Имена [Борис Васильевич Бедный] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Борис Васильевич Бедный Имена

1

Уржумцев спрыгнул с автобуса и сразу же увидел плетенки с черешней, сложенные штабелем у гастронома. И черешня была желтая, мясистая — как раз такая, какую любила Таня.

Он стойко выстоял очередь среди домохозяек с корзинами и авоськами. Из уважения к единственному покупателю-мужчине продавщица смахнула мусор с чашки весов. Но ни кулька у нее, ни оберточной бумаги, как водится, не нашлось. И у Уржумцева, как назло, не было с собой газеты, одна лишь набитая деловыми бумагами потертая полевая сумка, сохранившаяся еще с войны. Он рассовал бумаги по карманам и подставил похудевшую сумку продавщице. Черешня желтым ручейком потекла в кирзовый зев. И надо же было так случиться, что как раз в эту минуту мимо гастронома, оживленно щебеча, процокали каблуками две молоденькие чертежницы из их строительного управления.

Завидев Уржумцева, они откровенно фыркнули, а одна из них чуть даже пузыри ртом не пустила: очень уж смешным показалось девчушкам, что их прораб набивает черешней полевую сумку. Похоже, они догадались, что он для жены старается.

«Дурехи вы молодые, — снисходительно подумал Уржумцев. — Вот выйдете сами замуж — и даже пригоршни подставите, чтоб только благоверным своим угодить!»

С широкой раскаленной улицы — от автомобильных гудков, трамвайного звяканья и людской предвечерней толчеи — он свернул в тихий тенистый переулок, заросший травой. После размягченного липкого асфальта приятно было чувствовать под ногами тугой, пружинящий подорожник. В садах до самой земли свисали отягощенные плодами ветки. От неспелых яблок тянуло хмельным запахом нагретого солнцем молодого кислого сока.

Ощущение полноты жизни, беспричинной радости нахлынуло вдруг на Уржумцева. Было такое чувство, будто радость эта давно уже зрела в нем, а сейчас вот вырвалась наружу, воспользовавшись первым удобным случаем. «Надо будет обязательно рассказать об этом Тане», — решил Уржумцев и поймал себя на том, что это стало у него уже привычкой — делиться всем лучшим своим с женой. Приятели, просвещая его, уверяли, что так бывает лишь в самом начале семейной жизни, а потом бесследно проходит. Уржумцев не спорил с ними, но был убежден, что у них с Таней это никогда не пройдет.

На миг ему показалось, что он наконец-то может отчетливо представить Таню — всю целиком, какая она есть. До сих пор в разлуке с женой это еще ни разу не удавалось Уржумцеву, и каждый раз при встрече с Таней он убеждался, что она не совсем такая, какой виделась ему издали. Уржумцев легко припоминал в отдельности лицо жены, ее руки, походку, — но то неуловимое, что составляло главную сущность Тани, всегда почему-то ускользало от него. Наверно, поэтому в глубине души он все еще не до конца верил в прочность своего счастья…

Сквозь плотную листву сада мелькнул их флигель, похожий на скворечник. Уржумцев ускорил шаг, нетерпеливо толкнул низенькую калитку. Добрую половину палисадника перед домом занимала цветочная клумба — краса и гордость Тани. В душном недвижном воздухе слабо пахли вялые, поникшие от жары цветы. По хрусткому неутоптанному шлаку дорожки Уржумцев пересек палисадник, на цыпочках подкрался к окну: ему нравилось заставать жену врасплох.

Таня стояла посреди комнаты — маленькая, ладная, с высокой прической, которая по замыслу должна была делать ее выше, а на деле еще сильней подчеркивала невеликий ее рост. Эту не по фигуре солидную ее прическу Уржумцев, поддразнивая жену, называл «педагогической» и клятвенно уверял Таню, что разнесчастные школяры сидят тихо на ее уроках лишь из робости перед фараонской ее прической.

Уржумцев любил все Танино, а прическу эту — особенно, может быть, потому, что она свидетельствовала о неполном ее совершенстве. Он боготворил жену и в глубине души побаивался, что она слишком хороша для него. А это наивное ее желание — казаться повыше — малость развенчивало Таню в его глазах и делало ее как-то ближе и доступней для Уржумцева. Попросту ему легче верилось в ее ответную любовь к нему, когда он открыл, что Таня — существо не совсем идеальное и не лишена кое-каких мелких слабостей…

Она склонилась над столом, где под ворохом газетных выкроек и распахнутых журналов мод был погребен кусок пестрого ситца. На шее у Тани висел узкий клеенчатый сантиметр, рука с мелком внушительно застыла в воздухе. У жены был такой отрешенный священнодействующий вид, словно трудилась она не над простеньким сарафаном, а перекраивала по меньшей мере карту Европы. Уржумцев любил наблюдать Таню за работой — все равно, проверяла ли она ученические тетради или кулинарила на кухне. Его всегда умиляла ее манера самое обычное дело обставлять таким ритуалом, будто в деле этом таились невесть какие премудрости.

Почувствовав взгляд мужа, Таня повернулась к окну, осуждающе покачала головой.

— Ая-яй! И не стыдно подглядывать?

— Да я только подошел, — оправдался Уржумцев и сбоку вспрыгнул на крыльцо.

Квартира встретила его устоявшейся прохладой. Уржумцев повесил пиджак на спинку стула, прошел с сумкой на кухню, высыпал черешню в миску, помыл под краном и торжественно преподнес Тане.

— От неизвестного воздыхателя!

— Саша, желтая… Дай я тебя поцелую!

Он знал, что она обрадуется, и все же… Ради этой ее откровенной, почти детской радости стоило и очередь ту с домохозяйками выстоять на солнцепеке и девчушек-чертежниц посмешить.

Таня тут же попробовала черешню и сказала невнятно, с набитым ртом:

— Навэнно пээпатив?

— Это по-каковски?

— Переплатил, говорю, наверно… — Таня выплюнула косточки в ладонь и пристыдила мужа: — Растратчики мы с тобой. Так мы, Сашок, никогда пальто тебе не построим, вечно будешь в шинели щеголять. — И заключила наставительно: — Хозяйственные люди черешню килограммами не покупают!

— А мы… никому не скажем! — нашел выход Уржумцев.

Таня хмыкнула, дивясь странноватой его логике.

— Ты у меня Сократ из СМУ номер четыре!

— А ты Ксантиппа из неполной средней номер семь!

— До чего же образованные прорабы пошли! Вот только строят паршиво…

Таня покосилась на мужа, проверяя, не обиделся ли он, и взглядом же прося не принимать ее слова всерьез. Уржумцев подумал умиротворенно: вот в этом она вся — если и ударит, так тут же и попросит прощения. Лучше, чтобы совсем его не задирала, но и такую он ее принимал. А что еще ему оставалось? Танина тетка, гостившая у них недавно, пришла в ужас от таких шуточек своей племянницы и долго выговаривала Тане, что так нельзя вести себя с мужем. И тогда Таню взял под защиту сам Уржумцев, объявив, что ему нравятся такие шутки и он на жену не в обиде…

— А теперь если б ты еще с обедом немножко подождал, а? За четверть часика не умрешь с голоду?

Уржумцев кивнул, соглашаясь ждать, бережно, вполсилы стиснул Танины плечи, зарылся подбородком в ее волосы и замер, вдыхая родной ее запах.

— Ты самый сознательный муж во всем нашем переулке! — похвалила его Таня, осторожно высвободилась из объятий и поманила его к столу. — Какой фасон больше нравится?

Она показала ему два рисунка в журнале мод. Уржумцев наугад ткнул пальцем.

— Так и знала! Вкуса у тебя — ни капельки. Удивляюсь, как ты смог выбрать себе такую выдающуюся супругу, как я!.. Держи.

Таня сгребла со стола все журналы и лишние выкройки, сунула Уржумцеву в руки. Расправила ситец, стала обводить выкройку мелом. Остановилась и, хотя ножницы ей ничуть не мешали, повесила их мужу на палец. Держа на весу загруженные руки, Уржумцев покорным подсобником стоял возле жены, переминаясь с ноги на ногу от усердия.

— Не дыши! — потребовала Таня и вооружилась ножницами.

Ей нравилось командовать им. Уржумцев поощрительно улыбнулся.

— Ты даже не подозреваешь, какое золото досталось тебе в жены! — уверяла Таня, храбро орудуя ножницами. — Другая неумеха отдала бы шить портнихе и ухлопала бы кучу денег…

Она задержалась на повороте выкройки, мельком глянула на мужа, проверяя, любуется ли он ее мастерством, и, убедившись, что любуется, еще бойчей прежнего заскрипела ножницами. А к Уржумцеву вдруг пришла уверенность, что цветастый ситец испорчен, Тане придется покупать новый себе на сарафан и, несмотря на хвастливую свою декларацию, все-таки идти на поклон к портнихе.

Будто читая его мысли, Таня сказала:

— Ты особенно не сокрушайся: материал-то дешевый!

Они встретились глазами и расхохотались.

Уржумцев умылся на кухне под краном и, как всегда, набрызгал на пол. Он ожидал от Тани обычного нагоняя, но она промолчала. «Добрая сегодня!» — удивился Уржумцев.

Сели обедать.

— Поступило стекло, — сообщил Уржумцев самую важную свою производственную новость: у него вошло в привычку каждый день за обедом, как бы отчитываясь перед женой, рассказывать ей, как идут дела на его стройке.

— Давно пора! — сказала Таня с легкомыслием никогда не работавшего на производстве человека, которому со стороны все кажется легко и просто. — А то без окон твой домище смахивает на слепца, даже проходить мимо неприятно.

— Но ты же всегда говорила, что дом красивый! — возмутился Уржумцев ее непостоянству.

— Тебя не подбодри — так ты сразу скиснешь. Знаем мы вас, прорабов!

После обеда Таня повязала фартучек и стала похожа на образцовую молодую хозяйку с рекламной картинки, прославляющей чудеса современного механизированного быта. Уржумцев разогнался было убирать посуду со стола, но Таня помощи его не приняла.

— Вот начнутся занятия в школе — тогда и помогай. Ты уже поработал сегодня, дай теперь и мне. Равноправие, понял?.. Ты не думай, я прямо-таки горжусь, что ты у меня не чураешься домашней работенки, а только… Вдруг я совсем обленюсь — и тебе придется со мной разводиться?

— Не придется! — пообещал Уржумцев.

— А я не хочу рисковать. Иди на веранду и отдыхай, пусть соседи видят, что жена о тебе заботится. Знаешь, какие они зоркие? Все примечают — такие астрономы!

И Уржумцев обосновался в кресле-качалке на веранде. Прикрываясь газетным листом, он следил тайком за женой. Вот такая — в этом куцем фартучке, очень хозяйственная — она нравилась ему больше всего. Даже побольше той Тани, которая принаряжалась, чтобы идти с ним в театр или в гости. В той парадной Тане было что-то напоказ, для других, а сейчас она — для него одного. Сдается, в такие вот минуты он как-то крепче верил, что мечта его сбылась и Таня стала его женой…

Она убралась в комнате, ушла на кухню мыть посуду — и Уржумцев сразу заскучал. Он скользил глазами по телеграммам из-за границы, а сам чутко прислушивался к тому, как Таня хозяйничает на кухне: звякали ножи и вилки, журчала вода. На секунду все стихло. В дверях появилась Таня, на ходу глянула на стенные часы и стала поспешно развязывать тесемки фартука.

— Вот память, совсем забыла: Спиридоновна меня ждет, мы с ней договорились…

Старая толстая фельдшерица Спиридоновна жила от них через два дома и была признанной законодательницей всего переулка. Ее побаивался даже отчаянный сосед-инвалид, который уже никого на свете не боялся. Уржумцев почему-то вбил себе в голову, что Спиридоновна о нем не очень-то высокого мнения, будто знает про него что-то такое, чего он и сам о себе не ведает. А вот к Тане толстуха явно благоволила и даже ставила ее в пример другим молодайкам. С месяц назад Спиридоновна помогла Тане унять каким-то доморощенным средством зубную боль.

— Опять зубы? — встревожился Уржумцев. — Уж слишком ты доверяешь этой знахарке, лучше бы обратилась к врачу.

— Боюсь бормашины… — Таня подошла к нему вплотную, отвела волосы с его лба, пытливо заглянула в глаза, точно узнать хотела, по-прежнему ли он любит ее, потерлась щекой о его щеку. — Не скучай тут без меня, ладно?..

Было в ее ласке что-то потайное, недоговоренное. Даже значительность какая-то почудилась вдруг Уржумцеву в этом прощании, словно Таня не за полсотни метров от него уходила, а пускалась в долгое и опасное путешествие в неведомую для себя страну.

Он проводил ее глазами до калитки и загадал: если она обернется сейчас и помашет ему рукой, значит, все у них будет хорошо — и сегодня, и завтра, и всегда. Таня закрыла за собой калитку. «Обернись!» — приказал ей Уржумцев. Она прошла шагов пять по переулку и посмотрела в его сторону, а рукой не помахала. Вот тут и решай теперь — исполнится его загад или нет.

2

После ухода Тани вся их квартира сразу заметно поскучнела, даже уюта в ней поубавилось. Что-то казенное глядело теперь из всех углов, как в прорабской его конторке, — вроде и не квартира уже, а так, жилплощадь, одни лишь квадратные метры.

«Боже, как я прирос к ней душой, — со страхом подумал Уржумцев. — Случись с ней что — и мне на свете не жить…» Он сам испугался этих своих мыслей, суеверно боясь накликать беду.

Вспомнилось, как Танина тетка сказала перед отъездом:

— Конечно, я рада, что вы так сильно любите мою племянницу, а только до добра это не доведет, помяните мое слово. Все хорошо в меру, даже любовь…

Тогда Уржумцев списал нелепые эти наставления на пенсионный возраст тетки и ветхозаветное ее воспитание, а теперь подумал запоздало: а может, и не так уж ошибалась старая?

Наверно, лучше было бы ему любить не то чтобы поменьше, а как-то расчетливей, что ли, не забывая себя. Но так любить Уржумцев не умел. Да и не выбирал он, как ему любить, — как не выбирают себе походку, почерк, цвет глаз, тембр голоса. Это было с ним навечно, и без этого он уже не был самим собой…

Уржумцев закурил и в поисках запропастившейся пепельницы забрел на кухню. Он стряхнул пепел в грязную тарелку и решил удивить Таню — домыть за нее посуду. Он все еще любил вот так удивлять жену. Приятели стыдили его и уверяли, что это у него до неприличия долго затянулась самая первая, холостяцкая еще влюбленность, когда наш брат, поглупев от сердечного недуга, изо всех сил старается понравиться приглянувшейся женщине и выкаблучивается перед ней почем зря. Но Уржумцев не очень-то им верил. Он подозревал: вся их злость оттого, что жены приятелей, ссылаясь на его пример, заставляют своих благоверных ходить на базар за картошкой, а занятие это в их городе испокон веков считалось делом сугубо женским, позорным для настоящего мужчины.

Спеша все закончить до прихода жены, Уржумцев вооружился мочалкой и стал ожесточенно тереть жирные скользкие тарелки. Потом он долго искал кухонное полотенце, нигде не мог его найти. «Возьму чистое, авось не заругает», — решил Уржумцев и подошел к комоду, припоминая, где тут Таня хранит полотенце.

Он выдвинул средний ящик. Сверху лежало полотняное платье жены — самое дорогое для Уржумцева платье. В этом платье Таня была в тот день, когда он впервые увидел ее два года назад на вечеринке, куда его затащили довоенные дружки. Он тогда только что демобилизовался из армии и подумывал о работе в соседнем городе. Еще бы день-другой — и он укатил бы отсюда, не только не познакомившись с Таней, но даже и не узнав, что живет она на белом свете. Уржумцев не в первый раз подивился чудесной случайности, которая свела их в жизни, и признательно погладил старенькое платье.

В углу комодного ящика лежало что-то серое, грубое, смахивающее на долгожданное кухонное полотенце. Уржумцев вытащил предполагаемое это полотенце, но оно оказалось старым фартуком. Он уже собирался сунуть его на прежнее место, когда увидел в ямке, где лежал фартук, конец узкого газетного свертка, придавленного постельным бельем. Что-то чужеродное, даже тайное было в этом свертке, и весь он был как-то явно не на месте здесь — среди чистых, накрахмаленных простынь и наволочек. «Всюду у нее выкройки!» — осудил Уржумцев жену, вытянул газетный сверток и машинально развернул его.

Но это была не выкройка — совсем не выкройка. Пожелтевшая газета была старая, еще первого года войны. Пережитой бедой, историей, к которой и он причастен, пахнуло на Уржумцева от сообщения Информбюро. Не дробя текст на фразы и слова, он как-то разом впитал в себя весь горький смысл рядовой этой военной сводки сорок первого года, где сдержанно говорилось об оставленных городах и пространно — о подвиге бравого старшины, подбившего бутылкой с горючей смесью фашистский танк.

И не одну лишь военную сводку видел сейчас перед собой Уржумцев. Он и сам на себе испытал все, что стояло за скупой этой словесностью. И хотя далеко вперед ушел Уржумцев от той поры и знал теперь все, что было потом и чем кончилась война, и давно уже привык смотреть на события начального года войны с высоты нынешнего мирного дня, завоеванного победой, — а все ж навечно врезался памятный тот год в его душу и жил там незарастающим шрамом…

В старую газету была завернута тоненькая пачка писем — пять или шесть штук. Уржумцев веером развернул письма и увидел меж ними похоронку. Четким, не без красивости, но каким-то прочно бездушным писарским почерком было написано, что сержант Андрей Рудаков погиб 28 октября 1941 года в бою под Тихвином. Одно из писем было развернуто — и Уржумцев выхватил глазами концовку письма: «Танистая! Верю, мы еще встретимся, и все наше сбудется, потому что не может не сбыться. Просто — не может, понимаешь? Твой Андрей».

Клетчатый тетрадный листок был по диагонали пересечен сгибами, сохранившимися от складывания письма в почтовый треугольник. И сгибы эти крест-накрест перечеркнули полустертые карандашные строчки, писанные крупным, неустановившимся, мальчишеским еще почерком.

Уржумцев осторожно завернул письма в хрусткую ломкую газету и положил сверток на прежнее место. Он стоял над выдвинутым ящиком комода, прикованно уставившись глазами в Танино полотняное платье и не видя его.

Вот оно что… Значит, он всего лишь заменил этого погибшего Андрея. Нечто вроде… заместителя. Этакий случайный и.о. — исполняющий обязанности спутника Таниной жизни.

И выходит, Таня никогда не стала бы его женой, если б Андрей вернулся с войны… Вся его любовь к Тане запротестовала в нем, не в силах примириться с этим открытием, и стала искать выход из обидного, унизительного тупика, в который загнали его старые письма.

Теперь понятными стали и трудное их сближение, и та неприкрытая, долгое время сбивающая Уржумцева с толку холодность, порой почти враждебность, какие чуть ли не весь первый год их знакомства замечал он в Тане. Похоже, она все время невольно сравнивала его с Андреем и никого не хотела видеть на месте погибшего. А замуж за него пошла потому лишь, что в конце концов привыкла к нему, примирилась с мыслью, что и с ним можно как-то построить свою жизнь. Вот именно: как-то!.. Скорей всего, она так решила: раз не суждено ей быть вместе с Андреем — так не все ли равно, с кем жизнь коротать?

А он-то думал!..

Но почему же Таня за все время, что они вместе, даже словом единым не обмолвилась об Андрее? Почему скрытничала, прятала от него стародавнюю свою любовь? Уржумцеву всегда казалось, что у Тани нет от него никаких секретов и он досконально знает всю ее жизнь. А на поверку вышло: главное в прежней ее жизни он только сейчас узнал — да и то случайно. На ее месте он давно бы уже все рассказал… Мало ли что он сделал бы на ее месте, а вот Таня рассудила иначе.

И чего она боялась? Не хотела осложнять их жизнь? Или страшилась вызвать в нем ревность к прошлому?

Что для нее значат теперь эти письма? Может, они давно уже утеряли для нее первоначальное свое значение, а просто лежат себе и лежат? Дороги лишь как память, вот рука и не поднимается уничтожить их? Минуло уже без малого десять лет после гибели Андрея — и возможно, все былое уже перегорело в ней, и боль от утраты развеялась и ушла туда, куда все наши старые боли уходят…

А может, все совсем иначе: слишком памятны ей эти письма и сам Андрей слишком еще жив в ней, — вот она и молчала, чтобы не выдать себя. А то и попроще все было, как частенько в жизни бывает: сначала Таня не рискнула сказать, боясь, как бы он сгоряча не приревновал ее к Андрею. А потом… потом открыться становилось все трудней и трудней. Тут уж и сама задержка работала против Тани. Скорей всего, именно так все и было.

Но как там ни крути и ни защищай ее, а выходит — не очень-то она верит ему! И как же она живет с ним, если до конца не верит?

Уржумцев поразился недавней своей слепоте. Подумать только, еще сегодня, каких-нибудь полчаса назад он опрометчиво считал Таню счастливой. И эта вера делала его собственное счастье с ней более полным и заслуженным, что ли. И ведь не выдумал же он все на пустом месте: Таня вечно шутила, часто пела и казалась рядом с ним такой безмятежно довольной. И все это время третий незримо жил под крышей их дома…

Больше всего он ценил в Тане ласковое ее подтруниванье над ним, дружеские их перепалки, которые так напугали тетку. Во всем этом ему виделась какая-то особенная их любовь, совсем непохожая на чинную и пресную, как бы по обязанности, семейную жизнь многих их знакомых. Уржумцев был убежден, что, в отличие от других супружеских пар, они с Таней не только муж и жена, но еще и друзья, до конца преданные друг другу.

Где теперь эта дружба? Видать, и не было ее вовсе, просто выдумал он — и дружбу эту, и Танину любовь к нему, да и всю особенную Таню.

Но тут неподвластная ему память выискала в своих закромах те заветные минуты, которые в свое время убедили его, что он любим. Неужели она и тогда, в те святые для него минуты, обманывала его и лишь притворялась любящей?

Уржумцев не мог так легко отречься от счастливейших минут во всей своей жизни. Нет, все у Тани было несколько сложней, чем он только что представил себе. Похоже, она не только его обманывала, но и себя… Да, конечно, и себя тоже! Научилась делать вид, что счастлива с ним: так ей легче на свете жилось. Сначала, пересиливая себя, притворялась, а потом так свыклась с ролью счастливой жены, что и сама поверила — и в свою любовь к нему и в свое счастье с ним, — и эта раз надетая маска прочно приросла к ней, заменила ей истинное лицо…

Он привык боготворить Таню, ставить ее выше всех известных ему людей, а теперь она виделась ему почти такой же, как и жены его приятелей… Почти! Даже и теперь у него не хватило духа окончательно развенчать Таню, и он предусмотрительно оставлял на будущее лазейку — для нее ли, для себя, — Уржумцев и сам не мог бы сейчас сказать, для кого предназначалась эта запасная дальновидная лазейка.

Уржумцев считал, что у них нет и не может быть секретов друг от друга, а Таня все это время таилась от него. И как она могла? Как эта ложь уживалась в ней с ее правдивостью и душевной тонкостью? А он еще боялся, что у нее совсем нет недостатков, и видел единственную ее слабость в высокой прическе… Каким же он был слепцом!

Его больно удивило несоответствие между тем чистым и высоким, что было в его душе к Тане, и хитроватой ее осмотрительностью. Какие ни подыскивай для нее оправдания, а за этой боязнью сказать ему всю правду об Андрее проглянуло в Тане что-то мелкое, лживое. Он испугался: а вдруг и вся она мельче, чем его любовь выдумала ее? Ведь говорят же, что мы любим не самого человека, какой он есть, а лишь наше представление о нем, — и представление это, как правило, выше того, что есть на самом деле. И каждый создает свою любимую в меру своей фантазии и способности находить в людях хорошее. По этой же причине люди злые и себялюбивые и не способны на самоотверженную любовь, а любят себе на уме, мелко и эгоистично, для одной лишь своей выгоды…

Здесь, если толком разобраться, совсем и не в письмах этих дело, а тем более не в первой Таниной полудетской еще любви. У кого такой любви не было? Сильней всего Уржумцева обидело, что он весь был перед Таней нараспашку, а она в это же самое время расчетливо прикидывала: это вот наше общее, а это — только мое, сюда мужу хода нет.

А он-то, простак, все выболтал ей о своей школярской влюбленности в молоденькую преподавательницу химии, которая учила их в строительном техникуме. И надо же было так случиться: только-только юный Уржумцев открыл в конце первого курса, что без памяти влюблен в прелестную эту химичку, как она вызвала его к доске — и он с треском опозорился перед ней. И летом, на каникулах, когда дружки его самозабвенно гоняли футбол и рыбачили сколько душе угодно, он рьяно зубрил химию, чтобы осенью смыть свой позор. Сгоряча он даже вторгся в органику и вызубрил добрую половину растопыристых формул. А осенью выяснилось, что прелестная химичка выскочила замуж за угрюмого завуча и укатила с ним на Дальний Восток, а на ее место в техникум пришла ветхая старушенция — чуть ли не современница Ломоносова и Лавуазье. И вдобавок оказалось, что органику Уржумцев зубрил совсем зря, по программе этого вовсе и не надо было. И остался юный Уржумцев на бобах — с первой царапиной на сердце и не нужными ни ему, ни экзаменаторам растопырками в голове!

Помнится, когда Уржумцев рассказал Тане эту историю, она хохотала до слез над его оплошностью и частенько потом говаривала: «Ты у нас известный химик-органик!» Хохотать-то она хохотала, а вот об Андрее и тогда не заикнулась, а ведь случай был самый подходящий. Ну что ей стоило, вдоволь посмеявшись над мальчишеской его промашкой, довериться ему и самой признаться под конец: «А у меня первая любовь совсем не такая была…» — и все рассказать про Андрея. Нет, ничего она тогда не сказала. По всему видать, у нее это посерьезней было, чем вся его непутевая химия…

Уржумцев сам первый и посмеялся над этой неожиданной и глупой вспышкой ревности. Вот уж никогда раньше не думал он, что способен на этакое. Недаром говорится: век живи — век учись. И кто только эти поговорки выдумывает?..

Глупо ревновать к покойнику, а к своему брату фронтовику, не вернувшемуся с войны, и подавно… Все это так, но, похоже, именно к Андрею он и ревнует Таню. И знает, что не годится так, и не хочет, а все-таки ревнует. Уржумцев сам себя не понимал сейчас и знал только одно: ему больно, просто больно — и все. Тяжко усомниться вдруг в человеке, которому верил больше, чем себе самому.

Он постарался отмахнуться от всех своих подозрений, но что-то темное в душе его все-таки осталось: след не след, а так — пятнышко от следа. Ничто не проходит даром — есть, кажется, и такая поговорка… Черт бы их побрал, этих мудрецов, что поговорки сочиняют! Делать им больше нечего. Навыдумывали сорок бочек присловий на все случаи жизни, тоже мне облагодетельствовали страждущее человечество. Просили их! Им и горюшка мало, а ему теперь на каждом шагу спотыкаться о жесткие плоды сомнительной их мудрости и набивать себе синяки!..

Кем мог быть Андрей? В начале войны Таня окончила педагогическое училище. Скорей всего, Андрей был ее однокурсником: в том возрасте редко влюбляются далеко на стороне. Они готовились вместе к экзаменам, играли на переменках в волейбол, убегали с занятий на дневные сеансы в кино, мечтали работать вместе в одной школе… Уржумцев видел всю их любовь — полудетскую еще, неопытную, угловатую. Были в этой любви и беспричинные юношеские ссоры и быстрые примирения, и скамейки в парке, и долгие прощальные стояния у калитки — все самое первое, самое чистое, что живет потом в сердце, не тускнея, до конца жизни и чего так и не было у него самого с Таней.

Как там Андрей обращается к ней в письме? Танистая… Вот, значит, как он ее называл… Уржумцева неприятно поразило, что он сам, со всей своей любовью к жене, не додумался до такой разновидности ее имени, а простецки величал ее Таней, Танюхой, Танюшкой, а иногда торжественно-шутливо, на манер онегинского мосье Трике, — Татианой. Он даже позавидовал Андрею, что сумел тот отыскать такой неведомый ему вариант дорогого им обоим имени. И как тот ухитрился? А он вот прошел мимо этой возможности, недогадливый… Уж не любил ли Андрей сильнее, чем он сам любит Таню? Но как всякий любящий, Уржумцев был уверен, что любить сильнее его просто уже невозможно.

Вот тебе и Андрей… А он сам — со злополучной черешней в полевой сумке, этим мытьем посуды и вечным своим стремлением угодить жене — показался вдруг себе жалким, пытающимся всякой бытовой ерундой подсластить горькую Танину беду и залатать большую прореху, зияющую в ее жизни. И со стороны все эти его попытки выглядели, наверно, довольно-таки убого. Недаром приятели высмеивали его! Выходит, они были ближе к истине, чем он, ослепленный любовью. Что ж, теперь он будет умнее и станет больше прислушиваться к их советам.

И он уже не понимал себя недавнего — до того, как наткнулся на письма Андрея. Этот прежний, ничего не подозревающий и благодушный Уржумцев виделся ему теперь толстокожим и даже малость примитивным. Пусть он ничего не знал тогда об Андрее, но ведь наверняка этот потайной Андрей как-то прорывался во всем поведении Тани — просто не мог время от времени не прорываться. И другой, более чуткий человек на его месте сразу бы углядел его, а он вот, слепец, так ничего и не заметил.

Любовь Андрея к Тане как-то невольно сближала его с Уржумцевым, перебрасывала между ними мостик, даже роднила их. На миг ему почудилось, что он давно знает этого парня, будто воевали они в соседних ротах. Кого другого, а уж его-то Уржумцев хорошо понимал. Скорее, он никогда не мог до конца понять тех, кто равнодушно проходил мимо Тани. Таких людей Уржумцев даже жалел немного: они казались ему просто незрячими.

Никакой своей вины перед Андреем он не чувствовал. Осенью сорок первого, когда тот погиб под Тихвином, он тоже воевал, но на юге, под Ростовом. А позже были и Днепр и Одер. И ему пришлось досыта хлебнуть фронтовой жизни: были у него и бомбежки, и переправы в ледяной воде на хлипких плотиках, и атаки, и жесткие госпитальные тюфяки. И он зарывался лицом в грязь и в сугробы под басовитым огнем крупнокалиберных пулеметов, и лютые «тигры» утюжили его в окопе, и его пытался похоронить шквальный обвал шестиствольных немецких минометов. Просто ему больше повезло, чем Андрею, — и тот осколок, та пуля, что могли и его убить, взяли на спасительный сантиметр в сторону. Может, и нет в том его особой заслуги, но и вины тоже нету…

Неузнавающими глазами Уржумцев обежал комнату. Все вещи стояли на своих привычных местах, но как бы отгородились от него. И стол, и ваза с цветами на подоконнике, и календарь на стене помнили его другим. Недавнее счастье его с Таней пропитало здесь все — и теперь Уржумцеву больно было смотреть на каждую вещь, будто его выселили из родного дома.

Как часто Таня перечитывает эти письма? Пыли на них не видно, да какая уж там пыль в комоде… Может, как поженились они, Таня ни разу и не разворачивала этот сверток, а может — и частенько в него заглядывает, чуть не каждый день.

Ему припомнилось, что порой Таня как-то странно задумывается, точно убегает мыслями куда-то далеко от всей нынешней своей жизни. Уж не Андрея ли она тогда вспоминает? Раньше он не придавал этому особенного значения, хотя и примечал эти ее отлучки, но думал: просто у нее такая привычка — задумываться ни с того ни с сего. А теперь он и в этом увидел подтверждение нынешнего своего открытия и решил, что всему причиной — все тот же Андрей.

Уржумцев уверился вдруг, что Таня обращается к этим письмам всякий раз, когда считает себя обиженной. И хотя живут они на зависть соседям, но и у них все-таки бывают размолвки. Не так уж часто, но бывают. И тогда Таня, наверно, ищет утешения в этих письмах: тайком от него перечитывает их, плачет втихомолку, жалея не только Андрея, но и себя, и еще сильней утверждается во мнении, что с Андреем ее семейная жизнь сложилась бы гораздо счастливей и плакать ей тогда совсем не пришлось бы… И если догадка его верна — а что-то говорило Уржумцеву, что он угадал-таки, — тогда письма эти для Тани этакая отдушина в ее жизни, безотказное средство, к которому она прибегает всякий раз, когда нуждается в поддержке.

И с этим придется ему теперь считаться — хочет он этого или нет. Это — как приданое ее, которое досталось ему вместе с Таней, как тень, что неотступно сопровождает ее. А для него самого — ежедневный экзамен.

Остряки утверждают, что мы женимся не только на своей жене, но и на всех ее родственниках. А правильней сказать — и на всех ее воспоминаниях, на всем том, что в жизни ее не сбылось, но осталось жить в памяти. И это стародавнее, несостоявшееся сопровождает иного человека всю его жизнь, до самой смерти.

Вот как оно все оборачивается… Слишком рано он успокоился. Решил: раз сводил Таню в загс и закрепил их союз на бумаге — значит, все его тревоги позади, остается жить-поживать да добра наживать. Не тут-то было! Придется ему теперь все время оглядываться на Андрея и тянуться изо всех сил, чтобы Таня ни о чем не жалела и не искала утешения в этих письмах.

И не в письмах тут дело. Одну любовь можно перекрыть только другой любовью. Только так, и не иначе. Как там мудрецы говорят: клин вышибают клином… Все-таки они кое-что понимают, эти мудрецы, и на этот раз дают дельный совет. Понаторели в своих присловьях!..

Уржумцев задвинул ящик комода. Литая медная ручка тяжело качнулась и замерла, сторожа покой писем.

Сколько таких писем лежит сейчас по укромным уголкам в наших домах? Письма людей, не доживших своего века, недолюбивших. Они всегда были, такие письма, а сейчас — после войны, унесшей миллионы жизней и перепахавшей судьбы десятков миллионов других людей, оставшихся в живых, — таких писем как никогда много.

Время делает свое дело: ветшает бумага, тускнеют выцветшие, наспех писанные строки, выгорают чернила, осыпается непрочный графит карандашей, сырость размывает дорогие когда-то слова. И с адресатами этих писем время тоже творит свои неумолимые — благодатные и жестокие — перемены: рубцует старые раны, все дальше за кромку житейского горизонта отодвигает былое горе, которое когда-то казалось безысходным и вечным. Иной раз старые письма оживают и вмешиваются в жизнь своих почерствевших душой адресатов, становятся на их пути к новому счастью. И кое-кто тогда в угоду минуте называет старую любовь увлечением молодости, досадной ошибкой, а то и вовсе открещивается от нее, беззащитной. «Только увидев тебя, я поняла…» Ожесточаясь душой на нежданную эту помеху, залежавшиеся письма рвут тогда безжалостной рукой или бросают в огонь. Коробясь, медленно и неохотно занимаются пламенем лежалые листки, последним посмертным приветом и немым укором вспыхивают слова изжитой и преданной любви.

Уржумцев был благодарен Тане, что не пошла она по этому пути, не стала пачкать ложью всего того, что было у нее когда-то с Андреем. Так-то оно так, но и сказать ему всю правду об Андрее она все-таки не решилась…

Стукнула калитка — и в палисаднике появилась Таня. Она быстро шагала по дорожке, сильно и некрасиво размахивая руками, — может быть, и не любящая его, но для Уржумцева все равно самая родная на всем свете. У клумбы Таня подняла с земли опрокинутую лейку, подставила ее под водопроводный кран. Струя воды весело ударила в пустое звонкое ведро — с былым бездумным напором, как встарь, когда Уржумцев еще ничего не знал про Андрея. Все вокруг жило своей обычной, отдельной от него жизнью, будто и не было никаких старых писем и всего, что за ними стояло.

С лейкой в руке Таня приподнялась на цыпочки, чтобы достать до середины клумбы. Напряженно застывшая над цветами, старательно хозяйственная, она вдруг показалась Уржумцеву очень несчастной. «Отводит душу на пустяках, — горько подумал он. — Только цветочки ей теперь и остались!»

Уржумцев с жадным любопытством вглядывался в Таню. Ему хотелось наконец-то понять, почему она таила от него юную свою любовь и прятала от него Андрея. Он и выискивал и в то же время боялся увидеть в ней хитрость, вероломство и все то, чем, по его мнению, обязательно обзаводится женщина, выходя замуж не по любви, а лишь затем, чтобы как-то устроить свою жизнь и обрести в муже житейскую подпорку.

Но одно дело было плохо думать о Тане заочно, и совсем другое — видя ее перед собой. Да и не мог Уржумцев вот так по-бухгалтерски взвешивать все «за» и «против». Он только глянул на Таню — и сразу же привычное и каждый раз такое новое чувство любви к ней властно охватило его. И по странной любовной логике все недавние его сомнения и неуверенность в ее ответной любви к нему делали Таню еще желанней, словно она подорожала вдруг в его глазах.

И уж конечно, ничего решительно не было в ней хитрого и вероломного. Как-то со стороны, будто его самого это и не касалось вовсе, Уржумцев вдруг остро пожалел Таню за то, что так не повезло ей в жизни: любила одного, а замуж пришлось выйти за другого — мало-мальски подходящего. На миг он даже ухитрился позабыть, что этот другой — он сам и есть…

И все, что он тут навыдумывал недавно — такое убедительное для него, когда он громоздил это ревнивое сооружение в одиночку, не видя Тани, — теперь, рядом с ней, сразу утеряло всю свою убедительность и рухнуло, как карточный домик. Просто не вписывалась она в этот заочно очерченный им для нее круг. Не вписывалась — и все. И, может быть, любить — это в конечном счете верить любимому человеку. Верить даже тогда, когда расклад фактов дает зацепку для сомнений и верить трудно, а усомниться легко. Если мудрецы еще не додумались до этого — то рано или поздно додумаются. И если они недаром жуют свой хлеб — то пора бы им уже поторопиться изречь эту истину — бесспорную для Уржумцева.

Все его обиды сами собой отодвинулись далеко в сторону и по закону перспективы сразу стали меньше ростом. Вот уже и перспективу он ухитрился себе в подмогу приспособить! А сколько еще разных хитроумных законов, которые пооткрывало человечество, ждет своего часа, чтобы заслонить собой Таню и оправдать ее в глазах Уржумцева.

Да и совсем не в законах тут дело! Похоже, это любовь его начала исподволь подтачивать его обиду, не дает ей затвердеть и ищет окольные тропки, чтобы обелить и выгородить Таню. Уржумцев подивился тому, что вся эта подпольная работа идет без его ведома и спроса, словно и не он — хозяин своей любви, а она сама распоряжается им, как ей заблагорассудится.

Недавние его подозрения потеряли вдруг всю свою силу и сделались просто не важными. А важным и полным особого смысла для Уржумцева стали и эта вот помятая лейка, из которой Таня поливала цветы, и педагогическая ее прическа, и гордая линия шеи, и голос ее глуховатый, который был ему милее всех певучих. Она хоть и молчала сейчас, но этот родной для Уржумцева голос был при ней, никуда он не делся и только ждал своей минуты, чтобы подать о себе весточку. И даже глупый шмель, что жужжа пролетел сейчас над ее головой, сразу стал для него особенным, ее шмелем, отличным от прочих бесхозных своих собратий, до которых Уржумцеву не было уже никакого дела…

Ему совсем было бы хорошо — поверь он в ее ответную любовь к нему, но этой вот позарез нужной ему веры как раз и не было сейчас у Уржумцева. Вся эта история как бы отбросила его к тому времени, когда он встретил Таню и сразу полюбил ее, а она долго его не признавала. В то памятное для него время он метался между надеждами на успех и черными сомнениями. И теперь, сдается, для него настала такая же трудная пора.

«По второму кругу у нас пошло… — растерянно подумал Уржумцев, провожая глазами ее шмеля. — Ну и пусть по второму!» — заупрямился он в споре с самим собой. Откуда у большинства людей это верхоглядное убеждение, что любимого человека завоевывают лишь один раз в жизни, перед женитьбой, а потом до самой смерти так и живут на проценты с этого давнего завоевания? Раньше и он так же думал, а теперь Уржумцеву ясно стало: за любовь свою надо бороться всю жизнь. Хорошо еще, что он успел понять это не слишком поздно. Другие так и живут в неведении… Стоп, кажется, он уже начинает хвастаться своей прозорливостью! Тоже мне прозорливость: два года любит Таню, полгода уже они женаты, а он только сегодня узнал про Андрея, да и то случайно. Тут уж не прозорливостью пахнет, а самой настоящей куриной слепотой!..

Уржумцев вдруг увидел укор себе в том, что эту самую большую беду в своей жизни Таня перебарывает в одиночку, а он до сих пор ничем не смог ей помочь, будто и нет его рядом с ней. И кто тут больше виноват: она с ее боязнью открыться ему или он сам, так и не сумевший за два года внушить ей доверия к себе? Поди теперь разберись.

И как ей поможешь? Эту новую, не до конца откровенную с ним Таню он и не знает вовсе. Если на то пошло, он и такую Таню любил, хотя и мало ее понимал. А любить, не понимая, Уржумцев не привык. Просто трудно было любить ему, не зная, кого же он любит. Но и не любить Таню тоже было уже не в его власти.

Исподволь в нем крепло убеждение: стоит только ему понять эту новую Таню — и все у них сразу же наладится само собой. И понять ее сейчас подобревшей душе Уржумцева, перешагнувшей через ревнивые буераки, удалось гораздо быстрей и легче, чем он сам ожидал. Да и помощник юркий тут у него нашелся. Он все еще машинально следил за Таниным шмелем, и когда тот нырнул в цветок, Уржумцева осенила счастливая догадка.

Конечно же, Таня молчала совсем не из хитрости или вероломства, а ради него самого, чтобы без нужды не омрачать его жизнь ревностью. Это же так ясно! И как он не видел этого раньше? А верить ему она верила. Свидетельство тому — эти же письма. Да, письма! Ведь Таня не побоялась держать их дома, чуть ли не на виду, — значит, была убеждена, что он, даже наткнувшись на них, не закатит скандала. Другая на ее месте уничтожила бы письма — и концы в воду. А Таня не стала отрекаться от старой своей любви, верила, что будет понята правильно… Все так ясно и логично, а он тут сгоряча, из-за слепой своей ревности, черт-те чего наворотил!

Уржумцев повеселел и решил уже, что все его треволнения позади и он наконец-то выкарабкался из той житейской ямины, в которую сам же и свалился. Но тут Таня обогнула клумбу, увидела его в окне и помахала ему пустой лейкой. Весело и небрежно так помахала! Уж лучше бы она не махала ему вовсе и не испытывала свою судьбу. Весь вид у нее был такой, будто она отродясь не знала за собой никакой вины, а он просто обязан был простить ей и старые письма и все-все, что она еще натворит в будущем. И разом помрачневший Уржумцев заподозрил, что так оно и будет, и снова ожесточился душой — не так даже против жены, как против себя самого.

Зачем он себя-то обманывает? Ведь совсем не понять Таню он стремился, а скорей оправдать ее любой ценой. А насчет логики… Хороша логика: еще полчаса назад эти же самые письма вопили о Танином вероломстве, а теперь он чуть ли не благодарить Таню навострился за то, что сохранила она эти письма. Вот так логика…

«Слабак ты! — обругал себя Уржумцев. — Она вон какие штуки вытворяет и совсем с тобой не считается, а ты как любил ее — так и любишь. Где же твоя самостоятельность? Самолюбие твое где?»

Он забоялся, что из-за этой позорной своей слабости никогда несможет трезво судить о Тане, а навек обречен своей любовью видеть все ее поступки в розовом всепрощающем свете. Прежде эта его прикованность к Тане радовала Уржумцева, сулила ему долгое и безоблачное счастье, а теперь показалась обидной и унизительной. И вся его любовь к Тане, которой он привык гордиться и считал самым ценным из всего, чем одарила его жизнь, — теперь предстала перед ним как затяжное и постыдное его безволие…

Уржумцев и не заметил, как Таня вошла в дом.

— Мамочки мои, посуду вымыл! — крикнула она из кухни. — Саш, ты у меня просто образцово-показательный муж! — Таня позвякала тарелками, насмешливо хмыкнула. — Перехвалила я тебя, придется перемывать: холодной водой мыл, а на плите целый чайник горячей стоит. Эх ты… судомой!

Она еще пыталась шутить! Уржумцев загорелся желанием покончить все разом: пойти сейчас к ней на кухню и, не таясь, выложить всю свою обиду. Он уже шагнул к кухонной двери, но тут же замер посреди комнаты, будто налетел на стену. Нет, это будет слишком жестоко. Раз она до сих пор ничего не сказала ему про Андрея — значит, просто не готова еще к этому. И пойти сейчас — вломиться без спросу ей в душу… А дальше? Как они тогда жить будут? Он и сам не знал, чего тут у него было больше: дальновидной предусмотрительности или снова неподвластная ему любовь заговорила в нем и сковала злую его решимость…

— Саш, ты чего кислый такой? — спросила Таня, выглядывая из кухни.

Уржумцева всегда удивляло умение Тани с первого взгляда безошибочно угадывать душевный его настрой. Ему еще ни разу не удалось прикинуться перед ней веселым и беспечным, когда что-либо беспокоило его — чаще всего неполадки на работе. Эта способность Тани — так хорошо понимать его — и радовала и пугала Уржумцева: он чувствовал себя перед ней как бы распахнутым настежь. Прежде он утешал себя тем, что это Танина любовь к нему делает ее такой зоркой. Мало ли что мерещилось ему прежде! А теперь он терялся в догадках, что помогает ей видеть его насквозь. Может, она от природы такая востроглазая — кто их, глазастых женщин, разберет?..

— И чего надулся как мышь на крупу? — не унималась Таня. — Учти, тебе это никак не идет. Если б ты всегда был такой кислятиной — я бы за тебя и замуж не пошла!

Все шутит… Она упорно играла себя прежнюю — веселую и счастливую жену, какой он считал ее раньше. И надо отдать ей должное — убедительно играла. Но теперь Уржумцев ей не верил. И хотел верить — да не верилось ему.

— Сижу без папирос, — соврал он, чтобы сказать хоть что-то.

— Возьми за зеркалом. Как знала, купила сегодня. Все-таки жинка у тебя ничего, хозяйственная!

«О папиросах она помнит, — подумал Уржумцев со сложным чувством непрошеной благодарности к Тане и незатихающей обиды на нее. — По пустякам она добрая…» Он нарочно пытался ожесточить себя против Тани, чтобы не поддаться невольной этой благодарности и так дешево, за пачку «Беломора», не простить ей все те горькие минуты, что пережил он сегодня.

Таня стояла на пороге кухни и повязывала свой кокетливый рекламный фартучек. Уржумцев покосился на нее — и сердце у него защемило, будто прощались они перед долгой разлукой. Он только понять не мог, кто из них кого покидает.

Ему трудно было сейчас не только говорить с Таней, но даже смотреть на нее. Из боязни выдать себя, он прошел на веранду, бухнулся в качалку и закрылся от Тани газетой.

От клумбы шел тревожный запах роз, тонкий, чуть кисловатый — резеды, бесхитростный леденцовый запах душистого горошка. Как всегда вечером, цветочные запахи не смешивались, жили каждый сам по себе, а остывающий воздух делал их только чище и крепче.

Как расчудесно пахли бы сейчас для него эти цветы — не будь старых писем! Или пусть письма даже были бы, но тихо-мирно лежали бы на своем месте, а он ничего бы не знал о них. И черт его угораздил полезть сегодня в комод, и именно в этот ящик. Уржумцев с тоской припомнил недавнюю свою жизнь — беспечную и привольную. Как счастлив он был до самой той минуты, пока не наткнулся на эти письма и не узнал то, что ему вовсе не следовало знать.

Было в этом его желании что-то от повадки страуса, сующего в минуту опасности голову под крыло. Вот и до страуса он уже докатился! Нет, как бы дальше ни сложилось у них с Таней, а такое вот слепое страусиное счастье не для него…

Таня гремела посудой на кухне и напевала вполголоса любимую свою еще довоенную песенку: «Ходят волны кругом вот такие…» Детскую эту песенку она и раньше частенько пела, но сейчас Уржумцеву послышалось в ее голосе что-то новое: и радость, и раздумье, и тревога даже. Таня запнулась на полуслове и, на ходу вытирая руки о фартук, направилась к нему на веранду. Газета в руках Уржумцева дрогнула и зашелестела. Таня подошла к нему вплотную и потянула газету за уголок. Он не выпускал газеты из рук, но она потянула сильней, настойчивей — с таким видом, будто просто обязана сейчас это сделать.

Уржумцев опустил газету и удивленно вскинул голову. Было в Тане сейчас что-то незнакомое ему, решительное и даже торжественное. Она как бы прислушивалась к себе и не замечала ничего вокруг. А в глазах жены сквозила совсем уж непонятная Уржумцеву, чуть-чуть хвастливая гордость, словно сумела она сделать что-то трудное и важное, сама еще не до конца верит себе и ждет от него подтверждения и одобрения.

Быстрые Танины пальцы щекотно коснулись его шеи, пробежали по воротнику рубашки, отстегнули и тут же снова застегнули пуговицу. Уржумцев недоверчиво покосился на нее. Уж не задабривает ли она его? С нее станется… Говорят, есть же какие-то флюиды, что передаются от человека к человеку против его воли. Вот и Таня, наверно, уловила, что он переменился к ней, стал хуже о ней думать, и поспешила принять свои меры. С ее зоркостью и умением читать в его душе ничего тут нет удивительного…

— Ты ни о чем не догадываешься? — спросила Таня с былой доверчивостью, которую так ценил в ней прежде Уржумцев. — Последние дни я и сама подозревала, а сейчас и Спиридоновна подтвердила: у нас будет ребенок…

Уржумцев вскочил, отшвырнул газету. Он не знал, как там Таня в свое время любила Андрея и как смотрела на этого паренька, но на него она смотрела сейчас совсем не так, как смотрят люди себе на уме, когда их связывает с другим человеком всего лишь скучный расчет и назойливое желание опереться на него в жизни. И виделась она ему теперь большой и душевно богатой, способной после Андрея полюбить и его. Никакая она не актриса, а просто любит его, а он тут в одиночестве навыдумывал разных гадостей. Он заглядывал в счастливые, преданные ему и малость смущенные глаза жены и говорил восхищенно и виновато:

— Таня… Танюшка…

Запоздалое раскаянье навалилось на Уржумцева. Больше всего он боялся сейчас, чтобы Таня не прочла в его глазах, какой он подлец и сукин сын и до чего он тут докатился в глупой своей ревности.

— Танюшка… Танюха… Танюха моя!.. — повторял он, не в силах выразить всей своей любви и раскаянья.

В памяти его как бы эхом отозвалась и другая разновидность ее имени: Танистая… Но и сам Андрей и все, связанное с ним, отодвинулось от Уржумцева, улеглось в свои берега и стало такой далекой предысторией их с Таней любви, что и вспоминать теперь обо всем этом было просто грешно. Перед лицом этой новой жизни, этого живого узелка, завязанного им с Таней, все, что еще недавно удручало Уржумцева, разом развеялось. Их с Таней ребенок, еще не родившись, уже зачеркнул все его скороспелые обиды и ревнивые задумки на будущее…

Таня уткнулась лицом в плечо мужа, отыскала ощупью ямку над его ключицей, созданную, как она уверяла, специально для ее подбородка, и затихла. Уржумцев замер на месте, боясь пошевелиться, чтобы не вспугнуть Таню. И время приостановило свой бег, чтобы они оба могли беспрепятственно вжиться в эту минуту и по достоинству оценить ее — одну из самых счастливейших минут во всей их жизни.

В саду тучно ударилось о землю крупное яблоко. Таня встрепенулась и сказала убежденно:

— Вот увидишь: будет мальчишка!

— Почему ты так думаешь? — удивился Уржумцев. — Заранее ведь нельзя знать.

— Пусть нельзя, — милостиво согласилась Таня, снисходя к мужской его непонятливости.

И в голосе ее прозвучало превосходство, идущее, кажется, оттого, что природа-матушка вывела ее сейчас на первое место в их семье, а его потеснила. И он сразу же безропотно принял это новое ее превосходство и охотно подчинился жене. А что ему еще оставалось? Ведь его роль в предстоящем таинстве рождения их ребенка уже сыграна, а главное теперь предстоит совершить ей. Она снова взяла верх над ним, но это уже больше не обижало Уржумцева.

— Ну и пусть нельзя знать заранее, — упрямо повторила Таня. — А мне все равно хочется, чтобы у нас был мальчишка и чтоб он был забияка и много ел. Терпеть не могу детей, которых надо упрашивать съесть каждый кусок. Так и стукнула бы по затылку!

Она говорила таким тоном, будто порядком уже намучилась в своей жизни с капризными детьми.

— Это ты только сейчас хорохоришься, — поддел ее Уржумцев, незаметно для себя впадая в привычный тон шутливых их перепалок. — А потом сама первая его избалуешь!

— Это я-то?

Таня снисходительно усмехнулась — и Уржумцев уверился вдруг, что она станет строгой и взыскательной матерью…

— Если родится девочка — назовем Светланой, хорошо? — быстро, словно припомнив вдруг что-то, сказала Таня.

— А если парнишка — Игорь! — подхватил Уржумцев.

Таня поморщилась.

— Не нравится мне это имя… Есть в нем этакое покушение на красивость, что ли. И у соседей тоже Игорь: кликнем своего, а прибежит соседский! И в школе сейчас сплошные Игори… Такая путаница! Уж слишком это имя заделалось сейчас модным, давай не будем плыть по течению и проявим самостоятельность, а?

— Тогда — Петька?

— А это слишком уж просто и… Петухом дразнить будут! Тут надо все учесть: ведь один раз на всю жизнь выбираем. А то еще разобидится наследник: ну и дали предки имечко!.. Знаешь, не будем пока решать: мы тут голову ломаем, а вдруг дочка народится? Не к спеху, успеем еще…

Что-то не понравилось Уржумцеву в ее словах, а что именно — он и сам толком не понял. Вроде бы неполной искренностью и хитринкой от них повеяло.

— Нет, давай уж сейчас! — заупрямился он. — Первая, так сказать, прикидка. А разонравится потом — никто нам не помешает другое имя выбрать. Все в наших руках, и время еще есть.

Таня внимательно посмотрела на него, словно хотела понять, что стоит за этой его настойчивостью.

— Ну, прикидка — так прикидка, — согласилась она. — Что ты предлагаешь? Говори, ведь имен так много…

— Называй ты.

— Нет, теперь твоя очередь… Ведь сын же!

Чутьем, обостренным всеми событиями этого дня, Уржумцев догадался вдруг, что Таня выбрала уже имя их сыну и только хочет, чтобы он сам его назвал. И он знал, какого имени она от него ждет, но сразу не решился произнести это трудное для него имя.

— Может, Шуркой назовем? — спросил он беспечно, оттягивая время.

Таня повертела головой, привыкая к новому имени.

— Что ж, имя ничего себе, — признала она. — Но ведь тогда он станет у нас Александром Александровичем, а одинаковое имя и отчество всегда, по-моему, свидетельствуют о некоторой ограниченности родителей… Ты не находишь?

Было заметно, что ей самой понравилось, как ловко она забраковала и это имя: Таня даже легонько усмехнулась, радуясь убедительности своих доводов. И тогда Уржумцев сказал небрежно, сам удивляясь своему спокойствию:

— А если… Андреем назвать, а?

Ресницы Тани дрогнули.

— Андрей… — тихо повторила она, вслушиваясь в звуки этого дорогого и запретного для нее имени. — Андрей… Знаешь, а это неплохо звучит! Андрей Александрович… Андрейка, ты опять не сделал уроков!.. Так и решим, ладно?

Она все еще хитрила… Как попала в эту колею — так и не может из нее выбраться. Поступи так другой человек — и это свидетельствовало бы о закоренелой недоверчивости и мелочности натуры, а в Тане все преломлялось для Уржумцева как-то по-иному. Или это любовь его все переиначивала, чтобы обелить ее? Кто теперь разберет!

В упорстве, с каким она пыталась скрыть от него прежнюю свою любовь, было что-то наивное, даже детское. Это так ясно стало теперь Уржумцеву. И даже невольная ее жестокость, которой это упорство оборачивалось для него, была тоже в сущности какой-то несовершеннолетней — сродни той, когда дети причиняют боль своим близким не от злого сердца, а просто потому, что не в силах предвидеть всех последствий своего поступка.

Ну что ж, раз ей так хочется, чтобы он ничего не знал про эту ее студенческую еще любовь, он и не будет знать — не покажет вида, что знает. Уржумцев был уверен: и он сам и его любовь к Тане справятся и с этим испытанием, хотя его могло бы и не быть. Но пусть будет, раз Таня не может пока без этого обойтись. Он и не такое ради нее готов выдержать.

Стороной прошла у Уржумцева мысль: значит, он все-таки не ошибся — и память о том давнем Андрее до сих пор дорога Тане. Но весть о ребенке развеяла последние остатки ревнивой его горечи, и на Уржумцева накатило вдруг чувство невольной своей вины перед Андреем — вечной и неоплатной вины живых и благополучных перед мертвыми своими одногодками, не вернувшимися с войны. Он вот дальше живет, а у Андрея ничего уже в жизни не будет — ни ребенка от любимой женщины, ни самой малой житейской заботы, даже горя и того уже больше не будет.

Он как бы примерил судьбу Андрея к себе — и больно ему стало за другого человека, будто в той трагической судьбе и все человечество было унижено. Жил парень, учился, любил, готовился к долгой и счастливой жизни, а война все у него отняла. И выходит, Андрей и повстречался-то на жизненном пути с Таней лишь затем, чтобы дать свое имя ее сыну. Думал ли он об этом, когда прощался с ней у заветной калиточки?..

Смутная догадка, что не все так просто, как еще недавно ему казалось, впервые пришла к Уржумцеву. Сдается, стремясь назвать своего сына именем любимого ею некогда человека, Таня не только хотела почтить его память и как бы продлить его жизнь, оборванную войной, — но еще и пыталась она, сама, может быть, не отдавая себе в том отчета, как-то расплатиться с Андреем за счастье свое с другим человеком. Да и сам Уржумцев, так легко соглашаясь назвать их с Таней сына именем погибшего одногодка, не только шел на поводу у жены, но еще и выкупал у Андрея по недорогой цене свое место рядом с Таней — его законное место.

Умом Уржумцев по-прежнему понимал: нет его вины в том, что Андрей погиб, а он остался жив. И на его погибель враг израсходовал многие тонны снарядов и бомб, километры пулеметных лент, — просто он оказался счастливее… Все это так, но теперь мало было уже ему умозрительных этих рассуждений. Для полной веры в свое право заменить Андрея рядом с Таней ему не хватало и еще чего-то, а чего именно — он и сам пока еще не знал…

Уржумцеву показалось вдруг сомнительным и даже скверным, что он вот выведал про Андрея, а Таня даже и не подозревает этого. Выходит, они поменялись местами — и теперь он что-то скрывает от нее. Или совсем без такого вот умолчания не проживешь? И даже с любимым человеком нельзя быть до конца откровенным — ради его же блага? Кажется, это именуется ложью во спасение — навыдумывало просвещенное человечество!

И не понимал он уже, почему его так задело, что Таня ничего не сказала ему об Андрее. Зачем ему так уж понадобилось ее признание? Похоже, на самом донышке его обиды пряталось что-то мелкое, жестокое, позорящее и его самого, и Таню, а главное — всю их любовь. «Вот ты посмела до встречи со мной полюбить другого — так кайся теперь и держи ответ перед грозным мужем!» Так, что ли? А сам еще обвинял Таню в мелочности. Видно, в нем говорила тогда слепая обида, и она-то его самого сделала на время слепым и мстительно-жестоким…

Низкие лучи закатного солнца, дробясь о стволы яблонь, прожекторными лучами протянули в саду косые дымные полосы света. Солнце радужно вспыхнуло на запыленном оконном стекле, ударило в глаза Тане. Она закрылась рукой и из-под просвеченной насквозь ладони признательно посмотрела на мужа, благодаря его за то, что он так хорошо помог ей с выбором имени их сыну.

А Уржумцев вдруг испугался за нее. Как она перенесет роды? На миг в нем даже шевельнулась неприязнь к неведомому требовательному существу, живущему в ней. Да и обидно ему стало, что в решительную минуту он как бы устраняется, предоставляя Тане выкручиваться одной. «Вот тебе и равноправие!» — обескураженно подумал Уржумцев, сверху вниз с новым боязливым уважением посмотрел на жену и спросил виноватым шепотом:

— Ты не боишься?

Таня прищурилась и лихо замотала головой, разубеждая его.

— Просто не успела еще испугаться… Да и вообще я не такая уж большая трусиха, — похвасталась она и сжала его руку выше локтя. — И потом — около меня все время будет один неуклюжий прораб!

Уржумцев нагнулся и поцеловал жену в прищуренный колючий глаз.


Оглавление

  • 1
  • 2