Спор о поэзии в десятом «А» [Павел Луговой] (fb2) читать постранично


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Спор о поэзии в десятом «А»


Солнце проникает сквозь скучающие по субботнику окна, распадается на лучи и лучики, на блики и отсветы, тепло щекочет глаза своей апрельской непосредственной ясностью. Зудит и тычется в стекло проснувшаяся, имбецильного вида муха.

Семён Модестович Глотов, учитель литературы, вздыхает, в полуха слушая как десятиклассники обсуждают Гумилёва, ну, то самое: с тусклым взором, с мёртвым сердцем в море броситься со скалы…

Ропот голосов то накатывает, то спадает. Спорщики распаляются, голоса становятся громче, звонче, напряжённее. Сколько же в них непосредственности, искренности, неумения скрыть мнение своё, каким бы пустым или наивным оно ни было.

Милые, милые ребята… Юные, с безоглядными мнениями, стремительные в расстановке запятых между казнить нельзя помиловать, неуступчивые, дерзкие, нетерпимые, максималисты через одного, и в то же время какие–то… подспудно нежные, трепетные, простые и ранимые мимозы–недотроги. Дети.

Спорщики всё более распаляются, вот–вот дойдёт до нецензурщины, а там и до драчки рукой подать. Бывало такое. Семён Модестович в таких случаях не вмешивается — не в его принципах это. Он действует иначе.

— Земля! — начинает учитель негромко, — Дай исцелую твою лысеющую голову…

Класс притихает — ушки на макушке; спорщики разводят мосты встречных яростных взглядов, вкладывают клинки острых словес в ножны молчания, обращаются в слух. Начало стихотворения сразу дёргает нерв, интригует, сулит…

Семён Модестович умеет читать стихи. Может быть, на конкурсе чтецов он и не взял бы призового места, но женщины млеют от его глубоко баритонистой прочувствованной декламации, и даже вот эти — безоглядно стремительные в расстановке запятых — стекленеют взорами, направленными куда–то в.


Земля,
дай исцелую твою лысеющую голову
лохмотьями губ моих в пятнах чужих позолот.
Дымом волос над пожарами глаз из олова
дай обовью я впалые груди болот.
Ты! Нас — двое,
ораненных, загнанных ланями,
вздыбилось ржанье осёдланных смертью коней.
Дым из–за дома догонит нас длинными дланями,
мутью озлобив глаза догнивающих в ливнях
огней.

Класс притих.

— Кто это?

Ему не нужно оборачиваться — он знает их всех по голосу. Сонечка Скоблева, она, без вариантов.

— Маяковский, — улыбается он в окно. — Владимир Владимирович.

— А-а, этот… — в голосе Сони звучит через губу пренебрежение. Наверняка она даже покривилась.

Семён Модестович поворачивается к классу. На лице его недоумение.

— «Этот»? Ты сказала — этот?

— Ну-у… — девочка пожимает плечиком. — Маяковский… Так себе… горлопан. Быдлопе́вец пролетарствующего быдла.

— Что? — брови Семёна Модестовича двумя гусеницами ползут в сторону затылка. — Сонечка, девочка моя, ты что такое говоришь?

Класс заинтересованно притих, взгляды заметались с лица Семёна Модестовича на лицо Сони Скоблевой и обратно. Спор с учителем — явление на уроках Глотова вполне себе нормальное, ничего особенного. О вкусах не спорят? Да бросьте. Ещё как спорят. Да, собственно, только о них и спорят. И уж в этом деле учитель ты или ученик — обстоятельство второго ряда.

Взгляды бегают с одного лица на другое — почуяли детишечки–детинушки, что быть побоищу, лязгу мечному, преломлению копий и бою щитов.

А учитель неспешно приблизился к парте, за которой хмурится ученица Соня Скоблева, встал перед ней — стоит, опершись на указку, как на трость.

— Понимаю, Сонечка, — говорит он. — Ты, видимо, сравниваешь Владимира Владимировича с Гумилё… ах, нет — с Александром Сергеевичем, да? С Пушкиным. Но видишь ли, в чём дело, детка, их нельзя сравнивать. Тут не может быть оценки хуже–лучше, это слишком разные явления нашего…

— Фи, — Соня передёргивает плечиками. — А что — Пушкин? Прилизанный распомажанный хлюст, самовлюблённый шаркун, щелкопер кудрявенький, же–ву–при–же–манж–па, ай да Пушкин, ай да сукин сын, лижу всем по два рубля за жопу.

— Что? — по лицу Семёна Модестовича разливается нехорошая бледность. — Хлюст и шаркун? По два рубля?..

— Фофан! — выпаливает, впадая в азарт, Соня. — Фофан кудрявый; сладенький, хорошенький фофан. Недаром же его Онегин убил.

— Ты, Сонечка, нарушаешь основополагающее правило всякой литературной критики, — увещевает Семён Модестович, — ты апеллируешь к личности автора, тогда как нужно говорить о тексте и только о тексте. Давай разберём любое стихотворение Александра Сергеевича, любое, по твоему выбору, какое тебе кажется наиболее… непрофессиональным, бессильным, уродливым что ли.

— Все, — безапелляционно изрекает Соня.

— Ну, так не бывает, Сонечка, — улыбается учитель. — Но если даже и все, ведь есть же какое–нибудь одно, что вызывает у тебя наибольшее отвращение, острее других ранит твой литературный вкус.

— Фофан, — упрямо талдычит Соня, действительно, кажется, не любящая Пушкина всей своей юной душою. — Напомаженный