города далеко, в стороне от железнодорожной линии, и заскочить к нему запросто, на чашку чая, было затруднительно. Бывали мы у него редко, обычно договариваясь предварительно, с занятостью его считаясь, а Олег эти правила нарушил и, понимая, что нарушил, оговорился сразу:

— Возможно, не ко двору, но необходимость имею. Попрощаться заехал.

Разговор происходил в больнице, а точнее в вестибюле, куда сестра вызвала Игоря.

Игорь стоял в халате и белой шапочке, прямо с обхода, и смотрел на Олега профессиональным взглядом, который на этот раз его обманул. Как и мне, критического своего состояния Олег не выдал.

— Попрощаться? Уезжаешь?

— Да. Надолго. Ты же знаешь мои обстоятельства.

Обстоятельства знали все. Знали, что не только решено, но и подписано, то есть и развод оформлен, и от родительских прав отречение, а значит, появился Олег, как снег на голову, неспроста, и потому Игорь, ничего не говоря, дёрнул тесёмку на обшлаге халата, а потом уже сказал:

— В отделении нормально сейчас. Я попрошу, чтобы меня подменили. Подожди немного.

Олег кивнул понимающе и вышел в больничный двор, где увядали поздние хризантемы. День стоял тихий и солнечный. Дожидаясь Игоря, Олег обошёл клумбу и сорвал пару уцелевших цветов.

— Игорь его не одобрил:

— Зачем?

— Пропадают. А я их Зине отнесу. Неудобно с пустыми руками. Сам-то небось не сорвёшь.

— Не попался ты нашей сторожихе…

— Даже ты боишься?

— Избегаю.

— Понятно. Сторожиха — это народ и женщина одновременно, а такое сочетание — сила. Повезло мне.

Олег пошучивал, почти как раньше.

Они сели в машину, и Игорь обратил внимание на небольшой чемоданчик, составлявший весь Олегов багаж.

— Ты, однако, налегке собрался. Не хочешь в новую жизнь старое тащить?

— Там оно ни к чему.

— Где там? — спросил Игорь, имея в виду место, куда собрался Олег. — Куда ты едешь?

— Туда, откуда нет возврата, — ответил Олег буднично и снова ввёл Игоря в заблуждение.

— Отрезал?

Машина шла по шоссе. Игорь наблюдал за встречными автомобилями.

— Отрезал.

— Не пожалеешь?

— Поздно жалеть.

Подъехали к коттеджу. Олег вышел и распахнул лёгкие ворота. Игорь подогнал машину к гаражу.

— Где ты заправляешься? — спросил Олег.

— Заправочная на въезде в посёлок. Недалеко.

— Значит. Про запас бензин не держишь?

— Да нет. Канистру на всякий случай.

Игорь стукнул протезом по канистре, прислонённой к стенке гаража. Олег приподнял её зачем-то и покачал. Внутри булькнуло. Канистра оказалась неполной.

Из дому вышла Зина. Олег поставил канистру и пошёл навстречу.

— Зинуля! Прошу цветочки. Сознаюсь, не с собой привёз, а воспользовался служебным положением твоего мужа. Поэтому не благодари.

— Наоборот! Спасибо! Игорь-то не принесёт.

— Он сторожихи боится.

Так с шутками и вошли в дом.

— Каким вас ветром занесло, Олег?

— Ветром дальних странствий. Я ведь теперь свободен, Зиночка. Как птица. Решил больше семью не позорить.

Зина смутилась этой откровенностью и сказала не очень находчиво:

— Вы хорошо выглядите.

— Так нужно, Зинуля. Чтобы… на новом месте не смутить видом безнравственным.

— Далеко едете?

— Далековато.

Игорь заметил, что Олег не хочет говорить, куда собрался. Поэтому спросил только:

— Ты там договорился? Тебя ждут?

— Там всех ждут, — усмехнулся Олег, но тут же добавил серьёзно: — Где сейчас люди не нужны! Да бог с ним, с этим местом новым. Угости лучше друга. Уверен, у Зинули найдётся что-нибудь в закромах.

— Простите, Олег, мы, правда, гостей не ждали…

— …но угостим чем бог послал?

— Вот именно подтвердил Игорь.

Олег не ошибся. Зина хозяйка была примерная, и закрома не пустовали. Нашёлся и гусь жареный, и холодец, и огурцы малосольные, и грибки в сметане…

Олег смотрел, как накрывается стол, и потирал руки, довольный, почти весёлый.

— Как хорошо под водку-то! Хорошо у вас, ребята. За ваше здоровье. Живите долго!

Игорь опасался, что Олега занесёт, но ничуть не бывало. Держался он прекрасно, и когда бутылку усидели, сказал спокойно в ответ на вопросительный взгляд хозяина:

— Хватит.

— Есть ещё.

— Хватит. Пью-то уже в счёт двадцать первого века. Нужно и другим оставить.

— Смотри, на новом месте держись.

И снова усмехнулся Олег:

— Не сомневайся.

— Олег! А может быть, не нужно уезжать? Вы ведь сильный человек, вы возьмёте себя в руки…

Игорь заметил, что другу неприятны эти слова, и прервал жену:

— Не нужно, Зина. Олег знает, что делает. Ты только не исчезай, старик! Сообщи, как устроишься.

Но Олег твёрдо покачал головой:

— Этого не обещаю. У семьи моей жизнь теперь новая. Серёжка Марину удочерил. Так что будоражить их зря не буду.

— Ну, друзей не забывай! Когда-нибудь-то увидимся.

— Может быть. Но не уверен. Как говорится, где мы встретимся снова, не знаю. Поэтому и заехал попрощаться.

Он посмотрел на часы.

— Что ты! Время ещё детское.

Олег глянул на Игоря, на Зину, перевёл взгляд на тёмное уже окно, вздохнул и сказал для обоих неожиданно:

— А ведь мне пора, ребята.

— Куда, на ночь глядя?

— Ночью удобный для меня поезд проходит.

— Не валяй дурака. Поезда и дневные есть.

— Мне этот удобнее.

— Ну, знаешь, это уже упрямство, — обиделся Игорь. — Куда же я тебя в ночь отпущу?

— Не беспокойся. Ты же знаешь, если мне втемяшится… Хорошо посидели. Всё в порядке. Спасибо. Пора мне.

— Ну, если так, я сейчас соберусь, подброшу тебя на станцию на машине.

Олег отказался решительно:

— На трассе попутную схвачу. Ещё не поздно.

Последнюю попытку сделала Зина:

— Всё-таки лучше, если вас Игорь проводит.

— Ему нельзя. Он выпил.

— Я начальнику ГАИ руку в прошлом году ремонтировал. Так что простит.

— Нет, с пьяным за рулём не поеду. Вдруг разобьёмся. Тогда ни мне новой жизни, ни тебе старой.

Шутил он грустно.

— Не понимаю я тебя, Олег.

— Суеверный я. Не хочу, чтобы меня провожали. Да и сантиментов не выношу. Всех этих мужских поцелуев на вокзалах. Вот Зиночку поцелую с удовольствием.

— Ну,как знаешь.

— Да не обижайся ты, дуралей. Откупорь уж лучше свою резервную. Давайте по рюмке за дальнюю дорогу.

Выпили, помолчали минутку, как положено.

— Ни пуха тебе, ни пера…

Олег поцеловал Зину, обнял Игоря:

— К чёрту!

И вышел в тёплую, пахнущую надвигающимся дождём ночь. Вышел и ушёл навсегда.

Так буднично, немного грустно, но не предвещая страшного, прошла их последняя встреча, о которой рассказал мне на кухне Игорь, однако главное, тяжкое было впереди, и Игорь прервался и взял в руки рюмку:

— Нужно выпить.

И выпил один.

— Обманул он меня своим спокойствием. Оно надежду внушало, а было всё наоборот…

В гостиной снова крутили песню про кавалергарда.

Течёт шампанское рекою,
И взор туманится слегка,
И всё как будто под рукою,
И всё как будто на века…
Игоря разбудили на рассвете. Небо затянуло, и дождь накрапывал, но начался недавно, только пыль прибил, и ехать по просёлку было мягко, почти приятно. Игорь сидел в служебной машине с начальником райотдела и следователем прокуратуры, и они извинялись, что милицейский судебный медик лечит гастрит в Ессентуках и только поэтому его, Игоря Дмитриевича, пришлось побеспокоить.

Машина свернула с просёлка прямо в степь, переваливаясь в покрытых стернёй неглубоких бороздах, медленно подъехала к сгоревшей ночью скирде. Сгорела скирда дотла, и капли дождя прибивали последние, стелющиеся по-над чёрной золой струйки голубоватого дыма.

— Вот, смотрите.

Смотреть было страшно. От сгоревшего человека почти ничего не осталось.

— Как это произошло? — спросил Игорь, став со стороны, откуда ветерок отгонял тошнотный запах.

Начальник почесал лоб под козырьком фуражки.

— Определённо предположить трудно. Напрашивается убийство, но следов никаких, чтобы тащили его или борьба была. Ясно одно: засунули в скирду, облили бензином и подожгли. Сам-то такое не учудишь.

— Бензином?

— Вон канистра валяется.

Обгоревшая канистра лежала рядом. Вмятина на ребре показалась Игорю знакомой, но, только вернувшись домой, после того как он убедился, что кости сгоревшего человека целы и погиб он не от удара по голове, — а это было и всё, что можно было установить, — только приехав домой, подойдя к гаражу и увидев, что канистры там нет, испытал Игорь подлинный ужас. На месте, где стояла вчера канистра, лежал камень, которого Игорь здесь не помнил. Он наклонился, приподнял камень и увидел под ним листик из записной книжки, на котором корявым, нечётким почерком в ночной темноте нацарапаны были строчки: «Прости! Конечно, свинство. Но вдруг сошлось и замкнулось. Суд состоялся давно, а с приговором затянул. Точка. Решил привести в исполнение немедленно. Сжечь тару лично. Если сможешь, от моих скрой. Не поймут. Живи долго».

Ни обращения, ни подписи на записке не было.

Это я собственными глазами увидал, когда Игорь достал записку из бумажника и показал мне на кухне.

— Думаю волю его исполнить. Но на себя одного ответственность взять не могу. Потому и рассказал тебе. Как быть?

— Никому больше не говори, — согласился я и отдал ему записку.

Игорь поставил на подоконник пепельницу, достал зажигалку. Вспыхнувший огонёк коснулся края бумаги. Она потемнела. Последние слова Олега заплясали пламенем, скрутились жгутом, превращаясь, как и сам он, в пепел и дым.

— С ума посходили? — спросила вошедшая Лида. — Что вы тут жжёте? Пожара мне только не хватало!

Игорь размял пальцем свернувшийся сгоревший листок.

Лида засмеялась:

— Прямо подпольщики! И физиономии у вас таинственные. Что жгли-то?

— Записку.

— Неужели от бабы? Дураки старые!

— Выпей с нами, — предложил Игорь.

— В честь чего?

Он наполнил третью рюмку.

— Мало ли причин. Ну, за внука Олегова.

— Он ещё не родился.

— Тогда просто так, не чокаясь.

— Не чокаются на поминках.

— И мы помянем.

— Кого?

— Молодость прошедшую.

— Легко вы с молодостью прощаетесь. Взяли бы лучше с членкора пример. У него молодость продолжается.

— Ну, не совсем так, — скромно сказал появившийся вовремя Коля. — Уже не дарами природы пользуюсь, а своею собственной рукой завоёвываю. Однако рюмочку позволить себе могу и к вашему тосту присоединяюсь. Ибо он для меня особый смысл имеет. Друзья мои, я тоже готов помянуть молодость, потому что в некотором смысле с ней прощаюсь.

— Как это ты решился? — спросил Игорь.

— Решился. Женюсь, ребята.

И он сам взял из буфета и наполнил рюмку, правда, до половины.

— Всё течёт, но ничего не меняется, — сказал Игорь. — Двадцать пять лет назад в этой же квартире я уже слышал подобное сообщение.

— Точно, — подтвердил Коля. — И по случаю такого юбилея позволю себе нарушить режим.

— Долей, а то счастье неполное будет.

— Предрассудки! — отмахнулся Коля. — Мы сами кузнецы своего счастья.

И лихо опрокинул свои полрюмки.

Выпили и остальные.

Игорь протянул руку за окно и разжал пальцы. Внизу звякнуло негромко.

— Хулиганишь? — спросила Лида. — А двадцать пять лет-то прошло.

— Что такое двадцать пять лет! — возразил членкор бодро. — Всего-то четверть века!..

Примечания

1

Повесть написана в начале 80-х годов (прим. ред.)

(обратно)

2

Отдел по борьбе с хищениями социалистической собственности, структурное подразделение органов внутренних дел в СССР (прим. ред.)

(обратно)

3

Германская демократическая республика — страна социалистического лагеря, существовавшая с 1949 по 1989 год (прим. ред.)

(обратно)

Оглавление

  • Встреча первая
  • Вторая…
  • Третья…
  • …и последняя
  • *** Примечания ***