Грехопадение [Шин О'Фаолейн] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Шин О'ФАОЛЕЙН Грехопадение

РАССКАЗ
Весь месяц монахини готовили моего сына к первому причастию. Через несколько дней ребятишки парами пойдут прямо из школы в нашу приходскую церковь; за поворотом бокового нефа он увидит эти странные сооружения, и там в полумраке и пыли исповедальни перед ним из-за решетки предстанет лицо старого священника. Сын будет, наверное, немного испуган, но в то же время и обрадован, ибо, в сущности, для него это лишь своеобразная игра, в которую играют между собой монахини и священник.

Да и как может он отнестись к происходящему серьезно? Монахини говорили ему, что младенец Иисус печалится, когда видит греховные деяния. Но мой сын никогда не грешил, поэтому какое ему дело до чьих-то грехов? Если бы они сказали, что причина печали сына божьего — Робин из Коровьего Уха или Питер Пэн, он бы поверил, ибо для него они — живые существа, обитающие в полях, что окружают наш дом. Откровенно говоря, он любит приврать, он просто ужасный лжец, и, когда мы играем в румми, он жульничает при каждом удобном случае, а когда он медлит с ходом, обдумывая свои каверзы, и я поторапливаю его, он выходит из себя, его глаза наполняются слезами, он швыряет карты и обзывает меня.

И тогда во мне просыпается такая любовь к нему, что тронутый его откровенностью и невинностью, я обнимаю его; а когда он засыпает, я, вспомнив эти бурные слезы, захожу к нему в комнату и осторожно прячу под одеяло его пухлую влажную ручонку, в которой он сжимает одно из своих сокровищ, например пустую катушку. И чего ради ему беспокоиться, что бог разгневается на него лишь потому, что он привирает в игре или же сердится на своего папу?

Это я беспокоюсь, следя за приготовлениями к его первому причастию, потому что знаю: настанет день, когда он и в самом деле согрешит, и мне известен тот ужас, который охватит его тогда, но я бессилен предотвратить то, что его ждет.

Сам я никогда не смогу забыть день, когда впервые понял, что согрешил. Как только мне стукнуло семь лет, я стал исправно, год за годом ходить к причастию, и в первый раз я собирался так же, как сейчас собирается мой сын, и раз за разом я говорил одни и те же слова — те же, что скажет и он. «Отец мой, я солгал… Отец мой, я забыл утреннюю молитву… Отец мой, я не слушался родителей»… Вот и все, пожалуй… И это было чистой правдой: все эти прегрешения лежали на моей совести: но в том, что касается моего сына, они будут не более правдивы, чем басня, и не более опасны, чем детская потасовка, ибо что может быть греховного в детском утаивании правды или во вспышках гнева.

Мне вспоминается, как однажды сырым и ветреным утром, вскоре после рождества, я, как обычно, шел причаститься в старую, темную, покосившуюся церковь святого Августина, стоявшую на боковой улице, в стороне от оживленного движения, в том месте, которое своей промозглой сыростью и зловонием всегда напоминали мне могилу. Должно быть, ее давно уже снесли, а если этого не произошло, то она скорей всего обвалилась сама. Она была из тех церквей, где в боковом притворе или в темноте задних рядов всегда ютится парочка бродяг, прячась от непогоды, и где всегда есть убогие нищенки, которые, закутавшись в платки, тихо молятся, и голоса их напоминают шелест ветра по шиферной крыше. Краски на стенных росписях сохраняли свою чистоту и свежесть, но скамейки и перила были истерты поколениями молящихся. Священники в этой церкви носили обычные черные одеяния августинцев — рясы с капюшоном, подпоясанные кожаным ремешком. Тому, кто приходил сюда в первый раз, церковь эта могла бы показаться достаточно мрачным местом. Но я чувствовал себя здесь спокойно, ибо еще совсем крохотного мать брала меня сюда, чтобы представить пред очи святой Моники, матери Августина, и мне нравились и яркие огни свечей перед ее изображением, и темные закоулки на галереях, и расписанные медальоны на потолке, и душные кабинки исповедален с их тяжелыми пурпурными занавесями, из-под которых высовывались пятки кающихся, ерзающие, когда сами грешники припадали к решетке.

Очутившись в помещении и радуясь, что удалось наконец скрыться от режущего январского холода, я преклонил колени пред святой Моникой, окруженной сверкающим ореолом свечей. Я стоял на коленях, читая в своем дешевом молитвеннике список грехов, отмечая те, которые были мне знакомы, и проскакивая мимо тех, о которых я ничего не знал, как вдруг я внезапно остановился, натолкнувшись на грех, который обычно не привлекал моего внимания, как не имеющий ко мне никакого отношения.

Я пишу эти слова, и меня снова охватывает ужас, словно при виде змеи: я понял, что мне знаком этот грех. И знаком хорошо.  Ни один преступник, который чувствует на своем плече железную руку полицейского, не испытывал большего ужаса, нежели я, вперившийся в эти чудовищные слова…

Я присоединился к длинной молчаливой очереди кающихся, которые сидели вдоль стены. Наконец я вошел в темную исповедальню. И шепотом сказал о своем прегрешении.

Пожилой священник, принимающий исповеди, был человеком весьма преклонных лет. Он был настолько стар и дряхл, что ему редко доверяли нечто большее, чем читать мессу и выслушивать исповеди. Если же ему доводилось читать проповеди, он мог бормотать часами; люди вставали и выходили; служка в отчаянии выглядывал из дверей ризницы и наконец посылал кого-нибудь из мальчиков певчих ударить в большой гонг, висевший в притворе, чтобы заставить старика остановиться. Я сам видел, как мальчик по три раза подходил к гонгу, прежде чем старый священник понимал, что пора спускаться с кафедры.

Услышав мое признание, он издал стон, который был слышен даже в дальних уголках церкви. Прижав лицо к прутьям решетки, он назвал меня «Дитя мое», как, впрочем, все священники в исповедальнях называют кающихся. Затем он стал спрашивать меня о деталях. Я плохо понимал его. Я был уверен, что назову свой грех и получу отпущение: обычно все священники называли меня очень хорошим мальчиком и просили помолиться за них, словно я был ангелочек, чьи молитвы обладают особой эффективностью, — а затем я убегал, подпрыгивая от радости.

На вопросы я дрожащим голосом ответил, что это происходило «больше чем один раз» — как рано мы начинаем увиливать от истины! — а затем я сказал; «Да, отец мой, там был и другой», на что он снова издал столь громкий стон, что мне захотелось попросить его быть потише, чтобы люди снаружи не услышали. Затем он задал мне вопрос, от которого руки мои, вцепившиеся в прутья решетки, стали влажными и задрожали. Он спросил, был ли причинен мне какой-нибудь вред. Сначала я не понял, что он имеет в виду. Но затем ужас этого открытия, порезавшего тьму моего заблуждения, потряс меня: я понял, что священник принимает меня за девочку! Шепотом я закричал, что ничего подобного не было, отец мой! Ничего! Ничего! Но он испустил лишь легкий вздох, похожий на дуновение умирающего ветерка, и сказал:

— Ах, мое бедное дитя, ты узнаешь об этом лишь через несколько месяцев.

Я мечтал лишь о том, чтобы удрать. Я был готов рассказать ему любую историю, поклясться в любой лжи, лишь бы он прекратил свои расспросы. Я ничего не мог сказать ему, кроме того, что я ничего не знаю; но каким-то образом я должен был заставить его понять, что я не грешница, а грешник. Но следующий по вопрос потряс меня еще больше:

— И понимаю, понимаю. А теперь скажи мне, мое бедное дитя, — она замужем?

Вряд ли нужно говорить, что в другое время я покатился бы со смеху, столкнувшись с таким абсурдным недоразумением, — так же, как хохотали мои друзья, когда я описывал им его вопросы и стоны, и мои костлявые пятки, ерзавшие под пологом занавески и, как кастаньеты, стучавшие друг о друга, так что все ждавшие своей очереди на исповедь ломали головы: ради всех святых, что же там происходит? Но в те минуты я почувствовал себя как щенок, запутавшийся в зарослях ежевики и отчаянно продирающийся к той секунде, когда прозвучат спасительные слова, а также какое на него будет наложено покаяние.


Рис. В. Окладниковой


Не помню, что я говорил. Я видел лишь багровые огоньки лампад — единственное освещение в этой части церкви, кроме свечей вокруг раки с мощами. Женщины, закутанные в платки, вздыхали, глядя на меня. Сквозняк студил мои коленки. Бродяга, забившийся в угол и чесавший болячку на носу, по сравнению со мной был воплощенная Чистота.

Под бледным рождественским небом стояли темные, пропитанные сыростью дома. Высоко над городом висела одинокая звезда. Она была так же чиста и далека, как потерянная невинность. Мрачны были пустые окна, в которых отражалось унылое зимнее небо. Темен был темный бетон стен. Я шел, забыв о времени. Когда я наконец добрался до дома, мать гневно обрушилась на меня, вопрошая, где я шлялся все это время, и я солгал ей, потому что мне хотелось солгать, и я знал, что отныне и до века ложь будет идти рядом со мной и я буду обманывать всех и каждого, ибо в душе моей поселилось нечто, о чем никто не должен знать. Я боялся ожидавшей меня ночи. И я знал, что меня ждет следующее причастие, когда и должен буду покаяться во лжи снова.

Все это было сорок лет назад; давным-давно я уже думаю о более важных вещах. И все же, когда я смотрю на малыша, сжимающего в своих влажных от волнения ручонках дешевый молитвенник, когда я вижу, как он морщит нос и высовывает кончик языка, сталкиваясь с трудными словами, я даже не улыбаюсь. Не могу. И меня не успокаивает воспоминание о следующем причастии, перед которым я еще раз перечитал список совершенных мною грехов и сказал исповеднику — это был уже другой: «Отец мой, я совершил прелюбодеяние». С бесконечной мягкостью и терпением он объяснил мне, что я ошибаюсь и что пройдет еще много лет, прежде чем я узнаю, что это за грех и что и должен буду жениться, перед тем как совершить его, — а затем попросил меня помолиться за него, сказав, что я очень хороший мальчик, и отпустил меня восвояси, прыгающего от радости. И когда я думаю обо всем, что рассказал, и смотрю на маленького человечка, он в своем одиночестве становится неописуемо далек от меня, как нежное мерцание звезды в пустынном небе, и я вздыхаю, как тот старый, давно уже скончавшийся священник, и мою тревогу не может успокоить знание того, что он всего лишь играет в игры — «Отец мой, я солгал… Отец мой, я забыл утреннюю молитву… Отец мой, я сердился на своего папу…»

Перевел с английского Ил. ПОЛОЦК