[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Иван Шамякин Глубокое течение
ЧАСТЬ I
I
Переправившись через Днепр, Татьяна облегченно вздохнула. Теперь она почувствовала себя дома. Она первая выпрыгнула из лодки на берег и быстро пошла, боясь оглянуться назад, на пройденный ею четырехсоткилометровый путь — путь нечеловеческих мук и смертельных опасностей. Ей даже не верилось, что она, одинокая, беспомощная девушка, прошла этот путь. Татьяна начала его на второй день войны, когда фронт был еще позади. А теперь он опередил ее и был где-то далеко на востоке, где — она не знала. Татьяна шла больше двух месяцев. И сколько раз была на волосок от смерти! Сколько бомб разорвалось вокруг нее! На ее глазах немцы расстреливали из пулеметов и автоматов женщин, детей, стариков. Сотни людей погибли под немецкими бомбами. Сама она просидела две недели в немецкой комендатуре в Калинковичах. И все-таки ей посчастливилось, как немногим из тех ее спутников, кто, как и она, уходил от войны. Осталось всего двадцать километров — и она дома! Тут уже каждая деревня, каждый поворот дороги были знакомы ей — она много раз проходила по этим местам в те времена, когда училась в городе. Вместе с Татьяной переправились через Днепр два подростка и три женщины, две из них были с грудными детьми. Все они — такие же беженцы, как и она. Но никто из попутчиков не спросил Татьяну — кто она, и она не поинтересовалась — кто они. Даже не узнали друг у друга, кому куда идти. Дорога шла лесом. Лес был молодой, густой, преимущественно — березняк и осинник. Только кое-где над молодыми деревьями подымали свои широкие могучие вершины старые великаны-дубы или стремительно взлетали ввысь, будто хотели коснуться солнца, прямые, как струны, сосны. День был солнечный, жаркий. Лес стоял молчаливый, понуро-задумчивый. И в этой тишине, среди спокойных деревьев, очень хотелось забыть, что где-то лютует война, что она проходила и здесь и вот в это короткое мгновение, может быть, гибнут тысячи людей. И Татьяна старалась отогнать мысли о войне. «Вот на том повороте мы отдыхали с Лизой, когда нас догнали Женька и учитель Кандыба… Когда это было? Два года… А где сейчас Лиза? Вернулась ли она домой? Вот если бы с ней встретиться», — вспоминала былое и мечтала она. Внезапно мирную тишину леса разорвали короткие выстрелы. Беженцы вздрогнули, насторожились. Стреляли в стороне от дороги, в березовой чаще. Испуганно поглядывая в ту сторону, люди зашагали быстрей. В последнее время Татьяна уже не обращала особенного внимания на одиночные выстрелы. Но теперь, когда до дому оставалось только несколько километров, испугалась и она. — Смотрите, — прошептал один из подростков. Все повернулись туда, откуда прозвучали выстрелы, и увидели молодую женщину, еврейку. Она бежала, прижимая к груди ребенка. Ее длинные черные косы были распущены, волосы спутались, в них застряли листья, хвойные иглы, паутина. В глазах женщины был ужас, синяя кофточка ее была разорвана в нескольких местах, ноги — в крови. Добежав до беженцев, она упала на колени и протянула ребенка. — Люди добрые! Дорогие мои!.. Спасите ребенка!.. Возьмите моего сына. Они гонятся за нами… Они уже убили мою мать… убьют и его… Спасите, родненькие!.. — Беги, дочка, беги, — зашептала старуха-беженка, крестя женщину. — Бог с тобой… Он поможет… Они не догонят тебя. Беги… в чащобу, в кустарник;.. — Ой, нет!.. Нет… Они найдут, они догонят нас… Вот… Слышите их голоса? Спасите! — Женщина задрожала и рванулась к людям. Много страшного видела Татьяна за дорогу, но эта охота за женщиной с грудным ребенком потрясла ее. Она посмотрела в глаза несчастной матери и протянула руки. — Давайте… — Родная моя! Будь матерью ему. — Женщина схватила руку Татьяны и поцеловала. — Отец его Борис Каганский… Может, вернется… — Она не кончила и, дико оглянувшись, быстро пошла назад по дороге. Она шла ровным шагом, зорко всматриваясь в лес. Люди, онемев, смотрели ей вслед. Когда она скрылась за поворотом дороги, беженцы заторопились. — Пойдем, — позвала старуха. — Скорей отсюда!.. Они двинулись дальше. Татьяна осторожно несла ребенка, вглядываясь в его личико. — На, заверни его, — сказала одна из женщин и, вытащив из корзинки простыню, подала ее Татьяне. Снова там, позади, раздались выстрелы. Люди испуганно оглянулись. Старуха перекрестилась. — Господи, спаси ее, несчастную, и нас, грешных. Через минуту из-за поворота выскочили пять мотоциклистов. Они затормозили машины и один из немцев подбежал к людям. — Вэр стреляйт дорт? — крикнул он. Старуха поняла его вопрос и ответила: — А то солдатики ваши забавляются. Охотятся… на людей. — Ох, забавляйт! Охотяйт! Ошень гут! — засмеялся немец, но тут же нахмурился. — О, о! Ты хитрый, русиш фрау! Документ! Они вынули документы. Забирая их, немец хотел сдернуть простыню и взглянуть на ребенка. Татьяна смело отвела его руку и спокойно сказала: — Ребенок болен брюшным тифом. — А, тифус? — немец отдернул руку, будто ожегся, и даже не взял документов Татьяны. Остальные он сунул в карман и вскочил на мотоцикл, со смехом махнув рукой: — Пашоль! То, что он забрал эти никому теперь не нужные бумажки, никого не взволновало. Наоборот, все вздохнули с облегчением, почувствовав, что главная опасность миновала: те, которые стреляют там, позади, не погонятся за ними. Женщины повернулись к Татьяне, в глазах их светилось восхищение девушкой. — Смелая ты, девка, — сказала старуха. — Что же ты будешь делать с ним? — Воспитывать… как сына своего… — Помоги тебе боже в этом добром деле. Вскоре дороги их разошлись. Женщины пошли дальше по шоссе, а Татьяна свернула на лесной проселок. До родной деревни оставалось всего несколько километров, и Татьяна не чувствовала уже ни усталости, ни боли в ногах. И думала она уже не о себе, а об этом маленьком человечке, которого осторожно и неумело прижимала к своей упругой девичьей груди. «Ну, вот я и мать, — подумала Татьяна и усмехнулась: — Мать! Сама еще девчонка… Нет, нет… Это мой ребенок, родной. Я должна убедить в этом всех… Пусть никто не знает, пока наши не вернутся. Я год не была дома, и это мой сын. Мой…» Она боязливо оглянулась, будто опасалась, что кто-нибудь подслушает ее мысли. «А как его зовут? — спохватилась она через несколько минут. Несчастная мать даже забыла сказать его имя. — Какое же дать ему имя?» Она долго шептала разные имена, но все они почему-то ей не нравились. Уже, казалось, и имен-то русских больше не оставалось… Потом, как-то нечаянно, она произнесла: — Виктор… Витя, Витенька, — и радостно засмеялась. — Ты будешь Витей, мой маленький. Запомни это, сынок…II
В родную деревню Татьяна пришла под вечер, на закате солнца. Выйдя из лесу и увидя знакомые хаты такими, какими они были год назад, она сперва обрадовалась, а потом у нее что-то сжалось в груди и крупные слезы покатились из глаз. Она стояла и смотрела на деревню, на свой сад и плакала. После всего, что она видела по дороге, ей казалось, что ничто уже не сохранило своего прежнего, мирного вида, а повсюду — только страшные следы войны. И вот родная деревня — такая же, как всегда, и вокруг нет ничего ужасного. Такой же лес, такое же поле… И солнце такое же, и садится оно там же. Как не плакать от всего этого? Вдруг ее внимание привлек столб не то пыли, не то дыма на другом конце деревни, возле речки. Татьяна испугалась. Но, догадавшись, что это возвращается с поля стадо, еще больше обрадовалась. Ничего она так не любила с самого детства, как эту пору летнего дня, когда по улице идут коровы, поднимая тучи пыли и наполняя воздух запахом лугов и молока. И то, что она входила в родную деревню как раз в такой час, так взволновало ее, что она расплакалась еще сильнее, по-детски, кулаком размазывая слезы на запыленных щеках. Вместе с ней заплакал и ребенок. Тогда она спохватилась, заглянула в его смуглое личико и засмеялась. — Не плачь, мой сыночек, не плачь… Сейчас мы домой придем. Чтобы не идти улицей, где, — она знала, — ее будут обо всем расспрашивать, Татьяна свернула с дороги на тропинку и пошла огородами. Так, никем не замеченная, она вошла в родной сад. Увидя знакомый забор, она остановилась. Сразу свалилась громадная тяжесть, что больно сжимала сердце последние километры. Стало необыкновенно легко, даже радостно. Она жадно вдыхала воздух, и ей казалось, что если бы ее привели сюда с завязанными глазами, она только по одним этим неповторимым запахам узнала бы родной уголок. Сад был большой — лучший в деревне. Под деревьями стояло много ульев. Возле одного из них Татьяна увидела склоненную фигуру отца. Она чуть не крикнула: «Тата!», но сдержалась, тихонько подошла совсем близко к отцу и шепотом позвала: — Тата… Отец испуганно обернулся и, увидев ее, выронил из рук сетку и раму. — Таня!.. Ты? — удивленно и радостно вскрикнул он. Потом быстро подошел, взял ее за плечи. Но не поцеловал, а долго молча вглядывался в ее похудевшее лицо. — Дочка моя! — взволнованно прошептал он. — Дочка моя! Сколько же я передумал о тебе! — в глазах его блеснули слезы. — Ну идем же, идем в хату, — и первый пошел по тропинке к дому. Татьяна шла за ним и думала: «Что же он о ребенке-то не спрашивает? Даже не взглянул». Но возле сарая он остановился, повернулся к дочери и спросил как-то безразлично: — А дите-то чье? «Может, признаться? — мелькнула мысль. — Ему можно довериться… Нет, не выдержит, скажет мачехе… И будут смотреть на него как на чужого, да еще слух разнесут…» И она сделала вид, что удивилась его вопросу. — Мое. — Твое? — глаза отца расширились. — Как это твое? Откуда? Она опустила глаза и усмехнулась: — Вы же знаете, тата, Откуда берутся дети. — Ты не отшучивайся. Ты год тому назад приезжала — и ничего… Сколько ему? — он наклонился над ребенком. «Сколько ему?» — вот об этом она и не подумала и поэтому немного растерялась. — Ему? Сколько ему? А вот… восемь месяцев ему. Я тогда уже… Вы только не приметили… Карп Маевский долго и очень внимательно всматривался в лицо дочери, но она не поднимала глаз. Он отвернулся и сказал уже спокойно и задумчиво: — Сколько ж тебе годов? Девятнадцать… И почти год сынку. Та-ак… Поспешила ты, дочка. Што же ты батьке не написала? — Стыдилась, тата. Была б мама… — и тут же лукаво блеснула глазами: — Вы же мне тоже не написали. Люди сообщили. — Я? Что я? — Карп быстро отвернулся. Но Таня заметила, как покраснело его лицо. Больше он не сказал ни слова и быстро вошел во двор. Одиннадцать лет прошло с тех пор, как умерла первая жена Карпа, мать Татьяны. Всеми уважаемый в деревне, всегда рассудительный пасечник прожил девять лет один: растил детей, учил их, старшую дочку Ганну выдал замуж. А на десятый год случилось такое, что все односельчане ахнули: этот степенный человек начал частенько наведываться к вдове Пелагее. У Пелагеи была не совсем хорошая репутация, и, кроме того, она славилась своей сварливостью. Всех очень удивило сближение этих совсем разных и годами и характером людей. Настроенная разговорами знакомых и соседей, Татьяна возмутилась и однажды наговорила отцу дерзостей. Тот даже не ответил на ее слова. Но как только Татьяна окончила техникум и уехала учительствовать в западные области, он женился на Пелагее. О его женитьбе Татьяне написали подруги. Это оскорбило ее, и она долго не писала отцу. Вот почему Карп чувствовал себя виноватым перед дочерью и смолчал, только подумал: «Что я выпытываю у нее, старый дурень? Сам-то я хуже сделал». Мачеха встретила падчерицу ласково. Обняла, поцеловала. Татьяна, хорошо знавшая, как Пелагея злилась на нее за то, что она пыталась помешать женитьбе отца, отнеслась к этим ласкам недоверчиво. — Так это внучек уже у меня! Погляди, Карп! Радость-то какая! — сыпала она, сладко улыбаясь. — Ай-ай… Дай же мне его… Пока мачеха купала и одевала ребенка, Таня внимательно присматривалась к каждому ее движению. Ей не приходилось ни разу в жизни иметь дело с детьми такого возраста, и теперь нужно было во что бы то ни стало сразу же всему научиться, чтобы и дальше, не вызывая подозрений, играть роль матери. — Ох, цыганеночек мой! — приговаривала Пелагея, ласково подбрасывая ребенка. — Какой он, Таня, смуглый у тебя, какой кучерявый! Настоящий цыганенок… Мальчик угукал и улыбался. — Угу-гу… гугулечки мои. Сколько же ему, Таня? Девять есть? — Нет. Восьмой месяц. — Только восьмой? А какой же он большой у тебя… Люблю детей. Обидел меня бог, не дал… Ребенок заплакал. — А-а, кушеньки захотел. На, мать, покорми его. Татьяна вздрогнула и с минуту растерянно смотрела на мачеху. А потом лицо ее залилось краской. Она торопливо взяла ребенка и сказала: — Я… я не кормлю его… — Так рано отучила? — удивилась Пелагея. «Боже мой, как трудно врать! — подумала Татьяна. — Наверно, не выдержу». — У меня… нет молока… Я заболела в дороге, — соврала она и сама удивилась правдоподобности своей лжи. — Что же ты не сказала мне? Ой, мама, мама! Бить вас надо, таких маток. Дитя голодное, а она сидит и краснеет, будто девушка. Пора уж бросить стыдиться, милая моя. Соску ж ему надо, рожок и соску. Где соска? Нету? Эх ты! — засуетилась мачеха. — Побегу до соседки. Татьяна совсем растерялась. О многом она думала в дороге, а о таких важных и необходимых вещах и не подумала. «Глупая, — подумала она. — Мать называется. Ребенок целехонький день был голоден. И как только он выдержал, бедненький?» Отец молча стоял возле печи и наблюдал эту сцену. Когда мачеха вышла, он подошел к встревоженной дочери и, ласково дотронувшись до ее плеча, сказал: — Это не твое дитя, Таня… — Мое! Мое! — возбужденно крикнула она. — Я же сказала вам! Что вам еще нужно от меня? Я совсем больная… Разве ж я виновата, что у меня нет молока? — она горько заплакала. Карп, не зная, чем успокоить дочь, стал нежно как когда-то в детстве, гладить ее по голове.III
Шел второй месяц подневольной жизни. Была она тревожной, наполненной ожиданием чего-то ужасного. Люди были оглушены внезапным несчастьем и ходили как приговоренные к смерти — молчаливые, хмурые. Правда, ничего страшного в самой деревне пока не произошло. Фронт продвинулся дальше, не затронув ее своим огневым дыханием. Немцы заходили в деревню два-три раза, поставили старосту, забрали много уток, кур, несколько коров, приказали собрать урожай с колхозного поля и ссыпать зерно в колхозные амбары. Но большую часть собранного хлеба колхозники тайно поделили между собой по трудодням и закопали. Староста не мешал этому. Старостой был поставлен Ларион Бугай, молчаливый и неприметный человек. О нем, единственном на весь сельсовет единоличнике, часто забывали. А когда вспоминали, обычно говорили: «Странный человек», — и пытались припомнить, когда, кому и какое слово доводилось услышать от него. Появился в деревне и первый полицейский. Это был свой же односельчанин — Митька Заяц. Колхозники и прежде его не любили. Он был громадного роста, обладал пудовыми кулаками; рассказывали, что когда-то он ударом кулака убил лошадь. Заяц попробовал навести в деревне «новый порядок», но его споили, и он две недели беспробудно пьянствовал. А за эти две недели колхозники, опомнившиеся после внезапного удара, начали действовать. Даже трактор и комбайн, остававшиеся на колхозном поле, в одну из ночей куда-то исчезли. Деревня начала жить двойной жизнью — дневной и ночной… Всего этого не замечала Татьяна в первые дни. Она жила заботами о ребенке, порой сама начинала верить, что Витя ее родной сын, и часто жалела, что не испытала еще радости любви, счастья материнства. Иногда ей вдруг становилось страшно. Это обычно случалось ночью, когда Виктор спал, а ей не спалось. Но все страхи исчезали, как только он просыпался. Она начинала укачивать его, ласково напевая колыбельные песни. Днем она купала его, стирала пеленки, рубашечки, выходила гулять с ним в сад, на речку. Даже в лес ходила, не думая об опасности. Только со своими односельчанами Татьяна избегала встречаться — они донимали расспросами и вынуждали лгать, а от этого сразу становилось тяжело и больно, рассыпались иллюзии и вспоминалось все: и дорога, и раненые, и эта лесная охота за женщиной. Правда, все эти тетки и крестные мамки часто навещали ее — специально чтобы посмотреть на сына, расспросить про мужа. А это, пожалуй, было самым трудным для нее: представить себе отца ребенка и рассказать о нем другим. Чтобы оборвать эти расспросы, она начинала подсмеиваться над старыми тетками и даже грубила им. Особенно невзлюбила Татьяна старшую сестру покойницы-матери, надоедливую и слишком любопытную тетку Христину. Однажды Христина сказала ей: — Ты, девка, нос-то не очень задирай. Знаешь, что я скажу тебе? Таня насмешливо прищурилась. — А что, тетка Христина? — Никого у тебя нету. Все ты врешь, да и сама уж заговариваешься. Никакого батьки у него нету… — Как это нет? — Да так, нету — и все. — Так что же Витя, по-вашему, с неба свалился, что ли? — рассердилась Таня. — Не с неба… При чем тут небо? Тогда-то был муж, когда лежал с тобой, а потом свистнул и — поминай, как звали… Татьяна побледнела от возмущения и не могла слова вымолвить. О том, что может возникнуть такое оскорбительное подозрение, она раньше и подумать не могла. Только теперь, после слов тетки, она поняла, что так, возможно, думают многие, даже и отец, и ей стало очень стыдно и обидно. Захотелось рассказать всем правду. Но что-то сдавило горло и не давало говорить. Она долго широко раскрытыми глазами смотрела на тетку. Христина даже испугалась ее взгляда и попыталась оправдаться: — Да я ж пошутила… Что ты онемела? — Как вы могли подумать такое? — проговорила, задыхаясь, Татьяна, а потом крикнула: — Как не стыдно вам! Да, наконец, какое вам дело до меня? Пошли вы все… Не кончив фразы, зло хлопнув дверью, она выскочила из избы и с Витей на руках пошла в сад и через сад — в поле. Обида больно жгла сердце. Девушка задыхалась от стыда и гнева. Она долго шла по сжатому полю, ничего не замечая вокруг себя. Только плач ребенка вернул ее к реальности. «Да пусть думают, что хотят! Чего я, дура, расплакалась? Разве ж я виновата? Скажи, Витенька, я виновата? Нет… Так, сынок. Так… Пошли домой…» После этого Татьяна стала чаще встречаться с женщинами. От них она узнала много страшных новостей. В одном месте фашисты расстреляли на шоссе колонну военнопленных, в другом — создали какой-то лагерь, откуда никто не возвращается, за Речицей сожгли целую деревню и расстреляли жителей, а в Гомеле собрали всех евреев в одно место и бесчеловечно издеваются над ними, морят их голодом. — И бают, бабоньки, что эти несчастные от голода кидаются на колючую проволоку, лезут на штыки часовых, — рассказывала одна из женщин. — Это что! — перебила ее другая. — Я слышала, что матери кончают своих детей, а потом и самих себя, — женщина вздохнула. — И что только деется на белом свете! Не люди, а звери какие-то. А еще говорили, что они культурные. Где ж их культура-то? В разговор вмешалась тетка Христина: — Где культура? Ты не видишь ее, что ли? Волчья у них культура… Скорей бы вертались наши! Отступили — и хватит. Сколько ж можно отступать? — Пора бы кончать уж этого ирода, — сказала старая Степанида, мать троих сыновей — командиров Красной Армии. — Очень скоро ты, Степанида, начала ждать своих сынов, — усмехнулась Пелагея. — Говорят, фашисты Москву забрали. — Типун тебе на язык, балаболка ты этакая! Не видать им Москвы, как своих ушей! — возмутилась Степанида и с уважением обратилась к Татьяне: — Правда, крестница? — Правда, правда, — ответила Татьяна. Под влиянием этих разговоров беззаботность, с которой жила Татьяна первые дни в родном доме, исчезла. Снова вспомнился страшный путь, расстрелы людей, ужасное происшествие в лесу. Она почувствовала, что эта тихая, спокойная жизнь — обман, что в действительности страшная опасность постоянно висит над людьми и каждую минуту может обрушиться на головы женщин, детей, стариков, так же, как обрушивалась она тяжелыми бомбами там, на дорогах отступления. Она стала бояться за жизнь этого маленького черноголового человечка, который хватал ее ручонками за косы, за нос и смеялся, морща свое пухлое личико. Больше она уже не ходила с ним так смело в поле и в лес, а сидела дома, либо — по воскресным дням — на завалинке, вместе с другими деревенскими женщинами. Надевать она стала самое плохое, чтобы не привлекать внимания оккупантов, которые все чаще стали наведываться в деревню. Во время бесед на завалинке Татьяна редко вмешивалась в разговоры, а больше внимательно слушала, поддерживая в мыслях то одну, то другую женщину. Ее считали умной, рассудительной молодухой, и даже самые старые стали обращаться к ней, как к ровне. Матери уважали в ней мать, ценили ее чувства к ребенку. Это радовало Татьяну. Она осторожно, но уверенно вступала в новую жизнь, и незаметно для себя самой у нее складывалось новое отношение к окружающему. Только одна мысль волновала ее. «Неужели и отец думает обо мне так же, как эта Христина?» — чуть ли не ежедневно спрашивала она сама себя и внимательно следила за отцом и мачехой, ловя каждое их слово, каждый взгляд. Но ничего не замечала. Как и в первые дни, они относились к ней и к ребенку ласково и заботливо. Когда Татьяна стала чаще оставаться дома и искать себе работы по хозяйству, Пелагея шутливо, но решительно сказала: — Справимся и без тебя. Не ахти какое хозяйство! А без работы было еще труднее. Время девать было некуда, и тянулось оно тоскливо, однообразно. Татьяна радовалась каждому прожитому дню и с тревогой встречала каждый новый, не представляя себе, как он пройдет. Особенно тяжело было на сердце в дождливые осенние дни. А таких дней становилось все больше и больше. Однообразно, нудно стучит дождь в окна… Ветер срывает пожелтевшие листья верб и берез, и они прилипают к мокрому стеклу. В такие дни Татьяна садилась к окну и думала, думала. Думы были разные, а суть их — одна. «Как будто все то же, все на месте, и люди те же, а жизнь не та, — думала она, наблюдая осеннюю улицу и бредущих по ней людей. — Жизни совсем нет… Какое-то тупое существование. Сколько же это будет тянуться? Где наши? Что там у них? Знать бы обо всем наверняка — в-ce равно, грустные эти вести или радостные… Легче было бы…» Но вскоре одно событие прояснило ее мысли, да и не только ее… Однажды в деревне появился односельчанин, комсомолец Женя Лубян, и, смело собрав крестьян, рассказал им о положении на фронте. Рассказывал хлопец подробно и от души — так, что даже самые недоверчивые поверили ему. — Не видать этим поганцам Москвы, как своих ушей, потому что Сталин в Москве! — звонко и уверенно говорил он. — Правда, они недавно захватили Орел, приблизились к Ленинграду… Но все это временный успех, добытый очень дорогой ценой. Немцы что ни день теряют тысячи убитыми и ранеными. Бесчисленное количество их техники остается обгорелым ломом на наших полях. И придет час… покатятся они назад! Еще как покатятся! Товарищ Сталин сказал об этом. А еще наказал он всем нам: не давать оккупантам ни грамма хлеба, ни куска мяса, ни клочка сена. Спалить, закопать, попрятать, а им не давать!.. Воды им не давать из наших колодцев! Так сделать, чтобы на каждом шагу их подстерегала справедливая кара. Вот тогда скоро им придет конец… Люди слушали хлопца затаив дыхание. Женщины плакали. Мужчины задавали вопросы и внимательно выслушивали убедительные ответы. Лубян смело стоял на высоком крыльце школы и улыбался. Татьяна не сводила с него глаз. Был тут и староста Ларион Бугай. Молча стоял он позади, слушал и ничего не сделал, чтобы задержать партизана. Кончив отвечать на вопросы, Женя вытащил из кармана гранату, осмотрел ее, потом достал и проверил немецкий пистолет. — Не сомневайтесь, земляки… И не пугайтесь. Я буду наведываться к вам часто, да и еще кое-кто из знакомых, может, заглянет… Нас много тут, — он кивнул головой в сторону леса. А выходя из толпы, он увидел старосту и удивленно остановился перед ним. — А-а, Бугай! И ты тут? Ну, тебя-то мы повесим— так и знай! Выступление Жени ободрило Татьяну. Мысли ее стали иными, и все чаще главным героем их становился Лубян. Когда-то (ей казалось, что это было очень давно) они вместе учились в семилетке, вместе участвовали в школьном драмкружке, и обычно во всех пьесах им приходилось играть жениха и невесту. Но она, «невеста», не испытывала тогда особенно горячих чувств к «жениху». Женя был задирой и часто ругался с девчатами. Таня не любила его за это. Но теперь она вспоминала те дни с удовольствием. Татьяна завидовала Жене. Ее воображению представлялась другая, настоящая жизнь в лесу, и очень хотелось быть там, рядом с этими людьми. Впервые она пожалела о том, что у нее ребенок. «Не было бы его, давно была бы я там, с ними», — думала она. Но, взглянув на маленького Витю, который — сидел в люльке и пытался ручками поймать подвешенный на нитке красный деревянный шарик, она ласково улыбнулась и отогнала эту мысль. «Нет, я никогда не брошу его… Никогда». Однажды, в такой же дождливый день, Таня, как обычно, сидела у окна, шила сорочку. Кроме нее и Вити, в избе никого не было. Отец столярничал под навесом. Оттуда доносился ритмичный, знакомый с детства, свист фуганка и писк ножовки. «…Если удастся увидеться и поговорить с Женькой, расскажу ему всю правду. Пусть научит меня жить. В одной пьесе… Как она называлась? — она на секунду закрыла глаза и наморщила лоб. — Не припоминаю сейчас… Он учил меня, свою «невесту», жить…» Она покраснела от этих воспоминаний и снова взглянула на Виктора. В избу вошел отец. Он выпил ковш воды, рукавом вытер пот и, подойдя к окну, стал закуривать. — Раздождилось как! А дождь теплый, как весной… Татьяна в ответ кивнула головой и снова принялась за шитье. Отец скрутил папиросу, не прикуривая ее, подошел к люльке и начал внимательно рассматривать ребенка. Таня заметила это и, насторожившись, стала украдкой следить за выражением его лица. А отец вдруг, неожиданно, не поворачиваясь, тихо спросил: — Он еврей, Таня? Татьяна встрепенулась. — Кто он? — Ну… батька Виктора… «Как ему трудно произнести «твой муж»!» — подумала она и небрежно ответила: — Еврей. А что? — Да ничего, ничего, это я так, — отец повернулся, подошел к ней, с минуту смотрел в окно, а потом, понизив голос, сказал: — Но об этом не след никому говорить… — Почему, тата? — спросила она, хотя и сама хорошо знала, почему нельзя говорить об этом. Он положил руку на ее плечо. — Видишь ли, дочушка… такое время теперь. Ты же знаешь… — Я никого не боюсь, тата! — Можно не бояться людей, дочка. А зверей нужно бояться. Нельзя рисковать жизнью… своей и его… — он кивнул в сторону люльки. — Вы думаете, они тронут его? — Я ничего не думаю, Танюша… Я знаю только одно: ворвались звери. Как батька твой, я прошу тебя, чтоб ты была осторожной… Понимаешь? — Ладно, тата, ладно, — ответила Таня, чтоб быстрей закончить этот разговор. Ей было горько оттого, что она все еще обманывает отца и поэтому в родном доме иногда чувствует себя как чужая. Она знала: если бы она смогла все откровенно рассказать отцу, ей сразу стало бы легче, она сразу почувствовала бы себя дома. Мешала мачеха… Но и отец не доверяет ей? Ведь он сказал… «Так, может, рассказать ему сейчас?» — подумала она, но Карп уже вышел из избы.IV
Обер-лейтенант Генрих Визенер вернулся из Гомеля, с совещания комендантов районов, в хорошем настроении. Его похвалили: у него в районе все тихо, в то время как в других районах десятки разнообразных диверсионных актов. Визенер понимал, что партизаны могут появиться и в его районе, раз они есть в соседних. Но он твердо верил, что сумеет очень быстро уничтожить их. Визенер и слушать не хотел своих коллег, утверждавших, что приходится иметь дело не только с отдельными партизанскими группами, но и с целыми деревнями. Не верил он этому потому, что имел уже большой опыт комендантской службы в различных европейских странах. «Нет такого человека, который не отступил бы перед лицом смерти, — рассуждал он. — Сила решает все… Нужна только разумная оперативность. И нужно все доводить до конца». В комендатуре он выслушал доклад дежурного офицера и сразу же отправился на квартиру — пообедать и отдохнуть. Он с удовольствием принял холодную ванну, переоделся и сел за стол, уставленный бутылками и закусками. Он любил хорошо выпить и вкусно поесть — это была слабость обер-лейтенанта. Он уже налил вина в высокий хрустальный бокал, плотоядно чмокнул губами, весело подмигнул ординарцу, но вдруг нахмурился. Ординарец застыл, испуганно вытянувшись. Визенер смотрел через окно на улицу: дежурный офицер, лейтенант Редер, почти бежал из комендатуры к дому коменданта. Визенер отодвинул бокал и быстро поднялся, зло покусывая нижнюю губу. Он не любил этого молокососа, хваставшегося баронским происхождением. В его дежурство обязательно случались какие-нибудь неприятности. Вот и теперь снова неприятность и, по-видимому, значительная, иначе могли бы доложить по телефону. Визенер направился в кабинет, где его уже ждал Редер. По лицу офицера было видно, что он волнуется. — Господин обер-лейтенант! Телеграмма со станции: сегодня в четырнадцать часов на тысяча сто шестьдесят втором километре взорван мост. Мост взорван в тот момент, когда по нему проходил эшелон с горючим. Сгорело восемнадцать цистерн… Визенер склонился над картой района. У него нервно задергалась левая бровь. Диверсии таких размеров не было еще ни в одном из районов. Он поднял голову и налитыми кровью глазами посмотрел на Редера. Хотелось ударить по испуганному холеному лицу дежурного офицера, но он только крикнул со злостью: — Подготовить ваш взвод! Взвод пулеметчиков! Пять минут!.. Минут через семь три грузовика с солдатами и личный лимузин Генриха Визенера на бешеной скорости вылетели из города. В дороге комендант постепенно успокоился и, поразмыслив, свалил всю вину на железнодорожную охрану. Вернулось притупившееся в приступе злости чувство голода. Он вспомнил обед, который нетронутым остался стоять на столе, и приказал остановиться в первой же деревне. — Никаких беспорядков! — сурово приказал он офицерам. — Только пообедать. Мы — саперный отряд по ремонту дорог… Даю один час… Солдаты разошлись по деревне. И через несколько минут задымили трубы, запахло жареным салом, закудахтали последние, остававшиеся еще в деревне куры. Женщины забегали из хаты в хату, чтобы одолжить кое-какие припасы, посоветоваться тайком. — Накорми ты их, хай их разорвет… — Только бы не трогали они нас… — Скорее бы уж уехали… Черт их принес до нас! — Ведут себя они пока что тихо. Не будем уж становиться им поперек дороги… Деревня в испуге насторожилась, когда пролетел слух, что тетка Христина отказалась кормить непрошеных гостей, поругалась с ними, плюнула на все их требования и, оставив их в избе, сама куда-то ушла. Но все обошлось благополучно. Три веселых немца посмеялись над сварливой «русише фрау» и начали хозяйничать сами: переловили кур, закололи последнего поросенка и натопили печь так, что жители стали опасаться нового несчастья — пожара. К Маевским зашли два офицера. Один из них, немного говоривший по-русски, стал объяснять Пелагее, что им нужно. Татьяна купала Виктора, когда соседка принесла весть о том, что в деревне появился немецкий отряд. У нее замерло сердце и подкосились ноги. Быстро вытерев мальчика, она положила его в люльку. Но ребенок почему-то расплакался. Растерявшись, Татьяна делала неумелые и беспомощные попытки успокоить его. Он не унимался и оглашал избу таким криком, что даже неизменно ласковая и предупредительная мачеха поморщилась и сказала с упреком: — Ну, стихнет он у тебя когда-нибудь? Татьяна проглотила горький комок слез и взяла Виктора на руки. В этот момент в дом вошли немцы. Татьяна прижала мальчика к груди и застыла возле окна, боясь повернуться, посмотреть в их сторону. Она слышала их разговор с Пелагеей, потом услышала, как Пелагея выбежала из избы, и едва удержалась, чтобы не броситься за ней, — так страшно было ей оставаться одной с ними. Она не видела их, но чувствовала их пристальные взгляды на своей спине. «Зачем я так стою?» — подумала она и быстро отвернулась от окна. Один молодой немец, совсем еще желторотый юнец, сидел у окна и смотрел на нее, другой, постарше, стоял и разглядывал фотографии на стене. Увидев ее лицо, тот, что сидел, многозначительно протянул: — О-о! — и позвал: — Вилли! Старший оторвался от фотографий и насмешливо поклонился ей. Таня подумала: «Нужно притвориться придурковатой», сделала удивленное и очень испуганное лицо и, разинув рот, стала смотреть на них, моргая глазами. Лицо ее в эту минуту действительно было очень смешным и глупым, и это вызвало громкий смех молодого. Старший презрительно усмехнулся и, что-то сказав, направился к дверям. Таня проводила его глазами, а когда дверь закрылась за ним, снова перевела взгляд на молодого немца. Несколько минут они молча и пристально смотрели друг на друга. Потом, на какое-то мгновение, она забыла о принятой ею роли, лицо ее приобрело обыкновенное выражение, а в глазах блеснули искры ненависти к пришельцу. Тот, видимо, заметил эту перемену, потому что снова воскликнул: «О-о!», поднялся и направился к ней. Она крепко стиснула ребенка, и он снова расплакался. — Тихо, сынок, тихо, — прошептала она и нагнулась над ним, чтобы не видеть немца. Потом, как во сне, она почувствовала над собой его дыхание и увидела тонкую белую руку с золотым перстнем на указательном пальце, протянувшуюся к подбородку мальчика; ребенок сразу перестал плакать и испуганно уставился на немца, который прищелкивал языком, причмокивал и что-то говорил. Татьяна подняла голову и у самого своего лица увидела чужие голубые глаза. Немец улыбался. Таня почему-то вдруг почувствовала смелость и выпрямилась. Тогда он протянул к ней руку, намереваясь обнять ее. Она отстранилась. Он повторил попытку. Она толкнула его в грудь, бросилась к окну, распахнула его, так сильно толкнув раму, что вылетело стекло, и выскочила на улицу. О стекло она порезала свой лоб и ручку Вити. Увидев на улице Татьяну с окровавленным лицом, несколько женщин выскочили из домов и бросились к ней. — Давай Витю, — сказала старая Степанида, подбежавшая первой; она протянула руки и, взяв ребенка, быстро скрылась с ним. Татьяна прижалась к мачехе и беззвучно плакала от боли, испуга и обиды. Через минуту ее обступила вся улица. Женщины возмущенно шумели, не обращая внимания на то, что к толпе подходили солдаты. Один из них достал индивидуальный пакет и услужливо предложил перевязать раны. Но неожиданно появившаяся тетка Христина оттолкнула его и увела Татьяну в ближайшую избу. Солдаты о чем-то злобно заговорили между собой и направились к дому Маевских. Редер сначала растерялся от неожиданности, но потом страшно обозлился и в тупой звериной злобе начал бить посуду, окна и рвать висевшую на стене одежду. Солдаты последовали примеру офицера, обрадованные возможностью заняться своим привычным делом. Генрих Визенер кончал обед, когда до его слуха донесся шум на улице. Он послал ординарца выяснить, в чем дело. Через минуту ординарец доложил: — Лейтенант Редер изнасиловал какую-то девушку. Визенер вскочил. — Значит, он осмелился не выполнить мой приказ. Хорошо же… — сквозь зубы процедил Визенер и направился к месту происшествия.V
Маленький Витя тяжело заболел. Он лежал в горячке и даже плакать не мог, только слабо раскидывал ручонки да облизывал язычком сухие губы. А в черных больших глазах было страдание и какая-то особенная детская тоска, такая глубокая, что Татьяна, глядя на него, не в состоянии была сдерживать слезы. Она дни и ночи просиживала у постели больного ребенка. Ей казалось, что это она виновата в его болезни — не сберегла, не выполнила своего долга перед погибшей матерью Виктора. Иногда ночью, измученная, физически разбитая, она незаметно для себя засыпала возле люльки, но через несколько минут испуганно вздрагивала и снова наклонялась над ребенком. Пелагея в эти тяжелые дни как-то отдалилась от нее и больше была озабочена разоренным хозяйством, чем больным внуком, к которому она так ласково относилась раньше. Мачеха была рачительной, но жадной хозяйкой, ей всегда хотелось, чтобы у нее всего было больше, чем у людей. — Добрые люди хозяйством обзаводятся, а у нас последнее гниет, — каждый день осыпала она Карпа упреками. — Скоро до сумы дойдем! Карп упрямо молчал, но однажды не выдержал и он. Весь вечер Пелагея пилила его за то, что он не сходит к старосте и не попросит, чтобы к ним прикрепили лошадь. — У нас тоже хозяйство. И сеять надо, и дрова возить. А на чем? Меня запряжешь или как? — кричала она. — Пусть хоть семь дворов на коня, и то раз в неделю можно пользоваться им. Все берут, одни мы как дурни какие. Коммунисты мы, что ли? От последних ее слов Карп вздрогнул и через всю хату быстро пошел к жене. Она испуганно замолчала. — Да, коммунисты… Я — коммунист, — твердо сказал он, остановившись возле Пелагеи. — А ты не знала? И никуда я не пойду. Кровь людей наших льется, а ты — богатеть. — Он помолчал, тяжело дыша, а потом добавил: — Эх, дурища! Перепуганная Пелагея не могла вымолвить ни слова и несколько минут стояла с открытым от удивления ртом. Слова мужа оглушили ее, как удар молота. Она не знала, как понимать их. «А может, он и в самом деле коммунист? Тайный… Потому и не спит целыми ночами…» — подумала она и с того дня не вступала в пререкания, только исподтишка стала наблюдать за мужем и падчерицей. Татьяну этот случай окончательно убедил в том, что отцу можно доверить все. Старый Карп действительно не спал все ночи, пока был болен Виктор. Он даже и не ложился, а всю ночь сидел у стола и дремал, положив голову на руки, и только время от времени выходил во двор и курил папиросу за папиросой. Иногда он подходил к дочери и тихо говорил: — Ты отдохни, дочушка. Я посижу, — и садился около люльки. Таня ложилась на кушетку, засыпала, но быстро просыпалась. — Спи, спи, Танюша, — шептал старый Карп. Он всегда был очень скуп на слова, особенно на ласковые слова, и на первый взгляд казался суровым. Но Таня хорошо знала своего отца, его доброе сердце. Она видела, что он страдает из-за того, что не может высказать всю свою нежность к ней… Она стала искать случая, чтобы честно рассказать ему обо всем. Однажды, посреди ночи, когда он подошел к ней и предложил отдохнуть, она не выдержала и со слезами бросилась к нему. — Тата, таточка, простите меня… Мне стыдно… Я обманула вас… Это не мой ребенок… В эту минуту заворочалась в кровати мачеха. — Тихо, — зашептал Карп. — Не нужно… Я знаю… Ждал только, когда сама скажешь… Ложись спать, я посижу. Пелагея подняла голову и прохрипела сонным голосом: — Ложился бы ты, старый, спать. Полуночники вы! Сами не спите и другим мешаете. Ей никто не ответил. Карп вышел во двор под навес и просидел там на верстаке до рассвета, думая о жизни. Мысли приходили разные. Лицо его освещалось улыбкой, когда он вспоминал о недавнем прошлом. В прошлом было много хорошего. Вырастали дети. Сын стал геологом и перед войной работал где-то на Урале. Старшая дочь счастливо жила в соседнем колхозе. А вот эта, младшая, выучилась на учительницу. Сам он был всеми уважаемый колхозный пчеловод и столяр, его знал чуть ли не весь район. Прошлой весной его даже уговаривали преподавать на районных курсах пчеловодов. Правда, вот только женился он во второй раз как-то неожиданно и неудачно и из-за этого поругался с детьми… Лицо Карпа помрачнело при воспоминании об этом. Но он махнул рукой: не о том нужно думать теперь. Вот уже три месяца, как внезапно оборвалась прежняя жизнь, а он все еще не может разобраться в стремительном водовороте страшных событий. Каждый день думал он об одном и том же: почему отступала наша армия? Неужто при такой жизни мы были слабее этих зеленых гаденышей? А может, в счастье забыли про опасность? Но как жить дальше? Что делать? — мучительно думал старый пчеловод. — А что-то надо делать. Нельзя же сидеть так, сложа руки. Там, где-то далеко на востоке, остался его сын. Где б он ни был, он сражается против захватчиков — старый Карп был уверен в этом твердо. Микола не бросит в беде свой край, своего отца. Но надо чем-то помогать ему. А чем? В лесу есть партизаны. Но где они, кто они такие — никто не знает. В их деревне, например, знают только одного: Женьку Лубяна. Все убедились, что это очень смелый и ловкий хлопец; уже дважды он приходил в деревню, рассказывал новости и грозился повесить старосту и полицейского; бесспорно, он делает большое дело — Карп понимал все это. Но примут ли они его? А как уйдешь от своих, на кого бросишь их? Из соседней деревни почти каждый день приходит старшая дочь и просит батьку — то сена накосить, то хлеб обмолотить, то дров напилить, то хлев перекрыть. У нее двое детей и скоро будет третий, а муж — командир, в первый же день войны ушел в армию. Опять же — как оставишь Таню? И где она взяла этого хлопчика? — подумал Карп и вышел из-под навеса, где сидел на столярном, верстаке. Светало. Гасли в небе звезды. Карп долго смотрел на небо. Где-то в конце деревни громко запел петух. Через минуту со всех сторон полетело знакомое «ку-ка-ре-ку». «А все-таки есть еще», — улыбнулся Карп и направился к дому. Но на пороге сеней его встретила Таня. — Замерзли, тата? — спросила она. — На дворе еще тепло. — Давайте посидим тут на завалинке. Виктор уснул. Кажется, ему стало легче. Они сели и долго молчали… Татьяна не знала, с чего начать. Тогда отец ласково сказал: — Ну, рассказывай… мать… Она коротко рассказала о случившемся в лесу около Днепра. — Вот так я и стала матерью, — усмехнулась она, окончив рассказ. — Ну, а дальше что? — спросил отец. Таня не поняла. — Дальше? Дальше, у меня — сын. Я обязана воспитать его, заменить ему мать и отца. — Да… Ты обязана воспитать его, — задумчиво повторил ее слова Карп и минуту молчал, всматриваясь в темную стену соседского дома, а потом повернулся к ней и каким-то странным голосом спросил: — А жить… жить-то как,Таня? — Как жить? — снова не поняла девушка. — Эх ты, — с укором махнул рукой отец. — Жизни-то нет. Жизнь у нас отняли они, вот те, — он показал рукой на запад. — Помнишь, ты ученицей читала мне про невольников? Вот и мы такие же невольники. Хуже даже… Как же ты, невольница, будешь растить его, сына своего? Таня поняла и ужаснулась. Сама она ни разу не поддалась отчаянию и все время твердо верила, что немцев скоро разгромят. Особенно утвердилась она в этой вере, когда увидела Женьку Лубяна и услышала его горячую речь. Отчаяние отца испугало и удивило ее. Стало очень жалко его, захотелось утешить, обнадежить. И она сказала: — Разве ж это на всю жизнь, тата? Скоро вернутся наши. — Скоро? — спросил он взволнованно. — А как же могут они не вернуться? Тут же отцы их, дети, жены… Как же оставят они нас… врагу? — А чего же они отступили? Покинули чего нас так быстро? А-а? Таня на минуту растерялась, а потом стала объяснять: — Ну, как вам объяснить, тата… Немцы напали неожиданно, И у них такая сила. — Во-во — сила. А как одолеть эту силу? На силу нужна сила. — А разве мало ее у нас, силы, тата! — взволнованно воскликнула Татьяна. — Да вы посмотрите только. Даже тут, у нас… в лесах — партизаны… Весь народ… Зубами глотку врагам перегрызут. Подождите только немного, пусть организуется народ… Да и наши скоро придут. Сердце мое чует это, — она поднялась. Карп тоже встал и обнял дочь за плечи. — Хорошее у тебя сердце, дочушка… золотое… Всему в нем есть место — и любви и ненависти. Я верю ему. Но теперь нам что делать? Не могу я сидеть и ждать. Не могу смотреть на этих катов и на разных предателей… А что делать? Вот подскажи мне — что делать? И как?VI
Карательный отряд Генриха Визенера возвращался обратно. Комендант был доволен: операция, он считал, прошла удачно. Отряд напал на след партизан и два дня гонялся за ними. Но они боя не приняли и ушли за Днепр. Там был другой район, другой комендант, и Визенер счел более благоразумным вернуться назад, чтобы принять против партизан суровые меры тут, на месте. Ближайшая от места взрыва эшелона деревня была сожжена, шесть заложников повешены. Визенер считал, что этих мер достаточно, чтобы партизаны в его районе больше не появлялись. Отряд не понес никаких потерь. Да и кто осмелится вступить в бой с двумя взводами немецкой мотопехоты, вооруженной пулеметами и даже минометами? Веселое настроение командира передалось и солдатам. Только лейтенант Редер оставался хмурым и злым. Визенер не был злопамятным, он позвал молодого офицера к себе, выпил с ним бутылку вина, пригласил в свою машину и начал поучать: — На начальников не сердятся, мой дорогой. Служба. Вы знаете дисциплину нашей армии. Мы побеждаем нашей дисциплиной, нашей преданностью дорогому фюреру. Да… Но я понимаю вас — и теперь, когда мы выполнили свой долг, все можно поправить. — Визенер усмехнулся. — Сейчас мы сделаем там остановку, и я позволю вам все, что пожелаете. — Он сплюнул под ноги. — Я, например, не могу, чувствую отвращение… Она красивая? Обрадованный таким поворотом событий, опьяневший Редер развеселился и принялся рассказывать о своих приключениях, «охоте за женщинами». Машина шла по шоссе. С двух сторон шоссе обступал могучий лес — дубы, березы, окруженные густыми зарослями орешника. Впереди шел грузовик с солдатами пулеметного взвода, за ним — машина коменданта, сзади — два других грузовика. Об опасности никто не думал. Визенер слушал Редера, смеялся над его приключениями и думал: «В сущности он настоящий немецкий офицер…» Вдруг Редер как-то странно всхлипнул, на полуслове оборвал свой веселый рассказ, схватился рукой за висок и, ловя ртом воздух, медленно навалился на Визенера. Из-под его ладони по щеке потекла черная струйка крови. Визенер в ужасе оттолкнул от себя уже безжизненное тело, сполз на дно машины и спрятал голову под сиденье. Шофер оглянулся и остановил машину. — Вперед! Вперед! — испуганно закричал Визенер, не поднимая головы. Машина рванулась. Позади затрещали автоматы. Шофер снова остановил машину и выскочил из нее. Тогда и Визенер спрыгнул в кювет возле шоссе. Грузовики стояли. Солдаты лежали за ними и из автоматов и ручных пулеметов прочесывали ореховые кусты по левой стороне шоссе. Визенер оглянулся и увидел, что и с правой стороны, там, где лежал он сам и его солдаты, к самому шоссе подходят такие же густые кусты. Мороз пробежал по его спине. — Дураки! Дураки! — истерично закричал он и, пригибаясь, побежал к переднему грузовику. — Кто приказал остановиться? — Остановились задние машины, господин обер-лейтенант. — По машинам! Вперед! — скомандовал он и вскочил в кабину грузовика. Машины на бешеной скорости помчались дальше. Некоторое время Визенер сидел без движения: его сковал животный страх. Но постепенно страх сменился звериной яростью. Визенер застонал от злости и стыда, как от самой жгучей боли. Он попытался вспомнить обстоятельства гибели Редера — и не мог. Слышал ли он выстрел? Кажется, не слышал. Так откуда же прилетела пуля, попавшая на полном ходу машины прямо в висок Редера? Конечно, это не случайная пуля. Таких случайностей даже в сказках не бывает. Эта пуля рукой первоклассного стрелка была направлена в него, Генриха Визенера, коменданта района. И только случайность спасла его от смерти. Простая случайность… Теперь тот лежит мертвый, а он, Генрих Визенер, жив… Жив! А могло быть… Он вздрогнул… Он уже провоевал два года. Прошел Польшу, потом Францию, снова вернулся в Польшу, на второй день войны с Россией перешел русскую границу. Но ни разу еще смерть не была так близко от него. Он никогда еще не видел так близко мести тех, кого он принуждал покоряться немецкой армии, законам «найорднунг». Вот она, эта месть! Из-за поворота шоссе показался небольшой поселок — домов двадцать. — Сжечь! Уничтожить! — прохрипел Визенер, увидев поселок. Шофер остановил машину. Визенер выскочил из машины и махнул рукой в направлении поселка. Этого жеста было достаточно для вымуштрованных солдат. Минометы засыпали минами мирные хаты. От первых же мин поселок загорелся. Жители выскочили на улицу и побежали к огородам, стремясь скорей добраться до ельника, который виднелся в каких-нибудь ста метрах за огородами. Но осколки мин, пули автоматов и пулеметов настигали людей и косили их. Только человек двадцать успело добежать до ельника и спрятаться в нем. Генрих Визенер стоял около машины, наблюдая за действиями солдат, и жадно курил сигарету за сигаретой. Пожар и вид убитых действовали на него успокаивающе. Нервное напряжение прошло. Он приказал прекратить обстрел и сел в машину. То, что лес кончился и теперь по обе стороны шоссе тянулось Открытое поле, совсем успокоило обер-лейтенанта.VII
Маевские садились обедать, когда на улице затрещали моторы и возле их двора остановилась машина с немецкими солдатами. Татьяна, посмотрев в окно, узнала солдат и, побледнев, бросилась к люльке. Она схватила сонного Витю на руки. Ребенок проснулся и заплакал. — Тише, сынок, тише, мой родной, — испуганно зашептала она, прижимая его к груди и закутывая в одеяло.. Карп Маевский тоже поднялся и подошел к дочери. — Зачем ты взяла его? — спросил он, а у самого заметно дрожала нижняя губа и руки. Растерявшаяся Пелагея забегала по комнате, не зная, что делать. Она схватила со стола миску с борщом, вынесла ее на кухню, но сразу же вернулась с миской назад и снова поставила на стол. Немцы не спешили входить в дом. Карп и Татьяна встали около окна и незаметно наблюдали за ними. Офицер выстроил солдат около машины и что-то говорил им, зло выкрикивая отдельные слова. — Где тот? — спросил Карп у дочери. — Его нет, — ответила Татьяна. — Но это те же самые? — Те. Старый Маевский тяжело вздохнул и незаметно перекрестился, хотя раньше никогда этого не делал. Потом пристально посмотрел на дочь. Ребенок перестал плакать, и Татьяна постепенно успокаивалась. Тем временем Генрих Визенер распустил строй и с тремя солдатами направился в хату. Он задержался на пороге и, быстро оглядев комнату и людей, остановил тяжелый взгляд на Татьяне… А она смотрела на него в упор, смело и дерзко, будто вызывая на борьбу. Визенер пренебрежительно улыбнулся и направился к ней. Отец тоже сделал шаг по направлению к ней, намереваясь заслонить собой дочь. Но лейтенант остановился и тихо произнес: — О-о! Мутер?.. Не меньше минуты рассматривал Визенер Татьяну. Это была первая русская, к которой он не чувствовал ненависти и отвращения; молодая женщина с ребенком на руках понравилась ему. Маевские, в свою очередь, рассматривали его, но по-разному. Отец и дочь смотрели на него с ненавистью — они даже не пытались скрыть ее. Если бы Визенер был более внимателен, он мог бы прочесть эту ненависть в их глазах. Пелагея уставилась на офицера с интересом и страхом. Этот поединок взглядов длился долго. Наконец Визенер перевел свой взгляд на стол, брезгливо поморщился и махнул рукой. — Убрать со стола! — приказал переводчик. Пелагея испуганно всплеснула руками и начала быстро убирать. Но миска с борщом выскользнула из ее рук. Пелагея схватила со стола чистое полотенце и начала вытирать пол. «Дурная», — подумал Карп и отвернулся. Солдаты вышли. Татьяна посмотрела в окно и увидела, как солдаты вытащили из машины труп человека в форме офицера. Она узнала своего обидчика и бросилась к отцу. — Тата, это он… Его несут. Отец стиснул ее руку. — Успокойся… Сядь. Ты не узнала его, не узнала. Поняла? Не узнала, — говорил он скороговоркой, загораживая ее и заставляя сесть на кровать. Солдаты внесли труп в комнату и положили на стол. Стол был короткий, и ноги Редера, в начищенных до блеска сапогах, свисали чуть ли не до самого пола. Визенер приказал принести второй стол. Солдаты выскочили на кухню, смахнули на пол посуду, внесли стол и поставили под ноги убитому. Визенер повернулся к Татьяне. Теперь он говорил тихо, почти шепотом, но сухие губы его дрожали и кривились, пальцы нервно теребили ремень портупеи. — Вы должны подойти и поцеловать знакомого офицера, — перевел переводчик. Татьяна вздрогнула. — Покойник был вашим хорошим знакомым… Ну? — Визенер цинично улыбнулся. С минуту Татьяна смотрела ему в глаза. Потом быстро встала (впоследствии она не могла вспомнить, как это случилось) и направилась к столу, испугав отца. Старый Карп сделал было движение, чтобы удержать ее, но она остановилась и некоторое время рассматривала мертвого. Его левый глаз был широко раскрыт и смотрел, как живой. Рука застыла у виска. Между пальцами запеклась черная кровь, Кровью было испачкано лицо, шея, мундир… Татьяна вдруг почувствовала запах крови, и сразу все поплыло у нее перед глазами: стол с покойником, стены, окна. Она хотела позвать отца, но только открыла рот и повалилась на Визенера. Тот инстинктивно поддержал ее. Подскочил отец, обнял Татьяну и отвел к кровати. Визенер брезгливо поморщился и повернулся к столу. Он долго всматривался в лицо убитого. Маевский украдкой наблюдал за ним и в то же время не спускал глаз с дочери. Таня вскоре открыла глаза и виновато улыбнулась отцу. Он ласково провел своей морщинистой ладонью по ее бледной щеке. Взгляд его говорил: «Ничего не бойся, дочушка». Но сам он боялся. «Быть беде», — думал он, глядя на стоявшего у трупа Визенера. Вот Визенер повернулся и что-то быстро сказал переводчику. — Офицер требует, чтобы вы немедленно приготовили ему обед. Яйца, масло, сало! Пять минут! После всего, что произошло, приказ этот показался Карпу очень странным, и сначала он даже не понял его. А когда понял, чего от него требуют, улыбнулся, особенно ясно почувствовал ничтожество Визенера. — Накормить? — переспросил он, подчеркивая это слово. — Что ж, можно. Народ мы гостеприимный. Пойдем, дочка, — обратился он к Татьяне, которая уже поднялась и сидела на кровати. Татьяна хотела было взять Виктора, но отец отрицательно покачал головой и взглядом показал на люльку. Во взгляде отца она прочла уверенность, и эта уверенность передалась и ей. Она пересадила Витю с кровати в люльку и пошла вслед за отцом. Они вышли в сад и направились к пустому амбару, который в последнее время даже на замок не запирался. Возле амбара Маевский остановился и глубоко вздохнул: — Аж дышать тяжко одним воздухом с ним, — сказал он. — Ух, ирод! Но теперь я его не боюсь. Я его накормлю, Таня, накормлю, чтоб он удавился. Плотно закрыв двери амбара, он приподнял одну половицу и полез под пол. Вскоре он вылез оттуда и стал нагружать корзинку салом, медом, водкой, яблоками. — Я его напою один раз, чтоб он лопнул от нашей еды. Напою, чтоб он под стол свалился, — ворчал старик. — Сатана в образе человека. В этот момент с другого конца деревни долетел душераздирающий крик женщины и через минуту — выстрелы. Татьяна вздрогнула. Насторожился и старый Маевский. — Вот он, «новый порядок». Думали мы когда-нибудь? А? — Страшно, тата. Два месяца шла — не боялась, а тут боюсь. Что это? — Не бойся, в обиду не дам… Что будет, то будет, — и Маевский показал ей на торчащую из кармана рукоятку револьвера. — Помнишь, Микола оставил мне свой испорченный? Вот я его и отремонтировал. На всякий случай. — А может, лучше не брать его, тата? — Нельзя не брать, Танюша… Нельзя к зверю идти с голыми руками. Пускай… Обыска он у меня не будет делать. А если… Он посмотрел на дочь и не закончил мысли, но Татьяна поняла его. — Пошли, — сказал Карп. В хате, против столов, на которых лежал убитый, был поставлен третий стол, принесенный солдатами из соседней хаты. На нем уже стояло несколько бутылок вина. Карп поставил водку, выложил из корзины закуску. Визенер все осмотрел, понюхал и удовлетворенно улыбнулся. На кухне топилась печь и суетились солдаты, приготовляя пищу. Им помогала Пелагея. Солдаты громко разговаривали. Один из них убил топором кота, подкравшегося к жареной курице. Немцы загоготали. Визенер выглянул из комнаты и приказал им замолчать. За стол Визенер сел один, поставив у дверей двух вооруженных солдат. Но прежде чем начать пить и есть, он приказал Маевскому съесть от каждого блюда по выбранному им куску — проверял, не отравлена ли пища. Маевский послушно выполнил его приказ. Визенер успокоился и налил себе вина. Подняв стопку, он с едва заметной иронией усмехнулся и прошептал: — За жизнь… После третьей стопки Визенер опьянел. Он поднялся, обошел вокруг стола, на котором лежал убитый, и приказал выпрямить его согнутую ногу. Но нога уже одеревенела. Застыла и рука, которую Редер прижал к простреленному виску. Широко открытый глаз ледяным осколком смотрел на Визенера. Визенер дотронулся до глаза пальцем, но отдернул руку, словно от огня, сел к столу и снова принялся за еду. Во всей этой сцене было столько омерзительного и ужасного, что у Татьяны похолодело сердце. Только присутствие отца подбадривало ее. Визенер повернулся к ним спиной, видимо, забыл о них. Татьяна с отцом сидели молча. Это было и мучительно и оскорбительно. Казалось, легче умереть, чем вот так сидеть и смотреть на этот дикий обед возле трупа. Татьяна даже позавидовала мачехе, смело выходившей из комнаты на кухню и во двор. Ей тоже захотелось выйти во двор, уйти в сад, в лес и дышать, жадно дышать свежим осенним воздухом. У нее кружилась голова. Маевский время от времени посматривал на дочь, кивал ей головой и заставлял себя бодро улыбаться. Он хорошо понимал ее состояние, потому что у самого на душе было не лучше. Все внутри у него горело от ненависти, и он с силой сжимал в кармане рукоятку револьвера. За окном замычали коровы — возвращалось с пастбища стадо. Татьяна встрепенулась, поняв, что уже вечер, что приближается ночь. Ей стало страшно. «Что будет, когда наступит ночь? Что захотят, то и сделают, — подумала она. — Но к чему думать об этом!» — и, чтобы отогнать тяжелые мысли, она обратилась к отцу: — Скоро ночь, тата… — Ночь, — почти бессознательно повторил Карп, но, посмотрев на дочь, прошептал: — Что ты дрожишь? Не бойся, глупая, говорю тебе… Со двора в комнату стремительно вбежала раскрасневшаяся, взволнованная Пелагея и с криком бросилась к ним: — Ну, чего вы расселись тут, как святые? Чего? Там корову повели!.. Вот, вот ведут ее, красулечку нашу! — заголосила она. Карп и Татьяна посмотрели в окно. Трое солдат провели мимо дома их корову. — Ну, чего вы сидите? Чего? — кричала Пелагея. Офицер обернулся и смотрел на них, ничего не понимая. — Ну, чего ты вылупил зенки, старый пень? Проси… Проси офицера: пускай отдадут корову, пока не зарезали, — продолжала голосить Пелагея. — Пошла ты к дьяволу со своей коровой! — злобно огрызнулся Карп и отвернулся от нее. Пелагея, не ждавшая такого ответа, застыла на месте с открытым ртом. Визенер, выслушав своего переводчика, вскочил с места и уставился пьяными глазами на Маевского. Лицо его перекосилось от злобы. Несколько мгновений он ловил ртом воздух, как выброшенная из воды рыба, ни слова не в состоянии вымолвить. Наконец громким, визгливым голосом выкрикнул по-русски: — Встать! Маевский поднялся, не вынимая рук из карманов. Встала и Татьяна. Визенер дрожащими руками рванул из кобуры парабеллум и сделал шаг по направлению к ним. Маевский шагнул в его сторону и нащупал в кармане спусковой крючок револьвера. Некоторое время они смотрели друг другу в глаза. Визенер держал оружие опущенным, и поэтому Карп не спешил, уверенный, что, прежде чем тот направит на них парабеллум, он успеет выпустить весь барабан. Визенер вдруг увидел перед глазами висевшую в воздухе и очень медленно приближающуюся к его виску маленькую пулю. Он пошатнулся, схватился рукой за край стола, на котором лежало то, что три часа тому назад было лейтенантом Редером, повернулся и увидел вытаращенный глаз убитого. Глаз этот смотрел на него с укором и злостью, как будто говорил: «Ты жив, обер-лейтенант… А меня подставил под пулю. Смотри, пуля эта приближается и к тебе…» Визенера охватил страх, и он выскочил из комнаты, опрокинув стол. Часовые и переводчик бросились за ним. Не оглядываясь, Визенер добежал до машины, остановился и посмотрел на дом. Оконные стекла были кроваво-красными от лучей заходящего солнца. А ему показалось, что на окнах — кровь и в окне во весь рост стоит Редер. — Сжечь! — заскрежетал он зубами, показывая на дом. — А тело лейтенанта, господин обер-лейтенант? — удивленно спросил один из солдат. — Сжечь! Сжечь! — Он быстро скрылся в кабине машины и сам нажал на стартер. В одно мгновение солдаты облили стены избы бензином и поднесли спичку. Пламя сразу поднялось до крыши. Солдаты открыли стрельбу из автоматов по окнам пылающей избы Маевских. Но хозяева ее в это время были уже в сарае и оттуда сквозь щель наблюдали за садом, намереваясь пробраться через сад к ручью и дальше — в лес. Пелагея первая увидела пожар и дико закричала: — Гори-и-им! Карп со злостью толкнул жену и зажал ей рот ладонью. — Молчи, дура! Пускай себе горит… Теперь и не то горит. Быстро в сад! Уже за садом они услышали шум моторов и, оглянувшись, увидели, как все машины с солдатами на большой скорости выехали из деревни. Тогда они остановились и, дождавшись, пока на пожар сбежались люди, вернулись назад, к пылающей хате. — Вы живы? Все? — обрадованно встретили их соседи. — Ой, слава тебе господи, а то у меня душа не на месте была, — с облегчением вздохнула тетка Степанида и расцеловала Татьяну и Виктора. — Дядька Карп, спасайте же добро-то! — крикнул кто-то из толпы. Маевский махнул рукой. Вечер был тихий, морозный. Ветра не было, и поэтому огонь перекинулся только на сарай в соседнем дворе. Но несколько мужчин влезли на крышу сарая и быстро погасили уже начавшую дымиться солому. Изба Маевских догорала. Пелагея бегала возле пожарища, подбирала полусгоревшие вещи и громко причитала. Татьяна сидела одна в саду, у амбара, прижав к груди заснувшего Витю. Она так устала от пережитых волнений, что не могла ни двигаться, ни говорить, ни даже думать. Ей хотелось только одного — спать. И, в сущности, она спала — с открытыми глазами, и очнулась только тогда, когда кто-то остановился возле нее. Татьяна встрепенулась и подняла голову. Перед ней стояла двоюродная сестра Люба, дочь тетки Христины. Любе шел семнадцатый год, но выглядела она старше: она была выше Татьяны, да, пожалуй, и сильнее ее. Люба стояла без платка, в одной кофточке, расстегнутой на груди. Татьяна заметила это и ласково спросила: — Ты что ж так выскочила? Горячая какая! Этак и простудиться недолго. Садись хоть под одеяло. Вот сюда. Люба села рядом. Татьяна укрыла ее одеялом и притянула к себе. — Ты что молчишь, Любка? — Маму убили, — тихо сказала она чужим, охрипшим голосом. Татьяна не сразу поняла значение этих слов и некстати спросила: — Кто? — Кто… Фашисты, — и, секунду помолчав, Люба добавила: — Из автомата… в грудь. Холодные мурашки пробежали по спине Татьяны. Она взглянула в лицо сестры, освещенное пламенем догорающей избы. Ни одна черточка не дрогнула в нем, оно было бледным и словно окаменевшим. Только какие-то новые, незнакомые складки легли у губ, и от этого лицо стало значительно старше. Глаза Любы были сухими и неподвижными. В них отражались отблески пожара. Люба не плакала. Татьяна поняла, что она не плакала и раньше. Горе в несколько минут состарило эту шестнадцатилетнюю девушку. Некоторое время они сидели молча, потом Люба задумчиво, будто самой себе, сказала: — Я к партизанам пойду. — Когда? Сейчас? — удивилась Татьяна. — Нет, сейчас я не знаю, где они. Как только Женька придет еще раз. Снова помолчали. — А вы в нашу хату перейдете. Вам же негде теперь жить, — предложила ей Люба. Подошел Карп — ему уже сказали про смерть Христины. Видимо, он искал Любу, чтобы утешить ее, но, увидев сухие глаза и окаменевшее лицо, растерялся и не нашелся, что сказать. Он остановился напротив девушек, и его тень упала на Любино лицо. Она подняла голову и посмотрела на дядю, словно не узнавая его. А потом чуть слышно прошептала: — Маму убили, дядя. — Я знаю, Любочка, знаю, — участливо ответил Карп и погладил влажные от холодной росы косы племянницы. Ею ласковый голос и прикосновение руки вывели девушку из оцепенения. Люба почувствовала, что она не одинока, что у нее есть свои, родные люди, которым тоже тяжело и больно. И она в первый раз после смерти матери заплакала, заплакала горько, но теми спасительными слезами, после которых становится легче и к человеку возвращается ощущение жизни. Татьяна попробовала утешить Любу, но отец покачал головой: «Не надо». Ей дали поплакать, вылить в слезах тяжелое горе. Но плакала она недолго. Вскоре она вытерла подолом юбки слезы и встала, осматриваясь вокруг и будто не узнавая места, где стояла. Изба догорала — одна обожженная печь сиротливо торчала на пожарище. Люди постепенно расходились. Только соседи продолжали сторожить свои хаты, боясь, как бы случайная искра не залетела на их крышу. — Пойдемте, — сказала Люба. — А то я бросила все там… И маму… Карп позвал Пелагею, все еще собиравшую остатки добра. — Куда же мы пойдем? Куда? — снова запричитала та. — Сразу нищими стали. Карп недовольно поморщился. — Нищими? Когда-то мальцом я был нищим. Довелось и с сумой походить… Но теперь… Теперь нищенствовать не буду. Не буду! Бо я хозяин этой земли. Я, а не они, — твердо и громко сказал он. — Пошли, дети.VIII
До войны люди не замечали стремительного течения времени. В свободном труде, в отдыхе, в веселье, в ожидании новых радостей дни и недели пролетали незаметно. Теперь у всех оказалось много лишнего времени. Тянулось оно страшно медленно, надоедливо, и каждому хотелось хоть как-нибудь сократить его. Осень стояла дождливая, такая же грустная, как и жизнь. Измученные тремя месяцами неволи, ореховцы начали ждать возвращения Красной Армии, хотя и знали, что армия далеко, а фашисты каждый день кричали, что они захватили Москву. Но действия партизан убеждали народ в непрочности положения оккупантов и люди постепенно начинали понимать, что им нужно делать. Сопротивление росло, и фашистам пришлось укреплять свою власть в деревнях. В Ореховку, в помощь Митьке Зайцу, прислали еще четырех полицейских. Полицаи ежедневно напивались и беззастенчиво грабили крестьян. За водку они распродавали колхозные постройки. С болью в сердце смотрели колхозники, как кучка негодяев безжалостно уничтожает то, что создавалось их упорным трудом в течение нескольких лет. Кто-то не вынес этого и однажды, в темную осеннюю ночь, поджег колхозный двор. Колхозники, собравшись на пожар, тихо разговаривали между собой, нахваливая смельчака, Полицейские в эту ночь были настолько пьяны, что ни один из них даже не смог прийти на пожар. Только староста, Ларион Бугай, подошел к мужикам и тихо сказал: — Тушить бы надо. Ему ответили сзади, из темноты: — Ничего… Не ты строил. А мы построим новые. Старая Степанида толкалась среди женщин и нашептывала: — Амбар, амбар, еще треба спалить. Жито там у них. Амбар стоял особняком — в колхозном саду. Там хранились остатки собранного немцам и зерна, и полицаи охраняли его. Едва успела старая Степанида высказать это пожелание, как кто-то в темноте крикнул: — Глядите — амбар горит! Амбар, облитый, очевидно, бензином, вспыхнул сразу огромным пламенем. Туда никто из колхозников не пошел — все остались у колхозного двора, следя, чтобы пожар не перекинулся на ближние хаты. А на другой день, как будто сговорившись, вся деревня смело говорила о том, что пожар — дело рук самих полицейских: разворовав и пропив зерно, они хотели замести следы своего преступления. За эти разговоры полицейские избили нескольких человек. Но следователь, который приехал через день, очевидно, поверил показаниям жителей, и все только что назначенные полицейские были заменены новыми. Накануне великого праздника — 24-й годовщины Октябрьской революции — в деревню приехали еще шесть полицейских с пулеметом. Полицаи всю ночь патрулировали деревню, заглядывали в окна хат. Люди насторожились, притаились и большой праздник отметили тихо, каждый в своей семье, вспоминая былые годы, и своих отцов и сыновей. Где они? Как празднуют они этот день? Что теперь в Москве? Что бы не отдал каждый из них, только бы узнать всю правду о Большой земле, о родной армии. Много было разных слухов, грустных и радостных, но наверняка никто ничего не знал, и эта неизвестность была особенно мучительна. Татьяна не спала всю ночь. За окном ходили полицаи, несколько раз они неслышно подкрадывались к окну. От этих крадущихся шагов тревожно ныло сердце, делалось страшно. Татьяна старалась думать о радостном, вспоминать и мечтать, но не могла — все заслонял один и тот же неотступный и трудный вопрос: «Как жить дальше? Что делать?» Перед пожаром этот вопрос ей задавал отец. Тогда Татьяна мало думала над ним, и многое, чего не понимал отец, казалось ей простым и понятным. Но после пожара она все чаще и чаще с ужасом начинала думать — как же на самом деле жить дальше? Карп и Люба тоже не спали. Старик тяжело вздохнул, услышав Шаги полицейских. Люба слезла с кровати, подползла к окну и посмотрела на улицу. — Ой, как мне хотелось стукнуть по стеклу, когда он сунул свою морду, паразит! — тихо и зло проговорила она. — Ну, в другой раз я не выдержу… — Люба, не дури, — сурово приказал Карп. — Спи! — Спать я не буду все равно. Татьяна молчала. С наступлением утра они облегченно вздохнули. День выдался солнечный, прозрачный, с небольшим морозцем. Казалось, что и природа праздновала этот торжественный день. Маевские позавтракали, поговорили о Большой земле, вспомнили Николая. Где он теперь — на фронте или все еще лазит по горам далекого Урала, разыскивая руды цветных металлов? Каждый высказал свои предположения, надежды. Больше всех говорила Люба: — А вдруг сегодня наши придут, а, Таня? Что бы ты тогда стала делать? Искала бы среди них своего мужа? Правда? — взволнованно спрашивала она. Карп и Татьяна молча улыбались. — А представь себе, если бы он пришел! Ведь знает же он, откуда ты? Ну вот… Наверно, ты бы обезумела от радости, Таня? А? — Брось говорить глупости, Люба, — остановила ее Татьяна. — Почему глупости? А они, может, нарочно дожидались этого дня, чтобы сделать праздник еще лучше. Мы откуда знаем!.. Чего ты смеешься? — Чудес, Люба, не бывает. — Не бывает, — согласилась девушка, ее похудевшее лицо стало грустным, озабоченным, и она, вздохнув, спросила: — Я глупая, правда? Меня, наверно, и в партизаны не возьмут. Мысль о партизанах не оставляла ее после смерти матери ни на минуту, и она ждала только прихода Женьки Лубяна. Каждый день она навещала его семью, которая жила напротив, через улицу, надеясь что-нибудь выведать у них о Женьке. Но Лубяниха, старая бабка, и даже дети — сестра и брат Женьки — подозрительно относились к таким расспросам и всячески ругали своего «непутевого хлопца», который даже заглянуть домой не может. После завтрака староста позвал Карпа работать — ремонтировать мост через реку. Татьяна принялась купать Виктора. Ребенок весело плескался в корыте и смеялся. Татьяна видела теперь, что он значительно старше, чем она сказала. Несколько дней тому назад, ползая по полу, он неожиданно поднялся, ухватившись за ножку стола, и пошел к окну. Вскоре мальчик уже легко переходил через всю хату. Татьяне было радостно от этого, но ее постоянно тревожили насмешливые взгляды мачехи. Пелагея в последнее время редко разговаривала с ней, а чаще — как-то таинственно и зло усмехалась. Эти усмешки раздражали и беспокоили Татьяну. Ее враждебные чувства к мачехе все росли. Она понимала, что это нехорошо, ее мучила совесть, но побороть свои чувства не могла. Люба тоже не любила Пелагею. Но Пелагея относилась к ней подчеркнуто приветливо. Татьяна сразу разгадала намерения хитрой мачехи: та хотела прибрать к своим рукам Любино хозяйство. Это еще больше настроило девушку против мачехи. «Такой умный человек, а какую глупость сделал!» — часто думала она об отце. …Искупав мальчика, Татьяна залезла с ним на печку. Люба читала какую-то книгу. Книги были ее единственным спасением: читая, она забывала о своем горе. Пелагея оделась, повязала хороший платок и наказала девчатам: — Глядите тут в оба. Я к сестре пойду. (Сестра ее жила в соседней деревне.) Люба подула ей вдогонку и помахала рукой. — Скатертью дорога! Сами знаем, как глядеть! — Она быстро забралась на печь и обняла Таню. — Тоска какая, Танюша! И так тяжко мне, если б ты знала! — тихо сказала она. — Скорей бы Женька пришел. Где он? Татьяна сильней прижала сестру к себе и промолчала. — Давай пойдем к ним, Таня. — Куда? — не поняла Татьяна. — К партизанам. — А Витю? — И Витю с собой возьмем. — Глупая ты, Люба. Кто же нас возьмет с ним? Да нас и так не возьмут… Что мы там делать будем? — Санитарками будем. Учили же нас в школе. — Боюсь, не сумею, — нерешительно ответила Татьяна. Люба разозлилась: — Ты всего боишься… Трусиха! И ничего ты не видишь, ничто тебя не волнует. Люди гибнут, а ты дальше своего носа не видишь. Дождешься, пока немцы придут и убьют тебя и Витю, как маму, — она расплакалась. С большим трудом Татьяна успокоила ее. Они еще немного поговорили, потом обе одновременно незаметно уснули, измученные бессонной ночью. Разбудили их выстрелы. Стреляли с двух концов деревни. Татьяна испугалась, схватила Витю и начала кутать его в одеяло. Люба подбежала к окну и вдруг радостно закричала: — Таня! Танюшенька! Наши! Милая моя! Посмотри, как удирают полицаи! По улице на самом деле бежали двое незнакомых полицаев и Митька Заяц. Они торопливо завернули в переулок, который выходил к приречным кустам. — Ату, ату! Собаки! — громко закричала Люба. — Смотри, как зайцы, скачут по кустам. Дождались, подлюги! Ага! Через минуту улицей, грохоча по мерзлой земле, пролетела тройка сытых коней, запряженных в длинную линейку. В ней сидели четыре хлопца со станковым пулеметом. — Партизаны! — догадалась Люба. — Я побегу. Татьяна хотела было остановить ее, но не успела и слова сказать. Люба в одно мгновение натянула сапоги и в одном платье выскочила на улицу. Около речки завязалась перестрелка. Потом все сразу затихло. И тогда из хат на улицу высыпали люди. Все они — от мала до велика — смело шли в сторону школы, словно кто-то оповестил их, что нужно собраться именно там. Татьяна увидела эту толпу, быстро оделась, взяла Витю и тоже вышла. По дороге она встретила отца. — А я боялся, как бы у вас чего не стряслось. Стреляли тут… Ну, идем скорей. Партизаны приехали, — взволнованно говорил Карп дочери. — Молодцы! Сила! И знаешь, кто командует ими? — таинственным шепотом сообщил он. — Секретарь райкома… Лесницкий, Павел Степанович. Помнишь, к нам часто заезжал? Возле школы собралась уже вся деревня. Люди плотно окружили партизанские подводы. Одна из них служила трибуной. На ней стоял Лесницкий, в своей старой желтой кожанке, с знакомой всем открытой улыбкой, — как и в те дни, когда приезжал к ним на колхозные сходы и выступал на них. Люди отвечали ему такими же искренними, счастливыми улыбками. И только автомат на груди секретаря райкома и пулемет на подводе, у его ног, напоминали о времени и обстоятельствах. Когда подошли Карп и Татьяна, секретарь райкома уже говорил: — Сегодня в Москве, на Красной площади, был парад. Товарищ Сталин выступал с речью. Наш вождь уверенно заявил, что скоро придет время, когда немецкая армия покатится назад. Каждый метр нашей земли горит под ногами ненавистных захватчиков. Тысячи советских людей взяли в руки оружие и поднялись на святую борьбу против гитлеровцев в их тылу. Партизанские силы растут с каждым днем. Мы не дадим жить фашистам. Они пожнут то, что посеяли. За наши города и села, сожженные ими, за смерть наших детей, за глумление и издевательства над народом мы будем мстить врагу жестоко, беспощадно и неустанно. Это наша клятва. Но партизанам должен помогать каждый честный советский человек, каждый, кто дорожит родной советской властью, каждый, кто ждет возвращения своих отцов и сыновей. Не давайте врагу ни килограмма зерна, сала, картошки, ни литра молока. Прячьте все, колите скот. Помогайте партизанам! Пополняйте наши ряды! Не верьте вракам фашистских выродков и их холуев — полицаев и старост. Это предатели и подлецы! По каждому из них плачет веревка. И они не минуют ее, не уйдут от кары, как не ушли от наших пуль вон те, — секретарь кивнул головой на крыльцо школы, на котором лежали два убитых полицейских. Он говорил еще несколько минут — коротко, просто, сурово. Крестьяне слушали, затаив дыхание. На глазах женщин блестели слезы радости и волнения. Незаметно смахивал слезу и кое-кто из стариков. Татьяна не сводила глаз с Лесницкого. В ней росло восхищение этим мужественным человеком. «Вот они какие! Вот что делают они, настоящие советские люди!.. А я? Что сделала для победы я, советская учительница?..» — думала Татьяна, и ей становилось стыдно за последние четыре месяца своей жизни. Она оглянулась. Отца уже не было рядом — он протиснулся вперед. Татьяна тоже начала тихо пробираться сквозь толпу, поближе к партизанам. Поднявшись на носки, она увидела на одной из подвод Любу: она сидела около пулемета и о чем-то тихо переговаривалась с молодым партизаном. «Любка уже у них, — подумала Татьяна, и ей стало еще обидней. — Как это я связала себе руки?!» Но в этот момент маленький человечек на ее руках заплакал, будто подслушал ее мысли и обиделся. — Тише, мой мальчик, — ласково проговорила она. — Тише, мой галчонок. Кончив говорить, Лесницкий соскочил с подводы и вошел в толпу, здороваясь с знакомыми колхозниками. Обнимая плачущих женщин за плечи, он утешал: — Ничего… Ничего, не горюйте. Скоро это кончится. Но слезам» врага не победишь. Его нужно бить. Бить беспощадно, беспрерывно. — Теперь он спалит нас, — вздохнув, сказал кто-то в толпе. — Сожгут? Что ж… Волков бояться — в лес не ходить. Сожгут — построим, когда последний гитлеровец ляжет мертвым на наших пожарищах. Он не только сжечь наши дома, он весь наш народ хотел бы уничтожить. Но не удастся ему это, — и, увидев Карпа Маевского, Лесницкий обратился к нему: — Как думаешь, Карп Прокопович? Твою хату он уже спалил… — Спалил, — усмехнулся Карп. — А я живу и… жить буду. Сына дождусь. Маевскому хотелось очень многое сказать секретарю, поговорить с ним, посоветоваться, рассказать о своих душевных муках, пригласить его к себе- домой. Но Лесницкий пошел дальше. Невнимание партизанского командира обидело старика. «Каждый раз заезжал на пасеку. Медом я угощал его, как друга… А теперь и поговорить не хочет… Не верит он мне, что ли? Кому же тогда верить?» — с огорчением думал он и, повернувшись, вышел из толпы, чтобы разыскать Татьяну. В эту минуту мимо него быстро прошел молодой партизан и незаметно сунул ему в руки смятую бумажку. Карп вздрогнул от неожиданности, крепко сжал бумажку в кулаке и поспешил домой. Во дворе он зашел под навес и прочел записку. Потом быстро вошел в хату, надел кожух, подпоясался веревкой, заткнул за пояс топор. Он уже собирался выходить, когда вошла Татьяна. Она удивленно оглядела отца и спросила: — Вы куда, тата? Он посмотрел на дочь и понял, что соврать нельзя, да и не хватило бы у него сил соврать ей в такую минуту, и протянул ей смятую бумажку. «Карп Прокопович! Мне нужно с Вами поговорить. Жду сегодня под вечер на Ягодном, у Рога, под дубами. Л.», — прочла Татьяна. Маевский молча смотрел на дочь. А она прочла записку еще раз и тихо сказала: — Как бы я хотела быть с вами там, — и, не дожидаясь ответа, подошла к печке и начала раздувать угли. — Записку нужно сжечь… Люба, видно, с ними поехала, — добавила она. Когда бумажка вспыхнула, Татьяна тяжело вздохнула. Отец понял ее чувства и, подойдя ближе, ласково сказал: — А ты пойди к кому-нибудь… К Степаниде, к примеру, и там подожди. В случае чего — в лес, туда же. — Он помолчал, пробуя пальцем острие топора. — Ну, я пойду… — Хлеба возьмите, тата. Когда отец ушел, Татьяна не смогла усидеть одна в хате, снова вышла на улицу и направилась к школе. Но там уже было пусто: партизаны уехали, народ разошелся. Тетка Степанида увидела ее из окна и позвала к себе в хату. Там, к своему большому удивлению, Татьяна увидела Любу. Девушка сидела на кровати с заплаканными глазами. — Ты не уехала? — обрадовалась Татьяна. Любе показалось, что Татьяна насмехается над ее неудачей, и она с раздражением набросилась на сестру: — Уехала, уехала! Тебе только зубы скалить. Думаешь, я побоялась? Думаешь, я такая трусиха, как ты? Они не взяли меня… И Женьки Лубяна, говорят, у них никакого нет. А я по глазам видела, что врут. Вот придет только Женька, и я уйду. Не возьмет — следом за ним пойду. Тогда не прогонят, как увижу их лагерь. А то — мала! Какая же я маленькая? А горе у меня — самое большое. Мамочка моя родная! — и Люба горько заплакала.IX
Ягодное — осушенное колхозниками болото — длинной узкой полосой врезалось в лес. Ближайшая к деревне часть его засевалась и давала богатейшие урожае Дальний конец болота, который назывался Рогом, не был полностью осушен и использовался под луга. Болото с двух сторон обступали высокие стены леса, в котором преобладала ольха. Весной и осенью тут нельзя было пройти ни болотом, ни лесом. Но на самом конце Рога, на высоком сухом пригорке, росли уже не ольхи, а могучие столетние дубы. Под дубами густо переплетался орешник. Летом сквозь эту чащу трудно было пробраться, да и никто сюда не заглядывал, несмотря на то, что уголок этот отличался редкой красотой и обилием орехов и грибов. Причиной этому было, возможно, то, что три года тому назад здесь среди бела дня волки разорвали лесника. Вот сюда и пробирался Карп Маевский, взволнованный неожиданным и таинственным приглашением партизанского командира. Он вышел из лесу на край покосного луга, под дубы, и осторожно оглянулся. Вокруг было пусто и тихо. Только где-то в орешнике жалобно чирикала какая-то одинокая птичка. Оголенный лес застыл в неподвижности. Ветер согнал опавшие листья с поляны, и землю под дубами густо устилали желто-зеленые желуди. Желудей было так много, что их можно было брать просто пригоршнями. «Никто не собирает, — подумал Карп, — а напрасно. Нужно будет прийти когда-нибудь. До войны свиней кормили, а теперь и сами поедим», — он тяжело вздохнул и, нагнувшись, начал было сгребать желуди в кучу. Но потом порывисто выпрямился, снова огляделся вокруг и посмотрел почему-то на небо. По небу медленно плыли косматые овчины туч. Вечерело. Карпу стало как-то не по себе на открытом месте, и он спрятался в гуще ореховых кустов. Ждать ему пришлось долго. Старику уже начинало казаться, что Лесницкий не придет; росла тревога за Татьяну и Любу. «Налетит карательный отряд во главе с этим иродом, — подумал он о Визенере, — сразу же за них возьмется. Надо идти». Но уйти, никого не дождавшись, он не мог. Кто знает, — будет ли другой такой случай? А эта встреча решала многое — он понимал это. Только в сумерки он увидел, как из лесу вышли два человека и остановились под дубами. — Нету, — сказал один. — Не может быть, — ответил второй. Карп по голосу узнал Лесницкого и смело вышел из кустов. — А вот и он, — сказал Лесницкий и пошел навстречу. — Вечер добрый, Карп Прокопович. Медком не угостишь? — шутливо спросил спутник Лесницкого. И Маевский с удивлением узнал в нем председателя райисполкома Приборного. — Сергей Федотович?! — Он самый! Удивляешься, старый? — Есть чему. Так… Вместе вы руководили, вместе, значит, и воюете. — Вместе строили жизнь, вместе обязаны и защищать ее. Все… Весь народ, — ответил Приборный… — Ну, присядем, друзья. Приборный снял с шеи автомат и опустился на землю под дубом. Лесницкий и Маевский сели возле него — один против другого. — Ну, угости хоть табаком, если медку нет. У тебя ведь все отменное, старый чародей, все первого сорта. Эх, поел бы я сейчас медку! — с удовольствием причмокнул губами Приборный. — Я могу принести, Сергей Федотович, — ответил Карп. — Да ну-у? Все-таки припрятал? — Пудиков десять. — Молодчина! — веселозасмеялись Приборный и Лесницкий. Закурили. Немного помолчали. В небе начали загораться первые звезды. Тишину нарушил Лесницкий. — Что ж замолчали? Рассказывай про жизнь, Карп Прокопович. Маевский тяжело вздохнул. — Что тут рассказывать, сами знаете. Не жизнь, а мука. Пекло. Когда только это кончится? — Скоро, — улыбнулся Лесницкий. — Но все-таки придется повоевать. Ничто не приходит само собой, без борьбы. Тем более — победа. Враг у нас — сильный, хитрый и безжалостный. Цель его — уничтожить наш народ, захватить нашу землю, наше богатство. В большинстве случаев он берет вооружением, но в последнее время он применяет разные выдумки, хитрости, использует все способы… Но народ наш не верит фашистам. Народ восстал, он хочет бороться. Нужно только организовать его, правильно руководить его борьбой. Вот это наша обязанность. — Секретарь райкома замолчал, а потом неожиданно спросил: — За что они сожгли твою хату? Маевский рассказал. Приборный и Лесницкий переглянулись между собой и улыбнулись. — Просто клад этот хлопец. Никогда ни в чем не ошибается, — сказал Приборный. — Кто такой? — не понял Маевский. — Один наш партизан, — ответил Приборный. — Ваш сосед, — добавил с улыбкой Лесницкий. — Что-то давно он не появляется у нас. Мои девчата ждут — не дождутся его. — Почему? — Одна — дочка покойницы Христины — до вас хочет с ним пойти. А моя дочка — повидаться со старым знакомым; вместе в школе учились. Лесницкий спросил: — Да, раз к слову пришлось: кто муж твоей дочки и где он теперь? Маевский смущенно закашлялся: — Кхе-кхе… Как вам сказать? Нету у нее мужа. — Нет? — Вы не подумайте чего плохого, Павел Степанович. Дело в том, что дитя это — не ее, — и Карп откровенно рассказал партизанским командирам все то, о чем знали только он да Татьяна, что они скрывали даже от старшей сестры Татьяны. Партизаны слушали с большим вниманием и в один голос высказали свое восхищение девушкой. — Молодчина! Героический поступок. Вот, комиссар, яркий пример и типичный, конечно. Гордиться надо такой дочкой, старый чародей. — В самом деле — благородно и красиво! В таком возрасте — и усыновить! Чудесно! Их единодушное одобрение взволновало Маевского. Он осторожно кашлянул и тихо сказал: — Но о том, что это не ее дитя, не знает никто, даже женка моя. Так что… — Это правильно! Пусть об этом знает возможно меньше людей. Так будет лучше, — ответил Лесницкий и, помолчав, спросил: — Значит, на семью твою можно положиться? За старика ответил Приборный: — Как видишь… Женка только у него злая. Не обижайся, старый. Нехорошая баба, глупая. Тут ты большой промах сделал, хоть ты и пчелиный король. Маевский смутился и ничего не сказал. Все трое помолчали. И вокруг царила полная тишина. Только где-то далеко в лесу завыл волк. Молчание вновь прервал Лесницкий. — Ну, к делу, — обратился он к Маевскому. — Нам нужна твоя помощь, Карп Прокопович. Говори сразу — согласен? Не боишься? — Вы обижаете меня, Павел Степанович. Да я хоть сейчас готов до вас идти. Дочку только дозвольте взять с собой и племянницу. Чего мне бояться? Знаю, за что пойду… — Пока что идти никуда не нужно. Останешься дома. Карп вздохнул: — Нам нужен надежный человек в деревне, к которому мы могли бы в любой момент обратиться и получить нужную помощь. Понимаешь? Мы ведь жизнь свою тебе доверяем. Надеемся — не подведешь… — Павел Степанович, да я… — Хорошо… Слушай дальше… Героизма никакого не нужно. Револьвер в кармане не носи… Старик вздрогнул. Он быстро нагнулся к Лесницкому и, заикаясь от волнения, спросил: — Да вы… вы… откуда знаете? — И рука его как-то механически вытащила револьвер из кармана полушубка. Приборный засмеялся, взял из его рук наган и внимательно осмотрел его. — Спрячь в надежном месте, — продолжал Лесницкий. — Конечно, в таком, чтобы в нужный момент он был под рукой. Видишь, мы узнали. Могли бы проведать об этом и гитлеровцы. Не думай, что они дураки. Шпионаж у них первоклассный, — набрали себе разной сволочи — старост да полицаев… Ну, да эти на виду. А вот самых хитрых предателей они делают своими тайными агентами. Поэтому нужно держать ухо востро. Лесницкий помолчал. — Итак, твоя задача… нужно «подружиться» с новой властью и затем — наблюдать, следить. Особенно за вашим старостой, за Бугаем… Дело в том, что он встречался с нашими и уверял нас в своей ненависти к немцам. Например, он клялся, что поджог колхозного двора и амбара — дело его рук. Что ты скажешь на это? Маевский пожал плечами. — Черт его знает… Я думал, да и все в деревне так думают, что это ваша работа. А теперь — не знаю… — Ну, так вот. Нужно распознавать, кто наши помощники и кто наши тайные враги. Проследи за Кулешом. Говорят, его из плена отпустили. А даром они не отпустят… Да… Подбирай надежных людей, вовлекай в наше дело. Нужно поднимать народ. Дочку, племянницу привлеки. Пусть ведут агитацию. Вое новости мы будем передавать. Но делать все это нужно очень осторожно. О связи с нами никому не говори… Вот, кажется, и все… У тебя ничего нет, Сергей? — У меня? Ничего особенного… Если что такое — к нам… А мед береги для торжественного случая. С твоим медом победу будем праздновать, — снова пошутил он и первым поднялся с земли. За ним встали Лесницкий и Карп. Старик был очень растроган встречей. — Я и не знаю, как вас благодарить, Павел Степанович… Сергей Федотович… Сразу вое прояснилось. А то жил как в яме какой. — Ну, ладно, — перебил его Лесницкий. — Еще одна просьба. Связным к тебе чаще всего будет приходить Лубян… Так ты приглядывай за ним… У хлопца очень уж горячая голова. Попадется, — разом обкрутят петлей… А он у нас незаменимый человек. У наших хлопцев будет пароль «Чита». Если же тебе нужно будет срочно передать что-нибудь, иди сюда и по этой просеке — до Сухого болота… Ну, бывай. Они крепко пожали руку старику и вскоре скрылись в темноте, между деревьями… А Маевский еще долго стоял и смотрел в ту сторону, куда они ушли, слушая, как трещат сухие сучья под их ногами. Лесницкий и Приборный пробирались по узкой тропинке в глубину леса. В лесу стало совсем темно. Идти было трудно. Приборный споткнулся, зацепившись за корень, и упал. — Задержались. Не раз нос разобьешь, пока до лагеря доберешься, — проворчал он. — Но зато какое громадное дело сделали, Сергей! — отозвался Лесницкий, шедший впереди. — Да… Сегодня мы хорошо поработали. — Заездами в деревни, митингами и встречами с Маевским, Романовым и Василенко мы завершили, я думаю, первый этап своей работы — подготовили условия для развертывания настоящей войны. Таких, как Гнедков и Лубян, хоть и много, но все же мало для нас. По сравнению с тем, что нам нужно для борьбы, это единицы. А нужен нам весь народ, Сергей! Все те люди, с которыми мы строили нашу жизнь. Народ все отдаст за нее. Нужно, чтобы главное пополнение отрядов составляли не окруженцы и не только те, у кого есть личная обида на фашистов, кто убегает и прячется от них, а своевременно подготовленная, организованная масса колхозников и рабочих. Понимаешь? Некоторое время они шли молча. А потом Лесницкий снова вернулся к прерванному разговору и стал излагать свои планы развертывания партизанского движения в районе. Хотя разговаривали они об этом чуть ли не каждый день, Приборный слушал Лесницкого с неизменным вниманием — каждый раз секретарь райкома высказывал новые, интересные мысли. Приборный восхищался своим комиссаром и часто думал: «Ну и голова! Как он быстро вошел в роль партизанского вожака! Сколько прошло с того времени, когда вот с таким же энтузиазмом он руководил районом! И ведь войны-то в глаза не видал. Я в гражданскую уж ротой командовал, а ему, поди, не больше десяти лет было! А сегодня — какой солдат! Словно всю жизнь только тем и занимался, что воевал».X
Ночью выпал снег. Он шел несколько часов перед рассветом и все покрыл белым пушистым одеялом. После долгой серой осени хаты и деревья словно обновились — они освещались мягким, спокойным светом от покрытой снегом земли. От этого, казалось, и рассвело раньше, чем вчера, когда все вокруг было серым и скучным. Татьяна проснулась, услышав, как обычно, осторожные шаги отца. В комнате было совсем светло. — Снег, тата? — будто не веря своим глазам, спросила она и начала проворно одеваться; одевшись, растормошила Любку, спавшую на соседней кровати: — Любка, снег! Люба проснулась, прищурившись посмотрела на окна, зевнула и снова уткнулась лицом в теплую подушку. Татьяна тем временем схватила ведра и выбежала во двор. От непривычного сверкания снега глаза сами зажмурились. Редкие пушистые снежинки садились на разгоряченное лицо, на руки, приятно освежая кожу. Забыв на мгновение обо всем, Татьяна смотрела на заснеженные деревья и по-детски счастливо улыбалась. После того как в колодце нашли мертвого кота (говорили, что это дело рук пьяных полицаев), весь переулок ходил по воду к дальнему колодцу или на речку. До речки было дальше, но Татьяне захотелось пройтись по первому снегу. Она быстро пересекла улицу и через двор Лубянихи направилась к речке. Сперва она не думала ни о чем, но постепенно замедлила шаг, а потом, в конце огорода, совсем остановилась и огляделась вокруг… Позади двумя длинными улицами раскинулась деревня. Над белыми крышами поднимались дымки. В белом убранстве стояли сады. А за садами, сквозь сетку снежинок, вырисовывалась мутно-белая стена соснового леса. Леса огибали село дугой. Ближе к речке хвойник сменялся молодым дубняком. За речкой расстилались поля с разбросанными по ним деревьями, на узкой полосе луга стояли стога. А если подняться на пригорок, что за речкой, или тут, на этом берегу, влезть на дерево, то там, вдалеке, на западе, на широких днепровских лугах, можно увидеть другие стога. Татьяна посмотрела в ту сторону и тяжело вздохнула. Нечему радоваться! Она поставила ведра на снег и еще раз оглянулась. Родная земля! Красивая, любимая! По ней ходили советские люди, по-разному видя и ценя ее красоту: одни пели песни о ней, писали стихи, простые и искренние; другие искали в ней руду, уголь, несли образцы в лаборатории, производили опыты… Но все любили ее, потому что это была земля отцов, земля-мать, она кормила и поила своих детей. А теперь? Чужеземцы топчут ее, оплевывают, поганят. Татьяна сжала кулаки. Как никогда прежде, ощущала она жгучую боль в сердце, будто не по земле этой, а по ее груди прошли тяжелые грязные сапоги чужих солдат и растоптали все самое дорогое, самое любимое. Она жадно вдохнула струю свежего морозного воздуха. У нее родилось новое чувство — это была какая-то иная любовь к родине и новая ненависть к захватчикам. Она ненавидела их с первых дней войны, ненависть росла с каждой стычкой с ними. Но то, что она ощутила в это мгновение, было действительно другой ненавистью, кипучей, непримиримой. Чувство это требовало действия, немедленной мести тем, кто растоптал ее счастье. «А что я делала раньше? — подумала она. — Ничего… Сидела и ждала, пока другие принесут освобождение». Правда, после встречи с партизанскими командирами отец поручал ей и Любе проводить беседы с женщинами и молодежью, время от времени приносил им сводки Совинформбюро. Эти сводки они переписывали дома в нескольких экземплярах и распространяли потом по деревне. Люба делала это главным образом на вечеринках среди молодежи. Татьяну тоже тянуло к молодежи, ей тоже хотелось побыть на вечеринке, поговорить со своими ровесницами. Но она не могла этого делать. Женщины сурово осудили бы ее за то, что она оставила ребенка, забыла о муже, который, может быть, в эту самую минуту исходит кровью на поле боя. Имя «солдатка», которым называли ее женщины, ко многому обязывало жену фронтовика: за ее поведением следили десятки глаз. «Взялся за гуж — не говори, что не дюж», — думала она. Женщины уважали ее, верили каждому ее слову, но, слушая невеселые сводки Совинформбюро, тяжело вздыхали, вытирали слезы. …Весь тот первый зимний день она была взволнована, часто выходила во двор и снова оглядывала знакомые просторы. Неведомая сила тянула ее в лес: «Только там их не было. Там земля не истоптана их сапогами. Там — наши люди». Работа валилась из рук. Оскорбляли придирки мачехи, ее ворчание, на которое Татьяна не обращала раньше внимания. Маевский заметил волнение дочери и, встретив ее, когда она шла из сада, вполголоса спросил: — Что с тобой, Танюша? Она пристально посмотрела ему в глаза: — А что с вами, тата? — Со мной? — удивился он. — Да ничего со мной. Татьяна недоверчиво покачала головой. — Зачем вы прячетесь от меня, тата? Разве я не вижу? До встречи с Лесницким вы мучились от неизвестности, от бездействия. А теперь, я вижу, вы другой жизнью зажили. Ходите по деревне, разговариваете, у старосты начали бывать. Значит, они что-то большое поручили вам… Задание дали. Я же понимаю… Девушка нагнулась к отцу, взяла его за руку, заглянула в глаза. — Тата, поручите и мне что-нибудь такое же важное… Я больше не могу сидеть так… — Я ведь дал тебе работу… — Какая ж это работа! С женщинами разговаривать… Какая польза от этого? Они лучше меня все понимают, а сводку передать — так это каждый сможет. — Дурная ты… За это вешают. — Пусть вешают… Но я не могу дальше… Не могу! Сегодня вот утром вышла к речке… Снег… лес… земля наша… А как вспомнила все, так горько сделалось… И теперь не могу успокоиться. Направь меня к партизанам, тата. Меня и Любу… А то я теперь такое сделаю, когда немцы снова придут! Не могу больше видеть их похабные рожи… их… их… — она расплакалась. Маевский успокаивающе дотронулся до ее руки. — Ну вот и слезы… Куда же это к партизанам со слезами? — Он на секунду задумался и потом тихо сказал: — Подожди немного, Татьяна. Потерпи. — Подождать? — встрепенулась она. — А сколько еще ждать, тата? Маевский улыбнулся. — Горячая ты… горячая… как и мать твоя, — он поцеловал дочь. Под вечер того же дня, улучив минуту, когда Пелагея вышла из хаты, Люба сообщила: — Сегодня ночью Женька приезжал. — Ты откуда знаешь? — удивился Карп. — Знаю… У меня разведка есть… В следующий раз он не удерет от меня, — и обиженно добавила: — Ходят, как волки, ночью. — А ты хочешь, чтобы они днем приходили? В лапы к полицаям? — Приходили же они раньше… Карп прошелся по комнате и остановился перед Любой. — Ты брось эти глупости — следить за такими людьми да еще детей подговаривать! — сурово сказал он. — Это смертью пахнет… Не маленькая ведь… Люба покраснела и опустила глаза. — Кого ты подговорила? — Ленку, — честно призналась Люба. — Ну вот… девчонке восемь лет, а ты ее в такие дела вмешиваешь. Смотри! Люба молчала, виновато уставившись глазами в пол. А на следующий день эта самая Ленка пришла к Маевским. Любы дома не было. Дети Лубянихи редко посещали Маевских, только изредка разве заходили что-нибудь занять по соседству и никогда не задерживались долго. На этот раз девочка ничего не просила. Она, выпрямившись, сидела на скамейке у окна и зорко следила за каждым движением Пелагеи и Карпа. На вопрос Пелагеи, зачем она пришла, девочка стыдливо опустила глаза и ничего не ответила. Татьяна видела, что она хочет что-то сказать. Ленка дождалась, пока Пелагея и Карп вышли, и тогда быстро подошла к Татьяне. — Тетя Таня… я… я… — от волнения она покраснела. Татьяна погладила ее по голове. — Что, Лена? Девочка доверчиво подняла глазки. — Это не я, тетя Таня… Это Женька… Наш Женька… Он сказал, чтобы я ходила к вам и чтобы выучили меня. — Что? — удивилась Татьяна. Ленка поймала удивленный взгляд учительницы и снова начала оправдываться: — Он говорит, чтоб я год напрасно не теряла… А вы… — девочка замялась и снова опустила глаза. — Что я? — Вы, сказал, чтоб не лодырничали. А как, сказал, учить будете, он проверит. Учительница густо покраснела от этих слов будущей ученицы. Она поняла, чего хочет от нее Женька Лубян, и обрадовалась. Пусть это еще не то, о чем она мечтает. Но это все-таки первое задание, порученное непосредственно ей, и дано оно, несомненно, с целью проверки. Значит, о ней не забывают, держат ее на примете. И она с радостью выполнит это задание. Учить детей! Воспитывать в них ненависть к захватчикам и любовь к родной земле, такую любовь, какую почувствовала вчера сама. Говорить детям суровую правду, а через детей — их родителям. — Хорошо, Ленка. Буду учить тебя. Сегодня же вечером приходи, — ответила она девочке. Ленка вышла радостная. Татьяна начала одеваться. Через несколько минут она уже была у Веры Кандыбы, жены директора школы. Сам Василий Васильевич Кандыба с первых же дней войны пошел в армию. Вера жила у своего отца Ивана Маевского (в деревне добрая треть жителей носила эту фамилию). Хозяева встретили Татьяну приветливо. Беременная Вера бросила шить и пошла навстречу подруге. — Наконец заглянула к нам, Таня. А то сидишь там у себя… Старых подруг забыла. Ну садись, садись… Как твой цыганенок поживает? — Она улыбнулась и посмотрела на свой живот. — Скоро и я жду. Мама уже никуда не выпускает меня. Старый, больной Иван Маевский поднялся, сел на краю печи, откашлялся. — Садись ближе ко мне, дочка, а то я плоховато слышу. Разговаривать с тобой буду. — Снова ты за свое, старый сапог! Лежал бы уж да молчал, — заворчала Улита. Иван закашлялся и кашлял долго, утирая полотенцем рот и бороду. — Лежать я не могу. И молчать не могу. С людьми хочу погуторить перед смертью. От пускай они мне ответят, образованные… Их советская власть учила, мильены тратила на них. От и пускай скажут… вернутся наши чи не? — Старик хитро прищурился и наставил ухо. — А-а? — Я ведь тебе тысячу раз говорила, что вернутся, — ответила Вера. — Говорила… А что толку в том, что ты говорила… Ты мне докажи — почему? Какие основания, как говорят, имеются? Докажи. Я человек темный… — Ты лучше нас знаешь, тата. Что тебе доказывать? — возразила Вера, которой хотелось поговорить с подругой совсем о другом. Иван Маевский удовлетворенно улыбнулся. — Знаю. Я-то знаю. А вас, видно, напрасно учила советская власть. Сидишь вот ты теперь и мух считаешь, когда народ в таком горе, когда народу дорого каждое разумное слово. Ты — дочь мне, и я говорю тебе: не слушай матку, иди, говори с людьми, разъясняй, почему наши должны победить. Твоему будущему сыну это не повредит. Татьяну очень заинтересовали слова старого колхозника, и она спросила: — А почему, дядя? — А-а, почему? — торжествующе улыбнулся он. — Слушай, Верка, разумные слова! Не знаешь сама — спроси старших. Почему? — Он нагнулся с печи и зашептал: — А потому что народ поднялся. Весь народ поднялся на супостата. И руководят народом люди, которые жизнь нам дали человеческую. Видели? — Павел Степанович Лесницкий. А-а? Сам по деревням в праздник проехался, будто перед посевной кампанией. А еще гуторят, что вместе с ним и Сергей Федотович Приборный. И так в каждом районе. Сталин так приказал. И секретарь, и председатель, и все работники партийные остались, поднимают народ, руководят, как и тогда. От как… — Так это и мы знаем, тата, — откликнулась Вера. — Знаете… А что толку от этого? Народу это надо говорить. Народу! — старик почему-то рассердился, махнул рукой и снова улегся на печке. — Жалеет очень, что не может ходить, — сообщила шепотом Вера. — Стариков собирает по вечерам (и твой бывает) и говорит с ними вот так, уговаривает в партизаны идти. А меня мама никуда не пускает. Каждый день ругаюсь с ней. Совестно, что мы и правда ничего не делаем. Скорее бы мне уж родить, — и Вера начала расспрашивать подругу о том, что та испытала, когда рожала. Татьяна посмотрела на ее живот и усмехнулась. Ничего этого она не испытала… Но, торопливо глотая слова, Татьяна рассказала то, что помнила по рассказам других женщин. Улучив удобный момент, Татьяна изложила свою просьбу. — Зачем тебе учебники и программы? — Детей учить. — Учить? Теперь? Иван Маевский, услышав это, быстро приподнялся и зло «спросил: — Новой власти угодить хочешь? Татьяна вскочила и густо покраснела. — Как не стыдно вам! Вы же знаете моего отца. Старик хмыкнул. — Буду учить детей так, как нас учили. А зачем им год терять? Зачем? Вы ведь сами говорите, что немцы — это только так, а жить мы должны по-советски. Мне Евгений Лубян приказал… — Лубян? — переспросил Маевский, понизив голос. — Тогда извини меня. Дай, Вера, ей учебники. Когда Вера вышла, старик уже теплым, отцовским тоном посоветовал: — Ты только осторожно, дочка. А то есть собаки. Даже среди наших односельчан есть… Через полчаса она вернулась домой с большой пачкой книг, завернутой в салфетку.XI
С этого дня ее больше не мучило сознание своей бездеятельности. Любимая преподавательская работа захватила ее. В ее необычной школе было два класса и в каждом — по одному ученику: во втором — Ленка Лубян, в четвертом — брат Ленки — Сережа. Но это не смущало ее. Она занималась с ними так же, как когда-то с двумя такими же классами, в которых было по пятнадцати человек. И занималась она по той же программе. Только одно обстоятельство сначала ставило ее в тупик — дети не были похожи на тех, которых она учила до войны. Те на переменах бегали, смеялись, шалили, порой и на уроках выкидывали какие-нибудь фокусы, — словом, делали все, что делают дети такого возраста. Сережа и Лена все время сидели молча, и в глазах их никогда не появлялось озорного блеска. Они слушали очень серьезно и усваивали не по-детски основательно и быстро. Война сделала их старше. И порой они задавали такие вопросы, на которые трудно было сразу ответить. Обычно, когда в хату заходил кто-нибудь из чужих, занятия прекращались, и дети делали вид, что просто пришли поиграть. Однажды во время урока вошла Степанида. Татьяна не прервала урока. Она рассказывала своим ученикам про Москву. Будучи студенткой, она ездила в столицу на экскурсию и теперь увлеченно делилась своими впечатлениями. И ребята и Степанида слушали затаив дыхание. — Теперь, дети, враги подошли совсем близко к этому чудесному городу. Они хотят захватить Москву и уничтожить все созданное нашим народом. Вы знаете, что они уже давно кричат о захвате Москвы. Но Москва не сдастся, им никогда не взять Москвы, потому что ее обороняет вся наша родина, потому что в Москве — Сталин, — закончила он свой рассказ дрожащим от волнения голосом. Светлые глазенки Ленки наполнялись слезами. Сережка посмотрел на нее и толкнул в бок, стыдясь слабости сестры. Но слезы были не только в глазах маленькой Ленки. Старая Степанида тоже тайком смахивала их уголком платка. А на следующий день она привела к Татьяне двух своих внуков и попросила: — Учи, крестница, и их заодно. Пошто они будут прогуливать? Пускай ума набираются и ведают, за что воюют их батьки. Один должен в первый класс ходить, а другой — в третий… — С радостью, — ответила Татьяна, довольная тем, что количество учеников увеличивается. Но в разговор вмешалась Пелагея. — Что тут вам — школа, что ли? — зло бросила сна. — Черт знает что такое! Ни тишины тебе, ни покою! Идите в школу и учитесь там. А то забот сколько, да и бойся еще вдобавок! — В школу нам нельзя идти, — ответила Татьяна. — Школу превратили в свинарник. А вы не бойтесь, Пелагея Свиридовна, — Татьяна сделала ударение на последнем слове, и имя мачехи прозвучало иронически, — вас они не тронут. Пелагея, круто повернувшись, подбоченилась. — Может, ты и меня хочешь учить? — крикнула она. — Больно умная стала. Смотри, как бы тебе за эту учебу шкуру не спустили. Татьяна больно прикусила губу, чтоб сдержаться и не поругаться с мачехой при детях. Но не сдержалась Люба. Она оторвалась от книги и встала. Пелагея сразу замолчала. — Вот что, теточка, — тихо, но решительно и твердо произнесла девушка, — если вам не нравится тут, собирайте свои манатки и прочь из моей хатки. Пока что здесь хозяйка — я. Вот как… Пелагея проглотила приготовленную для Татьяны колкость и, ничего не ответив, вышла из комнаты. Степанида вздохнула. — Тяжело вам с ней. — Тане, с ее характером, тяжело, а меня она боится больше, чем немцев, — усмехнулась Люба. — У меня — разговор короткий. С неделю Татьяна занималась с четырьмя учениками. А потом, в один из дней, случилось такое, что она поначалу растерялась. Дома никого не было. Она спокойно вела урок. И вдруг во двор ввалилась целая ватага: шесть мальчиков и две девочки. На крыльце они остановились и, подталкивая друг друга, стали советоваться, кому войти первым. Когда Татьяна вышла к ним, ребята в один голос попросили принять их в школу. Они так и сказали «в школу». Татьяна вздрогнула, услышав эти слова. Ей хотелось ответить, что никакой школы тут нет, и отправить детей домой, но она не могла солгать, да и, к тому же, она хорошо понимала, что дети пришли не сами, что их прислали взрослые — матери, деды. Но, посадив новых учеников за стол, она почувствовала себя связанной… Подъем, увлечение работой пропали. В глубине души росли опасения. Быстро окончив урок, она отпустила детей домой. «Это может плохо кончиться, надо посоветоваться с отцом…» Но отца не было дома: он с Любой пошел в лес по дрова. Татьяна с нетерпением ждала их возвращения. Мысль о школе не выходила из головы. Перед глазами стояли серьезные детские лица с пытливыми глазами, в ушах звучали их нестройные голоса: — Тетя, примите меня в школу. — И меня. — И меня. «Школа. Советская школа, — думала она. — А там вот, в трехстах метрах отсюда, в здании настоящей школы — полицаи, немецкие власти… Нет, что-то надо сделать, что-то придумать…» Нетерпение все росло, и она не выдержала: дождавшись возвращения Пелагеи, пошла в лес, навстречу отцу и Любе, чтобы поговорить с ними там, не прячась от мачехи. Шел снег, густой и пушистый, он сразу засыпал следы. Татьяна шла быстро. Только на опушке она остановилась, оглянулась назад и потом уже смело вошла в лес. Лес, покрытый снежным саваном, стоял молчаливый, задумчивый. Только изредка срывавшиеся с веток комья снега нарушали тишину. Снег, густой в открытом поле, в лесу падал редкими пушинками, и они повисали на ветках сосен и елок. Волнение Татьяны понемногу улеглось. Она даже упрекнула себя за трусость и попыталась отогнать тревожные мысли. «Глупости все! Скажу, что работаю ради куска хлеба. Есть же школы в других деревнях. Учат же там детей, — уговаривала она сама себя, но тут же сознавала неубедительность своих доводов. — Так они тебе и поверят! Жди… Особенно когда узнают, с кем я начала эти занятия… Ох, Женя! И почему ты не появишься, не посоветуешь, что делать…» В этот момент мимо нее со свистом пронеслось что-то темное и большое. От неожиданности Татьяна вскрикнула и рванулась в сторону, но увязла в глубоком снегу. От испуга сильно забилось сердце. На дорожке впереди себя она увидела лыжника. Это он обогнал ее и, не оглянувшись, финским шагом шел дальше. «Кто же это такой?» — только и успела подумать Татьяна. Пройдя шагов двадцать, лыжник резким прыжком развернулся и направился к ней. Она увидела лукавое лицо Жени Лубяна. Он весело улыбался. Сердце ее забилось еще сильней, теперь уже не от испуга, — от радости. — Испугалась? — со смехом спросил Женька. — Порядочные люди начинают с приветствия, молодой человек, — серьезно, даже сердито ответила Татьяна. Ее суровость смутила Женьку, он поздоровался. — Ну, добрый день, — и, подумав, добавил: —молодая девушка. Татьяна не сдержала улыбки, и Женька увидел это, подъехал к ней и протянул руку. — А ну тебя, Таня, с твоей серьезностью. Я рад, что мы встретились. А то тебя не поймаешь… Прокисла там у себя… — Сам ты прокис, — обиделась Татьяна. Она все еще не могла простить ему своего испуга. Евгению, очевидно, не хотелось ссориться, и он добродушно сказал: — Ладно, ругаться будем потом, когда немцев побьем. Теперь есть дела поважнее. Эти слова заставили Татьяну насторожиться. — Расскажи Таня, как живешь, что делаешь. И только теперь она начала с нескрываемым интересом рассматривать того, кого так долго мечтала встретить, о ком столько рассказывают в деревне. Женя был в новом полушубке, в валенках, в теплой заячьей шапке, без оружия, но Татьяна обратила внимание на оттопыренную полу кожуха и на раздутые карманы. У Женьки выросли маленькие усики, они делали его молодое, почти детское лицо особенно привлекательным и немножко смешным. «Если бы он с такими усиками в школу явился», — подумала Татьяна и улыбнулась. Евгению, очевидно, стало не по себе от того, что она так долго рассматривает его, и он нахмурился. Татьяна опустила глаза. — Как живу? Плохо живу, — вспомнила она про его вопрос. — Начала детей учить и испугалась. Сегодня вот бросила свою «школу» и убежала в лес. — Арестовать хотели? — сверкнул глазами Лубян. — Нет… Просто сама растерялась и не знала, что делать. Я ведь начала учить только ваших, Сережку и Ленку, а тут сегодня приходит целая гурьба, просят принять в школу. Понимаешь? Выходит, что я без всякого разрешения властей открыла школу и не какую-нибудь, а советскую. Что ты скажешь на это? — Думаю, что они дураки, если не арестовали тебя до сих пор. Татьяна удивленно подняла брови. — Серьезно… Конспирация называется! Двух человек учила, а вся деревня знает… Более того — все знают, как ты их учила. Думаешь, я случайно встретил тебя? Я к тебе ехал по заданию… — он помолчал, обдумывая, как назвать того человека, чье задание он выполнял, — комиссара… чтобы предупредить тебя. Понимаешь? Татьяна с уважением и благодарностью смотрела на своего старого товарища. — Нельзя так работать. — А что же делать? Не учить? — Учить надо. Детей нужно воспитывать, иначе им головы забьют всяким фашистским враньем. Кое-где немцы уже пробуют это делать. Понимаешь? Пойдем, а то еще какая-нибудь собака увидит, — предложил Женя. Они пошли в глубь леса. Она — по дорожке, а он на лыжах — рядом. Татьяна с интересом поглядывала на его красивое лицо со смешными усиками и жадно ловила каждое слово. — Видишь ли, они хотят показать себя хозяевами и поэтому разрешают такую роскошь, как школы. А мы должны показать, что настоящими хозяевами по-прежнему являемся мы, советские люди. Понимаешь? Пусть будут школы, разрешенные «властями», — он со злой иронией выделил слово «властями». — А «в школах должны быть наши учителя и учить они должны так, как полагается, по-советски. Понимаешь? Татьяна заметила, что у него все еще сохранилась старая школьная привычка — почти после каждой фразы говорить собеседнику: «Понимаешь?» Бывало, отвечая на уроке, он часто обращался с этим вопросом к учителю и вызывал дружный смех класса Она улыбнулась. Лубян заметил эту улыбку и рассердился: — Ничего ты не понимаешь. Если бы понимала, не скалила бы зубы. Нечего таращить на меня глаза. Понимаешь? Она засмеялась. Евгений, наконец, догадался, над чем она смеется, и, растерянно улыбнувшись, сказал в оправдание: — Привычка. А ты несерьезной стала… Я даже боюсь поручать тебе… — А ты очень уж серьезным стал. Надутый, как индюк! Не беспокойся, я все пойму. Татьяна развеселилась, и ей стало удивительно уютно в лесу, в присутствии этого рассудительного парня… — Так вот, если бы ты все понимала, то давно сходила бы к старосте и взяла бы разрешение открыть школу… Понимаешь? Тебе нужно жить. А у вас все сгорело, и у тебя ребенок, и всякое такое… Один умный человек сказал: «Советские школы в тылу у немцев — наилучшая я агитация». Но в этом деле нельзя ворон считать. Понимаешь? Евгений остановился, посмотрел на девушку и открыто. дружески улыбнулся. — Вот так… А теперь слушай другое. Вчера получили по радио радостную весть. Красная Армия разгромила немцев под Москвой, отогнала их на десятки километров на запад и гонит дальше… Гонит, Танюша, понимаешь? — радостно взволнованный, он потянулся к ней и повторил торжественным шепотом: — Гонит, Таня… Если б ты знала, что у нас вчера было! Командир хотел посылать к твоему отцу за медом… Комиссар удержал, а то был бы я вчера гостем у вас. Хлопцы сразу же попросились в поход, чтоб отметить этот день… Чтоб и немцы не забыли его. Понимаешь? Так вот… Все это надо передать людям. На, — он вытащил из-за пазухи несколько отпечатанных на машинке больших листов бумаги со сводкой Совинформбюро. — Тут все подробно написано. Татьяна схватила эти дорогие листки и прижала их к груди. — Вот это радость, Женя! — И еще какая, Таня. Как-то незаметно для самих себя они взялись за руки и так долго стояли, пристально разглядывая друг друга. Татьяна не выдержала и опустила глаза. — Ну, мне пора, — спохватился Евгений и взялся за лыжные палки, но потом поставил правую в снег и протянул руку: — До встречи… — До встречи, Женя. Он задержал ее руку в своей и тихо спросил: — Значит, замуж вышла? — Вышла, — и у нее почему-то радостно забилось сердце. — И сын уже? — И сын. — Скоро ты. — Почему же скоро? Когда мы с тобой в последний раз виделись? Года два назад? Женя кивнул головой. — А муж как… хороший? — Муж как муж, — Татьяна засмеялась. Ей вдруг захотелось пошутить, позлить его. — Хороший муж. Лучше, чем ты… Евгений отпустил ее руку, схватил палку и ловко повернул лыжи. — А я, кажется, и не набивался тебе в мужья, — пробормотал он и, соскользнув с дороги на снег, быстро побежал в лес. Татьяна смотрела на его широкую спину, мелькавшую среди сосен, и не знакомая раньше грусть легко, чуть касаясь, легла на сердце. В какую-то минуту ей хотелось крикнуть, вернуть его, но заячья шапка уже скрылась за соснами. Татьяна вздохнула, огляделась вокруг и с новым, одновременно тревожным и радостным, чувством направилась обратно в деревню. Густой снег засыпал следы.XII
Вечером, когда Татьяна, воспользовавшись отсутствием Пелагеи, волнуясь, рассказывала отцу и Любе о встрече с партизаном, в хату неожиданно ввалился Ларион Бугай. — Мир дому вашему, — он остановился на пороге, расстегнул кожух, старательно отряс снег с воротника и долго обивал веником валенки. Татьяне стало холодно, будто этот человек вместе с собой принес в дом декабрьский мороз. Она прислонилась спиной к теплой печке. Староста, кончив обметать валенки, молча прошел к столу. Под тяжестью его тела заскрипела табуретка. Татьяна с отвращением и любопытством рассматривала его, как когда-то рассматривала первого немца. До войны она просто не замечала этого человека, не интересовалась им, да и не часто попадался он ей на глаза. И вот он появился как раз в тот момент, когда говорили о нем, советовались, как пойти к нему, просить о школе. Появился, как злой дух, перебил беседу и молчит… Тень от него на стене была непомерно большой и страшной. Татьяне казалось, что своим громадным телом он занял всю хату, вытеснил воздух, и от этого стало трудней дышать. «Вот он какой — предатель, — думала она. — Был советский человек, ходил по одной с нами земле, здоровался со всеми, и ему отвечали, пользовался всем нашим, советским, и вот изменил своему родному, продал себя и теперь других продает. Бродит, как тень… Зачем он пришел? И как это до войны никто его не разгадал? Он и в колхоз не хотел вступать, с людьми боялся встречаться. Волк… Теперь это по лицу его можно прочесть. Какая звериная рожа!» Лицо у него было широкое, квадратное, заросшее густой черной бородой: брови тоже были густые, сросшиеся на переносице, смотрел он из-под них, не поднимая головы. «Как бодливый бык, — подумала Татьяна. — Недаром и фамилия у него такая — Бугай, бык…» Староста кашлянул и охрипшим басом сказал: — Снегу-то лишнего навалило. — Ага… Снежная зима, — согласился Маевский. Снова помолчали. Татьяна видела, что это вынужденное молчание страшно угнетает всех. Отец несколько раз кашлянул в кулак. Люба нервно постукивала ногой об ногу и, не отрываясь, смотрела на Татьяну. — Ну, как живешь, Карп Прокопович? — спросил, наконец, Бугай. — Да видишь, как живу. В чужой хате. Староста вздохнул: — Хорошая женщина была Христина, царство ей небесное… Ни за что погибла… «У-у, еще смеет жалеть, гад… иуда!» — подумала Татьяна. — Что ж, нужно хату ставить, Карп Прокопович. Лес под боком… — Нет, Ларивон Гаврилович… я порешил подождать. — Пока свои вернутся? — спросил староста. — Может, и пока свои вернутся. У нас с тобой сыновья там. Нам с тобой есть кого ждать. Староста снова вздохнул: — Наверно, не вернуться им. Силища-то какая… — Кто его знает… А я так скажу: не нашего разума это дело. Наше дело — ждать, а что дальше… — Карп махнул рукой. — Я лично так думаю, — закончил он. — Оно так-то так, но жить ведь надо', надо как-то приспособиться к жизни. Любя не выдержала: — Вы-то, господин староста, уже хорошо приспособились. Карп бросил на племянницу предостерегающий взгляд. Бугай не обратил внимания на ее слова и продолжал рассуждать: — Хата, например, своя при всякой власти нужна. — Но не при той, что поджигает хаты и убивает стариков, — снова не выдержала Люба. — Что поделаешь, дочка. На войне всякое бывает. И всякие люди на войне. Одни люди как люди, другие — зверями делаются. Но житье должно идти своим ходом, — философски рассуждал Бугай. — . Вот, например, детей учить нужно, — он повернулся к Татьяне, и она насторожилась. — Когда все это окончится — неизвестно. Вчера снаряд где-то нашли, И где они зимой выкопали его? А если б в школе были, знали бы свое дело. Карп, довольный, кивнул Татьяне головой. Староста помолчал. — Из нашей деревни чтой-то мало учителей вышло. Трое только. В Залесье, например, целых двенадцать человек. А у нас все командиры. Восемь командиров. Татьяна снова подумала: «Ишь ты, какие точные сведения собрал, иуда! Сколько ты получаешь за это?» — Так вот я и хочу попросить Татьяну Карповну, — он произнес эти слова очень приветливо, с вежливым поклоном в ее сторону, — начать учить детей наших. Татьяна почувствовала, как кровь застучала у нее в висках. Она отошла от печки, подошла к столу. Если бы не разговор с Лубяном, не его совет, она плюнула бы в глаза этому предателю в ответ на его предложение. Кто не понимает, что это издевка, что он пришел сюда, проведав о ее работе, о сегодняшнем приходе ребят? Но все же это был удачный момент выполнить приказ Лубяна. И Татьяна, сдержав гнев, сказала: — Но я не знаю немецкой программы и боюсь, что буду учить не так, как вам нужно… Бугай многозначительно улыбнулся: — Учи детей Читать-писать на их родном языке — и все. Какие там программы! В разговор вмешался Карп, и с его помощью они договорились. Так как помещение школы было занято полицейскими, староста отдал под школу бывшую колхозную канцелярию. Занятия начались через два дня. Детей сначала было мало. Татьяну очень удивило, что дети Лубянихи — Ленка и Сережа — не явились в школу, но через дня три явились и они. Она поняла причину их отсутствия и неожиданного появления, когда Люба сообщила ей, что в эту ночь снова приходил домой Женька. Приход в школу детей Лубянихи был словно сигналом для всех остальных. На следующий день на уроках присутствовали все дети, которые должны были учиться. Первые несколько дней были очень трудными для Татьяны. Вести уроки так, как она прежде их вела, мешали ей сыновья старосты. Дети предателя! Два маленьких худеньких мальчика, совсем не похожих на своего отца-силача, только такие же черные. Оба они были тихими, очень внимательными и старательными учениками. Своими черными цыганскими глазами они следили за каждым движением учительницы. Татьяне становилось не по себе от этих взглядов, хотя она и пыталась заставить себя забыть о том, что это дети предателя. Наконец опасения и неопределенность так надоели ей, что она отважилась рискнуть, и на одном из уроков взяла да и рассказала детям о великом разгроме немцев под Москвой, рассказала все так же, как перед этим рассказывала женщинам. После того волнующего урока у Татьяны как будто гора свалилась с плеч: самое страшное было сделано. Несколько дней она с тревогой ждала ареста и была готова ко всему, но ничего не случилось. И тогда она начала вести занятия по-настоящему.XIII
Генриху Визенеру в последнее время не везло по службе. До этого, на протяжении всей войны, он шел только вверх, а тут вдруг его понизили в чине, не потрудившись даже объяснить причину. Впрочем, он понял ее сам, как только узнал, что комендантом района вместо него, обер-лейтенанта Визенера, назначили штурмфюрера Койфера. Ну, конечно, политика! Дело армейцев — воевать, а о руководстве захваченными районами позаботятся другие. Визенер понимал это и не обиделся. Сперва он испугался — как бы не отправили на фронт, но его назначили комендантом села Пригары — важного населенного пункта, находящегося на пересечении дорог. Гарнизон у него был небольшой, но надежный: старые служаки, еще в Бельгии воевавшие под его командованием. Генрих Визенер убедил себя, что это даже к лучшему. О, он ведь никогда не был карьеристом, как эти политики, и всегда подчеркивал, что он солдат, только солдат — и не больше. И вот новый начальник вызвал его к себе. День был морозный. Звонко поскрипывали полозья. Кони, фыркая, легко бежали по накатанной дороге. На передних санках сидело трое солдат, на задних — четверо; Визенер сидел в средних санях. Он завернулся в большой черный тулуп и с удовольствием затягивался сигарой. Ехали полем — объезжали лес. Снежная гладь слепила глаза сверканием миллиардов серебряных искорок. Визенер жмурился и любовался открывающимся видом. Он вспомнил виденную им в отцовском кабинете старую лубочную картинку. На ней — такое вот зимнее поле и тройка сытых коней, запряженных в большие сани. Тройкой правит молодой краснощекий парень. Одной рукой он держит вожжи, другой — обнимает еще более краснощекую толстую девицу. И у парня и у девицы — очень тупые лица. И Визенер с детства представлял себе русских по этой картинке — до тех пор, пока не встретился с ними в жизни. Он подумал: «Поле такое же и сани… но люди — нет… не такие. Упорные, дьяволы… Но, ничего, мы сломаем их упорство. Пусть не радуются успехам под Москвой…» …Комендант принял обер-лейтенанта подчеркнуто приветливо, выслушал короткий доклад о событиях на вверенном Визенеру участке и предложил закусить. Только послеэтого пригласил в кабинет и приступил к делу. — Из вашего доклада, господин обер-лейтенант, можно сделать вывод, что в порученном вам районе никакой активности партизан в последнее время не наблюдается. Но это не совсем так… Они существуют, они действуют. Ни вам, ни мне не удалось уничтожить их. Более того, число их с каждым днем возрастает. А это — самое страшное. Генрих Визенер насторожился. — Этому нужно положить конец! Надо отбить у населения охоту уходить в леса. Понимаете? Нужно любыми средствами остановить рост партизанских отрядов. Поэтому предложено провести небольшие мероприятия… — Штурмфюрер порылся в папках и вытащил оттуда один лист. — Невдалеке от вас, господин обер-лейтенант, есть деревня… деревня, — он заглянул в бумагу, — Ореховка. Вы знаете? Это — рассадник партизанской заразы, их гнездо. По неполным данным оттуда уже ушло в лес семь человек. Вот их имена. Прошу вас записать себе… Визенер взял бумагу, достал вечную ручку. — Кандыба Василий, Лубян Евгений, Зайчук Алена, Зайчук Иван, Хохлов Петр, Шкаруба Яков… Предложено, — штурмфюрер снова порылся в бумагах, — уничтожить их семьи. Доказано практикой, господин обер-лейтенант, что это наилучший способ заставить остальных подумать. Вам все ясно? Визенер встал, показывая этим начальнику, что приказ понял и готов выполнить. Койфер тоже поднялся. — Думаю, вы не нуждаетесь в инструкции, как это делать. Срок — трое суток, — и протянул руку. Снова скрипели полозья и легко бежали кони по накатанной дороге. Визенер молча сидел и думал, думал над приказом начальника. Как это лучше сделать: арестовать и потом расстрелять? Где? Нет, это не так сильно подействует на остальных. Арест — привычное явление. Повесить на площади, собрав все население? Но с таким количеством солдат, как у него, — это рискованно. Он снова вспомнил смерть Ре-дера и, глубже втянув голову в воротник тулупа, оглянулся на маленькие голые кусты возле дороги. Отвратительный случай! А та девушка в этой же деревне? Хорошо, если и она попала в список. Впрочем, список можно увеличить самому. Только — как эффектней выполнить приказ? Визенер любил обо всем подумать заранее, всё взвесить, прежде чем принять решение. Он был тонким психологом и даже своего рода романтиком. Все нужно сделать таинственно и необычно, так, чтобы основательно подействовать на психику этих животных. План операции возник неожиданно. Чудесно! Обер-лейтенант откинул ворот тулупа. «Чудесно, — о, у них пропадет охота уходить в леса!»XIV
Когда долгая зимняя ночь уже приближалась к концу, на краю деревни остановилось четверо саней, запряженных парами лошадей. Из них выскочили немецкие солдаты. На санях стояли пулеметы. Пятеро немцев отделились от остальных и пошли в деревню. У хаты старосты они остановились, постучали в окно. Ларион Бугай давно уже спокойно спал на теплой печке рядом со своим младшим сыном. Мальчик первый услышал стук в окно и разбудил отца. Староста неторопливо сунул ноги в валенки, стоявшие на лежанке, накинул на плечи кожух и, не спрашивая, кто там, пошел открывать. Это понравилось Визенеру. «Надежный», — подумал он о старосте и вошел в дом. За ним вошли солдаты. Визенер поморщился от теплого, кисловатого запаха и подумал: «Свиньи, не имеют спальни». Староста зажег лампу. В хате было чисто убрано, все стояло на своем месте. Кровать была завешена пестрой занавеской. Это тоже понравилось Визенеру. Он сел у стола, зевнул и пальцем поманил старосту к себе. Достав лист бумаги, он ткнул в него пальцем, — Нужно показать, где живут эти люди. На бумаге было что-то написано по-немецки. — Пойдешь вот с ним, — Визенер показал на одного из солдат. — Ефрейтор Курцер! Ефрейтор вытянулся. Через минуту они вышли. А еще через несколько минут обер-лейтенант кивком головы указал другому солдату на дверь. Тот вышел и, прячась, стал наблюдать за старостой и ефрейтором. Ефрейтор остановился, достал бумагу, осветил ее карманным фонариком и отчетливо произнес: — Кандыба Василий. Староста вздрогнул. «Учитель. Коммунист. На что он им? — подумал он. — Его же нет, он с первых дней на фронте. Хотят арестовать? Кого? Больного Ивана Маевского или его дочку, женку Кандыбы? А она неделю тому назад родила. Не показывать? А что сказать этому олуху? Да что они сделают им? Покажу…» Он подвел немца к дому Ивана Маевского и указал пальцем. Ефрейтор куском мела нарисовал на простенке между окнами крест. — Лубян Евгений. У старосты сильно забилось сердце. «Хаты партизан», — догадался он и огляделся вокруг. Мелькнула мысль: наброситься на немца, задушить, а самому в лес. Но вспомнил о тех, что остались у него в хате, о Генрихе Визенере. «Уничтожит семью… Спалит всю деревню… Зверь, а не человек… Что делать? А может, они просто хотят проверить хаты — не дома ли партизаны? Но почему же они пошли не все, а послали одного и он отмечает хаты?» Много вопросов возникало у Лариона. Он опустил голову, сгорбился и понуро поплелся дальше. За ним, опасливо оглядываясь по сторонам, шагал ефрейтор. «Ну вот, был ты дурнем и сгинешь, как собака, — думал староста. — Предатель! Не был ты им, а теперь стал. Продаешь своих людей… Эх, дурень, дурень, и всю-то жизнь так». Ларион Бугай всегда был человеком тихим, нелюдимым, богомольным и, кроме хозяйства, никогда ничем не интересовался. До революции отец его и сам он были бедняками, после революции, получив землю, стал середняком и даже начал богатеть: хорошо отстроился, нажил тройку добрых лошадей, завел трех коров. Когда проходила коллективизация, он, под влиянием попа, решительно отказался вступить в колхоз. А потом, когда он остался единственным единоличником во всем сельсовете, ему стало обидно и одиноко… Бугай смотрел на работу колхозников, на их жизнь и завидовал им. Но уже никто не уговаривал его вступить в колхоз, а сам он не мог пойти и проситься — стыдился, не хватало решимости. Его старший сын уехал в армию- и остался там на сверхсрочную службу. В своих письмах он откровенно писал, что ему, комсомольцу, стыдно ехать к отцу-единоличнику, и просил вступить в колхоз. Впоследствии сын стал командиром, женился и пообещал приехать к отцу в отпуск. Ларион с нетерпением ждал его приезда, надеясь, что сын поможет ему вступить в колхоз. Но началась война. Пришли оккупанты, разогнали колхозы и предложили Бугаю стать старостой. Он согласился. Сначала ему показалось, что он оказался более правым, чем все, что верх взяла та жизнь, какой жил он один, а не та, которой жили все и в которой он не нашел своего места. Ему захотелось отомстить людям за свою многолетнюю обиду. «Буду снова делить вам полоски», — думал он тогда со злой радостью. Но, будучи человеком честным, правдивым, он очень скоро понял, что ошибся. Бугай увидел, что стал холуем у фашистов, которым он нужен только для того, чтобы предавать своих. А этого он не мог делать. Случайно встретившись с партизанами, он связался с ними и выполнял их задания. Женя Лубян, в первые дни грозивший повесить его на осине, потом стал заходить к нему, и Ларион полюбил этого смелого, веселого парня, как родного сына. Кольнула мысль: «А вдруг он дома? Он часто наведывается», — и Бугай произнес нарочито очень громко: — Хата Лубяна, господин ефрейтор. Немец нарисовал крест. — Зайчук Алена? Какая? В деревне две Алены Зайчук. Старая многодетная вдова, по прозвищу Здориха, и врач — Алена Григорьевна Зайчук. Врача нет с первых дней оккупации, говорили, что она эвакуировалась. Дома осталась только одна ее старуха-мать. У Здорихи четверо детей и два сына в армии. Какая же из них нужна немцам? «Покажу дом докторши, — решил староста. — Что они сделают бабке?» — Зайчук Иван. Председатель колхоза. О нем тоже говорят, что он у партизан. А дома — больная жена и пятеро детей. Старшая из них — красавица, певунья, артистка. Еще перед войной Бугай как-то случайно зашел вечером в колхозный клуб и видел ее на сцене. Она играла украинскую девушку-невесту. На артистке было подвенечное платье и венок. Ее появление встречали аплодисментами. Красота девушки поразила даже его, старого человека. Теперь он представил себе ее и Визенера, издевательства над ней, и ему стало холодно от одной мысли об этом. «Не покажу!» — твердо решил он. — Зайчук Иван, — еще раз отчетливо повторил ефрейтор. У старосты внезапно возникла мысль. — Тут, — показал он еще раз на дом Алены Зайчук. — Вас? — Здесь, — староста показал два пальца: — два. Зайчук и Зайчук. Ефрейтор кивнул головой и нарисовал рядом с первым еще один крест. — Маевский Сергей. «А этот на что им?» — удивился староста. Сергей Маевский — вечный пастух. Он сам в прошлом году хвалился, что у него пятьдесят лет пастушеского стажа. Жил он со своей единственной дочкой-калекой, горбатой от рождения. Его хата стояла рядом с хатой старосты. И если говорить правду, это был единственный человек, кого Ларион Бугай мог бы назвать своим приятелем. Как соседи, они часто заходили друг к другу, подолгу разговаривали вечерами. И даже теперь, когда все в деревне отвернулись от Лариона Бугая, пастух по-прежнему заходил к нему и дружески разговаривал. «Какое-то недоразумение», — решил староста, направляясь назад, к своей хате.* * *
Генрих Визенер нетерпеливо поглядывал на часы и начинал нервничать. Староста слишком долго показывал хаты. Запели петухи. Дальше ждать он не мог. Он встал и вместе с солдатами вышел на улицу. Шпионивший за старостой и ефрейтором солдат подбежал и доложил, что они возвращаются. Внезапно у Визенера родился новый план. Он зло выругал себя за то, что не додумался до этого раньше и зря потерял столько времени. «Несомненно, так лучше. Будет свидетель… Пускай у него расспрашивают потом», — и отдал распоряжение солдату-переводчику: — Староста пойдет с нами. Генрих Визенер сам настойчиво и требовательно постучал в окно хаты Ивана Маевского. Оттуда раздался женский голос: — Кто там? Офицер громко выругался по-немецки, хорошо зная из практики, что это лучший ответ на знакомый русский вопрос. И действительно, в хате сразу зажгли керосиновую коптилку и почти одновременно загремел засов. Визенер грубо толкнул дверь ногой, но первым не вошел, а пропустил вперед солдат. Староста вошел последним и остановился у двери. По хате испуганно суетилась старая Маевская. Иван Маевский поднялся и, спустив с печи свои длинные высохшие ноги, болезненно закашлялся. Откашлявшись, он нагнулся и посмотрел на старосту. Бугай не выдержал его укоряющего взгляда и опустил глаза: «Скорее бы кончался обыск…» Вера лежала на кровати со своим маленьким. Она подняла голову с высоких белых подушек, спокойно, равнодушно посмотрела на солдат и снова легла, заботливо укрыв ребенка. Визенер подошел к кровати и зло уставился на Веру. Она снова подняла голову, встретилась с его взглядом, и ей стало жутко. Закрыв лицо ладонью, она испуганно закричала: — Мама! Мать бросилась было к ней. Но в этот момент Визенер приказал: — Курт, бегинн! Стоявший рядом с ним молодой солдат с красивым лицом мгновенно направил маленький пистолет на Веру. Раздался короткий, негромкий, будто щелк пастушьего кнута, выстрел. — Ма-а… — не кончила Вера последнего слова — слова, которое было первым в ее жизни и которое она надеялась впервые услышать от своего сына. Старуха-мать, очевидно, не успела понять, что случилось. Немец повернулся и выстрелил в нее. Она схватилась за грудь и начала медленно падать на бок… Но Иван Маевский понял все при первом же звуке выстрела, словно он предвидел все это. С раздирающим криком: «Что вы делаете? Звери!» — он спрыгнул с печи и вцепился своими худыми руками в стрелявшего солдата. Тот выстрелил ему в лицо и ударил ногой в живот. Высокий, худой, во всем белом, старик рухнул сразу, ударившись головой об пол. Голова его едва не коснулась ног старосты. И только тогда все происшедшее дошло до сознания Лариона Бугая. Он увидел черное пятно на подушке возле головы Веры, и это пятно застилало его глаза кровавым туманом. «Так вот что они делают! — как в кошмарном сне, подумал он и попытался вспомнить имена тех, чьи хаты он показал: — Лубян… Зайчук… Кто же еще? Кто?» Остальных он не мог вспомнить и беспомощно оглянулся вокруг. Его внимание привлек нож, обыкновенный столовый нож, лежавший на припечке. Он схватил его, перешагнул через труп старого Маевского, напряг всю свою могучую силу и, размахнувшись, всадил нож в шею молодого солдата. Это произошло так неожиданно, что ошеломило остальных. Они застыли, словно в столбняке. Застыл и староста, продолжая держать в руке черенок ножа. И только когда убитый немец упал, Визенер дико закричал и отскочил к стене. Ларион двинулся к нему, но солдат сбоку ударил его дулом автомата по руке и выбил нож. Тогда и Визенер поднял табуретку и ударил ею по голове Бугая. Какое-то время Ларион стоял под градом этих ударов, а потом рванулся к одному из солдат и своим пудовым кулаком со всей силы ударил его в лицо. Солдат упал. Одновременно брызнула автоматная очередь. Ларион Бугай взмахнул руками и упал лицом на кровать, на грудь мертвой Веры. По нему продолжали стрелять, но он уже больше ничего не слышал. Не слышал и того, как закричал ребенок и как Визенер выстрелил в маленькое, еще сморщенное красное личико.XV
Татьяна проснулась от какого-то страшного сна (потом она так и не могла вспомнить, что именно ей приснилось) и, как всегда, бросилась к люльке. Мальчик спал спокойно. Она поняла это по его знакомому ровному дыханию. Успокоившись, она села на кровать и задумалась. Ритмично тикал будильник. Храпела на печи Пелагея. В тон ей мурлыкал кот: «Мур-р-р… мур-р-р…» В хате было тепло и уютно, и страшно было подумать, что в эту морозную декабрьскую ночь люди лежат в поле, в лесу, зарывшись в колючий снег. Она вспомнила о бойцах на фронте, о партизанах. «Где теперь Женька? Где они ночуют?» После последней встречи она очень часто и с все возрастающей тревогой думала о нем. Ее мысли перебил скрип снега под ногами на улице. Она подышала на окно, и на замерзшем стекле образовался глазок. Татьяна увидела: к дому Лубянихи подходили люди. «Партизаны, — подумала она. — И Женька, наверно, там». Ей стало радостно от того, что он так близко. Но в этот момент до ее слуха долетели звуки злой немецкой речи, и она узнала голос Визенера — на всю жизнь она запомнила этот голос. Радость сменилась испугом, предчувствием несчастья. Солдаты вошли в хату Лубянихи. Татьяна почувствовала, как холодные мурашки пробежали по ее ногам и спине. «Зачем они пошли туда в такое время? Что им нужно?» Она оторвалась от окна и быстро подошла к кровати отца. Карп не спал. Он молча наблюдал за дочкой и поэтому первый спросил: — Что там, Танюша? — Солдаты, тата. И он, комендант. К Лубянам пошли… Что им нужно? Карп поднялся, стал одеваться. Татьяна снова подошла к окну. В хате Лубянихи светил огонек. Карп вышел в сени. Татьяна догадалась: пошел за оставленным там револьвером. Он скоро вернулся и стал рядом с дочерью. — Что они делают там, тата? — Обыск, известное дело. Налет, — и, помолчав, добавил: — Хоть бы Жени там не было. — Его там нет, — почему-то уверенно ответила Татьяна. — А вдруг к нам придут? — Не придут. Что им делать у нас? Нам бояться нечего. Карп старался успокоить дочь, но сам не верил своим словам. «Дьявол их знает, чего они таскаются в такую пору. Хлопцам бы теперь дать знать. Они отучили бы их шататься», — подумал он, протирая теплой ладонью стекло. Солдаты очень скоро вышли из дома Лубянихи и быстро пошли на край деревни. У Татьяны еще тревожнее забилось сердце. — Они сделали что-то недоброе, тата. Сходить бы туда… — Ну, что ты, ничего они не сделали. Хотели Женьку схватить, да, видишь, пошли не солоно хлебавши. Донесла какая-нибудь сволочь, что он дома бывает. — А я чего-то боюсь, и меня так и тянет туда. — Брось говорить ерунду. Они могли там засаду оставить. Это, может быть, провокация… Она отошла от окна и понемногу успокоилась. Но заснуть долю не могла и все думала о приходе немцев к Лубянам, о Женьке, о партизанах, о далекой родной армии и о жизни вообще. Ее снова потянуло в лес, к партизанам. Она уже неоднократно пробовала говорить об этом с отцом, но в последний раз он разозлился на нее: — Хватит нести околесицу! Это боевой отряд, а не цыганский табор, чтоб им еще женщин и детей таскать за собой. Думаешь, легко там?.. Татьяна знала, что не легко. А все-таки она давно была бы там, если бы не Виктор. Но как пойдешь в лес с ребенком зимой? «Скорей бы весна, тогда легче будет…» — мечтала она. Так Татьяна больше и не уснула в ту ночь. Она поднялась раньше всех, почистила картошку, затопила печь и потом до самого рассвета помогала Пелагее по хозяйству. Как только рассвело, она собралась и пошла в сарай за сеном, не ожидая, пока это сделает отец. Сарай находился за садом, почти у самого леса. Это была маленькая покосившаяся постройка с прогнившими стенами и дырявой крышей. Татьяна широко открыла ворота, чтобы больше было света, и начала набивать корзинку сеном. И вдруг ее кто-то тихо позвал сверху: — Таня. Она вздрогнула, выпрямилась, боясь поднять голову. — Таня! — окликнули ее громче, и наверху зашуршало сено. Она переборола страх и посмотрела наверх. Над ее головой, на сене, стоял Женя Лубян. Она разозлилась: второй раз он пугает ее. «Дурень такой! Все шутки ему». — Что ты топчешь сено? Слезай! — крикнула она, даже не поздоровавшись. Женя спрыгнул к ней. Она посмотрела на него и сразу умолкла. Может быть, в первый раз в жизни она не увидела в его глазах знакомых веселых искорок смеха. — Что у нас, Таня? Она вспомнила о ночном посещении солдат и почувствовала, как у ней похолодели руки, сжимавшие клочья сена. — У вас под утро были гитлеровцы. — И что? — Женя нетерпеливо схватил ее за руку. — Не знаю… должно быть, обыск делали… — Обыск… Эх, — вздохнул он. — Пойдем! — Евгений! Ты никуда не пойдешь! — откликнулся кто-то из сена. Сверху спустился и стал рядом с ними старый уже человек с густой бородой, в немецкой шинели. На шее у него висел автомат. — Не пойдешь… Там может быть засада. Пусть сначала сходит вот она, соседка. Хозяйки по утрам часто заходят друг к другу. Иди, девушка, разведай, что там у него дома, — обратился он к Татьяне. — Да смотри хорошенько и скорей возвращайся. Татьяна, забыв о сене, побежала из сарая. Она пробежала свой двор, пересекла улицу, но во дворе Лубянихи в нерешительности остановилась — ее смутила тишина в хате соседей: такой тишины не бывает по утрам в крестьянских хатах. И печка не топится… «Что же это такое? — с нарастающим беспокойством думала она, боясь подняться на крыльцо. — Где хозяева? Может, домой пойти, отца позвать? Но они же просили скорей… Скорей!» Она подавила свое волнение, вошла на крыльцо и снова остановилась: двери в сени и из сеней в хату были распахнуты. «Значит, забрали всех. Увели. Но когда? Они так быстро вышли и никого не вели…» Татьяна вошла в сени и заглянула в хату. Крик ужаса вырвался из ее груди. Но она оборвала его, зажав рот рукой. Посреди комнаты, раскинув руки, лежала Ганна Лубян, мать Евгения. Лицо ее было в крови. А немного подальше, возле печи, упершись грудью в услонник, стояла на коленях, будто молилась, старая бабка. На ее белой рубахе, на спине, между лопатками, чернело маленькое пятно. Больше Татьяна ничего не увидела. Почти без чувств она выбралась на крыльцо и, ухватившись руками за столб, остановилась, жадно вдыхая морозный воздух. Очнувшись, она бросилась бежать. Татьяна бежала прямо по снегу, спотыкаясь, не замечая дорожки. Сердце ее так билось, что казалось, вот-вот выскочит из груди. Партизаны заметили ее и бросились навстречу. Женька на бегу схватил ее за руки. — Что, Таня? Она судорожно глотала воздух и не могла выговорить ни слова. — Говори! — крикнул он. — Что? Таня заплакала. Женя оттолкнул ее и побежал в деревню. — Их там нет? — спросил товарищ Лубяна. — Нет, — наконец ответила она, не вполне понимая, о ком он спрашивает. Старик-партизан побежал за Женькой. Когда Татьяна, шатаясь, снова вошла в хату Лубянихи, там уже были Карп, Люба и старый дед-сосед. Мужчины стояли у дверей молча, с обнаженными головами. Женя на коленях склонился над матерью. Приподняв ее голову, он осторожно вытирал ладонью кровь со лба и шептал: — Мама! Мамочка… Что ж это они сделали с тобой? Родная моя… У-у, каты! — он заскрежетал зубами и застонал, а потом поднял голову и горящими глазами посмотрел на присутствующих. — Дядя Карп! Дед Наум, Таня! Что они сделали, а? За что? Мама, бабуля… — Он вдруг вскочил, оглянулся вокруг. — А Сережа? А Ленка где? Где они? — и быстро пошел в горницу. И сразу же оттуда раздался его стон, тяжелый, обжигающий сердце. В горнице на кровати, откинув головку и свесив ручонку, лежал Сережа. Женя наклонился и молча поцеловал брата, а потом долго смотрел на его бледное личико с открытыми глазами, в которых застыли удивление и ужас. В хату входили соседи. Плакали женщины, дети. Сурово молчали мужчины. Татьяна стояла, прислонившись к стене, и долго ничего не слышала, не видела. Карп Маевский и бородатый партизан перенесли трупы Ганны и бабки в горницу, положили на лавки. Женя снова увидел мать и вышел из тяжелого оцепенения, которое овладело им на несколько минут. — А Ленка где? Ленка? Бородатый партизан заметил кровь на полу: частые капли крови вели от кровати к дверям. Он бросился на кухню и заглянул под печь. Ленка лежала там без сознания, но живая. По-видимому, убийцы торопились: пуля легко ранила ее в левое плечо. Женя подхватил ее на руки, начал целовать. — Она живая, живая… Перевяжите ее! Люба сбросила свой полушубок, завернула в него девочку и унесла ее к себе. А Женя так и остался стоять посреди кухни, в расстегнутом полушубке, без шапки. Татьяна вдруг заметила, что у него белые волосы. «Поседел», — вздрогнула она и, быстро подойдя к нему, коснулась плеча. — Женя. Он снял руку с гранаты, посмотрел на девушку. — Я виноват… Я, понимаешь? Сколько раз Павел Степанович говорил мне, чтобы я не ходил в свою деревню! А я… не послушал его. Что ж я наделал? Мама! Братишка мой! Сережа! Дорогие мои! — Он закрыл лицо руками и, шатаясь, снова пошел в горницу. В этот момент кто-то принес в хату еще одну страшную весть: в деревне уничтожены еще две семьи — Ивана Маевского, старосты Лариона Бугая — и убита старуха Зайчук. Женя услышал это и выпрямился. Он посмотрел на людей, которых набралась уже полная хата, увидел, как плачет старая женщина, а рядом с ней — девочка лет десяти, и поднял руку. — Не плачьте! Слышите! Не нужно плакать. Бить их нужно! Бить этих проклятых извергов! Жилы рвать! Огнем палить, чтобы и духа их не было на нашей земле. За каждого нашего человека — сотню фашистов! — Он повернулся к убитым и понизил голос: — Клянусь тебе, мама, клянусь тебе, брат, и тебе, бабуся… Клянусь вам… Больше он не мог говорить — прорвались тяжелые, мучительные слезы, и он закрыл лицо руками. К нему подошел бородатый партизан.* * *
…Визенер рассчитывал, что ночное убийство оглушит крестьян, что они превратятся в покорных овечек, поняв, какая судьба ждет каждого, кто свяжется с партизанами, кто попробует замахнуться на «новый порядок». И действительно, все: и восьмилетний ребенок и престарелая бабка поняли, какая страшная опасность и день и ночь висит над каждым человеком, ибо у кого из них не было сына или брата в Красной Армии? У кого зять не был учителем, как у Ивана Маевского, или советским работником, активистом, бригадиром, врачом? Кто не болел душой за свою родную советскую власть? Не было таких людей! Не было, если не считать пьяницу и злодея Митьку Зайца. Раньше, до этого убийства, люди могли бы еще назвать старосту Лариона Бугая. Но, видно, все ошибались в нем. Видно, не таким человеком был Бугай, если гитлеровцы приравняли его к Лубяну. Врат добился одного: он показал, что «новый порядок» — это порядок без суда и закона, что «новый порядок» — это ничем не ограниченная власть убийц и бандитов. Правда, об этом знали и раньше, но кто мог подумать, что эта власть считает преступниками двухнедельных младенцев и будет убивать их на глазах у матерей? Теперь все это увидели своими глазами. Целый день в хату Ивана Маевского приходили крестьяне из Ореховки, Залесья, Капылович — из всех окрестных деревень. Они смотрели на маленький труп с раздробленным личиком. Причитали бабы. Плакали дети. Мужчины до крови кусали губы и шапками смахивали слезы. А выйдя на улицу, ругались сквозь стиснутые зубы страшными словами, чтобы облегчить душу. Враг рассчитывал: ночные убийства так напугают людей, что они отшатнутся от партизан, будут считать их виновниками гибели женщин, стариков и детей и впредь будут бояться даже произносить слово «партизаны», что партизанские отряды перестанут получать помощь людьми, продуктами, информацией и это обессилит их. Но Генрихи визенеры плохо знали советских людей. Страшно было видеть уничтоженные семьи, страшно было думать, что их судьба может в любую ночь постичь и тебя. Но очень не многие вели себя так, как хотелось того фашистам, — затаились, боясь даже на улицу выйти. Большинство, стиснув зубы, повторяло слова Жени Лубяна: — Бить их! Бить! На похороны собрались сотни людей. Гитлеровцев не было видно. Полицейских с утра вызвали в комендатуру. Пришел вооруженный отряд партизан во главе с секретарем райкома Лесницким. Кроме секретаря, все остальные партизаны были незнакомые люди разного возраста, по-разному одетые. Они пришли строем прямо на кладбище. Люди с уважением расступились перед партизанами, пропуская их к братской могиле, возле которой стояли тринадцать свежевыстроганных гробов разной величины. Партизаны стояли, сняв шапки. Когда гробы начали опускать в могилу, они подняли винтовки и автоматы, и четыре залпа разорвали тишину морозного дня, грозно прокатились над деревней и, ударившись в стену окружающего деревню леса, коротким эхом снова покатились в сторону Днепра. Лесницкий нагнулся и поднял горсть земли. В торжественной тишине, словно по команде, зазвучали слова партизанской клятвы: — «…За сожженные города и села, за смерть наших людей, за муки, насилия и издевательства над моим народом я клянусь мстить врагу жестоко, безжалостно и неустанно. Кровь за кровь, смерть за смерть!» Люди Слушали эту святую клятву над Могилой безвинно погибших, и сердца их наполнялись великой надеждой и уверенностью.XVI
— Люба ушла с партизанами, — сообщила после похорон соседка Маевских. Пелагея испугалась. — Ну вот, дождались! Отблагодарила нас за нашу доброту. Ожидай теперь расправы дни и ночи, — зло приговаривала она, собирая вещи, чтобы уйти к сестре. Татьяна с презрением смотрела на суетню мачехи. Весть о том, что Люба ушла к партизанам, взволновала и обрадовала ее. «Вы хотели, гады, напугать народ? Так вот вам! Сегодня она, а завтра я пойду… Все пойдем, потому что так жить нельзя». Карп Маевский больше всех хлопотал на похоронах, устал и физически и душевно, да в довершение ко всему еще и простудился. Он чувствовал себя совсем больным. Неожиданное исчезновение Любы (она никому ничего не сказала) и связанный с этим уход жены вконец расстроили его. — Куда ты пойдешь, Поля? — ласково уговаривал он жену. — Может быть, она и вернется еще… Да что тебе до нее? Она — сама себе хозяйка. У нее мать убили… Пелагея и слушать не хотела его. — Останься. Вместе будем ждать. От смерти не спрячешься. Пелагея повернулась, подбоченилась. — Иди поищи дурней таких, как ты сам… Ждать… Я помирать не хочу из-за твоей шальной племянницы. Татьяне было обидно за отца, унижавшегося перед глупой бабой. Долго она молча выносила ее ругань, придирки, но этого вынести не могла. — Что вы ее уговариваете, тата? Что у нее с нами общего? Ей давно не место в этом доме. — Татьяна повернулась к Пелагее: — Вон! Без тебя проживем! Пелагея, привыкшая к молчаливой покорности падчерицы, вздрогнула от неожиданности и, побледнев, несколько минут молча смотрела на нее. — Вон! — Не надо, Таня, — попросил Карп. — Что это вы сцепились? — Не мешайте, тата! Довольно уже терпеть… — Ах, так! — только и смогла прошипеть задыхающаяся от ярости Пелагея. Она долго собирала свои вещи, не произнося больше ни слова. Карп тоже молчал и, стоя у окна, нервно теребил край занавески. Только уходя, Пелагея бросила угрожающе: — Ты вспомнишь еще меня, сопливая учительша! Карп сделал движение, чтобы пойти за ней, но Татьяна решительно остановила его: — Стыдно, тата. Отец послушно сел, удрученно качая головой. — Эх, Таня, Таня! Зачем все это? Горячая ты! Пелагея может от злости чего хочешь наговорить. Не подумала ты об этом. А теперь придется идти и мириться… Татьяна почувствовала правду его слов, но ничего не ответила. А под вечер вернулась Люба. Она вошла как ни в чем не бывало и сказала, что ходила со своими школьными подругами в Залесье. Но по ее возбужденному виду, по ее глазам, в которых светилась радость и еще какие-то незнакомые огоньки, Татьяна поняла, что в жизни сестры случилось что-то важное, большое, такое, в чем она едва ли признается Даже ей. Поэтому она и не стала расспрашивать Любу: придет время, сама расскажет, и только сказала: — А Пелагея думала, ты к партизанам ушла, перепугалась до смерти и убежала. — Куда убежала? — К сестре. Татьяна прочла на лице Любы такую радость, что тут же знаками дала ей понять, чтобы она не высказывала своих чувств вслух: Татьяне было жаль отца. Она знала, что за всю свою жизнь отец не обидел намеренно ни одного человека, тем больнее было ему обидеть близкого человека. С Пелагеей он жил не плохо. Говорили, что они никогда не ругались между собой. Она пришла тогда, когда родные дети Карпа разлетелись из отцовского гнезда в разные стороны и старик остался один. И вот она, Татьяна, гонимая бедой, вернулась к отцу и, не подумав, выгнала мачеху. Теперь отцу придется идти к Пелагее, просить прощения, унижаться. И он сделает это — не столько для себя, сколько для того, чтобы не нанести вреда общему делу. Татьяне стало стыдно, когда она подумала над словами отца, сказанными ей после ухода Пелагеи. Она даже хотела извиниться перед ним. Но взяло верх чувство удовлетворения от того, что теперь она была, наконец, среди своих, среди людей с одинаковыми мыслями, взглядами, жизненными стремлениями, что теперь они могли, не таясь, разговаривать, советоваться обо всем, что их волновало. Да и отец, по-видимому, думал уже о другом: приближалась ночь — первая после страшного убийства. Неизвестно, что могло случиться в эту ночь, — теперь всего можно было ждать, ко всему готовиться. У старика так разболелась спина, что ему трудно было подняться, оторваться от теплой печки. Но Карп переборол свою слабость и сел. — Так что будем делать, дети? — спросил он у девушек, готовивших ужин и перешептывающихся между собой. — Чего ждать будем? Когда и нас зарежут, как овечек… Вот дожили… У меня душа не на месте… — А я думаю, дядя, — откликнулась Люба, — пока что они никого трогать не будут. Подождут. Они сделали это, чтобы напугать людей и остановить рост партизанских отрядов. Они подождут теперь… Они сделали это не только у нас… — Да ты-то откуда знаешь все? — удивленно спросил Карп. А Татьяна взглянула на сестру и окончательно убедилась, что та была не в Залесье. — Люди в Залесье сказывали. — Люди… Люди теперь много чего наговорят. А кто знает, что думает зверь, куда он отправится В следующую ночь? — и старик тяжело вздохнул. — Эх, с Павлом Степановичем не успел погуторить. Совсем разболелся. А надо посоветоваться… Их разговор был прерван появлением жены председателя колхоза Марьи Зайчук с младшим сыном. У женщины и шестилетнего мальчика были красные от слез глаза. Мальчик прижимался к матери и испуганно шептал: — Я боюсь, мамочка. Мне страшно… Женщина, войдя в хату, растерялась и не знала, о чем говорить. — Вы уже и с печью управились? — обратилась она к Любе. — Хорошо вам всем вместе. Вот и печь вытопили… А я… одна. Одна, а их пять… Настя ушла… — она не сказала, куда ушла ее старшая дочь. — Одна… и ничего не делала еще, руки опустились, — Марья заплакала, а за ней заплакал и мальчик. Татьяна обняла ее за плечи, подвела к кушетке и усадила. — Успокойтесь, тетка Марья. Люба, дай валерьянки. — Не надо, Танечка. Женщина подняла голову, увидела на печи Карпа и обратилась к нему: — Что ж это такое, дядька Карп? Что же это они делают? А-а? Как жить теперь людям? Эдак они сегодня и за нами придут, сыночек мой… А батька-то ваш, — она снова заплакала и продолжала сквозь слезы: — А батька-то ваш наказывал мне беречь вас, ягодки вы мои. А как же я уберегу вас от этих людоедов? Родные вы мои! Куда же нам спрятаться от них? Дядька Карп, родненький мой, посоветуйте нам… Тяжело было смотреть на эту перепуганную, растерявшуюся мать пятерых детей. Татьяна ужаснулась. «А что, если все так перепугались?» — подумала она и почему-то рассердилась на эту женщину, на ее слабость. Карп сердито сказал: — Перестань, Марья! Слезами не поможешь. А бояться нечего. Сегодня они не появятся, а там поживем — увидим. — Ой, нет, дядечка, снова они придут. Говорят, что каждую ночь будут по стольку убивать, аж покуда никого не останется, — ответила Марья, перестав плакать и вытерев рукавом слезы. — Не говори глупости! Детей не пугай! Говорю тебе, не придут, — значит не бойся. — Да я сама-то не боюсь. Вот за них дрожу. Мне все одно умирать, а они должны отца дождаться. Иван, как уходил, говорил: «Береги их, Марья…» Вот и прошу я: люди добрые, помогите мне попрятать моих птенцов. — Она встала, подошла к печи и зашептала: — Всех уже рассовала по людям, один вот остался, самый маленький. Дядька Карп? — она впилась в него глазами. Карп молчал. Девушки смотрели на него, ждали, что он скажет. Мальчишка тоже затаил дыхание и посматривал то на мать, то на Карпа. — Одна останусь в хате… Пусть уж меня одну… Авось, люди добрые не оставят их, и дождутся они своего татку… Карп задумчиво почесал затылок. — Видишь ли, Марья… Как тебе сказать? Ты знаешь, мы тоже не из надежных. Я боюсь, что за нас они могут взяться в первую очередь. — Дядька Карп! Не ищу я «надежных», да и. не пошла бы к таким. Я к своим людям пришла. Пусть не видят мои глаза смерти детей! — голос ее зазвучал по-новому — твердо и уверенно. В разговор вмешалась Люба. — Напрасно вы, тетка Марья, пугаете детей. Но если уж так — пусть остается… Места хватит. Иди сюда, Игорь. Да нос вытри и не плачь! — сурово приказала она мальчику. Он послушно вытер рукавом нос, потом глаза и, оторвавшись от полушубка матери, за который все время держался, подошел к Любе. Марья закрыла глаза рукой и несколько минут стояла неподвижно, сдерживая слезы. Ей стало жутко от того, что она осталась теперь совершенно одна и одна должна пойти в свою опустевшую хату и там ждать… Чего? Может быть, смерти. Мысль о том, что она, может быть, в последний раз видит своего ребенка, так испугала ее, что она едва не бросилась к мальчику, чтобы забрать его обратно и с ним переждать эту долгую зимнюю ночь. У нее было легче на душе, когда она выходила из домов, где оставались старшие дети. Но как выйти из этой хаты, где остается ее маленький Игорь? — Ну, вот и хорошо. Ужинать будем, Игорь, — услышала она голос Любы и, побледнев, отняла руку от глаз. — Успокойся, Марья, — тихо и ласково сказал Карп, слезая с печки. — Ничего не случится. Марья схватила его руку обеими руками. — Спасибо вам, дядечка, за ласку, за доброе слово. Простите меня… Доброй ночи вам, — и быстро вышла. Карп тяжело опустился на табуретку у стола и сжал руками голову. — До чего дожили, дети, а-а? — казалось, не сказал, а простонал он. — Мать боится оставить детей в их родной хате… До чего дожили! Ему никто не ответил. Он встал, подошел к кровати, на которой забавлялся игрушками маленький Виктор, посмотрел на него и уже другим голосом сказал: — Ну, ничего, внучек… Мы переживем это… Переживем. Ты дождешься твоего татку… …Татьяна теперь и не думала о том, чтобы продолжать занятия в школе. Да если бы она и решилась заниматься, никто не пустил бы в школу своего ребенка — она это хорошо понимала. Деревня притаилась, затихла, как в первые дни оккупации. Неизвестно, кто это придумал, но на следующую ночь в концах улиц — у всех трех въездов в деревню, засели добровольные часовые, по два-три человека. А еще через день прошел слух: каждую ночь на опушке леса стоят партизаны и охраняют деревню — пусть только теперь сунутся гитлеровцы, в деревне сразу же появятся партизаны. Конечно, не все поверили этим слухам. В доме Маевских, например, махнули рукой: — Глупости. Сейчас таких деревень много… Но людям стало легче от этих слухов и оттого, что по ночам кто-то сторожил деревню. Даже Марья Зайчук перестала отдавать на ночь своих детей в чужие хаты. А караулить деревню ходили все по очереди. Дежурили целую ночь и Татьяна с Любой, плохо представляя себе, что бы они делали, если бы немцы на самом деле появились в их дежурство.XVII
Падал густой, мокрый мартовский снег — последний снег зимы. В снежной мгле ночь наступила раньше и окутала все вокруг плотной завесой темноты. Издали нельзя было различить домов, только мерцали тусклые огоньки в окнах. Человек шел посреди улицы, быстро, пугливо оглядываясь, пряча лицо в воротник пальто. В конце деревни он повернул к хатам и остановился перед одной из них — маленькой, покосившейся, с окнами, заложенными соломенными матами. Человек оглянулся еще раз и быстро протиснулся во двор через полузакрытые ворота. Окно со двора не было завешено, он осторожно подкрался к нему и заглянул в хату. У стола, освещенного небольшой керосиновой лампой, сидела Пелагея. Она что-то шила. Человек тихо постучал. Пелагея вздрогнула, уменьшила огонь в лампе и подошла к окну. — Кто там? — Я. Открой. — Кто ты? — Открой, кума. Не узнаешь, что ли? Она прильнула лицом к оконному стеклу, узнала Матвея Кулеша и удивленно спросила: — Что тебе? — Ну, открой… Боишься, что ли? Она открыла. Кулеш зашел в хату следом за ней, у порога стряхнул с шапки и воротника мокрый снег. — Волком ты живешь, кума. Живых людей бояться стала. Удивляешься такому гостю? Эх, кума, кума! — он подошел, похлопал ее по крутому плечу, как хозяин хорошего коня, и подмигнул. — Старую дружбу забываешь? Она поняла его намек, покраснела и гостеприимно пригласила раздеться и присесть. Сама же взяла теплое одеяло, завесила им окно во двор и подкрутила фитиль в лампе. Кулеш разделся, подсел к столу. Это был высокий человек лет тридцати пяти, с широким лицом и бесцветными, водянистыми глазами. Он всегда приветливо улыбался и разговаривал тихим голосом, который совсем не вязался с его здоровой, крепкой фигурой. До войны семья Кулеша была в колхозе, но сам он большую часть времени разъезжал — искал легкого хлеба. Работал швейцаром в ресторане, носильщиком на вокзале и еще где-то, жил все время тихо, незаметно и в деревне считался хорошим человеком. Лет пять тому назад он такими же вот темными вечерами навещал иногда ласковую вдову Пелагею. Вот почему Пелагея встретила его как старого друга. Ей было скучно и обидно жить одной в своей старой хате, и приход старого приятеля обрадовал ее. Кулеш заметил это и, усмехнувшись, сказал: — Я тоже, Поля, загрустил один. Скучища страшная. С женой, ты знаешь, как я живу, — как собака с кошкой: не бывает минуты, чтобы не полаялись. На улицу вечером выйти — и то страшно: идешь будто по вымершей деревне. — Напугались люди, — сказала Пелагея, поправляя подушки и разглаживая одеяло. — Напугались. Да напрасно, я думаю, остальные боятся. Не будут они трогать простых людей. Не пошли же они ко мне, например, хоть я и на железной дороге служил. Что им до меня? Я работал для своей пользы, для того, чтобы жизнь свою устроить. Я человек простой. Мне все одно, какая власть, главное дело — был бы у меня кусок хлеба. Да и к другим таким не пошли. Небось, знали, кого выбирать. Этот сопляк Лубян с гранатами по деревням шляется, машины немецкие на шоссе подрывает. А Кандыба, говорят, командиром у них, у партизан… А власть, она, брат, есть власть, беспорядков не любит. Но что это мы принялись о политике рассуждать, как на сходке какой? Не нашего ума это дело, кума. Мы люди темные, нам лишь бы деньги да водка. Так, что ли? — Он заискивающе засмеялся и, подойдя к своему пальто, висевшему на крючке у дверей, вытащил из кармана бутылку самогона. — Вот это — для нас. Пелагея вскочила, забегала по хате. — А я сижу, как дура. Потчевать же надо дорогого гостя. Прости меня, Матвей Денисович… На столе появилась закуска. — Садись ко мне, Поля, — предложил Кулеш. Она села рядом с ним. Он налил. Чокнулись, выпили. Кулеш понюхал корку хлеба. — Приятная самогоночка? Правда? Своя. Люблю я ее. Он закусил хлебом и салом, обнял правой рукой Пелагею за плечи. — Эх, Поля! Выгнал тебя старый Мосол (это была кличка Карпа Маевского). Но ты не горюй. Пелагея отодвинулась. Лицо ее густо покраснело. — Да кто это тебе сказал, что он меня выгнал? — Люди. — Люди… Ты у меня спроси, коли пришел ко мне. Сама я его бросила. Карп — человек, как человек, жить можно. Он уже приходил просить, чтоб я вернулась. Да дочка у него больно умная, учительша эта. Терпеть не могу эту занозу. Подхватила где-то еврейского мальца и нянчится с ним, за сына выдает. — Что ты говоришь? — удивился Кулеш. — Значит, она замужем не была? — Да черт ее знает. Может, она десять раз замужем была. Но дитя это не ейное. Хотела она мне голову задурить, но я не из таких: с первого дня разгадала, в чем дело. Она: «сыночек, сыночек» — и так и сяк, а у самой молока-то нет и не было. И запеленать ребенка не умела и чем кормить не знала, а дитя имя свое долго не понимало — не то имя. Да и слепому видно, что это еврейское дитя. Только дурной батька не догадывается и все еще верит ей. Кулеш довольно засмеялся и, подвинувшись ближе к Пелагее, снова обнял ее. — Умная ты, Поля. Тебя вокруг пальца не обведешь. — А ты хотел обвести? Мало каши ел. — Что ты? Чего нам дурачить друг друга? Мы с тобой по-свойски, по-семейному, как говорят. Правда ведь? — Онналил еще. — Слушай… к слову пришлось… Болтают в деревне, что к Мосолу заходят партизаны. Правда это? — Сам же говоришь, что болтают. Значит, болтовня и есть, — ответила Пелагея, насторожившись. — Никаких партизан я не видела, да и не было их. Думаешь, Карп такой дурак, чтобы связываться с каким-нибудь Лубяном? Он поумней тебя: припомни, когда и кто обдурил его? А никогда. То-то и оно. Вот только у племянницы его, Христиной дочки, так партизаны с языка не сходят: все грозится к ним уйти. Из-за этого я и сбежала от них. Кто-то сказал, что с похорон она к партизанам ушла. Ну, я и струхнула. Думаю: чего это я буду из-за кого-то свою голову подставлять? Кулеш слушал ее очень внимательно и понимающе кивал головой. — Но никуда она не ушла, только балаболит да людей с толку сбивает. — Жалко тебе Мосола? Скучаешь? Пелагея засмеялась. — Было бы по чему скучать! Только и название, что муж… — Ах и баба! — с восхищением воскликнул Кулеш и погасил лампу… Он вышел от нее в полночь, когда только в бывшей школе, у полицейских, светил огонек — он никогда у них не гас. Снег перестал идти. Только с запада дул резкий влажный ветер и приносил тот характерный запах, по которому узнаешь, что близится весна. Кулеш на этот раз не оглядывался и шел не так быстро. Ему не хотелось возвращаться домой, где, он знал, жена встретит его руганью. Ей очень не по душе были эти ночные отлучки, исчезновения на два-три дня и особенно то, что он приносил домой деньги и вещи, не умея объяснить, откуда все это берется. Совсем недавно он «искренне признался», что связан с партизанами, жена немного успокоилась и потребовала подробного отчета о его делах. «Дура! — с злобой вспомнил он последний разговор с женой. — Отродье Маевских! Погоди, мое возьмет, я с тобой рассчитаюсь! Я покажу тебе партизан!..» Но, пройдя несколько шагов, он с тревогой подумал: «А возьмет ли? Кто выиграет? Черт их знает! Хвалились, кричали, что Москву возьмут, а им, рассказывают, морду под Москвой набили… Однако разумный ты человек, Матвей Денисович, — спустя минуту решил он, довольно потирая руки. — Голова! Правильную дорожку выбрал. Кто проиграет, кто выиграет — черт с ними!.. А ты всегда в выигрыше будешь… Тонко… Хе-хе… — Он посмотрел на школу: — Вас, голубчики зайцы, как вернутся советские, — на первую осину… А Матвей Денисович в самую последнюю минуту может туда, в лесочек, податься — выполнить желание жены, — и его примут. А теперь? Кто вы даже и теперь? Пешки, чурбаны, холуи. А я? Я управляю вами. Одно мое слово, — и вас не будет тут, да и деревни не будет. Меня сам господин комендант приглашает присесть, шоколадками и сигаретками угощает, каждого совета слушается. Ну, а что вы делаете, зайцы? Самогонку пьете и за свою шкуру дрожите. А кто партизан выследил? Я… все я… Вот, к примеру, сегодня… Пустяковое дело, конечно… Но вы полгода торчите тут и не видите, что у вас под носом еврея растят, Хе-хе… За твою ласку, Полечка, я окажу тебе услугу. Денька через два-три учительшу эту с ее приемышем за ножки повесят. Вот так… кхе…» Страшный человек шел ночью по деревенской улице, страшнее тех, что сидели в школе, и даже тех, которые были в комендатуре. То — открытые предатели, открытые враги, а это «свой человек», Матвей Кулеш, которого все считают тихим, хорошим. И никто не знает, что человек этот всю жизнь думал только о себе, о своей шкуре и за право существовать готов продать родного отца. Когда его односельчане, товарищи, родной брат умирали за родину, он трое суток пролежал в Черниговских болотах, дожидаясь гитлеровцев. Он сам пошел к ним, предложил свои услуги, поставив только одно условие — работать он будет тайно. Они охотно согласились и целый месяц обучали его в специальной школе. И вот он работает, служит…XVIII
В печке ярко горели дубовые древа. Красно-синее пламя гудело, облизывая толстые поленья. Свет от печки падал на пол конусом, освещал противоположную стену. По стенам прыгали причудливые тени. Перед печкой, на полу, расположились трое полицейских. Двое сидели друг против друга, поджав под себя ноги, третий лежал на животе, раскинув руки. Спертый воздух комнаты был наполнен запахом перегорелого спирта, грязного человеческого тела, прелых портянок и гнилого дерева Митька Заяц сидел в одной нижней рубашке с оторванным левым рукавом. Его собутыльник, Храпкевич, был в кожухе. Между ними лежала черная классная доска, и на ней стояли три бутылки самогона, в беспорядке валялись хлеб, сало, луковицы, немецкие сигары, обрывки бумаги. От света печки лица полицаев казались неестественно красными, черты расплывались, и они были странно похожи друг на друга, как двое близнецов. — Оттащи ты эту свинью. Воняет, — сказал Митька Заяц товарищу. Храпкевич посмотрел на лежащего, брезгливо поморщился и ответил: — Да ну его к черту! Надрался — пускай подыхает, — но, подумав, повернулся и, упершись ногами лежащему в бок, откатил его от себя, а потом взял кожух и накрыл им следы рвоты. Заяц засмеялся. — Вытри все его кожухом, пусть завтра чистит, свинья этакая. Не умеет пить… А пить нужно уметь. Пускай у меня поучится, сопляк. Я ведро выпиваю. Во-о-о! — он взял бутылку и, откупорив ее, направил горлышко в свой широкий открытый рот. Забулькала жидкость. Судорожно задергался острый кадык. — У-у, бык какой! Налей и мне. Заяц протянул ему бутылку. Храпкевич налил себе в консервную банку, поднял ее и горько усмехнулся: — Жри, Степан, все одно сдохнешь. Это мой покойник-батька всегда так говорил. И подох на Соловках. — Ну, мы на Соловки не попадем! — Нас тут повесят, как собак. Как старосту Липского — на колодезном журавле. — Пошел ты… гад такой!.. — закричал Заяц. — Пока меня, так я раньше… — Фьють! — свистнул Храпкевич. — Руки коротки! — Не коротки. — Копотки, дружок. Всех не перевешаешь. Слышишь? Поймай их в лесу! А они в лес уйдут. Эх, ты! Не понимаешь ты этого и ничего не видишь за бутылками. А я вот понял после случая с Бугаем… Если и Бугай был за них, так кто ж тогда не за них? Кто? Скажи мне!.. — Покончат с теми, замолкнут и эти, душа из них вон. Замолкнут! Новая власть наведет порядок. А пока что — пей, гуляй, Митька! Слышишь ты, икалка? Заяц схватил новую бутылку, но Храпкевич протянул руку и придержал ее. — Наведут порядок… На-ве-е-едут, — протянул он. — Но ценой наших голов. Вот затолкали нас в эту щель — и жди, как вол обуха. Жди, когда Лесницкий перережет нам глотки. Что мы? Горстка! А ты — «пере-е-е-вешаю!» Дурень! Перевешай их! Эх!.. — Замолчи ты, баба! — крикнул Заяц и ударил кулаком по доске. — Не могу молчать! Ты боишься смерти, и я боюсь. Я жить хочу, жить. Слышишь ты? Я одиннадцать лет дожидался этого часа. Я хозяином хочу быть! А теперь я кто? Холуй. Фрицы мной от партизан загородились. А я жить хочу! — Так иди ты к черту, на все четыре стороны! Кто тебя держит? И не растравляй мою душу! Я гулять хочу! Пить! Я хочу так пожить, чтобы искры посыпались, чтоб на том свете не гнить. Наплевать мне на все! Дай бутылку! — Заяц выхватил бутылку и, откупорив ее, снова начал пить. Храпкевич замолчал и внимательно посмотрел на него. Когда Заяц кончил пить, он, уже спокойно, сказал: — Я, может, и ушел бы, если б не Лесницкий. Понял? Одиннадцать лет я охотился за ним. Два раза стрелял. И вот снова он. Опять не дает мне жить. Опять я боюсь его. А ты говоришь — наша взяла. Моя возьмет тогда, когда я увижу его на осине. Посмотрел бы и пошел — хозяйством обзавелся, женился. Жил бы, как папаня мой. Но не дождаться мне этого, нет, не дождаться. Задавят они меня… — Дождешься, — буркнул Заяц, разрывая зубами большой кусок сала. — Не-е, — протянул Храпкевич и наклонился к Зайцу: — Слушай… Третью уже ночь, когда стою часовым, белого котика вижу: подбежит и мяукает возле ног. Я его сапогом — не попадаю, штыком — не достаю. Я даже стрелял по нему… Помнишь, вчера тревогу поднял? Не попал. Что это такое?.. А-а?.. Что? Смерть это моя, смерть. — Замолчи ты, псина! Пошел вон, гад! — испуганно закричал Заяц и, схватив кружку с самогоном, бросил ее в Храпкевича. — С тобой не гуляешь, а… панихиду служишь по самому себе. Не задушил он тебя, кот этот, труса такого! Храпкевич поднял кружку, поставил ее на доску, немного помолчал, а потом засмеялся неприятным, злым смехом. — Хи-хи… Боишься? Боишься… Вот тебе и наплевать на жизнь… Эх ты, Заяц! — Он перегнулся через доску, наклонился к Митьке и злорадно зашептал: — Мы все боимся… Мы все зайцы… И фашисты боятся… И не знают, что делать! Дураки! Да разве ж это работа — детей по ночам расстреливать? Это все равно, что бомбами пожар тушить. Их гладить нужно, голубить… Знаешь, как коня ловят? Кось, кось, — да и за гриву. А потом можно уже и по морде. Вот как. А мы боимся и потому не можем поймать… А вот он не боится… Он нас не боится. — Кто он? — пьяно покачивая отяжелевшей головой, спросил Заяц. — Батрак мой, Пашка Лесницкий. Сидит себе в лесу и о каждом нашем шаге знает. Заяц схватил Храпкевича за воротник. Храпкевич увидел его пьяные, налитые кровью, как у быка, глаза, испугался и, опустив свою руку на его сжатый кулак, тихо попросил: — Брось, Митя! Чего ты бесишься? Брось… Давай лучше выпьем. Я тебе интересную новость расскажу… Ну?.. Митька неохотно разжал пальцы, выпустил его воротник. — Ну? — Что ты занукал? — Новость говори. — Новость? Слушай… Знаешь ты Карпа Маевского? Из нашей деревни? — Пасечник?.. Кто его не знает! — Вот, — Храпкевич сделал длинную паузу, а потом наклонился и таинственно прошептал: — Еврей прячется у него. Митька Заяц даже подскочил. — Брешешь, гад! — Сам слышал в комендатуре. Завтра приедут за ним. Правда, маленький… Дочка Карпова, учительша, принесла… — А-а-а, — многозначительно протянул Заяц и быстро поднялся. — Пошли! — Куда? — Туда. — Слушай, Митька, нельзя… Завтра сам комендант приедет, а мы можем спугнуть птичку. Как бы не улетела… — От кого? От Митьки улетит? Эх ты, гад ты, гад, плюгавец, сухотка несчастная!.. Улетит! Сам ты улетишь к своей прабабке! Давай кожух! Он накинул кожух на плечи и в одной нижней рубахе с оторванным рукавом, без оружия, вышел из здания школы, оттолкнув стоявшего у дверей полицейского-часового. Храпкевич захватил револьвер, подпоясался широким немецким ремнем и уже на улице догнал Зайца. — В рукава хоть вдень… Власть! — иронически бросил он. Заяц не обратил внимания на его слова и размашистой, пьяной походкой продолжал свой путь. Был тот час вечера, когда в деревне, поужинав, укладывались спать — при немцах долго не засиживались: не было керосина. Калитка у Маевских была заперта. Но это не остановило Зайца. Он отступил шага на два назад и с размаху ударил по ней своим тяжелым сапогом. Затрещали доски. Он ударил еще раз. От этих ударов в хате все насторожились. — Кто там? — спросил больной Карп и в одном белье быстро слез с печи. Люба растерянно оглядывала хату, выискивая подходящее место, чтобы спрятать томик Маяковского, который она читала. Татьяна мыла посуду. Услышав удары, она вытерла полотенцем руки и направилась к дверям. — Куда ты? — остановил ее отец. Она вернулась и пристально посмотрела на него, — Я открою им двери. — Я сам, Таня. — Одевайся. Я знаю, — сказала она и, снова взглянув на отца, вышла в сени. Там она нагнулась, подняла половицу, достала из-под не© что-то завернутое в промасленную тряпку, развернула и спрятала под платок. Громко застучали в дверь. По ругани Татьяна узнала голос Зайца. Она быстро отодвинула засов и стала за дверью. Полицейские, не заметив ее, стремительно вошли в хату. Она пошла за ними. Заяц, не останавливаясь, направился к кровати, откинул одеяло и, грубо схватив сонного ребенка за ручку, поднял его. Мальчик проснулся, личико его перекосилось от боли, он беспомощно взмахнул другой ручкой, засучил ножками. Люба первой бросилась к полицаю, ухватилась за Виктора. — Пусти ребенка! Пусти! — закричала она. — Что ты делаешь? Карп положил свою жилистую руку на руку полицейского и приказал спокойно, но сурово: — Положи ребенка! Вояка! Митька свободной рукой сильно толкнул старика в грудь. — Прочь! Нам за таких, как ты, не раз голову намыливали… Покою нет. Я вас всех!.. — он с ожесточением выругался и тряхнул ребенка. Татьяна, незаметно обойдя незнакомого полицейского, стоявшего молча посреди хаты, подошла к Зайцу и, высунув из-под платка руку, поднесла к его лицу револьвер. — Пусти, сволочь! — тихо сказала она. Митька от неожиданности икнул, вытаращил глаза и разжал свои железные пальцы. Люба подхватила Виктора, и он закричал, как кричат дети от очень большой боли. Этот крик ножом полоснул по сердцу Татьяны. Она не помнила, как нажала спусковой крючок, не услышала даже выстрела: в это мгновение сзади раздался грохот, и она обернулась. По полу катались, сцепившись, отец и второй полицейский. В руке полицейского был зажат револьвер. Но старик крепко держал эту руку, не давая полицейскому поднять ее и выстрелить. Татьяна ударила сапогом по руке полицейского. Полицейский застонал и выпустил оружие. Она ногой оттолкнула его к дверям. Увидев это, Карп отпустил полицейского и начал подниматься, тяжело дыша, держась рукой за сердце. Татьяна на мгновение растерялась. Возможно, она и не решилась бы выстрелить во второй раз, если б не тихое приказание отца: — Стреляй гада! Храпкевич дико закричал. Она выстрелила три раза и увидела, как тело его сначала подскочило, потом судорожно задергалось и вытянулось. Татьяна застыла, не в силах отвести взгляд от убитого. Пальцы ее сами собой разжались, и револьвер стукнулся об пол. Этот стук заставил ее очнуться, она оглянулась и услышала голос отца: — Собирайся скорей, Таня… Скорей! Старик торопливо одевался; Люба укутывала Виктора. — Двух человек… сразу… я… Карп бросился к дочери, схватил ее за плечи. — Нелюди!.. Нелюди это! Собаки… А собакам собачья смерть. Собирайся скорей! Слышишь ты? Люба протянула ей полушубок, платок. Татьяна сразу все поняла. Она подняла револьвер, сунула его в карман полушубка, оделась и взяла с кровати уже закутанного Виктора. Карп поднял пистолет полицейского, осмотрел его и тоже положил в свой карман. Люба вышла первой, все разведала и через минуту позвала их. Но уже на огороде, возле сарая, она вдруг остановилась. — А корова как? — Да брось ты корову! — махнул рукой Карп-. — Не до коровы теперь. — Ну, нет. Корову я им не оставлю. Да и Вите нельзя без молока, — и Люба быстро пошла обратно. Они ждали ее у сарая. Вскоре она вернулась, ведя на веревке корову. С крыши сарая падали крупные капли. Западный ветер бил им в лицо густой влажной струей, принося запахи близкой весны. Корова глубоко увязала в рыхлом мартовском снегу. С трудом переводил дыхание больной Маевский. Татьяна поддерживала отца под руку. Дойдя до леса, они вышли на дорогу, по которой всю зиму ездили за дровами. Карп с облегчением вздохнул — и оттого, что идти стало легче, и оттого, что опасность оставалась позади, там, в деревне, в поле, а тут, в лесу, — хозяева они; ни полицаи, ни гитлеровцы сюда не рискнут сунуться. Татьяна чувствовала какую-то необычную легкость на душе, — где-то в глубине рождалось и быстро росло великое и радостное ощущение свободы. Она наклонилась к мальчику, слушала его ровное дыхание и счастливо улыбалась. «Вот мы и на воле, сыночек… как птицы… К своим придем… Спи, мой птенчик…» Глухо стонали высокие сосны. «Повернем по дороге на Ягодное, а там к Рогу и по линии — к своим», — думал старый Карп и время от времени просил: — Не спеши, Люба. Шедшая впереди Люба неожиданно повернула совсем в противоположную сторону. — Ты куда? — спросил удивленно Карп. — Они теперь за Горелыми болотами, на Лосином острове. Там у них зимний лагерь, — ответила девушка. Никто не спросил у нее, откуда она это знает. Карп вздохнул: — Далековато.
ЧАСТЬ II
I
Два дня шел теплый апрельский дождь. Он смыл весь снег, и сразу разлились реки, озера и болота, затопив обширные просторы приднепровской земли. Лосиный остров был отрезан половодьем от всего мира. Остров этот не походил на обычную болотную гриву, покрытую низкорослым, чахлым от излишка влаги сосняком. Это был узкий и длинный выступ большого леса. С трех сторон его окружало непроходимое болото, тянувшееся на десять с лишним километров в сторону Днепра. От леса выступ был отделен небольшой, но сильно заболоченной речкой. По берегам ее рос густой ольшаник, обвитый хмелем. Весной речка заливала ольшаник, и выступ превращался в настоящий остров. На острове рос смешанный лес, в котором причудливо перемежались могучие старые дубы и молодые высокие сосенки. На третий день ветер разогнал тучи, и выглянуло ласковое весеннее солнце. В партизанском лагере началась нормальная жизнь. Люди вышли из землянок и рассыпались по лесу. Одни вычерпывали ведрами скопившуюся в землянках воду, другие собирали сухие дрова и суетились у кухни. На краю болота занималась группа молодых партизан во главе с Женей Лубяном — они обучались меткой стрельбе из винтовок и автоматов. Это была специальная снайперская группа, созданная по инициативе Лубяна, первоклассного снайпера, еще до войны полечившего второй приз на республиканских соревнованиях стрелков-осоавиахимовцев. Пули Лубяна снимали немецких часовых и полицейских с Такого расстояния, что немцам очень часто не удавалось даже определить направление выстрела… Это его пуля попала на полном ходу машины в висок офицеру Редеру. За восемь месяцев пребывания в партизанском отряде на личном счету Лубяна было уже около тридцати убитых оккупантов и полицаев. Все молодые партизаны завидовали ему. Серьезно и старательно обучая своих товарищей снайперскому искусству, Женя Лубян все время втайне мечтал о снайперской винтовке с оптическим прицелом. Ни разу не довелось ему увидеть у немцев такую винтовку, а то быть бы ей в его руках… После гибели семьи, у него, двадцатилетнего юноши, поседели виски, он похудел, вытянулся, стал молчаливым и хмурым, но не потерял своей обычной подвижности. Единственной целью его жизни была теперь месть врагу, и он мстил беспощадно, жил только местью, отбросив все остальные чувства. В середине лагеря, вокруг двух длинных столов, разместилась другая группа партизан — более многочисленная, чем группа Лубяна. На столах лежали мины. Это занимались подрывники. Тут были люди разных возрастов — безусые юноши и такие, как Карп Маевский. Да и сам командир этой группы, Свирид Захарович Гнедков, был пожилым человеком с рыжей длинной бородой. Война застала Гнедкова в служебной командировке в западных областях Белоруссии, и он не успел выехать — фронт обогнал его. Пробираясь на восток, он, к счастью, набрел на партизанский отряд Приборного и остался в нем. Механик по специальности, Гнедков скоро разгадал секреты мин и снарядов и стал командиром группы подрывников. Рядом с подрывниками, в самой просторной и чистой землянке, занималась с санитарами врач Алена Григорьевна Зайчук. Среди ее слушателей была и Татьяна Маевская: правда, обучалась она санитарному делу без особенной охоты и очень часто, когда не была занята в сангруппе, присаживалась к подрывникам, поглядывая с завистью и в ту сторону, где занимались разведчики. Татьяна была бы не прочь перейти в одну из этих групп, но приказ командира есть приказ. Дисциплина в лагере была суровая. Ее сын Витя уверенно, как хозяин, шагал по партизанскому госпиталю и уже несколько раз подходил к дощатой перегородке, за которой помещались раненые, и стучал кулачком в дверь: — Ту-ту… Дай, дай… Но пока шли занятия, его туда не пускали: в палате сразу поднялся бы шум — раненые очень любили шутить и играть с забавным малышом. Наконец кто-то из раненых все же открыл ему дверь, и мальчик незаметно проскользнул за перегородку. Возле Алены Григорьевны сидела худенькая девочка лет девяти. Это была Ленка Лубян, только что оправившаяся от ранения. Остальные партизаны была заняты в глубине леса обычным солдатским делом: учились перебегать под огнем, переползать, окапываться, преодолевать препятствия, бросать гранаты. Командовал ими молодой высокий командир в форме старшего лейтенанта — Алексей Иванович Павленко. В первом бою он попал в окружение, но прорвался и с группой бойцов примкнул к партизанскому отряду. В этот день не занималась только одна группа партизан, носившая название «специальной» или «агентурной» — занятия с ней всегда проводили командир или комиссар отряда. Почти вся она дней десять тому назад ушла во главе с комиссаром отряда, куда — об Этом в отряде не знали. Единственный оставшийся в лагере представитель этой группы Петро Майборода, скучая без работы, лежал на куче свежих хвойных веток и мастерски выводил на трофейной губной гармонике веселые мотивы. Время от времени он переставал играть и, не отнимая гармошки от губ, подолгу смотрел на небо, на проплывавшие по нему белые облака. Иногда он тяжело вздыхал, и тогда из гармошки вылетал протяжный, грустный звук. Майборода всю свою жизнь мечтал быть летчиком. Были у него и другие причины чтобы вздыхать. Он был обижен и даже оскорблен тем, что комиссар отказался взять его с собой на исключительно важное и, судя по всему, опасное и интересное задание. Даже эту новенькую — Любу — взял, а его — старого, опытного разведчика — не взял. Только улыбнулся в ответ на его просьбу и сказал: — Фантазия у тебя, Борода, очень уж богатая, и рисковать ты большой охотник. Не подходишь для такого дела. Фантазия! При чем тут фантазия? Майборода снова вздохнул. Гармошка издала грустный звук. Хлопец удивленно посмотрел на нее и спрятал в карман. «Эх, скорей бы Андрей возвращался! Тогда бы мы снова показали, на что способны… Фантазия!..» Из землянки вышел командир отряда Сергей Федотович Приборный; осмотрев лагерь, он завернул в лес и направился к группе Павленко. Увидев Майбороду, он остановился и несколько минут с улыбкой наблюдал за хлопцем. «Вот лентяй». Петро, не замечая командира, снова вытащил гармошку, но не заиграл, а запел:II
Оставшись в землянке один, Приборный подумал о тех, кого в эту минуту не было в лагере. Многие были в дороге, выполняли боевые задания. Он с отцовской тревогой в сердце думал о каждом из них. Но больше всего он тревожился об одном: «Андрей! Где он, наш легендарный Андрей? Почему долго не возвращается? Добрался ли он?» Об Андрее Буйском думал не только один командир. Его возвращения из Москвы нетерпеливо ожидали все сто пятьдесят человек в отряде — он был их посланцем в столицу. Правда, еще осенью из отряда было послано в Москву пять человек, но, видно, погибли хлопцы, потому что уж сколько времени прошло, а о них никаких вестей. И вот два месяца тому назад послали Андрея — одного. И все были твердо уверены, что он дойдет, побывает в Москве и вернется обратно. По вечерам или за обедом в партизанской землянке часто можно было услышать разговоры о нем: — Эх, братки, где это наш Андрей сейчас? — Гуляет, поди, по Москве. Где-нибудь в театре, а то в кино… — Ну, времени у него не будет расхаживать там. — А ты что думаешь: попасть сейчас в Москву и не побывать в кино?.. Нет, братцы, кто как, а что до меня, так я, пожалуй, не удержался бы от такого соблазна. — А вдруг он?.. — Что «вдруг»? Терпеть не могу людей, которые всю жизнь во всем сомневаются. Я таких бы из отряда гнал. Андрей не такой, как ты, раззява… Он через огонь и воду пройдет и сухим выйдет. Вот что значит наука. Жалко, что я, лентяй, учиться не хотел. Семь классов окончил и решил, что я самый образованный человек на свете… — А ты думаешь, что и ты таким бы, как Андрей, был? Не так твоя голова устроена. На это, брат, нужен особый талант. Андрей Буйский был светлой сказкой в их трудной лесной жизни. Все партизаны помнили, каким образом он и Майборода появились в отряде. Однажды утром, перед октябрьскими праздниками, группа партизан набрела в глубине леса на сверкающий лаком лимузин. Появление такой роскошной машины в этом глухом месте очень удивило их. Но, подойдя к машине, они удивились еще больше: на переднем сиденье, у руля, лежал человек в обыкновенной засаленной одежде, а на заднем — офицер-эсэсовец. Мундир, ремни, погоны — все на нем было с иголочки. Хлопцы сначала подумали, что оба они убиты, но когда попробовали открыть дверцу машины, офицер вскочил и направил на них пистолет. В ответ партизаны показали ему несколько гранат. Тогда он весело рассмеялся и начал трясти за плечи того, кто лежал на шоферском сиденье. — Вставай, Борода, приехали, — сказал он на чистейшем русском языке. Партизаны их обезоружили и, окружив машину торжественно вкатили ее в лагерь. Сначала, конечно, не верили рассказу пленных. Но того, который был в офицерской форме, неожиданно узнала партизанка Рита Песоцкая. — Да это же аспирант филологического факультета нашего университета. Я его три года знала, еще когда он студентом был. Фамилия его Буйский. Вот гад! Значит, он был шпионом! — Никаким он шпионом не был, гражданочка. Был он хорошим советским человеком и до смерти останется им, — обиделся за товарища второй, как впоследствии выяснилось, шофер этого же университета Петро Майборода. По документам, которые они привезли, Лесницкий и Приборный поверили им, их рассказу. Андрей Буйский в начале войны должен был уехать с университетом на Восток, но не успел, и остался в городе, оккупированном немцами. Используя знание немецкого языка, он начал с помощью Майбороды свою войну против захватчиков. Переодеваясь в форму немецкого офицера или солдата, он приставал к немецким частям, забирал оружие, устраивал диверсии и бесследно исчезал. В последний раз он, в форме офицера фельдсвязи, явился в немецкую железнодорожную комендатуру, остался там на ночь, вечером выпил как следует с комендантом, а ночью придушил пьяного фашиста и, забрав все документы, уехал на его машине. Майборода ждал его в условленном месте. В то время они уже знали, что в ближайших лесах действует большой партизанский отряд, и решили во что бы то ни стало найти его. Разыскивая партизан, они ездили по лесу два дня, пока не сожгли весь бензин. Тогда-то и набрели на них партизаны Лесницкого. В отряде друзья стали замечательными разведчиками. Правда, Лесницкий не позволял Андрею производить диверсии под видом гитлеровца. — Этот маневр надо оставить для более важного дела, — объяснял он Приборному, который тоже был любителем рискованных действий. Таким первым важным делом и явилась командировка Буйского в Москву. И вот теперь все с нетерпением ожидали его возвращения. Но, вероятно, больше всех волновался за него все-таки Приборный. Он тревожился о Буйском не только как командир, который дал солдату опасное задание и для которого очень важны результаты выполнения этого задания, но и как-то еще по-другому — возможно, так, как волнуется отец за сына. «Ах, Андрей, Андрей! Где ты, сыне, сейчас?» Он встал из-за стола и прошелся по землянке. Снова под досками захлюпала вода. «Черт бы ее побрал! И откуда только она берется? И место как будто высокое, а поди ж ты! Нужно будет канаву выкопать, как Карп возле своей землянки». В дверь постучали: вошел Майборода и торжественно сообщил: — Идет комиссар, товарищ командир. Приборный торопливо набросил на плечи кожух и вышел из землянки навстречу комиссару. Они обнялись и крепко расцеловались. Потом командир подошел к разведчикам и пожал каждому из них руку. Все они едва держались на ногах от усталости. А Люба присела на землю, прислонилась спиной к толстой сосне и сразу закрыла глаза. Приборный поднял ее и поцеловал нежно, как дочь. Лесницкий построил разведчиков и поблагодарил за успешное выполнение задания. — Служим Советскому Союзу! — нестройно, но твердо, как настоящие солдаты, ответили уставшие партизаны. Зайдя в землянку, Лесницкий сразу спросил: — Андрея нет? Он хорошо знал, что его нет, потому что если бы Буйский вернулся, комиссару сказали бы об этом еще часовые, да, наконец, он и сам бы его увидел — Андрей непременно бы вышел встречать разведчиков, ведь он же был их командиром. Поэтому комиссар и не стал ждать ответа, а начал быстро раздеваться. Лесницкий сбросил с себя всю одежду, сапоги, белье — все было мокрым. — Ты передай Алене — пусть хлопцам спирта даст. Нитки сухой, даже на белье, не осталось. Половодье страшное. Едва добрались. — Он стоял голый и, вздрагивая от холода, старательно растирал тело сухим полотняным полотенцем. — Растапливай скорей, а то обледенею. — А ты глотни разок — сразу кровь разгорится, — предложил командир и, достав из тумбочки флягу, налил полстакана мутноватого спирта. — Лучшее средство от всех болезней. Лесницкий выпил, поморщился и, закусывая сухой коркой хлеба, начал одеваться. Он надел сухие валенки, накинул на плечи длинный кожух, присел перед печкой и, помолчав, сказал: — Знаешь, там начинают бояться за него. Они направили несколько групп из разных отрядов. Но, как я заметил, Ружак больше всею надеется на нашего Андрея. А связаться с Москвой, ты знаешь, вот как нужно! Весна — время великих событий. А радиосвязи нет уже с декабря, когда их запеленговали и окружили. Рассказывают, жарко у них тогда было. Низкий был ранен, два работника обкома и несколько партизан убиты. Потеряли рацию. И, ты понимаешь, ни одна из посланных групп не возвращается. Ружак так и сказал мне: «Вся надежда на вашего Буйского. Но будем ждать еще не больше, чем полмесяца». — А потом похоронить и его? — Приборный стукнул кулаком по столу. — Рано мы хороним людей! Не думаем о том, что перейти линию фронта, добраться до Москвы, договориться- обо всем и вернуться назад — это за один месяц не сделаешь. Он же не святой дух, а живой человек. — Прошло два, Сергей. — Пройдет три, а я все равно не перестану верить в его возвращение. Вернется, говорю тебе! Всем врагам назло, лихо на них! Не поверю я, — он взволнованно прошелся по землянке, — не поверю, что такой человек не вернется. Андрей всех гитлеровских фельдмаршалов вокруг пальца обведет. Руки коротки у них взять такого разведчика! В дверь землянки постучались. Они прервали разговор. Вошла Таня Маевская — принесла обед. Она тихо поздоровалась, поставила кастрюлю на стол, достала из тумбочки тарелки. Землянка наполнилась вкусным запахом жирного борща. Татьяна разлила его в тарелки, нарезала хлеба. Все это она делала не спеша, как умелая хозяйка. Лесницкий закутался в кожух, отошел от печки и некоторое время молча наблюдал за нею. Потом сел за стол напротив нее. — Ну, как живется вам в нашей семье, Татьяна Карповна? Она взглянула на него, приветливо улыбнулась. — Очень хорошо, Павел Степанович. — А сын? — И сыну хорошо. — Отдохну — зайду посмотреть. Я же еще и не видел его. Вы пришли, а я ушел. — Будем рады, — снова улыбнулась она. — Начинай, Сергей, пока не остыло, — и Лесницкий с аппетитом набросился на еду. — Со вчерашнего дня не ели. В Межах поужинали, а с собой ничего не взяли. Дня через два межане нам продуктов подбросят. Я договорился со старостой, чтобы собрал. — С Гаруном? — Да… Хитрый дядька. Здорово фашистов за нос водит. Помолчали. Потом Лесницкий снова обратился к Татьяне: — Похвалитесь же, Татьяна Карповна, вашими успехами в санитарном деле. Татьяна усмехнулась, не спеша закончила раскладывать в тарелки гречневую кашу и только тогда ответила: — А я уже как-то говорила Сергею Федотовичу, что всю жизнь не любила медицины. — Вот тебе и на! — удивился комиссар. — А что же вы хотели бы делать у нас? Она сначала смутилась, опустила глаза, а потом, посмотрев на Лесницкого, смело попросила: — Переведите меня в разведчики, Павел Степанович! Мне стыдно… Люба моложе, но вы взяли ее. Поймите же, что я хочу бороться активно. Я имею право на это. Комиссар и командир переглянулись. — Я больше, чем кто-нибудь другой, видела войну, страдания наших людей, — у нее дрогнул голос, порозовели щеки. — Видела, как они… Лесницкий перебил ее: — Подожди, Татьяна, — он не заметил, что в первый раз обратился к ней так же просто, как обращался он ко всем в отряде. — Стать разведчицей ты сможешь в любой момент, когда это потребуется. А нужда такая будет часто, не сомневайся. А вот с санитарами у нас трудно. Алена одна не может справиться. Она сама выбрала вас с Лидой и, конечно, не ошиблась. Мы с командиром поэтому и поддержали ее выбор. А из Любы не вышло бы медсестры — слишком уж она горячая. Поняла? — Он ободряюще улыбнулся. — Санитары нам нужны особенные — жизнь наших людей для нас дороже всего. И хороший госпиталь в наших условиях — великое дело. Этого не нужно забывать. Татьяна почувствовала большую силу его простых, скупых доводов. Возможно, сила эта заключалась не столько в самих словах, сколько в ясном взгляде его карих глаз, в теплой, открытой улыбке, и от приготовленных ею доказательств ничего не осталось, они показались вдруг наивными и смешными. Все-таки она попробовала возражать: — Но если у меня нет склонности к этому делу. Приборный глубоко вздохнул: — Эх, дочка! У нас не было склонности воевать. На кой черт нам нужна была эта война? Жили, работали, строились, богатели с каждым годом… Но когда на нас напали, когда вздумали нам ярмо на шею надеть, — он возбужденно повысил голос и встал из-за стола, — мы все стали солдатами. И склонность у нас одна сейчас — уничтожить захватчиков, что пришли на нашу землю. Вот! А ты о склонностях! Какое там… — его лицо озарилось по-отечески доброй улыбкой. Татьяна почувствовала себя виноватой, оттого что своей просьбой отнимает у них очень дорогое время, и, извинившись, торопливо вышла. Лесницкий проводил ее взглядом и повернулся к Приборному: — Видел, как люди рвутся в бой? Какая у них ненависть! А сколько таких на нашей земле! Сколько таких семей, как Маевские! Наше дело — поднять их, всколыхнуть, организовать на борьбу. Но Приборный перебил его: — Что ты меня все агитируешь, Павел? Начни-ка лучше рассказывать о главном… Что там было? Лесницкий, засмеявшись, посмотрел на друга, потом быстро покончил с кашей, вытер полотенцем руки и губы и ответил: — Было там, Сергей, заседание подпольного обкома. И обсуждали один вопрос: о развертывании массового партизанского движения. Время пришло, Сергей, — глаза его загорелись. — Пора от отдельных небольших отрядов перейти к организации партизанских бригад, может быть, даже и более крупных соединений. Время подымать весь народ — он готов к этому. Теперь все уже хорошо поняли, что такое «новый порядок». На базе нашего отряда создается партизанская бригада. Ты назначен командиром, я — комиссаром. В бригаду уже сейчас вливаются отряд Кандыбы и отряд Жовны. Таких бригад уже не мало. А мы с тобой немного отстали от жизни. Очень хорошо, конечно, что отряд наш — высококвалифицированная боевая единица, что у нас и разведка чудесная, и снайперы, и пулеметчики. Но все-таки это единицы, а нужна массовость, нужно, чтобы в борьбе участвовал весь народ. Нас крепко., и правильно критиковали за слабую политическую работу. И правда, стыдно, что до сего времени мы не возобновили даже выпуска районной газеты. Шрифт ведь у нас есть, да и в отряде Кандыбы хранятся шрифты двух районных типографий. Нужно будет приняться за дело, не откладывая… Обком утвердил состав бюро нашего райкома. Секретарем подпольного райкома комсомола я предложил Лубяна. Хорош будет? — Безусловно! Лучшей кандидатуры не подобрать! — Работа с молодежью, с интеллигенцией, вовлечение их в отряды — одна из главных задач. Сейчас мы должны направить десятки агитаторов в разные стороны, во все деревни. Нужно добиться, чтобы к маю месяцу у нас уже сформировалась настоящая бригада. С наступлением весны, несомненно, активизируются фронты, и мы тоже должны активизироваться, чтобы жизни не было этим гадам, чтоб били их на каждой дороге, в каждой деревне. Главным объектом должна стать железная дорога. Немецкий фронт задохнется, если мы не пропустим туда эшелоны с танками, орудиями, с живой силой. Вот так, товарищ командир, — Лесницкий встал. — Вот какие новости, Сергей. Одним словом, начинается новый этап нашей борьбы. Начинаем и мы настоящую войну.III
На жизненном пути штурмфюрера Койфера не встречалось никаких помех. Сын директора одного из крупнейших заводов Круппа, он никогда ни о чем не заботился: ни о куске хлеба, ни' об образовании, ни о карьере, ни даже о своих политических взглядах. Он никогда и мысли не допускал, что в жизни может не повезти. Ему всегда везло. «Не нужно никогда вылезать вперед, но не нужно и отставать. Нужно идти оглядываясь», — такова была его философия жизни. И он шел «в ногу с Германией», как любил говорить его отец. Когда захватили Польшу, Койфер в звании штурмфюрера приехал «осваивать новые земли». Будучи комендантом одного из районов Варшавы, он получил несколько благодарностей и железный крест. В день нападения на Советский Союз отец сообщил ему, что он назначен директором крупного московского завода, который должен перейти в их концерн. В этом былаконечная цель войны для Вилли Койфера, и он начал с нетерпением ждать захвата Москвы. Чтобы «шагать в ногу с Германией», Вилли Койфер попросил перевести его на восток, в Россию, ближе к Своей цели. Но зимой эта цель внезапно отодвинулась от него на несколько сотен километров. Удар был ошеломляющим, но Койфер утешал себя тем, что этот удар получили все немцы и даже фюрер. Скоро на него градом посыпались другие удары. За короткое время Вилли Койфер получил несколько выговоров, суровых предупреждений и даже угроз. И все это за одно — за слабые действия против партизан, за неспособность остановить рост партизанского движения, которое все ширилось и ширилось — и как назло — особенно в его районе. Штурмфюрер принимал самые жестокие меры. Но теперь уже ничего не помогало — ни имя отца, ни его связи, ни деньги. Прежняя жизненная философия потеряла свою первоначальную привлекательность. У него уже больше не было никаких целей, кроме одной — спасти свою жизнь, вырваться живым из этого ада. Он написал и больше месяца носил в кармане письмо к отцу, в котором просил помочь ему перевестись в тыл — хотя бы на старое место, в Варшаву. Обычной полевой почтой он боялся посылать такое письмо, потому что хорошо знал, как работает военная цензура, и ждал удобного случая. Но после одного происшествия он превозмог страх перед цензурой и послал письмо. Это случилось первого мая. Накануне он получил нежное письмо от жены; в апреле почти совершенно не поступало сведений о деятельности партизан. Все это, вместе взятое, подняло его настроение. Первого мая он проснулся очень рано — на восходе солнца. Окна его спальни выходили на восток, и вся комната была залита ярким светом первых солнечных лучей. Он надел халат и направился во двор. Но, открыв дверь, комендант в ужасе отшатнулся: на ступеньках крыльца лежал убитый часовой. В груди его торчал нож, всаженный в самое сердце. Вилли Койфер долго смотрел на восковое лицо убитого, потом закричал, бросился обратно в комнату и по привычке схватился за телефонную трубку. На его счастье, телефон работал. Он вызвал караул. Через минуту солдаты окружили дом, и все увидели над домом красный флаг. Громадное полотнище, прикрепленное к блестящей дюралюминиевой штанге, купалось в лучах восходящего солнца. Увидев своих солдат, Койфер в одном халате выскочил во двор и бросился бежать от дома. — Дом заминирован! Там мины! — крикнул он на бегу. Солдаты бросились в разные стороны от дома. Только Генрих Визенер, который случайно заночевал в районном центре с небольшим отрядом своих солдат, остался на месте и спокойно, пряча ироническую улыбку, приказал солдатам осмотреть дом и снять флаг. Солдаты не нашли ничего подозрительного ни в доме, ни около дома, кроме следов босых ног, посыпанных и политых чем-то таким, от чего собаки-ищейки сразу потеряли способность идти по этим следам. Но когда солдат по приказу Визенера поднялся на крышу, чтобы снять флаг, в воздухе внезапно просвистела пуля и немец, подстреленный в спину, грохнулся вниз. Выстрел прозвучал откуда-то издалека, с окраины города. Звук его едва докатился до того места, где пуля попала в цель. Никто из солдат и офицеров не смог точно указать направление выстрела. Подняли тревогу. Затрещали моторы автомашин и мотоциклов, испуганные и озверевшие от страха солдаты помчались по улицам сонного городка. Койфер зашел в караульное помещение и не выходил оттуда. Всем командовал Визенер. Наблюдая через окно, с каким спокойствием он это делал, комендант района возненавидел офицера. Наконец ему удалось преодолеть свой страх, и он вышел из помещения, приказав ординарцу принести мундир. Но в этот момент второй солдат, влезший на крышу за флагом, был ранен в руку. Всем показалось, что выстрел прозвучал уже совсем с противоположной стороны, но также издалека. Флаг сбили длинной пулеметной очередью. Тех, кто стрелял, не нашли, хотя и перевернули весь городок. По приказу Койфера забрали нескольких мирных жителей — мужчин и женщин — и расстреляли их. А спустя несколько часов в комендатуру начали поступать одно за другим сообщения о действиях партизан в разных пунктах района. В одном — разгромлен полицейский гарнизон, в другом — повешен староста, в третьем — сожжена станция, взорваны железнодорожный и шоссейный мосты, перебита охрана… У Койфера голова кружилась от этих известий. Визенер, забыв о субординации, зло обратился к нему: — Я предупреждал вас, господин штурмфюрер. Нужно было ожидать, черт возьми, что они именно так отметят свой праздник. Это уже стало у них обычаем… А вы утешали себя тем, что они перед праздником на несколько дней успокоились. Нужно было понимать! Койфер молчал. Вскоре после разговора появились четыре солдата из отряда Визенера и сообщили о разгроме гарнизона в Пригарах. Четверо солдат — это все, что осталось от сорока немцев и полицейских, оставленных Визенером в деревне. Обер-лейтенант побледнел. На этот раз злорадно усмехнулся Койфер: в глубине души ему хотелось, чтобы произошло что-нибудь подобное и он смог бы в свою очередь упрекнуть Визенера. Когда солдаты и дежурный офицер вышли, Койфер с ядовитой иронией сказал: — О, я прекрасно вас понимаю, господин обер-лейтенант, вы знали или догадывались об этом налете и, чтоб спасти свою жизнь, удрали из деревни… Визенер вскочил, как ужаленный; лицо его налилось кровью. Его взбесило, что этот тупой, как он всегда думал, эсэсовец разгадал его маневр. — Я не позволю! — закричал он. Койфер тоже вскочил, ударил кулаком по столу. — Вы — трус! Я вас под суд отдам!.. Вы не имели права бросать гарнизон. Визенер зло засмеялся. — Это еще нужно доказать, господин штурмфюрер. А вот вас… вас все видели, когда вы в одном нижнем белье удирали из пустого дома. Комендант обмяк, устало опустился в кресло, вспомнив свой позорный испуг. С этого дня Койфер потерял последние остатки душевного равновесия. Он не спал по ночам: все время ему мерещилось, что кто-то крадется в темноте к дому, режет часовых и пытается проникнуть к нему в комнату через окно. Он в испуге оглядывался на часового, дежурившего в спальне, и, убедившись, что его неподвижный силуэт на месте, закрывался одеялом с головой. Но тогда его начинали преследовать звуки — выстрелы, крики. Днем он бродил, как тень. Его изобретательность окончательно иссякла, и он уже не мог придумать ни одной новой меры против партизан. Как-то само собой получилось так, что все комендантские обязанности добровольно взял на себя Визенер. Выполнял он их, как говорится, на совесть. Койфер убедился в этом, когда прочитал приказ Визенера о том, что тот, кто поймает бывшего секретаря райкома партии Лесницкого, получит от оккупационных властей пятнадцать тысяч марок, двадцать пять гектаров земли, трех лошадей, пять коров и другое имущество. Койфер удивился, как это он сам не додумался до такой простой вещи, и примирился с деятельностью своего добровольного заместителя, даже постарался забыть тот оскорбительный разговор, который произошел между ними первого мая. Каждый вечер Визенер докладывал ему о событиях дня. События бывали разные — и печальные и веселые, печальных, впрочем, было больше. Но из всего того, что рассказывал Визенер, комендант понимал только одно: с наступлением весны партизанские агитаторы наводнили все деревни, весь район и ведут свою работу, мобилизуя народ в отряды. Отряды эти вырастают в огромную невидимую и неуловимую армию, ставшую необычайно опасной для гитлеровской армии силой… Партизаны становятся настоящими хозяевами в районе, находящемся в глубоком тылу, а он, комендант, представитель гитлеровской Германии, присланный, чтобы установить здесь «новый порядок», вынужден защищать самого себя и постоянно дрожать за свою жизнь. Положение было унизительно-обидным. Какие меры еще можно изобрести для борьбы с партизанами? Несколько раз он хотел было спросить совета у Визенера, но гордость не позволяла ему этого. Его вывел из затруднения секретный приказ фельдкоменданта. Приказ привез ему офицер фельдсвязи, приехавший под усиленным конвоем — легковую машину эскортировали грузовик с солдатами и два десятка мотоциклистов. Увидев из окна кабинета такой конвой, Койфер преисполнился величайшим уважением к неизвестной еще бумажке и ждал ее с надеждой и страхом. Волнуясь, он разорвал конверт и несколько раз перечитал все — от первого до последнего слова. Лицо его озарилось торжествующей улыбкой, он выпрямился, величественно прошел от дверей, где он встретил офицера фельдсвязи, к столу и сел в кресло, закинув ногу за ногу. — Чудесно! В одно мгновение он снова превратился в сурового штурмфюрера, бога и царя вверенного ему района. Властным кивком головы он пригласил офицера сесть и затем спросил ею: — Вы знакомы с содержанием приказа? — Да. В случае… у меня все было подготовлено, чтобы уничтожить его. — Гениально! — Койфер с упоением ударил ладонью по бумаге. — Гениально! — Но успех будет зависеть от столь же гениального исполнения приказа, — осторожно заметил офицер фельдсвязи. — Я, — Койфер даже сделал нажим на слове «я», — сделаю все, чтобы выполнить этот приказ. Передайте, — он встал, и офицер связи тоже вскочил, — передайте, что приказ будет выполнен в точности. Когда офицер уехал, Койфер вызвал к себе Визенера. Обер-лейтенант, едва взглянув на своего начальника, сразу почувствовал перемену и, насторожившись, поправил ремень. Комендант дал ему прочесть приказ и, когда тот окончил чтение, сказал: — Я поручаю организацию всего этого вам, господин обер-лейтенант. Надеюсь… Поручение понравилось Визенеру. В этой новой работе было много рискованного, увлекательного, а самое главное — открывалось широкое поле для размаха его собственной инициативы, что его всегда особенно привлекало. Остаток дня они провели за общим столом, разрабатывая детальный план выполнения приказа. Конец работы ознаменовали хорошим обедом и изрядной выпивкой. Пили за успех.IV
Луна заливала матовым светом бескрайные просторы поля. Было так светло, что можно было даже читать. От этого света терялось ощущение расстояния: близкие предметы казались далекими, а дальние, наоборот, приближались, расплываясь, как в тумане, приобретая необычные, фантастические очертания. Был конец мая. Травы наполняли воздух густым ароматом. На молодую зелень легла роса, чистая и сверкающая, как алмаз. Месяц выткал на росе серебряные стежки. По одной из них, навстречу луне, шли два человека. Впереди — мужчина, одетый в обычную крестьянскую одежду, следом за ним, шагах в трех от него, — женщина в темном платье, плотно облегавшем ее стройную фигуру. Они старались идти быстро, но их ноги устало цеплялись за неровности почвы, за траву, а на бороздах женщина несколько раз спотыкалась. К счастью, поле было чистым и ровным и даже, несмотря на такое позднее время, большей частью еще не вспаханным. Только кое-где встречались узкие полоски яровых посевов. Всходы доходили уже почти до колена, и ноги спутников были мокрыми от росы. Мужчина остановился, повернулся к своей спутнице и предложил: — Давайте, Татьяна Карповна, разуемся. Так будет легче, а то я едва иду. Она молча нагнулась и ловким движением сбросила туфли, стукнула ими одна о другую, чтобы отбить налипшую землю. — Готова, Павел Степанович. Лесницкий сел на росистую траву и начал стягивать намокшие сапоги. Сняв их, он стал растирать сухим концом портянки уставшие ноги. — Шел и все время о земле думал, полоски считал… А сердце кровью обливалось. Это земля колхоза «Воля». Крупнейший и богатейший колхоз. На этом вот поле все лето работали два трактора. В прошлом году тут нельзя было найти и клочка незасеянной земли. А сейчас… полоски, будто двадцать лет назад… Сколько нужно будет труда положить, чтобы вернуть земле довоенную силу! Кровью полили, придется еще и потом немало полить… Ну, ничего, мы народ жилистый. Вытянем. Он замолчал и долго о чем-то думал. Татьяне показалось, что комиссар задремал, и она тихонько дотронулась до его плеча. — Павел Степанович, нам надо спешить. Он вскочил и пошел вперед. Татьяна едва успевала за ним. Они прошли поле, пересекли дорогу и вошли в молодой хвойный лес. Пахнуло теплым, напоенным запахом сосны воздухом. На секунду у Татьяны захолонуло в груди. А потом по всему телу разлилась приятная усталость, мускулы ослабли, слипались веки. Татьяна смочила росой руку и протерла глаза. Лесницкий остановился, по компасу проверил направление. — Не заблудиться бы нам в этой чаще, — тихо сказал он. Сосняк становился гуще. Хвойные иглы больно кололи руки, лицо, и они вынуждены были идти, низко нагибаясь. Наконец они выбрались на узкую лесную дорожку и по ней вскоре снова вышли в поле. — Вот и пришли, — сказал Лесницкий, зорко вглядываясь в даль. Впереди, в мерцающем свете лунной ночи, вырисовывались туманные и, казалось, необычайно большие силуэты зданий. Там, очевидно, была деревня, но ничто не выдавало присутствия людей. Стояла мертвая тишина. — Куда же мы отклонились? Где тут гумно? — размышлял Лесницкий. — Вон там какая-то постройка, — указала Татьяна налево, где почти у самой стены сосняка виднелось большое гумно. Они отошли назад, в темноту деревьев, и начали осторожно подкрадываться к гумну. Остановились. Лесницкий долго и напряженно прислушивался, потом трижды тихо свистнул. В ответ с гумна хрипло закукарекал петух. — Так… свои… Но на всякий случай достаньте гранату, — приказал он Татьяне и сам вытащил из кармана пистолет. Зажав его в руке, он смело пошел к гумну. От гумна отделился силуэт человека и направился навстречу Лесницкому. — Женя? — шепотом спросил человек. Лесницкий сунул револьвер в карман. Татьяна с гордостью подумала о секретаре подпольного райкома комсомола: «В каждой деревне его знают. Как только он успевает?» — Я за него, — отозвался Лесницкий. Молодой хлопец (он уже был так близко, что можно было разглядеть его лицо) растерянно остановился с протянутой для приветствия рукой. Он, очевидно, не решался сделать еще шаг, чтобы подать руку. Комиссар сделал этот шаг и пожал протянутую руку- — Вы-ы… товарищ Лесницкий? — взволнованно и радостно спросил хлопец. — Вот это хорошо! Вот это так! А то знаете, что сегодня было? Староста наш приехал из районного центра и божится, что видел, как вас, арестованного, вели под конвоем целой роты солдат. Лесницкий засмеялся: — Целой роты? Здорово же они боятся меня, если думают конвоировать целой ротой… Ну, к делу… Сколько собралось? — Шестнадцать человек. У ворот гумна стоял часовой. Они вошли в гумно, потом через очень узкий проход, напоминавший скорей нору, влезли в овин. Его черные продымленные стены и потолок освещались тонким языком пламени маленькой керосиновой лампы, стоявшей высоко на стояке. Нижняя часть овина была в тени; и Лесницкий с Татьяной сначала никого не заметили. Но их увидели сразу, и молодежь взволнованно зашепталась: — Лесницкий!.. — Секретарь райкома!.. — Павел Степанович… Значит, нарочно набрехал подлюга староста… Лесницкий взял в руку лампу, присел с ней и увидел группу юношей и девушек, сидевших на глиняном полу. — Узнали? — улыбнулся он. — Ну, здорово, друзья! Удивляетесь? А вы поменьше слушайте немецкое вранье, тогда и удивляться и бояться меньше будете. — А мы и так не боимся, — откликнулась высокая девушка, сидевшая впереди. Лесницкий сразу узнал ее. «Доярка этого колхоза Гаша. А как фамилия?» — он пытался вспомнить, но не смог, и сказал: — Правильно, Гаша! — Несколько человек переглянулись, удивленные тем, что секретарь знает даже имя их подруги. — Бояться нам нельзя. Трусость — наш злейший враг. Пусть немцы боятся нас. Однако расскажите-ка, как вы живете. А потом я уже буду говорить. С минуту длилось неловкое молчание. Лесницкий всматривался в молодые лица, изучая и запоминая их черты. «Какая красавица! — подумал он, остановив взгляд на девушке лет шестнадцати с длинными косами. — И еще совсем дитя». Действительно, Маша Плотник казалась самой молодой из всех шестнадцати комсомольцев. И неожиданно для него первой заговорила именно она: — Да что нам рассказывать, Павел Степанович! Мы все понимаем и готовы хоть сейчас идти за вами. Ведите нас… Комсомольская организация этой деревни возобновила работу в апреле, когда деревню навестил Евгений Лубян. Тогда на этом же месте он собрал первое собрание, обсудившее только один вопрос: задачи комсомольцев в борьбе против оккупантов. С той дождливой апрельской ночи прошло не более полутора месяцев, а организация уже много сделала. Это были уже не растерявшиеся от неожиданно нагрянувшей беды юноши и девушки, а смелые, идейные борцы, готовые по первому зову взять оружие и присоединиться к партизанам. Они уже и оружие подготовили себе: нашли пять винтовок и украли у немцев два автомата и ящик гранат. Хлопцы все больше смелели и уже просто, как старшему товарищу, рассказывали Лесницкому все деревенские новости, едва ли подозревая, что сообщают комиссару очень важные для него сведения о друзьях и врагах. Но время шло. Приближалось утро. Лесницкий вынул карманные часы, взглянул на них. Комсомольцы, сразу все поняв, замолчали. За всех них сказал секретарь организации Иван Сумак: — Одним словом, товарищ Лесницкий, все мы готовы сейчас же уйти с вами. Лесницкий взглянул на Татьяну, молча сидевшую на соломе, и удовлетворенно улыбнулся. — Нет, друзья мои, — тихо начал он. — Сегодня мы не пойдем вместе, но не больше чем через неделю часть из вас должна будет стать бойцами наших отрядов. Я говорю «часть», потому что всем идти нельзя. Нужно, чтобы организация в деревне существовала, действовала, пополняла свои ряды. Вот когда вы снова вырастете хотя бы до такого же количества, тогда вы опять сможете дать нам пополнение. Но помните, друзья: те, что останутся в деревне, тоже являются нашими бойцами! Работы для них хватит и работы не менее важной. Партизанское командование, подпольный райком надеются на вас, — Лесницкий на минуту умолк, обвел всех изучающим взглядом, — и поэтому дают вам самые ответственные задания. Несколько таких заданий вы получили раньше. Сейчас я ставлю перед вами более сложную задачу, — он понизил голос. — Ваш староста — предатель. Суровая рука народа должна уничтожать таких мерзавцев, чтобы они не поганили нашу землю, не отравляли наш воздух. Всем им уже вынесен приговор народа. Вы должны привести в исполнение этот приговор. Комсомольцы переглянулись. — Срок — неделя. Мы уверены в вас. Но будьте осторожны. Нам очень дорога жизнь каждого нашего бойца. Вот и все. А нам пора, — он поднялся. Татьяна отвернулась, вытащила из-за пазухи пачку бумаг и протянула их Сумаку. — Наша газета. Возьмите, читайте, передавайте другим. — Так. И пишите нам в газету, — добавил Лесницкий. — Ну, бывайте здоровы, товарищи. Через неделю ждите в гости. Пошли, Татьяна Карповна. Он направился к выходу, но у дверей остановился, повернулся к комсомольцам и тихо спросил: — Хлопцы, у кого-нибудь краюхи хлеба не найдется? А то мы со вчерашнего дня постимся. Ребята растерянно зашептались. Хлеба ни у кого не было. — Что ж это вы? Собрались в поход и по куску хлеба не припасли? Ну и солдаты! — пошутил Лесницкий. — Мы сейчас принесем, товарищ комиссар. Подождите минуту, — отозвались несколько человек и приготовились было бежать за продуктами. Лесницкий покачал головой: — Плохие еще вы конспираторы, — и первый быстро нырнул в тесный квадрат выхода.V
Они снова молча шли полем. Лесницкий — впереди, Татьяна — за ним. Но шли они теперь много медленней, устало согнувшись, не обращая внимания ни на луну, опустившуюся ниже и ставшую белее, ни на ночной аромат майского поля. Только Лесницкий время от времени оглядывался назад, на восток, где небо постепенно светлело, и каждый раз убыстрял после этого шаг. Но усталость вскоре опять побеждала. У Татьяны слипались глаза. Были минуты, когда она совсем засыпала на ходу и ей казалось, что тело ее проваливается в какую-то пропасть. Вздрогнув, она открывала глаза. Их дорогу пересек глубокий полевой ров. Крутые обрывы его густо поросли кустами шиповника, малины, ольхи и черемухи. Не останавливаясь, они стали спускаться на дно рва, с трудом продираясь сквозь густой колючий кустарник. На дне рва ласково журчал маленький ручей. Лесницкий опустился перед ним на колени, потом лег, напился и окунул голову в холодную воду. Татьяна тоже присела на мокрый песок и, черпая пригоршнями воду, утолила жажду, промыла глаза. Вода освежила ее и разогнала сон, но вставать не хотелось, трудно было даже шевельнуться. Хотелось хоть одну минуту посидеть вот так, неподвижно — от усталости уже ныла спина. Лесницкий положил голову на землю, прижался щекой к холодному песку. — Одну только минуту, Танюша. Только ты не усни, — чуть слышно прошептал он и закрыл глаза. Она подумала о том, что вот уже сколько раз за эту ночь он называл ее так просто, ласково, чего раньше почти никогда не делал. И ей вдруг стало жаль этого сильного, прямого человека. «Я без колебания отдала бы жизнь, чтобы спасти его, — подумала она, и от волнения на ее опущенных веках показались слезы. — Ему так трудно… Труднее, чем любому из нас, его бойцов. Сколько он ходит, сколько работает!.. А за ним охотятся согни врагов. У-у, гады! Не взять вам такого человека! Мы живой стеной окружим его. За него весь народ…» Ее мысли прервал соловей. Он неожиданно защелкал над самой головой. Она посмотрела вверх, и радостная улыбка осветила ее лицо. На какое-то время Татьяна забыла обо всем и жадно слушала его пение. Давно уже не приходилось ей слышать соловья. С прошлого года. Легкая грусть о чем-то неосознанном, но близком и необходимом для жизни и счастья коснулась ее сердца. Соловей разбудил и Лесницкого. Он открыл глаза, посмотрел в ту сторону, откуда доносилось его пение. Соловья он не разглядел, но увидел поблекшие звезды и молодое деревце, четко выделявшееся красивым куполом на фоне посветлевшего неба, почувствовал запах отцветающей сирени и аромат луговых цветов. Все это почему-то напомнило ему его безрадостную батрацкую молодость и единственное счастье в ней — светлую любовь и женитьбу. Но счастье его было коротким: жена умерла от первых родов. В отчаянии он бросил деревню, работу у кулака, ушел в город. Прошли годы. Бывший батрак получил образование, стал секретарем райкома, но свою первую любовь не забыл и никак не мог завести семью. …Лесницкий посмотрел на Татьяну, и что-то теплое, хорошее наполнило его сердце. Ему показалось, что Татьяна очень похожа на его жену. И, может быть, поэтому ему захотелось взять ее за руки, притянуть к себе, прижать к груди. «Ну, ну! — сурово погрозил он себе и, покраснев от смущения, плотней прижался к земле, будто хотел провалиться сквозь нее. — Идти нужно, идти…», — но подняться было трудно, усталость прижимала к земле, снова опустились тяжелые веки… Впоследствии он и сам не мог понять, то ли это был сон, то ли мечта. Ему отчетливо представился его рабочий кабинет в райкоме. Он работает — готовится к очередному докладу. Раздается телефонный звонок. Он берет трубку и слышит укоряющий голос Татьяны: — Павел, мы начинаем терять терпение. Когда же ты, наконец, придешь обедать? — Иду, иду, Танюша, — ласково отвечает он, собирается и торопливо идет домой. Там, за столом, сидит Таня и мальчик, очень похожий на самого Лесницкого. Мальчик с упреком качает головой и говорит: — Опаздываете, товарищ секретарь… — Мы опоздаем, Павел Степанович, — произнес другой голос, и чья-то рука коснулась его плеча. Лесницкий раскрыл глаза и некоторое время не мог понять, где кончается сон й начинается реальность. — Идемте, Павел Степанович. Уже рассветает, — наконец дошли до его сознания слова Татьяны. Он встал, перескочил через ручей и бодро поднялся по крутому склону рва. Уже в поле, вспомнив сон, он тихо засмеялся. — Что вы, Павел Степанович? — спросила Татьяна. — Просто так, Танюша, — уклонился он от ответа, но, подумав, сказал: — Представил себя в будущем. Интересно это. Большая сила — мечта. Человек без нее — ничто.VI
В час, когда небо на востоке стало ярко-красным, а последние звезды погасли, они пришли в Межи. Это большое село, растянувшееся на два километра, одним своим концом упиралось в бор. Крайние хаты стояли почти под самыми соснами — так, что шишки и хвойные иглы залетали в дворы. Они вошли в лес, залегли в канаве, служившей границей между полем и бором, и прислушались. Было тихо. Только где-то на другом краю деревни часто и как будто тревожно мычала корова. Лесницкий насторожился. — Не нравится мне эта тишина, — сказал он. — Обычно в это время деревня уже просыпается — скрипят журавли, постукивают ведра, перекликаются соседки. Так? А тут что-то… — он посмотрел на восток и еще раз прислушался. — Я же сам, в сущности, межанин. Семь лет батрачил тут у кулака, папаши того самого Храпкевича, которого вы отправили на тот свет. Для Татьяны это было новостью. — А потом я его раскулачивал… Но надо идти, — оборвал он рассказ. — Вон в той, третьей от края, хате живет одна вдова. Я к ней каждый раз захожу. У нее дочка, ваша однолетка и тезка. Наша связная. Они меня каждый раз гречневыми блинами потчуют, да так, что потом долго их угощение помнишь, — Лесницкий засмеялся, вылез из канавы и направился через огороды к хате Улиты Гребневой. Но уже в огороде до их слуха долетели обрывки странных звуков — будто кто-то поблизости голосил. Лесницкий вздрогнул, остановился, дал Татьяне знак лечь в канаву и лег сам. Они затаили дыхание и явственно услышали, что голосят в хате Улиты. — Что там у них такое? — вслух подумал Лесницкий. — В доме — покойник, — первой догадалась Татьяна. — Покойник? — Лесницкий поднялся и быстро пошел к дому. Двери в сени были открыты, и они бесшумно вошли туда. В это мгновение женщина снова заголосила. Комиссар узнал голос Улиты и побледнел. Страшная догадка мелькнула в его голове, и он стоял, не решаясь войти в хату. Наконец он осторожно приоткрыл дверь и сразу почувствовал, как часто забилось сердце. Да… На двух сдвинутых скамейках, там, где обычно стоит в хате стол, лежала Таня — он сразу узнал ее, хотя и не видел лица покойницы. Улита стояла перед дочкой на коленях, причитала и крестилась. Горела свеча. Пахло растопленным воском и… кровью. Какая-то женщина заметила Лесницкого и удивленно сказала: — Павел пришел. Улита повернулась, узнала его, бросилась снова к дочке, обняла ее и еще громче заголосила: — А моя ж ты доченька, а моя ж ты травиночка! Видишь ты, кто к нам пришел? А ты ж ждала его день и ночь. А ты ж вспоминала его утром и вечером. Вспомнила ты его и там… А теперь ты не видишь и не слышишь… Солнышко мое, мое дитятко единственное! Подымися же ты да погляди на нас в последний разочек, на ясный денечек да на белый свет… Словно в тумане, Лесницкий подошел к скамейкам и молча поцеловал девушку в белый холодный лоб. Тогда Улита, причитая, обратилась к нему: — Видишь, Павлик, что сделали с твоей разведчицей? А, говорят, сделали это твои хлопцы. Не сразу смысл этих слов-причитаний дошел до потрясенного нежданным горем комиссара, а когда слова дошли до его сознания, он вздрогнул, как от удара. «Что она говорит?.. Мои хлопцы… наши партизаны убили Таню Гребневу? За что? Что за страшное недоразумение! Не может быть!» — чуть не крикнул он, но во-время опомнился, кивком головы пригласил одну из женщин следовать за ним, вышел из хаты и сел на ступеньки крыльца. Татьяна, у которой с трудом сдерживаемые рыдания горьким комком застряли в горле, тоже вышла за ним и машинально опустилась рядом. Он посмотрел на нее и горько произнес: — Вот какие дела, Танюша! На крыльцо вышла женщина. — Что случилось, тетка Параска? — вполголоса спросил Лесницкий. Старуха тяжело вздохнула. — Э-эх, и не спрашивай, Павлик. И сама не знаю. О-хо-хо… Горе наше, горе! — Она потрясла головой, вытерла концом платка глаза. — Вчера под вечер приехал в деревню отряд. Жовны какого-то. — Жовны? — удивился Лесницкий. — Ну-ну? — Ну… приехали, собрали всю деревню на площадь перед сельсоветом и читают приказ, будто тобой, Павел, подписанный. Приказываешь ты мобилизовать всех молодых хлопцев в партизаны, а тех, кто не хочет идти, записывать в дезертиры, в предатели и расстреливать на месте… Вот как. О-о-х… Кончил он это читать, а Таня и крикнула ему: «Пускай, — говорит, — тот, кто подписывал этот приказ, сам придет да и поговорит с нами». Тут ее первую и вывели из толпы, около стены поставили. А потом спрашивают: «Кто хочет в партизаны? Выходи…» Молчат люди. Бог их ведае, кто они такие: может партизаны, а может, полицейские? Ну и молчат люди. Тогда они подходят к двум братьям Мартыновым, спрашивают: «Вы хотите?» А старший, Василий, разозлился, да ему в ответ: «Может, — говорит, — пойдем, да не в ваш отряд». Взяли и их, рядом с Таней поставили. А потом так же спросили Дубодела Игната и сына учительши Веры Федоровны. Ну и эти не согласились. Тогда этот… как его… Жовна этот из пулемета… О-хо-хо! Так все они, пять соколиков, и повалилися. — Старуха опять вытерла слезы, помолчала. — Перед всем народом, около сельсовета. Слышишь, Павел? Народ кинулся кто куда. А они стрелять вдогонку. Еще троих убили: старую Шуриху, девчонку Семена Бороздецкого и Веру Федоровну. Она, бедная, к сыну бросилась… Горе наше, горе! Что делается на белом свете?! А что после было… Насильничали, грабили, били, ломали… Да может ли поверить народ, что это ты приказал, Павел. Господи, как поверить!.. Полицаи это были? А, Павел? Павел! Лесницкий поднял голову. — Да, это были эсэсовцы и полицаи! — твердо сказал он и, поднявшись, направился к калитке. Старуха догнала его, уцепилась мозолистыми пальцами в рукав его рубашки. — Павел! Покарай этого убийцу! Найди его. За слезы наши, за кровь, за горе наше, — голос ее дрожал. Лесницкий стремительно повернулся, схватил руки женщины. В глазах его блеснули слезы. — Я… я клянусь… Мы этого мерзавца поймаем и повесим. — Он скрипнул зубами и, повернувшись, быстро вышел на улицу. Татьяна должна была почти бежать, чтобы не отстать от него. Он где-то оставил шапку и шел с непокрытой головой, посредине улицы. Легкий майский ветерок шевелил его белые, как лен, волосы. Татьяна заметила, что из каждого окна, из каждого двора за ним следят десятки пар глаз. «А вдруг в одном из дворов полицаи?» — подумала она и бросилась к Лесницкому. — Павел Степанович! Что вы делаете? Смотрите, за нами следят… — Кто? — Кто? Люди… Из каждого двора. Но могут быть и полицаи… Павел Степанович! Он на минуту остановился, огляделся вокруг и снова быстро зашагал вперед. — Вот только до той хаты… К старосте. Один вопрос выясню. А смотрят — это свои люди. Не бойся… Староста Гарун, увидев их через окно, выбежал навстречу, испуганный, растерянный. — Павел Степанович! Доброго утра, доброго здоровьечка! Отец ты наш родной! А у нас тут такое случилось… И рассказывать тяжко. — Ты Жовну знаешь? — сразу спросил Лесницкий, не ответив на его приветствие. — Жовну? Федора Жовну? А как же! Я же в его отряде зимой был. Помните? Вас же провожал туда… Это было в марте, помните? Так, так… Федора Жовну? Знаю, знаю… Хорошо знаю. — Он? Маленький, щуплый староста стал как будто еще меньше — сжался, вобрал голову в плечи, словно на него замахнулись палкой. Лесницкий заметил это и задрожал от внезапного прилива гнева и отвращения к этому человеку, которому все они, не сомневаясь, так долго доверяли. Подумал: «Предатель. Ишь выгнулся, собака». Гарун зашептал: — Не знаю… Не видел… В лесу был. Под просо корчевал… со всей семьей… Лесницкий не сдержался — схватил его за ворот рубахи — Врешь! Лучших людей продал, сукин сын! А сам в лесу прятался, иуда! Гарун упал на колени. — Павел Степанович… родненький, богом клянусь, детьми своими, не виноват я, — он рванул рубаху, оголив волосатую грудь и белый живот. — На-а! Стреляй, на месте убей! Как перед богом — чист я… Лесницкий разжал пальцы, повернулся к Татьяне. — Ничего… Виновных найдем… Дорого они заплатят за кровь этих людей. Пошли, Таня! Он направился через двор к огороду, но у сарая остановился и подозвал старосту. — Немцы в деревне есть? — Нет. — Что говорят люди? — Разное, Павел Степанович. — Гарун приблизился. — Разное. Но, известно, никто не верит, что это партизаны. Полицаи, их работа. — Ладно. Узнай обо всем. Расспроси. Вечером пришлю связного. Теперь они уже не чувствовали ни усталости, ни голода и шли, все прибавляя шаг. То, что они услышали от Параски, встревожило и взволновало комиссара бригады, а в Татьяне вызвало растерянность и даже страх. Она впервые осознала, какой суровой и полной опасностей жизнью они живут. «Смерть может настичь тебя в любое время, в любом месте, где ее и не ждешь совсем, — подумала она и испуганно оглянулась на кусты на опушке. — Неужели этот Жовна и правда предатель? А как же люди его? Неужели у него в отряде все изменники? Нет, не может того быть! Нет, нет! — успокаивала она себя, но сразу мелькнула новая, еще более страшная мысль: — А вдруг он приведет эсэсовцев в лагерь? Он же знает все ходы, все дорожки». Она представила себе страшную картину: огромный эсэсовец держит высоко над головой ее маленького Виктора и собирается швырнуть его на землю. Татьяна едва не вскрикнула от ужаса и остановилась. Лесницкий тоже остановился и удивленно посмотрел на нее. Татьяна подбежала к нему и взволнованно заговорила: — Павел Степанович, а вдруг он приведет их в лагерь? А там ведь сейчас никого. Все на заданиях. Одни раненые и дети. Лесницкий нахмурился. — Глупости! Жовна не предатель! На его боевом счету — сотни врагов. Такой человек не может предать! Да как вы не можете понять, что это очередная фашистская провокация? — сурово спросил он. — Нельзя быть такой доверчивой! Они хотят подорвать наш авторитет среди населения и проводят бандитские налеты под видом партизан. Понимаете? Его слова убедили и успокоили девушку, но значительно труднее было ему успокоить самого себя. Лесницкий был твердо уверен, что кровавое преступление в Межах — дело эсэсовцев. Но зачем им понадобилось имя Жовны? Этого командира комиссар бригады видел только несколько раз и знал о нем еще очень мало. Небольшой кавалерийский отряд Жовны числился в составе бригады, но действовал все время самостоятельно, часто уходя при этом далеко на юг — под Чернигов, на Украину. В таком далеком рейде, разрешенном месяц тому назад самим Лесницким, находился отряд и сейчас… И вдруг именем Жовны подписываются под такой страшной провокацией… Какая тут связь? Почему они выбрали именно Жовну, а не какого-нибудь другого партизанского командира? Эти вопросы не давали покоя комиссару. На душу его легла какая-то непонятная тяжесть, что-то похожее на чувство личной вины перед Таней Гребневой и другими погибшими. Комиссар безжалостно ругал себя за то, что близко не познакомился с этим командиром, не узнал его как следует. В лесу Лесницкий и Татьяна встретили партизан из отряда Кандыбы. Усталых, мокрых, но веселых и шумных людей вел с задания сам командир. В отличие от своих хлопцев, он шел молчаливый и хмурый, Василий Кандыба и раньше был не очень разговорчивым человеком, а после гибели семьи он и вовсе стал молчаливым. Даже улыбка редко появлялась на его темном, похудевшем лице. Но на этот раз, увидев Лесницкого, он улыбнулся весело и открыто: — Павел Степанович! Поздравьте! Какой эшелончик мы сегодня спустили! И знаете — где? На Мироновом мосту. И эшелон и мост — сразу! Одних танков насчитали тридцать восемь. Шесть цистерн с бензином и два вагона живой силы — человек пятьдесят солдат. Все сгорело… Трое суток лежали в этом чертовом болоте, а своего добились. Это пятый на нашем счету… Скоро догоним Гнедкова. — Поздравляю, друзья, — искренне обрадовался Лесницкий. Татьяна пошутила: — Зато вряд ли вас Гнедков ласковым словом помянет! Он ведь два месяца зубы точил на этот мост. Они там с моим отцом какие-то новые мины изобрели. — О минах мы уже слышали, — откликнулся Кандыба и обратился к Лесницкому: — Я послал к ним своих людей, товарищ комиссар, чтоб поучились… Дальше пошли вместе. Лесницкий рассказал о событиях в Межах. Партизаны возмущенно зашумели: — Сволочи! Вишь, куда бьют! — Душегубы проклятые! Кандыба нахмурился и замолчал. Они с Лесницким отошли в сторону. — Что ты думаешь о Жовне? — спросил комиссар. — Ты ведь встречался с ним. Кандыба задумался. — Черт его знает. Смелый, веселый хлопец, боевой командир. В марте мы вместе роту мадьяр разгромили. Но не так давно меня смутила одна деталь. Правда, тогда я не придал ей никакого значения, а теперь, может, стоит и подумать. Вы сами, кажется, говорили, — что он окруженец, командир казачьего взвода. И мы все так думали. А я вот случайно узнал, что он и не командир совсем, а вплоть до самой войны работал в Чернигове. И знаете — кем? Буфетчиком! Такой здоровяк — и буфетчиком. Будто и работы другой не нашлось в Советском Союзе для таких рук. — Ты откуда это узнал? — удивленно спросил Лесницкий. — У меня в отряде есть машинист черниговского депо. — Где он сейчас? — Должен быть дома, — Кандыба называл домом партизанский лагерь. Для него это и был теперь настоящий родной дом, потому что только в лагере он не чувствовал себя одиноким. — Покажешь мне его. Хоть я и не верю, что Жовна предатель, но проверить — не лишнее. Подходили к лагерю отряда. — Вот что, Кандыба. Нам здесь задерживаться нельзя. Подготовь пару добрых коней, а мы пока перекусим и я поговорю с машинистом. Нужно срочно принять меры, — чем черт не шутит, как говорят… Ты тут тоже держи ухо востро. Усиль охрану, пошли во все стороны разведчиков. И в первую очередь — в Межи. Пусть один из них осторожно, только — очень осторожно, наведается к Гаруну. А вообще — больше не доверяй ему. Очень не понравился он мне сегодня. Понимаешь сам, как важно для нас возможно скорее ликвидировать этот бандитский отряд, кто бы там ни был — Жовна, эсэсовцы или хоть сам черт… Ну! Попадет он ко мне в руки! — Лесницкий сжал кулаки.VII
Приборный был веселым, жизнерадостным человеком. Редко какая неудача могла заставить его приуныть. И никто из партизан никогда не видел его грустным, сумрачным. Бойцов, возвращающихся с задания, он всегда встречал первый — веселой шуткой, сердечным приветствием. А двух человек — Лесницкого и Любу, когда они возвращались после опасной операции, командир обнимал и по-отечески ласково целовал. Сколько раз Лесницкий просил — хоть его-то не целовать: не девчина же он! Но Приборный только посмеивался в ответ. — Не могу я, брат, выдержать. Я же ночами не сплю, пока ты там путешествуешь. У меня душа не на месте… В этот день его душа была особенно не на месте, и он стремительно выбежал из землянки, как только услышал конский топот. Но, увидев Лесницкого и Татьяну на загнанных, покрытых грязной пеной лошадях. он остановился, протяжно свистнул и не двинулся им навстречу. В первый раз за все время лицо его не озарилось при встрече радостной улыбкой. Он понял, что не слишком приятные события заставили их так гнать лошадей. А плохих новостей и у него самого было достаточно. Только когда навстречу Татьяне из землянки, торопясь, выполз маленький Виктор и с криком «мама» бросился к ней, спотыкаясь и падая, Приборный не сдержал улыбки. Татьяна подхватила мальчика на руки, поцеловала. — Сыночек мой! Галчонок! Как я соскучилась по тебе… — Затем она повернулась к командиру, поздоровалась. — Дед… бух-бух… ва-ва… — озабоченный чем-то, лепетал малыш и тянул мать к землянке-госпиталю. Командир и комиссар вопрошающе смотрели друг на друга. Приборный попробовал пошутить: — Вижу, не очень много приятного ты привез, — но, встретив встревоженный взгляд Лесницкого, спросил, понизив голос: — Что случилось, Павел? — А у тебя что? — У меня? У меня, черт возьми, прямо голова кружится. И от плохого и от хорошего. Но начнем с хорошего. Пойдем…. Они вошли в командирскую землянку, и Лесницкий остановился, удивленный и обрадованный. На столе стояла новенькая, поблескивавшая краской радиостанция — их общая мечта. На кровати комиссара, спрятав лицо в подушку, спал человек. — Андрей? — у Лесницкого радостно сверкнули глаза. Приборный отрицательно покачал головой. — Нет. Самого еще нет. Задержался в Москве. Но посылочка эта — от него. Добрался, жив-здоров. Несколько дней тому назад обком получил трех радистов с радиостанциями. Нам — в первую очередь. Понимаешь, что это значит? — Это значит, Сергей, что мы теперь живем! Теперь будем вооружены самым сильным оружием, самым необходимым в нашей суровой борьбе — связью! Связью с Москвой, с партией, со всей страной. Помнишь, я говорил тебе — придет такое время? — Лесницкий обнял друга и радостно засмеялся, забыв даже на мгновение о кровавом событии в Межах. Но только на мгновение. И тут же спросил: — А что плохого? — Плохого, брат, по количеству больше, лихо на него! И нужно же было этому случиться именно теперь! Началось с того, что операция Гнедкова провалилась и не только провалилась, но и вылезла боком. Получилась осечка с миной. От злости хлопцы обстреляли вагоны. А эшелон был с живой силой. И, видно, стреляные воробьи ехали. Должно быть, эсэсовцы, чума на них! Остановили эшелон — и в бой. Чуть не окружили хлопцев. Четыре человека убито, девять — ранено, в том числе Гнедков и Маевский. Что ты скажешь! Просто выть от горя хочется… В такое время, в самом начале, почти вся группа подрыв-ников вышла из строя. А виноваты мы с тобой, комиссар. Лесницкий поднял голову. Но Приборный не дал ему ничего сказать. — Понимаешь — почему? Тактика неправильная… Тактическая ошибка. Нельзя подрывников посылать одних — нужно их прикрывать, защищать… А мы всё на «ура» привыкли. Все на панику надеялись. Подводных камней не видели… Так вот они! Пожалуйста. Лесницкий молчал. Это были самые тяжелые потери за все время существования отряда, и они больно поразили его. Перед глазами встал образ убитой Тани Гребневой. «Ошибка… Тактическая… А кто давал нам право делать такие ошибки? Тут — ошибка, Жовну плохо знаем —ошибка. Ошибка за ошибкой», — в глубине души росла злость на себя и Приборного. Чтобы сдержать себя, Лесницкий сел, но пальцы нервно барабанили по футляру радиостанции. — Партия нас не для того здесь оставила, чтобы мы делали ошибки. Приборный с удивлением посмотрел на него. — На войне не бывает без ошибок. Лесницкий не ответил, а после нескольких минут раздумья спросил: — Тяжело ранены Гнедков и Маевский? — Не тяжело, но из строя вышли. Месяц проваляются… Маевский ранен в голову осколком мины, Гнедков — пулей в руку. — Приборный улыбнулся. — Сегодня Алена уже жаловалась на них. Покоя не дают — и в госпитале мастерят свои мины. Чего доброго, взорвут еще все медицинское хозяйство. Лесницкий подобрел, услышав про Гнедкова и Маевского, и уже спокойно сказал: — Ладно, Сергей. Тактическую, как ты назвал ее, ошибку мы исправим. Подрывников будем прикрывать. А вот как нам наш народ прикрыть? Женщин, детей? — голос его дрогнул. — Вот что… Приборный не понял и перебил его: — Погоди… Я еще не обо всех несчастьях рассказал тебе. Осталось главное и самое отвратительное. Просто язык не поворачивается, чтобы рассказать об этом. На вот, читай, — он протянул комиссару лист бумаги — донесение разведчиков. — Стукнув кулаком по столу. Приборный громко выругался: — Блюдолиз фашистский! Радист проснулся, поднял голову и удивленно посмотрел на них. Лесницкий прочел донесение. В нем сообщалось, что бандитский отряд, во главе с каким-то Жовной, расстрелял в деревне Любовка несколько человек, а в другом месте скосил пулеметом стадо коров и сжег полдеревни. Комиссар отложил в сторону бумагу и тихо продолжил сообщение: — В Межах они по-бандитски убили восемь человек и учинили грабеж, — он выделил слово «они». — В числе убитых — Таня Гребнева. Но я, — он стремительно встал перед Приборным, — я уже проверил… Жовна тут ни при чем. Зря ты возмущаешься… Это работа эсэсовцев. Заметь, все это делается под маркой принудительной мобилизации в партизанские отряды. Читается приказ от моего и твоего имени. Они хотят очернить нас в глазах народа, подорвать наш авторитет. Тупоголовые идиоты! Они не могут понять, что партизаны и народ — это одно неразрывное целое, что Лесницкий и Приборный — это большевистская партия, а в партию наш народ никогда не потеряет веры. Вот уж поистине — утопающий хватается за соломинку. Тоненькая соломинка — этот их отряд! Напрасные усилия… Приборный перебил его: — Все это я хорошо понимаю. Но почему ты уверен, что они не использовали для такого дела Жовну? Докажи и мне. Лесницкий укоризненно покачал головой. — Плохо ты, товарищ командир бригады, знаешь своих командиров. Приборный покраснел. — Ты меня не упрекай. Ты его тоже не лучше знаешь. Тебе известно, что три дня тому назад отряд Жовны был в районе Лоева, а мы с тобой до сего дня ничего не знаем о его возвращении. Это — раз, — он загнул палец. — Второе: все мы не раз слышали, что Жовна — окруженец, кадровый командир, а на самом деле — он буфетчик. А-а? Об этом тебе известно? Два… — И это я слышал. Но я думаю, что надо потерять здравый смысл, чтобы поверить в измену командира, который уже почти год беспощадно бьет врага. Подожди… Не перебивай… То, что он окруженец, мы слышали от других, а не от него. Вот я и говорю: плохо, что мы так мало изучаем наших людей, товарищ командир. Да, Жовна некоторое время был буфетчиком. Но перед этим он был главным кондуктором. и даже лучшим кондуктором. Буфетчиком он стал, когда заболел язвой желудка и не мог больше ездить. И без работы не мог сидеть. Вот ему и предложили… Буфетчик тоже профессия! А имя его немцам понадобилось, как имя командира маневренного отряда. Посмотри, какова «география» их преступлений: где Любовна, где Косино и где Межи? — Лесницкий повернулся к карте Приднепровья: — Треугольник. Тридцать-сорок километров расстояния от одного пункта до другого… Ясно? А Жовна скоро появится, — я не сомневаюсь. И не будем зря время тратить — лучше обмозгуем, как быстрей ликвидировать и этот бандитский отряд и результаты его деятельности. А уничтожить его нужно немедленно, да так, чтобы ни один из этих негодяев живым не вышел. Я думаю, — начнем дело с экстренного выпуска газеты. Дадим шапку: «Не верьте фашистской провокации! Очередные преступления гитлеровцев и предателей народа». Если мобилизуем все силы, до утра выпустим двойной тираж. По мере выхода газеты будем рассылать агитаторов во все стороны. В деревни, где произошли эти кровавые события, направим группы во главе с опытными товарищами. Ну, например, в Косино пойдет Лубян, Межи поручи Залесскому — ему ближе, и он хорошо знает село. В Любовку пойду я сам. Вот так… Лесницкий повернулся к радисту, который уже сидел на кровати и с интересом прислушивался к этому, не совсем понятному для него разговору. Алексея Гончарова совсем недавно выпустили из специальной школы. И вскоре после этого его, вместе с двумя другими выпускниками, посадили в самолет и сбросили с радиостанцией в глубоком немецком тылу. Они быстро нашли того, кого им нужно было найти, и удивились, узнав, что попали к секретарю подпольного обкома партии. Два его товарища остались при обкоме, а его направили в партизанскую бригаду. Теперь, затаив дыхание, он слушал разговор и снова удивлялся; в голове рождались разные романтические планы. — Товарищ радист, пойдите найдите партизана Евгения Лубяна. Он вскочил, торопливо одернул гимнастерку, поправил ремень. — Есть, товарищ комиссар, найти партизана Лубяна. Можно идти? — красиво козырнув, он щелкнул каблуками и быстро выбежал. Лесницкий с удовольствием посмотрел ему вслед, улыбнулся. — Здорово! Люблю дисциплину, — и, снова повернувшись к Приборному, понизил голос: — Садись и слушай… Одновременно нам нужно заслать в этот отряд своего человека, чтоб легче было накрыть этих бандитов… — Это идея! Но кого? — сразу поддержал его Приборный. — Я думаю — Майбороду. — Майбороду? — Что ты удивляешься? Наилучшая кандидатура для такого дела. Смелость, сообразительность, любовь к приключениям, умение играть любую роль. И даже эта губная гармоника, знание блатного языка и песен… А способность выпить литр самогона и не пьянеть, а? Это очень хорошие при таких обстоятельствах качества. Наконец тем, что он не местный, исключается всякая возможность случайных встреч. Словом, хлопец, как говорят, кругом шестнадцать… Вошел Женя Лубян. Он тоже только этим утром вернулся с задания и привел в отряд двадцать комсомольцев. Он, по-видимому, отдыхал — лицо его было заспанно, волосы спутаны. За последнее время Женя очень похудел, даже пожелтел, и Лесницкий заботливо спросил о его здоровье. — Ничего, товарищ комиссар, это от недосыпания. Я ведь три ночи не спал. Комиссар подавил вздох. Ему стало жаль хлопца чуть ли не до слез, и он стиснул зубы. «Эх, у такого парня отняли молодость! Учиться бы ему сейчас, любить… А тут…» Комиссару трудно было сказать Жене, что и эту ночь ему спать не придется, а завтра на рассвете нужно будет отправиться за тридцать километров. Он спросил: — Знаешь о событиях в Любовке и Косино? Женя утвердительно кивнул головой и, немного подумав, сказал: — Нужно газету выпускать, товарищ комиссар. Я тут уже немного подготовил, — и он достал из кармана несколько листков бумаги, исписанных мелким почерком. Волна отцовской нежности к этому неутомимому юноше захлестнула комиссара. Он встал, сделал шаг к Жене, но сдержал свой порыв и, даже не спросив, когда же он успел сделать все это, просто сказал: — Вот и хорошо. Садись. Почитаем, подумаем. Допишем остальное. Через несколько минут появился Майборода. Коренастый, широкоплечий, с лицом, налитым здоровым румянцем, он был полной противоположностью Лубяну. Казалось, что в его сильном теле звенит каждый мускул, а в глазах никогда не гаснут искорки веселого смеха. Лесницкий недолюбливал этого беззаботного шутника и фантазера. Майборода знал это и старался меньше попадаться на глаза комиссару. Он с удивлением выслушал задание комиссара. До этого времени он был твердо уверен, что комиссар никогда не поручит ему серьезного дела, которое могло бы прославить его, ученика Андрея Буйского. И вдруг… Он сразу понял необычайность и огромную важность задания — важней этого, возможно, была только командировка Андрея Буйского в Москву — и растерялся от неожиданности. Комиссар отрывисто спросил: — Выполнишь? — Я? Товарищ комиссар! Да я всех своими руками передавлю, как клопов. — Ну, ну, начинается, — сурово перебил его Приборный. Майборода понял свою ошибку, вытянулся, стал сразу серьезным. — Выполню, товарищ комиссар. Все, как прикажете. Лесницкий засмеялся. — Садись. Обсудим детали. Их разговор прервал быстрый конский топот. Все насторожились. Всадник осадил коня у самой землянки. Было слышно, как он соскочил на землю и как тяжело храпела его уставшая лошадь. Приборный хотел было посмотреть, кто приехал, но не успел. Низкую и узкую дверь землянки заслонила крупная фигура человека. Все узнали Жовну и почему-то встали. Только Лесницкий продолжал сидеть и, улыбаясь, разглядывал нежданного гостя. — Вот он, легок на помине. …А через час, когда они вышли из землянки, Жовна отозвал Лесницкого в сторону: — Есть одно важное дело, Павел Степанович. Они сели на свежий бруствер окопа. Жовна долго молчал, задумчиво постукивая хлыстом по голенищу сапога. Потом, подняв голову, пытливо посмотрел комиссару в глаза. — Чи не думаете вы, Павел Степанович, що воны взяли мое имя, потому що я беспартийный? Лесницкий понял и едва заметно улыбнулся. — Не думаю. — А я думаю, Павел Степанович. Бо воны хоть и дурни дурнями, но все же хорошо знают, що такому поклепу на коммуниста никто не поверит, даже еще более дурные, чем они. — Да откуда же народу знать? — Нет, не говорите, Павел Степанович. Народ, он хорошо знает, кто партийный, а кто нет. — Он помолчал, потом добавил: — Не подумайте, Павел Степанович, что я только сейчас додумался… Не-е… Я еще до войны собирался… Но все спрашивал себя: «А чи достоин ты, Федор?» И все казалось, что не дорос еще… Как вы думаете? — Думаю, что теперь уже дорос, Выполняйте задание, товарищ Жовна, и приезжайте на бюро. Жовна с благодарностью пожал комиссару руку.VIII
Мощный гул двух моторов мешал сосредоточиться, он словно заглушал мысли. Напрасно Николай старался заставить себя думать об одном, самом главном — о задании, о своей новой жизни, которая началась с той минуты, когда самолет оторвался от бетонной дорожки аэродрома и взял курс на запад. У него сильно забилось сердце, когда он увидел, что сигнальные огни аэродрома погасли. «Когда я увижу их снова? — подумал он и почувствовал, что волнуется. — Плохо начинаешь, товарищ партизан, — укорял он себя. — Еще от Москвы не отлетел, а уже волноваться начал. А как же будет, когда выбросишься из этой кабины и будешь опускаться — возможно, прямо на голову врага?» — Ну, ну, перестань дурить! — вслух приказал он сердцу и разозлился. — Перестань же, черт возьми!.. «Умение владеть собой — главное в вашей работе», — вспомнились напутственные слова генерала «Самое главное. Да…» По мере того, как самолет набирал высоту, сердце начинало биться все чаще и чаще. Кровь стучала в виски, шумело в голове. Николаю очень хотелось увидеть лицо спутника, узнать, как чувствует себя этот опытный разведчик. Но в темной кабине нельзя было не только увидеть лицо сидевшего напротив Андрея Буйского, но даже различить его фигуру. «Сколько раз тренировался — и ничего. А тут… Что за черт? Неужели я трус? — от этой мысли он начинал еще больше волноваться. — Не могу владеть собой… Да, видимо, это не по горам лазить… Трус… Трус!..» — это позорное слово, казалось, стучало в виски. Николай закрыл глаза. В эти минуты он ненавидел себя. «Дурак, столько добивался — и вот тебе…» Прикосновение чужой руки оторвало его от мучительных мыслей. — Маевский, спите?.. Смотрите, фронт! — голос Буйского, перекрывший рев моторов, раздался у самого уха Николая. Николай повернулся к окну и увидел впереди на земле огненный ручей. К югу ручей разливался в целое озеро — там шел ночной бой, била артиллерия, пылали деревни. В другой стороне было- тихо, линия фронта терялась в черноте лесов, и только изредка, то тут, то там, эту сплошную черноту прорезали разно цветные струи трассирующих пуль. Когда самолет пролетал над этим ручьем, нитки трассирующих пуль протянулись к нему. Засверкали букеты разрывов; небо лизнул длинный язык прожектора. — Бьют по самолету! — крикнул Буйский. Николай оторвался от окна, когда под ними снова поплыла однообразная чернота ночной земли. «Земля, захваченная врагом», — подумал он и вдруг ощутил, что ни волнения, ни головной боли больше не чувствует, а с ними ушло и недовольство собой. Осталось одно только: ненависть к врагу, та великая святая ненависть, которую испытывал в те дни каждый советский человек. Теперь ему уже не терпелось поскорее оставить тесную кабину, спуститься в родные леса, найти партизан и вместе с ними беспощадно уничтожать фашистов. Он представил себе, как спасет Татьяну, отца, как приведет их к партизанам. …Николай долго мечтал о партизанском отряде, долго добивался, пока, наконец, не добился своего. На фронт он попросился уже на второй день войны, но в военкомате ему ответили, что геологическая разведка не менее важна, чем разведка войсковая. Скрепя сердце он согласился с этим. Но когда враг захватил его родной край и до Урала дошли первые вести о героической деятельности партизан, Николай с новой силой почувствовал, что его место там, с ними, в лесах родной Белоруссии. Он написал в ЦК, в Генеральный штаб, позднее — в Центральный штаб партизанского движения. Отовсюду ему вежливо отвечали примерно то же, что и в военкомате. Он не отступал, и наконец лед тронулся… В феврале его вызвали в Москву, в ЦК поговорили с ним и направили в специальную школу… Три месяца он учился там старательно и терпеливо, вдохновленный уверенностью, что из школы есть только один путь — на запад, через линию фронта, в тыл врага. Пять дней тому назад курсанта Маевского вызвали в Центральный штаб. Принял его заместитель начальника штаба и сразу же познакомил с молодым человеком в штатской одежде, который сидел в мягком кресле и читал журнал. — Знакомьтесь. Андрей Буйский… Разведчик партизанского отряда «Днепр», которым командует Приборный. Знаете Сергея Федотовича Приборного? — генерал хитро сощурился. — Председателя райисполкома? — удивился Николай и обрадовался внезапной догадке. — Как же не знать? Да он был председателем еще в то время, когда я учился в средней школе. — Вот и хорошо… Старые знакомые, значит. Полетите с товарищем Буйским в свой район, в бригаду Приборного. Им сейчас очень нужны хорошо подготовленные люди. В тот же день Николай переселился из школы в гостиницу, где жил Буйский. С первого же дня партизан понравился Маевскому своей эрудицией ученого и пытливостью разведчика. Но сойтись с ним ближе, подружиться Николай так и не успел. Буйский уходил утром и возвращался, утомленный, поздно вечером. Куда он ходит и что он делает — Николай не спрашивал, чувствуя, что это тайна разведчика. За пять дней он только всего и узнал, что Буйский находится в Москве приблизительно столько же времени, сколько и он, Маевский, что он в совершенстве владеет немецким языком и что именно это обстоятельство позволило ему пробраться в Москву. Но Николай не знал, что все эти месяцы, вплоть до последнего дня, Буйский, так же, как и он, а может быть, и более напряженно, учился и что сейчас он возвращается обратно в немецкий тыл разведчиком большого масштаба, разведчиком с чрезвычайными заданиями. …Пилот дал сигнал подготовиться. Николай встрепенулся. Так быстро? Он нагнулся, зажег карманный фонарик, посмотрел на часы — они летели два часа. Буйский встал, отыскал его руку, крикнул: — До встречи на земле! В этот момент пилот подал новый сигнал. Буйский схватил наушники телефона. — На земле два условных сигнала вместо одного. Летим обратно. Андрей передал это Маевскому и, подумав, крикнул и ему и пилоту: — Прыгаем! Между двумя огнями! — и выпрыгнул первым. Николай выбросился вслед за ним — спокойно, выполняя все правила, которым его учили в школе во время учебных полетов. Самолет сделал над ними круг, прощально мигнул сигнальными огнями и, набирая высоту, полетел обратно. Земля казалась черной и неуютной. На мгновение стало страшно спускаться в эту черноту. А тут еще огни с двух сторон. Ясно, что возле одного из огней — враг. Но возле какого? Николай снова почувствовал, что волнуется, и приложил все усилия, чтобы успокоиться. Приземлился он удачно — на небольшую лесную полянку. Правда, парашют зацепился за сучья, и его два раза ударило о сосну, но это, вероятно, и смягчило приземление. Не медля ни минуты, Николай обрезал стропы и отскочил в сторону. Прислушался. Вокруг было тихо, только шумели деревья, — будто перешептывались между собой тысячи людей, и шепот этот сливался в один однообразный и могучий шум. По этому шуму Николай понял, что находится в гуще большого соснового бора. Немного подождав, он крикнул по-совиному — дал условный сигнал Буйскому. Ночной лес проглотил этот грустный звук. Он крикнул еще несколько раз. Снова тихо. Где же искать Буйского? Как пробраться к Лосиному острову? В детстве он слышал о нем, но дороги туда не знал. Придется, наверно, идти на запасную явку. «Что ж, это еще лучше, сразу узнаю о своих, — обрадованно подумал он, вспомнив слова генерала: «Ореховка. Степанида Зайчук. Только ночью». У него и тогда радостно забилось сердце — ему так хотелось, чтобы это и была главная явка, чтобы можно было сразу прийти к тетке Степаниде, в родную деревню, и все узнать о близких: об отце, Татьяне, об Алене. Он и гордился тем, что старая колхозница выполняет такие, чрезвычайной важности, партизанские задания, и одновременно волновался и ревниво жалел, почему явку устроили у Степаниды, а не у его отца. И вот эта явка оказалась самой доступной и самой надежной. Но, чтобы определить, как туда добраться, нужно было ждать утра, и Маевский, отойдя в сторону от места посадки, улегся под густой елью и беззаботно уснул. Проснулся он, когда уже взошло солнце и лес наполнился веселым щебетом птиц. И на душе у него было тоже светло и радостно. Наконец-то он в родном лесу, недалеко от родной деревни, от семьи, от партизанского отряда. Остается только установить свои координаты или, может быть, просто опознать место — и можно отправляться в деревню. Он пошел по компасу на запад, не думая об опасности, чувствуя себя полным хозяином в этом лесу. Николай часто останавливался, с интересом оглядывал могучие ели и дубы, слушал пение птиц и время от времени мастерски передразнивал их. Он с детства отличался необыкновенной способностью к звукоподражанию, но в последние годы не было ни времени, ни настроения заняться этой когда-то любимой забавой, и теперь он с удовольствием прислушивался сам к себе. Вспоминая свое душевное состояние и мысли в первые минуты полета, он удовлетворенно улыбнулся. «Ничего, Николай Карпович! Ей же ей, из тебя не плохой партизан выйдет». И вдруг он метнулся в сторону, как испуганный зверь, спрятался за толстый дуб и выхватил из кармана пистолет. Из-за другого такого же дуба за ним следила пара настороженно блестевших глаз. Он заметил их, не дойдя двадцати — двадцати пяти шагов до дерева. Николай стоял неподвижно, прислушиваясь к сильным, частым ударам сердца, и обдумывал, как поступить. «Досвистался, черт возьми…» Впереди крикнули: — Эй ты, там, за дубом! Выходи! Нас больше, — и из-за деревьев на мгновение высунулись три головы. Николай молчал. — Товарищ, брось дурака валять. Мы свои и ищем тебя. Я — командир одного из отрядов бригады Лесницкого, — произнесший это человек смело вышел из-за дуба, сунув немецкий парабеллум в кобуру. — Пароль? — сурово спросил Маевский и, выглянув из-за дерева, направил на него пистолет. Человек бросился за дуб и злобно выругался. Николай сильнее сжал в руке пистолет. Тут что-то не так. Ищут его, а сами не знают условленного пароля? Он понял, что перед ним враги. «Будьте очень осторожны, когда расстанетесь с Буйским», — вспомнил он предупреждение генерала. «Пожалуй, тут всегда нужно быть осторожным. С Буйским и без Буйского. Вот и сейчас обмозгуй-ка, как выкрутиться». А перед ним был действительно враг и враг серьезный. Человек, назвавший себя командиром партизанского отряда, на самом деле был Ганс Гопкель, главарь бандитского отряда «Кугель» («Пуля»). Визенер лично руководил ежедневными операциями этого отряда, сам планировал очередные провокационные налеты. Гопкель был немец-колонист с Украины, давний агент немецкой разведки. Лет за шесть до войны оборвались все его связи, были арестованы все связанные с ним лица. Испуганный, раздавленный морально, он притаился и с ужасом ждал ареста. Ему повезло. Но гитлеровское правительство не могло простить ему пятилетнего бездействия. Ему пришлось долго пресмыкаться, выполняя самую черную работу, самые грязные задания. Назначение его командиром отряда «Кугель» открыло, наконец, перед ним большие возможности — он надеялся оправдаться перед начальством, доказать, что он стоит большего, чем они предполагают. Прошлой ночью Визенер по телефону сообщил Гопкелю о том, что партизаны в лугах раскладывают огни — судя по всему, ждут самолет, и приказал ему выложить такие же огни на пригарском поле. Ночью они действительно слышали самолет, который кружился над лесом, — по-видимому, сбросил парашютистов. Утром они начали поиски. И вот совсем случайно, неожиданно, возвращаясь из штаба Визенера в лагерь, он встретил свое счастье, свою карьеру — парашютиста. Гопкель сразу понял, что это он, и решил назваться партизанским командиром. Ему нужно было во что бы то ни стало захватить парашютиста живым, но брать его силой не хотелось. Он в сто раз лучше любого Визенера знал характер людей, которым партизанское командование поручает ответственные задания. Обычными, гестаповскими способами у таких людей ничего не выпытаешь — Гопкель это понимал слишком хорошо: недаром же он изучал их чуть ли не четверть столетия. Но первая его хитрость не удалась. Парашютист оказался более умным и опытным, чем он предполагал. Гопкель спрятался за дуб и напряженно соображал. За вторым дубом стояли двое — Петро Майборода и Матвей Кулеш. Когда Маевский на мгновение показался из-за своего укрытия, Кулеш наклонился и таинственно прошептал: — А я знаю его. Майборода вздрогнул. — Он из нашей деревни. Маевский — его фамилия. Его батька и сестра двух полицаев зимой укокошили и убежали к партизанам. Слышал, может? А он — инженер. До войны, говорили, где-то на Урале работал. — Ну и что с того? — раздраженно спросил Майборода. За четыре дня он люто возненавидел этого человека, всегда появлявшегося перед ним в самые ответственные и критические минуты с льстивой, омерзительной улыбкой. Даже и здесь Кулеш умудрился стать с ним за одно дерево, и теперь Майборода с отвращением ощущал его дыхание на своем затылке. От этого дыхания по телу Майбороды пробегала неприятная нервная дрожь. Он хотел было оттолкнуть его от себя, подставить под пулю незнакомца, но последние слова Кулеша остановили его. Майборода сразу забыл о его омерзительном дыхании — стало не до того. В душе хлопца поднялась буря. «Брат Татьяны… Сын Карпа Маевского. Татьяна рассказывала о нем… Как же он попал сюда? Неужели на самом деле ночным самолетом? Ну, врешь, Ганс Гопкель! Пока я тут живой — твои штучки не пройдут». — Слушайте, товарищ, — крикнул в этот момент Гопкель, — пароль нам еще не принесли! Нам сообщили по телефону, что вы спустились в нашем районе. Мой отряд в полукилометре отсюда. Тут — партизанская зона. А взять вас — мы все равно возьмем, живого или мертвого, будьте уверены. Нас четверо тут. И через две минуты после моих первых выстрелов здесь будет полсотни всадников. Давайте лучше по-мирному. Маевский молчал. Тогда заговорил Майборода: — Николай Карпович! Брось ты, правда, ломаться. Своих не узнаешь, что ли? Вот твой односельчанин Матвей Кулеш, — и он вытолкнул Кулеша из-за дуба, потом вышел сам. — А вот и я, твой старый приятель. Узнал? На одной парте сидели, а ты уже забыл. Зазнался, лихо на тебя! Николай не знал этого краснощекого пария, который был заметно моложе его, но Кулеша узнал сразу и вышел, держа пистолет в руке. Гопкель даже крякнул от удовольствия. Этот парень — просто клад. Напрасно он, Гопкель, не доверял ему, а вчера, за выпивкой, даже ударил, когда тот очень уж назойливо начал предлагать, как поймать Лесницкого: у Гопкеля тогда зародилось серьезное подозрение. Но теперь… Теперь хотелось расцеловать Майбороду. «Помогай, помогай, Борода, твоей услуги я не забуду». Гопкель первый протянул Маевскому руку. — Федор Жовна, командир отряда. — Маевский, партизан отряда П. Гопкель лукаво прищурился, погрозил пальцем. — Знаю. Но пошли в лагерь. Там и поговорим. Майборода подхватил Николая под руку. — Да ты как будто все еще не узнаешь меня? Микола! Проснись, черт! Петьку Майбороду не узнаешь? Вот тебе и на! Да мы когда-то еще соперниками были. Забыл? За Ленкой Зайчук стреляли. Помнишь? Но ты победил меня. Ты всегда у баб успехом пользовался, — Майборода весело захохотал. Николай рассердился. Никогда в жизни он не встречался с этим человеком. И если вначале он не был уверен в этом — мало ли было в жизни случайных встреч, — то теперь, когда незнакомец назвал имя Алены, сомнения исчезли. Нет, он не забыл ничего, что было связано с ней. Тем более он не мог бы забыть человека, который был их общим знакомым. Николай пристально посмотрел в глаза Майбороде, недвусмысленно давая понять этим взглядом, что он, Николай, абсолютно уверен в том, что они видятся впервые. Майборода сверкнул глазами в сторону Гопкеля и незаметно приложил палец к губам: молчи и соглашайся. Николай насторожился. Каким-то внутренним чутьем он понял необходимость подчиниться этому веселому, разговорчивому хлопцу с ясными глазами. — Эх, ты! — крикнул Гопкель Кулешу, таинственно подмигнув при этом (от Николая не ускользнуло это движение глаз). — Беги скорей в лагерь. Скажи, чтоб нам хорошее угощение приготовили, гостя встретили. Быстрей только. Кулеш исчез за деревьями. Майборода с силой сжал локоть Николая и замедлил шаг, дав возможность Гопкелю опередить их. — Да… Ну, давай, друже, закурим для встречи. Затянемся, чтоб дома не журилися. У тебя, небось, махорочка есть? Есть? Что же ты молчишь, лихо на тебя? У меня аж душа завяла. Уж и не помню, когда курил. Доставай скорей. Николай достал махорку. Майборода вытащил из кармана припасенную на курево немецкую газету. Они остановились, чтоб свернуть цыгарки. Дали закурить молчаливому человеку, который все время шел сзади, и пропустили его вперед. Поднося Николаю зажигалку, Майборода прошептал: — Немец. Я — его. Вы — этого. Гопкель остановился и подождал их, но когда они приблизились, повернулся и пошел дальше. Его спутник свернул с тропинки и подождал, пока они пройдут мимо, чтобы снова быть позади их. По-видимому, начальник знаками приказал ему следовать сзади. Поровнявшись с ним, Майборода толкнул Николая локтем. — Ну? Они выхватили пистолеты и выстрелили одновременно. Гопкель круто повернулся, вытянул руки и пошел на них. Майборода еще раз выстрелил ему в грудь. Бандит упал. — Николай Карпович! Бегите. И будьте осторожны. Вы чуть не попали к эсэсовцам. Быстрей! Я буду стрелять… по вас. Николай молча пожал ему руку и, свернув с тропинки, тут же скрылся в густых зарослях осинника. Майборода торопливо обшарил карманы убитых, забрал у Гопкеля какие-то бумаги, брезгливо поморщился. — Допрыгался, сукин сын. Потом, став за дерево, бросил в чащу гранату, дал автоматную очередь.* * *
— Чисто сработано, товарищ Майборода. Партизан едва не закричал от неожиданности и круто повернулся. Перед ним стоял Матвей Кулеш с угодливой улыбкой на побледневшем лице. Майборода рванул автомат. Кулеш подскочил к нему, схватил за руки. — Что ты, что ты! Я — свой… свой, — лицо его еще больше побледнело, и он весь дрожал, как в лихорадке. — Эх, ты! Своих не узнаешь! Да если бы я тебя продать хотел, давно продал бы. Я приметил тебя еще тогда, когда вы с Лесницким на похороны приходили в Ореховку. Зимой, когда расстреляли семьи, — помнишь? А сейчас? Я ведь за сосной стоял и все видел. Одним выстрелом мог бы тебя… Аргумент был убедительный. Действительно, мог продать, убить, а не продал, не убил. Значит — можно верить. И Майборода опустил автомат, схватил Кулеша за ворот, притянул к себе и, оглядываясь, торопливо зашептал: — Если так, тогда слушай. Беги сейчас же на Клещов хутор. Третья хата от леса. Найдешь там дивчину. Да ты знаешь ее… Люба Кучерявенко. Передай: через два часа я выведу эту банду к Белой затоке. Понял? Смотри! Если что — из-под земли достану. На кусочки разорву. От меня ты нигде не спрячешься… Появились, первые бандиты — одни верхом, другие пешие. Кричали и стреляли в белый свет, по невидимому врагу. Майборода остановил эту бессмысленную стрельбу. — Прекратить огонь! Куда палите, сволочи? — крикнул он и, выйдя из-за дерева, подошел к телу Гопкеля, медленно снял шапку. Бандиты тоже сняли шапки. Он поднял голову, обвел их тяжелым взглядом и глухо сказал: — Пьяницы несчастные! Сколько вас нужно было ждать! Полчаса прошло! Визенер душу из вас вытянет, — и, выругавшись по-немецки, повернулся и быстро пошел по направлению к лагерю. Они проводили его испуганными взглядами, потом переглянулись. Кто-то тяжело вздохнул: — Эх, жизнь наша копеечная! Другой голос предложил: — Пошли, хоть самогонку допьем. В лагере они услышали, как Майборода говорил по телефону. Никто не заметил, что телефонный провод был перерезан, а так как ни один из них не знал немецкого языка, они так и не догадались, что Майборода бросал в трубку случайные, не связанные между собой слова, которым когда-то научился у Буйского. Но тот факт, что Майборода разговаривает с Визенером по-немецки, окончательно убедил их в том, что он — агент Визенера и теперь будет их командиром. Поэтому никто из них не возразил ни слова, когда Майборода встал перед ними и отрывисто сказал: — Визенер передал, что всех повесит, если мы не поймаем этих… парашютистов. Далеко они не убежали. Командовать отрядом он приказал мне. — Многозначительно помолчав, Майборода громко приказал: — По коням!.. — И повел их.* * *
Матвей Кулеш выполнил задание Майбороды. В этом был тонкий расчет подлеца. Визенер силой отправил его в особый отряд, принудил ежедневно рисковать жизнью. Что ни час Кулеш испытывал такой страх, какого он не знал никогда раньше. А разве для этого он пришел к фашистам в первые дни оккупации и предложил свои услуги? Нет! Он сделал это для того, чтобы спасти свою жизнь, иметь возможность жить тихо и спокойно. Он хочет служить, работать, но только так, чтоб никто, ни один человек не знал об этом, чтобы на всякий случай он так и оставался в глазах односельчан просто Матвеем Кулешом, незаметным, маленьким человеком, обыкновенным крестьянином. А разве он мало сделал для захватчиков, работая так? Так нет же, мало ему, этому ненасытному Визенеру! Ему захотелось, чтобы Матвей Кулеш вместе с этими «зайцами» — полицейскими разъезжал по деревням, убивал людей, чтобы все его видели и чтобы за ним начал охотиться сам Лесницкий. А от такого охотника не убежишь, не спрячешься — Кулеш хорошо это знал, и при мысли об этом ужас сковывал его сердце. Но и отряд бросить он не решался — боялся, что Визенер найдет его и повесит. И он мучился сомнениями, не умея найти выход. Появление в отряде Майбороды обрадовало его. Кулеш разгадал маневр партизан и не выдал их разведчика. Он хотел убить двух зайцев сразу: освободиться от отряда и заслужить доверие партизан. И он ни на шаг не отставал от Майбороды, следил за ним день и ночь, искал случая поговорить с ним, упорно добивался его доверия… Хитрость выручила его еще раз. В то время, когда его дружков, как глупых баранов, повели под пули, он, Матвей Кулеш, стал связным — своим человеком у партизан. Ловко! Матвей Кулеш от радости безжалостно бил коня рукояткой пистолета и что-то беззвучно напевал. Передав удивленной Любе все, что приказал ему Майборода, и отдав ей, по ее требованию, коня, Кулеш изо всех сил бросился бежать обратно. Восемь километров он пробежал за час и, обессиленный, упал на пороге кабинета Визенера. — Господин комендант! Спасайте, спасайте отряд, — едва переводя дыхание, сказал он и бессвязно рассказал об убийстве Гопкеля, о парашютистах и Майбороде — естественно, не совсем так, как это происходило на самом деле. — Ну вот, и повел он нас, будто бы по вашему приказу, ловить парашютистов. И завел в такую чащу, что у меня волосы дыбом встали. Тут я и почуял недоброе… Отстал, незаметно слез с коня и удрал… К вам прибежал… Нет, нет, господин комендант, клянусь вам… я не вру. Может быть, я ошибся, но… клянусь! — закричал он, увидев, что Визенер вздрогнул, тяжело поднялся и направился к нему. Но Визенер не тронул его. Он подошел к окну и долго молча смотрел на лес. Кулеш успокоился, осмелел и прошептал: — Нужно послать солдат, господин комендант. Визенер повернулся — лицо его было перекошено. Кулеш в испуге отшатнулся. — Эс ист шпет![1] — выкрикнул Визенер и, сев на диван и сжав ладонями виски, прошептал: — Шпет, шпет! …И действительно, было поздно. Через полтора часа бессмысленного блуждания по лесу Майборода вывел отряд в приднепровские луга, к Белому заливу. Залив этот — узкая полоса воды — вместе с рекой образовали полуостров, похожий на вытянутую подкову. — Напоить коней! — приказал Майборода и завел отряд на полуостров. А как только бандиты, обрадованные тем, что вырвались, наконец, из леса, соскочили с коней, чтобы размять ноги, сзади, из лозы, нежданным смертельным ураганом налетели на них конники Жовны. Заблестели под июньским солнцем веселые зайчики на клинках. Рубили безжалостно. Ни один из тридцати семи бандитов не успел даже сделать выстрела или бросить гранату. Несколько человек бросились в воду. Их расстреляли из винтовок. Через пять минут все было кончено. Федор Жовна вытер саблю о гриву коня. — Это вам за муки людей наших, за кровь их, за слезы, за издевательство над моим именем. Земля вам колом и вечное проклятие! А тоби, братку, от души спасибо, — обратился он к Майбороде и крепко пожал ему руку.* * *
Дождавшись на лесной опушке ночи, Николай Маевский ползком пробрался к хате тетки Степаниды. Старуха встретила его, как родного сына, со слезами радости, поверила ему без всяких паролей и сразу же начала кормить и рассказывать о родных. Он жадно ловил каждое ее слово и с аппетитом поглощал холодную картошку с салом, запивая все это кислым молоком. В полночь Степанида куда-то сходила и привела Настю Зайчук, которая, увидев Николая, сначала растерялась, потом обрадовалась и обняла его просто и искренне. Степанида смотрела на них с умилением. — Ну, поняла теперь, для чего тебе приказали быть все время при мне? Вот. Надо вести его на Лосиный. — Вы одни, Николай Карпович? — спросила Настя. — Нет. С одним товарищем. С Буйским. Знаете? — С Андреем? — Настя на мгновение замерла. — Где же он? Николай коротко рассказал, как он потерял Буйского. Часа в два они вышли. Шел конец июня, стояли самые короткие летние ночи. Уже в два часа небо на северо-востоке начало светлеть, и серебряная полоса поползла к востоку, постепенно расширяясь, розовея. Лес оживал. Первыми затрепетали чуткие листья осины. Но все еще молчали величественные дубы. Умолкла сосна. Летом, когда нет ветра, сосна шумит ночью и стоит неподвижно в жаркие дни. Воздух струился широкими потоками: то теплый, напоенный запахом смолы и ароматом трав, то влажный, пахнущий болотной гнилью, наполняющий грудь неприятным холодом. Допевали свои ночные песни соловьи. На сухих вершинах дубов просыпались и недовольно каркали вороны. Николай и Настя шли молча по едва заметной тропинке сквозь чащу орешника. Николай с радостью узнавал места, по которым они проходили. С каждым из них были связаны волнующие и счастливые воспоминания детства. Особенно хорошо помнил он этот старый лес: могучие сосны, дубы и березы, а под ними — густой орешник. Место тут неровное — то высокие горки, то глубокая низина; славилось оно орехами, грибами, ягодами. В предрассветном мраке белели на соснах раны старой подсочки. Николаю почему-то стало по-детски жаль этих старых пораненных сосен. Вот знакомая поляна. За ней — молодой ольшаник. Они вышли на просеку, разделявшую лесные кварталы. Над головой пролетели утки, наполняя воздух шумным свистом крыльев. Звучно шлепнулись на болото в ольшанике, закрякали. Настя остановилась, подождала Николая. — Что ж это мы молчим? — спросила она. — Я сам удивляюсь, что это ты молчишь, такая говорунья, — ответил он. Настя негромко засмеялась. — Думаю. — Интересно, о чем? — Мало ли о чем может думать человек, а такой, как я, да еще в такое время, — особенно. Николай поравнялся с ней, и они пошли рядом. Он почувствовал у своей руки ее теплую руку, и теплота эта приятным волнением разлилась по всему телу. Он замедлил шаг, но разговор все равно не клеился. Николай пошутил: — Что же, ты будешь молчать, а я буду слушать? Интересное занятие — нечего сказать! — А я не люблю говорить, я люблю петь. Вот и сейчас мне хочется петь. Знаете, у меня на сердце сейчас так весело и хорошо. Ну, прямо душа поет. — Я что-то не вижу причин для такой радости, — усмехнулся Николай. — А я вижу. Да как не радоваться, скажите? Если бы вы знали, как чудесно жить, жить и бороться. Бороться и… — она сделала паузу, потом выдохнула: — любить… — Понятно, — с насмешливой серьезностью ответил он. — Да, причина серьезная, чтобы радоваться. Влюбленному всегда хочется обнять весь мир. Но сейчас обнимать его не стоит. Не время. Да-да… Радуйся про себя… — А я хочу, чтоб радовались все. — А если у меня нет причин для этого? — Значит, вы плохой человек. Николай не смог возразить на этот простой ответ и промолчал. Замолчала и Настя. Но скоро она снова заговорила: — Я не люблю людей, которые вешают нос. Грусть рождает неуверенность в своих силах и даже, если хотите знать, трусость. Не спорьте со мной пожалуйста. Я вот расскажу вам… С того дня, как расстреляли семьи… Вам рассказывала Степанида? Так вот… моя мама не дает детям оставаться на ночь дома. Зимой разводила по соседям, а теперь в хате и вовсе никто не спит — спят кто где: в саду, в сарае, на чердаке… И этот ежедневный страх, постоянное ожидание смерти — страшнее всего… Сам себя начинаешь ненавидеть… Это так отвратительно! Я не хочу так жить! И не буду! — повысила она голос, и щеки ее раскраснелись, под легкой кофточкой затрепетала высокая девичья грудь. — Разве это жизнь? Я и маму за это не люблю… И как я рада, как я рада, что в такое время полюбила! Знаете, в душе такое сейчас… Наплевать мне на смерть! — Но, взглянув на Николая, она осеклась. — Что вы смотрите на меня с таким удивлением? — И, помолчав, добавила с болью и обидой: — Эх, вы! — и, выпустив его руку, снова пошла вперед. Николай понял смысл этого «эх, вы», и ему стало стыдно. Он догнал ее и попытался сгладить неловкость шуткой: — Интересно, в какого же счастливца ты влюбилась? Настя сверкнула красивыми глазами и изменила тему разговора. Но он еще долго думал об этом. «Какое нужно иметь сердце, чтобы полюбить в такое время… Бороться и любить… Да… Бороться и любить», — несколько раз повторил он эти два слова, и у него стало светлей на душе, как будто он вдруг сразу постиг истину, на поиски которой он потратил много сил и времени. В девятом часу утра они подошли к Лосиному. День начинался ясный, жаркий — ни облачка на небе, ни дуновения ветерка. Жаждущие влаги деревья опустили свои листья. У речки их остановил часовой, но, узнав Настю, сразу пропустил, шепнув ей что-то на ухо. В ответ она задорно засмеялась. В лагере было тихо и безлюдно. Никем больше не замеченные, они прошли в самый центр лагеря и остановилась около землянки-госпиталя. — Ну, кого-то мы сейчас увидим? — улыбнулась таинственно Настя. Николай с интересом оглядывал лагерь. В этот момент двери землянки открылись, и он увидел сестру. Татьяна держала на руках черноголового, кудрявого мальчугана и, наклонившись к нему, что-то с улыбкой говорила. Она не замечала Насти и брата до тех пор, пока не взошла на последнюю ступеньку лестницы и не подняла голову. Наверно, она не поверила своим глазам и остолбенела от удивления. — Ну вот, говорила я! Целуйтесь же скорей! — радостно засмеялась Настя. Только тогда Николай бросился к сестре, схватил одной рукой мальчугана, другой обнял ее. — Коля, родной! Откуда же это ты? Как ты попал к нам? — плакала и смеялась Татьяна. Услышав шум, из землянки выскочила Люба, бросилась к Николаю и крепко его обняла. — Так вот он — представитель! — воскликнула она и, взяв его за руку, закружила вокруг себя. — Так это ты? Ты — представитель? — спрашивала Татьяна. Она не знала этого, так как и Буйскому и Майбороде Лесницкий приказал пока что не называть имени представителя — не хотели волновать раненого Карпа Маевского, да и вообще считали самым благоразумным молчать о нем, пока он где-то блуждает. — А тебя весь отряд ищет. И комиссар пошел, и командир, и Андрей. Все, все… Вокруг них собирались партизаны. Николай увидел их приветливые, светлые улыбки, радостные лица и почувствовал себя счастливейшим человеком. А когда из землянки вышел отец с забинтованной головой и, молча обняв сына, заплакал, Николай тоже не смог сдержать слез. Только один человек не вышел навстречу гостю — врач Алена Григорьевна Зайчук. Увидев его через открытую дверь, услышав знакомый голос, она зашла за перегородку и, побледнев, неподвижно стояла в углу. В эти минуты перед ней, как на экране, проплыла вся ее жизнь, ее любовь, ее молодость. …Началась она, их любовь, еще в девятом классе, когда они сидели на одной парте. Счего началась — трудно сказать. Они ходили в школу за семь километров. И вот в один из дней, когда других учеников из их деревни в школе не было и они возвращались домой вдвоем, Николай начал говорить о своей любви. Говорил он, правда, очень туманно и ни разу не упомянул слова «любовь», но она поняла все. Тогда Алена ничего ему не сказала, но с того дня смотрела на него совсем другими глазами. И началась для них не жизнь, а сказка, песня. Что им было до насмешек товарищей и взрослых! Они слушали и только радовались, что люди говорят о их любви. Они считали свою любовь необычной, самой красивой и лучшей на свете. Так прошло полтора года. Потом разъехались: она уехала в Минск, он — на Урал. По первым письмам казалось, что быстро, легко, не изменив их отношений, пройдут эти годы разлуки. Но все реже стали приходить его письма, все холоднее становились они, в одном из них он как-то написал, что с трудом вспоминает ее лицо, движения, голос. Все больше места в этих письмах занимали его дела — незнакомый ей мир геологических изысканий. И она — сперва невольно, потом нарочно — стала отвечать ему короткими, сухими письмами, в которых он мог бы, если бы захотел, прочитать отчаяние, беспокойство за будущее, гаснущую надежду. Но он ничего не замечал или не хотел замечать. Оскорбленная, она не ответила на одно письмо, показавшееся особенно равнодушным, потом на второе… Переписка оборвалась. И вот теперь судьба свела их снова. Они должны встретиться. Как? В землянку ветром влетела Люба. — Где Алена? Что это ты стоишь тут в углу? Не слышишь ничего, что ли? Николай Маевский приехал. Это ж он прилетел с Андреем. Идем скорей! А то в землянке тут ничегошеньки не видно, — и с веселым смехом она схватила растерявшуюся Алену за руку и почти силой вытащила на улицу. Алена взяла себя в руки, спокойным движением поправила смявшийся халат и тихо поздоровалась: — Доброе утро, Николай Карпович. И вы к нам? Он не удивился, когда увидел Таню, Любу, так как знал, что они тут, — о них рассказали ему Степанида и Настя. Об Алене же никто ничего не сказал, и встреча с ней взволновала его не меньше, чем ее. «Так вот тут что», — вспомнил он слова Майбороды и протянул ей руку. — Доброе утро, Лена, — и вдруг, неожиданно для самого себя, а еще больше для Алены, обнял и поцеловал ее в губы. Она освободилась из его объятий. Густая краска залила ее лицо. Чтобы скрыть свое смущение, она шутливо сказала: — Хватит вам угощать его одними поцелуями, — и пошла в землянку. Вскоре все они сидели за столом в тени горбатого дуба-великана. На столе стояло все лучшее, что нашлось на продуктовом складе: сало, картошка, банка рыбных консервов и даже черная пузатая с серебряной головкой бутылка «советского шампанского». Вокруг, под деревьями, стояли партизаны, главным образом молодежь. Николай оглянулся и удивился: какой мирной и радостной выглядела эта встреча. Все вокруг смеялось: и трепещущие лучи солнца, пробивавшиеся сквозь листья дуба, и деревья, и люди. Совсем не верилось, что еще вчера утром он так близко заглянул в лицо смерти, а все эти девушки и юноши каждый день встречаются с нею. Он вспомнил, что почти вот так же встречались они в Ореховке, у них в саду, когда он приезжал на каникулы. Вот так сидела Таня, так же громко смеялась Люба — тогда еще совсем девчонка, и так же задумчиво улыбалась Лена. Над столом звенели пчелы, привлеченные запахом меда. И прямо на стол падали с яблони золотые спелые яблоки. Татьяна, по-видимому, тоже вспомнила те встречи. Она наклонилась и тихо, но так, чтобы слышала Алена, спросила у брата: — Помнишь, как мы собирались в нашем саду? — Она вздохнула: — Полицаи вырубили весь… Люба возмутилась: — Что вы там шепчетесь? Где больше двух — говорят вслух. Ешьте-ка лучше быстрей, да пусть он начинает рассказывать. Сколько людей ждет! Николай улыбнулся. — О чем мне рассказывать? Вам, поди, Андрей уже все рассказал. — Так мы же его еще и не видели как следует. Андрей пошел тебя искать. Нет, ты нам обо всем расскажи: о Большой земле, о Москве, о делах на фронте. — Трудно рассказать обо всем сразу, друзья мои. Много времени нужно для этого. — Вы скажите, очень они Москву разрушили? Они кричат тут, что всю в руины превратили, — спросила незнакомая девушка и, покраснев, объяснила, как бы оправдываясь: — Я в Москве училась. Николай оглядел своих притихших слушателей. Десяток пытливых, ждущих молодых глаз скрещивались на нем, счастливом человеке, который еще два дня тому назад был в Москве. Он понял их чувства. — Я в Москве бывал и раньше. И теперь вот почти всю зиму жил там, но разрушений никаких не видел. Все на своем месте. Дворцы, метро, Кремль. Сердце нашей родины бьется ровно, уверенно. — А правительство вернулось в Москву? — спросила Алена. — Товарищ Сталин, Комитет Обороны все время были в Москве. Они ни на один день не покидали столицу. — А ты Сталина видел? — нетерпеливо спросила Люба. — Нет, не довелось. Михаила Ивановича Калинина видел, его выступление слушал. Дважды был на приеме у начальника Центрального штаба партизанского движения. Большая работа там идет. Могу вас заверить, близок день, когда и у нас будут садиться самолеты, когда мы получим не только винтовки, автоматы, патроны, но пушки, и, возможно, даже танки. Все будет, друзья мои. Все. Весь народ поддерживает нас. Наши великие земляки шлют вам искренние горячие приветы. Дней пять тому назад, перед вылетом к вам, у меня была одна необыкновенная встреча — встреча, которую я всю жизнь не забуду, — Николай отодвинул тарелку и повернулся к большой группе слушателей. В этот момент налетел ветерок, колыхнул сосны. Николай посмотрел вверх, и все перевели туда свои взгляды. — Как я рад, друзья мои, что я на родной земле, что слышу шум вот этих сосен! Великий земляк наш, с которым я встретился, весь вечер с огромным волнением и нежностью говорил мне о родном крае и, между прочим, о шуме родных лесов. Сердце его рвется сюда, под эти сосны. Только возраст не позволяет ему быть среди нас. — Кто? — тихо спросила Татьяна. — Купала, наш народный поэт. Я встретился с ним в ЦК. Узнал его по портретам, поздоровался. Он обрадовался земляку. Наш вылет держался в секрете, но ему я не мог не сказать, что лечу в родной край. Как он обрадовался, если бы вы видели! Весь тот вечер мы были вместе. А на прощанье он обнял меня и благословил на трудное и большое дело. «Летите, — сказал, — сыны мои, поднимайте народ! Надеюсь, верю, что в скором времени встретимся в Минске». И подарил мне два своих стихотворения. Да, пожалуй, нельзя назвать их обычными стихотворениями. Нет. Это могучий призыв. Вот послушайте только… Он достал из сумки старательно завернутые в непромокаемую бумагу' листы с текстом стихов. Все придвинулись ближе к столу. Он поднялся и снова вспомнил, что там, в отцовском саду, он всегда читал стихи. Но то были стихи о весне, о цветах, о любви и голубых девичьих глазах, читать их было легко и радостно. А тут его голос в самом начале задрожал, постепенно налился звоном стали. Партизаны, партизаны,IX
Работа санитарки не удовлетворяла Татьяну. Она чувствовала в себе неведомую доселе силу, душевный подъем, и ее беспокойное сердце жаждало подвига. Ей казалось, что она ничего еще не сделала для победы, и она завидовала и Любе и Женьке, которые почти каждый день ходили на задания, и даже отцу, который в госпитале ни минуты не сидел без дела. Для Карпа Маевского все счастье было в труде. Партизанскую жизнь он не представлял себе без упорной, напряженной, самоотверженной работы. Старый колхозник с одинаковым вдохновением подрывал вражеские поезда и рыл окопы вокруг лагеря, делал мины и вырезал деревянные ложки, строил землянки и шел посыльным в самые далекие отряды и деревни. Он не искал для себя никаких особенных занятий, делал то, что поручали, и все считал важным и необходимым. Он с неодобрением относился к Майбороде, который, кроме разведки и диверсий, ничего не хотел знать, увиливал от физической работы и часто, когда другие трудились, грелся, как кот, на солнце и непрерывно играл на своей губной гармошке. — Лентяй! — коротко и уничтожающе говорил о нем Карп. Не похвалил он и дочку, когда она как-то откровенно призналась, что недовольна своими обязанностями. — А это потому, что бездельничаете вы там, в госпитале своем, — сурово сказал он. — Одна Алена трудится за вас. Она, небось, довольна. Сколько работы вокруг, а ты сама не знаешь, чего хочешь. Ей стало стыдно. Она хотела быть такой, как отец, уметь в любой работе находить счастье и удовлетворение. Но душа ее требовала другого. «Три месяца называюсь партизанкой, а ни одного выстрела не сделала», — с досадой думала она и продолжала добиваться участия в выполнении боевых заданий. — Всему свое время, Татьяна Карповна, — спокойно и добродушно отвечал на ее просьбы Лесницкий. — Подвигов хватит и на вашу долю. А пока начнем с самого скромного, — и он то направлял ее в качестве пропагандиста в какую-нибудь далекую деревню — распространять партизанскую газету, то поручал провести беседу с населением. Она успешно выполняла эти задания. А как-то он взял ее с собой в поход по району. И хотя им не пришлось нигде стрелять, нападать или обороняться, все-таки эта работа захватила девушку и одновременно дала ей возможность увидеть всю трудность их суровой борьбы. А события, которые произошли в конце их путешествия, окончательно выветрили из ее головы всякие остатки романтики. Она ясно поняла тогда, насколько опасен и важен даже, казалось бы, самый скромный участок партизанской борьбы. С того времени Татьяна старалась подражать отцу. Но у нее была еще и другая сторона жизни, глубоко интимная — та, которая связана с Витей. Чувства, ею порождаемые, были еще более сложными и непонятными. Она говорила «мой сын», и все здесь, в лесу, были уверены, что это ее ребенок. Иллюзия материнства была такой сильной, что временами она и сама твердо верила, что это так. А хлопчик рос забавный и занятный. Татьяна с материнской нежностью и умилением смотрела, как он уже самостоятельно выползал из землянки, потом поднимался, важно шагал по лагерю и с каждым встречным разговаривал на своем особенном детском языке. Она, как и каждая мать, даже ревновала, когда он забывал ее, долго не приходил, а гулял где-нибудь с партизанами. И сердце ее захлестывал прилив материнских чувств, когда, после долгого путешествия по лагерю, он с радостным криком бросался к ней и, прижавшись головкой к ее груди, щебетал: — Ма-ма… А я у дя-ди был. Дядя Витю пух-пух… Но мальчик вызывал и другие чувства. Однажды ей приснилось, что она родила ребенка, тоже сына. Во сне она почувствовала приятную тяжесть в груди, как будто грудь налилась молоком. И — странно — эта тяжесть осталась и после того, как она проснулась. С того дня она начала замечать, как на ней скрещивались взгляды молодых партизан. А немного позже Люба со смехом назвала нескольких человек, которые вздыхают по ней. — Украдут они тебя у мужа. Ей-богу. Ну и везет же тебе, Танька! Хоть бы и в меня кто влюбился. Так нет же. Все счастье одной тебе. — смеялась она. Татьяна сердито отмахнулась от нее, но сон не выходил из головы. И все чаше приходила мысль о настоящем материнстве. Она стыдливо отгоняла ее, злилась на себя: «Ух, какая я противная! Все девчата как девчата, а я… бесстыдница». В конце концов, после долгих терзаний, она нашла оправдание своим чувствам. Все это — жажда любви!.. Сердце ее начинало биться сильнее, когда она думала о Женьке Лубяне. Она часто вспоминала их встречу в зимнем лесу, когда он с грустью, да, конечно, с грустью, спросил: — Значит, замуж вышла? Но Женька стал совсем другим, не похожим на того веселого, смешливого хлопца. Теперь это был мужчина, худой, молчаливый. И встречались они всегда, как чужие, говорили только о делах, да и то редко. Он все время был на заданиях: ходил по деревням, создавал подпольные комсомольские организации, приводил в отряды молодежь или своими сверх-меткими пулями снимал часовых, наводя ужас на оккупантов. Приезд брата, его рассказы о Большой земле, о героической борьбе людей фронта и тыла еще больше разожгли в Татьяне жажду свободы, счастья и усилили ненависть к захватчикам. Николай сделал их лесную жизнь более интересной и разнообразной. Сам того не замечая, он объединил вокруг себя молодежь. Сначала собирались послушать его рассказы о Москве. Потом эти сборы превратились во что-то похожее на литературные вечера: читали стихи, отрывки из книг, пели, если позволяли обстоятельства, слушали радио. В конце концов, эти вечера стали привычкой, жизненной необходимостью. Собираться продолжали и тогда, когда Николая не было в лагере. Как-то раз Лесницкий послушал их пение и на другой день специальным приказом создал коллектив художественной самодеятельности. Руководителем коллектива он назначил Майбороду. Николай Маевский вскоре был утвержден начальником штаба бригады. Это назначение очень обрадовало Карпа. Старик гордился тем, что его сын будет правой рукой таких людей, как Лесницкий и Приборный. Татьяна тоже искренне поздравила брата. Только Люба проворчала: — Хуже всего иметь начальником близкого родственника. С ним никогда по-человечески ни о чем не договоришься. Карп рассердился на племянницу: — Типун тебе на язык, балбатуха. Не договори-и-ишься… О глупостях, конечно, не договоришься, а о деле завсегда договоришься. Да и о чем тебе договариваться, я не ведаю. Твое дело солдатское — делай, что приказывают. Люба не стала с ним спорить, так как в это время подошел Николай. Старый Маевский хитро улыбнулся, подумав: «Ась, что? Прикусила язык?» Дело было в обеденный час. С первых же дней партизанской жизни в лагере Карп сам получал пищу из партизанского котла, и обедали они по-домашнему — все вместе, степенно, не спеша, без лишних разговоров, как и принято в хороших деревенских семьях. Старик не любил, если Люба, находясь в лагере, нарушала иногда эти правила. А Люба возмущалась и говорила Татьяне: — Не понимаю твоего беспокойного старика. Как будто и человек добрый, а живет как куркуль какой. Даже стыдно. Скажи ты ему, будь ласкова. А то, если я стану говорить, полаемся. Но Татьяне нравилось, что отец и здесь, в отряде, чувствует себя главой семьи. Нравилось это и Николаю. В этот день они обедали в сосняке, у болота. Когда все расселись вокруг разостланной на земле скатерти, Карп смущенно почесал затылок. — Оно не мешало бы и по чарке в такой день. Как ты, сын? Николай засмеялся: — Что ж, давай, коли есть у тебя. Карп достал немецкую фляжку, отвинтил крышку, налил в нее и первым выпил сам, потом поднес сыну. Девчатам не предлагал — не девичье это дело пить, да еще трофейный спирт. Выпили по второй, и старик заговорил: — Эх, дети, кабы знали вы, как я рад, что все мы тут, все вместе, — против лиходеев. Да оно и не могло быть иначе в нашей семье. Никак не могло. И не будет никогда иначе! Подумайте, кем я был до советской власти. Свинопасом у пана. Расписаться не умел. Спину гнул на других, а самому краюха черствого хлеба сдобой казалась. А кем стали мои дети? А, дети? Да понимаете ли вы, кем вы стали? Людьми… Хозяевами земли и всего богатства на ней. Вот как… Так как же мы могли молчать, когда Гитлер захотел отнять у нас такую жизнь, невольниками нас сделать? Нет, подавится он нашим добром! Маевские завсегда были первыми. На работе в колхозе, в учебе… Первыми мы будем и тут. Николай, сынок, ты знаешь, кто ты с сегодняшнего дня? — Знаю, отец. — То-то… Знай, что ты народный командир. Правая рука Лесницкого. А Лесницкого знает весь народ, все Приднепровье… Значит, и тебе народ поручил свою судьбу. Ты теперь и наш командир, семьи нашей. И я, твой батька, буду подчиняться тебе, как солдат, и гордиться тобой. Велика моя гордость. Не люблю я хвалиться, а вот тобой хвалюсь все эти дни, как ты прилетел к нам. Большое счастье для батьки иметь таких детей. Теперь уж ты командуй мной. И гляди, чтобы никакой там скидки или поблажки не давал ни мне и никому из нас. Но, чтобы и фанаберии никакой не было, чтобы, не дай бог, не оторвался от народа… — Ну что ты, отец! — слегка обиделся Николай. — Знаю, что сам все это знаешь… Но я — чтобы лишний раз напомнить. Ну, добре, — он пытливым взглядом обвел всю семью и снова повернулся к сыну: — Ты мне, товарищ начальник штаба, дозволь еще одну. Но тебе не дам: слаб ты… И так глаза посоловели. Люба захохотала, даже слезы брызнули из глаз. Глядя на нее, засмеялся и Витя, потешно сморщив личико. Карп отставил фляжку и с укором посмотрел на племянницу. — Злой у тебя язык, Любовь. Злой… Но это еще ничего… Я любил твою мать за душевную простоту. Мать твоя уважение к людям имела, а ты, сдается мне, не имеешь его. Нет для тебя ни старших, ни младших… Над всеми ты надсмехаешься. Однако, бог с тобой, — и, налив чарку, сказал с неожиданной веселостью: — За твое здоровье! Теперь засмеялись и Татьяна и Николай. Все разговорились, начали шутить. Никогда еще не было так весело и шумно за обедом у Маевских. Когда кончили обед и успокоились, Карп тяжело вздохнул и сказал: — А все же скучаю я, дети. Тяжело мне без сада, без ульев моих. Тянет меня в деревню, хоть побыть на родном пепелище, поглядеть хоть на все. — И на Пелагею, — прошептала Люба Татьяне. Но старик услышал этот шепот и спокойно сказал: — И к Пелагее хочется сходить… честно признаюсь. — Карп вздохнул. — Сурово вы осуждаете меня, дети! Ох, как сурово! А знаете ли вы, как тяжко человеку жить одному? Вы разлетелись из моего гнезда во все стороны. Остался я один с таким хозяйством. Сам за всем присматривай, сам вари и сам сподники стирай. Да и вообще… Человек перестает быть похожим на человека, когда живет один. Дикарь… Что же мне было делать? — Да мы ничего не говорим, отец, — отозвался Николай, бросив на Любу укоризненный взгляд. — И теперь… Кончится война, и снова вас не удержишь. Кто куда… А я куда? Вот и надо мне сходить до Пелагеи, помириться с ней. Она на нашей дороге не станет… не бойтесь. — Но она становилась уже, тата, — тихо сказала Татьяна. — Как подумаю — не лежит у меня душа к ней… Карп помрачнел и ничего не сказал. А Татьяне запали в голову отцовские слова: «А знаете ли вы, как тяжко человеку жить одному?» Тяжело одному… Конечно, тяжело. Но где он — друг жизни? Кто он? Кто? Она стояла вечером около землянки, прислонившись спиной к теплой сосне, всматривалась в темноту, где шумели невидимые деревья, и ей хотелось крикнуть, позвать его…X
— Фу, черт! Аж голова закружилась. Три дня ни о чем другом думать не могу. — Все не веришь? — Сомневаюсь. — Выбрось ты это из головы, Павел. Зацепиться ведь не за что. Никаких следов какого-нибудь продуманного плана — простая случайность, какой стороной ни поверни. Не могли же они знать, что мы забросим к ним своего человека. А пожертвовать таким отрядом, такой находкой!.. Для чего? Чтобы заслать к нам Кулеша? Это можно было бы сделать значительно проще. Нет, нет!.. И думать даже перестань. Наш он человек, конечно. А попасть к этим шакалам, разыскивая нас, мог каждый. Я верю ему… — Но почему он не установил связь с Майбородой сразу? — Ну, на самом деле у тебя, Павел, голова закружилась. А вдруг Майборода оказался бы перебежчиком, предателем? Положение, брат, было у него сложное. — Это правильно, — согласился Лесницкий и, подумав, сказал: — Но в отряд все-таки мы его не возьмем. Подождем! Базу нашу он не должен знать. Проверим его там, в деревне. А сделаем мы это так: Хадыку заберем в отряд и распустим слух, что старосту убили партизаны. Кулешу предложим занять его место. Через несколько дней после этого разговора Карп Маевский получил задание отправиться в Ореховку. Перед выходом из лагеря он сказал Татьяне: — Иду в Ореховку, Таня. Павел Степанович задание дал. — Один? — спросила она. — Один. — Тогда и я пойду с вами, тата. Боюсь я… — Ну, глупость какая! Что это ты! В первый раз, что ли? Мало я на железную дорогу ходил! Я — такой же партизан, как и все. — Когда на железную дорогу — я ничего не боюсь. Но в деревню… Мне так и чудится, что нас подстерегают там на каждом шагу… Я попрошу Лесницкого, тата, — она хотела бежать к землянке командира. Но отец остановил ее: — Ты подведешь меня, дочка. Он приказал никому не говорить о задании. Татьяна молча проводила его за лагерь и долго смотрела вслед. В деревню Маевский пришел в полночь. На опушке леса остановился, прислушался. Кругом стояла тишина. Карп направился к своей усадьбе — невидимая сила тянула его туда. В свое время односельчане рассказывали ему, что после ухода Маевских в лес полицаи уничтожили сад, разобрали овин и спалили все постройки. Тогда он не пожалел ничего, как когда-то не пожалел сожженной хаты. Но теперь захотелось увидеть все собственными глазами. Только по двум обгоревшим березам, что когда-то стояли перед хатой, старик узнал место, где прожил всю свою долгую жизнь. «Что это они березы не спилили? Добрые дрова были бы», — подумал он, подходя к тому месту, где еще год назад расцветал лучший в деревне сад, которому завидовал не один хозяин. От всего огромного сада остались только три вишни. Словно для издевательства и насмешки оставили их полицаи. Они стояли в самом конце сада, сиротливо прижавшись одна к другой, как дети на могиле своей матери. Под ними росла густая трава, лопух. Вид этих вишен больно ранил сердце хозяина. Карп подошел, заботливо осмотрел их, и ему стало как-то стыдно перед ними, потому что раньше он пренебрегал ими, не ухаживал — они почти никогда не давали плодов. Старик погладил рукой шершавую кору одной из вишен и почувствовал, что по щеке его поползла горячая слеза. Он вытер слезу рукавом, махнул рукой и быстро зашагал обратно в лес. «Чего пожалел!.. Глупости. Не такое гибнет». Лесом он прошел на другой конец деревни и тихо подкрался к хате Матвея Кулеша. Постучал в окно. Ничего не спрашивая, из хаты вышла жена Матвея Ганна в длинной белой рубашке. Увидев чужого человека она испуганно вскрикнула и отшатнулась. Но узнав Карпа (он приходился ей двоюродным дядей), остановилась, торопливо прикрыла ладонями грудь и удивленно спросила: — Вы, дядька Карп? — Я. Дома Матвей? — Нема. С утра. ушел. Сказал — в лес. Может, и не вернется. Он теперь часто не ночует дома… — Жалко, — вздохнул Карп. — Ну что ж… ничего не попишешь. Будь здорова, Ганна. Она сделала шаг к нему и спросила тревожным шепотом: — Скажите, дядечка, бывает он у вас? Карп на минуту растерялся, задумался. — Бывает. Она с облегчением вздохнула. — Да зайдите хоть в хату, перекусите чего-нибудь… Поди, не сладко живется вам там, в лесу. — Спасибо, Ганна. Ничего… Перекусить, правда я не прочь, но тороплюсь… Гляди, и светать скоро начнет. — Ну, так я хоть вынесу зам чего-нибудь. В дороге перекусите. — Нет, не нужно, — на прощание он пожал ей руку и пошел в сад. Через несколько минут он через огороды подкрался к другой хате. Хата эта стояла на голом месте: около нее не было ничего — ни сада, ни даже хлева, и соседние постройки как бы отодвинулись от нее в сторону. Поэтому Карп вынужден был пригнуться в меже ниже обычного, чаще останавливаться и прислушиваться. В последний раз он остановился уже около самой стены хаты, чтобы оглянуться, перед тем как перелезть во двор. Неожиданно он услышал за стеной разговор. Разговаривали, по-видимому, в каморке, отгороженной в сенях, в которой обычно ночуют в летнюю жару. Стена тут была неплотная, и Карп сразу узнал по голосу Пелагею и Матвея Кулеша. У Карпа дрогнуло сердце. Он прислонился к стене, прислушался. — А давно ли ты говорил другое? — спрашивала Пелагея. — Ну дак что!.. Не сразу же человек все понимает. Я только теперь понял… Великая это сила — партизаны, — Кулеш что-то зашептал. Но Пелагея снова сказала громко: — Везет бедной бабе: муж — в лес, любовник — в лес. Что хочешь, то и делай одна… Дай хоть намиловаться вволю… Карп услышал звук поцелуя. Ему стало стыдно и гадко. Он тихо плюнул и пошел по меже назад, неслышно ступая босыми ногами по мягкой траве. Через несколько шагов чувство гадливости сменилось злостью. Старик сжал кулаки. «Будь ты проклята, старая кляча! Скотина ненасытная! Век уж свой доживает, а все еще паскудит… Да и он, дурак этакий: нашел кого! Годов, поди, на десять старше его. Женки ему мало. Пойти вот сказать Ганне, нехай хоть задаст ему». Только за огородами, возле ручья, он остановился, вспомнив, что не выполнил задания комиссара. Проще было бы сказать, что Кулеша не было дома. А как сказать теперь, когда Карп был в двух шагах от Кулеша, слышал его голос? Солгать он не мог, сказать правду — тоже тяжело. Да и смешная это причина невыполнения задания. Нужно идти назад. Но и назад идти было тяжело. Карп устало опустился на мокрую траву под вербой, сжал виски ладонями. За несколько коротких минут он вспомнил всю свою жизнь. Вспомнил он и жену-покойницу. Вспомнил и в первый раз заплакал по ней. На похоронах не плакал, а теперь, через двенадцать лет, заплакал, оскорбленный и униженный другой женщиной. Потом он вспомнил слова дочки: «Не лежит у меня душа к ней», и эти слова придали ему силу. Он поднялся и снова направился к Пелагеиной хате. «Хорошая у тебя душа, дочушка, — думал он о Татьяне. — Недаром не лежала она к этой старой паскуднице. Прочь ты из моего сердца, прочь навсегда! Не место тебе, больше в нем!» Уже не озираясь, подошел он к хате и постучал в дверь. Они долго не откликались, видимо испуганные неожиданным стуком. Карп постучал еще раз. — Кто там? — дрожащим голосом спросила Пелагея. — Открой. Она открыла, вскрикнула и хотела обнять мужа — Карп, родненький! Он отвел ее руки и спокойно попросил: — Позови Матвея! — Какого Матвея? Что ты мелешь? — Матвея Кулеша из твоей каморки. Мне надо поговорить с ним, — И, увидев, что она окончательно растерялась, позвал сам: — Матвей Денисович, будь ласков, выйди на минутку. Пелагея обиженно пожала плечами. — Так зайди уж в хату. Там и поговорите. Карп молча отошел в сторону и стал ждать. Кулеш собирался очень долго, наконец вышел. Карп даже при лунном свете увидел, что лицо его было необычно белым, а нижняя губа нервно дрожала. — Отойдем, — сказал Карп и пошел первым. Кулеш перелез через загородку и споткнулся. — Я дальше не пойду. Карп понял, что тот боится идти, и разозлился на него. — Не бойся. Иди сюда, — он присел на гряду, в высокую ботву. — Что ж, поговорим и тут. Я коротко. Меня наше командование направило к тебе как к человеку, который уже доказал свою преданность. Лицо Кулеша заметно потемнело. — Ты, может, знаешь, что старосту вашего, холуя этого — Хадыку, наши хлопцы изловили и позавчера расстреляли, по приговору суда, как изменника родины? Гитлеровцы назначат нового старосту. Было бы очень хорошо, кабы ты сделался старостой. Великое дело иметь своего человека на такой должности — ты же сам понимаешь… Обрадованный Кулеш схватил руку Маевского и пожал ее. — Карп Прокопович, от всего сердца благодарю всех вас… за доверие, за то, что не забыли мою маленькую услугу. Эх, давно уж я с вами душой и сердцем. Неделю шукал вас по лесу, но попал к чертям лысым. Хорошо, что вашего хлопца узнал, а то я бы вместе с этими бандюгами ни за что, ни про что удобрял мать-земельку. Как подумаю, аж мороз по коже дерет. Но зато я еще больше уверился в вашей силе. Как вы здорово их, хи-хи… И я… я хоть сегодня, хоть сейчас в отряд с тобой пойду. Первым партизаном буду. Но Для такого Дела не подхожу я, Карп Прокопович. Не выйдет у меня. Артист я плохой. Боюсь — сам провалюсь и других провалю. Да и люди загрызут меня, женка живым съест. Не могу. — Боишься? — коротко спросил Карп. — Боюсь… но не за себя, Карп Прокопович. Не за себя… За дело. — Ну что ж, я свое выполнил. Так и скажу начальству. — Карп быстро поднялся, оглянулся и сказал: — Бывай, — и пошел навстречу туману, что неожиданно выплыл из стоящих у ручья ольховых кустов и белым одеялом застлал низину за огородами. Кулеш догнал его и попросил: — Проведи меня в отряд. Чего вы боитесь? — Не имею на это дозволения. Прикажут — в любое время проведу. Подожди. С минуту Кулеш шел с ним по пояс в тумане. Маевский остановился. — Ну, куда ты? — Карп Прокопович… того… прости, брат. Я тут ни при чем. Соблазнила чертова баба, силком затащила. Началось с чарки, а кончилось… Маевский только махнул рукой, повернулся и скрылся в тумане. Не видел и не догадывался партизан, что почти до самого лагеря за ним шел предатель.XI
Никто из партизан не знал, какие задания выполняет Андрей Буйский после возвращения из Москвы. Знали только, что он занят чем-то очень важным, необычайно ответственным. Он неожиданно исчезал из лагеря и неожиданно возвращался обратно. По приказу командира бригады для него была построена отдельная землянка. В его отсутствие землянка была заперта на громадный замысловатый замок, ключи от которого хранились у Лесницкого. Вернувшись с задания, Андрей обычно один-два дня не выходил из своей землянки. Что он там делал — никто точно не знал. Входить к нему в такое время было запрещено — об этом комиссар бригады предупредил партизан перед строем. Но обычно спустя несколько дней он выходил из землянки сам и сразу становился снова близким для всех человеком. С ним советовались, спорили, заставляли его читать вслух поэмы Лермонтова, монологи из «Бориса Годунова» и удивлялись его памяти. А память у него и на самом деле была феноменальная. Правда, рассказывая, он иногда внезапно умолкал и погружался в глубокое раздумье. Было очевидно, что новая его работа требует большого умственного напряжения. Молодые партизаны мечтали во всем быть похожими на Андрея и подражали каждому его движению, даже манере разговаривать. Петро Майборода все больше и больше увлекался и гордился своим другом. — Ух! Ка-ка-я это голова! Вам не понять, что это за голова! — говорил обычно он, собрав вокруг себя молодежь, и затем начинал рассказывать о бесчисленных приключениях его и Андрея в первые месяцы их блуждания по Белоруссии. Большинство слушателей понимали, что Петро бессовестно врет, выдумывает, но слушали его с интересом и то хохотали до коликов в животе, то чувствовали, как волосы шевелятся у них на голове и по спине пробегают мурашки. Однажды он сказал: — Андрей посмотрит на человека и видит его сразу насквозь, как на рентгене: все его думки, чувства, переживания, чем он дышит… Слышавшая это Настя Зайчук горько улыбнулась: — Ничего он не видит, твой Андрей. Слепой он, как котенок. Будто бомба разорвалась в кружке слушателей Майбороды. Они вскочили, возмущенно зашумели: — Смотри ты, какая! Не бойся, тебя-то он увидит насквозь. А сам рассказчик важно приблизился к Насте и сказал, пренебрежительно цедя слова сквозь зубы: — Хлопцы, дайте мне микроскоп, я разгляжу эту бактерию, — и грозно повысил голос — Вот что, уважаемая! Только ваш пол и прочие там женские качества не дают мне права сделать из вашего курносого носа свиную отбивную. Настя шутливо дунула на него и быстро отошла, зашумев своим шелковым платьем, которое она обычно надевала, когда приходила в лагерь. У нее были серьезные основания говорить так. Девушка любила, любила впервые и была оскорблена тем, что тот, кто задел ее сердце, не догадывается о ее чувствах. На следующий день после стычки С Майбородой она сказала Татьяне: — Пойдем проведаем Буйского. Мне нужно поговорить с ним. — К нему нельзя заходить, когда он работает, — ответила Татьяна. — Вот еще чушь какая! Зайти к человеку нельзя. Выдумали! — Павел Степанович приказал. — Я не слышала, когда он это приказывал, значит мне можно. Но я одна стесняюсь, а мне очень нужно. Пойдем… Сделай это для меня, Таня. Я очень прошу тебя, — и она ласково обняла подругу. Татьяна взглянула на Настю, и у нее мелькнула смутная догадка. Отказать она не могла: в красивых Настиных глазах горели необычные огоньки. На их стук Андрей вежливо ответил: — Пожалуйста. Но, увидев нежданных гостей, он удивленно блеснул очками и, торопливо собрав со стола какие-то бумаги, положил их в ящик. Они в первый раз увидели его в очках. Насте стало стыдно за слова, которые она сказала Майбороде. Она покраснела, растерялась, но глаз с Андрея не сводила. Он поймал ее взгляд, снял очки и сказал, словно оправдываясь: — Не могу уже долго читать без них. Развивается близорукость. Но что же я… Присаживайтесь… будьте гостями. — Мы помешали вам, Андрей? — спросила Татьяна, — Честно говоря, да. — Так мы пойдем. Настя бросила на подругу сердитый взгляд. — О, нет! Что вы! Посидите. Поговорим. Мы теперь очень редко видимся. Ну, садитесь же… На кровать или на книги. Табуретка у меня одна. Они присели на кровать и с любопытством оглянулись. Их удивило количество книг в этой маленькой землянке. Нигде, во всей бригаде, они не видели такой массы книг. Половина их была на немецком языке. Настя с трудом прочла несколько заголовков и поморщилась. — И вы читаете всю эту погань? Андрей вздохнул. — Иногда бывает противно, но только от такой «погани», как вы выразились, — он стукнул рукой по книге в черном переплете. — А вообще я люблю читать. Такая уж у меня профессия — иметь дело с книгами всех времен и народов. У меня с детства была способность к языкам. Когда я учился в младших классах, я мечтал изучить языки всех народов земли. Позже, конечно, я понял, что это невозможно, но все же изучение языков я сделал своей профессией. Я готовился стать ученым-языковедом, — Андрей на мгновение задумался, и лицо его озарилось улыбкой. Он задумчиво повторил: — Ученый-языковед. Да… — Он снова посмотрел на девушек: — Это ведь очень интересно — язык народа. Очень сложная вещь. Язык народа — это жизнь во всех ее проявлениях. И, знаете, очень горько, что и в наш век живут варвары, смеющие ставить своей целью уничтожение народов, уничтожение языков. Тупоголовые дикари! Пока что они добились только одного — испоганили свой собственный язык. Знаете, я работаю над темой «Фашизм и деградация немецкого языка». Интересная работа. Я начал ее еще в Москве, когда впервые познакомился с их литературой. Иногда работаю и здесь, но очень редко. Только в минуты особого творческого вдохновения. А сколько таких минут бывает у меня? Две в месяц, как говорит Майборода. Да я и не жалею, что не могу писать сейчас. Напишу после войны. Настя с таким откровенным восхищением посмотрела на него, что Татьяна, перехватив этот взгляд, все поняла и, нежно пожав Настину руку, растроганно прошептала ей на ухо: — Глупышка. Настя вспыхнула, как маков цвет. Андрей посмотрел на них, остановил свой взгляд на Насте и удивленно взмахнул бровями. Настя вскочила. — Пойдем, Таня. А то мы мешаем человеку работать. — Подождите. Куда же? Странные вы гости! Неожиданно пришли, неожиданно и уходите. Скучно со мной, да? — Очень скучно. Все языки да языки, — засмеялась Настя и быстро выбежала из землянки. Татьяна попросила извинения у смутившегося Андрея, поблагодарила за гостеприимство и вышла вслед за подругой. Та стояла под соснами и смотрела на голубое бездонное небо, по которому плыли маленькие, белые, похожие на кудрявых ягнят, облака. Лучи солнца пробивались сквозь ветви сосны, и Настя стояла вся в светлых солнечных пятнах. Со стороны казалось, что она улыбается. Но лицо ее было грустным и озабоченным, а на ресницах блестели слезы. Татьяна ласково упрекнула ее: — Что это ты?.. Правду говорят, что влюбленные как дети: смеются и плачут одновременно. Настя снова засмеялась. — Таня, какой он, а? Знаешь, я мечтала о нем, еще когда не знала его. Еще до войны. — Как же ты могла мечтать? — Не знаю. Но мечтала. Представляла его себе именно таким. А как увидела в первый раз, так сердце и дрогнуло: он. Татьяна взяла ее за руки. — Я завидую тебе, Настя… — Стыдно тебе, Таня, завидовать чужой любви. У самой такой уж сын! Вы ведь любили друг друга? Любили? Татьяна грустно улыбнулась. — Любили. А теперь хочется полюбить другого. Настя очень удивилась и с укором покачала головой. — А я бы никогда, никогда не сделала этого, если бы только знала, что он меня любит. Как же ты можешь? А вдруг он в эту минуту лежит где-то раненый и думает… думает о тебе… А ты… У-у, какая ты плохая! Я и не думала! — Не сердись. Пойдем, я расскажу тебе о своей… любви. Ей вдруг захотелось рассказать Насте всю правду. Да и к чему теперь ее тайна? Она только делает ее одинокой и не дает возможности доверить кому-нибудь свои девичьи мысли, мечты, часто такие мучительные и непонятные для самой себя. А доверить их кому-нибудь нужно. Конечно, не отцу и не брату. Любе — тоже нет, она вряд ли что-нибудь поймет. Можно Алене или Насте. Сейчас лучше Насте…* * *
Посещение девушек чем-то взволновало Андрея. Он начал вспоминать, и вдруг его память остановилась на восхищенном, лучистом взгляде Насти и на том, как она смущенно покраснела, встретившись с ним взглядом. Молнией мелькнула мысль, и он ощутил волнующую теплоту в груди. Он встал, обошел вокруг стола, не замечая, что ступает по книгам. Вспомнились все прежние встречи с Настей. Их было не много, но он помнил то, о чем они говорили, помнил даже выражение ее глаз. Все подтверждало его догадку. И в груди с нарастающей силой забилось новое, незнакомое еще чувство. Он знал его название, но никогда раньше не думал, что оно может принести столько волнующей радости. Андрей почувствовал себя по-настоящему молодым, таким молодым, что ему даже хотелось запеть. В таком состоянии он не был еще никогда. Юность его прошла в напряженной учебе. Изучить к двадцати двум годам три иностранных языка, а к двадцати пяти защитить кандидатскую диссертацию — на это нужно было немало сил и времени. Только после смерти матери-учительницы, у которой Андрей был единственным сыном, он почувствовал потребность в собственной семье и начал серьезно подумывать о женитьбе. Да и пора уже было: ему шел двадцать шестой год. Друзья частенько подшучивали над ним, да и сам он завидовал своим одногодкам, имевшим свой угол, детей. Война оборвала все мечты. За время войны он ни разу не подумал об этом, но иногда чувствовал, что в его жизни чего-то не хватает. И вот сегодня неожиданно понял это… «Да, очень хорошо сейчас иметь сына или дочку… Могу погибнуть… Что останется после меня?» — трезво и сурово подумал он о своей жизни. Он отпихнул ногой немецкие книги и выскочил из темной землянки — захотелось сию же минуту увидеть Настю, поговорить с ней. …Вечером их видели вместе, веселых и счастливых. И весь лагерь заговорил о их любви…XII
Это была очень неспокойная ночь. Татьяна не находила себе места. Отказ Лесницкого взять ее на эту важную операцию, в которой участвовала почти вся бригада, обидел и взволновал ее. И ночь была, как ее настроение, тревожная и темная. На западе непрерывно вспыхивали зарницы, расписывая черные тучи удивительными узорами. Сосны на какое-то мгновение застыли в напряженном молчании, а потом сразу зашумели испуганно и тревожно. Шум этот постепенно перешел в однообразный тяжелый гул, который катился по чаще и где-то там, на западе, сливался с глухими раскатами грома. Приближалась гроза. Татьяна стояла на лесной опушке, возле болота, и, закрыв глаза, представляла себе, как разворачивается сейчас бой за Буду, Станцию эту и местность она хорошо знала. «Хорошо, что гроза, — думала она. — Это даст им возможность подойти незаметно». Она тревожилась за отца, за Женьку, за Лесницкого… За всех. «Хоть бы никого не убили, — подумала она и рассердилась на себя. — Дурная! Трусиха! Наверно, в бою только и думала бы, убьют или нет. Пусть убьют… Что ж, лучше погибнуть за счастье всех, чем… Кто это сказал: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях»? — она напрягла память. — Долорес Ибаррури? Да, Ибаррури. В самом деле, лучше умереть, чем жить так, как мы жили в деревне. И хватит уж мне дрожать за всех. А то, может, и Павел Степанович замечает это — от него ведь ничего не спрячешь — и поэтому не берет на операции. «Ваше дело — хорошо подготовиться к приему раненых», — вспомнила она его ответ, и снова что-то кольнуло в сердце. — Неужели будет много раненых?.. Но лучше не думать об этом…» — и она начала думать о Насте и Андрее. Думать о них было приятно — становилось теплее на сердце. Татьяна представила себе, как удивится и всполошится Марья Зайчук, когда они заявятся ночью и Настя скажет (а она обязательно так скажет): «Ну, мама, жарь яичницу — угощай зятя». Внезапно налетевший ветер ударил в лицо крупными каплями дождя. Над головой сверкнула молния, и громадная изломанная огненная стрела упала где-то совсем близко, в болото. Загремел гром. Зашелестели листья на дубах. Полил дождь. Татьяна быстро побежала по знакомой тропинке к землянке. В железной печурке ярко горели дубовые дрова. Татьяна поставила стерилизовать хирургические инструменты, наклонилась над печкой, выжала подол платья иснова задумалась.* * *
В это время Алена Зайчук ползла по болоту с санитарной сумкой за плечами; при каждой новой вспышке молнии она плотней прижималась к земле. Сухая осока и ветки до крови резали руки, царапали лицо. Мучительно ныла спина, от напряжения болела шея. Иногда Алена касалась руками лаптя человека, который полз впереди: она не знала, кто это был — Карп Маевский, Гнедков или Майборода. А ползший позади нее время от времени касался ее ног. Кто это — она тоже не знала: за ней должен был идти почти весь отряд Павленко. Вот наконец и условный сигнал — тонко пропищала ночная болотная птица. Дальше двигаться нельзя. Дальше поползут только те трое, что были впереди нее. Алена прижалась щекой к колючей кочке, подумала: «Почему среди тех троих старики Карп и Гнедков? Неужели не могли выбрать помоложе?» Но тут же она вспомнила, что Лесницкий приказал сделать в лагере высокую насыпь и в течение целой недели каждую ночь тренировал партизан: учил их бесшумно снимать с насыпи часового. Часовым стоял он сам и отсылал с тренировки каждого, кому не удавалось «снять» его незаметно. В последнюю ночь среди тренировавшихся оставалось уже не больше десяти человек. Эти трое были, по-видимому, самыми надежными, иначе Лесницкий не послал бы их на такое ответственное задание. Так же, как и они, ползком, к станции, окружая ее, стягивались почти все отряды бригады. Алена знала, что это была самая крупная и самая сложная из всех операций бригады. Нужно было разгромить станцию, которая находилась под охраной многочисленного, вооруженного до зубов гарнизона. Операцию эту готовили долго и тщательно, все до мельчайших деталей было заранее продумано и разведано… Человек, который полз за нею, тронул рукой ее ногу, потом подполз и лег рядом, плечо в плечо. Она узнала его и вздрогнула. — Что же, начальник штаба бригады для тебя не авторитет? Да? — едва слышным шепотом спросил Николай. Алена не ответила, поняла, что поступает глупо, и разозлилась и на него и на себя. За час до этого он приказал ей остаться на опушке, возле партизанской батареи, которая должна была в случае необходимости поддержать отряды своим огнем. На батарее находился командный пункт. Алена, всегда строго подчинявшаяся дисциплине, на этот раз не выполнила приказа только потому, что приказывал он, Николай… Ей показалось, что он просто хочет оставить ее подальше от опасности. — Хорошо, поговорим завтра в штабе. Я это так не оставлю, — снова услышала она его голос. Алена почувствовала, что кровь бросилась ей в лицо. Она представила себе, как ей, главному врачу бригады, придется стоять перед осуждающими взглядами Павла Степановича, Приборного и Николая. Что она скажет в оправдание?.. Блеснула яркая молния, осветившая на близкой уже насыпи фигуру часового. Над головой прокатился гром. Упали первые крупные капли дождя. А через минуту могучий ливень заглушил своим шумом все звуки, которыми была наполнена эта ночь. Шепот Николая стал громче: — Хорошо. Природа работает на нас. А немцы дураки… Самоуверенные… Я бы на их месте это болото все-таки заминировал. — Перестань. Еще накаркаешь, — зло прошептала Алена и удивилась, что ответила ему так резко и грубо. Она подумала, что ей следовало бы обращаться к нему на «вы», а она вот как! Николая тоже смутил ее ответ. Он замолчал, потом снова зашептал: — Слушай, Лена. Давай попробуем разобраться в наших отношениях. Вот уже два месяца, как я прилетел, и все не могу поговорить с тобой один на один. — И решил это сделать сейчас? — Да. — Не нужно, Николай, — попросила она. — Я не могу. Через минуту, может быть, будут умирать наши люди. — Возможно, и мы… Но если все время думать о возможной смерти! — значит не верить в жизнь. А я верю… В счастье верю, в наше счастье, Аленка… Почему ты не ответила на семь моих писем, Алена? Она повернулась к нему и зло приказала: — Замолчи, Николай! Я не хочу тебя слушать. Не хочу и не буду! Не буду! Да как тебе не стыдно говорить об этом сейчас? Там ползет твой отец, старик… А ты… Почему ты не пополз вместо него? — Мне не разрешили командир и комиссар бригады. Я — не ты, дисциплину не нарушаю, — уже другим голосом ответил Николай и, помолчав, добавил: — Хорошо, я больше никогда не буду говорить с тобой об этом. Никогда! В сердце Алены что-то с болью оборвалось. Может быть, надежда, которая два месяца теплилась в душе. — Но пойми одно… Он не кончил: нечеловеческий вопль перекрыл шум дождя. Николай зло выругался и тихо скомандовал: — За мной! Алена вскочила и, низко нагнувшись, побежала за ним. Через некоторое время ее обогнали другие партизаны.* * *
Это было направление главного удара. От удачи здесь зависел общий успех операции. С западной стороны станции, сразу же за последней стрелкой, железную дорогу пересекала небольшая речушка. По обе ее стороны до самого леса тянулось кочковатое болото. И болото и речка за лето пересохли. Немцы, очевидно, понимали, что это — самый удобный и самый близкий путь для нападения на станцию, и охраняли его особенно тщательно. Насыпь около моста имела пятиметровую высоту, и в ней, под полотном железной дороги, они построили дот. Он выступал с обеих сторон насыпи уродливыми железобетонными наростами и слепыми глазами амбразур смотрел в лес. Метрах в ста от этого места, в большом здании бывшей лесоконторы, разместилась охрана. Разведчики подсчитали, что тут живет, примерно, половина гарнизона станции. Вот почему командование бригады и решило нанести главный удар именно с этой стороны. План был простой, но в этой простоте и была его сила. Опытные пластуны должны бесшумно снять часовых — их было двое: один стоял на мосту, другой — около казармы. После этого, по сигналу пластунов, отряд блокирует казарму. За несколько минут станция окажется, в сущности, без охраны. Лесницкий очень тщательно отбирал людей для этой операции. На учебной насыпи часового лучше всего «снимал» Майборода — он ни разу не «засыпался». — Черт, а не человек, — с восхищением говорил потом комиссар бригады. Другим таким опытным пластуном оказался командир подрывной группы Гнедков. Он попросил разрешения взять в помощь себе еще одного человека. — Для смелости, — шутливо объяснял он и серьезно добавил: — На всякий случай… Для связи, например… Ему разрешили, и он взял Карпа Маевского. …Когда хлынул дождь, они поднялись и во весь рост побежали к железной дороге, уверенные, что дождь заглушит звуки их шагов. Маевский еле поспевал за своим командиром. Выполняя самые опасные задания, Карп никогда не чувствовал страха — это чувство было незнакомо ему. Но в таких случаях он каждый раз вспоминал о своем возрасте и жалел, что ему не двадцать три года, как тому зубоскалу — Майбороде, и даже не сорок, как Гнедкову. Около насыпи они залегли, прислушались и внезапно услышали шаги. Над их головами по полотну дороги по направлению к мосту прошли, тихо разговаривая, два солдата. У Карпа тревожно забилось сердце. Еще ни разу не билось оно с такой тревогой. «Все провалится… Если Майборода уже снял часового, они накроют его…» Стало обидно за хлопца. Вспомнились слова Павла Степановича: «Операция будет иметь не только тактическое, но и громадное политико-моральное значение. Она поднимет окружающее население на еще более активную борьбу. Нам станут помогать еще больше. А фашисты по-настоящему почувствуют партизанскую силу». И вдруг такая операция Провалится. И из-за чего? Из-за простой случайности. Нет, не может быть! Шли минуты. На мосту было тихо, только дождь, шумел. Но вскоре снова послышались шаги — солдаты прошли обратно. У старика словно тяжелый камень свалился с сердца. Гнедков шепотом спросил: — Ну, а нам что делать? Карп удивился: — Как что? Продолжать свое дело. — Ситуация изменилась, Карп Прокопович. Это патрули, о которых мы ничего не знали. А часового около казармы, видать, нет, иначе он окликнул бы их. Нужно снять этих. Сможешь? И они шепотом начали обсуждать план действий. — До моста их допускать нельзя — там уже, наверно, часовым стоит Петро… Они вползли на насыпь и, стиснув в руках ножи, залегли на краю, около самых шпал. Минут через пять снова послышались шаги. Карп снова заволновался: сможет ли он, хватит ли сил? И от этого впервые стало страшно. Вот шаги и ненавистный чужой говор уже над самой головой. Если протянуть руку, можно было бы схватить немца за ноги. Гнедков толкнул старика в бок, и Карп сделал все, что нужно: схватил солдата за лицо, стиснул рот, и рука его не дрогнула. Но тот неожиданно рванулся и закричал нечеловеческим голосом. Гнедков вновь схватил его, заткнул ему рот и бесшумно прикончил. Но было уже поздно. На станции прогремел выстрел, поднимая тревогу. Ракета прорезала заслон дождя, зашипела в вышине и погасла. С разных сторон затрещали выстрелы. Карп мгновенно понял все, что случилось, но не растерялся. — Быстрей!.. Казарму… гранатами! — крикнул он Гнедкову и бросился к казарме, до которой было не больше пятидесяти шагов. Там уже слышались крики; через Щели плохо замаскированных окон пробивался свет. Маевский бросил гранату в окно. В этот момент темноту ночи пересекла широкая полоса света — в казарме открылась дверь. Маевский метнул туда вторую гранату. Гранат было пять, и он бросил их все, спокойно подсчитывая взрывы. Из казармы долетали панические крики, ругань. Звенели стекла, трещало дерево: очевидно, солдаты выскакивали через окна с противоположной стороны дома. На станции началась беспорядочная стрельба. Время от времени в небо взлетали ракеты. Карп и Гнедков отбежали к насыпи и легли в канаве между пустых бочек. — Сейчас наши двинутся… Как бы нечаянно не задели… Пуля — дура. Смотри, сколько я шуму наделал, — Карп тяжело вздохнул: — Рука, значит, ослабла. Не те годы. Зря ты брал меня, Свирид Захарович. Видно, пора мне в обоз. — Не горюй. В таком деле всяко бывает… Особенно в первый раз. На насыпь выскочили люди. Послышалась сочная русская ругань, знакомая команда. Карп узнал голос сына. — Наши! Они окликнули Николая, вылезли из канавы. Но в этот момент около казармы застрочили немецкие автоматы, над головой запели пули. — Ложись! Кто-то вскрикнул, застонал. — Эй, санитары! — Махотка! Казарму прочесать и сжечь! — голос Николая был ровный, казалось, даже немножко равнодушный. — Гнедков! Живы? — Живы! — Что это вы шуму столько наделали? Не могли без шуму? Слова сына укололи Карпа в самое сердце. «Вот из-за меня люди гибнут…» Они переползли через линию железной дороги и увидели Николая на другой стороне насыпи. — Гнедков! Собирай своих подрывников. Взорви сперва мосты, потом — водокачку и стрелки. Только быстрей! На станции гремели взрывы гранат, трещали автоматы. Партизаны отряда Павленко добивали остатки гарнизона. Организованное сопротивление гитлеровцы оказали только за деревней, с другой стороны станции, где действовал отряд Кандыбы. Но это сопротивление далеко за пределами станции только облегчало действия тех партизан, которые были уже у цели. Загорелся бензосклад — главный объект нападения. Пробитые пулями цистерны разбрызгивали бензин, и он горел громадным огненным фонтаном, освещая все окружающее. Через минуту бензосклад взорвался со страшной силой, разбрасывая пламя по всей территории станции — на постройки, вагоны, склады. Подрывники разрушали то, что не мог уничтожить огонь. Взлетел на воздух мост, покачнулась и осела водокачка. Лесницкий, неожиданно появившийся у подрывников, приказал положить под нее еще один заряд. — Свалить, чего бы это ни стоило! От станции должно остаться голое место! «Для политико-морального значения», — подумал Карп. Он действовал спокойно, аккуратно и старательно — делал все по-хозяйски, внимательно наблюдая за молодыми подрывниками. Но мысль о том, что операция началась не так, как была задумана, и поэтому потребовала, очевидно, лишних жертв, не давала ему покоя. Ни одну неудачу он еще не переживал так мучительно, как эту. От второго взрыва водокачка повалилась. Вся станция горела, и дождь был бессилен залить это море огня. В воздух взлетели три ракеты — белая, красная, зеленая — сигнал отхода. Через то же сухое болото отряд Павленко отошел на лесную опушку. В отряде было только четверо раненых. Операция удалась. Партизаны полностью разгромили станцию, вынесли много трофейного снаряжения и взяли в плен девять гитлеровцев, в том числе — начальника станции. Узнав об этом, Карп немного успокоился и не обижался на веселые шутки партизан. — Я думал, они порося поймали или в свинарник залезли — такого шуму наделали. Вот, думаю, практичные люди, двух зайцев одним махом, — со смехом рассказывал Майборода. «Что ж, возраст… И правду, видать, пора в обоз», — думал старый, слушая эти шутки. Но утром в лагере он снова приободрился. Командир и комиссар бригады объявили благодарность всему отряду и отдельно им троим — Майбороде, Гнедкову и ему, Маевскому. И Карп подумал: «Нет, в обоз еще рано. А снимать часовых надо подучиться. В нашем деле все пригодится».XIII
Молодой высокий дуб стоял на берегу Днепра, на небольшом пригорке. Под ним теснилось несколько полузасохших ореховых кустов. А кругом расстилались обширные просторы заливного луга с многочисленными ручьями, озерками и зарослями густого лозняка. Дуб стоял, словно часовой этих просторов, гордо оглядываясь вокруг. Позади него, за лугом, чернела стена леса, впереди виднелась песчаная коса, река, а за рекой, на высоком крутом берегу, — дома рабочего поселка. Солнце палило нещадно, высушивая июльские травы. Над лугом плыли волны нагретого воздуха и, казалось, колыхали прибрежный лозняк. На дубу, почти на самой вершине, сидел Евгений Лубян. На груди у него висел бинокль, а. на толстом суку, под рукой, лежала новенькая снайперская винтовка с оптическим прицелом — подарок Андрея Буйского, привезенный из Москвы. Женя внимательно следил за движением на том берегу и только изредка оглядывался вокруг. Но его мало интересовали фигуры косарей, что мелькали у леса, важные аисты на скошенном лугу и одинокий челн на Днепре. Он не сводил глаз с противоположного берега и часто подносил к глазам бинокль. Но, увидев там солдата, который прошел по улице, деревенскую повозку с хлебом или девушку с ведром, разочарованно опускал бинокль и вытирал рукавом пот со лба. Сидел он тут уже второй день. В первый день, когда стемнело, он спустился, переночевал в стогу сена, а на рассвете снова влез на дуб. …За день до этого Люба, вернувшаяся с очередной разведки, донесла: комендант района штурмфюрер Койфер перенес свой штаб на лесопилку и там часто купается в Днепре или загорает на крыше склада. Не забыла она, между прочим, упомянуть и об этом дубе, хитро взглянув при этом на Лубяна. У снайпера загорелись глаза. — Пойду, — сказал он комиссару, как только Люба кончила докладывать. — Далековато. Я знаю этот дубок. Километр, а то и с гаком, — усомнился Лесницкий. Но мысль, подсказанная Любой, была уж очень заманчива. За комендантом партизаны охотились с самой весны, но охранял он себя очень тщательно, особенно после того, как первого мая Майборода и Люба убили часового и вывесили на крыше дома красный флаг. …Лубян терпеливо ждал. Он знал, что по непосредственному приказу Койфера были уничтожены семьи партизан, и решил не возвращаться, не «сняв» коменданта. Во дворе лесопилки, над обрывом, ходил часовой и никого не подпускал к реке. На крыше склада лежало зеленое одеяло и белая подушка. Это позволяло надеяться, что рано или поздно Койфер появится на крыше или хотя бы на берегу. У Лубяна все было подготовлено и рассчитано. Правда, девятьсот пятьдесят метров многовато и для очень искусного снайпера, но он, даже зная это, ни на минуту не терял веры в успех. Время тянулось медленно. «Скорей бы вылезал этот гад, а то завтра в Рудне собрание. Хлопцы ждать будут». Думы сменяли одна другую. Вспомнил Буйского, подумал о Москве. Пожалел, что до войны ни разу не побывал в столице, хотя и была возможность. «Многого мы не понимали в мирное время. Часто за повседневными делами не видели и не чувствовали самого главного. Тогда и мысль не приходила в голову о том, чтобы ехать в Москву. А вот теперь… Теперь на крыльях полетел бы. Просто зависть берет, когда другие рассказывают, а ты и представления не имеешь…» Потом как-то незаметно начал думать о себе. Мысли цеплялись одна за другую. Подумав о сестре, он упрекнул себя за то, что очень редко видит Ленку. Сколько раз она подбегала к нему, радостно прижималась и ласково заглядывала в глаза, а иногда тихонько спрашивала: — Где ты был, Женька? Расскажи мне. Он никогда ничего не рассказывал ей. Каждый раз горький комок слез сжимал ему горло, и он, положив руку на ее головку, долго молчал, а потом, проглотив слезы, тихо говорил: — Иди гуляй, Ленка. Она опускала головку и нехотя отходила от брата. А в последнее время стала подходить к нему все реже и реже, и он уже около недели не видел ее. Слезы затуманили ему глаза, когда он вспомнил об этом. Он вытер их рукавом рубашки. «Хорошо, что Алена и Таня присматривают за ней, как за родной. Хорошие они… Живут дружной семьей… Маевские даже обедают всегда вместе, как дома. А я?.. Я почему-то в стороне от всех. В борьбе вместе, со всеми, может быть, даже впереди, в деревнях — друг всем комсомольцам, а в лагере — один. Сестру, и ту по неделе не вижу. Нехорошо это. Секретарь подпольного райкома комсомола должен быть душой всего, а я с молодежью только в бою… Коллектив художественной самодеятельности организовали без меня. Майборода там заворачивает… Этого «любителя амурных дел», как называет его Павел Степанович, девчата обмывают и обшивают, он каждый день воротнички меняет. А у меня полгода уже носовых платков нет», — он горько улыбнулся, вспомнив, как он сам стирает себе белье, забираясь для этого в потаенные места, в чащу, и какое застиранное и рваное оно у него. Ему стало обидно за себя. «Надо будет в деревню к тетке сходить — попросить пару белья». Потом он вспомнил Татьяну и тяжело вздохнул. О Татьяне он думал часто, но боялся свое непонятное чувство к ней называть любовью. Да и какое он имеет право любить замужнюю женщину? «Глупости это все! — встряхнул он головой, словно хотел освободиться от всех этих навязчивых мыслей. — Вот как уничтожим фашистов, тогда и люби кого хочешь… А сейчас не об этом нужно думать». Женька снова огляделся вокруг, — косарей у леса уже не было. «Видать, обедают», — мелькнула мысль, и он сам почувствовал голод. Солнце было в зените — стояло высоко над рекой и пекло так, что даже листья стали горячими. Вдали, у самого конца поселка, где недавно проплыл челн, теперь купались дети. Женька растроганно улыбнулся. «Как мирно кругом, будто и нет ее, войны…» Достав из кармана корку хлеба, он медленно, но аппетитно начал есть, смакуя каждый откушенный кусочек. Очень хотелось пить. «Вот, дурак, флягу не взял. Сиди теперь весь день без воды». И вдруг корка выпала из его рук: на крыше склада показался человек. Женька схватил бинокль, но, разглядев на нем обычную солдатскую форму, выругался, пожалев уроненный хлеб. Солдат поднял одеяло, вытряс его, снова старательно разостлал и покрыл белой простыней. Безусловно, все это готовилось для Койфера… У снайпера сильнее забилось сердце. Волнуясь, он достал памятку, еще раз проверил расчеты поправок (в снайперском деле он был чрезвычайно тонким математиком), чистой марлей старательно вытер стекло прицела, мушку. Проверил прицел. Солдат исчез. Минуты через три появился толстый человек в зеленых трусиках и в соломенной шляпе. Он потянулся, закинул руки за голову, оглянулся па реку и лег на живот. Крыша склада имела скат в сторону реки, и Женька хорошо видел широкую спину откормленного фашиста, словно тот нарочно подставил ее под пулю. У хлопца задрожали руки. Так они не дрожали еще никогда, хотя на его счету было уже около сорока убитых фашистов и полицаев. «Э-э, да так ты не попадешь… Спокойно, спокойно, дурень ты этакий, — он прижал винтовку к груди, нежно погладил ее. — Ну, родненькая, не подведи и на этот раз. Нехай сгорит этот гад под нашим солнцем…» Постепенно руки перестали дрожать. Он прицелился в шляпу, так как знал, что винтовка всегда бьет немного ниже. Сделав глубокий вздох, он плавно нажал спусковой крючок… Выстрел… Даже не вздрогнув, снайпер продолжал смотреть через оптический прицел. Голое тело коменданта подскочило, перевернулось и проползло около метра по наклонному скату крыши, а потом недвижно застыло с раскинутыми в стороны руками. Радостный крик вырвался из Женькиной груди. Другого выстрела не требовалось. Но он не удержался и выстрелил в часового, который застыл над обрывом, очевидно пораженный неожиданным выстрелом. Часовой упал, но сразу же вскочил и быстро побежал в глубину двора. Там замелькали фигуры солдат, прозвучали первые выстрелы. «Жаль, что по этому промахнулся», — пожалел Женька и с ловкостью белки прыгнул вниз, по нижнему суку спустился в ореховый куст и, пригибаясь к земле, побежал к ближайшим зарослям. В лозняке он засмеялся счастливым смехом и поцеловал теплый затвор винтовки.XIV
Генрих Визенер со злостью выключил радиоприемник. К черту все это! Его не радовали крикливые сообщения об успешном наступлении немецких войск на юге, о их приближении к Сталинграду. Чего стоит это наступление, когда тут, в глубоком тылу, за сотни километров от фронта, настоящее пекло! Хуже всякого фронта. «Завоеванная земля!..» Черта с два! Пусть придут сюда эти берлинские крикуны и попробуют навести порядок на этой «завоеванной земле». А он, Визенер, уже попробовал это сделать и увидел результаты. От всего отряда «Кугель» не осталось в живых ни одного человека. Из ста двадцати человек гарнизона Буды уцелело только семь человек. А между тем там были доты, укрепления, пулеметы, минометы… Партизанская бригада!.. До этого он сомневался, что у партизан такая организация и есть такие большие соединения, как бригада. После налета на Буду он перестал сомневаться. Что может сделать против бригады его неполная рота? Он вскочил, пробежал по просторной комнате из угла в угол, остановился у окна, посмотрел на лес. «Чертова берлога! Кругом леса, гарнизон оставлен на съедение партизанам. Странно, что они до сих пор медлят?» — Идите же, черт возьми! — в отчаянии крикнул он и стукнул кулаком по подоконнику. — Идите! Я жду вас, — и, минуту помолчав, прошептал: — Не хотите? Медлите? Так ждите меня! Я знаю, где вы! Да, Визенер знал главную базу партизан — лагерь на Лосином. Он не поверил, что Кулеш спасся от судьбы, которая постигла весь отряд «Кугель», именно так, как он сам рассказал об этом. Визенер хорошо знал этого проныру, потому что видел в нем многие черты своего собственного характера. Возможно, только это и спасло Матвея Кулеша от смерти. Но Визенер сказал ему: — Тебя надо расстрелять… Нет! Повесить. (Кулеш бросился ему в ноги.) Но я дарю тебе жизнь. Да, дарю… С условием: разыскать лагерь этого… Лесницкого, его главную базу. Теперь ты легко можешь это сделать. Не вздумай перебежать к ним. Я сделаю с твоими детьми то же самое, что сделал со всеми теми, кого ты выдал. И Кулеш разыскал лагерь. Но Визенер боялся нападать на лагерь только силами своего гарнизона, он даже и мысли такой не допускал — на кой черт ему рисковать! Он просил помощи — не меньше батальона. Только с такими силами он мог бы отважиться идти в этот страшный лес, в эти непроходимые болота. Но с присылкой подкрепления медлили, и он бесился от злости на начальство, ругал его последними словами, каждый день писал рапорты и звонил Койферу. До него дошли слухи, что партизаны готовят удар по его гарнизону; он понимал — от того, кто первый нападет, зависит его жизнь. Нервы его были напряжены до крайности. Он не спал ночей, много курил и пил… — Да, я знаю, где вы! Держитесь! — процедил он сквозь зубы и, вернувшись к столу, начал писать еще один — последний — рапорт. Помощи! Подкреплений! — истерично взывала каждая строчка этого рапорта. Зазвонил телефон. Визенер подбежал к столу, быстро схватил трубку. — Комендант Пригар обер-лейтенант Визенер, — механически повторил он и… внезапно побледнев, едва слышно спросил: — Ва-ас? Он с минуту слушал, все больше и больше бледнея, потом, ничего не сказав, тихонько отнял трубку от уха и осторожно, словно она могла взорваться, начал класть ее на стол и… положил мимо. Трубка стукнулась о пол. Визенер испуганно подпрыгнул, какое-то время стоял неподвижно, а потом шепотом повторил: — «Два часа назад снайперским выстрелом из-за реки убит штурмфюрер Койфер. Фельдкомендант назначил комендантом района вас…» Что? А-а, меня… Меня? Нет! Нет! — и он вдруг замахал перед собой руками и начал отступать в угол комнаты, словно у него перед лицом кружились пчелы. Глаза его наполнились ужасом и страшно расширились — вот-вот вылезут из орбит. Впервые он, трезвый, увидел перед собой маленькую пулю, которая медленно приближалась к его голове. Отступая от нее, он споткнулся о кушетку и упал, дико закричав. В комнату вбежали солдаты, дали ему воды, вызвали ротного фельдшера. Через некоторое время он успокоился, но, понимая неловкость своего положения, продолжал симулировать болезнь. «К черту это назначение! Я не могу быть комендантом в этом пекле, — думал он, лежа на кушетке. — Тут охотятся за мной день и ночь. Сегодня — Койфер, завтра — обязательно я. А я хочу жить! Жить! Я не хочу умирать. Я достаточно послужил фюреру, чтобы заслужить жизнь. Пусть послужат столько другие. А я устал, заболел. Мне нужно отдохнуть, переждать и добиться перевода в другое место, где меня не знают. Там я буду умнее. А ту! пусть другие становятся на мое место и дослуживаются хоть до фельдмаршала. Я не буду завидовать им, когда я буду живым, а они — мертвыми… Да, самое разумное — заболеть, переждать и добиться перевода…» И через час Визенера, как тяжело больного, отправили в областной центр. Несмотря на усиленную охрану, он дрожал всю дорогу — до тех пор, пока не лег на кровать в госпитале. Там только он почувствовал себя в безопасности.XV
В сентябре бригада ждала первого самолета из Москвы. Посадочную площадку готовили в районе Меж, километров за двадцать до Лосиного острова. Туда были стянуты почти все силы бригады. В лагерях остались только часовые, раненые, женщины и дети. Фашисты установили, что партизаны готовятся к чему-то серьезному, и, собрав силы, повели наступление на этот район. Посадка самолета в такое время имела для партизан огромное значение. Она давала возможность систематически получать с Большой земли оружие, боеприпасы, взрывчатку, медикаменты. Одновременно она нанесла бы уничтожающий удар по лживой пропаганде врагов о том, что Красная Армия обескровлена, о скором крахе Советов, которую они повели с новой силой в связи с наступлением немецких войск на юге, на Сталинградском направлении. Это хорошо понимало командование бригады и, чтобы не задерживать прилет самолета подготовкой новой площадки, решило оборонять подготовленную. Для этого нужно было не только отразить наступление противника, но и разгромить наступающие части, чтобы они больше не осмелились лезть в этот район. Штаб бригады находился в Межах. Гитлеровцы были остановлены километрах в двух от деревни, на реке Вутянке. Партизаны сожгли мост и успешно отражали все попытки врага переправиться на другой берег. Нельзя сказать, что попытки эти были очень активными. Против партизанской бригады сражался саперный батальон и отряд эсэсовцев. В батальоне была рота словаков. На вторую ночь словаки прислали своего парламентера, который заверил партизан, что большинство словацких солдат будут стрелять вверх и в спину немцам. Значительно большую опасность представляла немецкая четырехорудийная батарея, в первый же день обстрелявшая Межи и вызвавшая в деревне пожар. Но и она существовала недолго. Ночью Жовна с группой партизан своего отряда пробрался в тыл врага, перебил прислугу батареи и вывел из строя пушки. Враг после этого, в сущности, был обессилен, и его не трудно было разгромить. Но внезапно партизанские разведчики принесли весть о появлении в районе боев батальона эсэсовцев с тремя танками, артиллерией и минометами. Батальон прибыл рано утром и остановился в деревне Лемехи, километров за двенадцать от Меж. Эсэсовцы с места в карьер перепились, начали грабить население и насильничать. Было очевидно, что они не особенно торопятся в бой, видимо уверенные, что партизаны никуда не денутся. Нужно было предупредить их наступление. Приборный, Лесницкий и Николай Маевский разработали план разгрома немцев. По этому плану отряд Павленко должен был сделать тридцатикилометровый обходный марш через леса и болота, пересечь шоссе, подойти к Лемехам со стороны приднепровских лугов и ночью неожиданно напасть на эсэсовцев. Кавалерийский отряд Жовны, в свою очередь, должен был предпринять обходный маневр и зайти в тыл частям, стоявшим на Вутянке. Отрядам Кандыбы и Ивана Плющая было предназначено переправиться через реку и вести наступление в лоб. Время начала боевых действий всех отрядов было назначено на два часа ночи — с тем чтобы появиться неожиданно и одновременно со всех сторон. Собрали командиров и комиссаров отрядов, объявили им боевую задачу. Во время этого короткого совещания в комнату вошел радист и подал начальнику штаба радиограмму. Николай Маевский мгновенно расшифровал ее и, заметно взволнованный, встал. Командиры с нетерпением следили за ним и завидовали, что он первым читает вести из Москвы. — Товарищи! Москва спрашивает: можем ли мы принять самолет сегодня ночью? Командиры вскочили с мест, возбужденно зашумели, радостно пожимая друг другу руки. Кто-то крикнул «ура». Лесницкий поднял руку. — Рано радоваться, товарищи! Нужно подумать, что ответить Москве. Готовы ли мы к принятию самолета? — Готовы, Павел Степанович! Готовы, черт возьми! — закричал Жовна. — Самолет сядет, а эсэсовцы в это время танки пустят, артиллерийский обстрел начнут. Позиции их недалеко, надо иметь это в виду, — Лесницкий махнул рукой в сторону, откуда слышались выстрелы. — Так от этих же сукиных сынов только мокрое место останется, Павел Степанович. Вы сами же только что говорили, — не унимался Жовна. — Самолет прилетит, безусловно, раньше, чем мы нанесем удар. Поднялся всегда спокойный, всегда дисциплинированный Павленко. — Я предлагаю назначить удар на двадцать два ноль-ноль. Лесницкий посмотрел на часы. — Сейчас тринадцать. Раньше, чем через час, отряды не выступят. Сможет ли головной отряд проделать обходный марш за восемь часов? — Сможет! — уверенно заявил Павленко. — Сможет! — подтвердил Приборный. — Я сам пойду с ними. Так и решили. Москве ответили: «Ждем». А через час отряды незаметно снялись с позиций на Вутянке и выступили… Перед маршем Павленко подошел к Лесницкому и несмело попросил: — Товарищ комиссар, дайте мне моего командира пулеметного взвода. Комиссар бригады нахмурился. — Слушай, Павленко, можно сказать раз, два… Ты ведь взрослый человек. Какого ты дьявола надоедаешь мне? Пулеметчики у тебя есть, снайперы ночью тебе не нужны… А оставить отряд без комиссара я не могу. Комиссар отряда Кандыбы. Залесский был болен, и Евгений Лубян временно замещал его. О нем и шла речь. С отрядом Жовны поехал начальник штаба бригады Николай Маевский. Лесницкий остался в Межах и сразу же начал подготовку к ночному бою. Обошел отряды, побеседовал с партизанами, проверил состояние оружия и количество боеприпасов. Потом долго советовался с командирами, вырабатывая подробный план операции. Делать все это было легко, потому что он знал тут каждую яму в реке, каждый пригорок и ложбину. Его настроение испортила Люба. Как только стало известно о прибытии эсэсовцев, ей поручили следить за ними. И вот она неожиданно вернулась обратно, усталая, бледная. Лесницкий с первого взгляда догадался, что случилось что-то необычное, и отрывисто спросил: — Что? — Эсэсовцев нет в Лемехах. Я не застала их там. — Где ж они? — Кто их знает. Никто не может сказать ничего определенного. Я даже поймала одного. И тот ничего не мог сказать… прикончила его… Трудно было вести. — А с лемеховцами ты разговаривала? — Человек десять спрашивала. Одни говорят — поехали, на Рудню, другие — к Днепру. Вот тут и гадай. Я лично верю и тем и другим. Эти гады затеяли какую-то хитрость. Лесницкий задумался. Положение сразу осложнилось. Маневр отряда Павленко потерял смысл. И комиссар, не медля ни минуты, направил человека вдогонку отряду. «Решайте, действуйте сами по обстановке, — написал он Приборному. — Но главная ваша задача сейчас — прикрыть наш тыл. Не исключена возможность, что эсэсовцы сунулись в лес». Люба ждала, не сводя с него глаз. — Сейчас снова пойдешь в разведку. В лес. Зайдешь в Рудню, — сказал ей Лесницкий. — Куда мог исчезнуть этот батальон? Словно сквозь землю провалился. Оставшись один, комиссар взволнованно ходил из угла в угол по просторной классной комнате школы. Положение было серьезным. Он вызвал командиров и комиссаров отрядов, чтобы выслушать их мнения, посоветоваться. Но раньше командиров в комнату вошел радист. — Товарищ комиссар, радиограмма штаба соединения. Лесницкий жадно схватил листок, начал расшифровывать и внезапно побледнел. «Приборному. Лесницкому. Вашу главную базу знают враги. Атакуют сегодня батальоном СС. Сведения получены от профессора», — несколько раз перечитывал он радиограмму, потом дорасшифровал ее: — Сведения получены от Буйского. Эх, Андрей, Андрей! Большое ты дело сделал, но кто-то из вас опоздал — ты или штаб… Поздно… Поздно, товарищи, — комиссар бригады в отчаянии сжал руками голову и тихо застонал. Никогда еще этот мужественный человек не впадал в такое отчаяние. — Тридцать человек раненых… Женщины, дети. Все имущество, весь боевой запас… почти без всякой охраны, — шептал он. — Так вот он где, этот проклятый батальон! В самое сердце ударил… Как же мы проворонили его? Раззявы! — Какое-то время он сидел неподвижно, прижав ладони к вискам. Потом вскочил, ударил кулаком по столу. — Нет, не поздно! Дорого вы заплатите за лагерь, сволочи! Лубяна ко мне! И как можно скорей! — крикнул он связному и начал торопливо писать новую записку командиру бригады. Лубян и Кандыба появились через пять минут. Ничего не говоря, Лесницкий подал им расшифрованную радиограмму. Женька побледнел. — Я… Павел Степанович! — Да, ты! На мотоцикл — и лети пулей. Может быть… Все может быть… Тогда пусть отходят через болото, уничтожая за собой кладку. А ты… ты один знаешь, как это сделать. Взорви!.. При любых обстоятельствах… Понял? Давай! Подожди, — Лесницкий обнял его, крепко поцеловал в губы и прошептал, словно это была тайна: — Я сам приду туда с отрядом Павленко, сейчас же догоню их. Женька возбужденно ответил: — Встретимся, Павел Степанович! Встретимся! Не может быть… — и, не досказав, он выскочил из комнаты.XVI
По узкой извилистой лесной дороге мотоцикл мчался с такой скоростью, с какой, пожалуй, даже по асфальтовым магистралям не ездил ни один мотоциклист в мире. Достаточно было одного неточного или запоздавшего на десятую долю секунды поворота руля, чтобы от мотоциклиста и от машины осталось мокрое место в буквальном смысле этого слова. Но Женька не думал об опасности. Он вообще ни о чем не думал. Одна только напряженная мысль стучала в его мозгу в ритм мотору: «Скорей! Скорей! Скорей!» Выехав из лесу, он увидел, что в деревне Хвостичи, через которую лежал его путь, пожар. В его голове блеснула другая мгновенная мысль: «Эсэсовцы!» Но он не остановился… В деревне действительно были эсэсовцы. Они проводили промелькнувшего перед ними мотоциклиста ошалелыми взглядами и опомнились только тогда, когда он был уже далеко за деревней. Над головой у партизана засвистели пули, но родной пригорок прикрыл его. Увидев знакомый лес, он подумал: «На опушке обязательно должна быть охрана». Не доехав с километр, он остановился и соскочил с мотоцикла. В нем больше не было надобности. Дальше нужно было пробираться через болото и лесную чащу. Заглушив мотор, Женька услышал стрельбу. Ошибки быть не могло — стреляли на Лосином. Его опытное ухо различало даже виды оружия: станковые пулеметы, автоматы… А вот и миномет. Радостное восклицание вырвалось из его груди: «Держатся! Родные, милые! Держитесь! Держитесь, товарищи!» Затащив машину в кусты, чтобы никто не нашел, он во весь опор побежал к лесу. У самого леса над его головой засвистели пули, но он не обращал на них внимания. Сердце его неудержимо стучало: «Скорей! Скорей!»* * *
Эсэсовцам не удалось напасть на лагерь неожиданно. Матвей Кулеш, который провел их, плохо знал законы партизанской жизни. Он не догадывался, что на опушке, за три километра от Лосиного, на одной из сосен сидел часовой. Партизан увидел эсэсовцев еще тогда, когда они были далеко в лесу, и по телефону сообщил в лагерь. Кроме того, все видимые дорожки, которые вели к Лосиному, были заминированы, и эсэсовцы наскочили на первые же мины. Осколком мины был легко ранен и Кулеш. Напуганный до-смерти (предатель не думал, что смерть может его настичь и под охраной батальона эсэсовцев), он притворился тяжело контуженным. Обозленные неудачей, солдаты оттащили его к опушке и, даже не перевязав раны, бросили в кусты, откуда он и удрал домой, обрадованный, что имеет дело не с Визенером (он еще не знал об исчезновении коменданта). Эсэсовцы, превозмогая страх, всегда овладевавший ими в лесу, начали осторожно пробираться сквозь чащу. Но вскоре снова наскочили на мины. Потом попали под пули невидимых стрелков. Но все же, хотя и с большими потерями, им удалось прорваться к лагерю.* * *
Алена Григорьевна созвала небольшое совещание. В нем, кроме самого врача, приняли участие Татьяна, командир лагерной охраны молодой партизан Иван Сумак и Маша Плотник. — Главная наша задача, — сказала Алена, — вынести раненых. Понесем их через Гнилое — в приднепровские лозняки. Сумак, выделите шесть бойцов. Командир охраны возмутился: — Ни одного человека не дам! Мое дело — оборонять лагерь, и я обороняю его, — голос хлопца срывался — он был, видимо, взволнован. В сущности, это было его боевое крещение, а он уже должен был нё только сам участвовать в бою, но и командовать другими. Хлопец и гордился и побаивался. — Я тебе такого «не дам» покажу, что ты и внукам своим постесняешься рассказывать, — разозлилась Алена. — Шесть человек для переноски раненых и двух — самых выносливых — в Межи, в штаб бригады. Таких, чтобы за час там были. Понял? А сам с остальными — умри, а задержи эту саранчу. Сумак быстро побежал выполнять приказ. Алена вернулась к девушкам. — Ну, девчата, набирайте полную грудь воздуха. Работы нам — о-е-ей! — Я останусь тут. Я ведь пулеметчица, — решительно заявила Маша. Алена гневно блеснула глазами и стукнула ладонью по кобуре револьвера. — Расстреляю каждого, кто не выполнит моего приказа. Татьяна вздрогнула. Никогда еще не видела она мягкую, ласковую Алену такой суровой и решительной. Маша повиновалась. Но когда они вошли в госпиталь и рассказали о положении в лагере раненым, произошло нечто неожиданное: Алену перебил комиссар Григорий Петрович Залесский, только что начавший оправляться после воспаления легких. — Подождите, Алена Григорьевна, я скажу, — и он обратился к раненым: — Товарищи, все, кто может встать и идти или даже ползти, — за оружие и за мной! Раненые начали быстро собираться. У большинства из них оружие было при себе. Они сами добывали его в боях и не выпускали из рук до самой смерти. Из двадцати восьми раненых выносить пришлось только одиннадцать. По непроходимой трясине Гнилого болота еще весной были проложены жерди. Это была потайная и самая короткая дорога из лагеря в днепровские луга. По этой дороге и вынесли раненых на песчаную косу среди болот, заросшую густым лозняком. Около раненых оставили Ленку Лубян и маленького Витю.* * *
Первая атака была отбита легко и с большими потерями для противника. Увидев лагерь, пьяные эсэсовцы бросились к нему все сразу и столпились на мостике, не желая мочить ног в речке. Там и встретил их дружный залп. Партизаны стреляли с небольшого расстояния, из траншеи, вырытой на подступах к лагерю, и поэтому почти ни одна пуля не пролетела мимо. Эсэсовцы отошли за речку и ударили из станковых пулеметов. Над головами партизан засвистели пули. С деревьев посыпались срезанные ветки, полетели щепки. — Спокойно, хлопцы, спокойно! — командовал Залесский, переползавший по окопу от одной группы партизан к другой. — Пусть эсэсовцы сгонят злость. А мы зря не будем тратить патроны. Только следите внимательней! Обжегшиеся на первой атаке, эсэсовцы поняли, что прямая дорога на остров обороняется, и, разделившись на две группы, пошли в обход по болоту. С одной стороны они сразу увязли и вернулись назад, с другой — хоть и медленно, но начали продвигаться. Залесский вынужден был раздвоить силы. Это ослабило оборону. Во вторую атаку эсэсовцы пошли одновременно с двух сторон, рассыпанной цепью, перебегая от дерева к дереву, от куста к кусту. Некоторые из немцев подкрались так близко, что им удалось бросить ручные гранаты и ранить несколько партизан. К счастью, в этот момент подоспела Алена со своим отрядом. Противник снова откатился. Татьяна, прыгнув в окоп, начала перевязывать раненых. Над ней наклонился Залесский и крикнул, всерьез или в шутку — она не поняла: — А вы, Карповна, скучали по настоящей войне. Вот она, любуйтесь! Незнакомый вой заглушил ее ответ. Она выпрямилась — хотела посмотреть, но Залесский рванул ее за руку на дно окопа. — Ложись, мина! — крикнул он. Сзади раздался взрыв. Воздушной волной швырнуло в окоп землю, сухие ветки, листья. От сосны отлетел большой сук и повис над головой. Взрывы гремели один за другим. Непрерывно осыпались листья и хвойные иглы. Упали и накрыли окоп две тонкие сосны. Захлебывались немецкие пулеметы. Теперь их было уже не два, а множество. Били они трассирующими пулями, и цветныеструи впивались в покалеченные тела сосен, в бруствер окопа. В лагере загорелись землянки. Едкий дым ел глаза. Залесский долго смотрел в сторону лагеря, потом крикнул Алене: — Не понимаю, отчего загорелись землянки! Смотрите — одна за другой. Мины там не падают… — Он приказал молодому партизану: — Ползи-ка, браток, проверь, что там такое. В этот момент мина упала в окоп, осколками ранило двух человек. Татьяна бросилась к ним, сделала перевязку. Большинство мин падало на краю болота, где находился Иван Сумак с другой группой партизан. Залесский предложил Татьяне сходить туда. — Там у них настоящее пекло. Как бы чего не случилось. Она пошла по извилистому окопу. А мины все выли и выли, расщепляя деревья, отсекая сучья, вспахивая землю. «Как это хорошо сделали, что вырыли траншею вокруг всего лагеря!» — подумала она и вспомнила, как тогда многие партизаны, да и сама она, не понимали, зачем это делалось, и очень неохотно шли после утомительных ночных походов на рытье траншей. Но Лесницкий неумолимо требовал, чтобы днем люди работали на траншее. «Где они теперь — Павел Степанович, Женька, Николай? Знают ли они о нашем положении?» Татьяна не успела додумать свою мысль. Волна горячей воздуха ударила в лицо, сбила с ног. Она сразу же поднялась, бросилась вперед, но вдруг отшатнулась, увидев ужасную картину: развороченный окоп, тела убитых. Она услышала стоны, узнала голос Маши и, превозмогая слабость, бросилась к ней. Рядом с Машей лежал убитый Иван Сумак. Немного дальше стонал другой раненый: — Сестра… Таня… Помоги, родная… Толстый сук придавил ему ногу. Григорий Петрович вытащил его из-под сука и, обессиленный, упал сам. Татьяна кинулась к нему. Но в этот момент замолчали пулеметы, реже стали бить минометы. Эсэсовцы пошли в третью атаку. Залесский вскочил, бросился к ручному пулемету, из которого до этого стрелял Сумак. — Карповна, берите автомат. Подавайте мне диски, — он и в бою оставался вежливым, спокойным учителем. Татьяна взяла автомат и стала рядом с ним. Головная группа уже отбивала атаку. Эсэсовцы шли с гиканьем и криком, непрерывно стреляя из автоматов. Но те, что залегли на болоте, долго не поднимались, возможно ожидая результатов атаки в лесу. Татьяна стиснула автомат так, что вся дрожала. В этот момент она забыла обо всем на свете и думала только об одном, хотела только одного: убить как можно больше фашистов. «Что же вы не лезете, сволочи? Поднимайтесь!» И когда они, наконец, поднялись, она сразу выпустила весь диск. Автомат замолк. Она растерянно оглянулась. Раненая Маша Плотник протянула ей заряженный диск. Татьяна наклонилась, чтобы взять его, но в этот момент сверху, со стороны лагеря, в окоп свалился человек. Она инстинктивно отшатнулась и увидела Женьку Лубяна. С радостью она бросилась к нему. — Женя! Вы пришли? — Стреляй! — крикнул он в ответ и, сняв шапку, не спеша, старательно вытер песок со своей снайперской винтовки. Потом поднялся, посмотрел на эсэсовцев, которые лезли через болото, и выстрелил в сторону, в вершину высокого дуба на краю болота. С дуба хлопнулся на землю солдат — очевидно, корректировщик минометного огня. Эсэсовцы на болоте залегли. Атака была отбита и около реки. На минуту стало тихо. Залесский, оторвавшись от пулемета, радостно протянул руку Лубяну. — Евгений Сергеевич! Подмога? — Слабая… Я один. С приказом. Забирайте раненых. Пошли. — Куда? — К той группе. — А как же тут? — Да тут они так скоро не пройдут. Вон около того куста такая жила, что затянет их с головой. — Чепуха эта им твоя жила, если по ним не будут стрелять, — возразил Залесский. — Григорий Петрович! Выполняйте приказ комиссара бригады. Забирайте бойцов. Когда все ушли, Женька стал на колени, поцеловал Ивана Сумака. — Эх, Ваня! Друг ты мой! Потом положил обоих убитых под стену окопа, быстро засыпал землей. — Чтобы не издевались эти сволочи. А после мы похороним вас, товарищи… В головной группе он так же приказал похоронить убитых, потом позвал к себе Алену и Залесского и сказал им: — Отступайте через Гнилое. Разбирайте кладку. Я останусь тут и задержу их. — А лагерь? — спросила Алена. — Лагеря больше нет, коли его знают враги. Лагерь я уже поджег. Видите? Уничтожу и остальное. Татьяна наклонилась к нему и спросила с тревогой в голосе: — А сам потом как? Женька разозлился. — Что вы рассуждаете, черт возьми! Мой приказ — приказ комиссара бригады. И пусть кто-нибудь попробует не выполнить его! Понятно? Сейчас же выступайте. Только возьмите вот это, — он передал Залесскому что-то, завернутое в карту, и объяснил — Портрет Сталина. Передайте Павлу Степановичу… Никто больше не сказал ни слова. Да и говорить было трудно. Противник усилил обстрел, и мины начали рваться чаще и ближе. Залесский, взяв портрет, обнял и молча поцеловал Женьку.XVII
И он остался один. «Ну, Павел Степанович, большую часть приказа я выполнил. Выполню и остальное. Все выполню, Павел Степанович. Дорого обойдется фашистам наш лагерь. А теперь, пока есть время, поохотимся…» Он снял с плеча винтовку и, удобно устроившись, начал высматривать между деревьями фигурки эсэсовцев. Опытный глаз снайпера быстро находил их почти за каждым кустом, за каждым деревом возле речки. Он снимал их по очереди, одного за другим. Разозленные эсэсовцы ответили ураганным пулеметным и автоматным огнем. Но били они вслепую и еще больше выдавали себя. Ни один выстрел партизанского снайпера не пропадал даром. Каждая пуля находила эсэсовца. «Только бы задержать их наступление, дать возможность вынести раненых. Быстрей, товарищи, быстрей!» Вдруг он увидел Татьяну. Она бежала к нему по окопу, низко нагнувшись, с ручным пулеметом в руках. У него дрогнуло сердце от мысли о том, что случилось какое-нибудь большое несчастье. Иначе — зачем бы она вернулась? Но, увидев ее лицо, он без слов понял, что ошибся, и сердито крикнул: — Почему ты вернулась? Она подбежала, схватила его руку и ответила беззвучно, одними губами: — Я буду с тобой, Женя! — Я приказал уйти всем! — Я не могла, Женя. Я помогла вынести раненых и вернулась, чтобы быть с тобой. Как же я могла покинуть тебя одного в такой опасности? Пойми же ты! Я Алене сказала об этом, и она согласилась… Да, она пришла, чтобы в тяжелую минуту быть с ним и, если нужно будет, умереть вместе. Она решила так в тот момент, когда он приказал им выходить, и она поняла, какой он близкий и родной для нее человек. Чувства, которые долгое время светились в душе отдельными искрами, в эту минуту вспыхнули ярким пламенем — стали определенными и понятными. Это обрадовало ее, и она почувствовала себя счастливой, встав рядом с ним перед многочисленными врагами, перед липом смерти. За разрывами мин он не все понял, что она говорила, но в ее глазах он увидел что-то такое, что когда-то видел в глазах матери, провожавшей его в лес, и растерялся. Чтобы не выдать своей растерянности, он сурово спросил: — Где остальные? — Все ушли. И кладку разрушили уже. — Стреляй! Женька выпустил из «максима» всю ленту, затем вытащил замок, повесил ка шею винтовку и, схватив Татьяну за руку, побежал по окопу по направлению к болоту. Татьяна подумала, что он хочет вывести, спасти ее, и испуганно вырвала руку. — Дай замок! Я останусь одна. Женька рванул ее к себе. — Дура! Беги быстрей! Позади дико закричали — эсэсовцы пошли в атаку. Женька и Таня перебежали на край болота, к противоположному концу острова. В этом месте от центрального окопа выходил в сторону, в сосняк, узкий окопчик. Кончался он небольшой землянкой; двери этой землянки раньше всегда были заперты на замок, и в лагере мало кто знал, что в ней скрывалось. Не знала и Татьяна. Женька остановился перед землянкой. Двери ее были открыты, и Татьяна увидела там какие-то ящики и динамомашину, похожую на те, которые использовались в кинопередвижках. — Следи! — приказал Женька, показав на лагерь. — Когда они подойдут к огневому складу и мастерской, крикнешь мне, — и полез в землянку. Татьяна высунулась из окопчика, легла на бруствер. В лагере, горели почти все землянки. От них загорались дрова, сухой валежник и листья. Пожар полз во все стороны. Только огнесклад и мастерская по изготовлению мин и другого оружия, стоявшие отдельно и окруженные глубокой канавой, еще не горели. Вскоре в дыму, среди пылающих землянок, замелькали многочисленные фигуры немцев. Вот они перескочили канаву, кинулись к складу, к мастерской, начали разбивать прикладами запертые двери. У Татьяны сильно забилось сердце. Она поняла назначение землянки и намерение Женьки и ждала, когда к складу подбежит побольше немцев. Но некоторые из них обходили склад и бежали дальше — к болоту, к ним. Тогда она свесилась в окоп и громко крикнула: — Бей их, Женя! Бей скорее! Огромный столб огня рванулся в небо. Пошатнулись сосны. Тяжело вздрогнула земля. Громыхнул короткий мощный взрыв. Засвистели осколки. А потом затрещало, загудело, посыпалась земля, доски, сучья, сажа. Волна горячего воздуха сбросила Татьяну с бруствера в окоп. Там ее подхватил Женька, поднял на ноги, крикнул: — Бежим! Болото в этом месте у берега было сухое, заросшее высокой густой травой и чахлыми низкорослыми сосенками. Они пробежали метров тридцать от острова и легли в траву. Сюда они не полезут! — спокойно, сказал Женька. На месте склада полыхало огромное пламя. Все еще продолжали рваться патроны, бухали мины. Столб черного дыма поднимался над лесом и падал на болото густой копотью. — Жаль лагеря, — вздохнул Женька. — Мы с Павлом Степановичем строили его еще до прихода немцев, сразу же после выступления Сталина по радио. Базу создали. Сколько мы тогда всего навезли сюда! Весь район, кажется, перевезли, и все по ночам, — он минуту помолчал, а потом добавил уже более бедро: — Но ничего… Свое он отслужил и умер со славой, как герой. С музыкой… Эх, Таня! Всех бы гитлеровцев так, на воздух! Скорей дожить бы до того дня. А я доживу, Таня, доживу. Я и сегодня верил, что выйду живым. И Павлу Степановичу на прощанье сказал: «Встретимся, Павел Степанович! Встретимся!» Вот и встретимся. Как он обрадуется! К болоту подбежало несколько эсэсовцев. Они остановились и начали стрелять из автоматов по кустам. Но дальше не пошли. Постреляли, постреляли и повернули назад, громко переругиваясь между собой. Татьяна прошептала: — Ударить бы по ним сейчас, Женя. Он толкнул ее локтем. — Дурная. Не нужно. Зачем рисковать попусту? Ну, убьем человек пять, а потом они нас. Тогда уж не спрячешься. А так мы будем жить и бить, бить и бить их, Таня. Сколько мы их с тобой еще уничтожим! Ого-о! Теперь мы с тобой сто лет проживем, раз сегодняшнее пережили. Понимаешь? Он повернул голову, и она увидела на его худом грязном лице веселую, озорную улыбку. Такую улыбку она видела у него в последний раз зимой, когда они встретились в лесу. И ей тоже стало радостно. Радостно от того, что они сегодня одержали победу (она только теперь это поняла), что вышли из этого смертного боя живыми — Женька и она — и что лежат вот рядом. И, возможно, еще от того, что в первый раз за полгода она увидела на его лице знакомую улыбку и снова узнала Женьку Лубяна, своего веселого, озорного и неутомимого на выдумки школьного друга. Сразу же как-то забылось то большое, серьезное чувство, которое вынудило ее остаться в опасную минуту с ним. Снова захотелось пошутить над ним, подразнить, поспорить, как когда-то в школе. Почувствовав это, она засмеялась. — Чего ты? — удивился Женька. — Очень уж ты красивый. Размалеван, как индеец. — Ты тоже не чище, — серьезно ответил Женька, и на лицо его снова легла тень озабоченности. К берегу опять подошли эсэсовцы. Снова «прочесали» болото. Женька показал им кукиш. — Нате, ешьте, гады! Ловите ветер в поле! У-у, мерзавцы! — скрипнул он зубами. Солнце, которое весь день скрывалось за тучами, в последние минуты дня пробило их и брызнуло на землю красными лучами. Золотом загорелись вершины сосен и поднимающиеся к небу клубы дыма. Но через мгновение все погасло, потемнело. Только ярче заблистали огни догорающего пожара. — Ну, сейчас они драпанут из лесу, — сказал Женька. И правда, как бы в ответ на его слова, около речки взлетела зеленая ракета и послышалась громкая немецкая команда. Эсэсовцы спешили уйти из леса до наступления темноты. Когда начало смеркаться, Женька и Татьяна вышли из болота. Молча походили по лагерю, посмотрели на пепелища землянок, повздыхали, вспомнив, какие они были уютные, их землянки — словно родной дом. Попробовали сосчитать кровавые пятна на земле, но скоро сбились со счета. — Ишь, гады, всех убитых забрали. Ну, все одно, им не выйти из нашего леса. Павел Степанович с отрядом уже недалеко. Дорого им обойдется наш лагерь. Долго будут помнить. А что захватили? Пепелища. Правда, и нам тяжело будет. Сколько боеприпасов погибло… Но ничего… Ничего… — Он задумался, потом вспомнил: — Да, мы же ночью самолет будем встречать! Таня! Эх, черт! Я и забыл совсем. Пошли быстрей! Ну и денечек сегодня! — Он поднялся (они сидели около огня), но, о чем-то вспомнив, снова сел. — Таня, перевяжи мне ногу. Понимаешь, осколком мины ударило, когда я к вам лез. Голенище пробило и тело задело. Тогда не болела, а сейчас разболелась. Она начала делать перевязку. Рана была неглубокая, но загрязненная. В сапог натекла кровь и запеклась там. Портянки и штаны слиплись. Татьяна разрезала сапог, тщательно промыла рану спиртом и залила йодом. Делала это она все не торопясь. Впервые ей приятно было делать перевязку. Ее охватила горячая нежность, ощущение близости Жени. Очень хотелось прижаться к его груди. А потом сидеть вот так всю ночь, слушать тревожный стон покалеченных сосен, взволнованные удары его и своего сердца и молчать, забыв все муки и ужасы. Возможно, что и Женька думал о том же, так как он долго молчал, прислонившись плечом к стене, а потом тихо спросил: — Таня, скажи мне, почему ты вернулась? Она совсем не ожидала такого вопроса и не знала, как на него ответить. С минуту она помолчала, потом посмотрела на него, освещенного красным светом пожара. Он ждал ответа. — Не могла я покинуть тебя… Я же думала, что ты атаку будешь отбивать. — Да, если бы они быстро пошли, пришлось бы. — Ну, вот видишь… Какие ж были бы мы друзья, если бы покинули один другого… — Тебе нельзя рисковать, Таня… У тебя — муж, сын. Ты должна беречь себя для них. С кем останется Витя? Татьяна выпрямилась, укоризненно посмотрела на него и с обидой ответила: — Я пришла сюда не для того, чтобы спасаться от смерти. Я пришла бороться, мстить врагу, а не беречь себя для мужа. Стыдно тебе говорить так… Да и вообще ты — дурень, — она усмехнулась. — Боже мой, какой ты дурень! Весь лагерь давно уже знает, что никакого мужа у меня нет и не было и что Витя не мой сын. Это еврейский мальчик, которого я взяла на дороге, когда шла с запада. Его мать эсэсовцы убили на моих глазах. Я и сказала всем, что это мой… Он не дал ей кончить. Быстро наклонился, схватил ее руки и больно стиснул их. — Почему же ты не сказала этого раньше? — А разве сейчас поздно? Он сильнее сжал ее руку. — Не поздно, Таня!.. Не поздно… Но это так неожиданно! Понимаешь, я просто растерялся… — Почему? — хитро улыбнулась она — Почему, почему… Потому что, — он выпустил ее руки и сказал уже серьезно и без смущения: — потому что я все время… думал о тебе и все время очень жалел, что ты замужем. Понимаешь? Вместо ответа она обняла его за шею и крепко поцеловала в сухие, обветренные губы. — Не жалей же больше, дурной мой. Не жалей… …Они вздрогнули, когда внезапно за лесом послышалась стрельба. Женька вскочил. — Отряд! Наш отряд добивает фрицев! Бежим скорей. Они взялись за руки и торопливо пошли через лес знакомыми партизанскими дорожками. В чащобе на полдороге их остановил суровый окрик: — Стой! Кто идет? Женька узнал голос Лесницкого и бросился вперед. — Свои, Павел Степанович! Свои! — Евгений Сергеевич! Женя! Комиссар бригады обнял его и долго молчал, стыдясь своих слез, которыми он наверняка выдал бы себя, если бы сказал хоть слово. Наконец он ласково отстранил Женьку и, увидев молча стоявшую в стороне Татьяну, удивленно спросил: — Татьяна?..XVIII
Люди до такой степени устали, что были способны уснуть на ходу или упасть. Тяжело в таком состоянии одному. В одиночку не победить такого изнеможения. Но триста человек справились с ним и быстро шли напрямик через лес, тяжело шагая по слежавшимся мокрым листьям, не тронутым в этой чащобе ни ветром, ни зверем, ни человеком. Одежда на людях была мокрая, грязная от прилипших к ней комьев земли, торфа, речного ила. Казалось, что они только что проползли через топкое болото или вылезли из грязной речки. Оружие и мокрая одежда громадной тяжестью давили на плечи, пригибали людей к земле. Лес был уже голым, по-осеннему понурым, хотя ветер и раскачивал обнаженные вершины деревьев. Только сосны и ели попрежнему однообразно шумели да на молодых дубках трепетали засохшие коричневые листья, упорно не желавшие расставаться с родными ветвями. Над лесом, почти касаясь деревьев, плыли тяжелые тучи, угрожая обрушиться на усталых людей холодным дождем. Люди не только устали, они были еще и голодны. Проходя под дубами, многие из них наклонялись, за желудями и ели их. Колонна растягивалась. Впереди шли Приборный и Николай Маевский. Лесницкий и командир отряда Павленко шли позади, следя за тем, чтобы кто-нибудь не отстал, и подбадривая тех, кто совсем выбивался из сил. Отряд возвращался из предоктябрьского рейда. В заключение рейда был нанесен комбинированный удар по железной дороге. Это была хорошо подготовленная и удачно проведенная операция. В ней приняли участие не только все отряды бригады, но и несколько тысяч колхозников, мужчин и женщин, из ближайших к железной дороге деревень. В деревнях этих в течение нескольких дней работали партизанские агитаторы. В вечер перед операцией в деревни якобы «ворвались» отряды, навели там свой порядок и созвали сходы, на которые явились все, от старого до малого. На сходах объявили о мобилизации всех трудоспособных на ремонт железной дороги. На дорогу погнали даже старост и захваченных полицейских, сохранив им на этот раз жизнь. Все делалось будто бы в принудительном порядке, чтобы освободить население от ответственности за диверсию. Но крестьяне хорошо понимали смысл этой «принудительности» и шли с большой охотой. Даже старики и подростки не хотели оставаться в опустевших деревнях. Одновременно другие отряды произвели налет на станцию, разгромили немецкий гарнизон и очистили от охраны большой участок дороги. Работали всю ночь. Партизаны взорвали станционные будки, два железнодорожных моста, стрелки. Колхозники разобрали километров десять путей. Рельсы при этом были заброшены в болото и речку, а шпалы частично сожжены, частично сплавлены вниз по реке. Гитлеровцы выслали к месту диверсии бронепоезд. Но, не дойдя километров пятнадцати, он скатился под откос, в болото, подорванный группой Гнедкова. На рассвете все было закончено. Размеру диверсии удивлялись даже сами партизаны. — Вот это «подарочек» фрицам, — удовлетворенно посмеивался Приборный. — Пусть облизываются. Будут помнить наш праздник. Жаль, что нельзя поблагодарить колхозников. А то, может, митинг закатим? А, комиссар? Лесницкий не согласился. Еще до рассвета отряды один за другим незаметно отошли от железной дороги и направились в свои постоянные лагери — встретить праздник, отдохнуть. Головной отряд снялся последним. Теперь ему предстояло проделать тридцатикилометровый марш. …В дубняке густой запах прелых листьев и желудей опьянял уставших, голодных людей. У самого комиссара бригады кружилась голова, и ему все время казалось, что пахнет вокруг не прелыми листьями, а только что вынутым из печки горячим хлебом. Он шел и поражался силе и выдержке женщин — за них он боялся с самого начала марша, но, к его удивлению, ни одна из них не отставала. Первым сдал молодой боец — юноша лет семнадцати. Он присел под дубом и сразу же закрыл глаза. Лесницкий и Павленко наклонились над ним. — Эх, Опанас, Опанас! Что же это ты, брат, спасовал? — Я немножечко полежу, товарищ комиссар. А потом я догоню вас, — не открывая глаз, сказал боец. Павленко подхватил его под руки, приподнял и с силой встряхнул. — Держись, Опанас, сейчас придем в Выселки и как следует подкрепимся. Люди там гостеприимные… Хлопец повертел головой, поморгал глазами, отгоняя сон, и, засмеявшись, побежал догонять колонну. Но вскоре начали отставать другие. Приборный и Павленко настаивали на том, чтобы остановиться в Выселках — небольшой деревне, приютившейся у самого леса, отдохнуть там и накормить людей. Об этом условились еще утром, и в деревню была выслана конная разведка. Разведчики должны были поговорить с крестьянами и подготовить обед на триста человек. Партизаны знали об этом и теперь ускоряли шаг. Но разведка обнаружила в Выселках значительные силы врага. После короткого совещания командиры решили обойти деревню, так как люди устали и у них почти не осталось боеприпасов. На поляне выстроили отряд. Лесницкий разъяснил бойцам положение. — Пойдем без отдыха, товарищи. И идти должны быстрей, чем шли раньше, чтобы не опоздать к началу трансляции доклада товарища Сталина. Дойдем? — Дойдем! — в один голос ответили триста человек. Желание услышать голос вождя подбодрило партизан лучше всякого отдыха и обеда. Отряд свернул в сторону и быстро двинулся дальше, в обход Выселок. В одном месте путь отряда перерезало болото. Обойти его было трудно. Люди шли по пояс в ледяной воде, холод пронизывал их до костей, сковывая мускулы, судорога сводила ноги. Люди спотыкались о кочки и пни, падали. Даже самые сильные не могли сдержаться и поминали всех святых, грешников и Гитлера. Без его имени не обходилось ни одно мало-мальски складное ругательство. И чего только не желали ему! Обычно Лесницкий возмущался, если ругались в присутствии женщин. Но теперь молчал. Над болотом гремел голос Петра Майбороды: — Эй, вы! Водоплавающие! Держитесь за меня. Со мной нигде не пропадете. Он ловко перескакивал с кочки на кочку, кричал и смеялся, а выйдя на сухое место, принимался наигрывать на губной гармошке веселые марши. От него ни на шаг не отставали девчата. Все они были немного влюблены в этого краснощекого неугомонного весельчака. Только Татьяна была не с ними. Она шла впереди, рядом с Женькой. И Майборода шутил по их адресу: — Истинную правду говорят, что все влюбленные — страшные эгоисты. Вот вам, пожалуйста, смотрите, как портятся хорошие люди. Я потому и боюсь любви, как черт ладана. — А ты не бойся, Петенька. Влюбись хоть разок, — шутили девчата. — Нет, не агитируйте. Не хочу портиться. — Хуже, чем теперь, не будешь. Не бойся. Вот счастье-то кому-то привалит! — насмешливо бросила Настя. Эх, и ответил бы он, если бы это была не Настя! Жену Андрея Майборода уважал и даже немного побаивался, поэтому он промолчал и, отвернувшись, снова заиграл на гармошке. Лесницкий, убедившись, что теперь уже никто не отстанет, пошел вперед. Приборный встретил его шуткой: — Ну, как поживаешь, святой мученик? Я думал, ты и сам уж отстал. Вот, думаю, потеряли, чего доброго, нашего комиссара. — Помолчав, он посмотрел на небо и добавил: — Что-то бог на нас разозлился, лихо на него. Того и гляди, дождь пойдет. Не хватало нам еще этого душа на нашу голову. Очень приятно будет освежиться после такой бани… Лесницкий не ответил. — Э-э, да ты, брат, что-то нос повесил. Смотри, держи выше, а то потеряешь. Ты посмотри вон на своего первого помощника, — он кивнул в сторону Женьки и Татьяны. — Видишь, совсем переменился хлопец. Не узнать. Смотри, как смеется! Что им холод, усталость, мозоли на ногах, голод! Наплевать им на все это! У них такое сейчас в душе! Май и соловьи! Аж я, старый, завидую. — Приборный вздохнул. — Лихо на тебя, Павел, какую девчину ты проморгал. Предупреждал ведь я тебя… — Перестань, Сергей, об этом, — поморщился, как от зубной боли, Лесницкий. — Болит? — Не люблю, когда ты говоришь глупости. Не солидно это для командира бригады. — Да при чем тут командир бригады, лихо на тебя! Я тебе, как другу, говорю, добра желаю. А ты мне — командир, командир. Как будто командир не человек, а машина. А знаешь ли, комиссар, что твой командир ночами не спит, о семье думает? Легко, думаешь, мне? Побыл бы ты на моем месте — знал бы! Где они сейчас, мои семь кукушек? Живы ли, здоровы ли? Эх! Знаешь, поговорить о семье, о женитьбе, о любви мне просто приятно и необходимо. И ты мне не мешай, будь ласков. А вот за то, что у тебя не о ком думать, я тебя не люблю. Нехорошо это… Семья сейчас необходима… Э, да что с тобой говорить! Сухой ты человек. Наверно, мне так и не придется увидеть тебя семьянином. Не дождусь… — А ты и не жди. На свадьбу я тебя все равно не позову. — Ну, это ты, брат, врешь. Я сам приду. Они немного пошутили, и им обоим стало легче от этой дружеской перебранки. Дружба их началась еще до войны. Война закалила ее и сроднила на всю жизнь этих двух людей с такими разными характерами. Правда, Лесницкому не всегда нравились шутки командира и особенно чрезмерный интерес Приборного к его личным переживаниям и чувствам. Так случилось и с его отношением к Татьяне. Он еще ни о чем не думал, ничего не знал и, ему казалось, не чувствовал, когда Приборный начал бросать камешки в его огород. Теперь, когда Лесницкий узнал о любви Татьяны и Лубяна, шутки Приборного его особенно сердили. Лесницкий искренне обрадовался, увидев, какое чудодейственное влияние оказала эта любовь на сурового от горя юношу, как она осветила его красивую и чистую, как кристалл, душу. Сердце его наполнилось отцовской нежностью к ним обоим, веселым, жизнерадостным, немного наивным в своей простой и чистой любви, и он восхищался ими не меньше, чем Приборный. …В сумерки пошел дождь, мелкий, густой. И сразу наступила ночь, словно вместе с дождем на землю упала тьма. Идти стало еще труднее. Но лагерь был уже близко — и последний километр люди прошли почти бегом. И все-таки они немного опоздали. Сталин уже говорил. Высланные вперед радисты укрепили динамик на крыше командирской землянки, и слова вождя зазвучали среди старого соснового бора. Лесницкий остановился перед входом в землянку, снял шапку, вытер вспотевший лоб. Рядом с ним стоял Николай Маевский, позади тяжело дышал Приборный. Сначала, пока люди подбегали, размещались в темноте, проталкивались вперед, к динамику, было шумно и не все удавалось понять. Но через минуту все умолкли, затаили дыхание. Шумел только дождь, но слова вождя заглушали этот шум. «… Красная Армия и ее боевые кадры выросли в серьезную силу, способную не только устоять против напора немецко-фашистских войск, но и разбить их в „открытом бою и погнать их назад». Слыхали? — взволнованно проговорил Приборный. — Тише, — зашептали со всех сторон. У Лесницкого радостно забилось сердце. Он почувствовал, как легко вздохнули триста человек и подались вперед в едином порыве, прижав его к дверям землянки. Каждое слово Сталина, как яркий луч, согревало сердце, наполняя его верой в победу. Лесницкий не чувствовал больше жгучей боли в ногах и плечах, холода и голода. Он закрыл глаза и увидел Сталина, но не в Колонном зале. Вождь в знакомой шинели и фуражке стоял на невидимой трибуне среди просторов огромной страны. Лесницкий видел города и деревни, заводы и обширные поля, огневую линию фронта, руины Сталинграда, пожары на захваченной врагом земле, родные леса; видел миллионы людей — солдат, партизан, рабочих, женщин, детей. Все они со всех сторон, затаив дыхание, смотрели на Сталина. И он видел всех и говорил им суровые, святые слова правды. Вот он повернулся и смотрит прямо в глаза ему, Павлу Лесницкому, комиссару партизанской бригады, и говорит спокойно, сосредоточенно, словно разговаривает с ним одним: «… Теперь вы можете представить, насколько серьезны и необычайны те трудности, которые стоят перед Красной Армией, и до чего велик тот героизм, который проявляет Красная Армия в ее освободительной войне против немецко-фашистских захватчиков». — Представляю, Иосиф Виссарионович, представляю, — прошептал Лесницкий и встрепенулся, услышав, что кто-то сбоку шепчет эти же слова. То был Женька Лубян. Комиссара поразила необычайная тишина. Он оглянулся, но в темноте ничего не увидел, только услышал сдерживаемое дыхание множества людей. А когда загремели аплодисменты, партизаны зашевелились, зашептались, но сразу умолкли, как только Сталин начал говорить снова. Лесницкий почувствовал, что у него затекли ноги, а за воротник струями течет вода (он забыл, что снял шапку и держит ее в руке), но боялся пошевелиться, чтобы что-нибудь не пропустить и не помешать другим. Теперь он уже видел не всю страну, а людей отряда, которые стояли вокруг, представлял себе их лица и думал: «Вот она, наша сила, в чем: обо всем забыли, час под дождем стоят, чтобы только услышать мудрые слова того, кто ведет нас к победе». «Нашим партизанам и партизанкам — слава!» — закончил Сталин. Загремели аплодисменты. Зашумело в приемнике. Казалось, аплодировала сразу вся страна. На ухо Лесницкому кричал Женька Лубян: — Павел Степанович, Павел Степанович! Здорово, а? Кто-то закричал: — Ура, товарищи! И могучее «ура» прокатилось по бору. — Слава великому Сталину! — крикнул Лесницкий. И снова широкий, раскатистый, торжественный клич всколыхнул старые сосны. Партизаны, взволнованные и счастливые, радостно зашумели и еще долго не расходились, несмотря на свою усталость и продолжающийся дождь.* * *
Лесницкий, Приборный и Николай Маевский переоделись в сухое платье и стали горячо обсуждать доклад вождя. — Какую чудесную силу имеют его слова! Просто наполняешься ею, просто… ну, как вам сказать, — Приборный обвел друзей сияющим взглядов, — сразу чувствуешь свое всестороннее превосходство над врагом… — Да… И учти, что это начинает чувствовать каждый советский человек. И вместе с этим растет непоколебимая вера великого народа в свою великую победу. С каждым выступлением Сталина, с каждым его словом она растет, крепнет… Помнишь, Сергей, какое впечатление произвела на нас его речь третьего июля?.. Признаться, до нее некоторые плохо себя чувствовали, — Лесницкий повернулся к Николаю. — Отступление, беженцы, бомбежка мостов, парашютный десант. Кое-кто из районных работников пятки смазал. Голова кружилась. И вдруг его речь. Мы с тобой, Сергей, в кабинете сидели, помнишь? Сразу все стало ясным, понятным, что делать, чего ждать… И пошла у нас слаженная жизнь, как того и требовали суровые законы военного времени. — А какой глубокий анализ событий, а! — сказал Николай. — Выходит, мы ошибались, когда думали, что главная цель врагов — захват нефтяных районов. Ан нет! Москва не дает им покоя. Москву хотят обойти с востока. Главные группировки под Сталинградом и Орлом держат… И знаете, что я понял, товарищи? Хороший «сюрприз» подготовлен немцам под Сталинградом. Сталинский. По всему видно, будет им, как под Москвой, а может, и хуже… И это уже близко… — Безусловно, — согласился Приборный. — А насчет второго фронта что вы думаете, хлопцы? Рано или поздно, но будет? Та-ак… Сдается мне, — он понизил голос, — что не очень надеется на них Сталин. Черчилли эти, лихо на них, привыкли загребать жар чужими руками. Лесницкий усмехнулся. — Пока что, Сергей, второй фронт — это мы. И на нас товарищ Сталин, безусловно, надеется. В землянку вошел радист. — Поздравляют с праздником, — высказал догадку Приборный. — Нет, кажется, что-то другое. Шифр «Б», — ответил Николай, принимаясь за расшифровку. Расшифровывал он минут пятнадцать, не меньше. Приборный и Лесницкий молча стояли около печки, не сводя с него глаз, и нетерпеливо ждали. Наконец он поднялся. — Слушайте. «Командиру и комиссару бригады «Днепр». Седьмого и восьмого в районе Лоева через Днепр будет переправляться партизанская рейдовая армия генерал-майора К. Приказываю вам силами всей бригады прикрыть переправу с севера. Парализуйте железную дорогу, оседлайте все дороги на правобережье, установите связь с К. Ружак». Лесницкий быстро подошел к Николаю, взял радиограмму, прочитал ее сам и передал Приборному. Потом, встав рядом, они долго перечитывали ее вместе. — Партизанская, товарищи! — взволнованно воскликнул комиссар, обводя друзей радостным взглядом. — Рейдовая, Павел Степанович, рейдовая, — добавил начальник штаба. — Армия! Армия! Хлопцы! С этого начинайте! — пробасил командир. — Эх, силища наша! Растет, растет и ширится. Пиши приказ, начальник штаба. Составляй диспозицию, — он открыл дверь и громко крикнул: — Дежурный! Павленко сюда! Пулей! Его бурная радость передалась Лесницкому и Маевскому. — Вот это праздничный подарок! — Внимание, товарищи! Начинаем думать о размещении отрядов. Прошу к карте, — попросил Маевский. Прибежал запыхавшийся Павленко. Приборный, веселый, взволнованный, поднялся навстречу ему. — Накормил своих орлов? Дай — им три часа поспать. Да, да, только три. Не удивляйся. Через три часа выступаем. На вот, читай! Павленко пробежал глазами радиограмму и, удивленно посмотрев на командира бригады, начал читать снова — медленно, внимательно. — Подробности пока что не рассказывай. Но объясни людям чрезвычайность этого ответственного задания. Выяви больных, выбившихся из сил. Подготовь три пары конных посыльных. — И сейчас же направь сюда всех коммунистов, — добавил Лесницкий и снова склонился над картой Приднепровья, по которой безостановочно сновал красный карандаш начальника штаба.XIX
Был совсем обычный день, но партизаны называли его необыкновенным, потому что дней таких у них было мало. В этот день только несколько разведчиков были на задании. Все остальные отдыхали, и отдыхали уже третий день. Это был самый долгий отдых за все время существования бригады. Люди заслужили его. Почти месяц бригада находилась в непрерывных боях и походах, и силы ее были напряжены до крайности. Особенно тяжелыми были последние бои, когда бригада прикрывала переправу рейдового соединения украинских партизан. Немцы старались любыми средствами сорвать переправу. «Днепровцы» приняли на себя их главный удар, собственной грудью прикрыли украинских братьев. Много мужественных бойцов потеряла бригада во время этих боев. Много было раненых и больных, а остальные партизаны были донельзя утомлены, обессилены. Поэтому и на третий день отдыха в лагере было почти пусто и тихо. Люди спали. Только медленно расхаживали часовые да около госпиталя суетились санитары. Земля была скована морозом. В воздухе время от времени начинали кружиться снежинки — вестники близкой зимы, но ветер не давал снеговым тучам сгуститься и упрямо отгонял их куда-то вдаль, на восток. — А все-таки ночью снег выпадет, — заметил Приборный, войдя со двора в командирскую землянку. Лесницкий поднял голову, взглянул в узкую щель оконца. — Идет? — Не идет, но пойдет. Ну, как тебе? Лучше? Дышал ты, кажется, легче, когда спал. — Немного лучше. Но все еще жжет. Первый раз в жизни так болею. — А тебе надо было плыть. Додумался, лихо на тебя, в ноябре Днепр переплывать. Совсем застыть мог на середине. — Не было времени рассуждать, Сергей. В таком положении через вар поплывешь, не то что через Днепр — от этого зависела жизнь наших людей. Ты же. понимаешь: если бы они напали нечаянно, они не только могли бы уничтожить отряд Плющая, но и напортить на переправе. А так попали в ловушку… Лесницкий с удовлетворением улыбнулся, вспомнив, как он с отрядом разгромил гитлеровцев, которые неожиданно появились на восточном берегу, намереваясь через лес пробраться к переправе. Но для этого ему нужно было срочно переплыть Днепр, чтобы предупредить Плющая. Лодки под руками не было, и он пустился вплавь, хотя по реке уже шел битый колючий лед. — Однако давай отхватим минут по двести заключительных, до обеда времени еще много, — предложил Приборный, укладываясь на свой топчан. На полу, на сене, покрытом трофейными палатками, спали Николай Маевский и Павленко. Спали они крепко и сладко. — На кухне смеются над Майбородой. Рассказывают, проспал двадцать шесть часов, не просыпаясь. Представляешь? Алена даже испугалась, пошла пульс щупать. А потом он полведра каши съел. Вот уж любитель рекордов. Удивляюсь, как он машину не разбил, когда был шофером. Хвалится же он, что один профессор боялся с ним ездить. Однако спать, спать, спать… — И через какие-нибудь три минуты Приборный захрапел на всю землянку. Лесницкий посмотрел на него, удивленно покачал головой — как быстро человек умеет засыпать! Самому ему не спалось. В голову надоедливо лезли разнообразные планы будущих операций. Он пробовал отогнать их, — что умного можно придумать с больной головой! Но чтобы отогнать одни мысли, нужно отвлечься какими-то другими, а других, которые не касались бы борьбы, у него не было, да и не могло быть в такое время. Вся его жизнь, все его счастье было в этой великой борьбе. И он думал о ней. «Интересно, что сейчас у Сталинграда?» — подумал он и, вспомнив, что не читал вчерашней сводки, осторожно поднялся, чтобы не разбудить друзей, тихо открыл дверь и пальцем поманил к себе дневального. — Передай радистам, чтобы принесли вчерашнюю сводку. Когда сводку принесли, он перечитал ее несколько раз и долго вдумывался в каждое скупое слово, словно хотел увидеть между ними что-то особенное. Из головы не выходили слова Сталина: «Скоро и на нашей улице будет праздник». Очень хотелось поскорей услышать об этом празднике. «Народ ждет его с нетерпением…» Он размышлял долго, а потом как-то неожиданно заснул глубоким, крепким сном. Он не слышал, как в землянку вошла Алена, пощупала его лоб, послушала пульс и сказала: — Кажется, кризис. Разбудил его шепот нескольких человек. Известно, что такой шепот действует на спящего хуже самого громкого разговора — сразу будит. Лесницкий открыл глаза и увидел, что все три командира куда-то собираются и шикают друг на друга, показывая на него. Он поднял голову. — Вы куда? И тут же увидел около дверей человека с завязанным лицом, а за ним — вооруженного партизана. У задержанного из-под куска грязной палатки выглядывала длинная седая борода. — Развяжите ему глаза. Часовой развязал пленному глаза, и Лесницкий узнал в нем старого днепровского рыбака деда Лаврена, который до войны, да и теперь не раз перевозил секретаря райкома через Днепр. Приборный тоже узнал его и засмеялся: — Старый хрен. Столько шуму наделал. Старик старательно протер шершавыми пальцами натертые повязкой глаза и, разглядев Лесницкого, степенно поздоровался. — Вот хоть и с завязанными глазами, а нашел, кого искал, — и, подойдя ближе, повернулся к Приборному: — А ты не лайся, Сергей Федотович, у меня, может быть, большое дело есть. — И снова к Лесницкому: — Да ты, соколик мой, хворый, а-а? Аль несчастье какое? — Ничего, дед Лаврен, уже поправляюсь. — Слава богу, слава богу. Где тут у вас можно присесть? Николай подал ему деревянную колодку, на которой сидел сам. Старик сел и, достав свою огромную трубку, стал набивать ее самосадом, да таким, что некурящий Павленко начал чихать. Потом дед долго высекал кремнем огонь. — Отсырела фашистская культура… Приборный, смеясь, подал ему бензиновую зажигалку конструкции Гнедкова. Дед закурил и сказал, обращаясь ко всем: — За правдой пришел до вас. Вот что. Да едва нашел. Два дня по лесу бродил. Слушайте вот. Позавчера это, значится, началось. От кого пошло — не скажу, бо сам не ведаю. Но вся деревня заговорила, что немцев под Сталинградом разбили. Командиры удивленно переглянулись между собой. — Да не просто побили, а так, говорят, дали, что и живых мало осталось. Вот что. А какие остались — так бегут оттуда без оглядки, а их догоняют и еще дают… Говорят, что одного уже в наших краях видели. У него от страху душа едва держится в теле. Вот что. Ну, старики и начали ходить ко мне… «Ты, — говорят, — Лаврен, с разумными людьми знаешься». Они, значит, уверены, что я связь с вами держу. Что я мог им ответить? А тут, как назло, и ваши хлопцы сколько дней носа не кажут. Подумал я и пошел искать вас, чтобы точную правду узнать. Вот и скажите мне ее сейчас, а я людям передам. Командиры снова переглянулись. Приборный спросил- — Кто читал сегодняшнюю сводку? — Вот она у меня, — отозвался Лесницкий, протягивая листок желтой бумаги. Командиры втроем долго» внимательно читали сводку. Старик посмотрел на них и тяжело вздохнул: — Значит, нема ничего такого? Они подняли головы и обернулись к комиссару. Лесницкий на мгновение задумался: что сказать старику, который пришел с таким необычным вопросом от имени народа? — Да пока что нет никакого сообщения. Но оно будет, дед Лаврен, и будет скоро, если народ заговорил о нем, потому что народ правильно понял слова Сталина: «Скоро и на нашей улице будет праздник». Народ ждет этого праздника и уверен, что он скоро будет… Да, друзья мои, очень скоро… Неизвестно через кого этот разговор облетел весь лагерь и всколыхнул людей. Через несколько минут уже никто не спал, и у каждой землянки, у каждого шалаша горячо обсуждали чрезвычайную новость, которую принес старый рыбак, и слова комиссара: «Еще нет, но будет, скоро будет». Волнение охватило всех. Партизаны забыли об усталости и начали проситься на задание, хотя время, предназначенное для отдыха, еще не кончилось. Приборный разрешил идти только подрывникам. Остальные продолжали отдыхать. Вечером коллектив самодеятельности под руководством Майбороды давал октябрьский концерт, который из-за боев не могли организовать в праздничные дни. Концерт затянулся — программа была большая. Недаром Майборода готовил ее почти полгода. В заключение хор исполнил песню «Идет война народная». Величаво и грозно звучали в старом бору в эту ноябрьскую ночь суровые слова песни. Звучали, как шм1н, как великий призыв. И партизаны слушали ее стоя, © напряженном молчании.
ЧАСТЬ III
I
Зима Сталинграда была периодом мощного роста партизанских сил, их победного наступления. Бригада «Днепр» очистила от противника большой район, и ее отряды всю зиму размещались в деревнях. Некоторое время штаб бригады находился в Ореховке, и Маевские жили в родной деревне, в Любиной хате. А напротив, в просторном доме Лубянов, находился госпиталь, я хозяевами там были Алена и Ленка Лубян!. Только Женька ни разу не ночевал дома — он все время был на заданиях. В партизанский район аккуратно прилетали самолеты с Большой земли. Частыми гостями- в отрядах стали представители партии и комсомола, журналисты и кинооператоры. В январе в Москву вылетел Андрей Буйский. Обратно он не вернулся, только с очередным самолетом прислал письма Насте и Лесницкому. Насте он писал, чтоб не волновалась и верила в то, что он вернется, а комиссара бригады просил не оставлять жену, помочь ей (в то время уже все знали, что она беременна). В феврале вызвали в Москву и Лесницкого, но он вскоре вернулся. Вместе с ним прилетел представитель Центрального штаба и привез партизанам награды — ордена и медали. Вручение наград проходило торжественно, во многих отрядах — в присутствии населения. Ореховцам награды вручали) в родной деревне. Женька Лубян, Алена и Николай Маевский были Награждены орденом Ленина, Люба и Настя — Красного Знамени, а Татьяна и Карп — Отечественной войны. Пока полковник называл имена других награжденных, Татьяна радостно смеялась и аплодировала вместе со всеми. Чувство огромного счастья наполнило ее, когда орден вручили Женьке. Вот он какой, ее любимый! Получил одинаковый орден с комиссаром и командиром бригады! Татьяна не сводила с него глаз. Ей так хотелось хотя бы взглядом поздравить его! Но он стоил далеко, вторым с — правого фланга, и не смотрел в ее сторону. Его невнимание немного рассердило девушку. «Вот уставился, как баран на новые ворота. Головы не может повернуть, столб этакий. Погоди вот, я поговорю с тобой…». А как красиво и торжественно было вокруг! Ярко светило мартовское солнце. С крыш падали крупные капли, срывались и со звоном разбивающегося стекла рассыпались намерзшие за ночь сосульки. Горели на солнце красные ленты на шапках партизан. И все вокруг счастливо смеялись и аплодировали. …Когда полковник назвал ее имя, Татьяна от неожиданности растерялась и забыла, что нужно делать. Тетка Степанида легко толкнула ее в спину. — Скорей же ты… Ждут тебя. Она подошла и молча взяла орден, не переставая думать: «А мне за что? Что я сделала?» Ее поздравляли. Женщины обнимали и целовали. Подбежала возбужденная, раскрасневшаяся Люба, обняла ее и, заглянув в лицо, рассмеялась: — Что это ты нос повесила? А? А я знаю. Сказать? — в глазах ее горели! лукавые огоньки. Татьяна знала, что Люба способна сказать такое, от чего может стать еще более неловко, поэтому отвернулась, незаметно выбралась из толпы и пошла домой. Успокоил ее Женька. Он заметил, что она раньше времени ушла с площади, где после вручения орденов начались танцы и игры, и пошел за ней. Она рассказала о мучивших ее сомнениях, Женька ласково улыбнулся в ответ и притянул ее к себе. — Чудная ты, Танюша. Я прямо не понимаю тебя. Какая-то ты неспокойная. Как же это зря? Кто не заслужил, того не наградят, будь уверена. А мы с тобой заслужили, Танюша. Мы с гордостью должны носить наши ордена. Это знак того, что мы честно служили родине. Но не забывай, что мы и в будущем должны быть достойны их… А дел у нас еще много, — сказал он, вздохнув. — Воевать нам еще долго. Павел Степанович, когда прилетел из Москвы, говорил, что это, в сущности, еще только начало. Татьяна прижалась к нему, прошептала: — Только ты береги себя, Женек. А то ты такой… Он сжал ее плечи. Вот так когда-то каждый раз говорила мать, провожая его в лес. Он вспомнил ее и долго молчал. Потом нарочито шутливо сказал: — Меня, Таня, ни одна пуля не возьмет. Я заколдован. За окном послышались шаги. Пришел отец. Женька встал, чтобы выйти, но Карп задержал его. — Куда, Евгений Сергеевич? Сегодня я буду тобой командовать, — и, взяв хлопца за руку, Карп усадил его на скамейку. Старик был радостно взволнован и счастлив. Раздевшись, он с нежностью погладил орден, расправил усы… Казалось, он помолодел на много лет. Татьяна с улыбкой сказала ему об этом. — А что ты думаешь, дочка! И помолодел! Да как не помолодеть, глядя на вас? Эх, дети! — в глазах его блеснули слезы счастья. — Как не помолодеть! Вчера приняли в партию, а сегодня орден дали. Вот они, Маевские! Вся семья — коммунисты, орденоносцы! Дожить бы только веем до конца… — Доживем, дядька Карп. — И я говорю: доживем, сынок. И счастье свое построим наново. Будут у нас и сады, и пчелы, и все, что хочешь… Карп сел радом с Женькой, и они разговорились. Разговаривали серьезно, степенно, как настоящие хозяева и близкие люди. Начали со Сталинграда — в те дни каждая беседа начиналась с этого. Обсудили положение на фронтах, потом — свои партизанские дела, события последнего дня. Татьяна слушала с радостным волнением и ни одним словом не прорывала их. Ей было приятно смотреть, как они сидят рядом, отец и ее будущий муж (она уже не стеснялась мысленно так называть Женьку). Но вскоре отец заторопился: — Заговорились, а скоро гости придут. Где это Люба? Любу сейчас со свечей не найдешь. Просил прийти, а она хоть бы что… Нужно же готовиться. Сходите-ка вы, принесите столы от соседей. Но когда они направились к дверям, Карп остановил их, подошел и ваял за руки. — А может, дети, заодно и свадьба ваша, а? Нехай бы радость за радостью… Татьяна вспыхнула, опустила глаза. — Что вы, тата… — А ты не стесняйся, не маленькая. — Нет, дядька Карп. Мы условились — после победы, — просто и серьезно ответил Женька. — Только после победы. — Разумное решение, — согласился Карп и, почувствовав неловкость перед ними, быстро отошел к столу. — Ну, идите, идите… Выйдя во двор, они посмотрели друг на друга и засмеялись, наполненные радостным, светлым чувством, вызванным предложением отца.II
Готовясь к летнему наступлению в районе Курска и Орла, немцы решили любыми средствами укрепить свой тыл, обеспечить коммуникации. Особенное значение имели для них железнодорожные пути Белоруссии и северной Украины — кратчайший путь из Германии к месту готовящегося наступления. Поэтому весной гитлеровское верховное командование выработало план больших карательных экспедиций. Ставилась цель — полностью задушить партизанское движение. На помощь тыловым охранным частям были брошены лучшие кадровые дивизии с танками и авиацией, под командой опытных генералов. Карательную экспедицию в Приднепровье возглавлял генерал-майор фон-Адлер. У него был большой военный опыт, и среди генералитета он считался лучшим стратегом и тактиком борьбы с партизанами. Было известно, что он дважды командовал карательными экспедициями против украинских партизан в восемнадцатом году, хотя об этих походах сам генерал вспоминал не очень охотно. Он воевал в Испании, в Бильбао, где война в горах тоже напоминала партизанскую войну. В состав экспедиции входила дивизия СС, и это особенно понравилось фон-Адлеру: впервые ему дали эсэсовцев. Теперь он покажет им, что такое опыт старого генерала! Он был твердо уверен, что его тактика самая точная. На самом деле она была очень примитивной и основывалась на двух принципах: на неожиданности и теории «мертвой пустыни». «Там, где мы пройдем, должна остаться пустыня, прекратиться всякая жизнь», — говорил фон-Адлер своим офицерам и солдатам. Он и здесь, в Приднепровье, намеревался нанести удар неожиданно. Но это ему не удалось. Партизаны узнали о карательной экспедиции, как только первый эшелон дивизии вступил на белорусскую землю: брестские партизаны поймали одного эсэсовца и выведали у него все необходимое. Штаб партизанского соединения подготовил план разгрома карателей. Бригада «Днепр» должна была навязать бой первому эшелону карателей, захватив инициативу, и этим дать возможность маневрировать другим бригадам соединения, которые должны нанести окончательный удар. В середине мая начались жестокие бои. Они продолжались с нарастающим напряжением дней десять. Бригада заняла все опорные пункты, важнейшие дороги и преградила врагу путь в партизанский район. Озверевшие каратели сжигали окружающие деревни, расстреливали женщин, детей, уничтожали все живое на своем пути. Десятки тысяч людей искали пристанища в лесных чащобах и там ждали конца нашествия, победы партизан. Но фон-Адлер бросал в бой все новые и новые силы. Ему удалось завязать бои с партизанскими частями, которые шли на помощь «днепровцам», задержать их. Обессиленная тяжелыми боями бригада не выдержала натиска и начала отступать.III
Николай Маевский с пятью молодыми партизанами остался прикрывать отход последнего отряда, который среди бела дня незаметно снялся с позиций. — Продержитесь только один час. Через час мы будем в Борщовском лесу, — сказал на прощание Лесницкий и крепко пожал руку начальнику штаба. В глазах комиссара Николай прочел беспокойство. «Может быть, в последний раз видимся», — подумал Николай. Но Лесницкий ничем не выдал своей тревоги. Он только посмотрел вокруг и уверенно сказал: — Хлопцы, вы надежные, и позиция у вас надежная. До встречи, товарищи! Позиция, которую они занимали, и правда была удачной. Группа залегла на гребле. С двух сторон было болото, поросшее осокой и наполненное весенними водами. На обход болота, если эсэсовцы попробуют это сделать, потребуется не меньше часа — время достаточное для того, чтобы отряд дошел до леса. Шесть партизан, оставшиеся с Николаем Маевским, были вооружены ручными гранатами, пулеметом и противотанковой пушкой. Эсэсовцы уже предприняли в этот день три атаки. Ожидалась четвертая, судя по всему, самая решительная. Вечерело. Дым догорающей вдали деревни застилал майское солнце. Но на востоке небо было чистым, голубым, без единого облачка. Николай сел на обочину дороги, разулся и с наслаждением опустил затекшие ноги в теплую воду канавы. Хотелось лечь, вытянуться и уснуть, не вынимая ног из воды. В голове шумело от недавней стрельбы и бессонницы. Усталость сковывала тело, даже думать было трудно. И совсем не хотелось вести этот неравный бой. «Хорошо было бы, если бы они больше не атаковали», — подумал он и оглянулся на партизан, которые сидели у пушки и по очереди курили одну самокрутку. Это были молодые хлопцы, двое из них — совсем еще подростки. Они добровольно остались с ним, хотя и знали, что могут погибнуть на этой гребле. Николай заметил, что хлопцы немного волнуются, — это было видно по тому, с какой жадностью они глотали табачный дым. Он встал и подошел к ним. — А обо мне вы забыли? Дайте и я затянусь разок. — Для вас, товарищ начштаба, есть отдельно на цыгарочку. — Нет. Вы мне дайте общую. И ту крутите, вместе раскурим. Обжигая пальцы, он потягивал окурок до тех пор, пока не стало горячо губам. Новую цыгарку он курил первым. Хлопцы повеселели, радостно заулыбались. — Молчат, гады, — сказал Тимофей Буров, самый молодой из пяти, кивнув в сторону немцев. Остальные посмотрели туда же. Николай понял, что они хотят услышать его мнение о непонятном молчании противника. Он встал и начал в бинокль рассматривать место, куда откатились после последней атаки эсэсовцы. Впереди, за болотом, тянулась полоса ольховых кустов, через которые протекал ручей. Там партизаны в течение многих дней держали оборону. За ручьем начинались приусадебные участки. Длинные и узкие, пестрые от разных посевов полосы поднимались на крутой пригорок и заканчивались садами. На самом верху пригорка была расположена деревня. Но теперь там не было ни садов, ни хат. На фоне голубого неба чернели скелеты обгоревших деревьев и два ряда закопченных печей с покосившимися трубами. За печами притаились вражеские пулеметчики. Основные же силы противника находились за деревней, в низине. Оттуда они и начинали свои атаки. Огороды были усеяны серо-зелеными кочками — трупами убитых карателей. — Да, молчат. И пусть подольше молчат. Для нас это лучше. Мы подождем еще с час и пойдем догонять отряд. — Маевский отнял от глаз бинокль, повернулся к хлопцам. — А обойти они нас не могут, Николай Карпович? — Обойти? Нет. Трудно им обойти. На Рудненской дороге тоже засада. Но там, слышите, тихо. В лес — пусть попробуют сунуться. В болото они тоже не пойдут. Боятся наших болот и лесов. — Он помолчал, а потом восхищенно добавил: — Просторен и богат наш край, друзья! Хорошо в нем бить врагов. — Больно только видеть такое, товарищ начштаба, — Тимофей Буров показал на сожженную деревню. — Аж сердце кровью обливается. Никогда этого нельзя простить. — Мы и не простим, — сказал Николай. Партизан Притыка несмело спросил: — А скажите, товарищ командир, дойдем мы до Германии? — Обязательно. — А так не может случиться, что они, как в прошлую войну, какой-нибудь фокус выкинут… мира попросят, чтобы спастись от расплаты? — Ну, нет! Этому не бывать! — горячо воскликнул Тимофей. — Да этого и не будет. Война эта не похожа на все предыдущие войны. Помните, какие задачи поставил товарищ Сталин? Мы должны уничтожить гитлеровское государство и его вдохновителей, уничтожить гитлеровскую армию и ее руководителей. Понимаете? Мы должны разрушить ненавистный «новый порядок» в Европе и покарать его создателей. Так оно и будет, товарищи. Не иначе. На нас смотрит весь мир. Нас ждут порабощенные народы… — А союзнички наши не могут помешать нам? — хитро прищурившись, спросил Вася Плющай, брат командира отряда. — Капиталисты с капиталистами быстро договариваются, товарищ начштаба. Одна шайка. Николай улыбнулся. Разговор ему нравился. Слушатели были любознательными и внимательными. — Вообще-то ты, Вася, прав. Капиталисты при любых обстоятельствах остаются капиталистами. Еще Маркс сказал, что это люди без совести и чести. Но народ… Дело в том, что война многому научила народы. И никаким капиталистам не остановить их похода против фашизма. Все будет решать народ. Их беседу прервал далекий гул моторов. Партизаны насторожились, прислушались. — Снова летят. Отползем в кусты, чтобы не заметили нас, — приказал Николай. За последние дни самолеты уже много раз бомбили партизанские позиции, и бойцы привыкли к ним. Но сейчас гул все усиливался, а самолеты не показывались. Николай поднял бинокль и увидел: на горизонте одно за другим выползли четыре черных чудовища. Они на мгновение остановились возле печей, а потом быстро поползли по склону огородов к кустам, направляясь к дороге. — Танки, — громким шепотом сообщил Николай. И сразу же около него оказались все партизаны. Они не сводили с командира глаз, взглядами спрашивая, как действовать. С танками они встречались впервые, а все неизвестное всегда кажется страшным. Николай заметил, как побледнели лица этих, уже не раз смотревших в лицо смерти, хлопцев. Да и у него по спине пробежал неприятный холодок, но он уверенно сказал: — Ничего, хлопцы! Танки не страшней самолетов. Дайте мне гранаты и вот тот кусок телефонного провода. — Он быстро связал вместе несколько гранат. — Вот так же свяжите несколько букетов. Скорее! Так! Коньков и ты, Ваня, ползите вон к тем кустам. Остальные останутся со мной. Мы будем бить из пушки. Быстрей, хлопцы! Танки подошли к ольшанику и остановились, по-видимому, озадаченные молчанием партизан. Потом их башни брызнули огнем. Прогремели пушечные выстрелы. Снаряды разорвались в ольшанике. На пригорке появились эсэсовцы. Затрещали автоматы. Серо-зеленая лавина стремительно катилась вниз по склону. Танки скрылись в кустах, а спустя минуту первый из них появился на гребле и помчался прямо на пушку. Николай сам встал за наводчика. Прогремел выстрел. Второй… Третий… Танк не останавливался. «Спокойно, спокойно», — успокаивал себя Николай, стараясь прицеливаться возможно точней. Но от напряжения все тело дрожало, мелко стучали зубы, а в душе нарастала волна неудержимой ярости. В эту минуту уже не существовало его собственной жизни с разнообразными чувствами, ощущениями и инстинктом самосохранения. Все его существо было охвачено одним желанием: остановить это черное чудовище. И если бы для этого нужно было зарядить пушку самим собой, он, не задумываясь, сделал бы это. Внезапно из-под гусеницы танка вырвалось пламя и черный столб земли и дыма. Машина содрогнулась, круто повернулась и полезла в кусты. Затем прогремел еще один взрыв. Танк остановился, неуклюже уткнувшись в канаву. Николай понял, что танк подорвали Коньков и Ваня Телеш, и, радостно прокричав что-то непонятное, выстрелил в башню уже неподвижной машины. Снаряд, по-видимому, пробил броню, потому что танк взорвался… Осколки металла просвистели у самой пушки. Спустя несколько минут на дороге показались остальные три танка. Они шли один за другим, но не с такой скоростью, с какой мчался навстречу своей гибели тот, взорванный танк. Передовой танк бил из пушки, но снаряды падали далеко за спиной у хлопцев, где-то в болоте. Николай сделал несколько выстрелов — теперь уже более спокойно и уверенно. Разрывы трижды закрывали цель, — очевидно, снаряды попадали в танк, но он не останавливался и его снаряды падали все ближе и ближе. В лицо бойцам ударял горячий воздух, над головой свистели осколки. — Последний снаряд, товарищ Маевский! — крикнул Плющай. — Как последний? — обернулся удивленный Николай. — Последний. У нас ведь их было шестнадцать. — Э, все равно пользы мало от этой пукалки. Готовьте гранаты! Николай сделал последний выстрел и плашмя упал на землю: в этот момент над головой запели пули. Передний танк остановился около подбитого и поливал обороняющихся пулеметным дождем. Пули жужжали вокруг, ударялись о пушку и с визгом рикошетили. — Ползи в канаву и по канаве — вперед! — закричал, не поднимая головы, Николай лежащему около него Плющаю. Притыка на мгновение поднял голову и тут же уронил ее. Из-под черных волос потекла по виску тонкая струйка крови. Тело его вытянулось. Николай подполз к пулемету, отодвинул убитого и, дрожа от злости, начал стрелять. В ответ на его стрельбу танк устремился вперед. И в этот момент Николай увидел Плющая. Вася поднялся во весь рост и, держа в обеих руках над головой гранаты, побежал навстречу танку. Николай перестал стрелять и закричал, сжав кулаки: — Нагнись! Нагнись, Ва-ася! Плющай упал, не успев бросить гранат, и связка разорвалась у него в руках. Танк приближался. До него оставались считанные метры. Медлить нельзя было ни минуты. Николай вскочил и, забыв про опасность, выпрямился во весь рост, подскочил к танку и бросил одну, а потом и вторую связку гранат. Перед глазами сверкнуло пламя. Что-то горячее, как струя кипятка, обдало лицо и чем-то острым больно ударило по ногам. Он упал, чувствуя, что летит в черную пропасть. Но через мгновение перед его глазами снова проплыла синь неба, и он, осознав все, что случилось, рванулся в сторону, чтобы не быть раздавленным танком. Чьи-то руки удержали его. Он оглянулся и увидел Тимофея, который лежал рядом и держал его. — Живы, товарищ начштаба?! — обрадованно вскрикнул хлопец. — А я уж думал… — Где танк? — Танк вы подбили… Другие повернули обратно. Немцы залегли. Не поднимайтесь! Николай только теперь услышал стрельбу и свист пуль над головой. Ослабевшей рукой он достал из кармана часы. Прошло немного больше часа с момента отхода отряда. — Отступать. Пора отступать. Кто жив? — Все погибли, товарищи начштаба. — Подорви пушку и пулемет. Возьми автоматы. Ползем до поворота, а там побежим. Он попробовал повернуться, чтобы ползти, и застонал от жгучей боли в ногах. Обе его ноги ниже колен были в крови. — Посекло вам ноги. Перевязать нужно, — вздохнув, сказал Тимофей. — К дьяволу! Никаких перевязок! Скорей! — Николай превозмог боль и пополз по болоту, по грязной воде, между ольховых кустов, иссеченных пулями и взрывами снарядов. Тимофей догнал его уже там, где дорога делала поворот. Они выползли из болота на греблю. Николай попробовал подняться, но не удержался на ногах. От боли закружилась голова. Он почувствовал, что еще одно такое усилие — и он потеряет сознание. Ему стало страшно. Теперь, когда задание было выполнено, совсем не хотелось умирать, — очень хотелось увидеть товарищей, родных, Алену… Он стиснул зубы от боли и отчаяния. «Врешь! Теперь ты меня не возьмешь! Теперь я сумею победить тебя!» — погрозил он мысленно смерти и, оглянувшись, приказал растерявшемуся партизану: — Тяни, Тимоха, меня вон туда, в лес. С нечеловеческим напряжением, выбиваясь из сил, юноша нес командира через болото. На гребле снова зарычали моторы танков, загремели пушечные выстрелы, закричали эсэсовцы. Но партизаны не обращали больше на них внимания. «Держись, начштаба! — подбадривал себя Николай. — Твоя жизнь еще понадобится. Ого! Мы еще повоюем. Мы еще покажем им!» — но все-таки, несмотря на все старания сдержаться, из его груди время от времени вырывались стоны. — Ничего, Тимоха, не обращай внимания. Тяни. Как тебе удобней… хоть за ноги! Подожди. Послушай, собаки не бегут по нашему следу? Тихо? Бросились догонять партизан? Пусть ищут ветра в поле. Нам с тобой только доползти бы до своих. Тогда мы еще повоевали бы, Тимоха. Мы отомстили бы им за жизнь Васи Плющая, Притыки, всех… Сначала он говорил безостановочно, но постепенно начал умолкать, чаще стонал, становился все тяжелее. Выбравшись на сухое место, Тимофей упал на траву и долго лежал неподвижно. Раненый тоже молчал. Повернувшись на спину, он смотрел в небо. Заходило солнце. Дым, который плыл с запада, стал розовым. Боль в ногах утихла, и на какое-то мгновение все тело охватила приятная истома. Но потом вдруг зашумело в голове и почудилось, что с неба прямо на него стремительно падает большое красное полотнище. Он поднял руки, чтобы схватить его, и потерял сознание.IV
Тимофей Буров нашел штаб бригады уже в конце ночи, когда начало светать. Часовые провели его к Лесницкому, который спал под елкой, накрывшись старым плащом. Хлопец сначала растерялся, не зная, как разбудить комиссара, но, вспомнив, зачем пришел, торопливо опустился на колени и взволнованно зашептал: — Товарищ комиссар! А, товарищ комиссар! Лесницкий сразу открыл глаза и, узнав бойца, вскочил. — Буров? А Маевский где? — Ранен, товарищ комиссар. — И он, заикаясь от волнения и усталости, коротко рассказал про ход боя, про смерть товарищей и про ранение начштаба. — Я его нес на себе, пока уже совсем вечером на опушке не встретил одного деда. Он помог мне перенести начштаба в деревенский лагерь; в лесу там они — вся деревня, с коровами, со всем добром. Товарищ начальник штаба сказал мне, когда ему стало лучше и он узнал, где находится: «Иди, — говорит, — Тимофей, найди штаб, передай обо всем…» И я пошел, всю ночь блудил… — А теперь сможешь пройти? — Теперь пройду. Лугом надо… лозняками. — Хорошо… Лесницкий быстро поднялся и торопливо зашагал между деревьями, переступая через спящих людей. Остановился он перед зеленой палаткой, которая была ловко прилажена среди ореховых кустов и сливалась с ними. Он тихо позвал: — Алена Григорьевна! Из палатки выглянула заспанная Татьяна. — Разбудите Зайчук. — Я тут, Павел Степанович, — послышался голос за спиной Татьяны. Алена вышла из-за дерева, одетая в темную крестьянскую свитку. — Идите и вы сюда, Татьяна, — позвал Лесницкий и, когда она подошла, пристально посмотрел ей в лицо. — Не пугайтесь, ранен Николай Карпович. Он увидел, что она едва заметно побледнела. — Ничего страшного. Только пока не говорите ничего отцу, старый и так волнуется. Вы сейчас же пойдете к брату. Вы и врач Тарасевич. Вот с Буровым, — Лесницкий говорил коротко и быстро и совсем не был похож в эту минуту на самого себя, всегда сдержанного, спокойного. Его возбуждение и стремительность передались» Татьяне, но еще больше взволновали Алену, о чем он даже и не подозревал. — Павел Степанович, пойду я, — тихим, но каким-то особенным, незнакомым голосом неожиданно попросила Алена. Он быстро повернулся, удивленно посмотрел на нее. — Нет! Нельзя. Без вас мы как без рук. А неизвестно еще, что ожидает нас сегодня. — Павел Степанович! — голос Алены дрогнул и оборвался, как перетянутая струна. Лесницкий не знал об их отношениях, а Николай, живя все время с ним в одной землянке, ни разу не заикнулся об этом. Но необычный голос Алены вызвал внезапную догадку и одновременно недовольство собой. «Как же это я ничего не видел? Старею, наверное, раз такого не заметил». — Нельзя! — решительно отрезал он, но, повернувшись, добавил мягче: — Трудно мне вас отпустить. Татьяна задержала его, дотронувшись до рукава ватника. — Товарищ комиссар, разрешите ей… Понимаете, ей… ей очень нужно там быть… Просьба сестры раненого тронула его. Сомнения относительно их отношений уже не могло быть. Он внимательно посмотрел сначала на Алену, потом на Татьяну, укоризненно кивнул головой и ласково сказал: — Что ж… идите. Но передайте ему… — Не досказав, что передать, он махнул рукой, отошел и издали крикнул: — Возьмите все необходимое!..V
Николай то приходил в себя и тогда ясно все понимал, и даже разговаривал с женщинами, не отходившими от него ни на минуту, с дедом Лавреном, который шепотом, но сурово командовал женщинами, то вдруг снова терял сознание, бредил, метался, звал друзей. Он продолжал бредить и тогда, когда к нему подошли Алена и Татьяна. Но когда Алена взяла его руку и начала слушать пульс, он замолк, взгляд его постепенно становился более ясным, над бровями появились морщины глубокого раздумья. Наконец он узнал ту, которую звал все время в бреду, и удивленно, обрадованно, но неуверенно прошептал: — Лена?.. — Я, родной, я. И Таня тут. Татьяна наклонилась над братом. Слезы затуманили ее глаза, не давали возможности говорить. Счастливая улыбка появилась на измученном лице раненого. Он поднял руку, нежно дотронулся до щеки Алены, словно хотел удостовериться, что перед ним не привидение, а действительно она, Алена. — Ну, вот и чудесно! Теперь я уж не буду бояться за свою жизнь. Теперь она в надежных руках. Да? — голос его был уже почти обычный, только хриплый, как у простуженного. Присутствие врача и родной сестры вернуло ему силы и веру в победу жизни над смертью, а для больного — это главное. Алена поняла его душевное состояние и пошутила: — Да, теперь единственный и безжалостный начальник над тобой — я. Держись! Ну, давай твои ноги, посмотрим раны. Татьяна развязала полотенца, которыми его перевязали женщины; полотенца уже пропитались кровью и присохли. Когда она отдирала их, Николай не удержался и застонал. Алена вытерла марлей его вспотевший лоб, ласково улыбнулась. — Терпи, казак, атаманом будешь. Она наклонилась над ранами и сразу же выпрямилась. Лицо ее побелело. Николай внимательно следил за ней. Затаив дыхание, смотрели на нее Татьяна, Тимофей, дед Лаврен и женщины, стоявшие поодаль. Она почувствовала эти скрестившиеся на ней взгляды и снова наклонилась, дотронулась пальцами до его ног. Нет, ошибки не могло быть! Это очень просто и знакомо. Не первый раз уже видит она эту синюю опухоль с газами под кожей и чувствует этот гнойный запах. Подняв голову, она встретилась глазами с пытливым взглядом Николая. — Что? — одними губами спросил он. Алена поняла, что врать поздно, да и не нужно, и сказала спокойно и просто, только немного больше обычного растягивая слова: — Газовая гангрена. Николай шумно вздохнул, поморщился, как от приступа боли, и, помолчав, спросил: — И что может спасти мне жизнь? Она ответила механически, не задумываясь, как отвечают на экзамене на очень хорошо знакомый вопрос: — Ампутация. — Делай. — Я? — только теперь до ее сознания дошел смысл этого страшного слова. — Ты. Кто же, кроме тебя, может это сделать? Конечно, ты. Алена беспомощно огляделась вокруг и задержала взгляд на Татьяне, словно прося у нее совета. Но Татьяна не сводила глаз с брата, а он смотрел на Алену. Она чувствовала на себе его вопрошающий и суровый взгляд и боялась повернуть голову, чтобы не встретиться с этим взглядом. «Такую операцию — ему? Нет!.. Не поднимутся руки. Не смогу! Не смогу!» — кричало в глубине ее души. Николай угадал ее мысли и разозлился. — Что? Не хватает духа, товарищ главный врач бригады? Да? Так зачем же вы шли сюда? Чтобы отдать меня в лапы смерти? Не-ет! Я без боя не сдаюсь. Я жить хочу! Жить и бороться! А жить нельзя без головы, без ног — жить можно. И бороться можно. Слышите? Делайте операцию! Я приказываю! И это решительное «я приказываю» отрезвило ее. Она посмотрела на измученное лицо Николая, выдержала его суровый взгляд и почувствовала, что его душевная сила передалась ей. В одно мгновение она снова сделалась главным врачом бригады, спокойным, опытным хирургом. Не впервые ей делать операцию в таких условиях! За два года она научилась такому, чему в обычное, мирное время нельзя было бы научиться и за десятилетие. Алена огляделась вокруг, остановила свой взгляд на повозке, которая стояла недалеко под сосной, и, повернувшись к Татьяне, приказала: — Готовьтесь к операции! Вольного на повозку! — Затем повернулась к деду Лаврену: — Разожгите огонь и достаньте хорошую ножовку. — Пилу? — не понял старик. — Да, пилу. Дед поднял руку, чтобы в раздумье почесать затылок, но Алена заметила и предупредила это движение. — Из-под земли достаньте, но чтобы была! — голос ее сурово зазвенел. — Слушаюсь, — по-военному ответил старик и, отойдя, сердито зашипел на баб и разослал их в разные стороны. …Операция тянулась полтора часа. Женщины отступили подальше от повозки и неподвижно стояли плотной стеной, закрывая собой детей. Только один раз они испуганно отшатнулись — когда Алена начала пилить оголенную кость ноги. — Боже мой, что это делается на белом свете! — прошептала одна старуха. — Говорят, что она — его женка, а та, другая — сестра. — Что ты, милая! Окстись! Разве будет женка такое делать?.. — А что вы думаете, бабуля? По-вашему, пусть лучше умирает человек. Вы слышали, что он говорил? Не беспокойтесь, такой человек и без ног будет жить, да еще с такой женой. — Конечно, милая. Нехай бы мой Митя без ног приехал, я его на руках бы носила, — сказала молодая женщина с грудным ребенком. — Господи, но какое же сердце надо иметь, чтобы сотворить такое над близким человеком!.. Лаврен, который стоял впереди, ближе к повозке, повернулся и погрозил бабам кулаком. Они послушно замолчали. Закончив операцию, Алена сорвала с лица Николая хлороформовую повязку и, шатаясь, как пьяная, пошла на людей. Женщины с уважением расступились перед ней, но она не видела их. Она не видела ничего и шла до тех пор, пока дорогу ей не преградила сосна. Тогда она подняла голову, обхватила дерево руками и по нему сползла на землю, оцарапав щеку и руки о шершавую кору. — Воды! Воды! — закричал на испуганных баб дед Лаврен. Она жадно напилась. Потом закрыла лицо руками и долго сидела неподвижно, прислонившись к сосне. Сначала в голове ее была какая-то звенящая и болезненная пустота, не было ни одной мысли. Потом она почувствовала огромную усталость, физическую и душевную, безразличие ко всему окружающему и подумала: «Вот она и кончилась, молодость». И сразу же воспоминания, думы, давние мечты вихрем закружились в голове. Да, была молодость, веселая, счастливая, была радость первой и единственной любви, боль разлуки, ревность, муки, неожиданное его появление, единственный бурный разговор в памятную грозовую ночь, новые муки на целый год. Все это было, и все это имело право называться молодостью. И было в последнее время еще одно, самое дорогое, — надежда. Она ее отгоняла, сердилась, но надежда не покидала ее, ласково заглядывала в глаза и шептала: «Жди, жди… Он еще придет…» И если бы он пришел, как в ту ночь, она, возможно, все простила бы ему. Возможно… Но он не пришел… Около повозки, склонившись над Николаем, стояла Татьяна. Алена вдруг позавидовала ей. Пусть бы и она была его сестрой! Тогда все было бы так просто и ясно и не было этих мук. Ну, было бы жаль его, безногого, но все равно Он остался бы для нее любимым братом. «А так… Что так?.. А так… вдруг он станет чужим, далеким, ненужным?..» Она стиснула ладонями виски и застонала от боли. Но через минуту подняла голову, и в ее глазах засветился какой-то чудесный огонь. Она снова почувствовала себя молодой. «Чужой? Почему чужой? Почему далекий? — сурово спросила она у самой себя. — Нет! Теперь он снова родной, близкий… Теперь он мой, только мой. Теперь я сама пойду к нему. Как это он сказал? Нельзя жить без головы, а без ног жить можно. Да, мы будем жить, родной мой, любимый, будем…»VI
Бригада несла тяжелые потери, отступая под натиском превосходящих сил противника. Обстановка усложнялась с каждым днем. Кое-кто уже начал поговаривать о распылении на отдельные отряды и группы, чтобы спрятаться в лесах. Но это означало отказаться от организованного сопротивления карателям. Штаб соединения не пошел на это и, изменив первоначальный план, дал приказ переправиться через Днепр и идти в глубь больших лесов, заманивая туда картелей. Чтобы облегчить переправу, навстречу «днепровцам» был послан партизанский отряд Сивака, который подготовил все необходимое — построил паром, стянул лодки. В течение одной ночи бригада должна была исчезнуть из-под носа фон-Адлера, показав ему кукиш, как шутил Приборный. Но фон-Адлер тоже не дремал. С помощью разведки он разгадал этот маневр. Дав возможность отрядам бригады подтянуться к переправе, он неожиданно нанес удар по Сиваку, разгромил его небольшой отряд и занял противоположный берег. Бригада была окружена и прижата к реке. Завязались жестокие бои. Партизаны занимали двухкилометровую полосу вдоль Днепра. К счастью, участок этот был сильно пересеченный, лесистый, что значительно облегчало оборону и усложняло задачу карателей. Бои развивались с нарастающим напряжением. В первые дни гитлеровцы кидались в шальные атаки по пять-шесть раз в день, но каждый раз позорно откатывались назад, оставляя сотни убитых. Как только наступала ночь, оружие и боеприпасы убитых немцев переходили к партизанам — их собирали смельчаки-пластуны. Третий день фон-Адлер обстреливал партизан из артиллерийских орудий и бомбил с самолетов. А под вечер немцы через рупоры предложили партизанам сдаваться и за это обещали всем сохранить жизнь. Им ответил через берестяный рупор Петро Майборода. Он наговорил столько «горячих пожеланий» фон-Адлеру и Гитлеру, что немцы сразу же прекратили свою пропаганду и начали стрельбу, чтобы заглушить его слова. В последующие дни фон-Адлер снова атаковал партизан с упрямством сумасшедшего, не обращая внимания на огромные потери в частях. Артиллерия непрерывно обстреливала берег, скашивая деревья и кусты. Казалось, что после такого огня на этом небольшом участке не должно было остаться ни одной живой души. Но как только эсэсовцы поднимались в атаку и приближались к партизанским окопам, их встречал смертоносный ливень пуль, мин, гранат и снарядов. Фон-Адлер шалел от злости. Наконец он прекратил атаки — слишком дорого они стоили. Новый план его состоял в том, чтобы продолжительной блокадой и ежедневным обстрелом обессилить партизан. Возможно, — взять их голодом. Он хорошо знал, что, отступая, партизаны не захватили почти никаких продовольственных запасов. И это было так на самом деле. Того, что случайно оказалось на обозных подводах, едва хватило на два дня. На четвертый день блокады Лесницкий и Приборный дали приказ убивать лошадей и кормить людей кониной. От одного мяса, порой недоваренного, порой порченого, так как на дворе было жарко, и от недоброкачественной воды многие заболели. Партизаны начали проситься идти на прорыв. — Лучше помереть, но с музыкой, чем сидеть в этой ловушке и есть гнилую конину, — ворчали они. Но командир и комиссар бригады понимали, что идти на прорыв, не разведав обстановки и сил врага, без поддержки, означало — вести полторы тысячи человек на верную смерть. Да и штаб соединения по радио приказал держаться до прихода отрядов, которые шли на выручку «днепровцам» с двух сторон и которые должны были оттянуть главные силы карателей. Лесницкий день и ночь ходил из отряда в отряд, из взвода в взвод и неутомимо говорил с людьми, подбадривал их: — Ничего, товарищи! Сталинградцы держались на голой и более узкой полосе. А у нас — лес и такая ширина! Выстоим! Москва знает о нашем положении и поможет нам. Вот и сегодня получили радиограмму: «Держитесь, сделаем все необходимое». И, безусловно, сделают. Там слова на ветер не бросают. Ходил он по лагерю не один, а вместе с Карпом Маевским и маленьким Витей, который, в отсутствие Татьяны, ни на шаг не отходил от деда, чувствуя в нем заботливого и надежного защитника. И, правда, мальчику было не плохо р ними. Он не голодал, как голодали остальные дети, — а их было в лагере человек десять. В передовых окопах у кого-нибудь из партизан всегда находилась для него или галета, или плитка шоколада, или кусочек сахара — то, что добывалось ночью из ранцев убитых немцев. В первый день блокады Карп Маевский как-то случайно остался посыльным при комиссаре. Лесницкий сразу же понял, что лучшего посыльного и помощника, чем этот рассудительный и трудолюбивый старик, ему не найти, и не отпустил Маевского от себя. Особенно нравилось Лесницкому, что и в тяжелой блокадной жизни он на все смотрел по-хозяйски, заботился о каждой вещи, которая могла понадобиться в дальнейшем. Старик умел замечать многое, что другие в таком положении не видели. Однажды он сказал Лесницкому: — Раненых, Павел Степанович, надо перенести на поляну. Там и снарядов меньше падает и, главное, — комаров меньше. А то от них спасу нету. В другой раз он предложил построить несколько лодок — «на всякий случай» и сам возглавил эту работу. За день были построены две лодки и небольшой плот. День и ночь он был на ногах — работал, ходил, заботился о том, чтобы комиссар был накормлен хотя бы кониной и щавелем. Ни при каких обстоятельствах он не унывал, оставался жизнерадостным и бодрым. Но Лесницкий знал, что старик постоянно думает о детях: живы ли они? При мысли о возможной смерти Николая, Татьяны и Алены было больно и самому комиссару. Они долго не говорили об этом. Наконец, однажды ночью, лежа около огня в чаще ольшаника, Карп не выдержал и, вздохнув, сказал: — Не могу заснуть… И не помню уж, когда спал… Как закрою глаза, так сразу и вижу их, детей. Что с ними? Павел Степанович, тяжело был ранен Николай? Лесницкий поднял голову. — Не знаю. Но думаю — ничего с ними не случится. Положение их лучше, чем наше. — А у меня душа болит. С той ночи они стали часто говорить о них. Старик чаще, чем в другие отряды, заглядывал в отряд Жовны. Сам Федор Жовна был тяжело ранен, и его отрядом командовал Женька Лубян. Он каждый раз с молчаливой радостью встречал Карпа. Брал на руки Витю, подбрасывал его. Потом они садились с Карпом на дно окопа, курили. Говорили мало и исключительно о насущных делах. Только однажды, встретив Лесницкого и Карпа, Женька возбужденно спросил: — Люба вернулась? Да? — Нет. Откуда ты это взял? — удивился Лесницкий. — А мне сказали, что вернулась, — разочарованно объяснил он, и глаза его снова наполнились глубокой грустью. Люба пошла в разведку в первую блокадную ночь. Вернее, она не пошла, а поплыла через Днепр. После нее этой же дорогой поплыли еще несколько человек, но ни один из них не вернулся назад, и никто не знал — удалось им выбраться из окружения или их проглотили глубокие днепровские ямы.VII
На девятый день съели последних лошадей. В этот же день случилось величайшее несчастье: снарядом была разбита радиостанция. Эта весть молнией облетела весь лагерь. Лесницкий и Приборный с разных сторон бросились к месту происшествия. Командир бригады увидел испорченную рацию, убитого радиста и схватился за, голову. — Ну, теперь — беда! Сразу и оглушили и ослепили! Лесницкий гневно сверкнул глазами. А потом, отойдя в сторону, возмущенно сказал: — На войне, Сергей, особенно важно сначала думать, а потом говорить. А ты говоришь не думая. Почему беда? Да понимаешь ли ты, что это пища для паникеров? Приборный махнул рукой. — А ну тебя! Придираешься к каждому слову. Какие там к дьяволу паникеры! Никаких паникеров у нас не будет, можешь быть спокоен. — Не думай только, что у нас и на самом деле нет трусов. В семье не без урода. Я за одним больным два дня наблюдаю. Очень подозрительно болеет человек. — Кто такой? — Кулеш. — Опять ты за Кулеша… По твоим подозрениям его давно уже надо было расстрелять. А он ведь целую зиму с нами пробыл… — Я не утверждаю, что онпредатель. Но трус и паникер — наверняка. Болеет он от страха… — А, лихо на него! Среди наших людей один негодяй паники' не сделает. Не те люди, Павел… Лесницкий немного помолчал и уже другим, более спокойным голосом ответил: Это правильно. В это я и верю. Но нам с тобой сейчас, как никогда, надо быть бдительными. А поэтому нам нужно быть вместе. Больше пользы будет. Во время блокады они встречались только тогда, когда была необходимость что-нибудь обсудить. А обычно находились на разных участках обороны, в разных отрядах: нужно было вдохновлять людей, руководить обороной, тем более, что в самом начале блокады были тяжело ранены два старых командира отрядов: Жовна и Плющай. Но Приборный без настойчивого и рассудительного во всяком деле Лесницкого чувствовал себя как-то неуверенно, не на месте. Конец этого дня они провели вместе. Побывали в отрадах, осмотрели позиции, навестили раненых и больных, подсчитали боеприпасы. И вообще основательно взвесили свои силы. А когда стемнело, пришли на берег и сели на ветви поваленной снарядом сосны, накинув сверху трофейную плащ-палатку. После долгой и душной жары вечером прошумела гроза, небо затянуло тучами и пошел мелкий, теплый майский дождь. Он ласково барабанил по парусине, шумел на реке. Воздух был наполнен ароматом смолы, запахом сухих листьев, речной тины и гнилого дерева. — Единственное место, где, кажется, не пахнет кровью, — заметил Приборный. Лесницкий не ответил. Кругом было спокойно. Только за спиной у них щелкали редкие выстрелы да время от времени густую темноту ночи рвали немецкие ракеты. Где-то залаяла собака, заржала лошадь. Как бы в ответ на эти звуки, кинжал прожектора лизнул поверхность реки и в течение нескольких минут осторожно ощупывал партизанский берег. Потом, когда он потух, с другой стороны долетела пьяная песня. — Балуются, сволочи. Здорово они прижали нас, — снова начал разговор Приборный. — Да-а… И, очевидно, нам нужно вырываться своими силами. Приборный вздохнул. — Двести человек раненых, столько же больных. По двадцать патронов на здорового бойца и по две гранаты. Задача сложная… — Но и помощи ждать рискованно. Если Адлер снова начнет атаковать нас с такой же силой, как в первые дни, — мы не выдержим. Будем смотреть правде в глаза. Нужно прорываться… — Где? Где у них слабое место? Куда бить? — задал сразу несколько вопросов Приборный. — Никогда еще мы не были такими слепыми. Ни один разведчик не возвращается. Неужели все погибли? А знаешь, все может быть. Немцы могли километров на десять по течению часовых поставить. Хитрый дьявол — Адлер этот. Недооценили мы его… — Но — душа из него вон! — нас ему не перехитрить, — Лесницкий нервно сломал толстую ветку, она треснула, как пистолетный выстрел, — Приборный даже вздрогнул от неожиданности. — Не родился еще такой фриц, которого русский человек не смог бы перехитрить… — У тебя есть план, ‘Павел? — Будет. Должен быть. Будем думать! Созовем командиров и комиссаров отрядов, посоветуемся с ними. Что-нибудь придумаем. Обязательно придумаем. Махорочка еще есть у тебя? Лесницкий думал напряженно, жадно глотая дым гнилой махорки. Растерянности не было, но мучительная боль за погибших, за провал операции мешала думать. — Узнать бы, где задержался Крушина… Приборный в ответ выругался: — Холера его знает! Хоть бы прислал людей для связи). Того и гляди, блокаду прорвет, а связного все-таки не шлет. Куркуль чертов! Все хочет сам сделать… План родился с возвращением первого разведчика. Майборода появился перед командирами неожиданно, и Приборный долго на него смотрел, словно не веря своим глазам. — Ей же богу, этот парень родился в рубашке! — наконец воскликнул он. — Садись, Петро, садись. Рассказывай скорей, — поторопил Лесницкий. — Что там? — Сегодня немцы с того берега перебросили на этот около батальона пехоты. А с этого на тот — батарею. Поставили ее на поляне — напротив нас. Завтра нужно ждать гостинцев… — Майборода рассказывал тихо и коротко. Ему казалось, что ничего ценного на этот раз ему разведать не удалось, и был он необычайно серьезен и грустен. — Пехоты у них там мало осталось. Видно, что-то готовят. За Синим берегом души живой нет. Я весь вечер там ходил. — Там можно высадиться? — почти одновременно спросили и Лесницкий и Приборный. — Ночью? Если доплыть на лодках — это ведь против течения, — так хоть сейчас. А что? — Так, ничего… Но, может быть, через часок ты получишь новое задание… Так что ты приляг вот тут, отдохни, а мы походим, подумаем, — ласково сказал Лесницкий. Они молча направились к реке. — Наверно, мы думаем с тобой об одном и том же, — прервал молчание Приборный. — Выслать группу под его командой на тот берег. Так? Она зайдет в тыл противнику… — В Шабринский лес, — подсказал Лесницкий. — И начнет там демонстративную атаку? Лесницкий кивнул. — Сделать это нужно завтра вечером. Адлер, конечно, знает, откуда прорывается Крушина. Я уверен, что это он задерживает его. И вдруг появление новых партизанских сил там, где он их не ожидает. Это нарушит все его планы. Он вынужден будет ночью снять часть пехоты с этого берега и бросить на тот. И вот в этот момент мы сделаем скачок назад — в Борщовский лес. — Почему в Борщовский? Идти, так идти. А то там снова могут окружить. — Далеко идти мы не сможем — не хватит сил. Д в Борщовском лесу пусть окружают. Там — другое дело. Там ему придется растянуть свой фронт на добрых двадцать километров, а мы будем как в родном доме. И возможности маневрировать богатые. Кроме того, в лесу скрываются борщовцы — со скотом и хлебом, они поддержат нас продуктами. А там и Крушина подойдет: Согласен? — Согласен-то согласен, но Адлер может начать наступление утром. Уж очень подозрительна их перегруппировка. Туда — батарею, сюда — пехоту… — Ив этом случае Майборода с хлопцами будет кстати. Мы им дадим сигнал ракетой, они начнут демонстрацию атаки во время адлеровского наступления и сорвут его. Так что давай срочно подбирать людей. Наш «флот» человек двадцать потянет, так? А ночка сегодня чудесная, другой такой не дождемся. Послушай, как дождь шумит. И темень — хоть глаз выколи…VIII
В это же время, в каких-нибудь двух километрах к югу от того места, где сидели Лесницкий и Приборный, по прибрежным зарослям полз человек в форме немецкого солдата. Около самого берега он спрятал комплект офицерской одежды и пополз обратно. Через несколько минут он уже быстро шел по дороге на север. Когда его останавливали часовые, он сразу же называл им пароль, а подойдя ближе, ругался и говорил на чистом немецком языке: — Линия где-то порвалась, черт ее побери! Ищи теперь в темноте, — и, закурив с часовым, шел дальше. Так он быстро обошел то место, где были окружены партизаны, и стал подходить к Днепру с другой стороны. Но тут он сошел с дороги и снова очень осторожно пополз! через кусты. Время от времени он останавливался и прислушивался. Часто и громко стучало сердце, толчки крови с болью отзывались в висках. Человек злился на собственное сердце. Никогда еще оно не мешало ему так, как в этот раз. Ценой очень больших усилий он добрался до реки. Тут он осторожно разделся, накрутил одежду на тяжелый телефонный аппарат и, войдя по грудь в воду, опустил ее на дно реки, а сам тихо поплыл. И тогда его сердце перестало биться так испуганно. На середине широкой реки, над многометровой глубиной, над черными омутами он почувствовал себя как в родном доме. Плывя по ночной реке, он отдыхал и думал спокойно и сосредоточенно. Как, вероятно, и всякий опытный разведчик, он начал вспоминать и детально анализировать сделанное — нет ли где случайно ошибки? Вспоминал все каждого человека, каждый разговор.* * *
Генерал встретил его улыбкой. — Снова не удалось вам отдохнуть. Не везет. — Точнее говоря — везет, — поправил он. — Да, верно, — согласился генерал. — Однако к делу. Есть Очень ответственное и, не скрою, сложное задание. Немцы организовали большую операцию против приднепровских партизан. Необходимо проникнуть в штаб командующего экспедицией и помочь партизанам разгромить карателей. Такова общая задача. Генерал замолчал, и Андрей быстро опросил: — Детали? — Торопитесь, молодой человек. В нашем деле это не годится, помните. Не думайте, что мы вас сбросим — и все. Кое-что подготовлено. Первое. Дней семь тому назад минские партизаны поймали в городе пьяного немецкого офицера. Немец оказался кинооператором, агентом Геббельса. Командирован в ставку верховного комиссара, но побывать там не успел, в комендатуре тоже не отметился. Используем его. Генерал порылся в ящике, достал документы. — Вот его документы. Уже со всеми необходимыми отметками. А вот бумага, в которой говорится, что отдел информации ставки командирует кинооператора Адольфа Рэхнера в штаб командующего экспедицией генерал-майора фон-Адлера. Будете снимать. До ночи позанимайтесь с опытным кинооператором. Он расскажет вам устройство аппарата. — Я знаю. — Не вредно повторить, тем более, что ваш аппарат будет иметь немного другое устройство. Он пошл. Генерал улыбнулся. — Но главное — разведка и» только разведка. Связь с бригадой Крушины и с бригадой Приборного, с вашими старыми знакомыми. Через них — с нами. Других явок нет. В этом — сложность. Потом у других людей он выяснил все подробности. Разговоров с ними он в точности сейчас не помнил, они были долгими и по-дружески простыми, но суть их и содержание помнил хорошо. И сначала все шло так, как было разработано им вместе с генералом и его помощниками. Да, так шло до тех пор, пока он не выполнил первую часть операции — не проник в немецкий штаб. Тут весь план был поломан. Он узнал, что одна из бригад, с которыми он должен был установить связь, а именно бригада Приборного, окружена карателями. У разведчика дрогнуло сердце. «Живы ли они там: Настя, Павел Степанович, Петька?.. Только бы были живы…» Спасти бригаду — вот что стало для него теперь главным. Но не наделать бы ошибок — уж слишком он волнуется. Для разведчика — это страшнейшая опасность… Андрей Буйский перевернулся на спину и, тихо подгребая под себя воду, начал обдумывать детали своей задачи, которая не была предусмотрена раньше. Сложная задача…IX
Не кончили еще Лесницкий и Приборный подбирать людей в группу Майбороды, как посыльный из отряда Евгения Лубяна попросил их срочно пойти на берег. Он таинственно сообщил: — Кто-то приплыл. Под корнями старой вывороченной сосны ждет… Не дойдя до берега, Лесницкий, который шел первым, встретился лицом к лицу с голым человеком. — Павел Степанович! — Андрей? Они крепко обнялись. Голое мокрое тело Андрей Буйского пахло рекой. Подскочил Приборный. — Подожди, кто такой? Андрей, Андрюша? Снится мне, что ли? Откуда ты свалился? Да дай ты мне, комиссар, обнять его. Вот же какой жадный человек! — Дайте, товарищи, надеть что-нибудь. Замерзаю. Приборный снял свою шинель и накинул на Андрея. — На, на… И скорей рассказывай… Откуда? Как? Какой бог послал тебя к нам? Андрей оглянулся. — Лишнего никого нет? — Нет, нет. Место надежное. Смело говори, — Приборный весь дрожал от ‘напряженного ожидания. Они сели на мокрые вешки. — Подождите, все расскажу. Скажите только, — он сделал короткую паузу, словно задохнулся, и стиснул руку командира, — Настя… жива? — Жива, Андрюша, жива. — Как бы позвать ее сюда? — Евгений Сергеевич, сходи к раненым. Она где-то там, с детьми… Скажи, что я зову, — сказал Лесницкий. Женька молча поднялся и нырнул в темноту. По шагам было слышно, что он побежал. За рекой поднялись вверх и рассыпались ракеты, ко их свет не достиг этого берега. Когда ракеты потухли, низко над рекой повисли цветные нитки трассирующих пуль. Пули влились в обрыв. Донесся глухой треск пулемета. — Путают, — заметил Лесницкий. — Боятся, как бы вы вдруг не исчезли посреди ночи. Фон-Адлер держится за вас, как черт за душу. Разгром вашей бригады — его слава, его успех, новый крест и, возможно, наконец-то повышение в звании. Он сам все время тут находится. Его командный пункт в Богунах, в школе. Он уверен, что вас тут не меньше пяти тысяч. Первые дни атак стоили ему восьмисот человек только убитыми… Однако по порядку, — и он шепотом рассказал все, что они должны были знать. — И вот я уже три дня снимаю фон-Адлера. Генерал, между прочим, большой любитель съемок, очень хочет попасть на экран. Это облегчает мою задачу. Я счастлив, друзья, что мне удалось связаться с вами. Чудесно. Давайте мне Москву… Приборный и Лесницкий одновременно вздохнули: — У нас разбита рация. — У-у, черт! Неудача за неудачей! — Андрей задумался, потом тихо сказал: — Что ж, я и это имел в виду. Будем думать сами, если нельзя опросить совета. Решим сами. — Теперь мы решим быстро! — весело воскликнул Приборный. — Тише. Ты готов уже кричать, горячая ты голова, — упрекнул его Лесницкий. — Да, нужно быть крайне осторожными, товарищи. Их разведка не дремлет, не забывайте об этом. Но ближе к делу… Коротко о вашем положении. Бригада Крушины, которая шла к вам на выручку, задержана при переходе через железную дорогу и ведет там тяжелые бои… Обрадованный успехом Адлер назначил на послезавтра решительное наступление. Как вы думаете, выдержите? — Если он назначил наступление на послезавтра, нам не придется его «выдерживать»: наступления не будет, Мы опасались одного, как бы о» но не началось завтра утром, — и Лесницкий рассказал Андрею о только что выработанном плане. Андрей молча слушал и, когда Лесницкий кончил, сказал- — Что ж, план реальный. Я уверен, что вы его успешно выполните. Но я сюда шел, чтобы предложить вам другой план, мне кажется, более смелый и активный. Я хотел еще раз согласовать его с Москвой, но раз это невозможно, давайте обсудим сами… Дело вот в чем… Завтра вечером, или, правильней, уже сегодня, в двадцать два ноль-ноль, фон-Адлер созывает совещание старших офицеров. Говорят, у него есть нерушимое правило: перед каждой серьезной операцией — совещание и в конце его — «семейный ужин». Я, конечно, буду снимать все это. И я «сниму» их… От волнения Приборный и Лесницкий затаили дыхание. — Моя роль хороша тем, что в аппарате скрыта мина большой разрушительной силы. Во всяком случае — достаточная для того, чтобы поднять их на воздух. Понимаете? — Подожди, Андрюша! А сам-то ты как потом? — в один голос спросили они его. — Себя, конечно, я взрывать не думаю, — ответил Андрей. — Убежать мне будет не трудно. Дороги для отступления я уже разведал. За меня вы не беспокойтесь. Обдумаем главное… Если диверсия удастся (будем надеяться на лучшее), будет сделано большое дело — каратели лишатся головы. Части останутся без старших офицеров… В результате — паника, деморализация… — Ив этот момент должны ударить мы, — перебил Андрея Лесницкий. — Ясно! Ясно, Андрей, как среди бела дня. Ударим! — И так ударим, что искры из глаз посыплются у гадов… — Да, и бейте прямо на Богуны. Начинайте, как только услышите взрыв. Да и увидеть можете. — Сделаем! Все сделаем, Андрей! В нас можешь быть уверен. Было бы только у тебя все хорошо. — Я уверен, но на войне всякое бывает. Ждите не дальше чем до часу ночи. Будет тихо, давайте Майбороде сигнал и выполняйте свой план. Но все равно — прорывайтесь на Богуны… Может быть, тут и не самое слабое место, но я его хорошо разведал, — он подробно рассказал о размещении артиллерии и пулеметов на этом направлении, при свете фонарика начертил схему. Это заняло много времени, и он, кончив, встрепенулся. — Однако мне пора… Где же Настя? Так долго… Они прислушались. По-прежнему шумел дождь. Через этот шум из леса долетали глухие голоса, стоны раненых, звуки шагов. Потом слева, над рекой, где оборону занимали жовновцы, кто-то неожиданно затянул веселую песню… Немцы сразу же ответили дружной пулеметной стрельбой. Приборный засмеялся. — Вот черти эти жовновцы: минуты покоя фрицам не дают. Наконец послышались близкие шаги и хриплый голос Насти: — Все равно я не поеду, зря он беспокоится. Андрей вскочил. Настя остановилась перед ним и, не узнав, сказала: — Товарищ комиссар, я пришла, но я знаю, зачем вы меня позвали, и сразу… Андрей не дал ей кончить. — Настя! — едва слышно прошептал он. Она рванулась вперед, узнала мужа и испуганно отшатнулась, видно, не веря своим глазам. Только когда он позвал ее второй раз, она обхватила руками его голову и приблизила его лицо к своему. — Андрейка, любимый, это ты? Он молча обнял ее. Лесницкий толкнул локтем Приборного. Они поднялись и незаметно отошли в сторону. — Дай мне поглядеть-то на тебя, родной мой. Господи, какая темнота! Ничего не вижу… Какой ты? И не думала уж встретить тебя. — Что ты, Настенька, милая! Когда это ты потеряла веру? — Ой, не могу, Андрей… Не могу, — она прижалась лицом к его груди и заплакала. — Сердце горит… Сколько людей кругом помирает!.. Он не знал, какими словами утешить ее, и молча гладил мягкие волосы. — Но теперь я не боюсь, родной мой, — она перестала плакать, подняла голову и заглянула ему в лицо. — Боже, какое счастье! Теперь я ничего не боюсь, раз ты со мной… Ничего… Теперь мы все время будем вместе, мы ни на шаг не отойдем друг от друга. Правда, Андрейка? И смерть, если нужно, встретим вместе. Он вздохнул и сильно сжал ее плечи. — Ты идешь? — почти крикнула она в отчаянии. — Да, через минуту я пойду… Поплыву… но завтра в это же время, а может и раньше, мы снова встретимся и уже не в этом проклятом котле, а там — на больших просторах родной земли, в родном лесу… И тогда я долго-долго буду с тобой, пока не появится он, наш маленький… А потом… Ну, потом я еще выполню несколько заданий… И будет конец… Будет победа, Настенька! Слышишь? И как славно мы будем жить с тобой! — он не знал, для чего все это говорил, просто ему хотелось утешить ее, приласкать, успокоить. — Куда ты идешь сейчас? — спросила она, успокоившись. — Завтра ты будешь все знать, моя родная. Завтра. Но… мне пора. Будь здорова, любимая, — он поднялся, поднял ее, прижал к себе и, не сдержавшись, громко прошептал: — Иду снимать фон-Адлера.* * *
В ту же ночь, под утро, приплыли на лодке со старым рыбаком, дедом Лавреном, Тимофей Буров и Алена Григорьевна. — Вот правду говорят — не бывает горя без радости. Ай да ночка, ночка темная, дождливая! От души тебя благодарю, — обрадовался Приборный. — Ну, рассказывай, рассказывай. Что с Николаем? — Жив. Приходит в себя, — Алена вздохнула, — но без ног. Ампутировала я ему ноги. — Обе?! — вырвалось у Лесницкого. Она не ответила, и с минуту тянулась неловкая тишина. — Ну что вы молчите, как при покойнике! Жить нельзя без головы, а без ног жить можно. Будет жить. И бороться будет, — сурово сказала она. — Татьяна там с ним осталась. Нас нашла Люба и обо всем рассказала. Вот мы и поехали. Ну, а у вас тут как? Тяжело? Раненых много, да? — Да, раненых много. И тяжело было, очень тяжело. Но сейчас — ничего. Сегодня, Аленушка, мы — победители, — таинственно прошептал Приборный. Дед Лаврен недоверчиво и укоризненно покачал головой.Х
Матвей Кулеш проклинал свою судьбу. Нигде ему не удавалось спрятаться от смерти. Она ходила за ним по пятам, находила всюду. После смерти Койфера и исчезновения Визенера ему казалось, что наконец-то она отстала от него. Притаившись, он выжидал и нарочито долго лечился от легкой раны, которую получил, когда вел немцев на Лосиный. А зимой верх взяли партизаны. Они заняли целый район, в том числе и Ореховку. Партизанское командование верило ему, Матвею Кулешу, — он ведь оказал им услугу. Кулеш стал своим человеком у партизан. Вел он себя очень осторожно. Свои симпатии к партизанам высказывал только надежным людям. Хорошо ему жилось в эти зимние месяцы! Впервые за всю войну у него были дни, когда он не думал о смерти и она не висела над ним страшным призраком. Теперь ему хотелось так прожить до самого конца. О, Матвей Кулеш был не дурак, он уже предвидел, каким будет этот конец. Сталинград и успехи партизан и ему открыли глаза. И тогда его охватил еще больший страх за свою жизнь. «Куда спрятаться? Где переждать все это?» — с ужасом думал он. Когда партизаны весной отступили из Ореховки, он, притворившись больным, остался в деревне, затаился, отрастил бороду, во всем угождал жене, старательно работал по хозяйству и помогал солдаткам. Но вдруг, однажды вечером, когда он вернулся с поля, его встретил незнакомый человек с сизым лицом и приказал явиться в комендатуру. Волосы стали дыбом на голове у Кулеша. Смерть снова заглянула ему в глаза… В это время уже действовала карательная экспедиция. Кругом горели деревни. Люди уходили в леса. И Кулеш не пошел в комендатуру. Несколько дней он, как голодный волк, блуждал по лесу, долго думал и, наконец, решил, что дорога для него одна. Два года он идет по ней. Так зачем же ему сворачивать с нее? Да, говорят, и комендант теперь новый, не такой шальной, как Визенер. Он поймет, что для немцев лучше, если Кулеш будет работать тайно. Но как объяснить, почему он не явился в комендатуру сразу, почему исчез? Сказать, что партизаны с собой увели и отпустили по болезни? Нужно вот только узнать, где идет этот бой, как они там размещаются, чтобы не напутать при рассказе. И предатель пробрался к тем местам, где в этот день шел бой. И вот тут, в лесу, случайно он набрел на знакомых партизан-разведчиков. Кулеш сделал вид, что обрадовался встрече. — Я уже два дня по лесу блуждаю, вас ищу. Я узнал, что немцы пронюхали о моих связях с вами и хотят арестовать. — А не говорил я тебе, чтобы ты сразу со мной шел? — сказал Кулешу партизан, живший у него в хате в один из зимних месяцев. — Так я ведь совсем больной. Куда мне было из Ореховки уходить? Видишь, едва на ногах держусь. По правде сказать, если бы не немцы, я бы и сейчас не пошел к вам. На что я вам хворый?.. Вечером того же дня Кулеш вместе со всей бригадой попал в окружение. Нигде и никогда еще Матвей Кулеш не смотрел так близко в лицо смерти, как тут. О, он все сделал бы, чтобы спасти свою жизнь! Но как спасти ее? Как? Перебежать к немцам? Но что сказать им, чтобы оправдать свою связь с партизанами? Теперь уж обязательно нужно принести им полезные сведения. «Да, да, нужно найти, подслушать такие сведения и продать их за право существовать на земле. Потому что тут, в блокаде, все равно — смерть. Выхода из этого капкана нет. А там можно будет уехать с немцами, убежать, спрятаться». И Кулеш снова начал хитрить. «Болея», он напряженно прислушивался и присматривался ко всему, чтобы не пропустить удобный момент для получения важных сведений. Услышав, что Женька Лубян срочно, посреди ночи, зовет Настю к комиссару бригады, он пополз следом за ними и подслушал разговор Насти с мужем. У него даже голова закружилась, когда он услышал шепот Андрея: «Иду снимать фон-Адлера». О-о, Кулеш знал, что за птица муж Насти Зайчук, он слышал о нем еще зимой и видел, с каким почетом проводили его в Москву. Он хорошо знал и что такое Адлер. Впервые за последние месяцы из его груди вырвался вздох облегчения. Наконец! Наконец он сделал первый шаг к спасению. За такие сведения ему, безусловно, простят все и даже могут помочь выехать куда-нибудь, спрятаться. Только как выбраться отсюда? Как передать все это?.. Он бросился к реке и долго смотрел на темные волны. И тут он снова увидел смерть — на него смотрели черные бездонные ямы. Он отскочил от воды. Нет! Нет! Какой он пловец! А тут такие ямы, такое течение! До рассвета ползал он по лагерю невидимой гадиной, в разных местах подползал к передним окопам, но всюду его встречал суровый оклик часовых: — Стой! Кто идет? Он быстро уползал в кусты, чтобы его не заметили, не узнали. «Не спят! Всю ночь не спят! На каждом шагу часовые. Муха не пролетит, мышь не проползет». Матвей Кулеш едва не выл от отчаяния и страха. Теперь, когда была возможность спастись, мысль о смерти казалась еще ужаснее. На рассвете он увидел на берегу небольшую рыбачью лодку. Она не была привязана, а лежала в кустах вверх дном, даже часового не было вблизи нее. Кулеша начало трясти. Почему он ночью не нашел этой лодки? Как она появилась тут?.. Из разговора двух появившихся на берегу партизан он узнал, что на ней приплыла врач Алена Григорьевна. «Сама приплыла в это пекло? — Кулеш даже на какое-то мгновение растерялся, не понимая, что заставило ее явиться туда, где всех ждет смерть. — Дураки, безумцы! Пусть лезут хоть черту в зубы, а я хочу жить. Жить!.. Мне нужна эта лодочка». Когда партизаны ушли, он залез в ветви поваленных деревьев и весь день не сводил глаз с лодки. Его трясло от напряжения, как в лихорадке, а день тянулся бесконечно долго. «Только бы никто не забрал ее, не оттащил бы… Только бы, только бы…» — шептал он одни и те же слова. Его не интересовало, что делалось в лагере, он даже перестал обращать внимание на разрывы снарядов и лишь с удовольствием отметил, что под вечер все реже и реже появлялись люди на берегу, меньше стало часовых. «Слава богу, слава богу! Все бы они ушли отсюда». Наконец стемнело. Он вылез из своей берлоги и долго-долго полз к лодке, останавливаясь на каждом шагу и прислушиваясь. Он дотронулся дрожащими руками до скользкого, покрытого тиной дна лодки. Тихо… Перевернув лодку, он стал толкать ее к реке. Где-то затрещали выстрелы. Это ничего, ничего. Пусть теперь стреляют больше, громче… И вот лодка закачалась на воде. Он оттолкнулся, прыгнул в нее. Течение подхватило и понесло лодку от берега. Тихо… Матвей Кулеш закрыл ладонями рот, чтобы не закричать от животной радости, а потом зашептал, захлебываясь: — Вот он, Матвей Кулеш! Посыпьте теперь ему соли на хвост. Пропадайте там все. А я еще поживу! По-о-оживу!XI
Сколько раз Алена принимала роды! И каждой роженице, когда той становилось особенно трудно, она ласково говорила: — Кричи, милая, кричи! От этого легче будет. — И каждый раз ее сердце в эти минуты наполнялось волнующей гордостью за мать и новорожденного. Она не жалела рожениц за их муки: это были муки во имя будущего счастья… Порой она даже завидовала им. И вот первый раз в жизни она вынуждена говорить побледневшей от родовых схваток женщине: — Молчи, Настенька. Терпи, милая, терпи. От этого у нее самой больно сжималось сердце, и она думала: «Как это все некстати! Где это, какой акушерке или врачу приходилось принимать роды на ходу? А тут, возможно, придется. Только двинемся, и может начаться». Настя, словно отгадав Аленины мысли, прошептала: — Как это все не ко времени! Она лежала на самодельных носилках, и тело ее, покрытое влажной простыней, корчилось от боли. Она кусала край простыни, затыкала ею рот, чтобы не закричать. Плотно обступив носилки, стояли женщины. А вокруг по всему сосняку, в воронках от бомб и снарядов, на ветках упавших деревьев и просто на земле под соснами лежали, сидели и стояли партизаны. Вся бригада была стянута сюда, в это место. Больные и раненые, те, что не могли передвигаться самостоятельно, лежали на носилках. А немного впереди, в окопах на краю сосняка, разместился ударный отряд, собранный из лучших и наиболее сильных бойцов. У них, кроме оружия, не было больше никакого груза. Эти триста человек под командой командира и комиссара бригады должны были осуществить прорыв. Влажный весенний ветер раскачивал омытые дождем вершины деревьев. Стонали раненые сосны. Над лесом стремительно проносились тучи, ветер сердито гнал их на восток. Временами он разрывал полог туч, и тогда сквозь движущиеся просветы гаснущими искрами падали на землю звезды. Темнота все сгущалась. Становилось холодно. Люди в мокрой одежде дрожали от холода, тесней прижимались друг к другу. Раненые, сдерживая стоны, кусали рукава, шапки, ремни. Время от времени у реки вспыхивала редкая стрельба. Это группы прикрытия тревожили немцев, отвлекали их. Никто из партизан не обращал внимания на выстрелы. Они молча смотрели вверх, на вершины старых сосен, возвышавшихся над всем сосняком. Там сидели наблюдатели. Люди напряженно ждали.* * *
Большая классная комната была залита ярким электрическим светом. Ток давала динамомашина, которую генерал всегда возил за собой вместе с громадным количеством кухонной посуды и столовыми сервизами. Двигатель динамомашины приглушенно пыхтел под окном. Составленные столы образовали паучий знак — свастику. Бокалы, вазы и рюмки отборного хрусталя переливались всеми цветами радуги. Искрилось вино. Вокруг столов, вытянувшись, стояли офицеры. В центре, на скрещении лап свастики — генерал-майор фон-Адлер, рядом с ним — два полковника, дальше — майоры, штурмфюреры и другие фюреры — человек двадцать. Это были старшие офицеры частей, которым утром предстояло начать решительное наступление на окруженных партизан и разгромить их. Только что закончилось совещание, где были обсуждены и уточнены все детали предстоящей операции. Совещание состоялось в кабинете командующего, и кинооператор Адольф Рэхнер не присутствовал на нем. Зато теперь он усердно бегал из угла в угол по классу и беспрерывно снимал это торжественное вступление к «семейному ужину». Фон-Адлер обвел комнату, столы и офицеров довольным взглядом. В его глубоких глазах хищника мелькала хитрая улыбка, но лицо было торжественно неподвижным. Он посмотрел на кинооператора и выбросил вперед руку для фашистского приветствия. — Хайль Гитлер! Двадцать рук, как по команде, взлетели вверх. — Хайль! Это было сделано специально для кинооператора, чтобы запечатлеть для экрана патриотизм и преданность фюреру. — Господа офицеры! — фон-Адлер сделал длинную паузу, и офицеры затаили дыхание. — Общими усилиями мы закончили крупную операцию. Я говорю «закончили» с уверенностью, которая всем вам должна быть понятна. Мы доказали, что эти лесные бандиты, несмотря на их фанатизм и дикие способы ведения войны, — ничто по сравнению с нашими мужественными, отважными солдатами. Позвольте же мне наш первый тост поднять за нашу победу. Зазвенели бокалы. Затрещал киноаппарат. Комната наполнилась сдержанным шумом. Пили за фюрера, за великую Германию, за решающий год войны. Об этом решающем годе фон-Адлер сказал, таинственно и хитро прищурившись, но его поняли, бурно зааплодировали и выпили с особенным подъемом. Пили усердно. Гул усиливался. Уже кто-то среди молодежи пьяно смеялся, и, очевидно, хотел сделать что-то такое, от чего его со смехом удерживали. Фон-Адлер, удовлетворенно улыбаясь одними глазами, повернулся к кинооператору: — Господин Рэхнер! Хватит вам снимать! Остальное уже не представляет интереса для истории. Садитесь. Рэхнер нравился генералу, хотя он обычно плохо относился к людям этой категории — операторам, артистам, журналистам. Он считал их людьми низшего сорта, которые по своим интеллектуальным и всяким иным качествам стоят значительно ниже их, военных, кадровых офицеров. Но этот поразил генерала своей всесторонней образованностью, культурой и, что особенно важно, разумными убеждениями истинного патриота великой Германии. Фон-Адлер с удовольствием, какого не испытывал уже давно, несколько раз разговаривал с кинооператором. Ему понравилось даже то, что этот маленький человечек отважился (правда, очень вежливо) спорить с ним, генерал-майором фон-Адлером. А когда, в довершение ко всему, ему доложили об исключительной храбрости Рэхнера, которую тот проявил, снимая бой на железной дороге, генерал сказал ему при очередной встрече: — О-о, господин Рэхнер, я хотел бы, чтобы Германия имела больше таких людей, как вы. Теперь, за столом, он покровительственно кивнул ему головой и тихо сказал: — Завтра у вас будет очень много интересной работы, господин Рэхнер, — и повторил: — очень много. Рэхнер вежливо поклонился. — Разрешите задать вам один вопрос, господин генерал: что вы будете делать с пленными партизанами? Маленький полковник, с необычайно красным носом, оседланным пенсне, засмеялся и вмешался в разговор. — Вы спросите об этом штурмфюрера Ганса. Это входит в его обязанности, — и он неожиданно позвал: — Штурмфюрер Ганс! Господин кинооператор интересуется, что вы будете делать с пленными партизанами. Большой рыжий эсэсовец, с красным лицом и бычьей шеей, пьяно захохотал в ответ: — Завтра я покажу вам, что я буду делать с ними. Приглашаю вас принять участие в моей работе. Вот где у вас будет настоящая работа! — Меня особенно интересуют только двое из них, — сказал фон-Адлер. — Эти их командиры — Лесницкий и Приборный. Так, кажется, капитан? Их я хотел бы увидеть перед собой живыми. Интересно посмотреть и послушать… Беседу прервал резкий, тревожный телефонный звонок, который заставил всех, даже пьяных, умолкнуть и насторожиться. Адъютант генерала, красивый молодой капитан, подскочил к аппарату, который стоял на подоконнике, схватил трубку, потом повернулся к фон-Адлеру: — Командир шестой роты настойчиво просит лично вас, господин генерал. — Что он лезет через голову, черт возьми! — проворчал один майор. — Говорит, дело чрезвычайной важности. Фон-Адлер тяжело поднялся, по-видимому недовольный тем, что его беспокоят, и не спеша подошел к телефону. У Андрея тревожно екнуло сердце. Он понял, что случилось что-то такое, что может вынудить офицеров внезапно оставить этот зал, и тогда… тогда все провалится. Нельзя терять ни минуты. Он встал одновременно с генералом, быстро подошел к аппарату, делая вид, что собирается снимать. Едва слышно тикал часовой механизм заведенной мины. Андрей смотрел на часы. До взрыва оставалось четырнадцать минут. Слишком много! За это время они все могут выйти. Что делать? Он поднял голову и увидел, что фон-Адлер вдруг круто повернулся к нему. Их взгляды встретились. Лицо генерала сразу стало серым, глаза хищно загорелись, задрожала рука, которой он крепко прижимал к уху телефонную трубку. Чутьем опытного разведчика Андрей понял, что фон-Адлеру докладывают о нем. «Предал кто-то, — молнией блеснула мысль. — Удирать? Поздно… Да, поздно… Бросятся, свалят аппарат, испортят механизм или обо всем догадаются…» Не сводя глаз с генерала, выдерживая его пронизывающий взгляд, он нащупал среди многочисленных винтиков и шурупов на корпусе аппарата знакомую кнопку, вытащил предохранитель. «Прости, Настенька, что я солгал тебе, когда говорил о сегодняшней встрече. Мы никогда не встретимся. Прощай, родная. Прощайте, товарищи… Павел Степанович, Сергей Федотович! Прощай, моя Родина! Вспоминай своего сына. Желаю тебе скорой победы и счастья», — и он увидел ее — победу: залитая солнцем праздничная Москва, миллионы людей и знамен, Красная площадь, на трибуну мавзолея поднимается Сталин, протягивает вперед руку… «Вечная слава героям…» «Прощайте…» — он не успел кончить мысли. Фон-Адлер оторвал от уха телефонную трубку, указал ею на него: — Взять! Андрей победоносно улыбнулся. — Поздно, генерал! Последний снимок, — и палец нажал кнопку взрывателя мгновенного действия.* * *
— Взрыв! — одновременно сообщили все наблюдатели. Люди в лесу вскочили. Через несколько секунд докатился глухой гул взрыва. И вслед за ним ударили партизанские орудия, посылая на врага последние снаряды, застрочили пулеметы, автоматы, винтовки. Загремело «ура». Ударный отряд пошел на прорыв. Те, кто остались в лесу, напряженно ждали. Стрельба и крики быстро удалялись. Наконец раздалась команда раненым: — Впе-е-еред! Женщины подхватили носилки, на которых лежала Настя. Алена наклонилась над ней, провела по ее горячему лицу ладонью и возбужденно крикнула: — Кричи, Настенька, кричи, милая! Так будет легче!XII
Приборный взволнованно ходил взад и вперед возле почерневшего дубового бревна, на котором молча сидели Лесницкий, Лубян и Павленко. Командир бригады во время прорыва был ранен в руку и теперь держал ее на широком вышитом полотенце, которое висело у него на шее. Лицо его осунулось, потемнело, заросло во время блокады густой бородой, но глаза его лихорадочно блестели. Высокий, сутулый, он делал шагов десять в одну сторону, останавливался в задумчивости, потом внезапно по-военному четко поворачивался и шел обратно, тяжело, с хрипом дыша. Время от времени он здоровой рукой потирал лоб, ерошил волосы. «Кто мог предать Андрея?» Женька внимательно следил за каждым движением и оттенком выражения лица командира. Ему тоже не сиделось на месте — слишком велико было волнение. Только что допросили пленных немцев. Два раненых офицера, чудом уцелевшие и выкопанные из-под развалин школы, рассказали об обстоятельствах героической смерти Андрея. Пленный телефонист уточнил их рассказ, сообщив содержание телефонного разговора между командиром шестой роты и покойным Адлером. Командир роты доложил генералу, что от партизан приплыл перебежчик, который утверждает, что в штабе экспедиции находится известный советский разведчик. Ночью разведчик приходил в партизанский лагерь, и перебежчик сам слышал, как он на прощанье сказал жене: «Иду снимать фон-Адлера». После допроса стало очевидно, что Андрей погиб в результате измены, и это страшно подействовало на всех. Павленко сидел неподвижно, закрыв руками лицо. Лесницкий старался сохранить спокойствие и рассматривал захваченные документы, фотоснимки, но руки его заметно дрожали, а на высоком чистом лбу и висках вздулись вены, и дышал он так, словно ему не хватало воздуха среди этих громадных просторов леса, наполненного гомоном майского утра. Он напряженно вспоминал все самые незначительные подробности последней встречи с Андреем, все события того дня. Не кто предал, а как предал? — вот с чего, казалось ему, нужно было начинать, чтоб распутать весь этот проклятый узел. Как предатель мог подслушать их и, главное, передать все немцам? Да еще в самую последнюю минуту? Во время прорыва блокады Шестнадцать человек пропало без вести. Сначала и он сам, Лесницкий, думал, что предатель мог быть в числе этих шестнадцати. Но следствие, которое они только что провели, установило, что всех этих людей видели перед самым взрывом — все они были в ударном отряде. Тела убитых были уже найдены, раненые подобраны. А больше, как показал подсчет, ни один человек из отрядов не исчез. Но пленный телефонист сказал: «приплыл перебежчик…» Именно перебежчик, а не их агент: какой-нибудь 27 или 359. Кто же это мог быть? Почему подсчет не устанавливает этой проклятой «единицы»? И вдруг блеснула мысль: перебежчик мог в разгар боя вернуться к партизанам. Лесницкий ухватился за эту мысль: «Да, да… Вполне возможно. Шестая рота карателей стояла на левом фланге. Удар по ней нанес Лубян. Отряд его находился в арьергарде — он должен был защищать раненых и больных. В бой он вступил последним, когда мы уже переправились. В отряд влилось много больных и раненых. И вот среди них…» — Кто из раненых и больных появился в отряде во время боя? — спросил Лубяна Лесницкий. Женька пожал плечами. — Всех не назову, Павел Степанович. Много незнакомых, из чужих отрядов. Из тех, кого знаю: Лемцов, Рута, Крапивин, Борозна, Лопатина Вера из отряда Кандыбы, Кулеш… — Кулеш?.. — Кулеш, — Женька перестал перечислять, посмотрел на комиссара и догадался, о чем тот подумал. — Нет, не думаю, Павел Степанович. Я его увидел сразу, как только вышли из сосняка, и послал посыльным к вам в штаб. Приборный, продолжавший нервно шагать по поляне, не слышал этого короткого разговора. Он подошел к Лесницкому, кивнул на разложенные перед ним папки: — Брось ты эту погань! Что ты колдуешь над ними? Ни черта ты не наворожишь тут! Идем лучше к людям, спросим у них. Народ найдет предателя. Нужно проверить каждого — кто что делал, где был во время боя. Павленко отнял руки от лица. — Да, нужно объявить об измене в отрядах. Лесницкий бросил в траву, под ноги, папки с документами, выпрямился. — Нет, с этим нужно подождать. Это — крайность. Сделать это сейчас — значит дать возможность предателю удрать. У нас хватит сил найти его другим способом. От нас он нигде не спрячется. А чтобы он еще не нагадил, нужно быть более бдительными. Доверчивыми мы стали в последнее время, вот в чем наша ошибка. Иди сюда, Сергей. Что ты шатаешься, как маятник? Приборный послушно подошел и сел рядом с комиссаром. Лесницкий положил ему руку на плечо, заглянул в его измученное лицо и заботливо спросил: — Болит рука? Что сказала Алена? Приборный поморщился: — А, не до руки тут! Душа болит, Павел. Кровью обливается за Андрея. К Насте не могу подойти — не сдержу слез. Все молчали. Потом Лесницкий тихо сказал: — Но пора, товарищи, подумать и о дальнейшем. Жалость жалостью, а дело делом. Живые обязаны думать о живых. Я предлагаю, примерно, такой план. Обескровлены мы, конечно, здорово. И, главное, связаны большим количеством раненых. Да и без радиостанции, без связи, действовать сейчас нам трудно. Это не сорок первый год. Пойдем на соединение с бригадой Крушины. Поможем им разбить останки карателей. А самое главное: во-первых, свяжемся с Москвой, вызовем самолеты, чтобы эвакуировать тяжело раненных; во-вторых, вернемся в свой район, и это даст нам возможность разместить остальных раненых в деревнях; в-третьих, снова приблизимся к железной дороге, займем на ней свое место. Практика у нас в этой области богатая. Вот так… Это пока в общем, без деталей… Давайте ваши соображения. Как ты, командир? — Мне кажется, товарищ комиссар, пока что рискованно идти в этом направлении, — первым откликнулся Павленко. — Туда отступили главные силы карателей. И нельзя сказать, что они уже разгромлены окончательно. — Да, они еще окончательно не разгромлены, но положение у них такое, что теперь они вынуждены будут обороняться, а не наступать. Теперь мы будем наступать! — голос комиссара зазвучал решительно, твердо. — И каратели будут разгромлены в ближайшие дни. Однако… давайте ваши предложения. Подумаем, взвесим… Как ты, Сергей? — Я согласен с тобой. Только не спеши выступать. Нужно дать людям отдых. — Выступим вечером. А сейчас нужно будет послать за Маевским, забрать Николая. Его эвакуируем в числе первых, на первом же самолете. — Лесницкий обратился к Павленко: — Алексей Иванович, подбери десяток наиболее сильных бойцов и отправь их с дедом Лавреном. Чтобы им невозвращаться, пусть ждут нас в Борщовском лесу. Павленко встал и пошел в глубь леса, где слышались голоса партизан и горели огни. — Ну, а нам с тобой, Евгений Сергеевич, тоже придется поработать. Редактор наш ранен, типография растеряна, а газету выпустить мы все равно должны. Надо рассказать народу о разгроме карателей и о смерти этого сукина сына Адлера. Пусть порадуется народ и еще рае убедится в нашей силе, в нашей непобедимости. На наше счастье, в одной из захваченных машин есть килограммов сто бумаги. Так что давай подумаем над материалом. Фашисты раззвонили во все колокола о нашем уничтожении, а мы вот воскреснем. Они пододвинулись друг к другу и склонились над листом бумаги, лежавшим в развернутой папке на коленях у Лесницкого. Подошла Алена. В каждом ее движении чувствовалась огромная усталость. Она подошла неслышно, как тень, и молча села на колоду. — Что мне сказать ей? Покоя не дает, спрашивает, где Андрей. Где он? Знаете вы? — голос ее был усталым и глухим, словно доносился из глубокой ямы. Она вовсе не надеялась услышать ответ, да и тревоге Насти особенного значения не придавала. Мало ли что приходит в голову роженицам, особенно после таких мучительных родов. — Андрей погиб, — тихо ответил Лесницкий. Алена порывисто повернулась к нему. Безразличие и усталость исчезли с ее лица. — Погиб? — у нее даже захватило дыхание. — Что же мне теперь сказать ей? Лесницкий встал. — Пошли, товарищи, все к ней. Пошли, Сергей. Бригада размещалась в самой чаще. Партизаны спали кто где: на подводах, в захваченных автомобилях и просто на земле под дубами. Не спали только тяжело раненные, часовые и дежурные по кухням. Кашевары готовили пишу из захваченных у немцев продуктов. В выкопанных ямах горели огни, и над ними висели котлы разных размеров и форм. У одного из костров сидели Матвей Кулеш и Петро Майборода. Петро только что вернулся из-за реки и теперь не мог уснуть от возбуждения: ему не давал покоя вопрос — кто взорвал штаб? Жив ли тот разведчик? Никто из рядовых партизан ничего толком не знал, каждый высказывал свои собственные предположения, и предположения эти были на редкость противоречивы. Увидев командиров, Майборода незаметно догнал Женьку, шедшего позади. — Женя, будь другом, скажи: кто взорвал штаб? Люба, да? Но только откровенно. Женька грустно улыбнулся. — После, Петя, после, — и быстро пошел догонять командира и комиссара. Разведчик осуждающе покачал головой. — Эх ты, зазнался! В командиры вылез. Предатель сидел молча. Он снова проклинал свою судьбу. Не везет ему. Не пришлось увидеть фон-Адлера, получить от него благодарность. Как хорошо началось, как плохо кончилось! Не ожидал он такого конца. Предатель пытался осмыслить события ночи и не мог — все вертелось с бешеной скоростью… После взрыва в штабе и атаки партизан среди немцев поднялась страшная паника. Кулеш понял, что рано или поздно эсэсовцы сорвут на нем злость, и, воспользовавшись паникой, удрал обратно в лагерь. В одном ему повезло: в лагере никто не заметил его отсутствия и все думали, что он был с партизанами с самого начала. Женька Лубян даже направил его связным в штаб бригады. Все командование теперь считало его активным партизаном, который в решающий момент забыл о своей болезни и шел в бою плечо к плечу с другими.* * *
…Настя лежала под развесистым дубом, заботливо огороженная со всех сторон трофейными палатками. Для нее и новорожденного партизаны нашли вое необходимое: подушки, одеяло, чистые простыни, полотно на пеленки, лучшие продукты и даже свежее молоко. Она была обессилена тяжелыми родами. Обескровленное лицо и руки ее были белей простыни, а глаза стали еще более выразительными и голубыми. Почти не было разницы между чистой синевой утреннего неба, просвечивающего сквозь густые листья дуба, и ее глазами. Она смотрела на эту голубизну, на листья и повторяла горячим шепотом: — Где ты, родной мой, любимый? Где ты? Потом поворачивалась к ребенку, нежно прикасалась губами к красному лобику. — Сыночек мой! Где твой тата? Почему они все молчат? Что они скрывают от нас? Нет, нет… Не бойся, сынок. Не может этого быть! Он жив, жив. Он придет. Андрейка, любимый мой, приди… Посмотри на сына. Глянь, какой чудесный у тебя сын! Она вздрогнула, когда послышались шаги и кто-то откинул полог палатки. «Он». Но, повернувшись, она увидела Лесницкого и Приборного и, быстро откинув одеяло, села, протянула к ним руки. — Наконец-то вы пришли. Где Андрей? Сергей Федотович! Где Андрей? Приборный подошел и, взяв ее бледные руки, сжал их в своих. — Дочка моя!.. Андрей… — но голос его задрожал и сорвался, он закрыл рукой глаза и прижался лбом к шершавой коре дуба. Настя схватила руками седую голову командира, закричала: — Говорите! Кончайте! Я не боюсь! — Андрей погиб смертью героя, чтобы спасти бригаду. Он взорвал немецкий штаб и не смог уйти, — медленно, растягивая слова, проговорил Лесницкий. Настя разжала руки, привычным движением поправила волосы и осторожно, словно боясь ушибить больное место, легла. Алена подбежала к ней, но она едва заметным кивком головы попросила ее отойти. Лежала она неподвижно, долго, взгляд ее голубых глаз застыл на какой-то одной точке над ней, на каком-то одном листе дуба. Но она не видела ничего — ни листа, ни голубизны неба, ничего. Потом попыталась представить лицо Андрея и не смогла. Перед глазами проплывали лица матери, братьев, товарищей по отряду, а его лица не было. Сколько месяцев она не видела его при дневном свете! Какой короткой была их последняя встреча! «Завтра мы снова встретимся…» Что он говорил еще? Она больше ничего не могла вспомнить. Больно кольнуло в сердце — хотелось кричать от этой боли. Она стиснула зубы, посмотрела на присутствующих и увидела, что комиссар что-то шепнул Алене и повернулся, чтобы незаметно выйти. Она остановила его: — Павел Степанович! Куда же вы? Что же вы не посмотрели моего сына… сына Андрея? Она быстро приподнялась, взяла ребенка на руки. — Смотрите, какой он, мой Андрей. Ребенок заплакал. — Не плачь, мой сыночек, Он погиб, чтобы спасти нас, чтобы мы жили. Он отдал жизнь за твое счастье, мой маленький Андрейка. Не плачь же, не плачь…XIII
Ганна Кулеш полола гряды и тихо напевала. Хорошо было на душе у женщины — такая же ясность, теплота и свежесть, как вокруг. Не к лицу грустить в такое время. Да и чего ей грустить? Наоборот, радоваться нужно. Она подняла голову, запачканными землей руками поправила пряди волос, выбившиеся из-под платка. Палило солнце. Горячим паром дышала земля, недавно напоенная щедрым дождем. Плыл нагретый воздух. Пахло старым пепелищем. Женщина посмотрела на почерневшую течь, на обгоревшие яблони и вишни и отвернулась. К чему горевать об этом? Не у нее одной такое горе. Из всех строений деревни чудом уцелела только школа, а так все сожгли проклятые каратели. Да ничего, все отстроятся, были бы только живы и здоровы. А в ее семье, слава богу, все здоровы; да и вообще в Ореховке обошлось на этот раз более — или менее благополучно — никого больше не убили, как в других деревнях. Люди переждали беду в лесу и дождались радостных вестей: позавчера из соседней деревни им передали зачитанную, помятую партизанскую газету. В ней писалось о разгроме карателей и об убийстве главного их генерала, душегуба этого. Туда ему и дорога! Для них это был самый радостный день. Все вышли из леса, вернулись на родные пепелища, и никто даже не заплакал при виде одиноко торчавших печей и обугленных деревьев. Но для Ганны особенно радостным был вчерашний день: вместе с отрядом партизан-конников в деревню наведался Женька Лубян; проезжая мимо Ганны и увидев ее на огороде, он заскочил на минутку и весело поздоровался: — Добрый день, тетка Ганна! Привет от Матвея. Жди скоро в гости. Как радостно стало у нее на душе! Наконец-то ее непутевый муж вместе со всеми людьми, вместе с Лесницким, с Женькой, с Маевским! Теперь ее уж не будут мучить сомнения. А то как она изводилась из-за него: неизвестно почему вернулся из армии и дома жил не как все — неожиданно исчезал, неожиданно возвращался, приносил деньги, вещи. А когда она начинала расспрашивать его и отказывалась от чужого добра, злился, ругался и даже пробовал бить. Разные мысли, одна страшней другой, появлялись тогда у нее. Правда, в последнее время он был тихим, покорным и ласковым, но от этого было не легче. А вот теперь сразу на душе стало легко и ясно. Теперь и она может гордиться своим мужем и считать себя солдаткой, как и все женщины. — Мамочка, что это ты задумалась? Смотри, я перегнала тебя. Ганна вздрогнула. С соседней грядки на нее смотрела дочь Клава и весело щурилась. — Смотрела, смотрела я на тебя, мамочка… Ганна виновато улыбнулась и принялась быстро полоть. Медлить было нельзя, и так, пока они были в лесу, сорняки заглушили весь огород. «Нужно хоть тут навести порядок, в поле почти ничего не посеяно, придется жить с огорода. Но и это ничего, вернутся свои — не пропадем. А что до зимы они вернутся — об этом уже уверенно говорят все. Скорей бы пришел конец этим мукам. Достаточно натерпелись люди». На этот раз ее мысли перебил пятилетний Дениска. Он подбежал и потянул мать за юбку. — Ма, смотри! Она обернулась. От реки через ее огород шел человек в длинном пальто. Шел он не по меже, как ходят все порядочные люди, а напрямик — по посевам, и уже одно это испугало Ганну. У незнакомца было чисто выбритое, синеватое лицо с красными мешками под маленькими водянистыми глазами. Он не поздоровался, когда подошел, а сел молча на грядку прополотых огурцов. Клава болезненно сморщилась и сжала кулачки. Человек оглянулся вокруг, остановил тяжелый взгляд на детях и хриплым голосом проговорил: — Дети пусть отойдут. Но Клава и Дениска смотрели на мать, ожидая, что скажет она. Ганна молчала, исподтишка разглядывая этого страшного человека и посматривая, далеко ли работают соседки. — Ну! Дениска шмыгнул носом — вот-вот заплачет. — Клавуся, идите, нарвите теленочку травы, — наконец сказала мать. Когда дети отошли, сизолицый обратился к Ганне: — Ты — жена Матвея Кулеша? Она кивнула головой. — Где твой муж? — Я не знаю, где мой муж. Он не говорит мне, куда идет. — Брешешь ты, стерва! Оскорбленная Ганна вспыхнула и попыталась было отойти к соседкам, которые работали неподалеку и теперь с любопытством поглядывали в ее сторону. Но незнакомец удержал ее за руку. Она с отвращением вырвала руку. — Ну, ну… подожди… Я тебе скажу, где он, если ты не знаешь. У партизан. Это нам точно известно. Хочет замазать следы, проныра чертов, приспособиться под конец. Да промахнулся. Не выйдет. У нас еще хватит силы, чтобы заставить его работать. Передай ему, что если он в течение пяти дней не явится к нам, в комендатуру, на шестой — его повесят партизаны, потому что им станет известна вся его служба у нас. Все… И то, как он выдал семьи партизан, и дело Маевских, и лагерь на Лосином, да и еще кое-что… Поняла? Ганна не сводила глаз с этого страшного человека, который принес ей самую страшную из всех возможных весть. Человек встал, презрительно улыбнулся. — Само собой понятно: если хочешь, чтобы твой ненаглядный муженек остался жив, держи язык за зубами, никому ни гу-гу. Вот так… Торопись разыскать его, — он повернулся и быстро пошел обратно, поглядывая по сторонам. Крик отчаяния и внезапного горя едва не вырвался из ее груди. Она сдержала его, зажав рот ладонями, и обессиленная опустилась на межу. Подбежали дети. Клава спросила: — Мамочка, что он сказал тебе? — Ничего, ничего, Клавуся, — а сама думала: «Так вот откуда деньги и вещи. Продавал людей, родных, своих… Продал Маевских, Лубянов… детей… А-а!.. Недаром я боялась, недаром чуяла недоброе. Будь же проклят ты, иуда, собственными детьми!» Возможно, свою последнюю мысль она высказала вслух, потому что Клава бросилась к ней, обхватила руками ее шею. — Мамочка, скажи, что он сказал. — А-а!.. — Ганна зажала дочери рот. — Молчи, доченька, молчи. Пошли, дети, — она встала и пошла в конец огорода, где начинались ольховые заросли. Дениска ухватился за ее подол и шел рядом, Клава — позади. Соседки проводили их удивленными взглядами и собрались вместе, чтобы обсудить происшедшее. — Видать, с Матвеем что-то случилось, — сошлись все на одном. … Ганне казалось, что достаточно войти в лес, чтобы без особенного труда найти партизан. Но они проблуждали несколько часов, забрели в незнакомые места, в темную чащу, и не встретили ни одной живой души. У Ганны заболели плечи и руки от Дениски, которого oнa все время держала на руках. Клава устала, исколола босые ножки и начала отставать. У матери сердце разрывалось от боли и отчаяния. Несколько раз она намеревалась закричать, позвать партизан, но не было голоса — из груди вырывался только хрип, который пугал детей. Хотелось заплакать, чтобы слезами вылить горе, но слез тоже не было. Нестерпимая боль жгла грудь. «А может, не выдавать? Может, молчать? Пусть это лучше сделают другие. Пусть не я сама убью отца своих детей… Ой, деточки, деточки! Сиротинки мои!.. А если этого никто не сделает? Если он еще других наших людей продаст немцам и останется жив?.. И придет жить со мной?.. Жить с ним, зная все? Нет, нет, лучше теперь, чем тогда… Лучше сразу, чтобы не ждать, не мучиться… Да он же может продать всех партизан. Пускай же сгинет один иуда, чем сотни честных людей» И ее решимость найти партизан во что бы то ни стало росла с каждой минутой. Вечерело. Заплакал Дениска: — Я хочу есть. Пойдем домой. — Потерпи, Дениска, минуточку, потерпи, мой маленький… Скоро придем к партизанам, и они тебе всего дадут. — И татка там у них? — с живостью опросил мальчик. Ганна застонала. — Ножку сбила, мама, да? А ты потихонечку иди. От заботы ребенка ей стало еще больней. Стемнело. Они сели под густую ель. Мальчик снова заплакал. Ганна рассердилась: — О, господи! Где я тебе возьму хлеба? Спи ты, неугомонный! Дениска еще некоторое время по!хныкал и уснул. Клава не могла заснуть очень долго, но лежала молча, делая вид, что спит. Мучительная тревога охватила ее детскую душу, и когда мать особенно тяжело вздохнула, она не выдержала, вскочила и обняла ее. — Мамочка, ну, скажи ты… С таткой случилось что?.. — Спи, Клавуся, спи. И молчи хоть ты. Девочка умолкла, но, заснув, плакала и стонала во сне. Ганна просидела над детьми всю ночь. Всю ночь вспоминала свою жизнь. Только и было радости в ней: дружная, веселая работа в колхозе да вот они, дети. А от Матвея она радости особенной не видела никогда. Всю жизнь где-то шатался, все искал, где полегче да получше. И вот до чего доискался — своих людей начал продавать. «Как найти партизан? Где они?» — думала она и только теперь поняла, что совершила ошибку, что не таким путем нужно было их искать. Нужно было обо веем рассказать надежным людям, посоветоваться с ними. Есть же в деревне люди, которые знают, где партизаны. Обязательно есть. На рассвете она разбудила детей и пошла обратно. Но утро было пасмурное, и Ганна совсем заблудилась и снова долго и бесплодно плутала, по лесу. Она никогда не думала, что лес настолько велик, что можно идти и день и ночь и все-таки не найти конца его. Ее охватил страх за детей, за то, что она может опоздать и этот страшный незнакомец предупредит Кулеша и тот избежит справедливой кары, да еще совершит какое-нибудь злодеяние. Она закричала. Глухое короткое эхо откликнулось ей. Прислушавшись, она услышала какой-то далекий шум. — Да это ведь поезд, мамочка, — первой догадалась девочка. Ганна с облегчением вздохнула и торопливо пошла в сторону железной дороги, чтобы спросить там, как пройти в Ореховку, и потом уже другим способом попытаться найти партизан. Но внезапно раскатистый взрыв прервал приближающийся шум поезда. Что-то загремело, заляскало. Послышалась стрельба. — Партизаны! Деточки, скорей бежим! Это же они! Ганна подхватила Дениску и побежала в сторону выстрелов. «Подержитесь, родные, подержитесь», — беззвучно повторяла она, пробираясь сквозь чащу. Но чья-то сильная рука схватила ее за плечо. — Куда ты лезешь, чертова баба? Убьют там. Она обернулась и увидела бородатого человека с автоматом на груди. Он ласково улыбался и укоризненно качал головой. — Ганна? Ты как попала сюда? — Из-за деревьев вышел Карп Маевский, который с удивлением рассматривал ее. — С детьми? Что случилось? Она бросилась к нему. — Дядька Карп! — Семья Матвея Кулеша, — объяснил Маевский бородатому. Ганна закрыла руками лицо и заплакала.XIV
Весь лагерь возмущенно шумел. Партизаны плотно окружили большой шалаш, около которого стоял часовой, никого не подпускавший к нему. В шалаше шел допрос предателя. Кулеш стоял, втянув голову в плечи. Его всклокоченные волосы шевелились от страха, как у зверя. На шее и на висках вздулись вены. Под глазами — синие кровоподтеки. Рубашка на нем была порвана в клочья, и через нее виднелось синее поцарапанное тело. Перед этим Кулеш побывал в руках Петра Майбороды. Разведчик чуть не убил его, узнав, что он предал Буйского. Если бы Лесницкий опоздал на одну минуту, все было бы кончено — суду нечего было бы делать. Но комиссар сурово остановил самосуд, а Майбороду посадил под арест в пустую землянку. За столом суда сидели Лесницкий, Гнедков, Павленко, Карп Маевский и Лубян. Приборный взволнованно ходил взад и вперед, стиснув кулаки. В душе он поддерживал Майбороду и даже поругался с Лесницким из-за его ареста. Зачем еще тратить время на этого негодяя! И без суда и следствия все ясно. Следствие вел Гнедков и делал это по всем правилам судопроизводства. Кулеш ответил на несколько вопросов, потом вдруг упал на колени, запричитал: — Простите, простите… Сжальтесь… Пожалейте детей… — Нет у тебя детей, подлюга! — крикнул Приборный. — Ты продал их немцам, гад! — Сжальтесь! Делайте, что хотите… В тюрьму, на каторгу, в кандалы… Куда хотите… Только не убивайте. Не у-убивайте-е! У-у-у! — завыл он. Женька Лубян направил на него пистолет. — Поднимайся, а го застрелю. Кулеш глянул в черный глаз пистолета и быстро вскочил, выпрямился, колени его мелко дрожали. Живая стена партизан около шалаша колыхнулась, расступилась и пропустила Настю Буйскую с ребенком на руках. Она только что вернулась из леса и узнала о предателе. Часовой пытался не пустить ее в шалаш, она спокойно отвела его руку и вошла. Гнедков замолчал, растерянно взглянув на Лесницкого. Настя остановилась перед предателем, с отвращением посмотрела на него и тихо, но отчетливо сказала: — Так это ты предал Андрея? Червяк ты несчастный! Погань ты! Тьфу на тебя, на подлюгу! — и она с омерзением плюнула ему в лицо. — Пошли, сыночек, подальше от этой паскуды, — она повернулась к выходу, но остановилась, оглянулась на судей и добавила: — Что вы тянете с ним? Повесить его, собаку, вон на той сломанной осине! Кулеш дико завыл, понимая, что это — приговор. Через час приговор был приведен в исполнение.XV
На большой поляне колоннами поотрядно выстроилась вся бригада. На востоке и на юге гремела артиллерийская канонада. Низкое осеннее солнце катилось на запад навстречу ветру, ныряя в косматые клочья разорванных туч. Тревожно гудел бор. Раскачивались вершины дубов, стуча голыми сучьями. Над поляной кружился золотой рой кленовых листьев. Листья застилали землю, шелестели под ногами. Пахло всеми запахами лесной осени: прелыми листьями, желудями, рябиной, сухими травами, дымом и человеческим жильем. Вокруг «поляны, около землянок и шалашей догорали огни. Из большого шалаша вышла труппа командиров. Первым шел широкоплечий человек в новом мундире с полевыми погодами генерал-майора. Это был командир партизанского соединения Ружак. За ним шли его адъютанты, Лесницкий, Павленко, который командовал теперь бригадой «Днепр» вместо раненного в последних боях и эвакуированного в советский тыл Приборного. Командиры прошли вдоль строя. Отряды встретили их дружным «ура». Глаза партизан сияли торжественно и радостно. Генерал Ружак, веселый, улыбающийся, дружески махал им рукой. Вернувшись обратно, на середину строя, он легко вскочил на высокий пень, поднял руку. Строй затих. — Товарищи партизаны и партизанки! Герои всенародной борьбы! Друзья мои! Слышите гром канонады? Красная Армия, армия великого Сталина, пришла на нашу родную белорусскую землю, чтобы окончательно очистить ее от фашистской нечисти… Тысячеголосое «ура» прервало его речь. — Долго мы ждали этого дня. Нет! Мы не просто ждали его, ее сидели сложа руки. Мы шли навстречу нашей армии, помогали ей быстрей разгромить ненавистного врага. Тяжел был наш путь — так же как и путь Красной Армии. Он полит слезами и кровью нашего народа. Десятки тысяч героев отдали свои жизни за счастье, свободу и независимость нашей родины. Но ни на минуту не теряли мы веру в победу. И мы победили! Товарищи! Вспомните свой боевой путь! — Генерал коротко остановился на истории зарождения и развития всенародного партизанского движения, вспомнил главные боевые дела бригады, ее лучших людей, павших смертью героев, и живых. — И вот мы со славой заканчиваем наш великий поход. Позавчера и вчера доблестные части Красной Армии переправились через Днепр и успешно очищают от врага правобережье. Вы слышите, где уже гремит бой. Вашей бригаде выпала почетная задача: помочь Красной Армии осуществить одну большую и важную операцию. Смысл и значение ее бы узнаете немного позже. Призываю бойцов и командиров мужественно и самоотверженно выполнить последнее партизанское задание. Покажем, товарищи, силу народных мстителей!.. Вскоре отряды один за другим начали выступать на запад. Лагерь быстро пустел. На краю поляны, около землячки, стояла небольшая группа партизан. Эти люди оставались в лагере, чтобы дождаться прихода Красной Армии. Тут были женщины, раненые, старики, дети и среди них — Карп Маевский, Татьяна и Николай. Тогда, весной, после операции, Николай Маевский решительно отказался эвакуироваться. Отлежавшись в деревне под надзором Татьяны, он вернулся в бригаду и продолжал выполнять обязанности начальника штаба. С большой грустью провожал он сейчас своих друзей. Очень хотелось ему быть с ними в этом последнем бою. Но ничего не поделаешь, нужно мириться с неизбежным. Быстро подошел Лесницкий. — Ну, друзья, ждите. Ждать вам осталось недолго. Но будьте бдительны. Хоть и надежное у вас место, но вдруг отступающие немцы случайно сюда забредут. Они разбегаются во — все стороны, потому что и бьют их со всех сторон. Ведите разведку, выставляйте часовых… Тебя, Николай, назначаю последним комендантом лагеря, — комиссар взял начальника штаба за руки. — И еще раз прошу… Я могу задержаться, могу пойти с армией дальше… Не знаю, куда направит партия… Одним словом, ты первым придешь в освобожденный район. Сразу же, засучив рукава, берись за работу. Конечно, пришлют нового секретаря, председателя райисполкома… Но пока это они познакомятся с районом! А тебе все знакомо. Ты знаешь, где что закопано, запрятано, знаешь всех людей, люди знают тебя. От тебя они и потребуют в первую очередь помочь им наладить жизнь… Так что смотри, не подкачай, друг… — Будь уверен, Павел. — Верю. Портрет Сталина я уже запаковал. Лежит на столе в шалаше. Повесишь в райкоме в расскажешь секретарю, если это будет новый человек… Да-а, хотелось бы мне самому принести его туда. Мы с Лубяном последними покидали райком и взяли этот портрет, как боевое знамя. И вот мы прошли с ним весь путь, — он задумался, — но быстро очнулся и повернулся к Карпу: — Ну, старик, повоевали мы хорошо. Иди, берись за свои ульи. Соскучился по ним, да? — Не с ульев нужно будет начинать, Павел Степанович, — вздохнул Карп. — Это верно… Не с пчел, — он дважды повторил: — Да-а, не с пчел, — но через мгновение весело сверкнул глазами: — Но т пчел не будем забывать. Скоро и за них возьмемся… Подошли Люба, Женька Лубян и Алена Григорьевна. — Смотри, Карп Прокопович, как выросла твоя семья. Целый коллектив. И какие герои все! Один к одному. С такими можно горы своротить. Просто завидую тебе, — с улыбкой сказал Лесницкий. — Не красней, Евгений Сергеевич, все равно давно уже все знают, что ты член этой семьи. И ты гордись этим. А на свадьбу придем к тебе всей бригадой. Так и знай… Ну, бывайте, товарищи! Мне пора… Он обнял и поцеловал Николая, Карпа, Витю, Настю Буйскую и ее маленького сына, остальным пожал руки и пошел на середину поляны, где его ждали командиры. Алена, не стесняясь присутствующих, обняла мужа. — Смотри, береги себя. — Ты береги себя, Лена. Со мной уж ничего не случится. А вот за тебя мне еще нужно бояться. — А ты не бойся. Жди. Я скоро вернусь. — А меня скоро не ждите, — звонко и весело сказала Люба, обращаясь ко всем сразу. — Я без пересадки до Берлина… На меньшем не помирюсь. Только оттуда согласна вернуться назад. Татьяна и Женька незаметно отошли в глубь леса и распрощались без свидетелей.XVI
Через два дня лагерь опустел. Маевские покидали его последними. Ночью гремел бой около Днепра, и они всю ночь не спали, напряженно слушали — стрельба постепенно удалялась на север, затихала. Начался новый день — дань на освобожденной земле. Утро было ясное и морозное. Иней посеребрил поляну, шалаш и деревья. Пуща затихла, как затихает толпа в первую минуту торжества. Смело стучал дятел, снова почувствовав себя хозяином в этой тишине. Жалобно чирикала какая-то маленькая пташка — наверно, искала своих подруг или детей. Маевские долго стояли на поляне, молча слушали эти знакомые, родные звуки. Николай сиял шапку. — Прощай, пуща. Послужила ты нам честно. И по узкой, засыпанной листвой дорожке они двинулись на восток. Николая везли в специальной коляске, мастерски сделанной Карпом и Гнедковым из немецких велосипедов. В лагере он обычно легко и быстро передвигался на ней сам, при помощи ручных педалей. Но на такую длинную дорогу у него не хватило бы сил, и коляску толкали Карп и молодой партизан из лагерной охраны. Впереди на коляске сидел Витя, закутанный в большой кожух. Из кожуха виднелась только его голова, обвязанная теплым платком. Его черные живые глазенки с интересом смотрели по сторонам. Сидеть ему, видно, было не очень удобно, и он то и дело ворочался, пытаясь вылезти из кожуха. Николай — придерживал его рукой, ласково ворча: — Сиди тихо, попрыгун, а то выкину. Будешь бежать следом. — Ух ты! Мамка тебя выкинет… Лаз-лаз… и бух-бух. — Очень я боюсь твоей мамы! — Боишься… Ага… У всех было праздничное, торжественное настроение. Никому не хотелось молчать. Николай даже (почувствовал потребность запеть и был уверен, что такую же потребность испытывают и все остальные. Говорили обо всем сразу: вспоминали минувшее, мечтали о будущем, говорили о знакомых людях и о дубе-великане, что встретился на дороге, и о замерзшем грибе-боровике, и о дятле, и о переспелой бруснике. Настя шла впереди и разговаривала со своим сыном. Тяжело ей было с ним в лесу! Но к матери она не могла пойти, так как в деревне все хорошо знали о ее работе у партизан. Попробовали было оставить ее в чужой деревне у надежного человека, но она выдержала там только неделю и вернулась обратно в лес. — Наконец-то, сынок, ты будешь как все дети, а не «маленьким партизаном». Нет, нет, всю жизнь будь партизаном и гордись этим. Расти таким, как твой татка: таким же умным, отважным и честным. Так же люби все то, что любил он и за что он погиб… Но это потом, когда ты вырастешь, Андрейка. А сейчас придем к бабуле, она молочка тебе найдет, в люльку положит… Покачает… Лю-ли, лю-ли… Спи, — нежно шептала она и ежеминутно проверяла, не задувает ли где под одеяло ветер, хотя ветра и не было. Николай всю дорогу говорил с сестрой, говорил с возбуждением счастливого человека. — Нет, ты пойми, как выросли люди в борьбе. Словно огнем выжгло все мелкое, никчемное, ненужное и осталось все истинно человеческое. Помнишь, у Горького? Человек — это звучит гордо. Да. А наш советский человек — это звучит не только гордо, но и величественно. Это настоящий человек с большой буквы. И когда видишь таких людей, как Лена… Ты не смейся. Ты пойми, какой это человек, какая душа!.. Я взял ее в пример, потому что она показала мне, каким должен быть я сам… Я виноват перед ней… Но не подумай, что я по ней одной делаю такие глубокие выводы. Нет… А Лесницкий, а Женька, Андрей или вот Настя?.. Сколько их! Какие золотые люди! — Он долго с увлечением говорил о людях, потом высказал свою мечту: — Налажу дела в районе, поеду в Москву, сделаю протезы… И начну новую жизнь, новую работу… Новое счастье, Таня… Красивым оно будет, наше счастье… Правда? Под вечер они вышли из лущи, подошли к Днепру. Переночевали. А на рассвете знакомый рыбак с радостью перевез их на «родной берег», как назвал его Карп. На восточном берегу они вскоре вышли на большую прифронтовую дорогу. По краям дороги, в канавах, лежали сожженные немецкие танки, разбитые орудия, машины, повозки, убитые лошади с вывалившимися внутренностями и посиневшие трупы гитлеровцев. А по расчищенной дороге двигалась на запад могучая техника победителей. С лязгом прошли танки. Танкисты выглядывали из люков и весело махали руками и шлемами саперам, ремонтировавшим дорогу. Фыркая и непрерывно сигналя, промчались штабные машины, и вое с уважением уступали им дорогу. Один за другим шли грузовики, прижимая к кюветам обозные повозки. Обозники ругались и грозили шоферам кнутами. Смеялись. Кричали. Пели… Самая обычная картина прифронтовой дороги, но как она взволновала партизан! Какой светлой и величественной казалась она им! Как завороженные стояли они у леса, не дойдя шагов двадцати до дороги, и смотрели на этот безостановочный поток людей и машин. Вот оно, освобождение! Вот он, день, о котором мечтали они два года, и, возможно, никто из них не представлял этот счастливый миг таким. Как все просто и величественно! Настя беззвучно плакала, склонившись над сонным ребенком. Она вспомнила Андрея, его светлую мечту о будущей жизни. Она слышала его голос. Он слышался ей в песне проехавших на грузовике солдат, в грохоте прошедших самоходок. Вот оно, счастье! «А его нет… Нет…» — Андрей!.. Андрейка!.. Николай обнял одной рукой сестру, другой смахнул слезу, но, взглянув на Настю и увидев ее мокрое от слез лицо, нарочито весело и громко сказал: — Что же это мы остановились? Пошли, друзья! Они вышли на дорогу. И сразу же около них остановилась трехтонка, нагруженная ящиками и мешками. Из кабины выглянул старшина — молодой хлопец с красивыми черными усиками. — В какую сторону? Карп кивнул головой в сторону, противоположную той, куда шла машина. — Жалко, — искренне пожалел старшина, но кабины не закрыл и продолжал разглядывать их. Очевидно, его заинтересовала эта группа. Они были не совсем похожи на всех тех, которых он встречал на разбитых дорогах войны. На лицах этих людей не было следов пережитых ужасов и мук. Наоборот, он увидел знакомые черты победителей: уверенность, гордость. Особенно поразил и заинтересовал старшину безногий. На его худом, чисто выбритом лице с чертами решительного и мужественного человека, в его умных глазах сияла теплая и счастливая улыбка. Одет он был в хороший кожух, из-под которого выглядывал воротник новой офицерской гимнастерки. Старшина выскочил из кабины, подошел ближе и вежливо обратился к Николаю: — Позвольте поинтересоваться: кто такие? Куда и откуда? — Кто? — Николай улыбнулся. — Лично я — начальник штаба партизанской бригады. А это — партизаны той же бригады… Старшина привычным движением поправил ремень, подтянулся и козырнул, как бы прося извинения. — Если вас интересуют кровные связи, так это— мой отец, это — сестра и ее сын, а это — партизанская разведчица, жена Героя Советского Союза… Из леса — в деревню, к мирной жизни, к труду, — Николай не мог удержаться, чтобы не сказать первому же встретившемуся бойцу о том, что они не сидели тут сложа руки, а активно помогали завоевывать победу. — Позвольте… И далеко вам идти? — Километров двадцать еще. Старшина повернулся к машине и приказал: — Яша! Поворачивай машину. Пока шофер разворачивался, старшина представился: — Гвардии старшина Синицын, Анатолий Савельевич, москвич, — и крепко пожал руки всем, даже Вите. — Моя обязанность — довезти вас до места. Нет, нет, и не думайте спорить, товарищ начштаба. Простите, машиной командую я. Везу я продукты, а не боеприпасы, и, будьте уверены, не опоздаю, даже если сделаю еще сто километров лишних. Садитесь. Николая и Настю с ребенком он усадил в кабину, а сам с остальными залез в кузов, на ящики. Через полчаса они приехали в Ореховку, или, вернее, на то место, где когда-то была Ореховка. Теперь тут не было ни одной постройки. Даже обгоревшие весной деревья мало где уцелели. Каждый метр земли был перерыт снарядами и минами. Зеркальными пятнами первого льда сверкали воронки от бомб. Николай не узнал родной деревни и, растерявшись, остановил машину около леса. — Дальше, дальше, сынок, — оказал Карп. Он узнал место своей хаты по двум обгорелым березовым пням да по трем вишням, уцелевшим в конце бывшего сада, на развороченной, покалеченной земле. Нежное и радостное чувство тронуло сердце старика, когда он увидел эти вишни. Карп повернулся к дочери, в его глазах блеснули слезы. — Вишни… Наши вишни, Танюша. Стоят… Скажи ты, какие живучие! Татьяна поняла чувства отца и растроганно ответила: — Как мы, тата. Машина остановилась. Старшина молча оглядывался вокруг. Когда все слезли, он вздохнул и тоже соскочил на землю. — Н-да-а… Как же вы жить будете? Ни одной хатки… — Ничего, сынок, лес у нас под боком. Проживем. Мы многому научились, не хуже вашего брата, солдата. И не такое видели. Синицын полез на машину и, сбросив оттуда мешок и большой ящик, смущенно обратился к Николаю: — Примите, товарищ начштаба… Мешок сухарей и концентраты… — Не стоит, товарищ старшина. — Нет, нет!.. Не могу я бросить вас так. Вы же с голыми руками на голом месте. Вы понимаете, да мне майор… не знаю, что сделает, если я брошу вас так. У него семья на Брянщине погибла. — Что ж, от души благодарим, — сказал Карп, принимая подарок. — Но есть у меня до вас, дорогой товарищ, еще одна просьба… Вы уж извините… Если только есть у вас, дайте лопату. Очень нужная вещь. — Есть у нас лопата? — спросил старшина у шофера. — Есть ли у нас лопата? Что за вопрос, товарищ старшина! У хорошего шофера все есть. Топор, пила и лопата. Без этого далеко не поедешь. Где сядешь — там и слезешь на таких дорогах, — Яша покопался под сиденьем, потом в кузове и торжественно вручил Карпу Маевскому пилу и лопату. — Вот за это не только от себя, но и от многих вдов и сирот большое спасибо… Теперь я, как говорят, сват королю и первый богатей на деревне. Они распрощались, как старые знакомые и самые близкие люди. — Счастливой дороги до Берлина! Машина отошла. Маевские смотрели ей вслед и прощально махали руками до тех пор, пока она не скрылась в лесу. Потом все повернулись к Карпу. Он поплевал на ладони, глубоко копнул лопатой старое пепелище, откинул землю в сторону и сказал: — Ну, дети, будем строиться!Перевела С. ГРИГОРЬЕВА
Последние комментарии
1 час 16 минут назад
4 часов 41 минут назад
5 часов 28 минут назад
19 часов 9 минут назад
21 часов 35 минут назад
22 часов 9 минут назад