КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 400045 томов
Объем библиотеки - 523 Гб.
Всего авторов - 170120
Пользователей - 90925
Загрузка...

Впечатления

PhilippS про Андреев: Главное - воля! (Альтернативная история)

Wikipedia Ctrl+C Ctrl+V (V в большем количестве).
Ипатьевский дом.. Ипатьевский дом... А Ходынку не предотвратила.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Serg55 про Бушков: Чудовища в янтаре-2. Улица моя тесна (Фэнтези)

да, ГГ допрыгался...
разведка подвела, либо предатели-сотрудники. и про пророчество забыл и про оружие

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
PhilippS про Юрий: Средневековый врач (Альтернативная история)

Рояльненко. Явно не закончено. Бум ждать.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
ZYRA про серию Подъем с глубины

Это не альтернативная история! Это справочник по всяческой стрелковке. Уж на что я любитель всякого заклепочничества, но книжку больше пролистывал нежели читал.

Рейтинг: -1 ( 0 за, 1 против).
plaxa70 про Соболев: Говорящий с травами. Книга первая (Современная проза)

Отличная проза. Сюжет полностью соответствует аннотации и мне нравится мир главного героя. Конец первой книги тревожный, тем интереснее прочесть продолжение.

Рейтинг: 0 ( 2 за, 2 против).
desertrat про Галушка: У кігтях двоглавих орлів. Творення модерної нації.Україна під скіпетрами Романових і Габсбургів (История)

Корсун: Очевидно же, чтоб кацапы заблевали клавиатуру и перестали писать дебильные коменты.

Рейтинг: +2 ( 3 за, 1 против).
Корсун про Галушка: У кігтях двоглавих орлів. Творення модерної нації.Україна під скіпетрами Романових і Габсбургів (История)

блевотная блевота рагульская.Зачем такое тут размещать?

Рейтинг: -3 ( 1 за, 4 против).
загрузка...

Пенис. История взлетов и падений (fb2)

- Пенис. История взлетов и падений (пер. И. Е. Мелдрис, ...) (и.с. Интимные подробности) 1.64 Мб, 468с. (скачать fb2) - Дэвид М. Фридман

Настройки текста:



Дэвид Фридман Пенис. История взлетов и падений

I. Жезл дьявола

О жизни Анны Паппенхаймер нам ничего не известно, зато ее смерть в 1600 году стала событием историческим. Тысячи жителей Мюнхена столпились на холме за городскими воротами — встав полукругом, толкаясь и ругаясь, зеваки ждали начала публичной казни. Мальчишки, пытаясь пробраться в первые ряды, лезли сквозь толпу, протискиваясь меж ногами у коней, и те испуганно всхрапывали — а на конях, над колыхавшейся туда-сюда толпой, возвышались важные чиновники во главе с городским головой, судейскими и прочими первыми лицами. Всюду шныряли карманные воришки, занятые своим ремеслом, а их не менее предприимчивые сограждане — разве что куда более богоугодные — продавали памфлеты, в которых красочно расписывались преступления и прегрешения этой женщины — жены бедняка, чистившего за договоренную плату отхожие места. Ожидая казни, к которой ее приговорили накануне, Анна уже и сама была рада покинуть этот мир. Ранним утром 59-летнюю мать троих детей выволокли из тюремной камеры, где она созналась во всех преступлениях, в которых ее обвиняли, на площадь перед ратушей; там двое юнцов уже раздували угли в корыте. Кряжистый мужчина, много старше их, в черном капюшоне и кожаных рукавицах, подошел к корыту, выхватил из углей раскаленные щипцы и, разодрав на Анне одежду, вырвал ими обе ее груди… Толпа, собравшаяся перед ратушей, дрогнула, кое-кто сдавленно вскрикнул, а воющую от боли женщину швырнули на поганую телегу, на которой обычно вывозили навозную жижу, и под гром колоколов процессия двинулась к месту казни — сюда, на холм за городскими воротами. Тут ее обмякшее, безвольное, окровавленное тело привязали к стулу и водрузили на верхушку огромного костра. «Господи Иисусе, Тобою одним живы», — возглашал священник, и толпа эхом повторяла за ним слова молитвы. Палач в капюшоне швырнул горящие факелы на гору дров и кустарника. Вскоре костер занялся, поднялся столб дыма, вверх полетели искры. Собаки, взбудораженные запахами и возгласами, исступленно лаяли и носились по кругу. Толпа отозвалась на вопли Анны криками воодушевления. Издали все это было больше похоже на карнавал[1].

Несчастная Анна Паппенхаймер была одной из тысяч женщин, которых погубили за годы «охоты на ведьм», процветавшей между XIV и XVIII веками. Среди казненных одних обвиняли в наведении порчи на урожай, других — в том, что они делали аборты. Однако в одном преступлении после пыток сознавались практически все женщины, начиная с француженки Анжелы де ля Барт — первой «документально подтвержденной» ведьмы, казненной при большом стечении народа в 1275 году. И преступление это сводилось к тому, что все они познали член дьявола.

Паппенхаймер якобы прошла это «посвящение» на ячменном поле в Баварии. Там к ней подошел незнакомец, весь в черном, и, вежливо приподняв шляпу, учтиво приветствовал ее. «Недурной денек выдался, мадам, — сказал он. — Никак весна скоро, а?» Анна отвернулась от него. «Не притворяйся, будто не знаешь меня, — продолжал мужчина. — Я Люцифер, враг рода человеческого. Но тому, кто мне доверится, я могу стать хорошим другом». И он нежно погладил Анну по лицу. Тут она испытала прилив такого животного желания, какого прежде никогда не знала. Когда же Сатана овладел ею, Анна содрогнулась от ужаса: как она впоследствии поведала инквизитору, ей почудилось, будто в нее «вошел кусок льда».

Член дьявола был навязчивой идеей всех инквизиторов и самым важным пунктом в признаниях почти что каждой ведьмы. Все они в своих признательных показаниях неизменно упоминали, что член был ледяной, хотя в остальном их показания расходились. Некоторые утверждали, будто у дьявола член сзади. Кто говорил, что у него их два, кто — будто он раздвоенный. Большинство сообщали: он черного цвета и покрыт рыбьей чешуей. Правда, кое-кто заявлял: у него «вообще ничего нет там, где у мужчин мошонка с яичками». Одна ведьма сравнила дьявола с мулом: враг рода человеческого якобы без конца вытаскивал на божий свет свое огромное мужское достоинство — до того, видно, гордился его величиной и формой. А вот при эякуляции, как сообщали свидетельницы, объем извергаемой спермы у дьявола будто бы превосходил количество спермы от тысячи мужчин. Правда, находились, опять же, и такие, кто говорил: член у дьявола меньше пальца, да и толщина соответствующая. В результате некий инквизитор из Франции даже сделал предположение, что одних ведьм Сатана, по-видимому, обслуживал куда лучше, чем других.

Все эти «признания», разумеется, свидетельствуют об эротических фантазиях этих несчастных женщин, однако куда больше они говорят о страхах мужчин, особенно в отношении к тому самому органу, который, собственно, и отличает их от женщин. Ведь пять веков назад считалось, что женщины не просто сексуально ненасытны, но якобы гораздо хуже: они могли сделать мужчину импотентом и даже заставить его член исчезнуть. В «Молоте ведьм» — этом главном практическом пособии для охотников за ведьмами, изданном в 1486 году[2], — упомянута женщина, которая похитила несколько десятков членов и прятала их все в одном дупле — причем жили они там, как птицы в гнезде. Представления мужчин того времени касательно уязвимости собственного члена были настолько неопределенными, что частью их тогдашнего костюма был «гульфик», особенным образом скроенный «карманчик» для пениса, подчеркивавший форму их мужского достоинства. Гульфик нередко делали из яркой ткани, чтобы выделить укрытый под ним объект: панталоны в этом месте даже специально подбивали более плотной тканью, создавая впечатление постоянной эрекции. Рабле называл гульфик «главным доспехом ратника». Однако разница между тем, что рекламировали сии «ратники» в разгар сражения полов — этого непреходящего, вечного поединка между мужчинами и женщинами, — и тем, что имелось в реальности (то есть что эти вояки могли реально предъявить «противнику»), была значительной, и это весьма красноречиво демонстрирует суть конфликта полов, который на протяжении всей истории человечества нередко оказывался для дам смертельным. Так, английский король Генрих VIII, обладатель самого крупного гульфика во всем английском королевстве, в 1536 году приказал отрубить голову своей второй жене Анне Болейн, некогда придворной даме, обвинив несчастную в том, что она — колдунья, поскольку король утратил интерес к их сексуальным отношениям. Другими словами, у него просто пропала эрекция.

Чем же объясняются обвинения подобного рода в адрес Анны Болейн, Анны Паппенхаймер и многих других женщин, как из высших, так и из низших слоев общества, пострадавших столь страшным образом? Ответ, по-видимому, хоть и не прост, но однозначен — это женоненавистничество во всех его изощренных и отвратительных проявлениях. Но если приглядеться получше и вычленить главное, то в их гибели можно увидеть проявление одной из главных движущих сил человеческого общества — навязчивой одержимости мужским органом, а также порождаемым им чувством неуверенности и тем вредом, который он якобы способен причинять. Тогда становится понятно, как в силу этой навязчивой одержимости и болезненной неуверенности мужской орган превратился в орудие зла — пресловутый жезл дьявола.

Но отчего же мужской член был демонизирован сверх всякой меры? В наши дни, когда даже священнослужители (разумеется, женатые) принимают по совету врача средства для улучшения эрекции, мысль о том, что мужчины когда-то относились к собственному органу как к орудию дьявола, кажется нам абсурдной. Ведь подобные представления не заложены в нас от рождения. Однако в уме западного мужчины живет некое чувство неловкости в отношении собственного полового органа — и это касается не только самого члена, но и яичек, спермы и прочих составляющих или производных мужских гениталий. Как бы то ни было, извращенное отношение к собственным органам продолжения рода характерно только для западной цивилизации. Чтобы узнать, с чего все началось и почему взаимоотношения человека с собственным телом стали аморальными, следовало бы побеседовать с нашими усопшими предками. Но такой диалог состоится, лишь если мы попробуем воспринимать мир их глазами.

Духовенство и политики, казнившие Анну Паппенхаймер, не считали тело человека храмом. Напротив, для них это был хрупкий и жалкий сосуд, в котором бродило и пенилось что-то отвратительное, грязное, мерзкое. Причем результаты происходивших в нем процессов — будь то секс, испражнения, мочеиспускание или рвота — вечно извергались из тела наружу. Самой отвратительной из всех этих гнилостных субстанций считалась сперма, а оскверненным краном, через который она попадала наружу, был мужской член. Этот миф, распространявшийся отцами христианской церкви, возник достаточно давно — более чем за тысячу лет до того, как ученые разобрались в физиологии эрекции и, впервые рассмотрев сперматозоиды в окуляре микроскопа, пришли хоть к какому-то пониманию биологии секса. Впоследствии эта пропасть между реальным и воображаемым никуда не исчезла. Во всех дискуссиях о либидо или бессознательной психической деятельности и спорах о таких категориях, как «зависть к пенису» или «страх кастрации», видно наследие примитивных представлений о природе секса. А уж тогда, в те далекие времена, все, имеющее отношение к сексу, представлялось великой тайной. И центром этого непостижимого явления был такой, казалось бы, безобидный предмет, как мужской член, представлявшийся неразвитому сознанию зловещим и пагубным.

Христианское представление о мужском члене как о воплощении телесной скверны было попыткой определить неопределяемое и осознать всеобщий закон, регулирующий отношения между мужчиной и его половым органом, а также понять связанные с этим проблемы «контроля». Мужчина способен охватить свое мужское достоинство собственной рукой — однако возникает вопрос: кто кого на самом деле держит? И что представляет собой мужской член? Лучшее из того, что есть в мужчине, или, напротив, зверя, бестию? И кто, в конце концов, кем управляет: мужчина собственным членом или же, напротив, член — мужчиной? Как должен мужчина пользоваться своим естеством? И где проходит та граница, за которой начинается злоупотребление? Из всех телесных органов один лишь мужской член ставит человека перед подобными проблемами: ведь он то «настаивает» и «диктует», то вдруг теряет охоту выполнять свои естественные функции; то он донельзя поэтичен, то тут же, сплошь и рядом, жалок. Это «устройство», которое созидает, но в то же время разрушает. Это часть тела, которая нередко воспринимается как нечто отдельное. В силу всех этих противоречий член является одновременно и героем, и злодеем в извечной драме, которая формирует каждого мужчину (а заодно и все человечество).

Блаженный Августин, епископ из карфагенского Гиппона[3], возведенный в ранг святого, еще шестнадцать веков назад ответил на вопрос, почему мужчина неспособен управлять своим членом. Он утверждал, что это свидетельство отчуждения человека от священного начала жизни, наказание за ослушание Адама перед Богом в райском саду. Согласно Августину, этот первородный грех передавался из поколения в поколение вместе с семенем, то есть через сперму. Вот как вышло, что в культуре, где Дева Мария была символом чистоты и непорочности, мужской член стал воплощением зла. Ведь святость Марии определялась тем обстоятельством, что она, как сказано в Библии, «не знала мужа своего». То есть у нее не было контакта с мужским членом.

Правда, каким бы «зловредным» ни представлялся западному христианству мужской орган, предшествовавшие ему языческие культуры отнюдь не воспринимали его как нечто дурное и не считали «жезлом дьявола» или воплощением зла. В нем усматривали различные аспекты: и возвышенные, и низкие. Ведь он был зримым воплощением творческого начала, связующим звеном между человеком и божественным, каналом для телесного и духовного экстаза, что подразумевало единение с вечностью. Правда, тот же орган порою был орудием, направленным против женщин, детей и более слабых мужчин. Он был выражением природной силы, силы естества, которую уважали и которой поклонялись за ее способность порождать новую жизнь, но которой боялись из-за ее явного пренебрежения нормами морали. Мужской орган соединял мужчину с космической энергией, с вселенской силой — той, что из года в год выводила на пастбища новые, тучные стада и заставляла землю в полях рождать новые урожаи. Но эта же сила нередко могла уничтожить и то и другое. Правда, язычники не видели ничего постыдного в «животной похоти» мужского органа. Ведь в любовных похождениях языческих богов человеческие и животные свойства легко сочетались друг с другом. Все эти сложности и противоречия, а также непредсказуемость самой жизни были сконцентрированы в древности в одном-единственном органе — мужском члене.

При этом следует отметить, что речь идет о «пенисе», а не о «фаллосе». Последнее слово совершенно точно отражает эрегированное состояние пениса и все символические значения, связанные с таким состоянием. К сожалению, многие люди нередко используют слово «фаллос», чтобы «приукрасить» или «облагородить» слово «пенис», что, на мой взгляд, совершенно ни к чему. Тем более что в свете относительно недавних событий с участием Билла Клинтона и Джона Боббита (если говорить лишь об этих всем известных джентльменах[4]) слово «пенис» получило широкое распространение в средствах массовой информации, а сама тема стала самой обсуждаемой во время обеденных перерывов и личных разговоров на рабочем месте.

Хочется надеяться, что эта книга будет способствовать дальнейшему распространению этой тенденции, хоть и в менее обвинительной форме, тем более что ее автор разделяет убеждения одного из своих собратьев по перу, который более четырех веков назад также занимался культурологическими исследованиями мужского органа.

«Короче говоря, отучив людей от излишней щепетильности в выборе выражений, — писал Мишель де Монтень, — мы не причиним миру большого вреда. Наша жизнь складывается частью из безрассудных, частью из благоразумных поступков. Кто пишет о ней почтительно и по всем правилам, умалчивает о большей ее половине»[5].

* * *

С самого зарождения западной цивилизации пенис был чем-то большим, чем просто частью тела. Он представлял собой идею, концептуальное мерило положения мужчины в мире. Наличие у мужчины пениса — несомненный научный факт; однако как мужчины воспринимают собственный член, как они относятся к нему и как им пользуются — не имеет никакого отношения к науке. Представления о члене сильно разнятся в разных культурах и в разные эпохи. В истории Запада можно выделить отдельные ключевые моменты, когда представления о пенисе и его роли изменялись, сильно влияя на самовосприятие мужчины и его сексуальное поведение.

Доказательства существования одного из самых древних представлений подобного рода были обнаружены в развалинах шумерского города Эриду на юге современного Ирака, где археологи раскопали глиняные таблички с клинописью. Этим табличкам более пяти тысяч лет. В древней цивилизации шумеров пенис символизировал как иррациональную сущность природы, так и божественный разум. Он был воплощением таинства, непознаваемой божественной сущности, сокрытой в глубинах человеческого естества, и это представление выражалось а главных религиозных верованиях шумеров. Большая часть литературных произведений, найденных в Эриду и написанных на первом в мире письменном языке, повествует о деяниях бога Энки, которого обычно изображали высоченным бородатым мужчиной в шапке с несколькими рогами. Энки был великим благодетелем человечества: его величали Вершителем судеб. Вседержителем или Хозяином Вселенной. В эпосе о Гильгамеше Энки помогает человечеству спастись от потопа, насланного другими богами. Поскольку Шумер находился в междуречье Тигра и Евфрата (сегодня это территория Ирака) и ему поочередно грозили то засуха, то наводнение, вода в этой «колыбели цивилизации» одновременно была и драгоценностью и, временами, грандиозной опасностью. Без воды из этих рек нельзя было выжить. Поэтому реки Тигр и Евфрат символизировали саму жизнь, а то, что давало им начало, считалось священным. В поэтическом произведении третьего тысячелетия до нашей эры такая творческая, животворящая сила получает название. Этот исток — Энки, а точнее — его пенис.

Когда отец Энки поднял его над Евфратом,
Встал он гордо, как необузданный бык.
Он поднимает пенис, он извергает семя.
Наполнился Тигр искристой водой.

А еще через несколько строк Энки проделал то же самое для Тигра:

Он поднял пенис, принес свадебный дар,
Дал сердцу Тигра радость, как большой дикий бык,
что дал рожденье[6].

В других циклах этой поэмы Энки с помощью своего пениса прокладывает первые оросительные каналы, изобретает сексуальное размножение у людей и, зачав первого ребенка-человека, в восторге восклицает: «Хвала моему пенису!»

Это экстатическое отношение к животворящему пенису разделяли и древние египтяне, чьи боги горделиво похвалялись тем же. В иероглифическом тексте, который еще 4 тысячи лет назад попал внутрь пирамиды, излагалась теория, весьма похожая на современную теорию Большого взрыва. Только в древнеегипетском тексте речь шла об одном из божеств Египта и его пенисе. Вот как объяснялось там происхождение Вселенной; «Я сам создал все живущее, — говорит бог Атум (он же Амун, он же Ра). — Мой кулак был мне супругой. Я совокупился с собственной рукой». Так из пениса Атума благодаря этому акту священной мастурбации явилось все сущее — и божественное, и смертное, — причем первым делом возникли бог воздуха Шу и богиня влаги Тефнут, целиком порожденные его семенем — спермой. Совокупившись, они породили Геба, повелителя Земли (тверди), и Нут, богиню неба. Сцена соития этой божественной пары встречается на многих древних папирусах[7]. Там изображена нагая Нут, дугой изогнувшаяся над богом земной тверди. Он же возлежит на спине, и его эрегированный член направлен прямо в зенит. Для древних египтян это было не порнографией, а религиозной картой их мироздания.

Раз в год правитель Египта, фараон, совершал поклонение другому вечно эрегированному небожителю — Мину, богу плодородия. «Славься, Мин, зачавший себя в лоне собственной матери!» — говорил фараон во время культа, воспевавшего веру в то, что этот бог обладал такой мощной потенцией, что смог зачать сам себя. После того как фараон возносил хвалу Мину в храме в Фивах за дарованных ему сыновей, статую бога, установленную на платформу, выносили на своих плечах жрецы с выбритыми головами и в белых одеждах. Мин неизменно изображался стоя — так, чтобы его грандиозный фаллос был еще заметнее. В торжественной процессии за статуей шествовал фараон со своей супругой, следом за ними выступал белый бык, считавшийся воплощением Мина, а далее шли жрецы с листьями салата-латука, молочный сок которого считался символом семени и почитался как священное растение.

Святость пениса была центральной идеей самого важного мифа Древнего Египта, определявшего веру египтян в загробную жизнь и в божественное происхождение фараона. Это миф об Осирисе и Исиде, брате и сестре, которые правили Египтом как царь и царица в первом веке после Сотворения мира. Осирис дал людям законы и научил их выращивать зерно. Исида обнаружила медицинские свойства растений и изобрела прялку. Они пользовались всеобщей любовью, однако их завистливый брат, бог Сет, ненавидевший их обоих, хитростью заставил Осириса улечься внутрь ящика, который подручные Сета затем столкнули в Нил. Когда Исида нашла труп брата, Сет вновь завладел им и, расчленив тело Осириса на четырнадцать частей, разбросал их по всему царству. После долгих поисков Исиде удалось их отыскать. Все, кроме одной — царского пениса.

В одном из вариантов этого мифа царица собрала воедино все найденные части и составила их в единое целое, создав таким образом первую мумию. Затем Исида обернулась ястребом и, зависнув над пахом своего мертвого супруга, трепеща крыльями, породила у него новый пенис. После чего опустилась на этот орган, который тут же восстал благодаря такой волшебной процедуре, и приняла в себя семя Осириса. Так был зачат бог Гор, от которого возводили свой род все фараоны Египта. В конце концов. Гор отомстил за смерть отца и уничтожил Сета, причем после этого он еще и оскопил его — лишил мужского достоинства. Согласно Плутарху, древнегреческому историку, побывавшему в Египте в конце первого века нашей эры, статуя Гора в Коптосе изображала его с зажатым в руке священным трофеем — пенисом Сета. Позже в расположенной неподалеку Иудее (а затем и по всему Средиземноморью) стали проповедовать другую историю о воскрешении из мертвых: о человеке, рожденном от Бога и девственницы, которая жила безгрешной, праведной жизнью. И всем, кто следовал ее примеру и верил, что Сын Божий воскрес из мертвых, открывался путь спасения души. В Древнем же Египте священный миф проповедовал спасение целой культуры — благодаря смерти и перерождению божественного пениса.

Этот волшебный орган, обладавший столь сильной потенцией, что мог победить смерть, доминировал в загробном мире Древнего Египта. Вновь обретя член, Осирис демонстрировал свою мужскую силу в Подземном царстве, где он стал верховным правителем. «Я — Осирис… с тугим членом… Я могущественнее бога зла[8]; я совокупляюсь и имею власть над мириадами» — так говорит он в «Египетской книге мертвых». В том же книге мы находим заклинание от змей: «Ты не сможешь восстать, возбудиться. Не сможешь размножаться». Связь между импотенцией и поражением имела в реальной жизни мрачные последствия для врагов Древнего Египта на полях сражений. Доказательством этого может служить надпись на стенах храма в Карнаке, сделанная около 1200 года до нашей эры после триумфальной победы фараона Мернептаха над ливийцами:

Членов военачальников ливийских — 6 штук.
Членов, отрезанных у ливийцев, — 6359 штук.
У мертвых сицилийцев отрезано членов — 222 штуки.
У мертвых этрусков отрезано членов — 542 штуки.
У мертвых ахейцев отрезано членов — 6111 штук.

А три тысячи лет спустя один американский президент продемонстрировал, что фаллическая символика и сегодня не утратила своего значения для мужчин, стоящих у руля власти. В своей книге «Исполин с изъянами; Линдон Джонсон и его эпоха, 1961–1973 годы» Роберт Доллек описал поразивший его случай: во время неофициальной встречи со скептически настроенными журналистами, когда они, что называется, «достали» его вопросами, почему США никак не закончат войну во Вьетнаме, президент Джонсон, раздраженный тем, что его политические аргументы никак на них не действуют, расстегнул ширинку и, вынув свой член, сказал; «Вот почему!»

Настенный барельеф более древней эпохи, чем надпись фараона Мернептаха, свидетельствует, что древние египтяне применяли нож и в отношении собственного члена. В 1889 году в некрополе Саккара на западном берегу Нила, напротив древнего местонахождения Мемфиса, была найдена любопытная скульптура: она изображала мужчину, стоящего на коленях перед мальчиком Помощник мужчины, стоя позади мальчика, держит последнего за руки. Левой рукой мужчина держит член мальчика, вытянув его крайнюю плоть вперед. В правой руке у него зажат небольшой нож. Сразу понятно, что речь идет об обрезании.

«Держи его, чтобы он не потерял сознание», — говорит обрезающий мальчика своему помощнику (это приписано тут же, иероглифами). А тот отвечает: «Делай все как следует».

Этот скупой обмен словами, произошедший около 2400 года до нашей эры, доказывает, что обрезание практиковалось в Египте с древнейших времен. Геродот, древнегреческий «отец истории», посетивший Египет около 450 года до нашей эры, считал, что ритуал обрезания берет начало именно оттуда. В начале двадцатого века антрополог Грэфтон Элиот Смит согласился с его мнением, написав, что обрезание было частью обряда поклонения солнцу, возникшего в долине реки Нил пятнадцать тысяч лет назад. В дальнейшем его копировали соседние народы. В ветхозаветной Книге пророка Иеремии сказано, что идумеи, моавитяне и аммонитяне — все эти племена были соседями и египтян, и древних иудеев — практиковали обрезание. Правда, неизвестно, научились ли они этому обряду у жителей Древнего Египта. Некоторые из коллег Смита высказывали предположение, что этот обычай зародился не в Египте, а сделался общепринятым знаком обращения в рабство или уничижения военнопленных. Пожалуй, достоверно известно лишь одно — Геродот питал отвращение к этому обряду. И в этом с ним были согласны все древние греки. «Половые части другие народы оставляют, как они есть; только египтяне (и те народности, которые усвоили от них этот обычай) совершают обрезание», — пишет Геродот[9], и ниже: «Половые части они обрезают ради чистоты, предпочитая опрятность красоте».

Древние египтяне ухаживали за телом с невероятной тщательностью, особенно заботясь о его отверстиях. Одним из целителей, чье имя сохранилось до наших дней, был Ири, Хранитель царственного ануса, — он занимался очищением и орошением прямой кишки фараона. В Древнем Египте придавали большое значение свободному, незатрудненному отхождению естественных выделений. Поэтому, возможно, именно там начали удалять крайнюю плоть у мальчиков, ведь в жарком климате под нею легче откладывалась смегма, мешающая истечению мочи и семени. Однако возможно, что обрезание в Древнем Египте связано не столько со стремлением к чистоте и гигиене, сколько с благочестием. Хотя этот обычай существовал во всех социальных стратах, обязательным он был лишь для храмовых жрецов, поскольку означал сопричастность богу солнца Рэ (Ра), который сам сделал себе обрезание, описанное в «Книге мертвых». Древнегреческий философ Пифагор, побывавший в Египте около 550 года до нашей эры, столкнулся в связи этим с неожиданной дилеммой. Посещая один из храмов, он пожелал ознакомиться с хранившимися в нем священными книгами. Верховный жрец не возражал, однако поставил условие: прежде чем получить доступ к книгам, эллин должен распрощаться со своей крайней плотью.

Для древних иудеев обрезание и те отношения, которые устанавливались при этом между человеком, его пенисом и Богом, были знаком их единения с Всевышним — равно как и друг с другом, — однако для этого единения требовалась «санкция свыше». Не только жрецов, но вообще всех мужчин иудейской веры подвергали на восьмой день жизни обряду обрезания крайней плоти. Теологические основы этого обряда можно найти в Книге Бытия, когда Бог установил договор, или завет (союз), с Авраамом (на тот момент у него, 99 лет от роду, еще было имя, данное ему при рождении, — Аврам[10]), а также с его «семенем»[11]. Согласно этому завету. Всевышний становился единственным божеством древних иудеев, которые получали за это Землю обетованную в Ханаане, где все они «весьма размножатся»[12] в том числе и Авраам, которому было сказано, что вскоре и он впервые испытает радость отцовства. Древний обитатель пустыни лишь посмеялся над такой перспективой; «И пал Авраам на лице свое, и рассмеялся, и сказал сам в себе: неужели от столетнего будет сын? и Сарра, девяностолетняя, неужели родит?»[13]. Для Бога, разумеется, это не составило проблемы, однако Он потребовал в ответ на услугу обещание: «Сей есть завет Мой, который вы [должны] соблюдать между Мною и между вами и между потомками твоими после тебя: да будет у вас обрезан весь мужеский пол; обрезывайте крайнюю плоть вашу: и сие будет знамением завета между Мною и вами»[14]. В Торе говорится, что Авраам незамедлительно обрезал собственную крайнюю плоть, как и плоть всех мужчин, рожденных в его доме, а также всех «купленных им за серебро» (неизвестно, правда, какой была реакция всех этих мужей и мальчиков, когда сей мудрец с его козлиной бородой явился им из своего шатра с окровавленным кремнем в руках и объявил во всеуслышание, чего именно только что потребовал от него Бог).

Эта престранная заповедь и скрепивший ее монотеистический завет имели долгосрочные и противоречивые последствия. Авраам, бывший отцом Измаила[15] (родоначальника арабов), а также патриарха иудеев Исаака, почитается в Коране как «вождь народа». Измаилу Авраам также сделал обрезание; соответственно, и у арабов мужчин обрезают. (Совершают обряд обрезания, конечно, и многие африканские племена, а также аборигены Австралии, но это никак не связано со смыслом, заложенным в Ветхом Завете). Одухотворив прокреативную цель пениса, обрезание у древних иудеев привело к пересмотру отношений между человеком и его «ведущим» органом. В обмен на то, чтобы стать во главе богоизбранного народа и иметь благословение продолжить род, что гарантировало вечное существование жителей древнего Израиля, Авраам согласился не поклоняться более никакому иному богу и отрезать свою крайнюю плоть. Это действие символически изменило его пенис, навсегда обнажив головку члена (что у необрезанных мужчин происходит только в возбужденном состоянии). Однако это всего лишь «косметическое» изменение, никак не влияющее на репродуктивные свойства этого органа. Высказывались, правда, и такие мнения, что древние иудеи были приверженцами древнейшего культа поклонения фаллосу, раз они имитировали эрекцию подобным образом, но эту точку зрения разделяют немногие. Другие исследователи отмечали, что Маймонид[16], самый влиятельный еврейский мудрец Средневековья, заявлял: истинной, подспудной причиной введения акта обрезания стала необходимость «уменьшить количество совокуплений» и желание «ослабить соответствующий орган», то есть все это делалось для того, чтобы иудеи в первую очередь поклонялись Богу, а не собственному сластолюбию. (В наши дни активисты движения за отмену практики обрезания выдвигают тот же самый довод, хотя и по вполне светским причинам: эта операция, утверждают они, удаляет большую часть нервных рецепторов пениса, снижая тем самым чувствительность.) Но что пенис Авраама не должен был «ослабеть», явно было важной частью изначального договора. Известно, что мужская сила не покинула Авраама даже после его акта самообрезания, и даже после того, как он отпраздновал свое столетие. Не только, как и было обещано, Сара родила Исаака, но после ее смерти Авраам взял себе в жены женщину много моложе себя. Звали ее Кетура, и с нею он, как сказано в Писании, наплодил еще шестерых сыновей.

Обрезание явно пошло Аврааму на пользу. Однако стойкий интерес к этому явлению со стороны религиоведов, историков, антропологов, антисемитов и специалистов в области здравоохранения, а также пыл, с которым обрушиваются на него современные активисты, выступающие против практики обрезания, говорят о том, что обрезание «работает» на самых разных уровнях. Мало какие другие ритуалы могут сравниться с ним по внутренней противоречивости и психологической сложности — ведь это акт физический, но не физиологический; он связан с половой жизнью, но не несет в себе эротики; он не генетический, но генеалогический. Это отличительный знак, отметина — да еще на том самом месте, которым мужчина внешне отличается от женщины. Даже в глазах одной видной феминистки сей акт божественного гендерного предрассудка не лишен смысла. «Что может быть более логичным и уместным, — пишет Герда Лернер в своей книге «Сотворение патриархата», — чем использование в качестве символа союза с Богом тот орган, который производит семя и помещает его в женское чрево? Никакой иной орган человеческого тела не подходил так хорошо на эту роль, только он мог столь наглядно продемонстрировать человеку связь между способностью к продолжению рода и божьей благодатью».

Однако некоторые пассажи из Ветхого Завета представляют обрезание метафорой святости, которая может иметь отношение к любой части тела, — к примеру. Второзаконие призывает каждого сына и дочь Израилевых «совершить обрезание для сердца»[17]. И все же истинная причина обрезания и его смысл не вызывают никаких сомнений. Связь между человеком и самой грандиозной тайной во Вселенной — Богом — была скреплена отметиной на том органе, с которым мужчины имеют самую крепкую и самую таинственную связь, — его пенисе.

* * *

Правда, далеко не все соседи древних иудеев или их завоеватели воспринимали этот обычай именно так. Древние греки, эллины, относились к обычаю обрезания у иудеев и у древних египтян с одинаковым отвращением. В результате две тысячи лет назад перед иудеями, жившими в Александрии Египетской, культурном центре тогдашнего эллинского мира, и желавшими продвинуться в эллинском обществе, возникла нешуточная проблема. Если иудей желал заниматься физическими упражнениями в гимнасии, спортивном клубе древних греков, где занятия спортом проводились исключительно в обнаженном виде, то он не мог не понимать, что его обрезанный пенис оскорбит эллинское чувство прекрасного. И вовсе не потому, что древние греки смущались наготы — куда там! Но вот зрелище обнаженной головки члена представлялось им весьма отталкивающим. Именно по этой причине греки выполняли физические упражнения обнаженными, но с «инфибулированным» пенисом, то есть они специально натягивали на головку члена крайнюю плоть, а затем еще и закрепляли ее: завязывали специальной нитью или зажимали специальным закругленным приспособлением вроде английской булавки, которое было известно как фибула[18].

Согласно Первой книге Маккавейской, некоторые иудеи в течение второго и первого веков до нашей эры даже «установили у себя необрезание и отступили от святого завета» — лишь бы сойти за эллинов. Большинство из них, по-видимому, пользовались тем, что получило название Pondus Judaeus[19] — это был бронзовый или медный грузик в форме воронки, который прикрепляли к остаткам препуциальной кожи на теле пениса над головкой члена. Тяжесть грузика через некоторое время оттягивала кожу книзу, удлиняя ее, так что головку члена удавалось прикрыть. Таков, по крайней мере, был расчет, однако в 1999 году два современных британских специалиста, доктор С. В. Брэндис и доктор Дж. У. Макэнинч, писали в своей статье в «Британском урологическом журнале»: «…трудно представить себе, каким образом подобная методика позволяла бы добиваться хоть сколько-нибудь удобоприменимого долгосрочного успеха».

Некоторые эллинизированные иудеи пытались исправить ситуацию с помощью хирургического вмешательства, известного под названием «эпипасмос», что на греческом означает «натягивание». Две подобные процедуры были описаны в первом веке нашей эры в многотомном труде Цельса[20] De medicina («О медицине»). В обоих случаях были сделаны небольшие надрезы в коже пениса, чтобы ее можно было подтянуть вперед и надвинуть на головку. Но едва подобные операции стали популярными и распространились достаточно широко, как раввины изменили законы обрезания. Если прежде было необходимо удалять лишь периферийную, наружную часть крайней плоти, что просто укорачивало крайнюю плоть полового члена, то законы, принятые около 140 года нашей эры, требовали, чтобы головка была полностью обнажена. В результате «эпипасмос» стал практически невозможен. (Хотя в годы нацизма в Германии некоторые евреи в отчаянии осуществляли эту операцию.)

Одни эллины относились к обрезанию с куда большим отвращением, чем другие. Так, у сирийского царя Антиоха IV Епифана, потомка одного из величайших командиров Александра Македонского Селевка, это отвращение за годы правления в Иудее превратилось в ярую ненависть. Раввинов, которые по-прежнему совершали обрезания (таких раввинов-«резников» называли «мохель»), забивали камнями или натравливали на них диких собак. Матерей, допустивших, чтобы их сыновьям делали обрезание, «удавливали, вешали их задушенных младенцев им на шею, а затем распинали на кресте, в назидание прочим» — так написано в Книге Маккавейской. Согласно сборнику традиционных еврейских легенд под названием «Песикта де Рав-Кахана», записанных несколько веков спустя, при римском императоре Адриане дела обстояли еще хуже: римские солдаты «отрезали у живых иудеев их обрезанный половой орган и, подбрасывая его к небу, издевательски кричали, обращаясь к Богу — «Так вот что Ты выбрал?»»

Ясно, что обрезание стало для древних иудеев, а впоследствии и евреев особой метой, знаком отличия, который не только приносил им немало страданий, но и позволял иметь особые отношения со Всевышним. Не приходится, однако, сомневаться в том, что, устанавливая для своего народа это отличие и принимая соответствующее обязательство, Авраам искренне верил, что ставит свой пенис на службу Всевышнему. Тогда как прочие древние культуры поступали наоборот, ставя пенисы богов себе на службу. Фаллоцентрические мифы (например, об оплодотворяющих, созидательных актах мастурбации у Энки или Атума) были основой их религиозных текстов. Пенис индуистского бога Шивы играет настолько ключевую роль в священных текстах этой религии, что в одной книге по эстетике индуизма говорится, что Шиву, который ездит на быке, следует изображать с такой эрекцией, чтобы его орган доставал до пупа. Считается, что член Будды был подобен половому органу коня: он якобы втягивался внутрь. А вот в Ветхом Завете о пенисе Бога нет ни слова, поскольку у иудейского Бога нет тела. Вместо этого все внимание направлено на пенис человека — таинственный орган, одухотворенный Богом.

И этот таинственный орган должен быть вполне дееспособен. Ветхий Завет говорит следующее: «У кого раздавлены ятра или отрезан детородный член, тот не может войти в общество Господне»[21]. Раввинам, прежде чем им дозволялось служить в храме, приходилось предъявлять свои мужские органы и доказывать, что они находятся в рабочем состоянии. Позже нечто подобное стали требовать и от католических священников — и даже от Папы Римского. «Когда 11 августа 1492 года Родриго [Борджиа] был избран в папы, приняв имя Александра VI, — писал английский историк Уильям Роскоу, — то перед коронацией в соборе Святого Петра его отвели в сторонку, чтобы произвести окончательную проверку его способности пребывать на этом посту, хотя в его случае к ней можно было и не прибегать». Последние слова, несомненно, намекали на то, что у этого Папы Римского был сын, Чезаре Борджиа, один из самых известных политических деятелей тогдашней Европы.

«Окончательная проверка», о которой пишет Роскоу, сводилась к тому, что будущего Папу Римского сажали на специальное сиденье, называемое по латыни «sedes stercoraria» («навозное кресло»). Этот предмет, напоминающий допотопный стульчак, был сделан так, что, когда вновь избранный папа садился на него, его мошонка и яички опускались в специальное отверстие, чтобы специально выбираемый для этой цели кардинал мог убедиться в их существовании. Согласно легенде, происхождение это обычая было связано не столько с предписанием Ветхого Завета, не позволявшим кастратам входить в круг священнослужителей, а тем более занимать столь высокий пост, сколько с тем конфузом, который будто бы случился в Риме в IX веке, когда женщина, переодетая в мужское платье, некоторое время стояла во главе Святого престола под именем папы Иоанна VII. Было такое на самом деле или нет, сказать трудно, однако женщину эту и по сей день называют папессой Иоанной — да и специальное «проверочное кресло» также несомненно существует[22]. О том, что оно в самом деле имеется, свидетельствует, например, Питер Стэнфорд, бывший редактор лондонской газеты «Католический вестник», который, по его словам, даже смог немного посидеть на нем в одной из задних комнат Ватиканского музея. В своей книге «Папесса» Стэнфорд пишет:

Я присел на это кресло, и ощущение было такое, словно я что-то осквернил. В Ватиканском музее атмосфера, как в соборе, к тому же меня с самого детства учили ничего не трогать в Божьем доме… Но вот, с сильно бьющимся сердцем, побледнев от ужаса, я все-таки откинулся назад… Когда моя спина приняла вертикальное положение, я тут же почувствовал, что отверстие в сиденье, похожее на большую замочную скважину, было именно там, где нужно.

В библейском Ханаане некоторые из соседей древних иудеев воспринимали связь между пенисом и божественной властью на Земле буквально. «В таких племенах, — пишет в своей книге «Мифология секса» Сара Денинг, психоаналитик юнгианской школы, — для нового царя было не столь уж необычным съесть пенис своего предшественника, дабы преисполниться его священной властью». Как утверждает Денинг, доказательством существования подобного обычая, как и того, что иудеи наложили на него запрет, служит известная история из Книги Бытия: когда Иаков боролся с Богом, Тот, в разгар этой схватки, «коснулся состава бедра его[23] [Иакова]» (Бытие 32:25). По этой причине, как сказано в Библии, «…и доныне сыны Израилевы не едят жилы, которая на составе бедра, потому что Боровшийся коснулся жилы на составе бедра Иакова» (32:32).

Однако клятвы они давали как раз на бедре. В Книге Бытия Авраам приказывает своему слуге Элиэзеру: «…положи руку твою под стегно мое[24] и клянись мне Господом, Богом неба и Богом земли, что ты не возьмешь сыну моему [Исааку] жены из дочерей Хананеев, среди которых я живу» (24:2–3). Позднее Иаков, которого к тому времени уже звали Израиль, просит своего сына Иосифа: «…положи руку твою под стегно мое и поклянись, что ты окажешь мне милость и правду, не похоронишь меня в Египте, дабы мне лечь с отцами моими» (47:29–30). Все это вызывает недоумение, лишь если не знать, что переводчики Библии нередко использовали слово «чресла» (или, как здесь, «стегно») в качестве эвфемизма слова «пенис»[25]. Так, в книгах Бытие и Исход сказано; дети Иакова вышли из его «чресел». Сегодня представляется очевидным, что священная клятва между древними иудеями скреплялась прикосновением руки к мужскому органу. Ведь клясться на этом таинственном органе было все равно что клясться самому Богу. Можно ли яснее выразить божественную суть пениса? И хотя об этом мало кто догадывается (особенно в американском суде), сама идея клятвы, даваемой положив руку под бедро (то есть обхватив яички или поместив руку где-то рядом), сохранилась сегодня, по прошествии почти четырех тысячелетий, в английском слове «testify», что значит «свидетельствовать», происходящем от слова testicle («яичко»).

* * *

Нет свидетельств того, что эллины давали клятву тем же образом. Однако в Афинах классического периода было совершенно в порядке вещей, чтобы мужчина постарше прикасался к мошонке мальчика. Это было настолько обычно, что драматург Аристофан представил попытку уклонения от этого жеста в виде сатиры:

ПИСФЕТЕР: Пускай отец смазливенького мальчика
Меня бранит, когда со мною встретится:
«Прекрасно, нечего сказать, с сынком моим ты поступил!
Помывшись, из гимнасия он шел. Его ты видел.
Но не стал его ни целовать, ни лапать, ни тащить к себе.
И другом быть мне хочешь после этого?»[26].

В наше время эта шутка кажется весьма странной. В современном обществе педерастия — то есть сексуальные отношения между мужчиной и мальчиком — это надругательство над ребенком и уголовное преступление[27]. Но в Древней Греции все было иначе. Тогда педерастия была непременным общественным атрибутом, и такие отношения были освящены богами с Олимпа и героями мифов. У Зевса, Аполлона, Посейдона, Геракла — у всех у них были в жизни педерастические эпизоды. Так же как у многих знаменитых и вполне реальных эллинов, включая Солона, Пифагора, Сократа и Платона. Эти отношения были частью фундамента элитарной, пронизанной воинским духом культуры, которая вывела идею пениса за рамки биологии и религии и вознесла ее в разреженные высоты философии и искусства.

Пенис в Афинах был не просто вознесен на пьедестал, но и обнажен. В гимнасии, этой кузнице афинской мужественности, мужчины упражнялись обнаженными — слово «гимнос», кстати, и означало «обнаженный». Для гражданина Афин — для человека, рожденного свободным, — нагота подтверждала его статус гражданина-воина. Как писала историк Лариса Бонфанте, это была «гражданская униформа жителя Афин», такая же, в какую были «облачены» герои, побеждавшие врагов этого полиса на мраморном фризе в храме Афины Ники (Ники Аптерос[28]). Ряд историков считают, что афинские мужчины появлялись обнаженными и за пределами гимнасиев. По мнению Роберта Осборна из Оксфордского университета, об этом свидетельствуют «греческая скульптура, а также различные изображения на древнегреческой керамике». Правда, он предупреждает, что «связь между ними [этими изображениями]… и реальной жизнью все же требует взвешенной оценки». Но даже в гимнасиях обнаженные мужские тела весьма шокировали чужеземцев, наведывавшихся в Афины двадцать пять веков назад. Афинянам же явно импонировала собственная исключительность. На вазах классического периода нередко встречается изображение обнаженного грека, демонстрирующего свой неприкрытый мужской орган полностью одетой женщине. То, что мы сегодня называем эксгибиционизмом, в то время было просто флиртом и заигрыванием. В Афинах именно мужская привлекательность могла соблазнить женщину, вызвав у нее желание, — а не наоборот!

Почитание мужских форм нашло отражение в тысячах «couroi» («куросов») — статуях обнаженных юношей, которые высились по всему эллинскому миру. Хотя пенис у этих скульптур изображался висящим, их крепкие, мускулистые торсы явно свидетельствовали о большом фаллическом потенциале. Зато другие греческие статуи были куда более откровенными. На просторах Греции были повсюду расставлены гермы — каменные или деревянные столпы, увенчанные сверху головой бога Гермеса, а в средней части — эрегированным членом. Тиран Гиппарх приказал возвести гермы на каждой из дорог, ведших из Афин в селения Аттики, притом точно на середине пути. А около 500 года до нашей эры гермы, как сообщают нам историки, стояли в Афинах у входа почти в каждый дом.

Эти скульптурные изображения, у которых не было никаких иных органов, кроме головы и пениса, воплощали древнегреческое представление о пенисе как об идее. Древнегреческая философия проводила различие между формой и содержанием. Форма, которую Платон также именовал «идеей», была активной, фертильной и мужской — как и сам пенис. Содержание же было пассивным, женским, непорождающим началом. Подобно металлической печати, которую прикладывали к воску, идея должна была отпечатываться в содержании, чтобы придать ему смысл. И нигде это не выражалось четче, чем в древнегреческом представлении о зачатии. В своем труде «О возникновении животных» Аристотель сравнивал мужчин с плотниками, а женщин — с деревом: ребенка, по Аристотелю, плотник создавал из дерева. В «Эвмениде» Эсхил высказывает ту же идею устами бога Аполлона:

Дитя родит отнюдь не та, что матерью
Зовется. Нет, ей лишь вскормить посев дано.
Родит отец. А мать, как дар от гостя, плод
Хранит, когда вреда не причинит ей бог.
И вот вам правоты моей свидетельство.
Отец родит без матери…[29]

Эрегированный член также символизировал власть Афин. После того как греки нанесли поражение персам, взяв крепость Эйон во Фракии в 476 году до нашей эры, военачальники-стратеги, командовавшие победоносной греческой армией, потребовали увековечить память о себе и об этом событии особым мемориалом. Памятник, сооруженный в их честь, представлял собой три мраморные гермы, которые были установлены на Агоре, рыночной площади в центре Афин, где проходили общественные собрания. Всю греческую цивилизацию, а заодно и победу, что помогла ее сохранить, символизировали три каменные эрекции. Потому-то зрелище, открывшееся горожанам в одно летнее утро 415 года до нашей эры, было таким удручающим. За несколько часов до отправления афинских воинов на Сицилию, где должны были произойти важные сражения, кто-то сбил сотни каменных эрекций с расставленных по всему городу герм. Что бы это ни было: безумная выходка какого-то пьяницы или, как пишет историк Эва Койле в своей книге «Господство фаллоса», антивоенный протест афинских женщин, — смысл произошедшего был предельно ясен не только для афинских воинов, но и для всех афинян. Город проснулся кастрированным, что было ужасающим предзнаменованием. И вскоре его подтвердил сам ход истории: высадка греков на Сицилию потерпела неудачу, что впоследствии ускорило победу Спарты над Афинами.

Связь между могуществом и пенисом, существовавшую в сознании эллинов, отмечал около 275 года до нашей эры Калликсейнос, писатель и историк с острова Родос, живший в Александрии: став свидетелем общегородского дионисийского праздника, он оставил нам его описание. В ходе празднования по городу носили грандиозный «золотой фаллос длиной около 60 метров», на верхушке которого красовалась золотая звезда, а участники праздника, около полумиллиона человек, внимали стихам, распеваемым рапсодами в честь животворящего органа. Предшествовали же этому гигантскому позолоченному чуду (которое, если поставить его вертикально, достало бы до крыши современного двадцатиэтажного здания) десять рядов страусов, на которых восседали подростки в костюмах сатиров, множество взрослых мужчин-эфиопов, вздымавших в руках слоновьи бивни, десятки важных павлинов, шестнадцать гепардов, четырнадцать леопардов, один белый медведь, носорог и жираф. Следом за гигантским священным пенисом также везли золотую статую Зевса, за которой шли более пятидесяти тысяч пеших воинов.

Любой грек явно относился к собственному пенису с «айдосом» — то есть с благоговением, какое испытываешь перед чем-то всемогущим и священным. Греческие небесные сферы были населены богами, которые родились благодаря волшебной мошонке или из нее самой. Так, Афродита появилась во всем своем совершенстве прямо из пенящегося семени, когда титан Кронос, оскопив собственного отца, швырнул его мошонку в море. А от связи Афродиты, богини любви, и Диониса, бога вина, родился Приап. Этот не слишком значительный бог плодородия отличался весьма значительной и к тому же непреходящей эрекцией. Дионису ежегодно посвящали в Афинах семь празднеств, и всякий раз они сопровождались процессиями «фаллоев» (копий мужских членов), которые вздымали над собой «фаллофорои» (членоносители), шествовавшие по всему городу и воздевавшие к небу эти деревянные модели эрегированного органа — хотя ни один из них, увы, не был столь грандиозным, как тот, что видел Калликсейнос из Александрии, — и все это время праздношатающиеся гуляки пили вино и распевали непристойные гимны.

И колонии, и союзники Афин были обязаны присылать на общегородскую «Дионисию» — самое грандиозное афинское празднество в честь бога вина — свои «фаллои».

Сохранились записи, свидетельствующие о том, что остров Делос несколько раз присылал в Афины великолепную крылатую птицу, вырезанную из дерева, — правда, на месте головы у нее красовался эрегированный член. У многих же обычных деревянных «фаллоев», шествовавших в процессии, на головке члена был изображен огромный, немигающий глаз, причем линии рисунка указывали на то, что крайняя плоть у него была отвернута, так что у каждого пениса была не только голова и шея, но и некая индивидуальность. Что именно выражали эти антропоморфные формы, было ясно любому древнему греку, поскольку таким образом воплощался в зримом виде извечный вопрос: кто кем обладает — человек пенисом или пенис человеком?

Хотя самого Диониса никогда не изображали с эрекцией, в мифах и легендах прослеживалась четкая связь этого божества с эрегированным членом. Вот лишь два примера. В первом мифе Пегас, посланник и доверенное лицо Диониса, привез статую божества из Элефтеры в Афины, однако там и он сам, и изображение божества были встречены грубостью. Джулия Сисса и Марсель Детьен пишут в своей книге «Повседневная жизнь древнегреческих богов», что в наказание за это Дионис покарал неучтивых мужланов-афинян практически неизлечимой «болезнью, поражавшей мужской орган».

Дельфийский оракул… поведал, что исцеление будет возможно лишь в том случае, если граждане Афин устроят особое шествие со статуей бога, воздав ей все подобающие почести. Афиняне тут же занялись изготовлением фаллосов… воздавая должное богу теми предметами, что увековечивали их страдания.

Во втором мифе Дионис дал вина афиняну-землепашцу по имени Икарий, которому оно так понравилось, что он пригласил отведать его случившихся неподалеку пастухов. Вскоре пастухи допились до того, что либо уснули тяжким сном, либо уже не могли связать двух слов, — в таком вот виде их и обнаружили другие пастухи, явившиеся на праздник с опозданием. Они решили, что Икарий отравил их друзей, и за это так его побили, что тот умер. Тогда разгневанный Дионис явился им в обличье красивого мальчика, которого убийцы тут же страстно возжелали. Однако, когда их возбуждение достигло пика, мальчик исчез, тогда как эрекция у пастухов, причем сильнейшая, осталась. И снова им пришлось идти за помощью и советом к Дельфийскому оракулу, который возвестил, что излечиться они смогут, только если принесут дары Дионису, причем опять же в виде фаллосов, а после устроят в его честь торжественную процессию.

Как показывают все эти истории, древние греки воспринимали собственный член как мерило своей близости к истоку божественной силы и божественного разума — а также насланного божеством безумия. Как пишет исследователь классицизма Альберт Хенрихс, для грека «эрекция есть знак его физиологического и душевного состояния… того, что Платон называл «священным безумием»». В «Тимее» Платон указывал, что божественное находится у людей внутри спинного мозга, в спинномозговой жидкости, той самой субстанции, утверждал он, из которой образуется и мозг, и семя. Эта божественность обладает «животворной жаждой излияния», писал Платон, добавляя, что именно поэтому «природа срамных частей мужа строптива и своевольна, словно зверь, неподвластный рассудку, и под стрекалом непереносимого вожделения способна на все»[30].

Древние греки — будь то во благо или во вред — явно использовали пенис как мерило своей близости к богам. Однако его размеры не играли в этом уравнении особой роли. Ну или хотя бы не в том смысле, в котором это можно было бы себе вообразить. В реальной жизни, вопреки грандиозным размерам эрегированных образов, демонстрируемых во время процессий, древние греки предпочитали пенис небольшой и тонкий — вроде тех, какие можно было видеть у упражнявшихся в гимнасиях юношей. Такой пенис был и у фигурок-куросов, и на расписных вазах по всему Средиземноморью. Древнегреческие художники выражали свое презрение к чужестранцам и рабам тем, что изображали у них огромные половые органы. Аристотель даже подвел под такое эстетическое предпочтение «научную базу»: он писал, что маленький пенис лучше подходит для зачатия, поскольку семя в пенисе больших размеров охлаждается, оказываясь неспособным к зарождению новой жизни. Чем бы ни объяснялась такая аргументация, но Аристофан наверняка немало позабавился, выдумывая для своей пьесы «Облака» спор о педагогике, насыщенный в оригинале богатой игрой слов. Один из спорщиков приводит там такие доводы:

Если добрые примешь советы мои
И свой слух обратишь к наставленьям моим.
Станет, друг, у тебя
Грудь сильна, как мехи. Щеки — мака алей.
Три аршина в плечах, сдержан, скуп на слова.
Зад могуч и велик. Перед — мал, да удал.
Если ж будешь по новым обычаям жить.
Знай, что щеки твои станут желты, как воск.
Плечи щуплы. Куриная, слабая грудь.
Язычок без костей, зад цыплячий, больной.
Перед вялый — вот будут приметы твои. Ты приучишь себя
Безобразно-постыдное добрым считать,
А добро — пустяком[31].

Каков бы ни был размер пениса, невозможно отрицать его важность в древнегреческой философии образования. Откуда бы ни был родом эллин, из Афин или из Спарты, он все равно придерживался иерархической системы верований, а его эстетические основы зиждились на доминирующем положении мужчин, воинских идеалах и идеализации обнаженного мужского тела, притом что вся тогдашняя система образования держалась на совершенно невообразимом для нас сегодня институте педерастии. Это был не столько стиль жизни, сколько принятый в Древней Греции обряд посвящения, инициации во взрослый мир. Почти все древнегреческие аристократы, несмотря на педерастическое посвящение в детстве и юношестве, впоследствии женились и создавали семьи, причем большинство сохраняли почтительные отношения со своими бывшими наставниками. А вот для взрослого мужчины, который позволял осквернить себя пенетрацией, существовало презрительное слово «кинэдос», то есть мужчина в роли женщины. Чтобы понять педерастию древних греков, желательно взглянуть на это явление их глазами; эта практика была связана не столько с получением удовольствия, сколько с педагогикой. Дело было не в сексе, а скорее в принадлежности к определенному, высшему классу общества. Главное же, что пенис был орудием благородным.

В Древней Греции учили тому, что такое мужественность, но дальше право называться мужественным мужчине надо было заслужить. Первая часть «университетов» мужественности происходила с подачи учителя, вторая же — на поле сражения. Педерастический акт был кульминацией процесса наставничества, происходившего один на один и направленного на передачу «арете». Этим греческим словом обозначался целый набор мужских добродетелей, таких как храбрость, сила, справедливость, уважение других и честность[32]. Связь между педерастией и «арете» получила монументальное выражение в форме на афинской Агоре. Слово «арете» было написано там на трех гермах, воздвигнутых в память о победе греков над персами в Эйоне. А рядом стояли еще более древние, гигантские статуи Гармодия и Аристогитона, педераста-наставника и его протеже, которые были изображены обнаженными, с хорошо проработанными мышцами и четко видимыми пенисами, — обоих запечатлели в момент совершения акта, подтверждающего их «арете», когда ударом кинжала они убивают тирана Гиппарха в 514 году до нашей эры. Понятно, что человек, обладавший «арете», воплощал собой высшие идеалы греческой демократии и мужества. А для древних греков, чья культура предписывала им ставить на дорогах и не только памятные гермы в честь своих побед, все эти идеалы были воплощены в пенисе.

Отношения между «эрастисом» (старшим любовником) и «эрбменосом» (юным объектом любови) закладывались в гимнасии. Согласно легенде, тело атлета впервые полностью обнажилось во время Олимпийских игр 720 года до нашей эры, когда у одного из участников — бегуна по имени Орсипп — во время забега на дистанцию слетела набедренная повязка, но он все равно прибежал первым. Неясно, когда именно возникли гимнасии, однако нам известно, что в шестом веке до нашей эры Солон требовал смертной казни для всякого, кто украдет в гимнасии одежду занимающихся спортом. Самыми знаменитыми гимнасиями в Афинах были Академия и Ликей. В каждом имелись беговая дорожка, помещение для борьбы, помещение для общих упражнений, бани и помещения для распития напитков, а также философских диспутов. В Академии держал речь Платон, в Ликее — Аристотель.

Тело юного аристократа в Древней Греции было одновременно и гербом, и произведением искусства. И то и другое формировалось в гимнасии перед собранием ценителей в лице пожилых мужчин. Однако не всеми умение ценить красоту тела ставилось так высоко: в пьесе «Облака» Аристофан высмеивает идею о том, что в гимнасии престарелый афинянин мог таять от любовного томления, взирая на отпечаток, оставленный в песке прелестным пенисом своего юного возлюбленного.

Какое бы удовольствие ни получал «эрастис» от сексуального контакта со своим «эрбменосом», официально все было подчинено достижению высшей цели — передаче «арете». «В Греции, — писал Мишель Фуко в своей «Истории сексуальности», — истина и секс соединялись в форме педагогики через передачу драгоценного знания от одного тела к другому; секс служил опорой для посвящения в познание». Росписи на древнегреческих вазах подтверждают, что между афинскими мужчинами и мальчиками был принят интеркруральный секс (сношение между бедер). Однако в книге «Педерастия и педагогика в Древней Греции» ее автор, историк Уильям Армстронг Перси-третий, делает вывод, что предпочтительным способом все же было анальное проникновение. (Это также разжигало гомофобию Аристофана, который издевался над теми, кто был «на принимающей стороне», называя их «ойропроктос» — «с расширенным анусом» или «катапугон» — «трахнутые в зад»).

Однако точка зрения Аристофана не была среди древних греков господствующей. Ведь когда эрастис входил в эроменоса своим пенисом, это был лишь символический момент — хотя для этих двоих он также был вполне реальным, — во время которого происходила полная и окончательная передача «арете». То, что средством передачи сути мужественности была сперма, соответствовало учению Аристотеля, который считал, что лишь сперма создает душу ребенка. Так, благодаря педерастии древним грекам удалось победить саму природу: с помощью собственного детородного органа и без помощи женщин они «рождали» из юношей мужчин. Вот в чем заключалась самая удивительная и таинственная сила пениса.

* * *

А вот для римлянина представление о том, что мужские достоинства, добродетели и доблесть передаются за счет анальной пенетрации, было попросту немыслимым. Дня гражданина Рима понятие мужественности подразумевало мощный и динамичный сексуальный акт. Римлянин мог входить в других собственным пенисом — но никак не наоборот. Никто и никогда не мог осквернить римлянина подобным вторжением. Мужчина, который это допустил, страдал, как говорили римляне, от «мулиэбриа пати» («происходящего с женщинами»). И такой мужчина уже не был настоящим мужчиной. Его называли словом, перешедшим в латынь из греческого, — он был теперь «кинедус», то есть переживший подобного рода унижение. Римляне испытывали по этому поводу столь сильные чувства, что это повлияло на их военные нравы. Так, латинское слово «glans» имеет два значения: «пуля» и «головка члена». Перед тем как выстрелить каменной или свинцовой пулей из боевой пращи, на ней нередко делали мрачные непристойные надписи, сравнивая воздействие пращи с изнасилованием. Во время осады Перуэии в 41 году до нашей эры воины-пращники, бывшие на стороне Марка Антония, нацеливали свою амуницию с непристойными надписями на анус Октавиана.

Подобно древним грекам, представители римской элиты видели в сыновьях равных им по статусу сограждан объекты вожделения. Однако в глазах римлян эти мальчики были «вири» (мужчины) — а точнее, мальчики, готовящиеся стать настоящими мужчинами. Для римлянина попытка нарушить этот процесс, заставив мальчика или юношу «побывать в положении женщины», была равносильна проклятию. В связи с существованием подобного табу мальчик-римлянин всегда носил на шее «буллу» — медальон с вложенным в него изображением фаллоса. Это изображение, известное как «фасцинум», определяло общественный статус римского мальчика, а также класть, которую он как римский муж (vir) получит в будущем. «Булла» как бы предохраняла его от сексуальных домогательств. И это притом что «фасцинум» внутри «буллы» был, пожалуй, единственным фаллическим образом, который здесь не выставляли напоказ. Как и в Афинах, изображения эрегированной мужской плоти были в Древнем Риме повсюду — на мостовых, в общественных банях, на стенах частных домов граждан: они были символом удачи или же предотвращали «сглаз». Фасцинум, свисающий с колесницы, защищал полководца-триумфатора, когда он въезжал в Рим во время парадов в честь военных побед, от зависти сограждан. Волшебная сила, приписываемая эрегированному члену, оказалась настолько стойкой, что даже в годы Первой мировой войны премьер-министр Италии Витторио Эммануэле Орландо носил на своем браслете «фасцинум» — ради гарантий победы государств-союзников. Сегодня, через пятнадцать веков после падения имперского Рима, все, что оказывает на нас в англоязычном мире столь же загадочное, чарующее и мощное воздействие, как проявление эрекции, обозначается словом fascination (очарование, прелесть).

Повсеместное присутствие фасцин для защиты от злых сил было сравнимо разве что с популярностью Приапа, одного из самых незначительных богов пантеона, у которого, однако же, был самый крупный пенис — настолько большой, что «на взводе» он был размером чуть не с половину его тела. Изначально Приап был греческим божеством. Считалось, что он был родом из города Лампсак в Малой Азии, где под его эгидой проходили знаменитые оргии. Его мать, красавица Афродита, стыдилась того, что у ее сына было такое уродливое лицо и деформированное тело. А вот женщины из Лампсака так не думали: по их мнению, у него все было как нельзя лучше. Сложности у Приапа были не с ними, а с лампсакскими мужьями: снедаемые завистью, они изгнали этого вечно эрегированного соперника из города. Правда, в результате их поразила какая-то хворь (судя по всему, это была венерическая болезнь), свойственная только лампсакцам. И панацея от нее была найдена лишь после того, как мужья упросили Приапа вернуться обратно; они объявили его богом-покровителем садов и стад, а также сделали множество макрофаллических статуй, которые они расставили в дворах своих домов. (Разумеется, эта история очень схожа с мифами, объясняющими происхождение процессий с фаллосами Диониса в Афинах.)

В Греции Приап был популярным, но не слишком значительным богом. В Риме же его слава резко возросла — в основном из-за его огромного члена. «Хотя небольшой, аккуратный пенис мальчика или юноши был культовым предметом поклонения для афинских мужей, — писал историк Крейг А. Уильямс, — Приап, с его способностью «декларировать» свою зрелую маскулинность, внедряясь в окружающих своим внушительным орудием, стал для римлян настоящим символом соответствующих качеств». Приап выполнял свою главную функцию — защитника частной собственности — в виде небольшой статуи из дерева, которая ставилась либо в заднем дворике римского дома, либо прямо посреди полей, принадлежавших гражданину Рима. Его несоразмерно крупный член часто красили в красный цвет, и нередко он поддерживал какую-нибудь вазу с фруктами. Этот грубоватый, простоватый облик Приапа лишь усилил его влияние во времена правления Октавиана Августа, когда возникли опасения, что показная роскошь имперского Рима противоречит традиционным ценностям римлян. Грубо сработанные статуи Приапа «резко контрастировали с украшениями из золота и резного мрамора, которыми изобиловал Рим», писал историк Питер Стюарт. Своей ухмылкой и огромным пенисом Приап «подчеркивал правомерность призывов к возврату в состояние бесхитростности, характерное для Рима доимперской эпохи». И в то же время жестокости. Приапу посвящены более восьмидесяти дошедших до нас стихотворений на латыни. Большинство из них были якобы написаны самим Приапом как предупреждение для любителей чужого добра. Неизвестно, кто именно написал эти строки, но нельзя не отметить их агрессивный настрой:

Сей вырезанный из дерева скипетр,
что зеленеть листвой уже не может,
скипетр, коим цари владеть желают,
коего домогаются блудницы,
коему сластолюбцы лоб целуют,
внидет вору в утробу
вплоть до самой рукояти,
мохнатой и мудастой[33].

В данном случае в роли злоумышленников выступали мужчины. Но это вовсе не означает, что Приап испытывал особо теплые чувства к женщинам.

Благочинные жены, прочь отсюда!
Брань подслушивать грязную стыдитесь. —
Напролом, ни во грош не ставя лезут;
Разумеется, благочинным тоже
Хрен огромный по нраву и по вкусу.

Эти стихи великолепны по многим причинам, но одна из главных заключается в том, как говорящий пенис используется для изображения неприглядного портрета римского общества. Как писал Отто Кифер в своем основополагающем труде 1934 года «Сексуальная жизнь в Древнем Риме», римскому чувству эротики присуща жестокость. И нигде это не проявлялось так, как в гладиаторских боях в Колизее, во время которых жажда жестоких зрелищ персонифицировалась в гладиаторе: он вонзал свое оружие в другого гладиатора и получал право жить, или же оружие вонзали в него, и тогда он умирал. Аналогичная эротизированная жестокость вдохновляла и приапическую поэзию. И хотя предназначалась она для забавы, однако, как пишет классицист Г. Д. Рэнкин, ее «презрение к сирым», а также «цинизм и насилие» были «слишком уж характерной чертой всего римского».

Не менее римской была и вера в то, что мужчина с приапическим пенисом обладает исключительной силой. Римские полководцы порой повышали солдат в звании в зависимости от размеров их членов. Император Коммод сделал верховным жрецом особого языческого культа[34] как минимум одного носителя внушительного мужского органа. Профессор Дж. Н. Эдамс, обладавший, по-видимому, неистощимыми запасами свободного времени, исследовал более сотни разговорных латинских метафор к слову «пенис». Само слово «penis» возникло в разговорной речи как производное от слова «хвост». Однако самым распространенным ругательством в Древнем Риме было не оно. Самой частой бранью было слово «mentula», происхождение которого до сих пор не ясно. Ряд ученых считают, что оно возникло от слова «menta», что значит «стебель мяты», однако Эдамс с этим не согласен. Еще более вульгарным было слово «verpa» — два этих слова соотносятся друг с другом примерно как цензурный русский «хрен» и нецензурное слово на ту же букву. Почти все изученные Эдамсом разговорные метафоры свидетельствуют об озабоченности римлян размерами мужского органа. Так, поэт Катулл издевался над одним римским мужем, «у которого меч, свисавший сморщенной свеклой из-под поддевки, на бой не был готов никогда»[35]. К тем же «счастливцам», что находились на другом конце спектра и кого тоже, разумеется, донимали шутливыми издевками, относились не иначе как с благоговейным трепетом. Вот эпиграмма Марциала[36], знаменитого своим остроумием поэта первого века нашей эры:

Когда услышишь, Флакк, овацию в бане любой,
узнаешь: там Марон со своим хреном[37].

Большеразмерный мужской орган являл собой власть Рима во плоти: и то и то уважали, порой страшились, но стремились заполучить. Потому-то римские бани были небезопасным местом для такого молодца, как Марон, приятель Марциала. Голая правда заключалась в том, что его генитальное превосходство возбуждало invidia — зависть к чужому богатству или власти, а в данном случае — к его внушительному органу. Римляне считали, что состояние invidia может иметь патологические последствия, вызывающие травму, болезни и даже смерть объекта зависти.

Пенис символизировал силу и мощь Рима до такой степени, что есть мнение, будто архитектурный центр Империи, Форум Августа в Риме, был спроектирован таким образом, чтобы походить на пенис[38]. Хотя на этом месте пока не производилось масштабных раскопок, сохранившийся проект сооружения указывает на то, что там был длинный зал, на конце которого находились два полушария. Вид сверху подтверждает, что, возможно, это был самый грандиозный «фасцинум», когда-либо построенный людьми. К тому же такая форма весьма соответствовала бы тем ритуалам — посвящения в мужчины и наделения властью, — которые здесь проводились. Ведь именно сюда являлись римские юноши, дети полноправных римлян, чтобы сменить одежду мальчика-подростка — toga praetexta, с ее пурпурной каймой, на белую toga virilis, то есть тогу взрослого мужчины, которому уже не требовалась «булла» (медальон с вложенным в него изображением фаллоса). В Форуме императоры ставили свои трибуналы[39], здесь сенат объявлял о начале войны и здесь же военачальники-триумфаторы посвящали свои победы богу Марсу. Форум Августа был памятником мужественности, символом мужского начала. Именно здесь сильные мира сего, прозорливые и дальновидные, могли воздать себе по заслугам. Какую же еще форму можно было придать такому месту?

И все же римляне никогда не забывали о том, что пенис — это орудие удовольствия. Мы знаем об этом благодаря несчастью, постигшему 24 августа 79 года нашей эры Помпеи, город на юге Италии, который всего за пару часов был погребен под лавой во время извержения вулкана Везувий. Но прежде все засыпал пепел. Это был настоящий дождь из пепла: он-то и помог сохранить это место точь-в-точь таким, каким оно было почти 2000 лет назад, включая выражения на лицах умирающих. Многие из сохранившихся под слоем пепла домов покрыты прекрасными настенными росписями и мозаикой. И значительная часть этих изображений связана с пенисом.

Пожалуй, самые знаменитые фрески находятся в вестибюле дома Веттиев. Художник изобразил там Приапа, однако этот бог совсем не похож на приземистого, безобразного карлика. Нет, у него нормальная человеческая фигура, а лицо не только красиво, но и свидетельствует о тонкости его натуры. Справа от него на полу стоит ваза с фруктами, обычно покоящаяся на его огромном, эрегированном органе. Но Приап занят куда более важным делом: он взвешивает свое мужское достоинство, достающее ему до колен, на весах, где противовесом служит мешок с монетами. Здесь пенис Приапа явно стоит своего веса в золоте.

Видимо, жители Помпей любили наслаждения. Но была ли эта жажда наслаждений больше, чем у прочих граждан Рима? Трудно сказать: другие города не сохранились до наших дней столь хорошо. Правда, в своей книге «Двенадцать цезарей» римский историк Светоний создал вполне «пенисоцентричный» портрет правящего класса: там есть и император Тиберий, который держал за своим ложем картину С изображением Юноны, удовлетворявшей ртом Юпитера: и императрица Агриппина, которая стала победительницей сексуального конкурса, переспав за одну ночь с четырнадцатью мужчинами, после чего повесила на ближайший фасцинум четырнадцать лавровых венков. Но так ли типично для страны то, что происходит при дворе императора? Ведь в отличие от «развратного Рима» Помпеи, возможно, были местом степенным. И все же кредо его жителей, похоже, можно выразить словами: «Жизнь коротка. Наслаждайтесь, пока можете». Как и во всем римском мире, эта жизненная философия нашла свое визуальное воплощение в упругом пенисе. На одном из самых известных помпейских барельефов эрегированный член возвышается над двумя яичками. Над барельефом и под ним начертаны слова: «Hic Habitat Felicitas» («Здесь живет счастье»).

* * *

Однако со временем отдельные римляне стали подвергать сомнению эту идею, принимая участие в различных эксцентричных культах. Самым необычным из них было поклонение богине Кибеле, той, что была привнесена в Рим из Малой Азии во время Пунических войн, которые Рим вел против Карфагена в третьем и во втором веке до нашей эры. Согласно преданию, любовь Кибелы к своему сыну Аттису[40] намного превышала обычную материнскую любовь. Настолько, что она предпочла сделать сына безумным, нежели позволить ему жениться. И в этом состоянии безумия — или, как сочли иные, религиозного экстаза — Аттис оскопил себя. В честь безмерной любви между матерью и сыном новопосвященные в культ Кибелы совершали под открытым небом экстатическое действо, доходя во время танца до состояния полной невменяемости, все это происходило весной, в так называемый день крови. Затем жрецы-неофиты, бежавшие куда глаза глядят по улицам Рима, останавливались в каком-нибудь месте, отсекали свои яички освященным кремнёвым ножом и, швырнув окровавленные части в дом ничего не подозревавшего гражданина Рима, начинали требовать у хозяина дома и его жильцов, которым выпала подобная честь, отдать им любое женское платье — отныне и до конца своих дней жрец Кибелы носил только женскую одежду. Эти евнухи-трансвеститы, которых называли galli («галлами»), служили в языческом храме Кибелы, находившемся до четвертого века нашей эры на том месте, где сегодня высится базилика Святого Петра.

Хотя граждане Рима верили, что именно Кибела способствовала их окончательной победе над Карфагеном в Пунических войнах, они все же взирали на «галлов» с отвращением. В своей знаменитой книге «История упадка и разрушения Римской империи» историк Эдуард Гиббон приводит такую древнеримскую пословицу: «Если у тебя есть евнух, убей его; а если нет — тогда купи его и убей». Этот убийственный юмор был связан с верой в то, что потенция является необходимым условием мужественности. Ничто не было для римлянина более противоестественным или более подозрительным, чем мужчина без функционирующих как надо гениталий. Поэт-сатирик Ювенал высмеивал в своих стихах пресыщенных римских аристократок, которые делали евнухов своими любовниками:

Женщин иных прельщают бессильные евнухи с вечно
Пресными их поцелуями, кожей навек безбородой;
С ними не нужен аборт; наслаждение с ними, однако.
Полное, так как они отдают врачам свои члены
С черным уж мохом, когда обрастала их пылкая юность;
Эти шулята, когда-то лишь видные, в росте свободном
После того как достигнут двух фунтов, у них отрезает
Гелиодор, принося лишь ущерб одному брадобрею.
Тот, кто кастратом госпожой своей сделан, вступает
В баню заметный для всех, на себя обращая вниманье.
Смело взывая к хранителю лоз. Пускай с госпожой он
Спит себе; только ты. Постум, смотри не доверься кастрату
Вакха, что вырос с тобой и уже приготовился к стрижке[41].

У таких безбородых мужчин — обычно это были рабы — могла возникать эрекция чуть ли не приапической стати. Ювенал был прав: мужчина, у которого удалены или же не действуют яички, после наступления половой зрелости утрачивает способность производить сперму и естественную тягу к половым сношениям, но вовсе не способность заниматься любовью. Поскольку с такими мужчинами невозможно забеременеть, а значит, можно не бояться аборта, они и в самом деле могли быть популярны — во всяком случае, у женщин, живших за два тысячелетия до изобретения противозачаточных таблеток.

Кастрированные рабы были эротическими игрушками и для некоторых римских мужей, о чем можно прочесть в «Сатириконе» Петрония:

Гей, гей, собирайтесь-ка! Дошлые кинеды!
Ногой спешной бегом мчимся! Быстренько слетелись!
С рукой наглой, с бедром гибким, с ловкой ягодицей —
Гей, дряблые с Делоса[42], дряхлые кастраты[43].

Император Нерон, при дворе которого Петроний был arbiter elegantiae — законодателем изящного вкуса в науке наслаждений, — нередко приглашал евнухов на свои оргии и, в конечном счете, даже женился на одном из них. Нерон, как писал Светоний, «…мальчика Спора сделал евнухом и даже пытался сделать женщиной: он справил с ним свадьбу со всеми обрядами, с приданым и с факелом[44], с великой пышностью ввел его в свой дом и жил с ним как с женой… И до сих пор в ходу чья-то удачная шутка: «счастливы были бы люди, будь у Неронова отца такая жена!»[45]. Светоний не был бы Светонием, если бы не добавил последнего предложения (правда, заметим, через полвека после смерти Нерона).

Большинство этимологов сходятся в том, что английский глагол castrate (кастрировать) произошел от латинского слова castrare, что значит «выхолащивать», а оно в свою очередь происходит от слов на иврите и санскрите, которые означают «евнух» и «нож». Более смелое, но не обязательно заслуживающее доверия объяснение заключается в том, что слово «кастрация» произошло от латинского castor, что значит «бобр» — а о яичках этого животного издавна шла молва, что, съев их, человек способен исцелиться от мужской немощи. По причине чего две тысячи лет назад на бобров охотились с таким азартом, что кое-где их извели под корень. Согласно греко-романскому фольклору, если загнать бобра в угол, то он может отгрызть свою мошонку и швырнуть ее в охотника, чтобы спасти себе жизнь. А если позже за ним погонится другой охотник, бобру нужно просто лечь на спину и показать своему преследователю, что он не представляет для него никакой ценности.

Во времена Древнего Рима кастрацией называли (как продолжают называть и сегодня) хирургическое удаление или раздавливание яичек; правда, у полностью «выбритого» евнуха удаляли и пенис (считается, что мальчику Спору, жене Нерона, выпала именно такая участь). Слово «евнух» произошло от греческого слова, которое переводится как «хранитель ложа». Хранители лож в гаремах великих мусульманских империй были полностью «бритыми». Ведь в обществе жен султана могли находиться лишь те, у кого не было никаких мужских «принадлежностей».

Римский сенат запретил гражданам Рима принимать участие в чудовищном, варварском ритуале кровавой инициации, который проходили неофиты, желавшие стать посвященными в культ Кибелы — Аттиса. Однако римлянам не возбранялось быть зрителями всего происходившего. В «Золотой ветви» Джеймс Дж. Фрэзер писал, что зрелище этих публичных самоистязаний нередко имело неожиданные и явно недостойные римских граждан последствия.

Под звуки флейт, барабанный бой и крики евнухов-жрецов, наносивших себе раны ножами, религиозный экстаз, как океанский вал, перекидывался на толпу зрителей, и многие из них совершали такие поступки, каких и не предполагали, когда отправлялись на праздник. Один за другим они сбрасывали с себя одежды и с сердцем, бешено бьющимся от музыки, с блуждающим от зрелища льющейся крови взором выпрыгивали из толпы, хватали приготовленные специально для этой цели мечи и при всех оскопляли себя[46].

Неудивительно, что многие психоаналитики в свое время дискутировали по поводу подобных ритуалов. Так, в 1938 году в статье «Культ и мифология Великой Матери с точки зрения психоанализа» Эдит Вайгерт-Фовинкель писала, что ее поразило, с одной стороны, требование Кибелы, чтобы оскопление совершалось в качестве платы за ее милостивое отношение к этому народу, а с другой — охотное желание мужчин превращаться в «женщин», чтобы получить доступ к сверхъестественным источникам женской силы. Поскольку такое оскопление производил сам мужчина, то стимул к этому скрывался, по мнению исследовательницы, в самых глубинных слоях психики. На Карла Юнга это деяние Аттиса произвело столь глубокое впечатление, что на дорожном указателе фаллообразной формы возле своего дома в Швейцарии он начертал посвящение «Самому прекрасному Аттису».

Развитие культа Кибелы ясно свидетельствует о том, что римское представление о пенисе претерпевало трансформацию: этот физически осязаемый символ могущества Рима стал подпитываться от «более могущественной», неосязаемой силы. Но в то же самое время, когда Кибела и Аттис привлекали на свою сторону все новых поклонников, в Риме уже вовсю строились храмы и для египетских богов — Осириса и Изиды. Оба культа, попавшие в Рим из других стран, имели в своей основе общую, совершенно новую для римлян идею — идею воскрешения. И Аттис и Осирис умерли в страданиях, но после возродились. При этом оба они были кастрированы, что прежде всегда было уделом рабов, а не свободных граждан Рима. И тем не менее эти новые, чужестранные культы с их необычными обрядами посвящения и практикой аскетизма стали медленно, но верно привлекать все больше и больше последователей. И вряд ли без них Рим воспринял бы другую новую религию с Востока — христианство, а вместе с ним и новые представления о пенисе. Поворотным пунктом в истории стало обращение в христианство римского императора Константина, которое произошло, если верить легенде, прямо на поле битвы, в 312 году нашей эры[47], после нескольких веков жесточайших преследований христиан, породивших бесчисленное множество мучеников за веру. Тогда же зародилось и христианское представление о пенисе — концепция с поистине революционными последствиями, как в политическом, так и в религиозном смысле.

Историки Алин Руссель и Питер Браун отмечали, что в Древнем Риме пенис был инструментом государственной власти. В период расцвета имперского могущества Рима средняя продолжительность жизни римлянина была меньше двадцати пяти лет. Лишь четверо из ста мужчин доживали до своего пятидесятилетия. Смерть методично прореживала ряды римских воинов. Поэтому Империя, обеспокоенная собственным выживанием, требовала от граждан производить больше законнорожденного потомства. Ведь если пользоваться им надлежащим образом, то сильный, крепкий член римлянина способствовал укреплению римского государства. Октавиан Август, первый император Рима, вознаграждал отцовство и наказывал холостяков. Римляне даже праздновали возможное будущее отцовство подростка — его первую эякуляцию — в рамках государственного праздника, который назывался «Либералия»[48]. Хотя тело гражданина Рима было его личной собственностью, проникать в которую не дозволялось, пенис его был обязан трудиться на благо Империи.

В отличие от пениса христианина. Он сломил светские узы, наложенные на него Римом, и заменил их на новую духовную связь. Для христианина истинным было Царство Божие, а не кесарево. А истинная свобода была свободой от похоти — равно как и от предписания восполнять численность народонаселения Империи. Единственный Сын Божий был рожден от девственницы и ходил по земле. Его бесполое зарождение и жизнь воспринимались как мостик между падшим состоянием человека и его прекрасным будущим. Дух человека был божественным, а вот плоть его была средоточием пороков. И ни один из органов человека, как вскоре установил Блаженный Августин, не был более порочным, чем пенис.

Основу подобного отношения к телу заложили первые отцы церкви. Климент Александрийский (150–215?) сравнивал сперму с пеной, выступающей на губах у эпилептика во время приступа. Тертуллиан (155–220?) учил, что во время оргазма из пениса исходит не только семя, но и часть души. Папа Сириций (умер в 399 году) проповедовал в одном из наставлений ненависть к пенису и женоненавистничество. Предметом его рассуждений была девственность Марии на протяжении всей жизни. Согласно Сирицию, только с этим условием Иисус позволил ей стать его матерью. «Иисус не предпочел бы родиться [от нее], — писал Сириций, — если бы ему пришлось относиться к ней как к той, чья утроба, в которой было сотворено тело Господа нашего, этот чертог вечного царя нашего, могла бы в силу ее необузданности быть осквернена мужским семенем».

Желающие узнать, что думал сам Иисус о пенисе и о семени, будут разочарованы почти полным отсутствием сведений на эту тему. Одним из самых неоднозначных библейских изречений являются слова Иисуса в Евангелии от Матфея, когда он воздает хвалу тем, кто «сделали сами себя скопцами для Царства Небесного»[49]. Около 206 года Ориген, сын мученика за христианскую веру из Александрии, человек еще молодой (всего несколько лет как перешедший в пору возмужалости), но уже ставший одним из ведущих церковных толкователей Священного Писания, принял эту идею близко к сердцу и подверг себя кастрации. Однако деяние это, по мнению католического теолога Уты Ранке-Хайнеман, было не только опрометчивым, но и ошибочным. Ведь в этом пассаже из Евангелия от Матфея Иисус, как она пишет, говорил не о половых отношениях, а о повторном браке. «Я говорю вам; кто разведется с женою своею не за прелюбодеяние и женится на другой, [тот] прелюбодействует; и женившийся на разведенной прелюбодействует»[50] — вот что сказал Иисус в той же самой проповеди. И еще: «Он же сказал им: не все вмещают слово сие, но кому дано». Вот они-то — те, кому дано, — и могут стать «скопцами для Царства Небесного». Изумило же слушателей не то, что он говорил о сексе, «о котором он вообще ничего не говорит», как пишет дальше Ранке-Хайнеман, «но его логика в отношении супружества и развода — вот это и вправду было нечто новое».

Как отмечал профессор Гэри Тейлор в своей книге «Кастрация», слово «евнух» встречается в дошедших до нас трудах отцов христианской церкви более пятисот раз, и чаще всего (хотя и не всегда) в положительном контексте. В книге Нового Завета «Деяния святых апостолов» говорится, что первым крещеным язычником был евнух из Эфиопии, который обратился в христианство после того, как апостол Филипп разъяснил ему высказывание из Книги пророка Исаии. И все же многие из первых христиан воспринимали оскопленных мужчин почти с таким же отвращением, как римляне. Теолог четвертого века Василий Великий, впоследствии причисленный к лику святых, поносил евнухов такими словами, как «ящерицы и жабы… женоподобные… жадные до денег, грубые… отвратительные и ревнивые».

Подобное отношение — нередко выражавшееся в еще более красноречивых выражениях — в конце концов заставило церковь осудить членовредительство, нанесенное Оригеном самому себе. А Никейский собор 325 года, созванный с целью установления свода вселенских правил для церкви, запретил евнухам входить в число священнослужителей[51]. Апостольский Устав, написанный примерно через 55 лет после этого собора, предписывал наказывать тех, кто не принадлежал к клиру, тремя годами отлучения от церкви, если они совершат акт самооскопления. Не все, однако, это осознали. В 377 году Епифаний Кипрский писал об одной христианской секте последователей гностика Валентина, которые верили, что кастрация была непреложным условием чистоты веры. По словам Епифания, члены этой секты совершали оскопления любого странника или путешественника, решившего воспользоваться их гостеприимством, — ведь это делалось ради их же вечного блаженства. (Мнения ничего не подозревавших гостей дома по данному вопросу почему-то не сохранились в исторических анналах.)

Самым эксцентричным псевдохристианским культом, связанным с кастрацией, была секта скопцов в России. Ее история — в силу того, что она стала самой многочисленной сектой подобного рода за всю историю христианства, — нуждается в небольшом хронологическом отступлении. Эта секта была основана в России во второй половине XVIII века, и главным ее постулатом была идея о том, что первородный грех был привнесен в мир через секс. Многие христиане, кстати, придерживались такой же точки зрения, однако скопцы отличались от них тем, что верили, будто Иисус явился на Землю спасти человечество не столько собственной смертью, сколько кастрацией. Это, как утверждали скопцы, было неправильно понято неправославными христианами, которые не смогли осознать того факта, что Иисус был не только распят на кресте, но и оскоплен. Чтобы действительно пойти по стопам Христа, как проповедовал основатель секты скопцов Кондратий Селиванов, каждый должен заключить новый завет с Господом, который сам Селиванов называл «печатью»[52]. Здесь подразумевалась Книга «Откровения Иоанна Богослова» (Апокалипсис), где говорится, что у ста сорока четырех тысяч, что с Агнцем, «имя Отца Его написано на челах». А что скопцы делали себе печать на гениталиях, то это, как пишет Лора Энгельштейн в своей изумительной книге об этой секте «Скопцы и царство небесное»[53], было связано с их представлением о пенисе как о «ключе бездны» (где «бездной» конечно же была вагина). Мужчины этой секты, пишет Энгельштейн;

…подвергались операции удаления яичек в ходе ритуала, называвшегося «малая печать». Производивший ее обвязывал мошонку у самого ее основания, отрезал ее, делал прижигание или прикладывал целебную мазь, возглашая «Христос воскрес!». Чтобы достичь, однако, более высокой степени чистоты, требовалось удалить и сам пенис. Этот ритуал назывался «большая печать» или «царская печать». Женщин также подвергали такому ритуалу, удаляя соски, груди или выступающие части женских половых органов.

К 1772 году в сельских районах России, к востоку от Москвы, скопцов уже было так много, что православная церковь начала расследование их еретической, раскольнической деятельности. Однако секта продолжала существовать до начала XX века, хотя и стала малочисленной. Сам Селиванов умер в 1832 году, причем последние два десятка лет своей жизни он провел в Санкт-Петербурге, где, согласно свидетельству Энгельштейн, «к нему с большим почтением относились представители высшего общества, которых завораживали его боговдохновенность и личное обаяние».

* * *

«Истинный евнух не тот, кто неспособен, но тот, кто не желает потакать своим страстям», — писал Климент Александрийский за шестнадцать веков до появления скопцов. И конечно, никто не боролся с подобным учением с большим рвением, чем Блаженный Августин (354–430). Из всех отцов христианской церкви именно о его сексуальном и духовном опыте мы знаем больше всего. В своей «Исповеди» Августин писал, что в молодости у него было несколько любовных приключений. Однако когда ему исполнилось двадцать лет, он выбрал себе одну женщину, с которой и прожил, по-видимому, моногамно еще тринадцать лет. «Августин избрал ее потому, что любил, а спал с нею потому, что ему это нравилось», — писал историк из Принстонского университета Питер Браун в своей книге «Тело и общество». Подобная сексуальная активность «никого бы не шокировала», добавляет Гарри Уиллз в своей биографии Августина, «если бы речь не шла о будущем святом».

Еще находясь в гражданском браке со своей возлюбленной, Августин перешел в модное тогда манихейство[54], представители которого видели мир разделенным на две сферы — добра и зла, Бога и Сатаны, а также учили, что любая сексуальная жизнь была на руку силам зла. В своей группе Августин был «аудитором» (то есть обычным верующим, «тем, кто слушал») — ниже уровня «избранных», суровых аскетов, которые полностью отказывались от секса и принимали как можно меньше пиши. Во время манихейских служб простые верующие лишь слушали, как изможденные аскеты — Богоизбранные — нараспев читали молитвы, превозносившие путь самоотречения. Августин, который тогда еще не был тем, кем он впоследствии стал, ответил на их молитвы собственным обращением к Богу, ныне широко известным: «Дай мне целомудрие и воздержание, только не сейчас»[55].

В 384 году Августин переехал из Карфагена в Медиолан (Милан), где его могла ожидать престижная карьера в имперской администрации, если бы ему удалось завести нужные связи. Его мать Моника, уже обратившаяся в христианство, нашла ему невесту двенадцати лет, чья семья была близка к миланскому епископу Амвросию. Августин согласился на этот брак. Его любовница вернулась в Африку (в Карфаген). Августину надо было подождать два года, пока его невеста из хорошей семьи не достигнет совершеннолетия, однако, будучи «рабом похоти», как он впоследствии сам себя именовал, Августин взял новую любовницу. Он обожал сексуальное удовлетворение, но в то же время ненавидел себя за эту слабость[56].

В результате он испытал откровение, сравнимое разве что с тем, которое выпало на долю святого Павла, — открытие веры. Находясь в саду, Августин вдруг услышал невесть откуда детский голос, повторявший: «Возьми и читай! Возьми и читай!» Августин истолковал это как божественное веление. Под рукой у него оказался Новый Завет, послания апостолов, и, открыв его на первой попавшейся главе, он прочел: «…будем вести себя благочинно, не [предаваясь] ни пированиям и пьянству, ни сладострастию и распутству, ни ссорам и зависти; но облекитесь в Господа нашего Иисуса Христа, и попечения о плоти не превращайте в похоти». Так в один миг ему были явлены и проблема и решение. Августина вскоре крестил епископ Амвросий, знаменитый проповедник, восхвалявший достоинства девственной жизни. Новый Августин, ставший впоследствии епископом Гиппона, провел немало времени в раздумьях о том, прежнем Августине. Отчего он был бессилен перед силой похоти? Августин нашел ответ на это в Книге Бытия. И то, что он в дальнейшем проповедовал, привело к переоценке западного представления о пенисе на все последующее тысячелетие.

Прозрение Августина было тавтологично: он был бессилен управлять собственным пенисом, поскольку был бессилен. Свобода выбора есть лишь иллюзия. Правом Адама по рождению, вслед за Сотворением мира, было право на свободу, которую Августин определял как способность повиноваться Господу, однако Адам презрел сей дар, поскольку возжелал «свободу творить беззаконие» (то бишь творить грех, поступать греховно). Грехопадение Адама лишило его потомков свободы выбора — то есть, по Августину, свободы не грешить. Главным воплощением этого обстоятельства, писал Августин, является «непослушание члена». После того как Адам и Ева пренебрегли запретом Бога и отведали запретный плод, у них появилось два новых ощущения: они устыдились собственной наготы и ощутили необузданное сексуальное влечение. «И мы стыдимся того же самого, что заставило их самих устыдиться, когда они прикрыли свои чресла, сделав себе опоясания», — писал Августин. Это «то же самое» — не что иное, как спонтанная эрекция.

С точки зрения Августина, пенис был для каждого мужчины тем же, чем пятнадцать веков спустя стала рука доктора Стрейнджлава в черной комедии Стэнли Кубрика — органом, который не просто восставал, но делал это сам собой, по своему хотению[57]. «Это наказание за первородный грех, — писал Августин, — это чума и клеймо за грехи наши тяжкие: ибо

…в членах моих вижу иной закон, противоборствующий закону ума моего и делающий меня пленником закона греховного, находящегося в членах моих»[58].

До грехопадения Адам и Ева не шли на поводу у секса: размножение было для них волевым актом, «подобно тому, как человек управляет ногами во время ходьбы». Однако после изгнания из рая люди перестали управлять эрекцией, и это стало для них мукой. «Порой желание приходит незванно, — писал Августин в труде «О граде Божьем». — А иной раз оно покидает задыхающегося от страсти любовника, и, хотя ум его горит желанием, тело его холодно». Для древних греков или римлян эрекция была подобна ускорению сердцебиения: она была непроизвольной, на нее не влияли ни хула, ни хвала. Но для Августина и причиной, и следствием первородного греха была похоть — соответственно, эрекция была одновременно и симптомом, и болезнью. Таким образом, Августин единолично, одним махом изменил саму природу нашего отношения к пенису: священный скипетр превратился в жезл дьявола. Такое не удавалось еще никому.

«Всякий обязательно порочен и телесен через Адама», — писал Августин. И активным началом, передающим это «позорное клеймо» из поколения в поколение, была сперма. Такое «ошеломляющее доказательство», как назвала его историк Элейн Пейгелс в своей книге «Адам, Ева и Змей», было призвано раз и навсегда установить: «всякий человек рождается со скверной». Этим утверждением Августин расшатывал сразу два столпа христианской веры: что все божественное творение является праведным и что человеку дана свобода воли. Один из первых отцов церкви, высказывавшийся на эту тему, говорил, что христианство было хорошо тем, что признавало автономию тела. Сексуальность была диким, необузданным зверем, тогда как церковь выступала в роли укротителя. Христиане-девственники вовсе не были «бесполыми», как заявляли насмехавшиеся над ними язычники. Ведь сексуально активные мужчины всего лишь завоевывали безвольных женщин, тогда как христиане-девственники усмиряли нечто куда более сильное и опасное — собственный пенис.

Молодой итальянский епископ Юлиан из Экланума (386–455) подверг подобный пересмотр раннехристианского учения об изначальной праведности человеческой природы резкой критике. Он написал открытое письмо, оспаривавшее идеи Августина, в котором утверждал, что тот заблуждался в отношении первородного греха (по Юлиану, никакого физически передаваемого наследственного фактора, который бы осквернял природу человека, не существовало), в отношении свободы воли (потому что на самом деле люди отвечают за свои поступки), а также в отношении пениса. «Господь создал тело человека, — писал Юлиан, — разделил его пол, вылепил его гениталии, наделил его любовью, через которую соединяются тела, вложил в семя силу и управляет его тайной природой — Бог ничто не создал порочным». «Правильно, — парировал Августин, — Бог здесь ни при чем — во всем виноват Адам!» То, что Юлиан восхвалял как «животворящий огонь», Августин презрительно именовал «дьявольским возбуждением плоти».

Эти теологические дебаты, насыщенные ядовитыми выпадами и личными нападками, были не менее серьезными и жаркими, чем политические дискуссии, которые сегодня можно увидеть на канале Си-эн-эн в программе «Перекрестный огонь» (Crossfire), — и продолжались они двенадцать лет, до самой смерти Августина. Августин поносил «слабоумие» Юлиана, его «тщеславие» и «безумие». Юлиан же, превосходившим своего оппонента в умении вести полемику, наэывал Августина «вождем задворок», «тем, кого лишь африканцы принимают за философа», «хрипящим старым хрычом» и даже «ревущим глашатаем ослов». И все же Римская католическая церковь, в конце концов, встала на сторону хрипящего и ревущего пустынника-деревенщины — епископа Иппонийского, причисленного впоследствии к лику святых.

С современной точки зрения, победа Августина представляется триумфом медицинского маркетинга с небольшой добавкой протофрейдизма. Сперва он объявил, что человек исполнен похоти и скверны, что он источает порочную субстанцию — сперму, а после провозгласил святую церковь Великим Врачевателем Души. Страждущих Августин утешал — мол, вы тут ни при чем. Во всем виноваты ваш прародитель Адам (которого, конечно, соблазнила Ева) и пенис, которым вы не способны управлять. Да, вы страдаете, говорил Августин, но знайте, что ваша боль и ваши страдания имеют смысл, к тому же, Божьей милостью, они не вечны. Ирония достижений Августина заключается в том, что его победа опровергает его же собственную веру в беспомощность человека. Ведь этот новообращенный христианин одной лишь своей силой воли сделал общепринятыми свои личные убеждения — убеждения человека, пришедшего к Богу в зрелом возрасте и погрязшего в борении с собственным членом, который виделся ему проводником греховного экстаза и возбуждал в нем ненависть к себе.

Как пишет Элейн Пейгелс, начиная с V века негативные взгляды Августина на эрекцию, сперму и естественную природу человека стали «доминирующими в западном христианстве, как католическом, так и протестантском, и повлияли на всю западную культуру в целом, христианскую и не только». Его теория Сотворения мира и грехопадения Адама, которую поначалу исповедывали лишь маргинальные секты, легла в основу нашего интеллектуального и культурного мировоззрения.

Сам же пенис перешел в иную ипостась. Если те, кто строил египетские пирамиды и Парфенон в Афинах, почитали его как тайную пружину жизни, если прежде племя, обитавшее в пустынях Ближнего Востока и давшее миру идею единобожия и идею прихода Мессии, поклонялось ему как божественному началу, то теперь этот священный скипетр низвергли с пьедестала и изъяли из западного культурного лексикона. Вместо него миру явился жезл дьявола — искусителя и совратителя человечества.

* * *

«В английском языке с его изысканным лингвистическим богатством существует различие между такими понятиями, как «голый» (naked) и «обнаженный» (nude), — писал историк Кеннет Кларк. — Быть голым значит быть лишенным одежды, и это слово подразумевает… смущение. А вот слово «обнаженный» не несет в себе в культурной речи какой-либо неприятной окраски. Скорее оно рождает в уме образ гармоничного и уверенного в своей привлекательности преображенного тела».

Идея обнаженного тела возникла в Древней Греции. Христианство же вернулось к понятию «голый». Как эстетический образ тело человека не утратило своей силы, однако смысл его в корне изменился. После победы идеологии Августина тело стало считаться проклятием, «облачением, которое человек был обречен носить со дня грехопадения, — писал историк Майкл Кеймил, — при этом неспособность контролировать тело свидетельствовала о человеческой греховности, а его увядание и разрушение — о близости смерти».

Средневековые изображения Адама и Евы отражают этот сейсмический сдвиг в людском сознании. Не считая Иисуса, мучеников-христиан, подвергавшихся пыткам, и горевших в аду грешников, лишь Адама и Еву дозволялось изображать без одежды. Однако тела их, в миниатюрах или на иллюстрациях в Библии, никак нельзя назвать зерцалами божественного совершенства, как это было в классический греко-римский период. Нет, отныне это объекты стыда и позора. И нет у обнаженного человека более позорной части тела, чем пенис. На средневековом рисунке, хранящемся во Французской Национальной библиотеке, изображен первый человек, только что созданный Богом, у которого попросту нет пениса. На словах же эта идея была не менее ясно высказана одной из женщин-мистиков XIII века, сестрой Мехтхильдой из Магдебурга. Пенис не был причиной первородного греха, писала она, он был лишь результатом грехопадения.

Их тела (то есть Адама и Евы] не могли быть греховными, поскольку Господь не создал у них срамных членов… Но когда они ели запретный плод, их тела позорно обезобразились, став такими, какими мы знаем их сегодня. Если бы Святая Троица создала нас столь уродливыми, у нас бы не было причины испытывать стыд.

Эта запись была сделана около 1275 года, когда изображения пениса практически отсутствовали в западном искусстве уже почти восемьсот лет. Подобное «отрицание тела в христианском искусстве, как полный отход от эстетических стандартов Античности, — пишет профессор Кеймил в книге «Готический кумир», — стало одним из важнейших поворотных пунктов в истории Запада». Даже на пике итальянского Ренессанса, через двести с лишним лет после вышеприведенного высказывания, когда художники снова стали изображать обнаженную натуру, Микеланджело убедился на собственном опыте, сколь переменчивы могут быть взгляды людей в этой области. В 1504 году во Флоренции толпа забросала камнями его обнаженного Давида. А еще через тридцать лет, когда великий мастер закончил свою колоссальную фреску «Страшный суд» в Сикстинской капелле, папа Павел IV повелел другому художнику «подмалевать» изображение, чтобы скрыть обнаженные мужские пенисы.

В средневековой Европе пенис был практически невидим, однако выкинуть его из головы оказалось сложнее. Дьявольский жезл стал навязчивой идеей христианской церкви, о чем можно судить по особому виду литературы, известной как «пенитенциалии». В этих руководствах для исповедников, возникших в VI веке в Ирландии, описывались правила поведения достойного христианина — в особенности в том, что касалось его пениса. Пенитенциалии отталкивались от идеи Августина о греховности секса, приносившего удовольствие. «Уд при сем возбраняется» — это выражение встречалось в пенитенциалиях на каждом шагу. Слово «уд» означало «пенис», а «при сем возбраняется» относилось к любому сексуальному акту, который не был направлен на продолжение рода.

Нарушителей этого правила подвергали наказанию, которое выражалось в отказе от причащения, соблюдении долгих постов, продолжительных периодах воздержания от всяких плотских удовольствий, а иногда и публичной порке. Длительность наказаний за каждое прегрешение говорит сама за себя: в английских пенитенциалиях за прерванный половой акт (так называемый коитус интерруптус) назначалось наказание сроком в десять лет, за анальный секс — пятнадцать лет, за оральный же секс полагалось пожизненное наказание. («Всякий, кто оскверняет свои уста семенем человеческим, совершает самый тяжкий грех», — утверждал Теодор Кентерберийский.) Однако в тех же пенитенциальных сборниках за преднамеренное убийство полагалось наказание сроком всего на семь лет. По-видимому, церковь и в самом деле считала пенис куда более изуверским орудием преступления, чем, скажем, тесак.

Не все теологи разделяли эту точку зрения. Пьер Абеляр (1079–1142), один из наиболее проницательных умов средневековой церкви, посвятил ранние годы своей карьеры борьбе с подобными установками. Но, в конечном счете, история самого Абеляра скорее лишь подтвердила учение Августина и даже, что еще более удивительно, Оригена. Логик по образованию, Абеляр критиковал как нелогичные все преграды на пути половых сношений в браке. «Ни одно из естественных плотских удовольствий нельзя объявлять грехом, — писал он, — равно как нельзя винить кого-то в том, что он испытывает восторг от наслаждений, которые он не может не испытывать в определенных ситуациях». Абеляр говорил, что от начала времен сексуальные отношения и прекрасная пища (а как же иначе, ведь он был французом) были естественным образом связаны с получением удовольствия; именно так это и задумал Господь. Идеи Абеляра подвергались резким нападкам, что не было для него неожиданностью. Но нападению подверглось и его тело, и вот этого он наверняка не ожидал.

Кое-кто скажет, что он заслужил и то и другое. Дело в том, что в 1118 году Абеляр стал учителем прекрасной Элоизы, племянницы Фульбера, каноника собора Парижской Богоматери. Во время уроков, как позднее писал сам Абеляр, «рука моя чаще тянулась к ее груди, нежели к ее книге».

Чтобы возбуждать меньше подозрений, я наносил Элоизе удары, но не в гневе, а с любовью, не в раздражении, а с нежностью, — и эти удары были приятней любого бальзама. Что дальше? Охваченные страстью, мы не упустили ни одной из любовных ласк с добавлением и всего того необычного, что могла придумать любовь. И чем меньше этих наслаждений мы испытали в прошлом, тем пламенней предавались им и тем менее пресыщения они у нас вызывали[59].

Через некоторое время Элоиза родила ребенка. Любящих тайно обвенчал кипящий от гнева Фульбер, а затем они были разлучены. (Абеляр был монахом, однако он еще не был посвящен в сан, так что, по законам того времени, имел право жениться. Все же он настаивал, чтобы женитьба его была тайной, так как иначе пострадала бы его карьера учителя в церковной среде.) В результате каждый из них отправился к себе домой, и Элоиза вернулась к дяде-канонику. Однако, когда Абеляр узнал, что там с нею плохо обходятся, он похитил Элоизу и отвез ее в монастырь в Аржантеле, неподалеку от Парижа. Тогда ее дядя, Фульбер, а также «ее родные и близкие еще более рассвирепели, думая, что я их грубо обманул и посвятил ее в монахини, желая от нее отделаться», — писал позднее Абеляр. «Придя в сильное негодование, они составили против меня заговор, и однажды ночью, когда я, ничего не подозревая, спал в отдаленном покое моего жилища, они с помощью моего слуги, подкупленного ими, отомстили мне самым жестоким и позорным способом, вызвавшим всеобщее изумление: они изуродовали те части моего тела, которыми я свершил то, на что они жаловались».

Абеляр конечно же был в ярости. Не только из-за усекновения возможности своей половой жизни, но и из-за потенциальной утраты души. Как и все, кто читал Ветхий Завет, Абеляр прекрасно знал, какое презрение выказывалось по отношению к евнухам «пред лицом Божьим». Однако по прошествии двенадцати лет всем предстал другой Абеляр, человек с совершенно иным отношением к пенису. Он писал Элоизе, которая уже давно была монахиней, убеждая ее

…помнить о милости Господа к нам… о мудрости, с которой он воспользовался самим грехом и милосердно оставил без внимания нашу нечестивость, чтобы совершенно оправданной раной в единственной части моего тела он мог исцелить две души… Тогда божественная милость скорее очистила меня от этих гнусных частей, чем лишила их… что же еще было исполнено, как не удаление отвратительного несовершенства ради сохранения совершенной чистоты?

Вот какими словами ознаменовался краеугольный момент в деле демонизации пениса. Великий либеральный логик Абеляр осознал логичность собственной кастрации.

* * *

Церковь, однако, по-прежнему пребывала в замешательстве от силы мужской потенции. И ни в чем это замешательство не проявилось более очевидно, чем в учении Ватикана о том, что мы сегодня называем либидо. Блуд (то есть секс, вызываемый похотью) считался смертным грехом, однако для того, чтобы его предотвратить, церковь призывала супругов к совокуплению. Какой бы абсурдной ни казалась нам сегодня такая постановка вопроса, средневековым теологам это различие виделось вполне рациональным. Совокупление в браке считалось безгреховным, поскольку предполагалось, что в нем отсутствует похоть. Ведь его целью было не удовольствие, а следование заповеди Господа «плодиться и размножаться». Ирония судьбы здесь заключалась в том, что в результате церковь превратилась в диагностический центр по выявлению мужской половой дисфункции. Если похоть внутри Ватикана была общественным врагом номер один, то следующим по счету врагом была импотенция.

В «Декретуме» Грациана, сборнике канонического права, изданном в 1140 году, импотенция была объявлена причиной, позволяющей признать брак недействительным. Грациан настаивал, чтобы супруги, которых затронет подобное несчастье, продолжали жить вместе «как брат и сестра». Если это было невозможно, то жена могла вторично выйти замуж, тогда как для страдающего импотенцией мужчины этот путь был закрыт. Когда же преемники Грациана в католической церкви перестали вести споры о том, сколько ангелов могут одновременно танцевать на кончике иглы, они завели дискуссию на другую тему, а именно: можно ли позволять жениться евнуху? «Да!» — заявлял теолог Пьер де ля Палюд, но только если тот способен к эрекции, может проникнуть в вагину и эякулировать в нее. «Нет!» — возражал Уильям Пагула, который, однако, настаивал на том, чтобы брак оставался законным, даже если мужчина был кастрирован уже после брачной церемонии.

Но В одном почти все средневековые священнослужители были единодушны: мужей, которые не выполняли своих супружеских обязанностей, надлежало подвергать дотошному осмотру, какие бы жестокие или странные методы при этом ни использовались. Например, в ходе «испытания холодной водой» член мужа погружали в ледяную воду, после чего определяли, насколько сжались вены на его мошонке. Стоит ли удивляться, что после одного такого обследования врач отмечал, что пенис мужчины «был такого же размера, как у двухлетнего мальчика». Еще более унизительным, если только это возможно, было другое обследование, во время которого женщина (а для этого привлекали только тех, кто был известен своей «честностью») обнажала перед обвиняемым мужчиной свои груди, целовала его, ласкала, поглаживала его пенис — в общем, делала все возможное, чтобы добиться у испытуемого эрекции, — как правило, в присутствии его жены и священника.

Иногда церковные суды прибегали к процедуре, известной под названием «конгресс» или «соитие», что было частью процесса аннулирования брака на основании обвинения в импотенции. Насколько нам известно из труда «Chirurgia Magna» («Большая хирургия»), написанного в XIV веке врачом Ги де Шолиаком, супружеской паре, подвергавшейся подобной процедуре, целью которой было добиться успешной пенетрации, что позволило бы не расторгать брак, приходилось «возлежать вместе по нескольку дней» в присутствии «замужней матроны, привычной к подобным вещам». Эта матрона, как писал де Шолиак, «должна предлагать им различные специи и ароматические вещества и травы, она должна их утешать, растирать их подогретыми маслами, массировать обоих супругов около камина, заставлять их разговаривать друг с другом и обнимать друг друга. После чего она должна сообщить врачу все, что видела» (как видно, не все виды нью-эйдж терапии сексуальных расстройств зародились в Калифорнии)[60].

Из иллюстрированного манускрипта той эпохи ясно видно, насколько унизительной была такая процедура. На рисунке изображена матрона, докладывающая врачу о своих изысканиях, но там же присутствует и бедный муж, которого обвиняют в импотенции: он стыдливо свесил голову на грудь, а его одежду разводят в разные стороны две женщины (одна, по-видимому, его супруга, а вторая — матрона), обнажая для врачебного осмотра его крошечный, обмякший пенис. Как пишут историки Томас Бенедек и Дженет Кьюбинек, во Франции на подобных «конгрессах» порой присутствовало до пятнадцати человек. Неудивительно, что позже один из немецких врачей издевательски отзывался об этой процедуре, так как она «превращала помещение суда в конюшню, где обычно спаривают лошадей».

Видимо, ни одному из тех мужчин, которых в эпоху позднего Средневековья подвергали процедуре «конгресса», не посчастливилось встретить врача, знакомого с трудами Константина Африкана[61] (1020–1087), врача и монаха XI века, посвятившего себя предотвращению и лечению импотенции. Переведя арабские труды по медицине на латынь — арабские же труды были, в свою очередь, переводами древнегреческих трактатов, — Африкан дал Западу новый свод знаний, собранный в двух больших трактатах — Liber Pantegni («Свод всех медицинских искусств») и Viaticum («Справочник для путешествующих»). Именно они стали основой медицинской европейской практики на протяжении последующих четырех веков. Шестая книга в справочнике для путешествующих называлась De Coitu («О совокуплении»). В ней Африкан перечислял десятки «блюд и трав, которые вызывают желание и хорошо воздействуют на импотентных мужчин», отмечая, что «некоторые из них мы испытали на себе». Один рецепт даже удостоился особого упоминания автора как «удивительно стимулирующий».

Возьмите мозги тридцати самцов воробьев и настаивайте их в течение очень долгого времени в стеклянной посудине. Затем возьмите такое же количество жира, окружающего почки только что забитого козла, и растопите его на огне, после чего прибавьте мозги воробьев и столько меду, сколько может понадобиться, все это хорошенько перемешайте в посудине и варите до тех пор, пока эта смесь не затвердеет. Затем сделайте из нее пилюли размером с лесные орехи и давайте пациенту перед сношением.

Африкана интересовали не только вопросы улучшения эрекции. Он также пытался расшифровать скрытые физиологические процессы, которые были с ней связаны, притом что сам он находился под большим влиянием древнегреческого понятия pneuma (буквально это означает «дыхание» или «ветер», однако в данном контексте этим словом обозначался живой дух внутри любого человека). «Когда в печени возникает аппетит, — писал Африкан, — сердце создает дух, который… заполняет пустоты внутри пениса и делает его твердым и негнущимся». Эрегированный пенис заполняется не кровью, решил этот монах, но воздухом, духом — и эта точка зрения будет господствовать почти пять столетий. Восхитительное доказательство непреходящего и всеобъемлющего влияния Африкана можно найти в «Кентерберийских рассказах» Чосера. Там герой «Рассказа купца» крайне недоброжелательно отзывается об этом враче-монахе, обзывая его такими словами, как «проклятущий монах», «сводник» и «жалкий продавец любовных напитков».

Однако самый удивительный пример интереса средневековой церкви к проблемам сексуальности, пожалуй, являет собой труд так называемого Петра Испанца. На самом деле речь идет о португальском священнике, который изучал теологию в Париже, а затем стал профессором медицины в Сиене. Там он сочинил комментарий к труду Африкана под названием Quaestiones super Viaticum, где задавался, в частности, таким вопросом: «Кто испытывает больше удовольствия во время соития — мужчины или женщины?» (И отвечал на него так: у мужчин больше «качество» удовольствия, тогда как у женщин больше «количество».) Это исследование на целых семь веков опередило эксперименты по измерению наслаждения при половом акте, которые проводили Уильям Мастерс и Вирджиния Джонсон, подключая к испытуемым всяческие датчики, лампочки и проводки. В другом своем труде — Thesaurus Pauperum, который, по-видимому, был самым популярным медицинским трудом XIII века, — Петр описывал тридцать четыре рецепта афродизиаков и пятьдесят шесть составов для улучшения мужской потенции. Но что делает исследования Петра Испанца особенно интересными, так это тот факт, что в 1276 году его избрали Папой Римским Иоанном XXI. К несчастью для дальнейшей судьбы западных сексуальных исследований, всего через девять месяцев после вступления в должность он погиб, когда на него обрушился потолок в библиотеке.

Было ли это делом рук божьих? Знамением свыше? Современник папы Иоанна XXI Альберт Великий (1193–1280), теолог и схоласт, вполне мог так подумать. Ведь именно он, будущий святой и учитель церкви, составил чуть ли не бесконечный список медицинских причин, по которым излишняя потенция пагубна для человека. Одним из доказательств этой теории была слышанная им история о монахе, который, «навестив одну красавицу и возымев к ней похоть шестьдесят шесть раз» за одну ночь, наутро был найден мертвым. (А кто бы на его месте выжил?) Тело несчастного монаха подвергли вскрытию, обнаружив, что его головной мозг усох до размеров граната. «Это признак того, — решил Альберт, — что коитус истощает мозг». Он также утверждал, что за людьми, которые часто занимаются сексом, все время следуют собаки. «Собаки любят запахи и следуют за трупами, а ведь тело того, кто слишком много совокупляется, приближается к состоянию трупа по причине большого количества гнилого, разлагающегося семени».

Каждый средневековый теолог знал, что сперма — это зло. Однако в сочетании с верой в то, что приспешники дьявола имеют половые отношения с людьми, сперма приобретала еще более худший статус: она становилась дьявольским семенем. Церковники, правда, так и не дали ответа на вопрос, мог ли дьявол или его исчадия производить семя сами, и если да, то каким образом. Ватикан утверждал, что дьявол и демоны не были созданиями из плоти и крови, а были бестелесными потомками оступившихся ангелов, которые после своего падения стремились совокупляться с людьми. Эти демоны внедряли в умы людей греховные желания: похоть, ярость, насилие — все это было делом рук нечисти. Демоны были сильны, и все же было непонятно, как им удавалось оплодотворять людей. Считалось, что демоны собирали семя тех, кто занимался мастурбацией или практиковал прерванный половой акт. Но все же главным источником человеческого семени у демонов была якобы сперма преступников, казненных через повешение. Специалисты-демонологи настаивали на том, что умерших мужчин следует хоронить как можно скорее, чтобы дьявол не успел выдоить из трупов семя. Многие также верили, что труп, не преданный земле, испускает семя в виде пара или тумана, подобно цветочной пыльце, которую демоны собирают и используют по назначению.

Ответ на вышеупомянутый вопрос был наконец получен благодаря усилиям лучшего ученика Альберта Великого Фомы Аквинского в его трудах Quaestiones Quodlibetales и Summa Theologica. Демоны принимали форму женщины, известную как суккубус, писал Фома Аквинский, а семя они получали у мужчин, обманывая их, соблазняя своими женскими формами и вынуждая совокупляться с ними. Позже тот же самый демон принимал вид мужчины, или инкубуса, и использовал выкраденное семя для оплодотворения женщин. (Вы обратили внимание на женоненавистничество в рассуждениях Фомы Аквинского?) Из всех источников, перечисленных доминиканскими монахами из Германии Генрихом Крамером и Якобом Шпренгером в их знаменитом руководстве для охотников за ведьмами Malleus Maleficarum — «Молоте ведьм», никого они не цитируют так часто и с таким пиететом, как Фому Аквинского. Ведь именно он объяснил, почему Господь дал дьяволу «магическую власть» над пенисом — большую, чем над любым другим человеческим органом. «Он [Фома Аквинский] учит, что первичное склонение к греху, через которое человек делается рабом дьявола, происходит в каждом из нас еще в момент зачатия», — писали Крамер и Шпренгер. (Кстати, здесь Фома Аквинский лишь пересказывает своими словами Блаженного Августина.)

И все же именно Фома Аквинский упрочил и увековечил демонизацию пениса, которую начал Августин и чей пик пришелся на один из самых страшных периодов в европейской истории. Зигмунд фон Ризлер, немецкий историк, исследовавшим период «охоты за ведьмами» в Баварии, когда на кострах были сожжены тысячи таких женщин, как Анна Паппенхаймер, писал, что «обвинители обосновывали [свои действия], ссылаясь на авторитет Фомы Аквинского. Читая доводы, приводимые обвинителями в качестве доказательства своей позиции, всякий раз видишь, что лишь идеи Фомы Аквинского носили характер четкой доктрины, непреложного принципа». Фома Аквинский со своим учением о демонизированном семени и об оплодотворенных им женщинах — «этот «Ангелический Врач», этот святой, этот ученый монах-доминиканец — несет прямую ответственность, — писал фон Ризлер, — за массовую истерию «охоты на ведьм», охватившую весь христианский мир».

* * *

И все же был на земле один пенис, который оставался священным скипетром даже в разгар «охоты на ведьм», подогревавшейся благодаря влиянию Фомы Аквинского. Этот пенис не принимал никакого участия в первородном грехе, он не ослушался воли Господа, не перечил человеческой воле и уж точно не был орудием дьявола. Напротив, этот пенис был средством искупления, доказывая уже самим фактом своего существования, что рай может быть вновь обретен. Пенис этого Нового Адама начисто стирал грехопадение Адама Изначального. Это был самый загадочный пенис на свете, чьи таинства сулили не ад, а спасение, — пенис Иисуса Христа.

Этот исключительный орган был единственным исключением из правила, требовавшего избегать изображения пениса в произведениях искусства Как продемонстрировал историк Лео Стейнберг в своей поразительной книге «Сексуальность Иисуса Христа в искусстве эпохи Возрождения и в современном забвении», немало произведений искусства, созданных между XIV и XVI веками, было посвящено изображению гениталий Христа. На этих изображениях, многие из которых выставлялись в церквях, младенец Иисус горделиво демонстрировал свой детородный орган, или же ему помогали в этом его мать, Дева Мария, или его бабка, святая Анна. На некоторых из них Дева Мария прямо указывает на обнаженный орган, на других она прикрывает его своими руками, на третьих же к пенису младенца прикасается святая Анна. Кое-где член Иисуса окружен гирляндой из цветочных лепестков. На картинах с изображением волхвов, явившихся с дарами к младенцу Иисусу, все трое нередко стоят на четвереньках, разглядывая промежность младенца, которую Мария открывает их взорам. Что ж, их поклонение сфокусировано как нельзя лучше[62].

Это ostentatio genitalium[63], которое до публикации книги Стейнберга в 1983 году никак не обсуждалось, хотя и было очевидно, наглядно демонстрируют репродукции более двухсот картин. По мнению Стейнберга, эти картины, порой принадлежавшие кисти таких мастеров, как Микеланджело, Тициан и Боттичелли, невозможно объяснить ни приверженностью к натурализму, ни простым подражанием классическим образцам. Нет, эти картины отражают тогдашние тенденции в теологии, когда главное внимание уделялось не столько божественной природе Иисуса — она-то как раз не нуждалась в демонстрации, — а его человеческой сущности, которой такал демонстрация была необходима: верующим того времени нужно было противопоставить нечто зримое и существенное ереси катаров[64] которые учили, что у Иисуса не было тела и что он якобы был бесплотным.

То, что взрослого Иисуса художники того времени изображали с пенисом, свидетельствовало о его способности управлять своими желаниями. Имея пенис, он, согласно Библии, предпочел не использовать его как сексуальный орган, а это говорило о том, что животные инстинкты можно побороть. Если младенец Иисус и демонстрировал на многих картинах собственные гениталии, это вовсе не являлось, как выразились бы современные последователи Фрейда, доказательством его полиморфной перверсии. Нет, это лишь доказывало, что пенис Нового Адама был рожден без проклятия первородного греха, а значит, и без того стыда, который, как утверждает церковь, любой из нас, обычных людей, должен испытывать по отношению к собственным гениталиям.

Это представление особенно ярко проявилось в картинах голландского художника Мартина ван Хеемскерка — пожалуй, самых шокирующих репродукциях в книге Стейнберга. Обе они имеют одинаковое название — «Муж скорбей» (Христос в терновом венце). Воскресший Христос изображен на них сильным мужчиной с развитой мускулатурой. Из раны в его боку сочится кровь. Он повернул к зрителям свою левую ладонь — так, чтобы были видны его стигмы. Христос сидит (на одной картине в одиночестве, а на другой — в окружении ангелов), полностью обнаженный, не считая тернового венца на голове и куска ткани, небрежно наброшенного на промежность. Художник явно хотел привлечь внимание зрителя к этой легкой, полупрозрачной материи. Ведь пенис, который хорошо просматривается под нею, явно возбужден и увеличен в размерах.

Книга Стейнберга небесспорна, однако нельзя не считаться с тем фактом, что картины эти в самом деле существуют, причем с акцентом на причинном месте. Интересно, что ни на одной из них пенис младенца Иисуса не обрезан, несмотря на то что его обрезание описано в Евангелии[65]. Европейские художники явно не могли себе представить, что пенис Нового Адама не будет вершиной совершенства, то есть не будет изображен в своем первозданном виде. Нет сомнений, что антисемитизм также сыграл здесь свою роль. Ведь обрезание, как знак принадлежности к еврейскому племени, к иудейской религии, подчеркивало статус любого еврея как «чужого». Считалось, что сам вид пениса любого иудея был прегрешением против божьего творения. Правда, в «Золотой легенде», популярном религиозном сочинении эпохи раннего Возрождения, говорилось, что день Обрезания Господня, когда «он начал проливать кровь за грехи наши… стал началом искупления людей», причем этого же мнения придерживался и Фома Аквинский.

Эти взгляды имели странные и непредвиденные последствия. Ведь в эпоху, когда превыше всего ценились мощи святых, самой бесценной святыней для верующего была крайняя плоть Иисуса. Более дюжины европейских храмов, в том числе собор Святого Иоанна Латеранского в Риме (базилика Сан-Джованни ин Латерано), то есть церковь самого Папы Римского, где находится его престол, заявляли о том, что именно у них хранятся настоящие мощи (или хотя бы часть) Святой Крайней Плоти, той единственной части тела Иисуса, которая осталась в этом мире, а не вознеслась на небо. Мощи крайней плоти Христа в церкви аббатства Кулон близ города Шартра на севере Франции славились как средство излечения бесплодия и облегчения болей при родах. Поговаривали, что в начале XV века английская королева Екатерина даже брала эти мощи «напрокат». И она и ее супруг, Генрих V, были так довольны результатом — а именно рождением их отпрыска, будущего короля Генриха VI, — что, возвратив мощи обратно, они соорудили для хранения святыни особый алтарь.

Церкви постоянно оспаривали друг у друга титул официального места хранения Святой Крайней Плоти, а сообщения об обнаружении ее то в одном, то в другом месте были сродни евангельскому чуду о насыщении пяти тысяч человек пятью хлебами и двумя рыбами. Жан Кальвин, к примеру, сомневался в том, чтобы столь малый кусочек кожи можно было столь часто делить наряду с грудным молоком Девы Марии, хранившимся по свидетельству многих церквей именно у них. «Даже если бы Мария была коровой, — писал Кальвин, — она не смогла бы произвести столько молока». Мартин Лютер также с презрением относился к мощам святых, указывая, что в одном только Риме насчитывается 26 мест захоронений одиннадцати апостолов и что священных мощей крайней плоти имеется так много и столь разных по виду, что все они просто не могут быть настоящими.

Изобилие мощей Святой Крайней Плоти — которые, кстати, стоили немалых денег на процветавшем тогда рынке торговли мощами — привело к появлению особого рода ценителей, а также разработке всевозможных тестов для проверки их подлинности. Самым распространенным был вкусовой тест. Местный священник прибегал к услугам специально обученного врача, который, как сообщает историк Марк Шелл, пожевав сморщенный кусочек кожи, должен был определить, был ли он целиком или хотя бы отчасти кожей человека.

В итоге христианское представление о пенисе оказалось раздвоенным: у людей он был демоническим, а у Иисуса — божественным. Считалось, что Дева Мария всю жизнь носила с собой крайнюю плоть сына. В XIV веке Бригитта Шведская (1303–1373) прославилась тем, что ей явилась Дева Мария с мощами в руке и сообщила будущей святой, что она передала это сокровище апостолу Иоанну. Подобные видения были не так уж редки в Средние века, особенно у женщин. Святая Екатерина Сиенская (1347–1380), одна из всего лишь двух женщин, удостоенных звания учителей церкви, утверждала, что кольцо, которое она носила, не снимая, в знак своего обручения с Иисусом, было мистическим воплощением его крайней плоти. Святая Агнесса Бланбекин (род.? — 1315) представляла себе, что во время причащения она проглатывает священную крайнюю плоть. Во Франции имела хождение история о том, что священная крайняя плоть, помещенная в кожаную сумочку-мошну, была привезена ко двору Карла Великого (742–814) в Ахене. Эти мощи впоследствии стали известны как «Рака мошны Обрезания Господня»[66]. Историк Мари-Мадлен Готье писала, что по образцу той священной мошны В Средние века в Европе делали кошельки и что этот фасон был самым популярным.

Впрочем, никакая самая модная и самая драгоценная сумочка не могла сравниться с оригиналом, в котором хранился крошечный, но бесценный образец Христова тела. Тем более удивительна история, описанная в 1870 году в статье французской газеты «Л’Эскомюнье». В ней утверждалось, что в 1527 году мощи крайней плоти Иисуса Христа, принадлежавшие базилике Святого Иоанна Латеранского в Риме, были украдены. К счастью, вор спрятал свою добычу в ящике, где по прошествии тридцати лет ее нашел один священник. Он принес этот ящик в дом к своей патронессе, и в нем обнаружились такие редкости, как мощи святого Валентина, нижняя челюсть святой Марты и небольшая сумочка с надписью «Иисус». Когда сиятельная дама раскрыла сумочку, писала французская газета, «по всем ее апартаментам распространился удивительно тонкий аромат… а державшая ее рука заметно опухла и закостенела».

Однако не у всех с этими мощами связаны столь же приятные воспоминания. В 1559 году, рассказывалось в той же статье, когда мощи вернулись в базилику Святого Иоанна Латеранского, некий священник позволил себе, «побуждаемый любопытством и не обуздываемый благоговением», вынуть их, чтобы увидеть это чудо своими глазами, а после осмелился отломить от них небольшой кусочек. «Тут же над этим местом разразилась страшная буря, сопровождаемая громовыми разрядами и слепящими вспышками молний, а затем вся страна погрузилась во мрак», — свидетельствовала «Л’Эскомюнье».

Уверенный в том, что пробил его смертный час, грешный священник распростерся на полу. Он и не подозревал в своем невежестве, что совсем рядом ученые уже проводят эксперименты, которые произведут революцию во взглядах человечества на этот архиважный орган. Отныне споры о взаимоотношениях между человеком и его пенисом не будут определяться религиозными воззрениями, оспаривающими их божественную или дьявольскую суть. Тайну этого органа, его силу и могущество теперь будут исследовать приборы совсем иного рода, и теология постепенно уступит место биологии.

II. Рычаг переключения передач

Возможно, он думал о Моне Лизе, когда принялся иссекать первый труп. Он был совершенно один в этом холодном и сыром больничном покое. Кругом было множество окровавленных внутренностей, и пока он вдыхал миазмы разлагающейся плоти, тишину нарушали лишь неверное повизгивание медицинской пилы для перепиливания костей да периодическое поскрипывание тонкого гусиного пера. Леонардо да Винчи было о чем призадуматься. Ведь с тех пор, как он взялся за портрет синьоры Джокондо, прошло уже два года. Она была очень заманчивой натурой, однако неделями, а то и дольше он не просил ее позировать. Мысли мастера явно были заняты чем-то еще. Возможность заглянуть внутрь человеческого тела увлекла его с головой.

Как художник Леонардо да Винчи восхищался телом, этим совершенным произведением искусства, однако Леонардо-ученый был в не меньшем восторге от его биоинженерного устройства. Он решил совместить эти две страсти в книге, посвященной анатомии человека, в которой он собирался проследить ход жизни от зачатия до смерти и изобразить каждую кость, мышцу, орган, нерв, артерию и вену человеческого организма. И вот наконец, в 1503 году, в одной из флорентийских больниц Леонардо потихоньку допустили к невостребованным телам умерших. Он просил об этом уже давно, поскольку был уверен, что познать такой сложный механизм, как человеческое тело, можно, лишь разобрав его на составные части и внимательно исследовав каждую. Продолжая работать над портретом Моны Лизы, Леонардо занялся анатомированием — рассечением мертвых тел. Это был сложный и отвратительный процесс, ведь в то время не существовало ни электрического освещения, ни холодильных устройств. К тому же это было весьма небезопасно, учитывая полное отсутствие энтузиазма в отношении подобных исследований у священной инквизиции. «Я уничтожил все [препарированные] органы и убрал… всю плоть», — писал да Винчи в своих дневниках, возможно памятуя о необходимости уничтожения следов своей кощунственной работы. При этом ничто из этой плоти не интриговало его так, как пенис.

Об этом мало кто знает, но гений, написавший «Мону Лизу» и «Тайную вечерю», — тот, кто пятьсот лет назад создал фантастические прообразы вертолета и подводной лодки, — также занимался пристрастнейшим исследованием мужского члена. Его открытия записаны в знаменитых дневниках Леонардо «в зеркальном отражении», то есть справа налево. В этих записях содержатся поразительные наблюдения и мысли по вопросам философии, военного дела, искусства и методологии науки. Там есть и архитектурные проекты, и анатомические рисунки, и градостроительные системы, и вместе с тем детальнейшие зарисовки пенисов — всем этим заполнены пять тысяч страниц дневников, свидетельствующих о том, что их автор — настоящий гений Возрождения. Из огромного числа блестящих мыслей и идей, содержащихся в этих дневниках, те, что имеют отношение к пенису (а таких там немало), характеризуют Леонардо как страстного популяризатора этой темы, который одним из первых решился вынести главный мужской орган из царства религии в область науки.

После да Винчи, который умер в 1519 году, все, кто сомневался в причастности пениса к дьяволу, неизменно находили в нем поддержку. Для этих светских исследователей пенис был чем-то совершенно иным — восхитительным примером сложности биологического механизма человека. Взаимоотношения человека с его членом нужно было не исправлять, а изучать с научной точки зрения. Так жезл дьявола превратился в рычаг переключения передач.

Неудивительно, что пенис завораживал столь творческую личность, как Леонардо да Винчи. Загадка этого органа существовала для него сразу на двух уровнях: физиологическом и психологическом. В одном из своих самых знаменитых дневниковых рисунков, известном как «Фигура соития», да Винчи представил механическую картину полового акта, нарисовав двух людей, занимающихся любовью, в разрезе. На этом необычном эскизе, где любовники изображены не только ополовиненными, но и в положении стоя, пенис входит во влагалище, как ключ в замочную скважину. Это отражает взгляд художника на гениталии как на передаточные звенья machina mundi («машины мира»), «вселенского механизма», в котором все детали подогнаны друг к другу так, как надо. (А как надо, определяет не человек, а природа.) «Женщине нравится, чтобы пенис был как можно крупнее, тогда как мужчина желает от женского чрева обратного. Но ни одно из этих желаний не сбывается», — указывал да Винчи. Леонардо восхищался и самой архитектурой гениталий. Если бы лобковая кость не служила для эрегированного члена опорой, писал он в своем дневнике, то «сила соития» имела бы странный эффект: «В этом случае пенис с большей силой входил бы внутрь тела того, кто активен, нежели того, кому он предназначен».

Если пенис не мог обрести твердость, то любые действия с ним были невозможны. Представления да Винчи о механике процесса эрекции свидетельствуют о том, что он ясно представлял себе, как работает половая система мужчины. Древние греки учили (а средневековые европейцы им верили), что эрекция — это «нагнетание ветром», «дух», подобный дыханию, который двигался от печени к сердцу, а затем устремлялся назад по артериям, наполняя внутреннюю пустоту члена. Да Винчи же верил лишь тому, что видел своими глазами. В 1477 году он присутствовал на публичной казни через повешение. На последовавшем за этим вскрытии тела казненного (власти Флоренции разрешали подобное два раза в год, и лишь на трупах преступников) да Винчи увидел, что на самом деле наполняло детородный орган.

Я видел… мертвецов с эрегированным членом, что происходит у многих умирающих, особенно у тех, кого казнят повешением. Анатомию их [пенисов] я видел, и все они были очень плотны и тверды и наполнены большим количеством крови… Если противная сторона заявляет, что причиной подобного увеличения и затвердения, какие есть у мяча, с которым играют дети, служит ветер, то я скажу: ветер этот не дал бы ни веса, ни плотности… Кроме того… можно видеть, что головка у напряженного члена красная, а это признак притока крови; когда же он в своем нормальном состоянии, у его головки беловатая поверхность.

В 1585 году Амбруаз Паре, личный врач четырех королей Франции, которого часто называют отцом современной хирургии, опубликовал аналогичное заключение в медицинском труде. По мнению Американской урологической ассоциации, это было первое правильное описание притока крови во время эрекции в специальной западной медицинской литературе. Доктору Паре, однако, не было известно, что за сто лет до него такие же выводы сделал да Винчи, больше известный как художник, а не врач.

Современные урологи восхищаются тем, как точно Леонардо изобразил на своих рисунках и эпидидимис (придаток яичка в форме запятой, где происходит окончательное созревание сперматозоидов), и семявыводящий проток — куда более прямую трубочку, направляющую семенную жидкость к шейке мочевого пузыря, чтобы при оргазме она могла извергнуться через мочеиспускательный канал. Однако да Винчи разобрался не во всем. Несколько ошибок на фигуре соития видны невооруженным глазом. Рядом с этим недатированным рисунком в вертикальном положении и с поворотом на три четверти изображен еще один пенис. В дневниках да Винчи есть немало зарисовок мужского органа, однако этот рисунок запоминается вот почему: он изображен почти в полном разрезе в точке сразу после головки, которая показана «опрокинутой вперед», то есть «открытой наружу», как дверца американского почтового ящика, — не самый приятный для мужского глаза вид. На срезе ствола члена внутри видны две трубки — одна для мочи, а другая для спермы. Эта странная ошибка, которая могла дать повод утверждать, что у мужчин на самом деле две уретры, свидетельствует о том, что во времена Леонардо, в конце XV — начале XVI века, церковная догма все еще доминировала над научным знанием. Средневековые анатомы считали необходимым установить разграничение между мочой, которую церковь считала «грязной» субстанцией, и спермой, которая, хоть и была носителем первородного греха, все же рассматривалась церковью как источник новой человеческой души, сколь бы греховной та ни была. Понятно, что рисунок да Винчи с двумя трубчатыми протоками в пенисе свидетельствует о силе этих воззрений.

Есть в рисунках и другие ошибки. Так, семявыводящий проток на эскизе соития берет свое начало в основании хребта, что согласуется с учением древнегреческого отца медицины Гиппократа, который утверждал, что сперма поступает в пенис из костного мозга в позвоночнике (того же мнения придерживался и Платон). Однако в реальности такого протока не существует. На рисунке соития также показана артерия, связывающая пенис с аортой, что, по мысли грека Галена, жившего во втором веке нашей эры и написавшего более пятисот трактатов на латыни по медицине и анатомии (среди его пациентов был даже император Марк Аврелий), объясняло мужское либидо. Хотя сам да Винчи, не знавший латыни, вряд ли читал труды Галена, идеи греческих ученых и врачей настолько доминировали в медицине позднего Средневековья, что большинство образованных людей того времени были последователями этого мыслителя — так же, как сегодня большинство людей придерживаются дарвиновской теории эволюции, изложенной в «Происхождении видов». В самом начале своей медицинской карьеры Гален работал в школе гладиаторов, врачуя раненых, но, несмотря на это, его медицинские труды зиждились на классической метафизике и анатомировании животных. Поэтому неудивительно, что артерия, изображенная да Винчи, связывала мужской пенис с аортой, так же как Гиппократов сосуд, которого на самом деле не существует, соединял пенис со спинным хребтом. Хотя Леонардо изобразил это подобным образом, есть основания полагать, что он сомневался в знаниях Галена на сей счет. «Разве не яички являются причиной желания?» — записал он на той же странице. Лишь пять веков спустя, когда ученые выделили производимый в яичках гормон тестостерон, отвечающий за мужское либидо, оказалось, что да Винчи был прав в своей догадке.

* * *

Однако из всех догадок и открытий да Винчи в отношении пениса больше всего впечатляют его психологические суждения. В его дневниках мы находим идеи, близкие к современному представлению о роли пениса как ключа к психологической стороне тех страхов и волнений, которые формируют мужское сознание. Как художник, ученый и инженер, Леонардо знал, что именно эта «тайна» заставляет мужчину навязывать свою волю окружающему миру, хоть он и не всегда в состоянии управлять своим половым органом. «Часто мужчина спит, а он бодрствует, — писал да Винчи. — А часто бывает наоборот: мужчина бодрствует, а он спит. Нередко мужчина желает им воспользоваться, но он не желает подчиняться; и нередко он желает, но мужчина ему это запрещает». Нет сомнений, писал да Винчи, что пенис сам решает, что ему делать, что он — сам себе господин.

В пользу этого вывода он приводит следующее высказывание: «Я контролирую собственный пенис или это он меня контролирует? Я над ним властен или он надо мною? И если я подчиняюсь, то чему?» Историк Сандор Л. Гилман выдвинул в связи с этим интригующую теорию. Он считает, что любовники, изображенные да Винчи в фигуре соития, были специально нарисованы в положении стоя, чтобы подчеркнуть животную природу мужского сексуального желания, и что Леонардо почерпнул вдохновение для этого рисунка из древнегреческого мифа о Леде и Лебеде. Согласно легенде, бог Зевс принял вид лебедя, чтобы изнасиловать смертную женщину Леду. В античном искусстве, утверждает Гилман, насилие всегда изображалось в вертикальном положении, в отличие от других античных изображений полового акта, на которых любовники совокупляются в более традиционном горизонтальном положении. Тезис Гилмана невозможно проверить или доказать. Но можно не сомневаться, что поднятые да Винчи вопросы затрагивали одну из самых древних загадок в истории человечества. И задолго до Зигмунда Фрейда он пытался ее разгадать.

В его дневниковых размышлениях мы также находим намеки на то, что сам да Винчи был не в ладах со своей сексуальностью. В судебных архивах города Флоренции содержатся сведения о том, что в 1476 году Леонардо был арестован по обвинению в «аморальной» связи с мужчиной-проститутом и sodomitari — содомитом по имени Якопо Сальтарелли. Хотя подробности этого дела дошли до нас в урезанном виде, известно, что после двух слушаний да Винчи отпустили за недостатком доказательств. Некоторые историки полагают, что это стало результатом вмешательства в дело богатого семейства Торнабуони. Дело в том, что юный отпрыск этого богатого и влиятельного клана[67] оказался в числе задержанных и был соответчиком молодого да Винчи в последовавшем судебном разбирательстве[68].

Джорджо Вазари, автор известной книги «Жизнеописания самых знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих», опубликованной в 1550 году и основанной на воспоминаниях тех, кто лично знал да Винчи, описывал его как человека «сверхъестественной» красоты и силы, который мог согнуть подкову голыми руками. Однако, несмотря на такие внешние достоинства, да Винчи не был женат и не оставил после себя детей (по крайней мере, нам об этом не известно). Его вечно окружали привлекательные и нередко женоподобные красавцы. В своей книге «Леонардо да Винчи: воспоминание детства» Фрейд утверждал, что обнаружил причину эротических предпочтений гения в воспоминании, описанном художником в одном из своих дневников. Однажды, в раннем младенчестве, когда он еще лежал в колыбели, на него напала хищная птица. Как писал Леонардо, «коршун открыл мне рот своим хвостом и много раз ткнулся им в мои губы». Основатель школы психоанализа рассматривал этот символ, «хвост», как фаллический (незадолго до написания книги он как раз обнародовал свои идеи по этому поводу), а это воспоминание Леонардо объявил сексуальной фантазией, созданной позже и перенесенной да Винчи в детство, что, по мнению Фрейда, свидетельствовало о латентной гомосексуальности объекта его исследований и о причине последующего увлечения художника темой полета.

Фрейд использовал слово «латентный», так как был убежден, что у Леонардо не было интимных отношений ни с одним из окружавших его юношей, которым он протежировал, что «вместо этого он предпочел трезвый отказ от сексуальности». Однако историк Кеннет Кларк с ним не согласен: на основании всех известных фактов он сделал вывод, что великий мастер был настоящим гомосексуалистом. «Глядя на творения Леонардо, нельзя утверждать, что он относился к женщинам, как обычный мужчина», — писал Кларк в книге «Леонардо да Винчи: отчет о его художественном развитии». И продолжал: «Те, кто «в интересах морали» желает представить Леонардо, этот неистощимый источник творческой энергии, как адепта нейтрального или бесполого поведения, по-видимому, считают, что тем самым оказывают услугу его репутации». Сам Леонардо мало высказывался на эту тему, разве что в короткой дневниковой записи, которая, похоже, подтверждает мнение Фрейда на сей счет. «Страсть к интеллектуальным занятиям, — писал да Винчи, — изгоняет чувственность». Известно, что в ту эпоху многие флорентийские художники открыто выказывали свою приязнь к другим мужчинам и что это никого не шокировало. Однако, как пишет Гилман, «по контрасту с такой общественной терпимостью» в общем культурном контексте подобное поведение воспринималось как «утрата контроля над силами, которые людям должно контролировать».

Весьма вероятно, что в случае с да Винчи силой, которая отказывалась ему повиноваться и грозила превратить могучего мужчину в слабака, был его член. Несколько зарисовок в дневниках гения говорят о том, что психоэротические метания были свойственны ему даже спустя несколько десятков лет после ареста по обвинению в аморальном поведении. На одной из страниц его дневника изображен эрегированный член — этот эскиз находится в нижней части листа. Слева от него — в профиль и спиной к пенису — изображен мускулистый мужской торс. Задумано так было или нет, но пенис явно нацелен на анус. Более того, складывается впечатление, что они идеально подходят друг к другу, что это — все тот же «ключ к замку», точь-в-точь как на рисунке соития. Похоже, что искушение поддаться слабости всегда было для да Винчи очень сильным. А его противник и искуситель каждое утро приветствовал мастера новым подъемом.

Этот поразительный эскиз демонстрирует понимание да Винчи главного парадокса, заложенного в самой природе пениса: ведь это единственный орган, который, будучи частью тела, существует отдельно от него. Он также свидетельствует о парадоксальности натуры самого да Винчи. Его творческая деятельность как художника и скульптора убеждала его в верховной власти зрения. Леонардо верил, что именно посредством зрения, а не с помощью умственных построений человек обретает знания, позволяющие ему стать хозяином окружающего мира и собственной судьбы. Однако еще за четыреста лет до Фрейда да Винчи понимал, что фантазии и сны — то бессознательное, о чем с таким жаром говорил впоследствии герр профессор, — могут приблизить человека к истине не менее реальной, чем та, которую способен видеть глаз. Самая яркая тому иллюстрация — часто встречающееся в зарисовках да Винчи изображение пениса, который существует сам по себе, не прикрепленный к телу. Он символизирует независимое и бесконтрольное начало с сильной волей. Конечно, это была лишь игра воображения, однако для да Винчи она была вполне реальной.

Реальность, как это видно из дневников Леонардо, заключается в том, что пенис окутан тайной. А да Винчи обожал тайны, особенно связанные с ним самим. В «Жизнеописаниях самых знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих» Вазари делает вывод, что эксцентричное поведение Леонардо и его странные манеры были призваны создавать атмосферу загадочности. По мнению профессора Генри Зернера из Гарвардского университета, именно эта причуда побудила его писать в своем дневнике зеркальным почерком — не столько ради шифровки каких-то откровенных дневниковых записей, сколько из желания озадачить и поразить своих друзей.

Тайное могущество пениса озадачивало и поражало Леонардо. Но каким бы своевольным и непослушным ни был этот орган, художник никогда не относился к нему как к жезлу дьявола. «У нас нет права любить или ненавидеть что-либо, пока мы не познаем его природу», — писал он. Для да Винчи пенис был предметом изучения на протяжении всей жизни, однако он не сделал по этому поводу никаких конкретных выводов, разве что окончательно убедился в его загадочности. Как красивого мужчину атлетического сложения, вечно окруженного свитой привлекательных молодых протеже, его, возможно, беспокоило то, что могущество пениса способно ослабить и его самого. Однако художника в нем восхищали спонтанность и своевольность этого органа, а ученого — сложность его анатомического строения. Притом что обе ипостаси преклонялись перед его тайной.

Прозрения да Винчи, равно как и непонятные ошибки в его анатомических рисунках вкупе с его пониманием роли пениса в работе мужской психики, свидетельствуют о том, что в своих взглядах гений Возрождения одной ногой опирался на фундамент Средневековья, тогда как другой стоял в Новейшем времени. В такой ситуации нелегко удержать равновесие. Нам с вами трудно понять, как человек, так точно изобразивший анатомию яичек, мог допустить столь грубую ошибку в отношении анатомии пениса — ведь оба органа находятся в одном и том же месте. Согласно одной теории, рисунки яичек да Винчи делал, исходя из реальных анатомических исследований, тогда как рисунки пениса были попыткой художника проиллюстрировать то, о чем он читал в трудах ученых, которые никогда не подвергали этот орган вскрытию. Иначе он бы непременно исправил все свои рисунки.

Известно, что около 1503 года да Винчи занялся самостоятельными анатомическими исследованиями человеческого тела и стал меньше опираться на средневековые медицинские тексты, где было много суеверий и ошибок. И хотя его желанию увидеть, что же кроется внутри человека, препятствовала церковь, он без колебаний предпочел физику метафизике, став первопроходцем на пути секуляризации человеческого тела. Сколько бы ни было в рисунках да Винчи ошибок, главное, что он первым в истории западной цивилизации хотя бы попытался изобразить внутренние органы человека с анатомической точностью. Как отмечает хирург и историк медицины Шервин Б. Ньюленд, «ни в эпоху Леонардо да Винчи, ни до него ни в одном учебнике медицины внутренние органы не изображались в своем реальном виде — обычно это был лишь схематичный или символический образ». В конце XVIII века, пишет Ньюленд, шотландский хирург Уильям Хантер получил разрешение ознакомиться с некоторыми из анатомических рисунков Леонардо, которые незадолго до того были обнаружены в Виндзорском замке в запертом на замок сундуке. Хантер «не ожидал найти там ничего, кроме обычных для художника принадлежностей». Однако, увидев содержимое ящика, он не поверил собственным глазам: Хантер «с изумлением обнаружил, что Леонардо был лучшим в мире анатомом своего времени». Историк XX века Г. Хопсток пошел еще дальше, отдавая дань гению Леонардо в этой области.

Насколько нам известно, никто до него не совершал такого количества анатомических исследований тела человека и не мог так правильно интерпретировать полученные данные… Он первым дал правильное описание скелета человека… Он первым правильно изобразил практически все мышцы человеческого тела… Никто до него не изображал нервы и кровеносные сосуды с такой точностью — в этом ему нет равных.

Хотя да Винчи так и не завершил свою анатомическую книгу, процесс, который он инициировал своими рисунками, был не просто гигантским скачком в познании. Это был еще и акт экзорцизма — изгнания дьявола, который якобы завладел этим органом. В дневниках Леонардо мы видим первые признаки масштабного переворота, который вскоре произойдет в людском сознании — увы, слишком поздно, чтобы спасти «ведьму» Анну Паппенхаймер и ей подобных[69]. В отличие от Блаженного Августина, который, будучи человеком проницательным и страстным, также пытался осмыслить силу и предназначение этого загадочного органа, Леонардо на этих замечательных страницах подвел итог своим размышлениям не с религиозным негодованием, а с мирским почтением.

«Неправ тот, кто стыдится изобразить пенис или назвать его своим именем, — писал да Винчи. — Его надлежит не тщательно скрывать, а, наоборот, демонстрировать, и притом с гордостью».

* * *

Через двадцать четыре года после смерти да Винчи бельгийский врач Андреас Везалий написал первую иллюстрированную книгу по анатомии на основании опыта, полученного при вскрытиях, в которой был предложен нерелигиозный систематический подход к человеческому телу. «De humani corporis fabrica» («О строении человеческого тела»), изданная в 1543 году, была так хорошо написана и проиллюстрирована, что один из историков впоследствии утверждал (как потом оказалось, ошибочно), будто это — плагиат утраченных работ Леонардо.

Сын аптекаря, Везалий еще мальчиком занимался вскрытием трупов кошек и собак, чтобы подготовиться к исследованию внутренних органов человека на поприще анатома. Однако, поступив в Парижский университет, он был весьма разочарован предлагавшимся там курсом обучения. Анатомические исследования человеческих трупов осуществлялись всего два раза в год, причем проводивший эти занятия профессор сам не делал иссечений[70]. Вместо этого он зачитывал с кафедры длинные отрывки из трудов Галена или иного древнего источника, а его невежественный ассистент, чаще всего брадобрей, делал разрезы и предъявлял на всеобщее обозрение разлагающиеся органы. Много лет спустя Везалий издевался над подобными преподавателями за их «воронье карканье с возвышения кафедры о том, чем сами они никогда не занимались». Вот как описывались гениталии в одной из книг, служивших им подспорьем в карканье.

Яички… состоят из белой, мягкой и губчатой плоти сродни той, какая образует железы… Прежде чем попасть в яичко, субстанция спермы собирается в определенной фолликуле (сумке), где она видоизменяется и белеет… Пенис [ствол] — это мускул с нервами внутри, пустой и круглый… образованный двумя связками, расположенными бок о бок поперек его, что необходимо по двоякой причине. Во-первых, чтобы он мог извергнуть сперму в вульву, по этой причине он снабжен нервами… пустой же он, чтобы при наличии страстного желания он мог расшириться и восстать, достигнув максимальной жесткости.

Вышеописанный пенис предъявлялся студентам в ходе так называемых Салернских демонстраций — курса, существовавшего в XVI на всех медицинских факультетах Европы[71]. Однако это был… свиной пенис! Сам факт того, что пенис человека считался анатомически эквивалентным пенису домашнего скота — не только в церковных проповедях с их уничижительными аналогиями, но и в ведущих европейских центрах образования и просвещения — красноречиво свидетельствует о его презренном статусе в Средние века и даже в начале Нового времени.

Везалий отверг подобное «равенство» и с головой погрузился в поиски анатомической истины. Однажды, прогуливаясь ночью за городской стеной, он набрел на повешенного преступника, чей труп оставили гнить на виселице. Везалий вскарабкался по столбу и оторвал у трупа руку, после чего спрятал ее за пазуху и поспешил домой. Там он тайком разрезал ткани и исследовал ее строение. Две ночи подряд Везалий возвращался на то же место и разбирал труп на части. Эти тайные исследования стали для молодого бельгийца настоящим откровением. Он сделал ошеломляющий вывод: многое из написанного Галеном о теле человека не соответствовало действительности. А вскоре двадцатитрехлетний Везалий, ставший профессором анатомии в университете итальянского города Падуи, получил возможность публично продемонстрировать результаты своих изысканий. К счастью для нас, сохранилось свидетельство очевидца — немецкого студента Бальдазара Хезелера, изучавшего медицину в Болонском университете, куда Везалия пригласили в 1540 году для прочтения публичной лекции. Он-то и описал анатомическую демонстрацию Везалия. К приезду профессора были подготовлены три трупа казненных преступников, а через пять дней к ним прибавился еще один повешенный. Больше всего зрителей собралось тогда на публичную анатомическую Демонстрацию № 17, во время которой Везалий препарировал пенис.

Сотни студентов сгрудились вокруг профессора у секционного стола, толкая друг друга локтями, чтобы получше рассмотреть происходящее. Везалий продемонстрировал им, как «сперматические сосуды… тянутся, многократно изгибаясь и скручиваясь… к мясистым железам яичек, — писал Хезелер, — и как из яичек выходят другие сосуды, по которым семя передается через пенис.

Все это он показывал последовательно, в особенности то, что сосуды, в которых находится семя… многократно опоясывают яички… Развернув их в одну линию, он продемонстрировал нам большую длину сперматических сосудов, в коих семя созревает… Наконец, он сделал иссечение… [ствола] пениса, который, как он заметил, присоединен к os pubis и к os sacrum[72]. Он показал нам… мочевыводящие пути, сделав нужное иссечение, а также канал для семени…

И еще он показал нам губчатую трубку [внутри пениса], которая начинается чуть ниже, возле ануса».

Когда все это было проделано и разрезанный орган оказался на столе, Хезелер показал себя достойным учеником своего нового ментора. «Подойдя к столу, я взял препарированный пенис в руки, — писал он. — Я увидел, что fistula spermatis была довольно-таки губчатая, а яички на ощупь были мягкие и легкие».

В августе 1543 года Везалий опубликовал свой труд «О строении человеческого тела». Двадцать восемь сантиметров в ширину, сорок два в высоту, в переплете из пурпурного бархата и объемом в 663 страницы, изящно отпечатанный и с раскрашенными вручную иллюстрациями — так не издавалась еще ни одна книга по медицине (а возможно, и никакая другая!). Считается, что большинство иллюстраций к ней сделал Ян (Иоганн) Стефан ван Калькар, представитель тициановской школы. Если прежде на фронтисписе книг по анатомии восхвалялись «каркающие вороны», которых Везалий безмерно презирал, то на титульной странице его собственного труда был изображен труп. Главным авторитетом в медицине стало тело человека. На этой иллюстрации Везалий, запустив руку в труп, указывает на что-то целой толпе студентов. В верхней же части страницы изображена Смерть в виде скелета. Но это не «мрачный жнец», собирающий свою дань. Вместо косы в руках у скелета скипетр. Это Смерть, прирученная Наукой, — не наказание за первородный грех, но анатомический путь к истине через человеческое тело.

В отношении пениса истина, как писал Везалий, заключается в том, что «при акте зачатия этому органу дана такая сила наслаждения, что [мужчин] она возбуждает, так что и молодые, и старые, и даже вовсе лишенные разума ощущают потребность размножаться — как если бы в них вселилась великая мудрость». Это единственный комментарий Везалия касательно функции пениса. Главное же внимание он уделил его форме: «У мужчины имеются два яичка, прикрытые кожей, которую называют мошонкой… Семя, когда оно создано, попадает в крупный червякообразный сосуд, который растет в задней части яичек и сложным образом переплетается там, подобно щупальцу…

Для семени и мочи предусмотрен общий канал, который идет наклонно вниз, а затем изгибается кверху, к наружному сочленению лобковых костей, что находятся под телами, образующими пенис. С обеих сторон лобковой кости имеются нерв и округлое тело с мышечной тканью… по структуре своей напоминающее гриб… Соединенные вместе, эти тела образуют пенис, который благодаря такой субстанции способен к эрекции и к увеличению в размерах, когда он готовится извергнуть сперму… В ином состоянии… он вялый и невелик размером».

С литературной точки зрения это описание не слишком примечательно. Но в том-то и вся суть и вместе с тем одно из великих достижений Везалия. Чтобы осознать это, надо вспомнить, в какой атмосфере и при каких нравах Везалий создавал свой труд: ведь к моменту его публикации в 1543 году в ходу было 13 изданий практического руководства по борьбе с ведьмами — «Молота ведьм», в котором цветистым и напыщенным стилем доказывалось, что над пенисом Бог дал Сатане больше власти, чем над любым другим органом. В том же «Молоте ведьм» самые витиеватые хвалы возносились мужчинам, которые отрезали себе этот проклятый орган, чтобы стать «евнухами для Царствия Небесного». Поэтому непритязательный язык труда Везалия нужно воспринимать именно в этом контексте. Уйдя от дутой религиозной риторики и представив пенис таким, какой он есть — ни божественным, ни дьявольским, а просто человеческим, — поставив во главу угла не функцию, а форму, Везалий сделал огромный шаг туда, куда стремился да Винчи, но чего он так и не достиг.

В книге «О строении человеческого тела» было исправлено более двухсот ошибок, содержавшихся в наследии Галена, хотя некоторые из них Везалий все же повторил. Самой поразительной и даже шокирующей было изображение вагины в виде перевернутого пениса. В пятом томе своего труда Везалий приводит рисунок матки в вертикальном положении. В верхней части этого органа имеется закругление, похожее на рудиментарную мошонку. Остальное же точно повторяет форму ствола мужского органа. Губы влагалища явно копируют головку члена, только разделенную посередине надвое. Эта «чудовищная» иллюстрация, как назвал ее один современный исследователь, напоминает нам о том, что катализатором любых идей является интеллектуальное мировоззрение той или иной эпохи. В XVI веке идеи Галена по-прежнему определяли систему медицинских взглядов, а он учил, что всей человеческой биологией управляет внутреннее тепло[73]. Гален писал, что это тепло выталкивает пенис из мужского организма, тогда как в женщинах недостаток тепла заставляет тот же орган расти внутрь, принимая форму влагалища.

Для Галена биология была метафорой, выражавшей космическую истину: превосходство мужчины над женщиной. Женщины — это несовершенные мужчины, которым не хватает тепла, и именно эта нехватка вынуждает их удерживать внутри то, чему надлежит находиться снаружи. Для античных греков и средневековых европейцев мужчина был мерилом всех вещей, в то время как мерилом самого мужчины был его пенис. Такая «стандартная операционная система» определяла не только степень мужского начала, но и, как показывает рисунок влагалища в книге Везалия, отношение к человеческой сексуальности в целом. Столетием позже в одном из первых руководств по интимной жизни на английском языке, получившем название «Шедевр Аристотеля», хотя его автором, конечно, был не Аристотель, для доказательства этого момента использовалась поэтическая форма:

Обследовал я женщин тайные места,
Поведаю теперь, что всё в них неспроста:
Хотя в сравненьи с нами все они — иного пола.
Однако в целом — то же, что мужчины, если голы.
А если кто в анализе своем особо будет рьян,
Найдет у них всего один изъян:
Они точь-в-точь, что мы, но не забудь
Их при осмотре наизнанку повернуть.

Считалось даже, что в принципе женщина способна «вывернуться наружу нужной стороной». В 1573 году Амбруаз Паре писал об одной деревенской девочке по имени Мария, у которой, когда она бежала за стадом свиней, вдруг ни с того ни с сего «появился мужской жезл». Посоветовавшись с врачом и, разумеется, с епископом, Мария изменила свое имя, став Жерменом, после чего пошла служить в солдаты. (Слава о Марии-Жермене разнеслась такая, что легендарный французский путешественник и философ Монтень однажды специально заехал познакомиться с ним по пути из Парижа в Рим. Марии-Жермена не оказалось дома, однако Монтеню рассказали, что он все еще не женился, хотя у него уже выросла «большая и очень густая борода»[74].)

Хотя Везалий и заблуждался по поводу влагалища, он все же был прав в отношении пениса, что в конечном счете повлекло за собой мощный культурный скачок. Об этом свидетельствует еще одна иллюстрация. В приложении к книге «О строении человеческого тела», задуманном как краткий курс подготовки студентов к работе за секционным столом и получившем название «Epitome» (что по-латыни означает «Извлечение»), есть рисунок Адама и Евы. В отличие от стандартного изображения прародителей человечества, считавшегося нормой в христианской Европе на протяжении тысячи лет, они изображены там обнаженными, но не жалкими в своей наготе — не бесполыми инструментами уничижения, а впечатляющими образчиками красоты, грации и совершенства человеческого тела. Грудь у Евы небольшая, но крепкая и привлекательная; торс Адама мускулистый и широкий. Эти Адам и Ева являют собой не патологию человеческой формы, а напротив — ее совершенство, хоть и ограниченное в силу человеческой бренности.

Однако пенис дарует человеку «бессмертие». Вот почему изображение Адама так примечательно. Он не стремится стыдливо скрыть свое мужское достоинство под фиговым листком. Напротив, его правая рука отведена от туловища, открывая его взору. Пенис Адама не возбужден, но в то же время не выглядит вялым. Он возлежит на клумбе лобковых волос как символ жизненной потенции, словно молодой побег на ветке дерева. Это не напоминание о первородном грехе и не передаточное звено этого греха потомкам. Это инструмент, увековечивающий человеческое существование. И хотя Везалий не читал дневник Леонардо да Винчи, идеи последнего касательно пениса явно были ему очень близки. Адам — первый человек и праотец всех людей на Земле — демонстрирует свой орган «с гордостью».

* * *

После Везалия анатомические исследования пениса стали походить на географические открытия Колумба и Магеллана, с той лишь разницей, что исследователи-анатомы не водружали на вновь открытые «земли» крест, а просто давали им свои имена. Везалий никогда не утверждал, что он «открыл» хотя бы один из органов или частей тела. А вот двое его самых знаменитых студентов, Габриэлло Фаллопио и Бартоломео Эустакио[75], оказались не столь скромны, как их учитель. Не скромничали и их последователи. Оттого сегодня на изображениях мужских половых органов в медицинских учебниках можно встретить такие названия, как фасция Бака, куперова железа, подушечки Эбнера и полость Леката[76] — каждая из этих частей тела названа именем «открывшего ее» исследователя. Начиная с XVI века пенис окончательно перешел в руки анатомов — примерно в это время наука начала оспаривать монополию религии в вопросах изучения человеческого тела и его функций. Однако этот новый мир воспринимался теперь учеными скорее как некая машина, а не как полный тайн материк. Фаллопио же вообще воспринял метафору о пенисе как рычаге коробки передач почти буквально, призывая матерей к тому, чтобы они стимулировали пенис своих малолетних сыновей энергичными движениями. По его мнению, это позволяло «подкачать насос», чтобы впоследствии половые органы мальчиков могли без помех приумножать людской род.

Для церкви, однако, тело человека вовсе не было машиной. Оно было священной тайной, приютом как для божественной души, так и для рвоты, кала и самой ядовитой из всех выделений субстанции — спермы. Желая подкрепить эту теорию доказательствами, католическая церковь выступала против чуть ли не всех светских исследований человеческого тела. Если какая-то из научных схем и была приемлема для римской церкви, так это позиция Галена, твердившего о совершенстве человеческого тела. После издания книги «О строении человеческого тела» преподаватель Везалия в Париже Яков Сильвий[77] обрушился на своего бывшего студента с нападками и защищал Галена так рьяно, что сегодня это выглядит просто абсурдным. Если пенис при его анатомическом исследовании в XVI веке не обнаруживает тех особенностей, которые отмечал Гален, писал Сильвий, то это лишь доказывает, насколько выродилось тело человека в сравнении с идеальной формой, представшей во втором веке взору непогрешимого грека.

Последователи Везалия стремились искоренить любые идеалистические предрассудки, связанные с половыми органами. Для голландца Готтфрид Бидлоо[78], чья «Анатомия человеческого тела» стала самым грандиозным атласом тела после труда Везалия, истина была прекрасна, даже если она не отличалась особой красотой. В 1685 году он изобразил[79] свои препараты пригвожденными к секционному столу, с отчетливо прорисованными секционными иглами. На одной из иллюстраций внимание зрителя привлекала к пенису… ползавшая по трупу муха. Бидлоо умышленно гипертрофировал грубость и несовершенство тела. Он изобразил пенис не как безукоризненное произведение гениального скульптора — Бога, а таким, каков он есть на самом деле: переменчивым по форме и асимметричным, не духовным, а плотским.

В 1668 году соотечественник Бидлоо Ренье де Грааф осуществил самое всестороннее исследование строения пениса на тот момент. Его «Трактат относительно генеративных органов мужчин» был трудом врача и физиолога, явно воодушевленного своей работой. Несмотря на научную строгость, «Трактат» оказался на удивление удобочитаемым документом, в котором нашлось место и для юмора, и для личных наблюдений. Он отличался отсутствием всякого религиозного пиетета (хотя де Грааф был верующим католиком) и изобиловал подробными отчетами об эксцентричных экспериментах самого де Граафа, включая тот, где он взял член трупа мужчины и, создав у него непреходящую эрекцию, превратил его в анатомическое пособие для студентов. «Пенис следует готовить таким образом, — писал де Грааф. —

Во-первых, надо аккуратно выжать кровь, которая всегда имеется внутри… затем вставить трубку в губчатую субстанцию, там, где она приближается к кости лобка. Полость пениса следует наполовину заполнить водой с помощью спринцовки и слегка его встряхнуть. Когда вода с кровью вытечет, надо снова наполнить его пресной водой и повторять эту операцию, пока из него не станет вытекать совершенно чистая вода… [Далее] необходимо аккуратно отжать между двумя кусками корпии всю воду, которая есть в corpora canervosa[80]. Напоследок пенис следует надуть до натурального размера… а после завязать. Надутый пенис… можно исследовать по мере надобности; все будет ясно и отчетливо видно в том естественном виде, который он приобретает в ходе полового акта».

Все, что имело отношение к пенису в процессе полового акта, пробуждало в де Граафе любопытство. К примеру, многие думают, что крупный нос свидетельствует о внушительных размерах члена. Но так ли это? «При рассечении трупов анатомы часто наблюдают обратное», — свидетельствует де Грааф. Правда, даже у него некоторые трупы вызывали в этом смысле восхищение и удивление. «Иногда мы проводили анатомическое исследование трупов с, казалось бы, небольшим пенисом, — писал он, — однако при надувании [вышеописанным способом] он невероятно увеличивался, превращаясь в настоящего исполина».

Но насколько все-таки важен размер члена? Иногда, утверждал да Грааф, «меньше» значит «больше». «В некоторых семьях передается по наследству невероятная мощь и стать орудия сладострастия, — писал он. — Так [один коллега] сообщил мне о молодом человеке знатного происхождения, который женился на девственнице… из прекрасной [семьи], однако на второй год их супружества та не только не зачала, но занемогла какохимией[81].

Причиной этому стала невероятная длина пениса у ее супруга, который причинял ей сильные боли как во время половых сношений, так и после. Однако известного рода защитное приспособление с отверстием в соответствующем месте способствовало сокращению длины входившего в нее пениса и избавило ее от болей, сделав сношения с супругом настолько приятными, что впоследствии она ни разу на них не пожаловалась».

Исследуя яички животных, де Грааф сделал наблюдение, которое счел своим самым важным открытием. Он обнаружил, что мужское яичко не твердое, но состоит из множества трубочек-канальцев. Вот как он описывал увиденное в 1668 году.

Если кто-то спросит нас, что представляет собой… субстанция яичек, мы ответим, что это просто набор крошечных сосудов или канальцев, в которых зарождается семя; если эти канальцы распутать… и связать друг с другом, их общая длина намного превзойдет длину двадцати голландских угрей[82].

Де Грааф исследовал весь пенис — все составляющие этой хорошо продуманной конструкции. Он отметил отсутствие жира под кожей члена и то, что кожа эта тоньше, свободнее и эластичнее практически любого другого участка кожи на поверхности тела, благодаря чему пенис может изменять форму и консистенцию, как ни один другой орган. Тонкое «чувство осязания» у головки члена тоже вызывало у него восхищение, равно как и весь механизм возникновения желания, управляемый центральной нервной системой, через которую «животный дух» втекает или не втекает в пенис. «Если бы зрелый муж был подобен Сатиру, а его пенис был бы постоянно эрегирован, это было бы крайне неподобающим… и не позволяло бы ему заниматься никакими мирскими делами», — писал де Грааф. Это наблюдение оказалось провидческим: лишь двести лет спустя физиологи смогли документально подтвердить роль головного и спинного мозга, а также прочих частей нервной системы в том, что «по умолчанию» пенис настроен на режим вялого бодрствования.

Как и предыдущие исследователи, де Грааф правильно описал роль крови в достижении эрекции. Однако он намного превзошел их в проницательности, заявив, что при достижении эрекции важно не сколько крови поступило в пенис, а сколько крови в нем удерживается. А вот предположение, что это происходит за счет сжатия мышц, окружающих эрегируемые части, оказалось неверным. Де Грааф ошибался и в отношении функции семенных пузырьков, считая их — совершенно безосновательно — хранилищем поступающей из яичек спермы. Но едва ли его можно осуждать за неверные выводы. Ведь большинство урологов, пользовавшихся куда более совершенными исследовательскими приборами, нежели де Грааф, даже по прошествии нескольких веков по-прежнему разделяли эту точку зрения. Не исключено, что многие физиологические тайны пениса были бы раскрыты много раньше, если бы этот передовой ученый прожил более долгую жизнь. Однако Ренье де Грааф умер 17 августа 1673 года, по имеющимся данным, леча больных во время эпидемии начавшейся в Дельфте чумы. Ему было тридцать два года.

К счастью, его усилия не пропали даром. Голландец Фредерик Рюйш (1638–1731) воспользовался изобретенным де Граафом шприцем-«сифоном»[83], а также жидкостью особого состава, который изобрел он сам, для дальнейших исследований внутренней анатомии полового члена[84]. Это позволило Рюйшу изготавливать препараты частей тела, словно отлитые из воска и раскрывавшие тайны внутреннего строения пениса с невиданной прежде достоверностью. После исследований Рюйша смехотворность представлений о том, что причиной возникновения эрекции якобы является «ветер», стала особенно очевидной. Восковые слепки Рюйша с препарированных мужских пенисов — с ясно различимыми артериями, венами и капиллярами — свидетельствовали о том, что этот расширяющийся и сжимающийся орган являет собой чудо гидромеханического искусства. Создав модели практически всех внутренних органов, Рюйш в конце концов стал выставлять их на всеобщее обозрение: сперва — для ученых у себя в лаборатории, а впоследствии и для широкой публики, в специально снятых для этой цели помещениях. До Рюйша подобная техника восковых отливок использовалась в основном для изготовления мощей: грубо сработанных костей и других частей тела различных святых. Теперь же любопытствующие граждане, а также представители царствующих домов Европы (включая русского царя Петра I, который впоследствии купил всю эту коллекцию) могли не стыдясь разглядывать удивительно правдоподобные копии человеческих гениталий. Прежде название мужского органа было невозможно даже произнести в приличном обществе, теперь же пенис обсуждали ученые и царствующие особы; прежде его скрывали, а теперь стали «с гордостью» выставлять напоказ как чудесный природный механизм.

Однако эти выставки могли вообще не состояться, если бы не еще один голландец. Еще до того, как образованная публика и любители сильных ощущений принялись разглядывать «паноптикум» Рюйша, самоучка по имени Антони ван Левенгук (1632–1723) занимался «подглядыванием» совсем иного сорта. Понаблюдав за мастерами, делавшими линзы для очков в его родном юроде Дельфте, Левенгук, среди соседей которого были такие люди, как де Грааф и художник по имени Вермеер, стал на досуге, «ради забавы», мастерить микроскопы. К вящему удивлению всех окружающих, этот недоучка, который в 16 лет пошел учиться на бухгалтера, но вместо этого устроился на работу к галантерейщику, этот приказчик из суконной лавки, который время от времени подрабатывал на жизнь привратником в магистрате Дельфта, создал самые мощные в Европе увеличительные приборы — микроскопы. Некоторые из них позволяли увеличивать предметы более чем в двести пятьдесят раз — это было поразительным достижением, особенно с учетом того, что в начале XVII века самые лучшие линзы с трудом увеличивали горошину до размеров грецкого ореха[85]. 26 апреля 1673 года де Грааф написал об этом изобретении в Лондонское королевское общество, которое в то время было ведущим научным центром мира. Среди его членов были такие светила, как Исаак Ньютон и Уильям Гарвей, которые отнеслись к этому сообщению с большим интересом и пожелали узнать, что же Левенгуку удалось увидеть с помощью своих приборов. (К сожалению, сам де Грааф не смог воспользоваться ими для систематических исследований: четыре месяца спустя он умер.)

В 1675 году Ленвенгук исследовал каплю дождевой воды, которая несколько дней простояла в металлическом тазу, и открыл существование бактерий. Однако для целей нашей книги важнее его другое историческое открытие — настоящий прорыв в познании, поставивший пенис в центр трех самых серьезных и самых древних вопросов, которыми когда-либо задавались люди: кто мы? из чего мы сделаны? и — как мы оказались в этом мире? Событие это имело место в 1677 году, когда Левенгук сообщил о своем открытии сперматозоидов.

«То, что я здесь описываю, не было получено с помощью какого-то греховного ухищрения, — сообщал он в своем письме Королевскому обществу. — Все наблюдения были проведены благодаря избытку, коим Природа наградила меня в моих супружеских отношениях». Итак, оговорившись, что его никак нельзя считать хроническим онанистом, Левенгук описал, что именно он увидел при увеличении собственного семени под окуляром микроскопа. Роившиеся там создания он назвал анималькулями[86]. «По моему разумению, даже миллион их не сравнится в размерах с крупной песчинкой, — писал он. — Их тела округлы, но в передней части притуплены, а сзади сходят на нет, и они снабжены длинным, тонким хвостом…. [Они] передвигались за счет змеинообразного, извивающегося движения хвоста, совсем как плывущие в воде угри».

* * *

Человеку, родившемуся в XX веке, не просто понять грандиозность произошедшего тогда в сознании людей переворота. Мы привыкли к мысли о существовании микроорганизмов, мы знаем, наука о биологии живых клеток называется цитологией, и нас не смущает идея о том, что даже неодушевленная, неживая материя состоит из триллионов частиц, невидимых простым глазом. Но до Левенгука ни одно из этих понятий не являлось очевидным. Он узрел невероятную картину — целую вселенную, которую еще никто не видел[87]. И это открытие изменило все: самовосприятие человека, его отношение к Богу, к природе, к воспроизводству потомства, к сексуальности и конечно же к пенису. И все потому, что Левенгук обнаружил совершенно новый мир, мир анималькулей, крошечных «угрей», чей гиперактивный жизненный цикл в самом загадочном из всех выделений человеческого организма — семени — представлялся чем угодно, но только не ниспосланным свыше Провидением.

Однако самое удивительное открытие Левенгука было еще впереди. Внутри анималькули он узрел

…всякого рода большие и малые сосуды, столь разнообразные и многочисленные, что я не сомневаюсь: это нервы, артерии и вены… Когда я их увидел, то вполне уверился в том, что ни в одном из достигших полного развития существ нет каких-либо иных сосудов, которых нельзя было бы найти в сперме.

Этим последним предложением Левенгук поместил себя — а также пенис — в самый центр водоворота научной, философской и религиозной полемики о смысле человеческого существования, продолжавшейся большую часть восемнадцатого столетия. Она вращалась вокруг идеи «преформизма», которую историк Питер Дж. Боулер определяет как «веру в то, что зарождение новых организмов есть не что иное, как расширение и увеличение миниатюрных копий тех, что существовали с момента создания Вселенной в процессе Творения; копий, которые хранятся, передаваясь из поколения в поколение». Главой лагеря антипреформистов был Уильям Гарвей (1578–1657), крупный английский ученый, основоположник физиологии и эмбриологии, первым правильно описавший систему кровообращения. Гарвей считал, что развитие происходит в результате эпигенеза — процесса, при котором эмбрион развивается из изначально бесформенной структуры — оплодотворенного яйца.

Сегодня идея преформизма может казаться абсурдной, однако многие ученые-натуралисты, участвовавшие в научной революции, воспринимали ее всерьез. Хотя бы потому, что все они жили за двести лет до того, как в 1875 году Оскар Хертвиг объявил оплодотворение слиянием ядер клеток сперматозоида и женской яйцеклетки. Этот научный факт впервые засвидетельствовал в 1879 году Герман Фоль, воспользовавшись для этого микроскопом с куда большим увеличением, чем приборы Левенгука, которые тот сооружал в своей домашней мастерской в Дельфте. До развития этой технологии воспроизводство оставалось загадкой не только научной, но и философской. Теория преформизма привлекла к себе много сторонников, так как объясняла процесс размножения, не подвергая сомнению первичность механистических причин, а также потому, что не противоречила идее Декарта о бесконечной делимости естественного мира, созданного Богом, но не управляемого им. В XVII и XVIII веках эти идеи были передовыми как в науке, так и в философии. Когда Левенгук разглядел внутри сперматозоидов сосуды, он снабдил теорию преформизма самым неотразимым доказательством из всех уже известных. Он также примкнул к одному из двух лагерей, сложившихся внутри бастиона преформистов. Разногласия между этими лагерями были уже не в том, формировался ли человек до зачатия, а в том, где это происходило. «Овисты» считали, что крошечный организм со всеми предварительно сформированными органами находился в яйце; а «спермисты» (или, как их тогда называли, «анималькулисты») — что в сперматозоиде. Левенгук поддержал спермистов и заявил во всеуслышание, что главную роль в процессе зачатия играет пенис.

Мысль о том, что сперма способна сама по себе порождать жизнь — или, по крайней мере, пробуждать у мальчиков мужские качества, — составляла философскую основу педерастии в Древней Греции. В Средние же века и даже в начале Новейшего времени возможности спермы и вправду казались невероятными. Швейцарско-германский алхимик и врач XVI века Теофраст Бомбаст фон Хоэнхайм (прежде было принято говорить: «Гогенгейм»), более известный под именем Парацельс[88], в одном из своих трудов утверждал, что был свидетелем высшего органического преобразования. «Пусть сперма мужчины перегниет в склянке, — писал он. —

Затем погрузите ее в лошадиный навоз и оставьте так на сорок дней, или до тех пор, пока она не начнет оживать, шевелиться и двигаться. По истечении этого времени субстанция в склянке приобретет форму и черты существа, похожего на человека, но прозрачного и бестелесного. Если вслед за этим вы будете каждый день удобрять ее и подкармливать… человеческой кровью, держа ее еще сорок недель в постоянном и ровном тепле навоза, то она превратится в настоящего, живого младенца, у которого будут все части тела, как если бы его родила женщина».

Согласно легенде, уже будучи при смерти, Парацельс приказал разрезать свой член на части, а после закопать их в смеси крови и навоза: идея заключалась в том, чтобы по прошествии нескольких месяцев он мог воскреснуть в виде молодого человека, полного сил и здоровья. К сожалению, как гласит предание, все испортил его слуга: раскопав могилу слишком рано, он обнаружил там лишь прах[89].

Левенгук не заходил столь далеко в своих экспериментах, но его анатомические исследования яичек самцов различных животных, в ходе которых ученый увидел еще больше анималькул, чем у людей, убедили его в том, что сперматозоиды зарождаются именно в них (и это правда). Для науки это был шаг вперед. Древние культуры создали немало теорий, объясняющих природу семени. Шумеры считали, что сперма образуется из костей, древние египтяне думали, что из позвоночного столба, а жители Древней Индии — что из пищи. Некоторые греки указывали на кровь, тогда как другие — на головной или на спинной мозг. В Западной Европе мнения также разделились. Микроскопические исследования яичек и постоянные наблюдения за собственной семенной жидкостью укрепили веру Левенгука в то, что яичники млекопитающих были лишь никчемным украшением и что единственная функция женского тела состояла в том, чтобы принимать и питать мужское семя, в котором будущий человек был уже полностью сформирован.

Вера в то, что родительство в действительности является мужской функцией и что мужчина выполняет роль художника, творца, тогда как женщина для него — всего лишь материал, восходит к Аристотелю. Инструментом творца в этом акте творения является, разумеется, его пенис. В том, что в деле продолжения рода мужчина был главенствующим началом, Левенгука убеждала поразительная подвижность сперматозоидов. Движение было синонимом животной жизни, а животная жизнь предполагала наличие сложной структуры, а также, по мнению Левенгука, души — по крайней мере, в том, что касалось человеческих сперматозоидов. В 1685 году Левенгук заявил, что внутри каждого сперматозоида, скорее всего, имеется преформированный человек. Он, правда, не утверждал, будто видел таких «людей» под микроскопом своими глазами, и даже затруднялся воспроизвести опыт с наблюдением «сосудов», в результате которого он и оказался, если уж на то пошло, на стороне «спермистов». Зато другие исследователи — с не столь мощными микроскопами, но с более мощным воображением — были куда смелее в своих заявлениях.

В конце XVII века двое ученых опубликовали рисунки преформированных «людей», которых они якобы лично «наблюдали». На рисунке Николаса Гартсекера (1656–1725) сперматозоид похож на шар с хвостом, наполненный горячим воздухом. Внутри него сидит на корточках маленький голый человечек, наклонив вперед голову, прижав колени к груди и обхватив себя руками за голени. Еще через несколько лет Франсуа де Плантад зарисовал несколько сперматозоидов, в каждом из которых находился крошечный человечек с капюшоном на голове, стоявший на обеих ногах, скрестив руки. А в середине следующего столетия Готье д’Аготи нарисовал внутри сперматозоида крошечного мужчину-ребенка с огромной безволосой головой — вылитый межгалактический пришелец, какого можно увидеть сегодня в дешевых журналах, продающихся в каждом супермаркете.

Эти вымышленные наблюдения «гомункулов», как их в то время называли, явно повредили делу спермизма, хотя в итоге это движение сошло на нет по другим, более важным причинам: оно не смогло объяснить, почему так много уже сформированных человеческих зародышей погибает в матке, не «пробуждаясь» из сперматозоида. В конце концов, спермистский подход был развенчан благодаря развитию технологии, когда стало ясно, что развитие человеческого организма есть результат эпигенеза — теории, которую впервые постулировал в 1651 году Уильям Гарвей.

Спермизм может казаться нелепым курьезом в истории развития научных идеи, примерно как вера в то, что наша Земля — плоская. Однако не стоит преуменьшать важности этого этапа в развитии науки. Несмотря на все его недостатки, спермизм был серьезной попыткой осмыслить предназначение пениса, механизмы его потенции, а также смысл взаимоотношений человека с Богом, природой и с этим загадочным органом, из-за которого перед людьми настойчиво возникали и возникают все эти вопросы. Ответы на них, даже опровергнутые впоследствии научными фактами, надолго определяли сознание западной цивилизации. Спермизм не смог дать ответа на вопрос о зарождении новой жизни, но он изменил сам характер ведения научной полемики. Августин учил, что со спермой, извергаемой при половом акте, первородный грех переходит из поколения в поколение. Эта господствовавшая в Средние века идея способствовала демонизации пениса больше, чем любое другое учение. Она лишила сперму ее природных качеств и превратила ее из биологической структуры, предназначенной для продолжения жизни, в теологическое понятие — в карающий молот в руках Бога. Взять член в руку было все равно что поздороваться с дьяволом, а пролить семя в женское лоно значило увековечить падшее состояние человечества. Связь мужчины с тем органом, который, собственно, и делал его мужчиной, была греховной и преступной, и избежать этого позора можно было только двумя способами: соблюдая целомудрие или умерев.

Однако за два века, прошедшие между открытием Левенгука и исследованиями Фоля процесса оплодотворения[90], сперма постепенно перестала быть предметом теологических исследований и превратилась в объект внимания биологии. Ее стали воспринимать не как орудие греха и смерти (по Августину), но как безгрешный инструмент продолжения рода. Как и все человеческое тело, сперма наконец была секуляризована. И большая заслуга в этом принадлежит, как ни странно, одному католическому священнику.

В 1769 году, почти через сто лет после того, как взору Левенгука впервые предстали его анималькули, Ладзаро Спалланцани (1729–1799), естествоиспытатель из университета в Павии, выступил с критикой научного истеблишмента, который практически ничего не делал для развития знаний о биологических особенностях человека. Сам же он целиком отдался «наблюдению за жизнью этого племени крошечных животных… и изучению… законов, которые они соблюдают между собой». В ходе этих исследований Спалланцани стал первым ученым, которому удалось доказать, что без спермы зарождение жизни невозможно. Для этого он наблюдал за разными группами лягушек в ходе размножения, которое почти у всех представителей этого вида происходит наружным способом: самка мечет тысячи яиц-икринок, а самец обрызгивает их своей спермой. Во всех группах лягушек, которых исследовал Спалланцани, самцы были предоставлены сами себе, и лишь в одной Спалланцани надел на самцов плотно прилегающие штаны из тафты.

«Идея надеть на них штаны, пусть она кому-то и покажется причудой или даже глупостью, меня нимало не смутила, и потому я решил претворить ее в жизнь», — писал Спалланцани в своей «Диссертации касательно зарождения отдельных животных».

Невзирая на такое неудобство, самцы со своей обычной энергией занимались поисками самок, а далее исполняли, насколько это возможно, акт воспроизводства потомства: однако… яйца [от самок] ни разу не были оплодотворены, поскольку на них не попадала сперма самцов, которую порой можно было наблюдать внутри штанов в виде капель.

Спалланцани сообщал: лишь из тех икринок, которые находились в контакте со спермой, появилось потомство. Прежде считалось, что участие самцов в этом процессе было духовным, а не материальным. Теперь же было продемонстрировано обратное. Это наблюдение навсегда освободило человечество от старых пут. Пенис окончательно покинул область сверхъестественного и переместился в сферу естества.

* * *

Однако в то самое время, когда Спалланцани демонстрировал естественное происхождение самого важного продукта, производимого пенисом, недалеко от его лаборатории в отношении того же полового органа совершались абсолютно противоестественные действия. По оценке историков, в XVIII веке около пяти тысяч европейских мальчиков ежегодно лишались не только возможности иметь потомство, но и своих яичек — чаще всего в Италии. Эти процедуры не ставили себе целью превратить их в евнухов или рабов для гарема, как это делалось (чаще всего с черными африканцами) в Оттоманской империи, находившейся в паре сотен миль к востоку от Италии. Не делалось это и в порядке наказания — как поступали с незапамятных времен с поверженными врагами и прелюбодеями. Нет, в Европе XVIII века это делалось для того, чтобы оскопленные мальчики впоследствии разбогатели и стали знаменитыми. Во всяком случае, именно на это надеялись родители, дававшие согласие на такие операции. Самые удачливые из кастрированных мальчиков могли претендовать на амплуа castrato — профессионального певца-кастрата в итальянской opera seria — серьезной опере, которая в те времена была популярнейшим видом искусства.

Причины возникновения моды на кастратов были однако же связаны с церковью. Создание сложных, полифонических хоровых партитур, многие из которых писались для голосов верхнего регистра, привело к тому, что католические монахи-хормейстеры стали использовать мальчиков или взрослых мужчин, певших фальцетом, в качестве солистов и хористов, поскольку Папа Римский запретил женщинам петь в церквях перед слушателями. Однако в конце концов звучание фальцетов было признано неудовлетворительным, тогда как мальчики могли петь партии мальчиков лишь до определенного момента. Если только не сделать…

Тогда, конечно, никто еще не понимал, почему кастрация «замораживала» мальчишеские голоса. Ни о тестостероне, ни о прочих гормонах, ни о том, как они расширяют дыхательное горло и гортань в ходе полового созревания, было ничего не известно; никто не знал, что отсутствие таких гормонов в организме оставляет гортань неизменной, сохраняя регистр сопрано. Однако евнухи существовали уже не одну тысячу лет, и результаты их физиологических отличий были налицо, а точнее, на слуху. Каноническое право запрещает ампутацию или уничтожение любой части тела, кроме как ради спасения жизни. Однако церковь благосклонно относилась к существованию кастратов на том основании, что музыка, которую те создавали, прославляла Бога.

Поначалу операции делались тайно. Однако, как только кастраты стали более известными и на них возник спрос, прославились и те, кто выполнял кастрацию. В архиве флорентийской больницы Святой Девы Марии — того самого медицинского учреждения, в котором да Винчи занимался своими анатомическими исследованиями, — есть запись о том, что в начале XVIII века для этих целей было выделено восемь коек и что «маэстро деи кастрати» Антонио Сантерелли, специализировавшийся на операциях по кастрированию, был одним из самых высокооплачиваемых хирургов этой больницы. Впрочем, хирургическое вмешательство требовалось не всегда: нередко яички просто раздавливались. Ни та, ни другая операция не считалась сложной. Историк Джон Росселли цитирует договор от 1687 года, свидетельствующий о том, что «13 дней» считались достаточным сроком для выздоровления после этой операции. Подобные договоры обычно заключались между родителями мальчика и учителем пения, который оплачивал стоимость операции. После нее мальчик должен был учиться у этого преподавателя, в чьем доме он жил как подмастерье.

В 1589 году папа Сикст V издал буллу, в которой разрешил принять четырех евнухов в хор собора Святого Петра. К 1640 году кастраты уже занимали почетные места во всех значительных церковных хорах Италии. Это обстоятельство знаменовало странное отклонение от курса, на который за сто пятьдесят лет до этого встал Леонардо да Винчи. В своих знаменитых дневниках несравненный гений и уролог-любитель призывал мужчин демонстрировать свой пенис «с гордостью». Теперь же мужчины с удаленной частью пениса «с гордостью» работали в крупнейших соборах Европы, включая домовую церковь Папы Римского — Сикстинскую капеллу.

Кастраты были востребованы и в иного рода храмах — храмах искусства. В период расцвета opera seria в восемнадцатом веке, «с ее стилизованными сюжетами, в которых фигурировали легендарные герои и боги, ангельские голоса кастратов, даже в ролях героического плана, были особенно популярны», писал историк Дж. С. Дженкинс. Спрос на кастратов и наслаждение их искусством достигло тогда непревзойденного уровня, и самые талантливые из них стали кумирами публики — их популярность достигала таких масштабов, какими сегодня могут похвастать разве что Лучано Паваротти и Пласидо Доминго — или даже Мадонна и Майкл Джексон. Так, однажды итальянский певец-кастрат Джованни Мандзуоли открывал оперный сезон в Лондоне. По сведениям Дженкинса, он получил за этот выход на сцену полторы тысячи гиней, а затем еще тысячу за сольное выступление. Даже сегодня это очень неплохие деньги, а для 1764 года это и вовсе была огромная сумма.

Одним из самых знаменитых кастратов был, несомненно, Карло Броски, известный под сценическим именем Фаринелли. Броски был кастрирован в семилетием возрасте, а его певческий дебют состоялся восемь лет спустя в Неаполе. Его несравненный голос обладал диапазоном в три октавы, а его легкие были развиты до такой степени, что, говорят, он мог держать ноту целых шестьдесят секунд, не нуждаясь во вдохе. В 1734 году он дебютировал в Лондоне, где оркестранты так пленились его пением, что забыли свои партии. «Есть лишь один Бог, и лишь один Фаринелли!» — выкрикнула одна англичанка по время его выступления. Возможно, этот возглас и помешал его пению, однако уху его он явно был приятнее другого восклицания, которое нередко звучало в оперных залах Италии: «Viva il coltello!» («Да здравствует нож!»).

Обожание со стороны восторженных слушательниц приносило кастратам вполне осязаемое вознаграждение, однако финансовое покровительство было лишь частью общей картины. Хотя яички у них были удалены или бездействовали, что делало их обладателей стерильными, кастраты все же могли добиваться функциональной эрекции, точь-в-точь как красивые юные рабы-евнухи, которых во времена имперского Рима так ценили скучающие жены древнеримских аристократов (и над которыми издевался поэт Ювенал). В XVII и XVIII веках многие поклонницы кастратов всеми силами стремились оказаться в их обществе и преследовали их — совсем как современные поклонницы рок-звезд, с той лишь разницей, что многие кастраты благосклонно принимали их восторги. Современник Фаринелли, Джусто Фердинандо Тендуччи, вызвал грандиозный международный скандал, тайно скрывшись с одной юной дамой англо-ирландского происхождения по имени Дора Монселл[91]. Ее отец послал за ними полицию, чтобы арестовать «соблазнителя» дочери. Вскоре беглецов нашли и арестовали, однако мистер Монселл смягчился и отказался от судебного преследования певца. Через несколько лет после этой коллизии самый знаменитый соблазнитель той эпохи Джакомо Казанова встретил супругов Тендуччи в Европе. К его вящему изумлению, писал Казанова в своих мемуарах «История моей жизни», супруги путешествовали с двумя маленькими детьми. Когда озадаченный Казанова поинтересовался, как это стало возможным, Тендуччи объяснил, что от рождения у него было три яичка. Хирург удалил только два, оставшееся же оказалось вполне пригодным для продолжения рода. Похоже, что творческие таланты Тендуччи — в данном случае его талант к выдумкам — не ограничивались оперной сценой.

В конце концов мода на кастратов угасла, что бурно приветствовал швейцарский философ Жан Жак Руссо, который обливал презрением «родителей-варваров», столь жестоко продававших яички своих сыновей. «Голос скромности и человечности, — писал Руссо, — громогласно обличает этот отвратительный обычай, столь противоречащий самой идее сохранения человеческого рода». Руссо несомненно был бы счастлив, если бы падение интереса к кастратам было названо его заслугой. Однако многие ученые сочли истинной причиной такого поворота дел вторжение войск Наполеона в Италию в 1796 году — процессу обучения оперных певцов в консерваториях страны помешала война. Но вне зависимости от тех или иных причин к середине XIX века отношение к кастратам изменилось: на них стали смотреть с неодобрением, как на талантливых, но «странных» существ, и оперные композиторы начали писать свои лучшие партии для теноров, которым уже не приходилось обращаться к помощи хирургов, чтобы спеть нужную ноту. Последний оперный кастрат-певец по имени Джованни Веллути умер в 1861 году. Однако в Сикстинской капелле кастраты продолжали петь до 1902 года. Последним из них был Алессандро Морески, который умер в 1922 году в возрасте 64 лет. Это значит, что его подвергли кастрации около 1865 года. В 1902 году Морески стал первым — и последним — кастратом, чей голос был записан на грампластинку. За два года у него вышло десять пластинок. На каждой вместо имени исполнителя имеется надпись: «Сопрано из Сикстинской капеллы».

* * *

Когда кастраты еще были на пике моды, у людей с нормально действующим пенисом был выбор: использовать его естественным образом или «неестественным». В то время гомосексуализм еще не относился к категории общественно значимых тем, и в языке даже еще не было этого слова, поэтому общество направило все свое негодование на тот вид наслаждения, который человек доставлял себе сам. Церковь обличала эту древнюю как мир практику с момента своего основания (если не раньше — см. Ветхий Завет). Однако ирония ситуации, сложившейся в XVIII веке, заключалась в том, что постоянное обличение этого порока велось не столько из-за его греховности, сколько ради сохранения здоровья. Пороком этим был, конечно, онанизм.

Характерным для эпохи Просвещения явлением была популярность различных дидактических сочинений. Одним из самых страстных по накалу аргументации был труд под названием «Об онанизме, или Трактат о болезнях, вызываемых мастурбацией», опубликованный в 1758 году доктором Самюэлем-Огюстом Тиссо (1728–1798). (Кстати, нельзя не отметить, что библейский «грех Онана» состоял в прерывании полового соития — коитуса интерруптуса[92], а не в том, в чем его обычно обвиняют. И то, что слово «онанизм» до сих пор используется как синоним слова «мастурбация», свидетельствует о непреходящем влиянии доктора Тиссо.) Описывая случаи из своей практики в Швейцарии, доктор Тиссо во всеуслышание говорил о том, что обычно замалчивалось. Он поднял тему детской сексуальности и заявил, что ее необходимо контролировать по медицинским причинам. К последствиям самоосквернения, писал он, относятся ослабление пищеварительной и дыхательной систем, бесплодие, ревматизм, опухоли, гонорея, приапизм (продолжительная, болезненная эрекция), а также необратимое во многих случаях ухудшение состояния нервной системы, вплоть до слепоты и сумасшествия. Один из его пациентов, утверждал Тиссо, так иссушил свой мозг мастурбацией, что было слышно, как он гремит, катаясь внутри черепа, словно гнилой грецкий орех.

Все эти ужасы происходят оттого, писал Тиссо, что при мастурбации происходит аномальная потеря семенной жидкости. Он утверждал, что потеря одной унции спермы равнозначна потере сорока унций крови. Оргазм, испытываемый при мастурбации, по его мнению, куда вреднее иных видов оргазма, поскольку мастурбирующий грешник прибегает к эротическим фантазиям, что ведет к перегреванию мозга. В итоге, предупреждал доктор Тиссо, все плохо кончится. Так, один из его пациентов

…больше походил на труп, чем на живое существо. Из носа у него истекала водянистая, бледная кровь; изо рта все время капала слюна. Страдая поносом, он опорожнялся прямо в постели, сам того не замечая. Сперма выделялась у него беспрестанно… Трудно было поверить, что это существо некогда принадлежало к человеческому роду.

Его трактат «Об онанизме» был не первым, где рисовались такие жуткие картины, однако он оказался самым значимым. Тиссо не был ни шарлатаном, ни религиозным фанатиком. Он уже написал несколько хорошо принятых статей об оспе, эпилепсии и чуме (и даже стал личным советником Папы Римского по этим вопросам). Среди его близких друзей были такие писатели, как Жан Жак Руссо и Дени Дидро — два столпа эпохи Просвещения. При этом оба разделяли его взгляды на мастурбацию. В «Энциклопедии» Дидро на эту тему было две статьи. Первая шла под ключевым словом «pollution», и хотя слово «поллюция» уже тогда означало «загрязнение» или «осквернение»[93], у тогдашних читателей «Энциклопедии» оно ассоциировалось не с видами морского побережья, залитого нефтью, не с фекалиями и не с использованными шприцами — все это картины двадцатого века. Нет, тогда, в Век Разума, слово «поллюция» означало «излияние семени вне рамок семьи» или «болезнь, вызывающая неконтролируемое семяизвержение». Более детальное описание добровольного, самостоятельно активируемого семяизвержения, а также его ужасающие последствия для здоровья приводились во второй статье «Энциклопедии» под ключевым словом «manustupration» («осквернение/насилие рукой»).

Руссо (1712–1778) написал о своем «тошнотворном» знакомстве с онанизмом и последующем бессилии перед этой силой в «Исповеди» — книге, ставшей, пожалуй, самой важной автобиографией в светском западном каноне. Шестнадцатилетним юношей Руссо попал из Швейцарии в Италию, в католический монастырь под Турином, где он провел несколько месяцев в качестве «катехумена»[94] и где однажды к нему прямо в церкви пристал местный священник и принялся пред ним онанировать. «Я увидел, как какая-то липкая белая масса взлетела к потолку, а потом упала вниз, — и меня затошнило», — писал Руссо.

Вскоре, однако, юный Руссо уже прекрасно знал, как и откуда берется эта липкая белая масса. В «Исповеди» Руссо описал, как неустанно и безо всякого стыда он предавался разрушению крепкого здоровья, дарованного ему природой. Эта болезненная склонность была тем более непреодолима, что он жил под одной крышей с молодой, красивой женщиной:

«…чей образ я тогда лелеял в глубине своего сердца, постоянно встречаясь с ней в течение дня, окруженный по вечерам предметами, которые напоминали мне о ней… Как много побуждений! Иной читатель, представив их себе, уж видит меня полумертвым».

В романе «Эмиль» Руссо разоблачал мастурбацию как зло, к которому толкает детей современная цивилизация. «Этот женевец — мой герой», — писал Тиссо в письме другу. И это восхищение было взаимным. Руссо обращался к доктору Тиссо за медицинскими советами, а также рекомендовал его услуги и писания многим из своих известных друзей и знакомых.

Так, с помощью знаменитого Руссо трактат «Об онанизме» не только обрел читательскую аудиторию, но и сохранил ее — переведенный на несколько языков, он переиздавался в течение ста с лишним лет. Но это был не просто случайный международный бестселлер, а куда более сложное явление. Занудливая проповедь Тиссо навсегда заняла свое место в списке западных идейных произведений, так как дала миру новое понимание спермы, переосмыслявшее взаимоотношения мужчины со своим прокреативным органом. В Средние века сперма была исчадием ада; церковь учила, что из этой субстанции сделаны дьяволы. После открытий Левенгука и Спалланцани сперма стала восприниматься как механический инструмент размножения. Но теперь, после книги Тиссо, сперму начали превозносить как субстанцию, неотъемлемо важную для поддержания здоровья и для общественно полезной деятельности. Образ человеческого тела стал иным. При таком подходе тело переставало быть просто механизмом — теперь это был еще и банк. И любое необоснованное извлечение из него капитала, то есть семени, было крайне опрометчивым.

Так культурное значение спермы вновь трансформировалось из чего-то греховного в нечто ценное. Однако, по иронии судьбы, этот сдвиг возвернул прежние отношения между мужчиной и пенисом. Этот орган снова стал опасным, а связь с ним оказалась сопряжена с невероятным риском. Для Августина сперма была проклятием всего человеческого рода, поскольку через нее передавался первородный грех. Тиссо же считал, что расставание со спермой угрожало здоровью мужчин, которым следовало бы беречь свою «сущность». В целом, обе точки зрения сходились в одном: пенис был самой опасной частью тела. Когда-то это утверждала церковь. Теперь это было сказано от имени науки.

Для борьбы с подобным самоосквернением Тиссо рекомендовал пить хинин, принимать холодные ванны, а также практиковать «чистые помыслы». Другие же ратовали за более суровые терапевтические приемы. Немецкий автор С. Г. Фогель призывал ввести в обиход усовершенствованный вариант инфибуляции. Эту практику придумали древние греки, которые натягивали крайнюю плоть на головку пениса, после чего зашивали ее, завязывали или зажимали особым зажимом. Фогель же предлагал закрывать ее проволочной сеткой соответствующей формы. Некоторые врачи использовали для предотвращения мастурбации смирительные рубашки или особые перчатки. Другие прикладывали пузыри со льдом или делали клизмы с холодной водой. Третьи «запирали» пенисы в металлические ящички, надевали на них кольца, обручи с шипами или гипсовые повязки.

Были и такие врачи, которые накладывали на пенис пациента пиявки, чтобы те отсасывали «застой крови», или даже вставляли в мочеиспускательный канал электроды. Вскоре некоторые вполне респектабельные медики начали прижигать ствол пениса кислотой, что приводило порой к его инфицированию, или вводить длинные иглы в простату. Согласно одному библиографическому обзору медицинской литературы, в XVIII и XIX веках более 50 процентов рекомендуемых терапевтических процедур сводились к таким радикальным мерам.

Все эти врачи были совершенно уверены, что спасают пациентов от самих себя. Ведь если ничего не делать, то мальчики могут пойти по стопам французского пастуха по имени Габриэль Галиан, чью историю болезни описал в 1792 году хирург Франсуа Шопар. По его сведениям, в пятнадцать лет онанизм стал для Галиана навязчивой идеей. Однако со временем обычная стимуляция рукой стала недостаточной для достижения оргазма, и Галиан принялся раздражать свой мочеиспускательный канал длинной деревянной лучиной. Его работа позволяла ему бывать в одиночестве и обеспечивала достаточным количеством свободного времени, чтобы он мог совершенствовать эту методику. Но в конце концов Галиан пресытился и ей. Тогда он взял нож и сделал длинный продольный разрез в нижней части пениса, пытаясь расширить мочеиспускательный канал. Как писал Шопар, этот (поначалу) неглубокий надрез

у любого другого мужчины вызвал бы острейшую боль, однако [Галиану] доставлял приятное ощущение, приводя к полной эякуляции… В конце концов, подстрекаемый собственной страстью, после чуть ли не тысячи заходов он разрезал свой пенис на две равные части[95].

Правда, даже на пике онаномании некоторые врачи понимали, что случаи, подобные тому, что произошел с пастухом Галианом, все же были исключением из правил. Шотландский хирург Джон Хантер даже обратился ко всем с призывом внять здравому смыслу. Если мастурбация столь вредна, писал он, и если этому занятию подвержено так много молодых людей, то отчего же в мире не так много больных среди молодежи? Однако в 1836 году французский хирург Клод-Франсуа Лальман сделал все, что было в его силах, чтобы больных среди молодежи стало больше, а точнее, чтобы у многих мужчин диагностировали эту болезнь. В своих стараниях он превзошел Тиссо. «Мастурбация, конечно, вредна для здоровья, — писал Лальман. — Однако не менее вредно и неконтролируемое извержение семени, которое он назвал «сперматореей»». По мнению Лальмана, человек с таким заболеванием, скорее всего закоренелый онанист, утрачивал всякую способность контролировать истечение семени, а потому страдал от изматывающих семяизвержений и в итоге становился импотентом.

Сперматорея быстро стала излюбленным терапевтическим диагнозом и источником прибыли для предприимчивых медиков. Одно незабываемое устройство для излечения от сперматореи изобрел доктор Т. X. Миньер. Оно имело пугающее сходство с изобретением другого француза, доктора Гильотена, правда в миниатюрном варианте. «Сигнализация Миньера» представляла собой тонкий, электрифицированный прибор размером десять на десять сантиметров, в центре которого было отверстие с плавающей втулкой, похожей на крошечное лезвие гильотины. Это устройство устанавливалось вокруг пениса пациента. Как только тот начинал набухать, втулка поднималась вверх, и в кожу тут же втыкались две металлические иглы, замыкая электрический контур. В результате половой член «больного» онанизмом получал электрический разряд.

* * *

Нигде новомодная «наука о сперме» не прижилась так хорошо, как в США. Страх перед мастурбацией и вера в существование такого заболевания, как сперматорея, идеально соответствовали нравам этой молодой культуры, основывавшейся на меркантильности, женоненавистничестве, машинных технологиях и вере в то, что все на свете можно измерить или сделать более эффективным. Светская религия Америки — капитализм — вознаграждала конструктивные инвестиции и наказывала за неразумные вложения капитала. Эта метафора была применима и к половому вопросу. Даже в повседневной речи о эякуляции говорили как о чем-то «потраченном». Мастурбация не предполагала ни отдачи, ни дохода, поэтому в США ее заклеймили как «пустое занятие». Эту точку зрения пропагандировали во многих популярных американских романах еще до новаций Лальмана. В 1834 году Сильвестер Грэхэм написал «Лекцию для молодых мужчин о чистоте и целомудрии». А годом позже преподобный Джон Тодд в своем «Руководстве для студентов» сравнил практикующих мастурбацию с теми, кто проделывает дыру в обшивке собственного корабля, через которую вытекает самоуважение, пока тот не затонет. Во многих подобных изданиях приводились примеры из жизни великих людей, которые «были свободны от рабства спермы». Считалось, например, что Исаак Ньютон «за всю жизнь не растратил ни капли семенной жидкости». И даже чувственные французы осознали, сколь ценно удерживать семя в организме. Доказательством тому стал разговор, состоявшийся между романистом Оноре де Бальзаком и его близким другом поэтом Теофилем Готье, который сделал его достоянием потомков.

— Что-то случилось? — спросил Готье.

— Увы, случилось. — отвечал Бальзак. — Еще один шедевр потерян для французской литературы.

— Но отчего? — вскричал Готье.

— Вчера ночью у меня во время сна случилась поллюция, — сообщил Бальзак, — а это значит, что теперь я целых две недели не смогу придумать ничего путного.

Уверовав в то, что человеческое тело — это просто машина, американцы теперь смертельно боялись ее перегреть. Грэхэм, вместе с другим ревнителем целомудрия, Джоном Келлоггом, пришел к выводу, что проблему можно решить, контролируя подачу бензина в мотор с помощью низкокалорийной диеты. Об этом мало кто знает, но два популярных американских продукта — кукурузные хлопья «Келлогг» (Kellogg) и крекеры «Грэхэм» (Graham) — были придуманы для борьбы с похотью и мастурбацией. При этом Келлогг и Грэхэм были не единственными экспертами, увидевшими связь между питанием и сексуальным поведением. Так, доктор У. Ф. Морган предупреждал читателей «Нью-Йорк медикэл таймс», ежемесячного медицинского журнала для широкой публики[96], что увлечение арбузом не должно быть чрезмерным, иначе это может привести к противоестественному возбуждению пениса: «…о чем не понаслышке известно нашим цветным братьям», — писал он.

Взгляд на тело как на механизм заставил некоторых американских врачей поверить в то, что с мастурбацией можно справиться, если внести некоторые изменения в его первоначальный дизайн. Практика обрезания в США была не внове: еврейская община проживала там уже давно, и американские евреи, конечно, удаляли крайнюю плоть у младенцев мужского пола на восьмой день после рождения, как того требует обычай, закрепленный в Ветхом Завете. Однако с конца XIX века американские врачи-неевреи также начали рекомендовать и осуществлять так называемое гигиеническое обрезание в качестве профилактики детского онанизма. Осуществлялось это и в клинике, и частным образом.

«У детей моложе двух лет может развиваться вредная привычка к мастурбации», — сообщал в 1875 году Дж. П. Уэбстер в докладе, представленном на заседании Педиатрического общества штата Огайо, — он поднял этот вопрос за 30 лет до Фрейда, «шокировавшего» мир изданием книги «Инфантильная сексуальность», вторым из его «Трех очерков по теории сексуальности». Доктор Уэбстер описывал одного из своих пациентов, злоупотреблявшего мастурбацией, как «[человека] маленького роста, с хмурым выражением лица, уставшего и обрюзгшего, нервозного и капризного, который плохо ест и очень плохо спит» — и все это «вызвано состоянием его крайней плоти» (при этом слово «состояние» означало лишь то, что крайняя плоть у пациента была на месте). Поскольку младенцев трудно обвинить в аморальном поведении, доктор Уэбстер косвенно подразумевал, что мастурбация была не столько недостатком характера, сколько рефлекторной реакцией на физиологическую проблему — так сказать, дизайнерский изъян, который можно было скорректировать хирургическим вмешательством.

Бестселлер 1896 года «Все о младенце» поведал американским матерям, что обрезание «показано в большинстве случаев» и особенно рекомендуется для предотвращения «отвратительной привычки мастурбировать». Тот же совет дал в 1902 году и Л. Эммет Холт, профессор Нью-Йоркского колледжа врачей и хирургов, который сообщил своим коллегам, что хотя крайнюю плоть «едва ли можно назвать пороком развития», это, тем не менее, «болезненное состояние, требующее внимания к каждому младенцу мужского пола», так как иначе он будет «подвержен приапизму, мастурбации… а также большинству функциональных нервных расстройств детского возраста».

Поначалу обрезания делали не новорожденным младенцам, а мальчикам, принадлежавшим к среднему или высшему классу. По данным историка Дэвида Л. Галлахера, обрезанный пенис вскоре стал показателем общественного статуса — доказательством принадлежности к элите американского общества. (Европейцев, впрочем, не убедила подобная аргументация, хотя они боялись мастурбации ничуть не меньше. Вот почему в Европе обрезание не распространилось за пределы еврейской общины.) В США для анестезии пениса во время процедуры обрезания обычно делали инъекцию кокаина, после чего крайнюю плоть отрезали либо лезвием, либо специальными ножницами. Врачи называли обрезание «легкой и безболезненной операцией», что, как указывает Голлахер, применимо к «любой операции, которую делаешь не на себе». Доктор Дж. У. Оверол утверждал в 1891 году, что после инъекции кокаина он безболезненно удалил у своего шестилетнего пациента крайнюю плоть, пока мальчик «обсуждал с матерью, какие игрушки он хотел бы получить на Рождество». Однако не всем мальчикам так везло. Годом раньше в книге под названием «Обрезание», расхваливавшей достоинства этой «неоспоримо ценной с точки зрения профилактики» процедуры, доктор Дж. Генри Саймс писал, что был свидетелем нескольких случаев, когда неумелые хирурги отсекали у ребенка часть головки члена.

Со временем эта операция стала более безопасной и демократичной. К началу Первой мировой войны обрезание, осуществляемое вскоре после рождения и без инъекций кокаина, было в Соединенных Штатах самым частым хирургическим вмешательством, которым оно остается и поныне, хотя никаких убедительных доказательств того, что обрезание действительно препятствует мастурбации (или любому другому заболеванию) не существует (по этой причине сегодня в США набирает силу движение против обрезания, сторонники которого надеются, что обязательное обрезание новорожденных вскоре станет делом прошлого).

Многие американцы были слишком стары или слишком напуганы, чтобы согласиться на операцию, когда первая волна гигиенического обрезания прокатилась по рядам медицинского истеблишмента. Однако этот истеблишмент не собирался выпускать таких отказников из поля зрения. Врачи сошлись во мнении, что многие из них страдают от сперматореи, то есть непреднамеренного семяизвержения — «заболевания», впервые диагностированного французским врачом Лальманом в 1836 году. Книга американского доктора Гомера Бостуика «Трактат о природе и лечении заболеваний семени, импотенции и других подобных недугов» задумывалась как руководство для его коллег, занимавшихся лечением сперматореи в США. Сегодня, полтора с лишним века спустя, она читается как мрачная история преступного злоупотребления доверием пациентов. В своей книге Бостуик просит одного из своих пациентов вести учет случающихся у него семяизвержений. Вот сокращенная версия его записей.

21 декабря. Испытал возбуждение. Изверглась клейкая, бесцветная жидкость. Несколько капель.

9 января. Встречался с мисс X. Через час после встречи возникла эрекция; половой контакт; эякуляции не было.

14 января. Плохое настроение; мисс X. сидела у меня на коленях, вызвала у меня несколько эрекций, но не твердых, и вскоре они сошли на нет; семя изверглось как обычно — несколько капель; выпил бренди.

30 января. Чувствую себя не очень; встречался с мисс X; эрекция случилась лишь наполовину и вскоре угасла; возбудив сам себя, добился эрекции; попытка коитуса; изверглась сперма, на вид жирная и густая; чувствовал себя счастливым.

5 февраля. Нет эрекций; пенис совсем сжался, усох; в течение часа пытался возбудить себя, но безуспешно. Боюсь, что у меня больше нет спермы.

8 февраля. Проснувшись утром, обнаружил крупные, засохшие пятна извергшейся спермы; слава богу, я еще не совсем высох; но органы мои все же кажутся мне слишком маленькими; по-моему, оба яичка уменьшились в размерах.

У этого пациента Бостуика явно была депрессия, но так как у него и у его врача были прямо противоположные задачи, состояние его лишь ухудшалось. Пациент хотел, чтобы семяизвержения не прерывались, тогда как врач стремился вообще их прекратить. С этой целью Бостуик ввел длинный металлический инструмент, известный как зонд-расширитель, в канал пениса своего пациента — чтобы расширить канал, провести обследование и ввести в него лекарство. Чаще всего таким лекарством был раствор серной кислоты или азотнокислое серебро (ляпис), притом что этими химикатами куда лучше проявлять фотографии. Бостуик намеревался прижечь отдел мочеиспускательного канала около простаты, что он, скорее всего, и сделал. Но вынув спринцовку из пениса после первого сеанса лечения, Бостуик увидел, что с нее капают кровь и гной. Пока врач вытирал наконечник, пациент потерял сознание и упал на пол, ударившись головой о кованое ограждение камина. Дождавшись, когда пациент придет в себя, Бостуик ввел спринцовку в канал еще на пятнадцать минут.

Впрочем, боль была не единственным побочным эффектом при лечении сперматореи. Новую науку разъедало женоненавистничество. Если сперму следует сохранять, а женщины вызывают ее извержение, значит, женщины опасны. Это предостережение содержалось в книге, которая так и называлась «Супружеский грех». А написал ее в 1870 году доктор Огастес К. Гарднер, один из первых популярных экспертов Америки в области секса. При правильных половых сношениях, писал доктор Гарднер, происходит минимальное извержение семени. По этой причине он призывал жен во время полового акта лежать неподвижно. В 1866 году доктор Дж. Мэрион Симс, будущий президент Американской медицинской ассоциации (перед зданием Нью-Йоркской медицинской академии сегодня стоит его панегирическая статуя), сумел численно оценить вред, наносимый здоровью оргазмическим пенисом. Средний объем семяизвержения, писал он, составляет «около одной драхмы и десяти минимов» (4,5 миллилитра), что, согласно расчетам Тиссо, равнозначно потере пяти унций крови. Симс брал свои образцы из влагалищ замужних женщин, однако слова его были обращены к неженатым мужчинам, злоупотреблявшим онанизмом; считалось, что объем семяизвержения у них больше, чем у женатых мужчин. Один из врачей был так обеспокоен здоровьем этих несчастных, буквально убивавших себя этим делом, что озвучил свою тревогу в одном медицинском журнале в поэтической форме:

Мы тщетно ищем истоки человеческого горя,
Которые были бы смертельнее и безжалостнее
Для заблудшего, чем это жалкое деяние,
Чем сей треклятый вред здоровью.
Огонь небес Онана мигом поразил,
Был проклят злоумышленник, проваливаясь в ад.
Был краток промежуток между пагубным деянием
И страшным наказанием за самоосквернение.
Как и тогда, сегодня предающийся греху
Пусть не эфирной силой будет поражен.
Но с тем же результатом и, увы, неумолимо
Он также будет убиен, хотя и постепенно.

Эти неуклюжие вирши не получили, однако, благосклонной оценки настоящих литераторов Америки. Марк Твен издевался над медицинским осуждением мастурбации в докладе «Некоторые мысли о науке онанизма», с которым он выступил в 1879 году в ходе своего второго визита в Европу. Пародируя склонность медиков, объявивших крестовый поход против мастурбации, цитировать великих людей прошлого, Марк Твен создал несколько собственных вариантов подобных изречений.

В своих «Записках о галльской войне» Цезарь писал: «Для одинокого это подруга; для покинутого — друг-приятель; для старика и импотента — благодетель; все, у кого нет ни пенса, делаются богаты, имея под рукой такую царскую забаву… Порой я даже предпочитаю это педерастии».

Поборники «чистоты и непорочности» также были мишенью остроумия Марка Твена, который высмеивал их мрачные описания последствий «одиночного греха». «В самом деле, — говорил Марк Твен, — признаки чрезмерного потакания греховным слабостям нетрудно разглядеть».

Вот они: склонность к тому, чтобы есть, пить, курить, встречаться и кутить с друзьями, шутить, смеяться и рассказывать неприличные истории — и главное — неистребимое желание писать картины.

Старые Мастера вроде Микеланджело и Рембрандта вдохновлялись на творчество именно так, заявил Марк Твен. «Ха, Старые Мастера, — фыркнул он, — да это же просто аббревиатура, сокращенное обозначение все того же занятия».

Для Твена «наука» удержания спермы была еще одним примером буржуазного ханжества; любитель протыкать дутые авторитеты пером своей сатиры просто не мог пропустить такую мишень. Однако, высмеяв это явление, писатель двинулся дальше — на поиск новых тем. А вот двум другим титанам американской литературы XIX века насмешек было недостаточно: борьба с крестовым походом против «самоистязания» стала главной задачей их творчества, а всю силу своего таланта они направили на воспевание образа эрегированного пениса и его конечного продукта. Причем, в отличие от Марка Твена, они не пытались обернуть все шуткой.

В главе XCIV романа «Моби Дик», озаглавленной «Пожатие руки», Герман Мелвилл с восторгом описывал один из этапов добычи китов, который называется «отжатием спермацета». В то самое время, когда американские врачи клеймили семяизвержение как страшное зло, Измаил описывал свои ощущения от контакта со спермацетом — воскоподобным белым веществом в китовом жире, которое используется для изготовления косметических изделий и свечей, — и переживание это было почти религиозным.

«Нам следовало разминать эти комки, чтобы они снова превратились в жидкость», — рассказывает Измаил.

Что за сладкое, что за ароматное занятие! Неудивительно, что в прежние времена спермацет славился как лучшее косметическое средство… И сидя там, на палубе, непринужденно скрестив ноги… наслаждаясь теперь тем, как спокойны надо мною синие небеса и как легко и неслышно скользит вперед судно под чуть вздутыми парусами; купая руки мои между этих мягких, нежных комьев сгустившейся ткани, только что сотканной из пахучей влаги; чувствуя, как они расходятся у меня под пальцами, испуская при этом маслянистый сок, точно созревшие гроздья винограда, брызжущие вином, — вдыхая этот чистейший аромат, воистину подобный запаху вешних фиалок, клянусь вам… я забыл о нашей ужасной клятве… Разминай! мни! жми! все утро напролет; и я разминал комья спермацета, покуда уж сам, кажется, не растворился в нем; я разминал его, покуда какое-то странное безумие не овладело мною; оказалось, что я, сам того не сознавая, жму руки своих товарищей, принимая их пальцы за мягкие шарики спермацета. Такое теплое, самозабвенное, дружеское, нежное чувство породило во мне это занятие, что я слал беспрестанно пожимать им руки, с любовью заглядывая им в глаза; словно хотел сказать: о возлюбленные мои братья! К чему нам всякие взаимные обиды, к чему дурное расположение и зависть? Оставим их; давайте все пожмем руки друг другу; нет, давайте сами станем, как один сжатый ком. Давайте выдавим души свои в общий сосуд чистейшего спермацета доброты[97].

В этом экстатическом повествовании нет ни одного упоминания Ахава, чья ужасающая способность собирать свою волю в кулак — то самое качество, которое всячески превозносили Сильвестер Грэхэм, Джон Келлогг, Гомер Бостуик и прочие поборники удерживания спермы, — приведет к безумной гонке, после которой в живых останутся лишь двое; Измаил и огромный белый кашалот.

Совершенно очевидно, что взаимоотношения человека с собственным пенисом и его самым важным продуктом не представлялись Мелвиллу в 1851 году чем-то опасным. Напротив, они виделись ему священными. Позже Измаил будет вспоминать об этом вечере как об опыте обретения и утраты рая. «О, если б я мог разминать спермацет вечно!» — восклицает он, но не столько с радостью, сколько с сожалением о том, что это невозможно. После чего, используя сюрреалистические образы, открывающиеся новообращенным верующим, Измаил заявляет о своем понимании случившегося — при этом он звучит как человек, впервые в жизни ощутивший присутствие Бога, даже если при весьма своеобразных обстоятельствах, недоступных пониманию окружающих. «В сновидениях и грезах ночи я видел длинные ряды ангелов в раю, — говорит Измаил. — Они стояли, опустив руки в сосуды со спермацетом».

Этот странный образ наверняка был близок Уолту Уитмену, опубликовавшему первое издание «Листьев травы» через четыре года после выхода романа Мелвилла. В «Песне о себе» — знаковой поэме Уитмена — отсылки к мастурбации не менее выпуклые, но при этом еще более личные.

Если и чтить одно больше другого, так пусть это будет мое тело и любая частица его…

Ты, моя густая кровь! молочные, струистые, бледные волокна моего бытия!..

Корень болотного аира! пугливый кулик! гнездо, где двойные бережно хранимые яйца! пусть это будете вы![98]

«Корень болотного аира» — это лишь одно из любимых иносказаний Уитмена на тему пениса. Были и другие — «жезл любви», «сокровенное жало» и «корень мужской». Как писал литературный критик Гарольд Аспиз, Уитмен был величайшим «сперматическим поэтом» Америки, которому удавалось сочетать образ «заряженного порождающим началом героя с глубоко прочувствованными мыслями о сути спермы как продукта перегонки плоти и разума». Келлогг и Грэхэм наверняка бы согласились со второй частью этого суждения. Однако для Уитмена могущество жизни и искусства достигалось отнюдь не за счет удержания семени. И он ясно выразил это в строках своего стихотворения «Я сам по себе» (из цикла «Дети Адама»).

Прекрасные сгустки, осколки, небрежный список — один за другим, только мне стоит их вызвать или только подумать о них, —

Истинные стихи (просто образы, облики, то, что мы называем стихами).

Стихи затаенности, ночи, людей, таких же, как я.

Поэма, застенчиво скрытая, которая вечно во мне и вечно в любом

(Знаю раз навсегда, признаюсь откровенно, всюду есть люди, такие как я, всюду скрыты наши крепкие мужественные стихи)…

Прозрачная скользкая жидкость внутри молодого мужчины.

Тревожное разъедание, мучительное, смущающее…

Молодой мужчина, просыпающийся среди ночи, горячей рукой старается подавить то, что овладевает им.

Волшебная ночь влюбленных, странные полувлекущие муки, виденья, угар.

Пульс, биенье в ладонях и трепет сцепленных пальцев, молодой мужчина, весь распаленный, пылающий от стыда и досады;

Так набрасывается на меня море моей любви, когда я лежу, жаждущий и обнаженный…[99]

Стоит ли после этих строк удивляться словам одного критика, который заявил, что «Листья травы» пропахли вонью спермы?

Одни читатели «поняли» Уитмена, другие — нет. Ральф Уолдо Эмерсон, чье эссе, призывавшее американских поэтов прославлять крепнущее государство, послужило отправной точкой для создания «Листьев травы», хвалил Уитмена за его «свободные и смелые мысли». Что неудивительно, учитывая, как был выражен этот призыв.

Крайне важно, чтобы обо всем таком высказывались вслух…. чтобы мысль исторгалась из тела как Логос, или Слово. Не сомневайся, о Поэт, но стой на своем. Скажи: — Все, что во мне, исторгнется наружу».

Однако что для одного критика — эстетическая эякуляция, для другого — бескультурный выброс. «Как если бы звери заговорили», — написал о «Листьях травы» Генри Дэвид Торо. А в газете «Нью-Йорк геральд» Уитмена корили за «отвратный приапизм», намекая — разумеется, без тени благожелательности — на греко-римского бога плодородия и размножения с его гигантским фаллосом. Кое-что из критических высказываний было куда ближе к истине, чем могли предположить их авторы. Ведь уитменовская хвала пенису была новоязыческой, особенно в плане своей приапически-грубой и неприлизанной формы. В пресыщенном роскошью имперском Риме Приап был не просто воплощением секса — он олицетворял собой простоту и возврат к естеству. Животная настойчивость пениса не пугала Уитмена. Напротив, он посвятил всю свою жизнь «воспеванию фаллоса» и «тела электрического». Уитмена вдохновлял человек, не порабощенный пенисом, но воодушевленный им.

Такова была идея поэтики Уитмена, которая считается самой влиятельной в современной американской литературе. «В моих стихах натянут каждый нерв, чтобы возбуждать, напрягать, расширять и восторгать», — писал Уитмен. Те же цели преследует и современный уролог, специализирующийся на проблемах с эрекцией. Уитмен и Мелвилл отвергли показную рациональность новой науки о сперме ради более духовного видения. Однако ни тот, ни другой не выступали за возврат к христианским взглядам. Их восприятие детородного органа коренилось в романтизме и натуралистическом языческом прошлом, чуждым ненависти к пенису.

Мы преклоняемся сегодня перед Уитменом и Мелвиллом, тогда как Гомер Бостуик, Джон Тодд и прочие сторонники удержания семени давным-давно забыты. Похоже, что взгляды романтиков в конечном счете «победили». Но когда они еще только создавали свои произведения, то были явно в меньшинстве. «Руководство для студентов» Джона Тодда разошлось в тысячах экземпляров — его тираж был куда больше, чем у мелвилловского «Моби Дика». Мелвилл умер, всеми забытый, в глубокой нищете. Опубликовав за одиннадцать лет десять книг, он в итоге остался должен своим издателям. Последние девятнадцать лет своей жизни Мелвилл работал по шесть дней в неделю простым таможенным агентом в Нижнем Манхэттене. Последнее великое произведение Мелвилла «Билли Бадд», герой которого, напоминающий Христа, умирает с эрекцией, после того как его вздергивают на грота-рее, было найдено в жестяной хлебнице и опубликовано в 1924 году, через тридцать лет после смерти писателя.

Все издания уитменовских «Листьев травы» коммерчески провалились. У поэта были горячие поклонники, однако, как и Мелвилл, он жил в стесненных обстоятельствах, особенно после удара, когда он оказался полностью зависим от друзей. Зато «рациональное» движение за удержание спермы наступало по всем фронтам. Джон Келлогг, Сильвестер Грэхэм и их наследники разбогатели на еде, призванной подавлять желание мастурбировать (даже если покупатели о том не ведали). В 1848 году директор психиатрической больницы в Вустере, штат Массачусетс, заявил законодательному собранию штата, что треть его пациентов «вконец обезумели от самоосквернения». А еще через два года Благотворительная больница в Луизиане сообщила, что двое пациентов умерли от этого недуга.

В поисках спасительного средства от этой напасти врачи наводняли журналы статьями, чьи названия говорят сами за себя: «Механический ограничитель мастурбации», «Инфибуляция и долг медиков», «Мастурбация как причина безумия» и, пожалуй, самая жуткая из всех — «Излечение безумия посредством кастрации». Ее автор, некий Дж. X. Маршалл, описывал в ней своего пациента, в прошлом уважаемого врача, который страдал навязчивой мастурбацией и провел семь лет в сумасшедшем доме, однако «несчастному» ничто не помогало. И тогда доктор решил удалить у пациента яички. Вскоре «его было не узнать», писал Маршалл. После операции пациент сделался «спокойным» и «послушным» и даже смог «возобновить свою медицинскую практику». Читатели журнала наперебой поздравляли доктора Маршалла с таким терапевтическим триумфом. Понятно, что наука об удержании спермы с ее верой в то, что сексуальное поведение нуждается в коррекции, что «естественный» пенис опасен и для его лечения «все средства хороши», на тот момент возобладала.

Меж тем все эти странные представления о пенисе имели далекоидущие последствия, так как ведущие державы Запада в то время начали колонизировать Африку, наводняя ее своими представлениями о культурном превосходстве белой расы, своими сексуальными проблемами, условностями, мерками, ножами и методами лечения. Наука и расизм шагали нога в ногу, все больше углубляясь в джунгли в поисках материальных и духовных сокровищ. И вскоре в большинстве медицинских музеев Европы появились заспиртованные образцы «эфиопского пениса» в склянке.

III. Измерительный прибор

Путешествовать обычно отправляются ради новых впечатлений. Именно за этим англичанин Ричард Джобсон, охотник за сокровищами и любитель цитировать Библию, отправился в Западную Африку, где он провел 18 месяцев, исследуя реку, которую сегодня называют Гамбией. В 1623 году он описал свои приключения в путевых заметках с длинным и высокопарным названием «Торговля золотом, или Открытие реки Гамбра и торговля золотом с эфиопцами. А также: коммерческие сделки с великим черным негоциантом по имени Баккор Сано, его рассказы о крытых золотом домах и прочие странные наблюдения во благо нашей собственной страны; записано в ходе путешествия, случившегося в 1620 и 1621 годах, Ричард Джобсон, джентльмен». Глаза этого джентльмена чуть не вылезли из его англосаксонских орбит, когда его лодку покусал гиппопотам, хотя не меньшее впечатление на мистера Джобсона произвел вид термитника выше большинства домов в тогдашнем Лондоне. Но еще больше округлились его глаза при виде другого поразительного зрелища местной природы. «Черные хозяева этой страны», писал Джобсон о неграх из племени мандинго, которые повстречались ему на обеих сторонах реки, были «одарены такими огромными членами», что они казались для них самих «весьма обременительными».

Если Джобсон и преувеличивал увиденное — а он и вправду преувеличивал все, что видел, — то в этом он был не одинок. Как только португальские корабли впервые пристали к западному берегу африканского континента в начале XV века, путевые записки европейцев запестрели сообщениями о сверхъестественных мужских достоинствах жителей Африки. Англичане не сразу добрались до африканских земель южнее Сахары, однако их отчеты об увиденном, сделанные через несколько десятилетий после португальцев, были самыми впечатляющими. В книге «Африка; точное описание земель, где живут негры», опубликованной в 1670 году, соотечественник Джобсона Джон Оджилби восхищался «крупными родопродолжателями» местных жителей. Изумлялся им и известный исследователь XIX века Ричард Бёртон (1821–1890), который лично измерил один из этих «родопродолжателей» и выяснил, что длиной он был шесть дюймов (то есть 15 сантиметров) — и это а состоянии покоя. А вот французский военный хирург Жакоб Сюто, которому довелось немало путешествовать по долгу службы, даже выстроил члены туземцев по ранжиру, что дало ему право утверждать, будто Бёртону попался образчик очень скромного размера. — Ни у одной ветви человеческого рода мужские органы не развиты больше, чем у африканских негров», — писал доктор Сюто.

Самый развитый фаллос я наблюдал у суданцев… в длину он был 12 дюймов, а в диаметре два дюйма с четвертью[100]. Это был феноменальный механизм, и, не считая чуть заметной разницы в длине, он больше походил на пенис не человека, а осла.

Не все, однако, разделяли восторги Сюто. Один из его предшественников, анонимный автор книги «Золотой берег», был настолько шокирован «экстраординарной величиной» членов негритянских мужчин, что он (или, может, она?) счел это явным симптомом «оспы» (что было в те годы эвфемизмом сифилиса).

Однако будь то восторг или ужас, главное, что первое, на что обращал внимание белый человек при встрече с африканцем, были цвет его кожи и пенис. Во время путешествий по Гвинее в 1562 году начинающего поэта Роберта Бейкера «посетило вдохновение» описать местных жителей следующим образом:

В устье реки, с корабля,
мы видим каких-то людей,
совсем-совсем чернокожих,
как уголь, а может, черней…
Их Вождь ко мне подходит,
весь голый, как огромный гвоздь,
ни ума, ни стыда не имея прикрыть
свой хвост, позабыв, что я гость.

В XVI веке в английской разговорной речи пенис называли «хвостом» (на староанглийском «taile»), что было заимствованием из латыни, где penis как раз и означает «хвост».

Однако пялились на этот «хвост» не только путешественники. «Что ПЕНИС африканца гораздо больше того, каким природа наделила европейца… демонстрировалось в каждой анатомической школе Лондона. Их препараты имеются в большинстве анатомических музеев; вот и в моем есть один», — сообщал английский хирург Чарльз Уайт в 1799 году. Он даже выразив свое благоговение перед африканским пенисом, написав его заглавными буквами. Помимо этого, Уайт исследовал и «несколько живых негров», обнаружив, что размеры их репродуктивных органов «неизбежно превосходят» то, чем могут похвастать его белые сограждане. У Иоганна Фридриха Блуменбаха (1752–1840), отца сравнительной анатомии, который первым ввел в употребление термин «кавказская раса»[101], также имелся в Гёттингенском университете свой экземпляр пениса в банке с формалином. «Считается, что пенис негра очень велик. Это мнение, — писал профессор Блуменбах в 1806 году, — подтверждает выдающийся образчик гениталий эфиопа, хранящийся в моей коллекции».

Сегодня трудно без содрогания читать эти «отчеты», написанные пять веков назад. Ясно, что некоторые из процитированных авторов не старались соблюсти границу между фактом и выдумкой. Особенно это касается авторов путевых заметок, бульварного чтива тех лет. Но как бы то ни было, их произведения, которыми зачитывалась широкая публика, немало говорят о том, что белые западные мужчины думали — а кое-кто скажет, и по-прежнему думают — о собственном пенисе, сравнивая его с аналогом своих африканских собратьев. Постоянные контакты между белыми европейцами и черными африканцами в период с XV по XIX век — смешение куда более обширное и интимное, чем во все предыдущие века, — заставили европейцев задуматься об «их» и своем собственном месте в мире природы. Этим всерьез занялись как ученые, так и церковники. Несмотря на философские антипатии, существовавшие между этими двумя лагерями, в итоге они выработали единую позицию, которая трансформировала культурную роль пениса и превратила его в некую идею. Этот мировоззренческий сдвиг был призван оправдать не только колониальные захваты и кастрацию (ведь все эти черные пенисы в банках с формалином не с неба упали), но и рабство в беспрецедентных в мировой истории масштабах. Так пенис стал объектом расизма.

Новая область сравнительной анатомии, основанная Блуменбахом, относилась к телу человека как к легкочитаемому тексту. Ученые решили, что расовые различия легче понять не путем изучения языков и поведения разных народов и рас, а исследуя внешнее и внутреннее устройство тела. «Каждая особенность в строении тела связана… определенным и значимым образом с разумом, так что причины, проявляющиеся в теле, представляют собой отдаленные последствия разума», — писал американский палеонтолог и сравнительный анатом XIX века Эдвард Дринкер Коуп (1840–1897). Всякое отличие, поддающееся количественному определению, будь то цвет кожи, форма черепа или структура волос, считалось отличительной расовой характеристикой. Теоретики этой науки придавали большое значение разнице в размерах тех или иных органов, причем «больше» почти всегда значило «лучше», с одним лишь вопиющим исключением; больший объем мозга у представителей «кавказской» (белой) расы доказывал их интеллектуальное превосходство и более цивилизованный статус, тогда как более крупный пенис негров свидетельствовал об их интеллектуальной недоразвитости и врожденном дикарстве.

В ходе этого странного, а порой и отвратительного развития «научных» представлений мужской детородный орган превратился в измерительную линейку. Тела черных африканцев исследовали белые анатомы, о степени их интеллектуального развития судили белые знатоки с профессорским дипломом, а дебаты о том, есть ли вообще душа у негров, вели друг с другом белые философы и теологи. Мало кто из этих представителей «кавказской расы» сомневался в своем расовом превосходстве и в его божественном происхождении. Даже такие умы, как Вольтер и Томас Джефферсон, считали, что негры способны лишь к ограниченному умственному развитию; того же мнения придерживался и Руссо, хотя он и поддерживал концепцию «благородного дикаря». В своем эссе «О национальном характере» Дэвид Юм писал: «Я склонен подозревать, что негры… от природы ниже белой расы. Не существовало еще ни одной цивилизованной нации, которая не была бы белокожей, равно как и выдающихся деятелей или мыслителей, которые бы не принадлежали к белой расе». (Любопытно, что единственным образованным человеком «кавказской расы», отвергавшим идею о неполноценности африканцев, был профессор Блуменбах — один из основоположников сравнительной анатомии.)

Несмотря на различия в исходных позициях, большинство мыслителей с расистскими убеждениями строили свои важнейшие умозаключения на одном и том же критерии — пенисе африканца. Его разглядывали, боялись (а порой и вожделели), взвешивали и трактовали согласно Священному Писанию; о нем размышляли зоологи и антропологи, его хранили в стеклянных банках с формалином, но чаще всего — его мерили. И почти всегда его размеры считались доказательством того, что негр был не столько человеком, сколько зверем.

* * *

Мысль о том, что объект наблюдения менее совершенен, чем те, кто его наблюдает, была отнюдь не нова. Почти вся жизнь древних греков строилась на сравнении статусов. Самыми очевидными примерами были различия между мужчиной и женщиной, между рабовладельцем и рабом или, что еще важнее, между греком и варваром. В эту последнюю категорию входили все негреки, однако чернокожих африканцев, которых называли «эфиопами» (от греческого слова, которое переводится как «сожженные солнцем»[102]), древние греки презирали больше всех. И дело тут не в расизме, поскольку раса — это современное понятие, а в древних представлениях о климате. Считалось, что от высокой температуры тело становилось слишком крупным и гротескным, а поведение — бесконтрольным и свирепым. Вот почему Геродот описывал эфиопов как зверей с собачьими головами, которые питались саранчой, верещали как летучие мыши и чуть что — совокуплялись где ни попадя (позднее этим взглядам вторил Плиний Старший). Гален, который наверняка встречал немало африканцев, служа врачом в римской гладиаторской школе в Пергаме[103] заявлял, что у всех эфиопов-мужчин есть десять схожих черт: черная кожа, курчавые волосы, широкие ноздри, толстые губы, острые белые зубы, обветренные руки, большие черные зрачки, неприятный запах, недоразвитый ум и слишком крупный пенис.

Это последнее качество, писал Джеймс Клу (1891–1969) в своей истории древних сексуальных практик, гарантировало «эфиопам» в Древнем Египте практически полную монополию на одну профессию. Египтяне так боялись соприкоснуться с кровью во влагалище, сообщал Клу, что нередко предпочитали нанять эфиопа, чтобы лишить невинности свою невесту — по их мнению, это спасало их от «заражения». Один из таких «специалистов», прославившийся своим огромным дефлорационным инструментом, в конце концов погиб на поле брани от глубокой раны, изуродовавшей его самое ценное достояние. «Говорят, немало женщин покончили с собой, — писал Клу, — узнав о гибели столь потрясающего органа».

Поведанная Клу история похожа на легенду, маскирующуюся под факт. Однако нельзя отрицать, что некоторые граждане Древнего Рима находили африканский пенис весьма привлекательным, чему есть документальные свидетельства. Так, в Помпеях в трех уцелевших домах времен императора Августа на нескольких мозаиках, украшавших бани, изображены чернокожие слуги с мужскими органами внушительных размеров. В своей статье «Baiarum Grata Voluptas: удовольствия и опасности в банях» специалист по истории Античности Кэтрин М. Данбейбин писана, что эти изображения создавались для предотвращения «сглаза», которого так боялись суеверные римляне. Защититься от «дурного глаза» можно было с помощью юмора или того, что мы (но отнюдь не древние римляне) назвали бы сегодня «непристойностью». Для жителя Помпей, как пишет историк Джон Кларк, «изображение эфиопа представлялось более эффективным средством от сглаза, чем изображение римлянина, поскольку один лишь вид его совершенно неримского тела вызывал смех, особенно когда оно было снабжено огромным фаллосом».

Согласно Плинию Старшему, который умер от удушья, поприсутствовав на извержении вулкана Везувий (того самого, что похоронил Помпеи), доброжелатели нередко посылали одиноким римским аристократкам настоящих чернокожих африканцев в качестве эротических «подарков». Такого рода истории и послужили, по всей видимости, источником для изображений эфиопов в помпейских банях. «Тот факт, что чернокожий с внушительным членом является традиционным сюжетом в иконографии Древнего Рима, — пишет Ллойд А. Томпсон в книге «Римляне и негры», — еще больше акцентирует образ черной сексуальности, который приписывал неграм… нездоровое восхищение перед не-неграми».

«Нездоровое», но не «греховное». Древние греки и римляне официально презирали сексуальность эфиопов не потому, что она была неугодна богам, а потому, что не подчинялась никаким принятым в обществе правилам. Она игнорировала греко-римские нормы приличий, которые, впрочем, по меркам многих культур были просто-таки неприличны. Представления о том, что сексуальность негров — и в особенности черный пенис — была греховной, возникли вместе с иудеохристианской традицией. Источником для создания такой ассоциации стала Библия, в которой борьба между добром и злом нередко происходила между ног мужчины. Читая историю о Всемирном потопе и его последствиях, некоторые комментаторы Библии усматривали на черном теле сниспосланное божественной силой «пятно», которое изначально было белым. Называя это моральное пятно «проклятием Хама», по имени одного из сыновей Ноя, эти комментаторы утверждали, что сам Бог связал черный цвет с гиперсексуальностью — грехом, воплощенным в пенисе африканца.

Как это нередко бывает с толкованиями Библии, разъяснения оказываются понятнее оригинального текста. Проклятие Хама описывается в девятой главе Книги Бытия.

Сыновья Ноя, вышедшие из ковчега, были: Сим, Хам и Иафет… Сии трое были сыновья Ноевы, и от них населилась вся земля. Ной начал возделывать землю и насадил виноградник; и выпил он вина, и опьянел, и [лежал] обнаженным в шатре своем.

И увидел Хам, отец Ханаана, наготу отца своего, и выйдя рассказал двум братьям своим.

Сим же и Иафет взяли одежду и, положив ее на плечи свои, пошли задом и покрыли наготу отца своего; лица их были обращены назад, и они не видали наготы отца своего.

Ной проспался от вина своего и узнал, что сделал над ним меньший сын его, и сказал; проклят Ханаан; раб рабов будет он у братьев своих[104].

«Нагота» здесь — явным эвфемизм слова «пенис», так же как и слово «чресла» в других пассажах Ветхого Завета. Между строк можно прочесть, что Хам, скорее всего, издевательски фыркнул, увидев своего отца в таком непотребном и нетрезвом состоянии, и решил позвать братьев, чтобы вместе посмеяться. Уставившись во все глаза на породивший его орган, Хам одновременно насмехался и над патриархальной властью, и над Моисеевыми законами о сексуальной скромности. Его поступок свидетельствовал о том, что он, как сын, не уважает своего отца и преступает нравственные границы, что он не желает или не способен справиться со своим животным эротическим началом. Так или иначе, но проклятие Хама кажется несправедливым наказанием для его сына, Ханаана, которого вообще там не было. Хотя осуждение хананеян в Ветхом Завете ничуть не удивительно, поскольку древние иудеи я конце концов начнут бороться с ними, чтобы изгнать их из Земли Обетованной. Но при чем тут чернота кожи и величина пениса? Некоторые эксперты указывают на один фрагмент из Мидраша, написанный около 1700 лет назад (Мидраш — это комментарий Ветхого Завета, одно из центральных произведений ортодоксального иудаизма). В этом фрагменте некий раввин, сильно предвосхищая фрейдистские анализы текстов, предложил свое объяснение случившемуся: что, мол, увидев пенис Ноя, Хам тем самым кастрировал своего отца. А это уже серьезное преступление, требующее серьезного наказания.

«Теперь я не смогу породить четвертого сына, детям которого я бы повелел служить тебе и твоим братьям! — вот что, согласно переводу комментариев к книге «Иудейские мифы: Книга Бытия»[105], сказал тогда Ной, проспавшись. — А посему они поработят Ханаана, твоего перворожденного».

А поскольку ты лишил меня сил, совершив отвратное в черноте ночной, то дети у Ханаана родятся некрасивыми и черными! А поскольку ты повернул голову, чтобы видеть мою наготу, волосы у твоих внуков будут все курчавые… а поскольку губы твои издевались над моим несчастным видом, их губы будут вечно пухлыми: а поскольку ты не прикрыл мою наготу, они будут ходить нагими и их мужской орган будет позорно длинным! Людей этой расы называют неграми; а их праотец Ханаан дал им завет любить… блуд.

Этот весьма странный текст, в котором меньше ста слов — частное мнение одного из раввинов, не имеющее никакого отношения к законам иудаизма, один из нескольких миллионов сочиненных раввинами текстов, — повлиял на всю западную культуру так, как ее автор никогда об этом и не помышлял. Но когда несколько средневековых монахов в силу своего интереса к Библии как к Слову Божьему выучили древнееврейский язык, чтобы прочесть Ветхий Завет и комментарии к нему в оригинале, эта расистская интерпретация легенды о Хаме сделалась достоянием устной христианской традиции. Впоследствии три события, наложившихся друг на друга: появление европейцев в африканских землях к югу от Сахары в XV веке, изобретение Гутенбергом печатного станка около 1436 года и последующее издание Ветхого и Нового Завета на английском, французском и немецком языках в XVI веке, — привели к тому, что множество людей узнало о проклятии Хама как раз в то время, когда европейцы начали все чаще сталкиваться с его «потомками».

До публикации этих новых переводов Библии — в том виде, в каком мы ее сегодня знаем, — по сути не существовало, по крайней мере в легкодоступной для грамотных христиан-мирян форме. Как указывал историк Бенджамин Брауде, «книгопечатание не только закрепляло слова на странице, но и помогало закрепить смысл самих слов». Мы понимаем, что библейский смысл черного пениса наверняка закрепился и в уме исследователя Гамбии Ричарда Джобсона, у которого при виде местных жителей глаза чуть не вылезли из орбит. В итоге он написал в своем сочинении, что, в полном соответствии со Священным Писанием, огромный и «обременительный» детородный орган у мужчин племени мандинго был доказательством того, что на «сыновей Хамовых» действительно пало Божье проклятие — и именно там, «где коренится его изначальная причина».

* * *

Вскоре англичане, которые были теперь богаче и сильнее, чем за всю историю своей державы, начали считать себя богоизбранным народом. В результате проклятие Хама превратилось в божественное предначертание, позволявшее им закабалять сотни тысяч чернокожих африканцев и перевозить их через океан для работы на табачных, хлопковых и сахарных плантациях Америки и Вест-Индии. Точно так же поступали испанцы, французы, португальцы и голландцы, у которых были колонии в Новом Свете. И когда эти две расы, белая и черная, стали жить бок о бок — ближе, чем когда бы то ни было, — одержимость белых черным пенисом стала намного злокачественней.

Одним из первых самозваных «специалистов» в этой области стал англичанин Эдвард Лонг, опубликовавший в 1774 году трехтомник под названием «История Ямайки», основанный на его личном опыте: он был владельцем местной плантации сахарного тростника, на которой трудились принадлежавшие ему рабы. По мнению Лонга, африканцы были людьми «звероподобными», «вороватыми» и «суеверными»: они отличались «вонючим, скотским» запахом и низкими «умственными способностями». Их репродуктивные органы, однако, показались ему «более примитивными», но вместе с тем «явно более развитыми», чем у белых людей. Африканские женщины, писал Лонг, рожали безболезненно, а это свидетельствовало о том, что им почему-то удалось избежать проклятия, павшего на всех потомков Евы по женской линии — вероятно, потому, что они просто не относились к человеческой расе. Наслаждение, с которым африканские женщины совокуплялись со своими крупнокалиберными по мужской части сородичами, заставило Лонга сделать вывод, что дома, в Африке, им иногда доставались сексуальные партнеры с еще более внушительными орудиями страсти. «Каким бы смехотворным ни выглядело такое мнение, — писал Лонг, — но я считаю, что орангутанг мог бы стать для готтентотки[106] неплохим мужем».

В 1788 году книгу Лонга стал публиковать в своих номерах американский журнал «Коламбия мэгэзин», так что идеи Лонга получили широкое хождение в обществе. Подобно европейцам, большинство белого населения Северной Америки обращалось за ответами на расовые и сексуальные вопросы к религии. В своем сочинении «Рабство в отношении негров, или африканской расы, рассматриваемое в свете обстоятельств, истории и Священного Писания» священник Джошуа Прист, проживавший в центральной части штата Нью-Йорк, аргументировал в 1843 году, что «половой орган негра» был доказательством того, что черные африканцы являются в равной степени людьми и животными. Он ссылался на место в Библии, где говорилось, что египтяне и хананеяне, два народа, вышедшие из лона Хама, имели якобы «плоть ослиную»[107]. «Что имелось в виду в Священном Писании под этой фразой? — вопрошал Прист. — А то, что между сексуальными органами негра и такого грубого животного, как осел, почти нет разницы, ни по длине, ни по величине».

Прист, который был уверен, что цивилизованная белая нация заселила американский Запад раньше «нынешних индейцев», убеждал своих читателей, что, увидев «наготу отца своего», Хам тем самым сексуально осквернил свою мать — вот в чем заключалось его истинное преступление. Эта трактовка основывалась на пассаже в Книге Левит, где говорится: «Наготы жены отца твоего не открывай: это нагота отца твоего»[108]. После этого презренного акта инцеста, заявлял Прист, все чернокожие потомки Хама (а туда входили и жители Содома и Гоморры) заимели «позорное пламя непристойной любовной страсти, бушующей у них в крови».

Другой американский священник, Бакнер Г. Пейн из штата Теннесси, и вовсе исключил негров из человеческого рода. В 1867 году вышла его брошюра под названием «Негр — каков его этнологический статус?», правда не под его именем, а под псевдонимом Ариэль[109]. Пейн утверждал, что негры не были потомками Хама: это мнение, говорил он, зиждется на неверном прочтении Ветхого Завета. На самом деле негры были созданы еще до Адама. А это значит, что негры были одной из пар животных, которых Ной взял на свой ковчег. Эта «доадамовская» теория получила развитие тридцатью годами позже, когда ее подхватил Чарльз Кэрролл, автор сочинения «Негр — дикий зверь и искуситель Евы». Местом действия этого экзегезиса (толкования Библии) Кэрролла стал райский сад. Искусителем Евы в Раю был не Змий, заявил Кэрролл, а другое, еще более презренное животное — человекообразная обезьяна-негр. Этот новый сценарий трансформировал красное яблоко с древа, упомянутое в Писании, в огромный черный пенис и переосмыслял причину человеческого грехопадения — на самом деле это был секс с животным.

Все эти измышления нашли свою аудиторию, поскольку оживляли в памяти древнейшие психосексуальные образы западной культуры. Христианство декларировало разницу между человеком и животным в области сексуального поведения. Быть человеком значило сдерживать свои животные страсти, поддаваясь же им, человек опускался до уровня зверя. Однако в западном воображении, формировавшемся в Древней Греции и Риме, все еще жили отголоски языческих мифов, где говорилось о сатирах, кентаврах и прочих полулюдях-полузверях. В этих мифах сквозила мысль о том, что быть ближе к природе — значит быть ближе к сексу, но дальше от состояния цивилизованности.

Когда белые люди оказались в черной Африке, греко-римские образы естественной сексуальности снова всплыли на поверхность — сперва их наводнили христианским пониманием греха, а после спроецировали на африканцев, которые, по европейским меркам, не имели никаких сексуальных запретов. Мало кто из европейцев противился этому, поскольку черный цвет уже нес в себе к тому времени негативный заряд. Он символизировал грязь, скверну и смерть, тогда как белый цвет ассоциировался с чистотой, невинностью и жизнью. Даже Уильям Блейк, призывавший в одном из своих стихотворений к всеобщему братству, не избежал влияния этих стереотипов. Вот строки из его «Песен Невинности и Опыта», опубликованных в 1789 году:

В иной стране я свет увидел Божий;
Я черный, но душа моя бела;
Английский мальчик — ангел белокожий.
Меня же мама черным родила[110].

Христиане связывали черный цвет с грехом и похотью еще до того, как легенда о Хаме стала частью их устной традиции. В V веке отшельник-аскет Иоанн Кассиан, впоследствии причисленный к лику святых, описывал сексуальное искушение как «черную женщину, безобразную и дурно пахнущую». А тысячу лет спустя почти каждая европейская женщина, горевшая на костре за сношения с дьяволом, утверждала, что у того черный член. Когда в 1324 году в Ирландии судили за колдовство леди Элис Кайтелер, одна свидетельница с особым даром к визуальным аллегориям сообщила суду, что своими глазами видела эту леди с дьяволом, который магически материализовался перед ней в обличье «трех огромных негров с железными жезлами в руках». И каждый из этих огромных черных мужчин с жезлом, утверждала свидетельница, удовлетворил свою сексуальную похоть с леди Элис, которая жадно приветствовала их богохульные ласки.

Все пенисы — это, по сути, орудия дьявола, учил Блаженный Августин, самый влиятельный теолог церкви. Однако некоторые из них — а именно пенисы африканцев — были объявлены более сатанинскими, чем все остальные. Доказательством того служили их размер и цвет, что было карой Господа. Вскоре и другие «эксперты», использовавшие светскую терминологию науки, пришли к аналогичному заключению.

* * *

В докладе, сделанном во Французской академии наук в 1702 году, утверждалось, что африканский младенец мужского пола на самом деле рождается белым, однако на коже у него есть несколько черных пятен, которые потом распространяются по всему телу в результате пребывания на солнце. Такие черные пигментные пятна, сообщал автор доклада, находятся на пенисе ребенка. Эта теория демонстрирует не только глупость отдельных французов, но и то, что вопрос о месте африканца в процессе сотворения мира постепенно становился не только теологическим, но и биологическим. Она также подтверждает, что светская, так же как и церковная, полемика была сфокусирована на пенисе.

Одним из самых влиятельных ученых, пожелавших направить на пенис прожектор научного разума, был Чарльз Уайт из Манчестера, член Королевского общества и автор «Описания закономерных градаций человека, различных животных и растений», опубликованного в 1799 году. Уайт не верил, что все расы произошли из одного источника, как утверждала Библия. Вместо этого он видел множество источников и «длинную цепь существования», в которой разные расы занимали разные неравные «позиции» — белые европейцы находились на самом верху этой лестницы, а черные африканцы — внизу, всего на пару звеньев цепочки выше обезьян. Подтверждалось это, по мнению Уайта и других ученых, анатомическими характеристиками: лоб африканца, подбородок, челюстная кость, зубы, мышечная масса и даже его походка были куда ближе к облику человекообразной обезьяны, чем к облику европейца. Однако главное доказательство, окончательно убедившее доктора Уайта в правоте своей теории о ступенчатости развития, скрывалось в генитальной области.

Лично исследовав множество органов размножения — в его коллекции имелся по крайней мере один экземпляр африканского пениса, — Уайт сообщил, что черный член был «неизменно» длиннее и жестче, чем у белого человека — даже в расслабленном состоянии. (Во время одного вскрытия ему удалось измерить пенис трупа африканца — неподвижный и уж точно расслабленный, — длина которого оказалась равна двенадцати дюймам[111].) Вместе с тем Уайт обнаружил, что яички и мошонка «типичного африканца» были меньше по размеру и по массе, чем аналогичные органы «типичного европейца» — так же как у человекообразной обезьяны. Кроме того, он заметил, что у многих африканцев нет уздечки — сморщенной полоски кожи прямо под головкой полового члена. То же самое наблюдается у многих видов обезьян, но не встречается у европеоидов, за исключением редких случаев врожденных дефектов.

Все эти наблюдения легли в основу его книги «Момент эврики». Какими бы ни были гениталии африканца, больше по размеру или меньше, легче или тяжелее, с уздечкой или без нее (притом что для Уайта это были самые важные в анатомическом плане органы в связи с их ролью в размножении), они неизменно оказывались ближе к simiae (человекообразным обезьянам], чем к цивилизованным европейцам.

На самом деле это не так. Половой член человека, будь он с белой или с черной кожей, крупнее полового члена гориллы или любого другого вида приматов, поэтому проведение аналогии между крупным пенисом негра и крупным пенисом обезьяны в принципе неверно. Умозаключения Уайта отражали суеверия и расистские предрассудки его эпохи, когда белые европейцы только что «открыли» новый вид — «похотливых» человекообразных обезьян, которые, в глазах европейцев, сильно походили на негров. Очевидно, что сам Уайт ни разу не обследовал ни одной человекообразной обезьяны (впрочем, как и большинство его читателей).

Изучение женских половых органов еще больше убедило Уайта в правоте его гипотезы о существовании градаций, то есть разных ступеней развития у разных рас. Клитор африканок, считал он, крупнее, чем клитор европеек, но еще крупнее он у самок обезьян. У негритянок менструация менее обильная, чем у белых женщин, а у самок обезьян, как оказалось, она еще слабее. Куда бы Уайт ни обращал свой взор, он видел новые доказательства существования градаций. Что же до «превосходства» африканцев над европейцами по части слуха, обоняния, зрения и сексуальной потенции, то это лишь подтверждало его версию о том, что негров следует считать животными. «Каковы бы ни были различия между африканцем и европейцем, — писал Уайт, — все они свидетельствуют о том, что негр ближе к человекообразным обезьянам».

А значит, и к сладострастным джунглям. В 1607 году англичанин Эдвард Топселл описал, как самца бабуина привезли ко двору французского короля, где эта обезьяна «явно предпочитала общество дам и юных девиц», и вблизи их его «крупный половой член» нередко делался еще крупнее. Похоже, Топселл находил такое обстоятельство весьма забавным, однако вряд ли король Яков I разделял это мнение. Ведь в труде под названием «Демонология», который он написал за шесть лет до того, как взошел на английский престол[112], Яков заявил, что похотливая обезьяна — это посланник Сатаны. Французский ученый XVIII века, граф де Бюффон — крайне влиятельная фигура в научном мире того времени, — в своей сорокачетырехтомной «Естественной истории» не раз упоминал о похоти черных африканцев, столь схожей с поведением обезьян, высказывая предположение, что африканские женщины нередко совокуплялись с гориллами (Эдвард Лонг наверняка разделял это мнение). По мнению Бюффона, подобные эпизоды свидетельствовали о том, что самцы обезьян стремились подняться вверх по великой цепи бытия и что таковы же были намерения чернокожих мужчин, которые, как считал Бюффон, испытывали сильное сексуальное влечение к белым женщинам. Этот перекрестный сценарий никогда не менялся. «Соитие обезьян и негров всегда воспринималось только как сексуальный контакт между женщинами-негритянками и самцами обезьян, — писал Уинтроп Д. Джордан в книге «Белым по черному»[113] (история расизма в Америке, получившая Национальную книжную премию США). — Обезьяны имели половые сношения с негритянскими женщинами. Первыми всегда нападали животные; соответственно, сексуальное влечение воспринималось как движение снизу вверх».

В такой вот научной среде Чарльз Уайт создавал свое «Описание закономерных градаций человека», снабженное большой раскладывающейся иллюстрацией, на которой был изображен голый волосатый шимпанзе, сильно смахивающий на человека[114]. Этот улыбающийся человек-зверь шел на двух ногах по городской улице, опираясь на трость. Его пенис был отлично виден, и примат явно желал поскорее найти себе спутницу — разумеется, белую женщину. Сравнение африканцев с человекообразными обезьянами не было гениальным прозрением, предвосхищавшим теорию Дарвина. Нет, Уайт просто использовал науку, чтобы создать и закрепить связь между черным цветом кожи, крупным пенисом и грехом.

Нигде об этой пресловутой связи между пенисом чернокожих и их животной сексуальностью не говорилось чаще и с большим апломбом, чем в Соединенных Штатах Америки. Однако образ африканца раба, который был не человеком, а ходячим пенисом, был никак не связан с умозаключениями ученых, исследовавших образцы из банок с формалином, или с толкованием Библии. Нет, суть этого образа была в другом, и раскрыл ее нам полуграмотный военный по имени Уильям Фелтмэн. В военном дневнике лейтенанта Фелтмэна из Пенсильвании есть запись от 22 июня 1781 года, в которой он описал званый обед в плантаторском поместье штата Виргиния, куда он был приглашен в числе других военных. Молодой офицер не мог удержаться от описания роскошного стола. Однако еще больше его заинтриговало почти полное отсутствие одежды у мальчиков-рабов, которые прислуживали за столом, — их нагота была едва прикрыта.

«Меня удивило, что это не задевает чувств прекрасных дам, — писал Фелтмэн, — вид юношей четырнадцати-пятнадцати лет, которые им прислуживают, притом что их [юношей] тела совсем обнажены, — и уверяю вас, нельзя не заметить, как эти чертовы черные парни хорошо оснащены».

Фелтмэн был не единственным «туристом», который это заметил. Письма европейцев, приводимых Джорданом в своей книге, свидетельствуют о том, что на Юге было «обычным делом, когда уже вполне созревшие негритянские подростки прислуживали за едой в одной рубашке, не всегда прикрывавшей их гениталии». И этих приезжих, писал Джордан, часто шокировало, «с каким безразличием относились к подобным вещам их [белые] хозяева, и мужчины и женщины».

Зато отношение многих аболиционистов[115] к таким «демонстрациям» никак нельзя было назвать «безразличием». В своем очерке «Эротика черного тела и республиканское государство, 1790–1820» Джон Сейлент пишет, что в сочинениях аболиционистов того времени прослеживался явный эротический интерес к чернокожему телу, и в особенности к его крупному черному пенису. Первое такое сочинение, вызвавшее немалый интерес у читающей американской публики, написал в 1789 году француз Жозеф Лавале. Уже в следующем году оно было переведено на английский язык. Сперва оно печаталось по частям в журнале «Американский музей», а в 1801 году вышло в Филадельфии отдельной книгой под названием «Негр, с которым сравнится мало кто из белых». Не было никаких сомнений, в чем герой Лавале, африканский раб по имени Итаноко, не имел себе равных среди восхищавшихся им белых европейцев: как выразился первый переводчик этой книги на английский язык, стройный, мускулистый, нагой Итаноко не обладал «целомудрием» — скромностью в отношении своего пениса.

Книга «Негр, с которым сравнится мало кто из белых» приводила доводы в пользу человеческого братства в гомоэротическом ключе. В книге Лавале перед Итаноко не может устоять ни один мужчина; ни капитан французского работоргового судна, которое везет его в Новый Свет, ни сын капитана, ни еще один француз на корабле, который обучает Итаноко французскому языку и азам христианства, ни даже жестокий торговец рабами на Карибах, когда не обремененный скромностью, но скованный цепями африканец сходит с корабля на остров.

Другие сочинения аболицинистов нередко разделяли такое восхищение черным пенисом, правда уже в гетеросексуальном контексте. Красивый и мужественный Селико, герой романа «Селико, судьба африканца», который печатался в «Америкэн юниверсал мэгэзин», в какой-то момент «проникает» в гарем султана, где он незамедлительно становится тайным любимцем живущих там женщин, которым еще не доводилось иметь дело с таким одаренным мужской статью красавцем. Другой героически-гетеросексуальный африканец по имени Зами представал в опубликованном тем же журналом рассказе как черный двойник Аполлона Бельведерского. Сам факт того, что уважаемый американский журнал поставил черного раба с большим мужским достоинством на одну доску с великим богом Аполлоном — божественным и классическим эталоном мужской красоты, — явное свидетельство того, что еще один историк, Эрик Лотт, назвал «инвестицией белого человека в черный пенис».

* * *

«Инвестиции» эти не всегда, однако, давали положительный результат. Как только юноши, которых благоговейно описывал лейтенант Фелтмэн, стали после окончания Гражданской войны свободными гражданами, черный пенис вдруг обернулся для многих белых американцев серьезной и страшной угрозой. Ведь равноправие белых и негров означало, что черные мужчины могли совокупляться с белыми женщинами и, хуже того, что белые женщины могли предпочесть такой вариант. В третьем томе «Анализа психологии секса», изданного в 1913 году, британский исследователь Хэвлок Эллис (1859–1839) писал: «Насколько мне известно, сексуальная мощь негров и то, что эякуляция у них наступает позже, и есть та причина, по которой некоторые белые американки со страстным темпераментом так к ним расположены. В Нью-Йорке даже существовал в свое время особый дом утех для женщин, которым нравились «любовники-жеребцы». Женщины наведывались туда, закрыв лицо густой вуалью, и, прежде чем кого-то выбрать, внимательно изучали пенисы имевшихся в наличии мужчин».

Тревога по поводу фаллической привлекательности таких «любовников-жеребцов» вызвала безобразный всплеск негодования среди белых американцев, прокатившийся по всей стране, когда в 1908 году чемпионом мира по боксу среди боксеров-тяжеловесов впервые стал негр Джек Джонсон (1878–1946) — знаменитый спортсмен, который не только появлялся повсюду с красивой белой подружкой (без вуали!)[116], но и носил брюки со специальной подбивкой, чтобы белые мужчины еще больше завидовали его и без того внушительному органу. (Джек Лондон написал тогда статью под заголовком «Великая белая надежда», в которой призывал белых боксеров победить Джонсона.) Многие белые американцы полагали, что образованию смешанных расовых пар, будь то Джонсон или другие «любовники-жеребцы», встречавшиеся с белыми женщинами, необходимо воспрепятствовать не только с помощью террора и запугивания — ночные налеты Ку-клукс-клана[117] обычно организовывались именно с этой целью, — но и опираясь на выводы беспристрастной науки. В годы Реконструкции[118], да и потом небольшая, но громогласная группа американских врачей была буквально одержима желанием во что бы то ни стало доказать биологическую связь между крупным пенисом, патологическим сексуальным влечением и черным цветом кожи.

В 1903 году в «Журнале медицинских записей Атланты» появилась передовая статья под заголовком «Генитальные особенности негров», в которой читателей пугали «печально известной гипертрофией», то есть «чрезмерным развитием» «половозрелого органа» негров и аномальным libido sexualis — сексуальным влечением, свойственным черным мужчинам. В том же году стараниями доктора Уильяма Ли Хауэрда из Балтимора эти идеи получили развитие в журнале «Медицина».

В статье «Негр как явный этнический фактор в истории цивилизации» Хауэрд обратился к вопросу о размерах негритянского пениса, чтобы доказать, что его обладатель не только не был цивилизованным существом, но и в принципе не мог им стать. Между представителем «кавказской расы» и африканским негром, по определению, не может быть взаимно благотворных отношений, писал Хауэрд. Подобный союз невозможен в силу «принципиальных различий в их сексуальном поведении». Мысль о том, что африканца можно окультурить с помощью образования, распространяемая заблуждающимися моралистами с Севера, говорил Хауэрд, может быть реализована, лишь если образование магическим образом «уменьшит размер его пениса» и даст ему такую же «чувствительность конечных волокон, которая есть у людей кавказской расы», но которой нет у негров. Этим таинственным анатомическим недостатком — таинственным хотя бы потому, что Хауэрд не смог пояснить, что же это за критически важные волокна, или указать, где их искать, — объяснялось то, что «общее интеллектуальное развитие» чернокожего мужчины «прекращается с наступлением половой зрелости». В результате определяющим фактором его жизни [становятся] «генетические инстинкты» — ведь негр «лишен моральных качеств… Он может шататься по улицам ночи напролет с распухшим от болезни пенисом и может заразить свою будущую невесту с той же беспечностью, с какой всего час спустя он станет совокупляться с вульгарнейшей особой своей расы».

Поскольку половые органы африканца «развиты сверх всякой меры» и «вся его жизнь посвящена служению Приапу», писал Хауэрд, «сексуальные центры в коре [его] головного мозга тоже увеличены».

Рассчитывают ли те, кто говорит об улучшении положения негров… на уменьшение размеров их половых органов, что предотвратило бы возбуждение сексуальных позывов; или воспитание негритянских мальчиков вместе с белыми девочками должно каким-то образом подавить корковые центры, содержащие клетки, которые находятся там в силу биологических причин, — на все эти вопросы пока что нет ответов.

Сам Хауэрд, впрочем, был готов на них ответить: «Что было решено природой в доисторические времена на уровне простейших, нельзя изменить принятием закона в Конгрессе». Лишь уменьшив пенис африканца, что биологически невозможно, мы могли бы положить конец «исконному праву африканца на сексуальное безумие».

Едва ли страх перед большим черным пенисом или веру в то, что критерием распущенности является размер гениталий, можно было выразить более четко.

В книге «Негр: угроза американской цивилизации» врач Р. У. Шуфельдт, практиковавший на Манхэттене, утверждал, что сама анатомия афроамериканца доказывает его статус примата, стоящего на более низкой ступени развития. «Много лет назад, — писал Шуфельдт, — я делал вскрытие одного старика негра в Вашингтоне. По строению тела он особенно походил на обезьяну, а его главной особенностью — помимо необъятного копулятивного органа — были ногти на ногах, которые были удивительно утолщенными и загнутыми» (явно затем, чтобы их обладатель мог раскачиваться на деревьях). Шуфельдт также утверждал, что, по его наблюдениям, у негров есть мышца в районе бедер — так называемая psoas parvus, или чресельная мышца, «которая встречается у человекообразных обезьян, но практически отсутствует у [белых] людей».

В 1942 году ученый афроамериканского происхождения У. Монтегю Кобб, глава антропологического факультета Хауэрдского университета в Вашингтоне, в каком-то смысле подтвердил наличие у африканцев «необъятного копулятивного органа». «О природе сексуальных привычек и возможностей негров, посеявших немало розни, уже столько написано, что любая обоснованная научная информация в этой области была бы очень кстати», — писал Кобб в «Американском журнале физической антропологии». Однако уже в следующем предложении Кобб сам себя опроверг. «Считается, — продолжал он, — что член у негров крупнее, чем у белых». В доказательство чего Кобб ссылался на исследования пяти ученых, опубликованные между 1863 и 1935 годами. Однако если присмотреться к ним внимательнее, то обе ссылки на работы У. Л. Г. Дакуорта и Алеша Хрдличка, издававшиеся на английском языке, выглядят не столько эмпирическими, сколько основывающимися на личных впечатлениях. Вот что говорится в «Морфологии и антропологии» Дакуорта: «Уже давно признано, что у негров размер пениса сравнительно крупнее». А вот что писал Алеша Хрдличка, многолетний издатель «Американского журнала физической антропологии»: «Пенис негритянского мальчика длиннее, чем у белого мальчика того же возраста».

Эти не слишком обоснованные сведения лишний раз напоминают нам о том, что тема расовой принадлежности и размеров пениса была в истории науки до того неоднозначной, что многие (запуганные?) белые ученые — даже те, которые во всем полагались на беспристрастные научные данные, — предпочли избежать любой полемики. Первую попытку провести научные фаллометрические измерения американских мужчин предпринял лейтенант Уильям А. Шонфельд из военно-медицинской службы армии США, который в 1943 году опубликовал в журнале «Американский журнал детских болезней» статью под названием «Первичные и вторичные половые признаки: изучение их развития у мужчин, с рождения до половой зрелости, включая биометрические измерения пениса и яичек». Доктор Шонфельд измерил «состояние гениталий 1500 нормальных мальчиков и мужчин от рождения до 25 лет». Поразительно, что ни один из этих полутора тысяч не был темнокожим. Та же вопиющая промашка случилась и в 1949 году, когда размеры пенисов взялся измерять один из пионеров в области сексуальных исследований доктор Роберт Лату Дикинсон, опубликовавший эти данные во втором издании своего «Атласа анатомии половых органов человека».

В книге «Черная кожа, белые маски» чернокожий психиатр Франц Фанон привел результаты исследований двух французских ученых, которые не обнаружили никакой разницы в размерах членов белых людей и негров. А вот в книге «Данные Кинси: Граничные показатели результатов интервью 1938–1963 годов, проведенных Институтом сексуальных исследований» фигурировали совсем другие данные. Она вышла в свет в 1979 году и опиралась на знаменитое исследование 1948 года, в ходе которого Альфред Кинси исследовал сексуальное поведение жителей США. На основании измерений, проведенных самими респондентами, среди которых было примерно десять тысяч белых и четыреста негров, авторы «Данных Кинси» Пол Г. Гебхард и Алан Б. Джонсон установили, что в среднем эрегированный черный пенис был длиннее (6,44 дюйма = 16,3 см) и толще в окружности (4,96 дюйма = 12,6 см), чем эрегированные пенисы белых мужчин (соответственно 6,15 дюймов = 15,6 см и 4,83 дюйма = 12,3 см). Еще большее различие наблюдалось в неэрегированном состоянии. У негров: 4,34 дюйма (11 см) в длину и 3,78 дюйма (9,6 см) в окружности, а у белых — 3,86 дюйма (9,8 см) в длину и 3,16 дюйма (8 см) в окружности. Стоит заметить, что у целого ряда ученых самостоятельные измерения вызывают оправданный скептицизм и они не готовы считать их «научными». Другие же ученые полагают, что все самостоятельные замеры будут ближе к истине, если уменьшить их на 1 дюйм (2,54 см).

Тем не менее психологи Дж. Филип Раштон и Энтони Ф. Богарт признали данные Кинси действительными и не только использовали их в своей статье «Расовые различия в сексуальном поведении: испытание одной эволюционной гипотезы», опубликованной в 1987 году, но и дополнили их сообщениями доктора Жакоба Сюто — того самого французского военного хирурга, который веком раньше восхищался 12-дюймовым пенисом суданского негра (правда, можно ли именовать данные доктора Сюто «научными», тоже большой вопрос). Однако еще большие протесты эта статья вызвала потому, что Богарт и Раштон сделали в ней целый ряд выводов относительно социального и сексуального поведения на основании разницы в размерах пениса. Чем длиннее и толще половой орган мужчины, заявили они, тем вероятнее, что его обладатель будет вести беспорядочную половую жизнь, плодить детей вне брака и меньше участвовать в воспитании любых своих детей, как законнорожденных, так и внебрачных. Стоит ли говорить, что почти все пенисы большей длины, толщины и безответственности принадлежали в их исследовании неграм.

Другой исследователь-медик Ричард Эдвардс не стал делать таких далекоидущих выводов на основании интернет-исследования, проведенного им в конце 1990-х годов, в котором приняло участие более трех тысяч мужчин, самостоятельно измеривших свой пенис. Самым любопытным его результатом, который Эдвардс озвучил на своем веб-сайте, было то, что хотя в расслабленном состоянии пенисы негров были несколько длиннее, чем у белых (3,7 дюйма у негров и 3,4 дюйма у белых), однако при эрекции длина белых членов оказалась несколько больше: 6,5 дюйма против 6,1 дюйма. (Еще раз следует напомнить, что все эти измерения проводились самостоятельно.)

Мысль о том, что у белых все крупнее, чем у прочих рас, еще два пека назад стал исповедывать один из первых современных западных писателей, осмелившихся публично комментировать размеры пениса, пусть и в художественном произведении. Звали его маркиз де Сад. В книге «Сто двадцать дней Содома», созданной в 1785 году, он описал атрибуты нескольких «божественных юношей» белой расы, которые были выбраны для участия в одной роскошной оргии. Вот лишь один пример из этой книги.

Геракл… обладал членом толщиной восемь дюймов с четвертью, а длиной — тринадцать… Антиной… его член был размером восемь на двенадцать дюймов. «Бриэ-Кюль» («Разодранный Зад») — на заднем проходе у него было кольцо, из-за которого в зад невозможно было войти, не разорвав его, откуда и прозвище «разорванный зад». Головка его жезла, похожая на сердце быка, была в толщину восемь дюймов, длина члена была тоже восемь, но он был кривой — имел такой изгиб, что разве что не разрывал задний проход, когда входил туда; это его качество наши развратники ценили особо[119].

Никто из белых участников интернет-исследования Эдвардса не идентифицировал себя какими-то особыми действиями или прозвищами. Однако обнаружился удивительный факт: вопреки своим более масштабным эрекциям менее 20 процентов белых респондентов считали, что обладают «хорошим прибором», тогда как почти 80 процентов чернокожих респондентов придерживались о себе как раз такого мнения — возможно, потому, что белые заведомо воспринимали черных как более сексуальных.

В статье «Этот самый пенис: как не промахнуться с размером», опубликованной в специальном выпуске журнала «Эссенс» («Essence») — «15-м ежегодном выпуске для мужчин», — афроамериканский журналист Маклин Гривз назвал «все эти басни о мандинго» высокомерным оскорблением. «В баскетболе, музыке и других областях, где доминируют наши чернокожие братья, — писал Гривз, — успех видится врожденной, интуитивной способностью, никак не связанной с упорным трудом и интеллектом. Любые телесные навыки, которыми якобы отличаются афроамериканцы, будь то Майкл Джордан на баскетбольной площадке или Джимми Хендрикс на сцене, воспринимаются как природный дар. Зато более тонкие эротические таланты и техники считаются прерогативой [белых] людей с мозгами, которые темнокожим братьям еще надо заиметь».

Похоже, что в книге «Черная кожа, белые маски» доктор Фанон ничего не напутал, написав, что «научные» доказательства касательно размеров пениса не так важны, как мнения людей по этому поводу. Так что вопрос о том, чей пенис больше, белый или черный, по-прежнему остается без ответа, и не исключено, что ответа на него вообще не существует. (Едва ли хоть одна уважаемая научная организация возьмется спонсировать в обозримом будущем исследования на сей счет.) Главное не в том, чей пенис больше, а в том, что очень многие, и белые и черные, верят — у негров он крупнее. Верно и то (и, пожалуй, важнее), что многие из этих белых людей до сих пор полагают, будто наличие у афроамериканцев «более крупного» пениса имеет большое — читай: «опасное» — значение для американской культуры.

Именно так, скорее всего, думал автор уже упоминавшейся передовой статьи в «Журнале медицинских записей Атланты» за 1903 год. С его точки зрения, крупные гениталии негра вкупе с его «темпераментом жеребца» после уравнивания белых и черных граждан в правах превратили безобидного дядюшку Тома времен рабства в свободное похотливое существо, в «угрозу» для всех белых женщин. Мысль о том, что большинство чернокожих мужчин спят и видят, как бы заняться сексом с белой женщиной, была (а возможно, и остается?) настолько навязчивой, что семьдесят лет спустя она проникла на страницы такого издания, как «Виллидж Войс» («Village Voice») — еженедельника, издаваемого в артистическом районе Манхэттена, который едва ли можно назвать прибежищем расистов или обвинить в излишней сексуальной стыдливости. «Одно остается загадкой: почему чернокожие женщины не устроят хорошую взбучку некоторым чернокожим братьям?» — писал Пит Хэмилл в 1970 году.

В Гринич-Вилидже всем знакома такая картина: сидит этакий «черный кот» в местном баре; из кармана у него торчит экземпляр «Либерейшн», на голове — прическа-афро, на глазах — темные очки, на лице — напускная угрюмость; он сидит с бокалом теплого пива и ждет, когда в дверь ввалится какая-нибудь белая пташка, отягощенная чувством вины [перед его сородичами]. И неважно, что это самая большая уродина со времен Ильзы Кох[120] или что у нее вши в одном месте… Главное, что она белая.

Едва ли комментарий на эту статью некой Сесиль М. Браун, опубликованный в одной газете, сильно успокоил Хэмилла или любого другого белого мужчину.

Чернокожий парень с белой пташкой… это так трогательно в плане политического бунта… Он понимает, что политика — это власть, а именно этого хотят чернокожие; этого хотят все мужчины: не власти черных или белых — но власти члена.

Многие белые, конечно, боятся, что власть черного члена превосходит их собственную. Одна «генитальная особенность», поразившая, но в то же время встревожившая белых врачей в конце XIX века, был кажущийся «иммунитет» чернокожих мужчин к импотенции. В книге «Американская нервозность и сексуальная неврастения» невропатолог из Нью-Йорка Джордж М. Биэрд — тот, чьи произведения читал другой невропатолог, которому вскоре предстояло прославиться, Зигмунд Фрейд, — объявил об открытии им нового болезненного состояния, которое он назвал неврастенией. Оно заключалось в катастрофической нехватке энергии, главным образом сексуальной, вызванной «засильем цивилизации» и удушающим влиянием предельно рационализированной культуры.

Как и большинство социал-дарвинистов, Биэрд полагал, что некоторые этнические группы и расы перестали эволюционировать. (Чарльз Дарвин не писал в «Происхождении видов» ни о чем подобном, однако, как представитель английской аристократии, он принимал существовавшую в его время социальную иерархию рас.) Поскольку Биэрд считал, что негры принадлежали к расе, которая перестала эволюционировать, он заявил, что это «недоцивилизованная» раса — состояние, объясняющее не только их умственную неполноценность, но и физическое превосходство, главным образом в области секса и размеров половых органов. По его мнению, негры обладали «сверхъестественным сложением» в сфере эротики, что делало их ближе к природе, но дальше от цивилизации. По той же причине у них не было проблем с эрекцией.

Сверхъестественное сложение, которое постулировал Биэрд, в сочетании с «животным темпераментом», уже упоминавшимся в «Журнале медицинских записей Атланты», побудили еще один журнал, «Медицинский ежемесячник штата Виргиния», заказать статью под названием «Сексуальные преступления среди негров Юга с научной точки зрения». Эта точка зрения, опубликованная в 1893 году, была обыграна в виде переписки двух врачей. Первый просил второго дать ему «научное объяснение сексуального извращения у негров», а далее следовал ответ на семнадцати страницах с перечислением целого списка причин, включая «наследственные влияния, доставшиеся неграм от их нецивилизованных предков», и «дефективное развитие центров психологического торможения». Вот почему, писал респондент, «между furor sexualis — сексуальной яростью негра — и тем же состоянием у быка… нет никакой физической разницы». Этим фактом объяснялся и тревожный рост числа «негров-насильников» по всему Югу. «Есть лишь один логичный способ, позволяющий справиться с [подобными] преступниками», писал врач, — кастрация.

Этот способ наказания оставляет после себя свидетельства, которые станут грозным предупреждением преступникам с аналогичными наклонностями… Насильник утратит не только желание, но и физическую возможность совершить повторное преступление, если дополнить эту операцию ампутацией пениса, следуя методике, издавна принятой на Востоке… Если их казнить, о них вскоре забудут, тогда как, кастрированные и отпущенные на свободу, они будут постоянным предупреждением и вечным предостережением всем прочим из их расы.

Этот примечательный документ покажется таковым вдвойне, если знать, кто были его авторы: Дж. Фрэнк Лидстон, профессор отделения урогинекологической хирургии в чикагском Колледже общей медицины и хирургии, и Хантер Макгвайер из Ричмонда, штат Виргиния, тогдашний президент Американской медицинской ассоциации.

* * *

Страх этот разделяли, однако, и многие американцы без медицинских дипломов — страх перед оказавшимися на свободе «неграми-насильниками» и их «животным темпераментом». У некоторых американцев эта психосексуальная паранойя перешла все допустимые границы и переросла в жажду убийства. По данным Фрэнка Шейа, автора книги «Судья Линч, первые сто лет», между 1882 и 1937 годами в Соединенных Штатах были казнены судом Линча более четырех тысяч негров. (Шейа, кстати, не хотел сказать названием своей книги, что практика линчевания прекратилась в 1937 году — нет, это произошло гораздо позже.) Во многих случаях завершающим актом этих беззаконных расправ была смерть через повешение, чему, однако, предшествовало нечто еще более отвратительное — ритуальная кастрация. Потому что по-настоящему убить чернокожего можно было, лишь умертвив сперва его пенис.

Хотя многих казненных негров обвиняли в сексуальных домогательствах по отношению к белым женщинам, побудительным мотивом для совершения надругательства над чернокожими был вовсе не гневный протест против смешения рас. Ведь за время существования рабства у многих белых мужчин были сексуальные связи с чернокожими женщинами — с их согласия и без, — однако мало кто грозился отрезать за это их мужское достоинство. Но паранойя белых американцев по поводу черного пениса достигла таких масштабов, что многие верили, будто пенис негра причиняет белой женщине неописуемую боль. Многие из тех, кто участвовал в казнях, утверждали, что пенис негров был настолько огромен, а похоть до того необузданна, что негру насильнику даже приходилось расширять влагалище жертвы ножом, чтобы войти в него. Женщина в таких сценариях почти всегда представала в виде прекрасной, юной, белокурой девственницы, а ее насильник — в виде черного изверга с гигантским фаллосом. Все эти образы, по меткому выражению профессора Жаклин Дауд Холл, были сто лет назад «фольклорной порнографией библейского пояса США».

Но даже когда секс между чернокожим мужчиной и белой женщиной происходил по обоюдному согласию, у некоторых американцев это вызывало такую ярость, что погасить ее можно было лишь членовредительством. Когда члены «комитета бдительности»[121] в одном из сельских районов штата Джорджия заподозрили, что отношения чернокожего фермера с владелицей участка, который он арендовал, вышли за рамки чисто профессиональных, они похитили его и поставили перед выбором — смерть или кастрация. Он выжил, и поэтому смог рассказать о принятом им решении на слушании специального комитета Конгресса США, расследовавшего деятельность ку-клукс-клана. Еще одного негра, обвиненного в любовной связи с белой женщиной, наказали тем, что прибили его пенис гвоздем к доске. Затем его похитители воткнули в ту же доску нож, а после подожгли ее. Этому человеку удалось бежать, пишет Марта Хоудс в книге «Белые женщины, черные мужчины», однако выход у него был один: самокастрация.

Если же негра обвиняли в изнасиловании белой женщины, то никакого выбора у него не было, а смерть была лишь заключительным актом в долгой и мучительной цепи страданий. Ведь только лишив «это животное» его исконного, природного могущества, можно было передать эту силу ее законному владельцу — белому мужчине. Профессор Кэлвин С. Хэрнтон обнаружил, что у этого мрачного ритуала был и извращенный религиозный аспект. «Это своего рода черная месса, первобытный обряд, порнографическое колдовское действо», — писал он в своей книге «Секс и расизм в Америке». «Лишив чернокожего гениталий, белые мужчины в балахонах ампутируют ту часть себя, которую они втайне считают отвратительной, мерзкой, непристойной и, хуже всего, неадекватной. С помощью кастрации белые мужчины подсознательно стремятся обрести сверхспособности, которые они приписывают черному фаллосу — уничтожая этот фаллос, они его символически возвеличивают».

Образ опасно свободного, одержимого сексом чернокожего с исполинским фаллосом внедрился в массовое сознание американцев благодаря новаторскому фильму режиссера Д. У. Гриффита «Рождение нации». Фильм вышел в прокат в 1915 году и стал первой американской кинокартиной, где использовались крупные планы, перекрестный и скоростной монтаж, а также естественное освещение. Все это было в новинку, и народ валом повалил в кинотеатры. По мнению историка Майкла Роджина, фильм «Рождение нации» стал самым успешным коммерческим проектом за первые пятьдесят лет существования американской киноиндустрии[122]. Опрос, проведенный впоследствии известным журналом «Вэрайэти» (Variety), показал, что американцы признали его величайшей картиной первой половины двадцатого века. Главное, что все эти дифирамбы возносились трехчасовой расистской тягомотине, изображавшей негров в виде сексуальных вепрей[123], пускающих похотливые слюни и жаждущих лишь одного — лишить невинности еще одну белую девственницу. Этой угрозе противостояли конные рыцари в белых балахонах, готовые кастрировать своим мечом любого чернокожего, который бы осмелился оскорбить белую женщину, даже если тот пронзал ее своим чудовищным членом лишь в мыслях.

Фильм «Рождение нации» был снят по книге Томаса Диксона «Человек клана» (1905), в которой прослеживалась трудная судьба семьи Кэмерон, белых фермеров из Южной Каролины, которых после Гражданской войны донимали и освободившиеся рабы, и «саквояжники»[124]. В одном из ключевых эпизодов фильма за Сестричкой, девственной дочерью главного героя, гонится чернокожий по имени Гас, у которого изо рта (в буквальном смысле слова) идет пена. Догнав Сестричку, Гас, роль которого играл белый актер, загримированный жженой пробкой под негра, насилует ее. Позже члены Клана вершат над ним правый суд. Под бурный аккомпанемент бетховенской «Пасторальной симфонии», которая звучит на заднем плане, человек в белом балахоне вонзает свой кинжал в причинное место Гаса. В этом месте Гриффит показал крупным планом лицо насильника: изо рта у него течет кровь и он закатывает глаза от дикой боли. Каждый удар литавр в этом эпизоде сопровождается взмахом меча куклуксклановца — вверх-вниз, еще и еще. Великолепный отрывистый монтаж бьет наповал. Но вот раздается финальный гром литавр, и мы видим во весь экран искаженное лицо Гаса. Он мертв. И кастрирован[125].

18 февраля 1915 года Диксон устроил просмотр фильма «Рождение нации» в Белом доме для своего друга, тогдашнего президента США Вудро Вильсона, с которым они вместе учились в аспирантуре балтиморского Университета имени Джона Гопкинса. Это был первый в истории Белого дома кинопоказ, и фильм произвел на президента сильнейшее впечатление. «Это все равно что писать историю молнией, — сказал Вильсон о фильме. — И к моему глубочайшему сожалению, все это ужасная правда». Второе высказывание президента относилось не к зверской кастрации Гаса, а к его животной похоти, нацеленной на белую женщину; эту точку зрения на врожденную природу негров президент Вильсон, урожденный южанин с соответствующим темпераментом, вполне разделял с Диксоном. Историк Джон Хоуп Франклин свидетельствует, что вскоре Диксон устроил еще один приватный показ фильма для Эдварда Д. Уайта, председателя Верховного суда США. «Когда-то и я был членом клана, сэр», — сказал тот Диксону после просмотра, явно в знак одобрения всего, что делали и Гриффит, и сам Диксон.

Однако цензоры воспротивились чрезмерному насилию в «Рождении нации», поэтому на экраны вышла альтернативная версия фильма, в которой Сестричка бросалась с обрыва, лишь бы не угодить в лапы чернокожего изверга. Но и здесь сексуальная природа расизма — особенно в сцене, где члены ку-клукс-клана спасают Лилиан Гиш от насильственного брака с чернокожим политиком, — была не менее явной. Гриффит, не скрывавший своих взглядов перед журналистами, заявил, что своим фильмом он стремился «вызвать у белых женщин отвращение к мужчинам с темным цветом кожи». Эта мысль, сказал он, возникла у него в связи с ночными рейдами ку-клукс-клана. А это значит, что нация, рождение которой Гриффит прославляет в своем фильме, появилась на свет в оригинальной версии этого фильма, где кастрация Гаса воспевала способность белого человека — Гриффит наверняка бы употребил слово «долг» — преградить дорогу черному пенису.

Поскольку речь идет о психосексуальных вопросах такого масштаба, то неудивительно, что к ним обращались две самые видные фигуры в американской литературе XX века. В романе «Свет в августе» нобелевского лауреата Уильяма Фолкнера описывалась жуткая история Джо Кристмаса — белого человека, который однако же считает себя черным, так как его покойный отец предположительно был чернокожим. Мать Джо умерла при родах, и его воспитывал белый фермер, человек с садистскими наклонностями, которого Кристмас убил в драке, когда тот застал его в постели с белой женщиной. После этого Кристмас ведет жизнь бродячего негра. В конце концов он встречает старую деву, тоже белую, с которой у него завязывается роман, причем всякий раз, когда они занимаются любовью, она выкрикивает: «Негр! Негр!» Однако вслед за желанием приходит раскаяние, и она охладевает к их интимным отношениям, после чего решает «возвысить» его нравственность. Когда же Джо отказывается молиться вместе с ней, она делает неуклюжую попытку прикончить его. В этой схватке он случайно убивает ее и вновь бросается в бега. Когда слух о преступлении Джо разносится по округе, за ним организуют погоню, и толпа преследователей настигает его на ферме в Миссисипи. Один из них, Перси Гримм, смертельно ранит Джо. Но это еще не все.

Когда остальные вбежали на кухню, то увидели, что стол отброшен в сторону, а Гримм склонился над телом. Когда они подошли посмотреть, чем он занят, то увидели, что человек еще не умер. Когда же они поняли, что делает Гримм, одни из них издал придушенный крик, попятился к стене, и его стало рвать. Затем Гримм тоже отскочил назад и швырнул за спину окровавленный мясницкий нож.

— Теперь ты даже в аду не будешь приставать к белым женщинам! — сказал он.

По свидетельству Джона Б. Каллена, жившего в детстве по соседству с Фолкнером, сюжет романа был основан на реальных событиях, с кастрацией и линчеванием, которые случились в их родном городе в штате Миссисипи, когда Фолкнеру было одиннадцать лет, а сам Каллен был подростком. Жертвой этой незаконной расправы — а, по мнению Каллена, преступником, понесшим справедливую кару, — был чернокожий фермер Неле Пэттон, обвиненный в изнасиловании и убийстве белой женщины на ферме к северу от Оксфорда (штат Миссисипи). После ареста, писал Каллен, Пэттона поместили в местную тюрьму, где «с восьми вечера до двух часов ночи толпа [состоявшая из местных белых мужчин] долбила тюремную стену кувалдами и ломами, чтобы добраться до заключенного.

Когда толпа наконец ворвалась в тюрьму и сбила с камеры замок, Нелса… пристрелили, а его тело вышвырнули на улицу. Кто-то (не знаю, кто именно) отрезал у него уши, снял с него скальп и вырезал его мошонку… А после его повесили на суку ближайшего орехового дерева».

Местная газета «Лафайет каунти пресс» опубликовала тогда заметку с описанием бесславной кончины Нелса Пэттона, чей заголовок и подпись к нему звучали так: «ЧЕРНЫЙ ИЗВЕРГ ПЕРЕРЕЗАЛ ЖЕНЩИНЕ ГОРЛО/Его жертвой стала миссис Мэтти Макмаллен — она прожила после случившегося всего десять минут/Шерифы Хартсфилд и Посс бросаются в погоню, хватают убийцу и сажают в тюрьму/Толпа штурмует тюрьму и убивает головореза/Тюремщиков связали, и хотя ключей от камеры не нашлось, организованная толпа спокойно и решительно взяла ситуацию в свои руки».

В 1963 году писатель Джеймс Болдуин, который родился и вырос в негритянском Гарлеме, второй раз в жизни отправился на американский Юг. Он собирался оказать помощь активисту борьбы за гражданские права Джеймсу Формэну, агитировавшему чернокожих жителей сельских районов Алабамы участвовать в выборах. Спустя два года короткий рассказ Болдуина «Предстоящая встреча» был опубликован в сборнике его рассказов с одноименным названием. Когда герою этой истории, шерифу Джесси, чьим прототипом был шериф Биг Джим Кларк из города Сельма в штате Алабама, приходится иметь дело с демонстрантами, борющимися за гражданские права в небольшом городке на юге США, он вспоминает, как еще ребенком, сидя на плечах у отца, он стал свидетелем линчевания. Всего в одном абзаце Болдуин умудряется передать дух этой оргиастичной церемонии с ее нездоровой сексуальной подоплекой.

[Джесси] чуть повернул голову и увидел море лиц. Он смотрел на лицо матери. Ее глаза ярко блестели, а рот был приоткрыт: никогда еще он не видел ее такой прекрасной… Он ощутил небывалый прилив счастья. Он смотрел на висящее, смугло отсвечивающее тело — самый прекрасный и самый страшный предмет, какой он только видел в своей жизни. Один из друзей отца поднял руки — в них был нож… и тут, будто по сигналу, все стихли… Человек с ножом подошел к висящему телу. Вот он повернулся, улыбнулся. Теперь вокруг не было слышно ни звука… [Он] обхватил рукой органы ниггера, словно взвешивая их. В его руке они казались чем-то совершенно абстрактным — как взвешиваемый на весах кусок мяса, но только тяжелее, гораздо тяжелее и… такие здоровые, куда больше, чем у отца [Джесси]… таких больших он еще никогда не видел — и таких черных. Белая рука все больше оттягивала их, обхватывала, ласкала… И тут глаза умирающего уперлись прямо в глаза Джесси — на секунду, не дольше, — но ему показалось — прошел целый год. Джесси закричал, и тут же закричала вся толпа — сверкнуло лезвие ножа, сначала вверх, а после вниз, отсекая эту страшную штуку… И тут же толпа ринулась вперед, разрывая тело на части.

Через пару мгновений, когда Джесси утих, отец сказал ему: «Ну что я тебе говорил? Тебе уж точно будет не забыть такой пикник».

Лицо отца блестело от пота, но глаза были умиротворенными. Джесси любил сейчас своего отца, как никогда в жизни. Он чувствовал, что отец провел его через величайшее испытание, раскрыл ему невероятную тайну, которая станет ключом ко всей его дальнейшей жизни.

Впрочем, порой факты были еще ужаснее, чем вымысел. В 1932 году чернокожего батрака по имени Клод Нил обвинили в изнасиловании и убийстве Лолы Кэнниди, девочки-подростка, дочери его работодателя. Случилось это в округе Джексон сельского района Флориды. После ареста Нила отвезли в тюрьму городка Брутон в штате Алабама, по ту сторону границы штата, что должно было уберечь его от расправы. Однако той же ночью белые добровольцы из «комитета бдительности» похитили его оттуда. Похитители собирались просто передать его в руки членов семьи Кэнниди. Но наутро в газете «Игл» (Eagle), издававшейся в близлежащем городе Доутэн, штат Алабама, появился такой заголовок: «Во Флориде сожгут на костре негра насильника, захваченного в Брутонской тюрьме, изувечат и сожгут живьем в отместку за содеянное». После такого жуткого анонса на ферму Кэнниди явилось несколько тысяч человек, многие из которых распивали домашний самогон.

Члены «комиссии», которые привезли Нила на ферму, поняли, что, если они покажут его толпе, начнутся беспорядки. Поэтому они сами прикончили его в ближайшем лесу. А около часа ночи приволокли обнаженное тело Нила, привязанное за веревку к машине, к ферме Кэнниди. Отец Лолы трижды выстрелил ему в голову, после чего дети потыкали в труп заостренными палками, а взрослые несколько раз проехались по нему на машинах. Кто-то отрезал ему уши и пальцы — «на память». Когда взошло солнце, то, что раньше было телом Нила, висело на дереве у здания суда. Один предприимчивый местный житель сфотографировал его и потом продавал всем желающим открытки, по 50 центов за штуку.

Через десять дней после смерти Нила белый следователь, представлявший интересы NAACP, Национальной ассоциации содействия прогрессу цветного населения, опросил некоторых членов комиссии, устроившей этот самосуд, которые с гордостью рассказали ему о своих действиях. Между тем, как было сказано в его отчете, последние часы жизни Клода Нила начались с того, что;

Они отрезали у него пенис. И заставили его съесть. Потом отрезали мошонку и тоже заставили съесть, а потом еще сказать, что было вкусно.

* * *

Шесть десятилетий спустя чернокожий американец вновь предстал перед комиссией белых сограждан, которых волновал его пенис. Много часов подряд эти белые мужчины слушали — многие с неподдельным ужасом — монолог одной женщины, жаловавшейся на непристойное поведение этого чернокожего мужчины, которое, по ее словам, она ничем не провоцировала и не поощряла. Она рассказала, как он хвастался размерами своего полового органа, сравнивая его с умопомрачительными гениталиями порнозвезды по имени Лонг Донг Силвер[126]. И вот теперь этот афроамериканец предстал перед специальной комиссией. Правда, в отличие от Клода Нила он не болтался на веревке — разве что, по его собственным словам, метафорически.

«С моей точки зрения, то есть с точки зрения темнокожего американца, — сказал этот человек, судья Кларенс Томас, сенаторам комиссии, рассматривавшей вопрос о его назначении членом Верховного суда США, — то, что здесь происходит, есть высокотехничное линчевание выбившихся в верхние слои общества чернокожих, которые… осмеливаются мыслить собственным умом… и предупреждение о том, что если кто не будет сгибаться в три погибели перед прежними порядками, то получит по полной программе. Нет, сегодня ты не будешь висеть на суку, но тебя линчуют, уничтожат, выставят на посмешище — и все это руками членов комиссии сената США».

12 октября 1991 года фотографии Кларенса Томаса, со стиснутыми от гнева зубами и мускулистым, как у борца, телом, облаченным в темный костюм, заполонили первые страницы практически всех американских газет. В последующие дни обвинение в сексуальном домогательстве, выдвинутое против него профессором Анитой Хилл, и горячее отрицание этого обвинения самим Томасом анализировались в передовых статьях американских газет, а также в гостиных и офисах по всей Америке. Это событие так широко освещалось средствами массовой информации, что на него отреагировали даже телевизионные комедийные шоу, обычно очень далекие от всяких политических дебатов. Комедийная зарисовка «Живыми красками», созданная афроамериканским комиком Киненом Айвори Вейэнсом, начиналась с эпизода, где актер, игравший роль Томаса уже после назначения его на пост верховного судьи, бегает за кофе для своих белых коллег. Когда же один из них интересуется его мнением по юридическому вопросу, Томас говорит; «Что вы скажете, то и я». Но потом актриса, игравшая роль верховного судьи Сандры Дэй О'Коннор, напоминает ему, что должность верховного судьи — пожизненная, так что он может расслабиться. Тогда Томас усаживается в кресло, водрузив ноги на стол, и отказывается выполнять любые поручения. Когда его спрашивают, чем вызваны такие перемены в его поведении, он говорит: «Пять минут назад я был всего лишь темнокожим судьей, назначенным нашим белым президентом Бобо. Теперь же я ваш наимрачнейший кошмар: черный судья, которого поддерживает влиятельный круг присяжных».

Создатели «Живых красок» точно «просекли» суть речи Томаса о «высокотехничном линчевании» — лучше большинства колумнистов из «Нью-Йорк таймс» или «Вашингтон пост». Практически все тогда сошлись во мнении, что вызывающая, но твердая позиция Томаса во время слушаний 11 октября принесла ему победу. Последующий опрос общественного мнения показал, что после этой речи число его сторонников среди афроамериканцев выросло с 54 процентов до 80, что тут же зафиксировали все ведущие информационные органы. Однако почти все они, с самого начала этого конфликта и до момента утверждения Томаса на посту верховного судьи, представляли эту тему как борьбу за общественное внимание между двумя социальными проблемами: расизмом и сексуальными домогательствами. Победа Томаса, постановили эти эксперты, показала, что в данном случае борьба с расизмом отодвинула борьбу с сексуальными домогательствами на второй план. На самом же деле история с Анитой Хилл и Кларенсом Томасом не была конфликтом расовых вопросов с сексуальными. Как верно догадались сценаристы комедийного скетча «Живые краски», этот конфликт касался того места, где секс и расовые проблемы в американской истории всегда пересекались. И этим местом был, конечно, черный пенис.

Именно этот орган и все, что он символизирует, был главной мишенью обвинений со стороны Аниты Хилл. Во время официального разбирательства слово «пенис» прозвучало больше 10 раз, что было бесспорным рекордом для слушаний по утверждению на пост верховного судьи — а может, и для любой публичной акции, когда-либо имевшей отношение к сенату США. Хилл свидетельствовала, что когда в 1981 году она начала работать под руководством Томаса в Министерстве образования, он часто переводил разговор с рабочих тем на обсуждение «порнографических материалов», звездой которых был «человек с очень крупным пенисом… [по имени] Лонг Донг Силвер», с которым Томас «сравнивал свой [собственный] пенис». За этим последовали предложения встретиться в нерабочей обстановке, сказала Хилл, на что она ни разу не согласилась.

Это примечательное свидетельское показание на самом деле свидетельствовало о более значимом явлении — непреходящей роли черного пениса как определяющего момента в истории американской культуры. Ведь если Анита Хилл говорила правду, то ее обвинения не просто изменяли наши представления о судье Томасе; они срывали с него маску добропорядочности. Тогда оказывалось, что под личиной высокообразованного и совершенно цивилизованного юриста скрывается на самом деле тот самый чернокожий, которого всегда страшилась белая Америка: гиперсексуальный монстр с гигантским пенисом, каким он изображался веком ранее в статье «Генитальные особенности негра». Если все это было правдой, то Томас не был ни юристом, ни законником. Он был примитивным существом, который похвалялся единственной вещью, вызывавшей у белых американцев зависть и ненависть, — своим огромным пенисом. Ситуация усугублялась тем, что у него имелась белая жена, преданно сидевшая у него за спиной во время всех этих слушаний. Ее показали на всех телеэкранах Америки — кошмар, которого так боялся Д. У. Гриффит, стал реальностью.

Этот образ не мог не впечатлить Анну Девер Смит. Драматург и лауреат различных премий, она, как и миллионы американцев, была прикована к экрану телевизора во время кушаний дела «Хилл против Томаса». Ее пылкая заинтересованность претворилась в один из самых ярких эпизодов пьесы под названием «Личности, зеркала и искажения», написанной и сыгранной ею вскоре после утверждения Томаса в должности. «В какой-то момент камера, показывавшая до этого Аниту Хилл, переключилась на общий план членов комиссии, — говорила Смит в своей пьесе, — и было видно, как на какое-то мгновение Оррин Хэтч и Стром Тэрмонд[127] переменились в лице, услышав, что она говорит. И тогда всем стало ясно,

что, даже не желая себе в этом
признаться, эти двое поняли — она говорит правду.
И тут же в умах этих белых мужчин
промелькнула догадка,
что их дружелюбный дядюшка Том,
когда он уходит домой
и запирает за собой дверь,
на самом деле тот еще жеребец!
Ведь известно, что у дядюшки Тома есть пенис,
и, возможно, очень даже большой,
согласно всему, что сказала Анита,
так что теперь в их ряды
жеребец затесался,
и что хуже —
с ним одна из их женщин!»

Однако если образ черного пениса оказался достаточно мощным, чтобы трансформировать Томаса, он мог бы сделать то же самое с Анитой Хилл. Любое обвинение в том, что он будто бы похвалялся перед ней размерами своего пениса, заявил Томас сенатору Хэтчу во время слушаний, раздувало «в сознании людей расистские стереотипы и расовую нетерпимость». Вымыслы «о половых органах чернокожих и их размерах, — сказал Томас, — использовались против самих чернокожих столько, сколько я живу на белом свете». Лично ему подобные обвинения причинили больше вреда, сказал Томас, «чем что бы то ни было в его жизни. Меня не изувечил ку-клукс-клан… Но меня глубоко травмировало это слушание».

Обвинив Аниту Хилл в фальсификации ложных, надуманных обвинений против него и его пениса — и связав эти обвинения с ку-клукс-кланом, — Томас добился качественной трансформации своей оппонентки: он «обесцветил» Аниту Хилл и «вывел за рамки ее собственной расы», превратив мягкую и воспитанную чернокожую женщину, университетского профессора, в истеричную белую невротичку, обвиняющую его в изнасиловании, — преступлении, которое на протяжении нескольких мрачных десятилетий американской истории каралось ритуальной кастрацией.

Полемика между сенатором Хэтчем и судьей Томасом на тему расовых стереотипов стала гарантией того, что линчевания — ни высокотехничного, ни какого другого — на сей раз не случится. В любом случае члены юридической комиссии сената США, все как один белые, стремились подчеркнуть, что на дворе был не 1891-й, а 1991 год. И когда в 22 часа 34 минуты 11 октября сенатор Бидден закрыл заседание комиссии, ее вердикт был очевиден. Кандидат на пост верховного судьи, оказавшийся на грани политического краха, возродился прямо из пепла. На выходе из помещения, где проходили слушания, сенатора Хэтча остановила корреспондент Национального общественного радио Нина Тотенберг.

— Сенатор, вы только что спасли его задницу, — сказала она Хэтчу.

— Неправда, Нина, — ответил этот республиканец из Юты, — свой зад он спас сам.

О чем оба они в тот момент наверняка подумали, но что ни один из них не мог озвучить, так это то, что с самого начала речь шла о спасении совсем не задней части тела.

* * *

Если Кларенс Томас заставил Америку посмотреть в глаза своим подсознательным страхам касательно черного пениса, то Роберт Мэпплторп просто взял и ткнул тот же самый орган ей в лицо — как вид искусства. Начиная с 1980 года обнаженные портреты темнокожих мужчин, которые делал этот выдающийся фотограф, стали выставлять в музеях и галереях США, Канады, Японии и Европы — под восторженные рукоплескания таких авторитетных изданий, как «Нью-Йорк таймc», «Артфорум», «Арт ин Америка», «Тайм» и «Ньюсуик». В 1986 году издательство «Сент-Мартинс Пресс» выпустило альбом этих фотографий под названием «Черная книга». Этот изысканно отпечатанный и прекрасно продуманный альбом свидетельствовал о безупречной элегантности. Обнаженные черные тела редко можно было увидеть в такой подаче — или даже просто увидеть. Среди 134 фотографий, собранных Констанс Салливэн в каноническом издании «Обнаженное тело: фотографии 1850–1960 годов», нет ни одного портрета черного мужчины.

Избирательный взгляд Салливэн был частью прочно устоявшейся западной традиции. Ведь и Гегель, и Ницше отказывали неграм в чувстве эстетики. Оба писали, что чернокожие не способны ни создавать красоту, ни вызывать чувство прекрасного. Но если наследники подобной точки зрения — арт-истеблишмент двадцатого столетия — соглашались с тем, что тело чернокожего мужчины слишком безобразно, чтобы быть эстетическим объектом, то Роберт Мэпплторп так не считал. На нескольких фотографиях в «Черной книге» он поставил своих чернокожих моделей на настоящий пьедестал; на других они имитируют позы спортсменов-олимпийцев из Древней Греции. Мэпплторп и раньше вызывал противоречивые споры своими фотографиями геев и садомазохистов. Однако портреты чернокожих мужчин с огромными членами превратили его в самого скандального художника своего времени.

В июне 1989 года, через три месяца после смерти Мэпплторпа от СПИДа, ретроспективный показ его работ в вашингтонской галерее «Коркорэн»[128] был отменен буквально накануне открытия. Поскольку выставку частично финансировал Национальный благотворительный фонд искусств (NEA), споры вокруг нее — подобно слушаниям по делу Хилл и Томаса — докатились до сената США[129], где сенатор Джесси Хелмс в пух и прах раскритиковал каталог выставки, а само творчество Мэпплторпа назвал «порнографией»[130]. Когда чуть позже выставка открылась в Центре современного искусства в Цинциннати (штат Огайо), местная полиция арестовала директора музея по обвинению в распространении непристойностей. Последовавшее в сентябре 1990 года судебное слушание получило широчайшее освещение в прессе — сам собой возник международный форум, в рамках которого многие эксперты и деятели искусства обсуждали проблемы художественной цензуры, свободы творчества, фотографии как жанра искусства и порнографии как причины преступного поведения[131].

Главным камнем преткновения в этом судебном процессе стала фотография под названием «Портрет мужчины в полиэстеровом костюме». Это был не просто портрет мужчины, каковы бы ни были ваши взгляды на свободу творчества и/или допустимые границы этой свободы. По данным биографа Мэпплторпа Патриции Моррисроу, этот образ, который многие считают шедевром фотографа, родился, когда его будущий темнокожий любовник решил показать ему костюм-тройку, приобретенный им в бытность военным моряком во время службы в Южной Корее. «Мэпплторп мгновенно обратил внимание на недостатки в крое, — писала Моррисроу, —

и, уговорив владельца костюма выступить в качестве модели, специально подчеркнул халтурное отчество швейной работы, сделав так, что большой палец левой руки «моряка» указывал как раз туда, где шов на пиджаке резко обрывался. «Разве пристало ниггеру носить такой наряд?» — пошутил Мэпплторп, показывая эту фотографию одному из приятелей».

Мэпплторп скадрировал фотографию так, что ее верхний и нижний край отсекают от тела все, что находится выше шеи и ниже колен. Полы пиджака у модели распахнуты как театральный занавес, а из расстегнутой ширинки выглядывает необрезанный черный пенис. Этот орган лишь частично возбужден, но это только подчеркивает его исключительную длину и диаметр. Он грузно свисает — тяжелый, мясистый, гнетущий, с проступающими венами. В отличие от героев фотографий Мэпплторпа, исследующих мир садомазохизма, мужчина в костюме из полиэстера ничего не делает. Он просто есть, и все. Его массивный черный пенис пробуждает одновременно и восторг, и страх, намекая на первобытную и чуть ли не животную сексуальность, которую не в силах скрыть ни один костюм — ни из полиэстера, ни из тонкой кашемировой шерсти. Все это дает потрясающий эффект, замешанный на плотской органике[132]. В книге «Игры на краю пропасти» арт-критик Артур С. Дэнто пишет, что эта фотография «является наглядной иллюстрацией выражения «ходить по краю». Она «держит зрителя в напряжении, вынуждая его балансировать между красотой и опасностью. Она и должна шокировать»[133]. Триста лет американских фобий и фантазий — целая история, отмеченная линчеваниями, кастрациями и параноидальным страхом перед фаллическим превосходством чернокожих, — все это выражено в одном будоражащем, незабываемом и очень политическом произведении искусства. «Хотите отрезать этот пенис? — словно вопрошает эта фотография. — Тогда вам понадобится очень большой нож».

Безымянный и безликий чернокожий оказался у всех на виду, чтобы сказать правду обо всех своих чернокожих собратьях и о сексуальности в ее первичной, органичной и необузданной форме. Это область вне морали и запретов; сфера эротического помешательства, которая и восхищает, и ужасает белую Америку. У ворот в эту мифическую вселенную стоит такой вот чернокожий парень — природное воплощение бесконечной потенции. Пусть белый человек идет от рассудка, словно говорит рожденный Мэпплторпом образ; мужчина с темной кожей явно следует посылу гениталий.

То, что у мужчины в полиэстеровом костюме не было головы — а стало быть, и мозга, — лишь подчеркивало очевидную «истину» этого произведения: он черный, у него огромный черный пенис, а значит, сам он — огромный черный пенис. Тридцатью годами ранее Франц Фанон уже выразил эту мысль на страницах своей книги (см. выше): всякое интеллектуальное достижение предполагает потерю в сексуальной сфере — и наоборот. «Представить роденовского Мыслителя с эрекцией — какая шокирующая мысль», — писал Франц Фанон в книге «Черная кожа, белые маски». А вот представить негра с эрекцией много проще, поскольку белые не относятся к неграм как к равным по интеллекту. Напротив, когда белый человек видит негра, писал Фанон, для него «существует уже не сам негр, а лишь его пенис; темнокожего человека затмевает его собственный орган. Он уже не человек. Он просто пенис». И именно огромный черный пенис, как писал за полвека до Фанона американский врач Уильям Ли Хауэрд, делает любые попытки окультурить негра совершенно абсурдными.

До Мэпплторпа эта визуальная идея — что суть негров сфокусирована в черных гениталиях — выражалась так же сильно лишь однажды, в начале XIX века. В то время восторг белого человека перед черным пенисом (равно как и его страх) достиг своего апогея. Образцы мужских гениталий отсекали, исследовали, хранили в банках с формалином — все это было вполне привычным. А вот «живая» демонстрация превосходства африканских гениталий перед европейскими была для белого человека слишком травматичной. В итоге эту «вполне научную» мысль решили вывести на сцену в виде чернокожей женщины.

В первые десятилетия XIX века Саартье Баартманн, которую чаще звали просто Сарой Бартман, демонстрировали почти голой во многих театрах Европы под именем «Готтентотской Венеры», притом что слово «готтентот» было синонимом нахождения в самом низу «великой цепи существования» — теории, активно муссировавшейся Чарльзом Уайтом и другими учеными. О том, что на этой лестнице развития Саартье, а с ней и все черные африканцы, стояла чуть ли не на одной ступеньке с человекообразными обезьянами, свидетельствовали ее гениталии, особенно так называемый готтентотский передник (гипертрофированное развитие больших и малых половых губ), а также сильно выраженные симптомы стеатопигии (чрезмерно развитых, откляченных ягодиц, которые тогда называли готтентотскими).

После смерти Баартманн в возрасте 25 лет Жорж Кювье, постоянный секретарь Французской академии наук и ведущий теоретик по вопросам происхождения рас, тщательно исследовал ее тело. И вот что интересно — девять из шестнадцати страниц в отчете Кювье посвящены сексуальной анатомии Баартманн: от ее знаменитых половых губ до «упругой, сотрясающейся массы» ягодиц и обезьяноподобного строения таза. А вот мозгу ее ученый отвел всего один абзац. Впоследствии Кювье изготовил анатомический препарат половых органов Баартманн для демонстрации в Музее человека в Париже. При этом, как пишет Сандор Л. Гилман в книге «Сексуальность: иллюстрированная история», он преследовал вполне конкретную цель — документально подтвердить сходство строения гениталий «у особей, находящихся на низшей ступени развития», и «орангутангов — самого развитого вида человекообразных обезьян». Как и все африканцы, Саартье Баартманн была низведена до уровня собственных половых органов.

Точь-в-точь как это случилось с «Портретом мужчины в полиэстеровом костюме». Вот почему эта фотография вызвала бурную реакцию среди негритянской интеллигенции, как, впрочем, и среди прокуроров, сенаторов и специалистов по первой поправке к конституции США. «Пенис представлен здесь как главное отличительное свойство черного мужчины, а это классический расовый стереотип, воссозданный и поданный как произведение искусства, — писал афроамериканский эссеист Эссекс Хэмпхил, обсуждая проблематику шедевра Мэпплторпа. — Для человека с черным цветом кожи смотреть на эту фотографию без ощущения того, что тебя используют, превращая в некий объект, практически невозможно».

В конечном счете такими же оказались и чувства реального человека, позировавшего Мэпплторпу для этой фотографии. Мэпплторп познакомился с Милтоном Муром в сентябре 1980 года. По свидетельству Морриероу, у Мэпплторпа случилось тогда, по его словам, нечто вроде «тропической лихорадки»: почти все вечера он проводил в одном из баров Манхэттена, популярном среди черных гомосексуалистов. Кожа негра, ее текстура, рассказывал потом Мэпплторп критикам и искусствоведам, то, как она мерцает на черном фоне, подчеркивая строение мышц, — во всем этом была своя неотразимая эстетика. А вот близким друзьям Мэпплторп жаловался, что у чернокожих существует обратная зависимость между размером члена и объемом мозга. По его признанию, он был тогда в поиске «СуперНиггера» — человека, в котором примитивная мужественность совмещалась бы с генитальной мощью гориллы. (По всем этим пунктам Мэпплторп заблуждался не меньше Чарльза Уайта.)

То, что белая Америка превратила по ходу истории в фобию, Мэпплторп превратил в фетиш. Однако, в отличие от фрейдовских трактовок, это не было подменой сексуального удовлетворения. Этот фетиш был настолько генитальным, насколько это вообще возможно. В глазах Мэпплторпа, рассказывал Морриероу друг фотографа Уинтроп Иди, «огромный черный член» обладал неотразимой притягательностью. Другой его друг однажды слышал, как Мэпплторп описывал идеальный черный пенис так детально, что даже назвал точные размеры уретрального отверстия на его головке. Мало кто осознает, как упорно Мэпплторп искал идеальный образчик огромного черного пениса. По словам Иди, «он обследовал не одну тысячу».

Мэпплторп прекратил свои поиски, лишь когда познакомился с Муром, который только что сыграл очередную партию в пинбол в баре «Сникерс» в начале Вест-Сайдского шоссе в Гринич-Вилидж. Когда Мур заметил, как Мэпплторп буравит его взглядом, он до того испугался этого странного человека, что убежал из бара. Но Мэпплторп догнал его у входа в метро на углу Кристофер-стрит, представился и предложил угостить его ранним завтраком. Имя Мэпплторпа Муру ни о чем не говорило. Тем не менее он принял его предложение, хоть и сказал сперва; «Только я ни во что не хочу ввязываться».

Примерно через час Мэпплторп привел Мура в свою квартиру-студию, где, не без помощи кокаина, убедил двадцатипятилетнего военного моряка раздеться и сфотографироваться в обнаженном виде. На этот раз интуиция его не подвела: наконец-то, рассказывал он потом одному из приятелей, у человека «с лицом прекрасного животного» оказался идеальный пенис. Мур, которого больше всего беспокоило, как бы не осрамить свою семью, проживавшую в штате Теннесси, сказал, что не станет позировать, если на фотографиях будет видно одновременно и лицо, и пенис. Тогда Мэпплторп взял с постели наволочку и надел ее ему на голову.

На получившейся фотографии, представленной на 54-й странице «Черной книги», рядом с «Портретом мужчины в полиэстеровом костюме», мы видим обнаженного Мура, чье тело сложено почти идеально, по всем законам человеческой симметрии: его руки сжаты в кулаки на уровне груди, локти раздвинуты на равное расстояние от солнечного сплетения, крупный пенис свисает по центру в нижней части кадра, а голову закрывает белый «капюшон». Эта фотография — триумф эстетики. В «Черной книге» она, пожалуй, вторая по силе скрытого вызова, намекающего на один из самых отвратительных периодов американской истории. Белые балахоны с прорезями для глаз безошибочно ассоциируются с ку-клукс-кланом, той самой организацией, которая ввела практику линчевания и ритуальных кастраций чернокожих американцев.

Мэпплторп явно идеализировал черный пенис как эстетический объект, чтобы создать произведение искусства, ниспровергавшее принятые в его культуре воззрения, которые считали подобную эстетику спорной и противоречивой. Однако в каком-то смысле его творчество укрепляло идею расизма — точку зрения еще более давнюю, чем научные исследования Чарльзом Уайтом «ступеней развития». Просто потому, что в западной культуре сексуальные и расовые проблемы всегда были сопряжены с психологическим конфликтом. Как указывает Сандор Л. Гилман, именно униженное положение африканца превращало его в неподражаемый экзотический сексуальный объект для некоторых представителей «кавказской расы». Для этих белых чернокожий мужчина является их эротическим альтер-эго. Сексуальным Другим. И этот другой притягателен как раз потому, что так ужасен.

Эта наэлектризованная двойственность прорывается наружу даже там, где Мэпплторп, казалось бы, воспевает тело. В таких фотографиях, как «Мужчина в капюшоне» и «Портрет мужчины в полиэстеровом костюме», черное тело выглядит привлекательным и вместе с тем устрашающим. Оно ближе к природе, то есть к джунглям, а значит и к самым жарким кругам ада, предназначенным для грешников, повинных в радостях плоти. И никакая иная часть анатомии не воплощает мощь этого послания так, как это делает огромный черный пенис.

Все эти противоречия сошлись для Мэпплторпа в «идеальном пенисе», обнаруженном им у Милтона Мура. Однажды во время разговора с приятелем, писателем Эдмундом Уайтом, Мэпплторп так расчувствовался, не в силах выразить свою любовь словами, что достал снимок «Портрета мужчины в полиэстеровом костюме» и, указав на пенис Мура, сказал с рыданиями в голосе: «Теперь ты понимаешь, почему я его так люблю?»

Однако самому Муру в период его «дружбы» с Мэпплторпом редко доводилось видеть такие слезливые и эмоциональные проявления чувств. Да, конечно, он ощущал сексуальное желание, которое испытывал Мэпплторп, и знал об эротическо-эстетической одержимости фотографа его пенисом, однако Милтон Мур интуитивно чувствовал, что интерес фотографа к его члену, перед которым тот якобы преклонялся, недалеко ушел от интереса Чарльза Уайта, который точно так же восхищался черным пенисом, хранившимся в банке с формальдегидом в его лаборатории. Для Уайта огромный член африканца был научным доказательством того, что чернокожая раса находилась на более низкой ступени развития, чем белые люди. Однако Роберту Мэпплторпу член его темнокожего любовника «говорил» то же самое, с каким бы романтическим трепетом он к нему ни относился.

В конце концов Мур осознал, что именно видит в нем Мэпплторп как художник и как человек, — он понял, что эти взгляды не сильно отличались от взглядов тех людей, которые двумя веками ранее изучали место негров в природе и мире и так охотно сравнивали его с обезьяной. И хотя Мур никогда не изучал историю, он верно почувствовал истинный смысл того, что с ним произошло, — возможно, даже лучше своего образованного ментора. И что с того, что он позировал для фотографа в студии, а не живьем перед публикой, если он все равно превратился в мужской вариант Саартье Баартманн — в «Готтентотского Адониса».

«У нас никогда не было настоящих отношений, — сказал Мур Моррисроу, описывая время, которое он провел с Мэпплторпом. — Я был для него всего лишь обезьяной в зоопарке».

* * *

Надо сказать, что черный пенис был не одинок в своих страданиях, связанных с расовой принадлежностью. Существовала еще одна группа людей, помеченных тем же клеймом. Правда, жили они не в первобытном грехе на далеком и малоизученном континенте; нет, со времен древних греков и римлян они жили среди европейцев и были частью западной культуры, но в то же время вне ее. Их особый статус, навязывавшийся им и изнутри и снаружи, увековечивал особый знак на пенисе — обрезание крайней плоти. В глазах христиан обрезание, как и цвет кожи, было признаком всевышнего проклятия. Поэтому носители этого знака, евреи, стали Белым Сексуальным Другим, распространявшим повсюду немыслимые извращения и ужасные болезни. И хотя тело его не было черным, душой он точно был чернее ночи. В итоге в конце XIX — начале XX века один врач, который и сам был евреем, пришел к заключению, что между представлениями о пенисе и этиологией некоторых заболеваний действительно существует определенная связь. Однако это обстоятельство, утверждал он, справедливо не только в отношении евреев — народа, отделенного от прочих людей обрезанием, — и не только для гиперсексуальных африканцев, обремененных огромными детородными органами. Для Зигмунда Фрейда связь между пенисом и многими заболеваниями распространялась на все человечество.

Взгляды этого венского любителя сигар на фаллические символы, этапы сексуального развития, фаллическую природу либидо и так называемую зависть к пенису по-прежнему вызывают сегодня жаркие споры, чей накал не сильно изменился с тех пор, как он огласил их миру почти сто лет назад. Над его умозаключениями издевались, но ими же и восхищались. Похоже, что люди испытывали по отношению к ним всю палитру человеческих чувств, за исключением равнодушия. Труды Фрейда произвели еще одну трансформацию в представлениях людей о пенисе. Прогресс этот был колоссальным, но не явным: он проследовал от частного — к общему, от конкретного — к неосознанному, от банки с формалином — к кушетке психоаналитика. Фрейд сосредоточил свое внимание не на различиях, а на общности между теми, кто родился с пенисом, и теми, кто испытывал зависть к его обладателям. Прежде пенис подвергали расовым преследованиям, теперь же он подвергся психоанализу — процессу, который навсегда изменит параметры недавнего измерительного прибора.

IV. Сигара

Зигмунд Фрейд умел слушать людей еще до того, как изобрел психоанализ. В 1885 году никому не известный преподаватель невропатологии из Венского университета получил грант на поездку в Париж для повышения квалификации в клинике профессора Жана Мартена Шарко, самого известного в то время невропатолога, которого называли «Наполеоном неврозов». Его слава была во многом связана с новаторскими исследованиями в области гипноза. Во время лекций, которые охотно посещали и французские аристократы, и студенты-медики, Шарко вводил страдающих истерией больных в состояние транса, а после с помощью гипноза вызывал у них странные, не обусловленные явной органической причиной симптомы вроде нервного тика или дрожания рук, которые он так же легко устранял. Эта наглядная демонстрация власти ума над телом производила на присутствующих сильное впечатление — и особенно на молодого доктора Фрейда.

Правда, благоговеющий перед мэтром венский ученый не знал, что во всем этом была немалая доля игры, поскольку самые буйные «истерики» получали от Шарко за свое «выступление» некую мзду. Не ведая об этом, Фрейд смотрел на Шарко как на блестящего ученого, на указующий маяк в научных поисках, и впитывал каждое его слово. Однажды на вечеринке в доме Шарко, занюхав чувство дискомфорта, которое он всегда испытывал в обществе незнакомых людей, дорожкой кокаина[134], Фрейд стал свидетелем разговора между хозяином и еще одним врачом. «Я был полностью захвачен этой беседой», — писал позже Фрейд. Разговор шел об одной пациентке, которая наблюдалась у этого врача; молодая женщина с тяжелой истерией была замужем за человеком, секс с которым не приносил ей удовлетворения. Коллегу Шарко интересовало, не был ли вызван ее невроз этим эротическим обстоятельством. По свидетельству Фрейда, Шарко чуть не подпрыгнул на месте и живо отвечал: «Но в подобных случаях невроз всегда носит генитальный характер — всегда-всегда!»

Фрейд был поражен. Если великому Шарко известна эта истина, то почему он не высказывал ее публично? А вскоре после возвращения в Вену Фрейд задал себе практически тот же самый вопрос. Он только что открыл собственную врачебную практику, и его коллега, гинеколог Рудольф Хробак, попросил Фрейда принять одну из его пациенток. Фрейд встретился с Хробаком дома у пациентки, которая, как выяснилось, страдала сильнейшими приступами панического страха. Отведя Фрейда в сторону, Хробак рассказал ему, в чем, по его мнению, крылась причина страданий больной. «Она уже восемнадцать лет как замужем, — сообщил Хробак, — однако до сих пор virgo intacta[135]. Ее муж полный импотент. В таких случаях, пояснил Хробак, у врача нет другого выхода, кроме как «прикрывать семейное несчастье своей репутацией и быть готовым к тому, что кто-то наверняка скажет: пожалуй, он никудышный врач, если не вылечил ее за столько лет». Но дело в том, добавил он, что

«лекарство от такой болезни хорошо известно, однако его не пропишешь. Вот оно: «Rp. Penis normalis dosim Repetatur!»[136]

Сегодня, no прошествии ста с лишним лет, ясно, что никто не написал столько всего и с такими последствиями о влиянии половых вопросов — в особенности того самого Penis normalis — на формирование индивидуальной психики, динамику внутрисемейных отношений, нормы поведения в обществе, гендерные роли, искусство, религию, юмор, агрессию — этот список поистине бесконечен, — как этот любитель сигар, внемлющий историям, которые рассказывали ему старшие коллеги. Но если у профессора Шарко или доктора Хробака не хватало смелости огласить свои взгляды, то доктор Фрейд, напротив, заявлял о них часто и громко — и он, несомненно, был услышан. «Ни один из писателей двадцатого века не может похвастаться таким безраздельным господством над воображением нашей эпохи, как Фрейд», — писал литературный критик Гарольд Блум. В воображении же самого Фрейда центральное место занимал, разумеется, пенис.

Основы учения Фрейда о зависти к пенису и страхе кастрации, его изображение бессознательного как области, которую сексуальная жажда пениса ввергает в хаос, а также утверждение, что всякое либидо, как женское, так и мужское, имеет фаллическую природу, заставили говорить и думать о пенисе практически каждого образованного человека в западном мире. Произведя такой переворот, Фрейд, по словам еще одного литературного критика Лайонела Триллинга[137], превратился в «основополагающую фигуру» — законодателя идей и мнений. Все эти идеи и мнения, направляемые Фрейдом, один за другим срывали с интимных частей тела фиговые листки, унаследованные за пятнадцать веков существования христианства. Для одних это был поступок колоссальной смелости, для других — акт варварства, а для одного современника Фрейда, также жившего в Вене, это был акт сатанизма. «Психоанализ возвещает наступление Царства Сатаны», — писал в 1933 году Отто Фридель. По его словам, Фрейд, «как истый знаток черной мессы, воздает должное фаллосу как верховной святыне». Фрейд не обращал внимания на критиков, но слышал все, что они говорили. Сопротивление генитальному натиску аналитического учения «не ослабевало ни на минуту, — писал он в 1938 году, за год до смерти. — Люди не желали верить моим фактам и считали мои теории неудобоваримыми». Вот что происходит, сказал Фрейд, когда кто-то «нарушает сон мира».

Среди множества обескураживающих открытий Фрейда главным стало представление о теле как об источнике соматических стимулов. Тело является творцом человеческого характера, утверждал он, то есть определяет характер любого из нас. Исходящие от тела побуждения и импульсы универсальны, учил Фрейд, и воздействуют на сознание значимым образом, даже если эти значения недоступны нашему сознанию. Все мы проходим через анальную стадию развития. Все отличаемся полиморфной перверсией[138]. Все мы вынуждены сталкиваться с эдиповым комплексом, названным так Фрейдом по имени героя древнегреческой трагедии, который, сам того не ведая, убил своего отца и женился на собственной матери, а после, чтобы искупить вину, ослепил себя (Фрейд назвал бы это «самокастрацией»). Все это — детали нашей «общей ментальной конструкции», одинаковой у всех, так как каждый из нас обладает телом. Неприятие же такая связь между телом и сознанием может вызывать потому, что, по Фрейду, ключевым органом, формирующим характера человека — неважно, есть у него этот самый орган или нет, — является пенис.

Рожденный в мире четкой, иерархической парности (аристократ над пролетарием. Запад над Востоком, христианин над иудеем и так далее), Фрейд заявил, что на самом деле смысл имеет лишь одно различие: есть у человека пенис или он отсутствует по причине кастрации? Последнее для Фрейда подразумевало отсутствие не только яичек, но и пениса и было, наряду с физическим обстоятельством, состоянием психики, а зачастую и просто страхом кастрации. Взгляды Фрейда на происхождение этой фобии постоянно развивались. Однако в одном ключевом моменте Фрейд был последователен: нельзя не считаться с психической реальностью кастрации или ее последствиями. Для мужчин, для женщин, для детей — для всех.

Первое упоминание кастрации встречается у Фрейда в «Толковании сновидений» (1899), где оно еще не сформулировано со всей определенностью. Там описывается история болезни четырнадцатилетнего мальчика, страдавшего кошмарами, в которых фигурировали кинжалы и серпы. Эти жуткие фантазии, как понял Фрейд, коренились в реальности: отец мальчика пригрозил, что отрежет ему пенис, если тот не прекратит мастурбировать. Эта угроза наверняка вызвала у Фрейда живое сочувствие, писала Марианна Крулль в книге «Фрейд и его отец», поскольку отец Фрейда угрожал ему тем же. После смерти Якоба Фрейда ученый часто говорил о нем как о человеке мягком, добродушном и веселом. Поэтому Крулль предположила, что в детстве он относился к отцу иначе. Юный Зигмунд, похоже, боялся отца, особенно когда после возвращения из частых деловых поездок его призывали наказывать детей за плохое поведение, а в случае Зигмунда, возможно, и за мастурбацию. Страхи, связанные с мастурбацией, могли усугубляться тем, что больше всех «стучала» на него та самая женщина, которая, собственно, и научила его «играться» со своим пенисом, — прислуга, жившая у них в семье, чешская крестьянка по имени Рези Виттек. Через много лет, в письме своему другу Вильгельму Флису, Фрейд, разрабатывавший в то время основы психоанализа, упомянул Рези как свою «наставницу в сексуальных делах».

Похоже, что угроза кастрации, озвученная Якобом Фрейдом, была в Европе XIX века обычным воспитательным средством. В одном приюте для сирот, организованном монахинями, с этой проблемой боролись следующим образом: сначала ребенку обещали, что отрежут ему пенис если только он… а после — для пущей острастки — завязывали ему глаза и тыкали в его пенис ледышкой! Трудно сказать, насколько распространена была такая процедура, однако нам известно, что из подобных ситуаций Фрейд вывел свое правило психологического развития. «Ребенок, начавший ощущать возбуждение пениса, получит удовольствие, если будет стимулировать его рукой, — писал Фрейд в статье «О сексуальных теориях детей» (1908). — Если же его застанет за этим нянька или родители, он будет с ужасом ожидать, что его накажут, отрезав ему член. Воздействие этой угрозы… исключительно глубокое и мощное».

Фрейд оказался здесь на удивление немногословен и не стал вдаваться в подробности. Однако позже он компенсировал эту оплошность и во многих своих работах — особенно в «Некоторых психических следствиях анатомического различия полов» (1925), — подробно исследовал критическую связь между страхом кастрации и психическим событием, которое, по его мнению, оставляет в людях глубочайший след — эдипов комплекс. А потому, постулировал Фрейд, страх мальчика перед отцом, который может кастрировать его в наказание за сексуальное желание обладать собственной матерью, составляет «ядро всех неврозов». Описание этого процесса было по большей части психологическим, отчасти биологическим, явно мифологическим, и — даже столетие спустя — крайне спорным и неоднозначным. Однако сегодня, как и тогда, ясно одно: утверждая, что последствия страха кастрации практически неизбежны, Фрейд отводил главную роль в формировании человеческой личности пенису.

Каждый младенец мужского пола, писал Фрейд, полагает, что у всех остальных тоже есть этот орган. Но, видя, что его сестра или мать «кастрированы», мальчик предполагает, что это дело рук его отца, а заодно и ужасающее доказательство возможности ампутации пениса. В результате отношение мальчика к отцу становится пассивным, но с оттенком затаенной обиды, тогда как с матерью он, наоборот, сближается. Он не смеет желать супругу собственного отца. Но не может рисковать тем, чтобы сама она его не желала, иначе ей будет легко предать его и выдать отцу для кастрации. Для мужчин с ярко выраженным неврозом различия между полами могут стать настоящим потрясением с самыми серьезными последствиям. Одни потом становятся фетишистами, другие — гомосексуалистами. Однако у не-невротиков эти внутренние конфликты постепенно трансформируются в положительный, облагораживающий опыт. После того как эдипов комплекс «разрушается страхом кастрации», мальчик интернализирует своего репрессивного отца в качестве своего сознания, или супер-эго (Сверх-Я). Он больше не стремится убить своего отца и соединиться с собственной матерью, а решает быть похожим на отца и соединиться с кем-то, похожим на мать. Его агрессивная фаллическая энергия трансформируется в «инстинкт мастерства», который потом проявляется в содержательном труде. Таким вот социально приемлемым образом мужчина «входит» в окружающий мир и оставляет на нем свой отпечаток.

Спустя годы этот мальчик становится мужчиной, полезным членом общества, любящим мужем, отцом и — тираном, который запугивает своего собственного сына и угрожает его пенису. Такова, утверждал Фрейд, судьба всех людей и одна из главных причин, по которой жизнь в цивилизованном обществе таит в себе так много страхов и мучительных беспокойств. Открытие этого мрачного факта стало кульминацией его исследований. «Если бы психоанализ не мог похвастаться ничем иным, кроме открытия эдипова комплекса, — писал Фрейд, — то одно это позволило бы ему претендовать на роль ценнейшего новоприобретения человечества».

Что касается девочки, то для нее нет более ценного приобретения, чем пенис. Кастрация для нее не угроза, а фрейдистская реальность. Это значит, что травма, которую она получает, еще серьезнее. В данном случае эдипов комплекс совпадает с фаллической стадией развития, которую проходят оба пола. Эта стадия связана с мастурбацией, возбуждением «активного, проникающего, маскулинного полового органа»: у мальчиков это пенис, а у девочек — клитор. Как и ее братья, девочка испытывает сексуальное влечение к собственной матери. Это ее доминирующая фантазия во время мастурбации. «Маленькая девочка, — писал Фрейд, — это на самом деле маленький мужчина».

Но наступает момент, когда она осознает, что это не так и что она никогда им не станет. «Случайно обнаружив у брата или сверстника пенис, она узнает в нем более совершенный аналог своего собственного невзрачного органа, и с этого момента ею овладевает зависть к пенису. Эта зависть затвердевает в ней как рубец и превращается в ненависть к себе. Вскоре девочка начинает разделять презрение мужчины к ее полу, лишенному столь важной части организма». Поскольку она не может интернализировать собственного отца в качестве своего супер-эго, что, по мнению Фрейда, вызвано страхом кастрации, но не ее реальностью, женщина обладает моральным изъяном. Не имея других вариантов, она вынуждена справляться со своим анатомическим изъяном с помощью замещения. Не желание иметь пенис удовлетворяется за счет того, что она «распространяет свою любовь к этому органу на его обладателя»[139] — сперва на отца (в своих эдиповых фантазиях она желает, чтобы он проник в нее), а затем и на мужа. (И в том и в другом случае мужчина в рамках фрейдистских теорий представляет собой всего лишь систему жизнеобеспечения пениса; это он «приделан» к пенису, а не пенис к нему.) Цель вагинальной сексуальности женщины состоит не в том, чтобы любить или получать удовольствие, писал Фрейд. Цель в том, чтобы заполучить в себя пенис.

Эти теории стали мишенью для целого залпа критических откликов. Исследователи головного мозга и психологи объявили их не поддающимися проверке, а значит, ненаучными. Историки указывают на то, что «объективные» наблюдения явно смешиваются в этих взглядах с предрассудками европейской культуры XIX века, особенно в отношении женщин. Даже многие последователи теории психоанализа выступили против подобных трактовок. В 1932 году, за два года до рождения Глории Стайнем[140], врач-психоаналитик Карен Хорни заявила, что если кто и вправду анатомически неадекватен, так это мужчины. Когда мальчик впервые видит вагину, он получает травму, писала Хорни в книге «Страх перед женщиной»[141]. Но не ту, о которой говорил Фрейд. Реальное последствие такого события заключается, по словам Хорни, в том, что мальчик

инстинктивно понимает, что его пенис слишком мал для влагалища матери, и реагирует на это страхом собственной неадекватности или несоответствия, страхом быть отвергнутым и осмеянным[142].

Пожалуй, единственное, с чем нельзя поспорить и что касается идей Фрейда о связи между телом и сознанием, вне зависимости от того, верны они, в конечном счете, или нет, так это настойчивость и последовательность, с которой он, как ни один современный мыслитель, во всяком случае, не такого масштаба и авторитета, отстаивал эти идеи с позиций фаллоцентризма. Нет, Фрейд не был первооткрывателем в области детской сексуальности или области бессознательного, как это часто утверждают: эти идеи исследовались и до Фрейда, хотя никто не делал это так последовательно, как герр профессор из Вены. Лишь две его ключевые концепции психоанализа — зависть к пенису и комплекс кастрации — не имели прецедента в медицинской литературе, а потому являются его личным открытием. В 1937 году Фрейд назвал их краеугольным камнем, на котором зиждутся все его теории и без которого психоанализ был бы бессилен в своих изысканиях. Доживи Фрейд до наших дней, он мог бы назвать их «психической ДНК» или «двойной спиралью человеческой личности». Ясно одно: и в том и в другой концепции все сводится к пенису, и это факт, не требующий доказательств.

Эти концепции были определяющими в учении Фрейда, так как пенис — целый или отрезанный, эрегированный или мягкий — всегда выступает в роли символа. Материальная реальность этого органа обрамляет его психическую реальность; он связывает человека с внешним миром и миром его внутренних импульсов и фантазий. Фрейдистский пенис — это голос истины, обнажающий животную природу человека, демонстрирующий его силу и слабость, напоминающий всем нам о том, что мы не хозяева в собственном доме. Его взлеты и падения зеркалят наши собственные успехи и неудачи. Вялость, наступающая после эрекции, — это отголосок человеческой бренности, точно так же, как присущая фаллосу похоть — это аналог желания использовать в своих интересах других, а мастурбация — аналог готовности использовать в тех же интересах себя.

Пенис — это куда больше, чем просто часть тела. Это идея, символ, знак — настолько могущественный, что другие вещи тоже могут выступать его символом. Когда Фрейд, этот знаменитый курильщик, выкуривавший около двадцати сигар в день, сказал, что «иногда сигара — всего лишь сигара!», он по-прежнему верил, что в большинстве случаев это не так. К 1923 году все нёбо Фрейда было покрыто раковыми новообразованиями — явное следствие ёго привычки к курению. Хирург, проделав в общей сложности около тридцати операций, удалил у него почти все нёбо, так что впоследствии Фрейд был вынужден носить специальный нёбный протез, мешавший ему нормально говорить[143]. Но несмотря на это, Фрейд не бросал курить, открыто признавая, что его дурная привычка подразумевает гомосексуальную фелляцию — замещение основополагающей человеческой привычки мастурбировать, — а также эротическую сублимацию, вызванную периодами длительного воздержания в супружеских отношениях с женой Мартой (в девичестве Мартой Бернайс).

Для Фрейда пенис олицетворял собой все самое мощное, творческое, интеллектуальное и прекрасное, а также уродливое, иррациональное и звериное, что есть в любом из нас. Со времен античной Греции никто не концептуализировал пенис как идею во всей ее противоречивости и сложности с такой энергией и размахом. Не случайно Фрейд без конца ссылался на Эдипа, Медузу и катарсис: ряд самых важных понятий своего учения он позаимствовал у древних греков. Гора Олимп была прибежищем богов, где эрекция была вечной, кастрации вершились божественной рукой, а богини рождались во всей своей красоте прямо из спермы. Там жили сатиры и кентавры, а также обнаженные, мужественные герои, которых не смущала собственная сексуальность, даже когда она была бисексуальна.

Подобно другому фаллическому «столпу» — Блаженному Августину, Фрейд видел в пенисе ключ к открытию своей личной истории и истории всей человеческой расы. Концепция Фрейда о первобытном племени, в котором наши доисторические предки убивали своего отца, претендовавшего на монопольное обладание женщинами этого племени и угрожавшего своим сыновьям кастрацией — теория, выдвинутая Фрейдом в работе «Тотем и табу» (1913) с целью объяснения происхождения человеческой цивилизации, — опиралась на ключевую идею Августина, но срывала с нее покровы религии. Он отверг идею рая и духовную причину грехопадения, предложив взамен «научный миф» и светскую идею первородного греха. Если Августин считал, что в наказание за грех Адама Бог лишил нас возможности контролировать свою эрекцию, то, по Фрейду, наказанием за первобытный грех отцеубийства стала цивилизация, контролирующая нашу эрекцию. Фрейдистский пенис — это не орудие дьявола, а предмет психоанализа.

Многие отмахиваются от фрейдизма, называя его мифотворчеством, однако мы не собираемся наносить ему на страницах этой книги подобного оскорбления. Возвращаясь к высказыванию Гарольда Блума, Фрейд был «самым влиятельным мифотворцем» двадцатого века с потрясающим даром внушения, который создал у себя в голове новую карту человеческого сознания. Сам Фрейд видел свой труд как завершающий элемент триединства, в которое до него внесли свой вклад Коперник и Дарвин — два революционера от науки, перед которыми Фрейд преклонялся. Блум, правда, предложил иную линию преемственности, поставив Фрейда четвертым в одном ряду с Платоном, Монтенем и Шекспиром — что ж, и тут он в неплохой компании. «Невропатолог, стремившийся создать динамичную психологию, — писал Блум в своем эссе, — и величайший современный писатель, Фрейд стал мифологизирующим драматургом внутренней жизни».

Главным героем этой драмы, заявил Фрейд, является пенис. Такой подход к проблеме человеческого существования изобилует множеством коннотаций. Чтобы как следует его понять, стоит разобраться в мифологии пениса, созданной Зигмундом Фрейдом.

* * *

Представление о пенисе как об индикаторе — части тела, связанной с сознанием и подсознанием человека невероятно прочным и значимым образом, — было не столько создано Фрейдом, сколько навязано ему извне. Опыт взросления и возмужания в Европе конца XIX века убедил Фрейда в том, что его принадлежность к еврейству[144] делала его в глазах сограждан-христиан увечным существом. И он прекрасно понимал, где, по их мнению, находится корень этого недуга. Эта часть тела делала его и всех евреев опасным источником заразы для неевреев. И все это благодаря пенису, обрезанному согласно традициям иудаистской религии.

Страх и ненависть в отношении этого органа пронизывали европейскую культуру на протяжении двух тысячелетий. В имперском Риме одно и то же непристойное ругательство — verpa — имело два значения: «иудей» и «половой член», так как считалось, что обрезанные иудеи патологически похотливы. В своем трактате «Рассуждение против иудеев» (430 год н. э.) Блаженный Августин яростно критиковал обрезание, усматривая в нем свидетельство того, что «низменный Израиль» живет «по велениям плоти», а не духа. Другой отец католической церкви, святой Иероним Стридонский (342–420), писал: «Назвать [еврейскую синагогу] домом терпимости, вертепом или прибежищем дьявола — значит польстить ей». Читая эти строки, мы понимаем, почему несколько веков спустя евреев часто изображали едущими задом наперед на козле — животном, в облике которого дьявол являлся на шабаши ведьм — сексуальные оргии, во время которых это исчадие ада требовало, чтобы все присутствовавшие женщины лобызали его огромный, чешуйчатый член. А в XII веке пенис иудея был во всеуслышание назван источником его дьявольской силы. Аббат Гвиберт Ножанский (1053 — ок. 1124) узнал об этом, как сказано в его воспоминаниях, от монаха-вероотступника, который умолял одного врача-иудея научить его тайнам черной магии, а еще лучше — познакомить с дьяволом. «Сперва принеси жертву Сатане», — ответствовал иудей «от лица гнусного князя тьмы». «Какую же?» — поинтересовался монах. «Излей передо мной свою сперму, — сказал иудей. — А излив ее всю, сам ее и отведай».

Итак, иудей отличался от окружающих его христиан своим пенисом, а пенис его отличался тем, что был обрезан. Уже сама эта процедура доказывала извращенность иудея. Ведь во время нее удаляют крайнюю плоть, что как бы имитирует кастрацию, в результате чего обнажается головка члена, как будто пенис постоянно возбужден. Ввиду таких противоречивых сигналов представление христиан об иудеях было сексуально неопределенным, но всегда негативным. Иудей представлялся им одновременно и женоподобным, и наделенным невероятной мужской силой — жестоким и коварным соблазнителем (особенно христианских девственниц), чье мужское орудие, однако, было притуплено в силу варварского обычая, ретуширующего различия между полами. Некоторые даже верили, что иудеи могут менструировать через пенис, в связи с чем, по свидетельству иезуита XVI века Готфрида Хеншена, им приходилось совершать ритуальные убийства. Ведь избавиться от характерных для менструаций спазмов и судорог, писал Хеншен в своем труде «Acta Sanctorum» («Деяния святых)[145], иудей мог лишь испив крови мертвого христианина[146].

Еще шире было распространено поверье, что иудеи убивали христианских младенцев, которым они сперва делали обрезание, а после использовали их кровь в ритуале празднования еврейской Пасхи. В «Нюрнбергских хрониках», изданных в 1493 году, немецкий врач, гуманист и историк Хартманн Шедель подробно описывал мученичество святого Симона Трентского. Этот мальчик двух с половиной лет пропал в 1475 году в городе Тренто на севере Италии накануне Пасхи, а вскоре его тело было обнаружено недалеко от дома местного еврея — оно было совершенно обескровлено, а его пенис был обрезан. Эта жуткая история была проиллюстрирована в «Хрониках» цветной гравюрой, изображавшей предполагаемые обстоятельства смерти Симона. На ней мы видим стоящего на столе ребенка, которого держат за руки и за ноги ухмыляющиеся бородатые евреи в длинных кафтанах. В шею мальчику воткнуты иглы, а на его горле зияет огромная рана. В самом центре гравюры — пенис Симона, который тянет на себя стоящий на коленях еврей с ножом в руке. Очевидно, он только что исполнил свое мерзкое деяние. Из пениса Симона в стоящую на столе миску течет кровь, а еще один еврей в правой части гравюры наблюдает эту сцену с явным одобрением[147].

То, что обрезание нередко приравнивалось к кастрации, видно из мольбы английского поэта XVI века Габриэля Гарвея (1545–1630), который просил Бога заставить его врагов умолкнуть, «обрезав им языки». А вот противники закона о натурализации евреев в Англии[148] добавили к длинному списку обвинений потомков Авраама нечто новое — каннибализм. В 1753 году лондонская газета «Лондон ивнинг пост» забила тревогу в стихотворной форме:

Когда пищей британца был сочный жареный поросенок,
Он облагораживал наши вены и обогащал нашу кровь.
И невдомек нам было блюдо крайней плоти у евреев.
Остерегайтесь, британцы, сего опасного щипка
И в этом деле не трусьте и не отступайте,
А лучше охраняйте каждый дюйм того, что вам принадлежит.

Шекспир прекрасно понимал, что, когда в пьесе «Венецианский купец» еврей-ростовщик Шейлок требовал причитающийся ему «фунт мяса»[149], всякого, кто слышал эти слова, пробирал ужас.

Ничто, однако, не могло сравниться с ужасом, который внушал сифилис — а именно эту болезнь разносил повсюду, как считалось, пенис еврея. Это клеветническое утверждение, пишет историк Сандор Л. Гилман, коренилось в отвращении, которое вызывал у христиан древнеиудейский обряд «мецица», во время которого «могель» («моэль»), совершавший обрезание, после отсечения крайней плоти ненадолго помещал пенис младенца к себе в рот, где было некоторое количество вина для ускорения свертывания крови. Подобный орально-генитальный контакт, считали антисемиты, делал пенис еврея опасным источником возможного заражения для неевреев. В 1581 году французский писатель Мишель де Монтень, мать которого была еврейкой из Испании, «очень внимательно» наблюдал за совершением мецицы в Риме. Как только головка члена оказалась обнажена, писал Монтень, священнослужителю сразу подали сосуд, и, взяв в рот немного вина, он

тут же прикоснулся губами к окровавленной головке члена этого младенца, после чего сплюнул кровь, которую только что втянул губами, и вновь наполнил рот вином… При этом он был весь в крови.

Несмотря на происхождение своей матери, сам Монтень не был обрезан и получил католическое воспитание.

Большинство евреев отказались от процедуры мецицы еще до начала XIX века. Но во Фрейберге (ныне Пршибор), небольшом городке в Моравии, где в 1856 году в однокомнатной квартирке над кузницей появился на свет Зигмунд Фрейд, обрезание мальчику сделали именно таким образом. Почти все еврейские общины, продолжавшие практиковать обряд мецицы (кроме той, к которой принадлежал Фрейд), настаивали — по гигиеническим соображениям, — чтобы пенис младенца накрывали стеклянной трубочкой, когда после обрезания с него надлежало снять капельку крови[150] — нововведение, которое делало этот акт чисто символическим. В 1911 году Франц Кафка даже написал по этому поводу ироническую элегию. В своем дневнике он сравнивал «пресное», но безопасное обрезание, которое только что сделали в Праге его племяннику, со странным, но захватывающим ритуалом прошлых лет, когда пенис младенца «обсасывал полупьяный красноносый раввин, у которого дурно пахло изо рта». Кафка — не единственный гениальный писатель, которого притягивала и отталкивала сексуальная двусмысленность этого обычая. В романе «Иосиф и его братья» Томас Манн рассматривал обрезание как знак божественного единения между иудеями и Богом, в результате которого мужчины-иудеи делались более женственными. Зато в романе «Кровь Вельсунгов» он повторил одно из стародавних измышлений о необычайной чувственности и потенции евреев, описав, как еврей наставляет рога немцу, совращая его невесту — свою собственную сестру.

Правда, совращение других евреев — это одно, а совращение христиан — нечто совершенно иное. Христиане испытывали по этому поводу сильный страх, что было вызвано одной из самых невероятных генетических теорий, появившихся в XIX веке. Она получила название «телегония» и была впервые озвучена в докладе, присланном в Лондонское королевское общество в 1820 году английским графом Мортоном. В 1815 году Мортон случил свою гнедую кобылу с самцом африканской квагги (полностью истребленным сегодня подвидом равнинной зебры с характерными полосками в шейном отделе туловища). После рождения одного полосатого жеребца кобылу продали, и ее новый владелец случил ее с черным арабским скакуном. Так вот все жеребята, рожденные от этих двух лошадей в разные годы, писал Мортон, также отличались свойственной квагги полосатостью, хотя ни тот, ни другой родитель кваггой не был.

Это утверждение, которое впоследствии было опровергнуто, использовалось к качестве доказательства того, что потомство любой самки — в том числе и дети любой женщины — будет всегда походить, внешне и внутренне, на самца, который первым вступил с ней в сексуальный контакт. Эта новость воспламенила антисемитские чувства по всей Европе, особенно в Вене, где жил Фрейд и, позднее, Гитлер. В 1920–1930-е годы газета «Штюрмер», орган нацистской партии, нередко публиковала карикатуры, которые изображали евреев с огромными, распухшими от эрекции и сифилиса членами. И все они, как один, вожделели невинных христианских девушек. Эта клевета подпитывалась совершенно невероятным, но широко распространенным убеждением, что сами евреи сифилисом никогда не болеют. В самой природе еврейства и его сатанинской сущности, утверждали теоретики расовой ненависти, заложено стремление разлагать белую расу, создавая среди основной массы населения тайных евреев с помощью огромного заразного пениса. Христианское общество могло излечиться от этой угрозы лишь с помощью кастрации, что время от времени и вправду происходило, когда в духе линчеваний на американском Юге различные «добровольческие комитеты» устраивали расправы над евреями. Еврейский пенис, так же как и негритянский, воспринимали с расовых позиций, преподносили как угрозу, а порой и отсекали.

Вот какие события и веяния формировали среду, в которой рос и развивался Зигмунд Фрейд. Он изучал медицину, лечил больных и размышлял о том, что творилось вокруг. Этот невероятно творческий и плодовитый период его жизни вылился в многочисленные труды, в которых Фрейд изобретал новый способ трактовки тогдашнего мира. Этот спорный метод вобрал в себя многие из обвинений, высказывавшихся в адрес еврейского пениса, и, по выражению профессора Гилмана, «сделал их универсальными», то есть превратил в истины, применимые ко всем. Психоанализ Фрейда — способ чтения прошлого, как индивидуального, так и общечеловеческого, — сфокусировал свое внимание на пенисе больше, чем любая интеллектуальная система, которая существовала до него. Осознаем мы это или нет, говорил Фрейд, но каждый из нас испытывает страх кастрации. Все мы помешаны на сексе. Все мы, и мужчины, и женщины, проходим через фаллическую стадию развития. Все испытываем инцестные эротические желания. Все реагируем на фаллические символы. И не потому, что мы — евреи, а потому, что все мы — люди.

* * *

Летом 1900 года в Ахензее, курортном альпийском местечке, произошла последняя встреча двух друзей. А в том, что эти двое были друзьями, нет ничего удивительного. Оба они, и Зигмунд Фрейд и Вильгельм Флис, были немецкими евреями, оба были практикующими врачами, оба шли в своих исследованиях непроторенными маршрутами, поэтому к ним обоим представители традиционной медицины относились с большим подозрением. Но хотя дружба их была, несомненно, личного характера, от нее была и ощутимая профессиональная польза: они оказывали друг другу взаимную поддержку, необходимую им обоим. Некоторые из самых противоречивых идей Фрейда были только что обнародованы в его работе «Толкование сновидений», где он утверждал, что сны, не воспринимавшиеся хоть сколь-нибудь серьезно большинством людей, были на самом деле «царской дорогой к познанию бессознательного» — неорганизованного и хаотичного пространства, озабоченного фаллической сексуальностью. У Флиса, отоларинголога из Берлина, тоже было много дерзких и неординарных идей. Одна из них касалась биологической связи между носом и гениталиями. Флис обнаружил ее при лечении менструальных спазмов, когда попробовал прикладывать тампоны с жидким кокаином к «генитальным точкам» внутри носа. Другая его теория провозглашала бисексуальность всех людей. Еще одна исходила из того, что жизнь любого человека складывается из периодических циклов — у женщин такой цикл длится 28 дней, а у мужчин — 23.

Какое-то время Фрейд был очень восприимчив к теориям Флиса, и даже заявил, что каждые 28 дней страдает импотенцией и наверняка умрет, когда ему исполнится 51 год — сумма двух этих чисел. Не исключено, что восприимчивость была частично продиктована благодарностью. Ведь в Вене мало кто был готов выслушивать его собственные странные идеи. Но сейчас, когда он стал все больше укрепляться в собственной правоте, идеи Флиса начали казаться ему несостоятельными. Так Флис, к примеру, взялся утверждать, что все неврозы связаны с периодическими циклами, что они приходят и уходят сами по себе, даже если их не лечить. Такой подход, считал Фрейд, отрицает психическую динамику, которую он наблюдал в рамках собственной практики. Просто Фрейд у себя в кабинете не имеет дела с реальными жизненными ситуациями, возражал ему Флис. Фрейд просто «вычитывает в людях свои собственные мысли».

В итоге дружба между Фрейдом и Флисом дала трещину и распалась. Однако сохранилась их переписка (во всяком случае, письма Фрейда). Подобно дневникам Леонардо да Винчи, эти письма — окаменевшие останки психоанализа — не предназначались для публикации. В них постулировались смелые идеи, которые рассматривались, отбрасывались и вновь реанимировались чуть ли не каждую неделю. Их порождал ищущий ум, пытающийся обрисовать контуры бессознательного, особенно в его соотношении с человеческим телом. Начиная с 1892 года Фрейд все больше сосредотачивается в своих письмах на всевозможных телесных аспектах, которые в итоге стали восприниматься им скорее как психические, нежели физические. Все это приведет к возникновению одной из основополагающих идей психоанализа и к рождению, пожалуй, самой смелой концепции Фрейда о загадочной психической потенции пениса.

Это прозрение — что через фантазии о пенетрации и кастрации «идея» пениса оказывает мощное влияние на психическую жизнь личности — пришло к Фрейду опытным путем. Многие из его пациентов страдали истерией, и поначалу он лечил их с помощью терапевтических методик, прописанных в медицинской литературе и включавших в себя сеансы гидротерапии (горячий и холодный душ), электротерапию (импульсы электрического тока, воздействующие на пораженные участки тела) и массаж. Неудовлетворенный результатами, Фрейд начал экспериментировать с гипнозом. Он вводил внушаемых пациентов в состояние транса, а затем задавал им вопросы о происхождении мучающих их симптомов. И обнаружил, что в итоге все сводилось к тому, о чем говорил в свое время в Париже профессор Шарко; обсуждению сексуально-половых вопросов.

Такое использование гипноза свидетельствует о влиянии на Фрейда двух людей — Шарко и другого его прежнего наставника — венского врача Йозефа Бройера. Как видно из работы «Этюды об истерии» (1896), написанной совместно с Фрейдом, в 1880-х годах Бройер экспериментировал с методикой, заключавшейся в том, что пациентам, находящимся в состоянии гипноза, задавались конкретные вопросы. К примеру, их просили вспомнить, в какой момент у них впервые появились те или иные симптомы, — Броейр называл этот подход «катартическим методом». Он отказался от него, лишь когда у одной из его пациенток, Анны О., случилась «истерическая беременность» и она стала называть свой живот «ребенком доктора Б.». Фрейд также стал объектом сексуальных домогательств со стороны одного загипнотизированного пациента. Вспоминая об этом через много лет, он истолковал это как намек на то, что возникновение неврозов связано с половой сферой.

В течение нескольких лет Фрейд практиковал гипноз и восхвалял его достоинства; однажды он даже излечил им пациентку, которая впадала в конвульсии всякий раз, как слышала слово «яблоко». «Такой успех был очень лестным, — писал Эрнест Джонс в книге «Жизнь и творения Зигмунда Фрейда»[151] — так как заменил [у Фрейда] чувство беспомощности на удовлетворение от того, что его объявили волшебником». Правда, не на всех его работа произвела должное впечатление. Доктор Теодор Мейнерт, глава отделения психиатрии в Центральной венской больнице, осудил использование гипноза как средства, умаляющего и пациента, и врача[152]. В конечном счете, Фрейд тоже стал сомневаться на сей счет. Ведь одни пациенты были легковнушаемы, а другие нет. Но даже при самых благоприятных обстоятельствах результаты зачастую оказывались лишь временными. Поэтому в дальнейшем Фрейд заменил гипноз методом «свободных ассоциаций», когда пациент, лежа на кушетке с закрытыми глазами, отвечал на вопросы, не будучи в состоянии гипноза, но пребывая под влиянием двух обстоятельств, о важности которых Фрейд догадался позже: резистенции и переноса. Применяя эту методику, Фрейд испытал прозрение. Шарко был прав. Нарушения в сексуальной жизни его пациентов не были результатом неврозов. Они были их причиной. «Такие разговоры о сексе приводит пациентов в изумление», — писал он Флису в 1893 году. Однако уходят они «убежденными в моей правоте», говоря на прощание: «Меня об этом так еще никто не спрашивал!» Фрейд отправил Флису по почте свою «Этиологию неврозов (черновой вариант Б)», предупредив, чтобы тот не показывал его своей молодой жене. По меркам викторианского общества текст Фрейда и в самом деле был шокирующим: все неврозы, объявлял он в нем, имеют сексуальную природу.

Хотя Фрейд назвал ее «сексуальной», он с тем же успехом мог сказать «пенильной», то есть связанной с пенисом. Ведь обе патологии, о которых говорилось в этом труде, были связаны с пенисом и теми практиками, которые снижали, как он полагал, его потенцию: мастурбацией и коитус интерруптус — прерванным половым актом, к которому Фрейд относил не только извлечение пениса из влагалища до эякуляции, но и обычное половое сношение в презервативе. Любая из этих практик может вызвать невроз, заявил Фрейд, поскольку обе сопряжены с сексуальной неудовлетворенностью, продиктованной страхом беременности.

Фрейд был противником мастурбации не по моральным соображениям и не потому, что заботился о сохранении мужского семени. Просто он считал ее неудовлетворительной формой оргазма, которая ведет к потере жизненной энергии, преждевременной эякуляции и даже к неспособности эякулировать во время полового акта. Все это, в свою очередь, вызывает неврастению — состояние сексуальной слабости, сопровождающееся депрессией и хронической усталостью. Психиатр Дэвид Дж. Линн, специалист по истории медицины, недавно обнаружил неопубликованную автобиографию одного из ранних пациентов Фрейда, подтверждающую, что тот был убежденным сторонником такой этиологии. Автор этих воспоминаний Альберт Хирст пишет, что ему было шестнадцать, когда его направили к Фрейду после неудачной попытки самоубийства, вызванной проблемами в сексуальных отношениях с девушками. Первая встреча с Фрейдом началась с того, что врач предложил ему сесть на стул прямо напротив него. А после, вспоминает Хирст, Фрейд «приказал мне принять такую позу, в которой я занимался мастурбацией».

Фрейд видел явную связь между искалеченной душой и «искалеченным» пенисом, однако мало кто разделял его точку зрения. «Жители Вены считают меня… мономаньяком, — писал он Флису, — тогда как я верю, что прикоснулся к одной из величайших тайн природы». Сегодня может показаться странным, что Фрейд рассматривал половую дисфункцию с позиций физиологии, а не психологии. Однако в 1893 году Фрейд еще не был психоаналитиком. Он был невропатологом, интересующимся психиатрией. А ученые, работавшие в этих областях науки, не изучали сознание. Они изучали работу мозга, который считали таким же органом, как и все остальные. Душевные заболевания вызывались, по их мнению, органическими повреждениями в коре головного мозга или общей слабостью центральной нервной системы. «Дать психологическое объяснение истокам или природе порочных инстинктов не является нашей задачей, да это и не в нашей власти, — писал в 1874 году английский психиатр Гарри Модели. — Объяснение, когда таковое появится, придет не с душевной, а с физической стороны».

То, что Фрейд видел причину душевных болезней в пенисе, свидетельствует о влиянии такого биологического подхода. «Половая психопатия!» Рихарда фон Крафт-Эбинга (1840–1902), главы кафедры невропатологии и психиатрии Венского университета, изданная в 1886 году и ставшая важным вкладом в исследование извращений, являла собой как раз такой подход. В своем труде Крафт-Эбинг с тевтонской методичностью описывал жуткие преступления на сексуальной почве и везде, где можно, упоминал размеры и состояние пениса преступника, подразумевая здесь причинно-следственную связь. Так, описывая Винченцо Верцени — насильника и убийцу, который вырывал из тела жертвы внутренние органы и уносил их домой, чтобы не спеша обнюхать, — Крафт-Эбинг отмечал, что «пенис его сильно развит, а frenulum (уздечка) отсутствует». Эта, отсутствующая часть — небольшая, сморщенная полоска кожи под головкой члена, прикрытая крайней плотью. И вот что интересно: исследования, опубликованные через сто лет в журнале «Исследования мозга» (Brain research), показали, что уздечка — одна из самых чувствительных зон пениса, так как там находится очень много нервных окончаний. (Не менее интересно и другое: в 1799 году уже не раз упоминавшийся доктор Чарльз Уайт счел отсутствие уздечки у чернокожих африканцев доказательством их биологической близости к человекообразным обезьянам и причиной крайней похотливости тех и других.)

Неизвестно, осматривал ли Фрейд половые органы своих пациентов. Однако он сумел заметить нечто странное: у многих наблюдались симптомы истерии, хотя они вообще не жили половой жизнью. Это озадачило Фрейда, считавшего, что «действительные неврозы», которыми он называл тогда и неврастению и фобии, были связаны с текущими сексуальными практиками, такими как мастурбация и прерванный половой акт. Но в ходе лечения пациентов его осенило: секс был — но не сейчас, а в прошлом, в детские годы, порой даже в младенчестве. Эти совращения, как он неправильно их называл, вовсе не были сладкими уговорами. Большинство из них были насилием со стороны отцов. И каков бы ни был modus operandi, главную роль в нем играл, разумеется, член. У девочек это сводилось «К раздражению гениталий во время действий, напоминающих копуляцию», производимую членом взрослого мужчины; у мальчиков же пенис обычно трогали и ласкали их няньки. Эти открытия принесли Фрейду чувство эйфории и приступы мигрени. В письме Флису он описывал и то и другое. «Открыл ли я тебе великую тайну? — вопрошал он в октябре 1895 года в очередном письме. — Истерия — это следствие досексуального сексуального шока. Навязчивый невроз — это результат досексуального сексуального удовольствия, которое впоследствии трансформируется в самобичевание». Под «досексуальным» Фрейд имел в виду — до наступления половой зрелости.

Весной следующего года Фрейд обнародовал свое открытие. 21 апреля 1896 года он сделал доклад по работе «Об этиологии истерии» на заседании венского Общества психиатрии и невропатологии под председательством профессора Крафт-Эбинга. В своем выступлении Фрейд прибегнул к метафоре, которую он уже использовал в труде «Этюды об истерии» и к которой будет потом возвращаться вновь и вновь. Исследователь, изучающий симптомы истерии, сказал он, подобен археологу, обнаружившему развалины древнего города. Он находит в ней психические эквиваленты колонн без капителей, обрушившихся потолков и стен, глиняных табличек с полустертыми надписями и каких-то предметов непонятного предназначения. И, подобно археологу, исследователь тайн души раскапывает все эти вещи, очищает их от пыли, изучает, сравнивает с объектами, найденными в других местах, и лишь тогда, если труд его окажется успешным, «saxa loquuntur» — камни начинают говорить.

Этот образ давно известен в литературе, где он встречается, к примеру, в «Макбете» («…иначе камни расскажут где я»)[153], и в Евангелии от Луки («…сказываю вам, что если они [ученики Иисуса] умолкнут, то камни возопиют»[154]). В то же время он был современным и очень немецким по духу. В 1871 году один из кумиров Фрейда, археолог Генрих Шлиман, обнаружил мраморные руины Трои и смог их «расшифровать». А теперь и сам Зигмунд Фрейд, используя прозрения, раскопанные методом свободных ассоциаций, услышал, «о чем говорят камни» восемнадцати случаев истерических неврозов. То, что он услышал, было неприятным, но важным. Причина истерии, объявил Фрейд, коренится в сексуальном совращении детей, часто связанном с пенальной пенетрацией.

Фрейд сталкивался по работе с большинством присутствовавших в зале ученых, поэтому хорошо знал, как скупы они на эмоции. Тем не менее он был потрясен молчанием, повисшим в зале после окончании доклада. «Моему докладу… этими ослами был оказан ледяной прием, — жаловался он Флису. — Крафт-Эбинг [сказал]: «Какая-то научная сказка…» И это после того, как им показали решение проблемы, которой уже больше тысячи лет! Да пошли они к черту!»

Через неделю раздражение Фрейда сменилось мучительной тревогой. «Прошел слух, что со мной лучше не иметь дела. Моя приемная опустела», — писал он Флису. Жалость к себе и самовозвеличивание были верными спутниками Фрейда. На самом деле мы не знаем, действительно ли поток его пациентов иссяк. Но одно нам известно наверняка: вскоре после того неудачного выступления Фрейд стал напряженно работать с новым пациентом, самым трудным, самым требовательным, но и самым стоящим за всю его карьеру пациентом — тем, кто навсегда изменит взгляды современного мужчины на его основополагающий орган.

Фрейд стал работать с собой.

* * *

«Мы даже представить себе не можем, насколько важным было это достижение, — писал позже Эрнест Джонс. — И какая для этого нужна была смелость, интеллектуальная и моральная! И она ему вскоре потребовалась». В своем восхищении Джонс был не одинок. Фрейдисты относятся к самоанализу Фрейда с еще большим пиететом, чем верующие евреи — к разговору Моисея с Богом на горе; ведь в данном случае Фрейд выступил в роли и Моисея, и Бога. «Его самоанализ, — писал один психоаналитик, — был таким же шагом к раскрепощению науки, который в литературе и искусстве сделали Данте, Монтень, Шекспир и Рембрандт: он безоговорочно поставил в центр внимания личность человека, его «я»». В этом перечне не хватает Блаженного Августина, также прославившегося исследованием себя и пениса, однако суть здесь схвачена точно. В наши дни, когда даже двадцати пятилетние пишут свои мемуары, сосредоточенность Фрейда на самом себе не кажется чем-то экстраординарным. Однако в 1897 году это было редкостью, особенно для ученого с академическим образованием, которого всю жизнь учили наблюдать за другими. Но мы знаем, что тем летом Фрейд перестал лечить других и стал внимательнейшим образом исследовать себя. Нам не известны детали этого процесса: укладывался ли он на кушетку? подкреплял ли свой ум кокаином — «лекарством», которым он прежде пользовался и очень хвалил? — но мы точно знаем, что он использовал метод свободных ассоциаций, а его рабочим материалом были сновидения, детские воспоминания и случайные обмолвки, которые мы сегодня называем фрейдистскими оговорками. Но все это не было техникой «исцеления словом». Этот обряд самопосвящения в психоанализ был писательским марафоном. Его убежденность в том, что сновидения — это копии индивидуальной психики и способ исполнения желаний, возникла, когда он стал записывать свои сны, многие из которых вошли в «Толкование сновидений», изданное два с половиной года спустя.

Переломный момент случился в 1897 году. «Я больше не верю в свою neurotica», — написал Фрейд в письме к Флису 21 сентября, подразумевая собственную теорию, согласно которой неврозы возникают вследствие сексуального насилия над детьми. Его предположение, что чаще всего в этом повинны отцы, вызвала такое негодование, какого Фрейд не ожидал. Ведь у его собственных сестер тоже были симптомы истерии. И если его теория неврозов была верна, то виновником их болезни был его родной отец. Сперва Фрейд принял это как факт и даже назвал Якоба Фрейда «извращенцем» в одном из своих ранних писем к Флису. Однако теперь он уже не был в этом уверен — и не только из-за своего отца. Истерия была очень распространенным явлением, а это противоречило его теории, решил Фрейд. Слишком много людей должны были бы иметь дело с отеческими извращениям, «а столь массовая перверсия была не слишком правдоподобна». Инцестуальные «откровения» его пациентов, писал он Флису, скорее всего, были плодом их фантазий.

Сто лет спустя Алиса Миллер и Джеффри М. Массон[155] подвергли эту теорию критике, так как, по их мнению, она цинично игнорировала истинное положение дел с сексуальным насилием. (Правда, за эту «ересь» они и сами подверглись нападкам со стороны фрейдистских психоаналитиков.) Массона особенно поносили за высказанное предположение, что Фрейд руководствовался не столько своими идеями, сколько травмой, которую нанесли ему коллеги на злополучном заседании Венского общества психиатрии и невропатологии. Но как бы то ни было, Фрейд не стал среди них популярнее после того, как пересмотрел свою теорию совращения, — профессионалы его по-прежнему отвергали.

Фрейд отказался от теории совращения не потому, что обнаружил опровергающие ее доказательства. На самом деле он так ее до конца и не отверг. Через двадцать лет после своего знаменитого письма к Флису Фрейд считал тремя важнейшими причинами возникновения и развития невроза «присутствие при половом сношении родителей, совращение кем-то из взрослых [курсив автора] и угрозу кастрации». Тогда же, в сентябре 1897 года, Фрейд просто выдвинул новую теорию для объяснения уже имевшихся фактов. Он решил, что Крафт-Эбинг был в чем-то прав и что многие из его пациентов действительно «рассказывали сказки». С той лишь разницей, что в этих «сказках» всегда было зерно истины. Это были закодированные послания из подсознания. По мере того как Фрейд все больше уходил от психиатрии к психоанализу, его стали меньше интересовать конфликты между отдельными личностями — гораздо сильнее его теперь занимали конфликты в них самих. Даже если большинство заявлений его пациентов, считавших себя жертвами инцеста, были ложью, они все равно были истинными проявлениями — и даже доказательством — младенческой сексуальности, что для Фрейда было равносильно наличию у младенцев сексуального желания. Его пациенты не лгали, ведь ложь — это осознанное действие, тогда как фантазии были неосознанными. Фрейд теперь не столько отрицал реальность сексуального насилия над детьми, сколько объявлял о существовании другой реальности: области фантазий и противоречий, исходивших из глубинных слоев того, что он назвал «Id» («Оно») — сферы подсознания, в которой превалируют активные и сексуальные образы, а психическая потенция имеет выраженный фаллический характер. Даже у детей.

Фрейд шел к этому умозаключению уже давно. В январе 1897 года его внимание привлекло то обстоятельство, что отчеты средневековых охотников за ведьмами были удивительно схожи с тем, что он слышал от своих пациентов. «Отчего признания [ведьм]… так похожи на рассказы моих пациентов?» — удивлялся он в одном из писем к Флису. Инквизиторы «колют иголками», а «ведьмы» в ответ на это рассказывают «одну и ту же зверскую историю», явно выдуманную. «Но почему, — вопрошал Фрейд, — дьявол неизменно подвергал их сексуальному насилию?» В следующем письме Фрейд сам отвечает на этот вопрос: «Обращение к теме ведьм [дало свои плоды], — пишет он. — Их «полеты» и связанные с этим жуткие истории можно рассматривать как фантазии. Метла, на которой они летают, — это его величество Пенис!»

Через двенадцать лет после того, что он наблюдал — или думал, что наблюдал, — в Париже на лекциях Шарко по истерии, ему наконец открылся смысл увиденного. Какова бы ни была биологическая причина душевного заболевания, симптомы его были психологическими. Их можно было лечить и, что не менее важно, видеть в них идеи. Правда, теория совращения здесь не работала. Если раньше невроз вызывал реальный пенис — с помощью мастурбации и прерванного полового акта или вследствие сексуального насилия в детском возрасте, — то теперь его сменила идея пениса, проявляющаяся в фантазиях о пенетрации или страхе кастрации. Так сексуальность превратилась в психосексуальность. «Огромный прорыв, совершенный психоанализом, — писала впоследствии Симона де Бовуар, — состоял в осознании того, что реально существует не тело-объект, описанное биологами, а тело, в котором живет его субъект»[156]. Это было самым революционным прозрением Фрейда.

Как и все глобальные изменения климата, эта трансформация, как явствует из писем Фрейда, сопровождалась «сильной непогодой». Хотя раньше Фрейд почти не выпивал, теперь он все чаще «искал поддержки в бутылке бароло» и дружеского общения в лице «его приятеля марсалы»[157]. Но ни один из этих тоников не оказывал должного действия. Настроение у Фрейда менялось, «как пейзажи в окне поезда», поскольку теперь из ночи в ночь сны открывали ему грубую правду его собственных эротических желаний. Однако чем больше он избавлялся от иллюзий в отношении самого себя, тем больше в нем крепла уверенность в том, что он приближается к истине — но не личной, а универсальной. 3 октября 1897 года он описал Флису желание, которое когда-то испытывал к собственной матери, Амалии Фрейд, и которое пробудилось в нем, как он теперь понял, где-то между вторым и третьим годом жизни «во время поездки [на поезде] из Лейпцига в Вену, когда мы… провели ночь вместе и когда я, по-видимому, видел ее nudam [обнаженной]… Я еще не вполне понял, что это значит», — писал Фрейд своему другу. Но через две недели он все понял.

Я обнаружил, и в себе тоже, любовь к матери и ревность к отцу, и теперь считаю это общим для раннего детства явлением… Если это действительно так, то захватывающая история о царе Эдипе становится вполне понятной… Когда-то все, в своих фантазиях, были в чем-то подобны Эдипу.

Однако фрейдовское представление о судьбе Эдипа не совпадает с тем, что описал в своей пьесе Софокл. Это не внешняя сила, но внутренняя. Подсознательно все мы желаем войти в свою мать. Но мы не делаем этого, поскольку боимся кастрации, которой грозит нам отец — объект нашей сексуальной (и смертоносной) зависти. Те, кто решает проблему этого треугольника и отгадывает загадку, — здоровы. Те, кому это не удается, — страдают неврозом. Вот в чем, учил Зигмунд Фрейд, заключается — на горе или на беду — психическая потенция пениса.

* * *

В октябре 1900 года Фрейд написал Флису о своей новой пациентке, «восемнадцатилетней девушке», которая «легко раскрылась моим набором отмычек». Такая самонадеянность — фрейдистская похвальба в своем коронном виде, да еще из уст самого Фрейда — почти забавна. Но хотя он и не страдал излишней скромностью, в прозорливости ему не откажешь. Одиннадцать недель, проведенных им в обществе Доры, ознаменовались появлением одного из самых фаллических документов в его ученой карьере. Фрейд соединил в нем три идеи — о значении сновидений, об инстинктивной природе младенческой сексуальности и о психической потенции пениса — и создал первую в мире психоаналитическую историю болезни[158], не побоявшись опубликовать результаты лечения, несмотря на то что его едва ли можно было счесть успешным и законченным: Дора прервала его до окончания назначенного курса.

Фрейд написал отчет о проделанной работе в январе 1901 года, в сложный для себя период. Его дружба с Флисом была под угрозой. (Возможно, этим и объясняется хвастливый тон его письма.) Первая крупная теоретическая работа Фрейда «Толкование сновидений» была встречена не так хорошо, как он ожидал. А в Венском университете его в очередной раз обошли с повышением в должности — оскорбление, которое Фрейд приписал отказу принимать его теории психоанализа, усугубленному антисемитизмом[159]. Описывая новую историю болезни, Фрейд надеялся продемонстрировать действенность своих неоднозначных идей и добиться более серьезного отношения со стороны научной общественности. Однако в труде, который был опубликован через четыре года, он показал во всей красе скорее самого себя (порой не в самом лестном свете), хотя, похоже, он об этом не догадывался. Фрейд продемонстрировал в нем великолепное владение различными языковыми приемами; спустя 80 лет один критик даже сравнил его литературный стиль со стилем Набокова. Таким вот странным, но прекрасно скроенным был этот труд — «Фрагмент анализа истерии (История болезни Доры)».

Дору, «девушку с приятной внешностью», приводил к Фрейду дважды — и оба раза против ее воли — ее отец, богатый фабрикант. За несколько лет до этого Фрейд лечил его от «приступа помешательства, усугубленного симптомами паралича». Фрейд диагностировал у него тогда «диффузное сосудистое поражение», вызванное перенесенным сифилисом, и этот фабрикант признал, что в самом деле болел им в молодости[160]. Описывая все это, Фрейд не уточнил, однако, что отец Доры был евреем; он понимал, что многие из его тогдашних читателей и без того верили в связь между «гиперсексуальностью евреев» и психическими заболеваниями. К тому же Фрейд не собирался анализировать психику одних лишь евреев. Теории, развиваемые им во «Фрагменте…», имели универсальное применение — во всяком случае, именно в этом он пытался уверить недоверчивый мир.

Противосифилитический курс лечения, который он назначил отцу, был успешным, так что авторитет Фрейда в глазах пациента сильно вырос. Вскоре тот привел к нему дочь, страдавшую необъяснимыми приступами кашля, которые мешали ей говорить. Фрейд предложил ей пройти курс психотерапии, однако Дора отказалась. Но через два года она вернулась к нему — апатичная, страдающая депрессиями, склонная к суициду и явно презиравшая отца, которого она прежде обожала. Теперь, помимо кашля и афонии (потери голоса), у Доры были еще и сильные менструальные спазмы, сопровождавшиеся физической слабостью, а также приступы болей в животе, похожие на аппендицит.

Фрейд намеревался устранить эти симптомы истерии, выявив их психологические причины, и именно процесс этих поисков описывается им в центральной части «Фрагмента…». Но вначале Фрейд хочет нам кое-что сообщить. Его введение странным образом заинтриговывает. То, что здесь изложено, пишет Фрейд, откроет вам во имя науки тайны, которые гинеколог обычно хранит в секрете. Поэтому он изменил имена участников событий и названия мест, где происходили те или иные встречи. Для пущей безопасности он отложил публикацию этой работы на четыре года и отправил ящик с рукописью в медицинский журнал, неизвестный широкой публике. Он также предупреждал своих читателей, что если они не знакомы с «Толкованием сновидений» (а на тот момент не было продано и ста экземпляров этой книги), то не смогут разобраться в этом тексте. Правда, Фрейд убежден, что даже те, кто читал этот труд, все равно будут «немало озадачены». «Новое, — громогласно восклицает он как истый альфа-самец и оракул Науки, — всегда пробуждает недоумение и сопротивление».

На самом деле даже полный болван мог догадаться, что дела у Доры были плохи. Она оказалась втянута в драматические события, достойные пера ведущего драматурга и новеллиста Артура Шницлера[161], которого называли венским летописцем буржуазного адюльтера, приправленного в ее случае поистине хичкоковским ужасом от того, что в море лжи, которое ее окружало, она одна говорила правду. Действующими лицами этой драмы были члены двух семей; семья Доры, чьи родители не были счастливы в браке, и еще одна супружеская пара, которую Фрейд называет «супругами К.». Семьи были очень близки, но ближе всех были отец Доры и госпожа К. Мать Доры описывается во «Фрагменте…» как женщина скучная и одержимая уборкой[162]. («Целый день, — пишет Фрейд, — она занималась наведением порядка и поддержанием чистоты в квартире»). За шесть лет до появления Доры у Фрейда ее семья переехала в курортный город Б., где проживали супруги К., чтобы отец Доры мог поправить здоровье после перенесенного туберкулеза. Там о нем немало заботилась госпожа К. (по-видимому, мать Доры была слишком занята вытиранием пыли!). Вскоре у них начался роман. И в отличие от матери, Дора обо всем догадалась.

Вскоре после этого у Доры, боготворившей госпожу К. не меньше, чем отца, начались приступы кашля и хрипоты. Спустя несколько лет, когда роман между ее отцом и госпожой К. был все еще в полном разгаре, Дора как-то отправилась на прогулку с господином К., который вдруг стал к ней грубо приставать. Девочка дала ему пощечину и убежала прочь, а после рассказала обо всем своим родителям. Отец Доры вызвал господина К. на разговор, однако тот все отрицал. Хуже того, он выразил сомнение в невинности Доры, заявив, что Дора читает руководства по супружеской жизни, предназначенные для молодоженов, о чем ему поведала жена. Дора просто «перегрелась от такого чтения, — сказал господин К., — и все придумала». Когда отец Доры поверил господину К., а не ей, ощущение, что ее предали, было полным и окончательным: отец, изменявший ее матери, то есть лжец и прелюбодей, «отдал» ее другому лжецу, неудачливому совратителю, в обмен на возможность продолжать отношения с лживой, изменявшей своему мужу госпожой К., которая предала Дору, рассказав мужу, что она тайком читала эти книги, которые дала ей сама госпожа К.! Даже великий Шницлер не смог бы придумать более извращенную фабулу.

После всего, что произошло, симптомы Доры усилились — тогда-то ее и привели в первый раз к Фрейду. Когда же через два года ее состояние усугубилось, ее заставили согласиться на лечение. Отец Доры считал, что причиной ее депрессии был выдуманный ею случай на озере. «Я считаю рассказ Доры о безнравственном предложении этого мужчины просто фантазией, — сообщил он Фрейду. — Попытайтесь теперь вы ее вразумить»[163]. Совершенно очевидно, что он имел в виду своим последним замечанием. Но он плохо знал доктора Фрейда.

Возможно, то же самое можно сказать и про нас с вами, поскольку Фрейд, переосмысливший к этому времени теорию совращения, выдвинутую им тремя годами ранее, и решивший, что его пациенты обычно фантазируют, пишет, что он верит Доре, но не считает, что «гнусное предложение», сделанное на берегу озера, могло так сказаться на ее здоровье. Поэтому он попросил ее копнуть поглубже в прошлое. Возможно, там есть другая травма, которую она просто предпочла забыть и которая перекликается с ее симптомами: судорожным кашлем и болями в груди, с которых все началось,

Он оказался прав в своей догадке. Однажды, когда Доре было четырнадцать лет, она оказалась наедине с господином К. у него в магазине. Дора пришла туда, чтобы увидеть церковную процессию из окна магазина, находившегося на главной городской площади. Девочка думала, что там будет кто-то еще, но господин К. «побудил свою жену остаться дома, отпустил приказчиков и, когда девушка вошла в магазин, был там один». Желая увидеть красочную процессию, Дора все же осталась. Неожиданно, когда они разговаривали о чем-то несущественном, он вдруг притянул Дору к себе и поцеловал. Дора ощутила «сильнейшее отвращение», после чего вырвалась и убежала. Ни Дора, ни господин К. впоследствии ни разу не говорили друг с другом о произошедшем, и Дора тоже никому об этом не сказала. Вскоре после этого ее хронический кашель стал иногда перетекать в афонию — потерю голоса, который часто не возвращался к ней по несколько недель.

Далее в тексте следует интерпретация этих событий — с такими ошеломляющими логическими связками и выводами, что остается лишь восхищаться умением Фрейда высказывать их так авторитетно. Реакция Доры, утверждал он, была типичным случаем «извращения аффекта». Вместо возбуждающих генитальных ощущений, которые испытала бы здоровая девушка в подобных обстоятельствах, Дора почувствовала отвращение, и это говорит о том, что она была психически больна. Поначалу это отвращение было локализовано у нее в области рта[164], но затем перешло на другую часть тела, в чем Фрейд усматривает еще один симптом; «смещение ощущения». Дора говорила, что по-прежнему ощущает чувство сдавливания в груди от тех объятий господина К. Такое же сдавливание она ощущала во время приступов кашля — это обстоятельство также не ускользнуло от внимания Фрейда. Согласно «правилам формирования симптомов», которые уже были ему вполне ясны (и надо ли говорить, что на тот момент они были ясны лишь ему одному!), Фрейд решил прибегнуть к психоаналитической реконструкции встречи Доры с господином К.

Я думаю, что в том бурном объятии она ощутила не только поцелуй у себя на губах, но и давление эрегированного члена на своем теле.

Это «отвратительное» ощущение было «устранено из памяти, вытеснено и замещено безобидным ощущением сдавливания грудной клетки».

Глядя на эту интерпретацию, трудно поверить, что человек, который всячески акцентировал роль символов в повседневной жизни, упустил из виду значение афонии, которой страдала Дора. Ведь здесь мы явно имеем дело с девушкой, которая чувствовала, что у нее нет права голоса и возможности распоряжаться своей жизнью. Потребности ее отца и господина К. были важнее ее собственных. Для Фрейда же важнее всего остального был пенис. Поэтому болезнь Доры подается им как пример психического потенциала пениса. Ее симптомы — это физические проявления истерических реакций в ответ на совершенно непатологическую эрекцию господина К. Патологией же, по мнению Фрейда, является возникшее у Доры отвращение к этой эрекции.

Пенис для Фрейда — не просто послание, но и сам посланник. «Тема эрекции, — пишет Фрейд, — позволяет разгадать некоторые интереснейшие истерические симптомы. Внимание, с которым женщины смотрят на очертания мужских гениталий под одеждой, в результате его вытеснения становится во многих случаях причиной… страха пребывания на людях». Однако больше всего Фрейда интересует страх Доры перед пенисом. На самом деле, говорит Фрейд, отвращение к этому органу свидетельствует об отвращении к экскрементам. Ссылаясь на отца церкви, чьего имени он не называет, Фрейд повторяет вслед за ним; «inter urinas et faeces nascimur» («и рождаемся мы меж уриной и фекалиями»)[165]. «Едва ли возможно, — пишет Фрейд, — преувеличить патогенное значение всеобъемлющей связи между сферами сексуального и экскрементного».

Правда, Фрейд не уверен, что Дору пугает любой пенис. Симптомы возникают вследствие конфликта — и порой конфликтуют друг с другом. Интересно, что Дора ненавидит не столько своего соблазнителя господина К., сколько отца, поверившего его словам. Фрейд также видит, что ее кашель усиливается всякий раз, когда она «с убийственной монотонностью» повторяет свои обвинения в адрес отца (порой все это кажется ему таким скучным). Однако он справляется со скукой и подмечает, в какой момент у Доры случаются приступы кашля. Из этой связи Фрейд делает общий вывод: такие симптомы, как [в данном случае] кашель, — это проявление — реализация — сексуальных фантазий. Каких именно? В случае Доры ответ взят из фразы, которой она часто пользовалась, говоря об отце. Госпожу К. влечет к ее отцу лишь потому, говорит Дора Фрейду, что он «ein vermögender Mann» («состоятельный человек»). Для Фрейда же истинный смысл этих слов заключается в том, что за ними кроется нечто противоположное «что ее отец — ein unvermögender Mann» («несостоятельный человек»). И эту фразу можно понимать лишь в сексуальном смысле, а именно что ее отец — импотент.

Самое поразительное, что Дора действительно это подтверждает, хотя Фрейд не объясняет нам, как и откуда ей об этом известно. А Фрейд идет напролом, как если бы он знал об этом с самого начала. (Хотя, быть может, это и так, поскольку он лечил ее отца от сифилиса.) «Но если ее отец настолько бессилен, — замечает Фрейд, — то разве он может иметь любовную связь с госпожой К.?» «Конечно», — отвечает Дора, затрагивая тему орального секса. И тут Фрейда осеняет. Всякий раз, когда у Доры случается очередной приступ кашля, она бессознательно разыгрывает свою сексуальную фантазию. Дора представляет себе, что это она, а не госпожа К. удовлетворяет своего отца per os (орально). Подобное умозаключение, снисходительно замечает Фрейд, «неизбежно». Впоследствии психоаналитики-феминистки будут рассматривать и другую альтернативу: что это отец Доры удовлетворяет госпожу К. per os (в фаллоцентрическом сознании Фрейда такая мысль конечно же возникнуть не могла). Более того, Фрейд убежден, что ненависть Доры по отношению к госпоже К. — это ненависть «ревнивой жены». Кашель Доры и ее непреходящая хрипота — это «истерический мутизм», то есть симптомы подавленного эдипова желания ощущать в себе пенис отца. Если не вагинально, то орально.

Надо сказать, что даже сегодня, когда слово «Lewinski» используется в английском языке и как существительное, и как глагол, интерпретация Фрейда по-прежнему шокирует. Много лет спустя, в книге «Недовольство культурой» (1930), Фрейд выскажет утверждение, что одним из величайших «прегрешений» современной цивилизации является ее неспособность дать детям правильное представление об истинной агрессивности человеческого либидо[166]. Возможно, именно поэтому он позволял себе быть с Дорой столь прямолинейным. И все же нетрудно представить, насколько шокирующим мог показаться сто лет назад диагноз Фрейда «малообразованной» (по словам самого психоаналитика[167]) Доре — девушке, которая услышала такие слова от мужчины, годившегося ей в отцы (и который к тому же знал ее отца), лежа с закрытыми глазами на кушетке в кабинете этого странного врача, касавшегося ее лба своей ладонью, якобы для того, чтобы способствовать процедуре, которую он называл «свободными ассоциациями». Терпеть все это — да еще бесконечные разговоры о сексе — от человека, к которому она ходила не по своей воле и который утверждал, что помогает ей, настаивая, что все ее проблемы, эмоциональные и физические, возникли от нереализованного желания пососать половой член отца, — это было уже чересчур.

Неудивительно, что Дора с возмущением открестилась от подобного желания, подавленного или нет. В ответ она услышала то, что впоследствии стало одним из самых знаменитых пассажей в литературе по психоанализу.

«Нет», которое слышишь от пациента, после того как его вниманию предлагаешь вытесненные им ранее мысли, — оно констатирует лишь это вытеснение, а его решительность в этом, одновременно, измеряет его силу. /…/ «нет» в таком случае означает желаемое «да».

Психическая потенция пениса, утверждает Фрейд, не ведает никакого «нет». Врач, усомнившийся в собственной теории совращения, теперь сомневается в словах Доры. Несмотря на то что у него было достаточно доказательств, подтверждающих влияние на его пациентку реальных событий — хотя бы те же неуклюжие и неоднократные приставания господина К., — Фрейд все равно фокусирует свое внимание на ее внутреннем мире. Другие люди — это лишь экраны, на которые Дора проецирует свои сексуальные фантазии. Подсознание — это адский котел конфликтов, а любая психическая деятельность направляется фаллической энергией — даже у маленьких девочек, признаются они в этом или нет, нравится им это или нет.

* * *

Похоже, что единственным человеком, который лучше всего понимал ситуацию, в которой оказалась Дора, а также фаллическую интерпретацию, которую предлагал ей Фрейд, была та, кто больше всего противился подобному объяснению, — сама Дора. В послесловии к этой работе Фрейд назвал прекращение Дорой курса терапии актом самовредительства, вызванного тем, что он явил ей истину ее подсознательных желаний. Но, видимо, Дора была куда лучше подкована в психоанализе, чем полагал ее врач. Ведь в тот самый момент, когда Фрейд был на пике собственного энтузиазма, интерпретируя сновидение, о котором Дора ему только что поведала, она прервала их отношения, отрезала его от себя, заставила его почувствовать себя бессильным — полным импотентом. В каком-то смысле она его кастрировала.

Это одна из возможных точек зрения на случившееся. Как бы то ни было, но кастрация стала главной темой следующей работы Фрейда — «Анализ страха пятилетнего мальчика» (1909); это еще один случай из его практики, также известный под названием «Малыш Ганс». Если историю Доры Фрейд записывал в тревожное для себя время, то «Малыша Ганса» он изложил с немалой долей дерзости. Профессиональная изоляция Фрейда близилась к концу. В 1906 году у него появились первые последователи за пределами Вены — и среди них хорошо известный в научных кругах швейцарский психиатр Ойген Блойлер (1837–1939), который ввел в научный обиход термин «шизофрения» и был директором знаменитой психиатрической лечебницы «Бургхёльцли» в Цюрихе, где его главным помощником, относившимся к Фрейду с не меньшим энтузиазмом, был перспективный молодой врач Карл Густав Юнг (1876–1961)[168]. Последователями Фрейда также стали Макс Айтингон (1881–1943) и Карл Абрахам (1877–1925) из Берлина, валлиец Эрнест Джонс (1879–1958), который «уверовал», прочитав «Дору», Эдоардо Вайс (1889–1970) из Триеста в Италии и венгр Шандор Ференци (1873–1933). Все это вдохновило Фрейда на то, чтобы в 1908 году организовать в Зальцбурге первый международный конгресс психоаналитиков. А в 1909 году, после опубликования его следующей работы «Анализ страха пятилетнего мальчика», Фрейда пригласил прочесть серию лекций сам Г. Стэнли Холл[169], президент Университета Кларка в Вустере, штат Массачусетс. Такая честь невероятно польстила самолюбию Фрейда, хотя у него тут же возникло неизгладимое отвращение к американской кухне, американским напиткам и американским ванным комнатам, а также к тому, как американцы потворствовали собственным детям, и к прочим вульгарным (с его точки зрения) аспектам американской культуры[170].

Психоанализ начал развиваться как движение, однако его методы по-прежнему подвергались критике. Проблема — даже для тех, кто был готов увидеть связь между неврозами и детской сексуальностью, — заключалась в том, что Фрейд строил свою теорию на отдельных исследованиях патологии взрослых. «Даже психоаналитик… может сознаться в своем желании найти более прямой и краткий путь к доказательству этих фундаментальных теорем», — писал Фрейд во введении к своей новой работе. И этим живым доказательством стал малыш Ганс.

В действительности мальчика звали Герберт Граф. Его отец Макс был уважаемым венским музыковедом, а также одним из членов группы, встречавшейся по средам в доме Фрейда, — впоследствии она стала ядром Венского психоаналитического общества. Мать Ганса, Ольга Хониг Граф, была одной из пациенток Фрейда. Супруги Граф договорились воспитывать сына в духе идей психоанализа, а чтобы проверить действенность этого метода, записывали его сны и детскую болтовню и извещали Фрейда обо всех заметных событиях в его развитии. Особенно сексуальном. В зависимости от точки зрения, это может показаться невероятно прогрессивным подходом или полным извращением. В любом случае, в 1903 году, когда родился Ганс, большинство врачей начисто отрицали существование у детей какой-либо сексуальности.

Чего в то время не понимали еще ни врачи, ни супруги Граф, ни, возможно, сам Фрейд, так это насколько недавним на самом деле было официальное признание невинности детского возраста. Историк Филип Арьес впоследствии указывал в своей книге «Столетия детства»[171], что еще в XVII веке в Европе бытовала совсем иная точка зрения. В качестве доказательства Арьес описал двор французского короля Генриха IV (1553–1610), где королевский лекарь, доктор Эроар, вел дневник, записывая в него все обстоятельства взросления наследника Генриха IV — Людовика XIII (1601–1643). «Никакой другой документ, — пишет Арьес, — не способен дать нам лучшего представления о том, что в начале XVII века понятия непорочного детства просто не существовало». Конечно, можно оспаривать разумность серьезного исследования поведения, эротического или любого другого, в таком месте, как Версальский дворец, однако нельзя отрицать, что протофрейдистский взгляд на инфантильную сексуальность присутствует почти на каждой странице дневника доктора Эроара.

Когда Людовику XIII был всего год, писал Эроар, будущий правитель Франции «заставлял всех целовать свой петушок». В три года он обращал внимание своей гувернантки на случавшиеся у него эрекции. «Мой петушок — все равно что подъемный мост, — сказал он ей. — Смотри, как он поднимается и опускается!» Однажды он попытался показать этот «фокус» своему отцу, королю Генриху IV, и очень смутился, когда вдруг почувствовал себя на мгновение «импотентом». «В нем сейчас нет косточки, папа, — пожаловался малыш Людовик. — Но ведь иногда она есть!»

Неизвестно, сообщал ли Макс Граф, несмотря на всю широту своих взглядов, нечто подобное Фрейду о своем собственном сыне, который, хотя ни в чем и не нуждался, все же рос не в королевском дворце. Впоследствии Граф поссорился с Фрейдом, но тем не менее написал о нем и о собиравшемся у него по средам кружке нечто вроде воспоминаний — правда, уже после смерти основателя психоанализа. Нет сомнений, что пенис и фаллическая потенция были частым предметом обсуждений на этих собраниях. Одной из причин этого была уверенность Фрейда в сексуальной природе неврозов. Другая, возможно, заключалась в том, что доктор Вильгельм Штекель, упросивший Фрейда организовать у себя дома подобный кружок, пришел к психоанализу после того, как Фрейд излечил его от импотенции.

Салон Фрейда стал «теплицей» сексуальных откровений, которые редко можно было услышать тогда в Вене или где-то еще. Одно памятное собрание было полностью посвящено Рудольфу фон Урбанчичу, директору местной психиатрической лечебницы, который вспоминал путь своего сексуального развития до женитьбы и с изысканной детальностью живописал свой подростковый опыт мастурбации. На другом собрании дерматолог Максимилиан Штайнер рассказал о том, как в результате воздержания у него возникли психосоматические симптомы, которые однако же незамедлительно исчезли, стоило ему начать роман с женой своего друга, страдавшего импотенцией. Так что ни Графа, ни Фрейда, скорее всего, не шокировало, когда в 1908 году Граф обратился к Фрейду в связи со следующей проблемой: его маленький сын был одержим сначала собственным пенисом, а после пенисами разных животных, пока у него не развилась наконец странная фобия. Раньше маленький Ганс был очень общителен и много гулял, теперь же он боялся выходить из дома. Боялся же он того, что на улице ему повстречается большой конь с огромным членом, который может укусить его.

Было решено, что Граф возьмет на себя роль посредника и будет задавать своему сыну интересующие Фрейда вопросы, а после пересказывать ответы Ганса доктору. Малыш лишь однажды побывал у Фрейда в качестве пациента. Фрейд считал, что в таком юном возрасте ребенка может лечить только кто-нибудь из родителей, хотя позже он изменил эту точку зрения. «Никогда еще у меня не было опыта такого ясного проникновения в душу ребенка», — рассказывал Фрейд Эрнесту Джонсу. Возможно, так оно и было. И все же это проникновение было опосредованным.

На самом деле малыш Ганс трудился на благо фрейдизма не один год. Он был «прелестным маленьким мальчиком» из «Полового просвещения детей», который после рождения своей сестрички стал живо интересоваться вопросами пола. А в работе «О сексуальных теориях детей» он был тем ребенком, который, согласно одному из самых знаменитых и спорных высказываний Фрейда, «считал, что у всех людей, в том числе и у женщин, есть пенис». Как только мальчик получает возможность убедиться в обратном, указывал Фрейд, это неверное представление порождает комплекс кастрации, которым страдают, как считал психоаналитик, все мальчики. Однако детально этот комплекс был проанализирован — а точнее сказать, продемонстрирован — лишь в работе «Анализ страха пятилетнего мальчика». Именно здесь малыш Ганс впервые назван по имени; здесь он переживает свою личную душевную драму и обладает «правом голоса» в виде отдельных высказываний.

«Мама, у тебя есть Wiwimacher?»[172] — спросил малыш Ганс свою мать накануне дня рождения, когда ему должно было исполниться три года, — в этот период жизни он с восторгом относился к собственному «кранику» и нередко к нему прикасался[173]. (Мать, застигнутая врасплох, совершила ошибку, бойко ответив ему: «Само собой разумеется».)

Гансу уже три года, и он интересуется: «Папа, а у тебя есть Wiwimacher?»

Ганс, которому еще нет четырех, видит тазик с окровавленной водой у двери в комнату, где его мать рожает его сестренку, и говорит: «А у меня из Wiwimacher'a никогда кровь не течет».

А вот сестричка Ганса уже родилась, и, наблюдая за ее купанием, он говорит: «А Wiwimacher у нее еще маленький. Но когда она вырастет — он станет больше».

В мире малыша Ганса «краник» есть у всех: у мужчин, женщин, мальчиков, девочек и даже у локомотива, когда он видит на вокзале, как из него выпускается вода. Однако ни у кого нет такого «краника», как у коней-тяжеловозов, которые тащат повозки по улицам Вены. Поначалу малыш Ганс был в восторге от их внушительных органов. А после начал их бояться. Этот страх стал беспредельным, когда, прогуливаясь с мамой, он увидел, как лошадь упала, волоча груженую повозку. После этого он вообще отказывался выходить из дома.

Все эти детали восхищали Фрейда, так как подтверждали его новые идеи по поводу сексуального развития о детском возрасте, многие из которых уже озвучивались им в 1905 году в работе «Три очерка по теории сексуальности». Ум малыша Ганса был полон сексуальной любознательности, сексуальных фантазий и, как выяснилось, сексуальных фобий — все они проистекали из его детских попыток понять свой собственный пенис, его роль в размножении и то, как он влиял на склад его характера и характера всех, кто его окружал. «Подобные вопросы, — отмечал Фрейд потом в истории болезни Ганса, — являются общими для всех людей, это часть человеческой природы». Фрейд с восторгом наблюдал, пусть и чужими глазами, все эти «сексуальные импульсы и желания» (чье существование его противники так громогласно отрицали) в малыше Гансе — они бродили и пенились в его сознании с той «свежестью жизни», какую можно встретить только у ребенка. И это было самым лучшим доказательством, которого так не хватило сторонникам Фрейда.

Фрейд сообщает нам, что поворотным моментом в лечении Ганса стал один разговор малыша с его отцом. Следуя совету Фрейда, Граф прочел своему сыну небольшую лекцию на тему размножения, сообщив ему, что, вопреки его убеждению (и вопреки тому, что мать Ганса сказала ему, не подумав), ни у его мамы, ни у сестренки нет никакого «краника» — во всяком случае, такого же, как у него — снаружи. Граф также попытался унять страх сына перед «краниками» животных. «…Здесь нечего бояться, — сказал он. — У больших животных большой Wiwimacher, а у маленьких — маленький». На что Ганс ответил: «У всех людей есть Wiwimacher. И когда я вырасту, мой Wiwimacher вырастет вместе со мной. Ведь он ко мне приделан».

Для Фрейда, который, как никто другой, верил в способность слов «говорить правду», ответ Ганса стал трамплином к новому научному прорыву. Ведь дело не в том, что Ганс боялся больших «краников» коней, решил ученый. Просто он боялся утратить свой собственный пенис, и неприятная новость, которую только что сообщил ему отец и в которую он поначалу отказывался верить, лишь усилила этот страх. Эта устрашающая новость (об отсутствии Wiwimacher’a у женщин), писал Фрейд,

не могла не поколебать в Гансе уверенность в себе… и пробудила его кастрационный комплекс. Неужели и вправду у некоторых живых существ не было Wiwimacher'oв? Если так, то нет ничего невозможного в том, чтобы у него отняли и его собственный Wiwimacher.

Страх Ганса перед лошадьми свидетельствовал о том, что он вступил в эдипову фазу развития, которую Фрейд горел желанием проанализировать. Однако еще до начала анализа — впервые в истории медицинской литературы — он делает любопытную сноску о наличии психологической связи между обрезанием и антисемитизмом, притом что оба эти обстоятельства не имеют к истории болезни малыша Ганса никакого отношения, не считая того факта, что Ганс был евреем, о чем, однако, Фрейд умалчивает. Кастрационный комплекс — это самый глубокий бессознательный корень антисемитизма,

«потому что еще в детской мальчики часто слышат, что у евреев от пениса что-то отрезают — кусочек пениса, думают они, — и это дает им право презирать евреев…»

Пожалуй, нет более прямого доказательства влияния антисемитизма на идеи Фрейда — и роли, которую играет в нем обрезанный еврейский пенис.

Но после этого, так же внезапно, Фрейд вновь возвращается к малышу Гансу и его эдиповым проблемам. Лошади, которые напугали ребенка, — это воплощение отца Ганса, который, совсем как эти большие, устрашающие животные с черными мордами, тоже крупный с виду мужчина с черными усами. Ганс боялся, что отец рассердился на него, так как Ганс не смог справиться со своим эротическим влечением к матери, которая, вопреки воли отца, позволила Гансу забраться ночью к ней в кровать, когда его обуяли ночные страхи. Вскоре после этого Ганс стал желать отцу смерти — и это его еще больше встревожило. Поэтому кусающаяся лошадь стала замещением образа взбешенного отца, способного его кастрировать; а упавшая лошадь — символом того, что отец, как надеялся Ганс, вскоре умрет. Ганс воспринял все эти ощущения с большой тревогой, поскольку он любил отца, хотя одновременно и ненавидел его как соперника, — .это двойственное отношение проявилось, когда он однажды неожиданно ударил отца в живот, а после сразу поцеловал его в то же место. Тогда-то отец и привел малыша Ганса в приемную к Фрейду, который объяснил мальчику, почему он так все это чувствует.

«Затем я объяснил ему, что он боялся отца, потому что очень любил свою мать, — писал Фрейд. —

Он мог бы думать, что отец за это на него зол. Но это неправда. Отец его все-таки сильно любит, и он может без страха во всем ему сознаваться. Уже давно, когда Ганса не было на свете, [продолжая я,] я уже знал, что появится маленький Ганс, который будет так любить свою маму и поэтому будет чувствовать страх перед и том. И я об этом даже рассказывал его отцу».

На обратном пути Ганс спросил отца: «Разве профессор разговаривает с богом?»

(Если и так, то это наверняка был местный звонок.) Вскоре симптомы фобии у Ганса стали пропадать. Эти внешние изменения сопровождались психологической корректировкой. Во сне к Гансу явился водопроводчик, который сначала забрал у него пенис, а после заменил его на больший. «Совсем как у тебя», — сообщил Ганс отцу. Прощай, страх кастрации, здравствуй, психологическое развитие. Подобно всем здоровым людям, не страдающим неврозами, писал Фрейд, этот маленький Эдип решил не бояться своего отца и не убивать его, а просто стать таким же.

* * *

В эпилоге к истории болезни малыша Ганса, добавленном по прошествии тринадцати лет, рассказывается о визите к Фрейду настоящего «малыша Ганса» — Герберта Графа, который к тому времени вырос и рассчитывал на карьеру музыканта (в конце концов он стал театральным режиссером в нью-йоркской Метрополитен-опера). Противники психоанализа предсказывали Гансу неутешительное будущее, считая его «жертвой» фрейдистских эксцессов, которым он в силу возраста не мог противостоять. Фрейд был рад сообщить своим читателям, что ничего ужасного с Гансом не случилось, хотя и признал, что, по словам Графа, тот не признал себя в мальчике, описанном в таких подробностях в психоаналитическом исследовании Фрейда.

Это второе обстоятельство обострило страхи Фрейда касательно историй болезни его пациентов. Хотя он считал, что его терапевтическую методику следует демонстрировать именно таким образом, еще со времен «Этюдов об истерии» его беспокоило то, что они читаются как «занимательные рассказы». Как бы то ни было, но конфликт — душевный и физический — реальности, репрессии и пениса воодушевил Фрейда на создание одного из его самых противоречивых и колоритных трудов, который стал «историей болезни» всего человечества и который один из критиков насмешливо назвал «сказкой» — выпад, намекающий на детскую книгу Редьярда Киплинга с причудливыми объяснениями того, откуда у леопарда взялись пятна на шерсти, и других зоологических странностей. Эта самая смелая из всех историй болезни Фрейда — смесь биологии, антропологии, психоанализа и, как скажут некоторые, полной чепухи — вышла в 1913 году под названием «Тотем и табу».

Похоже, малыш Ганс в очередной раз сослужил психоанализу хорошую службу. Как видно из протокола заседания Венского психоаналитического общества, догадки, возникшие у Фрейда в связи с историей болезни Ганса, уже давно не давали ему покоя и в конце концов побудили замахнуться на нечто большее. Страх Ганса перед кастрацией, сообщил Фрейд членам кружка, собравшимся у него в очередную среду, говорил о том, что невроз коренится в «развалинах сексуальных импульсов» прошлого. То, как Ганс трансформировал свою любовь-ненависть к отцу в страх перед лошадьми, утверждал Фрейд, было сродни поклонению первобытных племен тотемному животному — зверю, которого они почитали как отца всего племени, но которого во время некоторых религиозных празднеств они убивали и съедали. Фрейд также подметил, что тотемные кланы налагали табу на инцест, который был психическим «горючим» для эдипова комплекса. Не было ли между психикой первобытных людей, детей и больных неврозами какой-то аналогии? Фрейд точно не знал. Однако, исходя из опыта своей работы и общения с коллегами-психоаналитиками, из которых он кое-кого лечил от импотенции, он рассматривал два варианта: ребенок боится утратить свой пенис: невротичный взрослый боится им пользоваться.

Возможно, психоанализ, выискивающий свои истины в психическом мусоре отдельных людей, сможет разгадать эту загадку, если обратится к коллективному прошлому человечества? Это было бы непросто, но очень заманчиво. Много лет спустя Фрейд признался, что медицина была в его жизни «отвлекающим маневром», тогда как его истинной страстью были проблемы культуры и философии. И Фрейд принялся за работу. Он перечитал массу толстенных томов по антропологии и религии, включая «Первобытную культуру» Эдуарда Тэйлора, «Тотемизм и экзогамный брак» Джеймса Дж. Фрэзера, а также «Лекции по религии семитов» Робертсона Смита, прежде чем остановиться на дарвинистских размышлениях о первобытной орде, которые этот английский первопроходец эволюционной теории изложил в своем труде «Происхождение человека и половой подбор» (1871).

«Из того, что известно о ревности всех самцов четвероногих… — писал Дарвин, — можно заключить, что беспорядочное сожительство в природной среде обитания для них в высшей степени невероятно»[174]. Куда вероятнее, продолжает он, что «первобытные мужчины жили малыми общинами, и у каждого было столько жен, сколько он мог заполучить и прокормить, и коих он ревниво охранял». Или «мужчина мог жить сам по себе с несколькими женами, подобно горилле; ведь все туземцы подтверждают,

что в стаде горилл можно видеть лишь одного взрослого самца. Когда молодой самец вырастает, происходит поединок за первенство и сильнейший, убив или выгнав остальных, становится во главе общины».

В том, что Фрейд начал с Дарвина, нет ничего удивительного. Академическое образование, полученное Фрейдом, было насквозь пропитано идеями эволюционного развития, и три идеи Дарвина оставили на ходе мыслей Фрейда глубокий отпечаток: во-первых, что каждая физиологическая деталь имеет определенный смысл, который можно понять из ее назначения; во-вторых, что, если этот смысл не удается обнаружить в настоящем, его следует искать в прошлом; и в-третьих, что движущей силой естественной истории является конфликт. Фрейд приспособил эти идеи к психологии. Физиологические детали Дарвина стали у Фрейда невротическими симптомами. Все, настаивал он, даже то, что кажется простым и тривиальным, включая сновидения и обычные оговорки, наделено смыслом, который можно всегда найти в прошлом. Однако, если для Дарвина главным был конфликт между видом и окружающей средой, для Фрейда это был конфликт между сексом и смертью. Эта вечная и неизбежная конкуренция, провозглашает Фрейд в «Тотеме и табу», была столь же древней, как сама человеческая жизнь, — и нигде ставки не были так высоки: победитель сохранял свой пенис, тогда как побежденный его утрачивал.

В реконструкции Фрейда первобытный отец, глава рода, был еще свирепее, чем у Дарвина. Сыновья, которых он изгонял или убивал, были счастливчиками. Те же, кому повезло куда меньше, превращались в ходячие, искалеченные символы той цены, которую им пришлось заплатить за попытку оспорить сексуальную монополию патриарха. Их просто кастрировали. Со временем, предположил Фрейд, эта система привела к первому в истории человечества политическому бунту. Однажды изгнанные братья объединились с евнухами, жившими в унизительном подчинении, и одолели отца, после чего кастрировали его и убили. «Само собой разумеется, — добавляет Фрейд, — что они съели свою жертву». Отец «несомненно был для братьев некой ролевой моделью… каждый из них испытывал по отношению к нему ревность и страх… и каждый через акт поедания обрел часть его силы».

Но зачем ограничиваться лишь частью силы? Некастрированные братья вскоре поняли, что их общая биологическая суть — наличие пениса и желание пустить его в дело — не была для них связующим фактором. Ведь каждый из них хотел занять место отца и стать главой рода, получив все прилагающиеся к этому сексуальные права и привилегии. В результате между ними вспыхнуло сексуальное соперничество и братоубийственное насилие, которое продолжалось до тех пор, пока братья, научившиеся в изгнании жить сообща, не решили восстановить эту общность. Этот договор, писал Фрейд, повлек за собой рождение организованной религии. Раскаявшись в совершенном убийстве, сыновья воскресили, а после стали почитать отца в виде тотемного животного. Каждый из сыновей отказался от планов занять место отца и стать новым родоначальником, и эта клятва наложила на всех женщин первобытной орды — матерей, сестер и двоюродных сестер молодых мужчин — табу, то есть сделала их запретными. Отныне партнершу для продолжения рода они должны были находить за пределами своего клана. Этот акт сексуального отказа, утверждал Фрейд, привел к возникновению закона, морали, религии — и всех сопутствующих им неврозов.

Подобная «сказка» объясняла происхождение человека как общественного животного. Однако, описывая этот процесс, «Тотем и табу» тоже претерпела определенную эволюцию. Размышления на тему дарвинистской биологии и культурной антропологии превратились в светский пересказ Книги Бытия и психоаналитическую модернизацию идей Блаженного Августина. С самого начал Фрейд начал отклоняться от намеченного Дарвином пути. Секс для Дарвина — это естественный, природно обусловленный акт, тогда как для Фрейда это совсем так. Если сновидения и оговорки его пациентов чему-то его научили, так это пониманию того, что цивилизованный человек испытывает мучительную неловкость в отношении собственной сексуальности. Подобная не-естественность — психологическое содержание, выражаемое в чувстве вины или стыда, — определяет состояние человека и отделяет его от всего животного мира. Это также поворотный момент в истории человечества.

Для Фрейда зарей цивилизации стало сексуально мотивированное убийство главы рода, древнего, жестокого праотца, отголосок которого проявляется в эдиповом комплексе. Ведь это преступление (так же как «ядро всех неврозов», открытием которого Фрейд так гордился) состоит из двух фантазий — устранения отца и сексуального акта с матерью, которые повторяют деяния, совершенные доисторическими братьями. И это сподвигнуло Фрейда на самое смелое из всех его предположений. Эдипов комплекс, писал он в «Тотеме и табу», не просто универсальный факт. Это память о реальном событии. Имея дело с невротиками, Фрейд пришел к выводу, что личная история человека не умирает. Она продолжает существовать в подсознании его пациентов. Невротики «страдают… от воспоминаний», писал он еще в «Этюдах об истерии». Но теперь Фрейд заявил, что это касается и человечества в целом. «В душевной жизни человека присутствует не только то, что он пережил сам, — писал Фрейд, — но и то, что досталось ему при рождении… его доисторическое наследие» — концепция, довольно схожая с «коллективным бессознательным» Юнга. Если воспользоваться термином, который еще не был изобретен на момент написания «Тотема и табу», то Фрейд подразумевал, что это наследие просочилось в наш генетический код. Первобытное отцеубийство, обусловленное страхом кастрации и фаллическим либидо, передается из поколения в поколение через наше подсознание в виде эдипова комплекса, так что это преступление и его последствия для нас не менее актуальны, чем для тех, кто его когда-то совершил.

Вера в возможность наследования приобретенных признаков доказывает, что Фрейд был плохим генетиком. Вместе с тем сексуальный скандал, ставший причиной единственного в XX веке суда над президентом страны с целью импичмента, свидетельствует о том, что Фрейд был очень прозорливым психологом. Ведь политическая борьба между президентом США Биллом Клинтоном и его обвинителями — борьба не на жизнь, а на смерть — была не чем иным, как современным воспроизведением первобытной драмы, описанной в «Тотеме и табу». Одна из главных идей этой работы, которую Фрейд потом повторит в книге «Недовольство культурой», состоит в том, что цивилизация требует отказа от первобытной сексуальности. Соответственно, если один из мужчин начинает вести себя так, словно у него свободный доступ ко всем женщинам, не боясь, что это будет кем-то оспорено, то такое поведение угрожает самим основам существующего общественного порядка. С этой точки зрения ошибка Клинтона была не столько политической, сколько психологической. Осознанно или нет, он позволил себе стать мишенью подсознательной фантазии, в которой он был доисторическим праотцом, которого следовало устранить ради сохранения цивилизации.

«Настоящим преступлением Клинтона было вовсе не лжесвидетельство, — писал в 1998 году американский психоаналитик Джонатан Лир[175] в своем дерзком эссе, — а то, что он уверовал в собственное «всемогущество», в дозволенность «трахать» кого вздумается. Но такое «может сойти с рук только Богу» или первобытному отцу, да и то не всегда — лишь до тех пор, пока братья, объединившись, не оскопят и не уничтожат его. И то, что некоторые громогласные братья-конгрессмены — республиканцы Ньют Гингрич, Генри Хайд и Боб Ливингстон — впоследствии сами оказались замешаны в сексуальных скандалах, лишь подтверждает правомерность представления Фрейдом этой драмы как сексуального соперничества. А критика в адрес Клинтона из уст его бывших сотрудников (Ди Ди Майерса, Джорджа Стефанопулоса, Роберта Рича и Дэвида Гёргена, если называть лишь самых «громких» протестантов) показывает, что к бунту присоединились и «кастрированные братья»».

Будь Фрейд жив, он наверняка испытал бы огромное удовлетворение, глядя, как его первобытную драму снова «крутят» по всем телеканалам Америки. И можно не сомневаться, что он был бы шокирован поведением Клинтона. Оральный секс — в Овальном кабинете или где-то еще — Фрейду был отвратителен.

«Извращенные формы сношений между двумя полами, при которых вместо гениталий используются иные части тела, несомненно стали в обществе более весомы, — писал основатель психоанализа в работе «Цивилизованная сексуальная мораль и современные нервные заболевания». — Однако сношения такого рода нельзя считать безобидными…

Они этически предосудительны, поскольку низводят любовные отношения двух людей с серьезного уровня на уровень удобной игры».

Однако когда Фрейд писал «Тотем и табу», он не пытался объяснять президентскую политику США или извращения какого-то одного президента. Он выдвинул главный тезис этой работы — что приобретенные психические характеристики передаются по наследству, поскольку это позволяло объяснить процесс эволюции с позиций психоанализа, показав, что «это просто власть, которую подсознательные представления имеют над телом», — это было то же самое предположение, которое демонстрировал во время своих лекций об истерии профессор Шарко. Вера Фрейда в наследуемость психических свойств наделяла эдипов комплекс, который психоаналитик считал своим самым важным открытием, новым мистическим происхождением. Подсознание — древние психические «камни», к которым Фрейд призывал прислушаться своих скептически настроенных коллег, — было теперь старше на бессчетное число тысячелетий и пропитано историко-эволюционным могуществом.

Однако с учетом того, что Фрейд был атеистом, он придал этому могуществу на удивление религиозную форму. Его первобытное отцеубийство напоминает первобытный грех Блаженного Августина, а «Тотем и табу» зачастую предстает как психоаналитическая переработка Книги Бытия. Однако для Фрейда главным событием стало не сотворение человеческой жизни и последующее грехопадение, а возникновение цивилизации и неврозов. История человечества сопоставима с историей каждого человека. Это та же душевная драма — сексуальное преступление/таинственное убийство, обусловленное страхом кастрации, — только разыгранная на большой сцене. Два человека, во всем друг от друга отличных — Фрейд и Блаженный Августин, — неожиданно сошлись во мнении по очень важному вопросу: оба признали психическое и историческое могущество пениса. По мнению гиппонского епископа, первородный грех передается из поколения в поколение через мужское семя, а наказанием за оскорбление, нанесенное Адамом Богу, стали эрекции, которые мы не в силах контролировать. По мысли Фрейда, убийство первобытного праотца и сексуальные притязания на мать наследуются как эдипов комплекс — в наказание же за этот грех мы имеем цивилизацию, которая контролирует наши эрекции.

Юридическая структура такого контроля совершенно недвусмысленна. Законы и нормы культурного поведения требуют отказа от секса, что проявляется в ограничениях, накладываемых на поведение современного человека. Ему возбраняются насилие, прелюбодеяние, педофилия и инцест, то есть все те действия, которые человек в своем естественном состоянии совершал регулярно и без всякого раскаяния. Однако для Фрейда все эти законы — лишь полдела. Ведь самый действенный способ контроля над пенисом — косвенный. Это «психическая импотенция», которую насаждает в мужчинах цивилизация, — проблема, в связи с которой, писал Фрейд в 1912 году, к нему обращались за годы врачебной практики чаще, чем с любой другой.

Цивилизация дала мужчине «возможность добиваться самых высоких и благородных целей», писал Фрейд, за что он, застегнутый на все пуговицы городской буржуа в галстуке, был ей — спасибо! — признателен. Однако благодарность его была окрашена отчаянием. «Нам ничего не остается, как смириться с одним мрачным прогнозом, — писал он, — с невозможностью соотнести потребности сексуального инстинкта с требованиями цивилизации — и наоборот». Подъем культуры и подъем важнейшего мужского, утверждал Фрейд, неизбежно — и неизменно — несовместимы.

* * *

На протяжении всего сексуального скандала вокруг Клинтона защитники президента критиковали обвиняющую сторону в смешении профессиональных и личных аспектов. Каковы бы ни были грехи Клинтона, они имели отношение к его личной жизни, даже если совершались в Белом доме. Каким бы предосудительным ни было его поведение, оно не влияло на его профессиональную деятельность, а потому никак не относились к делу. В конце концов, опросы общественного мнения показали, что большинство американцев с этим согласились. У Фрейда, разумеется, тоже были свои сторонники и противники. Однако эти два лагеря, которые сталкиваются друг с другом почти по любому вопросу — чаще еще более непримиримо, чем даже политики, — в одном вопросе абсолютно единодушны: чтобы понять психоанализ, необходимо признать, что принесший весть имеет к ней прямое отношение, так же как сфера личного имеет прямое отношение к профессиональной.

Психоанализ возник из самоанализа Фрейда, что для фрейдистов — акт беспрецедентного интеллектуального мужества и силы. Ведь Фрейд раскопал свои истины в самых укромных тайниках собственной личности, многие из которых были не самыми лестными, и лишь потом обнаружил, что они присутствуют и в других в качестве универсальных характеристик. Противники фрейдизма также указывают на важность самоанализа. Однако на этом сходство кончается. Они отказываются видеть бесстрашного клинициста, исследующего внутреннее пространство, а после обнаруживающего соответствующие доказательства в своих пациентах. Вместо этого они видят перед собой одержимого сексом шарлатана, навешивающего на своих пациентов ложные «доказательства». Однако и сторонники и противники Фрейда согласны, что понять фрейдизм без понимания Фрейда — человека, взиравшего на психическую жизнь индивидуума через туманную призму телесно-душевной связи, — невозможно.

В то же время понять Фрейда — значит принять во внимание, что не все части тела были для него равноправными. Взаимоотношения между человеком и его пенисом — связь столь же сознательная, сколь и подсознательная, — являются, по убеждению Фрейда, движущей силой психической истории — как для всего человечества, так и для любого из нас. Такой настойчиво-указующий взгляд на человеческое существование неизбежно вынуждает задать еще один вопрос: а какие взаимоотношения были у Фрейда с его собственным пенисом?

Иначе его можно сформулировать так: какова была сексуальная жизнь Зигмунда Фрейда? Известно, что в газетах его то и дело обвиняли в распутстве и всевозможных сексуальных авантюрах. Однако сам Фрейд оценивал свою эротическую жизнь совсем иначе. В 1915 году, в письме к Джеймсу Джексону Патнэму, профессору Гарвардского университета, автору введения к американскому изданию «Трех очерков по теории сексуальности», Фрейд признал, что «…[хотя] я выступаю за бесконечно более свободную сексуальную жизнь, однако сам я очень мало пользуюсь такой свободой». Похоже, что это справедливо как дня его холостяцкой, так и для женатой жизни. Официальный биограф Фрейда, Эрнест Джонс, считал, что его герой был девственником, когда в сентябре 1885 года, в возрасте тридцати лет, женился на Марте Бернайс.

По мнению Питера Дж. Суэйлза, историка-ревизиониста, которого многие фрейдисты на дух не выносят, большая часть ранней теории либидо, которая исходит из того, что нереализованное сексуальное чувство токсично для человека физически и психически, создавалась Фрейдом под действием кокаина — до женитьбы это сопровождалось мастурбацией, а после женитьбы — сожалениями по поводу своей неудовлетворительной супружеской жизни. До свадьбы, однако, смесь кокаина и секса, похоже, доставляла Фрейду немало счастливых мгновений. В письме, написанном в июне 1884 года, он предупреждал свою будущую невесту: «Не поздоровится тебе, моя принцесса, когда я кончу [дела и приду к тебе в гости]. Я зацелую тебя так, что тебя бросит в жар… А если ты будешь противиться мне, то узнаешь, у кого больше сил: у нежной девочки… или у огромного дикаря, распаленного кокаином».

Что ж, с наркотиком иль без него, но «дикарь» Фрейд породил в первые девять лет супружества шестерых детей. Казалось бы, это должно свидетельствовать о довольно живом интересе к пользованию собственным пенисом. Однако плодовитость Фрейда больше была связана с его отвращением к презервативам, чем с его либидо. В 1893 году Фрейд, которому тогда исполнилось тридцать семь лет, сообщал Вильгельму Флису, что они с женой «живут в воздержании», чтобы избежать беременности и необходимости пользоваться противозачаточными средствами. Еще через четыре года Фрейд сообщил Флису, что «сексуальное возбуждение для такого человека, как я, уже совсем бесполезно». Позже Фрейд как-то намекнул, что его супружеское воздержание было связано не столько с контролем рождаемости, сколько с попытками контролировать страх умереть по вине своего члена. В 1909 году в работе «Некоторые общие замечания по поводу истерических приступов» он даже выступил с эксцентричным утверждением, что каждый оргазм сопровождается «явно ощутимым провалом в сознании». А за пятнадцать лет до этого Фрейд описывал состояния «предсмертного бреда» — страха: умереть от коронарного тромбоза, особенно во время полового акта. Какая ирония судьбы… Критики Фрейда нападали на него за то, что он видел в жизни только секс, тогда как Фрейд смотрел на секс, но зачастую видел смерть.

* * *

Складывается впечатление, что взаимоотношения Фрейда с собственным пенисом были аналогичны тем, что он видел в своих пациентах. Во врачебном кабинете Фрейд старался помочь пациентам осознать свои подсознательные страхи, чтобы не стать их жертвой в повседневной жизни. Однако в собственной жизни Фрейд довольствовался тем, что сублимировал свое половое чувство и страх кастрации с помощью работы и сигар. «Тотем и табу» стала началом многолетних исследований далекоидущих культурных последствий этого интимнейшего обстоятельства. Структура организованного общества, того, что мы называем цивилизацией, возникла из страха кастрации, фаллической похоти и убийства, заявил Фрейд. За этим последовали раскаяние и отрицание инстинктов, нередко ведущие к импотенции. Мы несем на себе этот тяжелый психологический багаж, который так же реален в нас, как и в нашем доисторическом прошлом, писал Фрейд в «Тотеме», и проявляет себя как эдипов комплекс. Со времен Блаженного Августина, самого влиятельного из всех христианских теологов, никто не помещал пенис так всецело в центр индивидуальной и коллективной судьбы. И никто не может похвастаться такой интеллектуальной властью над жизнью и культурой Запада, как Фрейд.

Мы — цивилизованные люди. И поэтому страдаем неврозами. Мы боимся пользоваться своим пенисом. Но не меньше боимся утратить его. Личное стало политикой А политика стала сугубо личной. Никто не знал этого лучше, чем Фрейд. В книге «Недовольство культурой» он обо значил свою позицию в самом названии. Однако политический анализ Фрейда так и не перерос в политические действия. Он считал, что достаточно сорвать с людей фиговые листки и обнажить истину, чтобы все смогли ее увидеть. Не призывая к революционному переустройству цивилизации, Фрейд лечил вызываемое ей недовольство. Этот психолог-революционер в гражданском смысле был консерватором. Фрейдистский пенис был подвергнут психоанализу, но ни разу не вынесен в сферу политики.

Этот процесс по-настоящему набрал силу уже после смерти Фрейда, возглавляемый радикалами, для которых фаллоцентризм Фрейда был несущей колонной того самого здания, которое они пытались снести. Эти люди, объединенные феминистским движением, переосмыслили пенис как орудие политического и сексуального угнетения. Они не чувствовали себя кастрированными и не завидовали обладателям пенисов, однако чувствовали, что к ним относятся снисходительно и что им лгут. И снова представления о мужском органе претерпели бурную трансформацию. Битва полов перешла из области подсознательного в область сознания, с кушетки психоаналитика на супружескую постель — из глубин души на простор улиц. Непростое настало время для обладателей пенисов.

V. Таран

В 1962 году, за год до публикации книги американской феминистки Бетти Фридан[176] «Загадка женственности», Хелен Гёрли Браун поведала читательницам своей собственной книги «Секс и одинокая женщина», что удовлетворение можно получать, даже не будучи замужем. Это заявление, довольно целомудренное по современным меркам, сделало Браун предметом восхищения и объектом нападок. Во время одного публичного выступления ее забросали гнилыми помидорами, затем пригласили в качестве постоянной участницы в знаменитую программу NBC «Сегодня вечером» (The Tonight Show), а политически консервативная, но финансово ловкая семья Хёрстов предложила ей пост главного редактора журнала «Космополитен» в надежде превратить этот журнал для широкой читающей публики, едва сводящий концы с концами[177], в библию незамужней девушки, которую она бы не раздумывая клала к себе в корзину со стойки в прикассовой зоне супермаркета. Вскоре миссис Браун (на самом деле эта «одинокая женщина» была замужем) стала одним из самых высокооплачиваемых топ-менеджеров Америки[178] — и это в то время, когда зал заседаний совета директоров любой компании все еще походил на неприступную фаллическую крепость. Через десять лет после прихода Браун в «Космополитен» сама Глория Стайнем назвала ее «лидером феминизма», а в 1999 году журнал «Лэдис хоум джорнэл», еще одно издание семьи Хёрстов, включил Браун в список «100 самых влиятельных женщин XX века». Стоит ли удивляться, что в первом году нового тысячелетия Браун, которой к тому моменту было уже под восемьдесят, опубликовала свои мемуары, где предлагала читательницам еще больше советов по теме, которая сделала ее богатой и знаменитой.

«Секс — одна из трех лучших вещей в жизни, и что это за две другие, я пока не знаю», — вновь процитировала она в этой книге свою любимую шутку. Упомянула она и висевший у нее в офисе плакат с надписью: «Хорошие девочки попадают в рай, а плохие — куда захотят». Однако больше всего внимание прессы привлек, пожалуй, следующий совет миссис Браун.

«Размазывайте сперму по лицу, — призывала Браун. — Ведь в ней наверняка полно белка, раз из нее получаются младенцы. Это прекрасная косметическая маска. Да и ваш мужчина это оценит».

Трудно себе представить, чтобы госпожа Стайнем или госпожа Фридан стали давать подобные советы, каким бы способом ни «изготовлялось» это косметическое средство. И по правде говоря, когда Браун взялась защищать сенатора Боба Пэквуда — чемпиона по сексуальным домогательствам на рабочем месте — в ходе расследования, проводившегося в середине 1990-х годов сенатом США, то, вкупе со всеми ее прочими прегрешениями, это низвергло ее с и без того не самого устойчивого трона в пантеоне феминизма. Однако карьера Браун в сфере «советов для дам» — не просто свидетельство стремления одной женщины к славе, богатству и идеальным отношениям с улыбчивым и вечно благодарным мужчиной. Она совпадает с одним из самых бурных периодов в истории существования пениса.

В этот период прежние истины о пенисе как о конвейере по производству спермы были пересмотрены теми, у кого его не было. Новое поколение женщин, более образованных и обладавших куда большей политической силой, отвергло мысль о том, что слабый пол был просто скопищем кастрированных мужчин. Они осознали свой эротический потенциал, но отказались верить в то, что напористый пенис — единственный способ добиться «зрелого женского оргазма» — или даже просто любого оргазма. Эти женщины, скандировавшие «Маке love, not war!» («Любите, а не воюйте!») во время мирных демонстраций против войны во Вьетнаме, начали задумываться над тем, так ли сильно различались два этих действия. Ведь вместо того, чтобы делать их целостными, пенис зачастую унижал их чувства, врываясь без спросу «на чужую территорию», как солдат оккупационной армии. Эрекция для этих женщин была не столько инструментом удовольствия, сколько тараном, штурмующим их «крепость».

Меж тем такая новоявленная критика не ограничивалась пространством супружеской спальни. Впервые в истории организованное общественное движение усомнилось в том, действительно ли взаимоотношения между вагиной и пенисом являются частной и закрытой темой. Совсем наоборот, доказывали эти новые феминистки, такие отношения являются делом политическим, ведь господство американских мужчин почти во всех сферах современной жизни — от скучного супружества, угнетающего женщин среднего класса, до ограниченных возможностей по части работы и карьерного роста, ущемляющих права всех женщин (и то и другое образно описывалось в «Загадке женственности»), — увековечивалось самим половым актом. То, что для мужчин было простой биологией — совокуплением в рамках полярной динамики доминирования и послушания, когда пенис внедряется, а вагина принимает, — феминистки рассматривали как идеологию. Они повели атаку на саму идею гетеросексуальности за то, что она искусственно адаптировала женскую эротичность к мужским потребностям. Когда же контркультура породила вторую волну феминизма — первая случилась за полвека до этого и принесла женщинам равные избирательные права с мужчинами[179], — многие женщины решили, что сексуальное освобождение оказалось по-настоящему выгодным только сильному полу. Ведь то, что «новые левые»[180] мужчины оказались не меньшими женоненавистниками, чем «старые правые», было совершенно очевидно. И очевиднее всего это было для женщин, присоединившихся к «новым левым», чтобы добиться социальных перемен, а в итоге столкнувшихся с тем, что от них ожидали лишь одного — быть под рукой, чтобы вожди-мужчины могли в любой момент заняться с ними сексом. Когда Стокли Кармайкла (1941–1998), известного в 1960-е годы лидера борьбы за гражданские права, спросили, какую позицию должны занимать женщины-негритянки в кампании по борьбе с расовой дискриминацией, он ответил: «Горизонтальную!»

Со временем негодование по поводу такого отношения стало все больше фокусироваться на пенисе. Веками взаимоотношения мужчин со своим наиважнейшим органом определялись вопросом: «Кто кем командует — я им или он мной?» И теперь женщины стали рассматривать собственные отношения с пенисом в схожем контексте, отказываясь позволять мужскому органу хоть как-то ограничивать их собственную сексуальную или политическую свободу. Начиная с 1960-х годов господствовавшие в тогдашнем мировоззрении образы пениса, в создании которых участвовали одни мужчины, подверглись изучению через новую лупу, которую крепко держали в своих руках женщины, использовавшие ее для деконструкции[181] фаллических эксцессов, увековечивавших эксплуатацию женщин: изнасилования, порнографии и даже сексуальных отношений по обоюдному согласию. При такой точке зрения пенис уже не выглядел демоническим или божественным, биологическим или психологическим. То, что мужчины в шутку называли «инструментом», женщины-феминистки настойчиво (и часто без всякого юмора) стали критиковать как «инструмент притеснения» (а то и «инструмент тирании»). В обществе развернулись открытые дебаты, в ходе которых обсуждались смысл и предназначение пениса, но не в рамках спальни, а в рамках всей культуры. Эпоха Фрейда уступила натиску эпохи Фридан, а после превратилась в NOW — Национальную организацию женщин США[182]. Если в первой половине XX века пенис подвергали психоанализу, то во второй его стали политизировать.

* * *

То, что фрейдисты и феминистки (вкупе с феминистами) в итоге оказались во враждующих лагерях, удивило бы многих из тех, кто стоял у истоков обоих движений. Анархистка и пропагандистка свободной любви Эмма Голдман, которая в 1909 году была, пожалуй, самой известной американской феминисткой, ревностно посещала все лекции Фрейда в Университете Кларка в Массачусетсе: согласно отчетам в газетах, она всегда сидела в первом ряду, «в целомудренном белом одеянии, с алой розой, приколотой к талии». Голдман особенно приветствовала критические замечания Фрейда о «цивилизованной» морали, согласно которой «приличные» женщины не имели либидо, но, даже будучи бесполыми существами, каким-то образом умудрялись будить в мужчине эротического зверя. Указав на ханжество подобной позиции и невольно связав социальное освобождение женщин с их сексуальной эмансипацией, Фрейд стал в глазах Голдман «великаном среди пигмеев», и этой точки зрения она придерживалась до самой своей смерти в 1940 году.

Впрочем, ей стоило бы внимательнее читать труды Фрейда. Ведь он настаивал на «первостепенности пениса», а потому был сомнительным кандидатом на роль сексолога и уж точно не был другом феминизма. В 1905 года Фрейд выдвинул, а после неоднократно повторял одно из своих самых противоречивых утверждений. Я имею в виду его мысль о том, что женственность — и в особенности «зрелый женский» оргазм — является следствием физиологического «переноса», не имеющего параллелей в половом развитии мужчин. «Превращение девочки в женщину, — писал Фрейд, — зависит от полной передачи чувствительности с клитора во влагалище»[183]. Идеи Фрейда о зависти к пенису сводила женственность к ряду унизительных событий в частной сфере, в связи с чем женщины не могли по-настоящему способствовать прогрессу цивилизации в рамках общества. Теперь же он демонстрировал по отношению к женщинам не меньшую снисходительность, говоря, что, предоставленная самой себе, женщина даже не умеет быть женщиной. Научить ее этому может лишь мужчина, поскольку он способен проникать внутрь влагалища[184]. Лишь активный, напористый пенис, утверждал Фрейд, пробуждает истинное местонахождение женской эротики, которая сконцентрирована вовсе не в области клитора, а во влагалище.

Если этого не происходит, значит, женщина больна. В статье «К вопросу о проблеме вагинального оргазма», которая была опубликована в 1939 году «Международным психоаналитическим журналом», нью-йоркский психоаналитик Шандор Лоранд сообщал, что некоторые его пациентки жаловались на «отсутствие ощущений во влагалище» во время секса. Но эти ощущения возвращались к ним как по мановению волшебной палочки в кабинете доктора Лоранда (правда, о том, насколько они были приятными, автор статьи умалчивает). В процессе психоанализа, писал Лоранд, «у пациентки могут возникать пульсации, сопровождающиеся ненасытным желанием постоянно ощущать пенис внутри влагалища…

Одна из женщин называла свое влагалище вечно голодным чудовищем… Коитус для нее всегда был очень болезненным, однако желание ощущать внутри себя пенис заставлял ее сносить эту боль… Когда [после обширного курса психоанализа] она начала испытывать оргазм [во время коитуса], он сопровождался ее гневными и пронзительными выкриками».

Как ни странно, но женщины-психоаналитики почти не откликнулись на подобные высказывания гневными выкриками. Хотя Карен Хорни высказала свои сомнения по поводу существования зависти к пенису еще в 1922 году, на Седьмом Международном психоаналитическом конгрессе, проходившем под председательством Фрейда, мало кто последовал ее примеру. Более того, две авторитетнейших фигуры психоаналитического движения, Хелен Дойч (1884–1982) и Мари Бонапарт (1882–1962), настаивали на том, что Фрейд как нельзя лучше понял суть дела. До переезда в США в 1934 году Хелен Дойч была председателем Венского психоаналитического общества, где она занимались организацией обучения психоаналитиков. Она также была одной из первых женщин, закончивших медицинский факультет Венского университета. Но несмотря на такие профессиональные достижения, Дойч придерживалась мнения, что истинная роль женщины состояла в том, чтобы существовать под началом мужчины — нередко в буквальном смысле слова. В своем известном труде «Психология женщины» (1944–1945) Дойч утверждала, что женщинам свойственна «глубинная женская потребность быть во власти» напористого эрегированного пениса. «Вся психологическая подготовка женщин к осуществлению ими сексуальных и репродуктивных функций связана с мазохистскими идеями», — писала она. Беременность и рождение детей, считала Дойч, даже когда это связано с болью, представляют собой «кульминацию сексуального наслаждения».

Мари Бонапарт также была знакома с концепцией мазохизма. В своей книге «Женская сексуальность» (1951) эта внучатая племянница Бонапарта (а также спасительница Фрейда, снабдившая его деньгами, чтобы он смог уехать из оккупированной нацистами Вены[185]) описывала секс с мужчиной как акт, во время которого «мужской пенис задает женщине трепку» и женщине «нравится это насилие». Задолго до выхода в свет этой книги желание Бонапарт испытывать лишь санкционированные теорией психоанализа оргазмы заставило ее одобрить работу доктора Хальбана, разработавшего методику лечения фригидности — заболевания, которое фрейдисты определяли как неспособность испытывать оргазм при вагинальной пенетрации. Результаты исследований, а также свой собственный опыт убеждали Бонапарт в том, что клитор многих женщин упрямо «не желал» терять свою чувствительность. Но Фрейд объявил это симптомом невроза, и Мари Бонапарт, которую лечил психоанализом сам герр профессор, с ним согласилась. Правда, она решила, что эта проблема может иметь еще и чисто физическую причину, так как у некоторых женщин, которым при рождении не повезло, клитор находится слишком далеко от влагалища, что препятствует переносу чувствительности.

Для излечения этой fixation clitoridienne[186], писала Мари Бонапарт в журнале «Бюллетень общества сексологии», доктор Хальбан изобрел особое хирургическое вмешательство, которое позволяло… вырезать клитор, находившийся «не там, где нужно», а затем вживить его на новом месте, ближе ко входу во влагалище. (Эту статью иллюстрировали несколько совершенно чудовищных фотографий самой операции.) Не будучи дилетанткой в этом вопросе, Мари Бонапарт собственноручно измерила расстояние между клитором и влагалищем у двухсот трупов. А в 1927 году она и сама обратилась к доктору Хальбану, который сделал ей эту «восстановительную» операцию[187].

* * *

Прошло сорок лет, и феминистки решили добиться сексуального удовлетворения другим путем. Они превратили его в политический вопрос, так что мужчинам с их половыми органами при этом новом режиме просто не осталось места. Феминистки были частью нового левого движения, поэтому считалось, что они должны направлять свое внимание на иные проблемы — а в 1968 году недостатка в них не было. В январе этого года началось так называемое Тетское наступление коммунистических отрядов в Южном Вьетнаме, которое опровергло хвастливые заявления командующего американскими войсками генерала Уильяма Уэстморленда о скорой победе над врагом. В апреле, после убийства Мартина Лютера Кинга, произошли серьезные волнения в негритянских кварталах многих американских городов. В июне был застрелен Роберт Кеннеди[188], всего через пару минут после объявления им о своей победе на первичных выборах в Калифорнии. В июле по всем телеканалам Америки показали жестокое подавление демонстрации во время съезда демократической партии в Чикаго. И наконец, в ноябре, после ожесточенной и громогласной предвыборной президентской кампании, Ричард Никсон, выступавший за продолжение войны в Южном Вьетнаме, вскинул руки вверх в победном жесте, который во времена Второй мировой войны был символом победы («V»), однако теперь для любого человека моложе тридцати был символом антивоенного движения. Иными словами, в тот год Армагеддон — решающая битва добра со злом — уже не казался многим левым активистам умозрительной религиозной концепцией.

У некоторых женщин, однако, было ощущение, что решающая битва будет связана не с политикой и не с религией. Нет, это будет битва за пенис. Поэтому они всерьез задумались о том, кто был их настоящим угнетателем — «система» или их соратники-мужчины, к которым они присоединились, чтобы с ней бороться. Во время «собраний для повышения уровня сознательности» женщины, которые, казалось бы, извлекли из сексуальной свободы огромную пользу, теперь признавались в том, что сексуальные притязания их радикальных соратников кажутся им оскорбительными. Протокол одного такого собрания, изобилующего рассказами о фаллических угрозах и насилии, а также о притворных женских оргазмах, был опубликован в июне 1968 года под названием «Когда женщины откровенничают о сексе». Автором этой публикации была Шуламит Файерстоун (род. 1945), а ее главная идея сводилась к тому, что мужчины имели женщин не только в постели, но и вообще. Не прошло и четырех месяцев, как эта мысль возобладала в феминистском движении, и 150 его представительниц собрались недалеко от Чикаго на первый съезд организации NOW — «Движения за освобождение женщин». В их лагере были свои разногласия между леворадикальными феминистками, вовлеченными в политическую борьбу, и просто образованными феминистками, однако в одном они были согласны: лучшим феминистским семинаром всех времен был семинар Энн Коудт под названием «Миф о вагинальном оргазме».

Мы живем в мире мужчин, объявила Коудт, который препятствует любым изменениям, касающимся роли пениса. Секс — это на самом деле вопрос власти. «Сексуальность женщины определяется через то, что доставляет удовольствие мужчинам, — продолжала она. — Мужчины достигают оргазма главным образом благодаря трению о стенки влагалища… Фригидностью же называют неспособность женщины испытывать вагинальный оргазм. Но на самом деле влагалище не предназначено для получения оргазма. Центром повышенной сексуальной чувствительности у женщин является клитор». Два последних обстоятельства едва ли были чем-то новым. Это подтверждали исследования Кинси в 1953 году, а также Мастерса и Джонсона в 1966 году. Для древних греков и римлян это также было вполне очевидно. Однако до лекции, прочитанной Коудт, об этом ни разу не говорилось в феминистском контексте.

Поскольку клиторальный оргазм не зависит от пенетрации, заключила Коудт, «он ставит под угрозу весь институт гетеросексуальности». Мужчины боятся «оказаться излишними» и поэтому предпочитают игнорировать клитор. Коудт вовсе не призывала женщин к сексуальной автономии. Она призывала к созданию эротической коалиции двух равных сил, основанной на трезвом сексуальном знании и взаимном уважении, даже если это уважение придется вырвать у мужчин против их воли. Когда мужчины начнут делиться своей властью в спальне, говорила Коудт, им придется поделиться властью и во всем остальном. И даже если слушатели лекции до сих пор не улавливали, что личное и политическое суть одно, то теперь им было все ясно. С этого момента главным побуждающим принципом для многих феминисток стало свержение «первостепенности пениса».

В августе 1970 года пресса благословила на царство вождя этой революции. Коронация состоялась на страницах «Нью-Йорк таймс», когда впервые на памяти читателей литературный критик два выпуска подряд рецензировал и своей колонке одну и ту же книгу. ««Сексуальная политика» — это взгляд радикального феминизма на бесконечное множество форм эксплуатации женщин мужчинами, — так начал свою рецензию Кристофер Лейман-Хаупт, — и следует сразу отметить, что это книга крайне занимательная, блестяще продуманная, убедительная в своей аргументации, демонстрирующая блистательные познания автора в истории и литературе, полная искрометных остроумных сентенций и безупречных логических построений и написанная с мощным накалом… паяльной лампы».

Всю мощь своей «паяльной лампы» автор этой книги Кейт Миллет направила на патриархат — институт власти мужчин, поддерживаемый с помощью свода правил, определяющих взаимоотношения полов. Внимание Миллет было сосредоточено прежде всего на сексе, а вовсе не на биологическом неравноправии половых органов, определяющем различия между полами (от чего шел Фрейд). Вместо этого Миллет взялась рассмотреть, каким же образом эти различия интерпретировались в рамках западной цивилизации, где пенис обычно представал в умах писателей и философов символом власти, дееспособности и целостности, тогда как влагалище почти всегда служило образом слабости, жадности и обмана.

Ирония судьбы была еще и в том, что на написание «Сексуальной политики» Миллет вдохновил мужчина — Жан Жене, французский писатель и драматург. Миллет увидела, что самые серьезные произведения Жене — «Богоматерь цветов», «Дневник вора» и «Балкон» — рисовали картину «варварской структуры власти маскулинного и феминного», раскрывая ее подноготную через подпольный мир преступников-гомосексуалистов, который пародировал мир «нормальных» людей (сексуально «нормальных» в общепринятом смысле). Сутенер Арман в «Дневнике вора» — гомосексуалист. Однако его отношение к своему мужскому органу было, как это видела Миллет, универсально мужским.

«Мой член, — сказал как-то Арман, — стоит собственного веса в золоте». Он хвалился, что способен приподнять на конце члена какого-нибудь толстяка. Он связывал свою сексуальность с властью и наслаждением, которое испытывал его член… Ведь половой акт — это утверждение того, кто из двоих господин, кто претендует на принадлежность к более высокой касте и кто доказывает это другому — тому, от кого ожидается, что он должен подчиняться, служить и удовлетворяться этой ролью.

Такую позицию вполне могли бы занимать и два зацикленных на собственном члене гетеросексуала — писатели Генри Миллер и Норман Мейлер. И как продемонстрировала Кейт Миллет в своей «Сексуальной политике», они нередко ее занимают.

Для Миллера женщины — это объекты похоти и/или презрения, для Мейлера же это перепачканные кровью воительницы. Один из самых выразительных сексуальных поединков происходит у Мейлера в рассказе «Время ее расцвета» из сборника «Самореклама», который сам Мейлер считал типичным образчиком своей сексуальной политики. Двойник самого Мейлера в этом рассказе — Сёрджиус О’Шонесси. Днем он заправляет школой тореадоров из своего лофта на Манхэттене (в то время это, видимо, звучало неправдоподобно и вызывало улыбку), а по ночам превращается в «мессию одноразового секса», преподнося и проповедуя сексуальный экстаз длинноногим студенткам из Нью-Йоркского университета. Во «Времени ее расцвета» добыча Сёрджиуса провоцирует его на сексуальный поединок на одной вечеринке, где она пытается рассуждать о Томасе Элиоте. Сразиться же с ней можно лишь одним оружием.

«Ее снобизм студентки колледжа до того воспламенил мстителя в моих чреслах, что я чудом не пришпилил ее им прямо там, не сходя с места, прямо на полу, — пишет Мейлер. — Я стал набухшим… фаллосом, жаждавшим протаранить ее насквозь». Однако Сёрджиусу приходится немного потерпеть. Но вот он снова у себя наверху, уже в кровати, и знает: его время пришло. И он принялся обрабатывать ее «почище клепальщика…

Я клепал, и клепал, и клепал. Я сверлил ее до умопомрачения и вмазывал ей со всех сил… а после еще… я перевернул ее на живот, и мститель мой взыграл, взбесившись, как последний маньяк… Я внедрялся в средоточие всего ее упрямства, зажатого как в тиски, и я поранил ее, я это понял, и она рвалась из-под меня как пойманное животное… и ей пришлось отдать… свое символическое и потому совершенно осязаемое влагалище… Заняло все это минут десять… но когда мой мститель внедрился в нее по самую рукоять… она наконец вскрикнула… и я ощутил еще одно содрогание, которое возникло как легкая рябь, но обернулось волной… Тогда я вновь повернул ее на спину и занялся главной любовной скважиной… И я шепнул ей на ухо: «Ах ты, грязная евреечка…» И тут ее наконец пробило… Первая волна поцеловала, вторая чуть плеснула, а третья и четвертая и пятая обрушились со всей силой, и ее наконец унесло, впервые в жизни она отдалась на волю волн… А от меня остались лишь два натруженных яйца да налитый кровью член… и я все вглядывался в перекошенное лицо и вслушивался в ее всхлипывания: «О господи… как же это… боже мой… наконец-то…»

Мейлер бьет себя кулаком в грудь, но Миллет понимает: это типичная бравада страшно неуверенного в себе примата. Его эротические экзерсисы бестолковы и неуклюжи и выглядят как «спортивные новости, скрещенные с серией военных репортажей». Такого Мейлер о себе еще не слышал. За год до этого его наградили Пулицеровской премией, а за «Армию ночи» он получил Национальную книжную премию. Поговаривали даже о Нобелевской… Но Миллет было все равно. Мейлер не просто не умеет писать о сексе, заявила она. Он вообще о нем не пишет. Это просто «трах до победного», где «побеждает он не женщину, а свой собственный страх… по поводу эрекции». Женщины, говорил Мейлер, отдыхают, лежа на спине, в «единственные по-настоящему важные моменты своей жизни», тогда как «мужчина вынужден выбиваться из последних сил», рискуя дойти до того состояния, где можно «просто выпасть в осадок» и «слететь с катушек мозгами и телом».

Все это было бы просто смешно, утверждала Миллет, если бы не имело таких серьезных последствий. Тем не менее она предположила, что писатель порой высмеивает самого себя. «Правда, у Мейлера осознание безрассудной глупости не является гарантией отказа от нее», — писала она. Его неиссякаемый мужской шовинизм был сродни сувениру, купленному «ради хохмы» на променаде между Брайтон-Бич и Кони-Айлендом, неподалеку от которого жил Мейлер. Этот «Питер-метр», он же «петькомер», был, по определению Миллет, «образчиком народного юмора» с проштампованной на нем разметкой, отождествлявшей совершенство с размерами пениса. Мужчина — это мерило всего, твердил сильный пол слабому со времен золотого века в Древней Греции. Правда, Миллет не могла понять, зачем нужно мерить себя таким дурацким образом. И не могла не заметить, что мужчины по привычке сваливают все свои недостатки — пенильные и прочие — на женщин.

Критику сокровенного мужского начала озвучила не только «Нью-Йорк таймс». Через две недели портрет Миллет уже красовался на обложке журнала «Тайм». «Совсем недавно битва полов разворачивалась лишь в холмистых землях Тэрбера[189], — так начиналась главная статья этого выпуска, чей автор пожелал остаться неизвестным, — но сегодня весь этот шум уже не в шутку, а всерьез; он сотрясает наши улицы, где собираются пикеты протестующих, доносится из баров, куда совсем недавно женщин не пускали, и даже из супружеской спальни». Радикальные феминистки желают «свергнуть патриархальную систему». До появления «Сексуальной политики» это движение «не имело ни внятной теории, которая бы подкрепляла их интуитивный пыл, ни идеологии, которая бы направляла их натиск». Но теперь эти упущения восполнила Кейт Миллет, которую журнал назвал «Мао Цзэдуном движения за освобождение женщин». То, что «Тайм» воспринимал ее политические методы как атаку на мужчин в целом и на пенис в частности, объяснялось одной фразой:

«Читать ее книгу так же неприятно, как засовывать свои яички в щипцы для орехов».

Норман Мейлер наверняка чувствовал то же самое. В 1971 году он ответил на вызов Миллет книгой «Пленник секса», в которой называл себя «Большим призером»[190], намекая на собственную сексуальную мощь и свой литературный успех — не каждому в один год дают и Пулицеровскую премию, и Национальную книжную премию. Отчасти исповедь, отчасти полное занудство, а в целом хвалебная песнь самому себе, «Пленник секса» критиковал феминизм, который исказил взаимоотношения мужчины с женщинами — и с собственным пенисом. Настоящая мужская сексуальность, утверждал Мейлер, стала невозможной, поскольку вопросами контрацепции теперь ведают женщины, а это значит, что они распоряжаются и самим мужским органом. Прежде сексуальная власть мужчины была абсолютной. Мужчина мог «затрахать» женщину до смерти — пусть не сразу, а через девять месяцев, во время родов. Пенис был проводником этой божественной власти, писал Мейлер. Но теперь, после появления противозачаточных таблеток, Энн Коудт и Кейт Миллет, мужчина был окончательно унижен. Он стал сексуально ненужным[191], а его пенис — излишним, так как ему нашлась замена «высшей пробы» — вибратор.

Последнее, впрочем, не было его личной паранойей. В 1974 году в статье «Журнала популярной культуры» отмечалось, что в начале десятилетия американская пресса пестрела рекламными объявлениями «женских массажеров для лица», которые явно не предназначались для облегчения нервного тика. На одной такой рекламе в «Нью-Йорк таймс» была изображена женщина, приставлявшая к щеке прибор явно фаллической формы. Рекламный текст гласил, что «Body Beautiful» («Тело прекрасное») мог сделать своей обладательнице «восхитительный общий массаж». Длина этого изделия стоимостью $8,95 была семь с половиной дюймов, а диаметр — один и пять восьмых дюйма, что примерно на два дюйма длиннее и на полдюйма толще, чем обычный эрегированный пенис[192]. (Как и многие другие «товары почтой» «Body Beautiful» продавало мечты и фантазии.) Его «уникальная форма» — такая же уникальная, как и любой твердый пенис, и «гладкие контуры» предназначались «для направленного и глубоко проникающего массажа как раз там, где надо, и в самый нужный момент». Лучше всего, говорилось в рекламном тексте, предаваться этому удовольствию дома, в спокойной обстановке. «Вы не поверите, как быстро такие интимные тонизирующие сеансы станут усладой вашей жизни».

Мейлер, правда, предпочитал тонизировать женщину по старинке. Или, по крайней мере, пытался. За несколько лет до публикации «Пленника секса»[193] Большой призер и его могучий мститель» оказались в постели Глории Стайнем, которая в то время еще была журналисткой, известной не только своими длинными ногами и короткими юбками, но и растущей репутацией спикера женского движения. Казалось бы, вот она, желанная возможность отомстить на всю катушку. Однако, по свидетельству одного из биографов Стайнем, Большой призер оказался скорее «лузером», чем желанным трофеем — увы, у него «ничего не вышло».

Едва ли это могло бы как-то утешить Мейлера, но в этом отношении он был не одинок. В октябре 1971 года в журнале «Медицинские аспекты человеческой сексуальности» специальная группа экспертов (все — мужчины) обсуждала вопрос «Растет ли число импотентов?». Лишь двое сочли, что не растет. Выступая от имени большинства членов группы, но не приводя никаких данных, подтверждающих этот вывод, доктор Б. Лаймэн Стюарт обвинил в этом Движение за освобождение женщин.

* * *

Книга «Сексуальная политика» издавалась и переиздавалась на протяжении всех 1970-х годов, однако слава самой Миллет оказалась недолговечной. Через три месяца после выхода журнала «Тайм» с ее портретом на обложке Миллет, которая была тогда женой скульптора Фумио Йосимуры, была вынуждена признать, что она лесбиянка. Это случилось на дискуссии о сексуальном освобождении в Колумбийском университете в Нью-Йорке. (Миллет предпочла бы считаться бисексуальной, однако участница дискуссии, заставившая ее «расколоться», ехидно назвала такое определение «отмазкой».) Сам факт того, что восходящую звезду феминизма подтолкнула к этому признанию лесбиянка-сепаратистка, свидетельствует о том, в какой тупик загнало феминизм новое видение мужского органа. Как мы можем свергнуть власть пениса, вопрошали некоторые феминистки, если нам приходится «делить постель с в