Возвращение к Скарлетт. Дорога в Тару [Энн Эдвардс] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Энн Эдвардс Дорога в Тару
Пегги Митчелл Марш Глава 1
Сойдя с поезда, прибывшего из Чарльстона, и окунувшись в суету железнодорожного вокзала Атланты, Гарольд Лэтем почувствовал, что испытывает сомнения в успехе своего путешествия. Было не по сезону теплое апрельское утро, и он стоял, щуря от солнечного блеска свои, похожие на совиные за стеклами очков, глаза. Крупный мужчина с продолговатым лицом и животом, нависающим над поясом, вице-президент и главный редактор издательства Макмиллана, Лэтем имел вид человека, вполне довольного собой. На голове у него — панама с жесткими полями, лихо сдвинутая на его седеющих волосах, в руках — кожаный чемоданчик с монограммой. Несколько раздраженный тем, что никто из представителей местного отделения издательства его не встретил, он тем не менее сознавал, что в этом была его собственная вина, поскольку прибыл он более ранним поездом, чем планировал. Это раздражение тем более усилилось, когда, подъехав на такси к отелю «Террас» на Персиковой улице, Лэтем узнал, что номер для него еще не готов. Чтобы убить время, он решил пройтись по городу и был разочарован тем, что увидел. Атланта, похоже, не имела ничего от присущего городам старого Юга очарования. Лэтем подумал, что выглядит она так же, как и любой город на Севере с населением примерно в пять тысяч жителей. Дома, мимо которых он проходил, произвели на него впечатление худших образцов викторианской архитектуры. На Персиковой улице, одном из самых элегантных бульваров города, не было персиковых деревьев — лишь небольшие и разрозненные участки зелени, посаженной по обочинам, чтобы обозначить улицу. Встречались, правда, кое-где большие старые магнолии с темно-зелеными блестящими листьями, как бы напоминая о том, что все-таки это был глубокий юг. Лэтем немногое мог бы вспомнить из истории Атланты, но знал, что город был практически стерт с лица земли армией Шермана в 1864 году и что он всегда был железнодорожной станцией. Атланта действительно была основана в 1840 году и названа Терминус (ж/д станция). Позже она стала своего рода форпостом Юга в его торговле с Севером, а большая часть космополитичного населения города состояла из граждан, в свое время прибывших сюда со всего Диксиленда, чтобы основать базу для проведения сделок и торговых операций и тем самым способствовать экономическому развитию Юга. Большая часть старых семей Атланты сделала свои капиталы на торговле недвижимостью или путем вложения их в развитие местного производства, например, в компанию «Кока-Кола», или же используя преимущества географического положения города, которое сделало его коммуникационным и торговым центром. Это был город, который постоянно как бы перерастал сам себя, меняясь слишком стремительно, чтобы в нем мог сложиться какой-то устоявшийся уклад жизни. Лэтем прибыл на Юг из Нью-Йорка в поисках рукописей. Шел 1935 год, и времена были суровые для всей страны, но не для издательской индустрии, которая почти утроила объемы продаж по сравнению с 1929 годом. Книги давали читателю возможность уйти от действительности по доступной цене, и, чувствуя спрос, издатели отправляли редакторов в Англию для подписания контрактов с английскими авторами на право публикации их произведений в Америке. Лэтем занимался этим в течение пяти лет, пока в 1934 году, к удивлению издателей, книга «Агнец в душе» (Lamb in His Bosom), первый роман писательницы с Юга Каролины Миллер, не только стал бестселлером, но и получил Пулитцеровскую премию. Поразмыслив, Лэтем пришел к выводу, что книга миссис Миллер может стать предвестником зарождающейся тенденции, и с этим пошел к президенту компании «Макмиллан» Джорджу Бретту, которому сказал, что хотел бы направиться на Юг и попробовать поискать там новых авторов. В молодой стране с небогатыми традициями, имеющей не так уж много «преданий старины», рассказы о покорении Юга и «упущенных им возможностях» в какой-то мере удовлетворяли огромную потребность людей в исторической романтике. В течение пятидесяти лет писатели Юга создавали легенду о прошлом, в которой, как выразился один из историков, «великие династии становились еще более великими, очаровательные женщины — еще более очаровательными, мужчины-рыцари — еще большими рыцарями, а счастливые негры — еще счастливее». Но теперь, спустя столько лет после сокрушения Юга, некоторые из молодых писателей-южан, казалось, не испытывали более священного трепета перед своим родным Диксилендом и его предрассудками и стали изображать его в своих произведениях в несколько еретической, иногда даже гротескной манере. Эрскин Колдуэлл, например, в романе «Табачная дорога» описал невежественную семью Лестер, отталкивающую в своем убожестве. И хотя сам Лэтем был невысокого мнения о книгах Колдуэлла, но их повсеместный и шумный успех наводил его на мысль, что читающая публика очарована Югом. Ко времени прибытия в Атланту надежды Лэтема на открытие новых имен, подобных Колдуэллу или Каролине Миллер, несколько потускнели. Он побывал уже в Ричмонде, Шарлотте и Чарльстоне, но ни одной мало-мальски пригодной для публикации рукописи так и не обнаружил. Но и ехать в Англию, чтобы там подыскать что-нибудь, чем можно пополнить список новинок издательства Макмиллана на весну 1936 года, было уже поздно: конкуренты из других нью-йоркских издательств уж, конечно, не дремали и, надо полагать, к этому времени успели подписать контракты со всеми стоящими внимания писателями-англичанами. Из своего номера в отеле Лэтем позвонил в офис атлантского филиала своего издательства и, к своему разочарованию, узнал, что и у сотрудников филиала нет никаких подходящих рукописей, которые стоило бы посмотреть. И тем не менее Лэтем решил, что ему не помешает встретиться с как можно большим числом местных молодых писателей, насколько это возможно было сделать за запланированные им 48 часов пребывания в Атланте. Для начала он позвонил в Нью-Йорк Лу Коул — редактору нью-йоркского офиса издательства Макмиллана, которая когда-то была представителем фирмы в Атланте. И хотя прошло уже два года с тех пор, как Лу покинула Юг, Лэтем все же поинтересовался, не вспомнит ли она кого-нибудь из молодых авторов в Атланте, с которыми стоило бы поговорить. «Пегги Митчелл Марш, — не слишком охотно ответила Лу. — У нее есть рукопись, над которой она работала несколько лет. Она говорила мне, что это нечто о Гражданской войне и Реконструкции Юга, но сама я эту рукопись не читала. Да и никто другой не читал, кроме ее мужа, Джона Марша». Лу предупредила Лэтема, что Пегги из породы тех редких писателей, которые не жаждут публикаций, и что, вполне возможно, ей могут не понравиться его расспросы. Годом раньше Лу и сама писала ей, предлагая показать рукопись «Макмиллану», но Пегги не только отказалась это сделать, но и попросила Лу никому не говорить о рукописи, поскольку, по ее словам, не имела никаких намерений когда-либо публиковаться. И потому сейчас Лу чувствовала некоторое смущение от того, что не оправдала доверия Пегги, но извиняла себя тем, что всегда имела «хорошие предчувствия» в отношении творческих возможностей своей приятельницы, поскольку «если Пегги пишет так же хорошо, как рассказывает, ее роман должен быть прелестным». Лу также подсказала, что вернее всего добраться до Пегги можно через ее близкую подругу и тоже журналистку Медору Филд Перкенсон. Десять лет назад, объяснила она, Пегги Марш была ведущим журналистом в журнале «Атланта Джорнэл» (Atlanta Journal Magazine), и они с Медорой Перкенсон, женой главного редактора, были коллегами. Лэтем воспрял духом. И надо же какое совпадение — именно Энгус Перкенсон, муж Медоры, устраивал сегодня завтрак в честь гостя из Нью-Йорка. Не теряя времени, Лэтем тут же позвонил Медоре в редакцию и был с ней предельно откровенным в отношении причин, по которым он просил ее сделать так, чтобы Пегги Марш тоже была приглашена на завтрак. — Пегги это не понравится, но я постараюсь все уладить, — пообещала Медора. Атланта, как и вся страна, пребывала в глубоком унынии из-за великой депрессии. Но несмотря ни на что кусты кизила на близлежащих Холмах Друидов пышно цвели роскошными белыми цветами, а Пегги Митчелл Марш находилась в приподнятом настроении после завтрака, устроенного в честь Лэтема. Указывая на достопримечательности, встречающиеся по дороге, и болтая безостановочно, она везла Гарольда Лэтема и Медору Перкенсон за город — посмотреть на незаконченный монумент в честь героев Конфедерации на горе Стоун-Маунтин, представляющий из себя высеченные на горном склоне на высоте 60 футов конные фигуры трех воинов, и, как это всегда бывало, разговоры о героях Конфедерации, словно горючее, воспламеняли энтузиазм Пегги. Это была первая поездка Лэтема на Юг, и большинство увиденных им женщин-южанок напоминали ему цветы, выросшие в оранжереях. Но его маленькая, живая и веселая спутница-гид — с ее коротко подстриженными золотисто-каштановыми волосами, большими, цвета морской волны, глазами и задорными веснушками на носу — была прелестным, но, похоже, крепким созданием. И эта обманчивость ее внешнего облика, казалось, придавала ей еще больше очарования. Она была, бесспорно, красива, но при этом энергия, казалось, переполняла ее. Кроме того, она отличалась странной манерой пристально смотреть вниз, под ноги, где бы она ни стояла. Возможно, из-за ортопедических туфель, которые она носила, хотя Лэтем, например, до самого вечера даже не заметил, что ее обувь несколько отличается от обычной. Впервые увидев Пегги Митчелл, Лэтем решил, что ей не больше двадцати, сделав ее на пятнадцать лет моложе. Но весь ее облик способствовал этому обманчивому впечатлению — рост меньше пяти футов (155 см), юношеская прическа, застенчивый наклон головы и выражение беспечности на лице. Закоренелый холостяк, ревниво оберегающий свою независимость, Лэтем всегда чувствовал себя несколько настороженно с женщинами, играющими роль роковых особ, и поначалу Пегги с ее природным кокетством застала его врасплох. Но подлинным сюрпризом для Лэтема стали ее грубоватое чувство юмора и непристойности, время от времени проскальзывающие в ее разговоре. По правде говоря, Пегги даже гордилась своими бунтарскими замашками и любила думать о себе как о «продукте века джаза», как об одной из тех коротко стриженных, видавших виды молодых женщин, которые, как говорили проповедники, «пойдут к черту в ад или будут повешены еще до того, как им стукнет тридцать». И тем не менее было уже 35, но в ад она пока не собиралась, продолжая очаровывать большинство людей, встречавшихся на ее пути, своим прелестным юмором, соленым язычком и женским шармом. И в этом была загадка Пегги Митчелл Марш: забавная смесь эмансипированной женщины и красавицы Юга. И не прошло и часа, как Лэтем полностью подпал под ее обаяние. Пегги вела свой изрядно побитый зеленый «шевроле» не спеша, намеренно выбирая отдаленные дороги, которые она хорошо знала. Какая прекрасная возможность, думала она, сыграть роль гида в прогулке по окрестностям города, который она считала таким же родным, как и любого из членов своей семьи. Несколько часов назад ей позвонила Медора и, сообщив, что у Энгуса в последний момент вдруг оказались срочные дела и он не сможет быть на завтраке, который «Джорнэл» устраивал в честь Гарольда Лэтема, сказала, что Пегги будет совершенным ангелом, если приедет и поможет Медоре принимать гостей. Пегги, конечно, согласилась, поскольку бросать друзей в беде было не в ее правилах. И теперь, когда она с таким увлечением рассказывала об истории создания гигантского каменного монумента, она была даже рада, что согласилась пойти на этот завтрак. Она ничего не знала о намерениях Лэтема, пока уже во время завтрака он не признался ей, что слышал о романе, который Пегги якобы написала и на который ему бы очень хотелось взглянуть. — У меня нет романа, — ответила она. И они вновь продолжили обсуждение известных писателей и их книг, обнаружив, что их литературные вкусы весьма схожи. Поэтому когда Лэтем предложил ей за небольшие комиссионные подыскивать в Атланте и прилегающих районах рукописи, которые могли бы заинтересовать издательство Макмиллана, она согласилась. Лэтем не был обескуражен ее отказом признать существование романа, поскольку, говоря об этом, она избегала смотреть ему прямо в глаза, и он понял, что ее слова — ложь. Лэтем чувствовал, что, несмотря на свою разговорчивость, миссис Марш была не из тех женщин, для которых солгать ничего не стоит. И кроме того, он понял, что полностью согласен с Лу Коул: его маленькая живая собеседница была одной из лучших рассказчиц, которую он когда-либо слышал. У нее были четкая мягкая дикция южанки и мелодичный приятный голос. Говорила она быстро и с большим мастерством. Лэтем даже решил, что ей очень нравится выступать в роли рассказчицы, покоряющей слушателей. Она была просто очаровательна, эта женщина, обладавшая к тому же редким чувством юмора, и когда она рассказала ему историю о том, как в дни ее журналистской молодости она, обвязавшись боцманской цепью, повисла за окном на высоте шестого этажа, чтобы почувствовать, что испытывает скульптор, работая на высоте 60 футов над созданием монумента в честь героев Конфедерации, Лэтему как никогда раньше захотелось познакомиться с ее рукописью. «Едва я почувствовала твердый пол под ногами, — рассказывала Пегги, — как фотограф заявил, что пленку в его камере заклинило и потому кадры надо бы переснять. Ладно. И я вновь повисла за окном, повернув к фотографу лицо и уставившись прямо на него. Если бы судьба всей Конфедерации зависела от моей готовности висеть на высоте шестого этажа над землей, заявила я, Шерману пришлось бы совершить еще один марш к морю!» Когда они вернулись в машину, Лэтем вновь заговорил о романе, хотя и рисковал потерять ее расположение. — Я не люблю быть назойливым, — начал он, — но Лу Коул сказала, что вы и в самом деле написали роман, и я бы очень хотел посмотреть рукопись. Быстро взглянув на него, она нахмурилась и, прежде чем завести машину, сказала: — Я вынуждена признать, что действительно работала над романом, но говорить об этом пока рано. — Хорошо, но не могли бы вы по крайней мере сказать мне, о чем он? — О Юге, — ответила Пегги. — Как и «Табачная дорога»? Тоже о дегенератах и выродках? — поддел он ее. — Нет, он о стойких людях, южанах, отказавшихся признать поражение Юга. — Почему вы никому не показывали его? — спросил Лэтем. — Ну, во-первых, он не готов, а во-вторых, я не думаю, что его может кто-нибудь купить, потому что в нем говорится о женщине, которая любит чужого мужа, но между ними ничего не происходит, и потому, что в нем всего лишь четыре проклятия и одно грязное слово. — Это какое же? — улыбнулся Лэтем. — Неважно. — И все-таки я хотел бы посмотреть вашу рукопись. — Я уже пообещала Лу, что, если когда-нибудь закончу этот роман, «Макмиллан» будет первым издательством, которому я позволю познакомиться с ним. На следующий день было прекрасное апрельское утро, солнце было неяркое, и в воздухе пахло весной. Пегги, пообещавшая мистеру Лэтему и Медоре собрать всех молодых авторов, которых она знает, и привезти их после полудня на чай в писательский клуб Джорджии, провела утро на телефоне. К вечеру, как она писала потом, Пегги загрузила в машину «всяких и разных подающих надежды писателей и повезла их в клуб на чай, где они должны были увидеть живого издателя во плоти». За чаем Лэтем вновь начал разговор о ее рукописи. — Давайте не будем говорить об этом. У меня действительно нет такой рукописи, которую я могла бы показать вам, — упорствовала Пегги. — Послушайте, — отвечал Лэтем, — это самая странная реклама, с какой я когда-либо сталкивался. Вы говорите, что не имеете готовой рукописи, и в то же время все ваши друзья «болеют» за ваш успех. Она отвела взгляд и быстро сменила тему. Уже темнело, когда Пегги вновь загрузила своих подопечных в машину, чтобы развезти их по домам. Один из этих молодых людей спросил ее, когда она планирует закончить свою книгу и почему бы ей, коль скоро она взялась сейчас подыскивать рукописи для «Макмиллана», не предложить издательству свою собственную. Надо сказать, что за те четыре года, которые Пегги проработала в «Атланта Джорнэл», за ней установилась прочная репутация блестящего очеркиста. И даже теперь, спустя десять лет после ее ухода из газеты, ее все еще считали в некотором роде знаменитостью и литературным авторитетом, и начинающие авторы часто обращались к ней за советом. И вот сейчас одна из них, молодая женщина, совсем недавно буквально преследовавшая Пегги просьбами оценить книгу, которую эта особа написала, закричала с заднего сиденья: — Как, вы пишете книгу, Пегги? Странно, что вы никогда об этом ничего не говорили! Почему же вы не дали ее мистеру Лэтему? — Потому что она так плоха, что я просто стыжусь показывать ее кому бы то ни было, — ответила Пегги. — Да, я полагаю, это действительно так! Я не могла бы отнести вас к той категории людей, которые способны написать удачный роман! — воскликнула девица. И тут Пегги почувствовала, как волна ярости захлестывает ее. Что мог знать этот ребенок о ее жизни и о том, к какому типу людей она принадлежит, или о том, что довелось ей испытать и пережить? Пегги была почти уверена, что, узнай эта девица всю правду о ее жизни, она была бы слишком шокирована, чтобы поверить некоторым фактам. Эта неожиданная мысль заставила Пегги расхохотаться. Она так смеялась, что ногой непроизвольно нажала на тормоз и машина резко остановилась. — Вот видите! — закричала девица, когда неожиданный толчок едва не выбросил ее из машины. — Это подтверждает мое мнение. Вам явно недостает серьезности, столь необходимой романисту. Эти слова оказались последней каплей — Пегги была в бешенстве, и, едва освободившись от своих подопечных, она помчалась домой. Пегги работала над своим романом с 1926 года — от случая к случаю и с большими перерывами, и теперь более чем две тысячи страниц рукописи были втиснуты в большие и довольно потрепанные конверты, которые, в свою очередь, были разложены по всей квартире, всюду, где только она смогла найти для них место. Был седьмой час. Лэтем говорил, что уезжает поздно ночью. Пегги носилась по квартире, ничуть не заботясь о том, какой беспорядок оставляет после себя. Часть конвертов была сложена на столике для шитья и прикрыта банными простынями, остальные находились в более курьезных и укромных местах. Пегги то приходилось, извиваясь, лезть под кровать, чтобы вытащить оттуда части романа, относящиеся к периоду Реконструкции, то, балансируя на высоком табурете в кладовой для кухонной посуды, доставать с верхних полок главы о послевоенном времени. Но собрав все, что, по ее мнению, составляло рукопись целиком, Пегги вспомнила, что отсутствовала первая глава, вернее, что было 60 вариантов этой главы, но что все они ужасно плохи, а потому она быстро села за машинку и, выбрав из этих шестидесяти лучший, как ей показалось, перепечатала его заново, начав, впрочем, с третьей страницы, поскольку чувствовала себя слишком взволнованной, чтобы переделать всю начальную главу целиком. Поэтому к главе была сделана ею приписка, что первые две страницы будут написаны позднее. Кроме того, отсутствовали связующие звенья между различными частями книги, и даже самой Пегги содержимое некоторых конвертов показалось «отрывками», и она написала еще несколько примечаний, могущих помочь избежать путаницы при чтении. Лишь находясь уже в вестибюле отеля, в котором остановился Лэтем, Пегги обратила внимание на свой внешний вид — и ужаснулась: «без шляпы, волосы растрепаны, лицо и руки в пыли, и ко всему прочему чулки, которые я натянула на скорую руку, собрались складками на лодыжках», — вспоминала она позднее. Оставив поначалу конверты в машине, она позвонила Лэтему в номер и попросила его спуститься вниз, сама же вновь выбежала из отеля. И в тот момент, когда Лэтем выходил из лифта, она появилась в вестибюле с охапкой конвертов в руках. С каждым ее шагом конверты сыпались на пол, и Лэтем поспешил ей на помощь вместе с двумя служащими отеля. Так и шли они втроем за Пегги, подбирая падающие бумаги. При этом Лэтем, стараясь сохранить серьезность на лице, приветствовал Пегги так, словно в ее появлении в отеле не было ничего необычного. Наконец, добравшись до дивана, стоявшего в вестибюле, она села, свалив конверты рядом с собой. Лэтем позднее говорил, что ему никогда не забыть это зрелище: «крошечная женщина, сидящая на диване, а рядом — самая огромная рукопись, которую я когда-либо видел, возвышающаяся двумя грудами конвертов почти до плеч». — Похоже, это рукопись вашей книги, миссис Марш, не так ли? — спросил Лэтем. Пегги вскочила на ноги, схватила кипу конвертов в охапку и протянула их ему. — Если она действительно вас интересует — берите ее, но книга не закончена и не отделана, — предупредила она Лэтема. Не теряя времени даром, тот сразу согласился. Вещи Лэтема уже были уложены, а потому конверты пришлось сложить в большой картонный чемодан, в обиходе называемый «только бы не было дождя», тут же приобретенный Лэтемом у одного из служащих отеля. Пегги помогала Лэтему укладывать конверты. Поверх одного из них он заметил сделанную корявым почерком надпись: «Дорога в Тару». — «Тара»? — спросил Лэтем. Тара, объяснила она, родной дом ее героини. — Книга о том, как вели себя разные люди, оказавшиеся в условиях войны, Реконструкции и полного крушения общественной и экономической систем жизни. Я имею в виду тех, кто смог проявить такое человеческое качество, как «предприимчивость». — Значит, это роман о Гражданской войне? — спросил Лэтем. — Нет, — ответила она. Роман о людях, живших на Юге в те времена, о тех, кто был «предприимчивым», и о тех, у кого этого качества не было. И Пегги, попрощавшись, покинула Лэтема, все еще пытавшегося запихнуть огромное количество конвертов в свой новый чемодан. Редактора к тому времени стали одолевать сомнения в правильности своего первого впечатления о Пегги Митчелл и ее романе. Огромное количество конвертов и тяжесть чемодана, в который они были уложены, говорили об эпических размерах рукописи, и Лэтем уже побаивался, что его «открытие» — не более чем длинный и нудный роман из истории Гражданской войны. Но пока он не сел в свой поезд, отправлявшийся в Новый Орлеан, и не открыл первый конверт, он и не представлял себе, что его ожидает. За всю свою долгую карьеру в издательском деле вряд ли он когда-либо держал в руках рукопись, которая находилась бы в более ужасном состоянии, чем рукопись миссис Марш. И Лэтем, сделав несколько попыток разобраться в ней, в конце концов решил не утруждать себя чтением этой беспорядочной мешанины, а, вернувшись в Нью-Йорк, просто отправить ее обратно автору с просьбой привести рукопись в порядок. А пока главы книги находились в полном беспорядке, и зачастую два или три варианта; какой-либо главы были вложены в один конверт, а содержание некоторых страниц невозможно было разобрать из-за многочисленных исправлений: слова обведены овалами, стрелками показано, куда они должны быть переставлены, все пометки сделаны корявым, неразборчивым почерком. Вставки были помещены на обратной стороне листов, но при этом отсутствовали указания, куда именно они должны быть вставлены. Но любопытство, а может быть, и просто отчаяние взяли верх, и Лэтем, удобно устроившись в зеленом бархатном кресле пульмановского вагона, начал читать эту неудобоваримую рукопись. И вскоре, подобно миллионам будущих читателей этого романа, уже не мог оторваться. Книга захватила его.Маргарет Мэннелин Митчелл Глава 2
Атланте исполнилось полвека, когда Маргарет Мэннелин Митчелл появилась на свет — во вторник, 8 ноября 1900 года, в день, когда Уильям Маккинли был вновь избран президентом Соединенных Штатов. Город с таким возрастом вполне мог считаться выскочкой, особенно если учесть, что соседние Саванна и Огаста уже давно отпраздновали свой столетний юбилей, а близлежащие Афины вскоре собирались сделать то же самое. Предки Маргарет поселились в Джорджии в разное время. Семья ее матери иммигрировала в Чарльстон где-то в 1685 году, после волнений гугенотов во Франции, а вот предки со стороны отца прибыли в Северную Каролину из Шотландии с колонистами Гектора Макдональда после подавления восстания Стюартов и осели в Джорджии вскоре после войны за независимость. Рассказы из жизни этих двух семей и из истории становления Джорджии как штата и составляли основу детских сказок Маргарет. И уже в возрасте трех или четырех лет ничто не могло увлечь ее больше, чем рассказы по истории Атланты. Маргарет родилась в доме № 296 по Кэйн-стрит, принадлежавшем ее овдовевшей бабушке с материнской стороны — Анни Фитцджеральд Стефенс. Дом чудом уцелел в ночь на 15 ноября 1864 года, когда генерал Уильям Текумсе Шерман, стоявший во главе армии северян, предал город огню, прежде чем начать свой сокрушительный марш через весь Юг к побережью Атлантического океана. Бабушка Стефенс, сидя на террасе дома и держа маленькую Маргарет на коленях, могла, не сходя с места, показать, где именно на заднем дворе их усадьбы проходила линия укреплений конфедератов, а потом поведать о той ужасной ночи, когда «огромные языки пламени пожирали город и всюду, куда ни глянь, странным неописуемым блеском светилось небо». И как к утру почти все дома, железнодорожный вокзал и деловая часть города были обращены в пепел. Анни Стефенс жила в доме вместе с дочерью Мейбелл, зятем Юджином Мьюзом Митчеллом и двумя внуками — Стефенсом Александром и Маргарет. Сама Анни, приехавшая в Атланту в 1863 году в качестве невесты новобранца-конфедерата, провела детство на плантации Фитцджеральдов близ Джонсборо в графстве Клейтон. Ее отец, Филипп Фитцджеральд, еще будучи очень молодым, приехал к родне в Джорджию из графства Типперери в Ирландии и к началу войны уже был владельцем 2375 акров земли и 35 рабов, а его добрая жена, Элеонора Макган Фитцджеральд, следила за тем, чтобы все рабы были обучены и крещены в католической вере. Сами Фитцджеральды, ревностные католики, терпели множество притеснений из-за своей религии в протестантском графстве Клейтон, но, несмотря на это, за прадедом Филиппом укрепилась репутация стойкого и неподкупного человека, и он был даже избран сенатором в законодательное собрание штата Джорджия. Анни считала Атланту своим родным домом. Ей нравились молодость этого города, его хрупкость и незащищенность, и сознание того, что она сама занимает прочное место у самых истоков его истории. После пожара начался великий исход из Атланты: жители целыми семьями в ужасе бежали в Мейкон, доверху загружая уцелевшим имуществом открытые грузовые вагоны. Тела тысяч солдат наскоро хоронили в неглубоких могилах, разлагающиеся трупы лошадей и мулов, убитых во время боя, как мусор валялись на полях недавних сражений в окрестностях города, который и сам был теперь лишь грудой развалин: из более чем четырех тысяч домов Атланты уцелело около четырехсот, большинство из которых были к тому же сильно повреждены. Собаки, брошенные бежавшими хозяевами, жили среди развалин и по ночам сбивались в настоящие волчьи стаи, лая в унисон. Тощие и голодные, они становились все более и более злобными по мере наступления зимы. Но все эти ужасы, казалось, не обескураживали Анни и Джеймса Стефенсов, оставшихся в Атланте, чтобы помочь городу вновь возродиться из пепла, одновременно поднимая на ноги шестерых своих дочерей. К тому времени, когда родилась Маргарет, ее дед Стефенс, оптовый торговец бакалейным товаром и спекулянт недвижимостью, уже четыре года, как умер, а бабушке Стефенс исполнилось 56 лет. Тридцать восемь лет спустя после разрушения Атланты она все еще продолжала считать пришлыми семьи, поселившиеся в Атланте после пожара, и не общалась ни с кем из тех, кто во время войны покинул город, спасаясь от армии Шермана. Строгая, даже суровая, с развитым чувством гражданского долга, бабушка Стефенс могла, по словам ее внучки, «пойти в городской Совет и заставить его шевелиться с помощью нескольких удачно подобранных слов, обличающих их мужскую нерешительность и неумелость». С помощью нескольких таких же упорных сверстниц Анни Фитцджеральд Стефенс ухитрялась при необходимости проталкивать принятие необходимых законов, даже не имея права голоса. Ее дочь Мейбелл тоже была бескомпромиссной в отстаивании собственных прав, и к тому времени, когда Маргарет исполнилось два года, стало окончательно ясно, что ее мать и бабушка не смогут и дальше жить под одной крышей. Семья Митчелл переехала в маленький, также принадлежавший бабушке Стефенс дом за углом, № 177 по Джексон-стрит. А через год Юджин Митчелл, чья юридическая практика процветала, купил двухэтажный, с большим участком дом из 12 комнат, выстроенный в викторианском стиле и находившийся совсем рядом, — под № 187 по той же улице. Дом этот, несколько хаотичной архитектуры, казалось, был построен не по чертежам, а по наброскам и стоял среди огромных старых дубов, фасадом выходя на обширный зеленый газон. Располагался он в исторической части города, на северных границах которого и до сих пор еще можно было видеть окопы, ими пользовались конфедераты, сражаясь за Атланту. Считаясь не самым престижным, этот район тем не менее был заселен теми, кого можно было назвать «старой гвардией Атланты», и большинство его домов все еще принадлежали семьям, построившим их. По традиции, почти все девочки в семье Стефенсов получали образование в монастырских школах. Не была исключением и мать Маргарет — Мейбелл, — также в свое время отправленная в Королевский монастырь в Канаде, где, как потом Мейбелл рассказывала дочери, они «изучали все предметы так, как это делалось в добром старом XVI веке». Сама Мейбелл была крошечной женщиной с пышными рыжими волосами, яркими голубыми глазами и точеными чертами лица. Если бы не горделивая осанка и не изящная фигура, она могла бы показаться просто карликом, поскольку ее рост не превышал 4 фута 9 дюймов (144,5 см). Несмотря на столь миниатюрные размеры, роль «маленькой женщины» не подходила для нее, поскольку именно Мейбелл была не только движущей силой семьи Митчелл, подобно своей матери — бабушке Стефенс, — но и президентом одной из наиболее воинственных групп суфражисток в Атланте. На собраниях, часто устраиваемых в гостиной дома Митчеллов, она, выступая, вынуждена была вставать на скамеечку, чтобы слушатели могли ее увидеть. И в традициях тех проповедников, которые в своих проповедях пугают прихожан то адом, то проклятиями, Мейбелл страстно призывала присутствующих дам к борьбе с несправедливостью, царящей в обществе по отношению к женщинам. А тем временем ее дети, тихо сидя на верхних ступеньках лестницы, во все глаза наблюдали за происходящим. Впервые Маргарет позволено было бодрствовать после шести часов вечера по случаю грандиозного события — слета суфражисток, на котором в качестве гостьи должна была присутствовать и выступить с речью Кэрри Чэпмен Кэтт — президент американской национальной ассоциации суфражисток. Миссис Кэтт была всемирно известна, и Мейбелл ни в коем случае не собиралась упустить возможность увидеть ее. А потому, когда за час до начала слета выяснилось, что Маргарет заболела, Мейбелл обернула флаг с надписью «Женщинам — право голоса» вокруг пухлого тельца ребенка, прошипела ей леденящие кровь угрозы, призванные гарантировать хорошее поведение, и повела ее с собой на собрание. И там, со своего места на сцене между серебряным кувшином и стаканами, Маргарет в полном восторге наблюдала за тем, как Мейбелл с трибуны произносит очередную страстную речь. Юджин Митчелл относился к жене с уважением, граничащим с благоговением. Сам будучи небольшого роста, он тем не менее не считал это препятствием для достижения своих жизненных целей. Тем более что цели эти, благодаря его прагматичному складу ума, не были ни грандиозными, ни бесконечно удаленными во времени и пространстве. Юджин Митчелл вместе со своим братом Гордоном владел преуспевающей юридической фирмой, специализирующейся на сделках с недвижимостью и патентном праве. Но подобный уровень притязаний не вызывал восхищения со стороны Мейбелл, которая еще в юности усвоила, что люди маленького роста вполне могут стать столь же влиятельными, как и высокие, — с той лишь разницей, что энергии им для этого придется приложить вдвое больше. Юджин Митчелл не разделял католической веры жены, но, несмотря на религиозные различия, их брак был прочным, они как бы дополняли друг друга. Мейбелл, казалось, обладала той силой, той природной мудростью, которых так явно не хватало ему. Он ценил жену за ее энергичность, настойчивость в достижении поставленных целей. Она и его умела заставить быть более энергичным в жизни, а потому Юджин молчаливо принимал и ее служение римской католической церкви, и участие в движении за равноправие женщин. Но в чем муж и жена были едины — это в бесконечной преданности своей семье, Атланте и Югу. Будучи очень эрудированным человеком, Юджин все свое свободное время отдавал чтению и был большим знатоком истории Атланты. Был он также умным бизнесменом и использовал свое знание законов для достижения максимального успеха в сделках с недвижимостью и защиты своих скромных финансовых инвестиций. Возможно, Мейбелл предпочла бы жизнь с большим риском и предприимчивостью. Но ее муж не был человеком, умеющим «ловить свой шанс». С переездом на Джексон-стрит жизнь Маргарет потекла в рамках более строгих правил, чем это было в доме бабушки Стефенс. Непреклонность характера матери подавляла ребенка: казалось, что бы ни сделала Маргарет — все вызывало недовольство Мейбелл, и наказание не заставляло себя долго ждать: мать быстро пускала в ход щетку для волос, как только она находила, что ее дочь поступила плохо или невоспитанно. Брат Маргарет, Стефенс, был рыженьким, курносым мальчиком, выглядевшим маленьким для своих лет, но Маргарет, будучи на пять лет младше, всячески старалась добиться его внимания и одобрения. Это обычно означало постоянную готовность к совершению каких-нибудь подвигов с ее стороны, особенно таких, перед которыми робели сам Стефенс и его тихие друзья. В детстве для Маргарет не было такого дерева, на которое она не смогла бы залезть, и такой щели, через которую она не смогла бы проскользнуть. Девочка очень любила отца, но виделись они редко. Отец был спокойным человеком с тихим голосом, темными живыми глазами и усами, концы которых он подкручивал и которые кололи ей щеку и щекотали, когда отец целовал ее перед сном. По выходным дням он всегда занимался своими книгами, поскольку в те годы был президентом ассоциации молодежных библиотек, а с 1900 по 1905 год состоял членом попечительского совета недавно построенной библиотеки Карнеги, посвящая большую часть своего свободного времени поиску и приобретению книг по истории Джорджии и Атланты для справочно-библиографического отдела библиотеки. Население Атланты к началу XX века утроилось за срок чуть менее двадцати лет и достигло почти 90 тысяч человек. Поскольку город в 70-х годах XIX века был после войны отстроен практически заново, он и выглядел моложе, чем большинство других городов Юга. Район Джексон-хилл, где жили Митчеллы, простирался от лугов на окраине города, на которых жители пасли домашний скот, до деловых кварталов Атланты с высокими, недавно построенными зданиями банков и страховых компаний. Чуть ниже Джексон-стрит находился большой свободный участок земли, заросший травой; на нем Митчеллы пасли свою корову джерсийской породы. Туберкулез был бичом семьи на протяжении многих поколений, и Мейбелл верила в новую модную теорию, согласно которой густые жирные сливки из молока коров этой породы помогают предотвратить «белую чуму». Пони Стефенса, маленький мустанг из Техаса, также свободно бродил по этому полю. Лошадь подарила Стефенсу мать, когда ему исполнилось восемь лет, заявив при этом, что каждый мужчина старше восьми лет обязан уметь ездить верхом. И хотя Маргарет ужасно завидовала этой новой игрушке брата, но, так как ей было только три года, родители категорически отказывались позволить ей хотя бы посидеть на спине такого «горячего» животного. Ей было строго-настрого велено оставаться на террасе, пока сам Стефенс и его юные друзья катаются верхом на мустанге по улице перед домом. И вот как-то в один из холодных ветреных дней, долго простояв на этой веранде, она так замерзла, что, желая согреться, забежала домой и встала совсем рядом с камином с открытой решеткой. И в этот момент в подвальном этаже дома, где находилось основание камина, что-то загорелось, и неожиданно появившаяся тяга взметнула пламя в камине высоко вверх. Юбки Маргарет мгновенно загорелись. На пронзительные крики девочки из соседней комнаты прибежала Мейбелл. Зовя на помощь, она металась в поисках одеяла, которым можно было бы сбить пламя на истерически орущем ребенке. Слуги заливали огонь водой, в то время как Мейбелл поместила укутанного ребенка в коляску и помчалась в госпиталь. Все это заняло считанные минуты, тем не менее Мейбелл успела убедиться, что хоть ожоги на ногах Маргарет и были серьезными, но страшных рубцов можно будет избежать. Несколько следующих недель девочка провела в постели, окруженная заботами Мейбелл и бабушки Стефенс. Навещая ее, бабуля Стефенс развлекала внучку рассказами о своем собственном далеком детстве. Когда же Маргарет наконец позволили подняться, повязки все еще оставались на ее ногах, а потому Мейбелл надевала на нее старые панталоны Стефенса, чтобы скрыть это. Но и позднее, когда повязки уже сняли, мать продолжала одевать девочку в мальчиковую одежду, чтобы избежать, как она говорила, нового несчастного случая. Этот мальчишеский наряд был источником постоянных огорчений для Маргарет. Соседи звали ее «Джимми» из-за необыкновенного сходства ее с одним из комических персонажей того времени. Не отставали в насмешках и соседские дети. Брюки как бы отдаляли ее от общества девочек, но зато делали ее компанию более приемлемой для брата и его друзей. Теперь Стефенс даже брал ее с собой кормить животных в их домашнем зверинце, состоявшем из нескольких уток, двух маленьких аллигаторов, колли и множества кошек. Именно в то время Маргарет узнала, что есть свои преимущества в том, чтобы быть больным и «не таким, как все», и этот урок она не собиралась забывать. В те годы день 26 апреля считался в Атланте днем поминовения всех погибших за Конфедерацию. В первый раз Мейбелл взяла дочку на парад, которым отмечался этот день, когда ей исполнилось четыре года, но выглядела она крошечной даже для своего возраста. Она стояла рядом со Стефенсом, поднимаясь на цыпочки и вытягивая шею, чтобы лучше видеть происходящее, задавая вопросы и получая в ответ, что или она будет вести себя тихо, или ее придется увести домой. Инстинктивно она чувствовала, что этот парад не похож ни на какие другие… Жители Джорджии прибывали в этот день со всех уголков штата, и Атланта казалась заполненной людьми до отказа. «Это было похоже на сбор древнего племени, — вспоминал Стефенс. — Все, от древних стариков до младенцев в колясках, были там, выстроившись вдоль Персиковой улицы». Но это был скорбный праздник, и лица людей казались напряженными от сдерживаемых эмоций. Не было ни воздушных шаров, ни радостных криков, ни аплодисментов — этих непременных атрибутов всех остальных парадов. Шествие открывал оркестр, исполнявший мелодии Конфедерации, затем проезжала артиллерия с артиллеристами, сидящими на ящиках с зарядами, и уже потом — пехота и кавалерия. Во время этого марша из толпы иногда кричали: «Привет, Билл!» или «Привет, Джо!», но как только оркестр замолкал, полная тишина воцарялась кругом. Люди стояли молча и неподвижно, в то время как мимо них проходили знаменосцы, высоко неся флаги Конфедерации — кроваво-красного цвета, украшенные белыми звездами. И, наконец, шаркающей походкой, протянувшись на несколько кварталов, шли ветераны — участники той великой войны. Это были бывшие солдаты, защитники Атланты, люди, сражавшиеся за свое Дело, и лица многих вокруг были мокры от слез. Шел 1904 год, 40 лет прошло со дня битвы за Атланту, но город до сих пор хранил в душе идеи Конфедерации, и люди, стоявшие сейчас вдоль улицы и плакавшие, глядя на солдат, вернувшихся живыми с той войны, оплакивали поражение и утраты своего народа. После парада Мейбелл повела детей к зданию почты посмотреть на флаг Соединенных Штатов, единственный в городе и столь отличный от флага Конфедерации. Мейбелл стояла с детьми в торжественной тишине, склонив голову и от волнения так крепко держа их за руки, что ее ногти почти врезались в детские ладони. Джорджия была завоеванной землей, и сами они были покоренным народом, и дети чувствовали это. Никогда не смогут они забыть об этом. Подобно своей матери и бабушке Стефенс Маргарет также ощущала, сколь тесными узами связана она с Атлантой. С младенческой поры она так часто слышала родительские разговоры о Гражданской войне и тяготах жизни в те годы, что была уверена: ее родители сами пережили все это. И лишь годы спустя она узнала, что война кончилась задолго до ее рождения. В самом деле, в детстве Маргарет военные события 40-летней давности занимали очень большое место. Она заучивала наизусть названия сражений той поры вместе с алфавитом, а в качестве колыбельных ее мать использовала печальные песни времен Гражданской войны. Мейбелл была полностью лишена слуха, но голос ее, то возвышаясь, то замирая, так выразительно передавал траурные интонации песен, что ребенок в страхе прижимался к подушке, глядя на заплаканное лицо матери, едва видимое в тускло освещенной комнате. И после того как Мейбелл уходила, погасив газовую лампу, Маргарет долго могла лежать в темноте, не в силах заснуть, потому что образы из материнских песен, казалось, оживали в сумраке детской.Глава 3
Когда Маргарет исполнилось пять лет, отец купил ей маленького некрасивого пони чалой масти, и она, не теряя времени, научилась мастерски с ним обращаться. Сидя очень прямо и с большим достоинством в седле и твердой рукой держа поводья, она скакала верхом на пони по недавно замощенной улице, проходившей мимо их дома. После большого шума и споров — поскольку Мейбелл считала, что дочь еще слишком мала, — Юджин Митчелл установил-таки на поле барьер для прыжков, но пони вдруг заартачился, наотрез отказавшись прыгать, и, к своему великому огорчению, Маргарет вынуждена была отказаться от подобного спорта. Взамен, однако, она каждый вечер отправлялась верхом на прогулку с одним из старых ветеранов Конфедерации, которого она позднее называла своим «приятным, веселым компаньоном». У ветерана были длинные седые волосы и белая же козлиная бородка, одет он был в старый мундир, и сердце Маргарет он покорил тем, что всегда целовал ее чумазую детскую ручонку. Вдвоем они выезжали на загородную грунтовую дорогу, на которой непременно встречали еще одного или двух других ветеранов, и затем продолжали прогулку, уже образовав некое подобие военного строя. Семьи конфедератов и сама Мейбелл поощряли эти выезды, ошибочно полагая, что ребенку от них не будет вреда. Редкий день проходил без того, чтобы на прогулках старики не завели горячий спор о Гражданской войне. Что до Маргарет, то эти вздорные, задиристые ветераны казались ей идеальной компанией. Гордая тем, что ее принимали за свою, «одной из банды», она по-прежнему надевала старые брюки Стефенса, из которых он вырос, прятала свои косички под мальчишеской кепкой и, сидя верхом на своем пони, была похожа на крошечного старшину. Ее чрезвычайная молодость не давала ей, однако, никаких преимуществ. Она надеялась, что сможет удержаться в этой компании, если будет вести себя как положено новобранцу и держать язык за зубами. И хотя ей безумно нравились соленые шуточки ее новых друзей и частенько хотелось расхохотаться, она продолжала оставаться хоть и восхищенным, но молчаливым наблюдателем, опасаясь, что любая оплошность с ее стороны может положить конец этим прогулкам. К тому же, как она говорила впоследствии, «нужно было иметь легкие быка, чтобы перекричать ветеранов и быть услышанным в этом гвалте». С широко распахнутыми глазами, то ужасаясь, то забавляясь, внимательно слушала она их споры на самые разные темы. При этом каждый старый солдат считал своим долгом превозносить успехи своего полка в армии Конфедерации и разражаться бранью в адрес всех остальных. Маргарет дорожила каждой минутой этих прогулок и была раздосадована и возмущена, когда ей пришлось отказаться от них из-за начавшихся школьных занятий. Вернувшись домой после первого дня занятий в школе, расположенной на Северном бульваре, Маргарет заявила матери, что арифметику она ненавидит и в школу больше не пойдет. В ответ Мейбелл, добравшись до ее попки, устроила ей хорошую трепку, как всегда, с помощью щетки для волос. А затем, посадив Маргарет в элегантный семейный экипаж Митчеллов и взяв поводья, погнала лошадей в сторону графства Клейтон и плантации Фитцджеральдов столь стремительно, что Маргарет в страхе ухватилась за сиденье. Мейбелл правила молча. Переехав через железнодорожные пути, она выехала на дорогу, ведущую в Джонсборо, на которую ветвистые древние дубы отбрасывали густую послеполуденную тень. Какая-то неземная тишина, казалось, повисла над этими местами. Красное солнце садилось за холмами, и высокие сосны, росшие на их склонах, все больше напоминали своими темными очертаниями застывших исполинов. Маргарет вдруг почувствовала, что это не простая экскурсия. Она взглянула на мать и в сгустившихся красноватых сумерках увидела, как блестят глаза Мейбелл от сдерживаемых эмоций. — Прекрасные и богатые люди жили когда-то в этих домах, — обратилась она к ребенку, придерживая лошадей и указывая на запущенные дома, мимо которых они проезжали. — Теперь дома в руинах, и некоторые из них выглядят так со времени нашествия Шермана, а некоторые развалились после того, как распались семьи, жившие в них. Видишь вон тот дом? — спросила Мейбелл, когда они проезжали мимо заброшенной сельской усадьбы. — Люди, жившие в этом доме, были «разрушены» вместе с ним. — Затем, повернув дрожащего ребенка лицом к противоположной стороне дороги, жестом указала на хорошо ухоженное жилище. — А вот эти люди стояли так же прочно, как и их дом. Запомни, малыш, что мир, в котором жили эти люди, когда-то казался им столь же прочным, каким кажется тебе тот, в котором живешь сейчас ты. Но их мир однажды взорвался прямо у них под ногами. И с твоим миром это может произойти, и тогда помогай тебе Бог, чтобы у тебя было какое-нибудь оружие, с которым ты могла бы встретить новую жизнь. Образование! — голос Мейбелл, казалось, взрывал тишину деревенских сумерек. — Люди, и особенно женщины, должны очень хорошо сознавать, что они теряют, не получая образования — классического и практического. Все, с чем ты останешься, когда обрушится твой мир, это то, что ты будешь уметь делать руками, и то, что ты будешь иметь в своей голове. Завтра ты вновь пойдешь в школу, — резко закончила она, — и ты осилишь арифметику. — Она отпустила дочь, схватила поводья и, развернув экипаж, быстро и молча пустилась в обратный путь. В детстве Маргарет часто проводила лето в так называемом «Сельском доме», на ферме у своих теток — старых дев Сис и Мэмми Фитцджеральд в Джонсборо. Маргарет особенно любила свою тетку Сис, которая, несмотря на свой преклонный возраст, все еще была прелестной женщиной с вьющимися пепельными волосами, большими ласковыми глазами, белой, как цветок магнолии, кожей и чарующим серебристым смехом. Лучше, чем кто-либо другой, умела она рассказывать Маргарет истории из жизни семьи Фитцджеральдов и делала это с большой любовью. Тетя Сис, такая же ревностная католичка, как и все остальные Фитцджеральды, могла повторять снова и снова, какие предрассудки бытовали раньше в Джорджии по отношению к «нашей святой религии». Ну и, конечно, она много рассказывала о событиях тех дней, когда армия Шермана бесчинствовала в Джорджии, разрушая все подряд; о том, как чудом уцелел дом Фитцджеральдов, но была разрушена сама плантация; как Филипп Фитцджеральд, которому в то время было уже 60 лет, «собрал остатки своего имущества и начал все сначала — без рабов, без еды, и только трое его дочерей да больная жена помогали ему в работе». Тетя Сис любила объяснять: «Тогда было два сорта людей — люди-«пшеница» и люди-«гречиха». Взять пшеницу: случись сильный ветер в период ее созревания — она поляжет и больше уже не поднимется. А вот гречиха, та хоть и уступает ветру, склоняясь к земле, но кончилась буря — и вновь она встанет как ни в чем ни бывало. Люди-«пшеница» не могут выстоять в бурю, а вот люди-«гречиха» — могут». У Фитцджеральдов был этот инстинкт выживания, который Мейбелл так уважала. Они пережили войну и стали еще сильнее, пройдя через все испытания. Маргарет любила часами сидеть у ног тети Сис, слушая ее воспоминания об ужасах жизни в городе, который в одночасье заполонили освобожденные рабы, войска янки и освобожденные из плена солдаты Конфедерации. По словам тети Сис, «Анни, приехав домой из Атланты, как бы вдохнула мужество в семью; она отправилась прямо в лагерь федеративных войск, в штаб-квартиру генерала Вильсона и, потребовав выделить ей солдат для защиты дома, получила их». Фотографии на сепии членов семьи Фитцджеральдов стояли в ряд на столе из красного дерева в редко посещаемой передней гостиной, и благодаря им Маргарет смогла познакомиться со всеми своими предками со стороны матери: с коренастым прадедом-ирландцем Филиппом; со своей хрупкой и изящной белокурой прабабкой Элеонорой Макган; с дядей Джеймсом, братом Филиппа, вспыльчивым школьным учителем, который, вероятно, чаще других Фитцджеральдов сталкивался с религиозными предубеждениями, поскольку часто проявлял в классе свой ревностный католицизм. Были там и фотографии ее матери, Мейбелл, на которых она представала трогательной хрупкой девочкой, выглядевшей моложе тех лет, которые приписывала ей тетя Сис. Тетушка рассказывала Маргарет о том, как Мейбелл проводила каждое лето в «сельском доме», так же как и Маргарет сейчас, и как Филипп Фитцджеральд сажал хрупкую девушку, «слабую как ребенок», перед собой в седле, и ее короткие юбки при этом скандально задирались от ветра, пока они ездили по всему графству, нанося визиты соседям, с неодобрением взиравшим на подобные вольности. Ферма Фитцджеральдов казалась совсем небольшой по сравнению с намного более величественными плантациями соседей, среди которых была и плантация Величественные Дубы, принадлежащая Маккордам и находившаяся близ дороги, ведущей в Атланту. В садах этой плантации войска северян разбили свой лагерь. Старый Джонсон-хаус, с его восемью массивными белыми колоннами по фасаду, использовался во время войны как интендантство конфедератов, а затем как госпиталь для раненых солдат. Рассказы же об Уоррен-хаусе, бывшем штаб-квартирой 52-го иллинойсского полка, преподносились в жестком, непримиримом тоне. Шерман пощадил усадьбу, и после войны старого Уоррена, заподозренного в симпатиях к северянам, заклеймили как янки и ему пришлось покинуть город. Следы пуль на стенах дома Уорренов и пушечные ядра в его саду не уменьшили неприязни местных жителей по отношению к нему, той неприязни, которую и по сю пору питала к нему тетя Сис. Но больше всех Маргарет нравился Кроуфорд-хаус. Шесть дорических колонн с каннелюрами украшали широкую террасу и поддерживали длинный балкон на втором этаже. Дом был постоянным местом проведения вечеринок и барбекю, и, находясь в нем, Маргарет с легкостью могла мысленно перенестись в далекое прошлое графства Клейтон. Девочка вообще была склонна погружаться в мир грез и ярких живых фантазий; по сути, прошлое, казалось, больше интересовало ее, чем что-либо другое в ее жизни. В школе она никогда не чувствовала себя хорошо, друзей у нее было мало. Дома, как ей казалось, она все делала не так; она сомневалась в том, любит ли ее мать, и постоянно боялась утратить любовь отца. Вот и придумывала она постоянно небольшие рассказы и пьесы, в которых сама же и была героиней, борющейся, например, с янки. Многие из этих историй основывались, как правило, на рассказах очевидцев из Джонсборо, переживших войну. Джонсборо был оживленной железнодорожной станцией в 60-х годах XIX века, и когда кампания по взятию Атланты затянулась из-за упорного сопротивления армии генерала Худа, Шерман поменял стратегию. Он двинул основные силы своей армии к югу, перерезав пути снабжения конфедератов, а затем вновь повернул на север к Джонсборо, чтобы разрушить этот железнодорожный узел перед тем, как нанести завершающий удар по Атланте. Приказ Худа генералу Харди — командующему войсками в Джонсборо, — отданный в среду утром 31 августа 1864 года, был следующим: «Задержать северян любой ценой». К вечеру, однако, Джонсборо пал, превращенный в дымящиеся развалины. В одном из донесений тех дней сообщалось, что мертвые «лежали друг на друге, как бурелом в сосновом лесу», на четверть мили в окрестностях железнодорожного вокзала и близ железнодорожных путей, теперь превращенных в груду искореженного железа. Когда бои прекратились, ферма Фитцджеральдов стояла разрушенная и безмолвная, ее поля поросли сорняками, рабы и животные исчезли, а из дома были похищены почти все ценные вещи. Но в то же время темные бархатные гардины Элеоноры Фитцджеральд продолжали вызывающе висеть на окнах, а ее небольшие личные драгоценности, включая и святой крест из золота, были уложены в старую чайницу и зарыты в тайнике под свинарником. Эту историю Маргарет так часто слышала от теток, что спустя 20 лет могла с безошибочной точностью припомнить количество убитых и малейшие детали нападения янки. В послевоенные дни хлопок был основой экономического возрождения Юга, а на ферме Фитцджеральдов, расположенной в холмистых предгорьях Северной Джорджии, он оставался главной сельскохозяйственной культурой и во все то время, пока росла Маргарет. Красная земля Джорджии — «цвета крови после дождя и кирпичной пыли в засуху» — не зря считалась лучшей хлопковой землей в мире. Когда Маргарет исполнилось десять лет, какие-то неясные фантазии о жизни на хлопковой плантации в далеком прошлом стали часто посещать ее, и в конечном счете она решила провести лето в «сельском доме», помогая вручную собирать хлопок на полях Фитцджеральдов, чем вызвала большое недовольство даже со стороны своих сельских родственников. Работа была почти невыносимой, но она отказывалась ее бросить, работая под палящими лучами солнца; спина у нее болела, на руках кровоточили ссадины, и тем не менее это лето оказало огромное влияние на ее жизнь. Она проявила характер и продолжала торчать в поле, но в конце концов отвернулась от земли навсегда. И кроме того, именно от негров на уборке хлопка она впервые узнала — и долго не могла в это поверить, — что Юг, оказывается, проиграл войну. К десяти годам волосы Маргарет, бывшие цвета меди, стали золотисто-каштановыми, а глаза — ярко-синими. Но что делало ее неповторимой и очаровательной — так это необыкновенная живость лица. Говорила она безостановочно и с большим оживлением. Родители даже прозвали ее «пулемет» и шутили, что детский журнал с таким же названием, который Маргарет ежемесячно покупала на свои карманные деньги, подходит ей как нельзя кстати. Решив, что пора всерьез заняться дочерью, Мейбелл заменила брюки в ее гардеробе юбками и заставила посещать уроки танцев, но все эти усилия со стороны матери не смогли изменить главного — мальчишеского облика Маргарет и ее повадок сорванца. Походка ее была, как у мальчишки, а с помощью своих ловких крепких рук она могла залезть на любое дерево так же быстро, как и любой из друзей ее брата Стефенса. Она любила играть в бейсбол, ей нравился азарт этой игры, и вскоре ее приняли в команду, в которой играли все соседские мальчишки. Она стояла на подаче мяча, и в этом качестве продолжала играть до 14 лет. Схватки по бейсболу были ее самым большим увлечением. Одетая в самую старую и рваную одежду, какую только можно было найти в доме, Маргарет стояла в полной боевой готовности, пригнувшись под большими балками на соседнем строительном участке и пасуя мяч мальчишкам-нападающим. В северо-восточной части митчелловской усадьбы росла, глядя как бы свысока на всю Атланту, гигантская сосна, пережившая, похоже, и Гражданскую, и Революционную войны. Маргарет со Стефенсом соорудили нечто вроде площадки на ее вершине, приспособив в качестве подъемника старую плетеную корзину, служившую для перевозки семейных любимцев — кошек. И все же несмотря на мальчишеские замашки, в фантазиях этой десятилетней девочки с развитым воображением было очень много женственного и романтического. В те дни, когда из-за плохой погоды ей приходилось сидеть дома, она могла читать часами — правда, не те книги, которые предпочитала Мейбелл, — «вечную и неувядаемую классику», а волшебные сказки и романы викторианской эпохи, которые девочка выбирала, бывая с отцом в библиотеке Карнеги. Она и сама сочиняла рассказы, записывая их на небольших листках бумаги, которые сшивала потом яркими нитками. Один из таких рассказов, озаглавленный «Рыцарь и леди», был написан неустойчивым, корявым детским почерком и со множеством ошибок. В нем добро побеждает зло, и «прекрасная леди» выходит замуж за «доброго рыцаря» после того, как он побеждает другого, «дикого и опасного рыцаря». Но все эти романтические сочинения были забыты, когда Маргарет стала собирать серии книг о разбойниках. И когда Стефенс говорил ей, что во всех этих книгах и сюжет однотипный, и стиль ужасный, она, защищая их, отвечала, что сюжет вполне может и повторяться и что в книге главное — содержание, а не стиль. Проигнорировав таким образом пренебрежение брата, Маргарет приступила к написанию рассказов из жизни бандитов и сыщиков, героине которых (обычно ее тезке по имени Маргарет) постоянно угрожают опасности, но она смело их преодолевает. Написанные крупными детскими каракулями, эти рассказы заполняли линованные школьные блокноты, уложенные в две старые ржавые металлические хлебницы, которые Мейбелл выбросила за ненадобностью. Рассказ под названием «Маленькие пионеры», датированный 31 января 1910 года, когда Маргарет было всего девять лет, и написанный уже более тонким и установившимся почерком, чем ее предыдущие литературные опусы, заканчивался так: «Ночью Маргарет была разбужена криками и воплями вперемежку с призывами о помощи, доносившимися из гарнизона. Быстро одевшись, она поспешила из дома, но отпрянула, увидев сцену, открывшуюся перед ней. Множество людей, и раненых, и уже мертвых, лежали на траве, а воздух был густым от дыма, и кругом свистели пули. Как только появилось солнце, все стало ясно: это банда апачей, скача вокруг форта, палила из ружей. И когда самые смелые из них пытались перелезть через частокол, их встречали храбрые защитники форта, ряды которых редели с каждой минутой». Она предоставила своим читателям гадать, что же случилось с бедной Маргарет, но одно было ясно: у автора был явный талант рассказчика. Так, к ужасу и удовольствию брата и кузенов, она рассказывала им истории о привидениях, а еще писала короткие комические сценки, которые обычно ставились в гостиной у Митчеллов и в которых она всегда исполняла роль главной героини. Зачастую весьма бурные сюжеты этих пьес и рассказов никак не сочетались с обликом семьи Митчелл, во многих отношениях весьма старомодной, даже несмотря на эмансипированные взгляды Мейбелл на равноправие женщин. Среди книг, запрещенных в семье как аморальные, были произведения о Томе Джонсе и Дон Жуане. В то же время Мейбелл считала, что девочке, чтобы быть хорошо образованной, необходимо читать и те из классических книг, в которых, по словам Стефенса, действовали и отрицательные герои, развращающе влияющие на положительных, такие, например, как соблазнительница Маленькая Эмили в «Давиде Копперфильде». Маргарет умудрялась уже в 12 лет читать романы Вальтера Скотта и Диккенса, но лишь в обмен на взятку в 5, 10 или 15 центов, получаемую ею от отца. А вообще-то она предпочитала лучше быть наказанной матерью, чем читать Толстого, Теккерея или Джейн Остин. Кстати, чаще всего ее наказывали за нарушение какого-либо персонального родительского запрета, нежели за обычные детские шалости, и в основном это исходило от матери. Однажды, когда Мейбелл куда-то уехала, а Юджин Митчелл был оставлен присматривать за детьми, Маргарет сделала инсценировку романа Томаса Диксона «Предатель», который позднее совместно с его же «Клансменом» был экранизирован под общим названием «Рождение нации». Юджин был в своем офисе, когда Маргарет взялась осуществить постановку этой своей пьесы, исполняя в ней главную роль Стива, поскольку никто из соседских мальчишек не согласился снизойти до роли, в которой он должен был поцеловать девочку. Произведение было представлено на суд публики в гостиной дома Митчеллов, при этом юные клансмены играли в отцовских рубашках, полы которых были обрезаны по колено. Много лет спустя Маргарет писала по этому поводу вдове писателя, миссис Диксон: «Ох и поволновалась же я с этими клансменами, которые после второго акта вдруг забастовали, требуя плату в 10 центов вместо 5, а потом, как раз в тот момент, когда по пьесе меня должны были повесить, двоим из них срочно понадобилось в туалет, и зрителям пришлось сидеть и ждать их. И в результате именно та сцена, которая должна была заставить зал кричать от восторга, принесла мне наибольшее огорчение. Когда моя мать вернулась домой, они вместе с отцом прочитали мне длинную нотацию об ответственности за посягательство на авторские права. И в течение нескольких лет я со страхом ожидала, что мистер Томас Диксон вчинит мне иск в суде на миллион долларов». Но Юджин Митчелл не только резко отчитал дочь, но и отшлепал, чтобы, как потом объясняла Маргарет, «я никогда не забывала, что не должна брать то, что мне не принадлежит», и что «плагиат — это обычное воровство». Свою репутацию знающего специалиста в области патентного права и сделок с недвижимостью Юджин Митчелл приобрел, защищая права своих клиентов именно в этих областях юриспруденции. А потому слово «плагиат» было совершенно новым для девочки, но всю свою дальнейшую жизнь она очень серьезно относилась ко всему, с ним связанному, считая, что не только ты сам не имеешь права на плагиат, но и не должен позволять другим заниматься чем-то подобным. Литературная деятельность Маргарет, однако, не вызывала одобрения у ее матери, ибо Мейбелл с глубоким уважением относилась к достижениям науки и предпочитала вышиванию решение задач по тригонометрии. И потому пьесы и рассказы дочери она считала не более чем игрой ленивого ума, а время, отданное им, — потраченным впустую. Если девочка действительно хочет добиться в жизни чего-то стоящего, она должна заняться математикой, латинским и другими науками. Сама Мейбелл, с благоговением следившая за деятельностью мадам Кюри, не могла простить себе, что не пошла в свое время в колледж и не реализовала мечты юности стать ученым. Что до самой Маргарет, то она прекрасно знала, какие надежды возлагает на нее мать, и отчаянно старалась добиться ее одобрения. И потому, несмотря на явное удовольствие, получаемое ею от сочинительства, кто бы и когда бы ни спросил ее, кем она будет, когда вырастет, Маргарет всегда отвечала: «Врачом». Эта замечательная цель несколько смягчала недовольство Мейбелл тем, как небрежно относилась дочь к католической церкви. Девочка никогда не ходила к мессе и читала молитвы только под нажимом родителей. Мейбелл относила этот грех на счет «научного склада ума» своей дочери, и, когда Маргарет исполнилось 11 лет, мать часто говорила с ней о том великом будущем, которое могло бы ее ожидать, стань она одной из немногих американских женщин-физиков. И все же присутствовала некоторая отчужденность в отношениях матери и дочери. Маргарет была такой скрытной натурой, что однажды в порыве раздражения Мейбелл заявила, что дочь напоминает ей дядю своего отца: тот готов был прошагать милю в противоположном направлении, лишь бы только соседи не поняли, куда он на самом деле направился. Джексон-хилл, район, в котором жила семья Митчелл, всегда считался пригородным. Это был район, где жили представители солидного среднего класса, но он никогда не имел ни такой известности, ни престижа, как, к примеру, Персиковая улица. А поскольку в 1911 году Юджин Митчелл уже был президентом городской ассоциации адвокатов и Совета по образованию, то есть человеком, в городе весьма известным, то ему ничего не оставалось, как переселиться с семьей в более престижный район. Мейбелл, всегда стремившаяся к тому, чтобы у семьи было все самое лучшее, согласилась на переезд, и был куплен участок земли в центре одного из лучших кварталов Персиковой улицы. В связи с приближающимся переездом Юджин сменил детских пони на более крупную лошадь, чистокровного жеребца по кличке Буцефал — в честь знаменитой лошади Александра Македонского. Маргарет была в восторге: верховая езда по-прежнему оставалась ее любимым развлечением. Ей потребовалось немного времени, чтобы научиться обращаться с огромной черной лошадью, после чего она могла просто наслаждаться быстрой ездой. И если у Стефенса интереса к верховой езде уже почти не осталось, то Маргарет, особенно в течение нескольких первых недель, каждый день часами не слезала с Буцефала, гоняя его вверх и вниз по холмам, крича и гикая, устремляясь в галоп сразу, как только дом оставался позади. Она все еще была так мала ростом, что, даже сидя в седле очень прямо, казалась до смешного крошечной верхом на огромной лошади. Как-то ясным солнечным днем, заметив, что Стефенс и его кузены, стоя у коновязи, восхищенно смотрят на нее, Маргарет, гикнув, промчалась мимо них, крикнув на ходу: «Смотрите, как я разверну его!» Она пустила Буцефала в карусель, но лошадь неожиданно оступилась и опрокинулась на землю, подмяв под себя кричащую от ужаса девочку. Подбежавшие ребята увидели ее лежащей на левом боку без сознания, левая нога Маргарет была сильно поранена, и из раны сочилась кровь, а Буцефал без всадника стремительно мчался по полю среди высокой травы.Глава 4
Несмотря на отчаянные просьбы Маргарет, Буцефал был продан в течение того месяца, пока она болела. Но еще больше ее расстроило решение родителей запретить ей впредь заниматься верховой ездой. Поскольку Стефенс был целый день в школе, а мать занята своей суфражистской деятельностью, Маргарет была вынуждена сама себя развлекать в течение всего длительного периода выздоровления, последовавшего за перенесенной ею хирургической операцией ноги. По настоянию матери она всерьез приступила к чтению книг из обширной домашней библиотеки Митчеллов. Массивные, в кожаных переплетах тома Байрона, Бернса, Скотта, Теккерея, Диккенса и Толстого соседствовали на полке с проштудированными ею книгами по истории Гражданской войны. Мейбелл возобновила свои усилия, с тем чтобы заставить дочь прочитать роман «Война и мир», ко книга разочаровала Маргарет. «Толстой и большинство русских писателей казались мне чертовски скучными, бестолковыми до глупости и совершенно бессвязными», — говорила она позднее. Однако и матери, и любому, кто спрашивал ее, читала ли она «Войну и мир», Маргарет врала, не стесняясь. Действительно, в юности она могла с умным видом подробно говорить с гостями Мейбелл о книгах, в которых прочитывала лишь вступительную главу. Несмотря на то, что нога заживала быстрее, чем предполагали врачи, легкая хромота все же осталась. Почти все виды физических упражнений были ей противопоказаны, но она все же возобновила уроки танцев, с тем чтобы укрепить ослабевшие мышцы. Юджин Митчелл как-то пообещал семье, что летом на каникулах они съездят в Нью-Йорк, пока будет заканчиваться постройка их нового дома, и Маргарет с большим нетерпением ожидала предстоящего путешествия. Семья выехала из дома в июне. В Саванне они сели на пароход, и, к своему облегчению, Маргарет обнаружила, что не подвержена морской болезни. Вместе с отцом она целыми днями гуляла по палубе, а по вечерам вальсировала с ним же в кают-компании под звуки новой мелодии «Мечты о небесном вальсе». Ее раненая нога не мешала ей хорошо танцевать, и Мейбелл, наконец, смогла поверить, что дочь, несмотря ни на что, все-таки сможет стать настоящей леди. Нью-Йорк, с его беспорядочно двигающимися толпами людей и небоскребами, казался фантастическим. Эмоции переполняли Маргарет. Северяне находили ее южный акцент забавным, и бывало, что совершенно незнакомые люди высказывались по этому поводу в ресторанах и магазинах. Митчеллы навестили сестру Мейбелл Эдит Ней Моррис, которая жила в Гринвиче, штат Коннектикут, а затем совершили путешествие на лодке по реке Гудзон до Олбани и обратно. Ну а потом, к великой досаде Маргарет, Стефенс с отцом остались в Нью-Йорке, а они с матерью отправились на «ферму здоровья» в Нью-Джерси, где прошли курс «молочного лечения». Все это показалось ей ужасно скучным, но когда спустя два месяца в августе 1912 года семья вернулась домой, Маргарет выглядела румяной и пышущей здоровьем и смогла принять самое деятельное участие в переезде с Джексон-хилл в новый дом Митчеллов. Несмотря на то, что район Персиковой улицы считался престижным, тот участок дороги, который проходил мимо их дома, был так же покрыт грязью, как и большинство улиц Атланты. Но вот новый дом оказался достаточно велик, чтобы гордо именоваться «особняком», и первое время, глядя на величественный белый фасад дома, столь непохожего на другие дома на Персиковой улице, большинство из которых были построены в стиле викторианской архитектуры, Маргарет чувствовала себя несколько подавленной этим великолепием. С дорическими колоннами, украшающими фасад, дом являл собой прекрасный пример возрождения классического стиля архитектуры, бывшего столь популярным на Юге задолго до Гражданской войны и вновь возродившегося в начале XX века. Некоторые из разрушенных и покинутых домов на плантациях графства Клейтон были выстроены в таком же стиле. Но новые соседи Митчеллов считали их дом нелепым — мол, это то же самое, что жить в реставрированном доме греческой архитектуры, построенном в первой половине XIX века, вместо того чтобы построить новый. Вполне возможно, что родители этим внушительным сооружением просто платили дань уважения прошлому, но и сама Маргарет сознавала, что дом смотрится странно и неуклюже на маленьком городском участке, что он кажется таким же чужим на Персиковой улице, как и она сама. Не нравился ей и искусственный ландшафт в этой части города, хотя и было там несколько лесных массивов и небольшой парк через дорогу. Она чувствовала, что их жизнь с переездом на Персиковую улицу неизбежно изменится, и перемены эти ее не радовали. Интерьер дома был еще более впечатляющ, чем внешний вид. При входе в дом сразу оказываешься в большом холле с гостиной налево и музыкальной комнатой направо, и когда ореховые двери бывали распахнуты, то общая длина всех этих трех помещений составляла 70 футов (21 м). Но весь этот особняк с резными панелями и высокими потолками, с роскошной лестницей, вполне уместной для королевских выходов, был не очень-то подходящим местом для того сорванца в образе девочки, беготня которого по куда более уютному дому на Джексон-хилл сопровождалась непрерывным хлопаньем всех дверей. С первого взгляда на красиво одетых и прекрасно воспитанных соседских детей Маргарет поняла, что будучи очень хорошими, они никогда не поймут 11-летнюю девочку, которая, несмотря на все усилия матери, до сих пор любит носить брюки и бросать мяч. С переездом в новый дом Маргарет не только оказалась на расстоянии двух трамвайных остановок от своих старых соседей, но и перешла в новую школу, казавшуюся девочке громадной. Друзей у нее в этой школе было мало. Их семья принадлежала теперь к более элитарному обществу, чем на Джексон-хилл, и девочка чувствовала, что ныне и суфражистская деятельность ее матери, и ее католицизм почему-то бросают тень на их семью. Маргарет не была принята в обществе юных жителей Персиковой улицы, уже изучающих светские тонкости, обычные для Южного «света», в то время как сама она еще не усвоила и основных понятий. И кроме того, пусть и была она очень живой и веселой девочкой, но при этом имела склонность говорить вслух такие вещи, которые просто шокировали ее новых друзей. Они считали ее забавной и смеялись над ее шутками, но никогда не ходили к ней в дом и не приглашали ее к себе. Стефенс же, симпатичный молодой человек 17 лет, готовился в это время к поступлению в колледж и, кроме того, постоянно то влюблялся, то разочаровывался в девушках. Он всегда занимал большое место в жизни сестры, но теперь обходился с ней в снисходительной, покровительственной манере, и Маргарет в эти первые месяцы на Персиковой улице была очень одинока и даже чувствовала себя несчастной. Чтобы поддерживать свой новый, более высокий стандарт жизни, Митчеллам пришлось нанять больше слуг, чем у них было на Джексон-хилл. И теперь униформа и церемонное обращение заменили небрежность в одежде и непосредственность в отношениях со слугами, раньше служившими в семье, и, что много хуже, расходы на новый штат сразу привели к напряжению всего домашнего бюджета. Неожиданно для себя Маргарет узнала, что Митчеллы далеко не все «могут себе позволить». Зимой, например, в доме едва топили, поскольку, как часто повторялось, ее отец «не миллионер», гостей бывало мало и приходили они редко, а любой покупке предшествовали долгие обсуждения. Казалось, даже Мейбелл упала духом с переездом на Персиковую улицу, и, хоть она и оставалась активисткой движения за равноправие женщин, собрания суфражисток в доме Митчеллов почти не проводились. Маргарет чувствовала себя чужой в доме. И в это время большим утешением для нее вновь стало сочинительство — она писала новеллы большей частью приключенческого жанра. В саду у Митчеллов была клумба из кустов бирючины, которую Маргарет называла своим «волшебным кольцом». И в хорошую погоду она сидела, скрестив ноги, среди этих кустов, заполняя линованные блокноты рассказами о приключениях, Происходивших в экзотических странах. На обложке одной из этих тетрадей было написано: «Оглавление», и ниже — список мест, в которых должны были происходить события в будущих рассказах, включающий Африку, Аляску, Китай, Египет, Мехико, Россию, Турцию, Южную Америку и Париж. Здесь же были перечислены и темы будущих рассказов: «Плут, Гражданская война, Контрабандисты, Кораблекрушение, Восстание сипаев, Свет». О содержании ранних сочинений Маргарет можно судить по их названиям: «Фил Келли — детектив», «Трагедия в Дарктауне», «Погонщики коров», «В моем гареме» и «Падение Роджера Ровера». Во время пасхальных каникул мать взяла Маргарет с собой в поездку по сельским районам Джорджии. Ехали они в легкой коляске по грязным дорогам, заезжая на фермы, где Мейбелл выступала перед группами сельских женщин, просвещая их относительно женских прав. Мейбелл возила с собой дочь, чтобы пробудить в ней интерес к проблемам, с которыми она неизбежно, как всякая женщина, столкнется в будущем. Но Маргарет больше интересовали старые фундаменты некоторых сожженных дотла домов и рассказы о том, как их владельцы спасались бегством, когда Шерман перерезал дорогу на Саванну. Зажигательные речи Мейбелл перед сельскими женщинами не возбуждали в Маргарет чувства «сестринства»; и казалось, что мать быстрее находит общий язык с этими незнакомками, чем с собственной дочерью. Маргарет вернулась из этой поездки, сильнее, чем когда-либо, ощущая, насколько они с матерью далеки друг от друга. Давно, со времени обстрела форта Самтер, Америка не испытывала такого шока, как 4 августа 1914 года, когда пришло известие, что война в Европе стала реальностью. Тринадцатилетняя Маргарет, всю жизнь слушавшая рассказы о жестокой войне прошлого века, сознавала ее непоправимость и опустошительность сильнее, чем большинство образованных взрослых северян. Ее родители и их друзья бесконечно обсуждали войну в Европе и были против политики изоляции. Обе семьи — и Митчеллы, и Стефенсы — всегда с гордостью говорили, что их предки сражались к в Революционной войне, и в войне 1812 года, а также в семинольской, Мексиканской и Гражданской войнах. «Они сражались за Джорджию всегда, когда возникала в этом необходимость, и если бы таковой не было, они бы ее сотворили». Лишь в испанскую войну они не взялись за оружие, считая ее ничтожной в лучшем случае, но всегда были готовы отправить своих сыновей в бой сразу, как только это станет необходимо. Стефенс собирался идти воевать за свою страну, и Мейбелл гордилась этим, хотя втайне и очень переживала. Маргарет же просто ужасала сама мысль о том, что ее брату, возможно, придется участвовать в кровавых битвах, разговоры о которых она постоянно слышала, и осенью 1914 года она отправлялась в школу с тяжелым сердцем. Закончив начальную школу без какой-либо особой степени, Маргарет поступила в семинарию Вашингтона — частную школу для девочек, основанную двумя внучатыми племянницами Джорджа Вашингтона. И здесь обучение хорошим манерам и примерному поведению было составной частью учебной программы. Маргарет пошла в эту семинарию неохотно, но выбора не было: не сюда, так в монастырскую школу, подобную тем, которые посещали и Мейбелл, и все остальные девочки Фитцджеральдов. Атмосфера, царившая в семинарии Вашингтона, была довольно гнетущей, и те четыре года, что Маргарет провела в ней, были не самыми счастливыми в ее жизни. В классе, где она училась, были девочки, восхищавшиеся ее смелостью. Она плавала лучше всех, пренебрегая пугающими предостережениями врачей, и прекрасно ездила верхом. Она была самой неутомимой в пеших прогулках и всегда могла придумать какие-нибудь забавные развлечения. Ее шутки, красочная речь и остроумные замечания часто цитировались. Но несмотря на все это — или из-за ее мальчишества и прямоты, или из-за ее несколько повелительной манеры обращения, — мало кто из девочек дружил с ней, и ее никогда не приглашали присоединиться к каким-либо из школьных женских организаций. Ее лучшими друзьями по-прежнему оставались мальчики из числа их прежних соседей по Джексон-хиллу. С ними она могла быть самой собой, шуметь, использовать жаргонные словечки и обсуждать более жизненные вопросы, чем в так называемых девичьих беседах. В неопубликованных воспоминаниях Стефенс, оглядываясь на то время, пишет, что сестра «не пользовалась успехом в школьном обществе, хотя и происходила из одной из тех старинных семей, которые обладали достаточным весом и возможностями для того, чтобы обеспечить девушку, вступающую в жизнь, всем необходимым для успеха». Но было нечто большее, чем непопулярность, что докучало Маргарет в семинарии Вашингтона. Стефенс добавляет, что «она приобрела себе врагов и что это привело к большому злу». Он также утверждает, что эти тягостные ощущения преследовали сестру всю жизнь и что она «так и не забыла тех, кто был ее врагами». Те из одноклассников же, которые, возможно, относились к этой категории, утверждали, что девушкой «Маргарет лишь тогда была счастлива, когда могла командовать окружающими». Но факт остается фактом: в школе Маргарет была кем-то вроде одиночки. Семинария Вашингтона размещалась в огромном старом особняке с белыми колоннами. Его элегантные комнаты и спортивные залы содержались в образцовом порядке. Само старое здание было отведено под столовую для учащихся, а позади него стоял более современный корпус. По словам женщин, живших в Атланте в то время и находившихся примерно на том же общественном уровне, что и Маргарет, почти каждая девушка Атланты посещала семинарию Вашингтона. Школа находилась в нескольких минутах ходьбы от дома Митчеллов, а значит, девочкам, жившим на Персиковой улице, было нетрудно зайти к Маргарет по пути домой. Не сомневаясь в том, что проблемы дочери могло разрешить лишь общение, Мейбелл поощряла визиты девочек после школы. Однакопосле того, как она прочла им лекцию о правах женщин, эти визиты прекратились, что отнюдь не добавило популярности ее дочери. Любимой учительницей Маргарет была миссис Ева Пейсли, преподававшая английский язык в длинной, узкой и старой классной комнате в подвальном этаже семинарии. Миссис Пейсли распознала литературные способности Маргарет и красными чернилами делала обширные замечания на полях ее тетради для сочинений. «Согласование, Маргарет!», «Согласование предложений!», «Последовательность!», «Упрощай!». К большому смущению Маргарет, миссис Пейсли часто зачитывала ее сочинения перед классом. «Слушай то, что ты написала, — говорила она ей. — Хороший писатель должен быть и хорошим слушателем». Маргарет, не очень доверяя матери, никогда не показывала ей свои рассказы, опасаясь вызвать недовольство Мейбелл своими литературными попытками, а кроме того, она была очень скрытной. Девочка вела дневник в течение нескольких лет и в тот год, когда попала в класс миссис Пейсли, решила написать роман. В течение нескольких месяцев подряд она мчалась из школы домой, уединялась в своей комнате и писала книгу, которую назвала «Большая четверка» — о приключениях четверки закадычных друзей в закрытой школе для девочек. Старательно написанный ручкой, роман занимал 400 страниц и был разбит на 40 глав. На внутренней стороне обложки она записала: «Есть писатели и писатели, но настоящим писателем рождаются, а не становятся. «Прирожденный» писатель изображает своих героев реальными живыми людьми, в то время как у «сделанных» писателей герои — просто набитые фигуры, танцующие, когда их дергают за ниточки; вот почему я знаю, что я — «сделанный» писатель». Сюжет этого первого бесхитростного произведения был порождением фантазии девочки. В одном из эпизодов вымышленная Маргарет спасает семью своего друга от разорения, уничтожив какие-то опасные бумаги; в другой главе она бесстрашно ведет своих одноклассников к спасительному выходу через бушующее пламя. Маргарет довела роман до конца, но, перечитав его, пришла к выводу, что он не более чем «набор избитых старых выдумок». Потерпев, по ее собственному мнению, неудачу в качестве романиста, Маргарет сосредоточила всю свою творческую энергию на школьном драматическом клубе и вскоре стала в нем ведущим исполнителем ролей, автором и секретарем. И пусть ее попытка с романом оказалась неудачной, она все равно продолжала писать короткие рассказы, один из них даже был напечатан в школьном журнале под псевдонимом, который она сама для себя выбрала — Пегги Митчелл. «Пегги лежала на песке за несколькими мескитными кустами, крепко прижимая к груди винтовку отца и наблюдая, как люди Альварадо двигаются по дому», — так начинался этот рассказ о девочке, уцелевшей во время резни, устроенной в ее доме мексиканскими бандитами, и решившей самой отомстить им. «Первые лучи солнца заставили бандитов поторопиться. Их главарь бросил сигарету, с которой он ходил, и поспешно застегнул пряжку на ремне. С бесконечными предосторожностями Пегги подняла ружье на уровень глаз и отыскала человека сквозь прицел. Холодно, бесстрастно она наблюдала за ним, и холодная сталь ружья придавала ей смелости. Она не должна промахнуться сейчас — не может промахнуться, — и она не промахнулась». Поначалу этот рассказ был отвергнут редактором школьного журнала, но вмешалась Ева Пейсли, курировавшая издание, и произведение Маргарет было напечатано. На фотографии драматического клуба, сделанной осенью 1916 года, запечатлены 22 его члена, одетые в белые матроски и темные юбки и собравшиеся вокруг двухместного «форда». Двадцать третий член, Маргарет, сидит на крыше машины. 6 апреля 1917 года Соединенные Штаты объявили войну Германии. Положение союзников вряд ли могло быть хуже, чем оно было этой весной. Потери были чрезвычайно тяжелыми; ситуация на море осложнилась после того, как несколько кораблей были пущены на дно немцами; ко всему прочему, в Англии оставался лишь трехнедельный запас еды для вооруженных сил. Стефенс, окончивший университет Джорджии в 1915 году и почти два года проучившийся в Гарвардской юридической школе, теперь вернулся домой, чтобы стать одним из первых атлантцев, призванных на военную службу. Для прохождения курса офицерской подготовки он был направлен в соседний форт Макферсон, расположенный между Оклендом и Ист-Пойнтом. Не успела Атланта пережить шок от войны, как произошла катастрофа, заставившая вспомнить лето 1864 года. Утром 21 мая 1917 года, после целого месяца необычайно засушливой погоды, задул горячий южный ветер. В 12 часов 46 минут дня уже четвертая за этот день тревога поступила по телефону в пожарный департамент города. Загорелась крыша старого негритянского чумного барака, который ныне использовался в качестве морга для Грейди-госпиталя. Звучало это сообщение не очень серьезно, и поскольку все лучшее пожарное оборудование было уже отправлено по вызовам, в госпиталь поехала старая машина без нужного шланга. К тому времени, когда был послан второй экипаж, огонь уже вышел из-под контроля и стал распространяться к северу, на белый жилой район Джексон-хилл, как раз по той дороге, где раньше жили Митчеллы и где находился дом бабушки Стефенс. Подхваченное ветром, пламя пронеслось над полями, перевалило за вершину холма и обрушилось вниз, на город, перебрасываясь с одного дома на другой так стремительно, что у жителей не оставалось времени ни на что другое, кроме как, схватив детей, больных и стариков, выбегать из домов, чтобы спастись. Меньше чем за час 20 кварталов Атланты оказались в огне; небо было охвачено заревом, и едкий запах дыма плотной стеной висел в воздухе. Улицы стали заполняться автомобилями, чемоданами и прочим домашним скарбом, от обуви и щеток до роялей. Люди убегали, стремясь опередить огонь, спотыкаясь о брошенные вещи, беспорядочно разбросанные по улицам и тротуарам, и падая. Прошел долгий час страха и неизвестности, прежде чем Митчеллы нашли бабушку Стефенс живой и невредимой (она, как оказалось, находилась в деловой части города, куда отправилась за покупками до того, как начался пожар), в то время как ее дом, переживший нашествие Шермана и пожар Атланты в 1864 году, сгорел до основания. Атланта находилась на грани страшной катастрофы, поскольку горячий ветер продолжал раздувать пламя. В отчаянной попытке остановить огонь пожарные применили взрывчатку, разрушив несколько домов, находящихся на пути огня, с тем чтобы локализовать пожар. Оглушительные взрывы окончательно превратили город в ад кромешный. Население обезумело от ужаса, пламя и черные клубы едкого дыма вздымались в небо, и половина домов в городе сотрясались от взрывов. Однако ничто не помогало — пламя продолжало бушевать. Оно перебрасывалось через вырытые траншеи, распространялось на восток и запад, опустошая целые кварталы. Но ветер неожиданно поменял направление, и пламя быстро утратило свою разрушительную силу. Спасательный пункт был оборудован в городском зрительном зале, и Маргарет кинулась туда, чтобы помочь пострадавшим. И там она столкнулась с огромным количеством потерявшихся детей, зовущих родителей и плачущих среди полной неразберихи. Осколки человеческой жизни — спасенные от огня мебель и одежда — были свалены в кучу вдоль одной из стен огромного зала. Домашние животные лаяли и мяукали. Раны полегче обрабатывались тут же, в то время как людей с более серьезными увечьями укладывали на носилки, чтобы доставить в различные госпитали, расположенные в нетронутых огнем районах города. Это были страшные незабываемые картины, которые своими глазами увидела молодая девушка. Она бросилась было помогать раненым, но тут кто-то предложил ей в первую очередь заняться детьми. Одетая в свою школьную форму, с косичками, Маргарет запрыгнула на сцену и стала кричать: «Потерявшиеся дети — сюда!», повторяя этот призыв снова и снова, пока вокруг нее не собралась группа испачканных, заплаканных малышей. Затем она стала выкрикивать имя каждого ребенка, поднимавшегося к ней на сцену, пытаясь таким образом собрать вместе членов семьи. К своему удивлению, она и сама «воссоединилась» со Стефенсом, прибывшим с группой солдат из форта Макферсон на помощь горожанам. Лишь поздно ночью огонь удалось обуздать. Потери города были огромны. Прежний дом семьи Митчелл был разрушен вместе с 11 другими домами, принадлежавшими бабушке Стефенс, арендная плата за которые давала ей средства к существованию. Таким образом, личные финансовые потери семьи были одними из самых значительных в городе; и все же, учитывая, что никто из ее членов не был ранен, они пришли к выводу, что им крупно повезло. В течение нескольких недель разрушенные районы Атланты продолжали дымиться, поскольку огонь тлел под обломками рухнувших домов. Сотни факелов пылали там, где раньше стояли дома, обозначая бреши в газопроводе. И когда, наконец, пламя было погашено, выяснилось, что около 300 акров городской территории превратились в пустыню, почти 2000 домов полностью разрушены и 1000 человек остались без крова. Но, что удивительно, хотя многие жители были серьезно ранены во время пожара, погиб лишь один из них. Прошло немало дней, прежде чем погорельцам смогли подыскать хоть какое-то временное жилье, и сотни людей спали под открытым небом в парках и на свободных участках. Атланта на удивление быстро оправилась от этой трагедии. Страна воевала, и у горожан были более важные дела, нежели оплакивать утраченное добро. В течение короткого промежутка времени на окраине города рядом с фортом Макферсон расположился еще и лагерь Гордона, в котором тысячи молодых солдат проходили курс военной подготовки. Большинство из офицеров полков, расквартированных в этих двух лагерях, были студентами университетов или недавно закончили их. И со стороны Маргарет потребовалось не много усилий, чтобы убедить родителей в том, что ее гражданский долг — помочь молодым офицерам как-то скрасить их суровую лагерную жизнь. Дом Митчеллов был достаточно обширным, а штат прислуги довольно большим, чтобы предоставить жилье и обслужить энное количество друзей Стефенса, приезжавших с ним на уикэнды. Маргарет была очень нежна с молодыми офицерами, часто становясь доверенным лицом в многочисленных романтических любовных связях, возникавших во время танцев и вечеринок. И когда в сентябре она вернулась в школу, душа ее была наполнена мечтами и томлениями в отношении своей жизни и страхом за жизнь и благополучие как брата Стефенса, так и всех тех молодых солдат, с которыми ей довелось познакомиться летом. Страшные рассказы о войне, слышанные ею в детстве, вернулись, преследуя ее, и именно с того времени она начала страдать от ночных кошмаров и бессонницы, которые мучили ее потом в течение всей жизни. И именно тогда она впервые поняла, как молоды были те старые ветераны, с которыми она когда-то каталась верхом, когда война разрушила и их жизни, и жизни тех женщин, которых они оставили позади, уходя на войну.Глава 5
В июне 1918 года Маргарет научилась водить семейный черный шестиместный «хансон», единственный автомобиль, сделанный в Атланте. Рано утром по субботам она подъезжала к лагерю, загружала в машину столько молодых офицеров, сколько в нее могло уместиться — эта цифра могла доходить до девяти, если офицеры были не очень крупного сложения, — и привозила их в свой дом на уик-энд. Форменный сорванец и хороший товарищ вдруг неожиданно превратился в прекраснейший из цветов — южную красавицу. Исчезли косички, уступив место распущенным волосам, перехваченным лентой, органди и шелк заменили школьные хлопок и саржу. Она была крошечной — не более 5 футов (150 см), весила 92 фунта (40 кг) и имела 19-дюймовую талию (47,5 см). Но самым притягательным в ней было ее живое чувство юмора. Кроме чисто женского очарования, у нее были и такие прекрасные качества, как необыкновенная живость характера и прелестная веселость. И ко всему прочему, она знала, как вести себя, чтобы считаться «своей». По словам Стефенса, «в Атланте не было девушки более популярной среди офицеров». На веранде дома Митчеллов, за белыми колоннами, среди запаха вербены, разлитого в воздухе, Маргарет училась флиртовать. Но при этом, как она позднее признавалась друзьям, она никогда никому не позволяла поцеловать себя. Мать часто предупреждала ее, что единственным ответом на сексуальное любопытство могло бы стать только замужество, а Маргарет не чувствовала себя готовой взять на себя подобные обязательства. Ведь позволить кому-либо поцеловать себя означало так или иначе, что она должна будет обручиться с этим мужчиной. Это было, конечно, очень возбуждающе к романтично. Постоянно ходили слухи, что мужчины вот-вот должны будут отправиться за океан, и чтобы помочь им отвлечься от жестокой реальности жизни, вечеринки занимали каждое мгновение этих уик-эндов. Барбекю и пикники, так же как и танцы, устраивались в доме Митчеллов или в закрытом саду Центрального городского клуба, или в приятном помещении Пьедмонтского клуба автолюбителей. Оркестры под открытым небом, бумажные фонарики, отбрасывающие свет и тени на танцующих, большие группы молодых людей, собравшихся, чтобы отпраздновать, возможно, последние дни своей молодости, — все это являло ошеломляющее зрелище. Стефенс вспоминает, как его мать «настаивала, чтобы я тратил все свое офицерское жалованье на приятное времяпрепровождение», и что она также настаивала, чтобы Маргарет тоже развлекалась, ибо, как она философски замечала, «вы являетесь свидетелями конца целой эпохи и можете наблюдать его в хороших обстоятельствах. Не упустите свой шанс видеть это… Вещи имеют обыкновение исчезать во время войн, но то, что вы видели, и то, что вы сделали, — останется с вами навсегда». Маргарет внимательно выслушивала советы матери. И вот как-то на одной из вечеринок она познакомилась с молодым офицером, лейтенантом Клиффордом Уэст Генри из Нью-Йорка, который проходил боевую подготовку в лагере Гордона. Он был янки, что придавало ему некоторую экзотичность, и он только что, в июне, окончил Гарвардский университет. Был он начитан, образован и, к удовольствию Маргарет, мог наизусть декламировать стихи и отрывки из Шекспира. Стройный и красивый, он выглядел несколько изнеженным. Некоторые из одноклассниц Маргарет считали его не приспособленным к жизни, не такой сильной личностью, как она, а скорее слабым и женственным. Маргарет, тем не менее, была совершенно очарована романтичным лейтенантом, «таким печальным и красивым в своем офицерском мундире». Его критикам она говорила, что он «предельно искренен» и поклялся в своей настоящей любви к ней. Лейтенант Генри, так же как и Маргарет, любил танцевать, и когда они вместе, рука об руку, скользили по гладкому полу Центрального городского клуба под грустную мелодию «бедной Баттерфляй», от этой пары нельзя было оторвать глаз, Кроме того, что лейтенант был элегантным танцором, он умел также и замечательно слушать, и Маргарет делилась с ним своими планами в отношении медицины и последующей специализации в психиатрии. (Это была ее последняя идея, навеянная чтением работ Фрейда.) Клиффорд Генри был очарован и мягкими южными ночами Атланты, прогулками в автомобиле, танцами, домом Митчеллов с его широкими романтическими террасами, черными неграми-гитаристами, устраивавшими свои представления в густой тени старых дубов, и самой Маргарет — расцветающей красавицей с сияющими голубыми глазами, дерзким лицом постреленка, и стаями молодых офицеров, всегда толпящихся вокруг нее. Этому Клиффорд Генри положил конец, вручив ей тяжелое резное золотое кольцо, фамильную драгоценность. Она была ошеломлена, поражена и очень, очень влюблена в молодого лейтенанта. Такие же чувства, казалось, испытывал и он. В августе Клиффорд Генри узнал, что скоро их отправят за океан, и как-то вечером, на веранде, они с Маргарет тайно обручились. В конце месяца и Стефенс, и Клиффорд Генри на военных кораблях были отправлены во Францию. Окончив в июне семинарию Вашингтона, Маргарет собиралась осенью поступать в Смит-колледж, в Нортхэмптоне, штат Массачусетс. Поначалу она настаивала на Истерн-школе в противовес Южному колледжу, в который обычно поступали все девочки, закончившие семинарию Вашингтона. Смит стал окончательным выбором благодаря его превосходной академической репутации, достижениям в области прав женщин, что было очень важным для Мейбелл, и его близости к дому тети Эдит. Рядом с колледжем, в Коннектикуте, жила и семья Клиффорда Генри. После колледжа Маргарет намеревалась поступать в медицинскую школу и говорила нескольким друзьям по семинарии Вашингтона, что мечтает поехать в Вену на стажировку к Фрейду, прежде чем завести собственную практику, скорее всего в Атланте. Ей явно хотелось угодить матери. В ожидании начала учебного года Маргарет писала длинные письма своему жениху, наполненные мечтами о будущем. Ни брак, ни касающиеся их планы совместной жизни никогда ими не обсуждались. Как только война закончится, Клиффорд будет работать по своей специальности юриста в фирме отца, специализирующейся на сделках с недвижимостью. Как это согласуется с намерением Маргарет вернуться в Атланту, чтобы стать последовательницей Фрейда, — об этом благоразумно умалчивалось.После серии военных неудач, постигших армию союзников в июне — июле 1918 года, дело, казалось, шло к тому, что Германия может победить в войне. Но потом, в результате блестяще проведенного контрнаступления во второй битве на реке Марне, в течение трех дней военное счастье отвернулось от немцев. 10 августа генерал Першинг добился согласия союзников на самостоятельные действия американской армии; союзники тем временем глубоко проникли сквозь германские линии обороны, и пошли слухи о том, что, возможно, будут начаты мирные переговоры, поскольку все шансы Германии на победу упущены. Окрыленные этой надеждой, Маргарет и Мейбелл решили выехать в Нью-Йорк за две недели до начала занятий в Смит-колледже. В течение какого-то времени мать и дочь были свободны, и обе прекрасно провели время, осматривая достопримечательности города, разглядывая витрины магазинов и обновляя покупками гардероб Маргарет. Как-то после обеда они сели в поезд, чтобы съездить в Гринвич к тете Эдит, сестре Мейбелл. Их соседом в вагоне оказался мужчина, черты лица которого показались Маргарет смутно знакомыми. «Я заметила, что он смотрит на нас, — писала она в письме отцу и бабушке Стефенс. — Наш южный акцент выдавал нас повсюду. Но когда я стянула перчатки и, сняв тяжелое кольцо с одной руки, надела на другую, то встретила взгляд его карих глаз и почувствовала, что знаю, кто он. Мужчина поднялся и подошел к нам. — Вы мисс Митчелл, не так ли? — спросил он, улыбаясь. И я ответила, как если бы я встречалась с ним каждый день в течение многих лет: — Вы отец Клиффорда. И это был именно он! — Я узнал кольцо, — засмеялся он. — Клиффорд очень любил его. И затем мы все начали болтать. Он мне очень понравился, и я верю, что и маме тоже. Он приятный мужчина, с чувством юмора и более сильный, чем Клиффорд. Он не простой ньюйоркец, но очень космополитичный и хорошо образованный. Он чрезвычайно гордится своим сыном, хотя старается этого не показывать, и он дал мне несколько писем от него, которые были у него в кармане». Мистер Генри пригласил их для встречи с миссис Генри на ленч в отель «Уолдорф» в следующую среду, после которого они могли бы посетить какой-нибудь дневной спектакль. «Прелестная встреча, не правда ли? — пишет Маргарет отцу. — Конечно же, он видел несколько моих ужасных фотографий, но, похоже, он использовал мой акцент и кольцо, просто чтобы пошутить». И добавляет: «Если вы получите какие-нибудь письма от Клифа для меня, пожалуйста, сразу же перешлите их сюда. Р. S. Пожалуйста, сохраните мои письма. Спрячьте их куда-нибудь». Юджин Митчелл был обеспокоен серьезностью чувств своей дочери к Клиффорду Генри. «Маргарет только 17 лет, — напоминал он Мейбелл в своем письме к ней. — Может быть, не следует поощрять ее дружбу с семьей Генри, поскольку это может вовлечь ее в более глубокие отношения, о которых она будет потом жалеть и не знать, как от них избавиться». В ответ 10 сентября Мейбелл пишет ему успокоительное письмо: «Дорогой, ты или не был молодым, или забыл об этом, если придаешь такое значение привязанностям семнадцатилетних. Семья Генри, насколько я могла разобраться, это хорошие люди, много путешествовавшие, образованные. Богаты они или нет — я не знаю, но они респектабельны. Их мальчик в Европе, и может случиться, что он останется там навсегда. Так зачем беспокоиться о том, что не сможет произойти в ближайшие 4 или 5 лет, и 99 шансов из 100 — не случится вовсе? Можешь ли ты припомнить, в скольких девушек был влюблен Стефенс с тех пор, как ему исполнилось 17? У молодости свои собственные способы для получения жизненного опыта. Я, конечно, скажу Генри, когда вновь увижусь с ними, чтобы они никому ничего не говорили о Маргарет, с тем чтобы и их сын, и Маргарет были вольны изменить свои намерения, если они того пожелают. А потому успокойся в отношении этого дела, поскольку ничего плохого здесь нет». Маргарет же не понравился ни Коннектикут, ни круг друзей ее тети Эдит, и она пишет отцу: «Это варварская страна. Я бы не согласилась жить здесь, даже если бы сам Рокфеллер предложил это мне. Мне не понравились ни атмосфера, ни люди. Они холодны и держатся замкнуто с первой минуты вашего знакомства. И потом эти деньги, деньги, деньги, которые постоянно считаются и которые не имеют значения для меня, любящей хулиганов за их безденежье. Теперь я понимаю, почему солдаты-янки любят южанок: потому что их девушки — это амазонки, рослые и сильные, которые могут «сами о себе позаботиться», но им не хватает легкости — легкости тела и ума. Здесь нет молодых людей, поскольку это не армейский город, и я упустила золотые погоны. Проклятье этим людям с их патриотизмом! Они кричат о нем со всех крыш и приговаривают вас как шпиона, если вы не делаете того же. Женщины проводят время, вращаясь в разных организациях, похожих друг на друга своей бесполезностью, за исключением, конечно, Красного Креста, и не видно, чтобы они что-нибудь делали, кроме как суетились без какой-либо определенной цели. Вчера я ходила на ланч к Смитам (их отец — Альфред Смит, находящийся с дипломатической миссией в Испании). Живут они в самом красивом доме, который я когда-либо видела. Расположен он среди многих акров земли и так хорошо ухожен, что восемь человек должны работать в нем. Во время ланча нас обслуживали двое белых слуг, но, судя по виду и размерам дома, здесь должно быть достаточное количество слуг, чтобы обслуживать его. Как я узнала от одной любительницы «совать нос в чужие дела», здесь даже помощница посудомойки получает 45 долларов в месяц. В семье нет взрослых парней, и потому война не коснулась ее. Старшая из девочек продала мне за 50 центов безделушку в пользу Красного Креста. Ба! Патриотизм! Почему, черт возьми, эти люди не откажутся от слуги, машины, клуба, — то есть того, что действительно чего-то стоит, и не перестанут кричать о патриотизме и продавать 50-центовые вещи, продолжая содержать бесполезную свиту? Почему за плату, которую они каждый месяц платят бесполезному слуге, можно купить «За свободу!» (Liberty Bound). Это делает меня больной, но вы не можете ничем помочь. Возможно, я полюблю Север — я намерена постараться это сделать, поскольку хочу любить место, где должна буду жить девять месяцев в году, но это будет довольно трудно. Вероятно, Нортхэмптон отличается от Гринвича. Я всячески надеюсь, поскольку хочу попасть в такое место, где ценится личность, а не миллионы». Ланч в «Уолдорфе» с четой Генри прошел замечательно, и миссис Генри очень понравилась Маргарет. После завтрака они вчетвером отправились смотреть музыкальное ревю. Клиффорд занимал все их мысли, и обе семьи обменивались замечаниями типа: «Клифу бы понравилось это шоу» или «Мы снова придем сюда, когда Клиф вернется домой». Рано утром на следующий день Мейбелл вместе с Маргарет поездом отправились в Нортхэмптон. Этой осенью в колледж поступило 775 студентов — набор был самым большим в истории Смит-колледжа, почти вдвое больше, чем на трех других курсах. Из-за этого несколько больших старых меблированных домов около кампуса были сняты с целью разместить всех прибывших. Маргарет поселилась на Хэншоу-стрит, 10, под присмотром миссис Пирсон, очень порядочной леди из Новой Англии, к которой Мейбелл сразу почувствовала доверие. Мать помогла дочери устроиться и в тот же вечер уехала, оставив Маргарет впервые в ее жизни совершенно одну — без кого-либо из членов семьи рядом. Смит-колледж не был «заскорузлым старым местом», каким его опасалась увидеть Маргарет. Девушки были бойчее, чем те, с которыми она училась в семинарии. И тем не менее Маргарет не чувствовала себя с новыми одноклассницами свободнее, чем с прежними. В Смит-колледже оказались дочери нескольких самых известных и состоятельных семей Восточного побережья. Эти девушки были достаточно опытны и искушенны в житейских делах, много путешествовали, много читали и играли в игру, о которой Маргарет даже не слышала, — бридж. Они владели французским, но использовали его редко — как своего рода знаки препинания для того изысканного, аристократического английского, на котором говорили. Одевались же они потрясающе шикарно, в то время как гардероб Маргарет в сравнении с их казался простеньким и старомодным. Она никогда не бывала за границей, и хотя немного и читала по-французски, говорить на нем не умела. На ее курсе было мало южанок, и ее постоянно дразнили и за южный акцент, и за малый рост, и за наивность. Маленькая, спартанского вида комната на втором этаже дома с видом на красивые кирпичные здания и густой лесной массив, стала отныне для Маргарет домом. Первые несколько месяцев ее соседки по комнате часто менялись, находя других девушек, с которыми и снимали комнату на семестр. И Маргарет долго чувствовала себя чужой в колледже, пока, наконец, не подружилась с несколькими девушками: Джинни Моррис, высокой симпатичной блондинкой, ставшей ее постоянной соседкой по комнате; Софи Хенкер, которая так же любила лошадей, как и сама Маргарет; Мадлен Бакстер, которую прозвали Рыжая за ее восхитительные тициановские волосы и которая тоже одно время была соседкой по комнате; и Хелен Аткинсон, собиравшейся стать учительницей. Как только Джинни Моррис поселилась в комнате, дружеские отношения Маргарет с другими девушками стали складываться очень быстро, поскольку Джинни была девушкой, которую любили все, и кроме того, именно она была инициатором большинства развлекательных мероприятий. В глазах девушек Маргарет была романтичной, если не загадочной фигурой, поскольку была обручена с офицером, находившимся за океаном, от которого она каждый день получала письма. Друзья звали ее Пегги, и она сама, за исключением писем к Клиффорду и родителям, всегда подписывалась именно так. В беседах о политике, музыке и искусстве — в чем Маргарет разбиралась плохо, а ее подруги очень хорошо — она была сдержанной и молчаливой, но иной раз она могла быть в ударе, очаровательной и забавной, и своей любимой темой — Гражданской войной — могла увлечь любую аудиторию. Джинни Моррис писала: «Мы все с благоговением относились к тому, сколько писем она получает из-за океана, и были покорены ее ирландским чувством юмора, которого было намного больше, чем этого можно было ожидать в этом, на вид хрупком, южном цветке. Кроме того, мы уважали ее за то насмешливое отношение к правилам поведения в колледже, которым она отличалась, а также за умение курить — ведь быть обнаруженной с сигаретой означало безусловное исключение из Смит-колледжа. Мы были все поклонниками кино и часто сматывались с занятий, чтобы посмотреть самую последнюю картину с участием таких звезд, как Чарли Рей, Корма Тенерс или Вэллис Рейд. А один вечер в неделю отводился на представления, устраиваемые в узком кругу друзей. Главным действующим лицом их был неотразимый Уильям Пауэлл. Этот актер особенно понравился нам в боевике «Капитан Дженкс Северных морей». По вечерам никто даже не думал заниматься. Вместо этого мы обычно собирались в нашей комнате, слушая рассказы Пегги. Когда темы бесед приобретали серьезную направленность, вы могли с полной уверенностью ожидать, что сейчас Пегги повернет разговор на Гражданскую войну. Она могла кормить вас хорошо упакованными порциями описаний второй битвы при Булран с теми же воодушевлением и горячностью, с какими другие девушки рассказывали бы о партии в бридж, сыгранной прошлой ночью. Она так много знала о Роберте Ли, как будто он был современной кинозвездой. Всякий раз, когда она бывала так рассержена, что начинала называть меня «Проклятая янки!», я знала, что наша домашняя жизнь находится под угрозой!» В начале октября, когда жизнь в Тен-Хене (как называли свой дом живущие в нем девушки) стала входить в упорядоченную колею, началась эпидемия «испанки», обрушившаяся поначалу на Новую Англию и теперь двигавшаяся на запад страны. Причины болезни были неизвестны, и медицинская наука не знала, как с ней бороться. Ни одно из известных лекарств от гриппа, казалось, не давало никакого эффекта, и количество смертельных исходов было ужасающе велико. По распоряжению федерального правительства все школы в стране были закрыты. В Смите и других колледжах был объявлен карантин, и занятия приостановлены. Девушкам не позволяли покидать Нортхэмптон, посещать другие дома и собираться для групповых мероприятий или занятий спортом, хотя им и не возбранялось гулять небольшими группами в лесу, окружающем колледж. «Эти янки, — писала Маргарет в письме к родителям 5 октября, — очень любят гулять пешком, и поскольку поля и леса сейчас очень красивы, а на открытом воздухе находиться намного безопаснее, я намерена как можно больше быть вне дома». Через три недели, когда карантин был снят и паника, вызванная «испанкой», несколько поутихла, письма от Клиффорда, ранее всегда получаемые ею с опозданием в месяц, перестали приходить. Последнее было датировано 11 сентября, и штемпель указывал на место отправления — Сан-Михаэль. Именно Джинни была человеком, сообщившим Маргарет новость: рано утром 12 сентября под покровом густого тумана американская ударная армия, в составе которой были 10-я американская армия и три французских дивизии, атаковала немцев, удерживавших этот самый район Сан-Михаэль. В течение нескольких дней немцы были разбиты, но ценой восьми тысяч солдатских жизней. Маргарет позвонила семье Генри, но они тоже ничего не знали о сыне. Началось круглосуточное бдение, которое быстро прекратилось: семья Генри получила телеграмму, что их сын серьезно ранен в битве при Сан-Михаэле. В бою он проявил мужество, заменив вышедшего из строя капитана и приняв на себя командование боем. Осколками бомбы, сброшенной с немецкого аэроплана, лейтенанту Генри оторвало ногу. Кроме того, он был серьезно ранен в живот. Клиффорд был награжден «Военным Крестом», когда лежал на госпитальной койке, но утром 16 октября он умер. Маргарет глубоко переживала его смерть. Ее брат Стефенс утверждал, что Клиффорд был самой большой любовью в ее жизни. Она продолжала поддерживать отношения с семьей Генри в течение многих лет, но вполне возможно, что она больше любила свои романтические фантазии, чем самого Клиффорда. Она восхищалась его интеллектом, прекрасной внешностью, поэтической душой и благородством, но сомнительно, чтобы Маргарет по-настоящему понимала этого молодого человека, которого, как она считала, любит. Друзья Генри знали и говорили о его гомосексуальных наклонностях, но Маргарет, казалось, совершенно не думала об этой стороне натуры своего жениха. В этот период своей жизни Маргарет испытала большое разочарование в собственной сексуальности — что, конечно же, не являлось чем-то необычным для девушек ее возраста. Ей нравилось быть желанной и играть роль роковой женщины, но сама мысль о каких-либо сексуальных отношениях с мужчиной приводила ее в ужас. С Клиффордом Генри ей не было необходимости думать о себе с точки зрения секса, поскольку их отношения были, как она любила говорить, «более высокого уровня». Она не знала ни одного человека, у которого был бы такой же богатый словарный запас и такие же познания в искусстве. Он, в свою очередь, восхищался ее жизнелюбием и тем, как она умела рассказывать истории о прошлом, оживляя события. Клиффорд Генри возбуждал ее, но был при этом неопасен, а его письма были предметом зависти для ее подруг. Она, однако, ни с кем не делилась их содержанием, поскольку в них не было страсти — в них было ясно проступающее чувство разочарования молодого солдата в войне. Напряженный режим Смит-колледжа не позволил Маргарет долго предаваться горю. И хотя она продолжала оплакивать Клиффорда, присутствие 25 девушек в доме отвлекало ее от уныния. Большинство из них были в полном восторге от ее коллекции фотографий молодых солдат вооруженных сил Соединенных Штатов. Эти фото были подарены Маргарет молодыми людьми, посещавшими дом Митчеллов летом в последние два года. Ред Бакстер, одна из ближайших подруг Маргарет в Тен-Хене, вспоминает, что Пег любила декламировать стихи, любовь к которым привил ей Клиффорд Генри. Одним из любимых времяпрепровождений девушек было сесть в две ванны, находившиеся в ванной комнате на верхнем этаже, и, «стараясь перекричать одна другую, громко декламировать стихи, держа горячую воду включенной, отчего кожа становилась красной, как у вареного рака». Другая соседка Пегги по комнате, Дорис Джеймс, вспоминает, как Калвин Кулидж, тогда губернатор Массачусетса, посетил колледж, чтобы навестить супругов Пирсон, владельцев Тен-Хена. Нортхэмптон был родиной семьи Кулиджа, а потому он и Пирсоны были старыми друзьями. «Вечером мы с Пегги пошли в гостиную Пирсонов, чтобы попросить хозяйку разрешить некоторым из нас пойти в кино… Мы нашли мистера Пирсона и мистера Кулиджа, и после того как мистер Пирсон невнятно пробормотал: «Губернатор, это мисс м-м-м», он отправился искать миссис Пирсон, а мы остались один на один с этим великим человеком. — Приятный вечер, — сказала Пег (вечер был исключительно сырым и ветреным). Мистер Кулидж подумал и наконец ответил: — Сегодня вам надо надеть галоши. — Как дела в Бостоне? — спросила Пег. Мы ожидали, что, поразмыслив, он выдаст что-нибудь глубокомысленное о государстве, но он сказал: — Да, если вы собираетесь выходить сегодня вечером, вам понадобятся галоши». И потом в полной тишине мы ожидали миссис Пирсон, и когда она, наконец, появилась, мистер Кулидж обратился к ней: — Я сказал девочкам, что им понадобятся галоши. Прежде чем мы вышли из зоны слышимости, Пег сказала: — Я должна запомнить эти бессмертные слова. Маргарет успевала лишь по одному предмету — сочинениям по английскому. И это единственное достижение не могло компенсировать тот бледный вид, который она имела по другим предметам. Тем более что профессор английского, по ее мнению, не обладал тем тонким литературным вкусом, который, как ей казалось, был у миссис Пейсли в семинарии Вашингтона. И когда после чтения одного из ее сочинений он провозгласил ее «юным гением», хотя сочинение было, по ее мнению, на «негодную, хилую тему», Маргарет утратила доверие к оценкам профессора. Ее низкая оценка своих способностей, убеждение, что любая похвала в ее адрес излишня, поскольку по многим причинам она не заработана ею, уже в то время стали проявляться в ней. По тому, как она позднее излагала случай с профессором, и сам факт, что она помнила об этом и отнеслась к словам профессора как к незаслуженной похвале, любой мог сделать вывод, что помочь ей нельзя, можно лишь почувствовать, ощутить присущий ей комплекс неполноценности. Не могло ей помочь и то, что она с большим трудом перешла на следующий курс. Друзья Маргарет, которые казались лучше подготовленными к тому, чтобы справляться с требованиями, предъявляемыми в колледже, могли себе позволить не очень много заниматься и тем не менее получать высокие оценки. Но сама Маргарет сознавала, что, если она намерена остаться в этом учебном заведении, ей придется постараться, и потому она прилагала достаточно усилий для этого в течение нескольких месяцев после получения известия о гибели Клиффорда Генри. Она осталась на Рождество в студенческом городке, как и многие другие студенты, потому что поездка в Атланту заняла бы слишком много времени и, кроме того, ее отец к этому времени только начал выздоравливать после приступа очень заразной «испанки». Из ее ближайших друзей только Джинни не оставалась в колледже на праздники. На Рождество планировалось провести великое множество мероприятий, в большинстве из которых должны были принять участие летчики из эскадрильи военно-воздушных сил США, вернувшиеся в Штаты после подписания в Европе перемирия 11 ноября 1918 года и теперь жившие неподалеку от студенческого городка в ожидании окончательной демобилизации. В течение нескольких дней до Рождества телефонная будка в нижнем холле Тен-Хена была центром всей девичьей жизни. Намечались танцы, на которые должны были прибыть мужчины-летчики с базы ВВС. И всякий раз, когда раздавался телефонный звонок, девушки толпой бежали к аппарату, а затем, как описывала эту сцену Маргарет в письме к Джинни, они стояли в холле, «тяжело дыша», пока та из них, которая первая схватила трубку, не выходила из будки и не сообщала: «Слава Богу, бедный дурачок хотел лишь узнать, какие цветы лучше принести». В субботу, в день танцев, шел сильный снег. После полудня Маргарет пела в Гли-клубе — тягостная для нее обязанность, но поскольку слух у нее был не лучше, чем у матери, ее приглашали в хор лишь тогда, когда нужно было заменить кого-то из подруг. Вернувшись в общежитие, она чувствовала себя скорее наблюдателем, нежели участницей той истерии, что царила вокруг нее. Платья из Нью-Йорка или Спрингфилда, заказанные несколько недель назад, до сих пор не прибыли. Туфли казались неподходящими к случаю. Сырая погода была губительна для причесок тех девушек, которые сделали себе «marsels», и, как с усмешкой заметила Маргарет, всеобщее увлечение выщипыванием бровей привело к тому, что в воздухе стоял визг и летали волоски от бровей. И когда платья, наконец, в последний момент прибыли, девушки порхали вокруг «в длинных вечерних платьях и призывали мир в свидетели, что выглядят они как «черт знает кто». Маргарет пошла на танцы с молодым человеком по имени Эл, свидания с которым ее явно тяготили, поскольку на следующий день она писала в письме к Джинни, что он — «развалина» и что его долгое молчание было для нее желанным облегчением. Наряжена она была, следует далее в письме, как ландыш в поле, и поясняет, что на следующее утро была так измучена, что выглядела «как конец зря потраченной жизни». Стефенс, исполнивший свой военный долг вполне достойно и не получивший ранений на полях сражений во Франции, вернулся в Атланту незадолго до Нового года и нашел обоих родителей в плачевном состоянии: отец только начинал поправляться, а мать тяжело болела «испанкой». В течение почти двух недель Мейбелл упорно боролась с болезнью. Об этом не сообщалось Маргарет, но 22 января отец был вынужден написать ей о том, что состояние матери очень серьезно. На следующий день слабеющая Мейбелл продиктовала Стефенсу письмо для дочери, будучи уверенной, что больше ее не увидит.
23 января 1919 года. Дорогая Маргарет. Весь день я думала о тебе. Вчера ты получила письмо, сообщавшее о моей болезни. Я полагаю, твой отец сгустил краски, и надеюсь, что я не настолько больна, как ему кажется. У меня пневмония одного легкого, и если бы не инфлуэнца, я бы имела более чем благоприятные шансы на выздоровление. У миссис Райли была пневмония обоих легких, а она сейчас здорова и чувствует себя хорошо. Мы надеемся на лучшее, но помни, дорогая, что если я уйду теперь, то это лучшее время для меня, чтобы уйти. Хочется прожить еще несколько лет, но если бы я прожила их, возможно, что я прожила бы слишком долго. Чахнуть не по мне. Каким бы малым ни показалось тебе то, что я получила от жизни, я держала в руках все, что мир может дать человеку. У меня было счастливое детство, и я вышла замуж за человека, которого хотела. У меня были дети, любившие меня так же, как и я любила их. Я была в состоянии дать им то, что направило бы их по высокой дороге, ведущей к интеллектуальному, моральному и, возможно, финансовому успеху, а больше я ничего и не намеревалась давать им. Я надеюсь вновь увидеть тебя, но если не смогу, я должна предостеречь тебя от ошибки, которую женщина твоего темперамента может совершить. Дари себя обеими руками и с полным сердцем, но дари только излишек, то, что останется после того, как ты проживешь свою собственную жизнь. Я плохо выразилась. Я имею в виду, что твоя жизнь и энергия в первую очередь пусть принадлежат тебе, твоему мужу и твоим детям. Все, что останется сверх этого, после служения им, дари и дари щедро, но будь уверена в том, что ты не обходишь своим вниманием семью. Твой отец нежно любит тебя, но не позволяй мысли о том, что надо быть с ним, удержать тебя от замужества, если ты его пожелаешь. Отец прожил свою жизнь, живи и ты свою как можно лучше. Мои дети любили меня так, что нет нужды подробно говорить об этом. Ты делала все, что могла, для меня и дарила мне самую большую любовь, какую дети могут дать родителям. Ухаживай за своим отцом, когда он состарится, как я ухаживала за своей матерью. Но никогда не позволяй ни его жизни, ни чьей-либо еще вмешиваться в твою настоящую жизнь. Прощай, дорогая, и если ты не увидишь меня больше, это, может быть, к лучшему, тогда ты запомнишь меня такой, какой я была в Нью-Йорке. Твоя любящая мама.
В тот же день, когда это письмо было отправлено, Маргарет получила телеграмму, в которой говорилось, что ее мать находится без сознания и что ей следует поспешить домой. В этот же вечер Джинни и миссис Пирсон проводили ее на вокзал, несмотря на страшную снежную бурю. В течение всей этой долгой поездки у нее было предчувствие, что ее мать уже мертва, и когда она сошла с поезда в Атланте и встретилась со Стефенсом впервые с тех пор, как он отбыл во Францию, его угрюмый вид подтвердил ее худшие опасения, что она приехала слишком поздно. Она смогла пережить это известие, но, хотя Стефенс и предупредил ее, что их отец сейчас в полном отчаянии, она оказалась не готова к тому, что увиделадома: убитый горем человек, с бессвязной речью, встретил ее в холле родного дома, его внешность находилась в диком беспорядке, волосы нечесаны, он небрит, глаза покраснели и были тусклы от слез. Одет он был так, словно его внезапно разбудили среди ночи и он просто натянул на себя то, что было под рукой. Но еще хуже было то, что говорил он как безумный: «твоя мама нездорова», — повторял он; и это продолжалось до тех пор, пока гроб с телом Мейбелл не предали земле. И тогда, осознав реальность ее смерти, он не выдержал и стал рыдать, опираясь на руки своих детей. Похороны были печальными; некоторые из Фитцджеральдов были так рассержены пренебрежительным отношением Маргарет и Стефенса к «надлежащему исполнению католического обряда», что покинули кладбище, не дождавшись конца панихиды. Маргарет не интересовалась этой семейной перебранкой, поскольку было слишком много такого, с чем она должна была справляться. Кроме домашних дел, была у нее еще одна забота: в течение нескольких недель после похорон ее отец, казалось, терял чувство реальности, и она боялась, что он может сойти с ума. И с большим облегчением дети заметили, что отец стал наконец приходить в себя. Даже если он и продолжал бесцельно бродить по дому, он все же заходил ненадолго в свою контору. Однако большую часть времени он проводил дома, в постели. Как-то он позвал Маргарет в свою комнату. «Возвращайся в Смит, — сказал он ей. — Я хочу, чтобы твой брат, теперь, когда он вернулся из армии, остался со мной. Я думаю, мне захочется, чтобы и ты вернулась, но ты должна закончить этот учебный год». Такова же была воля матери, и Маргарет чувствовала, что должна подчиниться. И все же, когда она вернулась в колледж, все здесь показалось ей другим. «Сейчас я начинаю так сильно скучать по маме, — пишет она отцу 17 февраля. — Я прожила с ней лишь 18 лет, ты же любил ее 26 лет, и я знаю, как одиноко должно быть тебе теперь. Я бы хотела хоть немного заменить тебе ее в твоем сердце». Маргарет столкнулась с серьезной дилеммой. Со смертью Мейбелл главная причина, заставлявшая ее учиться, исчезла. Всю свою жизнь она добивалась одобрения матери, и ее пребывание в Смит-колледже и намерение стать врачом были составной частью этого стремления. Мысль оставить колледж под предлогом заботы об отце и брате стала приобретать особую привлекательность. С одной стороны, она была бы единственной женщиной, по крайней мере первое время, в жизни обоих мужчин, а во-вторых, конкуренция, царившая в колледже, начинала просто подавлять ее. Экзамены за полугодие она едва «проскочила». По успеваемости Маргарет относилась к студентам категории «С», не блистая ни в одном из разделов учебной программы — в академическом, атлетическом, литературном или музыкальном. В Смите учились почти две тысячи молодых женщин, и Маргарет считала, что многие из них намного умнее и талантливее, чем она. «Если я не могу быть первой, я предпочту не быть вообще», — писала она брату. Но она по-прежнему продолжала играть роль южной красавицы. По словам ее соседок по комнате, она только заменила коллекцию фотографий солдат армии США, стоявшую на ее бюро, коллекцией недавно полученных ею фотографий студентов мужского колледжа, каждая из которых была снабжена теплой надписью. И если в силу каких-то неожиданных обстоятельств случалось так, что свидание с кем-либо не устраивало ее, Маргарет всегда могла быстро найти достаточно привлекательную замену, обычно из Амхерста, Дартмуда или Гарварда. Софи Хенкер, однокурсница Маргарет и любительница верховой езды, жила в соседнем Амхерсте, и несколько уик-эндов Маргарет провела у нее в гостях, где и познакомилась со многими молодыми людьми. Она всегда могла очень быстро устанавливать дружеские отношения с молодыми людьми, которые вскоре начинали считать ее своей, относясь к ней как к редкой представительнице противоположного пола, которой можно вполне доверять. Пегги была единственной девушкой в доме Тен-Хеке, которой молодые люди, встречающиеся с другими подопечными миссис Пирсон, могли поручить дело, требующее особой конспирации, а именно: следить, чтобы было открыто окно, через которое можно было бы улизнуть на свидание после отбоя, а затем вернуться обратно. Но ее успех в обществе не мог компенсировать то чувство второсортности, которое сна испытывала на занятиях, и она приняла решение вернуться в Атланту. Казалось, она не испытывала при этом никаких колебаний, тем более что ее заключительные оценки оказались еще хуже, чем она ожидала, — ей едва удалось набрать проходные баллы по всем предметам, за исключением английского. В мае она села в поезд, направлявшийся домой, полностью сознавая, что с формальным образованием покончено. Нотации Мейбелл о важности образования были ею отброшены и забыты. Ведь умирая, Мейбелл говорила, что Маргарет должна думать в первую очередь о себе, и потому, принимая решение покинуть Смит, она чувствовала, что именно так и поступает. Могло показаться, что, возвращаясь домой, она жертвует собой ради заботы об отце и брате. На самом же деле она делала лишь то, что хотела. Чувствовать себя первой было для нее отчаянной потребностью, и если она не могла достичь этого во время учебы в колледже — что ж, она добьется этого в семье, в сердцах отца и брата. Всю последнюю неделю пребывания в Смите Маргарет встречалась с одним из студентов Амхерста, уроженцем Среднего Запада, Билли Уильямсом. В последний вечер они сидели на ступеньках эллинга, под проливным дождем, чувствуя себя немного несчастными. «Когда я уеду отсюда, — призналась она ему, — я собираюсь попробовать, получится ли из меня настоящий писатель». Уильямс, который тоже мечтал стать писателем, взглянул на нее с удивлением. Она сказала об этом с необычной горячностью, хотя он не мог припомнить, чтобы сама Пегги или кто-нибудь из ее друзей когда-нибудь упоминал о том, что писательство может стать целью ее жизни. Он стал было расспрашивать ее, но она замолчала. Так, в молчании, и шли они к дому сквозь потоки дождя. «Странная девушка!» — подумал Уильямс, но вспомнив, что за последний год ей пришлось пережить смерть двух любимых ею людей, отнес ее внезапную открытость за счет пережитого ею горя.
Пегги Митчелл 1919–1925 Глава 6
Пегги вышла из огромного черного автомобиля, на котором когда-то привозила в дом на Персиковой улице до девяти молодых офицеров за один рейс, на вечеринках с ними можно было петь, танцевать и играть в фанты. Она была дома. Бесси, кухарка, вероятно, услышав шум мотора, уже стояла на веранде, щурясь на солнце и оставив входную дверь позади себя открытой. Садовник Чарли, черное лицо которого расплылось в улыбке, подхватил ее чемоданы из багажника автомобиля. Смешливая молоденькая негритянка, повязанная белым платочком, стояла в тени Бесси — это была Кэмми, 15-летняя горничная. И Пегги вдруг осознала то, что никогда раньше не приходило ей в голову: она — хозяйка этого дома на Персиковой улице, хотя и была всего на три года старше девчушки Кэмми. Пегги стала подниматься по ступеням. Дом показался ей еще более величественным, чем она его помнила, и сейчас, без романтичных офицеров с золотыми погонами и веселой танцевальной музыки, льющейся из окон, он нравился ей меньше, чем когда-либо. Ее девичество осталось позади, в Смите. Со смертью Мейбелл обязанности хозяйки дома перешли к ней, и теперь на многие вещи она смотрела другими глазами. Ее неприятно поразило открытие, что их семья далеко не так богата, как она привыкла думать, и потому первым делом она постаралась сократить тот штат прислуги, которую держала в доме ее мать. Оставила она лишь Бесси, Кэмми, Чарли и прачку Кэрри Хоулбрук, приходящую два раза в неделю. И к удивлению Юджина Митчелла, дочь смогла поставить дело так, что оставшиеся слуги усиленно выполняли тот же объем работы, что и полный штат при Мейбелл. Немного времени понадобилось Пегги Митчелл — семья отказалась звать ее «Пегги», но слуги, подчиняясь ее требованию, обращались к ней «мисс Пегги», — чтобы осознать, что со смертью матери отец утратил ту движущую силу, роль которой в его жизни брала на себя Мейбелл. Честолюбие, стремления, желания — все исчезло. Дочери никогда не занять место жены в его сердце; не рассчитывала она и на то, что он возьмет на себя роль Мейбелл, то есть станет фактическим главой семьи, ибо именно Мейбелл могла и устанавливать сцену, и управлять событиями пьесы под названием «жизнь». Юджина Митчелла нельзя было назвать ни смелым, ни предусмотрительным. Не имел он и той стойкости, выносливости, которая отличала его предков по мужской линии. Отец его, Рассел Кроуфорд Митчелл как-то раз, спасаясь во время Гражданской войны, прошагал 150 миль с открытой раной головы, еще и неся на себе своего кузена, и впоследствии дожил до 1905 года, вырастив 12 детей и всех их неплохо устроив. Бабушка Митчелл настаивала, чтобы их довольно непрактичный и интеллигентный сын Юджин изучал юриспруденцию. Рассел Митчелл был не из тех, кто спорит с женами. Он сам, будучи совсем молодым, после войны вел юридическую практику во Флориде, но был лишен права заниматься адвокатской деятельностью за оскорбление государственного чиновника. Покончив с карьерой адвоката, он с женой вернулся в Атланту, где быстро преуспел в торговле лесом. Но еще раньше бабушка Митчелл решила, что там, где отец потерпел поражение, его сыновья добьются успеха. Юджин закончил университет Джорджии в 1885 году со степенью и затем в течение года специализировался для получения звания юриста. Во время депрессии 1893 года, сразу после женитьбы на Мейбелл, он пережил серьезные финансовые неудачи, и она так никогда и не простила его до конца за тот недостаток мужества, который он обнаружил перед лицом кризиса. Узы, соединявшие их, не были разрушены, но скрытое недовольство — по крайней мере со стороны Мейбелл — омрачало их союз. Стефенс Митчелл говорит, что паника 1893 года «забрала у отца все мужество и отвагу, а их место заняло желание имущественного достатка и уверенности в завтрашнем дне». К моменту рождения Маргарет Юджин Митчелл уже частично восстановил утраченное, но так и не смог подняться выше уровня среднего класса. Всю свою недюжинную энергию он отдавал изучению любимой им истории Джорджии и книгам (хотя часто говорил, что со времен королевы Виктории еще не было написано ни одной книги, достойной прочтения), а также своим обязанностям члена правления библиотеки Карнеги и Совета по образованию Атланты. Для него истина всегда была первостепенна, а контракт, завещание или документ на владение — нерушимы. К 40 годам он стал педантичным, строгим, дотошным в работе и несколько отчужденным в отношениях с семьей и друзьями. И все же под его холодноватой внешностью скрывалась, похоже, натура беспокойная, глубокая, проявлявшаяся время от времени всплесками юмора. После смерти жены он замкнулся в себе, и возвращение Пегги домой не облегчило его горя. И к своему удивлению, Пегги заметила, что и теперь она «занимает не больше места в его жизни, чем когда мать была жива». Не успела Пегги как-то наладить ведение домашнего хозяйства и приступить к освоению новых обязанностей хозяйки, как бабушка Стефенс в сопровождении своей младшей незамужней сестры обрушилась на нее вместе с горой чемоданов и множеством коробок с модными, украшенными перьями шляпками. Сейчас, в 70-летнем возрасте, Анни Фитцджеральд Стефенс была такой же сварливой, как и всегда, а потому решительно постановила, что Пегги не следует губить свою жизнь, становясь домашней рабыней Юджина и Стефенса Митчеллов. Она нападала на своего зятя, обвиняя его в том, что он «крадет жизнь у молодой девушки», настойчиво убеждала внучку продолжить образование, а потерпев в этом неудачу, развернула кампанию под девизом «принарядить девочку». И вот галстуки и матроски, саржевые юбки стали самым таинственным образом исчезать из гардероба Пегги после каждой стирки, а в доме вскоре появилась личная портниха бабушки Стефенс. Пегги достаточно шумно протестовала против этих излишеств и расточительности, и по прошествии четырех месяцев борьбы бабушка, поняв, что под одной крышей им с внучкой не ужиться, с надменным видом отбыла, с тетей Элин на буксире, на временную квартиру в отеле «Террас». Однако ее усилия не пропали даром: Пегги и в самом деле теперь выглядела по-другому. Ее юбки стали короче, а волосы красиво подстрижены и к лицу уложены, и ни одной миди-юбки или длинного галстука не осталось в ее гардеробе, хотя надевала она лишь самые простые, без претензий, платья из тех, что были сшиты для нее стараниями бабушки Стефенс. И совсем не упрямство, приписываемое ей, было тому причиной. Со дня окончания мировой войны цены на продукты и другие товары астрономически выросли. В некоторых случаях из-за инфляции они выросли в четыре раза, и американцы, опасаясь того, к чему это может привести, требовали, чтобы правительство положило конец инфляции, и когда к весне 1920 года никаких изменений не последовало, потребители стали проводить «забастовки покупателей». Среди женщин, например, стало модным носить прошлогодние платья. Забастовки арендаторов, протестовавших против непомерно возросших платежей, потрясли страну, а суды зачастую выступали на стороне бастующих. Газеты печатали меню — как прокормить семью на сумму от 5 до 50 центов в день. Экономность так же, как и старая одежда, была в моде, и Юджин Митчелл, не забывший превратностей 1893 года, всецело одобрял позицию дочери. По ее предложению портной перелицевал его костюм-тройку: вывернул материал наизнанку, переделал петли, карманы и лацканы, и вещь стала почти как новая и обошлась в 1/6 той суммы, которую нужно было затратить на покупку нового костюма в магазине. Предоставленная самой себе и взяв бразды правления домом в свои руки, Пегги стала часто задумываться о том, ради чего, собственно, она вернулась домой и что может ожидать ее в будущем. И хотя отец всячески поощрял ее встречи с друзьями и посещение общественных мероприятий, ей казалось, что отношения ее с прежними друзьями стали прохладными. Совсем не обязательно было повторять обвинения бабушки Стефенс в адрес Юджина Митчелла, чтобы понять, к чему может привести неудача девушки в обществе и ее сосредоточенность на заботах о семье. Боязнью, как бы дочь не осталась в старых девах, вероятно, объяснялась настойчивость отца, с которой он советовал ей официально оформить свое вступление в атлантский свет, где она могла бы встречаться со своими ровесниками и в конечном счете познакомиться с каким-нибудь обеспеченным молодым человеком из хорошей семьи, за которого, возможно, она и пожелает выйти замуж. Уступая давлению со стороны Стефенса и отца, Пегги согласилась на свой дебют в «свете», и в январе 1920 года, после напряженного ожидания, была принята в члены престижного Клуба дебютанток на зимний сезон 1920–1921 годов. По словам Стефенса, шкала общественного и финансового положения семей Атланты состояла из 200 тысяч делений, и Митчеллы располагались на ней где-то посередине. Принимая во внимание суровые отзывы Пегги о ее тетке Эдит и гринвичском «свете», нельзя не удивляться, почему она согласилась с этим планом: войти в местное общество, чтобы подыскать там себе мужа. Были, однако, признаки того, что она невольно сопротивлялась этому. Как-то ясным февральским днем, спустя месяц после ее вступления в Клуб дебютанток, Пегги поехала в конюшню, находившуюся неподалеку от Стоун-Маунтин, где она арендовала большую черную лошадь, похожую на Буцефала. Пегги направила животное с тропы на крутой отвесный холм, поросший низким кустарником. На вершине склона была каменная ограда, отделявшая ферму от дороги. Вместо того чтобы здесь развернуться, Пегги решила перемахнуть через ограду, но разбег оказался коротким и лошадь не смогла преодолеть препятствие. Пегги упала, а сверху на нее — лошадь. Она пролежала так около часа, в шоковом состоянии от боли, пока ее не кашли другие всадники, появившиеся на этой удаленной тропе. Та же нога, несколько лет назад прооперированная, вновь была серьезно повреждена. На этот раз Пегги всерьез отнеслась к предостережениям врачей о том, что она больше не должна позволять себе подобные «чертовски глупые вещи», поскольку выздоровление шло медленно и было очень болезненным. Бабушка Стефенс приходила ежедневно, желая помочь, но ее визиты лишь создавали в доме напряженную обстановку. Выполнение всех своих поручений Пегги доверила молоденькой негритянке Кэмми, которой, похоже, нравились ее новые обязанности и та свобода, которую они давали ей. Кэмми могла раздражать, но могла быть и очень забавной. И кроме того, она была неглупой и хитрой — качества, которые всегда импонировали Пегги. Наступило лето, когда Пегги вновь встала на ноги. Для укрепления мышц она стала посещать уроки танцев у своего прежнего инструктора. И все же врачи прописали ей ношение ортопедической обуви — тяжелых туфель на низком каблуке, вызывавших у нее отвращение. В начале июля ее состояние настолько улучшилось, что она приняла приглашение молодого врача-интерна Лесли Морриса сходить в поход на озеро Бартон, с ночевкой в палатке, вместе с несколькими другими парами и молодой компаньонкой. Одна из девушек, с которыми она познакомилась в этом походе, Августа Диаборн, стала впоследствии ее близкой подругой. Августа жила в Бирмингеме, а в Атланту приехала на лето в гости к своей замужней сестре. Поскольку нога у Пегги все еще была забинтована, красивый доктор Моррис обращался с девушкой несколько покровительственно. Августа была совершенно уверена, что он влюблен, и думала, что и Пегги также неравнодушна к нему. У них оказалось много общего: медицина, поэзия и интерес к истории Джорджии. «Но Пегги была тверда во мнении, что жизнь в качестве докторской жены — не для нее». После возвращения из похода доктор Моррис пригласил Пегги посетить костюмированный бал, устраиваемый в одном из городских клубов. Она согласилась лишь по настоянию Августы, поскольку до сих пор чувствовала себя в атлантском «свете» недостаточно комфортно. При этом она сознавала, что семьи Митчеллов и Фитцджеральдов из-за своей причастности к становлению Атланты как города могли так же гордиться своими предками, как и самые высокомерные богатые жители города, а потому всякий раз, когда Пегги бывала в их обществе, в ее душе всегда возникал конфликт между ощущением собственной приниженности и презрением к этим выскочкам. Теплым августовским вечером в сопровождении Лесли Морриса Пегги появилась в бальной зале, заполненной танцорами в масках и красочных костюмах прошлого. Поначалу она собиралась надеть мальчишеский костюм, чем-то напоминающий одеяние Пака из пьесы «Сон в летнюю ночь», но в конце концов остановилась на наряде молодой девушки времен окончания Гражданской войны, дополненном длинными локонами, пышным чепчиком и панталонами. Она была единственной молодой женщиной в таком неудобном костюме — все остальные были одеты в ласкающие взор кокетливые платья красавиц времен раннего Юга, и даже танцуя в объятиях привлекательного доктора Морриса, одетого в костюм офицера Конфедерации, Пегги представляла собой комичное зрелище. Самым заметным среди холостых мужчин на этом вечере был молодой человек по имени Берриен Киннард Апшоу, широкоплечий футболист из команды университета Джорджии, по прозвищу Ред, с репутацией необузданного. Ростом в 6 футов 2 дюйма (182 см), волосами цвета меди, темно-зелеными глазами, раздвоенным подбородком, одетый в яркий пиратский костюм, он явно рисовался. Ред сразу распознал в Пегги мятежную, бунтарскую натуру; его это весьма забавляло и привлекало в ней; к тому же он был явно восхищен ее отвагой, которую она проявила, не покинув танцы, даже когда поняла, что выглядит смешной. Сопровождающие, сидевшие в позолоченных креслах вдоль стен зала, удивленно подняв брови и морща в усмешке губы, наблюдали за этой странной парой чудных, под стать друг другу, людей, танцующих вместе, и быстро заметили, что ушли они очень рано, в компании друг друга, оставив Лесли Морриса одного. Пегги с самого начала была сражена Редом Апшоу, и когда Августа попросила ее присоединиться к группе гостей, отправляющихся в коттедж ее сестры на острове Сен-Симон, Апшоу также был приглашен на эту вечеринку. Девушки совершенно разошлись во мнении относительно Апшоу. Августа нашла его «неотесанным» и совсем не подходящим для Пегги в качестве кавалера, ибо он почти всегда был непочтительным. Он звал Августу «Эгги» — именем, которое она ненавидела, а Пегги — «коротконогая Пете» или просто «коротышка», чем, по-видимому, приводил ее в бешенство. Но была, несомненно, между этими двумя людьми какая-то связь, даже если — к ужасу хозяйки и других гостей — они задирали и дразнили друг друга немилосердно, доходя временами, судя по их виду, до грани насильственных доводов. Была какая-то тайна, окружавшая Апшоу и сильно интриговавшая Пегги; кроме того, вокруг него была аура обаяния, делавшая его постоянным предметом для обсуждений среди сверстников Пегги и их семей. Было известно, что он — старший сын в одной из старых респектабельных семей Джорджии, ныне живущей в Северной Каролине, но шептались еще и о каком-то скандале — хотя никто, казалось, не знал никаких подробностей, — и Пегги от души наслаждалась и той маленькой сенсацией, и семейным порицанием, которое вызывала ее дружба с ним. Двадцатые годы стали сугубо материалистическим десятилетием, тон жизни в котором задавали бизнес и добывание денег. Идеализм, казалось, был утрачен где-то на полях сражений во Франции. Молодежь, прошедшая войну, вернувшись домой, вдруг обнаружила, что помогала отстоять мир лишь для того, чтобы как можно больше автомобилей, жевательной резинки и пудры для лица могло быть продано на рынке; их прежний мир обрушился, и те заповеди, которым их учили с детства, вдруг потеряли всякий смысл. Торговля спиртным в стране была запрещена, и молодые люди, еще вчера державшие в руках армейские винтовки, сегодня сменили их на фляжки с контрабандным джином. Молодые женщины, со своей стороны, читали страстные вирши Эдны Сент-Винсент Милли и скандальные романы Джеймса Кэбела, красили ногти, тщательно подрисовывали брови и густо душились, когда ставили себе целью обольстить мужчину. Но перемены коснулись не только внешности женщин и их поведения, они оказались глубже, чем избыток косметики или безудержный флирт. Женщины стали говорить о политике. И говорить громко и определенно. Через год после смерти Мейбелл они получили, наконец, право голоса, и это дало им и новое место в обществе, и новую свободу. И нелегко было обоим полам определить, как далеко, собственно, может заходить эта свобода. Несмотря на все более поздние утверждения Пегги, что в 20-е годы она была настоящей «женщиной свободной морали», похоже, что на деле она не спешила предпринимать какие-либо шага в направлении своего собственного освобождения и никогда по-настоящему не стремилась к этому. Время от времени она позволяла себе поиздеваться над старомодными светскими условностями и сыграть роль «новой женщины», смелой и дерзкой, особенно когда хотела поставить на место тех, кто обижает ее, или когда хотела под этой маской скрыть свои истинные чувства. Но пуританское воспитание, полученное ею в семье, удерживало ее от опрометчивых поступков. Кроме того, на самом деле ей было далеко не безразлично, что думают о ней люди, особенно те, в любви и уважении которых она так отчаянно нуждалась. Пегги не могла окончательно решить для себя, что может и чего не может позволить себе «новая женщина». Она курила, выпивала, читала самую спорную литературу и неистово флиртовала. Но при этом продолжала считать, что секс до свадьбы — это немыслимо и что если холостякам и позволительно иметь секс-потребности, то ее собственные желания вызывали в ней чувство вины. После сцены, устроенной ее родственниками на похоронах матери, она навсегда покинула католическую церковь. И хотя никогда ранее не была набожной католичкой, теперь чувствовала себя несколько растерянно, не имея никакой религиозной поддержки вообще. Она всегда была глубоко равнодушна ко всему, что касалось католической церкви, но ей приходилось разрываться между религиозными пристрастиями родителей, поскольку хотя Юджин Митчелл и не был набожным человеком, но продолжал придерживаться протестантской веры. Когда бабушка Стефенс, оставаясь ночевать в доме на Персиковой улице, заставляла всех прочитывать вечернюю молитву, это, как правило, вызывало протест у Митчеллов, поскольку Пегги, например, стояние на коленях в собственном доме воспринимала как нечто такое, что она не могла и не хотела делать. Теперь, с появлением в ее жизни Реда Апшоу, Маргарет особенно нуждалась в помощи, чтобы разобраться в тех противоречивых чувствах, которые она испытывала. Никогда прежде не встречался ей человек, чья мужественность приводила бы ее в состояние неуверенности в себе. Все другие мужчины, которых она знала, — отец, Стефенс, Клиффорд Генри, молодые солдаты, готовившиеся уйти на войну, — нуждались скорее в материнской заботе с ее стороны, что делало ее отношение к ним слегка покровительственным и заставляло ее чувствовать некоторое превосходство. Но не таков был Ред Апшоу. Он смеялся над тем, что называл ее «претензиями», и никогда не отвечал на ее самоуверенные выпады. На самом же деле больше всего она ему нравилась, когда вела себя явно «не как леди», к тому же он разделял ее любовь к рискованным, двусмысленным историям и никогда не критиковал за курение или выпивку. Поскольку отношения Пегги с бабушкой Стефенс были прохладными, а с церковью не было никаких, то за ответами на встававшие перед ней вопросы ей оставалось обращаться лишь к отцу и брату. Те же, в свою очередь, опасаясь пагубного влияния Реда на Пегги, всячески настаивали на продолжении ее посещений Клуба дебютанток. Сама Пегги более чем когда-либо противилась этому и вполне вероятно, что смогла бы в конце концов сделать по-своему, если бы не узнала вдруг, что Апшоу бросил колледж, где прекрасно учился, и занялся контрабандой спиртного. Это дало трещину в их отношениях, но не потому, что Пегги осуждала его тайный промысел, а просто она считала, что, уйдя из колледжа, Ред отказался от блестящего будущего, которое он, с его выдающимися способностями, вполне мог бы иметь. Если раньше Пегги вела бескомпромиссную борьбу против любых излишеств в своем гардеробе, то теперь вдруг резко изменила позицию и, по мере приближения открытия осеннего сезона, часами ходила по магазинам самой модной одежды, таких, как «Вог», и внимательно прочитывала колонки светской хроники в «Джорнэл», чтобы иметь представление о том, кто, что и где носит. «Когда девушка делает карьеру в свете, — говорила она Стефенсу, — одежда для нее — то же, что и форма для солдата». И она приступила к подготовке с рвением опытного офицера. Сезон начался в октябре. И с его началом появились и новые знакомства с молодыми женщинами из лучших семей Атланты. Это было хорошее начало. Подругами Пегги стали две сестры, Эми и Ли Турман, и еще несколько таких же дебютанток, как и она сама. Все эти девушки считали Пегги «ужасно забавной и очень веселой» и особенно восхищались ее физической выносливостью. Пегги становилась все более и более скрытной во всем, что касалось ее личной жизни, и никто, кроме членов семьи, не знал, насколько серьезно была у нее травмирована нога — тем более что, несмотря на предписания врачей, она так и не носила ортопедических туфель на низком каблуке, столь ею нелюбимых. Дебютантки из ее круга считали ее форменным сорванцом, а из-за Реда Апшоу были невысокого мнения о ее способности разбираться в мужчинах. Но Пегги никогда не делала попыток флиртовать с кавалерами этих девиц — а это ценилось девушками очень высоко. Словом, хотя члены Клуба дебютанток и не обладали живостью и энтузиазмом Джинни Моррис, они вполне удовлетворяли потребность Пегги в женской дружбе. «Женщина, не любящая женского общества, не может быть достаточно очаровательной», — заявляла она, но, по мере продолжения сезона, Пегги стала терять расположение одной девушки за другой — и все из-за своих критических высказываний по любому поводу, которые очень задевали дам-патронесс клуба. Дамы эти, сами когда-то бывшие дебютантки, теперь заправляли всеми делами клуба и строго охраняли его престиж. Сезон состоял из множества веселых вечеринок, устраиваемых родителями дебютанток или членами их семей и проводившихся или в их домах, или в различных загородных клубах. Юджин Митчелл всегда играл роль хозяина, когда эти мероприятия проводились у него в доме, но организатором их всегда была Пегги, державшая в руках бюджет семьи. Отец не скрывал, что его юридическая практика серьезно уменьшилась, и Пегги всячески старалась свести расходы семьи к минимуму, чтобы пережить эти финансовые затруднения. Но давалось ей это нелегко, и она становилась все более раздражительной. А выход своему раздражению она частенько давала, увы, в обществе важных светских дам. В течение сезона проводилось очень много благотворительных мероприятий, устраиваемых различными городскими клубами, и дебютантки старались появляться почти на каждом из них. Поскольку девушки, как правило, на время сезона становились известны в городе, своего рода местными звездами, их фотографии появлялись в каждом воскресном номере «Джорнэл». Портреты большинства девушек были выполнены в обычной классической манере, но только не фото Пегги, всегда старавшейся устроить какой-нибудь трюк. Она фотографировалась то в форме трамвайного вагоновожатого, то в форме полицейского. Она курила открыто и не скрывала, что время от времени не прочь выпить. Подобное поведение не могло не вызвать осуждения дам из «старой гвардии», но до поры они относились к ее выходкам довольно снисходительно. До того момента, пока не подошло время подготовки и проведения бала Micareme — самой грандиозной благотворительной акции сезона. Пегги считала, что поскольку дебютантки являются главными действующими лицами этого мероприятия, то именно они и должны определять, какое из благотворительных обществ получит всю сумму пожертвований. И она не только сама заявляла об этом во всеуслышание, но и убедила других дебютанток поддержать ее. Но вызов, брошенный «старой гвардии», был ею проигран. Модными в этом сезоне были танцы «щека к щеке», исполняемые под мелодии типа «журчание-шепот» или «Японский дрема», но «гвоздем сезона», бесспорно, была мелодия «Арабский Шейх», созданная по мотивам романа Е. М. Хилла «Шейх», повествующего о страстной любви в пустыне. Прекрасно сознавая, какую реакцию это вызовет, Пегги тем не менее решила, что на балу Micareme она выступит с «ударным» номером — танцем «апаш» в соответствующем костюме, для которого она подыскала себе похожего на Рудольфо Валентино парня — местного студента Эла Вейла. Отец и Стефенс всячески пытались отговорить ее от этой затеи, потому что, во-первых, опасались за ее больную ногу, которой танец мог повредить, а во-вторых, были уверены: и танец, и костюм слишком вызывающи и могут вызвать большое неодобрение в обществе. Но Пегги наотрез отказалась одуматься. На балу, одетая в черные чулки, черную с красным атласом юбку с разрезом спереди, с ярко накрашенным для контраста красным ртом, она скользила по залу в танце, время от времени пронзительно вскрикивая, изображая то ли страх, то ли страсть, то ли — из-за травмированной ноги — просто от боли, когда ее партнер так лихо перебрасывал ее через руку, что голова Пегги касалась пола. Атлетически сложенный мистер Вейл в течение недели репетировал этот танец вместе с Пегги, и оба они старались выразить в танце всю драму парижского хулигана и проститутки-славянки. Дамы-патронессы были в шоке. Даже Полли Пичтри, ведущая колонки светских сплетен в «Джорнэл», была в замешательстве и прокомментировала это так: Пегги, мол, предложила «всю себя на алтарь благотворительности». Что до светских матрон, то для них танец «апаш» был последней каплей, переполнившей чашу их терпения. То обстоятельство, что Пегги является внучкой Анни Фитцджеральд Стефенс, открыло перед ней двери Клуба дебютанток, но за эту «крикливую демонстрацию чувственности», каковой они сочли ее танец, она была осуждена бесповоротно. Как это было принято в атлантском высшем обществе в то время, дебютантки становились членами так называемой Молодежной лиги. Приглашение вступить в Лигу приходило дебютанткам обычно через несколько месяцев после окончания сезона, и, как правило, все девушки его получали. И Пегги с большим интересом и нетерпением ожидала подобного приглашения. Но когда оно так и не пришло, это оказалось для нее большим потрясением; она была обижена до глубины души. Никогда не сможет она забыть этот жестокий приговор, ту боль и унижение, которые она испытала, и когда-нибудь, пообещала она самой себе, она непременно отомстит этим леди из Молодежной лиги.Глава 7
8 ноября 1921 года Пегги Митчелл исполнился 21 год. День рождения она отмечала в кругу семьи. Грандиозные мечты о медицинской практике или поездке в Вену на стажировку к Зигмунду Фрейду были похоронены вместе с Мейбелл. Жизнь светской женщины была теперь для нее недоступна, а от посещения местного колледжа для получения специальности учительницы она наотрез отказалась. За время, прошедшее после войны, Пегги не раз приходила в голову мысль о писательстве, и поскольку чувства ее к Клиффорду Генри еще не остыли, она обсуждала с самыми близкими друзьями возможность написать что-нибудь о молодом солдате, не пришедшем с войны. Но идея умерла, едва родившись, и больше о перспективах литературной карьеры в доме Митчеллов не говорили. К писателям-современникам она относилась едва ли не с благоговением и прочитывала по две-три их книги в неделю: романы «Алиса Адамс» Бута Таркингтона, «Девушки» Эдны Дербер, «Три солдата» Джона Дос Пасоса (книга эта вызвала восторженные отзывы критики, но самой Пегги не понравилась) и «Шейх» Е. М. Хилла (которая ей очень понравилась). Любимыми писателями этого года для нее стали Ф. Скотт Фитцджеральд и Джеймс Бранч Кэбел. Этих писателей она относила к разряду «стилистов». Они казались ей настоящими литературными художниками, писателями такого уровня, достичь которого она не смела даже мечтать. Было и еще нечто привлекательное для нее в их романах: героини их были женщинами смелыми и весьма раскованными для того времени, а роман Кэбела был и чувственным, и сексуальным, не будучи при этом порнографическим. Читала она и Г. Уэллса «Очерки истории», и современных поэтов — поэзия была ужасно модной, — таких, как Эдна Сент-Винсент Милли. И как другие девушки мечтали встретиться со звездами эстрады, так и Пегги хотелось бы увидеть любимых ею писателей и поэтов. Она даже решилась как-то написать восторженные письма Ф. Скотту Фитцджеральду и Стефену Винсенту Бенету, но ответа не последовало. Похоже, это не обидело ее, однако усилило присущее ей чувство некоторой приниженности; она решила, что просто недостойна внимания этих людей. Нет сомнений, что в глубине души Пегги страстно желала стать писателем, которого публикуют, судя по тому, сколь взыскательна была она в своих литературных пристрастиях. Но чем лучше были книги, прочитываемые ею, тем ниже оценивала она свои собственные творческие способности. Ей всегда приходилось как бы уравновешивать чувства приниженности и тщеславия, которые были равно свойственны ей. Привлекая к себе внимание, пренебрегая, к примеру, условностями, она тем самым ублажала свое «я». Отказ в принятии в Молодежную лигу, однако, столь серьезно повлиял на ее уверенность в себе, что она как-то сразу снизила свою активность, хотя и не утратила присущей ей дерзости. По выражению Августы Диаборн, она продолжала «дразнить гусей», когда дело касалось светских условностей. Так однажды, вспоминает Августа, они с Пегги были приглашены на чай к одной из дебютанток прошедшего сезона, недавно вышедшей замуж. Мероприятие сопровождалось показом полученных подарков и приемом новых. «И вот Пегги к стопке женского белья, сиявшего девственной белизной, торжественно добавляет свой собственный подарок — ночную сорочку пурпурно-фиолетового цвета!» И сама Августа, и все другие гости — в шоке от столь явного вызова условностям. Дружба Пегги с Августой носила несколько курьезный характер. Восхищаясь мягкостью и нежным шармом Августы, ее артистичной натурой, способностью ладить со всеми — и старыми, и молодыми, Пегги, тем не менее, никогда не чувствовала себя с ней легко, и стойкая преданность подруги временами раздражала ее, тем более что она чувствовала, что часто нуждается в этой поддержке со стороны Августы. Те дружеские отношения, некогда существовавшие между Пегги и Стефенсом, исчезли теперь, когда они стали взрослыми. Брат работал в фирме отца, где и был занят весь день; вечера же он проводил в кругу своих друзей. Стефенса, так же, как и отца, казалось, беспокоило будущее сестры, и он чувствовал, что неплохо было бы иметь в доме какую-нибудь умудренную опытом женщину, типа бабушки Стефенс, которая могла бы помочь Пегги в этот трудный период ее жизни. Черная прислуга Митчеллов в это время стала держаться за дом как никогда, ибо в Атланте после 50-летнего перерыва вновь появились зловещие фигуры в белых балахонах, собирающиеся на ночные тайные собрания под пылающими крестами. Ку-клукс-клан, некогда действовавший в Атланте, вновь возродился к жизни. Штаб-квартира клана находилась в респектабельном здании в двух шагах от редакции «Джорнэл». Чернокожее население было в ужасе. В течение нескольких месяцев клан взял руководство городом в свои руки; его представители были избраны или назначены на все главные должности. Стефенс Митчелл говорил: «Когда воевавшие люди вернулись с первой мировой войны домой, они обнаружили, что Атланта сильно изменилась. В городе появилось много новых жителей из числа вчерашних сельскохозяйственных рабочих. Были они грубы и невежественны, и именно они в своем большинстве и поддерживали полковника Симмонса». Симмонс, бывший cireut rider (рыцарь) методистской епископальной церкви, в своем интервью, взятом у него Энгусом Перкенсоном, сказал, что еще в детстве он был потрясен рассказами своей «старой няньки-негритянки» о деятельности клана в Атланте после окончания Гражданской войны и что однажды ночью ему было видение клансмена, одетого в белый балахон и скачущего верхом на лошади, и что он упал перед призраком на колени и поклялся сделать все, что в его силах, чтобы открыть новую главу в истории «этого старого братского ордена». В объяснении Симмонса это звучало почти интимно, но возрождение клана в Атланте (его членами, кстати, были двое бывших настоящих клансмена периода Реконструкции) не только вызвало волну выступлений против негров, евреев и иностранцев в самом городе, но и по всему Югу, Среднему Западу и стране. Атланта была своего рода штаб-квартирой, столицей для шести миллионов клансменов, насчитывавшихся по всей стране и готовых выступить по первому зову. «Черные» в Атланте дрожали от страха, к с полным основанием, поскольку самозваные мстители поджигали их церкви, фермы и лавки. Тем более что городские негры с детства воспитывались на рассказах о клане, от которых волосы вставали дыбом и которые были рассчитаны на то, чтобы «вселять ужас в душу черного малыша». Кэмми, к которой Пегги обращалась со всеми своими поручениями, теперь наотрез отказывалась идти куда-нибудь, если надо было проходить мимо штаб-квартиры клана, и вообще не выходила из дома после семи вечера. На всех выборах с 1922 по 1926 год клан имел такое влияние на голосующих, что мог обеспечить избрание симпатизирующих ему сенаторов, конгрессменов и государственных чиновников не только в Джорджии, но и в других штатах. Сама Пегги хоть и считала себя консервативным демократом, но к политике проявляла весьма поверхностный интерес. Она всегда испытывала глубокую привязанность к тем, кого называла «наше цветное население» — к людям, пахавшим красную глинистую землю Джорджии и убиравшим хлопок — главную сельскохозяйственную культуру штата, заложившую основы его процветания. Она считала, что «белые» люди Атланты должны быть ответственны за благосостояние «черных», и хотя подобную точку зрения едва ли можно было назвать либеральной, поскольку в ней было много от старого плантаторского образа мышления, она все же была скандально далека от взглядов и убеждений реакционного правительства штата. По словам Стефенса, он в то время был целиком поглощен автомобилями, музыкой и танцами. Иное дело Пегги. Чтение и история — вот главные ее пристрастия, и поскольку она предпочитала книги прекрасных, придерживающихся либеральных взглядов писателей, а корни ее в истории Атланты были глубоки, то и обстановка расовой дискриминации, господствовавшая в городе, бесконечно огорчала ее. Весной 1922 года Пегги возобновляет свою дружбу с Редом Апшоу. Они оба вступают в яхт-клуб на Персиковой улице, пивное заведение, не имеющее никакого отношения к лодкам и яхтам. Но никто из завсегдатаев клуба не критиковал Пегги ни за выпивку, ни за курение, ни за ее выходки или любовь к театральности. Напротив, здесь высоко ценились и ее умение выпить, и способность принять хорошую шутку. Чтобы позабавить своих новых друзей, она начала писать короткие пьесы — смешные забавные вещицы, на которых она могла продемонстрировать и свой ум, и местами грубоватое чувство юмора. И вскоре ее приятели по яхт-клубу стали собираться в доме Митчеллов, где и разыгрывались эти сценки. Типичным образцом таких пьес было подражание книге Дональда Огдена Стюарта «Пародия на очерк истории», которая и сама по себе была сатирой на бестселлер Г. Уэллса, вышедший годом раньше. Юджин Митчелл был взбешен и напомнил ей о порке, которой она подверглась в детстве за плагиат в отношении книги Томаса Диксона «Предатель». С пьесами было покончено, но шалости продолжались. Как-то раз, к примеру, Маргарет и ее друзья вырядились «под иностранцев» в кричащие одежды с красными подтяжками и сели в поезд, идущий в Атланту, за одну остановку до нее. И когда вся эта эксцентричная компания вывалилась на платформу атлантского вокзала, местные жители были в шоке. При жизни Мейбелл Юджин Митчелл был довольно мягким, дружелюбным человеком, но после ее смерти характер его стал портиться, и он становился все более и более сварливым. Это были тяжелые времена в доме Митчеллов; семья все еще продолжалаиспытывать финансовые затруднения, а «заблудшее» поведение Пегги лишь подливало масла в огонь. Кэмми вышла замуж и переехала в Бирмингем, и штат домашней прислуги теперь состоял из худощавой молодой негритянки Бесси, бывшей одновременно и кухаркой, и горничной, Кэррин, приходящей прачки и садовника. Зимой в доме было страшно холодно — экономили на топливе. Новые друзья Пегги — пусть пьющие и необузданные — тем не менее помогали ей отвлечься от суровой домашней обстановки. Она переживала своего рода период «вызова семье и обществу», и, по словам Августы Диаборн (которая хотя сама и не была членом яхт-клуба, но оставалась верным союзником), «частенько ночами Пегги вытаскивала Стефенса из постели, чтобы он помог вызволить из полиции кого-нибудь из ее знакомых по яхт-клубу, не рассчитавшего свои силы в выпивке». Вместе с отчаянной храбростью, более короткими юбками и короткой стрижкой росла и сексуальность Пегги. Среди молодых людей ее круга она выделялась как «необычайно очаровательная, кокетливая и большая любительница подразнить», несмотря на то, что, казалось, всерьез была увлечена Редом Апшоу. Некоторые из близких друзей Апшоу той поры характеризуют его такими эпитетами, как «непостоянный», «дикое создание», «элегантный», «сексуальный» и «не обремененный высокими моральными принципами»; другим он запомнился как «властный» и «блестящий». Он был, безусловно, жадным до любовных утех человеком. Некоторые из его сверстников недвусмысленно заявляли, что, выпив, Ред приходил в такое возбужденное состояние, что нуждался в немедленном удовлетворении своих сексуальных потребностей, и если не мог этого получить, то общение с ним становилось небезопасным, ибо в такие минуты ни пол, ни возраст «ближайшего тела» не имели для него никакого значения. Когда же он был трезвым, чувствовалась вокруг него некая возбуждающая, волнующая аура сексуального притяжения; он был не просто красив, он как бы излучал то, что один из его знакомых назвал «ослепительным шармом». Реду исполнился 21 год 10 марта 1922 года, и хотя он был на пять месяцев моложе Пегги, ей он казался самым взрослым человеком из всех, кого она когда-либо знала. Родом он был из Монро, штат Джорджия, из семьи страхового агента Уильяма Ф. Апшоу и Анни Ликс Киннард Апшоу. По его словам, он участвовал в первой мировой войне, выполняя тайные, требующие большого мужества задания, связанные со шпионажем и пребыванием в тылу противника. Это была явная выдумка, поскольку ко времени окончания войны ему едва исполнилось 17 лет, а в его личном деле в колледже не было даже намека на то, что он когда-либо призывался на военную службу. Ред учился некоторое время в Военно-Морской академии США в Аннаполисе, где сохранились записи о том, что поступил он туда 26 июня 1919 года, отчислен по собственному желанию 5 января 1920, вновь поступил в мае 1920 и вновь отчислен 1 сентября 1920 года. Через две недели после этого он поступает в университет Джорджии в Афинах. Из-за того, что его семья жила в Северной Каролине, он не считался постоянным жителем Джорджии и потому платил за обучение сам. Позднее он писал своим характерным плавным почерком в анкете воспитанника университета, что не получал никаких пособий из благотворительных фондов, не имел никаких заработков. А поскольку он не скрывал, что родители ему не помогают после отчисления из Аннаполиса, то остается только гадать, где он брал деньги — и на плату за обучение, и на то, чтобы жить на широкую ногу. Ред Апшоу любил носить дорогую одежду, водить шикарные автомобили и всегда иметь наличные в кармане. Однако для членов яхт-клуба не было секретом, что Ред участвует в доставке контрабандного спиртного через горы, поскольку именно в клубе и оседала львиная доля этой контрабанды. Юджин Митчелл не одобрял ни Апшоу, ни кого-либо другого из яхт-клуба, и атмосфера в доме на Персиковой улице становилась все более прохладной. Но это, казалось, совершенно не пугало Пегги; она по-прежнему приглашала друзей в дом и устраивала частые вечеринки. Как-то раз Апшоу появился в доме Митчеллов вместе с другим молодым человеком, лет на пять постарше его, с которым он вместе снимал квартиру в Атланте. И Стефенс, и Юджин Митчеллы утверждали, что Джон Марш понравился им с первой встречи, даже несмотря на то, что был другом Апшоу и жил с ним в одной квартире. Пегги он тоже, казалось, понравился, но, конечно же, не так, как нравился ей Ред. Тем не менее она пустила в ход все свое очарование, с тем чтобы собрать вокруг себя нескольких влюбленных в нее мужчин, которых она ухитрялась держать на коротком поводке. Весной 1922 года Джон писал своей младшей сестре Фрэнсис: «Моя новая любовь виновата в том, что я так давно не писал тебе, ибо я провожу с ней так много времени, как это только дозволено законом. Я бы хотел, чтобы ты познакомилась с ней и оценила ее, поскольку высоко ценю твое мнение. Однако я не предполагаю жениться так скоро, как мне бы того хотелось, поскольку мы с ней дали торжественное обещание не влюбляться друг в друга. Пегги пользуется большим успехом в такого рода отношениях и имеет самую большую коллекцию друзей-мужчин, настоящих друзей, какую я когда-либо видел у двадцатилетней девушки. Я полагаю, что в конце концов, как и все остальные, тайно влюблюсь в нее и буду скрывать свою безнадежную страсть. А, да ладно. Дружба такой девушки, как Пег, дорогого стоит, и я ценю ее. Она пылкая маленькая мятежница, обладающая в то же время и незаурядным здравым смыслом. Я уверен, ты полюбишь ее. А если нет, я обещаю, что тут же задушу тебя собственными руками». Через несколько недель Пегги достаточно близко подружилась с Маршем, чтобы пригласить Фрэнсис, учившуюся на последнем курсе университета Кентукки в Лексингтоне, на пасхальные каникулы. Несмотря на холодный прием, оказанный ей мистером Митчеллом, Фрэнсис Марш хорошо провела время в «большом холодном доме» на Персиковой улице. Она быстро привязалась к Пегги и была поражена тем, как ловко Пегги управлялась с обширным домашним хозяйством. За то время, пока Фрэнсис гостила у Митчеллов, их дом стал местом проведения нескольких вечеринок. И на одной из них Апшоу отвел ее в угол и доверительно сообщил: «Джон думает, что получит Пегги, но у меня ружье больше», — вспоминает Фрэнсис. «Я полагаю, он имел в виду свою сексуальную привлекательность — а этого, надо признать, у него было в избытке». Пегги испытывала приятное возбуждение, вызванное соперничеством за ее любовь, и это побудило Джона заметить, что она, похоже, изображала из себя современную молодую женщину, которая сдерживает свои жгучие страсти лишь с помощью железной воли и самообладания. Пегги и сама признавалась Фрэнсис, что ее кокетство зачастую действует так, что все мысли о том, как бы соблазнить ее, откладываются в долгий ящик, и «насилие становится вполне уместным». После этого визита между женщинами началась переписка. И несколько лет спустя Пегги писала Фрэнсис: «Джон никогда не пытался применить ко мне насилие. Он был единственным среди всех моих знакомых джентльменов, кто не имел бесчестных намерений в отношении меня. Он относился ко мне с каким-то благоговением, и я пролила немало слез, думая, что утратила свою сексуальную привлекательность». Сам Джон позднее признавался, что вел себя не так, как другие, чтобы ярче выделиться на их фоне. Всегда кокетливая и любящая подразнить, Пегги, казалось, находила удовольствие в том, чтобы доводить своих поклонников до такого состояния, когда они начинали терять контроль над собой, — и в этот-то критический момент она неожиданно переходила к изображению праведного негодования. Была своего рода опасность в таких ситуациях, но это лишь приятно волновало Пегги и казалось вполне достаточным для удовлетворения ее сексуальных потребностей. Но в такие игры можно было играть с мужчинами типа Джона Марша, твердыми в своих моральных устоях, но не с Редом Апшоу, не только не приученным к такого рода общению с женщинами, но и не готовым принимать подобное обращение благодушно. И его нажим на Пегги усилился. Марш же по-прежнему был верен, но не настойчив, и Пегги успешно сталкивала лбами обоих мужчин в течение нескольких недель. Трудно было найти двух более несхожих людей, чем Ред Апшоу и Джон Марш. Можно было только удивляться, как они уживаются вместе в одной квартире. Апшоу всегда искал ощущений новых и острых — он водил машину слишком быстро, пил слишком много, деньги тратил не задумываясь, а тех, кто пробовал критиковать его поведение, либо вызывал на драку, либо заставлял извиниться и, казалось, ничего не боялся. Если у него и были какие-то планы на будущее, то это была единственная вещь, которую он держал при себе. Бросив учебу, он редко брал в руки книгу, хотя и был раньше блестящим студентом. Джон Марш, со своей стороны, был чрезвычайно консервативным и заслуживающим доверия человеком, казавшимся старше своих 27 лет. Внешность его не была ни особо привлекательной, ни запоминающейся. С мягкой речью, почти такой же высокий, как и Апшоу, но слегка сутулящийся, он был всегда бледен, как человек, часто болеющий и никогда полностью не выздоравливающий. За стеклами очков скрывались невыразительные тусклые карие глаза. В его песочного цвета редких волосах было много седины. Пегги была первой женщиной, кроме матери и сестры, с которой он чувствовал себя легко и свободно. За всю свою жизнь он дружил лишь с одной девушкой по имени Китти Митчелл (однофамилицей Пегги), считая себя тайно обрученным с ней. Но во время войны, когда Джон служил в медицинской части в Англии и Франции, Китти встретила богатого кубинского бизнесмена, вышла за него замуж и уехала с ним в Гавану. Это был сильный удар для Марша, и все последующие четыре года у него не было никаких серьезных отношений с другими женщинами. Марш работал редактором в атлантском отделении «Ассошиэйтед Пресс», а еще в редакциях «Атланта Джорнэл», «Джорджиан» и «Лексингтон Лидер». Перед самой войной он некоторое время преподавал английский язык в своем родном городе Мейсвилле, штат Кентукки. И с Пегги они могли говорить о книгах и писателях, и она показывала ему те короткие рассказы, которые писала. Марш был убежден, что Пегги вполне может стать писателем, хотя сама она совсем не разделяла его веру в ее талант. Марш и сам когда-то мечтал о писательской стезе, но пресек эти мечтания вскоре после того, как начал свою карьеру журналиста. Будучи здравомыслящим, практичным человеком, он трезво оценил свои возможности и пришел к выводу, что в лучшем случае может стать со временем хорошим редактором, но что ему явно недостает творческих способностей, необходимых для успешного писания романов. А вот у Пегги он эту творческую жилку углядел и уверял ее, что она вполне могла бы написать «прекрасный американский роман». В июне оба молодых человека, претендовавших на благосклонность Пегги, поделили между собой вечернее время, проводимое в ее обществе, — бросая монету, определяли, кому достанется более предпочтительная вторая половина. Но, несмотря на это, исход соперничества становился все более очевидным. В натуре Пегги всегда было нечто беспокойное, даже необузданное, опасность влекла ее к себе столь же сильно, сколь общепринятые условности отвращали. Непредсказуемость Реда волновала ее воображение, а его высокомерие и властность делали ее женственной и беззащитной. Все очень просто — Апшоу возбуждающе действовал на Пегги, Марш — нет. Некоторое время эти «поделенные» вечера помогали ей сдерживать свои естественные реакции на обаяние Реда. Но в конце концов, вспомнив, по всей видимости, совет Мейбелл, что ответом на секс должен быть брак, она приняла предложение, которого, в некотором смысле, сама добивалась от Апшоу, действуя в соответствии с давней установкой: «не раньше, чем мы поженимся». Помолвка Пегги с Редом произвела на общество Атланты такое же впечатление, как и ее танец «апаш»: все были шокированы, и никто не одобрил. По этой причине никто из людей, близких к этой паре, не воспринял новость с энтузиазмом. Марш же был просто сражен, но, будучи славным малым и образцовым мучеником, согласился быть шафером на свадьбе. Отец пытался отговорить дочь от этого брака до последней минуты; бабушка Стефенс предупреждала ее, что Пегги делает большую ошибку, а Стефенс уверял, что она выбрала себе в мужья плохого человека. Но в то же время сам спорил с отцом, что яростное сопротивление Юджина Митчелла только дает Апшоу те преимущества, в которых он так нуждается, и что Пегги выйдет за него замуж хотя бы из-за собственного упрямства, если отец будет так упорствовать. Отец, тем не менее, продолжал противиться, и бракосочетание было назначено на 2 сентября 1922 года. Поскольку жених не принадлежал ни к какой церкви, а Пегги не хотела венчаться по католическому обряду, местом для этого события был выбран дом на Персиковой улице. Для общества положение Марша в качестве шафера на этой свадьбе было едва ли не интереснее, чем сама свадьба. Не только местные обозреватели светской хроники описывали свое изумление, но заметка о шафере, который сам был серьезным претендентом на руку невесты, появилась и на первой странице «Лексингтон Лидер». Но о чем не догадывались газеты — так это о степени галантности Джона. Он писал сестре о том опустошении, которое произвел в нем выбор Пегги, но при этом добавлял с оттенком мрачного юмора, что «помогает Реду приобрести необходимые вещи, поскольку он готов жениться, даже не имея для этого соответствующего костюма». Пегги и бабушка Стефенс старались уладить свои разногласия на период подготовки к свадьбе, но им это плохо удавалось: бабушка Стефенс не одобряла ни жениха, ни намерение Пегги пригласить на церемонию венчания епископального священника. Дом Митчеллов стал свидетелем многих споров в течение нескольких недель, предшествующих бракосочетанию, когда обе женщины — и Пегги, и бабушка Стефенс — не раз доводили друг друга до слез. Но Анни Фитцджеральд Стефене, как оказалось, все еще не утратила той твердости духа, что помогла ей выжить в Гражданскую войну и дважды пережить разрушение Атланты. Она привела свою портниху, выбрала свадебное меню и заказала цветы. Дело, казалось, зашло в тупик, когда Пегги уперлась, что будет венчаться с букетом красных роз — своими любимыми цветами, — но в конце концов ее удалось уговорить вернуться к традиционным для невесты белым веткам. Бабушка Стефенс с большим облегчением отметила, что свадьба дочери Мейбелл будет организована должным образом, даже несмотря на «жениха-язычника и епископального священника», — ведь Пегги даже устроила традиционный чай с показом приданого за день до торжественной церемонии. Бабушка Стефенс сделала свою работу хорошо, и в субботний вечер 2 сентября 1922 года дом был готов к проведению бракосочетания. Алтарь, сооруженный из пальмовых веток и листьев папоротника и украшенный пасхальными лилиями, белыми розами и ландышами, со всех сторон был окружен шестью серебряными канделябрами и помещался в центре холла на первом этаже. Располагался он задней стороной к входной двери, а лицом к широкой лестнице в колониальном стиле и с перилами, увитыми плющом. Гости, которых было около 85 человек, входили через французские двери с веранды и собирались в двух больших комнатах, смежных с холлом. Точно в 8.30 вечера зазвучала музыка, но не рояль, а пластинка на фонографе, стоящем на столе на верхней площадке лестницы. Это была популярная тогда «Кашмирская песня», которая очень нравилась Пегги. Как только участники свадебной церемонии появились на верхней площадке лестницы, высокий тонкий баритон оповестил о начале брачной процессии:Глава 8
Дружеские отношения Пегги с Джоном Маршем возобновились сразу, как только Ред Апшоу покинул Атланту, и Пегги вполне устраивала эта платоническая привязанность, ни в коей мере не тяготившая ее. Марш обожал Пегги, но не за ее отчаянное безрассудство или физические дарования (сам он не отличался особой подвижностью и не увлекался никакими видами спорта, кроме плавания), а за тот талант сочинительства, которым она, по его мнению, обладала и которого сам он, увы, был лишен. Были, конечно, и другие причины. Марш был добрым, порядочным, ненавязчивым человеком; на него всегда и во всем можно было положиться и быть уверенным в том, что любая работа, порученная ему, будет выполнена безупречно. Его нельзя было отнести к разряду беспокойных или рискованных натур, и до знакомства с Редом Апшоу он был, скорее, одиночкой. Не потому, что не выносил общества, а просто, будучи человеком сдержанным, даже скрытным, трудно сходился с людьми. Подобно Реду, Пегги была необыкновенно обаятельной, и это тоже привлекало к ней Марша. Она не только была смелой и готовой рискнуть там, где он бы не решился, но и обладала превосходным чувством юмора и своеобразным взглядом на вещи, что делало ее душой любой компании. В обществе Пегги Марш чувствовал свою нужность и значимость — чего не чувствовал больше ни с кем. Пегги не пришлось долго уговаривать Джона вернуться в Атланту, но для этого ему необходимо было оставить работу, поскольку в атлантском отделении «Ассошиэйтед Пресс» вакансий для него не было. Вскоре ему предложили место в отделе рекламы компании «Энергия и свет» штата Джорджия, и хотя работу трудно было назвать творческой, он писал сестре Фрэнсис, что оплата очень хорошая и что он «хотел бы преуспеть в достижении максимального жизненного успеха, насколько это в его силах». Что до самой Пегги, то, поскольку ее брак с Апшоу фактически распался, она опять столкнулась с проблемой своего ближайшего будущего. Финансовое положение Юджина Митчелла не улучшилось, а от Апшоу поддержки ждать не приходилось. И потому надо было решать: или довольствоваться ролью домоправительницы у отца, или искать работу. Она выбрала второе, а Джон Марш убедил ее, что у нее достаточно образования и таланта для того, чтобы стать журналисткой. И вот, собрав воедино все свое мужество и прихватив несколько сочинений, написанных ею в колледже, она отправилась в редакцию «Атланта Джорнэл», расположенную в старом пятиэтажном здании из красного кирпича на Форсайт-стрит. Пегги попросила встречи с редактором Харли Бранчем и после двухчасового ожидания, наконец, очутилась перед ним в шумной комнате и приступила к штурму. Бранч был несговорчивым старым «профи», совсем не одобрявшим присутствия женщин в редакциях газет и очень гордившийся своим чисто мужским коллективом — как способностью своих подчиненных много выпить, так и способностью много работать. Позднее он говорил, что был поражен как серьезностью Пегги Митчелл, так и способом, который она выбрала, чтобы получить работу. Он также утверждал, что взял бы ее в штат, если бы не то обстоятельство, что уже две женщины-журналистки работали в тот момент в редакции — в воскресном приложении и в отделе светской хроники, а он вовсе не был уверен тогда, что пришло время набирать женщин на постоянную работу в редакции. Получив, таким образом, отказ, Пегги вернулась с этим известием к Джону, который сразу же, не теряя зря времени, связался с Медорой Филд Перкенсон, с которой был знаком еще со времени своей работы в качестве редактора в «Атланта Джорнэл», и рассказал ей о Пегги. Медора была замужем за Энгусом Перкенсоном — главным редактором «Джорнэл», да и сама работала в редакции. Она посоветовала молодой женщине лично встретиться с Энгусом. Перкенсон, сурового вида шотландец, казалось, вполне соответствовал своему имени. Но за обманчиво строгой внешностью скрывался джентльмен с мягкими, учтивыми манерами, и все, кто близко знал семью Перкенсонов, чувствовали, что Энгус мало что предпринимал без одобрения Медоры. А ее-то в данном случае и заинтересовала мысль, чтобы бывшая дебютантка поработала в воскресном приложении к «Джорнэл». По мнению миссис Перкенсон, это могло бы способствовать появлению на страницах журнала нескольких неплохих «светских» историй. И поскольку женщина, состоявшая в штате редакции, собралась увольняться по случаю замужества, Энгус согласился встретиться с «миссис Апшоу». Но когда Пегги, весящая меньше 90 фунтов (36 кг) и выглядевшая как 16-летняя в своем мальчишеском костюме и в берете, кокетливо сдвинутом на один глаз, появилась в его кабинете, он усомнился в том, что первое впечатление Медоры об этой юной особе было верным. Но чем больше она говорила, речисто превознося свою опытность, рассказывая о своей краткой работе в качестве журналиста в газете «Спрингфилд Республика» (Перкенсон был убежден, что это выдумка) и похваляясь тем, что на «ремингтоне» она печатает с «дьявольской скоростью», тем больше он убеждался в том, что его жена, по-видимому, оказалась права. Из миссис Апшоу мог бы получиться неплохой газетчик, ибо она, похоже, знала, как разговаривать с людьми, чтобы войти к ним в доверие. И когда Пегги покидала редакцию, она уже считалась зачисленной на должность начинающего репортера с оплатой в 25 долларов в неделю — самая низкая ставка в газете — и с предупреждением, что принята с испытательным сроком. Редакция воскресного приложения к «Атланта Джорнэл» располагалась в трехэтажном темном и мрачном здании по соседству с главным офисом газеты. Весь персонал работал в одной большой комнате, вся обстановка которой состояла из шести изрядно побитых столов, рядами стоявших вдоль стен, и телефона, всегда кем-то занятого. «В ней было что-то от маленькой девочки, решившей поиграть, переодевшись в одежду взрослой леди, — вспоминала впоследствии Медора о первом дне работы Пегги в редакции. — На ней был темно-синий костюм и белая блузка с короткой талией, пристегнутая к юбке большой булавкой, которая не раз выставлялась на всеобщее обозрение в течение рабочего дня. Но Пегги столь серьезно отнеслась к своей новой работе, что на булавку совсем не обращала внимания, лишь изредка рассеянно поправляя ее». Пегги велели занимать стол, стоявший прямо напротив входной двери и служивший подставкой для телефона. Поскольку аппарат был единственным на двенадцать человек, работавших в комнате, он был постоянно занят и всегда кто-нибудь, разговаривая, сидел на краю Пеггиного стола. А кроме того, и стол, и стул были так высоки для нее, что сидя она не доставала ногами до пола. Но Пегги не жаловалась. Ее первое задание — заметка под названием «Девушка из Атланты — свидетельница революции в Италии» — представляло собой интервью с миссис Хайнс Гонсалес, которая три месяца провела в Европе, участвуя в международной ярмарке верхней одежды. Пегги намеревалась сделать из этого интервью своего рода репортаж о последних европейских модах, однако миссис Гонсалес упомянула, что, когда она находилась в Риме, там как раз произошел военный переворот и к власти пришел Муссолини. Пегги в конце статьи также коротко упомянула об этом, хотя имя Муссолини ей ни о чем не говорило. Однако сам Энгус Перкенсон переставил этот абзац в начало заметки и сурово отредактировал ее, превратив из интервью о модах в заметку о политике. Кроме того, Пегги пришлось познакомиться с теми жесткими требованиями, которые предъявлял к сотрудникам главный редактор, а также выслушать его нелицеприятную критику. Он не только практически переписал всю статью, но и в весьма определенных выражениях указал на ошибки и плохой стиль. Это несколько поколебало было уверенность Пегги в себе, но Перкенсон считал, что у нее все возможности для того, чтобы стать умным газетчиком. Следующее задание — интервью с местным ботаником-селекционером, озаглавленное «Ботаник-чародей творит здесь чудеса» и опубликованное 7 января 1923 года. «Живет на Персиковой улице человек, — начиналась статья Пегги, — который может так воздействовать на клубнику, что ей будет нипочем даже морозная погода. Он держит в руке пучок этих дерзких растеньиц, усыпанных крупными красными и сочными ягодами, выросшими прямо под открытым небом, а не в теплице или оранжерее — при холодной январской погоде. И зимостойкая клубника не единственная вещь, которую может создать этот волшебник из мира растений. Он так глубоко постигает тайны Природы, что способен заставить обычные растения и деревья вести себя необычным образом. Медицинской иглой для инъекций он вводит в растение таинственный раствор, заставляющий его забыть все «традиции предков». — Пегги продолжала описывать Иверсона Г. Ходкинса, волшебника из Атланты: —…маленький человек с добрым лицом, белыми усами и копной белых волос с прической а-ля Падеревский, которую венчал потрепанный котелок. Расстегнутая у ворота рубашка, похожая на матросскую робу, куртка и пара запачканных брюк составляли его костюм. Но с губ его слетали как безупречные английские слова, так и сбивающий с толку поток латинских названий его возлюбленных растений». Перкенсон напечатал всю статью целиком — приблизительно три тысячи слов — сразу, как только она была написана, и отвел ей целую страницу в газете с фотографией джентльмена-волшебника в придачу. Статья была подписана полным именем Пегги — «Маргарет Митчелл Апшоу». Ей было приятно видеть свое имя в газете, и тем не менее только по настоянию Джона она в ближайший понедельник утром отправилась к Перкенсону просить, чтобы ей выделили собственный стол в редакции и дали должность очеркиста. В итоге она получила и то, и другое, но прошло еще несколько месяцев, прежде чем ее зарплата поднялась до гордой отметки в 30 долларов в неделю, что все равно было меньше, чем у журналистов-мужчин из отделов спорта и новостей. Ей сразу же дали другое задание, но к тому времени она уже поняла, что ее подпись под статьями должна быть простой — «Пегги Митчелл». Именно так она и стала подписываться. Ее новый стол стоял теперь у окна. Внизу, прямо под ним, проходили железнодорожные пути, и паровозы извергали густые облака сажи и дыма, из-за которых зимой ничего не было видно и дышать было трудно. Пегги быстро и метко окрестила редакцию «черной дырой Калькутты». И стол, и стул Пегги в редакции были рассчитаны на более крупного человека, и пришлось вызывать дворника, который и отпилил по три дюйма от всех ножек. Стол Медоры Перкенсон стоял рядом справа, а отношения между обеими женщинами были прекрасными с их первой встречи. Медора, на несколько лет старше Пегги, темноволосая, круглолицая одаренная женщина, во многом поразительно напоминала Пегги ее мать, Мейбелл, — властными манерами, в которых некоторые усматривали замашки босса, незаурядными организаторскими способностями и социальной ответственностью, способностью быстро схватывать суть дела. Даже бывалые репортеры внутренне съеживались, встречаясь взглядом с Медорой, но Пегги она быстро взяла под свое покровительство в чем, надо признать, молодая женщина нуждалась недолго, поскольку оказалась способной в своей работе быстро стать наравне с мужчинами. Эрскин Колдуэлл, как раз в то время работавший репортером в «Джорнэл», вспоминал, что выглядела Пегги «модной и элегантной, за исключением ее обуви — с застежкой из пуговиц и с большими толстыми каблуками, которые чертовски громко стучали при ходьбе». Сама Пегги тоже очень хорошо это сознавала и писала в письме Фрэнсис: «Я похожа на вешалку для шляп, поскольку из-за моей лодыжки вынуждена носить туфли с высокой шнуровкой, а потому что бы я ни надела — я все равно выгляжу ужасно». Колдуэлл также вспоминает, что «была она достаточно бойкой и самоуверенной, чтобы получить прозвище «пузырь», но очеркисты не общались с людьми из отделов новостей или спорта, которые считались самыми привилегированными сотрудниками в газете. Жизнь в «Джорнэл» заставляла быть профессионалом, ибо как раз напротив через улицу располагался конкурент — вечерняя газета «Джорджиан». Обе газеты старались сжить друг друга со света или по крайней мере превзойти в яркости заголовков. В 20-е годы Атланта была крупным железнодорожным центром с массой гостиниц и, возможно, наиболее традиционным городом Юга. В нем, казалось мне, постоянно был наплыв известных политиков, бизнесменов и спортивных звезд, всегда готовых прокомментировать события или дать интервью. Очень хороший для газетчика город». Ему вторит Уильям Хоуленд, также работавший вместе с Пегги: «В 20-е годы работа в газете предъявляла суровые требования к журналистам как в физическом, так и особенно в профессиональном плане. Это были дни экстренных выпусков, когда газетчикам приходилось напрягать каждый нерв и мускул, чтобы первыми донести до публики какую-нибудь значительную новость; когда именно торговцы газетами, кричащие: «Экстра! Экстра!», первыми оповещали публику обо всех сенсационных событиях». Несмотря на внешнюю непривлекательность здания, в редакции «Джорнэл» царил дух товарищества и корпоративности. Во время ланча кафетерий, находившийся в подвальном этаже и прозванный его посетителями «Тараканник», бывал забит до отказа персоналом всех уровней — от высших руководителей до печатников в запачканных халатах и потных рубашках. Все они или сидели за шаткими столиками, или стояли у буфетной стойки, крича налево и направо, перебрасываясь шутками и поедая «простую грубую пищу». По словам Хоуленда, это была шумная непринужденная компания, и хотя все они жаловались на низкую зарплату, тем не менее работали эти люди с таким энтузиазмом, который никогда не купить за деньги. Они с полной отдачей трудились долгими часами и в конце дня, откладывая в сторону работу, «выпускали пар» перекидываясь злыми шутками, которые могли относиться к любому из отделов газеты. Очень быстро Пегги стала своей в этой команде. Она по-прежнему постоянно встречалась с Джоном Маршем, но тем, кто был близко знаком с ними обоими, их отношения скорее напоминали тесную дружбу, нежели нечто более романтическое. Зависимость Пегги от Джона росла день ото дня: она не только показывала ему большинство статей, которые писала, но и позволяла редактировать их. Одна из ее ранних заметок, уцелевшая в гранках, содержит сделанные его рукой исправления и зачеркивания. Причем опубликована была эта статья точно в том виде, как Джон отредактировал ее. Ее заголовок, «Атлантские дебютантки покорены Тутанхамоном», также написан рукой Джона. Все исправления очень точны и не затрагивают стиль произведения. Нет сомнений, что Пегги извлекла большую пользу из учительского и редакторского прошлого Джона, поскольку именно благодаря ему ее статьи становились все более профессиональными, а стиль совершенствовался на глазах. Работала Пегги шесть дней в неделю по шесть часов в день, уходя из дома в семь утра, еще до того, как приходила кухарка Бесси. Она садилась на трамвай, остановка которого была как раз рядом с ее домом, завтракала в «Тараканнике» и затем первой появлялась в редакции «Джорнэл». Очень скоро, буквально в течение нескольких месяцев, она превратилась в самого плодовитого очеркиста в газете. Согласно записям, которые сохранились до нашего времени, за 4 года и 4 месяца, проработанных ею в газете, Пегги написала 139 статей, подписанных ею, и 85 заметок в разделе новостей, помогала в написании колонок, посвященных известным личностям и фильмам, также написала главу для еженедельного сериала, публиковавшегося в «Джорнэл», когда часть его рукописи была утеряна. Она никогда не жаловалась, когда приходилось работать ночами или когда статья не заслуживала подписи. Надо сказать, что не многие из заметок, написанных ею для Харли Бранча из отдела новостей, были с ее подписью, и хотя Бранч очень хорошо относился лично к Пегги, он, тем не менее, в первую очередь отдавал предпочтение журналистам-мужчинам. Энгус Перкенсон был не только суровым человеком, но и, как работодатель, сущим тираном. Если он находил, что какое-то слово в статье использовано не совсем точно, то отсылал автора к словарю за другим. Факты, изложенные в статье, должны быть проверены; если необходимо — ссылки и примечания, а также грамотность изложения и тщательность во всем. Пегги четко и без возражений придерживалась этих правил. Она никогда не подводила редакцию и никогда не считала, что выполнить какое-либо задание — ниже ее достоинства. А благодаря редакторской помощи со стороны Джона ее статьи редко нуждались в редакционной правке. Обычно она писала сначала заключительную часть статьи, а уж потом бралась за начало. Эту курьезную привычку она сохраняла не «благодаря примеси китайской крови» — как она объясняла, — но потому, что, лишь сформулировав основную мысль статьи, она могла развить ее и перейти к началу. Все свои статьи она печатала на старом «ундервуде»; у него недоставало клавиши пробела, но он «имел самый хороший ход каретки среди всех машинок, на которых она когда-либо работала». Не погрешив против истины, можно сказать, что дни работы в газете были самыми счастливыми в жизни Пегги. Больше всего ей нравилось интервьюировать атлантских старожилов, причем «многие из вопросов, которые я задавала им, — вспоминала она позднее, — не имели никакого отношения к статье, которую я в итоге писала. Меня интересовало, что чувствовали люди во время осады Атланты, куда доставлялись списки раненых, что ели во время блокады, целовали ли молодые люди девушек до свадьбы и как прекрасные леди ухаживали за ранеными в госпиталях». Она не задумывалась, почему задает такие вопросы, ей «просто хотелось знать некоторые вещи». Она всегда любила разговаривать с людьми на такие темы, в которых ее собеседники разбирались лучше всего, а старожилы, как правило, лучше всего знали воину и тяжелые послевоенные времена, и потому воспоминания их были столь живыми и яркими. Политика и экономика почти не интересовали Пегги, и она редко затрагивала эти темы. И тем не менее именно она брала интервью у вице-президента Кулиджа, когда незадолго до смерти президента Гардинга чета Кулиджей проездом находилась в Атланте. В заметке Пегги не упомянула о своей встрече с Кулиджем в доме миссис Пирсон, а, отметив его «молчаливость и длинные ноги», большую часть статьи посвятила обсуждению склонности Кулиджа к разглядыванию витрин магазинов. Миссис Кулидж заметила, что муж часто возвращается с прогулок по магазинам с какой-нибудь покупкой, которая, по его мнению, должна ей понравиться, и что в такие моменты — хотя он очень экономный и бережливый человек — он превращается «в самого экстравагантного из мужей». Как-то в марте, почти через десять недель с начала ее работы в газете, Пегги брала интервью у Хадсона Максима. Личность неоднозначная, спорная. Максим был всемирно известен как изобретатель бездымного пороха и ряда взрывчатых веществ необычайной мощности. Его высказывания о дальнейшем развитии гонки вооружений между странами отличались большой проницательностью и точностью. Начало статьи было удачным: «Миссис Максим, крошечная и миловидная женщина, держала голую ступню Хадсона Максима у себя на коленях, натягивая на нее носок, когда в их комнату в отеле «Пьемонт» вошел репортер, несколько смущенный увиденным. Хадсон Максим вздернул свою белую бородку и улыбнулся — крепкий старик, с величественной гривой непокорных белых кудрей на голове, напоминающей львиную, личность настолько же интересная, насколько знаменитая». Но далее, среди примерно трех тысяч слов этой статьи, было упрятано удивительноевысказывание Максима, которое не вызвало никаких комментариев со стороны Пегги: «Будет еще война с Германией… самая страшная за всю историю человечества… между свободными, здравомыслящими людьми мира и безрассудной неистовой силой. Война будет вестись с применением оружия, о котором раньше не могли даже подумать, оружия такой ударной силы, что с лица земли будут сметены целые города — с помощью самолетов-бомбардировщиков с огромными экипажами, которые понесут бомбы с самым чудовищным из всех известных газов… Правительство Соединенных Штатов в настоящее время владеет формулой отравляющего газа — самого страшного из всех, которые когда-либо знал мир». Сказать, что Пегги Митчелл была выдающимся репортером, было бы преувеличением, хотя бы потому, что у нее никогда не было устойчивой точки зрения на явления жизни и она редко включала отступления на экономические или политические темы в свои статьи. Но был у нее редкий дар находить темы для статей, вызывающие читательский интерес, а кроме того, она обладала прекрасной способностью описывать то, что она видела и слышала, в необычной свежей манере. Дотошный интервьюер, она часто скрывала информацию, полученную от кого-либо. И когда она в первый раз использовала в статье такого рода новости, Энгус выхватил эту статью из раздела очерков и отправил вниз, в отдел новостей к Харли Бранчу. Перкенсон, наконец, понял, так же, как Медора и все остальные сотрудники, что у Пегги был просто нюх на всякого рода истории и острый глаз на детали; она могла, к примеру, взять отчет Общества помощи путешественникам или Гуманитарного общества Атланты и превратить его в сжатое, но захватывающе интересное повествование, которое достойно было занять первую страницу воскресного номера журнала. При любой возможности Марш сопровождал Пегги на задания. Его собственная работа была достаточно рутинной и скучной, и он с готовностью принимал участие в ее жизни, получая удовольствие от ее приключений и радуясь ее достижениям. При этом он предусмотрительно оставался в тени (на заднем плане), поджидая ее в вестибюле отеля, когда она, к примеру, шла брать интервью у какой-нибудь заезжей знаменитости, либо оставаясь в машине, если ей приходилось заходить в дом, в тюремную камеру или больничную палату. Работа, Джон и заботы о большом доме на Персиковой улице оставляли Пегги мало свободного времени, и она все реже и реже виделась со своими старыми друзьями по яхт-клубу. Отец и брат были весьма рады этому, усматривая в этом благотворное влияние Марша. И это было так, за некоторым исключением, а именно, что Пегги, наконец, нашла себе занятие по душе — собирать факты, встречаться с интересными и волнующими людьми, путешествуя при этом по всему городу. Интересно, что меньше всего в ее работе журналиста ей нравилось сидеть за своим старым «ундервудом» и писать статьи. Как замечала Медора, «писание всегда давалось ей с трудом. Я всегда могла определить, когда дело у нее не двигалось с места: в такие моменты она доставала губную помаду и начинала долго и тщательно красить губы». А однажды ясным весенним утром Пегги ради статьи позволила обвязать себя боцманской цепью, которая, как она решила, была примерно в ладонь шириной, и вылезла из окна верхнего этажа 15-этажного здания, выбранного в качестве имитации Стоун-Маунтин — места, где скульптор Борглум работал над «самым впечатляющим в мире монументом в честь Конфедерации Юга». Идея состояла в том, что Пегги должна была сымитировать опыт Борглума и его помощников, также вынужденных работать на высоте сотен футов над землей. Она писала: «В огромной рабочей спецовке, похожей на костюм водолаза, с молотком и зубилом, дополнявшими мое снаряжение, я обвязалась цепью и повисла далеко за окном. Головокружительный вихрь — дома, окна, проблески неба, встревоженные лица в окнах, все смешалось в мгновение, показавшееся вечностью; тошнота, а затем — бац! Завершив первый круг в воздухе, я вновь очутилась лицом к стене, ударившись об нее со страшной силой. Стена не пострадала. Она была грубой и жесткой и ударила меня во время толчка, но она была надежной и прочной. Но прежде чем я успела ухватиться за нее, третий закон Ньютона заявил о себе — для любого действия есть равносильное и противоположно направленное противодействие — и, подобно маятнику, я вновь стала раскачиваться над огромным широким миром. «Эй! — закричал далекий голос. — Смотри вниз и улыбайся!» Улыбайся! Ха! Улыбайся! Представьте себе это в такой момент! Если бы обе мои руки не были так заняты тем, что хватались за кожаные ремни, я бы «посмеялась» ему кулаком. Глянула вниз, чтобы послать ему самый резкий и презрительный взгляд из моего репертуара и — что за ощущение! Осознание того, как высоко над миром я нахожусь, пронзило меня. Появилось отвратительное ощущение «под ложечкой». Я подпрыгнула. Центр колебаний пронесся подо мной за одно ужасное мгновение, я висела там, крутясь, с одними лишь просунутыми под мышками кожаными ремнями, отделявшими меня от невероятно твердой улицы, находившейся в 200 футах подо мной. К счастью, я так крепко была обвязана ими, что едва могла дышать, и потому ремень выдержал. Сотрудники спустили меня еще ниже по стене и, еще немного покрутив, решили, что я достаточно послужила интересам журналистики, и согласились втащить обратно в окно. Все было кончено. Ощущение твердого пола под ногами вернуло мою старую веселую способность блефовать, и я, выдавив жалкое подобие улыбки, объявила: «О, это было совсем недурно!» Сразу после публикации этой статьи, которая была снабжена фотографией Пегги на стене, она отправилась к Энгусу Перкенсону, с тем чтобы попросить его дать ей возможность написать несколько очерков, относящихся к более высокому литературному классу. Ей хотелось бы сделать серию из четырех очерков о женщинах, вошедших в историю Джорджии, и хотя Перкенсон был не в восторге от подобной затеи, но в конце концов согласился, правда, с оговоркой, что они будут написаны в свободное от написания других, более важных статей (таких, как «Из футбольных игроков получаются лучшие мужья» или «Как настоящая леди отвергает предложение») время. Для начала Пегги отправилась в библиотеку Карнеги в поисках материала по истории Джорджии для своей работы. Судя по тому, с каким усердием и методичностью приступила она к поискам, тема эта глубоко волновала ее, и, как она говорила Медоре, — ни одно из прежних заданий не вызывало в ней такого энтузиазма, как это. Для первой статьи под названием «Императрица Джорджии и женщины-солдаты» она выбрала судьбы четырех женщин-южанок. Единственная из них, кто полностью соответствовал распространенному стереотипу о женственных южанках, была Ребекка Латимер Фелтон, первая женщина, ставшая сенатором США, хотя и не благодаря выборам, а путем назначения после смерти ее мужа. Остальные же из квартета Пегги были Люси Матильда Кенни: «крупная, мужеподобная с виду, прекрасно стрелявшая из винтовки и абсолютно бесстрашная, она, переодевшись мужчиной, вместе со своим молодым мужем была в числе первых добровольцев из Джорджии, ушедших на Гражданскую войну, и ставшая «героем» в битве при Шарпсбурге. При этом она никак не выдала себя до того момента, когда ее «приятель» (и муж) был убит во второй битве у Манассаса, и, таким образом, ей пришлось везти его тело домой; Мэри Масгроув, коронованная греческая императрица, которая «несмотря на годы цивилизующего влияния колонии и трех следующих друг за другом замужеств за белыми мужьями, так и осталась дикой и непокорной до самой смерти»; «косоглазая» Нэнси Харт, шести футов роста, полная, крепкого телосложения, рыжая и косая. Ее соседи часто говорили, что и нрав у нее тоже «косой» — упрямый и своенравный. Во время войны за независимость Нэнси Харт убила одного тори и в одиночку захватила в плен отряд мародеров, состоявший из британских солдат, ворвавшихся в ее кухню. Впоследствии часто цитировались слова, якобы сказанные ею при этом: «Я не собираюсь кормить всяких тори своим пудингом». На следующий день после выхода статьи Энгус Перкенсон пригласил Пегги в свой кабинет и показал ей груду писем, полученных газетой, в которых читатели выражали протест против содержания статьи. Автора обвиняли во всех грехах: от клеветы на женщин штата Джорджия до фальсификации истории в интересах сбыта газеты. Страшно расстроенная этими обвинениями, Пегги спросила шефа, не сможет ли она опубликовать статью, в которой докажет подлинность всех исторических фактов, но получила отказ, а кроме того, к ее великому сожалению, и остальные статьи из задуманной ею серии были отменены. Пегги с большим трудом воспринимала критику, которая надолго отбивала у нее всякую охоту к написанию чего-либо. Поэтому, чтобы защитить ее от подобной опасности, Медора никогда не показывала Пегги никаких отрицательных отзывов на ее статьи, поскольку высоко ценила журналистские способности Пегги и не желала потерять ее для газеты. И именно чрезмерная чувствительность Пегги к критике, непреодолимая потребность писать пространные ответы на любые критические замечания, ее мгновенная вспыльчивость в ответ на критику и были причиной того, почему Медора и Энгус Перкенсоны так редко поручали ей более или менее значительные статьи. И хотя это помогало сохранять мир и спокойствие в отделе очерков, но в то же время не позволяло Пегги добиваться каких-то весомых достижений на ниве журналистики. Хотя было уже около пяти часов дня, яркое желтое солнце все еще ослепительно сияло на летнем небе, когда Пегги сошла с трамвая и стала переходить улицу. Было 10 июля 1923 года. Солнечный свет был так ярок, что она уже почти дошла до тротуара, прежде чем увидела зеленый спортивный автомобиль, припаркованный у ее дома. Ред Апшоу, загорелый и подтянутый, вышел из машины и стоял, загораживая ей дорогу. Она была уверена, что если еще когда-нибудь увидит его, никаких чувств, кроме ярости и гнева, не испытает. На деле же все оказалось иначе. После короткого обмена приветствиями она пригласила его зайти. Дома была одна Бесси: Стефенс с отцом — все еще на работе. Некоторое время Пегги и Апшоу разговаривали в гостиной, рассказывая друг другу, чем каждый из них занимался в течение этих шести месяцев их раздельной жизни, причем Пегги даже не упомянула о том, что встречается с Джоном Маршем. В показаниях, данных ею месяц спустя под присягой, когда в суде слушалось дело о разводе, Пегги заявила, что примерно через десять минут разговора они с Апшоу покинули гостиную и поднялись в их общую спальню. Она, однако, не упомянула о почти полугодовом раздельном проживании, не сказала и о том, добровольно или нет поднялась она с Редом наверх. Как-то, находясь в уединении больничной палаты она заявила: «Мистер Апшоу потребовал от меня выполнения моих супружеских обязанностей после того, как ударил меня кулаком по левой руке, чуть выше локтя». Судебный уполномоченный спросил ее тогда: не давала ли она повода для подобной жестокости мужа? «С самых первых дней нашего супружества я всегда была доброй и любящей по отношению к мужу, и у него никогда не было ни малейшего повода выражать недовольство мною», — ответила Пегги. Она отказала ему в удовлетворении его супружеских прав из-за боязни, что он может обойтись с нею «грубо и бесчеловечно». При этом адвокат добавил, что Апшоу «бросил ее на кровать, превратив все ее тело в сплошной синяк, поскольку она успешно пыталась сопротивляться». «Это правда, миссис Апшоу?» — спросил судья. «Да, сэр», — ответила Пегги и продолжила свои показания, рассказывая, как ее крики и вопли наконец-то были услышаны Бесси и как та появилась в дверях в тот момент, когда Ред покидал спальню, а Пегги, истерически рыдая, бежала за ним и кричала, чтобы он убирался из дома. К ужасу Пегги, он вдруг развернулся и со злостью ударил ее в левый глаз. Пегги доставили в больницу, и прошло две недели, прежде чем она достаточно оправилась от последствий этого избиения и смогла вернуться домой. Ее болезнь держалась в секрете даже от самых близких друзей, поскольку унижение, испытанное ею, было почти непереносимым. Ее синяки и ссадины все еще были видны, даже когда она выписалась из больницы, а потому и ее пребывание дома было также окутано завесой секретности. Пегги попросила брата сказать Медоре, что ей якобы пришлось уехать из города, чтобы ухаживать за больной родственницей, и что ее не будет на работе недель шесть, если Медора, конечно, не возражает. Медора не возражала, но словам Стефенса не поверила, подозревая нечто, более близкое к истине. Правда… Ее знали только двое — Пегги и Ред. Однако был еще и Джон Марш, которого вновь пригласили на роль посредника. Покинув оскверненную им спальню Пегги в доме на Персиковой улице, Апшоу отправился прямо к Маршу, которому сразу признался в своем нападении на Пегги, утверждая при этом, что она сама спровоцировала его, а затем, попросив у Марша денег взаймы (и получив их), сказал, что будет безоговорочно согласен на развод и не вернется больше в Атланту, если Пегги не будет настаивать на его судебном преследовании за побои. Он надеется, что Марш возьмет на себя в этом деле роль посредника, на что Джон действительно согласился. Учитывая, что скандал в случае судебного разбирательства был бы неизбежен, и Пегги, и Стефенс, и мистер Митчелл сочли предложение Реда наилучшим решением. Но Апшоу вдруг покидает город, так и не подписав бумагу о своем согласии на развод. Митчеллы были в ярости, но ничего не могли поделать. Физически и душевно избитая, вся в синяках от побоев Апшоу, с почерневшими глазами и опухшим лицом, Пегги поначалу отказывалась видеть кого бы то ни было, но Джон Марш настоял на встрече с ней, хотя уже и навещал ее в больничной палате. Доказательства жестокости Апшоу так потрясли Джона, что он принес Пегги небольшой пистолет, который она спрятала под подушку на случай, если Ред нарушит обещание не возвращаться в Атланту. И Джон, и Пегги — оба знали теперь то, что казалось ей ужасной, гадкой тайной. И это общее знание сделало их ближе друг к другу, а Пегги была уверена, что Джон Марш никогда и никому не выдаст этой тайны. К тому времени, когда Пегги покинула больницу, она чувствовала себя более обязанной Джону, чем когда-либо и кому-либо в своей жизни, а Джон чувствовал, что никогда прежде ни одна женщина так не нуждалась в нем и не ценила, как Пегги. Он демонстрировал ей свою признательность, ревниво оберегая ее тайну, а она — свою благодарность, молчаливо соглашаясь быть его девушкой.Мистер Джон Р. Марш Глава 9
Весна 1924 года. Пегги — ведущая очеркистка «Джорнэл». Она не только уважаемая журналистка, но и известная в Атланте личность, звезда репортажа, а ее имя и лицо хорошо знакомы всякому, читающему воскресное приложение. В то время, когда Пегги работала в редакции, в штате «Джорнэл» состояло много хороших авторов. Кроме Эрскина Колдуэлла, были еще и Грэнтланд Райс, Лоуренс Стам (чья пьеса «Сколько стоит слава?» вскоре пошла на Бродвее), Уорд Морхаус, Уорд Грин, Морри Марки, Рорк Брэдфорд и другие. Пэгги быстро нашла свое место среди них. Роберт Руарк, будущий автор многих бестселлеров, также работавший вместе с ней в «Джорнэл», говорил: «В своих статьях она сразу брала быка за рога, без всяких там излишних предисловий». Одной из таких статей, после выхода которой Пегги перевели из отдела очерков в привилегированный отдел новостей и хроники, было ее интервью с Гарри Тау, миллионером из Питсбурга, получившим скандальную известность благодаря выигранному им судебному процессу, что позволило ему избежать виселицы, и позднее попавшему в психбольницу за убийство знаменитого архитектора Стэнфорда Уайта, любовника своей жены — Эвелин Несбит. У него была все еще густая копна волос которые он зачесывал прямо назад на манер а-ля Помпадур. Цвета они были неопределенного — ни белого, ни «соли с перцем», ни тусклого железа, а скорее цвета сланца, или серые, как у кота. Своими быстрыми бесшумными движениями он также напоминал кота; похоже, годы тюремного заключения породили в нем резкость и нервозность, граничащую с подозрительностью. Сделанные в той же описательной манере, что и ее очерки, статьи Пегги, написанные ею для отдела новостей, нельзя было отнести к разряду скучных сообщений о чем-либо. Скорее можно сделать вывод, что они были более современными и интересными, чем множество тех статей, что публиковались в журнале. Пегги взяла за правило быть в курсе текущей моды, а потому со знанием дела писала такие статьи, как, например, «Баловни света и их модные стрижки». Кроме того, она считалась в редакции авторитетом в области постоянно меняющегося сленга. В одной из многих статей на эту тему мы узнаем, что вместе «с пляшущими иероглифами и шутливыми изображениями фараонов», которыми были разрисованы платья фабричного пошива весной 1923 года, Тутанхамон вторгся в американский сленг. «Король Тут» — так говорили о человеке с хорошими намерениями, который постоянно вмешивался не в свои дела и садился в лужу. «Мумия» — означало «бесцветную особу», но когда слова «прекрасная мумия» были адресованы девушке, это означало «высочайшую степень похвалы». А Пегги подбрасывала еще и словечки своего собственного изобретения: «священный ибис!» — заменяло выражение «черт побери!» в минуту волнения. Никто, утверждала она, не может быть привлекательнее «шейха». Другие яркие фразы включали такие выражения, как «старая лягушка» — болван. «У тебя не вылезут брови?» — потрясет, возмутит; «туфля с перепонками» — некто, презирающий серьезных мыслителей. Юбки Пегги были короче, чем у большинства девушек, а ее речь — смелой и дерзкой, и, несмотря на то, как обошелся с ней Ред Апшоу и ее все растущую привязанность к Джону, она была по-прежнему кокетливой и слегка задиристой. Ей нравилось окружать себя молодыми людьми, и она получала удовольствие, глядя на их соперничество друг с другом. В ее поведении проявлялось многое от женщины свободной морали, того, что было неотъемлемой частью эпохи Зельды Фитцджеральд и тех времен 1917 года, когда лагерь Гордона базировался в Атланте и в городе находились войска, а также от того сопротивления женщин-южанок старой морали и ограничениям прошлого. Пегги часто готовила статьи, для которых приходилось беседовать со студентами колледжа; при этом она неизменно между делом покоряла одно или два сердца. Но, как утверждала сама Пегги, «Джон не воспринимал всерьез все эти легкие флирты». Иногда она позировала для фото, которыми сопровождались ее статьи. Одна из них, под названием «Могут ли мужья наказывать своих жен?», расположенная на первой странице, иллюстрировалась фотографией, а на ней была изображена Пегги, лежащая поперек колен молодого редактора из отдела искусств, рука которого занесена над ее спиной. Медора Перкенсон говорила о статьях Пегги в «Джорнэл», что они «отражали эпоху свободы нравов почти так же, как Карин Браш и Скотт Фитцджеральд делали это в своих произведениях». Пегги описывала изменения в длине юбок, короткие мальчишеские стрижки, странный жаргон времен «блестящей молодости» как отражение повседневной жизни Атланты. Она писала торопливо, но тщательно, и Медора считала ее «гениальной в описании героя статьи» и восхищалась ее способностью «по-разному описывать разных людей, так что ни одна ее статья не походила на другую». У Пегги был явный талант несколькими штрихами создавать запоминающийся образ человека. Ведь, конечно же, ее описание Гарри Тау — его серых, как у кота, волос и быстрых бесшумных движений — сразу оживило этот образ. 17 июня 1924 года дело о разводе Пегги рассматривалось в вышестоящем суде в графстве Фултон. Показания, данные ею сразу после инцидента с Апшоу, были представлены в качестве доказательств. Пегги просила суд аннулировать ее брак с Апшоу и вернуть ей девичью фамилию, но отказывалась от любых форм компенсаций или содержания со стороны Реда. В свое время брак Пегги с Редом Апшоу стал причиной глубоких разногласий в семье Митчелл. Ее отец так и не смог примириться с ним и был убежден, что Пегги просто запятнала свое имя, пойдя на такой союз. Но, как ни странно, вместо того, чтобы облегчить положение, развод лишь усугубил его. Во-первых, потому, что разводы были делом неслыханным для семьи Митчелл, а во-вторых, католическая религия, которую исповедовали Фитцджеральды, просто запрещала их. Ни отец, ни Стефенс не присутствовали в суде, когда Брэнч Хоуард, друг семьи, ставший ее адвокатом, представлял суду показания Пегги, а она под присягой подтверждала их истинность. Старшина присяжных заявил, что суду представлено достаточно доказательств для того, чтобы разрешить развод, но не аннулировать брак и не восстанавливать девичью фамилию Пегги. Однако вердикт присяжных не обескуражил ее, и 16 октября она вновь явилась в суд и предстала перед другим составом жюри присяжных, еще раз подвергнувшись болезненной процедуре допросов. Но на этот раз она победила и вновь стала Маргарет Митчелл, более известной, правда, как Пегги Митчелл из «Атланта Джорнэл». Самой близкой подругой Пегги в это время была Августа Диаборн, не так давно вернувшаяся в Атланту, но отношения с Медорой были более тесными, хотя бы по той простой причине, что обе женщины ежедневно встречались на работе. Пегги восхищалась профессионализмом Медоры и тем, как она преуспевала в газете благодаря самой себе, а не тому обстоятельству, что ее муж — главный редактор. Медора была не только толковым редактором и хорошим репортером, но и вела в газете колонку советов и консультаций под названием «Мари Роуз». И в качестве Мари Роуз она еженедельно получала по три-четыре большие проволочные корзины читательских писем, количество которых исчислялось сотнями. Ответить через газету она могла лишь немногим, но письма прочитывала все, как-то ухитряясь, несмотря на свою загруженность работой, ответить на каждое, за исключением непристойных и бессвязных. Медора в одном лице заменяла целую бригаду социальной помощи, которая, заручившись помощью врачей, министров и педагогов, давала читателям, как замечала Пегги, «сочувствующие, но трезвые и практические советы, когда это было необходимо». Это служение своим читателям, людям, по отношению к которым Медора чувствовала свою ответственность, поскольку именно ее колонка заставляла их писать письма, оказало огромное влияние на Пегги. Позднее, уже сама столкнувшись с тысячами писем поклонников своего романа, она, подобно Медоре, отвечала на каждое из них, при этом еще и сама оплачивала почтовые расходы. Осенью 1924 года Пегги недолго занимала место редактора отдела развлечений, ведя рубрику «Актеры и фильмы». За это время за ее подписью появились статьи «Кинозвезды, для которых Атланта дом» — о Веле Лайоне, Мейбелл Норман и Колин Моор, которая, как и Кэтлин Моррисон, была соседкой Митчеллов по Джексон-хиллу до 1908 года, когда мать отвезла девочку в Голливуд. А одним из самых знаменитых стало интервью, взятое Пегги у Рудольфо Валентино, в котором она писала: «Когда он поклонился мне и, приветствуя, сжал мою руку так, что кольца врезались мне в пальцы, я испытала настоящее потрясение. Одетый в мягкий коричневый костюм для гольфа, коричневые гетры и поношенные коричневые башмаки, он показался мне ниже ростом и коренастее, чем в роли Шейха. И выглядел он старше — или просто был немного уставшим. Его лицо было смуглым и таким загорелым, что белые зубы, казалось, сверкали на фоне темной кожи, взгляд — утомленный, скучающий, но учтивый, голос низкий, хрипловатый, с легким шипящим акцентом… который захватил меня своим хорошо поставленным, почти монотонным звучанием». Заканчивалась статья словами о том, что она «ощутила земное биение сердца (краску на лице), когда Шейх в своих бриджах подхватил меня на руки, как Агнес Эйерс среди песков пустыни, и перенес через порог террасы отеля в гостиную своего номера». Но все, что она писала, было сиюминутной прозой, и никто не сознавал этого лучше, чем сама Пегги. Писание для газеты — самое преходящее из всех литературных занятий; напечатанные в газете страницы живут не долее дня, прекращая свое существование в качестве обертки для рыбы или мусора. Однако надо признать, что Пегги очень выросла в своем деле и нашла свою собственную нишу в нем. Ее старая приятельница по дебютантским дням — Хэлен Турман, вышла замуж за Морриса Марки, который ушел из «Джорнэл», и перешел в газету «Нью-Йоркер». Но у Пегги не было честолюбивых амбиций, и она не стремилась перейти на более престижную работу в газете или стать постоянным сотрудником одного из многих известных общенациональных литературных журналов. Ее самооценка не стала выше с тех пор, как она покинула Смит-колледж, а тот факт, что Джон всегда может найти массу грамматических и орфографических ошибок в ее работах, вкупе с сознанием незаконченности своего образования, делали ее в собственных глазах не только ненадежным работником, но и литературным мошенником. В декабре 1924 года Джон Марш перенес жестокий приступ икоты, который продолжался 42 дня. В первые несколько дней Пегги перепробовала на нем все домашние лекарства, о которых она когда-либо слышала, но икота не прекращалась. К концу первой недели Джон так ослаб и измучился, что врач положил его в госпиталь. Причина болезни была неясна; никакие лекарства, казалось, не помогали. Беспокоились за его сердце, которое работало с большими перегрузками. Пегги каждую свободную минуту проводила у его постели, а в то свободное время, которое у нее иногда выпадало, она начала досконально вникать в причины болезни Джона и искать средства от нее. Свои изыскания она изложила в статье «В чем причина икоты?», опубликованной в рождественском номере воскресного приложения в «Джорнэл». Пегги убеждала врачей испробовать некоторые из неординарных методов, которые она раскопала, такие, например, как прикладывание эфира к диафрагме. Однако Джону это не помогло. Были прописаны морфий и снотворные, но Джон все равно кашлял во время сна. В конце концов, когда у медиков от отчаяния опустились руки, Пегги использовала психологию, делая все возможное, чтобы развлечь Джона, и с воинственным видом наблюдая за его беседами с визитерами и медицинскими сестрами, с тем чтобы никто из них не сказал ничего, что могло бы его расстроить. И вот теперь, бодрствуя у его постели или в коридоре рядом с палатой, зная, насколько он слаб и близок к смерти, она ясно осознала всю глубину своих чувств к нему. Она пришла в ужас от мысли, что он может умереть, и не знала, как сможет пережить такую утрату. Ее потребность в его советах росла постоянно, как и ее зависимость от него как редактора. До его болезни они встречались ежедневно и, кроме того, по нескольку раз на день звонили друг другу по телефону. И вот только теперь Пегги подумала: а вдруг она любит Джона, даже если их отношения и не похожи ни на ту романтическую любовь, которая была у нее с Клиффордом Генри, ни на страстную любовь, связавшую ее с Редом Апшоу? С Джоном она всегда испытывала чувство близости, душевного комфорта, с ним она никогда не теряла головы от избытка страстей. Но шли недели, а состояние Джона не улучшалось. В конце концов приехал из Уилмингтона его брат Генри — посмотреть, не сможет ли он чем-то помочь. Пегги встретила его на вокзале. Генри оказался интеллигентным, солидным человеком, очень похожим на Джона, и Пегги была рада его приезду. К тому времени случай с Джоном был единственным из известных, когда пациент страдал икотой 31 день и оставался жив. «Мне бы хотелось, чтобы он выбрал себе не такую странную болезнь, с которой доктора не знают, как бороться, — писала Пегги сестре Джона. — Было бы намного легче вылечить его, если бы он заработал себе «белую горячку». Прошло еще несколько дней. Джон так ослаб, что его пришлось держать на кислородной подушке. Испуганная таким оборотом дела, Пегги прямо с работы направилась в госпиталь и до полуночи дежурила у его постели вместе с Генри и только потом взяла такси и отправилась домой. Отец и брат уже спали; она прошла к себе, легла, свернувшись калачиком, не раздеваясь, на постель и приказала себе спать. Проснулась она в середине ночи и все, что смогла сделать — это сбросить туфли, поставить будильник и медленными движениями стащить покрывало с кровати, а потом платье, чулки и шпильки. Утром она обнаружила, что внизу в холле все еще горит свет, который отец с братом всегда оставляли, когда она задерживалась вечерами. «Они, наверное, подумали, что я все еще современная женщина и веду такой же образ жизни, как и девушки из тех журналов, которые отец продолжал читать, хотя и осуждал их, — писала Пегги Фрэнсис тем утром. — Мне надо будет сделать несколько возвышенных объяснений сегодня вечером». На 42-й день, когда приступ икоты стал, наконец, стихать, Джон признался Пегги в своей глубокой любви к ней. Врачи сообщили ему, что в результате приступа его сердце оказалось ослабленным, а в ходе тщательного обследования выяснилось, что он страдает еще и редкой формой эпилепсии. Тогда Джон стал настаивать, чтобы они отложили все серьезные разговоры о женитьбе до того времени, пока он полностью не поправится и не пройдет новое обследование. Был он ужасно худой и не мог нормально есть. Врачи поставили диагноз — инфекция желчевыводящих путей — и удалили ему желчный пузырь. Март и апрель Джон провел дома, потихоньку выздоравливая, и за это время еще больше увлекся работой Пегги, помогал ей и делал карандашом свои надписи и исправления на ее статьях, как он это делал и раньше, но теперь добавляя к ним еще и комментарии, от которых веяло его учительским прошлым. «Хорошо!» — вывел он на полях статьи, написанной Пегги об одноглазом Коннели, знаменитом на весь мир мошеннике. «Противоречиво» — делает он выговор за абзац в интервью, в котором ею использованы три различных значения одного и того же слова. К маю здоровье Джона улучшилось. Он поправился, кожа его стала не такой бледной, и он смог, наконец, работать полный день в своей фирме. Правда, он все еще оставался очень нервным. Длительная болезнь оказалась разорительной для него: он был должен большие суммы и врачам, и госпиталю. Но, похоже, еще большее беспокойство вызывало у него утверждение врачей, что он болен эпилепсией, которая могла явиться причиной столь длительной икоты, и что в будущем он должен быть готов к повторению подобных приступов — икоты или эпилепсии. Его научили, что следует делать в таких случаях, а он, в свою очередь, проинструктировал Пегги, если она в такой момент окажется рядом с ним. И еще он просил ее подождать со свадьбой. На предположения отца и брата, что в этом Джон, возможно, прав, Пегги ответила: «Джон и я собираемся жить бедно и избегать излишеств». Марш, однако, не хотел, чтобы после свадьбы Пегги продолжала работать, несмотря на ее уверения, что она не только не возражает против работы, но и предпочитает продолжать ее. Используя Фрэнсис в качестве посредника, она настаивала на том, что ее заработок поможет им в расходах и что к тому же работать куда приятнее, чем вести домашнее хозяйство. Более того, все ее лучшие друзья тоже работают, и она считает, что выпить кружку кофе в «Тараканнике» куда интереснее, чем играть в бридж или участвовать в дамских чаепитиях. Но Джон был не из тех, кого можно было легко переубедить. Несколько месяцев спустя Пегги напишет свой единственный опубликованный рассказ «Супружеские обязанности», который был напечатан в местном издании — журнале «Открытые двери». Дав героям рассказа вымышленные имена, она в остальном воспроизводит все те аргументы, которые приводили друг другу они с Джоном, решая вопрос, откладывать или нет им свадьбу до того времени, пока она не получит возможность вести жизнь «праздной замужней леди». «Под современным двубортным пиджаком Билла скрывалось вполне старомодное убеждение, что необходимость работать до свадьбы могла сделать из Нэнси женщину, непригодную для супружеской жизни… Он не учитывал, что Нэнси — знающая молодая женщина, из которой может получиться понимающая молодая жена. Основанием для подобных выводов служило то, что Нэнси многое испытала — и долгие часы работы в конторе, когда сослуживцы бывали раздражены, а она — уставшей, и поездки с работы и на работу в переполненных вонючих вагонах трамваев. Она знала, как много значит доллар. Для нее это не просто блестящий серебряный диск или хрустящий кусок бумажки, и она никогда не сможет сказать беззаботно: «Запишите на мой счет!». После свадьбы она сто раз подумает, прежде чем покупать шифоновые чулки дюжинами, потому что, если она любит Билла, она не сможет не думать о том, сколько его пота пролито ради этих долларов». Ее аргументы были вполне убедительны, и бракосочетание было назначено на День независимости 1925 года. В мае Пегги делала для газеты репортаж с чайно-танцевального вечера, устраиваемого в «Билтморе», и, по словам Медоры, «событие это было весьма значительным для почтенных дам, сидевших за соседним столиком». Пегги же привязала медные колокольчики к своим подвязкам, и в те моменты, когда она с фотографом, сопровождавшим ее, пролетала в танце мимо столика матрон, «мелькали подвязки Пегги, а колокольчики звенели из-под ее короткой юбки». Это, впрочем, была последняя шалость Пегги в качестве незамужней женщины. 15 июня 1925 года Джон Марш и Пегги Митчелл обратились за разрешением на брак. При этом Пегги позволила себе небольшую ложь относительно своего возраста, указав, что ей 22 года, хотя ей уже было 24, а также сообщив, что была разведена в октябре 1924 года по причине жестокого обращения. Но документ с этими сведениями в конце концов подписал Джон. Пегги не стала. Семья Митчелл с энтузиазмом восприняла известие о грядущем событии. Было решено, что и помолвка, и само бракосочетание будут проходить так, как если бы это был ее первый брак, и никаких упоминаний о браке с Апшоу не должно появиться в газетных объявлениях о свадьбе и помолвке. А бабушка Стефенс на время даже «забыла» о религиозных разногласиях, чтобы во второй раз помочь внучке в брачных делах. Два очерка для воскресных выпусков газеты были написаны Пегги 5 и 12 июня в перерывах между примерками и другими свадебными приготовлениями. Для статьи от 12 июня, которая называлась «Атлантские ребята не хотят богатых жен», она опросила нескольких выпускников университета Джорджии на тему «Какой они хотели бы видеть свою жену». Один из них, Сэм Таннер, который стал потом близким другом Пегги и Джона, поставил «цивилизованное мышление» в начало списка, а затем, в порядке убывания, такие качества, как «характер, любовь к домашнему очагу и детям, общественное положение, личная привлекательность, здоровье, религия, богатство, артистизм, независимость духа». Сверстники мистера Таннера почти единодушно согласились с такой оценкой. Один из студентов сказал: «В девушке, которая хорошо ведет домашнее хозяйство, больше гениальности, чем в художнице или авторе бестселлера». Пегги воздержалась от каких-либо авторских комментариев, но не без лукавства закончила статью словами другого студента о том, что «тип женщины, подобной цепляющейся лозе, отвратителен» и что он предпочел бы женщину, которая, хотя и не преследует карьерных целей, а посвящает себя семье и дому, тем не менее не испугается честной уважаемой работы, если в этом возникнет необходимость». Для того чтобы понять отношение Пегги Митчелл к самой себе в дальнейшем, очень важно принять во внимание обстановку, в которой она жила. Мать недолго была с нею рядом, поощряя ее мыслить свободно и быть независимой женщиной, и у Пегги не хватало самоуверенности ни на что большее, кроме как насмехаться над условностями. Колокольчики на подвязках, фиолетовая ночная сорочка в подарок, мальчишеская одежда, в которую она как-то нарядилась, — все это было проявлением независимости, но при этом она никогда бы не смогла и не была склонна вести себя так постоянно. Из-за ошибки, допущенной Пегги в оценке личности Реда Апшоу, и тех унижений, которые ей за это пришлось испытать, мнение и одобрительное отношение отца, Стефенса, а теперь и Джона в отношении ее поступков стали для Пегги важнее всего на свете. Она таила в себе чувства опасности и неуверенности в собственных силах. И если бы Мейбелл была жива, она разочаровалась бы в дочери — в этом Пегги была уверена. Она не осуществила свою давнюю мечту стать женщиной-врачом; мало того, она даже не закончила колледж. «Свет» был недоволен ею — и явно дал ей это понять. Пегги изменила своей первой романтической любви, выйдя замуж за мерзавца, пьяницу и извращенца, оскорбившего ее морально и физически. И Пегги была уверена, что, если бы эта история с Апшоу вышла наружу, всем стала бы ясна ее слабость, которая позволяла ее телу управлять головой. Она также сознавала, что предпочитает свою работу скорее как возможность уйти от забот по дому, чем способ заработать. И если учесть то, как вела Пегги себя впоследствии, то станет ясно, что в глубине души она полагала, что те молодые люди из университета Джорджии, которых она интервьюировала по вопросу о том, какими они видят идеальную жену, похоже, были правы. Все те женские качества, которых у нее не было и не могло быть, были оценены ими очень высоко и, наоборот, качества, которые она уважала — артистизм и независимость духа, — оказались в конце списка. С того момента, когда они с Джоном решили пожениться, некоторые условия были молчаливо приняты ими. Во-первых, из-за болезни Джона и страха, что эпилепсия может передаваться по наследству, они не будут заводить детей — решение, которое, похоже, больше обрадовало Пегги, нежели расстроило. Во-вторых, она будет работать лишь до тех пор, пока Джон не рассчитается с долгами и они не смогут жить на его заработок. И, в-третьих, они не будут жить в ее доме на Персиковой улице. За несколько месяцев до свадьбы Джон написал длинное письмо своей давней подружке, Китти Митчелл, в котором рассказал о своих планах, о любви к Пегги и к которому была приложена фотография их обоих. Поскольку недели шли, а Китти не отвечала, Джон стал переживать и своими переживаниями по этому поводу часто делился с Пегги, а та, в свою очередь, говорила Фрэнсис, что считает эту Китти невеликодушной и неблагородной и что сама Пегги была бы «искренне рада счастью своего бывшего поклонника». На самом деле Китти Митчелл совсем не испытывала к Джону таких глубоких чувств, какие питал он к ней, и к тому времени была уже замужем, имела семью и соответственно многочисленные обязанности, и тем не менее, как раз за несколько недель до свадьбы, ответ от нее все-таки пришел. Она поздравляла его с «большой удачей найти такую очаровательную и, безусловно, умную молодую женщину». Пегги, не теряя времени, тут же оповестила Фрэнсис о том, как рад этому Джон. Китти Митчелл, объяснила она, была для Джона своего рода возлюбленной-легендой, и поскольку, в конце концов, у человека так мало по-настоящему красивых легенд, то она, Пегги, всякий раз страшно огорчается, когда приходится наблюдать их крушение «в столкновении с реальной жизнью и несовершенством человеческой натуры». Но даже если бы Джон и хранил в душе какие-то романтические мечты о Китти, не было никакого сомнения в том, что Джон Марш очень любит Пегги Митчелл. Она, со своей стороны, уважала Джона за его благородство и порядочность и была благодарна ему за то, что даже после столь унизительного замужества он считал ее достойной своей любви. Репутация Джона была безупречной, и потому его готовность закрыть глаза на ее прошлое, казалось, реабилитировала это прошлое. Он вместе с нею противостоял Реду Апшоу и был своего рода буфером между Пегги и ее родными. И к тому же она была нужна ему, и он не скрывал своего восхищения ею. Хотя Пегги нравилось чувствовать себя желанной и играть роль кокетливой южанки, секс сам по себе был для нее болезненным и неприятным испытанием. Марш никогда не требовал от нее близости, а его натура была такова, что он был уверен — он никогда не воспользуется своими супружескими правами против ее желания. Не проявлял он и ревности, спокойно позволяя ей наслаждаться комплиментами и лестью молодых людей ее круга и тех, с которыми ее сводила работа в газете, и не осуждая ее за кокетство. Он даже поощрял ее поддерживать отношения с еще живыми родителями Клиффорда Генри. Любовь Пегги к Джону Маршу росла с годами, но в те времена, накануне свадьбы, брак этот был, без сомнения, компромиссом для нее, хотя она и чувствовала, что поступает правильно и никогда не раскается в своем поступке. Джон был безупречным южным джентльменом, и рядом с ним Пегги чувствовала себя в полной безопасности, пожалуй, впервые за все годы своей взрослой жизни. Они поженились 4 июля 1925 года, в субботу, в пять часов вечера. Венчание проходило в унитарной церкви на Персиковой улице. На Пегги было шифоновое вечернее платье без рукавов, цвета фиолетовых анютиных глазок на фоне атласного чехла цвета орхидеи — та же цветовая гамма, что и во время первого бракосочетания. Узкие серебряные и цвета орхидеи ленты и крошечные зеленые и розовые шелковые цветы украшали пояс ее платья. Шляпа из тонкой соломки была отделана муаровыми лентами и украшена орхидеями, а прикрепленные к корсажу орхидеи, ландыши и розы добавляли последний штрих очарования ее наряду и, как она говорила Медоре, заставляли ее чувствовать себя «настоящей крошкой Дэниелс». Но особенно ей нравились ее прелестные женственные босоножки, на покупке которых она настояла, наотрез отказавшись надеть на свадьбу свои тяжелые ортопедические туфли. Быть обвенчанными в День независимости показалось Пегги и Джону хорошей приметой. Церемония была скромной и даже близко не напоминала ее первой свадьбы. Гости из церкви вернулись в дом на Персиковой улице, где им был предложен лишь чай с тортом. Но скромность приема не помешала всем чувствовать себя непринужденно и весело, поскольку основную часть гостей составляли сослуживцы Пегги и Джона и огромное количество спиртного было принесено ими тайно. Когда новобрачные направились к машине, на которой они должны были отправиться в горы Северной Каролины, они были «похищены» группой гостей и доставлены в яхт-клуб на Персиковой улице, где каждый считал себя обязанным сказать тост в честь жениха и невесты. Впоследствии Пегги призналась двоим близким друзьям, что приятель Джона Уорд Грин, высокий, дородного вида писатель, сопровождал их всю неделю свадебного путешествия. Грин был одним из участников вечеринки, и поскольку он не сомневался в себе,он вполне мог уехать с молодоженами; оставался ли он с ними в течение месяца — неизвестно. Джон и Пегги были абсолютно согласны в отношении двух удобств, необходимых в их первом совместном доме: держать приходящую прислугу Лулу Толберг и не ограничивать температуру в доме зимой. Даже их объединенных заработков едва-едва хватало на удовлетворение самых насущных потребностей, поскольку они старались погасить долги Джона по медицинским счетам. Чтобы их не увеличивать, Джон отправился в госпиталь для ветеранов на общее обследование, которое было там бесплатным, через несколько недель после свадьбы. К его удивлению, врачи пришли к заключению, что странная болезнь, приступы которой он пережил, является следствием тягот военной службы и имеет психосоматическое происхождение. Хотя он и не был во время войны непосредственно в окопах, но шок от постоянного вида раненых и умирающих в той медицинской части, где он служил, и от звука взрывов был причиной его тяжелого нервного состояния, о чем была сделана запись в его военном билете при демобилизации из армии. Врачи разъяснили ему, что он имеет право на получение компенсации от правительства, для чего он должен подписать документы, в которых будет указано, что он получает ежемесячное пособие как страдающий «болезнью психосоматического характера, вызванной военной службой». Такое пособие, конечно, нельзя было счесть огромной удачей, но оно могло хотя бы облегчить финансовые затруднения Джона. И это казалось достаточно серьезным основанием для того, чтобы подписать документ, который бы гласил, что Джон страдает эмоциональным или умственным расстройством. Проконсультировались со Стефенсом, и тот посоветовал своему новому зятю не подписывать подобную бумагу и обойтись без военной компенсации, поскольку в один прекрасный день «это может быть кем-нибудь неправильно понято и оказаться ловушкой для Джона». Пегги была согласна с этим, и от пенсии решили отказаться. Нехватка денег, казалось, нисколько не омрачала вновь обретенного счастья Пегги. Она стала, наконец, хозяйкой своего собственного дома и могла делать все, что пожелает, — поднимать температуру в нем до 100 градусов, если сочтет, что в доме холодно, принимать у себя любого понравившегося ей человека и оставлять груды немытой посуды на ночь, а свою постель незаправленной до прихода Лулы. Марши быстро окрестили свое новое жилище в доме № 17 по Крещент-авеню «притоном». И в холодную зиму 1925/26 года их квартира была, наверное, самым теплым и оживленным местом в Атланте. Пегги взялась сама покрасить ее. Обставленная в спокойном стиле семейной подержанной мебелью, квартира казалась перенесенной откуда-нибудь из Гринвич-Виллиджа. Она состояла из двух тесных смежных комнат, кухни и ванной, расположенной на нижнем этаже трехэтажного кирпичного дома. На выцветшей, с буграми и ямами, кушетке лежало большое, яркой расцветки суконное покрывало, украшенное бахромой с шелковыми кистями. Такие же накидки скрывали поцарапанную поверхность столов и сундуков. Импровизированные полки были битком набиты томами любимых исторических романов Пегги и книгами из ее коллекции современной поэзии и беллетристики. Старая швейная машинка, доставшаяся от матери, была втиснута в узкий тесный коридор и также накрыта старым покрывалом. Под ней стояла пишущая машинка Пегги, и когда она извлекала ее в случае необходимости, то узкий коридорчик превращался в «кабинет». Дом соседствовал с мастерской по ремонту обуви и находился в нескольких шагах от торгового района 1-й улицы. Само место имело интересную историю. Перед Гражданской войной, когда предместья Атланты кишели разного рода бандитами, на месте дома располагался пункт сбора преступников. Кроме того, дорога, в те времена узкая и кривая, шла вдоль глубокого оврага. В конце века дорогу спрямили, а овраг, в некоторых местах достигавший 30 футов глубины, засыпали. Рассказывали также, что на месте дома, где жили теперь Марши, когда-то был убит банковский грабитель, но эта довольно мрачная история очень забавляла Пегги. Пегги была прекрасной рассказчицей, и в отличие от большинства южанок любила «мужские шутки». Ее не смущали крепкие словечки, и она никогда не отказывалась выпить. Джон был для нее лучшей аудиторией, подбивая ее рассказывать то, что он слышал уже несколько раз. «Притон» очень быстро стал местом встреч для газетчиков, работавших и друживших с Маршами. При этом спиртное гости приносили с собой. Друзья не могли не замечать несколько необычных отношений между Пегги и Джоном, больше напоминавших отношения закадычных друзей, чем супружеской пары. К входной двери квартиры были пришпилены две карточки. На одной из них было написано «Мисс Маргарет Митчелл», на другой — «Мистер Джон Р. Марш». Эти карточки многое говорили о взаимоотношениях в их семье и, к удовольствию Пегги, очень веселили друзей, но явно шокировали соседей. Замужество и переезд на квартиру из дома на Персиковой улице на какое-то время, казалось, раскрепостили Пегги полностью, и в первые несколько месяцев жизни в «притоне» для ее поведения было характерно своего рода безрассудство. И если позднее она оберегала свою личную жизнь от посторонних с раздражением и упорством, то в начале ее совместной жизни с Джоном она не только широко распахнула двери дома для друзей, но и превратила его в своеобразный центр общения. И, образовав свой собственный круг, Пегги перестала волноваться по поводу исключения ее из атлантского «света». Ее друзьями стали многие журналисты и писатели Атланты, и в этом созвездии она и сама была звездой — журналистка, пишущая очерки и имеющая право подписи. Ее сияния не мог уменьшить и тот факт, что платили ей всего 30 долларов в неделю, поскольку большинство из ее друзей получало еще меньше. В конце недели шестеро или семеро из них обычно собирались вечерами у Маршей. Каждый приносил закуску и спиртное. Было так тесно, что некоторым негде было даже присесть. Пегги никогда не говорила о Реде Апшоу и в течение 1925–1926 годов реже встречалась с Августой, Ли и Медорой, так много знавшими о столь болезненном эпизоде ее жизни, каким был для нее первый брак. По словам Августы, Пегги вела себя «по-матерински» в отношениях с ней, говоря, что Августа еще недостаточно «развита» и «нуждается в присмотре», как будто она нарочно старалась подорвать уверенность подруги в себе. Августа уехала в Нью-Йорк, чтобы попробовать осуществить свою давнюю мечту стать оперной певицей. По приезде она была зачислена в небольшую труппу и появилась перед публикой во второстепенной роли в опере «Волшебная флейта». Однако Пегги не считала выбор подруги благоразумным, и поклонник Августы Ли Эдвардс был того же мнения. Пегги поддержала его решение поехать в Нью-Йорк и привезти Августу обратно. На 26 лет старше Августы и неплохо устроенный в жизни, Эдвардс, работавший управляющим железными дорогами штата Джорджия, уверял молодую женщину, что ее будущее — с ним, а не на театральной сцене. И вскоре они поженились, обвенчавшись в маленькой церкви, которую любили все театральные артисты, а затем, после медового месяца, проведенного в Европе, вернулись в Атланту. Пегги и Ли быстро подружились, и до такой степени, что временами Августа была среди них троих лишней. Например, Пегги могла позвонить и сказать ей: «Позови Ли. Я хочу рассказать ему кое-что интересное». Или же, идя с ними по улице, Пегги могла остановиться и отойти с Ли в сторону, чтобы рассказать ему шутку, которая, как она считала, Августе может не понравиться, но от которой они с Ли покатывались со смеху. Августа, казалось, совсем не придавала этому значения, не обижалась она и на то, что недолго входила в круг ближайших друзей Пегги, поскольку собственное замужество, беременность и музыка занимали почти все ее время. Похоже было, что больше всего в первый год замужества Пегги жаждала смеха и юмора. Она любила шутки и невероятные смешные истории. Августа до сих пор с удовольствием вспоминает, как Пегги «делала вид, что она беременна (чтобы подразнить беременную подругу). Для этого она закутывалась в большую шаль, под которой прятала пляжный мяч, катая его то вверх, то вниз». В свободное время Пегги начала писать небольшие рассказы в стиле «века джаза». И когда три-четыре вещи были готовы, она, собрав все свое мужество, и с благословения Джона, отправила их в журнал «Высший Свет», о редакторе которого, Менскене, ей часто говорила Медора.Глава 10
Осень 1925 года. Кульминация «века джаза». Пегги попыталась отразить его дух в своем рассказе «Супружеские обязанности», описывая девушек, танцующих чарльстон: их «короткие юбки колыхались в ритме танца поверх шифоновых чулок и изысканных туфелек. Движением головы они откидывали назад свои завитые, коротко подстриженные волосы, и вся кокетливость и радость игривой — но не страстной — юности светилась в их искрящихся веселых глазах». Замужество не помешало Пегги остаться «женщиной свободной морали» в Атланте. Она как-то сказала Фрэнсис, что является единственным счастливым семейным членом из их компании и что она единственная из знакомых ей замужних женщин, которая не боится позволить своему мужу знать, что он — «единственный». Приятным результатом подобной откровенности, считала Пегги, было то, что она могла встречаться со всеми своими экс-возлюбленными, с которыми ей хотелось, а также «приглашать полный дом молодых людей на чай — и все это без последующих сцен ревности со стороны человека, с которым я живу». На День благодарения Пегги решила приготовить индейку и пригласить в гости родственников, а поскольку ее квартира была явно тесна, то она собиралась устроить прием в доме отца на Персиковой улице. Стефенс в это время ухаживал за Кэрри Лу Рейнолдс, молодой леди из Огасты, которую Пегги в кругу близких друзей называла «болотной мальвой» — за ее полноту и белую от пудры кожу. Приглашены были и бабушка Стефенс с тетей Элин, а также другие члены обоих кланов — Фитцджеральдов и Митчеллов. Прием давал возможность и помириться с родственниками, и продемонстрировать свои способности хозяйки дома. Но за четыре дня до праздника Энгус Перкенсон вызывает Пегги к себе в кабинет и просит ее подготовить статью из двух частей, для написания которой потребуется проделать «чертовски много исследовательской работы за чертовски малый срок». Дело в том, что пятеро генералов Конфедерации, которые представляли Джорджию и должны были быть изображены в гранитном мемориале на горе Стоун-Маунтин, были, наконец, выбраны, и работа над памятником должна была начаться весной. Вот почему главному редактору потребовалась статья примерно на три тысячи слов о жизни и достижениях как в мирное, так и в военное время генералов Гордона, Янга (которая должна была появиться в ближайшее воскресенье), Кобба, Беннинга и Райта (в следующее). Сможет ли Пегги сделать это? Разумеется, согласилась она. Приглашения гостям на День благодарения были уже разосланы, и Пегги в отчаянии кинулась к Бесси, которая дала ей слово, что присмотрит за тем, чтобы индейка на праздничном столе непременно появилась. И Пегги, не раздумывая больше, направилась в библиотеку Карнеги, с тем чтобы выполнить самое важное задание за все время ее репортерской работы. Окончательный выбор пятерых генералов был сделан утром, и потому в «Джорнэл» должны были поспешить, чтобы успеть опубликовать статью на эту тему раньше, чем конкуренты из «Джорджиан». А уж в том, что о Гражданской войне она сможет написать лучше, чем кто-либо, — в этом она не сомневалась. Возможно даже, что она испытывала потребность проверить свою способность быть точной и достоверной, когда дело касается истории ее родного штата. Особенно после того разочарования и озлобленности, которые вызвала в ней критика ее статьи о женщинах Джорджии. В среду она просидела в библиотеке до закрытия и ушла, прихватив с собой охапку справочной литературы, над которой до поздней ночи корпела дома. Утром в День благодарения она сделала первый набросок статьи, после чего сорвалась с места и помчалась в дом на Персиковой улице, чтобы помочь Бесси добавить последние штрихи в сервировке стола. В субботу Перкенсон получил окончательный вариант статьи с небольшими поправками Джона и, прочитав, сказал Медоре, что это — лучшее из того, что когда-либо написала Пегги Митчелл. Историческая достоверность и глубокое уважение к героям и плюс к этому простая и ясная манера изложения — все это и было причиной того, что статья, опубликованная на следующий день, была восторженно принята читателями. Обсудив этот успех с Медорой, Перкенсон вновь пригласил Пегги к себе и сообщил ей, что решил продолжить серию еще на три недели, это означало, что Пегги может посвятить по статье размером три тысячи слов каждому из троих оставшихся генералов. И Пегги вновь отправилась в библиотеку Карнеги, чтобы с еще большим усердием продолжить работу. Статья «Когда генерал Кобб написал Кодекс Джорджии» появилась в декабре. В ней Пегги сама достаточно красочно описала, как Кобб своим красноречием способствовал выходу Джорджии из союза Штатов и присоединению ее к Конфедерации, и о его гибели в битве при Фредериксбурге, в которой погибли и тысячи других людей. «Бригада генерала расположилась за каменной оградой у старой дороги и была объектом следовавших одна за другой атак федеральных войск. Вдалеке отсюда, через поле битвы, находилась усадьба Старый Холм, родной дом матери генерала Кобба. Из этого дома она выходила замуж, а теперь в саду старого имения стояли батареи северян — батареи, засыпавшие снарядами сына Сары Робинс Кобб. Во время одной из передышек в бою генерал спешился и направился вниз по дороге, позади стены, на своем пути ободряя и поддерживая людей, давая распоряжения о вывозе раненых и выясняя, с печалью в сердце, сколько солдат погибло, когда пуля неожиданно попала в него. Она разорвала шейную артерию, и генерал был жив еще мгновение, прежде чем умереть на поле боя под грохот ружей». Читательские отклики на статью были столь восторженными, что Перкенсон позволил Пегги довести объем следующей статьи под названием «Генерал Райт — герой Джорджии при Геттисберге» до 4,5 тысячи слов, что было исключительной редкостью для воскресного журнала. И читатели, не без основания волнуясь, могли прочесть, как «генерал Райт шел в атаку по скользкому от крови откосу, во главе своих кричащих солдат. С саблей в руке он продолжал наступление под градом пуль и снарядов, среди порохового дыма и пушечных залпов, способных запугать любого, менее бесстрашного, человека, чем он. Но страх, казалось, был ему неведом, потому что, подозвав к себе ближе знаменосца, он, размахивая саблей, закричал: «Вперед! За мной! Вы хотите жить вечно?» Иногда он поворачивался спиной к врагу, обращаясь к своим солдатам, карабкающимся по склону и отстающим, призывая следовать за ним; знаменосец был убит, а знамя подхвачено руками добровольцев, прежде чем оно упало на землю. И они достигли вершины холма, прыгая на захваченные ружья и крича от радости, видя, как враг теперь отступает вниз по другому склону». Когда через неделю Пегги вернулась в библиотеку Карнеги, чтобы найти материал для следующей статьи — «Генерал Беннинг, герой Бернсайд-Бридж», она с удивлением обнаружила, что заполнила целую тетрадь посторонними историями и кусочками исторической информации, которые заинтересовали ее, но в статью явно не подойдут, — это и случаи из битвы при Геттисберге, и рассказы уцелевших… А когда она писала о генерале Беннинге, то поймала себя на том, что едва ли не больше, чем самим генералом, увлечена историей его жены — крошечной женщины, хрупкой и слабой, но обладавшей необыкновенной стойкостью и львиным сердцем. Она вела дома те же битвы, что выпали на долю почти всех южанок, но ее ноша была тяжелее, чем у многих. Оставшись совершенно одна на большой плантации, эта маленькая женщина, мать десятерых детей, действовала как храбрый солдат дома, в то время когда ее муж находился на полях сражений в Виргинии. Она следила за тем, чтобы урожай был собран, дети сыты и одеты, а негры присмотрены… В отсутствие мужа она похоронила своего престарелого отца, чья кончина была ускорена войной, утешала горевавшую мать, ухаживала за своей невесткой — вдовой своего брата, присматривала за их детьми и ходила за больными и ранеными солдатами Конфедерации. Но самым тяжелым делом в эти тягостные дни были три ее поездки в Виргинию, с тем чтобы привезти домой своих раненых родных. Последняя статья была опубликована 20 декабря. К Рождеству Пегги сделала два очень важных для себя открытия. Во-первых, только сейчас осознав, как много ей пришлось пройти, чтобы оценить свой брак с Джоном Маршем, она сняла с входной двери их квартиры две карточки и заменила одной, на которой было написано: «Мистер и миссис Джон Марш». А во-вторых, она почувствовала, что стремление написать что-нибудь более капитальное, чем газетная статья, овладело ею. На Рождество Джон подарил ей две книги — «Бесплодная земля» Элен Глазгоу и «Великий Гэтсби» Ф. Скотта Фитцджеральда. Глазгоу была родом из Ричмонда, штат Виргиния, то есть тоже южанка, и на Пегги произвела большое впечатление способность автора так точно воспроизвести в книге жизнь среднего и высшего классов Юга. Подобно Фитцджеральду, Элен Глазгоу была стилистом и относилась к той категории писателей, которыми Пегги восхищалась больше всего, полагая при этом, что ей самой никогда не попасть в их число. Пегги прочла подаренные книги, и вера в свои силы покинула ее на несколько недель. А тут еще «Высший Свет» отверг ее короткие рассказы, и Пегги окончательно пришла к выводу, что Джон ошибся в отношении ее писательских способностей. Но потом ей вдруг пришла в голову мысль о романе, который отражал бы жизнь и нравы «века джаза». Главную героиню, дочь судьи из Джорджии, она нарекла Пэнси Гамильтон. Молодежь, составлявшая круг общения Пэнси, весьма напоминала тех людей, с которыми сама Пегги общалась в яхт-клубе. Роман начинался с описания буйной вечеринки, где контрабандное спиртное лилось рекой; затем следовала дикая гонка на автомобилях, в которой разбивается молодой человек — самый необузданный из участников вечеринки. Его подружка Пэнси, пытаясь ему помочь, тайно проникает в аптеку за лекарствами, для того чтобы этого парня не пришлось отправлять в госпиталь, где его сразу же арестовали бы за управление автомобилем в нетрезвом состоянии. Написав 30 страниц, Пегги не смогла продолжать — герой был слишком похож на Реда Апшоу. И она решает окончательно оставить «век джаза» в руках блестящего Ф. Скотта Фитцджеральда. Весной 1926 года образ жизни Пегги был таким же, как у любой занятой работающей женщины. Поскольку Лула приходила убирать квартиру уже после того, как Пегги уходила на работу, на кухне ее всегда ожидала целая кипа записок с инструкциями, пришпиленных к календарю. Но Лула появлялась на час или два, и Пегги приходилось самой делать все покупки в магазинах и готовить обед. И при этом еще по крайней мере дважды в неделю брать работу на дом. Но хуже всего, что задания, которые она получала, начинали наводить на нее скуку, даже несмотря на то, что ее статьи часто печатались на первой странице газеты: например, 10 января — «Сколько стоит завоевать девушку?», 31 января — «Смелые героини и юбки до колен». Она поделилась своим недовольством с Медорой, и та поручила ей статью «Колдовство над бочонком из-под спиртного», для работы над которой Пегги пришлось пойти в Дарктаун — «черное» гетто Атланты. Это было небезопасно, и подобная мысль возбуждающе действовала на нее. В Дарктауне она беседовала с докторами-колдунами и их жертвами, которым приходилось платить по 50 долларов за амулеты, якобы позволявшие пить контрабандное виски, не опасаясь внезапно ослепнуть, отравиться поташем или сойти с ума от недоброкачественного спиртного. «Колдуны, — писала Пегги, — не стеснялись извлекать 10-центовики и доллары из своих суеверных соплеменников и получать выгоду даже от разных волн террора, то и дело накатывавшихся на Дарктаун». И она продолжала описывать обман и преступников простым и ясным языком. Когда Джон узнал, что Пегги ходила в Дарктаун одна, без сопровождающего, он пришел в бешенство. Встревожена была и служанка Юджина Митчелла Бесси, прочитав статью. Ибо, по мнению Бесси, для белой женщины ходить одной по опасному «черному» гетто было ничуть не лучше, чем открыто предлагать себя. Хотя Пегги и вышла из этого приключения невредимой, но слегка напуганной, Джона все же беспокоила мысль о возможной мести ей со стороны одного из каких-нибудь злобных «черных». Пегги делала эту статью вопреки его желанию, и в течение нескольких недель после ее появления Джон встречал жену у редакции и сопровождал домой. И начиная с этого времени, он удвоил усилия, уговаривая ее оставить работу и стать просто миссис Марш, домашней хозяйкой. Она же в ответ доказывала, что они пока не могут позволить себе этого, но затем, несколько сдав позиции, пошла на компромисс: как только Джону повысят зарплату — она сразу уйдет с работы. Были, однако, и другие силы, действовавшие на стороне Джона. Минувший год был рекордным по числу неожиданно закрывшихся газет в небольших городках по всей стране, уступивших в конкурентной борьбе новым бульварным газетам. Многие люди в стране были обескуражены и обеспокоены глубиной падения вкусов читателей, даже если они и сами были не прочь купить такую газетенку, чтобы прочесть в ней о сексе или преступлениях. Публика упивалась сенсационными судебными процессами, такими, как, например, дело о разводе «красотки» Браунинг с ее мужем, Эдвардом «Дэрди» Браунингом, питавшим преступную слабость к очень маленьким девочкам. Один из критиков выразил царившее тогда общее недовольство, написав, что «пресса празднует карнавал коммерческой деградации и скоро утонет в непристойностях». «Джорнэл» если и опустил планку своих стандартов, то лишь настолько, чтобы выжить, но и ему пришлось печатать статьи таких авторов, как Фейт Болдуин и Пегги Джойс. И хотя работе Пегги Митчелл ничто не угрожало, статьи ее больше не печатались на видном месте — оно, как правило, было занято теперь произведениями бульварных репортеров. Даже ее интервью с Тайгером Флауэрсом, новым чемпионом мира по боксу, было заткнуто аж на девятую страницу, поскольку первая была занята интервью с исповедующимся убийцей. Статьей о Тайгере Флауэрсе Пегги очень гордилась, считая, что ей удалось точно передать в печатном тексте звучание неправильной речи негров: «Моя жена была в хоре до того, как нам пришлось много ездить. Астер поет сильнее меня, но похоже, как я пел, пока не получил удар в губы, который сломал мой голос. Верна Ли и я учились делать чарльстон, и я был как дурак в этом. Потом община сказала: «Тайгер, как ты примиряешь этот чарльстон с тем, что ты слуга церкви?» «Я тренирую дыхание, — сказал я. — Чарльстон для этого не хуже, чем прыгать через веревочку». И община сказала: «Тайгер, это никуда не годится». В апреле Джон получил повышение, и Пегги, как они условились, подала месячное предупреждение об уходе. 3 мая 1926 года она в последний раз получила зарплату в качестве штатного сотрудника. Однако ее сотрудничество с «Джорнэл» на этом не кончилось; она согласилась остаться в газете нештатным сотрудником — вести еженедельную колонку под названием «Сплетни Элизабет Беннет». Имя было заимствовано из романа Джейн Остин «Гордость и предубеждение», а слово «сплетни» вводило читателя в заблуждение, поскольку вместо них он мог найти в этой колонке забавные и интересные анекдоты из истории Атланты или о всяких известных жителях города как его прошлого, так и настоящего. Эта колонка в конце концов вытаскивала ее из дома и заставляла идти в библиотеку Карнеги, где Пегги ежедневно проводила долгие часы в подвальном этаже, просматривая подшивки старых газет, которые были такими большими и тяжелыми, что ей приходилось ложиться на живот и, лежа так, читать их. Она заполняла тетради историями и деталями, которые никогда не появлялись на страницах «Джорнэл», приносила домой эти кусочки информации и складывала их в выдвижной ящик старой швейной машинки, служившей ей письменным столом. Делать колонку «Сплетни Элизабет Беннет» было делом куда более захватывающим, чем кто-либо мог предположить. Колонка получалась смешная и анекдотичная. Это была попытка приблизить прошлое Атланты ныне живущим, избегая при этом непочтительности к нему. Но минуло лето, и все это Пегги разонравилось. Она вновь начала обдумывать рассказы, которые можно было бы написать, а близким друзьям говорила, что «в голове у меня сотни сюжетов, многие из которых были придуманы еще в детстве». В глазах друзей и родных Пегги была здоровой молодой женщиной. Крепкая и худощавая, все еще напоминающая фигурой мальчика, она имела на удивление сильные руки и с легкостью могла поднимать тяжелые вещи. Она могла немало выпить и делала это достаточно регулярно, часто курила и никогда не использовала свою принадлежность к слабому полу в качестве предлога для отказа от выполнения какой-либо мужской работы. Друзья соглашались, что Пегги имеет склонность попадать во всякие аварии и несчастные случаи, но, несмотря на это, все годы работы в «Джорнэл» она была здоровой и цветущей. Когда же она ушла из газеты и стала просто миссис Джон Марш, она, казалось, постоянно выздоравливала — то от болезни, то от какого-нибудь ранения. Она перенесла серию болезненных неудач, но поскольку все ее внимание занимало шаткое здоровье Джона, ее все больше и больше стали преследовать собственные болезни, даже такие, как ипохондрия. Лула Толберг по-прежнему приходила убирать квартиру, и потому обязанности Пегги по ведению домашнего хозяйства свелись к минимуму. Большинство ее друзей работали и потому не могли позволить себе предаваться обычным женским занятиям — послеобеденному бриджу или другой модной забаве — игре в «мах-джонг». Приближалась осень, беспокойство и неудовлетворенность Пегги росли. Джон чувствовал явную ноту раздражения в их отношениях. В письмах к близким ему людям он писал, что уговаривал Пегги заняться романом, но что она «довольно упряма». Несколько лет спустя она утверждала, что «ненавидела писать почти так же сильно, как Вагнера и ритмичные танцы», и что только по настоянию Джона она садилась за пишущую машинку. Это произошло в один из осенних дней 1926 года, когда из-за преследовавшего ее чувства беспокойства она была раздраженной и злой, и Джон, не выдержав, прямо обвинил ее в том, что она «расходует свой ум на подножный корм». Как только за ним закрылась дверь, Пегги подтащила старую швейную машинку со стоявшим на ней «ремингтоном» к двум большим окнам в гостиной и, надев на лоб зеленый защитный козырек, которым пользовались многие газетчики, старую рубашку Джона и пару мешковатых мужских брюк, села за рассказ. Первоначально он задумывался как роман под названием «Ропа Кармаджин», а спустя три недели стал повестью: в ней было без малого 15 тысяч слов. Действие происходит в 1880-х годах в графстве Клейтон, в местности, расположенной неподалеку от старой плантации Фитцджеральдов, где еще сохранилось несколько покинутых домов, на которые Мейбелл очень давно указывала мать, предостерегая при этом, что такое крушение ожидает людей без моральных устоев. Героиня, Европа Кармаджин, происходила как раз из такой семьи. Кармаджины не смогли восстановить свое довоенное богатство. Их сад зарос сорняками, ограда сгнила и повалилась, поля не обрабатывались, а сама Ропа была влюблена в красивого мулата — сына бывшей рабыни с плантации Кармаджинов. В таких обстоятельствах счастливый конец, как правило, невозможен. В стиле великой оперы любовника Ропы убивают, а девушку соседи вынуждают покинуть ее старый дом. Закончив повесть, Пегги отдала ее Джону — прочесть и отредактировать. Сама она при этом считала, что написала хорошую вещь со множеством правдивых подробностей, тема которой — межрасовый брак — была достаточно значима и интересна, чтобы повесть из разряда «романтической» могла попасть в разряд «литературы». Джон заявил, что и время действия, и место, и даже сама Ропа — очаровательны, но повесть в целом не соответствует таланту его жены, да и тема никуда не годится. Так же, кстати, как и мулат-любовник. А потому он посоветовал Пегги отложить рукопись в сторону и подумать над ней, пока сам он будет готовить свои замечания. Пегги чувствовала себя опустошенной. Она хандрила, потерянно слоняясь по квартире весь уик-энд. А в понедельник, проводив Джона на работу, села за руль и поехала в сторону Джонсборо и Лавджоя, видимо, надеясь, что визит в те места, где разбилось сердце Ропы, позволит ей глубже понять героев своей повести, а может, просто из желания отвлечься от рукописи, оставленной на столе рядом с пишущей машинкой. Шел дождь, Пегги была поглощена своими мыслями, и потому стоп-сигнал оказался для нее полной неожиданностью, — она резко нажала на тормоза. Машина, скользя, съехала влево и врезалась в дерево. Через мгновение Пегги выбралась из машины, чудом оставшись невредимой, за исключением вывихнутой и оттого быстро распухавшей лодыжки. Неделю спустя, после рентгена и проведенного лечения, лодыжка так болела, что Пегги не могла ходить. Вновь сделали рентген, но никаких повреждений не обнаружили. Пострадала опять та же нога, которую Пегги в детстве дважды ранила во время верховой езды. Осталось растяжение мышц, подозревали артрит, но ни то, ни другое не могло быть причиной тех болей, которые она испытывала. Ногу на три недели положили в гипс, но результат оказался нулевым. Несколько недель Пегги провела в постели, с ногой на вытяжке. К ним в дом перебралась Бесси, чтобы помочь по хозяйству и выразить уверенность, что «мисс Пегги» получит самый лучший уход. Боль, однако, не проходила, и Пегги так и оставалась прикованной к постели. В это время она окончательно отказалась от ведения колонки «Сплетни Элизабет Беннет», утверждая, что без пишущей машинки она не в состоянии написать ни одного слова. Джон был с ней нежен и заботлив и делал все, что мог, чтобы поднять ее дух. Она много читала — все подряд и без разбору, а когда глаза уставали, Джон читал ей вслух последние публикации из таких литературных журналов, как, например, «American Mercury». Во время ланча к ней часто заскакивала Медора. Заходила и Августа, а Стефенс с Юджином Митчеллом были очень заботливы и внимательны. Никого больше Пегги видеть не хотела, однако неустрашимая бабушка Стефенс, здоровье которой тоже стало сдавать, приходила регулярно, всякий раз заводя разговор об убогости их квартиры, а также намекая, что, будь Пегги хорошей католичкой, у нее, возможно, не было бы проблем со здоровьем. Сама же больная предпочитала целый день читать, чем принимать посетителей. И кроме того, она вдруг ощутила, что за время болезни исчезли куда-то прежние увлечения и старые страсти и что сама она теперь полностью зависит от Джона. По пути домой с работы Джон заходил в библиотеку, где выбирал романы, книги по истории и поэзию, которые заполняли одинокие дни его жены. У Маршей опять возникли серьезные денежные затруднения, поскольку к старым медицинским счетам Джона добавились новые — самой Пегги, а потому оба они находились в подавленном состоянии духа. Здоровье Джона было далеко не блестящим, но депрессия Пегги сильно беспокоила его, и он решился применить «крутую» терапию, чтобы как-то переломить ситуацию. И вот в начале 1927 года, в тот день, когда Пегги отложила костыли в сторону, Джон вернулся с работы с пачкой чистых листов бумаги и заявил, что вряд ли в библиотеке осталась хоть одна книга, которая могла бы заинтересовать Пегги. «Мне кажется, — сказал он жене, — что если ты захочешь что-нибудь почитать, тебе придется сначала написать книгу». «Боже мой, — подумала Пегги, как она потом признавалась, — я собираюсь писать роман, но о чем он будет?» На следующее утро, после ухода Джона, она опять надела свои поношенные рабочие брюки, набросала под стол подушек для ноги, засунула листы рукописи «Ропа Кармаджин» в большие конверты и, отодвинув их в сторону, положила на их место стопку чистых листов, затем села. Она знала, что есть одна история, которую ей хотелось бы рассказать и которую они с Джоном часто обсуждали. Это была история женщины, характером похожей на бабушку Стефенс и миссис Беннинг, жену генерала. Пегги не думала, сумеет ли она описать ту далекую прошлую жизнь, что всегда была частью ее собственной жизни. Не знала она и того, какие герои войдут в ее книгу. Но когда, сидя за столом перед своей старой пишущей машинкой, Пегги увидела, как из высокого окна лучи солнца вдруг брызнули на чистый лист бумаги, она обрадовалась, что слова Джона подтолкнули ее к принятию решения. Теперь она точно знала, зачем так долго собирала и записывала ненужные, казалось бы, исторические факты, подробности и детали. У нее не было ни плана, ни наброска. Но эта достоверная жизненная основа, которую она знала, дала ей и направление романа и подсказала его композицию. Роман должен начинаться войной и кончаться Реконструкцией, и это должна быть история Атланты того времени, в той же степени, как и история тех героев, которых она создаст. Пегги садилась за машинку не с пустой душой. Она знала, что в романе будет четыре главных героя — двое мужчин и две женщины и что один из героев будет похож на романтического мечтателя Клиффорда Генри, зато другой — неотразимый и очаровательный контрабандист — будет похож на Реда Апшоу. Что касается женщин, то одна из них должна олицетворять собой благородство и стойкость женщин старого Юга, она похожа на миссис Беннинг, зато другая — ну, это будет смесь бабушки Стефенс и самой Пегги, натура энергичная, сильная и дерзкая. С самого начала Пегги знала, что эта горячая, пылкая героиня будет влюблена в мужа хорошей, положительной женщины, которую она, кстати, всегда считала своей главной героиней, даже несмотря на то, что в процессе создания книги не она, а другая, далеко не столь положительная, стала занимать доминирующее положение на страницах романа. Начала Пегги с конца — именно так она всегда писала все свои статьи и рассказы, чтобы от финальной сцены прийти к идее произведения в целом. Это слегка напоминало способ написания детективов. Пегги любила их, читала взахлеб и была при этом уверена, что авторы не писали их как бог на душу положит, по принципу «попал или промазал», а сначала создавали план убийства, ловили убийцу и только потом возвращались к началу, чтобы вести читателя к логически закономерному, хотя и неожиданному для него окончанию. Память о тех днях, когда Ред, возможно и к лучшему, уехал навсегда из Атланты в Эйшвилл, часто посещала Пегги, как и тот факт, что она, в сущности, никогда не знала человека, которому клялась в вечной любви, — Клиффорда Генри. Конечно, необходима предельная осторожность, ибо вымысел должен основываться на некотором личном опыте и наблюдениях, чтобы выглядеть достоверным, а потому она должна будет тщательно «заметать следы». Выволочка, полученная в детстве от отца за плагиат, еще свежа в памяти, а за все время ее работы в «Джорнэл» Юджин Митчелл не уставал ей напоминать о том, как легко можно привлечь автора к суду за клевету. Но когда она в то утро сидела перед пишущей машинкой, возможность опубликовать что-либо, что она сможет написать, казалась ей весьма отдаленной и почти нереальной. Вполне возможно, что ее роман окажется так плох, что его и показать-то будет нельзя никому, кроме Джона, — что ж, если это произойдет, она найдет выход в таком случае, но позже. И с этой мыслью, отбросив все сомнения, Пегги написала: «Она никогда не понимала ни одного из тех мужчин, которых любила, и потому потеряла их обоих». Пегги еще не знала тогда, что вместе с этими словами она бесповоротно изменила курс своей жизни.Глава 11
Хоть и была она счастлива с Джоном, но призрак Реда Апшоу все же не раз посещал ее в мыслях, а воспоминания о двух столкновениях с ним еще до развода — когда он сказал, что оставляет ее и уезжает в Эйшвилл, и когда напал на нее в спальне — до сих пор тревожили ее и волновали. Она признавалась Медоре и Джону, что испытывает некое чувство собственной вины за их разрыв. Она не должна была настаивать на том, чтобы остаться жить в доме отца после свадьбы с Редом, — во-первых, и ей не следовало бы часто упоминать имя Клиффорда Генри и говорить о своих романтических чувствах к нему во время медового месяца — во-вторых. Это злило Реда и не могло привести ни к чему хорошему в будущем. Да, Ред — зверь, этого нельзя отрицать. Она никогда не сможет забыть того, как он обошелся с нею, и с ужасом думала о возможности его возвращения. И в то же время Пегги хорошо запомнила то чувство разбитости и собственной ненужности, которое она испытала, когда Ред в первый раз уходил от нее, даже не помахав рукой на прощание… Ибо равнодушие — это самое страшное, что можно получить от человека, которого любишь; это хуже, чем ненависть. Ред Апшоу не искал ее любви, и после побоища, устроенного им в их общей спальне и окончательно восстановившего ее против него, он даже не побеспокоился появиться в суде, где слушалось дело о разводе, и никогда не пытался встретиться с нею, чтобы хоть как-то оправдаться за свою жестокость. И та боль, которую вызывало в ней равнодушие Реда, его отчужденность, когда он сделал именно то, на чем она настаивала — покинул Атланту, стала основой первой написанной ею сцены романа, его отправной точкой. Пегги не дала Реду в прошлом ни времени, ни шансов проявить какие-то другие, не самые худшие, черты своего характера; это была ее вина, и она сознавала ее, хотя в настоящее время и пришла к выводу, что Ред был безнадежным грешником. Но герой ее книги должен был иметь шанс на прощение. Каким бы подлецом он ни был, как бы ни был он холоден и жесток по отношению к женщине, которая была его женой, но он мог заслужить прощение грехов хотя бы потому, что был любящим отцом. Вот почему оба главных героя романа должны быть партнерами в их неистовом браке, державшемся лишь на их обоюдной любви к ребенку, рожденному от этого союза. Эта доминанта романа была определена с самого начала. Имя Ретт Батлер было найдено относительно быстро: оно представляет собой соединение двух весьма распространенных на Юге фамилий. Но кроме того, имена Ред Апшоу и Ретт Батлер — весьма созвучны; оба имени начинаются с одной буквы и оба имеют одинаковое число слогов. Были, однако, и другие черты, общие у обоих мужчин — реального и вымышленного: оба они были «властными», и «мерзавцами», и аморальными; и тот, и другой были исключены из военных академий: Ретт — из Вест-Пойнта, а Ред — из Аннаполиса. Оба занимались спекуляцией; при этом Ретт использовал для наживы войну, а Ред — «сухой» закон. Оба не стеснялись в том, что касалось удовлетворения сексуальных потребностей, — и получали удовольствие всюду, где могли его найти. И, наконец, оба были южанами, но не из Атланты. Но главное, что было общим для этих мужчин, — это изменчивость, непостоянство их натур, их жизнестойкость, способность к сильным страстям, блестящий ум, всегда преследующий свои интересы, подспудная готовность к буйству, неистовству и какое-то животное обаяние, своего рода магнетизм, который заставляет капитулировать даже малодушных и боящихся приключений женщин. Местом действия в романе должны стать Атланта и Джонсборо. Плантация ее героини — это, скорее, ферма, больше похожая на родовую усадьбу матери Пегги, чем на расхожий стереотип огромных плантаций. Называться она будет Фонтейн-холл. Хотя название и не совсем нравилось Пегги, но она сама придумала его — ей хотелось быть уверенной, что в графстве Клейтон нет ни одной плантации с таким же названием, на которую можно было бы указать как на прообраз. Во время своей вынужденной неподвижности, когда она лежала с поврежденной ногой, Пегги прочитала огромное количество книг по истории Гражданской войны, но она прекрасно знала, что история того времени должна предстать в ее романе с точки зрения не военных событий, а истории жизни тех женщин-южанок, которые отказались признать поражение Юга даже тогда, когда их мужчины были разбиты, а война проиграна. Пегги помнила все — и рассказы бабушки Стефенс об обороне Атланты под началом генерала Худа, когда янки наступали, о пожаре, о тех ужасных днях, когда Анни Стефенс пришлось уехать в Джонсборо после падения и разграбления Атланты, и о голоде, когда нечего было есть, кроме небольшого количества корнеплодов; вспоминала она и то, как миссис Беннинг, жена генерала, ухаживала за умирающим отцом и всеми другими — женщинами, детьми и беспомощными «черными», — оставшимися с ней на плантации в то время, как ее муж командовал войсками. В первый день Пегги написала около двух тысяч слов — всю заключительную сцену романа, и когда Джон вечером пришел домой, она прочла ему написанное, потом он прочел все сам, после чего они вдвоем долго обсуждали и роман, и его героев. И теперь Джон не просто поддерживал ее — он был и сам воодушевлен. Он прошелся по напечатанным страницам с карандашом в руках, делая свои замечания на полях и исправляя небольшие ошибки в орфографии. На другой день Пегги встала очень рано. Она перепечатала начисто готовые страницы, учтя исправления свои и Джона, а потом взялась за начало романа, вернувшись на несколько лет назад — к началу войны. Она совсем не была уверена, что именно эта глава и будет начальной, но, странное дело, это не имело для нее никакого значения. Она так много знала о том времени, так ясно себе его представляла, что могла себе позволить начать роман с любого места, зная, что в этот момент происходило и в Атланте, и в Джонсборо. Не прошло и недели с того дня, как Пегги написала первую фразу романа, а она уже могла представить его себе весь целиком. Она работала по шесть — восемь часов в день, иногда и дольше, откладывая в сторону те сцены, которые требовали дополнительных исследований. Они должны были поэтому подождать до того времени, когда нога ее заживет и Пегги сможет вернуться за необходимым для работы материалом в подвал библиотеки Карнеги. Таким образом, эти заминки не останавливали течения романа, как и тот факт, что зачастую многие сцены имели по нескольку различных завершений. Вопреки легенде, родившейся позднее, Пегги вовсе не писала свою книгу как попало — без всякого порядка в действии и хронологии. Ибопосле того, как была написана последняя глава, она расположила в более или менее хронологической последовательности все главы, включая и те, что существовали лишь в набросках и были отложены в сторону, поскольку требовали дополнительных исследований, а также пояснительные абзацы. Она вела картотеку на всех своих героев, независимо от степени их важности в романе, и в этом отношении Пегги была намного более четкой и организованной, нежели в своей повседневной работе над рукописью. Уроки Энгуса Перкенсона по профессионализму не прошли бесследно, и потому, когда Пегги сидела за рабочим столом, она относилась к работе романиста с той же тщательностью, какую она продемонстрировала и в своей работе в газете. Возможно, именно это было причиной того, что, садясь за работу, она надевала зеленый защитный козырек газетчика и мужские брюки — стремление имитировать обстановку редакционных условий. Ее подход к работе был очень деловым, и тот образ, который впоследствии был создан — образ маленькой, утонченной южанки, домашней хозяйки, в свободное время пишущей «в шутку» роман, — это миф. В действительности же, в то время, когда Пегги Митчелл работала над своим романом, она вновь была «работающей женщиной» и писала роман с тем же пылом и рвением, что и статьи для «Джорнэл», и точно так же старалась заслужить одобрение Джона, как в свое время добиться похвалы редактора Перкенсона. Когда Пегги писала, она, казалось, ощущала присутствие «чего-то странного, чего-то стремительного и безрассудного». То огромное количество событий и эмоций, которое она пережила сама и о которых ей много рассказывали в детстве и юности, все те знания, что аккумулировались в ней в течение всей ее жизни, вдруг стали выливаться на бумагу. Но ее бессонница, во время которой она вспоминала слова песен времен Гражданской войны и которые пела ее мать вместо колыбельной, не отпускала ее, и Пегги все еще мучили ночные кошмары, связанные с кровавыми картинами военного времени, описания которых она слышала в детстве. Прошло несколько недель ее работы над романом, и Джон писал своей матери, что Пегги пишет драму, в которой найдут отражение «все великие основополагающие события жизни: рождение, любовь, брак, смерть, голод, ревность, ненависть, алчность, радость и одиночество». Но за исключением этого краткого описания книги, сделанного им в письмах к матери и Фрэнсис, Джон ни с кем больше не говорил на эту тему — такова была просьба Пегги. Когда к ним в дом приходили люди, она набрасывала большое полотенце на свой стол, чтобы скрыть рукопись. Вера Джона в нее заставляла ее постоянно идти вперед, дальше. У нее не было какого-то предельного срока, но каждый вечер, когда Джон возвращался с работы и спрашивал: «Что ты сегодня дашь мне почитать?», она чувствовала себя обязанной отчитываться о проделанной за день работе. За короткое время выросла кипа конвертов, лежащих на столе и полу, на каждом из которых была надпись, отражавшая содержимое конверта, например: «История семьи», «Барбекю в Двенадцати Дубах», «Благотворительный базар». Если наступал день, когда она, казалось, не могла двигаться ни вперед, ни назад в своем романе, тогда она могла достать один из таких конвертов, собрать воедино все замечания, сделанные Джоном, и переписать все заново, чтобы потом вновь обсудить вместе написанное. Несколько месяцев подряд работала она в таком упорядоченном режиме, считая свою работу едва ли не обязательной. Многие сцены романа переписывались по четыре-пять раз. Редкий день проходил для нее без того, чтобы она не была поглощена работой. Пегги всегда решительно отрицала наличие какого-либо сходства между ее героями и реальными людьми, за исключением, пожалуй, негритянки Присси, прообразом для которой, как признавалась Пегги, послужила ее горничная Кэмми. Но разве Эшли Уилкс — имя, тоже составленное из двух широко распространенных на Юге имен, — не в высшей степени романтизированный портрет Клиффорда Генри, который, хотя и не был южанином, но также из идеалистических соображений отправился на войну и, как и Эшли, был поэтом, мечтателем и джентльменом? Да и сходство между Джералдом О’Хара, оплакивающим смерть жены, и Юджином Митчеллом, находившимся на грани помешательства после смерти Мейбелл, было слишком явным, чтобы его отрицать. Хотя Пегги и утверждала, что героиня по имени Пэнси О’Хара не имеет с ней ничего общего, но ведь именно так звали и девушку, о которой писала Пегги в своем заброшенном автобиографическом романе, и девушку-журналистку из короткого рассказа Пегги, отвергнутого журналом «Высший Свет», и независимо от тех опровержений, которые делала Пегги позднее, у Пэнси О’Хара действительно много общего с создательницей этого образа, и параллели здесь очевидны. Обе были «бунтарками», постоянно пренебрегающими условностями и мнением «света». У обеих были одни и те же проблемы, порожденные влиянием строгих и праведных матерей-католичек. Обе ухаживали за своими отцами после смерти матерей. Обе были кокетками и любительницами подразнить, обе предпочитали игру в любовь любовному акту как таковому и обе были в конечном итоге изнасилованы мужьями. Обе отвернулись от католической церкви, обе были женщинами, любившими выпить, на что общество смотрело косо и неодобрительно, осуждая, как «поведение, недостойное леди», и обе так или иначе сумели восстановить «свет» против себя. Обе пережили романтическую, но бесплодную первую любовь, неудачный брак и брак с надежным, заслуживающим доверия человеком. И обе были куда сильнее характером, чем многие из окружавших их мужчин, за исключением одного — которого они любили. И именно эта похожесть судеб автора и главной героини и была той движущей силой повествования, которого в противном случае могло бы и не быть. Но в характере Пэнси О’Хара было столько же и от бабушки Анни Стефенс, сколько и от самой Маргарет Мэннелин Митчелл, и сходство это так бросалось в глаза, что позднее Пегги очень неохотно представила свою книгу на суд бабушки Стефенс, опасаясь ее острого взгляда и проницательности. Нога у Пегги заживала, но медленно, и потому свобода ее передвижения была более или менее ограничена квартирой. Визиты бабушки Стефенс сделались регулярными, и хотя разногласия между бабушкой и внучкой наконец-то решено было забыть, Пегги никогда не говорила ей о содержимом больших конвертов. Она была не совсем уверена, как поведет себя пожилая женщина, узнав, что некоторые из наиболее ярких моментов ее собственной жизни были использованы в романе. Было много общего и между семьей О’Хара и семьей Фитцджеральдов, начиная с того, что они и поселились в графстве Клейтон примерно в одно и то же время. Как и Пэнси О’Хара, Анни Стефенс оставалась в Атланте до самого пожара, уничтожившего город; она также ухаживала за ранеными солдатами в атлантских госпиталях и также одна вернулась со своим первенцем обратно в Джорджию сразу после падения Атланты; и оставалась дома, сражаясь в одиночку с голодом и саквояжниками, пока, наконец, ее муж не вернулся с войны. Как и Пэнси, Анни тоже была всего на несколько лет моложе Атланты, и она действительно думала о городе как о представителе ее собственного поколения, и также гордилась тем, как росла и мужала Атланта, как и своими собственными достижениями. Чем глубже погружалась Пегги в свою книгу, тем больше приходила к выводу, что публиковать ее нельзя, даже если она когда-нибудь ее закончит. И проблема была не только в бабушке Стефенс. Существовал еще и Ред Апшоу. Боязнь быть обвиненной в клевете, в том, что герои романа похожи на каких-то реальных людей, а события, описанные в книге, взяты из их жизни, преследовала ее постоянно. И именно она была причиной того, что Пегги отказывалась обсуждать свой роман с кем бы то ни было, ограничиваясь словами, что он о Гражданской войне и об Атланте. И потому она смотрела на свое писательство как на занятие от скуки, а себя относила к разряду дилетантов. У нее не было ни определенной цели, ни каких-то сроков, не видела она и возможности получить в будущем какие-то деньги за свой тяжелый труд. Все это, казалось, наводило на мысль, что дело, которым она занята, не имеет смысла, и чем больше эта работа увлекала ее, тем все меньше и меньше верила она в свои силы. Ибо несмотря на строгий распорядок дня и жесткую дисциплину в работе, она не могла назвать себя профессиональным писателем; она была домашней хозяйкой, у которой было хобби — писать книги, но оно только мешало ей быть настоящей домашней хозяйкой. И если бы не горячая заинтересованность Джона в ее книге, к работе над которой он относился с таким же энтузиазмом, Пегги, вероятно, нашла бы возможность заставить себя прекратить работу, покончить с писательством как с вредной привычкой. Но любой разговор об этом, не говоря уже об откладывании рукописи в сторону, вызывал гнев Джона, хотя он чрезвычайно редко сердился на нее за что-либо. Рукопись стала их ребенком, и для Джона она значила так же много, как и для Пегги. Весна выдалась дождливой, и Пегги не решалась выходить на костылях, чтобы не подвергать себя риску падения. Артрит, поразивший сустав на ее лодыжке, еще более усложнил ситуацию и серьезно замедлил ее выздоровление. Врачи даже предостерегали Пегги, что, возможно, она не сможет ходить без костылей. В начале марта Джон получил премию от своей компании за разработку лучших рекламных материалов прошлого года. Он гордился и своей работой, и тем, что не только сумел оплатить все свои долги, но и взять на себя заботу о содержании Пегги, как это, собственно, и подобает мужу. И хотя их финансовые трудности еще далеко не закончились, Джон писал своим друзьям и знакомым, что никогда не думал, что он сможет быть таким счастливым. И хотя он не писал об этом явно, его гордость за Пегги и ее работу над романом была очевидной. Следует вспомнить, что когда-то и сам Джон мечтал стать литератором, но еще в молодости понял, что у него нет таланта, который позволил бы ему преуспеть в написании романов или любых других книг. Даже в качестве журналиста он потерпел неудачу, но вот редактором он оказался прирожденным. Причину своего успеха в редактировании и поражения в более творческой деятельности сам Джон объяснял тем, что он «мастер исправлять пустяки и указывать на ошибки». Но он всегда искал общества писателей и других творческих людей, и кроме того, как в случае с Редом Апшоу, его привлекали сильные, харизматические личности. Его собственные устремления не шли дальше желания делать свою работу в компании наилучшим образом и, может быть, когда-нибудь стать директором по рекламе, что сможет, конечно, повысить его доходы, но никогда не сделает богатым. И подобно тому, как раньше он жил журналистской работой Пегги, так и теперь он относился к ее роману как к своему личному делу. Но его ум был слишком ограничен, чтобы мыслить так же широко и стремительно, как Пегги, и при этом держать в памяти и оперировать таким же огромным количеством деталей и взаимоотношений героев. И трудно предположить, каким большим мог бы стать его вклад в работу Пегги, если бы ему пришлось иметь дело со всей этой грудой манильских конвертов, а не с десятью страницами, которые он прочитывал почти каждый вечер. Он был единственным советчиком для Пегги, это факт. Но нет никаких явных доказательств того, что его советы и замечания способствовали улучшению романа. Человек достаточно консервативный, в чем-то даже придерживающийся пуританских взглядов, он, конечно, мог влиять на окончательный выбор ею тех или иных вариантов некоторых сцен в романе. В основном же, как он убедился, писала она ясным, точным языком, всегда зная, что она хотела бы сказать, и потому ему оставалось лишь исправлять ошибки в орфографии и правописании. Это было, конечно, полезно для Пегги, но не более того, что мог бы сделать для ее книги любой редактор в каком-нибудь издательстве. Пегги, конечно, была незнакома с издательской работой, поскольку никогда с ней не сталкивалась, и потому считала себя зависящей от него. А поскольку теперь она находилась еще и на его содержании, то можно предположить, что ее любовь к нему питали два чувства — благодарность за его помощь и ее потребность в ней. Неудивительно, что по мере того как росли ее привязанность и любовь к Джону, вера в себя и в свою работу становилась все слабее. Она была, как сама позднее признавалась, «подвержена семейной болезни под названием «самоуничижение». «Любая дребедень любого писателя в моих глазах была несравнимо выше моей работы, и гнетущая тоска нападала на меня всякий раз, когда я читала что-то такое, что мне хотелось бы суметь написать самой». Весной 1927 года, прочитав роман Джеймса Бойда «На марше» о событиях времен Гражданской войны, Пегги впала в состояние уныния и подавленности. Она закрыла свою пишущую машинку, и, по ее словам, «жизнь на три ближайших месяца была разбита». Ничто не могло заставить ее вновь сесть за стол и продолжить работу. «Это безнадежно, — кричала она Джону, — совершенно безнадежно!» Она не может писать с такой же интеллектуальной мощью, как Бойд: она не понимает ни стратегии Конфедерации, ни целей северян так же хорошо, как и он. Она пишет книгу о великой войне, но ни один из ее героев не показан на поле боя, и она убеждена, что избегать подобных сцен — значит быть трусливой и малодушной, и это лишний раз служит доказательством того, насколько не годится она для той работы, за которую взялась. В ответ Джон пытался втолковать ей, что ее роман и книга Бойда несопоставимы. Не она ли сама не раз повторяла, что ее книга — о женщинах, оставшихся дома? Тогда к чему ей, в таком случае, включать батальные сцены, которые — даже будучи блестяще написаны — были бы явно не к месту и лишь прерывали бы ход огромного повествования, которое, как будто с помощью незримых импульсов, движется вперед, даже когда главы его разрознены? Но убедить ее Джону не удалось, и ее козырек продолжал пылиться, валяясь на закрытой пишущей машинке. «Приступ самоуничижения», поразивший Пегги, был усугублен еще и появлением в Атланте Реда Апшоу. По слухам, доходившим до нее, он закончил университет Джорджии и приехал, чтобы встретиться со своими старыми профессорами. Он даже намекал, что, возможно, захочет вернуться, чтобы получить ученую степень. Через общих знакомых она узнала, что живет он в Эйшвилле, штат Северная Каролина, ведает сбытом в компании по продаже угля и нефти в городе; что выглядит он лучше, чем когда-либо; ездит на еще более шикарной машине, чем раньше, и что его видели на вечеринке в компании одной из самых хорошеньких девушек Атланты, дебютантки нынешнего сезона. Он пробыл в городе несколько дней и уехал, даже не позвонив Маршам. 3 мая 1927 года Стефенс женился на Каролине Луизе Рейнолдс. Венчание происходило ко католическому обряду и было, как писали репортеры светской хроники в местной газете, «поразительно торжественно и благородно». Это венчание было одним из тех редких мероприятий, на которых бывала Пегги со времени аварии и последовавшей болезни. Но на свадебный вечер Пегги из-за своих костылей не пошла. После свадебного путешествия в Нью-Йорк Стефенс и Кэри Лу, происходившая из респектабельной семьи южан, остались жить в доме на Персиковой улице с мистером Митчеллом, и, таким образом, тем, чего в свое время ожидал Юджин Митчелл от дочери, — ухода за ним и ведения домашнего хозяйства, — пришлось заняться его невестке, Кэри Лу. Через несколько дней после свадьбы Стефенса Джон серьезно заболел и три недели провел в госпитале. Врачи так и не смогли поставить диагноз и определить, почему он испытывает ужасную слабость и страдает потерей равновесия. Он сильно похудел и вместо былых 163 фунтов стал весить 145. Его проверяли на бесчисленное множество болезней, но в результате ни врачи ничего не обнаружили, ни ему лучше так и не стало, и в течение первых двух недель пребывания в госпитале Джон не мог головы поднять от подушки, не испытывая при этом приступа ужасной тошноты. Болезнь Джона заставила Пегги собраться с духом. Костыли не мешали ей проводить почти все время около него в госпитале, и ни Пегги, ни Джон не утратили чувства юмора. Пегги принесла ему почитать «Дракулу», а потом писала его сестре Фрэнсис, что книга захватила его до такой степени, что медсестры думали, что он бредит, потому что он убеждал их принести в палату связки чеснока как средства для отпугивания вампиров. Джон утверждал, что этот шок благотворно подействовал на него, и он пошел на поправку. Он выписался из госпиталя в июне и через две недели уже приступил к работе, но о причинах его болезни врачи знали не больше, чем до его госпитализации. Головокружений больше не было, хотя и их причина осталась неизвестной, и Пегги теперь поставила своей целью «откормить его». А потом, как только кризис у Джона миновал, она надела его старую рубашку, поношенные рабочие брюки, на лоб — зеленый козырек, открыла свой «ремингтон» и вновь приступила к работе. К этому времени ее собственный творческий кризис, вызванный «приступом самоуничижения», уже миновал.Глава 12
20 мая 1927 года около восьми часов утра молодой человек по имени Чарльз А. Линдберг поднялся в кабину небольшого самолета, на котором он надеялся пролететь без остановки весь путь от аэродрома Рузвельта близ Нью-Йорка до Парижа. А началось все в 1919 году, когда некий нью-йоркский бизнесмен пообещал премию в 25 тысяч долларов тому, кто первым сможет совершить подобный перелет. Линдберга называли «счастливчик Линди» и «летающий дурак», и хотя национальным божеством он пока не стал, но уж национальным героем стал бесспорно. Он был скромным, симпатичным человеком, но такая безумная отвага была в его попытке совершить подобный перелет — через океан, в одиночку, на маленьком самолете, называвшемся «Дух Св. Луи», — что это потрясло воображение нации. В течение десяти дней американцев объединяла надежда, что Линдберг добьется успеха. С помощью радио и газет они следили за перелетом и молились за его благополучное приземление во Франции. Пегги и ее друзья-газетчики собирались у Перкенсонов и в напряженной тишине слушали, когда по радио передавали новости о перелете. Все были в восторге, когда, наконец, сообщили, что Линдберг благополучно приземлился в Ле-Бурже, где был сразу же окружен толпами французских поклонников. Пегги совсем не была уверена, что Линдберг совершил «величайший подвиг за всю историю человечества», как кричали об этом на улицах продавцы газет, торгуя экстренными выпусками. Не согласна она была и с тем, что его подвиг заслуживает тех тысяч телеграмм, которые были отправлены, причем некоторые из них были длиной в несколько сотен футов и подписаны десятками тысяч человек. Ведь другие тоже пересекали Атлантику по воздуху, правда, в отличие от Линдберга не в одиночку и с дозаправкой на острове Ньюфаундленд. И потому Пегги хоть и восхищалась этим человеческим достижением, но считала его не более чем смелым рекламным трюком. И тогда к чему это внезапное обожествление Линдберга? Однако люди видели то, что не смогла увидеть во всем этом Пегги. Как писал в своей замечательной книге «Только вчера» историк Фредерик Леви Аллен, «годами американцы испытывали духовный голод, видя, как ветшают один за другим их прежние идеалы, исчезают иллюзии и надежды, подвергаясь разрушительному влиянию все новых и новых идей и событий. Здесь и печальные последствия войны, которые подрывали религию и высмеивали сентиментальные представления людей, и продажность политиков, и преступность, и, наконец, та диета, состоящая из непристойностей и убийств, на которую посадили людей газеты. Романтика, рыцарство и самопожертвование были развенчаны; исторические герои изображались в виде груды праха, а святые — как личности с комплексами и странностями… Нечто очень важное, что необходимо людям, чтобы жить в мире с собой и другими, было утрачено ими. И вдруг совершенно неожиданно Линдберг вернул им это. В его поступке было все — и романтичность, и рыцарство, и самопожертвование». На месте Линдберга, простого и скромного человека, мог бы оказаться любой из миллионов его поклонников, коснись его вдохновение. Учитывая ужасную неуверенность Пегги в себе, можно с уверенностью сказать, что ей и в голову не могло тогда прийти, даже в тех кошмарных снах, которые так часто снились ей, что десять лет спустя ей самой выпадет миссия удовлетворить некоторые из духовных потребностей своих сограждан и получить в ответ столь же бурное, как и по отношению к Линдбергу, их поклонение. Друзья Пегги знали о том, что она пишет книгу, но особых вопросов не задавали, поскольку если и случалось кому завести с ней разговор на эту тему, Пегги только смеялась: «Ох, это просто новый вид терапии для моей ноги». И так оно и было до некоторой степени — после зимы и лета 1927 года нога окрепла и, хотя доставляла Пегги значительные неудобства, уже позволила ей отложить костыли и вновь каждую неделю посещать библиотеку Карнеги для поиска необходимого исторического материала. Все остальное время забирала работа над рукописью, которая, как ясно сознавала Пегги, была уже очень велика даже на этой стадии и отчаянно нуждалась в упорядочении, жестком отборе глав и материала, а значит, в сокращении. Но остановиться и прочитать все написанное к этому моменту — от начала романа до смерти отца Пэнси Джералда О’Хара — она отказывалась, опасаясь, что вдруг ей захочется все сломать и переделать заново. Ибо в этом случае она совсем не была уверена, что ей вновь удастся собрать все воедино. Главным событием в романе должен был стать брак двух главных героев, и Пегги была в замешательстве: написано более 300 тысяч слов, а до свадьбы Пэнси и Ретта все еще далеко. А тут еще летом 1928 года, вдобавок ко всем трудностям, Пегги вновь пришлось пережить очередной «приступ самоуничижения». Как-то раз после полудня один из ее друзей, Фрэнк Дэниел, писавший рецензии на книги для «Атланта Джорнэл», зашел, чтобы поговорить с ней о своей новой работе — рецензии на эпическую поэму Стефена Винсента Бенета «Тело Джона Брауна». Пегги сидела за машинкой, но быстро набросила на свой стол покрывало. Сначала Дэниел очень хвалил поэму Бенета, а затем стал вслух читать отрывки из нее. «Это конец, это конец», — читал он со своей мягкой дикцией южанина. И, слушая его, Пегги была так тронута красноречием, пафосом и мастерством, проявленным Бенетом в этой поэме, посвященной событиям Гражданской войны, что попросила Дэниела замолчать, опасаясь того, чем это может кончиться для нее. Дэниел не принял ее слова всерьез и продолжал декламировать, даже «несмотря на то, — вспоминала позднее Пегги, — что я бросилась ничком на софу, заткнула уши и стала громко кричать. Я прочитала тогда эту поэму и страшно удивилась, что кому-то еще хватает смелости браться за тему Гражданской войны после того, как мистер Бенет столь блистательно изобразил ее». И после этого случая покрывало вновь вернулось на машинку на ближайшие три месяца. Джон был разгневан этим очередным приступом потери веры в себя, но никакие его увещевания не могли помочь Пегги восстановить ее. В конце ноября умер кузен Пегги со стороны Фитцджеральдов, и она поехала в Фейетвилл на похороны. А вернувшись вечером домой, сняла покрывало с «ремингтона» и начала главу «Похороны Джералда О’Хары». Тогда же она решила назвать родовое имение О’Хара Тарой, как производное от «Холм Тары» — резиденции ирландских королей с древнейших времен до XVI века. Но при этом решила не тратить время и не исправлять в рукописи прежнее название — Фонтейн-холл. В декабре Бесси оставила дом на Персиковой улице и перешла на работу к Пегги. Это было, конечно, роскошью для Маршей, но Лула Толберг уволилась, а ни Джон, ни Пегги были не в состоянии взять на себя заботы по дому. Пегги не любила готовить и чувствовала, что просто не может управиться с домашними делами и покупками. По словам самой Бесси, хотя ее любовь и преданность «мисс» Пегги и были безграничны, первые недели службы у Маршей были для нее далеко не лучшими. В письме к Медоре, написанном много лет спустя, Бесси вспоминает: «Лула Толберг… рассказала мне, что любит и что не любит мистер Марш. И из-за ее описаний мои первые несколько недель в его доме были для меня тяжелыми и даже страшными… Я его так боялась, что мне казалось, моя одежда падала с меня, как штора, когда ее опускают, при его появлении… Но потом я узнала, что он бывший школьный учитель, что он строг, но что Расторопность, Чистота и Хорошая Еда вызывают улыбку на его лице, — и все стало хорошо». С помощью Бесси можно представить себе ясную картину жизни в Дамп. Она приходила к восьми утра и оставалась до обеда, а во вторник во второй половине дня и большую часть дня по воскресеньям она была выходная. «Я помню небольшое недоразумение, происшедшее с одной из моих знакомых горничных. Я сказала ей, что каждое воскресенье кончаю работу после завтрака. Но причина того, что я нерегулярно посещаю церковь, кроется в том, что мистер Марш иногда по выходным спит до 12 часов. Она тогда спросила, оба ли они спят так долго. Я сказала, что иногда мисс Пегги завтракает и спит до прихода ее отца или носит цветы на кладбище на могилу Мейбелл и возвращается до того, как мистер Марш проснется. Тогда она сказала, что, похоже, по воскресеньям они должны завтракать вместе. Я ответила, что нет, они никогда не завтракают вместе, что мистер Марш позволяет жене отдыхать всю неделю, а она позволяет ему отдыхать по воскресеньям. В воскресенья у мистера Марша день отдыха. И я решила, что эта горничная поняла правильно все, что я сказала. Но однажды в разговоре до меня дошел слух, что… мистер и миссис Марш не живут вместе, что они никогда не едят вместе… Но я ведь сказала, что они только не завтракают вместе». Кроме Бесси, у Маршей служила еще и Кэрри, прачка Митчеллов, приходившая за грязным бельем и возвращавшая его чистым по понедельникам. Бесси получала 15 долларов в неделю плюс оплату проезда, но предпочитала бы получать половину, но «жить у них», а плата Кэрри составляла три доллара в неделю плюс оплата проезда. А поскольку Джон получал около 75 долларов в неделю и большая часть денег уходила на оплату счетов от медиков, питание, аренду квартиры и прислугу, то для себя у Маршей денег почти не оставалось. И со времени замужества Пегги не смогла купить себе ни одного нового платья. Сестра Джона, Фрэнсис, которая также вышла замуж и теперь была беременна, зная финансовые трудности Маршей, прислала Пегги голубое бархатное платье из своего гардероба. В ответ Пегги писала, что думала, что на Рождество останется без нового платья, и как раз собралась перекрасить свое старое из голубого жоржета, оставшееся еще от ее приданого, когда пришла посылка. «Я обожаю этот фасон юбок, — писала Пегги невестке. — Он делает меня выше, и я в самом деле плакала, правда, от радости, и теперь с трудом могу дождаться того момента, когда примусь за работу, чтобы слегка поднять линию талии». И хотя жизнь Пегги в этот период была не из легких, бодрости духа она не теряла. Вечеринки проходили постоянно, поскольку друзей было много и то они приходили к Маршам в Дамп, то Марши — к ним. Благодаря Бесси в доме всегда было достаточно еды, чтобы подать к столу. А уж приглашение отведать фирменное блюдо Бесси — жареных цыплят со свежей зеленью — очень высоко ценилось в кругу друзей Пегги и Джона, и по каждому такому случаю Бесси покупала птицу в Дарктауне, поскольку цены там были намного ниже, чем в магазинах для «белых», а уж потом несла ее в «приток» готовить. Квартира Маршей была так мала, что Бесси и ее хозяева просто не могли не сблизиться. Пока Пегги стучала на своей пишущей машинке, Бесси пребывала в крошечной кухне и, что удивительно, никогда не расспрашивала хозяйку, о чем будет ее книга. Но вот свою личную жизнь они частенько обсуждали. Отношения Пегги с отцом все еще были непростыми, и Бесси, десять лет проработавшая у «мистера Юджина», лучше, чем кто-либо другой, понимала причину этого. Сама Бесси была худощавой красивой женщиной, на десять лет старше Пегги. Будучи мудрой и глубоко религиозной, Бесси сумела несколько приобщить Пегги к церкви, что до сих пор не удавалось сделать никому из членов ее семьи. Кроме того, Бесси твердо верила в нерушимость и святость брака и в то, что мужчина должен иметь авторитет в доме, и Пегги во многом разделяла ее убеждения. Надо признать, что с Джоном Маршем, человеком прагматичным, было не очень-то легко в обыденной жизни, и это требовало от Пегги особой заботы и терпимости, ибо в повседневной жизни он был таким же «мелочником и придирой», как и в редактировании рукописей. Всегда постоянный в своих привычках, он не любил никаких сюрпризов; не терпел он и незнакомую еду и незваных гостей. Гости, готовые сидеть до утра или остающиеся ночевать, были проклятием для него. На его счастье, Дамп был так мал, что подобная возможность редко кому предоставлялась. У обоих супругов были проблемы со сном, и бродить по квартире или наведываться к холодильнику среди ночи было обычным делом и для Джона, и для Пегги. И это было одной из причин, почему они оба избегали принимать приглашения переночевать у кого-либо из друзей в Атланте или за городом (хотя позднее Пегги и соглашалась на это, но только без Джона). Пегги страдала частыми ночными кошмарами, а заветной мечтой Джона было проспать до двух часов дня и получить, проснувшись, завтрак в постель.В последние месяцы 1928 года Пегги работала много и чрезвычайно плодотворно, но затем, весной 1929 года, вдруг резко прекратила. Артрит, начавшись с сустава лодыжки, поразил и запястья рук, и ей все труднее было печатать на машинке. И тогда Пегги вытащила все свои конверты с главами романа и принялась прочитывать их содержимое, делая карандашом исправления и ликвидируя все неувязки и нестыковки. Название Фонтейн-холл она всюду поменяла на Тару, всякий раз тщательно зачеркивая старое имя и надписывая над ним новое — «Тара». То же самое она сделала и на самом конверте, в котором находилась глава с описанием возвращения ее героини Пэнси домой после пожара Атланты, и теперь на этом конверте было написано: «Дорога в Тару». Пройдясь таким образом по всей рукописи, Пегги решила отложить ее пока в сторону. Роман к этому времени уже занимал 20 больших конвертов и содержал около 600 тысяч слов. Оставалось еще написать главы, относящиеся к войне и некоторым военным событиям. Много раз Пегги писала, переписывала и вновь исправляла и переписывала начальную главу, и теперь все эти страницы находились вместе, в одном конверте, не понятные ни для кого, кто бы ни взялся их читать. Нерешенной оставалась и проблема избавления от Фрэнка Кеннеди, второго мужа Пэнси, и Пегги написала два варианта этой главы с совершенно разными окончаниями. В одной из них Фрэнк, никогда не отличавшийся крепким здоровьем, умирает, брошенный на произвол судьбы во время бурных ночных событий в Палаточном городке, а в другой — погибает от пули, полученной во время рейда клана. Но основа обоих вариантов — поездка Пэнси в одиночку через Палаточный городок, во время которой ее едва не изнасиловали. Сцена, безусловно, навеяна Пегги ее собственным визитом в Дарктаун, но с добавлением самого худшего из опасений Джона и Бесси. Так или иначе, но исход у обоих вариантов один — Пэнси становится невольной виновницей гибели Фрэнка. Пегги не нравились те главы, в которых у Пэнси рождаются ее первые дети, и она даже оставила для переделки те сцены, где они появляются, но вот сцены с Бонни — младшей дочерью Пэнси от Ретта — она, по-видимому, считала удачными, поскольку все они остались в последующем почти без изменений, так же, впрочем, как и все сцены стычек между Пэнси и Реттом. Джон был слишком занят на основной работе, чтобы вместе с Пегги пройтись по всей рукописи целиком — это заняло бы несколько месяцев. А Пегги недостаточно хорошо чувствовала себя, чтобы закончить поиск необходимых материалов в библиотеке Карнеги, и в то же время она не знала, чем заполнить оставшиеся бреши в композиции ее романа. А кроме всего, не представляла, чего, собственно, стоит ее рукопись с литературной точки зрения. Некоторые сцены — такие, как отчаяние Джералда О’Хара после смерти жены, смерть Бонни в результате падения с лошади (в этом эпизоде нашел свое отражение похожий, хотя и закончившийся менее трагично, случай, происшедший с самой Пегги в детстве) и почти насилие Ретта над Пэнси после безуспешных попыток разбудить ее любовь, также напоминающий инцидент между Пегги и Редом Апшоу, — ей было очень трудно оценить, ибо реальность в ее романе тесно переплелась с вымыслом. Были и другие проблемы, беспокоившие ее. Прообразом для одной из ее «плохих» героинь — Красотки Уотлинг — послужила знаменитая мадам Лексингтон, о которой Пегги рассказал Джон и которая, несмотря на весьма преклонный возраст, была еще жива. Кстати, звали ее тоже Красотка, но Бризинг. Имели живых прототипов и охранник Пэнси — Арчи, бывший каторжник, убивший свою жену, и Тони Фонтейн, персонаж из Джонсборо, убивший бывшего управляющего Тары. И, уж конечно, нельзя было забывать о главной угрозе — о Реде Апшоу и бабушке Стефенс. При этом Пегги не могла успокаивать себя тем, что Томас Вудф, например, в своем романе «Взгляни на дом свой, ангел» столь достоверно описал город Ашвилл, штат Северная Каролина, и его жителей, что даже иностранец, прочитавший книгу, мог выйти на главную улицу Ашвилла, без посторонней помощи найти дорогу к дому Гантов и по пути к нему узнать многих попавшихся ему навстречу людей. Пегги же одна мысль о возможности быть привлеченной к суду за клевету приводила в ужас. Потребовалось бы еще около года, чтобы закончить книгу, но чем больше Пегги читала уже готовые главы, тем тяжелее у нее становилось на душе. Работа была проделана огромная, но если она закончит ее — что тогда? Сможет ли она, столь боявшаяся судебных исков или критических отзывов, показать свой роман кому-либо еще? А если сравнить ее работу с произведениями Глазгоу, Фитцджеральда или Бенета — можно ли будет тогда считать ее настоящим писателем? Да, она много работала, долгими часами напролет, но одного этого явно недостаточно для того, чтобы считать ее литератором. Ведь, к примеру, она была уверена, что те писатели, которыми она восхищалась, не нуждались в том, чтобы иметь под рукой домашнего редактора типа Джона, который бы постоянно им помогал. Когда-нибудь она, возможно, и вернется к роману, но в тот момент вся ее работа казалась ей пустой тратой времени. Пегги с Джоном долго обсуждали ее решение отложить роман в долгий ящик, пока однажды, видя, что переубедить ее не удастся, Джон не махнул рукой и не помог ей найти в квартире место, куда можно было бы спрятать кипы конвертов, чтобы они не мозолили глаза. Не успели они покончить с этим, как у Пегги резко обострился артрит и ей пришлось вновь обращаться к врачам. Чтобы хоть как-то уменьшить боли в суставах, ей сначала удалили несколько плохих зубов, а затем и миндалины. Диетолог исключил из ее меню сладкое и крахмал. Но ничего не помогало — боли продолжали терзать ее. Все лето ей то вводили небольшие дозы вакцины от брюшного тифа, то назначали ежедневный массаж, то советовали пройти курс диатермического лечения. Наступил новый, 1930 год, затем пришла весна — и артрит неожиданно исчез сам собой. Хотя Пегги почти год не прикасалась к роману, Джон не позволял ей совсем забыть о нем и о том, что он не закончен, и часто обвинял ее в том, что она не ценит свой талант, за обладание которым он сам мог бы пожертвовать многим. Несколько лет спустя, когда репортеры спросили Пегги, не думает ли она, что на нее вновь может снизойти вдохновение и она вернется к писательству, Пегги ответила очень резко: «Я до сих пор еще никогда не встречалась с этой леди — Вдохновением, и не думаю, что когда-либо встречусь». Без сомнения, весь 1930 год вдохновение ее не посещало и к рукописи она не прикасалась. Она ухаживала за слабеющей бабушкой Стефенс и своими тетками из Джонсборо — тоже старыми и больными. Много времени забирали друзья, особенно теперь, когда она оказалась вовлеченной во все их проблемы и всегда была готова прийти на помощь в случае необходимости. Как утверждала позднее сама Пегги, одному своему другу она «помогала в выборе трех врачей-психиатров и пары неврологов, а также в разводе и новом счастливом браке». От работы над книгой она явно всячески уклонялась, и они оба с Джоном знали об этом. Формально, однако, считалось, что виноваты в этом все те компании близких и друзей, которые отнимали у Пегги массу времени своими просьбами и проблемами. Намеки Джона, что, дескать, ей просто нечего сказать, она игнорировала и даже, похоже, не раздражалась, когда кто-нибудь из друзей говорил: «Ну не стыдно ли, что человек с таким умом, как у Пегги, не имеет никаких стремлений?» Похоже было на то, что книга, работу над которой Джон всячески поощрял и которая так сблизила их, никогда не будет дописана. Но эта перспектива, казалось, совершенно не беспокоила Пегги, хотя и была источником великой досады для Джона.
Глава 13
Пегги пристрастилась к бриджу, поскольку совершенно не представляла, чем еще занять послеобеденное время, а «мах-джонг» ее раздражал. Кроме того, она вступила в Атлантский женский пресс-клуб и так, курсируя между бриджем и клубом, ухитрялась избегать скуки. Плохой игрок, Пегги выбрала бридж потому, что очень многие интеллигентные молодые женщины в Атланте играли именно в него, и во время партий всегда велись весьма приятные беседы. Как-то после ленча в доме одной из приятельниц затеяли партию в бридж. Когда гости уселись за стол, Пегги оказалась напротив веселой молодой женщины по имени Лу Коул, с которой раньше не встречалась. Она приехала в Атланту недавно, в качестве управляющего атлантским филиалом торгового отдела издательства Макмиллана, и теперь жила в меблированных комнатах неподалеку от Маршей. Поскольку дело было за картами, Лу спросила: — А вы, мой партнер, чем руководствуетесь при игре? Каким-то предварительным уговором? На что Пегги важно ответила: — Уговором? Я о таких вещах не знаю. Я руководствуюсь, как правило, боязнью сделать что-нибудь не так. А вы? — Необходимостью, — ответила Лу, и Пегги усмехнулась. Лу Коул вспоминала потом: «На руках у нашего противника было четыре «пики», а у моего партнера — шесть. Сама я держала две «пики» и два туза, и мы выложили на стол пять «пик», после чего поднялись и важно, чтобы не сказать торжественно, пожали друг другу руки через стол. Поскольку за картами мы больше разговаривали, чем играли, то скоро выяснилось, что я — янки, приехавшая, чтобы работать на фирму Макмиллана (хотя это уже и так все знали, но была такая манера — все равно спрашивать), и что я посещала Смит-колледж, где Пегги также провела год. А когда подали закуски и напитки, Пегги спросила, не зайду ли я к ним в следующую среду, чтобы поужинать с ней и ее мужем Джоном Маршем». Лу приняла приглашение, и ее угостили домашним фирменным блюдом Маршей — жареными цыплятами с зеленью — и пирожными, и Лу с удовольствием слушала рассказы Пегги об Атланте и ее суждения о книгах и людях. Сама Пегги «рассказывала свои истории с таким мастерством и живостью, — писала позднее Лу, — что мне тогда и в голову даже не пришло, что не я, гостья, а она, хозяйка, была весь вечер в центре внимания». Очень быстро женщины подружились, и когда чуть позже Лу вышла замуж за газетчика из Атланты Алена Тейлора, обе супружеские пары стали близкими друзьями. У Тейлора, журналиста и южанина, было много общего с Маршами. Не один вечер провели обе семьи вместе, и всякий раз, рано или поздно, разговор неизменно переходил к теме Гражданской войны. Нередки были вечера, когда они вчетвером сидели за ужином в маленькой комнате «притона», и Пегги с Аленом оживленно обсуждали, к примеру, потери Атланты, понесенные от северян. И как-то раз, в один из таких вечеров, Пегги спросила Алена, в какой из тюрем сидели его родные во время войны. Он ответил и, в свою очередь, задал ей тот же вопрос. — А сколько твоих родственников умерло в тюрьме? — спросила Пегги. Он ответил с точностью до человека, поинтересовался, не пневмония ли с оспой были в большинстве случаев причиной смерти заключенных. Для двух южан подобный разговор был самым обычным делом, и говорили они об этом так, словно сами пережили все тяготы войны. Лу же решительно посмотрела на них. — Чего я не могу понять в южанах, — сказала она, — так это их одержимости Гражданской войной. Мы, северяне, забыли о ней. Почему вы не можете этого сделать? — Чтобы объяснить тебе это, мне пришлось бы либо говорить всю ночь, либо написать длиннющий роман, — парировала Пегги. Почти в это же время Лу узнала от Джона, что Пегги работает над книгой о битве за Атланту и о возрождении города в период Реконструкции. Лу переговорила с Медорой, с некоторыми из бывших сослуживцев Пегги, и редакторский инстинкт подсказал ей, что Пегги Марш вполне может написать книгу, которую удастся даже опубликовать. Лу принялась уговаривать Пегги показать ей рукопись, но Пегги на уговоры не поддавалась, а обсуждать соглашалась лишь историческую сторону романа. В сентябре 1930 года Джон получил в своей компании повышение — стал директором по рекламе, и в ознаменование этого события Марши приобрели зеленый «шевроле», обретя таким образом не только свободу передвижения, особенно на время уик-эндов, но и новые обязанности для Пегги: теперь все друзья и родные, у которых не было машин, считали своим долгом обращаться за помощью к Пегги во всех случаях, когда им надо было куда-то поехать. И все же именно машина дала Джону тот удобный случай, который помог ему «вернуть Пегги к работе». По воскресеньям они стали совершать поездки по местам боев времен Гражданской войны или по окрестностям Атланты, и, глядя вокруг, Пегги вспоминала все те рассказы о войне, которые она когда-либо слышала и многие из которых вошли в ее книгу. Одна из таких поездок состоялась в жаркий день начала сентября, когда они с Джоном поехали в Далтон. А 20 сентября Джон пишет своей сестре: «Эти места были особенно интересны для нас, поскольку именно здесь разворачивались основные события Гражданской войны и романа Пегги. Побывав тут в разгаре лета, мы прониклись огромной симпатией и глубоким состраданием к людям, сражавшимся в этих местах и вынужденным таскать тяжелые пушки по склонам этих гор в июле и августе. В одном из самых интересных мест в романе Пегги рассказывается о приближении армиисеверян к Атланте со стороны железной дороги и о первых проявлениях страха, что Конфедерация и в самом деле может быть разбита, в то время как армия южан вела бои и отступала по направлению к Далтону и дальше, к горам Кенессоу». Это короткое однодневное путешествие оживило воспоминания Пегги об услышанных ею когда-то от старых ветеранов страшных рассказах о битве при Далтоне, и поскольку был выходной по случаю Дня труда и Джон не работал, они как-то вдруг решили съездить в Чаттанугу, откуда и началось отступление конфедератов к Далтону. Здесь надо отметить, что письмо Джона к Фрэнсис — редчайший случай, когда он или Пегги брались обсуждать какие-то сцены из романа. Поездка в Чаттанугу заставила Пегги вновь вернуться в подвальный этаж библиотеки Карнеги, чтобы продолжить поиск исторических материалов, а конверты с главами рукописи были изъяты из всех укромных мест, где они хранились, и вновь сложены огромной кипой рядом с пишущей машинкой. С Лу Коул Пегги была столь же скрытной, как и со всеми другими людьми, и, несмотря на то, что Лу занимала руководящую должность в издательстве, Пегги никогда не рассказывала ей о содержании книги и наотрез отказывалась показать ей рукопись. Да, конечно, рукопись находилась сейчас в самом беспорядочном состоянии, чем когда-либо, из-за тех новых исторических материалов, которые Пегги добавила в нее, но причины ее скрытности были несколько глубже: Пегги была невысокого мнения о себе как о писателе, а Лу считала профессионалом, имевшим дело с произведениями лучших авторов современности. Отец, чье одобрение было очень важно для Пегги, говорил ей, что писательство — занятие «довольно подходящее для женщины, если ей нечем занять время», но сама книга его не интересовала, по крайней мере вопросов о ней он не задавал. Он был не очень высокого мнения о Пегги как о журналистке, и теперь брал на себя смелость утверждать, что «не думает, что она может написать нечто такое, на что стоило бы потратить время». Джон всячески старался укрепить ее уверенность в себе, но что бы он ни говорил и что бы ни делал — ничто, казалось, не могло затушевать в ее сознании тот факт, что именно Джон привносит упорядоченность и точность в ее работу и что без его постоянной помощи книга находилась бы в еще более плачевном состоянии, чем теперь. Пегги всегда утверждала, что писала книгу лишь для того, чтобы развлечь себя и Джона. Но факты свидетельствуют об обратном. Этому роману она посвятила несколько лет жизни, не думая о том, что с ним делать дальше, но вот теперь работа шла к концу и пришло время сказать самой себе правду, если она подсознательно уже не сделала этого раньше. А правда состояла в том, что ей отчаянно хотелось увидеть свою книгу напечатанной и тем доказать и отцу, и всем своим недоброжелателям, что она обладает и мастерством, и талантом. Ведь, не будь у нее такого желания, не стала бы она волноваться о достоверности каждой, самой малой, исторической детали; не стала бы проводить дни, а то и недели, в библиотеке, выясняя, к примеру, шел ли дождь или светило солнце в тот день, когда происходило какое-либо историческое событие, описанное в ее романе. Она разыскивала все, что могла, о битвах при Виксберге, Геттисберге и о тех мрачных днях ожидания, когда янки под командованием Шермана стояли под Далтоном у реки Фейс, и обо всех боях в окрестностях Атланты начиная с мая 1864-го, и до падения города в сентябре. Делала она это потому, что знала: если когда-нибудь отец прочтет ее книгу, ко всем историческим фактам он будет особенно придирчив. Нет сомнения, что настойчивое стремление к достоверности исторического материала, лежащего в основе романа, было вызвано навязчивой идеей Пегги правдиво показать войну и что стоит ее пережить, но по мере того как росло количество страниц в рукописи и конверты продолжали разбухать, ее одержимость войной как таковой постепенно ослабевала. Во всяком случае, с того времени, как Пегги подружилась с Лу Коул, она, похоже, разрывалась между желанием опубликовать свою книгу и опасениями, что ее любимое детище может быть отвергнуто; что в героях ее романа какие-то реально существующие люди могут узнать себя; что отец станет по отношению к ней еще придирчивей и строже; и что друзья — в литературе преимущественно сведущие — окажутся свидетелями ее провала. Джон, наоборот, хотя ни с кем и никогда не обсуждал содержание книги, кроме как с сестрой Фрэнсис, да и то поверхностно, тем не менее не скрывал, что Пегги пишет роман, который он считает гениальным, и что настанет день, когда все смогут убедиться в потрясающем таланте его жены. В 1932 году Джон опять получил повышение по службе. К этому времени почти все их долги были выплачены и Марши могли позволить себе устроить свою жизнь чуть комфортабельнее, переехав в пятикомнатную квартиру и обставив ее мебелью в викторианском стиле, подаренной им бабушкой Стефенс. Новая квартира находилась на третьем этаже дома на 17-й улице и имела в гостиной прелестное окно-фонарь в виде выступа. Вторая спальня была превращена в кабинет для Джона, поскольку ему часто приходилось приносить срочную работу домой и допоздна засиживаться над нею, ну а Пегги вновь поставила свой столик для шитья в гостиной, на который водрузила пишущую машинку. Поскольку Джон содержал семью, его работа считалась главной, что и оправдывало его привилегию с кабинетом. Место, где находилось их новое жилье, значительно отличалось от прежнего: это была деловая часть города и потому совершенно коммерческая. Рядом с квартирой Маршей находился отель «Нортвуд», номера в котором сдавались внаем постоянным жильцам, а на самой улице — и выше, и ниже их нового дома — располагалось большое количество магазинов. Сама квартира очень нравилась Пегги — она была светлой в любую погоду. Даже то обстоятельство, что ее окно-фонарь выходило на улицу с оживленным движением трамваев, машин и людей, казалось, совершенно не беспокоило ее. По словам Пегги, главной темой ее книги было «выживание», или то, что она называла словом «предприимчивость», а второстепенной — чувство защищенности, которое дает человеку работа на земле. Правда, при всем при том сама Пегги никогда не изъявляла желания иметь дом или приобрести землю, предпочитая жить в квартире, расположенной в самом сердце Атланты. Она ощущала себя частицей этого города и любила его со всеми его недостатками. Вскоре после переезда Маршей на новую квартиру у их двери неожиданно появился Ред Апшоу, причем в тот утренний час, когда он мог быть вполне уверен, что Джон уже на работе. Был понедельник, 24 октября 1932 года. Дата, которая, возможно, и не была бы увековечена, если бы в этот день кандидат в президенты Франклин Д. Рузвельт не посетил Атланту. Медора пригласила Пегги на прием, устраиваемый в честь Рузвельта, и в тот момент, когда Пегги одевалась, в дверь позвонили и Бесси пошла открывать. Ее взволнованный голос достиг спальни, и Пегги поспешила в гостиную, войдя в нее, когда Бесси намеревалась захлопнуть дверь перед самым носом у Реда. Воспользовавшись моментом, тот быстро прошел мимо служанки прямо в комнату, но Бесси в негодовании продолжала стоять у дверей, отказываясь оставить «мисс Пегги» наедине с Редом. Рассказывая об этом случае Медоре, Пегги признавалась, что не смогла бы пережить потрясение от внезапного появления Апшоу, если бы не присутствие рядом Бесси. Ред показался Пегги еще более худым, чем он был во время их последней встречи, но по-прежнему красивым и элегантным. Он сказал ей, что работает в угольной компании в штате Северная Каролина и что в Атланте он проездом, но Пегги ему не поверила, поскольку буквально в следующее мгновение он попросил у нее денег взаймы. Ей хватило десяти минут, чтобы уговорить Реда покинуть дом, и она так никогда никому и не сказала, получил ли он деньги, которые просил. Однако, по словам Медоры, Ред не собирался покидать город, не собрав нужную ему сумму. Некоторое время спустя кто-то сообщил Пегги, что Ред якобы женился на богатой женщине с Севера, а вскоре прошел слух, что он забрал у этой женщины крупную сумму денег, после чего она развелась с ним. Но ни один из этих слухов не имел достоверного подтверждения. Появление Реда в Атланте стало большим потрясением для Пегги: вновь возродились все ее страхи, что если книга будет вдруг опубликована, то Ред, вполне возможно, получит повод заставить ее оплатить и следующий свой визит. Пегги испытывала к Реду двойственное чувство: она ненавидела его и боялась, ощущая угрозу, исходящую с его стороны, и в то же время краткий визит Реда в ее гостиную вновь оживил в ней то чувство собственной вины, которое она испытывала за ужасный конец их брака. Пегги обсуждала эту тему и с Джоном, и с Медорой, но им не удалось развеять ее сомнения. Каждое лето Джон представлял свою компанию на ежегодном съезде сотрудников Ассоциации прессы Джорджии, на котором крупные компании рекламировали свои товары, предназначенные для средств массовой информации. Весной 1933 года, в самый разгар «великой депрессии», Пегги находилась в столь же подавленном состоянии, что и вся страна. Надеясь, что это будет для нее полезным — сменить обстановку и на пару дней оторваться от груды конвертов с рукописью, — Джон взял жену с собой на очередной съезд, проходивший в то лето в маленьком городке Луисвилле, штат Джорджия, близ Огасты. «Это район «Табачной дороги» и Эрскина Колдуэлла с точностью до наоборот, ибо самые прекрасные люди штата живут именно здесь», — писала Пегги Лу Коул, не так давно вернувшейся в Нью-Йорк и работавшей теперь в главной редакции издательства Макмиллана. Пегги была очень довольна тем, что смогла приехать на этот съезд, но что особенно ей нравилось — это та роль хозяйки, принимающей гостей мужа, которую ей пришлось взять на себя. Собирались обычно уже поздно вечером в номере у Маршей, и спиртное гостям подавалось в чашках для чая. Газетчики сидели всюду — и на полу, и на кроватях, пили кукурузное виски, обсуждали опубликованные работы и будущее литературы, обменивались слухами и сплетнями и много шутили. Пегги очень нравились эти сборища, причем виски она выпивала едва ли не больше, чем самый стойкий из мужчин. Она была в своей стихии, и ее гости — как мужчины, так и женщины — находили ее «замечательной личностью» и одной из самых лучших рассказчиц в мире. Но стоило ей вернуться в Атланту, как состояние беспокойства и неуверенности вновь овладело ею. Джон уговаривал вернуться к роману, но работа не шла. И потому, когда в 1934 году вышла книга Старка Янга «Такая красная роза», повествующая о жизни на плантациях Миссисипи во время Гражданской войны, Джон просто не позволил жене прочитать ее, опасаясь, как бы после этого Пегги не отвернулась от своего собственного романа уже навсегда. 17 февраля 1934 года умерла бабушка Стефенс, оставив внучке небольшое наследство. А 6 апреля, когда Пегги сидела за рулем зеленого «шевроле» Маршей, а Джон — рядом, какой-то пьяный водитель врезался в них, столкнув «шевроле» на обочину дороги. Джон отделался легким испугом, а у Пегги оказались травмированными позвоночник и вновь — уже в который раз — нога. Врачи прописали ей эластичный корсет на спину, который она и носила постоянно под платьем в течение года. Сидеть за пишущей машинкой, да еще и обдумывая при этом главы романа, было теперь делом слишком болезненным для нее, заявила Пегги, и потому, набросив на «ремингтон» старое покрывало, она полностью посвятила себя вождению автомобиля, обслуживая в качестве шофера своих друзей и родственников. В то апрельское утро 1935 года, когда Гарольд Лэтем прибыл в Атланту, Пегги только что сказали, что она может снять корсет через неделю! Медора считала, что Пегги не только от рождения предрасположена к несчастным случаям, но и, особенно со времени своего второго замужества, к ипохондрии. И хотя многочисленные болезни Пегги давали ей бесспорный предлог для того, чтобы держаться подальше и от своего романа, и от пишущей машинки, все же корсет вызывал у нее зуд и отвращение, а свои ортопедические туфли на толстой подошве с низким каблуком она просто ненавидела. Привыкнув постоянно играть роль кокетливой южной красавицы, Пегги теперь тяжело переживала потерю всех своих поклонников, которые в былые времена помогали ей чувствовать себя молодой и желанной. Ей скоро должно было исполниться 35 лет, детей у нее не было, а с того времени, когда она блистала в «Атланта Джорнэл», прошло уже десять лет. И теперь, со своим корсетом и тяжелой ортопедической обувью, Пегги, по ее собственному признанию, была похожа на «скрюченную ведьму». Вот почему обещание врачей снять корсет через неделю так подняло ей настроение, что, когда она чуть позднее встретилась с Лэтемом на завтраке и потом, когда водила его на Стоун-Маунтин, она вновь была прежней Пегги Митчелл — оживленной и очаровательной. На следующий день после отъезда Лэтема, увозившего с собою ее рукопись, супруги Марш обсуждали импульсивный поступок Пегги. Джон, никогда не терявший надежды на то, что Пегги рано или поздно согласится на публикацию романа, тем не менее совершенно не одобрял того способа, каким она это сделала. Ведь даже если закрыть глаза на неряшливость страниц рукописи, на пропущенные главы и массу подготовительного материала, на то, что одни главы существовали лишь в набросках, а другие — в нескольких различных вариантах, тот факт, что рукопись была отдана без названия и без указания авторства, не может не удивлять. Ведь в конечном счете потребовалось шесть месяцев напряженной работы, чтобы подготовить рукопись к публикации, и потому отдавать издателю такой сырой материал было в высшей степени непрофессионально. Джон признал, что Пегги должна дать Лэтему телеграмму с просьбой вернуть рукопись. В ответ Лэтем сообщил из Нового Орлеана, что хотел бы сначала дочитать ее. Ибо, судя по тому, что он уже прочел, писал Лэтем, книга Пегги обладает огромными возможностями. На следующий день Пегги посылает Лэтему любезное письмо, в котором целую страницу посвящает своему «другу из друзей» — атлантскому журналисту Эммануэлю Спельгроу и его книге, прежде чем перейти, наконец, к вопросу о судьбе собственной рукописи, в которой Лэтем, к ее великому изумлению, сумел найти хоть что-то, достойное похвалы. И далее она писала, продолжая свои саморазоблачительные признания: «Я бы совсем не удивилась, узнав, что мои поступки заставили вас осознать, что во мне нет того качества, которое присуще всем остальным писателям — и настоящим, и мнящим себя таковыми, а именно — страстной веры в то, что их произведение выше всех похвал». Ведь до сих пор никто, кроме Лэтема и Джона, который, как она шутила, «в конце концов простит ей, что бы ни случилось», не читал рукописи, и потому она была, по многим причинам, «более чем напугана» тем, что Лэтем может взять ее роман в Нью-Йорк для более внимательного прочтения. И продолжала далее, предупреждая Лэтема, что первая глава в рукописи отсутствует совсем, а вторая и третья — «неудовлетворительны даже в набросках» и что полторы странички краткого пояснительного материала в конце первой части тоже были ею пропущены, а без этого «вся первая часть летит к черту!» Да, части вторая и третья, в общем, неплохи, соглашалась Пегги, но там тоже не хватает короткого пояснительного раздела. Однако больше всего беспокоило ее «ужасное падение интереса и замедление темпов действия» на стыке третьей и четвертой частей, а также та путаница, которую может вызвать наличие двух вариантов главы о смерти Фрэнка Кеннеди. И затем она перечисляет все недостатки четвертой части книги, делая вывод, что в ней не хватает политической и социальной основы, что делает роман к концу «чрезвычайно слабым». А кроме того, Пегги опасалась, что она не совсем точно изобразила мужчин-южан периода Реконструкции, представив дело так, словно одни только леди и были мужественны в те тяжелые времена, — ошибка, которую Пегги хотела бы исправить. И, наконец, она оправдывалась по поводу наличия трех-четырех вариантов одной и той же главы в одном конверте. Они попали туда для того, объясняет Пегги, чтобы ее мужу «было удобнее сравнивать варианты и отбрасывать худшие». А в конце письма она выражает уверенность в том, что рукопись еще заставит Лэтема пережить «ужасно трудные времена». И добавляет: «Если после прочтения рукописи вы решите, что сможете сделать из нее нечто вразумительное, тогда берите ее с собой в Нью-Йорк с моим благословением и благодарностью. Но если вдруг дальнейшее чтение убедит вас в том, что она слишком напоминает «свалку», чтобы быть понятой, то верните ее мне. Я уберу все ненужные варианты, а там, где пропущены главы, вставлю краткие описания содержания этих глав». Эти слова невозможно истолковать превратно. Вопреки всем ее последующим утверждениям, что рукопись Лэтему она отдала под влиянием момента и что не раз потом просила его вернуть ее, Лэтем, похоже, привез рукопись Макмиллану с одобрения Пегги. Вполне может быть, что она действительно невысоко оценивала свою работу, но ведь она могла потребовать вернуть рукопись сразу же — и, однако же, не сделала этого. Прежде чем Пегги выбрала время, чтобы отправить письмо, в котором соглашалась на просьбу Лэтема разрешить взять ее рукопись в Нью-Йорк, от него уже успело прийти два восторженных послания, и ей пришлось добавлять постскриптум в свое неотправленное письмо. В нем она дописала, что его «ободряющие слова» были намного «полезнее для моей спины, чем все корсеты, электролечения и операции, которые прописывали мне врачи». Так, вместе с Лэтемом, возвращающимся в Нью-Йорк, и началось это невероятное путешествие рукописи без автора и без названия, которая войдет в историю издательского дела.Глава 14
Марши никому не сказали, что рукопись Пегги передана нью-йоркскому издателю, поскольку никто из них не верил, что книга будет принята. И пока Пегги не оставалось ничего другого, как просто перестать думать о рукописи. Лэтему был отдан ее единственный полный экземпляр. И хотя у Пегги остались, конечно, груды переписанных и забракованных страниц и черновиков, которые Бесси убрала подальше, восстановить по ним книгу в случае чего было бы чрезвычайно трудно. У Пегги не было никакой возможности насладиться неожиданно выпавшим на ее долю досугом, когда не нужно было сидеть за рабочим столом и при этом не испытывать никаких угрызений совести. Дело в том, что через две недели после отъезда Лэтема Юджин Митчелл перенес операцию на желчном пузыре, и теперь Пегги дни напролет проводила сначала в госпитале, а потом в доме на Персиковой улице, ухаживая за отцом, поскольку у Кэрри Лу, жены Стефенса, было на руках двое маленьких мальчиков и она не могла уделять свекру много времени. В мае Пегги вновь попала в аварию, почти в то же самое время, что и в прошлом году. Она была одна в машине и притом «такая уставшая», как говорила сама Пегги, «как гончая в конце охоты», а ее нога по-прежнему доставляла ей массу неудобств. Лучи заходящего солнца отражались от капота, как от зеркала, и ей приходилось щуриться, глядя на дорогу. Неожиданно, как описывала потом Пегги, со стороны боковой улицы вылетела другая машина, которую она не заметила раньше из-за слепящих лучей солнца. Чтобы избежать столкновения, Пегги резко свернула в сторону, ее машина подпрыгнула на бордюре и резко затормозила, а Пегги бросило на руль. От этого толчка вновь пострадали ее только что залеченные спина и нога, а в остальном она была невредима. Пегги наотрез отказалась вновь надеть корсет, но согласилась на ежедневные диатермические процедуры. А потом — вновь ЧП: как-то вечером, через две недели после аварии, в гостях у Маршей был один из друзей. Увлеченный беседой, он подбросил в руке бутылку виски, которую держал, собираясь налить себе. Бутылка выскользнула из рук, и так как Пегги была на целый фут ниже гостя и стояла перед ним, слушая его, бутылка приземлилась как раз на ее голову. От удара Пегги потеряла сознание. Ее доставили в госпиталь, где, определив небольшое сотрясение мозга, врачи разрешили увезти ее домой для отдыха и лечения. Прошло шесть недель, и она уже чувствовала себя достаточно хорошо, чтобы вновь принять участие в ежегодном съезде Ассоциации прессы, проходившем, как и в прошлый раз, в Луисвилле. В этой поездке Марши отпраздновали десятую годовщину своей свадьбы. Домой Пегги вернулась, чувствуя себя как никогда бодрой и полной сил, с большим желанием работать. Прошло уже три месяца, как Лэтем написал ей, что берет рукопись в Нью-Йорк, и 9 июля Пегги пишет ему письмо с просьбой вернуть роман, объясняя, что, поскольку она относится к тем «нескладным и невезучим людям, которые непременно то столкнутся с пьяным водителем за рулем, то упадут с лошади, то в шутку получат от гостя удар бутылкой по голове», или же заболеют инфлуэнцей или артритом, или вдруг начинают пользоваться большим спросом у друзей по случаю рождения у них младенцев — последнее, кстати, «много хуже, чем все вышеперечисленные катастрофы», вместе взятые, то ей следует использовать момент, когда она может и хочет работать. «Однако я сознаю, что это лишь вопрос времени, когда мне повесят руку на перевязь или проломят череп. Для меня писательство — это своего рода прокладка, отделяющая одну травму от другой, и поскольку в данный момент я вся состою из одного куска, то было бы пощечиной провидению не воспользоваться случаем. Так не могли бы вы вернуть мне рукопись?» И далее Пегги пишет, что по-прежнему продолжает присматривать для Лэтема молодых писателей в Джорджии. Так, в мае она писала ему об историке по имени Мармадюк Флойд, написавшем книгу, но поскольку Лэтем не попросил ее продолжать в том же духе, она спрашивала, интересуют ли его по-прежнему молодые авторы. В тот же день Пегги пишет и Лу Коул о том, что хотела бы получить свою рукопись обратно. Ни одно из этих писем не дает оснований думать, что Пегги поменяла свое мнение в отношении возможной публикации книги; нет, скорее можно сделать вывод, что она просто боялась упустить открывшуюся возможность, позволив издательству иметь дело с рукописью, находившейся в столь хаотичном состоянии. Но беспокоилась она зря, через несколько дней пришел вот такой ответ от Лэтема: «Пожалуйста, откажитесь от своего требования. Я просто в восторге от тех возможностей, которые заложены в вашей книге. Я верю, что если ее должным образом закончить, у нее будут все шансы на огромный успех, и, на мой взгляд, вам удалось создать в лице Пэнси очень жизненный и незабываемый образ. А целый ряд сцен из романа прочно засел у меня в голове. Отсюда вы можете сделать вывод, насколько я заинтересован вашей книгой, и, надеюсь, не будете настаивать на возвращении рукописи до тех пор, пока наши консультанты не познакомятся с ней». Но что не нравилось Лэтему, так это имя одной из главных героинь — «Пэнси», которое, как ему казалось, имело некий неприятный подтекст (на Севере — обращение к гомосексуалисту). Кроме того, он сообщал Пегги, что рукопись направлена профессору Эверетту из Колумбийского университета для ознакомления и рекомендаций, как лучше переработать и завершить роман. За тот короткий промежуток времени, прошедший между письмом Пегги от 9 июля, в котором она просила вернуть рукопись, и до ответа Лэтема от 17-го, в доме Маршей случилось очередное несчастье: заболела менингитом Бесси и в течение первых дней болезни находилась в критическом состоянии. Она лежала в палате для цветных в атлантском благотворительном госпитале, но не потому, что не могла бы заплатить за хорошую больницу или Марши отказались бы заплатить за нее, а потому, что в Атланте не оказывались платные медицинские услуги черным, что на деле означало отлучение их от квалифицированной медицинской помощи и ухода. Пегги потратила много времени на то, чтобы проследить за тем, какое лечение получает Бесси, но как только та пошла на поправку, Пегги написала Лэтему, что будет свободна для работы где-нибудь через неделю. В издательстве, однако, колесо уже закрутилось, и 21 июля Пегги получает телеграммы от Лу Коул и Гарольда Лэтема одновременно. Лу сообщала: «Макмиллан ужасно взволнован твоей книгой, но я взволнована больше всех тчк Всегда знала про твой мировой удар даже когда этого никто не мог видеть тчк Компания строит грандиозные планы в отношении книги как только ты закончишь ее тчк Ален (Тейлор) и Джеймс (Путнэм, один из руководителей издательства, с которым Пегги познакомилась в Атланте через Лу) шлют свои любовь и поздравления вместе со мной». Телеграмма Лэтема гласила: «Мой восторг в отношении вашей книги разделили и наши консультанты тчк Мы бы хотели немедленно заключить контракт на ее публикацию тчк 500 долларов аванс половина после подписания остальные после представления рукописи 10 % ройялти за первые 10 тысяч экземпляров за остальные 15 % тчк Еще раз мои поздравления и заверения что мы приступаем к изданию книги с огромным энтузиазмом и большими надеждами тчк Телеграфируйте свое согласие могу выслать контракт немедленно». Эти сообщения привели Пегги в состояние, когда могут помочь только таблетки люминала, как писала сама Пегги Лэтему, холодный компресс на голову и долгий приятный сон. Но прежде она все же позвонила на работу Джону, чтобы сообщить ему эту новость. Ее худшие опасения и самые радужные мечты, похоже, становились явью. Совершенно очевидно, что если Пегги действительно не хотела публиковать книгу, то в тот момент у нее была возможность принять окончательное решение и ответить отказом. Но когда Джон вернулся вечером домой, она отправила две телеграммы: одну — Лу, другую — Лэтему, в которых сообщала, что сможет дать согласие на публикацию романа в издательстве Макмиллана лишь после получения самого контракта. Следом Пегги пишет Лэтему письмо, в котором интересуется, не будет ли она обязана, в соответствии с контрактом, предоставить рукопись к определенному, оговоренному в нем сроку — условие, которого она боится, поскольку является «особым объектом для кар господних», и потому никогда не знает сегодня, не получит ли она завтра «сломанную шею, бубонную чуму или другие подобные огорчения, могущие помешать работе». Хотя и спешила его заверить, что не предчувствует пока никаких катастроф и что вот уже шесть месяцев, как она обходится без них. «Но чувствую, — пишет Пегги, — что просто обязана предупредить вас о такой вероятности». Она просит выслать ей отзыв и рекомендации профессора Эверетта, а затем, признаваясь, что незнакома с издательским делом, выражает удивление, неужели «Макмиллан» может позволить, чтобы подобные предложения и советы попадали в руки автора до подписания контракта: ведь, беспокоилась она, профессор Эверетт может предложить внести такие изменения, на которые автор не согласится или которые не сможет сделать. Безоговорочного согласия она Лэтему не дала: «поскольку я происхожу из семьи юристов, — объясняла она, — я не могу одобрить какой-либо контракт, вне зависимости от его привлекательности, без ознакомления с ним, а потому пришлите мне его, пожалуйста, и я отвечу вам сразу же, как только ознакомлюсь с ним». И завершает свое письмо утверждением, которое, правдиво оно или нет, Пегги повторяла снова и снова все последующие годы: «Я никогда не думала, что получу предложение опубликовать мою книгу, поскольку писала я ее просто для того, чтобы развлечь себя и мужа и убить время в течение долгих месяцев моей болезни». Лэтем же, не мешкая, выслал Пегги восторженный отзыв профессора Эверетта, ухитрившегося вместить все содержание романа объемом 600 тысяч слов в пять машинописных страниц. Заканчивался его обзор следующими критическими пожеланиями: «Это действительно прекрасная книга. Человеческие качества ее героев будут замечательно выглядеть на любом историческом фоне, но когда этим фоном становятся Гражданская война и Реконструкция — эффект возникает поразительный. К тому же книга в высшей степени художественна. Возьмем, к примеру, сцену бегства из Атланты. Смешное, нелепое появление аристократической миссис Элсинг утром, когда она, неистово нахлестывая лошадей, покидает город в экипаже, набитом мукой, фасолью и беконом. Или взять сцену с Пэнси, брошенной среди ночи. Ее лошадь истощена, повозка сломана, но и то, и другое — бесценно, и лишь такой сильный человек, как Ретт Батлер, мог в обстановке всеобщего бегства добыть их. В Таре Пэнси сталкивается вплотную с голодом. Но ни одной ссылки не делает автор на предыдущую сцену — лишь ускоряется темп романа. Возможно, именно из-за авторского умения управлять темпом книга и производит столь глубокое впечатление. По воле автора события замедляются, происходя как бы вне времени, в вечности, а не в реальной жизни. Как это происходит, когда, например, подобно королю Лиру Пэнси узнает, что «самое худшее не наступило, пока мы можем сказать: “Это хуже всего”». Во что бы то ни стало приобретите книгу. Но она должна быть хорошо издана. В оригинале, который мы должны будем подготовить, дюжина строк сможет сделать связки на месте существующих сейчас брешей… Там действительно есть обескураживающие пропуски окончаний, и время от времени чьи-то волнующие чувства и эмоции так или иначе удивляют. Я уверен, что это не просто хорошая книга. Это бестселлер. Она много лучше, чем книга Старка Янга (автора только что опубликованного романа о Гражданской войне «Такая красная роза»), а литературный прием, использованный автором, когда отрицательный персонаж вызывает пробуждение сочувственных эмоций, представляется мне восхитительным. Конец кажется грустным, поскольку в нем нет определенности в намерениях Ретта продолжать совместную жизнь… Берите книгу немедля. Скажите автору, что не нужно ничего переделывать, лишь дописать связующие вставки, чтобы ликвидировать бреши в тексте, и усилить последнюю страницу». Через два дня, 27 июля, Пегги срочной почтой отправила ответ Лэтему, в котором писала, что «не ожидала получить столь замечательный отзыв» и что лишь благодаря стойкости духа она удержалась от того, чтобы вновь «лечь в постель, принять люминал и положить лед на голову». Профессор Эверетт сделал ряд оговорок по поводу использования автором некоторых слов и выражений и писал, что «автор не должен допускать выражения собственных чувств, что имеет место в одном или двух местах романа, где говорится о неграх». Пегги согласилась, что он абсолютно прав, и добавила, что она старалась изо всех сил избежать яда, злобы, предубеждений и жестокости. И если они все же есть в книге, то виновник их появления не автор, а герои романа, имеющие собственные глаза, уши и языки, объясняла она. И яд, и злоба, и предрассудки появляются «как реакция героев на то, что они видят, слышат и чувствуют». Так, Эверетт недоволен такими выражениями, как «обезьянье лицо Мамушки» и «черные лапы», — эпитеты, которые она готова изменить, хотя и «не имела в виду выказать неуважение к Мамушке. Просто она часто слышала, как сами негры называли свои руки черными лапами, а когда старая морщинистая негритянка печальна, ни на кого в мире она не похожа больше, чем на больную обезьяну. Но я просто не представляла, насколько иначе это звучит, когда написано». Согласилась она с Эвереттом и в том, что в уходе Ретта все же остается некоторая неопределенность, но при этом добавила: «Я думаю, что в конце концов ей удастся вернуть его». Похоже, это был единственный случай, когда Пегги высказалась подобным образом в отношении того, удастся ли Пенси вернуть Ретта. Она допускала, что, «возможно, было бы и не вредно намекнуть на это в романе чуть более определенно», но при этом добавляла: «Когда я писала эту книгу, я хотела оставить конец открытым для читателя, хотя и понимаю, что это не самый лучший писательский прием!» Последнюю часть романа Пегги не читала уже более двух лет и теперь, когда на руках у нее не осталось даже копии рукописи, она «смутно помнила», что сделала, кажется, не более чем набросок заключительной главы, и высказала предположение, что после доработки эта глава примет более определенный вид, чего, собственно, и желает профессор Эверетт. Тогда же она заявила, что намерена вставить в роман тот вариант, в котором Фрэнк Кеннеди умирает от болезни, а не погибает во время вылазки ку-клукс-клана, из тех соображений, что «тема ККК очень подробно разработана другими авторами». Ведь вариант с кланом она написала, когда, перечитав эту часть романа, почувствовала, как «явно падает читательский интерес после шестой главы». «Включение клана было попыткой усилить эту часть романа, не прибегая к использованию большого количества мелодраматических эпизодов». Пегги попросила Лэтема позволить ей закончить роман, убрав версию с кланом, но если ему это не понравится, то она готова оставить и прежний вариант. И продолжала: «Это относится и к тем замечаниям, которые были высказаны в отношении заключительных глав романа. Если вам не нравится, как они сделаны, дайте мне знать, и я все переделаю. Я переделаю конец так, как вам будет угодно, за исключением одного — я не смогу сделать его счастливым». Никому в издательстве Макмиллана не нравилось имя главной героини — Пэнси, ибо на Севере им пользовались при обращении к женоподобному мужчине. Но южане, объясняла Пегги Лэтему, воспринимают это имя как совершенно обычное, однако она обещала, что если нынешнее имя ее героини воспринимается на Севере как оскорбительное, «подумать о другом, столь же неподходящем». Поскольку большая часть глав не была пронумерована, и у Лэтема, и у профессора Эверетта были трудности с определением хронологии повествования, а, например, два персонажа — дочь Пэнси Элла и бывший каторжник Арчи — появляются в романе совершенно внезапно, без каких-либо предисловий. К смущению Пегги, выяснилось, что те главы, в которых эти персонажи появляются, просто не были отданы Лэтему, а поскольку Бесси, следившая в доме Маршей за бумагами, была больна, поиски, предпринятые самой Пегги, успехом не увенчались, хотя ей и удалось обнаружить незаконченные наброски, которые она и послала Лэтему с припиской: «Лучший способ разместить их в рукописи — это сказать, что они должны следовать за главой, повествующей о смерти Джералда О’Хары». Она ни словом не обмолвилась о контракте, чем очень расстроила издательство. Причина, однако, была в том, что документ просто не прибыл еще в Атланту — в юридическом отделе «Макмиллана» забыли отправить бумагу срочной почтой. 30 июля Лэтем пишет ей: «Моя дорогая миссис Марш. Только что получил ваше письмо от 27.07 и сделал вывод, что, когда вы писали его, контракта вы еще не получили, поскольку даже не упомянули о нем. Надеюсь, что за это время вы получите его и он вас устроит. Если же это будет не так и вам захочется что-либо изменить в нем, дайте мне знать, что именно, и я посмотрю, что для этого можно сделать. Как видите, я не смогу чувствовать себя полностью счастливым, пока подписанный контракт не станет свершившимся фактом. Я рад, что вам понравился отзыв… Полагаю, что ваше предложение воздержаться от критики заключительных глав романа (конца взаимоотношений Пэнси — Ретта), пока рукопись не будет окончательно доработана, — это именно то, что в данном случае нужно. Мы очень верим в эту книгу. Очень. И хотим, чтобы она стала одной из лучших наших книг. И если мы опубликуем ее, мы не пожалеем усилий на то, чтобы обеспечить ей максимальный успех. А мы верим, что успех ей гарантирован. Поэтому не думайте, что мы будем колебаться в своей решимости иметь с вами дело до последнего. Мне бы хотелось, чтобы вы поняли, как я отношусь к вашей книге. Мне кажется, я так счастлив, словно сам написал ее. Искренне ваш Гарольд Лэтем». С самого начала Лэтем почувствовал уверенность, что Пегги Митчелл Марш написала книгу, которая по популярности сможет дать фору многим другим романам. Ибо миссис Марш поведала захватывающую историю, которая удерживает читательский интерес на протяжении двух тысяч страниц, составляющих рукопись… И это несмотря на то, что окончательный выбор вариантов для многих глав был еще под вопросом, а последняя глава и та, в которой рассказывается о смерти Фрэнка Кеннеди, особенно. Но мотивация поступков героев при этом не вызывает сомнений: так, например, в случае с Фрэнком Кеннеди, независимо от того, умрет он от болезни или от шальной пули, — вина Пэнси в преждевременной смерти мужа остается неизменной. А кроме того, смерть Фрэнка по любой из причин должна дать толчок отношениям Пэнси и Ретта. И в конечном счете Ретт, получив все, что может взять настоящий мужчина от равнодушной к нему жены, вынужден будет уйти от нее — опять же независимо от выбора окончательного варианта последней главы. Позднее Ф. Скотт Фитцджеральд как-то заметил, что в книге нет «ни одного элемента из тех, что отличают настоящую литературу, — особенно в области исследования человеческих чувств». Лэтем думал во многом так же. Прекрасный и очень опытный редактор, он ясно сознавал, что его «открытие» — отнюдь не шедевр. Но в то же время был убежден, что книга просто «неотразима». Пегги Марш, по его мнению, была настоящим гением повествования, что позволяло ей быть достоверной и убедительной в своем творчестве. И, что еще важнее, эта женщина была лучшим рассказчиком из всех, с кем ему приходилось сталкиваться за долгие годы работы в издательстве. Она умела так управлять сотнями событий и героев, что нигде на протяжении всего романа не позволила действию «провиснуть» или остановиться, и при этом так смогла рассказать историю любви, что страстность, характерная для отношений двух главных героев, не ослабевала до самой последней страницы романа. Поражало и то, что, несмотря на невероятные размеры романа, даже самые второстепенные его герои были легко узнаваемы и появление каждого из них на страницах книги было абсолютно оправданно и необходимо. Нельзя утверждать, что характеры главных героев оригинальны и не имеют аналогов в литературе. Пэнси, например, во многом напоминает героиню Теккерея Бекки Шарп из «Ярмарки тщеславия», а Ретт Батлер — Святого Эльма. Но вот развитие их судеб, события их жизни — все это принадлежит только миссис Марш и больше никому, поскольку у читателя создается впечатление, что события романа не пересказаны для него автором, а происходят на его глазах — и всякий раз впервые. Книга была не просто увлекательным чтивом, она была о Юге и затрагивала как события военного времени, так и Реконструкции. А на подобный временной размах не решались другие писатели-южане, хотя надо сказать, что в 1935 году подобное сочетание было бы как нельзя более кстати. Ведь Соединенные Штаты не только совсем недавно пережили войну, но и тягчайшую из всех депрессий, во время которой человеческая жизнь вновь обесценилась и лишь натуры стойкие, подобные Ретту и Пэнси, сумели обернуть события к собственной выгоде. Вот почему Лэтем твердо знал одно: он не должен позволить уплыть этой книге у него из рук, и потому был готов сделать все, что в его силах, чтобы угодить этой невероятной миссис Марш, которая, как он теперь понял, была намного более неискушенной и наивной в издательских делах, чем это было позволительно для писателя. В начале августа Пегги получила свой контракт и, тщательно изучив его с отцом и Джоном, составила послание Лэтему, в котором задала несколько вопросов, касающихся некоторых пунктов и формулировок этого документа. Во-первых, она высказала пожелание, чтобы в контракте появилось более четкое и ясное описание книги, ибо, по мнению ее отца, «юриста старой школы, способного всерьез исследовать техническую сторону сооружения стога сена», отсутствие четкой идентификации собственности может превратить любой контракт в юридически неполноценный документ. И чтобы избежать этого, Пегги предложила заменить определение произведения «роман» на «роман из жизни Юга» (точное название романа будет определено в дальнейшем). Кроме того, она оговорила свое право на одобрение обложки книги, с тем чтобы в ее оформлении не было ничего, что могло бы «насмешить или возмутить». Ну и в отношении пункта, который гласил, что «права на экранизацию и драматические постановки принадлежат автору до публикации книги», она задавалась вопросом: «А после публикации?», указывая, что и права на переиздание книги сформулированы аналогично. В отношении процедурных вопросов в контракте было сказано, что «все расхождения будут решаться по взаимному согласию сторон», и Пегги интересовалась: а если такого согласия достигнуть не удастся — тогда как быть? «Сможем ли мы, например, сейчас уладить все и прийти к согласию?» Волновала ее и такая вероятность: «А что, если «Макмиллан» обанкротится?» Лэтем показал ее письмо Лу Коул. Отношения двух женщин стали за последнее время более прохладными. Лу считала, что это она «открыла» Пегги и ее роман, и очень гордилась этим. Но когда «Макмиллан» предложил Пегги опубликовать книгу, Лу стала испытывать то, что называется «зависть соперника». Дело в том, что Лу, хотя и написала сама документальную книгу, никем так не восхищалась, как людьми, способными писать романы. 5 августа Лу пишет довольно язвительное письмо своей старой приятельнице: «Мое дорогое дитя. Могу ли я позволить себе заметить, что ты имеешь дело не с издателем пятого сорта? Если бы твой контракт прислал тебе Гринберг, то все твои подозрения — действительно все подозрения — можно было бы легко понять. Но контракт пришел от нас, и это обычный стандартный документ, который каждый из 22 тысяч наших авторов подписывал без всяких колебаний! В том числе и я сама. Все дополнительные пункты сформулированы так же, как и тысячи подобных пунктов в подобных контрактах. Ну а если «Макмиллан» обанкротится, то никому в государстве уже не будет дела до каких-либо романов. Однако Гибралтар стоит не более прочно, чем «Макмиллан», и разориться мы сможем лишь на завершающей стадии какой-нибудь революции. С любовью Лу». Получив на следующий день это письмо, Пегги пришла в ужас: что, если своими действиями, непрофессиональными и даже просто недостойными, она рассердила «Макмиллана» и он откажется вообще иметь с нею дело? И, не советуясь больше ни с кем, кто разбирался в подобных делах, она подписывает контракт, оговорив только небольшие изменения в некоторых формулировках и согласившись с предлагаемой суммой продажи без каких-либо возражений. Даже не подумав при этом, что издательство может так желать заполучить ее книгу, что будет готово пойти на уступки и сформулировать многиеположения контракта в более привлекательном для нее виде. 6 августа подписанный ею контракт был отправлен в издательство вместе с письмом, в котором Пегги заверяла Лэтема в том, что никогда даже не думала подозревать ни его, ни издательство в «недобросовестности или двурушничестве», умоляя его выбросить такую мысль из головы. Далее она объясняла, что считает контракт документом, фиксирующим взаимные обязательства автора и издательства, а потому и написала о «трех отличных лазейках, через которые я смогла бы ускользнуть, если вдруг сойду с ума и пожелаю это сделать». На самом же деле она не имеет намерения «ни уползать, ни подозревать «Макмиллана» в чем бы то ни было». Единственное, чего она требовала от Лэтема, — сохранить существование контракта в глубокой тайне. Как объясняла она Лу, в то время никто, за исключением Джона и ее отца — даже Стефенс, — не знал о контракте, да и Юджину Митчеллу сообщили о нем только потому, что он мог бы «содрать шкуру» с дочери, если бы узнал, что она подписала подобный документ без предварительной консультации с ним. Лэтем отправил ей телеграмму, подтверждающую получение контракта и письма, а 9 августа — письмо, в котором, как бы опровергая возможную резкость письма Лу, заверял Пегги в том, что полностью понимает ее вопросы и на ее месте поступил бы так же. Он попросил у нее разрешения сообщить Медоре о контракте, с тем чтобы иметь возможность написать ей и поблагодарить за содействие им обоим. А на следующий день экспресс-почтой в Атланту была доставлена рукопись. В расписке о получении значилось: «Рукопись о жизни Старого Юга в двадцати семи частях». Бесси, оправившаяся после перенесенного менингита, помогала Пегги распаковывать эти столь хорошо знакомые ей потрепанные конверты, отправившиеся в путешествие на Север четыре месяца назад, и складывать их на стол для шитья. А 10 августа пришли подписанная издательством копия контракта и чек на 250 долларов. 15 августа Лэтем пишет ей: «Выясняя, отправлена ли вам рукопись, я обнаружил, что у меня до сих пор находится также и ваша повесть «Ропа Кармаджин», которую вы дали мне одновременно с романом. И я возвращаю вам ее в отдельном конверте. Я прочитал повесть с большим интересом и искренним восхищением. Она показалась мне прекрасным произведением, мастерски сделанным. Ее размер, конечно, не позволяет говорить о коммерческом использовании — она слишком мала для того, чтобы быть изданной в виде книги. Я посоветовал бы вам придержать ее до публикации романа. А после этого вы сможете легко продать повесть в один из лучших журналов. Эта вещь еще раз подтверждает мое высокое мнение о вас как о писателе — если это вообще нуждается в подтверждении — и демонстрирует вашу способность иметь дело с разными литературными формами и героями. Ваш роман — значительная вещь, а потому не беспокойтесь пока об этой повести или о других небольших вещах, которые у вас есть. У вас для них будет время в дальнейшем». Лэтем был прав — ее роман действительно был значительной вещью.Глава 15
Впервые за последние четыре месяца Пегги вновь приступила к работе над книгой. Желтые страницы рукописи были теперь еще более потрепанными, чем когда Лэтем укладывал их в картонный саквояж в отеле «Террас». Сама Пегги смотрела теперь на свою книгу другими глазами — ведь профессионалы нашли ее вполне пригодной для публикации. Щедрые похвалы расточали ее роману такие люди, мнению которых она вполне доверяла. Восторженные отзывы профессора Эверетта до сих пор звучали в ушах Пегги, и она с энтузиазмом засела за работу. Однажды субботним утром в начале сентября Джон зашел к ней в комнату, держа в руках несколько страниц рукописи, которые она только что переделала, и, яростно потрясая ими, закричал: «Ради Бога, что это такое?» — и зачитал вслух, по словам Пегги, «целую пригоршню болтающихся причастных оборотов и неправильных сослагательных наклонений». Собрав все свое достоинство, Пегги ответила: «Это — темпо», использовав слово, которым профессор Эверетт охарактеризовал ее необыкновенное чувство времени, ее умение правильно выбрать темп событий. И впоследствии, получая от Пегги очередную порцию отвратительно исписанных страниц, Джон всегда ворчал: «Еще немного твоего проклятого темпо, да?» Слово стало семейной шуткой, и даже Бесси, потерпев однажды свою первую и единственную неудачу с лимонным пирогом, мрачно заметила: «Наверное, что-то случилось с моим темпо!» В начале сентября Пегги пишет Гарольду Лэтему, что усердно работает и что впервые в жизни писание дается ей сравнительно легко. Как говорит Джон, писала Пегги, нет более действенного средства, чем подписанный контракт, чтобы заставить писателя сжечь за собой мосты и сесть за работу. При помощи Джона она старалась выловить все грамматические ошибки и пропущенные окончания глав, убрать повторы и по возможности сократить текст. Таким образом, она прошла уже треть рукописи, и в данный момент считала, что сможет завершить работу в ближайшие шесть недель, тем более что Джон пошел в конце сентября в отпуск и обещал, если понадобится, прихватить еще две недели, чтобы помочь ей. Но надеяться на это можно только в том случае, предупреждала Пегги, если ее не свалит ежегодный сентябрьский приступ тропической лихорадки. В издательстве же никак не могли решить вопрос, кто будет редактором Пегги, поскольку сама она всякий раз уходила в сторону, как только об этом заходил разговор. Казалось бы, Лу — наиболее подходящая кандидатура после Лэтема, особенно если учесть, что сам Лэтем только курировал приобретение рукописей и не занимался обычной редакторской практикой. Но все предложения от Лу о совместной работе Пегги отвергала напрочь и не потому, что не доверяла редакторским способностям своей приятельницы, а скорее опасаясь, не сочтет ли ее Лу «литературным мошенником», узрев, сколько у нее «недостатков» по части грамматики и орфографии. Лэтем предложил Пегги подобрать хорошего редактора и направить его в Атланту, с тем чтобы он смог помочь ей в течение нескольких недель, если она того пожелает. Он даже намекнул, что мог бы нарушить правила и сам приехать к ней в качестве редактора. Но Пегги продолжала категорически отказываться от посторонней помощи, пока они с Джоном сами не пройдутся по всей рукописи. Она была убеждена, что если бы не острый редакторский взгляд Джона и его жесткая критика во время создания романа, рукопись была бы отвергнута и «Макмилланом», и профессором Эвереттом. Она с большим почтением относилась к Джону как к главному интеллектуалу в семье — ведь он закончил колледж, преподавал английский язык, а его словарный запас значительно превосходил ее собственный, не говоря уж о его познаниях в области грамматики и пунктуации. И в этом плане вклад Джона в создание романа невозможно переоценить. Он был личным редактором Пегги, и редактором хорошим, вполне отдающим себе отчет в том, сколь много работы еще потребует от Пегги эта рукопись. По его собственному признанию, он был чрезмерно строг в своих оценках, и, поскольку почерк у него был понятнее, чем у жены, многие исправления в окончательном варианте рукописи делались его рукой. И чем глубже погружались они в работу, тем больше росла зависимость Пегги от Джона. Он был для нее не только редактором, но и учителем и наставником. В октябре уверенность в своих силах, столь твердая еще месяц назад, вновь стала покидать Пегги. Работа оказалась намного труднее, чем она предполагала. Окончательная отделка глав, ликвидация повторов, выбор окончательных вариантов для них — все это было совсем непростым делом. Ткань ее романа оказалась столь плотной, что при попытке что-либо удалить или вставить вся картина, казалось, рассыпалась на куски, как гигантская головоломка, и собрать их вновь было невероятно трудно. А когда она все-таки пыталась это сделать, все швы оказывались на виду. Не помогло ей и то, что отец, наконец, хоть и неохотно, но прочел книгу и похвалил ее историческую достоверность, добавив, правда, при этом, что не понимает, как может какая-либо компания вкладывать деньги в подобные вещи. После отца роман прочитал Стефенс, который не отважился на большее, чем произнести: «Это компетентная вещь». Вновь ожили все давние сомнения Пегги. Завершение работы над рукописью стало теперь просто необходимостью, но Пегги не питала никаких надежд на успех. Парадокс состоит в том, что, хотя Пегги редко отказывалась принять брошенный ей судьбой или людьми вызов, она в то же время страшно боялась перемен. Медора как-то говорила, что та «стремительность, торопливость», которая была характерна для Пегги в молодости и которая, собственно, и толкнула ее на «безрассудный брак с таким диким человеком, как Ред Апшоу», а потом привела в газету, «как бы похоронена ее браком с Джоном Маршем». И действительно, Пегги сумела сохранить свое превосходное чувство юмора, умение быть душой любой компании и способность прекрасно рассказывать. Но в своей повседневной жизни она теперь всецело полагалась на Джона и искала у него помощи и поддержки. Медора даже предполагала, что и сам Джон из-за боязни потерять Пегги делал все возможное для того, чтобы она чувствовала себя обязанной ему за спасение от общественного презрения после развода с Апшоу, а также старался сформировать у нее такую эмоциональную зависимость от мужа, чтобы она недолго смогла бы действовать самостоятельно. Медора считала Джона «злым гением» в жизни своей подруги, и как раз в это время и наступает разлад в отношениях Медоры и Джона, так никогда до конца и не преодоленный. Очень чувствительная к подобным вещам, Пегги, не желая терять дружбу Медоры, стала видеться с нею вне дома и без Джона, хотя о причине такого поворота в дружеских отношениях двух женщин они обе тактично умалчивали. Медору страшно огорчало то, что она видела: Пегги постепенно теряет свой бунтарский дух. На самом же деле можно предположить, что юношеская богемность Пегги и ее кажущаяся эмансипированность были не более чем притворством. Ведь не нашла же она в себе достаточной смелости, чтобы покинуть отцовский дом после брака с Редом. И на карьеру журналиста она решилась лишь по наущению Джона. Да, Пегги быстро освоилась с работой, но Джон никогда не позволял ей предпринимать что-либо самой, и она не протестовала против его вмешательства. Медора прекрасно знала о том, что Джон был редактором Пегги, но она даже представить себе не могла, сколь беспомощной чувствовала себя ее подруга без поддержки и помощи со стороны Джона. И роман создавался точно так же: сначала Джон едва ли не силой заставил ее писать, а потом был все время рядом, помогая ей буквально с каждой страницей. И не зря Фрэнк Дэниел, коллега Пегги по «Атланта Джорнэл», позднее назовет супругов Маршей «папой и мамой» романа. И надо признать, что это определение имело под собой веские основания. Медора, одна из немногих людей, знавших, что роман будет опубликован, была от подобной новости в восторге, надеясь, что это поможет Пегги прийти в себя и вновь стать той «блестящей, талантливой и независимой девчушкой», которая работала когда-то с ней в «Атланта Джорнэл». Что публикация книги поможет Пегги «направить, наконец, свою энергию на что-нибудь еще, кроме семьи и болезней». Медора весьма критично оценивала ту настойчивость, с какой в свое время Джон уговаривал Пегги бросить работу в редакции, и позднее говорила, что после того, как нога у Пегги зажила, редакция «Атланта Джорнэл» вновь предложила ей работу, но Пегги, по настоянию Джона, отказалась. По мнению Медоры, Джон был не более чем бременем для Пегги, которое она вынуждена была нести и которое удерживало ее в стороне от активной жизни. Как говорила Пегги, нигде в Штатах нет такого количества писателей-дилетантов, как на Юге. Все они были чем-то похожи друг на друга, а на тех из них, кто в конце концов добивался успеха, все остальные смотрели как на гуру, чей опыт и время должны быть в полном распоряжении любого из менее удачливых. Пегги была знакома с таким положением дел еще со времен своей репортерской молодости и, опасаясь этого, с растущей тревогой создавала покров секретности вокруг себя и своей работы, чтобы по возможности избежать неминуемых посягательств со стороны собратьев по перу на свои время и опыт. Но большого успеха в этом она не добилась, ибо впоследствии ее почтовый ящик все равно оказался забит рукописями всех местных авторов. Люди, которых она встречала однажды, а зачастую не встречала никогда, появлялись у ее дверей. Среди них были и местные репортеры, просившие об интервью, а уж это было последнее, чего бы Пегги хотелось: она опасалась, как бы ей не пришлось отбиваться от их вопросов, относящихся к Реду, или иметь дело со «снуперсами» разного рода («сующими нос не в свои дела»). Их жизнь с Джоном — это их личное дело, так же как и ее творческие приемы или любые планы в отношении написания других книг. И если Пегги нравилось подыскивать рукопись для издательства Макмиллана за небольшие комиссионные, то перспектива быть заваленной непрошеными «шедеврами» была для нее столь ненавистна, что, как писала Пегги, они с Джоном решили брать с каждого автора за чтение по 50 долларов. Шли дни, и появлялись все новые проблемы. Как оказалось, Пегги неверно рассчитала, сколько времени ей потребуется, чтобы закончить правку рукописи, и теперь не представляла себе, как сумеет она уложиться в срок. Но еще более невозможным для нее было сообщить «Макмиллану», что ей понадобится значительно больше времени, ибо она понимала, что колесо в издательстве уже завертелось исходя из сроков, указанных ею раньше. Во всем, что составляло историческую канву романа, Пегги была достоверна и дотошна, основываясь на проведенных ею исследованиях в библиотеке Карнеги. Но вопросы военной стратегии в годы Гражданской войны были для нее непостижимы, и описывала она все, что с этим связано, полностью основываясь на тех рассказах знатоков и очевидцев, которые она когда-то слышала. Перед продажей книги издательству она говорила: «Не вижу причин, по которым я должна забивать себе мозги, изучая «военные вопросы», которые я все равно не смогу понять». И вот теперь, помимо чтения генеральских рапортов времен Гражданской войны, ей пришлось поднять и все свои записи, сделанные ею со слов очевидцев еще во времена работы в газете. А затем, после изучения всех статей, написанных самым авторитетным атлантским историком Куртцем и его женой Анни, она решила обратиться к нему за помощью. Пегги встречалась с Куртцем лишь однажды, будучи на экскурсии Исторического общества, во время которой она и два ее кузена решили подшутить над Стефенсом, заставив его поверить, что индейский резной нож фабричного производства на самом деле является подлинной вещью из племени чироки, и почти преуспели в этом. Лишь две с половиной главы занимали в романе «военные вопросы», но, как говорила Пегги, ей хотелось бы сделать эти главы «герметичными, с тем чтобы ни один из седобородых ветеранов не смог бы, потрясая своей тростью, заявить: «Я знаю об этом лучше. Я сам там был». И Пегги отправила «военные главы» супругам Куртц на рецензию, присовокупив к ним еще и длинное оправдательно-извиняющееся послание, в котором писала, что вынуждена так поступить, хотя и сама терпеть не могла получать рукописи с подобными просьбами во время своей работы в «Атланта Джорнэл». Но, продолжала Пегги, Куртцы — единственные из ныне здравствующих авторитетов в области военной истории Гражданской войны, которые ей известны. И Куртцы сделали одолжение — жест, который Пегги никогда не забудет. Прочитав посланные им главы, они ответили, что нашли в них всего лишь две ошибки. Одна из них — незначительна и состояла в том, что Пегги указала место сражения за Церковь Новых Надежд на пять миль ближе к железной дороге, чем это было на самом деле. А вот другая неточность была довольно существенна: в романе строительство оборонительных сооружений в Атланте заканчивается на шесть недель раньше, чем это известно из достоверных исторических источников. Напряжение, испытываемое Пегги на финише ее работы, становилось для нее непосильным, и еще до того, как закончился отпуск Джона, она вся покрылась фурункулами, причем болело не только тело, но и кожа головы, и доктору пришлось выстригать участки волос размером с центовую монету вокруг каждого фурункула, чтобы предотвратить распространение инфекции. Тем не менее это не помогло, и в тот момент, когда Лу прислала письмо с просьбой выслать в издательство фотографию автора для отдела рекламы, левая половина лица «автора» оказалась красной и болезненно вспухшей. Пегги пишет Лу, что время для фото выбрано крайне неудачно, поскольку в данный момент «автор» выглядит так, словно его только что вырвали из рук индейцев, которые успели-таки снять с него скальп. Она пообещала попытаться что-нибудь придумать. Это, однако, означало, что ей придется несколько часов провести в салоне красоты и еще больше часов у «бедного фотографа, который будет пытаться сделать незаметными пятна плеши на голове, распухший нос и впалые щеки». Вместе с письмом в конверт была вложена небольшая записка, написанная Джоном об авторе и его книге (для аннотации), которая должна быть напечатана на внутренней стороне обложки, а также примечание Пегги, что из аннотации к книге не должно быть вычеркнуто имя Мелани, поскольку «из всех героев книги именно она — главная героиня, хотя боюсь, что я — единственная, кто об этом знает». По предложению профессора Эверетта книга теперь называлась «Другой день», несмотря на то, что название это никому особенно не нравилось. И кроме того, Пегги все никак не могла подобрать подходящую замену имени «Пэнси». В начале октября Джон вышел на работу, и Пегги окончательно запаниковала. Она продлила первоначальный срок сдачи рукописи с шести до десяти недель, что означало передачу ее «Макмиллану» 15 ноября 1935 года. Все производственные подразделения издательства составили свои графики исходя из этой даты. Но Пегги знала, что и к этому сроку, скорее всего, не сможет подготовить рукопись. Во-первых, начальная глава, которая была для нее камнем преткновения во все время работы над книгой, все еще представляла для Пегги ужасную проблему. Она знала, что хотела бы изобразить в ней: надвигающуюся войну, известие о помолвке Эшли, подготовку к барбекю. В ней читатель должен познакомиться с Пэнси, близнецами Тарлтонами (которых Пегги задумывала сделать более значительными персонажами, чем они в конечном счете получились), а также с Джералдом О’Хара и семейством Уилксов. Но ей никак не удавалось выбрать верную тональность для этих сцен, и она писала вариант за вариантом, пытаясь подобраться к первой главе с разных сторон. Подключился Джон и тоже стал давать бесчисленные советы в отношении этой злополучной главы. Пегги все их опробовала, но на бумаге все они оказывались не лучше того, что у нее уже было. В конце концов, в полном отчаянии Пегги обращается к Лэтему и 30 октября пишет ему, что вместо первой главы получается нечто «дилетантское, неуклюжее и худшее из того, что можно себе представить». Она так часто обращалась к этой главе и так долго билась над ней, что у нее на этой почве образовался некий психологический комплекс и, как объясняла Пегги, без преувеличения можно сказать, что за последние два года она написала 44 главы, но что в любую минуту, когда она ничего не делала и ничего не читала — она писала первую главу, но что при этом каждый новый вариант неизменно получался хуже предыдущего. Она просила Лэтема еще раз перечитать злополучную главу и сообщить ей, «в чем же все-таки дело, что с этой главой не так?» Получив это письмо, Лэтем пишет записку Лу Коул: «Я в самом деле не понимаю, о чем она волнуется. Да, действительно, похоже, что первые две страницы сделаны в несколько замедленном темпе, но уже с середины третьей страницы и дальше читательский интерес не спадает». И Лэтем тут же незамедлительно пишет ответ самой Пегги: «Я бросил все и перечитал первую главу, и мне доставляет удовольствие сообщить вам, сколь превосходна она, на мой взгляд. Я думаю, вам следовало бы на время забыть об этой главе: с ней все в полном порядке. С середины третьей страницы и до конца интерес не спадает ни на минуту. Первые две страницы необходимы, чтобы описать место действия и ввести героев. Мне кажется, вы многое сделали на этих страницах, и я не вижу здесь ничего неловкого или дилетантского. Они, как мне кажется, хорошо написаны и органичны. Чтение этой главы вновь взволновало меня, вызвав те же чувства, что и книга в целом — восхищение вашим стилем, мастерством в изображении героев, той человечностью, которая преобладает в ней. И я бесконечно рад, что наше издательство получило привилегию опубликовать этот роман. Я знаю, что мы хорошо справимся с этим делом». Он попросил ее продолжить работу над оставшимися главами и посоветовал не думать пока о первой, как если бы книга начиналась не с этих двух злополучных страниц. Таким образом, Пегги и после его письма была так же расстроена и сбита с толку, как и прежде. В это же время появилась и другая серьезная проблема. В течение нескольких месяцев книга имела название «Завтра будет другой день», поскольку решили, что предыдущее — «Другой день» — не годится. И вдруг Ален Тейлор, старинный друг Пегги, готовивший для «Атланта Джорнэл» литературное обозрение, узнал, что недавно вышла книга с точно таким же названием, и почти одновременно пришло предупреждение об этом от Лу. Какое-то время Пегги обдумывала разные варианты — «Завтра и завтра», «Всегда есть завтра», «Завтра будет прекрасным», «Завтра утром» — и отсылала их в Нью-Йорк Лу Коул для одобрения. Но вот в конце октября Пегги, наконец, пишет Лэтему, что все больше склоняется к названию «Унесенные ветром», поскольку эта фраза, взятая вне контекста, означает движение и может быть отнесена и ко временам, «прошедшим как прошлогодний снег, и к вещам, пропавшим в пламени войны, и к людям, для которых идти по ветру предпочтительнее, чем противостоять ему». Лэтему название понравилось, да и новое имя для главной героини, предложенное Пегги — Скарлетт, — показалось ему удачным. Оба эти вопроса он обещал немедленно уладить на редакционном совете. Однако было уже 4 ноября, а название книги все еще оставалось под вопросом и главная героиня продолжала именоваться Пэнси. Лу была резко против имени «Скарлетт», объясняя это тем, что «кто-нибудь сможет сказать, что оно звучит как фраза из «Домоводства» («скарлетт» — алая, скарлатина). Пегги, однако, вставила имя в рукопись. «“Алые”, бывшие предками О’Хара, сражались вместе с ирландскими добровольцами за свободу. Ирландии и в награду за это были казнены впоследствии». В какой-то момент Пегги даже предложила дать героине собственное имя или же назвать ее Нэнси, но оба варианта были отвергнуты, потому что какие-нибудь реальные Пегги или Нэнси О’Хара, конечно же, существовали в жизни. И лишь накануне Дня благодарения Скарлетт О’Хара была, наконец, официально крещена. А для Пегги это означало необходимость вновь пройтись по всей рукописи, чтобы всюду заменить старое имя новым. Тогда же было окончательно согласовано и название самой книги. Пегги взяла его из поэмы Эрнеста Даусона «Чинара» — это была первая строка третьей строфы:Но в рукописи был еще один набор инициалов. В конце тринадцатой главы Красотка Уотлинг дает Мелани несколько золотых монет, завернутых в мужской носовой платок. Скарлетт знает, что он принадлежит Ретту Батлеру, поскольку монограмма, вышитая на нем, «РКБ», та же, что и на платке, данном ей Реттом днем раньше, чтобы обернуть цветы. Во всем тексте нигде нет расшифровки буквы К в инициалах Ретта. И в то же время «РКБ» — это полные инициалы, принадлежащие Реду Берриену Киннарду Апшоу.
Последние комментарии
2 часов 22 минут назад
7 часов 25 минут назад
15 часов 14 минут назад
17 часов 45 минут назад
17 часов 53 минут назад
2 дней 5 часов назад