Ни бог, ни царь и не герой [Иван Михайлович Мызгин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Ни бог, ни царь и не герой

Комсомольцам —

внукам и наследникам борцов старой ленинской гвардии

ОТ АВТОРА

Мне выпало великое, ни с чем не сравнимое счастье быть рядовым бойцом старой ленинской гвардии.

За моими плечами долгая и нелегкая жизнь профессионального революционера: подполье, нападения на полицию, экспроприации оружия и денег на нужды партии, нелегальные переходы границы, аресты, побеги, суд, каторга, ссылка, борьба в белогвардейском тылу, партизанская война в Сибири, партийная и государственная работа после победы Октября. С юных лет моя жизнь всецело принадлежит нашей великой партии. Это моя гордость. И если бы мне была дана не одна, а две или три жизни — я не хотел бы ничего иного, как прожить их так же, как прожил эту, к сожалению, единственную…

Мои воспоминания, конечно, не история революционного движения на Южном Урале и в Сибири. Ведь законом боевой работы была строжайшая конспирация, иначе невозможно было бы проводить рискованнейшие и дерзкие операции. Поэтому мы не были осведомлены о деятельности всей боевой организации — каждый из дружинников был в курсе лишь тех дел, в которых принимал участие лично. Та же причина резко ограничивала участие боевиков в общепартийной революционной жизни — нас привлекали главным образом к работе в нелегальных типографиях, к охране митингов, собраний, партийных конференций, к переброске литературы и оружия.

И еще об одном нужно помнить, читая эту книгу: Коммунистическая партия, великий Ленин никогда не рассматривали действия боевиков как основное средство борьбы против самодержавия. Деятельность боевых групп и дружин была лишь малой долей всей многогранной деятельности нашей партии по подготовке масс к социалистической революции. Важнейшим и решающим звеном в борьбе большевистской партии против царизма и капиталистического строя, в борьбе за победу социализма были организации и сплочение самых широчайших масс трудящихся города и деревни.

В этой книге я повествую лишь о том, что хорошо знаю. Да и то не обо всем: я не счел себя вправе писать подробную автобиографию. Просто я попытался нарисовать эпизоды великой народной битвы, наиболее ярко запечатлевшиеся в памяти. Так и сложились мои воспоминания. Только с такой меркой прошу подойти к ним читателей.


ИВАН МЫЗГИН

Станица Динская

Краснодарского края,

1958 год, март

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

КАК Я СТАЛ ЧЛЕНОМ ПАРТИИ

Свыше полувека назад на Симском металлургическом заводе, что дымил в самом сердце Южного Урала, меж Уфой и Златоустом, произошел следующий случай.

Машинист парового молота, славившийся своей работой, пришел на смену после очередной выпивки с тяжко гудящей головой. Все знали, что ему смерть как хочется опохмелиться. Кто-то и скажи:

— Михайло, а Михайло! Вот сейчас поставлю тебе под молот полбутылки водки, ты ударь по ней так, чтобы только сургуч с горлышка слетел. Сделаешь — водка твоя!

Машинист взглянул на «затейника» мутными глазами, только кивнул головой и взялся за рукоятку. Восьмисотпудовый боек рванулся вверх, потом молниеносно ринулся вниз, на наковальню, посреди которой поблескивала бутылка…

Окружающие застыли.

Секунда — и молот снова взлетел, замер… Все бросились к наковальне.

Бутылка стояла невредимой, с нее, как и было заказано, лишь осыпался сургуч.

Машинистом этим был мой отец, и для меня описанный случай — как бы символ всей дореволюционной уральской действительности. Подобно тому, как атом повторяет в миллиарды миллиардов раз уменьшенную солнечную систему, так и тут незначительный факт сконцентрировал в себе страшную жизнь тогдашнего рабочего человека: истинный талант-самородок — и запойное пьянство с горя, от беспросветного, недостойного человека существования; совершенное, удивительное владение мастерством — и трата этого мастерства на идиотские затеи.

Я родился в нынешнем городе Симе. Говорю — нынешнем, потому что тогда, семьдесят с лишним лет назад, он был не городом, а селом, где жили рабочие большого Симского завода. Завод принадлежал помещику Балашову, и, хотя крепостное право давно было отменено, рабочие, по сути дела, находились целиком в его власти. Лично я ощутил это, едва появившись на свет. Управляющий приказал моей матери идти кормилицей к его новорожденному сыну, и она беспрекословно подчинилась. Иначе отца выгнали бы с завода, и тогда нашей семье оставалось только умереть с голоду. Перебравшись на житье в дом управляющего, мать вскармливала своим молоком чужого ребенка, а я, оставшись на попечении отца и бабки, сосал ржаную «жамку» из тряпичной соски… С этого начался разлад между моими родителями.

Мы, Мызгины, коренные уральцы, «приписные крестьяне». Дед был крепостным. Отец работал на заводе, мать пахала землю — рабочие старых уральских заводов крестьянствовали на крохотных участках, выделенных помещиком-хозяином. Это ставило рабочих в еще большую зависимость от завода.

Такова была особенность Урала, где причудливее и нагляднее, чем где бы то ни было в России, переплетались капиталистические порядки и пережитки крепостничества.

Трудовой день тянулся на заводах более двенадцати часов, а заработки были скудные. Хлеб в каменных Уральских горах родился плохо. Бесконечный тяжкий труд в цехах и на пашне, нищенское полуголодное существование… Суровый народ жил в уральских заводах. Все свое горе и зло мужчины вымещали на женах и детях, а в праздники — друг на друге: напивались и устраивали кровавые драки. Убийство в такой драке было не редкостью в наших местах.

Рабочие были почти поголовно неграмотны. В двух симских школах — для мальчиков и девочек — училось не более двух десятков детей.

Отец стал выпивать именно с того времени, когда мать забрали кормилицей в Умовский дом. С каждым днем отец пил все больше и больше. Дело часто доходило до скандала. Доставалось матери и нам, ребятишкам.

А ведь отец был истинный русский мастеровой, прирожденный талант. Даже заводское начальство ценило его за золотые руки, прощало и пьянки, и прогулы, и простои.

Семья наша все увеличивалась. Когда мне исполнилось тринадцать, нас, детей, было уже шестеро: как говорится, мал мала меньше. Отец не дал мне окончить даже второй класс церковноприходской школы. «Умный станешь — бросишь нас, уйдешь, — сказал он. — Помогай кормить семью, ступай работать».

И я пошел на завод подручным мальчиком.

Еще в школе регент отобрал несколько мальчуганов в помещичий хор, среди них и меня. И часто после изнурительной работы приходилось посещать спевки. Это было не удовольствие, а пытка — за каждую неверно взятую ноту регент бил нас по чем попало своим камертоном. И вот стоишь, поешь, а по щекам в три ручья катятся слезы…

Обычно хор наш пел в церкви, но когда помещику хотелось развлечься, мы выступали перед ним и его гостями в специальном концертном зале. Там же ставились любительские спектакли, в которых принимали участие и хористы. Хорошо помню, как я сыграл свою первую роль — Егорушку в пьесе Островского «Бедность не порок».

Даже художественная самодеятельность была в те времена по принуждению…

И все же музыка оставалась музыкой, ее чудесная сила действовала и на наши детские души. Порою, увлеченный пением, я забывал на какое-то время все свои невзгоды. Зато потом, после торжественных звуков, после сверкающей огнями и позолотой церкви или богатой обстановки помещичьего зала еще ужасней было идти домой, где ждали голодные братишки, холод, плачущая мать…

Но в любом явлении, как известно, есть две стороны: я всей душой полюбил хоровое пение, и оно осталось моей страстью на всю жизнь — всюду, куда ни забрасывала меня изобретательная судьба, я пел один и в хоре, — это помогало мне жить и бороться…

В порядке особой милости меня, как сына кормилицы, пускали на каток, который каждую зиму устраивал в своем саду управляющий заводом. Сам того не подозревая, господин управляющий давал мне наглядные уроки классовых контрастов: я воочию видел неизмеримую разницу между моей жизнью и жизнью моего «молочного братца», между нищенским существованием нашей семьи и роскошью богачей.

На заводе меня произвели в помощники кочегара, а на следующую осень в кочегары, или, как у нас называли, в «шурали».

Наступила весна 1904 года. В это время я снова стал чернорабочим. Нас часто посылали на железнодорожную станцию, верст за семь от завода, грузить чугун или железо, выгружать руду. Работа была адская и для взрослых здоровых мужчин, а тем более для меня, неокрепшего юноши. Норму установили всем одинаковую, а платили мне только половину. Я делал отчаянные усилия, выбивался из сил, работал без всяких перерывов и все-таки заканчивал рабочий день значительно позже взрослых грузчиков. А ведь еще предстояло пройти эти проклятые семь верст! Так и тянулся день за днем: ранним утром шагаем на станцию, а поздней ночью плетемся в село, съев за этот бесконечный день только ломоть хлеба.

Как-то в конце мая мы пришли на станцию, когда вагоны с рудой еще не были поданы под эстакаду для разгрузки. Несколько пареньков отправились поглазеть на вокзал. В это время к платформе подполз пассажирский поезд. В хвосте его мы увидели четыре вагона, не похожие на остальные: все окна в них были забраны железными решетками, а на площадках стояли солдаты с ружьями. Сквозь решетки видны были молодые люди в вольном платье и в форменных куртках с блестящими пуговицами. Вскоре у тюрьмы на колесах собралась довольно большая толпа. Кто-то узнал, что это везут в Сибирь крамольников-студентов.

Чем тяжелее живут трудящиеся люди, тем обостреннее у них чувство сострадания. Мне до слез стало жаль заключенных. У меня не было ничего, кроме куска хлеба, — моего дневного рациона. Я подошел к конвоиру, тот охотно взял у меня хлеб и передал на площадку другому солдату. Через минуту моя краюха была уже в руках у студента за решеткой. Он помахал мне рукой, показал на хлеб и что-то сказал, приблизив лицо к стеклу.

Арестант был немногим старше меня, на руках его поблескивали кандалы. За что же везут его в далекую Сибирь? Что он такое сделал?!

Поезд стоял долго: видно, паровоз набирал воду. Мы не отходили от вагона.

— Эй, парень! — крикнул мне конвоир. — Вот ты, ты! А ну-ка, перейди на ту сторону поезда.

Решив, что здесь стоять не разрешают, я послушно полез под вагон. Едва выбрался из-под него, как меня поманил к себе другой часовой. Осторожно оглядевшись по сторонам, он прошептал:

— Тебе студент велел книжку передать. Спрячь, спрячь ее получше. Он наказал тебе ее прочитать, только никому не показывать. Слышь? А то и тебя и других, кто читать ее станет, тоже в тюрьму посадят. Понял? Даже могут покатать в бочке с гвоздями.

Видно, очень еще по-ребячьи я выглядел, если конвоир решил так меня припугнуть.

Я был ошеломлен: за книжку в тюрьму?! Что же такое написано в ней?! Я спрятал ее за пазуху и, боязливо озираясь, дал стрекача подальше от поезда.

Теперь подарок арестованного студента занимал все мои мысли. День тянулся медленнее обычного — мне хотелось скорее оказаться дома, чтоб прочесть страшную книгу.

…Прошло больше месяца. Я чуть ли не каждый день украдкой извлекал книгу из своего «тайника» на сеновале и добросовестно пытался ее читать. Однако, увы, я ровным счетом ничего не понимал. Так и не одолел я своей первой нелегальной книги.

В нашем хоре пел бас — токарь механического цеха Вася Чевардин. Среди рабочих Вася слыл смелым парнем: когда хотели с чем-нибудь обратиться к инженеру или управляющему, всегда просили пойти Васю Чевардина.

Про Васю еще шепотом поговаривали, что он, мол, всем хорош, да одна беда: не любит царя и даже, видать, не верит в бога!..

К Васе Чевардину я и надумал пойти с книжкой: может, объяснит, о чем в ней пишут.

Однажды вечером после спевки я позвал Васю в укромное местечко и, вытащив книжку из-за пазухи, показал ему.

Вася перелистал ее и спрятал во внутренний карман пиджака.

— Откуда она у тебя?

Я все ему рассказал.

— Только, пожалуйста, никому не говори про нее, а то нас обоих посадят в тюрьму или покатают в бочке с гвоздями.

— Я-то не скажу, — засмеялся Вася. — Вот ты не разболтай!

Через некоторое время Вася сам после спевки отозвал меня в сторонку.

— Ты доктора Модестова знаешь?

Я знал доктора Модестова, одного из представителей немногочисленной медицинской корпорации тогдашнего Сима.

— Вот тебе записка, — продолжал Вася. — Отнесешь ее к Модестову. Только, смотри, никому не рассказывай, что я тебя послал.

Для Васи я выполнил бы все что угодно.

— Только иди попозже, когда стемнеет.

Доктор жил во втором этаже. Я поднялся по чистенькой деревянной лестнице и дернул красивую медную ручку. Дверь была заперта. Это меня удивило — дома рабочих никогда не замыкались. Почему же замыкается доктор Модестов?

Я негромко постучал. Зашаркали туфли, и дверь приоткрылась.

— Тебе что? — Пожилая, очень чисто одетая женщина оглядела меня с ног до головы.

— Мне доктора… господина Модестова…

— Доктора?! — в голосе женщины прозвучало удивление. — Ну, зайди, обожди здесь.

Она удалилась, и через минуту быстрой энергичной походкой в прихожую вошел хозяин квартиры. Он был невысок, коренаст. Его рыжеватые волосы и усы слегка вились. Я впервые видел Модестова так близко, и мне очень понравились его глаза — голубые, добрые и умные. Я снял картуз, вынул из-за картонного ободка записку и отдал доктору. Он улыбнулся, ласково похлопал по плечу и сказал:

— Подожди меня пять минут, юноша. Я скоренько. — И исчез так же быстро, как появился.

Я огляделся. Красивая темная мебель, зеркало, ковер на паркетном полу, замысловатой формы лампа под потолком. Я и не заметил, как хозяин вернулся.

— Что, ориентируешься? — спросил он и, видя, что я его не понял, поправился: — Знакомишься с обстановкой, то есть? Правильно, в новом месте всегда надо хорошенько оглядеться. Запомни, юноша, это. Ну, Васину записочку я прочитал. Раздевайся, дружище, да пойдем-ка в дом.

Мы вошли в просторную столовую. Над столом, покрытым расшитой какими-то невероятными цветами скатертью, горела лампа под шелковым оранжевым абажуром, освещая сидевших вокруг пятерых рабочих нашего завода. На столе весело и уютно шумел большой, ярко начищенный медный самовар, стояли закуски, варенье, сахар.

— Садись, ешь, пей чай. Небось еще не ужинал?

Я страшно конфузился — мне никогда не приходилось видеть такого великолепия. Уселся на краешек стула, но к чаю не притрагивался.

— Ну, что же ты?

— Да я ужинал, не хочу, спасибо.

— Ну, ну, не стесняйся, чувствуй себя как дома.

Рабочие рассмеялись.

— Он и чувствует себя как дома, — сказал один из них. — Привык не жрать, в избе-то хоть шаром покати. Кушай чай, Ванюшка. Доктор свой, хороший человек.

Я и вправду почувствовал себя хорошо и спокойно, словно давно знал доктора и рабочих, собравшихся у него, словно мне не впервой бывать здесь, в этой уютной и гостеприимной квартире, с этими хорошими, доброжелательными людьми. Я налил чай из чашки в блюдце и стал потихоньку дуть на него и прихлебывать. А гости продолжали разговор. О чем же они говорили? Слова были все как будто русские, знакомые, а разговор непонятный, как та книжка, которую подарил мне студент-арестант.

Потом доктор Модестов подсел ко мне и по-дружески стал расспрашивать, как я живу, отчего так плохо одет, хуже, чем другие рабочие, нравится ли мне петь в хоре, большая ли семья, кто работает… Впервые образованный человек, по моим тогдашним понятиям «господин», беседовал со мною как равный с равным, и я чувствовал, что вопросы его — не простая вежливость или желание войти в доверие, нет доктор Модестов искренне интересовался мною, Ванюшкой Мызгиным, простым, малограмотным рабочим парнем, моей жизнью, моими горестями, моими надеждами и мечтами.

— Значит, у вас работают трое — отец, ты и мать? Так? И все же вы не сводите концы с концами! А вот у управляющего заводом ты бывал?

— В саду только.

— Это где у него оранжерея?

— Да.

— Оранжерея и дом огромный, и сад, и конюшня — богато живет ваш управляющий. А кто из его семьи работает?

— Да он один.

— Как же так выходит?! Почему же это он один получает во много раз больше, чем вы трое?!

— Так ведь он ученый, а мы неграмотные. Да тятя еще сильно пьет.

— Почему же твой отец и ты неграмотны? Вы, может, не хотели учиться?

— Так на что же учиться? Денег-то нет у нас, а без денег не выучишься.

— Вот видишь! И батька твой, наверно, не с радости пьет. А знаешь, почему все это так получается? Почему одни словно сыр в масле катаются, бездельничают, а другие, как ты, как твой отец, вот как они, — он указал на своих гостей, — как все рабочие, изнемогают от тяжкого труда, а едят один черный хлеб да щи, и то не досыта? Потому что ни тебе, ни отцу, ни другим мастеровым людям не отдают все заработанные деньги. Большую часть этих денег прикарманивает хозяин. Он пользуется тем, что завод — его, машины, печи — все его. Что хочет, то и делает. Тебе не правится — вон на улицу, и подыхай с голода.

— Что же делать-то?

— Что делать? Нужно сделать так, чтобы все рабочие поняли, в чем неправильность такой жизни, чтобы они объединились все вместе и отобрали у богачей заводы, — все должно принадлежать тем, кто трудится. Надо отобрать у богачей, у царя власть. Тогда можно будет сделать так, чтобы все люди жили счастливо. Это очень трудно. Много понадобится сил, много потребуется жертв. Ведь против нас и армия, и полиция, и царь, и богачи по всей России. Но мы все равно победим, потому что мы правы.

Долго еще беседовал со мной в тот памятный вечер доктор Модестов.

Когда я возвращался домой, у меня кружилась голова от новых, незнакомых, удивительных мыслей. Далеко не все стало мне тогда понятным. Неужели это правда, что я, Ваня Мызгин, один из тех, чье имя рабочий класс, чья сила и воля должны принести счастье всем людям на земле?! «Есть такая песня — «Интернационал», — вспоминал я слова доктора. — Это гимн рабочих всех стран. В нем поется: «Никто не даст нам избавленья — ни бог, ни царь и не герой. Добьемся мы освобожденья своею собственной рукой…»

Своею рукой!..

Я остановился и внимательно посмотрел на свои ладони — большие, заскорузлые, мозолистые. И мне показалось, что я вижу их впервые, словно открылось в них что-то такое, чего ни вчера, ни позавчера не было. И вдруг я ощутил в своих руках огромную, могущественную силу, которой подвластен весь мир!..

Так я вошел в социал-демократический кружок. Мы собирались, беседовали, читали книжки, в которых объяснялось, отчего несправедливо все устроено в жизни и как надо все переделать. Понемногу я начинал понимать это лучше и лучше.

Постепенно члены кружка стали относиться ко мне все с большим доверием. Вскоре поручили распространить листовки.

— Смотри, Ваня, если тебе не повезет и ты когда-нибудь попадешь в лапы к полицейским, — держись крепко, — говорили мне. — Хоть станут тебя бить, мучить — держись, не выдавай товарищей. Никогда не забывай, что нет таких испытаний, которые нельзя было бы вынести за нашу великую идею.

Так прошли лето, осень. Наступила зима. На одном из собраний нашего кружка я увидел молодого инженера Малоземова, недавно прибывшего на Симский завод. После собрания Модестов попросил Малоземова и меня задержаться.

— В кирпичном цехе много молодых рабочих, — сказал доктор, — а своих людей у нас там нет. Надо устроить так, чтобы Ванюшу надзиратель на раскомандировке назначил в кирпичный цех. Пусть он там поработает, заведет связи.

Вскоре я работал уже в кирпичном цехе. В нем выделывали огнеупорный кирпич для доменных и мартеновских цехов трех заводов, принадлежавших нашему хозяину. Среди рабочих было очень много женщин — для них этот адский труд был особенно невыносим. Огнеупорная глина мокла в огромных ларях. Две женщины должны были накидать на пол пудов шестьдесят этой сырой глины, разровнять ее нетолстым слоем, добавить, сколько полагается, мелкодробленого кремня, а потом целый день босыми ногами месить ледяное тесто, пока оно не превратится в однородную массу. Затем женщины просеивали ситами мелкий бус, в этой пыли катали комку до размера кирпича и складывали ее возле формовщика. Наконец в обязанность женщин входило натаскать в ларь мерзлой глины и залить ее водой. И за весь этот нечеловеческий труд работница получала в день двадцать копеек.

Мастер — отвратительный мерзавец, вымогатель и насильник — требовал от рабочих взятки, заставлял женщин работать на него дома и в поле. Многих работниц он принуждал к сожительству.

Однажды мастер потребовал у меня часть получки. Я наотрез отказал. Тогда он велел прийти к нему домой пилить дрова. Я не пошел. И вот в декабре, когда я уже приноровился и делал качественный фасонный кирпич, мастер забраковал у меня три тысячи штук и даже развалил некоторые мои штабеля. Я показал мой кирпич старым опытным рабочим, мастерам из соседних кирпичных цехов, сам поглядел кирпич у соседей и убедился, что моя продукция ничуть не хуже, чем у других. Несколько дней я не мог думать ни о чем, как только о мести подлецу мастеру. Наконец подкараулил его в темном коридоре меж кирпичных штабелей и сверху бахнул по голове половинкой кирпича. Он только охнул и мешком свалился наземь.

Больше месяца мастер провалялся в больнице. Администрация пыталась найти виновника, допрашивала рабочих, но ничего не добилась, хотя кое-кто догадывался, чья это работа. Все говорили, что кирпич, мол, упал на мастера сам. Тем и кончилось.

Это было мое первое «партизанское выступление». Оно сошло мне с рук, но потом здорово досталось от товарищей по кружку — все они были ярыми противниками индивидуального террора.

…Навсегда врезался в мою память день 31 декабря 1904 года.

Едва пробило одиннадцать вечера, я, умытый, причесанный, в аккуратно прокатанной рубахе и начищенных сапогах, звонил в квартиру доктора.

Встретил меня сам хозяин. Подождал, пока я, стряхнув снег с сапог, разделся, и, обняв меня за плечи, ввел в комнату, откуда доносился веселый шум, аккорды гитары, громкие голоса. Некоторые из гостей-рабочих были даже в брюках навыпуск, в стоячих воротничках и при галстуках. Они ничем не отличались от инженеров Малоземова и Бострема.

Доктор усадил меня за круглый столик, дал в руки свежий номер «Нивы». Я увлекся и не заметил, что хозяин вышел, позвав с собою нескольких гостей; в комнате стало меньше народу, хотя и не сделалось тише. Меня окликнул инженер Малоземов:

— Ваня, пойдем-ка, тебя доктор зовет.

Когда мы вошли в кабинет Модестова, все сидевшие там внимательно слушали, что им говорил доктор. Мне показалось, что речь идет обо мне.

— Садись, Иван, — сказал Модестов. — Сегодня мы решили поговорить с тобою об очень важном деле — самом важном для всех сознательных рабочих. Ты уже несколько месяцев помогаешь нам. Все это время ты вел себя хорошо, выполнял все поручения, язык держал за зубами. Пришло время для тебя окончательно решить: хочешь ли ты всю свою жизнь отдать нашему делу? Подумай как следует. Ты молод, тебе хочется погулять, повеселиться, а тут ты не сможешь распоряжаться собой, ты весь, вся твоя жизнь будут принадлежать революции. Ты знаешь, как наша борьба опасна, — тебе всегда будет грозить тюрьма, ссылка, каторга, а то и смерть. Ты не побоишься? Выдержишь?

На меня смотрели несколько пар внимательных, серьезных, но в то же время таких ласковых, дружеских глаз. Товарищи! Это мои товарищи! Я не чувствовал смущения, неловкости. Эти люди, которых я так уважал и любил, оказывали мне доверие. Подумать?! Я и так уже много передумал, многое узнал и понял с того дня, как Вася Чевардин впервые свел меня с доктором Модестовым.

— Я и сам хотел поговорить с вами об этом, — сказал я. — Я согласен.

— Мы и не ждали от тебя иного ответа. — Доктор встал и протянул мне руку. Я ощутил крепкое пожатие. — Мы на тебя надеемся, Иван. Знай, с сегодняшнего дня ты не просто рабочий парень Иван Мызгин. Ты член нашей партии — Российской социал-демократической рабочей партии, великой партии, которая приведет российский рабочий народ к счастливой жизни. Ну вот… Получишь книжечку — партийный билет. Спрячь ее хорошенько. Будешь Феде Сулимову платить членские взносы. Понял?

— Нашего полку прибыло! — сказал кто-то.

Все вскочили со своих мест. Меня поздравляли, обнимали, целовали. Все это были солидные рабочие, старше меня на десять-двадцать лет, но я уже не чувствовал этой разницы. У меня на душе было радостно и в то же время немного грустно — никогда в семье я не испытывал такого теплого отеческого отношения. Я впервые ясно понял, что это и есть моя настоящая семья — партия, товарищи по борьбе.

…Время подходило к двенадцати. Мы вышли в большой зал, где был накрыт длинный стол, и присоединились к остальным. Зазвенели рюмки, и Модестов под удары больших часов пожелал всем нам счастливого нового тысяча девятьсот пятого года, успеха в борьбе.

— Вперед, — закончил он, — к грядущей заре свободы всего трудящегося человечества!

А потом все запели. В тот день я впервые услышал «Варшавянку», «Смело, товарищи, в ногу», «Марсельезу». Меня навсегда покорила могучая мелодия и суровые, мужественные слова «Интернационала»…

Так, более пятидесяти лет тому назад я вступил в великий союз единомышленников, бойцов за победу социализма. Это был первый праздник в моей жизни.

РОЖДЕНИЕ БОЕВОЙ ДРУЖИНЫ

Боевые дружины первой русской революции Владимир Ильич Ленин назвал «отрядами революционной армии».

У нас на Южном Урале большевистские боевые организации стали возникать осенью 1905 года. Их вызвал к жизни широкий разлив массового рабочего движения. Наиболее активная часть партийных рабочих сплачивалась для охраны массовых митингов, собраний, сходок от полиции и войска, от поддерживаемых властями черносотенных объединений. Так родилась своеобразная партийная милиция. Например, в столице Южного Урала, Уфе, к октябрю 1905 года численность милиции доходила до трехсот пятидесяти человек. Но это еще была не совсем оформленная сила — не было ни военного обучения, ни разработанных принципов организации, да и вооружались члены милиции кто как мог.

Именно из рядов партийной милиции в конце пятого года начали выделяться наиболее решительные, испытанные и смелые люди, главным образом молодежь, из которых и формировались группы, чьим единственным назначением стала боевая деятельность. Так складывались боевые дружины. На их оформление большое влияние оказало успешное сопротивление рабочих под руководством Ивана Якутова, Ивана и Михаила Кадомцевых войскам, пытавшимся разогнать митинг в Уфимских железнодорожных мастерских. А какой энтузиазм родил в сердцах молодых боевиков победоносный бой, что дали погромщикам екатеринбургские дружины, которыми командовал двадцатилетний Яков Михайлович Свердлов!

У нас на Симском заводе главным организатором партийной милиции стал девятнадцатилетний служащий заводской конторы Михаил Гузаков. В декабре пятого года, когда телеграф принес известие о Московском вооруженном восстании, симская большевистская организация создала вооруженную группу из десяти человек во главе с Михаилом и отправила ее на поддержку москвичей. К сожалению, когда мы добрались до Москвы, героическая Пресня была уже разгромлена царскими карателями, и нам не пришлось участвовать в боях. Однако сама поездка, связанные с нею строгая конспирация, огромная ответственность перед партией сыграли неоценимую роль в рождении нашей боевой дружины. Мы собственными глазами видели баррикады. Нас поразило — какую огромную регулярную военную силу вынуждено было бросить правительство, чтобы подавить восстание, в котором в общем-то участвовало всего две тысячи плохо вооруженных дружинников… Какой же колоссальной силой может стать народ, думалось нам, если весь он возьмет в руки оружие и, руководимый партией, направит его против угнетателей!

Широкий размах создание боевых дружин на Урале приобрело ранней весной 1906 года.

Большевики во главе с Ильичем в противовес меньшевикам утверждали, что разгром декабрьского восстания — лишь временное поражение, что он не означает конца революции, что царское правительство, вводя режим военных репрессий, зверских экзекуций и массовых казней, вызывает озлобление и возмущение в массах пролетариата и крестьянства, а это неминуемо приведет к новому взрыву. Ленинцы рассматривали тогдашний период относительного затишья, как период накопления революционной энергии, усвоения политического опыта, вовлечения в движение новых слоев народа, как период подготовки нового, еще более могучего революционного натиска.

Большевики считали, что партия пролетариата должна все свои силы, все свое внимание сосредоточить на подготовке к новому подъему революции, который неизбежно опять поставит в порядок дня вооруженное восстание. Они призывали удесятерить усилия по организации и вооружению боевых дружин, воспитывать и обучать дружинников военному делу, готовить кадры командиров и вырабатывать опыт наступательных и внезапных военных действий.

«Отряды должны тотчас же начать военное обучение на немедленных операциях», — советовал Владимир Ильич. Нападать на солдат и полицейских, убивать стражников и жандармов! Разрушать правительственный, полицейский, военный аппараты самодержавия! Сеять дезорганизацию и панику в стане врага! Захватывать у неприятеля деньги и обращать их на нужды восстания! Освобождать арестованных революционеров! Беспощадно бороться с черной сотней, охранять от нее население!

На Южном Урале дружины возникали во всех заводских центрах. Рабочая молодежь, революционно настроенная и горевшая желанием вступить в схватку с царскими опричниками, с энтузиазмом шла в боевые группы.

Душою организации боевых пролетарских сил Урала были братья Иван, Эразм и Михаил Кадомцевы.

Рассказывая о революционном движении на Урале, в особенности о боевой работе, совершенно невозможно не говорить о семье Кадомцевых.

Глава семьи — Самуил Евменьевич Кадомцев, — чиновник уфимского казначейства, был прогрессивно мыслящим человеком. Кстати сказать, после Октябрьской революции он оказался чуть ли не единственным чиновником Уфы, не только не примкнувшим к саботажникам, но активно помогавшим советской власти налаживать работу в учреждениях. Мать Кадомцевых, Анна Федоровна, убежденный враг царского строя, превратила свой дом в Уфе в убежище для каждого преследуемого властями. Именно у Кадомцевых была явка, где встречалась с подпольщиками Надежда Константиновна Крупская, приехавшая с Владимиром Ильичем в Уфу после ссылки. Бывал в этом доме и сам Ильич. Ленин и Крупская хорошо знали всех Кадомцевых, любили их, высоко ценили. Не кто иной, как великий вождь партии, подсказал юному Эразму Кадомцеву выбор пути в революции. Эразм имел право на поступление в военно-учебное заведение, и Владимир Ильич посоветовал ему воспользоваться этой возможностью — ведь пролетариату понадобятся свои военные специалисты!

И Кадомцев последовал этому совету. Он блестяще окончил одну из лучших офицерских школ — Павловское военное училище, служил в царской армии, участвовал в русско-японской войне — все это будучи уже членом Российской социал-демократической рабочей партии.

Поручик Кадомцев и стал одним из главных организаторов и руководителей партийной боевой работы на Урале. На основе ленинских принципов и указаний ЦК он разработал устав «Боевых организаций народного вооружения», впоследствии утвержденный на Таммерфорсской конференции военных и боевых организаций РСДРП в ноябре 1906 года. В основу этого устава легла идея вооружения широких рабочих масс, возглавляемых боевыми дружинами. Основными базами боевых организаций стали города Уфа, Екатеринбург, Пермь.

Боевые организации создавались при каждом партийном комитете из молодых членов партии, всецело посвятивших себя военному делу. Руководили дружиной выборный совет во главе с «тысяцким» и назначенный штаб с инструктором-начальником штаба. В Уфе тысяцким был избран Иван Кадомцев, инструктором стал Эразм Кадомцев. В совет входил представитель партийного комитета, непосредственно осуществлявший партийный контроль над деятельностью дружины. Уфимский комитет командировал в совет боевой организации Николая Накорякова по кличке «Назар» и «Пулемет».

Дружинники обучали других членов партии и примыкающих к партии вполне надежных рабочих.

В 1906 году боевые организации охватили весь Южный и Средний Урал. Когда на II Уральской областной партийной конференции, проходившей в феврале 1906 года под руководством Я. М. Свердлова, встал вопрос об отношении к боевым организациям, делегаты приняли резолюцию, которая рассматривала «Боевые организации народного вооружения» (БОНВ) как основу будущей повстанческой армии. Конференция поставила Ивана Кадомцева во главе боевых организаций всего Урала, а Эразма Кадомцева назначила начальником всеуральского штаба. «Назару» областной комитет РСДРП поручил наблюдать за боевыми организациями и связывать их работу, протекавшую в особой тайне, с партийными комитетами.

Боевые организации Урала находились в прямой связи с ЦК партии, с его Боевым центром. Ни одно важное мероприятие на Урале не совершалось без ведома В. И. Ленина и его помощника по военно-боевой работе партии — Ивана Адамовича Саммера.

…В лесах Южного Урала дружинники тренировались в стрельбе, в метании бомб. Они овладевали началами тактики, искусством партизанских и уличных боев, приемами джиу-джитсу, навыками строгой конспирации. Одновременно лучшие партийные пропагандисты — Арцыбушев, Черепанов, Накоряков, Галанов — вели с боевиками политические занятия. Партия неустанно заботилась о том, чтобы боевики — по преимуществу молодежь, недавно вступившая на путь революционной борьбы и не очень грамотная политически, — не обособлялись от партии, не возомнили себя решающей силой рабочего движения. А такая опасность существовала реально.

Ведь боевики в своей деятельности вынуждены были строжайше конспирироваться. Это как бы замыкало их в узкие рамки дружины и боевой работы. Дружинников почти не привлекали к работе общепартийной, и они привыкали к своему «особому» положению. Вот почему партия требовала, чтобы боевые дружины действовали под руководством и контролем партийных организаций, чтобы боевики всегда чувствовали себя прежде всего членами партии, поставленными партией на этот участок борьбы.

Наши боевые операции — нападения на полицейских, экспроприации, изготовление оружия — всегда подчинялись целям и задачам партии, они не должны были становиться самоцелью.

Объединяющим и инструкторским центром южноуральских боевых дружин была самая сильная, обладавшая наиболее опытными руководителями и материальными средствами Уфимская дружина. Это ее выдающееся положение укрепилось особенно после того, как уфимские боевики совершили изумительные по дерзости и отваге акты: остановив близ разъезда Воронки поезд, экспроприировали ценности из почтового вагона, а через месяц устроили налет на поезд около станции Дема, забрав огромную по тем временам сумму — около двухсот пятидесяти тысяч рублей, которые государственный банк направлял в свои сибирские отделения. «Эксы» были блестяще организованы Иваном и Михаилом Кадомцевыми, боевики не понесли никаких потерь. Полиция безуспешно искала виновных.

На эти деньги было закуплено за границей много оружия. Большая часть средств была передана через И. А. Саммера Центральному Комитету РСДРП на расходы по созыву Лондонского съезда и I конференции военно-боевых организаций в Таммерфорсе. «Экс» в Деме позволил создать инструкторские школы, в том числе школы бомбистов в Киеве и Львове, печатать общепартийную и военно-боевую литературу.

Боевые дружины продолжали охранять митинги, собрания, демонстрации. Это помогало дружинникам ощущать свою неразрывную, кровную связь с партийными организациями, со всем рабочим классом. Полиция побаивалась вступать в открытые столкновения с дружинниками, и это создало относительную свободу массовых рабочих выступлений на южноуральских заводах.

Наша Симская боевая дружина возникла так.

Уфимский комитет партии прислал на наш завод Михаила Кадомцева. Совсем еще юноша, он был закаленным партийцем и опытным боевиком. Как и его старший брат Эразм, Михаил получил военное образование в кадетском корпусе. Спокойный и немногословный, он был человеком дела, большой личной храбрости, чудесного обаяния. Это был прирожденный командир, волевой и решительный — из того типа людей, которым приятно подчиняться.

Михаил Кадомцев поручил Мише Гузакову собрать нескольких ребят понадежней, из тех, кто показал себя при охране массовок.

Эта тайная сходка и положила начало боевой дружине. Михаил ознакомил нас с уставом. Мы избрали совет дружины — в него вошли Миша Гузаков, единогласно утвержденный начальником дружины, Валентин Теплов и я.

О Михаиле Гузакове необходимо сказать несколько подробнее. Это был незаурядный, выдающийся юноша. Сын помощника лесничего Василия Ивановича Гузакова, человека мыслящего и передового, Миша с раннего детства рос в революционной атмосфере под влиянием старшего брата Павла — убежденного социал-демократа, в свою очередь, воспитывая в таком же духе младшего братишку Петьку.

В 1905 году Михаил стал одним из вожаков симских рабочих. Он оказался блестящим агитатором и оратором. Когда Миша, высокий, стройный красавец с горящими энергией и страстью глазами, бросал в рабочую массу жгучие призывы к борьбе, — его слушали с восторгом и готовы были идти за ним на любое трудное дело. Врагов он умел едко высмеять, выставить в глупом виде, оружием сарказма разбить все их попытки подладиться к рабочим и потащить за собою. Однажды земский начальник и священник собрали рабочих в Симском народном доме. Целью этих реакционеров и мракобесов было создать в Симе отделение пресловутой черносотенной «Палаты Михаила Архангела». Поп и толстяк земский начальник все свое красноречие употребили на то, чтобы уговорить рабочих вступить в эту банду «истинно русских людей» — опору царского самодержавия и контрреволюции.

На сцену легко вскочил Миша Гузаков.

— Товарищи! — обратился он к рабочим. Народу было много, ведь приглашал сам «батюшка», влияние его в Симе было еще довольно большим. — Посмотрите на себя, на всех тех, кто вместе с вами. Вспомните и тех, кого здесь нет, но кто вместе с вами работает на заводе, своими мозолистыми руками добывая себе черствый хлеб. Есть ли у кого из вас хоть что-нибудь похожее на жир?! Нет! Все мы — люди как люди, из костей и мускулов. А теперь взгляните на господина земского начальника, приглашающего вас в свою компанию, вспомните приятелей господина земского начальника — все они жирные, все они отрастили себе брюха побольше, чем у бабы на сносях! Нечего сказать, хорошие люди набиваются нам в друзья!

Земский не выдержал, вскочил и нервно забегал по сцене, тряся животом.

— Ну какой он нам друг?! Нет, гусь свинье, — Михаил выразительно кивнул в сторону красного, вспотевшего земского начальника, — гусь свинье не товарищ!

Народ хохотал. Трясущийся от злости батюшка и глава симской власти удрали со сцены.

Собрание с позором провалилось…

Железная воля, беззаветная отвага, находчивость, хладнокровие в самых рискованных обстоятельствах сделали Михаила Гузакова личностью совершенно легендарной. Полицейские боялись его как огня. Зато он был истинным любимцем рабочего люда — и стар и млад в глаза и за глаза звали его ласково Мишей… Из уст в уста передавались рассказы о его подвигах, о его неуловимости, где быль переплеталась с фантазией, и трудно было отличить одну от другой.

Первый месяц с дружинниками занимался Михаил Кадомцев. Прежде всего он растолковал нам, для чего партия создает свои боевые организации.

— Боевая работа — не самоцель, — снова и снова повторял Михаил Самуилович. — Она лишь часть общепартийного дела, часть подготовки к восстанию. Самое опасное для нас — оторваться от партии, от своих братьев-рабочих, вообразить, что одними партизанскими выступлениями можно достичь победы. Это грозит нашим дружинам выродиться в авантюристические группы.

Забегая вперед, хочу сказать, что вся дальнейшая история боевых организаций на Урале подтвердила справедливость этой большевистской точки зрения. Там, где дружины постоянно чувствовали себя частью партии, они до конца с честью пронесли незапятнанным высокое звание партийных дружин. Но отдельные группы, куда проникли анархистские элементы, оторвавшие их от большевистской партии, принесли вред рабочему делу. Они докатились до того, что стали на путь уголовных банд. Партия отреклась от них и выбросила их участников из своих рядов.

Михаил Кадомцев помог нашей дружине «встать на ноги» и вернулся в Уфу.

Итак, дружина родилась. Она не должна была бездействовать ни одного дня. Прежде всего — обзавестись оружием. Сначала мы провели несколько относительно легких и не очень рискованных предприятий — вроде как первые «спевки»: как-то темной ночью обезоружили поодиночке двух стражников, в другой раз из конторы лесоустроителя «одолжили» в его отсутствие четыре револьвера, отличную подзорную трубу и… старинное китайское ружье. Ружье было, правда, настолько тяжелым, что стрелять из него можно было только вдвоем и к тому же с подставки, но при нашем оружейном голоде и оно могло сослужить службу революции.

Теперь мы сочли себя на первый случай достаточно вооруженными. А главное — удачи вселили в нас веру в свои силы. И мы решили предпринять более серьезную операцию.

После разгрома декабрьского восстания в Москве царское правительство стало лихорадочно усиливать полицию. Полицейские участки на местах, особенно в рабочих районах, получили подкрепление. Одновременно министерство внутренних дел решило вместо устаревших револьверов снабдить полицейских новейшим автоматическим оружием. И вот партия иностранных пистолетов прибыла в Сим. Но, видимо, приказа раздать эти пистолеты еще не поступало. Держать оружие в частном доме, где они жили, стражники нерешились — опасались рабочих. И полиция пустилась на хитрость: спрятала ящики с пистолетами в Симском ремесленном училище. Кому, дескать, придет в голову, что власти могут держать оружие в таком месте? А на черносотенную администрацию училища полиция надеялась.

Однако охранка предполагала, а дружинники располагали.

Полицейский фокус не укрылся от глаз нашей разведки — пятнадцатилетнего Пети Гузакова и Василия Лаптева, учеников ремесленного училища. Петя сообщил об этом брату, нашему начальнику. Михаил срочно связался с руководством Уфимской боевой организации и попросил разрешения на «экс». Штаб разрешил, но поставил непременное условие: жертв не должно быть ни с той, ни с другой стороны — нельзя восстанавливать против боевиков население.

Продумать план операции надо было тщательно, но быстро, — в любую минуту пистолеты могли раздать стражникам или перевезти в другое место — тогда их поминай как звали.

Мы втроем — Миша Гузаков, Валя Теплов и я — собрались в квартире Теплова. Валентин вытащил из-за шкафа рулон бумаги и расстелил его на столе — это оказался вычерченный им самим план училища. План сразу придал нашему совещанию вид заправского военного совета.

— Ну вот, ребята, — заговорил Михаил, придерживая обеими руками края норовившей свернуться бумаги, — пожалуй, сразу видать, как надо действовать…

И он изложил свой план операции.

План Михаила мы приняли, подробно обговорили все, распределили обязанности.

— Ты, Ванюшка, — распорядился Миша, — достань лошадь с тарантасом у своего дядьки. Скажи: хочу, мол, с утра пораньше за дровами ехать. Тебе, Валька, надо договориться с Курчатовым, чтобы оружие хранить на пасеке. И каждый из нас условится с двумя-тремя ребятами. Давайте решим, кого взять на дело.

— Обязательно Петьку, твоего братишку, — он хоть и мальчуган, а взрослого стоит, — предложил я. — И Лаптева Василия.

— Верно, — поддержал Валентин. — И еще Митю Кузнецова, Алешу Чевардина, Ваню Ширшова.

— Согласен, — кивнул сотник и назвал еще Сашу Киселева и Гаврюшу Леонова.

Так составилась наша десятка.

— Да, еще не забыть, — спохватился Михаил. — Ведь нас тут каждая собака не то что в лицо, — наверно, по по походке знает.

— Загримироваться! — с горячностью предложил я. — Как на спектакле. Я и грим достану, и…

— Не годится! — отрезал Михаил.

— Почему не годится?! — Я даже обиделся. — Можно так накраситься — родной папанька не узнает.

— Можно-то можно, — возразил Миша, — да ведь как ты в случае чего в село кинешься? С намазанной-то рожей! А?..

Н-да!.. Об этом я и не подумал! Но сдаваться все-таки не хотелось:

— Ну-у, если провал… А зачем о нем думать?

— Предусмотреть все нужно заранее, в том числе и неудачу, — немного менторски проговорил сотник. — Да ведь и при удаче, как ты в свой же дом крашеный явишься?

Пришлось сложить оружие.

— Как же быть?

Миша почему-то придвинулся к нам и сказал шепотом:

— Надо сделать черные маски.

Маски? Это здорово!

— И бороды из мочала! — осенило меня.

— Вот бороды — это ты правильно, — согласился и Михаил. — И, ребята, вот еще что: оружие повезем на пасеку мы втроем. Кроме нас, ни одна душа не должна об этом знать. Конспирация прежде всего. Поэтому сразу после «экса» всех боевиков распустить по домам.

На следующий вечер всем нам, участникам операции, предстояло встретиться, проверить все в последний раз.

За поселком, около вершника, начинался огромный сосновый бор. Он подходил почти к самому берегу речки Сим, к красивому обрыву, откуда открывалась чарующая даль с причудливыми очертаниями Уральских гор. Это было любимое место симской молодежи. Здесь вечерами собирались девушки и парни, жгли костры, пели песни, танцевали. Тут на вечерках началась не одна любовь… Вот здеь-тос, среди шумной и веселой молодежи, мы и решили встретиться. Идея эта была удачной еще и потому, что тем самым мы отвлекали от себя подозрение.

Нам удалось незаметно побеседовать друг с другом. Все как будто было в порядке. Поздно разошлись мы с вечерки. Кое-кто уходил с девушкой и, увы, не только в целях конспирации, — ведь было нам по девятнадцать-двадцать…

А к двум часам ночи, обмотав подковы коня тряпками, я подъехал к училищу. Ночь была темная, про такую говорят — хоть глаз выколи. Михаил уже стоял на углу. Через несколько минут собрались и остальные. Поселок молчал, погруженный в глубокий сон, — так беспробудно может спать только до смерти уставший пролетарский городок.

— Лошадь с телегой во двор! — скомандовал вполголоса Михаил.

Я тихонько «перебазировал» дядиного «рысака». Михаил и Теплов обошли вокруг училища. Стояла полнейшая тишина. Даже ветерок не шелестел листьями, словно вместе с нами замер в напряженном ожидании.

Вот вернулись Михаил и Валентин.

— Все спокойно. Можно начинать! По местам! — отдал приказ сотник.

Александр Киселев остался у нашего транспорта. Валя Теплов и Алеша Чевардин перелезли через заборчик и заняли свой пост у входа на кухню. Все остальные двинулись к главному подъезду. Петя Гузаков вставил в замочную скважину ключ — он сам вместе с Лаптевым сделал его в училище по слепку. Дверь почти беззвучно открылась. Мы вошли в прихожую и прихлопнули за собой дверь.

Ваня Ширшов остался часовым в прихожей, а остальные с великими предосторожностями отворили дверь в мастерскую. Замерли.

Тишина. Только с замысловатыми переливами похрапывал на всю мастерскую сторож. Кто-то хихикнул, но тут же замолчал, получив увесистого тумака в бок. Лаптев и Леонов, ступая на цыпочках, пошли вперед — их задачей было занять парадный ход директорской квартиры. Мы немного задержались, прислушиваясь. Все в порядке. Теперь дело за Петром Гузаковым и Митей Кузнецовым: один из них должен был навалиться на сторожа и скрутить ему руки, другой — закрыть лицо, заткнуть рот и завязать концы тряпки на затылке. В таком положении человек не в силах ни крикнуть, ни вытолкать кляп языком. А дышать может через нос.

В мастерской что-то завозилось, зашумело, заохало. Эх, черт возьми, не удалось, видно, ребятам сразу справиться со сторожем! И вдруг из-за станков раздался звонкий мальчишеский вскрик:

— Тятя! Это что за ряженые?

Михаил, чертыхнувшись, рванулся на голос. Я за ним. Мы схватили парнишку, заткнули ему рот обтирочными концами и, разорвав служившую одеялом тряпку, связали руки и ноги.

— Лежи смирно! — прошептал я. — А то застрелим!..

После оказалось, что этот неприятный сюрприз преподнес нам младший сын сторожа, мальчуган лет двенадцати-тринадцати, он иногда ночевал с отцом в мастерской.

Сам сторож не доставил хлопот — он лежал, полумертвый от страха.

В это время из квартиры директора донеслось шлепанье шагов. В мастерской неожиданно стало светлее: выходившее во двор окно директорской квартиры осветилось электричеством. Неужели услыхали крик?

— Выносите ящики! — приказал Михаил.

Петя и Митя вытащили из инструментальной ящик и понесли его на улицу.

— Ванюшка, — сказал мне Миша, — посмотри, что там делается в директорском парадном. А я побуду здесь.

Я побежал к Леонову и Лаптеву: ведь с минуты на минуту мог выскочить вооруженный черносотенец-директор. Ребята стояли наготове. Но никто так и не вышел. Только из квартиры мужской голос крикнул:

— Иван, что вы делаете?

Вскоре свет в директорском окне погас. Я пошел проверить, что делается на кухне. Теплов и Чевардин сидели около спокойно лежавшей прислуги. Ее даже не пришлось вязать: ей только пригрозили револьвером и приказали лечь вниз лицом на постель и укрыться с головой одеялом.

Вот оба ящика с полицейским вооружением перекочевали в наш тарантас. Можно было кончать.

— Найди доски какие-нибудь и подопри обе двери в директорскую квартиру. И снимай всех с постов. Потом — к выходу!

Так и сделали. Во дворе валялось столько досок и жердей, что их хватило бы подпереть все двери в доме.

— Ну, товарищи, по домам. Не попадайтесь на улице никому на глаза. И — спать.

Боевики разошлись. А мы втроем взобрались в тарантас. Я дернул вожжи, и подковы нашего гнедого мягко зашлепали по немощеной улице. Мы везли оружие на подпольный склад Симской боевой дружины.

Наша первая крупная операция закончилась.

ЗА ДИНАМИТОМ

К лету 1906 года настроение рабочих южноуральских заводов стало очень накаленным. Озлобление и ненависть к самодержавию и его слугам доходило до «красной черты». Даже те рабочие, что совсем недавно были далеки от революционных мыслей, а тем более действий, готовы были примкнуть к восстанию. Вести об удачных предприятиях боевых дружин быстро распространялись по заводам и вызывали открытый восторг. Полицейские боялись показываться в рабочих поселках поодиночке. Словом, рабочая масса представляла собою такой горючий материал, который готов был вспыхнуть от первой искры. И все острее чувствовалась нехватка оружия. Партия сумела вооружить главным образом боевиков, а остальные партийцы и особенно беспартийная революционно настроенная рабочая масса вынуждены были довольствоваться случайными «приобретениями», и на одного счастливца, обзаведшегося браунингом или «бульдогом», приходились сотни безоружных. Экспроприации и закупки за границей не в силах, конечно, были полностью утолить оружейный голод. И руководство боевой организации решило наладить производство самодельных бризантных бомб. Они в какой-то мере заменили бы отсутствовавшие пулеметы и пушки. А это было необходимо, опыт декабрьского восстания в Москве показал, что правительство, не задумываясь, пускает в ход против охотничьих ружей и старых револьверов рабочих артиллерию.

Для производства бомб прежде всего следовало обзавестись взрывчатыми веществами.

Михаил Кадомцев предложил захватить динамит и гремучую ртуть на каком-нибудь горном складе, где этого добра всегда бывало в избытке. Стали подыскивать склад, удобный для экспроприации.

В то время через горную реку Юрюзань, верстах в четырех от Усть-Катавского завода, строили новый железнодорожный мост. Берега реки были здесь скалистыми, и для того чтобы подрывать скалы, на строительстве создали склад взрывчатки.

Данные разведки показали, что склад находится примерно в версте от моста, в лесу, в дощатом сарае. Вся территория обнесена забором из жердей, чтобы на склад ненароком не забрела скотина. Жило тут несколько сторожей.

— Удобнее ничего не найдешь! — сделал вывод совет Уфимской дружины.

За это дело должны приняться уфимские и симские боевики.

В конце июля Михаил Кадомцев со своим другом Василием Гореловым и уфимскими боевиками Игнатом Мыльниковым, Василием Алексакиным, Константином Мячиным, Ильей Кокаревым и Василием Мясниковым приехали к нам в Сим. Вечером участники операции собрались в лесу на совещание. Из нашей дружины присутствовали Михаил Гузаков, Василий Королев, Гавриил Леонов, Александр Киселев, я и разведчик Гнусарев Николай (по кличке «Ягун»), рабочий Усть-Катавского завода.

На этом лесном совещании мы разработали подробный план операции, тщательно проложили маршрут, установили, как нужно держаться в пути, чтобы не вызывать ничьих подозрений.

Выйти решили перед рассветом, с тем, чтобы преодолеть расстояние в тридцать — тридцать пять верст и добраться до склада часам к десяти вечера. При благополучном исходе операции в ту же ночь перебраться через Юрюзань на ее правый берег, к Усть-Катавскому вокзалу, и сесть в поезд по разным вагонам.

Когда покончили с планом, Кадомцев сказал:

— Товарищи, хочу вас предупредить еще раз: дело сложное и опасное. Идти на него можно только добровольно. Так что, если у кого слабо… — он на секунду запнулся, — …если у кого слабо со здоровьем или нервишки шалят — говорите сейчас. Потом будет поздно — может выйти непоправимое несчастье…

Все молчали. Трусов среди нас не оказалось.

Руководителем мы выбрали Михаила Кадомцева, его заместителем Михаила Гузакова.

Каждый из нас получил «смит-вессон» с десятком патронов и браунинг с тремя полными обоймами. Для взлома замков взяли с собой нужный инструмент.

Путь предстоял нелегкий, и мы тут же в лесу расположились немного отдохнуть.

Наконец приказ: выступать! За плечами у всех вещевые мешки. Они почти пусты, кусок хлеба — груз не тяжелый. Зато на обратном пути в них будет багаж куда более весомый — динамит и гремучая ртуть.

Погода стояла пасмурная, ночь — темнее быть не может. К счастью, дождя не было. До света мы прошли верст восемь-девять. Вышли к горному ручейку. Передохнули, позавтракали — и снова в путь. Мы шли через пышные хвойные и лиственные леса, перемежающиеся цветущими полями, вдоль весело журчащих горных ручьев, прихотливо извивающимися горными дорогами и тропами. Урал раскрывался перед нами во всем своем великолепии. Как-то странно было, что мы не на прогулке, а в боевом походе, что нам предстоит не пикник, а трудное и рискованное дело. А молодость брала свое — о близкой опасности не думалось, шли весело, шутили, смеялись, наслаждаясь чудесной уральской природой, полной грудью вдыхали лесные запахи, жадно вглядывались в блекловатую, без солнца, серовато-синюю хвойную шевелюру гор, слушали невнятный птичий говорок…

Ах, как мы были тогда молоды!

Дороги, так же как и самого места «экса», никто из нас не знал, кроме нашего проводника-разведчика Гнусарева. Он единственный среди нас был угрюм, молча шагал впереди — высокий, худой, рыжеватый. Немного позади него шли наши командиры.

Вот, закрою глаза, и — словно не пробежала с того дня половина столетия, словно не омыли Россию шквальные волны трех войн и трех революций — ясно вижу этих двух дорогих мне людей. Легкий, размашистый шаг, выправка — все обличало в Михаиле Кадомцеве военного. А рядом с ним вышагивает, слегка покачивая широкими плечами и небрежно помахивая вырезанной из орешника палочкой, мой друг Миша Гузаков — удалец из удальцов, предмет безнадежных воздыханий симских девиц…

Уфимских товарищей мы, симцы, видели впервые, но дорогой все перезнакомились. За болтовней, шутками и смехом не заметили, как время далеко перевалило за полдень. Об этом властно напомнил разыгравшийся мальчишеский аппетит.

— Товарищ сотник, — обратился к Кадомцеву кто-то из ребят. — У нас уж кишка кишке кукиш кажет.

— Скоро село, — объявил Кадомцев. — Там привал на обед и отдых.

Часа через полтора стал доноситься запах дымка. Послышался лай.

— Остановимся за селом. Как можно аккуратнее с оружием! — приказал командир. Ни в какие разговоры ни с кем не вступать.

Вскоре показалось башкирское село. По берегу мелкой речушки мы обошли его, нашли хорошую полянку. От села ее отгораживали небольшие густые кусты. Здесь мы и сделали привал. Кто с наслаждением растянулся на траве, кто принялся умываться, скинув рубашку, кто, усевшись на бережку, опустил в прохладную воду босые усталые ноги. Хорошо!..

Сотник Кадомцев послал двух товарищей за едой. Вскоре они вернулись, купив молока, яичек и хлеба. Видно, в село мы попали бедное — хлеб был так плох, что совсем не годился в пищу; пекли его, наверное, с лебедой.

Все это время вездесущие деревенские ребятишки с любопытством следили за нами из кустов, не приближаясь и не уходя.

После обеда мы повалились, кто где хотел, — на полянке, в кустах, — и сразу наш бивак был охвачен глубоким сном, таким крепким, каким могут спать только молодые, здоровые, усталые парни.

Двое дежурных бодрствовали. Через два часа они должны были разбудить себе смену.

Но тут оказалось, что с дисциплиной у нас далеко не все еще было благополучно.

Спали мы долго. Проснулся я от какого-то шума. Смотрю, нас окружает большая толпа крестьян: мужчины, женщины, молодежь, старики. О чем-то оживленно галдят, размахивая руками.

Оказалось, что наши часовые крепились-крепились и тоже вздремнули. Они не заметили, как у Васи Алексакина во время сна вывалился из-за пазухи «смит-вессон», не видели, как поблескивавший на солнце никелированный револьвер привлек внимание осмелевших ребятишек, как они помчались в село и привели любопытствующую толпу крестьян. Крестьяне были настроены недружелюбно: ведь вести о революции приходили сюда, в это глухое и темное, затерянное в лесной дали село, через муллу и урядника, которые не жалели черной краски, живописуя «происки» городских дармоедов-крамольников, «врагов русского и башкирского бога и батюшки-царя».

Пришлось спешно сниматься с места.

…Незаметно спустилась ночь. Низкое небо сплошь затянули дождевые облака, словно над ними развернули огромную кипу грязной, сероватой ваты. Темнота была нам на руку.

Гнусарев остановил отряд, цель была совсем рядом.

Кадомцев разделил нас на две группы. Шестерка боевиков во главе с Мячиным — бесшумно снимает сторожей. Вторая группа — забирает динамит и гремучку.

Настроение у всех приподнятое, нервы словно обнажены.

Разведка донесла: в нескольких шагах изгородь.

Костя Мячин со своей группой двинулся вперед: двое — к сторожке, остальные — со всех сторон к складу, чтобы одновременно убрать всех сторожей.

Наша четверка немного задержалась — быть может, Мячину понадобится помощь. Но все шло точно по плану. Доносят: сторожа сняты, связаны.

Мы живо принялись за склад. Взломать замок было делом минуты. В каждый мешок — по две коробки динамита. Это фунтов по двадцать на человека. Кроме того, патроны гремучей ртути и бикфордов шнур. Капризный груз…

По сигналу фонариком собираемся у сторожки.

— Ну как, все в порядке? — негромко спросил Кадомцев.

— Все в порядке! — откликнулись старшие групп.

Кадомцев осветил фонариком часы. Времени у нас в запасе еще много — появляться на вокзале задолго до поезда опасно.

— Давайте попьем чаю, — предложил кто-то из уфимцев. — В сторожке есть железная печка.

Совсем не плохо, действительно, после всех волнений напиться горячего чаю. Но Мячин почему-то резко запротестовал.

— Не надо, сотник, здесь задерживаться, — настойчиво сказал он. — Лучше побудем в леске за вокзалом. Ей-богу, так безопасней.

Минутное раздумье — и Кадомцев согласился с Мячиным.

Разобрав вещевые мешки, тронулись в путь.

Теперь шли молча. Каждый словно кожей спины ощущал опасный багаж. Старались ступать осторожнее, двигаться плавно, не спотыкаться.

Кругом все было тихо. Еще немного времени — и важное партийное задание выполнено.

И вдруг — конный разъезд. Крик:

— Вот они! Здесь! Окружай!..

Мы все скопом шарахнулись в непролазную чащу, в темь.

Лес наполнился шумом, выстрелами. Видно, на нас шла большая облава.

— Рассредоточиться! — распорядился Кадомцев. — Но друг друга не терять. И не стрелять, а то все взорвемся.

Да, динамит и гремучка — сварливые соседи…

Конникам двигаться в темноте по густому лесу было куда труднее, чем нам, и вскоре они нас потеряли. Об этом свидетельствовала их беспорядочная стрельба.

— Гнусарев, веди в обход — не на станцию, а в самый Усть-Катав, — распорядился сотник.

Прошли еще немного. И неожиданно снова застава.

Снова крики, шум и стрельба. Опять торопливый отход в чащу леса.

Стало ясно, что мы в кольце.

И тут оказалось, что наш проводник Гнусарев растерялся, сбился с направления, потерял ориентиры. Положиться на него уже было нельзя.

— Разбиваемся на две группы, — решил Кадомцев. — Одна — под моей командой. Если что случится, за меня останется Мячин. Гнусарев с нами. Во второй группе начальником Гузаков. Помощник — Мызгин. С ними все симцы. Мы идем дальше, как шли, а группа Гузакова — тем путем, что двигались сюда. Кто первым столкнется с засадой — принимает бой. Тем временем другому отряду удастся выйти из окружения и вынести хоть половину динамита! Все! В путь!

Уфимцы мгновенно исчезли в ночной мгле леса.

Темнота еще больше сгустилась. Тучи опускались все ниже. Где-то рокотал гром.

Мы гуськом двинулись за командиром. Шли, настороженно прислушиваясь, останавливались. На душе было скверно.

Внезапно Гузаков остановился как вкопанный — он чуть не налетел на хорошо уже знакомую нам изгородь. Мы снова оказались у динамитного склада.

За оградой послышались громкие мужские голоса. Мы залегли и притаились. Каждое слово доносилось совершенно четко.

— Я веревку кое-как распутал и бежать, — рассказывал один, — а тот, главный, видать, у них, в этот час из сторожки вышел… Господь, значит, мне помог. Не помню, как и до барака добежал. И прямо к господину анжинеру. Так и так, говорю. «Разбойники, — говорю, — напали, связали, а я убег».

— Ну, а инженер что? — спросил другой.

— Он аж побледнел — шутка сказать сколь динамиту здесь! И к телефону. Крутил, крутил ручку-то, едва до вас докрутился.

— Я ж говорю тебе, — вмешался третий голос, — что это сам инженер с моста звонил. Тут нас сразу в ружье…

Так вот в чем дело!.. Вот почему началась облава! Мячин упустил одного сторожа и никому об этом не сказал. А тот, добравшись до моста, поднял тревогу. Теперь ясно, почему Мячин так настойчиво уговаривал поскорее убираться со склада. Как же он мог так?! Вот взяло нас зло!

Мы потихоньку отошли подальше, вправо.

— Я этих мест не знаю, — честно заявил Миша. — Кто возьмется вести?

Все молчали, никто здесь ранее не бывал. Только я прошлой весной проезжал по железной дороге и хоть мало-мальски представлял себе, как расположены друг относительно друга завод, станция, речка, строящийся мост. Конечно, это было весьма сомнительное знание местности, но положение создалось безвыходное, и пришлось мне взять на себя роль проводника. Надо вывести группу к Юрюзани, а потом вниз по ее течению до строящегося железнодорожного моста. Там железная дорога переходит на правый берег реки. Оттуда — поездом в Сим.

— Вот, Миша, берусь вывести до чугунки, а там воля твоя.

Товарищи согласились беспрекословно мне повиноваться.

На минуту мне стало страшно — впервые на меня ложилась ответственность не только за себя одного, но за жизнь четырех моих товарищей по партии, по боевой работе. Теперь от моих способностей разведчика и следопыта зависело, будем мы и впредь бороться за святое пролетарское дело или нам суждена намыленная петля. Такое было время: попался в руки полиции — каюк! «Столыпинские галстуки» болтались по всей России…

Перед уходом мы дали в разных местах несколько выстрелов. Пусть стражники, рассыпавшиеся по лесу, подумают, что кто-то из них наткнулся на нас. Эта немудрящая хитрость дала нам выигрыш во времени. Мы уже успели отойти довольно далеко от склада, когда до нас донеслась стрельба: стражники клюнули на приманку!

…Отчаянно бьется сердце. Кажется, что мы шагаем уже несколько часов. Проверить это нельзя: ни у кого нет часов. Правильно ли я веду? Но сомнений быть не должно! Я обязан вести верно!..

Вдруг конский топот. Залегаем… Оказывается, недалеко дорога, по ней шагом едет патрульный. Мы подались назад. С замиранием духа ждали, когда он проедет.

Мы успели рассмотреть, что дорога неторная. Пожалуй, она идет параллельно береговой и поднимается на косогор. Понятно! Вероятно, по берегу весной в половодье ездить невозможно — вода затопляет, и тогда пользуются этой дорогой.

Со всеми предосторожностями мы перебрались через дорогу, спустились с крутого косогорья, заросшего густым кустарником, и очутились в долине. В двадцати пяти саженях от нас текла желанная река.

Все облегченно вздохнули. Настроение поднялось.

— Ну, Петруська, веди нас и дальше!..

И мы пошли берегом Юрюзани вниз по течению, к мосту.

Через некоторое время берега реки, прежде довольно отлогие, стали скалистыми, делались круче и круче, стискивая русло реки в ущелье. На противоположном берегу под скалами, я знаю, тянется нитка железной дороги. А с нашей стороны, у нас над головой, скалы в темноте сливаются с лесами и плоскогорьем, с которого мы недавно спустились. Там, где-то наверху, остался и динамитный склад. Примерно в версте позади нас на берегу ютятся — я это помню — рабочие бараки.

Шагаем ущельем по берегу реки уже довольно долго. В темноте вдруг вырисовываются очертания каких-то телег, повозок. Видимо, тут ночуют рабочие-возчики. Мы тихонько проходим мимо. Еще полчаса, и вот он мост…

По откосу проложена длинная лестница до самого железнодорожного полотна, перешедшего с противоположного берега Юрюзани. Осторожно, ступенька за ступенькой, начинаем подниматься вверх.

Неожиданно окрик:

— Стой! Кто идет?

— Свои! — как можно увереннее отвечаем мы.

И сразу крики:

— Вот они! Держи их!

Сверху посыпались камни.

Мы сбежали, — нет, скатились вниз.

— Мешки в воду! — тихо скомандовал я. — Пусть думают, что мы плывем на тот берег.

Пять громких всплесков — и мы бросились обратно той дорогой, которой шли к мосту.

Но спереди до нас донесся гул большой толпы. Теперь мы поняли, что это были за телеги — там полиция устроила засаду из строителей, отсталых, несознательных рабочих, которые находились под сильным влиянием черносотенцев.

Что делать? Как всегда в такие минуты, мысль работает молниеносно. Когда мы шли к мосту, я заметил между скал прогалину. Через нее виднелось небо. К счастью, прогалина была недалеко.

— Быстрее за мной!

Я первым добежал до прогалины и стал карабкаться в гору. Приостановился, подождал товарищей и пропустил их вперед. Теперь я поднимался последним. И тут мне почудилось, что кто-то лезет за мной. Я прислушался. Сзади доносилось тяжелое сопенье ползущего в гору человека и отчетливый металлический звяк оружия. Преследователь определенно догонял меня. Вот он уже чем-то задел мою левую ногу. Я стал пинать камни, чтобы сбить его вниз. Но тот упорно лез и лез. Тогда я обернулся и выстрелил… Без крика человек покатился вниз, к дороге. За ним зашуршали камешки. И все смолкло…

Наконец мы вылезли из ущелья и оказались на той самой неторной дороге, которую пересекли, когда пробирались от склада к берегу Юрюзани. Но только теперь мы вышли на эту дорогу версты на три дальше.

И вдруг оказалось, что нас лишь четверо. Нет Васи Королева. Что же с ним случилось?

Вспоминаю, с самого низу, из прогалины, он лез сразу за мной. Еще читал «Отче наш». Я его спросил:

— Васька, ты это что?!

Он ответил:

— Не так страшно, когда читаешь.

А потом я его первого пропустил вперед. Товарищи подтвердили: да, действительно, он лез вместе с нами, а куда делся, черт его знает…

Мы немного подождали, потом зашагали дальше по этой дороге-времянке. И она повела нас именно туда, куда нам было нужно, — вдоль полотна железной дороги по направлению к Симу.

Однако стало светать, а оставаться здесь или двигаться дальше днем было совершенно немыслимо — всюду рыскали казаки и конные стражники.

Перед нами за линией железной дороги расстилалась широкая долина с вырубленным и сложенным в огромные кучи кустарником. Я предложил, покуда еще совсем не рассвело, забраться под эти кучи и пролежать там весь день до самой ночи. Ночью же снова идти дальше.

Долго раздумывать не приходилось, да и выбора не было. Нашли две кучи побольше и подальше от полотна и забрались в них: Леонов с Киселевым, а я с Мишей Гузаковым, мелкими веточками замаскировались, как могли.

Вместе с зарей надвигались низкие дождевые облака.

Вот уж и полный рассвет. Доносится шум, говор рабочих, собирающихся на стройку моста, лай собак, мычание коров, ржание лошадей — их гонят с пастбища на работу, тоже к мосту.

Принимается моросить мелкий дождик. Слышно, как на стройке женский голос запевает протяжную старинную русскую песню:

Ни кола, ни двора, зипун — весь пожиток,
Поживем да умрем, будет голь прикрыта…
Никогда не забыть мне этой песни, слышанной в то тяжелое дождливое утро… Время от времени начинало казаться, что мы отсюда уже не уйдем, что наша песенка спета.

На дороге стали изредка появляться конные стражники, полицейские.

Революционеру-подпольщику, да еще боевику, то и дело выпадали на долю смертельная опасность и испытания. Каждая минута, каждый час были проверкой выдержки, находчивости, решительности. Жить и работать приходилось в постоянном напряжении. А ведь все мы были обыкновенные люди, не титаны, не сверхчеловеки. Естественно, что у каждого из нас бывали тяжелые минуты, и ценность личности революционера в конечном счете определялась тем, умел ли он не упасть духом, зажать в кулак свою волю, подчинить свои переживания великому делу, которому он взялся служить. Все это вместе можно назвать одним словом — стойкость.

И мы взяли себя в руки…

Мокрые и голодные, мы пролежали в нашем убежище до самой ночи. Вылезли, когда совсем стемнело. Дождь продолжал шуршать по мокрой земле, но мы не замечали его.

Теперь только добраться бы до села Ерал, а там уже мы все прекрасно знали дорогу до Сима.

Шли мы не быстро, сторожко, боясь наскочить на засаду. Но все обошлось.

Около полуночи, приближаясь к одному овражку, через который был перекинут плохонький мостик, мы услышали, что под этим мостиком, словно кто-то возится — то ли зверь, то ли человек.

— Эй, кто там?

Из-под моста вылезла смутная человеческая фигура.

— Это я, — сказала она голосом Васи Королева.

Вот это была радость!.. Выбравшись из ущелья, он оказывается, пустился бежать вперед и бежал до тех пор, пока не рассвело. Тогда он забился под этот мостик и весь день пролежал под ним.

Как мы были довольны, что в нашей группе нет потерь!

До рассвета мы стороной обошли село Ерал. Вышли на хорошую дорогу, ведущую прямо в Сим. До места оставалось всего восемнадцать верст. Но мы решили пробираться горами и лесом и прийти в завод только вечером. Добраться до дому раньше мы и не смогли бы — ведь шли без пищи уже третий день.

Особенно трудно было да спусках; до этого я не знал, что голодному, обессиленному человеку куда легче идти в гору, чем под гору, когда ноги отказываются держать вес твоего собственного тела.

Во вот мы и в Симе!

Ночью отдохнули, а утром узнали, что конная полиция и казаки были перед вечером в поселке, искали «налетчиков», но, конечно, безрезультатно.

Второй группе нашего отряда во главе с Михаилом Кадомцевым тоже удалось выйти к железкой дороге, на товарном поезде доехать до станции Кропачево, а оттуда на пассажирском до Уфы. Таким образом, их часть багажа благополучно прибыла к месту назначения.

А тот динамит и гремучую ртуть, что сбросили в речку Юрюзань, мы после сдачи моста в эксплуатацию, в конце августа, вытащили и тоже доставили в Уфу. В воде им ничего не сделалось…

В ЛЕСАХ УРАЛА

Россия продолжала бурлить. Вспыхивали крестьянские бунты, восстали военные моряки Свеаборга и Кронштадта. Царизму удалось подавить, потопить в крови эти выступления, но идея восстания жила. Партия держала курс на всеобщее восстание. В противовес плехановскому «не надо было браться за оружие», наша партия бросала в массы огненные ленинские слова: «Будем помнить, что близится великая массовая борьба. Это будет вооруженное восстание. Оно должно быть, по возможности, единовременно. Массы должны знать, что они идут на вооруженную, кровавую, отчаянную борьбу. Презрение к смерти должно распространиться в массах и обеспечить победу. Наступление на врага должно быть самое энергичное; нападение, а не защита, должно стать лозунгом масс, беспощадное истребление врага — станет их задачей… Партия сознательного пролетариата должна выполнить свой долг в этой великой борьбе».

Летом 1906 года правительство распустило кадетскую I Государственную думу, открыто показав, что оно возвращается к неограниченному самодержавию.

Царизм отвечал народу разгулом репрессий.

У нас в Симе, как и на других заводах Южного Урала, началась волна обысков. Полиция рьяно искала партийцев и просто «подозрительных». Особенно настойчиво охотилась охранка за боевиками, участниками недавних налетов, но тщетно. Это приводило ее в ярость.

При повальном характере обысков мы обязаны были принять меры безопасности. В конце августа Михаил Гузаков созвал нашу дружину. С тщательными предосторожностями собрались почти все боевики на берегу речки Сим, в густых зарослях душистой черемухи. Михаил пришел на собрание из леса: он к тому времени вместе с Александром Киселевым вынужден был перейти на нелегальное положение.

— Товарищи, мы не имеем права допустить, чтобы нас разгромили, — сказал наш командир. — Партия приказывает нам не складывать оружия. Значит — осторожность. Надо сберечь силы к решающему дню. Все нелегальное убрать из домов немедля. По своим садам не прятать, зарывайте либо на гумне, либо на заводе, либо за селом. Найдут — не узнают чье. Если кому грозит непосредственная опасность, придется перейти на нелегальное положение. Еще раз повторяю: мы обязаны сберечь наших людей, чтобы, когда придет час, было кому взять оружие.

Боевой организации стало известно, что Митя Кузнецов, Вася Лаптев и я попали на заметку. Совет дружины распорядился, чтобы я перепрятал всю находившуюся у меня нелегальную литературу, записи занятий дружины, инструкции по сигнализации и, конечно, всю бомбистскую технику: динамит, пироксилин, патроны гремучей ртути. Было решено: утром ко мне зайдут Оля Сулимова и моя сестра Агафья, и мы втроем отнесем все к брату Ольги, литейщику, он у полиции на хорошем счету.

Вернулся я с собрания очень поздно. Собрал всю нелегальщину, упаковал. Не раздеваясь, прилег на кровать и с трудом задремал…

На рассвете, когда еще не выгоняли скотину, к нам сильно застучали. Я вскочил и схватился за браунинг. Мать метнулась к двери.

— Кто… там? — испуганно спросила она.

— Это я… Лаптев Вася… Откройте, — отвечал прерывистый голос.

Мать отворила. В избу прямо-таки ввалился, задыхаясь, Василий.

— Понимаешь… такое дело, — не очень связно выдавливал он слова. — После собрания мы немного выпили… с ребятами… Я до дому дошел поздно… Смотрю — обыск… Я бежать… к тебе… Думаю, у Ванюшки, наверное, полиции нету…

— А тебя не заметили? — резко спросил я.

— Нет, что ты! Я осторожно…

В этот момент моя мать испуганно вскрикнула:

— Сынок! Стражники! Бегите!

Я глянул в окно: полиция была совсем близко.

Как был, в одном белье, я выпрыгнул в окно и перескочил во двор к соседям. Лаптев выбежал через сени и нашим огородом побежал к лесу. Меня полицейские не заметили, а Лаптева увидели и открыли по нему стрельбу. Но тот не растерялся, вспомнил, чему учили на занятиях дружины, и помчался крупными прыжками. И ему и мне удалось благополучно скрыться в лесу, в частых зарослях черемушника. Но там мы разминулись.

Так, без штанов, я просидел в лесу до самого вечера. Когда стемнело, решил пробраться потихоньку домой — надо же было одеться. А кроме того, мне хотелось узнать результаты обыска; может быть, кого-нибудь арестовали.

Лес подходил к нашему дому совсем близко, сажен на сто, а кустарник почти вплотную. Поэтому скрытно добраться до избы было не очень трудно. Шел я медленно, останавливался, прислушивался, осматривался — ведь полиция могла оставить засаду.

Но все обошлось хорошо.

Когда я вошел в дом, там вокруг матери сидели несколько женщин-соседок и горько плакали.

Мать кинулась ко мне.

Я едва вырвался из материнских объятий и стал быстро одеваться, одновременно расспрашивая, что произошло после нашего побега. Оказалось, обыски были еще у Королева, Кузнецова, у Гузакова. У Лаптева нашли прокламации, револьвер, который боевики взяли у полицейского Кожевникова. На квартире Королева обнаружили много листовок и нелегальных книг. У меня забрали все: заряженные бомбы, патроны гремучей ртути, динамит, пироксилиновые шашки, бикфордов шнур, устав боевых дружин, свисток и перечень сигналов, книги, прокламации. Однако арестовать никого не арестовали. Вася Королев тоже сбежал.

Мать тем временем собирала на стол. Но поесть мне не пришлось. В избу вбежала сестренка:

— Полицейские! На лошадях!..

И я снова бросился бежать, впопыхах схватив вместо своего пиджака отцовский. А был мой отец громадного роста, служил в молодости в лейб-гвардии, и я в его пиджаке прямо-таки утонул. Но не возвращаться же менять пиджак…

За ночь я решил добраться до села Биянки и через родителей Миши Гузакова разыскать его самого и других товарищей. Идти мне предстояло двадцать восемь верст, через высокие горы, поросшие густым лесом.

Ранним утром я дошагал до Биянки, ноги гудели от усталости. Прямо к старикам Гузаковым я не пошел, знал, что стражники и шпики следят за их домом: надеются, что Михаил рано или поздно явится к родителям. На самой окраине села я постучал в домик сочувствовавшего партии Ивана Пятакова. Тот проснулся, впустил меня. Он рассказал, что ночью у Мишиного отца был обыск, и стражники, по-видимому, еще не уехали.

— Ты иди прямо сейчас на пашню Фепешкина, это верст за семь от Биянки, — сказал он зевая. — Знаешь? Там на пашне есть балаган. Вот в нем и укрываются Михаил с Сашей Киселевым. А с Сашкой-то плохо. Кровью харкает…

— Ах ты, беда какая!

Чудесный был парень Саша! Он учился в ремесленном училище, болел чахоткой, но, несмотря на это, всего себя отдавал борьбе. Хороший товарищ, добрый такой, для друга ничего никогда не жалел, готов был отдать последнюю рубашку. И вот — кашляет кровью. И это осенью, в сыром лесу… Эхма!..

Делать было нечего, хоть я и очень устал, пришлось уходить. Незадолго до полудня, утомленный и разбитый, я, наконец, добрался до балагана. Обнялся с Мишей и Александром. Саша и вправду чувствовал себя скверно… Рассказал им все по порядку.

— А где же сейчас Лаптев с Королевым?

Я пожал плечами:

— С Василием мы разминулись, а насчет Королева я только у соседок узнал. Я с ним не встретился.

— Н-да…

Поздно вечером пришел Ваня Пятаков. Он пришел не один, привел Василия Королева и рассказал, что на вторую после обыска ночь Василий Лаптев пробрался домой, к жене. Но за избою, видно, следили, обложили ее плотным кольцом. Полицейские схватили Лаптева и под сильным конвоем отвели в участок. Еще сделали обыски у Чевардиных, Саловых, но ничего не обнаружили и никого не арестовали.

— Теперь, наверно, бросятся в Миньяр, в Ашу, — задумчиво проговорил Михаил. — Будут считать, что мы там скрываемся. Им в голову не придет, что мы бродим в лесах — дело-то к осенним холодам идет…

Пораздумав, мы решили перекочевать в лесную сторожку на ручье Гремячка, верстах в двенадцати-пятнадцати от железной дороги, между Симом и Миньяром, в ущелье меж крутых скалистых гор. В этой сторожке жил лесник, на которого целиком можно было положиться — его хорошо знал Михаил, и еще лучше старик Гузаков. У лесника была большая семья, ребятишки мал мала меньше, и жил он очень бедно. Казенный конь для объезда участка, ружьишко да припасы к нему — вот все, чем он владел. Тем не менее его жена всегда готова была приютить, накормить и обогреть человека, забредшего в их глухие места. А места здесь были действительно глухие, особенно вверх по Гремячке. Пожалуй, кроме самого лесника да случайного охотника, здесь никто не бывал. Вот там-то, в верховье ручья Гремячка, мы и решили обосноваться, пока Уфимский комитет РСДРП не решит, куда нас послать на работу.

Мы уже собирались уходить из балагана, когда неожиданно перед нами очутился Петя Гузаков. Михаил обрадовался брату — они любили друг друга, да к тому же Петр хорошо знал эти места и мог довести нас до лесной сторожки. Сам же Михаил решил отправиться в Миньяр, через тамошних товарищей снестись с Уфой и узнать, куда сдать захваченное нами в Симском ремесленном училище оружие. Кроме того, необходимо было срочно найти надежное и безопасное убежище Саше Киселеву — ему ни в коем случае нельзя оставаться в лесу.

И мы разошлись: Миша двинулся в Миньяр, а мы впятером — к Гремячке. Рано поутру мы добрались до назначенного места и уселись отдыхать. Петя один пошел к леснику выяснить обстановку и договориться.

— Все в порядке, — сообщил он, вернувшись. — Устроитесь верстах в шести отсюда. Хлеб станут приносить к леснику, а вы время от времени будете его забирать. В случае облавы лесниковы ребятишки запалят пихту. Так что, ежели увидите дым — тревога…

Мы отправились вверх по ручью и обосновались в густом пихтаче. Ночью от нас ушел Иван Пятаков, утром покинул нас и Петя. Мы остались втроем. С нетерпением ожидали возвращения Михаила. Время тянулось тоскливо и медленно. Мы все впервые оказались нелегальными, вырванными из привычной заводской обстановки, из коллектива товарищей, в первый раз в жизни не надо было работать, можно сколько угодно спать. Казалось бы, нам, с детских лет измученным тяжким непосильным трудом, такое безделье должно быть приятным. Но, как ни странно, оно нас тяготило. Руки скучали по работе. Видимо, у рабочего человека, даже когда он трудится подневольно, неизбежно свое, пролетарское отношение к труду — основе человеческой жизни, к труду, сделавшему человека человеком.

Хорошо еще, что у нас оказалось с собой несколько книжек. Мы читали вслух, спорили — это скрадывало время.

Наконец, дня через три-четыре вернулся Михаил с заданием Уфы.

За это время товарищи сумели переправить оружие из Сима к дежурному по разъезду Гремячка — нашему человеку. Мы с Василием Королевым должны были ночью забрать у него это оружие и пешком переправить в Ашу к Ереминым — к замужней сестре Михаила.

— Там поживете дня три врозь, на нелегальных квартирах. Вам передадут лекарства для Киселева, три пары сапог, шапки, стеганые жилетки. Потом возвратитесь сюда.

Да-а, видно зимовать нам в лесу!..

Сумерки еще не опустились на горы и лес, когда мы с Королевым отправились на задание. С утра накрапывал мелкий нудный дождик, теперь он усилился. Все явственней тянуло осенью.

Часам к девяти вечера достигли разъезда. Обменялись паролем, получили оружие. Оно лежало в двух вещевых мешках, которые удобно поместились за плечами.

Совсем стемнело, пошел сильный холодный дождь, дул пронизывающий ветер. Но надо идти. Дело не терпит.

— Если, паче чаяния, попадутся стражники — отстреливайтесь лишь в крайнем случае, уходите в лес, — сурово наказал нам Михаил на прощанье. — Не сдавайтесь живыми, все равно, захватят с вашим грузом — смерть.

Вот мы и тронулись в путь по такой веселой погодке, памятуя строгий приказ сотника — не ходить проезжими дорогами, а только по полотну.

Шагали молча.

Вот уже и Миньяр. Обогнули вокзал и отошли отнего верст пять. Погода все хуже и хуже. Мы промокли до нитки от дождя и пота. До Аши оставалось верст двенадцать-тринадцать, когда Василий захныкал:

— Чем так жить — лучше пропасть, — скулил он, шмыгая носом и вытирая его рукавом. — Не хочу больше мучиться!.. Не пойду дальше!

Вот оно, когда сказалось бытие! Василий вырос в довольно зажиточной семье, никогда не испытывал жизненных невзгод. И вот при серьезном испытании скис. Василий и раньше не всегда вел себя как подобает боевику: например, бросил всех и убежал, когда мы возвращались после «экса» на динамитном складе. Но мы так обрадовались, что он нашелся, — как-то даже и не упрекнули его тогда: что ж, и на старуху бывает проруха…

Но теперь это уж переходило всякие границы. И все же я попытался уговорить Королева:

— Подумай, разве можем мы не выполнить задания?! Мы же оружие несем, оно необходимо партии. Да и недалеко совсем осталось. Ну, какие же мы будем боевики, если струсим? Да назад и невозможно. В Миньяре мы никого не знаем, провалимся. А тогда каторга, а то и «вешалка».

Я всячески хитрил, пытался «заходить» то с одной, то с другой стороны, но тщетно. Королев наотрез отказался идти дальше. Он снял мешок и потребовал, чтобы я отдал ему деньги, что нам выдали на кормежку. Я не выдержал:

— Черт с тобой! На, забирай деньги, сволочь! Отдавай браунинг и катись к дьяволу! Я один дотащу.

— А как же я без оружия буду? — и не отдает.

— Да зачем оно тебе, такому нюне?! Чтобы провалиться, подарить его фараонам?

Я не выдержал и кинулся на Королева с кулаками. Надавал я ему здорово, отнял револьвер, взвалил на себя оба мешка и, не оборачиваясь, зашагал в Ашу. Королев же вернулся в Миньяр. Больше я его никогда не видал…

В Аше у Ереминых ждал меня Павел Гузаков — старший брат Миши. Он принял груз и поставил меня на конспиративную квартиру к моему дяде Павлу Булавину. Как и было условлено, через три дня я получил медикаменты и одежду и отправился восвояси на этот раз другой дорогой: по взгорьям, через углесидные печи, где было много своих.

Михаил здорово отругал меня за то, что я не смог уговорить Королева, а за то, что забрал у него оружие, похвалил.

Утром мы с Мишей отошли вверх по ручью еще версты три и отыскали небольшой хрустально чистый родничок. Над ним решили построить небольшую хибарку с железной печкой. За то время, что я перетаскивал оружие, Михаил успел даже припасти для «стройки» несколько бревен. Значит, зимуем здесь…

Но как же Саша Киселев? Мы делали для него все, что могли: одевали потеплее, смастерили из жердей койку и постелили мягкого душистого сена, не жалели лекарств, но он чувствовал себя все хуже и хуже… Питание наше было, конечно, не для тяжело больного туберкулезом. А главное — сырость и холод. Что делать? Глядя на Сашу, который держался мужественно, пытаясь не подать виду, как ему плохо (он даже шутил и смеялся, стараясь нас развеселить), хотелось плакать от бессилия.

А тут еще однажды явился к нам с тревожными вестями Петя Гузаков: в округе полно пешей и конной полиции, стражников. Они все время крутятся возле Биянки.

— Вам надо перебираться, — заявил Петр. — Двигайте к речке Трамшак, там и леса не хуже здешних. А главное — больше своих лесников. Скажем, Никифор Кобешов — верный мужик, надежно вас укроет.

Легко сказать — перебраться! Саша почти не мог ходить. Но делать нечего — надо!

Мы собрали все необходимое и втроем двинулись в путь. Саша совсем обессилел, пот лил с него градом, он то и дело просил остановиться и натужно кашлял. Удивительный это человек! Ему было очень трудно, однако он не унывал, весело смеялся, расписывая, как мы нагвоздим продажным шкурам-стражникам, если они на нас нападут. И это были не пустые слова: у каждого из нас в кармане лежал браунинг с несколькими обоймами, а у Миши еще три самодельные бомбы. И если бы дело дошло до стычки, мы недешево продали бы свою жизнь.

Шли мы страшно медленно. За весь день проделали лишь половину намеченного пути — верст двенадцать. Пришлось заночевать. Набрели на лесистую котловину: видимо, когда-то здесь геологи что-то искали и бурили шурф. Расположились на ночлег. Устали мы все так, словно прошагали верст сорок.

Утром проснулись — туман, как бывает в начале сентября. Решили обождать, пока туман рассеется, чтобы Саше было не так тяжело. А пока что Михаил взялся чистить свою охотничью берданку. Почистил, смазал, зарядил, но, видно, не поставил на предохранитель. А Саше захотелось посмотреть ружье. То ли он взял берданку неосторожно, то ли задел спуск, но только неожиданно раздался гулкий выстрел, пошло гулять эхо.

— Ах, чертяка! — вскрикнул Михаил. — Пуля пробила рукав его тужурки, надетой внакидку.

Эхо смолкло. Мы прислушались: как будто тихо. Тронулись дальше. Прошли мы, быть может, с версту.

— Ложись! — скомандовал вдруг Михаил. — Полиция…

Впереди, совсем недалеко, между деревьями в нашу сторону двигалась редкая цепь пеших полицейских. Сомнения не было — их привлек выстрел.

— Прячь Александра, прячься сам и охраняй его, — шепотом приказал Миша. — А я отвлеку стражников. — И он бросился вправо, к левому флангу цепи.

Я схватил Александра в охапку, как мальчишку, — он и впрямь так похудел, что почти ничего не весил, — и быстро пошел назад. Нашел густые кусты и в них кучу старого хвороста, замаскировал там Сашу, а сам укрылся неподалеку.

В это время началась перестрелка, с минуты на минуту она становилась все ожесточенней, все яростней. Можно было подумать, что идет настоящий бой. Потом выстрелы стали редеть. И, наконец, их поглотил взрыв. Ага, Мишка бросил бомбу! Лес дрогнул…

Издалека некоторое время еще доносились редкие выстрелы. Потом ахнул новый взрыв, и все смолкло.

В лесу стояла полная тишина. Я вылез из своего укрытия, расшвырял хворост и помог Александру выбраться на волю.

Уже вечером мы услышали тихий посвист. Я ответил. Появился Михаил. Увидев нас, он кинулся сначала ко мне, потом к Сашке, прямо-таки измял нас в своих объятиях.

— Пусти, Мишка, — кричал Александр, — задушишь, медведь!

Михаил рассказал нам, как уводил за собою полицейскую цепь.

— Когда я швырнул бомбу, — со смехом проговорил он, — сразу гады, отстали. Я им вдогонку еще одну бросил. Пусть знают!..

Вскоре мы продолжили путь. Теперь, чтобы двигаться быстрее, мы не вели, а несли Сашу: продели ему под мышки веревку и тащили попеременно на закорках, как вещевой мешок. И все же только к утру мы добрались до железной дороги. Днем не решились пересечь линию. Выбрали место посуше и залегли. К вечеру Киселеву стало очень плохо.

— Знаешь, — сказал мне Миша, — добирайся-ка ты с Александром до Кобешова один. А я сразу двину в Ашу. Надо будет — съезжу в Уфу, но устрою Сашку как следует. — Он понизил голос: — Иначе он помрет. А этак мы сбережем время.

Михаил ушел.

Мы с Сашей пересекли полотно повыше разъезда, вброд переправились через Сим. Шли всю ночь. К утру ударил первый сентябрьский заморозок…

Никифор и его жена Маша встретили нас как родных. Сашу лесник попарил в баньке и укрыл в ближайшем кустарнике.

— Выше по ручью, — сказал мне Никифор, — лет пять назад лесорубы поставили балаган. С тех пор туда ни одна душа не забредала. Ты, парень, разыщи его. Отвезем в балаган твоего Лександра.

Целый день я бродил по лесу и, наконец, с трудом нашел балаган. Он мне понравился — просторный, с нарами, камельком в углу и даже со столом из тесаных плах. Со всех сторон его окружали густые заросли. Саженях в сорока тек ручей — значит, вода под боком. Что еще надо?!

Хоть и вернулся я поздно, решили Сашу переправить на новое жилье тотчас же.

— Подальше от греха, — сказал Никифор.

Он запряг коня в качалку (такая двухколесная повозка), положил на нее матрац, набитый свежим сеном, продукты, удобно устроил Сашу, усадил и меня, а сам взял коня под уздцы. Так мы перекочевали в наш балаган.

Стояли отличные солнечные деньки. Казалось, будто возвращается лето. Как только воздух согревался после холодной ночи, я выводил Сашу из балагана на веселую солнечную, еще совсем зеленую поляну. Там сияли свежей желтизною огромные дубовые пни, аршина по два в поперечнике. На одном из таких пней я и укладывал своего друга, дорогого своего товарища, чтобы его отогрело солнечное тепло. Больно и горестно было смотреть на Сашу — молодого, смелого, кипучего, чья жизнь угасала на глазах…

Михаил пришел только к исходу шестых суток, рассказал, что полиция не успокаивается. Обыскали квартиру его брата Павла в Аше. Ничего не нашли и самого Павла не тронули, но за его домом и квартирой Ереминых слежка. В Симе стражники дежурят у нашего дома, у домов Королева и самого Миши.

— На днях снова нагрянули к твоим старикам. Обыскивали и избу и двор. — Миша вдруг расхохотался. — Ну и боятся нас фараоны! Там у вас в поднавесе корыто стояло для рубки капусты. Так они с перепугу его за человека приняли и открыли беглый огонь. Все корыто издырявили! — Он посерьезнел: — Значит, нам в селах пока нигде жить невозможно, сами погибнем и тех погубим, кто нас приютит. Вот какие, брат, дела… Пойдем, что ль, покурим. — Миша показал глазами на Александра.

Мы вышли из балагана.

— А теперь про Сашку, — медленно проговорил Михаил. — Сведущие люди мне сказали, что Саша наш… Ну, словом, не жилец он, наш Сашка…

Мы помолчали.

Яркие точечки звезд ослепительно сверкали с темного сентябрьского неба. Я вспомнил, как где-то читал, что свет многих из них мчится к нам сотни и даже тысячи лет. Быть может, и звезда-то эта уже погибла, а лучи ее все идут к нашей Земле, светят людям. Вот так и Саша — маленькая звездочка в великом созвездье, имя которому партия. Он погибнет раньше времени, сгорит в борьбе, но память о нем и делах его дойдет до будущих поколений, ради которых и он и все мы готовы отдать жизнь.

— Я сговорился с Сашиной сестрой, той, что замужем за конторщиком Громовым в Аше, что мы привезем Сашу к ним. Они позовут врача и посоветуются с ним, как поступить. А нас с тобой комитет берет для связи с заводами, для печатания и перевозки литературы. Ну, пойдем в балаган, надо уговорить Александра ехать в Ашу.

Мы долго уговаривали Сашу. Он, видимо, понимал, что может погубить и себя и нас, и, наконец, согласился.

Трудным и опасным был наш путь в Ашу. Но с помощью Никифора Кобешова мы избегли всех опасностей и поздно вечером доставили Александра к сестре. Увидев его, исхудалого, с ярким болезненным румянцем на щеках, она не сдержалась, заплакала.

— Это же тень, а не человек, — шептала она.

Мы подождали, пока Сашу уложили, расцеловались с ним и, взяв его браунинг, ушли. Больше мы его не видели.

Дней через пять-шесть мы специально послали в Ашу Никифорова узнать, как у Саши дела. Лесник пришел мрачнее тучи.

— Полиция пронюхала про Лександра, — угрюмо процедил Никифор. — Забрали его… Доктор спорил, жаловался, говорил, что человеку помереть спокойно не дают — ведь у него легких почти не осталось. Не вняли. На носилках потащили в тюрьму…

Вскоре мы узнали горькую весть: Саша протянул в тюрьме еще дней шесть — железный был организм у парня! — и умер.

Так погиб скромный боец партии Александр Киселев.

А мы с Мишей продолжали нелегальную жизнь в лесах.

ВОССТАНИЕ В СИМЕ

Поздняя осень принесла с собой морозные утренние зори, в лесном уборе гор уже давно преобладали золотисто-оранжевые тона.

Мы с Мишей держали связь между партийными организациями заводов Южного Урала, продолжая жить в старых лесах и молодых зарослях Трамшака, верстах в тридцати с лишним от Сима и в пятнадцати-двадцати от Аши. Время от времени мы меняли свою «резиденцию», но основной нашей базой оставалась сторожка лесника Никифора Кобешова.

Мы много бродили по лесам и горам. Такая жизнь на вольном воздухе среди чудесной южноуральской природы на нас подействовала благотворно и бодряще. Мы поздоровели, окрепли. Совсем иначе «чувствовала» себя наша обувь: «туристские» и охотничьи походы не прошли для нее даром, и она была в довольно неприглядном состоянии. Михаил решил пробраться в Сим и договориться, чтобы друзья постарались достать для нас крепкие сапоги — ведь нам предстояло провести в лесу длинную уральскую зиму. Заодно Миша хотел проведать родителей в поселке Биянка под Симом, он давно их не видел.

Мы договорились, что я стану ждать Мишу у Никифора Кобешова. Если он через неделю не вернется к леснику, я отправлюсь в Ашу и у наших наведу о нем справки. Связь Аши с Симом у нас была налажена. Миша намеревался добираться до Сима лесными тропами и поэтому рассчитывал попасть в село не раньше, чем через два дня. Два дня туда, два — обратно, день-два там, ну и на всякий случай накинули еще день-два — так и составилась неделя…

Миша двинулся в путь, а я отправился в глубь леса поохотиться на рябчиков и глухарей. Охота прошла удачно, я вернулся в сторожку, обвешанный дичью. Пару дней я был как бы гостем Никифора и его ласковой и внимательной жены. Целыми часами я сидел на крыльце, с увлечением читая «Девяносто третий год» — этот роман Виктора Гюго был в то время у многих наших молодых партийцев настольный, а если говорить точнее, — запазушной книгой. Какие уж там у подпольщиков столы!..

Минуло четыре дня. Понемногу стали закрадываться беспокойные мысли: «Как-то там Миша, не случилось ли с ним чего-нибудь?» Я волновался все больше. Наконец решил: «Двинусь-ка понемногу к Аше. Узнаю, что слышно…»

— Если Михаил придет сюда, а меня еще не будет, скажи ему, — попросил я Никифора, — что я вернусь, как условились на восьмой день.

Два дня я был в дороге. На седьмые сутки после ухода Михаила из леса я постучал в двери домика Ереминых. Мишина сестра была в тревоге. Оказалось, что старик Гузаков поехал из Биянки в Сим, там тяжело заболел и его положили в больницу. Братья Михаила — Павел и Петр — тоже уехали в Сим.

Болезнь Мишиного отца была ударом не только для Гузаковых, но и для всей нашей организации: Василий Иванович не был партийцем, однако умело помогал нам, снабжая ценной информацией и продовольствием.

Я понял, что теперь Миша может задержаться. Это грозило ему серьезной опасностью. Меня охватила тревога за друга. Я решил, не теряя ни минуты, тоже идти в Сим. Мне предстояло преодолеть пешком более сорока пяти верст. Двигаться напрямик целинной тайгою очень тяжело. Я выбрал путь по Трамшацкому тракту — хотя по нему идти днем я не мог, опасаясь людей, все же эта дорога сберегала мне и силы и время.

Я старался быть как можно осторожней. Прошло двое суток. На третьи я продолжил путь, едва только начало светать, рассчитывая войти в Сим в сумерки.

Напряженно приглядываясь и прислушиваясь, шагал я обочиной дороги, готовый скрыться в чаще при первом скрипе телеги или звуке шагов.

Вдруг издалека донесся дробный цокот лошадиных копыт. Поминутно топот становился явственней, приближался. Кто-то мчался по тракту бешеным карьером.

Я притаился в придорожных кустах. Кого несет в такую рань?!

Конь летел во весь опор. К самой холке пригнулся всадник. Я всмотрелся… Миша?! Да, Миша!

Радостный, я выскочил на дорогу.

— Мишка! — рявкнул я во всю глотку и бросился к Другу.

Он сразу узнал мой голос и так круто осадил коня, что тот взвился на дыбы.

Михаил без улыбки взглянул на меня, и мне показалось, что у него на глазах слезы.

— Садись ко мне, — прерывисто дыша, выговорил он. — Поедем. Конь вынесет.

Я вскочил на круп коня позади Михаила и уцепился за его плечи.

— Как дела? — спросил я.

— Потом расскажу…

Миша ударил коня каблуками, и мы поскакали.

Я старался убедить себя, что слезы из глаз друга выжал резкий ветер, бивший ему в лицо. Но, видно, это было не так. Крепко обнимая Мишу, я чувствовал, что он порою вздрагивает.

Днем ехать по тракту было невозможно, и, спешившись, мы свернули с дороги в лес, чтобы дождаться вечера. Молча ведя в поводу коня, Миша, как-то отчаянно продираясь сквозь кусты и ветки деревьев, все дальше и дальше углублялся в гущу леса. Я старался не отставать.

Вот он остановился, привязал коня и, бросившись наземь, замер…

Никогда я не думал, что увижу Мишу таким. Мне было горько и больно за друга. Но чем тут поможешь?! Любые слова казались пустыми и ненужными. Я стоял возле Миши и молча ждал, пока он успокоится.

Наконец он приподнялся и сел.

Я почувствовал, что не могу не сказать хоть что-нибудь. И, к собственному смущению, произнес обычную в таких случаях, донельзя избитую фразу: мол, ничего не поделаешь, все там будем рано или поздно.

Миша взглянул мне прямо в лицо.

— Это, — сказал он с ударением — не мог, видно, произнести слово «смерть», назвать отца мертвым, — это еще не все. Ты ж ничего не знаешь. В Симе произошло восстание…

— Восстание?!..

И Михаил поведал мне историю, которая даже в те бурлившие пролетарскими выступлениями времена была не совсем обычной.

…Миша проник в Сим к утру на третий день по выходе из Трамшака. На явочной квартире в доме Субботина его сразу огорошили:

— Отец твой, Василий Иваныч-то, занедужил. Тяжело. В больнице лежит…

— С чего это? Что с ним? — спросил ошеломленный Миша: он крепко любил отца.

— Да все эти сволочи, фараоны проклятые… Позавчера Василий Иванович приехал из Биянки в Сим, в главную контору. Вечером вымылся в бане, напился чаю и лег отдыхать. Погода стояла дрянная: холод, дождь, ветер. Стражники, видать, решили, то это самая подходящая пора тебе к отцу на свиданку явиться. Вот и ввалились ночью в дом. Подняли твоего старика, для виду по углам пошарили, а после и спрашивают: «Где, мол, Мишка?» Отец отвечает: «Знать не знаю». Они ему: «Врешь! Показывай, где спрятал!» А он: «Коли думаете, что спрятал — ищите». Они и принялись. А Василию Ивановичу приказали впереди идти: «Нехай первой пулей твой сынок тебя и шлепнет!» Знают, гады, что ты живой не дашься… Так раздетым и выгнали на улицу — сильно хотели тебе досадить, на невинном старике злость срывали. Уж Василий Иванович просился у них одеться, но фараоны уперлись: мы, мол, тебя долго не задержим. А сами три часа по двору, огороду, саду, по подвалу водили впереди себя, хлевы и сеновал осмотрели. Василий Иваныч до костей продрог. А наутро жар у него начался…

Миша, стиснув зубы, побледнев, слушал горькую новость. И с этой минуты им завладела одна мысль: во что бы то ни стало увидеть отца — быть может, в последний раз. Хозяин нелегальной квартиры пытался отговорить Мишу — ведь шпики поджидали его и в больнице. Но Михаил уперся: «Пойду к отцу!» Видя, что его не остановишь, друзья принесли ему старушечье «обмундирование». Он натянул кофту, влез в широкую, до пят, юбку, повязал голову большим черным платком, закрывшим всю грудь, и в таком наряде отправился после обеда в больницу.

Уже в коридоре на странную старуху обратил внимание дежуривший там человек в неизбежном «гороховом пальто» — «униформе» филеров. Миша, придавленный горем, не обратил на шпика внимания и прямо прошел к отцу. Тот, несмотря на тяжелое состояние, сразу узнал сына.

— Мишенька! — испуганно воскликнул он слабым голосом.

Михаил бросился перед койкой на колени, припал головою к груди отца.

Шпик с шумом ворвался в палату и схватил Михаила за плечо:

— Стой! Ты Гузаков Михаил. Ты арестован!

Не помня себя от ярости, Михаил вскочил на ноги и выхватил браунинг. Филер пулей вылетел из комнаты и поднял тревогу.

Миша снова обнял отца, но умирающего уже покинуло сознание. По больничному коридору топали сапоги полицейских, приближались их громкие голоса…

Михаил в последний раз вгляделся в отцовское лицо, в его руки, царапавшие казенное суконное одеяло…

Когда стражники толчком распахнули дверь палаты, в ней уже не было ни одной живой души.

Выпрыгнул в окно, Миша перебрался через ограду во двор завода, укрылся среди многочисленных штабелей дров и не вылезал оттуда до темноты. Вечером он спрятал в дровах женское платье, осторожно выбрался с заводской территории и вернулся на прежнюю конспиративную квартиру. Здесь он и оставался до похорон.

Похороны были назначены на 26 сентября. Несмотря на холод, на страшную грязь, народу собралось видимо-невидимо: Василия Ивановича любили, считали своим, справедливым человеком. Процессия растянулась на целую улицу. На почтительном расстоянии от хмурых, озлобленных рабочих следовала конная и пешая полиция — и здесь она не оставила Гузаковых своими «заботами».

Миша, конечно, на похоронах, появиться не смог. Сквозь слегка раздвинутые шторы окна он смотрел, как мимо несли прах его дорогого, безвинно погибшего отца.

Когда гроб опустили в могилу и стали засыпать землей, многие рабочие отошли на версту от кладбища, где оставалась полиция, собрались в кружок и запели: «Вы жертвою пали…»

В это время Петя Гузаков забрал брата из дома Субботина и повез его обратно в лес. Недалеко от завода конь вдруг заупрямился и встал. В этот момент из переулка вывернулись два конных стражника — они ехали с заводской кузницы, где ковали лошадей. Увидев Мишу, которого они так долго и безуспешно ловили, они в первый момент опешили, но тут же повернули коней и моментально умчались: они отлично знали, что револьвер в Мишиных руках тут же начнет стрелять…

Миша вылез из тарантаса и пешком пошел в завод, чтобы через плотину уйти в лес. Но у литейной его остановили рабочие, окружили. Объятия, рукопожатия, слова сочувствия Мишиному горю, ненависти к полицейским.

— Товарищи, — сказал Михаил, — мне лучше поскорее отсюда уйти в свое лесное логово. А то сейчас сюда явится полиция — стражники, небось, уж донесли. Начнется свалка, не обойдется без жертв. А время для открытого боя еще не наступило. До свидания, товарищи!

Но тут раздался зычный голос Алеши Чевардина:

— Никуда, Миша, не ходи! Пусть только попробуют сюда нос сунуть! Мы им покажем, что такое рабочий Сим!.. Царские прихвостни! Уморили Василь Иваныча, а теперь тебя хотят схватить! Мы им дадим такую встряску, что надолго запомнят.

Миша попытался уговорить товарищей, но в это время в заводской двор ворвались пешие полицейские. На бегу они кричали:

— Сдавайся, а то будем стрелять!

— Стреляйте! — возбужденно закричали из толпы. — Мишу не получите!..

Стражники, недолго думая, дали залп в воздух, а потом второй, в толпу. Громко вскрикнув, рухнул на землю молодой рабочий.

— Лаптева! Егора Лаптева убили!..

Смерть ни в чем не повинного парня оказалась молнией, ударившей в динамит…

И грянул взрыв.

В полицию полетели куски железа, камни, ломики. Стражники находились в узком проходе между высоким заплотом и недостроенным кирпичным зданием. Работавшие на нем каменщики как один человек взялись за кирпичи и открыли по полицейским ураганный «огонь» сверху. Он был так яростен, что воздух буквально гудел от летевших «снарядов». Стражники смешались, не выдержали и обратились, в бегство.

Алеша Чевардин кинулся в паровое отделение, схватился за рычаг, и над заводом, над поселком взвыл тревожный гудок. Со всех сторон к заводу бежали люди. Вдалеке треснуло еще несколько выстрелов: обозленные полицейские, отступая, застрелили рабочего Курчатова, шедшего на смену.

Это окончательно привело симцев в неистовство.

Миша пустил в ход весь свой талант агитатора, чтобы убедить рабочих не выступать.

— Отдельными вспышками не свергнешь царский гнет. Завтра палачи жестоко с нами расправятся, и жертвы будут напрасны. Успокойтесь, товарищи!

Но даже он не смог подействовать на рабочих — слишком сильно было возмущение, терпение измученных и оскорбленных симцев лопнуло. Когда Михаилу стало ясно, что все равно рабочих не остановишь, он встал во главе массы. К этому времени вокруг него уже собрались уцелевшие от арестов дружинники. Решили дать полицейским бой.

Телефонистов предупредили: не соединять полицию ни с Миньяром, ни со станцией железной дороги, ни с почтой. Вызвали на подмогу боевую дружину из Миньярского завода. Миша попытался удержать рабочих от выступления хотя бы до прихода миньярцев, но страсти до того накалились, что и эта попытка оказалась безрезультатной.

Вся рабочая громада бросилась к дому Ларионова, где жили стражники. Началась осада.

— Сдавайте оружие! — громко предложил забаррикадировавшимся полицейским Михаил. — Обещаю вам жизнь и свободу, катитесь с завода куда хотите! Иначе спалим дом вместе с вами…

Стражники молчали. Только взвыл бабий голос, и через минуту на крыльцо вышел ненавистный всему Симу урядник Чижек-Чечек с женой и детьми. Урядница повалилась рабочим в ноги.

— Встань! — сурово сказал Миша. — Мы не попы и не полицейские, чтоб перед нами стоять на коленях. Женщины, уведите ее с детьми отсюда.

Урядника сразу обезоружили.

— Скажи своим, чтобы сдавались.

— Так ведь никого здесь больше нету, — заикаясь от страха, пролепетал урядник. — Все сбежали.

Но тут сами же стражники, высунувшиеся из окна, уличили своего начальника во лжи. Теперь урядник начал уговаривать их сдаться, но полицейские наотрез отказались.

Только тогда рабочие обложили дом соломой, облили керосином и подожгли. Заполыхало, загудело пламя… В суматохе сбежал Чижек-Чечек…

Стражники открыли из окон огонь по тысячной толпе рабочих. Те отвечали. Начался форменный бой. Повстанцы понесли потери. Мертвым упал Насонов. Тяжело был ранен Алеша Чевардин… У дружинников быстро иссякли запасы патронов, и стражники решили прорваться. Собственно говоря, они могли бы это сделать и раньше — ведь у осаждающих оружия было мало. Но стражникам мешал панический страх перед разъяренными рабочими. Лишь огонек подогрел их храбрость. Они повыпрыгивали из окон и лежа дали залп вдоль улицы. Народ бросился врассыпную. Стражники отчаянно устремились вперед, на ближнюю гору. Их путь лежал мимо рабочих хибарок, и стрелять фараонам было невозможно.

Пожар немедленно затушили и обнаружили в доме под лавкой стражника, переодетого в женское платье — видимо, это был самый трусливый. Он и поплатился жизнью за свою трусость.

И Чижек-Чечек ушел тоже недалеко — его поймали женщины, помогавшие повстанцам.

Останки урядника искали три дня, но так и не могли найти. Видимо, бабы разнесли его коромыслами в клочья. Так и хоронили со всеми полицейскими почестями пустой гроб, в котором лежали только сапоги, да и то неизвестно чьи. Лишь месяца два-три спустя ребятишки, играя, нашли под каким-то камнем урядничью фуражку…

Хорошо вооруженные миньярцы прибыли в Сим к шапочному разбору и были очень раздосадованы нетерпеливостью симских повстанцев.

Теперь нужно было ожидать в Сим свирепую карательную экспедицию. Партийная организация приказала Михаилу немедленно убираться в лес.

На лесной дороге мы с ним и встретились.

…Каратели не заставили себя долго ждать. Черной тучей ворвались в Сим несколько сот казаков, драгун и стражников во главе с известным уфимским держимордой приставом Бамбуровым. Началась беспощадная расправа над рабочими и их семьями. Жители большого завода были отданы на поток и разграбление пьяным карателям. Опора царского режима — бравые казачки — не щадили ни женщин, ни стариков, ни подростков. Пошли повальные обыски. Сотни людей были арестованы. На краю села стояли три больших барака, предназначенные под жилье временным рабочим. Их превратили в тюрьму — они оказались буквально набитыми симскими заводчанами.

Но сломить сопротивление симских рабочих палачам не удалось: они не узнали, кто укрывал Мишу и куда он исчез после восстания, не установили и убийц урядника и стражника.

Десятки арестованных были отправлены в Уфимскую тюрьму. Среди них находились оба Мишиных брата — Павел и пятнадцатилетний Петя, — раненый Алеша Чевардин, Андрей и Илья Саловы, мой отец и сестренка.

Власти оценили голову Миши в десять тысяч рублей — колоссальные по тем временам деньги!

А в поселке тем временем шла отвратительная вакханалия. Пьяные казаки и стражники насиловали девушек, растаскивали из рабочих домишек жалкий скарб, резали кур и гусей, овец и коров. Они праздновали «победу»…

ПОГРОМ В ТЮРЬМЕ

Рана Алеши Чевардина оказалась очень серьезной: пуля засела в раздробленных костях таза. Тем не менее, Алеша был брошен в общую камеру Уфимской тюрьмы и оставлен без всякой помощи. Теснота, духота, грязь… В ране завелись черви. Заключенные, сидевшие вместе с Чевардиным, требовали врача, вызывали прокурора, но тюремная администрация оставалась глухой. Еще бы!.. Царские опричники жаждали мести за убитых полицейских. А мстить заключенному, да еще тяжело раненному боевику легко и безопасно!

Вместе с уфимскими черносотенцами тюремщики задумали подлое дело. Они повели агитацию среди заключенных-уголовников, особенно среди их главарей, так называемых «иванов». Негодяи говорили, что все «политики», в том числе и симские повстанцы, — крамольники, что они идут против батюшки-царя, а главное — они, мол, самые страшные враги уголовных.

— Если рабочие придут к власти, — науськивали воров и убийц, — то они вас просто-напросто повырежут. А вы не ждите этого, дайте этим политикам сами как следует…

Уголовникам прозрачно намекнули, что за расправу с заключенными рабочими их не только не накажут, но, наоборот, наградят и даже досрочно освободят из тюрьмы.

И вот «иваны» стали готовить свою уголовную братию к предательскому нападению из-за угла на симцев.

Всего этого политические, конечно, не знали. Но надзиратель Лаушкин, специально посланный партией на работу в тюрьму, предупредил симцев, что против них что-то замышляют. Что именно — он и сам не знал, но догадывался. Из симцев об этом надзирателе был осведомлен только Павел Гузаков. Он и держал с ним связь. Павел сказал Лаушкину, чтобы тот сообщил обо всем партийной организации на воле и в случае, если что-либо произойдет, немедленно дал ей знать. Затем Павел поодиночке переговорил со всеми членами боевой дружины, сидевшими в тюрьме. Теперь боевики были начеку.

Заключенные симцы сидели в нижнем коридоре четвертого корпуса, в двух камерах, человек по пятьдесят в каждой. В двух других камерах по другую сторону этого же коридора находились уголовники, главным образом «срочники». Всех заключенных раз, а то и дважды в день выводили на прогулку. Во дворе для каждого корпуса было отведено определенное место, и узники гуляли парами по кругу под неусыпным наблюдением надзирателей, торчащих по сторонам и в центре движущегося кольца.

Каратели, как уже говорилось, хватали и бросали в тюрьму кого попало, правого и виноватого, и поэтому среди заключенных симцев большинство не только не входило в боевую дружину, но не состояло в партии и даже не участвовало в восстании. Этих людей партийцы старались оберегать от всяких чуждых влияний, поддерживали в них бодрость и чувство рабочей солидарности. Но одновременно надо было добиваться, чтобы ни в чем не виноватые рабочие не пострадали от руки царского «правосудия» — «скорого и правого». И совсем уж никуда не годилось, если бы они пали жертвами какой-либо провокации.

Однажды после обеда надзиратели вывели на прогулку сразу обе камеры уголовных. Раньше так никогда не делали: обычно камеры гуляли по очереди. Особенно тщательно изолировали на прогулках политзаключенных, боясь, что они войдут в контакт и начнут агитацию среди уголовных.

Вот уже была подана команда кончать прогулку, но уголовные продолжали ходить по кругу. В это время надзиратель выпустил во двор одну из камер симских рабочих.

Едва успела первая пара «политиков» пристроиться в хвост гуляющим, как уголовники набросились на них. Началась свалка. Симцы, шедшие сзади, увидев, что их товарищей бьют, при этом бьют явно насмерть, бросились на выручку. Но силы были слишком неравны: на стороне уголовников стараниями администрации оказался не только большой численный перевес, но и «фактор внезапности», как теперь выражаются, и подготовленность к «бою». Некоторые из заключенных рабочих пытались подействовать на бандитов уговорами — да куда там!..

Уголовные стали быстро одолевать. Несколько симцев уже лежали на земле, сбитые с ног, окровавленные, другие, тоже раненные, продолжали драться.

Кто-то из боевиков бросился назад в коридор, ко второй камере, и отчаянно крикнул:

— Товарищи! Первую камеру уголовные убивают!..

В камере на секунду воцарилась мертвая тишина. Потом она взорвалась возмущенным шумом, криками, ударами в дверь. Все перекрыл чей-то могучий голос:

— Товарищи! Это тот самый погром, который готовила администрация!

Железная дверь ходуном заходила под ударами каблуков и жилистых кулаков, словно в нее били огромным молотом.

— Надзиратель! Открой! Отвори!

Но надзиратель с ехидцей ответил:

— Что, хотите, чтоб и вам черепки поразбивали? — и как ни в чем не бывало ушел из коридора, может быть, помогать головорезам.

— Товарищи! Пробивайте стену! — властно приказал тот же сильный голос — это был Павел Гузаков.

В камере стояла огромная тяжелая скамья, которую подставляли под опускающиеся на ночь нары. Десятки рук мгновенно подхватили ее и превратили в таран.

— Бить у самого косяка! — приказал Павел. — Раз-два — взяли!

Один неимоверной силы удар!.. Другой!.. Третий!.. Грохот падающих кирпичей, туча пыли… В стене появилась большая брешь.

Симцы выбежали во двор. Там все еще шло побоище. Сначала политзаключенные второй камеры попытались разнять дерущихся, а несколько человек во главе с Павлом кинулись к надзирателям:

— Скорей разведите всех по камерам!

Но те не ударили палец о палец: их, дескать, мало, и «шпана всех поубивает», хотя несколько выстрелов в воздух прекратили бы резню, не говоря уже о том, что можно было вызвать солдат тюремной команды. «Деликатность» и «боязливость» надзирателей лишний раз подтвердили вполне организованный характер погрома.

Медлить было нельзя.

— Товарищи, ко мне! — крикнул Павел Гузаков.

Около него тесным кольцом собрались члены боевой дружины и самые решительные рабочие.

— Нас нарочно отдали на уничтожение, — быстро сказал Гузаков. — Скидывайте рубахи, закладывайте в них кирпичи и бейте шпану! Скорее, товарищи!

Боевики дружно бросились на уголовников, сбивая их с ног своим импровизированным оружием.

Когда надзиратели увидели, что еще несколько минут — и не от симцев, а от нанятых головорезов останется мокрое место, они пошли на новый подлый шаг — выпустили еще одну камеру бандитов из другого коридора. Свежий «резерв» с диким ревом: «Бей жидов и политиков!» — высыпал на «поле боя». Тюремный двор превратился в арену еще более неистовой схватки. Но надежды администрации и тут не сбылись. Разъяренные, ожесточенные симцы дрались плечом к плечу, как один человек, буквально сметая противника. Стон, вой, ругань висели в воздухе… С такой сплоченной и организованной силой шпане никогда не приходилось иметь дело. Подкрепление опешило, быстро сникло и обратилось в бегство. Видя, что дело приняло такой оборот, тюремная администрация пустила в ход приготовленных заранее пожарников с брандспойтом. Толстая струя воды, шипя, обрушилась на людей. От воды все кинулись по камерам…

Во время побоища Лаушкину удалось сообщить комитету, что в тюрьме вспыхнул бунт, убивают политиков.

Несколько комитетчиков сразу бросились в депо и железнодорожные мастерские поднимать рабочих. Другие помчались к защитникам симцев и с ними вместе к прокурору и губернатору.

Депо и мастерские дали гудок тревоги. Мастеровые побросали работу. Начался митинг. Быстро решили: всем — на улицу! Большая часть двинулась прямо к тюрьме, а остальные — к губернатору, требовать управы на тюремщиков.

Глухо рокоча, внушительная масса рабочих захлестнула улицу и потекла вперед, в город. В самом центре манифестация встретилась с целым кортежем — впереди мчались два экипажа, окруженные четырьмя конными стражниками, за ними кавалерийский эскадрон. В пассажире переднего экипажа демонстранты сразу узнали прокурора окружного суда. Во второй пролетке ехали местные популярные адвокаты по политическим делам — Кийков и Ахтямов. Вряд ли этим оппозиционно настроенным адвокатам приходилось когда-либо раньше ездить с таким «почетным» эскортом!

Прокурор крикнул что-то кучеру, тот натянул вожжи. Остановилась и охрана.

— Господа, — поднявшись с сиденья и держась за плечо кучера, обратился прокурор к рабочим. — Господа, в чем дело? Куда вы?

— В тюрьму! — закричали из толпы.

— К губернатору!

— В тюрьме политических убивают!

— Куда смотрите, господин прокурор?

— Господа, господа! Тише, прошу вас! — с необычной мягкостью, вежливо заговорил прокурор. — Господа, заверяю вас, что его превосходительству господину губернатору обо всем уже известно. Он уже распорядился. Вы видите, я еду в тюрьму. Со мной господа присяжные поверенные Кийков и Ахтямов, защитники заключенных симских мастеровых. Убедительно прошу вас не беспокоиться. Даю вам честное благородное слово, что обстоятельства дела будут строжайшим образом расследованы, и я приму необходимые меры.

— Пусть скажут защитники! — закричали в толпе рабочих.

Встал присяжный поверенный Кийков.

— Господа рабочие, господин прокурор сказал правду: мы действительно едем в тюрьму. Я не имею полномочий говорить за представителей власти, — это прозвучало у Кийкова очень многозначительно, — но что касается нас, адвокатов, мы сделаем все, чтобы виновные были наказаны. Будьте уверены.

Демонстранты правильно поняли Кийкова. На плечи соседей поднялся один из рабочих.

— Товарищи, — спокойно, но ясно и звонко сказал он. — Будем просить защитников после приехать в депо, объяснить нам, что там произошло, а главное — как произошло все это беззаконие. И что предпримут господа, — он сделал ударение на этом слове, — что предпримут господа губернатор и прокурор. А пока что, для верности, я предлагаю все-таки идти за господином прокурором к тюрьме…

— К тюрьме! — многоголосо откликнулась демонстрация.

Прокурор нервно пожал плечами и, опустившись на сиденье, толкнул в спину кучера. Экипажи тронулись. Зацокали, высекая искры из булыжников, подковы коней. Рабочие заметили веселую, поощрительную улыбку на губах адвоката Кийкова.

Манифестанты тесной массой двинулись вперед за эскадроном.

Район тюрьмы превращен в военный лагерь. Со всех сторон тюрьму, словно неприятельскую крепость, которую предстоит брать штурмом, окружали войска.

Солдаты и конные стражники заняли всю Достоевскую улицу; Александровская, Аксаковская — запружены народом. Кроме рабочих, здесь собралось много обывателей. Всю эту человеческую громаду удерживали на подходах к тюрьме солдаты и городовые.

В толпе ходили всяческие толки, слухи, суды и пересуды. Никто как следует не знал, что же произошло. Известно было только одно: «шпана» напала на «политику», но в конце концов «политика» расколошматила в пух и в прах «шпану».

Когда манифестация деповских влилась в Александровскую улицу, из тюремных ворот выезжала пожарная машина, запряженная тройкой коней. Это породило новую волну слухов. Кто-то уже говорил, что заключенные — не то политики, не то уголовники — подожгли тюрьму, и сгорела канцелярия со всеми бумагами и делами, и теперь нельзя будет разобрать, кто за что сидит…

А в это время начальство во главе с прокурором и тюремным инспектором, под охраной городовых и жандармов, начало «расследование». Они вынуждены были проводить его в присутствии адвокатов.

С металлическим скрежетом отворилась дверь второй камеры, и туда ввалились все «власть предержащие».

— В чем дело?! — гаркнул инспектор. — Что за бунт?! Здесь вам не завод, а тюр-рьма!

Однако прокурор проявил себя человеком более дипломатичным, чем бурбон-тюремщик. Он прекрасно понимал, что дело может повернуться против властей, что черносотенное «шило» явно торчит из гнилого «мешка», сшитого тюремной администрацией, и что надо поаккуратнее замять скандал. Прокурор отлично знал силу деповских рабочих, грозно ожидавших перед тюрьмой вестей о своих арестованных товарищах. Поэтому он ловко оттеснил инспектора тюрьмы.

— Не надо волноваться, господин инспектор, они нам сейчас все объяснят, — дружелюбно, с мягкой улыбочкой проговорил прокурор.

Уездный исправник и начальник жандармского управления мгновенно поняли тактику прокурора. Им ведь тоже не раз приходилось сталкиваться с железнодорожниками — передовым отрядом уфимских рабочих.

— Ну, господа, не стесняйтесь, расскажите нам все откровенно, — любезно заговорил прокурор. — Поверьте, мы не меньше вас взволнованы. — Для убедительности он даже приложил руку к сердцу.

Вперед вышел Павел Гузаков. Он прежде всего потребовал немедленно перевязать раненых и в кратчайший срок закончить следствие по делам симцев — партийцы стремились, чтобы случайно попавшие в тюрьму рабочие были поскорее освобождены.

Прокурор тут же вызвал врача и обещал сделать все для ускорения следствия.

— Так что же все-таки у вас произошло! — уже с ноткой нетерпения спросил прокурор, вытаскивая блокнот.

Павел кратко и точно рассказал обо всем и заявил еще два требования: тотчас донести о погроме в Петербург, в министерство юстиции, и никого не наказывать за пролом стены.

— Пусть сейчас же даст слово! — веско сказал кто-то из-за спины Павла.

— Правильно, пусть даст гарантии при нашей администрации и при адвокатах!..

Прокурор наклонился к исправнику, потом к инспектору тюрьмы, что-то невнятно буркнул им сквозь зубы и снова обратился к арестантам:

— Хорошо. Обещаю, что репрессий не будет.

Прокурор быстро вышел из камеры, за ним поторопились его присные. Со звоном захлопнулась тяжелая дверь. Через минуту заключенные услышали, как открылись двери соседней камеры — начальство продолжало обход.

Пролом в коридор закрыли каким-то наспех сколоченным деревянным щитом. Вскоре пришел врач с санитаром, осмотрели и перевязали раненых.

Когда врач удалился, в камеру к симцам явился надзиратель и попросил их, именно попросил, собирать вещи. Всех политических перевели в двухэтажный корпус и разместили внизу в двух камерах.

Уфимские власти резко изменили отношение к политзаключенным симцам — вежливая просьба надзирателя была в этом смысле первой ласточкой. Алешу Чевардина перевели в загородную тюремную больницу, где обычно содержали лишь тяжелобольных арестантов.

Так потерпела крушениепопытка уфимских черносотенцев «стихийно» расправиться с симскими повстанцами. Пролетарская Уфа не дала в обиду своих друзей и соратников.

А в мощном отпоре «иванам» решающую роль сыграли симцы-боевики: их сплоченность, решительность, отвага, умение драться и дисциплина сплотили вокруг них заключенных.

КАК УКРАЛИ АЛЕШУ

Все происшедшее в тюрьме стало мне известно позже, из рассказов отца и сестры. Вскоре после этих событий партийная организация приказала мне перебраться из трамшацких лесов в Уфу — обстоятельства требовали, чтобы боевики были наготове. Заключенным рабочим могла понадобиться помощь. И в первую очередь мы хотели вызволить Алешу Чевардина; против него были самые неопровержимые улики, и ему грозила тяжелая кара за участие в восстании.

Родственники Чевардина обратились к прокурору с просьбой, чтобы он разрешил посещать Алешу в больнице и приносить ему передачи, но натолкнулись на довольно резкий отказ. «До тех пор, — заявил прокурор, — пока следствие по делам всех арестованных симцев не будет закончено, Чевардину не разрешу ни свиданий, ни передач». Нам были ясны причины такого решения прокурора: власти пытались использовать запрещение свиданий и передач как метод давления на симцев. Мы знали, что следователь регулярно посещает больных заключенных, методически мучая их назойливыми длительными допросами. А подследственные нужных показаний не давали, требуя скорее их судить, — они отлично понимали, что при тех скудных данных, какие имелись в руках следствия, большинство неизбежно будет оправдано.

Через некоторое время одному из адвокатов каким-то образом все-таки удалось получить позволение изредка посещать Чевардина. Через этого защитника мы узнали, что Алексея оперировали, извлекли пулю, и теперь он пошел на поправку — уже ходит с палкой. Затем нам стало известно, что следствие закончено, и Чевардина вот-вот могут возвратить в тюрьму.

Совет Уфимской дружины решил воспользоваться тем, что тюремная больница охраняется куда слабее, чем тюрьма, и попытаться «украсть» Алешу. Медлить было нельзя.

Совет дружины поручил Васе Мясникову и мне как можно скорее собрать необходимые сведения о расположении больницы, подходах к ней и дорогах. Мы должны были установить, велика ли численность охраны, каков порядок смены постов, крепки ли ограда и решетки в окнах.

Полтора суток мы с Васей вели тщательное наблюдение за больницей. Оказалось, что она окружена садовой изгородью и деревьями. Изгородь ветхая, легко можно разобрать несколько балясин. Весь двор между забором и лечебным корпусом густо зарос травою и крапивой. Построен лечебный корпус «глаголем», окна забраны редкими решетками из тонких — всего в четверть дюйма — железных прутьев. Их ничего не стоит перекусить специальными саперными кусачками с длинными ручками. Такие кусачки у нас имелись.

Кроме лечебного корпуса, на территории есть еще два здания: кухня и караулка, где всегда находятся три солдата с разводящим. Тут же телефон. Охраняют территорию всего два человека: один стоит у ворот и изредка обходит вокруг ограды, другой — при входе в самый корпус. В больнице дежурит лишь один-единственный надзиратель. Больные размещены в нескольких палатах.

Обо всем этом мы доложили совету дружины.

Пока мы возились с разведкой, другие боевики добыли через адвоката пропуск на свидание с Чевардиным. Достать пропуск «на предъявителя» не удалось, он был выписан для «брата». Свидание назначили на следующий день.

Это была большая удача — у нас появилась возможность договориться обо всех подробностях с самим Алешей.

Однако тут же возникло серьезное затруднение. Так как пропуск был выписан брату Чевардина, послать на свидание кого-нибудь из девушек — членов симской дружины, находившихся в это время в Уфе, как это хотели раньше, стало невозможно. Из уфимских боевиков никто не знал Чевардина, а вызывать какого-нибудь парня из Сима не было времени.

Мне сказали:

— Придется, Петрусь, пойти к Чевардину тебе. Это, конечно, большой риск, слишком хорошо тебя знает полиция, попадешься — плохо придется. Но другого выхода нет… Согласен?

Разве я мог отказаться?

Товарищи собрали гостинцы для Чевардина, наши девушки придали им вид домашней передачи. Собственно, эти гостинцы нужны были не столько Алеше, сколько мне, чтобы я ничем не отличался от других посетителей, — ведь все шли к арестантам со свертками.

На случай провала совет дружины послал вместе со мной четверых боевиков для охраны и лошадь с пролеткой. Я столковался с ребятами, где они будут находиться во время моего «визита» и где расположится «извозчик».

С собой у меня была подробная записка Чевардину.

Свидания разрешались с обеда до трех часов пополудни. Вскоре после обеда я уже подходил к больнице.

С обеих сторон к больнице шли родственники заключенных. Их было довольно много, что меня порадовало: с группой людей пройти лучше, меньше станут приглядываться. Я чувствовал, что лезу прямо черту в пасть, и на душе кошки скребли. Но надо — значит надо!

Вот и первый часовой. Ни на меня, ни на других посетителей он не обращает ровно никакого внимания. Даже не глядя в нашу сторону, солдат флегматично крутит цигарку. Весь его вид словно говорит: «Как мне это все осточертело!»

Настроение у меня поднялось.

Вошли в коридор больничного корпуса. Здесь около стола посетители предъявляли свои пропуска второму часовому и надзирателю, не менее равнодушным. Солдат тупо смотрел куда-то в потолок, а надзиратель лениво просматривал принесенные продукты и ставил на пропуске отметку.

Дошла очередь и до меня. Показал пропуск. Надзиратель неожиданно оживился:

— А, это к Чевардину! — дружелюбно сказал он. — Ну и крепкий же парень ваш браток!

Надзиратель отметил и вернул мне пропуск.

— Ихняя палата — шестая налево, — объяснил он. — Она открыта. Там тяжелые лежат. Из них только ваш брат понемногу встает. С клюшкой ходить учится.

Отлично! Вошел я благополучно. Еще бы так же благополучно выйти.

Дверь в шестую палату была открыта. Я распахнул ее и быстро окинул комнату взглядом. В ней стояло десять коек, но все, кроме двух, были свободны. Алексей лежал у огромного окна. Он читал книгу и даже не взглянул в мою сторону.

Едва я шагнул к койке Чевардина, как вдруг меня остановил голос второго больного:

— Ванюшка! Ты как сюда?!

Я застыл от неожиданности: у самого входа лежал сынок симского купца Медяника, отъявленный черносотенец и громила. У меня язык прилип к гортани. А Медяник весело продолжал:

— А мне говорили, ты политик и от власти скрываешься!

Мелькнула мысль: «Без стрельбы не уйти!» Но в тот же миг родилось другое решение. И я бросился к Медянику с распростертыми объятиями:

— Федька! А я выглядываю, где ты! Твои старики просили меня передать тебе гостинцы. Эх, какой ты плохой стал! Зеленый вовсе, похудел…

Я мигом присел у него в ногах, развязал узелок и стал выкладывать продукты, продолжая заговаривать ему зубы:

— Это я-то политик? Что ты! Наоборот! Я состою в «Союзе истинно русских». Вот, видишь, и к тебе пришел.

В это время я бросил взгляд на Алешу. Тот уже во все глаза уставился на меня. Вид у него был такой растерянный, что в другое время я, наверное, расхохотался бы. Но тут было не до смеху. Я чувствовал, что Чевардин вот-вот крикнет мне: «Изменник!» — и тогда все пропало. Но в такие острые моменты, к счастью, появляется какая-то дьявольская находчивость и изворотливость.

— О! — сказал я. — И Алешка Чевардин здесь! Вот этот и впрямь политик! Ну-ка, я плюну ему в морду!

И, бросив сверток на кровать Медяника, я, гогоча, пошел к Алеше, загородил его от Медяника спиной, — а она у меня, слава богу, широкая! — и сунул ему записку. Потом шепнул, даже не шепнул, почти беззвучно «прошевелил» губами:

— Будь готов к побегу…

Только тут Алеша ожил. Выражение лица у него сразу переменилось. Опять опасно! Я громко проговорил:

— Ну, как политик? Не сладко против батюшки-царя идти? — и шепнул: — Дурак! Ругай меня!

Чевардин привстал на койке и разразился дикой бранью. Я и не знал, что Алешка умеет так ругаться. Толкнув его в грудь, я прошептал:

— Так согласен бежать?

Чевардин от моего толчка свалился на койку и еле слышно ответил:

— Согласен, — и снова обрушил на меня ругань.

Выругавшись в ответ, я вернулся к Медянику, спросил, что он хочет передать родителям и жене. Потом, попросив, чтобы он не рассказывал надзирателю, как я ткнул Чевардина, а то меня в следующий раз, мол, не пустят, забрал платок и простился.

Только успел я выйти, как встретил надзирателя.

— Что это там за шум?

— Да симские между собой не поладили, — ответил я. — Мирить их пришлось.

И я постарался скорее ретироваться. Только отойдя на почтительное расстояние от ворот тюремной больницы, я вздохнул полной грудью: «Вот так свидание! При таком непредвиденном обороте дела свободно мог попасться, точно карась в зубы щуке!» Я перевел дух и вытер со лба испарину. Что, если бы я растерялся? Или надзиратель бросил бы просматривать передачи и вошел в палату со мной?.. Я вдруг почувствовал себя таким обессиленным, словно целый день ломал спину на погрузке.

Когда в этот же день я доложил обо всем совету дружины, члены совета только покрутили головами:

— Ну-ну!.. Нечего сказать, попал в переплет! Теперь, чтобы вытащить Алексея, надо быть черт те как осторожными, а то кто их знает, до чего они там в палате после твоего ухода договорились. Ведь надзиратель мог брякнуть Медянику, что посетитель-то был брат Чевардина!

Но ждать не было времени. Алексея могли со дня на день вернуть в тюрьму.

— Что ж, ребята, — сказали нам члены совета. — Мы наметили было побег на завтра, но теперь придется перенести его на сегодняшний вечер. И пораньше, пока еще улицы не угомонились. Когда все стихнет, трудней и опасней будет пробираться с Алешей.

Решили вместо четверых, как думали прежде, послать шестерых боевиков. Перерезать прутья решетки поручили, как слесарю, мне. Ножницы-кусачки должна была принести боевичка Стеша Токарева. Уходить всем пешком и вразброд. Наш «извозчик» доставит Алешу на конспиративную квартиру. Утром туда приду я…

Руководителем операции назначили Алексея Калугина — «Черного».

— Ну, ребята, — удачи! — пожали нам руки друзья.

Разошлись уже в сумерки. Стеша принесла мне многошарнирные, длиной с аршин, ножницы. Я попробовал — резали они легко и бесшумно.

Тут же я отправился на указанное место.

Когда совсем стемнело, «Черный» проверил всех и дал приказ действовать.

Постовые заняли позиции, чтобы в случае надобности, перехватить больничную охрану. Быстро разобрали кусок изгороди, подкрались к окну Алешиной палаты, и я вытащил свой инструмент. Прут решетки поддался легко. Второй — тоже. При помощи тряпки, смазанной медом, мы очень тихо выдавили все стекло.

Для маскировки Чевардин догадался завесить окно одеялом. Стекло снизу до половины рамы было закрашено, поэтому из палаты никто не мог увидеть, как я орудовал ножницами и как выдавливали стекло. К тому же тяжелобольной Медяник спал.

Все это произошло очень быстро — честное слово, мне кажется, не дольше, чем нужно, чтобы прочесть эти строки.

Вот уже подъехала повозка… Мимо меня пронесли Алексея.

— Разойдись…

Мы мигом исчезли.

Не знаю, как друзья-боевики, а я был очень взволнован и возбужден. Всю ночь не спал, с нетерпением ждал утра, чтобы идти к Алексею. Радость бурлила во мне: дело удалось, Алешка на свободе! Это было настоящим счастьем, счастьем исполненного революционного долга…

И вот, наконец, я на конспиративной квартире у Алексея. Не очень комфортабельный переезд разбередил его рану, и он чувствовал себя скверно. Нужно быстрее возобновить лечение, но нечего и думать о враче — вся полиция и жандармерия были подняты на ноги, и в город уже проник слух о дерзком побеге раненого «политика». Медяник наверняка уже понял, зачем я был у него, и нас обоих — Алешу и меня — усиленно разыскивают.

В обед пришла записка от совета дружины, чтобы я не смел показываться в городе, а отсиживался до особого распоряжения вместе с Алешей.

На другой день нам передали много перевязочного материала, и мне пришлось неожиданно превратиться в… медика. Вот уж не ожидал!

Учил меня санитарному делу сам Алексей. Это были своеобразные уроки: «профессор» был одновременно «клиническим больным», и кривясь от боли, инструктировал меня, когда я ежедневно чистил ему рану, совал в нее тампоны, накладывал бинт.

Так прошло дней пять-шесть. Немного поправившись, Алеша уехал в Екатеринбург, к невесте. А я получил новое партийное задание.

ЧЕРЕЗ ГРАНИЦУ

С производством легких бризантных бомб дело у нас пока не сдвигалось с мертвой точки — не было специалистов. Взрывчатые вещества, добытые с таким трудом и риском, лежали неиспользованные. Уфимский комитет партии и совет дружины связались с Боевым центром при Петербургском Комитете РСДРП и договорились об организации на наши средства школы бомбистской техники. В декабре 1906 года меня командировали в Петербург, в эту школу. Я должен был получить необходимую подготовку и, вернувшись на Урал, наладить производство снарядов.

Занятия начались в Лесном институте. Но вскоре из-за неосторожности одного из студентов-инструкторов полиция обнаружила школу и явилась в институт. Мне удалось, спустившись по водосточной трубе, скрыться. Избегли ареста и другие товарищи.

Некоторое время я прожил в Питере, перебираясь с одной конспиративной квартиры на другую, а потом, в январе 1907 года, получил направление за границу, во Львов. Наша бомбистская школа переносилась туда.

Я выехал в Киев с явкой в Южное военно-техническое бюро, к его ответственному организатору Евгению Алексеевичу Фортунатову, известному под кличками «Петр», «Евгений» и «Лохмач». Южное военно-техническое бюро возникло осенью 1906 года. Тогда же для партийного оформления этой организации «Лохмач» ездил в Питер, где договорился с Надеждой Константиновной и Леонидом Борисовичем Красиным. По их предложению «Лохмач» отправился на собравшуюся в это время конференцию военно-боевых организаций в Таммерфорс, чтобы познакомиться с постановкой боевой работы, а главное — чтобы связаться с представителями Петербургского комитета и нашей, уральской организации. Делегатами Урала в Таммерфорсе были Иван и Эразм Кадомцевы, Филипп Локоцков и Володя Алексеев. Переговоры закончились успешно. Руководители уральских боевиков обещали «Лохмачу» финансовую поддержку.

К январю 1907 года, как раз к моменту провала питерской школы, Южное военно-техническое бюро окончательно оформилось как самостоятельная партийная организация. К этому времени бюро сумело наладить переброску через границу транспортов оружия. В руках работников бюро, в частности в опытных руках В. И. Богомолова — «Черта», присланного в Киев Красиным по указанию Владимира Ильича, сосредоточились связи с иностранными революционерами, которые помогали закупать за рубежом крупные партии пистолетов. В Киеве уже действовала мастерская бомб, в которой работала большая группа специалистов, главным образом студенты: Гарфункель, Фрейман, уральцы Тагунов, Голотов, Борис и Анатолий Воинственские и ряд других.

Боевой центр возложил на Южное военно-техническое бюро всю техническую и организационную работу по созданию Львовской школы бомбистов.

Когда я приехал в Киев, там стояла промозглая, чисто осенняя погода. Меня, северянина, это очень удивило — ведь шел январь!

У нас, подпольщиков, существовало святое правило: все, что необходимо, — явки, пароли, адреса — либо запоминать, либо записывать сложным шифром, а уж ключ от шифра обязательно держать в памяти. Прибываешь в назначенное место — первым делом где-нибудь в укромном уголке расшифруешь все это и заучишь наизусть. Такой порядок был крайне необходим: он страховал нас от случайных провалов.

По расшифрованной явке я разыскал «Лохмача» в книжном и писчебумажном магазине на Фундуклеевской улице. Магазин этот принадлежал студенческому «Товариществу на вере», а официальным владельцем его числился штабс-капитан Киевского арсенала Жданович, один из инструкторов Киевской мастерской бомб.

Оказалось, что приехал я слишком рано, и мне предстояло дожидаться еще нескольких товарищей, тоже следующих во Львов, и «Петровича» — члена Южного бюро, который непосредственно ведал Львовской школой. Всех нас, будущих курсантов, собирались переправить в Австрию.

Фортунатов устроил меня на конспиративную квартиру на Жилянской улице. Здесь я повидался с Володей Алексеевым, «полномочным представителем» нашей боевой организации, «аккредитованным» при Южном бюро, и с его помощницей Людмилой Емельяновой.

Неожиданно у меня оказалось много свободного времени: другие курсанты и сам «Петрович» еще не приехали. Я принялся бродить по Киеву — хотелось познакомиться с этим красавцем городом. Да и никогда не мешает подпольщику хорошо знать место, куда забрасывает его капризная судьба.

Ненароком я попал в полицейскую облаву на различный мелкий уголовный люд, на беспаспортных, бродяг и других «отверженных» большого города; что-то во мне вызвало подозрение блюстителей порядка. Всех задержанных — нас набралось человек сорок — сначала препроводили в участок на Подоле и посадили в «холодную», а когда стемнело, выгнали из камер и под конвоем повели в тюрьму. Шли мы берегом Днепра. Накрапывал нудный мелкий дождь пополам со снегом. По пути попадалось много лесопилок, и штабеля бревен и досок почти сплошной стеной тянулись меж дорогой и рекой.

Шагал я и ругал себя на чем свет стоит. Это ж надо так глупо попасться! А окажешься в руках властей — живо дознаются, кто ты такой. Дело дрянь!

«Эх, — подумал я, — была не была! Попробую улепетнуть! Повезет — буду жить и работать, а нет — убьют, умру без мучений, как солдат на посту…»

Сказано — сделано!

Я шел левофланговым в середине колонны. Скинув тяжелое пальто, — в кем было бы трудно бежать, — шепнул впереди идущему:

— Прими шубу…

Тот понял, без звука взял мое пальто. Выбрав момент, я молниеносно ринулся в темный коридор между штабелями леса и помчался, петляя по лабиринту ходов и переходов, к самому берегу. Все это случилось так быстро и незаметно, что конвой спохватился лишь тогда, когда я уже оказался на самом берегу Днепра. Поднялись крики, гвалт, ругань, раздались выстрелы.

Я постарался поскорее опередить за штабелями партию арестантов, чтобы исчезнуть в городе.

Это мне удалось. Но куда теперь деваться? Пробираться на конспиративную квартиру раздетым в этот холодный день значило почти наверняка привлечь внимание полицейского «недреманного ока». И тут я вспомнил рассказы киевлян о Печерской лавре.

Частенько подпольщики, скрываясь от наседающих шпиков или спасаясь от обыска, прятались в лавре. Там легко затеряться среди тысяч разношерстных богомольцев-паломников и ждать, пока придет кто-либо из комитетчиков, время от времени навещающих монастырские общежития, особенно если исчезает кто-нибудь из нелегальных.

И я ухватился за лавру, как за якорь спасения. «Пусть, — подумалось мне, — господь бог и его земные уполномоченные послужат революции!»

Действительность превзошла все мои даже самые радужные надежды. Оказалось, что в лавре имелись не только огромные общежития, но и — слава опять-таки богу! — при каждом из них трапезные! Притом бесплатные! Правда, у дверей трапезных монахи поставили кружки, куда богомольцы поденежнее, — а вернее, посовестливее — бросали кто сколько мог. Но это было делом доброхотным, и я решил расквитаться с господом уж на том свете; все равно, семь бед — один ответ.

Провел я в лавре под высоким покровительством русской православной церкви трое суток. Несмотря на все преимущества монастыря, я все же побаивался, что кто-нибудь ненароком пристанет ко мне, потребует документы, и поэтому старался не попадаться на глаза в одних и тех же местах. Ночевал я каждую ночь в другом общежитии, кормился в разных столовых. Делать было совершенно нечего, и, чтобы убить время, я побывал всюду, куда ходили паломники, «поклонился» святым мощам.

Меня стало одолевать сомнение: а вдруг в организации провал, либо какие-нибудь другие осложнения, и все, с кем я связан, попали в лапы охранки или вынуждены были скрыться из Киева? Признаюсь, при этаких мыслях мне становилось очень не по себе. Ведь я был один в незнакомом городе, без документов, без денег и без дальнейших явок…

Настал четвертый день моего пребывания в лавре. В обед я отправился в одну из столовых. Захожу — на длинных столах, как обычно, стоят миски с дымящимися постными щами, около них — деревянные ложки. На колоссальных подносах — горы нарезанного ржаного хлеба. Вдоль столов такие же длинные скамьи. Перелезаю через скамью, чтобы занять место, и вдруг…

— Петрусь! — кто-то радостно окликает меня.

Оборачиваюсь и, к своему восторгу, вижу Володю Алексеева и Люду Емельянову…

— Ты цел, Петруська! Прямо-таки в огне не тонешь, в воде не горишь…

— Ну, если б я только в огне не тонул, а в воде не горел — где б я сейчас был!..

— Тьфу, чертушка! — махнул рукой Володя и потряс меня за плечи. — Обрадовался, тебя увидел, даже поговорку перековеркал.

Мы отошли в сторонку, подальше от любопытных. Мне уже расхотелось есть.

— Ты что, в одном пиджачишке? — спросил Володя, став серьезным.

Я развел руками.

— Да-а, в таком виде тебе идти никак невозможно… Вот что, Людмила, ты побудь с ним здесь, только никуда не уходите, а то потом вас не разыщешь, а я сбегаю, куплю этому босяку пальто и шапку.

Володя скоро вернулся, и мы расстались со спасительной обителью. До квартиры доехали благополучно.

Дня через три, наконец, появился «Петрович». Но моих попутчиков все еще не было, и решили отправить за границу пока меня одного. «Петрович» вручил мне зашифрованные адреса и явки.

Мой путь лежал через Дубно в Кременец, оттуда в пограничное украинское село, потом — бросок через границу, и там, с первой австрийской станции Броды поездом во Львов.

«Петрович» предупредил меня, что для переброски людей и транспортов через кордон партия вынуждена пользоваться услугами профессионалов-контрабандистов, имеющих тесные, хорошо налаженные связи с пограничной стражей. Пограничники сами заинтересованы в удачных переходах границы, так как проводники им хорошо платят, — все это вообще одна лавочка. Но с контрабандистами нужно держать ухо востро. Мне посоветовали выдавать себя за дезертира — им на святой Руси испокон века сочувствуют.

«Петрович» остался в Киеве поджидать остальных курсантов, а я отправился в свою первую заграничную командировку.

В Кременец я прибыл без приключений. Быстро разыскал Чайную улицу и двухэтажный дом, над которым золотом сияла вывеска: «Большой Гранд-отель». Кременецкий «Гранд-отель» оказался довольно грязным постоялым двором. Был уже вечер, я снял номер и заночевал.

Утром я спустился в «гостиную», уселся за столик, на котором лежали старые журналы, и, как мне было указано, принялся ждать газетчика. Вот и он… По что такое?! «Петрович» говорил о старичке еврее, а это молодой парень и к тому же русский. Быть может, здесь что-нибудь случилось, и этот газетчик заменил прежнего? Или газетчиков тут двое?

Заговорить ли с ним? Сказать ли пароль? Нет, нельзя…

До самого обеда я сидел как на иголках, делал вид, что с интересом просматриваю «Живописное обозрение» и «Ниву» «времен очаковских и покоренья Крыма». Двери гостиницы хлопали, то и дело входили и выходили какие-то люди; некоторые с любопытством косились на меня. Я нервничал, мне уже начинали мерещиться шпики.

Наконец дверь хлопнула в очередной раз и в комнате появился человек с кипой газет под мышкой. Ура! Достаточно мне было взглянуть на него, чтобы, понять: это тот самый! Маленький, сухонький, сутуловатый старичок, кряхтя, свалил свою ношу на стол и сказал, потирая поясницу:

— День добжий, пане… Ох, заныли мои стары кости!..

На старике был потерявший всякий цвет картуз, потертое мешковатое пальто и глубокие резиновые калоши.

Все так же охая, старик принялся разбирать и раскладывать газеты, что-то певуче бормоча себе под нос.

— Послушайте, господин, — я сам почувствовал, что произнес это чересчур весело, — когда здесь получатся сегодняшние «Московские ведомости»?

Не бросая своего дела, старичок вскинул на меня остренькие выцветшие глазки, словно воткнул два буравчика:

— А что пану так интересно в «Московских ведомостях»?

Ответ был верный!

— Там должно быть объявление насчет одной службы…

— Так вам-таки да придется любоваться нашим местечком цилый тиждень…

Все в порядке!

Старик собрал оставшиеся газеты, оглянулся вокруг и, понизив голос, назвал мне улицу.

— Пусть пан приходит туда через два часа. Я там пана встречу.

И, прихрамывая, охая, растирая поясницу, старичок удалился.

Кременец являл собою в те времена типичный образец заштатного городишки Юго-Западного края. Основной его приметой была неописуемая грязь. И кривые улочки, где ютились жалкие хибарки еврейской и украинской бедноты, и улицы посолиднее, застроенные ладными домами местной «знати», знали одно-единственное «покрытие» — вязкую, непролазную черноземную хлябь.

Городок раскинулся на склоне холма, и казалось, будто весь он, со всеми своими улочками и переулками, с домишками и развалинами старой крепости, с корчмами и церковью, костелом и синагогой медленно сползает вниз по толстому слою густой, жирной грязи.

С трудом вытаскивая ноги из этого месива, я шел к условленному месту. Нет-нет да и тревожили опасения: еще попадешь здесь в какую-нибудь ловушку! Того и гляди засосет это аховое местечко.

Вот и указанный мне перекресток с распятием. Пока было все без обмана. На углу стоял давешний газетчик с невысоким, очень коренастым мужчиной в кожушке.

— Вот и пан пришел. Будьте знайомы, пане. О це и е той Грицько…

«Той Грицько» весело улыбался, скаля из-под усов крепкие желтые зубы.

Мы договорились, что вечером попоздней на улице, идущей на запад, в сторону границы, я постучу в крайнюю хату по правой руке. Мне отопрут, и я там должен буду дожидаться Грицька. Он подъедет на волах или конях и увезет меня в приграничное село, а оттуда переправит за кордон. До вечера же я побуду на квартире у газетчика. На том мы с Грицьком и распрощались.

Вот тут-то и началось выматывание нервов. Как ни старался я держаться «бывалым парнем», хитрая пограничная публика сразу сообразила, что я новичок.

Старик повел меня к себе домой, сдал на руки старухе жене и совсем древней матери, а сам куда-то исчез. Я огляделся. Квартира газетчика состояла из трех, по моим тогдашним представлениям, хорошо обставленных комнат. Я мыкался из угла в угол самой большой из них, видимо столовой, рассматривая пришпиленные веером по стене фамильные фотографии и прислушиваясь к непонятному разговору женщин за стеной. Вскоре жена газетчика вышла из кухни, постелила на стол чистую скатерть и принялась расставлять тарелки.

— Пане, сидайте з нами снидаты, — радушно пригласила она.

Я не отказался и уселся за стол.

Но в это время хлопнула наружная дверь и в дом торопливо вошел запыхавшийся хозяин. Он отозвал в угол мать и жену и стал о чем-то с ними шептаться, энергично жестикулируя и время от времени показывая большим пальцем через плечо в мою сторону.

Потом газетчик подошел ко мне.

— Ой, пане, такая большая неприятность, — сказал он. — Как бы ко мне не пришел пан обыск… Знаете что, давайте я вас скорее переведу в другое место. Вы не делайте себе волнение, то тоже хорошее место…

Что мне оставалось? Пришлось подчиниться.

Мы долго петляли по кременецким улицам, пока не пришли к какому-то кирпичному домику. Спустились в полуподвал. Несколько минут я ничего не мог разглядеть, так тут было темно. Потом привык. Мы прошли три или четыре комнаты. В последней оказалось несколько женщин, старых и молодых. Мой провожатый шепнул что-то одной и, сказав мне, чтобы я ждал, куда-то исчез.

У стены в кроватке лежали двое малышей — мальчик и девочка. Мальчуган — большеглазый трехлетний красавец с черными, курчавыми, точно у негритенка, волосами — весело задирал сестренку, кудрявую блондиночку с тонкими чертами лица, темными бровками и голубыми глазами.

— Понравились мои ангелочки? — спросила одна из женщин, увидев, что я словно зачарованный уставился на детей.

— Очень красивые, — ответил я. — А что же они такие друг на друга не похожие?

— Сынок — в меня, а дочка — в папу…

С этого, как на грех, завязался отнюдь не приятный мне разговор: откуда я, да куда еду, да зачем, да когда думаю уехать, да…

Женскому любопытству была дана полная воля. Пришлось плести первое, что пришло в голову: я, мол, приказчик, приехал из Киева, хочу закупить хорошего вина. Тут посыпались советы, к кому обратиться, у кого можно дешевле купить, за кем надо смотреть в оба, чтобы не надул, кто честный продавец, но любит дорого запросить, и так далее, и тому подобное… Пришлось мобилизовать все свои актерские способности и симулировать горячий интерес ко всем этим сведениям. Я облегченно вздохнул, когда снова появился газетчик.

С ним в комнату вошел молодой человек примерно моих лет, опрятно и с некоторой претензией на щегольство одетый. Газетчик, сделав таинственный вид, отвел нас в сторонку.

— Яков, — представился молодой человек. — Но можешь звать меня Яшей. — И с места в карьер сообщил мне, что он анархист, тут же намекнул, что имел самое непосредственное касательство к недавней киевской перестрелке с полицией, и предложил немедленно перейти на новую квартиру, так как и здесь, — он имеет точные сведения! — небезопасно.

Что же, пришлось снова переходить…

Анархист дорогой продолжал живописать свои «революционные подвиги», а потом вдруг посочувствовал:

— Вы подумайте, в какое положение вы попали. Как вам не везет! И народ тут такой ненадежный…

Я молчал.

— Ну да ничего, — продолжал он. — Ваше счастье, что вы на меня попали. Я вас выручу. Все будет в порядке.

При этих словах газетчик вдруг забеспокоился.

— Да, да, все буде гарнесенько. Вы же и сами бачите, як я и ция молода людына за вас хлопочем… Так мы имеем надию, шо вы в долгу не останетесь. Такие хлопоты, такие волнения… — Он озабоченно поцокал языком и глубоко вздохнул.

Анархист недовольно покосился на газетчика, но смолчал.

Тут я понял, что все эти тревоги и переходы с одной «надежной квартиры» на другую имеют совершенно определенную цель: содрать с меня как можно больше. Но сделал вид, что ничегошеньки не понимаю. Опыт научил меня, что частенько самое лучшее притвориться простачком.

Третье мое убежище было на самой окраине. Когда меня туда со всякими предосторожностями привели, уже смеркалось. В доме никого, кроме нас, не было.

— Ну вот, теперь все в полном ажуре, — произнес анархист. — Скоро придет Грицько. А пока давайте рассчитаемся…

— Это, пане, справедливые слова, — подтвердил старик.

— Ну, что вы, — ответил я, все еще продолжая разыгрывать простодушного паренька, — вот когда Грицько явится, тогда я со всеми вами и рассчитаюсь.

Настаивать они не стали. Газетчик куда-то ушел, и мы остались наедине с анархистом.

И тут он неожиданно повел на меня бешеную «пропагандистскую» атаку. Он предложил мне остаться в Кременце, вступить в «партию анархистов», которая одна только «может дать настоящую свободу, потому что свобода без денег — тьфу!».

Я не успел ответить на это «лестное» предложение, как вернулся газетчик, а с ним Грицько. Анархист круто переменил тему разговора и сразу взял быка за рога. Начался трудный, упорный торг. Мой «покровитель» заломил с меня шестьдесят рублей — вчетверо больше максимума, указанного мне «Петровичем». Я категорически отказался платить такую сумасшедшую дену.

— Напрасно кобенишься, — попытался меня припугнуть анархист, — мы просим недорого. — Он оглянулся на Грицька и газетчика, словно требуя поддержки, но те молчали. — А то ведь, знаешь, на тебе можно куда больше заработать, — зловеще намекнул он.

Дело дрянь! Спасенье в одном — мгновенно и решительно перехватить инициативу.

Через секунду вороненое дуло моего браунинга глядело на анархиста. Тот побледнел и схватился за карман.

— Ни с места! — скомандовал я. — Всех перестреляю.

Грозный анархист сразу сник.

— Да что ты, дружище! — воскликнул он. — Мы просто пошутили. Решили тебя испытать. Но ты парень-бой! Сразу видно — не простой дезертир. Не поддался… Молодец, хвалю! Ну, убери, убери пушечку, напугал — и баста! Гриша за все возьмет с тебя красненькую — и только. Так ведь, Гриша? — Грицько молча кивнул. — А если у тебя с деньгами туго, то мы, анархисты, тебя даром через кордон перебросим. Мы здесь всемогущи, — напыщенно закончил он и вдруг почти заискивающе спросил: — Так ведь, Гриша?

На этот раз Грицько не удостоил его даже кивком.

Я, конечно, наотрез отклонил «товарищескую помощь» анархистов и тут же выдал Грицьку положенный задаток. Через четверть часа я уже трясся в телеге, запряженной парою валов, — Грицько вез меня в пограничное село, где сам он жил.

Некоторое время мы ехали молча. Вечернюю тишину нарушало лишь чавканье колес по размокшей дороге да редкие «цоб-цобэ» моего проводника. Быстро темнело.

— Слушай-ка, Грицько, — наконец спросил я, — а этот твой дружок не пошлет за нами в погоню жандармов? Смотри, а то в случае чего тебе первая пуля.

Грицько засмеялся. Смех у него был какой-то мягкий, приятный.

— Не волнуйтесь. Воны, те анархисты, — в его голосе послышалось презрение, — боятся нас. Знають: чуть шо — мы им косточки переломаем.

— Ну-ну, смотри…

— А вы, видно, хлопчик бывалый. Они здорово перетрухнули. На меня глядят, шо я стану робыть. А я не на ихой стороне. Они це почуялы. Нет, не бойся, это воны так, на пушку вас бралы. Хорошо перейдемо. Цего золотого миста ни я, ни воны портить не будемо — це ж наш корм…

Вот показались и первые постройки села.

— А отсюда далеко до границы? — спросил я.

— Да ось вин, кордон, — Грицько показал кнутовищем. — У кинци села. Там и пост стоит… Ну, вот и приихалы… — Грицько первым соскочил с телеги. — Прошу, заходьте до менэ в хату…

Грицько оказался крепким хозяином, оправдывая известную пословицу насчет трудов праведных и домов каменных. Мы вошли в просторную, добротную, разделенную на три половины хату. Чистота, чуть пряный аромат высушенного чебреца, разложенного по всей хате, придавал жилищу Грицька особый, чисто украинский уют.

Двое ребятишек повисли на шее отца. Жинка, дородная крепкая женщина, сразу захлопотала у печки.

— Сидайтэ вечерять, — приказал Грицько, — менэ не ждить. Я зараз по дилу схожу, спытаю, як сегодня на кордоне…

Грицько ушел, а мы с его жинкой и хлопцами сели за стол, застеленный чистым рушником.

Накормили меня по всем законам украинского гостеприимства — до отвала.

Вернулся хозяин.

— Ну как?

Он покачал головой:

— Сегодня не можно. Понаихало начальство, меняють весь пост. Як скризь всэ уладиться, так и пийдэмо. Денька через два-три. А пока вы живить в менэ…

Такое меня взяло зло! Ну что за невезенье с самого Урала: в Питере провал, в Киеве глупый арест, в Кременце дал водить себя за нос, теперь тут изволь сидеть!..

Потекли один за другим дни безделья и беспокойства. Чтобы я не выделялся, Грицько одел меня во все селянское и даже раз, выдав за родственника, взял меня с собой на какую-то «вечорныцю».

Так прошли три-четыре «привольных, веселых» дня, показавшиеся мне годом.

Наконец вечером Грицько мне сказал:

— Ну, готовьтеся. Сегодня, пид утро, пийдемо.

Григорий объяснил мне, что в этих местах вдоль границы сплошной полосой тянется мелкий кустарник. Между кустарником и линией кордона — просека-тропа, по которой расхаживают часовые.

Как только начало темнеть, я заторопил своего провожатого. Грицько повел меня в сторону от села и его околицы с воинским пограничным постом. Под большим деревом мы остановились.

— Ждить тут, — шепотом сказал мне Грицько. — Я пийду на ту сторону. Як тилько побачите огонек серника — идить до менэ. Осторожно, но швыдко. Разумиете?

Грицько пропал в темноте. Неужели через несколько минут я буду за рубежом, вне опасности, и все передряги последних недель останутся позади?!

Напряженно вглядываюсь во мрак. Ничего… «А если Грицько обманул?! — ожгла мысль. — Что я тогда стану делать?..»

И вдруг в кромешной тьме блеснул слабый огонек. Словно каменная гора свалилась у меня с плеч. Не обманул Грицько, честный контрабандист!

Я опрометью бросился вперед и оказался на открытой широкой просеке. Пригнувшись, стремительно рванулся в сторону сверкнувшего огонька. И на всем бегу с шумом, который показался мне оглушительным, полетел куда-то вниз…

Я очутился по грудь в холодной воде, в широком и довольно глубоком рву. Часовой открыл пальбу.

Проклиная все на свете и прежде всего моего проводника, я с трудом перебрел через ров и, промокший до нитки, вылез на «берег».

Грицько оказался совсем рядом.

— Эх, хлопче, хлопче!.. — виновато шептал он. — Який я дурень! Забув тоби сказаты, шо туточки вода… Ах ты, боже ж ты мий! Ну, ничого, зараз пийдемо до хаты, там пидсохнешь. Выпьешь горилки, все будет гарно.

В полной темноте мы добрались до австрийского местечка Броды. Грицько шел уверенно, как по своему селу. Так же уверенно, по-хозяйски, постучался в двери.

Здесь встретили нас как нельзя более радушно. Хозяева были, как видно, австрийские коллеги Грицька по профессии. Мне дали во что переодеться, мокрую мою одежду повесили у печки сушить, накормили, напоили.

Я все еще беспокоился, не выйдет ли осложнений из-за произведенного мною во рву шума, не сообщат ли русские пограничные власти австрийским о нарушителе границы, не задержат ли меня в Австрии. Меня прямо-таки подняли на смех:

— Шо ты, хлопче! Кто там про тэбе сообщать станет! Российска охрана тильки рада, шо ты благополучно через кордон перемахнул. Разве тильки чарку горилки за тэбе випьет…

— А чего же он тогда стрелял?

— А як же! Для виду. Вин же обязан кордон сторожить…

ЛЬВОВСКАЯ ШКОЛА БОМБИСТОВ

За ночь я отлично выспался. Утром рассчитался с Грицьком, простился со всеми и, провожаемый искренними пожеланиями удач и счастья, двинулся на станцию.

Было часов девять утра. На вокзале уже собралось порядочно народу. Ждали поезда.

Так вот какая она, эта таинственная заграница? Мне представлялось, что за рубежом все не такое, как дома, в России. А оказалось, что первый заграничный город Броды ничем, ну, ровнехонько ничем не отличался от российских городков и местечек Юго-Запада. Те же домишки, та же грязь, те же обязательные костел и синагога, те же украинцы и евреи, тот же язык. Такая же станция железной дороги с неизбежным жандармом на перроне.

Хоть Грицько и его австрийские приятели уверяли, что здесь мне ничто не грозит, я все же был настороже. Я отлично понимал, что не только в России имеются представители такой «приятной» профессии, как «шпик» и «филер», и что австрийские власти вряд ли с особенным энтузиазмом отнесутся к школе бомбистов.

Иной раз у меня прямо-таки дух захватывало: где это очутился я, двадцатилетний малограмотный парень из далекой уральской глуши? Что привело меня, знавшего толком лишь родной завод, сюда, в чужую, незнакомую страну? Какая сила заставила преодолеть на пути все трудности и невзгоды?

Твердая вера в лучшее будущее, воля к победе великого рабочего дела — вот как называлась эта сила.

Да и молодость и здоровье помогали переносить все тяготы, выпадавшие на долю профессионального революционера.

Подошел поезд. Я забрался в вагон — он резко отличался от знакомых российских вагонов. Никаких полок в нем не было. Пассажиры сидели на скамьях, причем каждое место было отделено от соседних красиво изогнутыми перегородками от головы пассажира до самого сиденья. Сидишь и не видишь соседей. Только напротив маячит без конца одна и та же физиономия. Едешь словно в своеобразной одиночке! Ни разговоров, ни обычного нашего русского вагонного веселья с его быстрыми знакомствами, симпатиями, общими чаепитиями и знаменитым «козлом». Чинной и скучной оказалась железнодорожная заграница.

Сел я в это кресло и худо ли, хорошо ли, но доехал в конце концов до города Львова, или, как он тогда официально назывался в Австрии, до Лемберга. Вышел на вокзальную площадь, огляделся. Вот это действительно уже самая всамделишная заграница! Большие дома с островерхими крышами, суровые, устремленные ввысь церкви, всюду непонятные надписи и совсем не похожая на нашу публика.

Наняв извозчика, я назвал ему адрес.

Из всего увиденного в этот день во Львове меня, пожалуй, больше всего удивил именно извозчик и его экипаж. Сам возница в цилиндре и престранном пиджаке, какого я раньше никогда не видывал: сзади хвост, а спереди нечего даже подпоясать; теперь у нас так одеваются только дирижеры. Восседал он на высоченном облучке, по обе стороны облучка — фонари. Сбоку, вставленный в специальное приспособление, торчит кнут — длинная, аршина в три палка с коротеньким ремешком. Экипаж большой, в него свободно усаживаются шесть человек в два ряда, лицом друг к другу.

Я нашел нужный дом, дернул за проволочку звонка. Вышла молодая девушка в наколке и передничке: видно, прислуга. Коверкая русский язык — мне казалось, что иностранцам так понятнее, — я спросил:

— Тут жить руссишь?

Девушка впустила меня, захлопнула дверь и вышла. Через минуту появился среднего роста, коренастый молодой человек. Его длинные русые волосы были гладко зачесаны назад, с красивого лица прямо на меня смотрели умные, с лукавинкой глаза.

— Ксенофонт просил вас показать мне город, — тихо сказал я, не отводя взгляда.

— Но сегодня плохая погода. Сделаем это послезавтра, — ответил незнакомец.

Наконец-то! Наконец-то все мытарства позади! Я не сдержался и сжал товарища в объятиях. Парень я был не из слабых, и не будь он тоже крепким хлопцем, наверное, был бы основательно помят.

— Ну-ну, поосторожнее! А то останетесь без преподавателя. — Он крепко пожал мне руку. — Николай Козлов, — назвал он себя.

Кажется, уже после революции я узналподлинное имя руководителя и инструктора Львовской партийной школы бомбистов — Николай Павлович Бородонос. В 1906 году в Киеве он возглавлял мастерскую бомб на Жилянской улице, в том самом доме, где я жил на конспиративной квартире. Потом Николай Козлов перевез эту бомбовую мастерскую в Ростов-на-Дону. Жандармам удалось напасть на след лаборатории, замаскированной под «Техническую контору», и они попытались арестовать Козлова и его товарища Усенко. Однако боевики метнули в жандармов две бомбы и скрылись.

И вот теперь этот спокойный, изящный, с иголочки одетый человек, похожий скорее на светского франта, чем на боевика, обладавший невозмутимо хладнокровной отвагой, заведовал Львовской школой.

Мы как-то сразу понравились друг другу, и эта взаимная симпатия сохранилась до конца нашего совместного пребывания во Львове.

Из курсантов я приехал первым.

— Что ж, будем ждать остальных. Надо набрать человек десять-пятнадцать, — сказал Николай. — Ну, а как добирались?

Я махнул рукой и поведал ему, с какими приключениями переходил границу.

— Это уж киевляне виноваты. Разве так доставляют людей! — возмутился Козлов. — Сегодня же отправлю письмо в Южное бюро…

И он растолковал мне, как в идеале полагается перебрасывать подпольщиков за кордон.

— Прежде всего на каждом этапе должен находиться специальный агент. Он обязан лично доставить вас до следующего этапа. Вы никого не знаете, кроме этого агента. Переговоры с контрабандистами, расчеты с ними — это его дело. А границу разве так переходят?! Проводник должен взять у постового в залог затвор от винтовки и отдать вам, а после благополучного перехода возвратить солдату только вместе с условленной мздой. Такая система дает полную гарантию безопасности. А как вы перебирались, это, знаете… Еще хорошо, что все обошлось.

Николай тут же, при мне, написал в Киев, и следующие курсанты ехали уже «по правилам».

Гостиница, куда Козлов устроил меня на житье, была небольшой и очень уютной. Меня проводили на второй этаж и показали номер. Он мне очень понравился. Никогда еще не доводилось мне жить в такой просторной, чистой и светлой комнате.

Хозяин, высокий, изысканно вежливый рыжеусый поляк с блестящим, словно только что отлакированным пробором, самолично познакомил меня с порядками, показал все места, которые могли мне понадобиться. Потом, вынув записную книжечку и тоненький карандашик, притороченный к ней золотою цепочкой, он справился:

— В котором часу пан изволит ложиться спать?

— Это зачем же вам? — несколько подозрительно спросил я. — А может, я всю ночь буду с девками гулять?

— Как пану угодно, — с готовностью согласился хозяин. — Но ведь не можно же, чтобы пану было холодно в постели…

Хозяин вовсе не намеревался вторгаться в мою личную жизнь. Мягкий львовский климат позволял не отапливать помещение и вместо этого в гостинице согревали постели специальным лотком с горячими угольями. Горничная засовывала лоток под одеяло перед тем как жилец ложился спать.

Я родился и рос в бедной семье. Спали мы с братишками вповалку прямо на полу. Не было даже никакого тюфяка, а о существовании простынь мы и не знали. Подстилкой нам служило тряпье из старой, изношенной одежды. Вместо подушки в головах лежал холщовый мешок, набитый не перьями или пухом, а охлопьем — негодными остатками льняной пряжи. Укрывались мы самотканой дерюгой, одной на всех. Работа и жизнь в подполье тоже не баловали меня комфортом. А тут вдруг чудесная комната, мягкая перина, белоснежные, хрустящие простыни, и, как венец всего, эта самая медная грелка!..

Это меня просто-таки огорошило.

Но привыкать к новому и незнакомому было мне не впервой. После того как я стал членом нелегальной партии и боевиком, старшим товарищам немало пришлось повозиться со мной, прежде чем пустить по свету как подпольщика-профессионала. Надо было меня, полудеревенского парня, никогда не надевавшего ничего, кроме картуза, косоворотки, портов и грубых сапог, приучить к воротничку, манишке, манжетам, запонкам, котелку, брюкам дудочкой, штиблетам, а главное — к галстуку. Ох, много мне пришлось попотеть — вся эта амуниция на мне не держалась, твердый крахмальный воротничок сидел, как на корове хомут, манишка сбивалась набок, узкие ботинки натирали мозоли, а уж галстук… Сколько раз старики трепали меня за галстук, как за удавку: «Ну, на что это, брат, похоже?!» И все-таки вышколили.

Самым трудным было для меня выучиться «цивилизованно» есть. Ведь дома у нас вся семья хлебала щи или ела кашу из общей деревянной чашки деревянными же ложками. Никаких иных столовых приборов и сервизов у нас не было. Теперь же я обязан был правильно держаться в любом обществе, куда бы меня не забросила судьба. Малейшая оплошность или неряшливость могли повести к провалу.

…Бездельничал я во Львове, совершая экскурсии по великолепному городу, примерно с неделю. К ее исходу съехалось до десятка курсантов. Один из них прибыл из Казани, двое из Одессы, трое из Латвии, трое из Финляндии, один с Урала. Некоторые поселились в той же гостинице, что и я. В соседнем номере обосновался мой земляк — златоустовец Петр Артамонов по кличке «Медвежонок».

Я оказался самым молодым и самым малограмотным из курсантов, и теоретическая часть давалась мне труднее всех.

Мастерская, в которой мы занимались, находилась в том же доме, где жил Николай. Это была большая комната с несколькими столами и полками, уставленными различными колбами, банками и другим лабораторным оборудованием.

Началось ученье с самых мирных вещей. Николай понемногу обучал нас черчению, измерению объема кубов и цилиндров, познакомил с необходимыми инструментами. От теории постепенно стали переходить к практике, пока что тоже школьной: решали задачи на объем и вес.

Однажды, придя на занятие, мы увидели на столе преподавателя небольшой цилиндр, сделанный из картона.

— Вот, товарищи, — сказал Николай, — так выглядит бризантная ручная бомба нашей конструкции. Картонный корпус наполняется взрывчатым веществом. Туда же вкладывается запальник.

Значит, мы подошли к сути дела.

Так как все наши бомбы изготовлялись из специального толстого картона, необходимо было научиться раскраивать и резать картонные листы, предварительно рассчитав размер и форму оболочки в зависимости от того, какой взрывной силы требовался снаряд.

Потом мы занялись запальником — душой снаряда. Это было самым трудным. Запальник должен точно соответствовать весу и объему бомбы — значит, необходим точный расчет. При изготовлении запальника нужна особая тщательность. И вот почему.

Запальник наш представлял собою несложный, но весьма опасный прибор. В его конструкцию входила запаянная с обоих концов стеклянная трубка с серной кислотой. Если трубка плохо запаяна, запальник мог самопроизвольно воспламениться. А представляете себе, что это значило в наших подпольных условиях, когда бомбы с готовыми запальниками хранились не в специально оборудованных складах, а на квартирах рабочих — членов боевых дружин? Малейшая небрежность в работе, ерундовая оплошка — и на воздух взлетит дом, погибнут подпольщики, их жены и дети, десятки непричастных к делу людей… Вот какая огромная ответственность лежала на нас, боевиках, занятых производством боеприпасов для организации.

Отдела технического контроля у нас, конечно, не было. Каждый сам не за страх, а за совесть проверял запальники, которые мастерил. Полагалось после пайки изо всех сил трясти проклятую трубку, чтобы убедиться, что кислота не просачивается. Если после нескольких минут таких «упражнений» содержимое трубки не вытекало, ее на три-четыре дня оставляли на ватке, пропитанной зажигательной смесью. Если ватка не загоралась, продукция считалась доброкачественной.

Николай хотел, чтобы мы не только разумом, но и каждым нервом ощутили, какой груз взвален на наши плечи. И он придумал для нас тяжелое испытание.

Однажды он вошел в мастерскую своей обычной, слегка развалистой, уверенной походкой, одетый в новенький, с иголочки, костюм. Стоячий крахмальный воротничок с загнутыми по моде того времени углами слегка врезался в его смуглую шею. Галстук-«бабочка» пестрел на сияющей, твердой рубашке. Николай подошел к столу, несколько небрежно — была у него такая манера — взял чей-то запальник, повертел его в пальцах. Потом обвел всех нас взглядом. В глазах его едва заметно сверкнула какая-то дьявольская искорка.

— Ну-с, — проговорил он, — отлично. Запальники проверены? А теперь вот что. Разбейтесь на пары. Каждый возьмет в карман по запальнику и — марш за город, на бывший артиллерийский полигон. Я — впереди, вы — за мной. Дистанция между парами — пятьдесят шагов. Ясно?

Воцарилось молчание.

— Значит, ясно, — подвел итог Николай. — Ну, быстренько. — И, сунув в карман один из запальников, такою же развалочкой вышел.

Чтобы попасть на полигон, надо было пройти верст пять по городу — и это с таким «безобидным» грузом! Того и гляди вспыхнут запальники в карманах…

Скажу откровенно, эта прогулка доставила нам не слишком много удовольствия.

На полигоне мы сначала по очереди бросали запальники с заклеенными донышками. В таком виде им не полагалось взрываться. Все приборы проверку выдержали.

— Теперь бросать в боевом положении, — сказал Козлов. — Первый — Волков.

Я, как полагалось по инструкции, оторвал донышко и метнул запальник.

Удар о землю. Язык огня…

Запальник годен!

После меня метал «Медвежонок», потом остальные. Все сошло хорошо.

«Первый курс» был окончен. Учение продолжало идти вглубь.

Теперь под руководством Николая мы кроили из картонных листов бризантные ручные снаряды разных размеров и фасонов.

Началось самое рискованное — самостоятельное приготовление взрывчатых веществ. Мы делали пироксилин, менделеевский порох, динамит. Наиболее вредным и опасным было приготовление мелинита, состава колоссальной взрывчатой силы. После русско-японской войны он был широко известен под названием «шимоза». Эта самая шимоза капризна, как избалованная истеричная барышня.

Чтобы получить мелинит, нужно было в плохо оборудованной лаборатории, по существу в домашних условиях, плавить в специальных колбах особый состав. Каждый, кто присутствовал в это время в мастерской, смело мог считать себя наполовину покойником…

После опытов с шимозой лицо у меня стало желтым, словно после желтухи, и я ходил таким чуть не полгода.

Затем Николай научил нас делать мины на якорях, адские машины — ударные, фитильные, с часовым механизмом и с индуктором.

Мы с Николаем очень сблизились, подружились. Но за все время он ни слова не сказал о себе, о своей жизни. Кремень был человек! Частенько по воскресеньям преподаватель приглашал меня в кафе, и мы пили кофе с ромом по-польски.

— Вот подождите, — нередко говаривал Николай, — кончим ученье и перед тем, как уехать в Россию в пасть к волку, отправимся в Африку поохотиться на львов. Идет?

Я не мог понять, смеется он или говорит всерьез, и, как мог, отшучивался.

В заключение на знакомом нам полигоне мы испытали ночью изготовленную нашими руками бомбу. Это был, по сути дела, «выпускной экзамен».

Так за два месяца я получил «высшее» военно-техническое образование.

В это время во Львов приехал «Петрович». Он передал мне и «Медвежонку», что Уфимский комитет поручил нам перевезти по два пуда литературы из Львова на Урал: «Медвежонку» в Златоуст, а мне в Уфу.

Я отправился из Львова на день позже Петра. Прекрасный галицийский город Львов был уже совсем по-весеннему зеленым — начинался апрель. Прямо на вокзале от «Петровича» я получил литературу и выехал в Броды. Туда «Петрович» дал мне явку и пароль.

На явочную квартиру в Бродах за мною пришел не кто иной, как тот же Грицько, мой старый знакомый. На этот раз он перевел меня за границу «по всем правилам» и перенес на себе мой багаж, искусно заделанный в небольшую бельевую корзину.

— Одягу с закордона до дому тягаешь? — подмигнул мне Грицько и добавил: — Чи железна та одяга — маленькая корзина, а пуда два важить…

Опять я попал в аккуратный и чистенький домик Грицька.

В селе меня дожидался Петр-«Медвежонок», прибывший днем раньше. Вместе с ним мы двинулись в Кременец.

Я считал, что большей грязи, чем я видел в Кременце по дороге за границу, не бывает. Я ошибся — теперь вся округа превратилась в открытое грязевое море, и наша телега не ехала, а скорее плыла. Уже под самым городом, когда «Медвежонок», удобно пристроившись у меня на животе, в темноте задремал, в экипаже что-то разъехалось, и мы оказались чуть не по шею в жидкой и липкой грязи. Задняя ось прошла над нашими головами.

Никогда не думал, что умею так ругаться…

Долго мы мылись и чистились в гостинице на Чайной улице.

Из Кременца мы с Петром опять продолжали путь порознь. Как мне было сказано, я выехал на день раньше него, по маршруту Дубно — Киев — Москва — Уфа. Мое первое заграничное путешествие закончилось.

ДЕЛИКАТНОЕ ПОРУЧЕНИЕ

На Урал я вернулся в начале мая 1907 года. Областной комитет партии поручил нескольким боевикам, в том числе и мне, развезти доставленную нами из-за границы литературу по заводским центрам Урала. Я побывал в нескольких городах.

Возвратившись из поездки, я рассчитывал хотя бы несколько дней отдохнуть перед новой работой, тем более, что помещение для лаборатории бомб, которой мне предстояло руководить, еще не было найдено… Но… меня срочно вызвали на совет и поручили «внеочередное» задание. Заключалось оно в следующем.

Уральские большевики делали все возможное, чтобы выполнить лозунг Ленина: «…готовить оружие, — и в прямом, и в переносном смысле слова». Наряду с широкой агитацией в массах принимались меры по приобретению стрелкового оружия. Как уже говорилось, средства, добытые экспроприациями, мы направляли в первую голову на закупку его за рубежом. Основной нашей «импортной» организацией было Южное военно-техническое бюро. В период моего ученья во Львове наша боевая организация закупила через него в Бельгии партию браунингов, Южное бюро должно было доставить пистолеты в Дубно и передать уральским представителям. Но прошло уже порядочное время, а ни из Киева, ни из Дубно никаких вестей не приходило. Руководители уральской боевой организации встревожились, не случился ли провал.

— С мастерской бомб придется немного повременить, — сказал мне Михаил Кадомцев. — Отправляйся снова в Киев, во что бы то ни стало разыщи кого-нибудь из работников Южного бюро, выясни, что произошло. Через бельгийские связи нам известно, что оружие было закуплено и отправлено. Требуй пистолеты или обратно деньги. Имей в виду, что по условию на каждый браунинг полагается четыре обоймы с патронами и еще по сто штук патронов отдельно. Понял?

— Понять-то я понял…

— Устал? — перебил меня Михаил. — Понимаю. Чувствую. Но, брат, кроме тебя посылать сейчас некого. К тому же, может, придется ехать за границу. А ты на кордоне связи уже имеешь, южнобюровцев лично знаешь, за границей, говорят, чувствуешь себя как рыба в воде.

— Какое там рыба в воде!.. — махнул я рукой.

— Ну, все-таки… В общем — собирайся, товарищ Петруська, сегодня же в путь.

…Путешествие началось без приключений. Несколько раз в дороге я менял билеты, чтобы не привлекать внимания: к пассажиру, ехавшему издалека, шпики всегда присматривались пристальнее.

Вот и Киев. Летний, июньский, он был пышен и праздничен в яркой зелени своих каштанов, в ослепительном блеске церковных куполов, в тяжелой серебристой ряби старика Днепра. Мать городов русских встретила меня многоязыким гомоном вокзала, звучала русская, украинская, польская, еврейская речь; потные греки таскали свои широченные плоские ящики со всякой церковной галантереей — крестиками, иконами, нарисованными на кипарисовых дощечках, тонкими свечками, — распространяя аромат ладана и кипариса. Сразу за вокзалом, на площади, раскинулся цыганский табор. Ржали кони, свистели бичи, звенели мониста цыганок, мельтешили, вызывая головокружение, их пестрые платья и шали. И отсюда же вливался в улицы бесконечный поток паломников-богомольцев, стремящихся со всех концов матушки России в Печерскую лавру.

Явка у меня была в тот же магазин на Фундуклеевской, к Фортунатову. Вот и магазин. Я вошел в длинный торговый зал. Окинул взглядом прилавки — «Лохмача» нет. Кто же вместо него? Медленно двинулся вдоль прилавка, делая вид, что рассматриваю книги, и незаметно вглядываясь в лица приказчиков: не подскажет ли обостренная нелегальной жизнью интуиция, с кем из них можно заговорить. Мое внимание привлекла одна из девушек-продавщиц. По одежде и манерам ее можно было принять за курсистку. Знакомое лицо… Как будто я видел ее у Фортунатова в прошлый приезд… Я решился:

— Здравствуйте. Вы не присоветуете купить что-нибудь занимательное?

Продавщица внимательно посмотрела мне в лицо и улыбнулась.

— Я вас знаю, вы уралец. Мы виделись прошедшей зимой. Я жена Евгения.

— А где он сам?

— Его на днях… арестовали, — вздохнула она. — Надеюсь, долго не продержат, за ним нет ничего. Но вот остальные, кажется, сели прочно…

— Что, все?!

— Почти… А те, кто на свободе, вынуждены прятаться. Уж очень полиция неистовствует, прямо на пятки наступает… — Она положила на прилавок несколько книжек и, сразу переменив тон на «приказчицкий», громко продолжала: — Вот, посмотрите, будьте любезны. Думаю, они вам понравятся. — Мимо нас проходил толстый господин в котелке и черном пальто. Девушка промолчала, глядя, как я, изображая крайнюю степень заинтересованности, перелистываю книжонки. — Остался из всего Южного бюро «действующим» только наш художник, — вполголоса продолжала она. — Я свяжу вас с ним. Он работает в иконописной мастерской. Там и живет. — Продавщица выписала мне чек на одну из книжек.

Я заплатил, получил покупку.

Очаровательно улыбаясь, женщина шепотом назвала мне адрес и пароль.

Я еще прошелся по магазину, для отвода глаз купил у другого продавца нравоучительную брошюрку «Пятачок погубил» и ушел.

Расспрашивать мне не хотелось, и лишь к обеду я, наконец, стоял перед вывеской: «Иконописная мастерская Афанасия Симеонова».

Вошел. Мастерская как мастерская — мольберты, краски, кисти, готовые иконы без рам и в рамах, иконы в киотах, украшения, альбомы образцов. Навстречу мне поднялся молодой человек с кистью и палитрой в руках. Длинная темно-русая шевелюра, бархатная блуза, на шее небрежно повязан не то шарф, не то галстук — наружность типичного «свободного художника» тех времен.

— Мне бы надо Трофима…

Юноша окинул меня веселым взглядом:

— Трофим уже здоров. — Ответ на пароль был верен. — Идемте к нему. — Он повернулся и широкими шагами направился к двери в конце мастерской.

В глубине дома оказался небольшой кабинет, в котором были еще два выхода, что, с конспиративной точки зрения, очень удобно.

— Присаживайтесь. Здесь мы можем говорить спокойно, — произнес «свободный художник», закурил и выжидательно замолчал.

— Я с Урала. У нас была хорошая связь с Южным бюро, но…

— Что касается Южного военно-технического бюро, то из его состава продолжает функционировать лишь ваш покорный слуга, — развел руками хозяин. — Да и то не знаю, надолго ли. Помогает мне, как вы убедились сами, супруга «Лохмача». И хорошо помогает. Без нее вы ко мне не добрались бы. Что привело вас в наши края?

Я объяснил.

— Н-да… — протянул художник. — Видите ли, официально, как член бюро, я ничего о вашем оружии не знаю, сведений мы не получали. Но по слухам мне кое-что известно. Пистолеты и патроны из Бельгии были доставлены во Львов, это определенно. Но дальше уже начинается туман: у кого они находятся, какова их дальнейшая судьба, — понятия не имею! Связи порваны, контакт с контрабандистами не восстановлен. Товарищ «Черт», ведавший всеми этими делами, тоже арестован. Остался только человек, на котором лежит непосредственная переброска оружия через границу. Его тоже нарекли «Чертом» — чтобы сбить с толку полицию. Новый «нечистый» не совсем наш — колеблющийся, из анархистов. И сейчас он, видимо, с ними связан. Но выбора у нас покуда нет.

— А как мне найти этого вашего фальшивого «Черта»! — спросил я.

Художник развел руками.

— Помочь вам очень трудно. Моя специальность — внутренние связи, явки и типография. И к «Черту» путей у меня нет.

— Как же быть? Попробовать через анархистов?

— А у вас есть связи с ними?

— Есть. — Я рассказал ему свою кременецкую историю.

— Ну, тогда, дорогой товарищ, вам и карты в руки! Разыщите своего кременецкого молодца, а через него, я уверен, найдете и нашего «Черта»!

Я остался в мастерской обедать. За обедом, с аппетитом уписывая жирный украинский борщ, хозяин со смехом рассказывал, как ловко под «крышей» мастерской они устроили типографию.

— Мастерская наша процветает. Клиентура у нас обширная. Заказчики нами довольны, хвалят за аккуратность. Мы всегда работу сдаем в срок. — Художник улыбнулся, потом посерьезнел и, с притворным сокрушением вздохнув, проговорил: — Единственно, что нас тревожит, — конкуренция-с… Лавра мастерскую держит. Богатую. В разные магазины товар поставляет, и своя лавка у них есть. Поперек дороги мы монахам стали-с. Злобятся они на нас, что заказчиков отбиваем, а что же делать, ежели работа наша отменная! Закажите, сударь, образок у нас, не пожалеете. Вот, могу предложить святого Николая-угодника в серебряном окладе-с. Останетесь довольны-с. — Он фарисейски поднял глаза горе́ и тут же, не выдержав роли, озорно расхохотался. — А тем временем под этой вывеской наша типография листовочки и книжечки печатает.

— Сколько же у вас богомазов?! — удивился я. — Ведь множество икон вам делать приходится!

— Вот в том-то и штука! — прищелкнул языком художник. — Один я пишу, и то для отвода глаз.

— Как так?

— А очень просто. Клиенту показываем образцы икон, альбомы, образчики рам и киотов. Рядимся. Потом берем задаток. Заказчик уходит, а кто-либо из нас отправляется по «божественным» магазинам искать подходящее. Купим — тогда наш мастер ризы меняет, переделывает, комбинирует. — Иной раз в лавровской мастерской иконы приобретаем, — художник прыснул, чуть не захлебнувшись борщом. — Ежели бы только монастырские богомазы знали, что мы конкуренцию за их счет поддерживаем!..

— Здорово! А типография как?

— Работает! Недавно в бюро спор вышел. Нам анархисты один заказ дали, три небольших брошюры отпечатать. Члены бюро чуть не поссорились. «Как, — говорили одни, — анархистские книжонки печатать? Мы с анархизмом воюем, разоблачаем, а тут вроде как бы его распространять!» — «Так за деньги же, — возражали другие. — Средства нам для работы ведь нужны? Нужны! А что касается анархистов, так мало ли на что приходится идти! Если следовать вашей логике, тогда давайте бросим и иконописную мастерскую: ведь Маркс сказал, что религия — опиум для народа. К тому же, если не у нас, так анархисты в другом месте свои брошюры тиснут». В конце концов заказ от анархистов взяли. Теперь мы с деньгами. С полицией мы в дружбе: околоточного, как положено мастеровщине, частенько зовем к обеду, подносим водочки. Отгораживаемся от охранки его широкой спиной. — Художник вздохнул. — Так вот и живем. Как муравьи: строим, строим свою кучу, потом появится жандармский сапог и одним ударом развернет ее всю. А уцелевшие снова терпеливо строят…

Я переночевал в мастерской, среди икон и киотов, а утром сразу отправился к поезду.

Из Дубно невозмутимый балагула довез меня прямо до знакомого кременецкого «Гранд-отеля». Я снял номер и, полусъеденный клопами, вышел на следующее утро навстречу старику газетчику.

Мне повезло, мы тут же встретились, и он сразу ответил на мой пароль. Я немедленно приступил к делу: время не терпело.

— Где я могу найти Яшу?

— Анархиста Яшу, пане? — удивился газетчик. — Зачем пану Яша?

— Нужно по одному делу, — уклончиво отвечал я.

— Ну, добже. Не хочет ли пан повидзеться с Яковом в той хате, куда Грицько приезжает?

— Хорошо. Когда?

— Як вечор наступит. — Он вдруг тоненько засмеялся — вернее, захихикал: — Знает ли пан, як той раз он их напугал? О, добже, добже напугал!

— Так вечером? — не очень вежливо перебил я: мне ни к чему были долгие разговоры в людном месте.

«Та хата» оказалась домом, где я видел в первую свою заграничную поездку женщину с двумя красавицами ребятишками. Хозяйка меня сразу узнала, и это меня не очень обрадовало.

— Скильки людын через нас прошло, а Грицько тильки вас все вспоминает: як вы с ним ходили на вечорницы да спивали писни…

— А где Грицько?

— Его зараз нема. Вин придет позже. А Яша здесь. — Она вышла в соседнюю комнату и вернулась с моим знакомцем,, щеголеватым анархистом.

— Ну, что ж, Яков, — протянул я ему руку, — гора с горой не сходится, а человек с человеком всегда могут. Здравствуйте. Я к вам по делу.

— Что, — воскликнул Яков, — решил к нам в партию идти? Бросить социал-демократов?!

Вот так да! Хорошенькое начало разговора! И самое главное, что нельзя с ним ссориться, — упрется, и ничего я не разыщу.

— Разве здесь такие вещи говорят? — сухо осведомился я. — Я не думал, что анархисты такие плохие конспираторы.

Яков залился краской.

— Прости, забыл. Идем вон в ту горенку.

Он пропустил меня вперед к двери, и мы перешли в другую комнату, где никого не было. Начался трудный, дипломатический разговор. Я старался узнать, как мне разыскать нового «Черта», а Яков убеждал меня вступить в анархисты. Яков соблазнял меня каким-то предполагаемым миллионным «эксом», а я думал только о том, чтобы он помог мне выцарапать оружие.

— Я знаю, что оружие во Львове у «Черта», — проговорил, наконец, Яков, — но мне не известно, чье оно.

— Оружие наше, уральцев. «Черт» обязан был доставить его в Дубно нашим людям, но почему-то придержал.

— А я знаю, что «Черту» за оружие платили и уральские анархисты.

— Как так?!

— А так. — Он вдруг спохватился: — Только я тебе ничего не говорил. Идет?

Сквозь фанфаронскую личину Яшки снова проглянули черты трусоватого человечка, до смерти перепугавшегося в прошлую встречу моего пистолета.

— Ну, вот что, — резко произнес я. — Меня ваши грязные делишки не интересуют. Но если оружие попадет не в мои руки…

— Оружие мы достанем, — поспешно сказал Яков. — Буду с тобой откровенен. Ты мне понравился еще в первый раз. Я очень хочу, чтобы ты стал нашим.

Меня злил этот преуспевающий контрабандист, рядившийся под «идейного анархиста». Но нить к нашим браунингам в его руках. Скрепя сердце пришлось сманеврировать.

— Вот что я вам скажу. Вы человек толковый и понимаете, что убеждения — не сорочка: сбросил одну, надел другую. Надо серьезно и долго думать. Условимся так: дайте мне вашей анархистской литературы. А когда в следующий раз сюда приеду — поговорим.

— Ладно, по рукам! Ты прав. Литературы я тебе дам. Почитай. Адрес «Черта» и явки тоже дам — в конце концов мы вместе расшатываем царский трон.

— А, может, и письмо к «Черту» дашь?

— Нет, вот уж это не пойдет. Своя шкура дороже. Адрес и явку дам, а дальше знать ничего не знаю. Крутись сам.

На прощанье Яков вручил мне несколько брошюрок об анархизме и ушел. Занятно, что среди них оказались и те самые книжонки, которые печатала иконописная типография. Прочтя их позже, я убедился, что не зря ожесточенно спорили киевляне по поводу анархистского заказа.

Вскоре явился Грицько. Мы встретились, как добрые друзья, и быстро договорились.

Вечером, повторив ритуал с винтовочным затвором пограничного стража, мы спокойно пересекли границу двух империй. Я снова оказался в Австро-Венгрии.

Вот и Львов.

Важный извозчик во фраке и цилиндре дернул вожжи, и мы покатили по знакомым улицам. Вот гостиница, где так тепло меня принимали и так заботились… А вот и сквер. А это наша школа! Эх, как потянуло меня зайти туда, посмотреть «класс», потрогать столы, на которых недавно мы мастерили бомбы!.. Где теперь наш учитель, товарищ Николай? Куда забросила его судьбина?

— Тпр-у-у!..

Мы подъехали к нужному мне дому.

Остановившись на краю тротуара, я внимательно оглядел двухэтажное здание. В первом этаже магазин, с угла парадное. Прошел мимо окон — все в порядке!

На мой звонок вышла молодая женщина, одетая, как обычно одеваются в галицийских селах.

— Нет ли тутака Остапа? — спросил я.

— Не розумию, — смущенно ответила женщина. — Зараз покличу пана… — И она скрылась, оставив дверь незапертой.

Через минуту вышел невысокий мужчина южного типа, с черными курчавыми волосами, небольшим носом с горбинкой. Он остановился в дверном проеме и вопросительно уставился на меня.

— Нет ли тутака Остапа?

Мужчина молниеносно окинул меня взглядом с ног до головы:

— Да, киевлянин.

Все в порядке! Отзыв хоть и бессмысленный, но правильный.

«Черт» поворачивается налево кругом, я иду за ним. Дверь захлопывается. Мы идем полутемным коридором. На ходу он меня спрашивает:

— Вы от Яши?

— Да.

— Анархист?

— Анархист. С Урала.

Мы вошли в небольшое зальце. Навстречу нам поднялась красивая еврейка средних лет, высокая и статная.

— Познакомьтесь, моя хозяйка Рахиль, — представил женщину «Черт».

— Сергей. — Я вежливо щелкнул каблуками и поклонился.

Мне предоставили удобную комнату. Я привел себя с дороги в порядок и стал выглядеть настоящим львовским щеголем. Вечером явился хозяин квартиры, он оказался приказчиком расположенного рядом магазина. Как удобно им хранить и переправлять контрабанду!

Весь вечер мы проговорили. Хозяева мои горячо и с увлечением толковали об анархизме, о его теоретиках, вождях и героях, о Бакунине, о побеге князя Кропоткина, об анархо-синдикалистском движении, особенно французском, швейцарском и испанском, сыпали именами, которых я никогда не слыхал. Я слушал, кивал, попивая кофе с разными вкусными вещами, не возражал, памятуя пословицу: «Назвался груздем — полезай в кузов». Об оружии не промолвил пока ни слова.

Впервые за много месяцев я спал как невинный младенец — что значит не чувствовать над собою дамоклова меча российской охранки!

Утром после завтрака мы с «Чертом» отправились в хорошо мне знакомый сквер в центре города — место многих и многих конспиративных свиданий. Уселись. Я чувствовал себя, что называется, «в форме».

— Ну, товарищ «Черт», теперь за дело. Я за бельгийским транспортом. От Якова знаю, что оружие здесь, у вас. Сколько в нем весу?

— Пудов восемь.

— В фабричной упаковке?

— Да. Очень массивный ящик.

— Как повезем его через границу? — Я говорил напористо и безапелляционно, как о само собою разумеющемся деле. — Надо разделить на четыре равных партии, чтобы в каждом были браунинги, обоймы и патроны.

— Комплектами?

— Вот-вот, комплектами. Меньше риску. Засыплется одна партия — уцелеют остальные. Где оружие? Незачем тянуть время и мешкать.

— Оружие у нас в кладовой. Купим корзины, в них можно разложить пистолеты, а этикетки повесить от французского рома. У меня они есть.

— Идемте. — Я встал.

— Но только… Как будем транспортировать? Денег у меня нет.

— То есть как нет?! Куда же они делись? По условию, ведь вы обязаны были довезти оружие до России!

«Черт» пожал плечами:

— Перерасход получился.

— Перерасход?! — передо мною сидел отлично одетый и сытый субъект, устроивший себе комфортабельную жизнь, и спокойно сообщал о «перерасходе».

— А если бы я не приехал, как бы вы поступили?

— Откровенно говоря, не думал.

— Не думали?! Решили, что за оружием никто не приедет?

«Черт» молчал.

— Ладно, вставайте, идемте укладывать. Некогда мне расследованием заниматься. Я оплачу путевые расходы. Но вы поможете мне провезти браунинги до Дубно.

— Нет. Только до Брод.

— Почему?

— От Брод — Яшкина территория. У нас такое условие — не конкурировать.

Ящик с оружием хранился в кладовой под домом. Чего только не было в этом подполье! Форменный склад заграничных беспошлинных товаров, которые «Черт» перебрасывал в Россию. Я представил себе, как широк и разнообразен круг клиентов «Черта» и К° — от большевиков, покупающих за границей оружие, до богатых бездельников, платящих бешеные деньги за кокаин… Н-да, плохо знали киевские товарищи своего подставного «Черта»!

С упаковкой браунингов и патронов мы провозились два дня. Четыре партии оружия были отлично уложены в четыре изящные корзины. В пятую, маленькую, корзиночку я поставил шесть бутылок рома, чтобы угостить Грицька и других, кто поможет перейти границу.

Все шло гладко. Неужели удастся так легко забрать оружие?!

Последнюю корзину я упаковывал один. «Черт» после обеда куда-то исчез и вернулся только к ночи. Перекусив, он позвал меня в подвал:

— Посмотрим в последний раз, как выглядит наш груз. Завтра в обед можно трогаться в путь.

В кладовой «Черт» зажег фонарь и молча сел на одну из корзин. Он был мрачен и зол. Я понял, что что-то стряслось, но тоже помалкивал, ждал, чтобы начал «Черт». А сам лихорадочно перебирал в уме всякие предположения.

«Черт» не выдержал, заговорил первый:

— Сегодня я получил письмо, в котором говорится, что Южное военно-техническое бюро уполномачивает вас получить оружие. Просят меня оказать содействие. Значит, вы меня бессовестно обманули! Вы вовсе не анархист и не имеете никакого поручения от анархистов. — «Черт» повысил тон, и в голосе его звучало неподдельное, искреннее возмущение. — Вы большевик! Оружия поэтому вы не получите. Оно принадлежит анархистам.

Положение мое оказалось чрезвычайно затруднительным: один в иностранном городе, без связей, без содействия и помощи. Теперь все решали выдержка и воля.

— И вы смеете говорить об обмане?! Вы, получивший деньги за браунинги и у большевиков и у анархистов?! Сволочь! Да, я большевик! И оружие это купили большевики Урала через Южное бюро. Вот письмо из Бельгии. Да что я, вы это знаете лучше меня!

— Но…

— Молчать! Вот мой ультиматум: либо вы со мною вместе доставите эти четыре корзины в Броды, либо…

«Черт» вскочил на ноги.

— Немедленно оставьте этот дом, — сказал он напыщенно и картинным жестом указал мне на дверь.

— Вы шутите?!

— Оставьте этот дом, — повторил «Черт». — В противном случае…

— Что «в противном случае»? Позовете полицию?.. Ну вот что. — Я вынул пистолет. — Какое ваше последнее желание?

«Черт» мой как подкошенный опустился на корзину. Губы у него тряслись.

— А оружие все равно мы увезем. Вы что, вообразили, что я здесь с Урала один?!

Наконец «Черт» обрел дар речи:

— Пощадите… Вы не знаете анархистов. Они меня убьют, если я отдам вам оружие. Я виноват. Но у меня семья… Большие расходы…

— Что передать вашей семье? — Я щелкнул предохранителем. — Анархистов я не знаю. Зато я отлично знаю своих товарищей, большевистских боевиков: либо вы поможете мне довезти транспорт до Брод, либо считайте себя покойником. Это мое последнее слово. Понятно?

«Черт» молча кивнул.

— Если же вздумаете меня предать — вас разыщут даже под землей.

— Вы меня не так поняли. Я хотел сказать: «В противном случае я буду считать вас не джентльменом…»

— Кем, кем?..

— Нет, нет, вы не обижайтесь, я просто был несколько возбужден… Я довезу оружие до Брод. Все будет в порядке. А с анархистами…

— Меня это не интересует, это ваша забота.

На следующий день мы выехали из Львова, сдав груз в багаж. С самого нашего «крупного» разговора я не спускал глаз с «Черта», мы были неразлучной парой: куда он — туда и я, мне надо куда-нибудь идти — тяну за собой своего «дружка». Уехать обратно во Львов я разрешил ему только тогда, когда контрабандисты в Бродах получили мои корзины по багажным квитанциям, сложила груз в повозку и ждали меня. Перед прощаньем у нас с. «Чертом» состоялась примечательная беседа.

— Вот, дружище «Черт», будет вам наука. Сами виноваты, что попали в такое нелегкое положение. — Я постарался говорить как можно сочувственней. — В следующий раз не станете так делать. Мы платим вам хорошо, а обманывать клиентов не годится. Какая же это коммерция?

— Да, да, — грустно соглашался «Черт». — Черт меня дернул. Но я никогда больше вас не подведу. Вы хорошие заказчики, аккуратные. А ведь то, что я делаю, — моя профессия. Мне нельзя портить с вами отношения.

Я заплатил «Черту» за труды, и мы расстались «друзьями».

Спокойно и, я бы даже сказал, безмятежно перебрался я через границу. Атмосфера на границе была настолько патриархальной, что российский пограничник даже сам помогал переносить через кордон корзины с пистолетами для уральских боевиков.

Две из них я оставил на время у товарищей в Дубно, а остальные через несколько дней были уже в родной Уфе.

АРСЕНАЛ БОЕВЫХ ДРУЖИН

К этому времени подготовка лаборатории закончилась. Можно было приступать к работе.

Помещение для мастерской подыскали в доме Савченко, на углу Солдатской и Приютской улиц. Дом этот состоял из трех флигелей, и в одной из них на имя члена совета боевой организации Владимира Густомесова сняли верхний этаж. Квартира в общем отвечала требованиям конспирации, и все мы, работавшие в лаборатории, свято их соблюдали. Жил в этой квартире только Петр Подоксенов — в его обязанности входила охрана лаборатории. Кроме нас троих, в мастерскую командировали Тимофея Шаширина, Василия Мясникова, Владимира Алексеева — «Черного». Самым младшим был Иван Павлов, который и партийную кличку получил ребячье-ласковую — «Ванюша Беленький». Ванюша был тогда совсем подростком, но храбрости его хватило бы на нескольких взрослых мужчин. Недаром он входил в состав совета боевой организации.

Таким образом, уфимская лаборатория была одновременно и мастерской и школой: ведь, кроме меня, никто из ее сотрудников не имел никакой подготовки, и ребята овладевали делом «на ходу».

Наша мастерская была строго засекречена. Кроме нас и членов совета дружины, никто, даже боевики, не знали, где она находится. Днем никто из нас, кроме Пети Подоксенова, на работе не появлялся. Приходили мы туда ночью и уходили до рассвета. Подоксенов же, наоборот, почти не оставлял квартиры. Ему разрешили выходить лишь поздно вечером в лавку или попариться в баньку. Появляться в иных общественных местах совет дружины категорически ему запретил. Так Петр и жил долгие месяцы затворником в тяжелой атмосфере испарений взрывчатых веществ.

Работа в лаборатории была крайне опасной. Динамит, пироксилин, гремучая ртуть, менделеевский порох, бикфордов шнур, бензиновые паяльные лампы — все хранилось тут же, в кладовке, без соблюдения элементарных правил обращения со взрывчатыми материалами. Мы это отлично понимали и делали все возможное, чтобы уменьшить риск. Но, как говорится, выше себя не прыгнешь: подполье оставалось подпольем, и приходилось, махнув рукой на технические каноны, мириться с теми условиями, что были.

Словом, лаборатория наша могла в любой момент взлететь на воздух. Прямо скажу, перспектива эта, в которой мы ясно отдавали себе отчет, особого удовольствия нам не доставляла.

Кроме этого, сама возня со взрывчатыми веществами довольно вредна — ведь многие из них ядовиты. Если, например, начинять бомбы динамитом без резиновых перчаток, можно отравиться. А перчатки часто рвались, их не хватало. Мы старались работать осторожно, пили в качестве противоядия черный кофе и молоко, и тем не менее к концу рабочего дня (вернее — рабочей ночи) у всех разламывалась от боли голова. Однажды я отравился так сильно, что врач еле-еле меня выходил.

Но мы обладали в те времена одним бесценным качеством, которое позволяло не слишком задумываться над опасностями, — молодостью. Ведь самому старшему из нас было в ту пору двадцать два. Но та же молодость бывала и причиной мальчишеских ссор по пустякам, разраставшихся иной раз в серьезный конфликт, улаживать который приходилось нашим руководителям.

Однажды, например, мы рассорились с Густомесовым.

Дело в том, что мне, как инструктору, пришлось довольно туго из-за моей малограмотности. А среди учеников были ребята с образованием, такие, как Володя Густомесов, который окончил реальное училище. Я принялся обучать всех так, как меня самого учил во Львове товарищ Николай, — главным образом практически. Густомесов стал вмешиваться в «учебный процесс»:

— Разве так преподают? — возмущался он. — Нужны чертежи, математические расчеты!

Меня эти разговоры злили: я считал себя знатоком бомбистского дела. А Володя находил, видимо, что образовательный ценз обязывает его следить за тем, чтобы ученье шло на высоком теоретическом уровне. Коса нашла на камень, и отношения наши обострились. Наверное, сыграло свою роль и то, что я уже почти год жил на нелегальном положении, выкручивался из разных невеселых ситуаций и потрепал нервишки. Конечно, надо было обратиться в совет боевой организации, нас обоих бы взгрели и все окончилось бы мирно. Но получилось иначе.

Как-то в перерыве Володя высказался по поводу занятий особенно резко. Я ответил не мягче. Температура беседы подскочила до критической. Еще слово с одной стороны, слово с другой — и ахнул взрыв. К счастью, взорвался не мелинит, а инструктор: схватив со стола колбасу, приготовленную для нашей коллективной трапезы, я в ярости бросился на Володю. Через несколько минут от нашего обеда остались лишь обрывки и крошки. Густомесову было не столько больно, сколько обидно: избили… колбасой! Взбешенный, он убежал из лаборатории и пожаловался в совет боевой организации.

Меня вызвали на совет. Когда я вошел, Володя уже сидел в комнате, мрачный, надутый, и даже не взглянул в мою сторону.

Члены совета начали было всерьез меня допрашивать, но не выдержали тона. Первым грохнул хохотом Михаил Кадомцев:

— Ох, не могу — колбасой! Ну и Петруська!..

Несколько минут никто не мог произнести ни слова: смеялись до колик. Я стоял красный и сконфуженный: действительно, кинулся на товарища, своего же боевика, с колбасным кругом! Ну, чего мы не поделили?!

— Оба вы — хорошие ребята, — сказал, наконец, Кадомцев, вытирая слезы. — С кем беды не бывает! Вот увидите, скоро станете закадычными друзьями. Ты, Володя, действительно, не вмешивайся в то, как Петруська вас учит. Он свое дело знает, не зря за границей кофей пил. А что в теории бомбистскойслабоват — не беда. Теорией станет заниматься после революции, в пролетарской военной академии. — В глазах Михаила мелькнула развеселая искорка. — А ты, Петрусь, когда в следующий раз своих учеников вразумлять станешь, — смотри, не хватай окорок: он тяжелый, убить можно…

На этом конфликт был исчерпан. А слова Кадомцева оказались правильными: с Володей мы крепко подружились и пронесли эту дружбу сквозь тюрьму и ссылку.

Склад «готовой продукции» в Уфе мы оборудовали на медовом заводе Алексеева, отца нашего боевика Володи «Черного». Там в асфальтовом полу был искусно вырезан люк. Он вел в солидную подземную кладовую, где и хранились бомбы. В этом же подвале разобрали кирпичную кладку и замуровали туда оружие, хорошо смазанное и завернутое в парафиновую бумагу. Ход в склад маскировали многочисленные кадки с медом. Оберегал арсенал член боевой организации Ксенофонт Антонов, «Великий конспиратор», мастер медового завода.

Бомбы мы изготовляли и накапливали не только для текущих оперативных целей той партизанской войны с правительством, которую боевики Южного Урала еще вели на протяжении 1907 года. Нет, мы смотрели вперед, готовились к грядущим решительным боям пролетариата за власть. И надо сказать, что многие склады оружия и боеприпасов отлично сохранились до 1917 года. Их вскрыли старые дружинники, когда формировалась уральская Красная гвардия, принявшая старое название — «Боевые отряды народного вооружения». Да, недаром Уральская областная партконференция в феврале 1906 года оценила боевые дружины как основу будущей повстанческой армии. Можно проследить прямую линию революционной преемственности от большевистских боевых дружин первой революции через Красную гвардию великого девятьсот семнадцатого к Рабоче-Крестьянской Красной Армии и могучим Советским Вооруженным Силам.

Многие боевики из тех, кто готовил бомбы и умел с ними обращаться, развозили их по всему Уралу — в Екатеринбург и Тагил, в Челябинск и Пермь, в Вятку и Мотовилиху, в Златоуст и даже за пределы края — в Самару. И не просто перевозили, но и обучали дружинников обращению с этим оружием. Уроки не ограничивались теорией — в отдалении от населенных пунктов, на «полигонах», проводили боевые учения.

Ездил и я.

Однажды случай спас меня от, казалось бы, неминуемого ареста.

Совет Уфимской дружины поручил мне ознакомить с нашими бризантными бомбами большевиков-самарцев. Время выбрали неудачное — незадолго до этого в Самаре прошла полоса обысков и арестов, полиция действовала очень активно, и скрываться от слежки было трудно. Мы собирались в лесу, принимая тщательные меры предосторожности. Тем не менее охранке удалось напасть на наш след. Постовые вовремя успели нас предупредить. Я прервал занятие, и мы разбрелись по заранее установленным маршрутам.

Вечером от хозяина конспиративной квартиры, сочувствовавшего нам местного адвоката, я узнал, что все обошлось благополучно. Полицейским не удалось никого арестовать. Но одно событие, о котором стало известно на следующий день, резко осложнило положение: выяснилось, что двое моих учеников задушили попавшегося им по дороге из лесу шпика.

Ребятам пришлось перейти на нелегальное положение, и Самарский комитет переправил их в Баку. Занятия мы вынуждены были прекратить. Я сразу же вернулся восвояси.

Поезд приходил в Уфу часа в четыре дня. Как полагается, сначала я отправился на явку. Там мне должны были сказать, где, с кем и когда встретиться и что делать дальше.

Наша явочная квартира на Казанской улице, между Пушкинской и Успенской, имела очень удачную «крышу»[1], она была «загримирована» под небольшую портновскую мастерскую. Ведь в мастерскую можно прийти кому угодно и когда угодно, это не вызовет никаких подозрений. «Хозяйкой» там числилась Стеша Токарева, «мастерицами» работали члены нашей боевой дружины сестры Тарасовы — Люба и Катя, иногда и Вера.

«Мастерская» находилась во дворе, во внутреннем флигеле, как раз напротив ворот. У нас было условлено так: если у крыльца флигеля стоит ведро — входить в «мастерскую» нельзя, если ведра нет — все в порядке. С какой стороны улицы ни подойдешь к воротам, всегда хорошо видно крыльцо нашей конспиративной квартиры.

По дороге я завернул в кондитерскую и купил три французских булочки. Приказчица положила мне их в какой-то яркий пакетик и перевязала цветной ленточкой.

Дохожу до знакомых ворот, вижу — ведра у крыльца нет. Значит, все спокойно, можно входить.

Минуя сенцы, распахиваю дверь и… превращаюсь в соляной столб. В комнате полно полиции. Обыск!

Все уставились на меня. Городовые — знакомые все лица! — оцепенели: видно, не позабыли, как боевики ведут себя в таких переделках.

Наши девушки тоже стоят бледные как полотно; после они признавались: боялись, что я тотчас открою стрельбу. Вскипает злость: «Какого черта не выставили ведро?!»

Молнией мысль: «Что делать?! Сразу уйти — поймут, что бегство». А с фараонами как со злыми собаками: бежать от них нельзя — покусают.

Спокойно обращаюсь к «хозяйке»:

— Здравствуйте, мадам. — К тому времени я уже вполне овладел «политесом». — Вы обещали мой заказ приготовить к пяти часам.

Стеша успела уже прийти в себя, тоже спокойно отвечает:

— Извините, сударь. Видите, у нас гости, — она кивнула на пристава Бамбурова. — Прошу вас, зайдите завтра утром.

— Хорошо, — говорю. — До свидания. — Поворачиваюсь как ни в чем не бывало и не торопясь шагаю к выходу, а сам так стиснул в кармане рукоятку револьвера, что потом три дня пальцы болели.

Спиной аж до мурашек ощущаю окаменевшие взгляды полицейских. А вдруг бабахнут прямо в затылок?!.

Нет, не посмели.

Прохожу ворота. Вижу, стоят шпик и городовой. Остановят?.. Нет, пропустили! Но осторожно пошли следом.

Голова работает четко. Куда идти? К центру, где полно народу? Но там и полицейских постов более чем достаточно, вместе с оравой «чистой» публики им легко будет меня задержать. Решаю: иду до Пушкинской улицы, по ней к заводу Бернштейна, а оттуда в большой рабочий поселок на берегу Белой и скроюсь среди рабочих.

Покосился назад. На почтительном расстоянии за мной движется уже солидная кучка преследователей.

Я ступаю вразвалочку, не подаю виду, что замечаю их. Сворачиваю на Пушкинскую. На улице много народу: идут с работы и на работу. Вот уже миновал целый квартал, дошел до завода. Скоро, знаю, начнутся овраги, и тогда — ищи ветра в поле!

Полицейских набралась целая толпа. Слышу, начинают заливаться их свистки. Приближаются.

Что за дьявол, почему мне не удается затеряться среди массы так же, как я, одетых людей? Чуть не хлопаю себя по лбу: «Вот дурак! Цветной пакет! Ленточка! У меня же особая примета, словно маяк для фараонов!»

Кажется, дело швах! Придется отстреливаться.

Поворачиваюсь и со злостью со всего размаха швыряю злополучные булки в преследователей. И неожиданный эффект!

— Ложись! — диким голосом завопил кто-то из полицейских. — Бомба!..

Все городовые мигом растянулись на панели, стараясь втиснуть головы в асфальт.

Попадали ничком и прохожие.

Вот так да!..

Ну, теперь только не терять ни секунды! Я развиваю бешеную скорость, и через четверть часа полиция мне уже не страшна: я надежно затерялся в рабочем поселке. Там было много наших товарищей-партийцев, в том числе Илюша Кокарев. Вечером вместе с ним мы добрались до другой надежной квартиры, к Васе Мясникову.

Немного позже к Васе явился Костя Мячин.

Я в лицах изобразил всю историю: сюрприз в «мастерской» у Стеши и мою «схватку» с полицией. В маленькой комнатушке Васи долго стоял оглушительный молодой хохот.

— Везет тебе! — обессилев от смеха и распластавшись на койке, проговорил Илья. — Булки, конечно, здорово тебе подсобили. Как говорится, «хлеб наш насущный даждь нам днесь». Но спасли-то тебя все-таки не они!

— А что же?

— Репутация твоя. Уж очень про тебя в полиции ходит худая слава. Знают: тебе ничего не стоит начать стрельбу или швырнуть в городовых бомбу.

— Вот-вот! — поддержал Мячин. — Ведь я случайно шел по Пушкинской, когда ты булки бросил. Тоже не хуже фараонов об землю брякнулся. Лежу, а сам думаю: «Вот сорвиголова! Своих и то не жалеет!»

— Я же тебя не видел!

— А если бы видел?

— Так это же не бомба была все-таки…

— А если бы бомба?

— Да брось! Ты лучше расскажи, что дальше было.

— Дальше? Полежали мы минут десять. Прохожие понемногу стали подниматься и улепетывать подальше. А я отполз в сторону и наблюдаю, что будет. «Неужели, — думаю, — такая плохая бомба, что не взорвалась?» Ну, тут и фараоны потихоньку встают, отряхиваются. Но к «бомбе» не приближаются, топчутся на месте. Наконец, один — то ли похрабрее, то ли начальство приказало — осторожненько подходит, наклоняется… и принимается отчаянно ругаться. Машет остальным. «Хлеб это! — кричит. — Булки, туды их распротуды!..» Дружки его идут, смотрят, тоже ругаются. Потом человек десять пошли в сторону поселка, а другие захватили булочки и повернули назад — начальству, видно, докладать. Ну, я им не завидую…

* * *
Лаборатория наша успешно действовала до августа 1907 года. Может быть, мы благополучно работали бы еще долгое время, но помешало одно обстоятельство.

В тот вечер я шел по Солдатской улице, направляясь к лаборатории. Еще не доходя до перекрестка Приютской, заметил, что у дома Савченко, прижавшись в междуоконном простенке, стоит какой-то субъект. Чтобы он не мог запомнить мое лицо и костюм, я свернул на Приютскую улицу, словно туда и направлялся. Через несколько минут увидел идущего навстречу Васю Мясникова. Обычно, встречаясь на улице, мы, боевики, делали вид, что незнакомы. Но тут, убедившись, что вблизи никого нет, я скороговоркой бросил Васе:

— У дома шпик. Не ходи. Предупреди товарищей, — и как ни в чем не бывало прошел мимо и направился на свою конспиративную квартиру. Оттуда послал связного предупредить совет дружины.

Через час связной вернулся и передал мне распоряжение совета: до особого распоряжения в мастерскую не показывать носа. Одновременно нескольких боевиков послали следить за филерами, чтобы выяснить, что привлекло их внимание к нашему дому.

На другое утро ко мне зашел Мясников и рассказал, что совет решил поскорее «замести следы» лаборатории. Густомесов и Подоксенов успели уже за ночь почти все компрометирующее вынести из дома через соседний двор, особенной слежки, как выяснилось, пока не было.

Но через двое суток полиция внезапно оцепила весь квартал с четырех сторон. В соседнем флигеле начался обыск.

Позже оказалось, что в этом флигеле устроили свою конспиративную квартиру уфимские анархисты. Однако конспиративной назвать эту квартиру можно было только иронически: анархиствующие молодчики вели себя крайне развязно, шумели, громко пели революционные песни, днем и ночью у них толклась куча всякого народу. Нередко устраивались вечеринки с «зажигательными» речами. Это, естественно, привлекло внимание полиции, и она нагрянула к нашим соседям.

Как известно, аппетит приходит во время еды: полицейские, арестовав несколько анархистов, решили заодно обыскать и остальные домишки. В нашей мастерской все еще оставалась часть инструмента и материала. Полиция обрадовалась неожиданной удаче, арестовала Подоксенова и хозяина дома Савченко. Густомесова в лаборатории не застали. Его схватили на следующий день у отца.

По городу прокатилась новая волна повальных обысков.

Арсенал уральских боевиков прекратил свое существование. Но тщательное соблюдение нами конспиративных правил спасло большевистскую боевую организацию от массовых арестов: охранка так никогда и не сумела с достоверностью установить, кто работал в лаборатории. Впоследствии почти всех нас арестовали и судили по разным делам, но никому не было предъявлено обвинение в изготовлении бомб, а ведь это почти наверняка означало петлю. Прокурор не смог доказать виновность в таком тяжелом преступлении даже Подоксенова и Густомесова, и они «отделались» сравнительно небольшими сроками каторги.

Дней пять мне пришлось безвыходно сидеть на конспиративной квартире. А потом я получил новое задание: выследить сборище черносотенцев и разведать их намерения. Дело в том, что уфимские «истинно русские люди», после того как наши боевики пристрелили одного из их главарей, погромщика и убийцу, форменным образом «ушли в подполье». Черносотенцы даже перестали носить свои значки. Собрания они стали проводить тайком в кабаке на углу Аксаковской и Приютской улиц.

…Грязные лохмотья и грим изменили мою внешность: я принял вид совершенно опустившегося, безнадежного забулдыги из тех, что составляли «кадры» «Союза русского народа». В таком виде я сначала ввалился в черносотенный «клуб», а потом расположился в канаве с настоящими босяками, выясняя, действительно ли «союзники» в отместку за своего вожака готовят погром.

Довести дело до конца не удалось — я попал в облаву на бродяг, которую уфимская полиция устроила в связи с приездом командующего войсками Казанского военного округа генерала-вешателя Сандецкого. По дороге из полицейского участка в тюрьму, при помощи девушек-боевичек Жени Васильевой и Сони Меклер, отвлекших внимание конвойного, я бежал.

На следующее утро меня отправили к рыбакам на реку Белую.

НЕУДАВШИЙСЯ ПЛАН

На Белой я жил несколько месяцев в большой рыбацкой артели, привязался к людям, втянулся в их тяжелый труд, и они привыкли ко мне. Уфимская партийная организация и боевая дружина использовали мои отношения с рыбаками. На артельных лодках мы перевозили на другой берег реки многочисленных участников сходок, собраний, боевых учений…

Волна революции шла на спад. Большевики в проекте резолюции V съезда РСДРП ясно заявляли: «…В настоящий момент российской революции нет еще достаточных условий для победоносного всенародного восстания…» Тем не менее обстановка в стране была такова, что Ленин не считал еще возможным снять лозунг подготовки к вооруженному восстанию. В этой ситуации наша партия считала необходимым перестроить боевую работу: непосредственные партизанские выступления она сочла нежелательными и решила силы боевых организаций бросить на пропаганду идеи восстания, на военное обучение всех членов партии — на воссоздание партийной милиции, наиболее соответствующей подготовке авангарда пролетариата ко всеобщему вооруженному восстанию.

Правда, меньшевикам удалось протащить на съезде свою резолюцию, осуждавшую партизанскую борьбу принципиально и предписывавшую повсеместно распустить все партийные боевые дружины. Однако уральские делегаты-большевики неофициально договорились оставить в силе решение III Уральской партийной конференции: боевые организации демобилизовать постепенно, учитывая местные условия. А дружины, построенные по принципу южноуральского устава, высоко оцененного Владимиром Ильичем, по возможности сохранить и использовать для обучения партийной милиции, для особо важных партийных поручений, для работы в типографиях. Нас, боевиков, областной комитет РСДРП рассматривал как костяк командных кадров будущей народной армии.

За рекой Белой и происходили довольно регулярные военные занятия уфимских дружинников: они учились стрелять, осваивали боевой строй, баррикадную тактику.

Пробыл я среди рыбаков до глубокой осени. Боевая учеба прекратилась лишь с первыми морозами. Кончился рыболовецкий сезон — пришло к концу и мое пребывание в артели.

Я снова начал бродячую жизнь партийного связиста и «книгоноши», Уфа… Сим… Миньяр… Бугульма… Златоуст… Самара…

Но после третьеиюньского, государственного переворота, когда царское правительство разогнало II Думу, в которой не было угодного ему большинства, и арестовало социал-демократическую фракцию, жить на Урале, как и во всей стране, революционерам становилось все более трудным. Ищейки охранки гонялись за ними по пятам, рыская днем и ночью. Свирепствовал столыпинский террор.

Боевая работа постепенно свертывалась сама собою: все больше боевиков оказывалось за тюремной решеткой, на каторге, многие погибли на эшафоте. Был схвачен и сидел в Мензелинской тюрьме Михаил Кадомцев.

Устраивать конспиративные встречи на квартирах стало очень рискованно. Уфимский комитет решил устраивать явочные свидания на улице, в разных местах города. Для этого выделялись дежурные боевики, которые и передавали адресатам поручения и распоряжения комитета.

5 декабря 1907 года была моя очередь дежурить на углу Успенской и Центральной улиц.

Я шел на пост и неожиданно на улице Гоголя столкнулся с Мишей Гузаковым. Мы оба очень обрадовались, давно не приходилось видеться.

— Ты в Уфе?!

— Да уж порядком.

— А я и не знал.

— Так и я не знал о тебе.

Миша пошел проводить меня и по дороге рассказал о своих последних приключениях.

— Комитет решил несколько ребят переправить за границу. В том числе меня и тебя.

— И меня?!.

— И тебя, говорю же. Посылали меня в Киев, связаться с тамошним народом, организовать через них переход границы и достать заграничные паспорта — киевляне откуда-то хорошие «липы» берут. Все это мне удалось быстро сделать. Но мне еще дали при отъезде второе задание: переправить сюда те бельгийские браунинги, что ты в Дубно оставил. Вот с этим-то мне и не повезло: выследили шпики. На какой-то чертовой станцийке хотели взять. Ну, да сам понимаешь, мы народ тертый; открыл я по ним беглый огонь и давай бог ноги! Но пистолеты пришлось бросить. До того обидно, как вспомню, — плакать охота! Так что в Уфе я всего с неделю… Стой, что такое?! Никак, стреляют?

И верно, со стороны Центральной улицы раздались два выстрела.

— Слушай, Петруська, не ходи на дежурство. Теперь там нельзя ни с кем встречаться.

Мы пошли к Стеше Токаревой и предупредили через нее комитет. Мне приказали перенести свое дежурство на завтра, опять в то же место.

На следующий день я снова услышал выстрелы и крики недалеко от Центральной улицы.

«Вот невезение! — подумал я и повернул назад. — Надо сказать комитетчикам, чтобы перенесли место явки».

Если б я знал, что на этот раз означали выстрелы и крики, я что было сил бросился бы вперед, в свалку и дрался бы, чем мог, — оружием, руками, зубами, чтобы вырвать Мишу из рук охранников…

Что произошло в этот вечерний зимний час на Центральной улице Уфы, мы узнали позже.

Миша вместе с Тимофеем Шашириным шел по Центральной улице — он должен был сменить дежурившего на одном из явочных пунктов боевика. Недалеко от угла Успенской улицы им повстречались две дамы в ротондах. Миша и Тимоша, расступившись, вежливо дали дамам дорогу. Те миновали ребят и… неожиданно сзади набросились на Михаила. Он был сбит с ног и так придавлен к земле сразу набежавшими на помощь «дамам» стражниками, что не в состоянии был выхватить револьвер. Тимофей успел дать лишь один выстрел и тотчас же был обезоружен.

Связанных по рукам и ногам, Михаила и Тимофея отвезли в тюрьму.

Миша за решеткой. Неуловимый Миша! У нас сразу возникло подозрение, что с его арестом дело не чисто. Впоследствии было установлено, что человек, которого шел сменить Михаил, оказался гнусным предателем: именно он навел охранку на легендарного боевика.

Вскоре опять начались мои поездки в командировки. Снова Сим и Миньяр, Бугульма и Самара, Пермь и Златоуст. Но мысли о Мишиной судьбе не давали мне покоя.

В апреле 1908 года совет Уфимской дружины срочно вызвал меня из Миньяра в Уфу. Хозяин конспиративной квартиры деповский токарь Юдин направил меня к Саше Калинину, но велел подождать до вечера. Вышел я от Юдина, когда спустились сумерки.

В доме Калинина меня уже ждали — сам Шура, Володя Алексеев и «Великий конспиратор» Ксенофонт.

— Догадываешься, зачем тебя звали? Нет? Совет поручает тебе большое дело. — Ладонь Володи Алексеева в такт словам постукивала о край стола. — Надо освободить Мишу. Иначе…

В комнате стало тихо. Каждый отлично знал, что будет «иначе»… Миша, друг ты мой дорогой! Вместе с арестованными раньше Васей Лаптевым и Митей Кузнецовым он был осужден, и его наверняка ждала виселица… Если, конечно, не случится чудо. Но чудеса, это мы, большевики, хорошо знали, сами не свершаются.

Тишину прервал снова глухой басок Володи:

— У нас готов план. Как будто обмозговали все.

И мне подробно изложили план, крайне дерзкий и смелый. В основе его лежало нападение на надзирателей, которые сопровождали арестантов-золотарей, вывозивших по вечерам из тюрьмы нечистоты. Разоружив тюремщиков, боевики собирались переодеться в их форму, проникнуть в тюрьму и освободить Михаила, а если будет возможность, то и Лаптева с Кузнецовым. При всей рискованности операции план ее был построен на точном расчете и учитывал буквально все.

Мне он пришелся по душе.

— А что я должен делать?

— Вот теперь о тебе. Прежде всего — подобрать людей. Человек тридцать пять. Здесь, в Уфе, мы это сделаем сами. А по другим заводам ты. Поезжай прежде всего в Златоуст, отбери там шесть-семь боевиков, оттуда в Сим и Миньяр, там возьми человека по четыре. Никому ничего не объясняй. Скажи только, что дело серьезное. Ребята нужны самые надежные и стойкие. И еще одно: не бери семейных. Мало ли что может произойти, не надо, чтобы страдали женщины и дети…

Ночью, с явками, я выехал в Златоуст.

В Златоусте меня сначала поместили на нелегальной квартире у Садовникова. Туда ко мне приходили Огарков, Хрущева, Кудимов. Мы обсудили, кого привлечь к выполнению важного поручения партии.

Дня через два, не помню уже по каким причинам, меня перевели на житье на другую конспиративную квартиру, в маленький деревянный домик Сидоркиных на Малковой улице. Улица эта тянется вдоль горы Косотур, и дворы Сидоркиных — огород, сарай, баня — взбегали немного вверх по склону горы. Сразу за баней начинался сосновый бор. В тот же вечер я встретился с членом боевой организации Алексеем «Черным» — Калугиным, — тем самым, который руководил операцией по освобождению Алеши Чевардина. С ним у нас тоже шел разговор о том, кого подобрать. Засиделись очень поздно, и «Черный» остался ночевать вместе со мною у Сидоркиных. Улеглись мы на полу и быстро уснули. Спал я очень крепко. Но, видимо, нелегальная жизнь заставляет тебя всегда быть в напряжении.

Уже спадала пелена ночной темноты, обнажая серое, пасмурное небо. Вдруг я услышал конский топот: кто-то проскакал верхом. Меня охватила острая тревога. Я вскочил и рывком поднял Алексея. Но было уже поздно — в дверь застучали, забарабанили грубо и уверенно.

Полиция!

Алексей одним толчком растворил небольшое окно, выходившее на огород, и, как был в одном белье, выскочил во двор. Не знаю почему, но я действовал хотя и механически, но спокойно и обдуманно. Быстро натянул брюки, схватил в охапку всю свою и Алексееву одежду, даже вспомнил, что револьвер «Черного» был в кармане его брюк, которые лежали у нас под головами, и тоже выпрыгнул в огород. Я сразу заметил, что пешая и конная полиция обложила дом Сидоркиных пока что только с трех сторон. Алексея уже не было видно — ему удалось скрыться за баней и уйти в лес.

Пригибаясь, я бросился бежать по грядам. Скользкая, пропитанная водой земля уходила из-под ног… Городовые уже появились позади двора, еще немного, и кольцо замкнется. Я прибавил ходу и услышал, как сзади кто-то тяжело сопит, хлюпая сапогами в вязкой почве. Черт! Куча барахла в руке мешала мне бежать. Я потерял равновесие и шлепнулся в жидкую грязь. В тот же миг на меня плюхнулся городовой. Я попытался стряхнуть его, вскочить, но подоспел второй, третий…

Схватить Алексея им так и не удалось. Браунинг его они тоже не нашли: видно, на бегу я обронил его в грязь на огороде.

И вот я в каталажке. Она помещалась в подвале участка. В первую минуту меня охватило острое отчаяние: «Как же теперь Миша?!»

Не успел я как следует осмотреться в полутемной камере, как распахнулась дверь и на пороге появилась фигура стражника с фонарем.

— Эй, ты! Выходи!

Когда я шел мимо него, он пнул меня сапогом:

— Быстрей! К их благородию!

«На допрос», — понял я.

Поднялись на второй этаж. Меня провели через прихожую, канцелярию и втолкнули в кабинет пристава. Сам «их благородие» важно восседал за столом. Перед ним лежал отобранный у меня паспорт.

— Н-ну-те-с, молодой человек… — сказал пристав и побарабанил короткими толстыми пальцами по зеленому сукну стола. Потом он вытащил тяжелый портсигар и закурил такую же толстую, как его пальцы, папиросу. — Так как же твоя фамилия?

— Чего изволите? — переспросил я.

— Прозвище как? Притворяешься?

— А, прозвище! Калмыков, — спокойно назвал я фамилию, обозначенную в паспорте.

Пристав заглянул в мой паспорт:

— Имя? Отчество?

— Яков Семенович, стало быть.

— Та-ак… Калмыков, Яков Семенов, «стало быть», — передразнил пристав. — И родом ты из… — он снова заглянул в паспорт. — И родом ты из Вятской губернии, конечно?

— Так точно, ваше благородие, Котельнического уезда.

— Ну, что ж, память у тебя хорошая. Долго зубрил?

— Не понимаю я, ваше благородие… Не ученый…

— Не понимаешь? Не ученый? Ты, что же, меня за дурака считаешь?! Сам ты дурак, братец! Ну-те-с, вот слушай, Мызгин, Иван Михайлович, по кличке «Волков», «Петруська» и прочая, и прочая. Прибыл ты сюда три дня назад из Уфы. Ты — член боевой организации. Говори, зачем приехал в Златоуст?

Что полиция располагает такими точными сведениями, было для меня неожиданностью. Они вновь возбуждали подозрение, что среди нас действует предатель.

Я молчал.

— Ну?!

— Ничего не знаю, что вы сказали, ваше благородие. Какой такой «ганизации»? Ничего не знаю.

— Не знаешь, значит?.. — зловеще сказал пристав и, встав из-за стола, подошел ко мне вплотную. — Сейчас узнаешь!

Трах! Я получил увесистый удар по скуле. Еще! Еще!..

— Н-ну, может, теперь знаешь?

Я молчал.

— А ну, — приказал пристав полицейским, — дайте ему как следует…

И на меня обрушился град ударов. Кулаками, рукоятками револьверов, ногами. Что-то тяжелое ударило в лоб, повыше правой брови, и я свалился на пол. Меня тут же подняли, встряхнули и усадили на стул.

— Ну, теперь скажешь, зачем приехал в Златоуст? Кто в Златоусте еще состоит в боевиках? А? Скажешь?

— Ничего я не знаю, ваше благородие, — продолжал твердить я, — ведать ничего не ведаю. Я — Калмыков, Яков Семенов.

Снова избиение… Допрос… Опять избиение…

— А ну, давайте его в каталажку, — приказал пристав.

Двое городовых подхватили меня, потащили из кабинета и швырнули в камеру. Избиение возобновилось с новой силой.

…Когда я очнулся, уже смеркалось. Я лежал ничком. Первым ощущением была какая-то тяжесть на голове. «Шапка, что ли? — подумалось. — Откуда она у меня?» С трудом поднял руку — голова вся была мокрая, шея и и грудь тоже. Я медленно перевернулся на спину и увидел, что надо мной стоит полицейский с ведром в руках. Он плеснул на меня еще воды и закричал:

— Не подох еще? Вставай!

Я с усилием приподнялся и сел, прислонившись к стене. Городовой вышел, даже не захлопнув дверь. Я посмотрел на свои руки. Они тоже были мокрые и в крови. С натугой пытался вспомнить, что же со мной было. Снова появился полицейский с ведром воды и тряпкой. Тряпку он бросил на мокрый пол.

— Ну, вставай! — снова приказал он. — Умойся. Сейчас пойдешь на допрос.

Попытался подняться на ноги — не смог: все тело болело.

— Не могу, — сказал я. — Пособи.

Городовой схватил меня под мышки, и подняв, поставил у стены.

Я вытер тряпкой лицо. Ощупал голову. Все темя вспухло. От холодной боды мне стало немного легче. Хотел сесть на нары, но полицейский грубо рванул меня за рукав и велел идти к двери.

И вот я снова во втором этаже перед своим палачом-приставом. Снова те же вопросы: «Сколько вас в Златоусте? Сколько в Уфе? Кто?»

— Не будешь отвечать, — повесят, — заявил мне пристав. — Тебя обвиняют в экспроприации. Если все расскажешь, сегодня выпустим, дадим денег, поможем добраться домой.

«Эх, — подумал я, — дурак ты, дурак!.. С рабочим-боевиком разговариваешь и купить его хочешь?!» Но я решил придерживаться прежней линии поведения и разыгрывать простачка, случайно попавшего под арест.

— Зря вы меня бьете, ваше благородие. Вы меня за кого-то другого принимаете. Я ведь из деревни. Ничего не знаю, не понимаю. — И я захныкал, утирая глаза мокрым рукавом.

— Сволочь! Негодяй! — заорал пристав. — Думаешь, если на этот раз тебя пожалели, то и еще пощадим?! Увести его!

И полицейский отвел меня в тот же подвал, но только почему-то в другую камеру, более светлую и сухую. Я улегся на нары и принялся размышлять. Чем кончится мое сиденье здесь? Выполнят ли мерзавцы свою угрозу, или просто пугают? Времена были такие, что опасность представлялась вполне реальной. Сколько славных борцов революции убили тогда в полицейских участках без суда и следствия!

И я твердо решил: если палачи опять придут, попытаются меня мучить, я сорву с кого-нибудь из них оружие, буду драться, чем угодно, — табуретом, руками, зубами! Лучше погибну в борьбе, чем вот так пассивно, не сопротивляясь, как какой-нибудь толстовец. Я принял решение, и от одного этого сразу почувствовал себя куда лучше.

Открылась дверь. Полицейский принес кружку теплой воды и кусок ржаного хлеба. Наконец-то я смог хоть немного утолить голод! Потом лег и уснул.

Так продержали меня в участке еще четыре дня. Допроса больше не устраивали, словно пристав почуял мою решимость сопротивляться во что бы то ни стало.

А на воле в это время происходило вот что.

Как только парторганизация узнала о моем аресте, немедленно собрали совещание. Товарищи решали, как помочь мне бежать. В это время в Златоусте был Костя Мячин, ему и поручили освободить меня.

В каталажку, где держали меня, сажали и за разные мелкие провинности. Попадали туда и пьяные дебоширы. А у златоустовских боевиков был на примете один бывший матрос, горький пьяница и буян, которого то и дело бросали в каталажку. Там ему давали проспаться, награждали полдюжиной тумаков и выкидывали за ворота. Этого пьянчужку боевики иной раз, даже без его ведома, использовали для кое-каких разведывательных целей. Пригодился он и на этот раз. Моряку зашили в надежное место записку, дали денег на выпивку и попросили его, как только он окажется в каталажке, выбрать удобную минуту и передать записку мне.

Сначала все шло как по-писаному: парень здорово подвыпил, как следует набуянил, и его забрали в участок. Но тут он с пьяных глаз перестарался и вытащил записку слишком рано. Дежурный городовой заметил это, записку отобрал и здорово его отколотил. Избили еще раз и меня. В тот день я так и не понял, за что.

На следующее же утро под большим конвоем меня отправили в тюрьму.

На дворе был уже май.

Неудача с пьянчужкой не обескуражила друзей. Через одного сочувствующего нам солдата из тюремной стражи товарищи с воли наладили со мною переписку, сообщили план побега и передали пять лобзевых пилок.

В ночь с 26 на 27 мая, к двенадцати часам, я должен был выпилить оконную решетку и выбраться в тюремный двор. Как раз в это время на посту находился «наш» солдат. Стена тюрьмы в этом месте была рядом с жилыми строениями, и ребята хотели втянуть меня на нее на веревке.

Несколько суток, которые оставались до двадцать шестого, я провел не очень спокойно. Время то тянулось медленно, то бежало семимильными шагами.

Наконец наступило двадцать шестое… Сегодня либо я окажусь на воле, либо… Как всегда, особенно трудно ждать последние часы и минуты.

Но мне не пришлось в тот раз в полной мере ощутить томительную тягучесть оставшихся часов. В десять утра распахнулась дверь камеры. На пороге стоял надзиратель.

— Выходи! В контору!

В тюремной конторе уже ждал помощник начальника тюрьмы.

— Отведите его в кузницу, — приказал он надзирателям, роясь в ящике письменного стола и не поднимая глаз ни на меня, ни на мою охрану. — Пусть закуют в ножные кандалы.

Я ощутил такую чисто физическую боль, словно меня снова ударили револьвером по голове.

Что это? Предательство? Или простое совпадение?.. Но так или иначе побег на этот раз не удастся.

На несколько минут меня охватило чувство опустошенности и безразличия, но только на несколько минут. «Нет! — сказал я себе. — Держись, Петруська! Покуда ты сам не сдался, никто не в силах тебя одолеть. Держись! Не сегодня, так завтра, не завтра, так через месяц ты уйдешь из клетки на свободу, к друзьям».

Надзиратели вывели меня из конторы — и вдруг застыли по стойке «смирно», приложив руку к козырьку. Навстречу нам шагал «сам» начальник Златоустовской тюрьмы.

— Кто такой? — кивнул он на меня.

Старший надзиратель доложил.

— Куда ведете?

— Так что по приказанию господина помощника начальника в кузню. Заковать в ножные кандалы.

— Не надо, не надо, — махнул рукой начальник. — За ним конвой пришел. На допрос его вызывают к уездному исправнику.

Так в течение получаса судьба играла со мной в кошки-мышки. Снова подвели к крыльцу канторы. Сказали: «Подожди».

В это время во дворе гуляли политические, среди них и боевики. Некоторые меня знали.

Мне удалось шепнуть им, что снова иду в участок на допрос к исправнику. На всякий случай ребята завернули в тряпицу кусок хлеба и сунули мне.

На этот раз сопровождать меня отрядили особенно большой конвой — чуть не взвод конных стражников, кучу пеших полицейских. Этот «почетный эскорт» и доставил меня в столь хорошо уже знакомый участок.

Здесь необходимо подробнее описать этот дом.

Как и многие здания в Златоусте, расположенном в неширокой долине меж гор, он был наполовину «вкопан» в склон горы, которая «съедала» с тыловой стороны его первый этаж. Парадный подъезд канцелярии выходил на улицу, другой вход был со двора. Оба они вели в прихожую. За прихожей следовала проходная комната — канцелярия — и затем кабинет пристава. Таким образом, прихожая, канцелярия и кабинет составляли небольшую анфиладу.

Доставивший меня конный конвой и большая часть пешего расположились во дворе участка, несколько городовых остались у парадного крыльца. Меня ввели в прихожую. Двери в канцелярию и кабинет были распахнуты, и мне из прихожей был виден уже знакомый стол у окна, а за столом три человека.

— Клади свое барахло и иди к их благородию, — полицейский указал на дверь кабинета.

Я пошел. В канцелярии почему-то никого не было. За столом в кабинете сидели сам пристав, уездный исправник и еще кто-то. Я заметил, что перед исправником на столе лежит браунинг, а перед приставом — «смит-вессон».

И тут меня осенила шальная мысль: схвачу браунинг, выстрелю и выскочу в окно.

Все мои мышцы напружинились.

Вот мне уже три шага до стола… Один шаг…

Но, видимо, за мной внимательно следили, или выражение лица выдало, что я что-то замышляю, только исправник торопливо схватил браунинг и вскочил.

— Что это ты, братец, так близко подходишь? — исправник посмотрел на меня испытующе и вдруг улыбнулся. — Или секрет у тебя ко мне?

— Нет, ваше благородие, какие у нас с вами могут быть секреты, — ответил я и неожиданно для самого себя, словно очертя голову в омут кинулся, добавил: — Просто хотел с вашим револьвером в окно скакнуть! — И тут же пожалел: «Зачем это я?!»

Против ожидания, исправник, пристав и третий чиновник переглянулись и громко расхохотались.

— Ишь ты какой!.. — протянул исправник. — А ну-ка, иди в таком случае обратно в прихожую. Обожди, пока позовем.

Я молча повернулся и, притворив дверь, вернулся в прихожую.

К моему удивлению, городового там уже не оказалось. Новая сумасшедшая мысль мелькнула в голове.

Я взял фуражку, сунул в карман хлеб и тихо вышел в сени. Чуть приоткрыл дверь во двор — он был полон пеших и конных полицейских. Туда невозможно. Я повернул на парадный подъезд.

На перилах крыльца сидит городовой. Другой, как маятник, ходит по панели. Была не была, попробую! План мой так невероятен, что полицейские себе не поверят, даже если сообразят, что передними арестант.

Я смерил глазами расстояние — до какого переулка ближе, заложил руки за спину и спокойно, медленно стал спускаться по ступенькам. Главное — уверенность и спокойствие…

Не торопясь, не глядя по сторонам, миновал полицейского на крыльце. Прошел мимо другого. Изо всех сил заставляю себя идти тихо, не сорваться на бег. До облюбованного переулка совсем немного… Вполоборота взглянул назад: городовые все так же невозмутимы — один сидит, другой марширует.

Вот и переулок.

Свернул за угол и рванул вперед, словно отпущенная пружина. Дома прямо-таки мелькали по сторонам. До сих пор я уверен: хронометражисты зарегистрировали бы тогда мировой рекорд по бегу.

Вскоре я был у товарища по боевой дружине, Огаркова, который жил неподалеку. Дома у него были одни женщины. Они ужасно перепугались. Старуха расплакалась, а молодые как-то бестолково заметались по комнате, стали рыться в сундуках и в конце концов сунули мне какой-то старенький серый пиджак вместо моего черного и шляпу вместо картуза. Кое-как я переменил таким образом личину. Оставаться здесь было невозможно — с минуты на минуту могла нагрянуть погоня.

— Вы уж огородами идите, — попросила одна из женщин. — Как бы не заметили, что вы у нас были…

Хорошенькая просьба: ведь если меня увидят пробирающимся по задам и огородам, прячущимся — я погиб. Наоборот, надо идти только улицами, спокойно и уверенно.

Выйдя от Огарковых, я миновал винокуренный завод. Отсюда мой путь лежал на гору, а с нее к реке Ай. На берегу реки было наше подпольное зимовье, в котором мы прятали нелегальную типографию. Там почти всегда находился кто-нибудь из партийцев: печатал прокламации или отдыхал. Доберусь туда — спасен!

Вот и гора. По обеим сторонам дороги тянулся плотный молодой кустарник. Дорога словно с трудом пробивалась сквозь эти густые, цепкие заросли.

На половине склона поперек дороги журчит, стекая вниз, к речке, звенящий ручей. Через него переброшен мостик.

Едва я дошел до этого мостика, как слева наперерез мне выскочили четыре всадника. «Облава!» — мелькнуло в мозгу. Сердце не успело еще дрогнуть от неожиданности и испуга, как я инстинктивно, автоматически бросился в заросли, вправо, и что есть сил побежал. Вслед мне треснуло несколько выстрелов. Где-то над головой тоненько пропели пули. Я отчаянно продирался в глубь чащи. Погоня за мной по такой чащобе на конях была невозможна, и стражники стреляли, чтобы собрать к себе других участников облавы и охватить заросли, не дать мне уйти. Спасение в одном — успеть пересечь дорогу до полного окружения.

Я понесся еще быстрее. Худые сапоги то и дело цеплялись за хворост и сучья, мешали бежать. Сбросил сапоги и помчался босиком.

Решив, что ушел достаточно далеко, резко свернул влево. Вот светло-серой полосой вырисовывается в надвигающихся сумерках дорога. Пригнувшись, перебежал ее и — снова в заросли.

Теперь я оказался в тылу у полицейских, в сравнительной безопасности. Можно немного передохнуть.

Настала спасительная для меня ночь. До рассвета надо поближе подобраться к нашему зимовью.

К утру я оказался на самой высокой точке горы. Далеко на востоке переливалась заря. Внизу прямо передо мной текла река Ай. Ее отлогий противоположный берег весь покрыт нежно-зеленой молодой травой.

Захватывающее чувство свободы, которого никогда до конца не поймет человек, не отведавший тюремной похлебки, наполнило до краев мою душу такой радостью, таким невыразимым восторгом, что мне хотелось броситься на землю, на мою родную землю и сжать ее в объятиях! Я чувствовал в своих руках, в своей груди такую безудержную силу, что, казалось, нет такого, чего я не сумел бы свершить.

Охватившие меня чувства прорвались песней. Помню, я пел эпиталаму Гименею из рубинштейновского «Нерона». Видно, могучее жизнелюбие этой музыки гармонировало с ясным, бодрящим майским утром, с чувствами, бурлившими во всем моем существе.

Конечно, в моем тогдашнем положении петь было делом не самым подходящим сточки зрения конспирации и правил подполья. Но что поделаешь, я был человек, к тому же двадцати трех лет от роду.

…В нашем балагане я застал Костю Мячина и двух Сонь — Быкову и Меклер.

Объятия, поцелуи… Мы все чуть не пустились в пляс.

— Уж не думали мы тебя увидеть, — призналась Соня Быкова.

— Послушай, Петрусь, ты сегодня, случаем, не пел? — спросил меня Костя. — Утречком рано? А?

— Пел, — покаянно ответил я. — Арию из «Нерона».

— Ну, вот видите, — с удовлетворением обернулся Мячин к Соням. Он обнял меня. — Я сказал девицам, что, кроме тебя, так никто не поет, а они не верят. «Как он может петь, — говорят, — когда в тюрьме сидит?!»

— Мы думали, Косте померещилось от огорчения, что тебя из тюрьмы вырвать не удается: он день и ночь о тебе думает, — объяснила Соня Меклер. — А выходит, он тебя по голосу за несколько верст узнать может.

— Но постой, — перебил ее Костя, — как же все-таки ты убежал? — Только теперь Мячин и девушки обратили внимание, что я босой, грязный, поцарапанный, оборванный.

Я рассказал, как все произошло. Они только руками развели.

— А что вы здесь делаете? — в свою очередь, спросил я.

— Листовки печатали, — пояснил Мячин. — Теперь типографию уже спрятали, листовки сложили, в город понесем.

К вечеру Мячин и девушки забрали свой драгоценный груз и ушли в Златоуст, оставив меня одного в балагане.

— Завтра кто-нибудь из нас вернется, — пообещал Костя. — Принесем тебе одежду, паспорт, скажем, куда ехать. Не беспокойся и жди.

Я молча мотнул головой.

Договорились, если что случится — появится кто-нибудь подозрительный или полицейская разведка, — я переберусь с зимовья, двинусь по направлению к Уржумке и остановлюсь поблизости от больших лиственниц, против шестой версты железной дороги. Эти места мы все хорошо знали.

С тем и расстались. Некоторое время я видел три быстро удаляющихся силуэта. Потом их поглотила сгустившаяся тьма…

Под берегом я развел костер, согрел воды, чтобы немного вымыться, отскрести тюремную грязь. Спать улегся не в балагане, а в кустах — на случай полицейского налета.

Но ночь прошла спокойно. Утром я встал, когда уже солнце поднялось довольно высоко, разыскал в балагане удочку, нарыл червей и в одном белье уселся на крутом бережку ловить рыбу на завтрак. На душе было спокойно и хорошо — правда, без особых на то оснований. Рыбнаяловля — наслаждение. Сколько прошло времени в этом занятии, не знаю. Подле меня уже лежало несколько рыбешек.

Мне показалось, что в кустах справа мелькнуло что-то серое. Я пристально посмотрел в ту сторону — ничего. «Это мне все мерещится», — успокоил я себя и продолжал удить.

И вдруг сзади вылетели двое конных. Передний чуть не наехал мне на ноги. Я вскочил, с размаху — бух в воду! — и на тот берег, в кусты. Сразу броситься на лошадях с обрыва в реку стражники не решились. Взбешенные, они открыли по мне стрельбу.

Нет, поистине судьба в тот раз словно забавлялась: зло преследуя, в последний момент она сама же спешила на выручку.

Мое положение было очень трудным, куда труднее, чем могли предполагать и я и товарищи. Кто же знал, что мне придется спасаться от преследователей почти голым, в одном нижнем белье? Двигаться по условленному маршруту было невозможно: как пройдешь в одном белье по ровной открытой долине? Такую странную фигуру сразу заметят.

Я решил повторить маневр, к которому прибег накануне, — дугой обогнуть кустарник, из которого выскочили верховые, зайти преследователям в тыл и, спрятавшись в густых кустах, дождаться ночи. А потом «выкрасив» белье в грязи, чтобы оно не было таким броским, ночью пробраться в город, к своим.

В сумерки я двинулся к златоустовскому пруду, рассчитывая берегом добраться до Садовниковых — их дом стоял недалеко от леса. Тут мне не повезло: на облаву, оказалось, подняли не только полицию, но и войска, и они оцепили весь район. Во многих местах горели костры, стояли пикеты и никого не пропускали. Полиция, видимо, считала, что в одном белье, голодный, я обязательно буду пробираться в город.

Оставался единственный выход — следовать по условленному маршруту и к следующей ночи быть у той большой лиственницы на шестой версте.

И вот в испачканном грязью белье, изнемогая от голода и усталости, с израненными ногами, с ободранным лицом и руками, я без отдыха брел всю ночь и раньше, чем предполагал, добрался до места. Душу глодал червь сомнения: явятся ли товарищи?.. Быть может, они уже приходили прошлой ночью и, не найдя никого, решили, что мне не удалось выбраться из кольца? Смогут ли они прийти еще?

Рассвело. Оставаться около самой лиственницы, вблизи железной дороги, днем было опасно. Я забрался подальше в лесную глушь. Пришла мысль залезть на дерево повыше — все кругом хорошо видно и безопасно, да не хватило сил. Лег на землю и стал ждать. Прошел день. Началась ночь — самая тяжелая ночь в этой моей златоустовской истории. Принялся моросить дождь. Где-то вдали погрохатывал гром. Я дрожал от голода и сырости. Часам к десяти-одиннадцати, как мне казалось, я собрал остаток сил, поднялся и потащился обратно к лиственнице. Там в совершенном изнеможении лег меж здоровенных ее корней и стал прислушиваться.

Чередою бежали мысли, невеселые, тревожные. Вся моя недолгая, но не бедная событиями жизнь проходила перед моим умственным взором. Одна картина сменяла другую, как на экране. В тяжкие минуты человек всегда как бы скидывает взглядом свое прошлое, словно подводит итоги. На секунду я ощутил чувство зависти к тем, кто остался в тюрьме, — там не мочит дождь, там хоть дают кусок ржаного хлеба. Но вся душа моя восстала против этой поганой мыслишки. Нет, лучше умереть, но на воле!

Все-таки сил я потерял много. Стало неприятно лежать в одном положении, затекли ноги, рука, но повернуться было невмочь. Однако стоило послышаться какому-нибудь новому звуку — то ли зверек какой пробежит, то ли птица вспорхнет, — и во мне словно распрямлялась пружина.

Дождь усилился, потом почти прекратился. Перестал дуть ветер. Звуки доносились яснее. Мне казалось, что весь мой организм превратился в одно большое ухо, а все чувства слились в одном — в слухе.

Что такое?! Как будто условный свист?! Но я молчу, не отвечаю. Вдруг провокатор выдал наш условный сигнал, и это облава. Минуту выдержал, затем осторожно посвистел. Мне отозвались. Я снова посвистел. И близко, совсем близко шепот:

— Петруська, ты?!

Я узнал голос Сони Меклер. Свои! Товарищи!

С Соней Меклер была Соня Быкова, одетая поверх своего платья в мужской костюм. Она сняла его и отдала мне.

Девушки принесли мне еды, но наказали есть понемножку, чтобы не стало худо после трехдневной голодовки. Сказали, куда я должен идти дальше, — это было известное мне место в лесу.

— Туда завтра к полудню приедут Костя, «Медвежонок» и Кудимов, — пояснила Соня Меклер. — Привезут все, что надо: паспорт, деньги, явки.

К утру я благополучно дошел до места. В полдень, как и условились, встретился с товарищами… Моя густая шевелюра была спутана и слеплена смолой, из рук еще сочилась кровь, страшно болели опухшие и израненные ноги… Друзья остригли меня под машинку.

— Тебе велено отправляться в Актюбинск, на отдых, — сообщил Мячин, передавая мне паспорт. — На Урале оставаться сейчас немыслимо. А в Актюбинске спокойно, город не рабочий, там ты отдохнешь.

— На рынке там все дешево, — добавил практичный «Медвежонок». — Езжай, Петруська. Придешь в себя, отъешься, успокоишься…

Мы расстались с Костей и «Медвежонком»: они двинулись в Златоуст, а я в сопровождении златоустовского боевика Николая Кудимова — к станции Кротово.

Оттуда я отбыл «в отпуск»…

АКТЮБИНСКИЙ „КУРОРТ“

Прямой связи между уральской и актюбинской партийными организациями не было, поэтому меня снабдили явками и письмом в Оренбург. У оренбуржцев надлежало получить явку в Актюбинск. Денег мне тоже сумели дать только до Оренбурга, а там помогут товарищи.

Ранним утром я вышел из поезда на оренбургском вокзале. Коровье мычание наполняло город и, не вмещаясь, выплескивалось вместе со стадами за городские окраины, в цветущую по-весеннему степь. Над крышами одноэтажных домов курились дымки: хозяйки топили печи. Домашние уютные звуки, запахи, идиллическая картина просыпающегося города навевали какую-то успокоенность, но я отлично знал, что Оренбург — крупный центр революционного движения, где охранка не дремлет. А поэтому надо быть начеку.

В десять часов утра я стоял перед домом, на котором красовался нужный мне номер. Ворота открыты. Распахнута и дверь в сени, и там возится какая-то немолодая женщина. Я подошел поближе, сдернул с головы картуз, постоял.

— Тетенька, это чей дом?

Женщина выпрямилась, вышла на крыльцо, с подозрением осмотрела меня.

— А тебе кого?

Я назвал фамилию.

Женщина горестно покачала головой:

— Нетути его, и жены нету, родимый. Забрала их полиция. Обоих забрала… Господи, что тут было!.. Три дня весь город перерывали… Много народу заарестовали. Вот и их, бедняжек, тоже…

Вот так да! Теперь ни денег, ни хлеба, ни квартиры, ни явок в Актюбинск!..

Но я продолжал разыгрывать простодушного парня:

— А что, здесь грабеж, что ли, какой случился?

— Да нет, какой грабеж! С этим у нас, слава богу, тихо, баловства нету. А вот по ночам какая-то политика все бумажки разбрасывает. Ее и ищут, родимый. Эти антихристы, политики-то, не дают покою ни себе, ни людям… А ты, родимый, не здешний?

— Не здешний. Я на неделе привозил мясо да масло на базар. А ваш-то, уж не знаю, кем он вам доводится…

— Жильцы они, сынок, жильцы, не сродственники.

— Ну вот, жилец ваш, он у нас часто берет. У него денет не хватило, и он велел сегодня зайти.

— Ах ты, горе-то какое! Ну, да ты не беспокойся, сынок. Они люди хорошие, тихие, ничем таким не занимаются, их, наверное, выпустят. Ошибка, наверное, вышла, вот их и забрали. Они выйдут, заплатят. Заезжай через несколько деньков.

Я попрощался и ушел. Ушел, сам не зная куда.

Что делать? Ехать в Уфу? Огромный риск, почти наверняка схватят. В Самару — нет знакомых явок. Добираться до Актюбинска? Там я вообще никого не знаю. Да и вообще ехать зайцем — можно легко попасться из-за ерунды. Механически шагая, я оказался на крутом берегу Урала. Сумерки уже окутали противоположный берег. В городе кое-где вспыхнули огоньки… Как долго, оказывается, я бродил! В желудке противно посасывало от голода, но я заставил себя об этом не думать: провизия у меня кончилась, а денег не было ни гроша.

Я бесцельно брел по берегу Урала. Начались безлюдные места. Но вот впереди послышались голоса, я увидел очертания какой-то постройки. В окошечке горел свет. Я осторожно подошел поближе. Около домика и сарая лежали вороха шерсти — значит, шерстомойка. Решил обойти стороной. Может, выйду к лесу, или попадется безлюдная шерстомойка — их в этом краю, должно быть, немало. Прошагал еще версты три. Снова шерстомойка, и людей никого. Жилая избенка заперта, но большой сарай открыт. Я забрался внутрь и улегся в углу, подложив под голову свой тощий мешок. Только теперь я почувствовал, что смертельно устал. Но сон не шел, ужасно хотелось есть. И главное — мучили мысли: как быть дальше?

В конце концов усталость взяла свое, и сон сморил меня.

Утром я вскочил на ноги, как только первые солнечные лучи коснулись лица. Настроение было беспричинно бодрым. В голове родилась простая, но, пожалуй, очень удачная мысль: зайду в какой-нибудь дом побогаче, попрошусь у кухарки наколоть дров!

В первом же доме мне повезло — два дня я колол хозяевам дрова. Отнеслись ко мне в общем довольно неплохо, кормили, поили и заплатили целую трешницу. А главное — рекомендовали своим знакомым, а те — еще одним. Так я за восемь дней заработал десять рублей и почувствовал себя богачом. Теперь денег у меня хватило бы добраться даже до Москвы.

Перед тем как принять решение, куда ехать, я решил на всякий случай еще раз сходить на явочную квартиру: быть может, и вправду хозяевам удалось выпутаться из полицейских лап?

Дважды я осторожно прошелся по двору, осмотрел все кругом. Меня, видимо, заметили, и на крыльцо вышел мужчина лет тридцати. Он неприязненно оглядел меня, не говоря ни слова. «Наверное, принимает за шпика!» — обрадовался я.

— Скажите, здесь не проживает… — и я назвал фамилию.

— А вам зачем? — недружелюбно спросил мужчина.

— Я привез ему привет от племянника дяди Кости.

Мужчина медленно спустился со ступенек и подошел ко мне, держа руки в карманах. Неужели я ошибся?! Человек молча постоял около меня, глядя себе под ноги, потом посмотрел мне прямо в глаза и произнес:

— Разве у дяди Кости родился внучатый?

Правильно!

— Иди к вокзалу, — прошептал мужчина, — я тебя догоню, тогда договоримся.

До вокзала было довольно далеко. Мужчина через несколько минут нагнал меня:

— Ну, все в порядке. За тобой хвоста нет, за мной тоже. А то эти сволочи филеры не отлипают. Я только из тюрьмы вышел. Вместе с женой.

— Знаю. — И я рассказал ему всю историю своих мытарств.

— Да, это тебе повезло, что нас выпустили, — сочувственно сказал он, словно лично его освобождение из-за решетки касалось куда меньше, чем меня. — Знаешь, как на море прибой — то накатит вал, то затишье? Вот и оренбургская охранка так — то волна налетов, то затишье. Нынче волне не удалось никого смыть с берега, — засмеялся он. — Нигде ничего не нашли. Теперь постепенно выпускают «за недостаточностью улик». Кое-кого, правда, видимо, вышлют, их арестовывали уже по нескольку раз… Значит, хочешь в Актюбинск? — спросил он без всякого перехода. — Это ты правильно задумал. Там спокойно. Лучше места для отдыха не найдешь. Там есть и наши, небольшая группа большевиков, есть и боевики. Народ все больше не местный, пришлый, деповские рабочие. Хороший народ… Адрес и пароль запомни не записывая. — Он дважды повторил и то и другое. — Иди, не торопясь, к вокзалу, я сейчас пошлю хлопца-связиста, он вне всяких подозрений. Проводит тебя, купит билет, последит, чтобы все было в порядке. Деньги нужны? Ну, бывай! — И он сразу свернул в какой-то проулок.

Посланный вскоре догнал меня, и я благополучно выехал из Оренбурга и так же благополучно прибыл на актюбинский «курорт».

Местные большевики устроили меня на вполне легальную платную квартиру.

— Кушать станете, как и мы кушаем, — доброжелательно сказала хозяйка.

— Хорошо, — сказал сопровождавший меня актюбинец. — Завтра он переедет и отдаст вам паспорт.

— Да живите пока так, — ответила хозяйка. — У нас этого не водится. Вы ведь станете работать?

— А как же. Только погодя.

— Ну вот, тогда и с паспортом устроимся.

Ночевал я у железнодорожника Володи Трясоногова. Вечером у него собрался маленький «консилиум»: совещались, куда меня направить на работу. Решили послать в гарнизон, поработать среди солдат.

— Там есть кто из наших? — поинтересовался я.

— В гарнизоне служит один солдат, питерский рабочий, — ввел меня в курс дела хозяин. — Мы с ним свели знакомство, приглашаем часто то к одному, то к другому из наших в гости. Через него узнаем все гарнизонные новости. Он парень хороший, с правильным настроением, в партию его еще не приняли. Готовим. Командует гарнизоном старый подполковник, ярый охотник и, в общем, неплохой старик. Питерец с ним на охоту часто ходит. Попробуем это использовать…

Поздно засиделись мы в тот вечер с моими новыми товарищами за чашкой чая. Среди нас была и одна девушка — Наташа. Она держала себя хозяйкой, угощала, наливала чай, следила, чтобы не пустовали тарелки.

Утром я перебрался на «свою» квартиру. Добрая хозяйка сразу принялась хлопотать и с места в карьер накормила завтраком. Я рассказал ей, что приехал отдохнуть, а если здесь понравится — останусь на житье, поступлю в депо.

— А откуда ж вы про наши места-то узнали? — поинтересовалась Аграфена Феоктистовна.

— У меня тут брат в солдатах служит.

— Ну, как хорошо-то! Как братец ваш рад-то, наверное! Их по праздникам в город пускают, вы приводите его. Ему, поди, будет приятно.

Так началась моя новая, «курортная» жизнь.

Дня через два меня снова позвали к Володе и познакомили с пришедшим из казарм моим «старшим братом». «Брат» уже успел за эти дни побывать с подполковником на охоте и закинул удочку насчет меня.

— Вот, мол, ваше высокоблагородие, говорю ему, — повествовал солдат, — приехал ко мне братишка младший из Самары, смерть любит поохотиться. Правда, стрелок он пока липовый, но ведь в солдаты и ему придется идти. Если бы вы, ваше высокоблагородие, изволили мне дня на три увольнительную, мы с ним сходили бы на охоту. Правда, нет второго ружья… Это я уже сделал намек, — засмеялся питерец. — У подполковника три ружья: два германских двуствольных и ижевская берданка. Берданку он всегда дает мне, когда с ним еду. А если в хорошем расположении, то и двустволки не жалеет.

— Ну и что он сказал? — заинтересовались мы.

— Подполковник велел мне братишку привести с собой на следующую охоту. Либо, мол, поедем втроем, либо ты, — он кивнул мне, — отправишься вдвоем с ним. Только имей в виду: он человек своенравный, самолюбивый, не особенно разговорчивый. Главное — не стреляй, покуда он не скажет, — этого не терпит. Но как в азарт войдет, когда много дудаков, кричит: «Бей! Бей!» Вот тогда и пали! Да, вот еще: он любит, чтобы его на охоте по имени-отчеству называли, Дмитрием Сергеичем. А тебя зовут Вася. — Солдат снова засмеялся, показав редкие зубы. Поднялся, распрощался и ушел.

Вскоре нареченный «брат» пришел ко мне в гости. Хозяйка не знала, куда его усадить и чем накормить.

— Да какие же вы похожие! — ахала она. — Да какие оба красивые! Да как же вы, милые мои, не женатые? Вот вы оставайтесь оба у нас, я вам невест сосватаю… Ешьте, ешьте, голубчики, — перебивала она себя. — Что ж вы так мало кушаете?

Но питерец явился ко мне, конечно, не для того, чтобы отдать честь кулинарному искусству Аграфены Феоктистовны.

— Завтра Дмитрий Сергеич едет на охоту. Приходи, Вася, в четыре часа утра к воротам казарм и жди, Дмитрий Сергеич выедет на дрожках и захватит тебя с собой. Только помни, — еще раз напутствовал он меня, — не входи в раж, не стреляй без команды.

Еще не было четырех, когда я уселся на лавочку у ворот казарм. Часовой посмотрел на меня, но ничего не сказал: наверное, был предупрежден.

Ждать пришлось довольно долго. Но вот раскрылись ворота, и показался серый в яблоках конь, запряженный в охотничьи дрожки. В дрожках сидел сухощавый, среднего роста, совершенно седой человек. Он был облачен в охотничий костюм. Я до того времени видел такие только на старых картинках, где изображалась барская псовая охота на волков или кабанов. Рядом с дрожками шел «брат». Он поманил меня к себе.

— Вот, Дмитрий Сергеич, это и есть мой братец.

— Хорошо, — кивнул головой подполковник. — Ну, молодой человек, — он кольнул меня своими небольшими, глубоко посаженными, умными глазками, — бери берданку, патронташ. Садись вот сюда, на передок. Тут всегда твой брат сидел и правил конем. Сегодня, на первый случай, править буду я сам. Поехали!

И конь бодро побежал по дороге, которая извилистой пыльно-серой лентой уходила далеко в степь.

Занятные были дрожки, на которых мы ехали: две пары колес соединялись толстой доской; передние колеса, прикрепленные к передку шкворнем, могли свободно поворачиваться. Сзади доска покоилась на паре рессор, а на рессорах красовалось пружинное кресло. В нем восседал подполковник. Ездовой же трясся на голой доске. Передние колеса — маленькие, и поэтому я чувствовал каждую ямку, каждый бугорок. Меня здорово растрясло. «До чего же классовый экипаж, — подумалось мне. — Прямо-таки не дрожки, а действующая модель Российской империи: у барина — рессоры и пружинное сиденье, у батрака — жесткая доска…»

Сначала ехали молча. Потом подполковник принялся меня расспрашивать, откуда я, да почему приехал, знаю ли местную охоту, охотился ли раньше, сопутствовала ли мне на охоте удача. Старик понемногу разговорился, стал как-то проще, человечнее, чем показался вначале. Он с увлечением рассказывал о природе края, о волках и других хищниках, что водятся в приозерных камышах, о пугливых степных гусях — дудаках.

Охота прошла удачно. Усталый, вернулся я к ночи домой, неся трофеи — двух здоровенных дудаков, отданных мне подполковником как мою часть добычи. Но главной удачей было другое — когда мы расставались, старый офицер спросил меня:

— Еще поедешь со мной на охоту?

— Поеду, Дмитрий Сергеич, ежели возьмете. Спасибо.

— Ну и хорошо. Ты мне нравишься, — сказал он с чисто военной прямотой. — Я тогда скажу твоему брату, когда поеду.

Так стала налаживаться моя «дружба» с начальником актюбинского гарнизона. Вскоре в казармах я стал своим человеком. Вместе с «братом» мы присматривались к солдатам, подобрали несколько подходящих парней и начали их обрабатывать. Действовали мы очень и очень осторожно: ведь время было тяжелое, царила страшная столыпинская реакция с виселицами, ссылками, тюрьмами, пытками. Малейшая неосторожность могла погубить и дело и людей.

В Актюбинске до меня дошла трагическая весть о смерти Миши Гузакова. В ночь с 23 на 24 мая его казнили в Уфимской тюрьме… Горе, ненависть, жажда мести не давали мне покоя. Целыми днями я бродил по окрестностям города, не находя себе места.

…Однажды «брат» зашел ко мне и передал, что Дмитрий Сергеевич велел прийти утром к нему в казарму.

— А что такое? По делу, что ли?

Питерец пожал плечами.

— Может, он что-нибудь разнюхал?

— Кто его знает. Но не думаю. Я от конюхов слышал, что подполковник собирает компанию человек в пять-шесть ехать на неделю к Аральскому морю. Там в камышах он хочет поискать тигра. Может, для этого.

Утром пораньше я вскочил с постели и, наскоро умывшись, побежал в казармы. Гарнизон уже бодрствовал. Подполковника я встретил во дворе — он следил за солдатским ученьем. Маленький, подтянутый, стройный, он стоял ко мне спиной и рукой с зажатым в ней конвертом отбивал такт унтер-офицерской команды:

— Ать, два, три-и! Ать, два, три-и-и!..

— Здравия желаю, Дмитрий Сергеич, — сказал я почтительно. — Вы приказывали мне прийти?

Он быстро обернулся:

— А, Вася! Здравствуй! — и протянул руку, впервые — раньше он никогда этого не делал.

Не скрою, я с удовольствием пожал его небольшую, крепкую ладонь: чем-то мне нравился этот старый служака.

— Да, я тебя звал. — И он посмотрел по привычке мне в глаза своими проницательными серыми глазками; почему-то показалось, что посмотрел он как-то по-особенному. — Хочу ехать охотиться на тигров на Арал. Намерен взять тебя с братом и еще человека три местных охотников, из тех, что видели тигров. Как, поедешь? Не струсишь? — он испытующе посверлил меня взглядом.

— Чего ж бояться, Дмитрий Сергеич? Возьмете — поеду. С вами я завсегда…

— Ну, я знал, что ты так скажешь. Молодец!

— А когда ехать?

— Вот в том-то и дело — когда! Намеревался я послезавтра. Значит, сегодня уже надо собирать все, готовиться. А тут это дурацкое отношение из жандармского управления. — Он потряс перед моим носом конвертом и снова взглянул мне в глаза.

Черт возьми, что это?! Опять почудилось в этом взгляде что-то необычное, словно подполковник хотел что-то мне сказать и не решался.

— Эти жандармы вечно что-нибудь выдумывают, выслуживаются. Не люблю их. Вот и теперь, изволь помочь им, оцепить солдатами вокзал вместе с почтовым поездом. И это — сегодня вечером. Понимаешь?

— Да нет, Дмитрий Сергеич, не понимаю, — пожал я плечами.

— Вот то-то и оно! И я не понимаю. Кого-то они ищут, ловят, не то в поезде, не то в самом городе. Ну, да ладно: завтра утром приходи, решим, когда поедем.

Я отправился домой. Едва переступил порог, хозяйка встретила меня еще одной новостью:

— Тут, Вася, был железнодорожник. Фамилия ему, кажись, Трясоногов или Ноготрясов. Очень тебя искал. Может, в депо местечко нашлось?! Он велел тебе сразу идти к какой-то Наташе: мол, ты ее знаешь.

— Да, наверное, в депо, — постарался я подтвердить ее догадку. — Ежели возьмут туда, — останусь, буду жить у вас, Аграфена Феоктистовна. Спасибо, что передали. Схожу, узнаю.

Когда я вошел к Наташе, она радостно вскрикнула:

— Ой, Вася! Наконец-то ты! А мы обыскались прямо. Ты словно сквозь землю провалился!

— У подполковника был.

— Ты Володю не встретил?

— Нет. А что?

— Сегодня утром жандармский ротмистр получил служебную телеграмму: оцепить город и отдельно вокзал до прихода почтового поезда. Ищут бежавшего из Златоустовской тюрьмы важного преступника Мызгина Ивана, он же Волков. Указаны все приметы. Специально предупреждается, что преступник опытен, осторожен и всегда вооружен. Мы подумали, не ты ли это? — Маленькая Наташа пытливо посмотрела на меня снизу вверх.

Так вот какое письмо получил подполковник! Вот ради кого он будет оцеплять вокзал!.. Неужели он действительно хотел меня предупредить?! Я посмотрел на Наташу и, к своему удивлению, неожиданно прочел в ее взгляде надежду, что все это ошибка, что ищут не меня.

— Да, это я, Наташа. — Скрывать было не к чему.

Девушка коротко вздохнула и несколько секунд молчала. Потом снова заговорила своим обычным деловым тоном:

— Володя пошел к твоему брату доставать военную форму. Ты наденешь ее, и мы попробуем отправить тебя с почтовым поездом в Оренбург. Поезд будет в три часа. Володя из казарм прямо придет ко мне. Никуда не уходи, обыски начались по городу.

— Откуда ты знаешь про телеграмму?

— Знаю, — уклончиво ответила Наташа. Потом вдруг порывисто придвинулась ко мне так близко, что я ощутил ее теплое дыхание: — Вася… А ты… ты… Ты кушать, наверное, хочешь? — Она уже смотрела не на меня, а куда-то в сторону…

Что я мог, что я имел право ей ответить?

— Спасибо, Наташенька, не хочу.

Опять в комнате несколько минут было тихо.

— И у тебя вправду есть оружие?

— Да.

— Я и не думала… Страшновато за тебя… нам…

Не знаю, чем кончился бы этот разговор, — я был молод, а Наташа была чудесная девушка, но в этот момент вошел Володя.

Он был очень расстроен: военной формы ему достать не удалось. Значит, на вокзал мне не пройти.

— Придется так, — сказал Володя. — Поезд здесь стоит двадцать минут, меняется паровоз. Отсюда его поведет Смирнов, бывший уфимский машинист. Он наш. Мы проберемся за дальнюю стрелку. Когда паровоз будет проходить контрольный пост, он станет сильно парить. Смирнов тебя подберет и спрячет. Сейчас я пойду обо всем с ним договорюсь. А вы с Наташей марш к стрелке! Наташа, ты ведь дорогу знаешь?

— Знаю.

— Ну, пока не прощаюсь, Василий, я буду на паровозе.

Володя ушел. Спустя полчаса двинулись и мы с Наташей. Шли по городу с особой осторожностью, чтобы не попасть в лапы жандармов. Наташа знала в Актюбинске все ходы и выходы и выбирала наиболее безопасный путь. Мы шагали безлюдным темным пустырем, когда девушка вдруг спросила меня вполголоса:

— А если жандармы на тебя кинутся, ты станешь стрелять?

— Обязательно. А ты, если увидишь, что меня хотят задержать, делай вид, что не имеешь ко мне никакого отношения, просто попутчица.

— Но как же…

— Это мой приказ! — как можно суровее оборвал я. — Хочешь провалить всю организацию?! Все равно здесь ты ничем не поможешь. А если останешься на свободе — сумеешь…

Наташа замолчала, и только звук наших шагов негромко раздавался в ночной тишине.

Наконец последний поворот, и Наташа вывела меня к крайним домикам города. Никаких признаков оцепления. Не успели? Или в последнюю минуту изменили приказ? Выяснить невозможно.

Мы остановились.

— Ну, Наташенька, ты будь здесь. Наблюдай за мной. Что бы ни случилось — не смей приближаться. Обо всем сообщи нашим. Поняла?..

Она молча кивнула. Я взял ее за руку. Она сильно стиснула мою руку своей крепкой ладошкой. Я сделал над собой усилие, круто повернулся и пошагал к путям. На ходу обернулся. Маленькая Наташина фигурка смутно светлела в темноте.

Не доходя стрелки, я прилег в бурьян — показался паровоз, что привел поезд в Актюбинск. Он проскочил стрелку и, устало свистнув, запыхтел в депо. Смирновского паровоза долго не было. Я уже начал волноваться. Быть может, не удалось договориться? Или Володю задержали где-нибудь по дороге?

Но вот вдали послышался свисток, и немного спустя я увидел огненный глаз приближавшегося паровоза…

Сердце мое учащенно билось, кровь стучала в виски. Я подумал: «Если Смирнов меня не возьмет на паровоз, дождусь поезда и вскочу на ступеньку какого-нибудь вагона, а там — будь, что будет!»

Паровоз все ближе… Вот он замедлил ход и, свирепо шумя, весь окутался облаком пара…

Все идет, как надо!

Вскакиваю и бросаюсь к паровозу, прямо в такой горячий на вид пар… С подножки ко мне протягивается рука. Володя басит:

— Давай прыгай! — и втаскивает меня на паровоз.

Машинист и кочегар даже не оборачиваются в нашу сторону. Володя мигом распахнул крышку инструментального ящика, я улегся, крышка захлопнулась, щелкнул замок…

Машинист дал сигнал, ему ответил рожок стрелочника, и паровоз двинулся к составу.

Из моего убежища мне было плохо слышно, что делалось на станции. Долетал смутный шум, говор суетившихся на станции людей, отдельные возбужденные фразы, когда кто-нибудь проходил совсем рядом с паровозом. Видно, на вокзале царила суматоха.

Но вот звонок… Второй… Низкий гудок паровоза… Толчок, лязг — тронулись. Погромыхивая, проходим одну за другой станционные стрелки. Еще гудок… Все быстрее и быстрее веселый перестук колес…

Под этот мерный, ритмичный звук я думал об актюбинских большевиках, спасших меня от охранки, о Володе Трясоногове, о милой Наташе, которую я никогда больше не увижу, о своем нареченном «брате», который — я уверен! — скоро войдет в нашу крепкую семью борцов за дело народа…

И думал я еще об одном человеке — о старом актюбинском подполковнике Дмитрии Сергеевиче. Случайно он сказал мне о письме жандармов или предупредил намеренно? Значит, догадывался, кто я?

Этого я не знаю и до сих пор… Много раз впоследствии я вспоминал седого служаку, но судьба никогда больше меня с ним не сталкивала. Дожил ли он до грозового девятьсот семнадцатого? А если дожил, то на какой стороне баррикад оказался?

В ЛОВУШКЕ

После побега из Актюбинска мне пришлось побывать в ряде городов России. Добрался я даже до Ташкента. Но август 1908 года застал меня снова, на родном Урале.

В начале ноября, когда я работал в Миньяре, партийная организация поручила Ивану Забалуеву и мне размножить на гектографе листовку. Гектограф передал нам Яков Заикин, а работать мы стали в доме Филимона Забалуева — брата Ивана. Перевозила листовки «звездочка» — Ксения Коряченкова — и ее подруги.

Печатание подходило к концу, когда из Уфы приехала Лиза Огурцова. Она привезла мне письмо Уфимского комитета партии.

Нужно сказать, что к этому времени ряды наши сильно поредели. Не без помощи провокаторов многие явки провалились, другие оказались под наблюдением.

В связи с поражением первой русской революции партия выдвинула в качестве главной задачи — длительную работу по воспитанию, организации и сплочению масс пролетариата. По постановлению V областной Уральской партийной конференции боевые дружины ликвидировались, оружие консервировалось в тайных хранилищах в ожидании того дня, когда российский пролетариат снова вступит в открытый бой за власть.

В письме Уфимского комитета партии и содержалось одно из поручений, связанных с ликвидацией боевой организации. Я должен был передать Филимону Забалуеву типографию, что хранилась возле Миньяра, а сам заняться ликвидацией складов оружия. Если оружия окажется немного, нужно было самому привезти его в Уфу. Оттуда мне предстояло отправиться за границу — только теперь должна была состояться поездка, которую готовил Михаил Гузаков и в которую мы собирались вместе с ним… Лиза привезла мне и шифрованные явки, необходимые для этого дальнего путешествия.

Основная часть нашего оружия хранилась в Аше у Пелагеи Ереминой, сестры Гузаковых. 13 ноября я выехал в Ашу. Поезд туда прибывал в двенадцать ночи. Это мне было на руку: ночью легче проскочить незаметно. Но на всякий случай я решил спрыгнуть с поезда на ходу, не доезжая станции, где всегда можно нарваться на полицейских и шпиков.

Ночевать я отправился к тетке, сестре матери. Она жила в Аше замужем за Павлом Булавиным, заводским возчиком, у которого мы с Мишей Гузаковым и раньше не раз отсиживались. Хотя дядя Павел и был беспартийным, но часто оказывал нам услуги, и мы ему вполне доверяли.

Встретили меня Булавины очень радушно, как всегда.

— Ты надолго, Ванюшка? — спросил меня дядя, позевывая и почесывая под рубашкой грудь.

— Завтра ночным поездом в Уфу, — отвечал я, хлебая теплый борщ. — Тетя, вы мне поможете уехать? У меня будет багаж.

— Помогу, уж ладно. А что, боле некому?

— Да вы не одна, еще ребята помогут.

Спал я чутко и проснулся оттого, что дядя собирался на работу: он уезжал рано, часам к шести. Выходя, он словно невзначай спросил:

— Ты как, Иван, до самого поезда у нас будешь или куда перейдешь?

Бывали случаи, что мы с Михаилом, переночевав у Булавиных, утром, для безопасности, перебирались на другую конспиративную квартиру.

— Пересижу у вас, коль не выгоните, — ответил я. — Только днем по делам схожу.

— Зачем тебя гнать! — добродушно усмехнулся Павел. — Чай, свой, не чужой! — с тем он и вышел, плотно затворив дверь.

Время приближалось к девятому часу. Тетка заторопилась на вокзал провожать новобранцев. Бабушка покормила меня завтраком, и я снова, одетый уже, прилег на кровать и стал перелистывать томик Некрасова. Торопиться мне было некуда. Бабушка, охая и покряхтывая, ворочалась на печке.

Тикали ходики.

Вижу, бабушка приподнялась с лежанки и уставилась в окно.

— Сынок, а сынок, — вдруг с тревогой проговорила она, — полиция…

Меня как ветром сдуло с кровати. Через окно я увидел, что к дому движется цепь стражников. Глянул в другое окно — та же картина. Дом был окружен.

Что делать?! Первая мысль — выскочить в сени и, как только появится первый полицейский, стрелять в упор и идти напролом. Но нет, нельзя. Подведу хозяев.

Мигом я очутился у печки и сунул старушке револьвер:

— Спрячьте, бабушка. Никому не показывайте… — А сам бросился на кровать и снова раскрыл Некрасова. Нужно сказать, что у нас с Ереминым заранее было условлено: если попадусь в Аше — скажу, что приехал наниматься на работу. Мое прошение лежало в конторе. В любом случае я надеялся при таких условиях на слабый конвой и не очень бдительное содержание под арестом. А тогда побег.

«Но как охранка узнала, что я здесь?! — лихорадочно билась в мозгу мысль. — Опять предательство?»

Я торопливо перебирал все обстоятельства, людей, которые знали о моей поездке. Тогда я не пришел к определенному выводу. Но позже стало известно — предателем был мой дядя Павел Булавин.

Распахнулась дверь — я нарочно скинул крюк, — и первым в избу осторожно вошел местный жандарм. За ним появился урядник, а сзади, с опаской, уездный исправник.

Убедившись, что все мирно и никто не стреляет, исправник вышел из-за спин жандарма и урядника, продвинулся вперед, приосанился и, обращаясь в пространство, спросил:

— Это дом Павла Булавина?

— Булавина, Булавина, барин, — пришепетывала бабушка, не слезая с печи.

— Где хозяева?

— Сын на работе, а сноха на вокзал ушла, рекрутов провожать.

— А это у вас кто? — исправник спрашивал так, словно я был деревянным чурбаном и сам о себе сказать ничего не мог.

— Это, барин, жилец.

Исправник метнул в мою сторону короткий напряженный взгляд и, подойдя к бабушке, сунул ей какую-то бумажку. Бабушка повертела бумажку в корявых, негнущихся пальцах и вернула исправнику:

— Я, милый, не ученая читать, неграмотная.

— Это предписание произвести обыск и арестовать вашего жильца, — пояснил исправник. После этого он оставил в покое бабушку и приступил с расспросами ко мне: — Кто такой? Откуда? Зачем приехал в Ашу?

Я отвечал, что фамилия моя Гришин, что это легко можно установить по паспорту — я подал его исправнику, — что я нанимаюсь на завод, прошение подал.

— Ты арестован до выяснения личности — металлическим голосом объявил исправник. — Онуфриев, обыскать!

Два стражника обшарили меня, правда, весьма поверхностно.

— Петров, сходи в контору завода, узнай, принят ли на работу Гришин.

Петров, огромный детина с хитрым, но добродушным лицом, козырнул и вышел.

Несколько человек небрежно обыскали квартиру. Хотели было осмотреть лежанку и попросили бабушку сойти вниз, но та так запричитала, заохала, что исправник, поморщившись, нетерпеливо махнул рукой:

— Ладно! Не трогайте старуху.

Так умная бабушка спасла меня от прямой улики — браунинга. Я много раз с благодарностью вспоминал поступок этой неграмотной, темной старой женщины, который она свершила ради человека, делавшего малопонятное для нее дело, — видно, силен был у нее бедняцкий инстинкт: ведь не стала бы она спасать вора или убийцу… Непонятно, как мог быть сыном такой самоотверженной и справедливой матери провокатор Павел Булавин?!

Конвой привел меня в новое, еще не совсем отстроенное арестное помещение — длинную комнату с одним окном, которое даже не было еще зарешечено. Сквозь незаделанные щели в стенах видны соседние камеры. Доски пола тоже неплотно прилегают друг к другу. Видно, мне досталась сомнительная честь «обновить» каталажку.

Новоселье я справлял не в одиночестве: вместе со мною в камере находились два стражника, вооруженные винтовками с примкнутыми штыками.

Поначалу у меня даже забрезжила надежда, что обойдется: поманежат и выпустят. Но безошибочное чувство подпольщика подсказало: «Нет, не случайно тебя забрали. Хорошо еще, что не успел получить у Ереминых оружие, хорошо, что не нашли при обыске браунинга…» И тут у меня похолодела спина: а явки! Пароли! Ведь все они зашиты под подкладку моего картуза! Их найдут при мало-мальски тщательном обыске! Во что бы то ни стало уничтожить бумажку!..

Понемножку, полегоньку принялся заговаривать со стражниками. Они сначала отвечали коротко и неохотно, но вскоре втянулись в разговор.

— Чего это вы меня целой армией атаковали, словно я крепость Очаков? — весело поинтересовался я. — Столько народу с ружьями на одного! И зря, все равно скоро выпустят: не виновен я ни в чем. На завод приехал работать, деньжат немного сколотить — хочу избу себе новую ставить.

— Да кто ж знал, что мы тебя воюем! — огрызнулся один из стражников. — Начальство нам сказало: опасный крамольник против царя-отечества, всегда с оружьем ходит, без стрельбы в руки не дастся. Он, мол, из «лесных братьев», что скрываются в горах и нападают на верных слуг престола.

— А ты, земляк, местный, уральский?

— Нет, — отвечал стражник, — я орловский. А напарник вот, — он кивнул на другого, молчаливого стражника, — он из хохлов, «с пид Полтавы». Так, Василь?

— Эге ж, — отозвался Василь.

Больше он так ничего и не сказал, и я видел, что он нет-нет да посматривает за мною.

— Про «лесных братьев» я тоже слыхал, но только не врут ли про них много с перепугу? А в общем мне плевать, все равно к вечеру отпустят, — беззаботно повторил я.

Потом, словно от скуки, принялся осматривать свою теплую тужурку, подергал пуговицы, крепко ли пришиты.

— Ишь ты, одна вот-вот оторвется. Надо укрепить.

Я снял картуз и принялся разматывать нитку с иголки, заткнутой в подкладку. Одновременно незаметно подпорол подкладку, вытащил заветную бумажку. Сунуть ее в рот и проглотить было делом одной секунды.

Но стражник-украинец заметил это. Он с криком вскочил и кинулся на меня со штыком.

Слава богу, нас в боевых дружинах учили и фехтованию и приемам защиты в рукопашном бою. Если бы не эта выучка, пропорол бы меня стражник, как чучело на ученье. Я молниеносно отклонился, схватился за винтовку и с силой дернул ее на себя и вниз. Конвоир грохнулся наземь, штык влетел в щель пола и с треском переломился у самой трубки. Стражник отшвырнул винтовку, вскочил и бросился на меня с кулаками. Эх, и славно мы потузили друг друга! Последний удар остался за мною, противник снова свалился на пол. Тогда его товарищ, наконец, встал между нами и заявил, что если я еще попробую сунуться, он меня пристрелит.

— А я вот скажу вашему начальству, что вы за деньги согласились помочь мне бежать, и велели разыграть нападение на вас, — со злорадством произнес я, счищая с себя грязь.

Недавний противник, к моему удивлению, сел и захныкал:

— Шо ж зараз я буду казаты хвельдхвебелю?..

Товарищ принялся его успокаивать:

— Да брось! Все обойдется. Доложим, что он хотел выйти без спроса, а ты к нему со штыком. Он, мол, за штык так сильно дернул, что штык воткнулся в щель и сломался. Про записку мы ничего не скажем, — это уже в мою сторону, — а он не скажет, что мы по своей воле согласились его отпустить.

На этих условиях перемирие было достигнуто.

Украинец немного успокоился, и у нас троих даже снова возникла почти что приятельская беседа. Я узнал, что в наши места прибыло восемь вагонов со стражниками, человек по двадцать в каждом. Их разместили в Аше, Миньяре и Симе, придав каждому отряду конных из числа шестидесяти кавалеристов, пришедших верхами раньше. Их задача — прочесать леса и выловить засевшую там «крамолу».

— А вот сегодня утрам всех спешно стянули в Ашу, тебя ловить, — сказал орловец. — Ежели ты — это не ты, то кто-то здорово наше начальство опутал!

В это время распахнулась дверь. Явилась смена во главе с фельдфебелем, маленьким тощим мужичонкой с жестким взглядом. Орловец доложил ему о происшествии со штыком.

Фельдфебель злобно покосился на меня, я не опустил взгляда, и фельдфебель, как это бывает с жестокими, но трусливыми людьми, отвел глаза в сторону и с ненавистью произнес:

— Надо бы его приколоть, да начальство не велело ни бить, ни убивать.

Караул сменился, и я остался с двумя новыми стражами. Один из них, Петров, тот самый здоровенный дядя, которого исправник посылал на завод выяснить, правда ли, что я принят на работу, ухмыльнулся с этакой добродушной хитрецой:

— Я смотрю, наших сменщиков ты уже успел уговорить: мол, тебя по ошибке взяли? Да? Эх, парень, уж меня-то не проведешь! Я ходил в контору заводскую. Правильно, приняли Гришина работать. Здорово вы все запутали! Но и мы не лыком шиты, распутали, голубок, все распутали…

— Чего ж вы распутали? — притворился я равнодушным.

— А вот чего: пошли мы с ротмистром на станцию, отозвали жену Павла Булавина, стало быть, твою тетку…

— Никакая она мне не тетка!

— Да постой, постой! — ласково потрепал меня по плечу Петров. — Не торопись поперед батьки в пекло. Я говорю, отозвали твою тетку: «Мол, мы у тебя в доме арестовали сейчас Ванюшку Мызгина, и он сказал, что ты спрятала несколько тысяч ихних денег. Так что иди, показывай, где денежки». Она плакать да причитать, а потом и говорит: «Верно, это у нас Ваня Мызгин, племянник мой, ночевал, но только про деньги я и слыхом не слыхала, хоть режьте!» — Петров басовито рассмеялся. — Так-то, брат Ванюшка!

Я от злости стиснул челюсти, но промолчал. Эх, попался, Петруська! Теперь не падать духом!

Вечером тетке разрешили свидание со мною: видимо, надеялись, что я что-нибудь сболтну. Стражники не спускали с нас глаз. Тетка принесла мне еды и все плакала, вытирая глаза большим пестрым платком. Она шепнула мне, что по всей Аше идут обыски: видать, еще кого ищут…

Только бы не нашли наше оружие, не взяли товарищей!..

— Очень тебя все жалеют, Ванюша, — всхлипывала тетка. — А мать-то, мамаша твоя, вот кто убиваться-то станет!..

Мать… Сколько мук и страданий вынесла она, сколько еще предстоит ей вынести!.. Нет мне другой в жизни дороги, кроме той, по которой иду, — и неизбежно несет этот мой путь матери горе и слезы. Один виновник этому — царский строй. Придет час расплаты — и в счет, что ему предъявят, мы внесем и неутешные слезы наших матерей…

Часу в одиннадцатом вечера снова открылась дверь, и в камеру ввалилась целая толпа: исправник, жандармский ротмистр, какие-то неизвестные мне чиновники и чуть ли не взвод полицейских.

— Н-ну-с, волчонок, оказывается, ты и здесь неспокоен! Придется принять профилактические меры. — Что такое «профилактические», я, честно говоря, не знал, но сразу понял, что это какая-нибудь гадость. — Одевайся.

Я надел свою тужурку.

— Связать ему руки.

Ремнем мне скрутили руки за спиной.

— Чтобы не убежал, — весело пояснил исправник.

— А я думал, мне для удовольствия, — мрачно процедил я.

— А ты не чужд юмора,волчонок, — благодушно засмеялся исправник.

Я промолчал. Меня вывели из каталажки и, окружив сильным конвоем, повели по улицам. Но что за черт?! Я считал, что ведут на вокзал, чтобы отправить в Уфу, — и время было подходящее, скоро приходил ночной поезд. Но мы шли почему-то совсем в другую сторону. Это меня насторожило… Версты через полторы вышли к железнодорожной линии и двинулись вдоль нее в сторону Миньяра. Я почуял недоброе. Не раз бывали случаи, когда жандармы арестованных расстреливали «при попытке к бегству».

Я остановился:

— Не пойду дальше. Хотите стрелять — стреляйте здесь.

Фельдфебель легонько подтолкнул в спину:

— Не бойсь, парень. Тебя убивать мы не будем. Слишком ты дорого нам стоишь. Потому попадешь на «вешалку», как положено по закону. Не бойсь, иди! Сейчас сам поймешь, куда идем. Марш! — скомандовал он стражникам. — А то к поезду опоздаем.

Еще верста, и показался семафор. Его длинная рука преграждала путь подходившему пассажирскому поезду.

— Скорей, скорей! — заторопил фельдфебель.

Мы не успели еще подойти, как паровоз, дав длинный гудок, затормозил. Состав, лязгая буферами, остановился. Мне помогли взобраться на подножку и, словно почетного пассажира, провели в купе первого класса.

Теперь я сообразил, почему путешествие началось таким необыкновенным образом: власти постарались избежать проводов на вокзале. Даже в это столыпинское время они страшились придавленных террором, но не покоренных пролетариев!

…В Уфу прибыли к утру. Меня доставили в полицейский участок и посадили в специально приготовленную камеру. Она была в буквальном смысле слова пуста; кроме голых нар, там ничего не было. Я страшно устал, бросился на нары и тут же уснул.

Разбудил меня лязг открываемого замка. В камеру вошел молодой, франтоватый околоточный надзиратель:

— Прошу вас встать.

— Что, куда поведете?

— Нет.

— Тогда я не встану. Всю ночь ехали, спать вовсе не пришлось. Дайте поспать.

— Я прошу вас встать, — все так же вежливо повторил околоточный. — Сейчас сюда изволит прибыть его превосходительство господин вице-губернатор. Он выразил желание вас видеть.

— А я не выражал такого желания.

В этот момент в коридоре раздалась громкая команда «смирно!», затем скороговорка рапорта. Мой околоточный отпрянул к двери и вытянулся с рукой у козырька. В камеру быстрой уверенной походкой вошел солидный господин в статской генеральской форме, за ним свита человек шесть. Среди них я узнал охранника Ошурко, нашего старого врага. Я, конечно, и не подумал встать.

Вице-губернатор минуту молча разглядывал меня, а потом удивленно процедил:

— Какой юный! И столько раз бегал? Ну-с, молодой человек, на этот раз ты попался прочно. Можешь быть в этом уверен. У тебя будет время подумать обо всем и раскаяться… если суд отнесется к тебе мягко. Во многом это зависит от тебя самого…

Ошурко что-то прошептал вице-губернатору на ухо. Тот улыбнулся, кивнул своей гладко прилизанной головой. Потом снова обратился ко мне:

— Есть ли у тебя какие-нибудь просьбы?

— Есть.

— Я тебя слушаю.

— Переведите меня сейчас же в тюрьму, здесь я сидеть не желаю. Иначе обязательно убегу.

Посетители удивленно переглянулись, потом расхохотались.

— Я думал, ты что-нибудь путное станешь просить, — сказал вице-губернатор, отирая рот большим шелковым платком, который даже на расстоянии источал запах крепких духов. — О тюрьме не беспокойся. Отправим. — И «гости» ушли.

Так я и не понял, зачем они пожаловали, — из любопытства, что ли?

Я же действительно не хотел сидеть в участке изолированным от других политических заключенных. Здесь охранникам легче было бы тайком со мной расправиться. А этого я всерьез опасался.

Оставшись один, я постучал надзирателю и попросил, чтобы пустили в уборную и помыться. Надзиратель провел меня к уборной, а сам остался снаружи, в коридоре. Я вошел и огляделся. Мое внимание привлекло большое, аршина в два, окно, забранное редкой решеткой из тонких прутьев. Если отогнуть один прут в одну сторону, другой в другую, можно пролезть человеку. Я встал на стульчак и попробовал отодвинуть прут. В этот момент снаружи перед окном показался стражник, тот самый геркулес Петров: оказывается, мою охрану не доверили одной местной полиции. Петров взял винтовку на изготовку и щелкнул затвором.

— Куда, хлопчик? — произнес он своим обычным спокойно-добродушным тоном. — Снова прогуляться захотел? Не пройдет номер!

— Ну, что тебе, жаль? — нагло возразил я. — Какая тебе радость, если я останусь здесь?

— Уходи! Пристрелю! — и он заверещал в свисток.

В уборную вскочил надзиратель и сдернул меня с моего «пьедестала». Во дворе сразу появилась куча полицейских. Мне уже не дали помыться и препроводили обратно в камеру. Там снова ждал тот самый франт-околоточный, что будил меня перед приходом вице-губернатора. В руках у него был довольно объемистый пакет.

— Это вам прислали на завтрак, — он протянул мне вкусно пахнувший сверток.

— Кто это прислал? Меня здесь никто не знает.

— Его превосходительство господин вице-губернатор изволили передать.

— Отдайте ему обратно. Не надо мне его милостей. Еще отравите! Везите в тюрьму!

Околоточный пожал плечами, положил пакет на край нар и вышел.

Откровенно говоря, мне очень хотелось вкусить от щедрот «его превосходительства», я был здорово голоден, но когда, после полудня, надев ручные кандалы, меня вывели из камеры, пакет остался на нарах нетронутым.

Меня усадили в пролетку между жандармом и околоточным и отправили в тюрьму. Тяжелые ворота бесшумно раскрылись и вновь захлопнулись. Позади — воля, впереди — неизвестность…

Короткие формальности. Тщательный обыск. Мне расковали руки и водворили во второй одиночный корпус, где содержали самых беспокойных арестантов. Камера номер три надолго стала моей «резиденцией».

ПРЕДВАРИТЕЛЬНОЕ ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Когда я впервые попал в коридор второго одиночного корпуса, мне чуть не стало дурно от страшного зловония. В этот коридор выходили двери восьми камер и семи карцеров — темных каморок с парашей в углу, которую выносили раз в сутки, и несколькими дырками в двери для «вентиляции» и «освещения». Камеры были немногим «комфортабельнее»: койка из толстых березовых обрубков с приколоченными к ним двумя досками, брошенный на доски кусок старой кошмы, серое суконное одеяло и вместо подушки мешок, набитый соломой; столь же «тщательно», как и койка, сработанный столик, на нем ложка и металлическая миска, она же по совместительству служила кружкой для чая; крохотное оконце с двойной решеткой, пробитое на такой высоте, что, даже вскарабкавшись на стол, едва-едва можно было достать кончиками пальцев до внутренних прутьев. В таких камерах я просидел более двух лет…

Утром меня переодели. Заставили снять все вольное и выдали белье из грубой мешковины с завязками вместо пуговиц, старые брюки из серого солдатского сукна и такой же бушлат, на ноги — лапти и портянки. В этаком костюме и обутках стали ежедневно гонять на пятнадцати-двадцатиминутную прогулку при морозе градусов в тридцать — сразу хотели подействовать на психическую устойчивость. С первого же дня у дверей моей камеры, кроме обычного надзирателя, встал солдат-часовой. Он сопровождал меня и на прогулке, когда я прохаживался по тропинке в тюремном дворе — восемь саженей туда, восемь обратно. По правую сторону тянулась тюремная стена, слева в пятнадцати саженях — дорога к другим зданиям тюрьмы, за спиной у меня был «родной» второй одиночный, а впереди перегораживала тропу громада первого одиночного корпуса, оборудованного по последнему слову тогдашней тюремной техники — гордость уфимских тюремщиков.

Одновременно со мною в Уфимской каторжной тюрьме сидели осужденный за участие в Симском восстании Петя Гузаков, Ваня Огурцов и Миша Пудовкин, Ваня Огарков, который впоследствии спас мне жизнь. Отбывали здесь срок за лабораторию бомб Володя Густомесов и Петя Подоксенов. Находился тут и Михаил Самуилович Кадомцев.

Я уже упоминал, что М. Кадомцев был арестован раньше и за активную работу в РСДРП получил три года тюрьмы, его боевая деятельность осталась для судей неизвестной. Михаил отбывал наказание в Мензелинской тюрьме. Вместе с ним сидел в ожидании суда член боевой организации Головин, по кличке «Адам». Против «Адама» имелись тяжкие улики, и ему грозил смертный приговор. Партийная организация решила устроить Головину побег. Дело было поручено боевику Николаю Сукенику, чья семья постоянно жила в Мензелинске.

Уфимский гимназист, Николай приехал домой на каникулы. Это был очень интересный парень. Учился он блестяще, все время шел первым учеником, и гимназическое начальство рекомендовало его в качестве репетитора губернаторским детям. Губернатор проникся к Николаю такой симпатией и уважением, что пригласил его поселиться в своем доме и отвел ему комнату. Сукеник счел за благо воспользоваться любезностью сановника. И когда кому-нибудь из нас, нелегальных, надо было появиться в городе, мы, бывало, по нескольку дней скрывались у Николая, то есть жили под высокой рукой самого его превосходительства господина уфимского губернатора! Наглость Николая доходила до того, что порой в губернаторском доме хранились бомбы и оружие. А впрочем, во всей Уфе невозможно было бы найти место спокойнее и надежней.

Вот на такого отчаянного паренька и была возложена организация мензелинского побега.

В июле 1908 года Николай сообщил Головину, что все готово. Но Михаил Кадомцев очень волновался за товарища — тому предстояла вооруженная схватка с надзирателями. Несмотря на то, что Михаилу оставалось сидеть всего каких-нибудь два года и в такой ситуации никогда не идут на страшный риск побега, он решил бежать вместе с «Адамом», чтобы помочь ему.

Кадомцеву и «Адаму» в тюрьму были доставлены бомбы и револьверы, два надзирателя, «вошедшие, — как говорилось в обвинительном акте, — в соглашение с арестантами», открыли им камеры. Со стрельбой пробившись через надзирательскую комнату, ранив при этом двух тюремщиков, пленники вырвались на свободу.

Дальше произошла «накладка»: на условленном месте беглецы не нашли карты, а местности они не знали. Погоня настигла их на следующий день в деревне Байсарово. Они оказали ожесточенное вооруженное сопротивление. В бою «Адам» был убит, а раненого Михаила схватили и отвезли в Уфу. И теперь он ждал военного суда и почти неизбежного смертного приговора.

Через несколько дней после моего водворения во второй корпус Кадомцев и Володя Густомесов, сидевшие в первом одиночном, увидели меня на прогулке и передали по секретной тюремной почте: требуй, чтобы администрация переодела тебя в вольное, ты политик, а не уголовный. Откажут — требуй прокурора.

Я последовал их совету. Администрация отказала, следователь меня еще не вызывал; обычно первый допрос оттягивали, чтобы помучить арестанта неизвестностью — самым тяжелым в неволе. Прокурора не пригласили. Я сообщил об этом ребятам, а сам продолжал одолевать администрацию протестами. Тогда меня засадили на три дня в карцер. Там я получил ответ товарищей: объявляй голодовку. Если в течение трех дней твое требование не удовлетворят, тебя поддержат все политические.

Выйдя из карцера, я сразу же начал голодовку. Прошел день… Два… Три… Ко мне явился старший надзиратель и сказал:

— Будешь так себя вести, попадешь в больницу. Там уж немало таких дураков пропало. Подохнешь, нам же легче станет!..

На четвертый день все политические объявили голодовку солидарности!

Во время обеда ко мне пожаловали важные гости: прокурор, следователь, инспектор тюрьмы и ее начальник. Я лежал на нарах.

— Ай-яй-яй, юноша, юноша! — с отеческой укоризной прожурчал прокурор. — Вы не жалеете своего здоровья. А оно вам еще понадобится. Зачем вы это делаете?

— Требую то, что мне полагается по закону, — отрезал я. — Я политический, а вы одели меня как уголовника.

— Юноша, юноша, вы слушаетесь дурных советов закоренелых преступников. Они хотят использовать вас в своих эгоистических целях, они тянут вас за собою в бездну. А вы молоды, вы можете еще загладить свою вину. Ведите же себя хорошо.

— Отдайте мне мою одежду.

— Юноша, — в голосе прокурора прозвучали нотки нетерпения, — вы ошибаетесь, считая, что требуете законного. Вы не политический арестант, а уголовный, ибо вы обвиняетесь в экспроприации оружия, вас будет судить военный суд. Вам грозит смертная казнь, а вы думаете о том, во что вы одеты. Лучше поразмыслите, как смягчить свою суровую участь, юноша.

— Отдайте мою одежду. — Я повернулся к гостям спиной и больше разговаривать с ними не стал.

Посетители ушли.

А через час надзиратель принес все мое «обмундирование».

— Одевайтесь и идите на прогулку, — довольно вежливо, на «вы», обратился он ко мне. — А то ваши приятели не поверят, что ваша просьба удовлетворена.

Так благодаря солидарности заключенных мне удалось одержать в тюрьме первую победу.

Стоило ли бороться с администрацией из-за такого пустяка? Не все ли равно, в каком костюме ждать смертного приговора? Не было ли это стрельбой из пушки по воробьям?

Во-первых, царские власти в период реакции стремились поставить в одинаковые условия политических и уголовных, превратить политзаключенных, особенно большевиков, в обычных уголовных преступников. Этого партия не могла допустить. Честь и достоинство революционера мы обязаны были нести высоко в любых условиях.

А во-вторых, тюрьма для революционера всегда была школой. Здесь воспитывались мужество, воля, стойкость — те качества старой ленинской гвардии, которые исчерпывающе объемлет точное и емкое звание: «твердокаменный большевик». И стычки с тюремным начальством, мелкие и крупные, важные и второстепенные, воспитывали нас, приучали к борьбе, к солидарности и взаимной помощи в самые трудные минуты. У нас действовал святой, нерушимый закон: «Один — за всех, все — за одного». Это, и только это давало нам возможность выдержать, не согнуться, выйти на волю закаленными, готовыми к еще более трудной и опасной борьбе… Возобновились мои прогулки с «персональным» часовым. Солдат было трое, они сменялись ежедневно. У меня наметился дружелюбный контакт с одним из них, молоденьким первогодком. Мы с ним разговаривали, темы постепенно становились разнообразнее. Я старался выяснить, как он смотрит на ту работу, что ему приходится выполнять.

— Ведь солдат для чего призван? — втолковывал я ему. — Чтобы Россию защищать, коль на нее нападут. А ты что делаешь? Своего брата сторожишь?

— Так то ты про врага внешнего, — неуверенно возражал солдатик. — А есть еще враг внутренний, нам ротный про него на словесности все обсказывает — энти, как их, социлисты…

— Эх ты, «социлисты»! — говорил я. — А почему социалисты — твои враги, а? Знаешь? — и объяснял, что его ротному социалисты действительно враги, а ему, деревенскому Ваньке, друзья.

Паренек понимал туго, но постепенно входил во вкус наших «политбесед». Налаживались у нас и личные отношения. Однажды мой конвоир предложил поменяться поясами: ему очень понравился мой. Я, конечно, согласился.

Результат оказался неожиданным: со следующего дня вместо солдат меня стали охранять наемные стражники. Один из стражников был постарше, лет сорока. Мне показалось, что его расшевелить легче, чем остальных.

Долгое время в ответ на мой вопрос, почему заменили воинский караул, он отмалчивался, но потом все-таки не выдержал.

— За то, что солдаты с тобой разговаривали. Того, что ремень тебе отдал, на гауптвахту посадили. А нам с тобой разговаривать строго-настрого запрещено. Я тебе прямо говорю: не приставай ко мне, а то я службы решусь, а у меня семья мал-мала меньше…

Смертельно боялись власти влияния большевиков на армию! Призраки «Потемкина» и «Очакова», Свеаборга и Кронштадта не давали им покоя…

Я сидел в самом страшном из корпусов Уфимской тюрьмы. Когда военно-окружной суд выносил смертные приговоры, в этот корпус помещали осужденных. Именно здесь царская удавка оборвала легендарную жизнь Миши Гузакова, здесь погибли на эшафоте Василий Лаптев, Дмитрий Кузнецов и десятки других героев и мучеников революции.

Мы становились невольными свидетелями, как из соседних камер уводили на казнь. Всегда после полуночи… Мы знали это, наши чувства в ночные часы особенно обострялись, и мы безошибочно угадывали, если за смертниками приходили палачи: как-то необычно тихо, почти беззвучно отворялись тяжелые двери камер, каким-то отвратительно царапающим был шорох шагов под окнами…

Палачи боялись своих жертв! Они старались действовать бесшумно, неслышно входили в камеру, набрасывались на спящего осужденного, старались заткнуть ему рот и тащили на виселицу. Поэтому не всегда товарищу удавалось передать нам свой последний привет. Но звон кандалов и топот множества ног, иногда шум борьбы поднимали на ноги сначала второй корпус, а потом всю настороженную тюрьму.

В память мою врезалась казнь молодого златоустовского рабочего Гребнева, почти мальчика. Он наверняка был несовершеннолетним, но держался истинным героем. Палачам не удалось заткнуть ему рот, и он, шагая среди вооруженного до зубов конвоя, твердым и звонким юношеским голосом выкрикивал по именам друзей, прощаясь с ними. Вся политическая тюрьма, как один человек, бросилась к дверям камер. Мы били в них чем попало, а потом запели… Администрация не могла ничего поделать до самого утра.

Всходило солнце, его первые лучи обагрили залитую кровью Россию, а тюрьма наша гремела невиданным огромным хором:

…И взойдет за кровавой зарею
Солнце правды и вечной любви,
Хоть купили мы страшной ценою —
Кровью нашею — счастье земли!..
Певцы не видели друг друга, но каждый из нас чувствовал локоть и плечо соседей так, будто мы стояли в одной шеренге. Я словно воочию видел, как в первом одиночном сурово и мужественно бросают в лицо врагам слова песни Михаил Кадомцев и Володя Густомесов, как в женском корпусе звучат ясные голоса наших мужественных девушек, как, забыв о собственной судьбе, поют за соседней стеною осужденные на смерть товарищи…

Да!

…Купили мы страшной ценою —
Кровью нашею — счастье земли!..
Прорывались сквозь запоры и решетки, сквозь каменные стены непокорные голоса, слаженно и могуче звучала песнь, плыла над Уфою, над Уралом, над Россией, над миром — песнь протеста, борьбы и непоколебимой веры в победу…

А по зловонным коридорам в бессилии метались, как крысы, ошалевшие надзиратели, отчаянно крутил ручку телефона начальник тюрьмы, и в глазах их таился жалкий и отвратительный страх обреченных.

…Шел май 1909 года. Весной сидеть в тюрьме становилось совершенно невыносимо — оживала природа, пели птицы, в камере пробивались заблудившиеся солнечные лучи, и даже в тюремном дворе зазеленели чахлые травинки. В весеннюю пору тюрьма становилась похожей на решето — все в ней было изрезано и продырявлено смельчаками, пытавшими счастья в побеге.

В одну из майских прогулок у меня как-то особенно болезненно щемило сердце, нестерпимо тянуло в лес, в горы, на волю, к свободным людям, к борьбе. В этот день при мне дежурил пожилой стражник. Старик сидел на березовом обрубке, обняв винтовку, солнечное ласковое тепло его разморило, и он то и дело клевал носом.

В углу, между высокой тюремной стеной и первым одиночным корпусом, спускалась водосточная труба. Она не доставала до земли, нижний край ее был довольно высоко, но уцепиться рукой все же было можно.

А ну, рискну!

Затаив дыхание, с бьющимся сердцем я стал следить за своим стражем. Вот он основательно засопел. Была не была!

Я ухватился за трубу и взобрался на нее. Чтобы достать до края стены, надо было вскарабкаться выше. Я подтянулся, сильно оттолкнулся, и… с грохотом обрушился на землю вместе с вырвавшейся из крюка трубой.

Часовой вскочил, растерянно хлопая глазами. Воспользовавшись его замешательством, я сразу захватил инициативу:

— Молчи, а то тебе влетит, если скажу, что ты спал.

Он понял, что может потерять больше, чем я, и когда выбежавший из второго корпуса дежурный надзиратель испуганно спросил: «Что случилось?!» — довольно спокойно ответил:

— Вишь, труба свалилась. Видать, дождем крюк размыло…

Так это мне и сошло с рук. А стражнику я напоследок сказал:

— Ты, отец, лучше не спи, когда меня сторожишь. А то один соблазн — убегу!..

Но моему старику со мной явно не везло, и он нарвался-таки на большую неприятность. Вот как было дело.

Многие арестанты, а особенно арестантки, охотно ходили в тюремную церковь. Конечно, политические там не молились, а стремились лишний раз побыть вне четырех стен своих камер, подышать «вольным» воздухом и посмотреть на свободных людей: хотя церковь была на территории тюрьмы, в нее допускали «благонадежных» обывателей. В тот злополучный для моего стражника день был какой-то праздник. Мы гуляли по тюремному двору, а в это время в церкви служили обедню.

Вдруг со стороны церкви до нас донесся душераздирающий женский вопль: «Товарищи! Спасите!» Я повернулся на крик и увидел, что несколько стражников тащат прямо за косы трех заключенных женщин и зверски их избивают.

Ярость и гнев буквально ослепили меня. Перед глазами все закружилось.

Не помня себя, с какой-то неистовой силой я рванул винтовку из рук стражника, передернул затвор и выстрелил в надзирателей, тащивших женщин.

— Бросьте, сволочи! Перестреляю!.. — И не узнал своего голоса в этом крике.

Надо отдать справедливость надзирателям, благоразумие немедленно взяло в них верх: они тотчас же оставили избитых арестанток и скрылись. Мой старик спрятался за стену. А я стоял в дверях своего корпуса с винтовкой на изготовку.

Откуда-то стали стрелять. Но попасть было невозможно: с одной стороны тюремная стена, а с другой — первый одиночный надежно прикрывали мою позицию.

Стрельба взбудоражила всю тюрьму. Началась обычная бомбардировка дверей табуретами, крики.

Немедленно прибыли прокурор, начальник и инспектор тюрьмы: видимо, они были в церкви. Не показываясь из-за первого корпуса, при посредничестве кого-то из заключенных, они начали переговоры.

— Начальство предлагает тебе бросить ружье! — крикнули из какого-то окна.

— Скажи, пусть дадут честное слово, что не станут бить и не посадят в карцер. Тогда брошу.

Спустя несколько минут тот же голос сообщил:

— Дают обещание не трогать.

И тут же другой голос, мне показалось Михаила Кадомцева:

— Соглашайся, Волков. Если не выполнят — будут иметь дело со всей тюрьмой.

Я бросил винтовку. Немедленно появилось начальство, из-за стены вышел мой стражник — у него был совсем растерянный вид.

Начальник тюрьмы, инспектор, прокурор и надзиратель вежливо проводили меня в камеру.

— Юноша, юноша, — поцокал языком прокурор, — как страшно ухудшаете вы и без того ужасное положение свое!

— А истязать беззащитных женщин можно, господин прокурор?

— Что?! Кто истязал женщин?

— А это вы справьтесь у начальника тюрьмы, он назовет вам надзирателей.

Прокурор что-то промямлил, повернулся и вышел, инспектор за ним. Побагровевший как рак начальник тюрьмы еще с полминуты топтался на месте — его мутило бешенство. Ему явно хотелось что-то сказать, но, так ничего и не промолвив, он выкатился из камеры.

Меня не били и в карцер не сажали.

А старика стражника я больше не видел: наверное, на нем сорвали злость, и бедняга поплатился-таки службой.

Нужно сказать, что тюремная администрация остерегалась слишком уж притеснять дружинников; у нее существовало несколько преувеличенное представление о всемогуществе боевиков, действующих на воле. Начальство знало, что заключенные поддерживают с ними связь, и боялось мести за свои зверства. Кое-кто из тюремщиков действительно поплатился жизнью.

Однажды ночью, это произошло в июле 1909 года, в моей камере неожиданно устроили тщательный, но безрезультатный обыск. Уже сидя в карцере, куда меня тем не менее упрятали на сутки «на всякий случай», я продолжал недоумевать: что послужило причиной обыска?

На следующее утро вся тюрьма была взбудоражена мгновенно распространившимся слухом об убийстве старшего надзирателя Уварова, гнусного истязателя заключенных. Незадолго перед этим нам стало известно, что Уваров исполнял обязанности палача при казнях. Каким путем это выяснилось, не помню — ведь палач делал свое подлое дело в маске, и имя его было тайной не только для заключенных, но и для надзирателей. Особую ненависть к Уварову вызвало то, что именно он вешал Мишу Гузакова.

Я не поставил в связь два события: убийство палача и обыск в моей камере. И только несколько дней спустя надзиратель Лаушкин, сочувствовавший партии и выполнявший в тюрьме ее задания, тот самый Лаушкин, что сообщил Уфимскому комитету о погроме в тюрьме, раскрыл мне подоплеку дела.

Как всегда в это время года, группа малосрочных арестантов под наблюдением Уварова и еще двух надзирателей убирала сено на архиерейском лугу за Белой, верстах в шести от города. Около семи часов вечера, когда косьба уже кончилась и Уваров строил арестантов, чтобы вести их в тюрьму, к нему подошли двое молодых людей.

— Это арестанты из Уфы тут косят? — осведомился один из них.

— А вам какое дело?

— Нам бы надзирателя Уварова увидеть.

— Ну, я Уваров.

— Это точно Уваров? — обратился другой уже к арестантам.

Те подтвердили.

— Ну, давай быстрее, чего надо?

— Как тут через Дему перебраться? — кивнул первый парень в сторону протекавшей неподалеку реки.

— А вон там…

Едва Уваров поднял руку, чтобы показать направление, как молодые люди в упор открыли по нему огонь из браунингов. Надзиратель, даже не вскрикнув, мешком свалился на траву. Один из юношей нагнулся и спокойно выстрелил в Уварова еще два раза.

— Это ему за Михаила Гузакова, за Ивана Ермолаева и за других. Так, товарищи, и передайте начальству! — громко объявили неизвестные и, не торопясь, удалились в сторону леса.

Поднялся страшный переполох. Подъехавший в этот момент начальник тюрьмы и еще кто-то пустились в погоню, на опушке произошла перестрелка, но безуспешно — стрелявшие скрылись. Розыски их ни к чему не привели.

Молодой златоустовский рабочий Ваня Ермолаев был одной из жертв Уварова. Надзиратель так зверски избил его, что парень вскоре скончался в тюремной больнице. С Ваней мы некоторое время сидели вместе, а потом, когда его после избиения бросили в карцер, я с ним перестукивался. Возможно, поэтому, как сообщил мне Лаушкин, вся администрация была уверена, что убили Уварова не без моего ведома.

— Они считают, — сказал Лаушкин, — что у тебя есть список, кого из надзирателей убрать.

Позже сведения Лаушкина подтвердил, сам того не желая, надзиратель Сальников, хитрый и осторожный мужичонка.

— А ловко вы ключи к Уварову подобрали, — хихикая, обратился он как-то ко мне. — За кем теперь очередь-то? Говорят, комитет тебе сказывает. А?

— Какой еще комитет? — ответил я. — Смешные вы люди, как я погляжу на вас! Ну, посуди сам: сижу я в этой дыре за десятью замками. Вашего брата тут целая куча. Свиданий мне почти не даете, а если и случается, то десяток надзирателей с меня глаз не спускает. Ну что мне можно сказать с воли?!

— Да-а, знаем мы вас!.. — лукаво и понимающе подмигнул Сальников. — Какие могут быть для вас замки!

Больше я не стал его разубеждать. По правде говоря, многоопытный тюремщик был не так уж не прав — ни запоры, ни стража не в силах были помешать нашим связям с волей.

Так тянулись месяцы предварительного заключения. А между тем следствие по моему делу — вернее, по моим делам — шло своим чередом, и я о нем не рассказываю подробно, ибо это было обычное царское следствие с намеренными затяжками, с различными иезуитскими ходами и «подходами», с попытками то запугать, то войти в доверие.

Вел мое дело следователь по важнейшим делам Иващенко. Умный и опытный, он держался всегда вежливо и весело, но в то же время прямо, не скрывая своей ненависти к революционерам.

Однажды у меня с Иващенко произошел весьма примечательный разговор.

Было это вскоре после того, как мне с воли передали записку от Любы Тарасовой. По поручению комитета она сообщила, что, как удалось установить, следствие на днях будет закончено. Вначале судить меня станет военно-окружной суд по обвинению в экспроприации оружия в Симском ремесленном училище, а потом Казанская судебная палата — за хранение бомб. Люба писала:

«После вручения обвинительного акта к тебе на свидание придет адвокат Кашинский из Петербурга или уфимский Кийков, а может они оба. Они скажут, как надо вести себя на суде, а ты подумай, что еще можешь показать следователю в свое оправдание, только основательное, никаких путаных вещей не надо — это только усугубит положение. Второй обвинительный акт вручат тебе после приговора военного суда. Не падай духом — сделаем все, что возможно. Защитники очень сильные — Кашинский звезда по политическим делам. Точно выполняй их указания».

Сколько я ни думал, ничего не приходило в голову такого, что могло бы изменить дело в мою пользу. Свидетели показали точно и ясно — Мызгин участвовал в захвате оружия. Нетерпеливо ждал я встречи с защитниками — быть может, они что-нибудь сообразят.

Однажды меня вызвали в контору в необычное для допроса время, после вечернего чая. «Для вручения обвинительного акта», — решил я. Иващенко вел допросы всегда в специальном кабинете при конторе, в город меня не водили: видимо, боялись, что мне сумеют устроить побег.

Осточертевшим маршрутом привели в следственный кабинет.

— Здравствуйте, волчонок, — весело, как всегда, встретил меня Иващенко. — Садитесь. Вот мы с вами и опять увиделись. На этот раз нам предстоит интересная беседа. Я скажу вам честно, она нужна не столько для пополнения материалов дела, — вы отлично понимаете, что их более чем достаточно, — сколько для характеристики вашей личности. Понимаете, меня просто интересует один случай из вашей биографии. Он настолько необычен, что мне хотелось бы услышать от вас подробный рассказ.

— О чем? — от корректного Иващенко я мог ждать всяких подвохов и подлостей.

— Если припомните, позапрошлой зимой, когда вы с Михаилом Гузаковым скрывались в районе Гремячки, туда была послана большая воинская охотничья[2] команда ловить вас. Она обнаружила вас в густом сосновом бору выше сторожки лесника, вверх по ручью, на сходившихся к нему обрывистых скалах. Отряд шел цепью и начал преследование, когда вы были впереди в полуверсте. Он прочесал весь лес и неизбежно должен был прижать вас к обрыву. Но вы исчезли. Куда? Вы понимаете, что это теперь чисто исторический, так сказать, вопрос, не имеющий никакого практического значения для вашего дела.

— Впервые все это слышу.

— Но, простите, солдаты и офицер утверждают, что это было именно так.

— Значит, вашим храбрым воякам со страху померещилось.

— О, как грубо вы отзываетесь о наших воинах! Вы сами знаете, что они не трусы. Сейчас я приглашу начальника охотничьей команды. Он жаждет с вами побеседовать. Часовой! Попросите поручика Селезнева.

Вошел высокий голубоглазый офицер в отлично сшитом мундире. Поздоровался и сел справа от следователя.

— Ну-с, поручик, узнаете молодого человека?

— Утверждать не могу, господин следователь. Было довольно далеко. Правда, я смотрел в бинокль, однако видел лишь спины. Но, я думаю, если действительно одним из тех двоих был этот юноша, то он не откажется рассказать, как все произошло. Я очень прошу вас, Мызгин. Не могу забыть, как вы, два молодых паренька, так ловко провели опытных людей и исчезли в то время, когда мы считали, что поставили вас в безвыходное положение. Расскажите, прошу вас.

— Он уже заявил, — усмехнулся Иващенко, — что впервые слышит об этом от меня. По-видимому, вас обманул мираж. Так сказать, галлюцинация, господин поручик.

— Ну, что вы, галлюцинация сразу у полусотни солдат?! Мызгин, даю слово русского офицера: у вас нет никаких причин открещиваться от собственного мужества и находчивости!

— Да не знаю я ничего!

— Мызгин, уважая профессиональный интерес поручика, я обещаю, что не стану наш разговор приобщать к делу; он останется конфиденциальным, доверительным. Ну, между нами, понимаете?

Долго убеждали и уговаривали меня Иващенко и поручик. Но я помнил приказ партии: никаких показаний не давать. Так и остались они ни с чем.

Однако «охотникам» не померещилось. Действительно, они преследовали нас с незабвенным Мишей Гузаковым.

Мы шли на лыжах вдоль скал. Наезженная лыжня замысловато извивалась, и когда мы заметили преследователей, было поздно: все пути отхода оказались отрезаны. Кроме одного…

Скалы круто обрывались к руслу Гремячки, занесенному огромной толщей наметенного ветрами снега. Сзади — каратели, впереди — десятисаженный обрыв.

Что выбрать?

И мы предпочли обрыв.

Скользя вдоль края скал, нашли место, где нас не стало видно солдатам, сняли лыжи и, не взглянув вниз, чтобы не передумать, прыгнули в пропасть…

Мы глубоко увязли в снегу, еле-еле выбрались на поверхность, встали на лыжи и ушли на другую сторону ручья. «Охотникам» даже в голову не пришло, что можно прыгнуть в это ущелье. Они, видно, решили, что мы запутанными лыжнями проскользнули сквозь их цепь.

…Через несколько дней чиновник военного суда вручил мне обвинительный акт, а на следующее утро я получил свидание с защитниками — Кашинским и Кийковым.

Во втором одиночном корпусе меня ждал «сюрприз».

— Как чувствуешь себя, дьяволенок? — громко спросил знакомый голос, когда я, бренча кандалами, шел по коридору.

Михаил Кадомцев! Да, это был он, наш организатор и командир!

Бурная радость охватила меня в первую секунду, но тут же ее задавил ужас. Ведь появление Кадомцева и других товарищей-боевиков в одиночках второго корпуса могло означать только одно…

Так оно и было. Михаил Кадомцев и его сопроцессники, осужденные на смерть, ждали конфирмации приговора командующим Казанским военным округом генералом Сандецким.

Ожидание суда, пытка неизвестностью были тяжелы и сами по себе. Но они еще обострялись тем, что в соседних камерах с часу на час ждали казни друзья. С часу на час… И тем не менее — быть может, в это трудно поверить! — никто в нашем коридоре не унывал, не падал духом. Большевики-смертники наотрез отказались просить о помиловании и держались бодро и весело. Во втором корпусе царил какой-то удивительный подъем. Эта несокрушимая сила духа помогала сохранить мужество и мне. Товарищи, особенно Михаил, с трогательной заинтересованностью относились к моим делам, давали советы — умные, толковые, партийные советы.

…И вот, наконец, однажды утром с лязгом распахнулась дверь моей камеры, и надзиратель скомандовал:

— Мызгин! Собирайся! Выходи!

В коридоре сразу окружили солдаты конвоя. Итак — военный суд…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

НА ВОЛЮ!

Подходил к концу апрель 1913 года. Вот уже десять месяцев я в ссылке в селе Маркове далекого Киренского уезда, на берегу великой Лены… Больше трех с половиной лет протекло с того дня, как я получил первый обвинительный акт, — и каких лет!..

…Военно-окружной суд не закончился для меня виселицей только потому, что в последний момент блестящие адвокаты Кашинский и Кийков сумели использовать противоречия в показаниях главных свидетелей обвинения, запутать этих свидетелей и заставить их отказаться от того, что они говорили раньше. Судьи были вынуждены вынести оправдательный приговор… Но меня ожидал еще процесс в Казанской судебной палате по обвинению в принадлежности к РСДРП и к ее боевой организации, в хранении бомб, которые полиция нашла у меня на квартире, когда мы с Василием Лаптевым сумели убежать.

В ожидании нового суда удалось добиться моего перевода из второго одиночного в так называемый «красный корпус», где режим был неизмеримо мягче. А главное — я сидел теперь в камере вместе с товарищами-боевиками: Петром Гузаковым, Иваном Огурцовым, Иваном Старковым, Михаилом Пудовкиным и другими.

В первый же день Петя рассказал мне, как казнили Мишу.

На суде Михаил принял на себя вину многих боевиков-сопроцессников, спасая их от смерти. Председательствовавший генерал иронически переспросил:

— Так вы, подсудимый, определенно утверждаете, что принуждали товарищей участвовать в экспроприациях и убийствах, подчиняя себе их волю, превращая взрослых, сильных людей в безвольных марионеток? Оч-чень интересно!..

Миша гордо выпрямился, прозвенев кандалами, оперся кулаками о барьер и, пристально глядя генералу прямо в глаза, властно сказал:

— Мне тоже было бы оч-чень интересно, ваше превосходительство, посмотреть, как бы вы, встретившись со мною на свободе, посмели ослушаться моего приказа.

В зале воцарилась гробовая тишина. Побледневшее «превосходительство» растерянно мигало маленькими глазками, не в состоянии произнести ни звука. Мурашки побежали по спинам избранных «столпов режима», допущенных на закрытое заседание военного суда. Скованный по рукам и ногам, обреченный двадцатидвухлетний юноша предстал перед ними грозным символом неизбежной расплаты…

Миша Гузаков, Митя Кузнецов и Вася Лаптев с героическим спокойствием выслушали смертный приговор. Тимошу Шаширина адвокатам удалось спасти.

Я и поныне содрогаюсь, когда вспоминаю, как Петя рассказывал о трагической ночи 23 мая девятьсот восьмого года — ведь и он и сидевший еще тогда в Уфимской тюрьме Павел собственными глазами из камер «красного корпуса» видели, как свора палачей вела на удушение их безгранично любимого брата.

— Миша шел и курил папироску, — тихо ронял слова Петя, а в его глазах жила страстная ненависть. — Когда он был саженях в двадцати от нашего корпуса, я услышал его совершенно спокойный, без тени волнения голос: «Прощай, Паня, передай привет симцам». Это он брату Павлу говорил. Потом: «Петюша, не бросай борьбу за рабочее дело! Если нужно, отдай за него свою жизнь». Никогда я этих слов не забуду…

Петр Гузаков сдержал свою клятву: единственный из трех братьев-бойцов, кому суждено было увидеть победу пролетарской революции в России, он до последнего вздоха был верен партии коммунистов…

Герой в жизни, Миша остался героем и в страшную минуту казни. Сказав: «Уйди ты, чучело», — он оттолкнул палача и сам надел петлю на шею… Последние его слова были: «Да здравствует социализм!»

Но, видно, и после смерти призрак грозного народного борца не давал покоя царским палачам: Мишу судили еще по одному делу и вторично, посмертно, приговорили к повешению.

…В ожидании суда мы с Петей Гузаковым попытались бежать — для этого надзиратель Лаушкин приготовил около тюремной стены лестницу. Побег не удался лишь по несчастному стечению обстоятельств: взобравшись на стену, мы нос к носу столкнулись с часовым, которого, по расчетам, в это время не должно было там быть, и спрыгнули назад. Солдат опознать нас не смог, и мы остались безнаказанными.

Новый суд хотя и не грозил мне смертной казнью, все же сулил малопривлекательную перспективу — лет пятнадцать каторжных работ. Адвокат Кашинский составил целый план, как смягчить мою участь.

Я должен был заявить, что бомбы и оружие принес ко мне домой Василий Лаптев, а я, мол, понятия не имел, что у него в узле. Партийная организация разрешила мне это сделать: ведь Вася вместе с Мишей Гузаковым и Митей Кузнецовым был казнен. Для подтверждения такой версии Кашинский подобрал двух свидетелей, которые согласились показать, что видели, как в утро перед обыском Лаптев входил ко мне в дом с узлом.

Нужно было оттянуть процесс и заставить следствие заново собирать весь материал по делу. Но как этого добиться? И изобретательный Кашинский придумал совершенно фантастический ход.

…Иващенко закончил следствие и вызвал меня, чтобы выполнить процессуальную формальность — прочесть мне все «дело». Он зажег лампу, уселся поудобнее, раскрыл папку и принялся читать. В углу комнаты уютно потрескивала топящаяся голландка…

Разве мог ожидать следователь, что обвиняемый метнется к столу и вырвет у него из рук свое дело?!

Иващенко расширенными от ужаса глазами смотрел, как я яростно рву, кромсаю, уничтожаю аккуратно подшитые листы. Но когда я швырнул клочья «дела» в печь и там вспыхнуло яркое веселое пламя, следователь пришел в себя.

— Охрана! Надзиратель! — диким голосом заорал он. — Сюда! Он сошел с ума!

В кабинет вбежал конвойный с винтовкой…

Результат этой истории оказался довольно многогранным: я попал сначала в карцер, а потом во второй одиночный. Иващенко отстранили от следствия, а новому следователю действительно пришлось начинать все с самого начала и допрашивать нужных нам свидетелей.

Казанская судебная палата дала мне «всего» восемь лет каторги, а «учтя несовершеннолетие обвиняемого в момент свершения преступления», снизила приговор до двух лет восьми месяцев каторжных работ с последующей вечной ссылкой в отдаленные области Сибири…

Поздно вечером меня привезли из суда с приговором палаты. С удивлением, а потом с ужасом я обнаружил, что в камерах смертников тишина.

Я бросился к стене и яростно застучал соседу. В чем дело? Где Кадомцев и другие осужденные?!

Ответный стук… Медленно складывались сигналы в буквы, потом — в слова:

О…б…щ…е…с…т…в…е…н…н…о…е… м…н…е…н…и…е…и…р…о…д…с…т…в…е…н… и…к…и…д…о…б…и…л…и…с…ь…»

Неужели?! Неужели правда?!

«…о…т…г…е…н…е…р…а…л…а… С…а…н…д…е…ц…к…о…г…о… з…а…м…е…н…ы… к…а…з…н…и… в…е…ч…н…о…й…»

Я не верил себе, своему слуху. «Повторите, так ли я вас понял: их не повесят? Повторите!» — прервав соседа, лихорадочно застучал я…

«П…р…а…в…и…л…ь…н…о… И…х… у…в…е…л…и… в… э…т…а…п… в… Т…о…б…о…л…ь…с…к…и…й… ц…е…н…т…р…а…л…»

Почему раньше я не замечал, какой это чудесный, мелодичный звук — дробный стук в тюремную стену?!

Кажется, за всю свою долгую жизнь не испытал я большего счастья, чем в тот час!..

Свою каторгу я отбывал в той жеУфимской тюрьме. Опять пытался бежать — и неудачно. Снова избиение, карцер… Хотя срок мой заканчивался в ноябре 1911 года, я ушел в этап только в апреле 191!2.

Страшное это было путешествие. Самым ужасным был путь от Иркутска в пересыльную тюрьму Александровского централа: на каждой версте тяжелой, покрытой вязкой грязью дороги падали обессилевшие товарищи, и палачи-конвойные добивали их… А на следующем этапе, на паузке, спускавшемся вниз по Лене, ссыльные как мухи мерли от кровавого поноса, и конвой сдавал трупы крестьянам, платя за похороны по три рубля… Кстати, здесь я снова встретился с поручиком Селезневым — тем, что интересовался, как мы с Мишей Гузаковым скрылись от его воинской команды в лесах Гремячки. По прихоти судьбы он оказался начальником нашего конвоя. Я узнал знакомца еще в Александровской пересыльной тюрьме, когда он принимал партию. В моих документах стояла отметка о том, что я склонен к побегам, и предписывалось довести меня до места ссылки в кандалах.

За меня ходатайствовал староста партии Зурабов, депутат II Думы.

— Обещаете не бежать с этапа? — спросил меня офицер, не подавая виду, что знает меня.

— Обещаю.

— Вы ручаетесь за него? — обратился поручик к Зурабову.

— Ручаюсь.

Селезнев приказал не заковывать.

И вот мы плыли по многоводной Лене с ее причудливо красивыми, суровыми берегами, покрытыми густою тайгой. Как мы ни были измучены и голодны, а величественная северная природа и близость свободы пьянили, вселяли душевный подъем. Солдаты разрешили нам петь.

И мы пели. Чем дальше, тем лучше, слаженней, стройнее звенели голоса, и могучее эхо разносило их меж гор и прибрежных скал, бередя радостью усталые души… Нам не мешали петь даже революционные песни — их мы исполняли с особым жаром. Запевал в этом импровизированном хоре я.

Старое знакомство не помешало поручику Селезневу приписать к «особым заметкам» в моем деле:

«Подвижный, проворный, наверняка попробует бежать. Следить тщательно».

В ссылке я батрачил у кулака-живоглота Якова Дружинина, работал в экспедиции по изучению русла Лены, которой руководил молодой инженер Шарко, либерально настроенный человек, хорошо относившийся к нам, ссыльным. Он даже собирался на следующий год помочь мне бежать. Но я не стал дожидаться его помощи…

Поручик Селезнев точно уловил мое настроение, когда на паузке высказал уверенность, что я долго не усижу в ссылке. Действительно, с того момента, как мне в тюрьме объявили: «Собирайся в этап!», все мои помыслы, все планы, все мое существо было устремлено к одному: «Бежать! На свободу, к товарищам, к борьбе!» Все окружающее я оценивал с точки зрения своего будущего побега — дорогу, климат, людей, с которыми сталкивался.

Ведь там, в России, рабочий класс во главе с большевиками вставал на новый бой за свободу…

Я прибыл в ссылку вскоре после Ленского расстрела, свершившегося совсем недалеко от Маркова. Позади остались самые тяжелые для нашей партии годы: мрачная эпоха реакции, кровожадный разгул контрреволюции, либерально-буржуазное ренегатство, годы пролетарского уныния и распада. Три с лишним года не собирались партийные конференции. Более двух лет не функционировал Центральный Комитет. Различного толка уклонисты — отзовисты и ликвидаторы, богостроители и богоискатели — мешали большевистской партии изнутри, внося в ее среду дух разлада, отступничества, разочарования.

Все силы контрреволюции злобно мстили пролетариату, чувствуя, что он разбит, но не побежден, придавлен, но не сломлен, что он снова выпрямится и поднимет на борьбу еще более широкие массы забитого, замученного и истерзанного крестьянства.

И вот это время настало!

В январе 1912 года в Праге собралась историческая Всероссийская конференция РСДРП. Она восстановила нелегальную партию, ее центральные органы. Пражская конференция создала невиданную в мире партию — пролетарскую партию нового типа. Эта конференция бросила в рабочие массы боевые лозунги: демократическая республика, восьмичасовой рабочий день, конфискация всей помещичьей земли!

Эхо кровавых солдатских залпов в далекой Сибири прокатилось по России из края в край и всколыхнуло всю великую страну. Возмущенный голос рабочего класса прогремел массовыми стачками и демонстрациями протеста.

А и мае поднялась новая могучая волна манифестаций и забастовок — четыреста тысяч пролетариев России вышли с политическими и экономическими требованиями на улицы Петербурга и Москвы, Харькова и Нижнего Новгорода, Риги и Костромы, Киева и Варшавы.

«Грандиозная майская забастовка всероссийского пролетариата и связанные с ней уличные демонстрации, — писал «Социал-Демократ», и мы узнавали в этих словах знакомый голос Владимира Ильича, — революционные прокламации и революционные речи перед толпами рабочих ясно показали, что Россия вступила в полосу революционного подъема».

…Итак, наступала весна 1913 года. Все сильнее пригревало солнце, набухали реки и ручьи. С каждым днем приближалась пора вскрытия Лены. Зимнее движение по ней постепенно замирало, уже больше недели не приходила почта, не видать и ямщиков.

Мысль о побеге с такой силой захватила меня, что я не мог уже думать ни о чем другом. Но я отлично понимал: чтобы бежать удачно, требуется тщательная подготовка. Мне пришлось надеть на себя волевую узду и постепенно, исподволь готовить побег.

Все ссыльные делились, грубо говоря, на две категории: одни рвались на свободу и готовы были на что угодно, лишь бы не гнить в глухой сибирской стороне, вдали от движения, от жизни. Они бежали, отчаянно или разумно, многие попадались, некоторым сопутствовала удача. Другие, сломленные тюрьмой и каторгой, эпидемией отступничества, разочарования, провокации, характерной для тех лет, постепенно опускались, становились истыми жителями медвежьих углов, либо спивались. В таких ничего не оставалось от былых борцов-революционеров. Эти люди не только сами превращались в обывателей или крестьян-накопителей, а то и кулаков, но и растлевающе влияли на неустойчивых людей из вновь прибывающих ссыльных. Они высмеивали порывы к свободе, стремление сберечь свое «я», не поддаться обстоятельствам; враждебно-трусливо встречали попытки вести и здесь, в Сибири, революционную работу. Такие бывшие революционеры, главным образом из эсеров и анархистов, жили и в Маркове.

— Э, друг! — издевательски говаривали они и мне. — Все мы попервоначалу трепыхались, нервничали, не находили себе места, потом попривыкли, унялись, обосновались… И с тобой так же будет. Это общая наша судьба. Вот женишься, остепенишься, еще каким мужиком станешь!

Меня и вправду старались женить. Сам мой хозяин, Яков Дружинин, предлагал в невесты любую из своих дочерей, обещал «выделить» из хозяйства, сулил всякие блага…

Иногда находила тоска, начинало казаться, что я никогда отсюда не выберусь, никогда не увижу родных Уральских гор. Но такие приступы были редки, я преодолевал их, ясно понимая: если хочешь остаться революционером — необходимо бежать.

Мне удалось скопить немного денег на дорогу. Главное в таком пути обувь. Я купил местные ичиги, в которых одинаково хорошо идти в любую погоду. Постепенно запасал провизию: сало, вяленую рыбу, сухари. Оставалась самая сложная задача — паспорт. Кроме того, нужно было найти верных людей, чтобы посоветоваться, как лучше и с меньшим риском добраться до Иркутска. Недалеко от Иркутска, в селе Зима, жили мои старые товарищи по подполью — Володя Густомесов и Коля Сукеник. Обращаться к старым ссыльным, а среди них были такие, что прожили здесь уже по пятнадцать лет и хорошо знали край, я считал опасным. Оставались местные жители. Они помнят, как отсюда бежали, какие ошибки допустили попавшиеся, как сумели вырваться немногие удачники. Но надо было найти подходящего, надежного человека. Все месяцы ссылки я внимательно приглядывался к окружавшим меня крестьянам. Нужно сказать, что, в отличие от самого Дружинина, моего хозяина, члены его семьи относились ко мне дружелюбно. А со Степаном, старшим сыном, мы стали почти друзьями. Степан несколько лет служил в пограничной страже, с малолетства много охотничал, отлично знал здешние места, обычаи, людей.

Я стал выжидать удобного случая, чтобы заговорить. Такой случай скоро представился.

Как-то мы со Степаном возили бревна на сарай для скота. Разговорились, и я осторожно направил беседу в нужное мне русло.

— А что, Степан, — спросил я, — отсюда в Иркутск только один путь по Лене, а потом трактом? Другой дороги, поближе, нету?

— Отчего нету, — отвечал тот, — есть и намного ближе. Однако той дорогой нет никакого жилья. Пройти этим путем могут лишь бывалые люди, тайгу надо знать, как свой дом. Не то погибнешь. Я уж на что привычный и то, ежели забреду в незнакомое место и там ночую, — делаю затесы на деревьях: откуда, мол, пришел и куда пойду.

Мы немного помолчали. Степан несильно хлестнул лошадь, та дернула, пошла быстрее.

— А скажи, много отсюда бежало нашего брата ссыльных?

— Да нет, не так много. Однако бежали.

— И что же, попадались или…

— Больше попадались. Трудно отселе уйти. Места у нас, сам знаешь, малолюдные, новый человек всегда заметен. А беглец — он пути не знает, с местными держаться не умеет, вот его все и выдает. Так что даже и с большими деньгами тяжело убежать. Нет, мало уходило. — Он вдруг пристально посмотрел мне прямо в глаза. — А ты что меня так-то пытаешь? Разве не боишься, что я тебя посажу?

— Нет, не боюсь, — сразу, не задумываясь, ответил я. — Знаю, что ты на это не способен.

— Та-ак… — Степан опять помолчал, потом снова вскинул на меня глаза, серые, опушенные длинными, какими-то девичьими ресницами. — Стало быть, уйти от нас хочешь… Я почему-то сразу про тебя подумал: этот скоро навострит лыжи. Уж больно ты неспокойный. Ну, что же, Ваня, счастливый тебе путь…

— За «счастливый путь» спасибо. Но одного пожелания, брат, для счастливого пути мало. Раз уж на то пошло, ты вот посоветуй, как лучше добраться. И куда — в Иркутск или Бодайбо.

— Оба конца одинаковы. А только в Иркутске чугунка… Там к России куда как ближе!

— Да ведь у меня паспорта, сам понимаешь, нету. Не знаешь, как достать?

Степан чуть помедлил:

— Пожалуй, знаю.

— А поможешь? — задал я главный вопрос.

Степан натянул вожжи, остановил лошадь. Придвинулся ко мне.

— Ты мне доверился, помогу, — твердо выговорил он. — Давай руку! Вот, слушай. — Он снова тронул коня. — Остался у меня старый паспорт, до службы выданный. Надо только в нем год выдачи исправить, а остальное — комар носа не подточит.

— Кто ж переправит? Я не шибко грамотный.

— Есть здесь у нас учитель один. Живет он в деревне Мостовой, верстах в пяти отселе. Он сделает. Однако иди к нему так, чтобы ни одна душа не знала: ни наши, ни ссыльные. Учитель мужик хороший, но только с вашими якшаться боится — чтобы место не потерять. Жена у него молодая, тоже баба что надо.

— Спасибо, Степан.

— Ладно, спасибо скажешь, когда дома окажешься. Однако вот какая моя к тебе просьба: дай честное слово, что как только доберешься до Иркутска — паспорт сожжешь…

— Даю слово.

— Ну и хорошо. Да он тебе в России и не годен; если попадешься с ним, больше будет подозрения, что беглец. Станут тебя держать, пока не придет ответ из нашей волости.

— Ты прав. Да и тебя я не хочу подводить.

— Ну, значит, сговорились. Вот завтра, как снова в лес поедем, я тебе паспорт и отдам. Теперь слушай. Дорогой не заходи в села, а тем паче к ссыльным: за вами за всеми следят. Я тебе дам сала и сухарей, от охоты немного осталось. Отселе, из Маркова, уходи пароходом. Как соберешься, скажи, — я провожу. Может, будут знакомые матросы. Они тебя бесплатно довезут хоть до Качуги. Но до Качуги ехать не след, там с пристани трудно уйти незаметно. Придется тебе примерно от Усть-Кута топать пешим. От Манзурки до самого Иркутска степь да степь. Там один не ходи, пристраивайся к обозам…

Лес мы возили целую неделю. Кончили, и я отправился в Мостовую к учителю. С ним и его женой мы сразу нашли общий язык. Настроены они были революционно, ждали тех времен, когда переворот позволит миллионам и миллионам трудящихся приобщиться ко всем сокровищам культуры. Учитель охотно помог мне, искусно исправил запись в паспорте и даже дал явку в Иркутск: видно, не в первый раз оказывал такие услуги.

— Правильно делаете, что уходите отсюда, — сказал Алексей Тихонович. — Останетесь — засосет растительная жизнь. Вам это нельзя. Но будьте осторожней. Как-то мы встретились с жандармом, к слову пришлось, заговорили о вас. Жандарм попросил меня: повлияйте, дескать, на крепких хозяев, чтобы те оженили Мызгина. А то он непременно удерет, убежденно сказал жандарм. У него и в бумагах отметка — «склонен к побегам».

— Ну и привязку жандарм придумал, — рассмеялся я. — То-то меня Яков женить хотел!

…Мы, группа ссыльных, решили отметить первомайский день товарищеским вечером. Сошлось человек пятнадцать. Много говорили о большевиках, которые героически вели себя в еще более глухих местах, чем наши, — о Дзержинском в Якутске, о Свердлове в Максимкином Яре. Это всех взбудоражило, вывело из оцепенения даже тех, что смирились с судьбой и поддались инерции покоя.

Разошлись поздно. У меня горела душа, руки чесались сделать здесь перед побегом что-нибудь особенное. И вот пришла мне в голову идея…

Облюбовав на берегу Лены недалеко от нашего села гигантскую лиственницу в три-четыре обхвата толщиной, я раздобыл кусок кумача, ночью, пришел к великанше, забросил на нижние сучья веревку, забрался на них и, перебираясь с ветки на ветку, долез до самой вершины. За поясом у меня были заткнуты топор и древко с полотнищем. Приколотил к верхушке самодельный флаг. Спускаясь обратно, я пообрубал все ветки, вплоть до самых нижних. Теперь влезть на вершину лиственницы стало совершенно невозможно. В восторге от своей проделки, я вернулся домой и лег спать.

Утро выдалось отличное, яркие солнечные лучи пронизывали кусок кумача на верхушке колоссальной лиственницы, и он горел пурпуром над неоглядной ленской тайгою. В тот момент мне показалось, что ничего прекраснее я в жизни не видел!

Жители были удивлены, ссыльные откровенно обрадованы. А как забегал наш жандарм! Сначала он просил крестьян спилить дерево. Но никто за это не взялся, многие отговаривались тем, что, мол, «ссыльные нас за такое дело спалят». Телеграммой вызвали жандармов из Киренска. Они сами принялись за непривычную работу: стали рубить и пилить лиственницу. За два дня дело почти не продвинулось. Злые как черти жандармы обложили дерево ворохом дров и принялись жечь надрубленное место в надежде, что лиственница тогда рухнет. Покуда они рубили, пилили и жгли ни в чем не повинную лесную великаншу, во всей округе царило какое-то приподнятое, праздничное настроение. Даже самые темные крестьяне чувствовали, что свершилось нечто необычное: за тысячи верст от Зимнего дворца, в суровой дальней стороне, куда правительство загнало своих врагов и где все было создано для того, чтобы сломить, обезволить, растоптать этих людей, — в этой стороне в недосягаемой вышине горит красный флаг — символом несгибаемости, непокоренности, воли и силы…

Флаг провисел около недели. Наконец под огнем дерево сдалось и со страшным треском, ломая остатки своих сучьев, рухнуло наземь.

С облегчением вздохнули жандармы.

А время шло. День ото дня становилось все теплее и теплее, весна входила в свои права. Лед на Лене вот-вот должен был тронуться. Из Качуги телеграф сообщал, что там он уже пошел.

В Сибири реки вскрываются не так, как в Центральной России, где большинство их течет на юг и где ледоход начинается с устья. В Сибири почти все реки текут на север, поэтому весна захватывает сначала верховья. В нижнем течении русло еще сковано льдом, а наверху его броня уже разорвана теплом и со страшной силой напирает вниз. Река вздувается и ломает лед на своем пути. Русло загромождают торосы. Вода поднимается все выше, заливая берега, заваливая их льдинами, подвигая еще не тронутые таянием глыбы на целые километры. Стоит пушечный гул, берега дрожат словно при землетрясении.

Этот страшный грохот и разбудил меня однажды ночью. Я вскочил, выбежал на крутой высокий ленский берег, смотрели не мог насмотреться на великолепную, могучую стихию, на ее безграничную силу. Река швыряла тысячепудовые льдины, словно пушинки, на берега, наваливала ледяные глыбы друг на друга, очищая, освобождая себе путь. А я что-то пел, кричал, вне себя от восторга — вот так когда-нибудь освободится и народ от сковывающей его силы отвратительной деспотии…

Меня охватило страстное нетерпение — скорее, скорее!.. Я потихоньку сложил на сеновале все свои припасы, сказал всем, что мне нездоровится, и почти перестал появляться на людях. Я был так возбужден, что не мог ни есть, ни пить. Скорей бы пароход!

И вот в одно утро со стороны Тирской косы, что верстах в трех ниже Маркова, донесся низкий гудок парохода. Степан уже несколько дней охотился в тайге. Я схватил все приготовленное и бросился к товарищам:

— Отвезите меня на пароход! Хочу побывать в Усть-Куте.

Мы поспешили к лодкам.

На берег высыпало множество людей — кому же не хочется встретить вестника весны!

Пароход должен был пристать около почты, на противоположной стороне реки. Но почему-то он шел по середине Лены, не сворачивая к берегу.

— Видно, не пристанет, — сказал кто-то из старожилов. — Пройдет вверх без остановки.

Неужели не повезло?!

— А может, они с лодки подберут пассажира?

— Бывает, подбирают. Садись, паря, в лодку и подплывай.

Капитан согласился принять меня на борт. На пароходе оказались знакомые парни из Маркова, кочегары и матросы. Они зазвали меня к себе, интересовались, куда я собрался. Я отвечал:

— В гости, в Усть-Кут.

Один из кочегаров, недавно вернувшийся солдат, не очень поверил моим россказням. Улучив момент, когда мы как-то остались одни, он вдруг прямо выпалил:

— Так, дружище, не убежишь.

У меня душа ушла в пятки. «Ну, думаю, — попался. В лучшем случае каталажкой на месяц обеспечен!»

Но я счастливо ошибся: парень оказался свой. Он посоветовал мне сойти, не доезжая Усть-Кута.

Верст за пять до Усть-Кута пароход причалил грузить дрова.

— Идем с нами на берег, — шепнул мне кочегар. — Отсюда шагай тайгой. Обойди город: там полно жандармов. Не бойсь, я не выдам…

Я поблагодарил его и тронулся в путь. На сердце было радостно: начало было хорошим. Меня охватило привычное напряжение жизни в подполье.

Сошел я с парохода ранним утром. Стоял густой туман. Это было и хорошо — укрывает от лишних глаз, и плохо — я скоро весь промок.

Перед вечером глубоко обошел Усть-Кут, забрался в глубь тайги, подальше от дороги развел костер, обогрелся, обсушился и немного соснул. С первыми проблесками зари — снова в путь.

Оживающая под лучами весеннего солнца природа вселяла бодрость. Перекликались птицы, перелетая с ветки на ветку, журчали какие-то невидимые ручейки, прямо из-под ног выскакивали зверюшки, изредка попадались сайга и козули. Со всеми этими жителями девственной тайги мне было спокойно и привольно. Только бы не попался на пути человек! Чтобы избежать опасных встреч, приходилось забираться как можно дальше в тайгу, где не было ни дорог, ни даже троп. За первые пять дней поэтому продвинулся очень мало. К тому же я все еще нащупывал: когда лучше идти — днем или ночью.

Чтобы не потерять счет времени, каждые сутки клал в карман прутик.

Тайга, тайга, тайга… Бездорожье или тропа, а то — трясина, кочки… Я измучился от лесной жары и духоты.

Потом на целую неделю зарядил дождь. Недели, недели, недели с горы на гору — и никаких признаков человеческого жилья. И, хотя мне оно не нужно и даже враждебно, все как-то легче на душе, когда знаешь, что люди рядом… Больше месяца я шел тайгой, не слыша человеческого голоса. Далеко ли я от Лены?

Влез на высокое дерево. Река виднелась далеко-далеко влево. Значит, я слишком отклонился.

Однажды ранним утром я услышал с реки гудок — первый с тех пор, как я покинул пароход. Он словно влил в меня новые силы, напомнил, что рядом человеческий мир.

Еще день пути… Ночь… Утром совсем близко проревел гудок. К полудню я достиг берега Лены и верстах в трех на другом берегу увидел село. Подсчитал прутики — мой путь продолжался уже пятьдесят суток…

Два дня спустя вплавь переправился через Лену. Рискнул и окликнул людей на проплывавшем вниз самоходом плоту:

— Э-эй! Далеко ли до Верхоленска?

— Верст десять, за поворотом! — донесся ответ.

Со всякими предосторожностями добрался до городка. Вокруг него вырублен лес, много дорог, по ним оживленное движение. Был какой-то праздник, и, видимо, ожидался большой базар. Это было мне куда как на руку — легче затеряться в толпе людей.

Мне удалось благополучно прийти на базар, избавиться от ставшей ненавистной тяжелой телогрейки, а главное — купить хлеба и масла. Довольный удачей, поскорее ушел из Верхоленска.

…В начале августа с большими трудностями и лишениями я добрел, наконец, до Манзурки. Здесь была большая колония ссыльных, среди них — руководитель иваново-вознесенских боевиков Михаил Васильевич Фрунзе. В Манзурке попадались в лапы полиции большинство из тех, кто пытался бежать, — здесь много жандармов и шпиков. Я сделал большую дугу, чтобы обойти подальше это проклятое место.

Последний, самый опасный, — степной участок пути. Здесь легче всего обратить на себя внимание, нарваться на охранников. И Степан и кочегар на пароходе советовали во что бы то ни стало пристроиться к ямщикам. Мне удалось договориться со старшим одного обоза: за шесть рублей он согласился довезти меня прямо до постоялого двора в Иркутске.

Всю жизнь я буду помнить 27 августа девятьсот тринадцатого года. В этот день я приехал в Иркутск и отыскал большевистскую явочную квартиру. Позади остались сто дней измотавшего меня пути, восемьсот с лишним верст ленской тайги.

Приняли меня так сердечно, так дружески, как принимали в те времена товарищи по борьбе. Дня через три иркутяне достали мне паспорт на имя одного ссыльного, которому разрешалось ездить по всей губернии, кроме нескольких городов — Иркутска, Черемхова, Нижнеудинска, Балаганска и некоторых других. Это был отличный, настоящий «вид на жительство». Хозяин его бежал за границу, а документ оставил в распоряжении Иркутского комитета большевиков. Тут же я выполнил обещание, данное Степану, — сжег его паспорт.

6 сентября я приехал в поселок Зима, где жили в ссылке мои старые товарищи по подполью и каторге: Борис Шехтер с семьей, Володя Густомесов, Николай Сукеник.

Какой радостью обернулась эта встреча! Появление мое оказалось, конечно, совершенной неожиданностью для друзей, и они поначалу даже немного растерялись: куда меня прятать. Они ведь не знали, что у меня в кармане великолепный документ!

Когда все разъяснилось, мне сказали:

— Ну, Петруська, здесь ты сможешь жить и работать без опаски. Только на всякий случай с нами не встречайся, пока не пропишешься.

Мне улыбалась удача: прописка прошла без сучка и задоринки. Я нашел комнату у одной старушки и сразу устроился работать маляром к подрядчику. Познакомился с другими рабочими-ссыльными. Оказалось, здесь был хороший хор. Я с наслаждением стал в нем петь.

Скоро мне удалось стать своим человеком в Зиме. Под прикрытием культурной работы мы стали вести агитацию среди местной интеллигенции и рабочих.

Но меня все сильнее тянуло в родные места, на Урал. Я знал, что буду там особенно нужен партии — все выше взмывала волна революционного движения. Для возвращения на Урал мне необходим был другой паспорт. Пришлось снова съездить в Иркутск, в большевистский комитет.

…В половине февраля 1914 года в Миньяре появился некто Скворцов, уроженец Самарской губернии. Его по дружески встретили миньярские большевики.

Я ЕДУ ЗА ГРАНИЦУ

Приехал я на Урал вовремя.

Жандармам не удалось в годы реакции выжечь на Урале «крамолу». Уральские большевики в условиях глубочайшего подполья и строжайшей конспирации сумели сохранить основные силы.

Во второй половине 1912 года была восстановлена Уфимская партийная организация. Самой сильной большевистской организацией на Южном Урале была миньярская. Здесь регулярно проводились партийные собрания, устраивались массовки, из-за границы приходила, нелегальная большевистская литература, на гектографе печатались листовки. Под руководством Миньярского комитета действовала большевистская группа и на моем родном Симском заводе.

Но нелегальных работников осталось мало, каждый был на счету, а революционное рабочее движение разливалось все более бурным потоком. Все чаще вспыхивали по Уралу стачки — то на заводе Гутмана в Уфе, то в Нязе-Петровском заводе, то на заводе Машарова, на писчебумажной фабрике в Новой Ляле, на кондитерских предприятиях в Кургане.

Широко распространялась легальная большевистская «Правда», ее влияние на рабочих было огромным. Ни в какое сравнение с ним не могла идти популярность ликвидаторского «Луча». По числу подписчиков на «Правду» Урал занимал одно из первых мест в России.

Радость возвращения в родные места омрачалась грустным чувством: немногих, совсем немногих старых боевиков застал я на Урале. Иван и Эразм Кадомцевы были в эмиграции в Париже, Михаил томился на каторге в Тобольском централе вместе с Алешей Чевардиным (он был арестован в Екатеринбурге у невесты, куда после побега из тюремной больницы поехал долечиваться) и другими осужденными симцами. Но не со всеми: Павел Гузаков, Иван Ширшов и еще несколько заключенных, переведенных из Тобольска на строительство Амурской дороги, бежали в Японию, оттуда переехали в Америку, затем во Францию. А Ширшов осел в Англии.

Пете Гузакову тоже удалось бежать из Уфимской тюрьмы. Он перебрался за границу, учился в Болонской партийной школе, затем слушал лекции Ленина в Лонжюмо, под Парижем. С заданием Владимира Ильича вернулся в Россию. Выданный провокатором, был схвачен и судим. Партия пустила в ход деньги и опытных адвокатов, и Петя получил небольшой срок. После отсидки его выслали на Лену.

Петр Артамонов — «Медвежонок», мой сокурсник по Львову, жил во Франции. Володя Алексеев — «Черный», тот, что выручил меня из Киево-Печерской лавры во время путешествия во Львовскую школу, гремел кандалами в Александровском каторжном централе.

И так, о ком ни спроси — казнен… на каторге… в ссылке… в эмиграции…

Но оживала, пополнялась новыми, молодыми силами, готовилась к новому бою уральская большевистская организация.

Первым делом меня послали по городам и заводам Урала наладить связи. Потом я участвовал в выпуске листовок, в доставке их на места.

Узнав о листовках, охранка заметалась, словно ошпаренная кипятком. Тогда комитетчики сказали мне:

— А ну, товарищ Скворцов, пока повремени ездить. Отправляйся в Топорино к Михаилу Юрьеву, устраивайся через него на кирпичный завод. Побудь там, посиди на месте. Понадобишься — вызовем…

В Топорине я занялся агитацией среди крестьян, работавших на постройке земской больницы. Но вскоре действительно пришел зашифрованный приказ: явиться в Уфу.

Партийная организация задумала большое и трудное дело.

От уральских большевиков, сидевших в Тобольском и Александровском централах, в последнее время стали приходить тревожные письма: режим становился все более невыносимым. Тюремщики всячески старались растоптать человеческое достоинство политических заключенных.

— На днях, — сказал мне Василий Петрович Арцыбушев, старейший большевик, которого за сходство с основоположником научного социализма прозвали «Марксом» и «Дедом», — эти подлецы придрались к Заварзину и еще к трем уральцам, дали им по полсотни розог. Вся тюрьма устроила обструкцию, но администрация собирается пороть и впредь!.. Это может привести черт знает к чему. Я уверен, что тюремщики стараются спровоцировать наших на активное выступление, чтобы расправиться с ними. Надо попробовать устроить им побег. Нужна тщательная разведка. Мы решили, что сейчас самый подходящий для этого человек ты, Петруська. Поезжай…

Я снова отправился в далекий путь… Побывал в Тобольске, вернулся в Уфу и опять в Сибирь, в знакомый Александровский централ.

Оказалось, что из Александровска бежать совершенно невозможно. Из Тобольского централа должны были вскоре освободить большевика Владимирова. Ему предстояло остаться в Тобольске на поселении, но мы договорились, что он сбежит в Уфу. Комитет отложил разработку плана побега до прибытия Владимирова: тот отлично знал условия Тобольского централа.

А меня пока что снова «сослали» в Топорино. Вскоре Михаил Юрьев передал, чтобы я возвратился в Уфу, — Владимиров приехал.

На всякий случай я попросил комитетчиков, чтобы Владимирова сначала показали мне на улице — ведь я в Тобольске жил у его матери, приехавшей поближе к сыну, и видел его фотографию.

Так и сделали.

В пять часов вечера в каменные ряды к магазину Бернштейна приезжего привела одна из сочувствующих. Я прошел мимо и сразу увидел, что это не Владимиров. Но тут женщина допустила оплошность, она указала на меня и шепнула: вон, мол, тот самый Петрусь, что жил в Тобольске у вашей мамы.

Не успел я отойти два квартала, как меня сзади окликнули:

— Петрусь!

Приезжий! Он радостно поздоровался, словно знал меня десяток лет, и попросил поскорее идти куда-нибудь на конспиративную квартиру.

— Ведь вам опасно долго разгуливать по улице!..

Вся повадка этого человека, манера говорить, какой-то скользкий взгляд вызвали у меня антипатию. Но я радушно заговорил с ним, стал расспрашивать, как живут в Тобольске заключенные симцы. Рассказ Владимирова оказался путаным. У меня крепло подозрение, что передо мною шпион.

— А с кем из симцев вы сидели? — как бы невзначай спросил я.

— Со всеми вместе.

Это была уж явная ложь: мы отлично знали, что симцы находятся в четырех разных камерах!

Еще несколько контрольных вопросов — я поинтересовался здоровьем Заварзина, Парова и других товарищей, называя их по именам. И тут Владимиров окончательно запутался: имен симцев он не знал.

Теперь стало совершенно очевидно: приезжий — провокатор. Немедленно обезвредить негодяя!

— А и правда, негоже столько времени разгуливать, — спохватился я. — Пойдем к одному товарищу, поговорим лучше у него.

Продолжая разыгрывать доверчивого простака, я повел «Владимирова» безлюдной дорогой в сторону Белой, безмятежно рассказывая спутнику что-то веселое. Нервы напряжены до крайности: не упустить момент! Дорога сузилась в тропу и потянулась кромкой оврага. Кругом — ни души… Темнело…

Пора!

Как можно естественнее, словно увлекшись беседой, я мягко взял врага за руку, крепко ее пожал. Хорошо освоенным приемом джиу-джитсу заломил руку противника через плечо. Хруст ломаемой кости, стон — и «Владимиров» полетел в овраг…

А теперь давай бог ноги!

Уже входя в рабочий поселок, я услышал позади несколько револьверных выстрелов — придя в себя, шпион старался привлечь к себе внимание. Пусть стреляет! Теперь провокатор безвреден для организации.

Комитет через своих людей в полиции установил, что какой-то предатель выдал охранке нашу переписку с подлинным Владимировым. Того арестовали, а вместо него с его документами послали из Тобольска в Уфу шпиона, что лежит в больнице и лечит сломанную в локте руку. Там его посетил сам губернатор, и «Владимиров» клял себя за то, что, приехав на Урал, не явился по инстанции, а начал действовать на свой страх и риск. Видно, возмечтал о славе и награде за поимку нелегалов!

По приказу организации мне пришлось некоторое время бездельничать по конспиративным квартирам — сначала у Илюши Кокорева, потом у деповского токаря Юдина и, наконец, у «женщины — зубного врача и техника», как значилось на вывеске. Квартира Анастасии Семеновны была наиболее удобной и надежной для встреч. Здесь я убивал время тем, что помогал хозяйке: отделывал на специальном станочке искусственные зубы и челюсти.

Через несколько дней в часы приема пришел сам Арцыбушев. Какой догадливой и хитрой оказалась моя врачиха! Не нарушая очереди, она впустила Василия Петровича в кабинет «на прием», усадила его в кресло и стала ковыряться во рту. Тот аж застонал от «сильной боли». Анастасия Семеновна помогла ему встать и повела в соседнюю комнату, приговаривая:

— Вам надо немного полежать, успокоиться, знаете — возраст у вас… — «Марксу» было уже под шестьдесят.

В соседней комнате с нетерпением ждал Арцыбушева я. А врачиха продолжала прием…

Как только дверь прикрылась, я бросился к нашему «Деду». Очень мы любили его, могучего, громогласного, пропахшего махорочным дымом — он беспрестанно курил огромные самокрутки, — нашего учителя, воспитателя, пестуна молодых большевиков. Почти каждый из нас, уральских революционеров, в своем становлении борца был многим обязан Василию Петровичу.

— Пришел я с тобой проститься, Петруська, — сказал Арцыбушев, закуривая очередную цигарку.

— Вы уезжаете, Василий Петрович?

— Не я, а ты.

— Куда нынче прикажете?

— Комитет поручил мне отправить тебя за границу. Поучишься, отдохнешь от подпольной жизни и каторги.

Я присвистнул: далеконько!..

— Поедешь через Либаву. Правда, явки там у нас старые, но других нет. Так что имей это в виду и будь осторожен.

— Не впервой!..

«Дед» внимательно поглядел на меня:

— Ох, смотрю, смотрю я на тебя, парень, и думаю: придется нам самим с тебя спесь сбивать, если жандармы без нас это не сделают!

Я рассмеялся. Неожиданно «Дед» озорно подмигнул и, наклонившись ко мне, довольно чувствительно ткнул своим жилистым кулаком в бок. И, сразу приняв серьезный тон, сказал:

— Из Либавы тебя переправят в Брюссель, а оттуда в Париж. Передашь товарищам письма. Вот, держи. На словах скажешь, что мы очень нуждаемся в печатном слове. Последнее время транспорты литературы приходят нерегулярно и редко. Расскажи, что рабочие на Урале бурлят, как и по всей России. Самые лучшие товарищи, не сломленные репрессиями, бегут из ссылки и с каторги. Да, в общем, сам знаешь все это.

«Дед» встал, ласково посмотрел мне в глаза из-под своих мохнатых насупленных бровей.

— Удачи тебе, сынок.

Он минуту помолчал, положил мне руки на плечи:

— Может, увидишь Владимира Ильича, он бывает наездами в Париже, кланяйся ему. Передай, что Урал по-прежнему — большевистская крепость. Ну, он на тебя, брат, посмотрит и без слов это поймет. Он, Владимир Ильич, такой… — «Дед» покрутил головой. — Догадливый… До людей жадный… Ну вот… — Арцыбушев стал закуривать. — Теперь так. На всякий случай вот еще тебе явка в Москву, к одному мне лично знакомому товарищу. Спрячь отдельно или, лучше, запомни. Кажется, все. — Он подумал. — Да, вот еще что. У нас у всех к тебе просьба, даже, если хочешь, приказ: оружие оставь здесь. Весь комитет считает, что в случае чего револьвер тебя погубит. Неизбежно попадешь на эшафот. А без оружия сумеешь выпутаться. Сбежишь в крайнем случае. Тебе не впервой… Вот так, — твердо закончил он, словно поставил жирную точку.

Как ни жаль мне было расставаться со своим испытанным браунингом, пришлось согласиться с доводами комитета. Я вытащил револьвер, с которым никогда не разлучался, подержал его в руках, погладил вороненую сталь ствола, насечки на рукоятке и вручил «Деду».

Мы простились с Арцыбушевым. У меня заныло сердце: кто знает, доведется ли нам встретиться еще — он стар, а я отправляюсь в далекий путь, где только и жди всяких неожиданностей… Но я постарался скрыть грусть и веселым, быть может, даже чересчур веселым голосом сказал:

— Доброго вам здоровья, «Дедушка», на долгие годы, хорошей работы. А главное — чтобы увидеть плоды своего труда, когда цепи рабства падут и мы с вами вместе придем к светлой свободе.

Дней через семь-восемь, в середине мая, я был в Либаве. Здесь мне впервые довелось увидеть море.

Оно поразило меня своей безбрежностью, громадой воды. В тот день море было относительно спокойным. А я думал, что ему полагается всегда бушевать, реветь, свирепо швырять гигантские волны. Не буду оригинальным, если скажу, что море произвело на меня впечатление какого-то колоссального живого существа. Прибой то откатывался далеко от берега, шипя и обнажая песчаное дно, то вновь наступал на берег, а мне казалось, что это дышит неведомое «оно», пока что спокойное, но грозное и таинственное.

Долго стоял я, не в силах оторвать взор от пленительной и величавой свинцово-голубоватой Балтики… С моря тянуло ровным свежим ветерком. Невдалеке виднелся торговый порт. Он так был забит всевозможными судами, от крохотных лодчонок до огромных океанских «купцов», что, казалось, под натиском волн корабли вот-вот начнут выдавливать друг друга из воды.

Я отправился к порту. Чем ближе, тем оглушительнее грохотали цепи лебедок, пыхтели краны, раздавались какие-то металлические удары.

Я медленно шел вдоль причалов, с изумлением наблюдая за работой сотен и сотен людей — грузчиков и матросов. С детских лет собственными руками зарабатывал я кусок хлеба и хорошо знал, что такое физический труд. Но такого неимоверно тяжкого труда мне никогда еще не приходилось видеть!

У первой колонки я умылся — лицо было черно от сажи, словно я только что слазил в дымоход, и почувствовал, что пора перекусить. Трактиров в порту было хоть отбавляй. Предприимчивые дельцы расставили их по берегу, словно огромные сети для улавливания портового люда.

Я завернул в первый попавшийся кабак. Лишь только распахнул дверь, как меня сразу же обдало смрадом от варева и оглушило пьяным ревом. А, наплевать! Я отыскал местечко и уселся за мокрый, заляпанный остатками еды столик. Ко мне мигом подскочил растрепанный, потный половой в грязной и засаленной белой рубашке.

— Чего изволите?

Я заказал сайку и два стакана чаю. Половой обдал меня презрительным взглядом: «Не много, мол, с тебя возьмешь, трезвенника», — и убежал. В трактире было полутемно от пара и табачного дыма, свет с улицы проникал через маленькие окошки с серыми от грязи стеклами. Приглядевшись, я стал, наконец, яснее различать в этом кабацком тумане человеческие фигуры и лица.

Вот мускулистые грузчики в отрепьях хлещут стаканами водку, вот пируют матросы, за одним столом с русских, за другим — с иностранных кораблей. Цыгане, по-видимому, из хора. Много женщин — на них стояла печать вполне определенной профессии…

Все эти люди пропивали здесь свои жалкие, потом и кровью заработанные гроши. Горе и радость, удачу и неудачу они привыкли нести сюда, в кабак.

Крики, гомон, песни, пьяная отвратительная ругань и водка, водка, водка… Балтийское море царской «монопольной» сивухи, одной из главных союзниц самодержавия в его борьбе против неизбежной революции.

Я быстро поел и постарался поскорее исчезнуть из этого притона. Было противно, да и опасно — я выглядел в кабаке белой вороной.

Двинулся к явочной квартире. С большим трудом отыскал нужную улицу и дом. Вошел в калитку. Во дворе немолодая простоволосая женщина развешивала на веревке мокрое белье.

— Здравствуйте.

— Здравствуй, милок, здравствуй, — продолжая свое дело, отвечала женщина.

— Скажите, пожалуйста, здесь живет Николай Герасимов? Он в порту работает.

Женщина сразу бросила развешивать рубахи и испуганным полушепотом, скороговоркой сказала:

— Что ты, что ты, родимый?! Он давно уж, поди, в Сибири. — Она подошла ко мне вплотную. — Здесь полгода назад столько народу заарестовали. Всех, пожалуй, и не запомнишь. Полгорода забрали, вот и Герасимова Кольку тоже. А кто он тебе?

— Односельчанин. Родители его просили узнать, что с ним стряслось. Писем-то от него все нет и нет.

— Вот так, касатик, и скажи: мол, ваш Николай неведомо где. А он парень был хороший, непьющий. Я белье ему всегда стирала…

— Ну, что ж, — как можно спокойнее проговорил я. — Так и передам. — И вышел со двора.

Вот это положение! Не зря предупреждал меня «Дед»! Один, без связей, почти без денег в незнакомом городе, — это похуже, чем в Оренбурге. Что делать? Для начала надо было найти хотя бы ночлег. Я пошел по улице. Ближе к окраине стал спрашивать попадавшихся навстречу рабочих и грузчиков. Последних сразу приметишь — почти у каждого из них на голову, словно капюшон, надет разрезанный мешок из прочной холстины, прикрывающий плечи и спину, а в руках остроконечный крючок с петлей, чтобы поддерживать на спине груз.

— Во-он заезжий двор, — указал мне своим крюком один из грузчиков. — Там больше мужики из окрестных хуторов стоят. Место всегда найдется.

Большие ворота, за ними каменные дома. Прошел мимо сторожа и направился прямо к первому зданию. Вдруг сзади окрик:

— Эй, парень, куда идешь?

— Как куда? Ночевать.

— А ну, давай сюда.

Я послушно пошел. Что еще такое?

— Ты что, новичок? Правил не знаешь? Или больно хитер, на шармака хочешь переспать?

— Я первый раз.

— Так спрашивать надо. Иди вон туда, — показал мне страж на небольшой домик неподалеку от ворот. — Там тебе дадут квиток, его покажешь мне, а потом пойдешь в корпус.

В домике помещалась контора ночлежки.

— Паспорт! — коротко бросил мне прыщеватый писарь, не переставая жевать булку с колбасой. — Насколько? — спросил он.

— Что — на сколько? — не понял я.

— На сколько ночей? — нетерпеливо повторил тот. — На одну, на две, на три?

— Да, думаю, на одну-две.

— Тогда прописывать не будем. — Он вернул мне мою «липу» и протянул талончик. — Плати и ступай.

Устроился я в корпусе на общих длинных нарах, подложив под голову пиджак и котомку. Было не до сна — нужно срочно искать какой-то выход. Я решил побродить в порту около кораблей, поговорить с матросами: может, и удастся забраться на какой-нибудь пароход.

Целую неделю прожил я в Либаве. Исходил весь порт, многих моряков в упор нахально спрашивал, нельзя ли с ними уплыть за границу, на чем угодно, хоть на ореховой скорлупе! Но никто не хотел брать меня на корабль.

Мои скудные финансы таяли, их уже не хватило бы на обратный путь в Уфу. Во что бы то ни стало найти работу, пока еще не совсем кончились деньги!

Прошло еще два дня, работа все не подвертывалась. Вечером, по пути в заезжий двор, я зашел в харчевню — не столько подкрепиться, сколько поспрашиватьгрузчиков.

— Слыхал я седни, будто в военном порту набор идет, — сказал один из крючников. — Мастеровые нужны в цеха. — И подробно объяснил, как туда добраться.

Планы один радужнее другого мерещились мне всю ночь. Я надеялся, что устроюсь в военном порту хоть на какую-нибудь работу, сольюсь с рабочей средой, завяжу связи и тогда сумею выбраться за границу, в Бельгию.

Утром я встал очень рано. Мигом собрался — и на вокзал.

Дорогой засмотрелся на море. Дул сильный ветер. Огромные волны с диким ревом ударяли о берег и, не сокрушив его, отступали назад, чтобы снова, собрав силы, обрушиться на упрямую сушу. Вдали передвигались громадные водяные горы с белыми от бешенства верхушками. Теперь я увидел морскую стихию такой, какой она представлялась в воображении. Но любоваться красотами моря было некогда.

Я добрался до вокзала, влез в небольшой пригородный составчик. Билеты на этот поезд продавались прямо в вагонах, словно в конке. Не успел я устроиться на скамейке и купить билет у проводника, как паровозик тоненько свистнул и состав тронулся. Двигался он не спеша, лениво постукивая на стыках и стрелках, но через полчаса доставил меня до порта.

Я выскочил из вагона и прямо перед собой увидел серые многоэтажные корпуса больших военных кораблей. Вправо находились огромные стапели и цехи судоремонтных верфей. Я направился туда и сразу слился со знакомым и родным потоком мастеровщины, шедшей на работу. Легче и радостней стало на душе. Такая масса рабочих! Неужели среди них нет социал-демократов? Неужели здесь нет нашей большевистской организации?! Не может быть!

Контора — небольшое, нарядное, даже кокетливое здание, удобно устроилось меж двух огромных заводских корпусов. Я направился туда. Не доходя, на стене увидел объявление: «…Требуется рабочая сила…» Значит, грузчики не соврали — глядишь, мне счастье здесь улыбнется.

В большой комнате, куда я вошел, по скамьям вдоль стен сидело человек десять, по виду рабочие. На двери табличка: «Агент по найму рабочей силы».

В комнате за дверью о чем-то оживленно болтали трое хорошо одетых мужчин. Один из них, полный, бритый, с брезгливо оттопыренной нижней губой, положил руку на инженерскую фуражку, лежавшую около него на столе, и спросил:

— Что тебе?

— Да вот, по объявлению… Работу ищу…

— А какая у тебя профессия?

— Слесарь небольшой, хороший молотобоец при клепке котлов, а в крайности что найдется…

— Нет, пока ничего нам не надо, кроме лучших токарей. Хочешь — приходи через неделю. Тогда, может, понадобятся молотобойцы.

Донельзя расстроенный, я от нечего делать отправился пошататься в порту, посмотреть стоящие у причалов суда. Через сотню шагов меня остановил матрос-часовой.

— Эй, стой! Тут ходить нельзя. Поворачивай обратно.

Не прошел я и двух кварталов, как наткнулся на полицейского.

— Что здесь делаешь? — строго спросил он. — Пропуск есть? Куда идешь?

— На вокзал иду, ваше благородие, — схитрил я, титуловав «благородием» обыкновенного городового. — А пропуск… я не знал, что он тут нужен.

— На вокзал во-он куда нужно идти, — показал городовой. — А тут не шляйся.

«Эге, значит, здесь строго! — подумал я. — Надо поберечься».

Я же не знал тогда, что через два с половиной месяца начнется мировая война! Царская Россия лихорадочно готовилась к ней. Правительство ввело строгости на военных объектах. Всюду властям мерещились шпионы. Да и не только мерещились — германской агентуры действительно в России было более чем достаточно. Но искать ее полиция должна была бы прежде всего на самых верхах, в апартаментах царя и царицы…

Я направился к вокзалу. Остановился, будто поправить сапог, — вижу, городовой идет позади. Не доходя вокзала, он меня окликнул:

— Эй, постой минутку. Ты что — видно, новичок здесь?

— Да, новичок.

— Что делаешь?

— Работу ищу. Был вот сегодня у агента по вербовке. Велел через неделю прийти.

— А паспорт у тебя есть?

— Имеется, конечно.

— А ну, покажи.

Вручая паспорт, «Дед» сказал мне, что он не поддельный, а настоящий, куплен где-то на Волге у подлинного владельца, пропойцы грузчика, родом из Московской губернии. Я, конечно, назубок знал всю «свою» анкету.

Городовой перелистал книжку:

— А пропуск в порт есть? Свидетельство о благонадежности из жандармского управления?

— Нет, отвечаю — ничего такого у меня не имеется. Только паспорт. Я и не знал, что у вас тут так полагается.

— Ну, — заявил полицейский с каким-то даже удовольствием, — тогда пожалуйте в участок. — И спрятал мой паспорт.

Мне не понравилась неожиданная вежливость городового.

В участке дежурный отпер большую решетчатую дверь в арестное помещение, и я очутился под замком.

Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Хорошенькую нашел я работенку! Вот тебе и Бельгия, вот тебе, Петруська, и Франция! Как вам нравится заграница, Иван Михайлович?!

Но надежды я все-таки не терял. Только бы не подвел паспорт — тогда сумею выпутаться.

Вечером полицейский распахнул дверь:

— Пожалуйте на допрос.

Черт возьми, опять эта вежливость. Нехорошая примета!

Меня ввели в чистенькую комнату. За столом сидели два армейских офицера: один молодой, в чине поручика, другой пожилой, с седыми холеными усами, весь в орденах и аксельбантах — подполковник.

«Почему это твоей персоной, брат Петруська, занялись военные власти?!»

Обычные вопросы: «Фамилия? Имя? Отчество? Возраст? Живы ли родители? Как зовут отца? Мать? Сколько им лет? Есть ли сестры, братья, другие родственники?»

Тон вежливый, но предельно сухой. Я привык, что вначале на допросах следователь ведет себя слишком предупредительно: просит сесть, предлагает папиросу, зажигает спичку. Здесь ничего подобного. Как стал я напротив стола, так и простоял в течение всего допроса.

Отвечал я бойко, уверенно, даже весело. Смело сочинял родственников и рассказывал о них первое, что приходило в голову.

Офицеры слушали и записывали с таким видом, что я не мог понять, верят они мне или нет. Наконец «биографическая» часть закончилась.

— Как вы проникли в военный порт? — холодно осведомился подполковник с аксельбантами.

— Да очень просто, ваше высокородие, на поезде.

— А разве вам неизвестно, что здесь запретная зона и что въезд сюда разрешается только по пропускам?

— Никак нет, неизвестно. — Тут я первый раз не соврал и подробно рассказал, как было дело.

Офицеры переглянулись очень многозначительно. Подполковник саркастически усмехнулся:

— Не думаете ли вы, сударь, что мы простаки? Не понимаем, с кем имеем дело?

— Ну что вы, ваше высокородие! Конечно, понимаете. Сами видите, парень я простой, мастеровой. Ищу работенку, какая подвернется.

— Ну, хватит, — металл зазвенел в баритоне подполковника. — Чем дальше станете запираться, тем вам будет хуже. Мы прекрасно понимаем, что вы шпион!

Вот так да! Я ожидал чего угодно, но этого никак. Шпион! Только этого мне не хватало!

— Какой такой шпион? — воскликнул я.

— Это вас надо спросить какой. Скорее всего германский, — свистящим шепотом отчеканил поручик.

— Герма-анский? Да что вы, ваше благородие! Ну, посмотрите на меня, — я развел руками и сам оглядел себя. — Ну, разве такие шпионы бывают.

— Советую вам на досуге подумать над своим положением, — веско сказал подполковник. Он нажал кнопку звонка. — Отвести в камеру.

Совет подполковника был лишним — думал над своим положением я и без него…

Очутившись снова в камере, я прежде всего попросил позвать дежурного.

— Поесть-то дадите чего-нибудь? — спросил я.

— Нет, здесь не положено. На ваши деньги — пожалуйста, принесут. У вас их при обыске оказалось шестнадцать рублей.

— Ничего себе порядочки! Тебя посадили, и ты же за это плати!

Но ничего не поделаешь. Я попросил, чтобы купили хлеба и колбасы на полтинник. Через полчаса мне принесли фунта три хлеба и фунт чайной колбасы.

На следующее утро не успел я приняться за еду, как вошел полицейский.

— Скорей управляйтесь. Сейчас вас поведут в крепость.

— В крепость?! — Я не на шутку взволновался. — Почему в крепость?!

— А это вам надо было спрашивать вчера подполковника, что допрос вел.

Вскоре под конвоем двух солдат с винтовками я шагал в Либавскую крепость.

Крепостная тюрьма оказалась угрюмым трехэтажным кирпичным зданием. Она непосредственно замыкала стены крепости и мрачно глядела на внешний мир своими подслеповатыми зарешеченными окнами. Неизбежная процедура приема, и я очутился во втором этаже следственного корпуса, в камере номер шестьдесят четыре.

Захлопнулась дверь, и на меня с интересом и любопытством уставились три пары глаз. Я тоже стоял и молча разглядывал своих сожителей по камере: каких людей бог послал?

Один из моих сокамерников, уже немолодой, был в тельняшке, матросской куртке — видимо, моряк. Другой — совсем пожилой, типичный грузчик. Третий — портовый рабочий или железнодорожник.

— Здравствуйте, — вежливо произнеся.

— Здорово, если не шутишь, — ответил за всех моряк. Он встал, подошел ко мне, откровенно окинул взглядом с ног до головы и, видимо, удовлетворенный осмотром, протянул: — Та-ак… Значит, нашего полку прибыло… Ну что ж, будем знакомы, — он протянул мне здоровенную ладонь, но не назвался. И вдруг весело воскликнул: — Ого, ребята, да он богач! У него с собой целый мешок! Уж не жратва ли?

— Верно, жратва, — подтвердил я и выложил оставшийся хлеб и колбасу на столик. — Угощайтесь.

Мои новые знакомцы сразу оживились. «Жратва» с невероятной быстротой исчезла в трех истово жующих ртах.

— Ну, признавайся, за что ты сюда попал? — спросил моряк, покончив с едой и ковыряя какой-то щепочкой в зубах.

Я рассказал о своей неудачной прогулке в военный порт.

— Не знал я здешних порядков, вот и влип ни за что ни про что. Может, вы знаете, что за это будет? А? — как можно наивнее спросил я.

— А при допросе что тебе предъявили? — деловито справился моряк.

— Шпионаж.

— Шпиона-аж! Ого!.. — моряк подмигнул сокамерникам, и все они расхохотались: — Ловко они берут тебя на пушку! Шьют шпионаж, а посадили к нам! Ха-ха! Слышите, братцы! Это к нам-то шпиона сунули?!

— А вы за что же сидите? — в свою очередь, спросил я.

— Я по пьяному делу кабатчицу пришил, — объяснил моряк. — Вот уж месяц никак следствие не закончат. Он, — моряк указал на грузчика, — за кражу: на пропой свистнул. У него уж дело кончилось, скоро судить будут. А Михаила совсем за пустяк. Он помощником машиниста на маневровом паровозе работал, здесь в порту. Малость выпили они с машинистом, тот и ушел с паровоза к дружкам, «добавлять». А Михаила стал маневрить и в тупике столкнул с рельс цистерну с нефтью. Тоже уж больше месяца следствие идет. Так что получается, — вздохнул моряк, — все за водку сидим. Так-то, малый… Все ничего, да только раз мы считаемся подследственные, то нам ни свиданий, ни передач, ни писем не положено. Вот и оголодали малость.

— А разве здесь совсем плохо кормят?

Моряк зло усмехнулся:

— Вот завтра сам увидишь…

Значит, не удастся сберечь свои деньги.

Потянулись длинные дни. Больше никуда не вызывали, и меня стали одолевать тревожные раздумья: уж не раскрыли ли, кто я такой на самом деле? Или наводят справки? Если так, плохо мне будет. Придется изучить географию тюрем чуть ли не всей Российской империи — от Балтийского моря до далекой Якутии. Вот это будет университет!

Месяц сидения был на исходе, когда меня, наконец, вызвали к знакомому подполковнику.

— Так ты, говоришь, искал работу?

Ого, появилось обычное «ты»! Добрый знак!

— Так точно, ваше высокоблагородие.

Подполковник нажал кнопку и приказал вошедшему солдату:

— Свидетеля Никодимова сюда.

В комнату шагнул знакомый холеный мужчина с оттопыренной губой и в инженерской фуражке — агент по вербовке рабочей силы. Он подтвердил, что я действительно просился на работу. То же самое показал и другой свидетель — помощник агента.

— Хорошо. Вы свободны. Ну вот, молодой человек, — обратился ко мне подполковник. — Счастлив твой бог! Оснований привлекать тебя к военному суду нет. Передаем тебя гражданским властям. Пусть займутся тобой они.

Вот так да! Гражданским властям — значит, в полицию!

Я распрощался со своими сокамерниками. Конвоиры доставили меня в крепостную контору и передали городовым, а те отвели в обычную городскую тюрьму, в пересыльное отделение.

Со мной в одну камеру попали трое студентов-технологов и несколько крестьян. Студенты объясняли, что они уклоняются от призыва и их должны отправить на родину в Москву. Крестьян забрали как беспаспортных бродяг. Они тоже ждали путешествия этапом. Один я не знал, что со мною будет.

Дня через три снова вызвали на допрос. На этот раз мной занялся жандармский ротмистр. Когда я вошел в его кабинет, он перелистывал паспорт. Мой?! Ротмистр положил паспортную книжечку на край стола:

— Тэ-эк-с, юноша… — Почему жандарм назвал меня «юношей», я так и не понял — было мне в ту пору под тридцать, и к тому же носил я бороду, которая меня отнюдь не молодила. — Скажи-ка мне… Живы твои родители?

— Да, — наугад ответил я.

— Вот как?

Я поправился:

— Когда уезжал из дому, были живы.

— Ах, вот как, были живы, когда уезжал? И папаша и мамаша?

— Ну да.

— Тэ-эк-с… Что-то не сходятся твои показания с ответом из волости, — ехидненько взглянул на меня ротмистр. — Вот что, братец, ты уж лучше не морочь нам голову, скажи прямо: это твой паспорт?

— Мой, конечное дело, а то чей же, вашбродь?

— Н-ну-с, не хочешь говорить правду — твое дело. Свезем тебя на опознание в твою волость. Если паспорт чужой — пеняй на себя. Будем судить как бродягу, проживающего по подложному виду. А может, того хуже? Может, ты человека убил и украл его паспорт? А?

— Да что вы, ваше благородие, какой же я убивец?

— Вот мы все выясним. Если врешь — сгниешь в тюрьме, юноша!

На том допрос и кончился.

Через несколько дней меня и трех студентов вызвали в контору. Студентам выдали их чемоданчики, чайник. Мне возвращать было нечего: я был гол как сокол.

Отвели нас на вокзал. У перрона уже стоял пассажирский поезд. К нашему удивлению, нас ввели в первый от почтового обычный пассажирский вагон.

— Повезло вам, что не этапом отправили, — весело сказал высокий молодой жандарм — он был старший. — Мигом доедете и вшей не наберете.

Больше для вида, чем для настоящей изоляции от остальных пассажиров, жандармы велели не поднимать одну полку. Вот и все.

Такой оборот дела меня обрадовал: значит, не считают важным преступником! Ну, Петрусь, теперь не дремли.

Поезд тронулся. Прощай, Либава-мачеха!

Студенты, должно быть, были парни состоятельные, в деньгах не нуждались. Почти на каждой большой станции жандармы бегали по их поручениям купить чего-нибудь то к завтраку, то к обеду, то к ужину. У меня прямо-таки слюнки текли — уже целые сутки я жил «наизусть». Чтобы не видеть, как вся компания то и дело принимается весело жевать, я повернулся на своей полке лицом к стене и притворился, что сплю.

Но студенты оказались не такими людьми, чтобы не обратить на это внимания.

— Слушай, приятель, — обратился ко мне один из них, — ты что, болен, что ли?

— Здоров, — неохотно процедил я.

— А чего ж ты ничего не ешь?

— Он же чист, как турецкий святой! — захохотал молодой жандарм.

Второй, с длинными усами и медалью, тоже рассмеялся:

— Точь-в-точь святой! Ни у него, ни у нас ни копейки его денег нету.

— Что ж ты нам ничего не говоришь?! — посерьезнел студент. — Так не годится. Мы же товарищи по несчастью. Ты, брат, этак не доедешь. А ну-ка, слезай с полки, присоединяйся!

Я слез и присел к столику.

Дело шло уже к вечеру, и мои новые друзья собирались ужинать.

— Послушай, господин жандарм, — обратился к старшему тот самый студент, который предложил мне вступить в их коммуну, веселый паренек со светлой, колечками, бородкой, в расстегнутой рубашке под студенческой курткой. — Купили бы вы на следующей станции бутылочку хлебной? Ну что нам шестерым от нее станет? Ровным счетом ничего. Только малость веселья прибавится.

Стражи ломались недолго: видать, сами были не прочь выпить на даровщинку. На станции усатый жандарм сбегал в вокзал и, вернувшись, извлек из кармана своей шинели желанную бутылку.

— Только, господа, без шума, — попросил молодой жандарм. — Потише. Тогда все будет в порядке. И вам хорошо, и нам.

Приготовили ужин.

— А ну, служба, подсаживайтесь и вы. Артель так артель! А то через два дня будем дома, тогда всему аминь!

Студенты чокнулись с жандармами, выпили.

— А ты что же?

— Непьющий, — со смиренным видом ответил я.

— Ну-у?! — изумился другой студент, наголо бритый, сверкавший круглым черепом. — А ну-ка, дай-ка на тебя посмотреть. Первый раз непьющего вижу!

— Ты что, может, обет дал? — заинтересовался третий — здоровенный детина, которому впору было в цирке тяжести поднимать. — Или маменька с папенькой не велят? Так ведь они не узнают. А эти дяденьки, — указал он на жандармов, — ничего тебе не скажут и родителям не передадут. Они мужики неплохие, — подмигнул он мне. — Мы на них не в обиде — что ж служба у них такая. Жить-то надо…

Жандармам очень понравились слова студента — вишь, мол, даже скубент сочувствует нелегкой жандармской доле. Они скорбно вздыхали и поддакивали.

Поезд почему-то долго стоял.

— Ну, что это — одна склянка?! — проговорил бритый студент, разглядывая бутылку на свет. — Словно ее и не было!

На этот раз ушел за выпивкой молодой жандарм. Второй сел за проходом у бокового столика. Двое студентов завели с ним какой-то игривый разговор, а тот, что с бородкой, уселся около меня и тихо спросил:

— Тебе ехать на родину можно?

Я так же тихо ответил:

— Нет, нельзя.

— Мы, брат, сразу так и поняли. Ну, слушай. Ты уж бегал с жандармом за кипятком. Пойдешь и за покупками, уж мы устроим. Жандармы привыкнут, что ты телок, никуда не денешься. А там увидим. Мы с ребятами еще подумаем, как лучше тебе помочь.

— Спасибо, — от всего сердца сказал я.

В это время вернулся старшой.

— Скат у одного вагона меняют, вот и стоим. — Он поставил на столик бутылку.

— Слушай, служба, — обратился к нему бородатый, — раз поезд пойдет еще не скоро, надо бы здесь продовольствием запастись. А то кто его знает, где утром будем, достанем ли что на завтрак. Да и кипяток нужен. А в помощь захватите вон Соколова. Пусть его ветерком продует — может, он с нами все-таки выпьет. А, Соколов?

— Не, я непьющий, — как можно застенчивее возразил я. — А помочь — чего ж, я помогу.

Наши стражи согласились, и вступивший на дежурство усатый жандарм, захватив меня, пошел на станцию. Я торжественно нес чайник. Щедро тратя чужие деньги, жандарм накупил всякой всячины и нагрузил меня как заправского носильщика. Набрали кипятку. Потом мой провожатый, поколебавшись, купил еще бутылку водки, но строго наказал мне:

— Ты об ней никому ни полслова. Слышь? А то все в лоск упьемся. Это на утро, когда завтракать будем.

После ужина я забрался на верхнюю полку, но мне не спалось. Ворочался, обдумывал, где и как мне удобнее сбежать. Что сообразят еще мои новые друзья-студенты? Главное — добраться до Москвы. Явки московские я хорошо помнил.

Утром после вчерашней выпивки поднялись все поздно. На небольшой станции снова мы с усатым жандармом сходили за кипятком и продуктами. Я, добросовестно входя в доверие, старался не отставать от него, шел, чуть не наступая ему на пятки.

Жандармы наши час от часу, точнее — от выпивки к выпивке, делались все мягче и дружелюбнее.

После завтрака усатый завалился на мою полку спать. Его начальник с веселым и довольным видом уселся на обычном «посту» дежурного — на нижней боковой полке. Студенты прибрали объедки, бородач и атлет уселись поближе к жандарму и, как вчера, завели с ним беседу. Я устроился у окна и следил за пробегающим мимо унылым ландшафтом. Бритый студент сел напротив. Вижу, собирается мне что-то сказать. Покосился я на жандарма, он увлекся беседой с ребятами. К тому же — вот удача! — в соседнем отделении собрались, видать, изрядные гуляки. Сначала они громко разговаривали, а теперь совсем уж пьяными голосами завели песню.

— Нам бы вчера еще одну раздавить, не хуже их песняка завели бы, — засмеялся жандарм и снова заговорил со студентами.

— Слушай, — тихонько произнес бритый, — мы решили сделать так: около Нового Иерусалима как следует подпоим жандармов. Устроим обед, наберем побольше водки, коньяку. Скажем, что у Сергея — так звали бородатого — сегодня день рождения. Потом уговорим этих балбесов, чтобы тебя одного пустили принести кипятку — ты, мол, один из всех трезвый. Кто-нибудь из нас оставит тебе в уборной студенческую тужурку, фуражку и денег на первое время. Понял?

Я только кивнул.

— Теперь вот что имей в виду: в Новом Иерусалиме нас обгонит курьерский. Постарайся зайцем сесть на него. Он тебя в два счета домчит до Москвы. И не благодари! — остановил он меня. — Мы же соображаем, с кем имеем дело… товарищ…

Студент-атлет, словно бы спохватившись, закричал:

— Стоп, ребята! А ведь мы позабыли. Сережка-то сегодня именинник!

— Ну, не именинник, — возразил бородатый, — а день рождения мой сегодня. Это верно.

— Так надо ж это дело спрыснуть! — подхватил бритый. — Маменька Сережкина небось вспоминает его с тоской: где, мол, мой соколик? А соколик под почетной охраной справляет свой день рождения. И нечего маменьке беспокоиться. Правильно, Сергей?

— Правильно, — серьезно кивнул тот.

— Ну, а раз правильно, — снова заговорил атлет, — значит, надо узнать у проводника, близко ли станция с хорошим буфетом. Верно, служба?

— Правильно, господа студенты, — согласился жандарм. — Такой случай нельзя не праздновать.

— Теперь все в порядке, и охрана согласна. Значит, ты нас двоих сводишь в буфет и на рынок? — спросил атлет.

— Нет, ребята, так не стоит. Лучше я с Соколовым дважды схожу. Мы уж с ним привыкли. Пойдешь, Соколов? Хоть ты и непьющий, а ребятам помочь надо.

— Чего ж, ладно, — ответил я.

— Ну айда, Соколов! — позвал жандарм на первой же большой станции.

Он совсем почти за мною не смотрел. Старательно играя роль, я то и дело, запыхавшись, догонял его.

— Ох ты, господин жандарм, — говорил я взволнованно, — чуть было вас не потерял! Хорошо, что одежа ваша такая приметная…

Я нес в вагон кучу разных закусок, а в бездонных карманах жандармской шинели покоились две бутылки водки и две коньяку.

— Вот это правильно! — воскликнул «именинник», увидев гору провизии и пересчитав бутылки. — Стоп, стоп! Надо еще что-нибудь сладенького — мадеры или спотыкача для нашего трезвенника. Что он, зря, что ли, ходит? Как там, буфет хорош?

— Хорош, — ответил жандарм. — Даже шампанское есть.

— Сходите тогда, господин жандарм, уж не посчитайте за труд, снова. Купите там пару бутылочек винца да пирожное и печенья подороже.

Дважды просить жандарма не пришлось. Опять сходили мы в вокзал.

— Ну вот, все готово, — потирая руки, заявил Сережа. — Теперь умоемся — и за пир!

Уборной в нашем конце вагона, кроме нас, никто не пользовался. Ключ от двери в тамбур был у жандармов, и поэтому в уборную мы, арестанты, ходили без провожатых. Окна были там двойные, и охрана на них вполне надеялась.

Отправился умыться и я. Только намылил руки — входит бритый студент, быстро сует мне пачечку денег — рублей, наверно, пятнадцать-двадцать.

— Нынче часов в семь-восемь будет Новый Иерусалим. Смотри не воронь. Мы жандармов накачаем почем зря. Если тебя одного не отпустят, мы откроем вагонную дверь. У нас есть ключ. А там уж соображай сам.

— Не беспокойся, товарищ, — ответил я, — мне бы только отсюда выбраться, а там!.. Соображу!

— Да я уж вижу, что ты парень тертый, — в его словах проскользнул даже какой-то оттенок зависти. — Ну, ступай отсюда. Когда надо будет, мы тужурку и фуражку здесь повесим…

Держись, Петрусь!

Все уселись за стол, словно старые и добрые приятели. Начался торжественный обед.

— Э, ребята, одного стакана не хватает, — спохватился Сережа.

— Ничего, — по-хозяйски возразил старшой жандарм. — Мы Соколову после нальем, все одно он сивухи не употребляет.

— Да уж, — подхватили студенты, — здорово его папа с мамой вышколили! Верно, весь чупрын повыдирали!

Вижу, ребята нарочно начинают поднимать меня на смех. Правильный ход: смешной человек самый безопасный!

— Ну, ребята, — поднял свой стакан молодой жандарм, — выпьем за Сережу, за его здоровье, и чтобы ему больше не случалось так свой день рождения праздновать! — Он залпом осушил свой стакан, крякнул и закусил здоровенным куском ветчины.

Потом налил мне спотыкача.

— Я хоть и не пью, — сказал я, — но за ваш день рождения не могу не выпить. Уж извиняйте меня, выпью, сколько сумею…

Новый взрыв веселья:

— Ладно, давай пей, сколько осилишь! Жаль, молочка тебе не купили. Послушай, а ты, к слову, не баптист?

Снова хохот.

— И какой леший затащил тебя в Либаву? — пожал плечами усатый жандарм. — Только по дурости ты попал в такую передрягу.

Снова смех, веселые разговоры, анекдоты. Выпили по второму стакану, по третьему…

Жандармы наши, смотрю, уже раскраснелись, глазки стали маслеными, движения размашистыми. Старшой попытался произнести грозную речь, но кончил тем, что схватил бутылку, налил себе полный стакан коньяку и, сказав:

— За счастливую жизнь! — опрокинул его в рот.

Становилось все шумнее и шумнее. Я сделал вид, что охмелел, и полез на свою боковую полку. Снова поднялся смех:

— Кто пил, а у кого головка разболелась. Бедный, бедный!..

Я сдерживал нервную дрожь: решительный момент приближался. «Веселитесь, издевайтесь, господа жандармы! Жаль, что мне не удастся посмотреть, так ли радостно вы будете настроены через несколько часов…»

А студенты продолжали накачивать охрану. Пили и «за четыре угла, без которых дом не строится», и «за пять пальцев, без них кулака нету», и по шестой, потому что «полудюжинами на Руси исстари счет ведется», и «за седьмой день недели, который бог сотворил воскресеньем»…

Скорей бы, скорей станция!..

Вижу, студенты часто отлучаются в уборную. То Сережа, то бритый, то атлет. И вот замечаю, что бритый, отлучившись очередной раз, возвращается без тужурки. Ну, значит, последняя минута совсем близка. Скорей, скорей!..

Вот студенты начали шуметь:

— Пить охота, в глотке пересохло! Чаю бы!..

— Нич-чего… — утешил усатый жандарм. — Будет вам и чаю, будет и свисток, — вдруг продекламировал он. — Скоро большая станция — Новый Иерусалим. Там и сходим за кипяточком…

Поезд начал сбавлять ход. Колеса гремят на стрелках… За окном проплывают станционные здания… Лязг буферов, визг тормозных башмаков. Новый Иерусалим! «Ну, Петрусь, сейчас — или!..»

— Кто пойдет за кипятком? — вопросил, не поднимая головы со столика, старшой жандарм.

— Всех трезвей Соколов, — кивнул на меня атлет. — Ему и идти в наказание — надо было пить больше!

— Да он привык, — подхватил бородатый. — Заправским водоносом заделался…

— Пойдем, Соколов, — усатый жандарм непослушными пальцами пытался застегнуть распущенный ремень. — Сейчас мы с тобой… — Но ремень никак не желал застегиваться. — А, ч-черт!..

— А чего тебе ходить, служба? — вмешивается Сережа. — Пустите его одного.

— Одного? — задумывается жандарм.

— Ну да! Куда он денется?! Он без памяти рад, что вы его бесплатно до маменьки довезете.

— Пускай идет один. Я никогда… никогда не смотрел… Он сам за кипятком и в буфет ходил. Д-дуй, Соколов, только побыстрее.

— Ладно, схожу. А поезд не уйдет без меня?

— Не уйдет, не уйдет, — успокоил меня атлет. — Постой, чайник в уборной сполосни!..

В уборной я быстро надел студенческую тужурку, схватил под мышку фуражку и выскочил на платформу.

Между нашим составом и вокзалом, на первом пути, стоял еще один пассажирский поезд. На вагонах трафареты: «Рига — Москва». Да это тот самый курьерский! Его паровоз тяжко отдувался, дыша все чаще и чаще. Ударил колокол. Паровоз откликнулся свистком. Сейчас пойдет!

Я подбежал к хвосту курьерского, вскочил на буфера и спрятался в «гармошке», защищающей переход из одного вагона в другой. Паровоз мягко взял с места, и поезд тронулся…

Все быстрее и быстрее колесный перестук. И в такт с колесами билось радостью мое сердце: «Сво-бо-да! Сво-бо-да! Сво-бо-да!..»

ВОЙНА

В девять часов утра курьерский подкатил к платформе Виндавского вокзала. Как хорошо, что «Маркс» снабдил меня явкой в первопрестольную! С радостью, почти с наслаждением окунулся я в огромный, шумящий, пыльный людской улей — насколько легче нелегалу затеряться в огромном городе!

Я быстро нашел подпольщика Гришу Осипова, служившего приказчиком в магазине на одной из Тверских-Ямских улиц. Он устроил меня на конспиративную квартиру к большевику-портному.

Москвичи обрадовались мне — с Урала давно никто не приезжал за литературой, а как раз появились свежие листовки, прокламации, воззвания. Печатали все это в Финляндии и успели перебросить через границу в район Петербурга. На следующий день два человека собирались ехать в Питер за этой литературой и охотно прихватили с собою меня.

Во всем чувствовался подъем рабочего движения. Оживали нелегальные партийные организации, восстанавливались разорванные столыпинским террором связи, начался приток в партию молодого пополнения, все больше печаталось большевистской подпольной и легальной литературы. Массовые стачки сотрясали промышленные центры России. Мы приехали в столицу в дни большой забастовки — питерские пролетарии мощно протестовали против смертного приговора рабочему трубочного завода Синицыну и против суда над адвокатами, заклеймившими изуверский процесс Бейлиса[3].

Наша миссия в Петербург увенчалась полным успехом. Питерские подпольщики доставили на вокзал к отходу поезда восемь больших корзин нелегальщины, и большая группа партийцев, в том числе москвичи и я, повезли этот взрывчатый груз в Москву. На моем попечении находилось три корзины. В Москве жена моего хозяина-портного и носильщики-сочувствующие перетащили литературу в уфимский поезд. На прощанье хозяйка вручила мне письмо с новыми московскими явками и адресом для переписки.

— Отдай комитетчикам и скажи, чтобы недели через две слали двоих нарочных за свежей партией. Удачи вам!..

Так я и довез домой ценнейший для пролетариев груз — правдивое большевистское слово.

Я точно помню дату своего возвращения в Уфу — 28 июня. В этот день по приказу тайной великосербской организации «Черная рука» был убит австрийский кронпринц Франц Фердинанд. Правители Германии и Австро-Венгрии облегченно вздохнули — безвестный до того дня сараевский гимназист Принцип снял с них бремя поисков подходящего повода к войне…

Со своими тремя корзинами, на которые москвичи для маскировки наклеили ярлыки с надписью «Кагор», явился я прямо к зубному врачу Анастасии Семеновне.

В Уфе оказалось все более или менее благополучно, хотя прошла новая волна обысков. В Миньяре началась крупнейшая на Урале стачка, она продлилась девять месяцев. На Северном Урале бастовали в Ревде, на Верх-Исетском заводе, в Екатеринбурге, на Богословских угольных копях…

Утром пришел извещенный Анастасией Семеновной «Дед». Для начала он изрядно помял меня в своих объятиях, приговаривая:

— Что ж ты, чертушка, в скелет превратился! Скоро станешь совсем, как я, и будем мы с тобой годиться только дьяволу на погремушки! А ну, рассказывай, что случилось?

Грешный человек, начал я с приятного — с письма и трех корзин литературы. «Дед» обрадовался и листовкам и восстановленной связи, но потом проницательно взглянул на меня и сказал:

— Все это прекрасно, но отчего же, брат Петрусь, ты сам пожаловал обратно к нашим пенатам?

Пришлось исповедоваться.

— Да-а… — протянул «Дед», когда я замолчал. — Вот лишний урок нам, старикам…

— Ну, почему же вам?!

— Непростительно, что мы послали тебя по сомнительной явке. Хорошо, что все хорошо кончилось. А то…

— Что нового здесь?

— Есть важные новости. Ведь по решению прошлогоднего совещания, созванного Лениным в Поронине, идет подготовка к съезду партии. Кроме того, ЦК дал нам задание созвать областную конференцию и восстановить областной комитет партии. Для этого Урал объезжал депутат Думы товарищ Муранов. Был он в твое отсутствие и у нас, в Уфе. Встречался со мною, с сестрами Тарасовыми. Жаль только, не удалось нам организовать массовку с его выступлением — охранка помешала. Следили за депутатом неотступно… Н-ну-с, а теперь я пойду. Через три дня скажем, что будешь делать. Ну, а с литературой — молодец!..

При следующей встрече Василий Петрович вручил мне мой прежний иркутский паспорт на имя Скворцова, чтобы я мог спокойно появляться в Топорине.

— У нас нет адресов для переписки с Челябинском и Екатеринбургом, а явочные квартиры есть. Повезешь туда листовки и получишь адреса. Из Екатеринбурга отправишься через Пермь и Вятку — в обоих городах бросишь на вокзале письма: там у нас есть почтовые адреса, но нет явочных квартир. Сообщаем, чтобы присылали за литературой — Москва распорядилась выделить им долю. У самой Москвы с ними связи нет. Из Вятки пароходом поплывешь прямо в Топорино. Завидую тебе: прекрасная прогулка получится — по Вятке, Каме, Белой…

— А что в Топорине?

— Отдыхать, — отрезал «Дед». — До самого снега отдыхай от подполья. Там сады, река, сам знаешь. Работай на кирпичном заводе, купайся и ешь, ешь, ешь! Мы так и решили: пусть деньги не копит, а кушает побольше.

— Значит, если влопаюсь, чтобы хватило наеденного сала лет на двенадцать каторги? — засмеялся я.

«Дед» молча ткнул меня в плечо, глаза его смеялись…

Так я отправился в «кругосветное путешествие». Оно сошло отлично, и вскоре я очутился в знакомом Топорине. Миша Юрьев устроил меня на квартире у одного крестьянина. И наутро я уже вышел грузить сырец в печь для обжига, толкал по доскам тачку и, откровенно говоря, чувствовал себя на седьмом небе. Вечерами катались на лодке, пели песни или просто сидели на берегу.

Не обходилось, конечно, и без политики — кое-кому из крестьян читал листовки, а потом горячо обсуждали огневые слова.

…В то июльское утро я проснулся очень рано от непривычного шума в избе. Хозяйка о чем-то громко разговаривала с хозяином и несколько раз принималась плакать. Жили они между собой хорошо, не ссорились. «Из-за чего-то не поладили?» — удивился я. Но тут, слышу, хозяйка со слезами говорит:

— Да ступай, почитай сам!

Я заглянул в хозяйскую половину:

— Что случилось?

— Да вот, погнали мы с бабами коров в стадо, — всхлипнула хозяйка, — видим, на правлении висит большая печатная бумага. Я подошла поближе, читаю — мобилизация. Я так и села — война значит… — И она снова заплакала, как-то по-детски утирая глаза ладонями.

— Да постой, постой! — попытался я ее успокоить. — Написано, что война?

— Про войну не написано, — всхлипнула хозяйка. — А только стоят года, много годов, которые к девятнадцатому июля[4] должны явиться в волость.

— Ну, постой, не реви, жена, — с досадой сказал хозяин. — Вот сейчас пойдем с Василием, поглядим.

Мы вышли на улицу, все село было уже на ногах. Разыскали первое попавшееся объявление. «Именной Высочайший Указ Правительствующему Сенату… Повелеваем… Призвать на действительную службу, согласно действующему мобилизационному расписанию 1910 года, нижних чинов запаса…» О войне — ни слова. Может, на сборы, на ученье?.. Сказано, захватить на три дня провизии и пару белья.

Но сердце упрямо твердило народу, что над ним сошлась страшная туча…

Жизнь сразу и круто сломалась. Хмурые мужики собирались кучками и обсуждали мобилизацию. Бабы по дворам выли в голос.

Истинное положение вещей оставалось неизвестным: газет в селе никто не выписывал.

Верховой, собиравший крестьян в завод на работу, вернулся не солоно хлебавши — мужики повсюду приводили в порядок хозяйство.

В ночь на 19 июля, загнав коня, прискакал нарочный и привез царское воззвание: Германия объявила войну России. Рано утром ударил колокол топоринской церкви, созывая народ. Поп торжественно огласил царский указ о войне, отслужил молебен о даровании победы православному воинству. Староста объявил:

— Мобилизованным выступать в десять часов пешим порядком. Для вещей будут подводы. А сейчас всем на перекличку.

Горе и слезы хлынули на Россию, на Европу, на весь мир…

Десятские и сотские метались верхами по селу, выгоняя нерасторопных запасных, силой отрывая их от голосящих жен и заходившихся ревом ребятишек. Многие женщины провожали своих кормильцев до самой Уфы.

Я решил среди людского потока неприметно уйти к «Деду». Скорей увидеть товарищей, узнать, что они думают, к чему призывают ЦК, Ленин!

Стояла палящая, гнетущая жара. Пыльное облако устойчиво тянулось вместе с колонной, окутывая медленно двигающихся людей и лошадей. Староста и его помощники ехали верхами, то и дело подгоняя мобилизованных:

— Не растя-ягиваться, не растягиваться-я-а!..

Но это не помогало, невыносимый зной многопудовой тяжестью навалился на людей, выжимая пот, расслабляя мышцы, Давящая духота, песок скрипит на зубах. Почему-то потянуло гарью.

— Подтянись! — снова закричал староста. — Через два часа село, там ночуем!

В начале пути было много пьяных, нестройно горланили песни, тоскливо пиликала, надрывая душу, чья-то «тальянка». Теперь люди устали, примолкли. На привале все искали воду, у всех пересохло во рту.

С каждой верстой запах гари становился все сильнее.

— Пожар, что ли, где был?.. — спрашивали друг друга в колонне.

Еще версты через две показался редкий стелющийся дымок. А когда мы вышли из-за поворота дороги, глазам представилась ужасающая картина дотла сгоревшего села. На пепелище торчали лишь печные трубы. Между ними бродили обезумевшие от горя женщины, стоял неумолчный плач и вой. Оставшимся без крова семьям предстояло сегодня еще лишиться кормильцев, призванных на войну. У сельчан погибло почти все имущество, скот, птица. Село запалила ударившая ночью молния.

Люди настолько обезумели, что староста и десятские были бессильны заставить мобилизованных села выступить в Уфу. С самого утра они бегали, крича до хрипоты, но ничего не помогало.

Бабы из нашего села увидели чужое горе, и у них обострилось свое, они снова запричитали, завыли, заплакали:

— На кого нас, соколики ясные, покидаете, на смерть лютую в чужедальную сторону уходите!

Незабываемая, страшная картина всенародного горя! Я ощутил такое страдание, такой безграничный гнев, что и сам не помню, как безотчетный порыв бросил меня на уцелевшую среди пожарища русскую печь, а в следующее мгновение я почти с удивлением услышал свой собственный, изменившийся до неузнаваемости голос:

— Товарищи мобилизованные!

Все сразу стихло, словно по какому-то приказу — давно никто не слышал запретное слово «товарищи», выкрикнутое так громко.

— Товарищи женщины! — продолжал я. — Ваших мужей царь берет на войну! И случилось так, что вы лишаетесь сегодня не только кормильцев, но остаетесь без крова и без имущества. Идемте все в город! Там много домов. Пусть потеснят богачей и дадут вам жилье, пусть кормят ваших детей! Или пусть оставят дома мужиков. Плакать и сидеть на месте бесполезно, этим горю не поможем. Если завтра утром мы не будем в городе и не потребуем справедливости, царь и губернатор пришлют полицейских, и ваших мужей угонят уже не на фронт, а за неповиновение в тюрьму. Собирайтесь, запрягайте, у кого есть, коней, берите скотину — и все в город! Согласны?

И в ответ я услышал дружное, хоть и нестройное:

— Согласны! Все пойдем!..

Всю ночь я не спал, толковал то с мужиками, то с бабами, объясняя, как надо держаться в Уфе, как добиваться через военное начальство, чтобы женщин и детей разместили либо в городе, либо по близлежащим деревням:

— Не думайте, что начальство сразу согласится. Стойте один за всех, все за одного. Если кого заарестуют, подымайте других мобилизованных на его защиту. А я пойду к рабочим, они вам непременно помогут.

Восток уже серел, когда меня отозвал в сторону какой-то крестьянин:

— Слушай, паря, — сказал он, — наш староста послал в Уфу нарочного, велел передать: мол, крамольник мутит мобилизованных, и потому они не идут в город. Просил стражников. Мы тебя знаем по Топорину, ты хороший парень. Потому, покуда темно, бери коня и скачи в объезд в Уфу, чтоб тебя здесь не схватили. Вот тебе адрес, куда в городе поставить коня. Расскажи обо всем рабочим. Идем!

Он растолковал мне дорогу, я простился с крестьянами, еще раз сказал им: «Будьте дружней! Идите в город все!» — и поскакал.

Хороший конь мчал меня вперед, а в голове моей бились горячие мысли: «Какой хороший случай! Вот бы сейчас и поднять рабочих, мобилизованных солдат…»

В девятом часу я шагом въехал в Уфу. Город гудел. Отовсюду слышалась военная команда, солдатское пение. Целыми толпами по улицам тяжело шагали мобилизованные с заплечными мешками; за ними поспешали их жены и дети. В одном месте плакали навзрыд, в другом тупо плясали, пьяно взвизгивая, поднимая пыль с булыжной мостовой…

Я сразу побежал к Анастасии Семеновне — скорее увидеть «Деда»!

Когда он пришел, у нас произошел разговор, который сейчас, спустя сорок с лишним лет, я не могу вспомнить без улыбки. Сбивчиво рассказав о мобилизации в Топорине, о погорельцах, о ночном митинге, я воскликнул:

— Василий Петрович! Давайте пойдем к деповским рабочим! Кликнем клич по всем заводам! Напишем побольше листовок! В общем давайте, Василий Петрович, сейчас же начинать революцию!.. Как всех мобилизованных вооружат, перебьем начальство, закроем дорогу и не пропустим на фронт ни одного эшелона. Повернем все эшелоны, что идут из Сибири, против царя!..

— Какой ты, оказывается, быстрый! — Арцыбушев опустился в кресло и захохотал.

От неожиданности я замолчал и не произнес ни слова.

«Дед» смеялся долго, постанывая и отмахиваясь от меня длинными руками. Потом он вдруг сразу стал совершенно серьезен:

— Ты еще кому предлагал сегодня делать революцию?

— Нет, Василий Петрович, вам первому.

— Вот этохорошо! Всегда свои планы раньше всего сообщай мне. А то ты парень горячий, того и гляди сочинишь переворот, а я и не успею в нем участвовать. Проснусь — ан уже социализм! — Он добродушно, отечески улыбнулся. — Эх, Петрусь, Петрусь!.. Знаешь, отчего у тебя такая горячка? Нет? Сейчас объясню: тебе не хватает знания революционной теории. Вот потому-то мы и посылали тебя за границу. Хотели, чтобы ты подучился. Ох, как тебе, брат ты мой, это необходимо!.. — И «Дед» вкратце объяснил, почему невозможно так сразу «сделать революцию». — В одном ты прав, сынок: война неизбежно подготовит революцию. Не сразу, не так быстро, как тебе, да и мне хотелось бы, но подготовит.

— А что же делать теперь, Василий Петрович?

— Во-первых, печатать листовки. Кстати, ты ведь занимался типографией. Можешь ее отыскать?

— Постараюсь.

— Ну вот. Важно, чтобы скорее пришли вести из-за границы — на что станет нас ориентировать Ленин, Цека. В общем, нам, большевикам, понятно, какая это война, но Владимир Ильич сделает это совершенно ясным, простым и доказательным.

Я отправился по казармам и по раскинутым всюду брезентовым военным палаткам — казарм не хватало для размещения мобилизованных запасных и ратников ополчения — искать погорельцев. Днем, пока мужья были на учении, возле этих палаток копошились женщины с детьми — стирали, штопали, чинили белье. Ежедневно формировались маршевые роты, и эшелоны один за другим увозили на Запад «пушечное мясо» умирать «за веру, царя и отечество»…

Нигде я не мог разыскать своих погорельцев. Наконец в доме, где я оставил коня, я нашел двух знакомых. Они меня узнали и с радостью приветствовали.

— А у нас болтали, что тебя посадили!

Мне рассказали, что вскоре после моего отъезда прибыли стражники, построили мобилизованных и попытались угнать их в Уфу одних. Но никто не двинулся с места, говоря: «Берете нас — берите и семьи». И на том уперлись. Стражники послали в Уфу гонца. Тот вернулся с двумя десятками конных полицейских и с двумя жандармами. Приказали выдать мужчину, что говорил с печи. И услышали в ответ: мол, его никто не знает, и куда он девался, тоже не ведаем. Потом жандарм объявил, что привез разрешение двигаться всем с семьями. У кого дома были застрахованы, получат деньги. Часть погорельцев расставили по квартирам в городе, других отправили в ближние села.

— Какие-то книжки бабам дали, за нас немного платить станут.

Я был несказанно счастлив, что мое неожиданное выступление хоть чем-нибудь облегчило судьбу обездоленных людей. Значит, царские опричники побоялись расправиться с бездомными крестьянами.

После этого вместе с несколькими товарищами я провел не одну ночь в солдатских казармах, разыскивая уходящих в маршевые роты большевиков, передавая им задание партии осторожно, но неуклонно вести антивоенную работу в войсках, готовить силы в армии.

Снова у Анастасии Семеновны встретился с «Дедом».

— А мы тебя уже искали, — сказал Арцыбушев. — Написана листовка «Правда о войне». Готовь типографию, шрифт. Надо напечатать пять тысяч экземпляров. Бумагу доставит «Звездочка» — Ксения Коряченкова, она же организует развозку готовых прокламаций. Обо всем сговорись с нею. Действуй, Петрусь. — И «Дед» вручил мне текст листовки.

Не так-то просто оказалось разыскать законсервированную с девятьсот восьмого года типографию. Тогда я передал ее Филимону Забалуеву. Позже типографию из Миньяра перевезли на пасеку Якова Заикина, около Сима, и закопали в землю. Вместе с сестрой Филимона Марией мы нашли и выкопали часть шрифта, раму с толстым зеркальным стеклом, линейку для шрифта, два валика. Но, к крайнему нашему огорчению, оказалось, что много шрифта попортилось от сырости.

Работать на заикинской пасеке было опасно: и Заикины и Забалуев давно были на особом счету у полиции, и члены обоих этих семей не раз уже сидели в тюрьмах. Пришлось перебраться в Сим, к бабушке Волковой, как все звали эту энергичную, смелую, много помогавшую организации старушку. Квартира бабушки была отличным местом — Волкова не была на подозрении у полиции, а около ее огорода проходил глубокий овраг, в склоне которого была вырыта курная банька. Овраг густо зарос крапивой и бурьяном, по нему никто никогда не ходил. Вот в этой баньке я и обосновался с типографией, которую понемногу, частями, перенесла Мария Забалуева. Мария же доставила бумагу и типографскую краску, которые привезла «Звездочка».

И я начал работать.

На всякий случай я печатал лишь ночами и никуда не выходил из сырой бани.

Легко сказать — напечатать пять тысяч листовок. Это при нашей тогдашней технике! Шрифта хватало лишь на двадцать строк. Приходилось набрать, прокатать пять тысяч экземпляров, потом разобрать набор, составить следующие двадцать строк, снова прокатать пять тысяч и так далее и так далее… Требовалось адское терпенье.

За двенадцать дней Мария, «Звездочка» и я выполнили задание. Первая антивоенная прокламация южноуральских большевиков пошла гулять по городам, заводам и воинским частям.

На симском кладбище красовалось несколько высоких, литых из чугуна, пустотелых памятников, болтами привернутых к пьедесталам. Внутри одного из таких памятников мы и укрыли нашу типографию. Кому пришло бы в голову, что в прибежище вечного покоя хранится оружие борьбы!

Всякий раз, когда снова требовалась типография, большевистская организация изымала ее с кладбищенского «склада», а после работы прятала обратно.

Наша агитационная работа, выпуск листовок давали себя знать. Партийная организация сплачивалась, революционные рабочие поднимали голову, маршевые части убывали на фронт, неся в себе посеянные нами семена, которые дали буйные всходы в великом девятьсот семнадцатом.

Власти осатанели. Работать и жить становилось все труднее. Вошли в силу военные законы, малейший провал мог привести к расстрелу. А объем работы увеличивался. Стали прибывать нелегальные партийные профессионалы. У многих из них не было паспортов. Кроме того, для части легальных партийцев, тех, что находились на особом счету у полиции, призыв означал не фронт, а тюрьму, и им заранее необходимо было уйти в подполье. Создался своеобразный «паспортный кризис». Однажды «Звездочка» передала мне приказ комитета прибыть в Уфу.

На той же испытанной конспиративной квартире у зубного врача Анастасии Семеновны мы встретились с Василием Петровичем.

— Поезжай в Илек за паспортами.

Илек, большое село верстах в тридцати от Миньярского завода и на таком же расстоянии от станции Кропачево, было мне знакомо. Там я знал даже нескольких сочувствующих партии крестьян. А главное — там теперь обосновался и служил делопроизводителем в волостном правлении Николай Громов, женатый на сестре покойного Саши Киселева, хороший агитатор-большевик. Это в его квартиру доставили мы осенней ночью девятьсот седьмого года умирающего от чахотки Сашу… В распоряжении Николая находились чистые паспортные бланки и книжки паспортов. К нему-то и направил меня Уфимский комитет.

Вечерело, когда я сошел с поезда на станции Миньяр и длинной лесной дорогой зашагал в Илек. Стояла глубокая, но на редкость теплая и сухая осень. Лес с обеих сторон дороги сверкал всеми цветами радуги.

Я прошел уже, пожалуй, с десяток верст, когда сзади послышался скрип колес. Вскоре со мною поравнялся обоз из шести подвод. Возниц было всего два: на передней телеге и на задней.

— Подвезите до Илека.

— Садись, — согласился первый подводчик.

Я примостился около него.

— Куда ездили? — поинтересовался я.

— Мобилизованных на станцию отвозили, — хмуро ответил возница.

— А много уже отвезли?

— Много. Скоро, наверно, и до нас доберутся, ежели дальше так дела пойдут.

Оба крестьянина были пожилые.

— А Фепешкина не взяли?

Мужик покосился на меня.

— Нет, он ведь в моих годах. А что, ты его знаешь?

— Знаю. Вот к нему и еду. — Я решил сначала зайти к знакомцу — Фепешкину, а от него, расспросив об обстановке, отправиться к Громову.

Всю дорогу мы говорили только о войне. К беседе присоединился, забравшись в переднюю подводу, и второй крестьянин. Стемнело, и огоньки цигарок красноватым светом освещали серьезные, озабоченные лица подводчиков. Долго мужики обходились околичностями, не высказывая прямо своих мыслей. Наконец один произнес:

— Вот когда я воевал на японской, у нас в роте был один такой младший ундер, сам из Питера. Он все потихоньку говорил: мол, эдак воевать, как мы воюем, — на пользу графьям да богатеям. Себе только, дескать, петлю на шее затягиваем… Забрали его, конечно: нашлась собака, донесла… Вот, думается, может, и теперь зря воюем?..

Сделав над собою усилие, я смолчал. У меня было важное задание, и я не имел права рисковать.

Мне указали дом Фепешкина. Там давным-давно спали мертвым сном. Но так как в уральских селах испокон веку никто никогда не запирался, я преспокойно вошел во двор, а затем в избу и окликнул хозяина.

Фепешкин вскочил, и я тихонько вызвал его во двор.

— Не узнаешь?

Он подошел совсем близко.

— Нет, милый человек, не узнаю. Да ты не путаешь ли?

— Я Мызгин Ванюшка.

— Ваня?! Ты?! — в голосе Фепешкина звучали и радость и испуг. — Как это ты сюда попал?! Ведь ты в Сибирь сосланный!

— А вот попал, значит.

В доме тем временем поднялся переполох, зажгли огонь, решили, что и к ним дошла мобилизация: ведь все жили, каждый день ожидая ее и страшась.

— Пойди успокой своих. Скажи: мол, знакомый рабочий из Аши приехал. А после проводи меня к Громову, вызови его на улицу. Только не сказывай, что это я…

Оказалось, что Николая нет дома, — он уехал с утра в Кропачево и вернется лишь завтра к обеду. Пришлось ночевать у Фепешкина. Всю ночь мы с ним не спали, шепотом, чтобы не тревожить домашних, разговаривали все о той же распроклятой царской войне.

На следующий день мы встретились с Громовым.

— Ты не представляешь, как я рад, что ты приехал! — говорил Николай, взволнованно похрамывая по комнате. — Ведь с тех пор, как умер Саша, а потом почти всех загнали на каторгу и в ссылку, мне казалось, что в нашей России умерло все живое. Не с кем было откровенно поговорить. Краем уха я слышал, что ты сбежал из Сибири. Потом к нам пришла прокламация «Правда о войне», совсем недавно появилась. И ты знаешь, я шрифт узнал, ей-богу! Ведь это наша старая типография работает, верно?

Я кивнул.

— Ну вот! И, наконец, ты — как живое доказательство, что мы не умерли, что мы боремся! — Он помолчал. — Но тебе, Петрусь, надо завтра же уезжать. Наши мужики повсюду раззвонили о прокламации. Теперь, неровен час, жди гостей. А эта публика меня в таких случаях никогда не забывает посетить. Паспорта я тебе заготовлю, с дюжину карточек и с полдюжины книжек могу дать. Вечером переведу тебя от Фепешкина на другую квартиру, у Ивана тоже часто обыски бывают, а там еще нет. А завтра отвезу на разъезд Ерал, там у меня знакомый дежурный, он тебя с приятелем-кондуктором в поезд посадит, и спокойненько доберешься до Уфы.

Вечером Николай привел меня к старику крестьянину. Два его сына погибли в японскую кампанию, а третий, самый старший, жил рядом. Теперь уже внук старика служил на действительной и воевал где-то в Галиции.

Мы с дедом и его старухой допоздна чаевничали. Оказалось, что мой хозяин был среди тех мужиков, которым Николай читал нашу прокламацию.

— Надо бы побольше таких бумажек, чтоб все читали, все правду узнали, — наставительно говорил старик, дуя в блюдечко и солидно прихлебывая чай.

— Трудное это дело. Да к тому же и полиция свирепствует: уж на что ваше село далеко от железной дороги, и то стражники к вам частенько наведываются.

— Волков бояться — в лес не ходить, — так же наставительно заметил хозяин.

Встали мы на другой день не рано. Только бабушка наварила картошки, поставила на стол грибов, сметаны и пригласила нас завтракать, как в комнату вбежал дедов сын:

— В селе обыск идет, — запыхавшись, объявил он. — Стражников наехало человек сорок, с приставом. Говорят, все село прочешут. А ты, милый, чужой в селе. Обязательно возьмут. Куда тебя девать?

И тут старик мой проявил спокойствие и истую русскую смекалку:

— У нас во дворе пустой углевозный короб стоит на санях. Полезай-ка, сынок, туда, становись на четвереньки, я тебя решеткой от короба прикрою, а сверху наложим сухого навоза.

Так и сделали. Нельзя сказать, чтобы мне было очень удобно — сверху и с боков давит, дышать трудно… Показалось, что прошло много времени. Наконец слышу шум, топот коней, грубые голоса.

Хлопнули ворота… «Неужели уходят? — восторгом обжигает мысль. — Ну, в сорочке ты родился, Петруська!»

И в этот миг адская боль пронзила низ живота. Только не закричать! Мне показалось, что я помираю, такое охватило бессилие. Лишь острая боль доказывала, что я еще жив. «Если задели кишки — погибну. Кругом навоз, грязь… Да и лечить негде и некому…» Тишина… Я уже не понимал, сколько прошло времени.

Вдруг толчок. Чувствую, короб куда-то движется. Сказать что-нибудь, дать знать, что я живой, — нет сил… Остановка. Короб сильно кренится вправо, и я лечу куда-то.

Кто-то быстро разгреб надо мною навоз, и я увидел старика с сыном.

— Живой? — с радостью спросил старик.

— Живой, — одними губами прошептал я.

— Слава тебе, господи! — И вместо того чтобы поскорее вытащить, оба закрестились и принялись читать молитву. Потом подняли меня, слегка отряхнули. — Ну, мы думали — царство тебе небесное, сынок. Такой подлюга, уходя, в короб штыком ткнул.

Хозяева сняли с меня рубашку, изорвали ее и, как могли, перевязали рану. От большой потери крови у меня кружилась голова.

— Мы думали, ежели ты мертвый, — обстоятельно рассказывал дедов сын, — завалить тебя навозом, а потом родителям передать, чтобы тихонько вытащили и по-христиански похоронили. Но, слава богу, обошлось. Бережет тебя господь.

— Николаю бы…

— Уже, сынок, уже сказали, — перебил старик.

Тут примчался Николай на правленческой лошади.

— Эх, как тебя! — горестно проговорил он. — Идти не можешь? Тогда ночью я перевезу тебя к Никифору.

— «Звездочке» скажите, — попросил я. — Ей паспорта отдай. А родителям моим ни слова.

Ночью проселочными дорогами Николай повез меня к леснику Никифору Кобешову, старому нашему «благодетелю» и другу. Дорога заняла целые сутки: ехали осторожно, объезжая людные места. За полверсты до сторожки Николай свернул в густые заросли, остановился и пошел вперед узнать, все ли спокойно у Кобешова. Вернулись они вдвоем.

Никифор молча обнял меня, словно родного сына, и несколько минут ничего не мог промолвить. Я тоже. Не видались мы почти восемь лет!

— Ах ты, неугомонная головушка, — выдавил наконец он. — Видно, Маша правду говорит: своей смертью тебе не помереть. Либо повесят, как Мишу, либо пристрелят. Сильно пропороли, иудины дети?

— Кажись, не сильно. Видишь, шевелюсь, только ходить пока не могу — может, потому, что затекло все.

— Ну, поедем потихоньку. У меня теперь совсем спокойно. Никто к нам не ездит. Вырубка кончилась, дрова и уголь вывезли, рабочих нет, куренному надзирателю ездить не к кому. Конторка при сторожке свободна.

Маша ждала нас возле домика. Не успели мы подъехать, как я уже почувствовал, что мне становится легче — сейчас я попаду в ее легкие, ласковые руки.

Вселили меня в комнатку, что занимал летом куренной надзиратель. Тут же ночью Маша истопила баню, Никифор выкупал меня, словно малого ребенка, как следует перевязал рану. Она была не очень серьезная — конец штыка пропорол мясо и проехал по бедренной кости.

Утром мы распрощались с Николаем. Он уехал в Миньяр к «Звездочке», а Никифор — в Ашу за лекарствами.

Через две недели пришла взволнованная записка от Арцыбушева. «Дед» настаивал, чтобы я немедленно возвращался в Уфу, к Анастасии Семеновне — там врачи меня мигом подымут. Если надо — пришлют за мной людей.

Но мне хотелось побыть еще у Никифора, пока не стану ходить хоть с палкой — рана быстро затягивалась.

Прошло еще недели две. Сидеть без дела в лесу стало тяжело, и я попросил Никифора отправить меня в Уфу.

Мы простились с Машей.

— Куда теперь, Ваня? — спрашивала она. — Я знаю, чего вы все хотите, но не пойму, как вы можете так жить, всегда куда-то рваться, не знать минуты покоя. Я же вижу, тебе даже отдых у нас в тяготу.

— Вот повернем солдат против царя, свергнем его, разрушим этот проклятый строй — и тогда станем жить для себя, работать на себя, на народ. А пока прощай, Маша. Спасибо за все…

Мы уехали.

Рано утром я был в Уфе. Узнал, что в городе были повальные обыски после наших листовок, много арестованных.

— Тебе жить здесь опасно, — сказали мне. — Попадешься — все припишут и повесят в два счета, чтобы народ застращать.

В этот день я увиделся сразу с «Дедом», с Любой Тарасовой, со «Звездочкой» и Анастасией Семеновной.

— Ну, Петрусь, ты окончательно превратился в египетскую мумию.

— Ничего, начну печатать листовки — поправлюсь.

— Печатать ты больше не станешь, — сказал «Дед». — Комитет постановил, чтобы ты ехал в Сибирь. Здесь тебе стало слишком опасно. Будешь жить и работать там. Паспорт, с которым ты жил в Зиме, сохранился. Вот он. Я принес тебе и билет, можешь ехать в плацкартном вагоне хоть до самого Владивостока. На отдых, дорогой Петрусь, на отдых! Но только обязательно пиши…

Очень мне не хотелось уезжать с любимого Урала. Но я и сам чувствовал, что нужно на некоторое время перебраться в более спокойные места. Иначе не кончится добром.

Со стесненным сердцем распростился я с дорогими друзьями. Когда еще доведется мне увидеть их. Я думал, не скоро. Но не знал, что некоторых — никогда. И среди них самого любимого, самого близкого — «Деда»…

ФЕВРАЛЬ — МЕСЯЦ ВЕСЕННИЙ

Вот и опять я в Сибири, на станции Зима. Меня приняли в свою коммуну Володя Густомесов и Коля Сукеник.

В ссылке Володя служил счетоводом, а Николай репетировал двух сыновей и дочь врача Чистякова. Я же снова стал работать маляром у подрядчика на железной дороге.

Всех ссыльнопоселенцев было в то время в Зиме человек двадцать, из них пятеро семейных. Жила колония ссыльных очень дружно, всегда помогали друг другу. У нас были связи с рабочими большого Зиминского депо, с местной интеллигенцией, с крестьянами из ближних сел. Снова я стал петь в хоре и участвовать в любительских спектаклях; ко мне привыкли и считали старинным местным жителем. А с зиминской молодежью завязалась просто-таки тесная дружба. Большими компаниями ездили мы на лесные пикники, катались на лодках по Оке, ловили рыбу, варили уху, пели, беседовали. И большею частью эти беседы не были такими невинными и мирными, как внешняя сторона нашего житья-бытья. Да и не могли быть — с каждым днем все грубее вторгалась в жизнь война.

Она ежедневно напоминала о себе эшелонами телячьих вагонов, что везли на запад цвет русской молодежи, облаченной в серую солдатскую одежду; зловеще меченными красным крестом поездами, возвращавшими женам и матерям человеческие обрубки; траурно окантованными листками, что приходили то в один, то в другой дом — этими «квитанциями», которые торговый дом «Романовы и К°» выдавал осиротевшим семьям взамен мужей и сыновей, «геройски павших на поле брани за веру, царя и отечество»; слухами о рождавшихся на крови баснословных состояниях, о Гришке Распутине, о гнездящейся у самого трона измене…

Так протекло несколько месяцев. Я уже начал подумывать о возвращении на Урал.

Но однажды все рухнуло…

Как-то раз ребята утром ушли на работу, а у меня выдался свободный день, и я остался хозяйничать. Переделал все дела, вышел в сад, уселся на ступеньки парадного крыльца и принялся учить какую-то роль для очередного спектакля. Через некоторое время, выглянув на улицу, заметил скопление полицейских. Вначале я не обратил на это особого внимания — в наших местах нередко разыскивали или ловили какого-нибудь уголовника. Однако полицейские заполнили и соседние дворы и огороды. Создавалось впечатление, что все они «нацелены» на наш дом. А вот и знакомый урядник подошел к калитке. Не открывая ее, он поздоровался со мною.

— Не здесь ли живет Антипин?

«Что, — думаю, — за чудеса: он же знает меня в лицо и по фамилии.

— Это я. — Встал, захлопнул тетрадь и хотел было подойти, чтобы узнать, в чем дело, но к уряднику подбежал исправник; оба наставили на меня наганы, а урядник крикнул:

— Не вставайте, иначе стреляю!

Я подчинился. «Видно, влопался! — подумал я. — Как глупо! И стрелять бесполезно: погубишь и себя и товарищей». Смотрю у обоих моих «собеседников» страшно удивленные физиономии: столько раз, мол, видели этого парня — и на тебе!..

Наконец исправник спросил:

— Оружие есть?

— Есть.

— А где оно?

— В кармане.

Тишина, побледневшие лица. У исправника трясутся руки.

Хоть минута была не такая уж веселая, мною вдруг овладел смех.

— Да вы не бойтесь, я стрелять не стану.

У обоих представителей власти одновременно вырвался вздох облегчения, но все же они продолжали смотреть на меня с опаской.

— Положи револьвер на крыльцо, а сам отойди в сторону, — в тоне исправника звучал оттенок просьбы.

Положил и отошел.

— А… еще есть? — спросил исправник.

— Есть.

Снова явное замешательство.

— Где?

— Дома под подушкой. — Второй револьвер принадлежал Володе, но я не хотел впутывать товарищей.

— А при тебе… больше ничего нет?

— Да нет же, ничего больше нет.

— Тогда выходи сюда.

Я вышел за ограду. Меня сразу плотным кольцом окружили полицейские с револьверами наготове. Одному из них исправник приказал меня обыскать.

Происшествие собрало много народу. Но разговаривать со мною никому не разрешили и поскорее увели в каталажку — комнату без окна, с зарешеченным волчком в двери.

Неотвязно беспокоила мысль: «Что случилось? Неужели меня разыскали с Урала? Или донос?»

Тем временем возле волости нарастал шум, потом молодые голоса запели песню, другую, третью. В волчок мне видно, что стол в дежурке завален цветами и пакетами с провизией. Дежурный полицейский тихонько сказал через дверь:

— Слышь, заливаются? Это к тебе парни с девками пришли. Вон и жратвы натащили на десятерых, цветов, ровно жениху. Да только не велено к тебе никого пускать. И передача не разрешена.

Поздно вечером, когда песни смолкли и мои гости, которых я так и не увидел, разошлись, меня повели в кабинет волостного старшины. Там уже сидели исправник и местный пристав. Начался допрос.

— Ну как же мы в тебе так ошиблись?! — с досадой покачал головой исправник. — Неужели все, что о тебе пишут, правда?!

— Откуда я знаю, что вам про меня написали?

— Послушай, Антипин, или как там тебя на самом деле, давай говорить по-хорошему. Тогда, ей-богу, все получится как следует, — доброжелательно предложил исправник. Видно, он был доволен, что легко схватил столь «страшного» преступника. — А ежели станешь путать, сам понимаешь, чем все кончится…

Я решил, что путать и врать действительно не к чему.

— Прочтите, что вам сообщали, я скажу, что правда.

Пристав по бумажке стал излагать мою «биографию». Чего там только не было, какой-то слоеный пирог: слой правды, слой вымысла. В конце письма предупреждение: брать Мызгина только днем — он всегда вооружен и станет отстреливаться.

Я пожал плечами:

— Много там лишнего понаписано. Да, я Мызгин Иван, судился за бомбы и за литературу, однажды при аресте бежал. Отбыл каторгу, из ссылки с Лены бежал не куда-нибудь, а к вам. Тут жил у всех на виду, работал, пел, в спектаклях играл. Вот и все. А если б все написанное было правдой, меня, наверное, давным-давно повесили. Почему из ссылки бежал? Вы сами знаете, как там трудно жить, а я молодой, хочу работать, хочу веселиться. И ведь убежал-то я из Сибири в Сибирь. Ничего дурного я тут не сделал, вы свидетели. Будь я такой законченный преступник, как обо мне пишут, разве я отдал бы браунинг?

Словом, разыграл я этакого раскаявшегося ссыльного, который решил жить для себя и ничем больше не интересуется.

— Н-да… — протянул исправник. — А знаешь, когда ты сказал, что у тебя оружие в кармане, у меня по спине аж мурашки побежали. «Ну, — думаю, — правильно в письме сказано. Сейчас палить начнет!» Чуть сам в тебя не выстрелил.

— Господин исправник, что дальше станете со мной делать? Сами судить будете или отправите в Иркутск? — В подобных случаях сибирским исправникам было предоставлено право либо решать дело самостоятельно, либо передавать в суд.

— Еще подумаю. Пока вот получи немного провизии. А свиданья никому не дам.

И меня снова заперли в каталажку.

Так я и сидел несколько суток — не сидел, а метался из угла в угол. То меня охватывало отчаяние, то я брал себя в руки и начинал обдумывать возможности побега. Каждый вечер к волостному правлению приходила поселковая молодежь и пела песни.

На вторые сутки получил записку от друзей. Они сообщали, что к исправнику ходили с ходатайствами аптекарь Дышо, имевший большой вес в Зиме, и оба врача, а деповские рабочие составили целую петицию и направили с внушительной делегацией. Прошло еще несколько суток.

Наконец: «Иди на допрос».

В том же кабинете сидели теперь пристав и урядник. Самого исправника не было. Пристав принял официальный вид.

— Вот протокол и постановление уездного исправника. Сейчас зачитаю его тебе.

В протоколе было сказано: такого-то числа задержан ссыльный Антипин, проживающий без прописки. При обыске ничего предосудительного не найдено…

Я не верил своим ушам: «Неужели свобода?!»

Постановление гласило: за нарушение таких-то и таких-то правил пять суток ареста. После отбывания ареста немедленно покинуть территорию Зиминской волости. Подпись. Печать…

— Распишись.

Ручка дрожала в моей руке.

— Понял?.. — заговорщически понизив голос, спросил урядник. — Обо всем — ни гу-гу… Ни одной душе.

— Да что вы, господин урядник, разве я не понимаю…

— Ну вот. Завтра утром поезд. Мы проследим, как ты уедешь. Разрешаем тебя проводить. Молись богу за докторов, аптекаря и деповщину…

Утром в «почтовом ящике» — каталажной уборной — нашел новую записку. В ней сообщалось, как удалось обломать исправника, который мог собственной властью дать мне за побег три года, а за оружие шесть. Дышо и врачи устроили вечеринку, погуляли, здорово напоили начальство и прямо там состряпали протокол и постановление. Исправник сначала для формы поломался, а потом подмахнул. «Это все в точности знает Сукеник, — писали друзья. — Для тебя собрали полста рублей денег. Перед поездом передадим деньги и постель, провожать придет много народу…»

Так я отбыл из Зимы.

В поезде узнал от пассажиров, что в Гришеве, Черемховской волости, идет набор рабочих на новую шахту. Отправился туда, устроился на окраине поселка в хибарке старого шахтера. Расспросил его насчет работы.

— Эх, сынок, — прошепелявил дед, — ведь ты политик, на шахту тебя не возьмут. Дадут тяжелую, малоценную работу.

Тогда я решил сначала найти местных ссыльных. Два дня ходил по копям, мастерским, — безуспешно. Все говорили, что ссыльные есть лишь в Черемхове. Я ушел в этот пролетарский центр Восточной Сибири.

Вечером, к концу работы на шахтах и на небольшом металлургическом заводе Щелкунова, я сел у дороги, ведущей в город. Рассчитал я верно: сразу встретил ссыльных. И не просто ссыльных, а ребят-уральцев, боевиков: Петра Гузакова, Ивана Огурцова, Ивана Туманова, Петра Подоксенова, Ивана Огаркова.

Это было такое счастье! Пережить каторгу, ссылку, подполье и снова свидеться с друзьями!

Но оказалось, что не со всеми уральцами ладно: некоторые — Огарков, Подоксенов — вовсе отошли от партии и революционной работы. Огурцов, Петя Гузаков, Туманов порвали с ними и живут отдельно. Я примкнул к этой троице.

С Петей Гузаковым мы не виделись с того дня, как он еще с одним заключенным бежал из Уфимской тюрьмы.

Ребята рассказали мне, что в Черемхове существует большая эсеровская организация, есть и меньшевики и анархисты. Большевики только набирают силы.

С трудом устроился я на копи Маркевича молотобойцем в кузницу. Огляделся и снова пустил в ход испытанный метод расширения связей: вступил в хор и стал участвовать в любительских спектаклях. Это было хорошо еще тем, что создавало удобную для конспиративной работы репутацию, завоевывало симпатии окружающих.

К тому времени на всех копях — Забитуйских, Рассушинских, Маркевича, Щелкунова, Андреевских, Комаровских, Гришевских, Касьяновских — действовали небольшие группы большевиков. Работа партийной организации Черемхова была рассредоточена и законспирирована. Друг друга знали только руководители групп; каждый из них отвечал за свою группу. В руководящее ядро большевиков входили Трифонов, Маямсин, Атабеков, Софья Феофановна Попова.

Работать было очень трудно: за ссыльными пристально следили. И все-таки удавалось проводить летучие собрания, даже диспуты с меньшевиками, анархистами и особенно с эсерами, за которыми шли многие рабочие. Шла скрытая, подспудная борьба за влияние на шахтерские массы.

Через несколько месяцев товарищи сочли, что у меня положение наиболее надежное, и сделали сборщиком членских взносов; в моем ведении оказались партийные билеты и печать. Кроме этого, в мои обязанности входило поддержание контакта с Софьей Феофановной Поповой — она была вполне легальна и преподавала в коммерческом училище. В ее руках находилась непосредственная связь с губернским большевистским комитетом в Иркутске.

— Спевки-то ваши происходят в коммерческом училище, — сказали мне. — И Попова в них участвует. Поэтому ты всегда можешь с нею увидеться, не вызывая никаких подозрений.

…Этот февральский день я запомнил навсегда буквально по часам.

Утром ко мне зашел регент нашего хора.

— Сегодня в двенадцать часов спевка, — сказал он, поздоровавшись. — Я уже предупредил инженера, тебя отпустят.

Хористов всегда освобождали от работы во время репетиции. Заведующий кузницей инженер Жуковский был заядлым «любителем» и режиссировал во всех спектаклях.

Когда я вышел из дому, мне бросилось в глаза какое-то необычное оживление на улицах. Разъезжало много конных полицейских.

В цехе я спросил:

— Что стряслось в городе? Почему так много гостей наехало?

Рабочие, жившие поближе к железной дороге, видели, как более десятка вагонов со стражниками ночью прибыли из Иркутска.

— Боятся, как бы кто Черемховские копи не украл! — озорно расхохотался один из кузнецов.

Шептались, будто где-то по линии железнодорожники забастовали. Но толком никто ничего не знал.

Так ничего не разузнав, я и явился на спевку. Меня встретила взволнованная Софья Феофановна.

— Петрусь, я получила из Иркутска сообщение, якобы в Москве восстание. Но это неточно. Телеграф и телефон везде заняты жандармами. У меня есть надежный телеграфист на нашей железнодорожной станции, но из комнаты сейчас никого из них не выпускают. Значит, дело серьезное. Боятся, чтобы не разболтали. Пока идет спевка, я попробую выяснить, что случилось.

Репетиция не ладилась, регент в десятый раз заставлял нас повторять какую-то музыкальную фразу. Вдруг в зал влетела, — я не могу подобрать иного слова — именно влетела Софья Феофановна. Уже по одному этому мы поняли, что произошло нечто неслыханное.

— Товарищи… Товарищи… — Попова задыхалась, на глазах ее сверкали слезы, руки были стиснуты в кулаки. — Товарищи! Восставший народ в Петрограде сверг царя!..

В мгновение ока не стало солидного, чинного хора — все бросились к Софье Феофановне, окружили, что-то кричали, подняли ее на руки… Один я стоял как вкопанный. Мой мозг не в силах был сразу охватить всю громадность этого события. Царь свергнут?! Рухнул вековой деспотизм?! Свершилось то, за что отдали жизни тысячи и тысячи лучших сынов России?! Нет больше России-клетки, России-тюрьмы.

И я, каторжник, беглый ссыльный, преследуемый полицией большевик-подпольщик, я с этого мига свободен как птица?!

Ну, конечно, свободен!

И мои друзья по подполью, мои братья по борьбе во главе с Мишей Кадомцевым выйдут из казематов Тобольска и Александровска на волю, выйдут как свободные граждане?!

Ну, конечно, выйдут!

Невыразимый восторг объял все мое существо. Я схватил в охапку первого попавшегося, сжал его в объятиях и целовал так, словно это именно он только что сверг самодержавие.

Потом я целовался с остальными хористами, выкрикивая что-то невразумительное. И, наконец, этот взрыв чувств вылился в одно неудержимое желание:

— Петь! Петь, товарищи! «Смело, товарищи, в ногу…» — начал я.

«Духом окрепнем в борьбе!» — подхватили певцы сначала вразброд, а потом все стройнее и стройнее…

В царство свободы дорогу
Грудью проложим себе…
Мужественно загремела запретная еще вчера песня в зале училища, в коридорах, перекинулась на улицу, и ее подхватила ликующая толпа.

— Петрусь, постой, иди-ка сюда, — вернула меня с небес на землю уже спокойная, как всегда, сосредоточенная Софья Феофановна. — За работу, милый. Немедленно звони по телефону нашим на все копи. Прямо отсюда, из училища. Пусть сейчас же собирают митинг. Но предупреди всех: бдительность и бдительность. Не поддаваться провокациям монархистов.

Последующие дни я жил точно в угаре. Улицы заполнены народом, везде митинги, митинги, митинги… Выступали большевики и меньшевики, анархисты, эсеры и даже кадеты. И я с утра до поздней ночи переходил с одного митинга на другой и до хрипоты кричал о грядущей новой жизни, о царстве труда, о свободе. «Вся власть Советам!» — таков был лозунг ленинской партии.

На следующее утро после известия о перевороте, в Черемхово на дрезине прибыли представители Иркутского комитета РСДРП(б). Они привезли десятка два винтовок, собрали черемховских большевиков. Мы избрали первое легальное руководство: Коржнева, Маямсина, Трифонова. Сейчас же вооруженный отряд вместе с представителями Иркутска занял телеграф и телефонную станцию, из которой пришлось выкидывать анархистов. Теперь в наших руках была связь с Иркутском и со всем Черемховским угольным бассейном. Пытались мы овладеть и железной дорогой, но неудачно. Среди железнодорожников очень большим влиянием пользовались эсеры, они и захватили контроль над транспортом. Всю предыдущую ночь шла организация самоохраны города и копей. Полицейские как по мановению волшебного жезла исчезли. В ту же ночь на всех копях шили шелковые красные знамена.

А в полдень собрался грандиозный двенадцатитысячный митинг всех черемховских рабочих. Не было конца колоннам пролетариев, шагающих на митинг. Реяли над ними ярко-красные знамена, пропитанные кровью тех, кто беззаветно боролся, приближая этот великий день.

НА ЗАЩИТУ ВЕЛИКОГО ОКТЯБРЯ

Но борьба только начиналась. В феврале 1917 года в России рухнуло самодержавие, победила буржуазно-демократическая революция. На очередь дня встала революция социалистическая.

Как и по всей России, мы боролись с меньшевиками и эсерами в Советах, вели агитацию против буржуазного Временного правительства, против продолжения братоубийственной войны, за передачу земли крестьянам.

Как известно, после победы Октября в Петрограде и Москве началось триумфальное шествие советской власти по России. Но не всюду власть к большевистским Советам переходила мирно. Большой крови стоил захват власти пролетариатом и в нашей Иркутской губернии. С 8 по 17 декабря (25 ноября — 4 декабря) в Иркутске шли ожесточенные бои между красногвардейскими отрядами Иркутского ревкома и юнкерами, которых всецело поддерживали меньшевики и правые эсеры. Руководили этими боями против сторонников Временного правительства С. Лебедев, П. Постышев, С. Лазо. Красногвардейцы не сумели одержать решительную победу и подписали с юнкерами соглашение о создании «коалиционного совета». Только прибытие подкреплений из Красноярска решило исход дела — большевистский переворот победил. Большую роль сыграли в перевороте красногвардейцы-черемховцы.

После победы Октября в губернском центре большевики взяли в свои руки руководство и Черемховским советом. Вместо эсера представителем Совета был избран большевик Коржнев. Меня назначили заместителем комиссара по продовольствию. Нелегкая это была миссия — кормить пятнадцатитысячную массу шахтеров! К тому же на продовольственных затруднениях играли меньшевики и эсеры, пытаясь взвалить ответственность за них на большевистский Совет.

Мне пришлось проделать ряд экспедиций в хлебные районы за зерном, за другими продуктами. Последняя моя командировка была в Нижнеудинск: нам удалось из-под самого носа у белобандита Семенова вывезти в Черемхово несколько вагонов рыбы.

Это было уже в июле 1918 года, в дни чехословацкого мятежа. Белочехи, заняв Красноярск, быстро двигались по линии железной дороги на восток, ломая сопротивление слабых красногвардейских отрядов, уничтожая молодую советскую власть.

…Днем и ночью по улицам шахтерского города маршировали красногвардейцы. Суровые лица, стиснутые челюсти. Крепко сжимают винтовки привыкшие к обушку руки.

Тревожная весть: чехи прошли Канск…

С фронта от Сергея Лазо телеграмма: составить эшелоны для красногвардейских отрядов, держать их в боевой готовности к выступлению на фронт.

Рано утром меня вызвали в Совет:

— Грузи в эшелоны продовольствие. Приказ выступать.

В три часа дня первый эшелон без гудка отбыл в Нижнеудинск. Через полчаса — второй. Началась эвакуация семей рабочих, сотрудников Советов, коммунистов, по тем или иным причинам не включенных в отряды. Всю ночь отправлялись состав за составом.

В тыл…

Но тыл в те времена был понятием условным и непрочным. Повсюду с приближением белочехов поднималось контрреволюционное офицерье, охвостье царской жандармерии, буржуазии. В любой момент тыл мог стать передовой линией боя.

К утру с фронта пришла ошеломляющая весть: наши эшелоны постигло несчастье.

Позже немногие оставшиеся в живых участники боя рассказывали, как это произошло.

…Командирам эшелонов было приказано прибыть на станцию Нижнеудинск и там на месте получить дальнейшие распоряжения. Так они и поступили — эшелоны с ходу проскочили мост через реку Уда и прибыли на вокзал. Но тут их встретил сосредоточенный огонь.

Оказалось, что к этому времени станцию Нижнеудинск занял чехословацкий авангард.

Внезапный встречный бой — всегда тяжелое дело, а тем более для плохо обученных и необстрелянных бойцов! Командиры эшелонов приказали трубить сбор и одновременно двинули поезда назад.

Составы медленно отходили, бойцы вскакивали в вагоны на ходу и продолжали вести огонь по чехам.

Но это был лишь пролог трагедии.

Едва поезда миновали мост, как с обеих сторон полотна по ним ударили шквальным огнем пулеметы: в верховьях Уды белочехи прорвали наш слабый фронт и зашли эшелонам в тыл.

Огонь был невероятной силы, многие вагоны разбило в щепы. Большинство бойцов пало убитыми и ранеными.

Оторвавшись, наконец, от противника, черемховцы соединились с отрядами, отступившими от Уды.

Пришлось наспех формировать новые отряды.

Много надежд возлагалось на прибытие подкреплений из Иркутска, однако иркутянам приходилось сдерживать наседающих семеновцев.

На пятый день после падения Нижнеудинска наши части занимали позиции уже по эту сторону Оки — станция, депо и поселок Зима находились в руках белочехов.

В полдень к перрону черемховского вокзала подошел эшелон с фронта. С ним прибыл Сергей Лазо.

Тотчас по всем копям тревожно завыли длинные гудки. Тут же, на вокзальной площади, собрался огромный митинг.

Лазо обратился к шахтерам с речью. Высокий и стройный, он казался теперь еще выше из-за своей привычки, выступая перед народом, приподниматься на цыпочки. Не знаю, хорошим ли оратором был Сергей Лазо, но он умел находить путь к сердцу масс, ему удавалось передать им тот накал, тот революционный огонь, что пылал в нем самом. Несколькими фразами он нарисовал картину тяжелого положения на фронте, показал, чем грозит пролетариям наступление ставленников Антанты — белочешского корпуса, и страстно бросил в толпу:

— Все, кто в силах держать винтовку, — к оружию! В бой! На защиту завоеваний великой революции! Смерть или победа!

— Смерть или победа! — как один человек, откликнулась площадь.

— Товарищи! — продолжал Лазо. — Я привез с собою нескольких командиров, которые не желают подчиняться революционной военной дисциплине. Они без приказа командующего бросили фронт и увели свои отряды. Это позволило врагу зайти в тыл и уничтожить наши эшелоны. Сюда нарушителей приказа! — махнул он кому-то.

Усиленный конвой, подталкивая, вел на эстакаду нескольких военных.

— Вот они!

Толпа встретила их молчанием, более страшным, чем гневные крики. Чуть ли не каждый из стоящих на площади потерял в Нижнеудинске отца или мужа, сына или брата, друга или соседа.

Тишину нарушил Лазо.

— Это они — виновники гибели десятков наших дорогих товарищей, — не поворачиваясь к арестованным, как-то через плечо указал на них Лазо.

По площади прокатился грозный гул.

— Товарищи, — продолжал Лазо, — прошу отдать последнюю почесть погибшим за наше святое дело. Объявляю минуту молчания. — Командующий снял с головы фуражку и застыл как изваяние, лишь темные его волосы шевелил ветерок.

Словно единым движением люди обнажили головы — шорох пошел по площади. Женщины и даже многие мужчины плакали…

Снова раздался звонкий голос Лазо:

— Что с ними делать? Я спрашиваю вас, товарищи.

В ответ словно взорвался могучий вулкан.

— Трусы! — яростно ревела площадь. — Предатели! Расстрелять! Отдайте их нам!

Искаженные лица, поднятые над головами кулаки, женские рыдания…

Лазо стоял молча, глядя куда-то вперед, словно всматривался во что-то, заметное только ему. Наконец он тряхнул обнаженной головой, поправил ремни, стягивавшие его ладную гибкую фигуру, и, успокоительным жестом подняв руку, заговорил. Он говорил будто и негромко, но его звучный голос сразу перекрыл шум:

— Расстрел — не выход. Расстрелять никогда не поздно. У этих людей есть заслуги перед рабочим классом. Они провинились впервые и, хочу надеяться, поняли свою великуювину. Мы не прощаем им. Пусть добудут прощение своею кровью в бою. Они заслужили смерть, но пусть знают великодушие народа.

Необыкновенная убежденность звучала в словах командующего. Толпа, за минуту перед тем готовая разорвать своевольников, отозвалась теперь одобрительными криками.

Лазо надел фуражку и уже просто, по-деловому сказал:

— Я жду от вас, товарищи черемховские шахтеры, пополнения поредевших рядов красногвардейских отрядов. Мы еще слабы и не сумеем в нынешних условиях удержать за собой Черемхово. Всех, кто не может воевать, прошу помочь нам укрепить берега реки Белой у станции Половина. Там мы дадим белочехам бой.

После митинга Лазо вызвал в свой штаб на совещание весь состав Черемховского Совета.

— Мы решили завтра, к трем часам, эвакуировать весь Совет и сотрудников советских учреждений. Взять с собою часть продовольствия, остальное раздать рабочим. Все везти невозможно… — негромко произнес Лазо, сидевший на председательском месте. — И еще один важный вопрос, товарищи. Надо оставить надежных людей в белом тылу. Мы не имеем права ликвидировать здесь партийную организацию. Кого оставить?

Откуда-то из-за спины присутствующих прозвучал тенорок товарища Белова, ведавшего в Совете народным образованием:

— Я бы мог остаться. Мне совсем безопасно, я здесь недавно, меня мало знают. Врагов еще не успел нажить, — тихонько засмеялся он, поправляя очки.

Посовещались и решили: оставить Белова и Софью Феофановну Попову — она была легальна и вне подозрений.

— Но только, товарищ Белов, — посоветовал Лазо, — будь осторожен. На первое время лучше бы тебе отсюда скрыться в село. А вот когда пройдет первый пыл тех, кто ждет «избавителей от большевиков», когда они увидят, как их станут «избавлять», тогда вернешься, и работать тебе будет легче…

После этого мы распростились с Лазо.

Город не спал всю ночь. Семьи коммунистов и беспартийных рабочих уходили на дальние заимки — в Саяны, за Ангару. Рассвело, настало утро, но люди шли и ехали во все стороны, словно вернулись времена великого переселения народов.

Последний эшелон с эвакуированными и красногвардейцами должен был отойти в десять утра. Разведчики уже несколько раз предупреждали, что белочехи двигаются очень быстро, почти не встречая сопротивления.

Цепь красногвардейцев прошла через город. Теперь между нами и белыми остались только крохотные красные арьергарды…

Послышался бешеный топот копыт, и прямо на платформу аллюром вылетел красногвардеец на взмыленном коне.

— Двигайтесь! Чего стоите, туды вашу мать! — хрипло заорал он, размахивая вороненым маузером. — Сейчас чешский бронепоезд станет бить по вас из артиллерии! — и круто повернул взвившегося на дыбы коня.

Не успел он еще ускакать со станции, как раздался первый взрыв — снаряд угодил в водокачку.

Поезд тронулся. Я уезжал один. Моя молодая жена с недавно родившимся первенцем-сыном осталась в Черемхове, и я не успел не только как-то устроить ее получше, но даже проститься. Тоскливо было на душе…

Наш тяжелый эшелон еле полз по подъему к Гришеву. А нас усиленно обстреливали. Беда, если попадут в паровоз или разрушат впереди путь, придется пешком отступать за Белую, к Лазо, взорвав все увозимое имущество. Но на станции Черемхово шахтеры взорвали все стрелки, и белочехи от нас отстали.

До Гришева мы добрались благополучно. Здесь наш состав со всех сторон облепили красногвардейцы, уходившие за Белую. От станции Половина до самого Иркутска путь быть забит отходящими эшелонами, и мы двигались со скоростью неторопливого пешехода. Паровозы буквально упирались в хвостовые вагоны следующих впереди составов.

Миновали станцию Иннокентьевская, прогремели мостом через Иркут. Вот и столица Восточной Сибири…

Нас задержали. К эшелону прицепили несколько вагонов с медикаментами и больничным имуществом — командование собиралось развернуть в Верхнеудинске госпиталь и вывезти всех раненых туда.

И вот, наконец, Верхнеудинск. Здесь мы узнали горькую весть: Иркутск пал, на пути к Байкалу идут ожесточенные кровавые бои…

Я выдавал продукты группе красногвардейцев, когда прибежал посыльный — меня вызывали в штабной вагон.

В теплушке за импровизированным столом из ящиков сидели председатель Черемховского Совета Коржнев, его заместители Зельник и Гурьянов и какой-то неизвестный мне человек. Кругом стола теснились красногвардейцы.

— Садись, — сказал Коржнев. — Товарищи, всех, кроме членов Совета, прошу выйти. Секретное заседание…

— Ты на товарища с подозрением не смотри, — хмуро проговорил Коржнев, когда все лишние вышли, — это связист между фронтом Лазо и Москвой. Мы тебя позвали по очень важному вопросу: ты знаешь, что из Черемховского района выехали почти все коммунисты. Остались только Белов и Попова. А там нужны люди для непосредственной работы на копях, опытные подпольщики. К тому же товарища Белова… — голос Коржнева дрогнул, он не договорил. — Да. В первый же день, в нашем новом садике за Андреевским рудником… Вот. — Он побарабанил пальцами по ящику, сумрачно оглядел нас. — Отчасти сам виноват. Неосторожно поступил. Ведь наказывал ему Лазо уйти на первые дни. Не послушался. Только чехи пришли, а он по городу бродит. Ну, и… — Коржнев махнул рукой. — Вот товарищ, — он кивнул на связиста, — говорит, что мы сделали ошибку, когда оставили Белова. У него нет опыта подпольной работы. Надо было командировать заядлого нелегальщика. Мы подумали и остановились на тебе. — Коржнев поскреб давно не бритую щеку. — Товарищу рассказали про тебя, он одобряет. Советовались и с товарищем Лазо. Он тоже за тебя. Как ты сам на это смотришь? — И, словно боясь не досказать что-то важное, от чего зависит мое решение, торопливо проговорил: — Конечно, сейчас подполье потяжелее царского. Все-таки тогда время было, чтобы вывернуться: следствие, суд, долгое сидение. А нынче никаких церемоний. Схватили — и конец.

— Что я могу сказать? Я с юности солдат партии. Надо — значит надо.

— Ну, значит, договорились, — просто и буднично произнес связист. — Сегодня же доставим тебя на дрезине до наших позиций. Ночью перейдешь фронт. К утру надо быть далеко за фронтом. Оружие брать не советую: задержат — погубит оно тебя сразу. Мешка не надо, продукты по карманам, чтоб не подумали, что идешь издалека. Да что я объясняю — лучше меня все это знаешь…

— Тут тебе от нас гостинец, — сказал Коржнев, вылезая из-за стола. Он пошарил в углу и вытащил пару сапог, сплошь покрытых заплатами. — Держи, а то твои-то вовсе прохудились.

Мои сапоги действительно держались только на хитроумной системе веревочек и проволочек.

— Да ведь и эти не лучше, — засмеялся я.

— Ну, брат, это ты не угадал, — хитро покачал головой Коржнев. — Сапоги новые, целые. Заплаты сверху нашиты, чтобы никакой беляк не позавидовал и не отнял. Под стельками в них по сотне рублей. На первое время хватит. Повезет тебя «Москвич». У него пропуска все и связи. Ну, — он обнял меня, — действуй осторожно. Счастливого пути! Желаю удачи, дорогой товарищ…

ЧЕРЕЗ ФРОНТ

К ночи мы с «Москвичом» добрались на дрезине только до станции Слюдянка. Оставив меня с красногвардейцем-мотористом, мой провожатый отправился в пристанционное здание, где помещалось отделение штаба фронта.

Недалеко остановилась группа вооруженных красногвардейцев. К ним подошли еще трое бойцов, окликнули:

— Товарищи, вы оттуда?

— Оттуда, браток, оттуда.

— Ну, как там? Далеко беляки?

— Да не очень. К Байкалу подходят. А в Иркутске громят все, хватают кого ни попадя — и к стенке.

— А нам в Верхнеудинске говорили, что бои уже в Выдрине идут.

— Верь больше! — рассмеялся красногвардеец. — У страха глаза велики. Не дошли еще, говорю тебе, до Байкала.

«Это, пожалуй, мне на руку, — подумал я. — Места там мне знакомые…»

Вернулся «Москвич».

— Ночуем здесь, а утром к фронту на броневике.

Без конца тянулась бессонная, пропитанная тревогой ночь. Доносилась перестрелка, — казалось, стреляют со всех сторон и совсем близко. Вдали солидно ухали пушки. И почти без перерыва шли и шли на восток составы…

Спутник мой был не очень разговорчивым, но все же кое-что я о нем узнал. «Москвич» оказался читинцем, старым и опытным подпольщиком. Хорошо знал Емельяна Ярославского. Из Москвы он прибыл недавно, фронт пересек в Нижнеудинске с одним из черемховских злополучных эшелонов.

— Когда начался обстрел, я лег на пол посредине вагона — рассчитал, что стреляют с земли, пули летят под углом к стенкам и в середину попасть не должны. Так и вышло. Все изрешетили, а в середку ни одной пули не попало. Может, мой опыт и тебе пригодится…

Часов в десять утра мы перешли в блиндированный поезд. Вскоре он двинулся к станции Байкал. На сотню верст потратили целый день. Весь путь был сплошь забит вооруженной людской массой, зажатой меж синей байкальской водой и отвесными скалами. Не доезжая десятка верст до станции Байкал, стали прочно. Где-то рядом шел упорный бой, гремела артиллерия, захлебываясь от злобной жадности, стрекотали пулеметы. Гул боя сливался с шумом неспокойных байкальских волн и свистом ветра.

Мы выскочили из бронеплатформы и разыскали начальника боевого участка.

— Лазо далеко отсюда? — спросил «Москвич».

— Рядом.

— Какая-нибудь связь с ним есть? Телефон или нарочный?

— Ето е, и така и сяка, — лениво отвечал начальник, огромный широкоплечий украинец с пышными усами, весь увязанный ремнями и портупеями, словно походный баул, — Та товарыш Лазо сам зараз тутечки будэ. Вин у самэ пекло хоче броневиком добираться. Ступайтэ до броневика, там командыры сходятся.

Мы вернулись к своему поезду. Действительно, меньше чем через час прибыл Лазо с несколькими красногвардейцами. Состоялся летучий военный совет. Лазо приказал оставить только арьергарды и, отойдя, занять фронт за Выдрином. Броневик прикроет отступление арьергардов…

Во время заседания совета Лазо несколько раз посматривал в нашу сторону, но ничего не сказал.

Провожатый представил меня.

— Тот самый, о котором мы с вами говорили два дня назад. Член партии с шестого года. Боевик, каторжанин, часто жил нелегально.

— Отлично. — Лазо встал, протянул мне руку. — Мы подвезем вас, товарищ Мызгин, еще ближе. Фронт и наш и противника неглубок. Мы занимаем Тункинский тракт, белые с чехами тоже на нем. А между Байкалом и трактом — сплошной цепи нет, интервал, видимо, очень широкий. Пройти там относительно легко. Ну, прощайтесь, товарищи. Вы, — он повернулся к «Москвичу», — оставайтесь здесь. Я сам передам Мызгина по цепи.

…Броневик так близко подошел к позициям пехоты, что снаряды чешского бронепоезда падали совсем рядом. Мы вступили в артиллерийскую дуэль, и состав глухо вздрагивал при каждом выстреле.

Лазо легко соскочил на полотно. Найдя командира отряда, он поручил меня ему.

— Время тяжелое, товарищ, — сказал Лазо, положив мне руки на плечи и глубоко заглянув в глаза. — Работа опасная. Желаю успеха в борьбе! Мы скоро вернемся. Действуйте умело, осторожно. Саботируйте, не давайте белым хлеба, угля, бастуйте. Подрывайте эшелоны. Ну, счастливого пути, дорогой! — он притянул меня к себе, и мы крепко, троекратно расцеловались.

Командир подозвал стоявшего рядом красногвардейца, и тот повел меня в тайгу, к цепи.

— Слушай, ты не брат товарищу Лазо? — спросил он после долгого молчания.

— По борьбе брат.

— Ну, по борьбе мы все братья, — философски заметил боец. — Эх, все бы такие были, как Лазо! Большой человек!.. Себя не жалеет, когда только спит и ест, не знай.

От красногвардейца к красногвардейцу передавали меня по цепи к левому флангу, пока я не оказался у самого крайнего поста. Уже стемнело. Часовой лежал, а его подчасок стоял, укрывшись за толстой лиственницей.

— До белого фронта здесь полверсты, — шепотом сказал мне часовой, когда я вытянулся на земле возле него. — Днем видели ихнюю цепь, но наступать они не пробовали. Пройдешь еще с версту влево, тогда поворачивай вправо и углубляйся.

Еще одно пожелание счастья, и я, оставив за собой последних красных бойцов, осторожно побрел в глубину тайги, ориентируясь по звездам.

Всю ночь я шагал, прислушиваясь к таежным шорохам, принюхиваясь, не несет ли ветерок запах солдатского махорочного дымка. Где-то далеко на востоке забрезжила, словно прочеркнутая цветным карандашом, полоска зари.

Пришлось идти еще день и ночь. На следующее утро с небольшой сопки я увидел внизу железнодорожное полотно. Вдоль линии в обе стороны то и дело проходили люди, много женщин. Значит, я оказался между Михалевом и Иркутском — жители села шли в город и из города.

Выждав, пока вблизи никого не осталось, я спустился к железной дороге и двинулся в город. Через некоторое время меня догнали мужчина и две женщины. Поздоровались, пошли вместе. Женщины были очень расстроены, одна даже всплакнула.

— Наши некоторые ходили в Иркутск. Говорят, обыскивают на улицах. Многих позабирали… А у нас дети там…

До Иркутска уже недалеко. На память повторил запись в своем паспорте — я иркутский мещанин, чернорабочий.

Верстах в шести-семи от города из кустов навстречу нам вышло пятеро солдат — трое чехов и двое русских:

— Стой! Ваши пропуска! Откуда?

— Из Михалева. К детям в город.

У мужчины и одной женщины оказались бумажки, у второй и, естественно, у меня — ничего. Задержали всех и отвели в лесок, к полевому телефону. Солдат позвонил, вызвал конвой.

В ожидании его нам учинили небольшой допрос:

— Путь до Михалева исправен? Еще посты встречались? Кто вас знает, может, вы большевистские шпионы!

Пока «беседовали», прикатила дрезина с конвоем. Построили нас и повели. Вот и вокзал, весь забитый войсками. Тут не сбежишь. Пристрелят на месте. Посмотрим, может, в участке попроще.

Перешли понтонный мост через Ангару. Повернули к ближнему дому. У крыльца два офицера — чех и русский. Наш конвоир-чех передал белому офицеру записку, тот ушел в помещение, а мы остались ждать на улице.

Минут через десять сильная охрана вывела из дома десятка три мужчин и женщин. Командовали солдатами опять два офицера — чех и русский. «Видно, они друг другу не очень-то доверяют!» — подумалось мне.

К офицерам подошел еще один человек в военном. У меня екнуло сердце: знакомый из Зимы! Бывший каторжанин, ссыльный, а теперь… Плохо мое дело! Я попытался укрыться за спинами других задержанных: может, не увидит. Но зиминец подошел к нам… и сразу меня узнал.

— Петрусь! — крикнул он. — Ты как сюда попал?! А ну, идем со мной.

Что-то сказав офицеру, он увел меня в здание. В коридоре спросил:

— Куда идешь?

— В Черемхово.

— Ну, счастлив твой бог! Попался бы без меня — верный расстрел. Я дам тебе пропуск, сможешь жить в Иркутске или выйти из города.

В канцелярии он подписал бланк, чешский офицер поставил печать, и мы вышли. Знакомец опять что-то сказал конвойному начальнику, потом пожал мне руку, и не успел я опомниться, как оказался на свободе.

Кто он такой, зиминец? Предатель, у которого не совсем еще очерствела совесть? Наш разведчик? Или, быть может, хитрец из тех, что служит на всякий случай и богу и дьяволу — чья возьмет?

Ни тогда, ни после я этого не узнал. Но факт оставался фактом — от чехо-белогвардейской мясорубки я каким-то чудом спасся!

Попытка восстановить старые связи по явочным квартирам не удалась: в одном месте стояли чехи, в другом хозяин и его жена были арестованы.

Утром на рабочем поезде, со всех сторон облепленном людьми, я доехал до Китоя, — дальше разрушенный путь еще не восстановили. Там часть пассажиров остались работать на железной дороге, другие пошли вправо, к Ангаре, а остальные двинулись по полотну в сторону Усолья. Я пристроился к ним. В Усолье людей поубавилось. Попутчиков становилось все меньше и меньше, а на другую сторону реки Белой перебирался всего десяток. С нами шел старик железнодорожник, его выпустили из Иркутской тюрьмы. Этот старик откуда-то знал, что через мост из Мальты в Половину ходит ежедневно балластный поезд с песком — за Белой сильно разрушена насыпь. Только с этим поездом и можно попробовать переехать мост, пеших на него охрана не пускает.

Нам повезло: мы добрались до станции Мальта как раз в тот момент, когда последний балластный состав собирался тронуться, и старый-престарый, чиненый-перечиненный паровозишко пыхтел, набираясь сил. Два кондуктора, сопровождавшие платформы, посадили нас на песок, дали в руки лопатки, чтобы мы могли сойти за рабочих-ремонтников, и паровозик сумел, наконец, стащить поезд с места. У моста, прогудев, остановились. Подошла охрана — два солдата. Чех сел на паровоз, русский взобрался на задний тормоз и зычно гаркнул:

— Ложись!

Все легли врастяжку по балласту. Снова поехали. Миновали мост, конвой слез, и поезд полез в гору…

В Черемхово я добрался ранним вечером. Куда идти? Домой? Нельзя: может быть, за моей квартирой следят. Решил пробраться к Поповой. С тракта около Андреевских копей я свернул на линию железной дороги, где беспрерывно сновал народ, и окольным путем дошел до коммерческого училища, там квартировала Софья Феофановна. На счастье, застал ее дома.

В комнате с зашторенными окнами стоял полумрак.

— Вам чего, любезный? — спросила Попова, поднявшись из-за стола.

— Не узнаете, Софья Феофановна?

— Боже мой, Петрусь! Зарос, в лохмотьях… Но это хорошо: если я не узнала, то и другие не узнают. Однако как ты сюда попал?!

Я рассказал ей все. И только потом спросил:

— А семья моя как? Мальчишка?

Софья Феофановна не знала. Сама она, конечно, к моим зайти не могла.

— Вот что, — решительно проговорила она. — Днем теперь по городу ходить можно довольно свободно. Тебя никто не опознает. Сходи осторожно домой, проведай жену. А я пока подыщу тебе квартиру. Возвращайся пораньше, а то ночью схватит патруль.

Моя квартира находилась вблизи копей Маркевича. Кроме нас, в доме жили еще две семьи: ветеринарного врача и вдовы фронтовика с детьми. Я осмотрел дом снаружи, как будто ничего подозрительного не было. Решил сначала зайти к врачу, он к нам хорошо относился. Если не узнает, скажу, что лошадь заболела.

Вот невезенье: квартира ветеринара на замке, дверь вдовы тоже. Что делать?.. А, была не была!..

Я быстро прошел терраску и открыл дверь к себе в кухню. Она была пуста. Стояла такая тишина, словно в доме вовсе никого не было. Я повернулся вправо и решительно вошел в зальце.

Не знаю, откуда взялось у меня самообладание, как хватило сил не вскрикнуть, не броситься к жене и даже не подать виду, что я — это я.

На столе лежал мертвый сын…

Жена, убитая горем, сидела у окна, а в смежной комнате какая-то расфранченная, разодетая женщина, развалясь в кресле, нежно гладила свернувшуюся у нее на коленях болонку.

А мой сын умер…

Все во мне окаменело, налилось какой-то неподвижной тяжестью. Жена взглянула на меня — и узнала. Глаза ее расширились, но она не произнесла ни звука.

Через открытую дверь я заметил на стене соседней комнаты кобуру с пистолетом, шашку. Молнией мысль: «У нас поселился белый офицер! И вышел он ненадолго, коль оставил оружие».

Видимо, годы подполья приучили выпутываться из всяких положений чуть ли не автоматически. Это меня и спасло.

— Монтер, — выдавил я из себя. — У вас тут, сказали мне, с освещением не ладится.

Жена порывисто вздохнула.

С усилием передвигая негнущиеся ноги, я встал на табурет, дотянулся до патрона с лампочкой.

— Старый провод, вот и замыкает. — Я оборвал провод. — Принесем новый.

Не сказав ни слова жене, я вышел из дому.

ПОСЛЕДНИЙ АРЕСТ

На улице меня охватило какое-то оцепенение. Я шагал, не соображая куда, не зная, где нахожусь. Только быстро вывернувшийся на перекресток чешский конный патруль вывел меня из этого состояния.

Софья Феофановна нашла мне конспиративную квартиру.

— Там будет во всех отношениях удобно — сын хозяев учится у нас в коммерческом училище. Легко поддерживать через него связь. И паренек и родители хорошие люди.

До чего же горько: здесь, в городе, мой дом, там в одиноком отчаянии плачет над трупиком сына жена, а я не только не могу чем-нибудь помочь, но даже утешить ее…

Попова сообщила, что где-то здесь, в Черемхове, скрываются Трифонов и бывший секретарь профсоюза левый эсер Стрельченко, честно сотрудничавший с нами. Они появятся, как только пройдет самое опасное время — горячка первых дней белочешской власти.

Через несколько дней мы трое встретились на одной из явочных квартир и обсудили, как развертывать работу на шахтах. Решили сначала воссоздать группы профсоюза и выяснить, можно ли его легализовать. Распределили между собой копи. Мне достались Гришево и Касьяновка. С паспортом на имя крестьянина Черемховской волости Чертова я отправился на шахты.

Мы хотели, чтобы рабочие организованно предъявили новым властям свои требования. Причин для недовольства рабочих было уже более чем достаточно. После падения советской власти шахтерам резко снизили заработную плату, их очень плохо снабжали продовольствием, да и то по высоким ценам, отменили даровую выдачу угля для отопления домов, закрыли бесплатные бани для шахтеров. Даже отсталые рабочие, шедшие за меньшевиками и эсерами, на собственной шкуре убеждались в прелестях белоэсеровского рая — ведь именно эсеро-меньшевистско-кадетские правительства, расплодившиеся в то время в Сибири, расчищали дорогу интервентам и открытой военной диктатуре адмирала Колчака.

Власти разрешили легализовать профессиональные союзы — еще продолжалась игра в «демократию». Но они имели на профессиональные союзы свои виды: при помощи союзов они хотели овладеть рабочим движением, подчинить его. Кроме того, они рассчитывали выявить подпольщиков.

Получив разрешение от представителей новой власти в Черемхове — бывшего политкаторжанина учителя Волохова, надевшего мундир белого офицера, военного коменданта полковника Богатнау и чешского командира, мы провели выборы делегатов на общебассейновый съезд профсоюза.

И тут-то «демократические» власти показали свои зубы. Многие делегаты, в том числе и я, были арестованы и привезены в контору Касьяновских копей. На допросе русские и чешские офицеры особенно интересовались отношением к «бывшей» советской власти. Потом отпустили всех, кроме меня — привлекло внимание новое лицо на шахтах, да еще крестьянин.

— Как попал в копи? — спросил маленький щупленький офицерик с огромным маузером, болтавшимся у самой земли. — Почему бросил хозяйство?

— Дык ведь, господин офицер, большаки хозяйство мое вконец разорили: кулак, говорят. Хошь не хошь, а жрать надо. Вот и пришел сюда, на шахты. Чай, не сахар здеся-то, от добра добра-то не ищут…

Тем не менее меня повезли в Черемхово. «Ну, — думаю, — попаду на глаза Волохову — пропал. Он меня знает, при царском режиме мы с ним на одной квартире жили. А бежать нельзя — сорву съезд».

Рабочие вручили мне сверток с провизией, я успел тайком шепнуть кому надо, чтобы сообщили обо мне Трифонову, — пусть попробует выручить.

Привезли меня не в тюрьму, а в отдел контрразведки, усадили в прихожей. Смотрю, публика все незнакомая. Приободрился.

В это время, вижу, по коридору идет женщина. Да ведь это Маша Митава! Толковая, энергичная, она активно работала при советской власти. Мы были хорошо знакомы, и я всегда говорил, что она лишь по недоразумению эсерка, ей бы впору быть большевичкой. Очень меня поразило и расстроило то, что я увидел ее в контрразведке. Неужели и эта переметнулась?! Времена тогда были суровые, сложные, всяко могло случиться.

— Кто такая вон та женщина? — спросил я своего конвоира.

— Волохова личная секретарша, — важно ответил солдат.

Н-да, Петруська, покуда обстоятельства складываются не в твою пользу…

— Задержанного Чертова сюда!

Меня ввели в кабинет. Сидят несколько русских офицеров. Знакомых среди них нет. Немного отлегло от сердца.

— Скажите, кто из большевиков обидел вас? Мы заставим их оплатить убытки.

— Так ведь нас не было дома-то. Как заваруха вся началась, я с семьей ушел к бурятам в улус. А когда вернулся, все уж было разорено…

— Ну, ладно, узнаешь виновников — скажи нам. А теперь ступай, свободен.

«Ловушка или ротозейство?» — гадал я, идя окольным путем на конспиративную квартиру. Там я застал Трифонова, Софью Феофановну, Стрельченко.

— Ну, как хорошо! — обрадовались они, по очереди пожимая мне руку.

— А мы уж боялись, что напорешься на Волохова, — покачал головой Трифонов.

— Ничего, Митава постаралась бы выручить. Она тебя видела в контрразведке, выжидала, что будет.

К этому времени в Черемхово вернулись многие из тех, кто пытался эвакуироваться. Среди них были Ваня и Лиза Огурцовы. Администрация копей и власти считали возвратившихся раскаявшимися красногвардейцами. От Софьи Феофановны я узнал, что у нас хорошо наладилась связь с Омском, Томском, Канском, Иланской, мы даже получали, правда с опозданием, газету «Рабочий путь».

Съезд профсоюза состоялся. Я на нем не присутствовал, хотя и был делегатом, — партячейка запретила, боясь моего разоблачения. Председателем выбрали Куропяткина, секретарем — Ходникевича. Жизнь оживилась, легальная и подпольная.

Я работал, готовил вместе с товарищами забастовку шахтеров, но меня неотступно мучила мысль о жене: как она, что с ней? И вот однажды мне сказали:

— Не волнуйся. О твоей жене позаботились. Все, что надо, о тебе передали. Помогли. Похоронив сына, она выехала в другое место и там снова учительствует.

У меня на душе стало немного легче.

…В течение всего девятнадцатого года из города в город, с рудника на рудник перекидывались экономические забастовки. По городам Сибири прокатилась волна рабочих восстаний — в Омске и Канске, в Бодайбо и Енисейске. Просачивались слухи о развертывающейся партизанской войне с колчаковцами, о целых партизанских армиях Кравченко и Щетинкина, Громова и Мамонтова. Недалеко от нас действовали отряды Зверева и Смолина. Рабочие и крестьяне Сибири все выше поднимали знамя борьбы против Колчака, за возвращение родной советской власти.

Однажды меня вызвали на конспиративную квартиру. Там ждали взбудораженная Софья Феофановна и еще кто-то из подпольщиков.

— Петрусь, — едва сдерживая волнение, сказала Попова. — На станции Гришево загнали в тупик четыре вагона из «поезда смерти» — наши в буксы песок насыпали. Охраны мало. Надо попробовать…

При отступлении из Поволжья белогвардейско-эсеровские власти расстреляли многих заключенных коммунистов, а остальных погрузили в эшелоны и отправили в сибирские тюрьмы. Дорогой в поездах вспыхнула эпидемия тифа. Когда составы добрались до Сибири, ни один город не разрешал разгружать их у себя. Началось бесконечное странствование эшелонов, прозванных «поездами смерти», по Сибирской магистрали — с запада на восток и обратно с востока на запад. Заключенные умирали десятками и сотнями, в вагонах царила ужасающая скученность, грязь, отсутствовала элементарная медицинская помощь. А ведь среди заключенных были, кроме всего прочего, и раненые в боях, искалеченные пытками.

Наша партийная организация прощупывала все проходящие «поезда смерти», искала, нет ли где податливой охраны. Наконец нам повезло.

При четырех гришевских вагонах охраны вообще было мало. Частично солдат удалось распропагандировать — тех, что досыта нагляделись, как расправляется колчаковщина с неугодными ей людьми, не только с коммунистами, но и просто с обывателями.

Группа вооруженных подпольщиков безлунной майской ночью подобралась к тупику. На часах стоял «наш» солдат, с ним заранее условились. Негромкий свист — и мы у цели. Дверь караульной теплушки приоткрыта. Несколько человек с часовым поднялись туда. Тихий стон, возня — и все кончено. Конвоиры, оставшиеся верными Колчаку, успокоены навеки.

Откатываем двери теплушек с заключенными — в нос ударяет смрад.

— Товарищи, выходите, вы свободны.

Тишина… не верят!

Мы поднялись в вагоны и были потрясены тем, что увидели. На нарах, на полу вповалку, в изодранной одежде лежали не люди — настоящие скелеты, обтянутые кожей. Никогда ранее мне не приходилось встречать до такой степени изможденных, обессиленных людей. У многих гноились штыковые и пулевые раны.

Через два часа вагоны опустели. Всех, кто мало-мальски мог держаться на ногах, отправили с проводниками в партизанские отряды к Звереву и Смолину. Остальных разобрали по домам и спрятали шахтеры. Наша организация стала собирать для освобожденных деньги и одежду. Но самое главное было — достать документы. Тут показала себя Митава: ведая делами начальника уезда Волохова, она печатала всевозможные справки, которые передавались бывшим узникам «поезда смерти». Кроме того, Огурцовы и еще несколько большевиков в окрестных волостных правлениях сумели получить с полсотни паспортных бланков.

Заключенные большевики были спасены.

А 2 июня по решению партийного подполья профсоюз объявил забастовку. Шахтеры предъявили ряд экономических требований.

Власти всполошились. Из Иркутска прибыли конная милиция и казаки. К Черемхову подтянули десяток чехословацких эшелонов. Начались аресты. Одновременно приехали губернский фабричный инспектор, главный управляющий копями и меньшевик — председатель губпрофсовета. Эти господа примчались, чтобы попытаться «мирно» уладить конфликт.

Но военные власти уже не надеялись на услуги «примирителей» и приняли свои меры — прежде всего закрыли союз горнорабочих. Одновременно они сделали вид, что готовы вести переговоры. Мы составили комиссию и послали ее к администрации копей и чешским властям. Ей дали письменный наказ — требования рабочих. «Дискуссия» началась в доме шахтовладельца Щелкунова и длилась два дня. Власти не шли на уступки.

На третий день, прямо на улице, меня остановил конный патруль — два чеха и два казака.

— Вы Чертов? — спросил казак, которого я ни разу в глаза не видал.

Уже эта деталь мне не понравилась: пахло провокацией.

— Да.

— Ваш паспорт.

Мне ничего не оставалось, как подать его верховому.

— Идите вперед.

Я пожал плечами и зашагал. Двое конных поехали по сторонам, двое сзади. Смотрю, следуем прямехонько в контрразведку. У крыльца двое моих конвоиров, опять на основе «паритета» чех и казак, спешились и ввели меня в канцелярию. Там сидели чешские и русские офицеры. Когда я вошел, они разговаривали с каким-то рабочим, но сразу же прекратили беседу. Рабочий повернулся и торопливо выскользнул из комнаты. Это был шахтер Комаровских копей Петров. Захолонуло сердце — у нас ходили слухи, что он предатель.

— Ну, здравствуй, Чертов! — улыбаясь, сказал один из русских.

Все весело захохотали.

— Прошлый визит к нам сошел тебе благополучно, черемховский «му-жи-чок», — раздельно отчеканил офицер. — Теперь нам известно, кто ты — Мызгин, большевик, бывший каторжанин, член боевой дружины. Но об этом разговор после. Может, у тебя есть еще один паспорт? И оружие? Обыскать!

Обыскали. Ничего больше не нашли. Я уже ждал, что сейчас меня, раба божьего, прямым маршрутом отправят в тюрьму, но ошибся. Зазвонил телефон, чех на хорошем русском языке с кем-то переговорил и приказал:

— Отведите его в дом Петра Карповича Щелкунова.

Русский офицер снова засмеялся:

— Значит, встретитесь со Стрельченко и Трифоновым.

Вот как! Значит, и их…

Чешские власти и русская администрация копей сначала попытались заставить нас прекратить забастовку. Пришлось принять участие в длинной и хитрой комедии. Здесь были и длинные речи, и издевательства, и уговоры, и дискуссия о сравнительном положении русских и западноевропейских шахтеров, в которой модельщик Трифонов на обе лопатки положил своего противника — чехословацкого инженера в мундире полковника.

На нас пытались даже воздействовать роскошным обедом с вином. Есть мы ели — здорово проголодались, а пить отказались.

Щелкунов засмеялся:

— Ну, Мызгин, — Иван Михайлович, кажется? — не пьет, это понятно — хороший тенор, потерять опасается. А вот Трифонов меня удивляет. О, я знаю, выпивал не хуже, чем модели делал. Что же касается Стрельченко, то меня даже жена его просила, чтобы получку ей выдавать…

— Не ты меня, Петр Карпыч, поил, не тебе об этом говорить, — отрезал Трифонов. — Пью только промеж своих…

Вся эта волынка кончилась тем, что администрация пошла на смехотворные, явно неприемлемые для рабочих уступки.

— Это все? — спросил я. Трифонов и Стрельченко еще раньше, окончательно разозлившись, ушли. — Значит, теперь разрешите провести собрания по копям и объявить ваши милости?

— Зря ехидничаете, — ответили мне. — Разрешаем. Но имейте в виду: пока дело о забастовке шло гражданским порядком; если же наше терпение иссякнет, оно перейдет к военным властям…

Чех вывел меня из дома. С куцей бумажонкой — уступками — я отправился на Рассушинские копи, чувствуя себя мышью, с которой играет кот. Может, скрыться? Нельзя, эти сволочи могут заявить, что мы согласились с решением администрации и призвали выходить на работу. Расскажу все шахтерам, потом выпустим листовку.

На копи я пришел ко второму гудку. По дороге у рабочих узнал, что настроение у стачечников бодрое, но что ночью, пока мы заседали, пригнали много пленных, заставляют их кайлить уголь.

Тревожным гудком собрали шахтеров. Пока народ сходился, я успел многим сообщить о переговорах. Рабочие соорудили импровизированную трибуну из старых тачек, и я взобрался на нее.

— Товарищи! Я пришел рассказать… — но рассказать я ничего не успел: два дюжих колчаковца стащили меня вниз.

— В чем дело? — возмутился я. — Комиссия разрешила это собрание. Спросите дежурных телефонистов!

— Помалкивай! — гаркнул один. — У нас распоряжение тебя арестовать. Эй, казаки, ремень! — Ясно, что все было заранее подготовлено. Мне крепким ремешком скрутили руки за спиной. — Этак будет поспокойнее.

Но в толпе рабочих кто-то крикнул:

— Шахтеры! Что ж мы смотрим! Он за нас старался!

И рабочие бросились на казаков. Но тут в рудничный двор влетели конные чехи. Грохнули два залпа вверх, и конники лошадьми стали давить людей.

…Я снова очутился в колчаковской контрразведке.

Допрашивать меня не стали. Из соседней комнаты вышел какой-то офицер и прочел мне бумажку, из которой явствовало, что я обвиняюсь в подстрекательстве к забастовке.

— Распишитесь.

— Завязанными руками?

— Для этого мы развяжем.

— Не трудитесь. Все равно эту филькину грамоту подписывать не стану.

Конный и пеший конвой повел меня из контрразведки сначала по Большой улице к собору, потом в его двор, где казаки, как на войне, разбили целый бивак. Это войско охраняло небольшой домик с крохотным оконцем, перекрещенным изнутри и снаружи решетками. Дверь с крепкими запорами и маленьким волчком. Туда-то меня и впихнули, развязав руки. В каталажке уже сидели Стрельченко и Трифонов.

— Как вы сюда попали?

Трифонов засмеялся:

— Видно, так же, как и ты.

— Вы же свободно ушли!

— Какое!.. Во дворе сразу скрутили.

Значит, нас упрятали в эту дыру, чтобы не дать возможности снестись с волей. Отсюда не убежишь!

Так прошло трое суток. На допрос не вызывали.

На четвертое утро распахнулась дверь:

— Выходите!

Нас окружило плотное кольцо конвоя, у всех оружие наготове. Вывели на улицу.

— Разойдись!.. Отступи!.. — то и дело хрипло орали конвоиры.

Так нас доставили в штаб полковника Богатнау, коменданта Черемховского угольного бассейна. Поднялись на второй этаж. Коридор и большая приемная были заполнены шахтерами.

— Рабочие! — громко обратился я к ним.

— Будете говорить — всех перестреляем! — энергично предупредил начальник охраны.

— За что же?! — крикнул кто-то из горняков.

Двое конвоиров сразу бабахнули в потолок, только штукатурка посыпалась.

— В следующий раз стреляем в народ! Понятно?..

Стало тихо.

Нас провели в длинную комнату. В дальнем углу, за столом, покрытым зеленым сукном, сидел рыжеватый мужчина лет сорока в погонах полковника. Это и был палач шахтеров Черемхова Богатнау. Справа от него сидел уездный начальник Волохов и два офицера колчаковской милиции, по левую руку — чехи.

— Пригласите представителей копей, — негромко произнес Богатнау.

Когда комната наполнилась рабочими, он продолжал:

— Мы собрали сюда всех вас, представителей рабочих, чтобы показать вам подстрекателей этой позорной забастовки. Вместо того чтобы проявить свою благодарность нашим доблестным войскам и союзникам, освободившим вас от засилья большевиков, вы мешаете русской армии. Я и чешское командование в последний раз предлагаем, чтобы вы немедленно приступили к работе. Павел Герасимович, зачитайте приказ командующего.

Волохов вытащил из папки лист бумаги и встал:

— Коменданту Черемховского бассейна полковнику Богатнау. Истекло три дня после опубликования вашего приказа, но забастовка не ликвидирована. Приказываю всем забастовщикам немедленно встать на работу. Неповинующихся этому приказу арестовать и предать военно-полевому суду, каждого десятого расстрелять, остальных сослать на каторгу. Со своей стороны, обещаю пойти навстречу справедливым и возможным требованиям рабочих. Одновременно мною высылается комиссия для выяснения причин забастовки. Командующий округом генерал-лейтенант Артемьев.

— Слышали? — обратился к присутствующим Богатнау. — Понятно?

— Понятно, — довольно дружно ответили представители копей.

— Итак, завтра в двенадцать часов дня все как один вы выйдете на работу. Объявите это рабочим и приступайте к работе сами.

— А как же с нашими нуждами? — спросил кто-то. — Генерал Артемьев обещает удовлетворить. Может, в приказе об этом еще что есть?

— Это все, — раздраженно сказал Волохов. — Сначала надо приступить к работе, добывать уголь, который так необходим русской армии. А потом с вами станут разговаривать об улучшении вашего положения.

— Пото-ом?!

— Вы срываете армии выполнение ее задач!

— Когда эта задача будет выполнена, у вас, рабочие, будет все! — с легким акцентом вдруг вмешался чешский полковник, тот самый, с которым в доме Щелкунова спорил Трифонов.

Я не выдержал и крикнул:

— Товарищи рабочие! У нас не будет ничего… — конвоиры набросились на меня, но я еще успел договорить: — Если прекратим борьбу!.. — Мне зажали рот.

— Ну, хватит, — прорычал Богатнау. — Ступайте. И имейте в виду: эта большевистская сволочь будет заложниками. Если не начнете работать до указанного часа, мы их расстреляем и наведем порядок по приказу генерала Артемьева.

Мне удалось вытолкнуть изо рта кляп и крикнуть:

— Не работайте! Борьба только начинается! Их гибель неизбежна! Мы — это капля. Не жалейте нас!

Меня свалили на пол и заткнули рот так, что я едва дышал.

Рабочие разошлись. Нам связали руки, потом привязали друг к другу и в таком виде доставили обратно в каталажку.

— Что теперь будет? — проговорил Стрельченко.

— Расстреляют, конечно, — ответил я. — Жаль только, если шахтеры начнут работать, — забастовка провалится, а нас они этим не спасут.

Товарищи молчали.

— Может, наши что-нибудь придумают. — Я сказал это, чтобы утешить друзей: сделать что-либо за такой короткий срок невозможно. — Давайте немного отдохнем. Может, что-нибудь придет в голову.

Мы улеглись на полу. Время бежало неудержимо вперед, близясь к развязке. За стеной слышался шум. Чья-то физиономия заглянула в волчок, потом другая… И вдруг в душе поднялся бурный протест: неужели покорно умереть? Нет, ни за что! Погибать, так в схватке!

— Товарищи, — горячо зашептал я так, чтобы не слышали часовые, — давайте умрем в борьбе. У меня есть план. Когда камеру станут открывать, я встану за дверной косяк, ты, Стрельченко, за второй, Трифонов останется возле стены. Сразу хватайтесь за винтовки. — Я показал, как можно легко обезоружить нападающих приемом джиу-джитсу. — Будем пробиваться на волю.

Товарищи не согласились.

— Ты знаешь эти приемы, а мы нет. Нас наверняка уложат. А может быть, расстрел еще не решен, просто запугивают. Или наши сумеют нас отсюда вырвать.

— Ну, подумайте, — сказал я. — А я живым не дамся. Повезет — убегу, нет — хоть одного задушу своими руками. — Потом попросил: — Подсадите меня к окну, посмотрю во двор, много ли их там.

Стрельченко встал лицом к стене, сцепил сзади руки. Я встал ногой на эту «ступеньку», другой — сразу на спину. Только схватился руками за решетку, как сразу треснуло несколько выстрелов, пули врезались в потолок, посыпалась земля. Я разом спрыгнул.

— Вот гады! Следят за окном.

Стрельченко брякнулся на пол, я подошел к двери. Она распахнулась и в камере появился фельдфебель.

— Кто лазил? Зачем? — заорал он. Потом подскочил к Стрельченко и пнул его сапогом. — Убит, что ли?

Тот приподнялся:

— Нет, просто упал.

А меня притягивала широко открытая дверь — нельзя ли шмыгнуть туда? Но ее заслонили несколько охранников с винтовками. Фельдфебель взял винтовку у одного из них и несколько раз ударил по прутьям решетки — не пилили ли.

— Будете держать себя беспокойно и лазить к окнам — убьем. — И вышел. Загремел засов.

— Вот видишь, — укоризненно покачал головой Стрельченко. — Этак раньше времени пулю схватишь.

— Разве пуля бывает вовремя? Так хоть неожиданно, легче.

Вскоре во дворе послышался шум, словно кому-то отдавали рапорт. Затем открылась дверь. Вошли фельдфебель и Волохов.

Фельдфебель указал на Стрельченко:

— Вот он, господин капитан, лазил к окну.

— Ну хорошо, хорошо, — каким-то заплетающимся языком проговорил Волохов. — Ступай. Оставь нас одних. — Фельдфебель удалился.

Волохов стоял молча, слегка покачиваясь.

Я заговорил первый:

— Так, Павел Герасимович… Значит, вам комендант поручил блюсти нас? Правильно! Кто же охранит лучше, как не бывший каторжанин? Эх, предатель, предатель!.. Перекинулся к буржуям, к Колчаку. Опять царя хотите нам на шею?.. Народ всю эту сволочь сметет, и тебя вместе с ними. Ваши дни сочтены. Да вы это и сами знаете. — Меня охватила дикая злоба. — И уйди отсюда, мерзавец. А то задавлю, гада, перед смертью!

Волохов продолжал покачиваться.

— Я тебя знаю, да, з-знаю, — тяжело ворочая языком, произнес он. — Но ты меня, ты меня не поймешь. Нет, непой-мешь… — И вдруг четко и ясно сказал: — Мы проиграли. — Он зашмыгал носом, пробурчал еще что-то непонятное и ретировался.

Стало темно. Включили электрическую крохотную лампочку под самым потолком, в мелкой сетке. Тусклый, какой-то серый свет отвратительно действовал на настроение. Стрельченко и Трифонову тяжелее, чем мне, — у них большие семьи.

Я снова повторил:

— Не будем опускать голову, товарищи. Суждено умереть — умрем, как положено большевикам.

— Я левый эсер, — грустно пошутил Стрельченко.

— Ну, выйдем, сразу вступишь в нашу партию. Какой ты эсер? Вон Волохов — тот эсер!

Снова во дворе зашумели — дело шло к полуночи. Мы переглянулись. Я встал у дверного косяка:

— Будем защищаться.

В волчке мелькнул чей-то глаз. У меня сжались кулаки. Дверь медленно открылась, но никто не входил. Неужто станут стрелять прямо оттуда?! Трусы! Еще миг — и я бросился бы в дверь.

Но в это время в прямоугольнике двери показался еще более пьяный Волохов — он еле держался на ногах, а за ним какой-то штатский такого же, как он, сложения и роста.

— Мерзавец! — окончательно взбесился я. — Что ты все сюда ходишь? Новую пытку придумал, чтобы мы каждую минуту ждали, что на расстрел поведут? Гад! Не знаешь, как лучше выслужиться?

Оба, и Волохов, и его спутник, молчали, курили, смотрели в пол. Дверь была закрыта. Потом она раскрылась настежь, и фельдфебель громко произнес:

— Господин капитан, вас ждут!

Волохов, сильно качаясь и едва попав в дверь, вышел за фельдфебелем. Штатский на секунду задержался, потом как-то странно бросил окурок в угол, словно приглашая: «Покурите!» — и удалился. Дверь снова захлопнулась.

Трифонов, покосившись на волчок, нагнулся к полу.

— Покурить захотелось? — спросил я.

Но Трифонов приглушенно зашептал:

— Подожди, тут большая записка.

Меня словно ток пронизал.

— Становись мне на спину, — предложил я, — наверху светлее… Из волчка не увидят. Стрельченко пусть пока спокойно ходит. Прочтешь, потом нам перескажешь.

Так и сделали. Записку после прочтения Трифонов проглотил.

В записке было сказано:

«Петрусь, расстрел поручен Волохову. Хотят проверить его верность Колчаку. Я сегодня напою его до полусмерти. Пароли мы знаем. Охрана вся в руках Волохова. Он имеет право увести вас в контрразведку один. Если удастся — будете спасены, нет — погибнем вместе».

— Это Митава, — Стрельченко от волнения дрожал всем телом. — Это она. Отчаянно смелая!

Товарищи воспрянули духом. Но я плохо понял записку: кто придет за нами? Волохов? Тогда зачем его спаивать до полусмерти? Не Волохов? Кто же? Но чему быть, того не миновать, как говаривал в трудный час незабвенный Миша Гузаков.

Мерные шаги часового за стеной.

Вдруг снова во дворе шум и движение многих людей. Что такое? Может, контрразведка изменила свои планы и это за нами?! Охватил озноб… Чей-то глаз в волчке. Шум удаляется… А, это смена караула!..

Невероятное напряжение нервов. Уж скорей бы какой-нибудь конец! И сам одергиваю себя: «Ты не имеешь права так думать! Разве тебе все равно, какой конец?!»

Бесконечно тянутся секунды. И в то же время летят. Скоро рассвет — любимое время палачей.

— Брось маятником ходить, — тихо попросил Стрельченко.

Вдруг в волчок голос:

— Спите?

— Ждем, пока подушки принесете, — громко сказал я охраннику.

И снова зловещая тишина. Проклятая тишина перед рассветом! Мне вспоминалась вся моя жизнь, не очень долгая, но такая беспокойная — борьба, борьба и борьба во имя пролетарской революции. Что ж, если и придется сегодня умереть, — я прожил жизнь честно. Мне не в чем себя упрекнуть. А все-таки хочется пожить еще! Хочется своими руками начать складывать фундамент, а может, и стены большого дома, имя которому — социализм…

Скоро заря… Медленно и сильно стучит в груди сердце… И вот приближаются шаги.

— Идут, — говорю я товарищам, становлюсь за дверной косяк и добавляю: — Если штыки будут впереди людей — стану драться.

— И я, — откликается Трифонов. Он встает у другого косяка.

— И я, — тихо повторяет Стрельченко и шагает ко мне.

Дверь широко распахнулась. Быстро вошел фельдфебель, за ним — Волохов. Волохов ли? Я стараюсь вглядеться, но офицер прячет лицо в тени козырька и негромко и глухо говорит:

— Займись караулом. Они пойдут со мной до утра.

Фельдфебель исчез.

— Вот вам мои условия: идите вперед, не вздумайте бежать, — пристрелю на месте. — Волохов произнес это так громко, что наверняка слышал весь конвой, вынул из деревянной кобуры маузер. — Идите.

Трифонов двинулся к двери, за ним я, после меня Стрельченко.

— Не спешить, идите медленнее, иначе буду стрелять!

Вышли со двора. Медленно дошагали до Каменской улицы. Серовато-бесцветный предутренний туман постепенно светлел. Свернули за угол. Я оглянулся. Караула нет ни сзади, ни с боков. Волохов вел нас один. И тихий голос:

— Стойте. Вы не узнали меня?

Огарков! Уралец Огарков, боевик, что после каторги отошел от партии, женился, а потом стал беспросветно пить, несколько раз покушался на самоубийство, а последнее время сделался собутыльником Волохова! Значит, не совсем пропала совесть в человеке!

— Огарков, ты?!

— Я.

— Ну, спасибо тебе…

— Что мне! Митаве и Поповой скажите спасибо. А я грехи замаливаю. Скрывайтесь скорее! Попадетесь — убьют на месте. А мне к Волохову, сбросить его мундир и оружие, пока не проснулся… Счастливой дороги! — И он скрылся в предутренней мгле.

Мы были так потрясены всей этой ночью, что у нас даже не хватило сил как следует распрощаться. Да и времени было в обрез. Только стиснули друг другу руки, заглянули в глаза, нет, не в глаза — в души… И разлетелись в разные стороны.

Это был мой последний арест.

КОНЕЦ КОЛЧАКОВЩИНЫ

С большим трудом мне удалось добраться до Иркутска. Там я разыскал Ивана и Лизу Огурцовых, перебравшихся сюда из Черемхова. Иркутский комитет РКП(б) в это время фактически оставался единственным из партийных комитетов Восточной Сибири, который вел регулярную деятельность, остальные были разгромлены. Ваня с разрешения комитета привел меня на одну из конспиративных квартир, где я встретился с руководителем Иркутского комитета партии товарищем Мироновым. Я жадно расспрашивал, каково положение на фронте, далеко ли Красная Армия — ведь в Черемхове мы вынуждены были довольствоваться лишь сведениями, которые публиковали белогвардейские газеты, да противоречивыми слухами.

— Вот как раз сумею удовлетворить твой интерес, — засмеялся Миронов. — Вчера прибыл с запада один товарищ, работник Томского бюро профсоюзов. Кстати, в связи с его приездом у меня к тебе будет дело. Томич привез довольно подробные сведения о том, что делается на фронте…

Шел август 1919 года. Героические красные войска под командованием М. В. Фрунзе, М. Н. Тухачевского, В. И. Шорина, громя отборные белые дивизии Гайды и Каппеля, продвигались вперед. Ожесточенно сопротивлялись белогвардейские части, которыми командовал лично прибывший в район боев адмирал Колчак. В горах и лесах Урала завязывались яростные встречные бои. Но ничто не могло остановить наступательного порыва красноармейцев, воодушевленных призывом ленинской партии: «К зиме Урал должен быть советским!»

На помощь Красной Армии пришли восставшие рабочие Сима и Миньяра, Аши и Усть-Катава. По всему Уралу партизаны нападали на белогвардейцев, подрывали эшелоны, наносили врагу серьезные удары.

Еще 2 июля после упорного боя кавбригада под командованием оренбургского казака-большевика Каширина освободила мою родину — Симский завод. Сразу же после вступления красноармейцев в Сим симские рабочие на митинге приняли резолюцию:

«Мы, рабочие Симского завода, освобожденные после двенадцатимесячного рабства… шлем свое пролетарское спасибо борцам за коммунизм, бойцам Красной Армии за их самоотверженную героическую борьбу и клянемся стать в первых рядах сражающегося пролетариата, чтобы окончательно раздавить врагов рабоче-крестьянской власти, чтобы освободить красный Урал, освободить Сибирь и идти на помощь рабочим и крестьянам, где бы они ни боролись. Все в Красную Армию!»

И восемьсот рабочих Симского завода вступили добровольцами в Красную Армию, делом подкрепив свой призыв.

13 июля 26-я дивизия Г. Х. Эйхе и 27-я А. В. Павлова одновременно с севера и юга ворвались в Златоуст — город сталеваров. Враг был сброшен с Уральского хребта. Перед советскими войсками открылась дорога на равнину Западной Сибири…

Взятие красными войсками Перми окончательно сорвало планы интервентов и белогвардейцев — соединить армии Колчака с иностранными войсками, находившимися на Севере. Англичанам теперь ничего не оставалось, как вывезти экспедиционный корпус из Архангельска.

14 июля красное знамя взвилось над Екатеринбургом.

В это время Южная группа Красной Армии громила уральско-оренбургское белое казачество. 5 июля 25-я дивизия Василия Ивановича Чапаева, прорвав кольцо вражеской осады вокруг Уральска, вступила в город.

В конце июля разгорелись последние бои за Урал.

24 июля Красная Армия вступила в Челябинск. 4 августа был взят Троицк — главная база колчаковской южной армии. Фронт белых оказался разрезанным на две части. Разбитые колчаковцы поспешно отступали на юго-восток и в глубь Сибири.

Колчаковское правительство объявило ряд мобилизаций в армию. Брали всех, кто в глазах контрреволюционных заправил мог быть опорой белого режима: казаков, городскую буржуазию и интеллигенцию, кулаков, запасных унтер-офицеров. Наконец мобилизация была распространена на крестьян. Но широкие массы сибирского крестьянства на своей шкуре убедились, что несет им Колчак. Большинство подлежащих призыву бежало из сел в леса. Тысячи бедняков и середняков переходили фронт. С новой силой вспыхнули крестьянские восстания. Не рвалась в бой и буржуазия — она предпочитала загребать жар чужими руками и вообще начинала разочаровываться в «верховном правителе».

После разгрома колчаковских армий на Урале стали все больше обостряться отношения между омским правительством и белочехами. Эсеры и меньшевики, тоже предчувствуя скорый крах колчаковщины, стали в позу «оппозиционеров».

— Отсюда наши задачи, — закончил рассказ Миронов. — Надо поднимать народ, готовить его к восстанию против Колчака. Товарищ из Томска привез текст воззвания нашей партии. Это воззвание уже распространяется в Западной Сибири. Мы нашли в одной из типографий своих людей, листовка печатается. Вот она.

Я взял из рук Миронова еще пахнущий краской листок бумаги. Бегло его прочитал.

«…Мы здесь в Сибири должны встать в ряды боевой Красной Армии. Прошло время слов. Необходимо действовать, подготовляясь к всеобщему восстанию против всем нам ненавистного военно-буржуазного режима Колчака. Необходимо раз, навсегда смести с лица земли черносотенных разбойников и народных кровопийцев — Колчака, Дутова, Хорвата, Семенова и прочую белогвардейскую сволочь! Будьте наготове! Будьте настороже, чтобы в любой час присоединиться к восставшему за свою свободу, за возвращение советской власти революционному народу! Доставайте оружие! Соединяйтесь в боевые группы по копям, мастерским, селам, в ратные полки. Призывайте всех трудящихся под Красное знамя! Делайте все, чтобы тормозить и разрушать деятельность белогвардейцев. Коммунистическая партия объединяет все силы рабоче-крестьянской революции на территории Сибири и работает над подготовкой всеобщего восстания.

Товарищи! Все, как один, по сигналу на бой, последний, решительный бой!»

— Тебе поручение комитета: развезти это воззвание по большим станциям до самого Красноярска. Получишь явки, пароли. На местах передашь листовки нашим людям. Они распространят их дальше.

Уж как достали иркутские подпольщики великолепное удостоверение за подписью самого колчаковского министра внутренних дел Виктора Пепеляева — не ведаю, но только ехать с ним я мог свободно чуть ли не до линии фронта.

Первым городом, где я оставил листовки, было Черемхово. Видел я здесь лишь Софью Феофановну, которая, встретив меня, укоризненно покачала головой:

— Неужели нельзя было прислать сюда кого-нибудь другого? Ведь тебя тут каждая собака в лицо знает! Ах, какая опрометчивость!..

— Ничего, Софья Феофановна, — улыбнулся я, — бог не выдаст — свинья не съест! Я ведь ненадолго…

От Поповой я узнал, как закончилась стачка горнорабочих.

Настроение забастовщиков накалилось до того, что вот-вот стачка грозила вылиться в восстание. Власти и их меньшевистско-эсеровские прихлебатели испугались — ведь неподалеку от Черемхова действовали солидные партизанские отряды Зверева и Смолина. Если бы восстание разразилось, партизаны наверняка пришли бы на помощь рабочим. А это, вне зависимости от исхода восстания, надолго вывело бы из строя позарез необходимый колчаковцам и белочехам угольный бассейн. Поэтому управляющий Иркутской губернией Яковлев вынужден был пойти на уступки рабочим: почти все их требования, в том числе и о восстановлении профсоюзов, были удовлетворены.

…Два месяца пропутешествовал я по всей Восточно-Сибирской магистрали от Иркутска до Клюквенной. Тулун и Зима, Нижнеудинск и Тайшет, Иланская и Канск — всюду подпольщики с радостью принимали из моих рук листки, пышущие жаром большевистского правдивого и сурового слова.

Так сеялись семена восстания…

Лишь на обратном пути я позволил себе заехать в Залари, где учительствовала моя жена. Она жила в селе, в трех верстах от станции, в маленькой комнате при школе. Не стану описывать нашу встречу. Я провел в Заларях несколько счастливых и, насколько возможно, безмятежных дней.

Сообщив в Иркутск о выполнении задания, я получил разрешение остаться на работе в Черемховском районе. Теперь мне удавалось наездами бывать в Заларях. Здесь я установил связи с партизанами.

Приближался декабрь. Наступил последний акт кровавого колчаковского господства. 14 ноября доблестная 27-я дивизия 5-й Красной Армии Михаила Николаевича Тухачевского вступила в столицу «Колчакии» — город Омск. Незадолго перед его падением «верховный правитель» в отчаянии говорил своим генералам: «Омск немыслимо сдать! С потерею Омска — все потеряно…»

Теперь остатки наголову разгромленной и полностью дезорганизованной колчаковской армии в панике бежали на восток. Весь путь от Омска до Иркутска был забит эшелонами с эвакуированными белогвардейскими учреждениями, чиновничеством, до смерти напуганной буржуазией. В середине этого скопища железнодорожных составов тащились поезда Колчака. Опередив колчаковцев, от Новониколаевска удирали польские, чешские и румынские легионеры. Это было какое-то беспорядочное месиво.

Победы Красной Армии на фронте и успешные боевые действия партизан в тылу вызвали полное разложение в стане белых. Во многих городах гарнизоны поднимали восстания и переходили на сторону советских войск. 14 декабря 27-я Омская дивизия освободила Новониколаевск[5].

Последним центром колчаковщины стал Иркутск, куда бежало из Омска белогвардейское правительство.

К этому времени интервенты решили окончательно отказаться от поддержки Колчака — эта карта оказалась битой. Теперь единственной заботой союзников была эвакуация застрявших в Сибири чехословацких эшелонов.

13 ноября чешское командование опубликовало в Иркутске свой меморандум, в котором оно отгораживалось от колчаковцев и творимых ими зверств. Меморандум знаменовал собою разрыв чехословацкого легиона с колчаковским командованием. Чехи заняли позицию нейтралитета. Такая позиция чехословацкого корпуса — внушительной военной силы, к тому же полностью контролировавшей железную дорогу, создавала благоприятные условия для выступления революционных масс.

Чтобы беспрепятственно вывезти свои войска к Тихому океану, чехословацкое командование отдало приказ не пропускать по железной дороге другие составы. И отступавшие белогвардейцы вынуждены были двигаться по старому Сибирскому тракту гужевым транспортом.

Песенка Колчака была спета.

В этих условиях подняли голову меньшевики и особенно эсеры. Они стали готовить в Иркутске переворот, стремясь выплыть на поверхность политической жизни на гребне народного восстания. Эсеры лелеяли мечту о создании «демократического» государства в Сибири, противопоставленного созданной волею российского пролетариата и крестьянства республике Советов.

Положение подпольных большевистских организаций в Восточной Сибири было очень сложным. Восстание, во главе которого формально встанут эсеры, могло рассчитывать на благожелательный нейтралитет, а то и на поддержку белочехов, понимавших, что эсеры единственно возможная антисоветская сила. Большевистское же восстание могло вызвать враждебное чешское выступление. С этим необходимо было считаться. Поэтому партия указала своим комитетам: накапливать вооруженные силы, не препятствовать эсеровским выступлениям против Колчака, быть готовыми брать власть в свои руки и восстанавливать Советы…

Такой линии и придерживался Иркутский комитет партии в отношениях с возникшим в Иркутске эсеро-меньшевистским Политцентром. Комитет прервал переговоры с Политцентром о совместном выступлении и, образовав свой военный штаб, формировал рабоче-крестьянские дружины, стягивал в район Иркутска партизанские отряды. До поры до времени Иркутский комитет РКП(б) не мешал Политцентру делать вид, что именно он, Политцентр, — решающая сила назревавшего восстания.

Так поступили и мы в Черемхове — формально переворот готовили представители иркутского Политцентра.

Вооружили рабочих. Были созданы отряды по селам. Распропагандированный гарнизон полностью поддерживал восстание. Кроме того, велась подготовка среди воинских частей по линии железной дороги.

Трудно, ох, трудно было организаторам восстания сдерживать нетерпение людей — одновременно приходилось сдерживать и свое собственное нетерпение!..

И вот час пробил.

…В тот день, 20 декабря, я был дома, в Заларях. Вечером у школы остановились сани. Кто-то нетерпеливо застучал в окно.

— Кто?

— Открой, товарищ Мызгин. — Приезжий назвал пароль.

Я отворил дверь, и в сени ввалился человек в овчинной шубе, покрытой инеем.

— Собирайся скорей. Велено прибыть на совет.

Посыльный примчал меня прямо в коммерческое училище — в то самое здание, где мы в экстазе пели, узнав о падении самодержавия. Думали ли тогда мы, что еще реки крови прольются, пока рабочий класс и трудовое крестьянство России обретут власть и свободу!..

В училище собрались руководители восстания.

— Пришла телеграмма Политцентра, — доложил товарищ Кичанов, — немедленно выступать. Иркутяне тоже готовы к восстанию.

Решено было начать в три часа ночи.

Я попал в группу Кичанова — нашей задачей был захват почты и телеграфа. Мы знали, что они охраняются усиленным нарядом колчаковской милиции.

Молча выступили отряды. Ни огонька цигарки. Суровые, напряженные лица…

Наша группа из шести человек заняла исходное положение. Напряженно ждем сигнала…

И все-таки сигнал — гудок Щелкуновского завода — прозвучал неожиданно.

— Вперед!..

Мы стремительно ворвались в здание телеграфа. Часть охраны сложила оружие без сопротивления, ошеломленная и испуганная. Но другая часть заперлась в аппаратной.

— Сдавайтесь! — предложил им Кичанов. — Мы сохраним вам жизнь.

— Бандитам-большевикам не сдадимся! — ответили из аппаратной.

— Напрасно сопротивляетесь. В городе восстание. Все уже в наших руках. Уполномоченный Политцентра приказывает вам освободить телеграф. Во избежание кровопролития еще раз предлагаю сдаться.

Ответа не последовало.

— Выбить дверь! — приказал Кичанов.

Четыре приклада враз ударили в тонкие доски. Дверь разлетелась в щепы…

И тут из аппаратной грянул выстрел… второй…

Мы дали залп. Со стоном рухнуло наземь тяжелое тело. Испуганные крики:

— Сдаемся!.. Сдаемся!..

Четыре человека стояли бледные, подняв руки. Оружие их валялось на полу. Тут же, лицом вниз, лежал убитый — начальник колчаковской милиции.

Он да еще начальник контрразведки оказались единственными жертвами почти бескровного переворота в Черемхове.

Повстанцы захватили и предателя Волохова, управляющего уездом. Я видел его на следующий день — необычно трезвого, но совершенно раздавленного, отвратительного. Через несколько месяцев Волохов был расстрелян за свои преступления перед революцией.

Зато какой сердечной, дружеской была встреча с Машей Митавой!

Вся власть в городе перешла в руки образованного повстанцами Ревкома. Во главе его встал Ю. Кичанов.

Поздно вечером следующего дня Ревком собрался на заседание, чтобы решить, как держаться дальше. Положение оказалось серьезнее, чем мы ожидали. Связь с Иркутском была прервана — видимо, иркутский Политцентр почему-то еще не выступил. Это грозило серьезными осложнениями. Мы послали делегата к чешскому командованию, прося разрешения установить связь с Иркутском по железнодорожной телеграфной линии. Оказалось, что по железнодорожному телеграфу связь есть только в сторону Нижнеудинска. Но чехи обещали, как только будет возможным, связать Ревком с Политцентром.

Чехи предупредили нашего посланца, что к Нижнеудинску по тракту подходят крупные силы отступающих колчаковских войск. На своем пути они наводят ужас на население массовыми расстрелами, грабежами, насилиями.

Перед нами встала угроза оказаться меж двух огней — фронтовые части и карательные отряды из Иркутска могли нас раздавить.

Что делать?

Я предложил оставить город и уйти на соединение с партизанами Зверева.

— А кто знает, где он сейчас, Зверев? — возразили мне.

— Это я беру на себя. У меня есть с ним связь.

Решились ждать до утра. Если связь с Иркутском не наладится — отступать к Звереву.

Утро принесло нам радость: по восстановленной линии Политцентр передал, что стягивает к городу все силы окрестных боевых отрядов, и приказал черемховцам прибыть вооруженными в Иннокентьевскую.

Оставив в Черемхове запасную дружину, наш отряд отбыл к Иркутску. Мы приехали на Иннокентьевскую днем 24 декабря. Оказалось, что утром восстание в Иркутске началось. Первыми выступили солдаты расположенного в Глазовском предместье 53-го полка и местной Иркутской бригады. Их поддержали железнодорожники. Но провокационный слух о подходе семеновцев помешал присоединению остальных частей гарнизона. Повстанцы вынуждены были очистить город и отойти за реку Ушаковку, в Знаменское рабочее предместье. В ночь на 28 декабря поднялись находившиеся под большевистским влиянием инструкторская школа и отряд особого назначения, состоявший из пленных красноармейцев.

Кстати сказать, этот «особый отряд» был сформирован управляющим Иркутской губернией эсером Яковлевым, который считал его своей личной «гвардией». Яковлев настолько был уверен в преданности отряда особого назначения, что пытался спекулировать им. Довольно трезвый политикан, Яковлев понял, что песенка Колчака спета и стал нащупывать пути спасения. Пригласив на тайные переговоры товарища Ширямова, он предложил большевикам «обмен»: особый отряд в решительный момент освободит из тюрьмы политзаключенных, а за это после переворота Яковлеву и его сотрудникам будет гарантирована свобода.

Колчаковский губернатор и не предполагал, что Иркутский большевистский комитет давно установил связь с «особым отрядом» и выработал вместе с солдатами свой собственный план освобождения политической тюрьмы…

В первые же дни восстания отряд особого назначения явился главным ядром повстанцев.

Но силы восставших все же были настолько незначительны, что только растерянность колчаковского правительства и командования позволили повстанцам держаться до подхода подкрепления.

Меня вызвали в большевистский штаб.

— Товарищ Мызгин, — приказал мне руководитель штаба, — поедешь с поручиком Осьмушиным в Залари. У тебя там, говорят, связи? — это звучало полуутверждением, полувопросом.

Я подтвердил.

— Встретьтесь со Смолиным и с Каландарашвили, он должен вот-вот туда подойти. Передайте наш приказ: быстро идти на поддержку Иркутска.

Нам выправили документы чинов колчаковской контрразведки, и мы верхами выехали по Сибирскому тракту. Ни у кого не вызвав подозрений, почти без остановок мы ехали день, ночь и еще день. Прискакали в Залари и остановились на квартире Колобковых — один из сыновей их, Вася, был связистом Смолина. Парень огорчил нас: Смолин будет в Заларях лишь через сутки, ночью.

Тридцать часов не выходили мы из дому, чтобы не попасться кому-нибудь на глаза. Наконец Вася, которого целый день не было дома, вошел в избу, отряхнул с валенок снег.

— Пошли, — коротко пригласил он.

Вася привел нас к маленькому, только чудом не развалившемуся домику. Вслед за своим провожатым мы переступили порожек. Перед нами стоял среднего роста человек в солдатской одежде.

Мы молча оглядели друг друга.

— Как бы сделать, чтоб никто не помешал разговору? — произнес Осьмушкин.

— Выйдите, — коротко кивнул человек Васе и хозяйке.

Те без звука подчинились.

— Вы Смолин?

— Смолин. А вы кто?

Мы назвали пароль и рассказали, в чем дело.

— Оружия, захваченного нами в Батарейной, хватит на целую армию. Не знаете ли вы, когда здесь будет Каландарашвили?

Оживившийся Смолин рассказал, что прошлой ночью к нему в отряд пришел разведчик Каландарашвили.

— Каландарашвили с основными силами на днях прошел Тагну и завтра к ночи будет в Заларях. Мои партизаны должны повести его на Ангару для переговоров с отрядом Зверева.

Пришлось нам ждать еще день…

В десятом часу вечера вновь появился Вася. Мы отправились на конспиративную квартиру Каландарашвили. Мне очень интересно было познакомиться с одним из самых легендарных сибирских партизан. Дорогой наш связной рассказал, что Каландарашвили прибыл в Залари только с охраной, а весь его отряд прошел мимо села Диканька в бурятский улус. Там будет дневка.

Вот и дом, где остановился партизанский командир.

Навстречу нам вскочил красивый кавказец с большой бородой. Его горячие карие глаза приветливо смотрели на нас.

— Здравствуйте, товарищи, здравствуйте! Садитесь, гостями будете! — оживленно заговорил он. — Ну, зачем Каландарашвили нужен? Вот, Смолин сказал, — указал он на сидевшего тут же и по-приятельски кивнувшего нам Смолина.

Мы опять повторили свой рассказ. При слове «оружие на Батарейной» у Каландарашвили загорелись глаза, и он забегал по комнатке:

— Ай, как хорошо! Теперь армию целую вооружим! Мне всегда удача! — и он, схватив за плечи, затряс Смолина. — Ну, товарищи, тогда и отдых отменю. Сегодня же выступаю. Поезжайте домой, скажите: пусть послезавтра встречают Каландарашвили за тюрьмой на Якутском тракте. Счастливой дороги!

Мы тут же выехали в обратный путь и в полтора суток, измучив себя и загнав коней, прискакали в Иркутск.

Каландарашвили с присоединившейся к нему частью смолинцев первым прибыл на поддержку восставшего города. Начались решительные бои, которые шли восемь дней. 5 января город был занят восставшими войсками.

Правительство Колчака прекратило свое существование.

Официально власть взял в свои руки Политцентр. Ему тотчас же оказали поддержку чехи.

Еще 27 декабря на станции Нижнеудинск чехословаки задержали поезд Колчака и эшелон с русским золотым запасом, распустили охрану верховного правителя и приставили к нему свой конвой. Когда следовавший на восток поезд с золотом, к которому был прицеплен вагон Колчака, прибыл в Черемхово, по требованию нашего Ревкома в состав охраны адмирала включили черемховских дружинников. Дальше вагон бывшего верховного правителя, над которым развевались флаги Англии, США, Франции, Японии и Чехословакии, двинулся под двойной охраной.

15 января Колчак прибыл в Иркутск, был передан представителям Политцентра и заключен в тюрьму вместе со своей гражданской женой княжной Темиревой.

Этим актом чехи хотели повысить акции Политцентра в его переговорах с представителями Сибревкома.

Но рабочие и крестьяне Сибири не хотели признавать Политцентр. Они считали единственно возможной властью в Сибири, как и во всей России, советскую власть. Наравне со штабом Политцентра существовал штаб рабоче-крестьянских дружин, преобразованный из военного штаба Иркутского комитета РКП(б). И не просто существовал, а активно действовал, увеличивая военные силы за счет новых формирований и подходивших к городу партизанских отрядов. В то же время силы «народно-революционной армии» Политцентра уменьшались, его авторитет падал. Солдаты были недовольны тем, что на месте остался старый колчаковский комсостав, принимавший участие в карательных экспедициях.

Партийная организация Иркутска легализовалась, начала выходить газета «Сибирская правда». Главной линией работы была агитация за созыв Совета рабочих и солдатских депутатов. Рабочие и гарнизон единодушно требовали этого. Политцентр вынужден был согласиться. Созыв Иркутского Совета был назначен на 25 января 1920 года.

Но в это время стали поступать первые сведения о подходе к Иркутску группы войск генерала Каппеля. Она состояла из отпетых белогвардейских головорезов, смертельно боявшихся попасть в руки большевиков и очертя голову прорывавшихся на восток, сея на своем пути такой ужас, какого многострадальная Сибирь не знала за все время колчаковщины.

В такой обстановке Иркутский комитет РКП(б) и организация левых эсеров предъявили Политцентру ультиматум: передать власть Ревкому. Об этом решении были поставлены в известность и чехи. Чехи уже успели понять, что Политцентр бессилен и необходимо иметь дело с реальной властью, которая могла бы гарантировать им беспрепятственное продвижение на восток. Поэтому чехам ничего не оставалось, как скрепя сердце идти на соглашение с большевиками.

И иркутский Политцентр сложил полномочия, передав всю полноту власти Ревкому во главе со старым большевиком А. А. Ширямовым. Это произошло 21 января.

Первым шагом Ревкома было постановление о формировании регулярной Восточно-Сибирской Красной Армии. Ее командующим был назначен один из славных партизан — Зверев.

Соглашение с чехами было подтверждено особым актом. Чехи обязались держать нейтралитет.

25 января собрался Совет. Подавляющее большинство мест в нем принадлежало коммунистам.

А через несколько дней в составе группы войск Ревкома под командованием товарища Нестерова я ехал к станции Зима. Нам было приказано стать заслоном и, если не удастся остановить каппелевцев, то хорошенько прощупать их силы.

Отряд наш двигался двумя эшелонами. Я был во втором. У нас что-то случилось с паровозом, и мы застряли на станции Тыреть. Первый эшелон обогнал нас на несколько часов.

Через некоторое время мы связались со станцией Зима. И тут узнали тревожную весть.

Белочехи пропустили наш передний эшелон, и бойцы вместе с зиминскими железнодорожниками и черемховскими дружинниками заняли позиции. Подошли каппелевцы, отряд вступил с ними в бой. Бой развертывался благоприятно для красных, но в тот момент, когда определился их успех, в тыл левому крылу ударили чехи. Группа была сбита с позиций, разгромлена, разоружена и интернирована белочехами. Ворвавшиеся в Зиму каппелевцы учинили дикую резню.

Это гнусное предательство вызвало в городе такое возмущение, что понадобились колоссальные усилия Ревкома и комитета партии, чтобы не допустить немедленного нападения на чехов.

По приказу Ревкома наш эшелон двинулся обратно к Иркутску. В Черемхове мы увидели, как грузятся в составы многочисленные отряды шахтеров — Иркутский ревком готовил отпор каппелевцам.

Наш паровоз уже дал гудок, когда в теплушку вскочил человек — это был представитель Ревкома товарищ Кудрявцев.

— Где Мызгин?

— Я. В чем дело?

— Давай сюда! — и он спрыгнул на землю.

Я за ним.

— Ревком приказал нам с тобой вести переговоры с чехами. А потом при подходе каппелевцев уедем на дрезине.

После того как все составы ушли на Иркутск, мы отправились в штабной вагон чехов. Нам удалось достигнуть с их командованием взаимной договоренности: они предъявят каппелевцам требование обойти Черемхово, не заходя ни в город, ни на станцию, ни на шахты, а мы гарантируем чехам свободный проход через байкальские тоннели. Чехи дали обязательство передать их потом в целости и сохранности войскам Ревкома.

Кудрявцев передал мне еще два задания Ревкома: поехать в Залари и через связных предупредить Смолина, чтобы зря не рисковал — ведь после ухода Каландарашвили в смолинском отряде осталось мало бойцов. Пусть щиплет в тайге отбившиеся от основных белогвардейских сил группы.

— А потом оставайся в Заларях, пережди проход белого фронта и добирайся к Красной Армии. Обрисуй положение в Иркутске, проси, чтобы быстрее наседали на каппелевцев.

Снова я поселился с женой в школе. В ту же ночь мне удалось увидеться со Смолиным. Оказалось, что его отряд значительно пополнился и снова стал представлять порядочную силу.

— А не двинуть ли мне тоже к Иркутску? — спросил меня партизан. — Воевать вместе со всеми.

— Пожалуй, это самое верное, — отвечал я. — Иркутяне будут рады всякой подмоге, а твоей особенно.

И Смолин решил на следующий день выступать на Иркутск.

Вернувшись домой, я разыскал всякое старье и переоделся, чтобы быть похожим на школьного сторожа. Школа стояла на тракте, и это было очень удобно для наблюдения.

Дня через два, когда я расчищал дорожку к школе, у церкви показалась пара заиндевевших лошадей, запряженных в большую кошеву, обитую тюменской циновкой. В кошеве сидел человек, а второй стоял одной ногой на полозе и осматривался, словно что-то разыскивал. Я снова принялся старательно разметать снег, рассчитывая, что путешественники меня о чем-нибудь спросят. Но этого не произошло. Не обращая на меня внимания, они проехали к мосту и скрылись за поворотом к татарским кладбищам.

— Наверно, разведка каппелевцев, — сказал я жене, войдя в дом, и пошел в класс, окно которого выходило на тракт. Некоторое время дорога была пуста. Но вот на ней показалось двое верховых. Каждый вел в поводу еще одного коня, к их седлам были приторочены пулеметы. Вскоре проехало еще четверо таких же «спаренных» всадников.

А потом на село надвинулся скрип тысяч саней.

За час большое село оказалось заполненным огромным каппелевским отрядом. Над улицами повис крик, плач, рев коров, блеянье овец, кудахтанье кур, визг свиней… Это «спасители России» грабили и без того уж разоренных крестьян.

Повсюду валялись разбитые, поломанные вещи, шныряли каппелевцы, закутанные в одеяла, по обочинам дороги лежали замученные лошади, а взамен их белые отбирали у жителей свежих. Белогвардейцы забивали избы тифозными больными, а ехавшие в арьергарде лазареты забирали их с собой. Каппелевцы везли с собою и своих мертвецов, словно кладь, затянутых веревками.

Прямо на улицах солдаты раздевали жителей, забирая каждую мало-мальски теплую вещь. Сотни мужиков были мобилизованы в качестве подводчиков.

Каппелевская вакханалия продолжалась в Заларях шесть дней. Потом белые ушли в сторону Иркутска.

Ушли навстречу своей неизбежной гибели — им предстояли ожесточенные бои на подступах к Иркутску, напрасные надежды на помощь атамана Семенова, страшный переход по льду Байкала в непереносимый человеком мороз — и смерть, смерть, смерть… Адмирал Колчак и премьер-министр Пепеляев, которых каппелевцы хотели спасти, уже были расстреляны.

По уходе каппелевцев я, не теряя ни часа, собрался и вышел из села в сторону Зимы. Скорее, скорее навстречу Красной Армии! Я шел быстро, почти бежал. Но я знал, что мне встретится арьергардное охранение каппелевцев. Поэтому я повесил себе на грудь замусоленную дощечку с надписью: «Глухонемой из Зимы». Эта дощечка отлично гармонировала с моими лохмотьями.

Возле Тырети мне попалось четверо верховых с пулеметами. Они не обратили на меня внимания. Через версту снова встреча: два всадника налегке. Один подъехал, прочел надпись. Знаками стал у меня спрашивать, не видел ли я конников с вьюками. Я заулыбался, стараясь сделать самое идиотское лицо, и стал махать руками, показывая, сколько конных ехало и как качались вьюки. Беляки захохотали и рысцой уехали.

Больше до самой Зимы я никого не встретил.

Знакомый каторжанин Иван Евлахин, к которому я пришел, выглядел именинником:

— Наши… наши пришли, Иван! Вот радость-то какая!..

В Зиме пока появилась только конная разведка красных и броневик, но к ночи пришли главные силы. Железнодорожники не спали. Все население от мала до велика с факелами вышло на улицы поселка, на станцию встречать родных бойцов, прошедших тысячи километров и принесших освобождение сибирскому трудовому народу.

Я отправился в штаб. Часовой остановил меня и отправил подчаска за командиром.

Вышедшему из здания щеголеватому подтянутому военному я объяснил, кто я, откуда взялся.

— У меня письмо из Иркутска к командованию Пятой Красной Армии.

— Проходи, товарищ.

Мы вошли в комнату, где сидело четыре командира, видимо, рангом повыше. Я распорол свои лохмотья, достал и подал главному — немолодому, с проседью, человеку, письмо. Он быстро прочитал его и сказал:

— Хорошо. Мы это решим. Благодарю.

— Не знаю, что написано в письме, товарищ командир, — сказал я, — но мне наказали на словах сообщить вам, что город станут защищать до последней капли крови, а каппелевцев в красный Иркутск не пустят. Желательно было бы, чтобы вы и мы зажали остатки колчаковцев в кольцо и кончали их здесь, под Иркутском.

— Постараемся, — командир встал и крепко пожал мне руку. — А завтра к девяти ноль-ноль прошу на парад. Вот пропуск.

Всю ночь подходили красные войска — пехота, артиллерия. Всюду горели костры, у которых грелись усталые бойцы. И всю ночь не спала станция Зима.

А утром большую площадь заполнили люди — каждый хотел увидеть собственными глазами первый в его жизни торжественный парад победоносной Рабоче-Крестьянской Красной Армии…

Навсегда врезался в мою память этот морозный день 7 февраля 1920 года. Не очень стройные, по разному одетые шеренги красных бойцов…

Мне выпала великая честь — меня поставили в строй рядом со знаменосцем, и под победным красным стягом, который держал он в мозолистых руках, я промаршировал, держа равнение, мимо командиров, принимавших парад.

* * *
Революция победила, рабоче-крестьянская власть укрепилась на бескрайних просторах России. Избавление от векового угнетения не принесли трудящимся, как это поется в нашем партийном гимне, «ни бог, ни царь и не герой» — это избавление добыл собственными руками сам народ, рабочий класс, Коммунистическая партия, ведомые Лениным.

И я счастлив, что с юных лет иду в этом непобедимом строю.


Станица Динская, 1957—1958 гг.

Примечания

1

Так называлось фиктивное заведение, прикрывавшее явку.

(обратно)

2

Добровольческая.

(обратно)

3

Провокационное дело по обвинению киевского еврея Бейлиса в убийстве русского мальчика. Процесс был организован с целью разжигания национальной вражды.

(обратно)

4

По старому стилю.

(обратно)

5

Ныне Новосибирск.

(обратно)

Оглавление

  • ОТ АВТОРА
  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •   КАК Я СТАЛ ЧЛЕНОМ ПАРТИИ
  •   РОЖДЕНИЕ БОЕВОЙ ДРУЖИНЫ
  •   ЗА ДИНАМИТОМ
  •   В ЛЕСАХ УРАЛА
  •   ВОССТАНИЕ В СИМЕ
  •   ПОГРОМ В ТЮРЬМЕ
  •   КАК УКРАЛИ АЛЕШУ
  •   ЧЕРЕЗ ГРАНИЦУ
  •   ЛЬВОВСКАЯ ШКОЛА БОМБИСТОВ
  •   ДЕЛИКАТНОЕ ПОРУЧЕНИЕ
  •   АРСЕНАЛ БОЕВЫХ ДРУЖИН
  •   НЕУДАВШИЙСЯ ПЛАН
  •   АКТЮБИНСКИЙ „КУРОРТ“
  •   В ЛОВУШКЕ
  •   ПРЕДВАРИТЕЛЬНОЕ ЗАКЛЮЧЕНИЕ
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •   НА ВОЛЮ!
  •   Я ЕДУ ЗА ГРАНИЦУ
  •   ВОЙНА
  •   ФЕВРАЛЬ — МЕСЯЦ ВЕСЕННИЙ
  •   НА ЗАЩИТУ ВЕЛИКОГО ОКТЯБРЯ
  •   ЧЕРЕЗ ФРОНТ
  •   ПОСЛЕДНИЙ АРЕСТ
  •   КОНЕЦ КОЛЧАКОВЩИНЫ
  • *** Примечания ***