Крысы. Жуткое происшествие из жизни Прохора Тупицына [Евгений Николаевич Гусляров] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Евгений Гусляров Крысы. Жуткое происшествие из жизни Прохора Тупицына

Прохор Тупицын, человек без лица

«Осторожно, двери закрываются. Следующая станция “Сокольники”. Уважаемые пассажиры, при выходе из поезда не забывайте свои вещи». С этих слов для Прохора Тупицына уже далеко не первый год начиналась дневная жизнь, от которой он давно отвык. Прохор был существом сумеречным. О нём и пойдёт тут рассказ.

Ночному обходчику туннелей московского метро Прохору Тупицыну снился в последнее время один и тот же неприятный сон. Будто бы он попал в сумасшедший дом. Странное и неприятное было не в самом факте. Такое с людьми случается. Никто, как говориться, не застрахован. Ненормальное и обидное заключалось в том, что он был в этом сне совершенно нормальным. И все в сумасшедшем доме это понимали. И врачи и, главное, все до единого пациенты. И поскольку эти пациенты чувствовали неестественность его положения, они, когда Прохор проходил мимо, навинчивали пальцем у виска. И тогда он чувствовал себя единственным сумасшедшим в этом бедламе. Вот это и было самое обидное. Просыпался Прохор с томительным предчувствием, что история с этим сном просто так не кончится, что сон этот окажется в руку. Так оно и вышло.

С другой стороны, Прохор и в самом деле был человек не совсем обыкновенный. Весь распорядок его жизни был распланирован так, что бодрствовал и жил он, в основном, ночью. Потому что обходить пути в подземке можно было только тогда, когда метро замирало, поезда уходили, как уставшие люди, вздремнуть в депо. Пережидали там короткое время, чтобы опять закрутиться в своей бесконечной шумной карусели. Был ли смысл в этой жизнеутверждающей канители, поездам не дано было знать. Они подчинялись воле людей, а угадать цель этой сокрушительной воли не всегда удавалось и самим людям. Просто жизнь была заведена и не могла остановиться. Поезда были символом этого неоспоримого порядка.

Этот образ жизни и сделал из Прохора Тупицына существо сумеречное, вроде мирного безобидного нетопыря. Работа его, путевого обходчика, продолжалась до той поры, пока на станциях не появлялись первые поезда. Вагоны заполнялись чуждым ему дневным народом. Угрюмая невыспавшаяся Россия начинала в этот час новый свой бесцельный, как казалось Прохору Тупицыну, день.

Впрочем, Прохор об этом мало задумывался. Просто ему было не по пути с этим народом. И он был к нему вполне равнодушен. Он даже и не любил эти утренние поезда, потому что начинал чувствовать неосознанную тяжесть поверх желудка, там, где, как Прохору представлялось, обитала его душа.

Если бы Прохор мог осознанно задуматься, он, конечно, мог бы разгадать причину этой тяжести. Причина была в лицах. Ни за одно нельзя было зацепиться взглядом. В метро его по временам охватывало нечто, похожее на ужас. Нельзя сказать, что ночной обходчик путей Московского метрополитена Прохор Тупицын был такой уж тонко организованной натурой, но и он чувствовал, что не может, порой, отличить одно лицо от другого. Как в театре бездарных масок. Если он закрывал глаза, ни одного попутного лица не мог вспомнить. Заклятие ординарности сделало их неотличимыми. Инстинктивный же страх его заключался в том, что и он казался себе таким же. Неотчётливо, но сознавал он, что и его лицо, тем, кто через секунду выйдет из вагона, не вспомнится никогда. Выходило, что люди без лиц не существовали вовсе. И тогда Прохор пугался, будто ехал среди призраков.

На душе становилось тяжело, душа давила на желудок и Прохору опять хотелось выпить…

Это было то, что более совершенная натура, подумав, назвала бы кошмаром заурядности, осознавать который и есть самое тяжкое дело и от чего чаще всего у впечатлительного русского человека случаются запои….

Он поднимался на свет Божий и глазам его, привыкшим к темноте, подобно взгляду названного ночного зверя лемура, этот Божий свет казался ослепительным. Прохор спешил домой, в сумрак кухни, где, почти не видя жены, ел щи, а потом шёл в спальню, каковой была вся их однокомнатная квартира. Тут ему становилось спокойнее и он, смежив глаза, впадал в забытьё, опять же как упомянутое уже ночное животное, почти до той поры, когда для него опять начиналась пора подземной жизни.

Теперь ответьте мне, можно ли человека, который каждое утро возвращаясь домой испытывает подобные чувства, считать вполне нормальным?..

Жесть начинается

И вот теперь главное о Прохоре Тупицыне. В тот кошмарный день Прохор, ни с того ни с сего, крепко выпил. Никто его к этому не принуждал, не было к тому никаких житейских резонов. Только вдруг он почуял, что в тех обстоятельствах, в которых он вскоре окажется, ему лучше бы быть слегка контуженным, чтобы не поддаваться, прости, Господи, действию когнитивного диссонанса, как выражаются даже и прилюдно профессора медицины. Чуткий к подступающему ночному кошмару лемур, живущий у него внутри, подсказал безошибочное средство. Прохор посетил пивную «Голубой Дунай», по поводу названия которой, надо думать, не раз перевернулся в гробу бессмертный композитор Штраус. С ним (с Прохором, конечно, а не со Штраусом) была купленная по дороге четвертинка водки. Заказав кружку пива, Прохор первым делом отпил из неё соответствующие двести пятьдесят граммов, влил туда животворящую влагу из игрушечной бутылки и в три приёма, чтобы прочувствовать всю сладость момента, выпил незамысловатый коктейль, известный у знатоков и ценителей, исповедующих этот своеобразный низменный гедонизм, под именем «ерша». Заметим при этом, что Прохор вовсе не был большим пьяницей. Почему он позволил себе сегодня перед работой столь явную и недопустимую вольность можно объяснить только уже начавшимися происками рока, исполнением судьбоносного коварного плана, начертанного кем-то недобрым, кто имеет власть вершить и властвовать. Закусил всё это он маленьким кусочком вяленой, поржавевшей от времени воблы, с неистребимой горечью желчи, пропитавшей рыбью плоть. Больше не полагалось, потому что лишнюю закуску при этом святом деле может себе позволить только полнейший профан.

Можно, конечно, вбить в кружку сырое яйцо, для сохранения мужского качества, но Прохору этого было не надо. К жене он стал индифферентен, а вязаться с другими женщинами, как он предполагал, было бы канительно. Раззадорив свой организм таким образом, он, неожиданно для себя, ещё пошёл в лавку. Повторил всё точно тем же манером. Всего этого оказалось достаточным, чтобы привычный мир потерял конкретные очертания. Это стало первым шагом к той фантасмагории, которая ожидала его в текущие сутки ровно в два часа пополуночи.

Как и полагается во всяком правдивом отчёте о бывших на самом деле событиях, мы не будем избегать в своём повествовании даже вещей постыдных, никак не красящих наших героев. Постыдное случилось с Прохором следующее.

Прохор двигался в подземном царстве своём с молотком на длинной рукоятке и постукивал им по бесконечному рельсу. Тот отзывался немедленно бодрым железным голосом. Этот разговор человека с металлом был полон смысла и взаимного понимания, каковое редко бывает и между полностью живыми.

Но надо заметить, что теперь каждый его, Прохора, шаг и даже всякое мелкое движение стали полны роковой предопределённости. Именно таким и бывает всякое приближение к катастрофе.

И то, что он ошибся в своём каждодневном, вернее, еженощном пути, обретает теперь, спустя время, смысл исполнения некоего упомянутого уже судьбоносного плана.

То, что он сбился с пути, Прохор не сразу понял. Наверное, как раз по тому, что в голове его всё-таки, после дневных не особо привычных организму испытаний, звучал тяжёлый набат. Колокольным звоном заканчивался в голове каждый удар его крепкого беспорочного сердца.

Потому он и понял не сразу, что разговор его с чистой сталью железнодорожного полотна давно кончился, что молоток его давно потерял свой непорочный металлический голос, а шепчет нечто несообразное, оскорбляемый прикосновением к таинственному мусору в давно заброшенном безвестном туннеле. Компетентные люди будут говорить потом, что это были подземные тайные убежища сталинской ещё поры.

В конце этого туннеля, тут это надо подчеркнуть и особо на этом остановиться, не было никакого света.

Тут только Прохор вдруг понял, что ему страшно жарко, почти как курице в духовом шкафу. Он понял также, что вспотел сверх всякой меры, что с него течёт так, что в казённых резиновых сапогах стало жидко хлюпать и портянки, обычно ладно, по-военному, приспособленные к ноге, сбились каждая в ком и давно уже больно натёрли обе ступни.

Тут и пришла ему нелепая с виду, но оказавшаяся вскоре спасительной идея – скинуть сапоги и казённую одежду, ставшую тяжёлой, отвратительно липкой и, как показалось Прохору, совершенно лишней в сложившихся обстоятельствах. Недолго думая, он сбросил её всю, не исключая и трусов с резинкой, больно въевшейся в бока и живот.

Немедленно он почувствовал сладостное облегчение. Ветер, гуляющий в туннеле от моторов вентиляции, приятно коснулся голого обильного Прохорова тела и густая, прямо-таки собачья растительность у него в пахах, на груди, на ногах и даже на спине вольно зашевелилась. Это доставило Прохору неожиданную отраду. Какую даёт, например, погружение в воду при невыносимо душном предгрозовом зное.

И когда Прохор почувствовал, что ему требуется ещё большее погружение в первобытную и абсолютную свободу, вздумалось ему тут же справить малую нужду со всем тем сладостным ощущением независимости и целомудренного бесстыдства, которое даёт возвращение к истокам эволюции.

Вот это-то и стало самым роковым шагом из всей цепочки шагов, стремительно приближающих его непримечательную доселе жизнь к бесповоротным и беспримерным событиям. Он с некоторым восторгом даже стал освобождать себя от лишней влаги, которая не вся ещё вышла предшествующим щедрым недужным потом.

Тут мощный как молния вспыхнул ослепительный свет. Темнота будто взорвалась и отступила до самых дальних пределов. На мгновение стали видны стены брошенной исполинской норы. Округлые сверху, они стремительно убегали вперёд, чтобы там, далеко, стать таинственной точкой, которая, возможно, только маскировала дальнейший стремительный разбег бесконечного туннеля. Раздался треск, как при электрической сварке и всё потухло. Но это только была ослепительная прелюдия к основному действу, которое не замедлило произойти.

Люди, которые разбирались потом во всём этом деле, а всё это были очень серьёзные и бесповоротно умудрённые опытом люди, установили, что именно в том месте, где предавался излишествам пагубной свободы Прохор Тупицын, оголился кабель высочайшего напряжения, который проложен был тут с невыясненной пока целью. И Прохору черезвычайно повезло, что закончил он своё вольное постыдное дело за секунду до того, как сугубая влага из его тела достигла оголённого провода сквозь нанесённый сюда прах. Иначе быть бы ему в тот же миг седым пеплом и тем же прахом. И тут в первый раз приходится признать, что, несмотря на все прискорбные и жуткие случившиеся с ним обстоятельства, ночной житель Москвы Прохор Тупицын был человеком исключительно везучим. И на этот фактор мы будем вынуждены обращать наше внимание ещё не однажды.

Когда молния потухла, и электрический треск прошёл к далёкой точке, вобравшей в себя перспективу туннеля, Прохор почуял, как дрогнула под ним земля, раздался негромкий скрежет металла, и громадная часть стены перед ним вдруг стронулась с места, легко подвинулась влево, открыв пространство хорошо освещённого громадного зала. Прохор быстро шагнул туда, потому что ему показалось, что там полно было людей. Ожившая стена между тем, почти так же бесшумно и скоро, снова захлопнулась…

Совсем неожиданные персонажи, без которых не обойтись

Однажды, лет за пятьдесят пять до описанного выше события, собрались вместе Троцкий и Ленин. Сидят под зелёной лампой и беседуют. Разговор, видать, у них происходит интересный. Живо задевающий обоих. Вокруг таинственная полутьма. Оба жестикулируют, отбрасывают громадные тени в противоположные стороны. Каждый проецирует себя на собственную стену. Каждый подвижен, елозит по сидению стула седалищем, лица иногда попадают в освещённое пространство над столом и тогда кажется, что они, эти лица, живут отдельной от туловища жизнью. Картина получается фантастическая и отчасти жуткая. Жаль, что в это время их не наблюдает какой-нибудь впечатлительный человек вроде писателя Куприна. Он бы сумел создать словесное описание этой задушевной сцены, и оно могло бы сравняться по воздействию на зрителя с жестокими фантазиями Иеронимуса Босха. Особенно чуден в этом освещении был Лев Давидович.

Я не шибко понимаю, как у Господа Бога, в том бестиарии, который он задумывал, могли получаться такие жуткие экземпляры. Видать и Господь мог впадать временами в устрашающий декаданс и упадничество. И тогда в своём животворящем тигле он смешивал для опыта слепую законченную ярость, какая бывает в глазах белого носорога, страшную жажду крови, заложенную в дремучем рельефе паучьего рыла, тупую непредсказуемость неведомого ископаемого, которое никуда не исчезало, а только затаилось в душе всякого законченного убийцы и некрофила. И тогда получались у него экземпляры, которые были совершенством особого рода. Из этого тигля выходили Калигулы, Дракулы, Троцкие, Свердловы. Но со всеми их достоинствами, бесценными для безжалостной переработки человеческого мусора в питательный бульон революции, они и ногтя не стоили ленинской энергии сокрушения. Внешность Ленина, это только футляр сосредоточенной воли топора или двинувшегося уже по тщательным направляющим ножа гильотины.

И вот я пытаюсь восстановить тот давний разговор, происходивший между живым бритвенной беспощадности лезвием и ядовитым жалом скорпиона.

Разговор был судьбоносный и решительный для нашего, опять подчёркиваю, правдивейшего повествования. Сейчас, за давностью лет этот разговор в деталях не восстановить. Я обнаружил некоторые детали этого разговора у самого Троцкого. В вышедших томах его, этого разговора, конечно, нет. Видимо, бдительным редакторам он показался несколько идеалистичным, пожалуй что и фантастическим. Да и идеологически этот разговор отдавал некоторым оппортунизмом, поэтому прежние издатели, не зная, как к этому отнестись, из книги его вычеркнули. Но в рукописи всё осталось как есть. Рукописи не только не горят, но их даже редакторские ножницы не берут… Оттуда мы некоторые нужные нам детали и возьмём…

В общих чертах речь шла вот о чём. Мы застаём этот разговор как раз на том месте, где ленинский задушевно грассирующий тенорок провещал, следующее:

– Русского мужика надо кормить ровно настолько, чтобы он в силах был таскать винтовку и совершать маршевым ходом в сутки километров пятьдесят. Этак то мы и до Индии добежим скорее, чем думаем… Это ещё замечательно, батенька мой, что ему, этому, выдуманному тошнотворным Достоевским, русскому богоносному мужичку, выпала великая честь пойти на растопку великого мирового пожара…

– Оно, конечно, так, – согласился Троцкий, тоже прихрамывая на революционную букву, – но как уполномоченный Наркомвоенмор я вынужден обратить внимание, что растопка-то вся кончается… А мне надо бы поставить для полного успеха ещё мильёна три-четыре с половиной под ружьё. Такой наличности в живой силе по всей России уже не наберётся. Да и ружей стольких нет, надо в бою добывать, а это опять живые расходы. Всё дело может пойти прахом…

– Всё-таки думаешь, Лев Давидович, что могут выкатить нас на тачке, к чёртовой матери?.. Говно оказался пролетариат. Не видит дальше своего носа. Скучно ему умирать, видите ли, за мировые идеалы. Ему милее ковыряться в носу, сидя на печке, как Емеле-дурачку из известной сказки… А ведь это мы покончили с той старой кондовой Русью… с её неукоснительными тараканами, с запечным размеренным в поту и вони развратом… с махровым антисемитизмом, с акафистом, поминками и всем прочим пещерным антуражем… Есть, есть чем нам гордиться… Я так думаю, что чем больше этих мужичков сгинет во имя мировой революции, тем лучше и привольнее станет жить…

– Да, конечно, жалеть их не приходится, пусть мрут, русская баба опять нарожает…

– Нарожать-то нарожает, да уж больно долго ждать. Пока баба революционного бойца выносит, родит и вырастит лет двадцать пройдёт. Да если его ещё не воспитать с пелёнок, он, пожалуй, штык не туда повернёт… Вот в чём беда… А, между тем, чем меньше мы возьмём с собой груза из прошлого, тем скорее и легче построим первое государство с осуществлённым в нём социализмом. Это ведь поистине грандиозно. Впрочем, мне на Россию, знаете ли, наплевать… Это только этап, через который мы проходим на пути к мировой революции…

– Да, но в таком случае мне и нужны новые миллионы бойцов, которые бы, не рассуждая и не жалуясь на судьбу, захлестнули мир. Мне нужно человеческое цунами, способное пошатнуть вселенную… Иначе, как говорил один прежний тоже неплохой генералиссимус, нам карачун выйдет…

Троцкий помолчал немного, Ленин задумался, но видно, что он хочет продолжить чем-то важным.

Мухи, пользуясь моментом затишья, нахально занялись своим скоротечным развратом, жужжа и застревая в вязкой трясине необычайно пышных волос наркомвоенмора Троцкого.

Опытный стрелочник разговорного жанра, Ленин понял, что тут-то и надо перевести разговор на новые рельсы.

Этот момент в нашем правдивейшейшем повествовании и следует считать наиболее решительным, а в судьбе человечества роковым.

Иногда обретают плоть самые дикие фантазии

– Тут меня одна интереснейшая личность посещает, – продолжил Ленин, – она утверждает, что эволюция не только на Дарвина ориентировалась. Он что-то о крысах говорил. Будто они подобны во многом человеку. Ещё говорил, что крысий организм удивительно совпадает с человеческим по составу крови и по структуре тканей, ещё там чего-то… Единственное, будто бы животное, которое обладает абстрактным мышлением и способно накапливать опыт. Потому они так живучи… Он утверждает ещё нечто архиважное, он убеждал меня, что выделил уже некую субстанцию жизни… электричество жизни. Эту недоказанную идеалистическую суть все прожектёры от мракобесия называют душой. И он вселил, якобы, эту душу в крыс, они теперь совершеннейшие люди, только сознанием повыше, потому что им не дано мыслить помимо приказа и идеологической установки… А это как раз то, что нам нужно сейчас, и всегда нужно будет… Главное, что за год своей эволюции они, будто бы, проходят столетний путь. И мы в несколько лет получим требуемые миллионы бойцов, бесстрашных и преданных делу… Крысы станут людьми. И будут они лучше людей. Потому, что у них не будет человеческих слабостей. Не будет сомнений, не будет совести, этого буржуазного пережитка, не будет моральных угрызений, не будет этой их, как её, чести, не будет любви, а будет только ненависть и цель. И без раздумий будут драться эти новые люди за идеалы, которые им можно внушить, например, по радио. Или в кино показать, потому кино является для нас важнейшим из искусств… Это может быть новое беспощадное оружие революции. А, главное, каждый год будет вставать под ружьё столько, сколько за сто лет. Впрочем, я тут не большой специалист…

У Троцкого появляется на лице выражение, как у одного из охотников на знаменитой картине В. Перова «Охотники на привале». Ему даже за ухом захотелось почесать. Ленин мгновенно это дело сфотографировал.

– А я ему верю, потому что у меня нет выхода. Чем безвыходнее положение, тем выше должна быть вера… Он про некое биоэлектричество мозга говорил… Если крысе к семенной жидкости прибавить вытяжку из человеческих мозговых пирамидальных каких-то клеток… Впрочем, он тут какие-то записки приносил. Вы бы Лев Давидович, покумекали на досуге. Тем более что денег он просит только на прокорм подопытным крысам и опытным лаборантам, извиняюсь за каламбур…

«Я замечал, – пишет дальше Троцкий, – что у Ленина при полном отвращении ко всяким фантазиям при трезвом подходе ко всякой мелочи иногда возникало самое безграничное доверие к тем идеям, которые нужны ему были в данный конкретный момент. И тогда даже самые дикие фантазии обретали плоть».

Про крыс и бессмертную душу

Между прочим, эта фантазия про крыс и бессмертную душу осуществилась, некоторым образом. В городе Саратове, чтоб подальше от досужих взглядов, по приказу Ленина начались всё же тайные работы по превращению подпольных крыс в новое невероятное в своём совершенстве воинство, в новое безупречное человечество, диалектически превосходное духом и телом. Тайная лаборатория там была организована. Однако, эксперимент неизвестного по имени гениального генетика не завершился вот в какой части. Крысы, чреватые великой научной целью не стали дожидаться окончания опытов. За пятнадцать лет прогрызли в лабораторном бетоне дыру и все до единой сбежали. Но эксперимент уже был не остановим. Сбежавшие крысы, охваченные новым неслыханным генным пожаром, стремительно двинулись в своём развитии. В кромешных подземных лабиринтах завелась новая неслыханная подпольная цивилизация, которая перепуталась, натурализовалась и ассимилировалась с той, которая освещаема была божьим светом. Становились ли они людьми, никто и теперь сказать не может. Или люди, наоборот, от катастрофы такой перемешались с тварями, стали крысами, не потеряв людского облика, и того никто не ведает. Знают только, что всё должно было идти своим чередом, причём, с чёрт его знает какой скоростью.

Впрочем, если посмотреть на жизнь особым взглядом, то участие в ней переродившихся крыс ох как заметно…

Вот такая печальная история случилась на улицах Саратова и непременно достигла уже Москвы. И чем это ещё обернётся в обозримом будущем?

Вот тут-то самый кошмар и наступил

Итак, ожившая стена между тем, почти так же бесшумно и скоро, снова захлопнулась, лишь только Прохор оказался внутри. В зале происходила кутерьма и тут, вроде, даже никто и не заметил её самовольного движения. К Прохору тут же подскочило некое существо, от которого отвратительно пахло мусоропроводом, псиной и застарелым потом недельной давности.

– Ты откуда тут взялся, – злобный услышал он шёпот, – тебе где-таки стоять было сказано?

Оторопелый и контуженый Прохор всё же углядел, что это был будто бы и человек, но какой-то не до конца оформившийся. Туловище у того было округлое, с плоским животом серого суконного цвета. Руки и ноги неразвитые, кривоватые и цепкие по виду. И, что странно, был он гол, как и Прохор, и почти так же покрыт плотным ворсом, который был почти незаметен на лице, животе и замшевых ягодицах.

Прохор с заторможенным ужасом увидал так же, что на груди и животе человекоподобного существа расположены в два вертикальных ряда шесть розовых сосцов, вокруг которых вовсе не было шерсти. И эти-то соски во всём облике неведомого животного били самым тошнотворным из всего, что приходилось видеть Прохору. Да ещё глаза, наполненные тёмной дикой кровью, необыкновенно чуткие к каждому движению, видевшие, казалось, в малейших подробностях весь бесконечный мраморный зал и в то же время ни на долю секунды не выпускавшие из виду нагого Прохора.

«Вылитая крыса», отметил окончательно сбитый с толку мозг Прохора.

– Тебе где положено быть, – опять зашипела мерзкая тварь, – тебе положено быть в зале готового изделия, а ты опять на начало попёр. Тебе тут видеть ничего не положено, тебя за это на запчасти разобрать полагается…

Цепкой ручкой он зацепил за бок полумёртвого Прохора и поволок его за собой вдоль зала, туда, где вдалеке сходился он, этот зал, тоже в неясную точку.

Прохор мало глядел по сторонам, потому что всё внимание его отняла шишка на голом копчике страшного провожатого. Была она в плотной гладкой шерсти, волосок к волоску, точно такая, какая остаётся у бульдога на месте отрубленного хвоста.

«Может, я умер уже, – туго сообразил Прохор, – и это черти меня куда-то волочат».

Прохору мучительно захотелось перекреститься, впервые в жизни, но тяжкая сверх меры рука его не поднялась для такого кощунства. Креститься ему пришлось бы аккурат на этот потусторонний зад с остатками хвоста, ясно знаменующего нечистую силу.

Между тем то, что происходило вокруг окончательно опупевшего Прохора, было и в самом деле исполнено всяческого ужаса и нескончаемой жути. Если бы Прохор мог включить хоть каплю внимания, он мог бы видеть, что проходит мимо действительных кошмаров. Но в них можно было угадать довольно строгую последовательность. Это если, конечно, присмотреться к происходящему трезвым и отрешённым взглядом. У Прохора же Тупицына такого взгляда, как мы знаем, не могло быть по определению. Но если бы сознание его не было контужено вчерашним и потому частично не утратило свойственную ему от природы остроту восприятия, он упал бы в обморок или вообще повредился головой, а то и стал вообще скорбен умом.

Происходящее могло напомнить трезвому и отрешённому взгляду некий чудовищный конвейер. В начале его громадные крысы рожали на удивление мелких, величиной не более напёрстка крысят. Причём, от каждой роженицы являлись они в неисчислимых количествах. Появлялись они гроздьями, как икра из рыбы в нерестовый сезон. Через полчаса же, примерно, голый розовый напёрсток становился ростом уже с кошку и был похож на лягушиного головастика, потом с телёнка, обросшего серой шерстью.

С этого времени начиналось с бывшим напёрстком и вовсе жуткое превращение. Кости сказочно быстро выросшего крысиного дитяти с отчетливо слышным ревматическим треском начинали расправляться, а конституция обретать явственные человеческие черты. Шерсть опадала кусками войлока. Через каждые четверть часа выпадали острейшие белые зубы и на месте их вырастали новые, более-менее сходные с людскими. Голова становилась всё более округлой. Вытягивались, обретая даже определённое изящество, передние и задние лапы. Становились руками и ногами. В дело, которое молниеносно вершилось на конвейере, вступали такие же провожатые, какой оказался у Прохора. Они устремляли движение формирующихся тварей к тому дальнему концу мраморного подземелья, куда был направляем и Прохор. По всей длине этого адского конвейера стояли недавно опроставшиеся крысиные кормилицы. Только что родившиеся оборотни через каждые почти десять минут припадали к их сосцам с неимоверной жадностью, тут же исторгали из себя отработанные продукты, увеличивались в размерах на глазах. На глазах же обретали стать. Вонь, визг и щебетанье, подобное птичьему, сопровождало это дикое невиданное действо.

Дошедших в несколько часов до конца конвейера оборотней, ставших уже неотличимыми от людей, тщательно осматривали. Их скрупулезно тут же выбраковывали. Тех, кого эта мгновенная эволюция обошла нужным совершенством, немедленно пускали в новый оборот. Здоровые органы их становились материалом для совершенствования местной элиты, нуждающейся в прочном и непрерывном здоровье, чтобы руководить процессом. Все другие отходы эволюции шли на прокорм маточного крысиного поголовья. Возникающая на глазах цивилизация имела безотходный, а, значит, и самый абсолютный цикл развития. Надо тут заметить, что окончательно отобранные образцы нового невиданного человечества, или лучше сказать – экземпляры, представляющие текущий эволюционный прорыв, были в массе своей довольно привлекательны на вид. Даже на придирчивый человеческий взгляд. Тем более, на такой нетребовательный, каким обладал Прохор. А некоторые были прямо-таки выдающегося совершенства. Особенно женский пол выходил иногда совершеннейшими и сладостными экземплярами. Некоторые были скроены так же ладно, как бабы из бухгалтерии, куда Прохор с двойным удовольствием ходил в прежней жизни за зарплатой.

Странные и мучительные дни

Странные и мучительные настали для Прохора дни. Его отвели как будто бы в спальню. Спальные места там были похожи на этажерки в три яруса из лёгкого струганного дерева. Принюхавшись и погладив дерево ладонью, определил Прохор сосну. Все тут были новички, которым от роду, кроме, разумеется, Прохора, было не более десятка часов.

– Утром, чуть свет, – показал диковинный провожатый на голую лампочку, уныло, как удавленник, висящую под потолком, – на учёбу погоним.

Та часть потолка, которую доставал беспощадный режущий свет ничем не защищённой лампочки, небрежно была вымазана белой казённой известью, будто её и не красили вовсе, а большим шершавым языком лизали.

– Гадить на топчаны строго исключается! – продолжил свои наставления адов резонёр. Он взял ночную сокровенную посудину и исполнил довольно занятно пантомиму, долженствующую повествовать о том, как поступают с ней при нужде.

После этого он строго спросил у Прохора нечто и вовсе поставившее того в тупик:

– Газы отходят?..

И исчез.

Прохор безо всякого мужского томления, не дрогнув и не соблазнясь ни единым взором, увидел, что скучное помещение казарменного вида вперемежку набито свежей продукцией без малейшего соблюдения полового признака. И бабы, и мужики ходили не прикрываясь, как в раю. Видно, не вкусили ещё с древа познания и греха не ведали.

Некоторые, повторюсь, были скроены весьма ладно, сидели и лежали они с тем свободным бесстыдством, какое бывает на похабных картинках. Впрочем, не без природной грации. Правда, некоторых портили какие-то розовые пятна на теле, а то и на лице. Будто огнём были обожжены эти места. Всё это, видно, тоже от непривычной организму скорости, с которой происходила эволюция в этом таинственном подпольном царстве. Но пятна эти на следующий же день исчезали, заменяясь чудесной розовой свежей детской кожей. Чего никакими чудесами косметическими, конечно, не достигнешь.

Надо сказать и то, что некоторые были прикрыты простынями и солдатскими суконными одеялами, синими, с тремя полосками в головной и нижней части, некоторые с надписью, хлоркой выведенною – «ноги». Видно, какой-то складской армейский прапорщик не совладал с соблазном и продал сюда вверенное ему военное имущество. Может, этот военный прапорщик и сам был из крыс, ведь затеянное тут дело было давнее, ещё, как помним мы, с самых большевистских пор. Прикрывались же они, местные оборотни, ни по какой другой причине, как только спасаясь от ощутительной прохлады. Дул мощный вентилятор, гнавший ветер с запахом грозы.

Один Прохор стоял в скульптурной позе, как статуй царя небесного, прикрыв руками грозное естество.

– Бежать надо, – вырвалось у него в звенящей тишине.

– Бежать надо, – звучным баритоном повторил он ни к кому конкретно не обращаясь.

На него оглянулись все сразу. Произошло общее движение. Будто волной качнуло прибрежный на озере камыш.

Мужественный звук Прохорова голоса, а особо, незнакомое здесь умение вкладывать в голос призыв, были угаданы, и это привело в волнение население удивительной казармы. Население это вдруг замычало и закурлыкало разнообразными голосами. Впрочем, совсем не мелодично.

Прохор и тут понял – все они не умеют ещё говорить.

Одна перерожденка с черезвычайно приятным сложением тела, с пышными рыжими волосами и розовой кожей подошла было к Прохору, может быть даже и с целью знакомства и дальнейшего совместного проживания. Ничего не умея ещё сказать, она со страстью понюхала у него под мышками и за ухом. Чем сильно напугала Прохора.

– Я извиняюся, – сказал Прохор и лёг тут же, где стоял, сдёрнув с ближнего своего одеяло.

Так в нарождающемся альтернативном раю произошло первое привычное земное действо. Человек потянул одеяло на себя. Первое в новый рай пришло земное склочное свойство.

И тут свет погас. Лампа-удавленник умерла, наконец.

Сон пришёл тотчас же, как обморок.

И обступили Прохора сладостные видения. Чудилось ему, что он убежал из нелепого подземелья. Он бежал легко и крылато. Преследователи остались далеко позади и стёрлись их лица в кромешной тьме преисподней. Лопатки и ноги у него, впавшего в забытьё, дёргались, как у спящей легавой, догоняющей во сне зайца. И тут опять же надо сказать, что и этот сон шёл в руку.

Нечеловеческая учёба

Учёба нового кромешного воинства тоже шла не тем порядком, который бывает. Это даже малопросвещённому Прохору было ясно. Отделение для занятий представляло собой значительную площадь, отгороженную от основного пространства бетонной, совершенно неоштукатуренной, навечно впитавшей в себя узоры грубых досок опалубки, стеной.

На стене, над тёмным входом, была неожиданная надпись, небрежно и без выдумки выполненная грубыми белилами по изнанке оргалита: «Экспериментальный курс. Литературная критика и реформаторы широкого профиля. Стопроцентное качество. Универсальный диплом. Выпуск 1990 г.».

Площадь за этой скучной, по военному суровой оградой, была поделена на тринадцать, можно сказать, аудиторий, похожих лаконичностью облика на простые загоны для колхозного стада. Между тем то, что тут происходило, было необычайно интересным. И даже судьбоносным.

Понятно, что Прохор попал сюда совершенно случайно. Какой, посудите сами, из него мог бы выйти, например, литературный критик, коль он и книжек-то в руках почти не держал. И даже стихов никогда не сочинял, как это делают в ранние свои годы все будущие знаменитые литературные критики. Так что, разуверовавшись вскоре в собственных дарованиях, они потом, от жестокой обиды на весь белый свет, начинают губить тех, у кого эти дарования оказываются в наличии.

Так что Прохор, конечно, даже и не понял, к чему он здесь сдался. Понимали, зато, те, кто его сюда загонял. Критик в планах затаившейся в подземельях цивилизации приравнивался к прочим виртуозам смертоубийства, и должен был во всех тонкостях владеть своим нещадным ремеслом, как и всякий воин тьмы, ополчившейся на белый свет.

Главное, что всё это происходило здесь так же просто и буднично, как в мастерской, где отливают пули. Живые болванки загоняли в камеру. Мозг – девственный, без извилин, жадный всё знать, впитывал информацию, закодированную в электрические волны по методу, над которым изрядно потрудились неведомые нам потусторонние гении, которые и поставили на рельсы здешнюю новую цивилизацию.

Может быть, эта главная тайна времени о её основателях когда-нибудь откроется нам, всё же.

Информация, заключённая в электрических колебаниях, тщательно дублировалась и обыкновенными текстами, с отточенным артистизмом произносимыми механическими, черезвычайно выразительными и самоуверенными голосами из динамиков. Размеренным голосом учителя начальных классов произносилась эта информация, и острые электрические иголочки пришивали эти разноцветные заплатки намертво к прорехам девственного мозга свеженьких обитателей подпольного обиталища. Динамики, развешанные по стенам, формой повторяли цветы настурции и львиного зева, кроме цвета, который был строг, серебрист, будто цветы ударил крепкий морозный утренник.

В динамики были вмонтированы хитрые генераторы, внушающие начинающим властителям духа гранитную самоуверенность, неколебимый апломб, всесокрушающее бесстыдство.

А больше ничего примечательного не было в этих камерах.

Мудрёные слова из репродукторов, никогда бы не привлекшие его внимания в той обстановке, которой он жил наверху, странно волновали Прохора.

Ещё необычнее было то, что они казались ему важными, им самим придуманными и выношенными, только теперь рождёнными в сладостной муке наития. Он, как будто бы, сам только что определился с тем, чем должен был жить дальше. Он начинал ощущать в себе зачатки мудрости, восторженное и крылатое чувство вырастало и крепло в нём, как бывает, вероятно, с ребёнком, которого одолевает желание сделать первый шаг и который вот-вот его сделает.

Прохор, конечно, всё забудет потом, но всё же это сладостное воспоминание о том, как впервые шевельнулся в его черепе оживающий мозг, будет часто волновать его. Первые толчки мыслей, далеко не ясных и не умеющих оформиться, всё же будут казаться ему отрадными и полными значения. С такими же чувствами будущая мать прислушивается и переживает внутри себя таинственную жизнь своего будущего ребёнка.

Где было Прохору знать, что слова эти источали отраву, что они, как свинец в ружейном стволе, были полны беспощадной силы. Его нисколько не трогало, что смысл в словах людоедский и смертоубийственный, крысиный, можно сказать. Как и всё остальное в этом подземном андеграундном мире. Прохор, похоже, как и планировалось, становился солдатом абсолютной, ничем не сдерживаемой свободы для рождённых тьмой.

Спасало его то, что мозг его всё же не был девственным, как у других. Прохор стоял сейчас в тесном единении рядом с другими и чаще всего бессмысленно пропускал мимо узкого своего сознания судьбоносное излучение и сокрушительные установки. Его мозг давно уже был занят мелким житейским хламом, который никакого отношения не имел ни к литературной критике, ни к искусству реформировать бесконечный меняющийся мир. К тому же в грудь его упёрлась сосками будущая критикесса с будущей известной фамилией, что так же не способствовало вниманию к знаменитым тезисам, которые вскоре должны будут свернуть с котурнов устоявшийся верхний человеческий мир. Какое-то жжение и зуд в голове Прохор, правда, ощущал. Но это объяснял он отсутствием телевизора, который признавал он из достижений цивилизации величайшим после унитаза. И который прежде полностью занимал его осиротевшее теперь воображение. Голова потрескивала теперь, мог бы думать он, от постигшего её духовного вакуума. А, может быть, думал он ещё, голова чесалась у него оттого, что не было тут, в этих подземельях, тёплого душа. Но, как видно, устроителям невиданных курсов чистота в литературной критике и реформировании порядка жизни полагалась делом абсолютно лишним и нецелесообразным. И справедливо, конечно.

Между тем судьба Прохора вступала в новую опасную стадию.

Но, надо ещё немножко продолжить о текущем моменте. Вот в динамиках что-то зашуршало и треск раздался, будто в потустороннем захотело объявиться ещё более потустороннее. Потом бодрый дикторский голос сказал: «Композитор Отрубенков. Симфония номер восемь, си бемоль мажор». Музыки вслед за этим, однако, не последовало. Что-то щёлкнуло в динамиках, что-то перескочило с чего-то куда-то. И радио заговорило совсем другим голосом, до черезвычайности самоуверенным, гнусоватым, прихрамывающим на некоторые согласные буквы. На заре новой цивилизации многое должно было выходить несколько дефективным. И это заметно было.

«Приветствуем, – сказали хором серебристые динамики, – новый отряд борцов за восстановление попранной справедливости. Веками отнимали у нас принадлежащее нам по праву. Братья! Тысячи лет уже продолжается наша борьба за владение богатствами мира. Народ, осенивший себя крестом, отнял у нас всё. Теперь настало наше время. Попираемые и презираемые врагами, под страхом смерти, унижений и насилий разного рода, мы не подверглись, однако, уничтожению. Если мы рассеяны по всей земле, то, следовательно, вся земля и должна принадлежать нам… Сотни веков принадлежали нашим врагам, но следующие уже нам будут принадлежать!.. Вы спросите, конечно, на что именно распространяется наше право? У нашего права нет границ. Нам принадлежит всё, чем владеют сейчас другие. Скажу больше, у нас только и есть права, и ни у кого больше… Никто не смеет говорить о праве, кроме нас…Мы, конечно, будем говорить о правах человека. Но человеками вскоре станем только мы, и никто более…».

Вот тут только из динамиков грянула музыка. И Прохор, к удивлению своему, узнал в завывании труб знакомую ему яростную мелодию.

«Да, – продолжили динамики, – мы наш, мы новый мир построим. Кто был ничем, тот станет всем!».

Тут динамики задумались.

«Мы поставим себе на службу общественное мнение… Мы отнимем деньги и золото. Золото!.. У нас будет его столько, что, как говориться, если окажутся среди нас хромые и слепые, то и им достанется с избытком… Они говорят, что война есть продолжение политики, только другими средствами, а мы сделаем войну единственной политикой. Только у нас будут свои способы и приёмы в этой нашей последней победоносной битве… Вот к этому мы вас тут и подготовим. И сделаем из вас жестоких и непереносимых воинов, которые не будут знать поражений…».

Прохор всё это судьбоносное радиовещание пропустил, конечно, мимо ушей. Скорее всего, потому, что в голове его за годы земной жизни, как было замечено уже, отложился всякий хлам, обывательский и поверхностный, который не давал места новым веяниям.

«Новые скрижали, – вещал, между тем, электрический несгибаемый голос, – новое откровение, новый политпросвет и новое победоносное знание!.. Побольше толкуйте им о свободе. Нет ничего нужнее для нашего дела, чем запутать человека обилием свободы. Это самое надёжное средство. Мы достигнем успеха только тогда, когда всякое обращение к закону и порядку можно легко будет объявить покушением на свободу и личное право. Запомните, порядок и благоденствие там, наверху, продолжится лишь до тех пор, пока закон и свобода будут дополнять и облагораживать друг друга. Как только они станут врагами, тут и конец порядку. Это очень тонкая струна, но на ней очень легко играть. Так что, если вы сможете внушить человеку неверное и пагубное представление о пределах свободы, страна погрузится во тьму и в хаос!».

Дальше победительный механический голос как будто без всякой логики перескочил на Пушкина и стал его непоколебимо порочить.

Тут только Прохор впервые насторожился. Как никак он имел восемь классов школьного образования, а ещё основательный курс ремеслухи. И нигде не слышал о Пушкине ни одного нехорошего слова. Хотя и все хорошие тоже забыл.

«У них есть такой нахальный поэт Пушкин, который имел не совсем высокоморальный внутренний облик, за что и поплатился, в конце концов. Но они его почему-то любят. И чтут его заповеди помимо божьих. Этим он нам должен быть исключительно противен. И нам следовало бы изгладить его из их памяти. А то они могут сделать его своим знаменем. Вот поглядите, какого мнения он, к примеру, придерживался относительно вышесказанной нашей скрижали: “Мысль! Великое слово! Что же и составляет величие человека, как не мысль? Да будет же она свободна, как должен быть свободен человек: (тут электрический голос наполнился непередаваемой убийственной иронией) в пределах закона, при полном соблюдении условий, налагаемых обществом”. Видите, какая вредная против человеческих прав, несвоевременная, исключительно невыгодная нам, выдвинута идейка? Так что Пушкин нам вреден и никому он не нужен. И вот мы должны ополчиться против него… Ноэтот забавный Пушкин и полезное говорил… Он им, своим глупым потомкам, откровенно-таки сказал, что свободой у них первыми воспользуются негодяи. И это был у них такой человек, который всегда, как в воду глядел. Так вот, такими негодяями должны стать мы. Это для них вы – негодяи. На самом деле вы те, которые идут им на смену. Всегда помните об этой цели. Тот, кто одержим моралью, тот никогда ничего не выиграет. Для нас морально то, что целесообразно…».

Дальнейшего опухшая, как в похмелье, голова Прохора не вынесла. Он впал в просвещённое забытьё…

Прохору и здесь оказалось не по пути со всеми

И была вторая ночь.

Тут уже все говорили. И напоминало это говорение обычную встречу на каком-нибудь старом уютном постоялом дворе, в большом номере, где за недостатком средств, остановились сразу десятки незнакомых людей и ведут разные праздные разговоры, чтобы скоротать до рассвета время и отправиться потом каждому своим путём. Все, к тому же уже одеты были вполне прилично в импорт и обрели в глазах Прохора вид интеллигентный, а, значит, начальственный. Так что Прохор стал конфузиться, дичиться и помалкивать в тряпочку.

Разговоры между тем были до того странные, что Прохор, хоть теперь и не отставал от других по части образованности, ничего не понимал. Странное это было открытие для него. Можно, оказывается, слышать русскую родную речь, не понимать её и чувствовать, как чужую.

Прежняя перерожденка опять подошла к Прохору. Прохор приготовился обратно пугаться, но она вдруг заговорила с ним чистым и приятным грудным голосом, что его моментально и успокоило. Но, поскольку говорить она могла только запечатлённым эфирным накатанным текстом, страстная с придыханием речь её свелась к следующему пассажу:

– Я надеюсь, что вы не очень талантливый человек. А то у меня на талант идиосинкразия. У меня такая установка – ненавидеть таланты. Я критикесса, – и она назвала фамилию, которая спустя время станет слишком известной, чтобы произносить её всуе. Фамилия она произнесла, почему-то на японский лад.

«Неужели тут и японцев научились делать?», – уважительно подумал о здешних умельцах Прохор.

И вдруг она заговорила точно так, как говорил знакомый Прохору динамик. Так же отчётливо с убеждением и яростью она стала произносить слова, которые и Прохор тут же вспомнил.

– Талантливый человек опасен. Он может убедить людей, которых мы ненавидим, что и их жизнь может представлять определённую ценность. Рождает в них поганую гордость и ненужное самомнение. Это очень опасное убеждение, оно повышает сопротивляемость нашей работе по переоценке и разложению тех, кто не перестал сознавать себя человеком. Так что всякому индивиду с талантом надо внушить комплекс неполноценности. Действовать по отношению к талантам нужно так: одна поганая статья в печати портит ему настроение, две – выбивают из равновесия, десять – убивают желание впредь браться за перо. Непрерывная в течение только одного года атака убивает веру в себя навсегда… Это неправда, что газетная склока доставляет только моральные страдания, она может убить самым натуральным образом. Вспомните, как наши прежние собратья убили ихнего Михаила Булгакова. Это было незабываемое убийство. Мы когда-нибудь поставим им памятники…

– Я извиняюся, – часто говорил теперь Прохор. Так он сказал и теперь. Потом что-то щелкнуло у него в голове, переключилось что-то и он, независимо от собственных мыслей и ситуации сказал, тщательно выговаривая слова, как иностранец только что выучившийся русской речи.

– А грамоты им надо дать ровно столько, чтобы они могли читать наши газеты и усваивать через них наши лозунг и мнения. Впрочем, если мы сделаем образование платным, они не смогут и газету прочитать. Вот тут-то роль телевизора окажется первостепенной. Мы придём к ним домой, мы поселимся у них на кухне, в гостиной и в спальне. Мы их достанем всюду, чтобы разрушить их устои… Важнейшим из искусств является для нас телевизор…

– Вот, вот, – подхватила красавица-перерожденка, – надо дать им побольше музыки. Певцов надо выбирать и продвигать самых бездарных и неумелых. Дать им большие деньги и обеспечить славой. Тогда все захотят быть певцами и шутами гороховыми. Никто не захочет работать. Захиреет земля, и тогда конец их благоденствию и культуре…

Тут красавица крыса кокетливо взглянула на Прохора и с полною уже страстью, будто признаваясь в любви, сообщила.

– Надеюсь, вы знаете, что слово и понятие культуры в Древнем Риме пошло от возделанной земли, от пахотной борозды?.. Соха вернётся на их поля… Так они вернутся к той культуре, которую мы им только и оставим… И другой культуры им пока не надобно…

Тут у Прохора опять перескочил в голове рычажок, встал на прежнее место. Прохор окончательно перестал что-либо понимать и опять подумал, что его будут нюхать. Это стало уже фобией у него.

– Тут такое дело, – сказал он своим обычным, довольно мужественным и звучным голосом, – если в самогон, к примеру, мелко покрошить хрену, взятого у Макаровны на Тимирязевском рынке, только очень свежий надо брать хрен, то через четыре дня всякий мерзкий дух у самогона пропадёт. Хреновуха будет первый сорт. И не надо только туда сувать, упаси Бог, ванильные палочки и все эти ваши мускатные орехи. Наш самогон должен пахнуть хреном, а не какой-нибудь ихней хреновиной…

Тут уж и сама закодированная красавица, будущая в скором времени знаменитая литературная разбойница, журнальная атаманша, греховодница и бандерша политических продажных тусовок перестала понимать Прохора. Видно ей не было внушено тех слов, которыми оперировал прежний незамутнённый гибельными веяниями интеллект Прохора. Очаровательное исчадье потеряло к нему интерес. Она шарахнулась от Прохора, защебетала с подобным себе существом, и пропала в бестолковой сутолоке, которая царила в этом сборище боевых единиц параллельной цивилизации. Теперь бы Прохор и не узнал её, мелькни она в толпе живых призраков перед ним. Прохору и здесь оказалось не по пути со всеми.

Побег

Был потом смотр несокрушимому отряду бойцов литературного фронта. Прохор, ставший боевой единицей по искоренению талантов, истребителем дарований, сам лично и не подозревал и даже не чуял в себе таких перемен. Он уныло вспоминал о борще, которого не пробовал уже неделю. И даже скупые, давным-давно утратившие свою прелесть и настоятельность ласки законной Настасьи, к которым, как помним мы, он стал невоспиимчив в последнее время, вдруг вспомнились с некоторой отрадой.

Это была ностальгия, но таких сугубо художественных слов и декадентских чувствований обречённый на литературную критику Прохор Тупицын отродясь не знавывал. И объяснить своё состояние мог бы только глубокими потрясениями последних дней и, конечно, когнитивным диссонансом, будь он неладен.

Короче, на вопрос сурового и черезвычайно мохнатого в нижней части лица экзаменатора о том, как надо поступать со всяким даровитым на белом свете индивидуумом коль скоро он встретиться на его пути, Прохор понёс сущую околесицу, недостойную не то что яростного брандмейстера по части божьих искр, но и вообще всякого создания, идущего на смену обречённой верхней цивилизации.

– Не могу знать, – приспосабливаясь к военному положению солдата культуры, чётко сказал он, – я отродясь, слава Богу, не прочитал ни единой книги, кроме букваря, а кто его написал, в лицо не знаю. И за что его бить по мордам, в толк не возьму… Мама мыла раму…

Так закончил он первую исчерпывающую историю своих литературных исканий и первый критический разбор.

Вот тут-то профессорская крыса впервые стала в тупик. Откуда вчерашний неофит мог узнать про букварь? Откуда в душе сомнение? «Опять просмотрел сволочной контрольный отдел. Этот из разряда недоделанных». Так подумала бородатая ответственная за результат крыса и поставила в ведомости крестик, потом какую-то нажала кнопку. Тут же, как из под земли, явились два массивных, с фигурами, как кукиш, не то охранника, не то вышибалы, ловко уложили недоделанного Прохора на пол. В руках одного из них взялась электрическая, на сильных батареях, вроде паяльника, печать. Дымок, как от шкварки, с таким же запахом, взвился над правой ягодицей Прохора и несмываемое вечное тавро, чёрная метка, понятное дело, явилась на правой его ягодице: «Не горюй!». Вторая нижняя строка гласила: «Совершенству нет предела!»

«Кто не имеет своего мнения, тот подозрителен. Кто имеет мнение не такое, как надо, подлежит переделке!» – так гласило неписанное здешнее неоспоримое правило.

Тут даже Прохор с говорящей фамилией Тупицын смекнул, что дело его швах. Мимоходом видел он, как тут поступают с интеллектуальным браком. С одной стороны – корм для крысиных доисторического вида и размеров маток. С другой – запчасти, окажись у него идеального качества какие-нибудь детали организма.

Те же два охранника или вышибалы цепкою мёртвой хваткой взяв под локти вывели Прохора из контрольной палаты.

И вот увидел он перед собой камеру, о кромешности которой догадался подспудным чутьём, которое прежними простыми обстоятельствами его жизни ни разу востребовано не было. Вообще, в этих решительных обстоятельствах был он не Прохор уже, ночной обходчик московского метро. Он стал опять чуткая вечная тварь, вместо кожи покрывшаяся нестерпимым древним, ещё от Адама, инстинктом жить. Единственным жгучим желанием – жить, во что бы то ни стало.

Дверь была весёленькая, как в грузинских духанах, с лапчатыми коваными петлями. А на ней надпись, которая в других обстоятельствах сошла бы за пошлый незначащий тезис: «Не горюй, утешься. Совершенству нет предела!» Как видим, она повторяла то, что вырезано было на смертной печати. Разнообразию чёрного юмора тут, похоже, не придавали значения. И вот, угадав, что это и есть окончательный ему приговор, Прохор сказал себе последнее слово.

Оно звучало как приказ: «Надо линять!».

Понятно, что относилось это не к махровому покрову на теле. Будто молния вдруг ударила и осветила его сумрачное нутро, нутро обмершего в томительном предчувствии зверя.

И мгновенно и логично нарисовалась спасительная цепочка единственно нужных сейчас действий. Откуда взялись эти действия, прежний, в полудрёме живший Прохор, не мог бы ни понять, ни объяснить.

Вся длинная цепь страхов, которыми жили, от сих пор вплоть до пещер, предки Прохора, все спасительные повороты сознания, случившиеся на этом жестоком и чудесном пути, вспомнились вдруг каждой клеткой его организма.

Каждую клетку он ощутил в себе и каждой клеткой ощутил желание жить. Просто жить, как трава и как ветер, пусть даже как червь, не сознавая ни Бога, ни чёрта. Не сознавая никаких высших целей, оставив всякую мысль о призвании тайного бойца новой инквизиции духа. Только осталась бы мелкая мысль о хлебе насущном и ничего больше. Только есть, только спать и вести ночные тайные исчерпывающие разговоры с рельсовым беспорочным металлом.

Прохор на мгновение стал высшим и самым сообразительным из всех существующих ныне живых организмов.

Донельзя ясно, отдельно от всего, будто повисшими в воздухе отметил он справа на белой стене электрические рубильники с медными сияющими рукоятками переключателей. Отсюда передавались громадному подземелью сила космических токов, взятых отважным разумом человека в вечное рабство. И вот, совсем независимо от Прохора, весь его организм в смертном вдохновении выбрал единственное, что требовалось сейчас.

Прохор заорал душераздирающим мартовским кошачьим воем, наполнив ближайшее пространство необычайной высоты октавой.

Эффект был из ряда вон выходящий.

Вышибалы, до того неколебимые, как валуны, брызнули от него стремительным воробьиным скоком.

Прохор моментально бросился к стене и стал отчаянно рвать на себя и вниз рычаги громадных рубильников. Было видно, как свет в беспорядке, то здесь, то там тихо умирал под потолками громадных отсеков во владениях нечистого духа.

Что-то взрывалось кое-где и треск ослепительных искристых призрачных фонтанов раздавался в наступившей оторопелой тишине.

С яростным вдохновением Прохор рвал блистающие головы электрических опасных приборов, и тьма густела в подземелье, как стремительный наступает вечер в горах.

Он бы всё изорвал здесь, но вдруг с гулким стремительным скрежетом стена перед ним, как и тогда, неделю назад, легко поползла верх и вправо, и призрачные огни туннельных фонарей, радостных Прохору до изнеможения, открылись за ней и засияли вдали тихим обещающим светом. Прохор кинулся в проём и стена, опять как и в прошлый раз, тут же медленно осела. И пылью, тёплой и масляной, дохнуло на Прохора.

Он помчался стремительными сумасшедшими скачками, падая, ушибая колени и сбивая в кровь ладони. Так доскакал он до работающего в блеске огней туннеля, увидал сверкающие серебряным блеском неслышно и стремительно убегающие в изогнутую даль рельсы. В конце этого своего стремительного и беспорядочного, броуновского какого-то движения, Прохор споткнулся в последний раз и упал плашмя на холодную, словно гадюка, рельсу. Два передних зуба у него будто корова языком слизала. Кровь, солёная, как капустный рассол, наполнила рот.

Встав, он прижался к бетонной окольцовке громадной технологической норы. Уцепился, чтобы не упасть на рельсы, за толстый кабель, которые неровно, будто чудовищные умершие черви, повисли вдоль туннеля. Воздух зашевелился, толкаемый упрямым лбом двинувшегося от дальней невидимой платформы электровоза. И вот он стремительно промчался мимо Прохора, дав предупредительный сигнал. Машинист заметил уцепившегося за кабель голого грязного человека, удивился и тут же сделал тревожный звонок дежурному следующей станции.

Так кончился невообразимый плен Прохора.

Совершенно новый Прохор

Его, конечно, одели, во что ни попадя. И в таком виде думал он явиться домой. Было только около восьми часов утра. Московское солнце летом в такое время поднимается уже довольно высоко. Асфальт был исполосован толстыми золотыми полосами. Воробьи вприпрыжку внимательно обследовали эти драгоценные полотнища относительно продовольствия.

Из открытого на пятом этаже окна доносилась электрическая музыка, играли на сделанном в Японии музыкальном инструменте ионике, сопровождая технологическими звуками русский сокровенный текст. Может быть, там происходила со вчерашнего дня свадьба, потому что звонкие сыпались из окна вполне подходящие к такому случаю слова:

Гармонист, гармонист,

Шишка фиолетова.

Тебя девушки не любят

Только из-за этого

Первые поступки Прохора Тупицына были продиктованы туманной, но опасной логикой. Прежде всего, не заходя даже домой, он одолжил у дворника, на спине у которого начертано было лабораторное слово «Квант», пешню, каковою тот зимой колол лёд. С этой пешнёй он проследовал по периметру дома, круша на своём пути подвальные решётки, придуманные инквизиторским умом коммунально-жилищного начальства, сладострастно и с садо-мазохической настойчивостью морившего в подвалах кошачье племя.

Через час, примерно, на вдохновенные звоны и грохот пешни явился ответственный работник подвального профиля. Прохор выслушал его с натуженным вниманием. Видно было, что он распираем изнутри гневом, как дирижабль газовой смесью. Потом Прохор стал вглядываться, опять же с чрезвычайным вниманием, в ответственное за местный андеграунд лицо. Что-то в нём привлекло и поразило его до такой степени, что он окаменел от напряжения. Вдруг лицо его исказилось отвращением и ужасом.

– Ты кто?

Узнав из ответа, что это и есть угнетатель кошек на всём пространстве московского Отрадного района, Прохор поступил так. Он аккуратно положил дворницкую пешню на золотое полотнище, которым восходящее солнце изукрасило асфальт, потом, вращая круглыми от гнева глазами и задыхаясь, сказал:

– Ах, вот куда уже добралось ваше крысиное племя!

После этого, размахнувшись так, что больно отдалось в лопатке, смачно заехал начальнику в ухо. Чмокнуло что-то страстным поцелуем при этом всплеске нерастраченной ярости. К большому соблазну дворника, прибывшего сюда из какой-то таджикско-узбекской тьмутаракани, и вполне сочувствовавшего действиям Прохора.

Начальник, отправленный в нокдаун, приземлился на спину так стремительно, что ноги в блестящих стильных штиблетах устремились было в небо, как оглобли убранного на зиму рыдвана, но тут же упали, глухо брякнув добротными заграничными задниками.

И в этих поступках, и в тех, которые последовали за ними, Прохор уже не был похож на себя прежнего, о чём было отмечено и в скорбных листах, на основе которых выделено ему было вскоре место в психоневрологическом диспансере, проще говоря, в сумасшедшем доме.

Уводимый с места происшествия молчаливым гарантом порядка, Прохор с отрадой отметил результат своих праведных трудов. Через двор кралась кошка, разноцветная, подобно лоскутному одеялу, с глазами, круглыми, как циферблат. Ему даже показалось, что из одного циферблата покатилась у неё благодарная слеза. В зубах у неё был котёнок. Она уносила драгоценное своё потомство от пагубного рвения прокураторов районного жилкомунхоза, не познавших ещё тяжкой десницы переродившегося для добра Прохора Тупицына. Куда она от них хотела деться, не понятно…

И вот я позорно бежал от действительности…

Необходимое послесловие автора правдивейшей этой истории, которую поведал ему самолично бывший ночной обходчик московского метро Прохор Тупицын на другой же день после благополучной выписки из сумасшедшего дома, куда загремел он, по его мнению, злостными наветами ответственных лиц районного жилкомунхоза

И… всё смешалось в доме Облонских. Кто теперь поймёт, спрашиваю я у того, кто выйдет на улицу в людный день, где тут экспериментально обернувшаяся крыса, а где человек?

Я и сам теперь стараюсь без самой большой нужды не ходить в присутственные места, вдруг в местах этих освоились уже крысы. И то, что я узнаю о каждом столоначальнике, вплоть до самых верховных, укрепляет во мне эту мысль. Я даже в лицах их начинаю узнавать нечто острое и дремучее, так не похожее на то, что задумано было вселенской творческой силой в начале времён. Вглядитесь, и вы тоже это увидите – лик, прежде распространённый, постепенно оборачивается харей. И это – венец эволюции?

Фобия, скажете вы, и будете, конечно, правы.

Я стал со страхом включать телевизор. Так мало там человеческого. И мне становится понятно почему. Говорят даже, что наступает такой заветный ночной час, когда чары пропадают, и тогда на экране можно отличить человека, не обернувшегося крысой. Но никто пока такого не видел. Говорят ещё, что для этого надо смотреть телевизор, не прерываясь, с утра до утра. Но кто же это выдержит, в самом деле…

Правда, говорят, был один такой упорный человек, который решил узнать полную истину. Обложился закуской и прочими русскими средствами от скуки, которые так же годны для особо глубинного проникновения в суть вещей, и прошёл скорбный путь истинного знания до конца. Он, в самом деле, увидел крыс, но они оказались зелёными и с рожками, и были не только в телевизоре, но обступили его со всех сторон. Так что этот эксперимент нельзя считать претендующим на научную чистоту и основательность…