Аарон Аппельфельд
На обочине нашего города
Глава 1.
Тель-Авив в июле месяце — липкий город, невозможно прикоснуться к ограде или прислониться к стене. Я купил себе перчатки, чтобы хоть так отмежеваться от гнусного распаренного окружения. Всё покрыто потом, приходится часами торчать в душе. Эта внешняя перенасыщенная испарениями влажность проникает и внутрь, душит, стесняет движения. Я включаю приемник — канал классической музыки — и опускаюсь в кресло. Час-другой классической музыки вызволяют меня из раскаленного котла и дают вернуться к моим размышлениям.
Под вечер я отваживаюсь выбраться из дому. Даже в шесть жара не отпускает. Я устремляюсь к морю в тщетной надежде обрести там спасительный глоток прохладного воздуха — и, разумеется, разочаровываюсь. Только поздно ночью морской ветерок робко проникает на берег, отчасти снимает мучительное напряжение, позволяет телу расслабиться и навевает сонливость. Однажды я так и задремал на песке и проснулся только под утро. С тех пор я веду себя осторожнее: почувствовав, что сон готов вот-вот сморить меня, я собираюсь с силами, подымаюсь на ноги, пересекаю несколько улиц и заползаю в свою берлогу. И тут наваливаются эти вечные неразрешимые проблемы: что лучше — открыть окно, выходящее на запад, в сторону моря, или включить вентилятор? Или кондиционер. Кондиционер — враг моих суставов, я включаю его, только когда мучение достигает крайних пределов. Если бы не существовало зимы, сомневаюсь, что я выдержал бы пребывание в этих местах. В конце марта я начинаю тосковать по зиме.
Зимой я совершенно другой человек. Я смело распахиваю дверь квартиры и выхожу на лестницу с высоко поднятой головой. Шляпа и пальто обеспечивают мне личную неприкосновенность, я чувствую себя огражденным от вторжения внешнего мира. Снующие вокруг, бессмысленно суетящиеся люди постоянно повергают меня в отчаяние, но зимой на улицах гораздо меньше народу, и я шагаю уверенно, ощущение свободы возвращается ко мне.
Еще не так давно, всего несколько лет назад, я любил зимой купаться в море. Теперь я не позволяю себе подобных излишеств. Я брожу по пустынным улицам и наслаждаюсь высоким прозрачным небом и прохладным воздухом. Зимой я возобновляю посещение крохотного кафе «Двора» — «Пчелка». Двора, его хозяйка, помнит меня, приветливо справляется о моем здоровье и не упускает заметить, что я не появлялся всё лето. Мне трудно объяснить ей сложность и тягостность моей жизни. Я ненавижу объяснения и оправдания. Я поступаю так, как считаю правильным, и не собираюсь вступать в обсуждение мотивов моего поведения. Что ж, видно, и в этом плане я редкое исключение в нашем городе. Тут обожают всевозможные доводы, аргументы, домыслы и толкования. По ночам я иногда слышу, как человек идет по улице и объясняет жене, что заставило его воздержаться от важнейшей в его жизни сделки. Невозможно угадать, где тут запоздалое раскаяние, где досадный промах и где просто хвастовство. В любом случае, подобные разговоры утомляют меня.
Случается порой — и такое произошло год назад, — что в середине июля тель-авивское небо вдруг затягивают тучи. Будто сулят дождь. Не следует обольщаться — никакого дождя не будет. Дождь не состоится, но в течение нескольких часов с моря будет тянуть приятной прохладой. Такое чудо происходит раз в три-четыре года, однако и этого достаточно, чтобы я воспрянул духом и ощутил в себе волю к сопротивлению. К действию.
Однако к чему всё время ныть и жаловаться? Я живу той жизнью, которая меня устраивает. У меня есть просторная квартира, благоустроенный душ, мой приемник, транслирующий классическую музыку, хорошая библиотека и сбережения, полностью обеспечивающие мое существование.
Не скрою, женщины вторгались в мою жизнь и нарушали ее течение, но не без того, чтобы оставить несколько приятных воспоминаний. Я, разумеется, не имею в виду мою бывшую жену, от нее остался только зуд в ушах. Со временем я постиг, что терпимы лишь случайные и мимолетные встречи, всё остальное — невыносимая скука и морока. Лучше тосковать по женщине, чем связать себя с ней надолго.
Невозможно не помянуть добрым словом Тину, которая в конце пятидесятых проживала в Яффо, вернее, в Джебалии. Я виделся с ней несколько раз, и каждое мгновение этих встреч запечатлелось в моей памяти. Ее глаза в ту минуту, когда я вхожу в комнату, ее поза, жест, которым она откидывает за спину волосы. Изящество, с которым принимает у меня пальто. Изгиб ее спины в ту минуту, когда ставит передо мной рюмочку. Она не спрашивала, кто я такой и чем занимаюсь, как они обычно это делают, и я не интересовался ее историей — мы оба словно пришли к соглашению, что прошлое, разумеется, имеет значение, но не столь решающее.
Тине было около тридцати, а может, и меньше. В ней присутствовало то благородство, которое уже улетучилось из нашего мира. Каждое ее движение говорило: будем добры друг к другу, покуда это возможно, — кто знает, что готовит нам завтрашний день. Она была, как все мы, беженка, но бездомность и скитальчество не пристали к ней. Она говорила на хорошем немецком и еще по-французски, как всякая девушка из приличной семьи в Черновцах, моем родном городе. Речи ее были немногословны и как-то изящно отрывисты. Как видно, она знала то, что я постиг только с годами: слова лишь сбивают с толку, ранят или надолго оставляют в душе смятение и горечь. Желательно воздерживаться от них.
Однажды вечером она сообщила мне, что намерена отправиться в Африку, чтобы работать там медсестрой в больнице Альберта Швейцера. Она говорила о поездке обычным, спокойным голосом, и это заставило меня ошибочно подумать, что она собирается пробыть там недолго. Много позже я узнал, что она крестилась и поселилась в монастыре, чтобы подготовиться к принятию монашества. Теперь я понимаю, что был недостоин ее. Такую женщину можно встретить лишь раз в жизни. Я, видно, не сумел оценить, что мне выпало.
После этого я искал успокоения у многих женщин. Они оставили во мне, как я еще расскажу, только смутное ощущение досады. Иногда мне кажется, что виноваты не женщины, а город. Город, отданный во власть неутомимого, немилосердного солнца, удушающей влажности и липкого пота, не может произвести ничего, кроме грубых, раздражающих слов, подобных вентиляторам в дешевых кафе, не приносящих утешения или понимания, но лишь создающих жужжание и скрежет.
Всё здесь свербит, зудит и гудит, и не удивительно, что на каждом углу торчат мощные горластые женщины. Толстые мужчины сидят под замызганными истрепанными навесами, и пот ручьями катится по их лицам. Кто они? Как меня занесло сюда? Что я делаю в их соседстве?..
Иногда мне кажется, что все только тем и заняты, что пытаются высвободиться из этой влажной духоты и неумолчного грохота. Липкий пот не просыхает и не рассеивается. Нервозная крикливость нарастает день ото дня. Из окон моей квартиры это представляется попеременно то нескончаемым потоком брани, то неуместным бесстыжим весельем.
Я собираюсь поставить двойные двери и рамы, чтобы раз и навсегда отгородиться от ядовитого пота и изнуряющей толчеи. Наглые слова и липкий пот — убийственное сочетание. Я всё глубже и глубже зарываюсь в свою берлогу. Сознание, что я не принадлежу ко всей этой мерзкой суете и какофонии, сохраняет мне жизнь, как убежище во время войны.
Глава 2.
Тель-Авив в июле месяце — город плавящийся. Всё поддается и расплывается под ногами. Ты в западне, даже когда выползаешь из своей берлоги. Отвратительнее всего та грязь и пакость, которой забиты все углы и щели в каждой подворотне и каждом проходе. В свое время мне казалось, что в этом раскаленном городе скрываются тайные вожделения, я даже воображал, что в один прекрасный день они захватят и меня. Но в последние годы меня окружают и грозят поглотить только монолитная пустота, грубые слова и густая потная мгла. Иногда меня охватывает неудержимое желание распахнуть окно и закричать: грязный город, наглый город, я не могу выдержать твоей удушающей пустоты! Я знаю, мой вопль никого не тронет. Пустота тут крепка, как сталь. Люди ограждены этими непрочными карточными строениями, как железными крепостями.
Чтобы устоять перед жарой и пустотой, я почти не вылезаю из дому, разве что в продуктовую лавку да ночью на берег моря. Я уже говорил: женщины более всего смущают и терзают мой дух. Иногда мне кажется, что они воплощают всю эту пустоту. Тина, где ты? Как я не услышал твоего призыва!.. Я ощущал твою доброту, то понимание, которому ты научилась в гетто и лагерях, но твоего непреклонного стремления бороться с коварными духами пустоты не различил…
Когда мне стало известно, что она приняла христианство и живет в монастыре, я хотел поехать к ней, даже сделал некоторые приготовления. Но намерение мое не осуществилось. Как видно, я слишком привязан к завоеванным мною независимости и уединению, чтобы последовать за любимой женщиной. То, с чем не справился я, сделала Тина. Подозреваю, что она выкорчевала мой образ из своей души. А во мне она только росла и прояснялась год от года. Иногда мне кажется, что она возвышается надо мной, как колокольня.
У меня имеется некий способ преодоления пустоты: я без конца слушаю музыку. Музыка заполняет не только всего меня, но и окружающее пространство. Я знаю теперь, что музыка — это колдовской напиток, заставляющий трепетать в тебе каждую жилку.
Недавно мой приемник испортился. Была уже ночь. Я почувствовал, что не в силах оставаться дома, и начал метаться по улицам в слабой надежде: вдруг найду мастера? Может, смогу одолжить у кого-то приемник или купить новый… Магазины были закрыты. Я сидел у подъезда своего дома и погружался в отчаяние.
Какой-то мужчина подошел, склонился ко мне и спросил:
— Что у вас случилось?
Я мог отделаться от него, но не захотел.
— Мой приемник испортился…
— Приемник? По приемнику не справляют траур, — укорил он меня.
— Я не могу без музыки, — против собственного желания признался я.
— Не можете справиться с этим? — бросил он задиристо.
— Мне тяжело, вы видите, — пробормотал я еле слышно.
— Уму непостижимо! — воскликнул он и покинул меня.
Но другой человек, случайно услышавший наш разговор, проникся моей бедой, подошел и спросил:
— Вам нужен приемник?
— Вот именно, — ответил я, поднимаясь на ноги.
— Я могу одолжить вам, — предложил он с удивительной простотой.
— Только до завтра! Завтра я куплю новый.
— Подождите, я сейчас принесу.
Не прошло и нескольких минут, как он протянул мне приемник, почти новый. Я попытался заплатить ему, он отказался. Записал свое имя и адрес и сказал:
— Я дома каждый день после девяти вечера.
— Вы доверяете мне…
— Да, — подтвердил он с улыбкой.
— Заверяю вас, я верну.
— Я не сомневаюсь.
Я не подозревал, что в этом городе есть такие щедрые люди. Я бросился за ним вдогонку и закричал:
— Благодарю вас!
— Не за что, я уверен, что на моем месте вы поступили бы точно так же.
В эту ночь я не смог уснуть. Сидел в кресле и слушал музыку. Только под утро, оглушенный кофе и сигаретами, наконец задремал.
Следующим вечером я вышел из дому, чтобы вернуть ему приемник. Он принял его в дверях и оказался куда ниже ростом, чем представлялся мне вчера. В равной мере он мог быть и дворником, и государственным служащим. На его лице я не заметил ни малейшей тени изысканности и благородства.
— Спасибо, — воскликнул я растроганно, — вы спасли меня!
— Вы преувеличиваете.
— Я задыхаюсь без музыки. Вы тоже слушаете музыку?
— Иногда.
— Не каждый день?
— Нет.
— А как вы почувствовали, что я в беде? — спросил я и тут же осознал всю нелепость вопроса.
— Я ничего не почувствовал.
— Зачем же вы принесли мне приемник?
— Просто увидел, что вам это нужно.
Бесхитростные и точные ответы этого человека растрогали и взволновали меня. Я хотел вернуться и еще раз поблагодарить его, но удержался. Не в моих правилах обременять людей своей персоной, однако с тех пор всякий раз, когда я включаю приемник, я вспоминаю его и думаю, что не так уж одинок в этом мире. На преданность женщин я не стал бы полагаться. Но на человека, который дает тебе приемник только потому, что он тебе нужен, — на такого человека я безусловно полагаюсь.
Глава 3.
К врагам моего спокойствия и привычек следует причислить мою бывшую жену и моего сына. Не знаю, чья разрушительная сила из них двоих мощнее. У жары и убийственной влажности здесь многие обличья, но у моей жены и сына лица неизменные. Они постоянно подстерегают меня. Конечно, я выработал средства против всех домогательств, но это длительная и изматывающая борьба. Зимой я чувствую облегчение и некоторый прилив сил. Зимой мои враги слабеют, и я обретаю больше дерзости.
Я написал Тине и как бы невзначай коснулся моих страданий в этом городе. Я не люблю распространяться об ощущениях и переживаниях, но всё-таки позволил себе упомянуть изнуряющую жару, разъедающий тело и душу пот и способы, к которым я прибегаю в борьбе с ними. Уверен, она поймет меня. Она жила здесь и знает, о чем я говорю. Я не торопил ее с ответом. Монашеская жизнь, как я догадываюсь, — жизнь отстраненная, исполненная молчания. Если это так, я близок ей и там. Всю жизнь я тоскую о тишине. Не раз случалось мне предаваться сладкой грезе, будто гигантские колеса, день и ночь грызущие и пилящие этот город, вдруг остановились. Нет пробивающей уши музыки, нет визгливых рассуждений о политике. Первозданная немота, в которую я погрузился однажды на юге Италии, — цельная и прозрачная, как воздух на морском побережье.
Это, понятно, лишь наивные фантазии. Пустота этого грохочущего города колотится во мне без передышки. Если бы я был верующим, то обратился бы к молитве. Молитва, говорят люди сведущие, испытанное средство против бессмыслицы и отчаяния. Не знаю. Я полагаю — возможно, ошибочно, — что истинная молитва — это не слова, не надоедливое бормотание, а внимание. Если монастырские правила воспитывают внимание и заставляют душу воспарить, ничего не скажу Тине, но если нет, будет лучше, если она вернется к нам. Арена битвы здесь, а не в далекой Африке. Здесь нужны люди ее масштаба, чтобы воевать с неумолчным гулом и бесплодной суетой.
В последнее время я читаю сочинения Примо Леви
[1]. Он пришелся мне по душе. Он излагает факты без сентиментальных рассуждений. Пока я не познакомился с ним, я полагал, что нельзя писать о войне. Я был уверен, что наш опыт не поддается описанию, вернее, его непозволительно описывать. Примо Леви умеет рассказать про то, про что можно рассказывать. Лишь изредка он теряет самообладание и обличает нас. Он представляет вещи такими, как они есть, и делает это с завидной простотой. Когда-то я думал, что теперь уже невозможно пользоваться теми словами, которыми пользовались до войны. Оказывается, я ошибался. Примо Леви говорит тем самым, прежним языком, не исправляет его, не возвышает и не снижает, а между тем открывает нам, кто мы такие и что именно выпало на нашу долю. Пророки вещали о будущем, Примо Леви извлекает из забытья прошлое и превращает его в настоящее. Гетто и лагерь, говорит он нам, не были случайными местами заточения, они были образом, стилем, формой жизни, проглядывающей в каждом слове и поступке.
Я написал Тине: молчание и тишина у меня в крови, но аскетическое отшельничество, прости великодушно, я не могу на себя принять. Я знаю, что многие из лучших сыновей и дочерей нашего народа присоединились, от великого отчаяния, к церкви и монашеству. До известных пределов я их понимаю. Я не хотел задеть ее, но всё-таки добавил: и здесь, в этой пропитанной потом стране, тоже можно взыскать истинной молитвы.
Она незамедлительно откликнулась. Ни словом не отреагировав на мои проповеди и замечания, описала свой порядок дня, начиная с полуночной молитвы, продолжающейся до двух часов ночи. До шести утра сон. В шесть утренняя молитва и легкая трапеза, потом работа в поле. В течение дня находится время для уединения. Три торопливых трапезы и чтение святых книг. Трудно было понять, счастлива ли она. Возможно, понятие «счастье» не соответствует ее положению. Я читал ее письмо, и мною овладевала печаль. Я чувствовал свое бессилие и страх перед будущим и всё-таки возвращался и читал снова. Она писала по-немецки, но кое-где вставляла словечко на иврите. Аккуратный, разборчивый почерк. Тина, всё, что происходит с тобой, вливается в мои жилы и растворяется у меня в крови…
Глава 4.
В конце августа солнце слегка выдыхается, жара немного спадает, запах моря в преддверии сумерек становится отчетливее. В шесть я отправляюсь к морю. Иногда мне кажется, что прохладные дуновения должны смягчить и приглушить шум. Это ошибка. Транзисторы и громкоговорители завывают без устали. Огромные тучные женщины разметались по пляжу, как гигантские ящеры. Я питаю слабость к женщинам, но не таким, позорящим образ человеческий. Я стараюсь держаться от них подальше. На этот раз я не сдержался и крикнул одной из них:
— Зачем ты сокрушаешь тишину моря?
— Я? — подняла она голову.
— Ты!
— Что я сделала?
— На пляже запрещено включать транзистор на полную мощность!
Она засмеялась.
Я собрался подойти и влепить ей оплеуху и уже было направился к ней, но остановился, заметив у нее на лице глубокий шрам. Я никогда не причиняю зла пострадавшим, и всё-таки сказал ей:
— От тебя я мог бы ожидать большего понимания.
— О чем вы говорите? О каком понимании?
— Ты прекрасно знаешь.
Она ничего не ответила, только глянула на меня с наглой усмешкой.
Я простил ей и это. Трудно объясняться с покалеченными людьми. Они заставляют меня умолкнуть.
Однако и в конце августа пляж не окончательно пустеет к вечеру. Люди валяются на песке в обнимку с огромными транзисторами. Звуки того, что они называют музыкой, раскалывают воздух. Я не в силах призвать их всех к порядку, но море не простит им. Однажды я закричал:
— Море еще отомстит вам!
Они накинулись на меня с проклятиями.
Мы должны терпеть. Наше прошлое страдание, как видно, не оправдывает нас. Я не знаю, что делают с человеком монастыри в Африке. Моя борьба, во всяком случае, страшно изматывает нервы. От года к году терпение мое истощается, и стоит мне оказаться на берегу, как руки сами собой сжимаются в кулаки. Я опасаюсь, как бы не наброситься на кого-нибудь. Год назад я попросил одного из этих парней сделать звук потише. Он отказался и принялся задирать меня:
— Я буду делать здесь всё, что мне нравится. Тут никто не может мне указывать, что делать.
Я пригрозил ему расправой, но он не обратил на это ни малейшего внимания. Я отодвинулся от него как можно дальше, но звук гнался за мной. В конце концов я вернулся и еще раз попросил его убавить громкость. Он снова отказался.
Это была тяжелая схватка. Он обрушил на меня несколько мощных ударов. Я вышел из себя и с трудом, но всё-таки сбил его с ног. Если бы он замолчал и не продолжал оскорблять меня, я оставил бы его в покое. Но он извергал ругательства и под конец выкрикнул:
— Жаль, что такие, как ты, выжили!
Тогда я вернулся, хотя и не в моем обычае бить лежачего.
Эту драку, как видно, наблюдали многие — или, во всяком случае, слышали о ней. С тех пор, когда я прошу кого-нибудь сделать звук потише, просьба моя немедленно исполняется. Находятся, разумеется, упрямцы или слабые, презренные создания, которые начинают ныть и клянчить: почему, чем я тебе мешаю, позволь мне слушать радио! Я не выношу этого скулежа, но не трогаю таких, готовых умолять и унижаться.
Моя бывшая жена имела обыкновение провозглашать — надо полагать, она продолжает делать это и сейчас: «Он упрямец, он всегда поступает, как ему нравится, и ни с кем не считается». Большинство из нас страдает узостью кругозора, но она довела свою ограниченность до наивысшей степени, с которой мало что может сравниться. Как и я, она прошла худшие из лагерей, но они не оставили в ней следа. Как будто и не побывала там. Однажды я сказал ей:
— Ведь ты тоже была там, видела и слышала.
— Ну и что? — ответила она мне с непревзойденной наглостью.
Я готов был застрелить ее.
Глава 5.
Облегчение, наступающее в сентябре, порой оборачивается для меня бедствием: я погружаюсь в тяжкий мучительный сон. Продолжительный сон уносит меня в те места, где мне совершенно не хотелось бы находиться, и когда я наконец просыпаюсь, у меня снова нет сил бороться. Следует постоянно помнить, что неумеренный сон изнуряет, от него опускаются руки. Однажды я беспробудно проспал почти весь сентябрь. Теперь я осторожен в этом отношении. Я заставляю себя подняться и отправиться к морю. Жизнь на берегу действительно грубая и докучливая, но это всё-таки предпочтительнее мучительных кошмаров. Не так давно ко мне подошел человек и сообщил с простодушной прямотой:
— Я читаю Примо Леви, это писатель, который проясняет мои мысли. Не знаю, что бы я делал без него.
— Я тоже, — подхватил я обрадованно.
— Благодарение Б-гу, что у нас есть такой писатель.
— Когда вы открыли его? — зачем-то поинтересовался я.
— Недавно. С тех пор моя жизнь совсем не та, что была. Она в корне изменилась. Обрела какое-то странное упование — надежду на исправление.
«Что значит — странное?» — хотел я спросить, но не стал.
Я понял, что он из наших, но не стал докапываться — где, когда и тому подобное. Что делать, мы не отличаемся умением выразить себя, мы только множим и трамбуем избитые фразы и поэтому радуемся, когда один из нас находит верные слова, способные объяснить, что произошло в те годы.
— Какую музыку вы слушаете? — спросил я вместо этого.
Я был уверен, что он, подобно мне, испытывает необоримое влечение к музыке. Он уклонился от ответа и исчез.
После полуночи на берегу можно встретить замечательных людей. В большинстве своем это наши. Море притягивает их. Это, как видно, наш настоящий дом. Я уже натыкался посреди ночи на наших, которые часами сидят на берегу и курят, душой и телом преданные морю.
Иногда мне кажется, что они, как и я, борются со сном, угрожающим завладеть их сознанием. Сон, если я еще не упомянул об этом прежде, один из наших главных врагов. Он захватывает нас врасплох и расслабляет волю. Спать необходимо, но осторожно и не слишком много.
Сентябрь для нас роковой месяц. Если в июле и августе ты сражаешься с жарой и потом, то есть с внешними врагами, то в сентябре тебе угрожает враг внутренний. Ты воюешь, как это ни странно, с порождениями твоего собственного сна, с духами твоего обессиленного сознания.
В прошлом году это было невыносимо. Все гетто и все лагеря, в которых я побывал, сгрудились и наслоились во мне. Как будто боялись, что я позабуду их. И во сне я снова и снова заверял и клялся: не забуду ни гетто, ни лагерей, ни моих родителей, ни брата, ни сестру, — но помнить их беспрерывно, час за часом, я не в состоянии! Мой голос, как видно, не достигал ничьих ушей, поскольку требования и укоры возвращались и повторялись. Сентябрьскими ночами у меня нет выбора — я вынужден бежать из дому. Лучше бродить, чем оставаться во власти кошмаров.
После полуночи берег заселяется нашими людьми. Не все одинаково дружелюбны, многие настолько погружены в себя, что бесполезно обращаться к ним. Есть, разумеется, и такие, кто набрасывается на тебя без всякой видимой причины. Я не осуждаю их. Иногда мне кажется, что мы одна семья, которая по непонятным причинам распалась, разбрелась в разные стороны, но однажды еще соберется вместе. Я сказал «одна семья» и тотчас хочу отказаться от своих слов. В нашу семью не входят ни моя бывшая жена, ни мой сын. Они сами исключили себя из нашего ордена. Бывают дни и недели, когда я вообще не вспоминаю про них, они словно выветриваются из моей памяти. Но в сентябре, только для того, чтобы позлить меня, они возвращаются. Как будто между нами еще существует что-то общее. Более всего раздражают ее заказные письма. Постоянно новые претензии, новые требования. То есть я не могу знать, что в них написано, поскольку не читаю, но тем не менее они выводят меня из себя.
Глава 6.
Несколько дней назад, в поздний ночной час, я подошел к одному из наших и спросил без обиняков:
— Тебе тоже досаждает пустота в этот сезон?
— О какой пустоте вы говорите? — глаза его раскрылись от удивления.
— Разве нужно объяснять?
— Я не понимаю, о чем вы.
— О пустоте. Я не знаю другого слова.
— Извините, — сказал человек, — я живу своей жизнью и не думаю о вещах, которые находятся за пределами моего восприятия.
— Но ночью тем не менее ты приходишь сюда. Почему?
— Прихожу подышать ветром.
— И ничто не досаждает тебе, не пугает?
— Сказать по правде, нет.
— Ты ведь один из нас.
— Да, это верно.
Я знал, что он имеет в виду, и всё-таки продолжал наседать и допрашивать. Мне трудно смириться с тем, что кто-то из наших не понимает меня. Я сообщил, что читаю Примо Леви, а в последнее время и Жана Омри.
— Я ничего не читаю, — отрезал он.
— А что же ты делаешь? — спросил я и тотчас почувствовал, что это уже лишнее.
— Работаю братом милосердия в больнице, — ответил он спокойно и отвернулся от меня.
В ту ночь я долго бродил вдоль берега. Я чувствовал себя как ребенок, которому дали по уху. Несколько человек пытались заговорить со мной, но я увернулся от них, обогнул весь пляж и под утро вернулся в свою берлогу. Усталость моя была слишком велика, чтобы включать приемник. Я сел в кресло и задремал. Был уже полдень, когда я проснулся. Во сне я находился где-то далеко и впутался в какой-то спор, обрывки которого еще клубились в моем сознании. О чем спорили, я не помнил. Знал только, что доводы моего оппонента были блестящими и убедительными, а я лишь твердил, как болван, одно и то же. Уцепился за какое-то слово и повторял его без конца. И чем больше повторял, тем больше расплывалось от удовольствия лицо моего противника. В конце концов он прекратил излагать свои веские доводы, и язвительная насмешка, насмешка победителя, тронула его губы. Я собирался сказать ему: «Не насмехайся прежде времени» — но поперхнулся словами.
Я сделал себе кофе и сел к столу. Крепкий кофе проник в желудок, оживил мои внутренности и вытеснил из головы кошмар. Под вечер я спустился в лавку, купил самое необходимое и вернулся домой с твердым намерением взять себя в руки, встряхнуться и собраться с силами.
Не прошло и часа, как в мою дверь постучал почтальон и протянул мне письмо, отправленное экспресс-почтой. Такие письма, как и заказные, я получаю только от моей бывшей жены. «Счастливого дня рождения, — писала она на розовой поздравительной открытке, — желаю долгих лет счастья и здоровья». Я хотел разорвать открытку и бросить в мусорное ведро. Мысль, что она, после стольких лет разлуки, всё еще помнит мой день рождения, всколыхнула во мне затаившуюся тоску. Я положил письмо на стол и поспешно вышел из дому.
По дороге я вспомнил, что уже много дней мешкаю с ответом Тине. В последнем своем письме она с похвалой отзывалась об одном библейском отрывке, упоминала нашу исследовательницу Танаха
[2] Нехаму Лейбович, которая открыла ей глаза на многие важные вещи и прояснила туманные места. Это спокойное деловитое письмо заставило меня расплакаться.
Глава 7.
Сказать по правде, в сентябре случаются и приятные сюрпризы. Всё больше и больше наших людей заполняет берег. Порой они выглядят, как бойцы секретного десантного отряда, только что вернувшиеся издалека. Они всегда бредут в одиночестве, не смешиваясь с толпой, великая тайна пролегает между ними и всеми остальными созданиями. Иногда мне кажется, что они месяцами упражнялись в молчании и теперь уже не нуждаются больше в словах. Речь, даже краткая и сдержанная, претит им. В свое время я полагал, что наглая, сотрясающая округу музыка только меня доводит до бешенства. Я ошибался. В последнее время я всё чаще замечаю одного из наших, втолковывающего со свирепым видом: пробивающая уши музыка — извольте у себя дома, но не в общественном месте!
Несколько дней назад пришло письмо от Тины. Она описала мне систему своего чтения. Каждый день она прочитывает три главы из Ветхого Завета и одну из Нового. Вначале она чувствовала б
ольшую склонность к Новому Завету, но теперь научилась ценить точное описание, покой и вдумчивость, исходящие от древних слов. Мне нравятся ее теории и вкрапленные тут и там замечания. Иногда мне кажется, что она отправилась туда не для того, чтобы переменить веру, а лишь для того, чтобы научиться читать Танах.
Я тотчас ответил ей и сообщил, что и тут еще не окончена битва. Ужасающая жара, удручающий гвалт и пустота пожирают всё ценное и доброе, хотя на определенных участках тель-авивского пляжа после полуночи можно видеть наших людей, которые сражаются со всем тем, что терзает и распинает тишину. Не скрыл от нее, что пристально наблюдаю за ними, уважаю их молчаливость и горжусь ими.
На этой неделе в одну из ночей на берегу появился некто из наших с двумя корзинками в руках. В одной лежали бутерброды, в другой — бутылочки с соком. Он шел от человека к человеку, каждому вручал бутерброд и бутылочку и, ничего не потребовав взамен, удалялся. В его щедрости просвечивало какое-то застенчивое благородство, покорившее мое сердце. Я порывался подойти к нему и поблагодарить, но долго не решался, под конец всё-таки подошел и сказал:
— Спасибо за угощение.
— Не за что, — ответил он и улыбнулся, как ребенок.
— Вы не просто одарили нас, вы преподнесли нам урок доброты, — произнес я отчего-то преувеличенно громко.
— Что вы, я никого не собираюсь учить, просто я люблю делать бутерброды — вот такие продолговатые и узкие. Сок я тоже выжимаю сам.
— Вы каждый день приходите сюда?
— Нет, только два раза в неделю — в те ночи, когда не работаю.
— А где вы работаете?
— Сторожу еще не сданные в эксплуатацию здания.
— Хорошее занятие, — одобрил я.
Он пожал плечами, словно говоря: «Мне нравится это делать».
Я хотел выразить ему свою симпатию и умножить похвалы, но в душе понимал, что ему это не требуется и может только смутить его.
В эту ночь я видел во сне свою молодость — те дни, когда после войны я ворочал большими делами в Германии: продавал оружие подпольщикам Африки и католикам Северной Ирландии, а также отдельным группировкам повстанцев Южной Америки. Это было опасное занятие, но оно будоражило омертвелую душу. Если бы не определенные осложнения и мои собственные промахи, я был бы сегодня мультимиллионером. Впрочем, мне и так грех жаловаться: я обеспечен и имею возможность поддерживать других. Иногда я мечтаю о настоящем большом бизнесе, солидных предприятиях, раскинувших свои филиалы на разных континентах. Было время, когда я надеялся, что эту мечту когда-нибудь осуществит мой сын, но он, как видно, не собирается этого делать, и теперь уже сомнительно, чтобы сам я занялся этим.
Глава 8.
В сентябре или начале октября появляется мой сын Эмиль. Он одаривает меня своими визитами два раза в год: в сентябре и в марте. Иногда он звонит, но, если не считать этих двух мимолетных посещений, мы не видимся.
Когда он стучит в мою дверь, я весь напрягаюсь. Мне трудно переносить его. Каждая встреча с ним для меня нож острый. Спешу пояснить: в целом он ничем не отличается от большинства человеческих созданий — ни манерой поведения, ни разговорами. Напротив, можно охарактеризовать его как человека положительного и уравновешенного, вся беда в том, что как личность он полная противоположность мне. Некоторые свои качества, не стану отрицать, он позаимствовал и у меня, но всё прочее в нем от матери: телосложение, жесты, образ мыслей — всё. Когда он был моложе, я еще надеялся, что это как-то изменится. Не то чтобы я жаждал видеть в нем самого себя, но всё-таки хотел, чтобы он не столь явно напоминал мать. Эта надежда быстро рассеялась. Черты матери проступали всё отчетливей. Теперь он — ее полная копия. «Человек не имеет права быть копией!» — хочется мне воскликнуть в каждую из тех минут, когда он рядом. Эти черты, как видно, не подлежат истреблению. Они пустили глубокие корни в каждой его жилке и, что еще страшнее, в мыслях. Таких же мелочных и практичных, как у матери. Тот факт, что мой сын — владелец мини-маркета, казалось бы, не должен удручать меня. Многие достойные люди с развитым воображением и возвышенными устремлениями ведут мелкие дела — по собственному желанию или в силу обстоятельств. Человек может владеть мини-маркетом и быть значительной личностью. Но мой сын Эмиль насквозь, с головы до ног, мелкий торговец. По-моему, он обожает свое занятие и погружен в него с головой. Я мог бы успокоиться и сказать: прекрасно, человек доволен своим положением. Но что делать, если мысль об этом неотступно гложет и пожирает меня — да, систематически гложет и пожирает. Когда я просыпаюсь ночью, перед глазами мгновенно вспыхивает мучительная картина: Эмиль со своим мини-маркетом. И я содрогаюсь всем телом.
Ему было пять лет, когда я развелся с Фридой. Я видел его раз в неделю, иногда чаще. В эти краткие часы, отданные в мое распоряжение, я пытался посеять в его душе мои размышления и стремления. Иногда мне казалось, что он что-то усваивает, но годы, его мать, окружавшие его друзья сделали свое дело. Я не имел никакого влияния на его развитие. Не раз я задерживал его у себя до позднего вечера, чтобы он увидел море и наших людей. Я терпеливо внушал ему, что мы — я, а в силу этого и он — отличаемся от других людей. Отличаемся, потому что видели и слышали такое, чего другие люди не видели и не слышали.
Когда он был мальчиком, мои разговоры занимали и волновали его. Он то и дело задавал вопросы, и я с великим рвением множил и нагромождал слова. Говорил о благородстве, о возвышенном и свободном образе мыслей. Я объяснял ему, что на нас лежит ответственность за сохранение человеческого в человеке. Я любил его вопросы и в глубине души надеялся, что когда-нибудь, в один прекрасный день, он наберется мужества и восстанет против матери, придет ко мне или убежит из дома и станет жить в другом городе. Даже намекал, что, если он надумает поехать за границу, я помогу ему.
Но чем старше он становился, тем заметнее слабел его интерес ко мне. В его вопросах начала проскальзывать тень подозрительности. Это одновременно и бесило меня, и заставляло опускать руки. Но я еще не отчаивался. Одержимый желанием повлиять на сына, я лез из кожи вон, я так старался, что и самому себе начинал казаться выспренним и неестественным.
Год от года он всё больше походил на мать. Однажды, когда ему уже исполнилось семнадцать, он вздохнул и сказал:
— Папа, я не понимаю.
— Даже после того, как я объяснил тебе?
— Да, не понимаю.
— Чего ты не понимаешь?
— Ничего.
— Я готов начать с начала, — произнес я с невольным раздражением.
— Не нужно, папа. — Он улыбнулся, как будто поймал меня с поличным.
Я понял, насколько глубоко засела в нем мать. Топором не вырубишь.
Глава 9.
Когда он явился позавчера, мне вдруг показалось, что он сделался выше. Я знал, что в его возрасте уже не растут, и тем не менее глупейшим образом заметил:
— Ты подрос, не так ли?
Он опустил голову и ничего не сказал.
Мы не стали задерживаться в квартире и отправились в кафе. Отхлебнув кофе, я стал ждать, пока он изложит свою просьбу. Ему, как видно, нелегко просить. «Папа, у меня к тебе просьба», — начинает он обычно, и это слово — «папа» — более всего вгоняет меня в дрожь. На этот раз я откликнулся совершенно спокойно:
— Какая именно?
— Я хочу расширить мини-маркет, — без обиняков приступил он к делу.
— Каким образом?
— Есть возможность приобрести парфюмерный магазин, который примыкает к нему.
— Во что это обойдется? — Он назвал сумму. До сих пор он не отваживался заговаривать о таких деньгах.
— Нужно подумать, — сказал я.
Если бы каждое его слово и каждое движение не так безнадежно напоминало мать, полагаю, мне было бы легче разговаривать с ним. Это сходство, что поделаешь, действует на меня отвратительно.
Сегодня Эмилю тридцать. С годами в нас обоих развилась взаимная недоверчивость. Я, во всяком случае, приучил себя быть немногословным. Иногда мне кажется, что и он неразговорчив не только потому, что ему не хватает слов. Сидит, тупо вперив в меня взгляд или, наоборот, опустив глаза. Из него трудно вытянуть законченное предложение. Удивительным образом я тоже теряю возле него способность нормально разговаривать. С трудом выдавливаю из себя корявые отрывистые фразы, слова путаются, утрачивают смысл и порядок. Если уж быть откровенным до конца, в его присутствии меня охватывает настоящее смятение. Он хорошо сделал бы, если бы вообще не появлялся. Я встречаю его без малейшей радости и поневоле невнимателен к нему.
Внешность Эмиля может ввести в некоторое заблуждение. Он широк и крепок, как его мать, но далеко не так проворен. Реакция его всегда запаздывает. Иногда мне кажется, что все мои объяснения вообще отскакивают от него. Или застревают где-то на полдороге. Из-за этого ощущения я по два или даже три раза повторяю одно и то же — что, по-видимому, утомляет его. Но так же, как мать, он терпелив, бесконечно терпелив, трудно вывести его из себя.
Уже пять лет, как он женат. Детей нет. Я не спрашиваю, почему нет детей. Не люблю, чтобы копались в моей жизни, и не пытаюсь совать свой нос в чужую. Однажды, правда, он как-то мельком намекнул, что его жене не удается забеременеть. Я не стал интересоваться почему. Прежде, впустив его в квартиру, я предлагал ему чашечку кофе, мы сидели в гостиной и неторопливо отхлебывали его. Но постепенно я понял, что эта интимная обстановка не доставляет удовольствия ни мне, ни ему, гораздо лучше сидеть в кафе, в окружении посторонних людей.
Со временем я также понял, что и продолжительное пребывание в одном месте нежелательно. После часа в кафе мы перебираемся в ресторан. Вспомнив, что он хочет расширить свой мини-маркет, я спрашиваю:
— Это твоя инициатива?
— Моя, — говорит он, и счастливая младенческая улыбка озаряет его лицо.
— А ты не думал когда-нибудь о супермаркете? — принимаюсь я за свое.
— Нет.
— Большие начинания расширяют горизонты, не правда ли?
— Правда, — соглашается он и тут же прибавляет: — Если я приобрету эту парфюмерию по соседству, у меня появится дополнительный торговый зал, а это уже настоящий мини-маркет.
— И это всё, к чему ты стремишься?
— Больше мне не требуется.
Я смотрю на него, и сердце мое сжимается от жалости. Но к этой жалости примешивается досада.
Глава 10.
Разделяющая нас стена с каждым годом становится выше. Он окончил армейскую службу, женился и купил себе этот дрянной магазинчик. Я помог ему купить его, но мысль, что мой сын, плоть от плоти моей, всю свою жизнь проторчит в этой мерзкой лавке, терзала меня неотступно.
«Собственная лавка, твоя собственная лавка!» — заветная мечта его матери. В какой-то момент, чтобы угодить мне, он присвоил этой жалкой лавчонке наименование «мини-маркет».
— Почему бы не открыть завод? — пытался я расшевелить его воображение.
Но наставления матери были, как видно, сильнее моих утопий. Она обожала повторять: «У моего деда была лавка, у моего отца была лавка, и все были прекрасно устроены». Тем самым раз и навсегда был положен предел его устремлениям. Она издевалась над любым смелым и значительным замыслом. Утверждала, что подобные выдумки потворствуют авантюрам. Я знал об ограниченности ее взглядов, но не мог поверить, что такое крупное тело, как у нее, удовольствуется столь малыми жизненными масштабами. Во время предыдущей нашей встречи я не удержался и сказал ему:
— Устав нашего ордена не строг, но одно требуется от каждого его члена: стремление к великим свершениям. Ты не обязан владеть большими средствами, но должен быть преисполнен дерзновенных замыслов.
Он глянул на меня так, будто я окончательно выжил из ума, и сказал:
— С меня достаточно того, что у меня есть.
— Я вижу.
— Ты считаешь, что со мной что-то не в порядке?
— С тобой всё в порядке.
Наши встречи, как я уже отметил, становились всё более редкими. Теперь мы видимся два раза в год. Я приглашаю его в кафе, затем в ресторан, как бы между прочим вручаю ему чек, и мы расстаемся без лишних нежностей и церемоний. Каждый следует своим путем. Несколько раз он удивил меня, явившись с женой. Жена постепенно сделалась весьма похожей на него. Увесистая, застенчивая и немногословная. Можно даже сказать, косноязычная — на ней тоже лежит печать лавки.
— Как дела? Как ваши успехи? — бессмысленно повторял я.
Его просьбы всегда были скромными. Новая мебель в гостиную или холодильник для магазина. Трудно уважать и ценить непритязательность, проистекающую от узости взглядов, но я, как идиот, всё еще надеялся, что в один прекрасный день что-то изменится. Что-то прорвется в его душе и выплеснется наружу — раздражение, гнев, бунт, стремление повидать свет, попутешествовать или хотя бы желание поразить меня новой, непривычно свободной одеждой, которая соответствовала бы его габаритам. Никаких изменений не происходит. Напротив, от года к году он всё прочнее укореняется в своем мелочном бескрылом мирке. Лицо его становится всё шире, какая-то красная сыпь идет по щекам, как у существ, обитающих в затхлых помещениях. В последнюю нашу встречу мне почудилось, будто что-то барахтается и колотится в нем, рвется наружу, какое-то запоздалое желание вырваться из клещей матери и жены. Я едва не сказал ему:
«Беги, высвобождайся из этих пут, пока ты еще в силах, — не бойся, я помогу тебе!»
Он, разумеется, тут же струсил, опустил глаза, но грузное тело еще взывало: «Я не знаю, что делать».
«Ты знаешь. Такому сильному человеку, как ты, дозволено однажды повысить голос!» — почти выкрикнул я.
«Я не знаю, что делать», — настаивал беспомощный взгляд, а на лице отразилась неспособность выразить даже эту нехитрую мысль словами.
«Ты знаешь. Если не знаешь ты, знают твои руки!»
Могучее тело сжалось от растерянности и как
будто пролепетало: «Зачем ты заставляешь меня делать то, на что я не способен?»
«Я не заставляю, — внушал я ему, буравя его взглядом, — я только прошу, чтобы ты постарался, капельку постарался. Ты — мой сын и поэтому, как и я, принадлежишь к нашему ордену. Наш орден невелик, но, поверь, он очень престижен. Состоять в его членах — большая честь».
«Какой орден?» — едва не раскрыл он рот.
«Наш орден».
«Это тайный орден?»
«Нет. В любую ночь можно увидеть его».
Глава 11.
Мы сидели в ресторане на своем обычном месте, как уже привыкли сидеть дважды в год, и в какой-то момент мне показалось, что всё еще обойдется, как обходилось всегда. Поедим, обменяемся несколькими ничего не значащими фразами, я вручу ему чек, и он отправится своей дорогой, а я — своей. Но он вдруг поднял глаза и спросил:
— Чем ты сейчас занимаешься, папа?
Я настолько удивился, что невольно в свою очередь произнес:
— Почему ты спрашиваешь?
— Просто так.
— Странно… Ты никогда не интересовался.
— Верно, — согласился он.
— Но если уж ты спросил, я скажу. Слушаю музыку, читаю сочинения Примо Леви и брожу ночами по пляжу.
Выслушав мой ответ, он повесил голову и замолчал — как будто я отчитал его за какую-то провинность.
— Но ведь было время, когда ты работал, не правда ли? — снова спросил он, уже с некоторым вызовом.
— Это было давно.
— Чем ты тогда занимался?
Это было произнесено таким тоном, которого прежде я никогда не слышал от него.
— Сложно объяснить, — пресек я неуместное любопытство.
— Я давно хотел спросить тебя, но не решался.
— Жаль, очень жаль… — протянул я зачем-то и добавил: — Жаль, что ты пошел по стопам своей матери.
— Что ты имеешь в виду? — Он вскинул глаза.
— Мне трудно объяснить тебе. Скажу лишь одно: ты погряз в мелочности и ничтожности. Я хотел направить тебя по другому пути. Нашим людям не положено заниматься пустяками, понимаешь?
— Нет, не понимаю. — Мне почудилась в его голосе едва заметная нотка высокомерия.
— Если не понимаешь, я вряд ли смогу объяснить тебе. И всё-таки скажу: долгие годы я ждал, что ты придешь ко мне и спросишь: «Папа, почему ты не такой, как все остальные люди?»
— Я хотел спросить, но боялся.
— Боялся? Меня? Я что, когда-нибудь ударил тебя?
— Нет.
— Так почему же ты боялся?
— Ты всегда молчал, — сказал он и с облегчением улыбнулся, как будто преодолел какое-то препятствие, годами возвышавшееся перед ним.
Я хотел подняться на ноги — в этот час мы обычно прощались, но почему-то не поднялся, а продолжал:
— Все эти годы я надеялся: то, что бьется во мне, когда-нибудь застучит и в тебе.
— Что же это?
— Ты прекрасно знаешь.
— Я не понимаю, — сказал он и дернул могучим плечом.
Мне показалось, что на его непроницаемом и невыразительном лице застыла презрительная усмешка. Как будто он долго взбирался в гору и наконец достиг такого места, откуда ему позволительно насмехаться надо мной и разоблачать мои замыслы, называть их, как выражалась его мать, бредом и манией величия.
— Я не в состоянии объяснить тебе, но запомни: большие дела, подобные тем, которыми заправлял я, совершают не легковесные фантазеры. Тут требуются основательность и размах. Только твердость духа и широта взглядов приводят к высотам. И еще музыка. Теперь ты понял?
Его широкое лицо опять расплылось в снисходительной усмешке, как будто я ляпнул какую-то глупость.
— Можешь смеяться сколько тебе угодно.
— Я не понимаю тебя, — повторил он, снова дернув плечом.
В этом движении заключалось всё, что я ненавидел в нем.
Я поднялся на ноги и сказал:
— Поступай как знаешь. Я не намерен вмешиваться в твои дела и не скажу тебе больше ни слова. В один прекрасный день тебе сообщат, сколько ты унаследовал. Но отныне и впредь, будь любезен, не приходи ко мне.
Глава 12.
Был уже вечер, а я всё еще бродил вдоль набережной. Досадный разговор с Эмилем не шел у меня из головы, но боли я не чувствовал. Мне почему-то казалось, что он вот-вот вернется, и я отдам ему злополучный чек, который позабыл выписать. Тишина становилась всё более глубокой и стылой. Не отдавая себе в этом отчета, я остановился возле кафе «Двора». Хозяйка обрадовалась мне, поинтересовалась моим самочувствием и тотчас принесла чашечку кофе и булочку. Я поблагодарил ее и сел за столик. Однако перед глазами мгновенно всплыло широкое, победоносно улыбающееся лицо сына. Я пытался отогнать от себя это видение, но улыбка неудержимо расплывалась и розовела на его губах. Я поспешно расплатился и вышел.
Молчание вокруг было тугим и мрачным, но издалека моих ушей достиг какой-то тонкий прокалывающий звук — достиг и принялся сверлить мои внутренности. Я попытался не обращать на него внимания, и на какое-то мгновение мне показалось, что он оставил меня. Я ошибся. Звук истончился и с новой силой впился в мои уши. Я изменил направление, но он последовал за мной. Я закричал:
— Хватит! — как будто в моей власти было отогнать и усмирить его.
Я ускорил шаги, как делаю всегда, когда меня преследует наглая музыка, но на этот раз это был не транзистор, а лишь однообразный звук, исходящий непонятно откуда.
После часа утомительной ходьбы я, кажется, напал на источник звука. Какой-то мужчина сидел у кромки воды и слушал музыку. Сама музыка была негромкой, едва слышной, но вместе с ней из транзистора вырывался какой-то тончайший свист, продолжавший терзать меня.
— Господин! — воскликнул я, опускаясь перед незнакомцем на колени. — Я буду весьма признателен вам, если вы уменьшите звук. Я знаю, громкость ничтожна, но что делать, ваш транзистор просверлил мне уши!
— Я не понимаю вас, — ответил он и дернул плечом — в точности как мой сын.
— Я признаю, — продолжал я смиренно, — звук не громкий, возможно, он даже не может быть тише, но голова моя раскалывается. Я понимаю, вы не виноваты, но если вы сжалитесь надо мной и выключите транзистор, я дам вам двадцать долларов. Это просьба — поверьте, не требование, а всего лишь нижайшая просьба!
— Чего ты хочешь от меня? — спросил он, склоняясь ко мне плечом.
— Мне больно, невыносимо больно! Неужели вы не видите, как мне больно? — воззвал я к нему, как к брату.
— Не выдумывай, музыка почти не слышна.
— Но я слышу!
— Так заткни уши ватой! — рявкнул он.
— Смилуйтесь надо мной! — взвыл я, теряя самообладание.
— Убирайся отсюда! — он приподнял правую руку и отмахнулся от меня, словно я был не человеком, а надоедливым комаром.
Это движение окончательно вывело меня из себя, и я ударил его. Человек, выглядевший приземистым и щуплым, мгновение назад расслабленно внимавший звукам транзистора и погруженный в свои думы, упругим спортивным прыжком вскочил на ноги и нанес мне точный жесткий удар. Я очень хорошо ощутил его кулак и кровь, хлынувшую из раны, но тут же пришел в себя и ответил ему градом ударов. Он не сдавался. Я понял, что это один из наших. Возможно, мы сидели с ним в одном и том же гетто или лагере, или шагали рядом в том марше смерти, от которого уцелели очень немногие… Я понял всё это и тем не менее не остановился.
Под конец выдохся не он, а я. Как видно, потерял сознание. Очнувшись под утро, я увидел себя распластанным на песке. Всё тело болело, кровь, запекшаяся на лице, бритвой вспарывала кожу. Я не мог вспомнить черт моего противника, но отчетливо помнил его мгновенный прыжок. Испытанная комбинация на этот раз не удалась, он опередил и превзошел меня во всем.
Наконец я кое-как поднялся на ноги и потащился в свою берлогу.
1999
Примечания
1
Леви Примо (1919–1987) — итальянский писатель, поэт, публицист. В годы второй мировой войны был заключенным Освенцима, выжил и вернулся в родной Турин. О жизни в лагере и об освобождении написал в своих книгах «Человек ли это?» и «Передышка» (вышли в России в издательстве «Текст» соответственно в 2001 и 2002 годах).
(обратно)
2
Танах — общее название всех трех разделов еврейской Библии (в христианской традиции — Ветхого Завета): Торы (Пятикнижия), Невиим (Пророков) и Ктувим (Писаний).
(обратно)
Оглавление
Глава 1.
Глава 2.
Глава 3.
Глава 4.
Глава 5.
Глава 6.
Глава 7.
Глава 8.
Глава 9.
Глава 10.
Глава 11.
Глава 12.
*** Примечания ***
Последние комментарии
12 часов 28 минут назад
18 часов 51 минут назад
18 часов 59 минут назад
19 часов 27 минут назад
19 часов 31 минут назад
19 часов 31 минут назад