Бичетта [Владимир Евгеньевич Жаботинский] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
Владимир Жаботинский Бичетта
Я жил тогда в очень бедном семействе почтового чиновника, против капуцинского монастыря. Чиновник постоянно возил почту на юг и на север, и это мне в нем очень нравилось. Дома оставалась его пожилая жена, добрая и неглупая женщина, и две дочки. Старшую звали Ольга, младшую Биче. Биче было пятнадцать лет. У нее было такое славное серьезное личико, что все приходившие ко мне заглядывались и потом говорили: — У твоей хозяйки прелестная дочка. Мне там жилось очень уютно. Дверь моей комнаты выходила прямо на лестницу, а снаружи, рядом с дверью, висел выдолбленный чурбан для цветов, наполненный землею. Но цветов там не было, а лежал там ключ от моей двери. И все мои приятели знали, что ко мне можно прийти в любой час, взять из чурбана ключ и расположиться, как дома. По утрам, около половины восьмого, ко мне стучались. Я просыпался и спрашивал: — Кто там? — Кофе. Я оправлял одеяло и говорил: — Войдите. Входили Ольга или Биче, поздравляли меня с добрым утром и ставили на дешевый плетеный стул старенький поднос с чашкой забеленного кофе и куском белого хлеба. Кофе было скверное, блюдце немножко грязное и хлеб пресный, но Ольга или Биче были так милы, что я прожил там три месяца, ни разу не восстав против того, что мне подавали слишком скудный завтрак (а ведь я им обедал) на недостаточно перемытой посуде и невкусное вино. У меня еле хватало жестокости даже на то, чтобы вовремя требовать перемены наволочек. Ольга и Биче были удивительно милы, хотя на них были бедные платьица, и не всегда чистенькие. У Ольги был жених из немецкой Швейцарии, сахарный приказчик, здоровенный керл, который мог бы левой рукой отколотить двух корреспондентов из Одессы. Я его терпеть не мог. Стены моей комнаты были очень тонки. Вечером я садился работать — а в соседней комнате Ольга с женихом мне мешали. Не то, чтобы они говорили чересчур громко: они говорили чересчур тихо. Я слышал только журчанье двух голосов — баритона и контральто, и часто даже это журчание замолкало. Мне становилось не по себе. Не то завидно, не то обидно. В конце концов приходилось, бросив перо на пол, уходить в кафе Араньо или в театр, или просто по городу, лишь бы уйти от них. Зато с Биче мы подружились. Когда Биче приносила мне кофе, мы всегда серьезно и тихо беседовали: я под одеялом, она — прислонясь у двери. Я ее называл «синьорина», она меня «синьорино». Она мне рассказывала, что до последнего года жила у монахинь, но теперь дела дома стали хуже, и ее взяли домой. У монахинь ей жилось очень хорошо, и она бы охотно вернулась туда. Но учиться ее не тянуло, и читать она не любила, а нравились ей женские рукоделия. — Вы и в монастыре, среди подруг, были всегда такой серьезной, синьорина? — Девушка должна быть серьезной, синьорино. — В ваши годы надо быть резвее. — Девушка не должна быть резва, синьорино. Она всегда говорила сентенциями. Я спросил как-то: — Вы любите синьорину Ольгу? Она могла ответить «да» или «нет», но ответила буквально так: — Мы должны любить наших родных, особенно в первой степени родства, синьорино. И все это говорилось степенно, вежливо, негромко, отчетливо; она давала ответы немедленно, как хорошо обученный солдат, и глядела прямо в глаза своими славными, спокойными темными глазками. Я привязался к ее милому и открытому, еще полудетскому личику и любил в него всматриваться. И меня удивляла одна вещь: откуда брался на этом лице какой-то неопределенный оттенок затаенной веселости или, может быть, невысказанной восторженности? Ведь это была кукла, прелестная кукла, искусно сработанная монахинями и говорящая сто слов. Неужели в кукле таилась скрытая жизнь? Я спросил у ее матери: — Отчего ваша младшая барышня так меланхолична? Биче при этом не было. Мать всплеснула руками: — Биче меланхолична?! Биче — дьяволенок. В этой девочке огонь говорит. Когда она вырастет, у меня с нею будет много хлопот. На другой день Биче убирала мою комнату, сжав губы и внимательно следя за пучком перьев на палке, при помощи которого она стирала пыль с зеркала. Я столь же внимательно всматривался в нее. — Синьорина! — спросил я — почему вы не подымаете волос надо лбом? Она носила гладкую прическу и косу. Она выпрямилась и неторопливо, но немедленно ответила, смотря мне в глаза — Девочка моих лет должна причесываться скромно. Я подошел и прикоснулся к ее волосам: она чуть-чуть улыбнулась и покорно наклонила голову. У нее были каштановые волосы; я приподнял их спереди и закрепил гребешком, по тогдашней моде. Биче взглянула на себя в зеркало, опять улыбнулась и сказала: — Мне еще нельзя так носить. И хотела пригладить, и я с трудом упросил ее оставить так до конца уборки. Она стерла всю пыль, опустила руки будто по швам и сказала: — Теперь я приглажу волосы. И когда она, без зеркала, подняла левую руку — в правой была палка с пыльными перьями — к волосам, я ее поцеловал. Она поступила так: встрепенулась и убежала и через десять минут опять вошла и спросила: — Синьорино будет обедать дома? Я всегда обедал дома, спрашивать было незачем. В сумерки она принесла мне новую свечу. Она всегда приносила свечи зажженными, а на этот раз не зажгла. Мне казалось нехорошим целовать ее иначе, как в лоб; были густые сумерки, я поцеловал ее два раза в лоб, а она стояла тихо и терпеливо. Я отошел, и тогда она сказала, отчетливо, степенно и без выражения, как всегда. — Прошу у вас извинения, синьорино, что не зажгла свечи. У нас вышли спички. Спокойной ночи, синьорино. Я провел ночь у одного приятеля, с которым мы вместе переводили русского писателя Массимо Горки. Надо была завтра доставить «Старуху Изергиль» в готовом виде редактору журнала, так что мы работали до пяти часов утра. Я лег спать у него и проснулся к полудню. Мы пошли завтракать, потом к редактору, который заплатил нам двадцать лир (честное слово), и только часа в четыре вернулся домой. Биче услышала мои шаги и вышла на лестницу. — Комната, синьорино, прибрана, — сказала она. — Зачем же вы прибирали? Ведь я не ночевал дома, я ночевал у приятеля, с которым мы переводим одного русского писателя. — Синьорино имеет право ночевать, где ему угодно, и не обязан давать отчет, где он провел ночь. Наша обязанность следить, чтобы все было прибрано каждое утро. Я всматривался в нее изо всех сил, но у нее на лице нельзя было прочесть ни мысли, ни чувства; и слова, в которых был несомненный намек, она произнесла по-всегдашнему, официально, открыто и вежливо. Я стоял и молчал, она стояла и молчала. Я кивнул ей и пошел к себе. Прошло дня два. Я возвратился домой к десяти часам вечера; Биче встречала меня на лестнице и покорно подставляла головку, а потом спрашивала:- Синьорино что-нибудь нужно? — Благодарю вас, Бичетта, ничего. — Спокойной ночи. На третий день она принесла мне завтрак, отошла к дверии сказала: — Синьорино больше не должен целовать меня. — Почему, Бичетта? — Не следует. — Но почему же? — Я не могу вам сказать теперь. — А когда? — Перед вашим отъездом. — Как прикажете, Бичетта. Простите, если это было вам неприятно. Она выдержала паузу и произнесла: — Синьорино ничего больше не нужно? Через два месяца я уложил свой гардероб в чемоданчик, и книги (у меня их мало: не люблю этого громоздкого предмета) обвязал веревочкой и пошел к хозяйке прощаться. — Куда? — В Россию. Я расшаркался перед хозяйкой, учтиво попрощался с Ольгой и крепко пожал руку Бичетте. — Синьорино ничего не нужно? — Нужно, — ответил я, — вы мне обещали объяснить перед отъездом… Помните? — Помню. — Объясняйте. Она колебалась. — Я лучше напишу. Она довольно долго возилась с карандашом, потом подала мне записку, а сама отошла в угол и отвернулась к стене. Письмо начиналось: Mio… — потом «мio» было зачеркнуто и заменено так: «Многоуважаемый синьорино! Причина, которую вы хотите знать, очень проста. Я была с вами строга для того, чтобы сохранить свою честь. Уважающая вас Беатриче N». Я расхохотался. — Да причем тут была ваша честь?! Биче не отвечала. Я оглянулся и увидел, что она спрятала лицо в пыльную портьеру и как будто плакала. Я подошел, поднял ее головку — она не плакала, но это славное личико было серьезнее и задумчивее, чем обыкновенно, и не лежал уже на нем тот оттенок затаенной веселости, и глаза глядели хмуро. И мне стало непередаваемо грустно. — Прощайте, Бичетта… — Вы вернетесь в Рим? — Бог знает, вернусь ли. — Я вас не забуду никогда. И я ушел, унося на губах ощущение ее странного, неловкого, терпкого поцелуя — и в душе мятежное воспоминание об этом полуребенке, о дьяволенке, которого монахини нарядили куклой.1902
Последние комментарии
3 часов 42 минут назад
10 часов 5 минут назад
10 часов 13 минут назад
10 часов 41 минут назад
10 часов 45 минут назад
10 часов 45 минут назад